КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Стеклянный букет [Анна Иосифовна Кальма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Н. КАЛЬМА Стеклянный букет Рассказы и повесть

Здравствуйте, мои дорогие читатели!

Наверное, мы с вами старые знакомые. Многие из вас читали мои прежние книги. Например, «Черную Салли», «Дети Горчичного рая», «Вернейские грачи», «Джон Браун», «Заколдованная рубашка». Читали? Видите ли, когда писатель встречается со своими читателями, это всегда бывает очень дружеская встреча. Вот вы раскрыли сейчас эту новую мою книгу. Почти во всех историях, которые вы здесь прочитаете, говорится о трудной человеческой судьбе. Но если человек (взрослый он или маленький — все равно) стоек, благороден и полон сердечной теплоты, перед ним нет преград: он преодолеет все препятствия на своем пути и заслужит дружбу и любовь людей. Это вы должны запомнить крепко.

Пожалуйста, напишите, понравилась ли вам книга.

Адрес такой: Москва, А-30, Сущевская ул., 21, издательство «Молодая гвардия», массовый отдел.


Н. Кальма

1

Грелка

Холодно, ах как холодно! Ледяной ветер гуляет по итальянской деревушке, ледяной дождь сыплется на спины ребят, которые бегут в школу. Но и в школе не теплее. Дождь и ветер свободно проникают сквозь щели в крыше и в стенах и хозяйничают в классе. Да разве можно назвать классом этот сырой, полутемный сарай, где Кастро хранил раньше свои дрова и уголь?! И, однако, он, этот торговец и самый богатый человек в деревне, еще требовал, чтобы люди благодарили его: ведь он отдал под школу свой собственный сарай.

Настоящая-то школа уплыла два года назад, когда Беппо Альди был еще маленький и не учился. Да, да, уплыла! Вместе со всеми скамейками, партами и даже кафедрой учителя! Это случилось, когда разлилась и вышла из берегов большая река, возле которой стоит деревня Беппо. Многие дома тогда уплыли по реке, и люди остались без крова. Беппо помнит, как мать ночью вытащила его из постели, завернула с головой в платок и с плачем унесла куда-то. А когда она развязала платок, то оказалось, что их дом стоит на месте, но похож на дырявую лодку: протекает от малейшего дождя и насквозь продувается ветром. Эх, если бы жив был отец Беппо — столяр Альди! Он бы живо починил дом! Но отца вместе с другими партизанами убили фашисты. А мать простудилась в ту весну, когда разлилась река, и вот уже полгода кашляет и почти не может двигаться.

Беппо спрашивает:

— Мама, нужно тебе что-нибудь?

— Ничего мне не нужно, Беппо, мальчик, у меня все есть.

Беппо знает: мать говорит неправду. Ничего у них нет. А соседка Джанина твердит, что маме нужно есть побольше мяса и масла, жить в сухом, теплом доме, держать ноги в тепле, укрываться толстым одеялом. Да где же взять все это? Они и так задолжали Кастро за крупу и уголь, задолжали, как все другие бедняки в деревне. Все боятся этого сухого, черного как жук человека с острыми глазами. Даже учитель синьор Белли боится Кастро, потому что и он задолжал торговцу за разные товары, и ставит его сыну — Марсилио хорошие отметки.

Когда Беппо приходит в лавку Кастро, тот вызывает сына:

— Погляди, Марсилио, на этого попрошайку. А ведь отец его был гордец, воротил нос от меня, не хотел даже знаться.

Марсилио, долговязый, неряшливый мальчишка, спрашивает:

— Когда же ты расплатишься с нами?

— Я скоро буду работать, — бормочет Беппо, — вот только поучусь еще год…

Марсилио хохочет:

— Да кто же возьмет на работу такого заморыша?! Ты только посмотри на себя!

Но Беппо незачем смотреть на себя. Он и так знает, что мал ростом и так худ, что мальчишки дразнят его «ножиком».

Кастро пересыпает между пальцами белый рис, похожий на жемчуг.

— Да, твой отец был гордец, — говорит он. — Голь, а не желал даже шапку снимать передо мной…

Беппо понимает, что ему больше нечего ждать.

Сегодня в школе холоднее, чем всегда. А может быть, это только кажется Беппо?

Вот Марсилио тепло. У него и у других мальчиков побогаче в ногах стоят принесенные из дому круглые железные грелки. В грелках — полным-полно горячих углей. Беппо тоже принес в школу грелку. Холодная и пустая, стоит она под скамейкой, и Беппо кажется, что ноги его ощущают холод железа. Вот если бы хоть немного углей… Одна такая грелка могла бы согреть мать, прекратить этот страшный кашель… И Беппо, думая об этом, почти не обращая внимания на гримасы Марсилио.

Дребезжащий колокольчик прозвонил перемену. Мальчишки бросаются наружу, чтобы побегать и поразмяться. Беппо осторожно оглядывается. Никого. Даже учитель вышел из класса. Тогда Беппо подцепляет ногой свою грелку и ловко пододвигает ее к грелке Марсилио. Эта самая большая грелка. Беппо очень торопится. Он становится на колени и, обжигая пальцы, открывает крышку. Ух, сколько пылающих, золотых углей, как они перемигиваются, каким славным жаром пышет от них!

Круглые ручки почти раскалены, но мальчик все-таки хватается за них, и угольки, как золотые монеты, сыплются в его черную грелочку.

— А, так вот чем ты занимаешься, тихоня? Воровством! — раздается над ним торжествующий голос Марсилио. — Полюбуйтесь на него!

Беппо поднимается. Щеки у него пылают, как будто их опалил жар углей.

Марсилио зовет учителя:

— Синьор Белли, у нас в школе завелся воришка. Он хотел обокрасть меня. Вы накажете его или сказать отцу?

— Нет, нет! Незачем беспокоить синьора Кастро, — поспешно говорит учитель. — Мальчик будет примерно наказан.

И он тут же пишет и пришпиливает на грудь Беппо большой лист бумаги, на котором выведено крупными буквами слово «вор».

— Садись посреди класса и не смей уходить, пока все не увидят, кто ты такой, — говорит учитель Беппо.

— И потом пусть идет с этой надписью по деревне, — подхватывает Марсилио. — Пускай все увидят, что за мальчишка у их героя Альди.

Беппо сидит посреди класса. Теперь каждый, кто входит, сразу замечает мальчика и надпись у него на груди: «Вор». Беппо кажется, что надпись прожигает ему кожу до самых костей. У него кружится голова, и он не смеет взглянуть туда, где осталась его грелка. Высыпали оттуда угли или нет?

Марсилио зовет мальчишек в класс: ему не терпится показать им Беппо с надписью и рассказать, как тот обокрал его.

— Ты понимаешь, я вхожу и вижу: он крадет мои угли… — говорит он каждому.

Одни школьники молчат, другие — из компании Марсилио — прыгают перед Беппо, высовывают языки, щиплют его:

— Вор! Воришка! Хотел обокрасть, да не вышло! Попался, воришка!

Даже синьор Белли находит, что это слишком. Но он боится, до смерти боится Кастро и не смеет отшпилить надпись. Он только раньше обычного кончает урок и велит школьникам расходиться по домам. Беппо все еще сидит посреди класса.

— Ты тоже можешь уходить, — сурово говорит ему учитель. — Только не смей снимать бумажку, иначе синьор Кастро накажет тебя еще сильнее.

Но Беппо все еще медлит.

— Чего же ты ждешь? — спрашивает учитель. — Я сказал: ты можешь идти. Ах, ты, верно, боишься, что тебя увидят на деревне?! Не бойся, на улице дождь, ты никого не встретишь, — добавляет он великодушно.

— Нет, я не боюсь, — говорит Беппо тихо. — Я… я хотел бы взять… грелку.

Учитель, видимо, поражен.

— Ты хочешь взять грелку с теми углями, что ты украл? — переспрашивает он.

Беппо кивает.

— Для матери, синьор. Она очень кашляет, синьор. А синьор Кастро…

Беппо не договаривает.

Теперь краснеет учитель. Он так краснеет, как будто и на него падает отблеск украденных углей.

Торопливыми пальцами он срывает с куртки мальчика позорную надпись. И сам подает Беппо его грелку.

— Беги скорее, пока она еще теплая, — говорит он.

_____

Стеклянный букет

Чезарину Нонни знал весь завод в Мурано. Когда ее крепкая, пряменькая фигурка появлялась во дворе или в цехах, не было человека, который не улыбнулся бы ей, не окликнул:

— Доброе утро, Чезарина!

— Чеза, как дела?

— Зайди ко мне после обеда, Чезарина. Я сделал для твоего брата свистульку.

Всем было приятно видеть круглое серьезное лицо девочки, ее спокойные черные глаза и толстые косички за спиной.

Завод в Мурано давно славился своими стеклянными изделиями. Из Венеции на остров Мурано приезжают иностранцы специально для того, чтобы купить голубые переливчатые вазы в виде дельфинов или морских коньков, прозрачные стеклянные раковины, тонкие бокалы, напоминающие диковинные водоросли, флаконы, отсвечивающие золотом и лазурью, зеркала, украшенные гирляндами стеклянных цветов.

Все эти вещи делают знаменитые на весь мир муранские стеклодувы.

Отец Чезарины, Паоло Нонни, был лучшим стеклодувом, которым гордился весь завод. Когда Паоло брал своими длинными коричневыми пальцами стеклянную трубку, нагревал ее на синеватом огне и начинал дуть в нее, трубка волшебно превращалась то в зеленоглазого осьминога, то в диковинную, стоящую на хвосте рыбу, то в мутно-белый морской коралл.

Управляющий заводом, синьор Казали, очень кичился тем, что у него работает такой искусный, известный далеко за пределами завода стеклодув. Он даже позволял Паоло то, чего ни за что не разрешал другим рабочим: брать стеклянную массу и выдувать в свободное время все что ему вздумается. Часто после работы Паоло оставался на заводе и делал подарок для своей жены — большой букет стеклянных цветов.

Долго-долго работал Нонни над своим букетом и когда, наконец, показал его товарищам, в стеклодувном цехе все стихло. Люди стояли тесной кучкой и, затаив дыхание, разглядывали стеклянные цветы.

Бледно-зеленые стеклянные листья обвивались вокруг молочно-белых лилий, в глубине которых искрились и дрожали золотые тычинки. Капли росы блестели на лепестках лилий. Рядом алели рубиново-красные маки с черными, точно уголь, сердцевинами. Голубовато-прозрачный дельфин, отливающий золотым и розовым на плавниках и на хвосте, держал цветы в разинутой пасти.

— Паоло, ты большой художник. Ты даже сам не понимаешь, парень, какой ты большой мастер! — сказал старый стеклодув, дядя Алатри. — Сколько лет я живу на свете, а еще не видел такой работы…

Прибежал взволнованный синьор Казали: ему уже сообщили о букете.

— Ты, конечно, продашь его мне. Скоро юбилей владельцев завода, и я поднесу им твой букет, — обратился он к Паоло.

— Букет не продается. Я сделал его в подарок моей жене Лючии, — сказал Паоло.

— Послушай, на что твоей жене такая вещь? Ведь вы живете в лачуге, на канале, я знаю. Ей даже некуда поставить твой букет, — пытался его уговорить управляющий.

Но на все уговоры стеклодув только упрямо качал головой. Он бережно отнес букет в шкафчик, где хранились образцы работ цеха.

Лючии не пришлось получить подарок Паоло. Фашистское правительство Италии решило помочь в войне немецким фашистам. Рабочих на заводе заставили выделывать аптекарскую посуду и стекла для самолетов. А Лючия целыми днями стояла в очереди за хлебом. Никто не думал в эти дни о стеклянном букете.

Наконец Италия совсем изнемогла в этой войне и прекратила военные действия. Для всего народа и для Паоло и его жены это было счастливое время: Паоло снова вернулся к любимой работе, а Лючия могла заняться домом и детьми — Чезариной и Беппо.

Приближался день рождения жены, и Паоло заботливо обтер запылившийся букет, который так и простоял все это время в шкафу на заводе. Но в день рождения Лючии черные фашистские самолеты закрыли ясное летнее небо. Фашистская Германия мстила своей бывшей союзнице Италии за то, что она вышла из войны.

Остров задрожал от грохота бомб. Запылали дома. Чезарина и ее братишка Беппо, игравшие на улице, с плачем побежали домой.

— Мама, мама! Где ты? — отчаянно звала Чезарина.

Дети не нашли ни дома, ни матери: Лючия погибла под развалинами.

В тот же вечер Паоло Нонни отвел детей к старому дяде Алатри, а сам ушел бойцом в партизанский отряд. Отважные итальянские патриоты боролись с немецкими фашистами и со всеми, кто поддерживал фашистов в Италии.

Вскоре почти все молодые рабочие ушли воевать. На заводе остались только самые старые стеклодувы во главе с дядей Алатри. Старик заботился о детях Нонни, как о собственных внучатах. Приходя с работы, он всегда находил время заняться с Чезариной чтением и письмом. Он сам варил детям луковую похлебку, чинил игрушки Беппо и латал ботинки девочки.

Проходили месяцы, а о Нонни все не было вестей. Только ходили слухи, что где-то на севере с отчаянным мужеством сражается против фашистов партизанский отряд, в котором есть командир — храбрец и умница, по кличке Стеклодув.

Наступил конец войны. Многие рабочие вернулись на завод. Но между ними не было Паоло Нонни. Партизанский командир Стеклодув остался лежать под свежим холмом далеко от родного Мурано.

Старый дядя Алатри сам сказал Чезарине о гибели отца. Девочка не заплакала. Она взяла на руки малыша Беппо, унесла его куда-то за дом и долго-долго сидела там, спрятавшись и не отзываясь на зов старика. Вечером она вернулась и подошла к дяде Алатри.

— Дядя, возьмите меня на завод, — сказала она, и старику показалось, что за этот день Чезарина выросла. — Теперь я — старшая, и я хочу научиться работать.

Чезарину поставили подносчицей в стеклодувный цех: она должна была подносить мастерам стеклянную массу, разжигать огонь и, кроме того, подметать и убирать цех. К вечеру все тело девочки ныло от усталости, но она была счастлива: ведь теперь она сама, на собственное жалованье, могла кормить Беппо!

Только управляющего она боялась и старалась не попадаться ему на глаза. Однажды синьор Казали явился в цех и прямо направился к шкафчику с образцами, где все еще стоял букет Паоло. Ведь в каморке Алатри негде было его поместить.

— Теперь, когда стеклодува Нонни нет, его работа принадлежит заводу, — объявил он, неловко вытаскивая из шкафа стеклянный букет.

Хрупкие лилии и маки в его руке задрожали и зазвенели, точно жаловались на грубое обращение.

Раздался ропот. Рабочие не скрывали негодования.

Седой дядя Алатри, похожий на старого сокола, подошел к управляющему.

— Прошу прощенья, синьор. Теперь, когда нашего Нонни с нами нет, работа принадлежит его детям и больше никому, — сказал он тихо, но так, что все его услышали.

Он взял из рук ошеломленного управляющего цветы и протянул их тоненькой черноглазой девочке:

— Возьми их, Чезарина, и поставь на место. А когда ты научишься работать, ты заберешь этот букет домой и, глядя на него, будешь вспоминать своего отца.

Синьору Казали очень хотелось придраться к чему-нибудь, накричать, показать свою власть. Однако ни отобрать букет, ни прогнать Чезарину он не решился: очень уж мрачно поглядывали на него стеклодувы.

Вообще после войны Казали растерялся. Раньше ему достаточно было прикрикнуть на рабочих, пригрозить увольнением — и все перед ним смирялись. А теперь на заводе появились коммунисты и комсомольцы, на стене завода кто-то нарисовал углем огромные серп и молот, и синьор Казали предпочитал пока не ссориться с рабочими.

Он ушел из цеха, бормоча что-то злобное, и стеклодувы торжественно поставили букет в шкаф.

— Не бойся, Чезарина. Казали ничего тебе не сделает, — успокаивали они девочку.

…Наступило лето, знойное, душное. Даже с моря не веяло прохладой. В заводских цехах, особенно в стеклодувном, стояла удушающая жара. С лиц стеклодувов, наклоненных над горелками, градом стекал пот.

В эти жаркие дни Чезарина раньше обычного приходила в цех, поливала водой пол, чтобы было прохладнее, и старательно протирала его шваброй. Однажды, когда она собиралась взять свою швабру, к ней подошел дядя Алатри.

— Сегодня ты попробуешь выдувать стекло. Пора тебе приниматься за настоящую работу, — сказал он и подвел девочку к месту, за которым — она это знала — работал ее отец.

Старик показал Чезарине, как разогревать трубку, как дуть в нее. Впервые в жизни Чезарине удалось выдуть стеклянный, весь искрящийся на солнце шарик, похожий на мыльный пузырь. Она понесла показать дяде Алатри свою первую работу.

— Молодец, девочка! — сказал Алатри и созвал остальных стеклодувов: — Смотрите, люди, как работают эти маленькие пальчики… Я всегда говорил, что из Чезарины будет толк.

Какой это был торжественный день! Смуглые щеки Чезарины пылали. Не помня себя от радости, она возвратилась к своему табурету, взяла новую трубку. А что, если она попробует выдуть цветок? Конечно, это только мечта… Но попытаться-то она может?..

Девочка попросила у начальника цеха ключ от шкафа, бережно вынула стеклянный букет в вазе-дельфине и поставила его на столик возле себя. В лучах солнца, бившего в окна, маки и лилии заиграли и заискрились, как драгоценные камни. Чезарина, трепеща, смотрела на цветы: сумеет ли она когда-нибудь сделать что-нибудь похожее? Сможет ли она работать, как отец?! Хватит ли у нее сил, терпения, таланта?

Но в ту минуту, когда она взяла стеклянную массу, раздались голоса и в цех вошел синьор Казали с иностранцами. Управляющий сопровождал высокого вылощенного господина и угловатую нарядную девочку в очках.

— О, какие здесь делают красивые вещи! — воскликнула девочка, оглядываясь. — Па, мы здесь накупим подарков для всех моих друзей! Хорошо? — И она по-хозяйски зашныряла по цеху, разглядывая стеклодувов, их разгоряченные жарой лица.

Рабочие с угрюмой насмешкой косились на развязную девочку в очках. Дядя Алатри, на которого она уставилась, не выдержал и сказал:

— Проходите, проходите, вы здесь мешаете, мисс.

Мисс, которую звали Флоренс, не поняла слов, зато поняла выразительный жест дяди Алатри и шмыгнула дальше. На глаза ей попалась Чезарина.

— Па, посмотри! Здесь работает девочка, — позвала она отца.

Вдруг взгляд ее упал на букет. Стеклянные цветы, пронизанные солнцем, казались живыми.

— Отец! — возбужденно закричала Флоренс. — Отец, иди скорей сюда! Купи для меня этот букет. Нет, уж я его никому не подарю! Я возьму его себе! И, пожалуйста, поскорей, а то здесь так жарко — ужас!

Чезарина давно уже тревожно следила за иностранцами. Она не понимала, о чем они говорят, но сразу почувствовала к ним неприязнь. И вдруг она увидела руку девочки, протянутую к букету, и господина, который вынимал бумажник.

— Не продается! — не своим голосом вскрикнула Чезарина и стала перед столиком, заслоняя собой букет. — Эти цветы не продаются!

Маленькая иностранка взглянула сквозь очки на управляющего.

— Что говорит девочка? — спросила она. — Я не понимаю.

Сконфуженный и злой, синьор Казали пробормотал:

— Девочка говорит, что не хочет продавать букет… Видите ли, мисс, это работа ее отца, который погиб.

Господин насмешливо скривил губы:

— Странно, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Неужели администрация не может заставить девчонку? Сказать ей, что она будет выброшена с завода, если не продаст свой букет, — и дело с концом…

Синьор Казали пугливо озирался. Он видел, каким огнем горят глаза рабочих.

Понемногу все в цехе бросили работу и окружили управляющего и иностранцев. Между тем Флоренс теребила отца.

— Дай мне денег, па, я сама договорюсь с девчонкой, — сказала она. — Видишь? — Она раскрыла ладонь и показала Чезарине бумажки. — Вот они — деньги. Бери их и отдай мне букет.

Чезарина покачала головой. Девочка вспыхнула:

— Вот бестолковая! Понимаешь, деньги, на них можно купить все, что хочешь! — Она насильно принялась засовывать в карман фартука Чезарины зеленые бумажки.

Чезарина отбивалась, отталкивала ее, но Флоренс удалось-таки сунуть в карман девочки свои доллары.

— Теперь цветы мои! — с торжеством закричала она и потянулась за букетом.

Чезарина кинулась к вазе. Столик качнулся. Раздался мелодичный звон — и во все стороны брызнули осколки. Великолепное произведение искусства Паоло Нонни лежало в тысячах цветных стеклышек на цементном полу.

Кто-то громко ахнул. Стеклодувы бросились к Чезарине. Девочка опустилась на колени, машинально подбирая осколки.

— Букет! — прорыдала она. — Папин букет!

Флоренс на секунду растерялась. Однако она тотчас же вздернула голову и громко сказала:

— Девчонка сама виновата — зачем упрямилась? Во всяком случае, мы можем не беспокоиться, ведь мы заплатили за букет.

Подошел дядя Алатри — грозный, взлохмаченный, похожий на старого сильного сокола. За ним темной стеной встали рабочие. И столько ненависти, столько грозной силы было в глазах людей, что иностранец поспешно увлек дочь к дверям. За ними мелкой трусцой семенил синьор Казали.

_____

Николай и Николо

Николай Дремин оглянулся, наморщил лоб. Где он видел уже такой вот белый домик, прилепившийся к скале, каменную изгородь виноградника, горбатые спины гор на заднем плане? Так знакомы ему и эти деревья, раскидистые, с тяжелой круглой кроной, и пенистая горная речка, прыгающая по темным, обточенным камням… Где же? Где он видел все это? И тут он вспомнил картину в тоненькой золоченой раме, висевшую над письменным столом отца. Сколько раз в детстве он рассматривал картину, расспрашивал отца, где находится домик и кто в нем живет. И отец, попыхивая своей вечной трубочкой, говорил, что в домике живут итальянцы и деревушка находится в Италии — есть такая теплая, красивая страна. Но когда маленький Николай требовал подробностей, всегда оказывалось, что отцу некогда, что его ждут больные в госпитале, и он уходил, так и не досказав, чем занимаются люди в домике и как их зовут. И вдруг все, чем жил когда-то Николай: дом, выходящий окнами на Неву, желтое здание Медицинской академии, товарищи-медики, лекции в большой аудитории, весенние балы в парке на островах — все-все вдруг привиделось Николаю, все встало перед ним. И этот последний мирный день, когда он вернулся с экзамена и отец спросил его по привычке:

— Хорошо отвечал? Отлично? Ну, спасибо, брат! Не посрамил нашу старую медицинскую семью!

— Эй, что стоишь, выпучив глаза? Работай, черт тебя возьми! — раздался грубый окрик.

И ленинградца Дремина разом швырнуло с берегов Невы в эту затерянную в горах итальянскую деревушку. Сейчас сорок четвертый год, он военнопленный, и его возят с походной мастерской, где он ремонтирует автомобили и танки гитлеровцев. Раздраженный часовой еще раз повторяет окрик и тыкает Николая прикладом:

— Ну, сколько раз тебе нужно повторять! Работай!

Николай с ненавистью взглянул на фашиста и снова застучал молотком по согнутому крылу офицерской машины. Наскочили, видите ли, на дерево, когда были пьяны, и теперь торопят Николая, чтоб начальство не увидело и не устроило дознания. Вот уже два дня, как они приехали сюда, в эту полуразрушенную бомбежками деревушку — тридцать гитлеровцев и пятнадцать военнопленных — в большинстве французов. Гитлеровцы заняли все уцелевшие дома в деревне, выставили часовых и теперь носа не показывали на улицах. Бомбежки с воздуха, какие-то таинственные нападения на горных дорогах, обстрелы — все это навело панику на фашистов. А Николай, едва увидев вблизи горы, задрожал от волнения. Может быть, здесь, наконец, удастся бежать! Бежать туда, на эти поросшие темным лесом склоны, найти партизан, снова взять в руки оружие… С тех пор, как Николая подбили, когда он спускался на парашюте в расположении неприятеля, и, раненного, взяли в плен, он только и мечтал о том, чтобы убежать. Но ремонтная мастерская до сих пор ездила по ровным, просматриваемым со всех сторон местам, за пленными был постоянный надзор и подходящего случая не было.

Италия… Когда-то Николай мечтал побывать здесь. А сейчас вид этих домишек среди гор вызывал в нем щемящую грусть. Все это было теперь занято фашистами, и даже природа выглядела здесь запущенной и угнетенной. Вон торчат сухие виноградные лозы, вон заросшее сорняками поле — видно, некому за ним ходить. А люди… Они ходят в лохмотьях, шарахаются от фашистов и сидят, притаясь, в домах. Только ребятишки бесстрашно бегают по дорогам, толпятся вокруг солдат и машин и даже не боятся, когда ревут сирены воздушной тревоги.

Николай обтер концами замасленные руки и выпрямил натруженную спину. Ух, да сколько же кругом детворы! И откуда только она набежала! С любопытством заглядывают внутрь машины, в мотор, глазеют на него, что-то быстро-быстро говорят на своем певучем языке.

Впрочем, не только ребята собрались вокруг ремонтной мастерской, здесь есть и взрослые. Женщины, закутанные почти до глаз в темные шали, и два-три старика с крючковатыми палками тоже смотрели на пленных и тихонько переговаривались между собой.

— Как ты думаешь, Пепе, что это за люди?

— Вон те, в беретах, — французы. Я знаю несколько французских слов и слышу, как они говорят по-своему.

— А вот тот, голубоглазый?

— Тот — не знаю…

— Тетя Анжелика, я сейчас его спрошу, — вмешался круглоголовый, коротко остриженный мальчуган с широким приплюснутым носом, который смешно подергивался, когда его обладатель говорил.

— Ну, спроси, спроси, племянничек.

Мальчик оглянулся, не смотрят ли часовые, и приблизился к Николаю.

— Послушай, ты кто? — спросил он. — Француз?.. Франчезе?

Николай покачал головой.

— Нет, — сказал он, — я русский. — Он вспомнил свою медицинскую латынь. — Руссо…

Среди итальянцев произошло движение. Придвинулись ближе, и Николаю показалось, что лица оживились и потеплели. Какой-то старик, почти с такой же кривой трубочкой, как у Дремина-отца, спросил шамкая:

— Со-виет?

Николай кивнул:

— Со-вет…

На этот раз в глазах людей он ясно увидел участие и восхищение. Мальчик доверчиво притронулся к его руке и что-то спросил. Николай с сожалением пожал плечами:

— Не понял.

Тогда мальчик ударил себя в грудь и сказал громко, как глухому:

— Николо! Николо!

И все кругом стали показывать пальцами на мальчика, повторяя:

— Николо, Николо.

Николай улыбнулся, тоже ударил себя в грудь:

— А я — Николай.

Это произвело необыкновенное впечатление. Все, кто окружал Николая, засмеялись радостно и удивленно, все начали повторять на разные лады:

— Ты — Николай, он — Николо.

— Николай, Николо!

И пользуясь тем, что часовой не смотрел в их сторону, люди торопились пожать руку пленного русского Николая.

С этого дня между двумя тезками завязалась дружба. Правда, русский студент и итальянский мальчик не могли вести длинные разговоры, но кое-что они все-таки друг другу рассказали. Например, Николо знал теперь, что Николай из Ленинграда и что там у него остался старый папа — доктор. А Николай понял, что у Николо нет ни отца, ни матери, только один старший брат.

— А где он? Здесь? — Николай показал на деревню.

Николо покачал головой.

— Тогда где же? На войне? — Николай показал, как стреляют из винтовки.

Николо кивнул, нагнулся к уху своего нового друга и что-то зашептал. Николай уловил слово «партижиано».

— Поклянись, что не выдашь! — Николо поцеловал скрещенные пальцы обеих рук и сложил так же пальцы Николая. — Ну, клянись же!

Николай повиновался.

— Марио — там. Там — партизаны. — И Николо показал на темно-синие в вечерний час горы.

Так Николай узнал, что в горах есть люди, к которым он стремился сейчас.

Прошло несколько дней. Николай продолжал работать вместе с другими пленными, исправляя машины гитлеровцев. Николо почти каждый день подбирался к нему и то говорил что-нибудь ласковое, то совал кусок хлеба, сигарету или ломтик сыра. Однажды часовой увидел, как мальчик что-то передает русскому. С искаженным лицом он подскочил, ударил мальчика прикладом:

— Убирайся отсюда, проклятый щенок! Увижу еще раз, — пристрелю!

Николо, хромая, заковылял по дороге — удар пришелся мальчику по ноге. Николай с трудом сдержался: ему хотелось броситься на часового, схватить за горло, задушить. И он мучился, что ничего не может сделать для маленького друга.

Между тем у гитлеровцев происходила какая-то суета. Пленных торопили с ремонтом. Сначала Николай думал, как и остальные пленные, что их перебрасывают в другое место, но из разговора конвойных вдруг понял, что готовится облава на партизан. В селение прибыли еще три машины. В них приехали итальянские фашисты в черных рубашках. Очевидно, они должны были, как местные, принимать участие в облаве.

Николай лихорадочно ждал Николо — необходимо через мальчика предупредить партизан. Про себя Николай твердо решил: если мальчик не придет, он убежит и попробует сам пробраться к людям в лесу. В сопровождении часового он несколько раз ездил к реке, якобы мыть машины, а сам между тем старался высмотреть, где можно перейти реку вброд, как ближе подобраться к горе и где кустарник подходит к воде. Теперь он почти ничего не ел и прятал весь хлеб и консервы на дорогу.

Ночь и утро следующего дня прошли в напряжении. Николаю и остальным пленным велели приготовить и заправить горючим все машины. Еще две машины прибыли с боеприпасами. В доме, где поселились офицеры, очевидно, совещались, потому что туда явились и чернорубашечники. Николай то и дело смотрел на белую, пыльную ленту дороги. От дороги исходил сухой жар, воздух плавился и до боли в ушах пели цикады.

Прошла какая-то женщина. Николай хотел спросить ее о Николо, знаками объяснить, что мальчик очень нужен, но рядом стоял часовой, и сделать это было невозможно.

И вдруг далеко на дороге глаза Николая различили маленькую черную фигурку, которая приближалась очень медленно, припадая на одну ногу. Николо?! Да, это был маленький друг Николая.

Мальчик остановился у дорожного знака — указателя поворота. Очевидно, он боялся часового. Знаками он объяснил Николаю, что не приходил оттого, что сильно распухла нога. Руками он показал, какой толщины была его лодыжка: «Совсем, как у буйвола», — и он кивнул на двух буйволов, которые паслись в редких кустах у дороги.

Николаю надо было во что бы то ни стало сказать мальчику об облаве. Но как?

Он начал с того, что показал мальчику спрятанный узелок с хлебом и банкой консервов. Николо подошел ближе: он во что бы то ни стало хотел понять русского и даже забыл о часовом. К тому же и часовой в эту минуту что-то приказывал пленному французу.

— Ты хочешь бежать? — спросил Николо и быстро-быстро пробежал пальцами маленькой руки по земле. Николай радостно закивал.

— Но я не одного себя хочу вызволить, — зашептал он, как будто мальчик мог его понять. — Я хочу сказать партизанам, твоему Марио, что фашисты идут на них облавой.

Мальчик пристально смотрел ему на губы. Николай еще раз повторил шепотом: «фашисто», «партизано», «бум-бум» — и показал жестами, как стреляют из пулемета.

— Ио каписко! Ио каписко! Я понимаю! Понимаю! — возбужденно зашептал Николо. — Подожди меня. Я приду — и мы вместе уйдем к партизанам. Мы им все скажем… — Он показал на солнце и, прижав руку к щеке, закрыл глаза.

Николай понял: ага, когда солнце ляжет спать, что-то должно произойти. Значит, надо ждать.

Он нарочно долго возился с машинами — ему хотелось дотянуть до темноты. Вот уже и солнце ушло за горы, уже вечерняя дымка окутала селение, а Николо все нет. Значит, надо решаться и идти одному.

Быстро смеркалось. Николай взял крыло офицерского автомобиля, сунул под него узелок с едой и, взяв под мышку, направился в сторону реки.

— Эй, куда? — окликнул его часовой, который в эту минуту прикуривал у другого часового и о чем-то с ним болтал.

Николай поцарапал ногтем грязь на крыле и знаком показал, что хочет его отмыть.

Часовой двинулся было за ним, но, видно, ему больше хотелось поболтать с приятелем. Поэтому он только закричал:

— Шнеллер! Шнеллер! Скорее! — и остался на своем месте.

У Николая часто-часто забилось сердце. Скорее к реке!

Над рекой сырой пеленой стоял туман. Здесь казалось гораздо темнее, чем в селении. Николай оглядывался, ища тот переход, который заметил еще несколько дней назад. Вон там, кажется, тот большой камень…

Внезапно он вздрогнул: холодная маленькая рука легла на его руку.

— Это я, — Николо потянул его за собой. — Идем, Николай!

Мальчик уверенно двинулся в темноте к воде. Николай почувствовал под ногой скользкий камень. Вода, журча, обвила его ноги, запрыгала вокруг него. Николаю казалось, что плеск слышен у дороги, что сейчас за ними погонятся, что они подымают страшный шум. Но мальчик все тянул и тянул его за собой — и вот уже они подымаются на противоположный берег и вступают в сочный густой кустарник. Шаг, второй… Кажется, это тропинка… И тропинка, которая круто подымается.

— Эй, где ты там? Куда провалился? — раздался окрик часового.

Вода несла его голос, и казалось, что он где-то совсем рядом. Николай не отозвался. Он и Николо теперь почти бежали вверх, не обращая внимания на сучья, которые били их по лицу.

— Отвечай, а то буду стрелять! — тревожно закричал часовой и, не дожидаясь ответа, пустил очередь из автомата.

Где-то близко застучали пули. Видимо, стрельба всполошила всех гитлеровцев, потому что стрелять начали еще в нескольких местах, и противоположный берег замигал огнями фонариков. Огоньки заметались, вспыхивая то в одном, то в другом месте, то собираясь кучкой, то рассыпаясь по всей линии берега. Видимо, всех подняли на ноги.

— Пренто, пренто… Скорее! — повторял Николо, продираясь сквозь колючие кусты и таща за собой Николая.

К шуму и крикам на том берегу внезапно присоединился и все собой смял вой сирены. Воздушная тревога! Николай успел подумать, что это очень кстати: налет отвлечет от погони, заставит фашистов перенести огонь на самолеты.

Но он ошибался. Испуганные и взбешенные фашисты начали поливать огнем и берег, и реку, и гору, и небо, гудящее еще невидимыми самолетами.

И вдруг итальянская ночь превратилась в ленинградскую белую ночь. Самолеты повесили в небе ракеты, похожие на гигантские лампады, — и гора и лес впереди засветились голубоватым мерцающим светом. Николай и Николо, задыхающиеся, мокрые, бежали все выше, и им казалось, что ни тень кустов, ни листва не закрывают их от взглядов тех, кто летает над ними. Пот ел им глаза, рубашки прилипли к телу. Но вот, наконец, первые деревья. Они остановились, перевели дыхание. Позади гремели и бесновались выстрелы, а здесь только дальнее эхо разносило грохот. Под темным сводом листвы дышалось свежо и свободно. Но эта свежесть и воля длились не больше двух-трех секунд. Где-то совсем рядом с пронзительным свистом разрезала воздух бомба, и несколько деревьев, будто охнув, с треском упали наземь. Николо вскрикнул — тонко и жалобно.

— Что? Что с тобой? — Николай подхватил его на руки.

Он быстро ощупал мальчика. На груди Николо пальцы его попали во что-то горячее и липкое. Николо опять вскрикнул. Задерживаться было невозможно. Николай рванул с себя рубаху, наспех перевязал мальчику грудь и подхватил его на руки.

Вверх, снова вверх, туда, в гору. На своей щеке Николай чувствовал слабое дыхание мальчика. Николо что-то лепетал.

От земли подымались теплые испарения, пахло прелым листом, немного грибами, и казалось немыслимым, что где-то рядом идет война, что кого-то убивают и выслеживают, как диких зверей. Погасли «лампады», стало очень темно, и Николай то и дело оступался и натыкался на деревья. Ему казалось, что он ударяет Николо, и, стараясь уберечь мальчика, он все крепче прижимал его к себе.

Николаю казалось, что идут они уже много ночей подряд и путь их никогда не кончится.

Николо становился все тяжелее, лепетал все несвязнее. Кажется, он уговаривал своего русского друга оставить его, бросить, бежать налегке. Николай все равно не понимал его, даже не слышал. В ушах у него стоял непрерывный ровный гул. Выстрелы, или это его собственная кровь так стучит? Еще шаг, еще…

Все круче гора, все узловатей корни под ногами. Осыпаются камни. Надо идти осторожно, надо нащупывать каждый следующий шаг. Как будто сейчас разорвется грудь, уже нет, кажется, в запасе ни одного вздоха.

И вдруг, когда Николай уже совсем выбился из сил и хотел остановиться, в лицо ему плеснул свет фонарика и негромкий голос спросил по-итальянски:

— Кто идет?

Николай чуть не выронил мальчика. Он стоял и старался рассмотреть того, кто держал фонарик, но это ему не удавалось. Николо задвигался у него на руках.

— Марио! — радостно вскрикнул он. — Марио! Наконец-то я тебя нашел!

— Николо? — удивленно произнес тот, кого он назвал Марио. — Откуда ты явился? И кого это ты привел с собой?

— Это русский. Руссо Николай, — сказал Николо, кладя усталую горячую голову на плечо своего друга. — Я — Николо, он — Николай. Он тебе все скажет… Он…

Марио подхватил брата. Он пристально посмотрел на Николая. Наверное, он все понял, потому что Николай почувствовал, как его руку взяла крепкая, теплая рука, и услышал слова, которые звучали как пароль:

— Руссо Николай.

Человек и собака

1

Тюремный городок вырос на месте старого форта, основанного еще в восемнадцатом столетии. Теперь о старом форте напоминали только искусственная, укрепленная камнями насыпь на берегу реки и общее расположение на холме, у речной излучины. За каменной стеной находились бараки — жилье заключенных, помещения стражи и разные хозяйственные постройки.

Заключенные строили железнодорожный тоннель.

Менялось небо над вырытым котлованом, твердела или размягчалась земля, а Овиедо все возил и возил ту же нагруженную тачку. Сто, двести, триста, тысячу тачек…

Сначала он вел им счет, потом бросил.

Он никогда до тех пор не работал физически, но в первое время мышечная боль, ломота в руках и спине не испугали его. Он был силен, скоро свыкся с этой болью: лишь бы она не мешала ему думать. Испугался он, когда оказалось, что физическая усталость ведет за собой отупение, сон без сновидений, опустошенную, лишенную мыслей голову. Только тогда он понял, что с ним сделали.

Прошел первый, потом второй, потом третий год пребывания Овиедо в лагере. Он очень изменился. Лицо его уже не напоминало сильных и гордых птиц — теперь это было простое и печальное, странно помолодевшее лицо. Такие лица бывают у серьезных, много болевших подростков. Только глаза остались прежними, такие же пронзительные и синие.

Редко-редко получал Овиедо вести из дому. Барбара писала ему, что здорова, что Люсио и Санчес пытаются работать без него, что у них есть заказы. Но сквозь спокойствие ее строк проглядывали растерянность, тоска, любовь.

Товарищи Овиедо — грубоватые парни, почти все моложе его — считали его чудаком, но все-таки не задирали, звали «профессором» и только негодовали на его скрытность.

— Гордец! Не хочет сказать, за что его прихлопнули и посадили на цепочку. Такие старые тихони бывают самыми закоренелыми убийцами, — злился мадридец Виера, сам отбывающий наказание за убийство.

Подбоченившись, он становился перед Овиедо — рябой, с меланхолическими девичьими глазами и волосатыми кулаками.

— Признавайтесь, старый грешник, за что вас к нам прислали? — гремел он. — За какие мокрые дела?

— Право, я и сам этого не знаю, — добродушно отвечал Овиедо. — На суде говорилось, что я-де что-то вроде «адской машины», что от меня вся наша страна может взлететь на воздух.

Виера и остальные смотрели с недоумением. Путает что-то этот «профессор» или он просто псих?

Лейтенант Санчес — самое близкое начальство заключенных, их царь и бог — сразу невзлюбил Овиедо. В его бараке все были шумные, здоровые, понятные каждому ребята, среди которых Овиедо казался инородным телом. И лейтенант, сам такой же здоровый, грубый и примитивный, не знал, как ему обращаться с этим седым вежливым человеком, перед которым втайне он испытывал робость.

До Санчеса дошли смутные слухи о «красных симпатиях» Овиедо и о том, что на суде в его защиту выступал левый адвокат.

Даже самая вежливость «профессора» тоже бесила лейтенанта.

«Задирает нос», — определил он Овиедо и с самых первых дней начал к нему придираться.

То куртка застегнута не на все пуговицы, то недостаточно громко приветствовал начальство, то лениво работает…

2

Однажды тюремный автобус вез арестантов с работы. Стояла осень, река кипела и бесновалась, дорогу развезло. Люди в темном автобусе сидели молча, отупев от работы, покачиваясь и дремля. Вдруг автобус затормозил так, что сидящие столкнулись головами. Раздалась ругань. Отворилась дверца, и шофер кинул внутрь автобуса какой-то темный предмет.

— Чуть не наехали на этого паршивца, — сказал он ворчливо.

Где-то во тьме автобуса послышался жалобный визг. Овиедо встрепенулся:

— Щенок?

Он протянул руки, но щенком уже завладели другие. Кто-то зажег спичку, чтоб разглядеть собачку. При виде огня щенок заворчал: он оказался черным, с крупными желтыми подпалинами возле ушей и на щеках.

— Беспородный! — сказал Виера. — Совсем как мой старый пес Ману, такой же окраски и уши такие же длинные… Песик, ко мне! — засвистел он.

Щенок, неуклюже передвигаясь по коленям сидящих, добрался до Виеры.

— Мал, да удал, Ману, — одобрил его тот. — Придется мне тебя усыновить… Слышите, ребята? Отныне Ману мой пес, — объявил он на весь автобус.

— Неизвестно, позволят ли тебе держать его в бараке, — сказали сразу несколько голосов.

— Ручаюсь, позволят. Я с лейтенантом полажу, пообещаю ему что-нибудь за собаку. Могу из кости брошку вырезать для его жены, — самоуверенно сказал Виера.

Заключенные стали с жаром обсуждать, позволит или нет Санчес держать собаку в тюремном бараке. Составлялись пари, в заклад ставился целый ужин. Маленькое животное, попавшее в этот проклятый мир, как будто вызвало всех к жизни.

Один Овиедо не принимал никакого участия в разговоре. Почувствовав в руках теплое мохнатое тельце, он вдруг ощутил толчок в сердце. Умиление, нежность, желание согреть, утешить, приласкать — все, чего он был так долго лишен, что казалось ему умершим, вдруг с необыкновенной силой воскресло и затопило его. И сейчас онсидел и мучился: момент упущен, щенком завладел Другой, — зависть, какой он никогда не знал, грызла его теперь, не переставая.

— Не отдадите ли вы мне щенка?! — неуверенно попросил он Виеру, когда они приехали «домой» — в узкий, смрадный барак. — Я был бы вам так благодарен…

— Вон чего захотел «профессор»! — фыркнул тот. — Но и мне тоже нужно маленькое развлечение.

— Я мог бы отдавать вам мои завтраки, — сказал Овиедо, глядя на копошащегося у его ног щенка.

— А Ману, что ж, с голоду подохнет? — грубо возразил Виера. — Нет, «профессор», собака остается за мной.

Ах, как завидовал Овиедо мадридцу, когда тот укладывал черного Ману рядом с собой на койку!

Лейтенант, действительно, в первое время отнесся благодушно к просьбе Виеры оставить собаку. Виера был отличный работник, стоивший троих, и до сих пор вел себя примерно.

— Только чтоб не было никакой грязи от твоей собаки! Ты мне за нее отвечаешь, — сказал Санчес, и таким образом щенок был узаконен.

На следующий день выяснилось, что щенок женского рода, и Виера, чертыхнувшись, тут же переименовал его в Манилу.

Отправляясь на работу, Виера привязывал щенка к своей койке и подкладывал ему кое-какое тряпье. За обедом каждый заключенный отделял часть своего пайка и нес его в котелок мадридца. А вечером после целого дня каторжного труда эти люди в полосатых куртках усаживались на корточках в кружок и улыбались и радовались, глядя, как снует розовый язык собачки, как жадно она лакает серую тюремную похлебку и как благодарно машет хвостом.

Потом Виера давал в бараке целое представление: заставлял Манилу служить, прыгать через скамейки, приносить платок, сапоги.

Манила начинала уже проявлять свое отношение к людям: все арестанты — это друзья, стража — безразличные субъекты, тюремное начальство — враги.

Арестанты изумлялись верному инстинкту собаки и с гордостью говорили:

— Своя душа — настоящая, каторжная.

Вскоре, однако, этот «верный» инстинкт чуть не привел к беде. Санчес некоторое время был в отлучке, и Манила успела позабыть о его существовании. И вот как-то вечером, в разгар представления, открылась дверь барака и, бряцая саблей, вошел Санчес.

Манила, стоявшая в этот момент на задних лапах на скамье, вдруг ощерилась, спрыгнула на пол и с неистовым лаем бросилась на Санчеса. Успела ли она куснуть лейтенанта, осталось неизвестным, потому что Санчес изо всей силы ударил ее сапогом и собака с болезненным визгом отскочила и уползла под койки. Наступила угрюмая тишина.

— Виера, я тебя знаю. Это ты подучиваешь собаку бросаться на твоего начальника, — сказал Санчес, стараясь сдержаться. — Завтра отработаешь за это вдвойне.

Виера молча наклонил голову. Он был очень зол и, когда лейтенант вышел, вернулся к койкам и в свою очередь пнул Манилу ногой.

С этого дня Виера заметно охладел к собаке.

Овиедо заметил это и предложил разделить заботы и уборку пополам, с тем чтобы Манила принадлежала также и ему.

— Ладно, не возражаю! — проворчал мадридец.

И с тех пор Манила три дня в неделю принадлежала Овиедо.

3

Понемногу Виера отдал «профессору» все права на собаку. Теперь, возвратясь после работы, Овиедо брал Манилу на руки и выходил с нею во двор.

Вокруг бараков лежало огороженное стеной узкое и ровное поле. Сейчас на поле намело длинные, похожие на дюны снежные сугробы.

Овиедо опускал Манилу на снег. Прикосновение холодной пушистой массы действовало на собаку, как взбадривающий душ. Она прижимала уши, вся как-то собиралась и с отрывистым лаем начинала носиться вокруг хозяина. Нос у нее морщился от смеха, и всем своим видом она приглашала Овиедо побегать.

Овиедо принимал приглашение: он наклонял голову, собака стаскивала с его кудрявой белой головы шапку и, неся в зубах свой трофей, ныряла в снежный сугроб. Снег начинал шевелиться и из отверстия в противоположном конце сугроба, как из тоннеля, показывались запорошенная шапка, а потом веселая, заиндевевшая морда Манилы. Овиедо уже поджидал и делал вид, что хочет ее схватить. Куда там! Манила успевала ловко увернуться от протянутых рук и ныряла с шапкой обратно в тоннель, а Овиедо бежал ей наперерез, чтобы успеть схватить ее у другого выхода. Это была азартнейшая в мире игра, и старый инженер забывал о холодном бараке, где дулись в карты отчаявшиеся люди, о полосатой куртке каторжника, надетой на нем, даже о жене он забывал в эти минуты — о старой, милой женщине, живущей в скучном, злом городишке.

— Наш «профессор» свихнулся, — говорил насмешливо Виера.

Наступили сильные морозы. По ночам ветер с реки дул так, что дребезжали стекла. Морское министерство прислало в тюрьму срочный заказ — проект килевой части сверхмощного линкора: в Овиедо нуждались. Лейтенант скрепя сердце освободил его от тяжелых работ, но зато теперь он должен был до поздней ночи чертить и составлять расчеты. Его огрубевшие руки, привыкшие к тачке, долго не могли освоиться с рейсфедером, с циркулем и бумагой. Линии получались неровные, как у школьника, и это злило Санчеса, самолично следившего за работой.

— Вы думаете не о деле, а о вашей проклятой собаке. Я перевожу собаку во двор, чтобы вы не отвлекались, — объявил он с явным злорадством.

Овиедо ничего не возразил. Да это было бы и бесполезно.

Он сам, своими руками сделал для Манилы хорошую конуру во дворе, но при мысли о том, как холодно спать его любимице, он сам почти не мог заснуть. А вечером, когда он выходил навестить Манилу в ее конуре, как тяжело ему бывало, когда собака хватала его за куртку и тянула в барак, где не свистела стужа и где можно было укрыться от леденящего ветра.

Бесконечно тянулась зима. Разражались морозные бури, жгучей пылью заносило работающих на линии каторжников, утопали в снегу бараки, даже река замерзла, стала железно-серой.

А потом как-то сразу, вдруг, почти без всякого перехода утихло, небо очистилось, и все почувствовали, что близко весна. Очень быстро почернели и осели сугробы, среди двора, там, где лежало дольше всего солнце, проглянул лоскут желтой земли, и днем даже глухая уродливая стена выглядела не так безнадежно.

Прежде всех почуяла весну Манила. Она вылезала из конуры и ложилась как раз посреди солнечного лоскута. Из тюремного окна Овиедо мог видеть собаку. Иногда он стучал пальцем в стекло, и при этом звуке Манила мгновенно вскакивала, подбегала к окну, становилась на задние лапы и всем своим видом умоляла друга выйти к ней.

Но приходил лейтенант, заставал Овиедо врасплох и насмешливо говорил:

— Что за нежности? Что за серенады, синьор «профессор»? Я напишу в морское министерство, что вы забрасываете проект…

Только поздно вечером, после работы, Овиедо мог выйти на воздух и побыть полчаса со своим другом. Теперь они придумали бегать вперегонки вокруг бараков. Сначала Овиедо стеснялся других заключенных и выбирал минуты, когда все уходили на ужин или в умывалку. Но мало-помалу перестал стыдиться товарищей, и часто они устраивали общую веселую возню с собакой.

Как-то вечером, в разгар такой игры, когда все были заняты тем, что ловили удиравшую сломя голову Манилу, караульный скомандовал «Смирно!». Заключенные застыли в том положении, в каком их застала команда. У Овиедо лицо раскраснелось, как у набегавшегося мальчика, он часто дышал, его синие глаза блестели. От караульного помещения шел неспешной походкой лейтенант Санчес.

— Овиедо, вам срочное письмо, — буркнул он, передавая вскрытый конверт и с любопытством косясь на «профессора».

— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Овиедо с неостывшим еще оживлением.

Он вытащил из конверта письмо. Тотчас же в глаза ему бросилась траурная кайма. Это было официальное извещение больницы о смерти синьоры Барбары-Марии Овиедо, последовавшей 17 марта в результате пневмонии легких. К извещению была приложена записочка верного Симона. Он совсем растерялся: «И теперь, когда вас и дорогой синьоры не стало, мы не знаем, что будет с нами, со мной и Люсио…»

Овиедо прочел извещение и записку, медленно и аккуратно сложил их и сунул обратно в конверт. Кругом стояла тишина. Заключенные успели уже подглядеть траурную кайму и во все глаза смотрели на «профессора».

Виера выдвинулся вперед, кашлянул:

— Плохие вести, старина?

Овиедо повернул к нему лицо.

— Да. Благодарю вас, — машинально сказал он и, засунув письмо глубоко в карман, пошел вдоль бараков.

Уже стемнело. В отворенной караулке беспрерывно звонил телефон. И этот звон сверлил, и волновал, и не давал остановиться на том, что необходимо было додумать до конца.

В особенности это мешало слышать голос Барбары… Грудной, очень женственный голос с небольшим придыханием…

О, этот звонок! Этот звонок!

Он попытался представить себе лицо жены, каким он его видел при последнем свидании в тюрьме. Но память принесла совсем другое: круглую смеющуюся рожицу девочки с большими любопытными глазами, тоненькой фигуркой и слегка косолапой походкой. Да, такой была Барбара, когда они встретились на школьном пикнике в их родном городе. А как она пела, когда они возвращались всей компанией на пароходе!..

Хоть бы на секунду прекратился этот звонок. Тогда он, может быть, вспомнил бы даже слова тогдашней ее песенки… Как же это? Как же она начиналась, эта песенка? Ах вот, вспомнил!

В дорожный мешок уложу я платок,
   и сыра кружок, и вино.
И сердце твое я хотел бы забрать
   в дорожный мешок заодно.
Овиедо шел, покачиваясь в такт песенке, бубня себе под нос ему одному слышимый мотив. Он был без шапки, но совершенно забыл об этом. Светлая ночь вставала вокруг него. От бараков на земле лежали резкие тени с желтыми квадратами окон. Он вдруг приблизился к одному освещенному окну и с любопытством, как посторонний, заглянул в него.

Это был чужой барак, но в нем за столом сидели точь-в-точь такие же полосатые, изможденные люди, как его товарищи, как он сам.

Овиедо отшатнулся от окна; он вдруг все вспомнил, все понял — просто, четко, осязаемо: Барбары нет. Никогда не будет.

Одна фраза из письма Симона пронеслась перед ним: «Когда вас и дорогой синьоры не стало…»

Ну, конечно же, Симон прав: и он и Барбара оба одинаково мертвы. Их обоих не стало.

Овиедо захотелось лечь на землю. И вдруг у ног его закопошилась, заскулила, тоскливо завертелась Манила.

Овиедо неловко, как будто его подшибли, сел, а потом лег на сырую, еще не оттаявшую землю. Сначала Манила испугалась и отскочила — уж очень непривычной была согнутая, как картонная карта, фигура лежащего. Но уже в следующий момент, почувствовав собачьим сердцем человеческую тоску, Манила привалилась к хозяину и стала лизать его мокрое соленое лицо.

4

С неделю Виера и другие заключенные осторожно обходили «профессора», не задирали его, не затевали своих грубых шуток. А потом все пошло по-старому, по-привычному: окрики и придирки лейтенанта, до глубокой ночи расчеты и сиденье за чертежной доской, барак, ставший невыносимо душным и смрадным.

В тени еще тянуло холодом, а из-за стены, на верное, с реки дул влажный теплый ветер, доносил запах воды, мокрого дерева.

Манила стала исчезать. Она убегала, вероятно, еще ночью, когда никто не мог ее задержать, пропадала где-то целый день и возвращалась только к ужину, когда Овиедо имел обыкновение ее кормить. Она подрыла под воротами узкий лаз. Вернувшись, она суетливо и виновато ласкалась к Овиедо, набрасывалась на еду и тут же, устав за день, засыпала, вздрагивая и лая во сне.

Заключенные заметили постоянные исчезновения собаки и зло ругали ее за измену.

— Была своя, тюремная, а как волю почуяла — стала чужая, — с обидой говорили они.

Как-то вечером Манила возвратилась к ужину не одна. За ней, на некотором расстоянии, следовал пушистый пес серой окраски. Очутившись на тюремном дворе, пес стал пугливо озираться и дрожать всем телом: видимо, никогда еще не приходилось ему попадать в такое унылое место. Манила прыгала вокруг Овиедо, ласково визжа, поглядывая на серого и, видимо, приглашая его не бояться и подойти ближе. Овиедо попробовал подозвать его, свистел, похлопывая себя по ноге, но пес все так же испуганно пятился к спасительному лазу в воротах и скоро исчез.

С этого вечера Манила как будто опять стала прежней, она перестала бегать наружу и весь день лежала, развалившись на солнечном местечке во дворе, щуря глаза, дремля, блаженствуя.

Овиедо первый заметил, что у Манилы будут щенята, а за ним обнаружили это и остальные заключенные и начали, дурачась, поздравлять «профессора»: вскоре он будет дедушкой.

Он не обижался и даже сам пошутил, что вот, мол, на старости лет придется нянчить малышей. Он удвоил свои заботы о Маниле, постелил ей в конуру свою единственную «собственную», а не тюремную рубашку и радовался, что щенята родятся летом, и, стало быть, ни им, ни Маниле не грозит опасность замерзнуть.

— А что вы будете делать со щенятами? Куда вы денете весь этот собачник? — допытывался Виера, который с некоторых пор совершенно не грубил Овиедо.

— Подарю тем из наших людей, которые чувствуют себя особенно несчастными, — спокойно, как нечто давно решенное, сказал ему Овиедо.

Мадридец спросил, запинаясь:

— А мне дадите собачку?

— Конечно, дам.

Лейтенанта Санчеса бесконечно раздражала эта возня с собакой, раздражало, что по вечерам все заключенные собираются вокруг конуры, придумывают имена будущим щенкам.

— Не позволю превратить тюрьму в собачник! И так вонь от этой суки, — злобно говорил он дежурным в бараках.


…Наступило лето. Густое, как масло, синее небо день-деньской стояло над бараками. От крыш шел зной. Даже с реки не тянуло прохладой.

В бараках люди по ночам бредили от жары. Каторжники спали голыми, и Овиедо, совершенно лишившийся сна, видел при свете зари раскинувшиеся желтые тела, похожие на мертвецов.

В эти страшные ночи одни только мысли о собаке и ее будущих щенятах были спокойными и приятными, и Овиедо старался не думать ни о чем другом.

Наутро отправлявшиеся на работу люди непременно докладывали ему о Маниле:

— Лежит у четвертого барака.

— Пока все в том же состоянии…

Но вот однажды утром Виера, улыбаясь до ушей, гаркнул на весь барак:

— «Профессор»! Поздравляю с внучатами! Целых четыре штуки, чтоб мне провалиться! Сосут, ползают… Умора!

Овиедо отдал караульному свои часы за позволение выйти в неурочное время на тюремный двор.

В глубине конуры что-то пищало и возилось.

Овиедо присел на корточки.

— Покажи мне твоих детей, Манила.

Он увидел на своей рубашке четыре мохнатых клубка — два серых, два черно-рыжих, как Манила. Они тыкались во все стороны слепыми тупыми мордочками.

Овиедо взял в руки самого толстого, черно-рыжего, и осторожно прижал к себе.

Смешно, конечно, что он весь жар своего старого сердца тратит на животных. Люди? Но люди здесь редко бывают ласковыми. Почти у всех злые, жадные, настороженные глаза… Жадные, цепкие руки…

5

Вечером в бараке был праздник: щенкам давали имена. Церемония была обставлена торжественно. Из скамьи и подушек Овиедо соорудил нечто вроде председательского кресла. Рядом с ним восседала взволнованная и озирающаяся во все стороны Манила.

Овиедо слабо улыбался в ответ на шутки-. Все величали его «дедушкой» и спрашивали его согласия на то или другое предложенное имя.

Двух серых назвали Ромул и Рем, толстого черного, оказавшегося самкой, — Аспазия, а четвертого, которого хотел взять Виера, он сам предложил назвать Рамоном.

В разгар этой церемонии в барак явились дежурные.

— Все на уборку! Живо!

— Что такое?! Какая уборка ночью?! Ополоумели все, что ли? — закричали арестанты.

Все повскакали с коек и негодующе смотрели на своих мучителей.

— Издевательство! Это штучки лейтенанта, я знаю, — ворчал Виера.

Дежурные невозмутимо раздавали людям ведра и щетки.

— Стены, окна, пол — к утру все должно блестеть, как зеркало. Лейтенант сам придет проверять, — говорили они каждому.

— Да что случилось? К чему такая спешка? — тревожились заключенные.

— Как вы не понимаете, кабалеро, к нам прибывают их высочества — сиамские близнецы в сопровождении иностранных журналистов, — острил Виера. — Высокопоставленные носы не привыкли обонять подобные ароматы…

Арестанты ругались и хохотали. Но Виера оказался близок к истине: один из дежурных проговорился, что наутро в тюрьму ждут самого губернатора. Сообщение было передано только час тому назад — вот откуда эта сумасшедшая спешка.

Пока шла раздача ведер и распределение, что кому делать, Овиедо позвал спрятавшуюся под койку Манилу, собрал расползшихся по полу щенят в ведро и, пользуясь общей суматохой, понес их в конуру.

В этот день по небу ходили тучи, рано смерклось, и теперь было совсем темно. Шумела река, двор и стена кругом сливались, и там, где кончалась стена, еще тлел красноватый слабый свет, а внизу, у ног, было черно, как в пропасти.

Но вдруг вспыхнули все лампы, большой прожектор осветил бараки, послышалась команда, забегали люди. Овиедо поспешно сунул щенят в конуру, за ними влезла встревоженная мать.

— Спокойной ночи, ребята! — проговорил, улыбаясь, Овиедо и поспешно вернулся в барак.

Там уже шел дым коромыслом. Все скребли, терли, чистили, окна и стены запотели, пахло едким мылом, какой-то эссенцией.

Овиедо досталось мыть четыре окна. Тщательно, как все, что он делал, он приготовил в тазу мыльную воду, намочил тряпки.

В окно смотрела тяжелая, как сукно, плотная ночь. От суетящихся людей, от горячей воды в бараке становилось жарко, как в бане. Овиедо обливался потом, рот его пересыхал, сердце билось, больно отдаваясь где-то в голове. Он тер и тер одно стекло за другим, не видя перед собой ничего, кроме черноты да отражающегося в стекле лампового света. Овиедо не подозревал, что там, за окнами, в этой черной ночи совершается злое, черное дело.

6

Обходя двор, чтобы отдать распоряжения арестантам, убирающим вокруг бараков, лейтенант Санчес услышал писк.

— Ах да, чуть не забыл: выбросить отсюда всю эту дрянь! — сказал он, сопровождавшему его караульному.

— Куда прикажете девать щенят, синьор? — спросил тот.

— Бросьте этих ублюдков в реку, чтоб долго не возиться…

— Но как быть с матерью?.. — попробовал возразить караульный, которому это дело сильно не нравилось.

— Выгоните ее за ворота и забейте лаз, который она там прорыла. И начальник тюрьмы и губернатор могут справедливо указать на то, что в тюрьме не держат животных, — прибавил Санчес в виде объяснения.

Караульный, ворча что-то под нос, забрал щенят в ведро, как это только что делал Овиедо, и направился к воротам. Манила, тревожно заглядывая ему в лицо и стараясь на ходу лизнуть кого-нибудь из своих детей, побежала за ним.

За воротами белый, яркий фонарь ослепительно светил на кусок зеркально-белого натертого шинами шоссе. Сейчас же за шоссе начинался спуск к реке, откуда доносился шелковистый шелест воды и прохладный, ласково льнущий ветерок. Где-то вдали басисто гудел пароход, шумно треща, прошла полицейская моторка, и от ее фонарей на воде заискрились, заплясали маслянисто-золотые змейки.

Солдат, спотыкаясь, спускался по каменистому откосу к реке. Манила следовала за ним. Навстречу из темноты показалась фигура в такой же форме тюремной стражи.

— Рибера, ты куда? — окликнул встречный, вглядевшись.

— Да вот этот чертов лейтенант приказал утопить щенят, — сказал сердито солдат. — Не хотелось бы мне этим заниматься. Собака вон сама не своя…

Он прибавил нерешительно:

— Может, сунуть их куда-нибудь здесь, на берегу?.. Пусть живут.

— Посмотри назад, глупая голова, — сказал встречный, — ты под наблюдением.

Солдат обернулся. На откосе, весь облитый мертвым белым светом фонарей, стоял Санчес.

— Сволочь! — выругался солдат. — Ему бы только щенят топить. Небось войны и не нюхал!..

— Первосортная сволочь! — отозвался второй и прибавил, с жалостью глядя на Манилу: — Как лижет щенят… Чует беду материнское сердце…

— Ну ладно, будешь тут еще ныть! — раздраженно рванулся Рибера. — Иди своей дорогой.

И, преувеличенно громко топая по камням, он пошел вниз, к самой воде. Вдруг он нагнулся за камнем:

— Убирайся отсюда, шелудивая! — закричал он злым, плачущим голосом и швырнул в Манилу камень. — Что ты на меня смотришь, проклятая сука?!

Манила взвизгнула и отбежала на несколько шагов. Солдат швырнул еще и еще камень. Каждый раз собака отпрыгивала еще чуточку, но не уходила и упорно следила за солдатом.

Рибера сжал зубы и, не глядя, сунул руку в ведро. Пушистое теплое тельце…

— Эй, Рибера, скоро вы там перестанете копаться? — раздался сверху окрик.

— Иду, синьор! — сказал солдат.

Четыре раза он сильно размахивался. Четыре раза где-то в черноте всплескивалась вода. Больше — ни звука. Через минуту солдат бежал вверх по откосу, стараясь усиленным движением занять себя. И снова за ним бежала Манила, обнюхивая ведро, следы его ног, его руки…

— Пошла! Пошла! — хрипло крикнул он. Он боялся теперь этой собаки, как своей совести.

7

Наступило утро. Еще с рассвета все население бараков было выстроено на тюремном дворе. Арестантов заставили побриться, выдали им новые полосатые куртки и холщовые штаны. Тюремное начальство, отупев от бессонной хлопотливой ночи, было раздражено и придиралось к малейшей неисправности. То одного, то другого арестанта выгоняли из строя, заставляли подтянуть пояс, довести до блеска ботинки, умыться еще раз. Овиедо еле держался на ногах. Арестанты с рассветом обнаружили исчезновение щенят, и, ослабевший от ночной работы, он терзался беспокойством.

Он попытался было спросить самого вежливого из конвойных, но тот неожиданно зло оборвал его.

— Не до ваших собак! Станьте в строй!

Лейтенант Санчес в парадной форме в последний раз прошелся вдоль строя.

— Овиедо, стоите, как мешок с сеном! Смотреть веселей! Виера, выровняться, поправить шапку!

В караулке зазвонил телефон.

— Выехали, — доложил выбежавший дежурный.

Во дворе появились другие офицеры охраны. Все нервно охорашивались, осматривали друг друга. Санчес велел дежурному подобрать с земли окурок. Ноги арестантов затекли от долгого стояния, перед глазами Овиедо мелькали какие-то черные точки.

Распахнулись с лязгом тюремные ворота, пропуская полицейский автомобиль. Все замерло.

Первым из автомобиля вышел знакомый всем тучный начальник тюрьмы. Он услужливо придержал дверцу и помог выйти губернатору.

Тюремный оркестр, состоящий из каторжников, заиграл гимн.

Губернатор снял шляпу. Овиедо увидел широкое старое лицо, грубые, как свалявшаяся шерсть, рыжие волосы. Он удивился, устало перебрал в памяти какие-то спутавшиеся образы, полузабытые картины, и вдруг другое лицо — милое, с дрожащими бровями, лицо Барбары — напомнило ему, где он видел губернатора. Ну, конечно, он был прокурором тогда, на суде. Это он требовал тогда казни для бунтовщика, республиканца Овиедо. Вот кем он стал теперь.

Губернатор заговорил:

— Друзья мои, — сказал он, осклабившись и выказывая золотые коронки на передних зубах. — Друзья мои, я с удовольствием вижу, что все вы здесь здоровы и бодры. Ваши начальники сказали мне, что вы прилежно работаете и регулярно молитесь богу. Это показывает, что вы раскаиваетесь в совершенных вами ошибках и хотите снова встать в ряды достойнейших сыновей родины.

— Проклятый болтун! — прошипел Виера.

— Вспомните, что сказал Христос… — продолжал губернатор.

Мимо ног губернатора, обрызгав его светло-жемчужные брюки, пробежала мокрая черная собака. Шерсть на ней слиплась от воды и лежала неровными полосами на впавших боках, к мокрым лапам пристала серо-желтая глина.

У самой земли, в зубах собаки моталось что-то, принятое сначала всеми за темную тряпку.

— Манила, — чуть слышно вымолвил Овиедо.

— Манила… — как шелест пронеслось по рядам арестантов.

Собака пробежала вдоль всего полосатого строя каторжников и остановилась перед Овидо. К его ногам положила она свою ношу — мертвого черного щенка. Кажется, это была Аспазия, но теперь уже трудно было разобрать сходство в этом мокром черном комочке с повисшей на тоненькой шее головой.

Собака посмотрела на Овиедо: что же он? Почему не приласкает ее щенка, не сделает так, чтобы он снова стал ползать, сосать, повизгивать?! Ведь она безгранично верила в могущество этого человека…

Манила лизнула жарко начищенные ботинки хозяина, потом щенка: они были все так же неподвижны. Тогда она подняла голову к небу и стала громко жаловаться на жестоких, страшных людей…

Истошный вой вторгнулся в складную речь губернатора, прервал ее на полуслове.

— Что это? — с недоумением посмотрел губернатор и сморщился. — О, дохлятина какая-то?!. Почему вы не уберете? Это же негигиенично…

Начальник тюрьмы шевельнул бровями. По знаку этих бровей застывший было Санчес ожил и бросился к полосатой шеренге.

Двумя пальцами в белых перчатках он поднял в воздух мертвого щенка и брезгливо понес его куда-то за бараки.

Манила побежала было за ним.

— Убрать! — сквозь зубы скомандовал он страже.

Собаку схватили крепко: у стражников была сноровка. Недаром они служили в тюрьме. Они поволокли Манилу за ворота. Она пыталась вырваться, но ей сдавили горло, и все дальнейшее совершилось в полной тишине.

— Гм… так на чем же я остановился… — начал было губернатор, но в этот миг увидел перед самым своим лицом бледное и напряженное лицо седого каторжника.

Губернатор не успел узнать своего старого знакомца: он уже хрипел, когда Овиедо оторвали от него. Овиедо пытался вырваться, но у стражников была сноровка — недаром они служили в тюрьме, — и все дальнейшее совершилось в полной тишине.

_____

Бежал из тюрьмы

Холодным осенним утром по улице небольшого города в Западной Германии шел человек. Несмотря на холод, он был без пальто. Человек сильно горбился, волочил ноги, и по походке всякий принял бы его за старика. На самом деле это был совсем еще молодой человек, но он пробыл три года в тюрьме, и там его сильно били.

Звали этого человека Петер Краус, он был коммунист, и на рассвете этого дня ему удалось бежать из тюрьмы.

Краус и сам не понимал, как это ему так повезло. В тюрьме ждали начальство. Арестантов заставили мыть и скрести все камеры и железные коридоры. Стража сбилась с ног, грозя, понукая, наказывая тех, кто работал недостаточно быстро и старательно. И среди общей суеты Краусу удалось ускользнуть.

Он должен был как можно скорей уехать из своего города, где его могли узнать и выдать властям. Конечно, приметы Крауса были известны всем здешним шпикам. Как за ним охотились три года назад! Как старались заманить его в западню! Дом Крауса, его жена Марта, его сынишка Курт были под беспрерывным наблюдением. И однажды ночью его выследили.

С тех пор прошло три года. И вот Краус на свободе. Он снова может бороться за справедливость, за мир, за единую, свободную от фашистов Германию.

Теперь он торопился выбраться как можно скорей на шоссе и попроситься в попутную машину. В тюрьме у Крауса отросли усы, это немного меняло его внешность, но шпикам он был известен и с усами.

«Скорей, скорей надо уходить!» — подгонял он самого себя.

Дорога к шоссе лежала мимо его дома. Разумеется, войти туда, повидать Марту и мальчика он не сможет: это верная гибель, провал всего дела. Но хоть издали, хоть мимоходом взглянуть на знакомую дверь, на калитку палисадника.

«Только взглянуть…» — повторял он про себя. Он шел и не узнавал родного города. Тихие когда-то улицы теперь выглядели беспокойными, шумными. Оглушительно сигналя, проносились военные автомобили и мотоциклы, маршировали солдаты, и несколько раз навстречу Краусу попались американские офицеры. Беглец точно попал в чужую страну. Он с ненавистью смотрел на иностранцев.

«Захватили Германию и ведут себя, как хозяева!» — с негодованием думал он.

Одна улица, другая, третья… Громоздкие рекламы американских папирос, подвязок, яичного порошка. Но вот замелькали домишки рабочей окраины. Краус повернул за угол, и сердце у него заколотилось так, что стало трудно дышать: он увидел свой дом.

Беглец пошел медленно, как только позволяла осторожность. Напротив, у крыльца здания, где раньше была школа, он заметил полицейского — следует быть начеку!

Затаив дыхание, Краус разглядывал свой домишко. Серый, под черепичной кровлей, он словно тоже сгорбился за эти годы. Рядом с дверью — окошко. Там, бывало, на подоконнике Курт расставлял свое деревянное войско и строил из кубиков высокую красную башню. Рядом — окно Марты: там у нее всегда стояли цветы.

Однако сейчас ни цветов, ни красной башни не было — домик казался вымершим. Даже палисадник — гордость Курта, — и тот выглядел заброшенным.

«Где же Марта и мальчик? Наверное, их тоже забрали?» — тревожно подумал Краус.

Он подошел к самой калитке. Полицейский с удивлением уставился на прохожего, который стоял, несмотря на холод, в одном костюме.

«Надо уходить!» — приказал самому себе Краус.

Не отрывая глаз от дома, он медленно двинулся вниз по улице, к шоссе. В это мгновение щелкнул замок, дверь дома открылась, и в палисадник вышел мальчик.

Он был высокий и тоненький, без шапки. Белокурые вихры топорщились над его крутым лбом. Одет мальчик был в старое, короткое пальто, из которого давно вырос. Краус сейчас же узнал это пальто: он сам покупал его когда-то сыну. Беглец жадно разглядывал мальчика: так вот каким стал его маленький Курт! Совсем взрослый!

Курт оглянулся и свистнул. Сейчас же послышался лай, и из дома выбежал крупный, в серых подпалинах пес, похожий на волка. Пес гордо вез маленькую тележку.

«Вольф! — ахнул про себя Краус. — Наш старый верный Вольф!»

В самом деле, как это он до сих пор не вспомнил о Вольфе? Еще когда Курт был крошкой, Вольф оберегал его колясочку и свирепо рычал на всех чужих. А когда Курт пошел в школу, Вольф каждое утро провожал его и носил в зубах сумку с учебниками. Это Вольф однажды спас Марту, когда она тонула в реке. Да, Вольф был верным другом семьи.

Сейчас на тележке у Вольфа были навалены разные домашние вещи и большой голубой кофейник, хорошо знакомый Краусу.

«Наверное, Курт повез вещи чинить к жестянщику. Кофейник еще при мне нуждался в починке», — соображал Краус, с нежностью разглядывая вещи на тележке. Он так углубился в это разглядывание, что не сразу обратил внимание на поведение собаки. А с собакой делалось что-то странное.

Едва выбежав и понюхав воздух, Вольф вдруг завизжал, кубарем скатился с крыльца и понесся к забору. За ним, подпрыгивая и кренясь, летела тележка. Кофейник тут же вывалился.

— Вольф, что с тобой? Назад, Вольф! — закричал мальчик.

Но Вольф точно оглох. Он был уже возле калитки и прыгал как бешеный, стараясь открыть ее или перепрыгнуть через забор. Ему мешала тележка. Он повалил ее набок, чтобы высвободиться из упряжки. Это ему не удавалось, и он все больше неистовствовал.

— Вольф, на место! Вольф, назад! — повторял Курт, вертясь вокруг собаки и норовя схватить ее за ошейник.

Но Вольфу уже удалось открыть калитку. Не обращая внимания на тележку, которая била его по ногам, он бросился вдогонку идущему по улице прохожему.

— Вольф, не сметь! Вольф, ко мне! — вне себя от испуга кричал Курт.

Сейчас Вольф накинется на этого прохожего, напугает его до полусмерти, как напугал на днях американца, и тогда не оберешься неприятностей! А у мамы и так достаточно горя…

Курт выхватил палку из ветхого забора и кинулся вслед за собакой. На помощь ему уже бежали полицейский и два солдата из американского патруля. Крик мальчика и лай собаки взбудоражили улицу. Из окон выглядывали любопытные.

Задыхающийся от волнения Курт настиг собаку, когда она уже набросилась на прохожего. Вольф бесновался и прыгал, норовя достать до самого его лица.

— Палкой! Ударь собаку палкой! Сильнее! — кричали на бегу полицейский и солдаты.

Курт замахнулся, хотел ударить Вольфа, отогнать его — и вдруг палка выпала у него из рук, и он остолбенело уставился на прохожего.

Он увидел, что Вольф беснуется не от злобы, не от желания напасть на врага, а от восторга. Не укусить он хочет, а лизнуть прохожего в самое лицо. И воет он не от свирепости, а от радости, от счастья и бросается на прохожего в неистовой собачьей преданности.

Курт задрожал. Только одного человека на свете встречал так Вольф. Только одному выказывал так бурно свою любовь и преданность.

Мальчик во все глаза смотрел на незнакомца. Нет, конечно, он ошибся… И Вольф тоже обознался… Бледное, чужое лицо, черные усики… Сутулая спина… У папы была совсем прямая, молодая спина и никогда не было усов…

Но в то мгновение, когда Курт оттаскивал собаку от незнакомца и собирался вежливо извиниться, он вдруг увидел карие глаза и улыбку, которую так хорошо помнил.

— Папа! — чуть не вскрикнул мальчик.

— Курт, дорогой… — донесся еле слышный ответ.

Краус сделал короткий, едва уловимый жест, но Курт мгновенно понял: показывать, что он узнал отца, нельзя. Рядом — враги.

Мальчик торопливо схватил Вольфа за ошейник и оттащил его. И вовремя: отовсюду уже сбегались любопытные. И, конечно, одним из первых прибежал вечный неприятель Курта — Мориц, сын их новой соседки — фрау Зейде. Мориц пролез вперед и стал перед Куртом, выпятив щуплую грудь.

— Ага! Я всегда говорил, что твои Вольф — вредная, злющая собака! — с торжеством заявил он так, чтобы все слышали. — Он всегда рвет мне штаны…

— Ты сам их рвешь, а сваливаешь на Вольфа, чтоб тебе не досталось от матери! — с возмущением пробормотал Курт.

Даже в эту минуту он не позволил оболгать Вольфа.

Запыхавшийся полицейский и два американца-патрульные протиснулись сквозь толпу.

— Собака укусила вас? Желаете написать жалобу на владельцев? — обратился полицейский к Краусу.

Краус быстро обдумывал положение. Отказаться от жалобы — это покажется подозрительным: все видели, как собака на него набросилась. А писать жалобу — значит, надо назвать себя, сообщить свой адрес, показать документы, которых у него не было.

Пока он раздумывал об этом, делая вид, что осматривает искусанную руку, толпа расступилась, пропуская вперед худенькую ясноглазую женщину.

— Курт, мальчик, что случилось? — тревожно спрашивала она, еще не видя ни сына, ни мужа.

Соседи успели уже сообщить Марте, что Вольф искусал прохожего. Но вот она подняла глаза — и в тот же миг узнала Крауса.

— Ах! — вырвалось у нее.

— Мама, наш Вольф набросился на этого господина, — торопясь и глотая слова, перебил ее Курт. — Этот господин, мама…

— Да, вот, пожалуйста, полюбуйтесь-ка… — Краус протянул руку и показал темно-красный след полицейской дубинки.

Таких следов было много на его теле — они легко могли сойти за укусы. Толпа подалась вперед — все хотели рассмотреть эти следы.

— Боже мой! — воскликнула Марта. — Это ужасно! Надо немедленно смазать йодом, перевязать, а то это может загноиться… Я сама, я сама перевяжу вас…

— Гм… перевяжете? Что ж, перевяжите. Только поскорей, а то я тороплюсь, — выразительно сказал Краус.

Он смотрел на жену. Как она побледнела! А седая прядка — ее не было раньше!

Видеть жену и Курта хотя бы вот так, на глазах у полицейских, посреди толпы, — и это было счастье. И Марта тоже смотрела и с болью отмечала сутулость Крауса, его легкий костюм, его посиневшие от холода губы…

Она сказала умоляюще:

— Я вас прошу, милостивый государь, не пишите жалобу!.. У меня и так довольно горя. Я сию минуту перевяжу вам руку. А если собака порвала ваш костюм, я вам его заштопаю. Только… только для этого вам придется зайти к нам в дом…

Она быстро переглянулась с сыном. Глаза мальчика засияли: папа придет домой!

— Да-да, мы вас очень, очень просим! — подхватил он. — Я… я даю вам слово, что запру собаку… Никуда не буду ее выпускать.

— Даешь слово? Посмотрю я, как ты его сдержишь, — проворчал Краус, мгновенно поняв хитрость Марты и сына.

И вот Краус дома. Он с восторгом оглядывает кухню, синие язычки газа пляшут над плитой, и тепло охватывает беглеца.

Из чулана доносится вой Вольфа: его заперли, но он скребет лапами дверь и всеми силами хочет прорваться к хозяину.

— Вот злая тварь! — говорит, прислушиваясь, полицейский.

— Следовало бы его пристрелить, чтоб не бросался на людей. Он порвал брюки Дэрку, — говорит американский солдат.

Да, они тоже здесь. Они целой толпой ввалились в дом вслед за Краусом и Мартой. Здесь и Мориц и его мамаша, фрау Зейде, похожая на тощую кошку. Курт готов прибить Морица: этот мальчишка всюду сует нос!

— Да у вас и ниток нет подходящих, фрау Марта! И не сможете вы заштопать костюм так, чтобы было незаметно, — приставал он, вертясь возле Крауса и заглядывая ему в лицо.

Соседка Зейде тоже подавала советы. Маленькая кухня была полна посторонних людей. И под чужими, враждебными взглядами Марта и Курт суетились возле отца. Марта нарочно возилась со штопкой: может, полицейский и патрульные соскучатся и уйдут?

Нет, они не уходили. Они развалились на стульях, им было приятно сидеть у огня, вместо того чтобы дежурить на улице.

— Ну и плохо же вы заштопали, фрау Марта! — воскликнул Мориц. — Костюм господина совсем испорчен!

— Не вмешивайся, это не твое дело, — остановила его мать.

Краус сделал вид, что разглядывает работу. Он промычал что-то неодобрительное и покачал головой.

— Не годится? Ох, только прошу вас, не пишите жалобу! — сказала Марта, искусно разыгрывая испуг. — Если… если это вас устроит, я даже могу дать вам взамен костюма куртку моего мужа.

— Гм… куртку? Я еще посмотрю, что это за куртка, — сварливо сказал Краус. — Мне нужна куртка для дальнего путешествия, а не какое-то ваше старье. Только в этом случае я не стану писать на вас жалобу. Подумать только: испортили мой лучший праздничный костюм!

Марта принесла из спальни его теплую осеннюю куртку.

«Умница! Милая!» — думал Краус.

— Выдумала тоже; отдавать последнее какому-то проходимцу! — сердито глядя на Крауса, ворчала фрау Зейде.

— Молчите, фрау Зейде, я рада отдать ему что угодно, лишь бы он не жаловался в полицию! — громким шепотом, так, чтобы слышал патруль, сказала Марта.

Краус надел свою старую куртку. Какая это была теплая, славная куртка!

— Кажется, впору, — сказал он, напуская на себя самый недовольный вид. — Ну, ваше счастье, хозяйка! А то я ни за что не простил бы вас. Теперь, пожалуй, можно не писать жалобы… А, как вы думаете, сержант? — обратился он к полицейскому.

— Это уж как вы желаете, — отозвался тот, грея руки над плитой.

Краус еще раз с любовью посмотрел на жену и сына и направился к двери.

— Послушайте, господин, а ваш пиджак? — напомнил, подскочив, Мориц.

— Пиджак? Я… скоро пришлю за ним, — ответил Краус.

Он открыл дверь. Сейчас он будет на улице, а через час — уже далеко от города.

— Эй, а документы? — раздался вдруг окрик полицейского.

Краус весь сжался. Он повернул голову, увидел смертельно побледневшую Марту и мальчика, который к ней прижимался.

— Какие документы? — медленно выговорил он, выгадывая время.

— А вот — забыли в пиджаке. Совсем разнежился в этой куртке, — насмешливо добавил полицейский и протянул Краусу его потертый бумажник, в котором лежал только тюремный номерок.

Дверь за Краусом закрылась. Завыл и еще сильнее заскребся лапами Вольф.

— В следующий раз я с ним разделаюсь! — сказал патрульный, стукнув сапогом по стенке чулана. — Пристрелю! Даю слово.

Маленькая кухня опустела. И когда ушел последним несносный Мориц, Курт и его мать выпустили из чулана верного Вольфа.

И никогда еще на долю Вольфа не приходилось столько нежных и горячих слов благодарности за то, что он привел домой отца.

_____

2

Мой брат Валька

У нас в доме неодобрительно говорили о тете Лене, которая жила в Ульяновске. Говорили, что она очень неровно относится к своим двум сыновьям: старшего, Шуру, балует и наряжает, как куклу, а младшего, Вальку, тиранит и водит в обносках брата. В то время я читала много сказок, и все злые мачехи в сказках казались мне похожими на тетю Лену.

Было жаркое летнее утро, с Волги доносились басовитые пароходные гудки, когда к нам кто-то позвонил.

Я выбежала в переднюю. У дверей стоял худенький горбоносый мальчик в поношенной суконной рубашке. Одной белой пуговицы на вороте не хватало, и наружу высовывалась тоненькая, в синих жилках, детская шея. Фуражки на мальчике не было.

— Вам чего? — подозрительно спросила бабушка.

— Тетю или дядю, — сказал мальчик, не подымая глаз.

Голос у него был похож на пароходный гудок — хрипловатый и низкий.

— Какую там еще тетю?

Бабушка у меня была раздражительная.

— Мою… Я ваш… племянник, — отрывисто сказал мальчик.

Тут в переднюю вышел отец, и все быстро разъяснилось. Мальчик оказался тем самым Валькой — младшим сыном тети Лены, которого она так невзлюбила. Несправедливость матери довела Вальку до того, что он решил бежать из дому. Еще маленьким он слышал, что в соседнем волжском городе у него есть родня.

— Тогда я отдал Исаичу в газетный киоск мою кепку в залог, а он дал мне разные открытки и конверты. Я забрался на пароход, спрятался в трюме, а когда пароход отошел, — вылез и стал торговать открытками и конвертами. Наторговал на билет и на булки — мазза удовольствия! — объяснил Валька.

«Мазза удовольствия» он повторял через каждые три-четыре слова и сказал, что у них в Ульяновске так говорит один знаменитый грузчик.

Вальку вымыли и повели завтракать.

Как он ел! Ох, как он ел!..

Каша, котлеты, голубцы, оладьи — все-все исчезало с тарелок, как в сеансе фокусника. Потом Валька вяло поцеловал мою мать, дотащился до дивана встоловой и мгновенно заснул. Он лежал, свесив ноги в больших порыжелых сапогах, разбросав маленькие, испачканные чернилами руки, и во сне у него было печальное, недетское лицо.

— Что же нам теперь с ним делать? — вслух думала мать. — Конечно, прежде всего нужно послать телеграмму родителям, чтоб они не волновались…

— Не надо, мама, милая, дорогая! Не надо! — Я кинулась теребить мать. — Пусть Валька живет у нас. Мы его любить будем. Я ему все мои книжки отдам!

Давно, с самого раннего детства, я мечтала о том, чтобы у меня был брат. Только непременно старший. И вдруг мечта моя исполнилась, у меня появился старший брат, да еще с такой удивительной, сказочной судьбой. Прибежал к нам спасаться от злой мачехи! (Я совсем и думать забыла о том, что тетя Лена — родная мать Вальки.)

Следующие дни были прекраснейшими днями моего детства. Вальку одели в хороший синий костюм, он отъелся, порозовел, перестал смотреть исподлобья. Теперь это был ласковый, услужливый и ловкий мальчик, и мои родители не могли им нахвалиться.

Обо мне нечего и говорить: я ходила за Валькой хвостом и каждую минуту говорила «мазза удовольствия».

Мой новый брат оказался замечательным выдумщиком в играх. Он вырезал мне из дерева корабли, приделал им разноцветные паруса из лоскутков, и в глубокой, непросыхающей луже посреди двора мы разыграли настоящий морской бой. Валька сказал, что я буду адмиралом Нельсоном, которого он видел на картинке, и повязал мне один глаз черным бабушкиным платком. Сам он командовал флотом противника, стрелял по моим кораблям из рогатки и угодил мне волжским голышом в незавязанный глаз так, что я на самом деле едва не превратилась в одноглазого Нельсона.

Но это не помешало мне сильно привязаться к Вальке, я всем говорила с гордостью, что он мой старший брат и остается у нас жить.

Через несколько дней, тоже утром, когда мы с Валькой рассматривали отцовский альбом марок, в передней раздался незнакомый густой голос. Услышав этот голос, Валька стал совсем белый и выронил из рук альбом.

— Это за мной. Папа приехал, — сказал он хрипло.

Дядя из Ульяновска был усатый и такой же горбоносый, как Валька. Он сделал гримасу при виде сына в новом костюме, про тетю Лену сказал, что у нее «неуравновешенный характер», и наотрез отказался оставить у нас Вальку.

— А с этим шалопаем Лена сама поговорит, — пообещал он, и Валька задрожал так, что зазвенела посуда на столе.

Послали за извозчиком, чтобы ехать на пристань, и Валька ушел собираться.

Когда он вернулся, на нем была та же самая выгоревшая рубашка, в которой он приехал к нам. Из расстегнутого ворота вылезала жалостно тонкая шея и на ногах гремели неуклюжие порыжелые сапоги. Это был опять неловкий, забитый, хмуро глядящий мальчуган.

Я с плачем цеплялась за его рукав.

— Прощай, адмирал Нельсон! Плавай в луже — мазза удовольствия, — шепнул он мне.

Бедный Валька, он еще пробовал шутить!

…Прошло много лет. Однажды в Москве меня позвали к телефону.

— Послушай, адмирал, нельзя ли тебя повидать? Я здесь проездом, в командировке, — сказал низкий пароходный голос.

— Валька! — закричала я. — Неужели это ты, Валька?! Являйся, как можно скорей, являйся!

И вот мы сидим рядом, и я торопливо расспрашиваю и разглядываю моего брата Вальку. Он худой и высокий и такой же горбоносый, как раньше. Но ни забитости, ни угрюмости в нем нет и следа. Теперь он часто смеется, говорит уверенным голосом: «я сделаю», «я хочу». И я понимаю: Валька уже больше не обиженный мальчуган, а спокойный, крепко стоящий на земле взрослый человек.

Оказалось, он кончает в Ленинграде транспортный институт и теперь для практики ездит машинистом на паровозе.

— Дали мне старый маневренный паровозишко, а я его заставляю как на гонках бегать. Мазза удовольствия! — сказал он, смеясь.

И таким потоком воспоминаний вдруг хлынуло на меня мое детство от этого «мазза», что я на минуту даже замолкла. Потом я спросила Вальку о тете Лене.

— А вот ее работа, — он показал свой вязаный свитер. — Живет со мной в Ленинграде.

И он рассказал, что его старший брат Шура отказался помогать матери, и поэтому Валька взял мать к себе. И снова это напомнило мне старые сказки о нелюбимом сыне, который всегда оказывался благородней избалованного любимчика.

Потом Валька ушел, обещая писать из Ленинграда, и снова надолго исчез из моей жизни, потому что вскоре началась война.


…Наша часть с боями шла по Украине, где я много жила до войны. Снова я видела светлый быстрый Сейм, тяжелые дубовые долбленки на реке, дворец Кирилла Разумовского на берегу, липы Кочубеевского сада — такие знакомые, любимые места. Но теперь вместо ленивой, пронизанной солнцем жизни всюду были пожарища, мертвецы, черная, скрученная, как железная стружка, трава.


…На станцию, уже занятую нашими войсками, мы пришли ночью. На путях, за сгоревшей путевой будкой, стоял бронепоезд: темная, неуклюжая с виду махина, одетая в броню.

Возле паровоза, похожего на средневекового рыцаря в шлеме и забрале, копошилось при свете фонаря несколько человек. Двое, забравшись на крышу, гулко стучали молотками: видимо, заделывали пробоину. Высокий человек в шинели вынырнул из темноты.

— Как дела? — спросил он.

— Нажимаем, товарищ майор, — дружно сказали люди у бронепоезда.

А сверху закричали:

— К рассвету закончим, товарищ майор! Теперь уж погоним немца за Киев!

— Погоним. Мазза удовольствия, — подтвердил майор и вдруг подскочил на месте.

Это я, подкравшись, изо всей силы ударила его по плечу.

— Здравствуй, Валька! Вот где пришлось увидеться!

Да, это был Валька — еще более возмужавший, серьезный и уверенный. При свете коптилки в пустом вагоне я видела его загорелое лицо, тонкую шею, вылезающую из тугого воротника, два боевых ордена на гимнастерке. Он бегло рассказал мне, что кончил институт и с первого дня войны пошел добровольцем на фронт.

— А где тетя Лена? — спросила я.

— Я отправил ее в Ульяновск. Ходит там в церковь, ставит за меня свечки и пишет мне каждую неделю: «любимый сынок мой Валя». — Он усмехнулся не то печально, не то насмешливо.

А мне очень ясно представилась раскаивающаяся в конце сказки, признающая всю свою прежнюю несправедливость мачеха.

Валька предложил мне поехать с ним на бронепоезде — выполнять срочное задание.

Мы выехали, когда уже рассвело. В смотровые щели башни я видела поля с сухими кукурузными стеблями, почерневшую коноплю, обугленные редкие леса. Рядом со мной в тесной башне стоял Валька, очень простой, домашний, с телефонной трубкой в руке.

— Полный вперед. Сконтрапарьте. Еще полный, — изредка говорил он в трубку, и громада поезда, послушная его словам, то прибавляла ходу, то притормаживала, и тогда все башни издавали страшный железный скрежет.

— У леса немцы! — Валька обернулся ко мне и почти тотчас же скомандовал: — Огонь!

Раздался грохот поездных орудий, и мне заложило уши. Я силилась рассмотреть немцев у леса, но ничего не видела. Между тем Валька продолжал передавать в трубку приказания то машинисту, то корректировщику. В броню поезда застучали пулеметные очереди: было похоже на то, что мальчишки швыряют горстями камни. Поезд, как вышколенный конь, по приказанию то рвался вперед, то откатывался назад, чтобы помешать немцам пристреляться. Они обстреливали нас все сильней. Впереди, очень близко, разорвалась мина и осыпала поезд осколками. В телефон сказали, что осколком ранен корректировщик.

— Слушайте меня, я сам буду корректировать, — сказал мой брат.

Новая мина ударила почти рядом. Что-то горячее, острое, как игла, кольнуло меня в глаз. Я вскрикнула.

— Что с тобой? Покажи! — Валька оторвал мою руку от глаза. — Пустяки. Поцарапало веко, вздуется — большой фонарь будет, — сказал он с облегчением.

Он дал по телефону указания артиллеристам и принялся очень быстро и ловко забинтовывать мне глаз.

— Вот теперь ты, наконец, стала-таки Нельсоном. Помнишь?

Я молча кивнула. С необыкновенной ясностью вспомнила я, как испуганный Валька осматривал во дворе мой глаз. Мне вдруг захотелось спросить Вальку, как он вернулся тогда домой и как случилось, что мать называет его теперь своим любимым сыном. Но шел бой, грохотали выстрелы, и, конечно, странно было спрашивать сейчас о таких вещах.

Броня поезда была пробита в нескольких местах, немцы рвались к путям, чтобы взорвать их и отрезать нам отступление, но мы поливали их огнем, не давая даже выйти из лесу. Башня дрожала от выстрелов наших орудий. Внутри башни было как в медном котле, по которому беспрерывно бьют молоты клепальщиков. Приходилось кричать во все горло, чтобы тебя услышал сосед. Мы ездили и ездили по коротенькому отрезку пути и прочесывали тот лес, в котором прятались немцы. Поэтому я обрадовалась, когда Валька прокричал мне, что мы, по-видимому, подавили огневые точки немцев. В самом деле, теперь почти не было слышно стука пуль о броню, грохотали только наши поездные пушки. Вдруг Валька страшно закричал в телефонную трубку:

— Назад, назад! Полный назад!

Секунду сквозь грохот орудий я различала гуденье самолета. Почти тотчас же тяжело ахнула земля, в разорвавшийся кусок потолка блеснуло небо, и, задевая меня рукой, на пол сел скрюченный Валька.

— Маневрируй, черт, маневрируй! — Он еще держал телефонную трубку, но кровь уже заливала ему лицо.

Бомбы рвались то спереди, то сзади, то сбоку, у самой насыпи. Поезд, скрежеща, маневрировал. Вокруг меня что-то звенело, перекатывалось, ухало, и пока я пыталась перевязать Вальку, мне казалось, что от нашего бронепоезда остались одни осколки.

Внезапно наступила удивительная тишина. Долго-долго, наверное, больше минуты не было слышно ни взрывов, ни воя бомб. Поезд толчками подвигался назад.

— Что, улетел? Отбомбился? — нетерпеливо спрашивал Валька. — Посмотри, что там видно?

Незавязанным глазом я увидела в небе далеко ушедший самолет.

— Кричи ура, адмирал! Наша взяла, — сказал, переводя дыхание, мой брат. — Бери телефон, скажи, что задание выполнено и можно идти на станцию.

Он поудобней уложил ноги.

— Возьми у меня в кармане письмо, отправишь со станции матери. Я ей клятвенно обещал писать.

Я вытащила листок бумаги, исписанный крупным детским почерком. «Дорогая моя, хорошая мам…» — бросилось мне в глаза начало письма. Это было самое ласковое из всех писем, которые когда-либо мне приходилось читать. Я взглянула на майора, он, видимо, забылся. Внезапно, почувствовав мой взгляд, он открыл глаза и улыбнулся.

— Не бойся, адмирал, я скоро встану. А сейчас полежать — мазза удовольствия.

_____

Степан из Золотой воды

Сегодня перед уроком к нам в класс пришла физичка Вера Иннокентьевна. Мы ее любим и потому сразу ее оцепили со всех сторон, так что ей даже трудно стало руками двигать. Все-таки она подняла руку и сказала:

— Ребята, сегодня к вам придет новичок. Я нарочно пришла сказать вам, чтобы вы были с ним повнимательней, так как…

Но что это за «так как», Вера Иннокентьевна не досказала, потому что открылась дверь и в класс вошел тот самый новичок, о котором она говорила.

Тогда мы еще не знали про него и нам даже обидно стало, зачем Вера Иннокентьевна выступала насчет такого нестоящего пацана.

Он нам даже вовсе не понравился: какой-то серьезный, ни на кого не смотрит и ходит тихо-тихо, как старичок. Имя и фамилия — Степан Гулин. Спросили мы его, откуда он явился, а Степан этот отвечает:

— Из Золотой Воды.

И голос у него тонкий, как у девочки.

Ну, наши ребята как захохочут!

— Что ж ты, — говорят, — за рыба из Золотой Воды?!

А Сенька Громов — специалист по географии — сразу заявил:

— Такого географического названия на карте не существует.

Конечно, все ребята стали смеяться и дразнить новенького Рыбой. Только он никому не отвечал и на истории и на арифметике сидел спокойно, хотя со всех парт к нему летели разные карикатуры и рисунки хвостатых рыб.

А потом прозвонили на большую перемену, и все мы побежали во двор смотреть, как Тоська Алейников показывает футболистам свой знаменитый удар левой ногой.

Надо вам сказать, что Тоська считается у нас плохим парнем. Это многие наши ребята признают, но все-таки ему подражают. Ходит Тоська в тельняшке, интересуется больше всего кино и футболом и каждому тычет в нос свои бицепсы. И как кто послабей, того Тоська обязательно задирает.

Конечно, Тоське сейчас же доложили, что у нас новенький и что его уже прозвали Рыбой. Степан Гулин в это время тоже вышел во двор и уселся на скамейку у ворот. Вот Тоська подходит к нему, смотрит и говорит:

— Послушай, это тебя Рыбой прозвали?

— Кажется, меня, — отвечает Гулин.

— Ну, ладно, Рыба, идем в футбол играть, посмотрю я, куда тебя определить.

Но тут Степан Гулин ничего не ответил, поднялся со скамейки и пошел тихо-тихо к школе.

— Постой, куда ты? — кричит ему Тоська. — Куда пополз?

— Я не могу играть в футбол, — сказал тогда Степан Гулин.

Не знаю из-за чего, Тоська вдруг обозлился: может быть, ему показалось, что новенький его не уважает или очень гордый. И вот он подбежал к Степану, замахал кулаками и стал кричать на весь двор:

— Что же ты можешь? Что же ты можешь, головастик несчастный?

А сам все норовит оттеснить новичка к забору, туда, где стоит Бекова будка. И нашим ребятам подает знаки. Конечно, ребята сразу поняли и сбежались со всех сторон — смотреть, что будет.

Видите ли, Бек — это собака одного гвардейца, который живет у нас на школьном дворе. Это такая огромная немецкая овчарка, и характер у нее, как у той знаменитой баскервильской собаки, которую убил мировой сыщик Шерлок Холмс. Про Бека рассказывали, что он загрыз до смерти трех шпионов. Не знаю, как насчет шпионов, а ребят Бек окончательно не выносит, потому что ребята дразнят его и суют ему в будку палки. Из-за Бека у гвардейца неприятности, и наш директор просил его посадить собаку на толстую цепь и сделать вокруг будки высокую загородку. Конечно, нам запрещено даже близко подходить к этой загородке. Да разве наших ребят удержишь? Они сейчас же придумали испытывать храбрость человека на Беке. Если ты не трус, так зайдешь за загородку, и если окончательно молодец, так даже подойдешь к Беку почти на длину цепи. Ох, и рычит же Бек — прямо дрожь берет! Шерсть дыбом, глаза горят — настоящий волк!

И вот к этому-то зверю Тоська толкал новичка, и, конечно, ребятам прямо-таки не терпелось узнать, как себя покажет Рыба в загородке.

Степан Гулин ничего не знал о Беке. Он только тогда понял, куда его завели, когда из будки с ревом выскочил огромный бурый пес. Бек в этот день был какой-то особенно злой: клыки наружу, уши прижаты, а это уж верный признак, что не попадайся. И вот он начал рваться и реветь, он натягивал изо всей силы цепь, из-под лап у него летел песок, так он хотел дотянуться до Степана.

Даже самым храбрым ребятам стало жутко. А Степан, понимаете, такой маленький, серьезный, стоит себе и смотрит, как Бек выходит из себя.

Некоторые наши не выдержали, стали кричать: «Довольно! Хватит!» — совсем как в цирке при опасном номере.

И вдруг, понимаете, у всех прямо дыхание остановилось: Степан оглянулся и тихонечко пошел на Бека. Идет и что-то говорит, только пес так рычит, что нам не слышно. Видно только, что Бек весь дрожит: никто, кроме хозяина, так близко к нему не подходил. И вот, как камень из рогатки, метнулся Бек, прыгнул и впился зубами в ногу Степана.

Тут мы опомнились, кинулись с Тоськой к загородке, кричим, хотим отогнать Бека, освободить Степана — и вдруг видим, делается что-то непонятное.

Бек разжал зубы, отскочил от Степана и, поджав хвост, визжа, бросился в будку. Забился там и сидит. А Степан Гулин поворотился и, не торопясь, совсем спокойно пошел из загородки.

Тоська Алейников к нему:

— Стой, покажи ногу! Наверное, до кости прокусил? Давай скорей к доктору!

А у самого голос прыгает.

Но Степан поднял голову и в первый раз засмеялся:

— Ничего он не прокусил. Где ему! Ведь нога-то у меня деревянная!

И он поднял штанину и показал нам деревянную ногу в ботинке. И сказал еще:

— Это меня, когда я маленький был, фашист под Москвой топором…

Как тихо стало вдруг во дворе! Будто все ушли. И никто не удивился, когда Тоська Алейников подошел к Степану и сказал:

— Ты, брат, знаешь, ты не обижайся на меня… Я извиняюсь и все такое. Я ведь не знал…

Тоська был очень красный, да и всем нам было здорово скверно: стыдно так. И все ужасно обрадовались, когда Степан сказал, что он вовсе не обижается.

Стали лезть к нему, руку жать, говорить, что он молодчинище и вовсе никакая не Рыба.

И тогда Степан во второй раз засмеялся и сказал:

— А Золотой Воды на карте действительно нет. Это санаторий на Алтае, где меня лечили.

_____

Владим Владимыч

Первым человеком, который сказал мне, десятилетней девчонке, «вы», был Маяковский, или, как мы его называли, Владим Владимыч. И это я запомнила на всю жизнь — уж очень была удивлена и польщена: такой большой, суровый с виду громогласный приятель папы — и вдруг говорит мне «вы»!

Потом я много раз слышала, как Владим Владимыч всем детям говорит «вы» и как уважительно относится даже к самым маленьким ребятам. Шли мы однажды по московскому переулку. Стоит в переулке нечто вроде огромной железной бочки — котел, в котором варили асфальт для улиц. В этих асфальтовых котлах находили приют и тепло в осеннюю стужу беспризорные ребята. Маяковский постучал палкой по котлу. Пошел по переулку гул.

— Есть кто дома? — спросил Владим Владимыч.

— Кто стучит? Кого вам? — отозвались из котла, и наружу высунулась голова в бараньей шапке, из которой вываливалась вата. Лицо у владельца шапки было такое чумазое, что разобрать, сколько ему лет, черный он или белый, было невозможно.

— Гм… вижу, что ванна у вас все еще ремонтируется, — сказал невозмутимо Маяковский, — а ведь вы мне обещали в прошлый раз, уважаемый Сеня, что переедете в более комфортабельное помещение. Я же с вами договорился.

«Уважаемый Сеня» — зашмыгал носом.

— Да в том доме больно строгие начальники, дяденька Маяковский, — сказал он, жалобно и хитро косясь на Владим Владимыча. — Ни плюнуть, ни покурить… Мы с Панькой деру дали. Нет ли папиросочки? — Он окончательно вылез и стоял перед нами босой, в длинной, до пят, рваной куртке какого-то ржавого цвета.

— Ну, вот что, товарищ Сеня, — сказал Маяковский очень серьезно, — давайте оснуем с вами и товарищем Панькой товарищество на вере.

— Чего такое? — насторожился Сенька.

— Когда у людей не было денег, капитала, так сказать, вот как у нас с вами, Сеня, но они доверяли друг другу и хотели работать вместе, они организовывали товарищество на вере, терпеливо объяснял Маяковский. — Я вот и хочу вступить с вами в такое товарищество. Идет?

— Ух, черт длинный, что выдумал! — восторженно закричал Сенька. — Давай, давай, жми дальше! Сейчас и Панька придет.

Маяковский неторопливо поставил ногу на каменную тумбу у тротуара, устроился поудобнее, вынул из кармана пиджака блокнот, механический карандаш и начал что-то писать.

— А что это ты пишешь? — подозрительно уставился на него Сенька.

— Пишу договор нашего товарищества, — отвечал Маяковский. — Вот тут сказано: «Мы, Владимир Маяковский — с одной стороны, и товарищи Семен и Павел — с другой, основали сегодня, такого-то числа, товарищество на вере и обязуемся честным словом друг другу доверять и выполнять все наши обязательства». Вот. Теперь надо подписаться.

Маяковский поставил под договором свою разгонистую подпись и протянул листок беспризорнику:

— Подпишись за себя и за товарища Паньку.

Сенька почесал одну босую ногу о другую и с сомнением посмотрел на бумагу.

— Да я неграмотный, — пробормотал он.

— Врете вы, уважаемый товарищ Сеня, — сказал непреклонно Маяковский. — Позавчера я сам видел, как вы писали на заборе разные гадости.

— Да то на заборе, — протянул Сенька, но карандаш все-таки взял. — Эх, хороша штука! — восхитился он. — Где тут подписываться? — Он поставил под договором какую-то куриную закорючку. По белому листу протянулась жирная черная полоса. — Эх, замазюкал я все! — И он опять с восторгом оглядел карандаш. — Хорош!

— Так вот, первое дело нашего товарищества, — сказал Маяковский, — я отдаю вам этот карандаш, но вы, в свою очередь, идете с моей запиской к одному моему товарищу. Этот товарищ устроит вас и уважаемого Паньку в один очень хороший дом. Я попрошу, чтоб к вам там не очень придирались. Но и вы, в свою очередь, обещаете мне не хамить там и не удирать, не предупредив меня. Вот мой телефон. Я теперь ваш компаньон по товариществу, и вы должны извещать меня, если соберетесь переменить адрес. Между прочим, можете сказать товарищу Паньке, что и он получит такой же карандаш от меня.

Сенька слушал, уставив зачарованные глаза на карандаш. Он еще не мог окончательно поверить, что это сокровище принадлежит ему.

— Говоришь, и Паньке такой же дашь? — переспросил он охрипшим голосом.

— Даю честное слово, — торжественно ответил Маяковский. — Это будет моим вкладом в наше товарищество.

— А когда ты его дашь Паньке?

— Как только получу от моего товарища приличный отзыв о вас и сообщение, что вы оба стали постоянными жителями дома, — отвечал Маяковский. — Ну как, Сенечка, подходит вам такой разговор?

Сенька помедлил немного, подумал, потом кивнул.

— Заметано. Коли мы из этого твоего дома сбегем, я тебе карандаш обратно отдам, можешь не сомневаться, — сказал он.

— А я и не сомневаюсь, — усмехнулся Маяковский. — Ведь у нас теперь — товарищество на вере.

Мы распрощались с беспризорником, причем Маяковский поднял руку и провозгласил: «Рукопожатия отменяются», — и ушли.

— Плакал ваш карандаш, дядя Володя, — поддразнила я Маяковского.

Он недовольно посмотрел на меня.

— Это над вами надо плакать, а не над карандашом, — сказал он насмешливо. — Плохо, когда с такой поры не верят людям. Да и вообще надо верить в людей, товарищ.

Прошло несколько месяцев. У Владим Владимыча давно был новый карандаш. Однажды, глядя, как он вписывает им что-то в записную книжку, я спросила о беспризорниках. Не появлялись ли Сенька и Пашка? Не слышно ли о них чего-нибудь?

— Пришлось-таки послать им второй карандаш, — сказал Маяковский. — Стали они оседлыми фабзайцами, про котел и думать забыли. Написали мне о них, что растут работяги.


…У старого друга нашей семьи Анны Ивановны Корсаковой в Геленджике был маленький дом-мазанка, куда несколько раз наезжал Маяковский. Ему всегда отводилась одна и та же крохотная комната с окошком в сад, где росли инжирные и персиковые деревья и стоял под деревом стол, за которым Маяковский обедал и сидел с друзьями.

У Анны Ивановны была воспитанница, девочка лет двенадцати по имени Вита — тихое, очень серьезное существо, с бледным личиком, не загоравшим даже на южном солнце, прямыми волосиками какого-то мышиного цвета и тонкими комариными ножками, быстрыми и подвижными. Вита по утрам подавала Владим Владимычу горячую воду для бритья и холодную — для умывания.

Мы все привыкли видеть Виту всегда серьезной, неулыбчивой и очень удивились, когда чуть не в первое утро после приезда Маяковского она пробежала мимо нас вприпрыжку, разрумянившись и хихикая.

— Вита, что с тобой? Чего ты смеешься?

Вита прикрыла рот рукой, сконфузилась.

— Тамо от дядечка шуткует, — сказала она на своей смеси украинского с русским. — Чи писни спивае, чи шо.

— Что же он поет, Вита?

— А я не знаю: «Вита деловита, Вита знаменита, только не умыта, только не побрита!» — Она опять прыснула и убежала.

Так началась дружба Маяковского с девочкой-сироткой, которую он смешил и баловал и для которой у него всегда находилось веселое слово или конфета в кармане.

Теперь Вита ходила хвостом за Маяковским, глядя ему в рот и ожидая, что оттуда вот-вот посыплются какие-нибудь стихи о ней, о Вите. И Маяковский часто ее тешил такими шуточными стихами. В угоду девочке он даже сочинял украинские стихи.

Нема
          никого
                    на свиты
краще
нашой Виты…
Он был неистощимым на рифмы к имени «Вита» и почти каждый день встречал девочку чем-нибудь новым. И Вита менялась на глазах от этого ласкового внимания. Из угрюмой, нелюдимой девочки она скоро превратилась в бойкую, языкастую шалунью, которая часто подшучивала даже над строгой Анной Ивановной. Анна Ивановна удивлялась этой перемене и втайне негодовала на Маяковского за то, что он вконец «избаловал» ее приемыша, но сказать ничего не решалась. Маяковский внушал ей особое почтение. Дело в том, что, живя в белом домике, он полушутя, а может быть, и полусерьезно начал убеждать Анну Ивановну, чтобы она заказала заранее на дом мемориальную доску.

— Закажите, бабушка, такую доску: здесь, мол, в таком-то году жил знаменитый поэт Маяковский. Умер в таком-то году. После моей смерти такую доску непременно на ваш домик повесят.

Анна Ивановна плюет и крестится.

— Что вы это, право! Да живите себе до ста лет, Владим Владимыч.

А Маяковский не унимался.

— Право же, закажите. Ведь после моей смерти у вас этот домик государство купит непременно.

Последний довод действует.

— А где же ее, эту доску, заказывают? — спрашивает Анна Ивановна.

Ради такого именитого жильца Анна Ивановна готова была стерпеть и проказы и перемены в Вите.

Особенно сдружило Владим Владимыча с Витой то, что он и девочка одинаково обожали животных. У Виты была любимица — рыжая пушистая собачка Дамка, которая тоже попала в экспромт Маяковского. Утром, собираясь бриться, он заметил, что кончились одеколон и вата. Вита тут же вызвалась сбегать в аптеку. За Витой, как всегда увязалась Дамка. Маяковский сказал:

У Дамки —
         дамские дела,
У Виты — витиеватые.
         К своим щенятам
Дамка шла,
         Вита шла
         за ватою.
Эти стихи Вита потом без конца повторяла всем и каждому. Девочка еще до приезда Маяковского прива́дила в домик Анны Ивановны разную живность. Кроме Дамки и птиц, тут завелись мохнатый пес Волчок, черепаха, козленок и рыжий кот Васька.

Каждая маленькая тварь всегда могла рассчитывать на ласку Владим Владимыча и на сладкий кусок из его рук. Животные угадывали в Маяковском «своего» человека. Как-то в Москве он купил белку и долгое время носил ее за пазухой своей куртки. Белка забиралась ему в рукав, под рубашку, царапала, скреблась, а он, нежно усмехаясь, прислушивался к жизни зверька. Поймает ее в рукаве, погладит.

— Ишь, пригрелась, затихла.

И вот теперь в Геленджике, пока он обедает в саду, вокруг него собирается, как он говорит «Вита и ее свита». Волчок, Дамка с отощавшими сосками, Васька, урчащий и ластящийся, настойчивый белый козленок, две курицы и без умолку болтающий индюк. Козленок толкает Маяковского лбом. Дамка кладет ему на колени лапу. Волчок лает, индюк и куры стоят, как надоевшие посетители. Владим Владимыч строго смотрит на Дамку:

— Где твое отродье, рыжая? Бросила ребят?

Дамка обиженно уходит куда-то в подворотню. Через минуту за ней ковыляют два толстых щенка. Маяковский зовет Анну Ивановну:

— Принесите этим тварям пообедать. Да чего-нибудь поосновательней. Аппетит у них ведь нечеловеческий.

Анна Ивановна ворчит:

— Это все Витка. Она сюда привадила всю эту свору. И что я буду со всеми делать, скажите на милость?

Она искоса поглядывает на Маяковского, но тот обменивается с Витой понимающим взглядом и ничего не говорит. Волей-неволей приходится Анне Ивановне идти на кухню за мясом.

— Ух, дядечка, и хитрый же вы, — шепчет Вита.

Собаки с жадностью набрасываются на еду. Маяковский и Вита становятся между ними, наводят порядок и подбрасывают лучшие куски матери Дамке.


…Маяковский идет по откосу берега, вглядываясь в распластанных у самой воды купальщиков. Останавливается, прикрывает от солнца глаза рукой, кричит:

— Артем!

Один из купальщиков поднимает черную голову. Писатель Артем Веселый надевает поверх трусиков красную рубаху и лезет на откос здороваться с Владим Владимычем.

Владим Владимыч ведет его в сад к Анне Ивановне. Вита приносит на стол под деревом чашки и инжирное варенье. Маяковский и Артем Веселый пьют чай и разговаривают о разных литературных новостях. Вита и Анна Ивановна на грядках обрывают «пасынки» у помидоров. Внезапно раздается отчаянный визг и к столу мчится Вита.

— Змея! Змея! Змея!

Маяковский и Артем вскакивают. Вита прижимается к Владим Владимычу, теребит его за пиджак.

— Боюсь! Боюсь!

Анна Ивановна уже проткнула вилами извивающуюся змею и подносит ее Вите:

— Да погляди, не бойся, вот она.

Змея извивается и шипит. Вита машет руками и плачет навзрыд.

— Вита, она не ядовита. — Маяковский, видно, даже не замечает, что говорит стихами.

Не замечает и Вита, заливаясь слезами. Маяковский совсем растерян. Он не переносит слез. Кажется, принято в таких случаях давать воды? Он наливает из самовара полный стакан кипятку, и сует его Вите:

— Нате, выпейте!

Вита отрывается от пиджака Маяковского, видит кипяток и вдруг без всякого перехода начинает смеяться. Она смеется все пуще, и, глядя на нее, всем становится весело.

— Молодец, старуха, не плакса, — говорит Маяковский.

Лимонная косточка

В годы гражданской войны завез кто-то в город Якутск лимон. Был лимон маленький, неказистый, но в Якутии и таких не видывали. Якутяне лимон ели бережно, давали цинготным, а когда съели, косточки завернули в бумагу и спрятали. С этого и начинается наша история.


…Появился в Якутске человек по имени Иван Харитонов. Очень странный человек. Со сломанным носом, без ребра. С большой синей змеей, вытатуированной на груди.

Все эти знаки оставила на нем бродячая жизнь. Был Иван Харитонов боксером в Англии, и в схватке негр-боксер сломал ему нос. Ездил Иван Харитонов зайцем в поездах по Америке, и американские полицейские вышибли ему ребро. Плавал Иван Харитонов штурманом на океанском пароходе, и японец-татуировщик колол его иглой, колол до тех пор, пока не проступила на коже синяя змея.

По характеру был Иван настоящий бродяга, нигде ему долго не сиделось. Займется он делом каким-нибудь, застрянет в городе на месяц, на два. Вот, думают, наконец, успокоился Иван, осел. Нет, куда там! Сойдет снег, запоют птицы — и нет Ивана. И никто не знает, куда Иван уехал.

Очень способный был Иван Харитонов. Всякое дело мог сразу понять, самую суть схватить. И учился легко, совсем шутя. Понравилась ему как-то математика. Стал он задачи решать. Нарочно возьмет самую трудную, посидит полчасика — и готово. Решена задачка.

Многие завидовали Ивану.

— И зачем тебе, бродяга, — скажут, — такая голова дана? На что она тебе, бродяге?..

Засмеется Иван и ничего не ответит.

Как-то между двумя странствиями увлекся Иван электротехникой. Так увлекся, что даже на курсы поступил. Только недолго сидел за партой, перебросился на завод. Работает помощником старого мастера-монтажника, машины изучает. И так хорошо подружился он с машинами, что скоро сам стал мастером-монтажником. Иваном Владимировичем.

Вы думаете, он угомонился?

Ни капельки.

Услыхал Харитонов про Днепрострой — и туда. Работает по монтажу машин, всех подгоняет. Удивляются все кругом:

— Ну и работяга, ну и молодец этот Харитонов! Ударник из ударников.

Только кончился Днепрострой, вырос Днепрогэс, а Харитонова и след простыл. Уж он на Свирьстрое работает и там опять всех удивляет. Опять говорят люди:

— Из этого человека прямо ток идет!

И опять звание ударника дали.

Только и Свирьстрой растет не по дням, а по часам.

Чем ближе к концу, тем тоскливее делается Ивану Харитонову. Не сидится ему на месте. Прослышал он, что строится на Кавказе электростанция. И в один весенний день уехал Иван Харитонов на Кавказ.

И сказали тогда люди:

— Это настоящий летун.

Не понравилось это Харитонову. Очень не понравилась. Он, Иван Харитонов, — и вдруг летун? Задумался Иван. Пошел к начальнику строительства:

— Так, мол, и так, вот я — ударник и я же летун. Объясните, пожалуйста, как это так выходит?

Поглядел начальник на Ивана, усмехнулся. Спрашивает:

— Ты до революции бродяжил?

— Бродяжил.

— Отчего?

— Да так, от нечего делать…

Насупился начальник:

— Видишь, до революции ты бродяжил потому, что делать нечего было. А теперь у всех есть дело. Большое дело, серьезное. Строят люди целую страну. Целую новую страну на месте старой. И каждый занят, у каждого есть своя доля в этой работе. А ты все бродяжишь, будто нечего делать… Вот и выходит — ты дезертир и летун.

— А как же я — ударник? — спросил Иван.

— Называют тебя ударником, пока не знают, каков ты есть на самом деле. Пока не знают, что большая дорога для тебя дороже. Пока не знают, что всякое дело ты бросаешь, не докончив. Обманываешь ты людей своей работой, Харитонов…

Понурился Иван. Ушел от начальника и затосковал. Тосковал день, тосковал два. А на третий взял да уехал.


…Наверное, все уже давным-давно забыли и думать о лимонных косточках? О тех лимонных косточках, которые были в самом начале.

Кто и когда посадил лимонную косточку в землю, так и не выяснилось. Только в эту же весну в Якутске в крохотном садике появился совсем еще маленький кустик с блестящими светло-зелеными листьями.

Вышел из дому человек, поглядел лениво на куст, листик сорвал. И вдруг — странная вещь — запахло в воздухе лимоном.

— Лимон? Здесь, в Якутске? Быть этого не может!

Потер человек лист между пальцами. Еще сильнее стал лимонный запах.

— Вот здорово — лимон! Здесь в Якутске!

Слетела с человека лень. Наклонил он над кустиком лицо, понюхал еще раз листочки, покрутил сломанным носом. Распахнулась рубашка на его груди, и оттуда выглянула большая синяя змея.

Ну, словом, скрывать нечего, раз вы уже догадались: конечно, это Харитонов Иван, наш старый знакомый.

Шел восьмой месяц Ивановой жизни в Якутске. Работал он монтером на электростанции. За веселый характер, за быстрые руки все его любили — и начальство и рабочие. Но начинал Иван уже томиться. Решил про себя: «Весной махну куда-нибудь».

Лимонный кустик понравился Ивану. Было в этом что-то необыкновенное: нежное южное растение в суровой, насквозь промороженной северной земле.

Утром перед работой зашел Иван поглядеть на кустик: лимонные листья сияли на солнце.

Вечером опять заглянул Иван в сад. На следующий день сплел он из соломы колпачок, чтобы прикрыть кустик в случае заморозков. Поглядел внимательно на садик, что там растет. А росли там, кроме лимонного кустика, еще две совсем одичавшие яблони. Посадил их когда-то купец-самодур, разочек снял урожай — три зеленых яблока — да с тех пор и махнул на них рукой. Так и заглохли яблони.

Взял Иван заступ, окопал лимонный кустик, землю вокруг разрыхлил, чтобы легче ему было расти, да кстати и яблони окопал и подрезал.

Потом Иван унавозил землю, потом купил барометр, чтобы погоду узнавать, потом выполол сорную траву, потом, потом… он никуда не уехал в эту весну.

Никуда не уехал Иван Харитонов ни весной, ни летом. На электростанции премировали Ивана за ударную работу. Сколотил он бригаду из молодых парней, обучил их всему, что сам знал в электротехнике. Стала станция работать без аварий и поломок. А вечерами копался Иван в саду. Лимонный кустик становился деревцем, набирал силы. Когда подошли лютые якутские холода, написал Харитонов письмо. Долго шло письмо и, наконец, пришло в маленький город. Был этот городок известен на весь мир, потому что там жил знаменитый тезка Ивана Харитонова — старый садовод. Старый садовод надел очки. Прочел:

«…и вот, дорогой мой тезка, вы один можете разрешить вопрос, как выполнить мою мечту: получить плод от дерева, имеющего постоянное местожительство на юге, а временно у меня в саду. Вот уже полтора года я живу в одном городе и интересуюсь лимонами и как их выхаживать в здешних условиях».

Старый садовод ответил Ивану Харитонову. Он ответил, что на зиму нужно выкопать деревце и перенести в помещение, а весной снова высадить в грунт и посмотреть, что из этого выйдет. Он написал еще, что он, старый садовод, шестьдесят лет растит южные деревья на севере и чтоб Иван приезжал посмотреть на его садик.

Иван Харитонов все сделал по совету. И лимонное деревце продолжало расти и крепнуть.

А еще через весну появились на деревце цветы — бело-розовые и очень пахучие. И, словно заразившись молодостью, зацвели две яблони в саду Ивана.

Глазели прохожие якутяне сквозь новую изгородь на сад. Сад стоял в дыму лепестков, и прохожие щелкали языками от удовольствия.

Но прошло лето, и уехал Иван Харитонов… Нет, нет, не совсем уехал, а только в отпуск!

Он поехал в город, где жил его знаменитый тезка — старый садовод. Усадил старый садовод Ивана за стол. Позвал своих молодых садоводов, распорядился:

— Покажите ему все, что у меня выросло.

И понесли, потащили на стол персики, пушистые, как ребячьи щеки, загорелые груши, янтарный и сладкий виноград, рубиновую вишню. Завалили плодами весь стол и стали кругом — смотрят на Ивана.

Захлебнулся Иван Харитонов!

— Как? — спрашивает. — Как вы все это вырастили?..

И рассказал знаменитый тезка старый садовод, что не так легко было уломать природу. Не хотели южные гости расти на севере, капризничали, болели и умирали. Сотни деревьев высаживал старый садовод, и только единицы выживали. Тогда взял он деревья, растущие на разных концах земли — одно на Крайнем Севере, другое на Крайнем Юге, — и поженил — скрестил их.

От этого брака появились новые деревья, способные жить и давать плоды на северной земле.

— Так, значит… — сказал Иван Харитонов, — так, значит, я могу мою яблоню скрестить с какой-нибудь французской и получить плоды?..

И он от радости даже начал заикаться.

— Да, — сказал старый садовод, — только помни, что я десятки лет работал здесь, в этом городе, и терпеливо ждал плодов.

Из отпуска вернулся Иван Харитонов, задаренный подарками старого садовода. Два парня тащили его багаж — завернутые в рогожку, закутанные сеянцы. Не раздеваясь, не сняв фуражки, бросился Иван в сад к лимонному дереву. И ахнул Иван: крохотный, чуть больше желудя, висел на ветке совсем еще зеленый лимончик.

Повернулся Иван и бегом — на электростанцию, к директору:

— Пиши.

Удивился директор:

— Что с тобой? Что писать?

Стал Иван громко диктовать:

— Пиши: бригадир Харитонов И. В. закрепляет себя на электростанции до… ну, до конца пятилетки.

Передохнул, подумал:

— А там обязуюсь новый договор подписать. До конца следующей пятилетки.

Поглядел директор на Ивана:

— Значит, кончил бродяжить?

Иван головой мотнул.

— Не до того. У меня вон лимоны растут.


…Поздней осенью в город, где жил знаменитый тезка Ивана Харитонова — старый садовод, пришла посылка. Так, маленький ящичек. Вскрыли его, а там столько опилок, соломы, ваты, что ужас! Наконец вытащили. Видят: что-то твердое и в три слоя папиросной бумаги завернуто. Сняли и бумагу. И тогда на ладонь старого садовода выкатился желтый, как маленькое солнце, лимон.

_____

Серебряный щит

Не знаю, кто первый у нас во дворе начал изводить Альку Сухонина. Вероятнее всего, пример подал, как всегда, Колька Свистунов, тот самый Колька, который приехал откуда-то из Сибири, ко всякому слову прибавлял «однако» и после был капитаном нашей дворовой хоккейной команды.

Колька умел лучше всех уцепиться крюком за проезжающий грузовик и с шиком съехать вниз по улице на коньках. Он сильней всех подавал мяч в волейболе, и, когда мы отправлялись драться с соседним двором, он дрался свернутым в трубку кожаным поясом.

Ходил Колька в матросской тельняшке, говорил прожженным мальчишеским басом и научил нас всех курить и насмешливо чмокать губами в кино, когда на экране показывали влюбленных.

Наверное, он был грубым и недалеким парнем, но в то время всем нам Колька казался замечательным. Мы все норовили говорить басом, прибавляли кстати и некстати «однако» и докуривались до того, что у нас деревенело горло.

Во всем дворе один только Алька Сухонин не восхищался Колькой, не подражал ему и, выходя во двор, по-прежнему держался особняком.

— Это что, однако, за цапля? — спросил, увидев его в первый раз, Колька Свистунов.

Мы захохотали. В самом деле, долговязый Алька с торчащим на затылке хохолком и подпрыгивающей походкой очень напоминал эту серьезную одинокую птицу.

Мы все вместе росли во дворе и знали друг друга еще с тех пор, как мастерили в деревянных формочках песочные пирожки. Но, несмотря на такое давнее знакомство, Алька Сухонин к нам не прививался. Это был молчаливый, тихий, неловкий на вид мальчик. Он не ходил сообща драться с соседскими ребятами, не крал папирос, не стрелял из рогаток, не ездил на коньках за машинами. В волейбол Алька играл неважно, и его звали в команду, только когда уже решительно не хватало игроков. Про Альку было известно, что отец у него чего-то измеряет и часто ездит на какие-то объекты, а мать давно лежит больная и Алька делает всю работу в доме, даже, как говорили, стирает. Нам это казалось недостойным занятием, мы чуждались Альки и теперь обрадовались случаю посмеяться и подразнить.

— Цапля! Цапля! — загоготали ребята, прыгая вокруг Альки.

— Однако, чистюля. Девчатник — сразу видать, — сказал Колька, сморщив нос.

Развалистой, особо пренебрежительной походкой он направился к Альке. Тот, делая вид, что не замечает обидчика, вынул ножик с четырьмя лезвиями — предмет нашей постоянной зависти — и принялся стругать какую-то щепку.

— Отдай мой ножик,Цапля! — бесстыдно сказал Колька. — Сейчас же отдай!

Алька вдруг ужасно покраснел.

— Это ножик не твой, а моего отца! — сказал он срывающимся голосом. — И отстань от меня, пожалуйста.

— Вон как мы разговариваем? — свистнул Колька и вдруг, изловчившись, изо всей силы ударил Альку под ложечку самым коварным, запрещенным даже у нас ударом.

Внутри у Альки что-то екнуло, как в заводной игрушке. Он перегнулся пополам и выронил ножик. Колька тотчас же схватил его и спрятал в карман.

Но, пока мы оценивали противников, Алька перевел дыхание, выпрямился и, повернувшись, направился к дому.

— Га! Трус! Фискалить пошел! — радостно заорал Колька. — Трус! Цапля — трус!

И как бы в ответ на его крик из дому вышел высокий седоватый человек — отец Альки — и отобрал у Кольки свой ножик с четырьмя лезвиями.

С этого дня нашим любимым занятием стало изводить Альку. Отныне мы были убеждены, что он и трус и фискал, и стоило ему появиться во дворе, как тотчас же отовсюду неслись лай, свист, кудахтанье. Мы показывали ему языки, мы корчили гримасы, мы обливали его водой из шланга, мы стреляли в него из рогаток.

Бедный Цапля похудел и побледнел, но держался стойко и по-прежнему выходил во двор. Теперь и в волейбол его не звали играть, даже если не хватало игроков: с трусом и фискалом никто не хотел водиться.

Но время шло, мы вырастали. Нам уже надоела наша жертва, и мы мало-помалу отстали от Альки. У нас появились новые увлечения, новые игры. Теперь мы играли в войну, в рыцарей и в турниры. Мы рисовали щиты, клеили шлемы, вырезали из дерева мечи.

Однажды, когда во дворе происходил рыцарский турнир и шел жаркий бой между Железной перчаткой и Оранжевым рыцарем Луны, на поле боя появился Алька Сухонин. На левой руке у него висел великолепно разрисованный и оклеенный серебряной бумагой щит. Поперек щита синей краской был выведен девиз: «Мужество побеждает все препятствия».

Мы переглянулись: такого щита, да еще с девизом, не было ни у кого из наших рыцарей. Минуту казалось, что старой вражде конец и что Алька полноправным членом войдет в компанию. Но Железная перчатка, он же Колька Свистунов, пренебрежительно усмехнулся:

— Девиз выбрал важный, а сам чуть что — в кусты. Знаем мы таких рыцарей, видали! — сказал он и захохотал.

Алька вздрогнул, потупился и, неловко прижав к себе блестящий щит, ушел в подъезд.

С того дня прошло несколько лет. Мы окончательно выросли и больше не играли в войну. А когда на нашу страну напал враг и началась настоящая война, многие из нас ушли в Красную Армию.

Одетый в новую, пахнущую арбузом гимнастерку, с зеленым противогазом через плечо, я только к вечеру, в казарме, окончательно почувствовал себя бойцом третьего взвода саперного полка.

Я лежал на койке под теплым шершавым одеялом, слушал шаги дневального и звуки затихающей казармы и перебирал в памяти впечатления последних дней: запись добровольцев у нас на заводе, потом склад, где нам выдавали обмундирование, сегодняшнюю вечернюю перекличку, на которой командир впервые назвал мою фамилию…

На соседней койке пошевелились. Там, спиной ко мне, лежал такой же новоиспеченный красноармеец. Я посмотрел на него, и в очертаниях его спины, в черном хохолке, упрямо торчащем на затылке, мне почудилось что-то знакомое. Я кашлянул. Мой сосед повернулся, поднял голову, и я узнал Альку Сухонина.

Наверное, лицо мое выразило не слишком большую радость, потому что Алька покраснел и конфузливо пробормотал:

— Вот где пришлось встретиться.

— Н-да, — сказал я сухо. — Мобилизовали?

— Нет, — сказал Алька извиняющимся тоном, — я, знаешь, тоже добровольцем записался.

Цапля — доброволец?! У меня невольно появилась нехорошая усмешка. Алька пристально поглядел на меня и, ничего не прибавив, снова повернулся лицом к стене.

С этого дня судьба, словно чтоб подшутить надо мной, крепко связала меня с Цаплей: он был моим соседом по столовой и по шеренге; мы рядом спали и рядом шагали в строю; командир взвода, узнав, что мы знакомы с детства, и думая сделать нам приятное, вместе назначал нас на дежурства и на ученьях давал нам совместные задания.

Я несколько раз пробовал меняться с кем-нибудь местами, чтоб избежать этого постоянного соседства: мне вовсе не улыбалось выполнять вместе с трусливым Цаплей какое-нибудь боевое задание. Но каждый раз судьба снова сводила меня с Алькой, и в конце концов мне так это надоело, что я махнул рукой. К тому же мне волей-неволей приходилось сознаться, что Цапля — вовсе уж не такой плохой боец.

Из гладкого стального ППД он стрелял, пожалуй, ничуть не хуже меня, а ползал по-пластунски и окапывался гораздо быстрее и лучше, и это меня здорово злило. Я старался не обращать внимания на Альку, но ловил себя на том, что, когда сержант на стрельбищах проверяет наши мишени, я всегда ищу глазами Алькину мишень и сравниваю наши результаты.

— Сегодня твой дружок удачней стрелял, — говорил иногда сержант.

— У тебя, Ведерников, целых четыре пули за молоком пошли, а он семь штук прямо в яблочко посадил.

Я вспыхивал и с вызовом смотрел на Альку. Но он по обыкновению молча занимался своим делом.

И вот уж мы лежим на сене не в учебной, а в настоящей землянке. Горит прикрытая газетой лампа, ефрейтор Сафонов вытаскивает патефон и заводит «Раскинулось море широко», но в это мгновение раздается гул, и с потолка на нас сыплется сухая земля: это бомбят немцы.

— Маленькая, — говорит Сафонов, задумчиво наклоняясь к патефону, — пятидесятикилограммовая. — И он меняет иголку.

Раскатами доносились выстрелы. Это была война, фронт, и я исподтишка поглядывал на Альку: каков он? Но он был такой же, как всегда, — серьезный, молчаливый, всегда чем-нибудь занятый.

Привалившись к тесовой стене землянки, он под лампой пришивал пуговицу к своему ватнику.

— Ведерникова и Сухонина к командиру, — сказал дежурный, просунув в землянку розовое от холода лицо.

Я поспешно вскочил и ударился головой о бревенчатый потолок. Алька аккуратно закрепил нитку, откусил ее зубами и только тогда пошел следом за мной.

Комвзвода сидел в соседней землянке. Певучим, окающим говорком владимирца он объяснил нам задание. Через реку перекинут полуразрушенный железобетонный мост. Сегодня утром, несмотря на наш огонь, немцы восстановили разрушенную часть моста и, очевидно, хотят во время атаки пустить по нему танки и артиллерию. Нам, мне и Альке, поручалось ночью взорвать мост.

— Сафонов хвалит вас обоих, говорит, способные ребята, — сказал, улыбнувшись, лейтенант. — Кроме того, мне известно, что вы старые друзья. Вот и решил послать вас вместе.

Я искоса посмотрел на Альку. Он был невозмутимо серьезен. Комвзвода вызвал дежурного и велел готовить все, что было нужно для нашей операции.

И вот уже над нашими головами рвется на части, как кусок коленкора, черное осеннее небо. К реке идет перепаханное снарядами поле с голым низкорослым кустарником. Холодная мокрая земля прилипает к сапогам. Мы молча тащим вдвоем тяжелый ящик с динамитом. Я не вижу лица Альки, но слышу его хриплое дыхание.

«Запарился, Цапля!» — злорадно думаю я, с трудом вытаскивая ноги из вязкой почвы и буксуя на каждом шагу. В это мгновение столб света обрушивается на нас, и, ослепленный, я закрываю глаза.

— Ложись! — свирепо бормочет Алька и изо всей силы толкает меня в спину.

Вобрав голову в плечи, мы неподвижно, как два земляных кома, лежим на земле, пока прожектор ощупывает нас со всех сторон. Это очень противное ощущение — лежать в луче прожектора. Но вот луч отодвигается, и мы с Алькой снова беремся за ящик и идем. До реки остается совсем немного, всего несколько десятков метров, но тут немцы вдруг открывают пальбу. Может быть, они что-то подозревают или палят просто так, на всякий случай. Тараторит пулемет, вокруг нас тоненько посвистывают пули, и мы то ползем на животе, то неподвижно лежим, распластавшись, стараясь вжаться в землю. Меня бьет дрожь — то ли от нетерпения, то ли от страха, я сам не знаю. Я грубо выдергиваю из рук Альки ящик, встаю и иду напрямик к реке. Алька хватает меня за ноги, цепляется за меня, и мне волей-неволей снова приходится лечь.

Меня душит злость.

— Трус! — говорю я громко. — Все о шкуре своей хлопочешь?

Я наклоняюсь к самому лицу Альки и вслух говорю ему все, что я о нем думаю. Я выбираю самые обидные, самые злые слова.

— Тс-с… — шепчет вдруг Алька и машет рукой у меня под носом. — Помолчи минутку…

Он не слушает меня. Его глаза и уши обращены к немецкому берегу. Там вдруг перестали стрелять. Холодный речной воздух ясно доносит шум моторов.

— Антракт, — шепчет Алька. — Надо пользоваться. Давай живей за мной! — И он ловко, быстро по-пластунски ползет вперед и тянет за собой ящик.

Я следую за его ногами. Иногда Алька останавливается, и я в темноте тыкаюсь лицом в мокрые комья земли, приставшие к его сапогам.

Вот уже и берег — высокий, обрывистый, с размытыми водой складками. Мы сползли вместе с мокрой глиной к самой воде. Здесь река казалась глубокой, и мне чудились в ней черные ямы и омуты. Алька уже сбрасывал ватник и подтягивал повыше пояс с оружием.

— Что же ты? Раздевайся, — сказал он мне.

Но я из упрямства не хотел следовать его примеру и полез в реку в ватнике. И сразу ледяная черная вода с оглушительным журчанием наполнила мои сапоги, стеганые брюки, пропитала низ куртки. Вода доходила мне только до пояса, но даже лицо у меня начало леденеть и заломило зубы. А потом это журчание, этот страшный плеск, который мы производили при нашем движении! Мне казалось, что этот плеск слышен даже на противоположном берегу и немцы и часовые, охраняющие мост, давно уже обнаружили нас и ждут только удобной минуты, чтобы нас пристрелить. А может, притаились под мостом и сейчас набросятся на нас, хотят захватить живьем…

Я изо всех сил старался что-нибудь разглядеть, однако впереди неясно проступало только что-то белое. Мы знали, что часть моста разбита снарядами и немцы укрепили эту часть бревнами и рельсами. Нам предстояло подобраться к свежему настилу и именно под него подложить динамит.

Алька раза два оборачивался и что-то шептал, но я не расслышал что. Вот, наконец, и мост. Стараясь двигаться неслышно, мы проскользнули под пролет. Пахло мокрым бетоном и водорослями. Река под мостом бежала быстрее, и полтуловища у меня совсем одеревенело. К тому же и рук своих я не чувствовал, так отмотал их ящик с динамитом. С трудом мы нащупали скользкий, узкий выступ под быком и встали на него, стараясь отдышаться. Положить ящик было некуда, и я с отчаянием думал, что вот-вот не выдержу и выроню его из рук.

— Держи, — сказал в эту самую минуту Алька.

Он сказал это одним дыханием, а мне почудилось, что он прочитал мои мысли. Но тут он взвалил мне на руки весь ящик, а сам вскочил мне на плечи. Это было так неожиданно, что я от двойной страшной тяжести пошатнулся и чуть не полетел в воду. Альки уже не было на моих плечах, он полз куда-то выше и вдруг повис над самой моей головой. Раза два меня хлестнул по лицу шнур, потом Алька пнул меня ногой и я понял, что нужно передать ему наш груз. Как я поднял один ящик, как его перехватил Алька, я теперь не помню и не понимаю. Наверное, в такие минуты физические силы человека удесятеряются, иначе никогда бы я такого не сделал. Но вот как чиркнуло у меня над головой — это я помню. И помню, как сполз на мои плечи Алька, свирепо дернул меня за руку и мы, торопясь, начали выбираться из реки.

Как я проклинал теперь свое упрямство! Мой ватник намок и тянул меня невыносимо. Я был точно в водолазном костюме, весящем целые пуды. Вот и берег — обрывистый, скользкий, желанный берег! Мы цепляемся руками за кочки, за землю, за клочки старой травы, мы так хотим поскорей выбраться наверх, уйти подальше от моста, попасть к своим!.. Но когда мы, наконец, влезаем на гребень, снова ударяет столб света, и нам обоим становится ясно, что теперь-то мы уж видны немцам, как на тарелке: два красноармейца в шлемах на обрывистом берегу.

— Поймали, — угрюмо бормочет Алька.

Он делает мне знак ложиться, но это уже бесполезно. Ночь сразу превращается в день. Взлетают ракеты, разрывы мин окольцовывают берег, река теперь совсем белая, пули бороздят воду, и, как от дождевых капель, на воде вскакивают пузыри. В детстве у нас была примета: когда на лужах от дождя вскакивают такие пузыри, значит дождь будет лить очень долго.

Я не успел додумать о дожде: что-то сверкнуло, точно распахнулась летка домны, и мне стало очень горячо и светло, и я на некоторое время ослеп, а потом, когда я прозрел, то увидел Альку, который что-то быстро делал с моими ногами и боком. Он нагнулся к моему лицу, заметил, что я смотрю на него, и, кажется, очень обрадовался.

— Жив? — торопливо сказал он. — Можешь держать меня за шею?

Я покачал головой, и от этого движения меня словно сунули в печку.

— Брось! Все равно крышка.

Но Алька крепко обхватывает меня, взваливает к себе на спину и на четвереньках очень быстро ползет по полю. Это то самое вспаханное поле, по которому мы ползли полтора часа тому назад. Оно и тогда показалось мне бесконечным.

Вдруг желтое пламя озаряет поле, земля качается и позади нас обрушивается лавина. Алькин голос, радостный, задыхающийся, говорит:

— Готово дело!

— Что готово? — Я еще не понимаю.

— Мост готов — взлетел! — объясняет Алька, весь трепеща от радости.

Но внезапно, я чувствую, что он вздрагивает и опадает подо мной.

Он очень долго лежит неподвижно и молчит, и мне становится страшно.

— Алька! — зову я. — Алька, Цапля, что с тобой?

И опять проходит очень много времени, пока, наконец, не раздается голос Альки, далекий, словно идущий из глубокой воды.

— Ничего, — говорит он, — я скоро, я сейчас…

И он снова ползет, таща меня на спине. Мимо нас идет ночь, идет время. Своего тела я совсем не чувствую, может быть, его даже нет. Немцы продолжают палить в нас, и лучи прожекторов снова мечутся по полю. В этих лучах, совсем близко от Алькиной головы, я замечаю голые ветки кустарника. Значит, скоро свои?!

Алька не отвечает мне, он ползет и ползет. Я опять слепну, и когда, наконец, прозреваю, мне вдруг становится удивительно спокойно и удобно.

Светает. Подо мной уже не спина Альки, а зеленые носилки, и мне видно лицо Сафонова, который идет рядом с санитарами.

— А где Алька? Сухонин где? — нетерпеливо спрашиваю я.

— Вон он, твой дружок. Всегда были соседями и в госпитале соседничать будете, — говорит Сафонов.

И я вижу рядом носилки, на которых несут очень бледного и серьезного Альку.

Он смотрит на меня.

— Помнишь, Алька, девиз: «Мужество побеждает все препятствия», — говорю я, радостно улыбаясь.

Нет, Алька не помнит такого девиза. Он морщит свои брови, такие хорошие черные брови, и очень старается припомнить, но не может.

— Серебряный щит, — напоминаю я. — Ну, помнишь твой серебряный щит?..

И тут Алька, видимо, вспоминает, потому что он вдруг краснеет и со своих носилок неловко протягивает мне руку.

— После налюбезничаетесь! — притворно свирепо кричит на нас Сафонов.

Но я не слушаюсь и сейчас же, сию же минуту говорю Альке, каким дорогим другом он стал для меня.

_____

3

Тетрадь Андрея Сазонова Повесть

7 августа
Сегодня день моего рождения. В подарок от мамы я получил эту тетрадь. На вид она совсем обыкновенная, только очень толстая. Но на самом деле это не простая тетрадь: ее завещал мне папа. То есть это я говорю «завещал» потому, что папа погиб в бою у Витебска, а он просто сказал маме, когда уходил на фронт, чтобы она отдала мне тетрадь, когда мне будет двенадцать лет и я стану «сознательный». И сказал еще, что и ему в двенадцать лет мой дедушка, а его отец, подарил такую же тетрадь.

Вот папа и начал описывать в тетради свою гимназию, товарищей, разные случаи из их жизни. И получилось так интересно, что потом его тетрадь ходила по всей гимназии и один учитель даже попросил ее у папы в подарок, потому что он сочинял книгу о гимназистах и хотел у папы что-то списать.

И я тоже решил делать, как папа. Я решил записывать здесь все, что увижу или услышу. Конечно, не чепуху какую-нибудь, вроде того что Паша Воронов напутал в диктанте, а Лешу Винтика разрисовали на перемене мелком. Нет, я буду записывать только важное и то, что меня интересует. Я буду писать о наших ребятах в школе и ничего не стану сочинять: пусть все будет такое, как на самом деле.

1 сентября
Сегодня первый день ученья, и я решил его описать в моей новой тетради.

Я пришел в школу очень рано, задолго до начала уроков, но оказалось, что многие ребята пришли еще раньше меня — так всем хотелось поскорей опять увидеть нашу школу. Мы прямо не узнали ее — такая она стала нарядная, красивая. Все классы голубые и светлые, парты совсем как новые и вкусно пахнут краской, всюду развешаны новые карты, и по всему сразу видно, что война кончилась и наступил мир.

Мы бегали по всем этажам, заглядывали во все классы, во все кабинеты, даже в учительскую забегали, хотя там уже собрались учителя. И преподаватели тоже все были нарядные: наша классная руководительница Ольга Петровна пришла в синем шелковом платье, почти таком же красивом, как у мамы. А Николай Митрофанович, географ, надел все свои боевые ордена: Красную Звезду, орден Отечественной войны второй степени и четыре медали.

В этом году мы будем заниматься в новом классе, на втором этаже. Это очень большая комната с тремя окнами в сад. Все ребята сейчас же захотели сесть поближе к окну, и из-за этого подняли шум. Наверное, я за лето отвык от школы, потому что у меня в голове загудело от такого крика. Все здоровались друг с другом, рассказывали, как кто провел время, разглядывали разные редкости. Сережа Балашов принес горох со своего огорода, а Тоська Алейников мигом смастерил рогатку — и давай стрелять в ребят.

Конечно, сейчас же в это дело вмешался Леша Винтик: он не может усидеть спокойно, когда что-нибудь такое затевается. Если собралась кучка ребят и балуется, там уж непременно вертится Винтик, что-то вынюхивает маленьким носиком и всюду хочет успеть.

Винтик нарисовал на бумаге круги и развесил их на доске.

— Расстояние десять и пятнадцать шагов. Стрельба только по целям, — объявил он. — Школа снайперской стрельбы открыта!

Но тут прибежал Паша Воронов — в военной гимнастерке с подшитым белым воротничком. Глаза у Паши очень зоркие; он у нас председатель совета отряда и всегда все замечает.

— Это что за снайперство в классе?! Кто хочет стрелять, пусть отправляется во двор, — сказал он.

Но никому не хотелось уходить из школы. К тому же раздался звонок, и все, построившись по классам, пошли в зал.

Мы начинаем учиться в год Победы. Весь мир мы освободили от фашистов. Теперь все смотрят в нашу сторону: что это за страна такая — поборола врагов, которых никто не мог побороть. Конечно, смотрят, как теперь мы работаем, как строим, смотрят, какая у нас молодежь, какие ребята. И мы должны показать, что мы тоже можем сделать очень много для своей страны, что мы можем работать и учиться не хуже взрослых.

Это сказал в своей речи Петр Кузьмич, наш директор. Мы его между собой зовем просто «Кузьмич». Он, когда говорил, все время поправлял галстук — значит, волновался. Когда он волнуется, он всегда галстук поправляет — это у него привычка такая.

Потом выступали Ольга Петровна, наша классная руководительница, и географ Николай Митрофанович.

Николай Митрофанович сказал, что мы должны брать пример с бойцов Советской Армии и так же побеждать в ученье, как они побеждали в боях. И еще он сказал, что сегодня, в первый день занятий, мы должны вспомнить своих отцов и братьев, которые добыли своей кровью Победу. Им мы обязаны тем, что сегодня пришли в такую нарядную школу и никто нам не будет теперь мешать учиться и жить.

И когда он это сказал, в зале стало так тихо, что слышно было, как кто-то вздохнул. Многие ребята вспомнили про своих родных, которые погибли на войне. И я тоже вспомнил папу и что он никогда не вернется, и мне стало сразу очень холодно и плохо. Так славно было бы прийти сегодня из школы домой и рассказать ему и маме про все!

Я стоял и думал об этом, когда кто-то тронул меня за рукав. Оказывается, Винтик. Он смотрел на меня, и глаза у него были такие добрые, что мне сразу сделалось легче.

Потом все мы хором запели гимн. Даже самые маленькие ребята и те пели, и получалось очень торжественно. Окна были открыты, и видно было, как люди на улице останавливаются и слушают.

8 сентября
Все ребята у нас прямо помешались на игре «любит — не любит». В переменку дежурные не могут никого выгнать из класса. Дело в том, что для этой игры нужны доска и мел. Один из ребят уходит из класса. Доску делят чертой пополам. На одной стороне написано «любит», на другой — «не любит». И нужно, чтоб несколько ребят написали, что они любят, а что не любят. Например, на стороне «любит»: «Читать про войну, мороженое, путешествовать, волейбол» и т. п. А на стороне «не любит» — все, чего они не любят. Отвечать надо по-честному, только настоящую правду. Когда все напишут, зовут того, который в коридоре, и он должен угадать, кто что написал. Сколько он угадает, столько очков ему записывают.

Пока впереди всех идет Паша Воронов, а после него — я. Паша прямо всех отгадывает и называет без ошибки.

Конечно, на половине «не любит» все ребята пишут первым делом — фашистов. Это обязательно, а потом уже все остальное. Я написал в «любит»: ходить в кино, собирать марки, собак, снарядную гимнастику, драться, приключенческие романы, а в «не любит» — математику, девчонок, молочные пенки, лечить зубы. Конечно, это еще не все, что я люблю и не люблю, а только такое, что не стыдно было написать. Никто, например, не написал на стороне «любит» маму и папу, а ведь все их обязательно любят, только перед ребятами чего-то неудобно. Я тоже ничего такого особенного не написал, но Паша Воронов все-таки сразу определил:

— Это Сазонов Андрюшка! Это он драться любит и ненавидит пенки в молоке!

Пришлось ему и за меня поставить балл. Зато я отгадал и его, и Винтика, и Тоську Алейникова, и Зимелева Игоря.

Как я увидел в «любит» ракетные двигатели, межпланетные путешествия, книги о героях, а в «не любит» — мыть посуду, ходить в магазин, я сразу показал на Винтика.

Тоська Алейников, конечно, написал про футбол и про то, что он не любит плакс и франтиков.

А Игорь Зимелев, наоборот, перечислил свои любимые брюки-гольф, галстуки, пластинку из «Трех мушкетеров», а на стороне «не любит» оказалось: учить уроки и вообще читать книги. Не только я, но и все другие ребята сейчас же угадали, чья это надпись, и начали смеяться над Игорем. Он, конечно, сейчас же надулся.

Это очень интересная игра, и все к ней относятся совсем по-серьезному. Никто на себя не выдумывает, потому что другие ребята сейчас же поймают и скажут: «Это враки! Он вовсе не такой. Он вовсе не то любит, а другое. Пусть не хвастает!»

Ведь мы друг друга хорошо знаем — недаром учимся столько лет вместе. Один Степа Гулин, мальчик из Смоленска, у нас новенький, но, когда он написал в «не любит» фашистов, фашистов и еще раз фашистов, его тоже сейчас же отгадали.

Дома я рассказал маме про эту игру и предложил поиграть, — конечно, не для отгадывания, а просто так. Она засмеялась и говорит:

— Я заранее тебе могу сказать, что в графе «любит» я напишу: «Моего Андрюшу». А ты что напишешь в этой графе?

Ну, я тут стал к ней приставать, бороться и так ничего ей не ответил.

10 сентября
Под нами в квартире — новые жильцы. Когда они переехали, я не знаю, только сегодня прихожу с Винтиком из школы и вижу — во дворе новая девчонка. Высокая, косы на ватник выпустила и колет дрова. С одним поленом чуть не полчаса возится, пыхтит, совсем как медведь в басне Крылова.

Мы с Винтиком смотрим, как она с дровами управляется. Вдруг девчонка рассердилась:

— Ну, чего смотрите?! Чего не видали?!

Сердитая. Глаза, как чернила, черные.

Я на топор показываю:

— В школе у вас, видно, этого не проходят?

Она ничего не сказала, замахнулась изо всей силы топором да как тяпнет по полену — во все стороны щепки полетели. Ну, одна щепка, видно, ей по пальцу ударила. Она сунула палец в рот, покраснела вся, а все-таки держится, не ревет.

Винтик говорит:

— Эх ты, ловкачка! Дай-ка сюда топор. — И мигает мне: — Давай покажем ей, как по-настоящему работают. А то она своими щепками все стекла в доме перебьет.

И зачем это Винтику понадобилось? Ужасно я девчонок не люблю.

— Брось, — говорю Винтику, — охота тебе… Может, еще в кино билеты достанем…

А девчонка еще больше покраснела, подскочила к нам:

— Отдайте мой топор! Слышите? Что за безобразие!

Тут я нарочно, чтобы только ее подразнить, взял у Винтика топор и сам давай колоть дрова, а Винтик стал их аккуратно складывать.

Порядочную кучку накололи. Я спрашиваю:

— Ну, куда нести, говори.

Думаете, черненькая подобрела от нашей работы? Ничуть не бывало!

— Во-первых, — говорит, — сию минуту отдай мой топор, а во-вторых, я сама дрова отнесу. Не суйтесь, раз вас не просят.

Пожалуйста!

Мы стояли и смотрели, как она собирала дрова, только она никак не могла собрать охапку, и поленья у нее все время вываливались из рук.

— Славка-а! Домой! — закричала она на весь двор.

Голос у нее громкий-прегромкий.

Смотрим — вылез откуда-то карапуз лет двух, измазанный весь, подбежал к ней, стал ныть:

— Соня, хочу на ручки…

— Видишь, у меня дрова? Не могу я взять тебя на ручки, — сказала ему Сонька.

Мальчишка захныкал.

— Да возьми ты его, а мы дрова отнесем, — сказал я, потому что мне ужасно надоело смотреть, как эта Сонька возится.

Делать нечего, пришлось ей отдать дрова и взять Славку.

Они живут как раз под нами, в одиннадцатом номере. В комнате у них так странно, что мы, как вошли, так даже о дровах забыли. Стоим, держим их в охапке, а сами смотрим, что это за жилье такое.

Вся комната заставлена какими-то серебряными столиками и табуретами с красной бахромой. В углу на шесте привязан огромный букет бумажных цветов. По стенам висят разноцветные блестящие обручи, а к какой-то штуке, вроде вешалки, прикреплены зеленые, красные и голубые бутылки. Но самое удивительное — посреди комнаты: там стоит большая, тоже очень блестящая плита, и на ней лежат две огромные рыбины.

— Ну, чего стали? Чего смотрите? — сердито сказала Сонька. — Положите дрова — и прощайте.

Пожалуйста! Мы с Винтиком стали складывать дрова у плиты, но Сонька замахала руками:

— Куда кладете? Не видите, что ли? Эта плита бутафорская! Это наш реквизит.

Что такое? Мы с Винтиком ничего понять не можем. Ре-кви-зит? Бутафорская? Никогда мы с ним таких слов не слышали.

А Сонька посмотрела на нас, плечи подняла:

— Не понимаете? Это плита не настоящая. Поняли теперь? Вон печка, которую мы топим.

И она показала нам маленькую печурку у окна.

Ладно, нам все равно! Мы начали складывать дрова у печурки. Но тут опять заплакал Славка:

— Кушать! Хочу кушать!

— Горе ты мое! Замолчи! Погоди, сейчас печку затоплю, сварю чего-нибудь, — сказала ему Сонька.

— Не «чего-нибудь», а рыбы ему свари. Вон у вас сколько рыбы, — показал Винтик.

Винтик ужасно любит всем давать советы.

— Эх ты, умник! Не видишь, что ли, — ведь рыбы-то резиновые! — засмеялась Сонька.

Тут мы окончательно вытаращили глаза: что же это такое за комната? Куда ни посмотришь, все не настоящее.

Сонька посадила Славку на постель, а сама — к печке.

Положила туда поленья, бумагу, спички. Копается, а печка горит плохо.

Мне прямо досадно было на нее смотреть.

— Дай-ка мне ножик, — сказал я.

Она нехотя отдала мне ножик. Я настругал щепок посуше, мы с Винтиком подложили их под дрова в печку, и огонь так и пошел плясать.

— Можешь теперь варить, чего тебе надо, — сказал я.

Сонька ничего мне не ответила. Она раздевала Славку.

— Что это у вас за обручи? — спросил Винтик.

— Не смей их трогать! — опять рассердилась Сонька, и даже косы у нее запрыгали. — Оставь их в покое!

Мы посмотрели на нее, засмеялись как можно обиднее и ушли.

25 сентября
Сегодня, когда я шел из школы, я вдруг услышал — кто-то плачет. Плакал мальчишка на трамвайной остановке. Я подошел поближе и узнал Славку из одиннадцатой квартиры. Он держался за руку Соньки и уж не плакал, а просто ревел так, что кругом собирался народ.

— Чего это он у тебя? — спросил я.

У Соньки был расстегнут ватник и лицо на этот раз было не сердитое, а скучное. Она и виду не подала, что узнала меня.

— А тебе что? Не твоя забота.

— Ну и пусть ревет, — сказал я и хотел уйти.

Тогда она сказала:

— Он просит подарить ему семнадцатый номер.

— Что такое? — я даже не понял.

— Славка хочет, чтобы я подарила ему трамвай семнадцатый номер. Ему понравился этот трамвай — такой большой голубой вагон… А как я могу подарить трамвай? Сам подумай…

— Чего тут думать? — говорю я. — Подари ему этот семнадцатый номер — и все.

— Как?

— А вот как…

Как раз в эту минуту подошел голубой семнадцатый номер. Я говорю Славке:

— Перестань. Вот твой трамвай. Бери его себе на здоровье. Мы его тебе дарим.

Славка на минуту прекратил рев, посмотрел одним глазом на трамвай.

— Скорей, — тороплю я его, — садись, Славка, вези нас на своем трамвае.

Славка заторопился ужасно. Мы полезли в трамвай. Сонька уже сообразила, в чем дело, и спрашивает:

— Славка, а мне можно на твоем трамвае покататься?

А Славка серьезно так отвечает:

— Мозно.

Трамвай трогается, я говорю:

— Славка, раз тебе подарили трамвай, ты должен следить, чтобы все пассажиры брали билеты.

Все услыхали наш разговор, начали смеяться. А Славка и думать забыл плакать и кричит:

— Билеты! Билеты! Берите билеты!

Сонька тоже стала смеяться. Когда она смеется, она на белку похожа: зубы мелкие, белые, глаза черные, вроде ежевики. Ну, мы, конечно, немного поездили, потом я сказал:

— Ты, Славка, отправь свой трамвай отдыхать. Ему пора отдохнуть, да и нам нужно обедать.

Славка услыхал слово «обедать» и сейчас же закричал:

— Мой трамвай едет отдыхать, а я — кушать…

Мы сошли с трамвая, и Славка важно махнул рукой водителю: можете отправляться.

Сонька мне тихонько сказала:

— Ты здорово это придумал насчет трамвая. А у меня он бы до завтра не унялся. Ты молодец!

Она пошла со Славкой домой, а я еще долго ходил по двору.

30 сентября
Я теперь уже все узнал про Соньку и вообще про жильцов из одиннадцатой квартиры. Фамилия их Зингер, и это те самые Зингер, которые выступают в цирке жонглерами. Мать Соньки — самый главный жонглер, я ее видел: она большая, тоже черная и очень раздражительная — часто ворчит на детей. А отец — маленький, веселый, все шутит, и Сонька говорит, что он умеет играть на шести разных инструментах. Комната у них такая странная потому, что они только недавно приехали из Киева. Там у них была квартира, но немцы ее сожгли, и они теперь все свои цирковые вещи держат в одной комнате.

Бутылки, которые мы у них видели, называются по-цирковому булавами, и Сонька умеет ими жонглировать. Только она ни за что не хочет быть циркачкой. У нее есть мечта, но она мне ее еще не открыла.

— Может быть, открою когда-нибудь, — сказала она мне вчера.

Я теперь иногда к ним хожу, когда их мать и отец в цирке. У них интересно. Сонька всегда чего-нибудь представляет: или как кошки на крыше ссорятся, или как один старый клоун по имени Пуцци сам себе на ноги наступает, сердится и сам перед собой извиняется. Славка сидит на матраце и хлопает в ладоши, аплодирует, как зрители в цирке. И я тоже аплодирую, и мы играем в публику.

Соня, когда не сердится, почти совсем хорошая и даже нисколько на девчонку не похожа. Она сейчас не ходит в школу, потому что не на кого оставить Славку. В Киеве у них была бабушка, и Соня училась, а теперь бабушка умерла, и Славка на Сониных руках. Его скоро отведут в детский сад, и Соня опять поступит в школу. Она очень без школы соскучилась.

— Ты счастливый, учишься, — сказала она мне, — а я, наверно, даже считать разучилась.

Она отвернулась и стала тереть глаза. Я сидел и молчал и ломал голову, что бы такое придумать, чтобы она не плакала.

Но так ничего и не придумал.

2 ноября
Соня интересно рассказывала про то, как они жили на Украине. Оказывается, ее отец родом из села Батурина. Он был очень хороший гимнаст-физкультурник и поступил в цирк сначала акробатом, а потом уже выучился и сделался жонглером. А Сонины дедушка и бабушка и сейчас живут в Батурине, и Соня туда к ним ездила.

Красивое это село Батурин! На горках фруктовые сады, белые хатки, а внизу, под обрывом, течет река Сейм — чистая, голубая. По берегам очень много белого песку, отмелей, и купаться замечательно. А еще в этом Сейме водятся сомы, и Соня ездила с ребятами их ловить.

Нужно влезть в воду и идти вдоль берега. Как начнется обрывистый берег, с корягами и подмытыми корнями, так тут и нужно искать сома. Водятся сомы в ямках, вымытых водой в берегах. Забьется сом в такую пещерку и сидит, и тут его надо прямо руками нащупывать. Ребята в Батурине ловят их просто руками, только иногда сомы здорово кусаются.

— А ты поймала когда-нибудь сома? — спросил я Соню.

Она немножко помолчала. Может быть, ей хотелось мне сказать, что поймала, но все-таки она не соврала.

— Нет, мне не удалось, — сказала она. — Я боялась, что он меня укусит, когда я суну руку в пещерку.

Молодец все-таки эта Сонька! Мне бы, наверное, не удержаться: я бы, наверное, обязательно похвалился, что сам ловил сомов. Ведь никто же не может проверить! А она — нет. Она правду сказала и даже не скрыла, что боялась.

Еще она рассказывала, что на берегу реки стоит дворец Кирилла Разумовского — очень старинный и весь в развалинах. Этот Разумовский был придворный царицы Елизаветы, про которую в учебнике написано мелкими буквами и учить не нужно. Все ребята батуринские бегают к развалинам играть в войну. И когда я слушал про Батурин, мне захотелось туда поехать и самому все это посмотреть.

3 ноября
Вот. Я придумал. Придумал, как сделать, чтобы Соня училась. Это было вчера.

Вчера я собрал все свои учебники, просмотрел все тетрадки с начала ученья и пошел к Зингерам. Я думал, родителей нет дома, открыл дверь и вижу — на постели сидит со Славкой отец. Увидал меня и говорит:

— Здравствуй, пионер-миллионер. Очень приятно с таким богачом познакомиться.

Я стою — не понимаю.

— Что же ты молчишь? Разве ты не пионер? — спрашивает он опять.

— Пионер, — говорю я.

— Ну вот, пионер, а подарки покупаешь, как миллионер: моему сыну целый трамвай подарил…

Тут я понял, что он шутит, и засмеялся. И он тоже начал смеяться, а потом серьезно говорит:

— Это хорошо, пионер, что ты с моей дочкой подружился. Она у меня гарнесенька дивчина, хозяйка. Такая хлопотунья — не присядет. А раньше мы с ней все книжки читали, очень мы книжки любим…

— Вот я как раз принес ей книжки, — сказал я.

Тут прибежала Соня; она, оказывается, ходила к соседям занимать кастрюлю.

Соня увидала книжки.

— Что это у тебя?

— Это мои учебники и тетради. Если хочешь, я тебе покажу, что мы проходили.

Она ужасно обрадовалась:

— Конечно, хочу!

Мы с ней сели у окошка, и я ей многое объяснил.

— Теперь я каждый день буду учиться, а ты меня спрашивай, — попросила Соня.

Она стала стряпать обед, и я ей опять затопил печку. Отец играл со Славкой в разноцветные жонглерские шарики. Вдруг раздался шум в коридоре.

— Это мама, — шепотом сказала Соня.

Отец и Славка бросили играть. Соня торопливо заплетала косы. Дверь открылась, и в комнату быстро вошла ее мать.

— Безобразие! — закричала она. — Грязь! Беспорядок! Мусор в комнате!

Лицо у нее было усталое и не злое, а нервное. Она сняла свое клетчатое пальто и сейчас же стала все прибирать и чистить. На Сониного отца она рассердилась, а потом стала его кормить обедом и ворчать, что он мало ест.

— Когда же ты едешь? — спросила она его.

— Наверное, завтра. Мы всей бригадой едем, будем выступать по городам Молдавии. Там еще тепло, виноград еще есть, — сказал он.

— Слышите, дети? Папа привезет нам винограду! — Она засмеялась и сразу стала совсем молодая и добрая. — Ты там дыши воздухом побольше, а то вон ты какой бледный стал, — сказала она мужу.

— Не знаю, как вы тут без меня управитесь? — отец посмотрел на всех. — Может быть, возьмете пока партнером старика Андриадзе?

— А я на что? — так и вскочила вдруг Соня. — Пожалуйста, не надо никаких Андриадзе. Я сама буду с мамой работать!

Отец посмотрел на меня.

— Бачишь, яка гарна у мене донька? — гордо сказал он. — Бачишь, пионер?

Я не знал, как отвечать, хотя и понял, что он говорит.

— Надо сказать «бачу» — значит, вижу, — сказала мне Соня. — У нас папа, когда доволен, всегда говорит на своей родной украинской мове.

— Так, так, — закивал отец и вдруг запел:

Коло млина ясенина
Были бы полена,
А у нашей доньки Соньки
Нос аж по колена.
Все мы засмеялись, а Славка начал просить:

— Папа, еще. Еще спой, папа!

Но мать сказала, что больше петь некогда.

— Будешь со мной работать на булавах и на тарелочках, — сказала она Соне. — И папа нам поможет.

Они все очень быстро пообедали, потом сдвинули стол и стулья в сторону, и мать дала Соне три красные тарелочки.

Раньше, когда я смотрел на жонглеров в цирке, я всегда думал, что это легкое, совсем простое дело. Они так весело выступали, так просто, казалось, им было поставить на голову три шарика, один на другой, или сразу перекидывать пять тарелок из рук в руки. А теперь я видел, что это очень трудная работа. Соня по тридцать раз, наверное, повторяла одно упражнение, а мать все говорила:

— Плохо. Грязно. Мажешь.

Соня очень старалась, и когда мать так говорила, я видел, ей было неприятно. Зато, когда отец кивал ей: «Молодец, доню, добре працюешь», — Соня от радости делалась вся красная и смотрела на меня очень гордо: слышал ли я, как отец ее хвалит?

Потом мать стала учить Соню перебрасывать резиновую рыбу для номера, который у них в программе называется «Веселые повара». Это был трудный номер, но Соня обязательно хотела его выучить. Я ушел, а они продолжали работать.

11 ноября
У меня вышла одна неприятность. Мне даже не очень хочется писать здесь про это, но я все-таки напишу. И потом, папа еще говорил, что в дневнике скрывать ничего нельзя.

Сегодня мы шли большой компанией из школы: Тоська Алейников, Паша Воронов, Сережка Балашов и несколько ребят из шестого «Б». По дороге в снежки играли. Повернули к нашему дому, и вдруг навстречу — Соня с авоськой. А в авоське — хлеб, соленые огурцы — в общем, все хозяйственное.

Мы с Соней все праздники не виделись, потому что у нас в школе готовились к вечеру, а она выступала в цирке и мать ее никуда не пускала. Она увидела меня и обрадовалась. Руками машет и зовет:

— Андрюша, ты куда пропал?

Ребята наши насторожили уши: им ведь только попадись — сейчас засмеют, прямо в землю закопают.

Тоська Алейников спрашивает:

— Сазонов, это тебя зовут?

Я иду, стараюсь не смотреть в Сонькину сторону. Такое зло меня на нее взяло, что она при ребятах ко мне пристает! А Тоська не унимается:

— Сазонов, что ж ты не идешь, когда приглашают?

Я так обозлился, прямо ужас! Так бы и стукнул Соньку. Теперь из-за нее еще обзовут меня «девчатником», а хуже этого прозвища нет. Самое стыдное оно у нас считается.

А Сонька все ближе и все зовет:

— Андрюша, иди. Что я тебе скажу! Что у нас делается!

Я плечом дернул, говорю:

— Это вовсе не меня. Я эту девчонку даже не видал никогда.

Поравнялись мы с ней, вижу — она смотрит на меня, глаза большие — видно, удивляется. Ну, я взял и отвернулся и прошел мимо, как будто я ее не знаю. Наверное, она поняла что-нибудь, потому что ничего больше не сказала.

Теперь я сижу дома и знаю, что я поступил подло. Только уж поправить это нельзя. Теперь я уже никогда в жизни не смогу пойти к Зингерам.

13 ноября
Сегодня мама подошла ко мне и стала спрашивать:

— Андрюша, ты что какой скучный? Болит у тебя что-нибудь?

Я отвернулся:

— Ничего не болит. Оставь, пожалуйста!

Конечно, она сейчас же отошла. Она обижается, когда я такой. Но не могу же я ей про все говорить!

14 ноября
Вчера Винтик принес мне «Трех мушкетеров». Я давно хотел прочитать эту книгу, только в библиотеке ее никак не застанешь.

Конечно, как только мама ушла, я сейчас же пошел к дивану, лег на живот и стал читать. Наверное, книга эта очень интересная, она вся стала уже, как лапша, мягкая и бахромчатая; видно, что ее читала, может, тысяча человек. Когда мне попадается такая книга, я про все на свете забываю, пока ее не кончу. Недавно вот читал «Подводные робинзоны», так я два дня не обедал — все читал.

Я думал, что и с «Тремя мушкетерами» будет то же. Но мне вдруг показалось неловко лежать на животе, я перевернулся на спину и опять стал читать. Прочел первые две страницы — ничего, интересно. Только я все-таки не стал лежать, а сел. Но мне, как назло, лезло в голову разное другое. Про то, что сейчас делает Соня да как у них дома.

Я положил книгу и стал ходить по комнате. Если смотреть из нашего окна, видны угол дома и окно той нижней квартиры, где живут Зингеры. Там у них кухня и за стеклами растет в ящике что-то зеленое. Окно у них очень грязное, да и у нас тоже какое-то мутное. Я решил протереть наше окно, стал тереть его тряпкой, и вдруг, не знаю, как это случилось, стекло из форточки вылетело и разбилось.

До чего мне стало досадно! Хорошо, что никого в комнате не было! Подобрал осколки, покидал в помойное ведро. Теперь надо будет искать стекольщика, а то из форточки сильно дует.

15 ноября
Двойка по истории! А я сижу совсем спокойный, хотя все ребята у нас в классе чуть не попадали с парт, когда Сазонов, вместо того чтобы отвечать Николаю Митрофановичу урок о том, как в Римской империи произошла революция, стоял чуть не полчаса и молчал, как немой. А Николай Митрофанович покраснел и спрашивает:

— Может быть, ты все-таки объяснишь, что с тобой такое? Отчего невыучен урок? Ведь до сих пор Сазонов был у меня лучшим учеником по истории!

Лучший ученик молчал. Тогда Николай Митрофанович покраснел еще больше и нагнулся над классным журналом. Все наши вытянули шеи, и передние громко зашептали:

— Двойка! Двойка!

Потом был звонок, и ребята окружили меня и спрашивали, как это я так завалился на истории.

— Наверное, он «Трех мушкетеров» читал все эти дни. Я ему только что дал. Правда, Андрюха? — сказал Винтик.

Тут подошел очень сердитый Паша Воронов:

— Придется тебе объяснить на совете отряда твое поведение, Сазонов, — сказал он. — Ты своей двойкой всех подводишь…

Но я все время был совсем спокойный и никому ничего не отвечал. Потом пошел домой, хотел по привычке постучать в дверь к Соне, рассказать про двойку, но вспомнил, что теперь этого нельзя. Так и прошел мимо.

18 ноября
Ура! Ура! Все поправилось, все стало по-старому, по-хорошему! Я опять могу ходить к Зингерам, и Соня не сердится на меня! Это все сегодня случилось.

Дело в том, что я эти дни ходил такой, что мама даже забеспокоилась. Вчера вечером я делал вид, будто учу уроки, а сам просто так сидел. Но маму не проведешь. Она подсела ко мне, взяла меня за голову.

— Ну, выкладывай, — говорит, — что у тебя случилось? Что ты нос повесил?

Тут уж не знаю, как вышло, только я выложил ей все про это дело с Соней. Как я встретил ее и побоялся перед ребятами ее признать. И как двойку по истории получил. И как мне теперь противно про это даже думать.

Мама выслушала, подумала и сказала:

— Отвратительно, что и говорить. Но поправить это можно.

— Как? — спросил я.

Я очень надеялся, что мама придумает.

— Ты должен пойти к Соне и рассказать ей все так, как рассказал мне, и попросить у нее прощения. Думаю, что она тебя простит.

— Не пойду! — сказал я. — Не могу! И не уговаривай меня!

— Как хочешь. Я тебя не уговариваю, — сказала мама.

Мы легли спать, но я не мог заснуть почти всю ночь. И когда пошел в школу, опять сидел, как связанный, и все уроки плохо слушал. А потом, когда я вошел в наш подъезд и стал подыматься по лестнице и шел мимо двери Зингеров, я вдруг взял и постучал.

Даже сам не знаю, как это у меня получилось.

Мне открыла дверь сама Соня. Стоит в дверях и молчит. Я тогда говорю:

— Можно мне опять к вам, Соня? Я знаю, Соня, как ты плохо обо мне думаешь. Только я про себя еще хуже думаю. Честное слово даю. Давай будем опять дружить? Ладно?

Соня посмотрела на меня, потом засмеялась.

— Ладно, — говорит, — входи, дурной такой… Я на тебя больше не сержусь.

20 ноября
Мы с Лешей Винтиком дружим с первого класса. Ничего, что у него смешная фамилия и что он немножко воображает о себе: вдруг ему покажется, что он все лучше всех знает или что он самый сильный. Конечно, он сейчас же начинает нос задирать, но это у него скоро проходит.

Наша классная руководительница Ольга Петровна называет Лешу «неуравновешенным». А ребята смеются: просто, говорят, у большого Винтика маленькие винтики не в порядке. Но, в общем, Леша очень хороший, и мы с ним всегда вместе ходим домой.

Отец Леши — майор, орденоносец (он теперь где-то в командировке), а мать — чертежница. Какую она подарила Леше линейку! Желтую, лакированную, с делениями. Я потом эту линейку даже во сне видел.

Только Винтик все-таки ссорится с матерью. Он обязательно решил стать героем, как отец, совершать подвиги, а мать на это не обращает внимания: просит сходить в керосиновую лавку или там за хлебом. Конечно, Лешке это неинтересно, он или отказывается, или просто грубит.

Вчера все началось еще с утра.

Винтик пришел в школу сердитый, меня даже по спине не стукнул, а это значит, что с матерью у него опять неприятности. Потом на географии Николай Митрофанович вызвал Винтика и велел ему показать на немой карте Дунай. Винтик учится вообще хорошо, но в этот день ему ужас как не везло. Он взял указку и, не подумавши, показал прямо на Сену. Мы все ахнули, а Николай Митрофанович нахмурился.

— Стыдно вам, Винтик, — говорит: — ваш отец сражался на Дунае, а вы даже не знаете, где этот Дунай находится.

Ну, Винтик закусил губу, пошел на место и всю перемену молчал. А когда кончились уроки, он мне вдруг говорит:

— Давай пойдем домой по бульвару — погода хорошая.

Я посмотрел в окно. Погода самая дрянная: слякоть, лужи, под ногами — кофейная гуща. Ну, я понял, что Леше не хочется домой показываться после ссоры.

Пошли мы с ним по бульвару. Винтик вздумал вдруг по лужам землей кидать.

— Давай, кидай! — говорит. — У кого выше вода подымется?

Взял он комок глины, смял его и — бац в самую середку большой лужи.

— Батарея, к бою! — кричит. — Огонь!

Во все стороны полетела желтая грязная вода. И много брызг попало на пальто старухи, которая сидела тут же, на скамейке. Сначала мы ее не заметили — маленькая такая, в пуховом платке, в черном пальто. Но тут, когда Винтик ее забрызгал, она встала, отряхнулась и сказала:

— Ты бы, голубчик, поаккуратнее. Целишь по лужам, а попадаешь в человека!

Винтик еще с утра был сердитый, а теперь он совсем обозлился, покраснел и так скривил рот, что даже смотреть на него стало неприятно.

— А что вы тут сидите? — говорит он. — Вы же видите, это моя батарея? Идите себе на другую скамейку.

И — бац! — опять грязью в лужу. Брызги — фонтаном вверх: и на меня и на старуху. Я начал дергать Винтика за рукав, знаки ему подаю: «Уйдем отсюда, нехорошо!» А он уже занесся, ничего не слушает.

А эта бабушка вытерлась чистым носовым платком и спокойно так говорит:

— Ай да молодец! Должно быть, радуешь ты свою мамашу. Интересно, что за человек получится из тебя?

Винтик губу выпятил, засмеялся:

— Не беспокойтесь! Может и герой получится: я это давно уже задумал.

Старуха посмотрела на него:

— Нет, мальчик, не выйдет из тебя героя. Не такие они…

— А вы откуда знаете, какие герои бывают? Вы же их никогда не видели? — с насмешкой сказал Винтик.

Старуха хотела ему что-то ответить, но тут ее окликнул военный. Подошел он сзади, и мы его увидали, когда он очутился уже у самой скамейки. Смотрим — капитан, молодой, веселый, на груди блестит звезда Героя. И вот этот капитан улыбнулся, вытянулся перед старушкой и давай ей рапортовать по-военному:

— Разрешите доложить вам, товарищ мама: гвардии капитан Новиков с задания явился в четырнадцать ноль-ноль. Согласно вашему приказанию задание выполнено: хлеб куплен, валенки отданы в починку, письма отправлены…

Он засмеялся, козырнул старушке и вдруг ахнул:

— Мама! Это кто же вам так пальто измазал? Смотрите, у вас весь подол мокрый!

— Никто меня не измазал, Коля, — сказала старушка, — это я сама оступилась и попала в воду.

Я чувствовал, что в это время она смотрит на Винтика. Но мы оба не подымали глаз. Капитан взял мать под руку и, осторожно обходя лужи, повел ее по бульвару.

Мы стояли и молчали. Винтик отвернул от меня лицо, но я видел, что оно у него совсем несчастное.

— Ладно, — сказал я, — идем домой.

И он вдруг ужасно заторопился.

— Да-да, идем скорее! — сказал он.

22 ноября
Я рассказал Соне историю с Винтиком, и она говорит, что это на него очень хорошо повлияет. Теперь мы с Соней обо всем говорим. Она открыла мне свою мечту: Соня хочет быть поэтом. Дело в том, что она давно уже пишет поэмы и стихотворения. Соня давала мне читать много своих стихов — это прямо замечательные стихи, и я сказал, что она обязательно будет знаменитым поэтом.

Мне ее стихи так понравились, что я даже некоторые списал. Вот стих под заглавием «Укротитель»:

В черном фраке идет укротитель,
Хищников диких он покоритель.
Входит он в клетку тигров и львов.
За ним запирают железный засов,
Но не боится он ничего,
Звери послушны взгляду его.
Вот льву положил он голову в пасть.
Чует зверь человека, его силу и власть.
Я этот стих запомнил наизусть и сегодня в школе сказал его Паше Воронову. И ему понравилось. Тогда я решился:

— Этот стих написала та девочка с авоськой, которая звала меня, когда мы вместе шли по улице. Помнишь?

— Помню, — ответил Паша. — Только ведь ты тогда говорил, что не знаешь ее. Врал, значит?

— Врал, — сказал я. — Я думал, вы дразниться будете. Эта девочка — циркачка, и мы с ней дружим.

И когда я так сказал, мне сразу стало весело.

А Паша сказал:

— Ты попроси у нее пропуск в цирк и возьми меня с собой.

Я пообещал ему. Соня давно хотела, чтобы я пошел посмотреть, как она выступает.

Выписываю еще один ее стих, который мне тоже очень нравится:

Я солнце зеркальцем поймала
И крепко в доме заперла.
Зимой у нас весна настала —
Так много света и тепла.
Теперь нам солнечного зайку
Придется долго приручать,
Чтоб он у нас совсем остался
И вдруг не вздумал убежать.
Я очень радуюсь, что у моего друга такой талант. Жалко только, что у меня нет никаких талантов, потому что Соня, когда вырастет и станет знаменитой, наверное не захочет со мной дружить.

Я сказал ей об этом, а она даже рассердилась и сказала, что такая дружба, как наша, будет жить, пока мы сами не умрем.

14 декабря
В классе у нас крик, шум, все переменки мы совещаемся, совет отряда бегает к старшему пионервожатому — в общем, большое волнение происходит. А все оттого, что к Паше Воронову приехал в отпуск из Будапешта его брат-летчик. Я уже писал, какой Паша. Он у нас самый серьезный и спокойный, поэтому его ребята всегда всюду выбирают, и сейчас он председатель совета отряда, кроме того, — старшина на военных занятиях, ассистент при физическом кабинете. Словом, Паша Воронов у нас всюду первый. Ходит Паша в военной гимнастерке с подшитым чистым воротничком и очень гордится тем, что вся семья у него военная. Про своего брата-летчика он нам еще давно рассказывал: как он летал в тыл к немцам, как помогал партизанам перебираться на Большую землю и как потом его самого подбили и он скрывался десять дней в каких-то болотах.

Ну, конечно, когда мы услыхали, что он приехал, мы сейчас же пристали к Пашке:

— Пригласи к нам своего брата, пускай он нам расскажет про свои боевые дела.

А Паша говорит:

— Приглашайте его сами, меня он не послушает. Он все ходит — Москвой любуется.

Тогда мы решили, что созовем сбор отряда и на этот сбор пригласим майора Воронова. Пускай посмотрит, какая у нас пионерская дисциплина, как мы рапортуем. В общем, пускай посмотрит на наших ребят и сам расскажет о своих приключениях.

Ребята поручили мне позвонить Вороновым по телефону и пригласить Пашиного брата.

Я не очень-то хорошо это сделал: путался, бормотал что-то в телефон. Но майор все-таки меня понял, сказал, что он нас уже немножко знает по рассказам Паши, будет очень рад познакомиться и непременно придет на сбор. Голос у него очень похож на пароходный гудок — густой такой и мягкий. Вот интересно, если у Пашки будет такой голос!

Конечно, мы подготовились к сбору, выпустили даже специальный номер отрядной газеты, где было все рассказано про нас: как мы учимся, что читаем, как ходим на лыжные вылазки. На меня Сережка Балашов нарисовал карикатуру: как я читаю «Трех мушкетеров», а потом стою д’Артаньяном перед доской, а на доске — двойка.

Все равно, пускай лучше думают, что двойку я получил из-за «Мушкетеров». Мне и на совете отряда за это выговаривали, и я обещал, что больше не подведу класс.

Много было у нас шуму и разговоров из-за того, кому приветствовать майора. Сначала мы все по привычке сказали:

— Воронов! Пусть Паша Воронов приветствует!

Но Паша руками замахал:

— Что вы, ребята! Родного брата приветствовать! Да мы уж дома наприветствовались. А тут я, как начну речь говорить, обязательно засмеюсь…

Ну, когда он это сказал и мы представили себе, как он выйдет родному брату речь говорить, так все тоже стали смеяться. Тогда выступил Тоська Алейников:

— Давайте, ребята, я буду приветствовать. Я очень хорошо знаю, как надо такие речи говорить. У моей сестры в школе недавно был Герой Советского Союза, так они специально написали приветствие, а потом сестра заучивала. Я у нее попрошу эту речь списать и тоже выучу, чтобы не сбиться.

Мы сначала не хотели, чтобы Тоська приветствовал, но никто не знал хорошенько, как и что говорить, а у Тоськиной сестры уже готова была такая речь. В общем, решили, пускай приветствует Алейников, только пускай хорошенько выучит речь, чтобы не провалить весь сбор.

Тоська под честным пионерским обещал не подвести. Он очень гордился, что ему поручили такое дело, а потом спрашивает:

— А что мы поднесем нашему гостю?

Мы сначала не поняли.

— Когда кончаешь приветствовать, обязательно надо что-нибудь подносить, — сказал Тоська. — Девочки в школе у сестры поднесли Герою букет цветов.

— Так ведь то девчонки! — закричали некоторые ребята. — А у нас мужская школа! Нам цветы ни к чему!

Но тут другие ребята стали говорить, что это очень хорошо и красиво — подарить майору букет и что непременно надо кончить речь букетом. В общем, шум начался опять, и победили те ребята, которые сказали, что нужны цветы. Тут опять стали выбирать, кому ехать за цветами, и опять к Паше:

— Поезжай ты покупать. Ты хорошо умеешь.

— Ребята, да что с вами? — удивился Паша. — Чтоб я стал родному брату цветы подносить!.. — И он расхохотался.

Нам тоже стало смешно. В конце концов решили, что за цветами поедут трое: Тоська Алейников, Сенька Громов и я.

Отправились мы вчера уже перед самым вечером, чтобы цветы не завяли. Купили замечательные — целый букет больших хризантем — и поскорее поехали в школу. В трамвае было очень тесно, Тоська держал букет над самой головой, и все его спрашивали, куда мы едем и кому купили букет.

Мы даже не успели показать ребятам как следует наш букет, потому что прибежали дежурные и сказали, что пришел майор Воронов.

Лицом майор нисколько не похож на Пашу: он темнее, глаза у него тоже темные, и он, конечно, гораздо выше Паши. Но по походке, по тому, как он держит руки и встряхивает головой, сейчас же видно, что они братья. Майор был в парадном кителе, с орденами и медалями. Паша сидел вместе с нами, хотя ему полагалось рапортовать майору и подавать команду. Но на этот раз все это делал Пашин заместитель — Сережа Балашов.

— От имени отряда приветствует майора Воронова Алейников Анатолий, — сказал Сережа.

Тоська выступил на середину класса. Но смотрел он не на майора, а на нас. Букет у него в руках ходил ходуном от волнения.

— Мы приветствуем в стенах нашей школы одного из храбрых защитников нашей Родины, майора Воронова, — начал он деревянным голосом. — Подвиги славного танкиста, Героя Советского Союза знают во всех уголках нашей страны…

Мы замерли. Какой танкист? Какой Герой Советского Союза? Что это порет Тоська! У майора было четыре ордена на кителе, но Золотой Звезды не было.

А Тоська несся дальше:

— Такие героические примеры учат нас жить и работать. И мы, как будущие советские женщины…

Тут мы не выдержали. Мы прямо с парт попадали от хохота. Все поняли: это Тоська зазубрил речь, которую девочки приготовили для своего гостя, Героя Советского Союза. А майор Воронов хоть и не понимал ничего, но тоже очень смеялся. Только потом мы ему все объяснили.

Так наша торжественная часть и не вышла. Но это ничего не значило: майор скоро с нами подружился и стал нам рассказывать о своих боевых делах. Как он летал на истребителе и как его немцы подбили и ему пришлось влезть в воду с головой, чтоб немцы его не обнаружили, и дышать через тростниковую трубочку.

А потом все ребята пошли провожать майора до трамвая. И теперь у нас Пашу стали уважать еще больше за то, что у него такой героический брат.

29 декабря
Вчера я отпросился у мамы и пошел с Пашей Вороновым в цирк. Билеты нам дала Сонина мать — очень хорошие билеты, в четвертом ряду, оттуда все замечательно видно.

Соня мне, наверное, раз десять сказала:

— Ты на меня не очень пристально смотри, а то я спутаюсь и что-нибудь не так сделаю.

Она уже второй месяц заменяет отца в цирке. Отец ее все еще выступает в Молдавии, и часто пишет оттуда, и даже прислал как-то красивые открытки с видами Кишинева.

Я в цирке последний раз был с папой еще до войны, поэтому, когда я пришел и сел на свое место, мне стало вдруг внутри совсем не весело. Паша что-то болтал, смотрел на циркачей в красных куртках, а я ни на что не смотрел. Вспоминал, как мы тогда с папой видели знаменитого фокусника Кио, и еще дрессированных лошадей, и маленького пони по имени Тутти-Фрутти. Потом папа угощал меня мороженым, и сам ел очень много «эскимо», и говорил, что у него в животе разведутся белые медведи, так там стало холодно. И мы оба тогда очень смеялись.

Пока я про это вспоминал, заиграла музыка и на арену выбежали танцовщицы. Они потанцевали, а потом вышли две женщины и стали на столе делать разную гимнастику — мост, приставляли ноги к голове — в общем, очень здорово.

Паша смотрел на них и говорил:

— Мостик я тоже могу сделать, и ногу могу класть на голову, и выворачиваться…

— Так чего же ты не поступаешь в цирк, если ты все это можешь? — спросил я.

— Потому что я решил стать военным! Ты же знаешь это, — сказал Паша.

Потом нам показали собачий футбол. Это был такой смешной номер, что мы с Пашей даже устали смеяться.

На арене поставили маленькие футбольные ворота. Вышла громадная женщина и стала кланяться, а за ней циркачи вывели двенадцать бульдогов. На пяти бульдогах были красные трусики, а на пяти — синие. Еще двух бульдогов, страшнее и крупнее других, держали на цепи и посадили в воротах. Это, значит, были вратари. Потом хозяйка бросила бульдогам надувной шар, и они стали носиться с ним по всей арене и рычать и скалить зубы друг на дружку. Вратари прыгали на привязи и кусали тех собак, которые приближались к воротам. На арене стоял шум, лай, у игроков свалились трусики. Мы с Пашей смеялись так, что плакали, и рядом с нами один лейтенант тоже плакал от смеха и вытирался носовым платком. Это был очень хороший номер.

Потом вышел главный распорядитель и объявил, что сейчас будут «Иллюзионные игры» и выступят артисты Зингер.

Я толкнул Пашу, чтобы он не отвлекался, а смотрел.

В первую минуту я даже не узнал Соню. Мне показалось, что она стала гораздо меньше ростом. На Соне и ее матери были красивые черные шелковые плащи. Соня распустила косы, и ее волосы падали на плащ, как меховой воротник.

— Это она пишет стихи? — шепотом спросил Паша.

Я кивнул. Я видел, что Соня повернулась в нашу сторону и нашла меня.

Два циркача сняли с них плащи, и они оказались в шелковых костюмах с блестками, какие были у Тома Кенти, когда он стал принцем.

Мать взяла палочку, насадила на нее тарелку и стала вертеть ее все быстрее и быстрее. Соня подала ей шест, она подставила его под палочку и все выше и выше подымала его, пока тарелка не оказалась, наверное, на высоте третьего этажа. Все стали прикрывать головы, потому что никому не хотелось, чтоб в него попала тарелка, но Сонина мать ничего не боялась и, когда кончила фокус, поймала тарелку прямо в руки.

Потом служители вынесли на арену плиту, которую я видел в комнате Зингеров. Соня и ее мать надели поварские колпаки и фартуки и стали бросать друг другу резиновых рыб, тарелки, ножи, кастрюльки, как будто они готовят обед и при этом танцуют и развлекаются. Это и были «Веселые повара». А в конце было самое интересное: Сонина мать попросила у зрителя газету, сложила ее, а Соня подошла и вдруг вынула из этой газеты целую кучу красных и зеленых ленточек, потом цветы и потом вдруг живую птичку. Я эту птичку у них никогда не видел и очень удивился.

Артистам Зингерам много хлопали, а мы с Пашей громче всех.

— Хорошо, что ты дружишь с этой Зингер, — под конец сказал мне Паша. — У меня есть сестра, так она против Зингер ничего не стоит. Зингер — настоящий талант.

Ну, когда он сказал так, я очень стал гордиться, что дружу с Соней, и совсем перестал стесняться наших ребят.

30 декабря
Каникулы! Писать совершенно некогда! Иду в кино с Соней и Славкой. Завтра Новый год, и у нас будет елка!

7 января 1945 года
Дорогая моя тетрадь! Дорогая моя тетрадь! Как мне рассказать о том, что случилось?! Нужно рассказывать спокойно, связно, а у меня внутри все как будто перевернулось.

Полгода прошло с тех пор, как мама подарила мне тебя. Тогда на первой странице я написал, что мой папа погиб со своим танком у Витебска.

А вчера пришло письмо, что папа жив!

Я пишу это и левой рукой придерживаю правую, чтоб не так прыгало перо. Вот такой я был, когда встал в первый раз после тифа: внутри у меня все дрожало, и всех я видел как будто немного со сна.

Только на маму я сержусь: зачем она все плачет? Как получила этот серый конверт со штемпелем Валдая, так все время плачет или ходит по комнате и трет лоб — это у нее такая привычка, когда она сильно волнуется. Я говорю ей:

— Не плачь. Надо радоваться. Ведь мы думали, что папа умер, а он, оказывается, жив!

А она меня обнимает, и голос у нее совсем охрипший.

— Вчитайся в это письмо, подумай, и ты поймешь, отчего я плачу.

Вот оно, это письмо:

Москва, Б. Кисловский пер., 6, кв. 13,

гр. Сазоновой Елене Александровне.

По поручению директора Валдайского дома инвалидов сообщаем Вам, что Ваш муж Петр Николаевич Сазонов был на излечении в госпитале, а в настоящее время переведен к нам, в дом инвалидов, как находящийся в тяжелом состоянии инвалид 1-й группы. У тов. Сазонова поражены слух и речь, частично зрение, а также ампутированы руки…

Я письмо это столько раз читал и один и с мамой, что выучил наизусть. «Поражены слух и речь, частично зрение» — это значит, что папа теперь не слышит, не говорит и почти ничего не видит. Я стараюсь себе это представить, но передо мной все время стоит папа такой, каким он уезжал на фронт: большой, с карими, очень зоркими и ласковыми глазами. А как он смеялся! Даже стаканы в буфете начинали дребезжать, когда он, бывало, засмеется. Мама его даже унимала: «Потише, смейся, а то из нижней квартиры прибегут». Говорил папа немного на «о», потому что он родом с Волги, из Горького. Мы его этим оканьем дразнили и звали его в шутку «Максим Горький». Я так и слышу, как он говорил: «Хорошо, Ондрюша, урок приготовил, здорово…»

А руки у папы были очень сильные, всегда теплые, так что он даже зимой почти не надевал перчаток…

Я написал о голосе и о руках папы и вдруг заметил, что обо всем у меня написано в прошедшем времени: «был», «говорил»…

Сегодня я уже ничего больше не могу писать…

8 января
Только что заходила Соня. Она, наверное, удивилась, что это меня нет, — ведь мы условились на каникулах пойти на каток, и в Кукольный театр, и еще куда-нибудь.

— Что ты дома сидишь? — спрашивает она. — Отчего не заходишь? Даже Славка о тебе спрашивает.

— Я ничего, — говорю.

Тут она подошла поближе.

— Что это у тебя лицо какое? С мамой вышло что-нибудь?

— Нет. Так…

— Ну, не хочешь говорить, не говори. Пожалуйста!

Рассердилась и ушла. А я так ничего ей и не сказал. Не мог.

9 января
Вчера мама уехала в Валдай за папой. Два дня мы с ней работали: убирали комнаты, как к празднику, устраивали папе постель поудобнее. Я прибрал все на его письменном столе, положил бумагу, налил чернил в чернильницу, вставил даже новые перья в ручки, как папа раньше любил.

Но тут подошла мама, посмотрела и вдруг опять заплакала: наверное, вспомнила, что папе теперь ничего этого не нужно.

Третьего дня приезжала к нам сестра из того госпиталя, куда сначала привезли папу. Оказывается, папу подобрали у самого нашего охранения. Гимнастерка, брюки — все на нем было разорвано в клочья, и сам он был как мертвый.

— А не попадал к вам в госпиталь сержант по фамилии Коробков? — спросила мама.

— Нет, не помню такого, — ответила сестра. Подумала и еще раз сказала: — Нет, такого не было.

— Значит, погиб, — сказала мама. — Он был водителем танка, которым командовал мой муж, и муж писал, что они с Сережей Коробковым совсем как братья, что Сережа о нем заботится, как родной…

Пока сестра рассказывала, я сидел на одном стуле с мамой и все старался сесть к ней как можно ближе, чтобы она не так дрожала. Но она все-таки никак не могла слушать спокойно, и потому я даже обрадовался, когда сестра, наконец, ушла.

Но потом стало еще хуже. Пришли тетя Оля и Анна Николаевна, мамина знакомая, и они обе начали говорить о том, как брать папу домой.

Тетя Оля все уговаривала маму, что папе гораздо лучше в инвалидном доме, что там за ним хороший уход, а дома он такого обслуживания не может получить.

Тогда я вмешался в разговор и сказал как можно спокойней:

— Обслуживание будет еще лучше: я сам буду за ним ухаживать.

Анна Николаевна засмеялась и говорит:

— Представляю, какой это будет уход! Уйдешь на целый день играть в хоккей или в футбол, вот тебе и уход!..

Ну, я тут не выдержал и закричал:

— Не имеете права так говорить! Вы ничего не знаете!

Мама меня успокаивает, гладит, а сама тоже вся белая. Ну, они видят, что мы их не слушаем, поднялись и ушли.

Вечером я собирал маму в дорогу. Положил ей в чемодан одеяло, полотенце, мыло, пять штук котлет. Она сама непременно что-нибудь позабыла бы: последние дни она все забывает.

Поезд уходил поздно ночью, так что я маму не провожал.

Сегодня был в школе. Там все вспоминают о каникулах: кто был на елке в Доме союзов, кто праздновал в Доме пионеров. Некоторые уезжали к родным за город и ходили на лыжах. Все смеются, все рассказывают, многие принесли с собой разные подарки, полученные к Новому году. Паше Воронову мать подарила старинную звезду, которую получил еще его прадед. На звезде написано золотыми буквами: «За верность знамени» — и Пашка уверяет, что эту звезду носил сам Суворов.

А Леше Винтику мать достала где-то светящийся кораблик. На вид он как будто из белой кости, а подержать его на солнце или у лампы, и он начинает светиться зеленым светом, как светляк. Винтик держит его под курткой, в темноте, и всем показывает, как будто там у него что-то очень таинственное.

Один только я ничего не показывал и не рассказывал. Ребята меня тормошили, а потом бросили, занялись своими делами. Я потихоньку сказал Винтику, что у нас случилось. Винтик прямо побледнел — ведь он знал папу. Но потом он подумал и сказал:

— Если бы с моим папой такое случилось, я бы все равно радовался. Пускай какой угодно инвалид, лишь бы живой остался.

10 января
От мамы пришла телеграмма: тринадцатого она приедет вместе с папой.

После школы ребята собрались идти в Парк культуры на каток, звали в кино, но я не пошел. Мне не хотелось. Вообще мне сейчас неинтересно многое из того, что раньше нравилось. Даже марками я не занимаюсь вот уже сколько дней, с самого Нового года.

Все это мне сейчас кажется нестоящей чепухой. Как будто до сих пор я был маленький и играл в игрушки и только сейчас вырос и стал многое понимать.

Мне раньше хотелось поскорей вырасти, а теперь жалко, почему я не маленький: ходил бы себе, играл бы в войну или в рыцарей и ни о чем не думал бы.

Сегодня я тоже играл сам с собой. Только игра эта очень страшная. Я закрыл глаза, заткнул ватой уши и представлял, будто я глухой и слепой, будто у меня нет рук и я не могу ничего говорить. Вот я лег на постель и попробовал встать без рук. Очень трудно. А потом я пошел по комнате с закрытыми глазами, и хоть я очень хорошо знаю нашу комнату, я все-таки все время натыкался то на стулья, то на стены. Потом я попробовал без рук есть и пить, только у меня ничего не получилось, и я пролил чай на колени. Потом я захотел представить, что я немой, но это было очень трудно, и я бросил.

Если бы мама была дома, она, наверное, накричала бы на меня за это или, может быть, стала бы плакать.

А я все-таки рад, что попробовал. Теперь я знаю, что нужно папе. И я постараюсь быть его руками, глазами, ушами и языком.

Я так устал после всего этого, что не могу больше писать.

11 января
Сегодня издали видел, как Соня идет в булочную. Тогда я спрятался в подъезде. Наверное, она думает, что я за что-нибудь сержусь и только не хочу ей говорить.

12 января
Мама велела мне спрятать на всякий случай все папины фотографии. Если он все-таки видит хоть немного, ему будет неприятно смотреть и сравнивать, каким он был раньше и каким стал теперь. Я спрятал сегодня к себе в стол все карточки. И ту, на которой папа снят еще студентом у чертежной доски, и ту, где мы все трое и где я совсем еще маленький. И еще мою любимую фотографию: на ней папа снят вместе со своим водителем Сергеем Коробковым. Они оба стоят в расстегнутых шинелях на лесной опушке, а сзади виден папин танк с надписью «Вперед на врага». И у папы и у Коробкова на этой карточке веселые, добрые лица, а глаза так и смотрят на тебя, как будто здороваются и говорят что-то хорошее.

13 января
Сейчас уже ночь, все в квартире спят, но я решил все-таки написать про все сегодняшнее, потому что завтра мне, наверное, будет уже некогда.

За дверью в соседней комнате спит папа, и я даже слышу, как он дышит во сне. Я уже два раза подходил к нему, поправлял одеяло, которое сползло, потому что сам он поправить, конечно, не может.

Теперь я уже немного привык к нему. А с утра, когда они только что приехали, я очень испугался.

Я так испугался, что стоял как каменный, и только когда мама сказала: «Андрюша, что же ты? Поди обними папу!», я опомнился и подбежал к ним.

Я думаю, каждый на моем месте испугался бы. Всю жизнь знаешь одного отца, привыкаешь к его лицу, рукам, волосам — и вдруг приходит совсем другой человек, бритый, в очках.

Рост у него был папин и костюм папин — синий в полоску, — но рукава засунуты в карманы. Мама суетилась вокруг, лицо у нее было очень бледное и усталое: наверное, она все эти ночи не спала.

— Что же ты, Андрюша? — опять сказала она. — Ты, верно, испугался очков?

Она сняла с него очки, и тогда я стал обнимать папу и прятать лицо, потому что не мог на него спокойно смотреть. Глаза у него прежние, темно-карие, но смотрят как будто сквозь меня. Зато пахло от него по-старому — немножко мылом, табаком, кожей от сапог. И когда я узнал этот запах, я стал спокойней и даже смог поцеловать папу. Только он меня как будто не заметил.

Я стал кричать громко:

— Папа! Папа! Это я, Андрюша! Ты узнаешь меня? Посмотри на меня!

А он опять посмотрел мимо меня и вдруг начал что-то бормотать, быстро и непонятно.

Тут мне ужас как захотелось зареветь, но я увидел, что мама чуть не падает от усталости, и стал ее и папу усаживать, побежал за чайником, и, в общем, реветь мне сделалось некогда.

Потом я умывал папу с дороги, поил чаем из чашки, давал бутерброды с маслом. Папа всегда раньше курил после еды. И потому я, вынул из его старого портсигара папиросу, сам ее зажег и вложил ему в рот. И он затянулся, а потом опять заговорил свое.

Может быть, ему понравилось, что я угадал его желание.

Мама посуетилась-посуетилась, а потом села вдруг и руки опустила, как будто и она такая же, как папа. Пришлось мне ее насильно кормить и поить. Она сначала ничего не хотела, потом выпила горячего чаю и немножко отдохнула. Начала мне рассказывать, что ей сказали про папу в Доме инвалидов.

Папа, оказывается, видит, но плохо понимает. У него «затуманенное сознание», и врачи думают, что он еще может поправиться, если за ним будет хороший уход. Он получил сильную контузию и от этого не слышит и не говорит. Врачи не могли сказать, когда он выздоровеет, но маму уверяли, что надежда не потеряна.

Мне было странно так громко разговаривать о папе, когда он сидит тут же, за столом. Но он не обращал на нас никакого внимания.

— Он все время такой. И со мной так же встретился. Видно, не узнает, — сказала мама.

Она положила голову на стол. Я подошел и стал гладить ее по волосам. А папа сидел и говорил непонятное…


Сейчас, когда я хотел уже сложить тетрадь, ко мне подошла мама. Я думал, что она станет сердиться на меня, что я так поздно не сплю, но она меня нисколько не ругала. Положила только мне на плечо руку и сказала:

— Держись, Андрюша. Помни, что мы с тобой взяли на себя заботу о человеке — об отце. Это очень важная забота. Держись, Андрюша.

— Пойдем, — сказал я, — я уложу тебя спать.

И в эту ночь не мама укладывала меня, а я маму.

13 января, через два часа
Я не могу спать. Совсем не могу, ни минуточки. Сейчас, наверное, два часа ночи, а я еще и не засыпал. Я все лежал и все думал. Что теперь с нами будет? Как мы будем жить? Может, врачи нарочно сказали маме, что папа еще поправится? Может, он даже никогда не поправится?! Всегда будет таким…

Почему я не взрослый? Почему я еще мальчик?! Если бы я был сейчас взрослый, у меня была бы такая сила, что я все мог бы выдержать, всем бы помогал — и маме и папе — и ничего бы не боялся.

Вот в прошлом году я читал про Героя Советского Союза Юрия Смирнова, как его фашисты живого распяли. Они хотели добиться от него, куда пошли наши танки и где осталась свободная дорога, чтоб им удрать. Но Юрий Смирнов ничего не сказал, ни слова, и фашисты прибили его живого большими гвоздями к стене.

А ведь он был только на пять лет старше меня! Неужели я не могу быть, как Смирнов, — такой же сильный, железный даже, чтобы всякие муки выдерживать и смотреть спокойно на самое страшное?! Ведь сначала этот Смирнов был совсем простой, обыкновенный, вроде меня. И ничем не выделялся: в кино ходил, на речку купаться. И Зоя Космодемьянская, и Матросов, и Покрышкин, который теперь три раза Герой, тоже ведь были когда-то простыми ребятами!..

Сазонов Андрей, двойка за поведение! Скорей, скорей надо погасить свет, а то мама зашевелилась!

Что нам делать? Что нам делать?!

15 января
Мы с мамой решили чередоваться: утром, до школы, я буду с папой и буду все для него делать, а потом мама меня сменяет. А когда я приду из школы, мы уже оба будем при папе. Мама поговорила у себя в институте, рассказала о папе, и там все очень заволновались, сразу дали маме работу на дом, сказали, что придут с доктором.

Как только я встаю, я первым делом даю папе в постель папиросу и чай. Потом я помогаю ему подняться, умываю его, одеваю и даже брею. В первые два раза у меня плохо шло дело с бритьем и оставалось много корявых мест, а сегодня мама сказала, что я брею, как настоящий парикмахер. Бритва безопасная, и можно не бояться, что я порежу папу.

Все дела мне теперь приходится делать два раза. Два раза вставать, два раза умываться, есть, ложиться спать — за себя и за папу. И мама тоже почти все делает дважды, потому что и она действует за себя и за папу. Мы оба разговариваем с папой, как будто он слышит и может отвечать. Так нам легче. Вот и сейчас я пишу и слышу, как мама уговаривает папу:

— Поешь, Петя. Это картофельный пирог с мясом. Очень вкусно.

17 января
Сегодня я зашел к Соне. Она сначала не хотела со мной даже разговаривать, а потом, как узнала, что у нас случилось, охнула и на постель села. Конечно, она сейчас же стала разговаривать и сейчас же сказала, что тоже будет помогать ухаживать за папой. Оказывается, ее отец уже неделю, как вернулся, выступает опять в цирке, и Соня теперь весь день дома, готовится к школе.

— А ребята в отряде знают про твоего папу? — сразу спросила она меня.

— Нет еще, — сказал я.

— Что же ты им не сказал? Ведь они сейчас же прибегут — помогут. А пока они не знают, я буду к вам по утрам приходить — помогать тебе.

Я посмотрел в окно, а потом сказал, что мы с мамой очень хорошо сами справляемся. Я не хотел, чтобы Соня видела папу. Не знаю, отчего мне не хочется никому папу показывать, то есть, конечно, знаю, только не могу сказать это словами. В общем, Соня, наверное, что-то сообразила. Спрашивает:

— Ты не хочешь, чтобы я приходила к вам?

Я промычал что-то.

— Ладно, — говорит Соня, — тогда ты сам приходи, когда сможешь.

Потом посмотрела на меня:

— Помни: я твой друг, что бы ни случилось…

— Помню, — сказал я и поскорей ушел.

19 января
Только что приходили наши из школы. Вот я удивился, когда открыл дверь, а там стоят трое: Ольга Петровна, Паша Воронов и третий, маленький, я его даже не сразу признал, — Степан Гулин.

Оказывается, мама позвонила Петру Кузьмичу предупредить, что я, может быть, несколько дней не приду в школу, и сказала ему причину. Петр Кузьмич, конечно, все сейчас же передал Ольге Петровне, а она вызвала к себе Пашу как самого доверенного и председателя совета отряда и предложила пойти к нам — навестить.

— А уж я сам потащил к тебе Степана, — сказал Паша.

Он был очень тихий и серьезный, да и Степа, видно, робел и стеснялся и все поглядывал на Пашу, как будто боялся сказать что-нибудь не так.

— Наши уже все знают? — спросил я.

— Нет, никто еще ничего не знает, а то все, наверное, примчались бы сюда, — сказал Паша. — Ты ведь знаешь наших: они чуть что — лезут со своей помощью и советами. Нет, я решил раньше сам прийти, узнать, что тебе нужно, а потом уж сговориться в отряде с ребятами.

Ольга Петровна разговаривала с мамой, они не могли нас слышать.

— Спасибо, ребята, только нам ничего не нужно. Мы сами хорошо справляемся, — сказал я. — И… вот что, ребята… Вы там, у нас, ничего не говорите пока… Ладно?

Паша и Степа во все глаза смотрели на меня. Степан первый кивнул головой.

— Правильно, — сказал он, — мы ничего не скажем. — Он еще раз посмотрел на меня и кивнул: — Я тоже про свою хромую ногу зря не болтаю. Неохота.

— И… ребята, Ольгу Петровну попросите, чтоб не говорила. — Я даже весь вспотел, пока просил.

— Ладно, попросим, — сказал Паша.

Мы отошли к окну.

— А правда, что твой папа так контужен, что никого не узнает? — спросил Паша.

— Правда, — сказал я.

Степан Гулин сжал кулак:

— Ух, гады фашисты! Как бы я их уничтожил всех, до одного!

— А правда… — опять начал было Паша.

Но Степан перебил его:

— Ну что ты заладил: «правда» да «правда»! Давай лучше покажем Андрюшке, что нам задали вчера и позавчера.

И Паша Воронов, наш председатель, который сам всеми командует, послушался Степана, ничего не сказал и вынул учебники. Потом мы смотрели уроки, и Паша все объяснял:

— Ты, Сазонов, ни о чем теперь не беспокойся, — сказал он: — мы со Степаном будем по очереди заходить к тебе и объяснять, что задано, что проходили. И вообще, можешь на нас надеяться.

— Можешь положиться — не подведем, — сказал и Степан.

Ольга Петровна поцеловала маму и подошла ко мне:

— Андрюша, я предложила маме, пока вам трудно, чтоб ты не ходил в школу. Я буду сама приходить сюда и заниматься с тобой.

Я стоял, как немой, не знал, что сказать. Но мне было очень хорошо.

Меня выручила мама.

— Большое, большое вам спасибо, Ольга Петровна, дорогая, — сказала она. — Но я хочу, чтоб он как можно скорей пошел в школу. Наверно, дня через два он придет, и пусть все будет, как обычно.

Потом она подошла к ребятам и каждому крепко пожала руку. Степан и Паша ужасно покраснели, но я видел, что это им понравилось и мама им тоже понравилась.

20 января
Вот уже неделю папа живет с нами, и я начинаю совсем привыкать к нему. Мне сейчас даже странно, чего это я так испугался, когда он приехал.

С мамой хуже, она совсем извелась: спит плохо, я слышу, как она встает по ночам, подходит к папе и слушает, как он дышит. Ест она так мало, что я на нее вчера даже заворчал: «Сама, говорю, всякие важные слова мне говорила, а за собой не смотришь! Зеленая совсем стала! Ешь, пожалуйста, как следует!»

Она, как маленькая, послушалась и стала кушать.

Утром сегодня мы с ней написали письмо в папину часть. Написали про то, что капитан Сазонов не погиб, как они там думали, а только сильно ранен и контужен и теперь вернулся к своей семье. Мама описала подробно, в каком состоянии находится папа, хотя мне очень не хотелось, чтоб его товарищи в части знали, что он инвалид. Но когда я сказал об этом маме, она вдруг ужасно на меня рассердилась и сказала, что мы можем только гордиться папиными ранами и увечьями, потому что папа получил их, когда защищал нас и нашу Родину.

— Я заметила, что ты даже Соню и ребят к нам теперь не пускаешь. Неужели это потому, что ты стесняешься своего отца? — спросила она.

Меня точно кипятком облили.

Как?! Я стыжусь папы?! Что она говорит? Как она может так думать?!

Я стоял перед мамой и не мог говорить. Потом взял у нее перо и приписал:

«Дорогие товарищи офицеры, приезжайте к нам, навестите моего папу. Сейчас он еще совсем больной инвалид, но мы думаем его вылечить, и я очень горжусь моим отцом, что он не пожалел себя в бою и так храбро сражался за весь наш народ».


Папин полк сейчас находится где-то на Западе. Я подписался и поставил на конверте номер полевой почты. И когда я опустил конверт в ящик, мне сразу стало легко и хорошо.

28 января
Теперь мне редко можно писать, потому что я все время занят. Даже уроки стало трудно готовить, уж не то что гулять или там к Зингерам, или на каток пойти, как раньше. Я опять хожу в школу. Ребята в школе, которые не знают, в чем дело, даже удивляются. «Ты, Андрюшка, — говорят, — наверное, атомную энергию разлагаешь после школы?» Смеются, конечно.

А как я могу уйти на каток, если папе нужно приготовить обед? И я знаю, что он меня ждет.

Да, да, ждет! Здесь, в тетради, я могу открыть эту тайну. Пока я никому не открывал ее, даже маме. Так вот: папа меня узнал. Я в этом совсем, ну, совсем, накрепко уверен. Лицо у него, правда, такое же неподвижное, и глаза тоже, и говорить он, конечно, не может, но когда утром я подхожу к нему здороваться, а вечером возвращаюсь из школы, он теперь поворачивает ко мне голову и быстро-быстро бормочет. И ему приятно, когда я его целую или глажу по голове. Честное слово, я это не выдумываю, только я еще боюсь говорить маме, потому что — а вдруг это мне только кажется?

Я теперь уже знаю, когда папа доволен, а когда нет. Когда хочет курить или ему холодно. Я не могу объяснить, почему я это знаю, но я уже так привык к папе, что он для меня вовсе не немой. Даже мама не может его понимать так хорошо, как я. Она меня иногда зовет:

— Андрюша, поди сюда, спроси папу, чего он хочет. Я что-то не понимаю…

И я прихожу и сразу говорю, что надо папе: носовой платок, или ночные туфли, или папиросу.

Доктора сказали,что физически папа совсем здоров, есть надежда, что вернется сознание, и если пройдет контузия, то, может быть, он сможет опять слышать и говорить. Они обещали заказать папе протезы для рук и выписали ему специальное питание. Вообще доктора были очень славные, особенно один, который сказал, что папа непременно поправится.

30 января
В школе только Паша и Степа Гулин, а из учителей Ольга Петровна да наш директор Петр Кузьмич знают, что случилось у нас дома. Степа с Пашей ничего никому не сказали, а Ольга Петровна, наверное, сказала что-нибудь другим учителям, потому что с некоторых пор я замечаю, что все они смотрят на меня как-то особенно ласково. Перед тем, как вызвать, непременно спрашивают:

— Приготовил урок, Сазонов?

Правда, иногда бывает очень трудно заниматься после того, как целый день повозишься с уборкой, с одеванием и кормлением папы, с беготней в булочную и в магазин. Думаешь: «Нет, сегодня ни за что не стану готовить уроки. Когда придет мама, пойду лучше во двор, побегаю с ребятами». Выйдешь во двор — и почему-то вдруг не захочется ни играть, ни бегать. Похожу-похожу и вернусь домой. Мама даже беспокоиться начала:

— Что ты все дома сидишь? Пойди к Паше Воронову или с Лешей в кино сбегайте.

Вот вчера мы и пошли в кино. Показывали картину «Навстречу счастью». Она мне не понравилась. Там все герои больше разговаривают, а никаких приключений не случается.

Я пришел домой скучный и сказал маме, что раз она никуда не ходит, и я больше никуда ходить не стану.

— Чудак, я ведь готовлю диссертацию, — говорит мама… — Это очень важно, и каждая минута у меня на счету.

Я не очень хорошо знаю, что такое «диссертация». Кажется, вроде самого трудного экзамена, после него человек становится «научный работник».

Знаю только, что мама пишет работу о том, как восстанавливать разрушенные немцами города. Это страшно интересная работа, и я хочу, когда вырасту, тоже строить города и огромные стадионы, еще больше «Динамо». В общем, маме не легче, а даже трудней, чем мне, а она пишет же диссертацию?! Значит, и я буду заниматься. Пусть не думают в школе, что я совсем скис только оттого, что дома у нас больной.

2 февраля
Встретил на лестнице Соню. Она шла с мусорным ведром, скучная такая. Сказать правду, я здорово обрадовался, когда ее увидел.

— Зайди к нам, — сказала она.

— Некогда. Сейчас мама должна уходить, я иду ее сменять.

— Жалко, — сказала Соня. — А я одна сижу, занимаюсь. Славку в детский сад отвели.

— Вот хорошо! Значит, теперь ты скоро в школу?

— Да, я уж все твои учебники просмотрела, готовлюсь. Только одной все-таки трудно.

— Так ты приходи к нам. Я тебе все покажу, — забывшись, сказал я.

Тут я вдруг вспомнил, что у нас дома, и прикусил язык, да было поздно. Соня прямо просияла и говорит:

— Так я сейчас же прибегу. Ладно?

Делать нечего, и я пошел домой очень злой на себя.

Только ушла мама и я покормил папу, явилась Соня. Сначала я держал ее в первой комнате и даже дверь закрыл во вторую, чтоб она папу не увидела. Стал ей объяснять все по истории, задачи показывать. Но потом мне стало неприятно: почему это я папу скрываю? Значит, права мама, я стыжусь отца?! Если стыжусь — значит, не люблю! Да как же это может быть? Тут меня опять прямо в жар бросило. Я широко открыл дверь и говорю:

— Вот, Соня, это мой папа. Подойди к нему, не бойся.

Конечно, Соня сначала ужасно испугалась. Я видел, что она даже побледнела.

Потом, смотрю, подошла к папе, погладила его по рукаву.

— А это он чувствует? — спросила она шепотом.

— Конечно, чувствует. Он много чувствует, — сказал я, — может быть, больше, чем мы.

— А почему ты с папой не ходишь гулять? — спросила Соня. — Ему это, наверное, полезно!

Она села рядом с папой. Тогда я понял, что она уже не боится его, и успокоился.

4 февраля
Сегодня очень теплый день, и я решил повести папу гулять. В госпитале ему дали длинную теплую куртку и меховую ушанку. Такая ушанка была у него и раньше, и когда я надел ее на папу, он стал почти совсем похожим на себя до войны. Потом я взял его за рукав куртки и повел на улицу. На улице шел снег, было много народу. Папа стал часто-часто дышать. Я все думал, может быть, улица подействует на папу и глаза у него станут другие. Но он по-прежнему смотрел перед собой как будто ничего не видел.

Мы вошли в трамвай с передней площадки, и какая-то женщина сейчас же сказала:

— Граждане, освободите место инвалиду Отечественной войны.

И другая женщина встала и усадила папу. Все на нас смотрели ласково, и мне от этого стало очень хорошо.

Потом мы сошли с трамвая и пошли в парк. Сейчас весь парк — один сплошной каток. На льду, как мухи на скатерти, вертятся черные фигурки на коньках. Мы долго стояли у самого льда и смотрели, как катаются. Мне, конечно, тоже хотелось пойти и надеть коньки, но я постарался думать о чем-нибудь другом. Одна пара на льду танцевала вальс, и это было очень красиво. А один мальчишка хулиганил, лез ко всем и норовил дать подножку, чтобы повалить. Он увидел нас, сделал вид, что не может удержаться, и с размаху наехал на папу. Ну, тут уж я, конечно, не выдержал. Говорю ему:

— Ты что, сова, не видишь, куда едешь?

А он шапку скинул и раскланивается, как клоун в цирке:

— Извиняюсь, что я вас потревожил…

И опять норовит наехать. Тут я его хорошенько стукнул.

— Смотри, — говорю, — с кем шутишь! Ведь у него даже рук нет тебе взбучку дать!..

Только тогда мальчишка заметил, что у папы пустые рукава в карманах и лицо неподвижное. Растерялся совсем, зашептал мне:

— Я ведь не заметил… Я ведь так… пошутить.

И — шмыг в толпу.

6 февраля
Каждый год 5 февраля у нас в школе бывает праздник. В этот день в школу приходят все ее бывшие ученики. И даже те, кто в это время находится где-нибудь далеко от Москвы, стараются к этому дню непременно приехать или прилететь.

Как раз вчера у нас был этот праздник. Еще давно ходил слух, что в этот день к нам собирается в гости знаменитый авиаконструктор, Герой Социалистического Труда Александр Некрасов. Он тоже окончил нашу школу много лет назад и до войны всегда приезжал 5 февраля повидаться с Петром Кузьмичом, учителями и старыми товарищами.

Мама заметила, что мне очень хочется пойти на праздник, и, ничего мне не говоря, выгладила мои черные брюки, пришила «молнию» на куртку, вынула папин шелковый галстук. Так что когда я надел все эти вещи, то даже сам себе понравился. Пошел показаться папе, но он все так же смотрел мимо меня.

Мама осталась с ним, а я побежал в школу.

На лестнице была постлана красная дорожка, и внизу дежурили два девятиклассника: записывали, кто пришел и в каком году окончил школу. Тут были самые разные года, даже такие, что меня еще на свете не было, когда эти люди уже кончили учиться.

— Некрасов приехал? — первым делом спросил я девятиклассников.

— Приехал, приехал. В свой старый класс пошел.

Я побежал наверх — смотреть на знаменитого конструктора. Еще издали я увидел большую толпу ребят в дверях седьмого «Б». Они так забили дверь, что я еле смог протиснуться в класс. Там за второй партой сидел, немного сутулясь, человек в синем костюме, с золотой звездой на пиджаке. Голова у него была бритая, большая, а глаза маленькие, быстрые, заметливые. Он с удовольствием осматривался по сторонам, разглядывал нас и трогал рукой парту, как будто гладил ее.

— Вот за этой самой партой я сидел много лет, — сказал он, ни к кому особенно не обращаясь. — Тогда она мне была как раз по росту, а теперь мне тесновато сидеть, — и он вытянул длинные ноги в начищенных ботинках. — Вообще все стало каким-то маленьким, — прибавил он.

— Это потому, что вы сами выросли, — сказал вдруг я.

Сам не понимаю, как это у меня вырвалось. Мне сразу стало неловко, зачем это я вылез. Я спрятался за ребят, но Некрасов перегнулся через парту и вытянул меня за руку.

— Это ты верно заметил, — сказал он. — Как тебя зовут?

Я сказал.

— А ты хорошо учишься, Сазонов?

— Ничего, — сказал я.

— Неправда, неправда, товарищ Некрасов! Он хорошо учится. На одни пятерки. А по истории и географии у нас первый! — закричали тут ребята.

Некрасов посмотрел на меня и вздохнул.

— А я вот неважно учился, ребята, — сказал он. — Лодырничал. Особенно в математике отставал. А потом так об этом жалел — ужас. Пришлось мне заново все учить. А взрослому это труднее. И вообще, если бы я учился сейчас, в ваше время, я свой первый самолет сделал бы гораздо раньше и лучше!..

— Как это? Почему? Расскажите, товарищ Некрасов! — закричали мы и еще теснее обступили Героя Социалистического Труда.

— Когда я учился, у нас не было ничего, кроме физического кабинета, — начал он. — Меня с детства интересовала авиация — дирижабли, воздушные шары, аэропланы. Но мне не у кого было спросить совета, негде было конструировать те модели, которые я пытался рисовать в тетради. А сейчас, если вас интересует какая-нибудь область, к вашим услугам десятки лабораторий, кабинетов, мастерских, кружков. Ведь, наверное, у вас работает авиамодельный кружок?

— Работает, работает! И при пионерской комнате есть специальная авиалаборатория, — сказали мы.

— А вот ее главный директор, — сказал я и вытолкнул вперед Винтика. — Он у нас, товарищ Некрасов, собирается такой самолет сконструировать, чтобы на Луну полететь.

Некрасов очень серьезно посмотрел на Винтика.

— Это интересно, — сказал он. — Ты мне расскажи, по какому принципу ты конструируешь такой самолет. Может быть, мы что-нибудь вместе сообразим.

Винтик от радости себя не помнил. Сам знаменитый конструктор хочет ему помогать! И он очень деловито начал объяснять Некрасову свою конструкцию.

— Знаешь что? Приходи ко мне на завод, и там мы поработаем с тобой, — предложил ему Некрасов.

Ох, видели бы вы Винтика! Он так раздулся от гордости, что на него было смешно смотреть.

— А пропуск вы закажете? — спросил он солидно.

— Закажу. Давай я запишу твою фамилию. — Некрасов вынул самописку и блокнот.

— Винтик Алексей Степанович, — сказал Винтик.

Некрасов засмеялся:

— Фамилия у тебя, брат, самая техническая. Может быть, ты тот самый винтик, без которого ни одна машина не работает?

Винтик тоже засмеялся, хотел ответить, но тут раздался звонок: это всех приглашали в зал на торжественный вечер.

В зале было уже полным-полно. На сцене в центре сидел наш Кузьмич, а рядом с ним — слепой старик с бородой, бывший директор нашей школы. А слева от старика — Игорь Ильинский, которого все ребята сейчас же узнали: ведь он наш любимый герой в кино, и вот, оказывается, он тоже кончил нашу школу! Еще на сцене сидели два полковника с орденами: один известный ученый-полярник и один инвалид с костылями. Мне после ребята сказали, что он изобретатель и во время войны изобрел какое-то особенное орудие.

И все эти люди окончили нашу школу, все благодарили Кузьмича и целовались со своими старыми учителями.

Александра Некрасова попросили выступить. Он вышел на сцену, погладил свою бритую голову, посмотрел в зал и сказал, что он сегодня на редкость счастливый человек, ему так приятно быть здесь и так это замечательно — учиться в мирной, свободной стране, из которой мы навсегда прогнали врага. Потом он начал рассказывать о своих самолетах, сколько они наделали фашистам неприятностей и как это увлекательно конструировать новый самолет. Он сказал, что каждый раз во время работы так волнуется, что у него даже уши горят, а это для него верный признак, что конструкция удается. Тут ему захлопали так, что задребезжали окна, а Винтик толкнул меня в бок и шепчет:

— И у меня, когда я что-нибудь изобретаю, уши горят… Наверное, это хороший признак.

Некрасов спустился в зал и подошел к нашему старому преподавателю литературы Петру Ивановичу Колосову. У Петра Ивановича голая голова и умные маленькие глазки. Некрасов взял его за обе руки, поцеловал:

— Петр Иванович, узнаете бывшего шалопая?

Петр Иванович сощурился.

— Ага, — говорит, — попался, Саша Некрасов! А где сочинение о русских богатырях, которое вы так и не дописали? Я ведь все помню…

Некрасов засмеялся, затряс ему руки.

— Это сочинение за меня наши летчики дописали в воздухе, — сказал он. — Ох, как я рад вас видеть, Петр Иванович! Как приятно опять почувствовать запах нашей школы! Услышать этот молодой шум!

Мы стояли и слушали и все замечали, и если бы можно было еще больше полюбить нашу школу, мы, наверное, полюбили бы ее в этот вечер.

12 февраля
До сих пор никак не отдышусь. Сердце прямо к горлу прыгает, такая вышла история!

Сегодня возвращаюсь я из школы домой и вдруг вижу — у наших ворот народ. Женщины, ребята, милиционер.

— Что случилось? — спрашиваю.

— Во дворе девочке ногу котлом придавило, — отвечают мне.

Что такое? «Каким котлом?» — думаю. И вдруг вспомнил: у нас еще в середине зимы из котельной вытащили небольшой старый, ржавый котел и положили его во дворе. Ребята, конечно, сейчас же облепили его со всех сторон, стали на него лезть, в прятки играть.

— Снег под котлом подтаял, стоял он непрочно, и когда ребята прислонились к нему, котел покачнулся и придавил ногу девочке, которая стояла рядом, — рассказывала какая-то женщина.

— Какой девочке? — спросил я знакомого мальчишку. — С нашего двора?

— Не знаю, — сказал он. — Я не видел. Говорят, какая-то черная, с косами…

Черная? С косами?!

Я вдруг подумал, что это Соня. «Постой, куда ты?» — закричал мне мальчишка, но я уже бежал по нашей лестнице через три, через четыре ступеньки. У Зингеров на столе сидел Славка и мусолил карандаш.

— А Соня? Где она?

Славка неуклюже сполз со стола.

— Андрюша, нарисуй мне картинку.

— Где Соня?! — повторил я.

— Сони нет. Ушла, — Славка смотрел на меня веселыми глазами и сопел.

Я затряс его:

— Когда ушла? Куда? Говори!

Славка заплакал от страха. Я его никогда так не тряс. Но в эту самую минуту открылась дверь и вошел сам Зингер вместе с Соней.

— Соня! — закричал я. — Соня!

Соня удивилась:

— Что с тобой?

Ее отец подошел и тоже посмотрел на меня.

— Чи ты захворав, Андрий? — спросил он с беспокойством.

— Нет, я ничего… Там… во дворе, девочке ногу придавило. Я думал… я боялся, что это ты… — забормотал я.

Теперь мне самому было странно: чего это я такую кутерьму поднял! Но они — и Соня и ее отец — не смеялись. Они стали расспрашивать меня, а Соне, видно, было приятно, что я за нее так волновался.

19 февраля
Вот уже месяц, как с нами папа. Он очень поздоровел, мы теперь с ним почти каждый день гуляем.

Он хорошо узнает наш дом, комнату. Знает время, когда мы возвращаемся, и если я или мама запаздываем, он начинает сердиться.

Сегодня к нам пришел в гости Винтик. Ко мне сейчас, кроме Степы Гулина и Паши, никто не ходит: я не зову. Винтик, наверное, пришел бы раньше, но у него была корь, и он только два дня как ходит в школу. Я обрадовался ему. Он пришел, вытер хорошенько валенки и говорит:

— Я хочу поздороваться с твоим папой.

Я повел его и очень боялся, что он что-нибудь не то скажет про папу и я перестану после этого с ним дружить. Правда, он даже в лице переменился, когда папу увидел, но потом встряхнул головой и сказал:

— Здравствуйте, Петр Николаевич. Вы очень изменились, но я бы все-таки вас узнал…

Папа, конечно, сидел в кресле и ничего не ответил. Винтик повернулся ко мне.

— Знаешь, — сказал он, — а может быть, врачи ошибаются и твой папа все-таки слышит? Ведь врачи часто ошибаются…

Мне это не приходило в голову, и когда Винтик так сказал, я очень забеспокоился и теперь об этом все время думаю.

21 февраля
С того дня, как Винтик предположил, что папа слышит, я все хожу и проверяю: а может, и правда слышит?

Я и до того часто при папе учил уроки вслух, заучивал наизусть отрывок из «Руслана и Людмилы», когда нам в классе его задали. А теперь вот уже который день я читаю папе и рассказываю ему все, что было в школе. Почему-то мне кажется, что Винтик прав. Третьего дня я читал папе «Песнь о Гайавате». Когда-то папа сам мне ее читал, и у нас с ним было любимое место, где Гайавата изобретает для своего народа письмена.

Я и теперь прочел это место папе:

Из мешка он вынул краски.
Всех цветов он вынул краски.
И на гладкой на бересте
Много сделал тайных знаков,
Дивных и фигур и знаков;
Все они изображали
Наши мысли, наши речи.
Я прочел и посмотрел на папу. Но он сидел на постели, закрыв глаза, и я не мог определить, слышал он меня или нет. Тогда я опять стал читать вслух и после весь вечер разговаривал с ним о всякой всячине. Мамы не было дома, а то я, конечно, не разговаривал бы. Она, наверное, не стала бы надо мной смеяться, но все-таки я бы при ней не разговаривал.

Это я написал вчера утром. А вечером вернулся из школы домой и слышу — за дверью у нас голоса. Прислушался — говорит мама, а с кем, неизвестно. Я еще подумал, что это, наверное, Анна Николаевна пришла или доктор.

И вдруг слышу — мама говорит:

— Я с тобой, Петя, хотела посоветоваться. Мне предложили работать в архитектурной группе, которая занимается восстановлением города. Понимаешь? Там идет уже огромное строительство. Весь город будет построен заново.

Я так привыкла обо всем с тобой советоваться… Вот, посмотри: это город, каким он будет вскоре…

Тут зашуршала бумага. Это мама показывала папе чертеж или рисунок.

Я на цыпочках вышел в переднюю и спустился во двор. Походил там с полчасика, потом вернулся домой и в передней постарался потопать погромче. А когда вошел к нам в комнату, мама уже что-то чертила, а папа лежал на кровати и курил.

23 февраля
Что сегодня случилось! Что сегодня случилось! Постараюсь рассказать все по порядку.

Сегодня утром я, как всегда, убирал комнаты, а папа стоял у печки и грелся. Как раз к печке придвинут мой стол. Я полез в ящик, чтобы достать и вставить в ручку новое перо, и нечаянно вытащил фотографию, ту самую фотографию, на которой папа снят с сержантом Коробковым у своего танка.

Я хотел опять поскорей спрятать фотографию, и вдруг слышу — папа что-то говорит.

Вижу — он стоит у стола и смотрит, смотрит во все глаза на снимок. И глаза у него живые, понимаете, живые!

Я кричу:

— Папа, папа! Ты узнал? Это твоя фотография! Это ты!

А он красный весь, дышит тяжело, дрожит, только сказать ничего не может.

Я снимок не стал прятать, оставил его папе, а сам побежал в институт к маме — сказать ей, что папа выздоравливает.

Она, как услыхала про это, так сейчас же вместе со мной — домой. И ей папа стал говорить свое и головой на снимок показывать. Она его обняла, а сама как заплачет!

— Вот теперь, — говорит, — у меня есть надеж да, что наш папа Петя совсем оживет.

Конечно, я на радостях сбегал к Зингерам. Соня прямо заплясала, когда услышала, и тоже сказала, что теперь папа обязательно выздоровеет.

28 февраля
Сегодня последний день февраля, и погода совсем как весной: тает, снег под ногами расползается. Мы с папой вышли гулять, только ему на улице не понравилось, он начал плечом дергать и мигать часто-часто.

С того дня, как он узнал свою фотографию, у него пошло все лучше и лучше. Теперь глазами он уже может многое объяснять. Утром, когда я его бужу, он мне глазами показывает, если ему еще спать хочется. Потом, за столом, на хлеб, на воду, на суп тоже глазами указывает.

Мама от радости себя не помнит, даже петь начала. Вчера вечером вдруг запела мою любимую песню: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя…»

Там есть одно место, где старушка сидит у своего веретена и слушает, как воет ветер. Когда я был маленький, мне становилось до того жаль старушку, что я в этом месте обязательно начинал плакать.

Теперь я, конечно, уже не плакал, но все-таки мне было очень хорошо. Мама сняла со стены свою гитару (всю войну к ней не притрагивалась) и начала тихонько подыгрывать, а сама мне говорит:

— Наблюдай за папой. Помнишь, как он, бывало, любил, когда я играла на гитаре? Может быть, вид гитары напомнит ему прежнее…

Папа во все глаза смотрел, как мамины пальцы бегают по струнам. Потом мне показалось, что он улыбнулся. Мама поднесла ему гитару к самому лицу, и он начал что-то бормотать очень живо и много.

— Узнал гитару! Честное слово, узнал! — обрадовалась мама.

И потом весь вечер была веселая.

А сегодня, когда папа не захотел гулять, я взял да и повел его в кино. Я даже ничего не думал, когда мы пошли в кино, просто давно там не был. Увидел на улице снимки, и мне вдруг захотелось посмотреть хоть какую угодно картину.

Кинотеатр этот на бульваре, и в нем показывают разные новинки.

Сначала показали, как трем нашим летчицам, которые потерпели аварию в лесу, медведи, зайцы и белки помогают найти дорогу и приносят разные лесные подарки: орехи, грибы, ягоды. Папа сидел совсем тихо рядом со мной и смотрел на картину. Лицо у него было скучное и глаза тоже. Потом нам показали физкультурный парад. Это было очень красиво, но папа вертелся на стуле, и я думал, что, может быть, ему что-нибудь неловко или больно, и хотел с ним уйти, хотя сеанс еще не кончился. Но тут как раз начали показывать выставку трофейного оружия. Появились пушки с огромными черными жерлами, танки, танкетки. Вдруг папа как закричит.

Весь зал, как один человек, на нас обернулся. А папа кричит, захлебывается, поднялся во весь рост и смотрит на экран, где танки.

Тут подошли к нам какие-то люди, стали папу успокаивать, усаживать. Одна женщина говорит:

— Это он, голубчик, вспомнил, как он с танками воевал…

А я уж и не рад, что вздумал папу в кино вести. Тяну его за рукав, хочу домой вести, а он плечом дергает, не хочет идти. Так и не дал увести себя, пока всю картину не досмотрел. Дома он целый вечер не мог успокоиться, все ходил по комнате и бормотал.

— Что это с папой? Отчего он такой беспокойный сегодня? — спросила мама, когда вернулась с работы.

Очень мне не хотелось ей рассказывать про кино, но я все-таки признался во всем. Мама на меня ни капельки не рассердилась. Посмотрела только на папу и сказала:

— Может быть, ему даже полезно бередить память?

И обещала, что поговорит об этом с доктором.

3 марта, вечером
Нарочно сажусь за тетрадь, чтоб записать сегодняшний день и вечер. Вот было дело! До сих пор у нас в доме волнение, и я вижу, как папа подымает голову с подушки и смотрит, здесь ли я. Я ему махну рукой, кивну — он опять ложится.

Сегодня выходной день, и весь наш класс отправился с Николаем Митрофановичем в музей. Мама сегодня свободна и сказала, чтобы я тоже непременно шел с ребятами, а она поведет папу гулять и будет с ним весь день.

Из музея мы вышли в пять часов. Потом я с Винтиком немножко погулял, посмотрел, какие картины идут в кино, и пошел домой. Прихожу — у нас все вверх дном!

Папа плачет, головой мотает, бормочет, мама с ним бьется — ничего поделать не может, уговаривает:

— Перестань. Не плачь. Он скоро придет.

«Он» — это я. Оказывается, папа увидал, что я в школу не собираюсь, понял, что сегодня выходной, и стал ждать, что я его поведу на прогулку и проведу с ним целый день. И вдруг я ушел. Он сначала все стоял у окна, караулил меня, а потом, видно, понял, что не вернусь, и давай плакать и стонать. Не знаю, может быть, он подумал, что я его совсем бросил, навсегда. Целый день он не хотел ни есть, ни пить, капризничал ужасно. Шагал по комнате, выкурил целых семь папирос, и если мама подносила ему еду, он подбородком и плечом ее отталкивал и очень сердился.

— У меня прямо руки опускались, — сказала мне после мама. — Я совсем с ним замучилась.

Оба они так были заняты этой кутерьмой, что не заметили, как я вошел. И только когда я подошел совсем близко к папе, он вдруг увидел меня.

Честное слово, у него сделалось такое лицо, что я никогда не забуду! Он бросился ко мне, положил мне голову на плечо, совсем захлебывался и бормотал, бормотал без конца, и голос у него был такой ласковый, какого я еще не слыхал. Наверное, он просил больше никогда не бросать его.

— Не буду, не буду! Не беспокойся, — сказал я и повел его кушать.

Мне было очень жалко маму, что она целый день так мучилась, но, сказать по правде, я очень горжусь, что папа так меня полюбил. Наверное, он любит меня даже больше, чем раньше, потому что я стал для него очень нужный. А это так действует, когда ты кому-нибудь необходим. Тогда хочется быть хорошим, и сильным, и смелым, чтоб защищать и поддерживать того, кто на тебя надеется.

3 марта, вечером
Покормил папу ужином и хочу написать о нашей экскурсии. Ровно к 11 часам я отправился на сборный пункт у музея. Там уже собрались почти все наши: Леша Винтик, Паша Воронов, Тоська Алейников. Даже Игорь Зимелев пришел, но захватил для чего-то портфель.

— У меня там кое-какие нужные бумаги, — таинственно сказал он, когда мы стали приставать, зачем ему в выходной день портфель.

Игорь очень беспокоился, купили ли мы билеты. Подошел к Тоське Алейникову:

— Билеты есть?

— Есть.

Скоро пришел Николай Митрофанович, и мы отправились большой толпой в музей. В раздевалке у Игоря сейчас же отобрали портфель и сказали, что ни с портфелями, ни с сумками в музей не пускают. Игорь совсем расстроился: он ни за что не хочет, чтоб его считали школьником, и думает, что портфель придает ему вид делового человека.

Николай Митрофанович, который хорошо знает, чем болеет Игорь, предложил ему в следующий раз вместо одного портфеля сунуть в нагрудный карман несколько самопишущих ручек.

— Это будет выглядеть еще внушительнее, чем портфель, и никто не запретит вам их носить, — сказал он Игорю как будто совсем серьезно.

Николая Митрофановича у нас любят все ребята. Он преподает историю и географию в средних классах, и мы всегда удивляемся, как это он знает так хорошо такие разные предметы.

Послушать его на географии — так он перечислит все реки Европы со всеми притоками, и все острова в Японском архипелаге, и все столицы во всем мире, и все моря, и все реки, которые в них впадают, и ни разу не собьется и в учебник не посмотрит.

А сколько он путешествовал! Иногда после урока мы окружим его со всех сторон, и он рассказывает, как на своей складной байдарке объездил озерный край, как сам добывал себе пищу рыбной ловлей и охотой и целыми неделями жил в палатке на острове. Я, когда вырасту, тоже обязательно буду путешествовать. Только мне хочется так поехать, чтобы открыть какую-нибудь новую землю, воткнуть в нее наш советский флаг и самому назвать. Например: «Остров Сазонов». Или: «Сазонов пролив».

Я написал это, и мне неловко стало. Что это я вроде Винтика, в герои собрался?!

Наверное, это на меня Николай Митрофанович подействовал. Он сегодня так замечательно в музее рассказывал, что мы про все на свете забыли.

Первым делом мы попали в комнату, где были сложены трофейные немецкие знамена. Почти все они — черные, с вышитыми на них черепами и костями. От серебра и золота знамена топорщатся, коробятся, как жесть. Честное слово, кажется, что об них руки поцарапать можно. Кисти на толстых шнурах, позолоченные наконечники, разные банты. Чуть тронешь знамя — оно трещит, скрипит, точно зубами лязгает. На черных лентах прикреплены медные пластинки. На пластинках — названия городов. Названия все французские: Шартр, Орлеан, Седан, Париж. На одном знамени я насчитал тридцать четыре такие пластинки — тридцать четыре французских города.

— Это франко-прусская война 1870 года, — сказал нам Николай Митрофанович. — Немцы тогда жгли города Франции, грабили и убивали французских женщин и детей. В одном селении лежал больной мальчик. Немцы ворвались в дом, убили мать этого мальчика, а дом подожгли. Мальчик в бреду звал мать: «Мама, мама, я хочу пить! Мама, дай мне воды!» Огонь свистел и трещал. А немцы, носясь по улице, орали: «Хох!»

Николай Митрофанович взял в руки одно из черных знамен.

— Они хотели водрузить свои знамена в Москве. Они хотели, чтобы это знамя развевалось над нашей школой и чтобы в нашем классе курили немецкие солдаты. А теперь, в день парада Победы, наши герои-красноармейцы бросили фашистские знамена к подножью ленинского Мавзолея.

Мы все видели в кино «Парад Победы», а некоторые ребята даже были в этот день на Красной площади. Но все-таки было очень интересно потрогать своими руками эти злые гитлеровские знамена.

Потом Николай Митрофанович повел нас в другой зал. Там были собраны оружие и знамена нашей Красной Армии и тех полков и бойцов, которые особенно отличились в Отечественной войне. Я сам трогал винтовку № 14349, из которой два брата, оба Герои Советского Союза, застрелили шестьсот тридцать гитлеровцев. Николай Митрофанович подвел нас к куску красного шелка, на котором был вышит наш государственный герб и номер полка. На красном шелку темнело большое пятно.

— Что это за пятно, по-вашему? — спросил нас Николай Митрофанович.

— Это кровь, — сказал Паша Воронов.

— Правильно, — кивнул Николай Митрофанович. — Это кровь молодого знаменосца, который спрятал на своей простреленной груди знамя полка, чтобы оно не досталось фашистам. Тяжело раненный знаменосец лежал у деревни, занятой немцами. Ночью его случайно нашел старик-колхозник, осторожно перетащил к себе в избу и вместе со старухой-женой стал перевязывать раненого, Но было уже поздно: слишком много крови потерял молодой знаменосец. Перед смертью он отдал колхознику окровавленное знамя: «Береги его, как самого себя. А вернутся наши — отдашь Красной Армии и скажешь, что я погиб, защищая знамя». Так сказал молодой знаменосец и умер. Старик тайно похоронил его и зарыл знамя в подполье, А когда Советская Армия прогнала немцев из деревни, старый колхозник принес командиру полка бережно завернутое знамя и рассказал эту историю.

Мы все слушали Николая Митрофановича, смотрели на темное пятно и видели перед собой лицо знаменосца и как он говорит старику свое завещание.

— Знаете что, ребята, — сказал вдруг Винтик, — мне бы хотелось приветствовать это знамя, отсалютовать ему по-военному.

— И мне! И мне! — сказали многие из нас.

Тут вдруг вышел вперед Паша Воронов.

— Смир-р-но! — скомандовал он.

(Паша у нас на военных занятиях старшина.)

Мы сразу поняли и встали в положение «смирно».

— Равнение на знамя! — опять скомандовал Паша. — Ша-агом — арш!

И мы, повернув головы к знамени, с пионерским салютом прошли мимо него военным шагом. И вместе с нами шагал и приветствовал знамя Николай Митрофанович.

10 марта
Заходила Соня, веселая-превеселая. Она уже начала ходить к преподавателю заниматься. Вообще у них в семье сейчас все наладилось: Славка в детском саду, они купили мебель, и мать повеселела и не так часто сердится.

Мне даже немного завидно стало: у нас все-таки не очень хорошо, и кто знает, когда папа поправится?

15 марта
Сейчас уже поздно, и папа спит. Я только что ходил к нему. Он спит совсем по-старому: поднял коленки чуть не к самому подбородку. Я тоже так люблю спать, и мама всегда называет это «спать по-папиному».

Когда я был маленький, я по утрам всегда залезал к папе в постель, а папа всегда ворчал, что я мешаю ему свертываться калачиком, как он любит.

Когда я увидал, что он спит по своей любимой привычке, у меня вдруг защемило внутри. Неужели он никогда не будет ворчать на меня, как тогда? И не будет слышать, как я ему говорю: «Папка мой, хороший! Мой самый-самый дорогой…»?

21 марта
Вчера Дима Чистяков катал нас на своей машине; то есть машина, конечно, не его, а отцовская, но Димка выучился ее водить и приехал на ней в школу. Вот шум поднялся! Все ребята выскочили на крыльцо, повисли со всех сторон на машине, стали просить, чтобы Дима покатал. А Дима сидел за рулем «мерседеса» и старался делать вид, что ничего особенного нет и что он прямо от рождения умеет управлять автомобилем.

Диму Чистякова ребята любят. Он такой большой, выше всех, а лицо у него совсем как у маленького: круглое, розовое, с круглыми и светлыми, как серебряные пуговицы, глазами. Димка сильнее всех в классе. Он, если захочет, может парту с двумя ребятами приподнять — такой силач. Свою силу он очень любит показывать: подойдет, подымет кого-нибудь из ребят и скажет:

— Я человек централизованно-организованный, со своей индивидуальной осью.

Это у него такая поговорка. Что она означает, никто не знает, а сам Димка — меньше всех, но повторяет он эту поговорку часто и с удовольствием. И мы стали его звать «Человек централизованный».

У нас в школе Чистяков недавно, а раньше он учился в Тбилиси, где служил его отец. Отец Димы — генерал-майор авиации. Несколько раз он приезжал в школу, и мы его хорошо разглядели. Совсем еще молодой, белокурый и тоже очень большой.

Он на своем самолете воевал в Испании, когда там шла война с фашистами, и на Халхин-Голе, и в Финляндии, и всю Отечественную войну бомбил фашистские города.

Ребята приставали к Димке, чтоб он подробнее рассказал об отце, где и как он воевал, но Димка — молчок:

— Военная тайна.

Это его отец так воспитал, чтоб он ничего зря не болтал и вообще был дисциплинированный. У них в доме насчет этого ух как строго!

Дима всю жизнь как будто адъютант отца — так они играли раньше, когда Димка был совсем еще маленький и верил, что он по правде адъютант. А теперь, хоть он и понимает, что это игра, но дисциплина осталась, и для Димы слово отца — закон.

Я это для того здесь пишу, чтоб было понятно, что произошло вчера.

Вот Дима, значит, набил свой «мерседес» ребятами и поехал по городу. Мы с Винтиком сидели рядом с ним и видели, что он прямо еле дышит от волнения и гордости. Шутка ли — вести самому машину, полную своих ребят! Мы ехали сначала по Арбату, потом повернули по Садовой, и здесь случилась неприятность. У площади Восстания вдруг слышим — свисток. Видим — стоит милиционер и делает нам знак остановиться.

— Ну, Чистяков, попался! Теперь держись, — зашептали ребята.

— Ничего. Я человек централизованно-организованный, со своей индивидуальной осью, — сказал Димка, но покраснел ужасно и затормозил «мерседес».

Мы все притихли, ждем, что будет.

Милиционер подошел медленными шагами, козырнул Димке и спрашивает:

— Ваши водительские права?

А Димка храбрится и отвечает очень бойко:

— Права у меня скоро будут.

— Предъявите права.

— Сейчас у меня прав нет, но я сын генерал-майора Чистякова, — сказал Димка.

— Чей вы сын, меня не касается, — ответил спокойно милиционер. Он снова засвистел и сказал второму милиционеру, который подошел на свисток: — Доставите этого гражданина по месту жительства.

«Гражданин» — это был Димка. Второй милиционер встал на подножку и сказал нашему водителю:

— Ну, хлопец, гони до дому.

Кое-кто из нас хотел было улизнуть из машины, но милиционер так на нас посмотрел, что мы раздумали.

И вот мы под конвоем вкатили во двор дома, где живет генерал-майор Чистяков. Настроение у нас было неважное. Милиционер позвонил у двери, спросил, дома ли генерал-майор, и попросил его вызвать. Даже у меня сердце заколотилось, а на Димку было жалко смотреть: он сидел за рулем, и руки у него дрожали.

На крыльцо вышел генерал в накинутой на плечи шинели. Он сразу увидел Димку и нас в машине и нахмурился.

— Что тут у вас произошло? — спросил он.

Милиционер откозырял ему и потихоньку рассказал все.

Генерал-майор пристально посмотрел на сына, и под этим взглядом «человек централизованный» выскочил из «мерседеса» и вытянулся, как настоящий военный.

— Кто разрешил пользоваться машиной? — спросил его генерал-майор.

Дима облизнул губы:

— Разрешите объяснить: шофера не было, я решил…

— В другой раз не будешь решать, — оборвал его генерал. Он обратился к милиционеру: — Наложите на моего сына взыскание как на нарушителя. Он сам водил машину, сам и будет отвечать. Каждый человек должен отвечать за свои поступки. — Он обернулся к сыну: — Два наряда на кухню — чистить картошку.

— Есть два наряда на кухню! — послушно отчеканил Дима.

Генерал посмотрел на нас, и мы тоже почувствовали себя виноватыми.

— Я наказываю Вадима не только за то, что он взял автомобиль, но и за то, что он хотел прикрыться моим званием, — сказал генерал, обращаясь к нам. Голос у него стал совсем не сердитый. — Каждый человек должен сам отвечать за себя, — опять повторил он и, поправив на плечах шинель, пошел в дом.

Дима все еще стоял навытяжку.

Милиционер что-то написал на листке записной книжки и протянул Диме:

— Явитесь завтра в шестое отделение милиции.

— Есть явиться в шестое отделение милиции! — опять отчеканил Дима.

Он был так расстроен, что даже не смотрел в нашу сторону.

Мы пошептались немножко между собой. Потом Винтик подошел к Димке и тихонько стукнул его по спине.

— Не унывай, человек централизованный, — сказал он. — Завтра мы все пойдем с тобой в милицию. Выручим, не сомневайся.

25 марта
Соня принесла мне и подарила новый стих. Я переписываю его в тетрадь.


ГЕРОЙ

(Посвящается капитану П. Н. Сазонову)

Вернулся с фронта отец домой,
Он весь изранен, но он — герой.
О нем заботятся сын и жена,
А также заботится вся страна.
Он Родины нашей любимый сын,
Герой-капитан и гражданин.
Софья Зингер


Мне эти стихи очень понравились и, конечно, не только потому, что они хорошие, а потому, что посвящаются папе. Даже если бы они были совсем плохие, они и тогда бы мне понравились. Я пошел и показал их маме, и мама просила дать ей переписать. Соню она позвала к себе, поцеловала и подарила ей свой детский кошелечек из серой замши. Соня сначала отказывалась, даже руки за спину спрятала, но я видел, что ей ужасно понравился кошелек и хочется его иметь. Тогда я насильно всунул ей в руку кошелек, а мама сказала, что обидится, если она не возьмет подарка. И Соня взяла и стала вся красная, оттого что обрадовалась.

2 апреля
До чего ж у нас ребята увлекаются футболом! Теперь, если знакомятся два мальчика, они первым делом спрашивают:

— Тебя как звать?

— Митя. А тебя?

— Толя. Ты за кого болеешь?

Конечно, многие болеют за московский «Спартак» и за тбилисское «Динамо», но большинство осталось верным команде ЦДСА и московскому «Динамо». И у каждого есть теперь свои команды, свои Хомичи и Бобровы, Семичастные и Пайчадзе. Только, конечно, не настоящие, а пуговичные.

Дело в том, что вся школа теперь играет в пуговичный футбол. Делается это так. На столе рисуется мелом футбольное поле с воротами. Каждый выставляет свою команду из одиннадцати пуговиц. Судья бросает на поле мяч из серебряной бумажки или из хлебного мякиша, свистит — и матч начинается.

Это такая игра, что прямо все, вся школа увлекается. Все теперь собирают и выпрашивают дома и у знакомых пуговицы для своих футболов. Самые лучшие пуговицы — это вратари и нападение. Вообще пуговицы у нас теперь — самая главная драгоценность. Если хочешь сделать кому-нибудь из ребят хороший подарок, то лучше всего подарить хорошую костяную или роговую пуговицу.

На переменах мы теперь играем в этот футбол, и, конечно, самый знаменитый игрок у нас Тоська Алейников. У него столько команд, что он их носит не в кармане, как все, а в отдельной большой коробке. Наверно, у него две сотни пуговиц! У него есть команда «синих» и команда «красных», команда «Испания» и команда «Арсенал» и еще разные другие команды. И в каждой — одиннадцать «игроков» — одиннадцать пуговиц!

Мне Паша Воронов рассказывал: зашел он недавно к Тоське домой, а у них огромный скандал: Тоськина бабушка хотела лечь на подушку и вдруг видит — с наволочки все пуговицы срезаны. Она как закричит:

— Безобразие! Это все футбол! Сейчас же верни мне пуговицы с наволочки!

А Тоська хладнокровно отвечает:

— Что вы, бабушка? Это моя полузащита. Я без них никак не могу обойтись. Они у меня в команде «Испания» лучшие игроки…

Они стали спорить, сердиться друг на друга, и Паша ушел.

На уроках Тоська теперь почти не слушает, что объясняет учитель, а смотрит, какие у кого пуговицы, и соображает, где они могут играть. Третьего дня пришел к нам новый учитель физики, он замещает Веру Иннокентьевну, которая заболела. Такой молодой, симпатичный, так все хорошо, понятно объясняет про электричество. А Тоська вдруг громко, на весь класс шепчет:

— Ой, ребята, какие у него на пиджаке мировые форварда!

Физик перестал объяснять, посмотрел на Тоську и говорит:

— Я вас не задерживаю. Можете ехать на матч, если вас не интересует физика.

Тоське стало совестно, он опустил голову и уткнулся в учебник.

А после вчерашнего наши футболисты утихли.

Вчера случилось вот что. Тоська объявил, что у него в команде «красных» — новый замечательный вратарь, и показал нам серую блестящую, совсем новую пуговицу.

— Это у меня будет сам Хомич, — сказал Тоська с гордостью.

— Где взял вратаря? — спросил Сенька Громов.

— У второклашки Сизова на марки сменял, — сказал Тоська. — Чуть не все французские колонии за него отдал. Зато такого Хомича ни у кого нет!

Конечно, в большую перемену все отправились смотреть, как Тоська будет играть матч новым вратарем. Вызвал он на состязание Игоря Зимелева. У Игоря, конечно, команда особенная, все пуговицы клетчатые — черные с белым, — и команду свою он назвал «шотландские горцы».

Только начался первый тайм «красных» с «горцами», как уже Тоськино нападение забило «горцам» гол. Ох, и обрадовались же все ребята! От нашего «ура» прямо в ушах зазвенело. Мы еще потому так радовались Тоськиной победе, что у нас очень любят сбивать с Игоря спесь. А главное, конечно, было то, что «красные» взяли верх над какими-то там «шотландскими горцами».

Игорь ужасно надулся, стал говорить, что Тоська играет грубо, что футбольное поле недостаточно хорошо начерчено, — словом, хотел на попятный. Но мы ему не дали.

— Играй, играй! — закричали ребята. — Нечего увиливать!

Тогда Игорь начал рвать игру, с угла атаковал Тоськины ворота, но Хомич, то есть новая пуговица, подпрыгнул очень легко, как акробат, и отбил мяч.

— Ура! Ура-а! — закричали со всех сторон наши и обступили стол, чтобы видеть, что будет дальше.

— Игра продолжается. Один — ноль в пользу «красных», — объявил СенькаГромов, главный судья матча.

В этот момент большая рука легла на футбольное поле и преспокойно забрала от Тоськиных ворот Хомича. Мы ахнули.

— Это что такое? Кто смеет?!

— Я смею, — сказал знакомый голос.

Ребята расступились. Позади стоял Николай Митрофанович и, прищурившись, разглядывал новую Тоськину пуговицу.

— Скажите, откуда она у вас? — обратился он к Тоське.

— Это, Николай Митрофанович, мой лучший вратарь, Хомич, — сказал Тоська и протянул руку, чтобы получить пуговицу.

Но Николай Митрофанович, вместо того чтобы отдать, вдруг взял да и опустил пуговицу в карман.

— А я думаю, что это не Хомич, а пуговица от моего нового пальто, — сказал он спокойно. — Меня интересует только, где вы ее взяли.

Наступила тишина. Все глаза обратились к Тоське. Что-то он скажет? Ведь он не может выдать Сизова!

— Николай Митрофанович, я не знал, что это ваша пуговица. Честное пионерское, не знал! — сказал Тоська дрожащим голосом. — Я… я ее нашел…

— Гм… нашли? — Николай Митрофанович опять прищурился. — Странно. Мне казалось, что все пуговицы у меня хорошо пришиты. — Он еще раз посмотрел на Тоську. — Впрочем, я верю вам. Ведь вы не зря же даете слово?

И Николай Митрофанович ушел, забрав Хомича. Конечно, мы сейчас же набросились на Тоську — зачем он нас обманул! Но Тоська клялся, что он соврал только сейчас и в том, что нашел пуговицу, а о Сизове сказал нам правду.

— Посчитаюсь я с этим Сизовым за Николая Митрофановича! — сказал он сердито. — Будет он меня помнить!

На следующей переменке Тоська с Игорем отправились вниз, на первый этаж, где у нас помещаются младшие классы. Многие из ребят пошли следом за ними — смотреть, как они будут расправляться с Сизовым.

У второклассников тоже шел матч на столе. Играли два незнакомых мне мальчика, а Валя Сизов, черненький, круглоголовый, похожий на воробья, вел трансляцию. Он свернул из бумаги рупор и с азартом выкликал:

— Внимание! Мяч переходит на левую сторону. Метким ударом Семичастный направляет его в ворота противника. Мяч скользнул по штанге. Вот его захватили…

— Его захватили и потащили на расправу, — сказал сердитым голосом Тоська, схватив Вальку за шиворот.

Валька запищал:

— Оставь! Чего ты… Чего ты ко мне лезешь?

— Говори: где взял пуговицу, которую мне променял? — рявкнул Тоська.

— Нашел. Я ее нашел! — пропищал Сизов, стараясь вырваться из Тоськиных рук.

— Врешь! Знаю я, как ты нашел! Ты ее с пальто Николая Митрофановича срезал, — сказал Тоська. — Ох, и поколочу же я тебя!

— Давай его судить, — вмешался Игорь Зимелев. — Ребята, собирайтесь на суд. Будем судить Сизова за то, что он срезает пуговицы. Я буду прокурором. На скамью подсудимых Сизова!

— На скамью подсудимых! На скамью подсудимых! — подхватили многие ребята.

Никто толком не знал, что это за «скамья подсудимых», но маленький Сизов так испугался, что ребятам захотелось помучить его.

— Ведите его в пионерскую комнату. Будем там его судить, — командовал Игорь Зимелев.

— Пустите, я не срезал! Честное слово, не срезал! — отбивался Сизов. — Наши ребята видели, как я нашел! Пустите!..

Он пыхтел и вырывался, слезы размазывались у него по щекам. Старшие ребята крепко держали его и смеялись.

— Судить его! Врет он все! Он срезал пуговицы, — повторял Тоська.

Сизова потащили в пионерскую комнату, поставили стулья кругом стола, старшие ребята расселись: они были судом. Сизова посадили отдельно, под конвоем двух старших мальчиков.

— Судьей буду я, — сказал Тоська торжественно. — Я буду его судить.

— Нет, — раздался голос у дверей, — ты не будешь его судить! Ты на это не имеешь права.

Все обернулись. У дверей стоял Паша Воронов.

— Ты не имеешь права судить Сизова, потому что ты сам такой же, — повторил он. — Ты сам срезал пуговицы с бабушкиной наволочки. Как же ты смеешь судить и приговаривать за это Сизова?!

Смотреть на Тоську было неприятно. Глаза у него бегали во все стороны. Он ничего не ответил Паше, ни слова.

— Наш судья должен быть правильный человек и справедливый, — опять сказал Паша. — А вы даже не спросили Сизова, может быть, он и вправду не виноват?

— Не виноват, не виноват! Я не резал. Пусть наши ребята скажут! — закричал Сизов.

Он перестал плакать и во все глаза смотрел на своего защитника.

— Он не виноват. Он не резал. Он эту пуговицу нашел в учительской раздевалке на полу, — сказали сразу несколько второклассников. — Мы видели…

— Чудаки! — удивился Паша. — Чего же вы до сих пор молчали?

Второклассники смутились.

— А мы вашего Тоськи боялись, — прошептал наконец один, белобрысый. — Он чуть что — кулаками разговаривает.

Паша обернулся к Тоське.

— Эх ты, судья! — сказал он. — Хорош, нечего сказать…

Тоська засунул руки в карманы и смотрел в пол. Вдруг он быстро подошел к Сизову. Он подошел так быстро, что Сизов еле успел отскочить и заслонить рукой голову. Тоська засмеялся очень кисло.

— Не бойся, я не бить, — сказал он. — Не плачь, воробей! Я тебе принесу марки Борнео с неграми… И еще золотое перо.

Он легонько стукнул Сизова по плечу и быстро вышел из пионерской комнаты.

После уроков Игорь Зимелев подошел к Тоське.

— Ну, что же, будем доигрывать матч? — спросил он.

— Нет, — сказал Тоська, — что-то не хочется… И вообще футбол мне надоел.

10 апреля
Слушайте! Слушайте! Слушайте!

Внимание! Внимание! Внимание!

Говорит центральная радиостанция Андрея Сазонова! Говорит на той волне, на которой диктор Левитан сообщал все самые важные новости на свете.

Случилось чудо! Такое, как в сказках бывает.

А может, я это все во сне вижу? Я и то сегодня два раза просил папу сказать словечко, чтоб я понял, что не сплю.

Папу просил сказать!! Я написал это, и у меня внутри все задрожало. И папа сказал, по-своему, по-папиному, на «о».

Я обвел красным карандашом число «10 апреля», чтобы каждый, если возьмет когда-нибудь в руки мою тетрадь, сейчас же сообразил, что в этот день случилось что-то особенное. И он не ошибется. В этот день…

Нет, нет, так не годится. Надо утихомирить себя, «призвать к порядку», как говорит Ольга Петровна, и записать все с самого начала, потому что это самый замечательный, необыкновенный, странный, чудесный, особенный, превеликолепный, не знаю, как еще назвать, день в нашей жизни! И я, папа и мама должны запомнить его навсегда.

Андрюшка, ты, пожалуйста, не заскакивай вперед! (Это я сам себе пишу.) Значит, по порядку так по порядку. Начну с самого утра.

Мы с мамой поднялись, как всегда, в семь часов. Я умылся и пошел в кухню ставить чайник, а мама вышла из ванной, оделась и пошла в соседнюю мастерскую отдавать в починку папины сапоги. Потом я пришел из кухни и только собрался будить папу, как вдруг…

Ничего не «вдруг», а просто раздался звонок. Иду открывать дверь. «Наверное, — думаю, — газета, или молочница, или в крайнем случае Соня».

Открываю — стоит лейтенант, совсем незнакомый. Такой длинный, настоящий «дяденька — достань воробышка».

Я спрашиваю:

— Вам кого, товарищ лейтенант?

А он стоит — молчит, дверь разглядывает, меня, свои сапоги. Я удивился и опять говорю:

— Кого вам?

Тогда он прокашлялся и спрашивает:

— Здесь проживает семья капитана Сазонова?

— Здесь, — говорю. — А что вам надо?

— Мне, — говорит лейтенант, — надо видеть кого-нибудь из семьи капитана.

Тогда я сказал:

— Я из семьи капитана. Я его сын.

И тут, не успел я опомниться, как лейтенант меня обнял, поднял с полу, тискает:

— Значит, ты Андрюша? Вырос-то как! Я думал, ты меньше! Мне твой батя о тебе каждый день рассказывал. Как вы с ним на лыжах в Сокольниках ходили, как в цирке были, как ты с каким-то парнишкой дружишь, по фамилии Гвоздик…

— Не Гвоздик, а Винтик, Винтик! — закричал я во все горло. — А вы кто такой?! Как ваша фамилия?!

— Коробков моя фамилия, а зовут Сергеем. Теперь лейтенант, а когда под командой твоего папаши воевал, был сержантом.

Тут я как кинусь к нему:

— Коробков! Сережа Коробков! Мы вас знаем! Мы вас очень хорошо знаем! Нам папа много про вас писал! Только мы думали, что вы погибли!..

Я втащил его за руку в комнату, усадил:

— Подождите здесь, я сейчас за мамой сбегаю. Вот она обрадуется?

Он еще что-то мне говорил, но я уже побежал за мамой. Я бежал через три ступеньки вниз, но мне все казалось медленно, и тогда я сел на перила и поехал, и вдруг у второго этажа наехал на маму.

— Здравствуйте! Вот это замечательно! — сказала она насмешливо. — Ты что, маленький? Ты знаешь, что я никогда не разрешала тебе ездить по перилам? — Но тут она всмотрелась в меня и спрашивает: — Ты что такой? Случилось что-нибудь у нас?

— Скорей, мама, иди домой! У нас знаешь кто? У нас Сережа Коробков сидит. Он не погиб вовсе. Он теперь лейтенант…

Я еще что-то трещал, а мама уже летела наверх.

Через пять минут мы сидели все трое рядом, и мама уже познакомилась с Сережей, и он стал рассказывать про папу и как они с ним воевали и дружили. Мама стала меня посылать за чайником, а я боялся что-нибудь пропустить и не хотел идти, и Сережа тогда обещал ничего без меня не рассказывать.

Пока я бегал за чайником, я думал, что Сережа воевал вместе с папой и все были уверены, что он погиб, а он вот вернулся целый и совсем здоровый. А наш папа ничего не может говорить. И у меня кололо в горле, когда я про это думал.

Потом Сережа снял шинель и пояс и умылся. Мама сказала ему, чтоб он считал наш дом своим, и он, наверное, очень обрадовался, что с ним так хорошо обходятся. Он сказал, что воображал меня гораздо меньше и ростом и годами, но теперь видит, что я уже вполне сознательный. Потом я подал на стол макароны, мы стали завтракать, и мама сказала, что у нас есть фотография, где Сережа и папа сняты вместе.

— Там, на фото, у вас нет усов, а теперь вы с усами. Я потому вас и не узнал. А так непременно узнал бы, — сказал я.

— Я помню, как нас с капитаном снимал один корреспондент, — сказал Сережа. — А ну, Андрюша, покажи мне эту карточку, если она у вас недалеко.

— Недалеко! Я сейчас принесу, — сказал я и пошел в нашу с папой комнату.

Фотография всегда лежит у папы на ночном столике. Я увидел, что папа проснулся и смотрит на меня. Я поздоровался с ним и говорю:

— Ой, папа, кто к нам приехал! Сейчас ты увидишь! Я сейчас тебя одену, только на минуточку уйду — карточку показать одному человеку. — И сам беру со столика фотографию.

Не знаю, что папа подумал, только он вдруг дернулся и забормотал ужасно недовольно.

— Я сейчас ее обратно принесу. Ты не беспокойся, — сказал я.

Но папа не слушал и продолжал громко бормотать.

— Кто это у вас там? — спросил Сережа, прислушиваясь.

— Как кто? Папа, — сказал я.

— Какой то есть папа? — спросил Сережа и даже нахмурился.

— Как какой?! Наш папа… А ваш капитан — Петр Николаевич Сазонов, — сказал я, удивляясь, почему это Сережа не понимает.

Что тут с ним сделалось! Он вскочил со стула, всплеснул руками и закричал:

— Как?! Капитан жив? Не умер?! Голубчики мои! Капитан жив! А я-то, остолоп, сижу, боюсь про него и заговорить. Уверен был, что нет капитана нашего на свете!

От радости Сережа бросился обнимать и меня и маму, стул опрокинул.

— Значит, вы не знали, что Петр Николаевич жив? — спросила мама.

— Не знал, не знал! Я его убитым считал! Голубчики вы мои, ведь я к вам шел — боялся про него и говорить! — повторял Сережа.

Вдруг он спохватился:

— Да что же мы ждем? Он встал, кажется? Скажите ему, ведь и он, небось, обрадуется, когда меня увидит… — И Сережа приоткрыл дверь в соседнюю комнату. — Товарищ капитан, это я, Коробков! Явился из долговременной командировки! Выходите, товарищ капитан! — Он торопливо надел пояс, одернул гимнастерку. — Наш капитан любит, чтобы все аккуратно было…

Мама грустно посмотрела на него:

— Можете не стараться, Сережа. Он все равно не заметит…

— Почему не заметит? Капитан всегда все замечал. Он каждую расстегнутую пуговицу, бывало, видел, — сказал Сережа.

— Бывало…

Мама отвернула лицо. Сережа посмотрел на нас и, видно, что-то понял.

— Что с ним, с капитаном? — торопливо спросил он.

Голос у него стал тревожный.

Нечего делать, пришлось нам рассказать Сереже все с самого начала. Мама показала ему письмо из дома инвалидов и рассказала, как она туда ездила и в каком состоянии привезла папу, как мы за ним ухаживали, — словом, все, все рассказала. И чем дальше она рассказывала, тем все темнее становилось Сережино лицо. В некоторых местах рассказа он брал меня и маму за руки:

— Голубчики вы мои! Бедные мои!

Мама рассказала Сереже про то, как я никуда не ходил, только учился и ухаживал за папой, и Сережа в этом месте положил мне руку на плечо и посмотрел на меня как-то особенно.

Потом мама стала рассказывать про фотографию и про кино, как папа там узнал танки, и в это время из соседней комнаты опять раздалось бормотанье.

— Это папа зовет меня. Хочет, чтоб я его одел и умыл, — сказал я.

10 апреля, через два часа
Я потянул за собой Сережу.

— Пойдемте. При мне он не будет так волноваться. А то он, как увидит военного, так прямо дрожит…

Сережа все-таки опять одернул гимнастерку, и мы с ним и с мамой вошли в папину комнату.

Папа уже сидел на постели и посмотрел на нас с беспокойством. Я подошел к нему, хотел помочь ему еще выше приподняться на подушках, а он как дернется! Вижу — уставился на Сережу, глаза огромные, задрожал, белый стал, как подушка.

— Сережа, он вас боится!

Я положил ему руки на плечи, чтоб успокоить, только он не обратил на меня никакого внимания и продолжал во все глаза смотреть на Сережу. И вдруг подымается с постели, как был, в одном белье, шагает к нам и говорит совсем явственно:

— Се-ре-жа!

Сережа как ринется к нему:

— Заговорил! Заговорил! Голубчики вы мои! Товарищ капитан! — Он схватил папу в охапку, как ребенка, обернулся к нам: — Слышите? Слышите? Он говорит!

Мы с мамой стоим, как во сне, не дышим, не шевелимся: боимся, что нам все это чудится. А папа повторяет все ясней:

— Се-ре-жа! Се-ре-жа!

Мы опомнились, бросились к нему, целуем его, обнимаем, мама плачет от радости:

— Петя, Петя! Наконец-то!

И тут папа повернул голову, посмотрел на маму и сказал:

— Ле-ля.

Что с нами сделалось! Что сделалось! Я, кажется, плакал как маленький, просил папу:

— Папа, папа, посмотри на меня. Скажи и мне что-нибудь… Я тут… Это я, Андрюша…

А сам поворачиваю к себе папину голову, чтобы папа лучше меня видел. Папа посмотрел на меня и сказал:

— Он-дрю-ша.

Я как услышал это «Ондрюша», так еще сильней заплакал. Сережа меня уговаривает:

— Чудак, что ты плачешь? Радоваться надо, а не плакать.

Но я никак не мог остановиться, честное слово. И мне даже не стыдно писать про то, как я плакал.

12 апреля
Три дня Сережа рассказывает нам, как они с папой попали к немцам, но все никак не может досказать. Оказывается, папин танк отправился в разведку в тыл к немцам. Задание папа выполнил, возвращался уже обратно, и вдруг — страшный взрыв — танк напоролся на мину! Стрелок Костя Клинч упал, убитый осколком, Сережу Коробкова оглушило взрывом, и он без сознания свалился на папу. Один папа остался цел. Но танк начал гореть, внутри стало, как в железной печке. Папа понял, что они сгорят живьем. Тогда он решил вылезть из люка и вытащить Сережу.

Кругом был лес, деревья, все казалось спокойно.

Папа подхватил Сережу под мышки, вместе с ним вылез из танка и спрятался за поваленными деревьями.

До ночи они пролежали в лесу. Сережа пришел в себя и сказал, что он совсем здоров и может добраться до своих.

— Тогда идем, — сказал ему папа, — а то мы в немецком расположении и нас быстро обнаружат.

Сейчас же за лесом начиналось темное, разрытое снарядами поле. Идти было очень трудно и страшно. Мокрая земля прилипала к сапогам. От разрывов рвалось на части, точно кусок коленкора, черное небо. Лучи прожектора, как великанские ноги, ходили по всему полю. И вдруг они очутились прямо в прожекторном свете.

— Ложись, — сказал папа и изо всей силы толкнул Сережу в спину.

Они лежали, пока прожектор ощупывал их со всех сторон, и Сережа говорит, что это очень противно — лежать в свете прожектора. Он говорит, что вспомнил, как при нем когда-то охотились с автомобиля на зайцев. Зайцы выбегали из пшеничного поля на дорогу, их ослеплял свет фар, и они неслись, болтая ушами, впереди автомобиля и не могли никак свернуть в сторону, уйти от света. И вот Сереже показалось, что они — те самые зайцы и, как тех зайцев, их сейчас подстрелят.

Сережа не успел додумать о зайцах: земля покачнулась, и он куда-то сразу провалился. Неизвестно, сколько времени он лежал без сознания, но когда очнулся, папа был рядом и смотрел на него. Он увидел, что у Сережи открыты глаза, и сразу сказал:

— Ну, держись, Сережка, за меня. Поползем отсюда.

Сережа ни за что не хотел, чтоб папа его тащил, и просил папу оставить его спокойно умирать.

Но папа взвалил его к себе на спину и на четвереньках пополз по полю.

Он полз и тащил на себе тяжелого, большого Сережу. Прожекторы опять бегали по полю, немцы палили, а папа все полз.

— Отдохните, товарищ капитан, полежите чуточку, — упрашивал его Сережа.

Но папа не слушал, а все торопился. Он знал, что им нельзя медлить. И вдруг закачалась земля, вспыхнул желтый огонь, и Сережу точно сунули в печку. Он опять ослеп, а когда очнулся, то оказался лежащим, на дне грузовика. Грузовик ужасно трясло и кидало, рядом вповалку лежали раненые русские бойцы, Сережа то и дело ударялся окровавленной головой о дно грузовика, и все время терял сознание. Папы рядом не было.

Не было его и в лагере, куда немцы привезли всех русских.

Сережа сказал — о том, что делали в фашистском лагере с русскими, он расскажет позднее, а сейчас ему еще трудно говорить. Но он обязательно расскажет об этом мне, чтоб я знал, что такое фашисты.

12 апреля, вечером
Утром я не дописал, потому что папе привезли протезы и мама позвала меня, чтобы я и Сережа помогли их приладить. Папа обрадовался, посмотрел внимательно и сказал:

— Руки.

Ему теперь с каждым днем все лучше. Он уже почти все слышит, и доктор сказал, что теперь скоро совсем восстановится и речь. Очень хорошо действует на папу Сережа. Папа, как только его увидит, так сейчас же начинает улыбаться и повторяет: «Сережа, Сережа». А Сережа не отходит от папы, говорит, что папа — его спаситель, без него он уже давно был бы мертвый.

Сережа подарил мне самопишущую ручку, которой я теперь и пишу. Вот и у меня теперь есть «вечное золотое перо», как у Игоря Зимелева! А еще Сережа подарил мне ранец из телячьей кожи, полевую сумку и много стреляных гильз. Да, я забыл еще написать о югославских марках! Эти марки вышли уже после того, как Сережа со своими партизанами прогнал фашистов из Югославии. Да, что это я: ведь я об этом еще и не писал! Недаром Николай Митрофанович уверяет, что «у Сазонова мысли всегда путешествуют по вселенной».

Утром я написал о лагере, куда привезли Сережу. Там Сережа чуть не умер с голоду, но потом он подружился с одним русским солдатом по фамилии Сучков, и они вместе бежали из лагеря. Мне очень хочется написать подробно про их побег, но у меня в тетради остались три последние странички, а мне еще о стольком надо написать. Если мама подарит мне еще такую тетрадь, я запишу все Сережины приключения. А сейчас расскажу только главное.

Сереже и Сучкову удалось пробраться в Югославию. Весь югославский народ тоже воевал против немцев, только там немцев зовут «швабы». И вот Сережа и Сучков нашли одного крестьянина-серба, который их спрятал у себя, а потом вместе с ними пошел партизанить. Все сербские крестьяне ненавидят фашистов так же, как русские.

В партизанском отряде был радиоприемник, и иногда ночью они слушали Москву, и Сережа объяснял партизанам те слова, которых они не понимали. Партизаны нападали на немецких солдат и офицеров, взрывали поезда, а когда Советская Армия пришла освобождать Югославию, Сережа и Сучков собрали местных жителей и вместе с ними захватили всех швабов в этом районе. И за это их наградили орденами. Потом Сережа и Сучков соединились с нашей частью и вместе с нашими опять пошли воевать и наступать на Германию. И в одном бою погиб Сережин товарищ Сучков…

Сейчас меня зовет мама. Она уезжает скоро в командировку, и мы с Сережей помогаем ей укладываться. Папа сидит и смотрит и иногда что-нибудь говорит.

17 апреля
Целую неделю я не ходил в школу, но даже Ольга Петровна нашла, что «по уважительным причинам».

Я принес ей большое письмо от мамы: в нем мама писала обо всех наших новостях. Но как же я удивился, когда оказалось, что и Ольга Петровна и все наши ребята уже знают эти новости!

Оказывается, Винтик встретил Соню, когда она возвращалась от нас, и Соня на радостях все ему рассказала. Конечно, он сейчас же помчался в школу и всем пересказал.

— Понимаешь, — сказал мне Паша Воронов, — мы с Гулиным хотели было его из школы выманить хитростью, чтоб он не болтал зря, да уж поздно было — все ребята слышали.

— Ничего. Теперь пускай все знают, — сказал я. — Я и сам теперь могу все рассказать…

Тут ребята поймали меня на слове:

— Расскажи, расскажи, Андрюша, про отца! В большую перемену соберемся, и расскажи! Только рассказывай по правде, как все было на самом деле.

Когда прозвонили большую перемену, все ребята собрались в конце нашего коридора, и я начал рассказывать все о папе, с самого его отъезда на фронт.

Прозвонили конец перемены, но никто не думал идти в класс.

— Ребята, что же вы?! Николай Митрофанович уже идет. Быстро, быстро в класс! — окликнула нас Ольга Петровна.

Действительно, по коридору шел Николай Митрофанович с классным журналом под мышкой. Мы с шумом бросились в класс, стараясь опередить преподавателя.

— Дежурный, отчего такой беспорядок? Почему раньше не заняли свои места? — строго спросил Николай Митрофанович.

Дежурный был Дима Чистяков. Он вытянулся, одернул рубашку.

— Николай Митрофанович, это Сазонов… — Дима оглянулся на меня. — Сазонов рассказывал нам о своем отце… Как он воевал, как был контужен и ранен, а сейчас поправляется… Ну, мы слушали и про все позабыли…

Дима покраснел, стал водить пальцем по парте.

— А… — Николай Митрофанович ласково посмотрел на меня. — Сазонов, я слышал, у тебя очень хорошие новости?

— Хорошие! Замечательные! — хором закричали ребята. — Николай Митрофанович, пускай он доскажет… Николай Митрофанович, пожалуйста, позвольте…

И тут все повскакали с парт и окружили Николая Митрофановича.

— Ну, — сказал он, — слышишь, Сазонов? Сегодня все хотят слушать не меня, а тебя. Я не возражаю. Я сам охотно послушаю и порадуюсь с тобой.

И вот я начал снова рассказывать, и в классе стало так тихо, как на самых интересных уроках Николая Митрофановича.

А потом Николай Митрофанович меня поздравлял и все наши ребята так меня стукали по спине и плечам, что до сих пор я чувствую.

Нет, у нас в школе все-таки все очень хорошие!

Сегодня я притащил к нам Соню. Я ничего ей не сказал, просто взял за руку и притащил. Вот я ввел ее к папе и говорю:

— Познакомься, пожалуйста, с моим папой наново.

А она ничего не понимает.

— Почему, — спрашивает, — наново? Что ты городишь?

Папа встал с кресла и говорит:

— Соня, здравствуйте.

Воображаете, какое лицо стало у Соньки? Стоит, боится слово сказать, боится подойти. Даже папе стало смешно. Тут я стал Соне все объяснять, привел Сережу, но она еще долго была как во сне, плохо понимала.

20 апреля
На улице совсем весна, тротуары уже сухие, и везде ребята исчертили их мелками и играют в классы. В школе запахло каникулами, даже учителя разговаривают, куда кто поедет летом.

Мы летом поедем в деревню Сережи, в Михайловку, под Дорогобужем. Там у него живут братья. Они тоже были партизанами во время войны, а теперь построили новый дом и работают в колхозе.

Мама сговорилась с Зингерами, и мы возьмем с собой Соню. В общем, поедем большим лагерем.

Папе с протезами много лучше, но он еще не совсем привык с ними управляться и когда берет что-нибудь своими новыми руками, то очень боится уронить. Я за ним все время хожу следом, помогаю поддерживать тарелку, например, или чашку, но он уже часто обходится без меня. Я даже ему сказал:

— Теперь я тебе не нужен, теперь у тебя свои руки, свои глаза…

Он ничего мне не ответил, но притянул меня к себе и так посмотрел на меня, что у меня сразу стало тепло внутри.

21 апреля
Места в тетради осталось так мало, что я стараюсь писать как можно мельче. И последние слова в этой тетради буду писать не я. Их непременно хочет написать кто-то другой. Он пишет еще совсем неразборчиво, потому что вовсе не легко научиться писать деревянной рукой.


«Спасибо тебе, Андрюша. Твой отец».

_____


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Оглавление

  • 1
  •   Грелка
  •   Стеклянный букет
  •   Николай и Николо
  •   Человек и собака
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   Бежал из тюрьмы
  • 2
  •   Мой брат Валька
  •   Степан из Золотой воды
  •   Владим Владимыч
  •   Лимонная косточка
  •   Серебряный щит
  • 3
  •   Тетрадь Андрея Сазонова Повесть