КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Антология исторического романа-11. Компиляция. Книги 1-11 [Памела Сарджент] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генри Триз Закат викинга




1. РАЗОРИТЕЛЬНЫЙ НАБЕГ

Была весна. Харальд Сигурдссон и Груммох Великан на холме над Яго-фьордом не отходили от стельной коровы. Дул сумасшедший ветер, едва не сбивавший их с ног. Вдруг на склоне показался гривастый раб. Он бежал к ним и что-то кричал, отчаянно размахивая руками.

Завидев его, Груммох невозмутимо заметил:

– Это Янго Беспортошный, и если уж он бежит бегом, значит, близится конец света, потому как это самый большой лентяй отсюда и аж до Миклагарда.

Издали донесся голос Янго:

– Поспешите, хозяева! Скорее! Скорее сюда!

– Если жаркое подгорает, поверни вертел и жарь с другой стороны, – отозвался Харальд. – Эта корова с минуты на минуту отелится, и не пристало мне бросать ее тут одну оттого, что у тебя горит мясо!

Раб принялся в отчаянии ломать руки. Ветер отнес было его слова в сторону, но затем до них долетели вопли:

– Мясо горит не от огня, а от жажды отмщения, хозяин! И, по мне, никому не пристало с этим медлить!

Харальд Сигурдссон за те двадцать лет, что прошли с того времени, как он стал вождем, сменив покойного Торна, посуровел, и его густые и жесткие, как волчья шерсть, волосы тронула седина, Мало кто не испугался бы его гнева, разве что воины из Киева, но эти не бегали тут каждый день по холмам. Но раб не отставал. Он подбежал к Харальду и даже осмелился дернуть за его рукав кожаной куртки. Вряд ли кто решился бы на подобное, кроме, пожалуй, Груммоха Великана, его названного брата и второго отца его сыновьям Свену и Ярославу.

– Я бы на твоем месте поторопился, Харальд Сигурдссон, – сказал раб. – Три твоих амбара в огне, а супруга твоя, Аса дочь Торна, отбросила в сторону сломанную прялку и рыдает над тяжко ранеными сыновьями.

Харальд с недоумением и гневом поглядел на раба.

– Я тебя высеку, Янго Беспортошный. Не иначе, как ты стащил ячменное пиво, которое мы сварили, чтобы отпраздновать приход весны, и все тебе приснилось в пьяном бреду. Видно ты наслушался всяких там скальдов, толкующих о неведомых ночных огнях. Катись обратно и сунь свою голову в ведро с водой.

Раб упал на землю и стал кататься по траве, подвывая и скуля.

Он был из ирландцев, а они, как известно, склонны к таким представлениям. Груммох ухватил его за ворот одной рукой и вздернул в воздух, так что ноги раба повисли, как у тряпичной куклы, какими играют маленькие девочки.

– Давай говори толком, если тебе есть что сказать, а потом ступай домой, как послушный пес, – сердито потребовал он, мазнув раба по лицу своей всклокоченной бородой.

– Клянусь святым Кломкиллем и Светлым Христом, Хокон Красноглазый напал на нас, пока вы возились здесь с коровой. И что не сумел сделать огонь, доделал топор. Там внизу не осталось ничего, чем человек мог бы нагрузить ладью. Все порублено в щепки.

Ошеломленный Груммох опустил раба на землю.

– Я принес черные вести, хозяин, – продолжал раб, понурив голову. – За последний час многие отправились к Одину. Многие тронулись в дальний путь, а тела их болтаются на деревьях, С Хоконом Красноглазым было восемьдесят берсерков, а ты знаешь, что это люди нечеловеческой силы и ярости. И они не оставили в живых ни детей, ни стариков. И что те могли сделать против восьмидесяти разъяренных берсерков, у которых были в руках по боевому топору и по копью. Они и на твоих сыновей напали.

– Я тебя не спрашиваю, не находятся ли мои сыновья при смерти. Скажи мне только, ранены ли они в грудь? – хватая Янго за руку, вскричал Харальд.

Раб кивнул.

– Да, хозяин. Они ранены в грудь, в плечо и в голову. Но не в спину, не тревожься об этом.

Груммох любил этих мальчиков как своих собственных сыновей. Он схватил в руки дубовый сук толщиной в голень здорового мужчины и в ярости переломил ее о свою ногу.

– Во всей северной стороне, – вскричал он, – есть только один человек, который позволил бы себе надругаться над детьми и стариками, и шея его переломится, как эта палка, еще до захода солнца!

– Хокон Красноглазый уже отчалил от берега, – опасливо заметил раб. – Тебе пришлось бы оседлать лебедя, если ты хочешь догнать его. Нам следует поспешить в деревню, чтобы спасти то, что еще можно спасти. Я маленький человек, я раб, а не воин, но я осмеливаюсь подать вам этот совет.

– Мне уже сорок лет, – заметил Харальд. – Я надеялся, что смогу дожить свой век в покое. Мне думалось, я уже покончил с мореплаванием, вернувшись из Миклагарда. Но теперь я вижу, что мне придется снова обнажить свой меч, если только рука моя сможет его удержать.

Раб бросил взгляд на крепкие руки и могучие плечи Харальда, но не проронил ни слова. Он уже научился держать язык за зубами, когда воины вели свои высокопарные речи.

– Клянусь этой коровой и ее теленком, я буду гнать Хокона до самого края света, а затем водружу на полке в своем доме его отполированный череп. Пусть он поулыбается, глядя на то, что сотворил со мной.

Груммох, который прожил уже много лет с норвежцами на берегах фьорда и перенял их обычаи, сказал:

– Когда я встречусь с берсерками Хокона, они спросят друг у друга, что это так гремит гром и откуда взялась ослепительная молния? Конечно, если их головы уцелеют на плечах и им будет чем спрашивать.

– Поспешимте, хозяева, – торопил Янго Беспортошный. – Еще будет время потрясать копьями и грызть ободки щитов, когда вы увидите, какие дела ждут своего отмщения.

Он помчался по скользкой дороге к деревне, и те двое рванулись за ним, на этот раз не считая для себя позором следовать за рабом.


2. ОТПЛЫТИЕ

Раб описал все точно. Из тридцати семи домов уцелели только шесть. И ни одного гумна, ни одного амбара.

Харальд взглянул на старых и малых, неподвижно лежавших на земле. Их уже больше не пугал боевой топор.

– Назвать это страшным делом, – сказал он мрачно, – это все равно что ничего не сказать, просто выдохнуть разогретый воздух. С этого часа слова говорить будет не рот, а меч. Где моя семья?

Раб отвел его туда, где Аса дочь Торна сидела на земле, рыдая и раскачиваясь, как маятник. Оба ее сына лежали на соломенном тюфяке. Раны их были прикрыты целебным мхом.

Харальд осторожно приподнял мох и взглянул на раны.

– Мои сыновья сражались как настоящие воины, – проговорил он наконец. – Их раны заживут, хвала Одину, они хорошо обработаны.

– Мальчики в десять и двенадцать лет не должны бы знать, что такое раны, – проговорила Аса сквозь слезы.

– Аса, любовь моя, – обратился к ней Харальд ласково, – уж не ждешь ли ты, что я стану плакать как жалкий раб или женщина? Старому медведю не по душе, когда медвежат погрызет волк. Но он понимает, что мало проку сидеть и выть, задрав морду к небесам. Он твердо знает, что за палец он должен оттяпать руку, а за руку – голову. Старый медведь выследит волка и за все с него взыщет, потому как Хокон Красноглазый изгнан и живет вне закона, потому как он волчья голова и не предстанет перед тингом, чтобы получить по заслугам. Его нельзя приговорить к плате за пролитую кровь. Поэтому он должен будет заплатить своей собственной головой.

Аса снова разрыдалась и прикрыла лицо передником, чтобы никто не видел, как плачет жена викинга.

Когда другие мужчины вернулись в деревню с охоты, Харальд сказал им:

– Маленькое несчастье случилось, пока вы гонялись по лесам за зайчиками. Деревня сгорела дотла по оплошности Хокона Красноглазого, а ваши семьи в это время развлекали его берсерки. И похоже он так расстроился, что причинил нам эту неприятность, что удалился, повесив голову от стыда.

Молодой воин, подверженный припадкам страшного возбуждения, выскочил вперед и разорвал на себе рубашку. Его грудь и руки до локтей были покрыты глубокими шрамами.

Он потряс тяжелым боевым топором, который держал в правой руке так, точно это был не топор, а бузинная веточка.

– Клянусь Тором и Одином, – вскричал он, – я не буду знать покоя до тех пор, пока не покрою голову Хокона еще большим позором!

– Вот тут ты не прав, друг мой, – твердо проговорил Харальд. – На эту награду претендую я. Я сказал это первый, раньше тебя.

Юный берсерк опустил глаза перед грозным вождем, но шепнул стоящему по соседству воину, что, мол, Харальд должен сам ловить свою удачу, когда они встретятся с Хоконом Красноглазым, потому что в таком деле у людей равные права, что у вождей, что у простых воинов.

Некоторое время спустя викинги вывели свой корабль из бухты, где он был спрятан в зарослях папоротника и дрока, и стали внимательно смотреть, не требовалось ли его заново просмолить.

Гудбруд Гудбрудссон сказал:

– Там, где крепится руль, надо бы проконопатить, Харальд Сигурдссон, но мы не можем терять время. В конце-концов у нас есть шлемы, чтобы отчерпать воду. Они сойдут за ведра.

– Я заткну течь собственным пальцем, если уж дело до этого дойдет, Гудбруд Гудбрудссон, – сказал Харальд. – Закинь на борт сушеного мяса, ячменного хлеба и пару бочонков пива, и мы отправимся в плавание. Человеку нужна пища, раз он собирается платить долги топором и мечом.

Прежде чем подняться на корабль, он нежно поцеловал Асу и сказал, что оставит ей двадцать человек охраны, которым также поручит построить временное убежище для оставшихся в живых.

Он добавил, что постарается вернуться дня через три, потому что его шестьдесят воинов вполне способны заплатить долг Хокону Красноглазому и восьмидесяти берсеркам.

– Человек, у которого меч заострен жаждой мщения, равен четырем, что сожгли дома и амбары, – прибавил он, пристегивая к ремню железного друга – меч по имени «Миротворец».

– На тебе ли твоя шерстяная рубаха, муж мой? – спросила Аса. – По фьордам гуляют холодные ветры, и на что будет годен вождь, если на него нападет простуда?

– Скоро я согреюсь, размахивая мечом, любовь моя, – ответил Харальд.

Когда он склонился над своими сыновьями, Свеном и Ярославом, мальчики улыбнулись ему.

– Пусть Один пошлет крылья твоему кораблю, отец.

– Он благословил меня двумя ястребятами, в то время как у многих имеются только цыплята, – отозвался Харальд.

Свен сказал:

– Мы бы последовали за тобой даже без разрешения, если б только могли держаться на ногах.

А Ярослав добавил:

– Теперь я буду все время плакать, пока тебя нет. Я успел всадить Хокону в руку нож, пока он не огрел меня дубинкой. Это несправедливо, что я не смогу сам довести до конца начатое дело.

Харальд погладил мальчиков по голове.

– Отдохните малость, хорошие мои. А потом я подарю вам по длинному мечу и вы сами поохотитесь на таких нечестивцев, как Хокон Красноглазый, а я буду ходить за коровами да полеживать, вспоминая корабли, на которых я когда-то плавал по морям.

– Привези мне кинжал Хокона с коралловой рукояткой, – попросил Свен. – А бронзовый щит – для Ярослава. Это поможет нам быстро поправиться.

– А мне привези что-нибудь, что мы могли бы поставить на полку и смотреть на это с улыбкой, когда будем пировать и праздновать победу, – добавила Аса. – Что-нибудь такое, чем Хокон дорожит больше, чем кинжалом и щитом.

– Я ничего не стою, если не сделаю этого. Безделушки приятно украшают дом, Аса дочь Торна. А если судьба распорядится иначе, тогда поставь на полку святое распятие, потому что тогда будет ясно, что Тор и Один отвернулись от нас.

Аса не пошла провожать мужа. Она не любила смотреть на то, как от берега отчаливают ладьи, потому что некоторые из них не возвращались. И тогда долго не удавалось прогнать от себя печальное воспоминание о том, как браво они выглядели, отплывая, как весело поднимались и опускались весла, как звонко смеялся капитан на носу корабля.


3. ПРОСТЫВШИЙ СЛЕД

Дни шли за днями. Корабль Харальда «Длинный Змей» бороздил фьорды в поисках Хокона Красноглазого, и каждый день оканчивался одинаково – преследователи приставали к берегу и узнавали, что Хокон там не останавливался, а плыл все дальше и дальше на север.

Один седовласый ярл, ступив в зеленые воды Лангфьорда, крикнул им:

– Они тут проплыли позавчера, промчались на всех парусах, и были их суда до того гружены добычей, что чуть не черпали бортами воду. Вам бы надо грести пошибче, Харальд Сигурдссон, чтобы схватить этого волка за хвост! Думаю, что в Норвегии ты его не найдешь. Он отправился еще дальше на север к Исафьорду или к Ватенсфьорду. Он, думаю, может оказаться там, где бегают песцы и моржи будят тишину своим храпом, помяни мое слово!

«Длинный Змей» развернулся еще раз и направился к северу.

Харальд стоял рядом с Груммохом, неподалеку от рулевого.

– Я прозакладываю свои два пальца, если поверну назад раньше, чем либо труп Хокона, либо мой окоченеет, – сказал он.

Затем он обратился к викингам:

– Кто решил вернуться? Кто хочет есть свежее мясо и уютно спать под одеялом? Пусть скажет, и я высажу его на берег, дам ему в руки топор и положу деньги в карман, чтобы он мог добраться до дома. Говорите теперь же, или больше никогда не подавайте голоса.

Моряки подняли свои боевые топоры над головами.

– Кто повернет назад, тот просто ничтожество! – выкрикнул один из них. – За что ты оскорбляешь нас, Сигурдссон?

– Торнфинн Торнфиннссон, мне легче было бы оскорбить твоего тезку, самого бога Тора. С этой минуты я никогда больше не задам такого вопроса. Мы продолжим путь, и если кто выживет после этого нашего путешествия, пусть скальды прославят в народе его имя.

Тогда Торнфинн Торнфиннссон стал отбивать такт молотом по палубе, чтобы гребцам легче было грести, И пока они мерно взмахивали веслами, Торнфинн пел старинную песню, которая им всем была знакома:


Делатели вдов, мы не знаем покоя,
Разбойники в перерыве
Между пахотой и засолкой мяса,
Мы бороздим китовые дороги,
Мы следуем лебединым путем.
Мы состязаемся с солнцем,
Мы дразним самое смерть.
Мы бываем в пасти у шторма,
Нас яростно хлещет град,
Руки примерзают к канату,
От дождей голова немеет,
Пена забивает ноздри,
Слипаются космы от соли,
И кровавая гавань – впереди.

Все стали петь хором, вновь почувствовав морские брызги на лицах, глубоко вдыхая просоленный воздух после проведенной ими на берегу долгой-долгой зимы.

И многие втайне благословили Хокона Красноглазого за то, что благодаря ему снова вышли в море, оставив позади и ячменное поле, и свиной хлев.

Уже поздним вечером на каменном островке, который едва возвышался над уровнем моря, они заметили человека, который им что-то кричал. Подплыв поближе, они увидели, как большие белые птицы, точно желая напугать, окружили бедолагу, прижавшегося к камням.

Викинги приблизились к островку вплотную. Человек стал отчетливо виден. На нем была старая куртка из конской кожи. Он отчаянно цеплялся за скалу, не в силах вырваться из цепких когтей птиц.

– Что ты за человек? – крикнул ему Харальд.

Тот отозвался слабым голосом:

– Я Хавлок Ингольфссон, хозяин. Хокон Красноглазый вышвырнул меня в море, потому что я требовал от него мою часть добычи, не дожидаясь, пока мы пристанем к берегу. Спаси меня, умоляю!

– Был ли ты с теми, кто сжег жилище Харальда Сигурдссона три дня назад?

– Да, хозяин, Весело так все горело! Возьми меня на борт, и я все тебе расскажу. Ты поулыбаешься немного, обещаю тебе.

Тогда Харальд взял в руки топор, и казалось, он вот-вот прыгнет в воду, чтобы прикончить негодяя. Но Харальд тут же повернулся к гребцам и проговорил со злорадством:

– Зачем мне торопить его конец? Пусть темные силы, которые плетут паутины для людей, сами с ним разберутся. Держите на север и продолжим путь, мои альбатросы!

И «Длинный Змей» продолжил свой путь. Несчастный громко завопил им вслед, а птицы вернулись и в сумерках снова закружили над его головой.

Вскоре все стихло.

В эту ночь они выплыли в открытое море, мили на три от берега. Натянули матерчатый покров на реи и завернулись на ночь в овечьи шкуры.

Харальду не спалось. Его сжигала жажда мести. Он слонялся, меряя шагами палубу, когда вдруг ему показалось, что ночной туман сгустился, и из него появилась женщина с крылатым шлемом на голове и со щитом в правой руке[1]. Она взглянула на него и улыбнулась странной, загадочной улыбкой.

– Что ты хочешь сказать мне, Дева со щитом? – обратился к ней Харальд. – Скажи. Меня не легко теперь испугать. Я уже больше ничего не боюсь в этой жизни,

Тогда Дева со щитом заговорила, и голос ее звенел, как льдинки в проруби, а временами напоминал шум крыльев морской птицы, когда она устремляется вниз к земле из холодных заоблачных высот.

– Харальд Сигурдссон, – сказала она, – я ни о чем не собираюсь тебе поведать, я только хочу заглянуть тебе в лицо, так, чтобы мне узнать тебя, когда настанет время.

– Зачем тебе узнавать меня, Дева со щитом? – спросил ее Харальд. – Ты что, должна произнести надо мной приговор?

Ему показалось, что туманная дева рассмеялась печальным смехом, похожим на плач серого тюленя на одиноком острове к северу от исландских берегов.

Наконец она произнесла:

– Мы не отвечаем на вопросы смертных. Мы лишь исполняем повеления богов.

– Немало наслышан я о вас, – сказал Харальд, – исполняющих приговоры судьбы, но ни разу не видел глазами, хоть и приходилось лежать мне при смерти в море на северных островах, когда тело мое немело, и сознание покидало меня.

– Человек может увидеть нас только однажды, – отозвалась дева. – Когда мы появляемся вторично, мы уже больше не видны ему.

– Я все понял, Дева со щитом! – воскликнул Харальд. – Видно я что-то не так сделал, Я и не спрашиваю тебя что, потому что догадываюсь сам. Я не должен был оставлять того негодяя на милость безжалостных волн и морских птиц.

Дева легонько кивнула и прошептала:

– Когда ветры станут завывать над одинокими шхерами, а снега обрушатся на узкие, покрытые льдом заливы, ты вспомнишь о нем, вспомнишь Хавлока Ингольфссона, который жил как грешник, но принял смерть как праведник.

– Я тотчас разверну корабль и спасу его, Дева со щитом, – сказал Харальд.

Она усмехнулась и прошептала:

– Поздно… Поздно…

И когда Харальд шагнул к ней, чтоб рассмотреть поближе, облик ее поблек, размылся, слился с туманом и растаял над волнами.

Харальд пожал плечами, а затем вернулся под надежную крышу, завернулся в одеяло и, словно в глубокую яму, провалился в сон и спал до самого рассвета.


4. ДАЛЬНИЕ ВОДЫ

Следующее утро выдалось ясным и холодным, как хрусталь. Суматошные ирландские чайки кружились над палубой. Вскоре три буревестника приблизились к кораблю и летали низко, едва не задевая корабельную мачту.

Через некоторое время слева по борту стали выстраиваться темные облака, похожие на крепости. Задул злобный ветер, швыряя клочья соленой пены на гребцов, и точно бичом принялся хлестать их по спинам.

Груммоху, который ростом был с двух норвежцев, доставалось хуже всех. От холодного ветра у него совсем занемела поясница. Стыдясь самого себя, он вынужден был лечь плашмя с подветренной стороны у правого борта.

К нему подошел Харальд.

– Позор на мою голову, – начал Харальд, – если я не расскажу брату своему названному и названному отцу моих сыновей, что видел я нынешней ночью.

– Этот день покажет, чего мы все стоим, – отозвался Груммох. – Тут есть у нас такие, с позволения сказать, берсерки, которые вот-вот заплачут по чашке теплого молока и по кусочку скворчащей на противне свинины. Так что ты увидал ночью, брат мой?

Харальд рассказал ему о Деве со щитом и передал ее слова.

Груммох поднялся на локте и проговорил:

– Человеку приходится уходить, когда его позовут Норны. Только думается мне, что сон этот приключился с тобой оттого, что ты вчера мало принял пищи, да и тревог было слишком много. Я думаю, ты лет до ста доживешь.

Харальд занес было руку и чуть не стукнул своего названного брата за то, что он так неосторожно искушает богов. Но быстро опустил руку и шутя напомнил старую поговорку:

– «Гость, который задержится дольше всех на пиру, разглядит все надувательства и обманы».

Затем он направился на корму и взять курс прямо на север.

Прошло около часа. И тут разразился страшный шторм. Волны швыряли корабль как соломинку. В этот день почти никто из людей Харальда не мог съесть ни крошки, а кто и поел, не удержали пищу в желудках. И так продолжалось три дня и три ночи. Многие пришли к заключению, что Хокон Красноглазый находится в сговоре с богом зла Локи или что дающая жизнь богиня Фрейя отвернулась от них и решила скормить их рыбам, чтобы поддержать не человеческие, а рыбьи жизни.

Но Харальд только высмеял эти бредни, и не стал больше никому рассказывать о своем видении Девы со щитом. Вместо этого он обозвал их рабскими душами и поведал, что попадал он в молодости и в куда худшие штормы, хотя сам-то знал, что это сущая ложь.

И когда наконец над морскими волнами показался заледенелый берег, многие на «Длинном Змее», валяясь на палубе и громко стеная, умоляли своих товарищей всадить им нож между ребрами, чтобы только дольше не испытывать подобную муку. Воины вымокли до костей, желудки их были пусты, и сил у них не оставалось подняться, не то что взять в руки боевой топор или меч.

– Эти люди в таком состоянии, – обратился Харальд к Груммоху, – что кроме нас с тобой в случае чего и за оружие схватиться некому.

– Нет, ты меня не считай, – ответил Груммох. – Если бы даже котенок добрался до моего горла, я и то не смог бы защитить свою жизнь. Мне пришлось бы сдаться на его милость.

Харальд усмехнулся, пытаясь представить себе, какой это котенок сумел бы допрыгнуть до горла Груммоха. Но он ничего не сказал и направился к Гудбруду Гудбрудссону, который, лежа на палубе, пальцем пытался выцарапать что-то на палубной доске.

– Друг мой, – обратился к нему Харальд, – тебе знакомы все бухты и заливы в этих местах. Скажи, куда нам направиться?

– Я слышал об этих местах от моего деда, – отозвался Гудбруд Гудбруссон, не поднимая глаз. – Он скрывался здесь, когда у него не было денег, чтобы выплатить выкуп за кровь. Это когда он убил Алкай Никудышного. Но он в то время уже сделался слабоумным и бормотал невнятно. Я и тогда не понял, что говорил этот старый баран. Я припоминаю только, что в здешних местах полно всяких беззаконников, сбежавших от петли да от плахи. Вот и все.

И он снова стал что-то царапать на доске, точно его палец был пером, а соленая морская вода – чернилами. Он словно свихнулся от штормовой качки и голода.

Харальд сам взялся за руль. Он пристально вглядывался в береговую линию на горизонте. Большая стая морских птиц снялась со скалы и полетела навстречу «Длинному Змею». Харальд направил корабль туда, где с холма прямиком в небо устремлялся серый дым от костра.

«Длинный Змей» бросил якорь в защищенной от ветров бухте. Прибрежные скалы были покрыты несметными птичьими стаями. Викинги направились к берегу, они пытались напустить на себя грозный вид, хотя в душе каждый из них уже проклинал тот день, когда Хокон Красноглазый вынудил их к совершению кровной мести.

На берегу они обнаружили полусгнившую тушу кита и людей, которые суетились вокруг нее со скобелями и длинными ножами в руках. Они были заняты приготовлением ворвани[2]: на огромных кострах кипели железные котлы, куда они бросали куски китового жира. Вонь стояла ужасающая. Даже птицы, и то старались держаться подальше от котлов.

Люди, разделывавшие тушу, подняли головы и уставились на пришельцев. Это были красноглазые мужики в потрепанной одежде. Ноги их были обмотаны овечьими шкурами – видно, за неимением обуви. Их всклокоченные бороды и нечесаные, в колтунах, волосы трепал прибрежный ветер. Они не были вооружены, а в руках держали только палки с насаженными на них железными наконечниками.

Кривоногий мужик, который в этот момент пытался извлечь китовое сердце, оторвался от своей работы и, не вытирая рук, сделал пару шагов в сторону викингов. Он окинул их злым, вызывающим взглядом.

– Привет, друг мой, – сказал Харальд по-норвежски. – Мы ищем Хокона Красноглазого. Не можешь ли ты нам сказать, где он сейчас?

Человек глянул на небо, потом поглядел направо и налево, а под конец послал плевок в пенистую лужицу, оставленную морским прибоем.

– Его здесь нет, – отозвался он наконец. – Он в Исафьорде. Или, может, в Рагнафьорде. А, может, в Тюленьем фьорде. Я не знаю. Да и знать не хочу. Может, где еще. Но только не здесь.

Он говорил на странном диалекте, Харальд с трудом разбирал смысл его речей. Казалось, этот человек родился и жил только тут, и говорить его учили кто угодно – моржи, тюлени, чайки, но только не люди.

Харальду был неприятен его вид, в особенности близко поставленные темные глаза. Да и рассмотреть их было нелегко из-за густо нависших бровей песочного цвета.

Пока тот говорил, двадцать остальных мужчин молча стояли вокруг разлагающегося кита, держа скобели в опущенных руках. Губы их были плотно сжаты, спутанные космы развевались на ветру.

Груммох приблизился к говорившему.

– Взять бы тебя за ногу да перебросить вон через тот холм. Мне бы это ничего не стоило сделать.

– Ну и какая от этого вышла бы польза, хоть тебе, хоть мне? Ты бы все равно не узнал, о чем спрашиваешь. А я бы только отвлекся от разделки кита. Чего говоришь, как дурак? Тело твое переросло твои мозги.

– Я бы вам хорошо заплатил, если бы вы мне сказали, где сейчас находится Хокон Красноглазый, – снова обратился Харальд к кривоногому.

– Здесь ничего не продается, – ответствовал его косматый собеседник. – Тут не на что тратить деньги, приятель. У нас есть лошади, свиньи и овцы. И рыба, и китовый жир. На что нам деньги?

Харальд понял, что этого человека ни купить, ни запугать не удастся.

– Ну, а если мы сожжем твою деревню? Что на это скажут ваши жены?

– Они не приучены подымать голос. Это женщины, которые прежде бороздили моря вместе с корсарами. Они сами когда-то жгли деревни. И строили тоже. К тому же они молчат, пока мы их не спросим. Они хорошо выдрессированы, не то что женщины в Норвегии или Дании. Хотите жечь деревню – сделайте одолжение. А мы в это время пропорем бока вашего корабля. Только и всего.

– А если мы возьмем да и укокошим вас всех, не сходя с места?

– Если я дуну в свисток, – отозвался кривоногий, – видишь, вот он, у моего ремня, из-за этого холма примчатся еще пятьдесят человек, а еще пятьдесят – вон из-за того. И что они с вами сделают, я и выговорить-то не могу. Убирайтесь и не отнимайте у нас время своей болтовней.

Сказав это, кривоногий повернулся к ним спиной, а его товарищи снова занялись своим вонючим делом.

– Этот парень лжет, – сказал Харальд Груммоху. – Он знает кое-что, только не хочет сказать. Однако речи его не бессмысленны. Нам не заставить его открыть, где находится Хокон Красноглазый.

– Не пристало воинам показывать спину такому ублюдку, – отозвался Груммох. – Только вряд ли нам тут удастся чего-нибудь добиться. Лучше вернуться на корабль.

Пока они шли к берегу, вслед им летели глумливые шуточки, куски китовой кожи и кости. Но викинги не оборачивались, хоть искушение и было велико, особенно, когда куски гнилого мяса шмякались об их спины.

«Длинный Змей» снова тронулся в путь. Обогнув мыс, он оказался в глубоких водах фьорда, где серые скалы высились стеной и справа, и слева. Проплывая, они видели, как загораются костры на холмах, точно подавая сигналы с одного берега на другой.

– Думается мне, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – что поймать Красноглазого удастся только тому, у кого еще и на затылке есть парочка глаз.

– И по мечу в каждой из восьми рук, – добавил Гудброд Гудбродссон.

– Если бы я тут командовал, – вступил в разговор Ямсгар Хавварссон, – я бы очистил эти места и от людей, и от скота. А потом я бы срыл и ту землю, на которой они живут, и утопил бы ее в водах фьорда. Потому что даже сама здешняя почва порождает зло.

– Хорошо тебе говорить, – подхватил Торнфинн Торнфиннссон, – раз ты за последние двадцать лет ни разу не вскопал свой огород. Ты вечно заставляешь этим заниматься жену.

– Я не копаю, потому что у меня сердце слабое, – возразил Ямсгар Хавварссон. – Мне нельзя наклоняться. Если б у тебя было слабое сердце, ты бы понял, что я говорю. Ты бы понял, что несправедлив ко мне.

– Как же это человек со слабым сердцем может так, как ты, размахивать мечом? – подивился Гудбруд Гудбрудссон.

– А это тайна, открытая мне во сне одной колдуньей. И я дал клятву, что не расскажу ни одной живой душе, а уж тебе в особенности.

– Какой замечательный способ избавиться от нудной работы! – усмехнулся Торнфинн Торнфиннссон. – Ничего лучше этого в жизни не слыхал. Когда я вернусь домой, мне обязательно присниться такой же сон. И копать больше не придется. Я тоже не большой любитель этого занятия.

– Тебе шуточки, а я говорю серьезно, – сказал Ямсгар Хавварссон. – Вот погоди, настанет время, и я снесу тебе башку за твои глумливые речи.

– Замолчите ли вы наконец, дураки! – прикрикнул на них Харальд Сигурдссон. – Если вы не заткнетесь, я пошвыряю вас всех за борт, и плывите домой в Норвегию, как хотите. Тогда вы узнаете, что такое слабое сердце.

Гудбруд Гудбрудссон сказал:

– Что до меня, то мне все едино. Я умею ходить по воде. Вы что, не знали этого? И Торнфинн Торнфиннссон тоже может. Мы обучались у одной русской ведьмы в пещере над Днепром, неподалеку от Киева. Мы ей здорово заплатили за эту науку. Я все ждал, когда выдастся случай как следует попрактиковаться. А то мы пока что все упражнялись на земле. Но нам доподлинно известно, как вести себя на воде.

Харальд повернулся и пошел прочь. Он хорошо знал, что норвежцы могут молоть подобную чепуху часами, пока не опьянеют от собственных слов, не схватятся за мечи и не начнут на спор прыгать в море.


5. ХОКОН КРАСНОГЛАЗЫЙ

Эту ночь викинги тоже провели на корабле, поглядывая на костры, которые горели на вершинах холмов. Они опасались сойти на берег. Весь живущий в этих местах сброд мог подобраться к ним и перебить во сне.

Они проснулись рано на рассвете и обнаружили, что корабль чуть ли наполовину заполнен бурой от водорослей морской водой.

Левый борт дал течь, и ее срочно надо было законопатить. Когда, подплыв к берегу, они заделывали дыру обрывками каната и засмаливали дегтем, из-за кормы неожиданно показался корабль. Он двигался вдоль залива и держал курс на запад.

Заметив, в каком плачевном положении находится «Длинный Змей», корабль подошел к нему на расстояние полета стрелы, и тут Харальд разглядел на носу Хокона Красноглазого, смотревшего на него с глумливой улыбкой.

– Будь у меня чуть больше свободного времени, я бы охотно помог тебе, Сигурдссон. Но вот беда – я опаздываю. Мне надо вовремя попасть к моей бабушке, которая обитает среди троллей[3]. Приближается ее день рождения, и я обещал привезти ей подарочек. Я надеюсь, ты извинишь меня!

Его люди выстроились вдоль всего борта, посылали ехидные улыбочки из-за своих щитов и махали руками.

– Останься, и сразись со мной, как мужчина! – крикнул Хокону Харальд. – Я согласен сойтись с тобой в битве на твоем корабле, и всего только два человека будут меня сопровождать. Я должен хотя бы сделать попытку поквитаться с тобой.

– Нет уж, благодарю, Харальд Сигурдссон, – отозвался Хокон Красноглазый. – Мне вовсе не улыбается, чтоб ты меня пристукнул. Я как раз только что позавтракал, обидно, если пропадет такая хорошая еда. Прощай!

И Хокон Красноглазый скрылся из виду на своем корабле, а Харальду и его дружине ничего другого не оставалось, как посылать ему вслед грозные проклятья, отчерпывать воду да заделывать брешь.

Им пришлось провозиться еще парочку часов. Когда работа была закончена, они высадились на берег и наполнили бочонки из-под пива свежей родниковой водой. Кто-то из мореплавателей набрел на стадо овец. Они завладели девятью овцами. Молоденький пастушок сбежал, убоявшись боевых топоров. Вернувшись, они тут же принялись солить баранину, чтобы она хоть как-то сохранилась в их плавании на запад.

Наконец, когда солнце уже садилось, а заделанная брешь перестала пропускать воду, «Длинный Змей» вновь отправился по следам Хокона Красноглазого.

– Я не знаю, куда мы отправляемся, друзья, – сказал Харальд, когда солнце село и сумерки сгустились, – но стыдно было бы нам повернуть спины и сделаться посмешищем наших жен, когда мы вот-вот наступим на пятки человеку, принесшему нам столько горя.


6. ПУТЬ НА ЗАПАД

И всю дальнейшую жизнь аж до тех самых дней, когда пришло им время пройти через дубовые двери Валхаллы, где старые воины улыбаясь сидят за столами и ждут их прибытия, люди с «Длинного Змея» вспоминали это плавание как черный, кошмарный сон.

Временами огромные зеленые волны поднимались выше мачт, выше прибрежных скал. А то вдруг нависали как темные тучи и с грохотом обрушивались на палубу, швыряли корабль, как щепочку в потоке водопада, вращая и вращая его до тех пор, пока люди на борту теряли не только всякое представление о том, в каком направлении надо плыть, а вообще ощущение реальности. Они не были уверены, что существует мир и сами они.

Потом все разъяснялось и утихло, и их корабль качали приливы и отливы, и он скользил, точно состязаясь на каких-то сумасшедших скачках, плавно скатываясь по зеленым, заколдованным, грозящим смертью холмам. Викинги вычерпывали воду своими наполовину проржавевшими шлемами, ведя бесконечное и безнадежное сражение с непокорным, своевольным морем.

Пройдя десять лиг, они лишились и мачты, и паруса. А через двадцать они уже не помнили собственных имен. Их застывшие губы отказывались произнести хотя бы звук. Они передвигались, как люди, впавшие в глубокий транс, которых впереди ожидает только одно – смерть.

Но каким-то чудом смерть их все-таки не настигала.

Снова и снова она грозила им, без конца разевая свои покрытые пеной челюсти. Казалось она вот-вот проглотит «Длинного Змея». А потом исчезала…

Однажды Харальд увидел издали корабль Хокона Красноглазого, который скользил по водам прилива как по склону зеленой горы. Временами он как-то странно дергался, точно жеребец, которому стрела угодила в сердце.

Но Харальд никому ничего не сказал. Был момент, когда он не смог вспомнить имя того, кто плыл на этом корабле, имя человека которого он, Харальд, поклялся уничтожить. Так оно было в те страшные дни: люди забывали, куда и зачем они направляются, что за дело позвало их в путь, и как зовут их смертельного врага…

И тогда, когда уже думалось, что смерть была бы избавлением, небеса прояснялись, белые птицы опускались на покачивающуюся палубу, а высокие волны делались плоскими и гладкими, как стекло, и упругими, как мускулистая спина великана.

Однажды, ближе к вечеру, «Длинный Змей» подошел к одинокому острову. Его скучные скалы громоздились среди безбрежного моря. Тогда все, кто еще не утратил способности к передвижению и членораздельной речи, с криками ринулись на берег, и ухватились за канаты ослабевшими руками, пытаясь пришвартовать «Длинного Змея» к берегу.

И там, на этом заброшенном островке, когда темнота уже почти совсем окутала его, точно серым плащом, викинги пустили на дрова пару пивных бочек, выбили искру, ударяя кремнем о железо, и разожгли костер.

В самом сердце океана на незаметном островке люди «Длинного Змея» сели вокруг огня и, постепенно согреваясь, пытались вспомнить имена тех десятерых, что потеряли в это страшное время разрушительных штормов.

Но пока они смогли собраться со своими размокшими в соленой морской воде мыслями, налетела огромная стая птиц, которая старалась будто бы смести их с острова белыми крыльями.

И вдруг кто-то из викингов завопил не своим голосом:

– Скорее на корабль! Этот остров опускается в море!

И вот вода поднялась сначала по колено, а потом и по горло. Они увидели, как сперва залило их костер, а затем остров целиком ушел в морскую пучину.

И те, у кого еще достало присутствия духа и сил, боролись с канатами, чтобы снять корабль с якоря.

В эту ночь они потеряли еще пятерых. А над скрипящим, снова давшим течь, побитым бурей кораблем кружили птицы и кричали дикими голосами, точно фурии[4].

– Я во всем виноват, – сказал Харальд, лежа на палубе у борта. – Не пристало человеку тащить людей в неведомые моря на бессмысленную погибель. И еще один раз в жизни, Груммох, брат мой, я совершил ошибку.

Груммох, распластавшись, лежал в шпигате. Он повернул свою косматую голову и ответил Харальду через силу.

– Харальд Сигурдссон, человеку не дано провидеть будущее. И ни один человек сам не выбирает себе судьбу. Яйцо его жизни держат в руках духи, и он им сам распорядиться не может.

Но многие, например, Гудброд Гудбродссон, ворчали и говорили, что вождь должен жертвовать собой, если его людей постигнут черные дни.

Другой, лежавший с ним рядом сказал, что Харальд теперь до самой смерти в долгу перед дружинниками, за то, что они оставили свои дома и согласились отправиться с ним в эту погоню за отмщением.

Возвышая голос, чтобы перекричать поднимавшийся ветер, Груммох напомнил им, что не оставляли они никаких домов, потому что оставлять им было нечего после того, как Хокон все сокрушил и пожег. Поэтому каждый из них стремился отомстить, а не только Харальд.

Ворчание прекратилось. Груммох дополз до рундука, где хранилось смазанное бараньим жиром и завернутое в тряпье оружие. Он достал оттуда свой боевой топор «Поцелуй Смерти» и, держа его перед собой, заявил:

– Я названный брат Харальда Сигурдссона, и мой долг и мое право защищать его. Не поговорить ли нам на языке топоров? Выходите любые трое и побеседуем.

Никто не пошевелился. Ни в этот день, ни на следующий. А когда на третий день «Длинный Змей» шел по мелководью между голых скал, они увидали такое, что выдуло у них из головы всякие бунтарские мысли.

Между двумя остроконечными скалами лениво покачивалась носовая часть корабля, украшенная вырезанным из дерева драконом, ощерившим моржовые клыки. Корма корабля целиком ушла под воду. Ее прочно держали густые водоросли.

Рядом с драконом на скале лежал топор, уже слегка тронутый ржавчиной.

Пристально вглядевшись, Харальд сказал:

– У человека, разорившего мою деревню, теперь будет достаточно времени, чтобы обдумать свои подлые поступки.

Когда быстрое течение пронесло их совсем близко от останков принадлежавшего Хокону корабля, Гудбруд Гудбрудссон заметил:

– Море наказало его, Харальд. Нам больше нечего здесь делать.

– А что еще нам остается? – сердито огрызнулся Харальд. – Что, как ни сидеть здесь со шлемами в руках да отчерпывать воду? У нас нет ни паруса, ни весел! Ты думаешь, я волшебством, что ли заставлю «Длинного Змея» добраться до родного фьорда? Куда нас понесет течение, туда и понесет.

Не успел он промолвить эти слова, как где-то далеко, на зеленой линии горизонта выступила твердая зубчатая полоса. Ветер усилился и погнал «Длинного Змея» к этой земле.

– Вот тебе и ответ, Гудбруд Гудбрудссон, – заметил Харальд. – Мы движемся туда, куда нас ведет судьба. А судьба гонит нас к земле, о которой до сих пор люди и не догадывались.

Вот таким образом и достиг «Длинный Змей» берегов, которые много лет спустя люди назвали Гренландией[5].


7. ПЛЕМЯ ИННУИТОВ

Когда «Длинный Змей» пришвартовался к незнакомой земле под нависшими утесами, была поздняя весна. Но только к концу лета тридцати оставшимся в живых викингам удалось из бревен, вынесенных на берег прибоем, соорудить новую мачту и вытесать весла, правда, корявые, но все же пригодные для гребли сильными и привычными руками.

Из остатков дерева, медвежьих шкур и моржовой кожи они ухитрились изготовить покров для палубы и спальные мешки. Каждый из них умел ловко управляться с иглой. Поэтому у каждого был с собой мешочек из оленьей кожи, в котором содержались иглы из крепкого дерева, заячьих зубов и рыбьих костей. Не пристало викингу, говорили они, каждый раз бежать домой к жене, если на штаны требуется положить заплатку!

Питались они мясом, какое удавалось добыть, даже и лисьим, хотя это было сильно не по вкусу молодым воинам, вскормленным на нежной баранине и свином окороке.

Однажды, беседуя с Груммохом с глазу на глаз, Харальд заметил:

– Все это хорошо для того, кто родился тут, на краю света. Однако я вижу, что ветер начинает дуть с севера и приносит запах снега. Застрянь мы тут еще на месяц, мы увидим, как весь этот фьорд покроется льдом. И даже те жалкие корешки и ягоды, которые могут пойти в пищу, скроются от наших глаз под толстым слоем снега.

– Ты знаешь, – поделился с ним Груммох, – прошлой ночью я слышал, как выли собаки, и мне это сильно не понравилось. Я поднялся на холм, туда, где горбятся странные курганы, и увидал, как бежали собаки прямо на запад – такой длинной-длинной цепочкой. Они не были похожи на наших собак: все большие, круглые, точно шары, лохматые, и хвосты у них загнуты крючком вроде бы и не по-собачьи.

– Бегут цепочкой? – изумился Харальд.

Груммох кивнул своей большой заросшей головой.

– Цепочкой, – повторил он. – Точно следуют за вожаком. И я тебе больше скажу, Харальд, брат мой названный, только прошу тебя никому не говорить, а то как бы меня не приняли за помешанного и не поколотили. Мне показалось, что там были и двуногие, не знаю, люди ли они. Сдается, что больше похожи на троллей.

– Опиши их поподробнее, дружище, – сказал Харальд. – Это, думается мне. будет поинтереснее, чем то, что скальд Торнфинн слагает о ночных огнях:


Змей скользит по зеленым холмам,
Красноглазого волка ищет.
Но увидев, что волка сокрушили скалы,
Отдыхает в заросшем фьорде…

Это егопоследняя песня, в которой он рассказывает нашу историю.

Груммох хмыкнул:

– Ерунда его песни. Я знавал простых скотников, которые сочиняли песенки поскладнее всего-навсего про скотину, за которой ходили. Однажды на Оркнеях я слышал, как мужик пел…

Но Харальд перебил его:

– Давай в другой раз, названный братец. Песня подождет, а то как бы не поостыли твои новости. Расскажи лучше про троллей, которые прошлой ночью бежали с собаками.

Груммох хмыкнул сердито, но спрятав свою обиду, как и полагалось викингу, продолжал:

– Ты, может, и не поверишь мне. Эти тролли ростом мне только до пояса, но в толщину ничуть не меньше, чем я сам. Головы у них огромные и круглые, завернутые в мех. Они бежали со своими собаками, не проронив ни звука. Кажется, в руках у них было по копью, Но точно я не могу сказать.

– Мы бились с воинами в стране франков и в Испании, – заметил Харальд. – А также в Миклагарде. Мы сумели перехитрить диких всадников, скачущих в Приднепровье. Не пристало нам пугаться каких-то низкорослых троллей с меховыми головами, которые бегают со своими крючкохвостыми собаками при луне, не кажется ли тебе, братец?

– Все зависит от того, сколько их, – отозвался Груммох, – и еще от того, какой силой обладает их волшебство. Каким бы сильным не был викинг, что он сможет сделать, если на него нападут полсотни троллей? Ни один человек, будь он хоть викингом, не сможет поднять топор против волшебства. Не об этом ли говорится в саге об Улафе Скрагге? Думаю, нам надо укладываться спать, положив рядом с собой по мечу, и надо кому-нибудь хоть один глаз держать открытым.

Харальд усмехнулся.

– Тот, кто не высыпается, и сражаться не сможет, – сказал он. Если тролли здесь появятся, тогда нам придется с ними сразиться, но не стоит наперед самих себя запугивать до смерти, ожидая их нападения. Мой совет, завтра же начать конопатить «Длинного Змея» и готовиться к отплытию, пока море не покрылось толстой коркой льда. А другие пусть идут на охоту. Нам надо хорошо питаться перед дальней дорогой. Если повезет, и ветер не переменится мы соберемся еще до конца недели. Что скажешь?

Груммох кивнул:

– Хорошо бы. Только вряд ли мы сумеем тронуться в путь так скоро. От рыбной пищи да от медвежьего мяса многие болеют. Кожа трескается и покрывается язвами. С такими нарывами на спинах и ягодицах, гребля вряд ли кому доставит радость. Но все равно, надо отправляться в плавание при первой возможности.

Они подошли к сидевшим вокруг костра воинам. То тут то там слышалось недовольное ворчание: всем хотелось поскорее увидеть своих жен и детей. Скальд Торнфинн, освещенный светом костра, стоя пел песню, которую он недавно сложил:


У датчан большие ножищи.
Мясо оленя пригодно для пищи.
А у ирландцев такие носы!
Что в мире прекраснее розы-красы?
Однажды я встретился с мужиком,

Кто мог проглотить котел целиком!
И еще я встречал такого враля
Кто знал двадцатипалого короля.
А вместо ногтей у него – по коту.
Что скажешь на эту всю ерунду?

– Ничего не скажу, приятель, – проворчал Груммох. – А теперь послушайте дельные речи, друзья мои. Наш вождь, Харальд Сигурдссон, хочет кое-что вам сообщить. Это может вас заинтересовать чуть больше, чем чушь про котов, которую лепит Торнфинн.

Когда Харальд изложил свой план, послышались одобрительные возгласы, викинги заметно приободрились. Все желали себе и друг другу успешного плавания и скорейшего возвращения домой. Торнфинн сам попал под град шуток и сидел надувшись – все дружно смеялись над ним, а те, кто помоложе, дразнили его «Киса, киса!» и мяукали по-кошачьи.

Они все еще сидели у костра, слушали Харальда, и спорили, как это обычно бывает перед сборами в дальнюю дорогу. Вдруг Груммох, подняв глаза, издал изумленный вопль, тыча пальцем в сгустившиеся сумерки. Викинги проследили за его указательным пальцем и тоже вскрикнули. Все мысли о плавании тут же растаяли, как снег на холмах под лучами весеннего солнца.

Неподалеку от костра их окружила толпа людей, таких странных, что ни одному из викингов в жизни не приходилось встречать подобных.

Ростом они были чуть больше карликов. Их плоские и широкие лица под меховыми шапками отливали желтым. Глаза – щелочки. Большие, губастые рты.

Одетые в шкуры белого медведя, они казались круглыми шарами. В руках у каждого была пика с остро заточенной китовой костью на конце.

И было этих людей множество, не меньше сотни. А за ними стояли собаки, сотни собак, уставившиеся на викингов зелеными глазами.

– Вот они твои тролли, Груммох, – сказал Харальд. – Хотел бы я поглядеть на героя, который бы с ними управился одним только боевым топором. К тому же наше оружие – в хижине, и не так-то нам легко до него добраться.

Груммох стал медленно подниматься на ноги.

– Пойду и укокошу парочку дюжин голыми руками, – сказал он. – Может, они тогда отвяжутся.

Но едва он успел подняться на колени, как шестеро троллей опустили свои гарпуны ему на грудь, не проронив ни звука и не меняя выражения щелочек-глаз.

Груммох снова сел, уже далеко не уверенный в том, что сможет осуществить свое намерение.

Тогда один морщинистый тролль выступил вперед, странно переставляя ноги, обернутые в заячьи шкуры и оленью кожу. В руках он держал палицу, сделанную из челюсти нарвала, на конце которой торчал моржовый клык. Оружие это выглядело довольно грозно. Он обошел всех викингов, пристально глядя в лицо каждому, точно никогда в жизни не видел таких людей. Его сопровождали четыре собаки с загнутыми хвостами, они тщательно обнюхивали воина, возле которого тролль останавливался.

Викинги сидели неподвижно, точно окаменели. Никому не пришлась по вкусу эта палица, да и нюхающие собаки с загнутыми хвостами тоже. Харальд показал глазами, чтобы его люди не шевелились.

Затем в конце концов старый тролль вернулся к своим и стал им что-то говорить резким голосом, выражаясь короткими, отрывистыми словами и в паузах взмахивая палицей.

Один из троллей забил в маленький барабан, и тогда все остальные стали подскакивать вокруг костра, медленно и ритмично, точно в каком-то дурном сне, потряхивая своими гарпунами.

Наконец, когда от всего этого зрелища холодный пот выступил на лбу у викингов, странный танец прекратился, и старый тролль снова вышел из толпы вперед.

Он стоял, освещенный огнем костра и бил себя ладонью в грудь, приговаривая:

– Яга! Kaгa! Яга! Kaгa!

– Мне кажется, он сообщает нам свое имя, – сказал Груммох. – Объяви ему свое имя, брат.

Харальд поднялся осторожно и неторопливо, чтобы не навлечь на свою голову острые пики троллей, Он тоже похлопал себя по груди и произнес:

– Харальд Сигурдссон! Харальд Сигурдссон!

Тролль прислушался, но казалось, ничего не понял. Харальд повторил свое имя еще несколько раз, пока оно не зазвучало довольно комично, и Харальд подумал, зачем это боги нарекли его таким дурацким образом.

Наконец старый тролль вроде бы уловил что-то и указывая на Харальда произнес:

– Рольд Сгун! Рольд Сгун!

Харальд закивал и заулыбался, стараясь хоть как-то выйти из этого странного положения.

Старый тролль обвел рукой, завернутой в меха, всех своих собратьев и сказал:

– Иннуит.

– Он говорит, что этот народец называет себя иннуитами, – шепотом пояснил Груммох.

– Это даже я разумел, дружище, – ответил Харальд. – Ну а дальше-то что будет?

Но этого вопроса и задавать не следовало. Старый тролль вдруг залаял, точно тюлень во фьорде весенней порой, и в ту же секунду иннуиты бросились на викингов и связали им руки тонкими ремнями из оленьей кожи. Они проделали это так молниеносно, что воины не успели даже защититься.

– В жизни не встречал таких прытких людей, даже в Миклагарде, – сказал Харальд. – Если только они, конечно, люди.

Вот так Харальд Сигурдссон и его викинги попали в плен к иннуитам, как раз в то время, когда собирались покинуть Гренландию на «Длинном Змее».


8. СТОЙБИЩЕ

Никогда в дальнейшей жизни не забывали викинги это долгое путешествие к северу. Они проделали его привязанными к саням, которые тащили собачьи упряжки, и сидя в длинных кожаных челнах, которые плыли на север, огибая выступающую мысом землю и чернеющие фьорды. Иннуиты обращались с пленниками неплохо, засовывали им в рот китовый жир, хотели они того или нет, и закутывали в медвежьи шкуры, как только начинало темнеть и холодать.

Главный «тролль» Яга-Kara часто подходил к ним, изучая их лица и дотрагивался, как бы сравнивая, то до их длинных прямых волос, то до своих густых седых прядей, то до жестких черных волос своих соплеменников. Потом он обходил всех викингов, приподнимая им веки и вглядываясь в их светлые глаза с близкого расстояния. Можно было подумать, что он считал варягов незрячими.

Гудбруд Гудбруссон заметил:

– В жизни не встречал я человека, от которого так бы разило медведем.

– В жизни я не передвигался так медленно, – вступил в разговор Торнфинн Торнфиннссон. – Они проходят за неделю расстояние, которое можно преодолеть за день. И что они бороздят эти несчастные фьорды на своих странных посудинах?

Где бы иннуиты ни останавливались на ночь, они выстраивали маленькие пирамидки из камней, и под камнями оставляли китовый жир и рыбу, чтобы их охотникам, если придется вдруг забрести в эти края, было чем подкрепиться.

Викинги, привыкшие к солонине и сушеной рыбе, с трудом переносили такое количество китового жира. Многих тошнило, когда их заставляли есть жир или начинавших протухать полярных куропаток. Причем иннуиты ели птиц едва ощипанными и сырыми.

Если кого и рвало от этой пищи, то и в том не было для него спасения. Старый «тролль» тут же пролаивал что-то, как тюлень, и его подручные тут же бежали и снова запихивали пленнику в рот тухлую куропатку, только бы он не остался голодным.

– Если я когда-нибудь вернусь домой, – не уставал повторять Груммох, – в жизни не стану есть мяса. Ни сырого, ни вареного. Ни разу не гляну ни в один рыбий глаз. Буду питаться только ячменным хлебом и свежим молоком, прямо из коровьего вымени.

– Человеку на краю земли не пристало говорить о будущем, – обычно отвечал на это Харальд. – Может, у нас и нет никакого будущего, кроме того, что мы здесь имеем. Во веки веков. Только китовый жир, да тухлые куропатки, да кожаные лодки, да каменные пирамидки. И больше ничего!

– Ну тогда, – приходил в ярость Груммох, – остается только надеяться, что эти «тролли» вскорости воткнут в меня свои гарпуны, потому что я не из тех людей, кому приятно жить с собаками и жрать неощипанных птиц.

И действительно, положение, в котором оказался Харальд со своей дружиной, было отчаянным. Когда они наконец прибыли в стойбище иннуитов, всех викингов запихнули в длинный каменный сарай, притом вместе с собаками, которые беспрерывно грызлись и рычали.

Пол в сарае был тверд, как железо, и ночами, когда трещали морозы, люди были рады и собакам, которые спали с ними вповалку и грели их своим теплом.

Вскоре повалил снег. Викинги глядели на снегопад сквозь окна-щелочки. Снег летел густо-густо, точно перья с груди гигантского лебедя. И вот уже снежный покров поднялся выше человеческого роста и до самой крыши засыпал длинный каменный сарай.

Но иннуиты вроде бы ничего этого не замечали. «Тролли» продолжали охотиться, и плясать, и лупить в свои барабаны, как будто на дворе стояло лето, а вовсе и не начиналась долгая трудная зима.

Аборигены прокопали в снегу проход к длинному сараю и ходили туда-сюда, принося китовый жир и ламповое масло. Масло наливалось в лампы, сделанные из мыльного камня, и те слабо освещали помещение, наполняя его чадом и дымом, от которого у викингов поднимался кашель. Женщины тоже иногда заходили в длинный сарай поглазеть на голубоглазых, белолицых чужеземцев. Одеты они были в точности как мужчины, в звериные шкуры, и на головах у них сидели такие же круглые меховые шапки. Но в отличие от мужчин, это были тихие, мягкосердечные существа, которые просто опускались на корточки рядом с собаками и молча улыбались норвежцам.

Однажды несколько женщин явилось в сарай с каменным блюдом, на котором была положена горячая тюленья печенка. Викинги принялись есть и вскоре их затошнило от этого деликатеса. Но они изо всех сил постарались это скрыть от женщин, которые, между прочим, строго следили за тем, чтобы каждому досталось поровну.

– Харальд, тебе не кажется, что они принимают нас за собак? – сказал Груммох. – Заметь, они всегда дают собакам корм поровну. Так же они обходятся и с нами.

– Да пусть они думают, что хотят, – раздраженно отрезал Харальд. – Лишь бы выпустили нас из этого сарая. Мне уже только собаки и каменные сараи и снятся в кошмарах по ночам. Если эти «тролли» ничего не предпримут, то я начну буйствовать и хорошего из этого получится для них мало.

На это Груммох возразил:

– Вчера я глядел в окошко, знаешь, там, где снега поменьше. Я увидал как молодой «тролль» врезал тому, что постарше. Они поругались из-за горячей тюленьей печенки. Он его и стукнул-то несильно. Но все-таки стукнул.

– Ну и что же случилось дальше, братец? – полюбопытствовал Харальд.

– А то, что десятеро других налетели на парня и содрали с него всю одежду. Потом они стянули ему руки и ноги ремнями из оленьей кожи и положили на снег. А он и не вскрикнул ни разу. Лежал себе и тихо улыбался. В это же утро его засыпало снегом. Теперь его никто не увидит, пока весной не стают снега. Это же случится и с тобой, дружище, если ты начнешь буйствовать.

– Если бы мой меч «Миротворец» был со мной! – воскликнул Харальд. – Я бы рискнул нанести удар первым. А там бы я поглядел, что они со мной сделают. Но все наше оружие так и лежит в хижине возле «Длинного Змея». Эти «тролли» не проявили к нему никакого интереса. Да и к «Длинному Змею» тоже. Это довольно странно.

– Да, странный они народец, – согласился Груммох. – Вроде бы люди, но как будто и нет.

– А на кого был похож тот парень, которого они раздели и сунули в снег? – спросил Харальд.

– Человек как человек, только кожа желтоватая, – сказал Груммох. – Так только лица их отличаются от настоящих людей. А как завернутся они в свои меха, так и сделаются похожими на троллей. И руки и ноги у них не хуже наших. И знаешь, что удивительно: они довольно упитанные, а уж, казалось бы, в этом проклятом месте даже средних размеров мыши и то пропитаться нечем!

В этот вечер произошло одно чрезвычайное событие. Груммох мирно сидел на корточках возле огня, когда вожак собачьей стаи кинулся на него без всякой видимой причины и попытался перегрызть горло. Груммоху ничего другого не оставалось, как прикончить собаку, иначе, кто их знает, остальные животные тоже могли последовать примеру своего вожака и загрызть всех викингов до смерти.

Великану это было вовсе не по сердцу, но другого выхода не было. И до чего же противное зрелище явилось их глазам, когда остальные псы кинулись и стали рвать на куски своего дохлого вожака.

Когда с ним было покончено, Харальд сказал:

– Теперь собаки выберут тебя своим вожаком, Груммох. Гляди, как они обсели тебя кругом, вывалив языки на бок и уставились на тебя точно ждут, что ты им прикажешь делать!

– Вот уж не думал не гадал сделаться собачьим королем, – буркнул Груммох. – Не пристало викингу гавкать на собачьем языке. Но кто на этом свете может избежать своей участи? Впрочем, погоди, может нам эти псы еще и сослужат службу.

Груммох поднялся, подошел к толстой деревянной двери и начал скрестись в нее по-собачьи и делать вид, что грызет древесину.

Тут же вся стая, теснясь и толкаясь, отпихнула Груммоха в сторону, точно они сочли такое занятие ниже достоинства их повелителя, и стала грызть и царапать деревянную дверь.

Когти и зубы трудились без остановки до тех пор, пока собаки не порвали кожаные ремни, скреплявшие туннель от их сарая к внешнему миру.

Груммох наклонился и почти что на четвереньках пополз по туннелю. Остальные викинги рванулись вслед за ним, но не тут-то было! Собаки обернулись к ним, рыча и скаля зубы. Они по-видимому, посчитали себя королевской охраной и пожелали непосредственно сопровождать повелителя.

Торнфинн Торнфиннссон, посторонившись, заметил:

– Викингу не положено встревать в дела, которые его не касаются. Я могу и подождать, пока братья-собаки позволят мне выйти на свободу. Я спокойно последую за ними.

– Эх! – воскликнул Гудбруд Гудбрудссон. – Если б мое любимое копье по прозванию «Щекотун» было при мне, я бы показал этим псам, что может сделать викинг, если он хорошенько сосредоточится. А теперь – что? Мои зубы и ногти сильно проигрывают перед когтями и клыками моих новых товарищей!

– А мне все едино, что бы не случилось, – пробурчал Ямсгар Хавварссон. – Лишь бы эти собаки не заставляли меня бегать на четвереньках и отращивать себе загнутый крючком хвост.

– Хвоста крючком тебе как раз и не хватает, – кисло заметил Торнфинн Торнфиннсон, – чтобы укомплектовать твое обмундирование. Мне всегда казалось, что на собаку ты похож больше, чем на кого-либо другого.

В разговор вступил Гудбруд Гудбруссон.

– Чем скорее иннуиты уложат вас в снег, – сказал он, – тем лучше. Потому что есть два сорта людей, которых я не перевариваю – дураков и плохих поэтов.

– Если вы все тут же не заткнетесь, – сказал Харальд Сигурдссон, – я буду вынужден обойтись с вами, как Свен Тривлис с лапландским великаном. Вашим задам придется познакомиться с большим пальцем моей правой ноги.

Они тут же притихли, потому что кто из них не знал, что такое большой палец правой ноги Харальда Сигурдссона. Он однажды пустил его в ход, когда на него безоружного напал разъяренный бык. После этот бык целую неделю не мог ни лечь, ни встать, и с тех пор ни на кого больше не нападал. Некоторые утверждали, что это доказывает его мудрость. Имея в виду быка. Но другие утверждали, что это свидетельствует о силе большого пальца Харальда.

Перестав препираться, викинги двинулись по снежному туннелю вслед за собаками и их великолепным вожаком к большому ледяному дому, в котором обитали иннуиты.

А там они встретили «троллей», выстроившихся вряд за спиной старейшины. Их луки были натянуты. Их стрелы были нацелены на непрошеных гостей. Их злобные лица окаменели.

Норвежцы остановились, не решаясь двигаться дальше.

Но тут вперед в окружении своих новых подданных выступил великий Груммох. От жаркого собачьего дыхания густой пар устремлялся вверх точно рой приведений. Зрелище было поистине впечатляющее. Старейшина сделал знак рукой, и маленькие злобные луки опустились. Но злобное выражение так и не покинуло каменных лиц.

Старый «тролль», шаркая ногами, подошел к Груммоху и похлопал его по груди, точно добрую собаку. Для этого ему пришлось встать на цыпочки. Тогда и все остальные подошли к Груммоху и погладили и его, и собак, которые, свесив языки, сидели вокруг великана.

– Слава Одину! – воскликнул Гудбруд Гудбрудссон. – Наконец-то и нас признали за заслуживающих доверия собак!

– Все это хорошо, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – только бы они не заставили нас бегать в упряжке и грызть кости!

Харальд буркнул:

– Не забывайте про быка, который встретился мне на поле возле Ягесгарда!

Тут все примолкли.

Викингов пригласили зайти в ледяной дом, в котором жили «тролли» с семьями.

Дом был занесен толстым слоем снега, и все его окна-щелочки затянуты моржовой кожей. Внутри горело двадцать ламп из мыльного камня, и было нестерпимо жарко. Нельзя сказать, чтобы воздух освежали грудой наваленные тюленьи туши и куча сушеной рыбы. Харальд, хорошенько просморкавшись, сказал, обращаясь к Груммоху:

– Не напоминает ли тебе это финскую баню, братец? Только там не хранят запас рыбы и китового жира!

– Плевать на то, чем здесь пахнет, – проворчал Груммох. – Только бы не сидеть взаперти в собачьем сарае. Свобода замечательная вещь, Харальд. Викингу и помереть не страшно, если он сознает, что свободен.

– Мне бы хотелось, – отозвался Харальд, – чтобы вы, ребята, перестали болтать о смерти, точно это и есть самая высокая награда, которую добивается человек. Я например, хочу жить, чтобы увидеть сыновей и мою дорогую женушку Асу.

На что Груммох заметил:

– Когда я жил в Каледонии на хлебах у моей матери, еще до того как я поступил на службу к королю Мак-Миорогу в Дюн-ан-уар, я был весьма симпатичным парнишкой, который только и делал, что играл на флейте и целовал девчонок на гулянках по пятницам. В те дни я сроду не говорил о смерти. Мне хотелось разбогатеть и пережить великие приключения. А теперь, когда этих приключений у меня было больше чем достаточно и когда я знаю, что мало кому удается разбогатеть и еще меньше кому – сохранить богатство, я не прочь поразмышлять о смерти, как о более спокойном способе существовании.

На что Харальд возразил ему:

– Мне надоело с тобой спорить, потому что на эту тему спорят только дураки. Позволь только заметить, что способ существования относится к живым людям, а смерть – это способ несуществования.

Никогда после не рождались на свет такие спорщики, как в Норвегии в те далекие времена. Они могли усесться на скалу и спорить о жизни и смерти, не замечая прилива, и в конце концов потонуть незаметно для самих себя. Вот, например, в деревне Ваднесдон, что южнее Келлсфьорда, восемь викингов сгорели, потому что когда начался пожар, они заспорили, какая ножка у стола загорится первой.

В ледяном доме викингов усиленно потчевали китовым жиром. Женщины суетились вокруг и старательно пихали им в рот огромные куски.

Вскоре мужчины иннуиты из-за нестерпимой жары начали понемногу освобождаться от меховых одеяний. На них остались только небольшие повязки из тюленьей кожи. Викинги также последовали их примеру. В такое пекло они не попадали еще ни разу в жизни.

Волки, медведи и драконы, вытатуированные на груди и на спинах у викингов, привели в восторг и мужчин, и женщин. Они подходили поближе и дотрагивались руками до татуировок на коже белых людей.

На широкой груди Груммоха был наколот великий змей Мидгарда[6]. Он служил предметом особого внимания. Но на беду Груммох страшно боялся щекотки. Он повалился на пол, закатываясь от смеха, и катался среди рыбьих пузырей и тюленьих шкур, стараясь избавиться от щекочущих пальцев.

Собакам такое обращение с их вновь избранным вожаком не понравилось. Они принялись злобно рычать и бросаться на иннуитов. Пришлось плетками из моржовой кожи загнать их в собачий сарай.

Вечер этот прошел очень весело, особенно, когда викинги обнаружили у хозяев в каменных кувшинах большой запас ягодного сока, который сильно напоминал вино из куманики, которое готовили у них дома на берегах родного фьорда.


9. СТРАННЫЙ ГРУЗ

На следующий день собаки перегрызлись, выбирая нового вожака. Груммоха они отвергли за измену: он ночевал в ледяном доме без них. Груммох по этому случаю решил в грусть не впадать.

– Не хватало учиться лаять еще и по-собачьи, – сказал он. – Это, по-моему, самый трудный язык на свете, тем более что надо при этом и хвостом вилять. А где я его возьму?

Овладевать иннуитским языком было не намного легче. Викинги пытались учить его, сидя долгими зимними вечерами у огня. Масляные лампы чадили, а тюленьи туши не добавляли воздуху свежести.

Единственным утешением было то, что примитивный язык иннуит состоял из очень малого количества слов, и постепенно викингам стало удаваться выразить кое-какие свои просьбы, хотя правильное произношение давалось с трудом.

Надо сказать, что женщины проявляли большое терпение и все повторяли и повторяли одно и то же слово, пока даже тугодум Ямсгар Хавварссон не запоминал хотя бы самое основное.

Но языком дело не ограничилось. Еще викинги научились стремительно бегать в толпе охотников с копьем наперевес и добывать моржей и тюленей на просторах ледяного моря.

Часто они пробегали милю за милей в лунном сиянии. Потому что в этих краях зимой была сплошная ночь, а день и вовсе не наступал. Добыв моржа, они помогали тащить его к стойбищу, где женщины угощали их горячей тюленьей печенкой наравне с другими.

– Теперь еще остается выучить тюлений язык, – пошутил как-то Груммох. – Я съел столько тюленьего мяса, что уже и сам наполовину превратился в тюленя.

Но он не стал произносить речи на тюленьем языке. Вместо этого он убил медведя.

Все произошло совершенно случайно. Если бы Груммох знал, что готовит ему судьба, то наверняка постарался бы в этот момент оказаться в другом месте. Не дурак же он подвергать себя такому риску! А случилось вот что.

Однажды Груммох, находясь на дне ловчей ямы, вбивал острые колья из китовых костей. Иннуиты покрывали такие ямы тюленьими шкурами и засыпали снегом. Если белый медведь проваливался в яму, острые колья неизбежно протыкали его. Ловчие ямы обычно делались на медвежьих тропах.

Груммох забил кол и поглядел наверх, ожидая, что кто-нибудь из иннуитов подаст ему следующий. Но тут обнаружилось, что никого из них там наверху, на краю ямы, нет и протянуть ему очередной кол некому. Но зато… зато там стоял огромный белый медведь величиной с самого Груммоха. Он пристально глядел на человека, без остановки мотая головой на своей гибкой, как змея, шее.

Груммох никогда не уклонялся от драки. С медведем, так с медведем. Но на этот раз он слегка растерялся, потому что в руках у него не было никакого другого оружия, кроме костяного колышка. Тем не менее он обратился к медведю с речью, призывая его спуститься вниз и выяснить, кто из них более достоин называться настоящим мужчиной или настоящим медведем, уж как там медведь пожелает на это взглянуть. Медведь не откликнулся на его призыв, сделанный на хорошем норвежском языке. Тогда Груммох перешел на ирландский. Но зверь продолжал стоять, где стоял, беспрерывно качая головой и скалясь, точно предлагал Груммоху воспеть белизну и крепость медвежьих зубов.

– Нет уж, – сказал ему Груммох. – Не дождешься. И если ты такой дурак, что не можешь понять, что тебя приглашают спуститься, тогда я сам к тебе поднимусь.

На этот раз слова прозвучали на языке иннуитов. Викинги часто теперь пользовались этим языком, даже обращаясь друг к другу, особенно из вежливости в присутствии хозяев, не понимавших по-норвежски.

Похоже, этот язык был белому медведю более доступен, чем норвежский или кельтский, потому что как только Груммох начал карабкаться наверх по склону ямы, медведь стал медленно спускаться вниз.

«Воины» встретились как раз на половине пути и оба разом кувырнулись на дно ямы. Медведь был много тяжелее Груммоха и, падая, подмял викинга под себя.

Хотя Груммох оказался внизу, он понял, что узкая яма – это его преимущество в данной ситуации. Это было, конечно, несправедливо, но Груммох тем не менее не стал терять времени. Он пустил в ход костяной кол, который с такого малого расстояния послужил ему не хуже стального меча.

Оба «воина» издавали такое страшное рычание, что иннуиты прибежали и, стоя наверху, нацелили стрелы на медведя.

– Не стреляйте! – крикнул им Груммох. – А то еще ненароком пришпилите меня к земле, вместо медведя!

Но стрелять не понадобилось, потому что минуты через три Груммох выпростался из-под обмякшего медведя и выбрался из ямы.

– Ну, я на сегодня работу кончил, – сказал он, обращаясь к Яга-Кага. – Теперь пошли кого помоложе, пусть вытащат медведя из ямы.

Чтобы поднять тушу медведя наверх понадобилось двенадцать «троллей». Сам Груммох был почти невредим, если не считать нескольких глубоких порезов на руках и на груди. Сам он назвал их «пустяковыми царапинами», однако на пути к стойбищу все же рухнул, потеряв сознание. Чтобы поднять его, тоже потребовалось ровно двенадцать иннуитов. Так что и медведь, и Груммох в стойбище прибыли на санях одновременно. Женщины принялись горько оплакивать раны викинга: они боялись, что медвежьи когти испортили прекрасную татуировку у него на груди.

С этого времени Груммох получил имя «Медвежий человек». И ему было предложено немедленно взять в жены любую из иннуитских девушек по собственному выбору. Но от этой чести он отказался, заявив, что не пристало изящной девушке из иннуитов брать в мужья такого неповоротливого верзилу, тем более, что он весь набит скверными привычками и ложится спать, не снимая сапог.

Его отказ стоил девушкам многих слез, но потом они с ним согласились и решили не проситься за него замуж, подарили ему ожерелье из лисьих зубов, спальный мешок из тюленьей шкуры, украшенный голубыми бусинками из мыльного камня, и маленький топорик из моржового клыка, насаженный на рукоятку из кости нарвала.

А старая колдунья, бросив тюленьи кости, предрекла Груммоху, что он в конце концов сделается великим вождем.

– Ну да, – прошипел Торнфинн Торнфиннссон, которому кроме маленьких тюленят ничего ни разу добыть не удалось, – не иначе как великим вождем собак!

Он таким образом собирался пошутить. Но, забывшись, высказал это на языке иннуитов, и собаки его расслышали. Когда же, погнавшись за ним, они наконец от него отстали, то на Торнфинне не осталось и клочка от его штанов. Таким образом у своих соплеменников он получил прозвище Торнфинн Бесштанный.

Но Груммох так и не сделался великим вождем иннуитов. Потому что в дальнейшем произошло следующее.

Когда стаяли снега, а лед сделался мягким и податливым под теплым дыханием нарождающейся весны, к стойбищу, причалил огромный каяк. В нем находились два иннуита, но из другого племени. Они были настолько худы, что, казалось, их кости просвечивают сквозь кожу. И были они так слабы, что сидели в своем каяке неподвижно, точно покойники. Их оттуда вынесли на руках и отогрели возле огня в ледяном доме.

Прошло несколько часов. Наевшись китового жира и горячей тюленьей печени, они слегка оправились и рассказали, как их каяк вмерз в лед и они не могли добраться до своего стойбища и как, едва выбравшись, они повернули на юг.

Так они гребли в южном направлении много дней подряд и доплыли до незнакомой страны, где текли реки и высились холмы, густо поросшие травой, и жили люди, у которых рога торчали на головах, а не во рту, как у моржей.

И были там еще люди, совсем не такие, как иннуиты, хотя многие слова их языка казались понятными. Кожа у них красная, а на голове растут перья. И надето на них совсем мало одежды, и носы у них длинные-предлинные.

И еще братья, приплывшие в каяке, сказали, что эти красные люди очень высокие, почти с Груммоха, и что они здорово сражаются топорами.

Гудбруд Гудбрудссон, которому обязательно надо было кого-нибудь поддеть, сказал:

– Лучшие боевые топоры изготовляются только в Норвегии, у нас там настоящее железо, у которого не тупится острый конец. А то, с чем вы говорите, не иначе, как просто игрушки, которыми женщинам только лучины щипать или маленьким мальчишкам забавляться друг с другом.

– У нас в каяке есть такие топоры, – откликнулся один из братьев. – Можете поглядеть сами.

Викинги направились к каяку и обнаружили там завернутые в тюленью шкуру топоры. Они были сделаны из красного металла, насажены на раскрашенные деревянные рукоятки и украшены разноцветными перьями.

– Удивительно красивые вещи, – сказал Груммох. – Правда на мой вкус они чересчур легкие. Но если бы у меня был такой топор, только размером побольше, неизвестно какие подвиги я бы еще совершил.

На что Харальд заметил:

– Ты отлично управляешься и с простым костяным колышком, названный братец!

Но Груммох продолжал:

– Хотел бы я встретить этих красных людей и прикупить у них парочку таких топориков. Я бы с ними поторговался!

– Как бы не выяснилось, что они умеют торговаться половчее, чем ты, Грумох Великан, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – и где ты тогда окажешься, неизвестно!

– Помру и успокоюсь, и буду счастлив, дружище! – отозвался Груммох. Ничего более разумного он к этим словам не прибавил. Но в этот вечер, когда все с изумлением рассматривали пестрые бусы и медные браслеты, привезенные братьями, Груммох завел беседу с Яга-Kara, убеждая его позволить викингам предпринять путешествие на «Длинном Змее» в эти неведомые страны, о которых рассказывали приплывшие в стойбище братья.

Попервоначалу старик только качал головой и даже плакал. Он сказал, что полюбил викингов и теперь считает их своей семьей. Но под конец Груммох все-таки убедил его, и тот согласился отпустить викингов с тем, однако, условием, что они обещают вернуться обратно.

И вот иннуиты отвезли норвежцев на санях к «Длинному Змею». Корабль был в целости, как они его оставили, а все их оружие лежало в хижине, которую они сами построили прошлой весной.

И вот викинги снова отправились в путь, и снова весной, и ветер надувал их сшитые из тюленьих шкур паруса.

– Если я вернусь к иннуитам, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – то Один может заявить свои права на мою голову!

– Мало выгоды извлек бы Один из твоей головы, – пробурчал Гудбруд Гудбрудссон. – Потому что она набита китовым жиром. Как, впрочем, и твое толстое брюхо.

– Не забывайте про быка, которого я встретил в поле над Ягесгардом! – напомнил Харальд Сигурдссон. – А также не забывайте про большой палец моей правой ноги!

И тогда все замолчали и стали махать руками, прощаясь с иннуитами, которые плакали на берегу и тоже махали руками и кивали своими опушенными мехом головами. Даже собаки казались опечаленными, расставаясь с Груммохом и его «стаей». Они лежали на мокрой, оттаивающей траве, уткнув морды в передние лапы, и так громко и жалобно скулили, как не скулили никогда до этих пор.


10. ЗЕМЛЯ

Весна была в самом разгаре, когда «Длинный Змей» развернулся носом в сторону новых неизведанных земель.

Викинги, покинув страну иннуитов, ни о чем другом не могли говорить, как только о раскрашенных топорах, о диковинных ожерельях и шлемах с перьями. Правда, иногда они вспоминали родную свою Норвегию, но это воспоминание быстро вытеснялось из головы мыслями о том, что ожидает их впереди.

– Если там есть золото, – мечтательно заметил Харальд, – то мы сделаемся богатыми, хоть ты и говоришь, что это редко удается людям, Груммох.

– Золото было упрятано под землю и в речной песок единственно к человеческому соблазну, вот что я думаю, братец. Кто берет себе это золото, берет с ним вместе и свою смерть. Подумай-ка о случае с Турвальдом Никлассоном из Йомсбю, который добыл целый ящик золота в стране франков и приволок его в свой дом в норвежском фьорде. А для чего? Только для того, чтобы какой-то жалкий мужичонка, прятавшийся в стволе дерева, перерезал ему глотку, не успела его ладья причалить к берегу.

– Зачем это я стану о нем думать? – отрезал Харальд. – Лучше я подумаю о Груммохе и Харальде Сигурдссоне, у которых хватит ума не быть захваченными врасплох какими-то мужичонками из древесных стволов. Турвальд Никлассон из Йомсбю обладал умом барана. Он стащил золото у франков из церкви, а это было священное золото и принадлежало Христу, Человек, который перерезал горло Турвальду, и был послан франкскими священниками, чтобы вдолбить ему это.

– Да не вдолбил он ему, а нож воткнул, чудило ты! – воскликнул Груммох. – И ножечек-то был, видать, острый, если вспомнить, как притих Турвальд Никлассон.

И тут они увидели прямо по носу корабля несколько полосок земли. Зеленых-презеленых.

– Никогда еще глазам моим не представлялась такая красота! – воскликнул Ямсгар Хавварссон, – а я уже тридцать лет плаваю по морям, и море – это моя стихия! Наконец-то ветры были к нам милостивы. И Фрейя – будь благословенна! – к нам благосклонна. Разрази меня гром, если я хоть когда-нибудь в жизни съем еще кусочек сырой рыбы или китового жира, или проглочу глоток мутной иннуитской воды или ягодного вина.

На что Гудбруд Гудбрудссон возразил:

– Истинный викинг – это зверь, лишенный желудка. Истинному викингу пять недель подряд должно быть достаточно только вдыхать морской воздух, он от этого и сыт и пьян. Викинг думает о морских походах, а вовсе не о жратве.

– Тогда истинный викинг – просто дурак, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – потому что это одно из истинных удовольствий – съесть хороший кусок жареной свинины да толстый ломоть ячменного хлеба с маслом, да поторопить это все кружкой на славу забродившего пива.

– Ммда, – вмешался в разговор Харальд. – Слегка удивительно, как это скальд воспевает жратву и питье. Мне-то казалось, что скальды думают только о легких облачках на небосклоне, где души испытанных воинов, облокотившись о свои щиты, слушают песнопения снежных дев.

– Но, Харальд, поэту ведь тоже надо жить.

– А зачем? – буркнул Гудбруд,

Корабль приближался к земле.

– Эту первую полосу земли я назову «Землей плоских камней», вторую – «Лесной», а третью – «Виноградной»[7]. Я уверен, что там растет виноград, как в Миклагарде, где также щедро светит солнце, – заявил Харальд.

– А как ты назовешь лодку, которая скользит по волнам нам навстречу? – спросил Груммох, доставая боевой топор.

Харальд присмотрелся к узкой лодке с высоким носом и высокой кормой, на вид легкой, как ракушка. Пятеро обнаженных до пояса гребцов гребли слаженно и ритмично. Они были раздеты до пояса. Их черные волосы украшали перья.

Лодка неожиданно появилась из-за высокой волны и оказалась не дальше, чем на расстоянии двух выстрелов из лука.

Харальд сказал:

– Назовем ее лодка «Добро пожаловать».

Однако и он не поленился достать из ножен свой меч.

Теперь каноэ было уже так близко, что любой на «Длинном Змее» мог без труда добросить до нее свой шлем.

Было не трудно разглядеть, что кожа людей в лодке красного цвета, а точнее – отливала медью.

– Какие-то новые иннуиты, – сказал Гудбруд. – Попробуй поговорить с ними на иннуитском языке, Харальд. Я сильно сомневаюсь, чтобы они понимали по-норвежски.

– Что вы за люди, друзья? – сложив ладони рупором, обратился к ним Харальд, стараясь, чтобы голос его звучал помягче.

Один из краснокожих поднялся в лодке во весь рост. Грудь его была расписана желтыми полосами. На обеих руках сверкали тяжелые браслеты. В правой руке он держал длинное копье, к тупому концу которого был прикручен пучок выкрашенных в красный цвет перьев.

Краснокожий гордо вскинул голову и странным гнусавым голосом ответил:

– Беотук! Беотук! Ха! Ха! Ха!

Затем он слегка подался вперед и метнул копье в дракона на носу «Длинного Змея».

– Дурной знак, но хороший удар, – пробормотал Груммох. – Эти самые беотуки что-то не сильно дружелюбны, а, Харальд?

– Может это такой же простоватый народ как лапландцы или англичане? – отозвался Харальд. – Я попробую с ним еще поговорить.

Он опять сложил ладони и медленно произнес:

– Мы друзья с Севера.

Следующее копье угодило в мачту на расстоянии ладони от харальдовой головы.

– Да, простоватый народ, как же, – заметил Груммох. – Краснокожий, как видно, хороший воин, и кажется, не промах, как англичане и лапландцы.

Каноэ обогнуло «Длинного Змея» и направилось назад к берегу. Гребцы весело хохотали.

– Ну, если все люди в Стране плоских камней думают и действуют одинаково, то нам-то уж во всяком случае смеяться не придется, – сказал Груммох.

Но Ямсгар возразил ему беззаботно:

– Фух, да ты погляди, что это за пики? Наконечник той, что угодила в нашего дракона, сразу погнулся и затупился. Если оружие рушится только от того, что воткнется в дубовую деревяшку, так может, эти люди не такие уж страшные воины?

Груммох легонько похлопал его по плечу, и Ямсгар чуть не свалился на палубу.

– Твои ребра не дубовые, дружок, – сказал он. – И хотя этот металл мягок, он достаточно крепок для того, чтобы отправить тебя в дальнее путешествие, которое кончается Валхаллой. Имей это в виду.

– Я еще и то буду иметь в виду, – пробурчал Ямсгар обиженно, – что тот, кого погладит Груммох, не остается в прежнем виде. Я из-за тебя теперь рукой и пошевелить-то не могу!

– Как бы там ни было, – сказал Харальд, – нас мучают и голод, и жажда. Придется пристать к берегу, который мы назвали Землей плоских камней, хотя бы ненадолго. Может, еще все и обойдется.

«Длинный Змей» направился к песчаной полосе берега. Когда викинги подплыли поближе, они увидели, что берег кишит краснокожими людьми. И у каждого в руках было какое-нибудь оружие: или копье, или дубинка, или топор.

– Мужайтесь, друзья, – сказал Груммох. – И наденьте-ка свои рогатые шлемы. Может, они произведут впечатление на этих людей.

– Вряд ли, – заметил Гудбруд. – Вон там я вижу по крайней мере троих в шлемах с бычьими рогами не хуже наших. К тому же на их шлемах красуются еще и орлиные перья.

– Надо, чтобы мне кто-нибудь доказал, – мрачно заметил Харальд, выхватив меч, – что пучок перьев способен добавить воину силы или ловкости. Я не вижу в их руках мечей. И они меньше нас ростом.

– Хм, – буркнул Торнфинн, – но числом-то, числом их куда больше!


11. ВСТРЕЧА

«Длинный Змей» шел по мелководью.

– Никаких угрожающих жестов! – крикнул Харальд викингам. – Но все же будьте наготове. Если они захотят встретить нас мирно, то нам, оголодавшим волкам, ни к чему отказывать в этом. А если они замышляют войну, то глядите, чтобы каждый удар попадал в цель. И не размахивайте топорами, словно цепами на молотьбе. Каждый удар должен кусать. И никак иначе.

Когда они попрыгали за борт, то оказались по пояс в воде, воздух задрожал от свиста стрел, и многие из викингов всерьез испугались за свою жизнь. Но очень скоро выяснилось, что стрелы ударялись только о дерево корабля, а людей миновали.

– Они нас просто испытывают, – сказал Гудбруд Гудбрудссон, у которого на все всегда было готово объяснение.

– Тогда я вот-вот провалю экзамен, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – потому что ноги у меня дрожат, как у паралитика.

Но Харальд и Груммох только тряхнули всклокоченными головами и громко засмеялись, точно летящие стрелы пришлись как раз им по вкусу. Они бок о бок двинулись прямо к берегу, а все остальные – за ними, неоглядываясь на корабль, не выказывая ни малейшего страха.

Оказавшись шагах в десяти от густой толпы краснокожих, викинги остановились.

Среди толпы выделялся старик, весь в разноцветных перьях и с медными браслетами по всей длине обеих рук. Браслеты посверкивали сквозь прорехи в его долгополом кожаном одеянии. Харальд обратился именно к нему. Он заговорил на языке иннуитов, медленно и тщательно подбирая слова.

– Приветствуем вас, – сказал он. – Мы пришли с миром.

Краснокожий ответил ему долгим молчанием. Те, кто были помоложе, перешептывались и толкали друг друга локтями. Викинги заметили, что у каждого был лук с нацеленными на них стрелами.

Харальд повторил:

– Мы пришли с миром.

Украшенный перьями старик ударил себя ладонью в грудь и проговорил на языке, близком к языку иннуитов, и отличавшимся лишь несколько иной интонацией:

– Мы племя беотук – великие воины. А вы тоже великие воины?

Харальд почувствовал, в этом вопросе подвох: если бы он сказал, что, мол, да, норвежцы великие воины, то старик мог бы вызвать их на бой, не откладывая дела в долгий ящик, а если бы он сказал, что нет, то краснокожие могли бы накинуться и поубивать их всех из одного только презрения. Он секунду поколебался и ответил так:

– На этот вопрос только боги могут дать ответ. Мы воюем, когда нас вызывают на бой. Но мы мирно усаживаемся вокруг костра, когда нас приглашают сесть, только и всего.

Краснокожие начали о чем-то перешептываться, а один из них, высоченного роста и с крепкой, похожей на бочонок, грудью, выступил из толпы и низко склонил голову с заплетенной косой перед стариком в перьях. Он стал что-то горячо объяснять, размахивая огромной дубиной, утыканной акульими зубами.

Груммох прошептал:

– Этого парня нам стоит опасаться. Если это их главный воин, то, Харальд, позволь мне с ним встретиться. Мой «Поцелуй смерти» должен слегка поразмяться.

– Будет так, как ты скажешь, только давай подождем и поглядим.

Затем они заметили, как старик кивнул головой, а тот, с грудью, похожей на бочку, и с племенными знаками на широком лице, обратился к толпе краснокожих, что-то хрипло выкрикивая, точно пытаясь разбудить в них злобу.

Наконец он обернулся и поглядел на Харальда.

– Вы – собаки. А мы – люди, – выкрикнул он фальцетом.

Торнфинн Торнфиннссон пробормотал:

– Я так и знал, что выйдет что-нибудь нехорошее от того, что мы так долго жили в этом иннуитском собачьем сарае. Даже краснокожие учуяли их дух.

– Приподними куртку, покажи им, что у тебя нет хвоста крючком, дружище, – посоветовал ему Гудбруд.

– Я не уверен, – сказал Торнфинн шепотом. – Что-то подрагивает у меня сзади, и это не ножны.

Груммох сделал шаг вперед и метнул свой топор в воздух, тот кружась взлетел высоко-высоко. Великан легко поймал его правой рукой, сжав губы и выставив вперед правую ногу, опираясь на левую.

– Иди сюда, – сказал он краснокожему с вызовом, – и убедись, что эта собака больно кусается.

Краснокожие притихли и опустили луки, точно боялись пропустить интересное зрелище.

«Бочкогрудый» ударил себя по бокам, а затем пустился в странную пляску, легонько подскакивая на песке, словно стараясь подбодрить самого себя. Затем он издал боевой клич и кинулся на Груммоха.

Викинг стоял, точно окаменев, до тех пор, пока краснокожий не замахнулся дубинкой. Тогда он отразил удар древком своего топора так, что акульи зубы, поотломившись, полетели в разные стороны.

Краснокожий снова со злобой бросился на Груммоха, и снова Великан Груммох отбил удар.

«Бочкогрудый» поколебался с минуту, видимо, обдумывая, с какой стороны лучше подобраться к Груммоху. Норвежец воспользовался этим и, издав вопль, похожий на крик взъяренного быка, прыжком приблизился к противнику.

Краснокожий поднял свою расщепившуюся дубинку, чтобы отразить удар боевого топора, но в этот день Груммох был особенно удачлив. Он нанес всего один удар, но этот удар разрезал дубинку, точно она была сделана из сырой глины. Он нанес всего один удар, но его было бы достаточно, чтобы разрушить могучую грудную клетку краснокожего. Однако ловким движением в дюйме от его груди он повернул топор и огрел противника обухом.

Краснокожий застонал, у него прервалось дыхание, и он рухнул навзничь, пропахав борозду в песке своим тяжелым телом. Он лежал, раскинув руки и ноги, напоминая морскую звезду.

С мрачным видом Груммох приблизился к лежащему, точно собираясь добить его.

И викинги, и краснокожие хранили молчание. Старый вождь опустил голову, словно не хотел быть свидетелем позора своего воина. Никто из толпы не поднял оружие на Груммоха, стоявшего возле поверженного противника.

Груммох, постояв немного, склонился над ним и затем легонько коснулся его лба обухом топора.

– Мне просто повезло, – произнес он так, чтобы все его слышали. – Теперь я касаюсь тебя своим боевым топором в знак боевой дружбы. Встань и будь моим братом.

– Легко сказать, – пробормотал Торнфинн. – Боюсь, что ребра этого парня будут болеть целую неделю, так что он не сможет двигаться без посторонней помощи.

И когда краснокожий попробовал встать и не смог, Груммох вновь склонился над ним и поднял его легко, как ребенка, хотя тот был крупнее, чем большинство норвежцев.

Все краснокожие с восторженными криками замахали своим оружием, точно они одержали победу, а не потерпели поражение.

Старый вождь подошел к Груммоху.

– Этой мой сын Ваваша, – сказал он. – И хотя он очень дорог мне, он должен принять от тебя смерть. По нашим законам, он не может принять жизнь от первого встречного. Если ты не убьешь его, то не рассчитывай на его благодарность в будущем. А теперь решай сам.

– Ваваша храбрый воин, – ответил ему Груммох. – Я, Груммох, человек с Севера, люблю храбрецов и вовсе не стремлюсь их убивать. Пусть Ваваша станет моим братом, а также братом моего брата названного, Харальда Сигурдссона. Я вовсе не ищу благодарности краснокожего воина за то, что сохраню ему жизнь. Я только хочу, чтобы он стал моим побратимом и чтобы мы были вместе и наша храбрость удвоилась бы.

Тогда Ваваша, который чуть-чуть отдышался, хотя лицо его все еще покрывала смертельная бледность, смущенно произнес:

– Пусть будет так.

Он с трудом поднялся на ноги. Ваваша, Груммох и Харальд, сомкнули руки в дружеском рукопожатии, образовав небольшой кружок, а все люди племени беотук закружились на песке в медленном танце, выкрикивая что-то, размахивая оперенными пиками, и кивая головами, как это делают лошади.

Гудбруд Гудбрудссон пробормотал:

– Один брат стоит десятерых врагов.

Но Ямсгар Хавварссон заметил:

– Да, но брат на рассвете может стать врагом на закате.

– Да замолчи ты, – одернул его Торнфинн Торнфиннссон, – ты как лапландская старуха на весенней ярмарке, которая бормочет и пророчит всякие несчастья со своей любимой черной кошкой на голове.

Тогда простак Ямсгар похлопал себя по макушке и сказал:

– У меня на голове только волосы, и никакой черной кошки нет.

– Вот и смотри за ними получше, – сказал Гудбруд. – Потому что если ты видишь то, что я уже успел разглядеть, то поймешь, что эти люди любят коллекционировать чужие волосы. Погляди, сколько скальпов свисает с их ремней!

– Тогда я надену шапку, – откликнулся Ямсгар Хавварссон. – Мне вовсе неохота расставаться со своими волосами, хоть в них, может, и полно иннуитских вшей. Я люблю свои волосы. Они очень даже хороши, если их как следует расчесать и заплести в косы. У нас на фьорде очень многие женщины считают, что нет ничего красивее моих волос.

– Кто сомневается, – подхватил Торнфинн Торнфиннссон. – Они торчат у тебя точно сено в стогу. И жесткие, как щетина, и тонкие, как у старого осла. Береги их, дружище, не снимай шапку. Если такое сокровище будет утрачено, подобного не сыщешь во всей Норвегии.

– Я послушаюсь тебя, друг мой, – кивнул Ямсгар.

Они последовали за краснокожими вверх по холму и дошли до зеленой поляны, откуда в небо поднимался голубой дымок.


12. ПЛЕМЯ БЕОТУК

Жизнь среди племени беотук пришлась по душе викингам, особенно после их долгого пребывания в скованной льдом стране иннуитов и мучительного скитания по морским волнам.

Старый вождь, Гичита, предложил Харальду и Груммоху занять место у самого костра рядом с ним и Вавашей. Он подарил им головные уборы из перьев в знак того, что они приняты в члены племени. Это были шапки из меха, украшенные спереди и сзади орлиными и соколиными перьями. Головной убор Груммоха был отделан серебряными пуговичками, которые позванивали при ходьбе. А у Харальда он был украшен белыми крупными бусинами, нашитыми на широкую голубую ленту.

Вручая им эти дары, Гичита сказал:

– Великие воины должны носить знаки своей славы.

Младшая дочь Гичиты, Ненеошавег, научила их причесывать волосы на манер беотуков. Длинные пряди зачесывались назад, а получившийся «хвост» продевался в полую кость, так чтобы волосы не трепались, когда приходилось быстро передвигаться в лесной чаще.

– Это проще, чем заплетать их в косу, названный братец, – сказал Груммох Харальду. – Беда только в том, что эта кость прыгает за плечами, когда идешь, а это неприятно. Мне все кажется, что кто-то подкравшись, хлопает меня по спине.

– Да брось ты об этом беспокоиться, – ответил Харальд. – Если уж кто из здешних похлопает тебя между лопаток, тебе не придется оборачиваться. Твой позвоночник просто переломится, и все.

Это была, конечно, мрачная шутка. На самом деле, особенно в первое время, жизнь среди племени беотук проходила не без приятности. Викинги подарили Гичите железные мечи и боевые топоры, которые остались от тех, кто погиб на пути в Гренландию. В ответ Гичита подарил им оперенные топорики, сделанные из камня и лосиной кости, а также охотничьи ножи из меди и железа с рукоятками из лосиного или оленьего рога.

Вскоре викинги переняли у беотуков их боевую раскраску: она наносилась на лица широкими полосами. Иногда полосы были голубые, их готовили из сока местных растений. Иногда желтыми – из глины, которую добывали на поляне неподалеку от деревни.

Гудбруд Гудбрудссон заявил однажды:

– Эта раскраска очень тебе идет, Торнфинн Торнфиннссон.

Торнфинн поклонился с важностью, как это было принято у беотуков.

– Мне приятно, что ты это заметил, друг, – сказал он.

Гудбруд продолжил:

– В самом деле, она идет тебе потому, что скрывает твое уродство. Так ты меньше походишь на обезьяну и больше напоминаешь человека, хоть и очень чудного!

Торнфинн фыркнул и пошел прочь. Он направился к музыкантам, которые били в барабаны и играли на костяных флейтах и однострунных арфах.

Там, на поляне, под монотонную музыку Груммох танцевал Танец Медведя, которому когда-то обучился в Лапландии. Он раскачивал свое огромное туловище, волочил ноги, а руки его висели по бокам, как плети.

Этот танец беотукам чрезвычайно нравился. Они сразу же догадались, что он собой символизирует, и вскоре тоже начали ему подражать.

И еще кое-что очень понравилось беотукам в викингах. Норманны были великолепными рассказчиками и умели рассказывать истории о вечерних огнях, перед тем как забраться в свои кожаные спальные мешки и натянуть поверх звериные шкуры.

История, которую однажды поведал им Харальд, так понравилась слушателям, что они заставили его повторять ее снова и снова, пока и сами от слова до слова не выучили ее наизусть.

– Много-много лет назад, – так обычно начинал свое повествование Харальд, – у великой богини Фрейи было двое сыновей. Один – Бальдр Прекрасный, а другой – Хед Слепой. Ах, как радостно было смотреть на Бальдра, скачущего по небесному своду на своем белом коне! – Тут Харальд должен был остановиться, чтобы объяснить, что такое конь, потому что краснокожие никогда не видели лошадей. – И как печально было наблюдать Хеда, который бродил по лесам, спотыкаясь о древесные корни, слабый и беспомощный.

Бальдр был и красив и могуч, вот, например, как у вас Ваваша, и мастер на любое дело, а Хед был способен только жевать мясо, сидя у костра, да спать в своей постели, завернувшись в овечьи шкуры. Проку от него не было никакого.

Когда Харальд впервые произнес эти слова, странная тишина воцарилась среди его слушателей-беотуков, и все обернулись и поглядели в сторону бледного юноши, сидящего в одном из последних рядов.

– Фрейя так гордилась своим сыном-воином, – продолжал Харальд, – что однажды во время празднества, посвященного приходу весны, она призвала птиц, зверей и деревья в лесном краю никогда не причинять вреда Бальдру и взяла с них священную клятву. Она заставила принести клятву даже грозовые тучи и бурлящие воды, и они охотно поклялись, ведь в северных краях Бальдра любили абсолютно все.

И после того, как земля и вода, огонь и железо принесли свои клятвы, Один решил созвать всех на праздник и устроить состязания. Он пригласил всех знаменитых воинов и героев, чтобы они сразились с Бальдром, стреляли бы в него из луков или сражались мечами. Один хотел узнать, будет ли сдержана священная клятва. И клятва оказалась крепкой. Ни меч, ни стрела, ни топор не могли повредить Бальдру, они отскакивали от него. Прекрасный Воин оставался невредимым.

Праздник продолжался долго-долго, и рог с вином переходил из рук в руки. Коварный интриган, бог зла Локи подобрался к Фрейе и спросил у нее, неужели во всем огромном мире ничто не может повредить прекрасному юноше. И Фрейя, которая пила из рога наравне с мужчинами, беспечно призналась ему, что она не взяла клятву только со слабенького и ничего не значащего кустика омелы, который рос к востоку от Валхаллы. Кустик был так мал и слаб, что его-то уж можно было не опасаться.

В этот же вечер Локи, набросив на себя свой черный плащ, отправился в рощицу, где росла омела. Он срезал с кустика ветку, выстругал из нее стрелу своим острым ножом «Злодеем» и вернулся домой, спрятав ее под плащом. Локи направился прямехонько к Хеду, брату Бальдра, который молча стоял среди тех, кто шумел и восхвалял героя.

– А что же ты не веселишься, Хед? – спросил его Локи. – Что ты не примешь участия в состязаниях?

– Потому что я не вижу, где мой брат, да и оружия у меня нет, – ответил слепой.

– С чем не справиться человеку, то подвластно богам, – сказал бог зла Локи. – Я тебе отведу туда где он находится и поставлю рядом с ним. Пусти в него эту стрелу, тогда выйдет, что ты все-таки тоже участвовал в празднике и проверил его неуязвимость. Не пристало тебе, родному брату, быть в стороне, когда даже последний кухонный раб оказал ему честь, испытав его могущество.

И вот Хед оказался совсем рядом со смеющимся, счастливым Бальдром. Локи вложил стрелу из омелы в его слабую руку и направил ее Бальдру прямо в сердце.

Когда Хед шел к брату, все присутствующие расступились, давая ему дорогу, потому что Хед все-таки был королевских кровей.

Как только стрела коснулась Бальдра, она сразу же пронзила сердце юноши-бога, и он упал ничком, пытаясь вытащить это странное смертоносное оружие. Но оно поразило его насмерть, и Бальдр умер на полу залы, где происходило празднество, горько оплаканный своими друзьями.

Локи выскользнул из зала и растворился в темноте. Никто не обвинял Хеда, потому что все поняли, какую злую шутку сыграл с ним Локи. Так окончился короткий час торжества юного бога Бальдра.

Воины на щитах отнесли тело Бальдра к берегам фьорда и положили на его корабль «Звенящий Рог», самый большой корабль, когда-либо существовавший на севере. С ним вместе положили тело его жены Нанны, которая умерла от горя в ту же ночь. И у ног Бальдра покоился его белый жеребец Рексгор в золотой сбруе.

Корабль после долгих попыток наконец с трудом подожгли и пустили в море. Останки его затонули. Так прекрасный Бальдр был погребен по обычаю викингов. И боги и люди рыдали, понимая, что что-то светлое ушло из их жизни.

Когда Харальд окончил рассказ, вокруг костра племени беотуков наступила великая тишина, потому что история эта тронула их ничуть не меньше, чем самих викингов. У многих по щекам катились соленые слезы, и они этих слез не стыдились.

Чтобы немножко разрядить гнетущую тишину, Груммох сказал:

– Это древняя история, Гичита. Не плачь. Ведь твой сын также прекрасен, как Бальдр и такой же отважный воин. Ваваша похож на Бальдра, не сомневайся.

Тогда Гичита поднялся и указал на бледного юношу, который сидел вдалеке от огня.

– Да, – сказал он. – Но у меня еще есть сын, который очень напоминает несчастного Хеда. С той только разницей, что не глаза его, а руки ни на что не годны. Пойди сюда, Хеоме, пусть наши новые братья поглядят на твои руки.


13. ХЕОМЕ

Воины у костра расступились, чтобы Хеоме мог предстать перед Харальдом и Груммохом. Он послушался только после того, как Гичита трижды повторил свою просьбу, да и то скорчив недобрую гримасу на бледном лице.

Став возле костра под низкими еловыми ветками, он с горечью произнес:

– Вот мои руки, белые чужестранцы. Поглядите на них и в глубине души посмейтесь надо мной. Когда я был еще мальчишкой, их изуродовал бурый медведь. Полюбуйтесь.

Гичита печально склонил голову.

– Это случилось, – сказал он, – когда Хеоме шел двенадцатый год. По нашим обычаям мальчиков в этом возрасте посвящают в воины. Это моя печаль, что Хеоме не прошел испытаний.

Харальд мучительно искал слова, чтобы как-то утешить молодого человека, но не успел он раскрыть рот, как Хеоме горестно засмеялся и сказал так, чтобы слышали все:

– Это ты послал меня в леса, отец. Ты приказал мне сделать то, за что я поплатился своими руками. На тебе лежит вина! Ты отвечаешь за мои искалеченные руки!

Гичита низко склонил голову и заслонил лицо одеялом из шкуры буйвола. Ваваша, великий воин, резко поднялся от костра и протянул руки к брату. Отблески огня играли на его медных браслетах и крашенных перьях.

– Брат мой, – воскликнул он. – Никогда больше не говори так. Наш отец стар, и не надо доставлять ему мучений. Он послал тебя в леса, потому что таков обычай нашего народа, а не потому, что он хотел причинить тебе зло. Ты же плоть от его плоти, разве мог он желать тебе плохого?

Хеоме обернулся и со злобой плюнул брату в лицо. Воины у костра затаили дыхание.

– С тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет, женщины кормят меня с костяных ложек и пальцами отправляют мне кусочки еды в рот. Разве это жизнь для мужчины? Ты просишь меня не огорчать отца? Да я ненавижу его за то, что он сделал со мной! Гичита навеки утратил мою сыновнюю любовь!

Хеоме зарыдал, и слушать его рыдания в тихих сумерках было еще тяжелее, чем гневные слова. Это были рыдания приговоренного, утратившего всякую надежду и не знающего чем и для чего ему жить человека. Даже лесные птицы подхватили его рыдания, и все поляны и просеки в лесу отозвались птичьим эхом на его горестный плач.

Харальд встал. Вспомнив о своих раненых сыновьях, он сказал:

– У каждого человека есть свое горе.

Но Хеоме, резко обернувшись в его сторону, перебил его:

– Молчи, собака, когда говорит человек! Однажды я увижу, как тебя сожгут на медленном огне, ты, собака, лезущая в чужие дела!

Сказав это, он повернулся и пошел в темноту, подальше от света горящего костра. Воины расступились, давая ему дорогу.

– Это мой единственный брат, – печально проговорил Ваваша, – которого я люблю больше, чем свою правую руку, и который ненавидит меня в ответ.

– Если бы я мог, – с болью в голосе сказал Гичита, – я дал бы оторвать себе обе руки, чтобы только руки Хеоме вновь стали здоровыми.

После этого замерли и песни, и танцы, и рассказы. Ссора всех очень расстроила.

Когда викинги остались одни, Харальд сказал Груммоху:

– Настанет день, когда Локи придет и научит Хеда, как убить брата, Бальдра Прекрасного.

– Мне это тоже пришло в голову, – кивнул Груммох. – Что же нам предпринять, чтобы этого не случилось? Мы здесь чужие. А чужому лучше подождать за дверью, пока хозяева ссорятся в доме.

– Может, я зря рассказал эту старую норвежскую легенду сегодня, в присутствии Хеоме?

Но Груммох покачал головой.

– Беда случилась задолго до того, как мы покинули Норвегию, брат мой, – сказал он. – Ты не отвечаешь за горе этого бедолаги.

Харальд на мгновение задумался, а потом кивнул в знак согласия.

– И все же, если выдастся случай, я постараюсь, чтобы соплеменники приняли Хеоме как воина. Тогда, может, он откажется от мыслей о мести.

Случай представился раньше, чем Харальд или кто-нибудь другой мог предположить.


14. СЕРЫЙ ВОЛК

Охотники скользили по лесу беззвучно, как тени. Викинги, бежавшие отдельно от них под предводительством Харальда, производили больше шума, ведь они были непривычны к такому виду охоты.

Откуда-то спереди до них доносились крики совы. Такие крики беотуки обычно издавали, когда им удавалось выследить добычу.

– Наши люди не ухают как совы, когда видят своего врага, – заметил Гудбруд Гудбрудссон. – Они идут и приканчивают его – молча.

Торнфинн Торнфиннссон заметил, подмигнув:

– Это потому, что нас отличает скромность. Нам воспитание не позволяет хвастаться.

Он снова подмигнул и продолжил:

– Мой дядя, Свен Три Меча из Гульпье фьорда, всего лишь маленьким охотничьим ножом прикончил однажды пятнадцать датчан за одну ночь, пока они спали в зарослях вереска. Потом он вытер нож о траву и отправился домой ужинать. И ни словечка не сказал моей тетушке Бесье. Она спросила, откуда у него пятна на рукаве. Он заявил, что собирал чернику. Однажды он болтался на размохренной веревке над глубоким ущельем, собирая морской укроп целых четырнадцать часов. А когда к нему подошел пастух и предложил вытянуть его, он сказал: «Успокойся, приятель, мне ничего не стоит провисеть на этой веревке хоть до завтрашнего утра». Он был такой скромный, ясно вам?

Ямсгар Хавварссон сказал в своей обычной простоватой манере:

– Конечно, это правда, что мы, люди Севера, избегаем восхвалений и наград. Когда мой отец отправился на корабле в страну франков и сжег там семь церквей, то Папа Римский предложил ему большую награду: стол и постель до конца его жизни в самой крепкой тюрьме города Рима. Другой бы, может, и воспользовался такой милостью, но мой отец предпочел доживать дома со своей козочкой Несси и четырьмя коровками (я забыл их имена) и не воспользовался славой, распространившейся о нем в других землях.

– В самом деле, – заметил Торнфинн, подталкивая Гудбруда локтем, – мы все – очень скромные люди. Будем надеяться, что боги воздадут нам за это.

И когда они так разговаривали друг с другом на бегу, Харальд чуть не споткнулся о Хеоме, который лежал под кустом можжевельника, измученный попытками догнать своих соплеменников.

Груммох поднял молодого человека и перекинул его через плечо.

– Пошли, приятель, – сказал он, – может, ты и не сумеешь убить медведя, но это еще не резон отставать от других и просмотреть охотничью потеху.

Через какое-то время Хеоме начал лягаться, злясь на Груммоха за свое унижение. Но великан решил не обращать внимания на такие проявления дурного характера и продолжал его нести. В конце концов Хеоме затих.

К полудню, когда крики беотуков затихли вдалеке, викинги оказались на полянке, где в углу были навалены плоские камни, заросшие лишайником и диким плющом. В этой груде камней виднелся открытый лаз, точно это было чье-то жилище.

Харальд заглянул внутрь, но тут же отпрыгнул, словно его ударили по лицу. И тут все, кто подошел поближе, учуяли волчий запах.

Харальд крикнул:

– Это волчья лежка. Тут волк с волчицей и целая куча волчат.

Едва он успел объявить эту новость, как на пороге появился огромный серый волчище. Он рычал, злобно помахивая хвостом. Все разглядели его тяжелые челюсти и острые клыки.

– Да, тут, пожалуй, потребовался бы боевой топор, а не уполовник, которым моя бабушка прогнала англичан, явившихся в наш фьорд однажды весной.

– Это дедушка всех волков, – заметил Торнфинн. – Я ничего подобного не видел у нас в Норвегии.

Харальд наверное, отступил бы, уважая право зверя защитить свою жену и детей. Но огромное серое существо неожиданно издало грубый рык и кинулось на викинга, стоявшего шагах в трех от него. Харальд понял, что увернуться было бы глупо, да и выглядело бы это трусостью. Он выхватил охотничий нож и, наклонившись, чтобы дикий зверь не мог задеть его грудь и голову, повернул острие таким образом, что волк в своем прыжке сам распорол себе брюхо.

Когда зверь рухнул на землю, издав предсмертный вопль, Харальд нагнулся и, попросив у волка прощения, вонзил нож в холку. Огромный серый волк затих, только его задние лапы раз или два дрогнули в агонии.

Ямсгар Хавварссон заметил задумчиво:

– Ни один удар не был нанесен так блестяще, даже никем из лапландцев, а они здорово умеют управляться с охотничьим ножом. Если бы я был королем, сын Сигурда получил бы сейчас золотой браслет за храбрость.

– Если бы ты был королем, – заметил Торнфинн Торнфиннссон, – никому бы этот золотой браслет не достался, ты бы запрятал его в дубовую шкатулку и зарыл в землю, а сам бы ходил в рубище. Бывают на свете такие короли, и ты такой же, знаю я тебя.

Пока шли эти пререкания, Груммох подошел к Харальду и что-то прошептал ему на ухо. Харальд кивнул, соглашаясь.

– Хеоме, сын Гичиты, – сказал он, – весь мир знает, что ты храбрый парень. Только твои руки не позволяют тебе проявить мужество. Чтобы ты мог доказать это соплеменникам, я дарю тебе этого волка. Мы скажем, что ты схватился с ним и почти что прикончил его, когда один из наших людей подошел и нанес ему окончательный удар ножом. Как бы ты отнесся к этому?

Какое-то время Хеоме молчал, переводя взгляд с волка на Харальда и опять на волка. Наконец он заговорил, и губы его при этом подергивались:

– Это заставило бы наших людей, по крайней мере, почувствовать ко мне уважение. Они наконец-то признали бы меня мужчиной, за то, что я убил волка безоружным. Но как быть с этими белыми людьми?! Не проговорятся ли они, не выдадут ли наш секрет?

– Я ручаюсь, что тебе нечего опасаться. Все эти люди – мои друзья. Мы вместе выдержали грозные штормы на многих морях. Они не выдадут тайны, так ведь, викинги?

Все воины, стоявшие на поляне, подняли боевые топоры и потрясли ими в воздухе. Они поклялись не говорить об этом никому и никогда.

После этого все повернули назад, захватив с собой мертвого волка. Его нес Груммох, потому что это был зверь огромных размеров. Когда показался вигвам Гичиты, Груммох передал его Хеоме, и тот с трудом поволок добычу к жилищу своего отца.

Хеоме положил волка к ногам старого вождя и рассказал, как получилось, что он убил дикого зверя. Викинги стояли позади, скрестив руки на груди и кивая головами при каждом его слове.

Вначале на лице Гичиты отразилось сомнение, но когда он увидел, что и Харальд, и Груммох подтверждают слова сына кивками, он созвал старейшин племени беотук и торжественно провозгласил, что Хеоме отныне признается храбрецом и настоящим мужчиной.

Женщины ободрали волка и сделали из его шкуры головной убор для Хеоме. Его новое имя теперь стало «Победитель Волков».

Когда вернулся Ваваша, несший на шесте добытого на охоте оленя, и увидел Хеоме, важно вышагивающего в своем новом уборе, он удивленно спросил, что произошло.

Харальд поведал ему, как Хеоме показал себя настоящим воином. Тогда Ваваша подбежал к брату и заключил его в объятья, чуть не плача от радости.

Но викинги заметили, что Хеоме поспешил освободиться от братских объятий, презрительно скривив рот. Это больно задело Вавашу.

Груммох прошептал:

– Не совершили ли мы ошибку, братец?

– Возможно, – так же шепотом ответил Харальд. – посмотрим, что решат боги. Мы поклялись хранить тайну. С этой минуты мы должны забыть о происшедшем.

Надо сказать, что многие викинги в эту праздничную ночь пожалели о клятве, которую принесли днем на поляне. Они терпеть не могли заносчивых трусов, потому что сами были настоящими воинами.


15. ПУТЕШЕСТВИЕ ВГЛУБЬ СТРАНЫ

Весна была в полном разгаре. Деревья покрылись густой листвой, по лесным полянам в бесчисленном количестве носились молодые олени и лисы. Не было дерева, на котором бы птицы не свили гнезда. Орлы и ястребы парили в синем небе, гоняясь за добычей для птенцов.

Тогда Гичита созвал все племя и заявил:

– Настало время покинуть стойбище в лесах и двинуться в сторону великих равнин, где мы сможем запасти столько мяса и шкур, что хватит накормить зимой и одеть хоть весь белый свет. Готовьтесь, настало время путешествий, надо воспользоваться хорошей погодой, если мы хотим, чтобы наши каноэ спокойно прошли по рекам и озерам.

В течение двух следующих дней воины латали и смолили длинные кожаные каноэ и спустили их на воду. Они загрузили все необходимое для весеннего путешествия: и сушеное мясо, и туши молодых оленей, и меха, и бурдюки с вином, и, конечно, оружие.

«Длинный Змей» по-прежнему стоял на якоре возле берега, и викинги тоже занялись подготовкой драккара к плаванию. Они собирались последовать за беотуками, не зная хорошенько, что их ожидает.

Накануне отплытия Ваваша взошел на корабль викингов и сказал:

– Гичита, мой отец, возглавит наш поход, и Хеоме, вновь обращенный воин, будет рядом с ним, в его каноэ. Позвольте мне, мои новые братья, поплыть с вами на вашем большом деревянном каноэ. Я мечтал об этом с того самого мгновения, когда оно впервые приблизилось к нашему берегу.

Харальд пожал его большую смуглую руку.

– Мы охотно возьмем тебя с собой, Ваваша, – сказал он. – Ничего другого я и сам не желал бы. Ты сделаешься первым краснокожим викингом!

Тогда все норвежцы засмеялись от удовольствия, а Гудбруд Гудбрудссон подарил ему свой железный шлем с бычьими рогами и инкрустациями из меди и граната.

Ваваша был рад подарку и поклялся носить его не снимая в знак их нерушимого братства, хоть шлем и был довольно тяжелым. Когда судно отчалило от берега, Ваваша встал рядом с Харальдом и Груммохом на носу корабля, и все викинги готовы были поклясться, что они не встречали более красивого воина даже во фьордах своей далекой родины.

– Вот если бы он вооружился настоящим боевым топором вместо этого своего топорика, похожего на клюв дятла! – заметил Торнфинн.

– Не беспокойся, – сказал Гудбруд, – этот дятел может наделать дел не меньше, чем твой огромный нож мясника! Уверяю тебя, друг мой, стоит Ваваше только ткнуть своим топориком, и человек тут же – брык, и дух из него вон! А тебе надо еще раскрутить над головой свой кусок железа, насаженный на древесный ствол, прежде чем нанести удар. И вот ты уже и выдохся!

– Я готов поклясться, что ты и сам стал наполовину краснокожим. И почему ты до сих пор не носишь кожаную рубаху с каемочкой?

– Я уже об этом думал, дружище, – отозвался Гудбруд. – Эти рубахи очень теплые и куда более практичны, чем моя короткая шерстяная куртка.

На что Торнфинн фыркнул:

– Ступай и раскрась свою рожу, дикарь!

Но в глубине души Торнфинну нравились беотуки, и особенно Ваваша, который наверняка в дальнейшем станет великим боевым вождем, каким мог бы стать, как ему думалось, и всякий норвежский викинг.

Все было бы хорошо, но две вещи постоянно тревожили Харальда Сигурдссона. Во-первых, сон, который снился ему почти каждую ночь. Он видел во сне свою жену и обоих сыновей. Они стояли на вершине холма над фьордом, и, протягивая к нему руки, спрашивали его взглядом, когда же он наконец вернется домой. А во-вторых, его беспокоило поведение новоиспеченного воина, Хеоме, который не упускал ни единого случая, чтобы не напомнить всем и каждому о проявленной им доблести во время охоты на волка.

В первый же день их путешествия на запад Харальд отвел Груммоха в укромное местечко на носу корабля и сказал:

– Груммох, мой боевой друг, мне хотелось бы задать тебе два вопроса.

Груммох почесал свою лохматую голову:

– Давай, брат мой названный, спрашивай. Надеюсь, ты не захочешь узнать, откуда появляется ветер, или отчего луна делается круглой, как тарелка. Я признаюсь тебе открыто, на эти вопросы у меня нет ответов. Надеюсь, что со всеми остальными вопросами я справлюсь.

«А где зарождается прилив?» – чуть было не спросил Харальд, но шутка замерла у него на губах. В эту минуту он не был расположен шутить.

– Не думаешь ли ты, что было бы разумнее развернуть корабль и направить его на восход, туда, где наш дом, а вовсе не туда, где садится солнце? – задал он свой первый вопрос.

– Мне это тоже приходило в голову, – откликнулся Груммох. – Мы уже давно не были дома. Но подумай сам: нас стало вполовину меньше с того времени, как мы покинули родные берега. Разве что нам удалось бы уговорить десятка два беотуков сопровождать нас, иначе мы представим жалкое зрелище в открытых морях. К тому же, не в обычае норвежцев возвращаться без добычи, а мы пока что не добыли никаких сокровищ. Я надеюсь что там, в землях беотуков, мы, может быть, обнаружим серебро или золото, или, если боги будут милостивы, то и драгоценные камни, которые ничего не стоит привезти на «Длинном Змее». Тогда мы вернулись бы домой сознавая, что все это долгое путешествие было не понапрасну. Ответил я на твой первый вопрос, друг мой?

Харальд кивнул, но в глазах его продолжало светится непреодолимая жажда еще раз взглянуть на свою любимую супругу Асу дочь Торна и сыновей Свена и Ярослава.

– О чем еще ты собирался спросить, Харальд? – Груммох взглянул на него, лениво почесывая правый бок. Он решил изобразить великого пророка, которому на любой вопрос ответить так же легко, как прогнать муху.

– Меня беспокоит Хеоме, – продолжал Харальд, не реагируя на шутку. – Он был слаб и презираем своим народом, пока мы не помогли ему, надеясь, что он окрепнет духом и почувствует уважение к себе самому. Но кончилось это тем, что он только почувствовал презрение ко всем остальным. Теперь Хеоме тиранит воинов, а со своим братом, истинным воином Вавашей, обращается, как с собакой. Боюсь, что однажды он предаст своего брата и даже попытается его убить. Он захочет сам сделаться вождем племени, когда Гичита умрет. И более того, мне думается, что он и с нами попытается разделаться, поскольку нам известна его тайна.

Груммох зевнул.

– Хеоме, – сказал он, – не более чем кусачий комар, такой вот, какие увязались за нашим кораблем. Они докучливы, но не более того. Хочешь от них отделаться, ну, махни рукой и отгони. Если же какой из них сядет на руку и приладиться укусить, возьми да прихлопни его ладонью. Вот он и превратится в ничто. То же самое и с Хеоме. Он называет себя Хеоме Волк, а я зову его Хеоме Комар. Если Хеоме Комар чем-нибудь заденет меня, я прихлопну его, и от него даже памяти не останется.

Харальд задумчиво кивнул.

– Отважные слова, брат мой, – заметил он. – Но отвага это еще не мудрость. Я не раз приглядывался к его лицу. В нем есть некая странная сила. Боюсь, когда-нибудь пробьет час, и он может оказаться настоящим мужчиной, а вовсе не простым комаром. Мы должны смотреть правде в глаза, Груммох. Он может причинить нам зло.

Груммох стал напевать себе под нос легкомысленную песенку. Потом сказал:

– Ничего, я справлюсь с ним, если что и случиться, Харальд. Как я вспомню, какого перца я задал ирландцам во времена короля Мак-Миорога, так мне смешно делается при мысли о Хеоме.

– Ты встретил тех людей, – возразил Харальд, – когда ты был молод и жаден до побед и славы. К тому же они были простые воины, чья сила крылась только в боевых топорах и мечах. Стоило тебе справиться с их мечом и топором, как им приходил конец. Но Хеоме не владеет ни топором, ни мечом. Его сила в его голове, и хитрость его – грозное оружие. Он может напасть там и тогда, когда этого вовсе не ждешь. Неизвестно, до чего он додумается: до медвежьей ямы, или неожиданно упавшего дерева, или, снежного обвала, или пробоины в корабле, или яда, подсыпанного в питье, или жилы вокруг шеи спящего.

– Мы все в руках Одина, – философски заметил Груммох. – Что должно случиться, того не миновать. Оно все равно случится, Это то же самое, что и твоя тревога по поводу Девы со щитом, которая явилась тебе, когда мы отказались подобрать этого хоконова парня, Хавлока Ингольфссона.

– Ты даже не представляешь себе, насколько справедливы твои слова, друг мой, – печально отозвался Харальд. – Я думаю об этом, если не каждый день, то через день. Я не ребенок, меня не убаюкаешь сладкими речами. Я знаю, я поступил дурно, и Один накажет меня так или иначе. Вполне возможно, он для этого уже избрал Хеоме, и тот принесет мне смерть.

Груммох громко рассмеялся и заставил Харальда выпить большой рог ягодного вина, чтобы хоть немного его развеселить.

Может на час-другой это средство и помогло, но его не хватило даже до вечера. Харальд опять помрачнел. Он не принял участия в игре, когда викинги состязались в метании топора, коротая время в утомительном и однообразном плавании.

Они натягивали веревку, не толще мизинца, между двумя шестами, и отойдя на расстояние десяти шагов, прицеливались и метали топор, стараясь перерубить веревку в самом центре. Харальд обычно первым начинал эту потеху, но на этот раз он только пожал плечами и отошел в сторону.

– Сын Сигурда сегодня не в духе, – заметил Гудбруд Гудбрудссон.

– У него, должно быть, болит живот, – предположил Ямсгар Хавварссон. – Ни от чего другого человек не делается так мрачен.


16. ДОЛГОЕ ПЛАВАНИЕ

Первые два дня они шли по узкой реке, и к вечеру второго высадились на берег и устроили стоянку под нависающими скалами, где-то там в вышине выли волки. На небо выкатилась круглая и бледная луна.

Место было зеленое, но какое-то пустынное.

– Кто здесь живет? – обратился Харальд к Ваваше.

Ваваша раскинул руки и передернул плечами.

– Мало кто, – сказал он. – Племена, которые никак себя не называют. Они выходят на охоту небольшими группами. Это непохожие на нас люди. Они носят одежды из меха, как медведи, и пришли с далекого севера. Они поклоняются луне и питаются не мясом, а только жиром убитых животных. Их нечего боятся. Стоит им завидеть нас издали, в перьях и с топорами, как они тут же бросаются наутек и прячутся в лесах.

– А есть здесь кто-нибудь, кого беотуки боятся, Ваваша? – спросил Груммох.

На что Ваваша ответил так:

– Нет, Великан, таких людей, кого боялись бы беотуки, не существует. Но к некоторым мы все же должны относится с известной осторожностью. Это, например, племя алгонкинов, которые живут на расстоянии одной луны отсюда, в верхнем течении большой реки, куда мы вскорости направимся. Это жестокие воины, и их много. Они не любят беотуков, потому что давным-давно, с тех пор уже сменилось много поколений, наши люди высадились на берегу и по неведению срубили их священное дерево. Они не замышляли ничего плохого, просто хотели построить избушку, чтобы защитить себя от бурь, которые обычно налетают к концу охотничьего сезона. В это время мы уже начинаем собираться, чтобы вернуться на зиму к своему стойбищу.

– Ну, и что же эти алгонкины, они на вас нападают? – спросил Харальд.

Ваваша кивнул:

– Бывает год, когда они прячутся в засаде и ждут, когда мы появимся. Тогда проливается великая кровь. А выпадают и такие годы, когда они просто толпятся на берегу и только провожают нас взглядами, в основном надеясь на то, что река сама с нами расправится. На этой реке часто подстерегает опасность: пороги, стремнины, водопады, подводные скалы и оползни.

– Чего же вы тогда, – возразил Груммох, – каждый год отправляетесь вглубь страны, когда легко прокормиться и у себя на берегу?

– На это есть много причин, – ответил Ваваша. – Во-первых, потому, что в самом начале времен великий бог, Гитчигума, повелел нам поступать именно так. Во-вторых, потому, что наше племя всегда совершало это путешествие, как и многие другие племена. И еще потому, что нам необходимо бывать время от времени в Великих Карьерах возле Большого Озера, где мы выкапываем священный камень. Нигде в мире больше нельзя найти священный камень, только там. Из этого камня можно сделать трубки мира и ожерелья, которые защищают нас от грома и молнии.

Он запустил руку под свою легкую одежду и снял длинное ожерелье из красного камня. Каждая бусина была вырезана в форме человеческой головы и нанизана на тончайшую нить из оленьей кожи.

Харальд осторожно перебирал бусины руками.

– Этот камень такой твердый, Ваваша, – сказал он. – Как это удается так точно вырезать на нем человеческое лицо?

Ваваша потихоньку взял из рук викинга свое ожерелье, точно оно могло утратить свою магическую силу в чужих руках.

– Когда камень достается из земли, он бывает мягкий, как глина, – продолжил объяснения Ваваша. – Вот тогда-то на нем и можно вырезать все, что угодно, острым ножом. Это ожерелье было сделано отцом моего деда, несколько жизней назад. Как видите, оно не раскалывается и не ломается. Это очень сильное средство. Ни один, на ком оно бывало, не был поражен громом или молнией.

– Мне бы такое ожерелье, тогда Тор может беситься, сколько ему захочется, – сказал Груммох.

– Глупые речи, Груммох Великан, – заметил прислушивавшийся к разговору Торнфинн Торнфиннссон. – Может быть, Тор слушает тебя сейчас. Он может решить поразить тебя до того, как ты накопаешь себе таких камней. И где ты тогда окажешься?

Великан пожал могучими плечами.

– Сгорю и превращусь в свиные шкварки. Тебе-то что до этого, Торнфинн Торнфиннссон?

– Я могу оказаться рядом с тобой, – сказал он. – И тогда я тоже превращусь в свиные шкварки. И все из-за тебя!

– Ну тогда вы оба изжаритесь в хорошей компании, – сказал Гудбруд Гудбрудссон. – Это все лучше, чем изжариться с Ямсгаром Хавварссоном. Он такой тощий, что какие из него шкварки?

Ваваша выслушал всю эту болтовню спокойно. Он уже привык к тому, что у викингов была манера подшучивать друг над другом. Из такой пикировки обычно ничего плохого не следовало, если только они не выпивали перед тем слишком много ягодного вина. И хорошо бы во время перепалки не было у них в руках боевых топоров. Но в этот вечер ни у кого в руках ничего не было, и никто не выпил более глоткакрасного ягодного сока из тыквенной бутылки.

На следующее утро они свернули стоянку и отправились в плавание, едва забрезжило: беотуки в своих каноэ мерно взмахивали веслами в таком ритме, что могли грести сутками, не уставая.

Корабль викингов плыл среди каноэ как гусыня со своими бесчисленными гусятами. Свежий восточный ветер наполнял его паруса.


17. АЛГОНКИНЫ

Месяц успел народиться, сделаться полным и исчезнуть, когда «Длинный Змей», покинув широкие воды, вошел в узкое устье реки. В этом месте путешественникам были видны сразу оба берега всего лишь в трех перелетах стрелы.

Надвигались сумерки, когда Ваваша впервые что-то почувствовал, втянув воздух чуткими ноздрями. Он прошептал:

– Пахнет опасностью, друзья мои.

Все краснокожие подняли головы и принюхались, как Ваваша. Точно дуновение тревоги легкой волной прокатилось по всем каноэ. Они подплыли поближе друг к другу и были похожи на оленей, которые вдруг все разом уловили резкий запах еще пока невидимого волка.

Харальд спросил шепотом:

– Это алгонкины, Ваваша?

Тот кивнул.

– Мой нос сообщает мне, что это алгонкины и абнаки. Я думал, что еще какое-то время они не появятся. Абнаки последние годы не продвигались вглубь страны. То, что доносится запах и тех, и других очень плохо. Абнаки сами по себе не страшны. Но когда они объединяются с другими племенами, то становятся много храбрее. Им тогда кажется, что они вновь великий народ, каким были в незапамятные времена.

Каноэ Гичиты подплыло близко к «Длинному Змею», и старый вождь проговорил хриплым голосом, обращаясь к сыну:

– Я заметил огни по обоим берегам, Ваваша. Люди в лесах ждут именно нас, поэтому и не прячут свои огни. Это обозначает, что они чувствуют силу. Что ты посоветуешь, сын мой? Будем продолжать путь или повернем назад? Можно совершить путешествие и попозже, когда эти племена уберутся отсюда.

– Беотуки еще никогда не убегали от алгонкинов, – отозвался Ваваша. – А от абнаков тем более. Еще не хватало боятся этих пожирающих белок и пьющих гнилую болотную воду! С нами белые братья. С вами мы ничуть не слабее тех, кто залег в засаде на берегу. Я советую, чтобы каноэ с женщинами и детьми следовали за кормой «Длинного Змея», а мы двинемся вперед, как настоящие воины.

Хеоме сидел на носу в каноэ своего отца. Руки у него дрожали от страха, и подрагивали бледные губы.

– Давай вернемся, отец, – молил он тоненьким голоском. – Мой брат Ваваша думает только о своей славе. А я забочусь о наших людях. Какой будет прок от того, что Ваваша повесит десяток скальпов в своем вигваме, если лучшая часть наших воинов останется лежать на здешних берегах?

Гичита ничего не ответил своему младшему сыну, но продолжал глядеть на старшего, словно ожидая от него окончательного решения.

– Ни разу в жизни не уклонялся я от битвы, – сказал Ваваша. – не повернусь спиной к врагу и на этот раз. Если, отец, ты прислушаешься к Хеоме и отправишься назад, я продолжу путь с воинами на «Длинном Змее». Надо положить конец этой вражде с алгонкинами. Если мы испугаемся их сейчас, то больше никогда они не пропустят нас к священному камню. Все люди в лесах и долинах будут смеяться над нами и назовут собаками и пожирателями падали. Вот мой ответ!

Гичита наклонил голову и сказал:

– Да будет так, сын мой. Я ждал от тебя именно такого ответа. Его я и хотел услышать.

Хеоме испустил вопль, как перепутанная женщина, упал ничком в каноэ и накрыл голову кожаной рубахой.

Гудбруд Гудбрудссон заметил:

– И как это у одного отца могут быть два таких разных сына? Один, дающий жизнь людям, удивляет меня, право же!

Торнфинн возразил ему:

– Один создал тебя и меня. За краснокожих он не отвечает. Они дети какого-то другого бога.

Наступила темнота, лишь узенький серпик новорожденного мев небе слабо освещал землю. Чутким ухом Харальд Сигурдссон улавливал, как в темноте люди достают из колчанов стрелы, накладывают их на натянутую тетиву, вынимают из ножен острые ножи, готовят к бою топорики. Каноэ слегка покачивались на поблескивающих водах. Чувствовалось, что люди напряжены, как псы перед охотой на крупного зверя.

– Вперед! – тихо скомандовал Гичита. – Голос Грома, принеси нам удачу!

– Лично я надеюсь только на свой «Поцелуй Смерти»! – сказал Груммох. – Голос Грома может и не раздаться, когда я призову его на помощь.

– А у меня в правой руке «Миротворец», этого мне достаточно, – отозвался Харальд. – Только когда мы начнем обмениваться ударами с врагами, постарайся, брат, встать со мной спина к спине. Тогда мы сможем на равных справиться с десятком алгонкинов. Счет будет справедливым!

По всей палубе «Длинного Змея» шли подобные разговоры, боевые братья по старому обычаю договаривались друг с другом, как им лучше встретить врага. Торнфинн встал с Гудбрудом, Ямсгар с юношей из Йомсберга по имени Кнут Ульфссон. Этот парень любил рукодельничать, а волосы носил заплетенными в четыре косы и на голове обруч, скрученный из медной проволоки.

Но никому из викингов никогда не приходило в голову подсмеиваться над ним, потому что он происходил из семьи, где было пятнадцать берсерков, да и сам Кнут снес головы трем саксам до того, как ему исполнилось четырнадцать лет.

Гичита издал боевой клич совы, и каноэ тронулись с места.

Какое-то время ничего не происходило, и кое-кто успел подумать, что тревога была ложной. Но вдруг с правого и левого берега донесся вопль алгонкинов, похожий на тявканье лисы зимой, и послышался медвежий рык, которым обычно призывали к битве абнаки.

В воздухе засвистели стрелы. Одна пролетела под правой рукой Харальда и ударилась о дубовые доски палубы.

– Метко! – сказал он Груммоху, который напевал какой-то несложный мотивчик, как обычно во время битвы.

– Да, – согласился Великан, – и это не последний выстрел, который раздастся до исхода ночи.

Потом со всех сторон послышалась песня смерти алгонкинов:


Где мой враг?
Где мой враг?
Хватай его!
Где мой враг?
Где мой враг?
Хватай его!
Отруби ему руки!
Отруби ему голову!
Где мой враг?
Где мой враг?
Хватай его!

– Не следовало бы мне, чужестранцу, – сказал Торнфинн, – плохо отзываться о местных скальдах, только мне кажется, что их песенку больше пристало петь детишкам, играя в скакалки, чем взрослым мужчинам в благородном сражении. Когда с этим делом будет покончено и у нас будет время подумать о более приятных вещах, я сочиню подходящую песню, которую мы будем петь в соответствующих случаях.

Но Торнфинн Торнфиннссон не выполнил своего обещания, потому что вдруг «Длинный Змей» содрогнулся от топота множества ног, и до обоняния каждого донесся запах прогорклого медвежьего жира, которым краснокожие мажутся с ног до головы, чтобы было легко выскользнуть из рук противника.

Торнфинн пал первым, острие пики воткнулись ему между лопаток. Сделав последнее усилие, он взял с собой за порог смерти алгонкина, нанесшего ему смертельный удар.

После его гибели Гудбруду пришлось прижаться спиной к мачте. Харальд и Груммох, чьи глаза немного привыкли к темноте, испустили одновременно устрашающий боевой клич. Они были слишком крупны, чтобы остаться незамеченными, и решили открыто врезаться в густой пчелиный рой краснокожих.

Их устрашающий рык эхом отразился от вспененных вод реки, наводя ужас на врагов.

Харальд нанес первый удар «Миротворцем».

– Один! – сказал Харальд, открывая счет и сопровождая его леденящим душу смехом.

Груммох размахнулся «Поцелуем Смерти».

– Один! – крикнул он и засмеялся еще страшнее, чем Харальд. Хитрое гибкое существо оказалось у Харальда под правой рукой и взмахнуло томагавком. Харальд быстро поднял и опустил свой меч. Послышался глубокий, со всхлипом, стон.

– Два и царапина! – хохотнул Харальд, перекидывая меч из правой руки в левую.

Груммох размахивал «Поцелуем Смерти», как косой, потому что черные тени толпились особенно густо с его стороны. Только ему одному было известно, сколько раз острое лезвие поживилось желанной пищей, но и все остальные слышали вопли, которые следовали почти за каждым взмахом.

– Трое, и ни одной царапины, – возгласил он мрачным голосом, а вслед за этим принялся хохотать так, точно небеса целиком принадлежали ему одному.

– Притормози, – сказал Харальд. – а то я никак с тобой не сравняюсь, брат! Это несправедливо!

И они опять стали смеяться, точно неслись вместе с валькириями по темному северному небу мимо блистающих звезд.

За их спиной Ямсгар Хавварссон потерял свой меч, когда вонзил его глубоко в краснокожего и тот уполз куда-то в темноту. Теперь он сражался голыми руками, отбиваясь от ударов, затем схватываясь врукопашную и добираясь до вражеского горла. Возле его ног уже лежали бездыханными четверо абнаков, но тут и ему самому был нанесен тяжелый удар. Ямсгар рухнул на палубу и из последних сил выдохнул:

– Кнут Ульфссон, видно подразучился я драться. Если я усну и не проснусь, передай привет моим дочерям и жене, когда вернешься на берега родного фьорда.

Ямсгар умолк навсегда. А Кнут Ульфссон почувствовал, как у него в черепе начала громко пульсировать кровь, точно забил боевой барабан. Он знал, что это, хоть иногда и забывал, что в нем живет берсерк.

Груммох, ударив по голове краснокожего обухом своего топора, прокричал:

– Восемь!

А еле державшийся на ногах Харальд ответил:

– Шесть!

Кнут Ульфссон запел песню, которую все его родичи всегда запевали в подобных случаях, потому что все они были настоящими берсерками:


Увы, мой друг покинул меня.
Он покинул поле,
Он покинул фьорд,
Он покинул пожиток,
Он покинул семью,
И стол, и хлеб,
И наша его пуста.
И я увижу его,
Если его навещу,
Там, где он теперь,
Там, где он теперь.
Попаду я туда
Через темную дверь
Стережет ее тролль,
Злобный маленький тролль.
Кнута Ульфссона тролль
Не задержит, нет, нет!
Убирайся, тролль!
Убирайся, тролль!!!
Убирайся, тролль!!!
Туда, где смерть!

И каждая строка в его песне сопровождалась взмахом боевого топора, и от каждого взмаха замертво падал краснокожий, иногда с глухим стоном, иногда с предсмертным криком. Наконец никто уже не смог подобраться к Кнуту Ульфссону, потому что возле него выросла гора трупов алгонкинов и абнаков.

– Девять! – выкликнул Груммох. – Однако топор мой затупился. Приходится бить по два раза. Надо будет с утра его хорошенько заточить, а то так дело не пойдет!

Харальд еле стоял на ногах, тяжело опираясь о спину Груммоха, по его рукам и груди текло красное вино войны.

– Девять, – сказал он, и стал сползать вниз. Груммох взвалил друга себе на спину, продолжая размахивать «Поцелуем Смерти».

Внизу, в каноэ рядом с «Длинным Змеем», Ваваша таким же образом поддерживал своего старого отца. Хеоме лежал, укрывшись с головой, не дыша и желая только одного – чтобы никто из врагов его не обнаружил.

В конце концов, те из нападавших, кто еще оставался в живых, с трудом перевалились через борт корабля, наугад попадали в свои каноэ, невидные в темноте, и стали грести к лесистым берегам настолько быстро, насколько им позволяли раны.

Они уже не тявкали, как зимние лисы, и не рычали, как бурые медведи. Когда они скрылись из виду, Ваваша обратился к викингам:

– Друзья мои, догоним их и закончим это дело, как должно. Сожжем их лодки и деревни. Дадим им возможность запомнить нас навсегда!

Но Груммох, который еще не знал, насколько тяжело ранен Харальд, ответил ему:

– Отправляйся туда, Ваваша, со своими воинами и разожги там маленькие огонечки сам. Не пристало норвежцам сниматься с якоря, не прибрав палубу. А у нас тут еще немало работы. Но подай нам знак, если придется туго, и мы тут же явимся на помощь.

Ваваша ничего не ответил. Он собрал тех, кого смог, и они поплыли по темной воде. Вскоре оба берега заполыхали пожарами.

Никто из воинов Ваваши при этом не пострадал. Деревни сгорели, алгонкинские и абнакские воины исчезли, точно их вовсе никогда и не было.

Единственным живым существом, которое обнаружил Ваваша, оказался краснокожий малыш, которого забыли при поспешном бегстве.

Он сидел, прислонившись к боевому барабану, и безмятежно сосал палец.

Ваваша взял его на руки. Маленький ребенок считался у беотуков священным, и причинять ему вред было запрещено.

Не то, что викинги в далекие времена. Они, по их выражению, «очищали» города, которые им доводилось захватить. Ваваша отнес младенца в свое каноэ, напевая песенку и забавляя его, чтобы не испугался темноты.

Ребенка воин протянул женщине, чей муж одним из первых пал в этой битве. Она назвала малыша именем, которое означало «Подарок богов», и в дальнейшем он приносил ей только радость.

Ребенку ведь все равно, к какому он принадлежит племени. Ему нужно только молоко и материнское тепло. Да еще ласковая песенка, которую мать напевает, склонившись к нему в вечерний час, когда едва мерцают угли догоревшего костра.


18. РАССВЕТ И МОГИЛА ДЛЯ БРАТЬЕВ

Когда снова рассвело и белые воины вместе с краснокожими смогли оглядеться, они поняли, что заплатили хорошую цену за ночную победу. Десять каноэ затонули, и в каждом находилось по четыре воина. Правда, некоторые из них все еще были здесь, но вряд ли в будущем они смогли бы снова выйти на охоту, или спеть песню, или принять пищу… Алгонкины были великие мастера рубить топором и снимать скальпы. Гичита оплакивал их, покрыв голову кожаной робой. Ваваша гладил его забинтованные руки, стараясь как-то утешить. Ноги старого вождя тоже были сильно изранены, так, что он даже не мог подняться. Правда, женщины, которые ухаживали за ним, накладывали на раны целебный мох и делали примочки из травяных отваров, уверяли, что раны Гичиты затянутся еще до наступления полнолуния.

Хеоме, чей страх опять навлек на него всеобщее презрение, сидел в отдалении в полном одиночестве и тупо глядел на воду.

На «Длинном Змее» Харальд и Груммох подсчитывали свои потери. У Харальда на голове была шишка величиной с мужской кулак.

– Благодари Одина, – сказал Великан, – за то что он наградил тебя крепким норвежским черепом, брат мой.

Не в силах ответить на шутку Груммоха, Харальд только молча кивнул и показал взглядом на Ямсгара Хавварссона и Торнфинна Торнфиннссона, лежавших навзничь с повернутыми к небесам лицами. Казалось, они погружены в глубокий сон.

– Гудбруду Гудбрудссону будет одиноко, – сказал Харальд с горестным вздохом. – Не было еще такой дружной пары по эту сторону Валхаллы. Погляди, скольких краснокожих они уложили. Эта парочка не теряла времени даром.

Все поглядели на Гудбруда. Он стоял возле самой мачты, и тела алгонкинов и абнаков громоздились возле него. Харальд окликнул его, но Гудбруд не отозвался. Он стоял, скорбно склонив голову на грудь, видимо горюя о потерянном друге.

Но нет! Не в печали склонил он голову! И не думал он в этот момент о погибших друзьях. Он вообще ни о чем не думал. Две алгонкинские стрелы пригвоздили его к мачте, вот почему не упал он на палубу вместе с другими, кого коснулась смерть.

Кнут Ульфссон, усевшись на планшире, перевязывал раны тряпьем. Глаза его все еще были безумны, в них по-прежнему бушевала битва. Он запел печальную песнь:


Когда молодые олени покидают стадо,
Старый вожак не охладевает к битвам.
Он взбегает вверх по холмам.
Рога его остры, и глаза мечут искры.
Он отыскивает убийц,
И вздымается грудь его жаждою мести.
Старый олень, Кнут Ульфссон, говорит всем вам:
Теперь, когда молодые покинули стадо,
Он найдет погубителей Даже на краю земли!

Харальд подошел к нему и ласково потрепал по израненному плечу.

– Убийцы уже получили свое, берсерк, – сказал он, – их деревни сметены с лица земли, будто их никогда и не было на свете.

Кнут Ульфссон ничего поглядел на Харальда пустым взглядом, точно не осознавая о чем говорит вождь. Потом он продолжил свою песнь, словно тут же и забыл о самом существовании Харальда.

– Бесполезно заговаривать с ним, – заметил Груммох. – Эти берсерки живут в замкнутом мире, где есть место только битве и братству. Потребуется еще какое-то время, чтобы уши Кнута Ульфссона стали снова воспринимать человеческую речь. Он пока находится в боевом угаре. Он сейчас ничего не способен заметить, даже если поднесет к глазам собственную руку. Все берсерки таковы, ты же знаешь.

– Погляди только, – грустно вздохнул Харальд, – мы потеряли четверых из них. Мы заплатили дорогую цену, сокрушив алгонкинов и абнаков ради беотуков, наших краснокожих друзей.

– Враг тоже заплатил не мало, – сказал Груммох, – указывая на человека, наполовину перевесившегося через борт.

Побратимы с усилием подняли тело краснокожего великана и положили на палубные доски.

С головы до ног он был облачен, как полагалось только великому вождю. На нем был колоссальных размеров головной убор из орлиных перьев, кончики которых были выкрашены темно-коричневой краской. К перьям крепились красные пряди волос, как бы выраставшие из распушенных шариков белого гусиного пуха. Могучую шею украшало ожерелье из сотни медвежьих когтей, оправленных в серебро и нанизанных на тоненький кожаный ремешок. Руки великана повыше локтя охватывали кованные медные браслеты с выгравированными на них изображениями «Птицы Грома» – орла. Его одежда была так расшита красными, синими и желтыми бусинами, что между ними не удалось бы просунуть и лезвие ножа. На мокасинах тонкой золотой нитью было вышито изображение восходящего солнца на фоне лазурного неба, расшитого крошечными, с муравьиную головку, бусинками из бирюзы.

Лицо вождя, с нанесенными на него широкими полосами желтой глины, все еще сохраняло гордое выражение. Мертвая рука сжимала оперенный томагавк, точно желая взять его с собой в тот далекий и темный путь, который лежал теперь перед ним.

Ваваша поднялся на корабль и поглядел на покойного.

– Это Боевой Орел, – сказал он, – самый могущественный из алгонкинских вождей. В молодости они были друзьями с моим отцом, пока не поссорились из-за женщины. После этого они поклялись убить друг друга. Но Гичита в глубине души до сих пор любит его. Для отца было бы большим горем узнать, что Боевой Орел погиб на вашем корабле, откуда его дух не сможет прибыть на Последнюю Охоту. Давайте ничего ему не скажем. У него и так горя хватает.

Сказав это, Ваваша встал на колени возле убитого и дотронулся пальцами сперва до правой, потом до левой щеки. Прикоснулся к его груди – сначала справа, потом слева. Затем он ласково что-то прошептал так, чтобы никто не мог услышать, и, склонившись еще ниже, мягко надавил на веки и закрыл Боевому Орлу глаза.

После этого викинги сняли с него роскошное облачение и привязали к его ногам камень.

Они перевалили его за борт, с другой стороны, не там, где находилось каноэ Гичиты, так чтобы старого вождя не постигла еще и эта печаль.

Чуть позже в этот же день они разложили на берегу погребальный костер, положили в ноги каждому воину оружие, чтобы в конце своего пути он мог сразу заняться охотой или принять участие в сражении.

И в этот же самый день, когда солнце оказалось в зените, Гичита повелел Ваваше побрататься с Груммохом и Харальдом, как того требовал обычай краснокожих.

Для этого надевший ради такого случая головной убор с бизоньими рогами знахарь сделал по надрезу на руке у каждого из них, смешал их кровь и помазал ранки. Затем всех троих, крепко взявшихся за руки, положили в неглубокую траншею, заранее выкопанную краснокожими воинами в мягкой прибрежной земле и всех троих этой же землей припорошили.

Обряд обозначал, что все трое должны жить, как братья, и вместе лечь в землю, когда пробьет их последний час.

После этого беотуки начали плясать и распевать свои песни под высокие звуки костяных флейт и мягкие удары кожаных барабанов.

Только Хеоме не выказывал никакой радости. Он сидел один неподалеку от детей и женщин, окидывая всех злобными взглядами.


19. ОЗЕРО БОГОВ

И вот настало время великого и многотрудного перехода. Случалось, что река становилась совершенно непреодолимой: она стремглав неслась по порогам, кидалась в разные стороны, как зверь, стараясь проглотить и корабль викингов, и каноэ краснокожих. В такие моменты краснокожие устремлялись в маленькие речушки, которые спокойно текли под низко нависающими над водой ветками деревьев. Однажды какое-то странное существо, похожее на кошку, соскользнуло с ветки, угодив прямо в одно из каноэ. Это было так неожиданно, что воины все до одного попрыгали в воду. Они плавали вокруг каноэ и били зверя томагавками до тех пор, пока он перестал скалить на них свои страшные зубищи и не затих. Женщины и дети, наблюдавшие всю эту сцену из других каноэ, захлопали в ладоши и засмеялись от радости. Они тут же подняли крик, потому что каждый хотел сшить себе одежду из красивой шкуры убитого зверя.

Иногда перед путниками вырастали сплошной стеной скалы. По отвесным стенам грохоча низвергались потоки вспенившейся ледяной воды.

Тогда всем приходилось высаживаться на берег и нести лодки на плечах, обходя водопады. Это были моменты тяжелых испытаний. «Длинный Змей» был малость тяжеловат, чтобы таскать его на руках! Приходилось викингам валить деревья и ставить корабль на катки. И викинги, и краснокожие, и женщины, и даже детишки, схватившись за крепчайший, сплетенный из кожи канат волокли корабль по суше к верховьям реки, где течение было поспокойнее.

– Нам уже приходилось перетаскивать суда волоком в Гардарики, – заметил Харальд. – Например, попался нам на пути волок, когда мы возвращались из Миклагарда на кораблях, которыми владел Хокон Свиной Жир.

– М-да, – хмыкнул в ответ Груммох, прикрыв глаза ладонью и пытаясь разглядеть вершину горы, с которой река срывалась вниз бешеным потоком. – Разве это был волок! Такого, что здесь твориться, наверно, больше не встретишь на всей земле!

Но они в конце концов добрались до верховьев, стерев в кровь руки, хребет у мужчин чуть не переламывался пополам, а кровь стучала и пела в голове. На вершине горы они расположились на ночь. Усталость валила их с ног, ни у кого не было сил двигаться дальше.

Однажды они расположились на ночь на опушке сосновой рощи. Женщины тихонько ударяли по натянутой коже маленьких барабанов, а подростки плясали у костра.

Вдруг неожиданно для всех Хеоме вскочил на ноги, размахивая искалеченными руками, с искаженным злобой лицом.

– Почему, отец мой, – вскричал он, – эти белые чужестранцы сидят с тобой и моим братом Вавашей у костра, а мне место находится только среди ребятишек?! Разве я не доказал всем, что я мужчина, как и любой другой?

На морщинистом лице Гичиты, освещенным желтыми отблесками огня, появилась печальная улыбка.

– Хеоме, сын мой, – начал он ласково, – я не могу нарушать обычаи народа, требуя того, что желательно мне или тебе. Все из нашего племени знают, что я люблю обоих моих сыновей одинаково, как и полагается отцу. Оба мои сына для меня равны, несмотря на то, что один большой и сильный, а другой маленький и слабый. Даже среди медвежьего народа отец одинаково забавляется и с калечным медвежонком, и со здоровым и сильным, который может повзрослев, прогнать его.

– А не сможет ли и калечный медвежонок прогнать старого матерого медведя с помощью хитрости, которая и в голову-то не придет старику? – спросил Хеоме, щуря свой недобрые глаза.

У Гичиты сильно болели ноги, доставляя ему большие страдания. Он как-то не обратил внимания на слова сына, продолжая говорить свое:

– Это верно, что ты принес волка, убитого неподалеку от нашего стойбища. Но когда мы столкнулись с алгонкинами и абнаками, ты не показал себя воином и истинным сыном вождя. Люди говорят о том, что когда они сражались, ты лежал в каноэ, укрывшись шкурами, точно тебя там вовсе и не было. Вот почему твое место сейчас не рядом со мной и твоим братом. И с этим я ничего не могу поделать до тех пор, пока тебе не выпадет случай вновь проявить себя мужчиной. Тогда и ты, сын мой, будешь сидеть со мной рядом вместе с остальными, и ты тоже принесешь клятву кровного братства с великими белыми воинами, и тебя положат рядом с ними в могилу братства и прикроют землей.

На это раздался визгливый голос Хеоме:

– Я лучше умру, Гичита, чем побратаюсь с этими чужаками! Это просто белые волки, вот кто они есть! Эти белые волки пришли сюда ради собственной добычи, а вовсе не из любви к нашему народу!

Харальд и Груммох сидели у костра молча, воззрившись на Хеоме, но он избегал встречаться с ними взглядом. Зато другие викинги не проявили такого же спокойствия. Среди них поднялся ропот.

Они громко заявили, что потеряли отличных воинов в битве, которая вовсе их не касалась. А иные говорили, что если бы Харальд вовремя к ним прислушался, то «Длинный Змей» был бы уже на полпути к дому.

Но Ваваша постарался всех примирить. Он поднялся и стал исполнять у костра Танец Орла, широко раскинув руки, кружась и подпрыгивая, словно птица, которую он изображал, парила в воздухе над костром. Время от времени он издавал клич: «Ку-и-и-и! Ку-и-и-и!»

Женщины у отдаленных костров подхватили этот клич «Ку-и-и-и! Ку-и-и-и!». И кричали до тех пор, пока лесное эхо многократно его не повторило.

Когда барабанные палочки из молодого ясеня и орешника начали выбивать легкую дробь, Ваваша застыл на месте, поднялся на цыпочки, и колыша руками, точно трепеща крыльями, сомкнул кончики пальцев над головой.

И пока все молчали, застыв в восхищении перед дивно исполненными танцем, Хеоме встал и с презрением плюнул в огонь.

Но никто даже и не взглянул на него. Все взоры были устремлены на юного воина, который однажды сделается вождем их племени.

Когда Ваваша замер, вытянувшись на носках, барабаны ударили – туанг! – точно слетела стрела с тетивы огромного лука.

И затем, в полной тишине, Ваваша, выкрикнув высоким голосом «Ку-и-и-и-ок!», закружился на месте, опускаясь все ниже и ниже, кругами обходя костры, пока наконец не опустился на землю, все еще трепеща одной рукой-крылом.

Наконец, и эта рука замерла, и бой барабанов стал стихать, пока не превратился в еле слышный шепот, и замер вместе с затихшей на земле птицей.

Глаза у женщины сделались влажными от слез, дети подползли поближе к матерям, пряча лица в их кожаных одеждах. И только воины продолжали молча взирать на Вавашу, их медные лица оставались неподвижны и бесстрастны. Они молча выражали свое восхищение.

Гичита наклонил свою старую голову и произнес молитву, обращенную к Богу-Орлу:


О Птица Грома! О Птица Грома!
Мы покланяемся тебе!
Мы, племя беотуков, взываем к тебе о помощи!
Помоги нам завершить это путешествие,
О, Птица Грома!
Помоги нам вернуться домой невредимыми!
Мы молим тебя только об этом.
О, Птица Грома!

Тогда Ваваша поднялся и подошел к отцу.

– Хорошо ли я танцевал, отец? – спросил он с улыбкой.

Старый вождь кивнул.

– Очень хорошо, сын мой, – сказал он. – Я сердцем чувствую, что теперь мы доживем до того, чтобы вновь увидеть Великие Озера, и доберемся до священных камней.

Но Харальд шепнул Груммоху:

– Я бы во все это поверил тоже, если бы этот бешенный волк, Хеоме, оказался бы скованным железной цепью, так чтобы нам можно было каждый час знать, что он замышляет. Прошлой ночью мне приснилось, будто он стоит на воде прямо посредине реки и беседует с Девой со щитом, которая однажды явилась мне из тумана, после того как я оставил Хавлока Ингольфссона погибать на тонущем острове. Во сне мне почудилось, будто Хеоме и Дева со щитом о чем-то договорились друг с другом, потому что они держались за руки и улыбались. И чуднее всего то, что искалеченные руки Хеоме были совсем здоровы, а пальцы его шевелились после рукопожатия Девы.

– Снам не стоит доверять, – ответил Груммох. – Мне как-то раз приснилось, что у меня появился новый меч и боевой топор, весь отделанный драгоценными камнями из Миклагарда. Так ясно я это видел, и дотрагивался до них, и даже чуть было палец не обрезал! А проснулся, пошарил под лавкой, где им полагалось лежать – и ничего похожего! И никто мне их никогда не дарил! Нет, Харальд, смешно верить снам. Не думай ты больше про этого Хеоме Волка. Если он станет чересчур опасным, я скажу Кнуту Ульфссону, берсерку, чтобы он прогулялся с Хеоме в лесочек и показал ему путь в Валхаллу – своим маленьким ножичком. Это поручение, безусловно, понравится Кнуту, потому что он мало думает о чем-либо другом. Его не заставишь грести или тянуть корабль на веревках! Но надо же ему что-нибудь делать, чтобы оправдать свое существование!

Харальд отвернулся, ничего не ответив. Ему казалось, что вряд ли Кнуту захотелось бы прикончить увечного сына Гичиты, сколь зловредным он бы ни оказался. Для этого Кнут был слишком серьезным воином.

Но на следующий день перед храбрецом Кнутом встала другая задача, которая была ему больше по вкусу, хоть и явилась полной неожиданностью и для него самого и для всех остальных.

Он брел по лесу вдоль берега, когда остальные воины выгребали против течения, как вдруг прямо перед ним спрыгнул с дерева незнакомый краснокожий и накинулся на него, размахнувшись боевой дубинкой.

Кнут был не тем человеком, который уклоняется от битвы. Он быстро пригнулся так, что дубинка только мазнула его по спине. Затем берсерк ударил краснокожего по ногам, и тот мгновенно оказался на земле. Кнут и сам не запомнил, как он махнул своим топором. Краснокожий, неподвижно лежавший у его ног, уж и вовсе не мог ничего вспомнить. Он был убит единственным ударом топора.

Затем Кнут спел короткую песенку о том, какой он лихой вояка, стащил с убитого его головной убор и одежду, расшитую голубыми и желтыми бусинами и облачился в них. В душе он был франтом, только вот в бесконечных путешествиях и плаваниях бедному Кнуту негде было развернуться.

Когда наконец он догнал «Длинного Змея», который боролся с речной стремниной, кто-то из викингов крикнул:

– Глядите-ка на берегу какой-то белый краснокожий!

Тут все рассмотрели белокурые косы и признали в «краснокожем» Кнута Ульфссона.

– На тебе наряд сына вождя, – сказал Ваваша с мрачной улыбкой. – Так одеваются люди из племени снейда. Красиво, ничего не скажешь.

Кнут приосанился и тряхнул убором из перьев.

– Тот, на ком были эти одежды, их вовсе не заслуживал, – заявил он. – Кто носит такой изысканный наряд, должен уметь драться более искусно.

К этому он ничего больше не добавил.

– Если ваш воин убил сына вождя снейда, тогда нам надо двигаться побыстрее, – сказал Ваваша с тревогой. – Это мстительный народ. Вряд ли они будут сидеть у костра, мирно распевая песни, когда до них дойдет весть о случившемся.

На «Длинном Змее» так же, как и на всех каноэ, гребцы налегли на весла и не останавливались день и ночь, пока не решили, что им удалось покинуть территорию снейдов.

Следующей ночью им пришлось сделать привал на берегу небольшого водоема, над которым низко склонялись ветки огромных елей. У Гичиты отекла правая нога, покраснела и сделалась горячей.

Старая знахарка из беотуков, которая прекрасно умела залечивать раны, заявила, что опухоль не спадет, если Гичита не пролежит целую ночь спокойно с повязкой из кожи зеленой змеи.

И хотя старый вождь сказал, что он не хочет задерживать путешественников, особенно в таком гиблом месте, молодые воины, возможно, первый раз в жизни, отказались ему повиноваться и принялись сушить весла. Трое воинов тут же отправились в леса, и через несколько часов упорных поисков вернулись с тремя зелеными змейками. С них тут же сняли кожу и быстро, пока кожа еще сохраняла влагу, обернули раненую ногу Гичиты.

Все улеглись спать. И пока краснокожие на земле, а викинги на корабле мирно спали, к лагерю подобрались странные люди в медвежьих шкурах. Они уселись возле вытащенных на берег каноэ держа наготове свои боевые топоры. Лица их были плоски и неподвижны. Глаза – точно узкие прорешки в оленьей шкуре.

Когда Ваваша проснулся, он с изумлением увидел, что охрану, которую он оставил на ночь, как будто ветром сдуло. Предводитель одетых в медвежьи шкуры обратился к Ваваше:

– Не вини своих охранников, друг мой. Мы подобрались к ним незаметно и привязали к деревьям. Мы не причинили им вреда. Вам от нас тоже никакого вреда не будет, если только вы проявите выдержку и разум.

– Кто вы такие? – спросил Ваваша у предводителя. – Я не знаю вашего языка, хотя и могу кое-что разобрать из вашей речи.

Тот ответил Ваваше:

– Мы племя, носящее имя кри. Мы живем на болотах. Нас иногда так и называют – болотные кри. Мы заблудились в здешних лесах и потеряли дорогу. Мы не различаем деревьев. Они для нас все одинаковы. Мы не привыкли бродить по лесам.

Ваваша кивнул в знак того, что понял.

– Что вы хотите, болотные кри?

– Мы хотим добраться до места возле Большого Озера, где добывается камень для трубок. Но мы не знаем туда пути. Согласитесь проводить нас, и тогда все обойдется хорошо.

– Вы что, хотите нам пригрозить? – возмутился Ваваша. – Не очень-то умно с вашей стороны так говорить с беотуками. С нами вместе к Великим Озерам направляются белые боги на большом деревянном корабле. Хорошо, что они пока спят и не слышат ваших заносчивых речей. Иначе бы они непременно укоротили бы ваш рост ровно на голову, или уменьшили бы ваше племя на несколько дюжин.

Пришельцы прислушивались к словам Ваваши, недоверчиво улыбаясь. Ваваша трижды свистнул условным свистом, и Груммох, сон которого всегда был неглубок, выскочил на берег и двинулся в сторону болотных кри, сидевших на корточках и державших на коленях свои топоры.

Он встал перед ними, распрямившись во весь свой громадный рост, и казался в ширину, как трое кри. Он был облачен в слегка поржавевшую кольчугу и рогатый шлем. Его боевой топор выглядел таким тяжелым, что ни один из пришедших не смог бы его даже приподнять.

Когда Груммох пошел прямо на чужаков, они отпрянули, затаив дыхание, хотя и не показали страха – из гордости.

– Так как? – спросил он громовым голосом. – Скажи мне, брат Ваваша, медведи явились, чтобы разговеться от поста с нами или нами?

– Пусть сами решают, – сказал Ваваша громко, чтобы всем было слышно. – Если они выбирают первое – милости просим, оленины хватит на всех, Если же второе – то они жаждут смерти. Что ж, мы не откажем им в этом.

Груммох, лениво кивнув, стал покачивать в руке «Поцелуй Смерти», точно помешивая бледный свет приближавшейся зари. Топор посвистывал, а болотные жители не сводили с него восторженных глаз.

Наконец вождь чужаков проговорил с кислой улыбкой:

– Этот парень не из тех, кого бы мне хотелось обидеть, если только десять моих братьев не окажутся рядом.

Груммох перестал вертеть боевой топор.

– Пойди и приведи своих десятерых братьев, – сказал он. – Я посижу тут на камушке и подожду. Я не из тех, кто уклоняется от сражения.

Но индеец покачал своей лохматой головой.

– На севере мы великий народ, – ответил он Груммоху, – и все нас уважают, даже большое племя иннуитов. Мы хотели бы сохранить свое положение. А сохранится ли оно, если твой огромный топор прогуляется по нашим головам? Послушай-ка меня, ты, белый бог! Давай продолжим путешествие вместе, и, если придется, будем сражаться бок о бок. Идет?

Ваваша кивнул, и Груммох тоже ответил согласием, потому что по правде говоря, ему вовсе не хотелось затевать сражение натощак.

Вскоре к ним присоединился Харальд, и все уселись вокруг большого костра. И Гичита был с ними. Отек сошел с его ноги, жар поутих, а краснота исчезла, как и обещала старая знахарка.

Вождь болотных кри достал из-под одежды длинную полую трубку черного дерева и приспособил к ее концу резную чашу из красного камня. Он наполнил чашу высушенными семенами и измельченными сухими листьями каких-то трав, потом поджег содержимое чаши и пососал другой конец черной трубки. У него изо рта пошел дым.

– Клянусь Тором, странное колдовство! – воскликнул Кнут Ульфссон. – Никогда еще мне не приходилось видеть, чтобы дым шел у человека прямо изо рта. Не сжигает же он рот изнутри, а, Ваваша?

– Никто еще пока от этого не сгорел, – хохотнул в ответ молодой воин. – Хотя пускать дым изо рта не в обычае моего народа. Правда, они могут выдувать дым, когда их призывают к этому другие племена. Это обозначает мир, понимаешь?

Вождь болотных людей передал трубку Груммоху, знаками показав, что тот должен последовать его примеру.

Великан втянул в себя дым через трубку, и тут же закашлялся так. Казалось, он тут же и умрет, потому что он позабыл выдохнуть дым, а вместо этого проглотил его, как проглотил бы глоток медового напитка.

Все краснокожие дружно рассмеялись, а один из болотных кри даже осмелился подойти и похлопать Груммоха по спине. Но тут же, скорчив гримасу, отдернул руку, потому что спина Груммоха в кольчуге была твердой, как амбарная дверь из крепкого дуба.

Так с веселым смехом трубка передавалась из рук в руки. Кнут Ульфссон выдохнул самую длинную из всех струю синего дыма.

– Это детская забава! – воскликнул он. – А ну, кто из вас решиться съесть и трубку, и то, чем она набита, вместе с огнем?

Однако Харальд остановил его строгим взглядом, потому что берсерк мог и в самом деле проделать то, о чем сказал, и ему было все равно, умно это или глупо.

Наконец трубка была вновь убрана под одежду Ланука, вождя болотных кри.

С этого времени оба краснокожих племени продолжили путешествие вместе.

И вот однажды, одним прекрасным утром, они миновав излучину реки остановились в священном трепете.

Их взорам предстали воды Великого Озера, широкого, как настоящее море. По поверхности зеленых волн точно лодки там и сям плыли стволы огромных деревьев. Противоположного берега озера было не видно.

– Мне доводилось пересекать страну финнов, – сказал Харальд. – Я встречал там немало озер. Но по сравнению с этим их озера просто лужи после дождя!

Груммох спросил Вавашу:

– Вся эта вода в самом деле озеро или, может быть, все-таки море? Мне как-то не верится, что озеро может быть таким безбрежным!

– Это озеро, друг мой, – сказал Ваваша. – Это Озеро Богов. Но это еще не конец нашего пути. Мы должны переплыть это озеро, затем еще одно, и еще одно, и только тогда мы попадем туда, где собираются все племена. Там цель нашего путешествия.


20. МЕСТО, ГДЕ СОБИРАЮТСЯ ВСЕ ПЛЕМЕНА

Когда лето было в самом разгаре, и орлы носились в небе, переполненные энергией жизни, а солнце, казалось, с каждым днем светит все ярче и ярче, беотуки и болотные кри поставили свои вигвамы из кожи бизонов, высотою с три человеческих роста. Эти кожаные жилища были ярко раскрашены, а отверстия для дыма в них были обращены на восток, потому что ветер на равнине, как правило, дул с запада.

И вдоль берегов огромного озера, и в лесах, и в обширных прериях – всюду высились вигвамы. Казалось, все краснокожие, сколько их было на земле, собрались сюда, чтобы поохотиться на круторогих бизонов и добыть священный красный камень.

Харальд и все викинги, стоя на палубе «Длинного Змея», смотрели на бессчетное множество вигвамов, утопающих в клубах дыма и пыли. Они прислушивались к мириадам доносившихся до них звуков: крикам мужчин, детскому визгу, собачьему лаю, поющим женским голосам, стуку топоров, барабанному бою, тонким голосам флейт, топоту танцующих ног…

– Никогда бы в жизни я не подумал, – сказал Груммох, – что можно увидеть и услышать такое множество живых людей и такое несметное количество звуков зараз. В Каледонии, когда осенью гуси готовились к отлету, нам, ребятишкам, казалось, что нигде в мире не может быть такого скопища живых существ. А теперь я думаю, что даже если бы все гуси, жившие на земле с начала времен, собрались вместе, и то бы их не было столько, сколько сюда привалило краснокожих.

– А я вот что думаю, – сказал Харальд мечтательно. – Вот бы всю эту толпу да переправить в Норвегию, да дать бы им в руки по боевому топору и по пучку стрел, какие дела можно было бы совершить! Тот, кто сделался бы их боевым вождем, мог бы с ними завоевать Англию и страну франков, Миклагард, Испанию и еще полмира! Такой вождь прославил бы свое имя, как никто на свете до него! Его назвали бы истинно великим!

– Мой отец, – вступил в разговор Кнут Ульфссон, – возглавил однажды поход против франков. Стал он во главе ирландцев, исландцев и данов. А все кончилось тем, что они друг другу перерезали глотки, и остался мой отец в стране франков с разбитым кораблем и ржавым кинжалом. С этим ему и предстояло добыть себе счастье. Три года добирался он до дому пешком. Вот уж не хотел бы я возглавить такое разношерстное войско. Эти краснокожие больше, чем любой народ, какой мне в жизни встречался, склонны перерезать друг другу глотки, уж поверьте мне!

Когда викинги отправились в большой вигвам Гичиты, они застали там вождей других племен, с которыми Гичита о чем-то совещался. Он принимал их полулежа на шкурах. Ноги у него все еще сильно болели, и он не мог разговаривать стоя. Зато все его воины полукругом стояли у него за спиной.

Другие вожди передавали трубку мира по кругу. Гичита говорил, а они кивали головами, и черные глаза их не выдавали никаких чувств. Выражение их не изменилось даже тогда, когда прибыли белые викинги и встали за спиной у Гичиты.

Харальд с удивлением обвел взглядом вождей у костра. Ему никогда не приходило в голову, что люди могут быть такими разными! Среди них были низкорослые, с плоскими желтыми лицами, как у иннуитов, и завернутые в медвежьи шкуры мехом наружу, так что и лица-то было трудно разглядеть, и высоченные, с коричневой кожей, на которых, наоборот, почти ничего не было надето, кроме расшитой бусами набедренной повязки, медных браслетов да маленького колчанасо стрелами, висящего на ремешке на шее, и крепкие прочно «сколоченные» мужчины в расшитых коротких куртках и мокасинах, с уборами из орлиных перьев на головах, которые держали в руках ножи и опушенные мехом небольшие щиты. Словом, люди всякого вида и из всех племен. Гичита что-то говорил им на простом, примитивном языке, помогая себе жестами. Они либо кивали в ответ, либо махали руками.

Ваваша шепнул Харальду:

– Мы прибыли последними, и поэтому должны поведать о своем путешествии. Вот почему мой отец Гичита говорит с ними. Таков обычай. Он объясняется на «первоначальном языке». Так мы его называем. Это язык первых краснокожих людей, которые прибыли с севера тысячу жизней назад. Они пришли сюда, неся свои пожитки на спине, чтобы заселить леса, берега и равнины в здешних местах. Все краснокожие знают этот язык и говорят на нем, когда соберутся вместе в это время года. Это язык мира и братства. Позже, когда мы покинем священный карьер, мы опять будем говорить каждый на своем языке.

– И что же, – спросил Харальд, – когда вы оставите эти места, вы опять будете убивать друг друга?

Ваваша кивнул.

– Это древний обычай, – сказал он. – Мы все тронемся в путь, когда задуют северные ветры – в один и тот же день. И направимся каждый к своему стойбищу. Древний закон гласит, что никто не имеет права начинать сражение в течение трех дней. А через три дня, когда краснокожие успеют удалиться на довольно большое расстояние от священных мест, тогда они могут себе позволить все что угодно.

– Это в обычае и у других народов, – вступил в разговор Груммох. – Народы, которые живут южнее Миклагарда, совершают ежегодные паломничества к святым местам в Иерусалиме. У них это тоже принято. Также и у саксов, и у франков, которые направляются на поклонение в Рим. Это мудрое соглашение, и оно сдерживает кровопролитие, которое могло бы случиться, не будь такого закона.

Ваваша мрачно улыбнулся.

– К сожалению, несмотря на закон, находятся люди, которые ночью у костра напиваются маисового пива, заводят сумасшедшие пляски и уже не помнят, зачем они сюда явились. Они совершают набеги на вигвамы враждебных им племен и нарушают наш закон.

– Я этого всего не понимаю, – сказал Кнут Ульфссон. – Я сам происхожу из семьи берсерков, и мне кажется, радость жизни вовсе не в том, чтобы сидеть у очага и слушать сказки старых баб, а в том, чтобы обменявшись достойными воина ударами, положить врага к своим ногам. Вот в этом действительно заключается смысл жизни!

Харальд Сигурдссон строго взглянул на него.

– У меня жена и двое сыновей, которые ждут у фьорда моего возвращения. И я собираюсь к ним вернуться. Я не потерплю этих берсеркских разговоров, Кнут Ульфссон. То, чем занималась твоя семья, это одно дело, и совсем другое – что я тебе приказываю. Так что изволь воздержаться от маисового пива и всяких там танцев, пока мы здесь. И держи свой топор там, где ему положено быть – сбоку на ремне. Если я когда-нибудь еще замечу это сумасшедшее берсеркское выражение на твоем лице, я помогу нашим краснокожим друзьям и сам утихомирю тебя. Причем, навсегда. Хорошенько запомни это.

Кнуту Ульфссону эти слова не пришлись по душе, но он хорошо знал, что Харальд Сигурдссон никогда ничего не говорит зря. На берегах фьорда даже была сложена такая припевка:


Гром гремит, но может и не ударить,
Туча грозит дождем, но может и не пролиться.
Волк рычит, но может и не укусить,
Если зарычит Харальд, прощайся с жизнью.

Кнут опустил голову и отвернулся, чтобы не прочесть на лице Харальда эту готовность зарычать.

Всю ночь краснокожие пели и плясали под музыку барабанов, деревянных и костяных флейт. Некоторые из краснокожих стояли, выстроившись в линеечку в чем мать родила, и вертели над головами огромные трещотки, пока розовые от пламени костров сумерки не наполнились свистом, треском, визгом этих странных инструментов. Возле другого костра плясали люди с запада. Их спины были украшены уложенными кругом раскрашенными перьями, символизирующими солнце. Ритмичный топот их ног словно пульсировал в самой земле, а затем поднимался оттуда вверх к небу, пробирая человека до костей.

Харальд, переходивший от одной группы людей к другой, вдруг увидел Кнута Ульфссона, жадно пьющего маисовое пиво из глиняного кувшина. Кувшин держал у его губ краснокожий, чье лицо было все расписано белыми полосами. Кнута при этом пробирала дрожь, а Харальду было известно, что это дурной знак.

Он осторожно взял кувшин и вежливо подал его краснокожему, который с удивлением взглянул на вождя викингов. Харальд схватил Кнута за шиворот, отвел к тотемному столбу, прочно врытому в землю, и привязал берсерка к столбу за руки.

Когда Харальд пришел утром отвязать его, то увидел, что берсерк прогрыз раскрашенную древесину столба, как бешенный пес. Взглянув Харальду в глаза, Кнут опустил голову.

– Если я увижу еще раз, как ты пьешь маисовое пиво, – сказал Харальд, – я тебя усмирю. Внезапно, так что ты ничего не успеешь заметить. И навсегда. Понятно, берсерк?

– Понятно, вождь, – отозвался Кнут. – Хотя я чувствую, что подобные законы неразумны и бесчеловечны.

Харальд дал ему такого тумака, что берсерк чуть было не упал.

– До тех пор, пока я вождь, – сказал Харальд внушительно, – я не потерплю, чтобы мне указывал всякий мальчишка с тюленьими мозгами. А теперь иди и проспись.

Около полудня Груммох подошел к Харальду.

– Не пристало викингу придавать значение пустякам, – сказал он. – Но сегодня я был свидетелем одного очень странного события.

Он подождал вопроса Харальда о том, что это было за странное событие. Так всегда поступали викинги, когда хотели сообщить что-либо интересное. Но Харальд только сел и улыбнулся, пристально глядя на Груммоха. Великан, не выдерживая его долгого взгляда, начал свое повествование.

– Назревает беда, Харальд Сигурдссон, – сказал он. – Попомни мои слова.

– Какая еще беда, малыш? – спросил Харальд. – Я люблю слушать об опасностях, это хорошая приправа к мясу.

Груммох нахмурился.

– Эта опасность не покажется тебе вкусной, брат мой. Хеоме побратался с этим идиотом, Кнутом Ульфссоном. В своей сумасшедшей жажде битвы, Кнут забыл данную тебе клятву верности. А Хеоме потребовал, чтобы Кнут послужил ему своими руками, а в замен этот калека объявит его величайшим берсерком краснокожих. Я все это слышал сам, там, в лесу, когда наклонился завязать шнурок. Я был за кустом, они меня не заметили.

Харальд помолчал.

– И что же Хеоме хочет, чтобы совершил этот бесноватый Кнут?

– Чтобы он убил его брата Вавашу и отца Гичиту. Вот и все.

– Да, немало, – сказал Харальд. – Теперь мы должны не выпускать этих дураков из виду. Такое соглашение может означать и наш конец.

– Я тоже так подумал, – ответил Груммох, – только не стал ничего говорить. Я всего-навсего великан-простак, о чем ты мне частенько напоминаешь, а ты человек великого ума и великих дел.

Харальд мрачно взглянул на него, но ничего не ответил.


21. СТРАННЫЕ КОМПАНЬОНЫ

Вскоре настало время рыбной ловли. Сотни краснокожих протягивали сети по мелким водоемам, или выходили на легких лодочках, сделанных из березовой коры, держа в руках нацеленные рыболовные пики. Иногда это происходило ближе к ночи, когда рыба не ждала нападения, и тогда волнующееся озеро выглядело волшебно: мерцали зажженные факелы, поблескивали отполированные ножи, сделанные из крепчайшей древесины, а люди в белых одеждах казались привидениями.

После рыбной ловли наступало время охоты на бизонов. Посреди косматого стада метались самые искусные охотники, ветер обдувал их бесстрастные лица, направо и налево мелькали их острые ножи.

Часто после такого набега поле оказывалось все покрыто телами огромных темно-коричневых животных, точно поле сражения великанов после отчаянной схватки.

Правда, иногда жертвами оказывались и сами краснокожие. Это происходило тогда, когда за дело брались лесные племена, мало знакомые с такого рода охотой. Иногда они застревали в узком глубоком овраге, куда устремлялось стадо перепуганных животных, за которым гнались люди с собаками из другого племени. Однажды семинолам, простым болотным людям, которые из-за дальности расстояния редко добирались до священных мест, пришлось оплакивать соплеменников, которых потоптало в глубокой лощине стадо обезумевших от страха бизонов.

Зато Груммоху эта охота пришлась весьма по вкусу. Он один сумел добыть не менее сорока голов огромных неуклюжих животных. Он вел себя так, как если бы ему пришлось сражаться с людьми, наносил удары ножом направо и налево, а затем ловко отскакивал в сторону, подальше от тяжелых копыт и косматых голов быков, которые, падая замертво легко могли сокрушить менее ловкого человека.

У краснокожих он получил имя «Победитель Бизонов». К нему явились послы по крайней мере от четырех племен, предлагая охотится вместе с ними и жить в их жилищах.

Но Груммох каждый раз отрицательно мотал косматой головой и вежливо отказывался.

– У меня уже есть и жилище, и хозяин, – говорил он. – Не пристало мужчине изменять своему вождю.

К Харальду краснокожие тоже прониклись великим уважением. Однажды в лесу на поляне, где было темно от свисающих до земли еловых веток, он наткнулся на целый клубок ядовитых змей. Викинг кинулся топтать их и мгновенно всех передушил до того, как они успели вонзить в него свои ядовитые зубы.

За это он был прозван «Погубитель Змей». А краснокожие из племени оджибивег, наблюдавшие это необычную схватку, подарили ему браслеты из змеиной кожи.

И каждый раз, когда кто-нибудь из викингов одерживал подобные победы, Ваваша и Гичита созывали все племя беотуков и устраивали пляски под барабан вокруг костра. Барабаны всех размеров и цветов редко молчали у вигвамов беотуков,

И каждый раз, когда начиналось такое празднество, Хеоме Безрукий шел на берег озера и горестно, безутешно рыдал и молил своих богов, чтобы чужеземцы, чья сила и мужество злили и унижали его, были бы наказаны. К этому времени он научился улыбаться, разговаривая и со своим братом, и с Харальдом, и с Груммохом, искусно скрывая черные замыслы. В мучительных снах он видел, как все трое тонут в озере или гибнут под каменным обвалом, или как их топчет разъяренное стадо бизонов. В своем воображении он всегда видел их мертвыми. И тогда путь к сердцу Гичиты и к сердцам его соплеменников становился свободным…

И вот наконец наступило полнолуние. Великий ведун краснокожих велел своему посыльному, с острым ножом из оленьих рогов обойти все вигвамы, что означало – «пора настала». Такими ножами-копалами и добывался священный камень. Теперь каждое племя могло само решать, когда отправиться в Священный Карьер. Из добытого там камня и будут делаться трубки, и бусы с изображением человеческих лиц, и браслеты для молодых жен, и серьги для юных воинов. В Карьер следовало направляться безоружными и иметь при себе только нож из оленьих рогов, чтобы копать им мягкий, еще не застывший красный камень.

Этот закон ни разу не был нарушен с тех пор, как первые краснокожие явились сюда перебравшись через северные льды, тысячу жизней назад.

И вот на следующее утро еще до зари поднялось племя Гичиты и болотных кри. Вместе с ними встали и викинги. Они позавтракали в полном молчании. Им не полагалось брать с собой еду или питье. Есть разрешалось только вечером. Груммох рванул зубами огромный кусок жареного бизоньего мяса.

– Ну, раз я не имею права есть до самого заката, так я хоть сейчас заставлю свои зубы поработать! – нарушил он торжественную тишину.

Ваваша похлопал его по спине и сказал со смехом:

– У нас есть поговорка: «Большие едоки – малые копальщики». Смотри, чтобы твой нож сегодня вонзился в землю глубже всех, потому что ты больше всех наелся с утра!

Груммох притворился обоженным.

– Ну, если ты так говоришь, тогда я потащу на горбе целого бизона, чтоб откусить кусочек-другой еще и по дороге. Надо же чем-то подкреплять свои силы, друг мой!

Священный карьер был расположен примерно в двух лигах от озера. Ваваша был очень озабочен тем, чтобы его народ прибыл на место раньше других. Надо было занять место поудобнее. Он торопил соплеменников, внимательно следя за тем, чтобы у каждого был нож из оленьих рогов и кожаный мешок. Туда складывались накопанные корни.

Между вигвамами он встретил Харальда.

– Я ищу моего брата Хеоме, – сказал Ваваша с тревогой, – и нигде не могу его найти. Его нет в вигваме, где он живет. И это очень странно, потому что каждый год Хеоме ходил вместе со всеми, и хотя брат не может копать, он от имени всех возносил молитвы.

– И одного моего человека тоже нет, – ответил Харальд мрачно, – Кнута Ульфссона. Я его нигде не нашел. И это тоже странно, потому что раньше он всегда ходил за мной по пятам. Думаешь, они ушли раньше нас, не пожелав дождаться?

Ваваша в задумчивости потер свой медно-красный подбородок.

– Может, они и вправду вышли раньше, – сказал он неуверенно, – и дождутся нас в карьере. И если это так, то они должны уйти одни. У нас все остальные на месте. Но как говориться, «две одинокие собаки добудут не так уж много оленей».

Они больше ничего не сказали, а и отправились, как и положено, бегом в сторону священного карьера.

Какое-то время они двигались в полной тишине, потому что все остальные краснокожие племена еще не проснулись. Вскоре они поравнялись с заболоченным ручейком, протекавшим в неглубокой лощине. Его темная вода пахла неприятно – болотом и разлагающимися останками животных, забредших туда со стрелой охотника в боку, или погибших от каких-либо болезней, например, той, что причиняет ядовитое растение джураба.

Место было, надо сказать, ужасное, в этом мнении все викинги оказались единодушны.

– Уж не притаились ли здесь где-нибудь тролли? – спрашивали они друг друга. Беотуки все время сморкались и сплевывали, чтобы злой дух этого места не проник им в сердце и не отравил их.

А болотные кри привыкли к такой местности, они бодро шагали с улыбками на лицах, точно гниющие корни и падаль не могли причинить человеку ни малейшего вреда. Вдруг из куста терновника, вырисовывавшегося на фоне утреннего неба со странным, зловещим криком вылетела птица. Бегущие люди разом остановились, приглядываясь. Это был болотный ястреб. Перышки его растрепались, некоторые были обломаны. Казалось, он недавно побывал в сражении с другими птицами.

– Ястребы очень храбрые птицы, – заметил Ваваша. – Они обычно не пугаются и не издают криков, когда видят человека. Это дурной знак, друзья мои.

– Смешно человеку останавливаться или поворачивать назад только из-за того, что какая-то престарелая птица вдруг почувствует, что жизнь не так уж и прекрасна, – сказал Груммох.

– Мы обычно стараемся прислушиваться к тому, что нам хотят сообщить звери или птицы, – ответил Ваваша. – Эта птица поведала о своей печали. Кто-то напугал ее рано утром. Этот ястреб испугался не нас, поверь мне.

Они продолжали свой бег, а Харальда все не покидала мысль о Кнуте Ульфссоне, ведь берсерк мог причинить горе не только птице, когда впадал в ярость.

Некоторое время спустя один из болотных людей подбежал к Ваваше, показывая медный браслет, который толстым слоем покрывала хлипкая грязь.

– Я нашел браслет у самой воды, сын вождя, – сказал он.

– Он принадлежит моему брату Хеоме, – посерьезнев, сказал Ваваша. – Нам надо быть осторожнее. Боги обратились к нам дважды. Первый раз через птицу, второй – через этот браслет. Было бы глупо заткнуть уши и закрыть глаза, не видеть и не слышать. Это поданные нам знаки.

– Их всего двое, а нас много, – заметил Груммох. – Что до меня, то я продолжил бы бег, да еще распевал бы при этом во весь голос. И кто может нам что сделать, если к карьеру все идут безоружными ни у кого нет ни меча, ни ножа, ни боевого топора?

Ваваша никак не отозвался на его слова, но в дальнейшем бежал осторожно, глядя себе под ноги и высматривая следы. Временами он склонял голову набок, то на одну сторону, то на другую, как это делают звери, когда силятся что-либо понять.

Но все было спокойно, и наконец они вышли из длинной лощины, где воняла болотная вода и жужжали мухи. Перед ними высился круглый глиняный курган. На фоне голубого неба он казался гладко отполированным шлемом. Человек сорок, не толкаясь, могли бы удобно расположиться на нем.

– Это древний могильник, – пояснил Ваваша. – Он уже был здесь, когда первые краснокожие появились тут, и наши предания гласят, что он пребудет здесь, когда самый последний из нас покинет землю.

– В Англии, на юге, – сказал Харальд, – есть круг, построенный из огромных камней, о котором люди говорят то же самое. Он был уже, там, когда римляне высадились на Британских островах, и останется, когда Одину заблагорассудится погубить мир. Такие вещи существуют, чтобы напомнить человеку, какой он маленький, и что век его едва ли длиннее века весенней мухи.

В молчании продолжили они путь в сторону древнего могильного кургана, за вершиной которого должны были оказаться вырубленные в скале ступени, ведущие вниз, к Священному Карьеру.

Когда они наконец добрались до вершины холма, то многие издали крик радости. Они опасались, что что-нибудь обязательно помешает.

А теперь все были в сборе на гладкой вершине, чувствуя огромное облегчение. Вокруг было видно на десять полетов стрелы, не меньше.

У Харальда от вида этого необъятного карьера перехватило дыхание. Ничего похожего он еще не встречал, хоть и странствовал по свету немало.

Ему казалось, что перед ним лежит огромная чаша, выдолбленная в земле рукой неведомого бога.

В ней уместился бы город, в десять раз больше Миклагарда, и еще осталось бы место для Рима. Карьер был так глубок, так глубок, глубже вод Иимьефьорда, хотя всем известно, что этот фьорд бездонный. На отвесных и гладких склонах лишь кое-где росли желтые кустики, точно клочья бороды на щеках мужчины. В стенах выступала порода разного цвета: и красная, и желтая, и черная, и голубая. У викингов вырвался вопль удивления. Им показалось, что это конец земли, потому что ничего подобного они не видели своими глазами и ни о чем подобном не слышали ни в одной из древних саг.

Ваваша махнул в сторону, показывая на место в отвесной стене, шагах в двадцати от них.

– Только здесь можно спуститься вниз, – сказал он. – Там есть ступени, они были сделаны, когда сюда впервые пришли прадеды наших прадедов, когда солнца было таким маленьким, что человек мог, не обжигаясь, держать его в руках. Теперь мы должны спуститься по этим ступеням. Все племена пользуются этой лестницей. Она называется «Ступени жизни и смерти». Начинаем спуск! Здесь никто не появится еще примерно час.

Все слушали его, стоя на вершине кургана на фоне голубеющего неба и держа в руках кожаные мешки и ножи-копала из оленьих рогов.

И вдруг, едва договорив, Ваваша выронил свой мешок и олений нож. Издав странный, всхлипывающий крик, он повернулся вполоборота и широко раскинул руки. Харальд и Груммох, стоявшие рядом с Вавашей, подхватили его и с удивлением взглянули на воина.

Внезапно они заметили воткнувшуюся в лоб индейца стрелу. Ваваша ничего не мог сказать, челюсть его отпала, глаза закатились, руки повисли как плети, и он умер, повиснув у друзей на руках.

Харальд повернулся к Груммоху, но не успел произнести ни слова. Из-за края карьера посыпались люди: алгонкины, абнаки и снейда. Они размахивали копьями и томагавками. С ног до головы их покрывала боевая окраска. И во главе всей этой разъяренной собачьей стаи несся с бешенными криками берсерк Кнут Ульфссон, призывая смерть на всех стоявших на вершине древнего кургана, в руках у которых были лишь копала из оленьего рога. Сердца их переполнились предчувствием беды.

– Мы попали в засаду! – задыхаясь, воскликнул Груммох. – Клянусь Тором! Вставайте все в круг и бейте их, чем сможете. Вот о чем предупреждал нас болотный ястреб, а у нас не оказалось ушей, чтобы услышать!

Краснокожие и викинги встали плотно друг к другу, как бизоны, приготовившиеся к битве.


22. БИТВА НА ВЕРШИНЕ КУРГАНА

С лисьим тявканьем и с грубым страшным медвежьим рыком ринулись краснокожие на стоявших на вершине кургана людей, размахивая томагавками и оперенными ножами.

Груммох стоял впереди всех. Его косы развевались на ветру. Он закричал громовым голосом:

– Быстро бегите сюда все, кто хотел бы испытать крепость моего костяного ножа! Игра началась! Торопитесь, пока я настроен справляться с вами всего с одного удара. Позже я, может, и подустану, и тогда встреча со мной не доставит вам столько удовольствия!

Викинги, стоявшие позади него, рассмеялись.

– Ну, где там знаменитые алгонкины? – позвал кто-то из них.

Рослый алгонкинский воин в меховом головном уборе, утыканным выкрашенными желтой краской ястребиными перьями, завопил в ответ:

– Мы здесь, бледнолицые убийцы-волки! Не беспокойтесь, мы окажемся рядом с вами, как только высмотрим местечко, где бы нам было удобно развернуться.

Болотные кри с каменными, непроницаемыми лицами били не спеша, но наверняка. Каждый из них бормотал «третий, четвертый, пятый…», подсчитывая количество убитых врагов, рухнувших у их ног под ударами костяного ножа. К сожалению, движения кри сковывала тяжелая меховая одежда, а нападавшие абнаки не давали им ни секунды, чтобы остановиться и сорвать с себя одежду. Они понесли тяжелые потери в это утро, потому что привыкли совсем к другим схваткам. А беотуки, глубоко вздохнув воздух и раздув ноздри, изобразили крайнее презрение к врагу, и вскоре алгонкины узнали, что копало из рога оленя, попадая в сильные руки, может сравниться с заостренной медью томагавка, пока не затупится его острый конец и сам он не разломится пополам.

Харальд, стоя лицом к лицу с алгонкином в меховом уборе, успешно отражал его удары, но вдруг боковым зрением уловил, как молодой викинг Улаф Миклофссон приняв удар на древко поднятой с земли чьей-то пики, высоко подняв ногу, так ударил абнака в грудь, что тот мгновенно рухнул навзничь, а подоспевший беотук пронзил его насквозь своим копальным ножом. Но тут же Улафу был нанесен удар в шею другим абнаком, прорвавшимся сквозь толпу низкорослых болотных людей.

– Встаньте спина к спине, краснокожие друзья! – призвал Харальд. – Тогда они не смогут прорваться.

Рослый алгонкин завопил:

– Белые собаки – трусы!

Он нацелил длинную острую пику Харальду в плечо.

– Эй, приятель, целься левее! – подначил его Харальд. Покачнувшись от удара, он сам нанес алгонкину удар сбоку. Острая пика вонзилась врагу прямо под ребра.

Алгонкин завалился вбок, увлекая за собой пику Харальда, древко которой было влажным от пота и крови. Харальд торопливо наклонился и выхватил из холодеющей руки вражеского воина его боевой топор.

– Это обмен, а не кража, приятель! – сказал он мрачно, и тут же обернулся, чтобы отразить удар соплеменника убитого.

Груммох, наблюдавший всю эту сцену, пробормотал:

– Когда я вернусь домой к своему фьорду, я стану рассказывать встречному и поперечному, что Харальд Сигурдссон такой хороший торговец, что даже на поле битвы раскладывает свой прилавок.

Слова Груммоха звучали слегка презрительно, но Харальд обратил их в шутку, как и положено настоящему воину в разгар битвы.

– А я думаю, – сказал он, – что Груммоху пристало назначить большую цену за свою удачу. Не то враги его дешево отделываются, уползая всего-навсего с поломанной рукой или пробитой башкой!

Груммоху и на самом деле приходилось так туго, что кое-кто спасался недобитым, не получив смертельного удара, которыми он обычно награждал противника.

В тот момент, когда Харальд произносил эти слова, на Груммоха сразу напали трое краснокожих, размахивая ножами и чуть ли не вонзая их друг в друга в жажде поскорее сразить великана.

Харальд подскочил к ним и разрубил топором двоих, не успели они и глазом моргнуть. Третий, увидев, что он остался один против двух белых воинов, сжался в комок и покатился с холма, надеясь укрыться в безопасном месте.

Викинги рассмеялись и похлопали друг друга по плечам. Груммох остановился перевести дух и поднял с земли самый большой из ножей, оставленных на поле боя краснокожим воином.

– Теперь мы хорошо вооружены против всех, кому заблагорассудится на нас напасть, – сказал он. – И спасибо тебе, брат, за совет хорошенечко поторговаться. Раньше мне никогда не приходило в голову торговать оружием во время битвы, твои слова прозвучали вовремя.

– Я всегда рад подать дружеский совет, – отозвался Харальд.

Груммох махнул рукой, туда, где колебалось море черных голов.

– Посмотри туда! Вон там, позади толпы – Хеоме и Кнут Ульфссон. А я-то все гадал, когда мы их снова увидим вместе!

Хеоме бил в плоский барабан своими искалеченными руками, потому что пальцы его не могли удержать барабанные палочки. Звуки, которые он извлекал из туго натянутой оленьей кожи, неслись над усеянной трупами землей, как шепот самой смерти.

Кнут Ульфссон к этому времен содрал с себя всю одежду. Он мотал головой в такт барабану, точно боевой жеребец, которого как не держи, все равно кинется в самую гущу битвы. Его косы, которые вообще-то были светло-русыми, сейчас окрасились алой кровью, и, затвердев, торчали во все стороны. В правой руке он сжимал длинный железный боевой топор, который принес с корабля, а в левой – щит, каким обычно пользуются краснокожие: деревянный круг, обтянутый кожей бизона, с каймой из гусиного пуха.

Груммох заметил с горечью:

– Не пристало викингу сражаться против друзей и соратников. Этот парень опьянен не только маисовым пивом. Его пьянит жажда славы и почета у алгонкинов! Кажется, ему захотелось стать их боевым вождем после сегодняшней битвы.

– После сегодняшней битвы Кнут Ульфссон будет коченеть на этом холме. Это я тебе обещаю, а о таких вещах я никогда не говорю попусту.

Груммох, чьи руки по локоть были красны от крови, а по лицу ручьями текли кровь и пот, завопил пронзительным голосом:

– Кнут Ульфссон, приглашаю тебя повеселиться! Иди сюда, как настоящий мужчина, и мы с тобой вместе станцуем, друг сердечный!

Кнут обвел все вокруг невидящим взглядом и крикнул, ни к кому не обращаясь и сотрясая голубой утренний воздух:

– Я – Локи, я краснокожий Локи! Калечный Хед бьет в барабан в мою честь! Гордый Бальдр мертв! Я не откликаюсь на приглашения смертных!

– Бедняга совсем сбрендил, – сказал Харальд. – Он такой же сумасшедший, как и тот калечный краснокожий, из-за которого разгорелась эта битва.

И, возвысив голос, он крикнул:

– Кнут Ульфссон, крошка, Харальд Сигурдссон приказывает тебе! Поднимись на холм и покажи, что ты еще помнишь из боевых приемов. Не забывай, это Харальд научил тебя всему, что ты умеешь. Он учил тебя на пастбище за деревенскими помойками!

У Кнута Ульфссона вдруг начали заплетаться ноги. Показалось даже, что берсерк вот-вот упадет, потом он затряс выпачканной в крови головой, точно впавшая в истерику девка, когда ей уже все равно, кто на нее смотрит.

И наконец выкрикнул, высоким, не своим голосом:

– Харальд Сигурдссон – настоящий мужчина! Я не трону Харальда Сигурдссона, научившего меня, как управляться с боевым топором. Пусть Харальд Сигурдссон спустится ко мне с холма, и мы встанем с ним рядом, как братья, и будем сражаться за Хеоме. Два настоящих берсерка среди стаи паршивых волков!

– Я беру себе в братья только мужчин, Кнут Девичьи косы! И я сражаюсь только за мужчин, а Хеоме Мягкорукий не мужчина! Иди сюда и узнай, что значит встретиться лицом к лицу с мужчиной!

На эти слова стоявшие на холме краснокожие взорвались смехом, хоть кровь их павших братьев поднималась им по колено, а сила их шла на убыль, по мере того, как солнце выплывало в небесную синеву.

Кнут Ульфссон, услышав этот глумливый смех, так заскрипел зубами, что они стали крошиться. Он так яростно кусал губы, что кровь брызнула и побежала по его продолговатому подбородку, нарисовав на нем красную бороду. Он стал с угрожающим видом вертеть над головой боевой топор. Стоявшие рядом с ним краснокожие отпрянули: они поняли, что сейчас к нему невозможно обратиться ни с какими словами и никаким способом нельзя его урезонить.

Затем Кнут начал выкрикивать в такт барабанному бою Хеоме, точно сердца обоих бились в унисон:


Кнут Ульфссон обращается ко всему свету!
И вот что Кнут Ульфссон хочет сказать:
Никакой белый медведь из ледяной пустыни,
Никакой призрак в темном зале,
Ни кровь, ни кость, ни плоть, ни требуха
Ни рана в живот, ни рана в глаз,
Ни рана в печень, ни рана в руку
Не может его напугать, не может его отвратить
От того, чтобы принять вызов!
Кнут Ульфссон взглядом заставил струсить волка,
Он выгнал гремучую змею из ее убежища,
Он пожал лапу медведю правой рукой.
Кнут Ульфссон не дрогнет перед пикой Харальда,
Он не уклонится от его удара,
Не согнется, если Харальд ударит,
И хоть Харальд велик,
Кнут Ульфссон выше,
И если Харальд убьет Кнута,
Они вместе отправятся в Валхаллу!

Груммох содрогнулся от этих слов. Потому что ему стало ясно, что Кнут дошел до последней стадии берсеркского сумасшествия. В таком состоянии разум изменяет викингу, он сам радостно, с шуткой и смехом напарывается на острие пики, не отдавая себе отчета в том, что он чувствует и говорит. Такие люди умирают, не осознавая своей смерти. Но самое ужасное, что, умирая, они всегда забирают с собой того, до кого дотянется их рука, держащая оружие. Эти люди не предпринимают ни малейшего усилия, чтобы спасти свою жизнь. Они полностью вкладывают себя в наносимые ими удары…

Груммох пробормотал запекшимися, покрытыми пеной губами:

– Я встану с тобой рядом, Харальд. Как только он приблизится, я ударю его по ногам древком своего топора. И когда он рухнет на землю, мы отправим его паковать вещички и собираться в дальнюю дорогу.

Но Харальд ничего не ответил на это. Лицо его сделалось твердым, точно было вырезано из дерева. Он не спеша встал в боевую позу, выставив вперед левую ногу. Он готовился встретить нападение берсерка. Каждое движение было взвешено и обдумано. Точно он стоял перед королевской особой и готовился поклониться ей. Точно он стоял перед дамой и готовился пригласить ее на танец в просторном и высоком зале на зимних празднествах. Точно он был статуей из слоновой кости. Статуей человека, готовящегося предстать перед самой Смертью.

Тут Кнут Ульфссон издал визг на высоких-высоких нотах в ритме бьющего барабана. Хеоме все стучал и стучал по пустой, обтянутой кожей тыкве, точно вторя пульсу берсеркского сердца.

Но вдруг Хеоме сам трижды повернулся вокруг себя, выкрикнул что-то, напоминавшее собачий лай, и барабан умолк.

Кнут Ульфссон откинул свои вымоченные в крови косы и ринулся вперед, оскалив зубы. Казалось, улыбка смерти появилась на его лице. Краснокожие расступились, опустив свои топоры. В их широко раскрытых глазах отразились удивление и страх.

Груммох захотел было заслонить собой Харальда, но тот так на него рыкнул, что великан отпрянул в сторону, а острие его пики уткнулось в землю.

Он понял, что Харальд Сигурдссон решил встретиться со своей судьбой один на один. Он не желал ничьей помощи. Он не хотел принять ее даже от своего дорого названного брата и второго отца своих детей – Свена и Ярослава.


23. РАСПЛАТА

Случаются в жизни человека такие моменты, когда ему хочется, чтобы вокруг него толпились люди, чтобы они могли его утешить, или накормить, или сделать подарок, или просто сказать добрые слова. Но бывают и другие, которые наступают не так часто, когда человеку никто не нужен, кроме себя самого. Это такие моменты, когда еда, слова и подарки ровно ничего не значат. Потому что человек оказывается лицом к лицу со смертью, а ее нисколько не занимают ни еда, ни подарки, ни добрые слова.

Перед лицом смерти человек предстает один, и никто не может его утешить. Да никакие утешения и не нужны ему. Он понимает, что он один должен пройти через низкую дверь – в темноту. И никто не пойдет с ним вместе, сколько бы у них не было в руках подарков, сколько бы не было в душе ласковых слов.

И Харальд Сигурдссон стоял в то утро один на скользком от крови древнем могильном кургане, который уже существовал в этом месте до того, как первые краснокожие пришли сюда с севера, перебравшись через белые пустыни – покрытые льдом моря. Жаркое солнце хлестало Харальда своими лучами из далека, из того мира, который выше человеческого понимания. Солнце бездумно обжигало всех, в чуждом ему мире муравьев. Ах, эти муравьи! Одни украшали себя перьями, другие надевали железные шлемы. Ах, уж эти муравьи! Бессмысленны в своих движениях, слабы умом. Муравьи обречены однажды умереть, то ли от солнца, то ли от мороза, то ли от голода, а может, выпустив друг другу кровь. Могли они погибнуть и в морях, где бессмысленные огромные существа плавают среди густых водорослей…

И когда Харальд, стоя на холме, смотрел на Кнута Ульфссона глазами острыми, как у ястреба, словно сквозь прозрачный кристалл, хотя мир людей, окружавших Кнута, был серым и туманным, он внезапно вспомнил несчастного Хавлока Ингольфссона и его жалобный предсмертный крик. Вспомнил, как тот тонул на одиноком острове недалеко от берегов Норвегии, захлебываясь горькой морской водой, а над ним с торжествующими криками кружили морские птицы.

И когда Кнут подошел к нему на расстояние полета копья, Харальд вспомнил Деву со щитом, которая сказал ему, что он не должен был оставлять бедолагу на милость волн. Он поступил плохо, он, Харальд Сигурдссон, избороздивший моря вдоль и поперек на своей утлой, как ракушка, посудине. Дева сказала тогда, что появится всего два раза в его жизни. И вот теперь он чувствовал, что она где-то близко, может, и здесь, на краю Священного Карьера, а может уже у него за спиной. Ее золотистые косы ниспадают до пояса, ее широкие плечи распрямлены. Она дожидается его конца. Тогда они вместе отправятся в Валхаллу, где Торнфинн Торнфиннссон ждет его, уже приготовив новую веселую шутку, а Гудбруд Гудбрудссон полирует свой металлический нагрудник кусочком железа, который они как-то обнаружили в кухонных отбросах в одной из деревень, которую разграбили в прежние времена лихих викингских походов…

Харальду так хотелось встретиться там с ними. В этот момент он не думал ни об Асе, ни о своих сыновьях, Свене Харальдссоне и Ярославе Харальдссоне. И бедняга Ямсгар Хавварссон не приходил ему на память. Он был хорошим воякой, этот Ямсгар, но сильно сомневался в существовании Тора и Одина, а иногда подумывал даже о крещении в Христову веру.

О многом не думал Харальд Сигурдссон в это утро на скользкой вершине холм, насыпанного людьми, которые расписывали пещеры изображениями быков и вплетали кости в свои косы.

Он не слышал, как кричали ястреб и ворон-стервятник над его головой. Он не слышал, как зарыдал Груммох. Его слух не уловил, что сказал Кнут Ульфссон, остановившийся, как вкопанный, перед своим вождем – человеком, который научил его управляться с боевым топором.

– Харальд Сигурдссон, – воскликнул Кнут. – Я сумасшедший, который пришел в себя. Я готов повиноваться тебе во всем. Я люблю тебя. Я твой. Давай продолжим сражение вместе, как братья.

Харальд ничего этого не слышал. Потому что тоже был берсерком… Зажатый в его руке алгонкинский топор опустился прицельно. Без страха, без сожаления, без ненависти.

И Кнут Ульфссон скончался с улыбкой на своей глупой северной роже. И косы его разлетелись, и раскинулись гладкие, без мозолей, не знавшие весел, руки, В эту минуту он был безоружен.

Потому что бросил топор у подножья холма, когда рассеялся серый туман в его голове, и он снова узрел в Харальде своего истинного вождя.

Вот так закончилась эта битва на могильном кургане, когда у обеих враждующих сторон осталось всего по горсточке людей. А птичьи крики еще только предвещали рассвет.

Те, кто в это утро стояли за мертвого берсерка и за Хеоме, припустили как побитые собаки и наутек через разогретые скалы и привядшие кусты – на запад, чтобы никто из племен, прибывающих к карьеру позже, не мог их встретить и понять, что они нарушили мир, который всегда царил над этим священным местом…

Потому что все случилось, когда остальные индейцы все еще спали, все еще видели во сне предстоящий им день.


24. ПРИГОВОР ГИЧИТЫ

Время близилось к полудню. Гичита сидел под навесом из бизоньей шкуры, почесывал за ушами своей любимой собаки, которую звали Веук-Веук, и добродушно поглядывал на мальчишек, боровшихся друг с другом в пыли. Солнечные лучи скользили по их отливавшим медью спинам. Оба старались продемонстрировать старому вождю, какими мужественными воинами они со временем станут.

Старые воины и седовласые старейшины расположились позади Гичиты. Кто стоял, а кто сидел на корточках. Они тоже следили за борьбой, время от времени прихлебывая воду из тыквенных бутылок, потому что день был жарким. Правда, вождь велел растянуть навес на холме повыше, где всех мог обдувать долетавший сюда с озера ветерок. Внизу белел плоский склон холма, а чуть пониже росли деревья. «Длинный Змей» покачивался на воде, стоя на якоре на расстоянии полета стрелы от берега. Паруса его были свернуты. Древесина высохла и зацвела на солнце.

Пока мальчишки боролись, а старики поклевывали носами, просыпаясь лишь для того, чтобы отогнать назойливую муху, одна из краснокожих женщин вдруг вскочила и закричала истошным голосом:

– О! О! Беда! Беда, Гичита!

Гичита в сердцах поглядел на женщину, нарушившую царящую теплую тишину. Сперва он никак не мог разглядеть, на что она там указывает, старые глаза его уже поутратили былую зоркость. Да и жара подняла влагу с земли и окутала все легкой дымкой. Но вот наконец и он различил вдали горсточку людей, появившуюся из-за гребня холма. Гичита вспомнил, что на рассвете за священным камнем ушли человек сорок, а теперь возвращались шестеро.

И когда они приблизились, он заметил, что из шестерых всего трое были краснокожими. Его глаза выхватили Груммоха, который то ли вел, то ли волок Хеоме. Харальд, вождь белых викингов, вместе с другим викингом нес кого-то на руках. Остальные передвигались медленно-медленно, как люди, изнуренные длительной ходьбой.

Гичита резким голосом приказал мальчишкам прекратить возню. Они мгновенно послушались и в страхе уползли под навес. Веук-Веук последовал за ними, почувствовав, что у хозяина тяжело на сердце, и лучше его не беспокоить.

И вот Гичита отчетливо разглядел, что воин, которого несут белые – его сын Ваваша, и по безжизненно свисающей руке он понял, что Ваваша мертв.

Женщины тоже это поняли, упали на колени и посыпали головы пеплом. Старейшины заслонили лица кожаными покрывалами и медленно отошли в сторону, чтобы не беспокоить Гичиту в минуты его величайшего горя.

Итак, Харальд и Груммох вернулись. Они принесли тело Ваваши и привели хнычущего Хеоме. С ними вернулись еще двое тяжело раненых беотука и один викинг. Все прочие остались лежать на палимой солнцем вершине древнего могильного кургана. Над ними уже кружили птицы, а у подножья кургана рыскали гиены.

Харальд положил тело Ваваши к ногам Гичиты. Его била дрожь от горя и усталости. Он рассказал старому вождю обо всем, что произошло у священного места.

Гичита слушал, раскачиваясь взад и вперед на своей подстилке. Он стонал как раненое животное, переживая страшную утрату. В этот момент под руками женщин забормотали плоские погребальные барабаны, аккомпанируя словам Харальда.

– Гичита, – сказал Харальд, – мой названный отец, наша скорбь безмерна. И твоя, и моя. Мы оба потеряли человека, которого любили. Но слезы и стоны принесут мало пользы, он не вернут смех мертвым губам, зрение мертвым глазам. Ваваши нет. Боги взяли его к себе. Больше мне сказать нечего.

Харальд постоял некоторое время молча, опираясь на «Миротворец», который захватил по дороге, проходя по-над озером.

Лицо его осунулось, постарело, было грязно от запекшейся крови и пыли. Влажные от пота волосы свисали спутанными космами.

Груммох опустился на землю. Силы покинули его, руки опустились. Хеоме стоял между двумя краснокожими воинами. Его тонкие губы кривились, по лицу, точно рябь по воде, пробегала тень, слабое тело время от времени сотрясала судорога. Он был похож на старика в агонии смерти.

И когда долгое молчание навалилось на всех своей тяжестью, как наваливается толстое бревно или бизонья туша, Гичита сделал знак, женщины снова ударили в барабаны. Он поднялся, чтобы произнести приговор, вынести который ему полагалось как вождю племени.

Сначала голос его звучал мертво и глухо, точно шепот ночного ветра в сухой осоке, но постепенно обрел живые интонации и зазвучал громче.

– Члены Совета Старейшин, воины, белые гости, – сказал он. – Пролилась кровь. И слезами пролитую кровь не вернуть. Погибшие воины, белые и краснокожие никогда не вернутся к нам, сколько бы мы не плакали, сколько бы не призывали к отмщению. Ваваша больше никогда не сядет со мной возле костра…

Женщины в ответ на эти слова зарыдали, а старейшины наклонили головы и забормотали заклинания. Хеоме вдруг вздернул голову и начал яростно бить в маленький барабан, который висел у него на шее, ударяя по нему тыльной стороной искалеченных кистей, словно тоже оплакивал погибших.

Гичита посмотрел на него так, будто увидел первый раз в жизни.

– Кому могли бы мы отомстить? – сказал он. – Кто сравнится с теми, лежащими на кургане, добычей волков? Остался только Хеоме. Один Хеоме, который улыбается и бьет в барабан, оплакивая своего брата и воинов. Те из вас, кто потерял друзей или сыновей, вправе требовать его крови. Вы можете потребовать мести для этого негодяя, что стоит и дрожит перед вами. Те из вас, кто хочет этого, возьмите топор и пусть он поговорит с головой Хеоме. Это ваше право, и никто вас за это не осудит. Она принадлежит вам, голова Хеоме, несчастного Хеоме, который хотел быть воином и не стал им,потому что боги отказали ему. Отомстите ему. Возьмите его жизнь, если это хоть как-то утешит вас и поможет легче перенести потерю ваших здоровых сыновей.

Харальд поднял глаза на главного старейшину, который, качая седой головой, сказал:

– У старейшин беотуков так не принято, Гичита. Если бы Хеоме умер не один, а двадцать раз, то и это не вернуло бы наших сыновей.

Харальд приметил, как улыбка выползла на тонкие губы Хеоме, увидел, как блеснули его глаза, как осветились они янтарным блеском. Так сверкают глаза волка, которому удается обмануть охотников и вырваться на свободу.

Харальд высморкался, прочищая нос от смрада, каким наполняло воздух присутствие Хеоме. В душе у него была гнетущая тоска по погибшим друзьям. Он отошел от стоявших под навесом людей и стал на гребне самой высокой скалы.

Он увидел раскинувшееся далеко внизу озеро, и сосны, теснившиеся по его берегам. Он посмотрел на «Длинного Змея», покачивавшегося на волнах, который уж больше не поведет в плавание команда норвежцев, и слезы покатились по его щекам. Он стоял неподвижно. Ветер трепал его мокрые от крови волосы. С глубокой нежностью повторял он шепотом имена своих друзей – Гудбруд Гудбрудссон, Торнфинн Торнфиннссон, Ямсгар Хавварссон, Ваваша…

На какое-то короткое мгновение вспомнил он и несчастного Хавлока Ингольфссона, и как он кричал, и как бесновались птицы на покрытом солью тонущем острове тогда, ночью, давно-давно, и как Хавлока покинули все – и Хокон Красноглазый, и он, Харальд, и даже сам бог Один… Только Дева со щитом говорила о нем по-доброму…

Тем временем Гичита сказал:

– Вы великодушны, старейшины и воины. Вы решили не убивать моего сына Хеоме, и за это я благодарен вам. Сколь бы ни был он ничтожен, он – это все, что у меня осталось, моя родная кровь…

В то же мгновение Харальд пал на колени перед старым вождем и предложил стать его сыном до конца своих дней. Но тут же он вспомнил Асу дочь Торна, и обоих своих сыновей, Свена и Ярослава… Может когда-нибудь он вернется к своему фьорду. Еще до того, как они вырастут, и сделаются мужчинами, и окончательно забудут своего отца…

Но тут заговорил Хеоме, и тоненький голосок его дрожал, напоминая голосок почти что бесплотной птички, которая трепещет крылышками над головами людей и чирикает что-то свое, недоступное человеческому пониманию.

– Хеоме сын Гичиты, брат Ваваши, говорит вам! – начал он свою речь. – Внимайте и молчите, потому что голос Хеоме – это голос самих богов, голос дождевых капель, голос маленького барабана. В дроби моего барабана услышьте голоса вождей, голоса потоков, голоса листопада. Вслушайтесь в слова, которые первоначальные боги хотели сказать людям, но не могли говорить, потому что у них не было ни языка, ни рук. У Хеоме тоже нет рук. Поэтому он, как те боги, он и есть те самые боги! Но у Хеоме есть голос и есть маленький барабан, а в нем заключена божественная сила. Молчите все!

Затем Хеоме ударил по натянутой коже так сильно, что она треснула, точно барабан широко разинул пасть. Но Хеоме не заметил этого и продолжал лупить по безгласной уже теперь тыкве, и его не чувствующие руки двигались при этом в каком-то безумном ритме.

– Молчите все! Молчите все! – выкрикивал он. – В грохоте моего барабана слышен голос великих гор, необозримых лесных пространств! Из моего барабана несется голос Вендиго, рогатого зверя, который охотится за телами и душами людей на ледяных просторах и вдоль безбрежных озер. Те из нас, кто хочет сохранить свою жизнь, прислушайтесь к этому голосу, потому что я и есть Вендиго, рыскающий зверь…

Тут старый вождь Гичита прикрыл глаза морщинистой рукой и издал печальный стон. Он повернулся к воину стоявшему возле него:

– Схватите этого безумца, – сказал он надтреснутым голосом, – и свяжите по рукам и по ногам. Боги украли у него разум, и он уже никогда не вернется. Хеоме убил своего брата и теперь сердце его повреждено навсегда. С сегодняшнего дня должен он находиться только рядом с женщинами и малыми детьми. Он не подходит для общества взрослых мужчин. Лучше бы, воины мои, вы убили его, во имя отмщения.

Харальд слушал, страдая за старика, вынужденного произносить подобные речи. Потом он услышал другие слова, которые сначала даже и не понял. А когда понял, было уже поздно. Это были слова, которые выкрикивал потерявший рассудок Хеоме.

– Викинг-собака! – визжал он. – Вся вина падает на твои плечи. До твоего появления мы были мирным народом!

И он кинулся к Харальду, спотыкаясь и поскальзываясь, поднимая ногами облако пыли и размахивая скрюченными руками. Харальд не успел понять, не успел приготовиться. Он только краем глаза заметил, как Груммох встал и в ужасе прикрыл глаза руками, он только успел уловить тревожный возглас, долетевший до него из-под навеса.

И тут же, издав какой-то клекот, похожий на ночного ястреба, Хеоме набросил на плечи Харальду свои искалеченные руки и повлек его к крошащемуся краю скалы над великим озером.

Оба мгновенно скрылись из виду, один – с диким визгом, другой – не издав ни звука.

Когда Великан Груммох достиг края гряды, он увидел только бешено несущийся вниз поток камней в облаке пыли.


25. ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАВАНЬЕ «ДЛИННОГО ЗМЕЯ»

Груммох и последний оставшийся викинг спустились со склона к озеру. За ними следовали те из краснокожих воинов, кто еще был способен на такой подвиг.

Торгриф из Лаккесфьорда, человек невысокого роста, не великий мастер управляться с топором, но хороший моряк, сказал:

– Если бы Харальд зацепился за моховую кочку, какие бывают тут во влажных местах, он был бы жив.

Груммох ничего не ответил. Горе его было слишком велико.

Торгриф продолжал:

– Или, если бы он свалился на ветки дерева, это могло бы его спасти.

Груммох повернулся к нему и грубо выругался, не потому, что хотел его обидеть, а просто не сдержавшись в своей скорби. Тогда Торгриф замолчал и дальше уже бежал молча, а пот градом катился по его лицу.

Они разыскали Харальда Сигурдссона не на моховой кочке, не на ветвях деревьев, а на остром, зубчатом камне. Он лежал, как поломанная кукла, но все еще дышал.

У его ног распластался Хеоме, с улыбкой на мертвых губах. Лопнувший барабан все еще висел у него на шее. А меч «Миротворец» прошил безумца насквозь.

Торгриф сказал просто:

– Харальд успел внушить ему кое-что по дороге, пока они падали. В мире не было еще такого воина!

Груммох не решался шевелить Харальда. И тот, все еще лежа на камнях, прошептал:

– Я нанес много славных ударов, Торгриф Раммссон из Лакесфьорда, там, где лен цветет лучше, чем где-либо в Норвегии. Но этот удар – моя вершина. Его надо было нанести мгновенно, иначе волк мог вырваться на свободу и навлечь беду на других людей.

Груммох обмыл Харальду голову озерной водой.

–Лежи спокойно брат, и не трать силы на разговоры, – сказал он.

Харальд улыбнулся и легонько кивнул.

Но через минуту зашептал снова:

– Это был великолепный удар, а, скажи, Груммох? Ты видел ли в жизни что-нибудь лучше этого? И все это в воздухе! А где Торнфинн? Ему бы надо сложить про это песню. Где Торнфинн?

Торгриф опустился на колени и заплакал.

– Торнфинн пошел в лес, – ответил Харальду Груммох. – Хочет поймать зайца на обед.

Груммох поперхнулся собственными словами.

Харальд опять заговорил, улыбаясь:

– Он и всегда-то уважал свой желудок, этот Торнфинн! Я помню, однажды осенью в тюленьих шхерах в Исафьорде… Я помню… Я помню…

Но Харальд так и не сказал, что он помнит, потому что все вдруг показалось ему таким несущественным…

Краснокожие стояли вокруг него. Лица их были суровы и печальны.

– Аса дочь Торна, и мои сыновья, Свен и Ярослав, – снова зашептал Харальд, – они ждут меня на холме у фьорда, смотрят, не входит ли «Длинный Змей» в нашу гавань, Груммох. Я сейчас видел их. Они передают тебе нежный привет, друг мой.

Груммох отвернулся, потому что не мог сдержать горьких слез. Он слышал, как Харальд продолжал говорить шепотом:

– На обратном пути надо подобрать этого бедолагу Хавлока Ингольфссона. Он, должно быть, сильно замерз, Груммох, он сильно замерз зимой в холодных морях.

Гичиту снесли вниз на носилках. Старый вождь коснулся разбитого лба викинга пальцами нежными, как у женщины.

– Иди с миром, сын мой, – сказал он. – Тебе нечего боятся. Ты настоящий мужчина. Боги знают это и ожидают тебя.

Он говорил на языке краснокожих, но Харальд понял его, и, в последний раз открыв глаза, сказал:

– Краснокожий отец, я ухожу с миром, и в моей руке рука моего брата Ваваши. Он стоит рядом и улыбается. Он рад, что мы снова вместе.

После этого Харальд вздрогнул и раза два мотнул головой. В этот момент стая гусей пролетела над сосновой рощей, воздух наполнился свистом их крыльев.

Голос Харальда донесся как бы издалека, глаза его были закрыты:

– Дева со щитом прилетела со своими лебедями. Разве вы не слышите?

Груммох наклонился к нему и пожал остывающую руку. Затем все краснокожие воины наклонили свои разубранные перьями головы, обходя скалу, на которой лежал викинг.

И когда показалось, что земля остановилась в небесах, Гичита поднял голову и вытер глаза.

– Все трое пойдут вместе, – сказал он. – Наконец-то Хеоме окажется рядом с воинами.

«Длинного Змея» подогнали к берегу. Всю палубу устелили смолистыми еловыми ветками и вместе с Харальдом положили его любимый меч. Справа от него лежал Ваваша, а слева – Хеоме.

В руки Ваваше краснокожие воины вложили боевой топор, а руки Хеоме, бесполезные в жизни, не могли послужить ему даже в последний раз. Боевой топор положили на грудь калеки, рядом с поломанным барабаном.

Когда солнце клонилось к закату, сухое дерево подожгли факелами, и «Длинный Змей» отправился в свое последнее плавание. Вечерний ветер надувал его паруса.

Корабль отплыл на двадцать полетов стрелы, пламя поднялось на высоту мачты и пожрало древесину и парус. На расстоянии тридцати полетов стрелы корабль сгорел до самой ватерлинии.

Вскоре, все еще пылая, «Длинный Змей» опустился в воды великого озера, в то самое время, как далекое солнце скрылось за холмом.

Торгриф печально обратился к Груммоху:

– Я плавал с Харальдом Сигурдссоном с тех самых пор, когда он был еще юношей. По Северному морю, и по Белому, и по Средиземному. Никогда не думалось мне, что доживу я до того, что он уплывет один и оставит меня среди чужих людей.

Груммох отвел взгляд от озера и, обернувшись к Торгрифу, положил свою огромную руку ему на плечо.

– Мы одни с тобой остались друг у друга, чтобы вечерком поговорить на родном языке, – сказал он. – Человек должен быть благодарен даже и за такие небольшие милости.

И они пошли, обнявшись, и запели старинную песню, которую обычно поют на зимних празднествах в Йомсбурге про человека, который в темноте обнял медведя, приняв его за свою любимую.

Но задолго до того, как поравняться с ярким костром беотуков, они умолкли. Говорить больше было не о чем. И они оба хорошо это понимали.

Карты IX – XI вв.



Карта 1. «Западные территории» викингов.


Карта 2. «Восточные территории» викингов.

Генри Триз Мечи с Севера



К ЧИТАТЕЛЮ

Викинги – морские воины из Скандинавии, ушедшие за добычей – держали долгое время в страхе почти всю Европу.

Норвежские воины-наемники добрались даже до самого большого города того времени – Константинополя, где их охотно принимали на службу в варяжскую дружину византийских императоров.

Особенно известен своими подвигами Харальд Суровый, который служил в Византии во времена императрицы Зои, дамы, мягко говоря, легкомысленной, бывшей три раза замужем и отравившей всех своих мужей. Харальд с варягами принимал участие в походах на Сицилию и в Болгарию.

Неистовые викинги пронеслись по всему миру подобно страшному смерчу. Но они вошли в историю не только благодаря своим грабежам и разбоям.

Хотя нет документальных источников, подтверждающих это, считается, что гренландец Лейв Эрикссон открыл Америку задолго до Колумба. Датировать это событие точно немыслимо, можно лишь допустить, что произошло оно около 1000 года.

Локализация Винланда, «Виноградной страны», которую открыл Лейв Счастливый – предмет поисков и гипотез на протяжении столетий. Нет недостатка и в самых фантастических определениях местонахождения Винланда, который помещают на Кубе, в Мексике, Парагвае, Полинезии и на Аляске.

Поэтому неудивительно, что открытие Северной Америки викингами стало материалом для многочисленных романов.

В очередном томе нашей серии рассказывается о подвигах викингов за пределами родной Скандинавии, о неожиданностях и опасностях, с которыми им приходилось сталкиваться на морских просторах, и о законах чести и доблести, по которым жили эти северные разбойники.

Генри Триз по праву считается «королем викингского романа», а Карл С. Клэнси известен во всем мире своими историческими романами. Мы познакомим вас со службой варягов в Византии, с невероятными приключениями и сражениями неукротимого исмелого конунга Харальда.


Счастливого плавания на викингских драккарах!


КАМЕРАРИЙ

Оба исландца посторонились, чтобы позволить Харальду первым взойти по двадцати ступеням серого камня, ведущим от причала на набережную.

Прежде чем сойти на берег он потратил много времени и сил на то, чтобы причесать свои светлые волосы и колючую бороду, и теперь толпившиеся возле перил зеваки не могли сдержать возгласов восхищения.

Темнокожая девушка с корзиной зеленых дынь на плече воскликнула:

– Вот их король! Они, должно быть, богаты, эти северяне. Вы только гляньте, какие у него золотые обручья!

В толпе послышались вздохи и смех, но Харальд сделал вид, что ничего не замечает. На самом деле, он зорко следил за толпой светло-голубыми глазами, отмечая про себя каждую мелочь.

Шедший позади него Ульв насмешливо шепнул:

– Давай, Харальд, действуй, пусть они запомнят этот день. Им, черт побери, нечасто удается поглядеть, как викинги сходят на берег.

Халльдор рассмеялся, хлопнув ладонью по ярко горевшему на солнце широкому лезвию своего боевого топора:

– Ну, это-то ладно.

Харальд уже почти достиг вершины лестницы, и толпа начала расступаться, давая ему дорогу.

Легкий бриз играл его золотистыми волосами, видневшимися из-под окованного медной полоской черного кожаного шлема, раздувал длинный, тяжелый плащ темно-красной шерсти, схваченный на груди серебряной пряжкой, так что был виден двуручный с рукоятью из слоновой кости меч в ножнах из недубленой телячьей кожи.

Девушка-сириянка, что продавала дыни, поставила корзину на землю, молитвенно сложила свои тонкие смуглые руки и сказала со вздохом, воздев глаза к небу:

– Вот бы мне такого возлюбленного!

Но стоявшие в толпе мужчины не слышали ее слов. Они с завистью смотрели на харальдов бахтерец, кожаную рубаху сплошь облитую неблестящими железными пластинами, на серебряный пояс, подчеркивающий стройность его стана, да на крученые оленьей кожи ремни, крест-накрест перевивающие его ноги поверх синих льняных штанов.

Какой-то старик с посохом проговорил, указывая на норвежца своей трясущей рукой:

– Да, друзья мои, такой шрам, от виска до подбородка, не получишь, сидя дома у комелька.

Харальд хотел было сказать старику, что шрам он получил, напоровшись на сук яблони, когда скакал верхом поздно ночью в окрестностях Трондхейма, а вовсе не в смертельной схватке с врагом, но тут послышался рев серебряных труб, и на улице показались крытые носилки в сопровождении полуэскадрона всадников. Балдахин носилок был из золотой парчи; сверху его венчала искусно сделанная пальма со стволом из черного дерева и чеканными золотыми листьями.

– Императрица едет! – крикнул какой-то мальчишка. – Смотрите, сама старушка Зоя объявилась поприветствовать белых волков!

Трое викингов заметили, что столпившийся на набережной народ вдруг совершенно перестал обращать на них внимание. Все, как один, повернулись посмотреть на приближающуюся кавалькаду.

Только девушка-сириянка вздыхала, закрыв глаза и сжав ладони, вся во власти своей мечты.

Харальд сказал Ульву:

– Ну что, брат, теперь ты понял, почем в Миклагарде[8] ценятся викинги?

Лицо Харальда, который до того хранил молчание, посуровело.

– Они научатся ценить нас, братья, – промолвил он. – Вот увидите, цена очень скоро пойдет вверх.

Звук его голоса был похож на рокот, с каким айсберг раскалывается, натолкнувшись на скалистый берег.

Как оказалось, к пристани приехала вовсе не императрица. Когда рабы опустили парчовые носилки на землю, из них вышел сгорбленный старик с худым лицом и посохом черного дерева в руках.

– Одна серебряная нить, которой расшита его одежда, стоит столько, что в Исландии на эти деньги можно целый год прокормить семью из пяти человек, – вздохнул Ульв.

– Может, и так, – хлопнув его по спине, отозвался Харальд. – Но если ты попробуешь отобрать у него эту мантию, в тебя натыкают такое множество дротиков, что народ подумает, будто мы привезли с собой ежа.

Больше им не удалось сказать ни слова, так как старик уже направлялся к ним. Его большие темные глаза испытывающе смотрели на викингов. Он остановился в трех шагах от друзей и громко возгласил:

– Кто из вас Харальд, сводный брат Олава Святого?

Харальд выступил вперед и сказал, оглаживая свою светлую бороду:

– Это я. Ты что, уже хочешь взыскать с меня налоги? Мы только что вступили в ваш славный город. Приходи вечером на наш драккар «Жеребец». Может быть, нам повезет, и к этому времени мы кое-что выиграем на бегах у вас на ипподроме.

Это, конечно, была шутка. Но старик не улыбнулся. Вместо этого он уставился на Харальда и таращился на него так долго, что викинг в конце концов пожалел, что произнес эти слова. Переминаясь с ноги на ногу, он неуклюже добавил:

– Шутка. Теперь я вижу, что ты не сборщик налогов.

Это тоже было что-то вроде шутки, но старик никак не прореагировал, а продолжал внимательно рассматривать Харальда. Наконец, его тонкие губы скривились в подобие улыбки, и он сказал как-то бесцветно:

– Я знаком с норвежцами и их шутками, сын Сигурда. Уже десять поколений византийцев имели счастье внимать этим шуткам. Помнится, твой родич Олав позволил себе несколько раз пошутить в бытность свою начальником императорской гвардии. Но я не для того прибыл сюда, чтобы говорить с тобой о шутках. Я – камерарий Двора, и мне поручено немедленно доставить тебя к Ее Величеству императрице Зое.

Ульв надул свои румяные щеки и сказал:

– Ух-ты! Нас приглашают во дворец в первый же день по приезде! Харальд, нам ужасно повезло.

Но камерарий и тут не рассмеялся. Чуть отступив назад и наклонив голову, он указал своим черным посохом на носилки.

– Усаживайтесь, будьте так любезны. Императрицу никто и никогда еще не заставлял ждать, и вряд ли она пожелает изменить свои привычки ради какого-то драккара норманнов, прибывших в поисках легкого заработка в Варяжской гвардии.

У Харальда и на это был готов ответ, но в последний момент он передумал и промолчал. Он залез в носилки (что при его огромном росте было непросто) и раскинулся на алых подушках рядом со своими друзьями. Камерарий вошел последним и задернул тяжелые занавеси.

Халльдор весело сказал:

– Нет уж, камерарий. Мы приехали издалека, чтобы посмотреть Миклагард. Раздвинь занавески, мой друг.

Старик с минуту помолчал, стиснув зубы, потом произнес голосом, от которого у многих мурашки пошли бы по коже:

– Это императорские носилки, мореплаватель. Занавески на них всегда закрыты. Мы, византийцы, блюдем обычаи предков. Если Ее Величество согласилась принять вас, это не значит, что ради вас она изменит правила относительно занавесей своих носилок. Может быть, ты думаешь, что мы, византийцы, поступаем неправильно? Может, ты хочешь сказать, что императрице не следует закрывать занавеси?

Трое викингов уставились на него. Прежде им не доводилось встречать таких людей, хоть они и бывали в королевских и великокняжеских палатах на Севере. Им всем разом подумалось, что это змея, а не человек. Поэтому они промолчали все то время, пока рабы, слегка покачивая, несли паланкин по улицам и переулкам города. Наконец, носилки были опущены на землю, а занавеси раздвинуты. Оказалось, что их доставили в просторный внутренний дворик, вымощенный красными, золотыми и голубыми изразцами. Рядом был серебряный фонтан в виде семи львов с глазами из крупных рубинов, из пасти которых извергались струи воды.

Харальд шепнул Ульву:

– Не вздумай проболтаться, о чем ты подумал, а то нас сегодня же упрячут в темницу. Погляди-ка лучше на птиц и держи свои воровские мысли при себе.

На птиц действительно стоило посмотреть. Пернатые самых разных цветов и оттенков порхали и щебетали под золоченым куполом. Улететь им не давала огромная сеть, натянутая над двориком. Снизу ее поддерживали столбы черного дерева.

Ульв тихо проговорил с дрожью в голосе:

– Слушай, Харальд, я дал бы сбрить себе бороду, только бы оказаться сейчас на «Жеребце». И чтобы он шел вверх по Днепру, пусть даже при встречном ветре.

На это Харальд сказал только:

– Спокойствие, исландская твоя душа. Неужели мы испугаемся какого-то старика с черной палкой да щебечущих птичек?

Они пошли вслед за камерарием, который провел викингов темными переходами в зал, где их должна была принять императрица Зоя.

ИМПЕРАТРИЦА И ИМПЕРАТОР

В огромной тускло освещенной палате было душно, в воздухе стоял сильный запах благовоний. Викинги даже чуть было не расчихались. Вначале они смогли разглядеть только высокий трон из какого-то темного дерева с резной спинкой в виде раскрытого павлиньего хвоста и боковинами в виде пальм.

Камерарий шепнул им самым категоричным тоном:

– Пройдите вперед и преклоните колена.

Но Харальд громко сказал:

– Это что, церковь? Я что-то не вижу алтаря.

Старик раздраженно ударил своим посохом по покрытому глазурованными изразцами полу, но тут женский голос произнес:

– Оставь их, Примикирий. Ты же знаешь этих северян. Они молятся стоя, так же, как наши праотцы молились Зевсу.

Харальд сказал:

– Сейчас мы вовсе не молились, госпожа. Мы просто осматриваемся. Вдруг да увидим что-нибудь, что нам захочется взять с собой в Киев.

При этих его словах даже у Ульва и Халльдора занялось дыхание, но когда женский голос ответил, в нем звучали веселые нотки:

– Сразу видно, что ты северянин, юноша. Но позволь мне сказать тебе, что вещицы, украшающие дворец, неприкосновенны, кроме дня, когда умрет император. И даже в этот день их могут брать только приведенные к присяге воины императорской варяжской гвардии,

Харальд весело ответил:

– Так приведи нас к присяге сейчас же, госпожа, и мы пойдем.

Примикирий аж задохнулся от злости и даже начал было замахиваться своим посохом, чтобы ударить викинга. Но императрица, дотоле скрытая от глаз в темноте под балдахином трона, вышла на свет и удержала его.

Зоя была средних лет и не могла сравниться красотой с иными женщинами, которых викингам доводилось встречать в своих странствиях, но что-то в ее облике завораживало – то ли просторные струящиеся одежды из голубого и алого шелка, то ли высокая прическа, в которую были убраны каштановые волосы. Зоркие глаза Харальда сразу же углядели краску на ее веках и длинных ресницах. Не ускользнули от его внимания и звенящие при каждом движении императрицы золотые браслеты, покрывавшие ее руки от запястья до локтя. Но особо он отметил про себя настороженное бледное лицо с жестокой складкой у губ.

Аромат ее духов напоминал запах мускуса, и Харальду сразу пришло на ум, что она чем-то похожа на хищного зверя, например, пантеру.

Зоя взглянула ему прямо в лицо, и ноздри ее при этом затрепетали.

– В дальнейшем, обращаясь ко мне, ты должен говорить мне «Ваше Величество». Ты понял, викинг?

Харальд утер ладонью пот, выступивший от духоты на его румяном лице, и сказал:

– Ну что, братья? Сделаем, как она говорит, или будем звать ее просто «госпожа», как зовем своих королев?

Прежде чем исландцы успели ответить ему, императрица Зоя вдруг громко и резко воскликнула:

– Примикирий, раздвинь занавески. Здесь слишком темно. Потом оставь нас. Если ты мне понадобишься, я посвищу в серебряный свисток.

Когда ее приказания были исполнены и камерарий удалился, пятясь задом до самой двери и беспрестанно кланяясь, императрица легонько ударила Харальда по щеке небольшой лопаточкой из слоновой кости, которую держала в правой руке. Борода смягчила удар, и викинг почти не ощутил его. Это было как прикосновение бабочки. Но ему это все равно не понравилось.

Она сказала с улыбкой:

– Ну, не смотри на меня волком, сын Сигурда. Десять тысяч мужчин в Византии почтут за величайшую честь получить от меня удар.

Харальд сурово заметил:

– За всю мою жизнь не было случая, чтобы я не ответил ударом на удар.

Императрица Зоя вновь уселась на свой трон, по-прежнему улыбаясь.

– Так ударь меня, викинг. Я не хочу, чтобы из-за меня нарушилось предначертанное тебе судьбой.

Но Харальд лишь дотронулся рукой до того места, куда пришелся удар лопатки, и медленно проговорил:

– Не могу, госпожа. Когда я отвечаю ударом на удар, драке приходит конец. Добавлять еще ни разу не пришлось.

Она рассмеялась, да так резко, что занавеси в разных местах огромной палаты зашевелились. Похоже, прятавшиеся за ними люди никак не могли решить, стоит ли им выскочить прямо сейчас или еще повременить.

Ульв легонько подтолкнул Халльдора локтем и шепнул ему:

– Будь наготове. Поверни пояс, чтобы удобней было выхватить меч. Надо попробовать отбиться.

Но императрица тихо сказала, покачав головой:

– Ох уж эти мне норманны! Вечно вы подозреваете нас, византийцев, в желании устроить вам засаду. Вы большие дети, друзья мои. Да, большие дети!

На это Харальд сурово возразил:

– Госпожа, у нас, северян, мальчики становятся мужчинами куда раньше, чем в других странах. Если ты нас не понимаешь, тем хуже для тебя. Мы пришли сюда наняться на какое-то время в гвардию и только. Отслужив тебе оговоренный срок, мы вернемся в Норвегию и заживем там по обычаям предков. Я привел сюда тридцать викингов. Все они отличные вояки, выстоявшие под стрелами в двенадцати сражениях. Ты хочешь нанять их? Если ты скажешь «нет», мы сегодня же отплывем с отливом и найдем себе другого хозяина – на Сицилии или в Африке, или где-нибудь еще. Нам все равно, кому служить, лишь бы хорошо платили. Но, приняв присягу, мы не нарушим данного слова. Свое жалование мы отрабатываем сторицей.

Императрица немного помолчала, посасывая кончик своей лопаточки из слоновой кости, а потом важно изрекла:

– Я уверена, что так оно и есть, северянин. Да, я уверена в этом. Но, как ты видишь, я всего лишь слабая женщина и мне не по силам заключать сделки с вами, отчаянными рубаками. Дайте мне время до вечера. Мне надо обсудить это дело с моим контоставлом. А пока присаживайтесь вот на эти подушки. Расскажите мне о Севере. Мы, правители Юга, редко куда выбираемся. Нам очень хочется знать, что происходит в мире, но наши соглядатаи не всегда сообщают правдивые сведения.

Харальд сказал:

– Тех, кто не отрабатывает свой хлеб, надо бить кнутом.

Императрица отвела взгляд.

– Мы, порой, применяем и наказания посуровей. Но, лишившись глаз, они отнюдь не становятся лучшими соглядатаями.

Она улыбнулась и вновь обратила свой взор на викингов.

– Расскажите мне о себе. Расскажите, как вы познакомились. Ведь сразу видно, что вы не настоящие братья, рожденные одной матерью, а, так сказать, братья по оружию.

Харальд поведал ей, как вместе со своим сводным братом Олавом[9] сражался против вторгшихся в страну данов при Стиклестаде[10], как Олав погиб, как он сам, в то время пятнадцатилетний подросток, выбрался с поля битвы с помощью ярла Регнвальда и добрался до Хольмгарда[11], где получил приют у князя Ярослава, который к тому же обещал отдать ему в жены свою юную дочь Елизавету.

Императрице это, похоже, показалось забавным.

– И что же, эта девица хороша собой? – поинтересовалась она.

Харальд пожал своими могучими плечами:

– Недурна. Я не очень-то в этом разбираюсь. Когда придет время, из нее выйдет отличная жена. Думаю, она научится держать свой язычок на привязи, как войдет в возраст.

Императрица кивнула, цокнув языком.

– А что, если ты не вернешься за ней в Новгород?

– Тому нет никаких причин, – ответил Харальд. – За ней дают хорошее приданое. К тому же, когда норвежский престол опустеет, настанет мой черед стать королем. Королю нужна королева, а Елизавета будет хорошей королевой, ведь отец позаботился о том, чтобы дать ей образование. Так что я приеду за ней.

Императрица Зоя помолчала, обмахиваясь веером из павлиньих перьев, потом сказала с улыбкой:

– Ну что же, посмотрим. Славный юноша вроде тебя может найти себе и жену, и трон здесь, на Юге. Для вас, викингов, это была бы неплохая сделка, не так ли?

– Меня вполне устраивает Север, – ответил Харальд. – Сюда я приехал поднакопить золотишка да провести годик-другой, пока не освободится норвежский трон. А теперь позволь мне закончить рассказ.

Он рассказал ей, как они подружились с Ульвом сыном Оспака и Халльдором сыном Снорре, приехавшими из Исландии в поисках золота и приключений.

– А на них можно положиться? – поинтересовалась Зоя. – Знавала я непосед-исландцев, которые нигде не могли продержаться больше месяца.

– Ну, этим двоим я готов доверить даже свой шлем «Боевой кабан», меч «Жерноворуб», бахтерец «Эмма» и драккар «Жеребец» в придачу. Что до охоты к перемене мест, так ведь лишь старикам к лицу сидеть у комелька, молодым же по нраву дальний путь да лихая схватка.

Он рассказал императрице, как они собирали дань для Ярослава, а когда им наскучило жечь деревни, чтобы заставить селян платить, сели на корабль и отправились в Византию, миновав Большой Волок и пороги, спустившись по Днепру до устья и выйдя в Черное море.

– Наверное, дело не обошлось без приключений? – перебила его императрица. – В тех местах полно кочевников-пацинаков[12]. Еще ни один корабль не прошел по Днепру без того, чтобы они не попытались его захватить.

– Мы с ними встречались, и не раз, но они почему-то не хотели остаться поболтать с нами, когда мы сходили на берег и шли на них, – ответил Харальд. – Мои тридцать товарищей сожалели об этом, ведь от них можно было бы узнать много интересного. Больше всего беспокойства нам доставили булгары. Они живут на восточном побережье Черного моря.

Зоя улыбнулась.

– Я знаю, где живут булгары, викинг. Здесь у нас, в Византии, имеется булгарский полк. Ты скоро познакомишься с этим воинством, если останешься с нами.

– К чему нанимать булгар, если в варяжской гвардии есть полк германцев? – спросил Харальд.

Она потупила свои подведенные глаза:

– Булгары следят за викингами, викинги за булгарами. Мы, правители империи, не можем позволить какой-либо одной группе воинов единолично контролировать нашу столицу.

– А кто держит в узде оба полка? Ты? – надулся Харальд.

Она улыбнулась. Ее длинные тонкие пальцы барабанили по подлокотникам трона.

– Мы с мужем, базилевсом Романом, заняты более важными делами. Для этого у нас имеется военачальник, стратиг Георгий Маниак. Он отважный воин и отлично умеет управляться с такими, как вы.

Харальд улыбнулся.

– Буду рад познакомиться с ним. Люблю отважных людей.

Императрица зевнула, на сей раз не прикрыв рот своей унизанной драгоценностями рукой и намекая викингам, что аудиенция близится к завершению.

– Ты с ним познакомишься. Он вас вызовет и произведет вам смотр, если базилевс решит, что вас стоит нанять в гвардию.

– Надеюсь, этот Маниак не думает, что мы прибежим к нему со всех ног по первому свистку, – заметил Харальд. – Мы не собаки, а воины. Где этот ваш император? Нам надо на него посмотреть, прежде чем мы решим, будем мы служить ему или нет.

Императрица хотела было ответить, но не успела – занавеси, украшавшие одну из стен, тихонько раздвинулись, и в зал, прихрамывая и тяжело опираясь на длинный серебряный посох, вступил узкоплечий старец в одеянии из тяжелого пурпурного шелка. На его понуро склоненной голове красовалась огромная корона чеканного золота, напоминавшая по форме купол церкви. В левой руке он держал свиток пергамента с большой печатью красного воска.

Незнакомец был невысок, Харальду по грудь, но взгляд его черных глаз был настолько пронзителен, что викинг едва сумел выдержать его. Старик в красном сухо проговорил:

– Я базилевс Роман. Теперь я перед вами, и вы можете решить стоит ли служить мне.

Он остановился, как-то неопределенно улыбаясь. Голова его то и дело опускалась под тяжестью высоченной короны, и ему приходилось рывком вскидывать ее.

Харальд ответил, пожав плечами:

– Лично я против тебя ничего не имею. Лишь бы жалование было достойным.

Император улыбнулся.

– Жалование будет самое что ни на есть достойное. Больше вам не заплатят нигде в мире. Я рад, что ты ничего против меня не имеешь. Похоже, здесь это можно сказать далеко не о каждом.

Сказав это, он обернулся и посмотрел на императрицу, которая разглядывала свои длинные накрашенные ногти, видимо, потеряв всякий интерес к присутствующим. Не дождавшись ее ответного взгляда, базилевс изрек:

– Ну что же, молодцы, если желаете вступить в мою императорскую гвардию, преклоните колена и поклянитесь от имени команды вашего корабля верно служить мне во всем, что я вам прикажу, до того времени, пока я сам не отпущу вас. Нет возражений?

Викинги переглянулись. Потом Ульв прямодушно заявил:

– Что-то мне не хочется вставать на колени, Харальд. У нас в Исландии это не принято.

Но Харальд сказал с усмешкой:

–Это не страшно, брат. Не можем же мы давать клятву, глядя на императора сверху вниз. Придется встать на колени, раз он такого маленького роста. У меня нет никаких возражений. Ну же, берите пример с меня.

И он встал на колени, как был, в шлеме и куртке из медвежьего меха, с рассыпавшимися по плечам длинными светлыми волосами. Оба исландца, ворча, последовали его примеру. Они повторили за императором слова клятвы, и тот дотронулся до шеи каждого из них своим серебряным посохом. Потом он сказал:

– Теперь вы можете встать, варяги. Отныне, если я или моя жена или наш военачальник прикажем вам добраться вплавь до Сардинии или полететь на Луну, вы обязаны беспрекословно подчиниться.

– Наверное, эта палка у тебя волшебная, раз ты думаешь, что такое можно исполнить, – заметил Харальд.

Императрица язвительно рассмеялась, но базилевс Роман только кивнул и сказал:

– Да, исландец, этот посох способен творить поразительные чудеса. С годами ты сам в этом убедишься.

– С годами? – переспросил Харальд. – Мы же приехали всего на несколько месяцев!

– О месяцах речь не шла, варяг, – сказала с трона императрица Зоя. – Нанимая воинов, мы сами решаем, как долго им оставаться у нас на службе. А теперь отправляйтесь в казарму и примерьте свои новые доспехи. Стратиг Маниак придает большое значение внешнему виду воинов.

Викинги повернулись и пошли было к украшенной занавесью двери, но не успели они сделать и трех шагов, как императрица Зоя хлопнула в ладони, да так резко, что Харальд обернулся и спросил:

– Чем мы заслужили твои аплодисменты, госпожа? Неужели мы так хорошо идем?

– Как раз наоборот, – сузив глаза, ответила императрица. – Идете вы так плохо, что не знай я о невежестве северян, я почла бы своим долгом подвергнуть вас завтра публичной порке на Ипподроме.

Император захихикал и принялся усиленно кивать головой, так что корона у него съехала на лоб и чуть было совсем не слетела.

– Меня в жизни никогда не пороли, и я не намерен менять эту традицию, – заметил Харальд.

Он двинулся было назад, к трону, но Ульв и Халльдор удержали его, заметив, как заколыхались скрывающие альковы занавеси.

– Видать, псы оказались умнее хозяина, – сказала Зоя. – Они-то, наверное, могут уразуметь, что все слуги, любого ранга, от логофетов[13] до куропалата[14], должны удаляться после аудиенции у базилевса или его супруги, пятясь назад с поклонами. А теперь давайте посмотрим, усвоили ли вы свой первый урок.

С красными от ярости физиономиями трое викингов принялись пятиться к двери. Оказавшись за занавесью, они услыхали язвительный смех Зои и блеющее хихиканье императора.

– Гром и молния! – сказал Харальд Суровый. – До чего же хочется вернуться и как следует проучить этих размалеванных кукол!

Вдруг позади них раздался тоненький голосок:

– Они только того и ждут. Если ты это сделаешь, тебя убьют, прежде чем я успею за тебя помолиться.

МАРИЯ И ФЕОДОРА

Трое викингов обернулись и увидели совсем рядом, в тускло освещенном, увешанном занавесями, коридоре худенькую бледную девочку лет двенадцати в темной дерюжной одежде. Она обеими руками прижимала к груди большое серебряное распятие.

Глаза у нее были такие большие и грустные, что Ульв сказал:

– Ну, малышка, не плачь. Пока еще никто не умер. Лучше скажи-ка, как тебя зовут и почему тебя так волнует судьба трех неотесанных чужеземцев?

Потупив взор, она ответила:

– Меня зовут Мария Анастасия Аргира, варяг.

Харальд с улыбкой протянул девочке руку.

– Ну-ка, Мария Анастасия Аргира, держи мою пятерню. Я посажу тебя к себе на плечи и от души покатаю по здешним коридорам.

Но она вдруг шарахнулась от его протянутой руки и затрясла головой:

– Пожалуйста, не дотрагивайтесь до меня. Я племянница императрицы Зои, царевна. К царевне нельзя прикасаться.

Развеселившись, Харальд погладил свою светлую бороду:

– По мне так ты просто девчонка. К тому же, на родине многие считают меня королем. Так почему бы королю не поиграть с царевной?

Мария снова покачала головой и сурово сказала:

– Здесь все по-другому. Мы в центре мира, в священнейшей из империй. Хоть ты силен и красив, ты всего лишь варвар-северянин, называющий себя королем. Ступайте за мной и не пытайтесь снова дотронуться до меня. Тут, во дворце, повсюду глаза и уши.

Она повернулась и быстро пошла прочь по коридору. Викинги пожали плечами и потопали следом. Тут и там в переходах, где сходились вместе несколько коридоров, им встречались дворцовые слуги в темных одеждах и с темными посохами, которые, все как один, приветствовали девочку легким поклоном, хоть она и не обращала на них никакого внимания.

Харальд сказал ей:

– Ну вот, теперь я вижу, что ты царевна. И куда же Ваше Высочество ведет нас? В казарму?

Мария, не оборачиваясь, ответила:

– Не называй меня Вашим Высочеством. Я в опале и меня лишили титула до тех пор, пока я не покорюсь. Моя другая тетя, Феодора, к которой я вас как раз веду, хочет, чтобы я ушла в монастырь. Я впала в немилость, потому что отказалась сделать это. Пойдемте немного быстрее, а то меня накажут еще и за то, что я так долго не возвращалась.

Викинги послушались, и вскоре она провела их низким сводчатым коридором в походившую на темницу комнату с голыми стенами. Там, посреди вымощенного каменными плитами пола, стояла на коленях седовласая старуха в одеянии из коричневой мешковины с куском толстой, завязанной узлами веревки на шее. Когда они вошли, она подняла на них потухшие глаза и проговорила неожиданно сильным и резким голосом:

– У меня обычай знакомиться со всеми поступающими на службу. Встаньте на колени тут, передо мной, и подождите, пока я закончу молитву. И ты, девочка, тоже становись на колени и обратись мыслями к своему религиозному долгу. Поспеши.

Закончила молитву Феодора, прямо скажем, нескоро. Она молилась на непонятном северянам языке. Не раз им казалось, что дело идет к концу, но старуха, сделав паузу, снова принималась что-то бормотать. А викинги все ждали и ждали, пока у них не начало ломить колени.

Наконец, Феодора замолчала и с трудом поднялась. Трое друзей тоже поднялись и встали перед простым деревянным стулом, на который она уселась. Оглядев их с ног до головы, она сказала:

– Вы явились в Византию в поисках легкой наживы, как все северяне. Но очень скоро вы убедитесь, что угодили в сети. В прошлом месяце четырем англичанам вырвали языки за то, что они забыли, как надо приветствовать логофета тайной канцелярии.

– Ох уж эти англичане! – воскликнул Харальд. – Они собственную голову где-нибудь забыли бы, если бы она снималась.

– Некоторые из них так и сделали, чужестранец, – сухо ответила Феодора. – Но чаще всего забывают глаза. Мы нация старая и потому гуманная. Но нам приходится обращаться с варварами по-варварски, когда нас к тому вынуждают их дикие выходки. Усвоить это – значит достичь мудрости. Вам следует также усвоить, что моя племянница, Мария Анастасия Аргира – дитя неразумное, и ее глупостям не следует потакать. Она скоро примет постриг в одном из здешних монастырей, каком я еще не решила, для ее же, своенравной, пользы. Поэтому я запрещаю вам кружить ей голову богопротивными рассказами о Севере. Я, мать народа, запрещаю вам это. Вы все поняли?

Харальд, обернулся ко все еще стоявшей на коленях малышке Марии и подмигнул ей. Она быстро отвернулась, точь-в-точь испуганная птичка.

Тогда он сказал Феодоре:

– Ты говоришь с человеком, сводный брат которого причислен к лику святых. Почему ты думаешь, что мои рассказы будут богопротивны?

Он был ужасно доволен своей находчивостью, ведь ему удалось ничего не обещать этой злющей старой карге. Но она проговорила с тонкогубой улыбкой, глядя на него снизу вверх:

– Ты такой же хитрец, как другие северяне. Смотри, как бы твоя гордость не стоила тебе слишком дорого.

Она вдруг наклонилась и позвонила в стоявший у ее ног серебряныйколокольчик. Панель стены позади нее скользнула в сторону, и из проема в комнату шагнул человек.

Незнакомец был чернобров и черноволос, много ниже Харальда ростом, но так же широк в плечах. На его бледном лице лежала печать мрачного раздумья. Поверх чеканного золоченого панциря был накинут алый плащ с пурпурной каймою, подмышкой – серебряный шлем, украшенный по гребню конским хвостом. Вооружен он был по-древнеримски двумя мечами: коротким гладиусом, предназначенным для нанесения колотых ран, и мечом подлиннее, называемым спата. Синие ножны мечей крепились к перекрещенным у него на груди ремням.

Феодора произнесла тонким голосом:

– Вот человек, который отныне будет вашим хозяином, чужестранцы. Это ваш командир, мой родич Георгий Маниак. Вы обязаны во всем повиноваться ему, подобно рабам.

Харальд устремил на стратега холодный взгляд, надеясь заставить его отвести глаза. Но тот ответил ему столь пристальным взором, что викинг на какое-то мгновенье даже усомнился, что сможет выдержать его.

Маниак вдруг спросил зычным басом:

– В скольких сражениях вам доводилось биться?

Харальд постарался подсчитать, но не смог. Уж больно много раз они рубились с данами, с восставшими крестьянами, с вендами… Всего не упомнишь. Часто это были даже не битвы, а просто стычки.

Наконец, он сказал:

– Думаю, в двенадцати, плюс-минус одна-две. Воины ведут счет битвам не так усердно, как своему жалованию.

Георгий Маниак злобно ухмыльнулся:

– Жалование вы будете считать через месяц, не раньше. Сначала нам надо узнать, чего вы стоите. А теперь скажите, сколько раз вы бежали с поля боя в этих двенадцати великих битвах?

Харальд заскрежетал зубами, так что Ульв начал было опасаться, что он их себе переломает.

– Если ты, ромей, хочешь насмехаться надо мной, пойдем выйдем куда-нибудь, где можно развернуться.

Маниак как будто и не слышал этих слов. Он холодно спросил:

– Сколько человек вы убили?

На сей раз ему ответил Халльдор:

– У меня на родине считают, что воину не к лицу хвалиться своей удачей. Это тут, в Миклагарде, молодые петушки горланят на чем свет стоит. В Исландии орел молча делает свое дело.

Стратиг обернулся к Феодоре и сказал:

– Всемилостивейшая, я думаю эти трое нам подойдут. Они во многом похожи на тех, что уже показали себя отличными воинами. Суровый климат чудесным образом закаляет дух и тело северян.

Он поклонился и вышел через ту же потайную дверь, через которую вошел. Феодора улыбнулась Харальду и сказала:

– Ступайте. Да не забудьте начистить до блеска свое оружие. Командир не всегда будет с вами так же милостив, как сегодня.

Когда они вышли в коридор, Ульв заметил:

– Может быть я ошибаюсь, братья, но по-моему этот Маниак доставит нам немало хлопот.

– Эх, оказаться бы сейчас на Днепре! И чтобы доски палубы под ногами да свежий ветер в лицо, – отозвался Халльдор.

Харальд рассмеялся, положив руки на плечи своим названным братьям:

– Ну вот, не хватает нам еще пугаться этого душного старого дворца и какого-то там коротышки в золотом панцире. Пойдемте-ка лучше повеселимся.

И они двинулись в обратный путь по темным переходам, приводя одетых в черное дворцовых прислужников в немалое изумление своим жизнерадостным смехом.

ВАРЯГИ

Харальд и его дружина разместились в имперской казарме с максимальными удобствами, хотя для этого им сначала пришлось убедить остальных пять сотен варягов, что с ними шутки плохи. В первый вечер им пришел на помощь оркнеец Эйстейн сын Баарда и команда его драккара «Боевой Ястреб». В свое время Эйстейн позаимствовал у Олава, сводного брата Харальда, плащ и пару башмаков, Да так и не успел вернуть: Олав погиб в битве при Стиклестаде. Так что, помогая Харальду, он как бы возвращал долг покойному другу. Эйстейн добился, чтобы вновь прибывшие получили широкие ложа поближе к окнам и место за столом в пяти шагах от двери на кухню. По его словам, большего он сделать не мог.

Эйстейн рассказал Харальду, что варяги из англичан – народ в общем-то спокойный, если только не напьются по случаю какого-нибудь своего праздника, а вот данам и нормандцам[15] совершенно нельзя доверять. На это Харальд ответил:

– Мне уже доводилось встречать и тех, и других. Люди как люди. С ними можно поладить, если сам ведешь себя по-людски. У меня есть друзья даже среди желтолицых пацинаков, хоть я и не знаю их языка. Но я рад, что ты такого мнения об англичанах. Однажды, когда войду в силу, я отправлюсь к ним посмотреть, не придется ли мне впору английская корона.

Эйстейн сын Баарда, рассмеялся:

– Дай мне знать, когда поплывешь в Англию. Мне всегда хотелось стать там графом.

Харальд кивнул:

– Даю тебе слово, что сделаю тебя графом, как воссяду на английский престол. И своих названных братьев, Халльдора сына Снорре и Ульва сына Оспака, тоже. Эта страна дряхлеет на глазах, вливание свежей крови пойдет ей на пользу.

Стоило ему произнести эти слова, как могучего сложения одноглазый варяг, вдруг встал из-за стола и, подойдя к Харальду, толкнул его в грудь раскрытой ладонью так, что тот едва удержался на скамье.

– Меня зовут Гирик, я из Личфилда, что в Мерсии, – сказал он. – Ты, небось, слыхом не слыхивал, что есть такое селение, Личфилд?

Глянув на здоровенную красную ручищу нового знакомца, Харальд проговорил:

– А я было подумал, что это Тор спустился к нам из Валхаллы[16]. Не часто мне доводилось встречать богатырей вроде тебя, Гирик из Личфилда. Так что же ты хочешь мне сказать?

– Я англичанин, – ответил тот, – и, поверь мне, что ты раньше вырастешь семи футов росту, чем займешь английский престол.

– Я быстро расту, – миролюбиво заметил Харальд. – Но я послушаю твоего совета и подожду, пока буду нужного роста.

И он повернулся к столу, вместе с Эйстейном сыном Баарда, поскольку слуги как раз внесли в залу подносы с горячими колбасками и ячменным хлебом. Но англичанин вдруг ухватил его за плечо и рывком повернул к себе.

– Вот этой самой рукой я сразил графа Годвина, – проговорил он. – А раз справился с ним, и с тобой справлюсь. До приезда сюда я был кузнецом. Много боевых коней подковал я, и ни один из них не шелохнулся, пока я не закончил работу.

Ульв и Халльдор придвинулись поближе, но Харальд знаком приказал им не вмешиваться.

– Послушай, Гирик из Личфилда, я почувствовал тяжесть твоей руки, сразу видно, что ты был кузнецом, – мягко сказал он. – Но сейчас будь паинькой, возвращайся к своей трапезе. А то еще вляпаешься в такое, о чем, стоя за наковальней, и слыхом не слыхивал.

Произнося эти слова, он по-дружески улыбался Гирику, а его руки так и оставались заложенными за поясной ремень. Гирик из Личфилда вдруг ударил его кулаком. Харальд чуть отклонился в сторону, так что удар пришелся ему вскользь по плечу, и сам дважды рубанул англичанина ребром ладони по шее. И тут же отступил назад, чтобы тот мог беспрепятственно упасть.

Когда Гирик пришел в себя настолько, что мог сидеть, и принялся трясти головой, чтобы в ней прояснилось, Харальд промолвил, склонившись над ним:

– Мы называем такой удар «Поцелуй Тора». Он может прийтись очень кстати, когда под рукой нет боевого топора. Когда-нибудь, когда у тебя будет время, я научу тебя этому приему. Мне кажется, что такому как ты, он может очень и очень пригодиться.

Трое варягов подняли Гирика, но он не мог стоять без посторонней помощи, так что его усадили на скамью поближе к подносам с колбасками, чтобы он смог поесть.

Он сказал Харальду:

– Граф Годвин был ничто в сравнении с тобой, норвежец. И когда ты отправишься завоевывать английскую корону, я буду сражаться на твоей стороне, если, конечно, ты примешь меня.

Харальд утихомирил его, засунув в рот кусок кровяной колбасы.

– Приму, Гирик из Личфилда. Боюсь, однако, что я уже наобещал довольно графств. Тебе придется довольствоваться кузней в Личфилде.

С этой минуты не было у Харальда в Миклагарде друга преданней Гирика, которого знали и побаивались повсюду в городских тавернах и игорных домах. Видя, что Гирик подружился с Харальдом, прочие варяги из англичан тоже поклялись во всем поддерживать норвежца. Харальд и сам еще не догадывался об этом, но те два удара ребром ладони дали ему в полное распоряжение целую армию.

ТОПОРНАЯ ЗАБАВА

Однако, отнюдь не всегда стычки заканчивались столь благополучно. Каждое утро варяги должны были сопровождать базилевса в храм Святой Софии, проходя торжественным маршем мимо акведуков, цистерн и обширных беломраморных колоннад. Там правитель Византии произносил проповедь или зачитывал отрывок из какого-нибудь теологического трактата, а перед отбытием передавал патриарху в залог за возвращаемую ему высокую императорскую корону мешочек золота.

После обеда, когда на улице немилосердно пекло, базилевс обычно восседал на своем огромном троне, украшенном золотыми платанами и гранатовыми деревьями с золотыми же птицами, снабженными механизмом наподобие часового и потому «умевшими» петь, на ветвях. Все это великолепие предназначалось в первую очередь для того, чтобы пускать пыль в глаза иноземным послам, прибывавших к византийскому двору из Германии, Персии и даже самой Индии. К тому же, по незаметному для постороннего глаза знаку императора, трон вдруг взмывал ввысь и как бы парил в воздухе над головами коленопреклоненных послов, неизменно выказывавших тем немалое изумление, искреннее или притворное. (Происходило это под напором воды в потаенных водоводах.)

Это глупое представление весьма скоро наскучило варягам-новобранцам, и они пристрастились проводить свободное время между утренним и полуденными дежурствами на площадке за Ипподромом, где в землю было врыто около сотни толстенных ясеневых столбов (перед крупными представлениями на Ипподроме к этим столбам привязывали диких зверей). Варяги-северяне изобрели новую забаву, позволявшую одним выказывать мастерское владение боевым топором, а другим – весело провести время, заключая пари насчет того, кто одержит победу в состязании. Правила были просты: один из воинов, послюнив палец, делал отметку на столбе, а другой, посмотрев на нее, должен был с закрытыми глазами перерубить столб точно на этом уровне своим двуручным топором (ими были вооружены все варяги). Если же ему не удавалось перерубить столб до конца или удар приходился мимо отметки, он считался проигравшим.

И вот однажды жарким полуднем, когда базилевс парил на своем троне над послом из Багдада, а Харальд веселился от души, сидя в пыли в загоне за Ипподромом и наблюдая, как его товарищи состязались во владении топором, на землю рядом с ним вдруг легла черная тень, и кто-то громко произнес:

– Встать, скоты! Я вас научу приветствовать командира!

Харальд обернулся и увидел стратига Маниака. Тот стоял в пяти шагах позади него с перекошенным от ярости лицом, в шлеме и раздуваемом ветром алом плаще.

Варяги все как один обратили свои взоры к Харальду. Он же спокойно ответил стратигу:

– Мы делаем то, за что нам платят, командир, упражняемся во владении оружием, чтобы лучше защищать императора.

Темные глаза Маниака метали молнии:

– Вам платят за то, чтобы вы были при базилевсе, а не за то, чтобы вы развлекались, сидя в пыли, тогда как Его Величество в любой момент может пасть от кинжала убийцы.

Харальд зевнул, как будто разнежась на солнышке, и сказал:

– Если такое случится, что люди скажут об императорском главнокомандующем, оставившим свой пост у волшебного стула, вместо того, чтобы честно смотреть, как тот ездит вверх-вниз?

Варяги-новобранцы засмеялись было, но товарищи поопытней их тут же утихомирили. Услышав смех, Георгий Маниак весь как-то передернулся в своем золоченом панцире. На лице у него вдруг выступил пот, просто-таки градом полил, стекая прямо на напомаженную бороду. Казалось, его вот-вот хватит удар.

Внезапно его тень стрелой рванулась к Харальду, и северяне с ужасом увидели, что в обеих руках у него по мечу. Раздался хриплый крик ярости.

Харальд не стал пытаться подняться или обнажить меч. Вместо этого, он отклонился вправо, нанеся при этом стратигу удар левой ногой. Мечи Маниака глубоко ушли в столб, привалившись к которому варяг только что сидел. Сам же военачальник покатился по земле, потеряв свой шлем и запутавшись в плаще.

Над Ипподромом повисло тяжелое молчание. Северяне застыли на месте, как будто ожидая, что боги вот-вот поразят их громом.

Маниак встал и поднял с земли свой шлем с вываленным в грязи плюмажем. По лицу у него текли слезы, и он не произнес ни звука, явно опасаясь, что голос его может сорваться. Вместо этого он поднял правую руку, видно давая кому-то знак. Откуда-то выскочили десятка два булгар с копьями наперевес. Они окружили Харальда, как будто он был каким-то опасным зверем, направив копья прямо ему в лицо.

– Ох, и осторожный же вы, булгары, народ! Даже на зайца, небось, в одиночку не ходите? —усмехнулся викинг.

Они отобрали у него меч и топор, потом заставили встать. Ульв и Халльдор двинулись было ему на помощь, но Гирик и Эйстейн их удержали.

Булгары повели Харальда прочь, подталкивая его копьями. Набежали еще булгары, стали теснить северян. Один из булгарских начальников крикнул:

– Попробуете помочь этому кабану – выколем ему глаза. Слепым будет. Поняли?

– Это с ним так и так сделают за то, что сбил спесь с Маниака, – мрачно шепнул Эйстейн.

Булгары отвели Харальда в переулок возле Форума Константина, где стояли в ряд каменные хлева для предназначенных на убой свирепых быков. Хлева эти были без окон, с толстыми крепкими дверьми. В одну из этих построек, самую низкую и темную, Харальда и затолкали, немилосердно тыкая копьями. Прежде чем за ним закрыли дверь, он повернулся и громко сказал:

– А где же наш малыш Маниак? Скажите ему, чтобы почистил свой плащ, прежде чем отправиться завтра на парад. Негоже военачальнику показывать прилюдно, до чего ему жаль самого себя.

Один из булгар ткнул Харальда древком копья в шею. Он упал лицом вниз, и кромешная тьма накрыла его.

ХАРАЛЬДОВА ПЕСНЬ

Это была далеко не лучшая ночь в жизни Харальда. Его темница оказалась душной и вонючей, где-то в темноте все время жужжала муха. Но больше всего он страдал от тесноты: там было недостаточно места, чтобы великан мог вытянуться в полный рост, и ему приходилось лежать скрючившись.

Потирая ушибленную шею, Харальд пожалел, что не успел разглядеть лицо ударившего его булгара. Потом вдруг подумал, что ему, наверное, вообще больше никого не придется увидеть. За недели, проведенные в Миклагарде, он много слышал о том, как в Византии ослепляют людей. Обычно это делалось на Ипподроме при большом стечении народа. Кусок раскаленного железа подносили близко-близко к глазам, но не дотрагивались до них: ромеи считали, что нельзя лишать человека какой-либо части тела, так как в Судный день он должен целым восстать из мертвых.

Харальд принялся размышлять о том, что за странный народ эти византийцы. Живя в своем маленьком затхлом мирке, они почему-то исполнены чувства собственной значимости и убеждены в том, что их подход ко всему на свете единственно верный.

«Интересно, сколько их, ромеев? – подумал он. – Не может быть, чтобы очень много, а то им не пришлось бы нанимать в свою армию воинов из Италии, Франции, Англии, Дании, Норвегии, Швеции и даже из турецких земель».

Ему вспомнилось многое из виденного в странствиях. Вот князь Ярослав и златовласая, совсем еще юная Елизавета с доверчиво сидящей у нее на руке говорящей птичкой. Вот Ульв и Халльдор, вот его новые друзья, Эйстейн и Гирик. Потом он вернулся мыслями к своему сводному брату Олаву, великому человеку, который так нежно заботился о нем до самой гибели в битве при Стиклестаде. Ему вдруг показалось, что Олав здесь, с ним, в душной темнице, и от того она наполнилась ярким светом.

«Что это ты приуныл, братишка? – спросил Олав. – Раньше, когда мы были вместе, ты никогда не унывал. Не робей, Харальд, все не так безнадежно, как кажется. Ты отлично слагаешь песни. Теперь самое время этим заняться. Тогда ожидание не покажется тебе таким тягостным».

Олав исчез, и свет в темнице померк.

Харальд потер свои глаза и проговорил:

– Да, брат, я так и сделаю. Спасибо, что напомнил.

И принялся слагать песнь. Она вышла не самой удачной, но занятие это действительно отвлекло его от мрачных мыслей.

Песнь была такая:


В застенке византийском темном
Жду неминучей смерти злой.
А в Новгороде торг веселый,
Шумит и Киев золотой.

Играет море лунным светом,
Здесь, в Миклагарде, звездная ночь.
Мне б волю, я б отплыл с рассветом
Из Золотого Рога прочь.

Легко в Босфоре мореходу,
А в Черном море просто рай.
Но я б в любую непогоду
Пошел к верховьям Днепра.

Когда бы мне домой добраться!
Я б не просил иных наград.
Лишь никогда б не возвращаться
В клятый Константинов град.

Несколько раз повторив эти вирши, он решил, что рифмы могли бы быть и получше. Когда-то ему помогал с рифмами один скальд по имени Стув, живший недалеко от Бергена. За рог имбирного пива любую рифму подберет. Но Берген далеко, да и жив ли еще старый Стув? Харальд с грустью подумал о том, что и скальды смертны. Воин рано или поздно должен погибнуть, такое уж у него ремесло. Но поэтам и сказителям следовало бы жить вечно. А разве не грустно, когда падет добрый конь или сломается славный меч? Но всего печальней, когда в безлюдных местах, где-нибудь в отдаленном фьорде или возле одинокого рифа к западу от Оркнеев затонет добрый корабль и некому оплакать его гибель, кроме чаек, и безвестно лежит он на дне, пока не покроется водорослями. Хуже всего, если он затонет на пути в Гренландию. Там совсем уж безлюдно.

При мысли о затонувших кораблях Харальд почувствовал, что слезы наворачиваются ему на глаза, и постарался выбросить это из головы. Он занялся сочинением мелодии для своей песни. Но это давалось ему еще труднее, чем слова. Ему хотелось, чтобы мелодия была веселой, а выходило как-то тоскливо, вроде ночного крика тюленей или стенаний взлетающего со скалы голодного баклана.

«Никудышный из меня скальд, даже для короля», – подумал Харальд. Вдруг дверь темницы распахнулась и кто-то крикнул:

– Выходи, Харальд Суровый! Выходи!

«По крайней мере, не придется больше корпеть над стихами и мотивом», – подумал он.

Потом повернулся и пополз к выходу из застенка, зажмурясь от слепящего солнечного света. И оказался у ног множества обступивших темницу людей.

Ему пришло в голову, что негоже воину умереть вот так, на четвереньках, и решил подняться.

Так он и сделал. И увидел смеющихся Ульва с Халльдором, а с ними Эйстейна и Гирика. Весь переулок до самого Форума Константина был запружен вооруженными топорами варягами, которые приветствовали его смехом и криками. Среди них были и англичане, и даны, и франки, и даже итальянцы.

Ульв сказал с гордостью:

– Видишь, брат, мы пришли за тобой.

Харальд кивнул.

– Могли бы прийти и пораньше. У меня все ноги свело, пока вы там возились.

Он изо всех сил старался казаться мрачным.

– Ноги у него затекли! Велика беда! – ответил Ульв. – Тут пятьсот человек, готовых нести тебя на руках.

Четверо ближайших соратников Харальда подняли его себе на плечи и понесли в Форум, а варяги с радостными криками теснились вокруг, прямо как на празднике. Постепенно к ним присоединились толпы дворцовой прислуги, зазвучали византийские песни. Некоторые, в основном девушки, стали кидать Харальду алые цветы, но варяги сказали им, чтобы шли к себе на кухню и не путались в дела мужчин.

Когда они достигли главных ворот дворца, булгарские стражники, опустив копья, пропустили их.

– Вот нежданная перемена, – заметил Харальд. – Маниаку это не понравится.

– Что за дело! – ответил Ульв. – Он впал в немилость за то, что обидел тебя. Говорят, Зоя даже грозилась подвергнуть его публичной порке. А тут это, похоже, дело нешуточное.

– Не дело так поступать с воином, – сказал Харальд. – Он всего лишь исполнил свой долг. К тому же, я его тоже обидел. Я не держу на него сердца.

– Так и скажи Зое. Она как раз прислала за тобой, – встрял в разговор Халльдор. – Дай-ка мы умоем и причешем тебя, прежде чем пойдешь к ней.

– Нет уж, – заявил Харальд, – или я пойду к ней как есть, или не пойду вовсе.

И отправился в палату императрицы как был, весь в пыли, со спутанными волосами и всклокоченной бородой.

НОВЫЙ ИМПЕРАТОР

Он остановился в дверях, сквозь которые в полутемную залу проникал янтарный солнечный свет. Взлохмаченный, опоясанный огромным мечом, в эту минуту он был похож на северного бога. Из полумрака ему навстречу с простертыми вперед руками выступила императрица Зоя. Он заметил, что на сей раз она надела на три браслета больше, чем прежде, и что они массивные, из неполированного золота. Ему подумалось, что на вырученные за них деньги можно было бы купить в Хедебю драккар, а в Дублине даже два, ведь там цена на рабочую силу ниже.

– Прекрасное сегодня утро, Зоя, – проговорил он.

– Я посылала за тобой, варяг, – ответила она. В голосе ее сквозило напряжение.

Он прошел мимо нее в палату и уселся на трон. Помолчал немного и сказал:

– Я бы так и так пришел. Когда будущего короля кидают в темницу как какого-нибудь карманного воришку, он вправе попросить объяснений, пусть даже у женщины.

От императрицы потребовалось немало усилий, чтобы не дать своему гневу выплеснуться наружу. В конце концов, она спокойно проговорила:

– Ты сидишь на моем троне, варяг.

Харальд взглянул вниз, как будто сам это только что заметил и улыбнулся:

– Стул у тебя, надо сказать, крайне неудобный. Резьба на нем красивая, спору нет, но сидеть жестко до ужаса. У нас, на севере, даже у пастухов стулья удобней.

Он встал с трона и пнул его ногой, чтобы показать, что он думает и о троне, и о Миклагарде[17] вообще.

Она уселась и долго пристально смотрела на него широко раскрытыми глазами. Потом сказала:

– Ты мужчина. Ты, конечно, дурак, но в первую очередь ты мужчина. В мире не так уж много настоящих мужчин. Поэтому я и приказала освободить тебя из застенка.

Харальд вдруг устремился к ближайшему алькову и резко отдернул скрывавшую его занавесь. В алькове никого не было.

Он улыбнулся:

– Теперь все не так, как в прошлый раз, женщина.

Она ответила, наклонив голову:

– Да, теперь все иначе, варяг. Теперь я тебе доверяю. В сущности, у меня нет другого выбора, ведь из-за тебя я оскорбила военачальника Маниака.

Он рассмеялся:

– Да, ладно тебе! Маниак и Харальд сын Сигурда – не единственные мужчины в Византии. У тебя же есть еще этот император, Роман, коротышка с башней из золота на голове. Вот ему и доверяй.

Она медленно поднялась с трона.

– Харальд, Роман умер.

Харальд изумленно уставился на нее:

– Да я же только вчера сопровождал его в собор Святой Софии. Он был весел, всю дорогу смеялся над тем, как ему удалось подшутить над камерарием.

– Когда я его видела в последний раз, вскоре после полуночи, он не смеялся, – заметила Зоя.

– А что же он делал? – жестко спросил Харальд, шагнув к ней.

Она опустила глаза.

– То, командир, что делает любой, кто принял яд. Кричал, молился, издавал всякие жуткие звуки.

– Я почти ничего не знаю о том, как умирают от яда, – проговорил Харальд. – Должно быть, ему здорово надоело жить, раз он пошел на такое. Скажи-ка, женщина, а почему ты называешь меня командиром?

Императрица Зоя горделиво выпрямилась:

– Потому, что ты, викинг, теперь командир и есть. Ночью варяги на своей сходке избрали тебя командиром. А потом стали грозить мне, что если ты не будешь освобожден и назначен командиром варяжской гвардии, то они спалят императорский дворец.

Харальд рассмеялся:

– Северяне такие шутники! Не стоит принимать их всерьез. Ради красного словца они еще и не такое скажут.

Зоя нахмурилась:

– Ничего себе шутки! Они вошли с горящими факелами прямо в тронный зал. И к тому же опрокинули пять мраморных фонтанов и выковыряли кинжалами рубиновые глаза у украшавших их фигур львов.

Харальд кивнул:

– Да, я знаю. Иногда они слишком увлекаются. Но должен признаться, что я сам зарился на эти рубины.

– Увлекаются они, видите ли, – сказала она. – Да если бы я не собиралась выйти за тебя замуж, я бы приказала перевешать их как мятежников, а тебя ослепить за подстрекательство к мятежу.

Теперь пришла очередь насупиться Харальду.

– Что-то я плохо стал слышать, особенно по утрам. Наверное, это от удара по голове, полученного при сборе дани в окрестностях Киева.

Зоя шагнула вперед и проговорила напряженным голосом:

– Раз ты не расслышал, я готова повторить. Византия потеряла своего императора. Византия, центр мира, центр христианства, срочно нуждается в сильном человеке, который, заняв трон, смог бы охранять ее. Нет никого, кто подходил бы на эту роль лучше Харальда Сурового, великого военачальника, в жилах которого к тому же течет королевская кровь. Я снова спрашиваю: желаешь ли ты жениться на мне и стать первым человеком в мире?

Харальд вдруг уселся на мозаичный пол и расхохотался, да так громко, что Ульв и Халльдор, заподозрив недоброе, влетели в палату с обнаженными мечами в руках. Увидев их, он сказал, указывая на императрицу:

– Знаете, что она мне предложила?

И снова расхохотался, не в силах продолжать свою речь.

– Он, похоже, заболел, – заявил Ульв. – С каждым может случиться после ночи в застенке. Вставай, брат, мы там тебе поесть припасли.

Халльдор обернулся, чтобы попросить у императрицы разрешения вынести командира варягов тайным переходом, ведущим в казарму, но ее уже не было в палате. Уязвленная харальдовым смехом, она удалилась чуть ли не бегом.

На следующий день, на рассвете, по городу прошли сорок глашатаев, повсюду провозглашавших, что Ее Величество императрица Зоя согласилась выйти замуж за Михаила Каталакта из Пафлагонии и возвести его в сан императора.

Двумя днями позже те же самые глашатаи объявили, что по велению нового базилевса его войско под командованием Георгия Маниака и Харальда сына Сигурда отправится в поход по Эгейским островам, чтобы показать всему миру вновь обретенную мощь Византии.

Харальд услышал эту весть, когда направлялся в казначейство за жалованием для своих людей. Он тут же остановился и улыбнулся глашатаю. А обернувшись, увидел в просвете между занавесями знакомую фигурку в темном и устремленные на него большие черные глаза. Он быстро отдернул занавеску. За ней стояла царевна Мария Анастасия Аргира.

– Ну, малышка, слыхала новости? – радостно воскликнул он. – Мы выходим в море, а может быть, и с врагом сразимся! До чего же надоело без толку топтаться по этому вонючему городу!

Царевна Мария расплакалась и стала бормотать что-то о бесчеловечности войны и о том, что воевать не по-христиански.

Харальд наклонился и утер ей глаза алым рукавом своего нового командирского мундира. И вдруг сказал:

– Неотесанному чужестранцу нельзя было дотрагиваться до царевны. А как насчет военачальника, стоящего наравне с самим великим Георгием Маниаком? Как насчет единственного и неповторимого командира варяжской гвардии?

Она улыбнулась. Он посадил ее себе на плечи и принялся с громким ржанием носиться по темным коридорам. Царевна радостно смеялась. Никогда еще ей не было так весело.

Обо всем этом, конечно, тут же донесли Феодоре, которая проговорила, поджав губы:

– Все как я и думала. Этот викинг хочет сделать девчонку еще глупей, чем она есть. Сейчас с этим ничего не поделаешь, но когда войско отправится в поход, будет совсем другое дело. Я заставлю эту дурочку пожалеть о том, что она опустилась до разговора с каким-то норвежцем.

Придворные дамы усиленно закивали, а камерарии с черными жезлами покачали головами, как будто Харальд действительно принес в их вечный город дьявольское искушение и навлек на горожан гнев Божий.

ПАЛАТА СОВЕТА

Новый император Михаил Каталакт был во многих отношениях прямой противоположностью Романа. Его семья происходила с южного берега Черного моря, и он, смуглый, жилистый и крепкий, больше походил на жителя сирийских пустынь, чем на ромея. Базилевс был в расцвете сил, но виски его уже посеребрила седина.

Глубокие складки у носа и тонких губ придавали его лицу мрачное, даже жестокое выражение. По-гречески он говорил с сильным армянским акцентом, так что иные во Дворце совета неодобрительно качали головами, в душе считая императора варваром, которого не следовало допускать в их среду. Каталакт первым делом распорядился переплавить императорскую корону, которую носил покойный Роман, и сделать другую, ему по размеру. Рисунок новой короны выполнил странствующий художник из Тифлиса. Она была украшена фигуркой орла, сидящего с опущенными крыльями на теле мертвого льва.

Ни художник, ни император не могли объяснить, что значит это изображение, но Михаил Каталакт являл собой великолепное зрелище, когда двумя днями позже отправился в новой короне с крыльями по бокам, хищным клювом спереди и львиным хвостом сзади венчаться со стареющей императрицей.

Это была последняя церемония, в которой харальдовы варяги принимали участие, прежде чем отправиться в поход на отдаленные острова, поэтому они изо всех сил старались оставить о себе добрую память и даже продержались трезвыми до самого захода солнца. Это далось им с трудом, так как гвардейцы-булгары начали праздновать императорскую свадьбу с самого утра.

В полдень Эйстейн подошел к Харальду в трапезной зале и сказал:

– Если мы хотим свести счеты с чернорожими булгарскими обезьянами, сейчас самое время этим заняться. Они валяются по всем улицам и закоулкам, не в силах пальцем пошевелить, не то что поднять копье.

Харальд сурово взглянул на него:

– Эйстейн, друг мой, я отлично понимаю твою мысль. Спасибо, что сказал, но если я решу, что пора посчитаться с булгарами, я позабочусь о том, чтобы они были трезвые и числом втрое превосходили северян. Я свожу счеты только так и никак иначе.

Эйстейн сын Баарда упал на колени и проговорил, прижавшись лбом к башмаку своего командира:

– Харальд, мне стыдно. Если я еще раз скажу подобное, можешь поучить меня уму-разуму тем же способом, каким учил Гирика из Личфилда.

Харальд поднял его и весело сказал:

– Эйстейн, старина, мы многое повидали вместе. Одного нам никогда не увидеть – конца нашей великой дружбы. Пойди, скажи варягам из третьей роты, чтобы сегодня надели шлемы как положено. Они датчане и, чтобы хоть чем-то отличаться от англичан, сдвигают шлемы чуть ли не на затылок. Сам я побаиваюсь идти к ним, как бы они меня чем не шарахнули за такие указания. Так я рассчитываю на тебя?

Эйстейн ответил, посуровев:

– Если какой из данов посмеет не выполнить твой приказ, одним даном на земле будет меньше, уж я об этом позабочусь.

Он направился было к выходу, но Харальд окликнул его:

– Будь с ними помягче. Они неплохие ребята, хоть и бывают не в меру упрямы.

Вечером, когда уже затихал городской шум, за Харальдом послал Михаил Каталакт. Новый император принял его в небольшой внутренней комнате без окон.

Парадные одежды базилевс уже снял и сидел за роскошным столом из серебра с инкрустацией из яшмы и аметистов в одной тонкой полотняной рубахе. Даже свою новую корону он отложил в сторону.

Когда командир варягов прибыл, император, оторвавшись от бумаг, улыбнулся ему и сказал:

– Не кланяйся, не надо, Харальд. А я, с твоего позволения, не буду приветствовать тебя стоя. Сегодняшние церемонии совершенно измучили меня. Если мне удастся пробыть императором достаточно долго, я непременно сокращу церемониал. Он ужасно нудный и делает Византию посмешищем в глазах других народов. Что скажешь?

Харальд хотел было честно сказать, что думает по этому поводу, как вдруг заметил в глазах у императора странный янтарный блеск. Ему почему-то сразу вспомнился лежащий в засаде возле овчарни волк, которого он видел в Курляндии. Поэтому он промолвил лишь:

– Каждый народ имеет право блюсти свой обычай. Я лучше разбираюсь в боевых топорах, чем в церемониале. Как мне советовать тебе в таком деле?

Михаил Каталакт улыбнулся как-то криво и своей рукой налил Харальду вина. Но норвежец покачал головой и сказал:

– Государь, я умру от стыда, если пригублю чашу прежде тебя. Не позорь меня, пей первый.

И он протянул чашу императору, который ошарашено на нее уставился. Потом, через минуту, не раньше, базилевс произнес, качая головой:

– Ты умен, Харальд. К чему нам пить, да еще такое плохо выдержанное вино, нам, которые поклялись друг другу в вечной дружбе. Смотри, я выплескиваю это паршивое вино.

Харальд незаметно отступил чуть в сторону, чтобы вино не попало ему на ноги.

Глаза Михаила вдруг снова приняли волчье выражение.

– Харальд Суровый, скажи мне как мужчина мужчине, что ты подумаешь обо мне, если вдруг услышишь сплетни о том, что это я отравил старика Романа?

Харальд ответил, глядя ему прямо в глаза:

– Думаю, я доверял бы тебе ничуть не меньше, чем раньше. Такие сплетни не могут изменить моего мнения о государе.

Михаил Каталакт поднялся из-за стола.

– Это все, что я хотел знать. Я вижу, что у моих варягов во всех отношениях достойный командир. Покойной ночи. Хорошенько выспись перед дальним походом.

Выходя с поклонами из комнаты, Харальд заметил, что лежавший на полу пергамент, на который попало вино, потемнел и скрючился.

– Покойной ночи, государь, – проговорил он. – Желаю тебе спать так же крепко, как я.

Провожаемый все тем же волчьим взглядом базилевса, он затворил дверь и тут же резко обернулся, как раз во время, чтобы уклониться от удара кривым мечом стражника-булгара. Меч просвистел у него над головой. Харальд тут же ухватил булгара за ворот кольчуги и с силой шарахнул его о каменную стену. Тот без чувств повалился на пол, а Харальд поднял булгарский меч, согнул его об колено и надел стражнику на шею, наподобие ошейника. То-то булгар удивится, когда придет в себя. (А это будет очень и очень нескоро.)

Полюбовавшись делом своих рук, Харальд отправился в казарму.

ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ

Ульв и Халльдор не спали. Оба сидели на ложах, нервно поглядывая на свое развешенное на стене оружие. Завидев Харальда, они вскочили.

– Как хорошо, что ты вернулся живой и невредимый! – сказал Ульв. – Тебе не следует доверять этому типу, императору.

Харальд стянул кольчугу и со смехом улегся в постель.

– Что вы все кудахчете надо мной, как наседки над цыпленком? Что до императора, то он, вроде, не особенно вредный. Нельзя, братцы, всегда думать о людях плохо.

Он повернулся лицом к стене и тут же уснул.

На следующее утро, когда варяги готовились отправиться в порт Контоскалий для погрузки на галеры, в казарму явился старший камерарий в сопровождении протостатора[18] с ларцом черного дерева в руках. Оба поклонились Харальду. Он как раз возился со шнуровкой поножи, так что не обратил на них особого внимания, только дружелюбно кивнул.

Старший камерарий с важностью изрек:

– Нас послал к тебе император мира. Он сожалеет, что тебе вчера была устроена засада. Негодяй-булгар уже получил по заслугам.

Харальд на минутку отвлекся от шнуровки.

– Обидно, что бедняга дважды понес наказание за одну и ту же ошибку. Ни от кого, даже от булгар, нельзя требовать уплаты долга в двойном размере. Надеюсь, он хорошо себя чувствует.

Исполненный сознания важности своей роли как посланца императора, протостатор сухо сказал:

– Для человека, понесшего такое наказание, он чувствует себя совсем не плохо. С Божьей помощью, через несколько недель он снова встанет на ноги.

Потом добавил, еще более официальным тоном:

– Я прислан Его Величеством передать тебе этот ларец, в котором ты найдешь знак его уважения.

Ульв выступил вперед и молвил:

– Не открывай его, брат. Может, там ядовитая змея.

Но Харальд, улыбнувшись ему, открыл крышку ларца. Внутри, на алом шелку, лежала широкая золотая цепь, каждое звено которой было украшено синими, красными и зелеными драгоценными камнями. К концу цепи был прикреплен массивный медальон с портретом Михаила Каталакта в новой короне.

Харальд чуть кивнул.

– Видел я вещи и похуже, – заметил он и бросил цепь Эйстейну. Тот взглянул на нее и кинул дальше, чтобы и другие варяги могли посмотреть. Так ее и перебрасывали из рук в руки.

Протостатор в ужасе воззрился на них.

– Десять ювелиров работали всю ночь, чтобы сделать для тебя эту вещь. Это новый Орден Каталакта, созданный в твою честь. Ты будешь первым, кто наденет его.

Харальд опять занялся шнуровкой.

– Не надену я его, и не мечтай. Я положу его в сундук вместе с другими ценными вещицами, а когда настанет время вернуться в Норвегию, продам и куплю на эти деньги пару-тройку драккаров. Скажи хозяину, чтобы и Георгию Маниаку дал такой же, прежде чем мы отплывем. В противном случае тот решит, что меня ставят выше его, а это никуда не годится.

Кусая от злости губы, старший камерарий все же сказал:

– Мы передадим Его Величеству твою благодарность и твой мудрый совет.

Харальд пожал плечами.

– От моей благодарности никому не горячо и не холодно. А вот совет мой важен. Не забудь его передать.

Когда придворные в раздражении удалились, дивясь полнейшему отсутствию у норвежца всякого понятия о хороших манерах, Харальд сказал Ульву:

– Ну что, брат, говорил я тебе: учись видеть в людях хорошее. Да, император этот славный коротыш. Смотри, как он хочет нам угодить!


ОТПЛЫТИЕ

В тот же день императорские галеры отплыли из гавани, взяв курс на Геллеспонт. Особым распоряжением императора Харальду было дозволено идти на своем драккаре «Жеребец», а Эйстейну сыну Баарда на своем «Боевом ястребе», которые по этому случаю были выкрашены в любимый византийцами пурпурный цвет. (Последнее обстоятельство вызвало бурю негодования со стороны северян, считавших, что драккар должен быть черным, и только черным.)

Золоченая, с высокой кормой галера Маниака шла первой, за ней в трех кабельтовых следовал харальдов драккар. Прочие ромейские и варяжские корабли шли двумя колоннами, параллельно друг другу, чтобы никому не было обидно.

Над залитой солнцем гаванью пели серебряные трубы.

Высыпавшиеся на городские стены византийцы никогда еще не видали такого множества знамен, флагов и вымпелов. Казалось, морская лазурь расцвечена разноцветными драгоценными каменьями. Все вдруг ощутили гордость за свою страну.

Когда флот вышел из гавани на морской простор, вновь зазвучали трубы, кормчие налегли на рули, и корабли перестроились в две шеренги, каждая позади своего флагмана. Увидев это, какой-то старик, стоявший на Мраморной башне, что возле внутренней стены, воскликнул:

– Вот это да! Они очистят моря от всякой нечисти. Наконец-то варвары узнают силу ромеев!

Один из булгар, оставленных охранять город, злобно оттолкнул его древком копья от парапета и прорычал:

– Козел ты старый! Ты что, не понимаешь, что Каталакт затеял все это для того чтобы сбагрить отсюда этих пустоголовых вояк, чтобы ему не мешали тут кое-что поменять? Это надо было сделать еще тысячу лет назад.

Старик подумал:

«Если он поменяет в Граде Константиновом слишком многое, долго ему не прожить».

Но вслух свою мысль не высказал: он же не знал на чьей стороне этот свирепый булгар.

Но был среди провожающих человек, не считавший варягов пустоголовыми вояками. Мария Анастасия Аргира с раннего утра стояла на балконе и молила Бога, чтобы ей хоть на мгновение удалось увидеть Харальда Сурового. Вот и он идет к причалу между Халльдором и Ульвом, а за ними – Эйстейн и Гирик, все со здоровенными топорами; их светлые волосы шевелит морской бриз.

Девочка опустилась на колени и стала горячо молиться о том, чтобы они вернулись живыми и невредимыми. И даже дала обет, что не будет ни есть, ни пить целых три дня, если они возвратятся. Бедняжка не знала, что по приказу Феодоры ее и так три дня продержат без еды и питья.

Харальд, конечно, тоже не знал об этом. Вообще, будучи прирожденным мореходом, он так заскучал в Константинополе, что все его мысли были заняты только предстоящим походом.

Викинг видел радостные толпы народа на стенах, но не испытывал по этому поводу особых чувств, так как знал, что, впади он в немилость, те же самые горожане будут так же радоваться, когда за него на Ипподроме примутся палачи.

В последний раз окинув город орлиным взором, Харальд заметил на каком-то балконе фигурку коленопреклоненной, похоже, молящейся, девочки в темных одеждах, но не обратил на нее внимания: в Византии полно одетых в темное молящихся людей.

Норвежец повернулся и стал опускаться с набережной к причалу. Ничто не омрачало его радости по поводу предстоящего отплытия.

КОРСАРЫ

Примерно через неделю после отплытия северянам начало казаться, что время вдруг замедлило свой бег, а то и вовсе остановилось. Плавание было на редкость однообразным, и в свободное от гребли и установки парусов время людям не оставалось ничего другого, кроме как до боли в глазах вглядываться в пыльные берега, видневшиеся по обеим сторонам за полосой сверкающей на солнце воды. Всем хотелось, чтобы, наконец, хоть что-то произошло. От скуки они то и дело принимались дразнить ромеев, шедших на ближайших к ним галерах, в надежде завязать драку. Узнав об этом, Харальд решил, что настало время взяться за кожаный рупор и посоветовал всем варягам беречь силы для битвы с врагом вместо того, чтобы вызывать на драку своих союзников.

Время от времени он бывал на галере Георгия Маниака, и от его внимания не ускользнуло, что тот постоянно носит поверх своей золоченой кирасы Орден Каталакта. Когда же Маниак спросил его, где его собственный орден, Харальд ответил:

– Спрятан в надежном месте. У нас не принято надеватьдрагоценности, когда идешь в бой.

На том разговор и закончился. После этого ромей перестал надевать орден.

Наконец, пройдя Геллеспонт, византийский флот вышел на просторы Эгейского моря.

Однажды, рано утром, они повстречали небольшое рыбачье суденышко и окружили его прежде, чем оно успело улизнуть. Втянув темнолицего рыбака на одну из галер, варяги стали расспрашивать его о том, что происходит в тех местах. Но бедняга был так напуган, что поначалу не мог вымолвить ни слова. Халльдор дал ему чашу вина и кусок ячменного хлеба, и тогда рыбак вдруг затараторил на непонятном варягам языке. Маниак прислал на «Жеребец» одного из своих заместителей-ромеев узнать, в чем дело. Тот послушал бормотанье рыбака и сказал:

– Этот пройдоха хочет нас надуть. Нарочно говорит на старолемпосском диалекте. Так еще старик Язон изъяснялся. На самом деле, этот мерзавец – ромей. И поверьте, стоит мне подрезать ему язык, как он заговорит так же правильно, как Михаил Каталакт.

Он достал из ножен кинжал и поднес его ко рту насмерть перепуганного рыбака. Тот немедленно заговорил, как самый что ни на есть чистокровный византиец. Варягов это ужасно развеселило.

– Умоляю, пощади меня, сиятельный! – заныл рыбак. – Я боялся говорить не потому, что я враг тебе, а потому, что знаю: захватившие наш остров корсары убьют меня, если я скажу тебе, где их логово.

На это византиец ответил:

– Презренный трус, ты уже сказал нам все, что нужно. А поскольку ты оскорбил своим бормотанием нашего стратига Георгия Маниака, сейчас я все-таки отрежу тебе язык.

Бедняга пал на колени и воззвал к Богородице о спасении. Тут Харальд выступил вперед и сказал:

– Стоит ли обращаться сразу на самый верх, когда твое прошение может быть удовлетворено нами? Сейчас же замолкни. Противно слушать твои завывания.

Он повернулся к византийцу:

– Убери свой кинжал, воин. Мы узнали все, что нам нужно.

Тот подчинился, однако с большой неохотой. И тут же отправился к Маниаку и передал ему слова Харальда. Тот пришел в неописуемую ярость и принялся метаться по палубе, как раненый лев. Потом приказал прокричать в рупор, чтобы рыбачья лодка была потоплена. Харальд прокричал в ответ:

– Если она пойдет ко дну, я отправлю вслед за ней три галеры.

Галера Маниака тут же удалилась от «Жеребца» на предельной скорости, а варяги дали рыбаку пару золотых монет, угостили его еще чашей вина, а потом спустили в лодку. Вначале он их благодарил, а когда отплыл подальше, стрелой не достать, принялся честить на чем свет стоит, обзывая свиньями, собаками, волосатыми обезьянами и белоглазыми волками.

Харальд улыбнулся:

– Пусть его. Хорошо, что он сказал нам, кто мы есть. А то мне казалось, что за время, проведенное в городе, мы превратились в деревянных болванов.

В тот же день императорский флот подходил к южному берегу Лемпоса. Там оказалось пять низко сидящих галер, явно пиратских, захватив их, войско в несколько этапов высадилось на берег и взяло в плен около двух дюжин зверского вида вооруженных личностей. В схватке погибли два ромейских воина и один варяг. Маниак учинил суд захваченным морским разбойникам и вынес суровый приговор: повесить по четыре корсара за каждого убитого ромея и двух за варяга. Харальду это решение не понравилось, но он знал, что на стороне Маниака византийский закон, а оспаривать справедливость закона равносильно мятежу. За мятеж же все до единого варяги могли быть казнены сразу по прибытии в порт, поэтому он позволил казни свершиться, предварительно убедившись, что ни один из его людей не принимает в этом участия. Маниак также позаботился о том, чтобы оставшиеся в живых пираты были той же ночью освобождены и имели возможность скрыться. В разговоре с Эйстейном сыном Баарда он заметил:

– Не могу не сочувствовать этим парням. По-моему, я понимаю их. Одно время я сам был вроде корсара.

Эйстейн кивнул:

– Меня самого чуть было не вздернули в Клонтарфе за такие дела. Кормил бы я ворон, если бы не оркнейский корабль, который вошел в гавань в самый тот момент, когда на меня накидывали петлю.

– Вот это была бы потеря для всего мира! – хихикнул Ульв.

УЛЬВОВ РОДИЧ

В последовавшие за тем месяцы византийский флот прошелся по Эгейскому морю подобно громадной разноцветной метле.

Это больше походило на рыбную ловлю, чем на военную операцию; ведь они задались целью уловить в свои сети все обнаруженные там суда, за исключением самых мелких. Часто, обычно перед закатом, варяги видели черные корсарские корабли, удиравшие на юг, на Родос или Крит, чтобы избежать пленения.

К концу лета ромейские галеры были до предела загружены собранной данью и отнятыми у морских разбойников сокровищами. Варяги же по закону не имели права относить добычу на свои корабли, чтобы им не пришло в голову в последний момент изменить присяге и отправиться со всем добром домой, на Север.

Вообще, считалось, что в походе северяне должны сражаться, а не набивать себе карманы золотом, а так как сражаться почти совсем не приходилось, у них было много свободного времени.

На рассвете ромейские суда уходили по своим делам и присоединялись к варяжским только тогда, когда возникали какие-нибудь затруднения. В этом случае они подавали северянам сигнал при помощи горящих стрел. Стрелы обрабатывались составом из селитры и других веществ, известным как «греческий огонь» (рецепт византийцы позаимствовали у арабов).

Если же тревоги не было, на закате варяги собирали все свои корабли в одно место и сходились поговорить о том, о сем.

На харальдовом драккаре собирались только бывалые воины, поэтому разговор часто заходил о битвах и смерти.

Однажды вечером, когда темно-синее небо расцветилось мириадами звезд, несколько варягов собрались у огня, который Харальд по своему обыкновению разложил в жаровне на палубе своего корабля.

– Человек мужает от страданий, – сказал вдруг Эйстейн.

Рассуждения на эту тему всегда вызывали споры между норвежцами и исландцами. Что до данов и свеев, то те, как правило, только фыркали в ответ на попытки других завести об этом речь, или же хмурились и тут же переводили разговор на другое, например, на всякие тонкости свиноводства или цены на готландском рынке. Но в тот вечер один верзила-свей почему-то ответил:

– Тебе ли рассуждать об этом? Что ты можешь знать, просидев всю жизнь на каких-то паршивых островках, сплошь загаженных овечьим навозом да чаечьим пометом?

В разговор вступил Халльдор.

– Только Харальд Суровый вправе решать, что можно говорить, а что нет. А раз он не запрещал Эйстейну говорить, тот может рассуждать о чем посчитает нужным. Я приехал из Исландии. Даже ты, вероятно, слыхал, что есть такой остров – так вот, у нас овец и чаек никак не меньше, чем на Оркнеях. Я вижу, ты втихаря тянешься к топору, но это меня не беспокоит. Прямо у тебя за спиной стоят двое моих друзей. Стоит тебе поднять топор, и для тебя все будет кончено, раз и навсегда.

Мило улыбнувшись, свей обернулся. Позади него стояли, держась за топоры, Ульв и Гирик.

– Я по натуре любознателен, Халльдор сын Снорре, и к топору я потянулся лишь потому, что разговор этот мне ужасно интересен. Но я считаю тебя вруном и дураком и готов доказать, что я прав, если только твои приятели не будут вмешиваться.

– Отлично! – ответил Халльдор. – Назови время и место.

– Как это человек может расти от страданий, если, будучи ранен (а что это как не страдание?), частенько становится куда ниже ростом. Взять, например, моего дядю Глюма. Ростом он был с вашего капитана Харальда, если не выше. Старик был легок на подъем и жуть как любил разжиться на дармовщину, так что отправился он в Исландию и устроился там управляющим в одну усадьбу. Не припомню, как это место называлось…

– Это было в Тенистой долине, – мрачно проговорил у него за спиной Ульв. – Хозяина усадьбы звали Торхалл.

Свей с улыбкой обернулся к нему и кивнул:

– Ты прав, исландец. Да и тебе ли не знать эту историю. Дело-то было у тебя на родине, к тому же совсем недавно, лет пятнадцать назад.

Халльдор не менее решительно улыбнулся ему в ответ:

– Я тоже из Исландии. И историю эту тоже слышал. Но все равно рассказывай, раз начал.

Свей, успевший основательно приложиться к походному бочонку с пивом, утер свой длинный красный нос и принялся рассказывать дальше:

– Этот мой родич, Глюм, был не робкого десятка. И хотя на родине у него не выходило ничего путного, в Исландии, где кругом одни олухи, Глюм начал процветать. Он выскакивал по ночам из-за сараев и пугал их богатеев-вождей, а иногда залезал, опять же ночью, на крыши домов бондов[19] и принимался там топтаться, так что хозяева удирали, не помня себя от страха. За несколько месяцев дядя скопил больше золота, чем многие исландцы за всю жизнь. И все благодаря знаменитой шведской смекалке.

Эйстейн вдруг сказал:

– Я, кажется, догадываюсь, каков у этой истории будет конец. Надеюсь, что те, чьих родичей она не затрагивает, отойдут от огня и не станут подходить обратно, когда рассказ будет закончен.

Большинство варягов тут же миролюбиво отошли, свей подождал, пока все желающие удалились, потом продолжал вкрадчивым голосом:

– И вот, когда мой дядя совсем уже было разбогател и начал подумывать о том, чтобы вернуться в Швецию, самому стать хозяином и обзавестись семьей, объявляется некий не в меру ретивый юнец с коротким мечом и жгучим желанием избавить родину от этой напасти.

– И откуда же явился этот юнец? – спросил Ульв.

Свей и глазом не моргнул, а просто ответил:

– Из Бьярга. Ты еще что-нибудь хочешь услышать?

Ульв покачал головой, потом вдруг рванулся вперед, в освещенный костром круг, с мечом в правой руке. На левую руку у него был намотан плащ.

– Нет, спасибо, – проговорил он. – Можешь не продолжать. Того парня звали Греттир, он брат моей матери. А твоего родича он, помнится, порядком укоротил, на целую голову.

Свей тоже встал, улыбнулся белозубо и занес топор:

– О том-то и речь, исландец.

Все прочие расступились. Но тут на палубе драккара появился Харальд и немедленно спихнул жаровню за борт. Палуба погрузилась в темноту.

Никто как следует не разглядел, что случилось. Когда Гирик зажег лампы, Ульв со свеем лежали рядышком, оба с расквашенными носами и в синяках, издавая звуки, похожие на храп. Их оружие, меч и топор, лежало поодаль.

На следующее утро Харальд приказал причалить все варяжские корабли друг к другу и провел большой военный совет. Случилось это у берегов Наксоса. Выступая на совете, Харальд заявил:

– Все мы, норвежцы, свей, исландцы, даны, нормандцы и даже англичане, одной крови. И я не позволю проливать эту кровь в чужие нам воды, да еще бесплатно. Если я еще раз увижу, что кто-нибудь из вас, пусть даже это будет мой лучший друг, поднимет хоть кулак: чтобы ударить своего брата-северянина, самое меньшее, что его будет ждать – это плаха.

Прокричав это в свой кожаный рупор, он приказал расцепить корабли и спустился в трюм, где отлеживался Ульв. Тот стонал и ощупывал рот, стараясь определить сколько у него выбито зубов.

– Как ты думаешь, Ульв сын Оспака, люблю я свою правую руку? – спросил Харальд сурово, но не без дружеской теплоты в голосе.

Ульв промямлил, что Харальд любит свою правую руку.

– А что я сделаю, если меня ужалит в руку ядовитая змея и яд распространится по руке?

Ульв молчал. Но под тяжелым взглядом Харальда он в конце концов не мог не ответить.

– Ты отрубишь себе руку.

Харальд кивнул. В эту минуту он был чем-то похож на дракона.

– А зачем я ее отрублю, брат?

Ульв сглотнул, потом ответил:

– Чтобы яд не заразил все тело, командир.

А Харальд сказал:

– Так вот, Ульв, за этот флот я так же в ответе, как за собственное тело. И у меня не дрогнет рука отсечь любую его часть, от которой исходит зараза, могущая погубить все остальное.

Ульв решил, что настал его смертный час. Он не стал оправдываться, а замер, раскинув руки и подставив командиру горло. Не открывая глаз, он проговорил:

– Знаешь, Харальд, я часто думал о том, каково быть мертвецом. Болтают разное, что правда, что вранье, не разберешь. Поэтому я, в общем-то, ни о чем не жалею. Мне раньше других доведется узнать, как это бывает на самом деле.

Ответом ему было тягостное молчание. Оно длилось долго, очень долго. Ульв ждал, ждал, да так и уснул. А когда открыл глаза, Харальда в трюме уже не было. Так что Ульву в тот раз не довелось изведать, какова она, смерть. Он и потом все старался узнать, что испытывает человек, когда умирает. Между тем, плавание продолжалось.

БЕЗУМНАЯ СТАРУХА. ССОРА

Они высадились на Наксосе. Там оказался достаточно просторный песчаный пляж, так что им удалось вытащить все свои галеры на берег, чтобы очистить их днища от морских ракушек и водорослей. По настоянию Маниака было решено задержаться на острове на несколько дней.

Мореходы-северяне справились с работой по очистке днищ кораблей скорее ромеев и стали томиться бездельем. Один из ромейских командиров, который прежде был ученым, посоветовал им подняться на ледник на вершине горы.

– Оттуда открывается прекрасный вид на север. В свое время, там проплывал Тесей на обратном пути с Крита, – сказал он.

Харальд ответил:

– Этот Тесей не только был прекрасным мореходом, но и победил знаменитого марафонского быка. Я всегда рад отправиться туда, где ступала нога героев минувших дней.

Вместе со своими тремя друзьями он направился вверх по освещенному вечерним солнцем склону горы. Когда они зашли в лес, то увидели покосившуюся, крытую сосновыми лапами хижину. На пороге сидела одетая в черное старуха, видать, присматривала за четырьмя пасшимися тут же гусями.

Увидев варягов, которые по случаю жары были одеты в одни туники белого полотна, она крикнула Харальду:

– Наконец-то ты явился за мной! Столько лет прошло! Народ в долине болтал, что ты никогда не вернешься, но я молилась матери Дие, и даже Афине Палладе, покровительнице твоего города. И ты приехал!

Харальд вежливо поклонился ей и сказал:

– Мне нравится венок из плюща, что украшает твою голову, госпожа.

Старуха рассмеялась:

– Я сохранила бутыль пурпурного вина, того самого, что мы, менады, пили в день, когда ты отплыл прочь, оставив меня среди безумных женщин. Хочешь отведать его, о победитель быка?

Харальд заглянул в грязную хижину, посмотрел на старуху, чья одежда, лицо и руки тоже были не особенно чисты, и сказал с поклоном:

–Я не пил его тогда, не стану пить и сейчас. Ты уж не обессудь, госпожа.

Она рассмеялась.

– К чему такие церемонии? Раньше ты звал меня просто Ариадна.

Харальд не обратил внимание на эти ее слова, поскольку думал лишь о том, как отвязаться от наводящей тоску одинокой старухи. Поэтому он брякнул первое, что пришло на ум:

– Ариадна, а как поживают твои родные?

У северян этот вопрос задают из вежливости даже совершенно незнакомым людям.

Но стоило ему проговорить эти слова, как старуха вдруг пришла в бешенство, принялась яростно рвать на себе одежду, а потом воскликнула:

– Ты прекрасно знаешь, что сталось с моими родными! Отец мой умер от горя, когда твои головорезы разграбили его город. Моя сестра повесилась: ее рассудок помутился от любви к тебе. Не спрашивай, как поживают мои родные, лукавый афинянин. Никого из них нет в живых.

Ульв положил возле нее кошель монет, после чего все четверо варягов быстро, чуть не бегом, ретировались в направлении лагеря. Старуха бросила монеты им вслед; было слышно, как те зазвенели, ударяясь о стволы деревьев.

Халльдор считал, что надо вернуться и подобрать монеты, но Харальд сказа:

– Оставь их. Если вернемся, от старухи нам уже не отвязаться. Вернувшись к кораблям, они первым делом высказали молодому командиру-ромею, пославшему их на гору, все, что они о нем думают, он же только посмеялся над ними и потом пересказал эту историю другим.

Вскоре к Харальду подошел Георгий Маниак.

– Отведи меня к той старухе, – сказал он. – Ей нужен присмотр. Я отправлю ее в местный застенок, чтобы деревенские жители могли позаботиться о ней.

На это Харальд ответил:

– Ей совсем не плохо там, где она живет сейчас. Не вмешивайся, Маниак.

Византиец принялся в раздражении теребить свою бороду, ведь слова эти были сказаны прилюдно. Вышло так, что это небольшое происшествие привело в тот же день к серьезной ссоре между ним и Харальдом.

Случилось вот что: когда завечерело, было решено разбить шатры и переночевать на Наксосе, а отплыть утром. Командиры выбрали место для лагеря: участок возле соснового бора на склоне горы (деревья должны были защитить шатры от сильного ветра, обычного для этого времени года). Воины двинулись вверх по склону. Северяне, которые вообще куда расторопнее ромеев, добрались туда первыми, и тут же принялись разбивать шатры на высоком месте, у самых сосен. Едва они успели врыть центральные столбы, как явился Георгий Маниак и сказал:

– Вы, северяне, ведете себя просто вызывающе. Вот и сейчас вы захватили себе сухой участок, а мои соотечественникам оставили сырой луг. Я приказываю вам немедленно уйти отсюда. Здесь разместимся мы, византийцы.

– Думаю, кое в чем ты ошибаешься, Маниак, – выступив вперед, решительно возразил Харальд. – Во-первых, мы, варяги, служим императору и императрице не хуже вашего и имеем равные с вами права. Во-вторых, мои люди подчиняются только моим приказам, таков уговор. В-третьих, с самого начала плавания те, кто добирались до места первыми, первыми же выбирали себе место для ночлега. Ничего особенного я не прошу. Так поступают во всех армиях мира. Наконец, позволь напомнить тебе, что мы ни разу не требовали, чтобы ромеи уступили нам место для ночлега после того, как столбы для шатров уже врыты, даже если облюбованный ими участок был лучше нашего. Знаешь, Маниак, хороший воин должен уметь позаботиться о себе. Тот кто этого не умеет, плохо знает свое ремесло. Никто не виноват, что твои ромеи так тяжелы на подъем. Мои люди не станут переносить столбы. От вас мы этого тоже не собираемся требовать.

Он отвернулся было, но Маниак, побелев от злости, при всем народе схватил его и рывком повернул к себе, вопя при этом:

– Ах ты, свинопас норвежский! Ты недостоин жить!

Маниак был не робкого десятка, хоть и дурак. Он схватился за меч. Харальд только пожал плечами и положил правую руку на маниакову, не давая тому достать клинок из ножен.

Увидев это, варяги, скрипнув зубами, обнажили мечи, на случай, если их командиру понадобится помощь, в чем они, впрочем, сильно сомневались. Ромеи, народ южный и, понятно, горячий, заорали, что это-де их земля и что они раньше умрут, чем позволят всяким неотесанным чужестранцам здесь распоряжаться. И тут же вытащили мечи из ножен и бросились бегом вверх по склону.

Харальд первым осознал, что эдак можно потерять множество отличных воинов, он проглотил свою гордость и не стал настаивать на справедливом решении вопроса.

– Ладно, – сказал он Маниаку. – Давай придумаем для таких случаев новое правило, раз ты не хочешь держаться старых. Сделаем из древесной коры два жребия, пометим их, каждый по-своему, положим в шлем и пусть кто-нибудь из твоих ромеев вынет один из них. Если он вытянет кусок коры с твоим знаком, значит, верхний участок займут твои воины, мы не будем возражать. Но если он вынет мой жребий, на месте останутся мои варяги. Это тебя устраивает?

К тому времени ярость византийца немного поутихла и, чтобы не показаться ребячески упрямым, он кивнул в знак согласия.

Харальд нарисовал на кусочке коры свой герб – ворона с распростертыми крыльями, Маниак же начертил на своем крест.

Оба жребия положили в шлем, потом, завязав глаза одному командиру-ромею, сказали ему вытянуть один из них. Когда тот достал один из кусков коры, Харальд вдруг со смехом выхватил жребий у него из руки, подбросил вверх и тот, подхваченный ветром, улетел в море.

Маниак в сердцах топнул ногой, но Харальд спокойно сказал ему:

– Зачем ты все время показываешь себя с худшей стороны? В шлеме остался еще один кусочек коры. Вынь его и скажи нам, чей он. Это жребий тех, кто будет ночевать ниже по склону. Разве не так?

Стратигу ничего не оставалось, как сунуть руку в шлем. Вытянув жребий, он посмотрел на него, но ничего не сказал.

– Говори, – лукаво усмехнулся Харальд. – Все войско ждет твоего слова.

И Маниаку пришлось громко крикнуть:

– Оставшийся жребий помечен крестом!

– Что это означает? – ласково спросил Харальд.

Стратиг мрачно ответил:

– Вы все знаете, что это означает: что лагерь ромеев будет ниже по склону.

– Ну что же, значит, вопрос снят, – проговорил Харальд совсем уже медовым голосом. Потом повернулся к варягам и крикнул:

– За работу! Мы остаемся на месте. Командующий не возражает.

Лицо Маниака вдруг снова исказилось от ярости.

Обращаясь к Харальду, он едва слышно произнес:

– Ну, что же, торжествуй, норвежец, на сей раз победа осталась за тобой. Но берегись: я не прощаю обиды. И очень скоро подрежу тебе крылья.

Маниак пошел вниз по склону к своим воинам, Харальд, подняв руку, удержал варягов от смеха и шуточек: он не имел привычки унижать человека больше, чем нужно.

ТАКТИКА И СТРАТЕГИЯ

Византийское войско перезимовало на известном своим мягким климатом Кипре. Двое командующих то и дело ссорились, то по тому, то по другому поводу, но до драки дело ни разу не дошло. Харальд всегда выходил победителем из таких ссор, но сам он, казалось, не придавал этому особого значения.

Когда пришла весна и корабли были осмолены, Маниак сказал Харальду:

– Ловить корсаров в Греческом море – дело нехитрое. Теперь я хочу отвести наших воинов туда, где у них будет возможность показать себя в деле.

– Северяне не имеют привычки отступать, – кивнув, ответил Харальд. – Куда ромеи, туда и варяги. Так где же мы теперь попытаем счастья?

– В землях, захваченных турками, – скрипнув зубами, проговорил Маниак. – Мы высадимся в Антиохии и пойдем в Алеппо, а дальше вверх по долине Евфрата. Там войско не будет испытывать затруднений с водой. Хороший командир в первую очередь заботится о своих воинах.

Харальд улыбнулся:

– Я давно командую людьми и равно усвоил этот урок, Маниак. Скажи-ка, а Багдад мы захватим? Это как раз по дороге.

Византиец прошелся по шатру, потом сказал:

– Ты что, обезумел? У императора договор с калифом. Нам Багдад и пальцем нельзя тронуть.

На это Харальд ответил:

– Мой вопрос самый невинный. Я воин, не политик. Мне ли знать о том, какие договоры император заключил, а какие расторг.

Маниак в бешенстве повернулся к нему:

– Его Величество никогда не расторгает договоров. Предполагать иное – предательство. Если бы ты сказал мне такое в Византии и при свидетелях, ты был бы наказан.

Харальд кивнул:

– Ты, малыш, наверное приказал бы своим булгарам запереть меня в хлеву, а потом, конечно, пожалел бы об этом.

После этой встречи они расстались не в самых лучших отношениях.

А на закате Маниак призвал к себе военачальников-ромеев и сказал им:

– Эти варяги мне что бельмо на глазу. Не могу больше терпеть их наглость. Предстоит опаснейшая кампания, и многие из тех, кто сейчас жив и весел, падут и станут добычей стервятников. По-моему, пусть лучше грифам достанутся варяги, чем ромеи. Поэтому я считаю, что мой долг перед императором во время битв направлять их на самые опасные участки. Это следует учитывать уже при разработке планов сражений. Понятно?

Его подчиненные молча кивнули. Если хочешь получить повышение, начальству лучше не перечить.

Так случилось, что как раз в тот момент, когда Маниак излагал этот свой план, мимо его шатра проходил Гирик из Личфилда, который тугоухостью не отличался, хоть и был крив на один глаз. Так что он услышал все, что нужно, а, услышав, сразу же пошел и рассказал Харальду. Тот с улыбкой хлопнул его по плечу:

– Кто предостережен, тот вооружен, дружище. Нам надо смотреть в оба, чтобы лукавые ромеи не скормили нас стервятникам. Мне, например, жуть как хочется снова увидеть Трондхейм. Мне недавно пришла мысль построить там церковь. Сейчас у трондхеймцев там только старенькая покосившаяся деревянная церквушка. С тех пор, как увидел византийские церкви, только и думаю о том, что хорошо бы у нас, на Севере, устроить такую красоту.

– Я до церквей не охоч, – ответил Гирик. – Это твое дело, Харальд. Меня больше занимают битвы.

Харальд рассмеялся:

– По правде сказать, меня тоже. Предоставь это дело мне. Я позабочусь о том, чтобы ромеи не подставили нас туркам. Надо показать Маниаку, что северяне воюют по-своему, и никому не позволено указывать им, где и как биться. Благодаря твоему предупреждению ясно, что нам надо делать: честно отрабатывая жалование, которое нам платит византийский император, мы должны выходить из битв без потерь. А если убьют кого из ромеев, тем хуже для них.

Гирик улыбнулся:

– Я сам не смог бы сказать лучше.

На это Харальд ответил:

– Не обманывай себя, англичанин. Ты не смог бы сказать и вполовину так же хорошо.

Они рассмеялись и обнялись. В силу богатырского сложения, со стороны они были похожи на облапивших друг друга медведей.

ТУРКОПОЛЫ

На третий день после выступления из Алеппо войско, пополнившееся реквизированными конями и взятыми под залог кораблей повозками, вступило в небольшую зеленую долину, ведшую к Евфрату. Там устроили привал. Накормили и напоили уставших лошадей, и принялись готовить еду себе. Воины двух составлявших войско полков расположились отдельно друг от друга.

Не успели они пообедать, как вдруг на холме, прямо над ними, появился, поднимая клубы пыли, конный отряд, примерно сотня копейщиков в белых бурнусах и тюрбанах, и тут же двинулся вниз по склону прямо на них.

Было так жарко, что большинство варягов и все до единого ромеи сняли доспехи. Харальд крикнул своим воинам:

– Только шлемы! Только шлемы надевайте! На другое нет времени. Построиться в три ряда! Лучших топорников в первый ряд. Остальные смотрите, куда опускаете меч, под него может попасть ваш же товарищ. Рубите только темнолицых.

Он огляделся по сторонам и широко улыбнулся:

– Среди нас есть арабы?

Светловолосые варяги только рассмеялись в ответ и побежали строиться в боевой порядок, а один, долговязый шотландец, чьи волосы были белы, как снег, хотя ему только-только сравнялось девятнадцать лет, крикнул:

– Эй, командир, я – араб. Ты что, не знал?

Харальд прокричал ему в ответ:

– После дела зайди ко мне в шатер. Тебе полагается двойное жалование за то, что ты воюешь в одном полку с плутами-скандинавами.

Всадники остановились, едва видные в тучах поднятой ими пыли. Их предводитель спешился и, смеясь, пошел вниз по склону. За его спиной развевался широкий плащ.

– Матерь Божья, мы приняли вас за египтян, – сказал он. – Кто еще так беспечно усядется обедать в этом гиблом месте?

Харальд подошел к нему первым, оставив Маниака далеко позади.

– Господи Иисус! А вы-то кто?

Араб отвечал с улыбкой:

– Мы – люди императора, англичанин. Пытаемся разжиться в этих местах чем Бог послал, хотя нам полагается держаться возле порта; мы должны его охранять. Но кто поставит воину в вину желание не надолго свернуть с дороги и добыть что-нибудь для себя?

– Только не я, – сказал Харальд. – Виноват ты разве что тем, что назвал меня англичанином. Я ничего не имею против англичан, но вообще-то я норвежец.

– Для нас вы все на одно лицо, – белозубо улыбнулся араб. – Да и речь ваша схожа. Но если ты не хочешь называться англичанином, это твое право.

Харальд согласился с этим рассуждением и спросил араба, регулярно ли поступает из Византии жалование его воинам.

Тот покачал головой.

– Мы уже три месяца не видели ни одного византийца. Если старушка Зоя знает свое дело, она без промедления должна прислать нам что-нибудь, а то воины помоложе вспомнят Магомета, пойдут на север и присоединятся к туркам.

– При первой же возможности пошлю весть об этом в Константинополь, – сказал Харальд. – А пока заходи в моей шатер, выпьем пива. Ты ведь тоже христианин?

Тут к ним подошел Маниак.

– Он недостоин того, чтобы предлагать ему гостеприимство, – задыхаясь от ярости, прорычал он. – Он не ромей, а всего лишь наемник Его Величества. Скажи ему, чтобы отвел своих вшивых всадников к Алеппо, где им положено быть, и впредь честно отрабатывал свое жалование, как пристало воину.

Араб, поджав губы, отступил назад, посмотрел на Маниака, потом на Харальда, поклонился преувеличенно вежливо и сказал:

– Как скажешь, ромей. Но, да будет тебе известно, мы – не наемники, мы – туркополы, и по своему положению мы ничуть не ниже ромеев. Мы веруем в Христа не меньше вашего, если не больше. Да будет тебе также известно, что мы больше трех месяцев рыщем по пустыне, как шакалы, перебиваясь чем Бог пошлет, потому что за это время не получили из Константинополя ни единой монеты на пропитание.

– Это не мое дело, – заорал Маниак. – А теперь возвращайся туда, где тебе положено нести службу.

Туркопол небрежно, чуть ли не издевательски, салютовал копьем, потом вернулся к поджидавшим его конникам и вскочил в седло.

– Я послушаю твоего совета, ромей, – крикнул он, обернувшись к византийскому лагерю. – Раз вы, византийцы, так стремитесь приблизить свой конец, я обращусь куда следует. Только не будь в претензии, если я направлю свои стопы в Мекку, а не в любезный твоему сердцу Град Константинов, зеленорожий ты осел!

Варяги по достоинству оценили наблюдательность араба, и его последнее замечание было встречено громким хохотом и приветственными криками. Он с серьезным видом поклонился им, сидя в седле, потом повернул коня и, пустив его легким галопом, присоединился к своим спутникам, которые выглядели весьма и весьма рассерженными.

– Ты без нужды нажил себе врага, Маниак, – заметил Харальд.

– А тебя кто спрашивает? – вскинулся тот. – Отправляйся к своим воинам. Ты ничуть не лучше его.

Харальд постоял немного, размышляя о том, стоит или не стоит бить Маниака тут же, между лагерями двух полков. Потом пожал плечами:

– Георгий, коротыш, те, что поставили тебя командовать воинами в походе, поступили неразумно. Им бы оставить тебя во дворце, дать черный жезл, и водил бы ты себе посетителей к старушке Феодоре. По крайней мере, тебе известна дорога в келью этой вороны.

Он повернулся к Маниаку спиной и спокойно пошел к своим воинам. Маниак схватился было за мечи, да передумал. Утер выступивший на лице пот и отправился к своим, проклиная тот день, когда согласился отправиться в поход вместе с варягами.

ХАРАЛЬД ЗАКЛЮЧАЕТ ДОГОВОР

Той же ночью, едва зашла луна, послышался топот копыт, звон литавр и пение тетив: византийский лагерь был окружен неприятелем и оказался в ужасном положении.

Ульв выскочил из шатра и тут же свалился в заросли дикой лаванды с короткой стрелой в ноге. Он попытался выдернуть стрелу, но широкая сторона наконечника при этом так рвала его плоть, что он чуть не потерял сознание от боли. Тогда он потихоньку позвал на помощь Халльдора, говоря, чтобы тот на четвереньках выполз из шатра. Халльдор послушался, и тут же получил стрелу в левое плечо. Он опустился на жесткую как камень землю и процедил сквозь зубы:

– Только дурак-исландец мог в такой момент вызвать друга из шатра!

Харальд слышал все это сквозь сон. Он проснулся и отправился на выручку друзьям, благоразумно прикрываясь щитом. Прежде чем ему удалось до них добраться, в его щит со звоном ударили три стрелы. Харальд посмотрел на Ульва с Халльдором и усмехнулся:

– Если бы Бог хотел сделать человека ползучей тварью, он не дал бы ему ног. Подымайтесь, исландские ваши души, и пойдем отсюда.

Он оттащил стонущих исландцев обратно в шатер, уложил их на ложа и добавил:

– Плохо наше дело, и виноват в этом Маниак, осел зеленорожий.

Он позвал лекаря-византийца перевязать раны Ульва и Халльдора, а сам ужом прополз в шатер Георгия Маниака. Тот крепко спал. Харальд отвесил византийцу затрещину, и тут же зажал ему рот другой рукой. Стратиг проснулся, сел на ложе, попытался было закричать, а когда не вышло, забился, силясь освободиться.

– Не стоит так волноваться, – сказал Харальд. – На нас всего лишь напали турки. Это ничто для человека, отведавшего жала византийских ос.

Когда он почувствовал, что ромей вполне успокоился, то убрал руку, которой зажимал ему рот и проговорил:

– Двое моих лучших воинов ранены. Дело дрянь. Большинство наших людей еще не проснулось, мы окружены врагом. В будущем я сам буду выбирать место для привала. Глупо разбивать лагерь в долине, где неприятель может вот так расстреливать нас с холмов.

Маниак встал со своего ложа.

– Каждый может ошибиться. Разведчики доносили, что ближайшее турецкое войско на расстоянии пятидесяти миль.

– Этих разведчиков надо выпороть, – заметил Харальд. – Им следовало также сообщить тебе, что турки готовы провести в седле всю ночь, лишь бы добыча не ускользнула от них.

– Давай закончим этот разговор, – сказал Маниак, потянувшись к своему шлему и мечам. – Надо построить воинов в боевой порядок, чтобы встретить врага.

Харальд перехватил его мечи и крепко сжал их своей могучей ручищей.

– Сегодня они тебе не пригодятся, Маниак, – сказал он. – Если мы попытаемся биться, каков бы ни был наш боевой порядок, сельджуки пустят вверх горящие стрелы и при их свете перестреляют нас, пока мы будем карабкаться вверх по склонам.

Маниаку было невыносимо видеть свои мечи в руках другого, особенно если этот другой – Харальд. Его просто затрясло от злости. Наконец, он проговорил:

– Вот ты и показал свое истинное лицо, лицо труса, не желающего биться, чтобы отработать свое жалование.

Харальд забросил его мечи в дальний угол шатра.

– Слушай, ромей, мое истинное лицо – это лицо ловкого малого, не склонного к глупым поступкам. Я не стану биться с сельджуками ночью, даже если ваш император предложит мне за это все сокровища Византии. Мне хочется дожить до старости, лет до сорока, а если я сейчас ввяжусь в драку, так точно не доживу.

Георгий Маниак бросил на него злобный взор и спросил с насмешкой:

– И что же нам делать, о мудрый норвежец?

– Ложись-ка ты спать, будь умницей, – ответил Харальд. – А я отправлюсь на переговоры с турками, в одной рубахе, без доспехов. В одном могу тебя уверить: я не позволю, чтобы из-за твоей дурацкой гордости подстрелили еще кого-нибудь из моих людей.

С этими словами викинг вышел на улицу и помчался к себе, стараясь укрываться от неприятеля за шатрами, в которых и засели пущенные по нему турками стрелы. Добравшись до своего шатра, он привязал к посоху кусок белой материи, прихватил рог и вышел наружу, громко трубя и размахивая белым флагом, как рыночный торговец, зазывающий покупателей к своему лотку. Мимо него, совсем близко, просвистели три стрелы. Потом на вершине холма раздалась какая-то команда, и стрелять перестали. Турки зажгли факел, явно чтобы указать дорогу, и Харальд пошел на свет.

Добравшись до вершины холма, он увидел множество всадников в мощных кольчугах, белых плащах и с отменными мечами, какие на севере увидишь нечасто. Среди них виднелся один, судя по всему, предводитель, высокий воин в черно-белых одеждах на спокойном коне, чьи уздечка и седло были богато украшены серебром. Харальд подошел к нему и сказал:

– Я – Харальд сын Сигурда по прозвищу Суровый.

Тот кивнул и проговорил на довольно хорошем греческом:

– Мы это знаем. Иначе, не позволили тебе приблизиться к нам. Мое имя – Абу Фируз, а простой народ прозвал меня Бич Алеппо. Долина окружена тремя сотнями моих всадников.

– Я думал их больше. Такой шум подняли! Но что об этом говорить? Если ты спустишься в долину и сразишься с моими варягами, ты так или иначе потеряешь многих своих воинов. С моей стороны тоже было бы непростительной глупостью позволить своим храбрецам-северянам сцепиться с твоим воинством. Правда, наше войско в худшем положении, чем твое, ведь мы в окружении.

Абу Фируз вежливо выслушал его, время от времени кивая в знак согласия, потом спросил:

– Так что же нам делать, Харальд сын Сигурда?

Харальд улыбнулся, опершись на свой посох:

– Я не из тех, кто бежит от битвы, в которой можно добыть славу. Но если мы сразимся сегодня, о Бич Алеппо, это не принесет славы ни тебе, ни мне. Нам надо прийти к соглашению, разумные люди не позволяют гневу затуманить свой разум. Факел дает много света, и, думаю, ты видишь, что я не гневаюсь. Твоя улыбка показывает, что ты тоже не сердишься.

Абу Фируз сошел с коня. Горбоносый южанин едва доставал Харальду до плеча, но по его повадкам было ясно, что он – отличный воин.

– Пожалуй в мой шатер, – сказал он, – нам надо все обговорить.

Никогда еще Харальду не приходилось видеть шатра богаче: там были и драпировки венецианской парчи, и роскошные ковры, и подушки, на которых Харальд с Абу Фирузом и расположились. Выпив предложенную ему чашу шербета со льдом, Харальд заметил со смехом:

– От этого вина не опьянеешь, но раз попробовав его, ничего другого теплой южной ночью пить не захочешь.

Турок покачал головой:

– Это не вино, сын Сигурда. Мы не пьем вина. Так на чем же мы с тобой порешим?

Харальд почесал в затылке:

– Выкупа я тебе предложить не могу, потому что у меня нет никакой добычи. Маниак, который имеет равные со мной права в войске, послал все до копейки императору. Мы, варяги, имеем при себе только то, что необходимо для ведения войны.

Абу Фируз задумчиво потер подбородок:

– Так ты хочешь перейти на нашу сторону вместе со всеми варягами? В этом будет заключаться наше соглашение.

– Нам это было бы больше по душе, чем воевать на стороне ромеев, – ответил Харальд. – Но, к несчастью, я дал клятву на верность императору ромеев и не могу ее нарушить.

Сельджук кивнул:

– Я рад, что ты такого мнения. Если бы ты пожелал перейти на нашу сторону, предав тем самым своего господина, мне пришлось бы убить тебя, ведь для воина нет более тяжкого греха, чем вероломство. Так что же мы будем делать?

– Вот что мне пришло на ум, – сказал Харальд. – Я могу дать тебе слово, что отныне мы не станем никого обижать, не станем грабить города и проливать кровь в твоих землях.

Абу подумал немного и ответил:

– А как насчет твоих союзников-ромеев? Согласится ли на это их предводитель?

Харальд печально улыбнулся:

– Ты отлично знаешь, что Маниак – известный полководец и вряд ли послушает совета какого-то командира варягов. Уверен, что он попробует разгуляться вовсю, но если мы, северяне, не поддержим его, ему это не удастся. Пусть бесится: под его командой недостаточно воинов, чтобы причинить твоему народу сколь-нибудь серьезное беспокойство. Договорились?

Абу Фируз внимательно посмотрел на него.

– А ты не считаешь это нарушением присяги?

Харальд рассмеялся.

– Нет. Ведь как только мы пройдем твои земли, мои воины снова будут сражаться плечом к плечу со своими товарищами-ромеями.

Абу Фируз кивнул.

– Я не до конца понимаю логику твоих рассуждений, Харальд, но я согласен отвести назад свое войско при двух условиях. Во-первых, ты подробно объяснишь Маниаку, о чем мы с тобой договорились, во-вторых, оставишь для нас в долине повозку с продовольствием. Мы не берем с собой особых припасов, и сейчас у нас не хватает еды. Ты меня очень обяжешь, если согласишься на это условие.

Харальд встал и протянул турку руку, но Абу Фируз сказал:

– У нас не принято скреплять договор рукопожатием. Не обижайся, прошу тебя. Сейчас придет писец и запишет, о чем мы говорили, причем в двух экземплярах, один получишь ты, другой – я. Ты умеешь подписываться?

Харальд пожал плечами:

– Обычно это делает за меня кто-нибудь другой, а я рисую рядом ворона. Это мой герб.

– Ну что же, так мы поступим и на этот раз, – проговорил Абу Фируз. – У нас есть писец – франк, он проследит за тем, чтобы договор был оформлен правильно.

Так византийское войско покинуло долину целым и невредимым и направилось к Мосулу. Георгий Маниак же пришел в такое бешенство, что заболел, и его пришлось целых три дня нести на носилках.

Раны Ульва и Халльдора быстро зажили: оба они были сильны и выносливы, к тому же, прежде чем христианскому воинству выступить из долины, Абу Фируз прислал им своего лекаря с целебными травами и мазями.

Маниак не скрывал раздражения по поводу харальдова договора с сарацинами и при первой возможности послал к Михаилу Каталакту гонца с вестью о «предательстве», совершенном командиром варягов.

СТЕНА МОСУЛА

Путь через пустыню в Мосул оказался трудным. Старик-эмир, правивший в тех местах, был прикован к постели, страдая от малярии и дизентерии, так что истинным правителем города был его старший сын, буйного нрава юноша по имени Камил, люто ненавидевший христиан, особенно ромеев. К нему пришли обиженные туркополы, и он пообещал возместить им недополученное от ромеев жалование, если они ослабят византийское войско на пути в Мосул.

Маниакову воинству приходилось день за днем страдать от налетов былых союзников. Невидимые до последней минуты в тучах пыли, туркополы внезапно появлялись вблизи войска, осыпали его градом стрел и так же стремительно исчезали. Даже в самые жаркие дни нельзя было снять ни кольчугу, ни пододетую под нее стеганную рубаху. Припасы все вышли, некоторые византийские воины забили своих лошадей на мясо. Так что приходилось им брести пешком в тяжелых доспехах, в которых у многих застряло столько коротких турецких стрел, что они больше походили на ежей, чем на людей.

Вдобавок, по приказу Камила были отравлены все колодцы на их пути: в иные были брошены яды, в иные – краска, в иные – трупы овец.

Ко всем бедам на полпути к Мосулу византийское войско набрело на огромное кочевье бедуинов, которые заявили, что они новообращенные христиане и потребовали от византийцев защиты.

Маниак попробовал было отвязаться от них, но бедуины настояли на том, чтобы последовать за его войском, вместе со всеми своими женщинами, детьми, собаками, козами и верблюдами, требуя для себя часть воды и пищи, которую удавалось добыть.

Харальд сказал Маниаку:

– Моя бы воля, я пригрозил бы поджечь их шатры и съесть их верблюдов (хотя не думаю, что они были особенно вкусны), если они от нас неотстанут.

Ромей ответил:

– Наш император будет недоволен, если мы поступим подобным образом с его поддаными-христианами, варяг. Да и тот, кто высказал подобную мысль, вряд ли может рассчитывать на одобрение базилевса.

Харальд не стал больше вмешиваться, но все же поручил Эйстейну сходить к предводителю бедуинов и намекнуть ему, чтобы придумал какой-нибудь другой способ прокормить народ, поскольку варягам надоело довольствоваться половиной пайка.

Бедуин вежливо ответил, что, мол, когда они с Харальдом встретятся на небесах, тот может изложить свои жалобы непосредственно Господу Богу.

Услышав это, Харальд пришел в настоящее неистовство (такое с ним, к сожалению, случалось) и заявил:

– Если я предстану перед тем же самым Богом, что этот мерзкий вор, этот сморчок, то тут же приму другую веру. Отныне, если я услышу, что кто-нибудь из варягов делился едой и питьем с этими немытыми бродягами, он у меня получит сорок ударов ремнем. Как я сказал, так и будет.

Из этого Ульв и Халльдор заключили, что их названный брат не в себе, ведь обычно он отличался спокойным и рассудительным нравом.

В конце концов, войско добралось до Мосула. Увидев его ветхие стены, варяги засомневались, что стоило проделать такой долгий путь ради разграбления столь жалкого городишки.

Когда же они приблизились к городским воротам, со стены на них обрушился настоящий шквал стрел. Пришлось отступить, оставив перед стеной восемь человек убитых. Харальд был так зол, что повернулся к Маниаку, стоявшему в окружении своих заместителей-лохагов на вершине холма, далеко за пределами досягаемости для мосульских стрел, и сказал:

– Как я погляжу, ты не торопишься добыть в бою славу. Отлично. Восемь моих друзей убиты и теперь взятие города стало моим личным делом. Ты обидишь меня, если пошлешь туда своих ромеев. Пойдут только варяги или не пойдет никто.

На это Маниак злобно ответил:

– Существуют правила насчет того, как следует вести осаду, а ты ими пренебрегаешь. Но раз уж ты решил потерять как можно больше воинов, это твое дело. Мы отойдем на полмили и посмотрим, что вы будете делать. Даже у самых глупых животных можно поучиться чему-то дельному.

Под командой Харальда служил некто Мориартак, который утверждал, что он – родня королю Коннаута[20]. Воин этот был невысок ростом, рыжеволос и славился среди варягов необычайной ловкостью. Впервые он обрел известность, в набеге на Кэйтнесс, когда сумел спастись из запертого и подожженного сарая, перепрыгнув через стену с помощью ручки от метлы. Пятеро его товарищей, хоть и были гораздо выше ростом, но не отличались находчивостью, так и погибли в огне. После этого случая ловкача звали не иначе как Мориартак Метельщик, и не было на севере человека, который не знал бы, откуда взялось это прозвище.

От Исландии до Голуэя любой ярл[21] и хевдинг[22] почитал за счастье пригласить Мориартака разделить с ним трапезу, лишь бы тот самолично поведал о своем чудесном спасении из горящего сарая.

Так вот, этот Мориартак и говорит Харальду:

– Командир, я внимательно разглядел эту стену и думаю, что если бы мне достать достаточно длинный и крепкий шест, я бы мог прямо под стрелами добежать до ворот, перепрыгнуть через стену и открыть их вам. Будет потом о чем рассказать сотрапезникам.

– Маниак сбесится, узнав, что мы ведем осаду как какая-нибудь деревенщина, – ответил Харальд.

– Плевать мне на Маниака, – сказал Мориартак. – Ты позволишь мне исполнить задуманное? Видишь ли, прежде чем отправиться на юг, я пообещал матери и сестрам, что прославлю имя нашей семьи настоящим подвигом. Сам понимаешь, прыжок из какого-то коровника – это не то.

– Я только что потерял восемь воинов и больше не хочу пожертвовать ни одним, – проговорил Харальд. – Надо дождаться темноты и атаковать всем сразу. Тогда дело обойдется без потерь, ведь сарацины не могут стрелять в темноте. Нет, Мориартак, придется мне отказать тебе. Но все равно, спасибо за предложение.

Мориартак вдруг шагнул к нему и проговорил каким-то странным голосом:

– Я должен признаться тебе кое в чем, командир. Не хотелось открывать тебе свою тайну, да, видно, без этого не обойтись. Дело в том, что я – берсерк[23], как и мои покойные отец и трое братьев.

– Когда ты узнал об этом, малыш? – спросил Харальд, отведя его в сторону.

– В пятнадцать лет, когда в порыве какого-то неистовства убил двух сборщиков податей. Они, стервецы, решили покуражиться над матерью, пользуясь тем, что взрослых мужиков нет дома.

– Ну что же, берсерк так берсерк, – сказал Харальд. – Ты говорил об этом священнику?

Мориартак кивнул.

– Подростком мать водила меня к десяти священникам, включая епископа, те вылили на меня целое озеро святой воды, но потом все как один признали, что дар у меня от Бога, и в Библии нет такого заклинания, чтобы его устранить.

Харальд похлопал его по спине:

– Ну, чему быть, того не миновать. Подбери себе шест понадежней и попытайся исполнить задуманное. Две сотни варягов будут готовы пойти в атаку в тот момент, когда ворота начнут открываться, но до того им придется оставаться вне досягаемости для вражеских стрел. Удачи тебе, берсерк!

Когда Мориартак рванул к городской стене, среди варягов не было ни одного, кто бы не смотрел ему вслед. Тот бежал петляя из стороны в сторону, чтобы сбить с толку вражеских лучников и оглашая окрестность пронзительными криками. Достигнув стены в том месте, где она была всего ниже, он взмыл вверх на своем шесте и, перелетев через стену, пропал из виду.

– Приготовиться к атаке, – скомандовал Харальд. – Щиты держать над головой.

Но ворота так и не отворились. Прождав целый час, варяги отошли назад и в мрачном молчании уселись возле своих шатров.

Потом, когда уже близились сумерки, они увидели, как за стеной взлетел вверх ковш большой осадной катапульты, и что-то тяжелое со свистом понеслось в их лагерь. Предмет этот упал в один из костров, разбросав уголья.

– Это не камень, – заметил Ульв.

– Похоже на кожаный мешок, – сказал Харальд. – Взрывчатых веществ там нет, это ясно. Пусть принесут багор, надо вынуть его из костра. Вдруг турки придумали что-то новое в военном деле?

В мешке было обугленное и разрубленное на куски тело Мориартака. На лице застыла странная улыбка, а рыжая шевелюра была совершенно уничтожена огнем.

– Он забрался так далеко от Кейтнесса и, надо же, все равно погиб в огне, – скрипнув зубами, проговорил Харальд. – Воистину, пути Господни неисповедимы.

– Да, Мориартак скакнул куда дальше, чем прежде, причем без помощи шеста, – отозвался Эйстейн сын Баарда. – Пойдем, отомстим за него.

Тут явился посыльный стратига Маниака и сказал Харальду:

– Наш господин велит тебе и твоим людям оставаться в лагере. Он намерен показать вам, как правильно выполняется приступ города.

– Иди, скажи своему господину, что мы возьмем этот город без его помощи, – ответил тот. – А если он выдвинет из вашего лагеря хоть полдюжины воинов, варяги зададут вам, ромеям, примерную трепку тут же, на виду у турок.

Посыльный с важностью удалился, и вскоре все до единого ромеи уселись на землю спиной к варягам и к городу, как бы показывая, что не желают иметь с этим ничего общего.

Гирик из Личфилда выступил вперед и проговорил:

– Харальд, они предоставляют нам все сделать самим. Надо устроить первоклассное представление, ведь мы сами на это напросились. Что будем делать?

– Надо выбрать самый ветхий участок стены, – сказал Харальд. – И набрать в пустыне как можно больше хвороста. Как совсем стемнеет, десять воинов подбегут к стене с хворостом и факелами, а еще десять – с молотами, долотами и топорами. Если удастся найти на месте какие-нибудь железяки, которые можно использовать как рычаг, прихватим и их. Добравшись до стены, выломим из нее как можно больше камней, поближе к основанию, напихаем в дыру хвороста и подожжем. Когда сцепляющий камни раствор пересохнет, стена растрескается и рухнет. Остальные наши воины должны быть наготове, чтобы ворваться в город через пролом и пробиваться ко дворцу эмира. Ни на что другое не отвлекаться, простых людей стараться без нужды не убивать. Хорошо бы, чтобы они были не слишком враждебно к нам настроены, когда мы захватим Мосул.

Все прошло как по маслу. Еще до рассвета обрушилось десять ярдов стены, а когда прокричали первые петухи, варяги были уже в городе, потеряв всего двоих убитыми, да еще шесть были ранены.

РОМЕЙСКИЙ СОГЛЯДАТАЙ

Некоторые трудности возникли тогда, когда они стали пробиваться к внутренней крепости: наступать приходилось узкими извилистыми улочками. Однако сарацины испытывали при этом не меньше неудобств, чем варяги. Харальдовым воинам помог счастливый случай: в воротах крепости застряла запряженная мулом повозка, и неприятель не смог их закрыть, так что варягам сразу удалось прорваться внутрь. Угадать, который из домов принадлежит эмиру, было нетрудно: перед ним было установлено огромное знамя с полумесяцем. Варяги с криками ринулись туда.

Внутренний двор был запружен толпами рабов, которые, завидев пришельцев, тут же бросились на колени, громко моля о пощаде. Варяги не тронули их и отправились в дворцовые покои искать эмира. Тот лежал в постели, читал Коран и, казалось, совершенно не интересовался происходящим.

– Извини, что отрываю тебя от молитвы, – сказал ему Харальд, – но мы здесь по срочному делу. Ты согласен сдать мне город?

Эмир ответил:

– Молодой человек, я готов сдать почти все, что угодно, поскольку в моем возрасте особенно отчетливо видна воля Аллаха. Если ты преклонишь колена и дозволишь прийти сюда нескольким моим военачальникам, которые бы засвидетельствовали наш уговор, я передам тебе власть над городом на столько времени, сколько по воле Аллаха тебе суждено ее удержать. Устроит тебя это?

Харальд сказал, что устроит, и стал хозяином Мосула. Через час после его восшествия на трон буйный Камил покончил с собой, сбросившись с платформы осадной машины. Видно, почел, что жить в городе, управляемом варягом – бесчестье, которое хуже смерти. А еще через два часа прибыл посыльный от Маниака. Стратиг требовал, чтобы Харальд вывел варягов из города, а управление Мосулом передал ему самому как представителю императора Византии.

Выслушав посыльного, Харальд проговорил:

– Ступай назад к своему господину и скажи ему, что город был взят варягами, в руках у варягов он и останется. А наш доблестный стратиг пусть поищет для императора другой город. И не забудь спросить его: если бы он вел приступ по правилам, лучше бы вышло, чем у нас, неотесанных северян?

На закате Маниак прислал другого посыльного, которому было поручено сказать Харальду, что если тот не передаст ему город, ромеи силой войдут туда и сразятся с варягами на улицах, и тогда бесполезно будет молить о пощаде.

Харальд, который сидел на подушках без кольчуги и наслаждался в компании эмира холодными фруктовыми соками, сказал посыльному:

– Передай своему господину, что у меня нет намерения сражаться с ромеями. Скажи ему также, что мы отправим половину полученной в Мосуле добычи на повозках с охраной долиной Тигра в Требизонд. Оттуда императорские доверенные могут морем переправить ее в Византию. Но если ромеи нападут на нас сейчас, император не получит этого добра, поскольку мы, варяги, больше не собираемся терпеть подобное обращение.

Посыльный, видимо, добросовестно передал все сказанное стратигу, поскольку часом позже варяги увидели с высокой стены крепости, что Маниаково войско снялось с места и удалилось с развернутыми знаменами в пустыню, двигаясь на юг, как будто собираясь покорить Багдад.

Харальд спросил у эмира:

– Ты старше и опытней меня, ты многое повидал на своем веку. Как ты думаешь, правильно я ответил стратигу Маниаку или нет?

– Ты или очень мудр, или очень глуп, Харальд Суровый, – грустно проговорил старик. – Не мне судить об этом. Человек должен поступать так, как считает правильным в данный момент своей жизни. Лишь позднее он узнает, соответствовало ли его деяние Божьей воле. Одно я знаю наверное: если ты отречешься от своей ложной религии и станешь правоверным, будешь мне сыном, взамен бедного Камила.

– Мой брат Олав был великим христианином, государь, и не пристало мне отрекаться от его веры, – ответствовал Харальд. – К тому же, будь я твоим сыном, как смог бы я разграбить Мосул и послать обещанную добычу базилевсу?

Эмир кивнул:

– Если ты всегда столь непреклонен в своих рассуждениях, ты станешь отличным правителем, когда Аллаху будет угодно возвести тебя на трон.

Так Харальд подружился с эмиром. Уставшие после долгого перехода через пустыню варяги были рады возможности пожить по-человечески, поэтому они простояли в Мосуле целый год. Они остались бы дольше, да следующим летом в городе началась эпидемия чумы, так что было решено покинуть Мосул, чьи узкие улочки и дворики, казалось, дышали смертью. Может быть, со временем горячие ветры пустыни унесут заразу прочь от харальдова войска.

Перед тем, как варягам уйти из города, старик-эмир послал за Харальдом и сказал ему:

– За все время, что вы простояли у нас в городе, не было случая, чтобы ты или твои воины повели себя недостойно. Мы, турки, никогда не забудем варягов. По мнению моего великого визиря, вы ни в чем не уступаете туркам.

Харальд поклонился ему.

– Я многому научился у тебя, государь. Я непременно скажу базилевсу, что среди турок ничуть не меньше прекрасных воинов, чем в других виденных мной краях.

Эмир помолчал немного, а потом промолвил:

– Послушай совета человека, который, можно сказать, одной ногой уже в раю, и держись подальше от этого своего базилевса.

Харальд улыбнулся:

– Ты мудр, государь, и никогда не сказал бы такое без веских на то причин. Что же случилась?

– Я говорил с предводителем туркополов. Ты с ним знаком. Так вот, он узнал от одного ромейского соглядателя, которого его воины поймали в пустыне, что ваш стратиг Маниак вернулся в Византию и обвинил тебя в измене.

– Ничего другого я и не ждал, – заметил Харальд. – Маниак и прежде строил козни, но мне удавалось с ним справиться. Удастся и на этот раз.

Эмир отвел глаза.

– На сей раз все иначе. Михаил Каталакт публично приговорил тебя к смерти.

Харальд кивнул и проговорил с улыбкой:

– Этого можно было ожидать.

Эмир с интересом посмотрел на него.

– Ты отлично держишься. Даже мусульманин не смог бы лучше. Но, мой юный друг, неужели тебе не интересно, какой казни тебя хотят предать?

– Смерть есть смерть, государь. Жаль только, что я послал повозку добычи Каталакту. Боюсь, я был несправедлив к тебе и чрезмерно щедр к нему.

Эмир махнул рукой: это, мол, неважно.

– Послушай лучше, как тебя собираются казнить. Так вот, казнь будет принародная, на Ипподроме. Вначале тебе выколют глаза, потом отрубят кисти обеих рук и, наконец, когда все насладятся зрелищем казни, разорвут на части, привязав к четырем диким коням.

– Они еще называют себя самым цивилизованным народом на свете, – промолвил Харальд. – Мне жаль, что я залез в твою казну, государь. Чтобы хоть как-то поправить дело, я готов отказаться от второй половины добычи, которую хотел взять для варягов. Простишь ли ты мне тогда содеянное?

Он пал на колени перед стариком и низко склонил голову. Эмир долго не мог вымолвить ни слова. Наконец, он положил руки на харальдову голову и сказал:

– От всего сердца, сынок. Может, передумаешь, останешься со мной? Я бы все сделал, чтобы ты был счастлив. Народ наш любит и почитает тебя. Останься, и к тебе придет великая слава.

Харальд поднялся.

– Отец, человека добрее тебя мне не приходилось встречать с тех пор, как погиб брат Олав. Я бы остался, если бы мог, но чувствую, что должен искать славы не здесь, а в иных краях. К тому же, моим воинам не терпится покинуть Мосул. Но я всегда буду с любовью вспоминать о тебе.

Эмир отвернулся, чтобы Харальд не заметил его слез, и принялся шарить в шкафчике: будто бы искал свой Коран.

– Если не можешь остаться в Мосуле, отправляйся в Египет. Ради всего святого, не возвращайся в Византию. Я тебе дам письма к калифу. Мы с ним друзья.

Харальд молча подошел к окну, и выглянул на площадь.

– После того, что ты мне рассказал, отец, – проговорил он наконец, – я не смогу считать себя мужчиной, если не вернусь и не сведу счеты с Маниаком.

ПОПОЛНЕНИЕ

Харальд повел оставшихся в живых варягов назад, в Антиохию. От эмира он получил деньги, чтобы выкупить свои корабли, оставшиеся в антиохийской гавани, и сверх того множество подарков, в том числе осколок Истинного Креста в серебряной оправе с изумрудами, три молитвенных коврика с вытканными на них цитатами из Корана и икону в окладе из позолоченного серебра, которая, как считали, была оставлена в Антиохии после ужасного поражения в битве при Ярмуке войска императора Гераклия. Съестных припасов тоже было предостаточно.

Все это добро везли на повозках, одолженных эмиром, который к тому же послал большой отряд сопровождать варягов во время перехода через пустыню.

Расставание было горестным, но оставаться в Мосуле далее было нельзя. Эмир проводил Харальда до городских ворот, при всем народе обнял его на прощание и промолвил:

– Как исполнишь долг чести, возвращайся, сынок. Помни, здесь твой дом, здесь тебя всегда будут ждать.

Харальд преклонил колена перед стариком, но ничего не ответил.

Переход в Алеппо дался им куда легче, чем прошлогодний поход в обратном направлении: погода стояла прохладная, войско имело достаточно съестных припасов, к тому же теперь идти можно было налегке, без тяжелых лат. Правда, Харальд все равно жаловался, что потерял в этом походе слишком много воинов.

Потом вдруг случилось такое, что немного смягчило даже эту боль: одним прекрасным утром варяги увидели поджидавших их, выстроившихся как на парад, арабов. Их командир сказал Харальду:

– Мы осознали свои ошибки. Веди нас в Византию. Мы вновь примем присягу.

Харальд взял его за руки и проговорил с мрачной улыбкой:

– Хорошо, идите со мной. Думаю, вы мне пригодитесь.

В трех дневных переходах от Алеппо они повстречали отряд в две сотни французов и итальянцев, по большей части рыцарей. Те прибыли в сарацинские земли в погоне за богатством, но нашли в пустынных местах только лишения и смерть. На Харальда они смотрели как на своего спасителя и поклялись выполнять все его приказы, если он примет их в свое войско.

– Надеюсь, вы понимаете, что обещаете, – сказал он сурово. – Там, куда мы отправляемся, прибытка ждать не приходится, скорее нам дадут хорошую трепку. Если не ошибаюсь, после такой «платы» за труды многие из тех, кто сейчас здоров, не смогут ходить без костылей.

В ответ на это новые знакомцы закричали, что без него они все равно, что бродячие псы, заплутавшие в чужой стороне.

– Ну ладно, – согласился Харальд наконец. – Отныне у вас есть хозяин. Но знайте, что если не научитесь слушаться по первому свистку, я могу взяться за плеть.

В Антиохии варягов ждали корабли. Войско сильно пополнилось, и Харальд боялся, что суда будут перегружены. Но ни один из присягнувших ему воинов не пожелал остаться.

– Пусть идут с нами, брат, – сказал Ульв. – Даже если на драккарах будет по колено воды, нам ведь не впервой.

– Не забывай, куда мы отправляемся, – добавил Халльдор. – Чем больше у нас мечей, тем лучше. Не нравится мне, что подлые ромеи удумали насчет твоей казни на Ипподроме. Пора их проучить. Пусть знают, как грозить варягам!

Так что войско в полном составе погрузилось на корабли и отплыло. Теснота была страшная, но все были рады отправиться в путь.

Когда погода испортилась, они зашли в порт Фамагуста, а потом остановились на Родосе: после длительной стоянки в Антиохии некоторые корабли необходимо было заново проконопатить. Командир туркополов просил Харальда сделать заход в Афины, чтобы его воины могли осмотреть город, но тот ответил отказом:

– Мы пойдем прямо на север, то есть настолько прямо, насколько позволят острова. У меня в Византии дело не терпящее отлагательства. Так что придется вам осмотреть этот город как-нибудь в другой раз.

На сей раз плавание по Эгейскому морю прошло на редкость мирно. Весть о приближении харальдова флота быстро распространялась, и корсары спешили убраться с его пути.

– Про Эгейское море ходят жуткие слухи, – заметил один из французов, – мне говорили, что оно просто-таки кишит головорезами.

– Не стоит верить слухам, – решительно заявил Эйстейн.

Их съестные припасы и запас воды истощились за время плавания, и когда вдали, наконец, показались высокие стены Константинополя и величественный силуэт храма Святой Софии в окружении других высоких зданий, варяги разразились радостными криками.

– Что-то они запоют, если Маниак поджидает нас в гавани? – проговорил Ульв.

Но все было спокойно. Харальдово войско прошло по улицам города к императорскому дворцу, не встретив ни одного ромейского воина. Возле форума Константина они увидели большой отряд вооруженных топорами латников.

– Всему хорошему быстро приходит конец, – мрачно заметил Гирик из Личфилда. – Их сотни три. Остановить нас у них силенок не хватит, а вот попортить внешний вид кое-кому из наших ребят пока будем пробиваться они сумеют.

– Тебе-то беспокоиться не о чем, – сказал ему Эйстейн. – У тебя и портить нечего.

– Да ты просто завидуешь, недоумок с овечьего острова, – ответил Гирик. – Даже великие королевы находят меня весьма приятным для глаз.

– Небось, это королевы Серкланда, те, что вдевают себе кости в нос, – потерев нос, заявил Эйстейн.

Тут командир вооруженных топорами воинов, поджидавших их, воскликнул:

– Это войско Харальда Сурового? Короля Норвегии?

– Ты угадал, – крикнул ему в ответ Халльдор. – Да другого такого великана, как Харальд, небось, и на свете нет.

Латники вдруг со смехом побежали навстречу харальдову войску, как были, с топорами на плечах.

– Мы – новый отряд варягов, – крикнул их командир. – Пришли по Днепру-батюшке, пока вы были в походе. Слава Богу, что теперь нашим командирам будет северянин!

Харальд внимательно посмотрел на него и сказал:

– Ты – Торгрим Скалаглюм.

– Как ты угадал? – удивился тот. – Мы ведь прежде не встречались.

– Не встречались, – ответил Харальд. – Но я бился рядом с твоим отцом в сражении при Стиклестаде, и он принял на себя множество предназначенных мне ударов. Такое не забывается. Лицом ты вышел в него, даже родинка над губой такая же. Если ты хоть в половину так же хорош в бою, как твой отец, для меня удача получить такого воина, Торгрим Скалаглюм.

– Пока что жалоб не было, – ответил тот, пожимая Харальду руку. – По крайней мере, я не слышал.

Они все вместе отправились во дворец. Ульв шепнул Халльдору:

– Если Маниак не сбежал, узнав, с чем мы прибыли, он самый храбрый военачальник в мире.

Тот ответил тоже шепотом:

– Чем займемся, когда Харальд станет императором минут через десять? Думаю, нам первым делом надо разрушить их поганый Ипподром. У меня все внутри переворачивается, как подумаю, что там делается.

Услышав это, Харальд сказал:

– Вам что, обоим жить надоело? К чему гневить богов подобными предсказаниями? Бросьте болтать, да держите ухо востро. Пора бы знать, что и после ясного утра может разразиться гроза.

НОВЫЙ СТРАТИГ

Но в тот день дело обошлось без грозы. Во дворе дворца никого не было, и варяги без помех прошли, куда хотели. Харальд в сопровождении пятидесяти самых опытных своих воинов отправился в приемную императора. Испуганные камерарии без звука отворили перед ними все двери.

Михаил Каталакт, сильно постаревший и поседевший, ожидал его, облачась в самое роскошное свое одеяние и надев тяжелую императорскую корону. Руки базилевса заметно дрожали, и когда варяги со смехом ввалились в приемную, он поначалу не мог вымолвить ни слова.

– В сарацинских землях ходят слухи, что я приговорен к смерти, – сказал Харальд. – Это правда, Михаил?

Казалось, император не знал, что ответить на это. Наконец, он с трудом проговорил:

– Любезный мой стратиг! – и снова замолчал.

– Ты хочешь сказать, что я буду стратигом, а не мертвецом?

Каталакт тонко засмеялся и кивнул.

– Преклони колена, и я тут же перед твоими людьми провозглашу тебя главнокомандующим всеми византийскими войсками.

– Нет уж, – хрипло бросил Харальд. – Я останусь стоять, а ты давай, говори что положено в таких случаях. Мои люди поймут.

Пришлось императору так и поступить. Когда дело дошло до надевания на Харальда золотой цепи главнокомандующего, Каталакт обнаружил, что сделать это совсем непросто, поскольку норвежец не желал даже наклонить голову. Наконец, все было сделано как положено.

– Здесь два стула, а мне надоело стоять, – заявил Харальд. – Присаживайся, Михаил.

И тут же уселся первым, не дожидаясь перепуганного императора.

– А где некто Маниак, ваш прежний главнокомандующий? – спросил Харальд.

Михаил долго не отвечал. Наконец, он проговорил хриплым голосом:

– Этому Маниаку не следовало так оскорблять тебя. Но пойми, стратиг, я был бессилен что-либо сделать.

Харальд кивнул:

– Трудно быть императором. Так где же Маниак?

– Когда этот трус узнал, что ты направляешься сюда поговорить с ним, он удрал и войско свое увел, – зло ответил Каталакт. – Они направляются на Сицилию.

– После того, как отдохнем и насладимся празднествами, которые ты, без сомнения, организуешь для нас, мы тоже пойдем на Сицилию посмотреть, как там Маниак, – медленно проговорил Харальд.

Император кивнул, и в его глазах зажегся недобрый огонь.

– Изволь. Разыщи его и приведи назад в цепях. Мы будем судить мерзавца. А если хочешь, предай его смерти на месте. Теперь ты властен сделать это, ведь ты верховный главнокомандующий.

Харальд фыркнул:

– Знаешь, Михаил, сам себя я ощущаю тем же, чем и раньше – парнем по имени Харальд сын Сигурда.

Когда варяги ушли, Каталакт призвал к себе одного нобиля, известного бегуна, прославившегося в состязаниях на Ипподроме, и сказал ему:

– Беги сейчас же в дом за Адрианопольскими Воротами, где скрывается стратиг. Передай ему, чтобы немедленно отправлялся на Сицилию. Пусть возьмет с собой несколько верных людей. Город ему необходимо покинуть тайно. Если понадобиться, пусть переоденется купцом. На Сицилии он должен собрать вокруг себя верных, готовых повиноваться ему людей. Пусть не гнушается и сарацинами. Чем больше воинов у него будет, тем лучше. Харальд Суровый отправится туда, чтобы отомстить ему, и тогда стратиг должен сделать все возможное, чтобы с ним покончить. Могу поклясться всеми святыми, если этого не сделать в ближайшее время, проклятый норвежец воссядет на византийский престол. Ступай и передай стратигу мой приказ, слово в слово.

В то время, как молодой нобиль, избегая центральных улиц, бежал исполнять поручение, Харальд и его ближайшие соратники располагались в небольшом, но богатом дворце, предоставленном новому стратигу. Дворец этот находился возле Форума Феодосия, недалеко от Валенского акведука.

Вечером они по обыкновению рассказывали друг другу разные байки и пели песни. И вот среди всего этого веселья явился придворный камерарий и сказал Харальду:

– Господин, тебя желает видеть дама.

– Так проводи ее сюда, – ответил тот. – Не дело заставлять ее ждать на улице. Места за столом ей хватит.

– Госпожа приказала иное, – хитро сощурясь возразил камерарий, – она желает видеть тебя наедине.

– Приказала, значит, – удивленно подняв брови, проговорил Харальд. – Ну что же, в последний раз послушаемся ее приказа, кто бы она ни была.

Он прошел в небольшую комнату без окон, где можно было говорить без боязни быть подслушанным. Туда же привели и одетую в пурпур даму. Это оказалась императрица Зоя. Харальд усадил ее на стул, но преклонять колена не стал. Она внимательно посмотрела на него, потом проговорила с горькой улыбкой:

– Ты все тот же гордый норвежский белый медведь, Харальд?

– Меня, как и прежде, зовут Харальд сын Сигурда, – ответил он. – Чего ты хочешь, госпожа?

– Со времени своего приезда сюда ты многого достиг, Харальд. По моему желанию ты стал варягом, потом командиром варяжской гвардии и, наконец, главнокомандующим войсками Византии.

– Надеюсь, ты не будешь разочарована, госпожа, – угрюмо сказал Харальд. Он ненавидел, когда ему напоминали, что он чем-то кому-то обязан.

Она положила руку ему на плечо.

– Не буду. Особенно если ты, наконец, внемлешь гласу рассудка и примешь корону Византийской империи.

Он помолчал, как будто обдумывая ее предложение, потом медленно промолвил:

– Но ведь у Византии уже имеется один император, госпожа. Согласись я, что будет с ним? Отравится? Уйдет в монастырь?

Топнув в раздражении ногой, Зоя резко ответила:

– С ним будет то, что ты пожелаешь. Но послушай моего совета. Если имеется другой кандидат на престол, безопаснее всего лишить его зрения. Тогда его возможности будут резко ограничены. В Византии стало уже традицией поступать именно таким образом, и не было случая, чтобы этот метод не сработал. Не хмурься. Это можно сделать почти безболезненно.

Харальд в задумчивости уставился на нее холодными серыми глазами, подперев подбородок здоровенной ручищей. Зоя потупилась:

– Для дикого северянина ты необычайно мягкосердечен. Но послушай, Харальд, мы живем в жестоком мире, и чтобы вознестись до высочайших вершин, следует проявить умение и силу.

Харальд заставил себя улыбнуться. Улыбка получилась страшноватая.

– Милостивая госпожа, – промолвил он. – Когда человеку делают подобное предложение, ему необходимо все обдумать, а не бросаться в это предприятие, как в омут головой.

– Темный омут уготован не для тебя, любовь моя, а для Михаила Каталакта, – с улыбкой возразила она.

Что бы ему ни говорили, Харальд готов был вытерпеть почти все. Но нежность, с какой императрица произнесла эти слова, вызвала в нем непреодолимое отвращение.

– Позволь мне подумать до завтра, – проговорил он, как можно вежливее. – Завтра я дам тебе ответ.

Теперь настала очередь нахмуриться Зое. Но все же она согласилась на его предложение, проявив всевозможную доброжелательность, и отбыла из его дворца в своих специальных, предназначенных для визитов инкогнито, носилках.

Удостоверившись, что она уехала, Харальд направился в сопровождении Ульва и Халльдора в пригород, где находились молельные дома для знатных женщин. Как он и предполагал, Мария Анастасия Аргира была в одном из этих домов, и после непродолжительных расспросов им без труда удалось ее разыскать. Вначале привратница не желала впускать его туда, но он разозлился и принялся колотить по чему попало ножнами своего меча, так что она пошла на попятную, опасаясь за статуи и иконы. Ульву и Халльдору пришлось остаться во дворе – сторожить.

Вид Марии Анастасии поразил Харальда. За время, что он провел в сарацинских землях, она превратилась в красивую девушку, почти столь же прекрасную, как его невеста, Елизавета Новгородская. И, хотя ее держали в заточении в молельном доме, одета она была как и положено царевне.

Заметив его смущение, Мария сказала:

– Что это ты переминаешься с ноги на ногу, стратиг? Мы ведь друзья, не так ли? Я молилась за тебя дважды в день, с тех самых пор, как ты отплыл из Византии. Я тебе друг. А ты мне? Ты, похоже, недоволен мной?

– Напротив, госпожа, – ответил Харальд, – просто теперь мне трудно себе представить, что когда-то я катал тебя на плечах.

– Это был счастливейший день в моей жизни, – серьезно проговорила Мария. – На таком коне я готова скакать хоть на край земли.

– Госпожа, я наемный воин, я связан присягой и мне еще долго служить, – сказал Харальд. – Но поверь, если ты несчастлива и хочешь изменить свою жизнь, и если после того, как я управлюсь с делами на Сицилии, ты по-прежнему будешь желать покинуть Византию (что меня не удивит, поскольку сам я ни за что не хотел бы прожить всю жизнь в Константинополе), я возьму тебя с собой, когда отправлюсь на север на своем корабле. При дворе владетелей Киева и Новгорода ты будешь принята с должным почтением, туда я тебя и отвезу. И пусть я выроню в решительный момент битвы боевой топор, если нарушу свое слово.

И он преклонил перед ней колена с почтением, какого никогда не оказывал императрице.

Когда же он ушел, Мария Анастасия запела от радости, как птичка. Зайдя в ее комнату посмотреть, в чем дело, прислужница увидела, что царевна лежит на полу, прижавшись щекой к тому месту, где только что стоял на коленях варяг.

На следующий день, как рассвело, Харальд послал Ульва в императорский дворец с таким посланием:

– Стратиг благодарит императрицу за предложенную ему великую честь. Обдумав ее предложение, он пришел в выводу, что недостоин такой чести. Он рожден для походов и плаваний, а не для жизни во дворце.

Воротясь, Ульв рассказал ему, что императрица в ярости кусала себе губы, швырнула на пол три старинных вазы и оторвала кайму своего одеяния.

– Послушай моего совета, брат, – сказал он Харальду. – Надо нам выбираться из города, пока целы. В жизни не видел, чтобы женщина была в таком бешенстве.

Харальд с улыбкой кивнул.

– Мы сегодня же отплываем на Сицилию. Тут у нас сейчас больше нет никаких дел.

ОКАЯННОЕ ВРЕМЯ

Харальд назначил командиром остающихся охранять дворец варягов Торгрима Скалаглюма, и, наказав ему смотреть в оба за булгарским полком, отплыл с войском на сорока галерах, захватив припасов на полгода.

Время для плавания было не самое подходящее, и сильные западные ветры часто прибивали корабли то к одному, то к другому из великого множества островов, мимо которых лежал их путь. Через три недели плавания две галеры затонули к югу от Лесбоса, а неделю спустя еще одна была выброшена штормом на берег и раскололась.

В этих крушениях погибла целая сотня харальдовых воинов. Эйстейн сказал Харальду:

– Я начинаю думать, что мы не почтили должным образом здешних богов и в этом все дело.

– Что значит «не почтили»? Мы же христиане, – резко ответил Харальд.

В разговор вступил Ульв:

– Хоть мы и христиане, брат, это не означает, что не существует других богов, кроме нашего. Может, Эйстейн прав. Здешним богам, небось, не нравиться, что мы, чужаки в этих краях, не приносим жертв в их святилищах.

Харальд отослал их обоих прочь и задумался над сказанным. В конце концов, он решил, что нет ничего страшного в том, чтобы время от времени принести в жертву барана или, скажем, бронзовый браслет, если, конечно, в это время скрестить пальцы правой руки или помолиться про себя Святому Олаву.

Но, хотя так они и стали поступать, случилось еще одно несчастье: когда Ульв сошел на берег на острове Цитера, чтобы поискать родник для пополнения запасов воды, его ужалила в ногу гадюка. Нога посинела, начался жар, и Ульву целый месяц пришлось провести в постели.

Когда он был совсем плох и метался в бреду, нанятый ими на Тенаруме врач говорил даже, что ужаленную ногу следует отрезать, чтобы яд не распространялся дальше. Но Халльдор наградил его таким взглядом, что лекарь придумал другой способ лечения, причем довольно успешный. И все равно Ульв почти до самых Сиракуз не мог ступить на больную ногу, не застонав от боли.

Однако, как ни велико было обрушившееся на Ульва несчастье, его было не сравнить с тем, что выпало на долю Марии Анастасии.

Через неделю после отплытия харальдова войска госпожа Феодора неожиданно явилась в молельный дом, где держали Марию Анастасию, и тут же, не дожидаясь объявления о своем прибытии, прошла в ее покои.

– Вот что, милая, – заявила она удивленной девушке. – Твой четвероюродный брат Александр Ласкарий просит твоей руки. Человек он солидный, ему уже сорок пять лет. У тебя будет прекрасный дом и множество прислуги, которая будет поддерживать там порядок.

– Я пока не желаю выходить замуж, тетя Феодора, – ответила Мария Анастасия.

Феодора прошлась по комнате, шурша тяжелым шелком своих одежд, потом вдруг обернулась и спросила:

– А если бы тебя позвал замуж тот здоровенный норвежец, пошла бы?

Мария, которую в детстве учили, что нужно всегда говорить правду, проговорила:

– Если бы он позвал, то да, пошла бы. Но он сейчас на Сицилии, и вряд ли такое случится.

Феодора грузно опустилась на стул и принялась обмахиваться веером:

– Скажи, девочка, отчего это ты хочешь замуж за сероглазого северянина?

Мария попыталась представить себе Харальда, но перед ее мысленным взором возник лишь неясный силуэт могучего воина в тунике из медвежьей шкуры и железном шлеме, из-под которого выбивались пряди длинных светлых волос.

– Потому, что он – воин, потому, что он – герой, тетя Феодора.

Феодора долго ничего не отвечала. Глаза ее сузились, нос побелел и как-то заострился,

– Так что же, твой родич Александр Ласкарий – трус? Так-то ты относишься к нему, первейшему богачу, который готов дать тебе все: роскошный дворец, трех белых коней, золоченые носилки, любые одежды и украшения, какие пожелаешь?

– Я не говорила, что он трус, – ответила Мария, отвернувшись прочь от нее. – Я только сказала, что Харальд Норвежец – герой.

Феодора встала и приблизилась к девушке.

– Скажи-ка, а этот норвежец тебе снится? Отвечай как на духу! Если солжешь, я все равно догадаюсь.

– Снится, каждую ночь снится, тетя Феодора, – потупив глаза, проговорила Мария.

Феодора улыбнулась, как будто даже подобрев, и положила руку ей на плечо.

– А другие тебе снятся?

Мария покачала головой.

– Нет, тетя, не снятся.

Феодора с размаху ударила ее по щеке, да так, что там остался белый отпечаток ее ладони.

– Так значит, ты грустишь об этом норвежском медведе, а о своем достойном родиче Александре даже и не помыслишь? А ведь, насколько мне известно, он прислал тебе, по крайней мере, три серебряных креста и янтарные четки.

Мария расплакалась:

– Человек не властен над своими снами, тетя. К тому же, любят не за подарки.

– Ты мне еще будешь объяснять, что такое любовь, – сурово сказала Феодора. – Я уж стара, матушка, а ты – девчонка, которая прежде и дворца-то никогда не покидала. Что за дьявольская гордыня обуревает тебя? Ты что, с ума меня решилась свести?

Мария никак не могла взять в толк, чего добивается тетка.

– Пожалуйста, тетя, не заставляй меня отвечать на все эти вопросы, проговорила она. – Пусть кто-нибудь рассудит, права ли я, желая выйти за человека, которого люблю. Давай спросим хоть у патриарха.

– У патриарха! – фыркнула Феодора. – Да старый осел не знает, где право, где лево. Разве ты не видела, как давеча во время службы в Святой Софии он никак не мог найти чашу со святыми дарами?

Мария в отчаянии упала на колени.

– Давай тогда спросим у императора.

Феодора вскинулась, как ужаленная.

– У императора! У великого Михаила Каталакта! Как, по-твоему, как долго он проживет теперь, когда при нем нет ни Маниака, ни этого головореза-норвежца? Подумай хорошенько, призови на помощь весь свой жизненный опыт, полученный в задних комнатах дворца. О, мудрейшая из мудрых, никто не знает, увидит ли Михаил Каталакт завтрашний рассвет. Уж, конечно, не ему решать вопросы твоего, бестолковая, замужества.

Мария ничего не ответила. Ей вдруг стало невыносимо оставаться в этой комнате. Она повернулась и выбежала вон. А Феодора обернулась к стоящему позади нее стражнику-булгару и проговорила:

– Разыщи эту глупую девчонку и скажи ей, что я все равно научу ее послушанию. Видимо, прежде с ней обходились слишком мягко. Отныне она будет ходить во власянице, кормить ее будут один раз в день овечьим сыром и черным хлебом. Пить она будет только воду, и то не вдоволь. Что же касается ее занятий, то она будет под присмотром стражи мыть полы в церквях, а остальное время работать в каменоломне Святого Ангелия, где добывают камень для строительства новых конюшен на Ипподроме. Пусть дробит там камни с рассвета до полудня, прикованная за правую лодыжку, как все прочие преступники. Да не забудь передать всем, что, если кто осмелится заговорить с ней, ему вырвут язык. Ступай.

ДУРНАЯ ПРИМЕТА

Есть примета: если с утра сломаешь что-нибудь ненароком, в тот же день сломаются еще две твои вещи. Варяги считали, что такую напасть можно отвести, расколов тут же пару каких-нибудь ненужных вещиц: не ждать же, в самом деле, пока лишишься чего-нибудь ценного!

Когда корабли были в миле от новой сиракузской дамбы, Харальд взял было чашу с пивом, которую протягивал ему Гирик, да от усталости выронил на палубу.

Глядя на разбитую чашу, Гирик покачал головой:

– Слушай, командир, разбей-ка ты еще две чаши, прежде чем мы станем входить в гавань, а то с нами сегодня могут случиться два куда худших несчастья. Не хотелось бы, например, чтобы у корабля было пробито днище или свалилась мачта.

– Вот еще! – ответил Харальд. – Разбить еще две чаши! У нас и так их не хватает. Скоро мы будем пить из пригоршни, как собаки.

– Когда ты снова увидишь собаку, пьющую из пригоршни, покажи ее мне, – смеясь отозвался со своего соломенного ложа Ульв. – Это зрелище я запомню на всю жизнь.

– Ты что, не знаешь, Ульв, у них в Норвегии у всех собак есть руки, – сказал Халльдор. – Они совсем не то, что наши жалкие исландские псы, у которых только лапы и больше ничего.

Эйстейн, шедший борт к борту с «Жеребцом» на «Боевом Ястребе», стал прислушиваться к их разговору, силясь понять причину столь буйного веселья. Халльдор крикнул ему:

– Эй, сын Баарда, каковы псы на Оркнеях? Есть у них руки?

– Понятное дело, есть! – прокричал в ответ Эйстейн. – И ноги тоже есть. Как вырастут семи фунтов росту, мы отправляем их в Трондхейм, предварительно отрубив хвост. Многие из них потом становятся королями норвежцев. Наши оркнейские псы страсть какие сообразительные.

– Чего нельзя сказать об их хозяевах, – заметил Ульв.

Они продолжали обмениваться глупыми шутками и смеяться, пока не забыли, с чего все началось. Между тем, все случилось по примете: в тот же день сломались еще две вещи.

Уже был виден восточный берег Сицилии. Справа мрачно вздымался высокий, с заснеженной вершиной вулкан, пообоженным склонам которого бежали вниз, к морю, с дюжину горных речек, издали похожих на тоненькие серебряные ниточки. У подножия горы тут и там поднимались желтоватые дымки: там были небольшие селения. Выше по склону сурово, как часовые, стояли темнохвойные сосны. Берег был суров и неприветлив, он, казалось, предупреждал мореходов, чтобы без оглядки плыли прочь от этих гиблых мест.

– Овцам пришлось бы здесь туго, – сказал Халльдор. – Пригодных под пастбища лугов почти совсем нет, а те, что есть, все выжжены солнцем.

– Мы сюда не затем приплыли, чтобы разводить овец, – заметил Харальд. – Теперь, когда я почти что добрался до Маниака, овцы занимают меня меньше всего.

– В Исландии даже величайшие воины не гнушаются подумать о своих овцах или, скажем, о покосе, – ответил Халльдор.

– Верно, – сказал Харальд, – и ловом рыбы они тоже промышляют. Но я что-то не слышал, чтобы все это занимало их в то время, когда они ищут врага. Например, когда Кари искал тех, кто пожег Ньяла, его не заботили ни овцы, ни сенокос, ни путина. Куда больше занимал его собственный меч, который расплавился, когда загорелся сарай.

– Таких молодцов, как Кари, один на тысячу, – промолвил Ульв. – Видать у Бога форма раскололась после того, как он отлил Кари[24].

Тут им стало не до разговоров: вода меж двумя дамбами при входе в гавань бурлила, как в кипящем котле, и стоило двум головным драккарам приблизиться к этому месту, как их стало опасно мотать из стороны в сторону. Харальд и Эйстейн со всей силы налегли на рули, не давая своим кораблям перевернуться.

Когда же они вошли в узкий проход между дамбами, оставив далеко позади остальные драккары, Эйстейн крикнул:

– Что это там за штуковина такая в гавани, позади рыбачьих лодок? Вроде, дом на ножках.

Харальд был в тот момент слишком занят рулем, чтобы посмотреть, куда указывал Эйстейн. Когда же они успешно миновали опасный проход, пройдя менее чем в кабельтове от одной из дамб, вдруг послышалось громкое жужжание, и в их сторону полетел, описывая широкую дугу, здоровенный камень. Харальд что было сил налег на руль, но «Жеребец» не послушался: слишком сильно было в том месте течение. Камень ударил в мачту. Верхушка ее отломилась и упала за борт, а парус и снасти накрыли палубу.

– Думаю, теперь ты сам видишь, сын Баарда, что твой дом на ножках – всего лишь катапульта, – проговорил Харальд.

Они сделали все возможное, чтобы развернуть драккары и выйти из гавани, но «Жеребец» по-прежнему не слушался руля, хотя они и очистили палубу от снастей. Сдвинуть его с места было невозможно.

Эйстейн развернул было «Боевого Ястреба» и уже крикнул гребцам, чтобы налегли на весла, как второй пущенный из катапульты камень ударил «Ястреба» в пояс обшивки с правого борта, прямо под рядом щитов. От удара гребцы на этой стороне попадали друг на дружку, и получилась куча-мала, хотя никто не пострадал.

– Эй, говорил Гирик, что у нас сегодня сломаются еще две вещи, – мрачно проговорил Харальд. – Нежданными эти напасти не назовешь.

– Пока ты был занят рулем, они перекрыли проход двумя толстенными цепями, – сказал Халльдор. – Нам отсюда не выбраться, а остальные корабли не смогут прийти нам на помощь. Так что худшее, наверное, у нас впереди.

Харальд оставил руль, уселся на палубу, и принялся точить свой меч.

– Чему быть, того не миновать, – сказал он. – Мы угодили как мухи в паутину, но, прежде, чем паук пообедает нами, мы сумеем его хорошенько потрепать.

В эту минуту с разных сторон к ним устремились две длинные, черные, с низкой осадкой галеры, чем-то похожие на угрей. Они ощетинились копьями, и на носу у каждой стоял небольшой огнемет[25]. У толпившихся на галерах людей были белые тюрбаны и белые плащи, накинутые поверх доспехов.

– Одно радует: мы попались не ромеям, – промолвил Харальд. – И на том спасибо.

– Когда нас сожгут до самой ватерлинии, напомни мне сказать спасибо и за это, – сказал Гирик, – а то я что-то не чувствую никакой благодарности.

Харальд рассмеялся:

– Уж больно ты чувствительный. Такое случается то и дело, то тут, то там.

– Знаю, – ответил Гирик, – но по мне все-таки лучше, когда это случается с другими.

Тут передняя галера, бывшая от них уже в пределах полета стрелы, приблизилась еще немного, и стоявший на носу человек в синих одеждах крикнул им:

– Кто вы, ромеи или норманны?

В ответ Харальд прокричал в кожаный рупор:

– Ни то, ни другое. Мы – варяги из Византии. Разыскиваем Маниака. У нас, Харальда сына Сигурда и его дружины, с ним свои личные счеты.

Человек в синем завопил:

– Выйди вперед, чтобы я мог убедиться, что ты действительно Харальд сын Сигурда.

Харальд так и сделал. Он вышел вперед, встал в полный рост и откинул назад свой плащ, чтобы его лучше можно было разглядеть.

Незнакомец в синей одежде помолчал немного, а потом сказал:

–Теперь я вижу, кто ты. Я – эмир Сиракуз, и не числю Маниака среди своих друзей. Выбирайте, что вам больше по душе: быть сейчас же сожженными вместе с кораблями или сойти на берег, где вас примут как друзей.

– А что тебе обычно отвечают на этот вопрос? – поинтересовался Харальд.

Тот рассмеялся прямо в свой рупор и сказал:

– Ладно, сын Сигурда, мы возьмем вас на буксир и отведем в гавань как друзей. После захода солнца, когда мы убедимся, что у вас добрые намерения, я прикажу убрать цепи, чтобы остальные твои корабли также могли войти в гавань.

– Хорошо, что все так вышло, – заметил по-прежнему не встававший со своего ложа Ульв. – Если бы они пошли на абордаж, я со своей хворью не смог бы показать себя в свалке.

– Этот эмир, похоже, вполне разумный человек, – сказал Харальд, – может он согласится сделать особую тачку, чтобы я смог отвезти тебя на поле битвы, когда мы будем считаться с Маниаком.

Ульв кивнул:

– Отличная мысль, брат. Только скажи им, чтобы постелили в нее чего-нибудь мягкого. У меня все болит после лежания на жесткой палубе, как будто меня палками били, честное слово. Надеюсь, в Сиракузах мягкие постели.

ЭМИР И ОТВИЛЬ

Ульву повезло. Постели во дворце эмира были мягчайшие. Да и таких яств и напитков варяги не пробовали с тех пор, как отплыли из Византии.

Эмир Бунд, хоть и был бледен лицом, но в душе оказался весельчак. Прежде чем заняться ратным трудом, он изучал иностранные языки и медицину в университете Кордовы и теперь мог разговаривать и шутить с любым из варягов на его родном языке. Но особенно здорово было то, что у него имелись разные снадобья, и он взялся лечить Ульва, да так успешно, что скоро нога у того была как новая.

Однажды, когда они собрались у жаровни во дворе дворца, Буид сказал Харальду:

– Никак не могу понять, почему это вы, северяне, лучшие в мире воины, совершенно не умеете врачевать раны.

– Врачеванием у нас обычно занимаются женщины, – ответил тот. – Рецепты снадобий передаются из поколения в поколение, от матери к дочери.

– Слыхал я об этих снадобьях, – улыбнулся Бунд. – Когда я был школяром, один молодой лекарь из Парижа рассказывал мне, что ваши женщины используют в качестве лекарства растолченных в порошок печеных жаб и пасту из земляных червей, а также эликсир из мокриц. Он говорил также, что у вас кладут на открытую рану соскобленную с деревьев плесень, а сверху покрывают ее паутиной. От такого лечения раненому может стать только хуже.

– Думай, что хочешь, эмир, – сказал Халльдор, – но вот тебе случай из жизни. Моему дяде отрубили кончик носа в ночной стычке в Кнафе. Он додумался принести отрубленный кусочек носа домой, и моя бабушка приклеила его обратно мазью из земляных червей. Потом дядин нос стал самым знаменитым в Исландии. Он за пять миль чуял врага.

– Уж рассказывать, так все без утайки, – лукаво проговорил Ульв. – У старушки было неважно со зрением, и она присобачила ему нос вверх ногами. Потом народ даже из Дублина приезжал посмотреть.

Эмир рассмеялся.

– Если бы здесь, на Сицилии, всегда были такие, как вы, мне жилось бы веселее всех.

– Что-то я не замечал, чтобы ты особенно горевал, Бунд, – заметил Харальд.

– Харальд, я плачу, но скрываю свои слезы. Я ведь знаком с учением стоиков, мне ли выставлять напоказ свою скорбь?

– Отчего это ты плачешь? – поинтересовался Ульв. – Оттого, что ваш пророк запретил тебе пить вино?

– Нет, не в этом дело, – ответил Бунд. – Наш пророк был суров, но гуманен. Он знал, что законы создаются для того, чтобы их время от времени нарушали. Может, мне послать еще за одним кувшином вина, чтобы показать тебе, как это бывает?

– Сделай милость, – сказал Ульв, – но когда вино подадут, я прослежу за тем, чтобы ты к нему не притронулся. Не дело, чтобы ты из-за нас нарушал заповеди. Я все выпью сам.

– Если я верно понял учение вашего пророка, такое себялюбие не совместимо с христианской добродетелью, – заявил Бунд. – Мы поделим вино по-братски.

Бунд послал за вином. Между тем Харальд спросил его:

– Ты говоришь, что несчастен, брат. Отчего? Уже пять поколений твоего народа живет на этом острове. Вы возделали пустыню и собираете урожай. Теперь здесь растут даже лимоны, из которых можно делать чудесные напитки. А захотел охладить свое питье, вот он, снег, под рукой, на вершине горы, даже летом не тает. Отчего же ты грустишь?

Бунд ответил:

– Прежде мы были великим народом, сын Сигурда, и однажды снова станем таковыми, но сейчас для нас настали трудные времена. Между нами нет согласия. Наши земли от Гадеса до Багдада объяты рознью. И каждый раз, когда вспыхивает рознь, мы призываем наемников-чужеземцев, иноверцев, сражаться за нас и тем самым ослабляем сами себя.

Гирик рассмеялся:

– Нет ничего плохого в том, чтобы тебя призвали сражаться, раз ты наемник по ремеслу. Я согласился бы биться даже за короля Индии, если бы он предложил мне жалования больше, чем король Африки.

Бунд кивнул.

– Я понимаю. Ремесло наемника – ремесло и есть, не хуже любого другого. Но все равно мне бывает как-то не по себе, когда властитель-мусульманин призывает неверных бить его же единоверцев. Например, правитель Туниса, вассалом которого я числюсь, нанимает воров-норманнов, чтобы проучить меня, стоит мне только промедлить с выполнением какого-нибудь его дурацкого приказания.

С наслаждением потягивая вино, Харальд любезно заметил:

– Жизнь – это книга, которую совсем нелегко прочесть, Бунд. На каждой ее странице, в каждом слове скрыт потаенный смысл.

– А мы и не знали, что ты умеешь читать, – сказал Ульв. – Когда ты успел научиться, пока мы плыли сюда из Византии?

– Беда с этими исландцами, – с нарочитой суровостью проговорил Харальд, – как увидят кого, кто выше их, так сразу норовят осмеять его.

Ульв и Халльдор принялись нарочито же озираться по сторонам, будто в поисках человека, который выше их. Харальд погрозил им пальцем:

– Однажды вы оба пожалеете, что потешались надо мной. Как воссяду на норвежском престоле, сразу же снаряжу корабли и пойду в Исландию поучить тамошних жителей хорошим манерам.

Эмир улыбнулся.

– Ох, и любят у вас в семье учить других хорошим манерам! Помню, однажды я познакомился в Сарагосе со стариком-монахом из Эссекса, что в Англии, и он рассказал мне об одном твоем родиче по имени Анлаф, который когда-то явился со множеством кораблей поучить англичан уму-разуму.

Харальд ничего не ответил, только стиснул зубы.

– Ладно тебе, сын Сигурда, – легонько толкнув его локтем, сказал Ульв. – Твой родич Олав ведь победил в первый день битвы при Мэлдоне[26]. И не к чему тебе стыдиться его, хоть он и был тогда язычником. Позднее он осознал то, чего не знал в то время.

Эмир с улыбкой кивнул.

– Монах рассказал мне о той битве, о том, что даны числом превосходили англичан, о том, как англичане под конец запели свою боевую песнь. Он и слова знал:


Духом владейте,
Доблестью укрепитесь,
Сила иссякла —
Сердцем мужайтесь;
Вот он, вождь наш,
Повергнут наземь,
Во прахе лежит добрейший;
Да будет проклят навечно,
Кто из бранной потехи
Утечь задумал[27].

Подобные песни пел мой народ, когда мы покидали Аравию.

– Да уж, – фыркнул Харальд, – люди умнеют лишь с годами.

Эмир налил Харальду еще чащу вина, добавил ложечку меду и ложечку льда.

– Так ли, друг мой? Похоже мы теряем лучшее, что было в нас, стоит нам приобрести знание, навык и сноровку. Ведь мудрее мы при этом не становимся, совсем наоборот.

Харальд собрался было ответить, причем довольно резко, как вдруг где-то за стеной пропела труба, дверь распахнулась, и на пороге появился молодой человек лет двадцати в черных доспехах. На шлеме у него вместо плюмажа красовался лисий хвост. Худое лицо его приобрело красноватый оттенок, видимо от долгого пребывания на солнце, волосы выгорели до белизны. Конец длинного меча доставал до пола.

– Я – младший в роду Отвилей, – глядя куда-то поверх голов собравшихся, проговорил он. – Который из вас Харальд Суровый?

Харальд поднялся.

– Меня зовут Харальд сын Сигурда, молодой человек. Ты хочешь говорить со мной?

Молодой рыцарь покачал головой.

– Нет, Маниак приказал мне передать тебе иное послание.

И со всей силы ударил Харальда по щеке рукой в латной перчатке. Харальд отшатнулся, выронив чашу с вином. Из порезов у него на щеке выступила кровь.

– Дать тебе меч, Харальд? – спросил Ульв. – Или мне самому разобраться с этим делом?

– Нет, – ответил Харальд. – Он ведь герольд, доставивший нам послание. Надо, чтобы все было по правилам, а то Бог знает что о нас будут говорить.

Он шагнул к молодому рыцарю, с улыбкой стоявшему поодаль, и любезно обратился к нему:

– Не согласишься ли ты передать от меня послание Маниаку Византийскому?

Рыцарь Отвиль кивнул.

– С удовольствием, варяг.

Два последовавших за этим удара никто, кроме Гирика из Личфилда, не видел. Гирик же смотрел во все глаза, ведь в свое время он сам получил пару подобных тычков,

Пока слуги эмира суетились, пытаясь привести рыцаря в чувство холодным вином, Харальд пощупал лисий хвост, украшавший его шлем, и сказал:

– В шутку такое еще можно на себя нацепить, но чтобы всерьез считать, что воину это к лицу!

И бросил хвост в огонь.

Потом достал из ножен меч рыцаря, посмотрел на него и добавил:

– Великовата игрушка. Малыш может о нее споткнуться.

Он сломал меч об колено примерно в футе от конца и сунул обломки обратно в ножны.

Когда Отвиль вполне очнулся, Харальд погладил его по щеке и сказал:

– Молод ты еще доставлять подобные послания. Но все равно постарайся передать ромею все в точности. И да сопутствует тебе удача!

Отвиль с трудом поднялся. Ощупав свой шлем и не найдя на нем лисьего хвоста, он, покачиваясь, побрел к двери. Там Отвиль остановился, опираясь на косяк, видно, чтобы прийти в себя, и сказал:

– Я еще молод, Харальд, но придет время и я возмужаю. Тогда и встретимся. Думаю ты почувствуешь разницу.

Викинг поклонился ему:

– Буду с нетерпением ждать встречи. А если у тебя и тогда силенок не будет хватать, приводи с собой своих родичей.

– Приведу, приведу! – ответил Отвиль. – И тогда тебе будет очень одиноко, ведь у меня восемь родных братьев и двадцать двоюродных.

– В таком случае день нашей встречи станет днем скорби для их отцов. Столько народа похоронить! Это ж никаких денег не хватит.

Когда рыцарь ушел, эмир проговорил:

– Не знаю, правильно ли ты поступил, Харальд. Ты поссорился с самым могущественным нормандским семейством. Они держат в страхе даже Папу Римского и заставили считаться с собой самого византийского императора.

– Я не из пугливых, – ответил Харальд, – чтобы меня ухватить, нужно иметь руки в три раза больше тех, что Бог дал человеку.

И снова уселся с чашей вина на подушки у жаровни.

ГИРИКОВ КЛИЧ

Через несколько дней, когда Харальд с эмиром прогуливались в оливковой роще они вдруг увидели, что к ним со всех ног, размахивая руками, бежит Гирик.

– Что случилось? – смеясь, спросил его Харальд. – Пожар на кораблях?

Гирик приблизился к нему, дотронулся до него рукой и сказал:

– Слава Богу!

– С этим спорить не буду, – сказал Харальд, – я сам готов повторять это каждый день, а по воскресеньям даже дважды. Но зачем же при этом носиться среди олив?

Поначалу Гирик в ответ только вертел головой и переминался с ноги на ногу. При его богатырском сложении и несуразности это было ужасно смешно. Наконец, он промолвил:

– Я тебе говорил, что моя бабка по отцовской линии, Торфи Черная, была ведьмой, которая жила в пещере возле Веднесбери, что в Стаффтордшире?

Харальд покачал головой.

– Нет. Но мне всегда интересно узнать о жизни необыкновенных людей, откуда бы они ни были родом.

Эмир же, будучи человеком мягким, лишь улыбнулся Гирику. Тот сказал ему:

– Однажды моя бабушка Торфи Черная махнула клюкой на деревянный шпиль веднесберийской церкви, и он тут же упал на землю. Все дело было в том, что тамошний священник в своих молитвах совсем не уделял внимания Одину.

В Клиобери, что в Шропшире, произошло почти то же самое, но на этот раз клюка у нее была поменьше, и поэтому она не смогла отломить шпиль. Зато он загнулся наподобие штопора, да так и остался по сей день.

– Таланты этой дамы очень пригодились бы в иных походах, в которых мне доводилось участвовать, – заметил эмир. – Похоже, ее клюка была получше осадных машин.

– Послушай, – проговорил Гирик, беря Харальда за рукав. Он запрокинул голову и пронзительно крикнул: – Хор-Хор-Хек-Кек-Кек! Хор-Хор-Хек-Кек-Кек!

Вспугнутые этим криком, птицы с шумом взмыли в небо и закружились у них над головами.

– Здорово! – сказал Харальд. – Но я-то тут причем?

– Я хочу, чтобы и ты научился так кричать, – ответил Гирик.

Харальд поначалу не соглашался, но эмиру это показалось забавным, и он принялся уговаривать норвежца:

– Не упрямься, порадуй Гирика. Давай вместе попробуем.

Они принялись упражняться, подражая крику Гирика, и вскоре научились вспугивать птиц так же хорошо, как и он.

– Ну ладно, Гирик. Пошутили и хватит, – проговорил, наконец, Харальд. – Битый час кричим, а зачем, ты так и не объяснил.

– Это боевой клич большого ястреба, – ответил Гирик. – Так он кричит, когда видит врага и желает с ним сразиться.

– Как много нового я сегодня узнал! – заметил Харальд. – Ты поведал мне, как сбивать шпили с церквей и как кричать ястребом. Чего еще желать? Воистину такое знание дороже золота.

Гирик надулся и долго молчал. Потом повернулся к Харальду:

– Смейся, смейся. Плевать я хотел на твои насмешки. Вымахал здоровенный детина, а умишка не нажил. Видать, все в мышцы пошло. Большего олуха свет не видывал. И если тебе суждено когда-нибудь взойти на английский престол, я расскажу своим соплеменникам-англичанинам, что у них за король.

– Скажи, отчего ты так сердишься, Гирик? – спросил эмир. – Я вряд ли когда стану королем Англии, так что не смотри на меня волком.

Тогда Гирик все рассказал:

– Уснул я у колодца во дворе дворца, и мне приснилось, что Харальд лежит в какой-то высеченной в скале яме весь в крови, одежда вся изорвана, а над ним стоят с дюжину воинов, тычут в него копьями и смеются над его мучениям.

Харальд утер пот с лица (было очень жарко).

– Это просто дурной сон. Воинам часто снятся дурные сны, особенно перед битвой. К тому же, ты слишком много ешь и пьешь. Немудрено, что тебе приснилось такое.

– Немудрено, говоришь? – вскинулся Гирик. – Так вот, послушай, у тех воинов с копьями на шлемах вместо плюмажей были лисьи хвосты. А хуже всего то, что в руках у тебя не было меча. Что ты теперь скажешь?

Харальд побледнел и облокотился о дерево, как будто лишившись сил.

– Хорошо, что ты рассказал мне об этом, брат. Отвили напали на меня безоружного и разделались со мной высеченной в скале яме.

Он обернулся к эмиру:

– Скажи-ка, друг, имеются ли здесь на острове такие ямы?

Бунд кивнул.

– Да, здесь их великое множество, в основном при больших крестьянских усадьбах и замках. В них зимой хранят зерно.

– Значит, мне надо держаться подальше от закромов и все время иметь при себе меч, так, Гирик? – спросил Харальд.

– Я еще не все тебе рассказал, – проговорил тот. – В конце один из них, тот что приезжал во дворец с посланием, бросился на тебя с топором. Что он сделал потом, я тебе не скажу.

Харальд улыбнулся и похлопал его по плечу.

– Спасибо, брат, можешь не говорить. Я и так догадываюсь.

Гирик взял его за руку и заговорил, всем своим видом показывая, что сейчас не до шуток:

– Тут я проснулся и сразу же решил помолиться за тебя. А когда встал на колени возле колодца, мне показалось, что моя бабка Торфи Черная шепчет мне из могилы: «Ты, внучек, должен научить норвежца боевому кличу ястреба. Да смотри, чтобы он научился как следует. Это умение может спасти ему жизнь!» Я пообещал ей все исполнить, как она велела, и со всех ног пустился сюда. И что же я получил в благодарность за свои труды?

– Прости, брат, я от души раскаиваюсь в своих необдуманных словах. Когда я в другой раз проявлю такое же скудоумие и не сумею осознать важности того, что ты говоришь, дай мне затрещину, чтобы в мозгах у меня прояснилось. Обещаешь?

– Мне хотелось бы пообещать тебе это, – ответил Гирик. – Но я полюбил тебя как сына. Я и пальцем не могу тебя тронуть, даже если меня черти потащат в ад.

Эмир обнял их обоих за плечи.

– Завидую я вам, северянам. В былые времена, когда мой народ завоевывал себе место под солнцем, мы были похожи на вас. Военачальник мог вот так же прямо говорить с царем, а простой воин – со своим командиром. Так оно и должно быть. Но с тех пор все изменилось. Теперь люди из вежливости говорят друг с другом загадками, так что зачастую не разберешь, что они хотят сказать. Советую вам никогда не изменять этому своему обычаю. Тогда ваши народы достигнут истинного величия. Ведь прямота – знак силы и чистоты помыслов, и без этих качеств народ не может стать великим.

Но Харальд не слушал его. Он упражнялся в подражании крику ястреба. И всякий раз, как он издавал ястребиный клич, с полей и из арыков поднимались стаи птиц. Шагавший позади него Гирик кивал и улыбался во весь рот, не вспоминая больше об увиденном им страшном сне.

ДОГОВОР С КАЛИФОМ

В тот день, когда Харальд научился подражать крику ястреба, Мария Анастасия Аргира, дробившая, стоя на коленях, камни в каменоломне Святого Ангелия, увидела, что на дно каменоломни прямо перед ней легла темная тень. Подняв голову и откинув с лица тяжелые пряди волос, она увидела, что пришел куропалат, дворцовый чиновник, ведавший удовлетворением личных нужд императора. С отвращением взглянув на царевну, он сказал:

– Твои руки и ноги чрезвычайно грязны, ногти все переломаны, а волосы, как я погляжу, покрыты толстым слоем каменной пыли.

Мария Анастасия ничего не ответила. Она почувствовала, что на глаза ей наворачиваются слезы, а расплакаться перед этим человеком было бы унизительно.

– Это платье не подходит для такой, как ты, – продолжал куропалат. – Похоже, его сшили из грубой мешковины. Не очень-то приятно носить такое. И для кожи вредно. Я уж не говорю про ржавую цепь, которой ты подпоясана. Неужели тебе все это нравится?

Мария стиснула зубы.

– Нет, не нравится. Но я же не говорю, что мне по душе благовония, которыми ты намазался.

Эти ее слова явно задели куропалата. Брови его поползли вверх. Он осторожно принюхался, потом заговорил довольно резким тоном:

– Когда мне приходится посещать подобные заведения, я использую благовония, чтобы защититься от заразы. Ты, должно быть, уже привыкла к зловонным тюрьмам и каменоломням, а я по-прежнему предпочитаю чистоту и благопристойность. И тем горжусь!

Мария положила свой молот и поднялась, преодолевая боль в скованных кандалами ногах.

– Я тоже предпочитаю чистоту и благопристойность, – спокойно проговорила она. – Но если бы мне пришлось выбирать между теми, кого я встретила здесь, в каменоломне, и теми, кто с важным видом толчется с серебряными жезлами во дворце, я выбрала бы своих здешних друзей.

Куропалат, насмешливо улыбаясь, дождался, пока она закончит, а потом сказал:

– Между нами, я считаю, что Византии действительно стоит избавиться от тебя. Не думаю, чтобы твой предок Константин Аргир Македонский одобрил твой образ мыслей. Впрочем, твои грубые привычки и внешность говорят о том, что ты пошла не в него, а в другого своего предка, Василия Булгароктона, Истребителя Булгар. В молодые годы мне доводилось видеть его, и, помнится, руки у него были такие же красные, как у тебя, а внешностью он всегда больше походил на мужика, чем на императора.

– Если тебя прислали лишь затем, чтобы оскорбить меня, считай, что задание выполнено, – ровным голосом произнесла Мария. – Можешь отправляться во дворец и доложить о проделанной работе. Ведь даже столь ничтожный случай, как этот, должен быть подробнейшим образом описан, а выполненные дворцовыми писцами записи переданы в три разных хранилища.

Куропалат с улыбкой кивнул:

– Верно. Это старая добрая традиция. Нам ли менять установленья, по которым живет величайший из городов?

– Иногда мне хочется, чтобы турки вошли в Золотой Рог и смели все эти старые добрые традиции, – гневно воскликнула Мария Анастасия. – Мертвые руки прошлого держат нас, не давая дышать свободно. Это просто отвратительно.

Чиновник снова кивнул:

– Так я и запишу в своем отчете. Вероятно, императору будет полезно узнать твое мнение по этому вопросу.

– Императору совершенно не интересно мое мнение, ни по этому, ни по какому другому вопросу. Напрасно ты грозишь донести на меня. Этим меня не испугать.

Куропалат потер свой длинный нос и улыбнулся.

– При нынешних обстоятельствах император может очень даже прислушаться к твоему мнению. Скажу больше, сейчас император будет милостив к тебе, что бы ты ни сказала.

Мария никак не могла понять, к чему он это говорит. Но вскоре все разъяснилось.

– Жизнь не стоит на месте, госпожа, хотя, работая здесь день за днем в ужасающих условиях, ты вероятно, решила, что время остановило свой бег, – продолжал куропалат. – Позволь мне рассказать тебе кое-что, чего ты не знаешь. Задолго до твоего рождения калиф Каира по имени Хаким сошел с ума и приказал уничтожить Церковь Гроба Господня. Потом он объявил себе Богом, и его поданные благоразумно от него избавились.

– Я много раз слышала эту историю, – заметила Мария. – Не стоило тебе проделать такой долгий путь, да еще по жаре, чтобы снова рассказать ее мне.

Он улыбнулся.

– Потерпите, госпожа. У этой истории есть продолжение, которого даже ты наверняка еще не слышала. Его Величество Михаил Каталакт недавно заключил договор с нынешним калифом Египта, согласно которому он сможет заново отстроить церковь при гробнице Иисуса Христа. Чудесная новость, правда? Разве тебя не радует, что теперь наши паломники снова смогут ходить в Иерусалим, молиться в возрожденной ромеями церкви, пользуясь защитой империи?

– Конечно, радует. Но я вижу по твоему лицу, что ты еще не все рассказал. Так говори же.

Чиновник кивнул.

– Дитя мое, ты ведь не думаешь, что договоры заключаются легко и просто? Ты же знаешь, иногда в них включают всякие дополнительные условия.

Мария почувствовала, что земля уходит у нее из-под ног.

– Эти условия касаются меня?

Куропалат снова кивнул.

– По желанию калифа ты вместе с некоторыми другими византийскими дамами будешь отправлена в Египет.

Мария зарыдала и бросилась на землю.

Чиновник поглядел на нее с некоторой даже жалостью.

– В наше время не каждой девушке выпадает возможность увидеть мир. Император согласен на твою поездку, а калиф обеспечит условия, достойные царевны из императорского дома. Кто знает, дитя, если ты приспособишься к сарацинскому обычаю, может быть, тебе удастся занять высокое положение в том обществе. У калифа множество сыновей, а для Византии было бы весьма выгодно, чтобы на египетском троне снова оказалась македонская царевна. Преуспев в науке, ты, конечно, помнишь, что Клеопатра тоже была гречанкой. Наша слава и наследие восходят к древнейшим временам и оказывают влияние на жизнь многих народов. Когда ты обдумаешь сказанное мною, ты благословишь ту минуту, когда я вошел в каменоломню. А сейчас я тебя покину.

Он удалился, осторожно нащупывая дорогу своим длинным посохом. Мария даже не подняла голову, чтобы посмотреть ему вслед. Она все плакала и плакала, и ее слезы капали на нарубленный ею же строительный камень.

Двое рабов-африканцев, оставив свой дневной урок, в удивлении воззрились на нее.

– Харальд, о Харальд Суровый! – повторяла она. Но африканцы не знали иных языков, кроме своего родного, и поэтому не могли понять Марию. Покачав головой, они вернулись к работе, оставив ее плакать в одиночестве.

НАЧАЛО ОХОТЫ

Бунд получил от одного из своих соглядатаев сообщение о том, что стратиг Маниак засел в крепости Катания, расположенной неподалеку от вулкана, с каждым днем собирая вокруг себя все больше воинов, в том числе странствующих рыцарей-нормандцев.

Услыхав об этом, Харальд сказал:

– Сейчас самое время покончить с ним. Объединив свои силы, мы без труда сумеем сделать это.

Бунд ничего не ответил, только опустил глаза, как будто разглядывая мозаичный узор на полу. Наконец, он проговорил:

– Я мечтал о том, чтобы выступить вместе с тобой, брат. Но мне сообщили, что властитель Туниса желает покончить со мной и сжечь Сиракузы. Сейчас он как раз готовится послать против меня флот. Его гавань лежит всего в ста милях отсюда, и при хорошем ветре он будет здесь прежде, чем падет Катания.

– Не стоит так расстраиваться, – хлопнув его по спине, молвил Харальд. – Такое может случиться с любым полководцем. Оставайся здесь, готовься отразить нашествие тунисцев. Я же со своими варягами сам разделаюсь с Маниаком. В конце концов, это у меня с ним счеты, а не у тебя.

Эти слова, похоже, совсем не утешили Бунда.

– Катания – крепость весьма древняя, – заметил он. – И с годами ее стены достраивались и становились все мощнее. Чтобы их разрушить, потребуется множество больших осадных машин, а я сейчас в таком положении, что не могу дать вам свои катапульты.

Харальд рассмеялся.

– Даже если ты и дал бы их нам, у нас все равно нет людей, умеющих ими пользоваться. Мы, варяги, странствуем и воюем налегке. С инженерной мыслью у нас всегда было туго. Так, что ни о чем не волнуйся. Отражай себе приступ тунисцев, а мы покуда поработаем мечами и вернемся, когда получим желанный трофей, голову Маниака. Хорошо?

Бунд грустно кивнул.

– Лучше, похоже, ничего и не придумаешь.

На следующий день варяги с малым количеством припасов выступили в направлении крепости Катания.

Прибыв на место на второй день, в сумерках, они разбили лагерь на берегу реки Симето, намереваясь пойти на приступ этой же ночью, перед рассветом.

Однако, когда они увидели крепость, Ульв пробормотал:

– Скорее исландский пес научится плясать ирландскую джигу, чем мы проберемся в этот каменный улей.

– Лично я пришел сюда не затем, чтобы посмотреть на сию достопримечательную твердыню и отправиться домой не солоно хлебавши, – сказал Гирик. – Пройдусь-ка я вокруг стен, авось чего и угляжу. Может, смогу научить вас, скандинавов, кое-чему, чего вы не знаете.

– Смотри, осторожней там, кузнец из Личфилда, – со смехом сказал только что подошедший к ним Эйстейн сын Баарда. – У них на стене три сотни лучников, и все только и ждут, чтобы кто-нибудь вроде тебя приблизился на расстояние полета стрелы.

Гирик смерил его холодным взглядом.

– Еще никто никогда не попадал в меня стрелой.

Варяги, глядевшие вслед уходившему англичанину, заметили, что засевшие на стене лучники изготовились к стрельбе. Однако, ни одной стрелы пущено так и не было. Вот Гирик уже скрылся из виду, зайдя с другой стороны крепости, а никто так и не выстрелил. Время от времени, вражеские стрелки кричали ему, чтобы подошел поближе, но тем дело и ограничилось.

Гирика не было весь день. К вечеру иные варяги начали биться об заклад о том, вернется он или нет. Но когда красноватый диск солнца скрылся за горами Хибла, Гирик вернулся усталый, мучимый жаждой, с изодранными в кровь ногами, но с многозначительной улыбкой на лице.

– Вижу, у тебя кольчуга внизу продырявлена в трех местах, – заметил вышедший встретить его Халльдор, – похоже на дырки от стрел.

Гирик пожал плечами:

– Ну и что? Три раза я чересчур увлекался думами о том, как половчее взять крепость и не обращал должного внимания на стены. В такую минуту порвать рубаху можно даже о колючки шиповника.

– Довольно похвальбы, Гирик, – крикнул ему Харальд. – Иди сюда и расскажи, что тебе удалось разузнать.

Усевшись у огня, Гирик первым делом опорожнил три чаши пива, а потом проговорил:

– Так вот, я обошел вокруг крепости. Там, с другой стороны, есть небольшой холм, с которого хорошо просматриваются крыши.

– Как интересно! – вставил Ульв. – И что, черепица там красивого цвета?

В разговор вступил Харальд:

– Твоей бабке-ведьме это, наверное, очень помогло бы. Но я – простой воин и не вижу особой разницы.

Гирик отрезал себе говядины, положил ее на толстый ломоть ячменного хлеба и принялся с аппетитом жевать.

– Жуть как проголодался ото всей этой ходьбы, – сказал он, – коня готов съесть.

– Если ты сейчас же нам все толком не объяснишь, мы разыщем коня и заставим тебя его съесть, хоть бы нам пришлось запихнуть его тебе в глотку, – взорвался Ульв.

Гирик рассмеялся.

– Ладно, друзья-викинги, раз уж вы не в состоянии ничего придумать своими ссохшимися мозгами, придется рассказать, что удалось измыслить мне. Пока вы тут нежились на солнышке, хвалясь своими былыми победами, я все смотрел на соломенные крыши крепости и понял, что Катания – не улей, а скорее птичье гнездовье.

Ульв хотел было сказать что-то, но Харальд знаком приказал ему молчать.

– Никогда в жизни мне не приходилось видеть такого скопления птиц, – продолжал Гирик. – Они так и снуют туда-сюда через прорехи в соломенной кровле.

Наступило долгое молчание. Толпившиеся вокруг костра варяги (а послушать рассказ Гирика собралась едва ли не вся харальдова дружина) недоуменно переглянулись.

– Нечего сказать, сообразительные у нас подобрались воины, – обернувшись к ним, заметил Гирик. – Пусть те, кто умеет ловить птиц, поднимут правую руку.

Под громкий хохот остальных пять человек подняли руки. Гирик же молвил:

– Займитесь делом, не мешкая. До наступления ночи надо наловить как можно больше птиц.

Когда эти пятеро ушли, прихватив сети, плащи и все прочее, что потребно для ловли птиц, он обратился к остальным варягам:

– Обследуйте окрестности. Необходимо раздобыть смолистых веток, растительного масла и дегтя.

Потом он вернулся к своей трапезе. Когда же он утолил жажду и голод, Харальд сказал ему:

– Я повидал на своем веку немало битв, но никогда не слышал, чтобы воинов посылали ловить птиц.

Гирик лукаво прищурился:

– Наблюдательному человеку каждый день приносит новое знание, не так ли, Харальд?

Больше он ничего не сказал. Когда же ловцы вернулись с полными сетками испуганно кричащих птиц, а другие посланные – с лапником, он распорядился:

– Теперь кто-нибудь, у кого руки посноровистей, возьмите бечевку, привяжите ветки к лапам и хвостам птиц, подожгите и тут же выпускайте птиц. Пусть себе летят домой.

Покачав головой, Харальд отошел прочь, сел рядом с Эйстейном и сказал:

– Не знаю, кто из нас дурей, Гирик, который выдумал все это, или я, который позволил ему воплотить сию блестящую идею в жизнь. Одно ясно, завтра вся Сицилия будет смеяться при одном упоминании моего имени.

Тут он увидел, что в сторону Катании по небу устремился огненный поток. Вскоре запылала крыша одной из построек, а с крепостных стен послышались громкие крики.

Пока Харальд недоуменно взирал на взметнувшееся к небу пламя, загорелась еще одна крыша, потом еще и еще. Вскоре вся крепость была объята огнем.

– Может, нам и не удастся прорваться в крепость, – заметил подошедший Гирик, – однако, и часа не пройдет как те, кто засел в ней, захотят ее покинуть.

Он оказался прав. Меньше чем через час ворота крепости распахнулись и наружу посыпались ее обитатели. Стоявшие в ожидании с обнаженными мечами варяги видели, что камни, из которых были сложены стены Катании, побелели от жара, а некоторые из них начали с шумом трескаться.

– Ну что же, Харальд, теперь можно идти на приступ, – с улыбкой сказал Гирик.

Они двинулись к крепости, причем каждый старался первым углядеть стратига Маниака. Но когда они были на расстоянии полета стрелы от крепостных стен, из ворот выступил отряд воинов, державших свои мечи за клинок, чтобы показать, что у них мирные намерения. Вел отряд хорошо знакомый варягам лохаг-ромей[28]. Пав на колени перед Харальдом, он проговорил:

– Господин, мы сдаем тебе крепость, точнее, то, что от нее осталось.

Харальд грозно нахмурился.

– Я явился сюда не ради груды обгорелых камней. Мне нужен стратиг Маниак. Скажи ему, чтобы немедля явился сюда.

Лохаг поднялся и сказал, разводя руками:

– Милостивый господин, это невозможно. Увидев, что пожар не потушить, стратиг бежал через подземный ход, переодевшись нищим и взяв самого быстроного коня. Я умоляю тебя проявить милосердие к горожанам, ведь они ничем не провинились перед тобой.

– Прежде я никогда не наказывал горожан за дела воинов, – сурово проговорил Харальд, – но сегодня я изменю этому правилу. Если ты не скажешь мне честно, куда подался Маниак, еще до рассвета жители Катании поплатятся за то, что затворили передо мной ворота.

Лохаг ломал себе руки, не зная, на что решиться. Наконец, он промолвил:

– У меня нет выбора. Хоть я и предаю тем самым своего командира, я должен сказать тебе, где он, ведь я – христианин и не могу взять на свою душу такой грех как пролитие крови невинных горожан.

Ульв вынул из ножен меч и приставил его к горлу лохага.

– Нечего тут читать проповеди, не в Святой Софии, чай. Ты знаешь, что мы желаем знать. Говори!

Вид рассвирепевшего исландца был столь ужасен, что ромей вновь упал на колени, молитвенно сложив руки.

– Пощади, господин, я до конца своих дней буду каждый вечер молиться на тебя!

– Хватит болтать, – рявкнул Ульв. – Скажи-ка лучше, где Маниак?

– Что ж, придется сказать. Он отправился через горы в Ликату. Там собираются тунисцы, которые обещали поддержать его.

– Вот и славно, – заявил Ульв, пинком свалив ромея на землю. – Тогда и мы отправимся в Ликату. Не все же Маниаку веселиться в одиночку.

ПОДЗЕМНЫЙ ХОД В ЛИКАТЕ

Однако переход по горам в Ликату оказался вовсе не таким веселым, как думал Ульв. Частенько им приходилось преодолевать довольно крутые склоны, а карабкаться под палящим солнцем вверх по острым, рвущим обувь и ранящим в кровь ноги, камням, не так уж приятно. К тому же, желая скорее добраться до места, варяги отправились в путь налегке, взяв лишь небольшой запас продовольствия, а на высокогорье и хутора-то попадались редко, а о деревнях и говорить не приходилось, так что разжиться едой было негде. Короче, на третий день пути харальдовы воины уже сомневались, правильно ли поступили, отправившись вдогонку за Маниаком.

Когда же они наконец добрались до вершины хребта, откуда была видна Ликата, варяги больше походили на ватагу измученных жарой оборванцев, чем на войско. Лишь немногие могли идти без стонов, хромали же все поголовно. Если бы Маниак сразился с ними там же, на вершине горы, он бы без труда покончил с варягами.

Тут удача снова им улыбнулась. Погода вдруг переменилась. Над горами нависли тяжелые тучи. Сверкнула молния, раздался раскат грома, и хлынул дождь, да такой, что, казалось, конца ему не будет. Варяги не пытались укрыться от дождя. Не замечая, как тяжелеет промокшая насквозь одежда, они подставляли лица струям воды, иные даже пытались пить струящуюся по их губам влагу. А иные принялись по-медвежьи приплясывать, вознося хвалу Тору за то, что он послал им свою молнию. Правда, Харальд это тут же пресек, напомнив соратникам, что теперь они христиане, а не какие-то там язычники.

Когда гроза кончилась, воины, передохнув, двинулись горным склоном вниз, к Ликате. Викингам снова повезло: во встретившемся им на пути сосновом бору они набрели на кормившееся там стадо диких кабанов. К вечеру в лесу стоял запах жареной свинины.

На следующее утро, перед рассветом, варяги дошли до притока реки Сальсо и двинулись вниз по нему в направлении побережья. Речка выточила в скалах такое глубокое ущелье, что целое войско могло пройти незамеченным. Халльдора это ужасно радовало.

– Нутром чую, что на сей раз нам повезет, – крикнул он Харальду. – Готов с кем угодно побиться об заклад на свои передние зубы, что на этот раз нас ждет большая радость. А ты что скажешь, Гирик?

Гирик, прибывавший в скверном расположении духа ответил:

– Кому нужны твои передние зубы? У нас есть свои собственные. Так что оставь свои зубы при себе, а то нечем будет жевать мясо. И пора бы тебе уже уразуметь, что негоже воину радоваться прежде, чем его враги будут поверженные лежать у его ног. Больше я ничего не скажу.

– И не надо, – сказал Ульв. – Накаркаешь еще.

Дальше варяги шли молча. Через некоторое время Харальд вскарабкался вверх по склону ущелья, чтобы оглядеться. Посмотрев в сторону моря, он крикнул оставшимся внизу варягам:

– Тунисцы уже здесь. Их галеры стоят на якоре неподалеку от берега, целая флотилия. Хорошо, что Бунд остался в Сиракузах со своими знаменитыми осадными машинами. Военачальник он, надо сказать, отличный.

Эйстейн фыркнул.

– Надеюсь, когда возьмем Ликату, сможем сказать то же о тебе.

Но когда варяги увидели крепость, они засомневались, найдется ли в целом свете полководец, который смог бы взять ее приступом без помощи осадных машин. Крепостные стены были высоки и имели наверху выступающую вперед платформу, с которой на нападающих можно было лить горящий битум и деготь. На расстоянии трех полетов стрелы от укреплений неимелось ни единого естественного укрытия, так что открыто приблизиться к стенам было невозможно. А так как у варягов к тому же не было при себе ни осадных башен, ни иных защитных машин, по крайней мере, половина из них были бы перебиты при попытке взять крепость приступом.

Гирик выглянул из ущелья.

– Крыши черепичные, так что фокус с птицами тут не пройдет.

В весьма мрачном расположении духа варяги устроили привал на дне ущелья. Один лишь Халльдор оставался в приподнятом настроении. Он отправился на разведку и, воротясь, сказал Харальду:

– Там речка в одном месте делает излучину, приближаясь к угловой башне крепости на расстояние пятидесяти шагов.

– Что у тебя на уме? – спросил тот. – Или ты тоже знаешь новый метод ведения войны?

Халльдор хлопнул его по плечу:

– Слушай, брат, не надо быть большим ученым, чтобы догадаться, что тут требуется подкоп.

– Ты хочешь, чтобы мы, как кроты, прорыли подземный ход и вывели его наружу внутри крепости?

Халльдор кивнул.

– Земля здесь мягкая, я проверял. Правда, лопат, кирок и прочего у нас нет, но можно копать мечами и копьями. А нарытую землю ссыпать на плащи и передавать по цепочке к реке, куда последний в цепочке и будет ее вываливать.

Тут вернулся Ульв, ходивший за едой и объявил:

– Хочу вас обрадовать: Бог уже проделал за нас половину работы. В речку впадает небольшой подземный ручей. По-моему, если расширить проделанный им туннель, он выведет нас к расположенному внутри крепости колодцу.

– Вы правы, – сказал Харальд, – простите меня за грубость. Я просто сразу не понял, в чем дело. Со мной это бывает, вы же знаете. Теперь вот что: раз удача нам улыбнулась, постараемся ее не спугнуть. Огня не разжигать, не разговаривать даже шепотом, не есть, не пить, пока не проникнем в крепость. Понятно?

Варяги кивнули в знак того, что приказ командира им понятен, и отправились к тому месту, где в бегущую по дну ущелью речки впадал ручей. Не теряя времени, они принялись копать, двигаясь тихо, как призраки.

Хотя они и выстроились в цепочку, работа все равно была не из легких. Их утешало только то, что придуман надежный путь проникнуть в крепость, да еще то что наконечники у варяжских копий были широкие, а не узкие, как у копий булгарской гвардии.

День клонился к вечеру, и яркий солнечный свет вовне туннели сменился тусклым сумеречным. Варяги постепенно приближались к своей цели, крепостному колодцу. Наконец, после двенадцати часов работы, Харальд шепнул Халльдору:

– Тут по колено холодной воды, а у меня над головой начинается круговая каменная кладка. Далеко вверху мерцает свет, видно, колодец закрыт крышкой, а возле него горят факелы. Что теперь будем делать, брат?

– У нас нет с собой лестниц, – тихонько прошептал ему в ответ Халльдор, – но, похоже, в ширину колодец не больше двух локтей. Наверх можно взобраться, упираясь в его стенки спиной и ногами.

– Не нравится мне это, – сказал Харальд. – Если тот, кто будет карабкаться первым, упадет, а это весьма вероятно, камни-то скользкие, он увлечет за собой всех остальных. А устроив кучу-малу на дне колодца, мы будем легкой добычей для неприятеля.

Ульв протиснулся к ним и прошептал:

– Хватит болтать, как бергенские прачки у реки. Я знаю, что надо делать. Ты, Харальд, первейший в мире великан. Так что встань здесь, на дне колодца, сцепи руки и помоги Халльдору взобраться тебе на плечи. Потом я взберусь с топором на плечи Халльдору. Оттуда я смогу достать до крышки колодца, разобью ее тремя ударами топора, выберусь из колодца и втяну за собой Халльдора. Вдвоем мы будем сдерживать натиск тунисцев, пока все остальные не выберутся наружу.

– А я буду стоять тут, в воде, пока все войско не взберется по мне наверх как по лестнице? – мрачно спросил Харальд. – Ничего себе работа для командира!

– А не надо было вырастать таким здоровенным, – ответил Ульв.

– Я войду в крепость первым и только первым, – заявил вдруг Халльдор. – Сегодня мой день, я это чувствую. И если я не войду туда первым, то вообще не войду. А когда мы вернемся в Исландию, тебе придется объяснить нашим, почему ты не дал своему лучшему другу совершить величайший подвиг в его жизни.

– Да ты чуть не плачешь, малыш, – серьезно проговорил Ульв. – Так и быть, иди первым. Но если с нами что случится из-за твоих детских капризов, я буду лупить тебя всю дорогу до Рейкьявика.

Халльдор радостно заулыбался. Он подтолкнул Харальда к стене, чтобы у того был упор. Ульв взобрался на плечи командира. Потом настал черед Халльдора.

Он был так рад идти впереди всех своих товарищей, что ему хотелось петь дроздом. Карабкаясь вверх с помощью друзей, зажав в зубах меч, он думал о том, что, потренировавшись, смог бы научиться взбираться даже по отвесной стене крепости.

– Как же здорово быть варягом! Найдется ли в целом свете другое столь же замечательное ремесло!

Вот его голова ударилась о деревянную крышку колодца. Упираясь в скользкую каменную кладку одной рукой, другой он достал изо рта меч и изо всех сил ударил по ней снизу вверх. Расчет был правильный. Крышка треснула пополам, а Халльдора ослепил на какое-то мгновение яркий свет факела.

Это-то мгновение и оказалось для него роковым. У самого колодца, находившегося, как оказалось, в какой-то палате, стоял страж-тунисец, вооруженный боевым топором в виде полумесяца, и когда викинг выскочил из колодца, на него обрушился удар такой силы, что он рухнул на пол с раскроенной головой.

Услыхав его пронзительный крик, Ульв прыгнул вверх, в палату, прямо с харальдовых плеч, подобно рыси. Увидев что случилось с его товарищем, он зарычал от ярости и ударил сарацина в незащищенное горло. Тот полетел назад, зацепив при этом факел, который тут же погас, погрузив залу в темноту.

Оставшиеся внизу варяги закричали, почувствовав неукротимую жажду битвы, не стараясь более соблюдать тишину, хлынули в темную палату. Один из них додумался высечь огонь и вновь зажечь факел.

И тут они увидели, что очутились вовсе не в пиршественном зале, как думали, а в кладовой, где хранились съестные припасы. Мощная внутренняя дверь кладовой была заложена на пять железных засовов.

Четверо варягов, связав свои пояса, вытянули наверх Харальда.

Он проник в Ликату последним, и никто из варягов не убивался так от того, что случилось с Халльдором.

Увидев залитого кровью друга, Харальд заплакал, как девица, не стыдясь своих слез.

– Он, бедняга, сегодня предлагал нам побиться об заклад на свои зубы, и вот теперь у него вовсе не осталось зубов. Проклятый Маниак поплатится за это. Он у меня будет до конца своих дней есть одну манную кашу.

Раздался громкий стук в дверь, и кто-то прокричал:

– Я – эмир царя Туниса! А вы кто?

– Я – Харальд Норвежец, Северный Медведь, – в ярости крикнул в ответ Харальд. – Я пришел за ромеем Маниаком, а когда захвачу его, расправлюсь со всеми, кто попадется под руку.

При этих словах у него на губах выступила пена, да так обильно, что Эйстейн с Гириком начали было опасаться за его рассудок. Но тунисский эмир спокойно ответил из-за двери:

– Маниак нам не друг. Его здесь нет, поверь мне. А если бы он был здесь, я с удовольствием дал бы тебе поквитаться с ним.

Толпившиеся в полутемной кладовой варяги загомонили:

– Где Маниак? Где Маниак?

При этом они лупили по чему попало своими мечами и топорами, так что шум стоял невообразимый.

– Где же ему быть, как не в Палермо, – ответил эмир. – Не туда ли слетаются, подобно стервятникам, его союзники-нормандцы? Что бы вам не отправиться туда и не предоставить нам самим разбираться со своими делами? У нас на Сицилии и без вас довольно забот.

Пришедший в сознание Халльдор, застонал от страшной боли. Харальд, сидевший на полу, держа на коленях изувеченную голову друга, принялся раскачиваться взад-вперед вне себя от горя.

– Послушай, сарацин, – помолчав, проговорил он, – после того, что сегодня случилось с моим другом, я весь мир готов разрушить.

– Чего же вы ждали? – спокойно спросил тунисец. – Вы ведь напали на охраняемую вооруженным гарнизоном крепость. Неужто, сын Сигурда, ты еще не понял, что война не всегда приносит одну лишь радость победы? Неужто тебе прежде не случалось видеть, как твои друзья падают, поверженные недругом? Если так, значит, тебе не случалось быть в настоящих битвах.

Поняв, что такого рода переговоры ни к чему не приведут, Гирик крикнул через дверь:

– Слушай, тунисец! Все ваши съестные припасы у нас в руках. И трех дней не пройдет, как голод вынудит вас оставить Ликату.

– Очень может быть, – ответил эмир, – но тогда и вам не воспользоваться захваченным. Мы подожжем крепость, и, выйдя за стены, с удовольствием послушаем как вы вопите, поджариваясь живьем.

В конце концов, сохранивший хладнокровие Эйстейн договорился с сарацинами о том, чтобы они позволили варягам беспрепятственно выйти из крепости и прислали личного лекаря эмира пользовать Халльдора.

Лекарь оказался тихого нрава бербером с огненно-рыжими, как у франка, волосами. Он мало чем мог помочь раненому, несмотря на все свое искусство. Осмотрев Халльдора, он с жалостью сказал:

– Грех вам, люди! Разве можно творить такое с божьими созданиями? Вы, викинги, опустошаете землю, как степной пожар, грабите, разрушаете, наносите и получаете ужасные раны, и все ради наживы. Мы, врачи, всю свою жизнь отдаем на то, чтобы поправить нанесенный вами вред. Но как только нам это удается, вы снова принимаетесь за дело, как будто нарочно, чтобы прибавить нам работы.

Эйстейну и Гирику стало стыдно от этих его слов, Харальд же как будто и не слышал их: не выпуская из рук похолодевшую руку Халльдора, он продолжал предаваться своим невеселым думам.

Сарацину помогали ходить за Халльдором две девицы, обучавшиеся искусству врачевания в Басре. Положив на его раны мази и целебные травы и перевязав их, они сделали из оленьей кожи маску, которая, по их мнению, могла помочь зарасти ране на его изуродованном лице. Отверстия для глаз в маске прорезать не стали, поскольку лекарь-бербер полагал, что Халльдор навсегда лишился зрения.

Так варяги проникли в поисках Маниака в Ликату через прорытый ими подземный ход. Лишь два месяца спустя Халльдор смог покинуть крепость, и то его пришлось нести на носилках, как древнего старика.

Но дух его не был сломлен. Когда Ульв спросил его, хочет ли он отправиться с войском в Палермо, где обретался Маниак, Халльдор закивал так яростно, что лекарь запретил друзьям снова заговаривать с ним в тот день.

БРАТЬЯ ОТВИЛИ

Когда викинги вступили в прилегающую к Палермо плодородную долину, называемую Золотая Раковина, Харальд пребывал в столь мрачном расположении духа, что немногие решались с ним заговаривать. Еще прежде, чем они покинули Ликату, предусмотрительный Эйстейн тайно послал к Бунду Сиракузскому гонца с известием о тунисском гарнизоне на побережье. А поскольку Харальд, похоже, совершенно не думал о том, что они будут делать, когда изловят Маниака, он также отправил ночью в Сиракузы отряд варягов, которым было поручено привести корабли к Палермо. Харальд не заметил отсутствия этих воинов. В войске говорили, что ранение Халльдора так удручило командира, что, потеряй он левую руку, он и этого не заметил бы.

Другое дело правая рука. Ей он часами держал за руку Халльдора, а остальное время крушил все, что попадалось на пути, восклицая при каждом ударе:

– Маниак! Маниак!

При этом Харальд так жутко скрежетал зубами, что друзья опасались, как бы он не стесал их до основания.

Ульв тоже впал в совершенное отчаяние. Он часами простаивал подле Халльдора, молча глядя на него, потом убегал в лес, где принимался плакать и крушить своим боевым топором деревья, как будто это были ромеи.

Что до самого Халльдора, то он долгое время был без сознания, как будто не желал возвращаться к жизни. Главная трудность заключалась в том, что у него были разрублены челюсти, и он не мог ни есть, ни пить. После некоторых колебаний лекарь-бербер сделал небольшой надрез под его челюстной костью и вставил туда тонким концом полый воловий рог, через который друзья могли вливать ему в рот подслащенное медом диких пчел молоко, а иногда густое красное вино и приправленный травами мясной бульон, поддерживая таким образом жизнь раненого.

Однажды, когда войско достигло перевала, с которого открывался вид на Палермо, Халльдор вдруг приподнялся на ложе и потянулся к своему мечу. Дежуривший возле него Гирик начал было опасаться, что исландец, не в силах больше терпеть мучения, решил покончить с собой, бросившись на меч, как это делали древние римляне. Но Халльдор знаками успокоил его. Потом взял меч и взвесил его на руке, как будто прежде никогда не держал оружие.

Потом вдруг поднялся и, откинув назад голову, рубанул мечом по центральному столбу шатра. Клинок вошел в дерево, как нож входит в сыр, разрубленный пополам столб рухнул, и Халльдора с Гириком накрыло парусиной шатра.

Прибежавшие на шум варяги страшно обрадовались, когда Гирик рассказал им, в чем дело. Они с радостными криками и смехом обступили Халльдора. Когда же тот знаками показал им, чтобы они срезали с его лица маску из оленьей кожи, тут же отыскался небольшой острый нож, и его желание было выполнено.

Открывшиеся им лицо не было прежним лицом Халльдора, зато глаза его были открыты и явно зрячи. Радости викингов не было предела. Халльдор же вдруг указал рукой себе на губы, и они увидели, что он хочет что-то сказать. Едва шевеля непослушными еще губами, он прошептал:

– Еще не выкован тот топор, которым меня зарубят.

Не в силах более сдерживать обуревавшие его чувства, Ульв бросился на землю и заплакал. Эйстейн же сбегал за непочатым бочонком пива и вышиб из него пробку, да так неловко, что залил пивом все вокруг. Гирик на радостях разорвал в клочья свою новую полотняную рубаху, а потом поспешил в шатер к Харальду, который еще ничего не знал.

Услышав добрую весть, Харальд долго смотрел в одну точку остановившимся взором, как будто внезапно лишился рассудка. Потом он встал, взял Гирика за обе руки и сжал их так сильно, что тот вскрикнул сразу и от радости, и от боли.

Харальд не мог сдержать слез. Ему вдруг захотелось побыть одному. Прихватив меч, который нес на плече, придерживая за лезвие, он потихоньку выбрался из лагеря и неверным шагом побрел в лес.

Харальд шел и шел, пока не набрел на небольшую, окруженную соснами полянку, посреди которой бежал ручеек. Опустившись на колени на зеленый мох, он, как умел, возблагодарил Бога за исцеление Халльдора.

Но охватившее его чувства нельзя было выразить словами. Харальд вскочил на ноги и закричал по-звериному, запрокинув голову, потом с силой швырнул вверх свой меч, который, перевернувшись в воздухе, отвесно вонзился в небольшой бугорок на другом берегу ручья.

Тут Харальд вдруг понял, что ужасно проголодался и хочет пить, и вспомнил, что уже три дня ничего не ел и не пил, проводя почти все время у ложа раненого друга. Он шагнул к ручью и, встав на четвереньки, принялся лакать из него, как пес.

Вдруг викинг заметил в воде какой-то странный отблеск, какую-то мелькнувшую с быстротой молнии тень. В то же мгновение что-то просвистело в воздухе позади него. Он инстинктивно отпрянул в сторону, а туда, где мгновение назад была его голова, ударило копье, по виду булгарское.

Харальд обернулся, не поднимаясь с колен. Прямо перед ним, ухмыляясь, стоял Отвиль, юнец, которому он надавал затрещин в Сиракузах, а за его спиной из кустов показались еще восемь рыцарей с мечами в руках. У всех у них шлемы были украшены лисьими хвостами.

– Вижу, ты привел-таки своих братьев, Отвиль, – проговорил Харальд.

– Нечасто лисятам удается затравить гончего пса, – ответил тот. – Чисто сработано, правда?

– Как ты, наверное, заметил, Отвиль, у меня нет при себе меча, – сказал Харальд.

– Тем веселей потеха, – заявил нормандец и принялся доставать из ножен длинный кинжал.

Увидев это, Харальд страшно разозлился.

– Видал я мясников и получше, – заметил он как можно спокойнее, глядя прямо в глаза Отвилю. И вдруг, еще не договорив, схватил пригоршню грязи и швырнул ее нормандцу в лицо. Тот все равно ударил кинжалом, но Харальд увернулся и рубанул врага сверху вниз правой рукой. С криком ярости нормандец рухнул на землю лицом вниз, а Харальд, взревев по-бычьи, наступил ему на голову сапогом.

Прочие Отвили ринулись на него подобно фуриям. Каждый хотел ударить первым, они отталкивали друг друга, а иные даже скрестили мечи. Тут Харальд увидел у себя над головой сосновый сук, подпрыгнул что было сил, ухватился за него руками и быстро. При этом меч одного из Отвилей распорол низ его туники, другой царапнул по ноге, но не поранил.

Усевшись на суку, где враги не могли достать его мечом, викинг, не успев еще отдышаться, принялся смеяться над ними:

– Если вы будете так любезны, что дадите мне меч, я вам еще кое-что покажу.

Нормандцы злобно уставились на него. В них было что-то волчье: физиономии скуластые, серые глаза горят, зубы хищно ощерены. Больше всех бесновался, конечно же, младший. Он как раз поднялся из лужи по уши в грязи.

– Не забудь умыться прежде, чем садиться ужинать, – крикнул ему Харальд. – А теперь кинь-ка мне сюда меч. Тогда я сойду вниз, и мы с вами позабавимся.

Младший Отвиль издал яростный вопль, похожий на крик ястреба, схватил булгарское копье и метнул в Харальда, целя в ноги. Копье, однако, упало, не долетев до викинга на целый фут.

– Эдак медведя с дерева не снимешь, дружок, – заметил Харальд. – Попробуй еще раз, да прицелься получше. Посмотрим, верная ли у тебя рука.

– Постой, брат, – крикнул один из Отвилей постарше. – Не кидай копье. Викинги умеют перехватывать копье на лету. Ну как наше оружие обернется против нас же? Не стоит торопиться. Времени у нас предостаточно. Мы можем не спеша вершить свою месть.

После этого нормандцы уселись, иные на берегу ручья, а иные привалившись спиной к стволам деревьев, и принялись наблюдать за своей жертвой. Младший же Отвиль набрал у ручья каменьев и принялся кидать их в Харальда. Большинство из них пролетали мимо, не причиняя викингу вреда, но некоторые довольно чувствительно щелкали его по рукам и туловищу.

Харальду удалось поймать один из этих камней, и он тут же запустил им в своего мучителя, угодив ему в плечо. Нормандец взвыл от боли.

– Пусть это послужит вам уроком, – назидательно проговорил варяг. – Впредь будете биться, как подобает воинам, мечом, а не по-воровски, как смерды какие.

Эти слова оказались для него роковыми. Увлекшись, он не заметил, что один из Отвилей постарше поднял с земли довольно большой камень. Тот угодил ему этим камнем в правый висок, он не удержался на суку и чуть не упал, но в последний момент успел ухватиться руками за какую-то ветку и повиснуть на ней. Положение Харальда было отчаянным, ведь даже самый низкорослый из нормандцев теперь смог бы достать его мечом.

Но Отвили решили иначе. Им было ясно, что если Харальд попытается снова подняться и усесться верхом на ветку, она обломится, не выдержав его громадного веса, а если ее выпустит, то упадет прямо к их ногам. Спешить им не было нужды. Наконец, вволю покуражившись, они позвали своего младшего брата и дали ему копье.

– Верши свою месть, братец, – сказал старший из Отвилей. – Теперь он больше не сможет бросить в тебя камнем.

Не имея возможности защититься, Харальд подумал о том, что его конец будет крайне глупым. Он всегда думал, что умрет, как и подобает викингу, в битве[29] или же найдет свой конец в бурном море. Но чтобы быть заколотым копьем, болтаясь на сосновом суку! О такой смерти песен не сложат. Еще ему подумалось о том, какая это любопытная штука – жизнь. Он только что вновь обрел своего старого друга – и вот должен погибнуть сам. Тут его левую подмышку принизала острая боль, и Харальд до крови закусил губу, чтобы не вскрикнуть.

Харальд услышал, как стоявший под деревом младший Отвиль мрачно рассмеялся, а братья принялись поздравлять его с удачным ударом, и тут же понял, что его левая рука, выпустив ветку, безвольно повисла. Ожидая нового удара, он просто, чтобы хоть что-нибудь сделать, крикнул из последних сил:

– Хор-Хор-Хек-Кек-Кек! Хор-Хор-Хек-Кек-Кек!

Поначалу ответом ему был лишь смех столпившихся под деревом нормандцев, потом вдруг в лесу вокруг поляны послышался топот множества ног. Глаза викингу заливал струившийся по лицу пот, но он все же успел увидеть, как разил Отвилей своим могучим данским топором Гирик, немедленно обративший в бегство уцелевших нормандцев, как бок о бок с ним бился Ульв, орудуя своим громадным, зловеще свистящем при каждом ударе мечом, как на шаг позади них рубился старина Халльдор, еще не вполне твердо стоявший на ногах, но отнюдь не утративший силы удара, причем лик его был столь ужасен, что враги рассеивались перед ним, как дым.

Потом, совершенно обессилив, Харальд выпустил сук и упал возле холмика, в который воткнулся его меч, возвышавшийся теперь над головой своего хозяина подобно надгробию.

Последняя искра сознания покинула Харальда, и ему не пришлось увидеть, как пал Гирик, сраженный длинной стрелой, вошедшей ему промеж лопаток.

Не пришлось Харальду услышать и скорбных возгласов Халльдора, оплакивавшего смерть друга.

ВЕЛИКАЯ ТЬМА

На лагерь варягов надвинулась великая тьма. Даже бывалым мореходам никогда прежде не приходилось переживать такое. Все мечтали лишь об одном чтобы Харальд поскорее поправился, и они смогли, наконец, убраться с Сицилии, которую считали проклятым местом. Со времен Миноса Великого никому не удавалось жить там в счастье и довольстве, говорили они, а иссушенная земля острова не могла как следует взрастить ни одного дерева. Боги явно гневались на Сицилию, иначе они не поместили бы на ней вулкан, угрожавший всему живому.

Напуганные этими разговорами, несколько викингов помоложе, которые только недавно вступили в войско и еще не успели обрести обычный для варяжских воинов твердости духа, потихоньку ушли из лагеря и отправились на северо-восточное побережье острова в надежде добраться оттуда до Дании и найти себе нового вожака.

Харальдова рана оказалась очень глубокой и опасной, у него начался страшный жар, так что Эйстейн, забыв о гордости, послал в Ликату за лекарем-бербером. Тот приехал, проделав долгий путь через горы верхом, ведя в поводу вьючного мула, груженого снадобьями. Осмотрев рану, он грустно покачал головой:

– Хор-Хор-Хек-Кек-Кек! Я бессилен что-либо сделать. Если бы лечение было начато сразу, может быть, его удалось бы спасти. Теперь же занесенная копьем зараза распространилась по всему телу больного. Единственное, что можно сделать – облегчить ему страдания в последние часы перед смертью.

Они омыли Харальда, обрядили в чистую одежду и устроили на его ложе высокое изголовье из пуховых подушек. Лекарь беспрестанно жег в стоявшей в шатре жаровне всевозможные благовония. Не забыли они также поставить на низкий столик возле ложа чашу вина со специями, на случай, если Харальд придет в себя и почувствует жажду.

Напряжение и тревоги предыдущего дня не могли не сказаться и на еще не окрепшем организме Халльдора, вновь уложив его в постель в состоянии, близком к беспамятству.

– Прости, прости меня, брат. Мне надо было пойти первым, – твердил безутешный Ульв, стоя на коленях у ложа друга в соседнем с харальдовым шатре и ни на минуту не выпуская из рук его руку.

Эйстейн лично проследил за тем, чтобы погребальный костер Гирика был высок и составлен изо всех пород деревьев, какие только удалось отыскать в Золотой Раковине. Возлияния маслом, вином и молоком тоже состоялось как положено, хотя у варягов не было совершенно никаких припасов, и кормились они тем, что удавалось промыслить ночью в Деревнях. Они надели на Гирика кольчугу и шлем, положили подле него меч, щит и копье, а потом зажгли костер.

Свежий ветер с моря быстро раздул огонь. Высоко взметнулось пламя погребального костра, рассыпая вокруг целые снопы искр. И в эту минуту откуда-то сверху к костру слетела большая серая птица. Немного покружив над ним, она с печальным криком унеслась на север.

– Ты слышал крик птицы? – спросил Эйстейн у стоявшего рядом варяга.

Тот кивнул:

– Совсем как Гириков клич. Птица эта – ястреб.

– А я думал, мне померещилось, – проговорил Эйстейн.

Он пошел в харальдов шатер и увидел, что тот сидит на ложе, глядя на откинутый полог шатра. Когда же Эйстейн приблизился к нему, Харальд ясно произнес:

– Гирик зовет меня, Эйстейн. Он только что крикнул ястребом. Ему нужна моя помощь.

Он попытался встать, но Эйстейн насильно уложил его обратно на ложе.

– Лежи спокойно, командир. Я только что от Гирика. Клянусь, он не кричал ястребом.

Харальд с усилием вглядывался в Эйстейна, как будто никак не мог его рассмотреть. Наконец, взор раненого обрел ясность.

– Поклянись, что Гирику не грозит опасность.

Сжав руку в кулак, Эйстейн промолвил:

– Клянусь молотом Тора, командир, Гирику ничто не грозит. Не видать мне счастья до конца моих дней, если я соврал тебе.

Лекарь-бербер слышал эти слова и, когда Харальд, успокоившись, вновь откинулся на подушки, шепнул Эйстейну:

– Большего ты не мог для него сделать.

Той ночью Харальд, приходя в сознание, каждый раз спрашивал хриплым голосом, действительно ли Гирик в безопасности, Эйстейн же кивал и улыбался. В конце концов, раненый спокойно уснул, сложив руки на груди.

В шатер зашел бербер.

– Мне придется покинуть вас, ибо мой долг быть при царе Туниса. Если Бог, которому молится ваш командир, будет милостив к нему, он приберет Харальда во сне.

Едва воротился провожавший лекаря за пределы лагеря Эйстейн, как из Палермо к варягам прибыл высокий старик в черном плаще с круглым шлемом подмышкой. Ветер трепал его короткие седые волосы; худое лицо покрывал густой красноватый загар. Что-то в лице и осанке старца показалось Эйстейну смутно знакомым, но он ничего не сказал, ожидая, пока заговорит незнакомец.

Подойдя к нему на пять шагов, незнакомец остановился и распахнул свой плащ, показывая, что под ним нет кольчуги, потом произнес твердым голосом:

– Мое имя Отвиль. Четверо моих сыновей убиты.

– Я знаю, сам при сем был, – мрачно проговорил Эйстейн. – Чего же ты хочешь, выкупа или мести?

– Ни того, ни другого, – ответил тот. – Лисята мои сглупили, пытаясь загнать на дерево норвежского Медведя. Они сами виноваты, и я благодарю Бога за то, что у меня осталось еще пятеро сыновей.

– Лучше запри их от греха подальше, а то не за что будет благодарить Бога, – сказал Эйстейн.

Тут он заметил, что по лицу старика катятся слезы, хотя выражение лица его осталось по-прежнему твердым. Наконец, Отвиль промолвил:

– Прежде я не преклонял колен ни перед кем из живущих и глаза мои не знали слез. Но теперь сердце у меня разрывается от грусти и стыда. Позволь мне на коленях просить у Харальда прощения за причиненное ему зло.

Услыхав эти слова, обступившие старого рыцаря варяги загомонили:

–Уважь старика, Эйстейн. Позволь ему повиниться перед Харальдом.

Нормандца отвели к харальдову ложу. Увидев, что учинили его сыновья над великим героем, он пал на колени и поцеловал край одежды Харальда.

В это мгновенье веки норвежца затрепетали, он открыл глаза и устремил на Отвиля затуманенный взор.

– Я знаю, кто ты, – сказал он, – ты тоже носишь на шлеме лисий хвост?

Старик не ответил ему. Еще ниже склонив голову, он проговорил:

– Господин, я пришел просить у тебя прощения.

– Я с радостью прощу тебя, – борясь с забытьём, сказал Харальд, – если ты дашь мне голову ромея Маниака, из-за которого вышла эта усобица, стоившая жизни стольким прекрасным воинам.

Отвиль поднялся с колен.

– Я не в силах выполнить твое требование, господин. Мы изгнали ромея из Палермо, и теперь не в нашей власти захватить его. Мы больше не могли мириться с его высокомерием.

– Если бы тебе пришлось искать Маниака, Отвиль, куда бы ты отправился? – хрипло прошептал Харальд.

– На Крит, – мрачно отвечал нормандец. – Он отплыл туда на торговом корабле.

– Значит, мы пойдем на Крит, – сказал Харальд. – Я слишком далеко зашел в этом деле, чтобы теперь отказаться от своих прав.

Отвиль обвел глазами лица собравшихся в шатре варягов и проговорил, обращаясь к Эйстейну:

– Вашего командира нельзя перевозить, разве что в крепость Палермо, которой я владею. Там он будет в безопасности, и при нем до самого конца будут лекари и священники.

Тут Харальд заговорил на удивление четко, как будто и не хворал вовсе:

– В эту крепость я отправлюсь лишь тогда, когда смогу идти сам. Сейчас боец из меня никудышный.

Отвиль церемонно поклонился ему и вышел из шатра.

– Это – величайший из живущих ныне людей, – сказал он Эйстейну, – когда душа его покинет бренное тело, ты просто обязан обеспечить ему достойное погребение, с кораблем и всем прочим. Он – последний из викингов.

ТЬМА РАССЕИВАЕТСЯ

Вскоре наступил сезон дождей. Теперь варягам приходилось все время безвылазно сидеть в шатрах, по которым часами напролет лупили упругие струи бесконечного ливня, изливавшиеся с покрытых черными грозовыми тучами небес. Окружающая местность вскоре прекратилась в болото, так что едва сойдя с каменистой тропинки, можно было провалиться по пояс в жидкую грязь. К тому же, чуть не половина варягов вдруг захворали какой-то непонятной болезнью: стоило им съесть или выпить чего-нибудь, как их начинало просто-таки выворачивать наизнанку.

Наконец, один из варягов пришел к Эйстейну и сказал:

– Капитан, если мы здесь останемся, то поляжем все до единого. По ночам мы видим огни на наших кораблях. Они совсем рядом, они ждут нас. А мы все торчим здесь, ходим в насквозь отсыревшей одежде, спим на тюфяках из гнилой соломы, многие голодают. Слушай, Эйстейн, мы не трусы, но тут нам пришлось столкнуться с неприятелем, которого не достанешь ни мечом, ни топором. Давай, капитан, сниматься отсюда, пока у нас еще есть силы добраться до побережья.

– Знаешь, Хельге, – ответил Эйстейн, – если бы я услышал подобную речь от кого другого, я б его прикончил на месте. Я знаю, ты потерял тут, на Сицилии, двоих братьев, родного и двоюродного, так что у тебя есть право говорить так. Но знай, если мы сейчас вздумаем перевозить Харальда, он умрет.

– Я не за себя говорю, капитан, а за две сотни моих товарищей. Если бы можно было выкупить жизнь одного человека ценой жизни другого, я с радостью умер бы, чтобы спасти Харальда. Но не думаю, чтобы даже норвежский Медведь ценил свою жизнь дороже жизней двухсот других воинов.

– Это ему решать, – резко бросил Эйстейн. – Давай спросим у него самого.

Харальд сидел, привалившись спиной к бочонку, с бессмысленным видом вертя в руках пук шерсти. Когда Хельге с Эйстейном вошли в шатер, он улыбнулся им, и тут же снова сосредоточился на своем занятии.

– Слушай, брат, Хельге говорит, что воины расхворались, – сказал Эйстейн.

Харальд долго не отвечал.

– Бедняги, они чувствуют себя хорошо только, когда под ногами у них покачивается дощатая палуба драккара, а в лицо дует свежий морской ветер, – проговорил он наконец. – На суше им душно, как и мне.

Хельге выступил вперед и пал на колени перед викингом.

– Господин, воины убеждены, что тебе недолго осталось жить.

Эйстейн хотел было заставить его замолчать, но Харальд взглядом удержал его.

– Да, парень, так они думают.

– Что ты выберешь, остаться здесь или отправиться в свою каюту на «Жеребце»? – спросил Хельге.

Харальд покачнулся, как будто теряя сознание, потом вдруг собрался с силами и процедил сквозь стиснутые зубы:

– Отнесите меня туда, прошу вас.

Осмелев, Хельге взял его руку и крепко сжал ее.

– Командир, ты сегодня же будешь на борту своего драккара, даже если Эйстейн лишит меня за это жизни.

При этих словах он с самым дерзким видом повернулся к Эйстейну. Но тот лишь грустно кивнул, как бы говоря: «Так я и знал, что этим все кончится».

В сумерках варяги разожгли на побережье в отдалении от Палермо костры, давая знак своим кораблям приблизиться. Сделать это было непросто, поскольку из-за постоянных дождей дерево все отсырело.

Харальда уложили на носилки. Варяги, которым было поручено их нести, ступали осторожно, как крадущиеся в ночи тати, делая все возможное, чтобы раненому было покойно.

Они покинули лагерь тихо, как призраки, взяв с собой лишь оружие и оставив свои шатры на волю дождю и пронзительно дующему с моря ветру. Вскоре после полуночи они погрузились на корабли и были готовы к отплытию на Крит.

Ни один вражеский корабль не вышел из гавани Палермо, чтобы помешать их отплытию, хотя наблюдавшие за ними с крепостных стен наверняка ясно видели, что варяги уходят в самом плачевном состоянии и вряд ли смогут противостоять внезапному нападению.

Поздно ночью, когда северо-восточный ветер наполнил их паруса, и они отправились в обход острова, Харальд послал за Хельге и спросил его, как теперь чувствуют себя воины.

Тот сказал, что им гораздо лучше, и они благословляют имя Харальда.

– Скажи им, что я тоже благословляю их имя, ибо окутывавшая меня тьма рассеивается, – проговорил Харальд, – Мучившая меня лихорадка ослабела, боль в ране тоже поутихла. Соленый морской ветер – лучшее лекарство, море же– самая заботливая мать. Ты чувствуешь, Хельге, как оно качает нашу колыбель?

Тот кивнул, просто чтобы успокоить раненого, но Харальд покачал головой:

– Ты, видать, думаешь, что я тронулся умом, но это не так. Больна моя плоть, с головой же у меня все в порядке. Скажи, ведь Гирик умер?

Хельге кивнул.

– Да, командир. Раньше тебе боялись об этом сказать.

– Я все ждал, когда же они мне сами все расскажут. Напрасно они так деликатничают. Гирику хорошо там, куда он ушел. Я-то знаю, он трижды являлся мне во сне. Он мне открыл и другое, например, что Халльдор вполне поправится, а мне никогда не бывать королем Англии.

Хельге улыбнулся:

– Мне однажды приснилось, будто я летаю как птица, когда же я попробовал сделать это наяву, то свалился во фьорд и меня пришлось вытягивать оттуда багром. Не все, что привидится, правда.

– Так ты не умеешь летать? – удивился Харальд. – А я-то думал, что при твоем проворстве это пара пустяков.

Хельге бросил на него настороженный взор, но Харальд уже задремал, убаюканный качавшими драккар волнами. Лицо его было покойно и мирно, впервые со времени происшествия в Ликате.

ПРИМЕРКА

Мария Анастасия Аргира стояла посреди палаты императорского дворца. Вокруг нее суетились шесть портных с рулонами шелковой вуали и парчи, золотой и узорной. (Последняя была столь обильно изукрашена, что стояла колом, и одеяния из нее были жестки и тяжелы, как кольчуга.)

С бледным лицом, распущенными по плечам прямыми волосами, в широченном одеянии, расходившемся колоколом от подмышек, Мария больше походила на куклу, чем на живую девушку.

Императрица Зоя наблюдала за происходящим, раскинувшись на турецком диване и обмахиваясь небольшим веером из павлиньих перьев, при каждом ленивом взмахе которого в палате распространялся аромат благовоний. Казалось, веер доставлял ей такую же радость, как ребенку любимая игрушка.

– Стой смирно, дитя, – резко сказала она Марии. – Эта женщина, что колет тебя булавкой – неуклюжее животное, но царевне из Македонской династии не к лицу обращать внимание на такие мелочи.

Простояв полдня в духоте, да еще в тяжеленных одеждах, Мария едва держалась на ногах.

– К этому платью надо заказать высокую серебряную диадему, украшенную жемчугом, – задумчиво проговорила Зоя. – Жемчуг хорошо сочетается с черной парчой. Понадобится также ожерелье из мелкого жемчуга. Надо закрыть твою шею, а то уж больно она стала худа в последнее время. Руки тоже надо прикрыть. Наденем побольше браслетов, тогда калиф, может, не заметит, до чего ты тоща, настоящий скелет. Стой спокойно, когда я с тобой говорю. Я не желаю тратить деньги на тощую уродину, которая к тому же и слова не может выслушать без того, чтобы не топтаться на месте и не качаться из стороны в сторону. Подними голову. Да, лицо у тебя тоже худо до безобразия. Надо будет положить на щеки немного румян, ресницы подчернить, веки подвести синим. Может, тогда ты будешь выглядеть не так жалко. Ужасно не хотелось бы, чтобы калиф увидел тебя такой, какая ты сейчас. Он решил бы, что мы сыграли с ним злую шутку, прислав такое пугало.

Императрица помолчала немного, потом сказала:

– Не знаю, о чем только думала Феодора, посылая тебя в каменоломню. Руки у тебя совершенно испорчены. Теперь ты больше похожа на нищенку, чем на знатную даму. Она могла бы приказать бить тебя кнутом, разве нет? По-моему, это было бы более подходящее наказание. А ты как думаешь? Изволь отвечать, когда тебя спрашивают. Не думаешь ли ты, что битье кнутом больше соответствовало бы твоему положению? Экзекуцию мог бы провести какой-нибудь чиновник высокого ранга. Было бы совершенно необязательно поручать это простому палачу с Ипподрома. Ты согласна, Мария? Отвечай!

Мария вдруг упала на колени, закрыв лицо руками, и зарыдала.

– Ах, тетя Зоя! Я так несчастна!

Императрица взмахом веера приказала портнихам удалиться.

– Бедная дурнушка! – проговорила она, и в голосе ее звучали и насмешка, и нежность одновременно. – Немного же в тебе осталось гордости твоих предков, древних греков. Глядя на тебя, никто не подумает, что ты того же корня, что Александр Македонский.

– Сейчас же подымайся, – продолжала она посуровевшим голосом. – Нечего валяться по полу, мять новое парчовое платье. Ты должна хотя бы постараться научиться вести себя с достоинством, переносить страдания молча, как все мы.

Мария медленно поднялась.

– Ты не страдаешь, тетя. Ты только заставляешь страдать других.

С минуту императрица молчала, вперив в нее злобный взор, потом повела своими огрузневшими плечами и проговорила:

– Что ты знаешь о страданиях, жалкое существо? Ты вбила себе в голову, что страдаешь лишь от того, что мы отослали прочь любезного твоему сердцу варяга. С этим тебе лучше смириться, потому что ты никогда больше не увидишь Харальда сына Сигурда. Думаю, он не вернется живым с Сицилии. А если и вернется, то к тому времени ты будешь далеко за морем. И не надо плакать. Я этого не выношу. Ты и так дурна, а когда льешь слезы, так просто безобразна.

Мария вдруг перестала плакать и гневно сказала:

– Ну что же, тетя Зоя, раз у тебя не хватает христианского милосердия, чтобы пожалеть меня, я обращусь к императору. Пусть рассудит. Посмотрим, есть ли еще в Византии правосудие.

Императрица медленно поднялась с дивана и подошла к девушке. Ее обильно напудренное отяжелевшее лицо источало злобу. Не доходя до Марии на длину вытянутой руки, она остановилась.

– Так ты обратишься к Михаилу Каталакту? И что это тебе даст? Бедняга Михаил – не жилец на этом свете, уж поверь мне. Ты заметила, как он исхудал, какой у него стал пустой, остановившийся взгляд? А как у него трясутся руки, когда он держит чашу со святыми дарами в Святой Софии? Нет, ты этого, конечно, не заметила, потому что ты – круглая дура. Вбила себе в голову всякие глупости, и при этом не можешь разглядеть, что происходит прямо под твоим носом.

Она отвернулась было от перепуганной девушки, потом вдруг обернулась к ней вновь.

– Почему ты думаешь он так спешит отстроить вновь эту святыню в Иерусалиме? Потому что знает, что скоро предстанет перед Творцом, и тогда ему надо будет дать отчет в том, как он управлял христианским миром. Ему нужно успеть к этому времени сделать хотя бы одно доброе дело, которое перевесило бы все его злые дела, и тем самым избежать вечных мук. Ты что же, надеешься, что этот замученный жизнью царек поможет тебе? Он бывает вне себя от страха, стоит ночной птице крикнуть в темноте у его окна. Ты что же, рассчитываешь получить сочувствие от болящего дурака, который только и думает, что о собственной скорой смерти? Что же, Мария Анастасия Аргира, я дозволяю тебе испросить аудиенцию у императора. Проси у него, что хочешь. Но знай, что после разговора с тобой он тут же придет ко мне, сопя и трясясь в лихорадке, и спросит совета по этому поводу. Так что же ты стоишь? Отправляйся к Его Величеству.

Мария упала тетке в ноги и схватила ее за край одежды.

– Прости меня, императрица, прости. Молю тебя, не отсылай меня к калифу. Позволь мне остаться здесь, хоть бы и в каменоломне!

Зоя снова принялась обмахиваться веером и улыбнулась.

– Да ты, похоже, не слышишь, что тебе говорят! Ты желаешь продолжить работать среди рабов и каторжников в надежде на возвращение своего верзилы-норвежца. Позволь мне еще раз заметить тебе, что в этой далекой от совершенства жизни все мы должны мириться с реальностью, поскольку наши мечты – это лишь мечты, как бы нам ни хотелось, чтобы они стали явью. Реальность, с которой тебе придется примириться, состоит в том, что ты скоро отправишься в Египет, дабы скрепить договор между нашей Священной Империей и калифом. Так будет, и ничто не сможет этому помешать. Начинай привыкать к этой мысли. Что же до твоих мечтаний о Харальде сыне Сигурда, о них тебе разумнее всего будет немедля забыть, поскольку, встречая на своем жизненном пути множество других людей, ты никогда больше не увидишь этого норвежца.

Императрица вернулась к своему дивану и позвонила в стоящий подле него серебряный колокольчик. Портнихи вбежали в палату, по-прежнему держа во рту множество булавок, и, как ни в чем не бывало, продолжили примерку.


ОЛАВОВ СОВЕТ

Харальдовы корабли достигли Крита в разгар зимы. В тех местах это сезон порывистых ветров и проливных дождей. Три драккара затонули во время плавания с Сицилии, да и те, что вошли в старинный порт Сидония, так раскачивались, что, казалось, тоже были готовы вот-вот пойти ко дну.

Зато (о чудо из чудес!) Харальд Суровый сам лично руководил швартовкой «Жеребца», стоя на носу судна, а когда на пристань была перекинута сходня, он первый из команды сошел с корабля, хоть и опирался на палку, и то и дело останавливаясь передохнуть.

Не дожидаясь, пока за ним последуют прочие варяги, он заговорил с вышедшим поприветствовать его начальником порта.

– Мне нужен Маниак. Проводи меня к нему.

Чиновник затрясся и долго не мог вымолвить ни слова. ОгромныйХаральд был в тот миг просто страшен, да и вид собиравшихся вокруг него варягов испугал бы любого: они были больше похожи на восставших из гроба мертвецов, чем на живых мореходов. Самое жуткое зрелище являл собой, конечно же, Халльдор. Даже скандинавские мастера, украшавшие носы драккаров резными драконовыми головами, и в страшном сне не смогли бы вообразить себе подобной физиономии.

– Ты слышал вопрос командира? – сурово проговорил Эйстейн. – Где Маниак?

– Государи мои, нет его здесь! – вскричал насмерть перепуганный начальник порта. – Его уже почти месяц как вызвали в Византию держать ответ перед императором за какую-то провинность. Я ничего не знаю. Я ни в чем не виноват.

Харальд ухватил его за бороду и рывком поставил на колени. При этом глаза норвежца светились каким-то красноватым огнем, как будто он собирался разделаться с бедным начальником порта тут же, на его собственной пристани.

– Государь мой, все знают, что ты справедлив, хоть и суров, – завопил бедняга. – Я всего лишь чиновник, ведаю портом. Я никогда не вмешивался в распри военачальников. Послушай, Маниак уже наказан. Говорят, по приказу императора его лишили всех титулов и имущества и сослали в какую-то населенную варварами местность за Дунаем. Он – пропащий человек. Молю тебя, не карай меня за то, что я не совершал!

– Пропащий человек? – переспросил Харальд. – Сослан к варварам? Ну что же, это тоже месть, хоть и не такая сладкая, как та, которую вершишь своими руками.

Он выпустил бороду несчастного чиновника, и тот свалился на вымощенную камнем пристань. Подумав немного, Харальд сказал:

– Кое-что в твоих словах заинтересовало меня. Говоришь, все знают, что я справедлив, хоть и суров?

Чиновник молитвенно сложил руки, но Харальд проговорил с улыбкой:

– Не бойся, эта палка у меня только затем, чтобы опираться при ходьбе. Скажи мне правду.

– Государь мой, я был до того напуган, что сам не знал, что плел, – ответил тот. – Я хотел сказать, что все знают, что ты справедлив и милостив.

Харальд отвернулся от него и сказал Ульву:

– Этот парень – жалкий трус. Если бы у него хватило мужества повторить то, что он сказал вначале, я дал бы ему мешок золота величиной с его пустую башку. Но теперь мы будем распоряжаться Критом как своей собственностью, как наши предки распоряжались Аахеном. А то, что нам не понадобится, сожжем. Терпеть не могу трусов.

Но прежде, чем Харальд успел взойти в приготовленные для него носилки, к нему приблизился, протиснувшись через перепуганную толпу, красивый молодой человек в латах византийской гвардии. Почтительно поклонившись викингу, он заговорил:

– Государь мой, я – посланец императора. Могу ли я передать его послание, не страшась твоего гнева?

Харальд смерил его взглядом.

– Ты ведь все равно передашь, разгневаюсь я или нет. Судя по всему, решительности тебе не занимать. Сколько раз ты был в бою?

– Не считал. Думаю, двенадцать или около того, – мрачно ответил тот.

– А против булгар тебе доводилось сражаться?

– С булгарами-то я в основном и бился, – улыбнулся ромей.

– Тогда ты заслуживаешь право говорить в кругу воинов, – сказал Харальд. – Так что же велел передать мне император?

Молодой воин поведал ему, что он больше месяца провел на Крите в ожидании прибытия харальдова воинства. Император повелел варягам отправляться в Иерусалим, чтобы охранять там ромейских мастеров, которые вскоре должны были приняться за восстановление Церкви Гроба Господня.

– Как ты думаешь, это придумано затем, чтобы удержать меня вдали от Византии? – поинтересовался Харальд.

Ромей пожал плечами:

– Мне ли рассуждать о политике, государь мой? Я – простой воин.

– А скажи-ка мне, простой воин, – хитро прищурясь спросил Харальд, – как нынче обстоят дела в Византии? Есть ли у императора крепкое ромейское войско?

Ромей лукаво улыбнулся.

– Боюсь, я недостаточно ясно выразился, государь мой. От долгого стояния тут, на пристани, в ожидании твоих кораблей у меня страшно разболелись зубы. Скажу снова: я не разбираюсь в политике. Политика для великих мужей, я же – простой воин.

– Ты не соглядатай, это я теперь точно знаю, – заметил Харальд. – А что, простой воин, не хотел бы ты вступить в мое войско?

Юноша опустил голову:

– Если бы не присяга, данная императору, я сделал бы это с великой радостью, государь мой.

– Хороший ответ, – проговорил Харальд. – Не стоит пытаться сманить чужого сторожевого пса. Да сопутствует тебе всегда и во всем удача. Однажды она может даже принести тебе жезл стратига. Но послушай моего совета: не болтайся больше на пристанях. Зубная боль – худшее, что может приключиться с воином. Она мешает ему думать о деле, которому он служит.

– Благодарю тебя за совет, государь мой, – сказал ромей. – Я непременно воспользуюсь им.

Когда он ушел, Эйстейн спросил Харальда:

– Значит, как отдохнем и восстановим силы, отправимся в Иерусалим?

– Нет, брат, – скрипнув зубами, мрачно ответил тот. – Плевать мне теперь на Иерусалим. Как отдохнем, пойдем на север, в Византию, и пожжем проклятый Константинополь. Раз нельзя отомстить Маниаку, я обращу свой гнев на тех, кто натравил на меня этого бешеного пса.

Говоря эти слова, норвежец, казалось, постарел на много лет. Он впал в такое мрачное расположение духа, что в нем даже трудно было признать прежнего Харальда.

Подобные приступы хандры повторялись у него всю зиму, так что иные из варягов даже решили, что он продал душу дьяволу в обмен на исцеление своих ран. Лихорадка у него прошла, а оставленные Отвилем раны затянулись, оставив после себя лишь белые рубцы, однако с Харальдом стали случаться, причем весьма часто, необъяснимые перепады настроения. Только что он смеялся и вот, уже ревет в бешенстве. С Харальдом стало трудно говорить, и даже старые друзья стали его избегать.

По какой-то непонятной причине он постоянно говорил гадости Ульву и Эйстейну, причем в присутствии других варягов. С Хельге же и Халльдором он был по-матерински нежен, позволяя им такие речи, о которых никто другой в войске и помыслить бы не мог.

Однажды вечером Ульв сказал Эйстейну:

– Харальда как будто подменили. Он не тот, кого мы знали и любили. Сколько можно терпеть его выходки? Если бы не Халльдор, я давно бы отправился домой, в Исландию. Дело в том, что перед отъездом из дома я обещал матери Халльдора, что пока жив, не оставлю его.

– Харальд все еще болен, брат, – ответил Эйстейн. – Плоть его выздоровела, в дух нет. Но, как бы там ни было, мы дали клятву служить ему и должны ее выполнить, хоть бы у командира выросли рога. И не будем больше об этом.

Едва они закончили этот разговор, как явился Хельге:

– Харальд желает вас видеть. Не надо винить меня за то, что он так себя ведет. Не могу же я, в самом деле, сказать медведю, который гладит меня когтистой лапой, что он дурак.

Сообщив им это, Хельге повел Ульва с Эйстейном к Харальду. Тот, как ни странно, встретил их весьма приветливо, даже с улыбкой, и сказал:

– Я вот думаю: сидим мы здесь после долгих месяцев сплошных лишений, так и не отомстив врагу и не получив никакой платы за свои труды. Я хочу, чтобы все было по справедливости, не то что у ромеев, а значит все варяги должны сполна получить свое жалование. Для начала, мы разграбим здешнюю казну, потом обложим налогом всех жителей Сидонии: и мужчин, и женщин, и детей. Пусть платят за то, что дышат в городе. Со стариков будем взимать самую меньшую плату, ибо им недолго осталось дышать, с младенцев же самую большую, по понятным причинам, причем с младенцев женского пола сбор будет больше, чем с младенцев мужского пола, поскольку хорошо известно, что женщины по большей части живут дольше мужчин.

– Харальд, это чистое безумие, – не выдержал прямодушный Ульв. – Если хочешь, разграбь казну, но если ты попробуешь брать с людей деньги за то, что они дышат воздухом, созданным самими Творцом, весь мир решит, что ты сошел с ума.

Он выпалил все это прежде, чем Эйстейн успел его удержать. Услышав его слова, Харальд запыхтел, да с такой натугой, что, казалось, вот-вот задохнется, потом, страшно побледнев, произнес свистящим шепотом:

– Кто это хочет помешать мне? Скажите мне имя этого человека!

Эйстейн пытался его успокоить, но он все повторял, как в бреду:

– Скажите мне имя этого человека!

Наконец, Ульв опять не выдержал:

– Ты отлично знаешь мое имя, сын Сигурда. Мы вместе не год и не два, и если ты все еще не уразумел, как меня зовут, значит, ты – действительно самый большой дурак во всем христианском мире.

Хельге подступил к Харальду, чтобы удержать, если он вдруг бросится на Ульва, но Харальд вздрогнул, как будто ему на голову вылили ушат холодной воды и сказал неожиданно спокойно:

– Что же, братья, значит, дело решено. Принесите мне все деньги, что хранятся в казне, а золотые и серебряные сосуды пойдут на жалование моим воинам. Налог на воздух пока вводить не будем. Мне и самому эта мысль не очень-то пришлась по душе, когда Эйстейн высказал ее.

Казна была разграблена, и Харальд отправил свою долю, весьма и весьма внушительную, на одном из драккаров в Киев, на сохранение отцу своей невесты, князю Ярославу.

Через месяц Харальд прибрал к рукам казну Тарры и послал на север еще один драккар с добычей. Затем он сжег три деревни между Фестеем и Идой, потому что крестьяне отказались платить новый налог на скот.

– Я чуть ли не жалею о том, что Отвиль недостаточно сильно ударил его копьем тогда в лесу, – признался Ульв Эйстейну. – Из-за него у нас дурная слава. Ты заметил, что стоит нам выйти из городских стен, как нас окружает пустота: ни людей, ни скотины. Все живое прячется при нашем приближении. Не нравится мне это, брат.

– Прежде и я, и моя дружина, честно зарабатывали себе на хлеб, пусть это нелегко было сделать, – ответил Эйстейн. – Мы не считаем себя самыми лучшими в мире христианами, но жечь деревни – это не по нас. Крики женщин и детей не дают нам уснуть по ночам.

Глаза Ульва наполнились слезами:

– Брат, ты хорошо знаешь меня. Я вовсе не кровожаден, но мне стало ясно, что если Харальда не остановить, люди повсюду в мире скоро будут плевать при одном упоминании его имени. Существует лишь один способ помешать ему и дальше творить безумства.

И достал из ножен, висевших у него на поясе с правой стороны, кинжал. Здоровенный этот, в локоть длиной, кинжал был широк у рукоятки, а к концу сужался, оканчиваясь тонким острием. На клинке были выточены продольные бороздки, а рукоять вырезали из желтоватого гренландского моржового клыка. Не самое красивое оружие, но в опытной руке самое что ни на есть смертоносное. Лезвие его было равномерного темного цвета: видно, кинжал никогда еще не точили.

Эйстейн взглянул на него искоса, как и положено воину смотреть на такие штуки, и сказал:

– Убери-ка это брат. Такие дела не по мне.

Ульв засунул кинжал обратно в ножны, но от замысла своего не отказался.

Неделей позже на допрос к Харальду привели одну старуху. Она сказала, что живет на склоне древней горы Дикты, где, по ее словам, Гея родила Зевса. Харальд приказал ей приблизиться, потом спросил:

– И где же он родился? В прекрасном дворце?

Старушка рассмеялась:

– Нет там никаких дворцов, викинг. Он родился в гроте. И по сию пору люди находят в этом гроте такое!

Харальд взял ее за плечо и притянул к себе.

– И что же там находят?

– Пощади, господин!

– Что там находят?

– Вещи, которым нет цены, потому что они обладают магической силой. Все больше топоры и мечи.

Харальд отпустил ее и сказал:

– Дайте ей еды и питья, но денег не давайте. Крестьяне немы, они не знают цены деньгам. И пусть собирается в дорогу.

Как жадную рыбину влечет крючок с наживкой, так увлекла Харальда мысль отыскать Зевсов грот.

Когда наступила весна, варяги отправились на Дикту и там отыскали просторную пещеру в известняковой породе. В конце просторного зала была пропасть глубиной футов в двести. Тридцать варягов под предводительством Эйстейна и Ульва спустились туда с помощью веревок. На дне обнаружилось подземное озерцо, далее следовала целая анфилада просторных залов, украшенных каменными колоннами. Все это великолепие было создано природой. Однако, сколько они ни искали, найти им удалось лишь бронзовую брошь с рельефом, изображавшим женщину в юбке с оборками и пальму.

Когда они поднялись наверх, Харальд спросил:

– А где же топоры и мечи?

– Больше там ничего не было, – смело ответил ему Эйстейн. – Если ты нам не веришь, пойди посмотри сам.

Он произнес эти слова с вызовом, как будто говорил с врагом.

Харальд повертел брошь в руках и сказал со злостью.

– Для моего старого капюшона она, может, и подойдет, а для плаща мала.

– Я бы на твоем месте повнимательнее ее рассмотрел, сын Сигурда, – сказал Ульв. – Может, в этом изображении есть какой-то смысл. Может, оно предрекает твою гибель.

Он тоже говорил с вызовом, и в его голосе не слышалось дружеской приязни.

Харальд любезно улыбнулся и покосился на брошь:

– Нет, там только женщина, танцующая под деревом.

– Что ж, тогда тебе нечего бояться, – заметил Ульв.

– У тебя, брат, видно ум зашел за разум от блуждания в темноте, – проговорил Харальд. – Что может быть страшного для воина в женщине, да и в дереве, кстати, тоже?

– И то верно, – согласился Ульв.

Они воротились в Сидонию. А там случилось вот что. Пристрастившийся к местному вину Харальд как-то выпил лишнего, сидя у жаровни в обществе Халльдора, и вдруг увидел, что в отдалении в темном углу залы, появился Олав, его сводный брат, погибший в битве при Стиклестаде.

– Ба, братец, мне не сказали, что ты на Крите, – поднимаясь со стула, пробормотал Харальд. – А то я пришел бы в гавань поприветствовать тебя.

Святой Олав ответил ему сурово:

– Не вставай, Харальд, а то еще свалишься.

Харальд рассмеялся было, но тут же смолк, заметив, сколь гневен устремленный на него взгляд Олава.

– Ты нынче совсем не таков, каким я знал тебя в былые времена, когда король данов двинул на нас свои рати. И не надо ничего мне объяснять. Я и так все знаю. Слушай внимательно, ибо долго я здесь не пробуду. У меня есть более важные дела, чем возиться со всякими ворами и предателями.

При этих словах Харальд нахмурился было, но он был настолько пьян, что даже не мог подняться со стула, так что пришлось ему выслушать все до конца.

– Ты, чай, думаешь, что наша мать будет гордиться тобой, – продолжал Олав. – Ей, конечно же, будет приятно узнать, что ты предал императора, которому присягал на верность, что ты жжешь мирные деревушки, что ты не желаешь исполнить свой долг в Иерусалиме, что ты шлешь корабли с барахлом в Киев, вместо того, чтобы придти на помощь нашим братьям-христианам, гибнущим в борьбе с иноверцами.

– Олав, есть вещи, которых даже ты не можешь понять, – помолчав, возразил ему Харальд. – Слишком давно ты покинул этот мир.

– Я все вижу и все понимаю, – сурово ответил Святой Олав. – Я не Халльдор и не Хельге, чтобы с восторгом ловить каждое произнесенное тобой слово. Не забывай, кто я. А теперь слушай внимательно, брат, ибо я не скоро вновь явлюсь тебе.

– Говори, брат, я слушаю, – смиренно молвил Харальд.

– Я не нуждаюсь в твоем дозволении, чтобы сказать то, что должен, – по-прежнему сурово заметил Олав. – Немедля прекрати мародерство и при первой возможности отправляйся ко Гробу Господню в Иерусалим. Там уже началось возведение храма. Непременно сделай это, а иначе ты мне больше не брат.

Харальд послушно кивнул.

– Но скажи мне, что означает изображение на броши, женщина и дерево?

Олав уже исчезал, как бы растворясь в воздухе, но все же он ответил, улыбнувшись впервые с начала разговора:

– Отправляйся в Иерусалим, лентяй ты эдакий. Там сам все узнаешь.

Харальд потряс головой и спросил Халльдора:

– Ты видел?

Тот удивленно уставился на него, потом сказал:

– Видел. Из-под твоего стула выскочила мышь и побежала прямиком вон к тому ларю с зерном. Ты это имел в виду?

– Наверное, именно это, – рассмеялся Харальд. – Пойдем собираться, скоро мы отправляемся в Иерусалим. Мы и так задержались с выполнением приказания нашего императора. Пора, наконец, заняться делом.

ИЕРУСАЛИМ

Так в жизни Харальда вновь наступило лето. Правда, пережитая им зима оставила свой след, закалив его, как кузнец закаляет только что выкованный клинок. Он стал реже смеяться, строже, чем прежде, держался с варягами, а, избрав цель, шел к ней напролом, сметая на своем пути все преграды. Но от прежнего безумия он совершенно излечился, и вскоре весть о том, что Харальд сын Сигурда – самый что ни на есть справедливый командир, распространилась повсюду, и молодые мореходы-северяне стали стекаться под его знамена, только что не отталкивая друг друга, как деревенские бабы у лотка рыночного торговца.

Даже калиф прислал ему в Иерусалим послание с пожеланием божьей помощи в выполнении возложенной на него миссии. Выслушав калифова посланца, зачитавшего ему письмо своего господина, Харальд сказал:

– Я не умею писать и не имею при своем войске писца, но мне хотелось бы, чтобы ты передал своему господину, что Харальд сын Сигурда прибыл в эти места с двоякой целью: охранять безопасность зодчих, возводящих церковь к вящей славе Господа нашего, и очистить дороги от всех и всяческих разбойников, нападающих на честных паломников, желающих помолиться в Святом Городе или омыться в водах реки Иордан, без разбора их (разбойников то есть) вероисповедания и происхождения. Других целей у него нет. Скажи калифу, что Харальд сын Сигурда и его воины довольствуются жалованием, получаемым от императора Византии, и иного прибытка искать себе не собираются. Объясни ему, что мы не беззаконные мародеры, а христианские стражи, желающие сотрудничать с его собственными законодателями и стражами порядка в деле восстановления доброго имени Палестины.

– Я в точности передам твои слова, господин мой, – с улыбкой проговорил калифов посланец. – Правда, для того мне придется перевести их на мой родной язык, но я постараюсь, чтобы перевод был точным.

– О большем я и не прошу, – сказал Харальд. – Важны не слова, а добрые намерения, которые стоят за ними.

В последовавшие за этим несколько месяцев Харальд, помимо самого Иерусалима, поставил гарнизоны в Триполи, Дамаске, Яффе и Аскалоне. Это было сделано с согласия мусульманских правителей этих городов, и дело обошлось без распрей и стычек. В то время между христианами и мусульманами установились самые дружеские отношения. Многие варяги поклялись даже, что охотно восприняли бы учение пророка Магомета, если бы он не запрещал пить вино. Многие по-дружески обменивались с воинами-сарацинами подарками, включая даже оружие, так что в конце концов лишь по цвету кожи можно было определить, который из воинов – мусульманин, а который – христианин. Строительство Храма Гроба Господня шло полным ходом. Не опасаясь более за свою безопасность, византийские каменщики и их помощники-сирийцы работали весело, с песней. Зато страх стал уделом бедуинов, которые пристрастились было нападать из засады на караваны паломников, безжалостно грабя и убивая беззащитных христиан. Вскоре они с горечью узнали, что у них появился достойный противник, столь же жестокий, как они сами, и при этом лучше владеющий воинским искусством, противник, от которого нельзя было скрыться даже на самых быстрых конях и верблюдах.

Харальд приказал без суда вешать пойманных на воровстве бедуинов. Тела множества повешенных оставались висеть без погребения для устрашения прочих разбойников, замышлявших поживиться за счет беззащитных паломников.

Вскоре бедуины перестали показываться на трактах, решив, что безопаснее будет промышлять где-нибудь в другом месте. В Святые Места потянулись паломники из Венгрии, Польши, Франции, Англии, Германии и Италии. Калиф был весьма доволен тем, что число паломников, желающих посетить святыни или совершить омовение в реке Иордан, возросло, поскольку на границе с них взималась пошлина.

Наконец, Ульв сказал Харальду:

– Послушай, брат, похоже, эти земли уже покорены, и нам здесь больше нечего делать. Давай расставим вдоль трактов чучела в варяжских латах, чтобы отпугивать разбойников, а сами отправимся в Мосул проведать нашего старого друга эмира.

– Я часто думаю о нем, – ответил Харальд. – Он один из немногих хороших людей, которых мне доводилось встречать. Все мы уйти не можем, ведь наше войско выполняет здесь важную задачу, но большой беды не будет, если с дюжину воинов из тех, кто знал старика, отлучатся на время и отправятся к нему на север. Командовать варягами в наше отсутствие мы поручим Хельге, ибо однажды, когда мы уедем домой, он станет в Византии большим начальником, помяни мое слово.

Сказано – сделано. Они двинулись в путь верхом, для удобства надев одни только легкие белые сарацинские одежды, а их доспехи и оружие везли позади в запряженных волами повозках.

В двадцати милях к северу от Иерусалима варяги увидели скачущего во весь опор им навстречу всадника в одеждах, украшенных византийской геральдикой. Если бы они не заступили ему дорогу, он все равно свалился бы, так как загнал своего коня.

Когда им удалось привести гонца в чувство, Харальд спросил его, по обыкновению резко:

– С какими ты вестями, друг? Ты так гнал коня, что можно подумать, что Рим горит.

Тот покачал головой.

– На сей раз, похоже, настал черед гореть Византии.

Харальду первым делом подумалось о том, будет ли уплачено жалование его войску.

– Говори толком. Мы не мастера разгадывать ромейские загадки.

– Похоже, господин мой, близится конец света, – ответил гонец. – Тому уже был знак свыше: Бог помутил рассудок наших правителей. Сама оставшись без руководства, как может Византия руководить остальным миром?

Подошедший Ульв ухватил его за плечо и как следует тряхнул.

– Не тараторь ты так, – сказал он, – расскажи все по порядку. Тебе должно быть известно, что, рассказывая историю, нельзя начинать с конца, Ведь вы, ромеи, рассказали на своем веку больше историй, чем любой другой народ. Даже оркнейцы не могут с вами в этом сравниться.

Гонец набрал побольше воздуха и заговорил:

– Вот вам перечень приключившихся с нами несчастий: Михаил Каталакт умер, то ли от болезни, то ли от яда, а может быть, он был удушен – точно никто не знает, а узнавать небезопасно. Его вдова, Зоя, выказав положенную приличиями скорбь, взвела в сан императора племянника своего покойного мужа, некого Михаила Калафата, и самолично короновала его. Мало она, видно, его знала. Оказавшись на троне, он первым делом заточил ее в монастырь на острове Принкино.

Харальд вздохнул и сказал с мрачноватой улыбкой:

– А он сообразительный малый, этот Михаил Калафат. Он куда дальновидней, чем два предыдущих базилевса.

Гонец невесело засмеялся.

– Теперь он вообще ничего не видит. Византийцы подняли восстание и освободили Зою. Она тут же заставила Калафата горько пожалеть о нанесенном ей оскорблении. По ее приказу он был ослеплен и заточен в монастырь. Теперь она правит совместно со своей безумной сестрой Феодорой, творя, что Бог на душу положит.

– Пусть их делают, что хотят, лишь бы присылали жалование моему войску, – сказал Харальд. – Остальное меня не касается.

Гонец снова рассмеялся.

– Привезенное мною послание очень даже касается тебя, господин. Императрицы эти повелевают тебе немедля возвратиться в Византию держать перед ними ответ за все твои дела.

Харальда эти слова немало позабавили.

– Они мне повелевают! Две дуры-бабы мне повелевают! Я еще понимаю, когда приказывает император, которому я присягал на верность. Но чтобы мной командовали женщины, которые заняты лишь духами да молитвами, а о том, как должно управлять империей, и не помыслят! Нет, друг мой, таких повелений Харальд сын Сигурда не выполняет.

– Так ты не вернешься в Византию, стратег? – спросил гонец.

– Отчего же, вернусь, – ответил Харальд, – только не так, как они думают. По-ихнему, я приеду один и буду валяться у них в ногах, вымаливая пощады. Я же приведу с собой всех варягов из Палестины. Что-то эти дамочки запоют, когда мы войдем в Золотой Рог.

– Я передам им твои слова, – сказал гонец.

Но Харальд кивнул Ульву и Эйстейну, и те моментально скрутили ромею руки и обмотали конец веревки вокруг луки его седла.

– Нет уж, дружок, – проговорил Харальд. – Мы сами, лично сообщим им, что думаем обо всем этом. Ты свой долг исполнил, пора тебе немного отдохнуть. Мы оставим тебя у наших друзей-сарацин в Иерусалиме. Они за тобой присмотрят, пока мы не доберемся до Мраморного моря.

Гонец улыбнулся и кивнул.

– Спасибо, господин. Мне не очень-то хотелось передавать императрицам то, что ты сказал.

БРОНЗОВАЯ БРОШЬ

Обратный путь в Иерусалим варяги проделали в молчании. Каждый думал, о том, какой серьезный шаг они собираются предпринять, ведь воевать с самим Константинополем – не шутка. Но никому даже в голову не пришла мысль выступить против харальдова решения. Согласны с ним были и командиры гарнизонов, собравшиеся об эту пору в Иерусалиме.

– Если мы немедля не выступим единым фронтом против этих сбесившихся баб, они до конца наших дней будут помыкать нами, как рабами, – сказал командир аскалонского гарнизона. – Мужчина должен уметь постоять за себя, особенно если он норманн.

Во все варяжские гарнизоны были посланы гонцы с приказом сниматься с места и двигаться к сборному пункту. Общий сбор был назначен через неделю, причем к этому времени войско должно было быть совершенно готово к погрузке на корабли, оставленные в порту Яффа.

Когда же все эти приготовления были позади, Харальд сказал своим названным братьям:

– Я сейчас отправлюсь к сарацинскому эмиру Иерусалима, объясню ему, что у нас и как, скажу, что как только интересующие нас вопросы в Византии будут решены, мы вернемся и пробудем здесь до окончания строительства церкви.

Ульв, Халльдор, Хельге и Эйстейн согласились, что именно так и нужно поступить, так будет по честному. Вместе с Халльдором они отправились на площадь, где стоял дворец эмира. Все пятеро опоясались мечами, надели шлемы и плащи, но кольчуги оставили дома: весь день палила жара, и к вечеру духота стала просто невыносимой.

Но когда они проходили мимо строящейся церкви, где с утра до позднего вечера трудились каменщики, то перед ними открылась картина, заставившая их остановиться.

Прямо к главной двери церкви тянулась вереница женщин в черном, которые со стенаниями посыпали себе головы пеплом, как будто совершая покаяние. В середине этой толпы стояли крытые носилки с черными занавесками и серебряными ножками в виде львиных лап. По углам паланкина были четыре столба, тоже серебряные, но в виде пальмовых стволов, увенчанных яшмовыми кронами.

– Не могу переносить женского воя, – мрачно сказал Халльдор. – Хотел сказать, что у меня от него зубы ноют, да вспомнил, что никаких зубов у меня больше нет.

– Должно быть, у них кто умер или вот-вот умрет, – заметил Ульв.

– Судя по темным одеждам, они армянки или же сириянки из общины друзов[30], – вступил в разговор Хельге. – Они совершенно не похожи на тех женщин, которых мне доводилось встречать. Странные они, эти чужеземки. Но посмотреть на них интересно.

– Ты, наверное, лишился зрения, как бедный Михаил Калафат, – сказал Эйстейн. – Даже я узнал трех из них. Это госпожи Эвфемия, Анна и София, самые что ни на есть приближенные к Византийской императорской фамилии придворные дамы.

– Тогда нам, может, не придется ехать в Константинополь, чтобы спросить у императрицы, какую игру она затеяла, – проговорил Харальд, – вероятно она сейчас, в эту минуту, находится всего в нескольких шагах от нас. Может, она сейчас в толпе плакальщиц.

Не обращая внимания на двух конников в капюшонах, с копьями в руках, охранявших женщин в черном, он двинулся сквозь толпу к богатым носилкам, а, протолкнувшись к ним, бесцеремонно отдернул занавеску, открыл было рот, чтобы разразиться гневной тирадой, да так с раскрытым ртом и остался. В паланкине сидела, глядя на него огромными темными глазами бледная, как полотно, одетая в траур Мария Анастасия Аргира. Румяна на щеках девушки лишь подчеркивали ее бледность, отчего скорбное лицо Марии выглядело чуть ли не комично.

Когда Мария увидела Харальда, лицо ее осветилось радостью. Она выпорхнула из паланкина и обняла его, воскликнув:

– Вот ты где, викинг! Мне говорили, что ты погиб на Сицилии. А ты – вот он!

Женщины в черном перестали стенать и молча воззрились на свою царевну, которая обнимала здоровенного варяга. Оба всадника в капюшонах пустили было своих коней к носилкам, опуская при этом копья, но Эйстейн подошел к одному из них, вежливо тронул его за колено и сказал:

– Если хоть что-нибудь соображаешь, оглянись вокруг, прежде чем грозить копьем здесь, в Иерусалиме. Верзила с золотой бородой здесь царь и Бог. Тебя, наверное, просто позабыли об этом сказать. Тут тебе не Булгария, дружок!

Копейщики повернули коней и с недовольным видом отъехали в дальний конец площади.

– Неужели это та малышка, которую я катал на плечах? – проговорил Харальд. – Куда это ты едешь?

– Я еду с тобой, – просто ответила Мария Анастасия.

– Но, госпожа, мы идем в Византию, – молвил викинг. – Плавание будет не из легких. К тому же, у нас на кораблях мало места, и мы не сможем взять с собой твою свиту.

– С тобой я готова плыть на край света в пустой бочке, – сказала Мария Анастасия, – Что же до моей свиты, то большинство этих дам не желают возвращаться в Византию. Они будут рады оставаться здесь под охраной двух булгар. Здесь, в Каире, их ждет замужество.

– Слушай, Харальд, я против того, чтобы брать на корабль женщин, – насупился Халльдор. – Женщина на корабле приносит несчастье. К тому же, не стоит нарушать традиции.

Мария Анастасия резко повернулась к нему:

– Я тебя не знаю, но мне непонятно, почему это простой дружинник считает возможным указывать командиру.

Ульв рассмеялся.

– Да ты знаешь его, царевна. Это Халльдор, тот викинг, что приходил вместе с Харальдом и со мной во дворец в первый день после нашего прибытия в Византию. Правда, внешность его несколько изменилась, а все оттого, что волновался по пустякам.

Мария положила руку Халльдору на плечо.

– Прости меня, Халльдор. Знаешь, ты стал еще краше, чем прежде. Теперь ты похож на великих королей, что пируют в Валхалле. Не у одной знатной женщины в Византии ли, в Риме ли закружится голова при взгляде на тебя.

– Пусть ее едет с нами, Харальд, – смущенно отведя глаза в сторону, пробормотал Халльдор. – Я ошибался в ней. Она куда разумнее других женщин.

Харальд улыбнулся Марии.

– Ты слышала, как рассудил Халльдор? Когда-то я обещал отвезти тебя куда ты сама пожелаешь. Если ты не боишься голода и сырости, езжай с нами.

Услыхав эти его слова, Мария Анастасия от радости пустилась в пляс под пальмой с серебряным стволом и яшмовыми листьями, подобрав свою широкую, всю в оборках юбку.

Харальд нащупал в своем кошеле найденную в пещере Зевса бронзовую брошь и внимательно на нее посмотрел.

«Ах, Олав, – подумал он, – ты знал, что так будет, лукавый ты святой, хитрющий ты христианин!»

– Что это у тебя? – спросила его чуть запыхавшаяся от танца Мария. – Талисман?

Харальд пожал широкими плечами.

– Можно сказать и так. Это, царевна, подарок с Крита. Кто знает, может быть когда-то, давным-давно эта вещица принадлежала твоим предкам? Возьми ее, и пусть она принесет тебе удачу. А если и нет, ты сможешь закалывать ей юбку, когда тебе снова вздумается поплясать под пальмой.

Мария Анастасия взяла его за руку и заплакала от радости. Уже давно никто не делал ей подарки, ничего не попросив взамен.

ЗАПАХ СМЕРТИ

Через двадцать дней после отплытия, когда харальдовы корабли, преодолевая сильный встречный ветер на веслах, миновали Хиос, Халльдор вдруг заявил с самым мрачным видом:

– У меня такое ощущение, что больше не ходить нам меж островами Эгейского моря, и чем дальше, тем острее я это чувствую.

– Когда мы проходили Самос, у меня было то же самое чувство, – сказал Ульв. – Поначалу я решил, что это от проклятой подтухшей солонины, и не придал этому особого значения. Но как только ты заговорил об этом, я понял, что у меня совершенно то же ощущение, что у тебя.

В разговор вступил сидевший подле них на планшире Харальд:

– Однажды слышал я в Стропсее, как две торговки маслом, обе древние старухи, спорили о том, которая умрет первой. Обе, понимаешь, видели предыдущей ночью вещий сон. Дело у них дошло до драки: ни одна не хотела уступить. Вы чем-то похожи на этих старух. Карканье воронов на поле битвы и то веселей, чем ваши речи.

Халльдор, полуобернувшись, взглянул на него из-под полуопущенных морщинистых век и сразу стал чем-то похож на старого орла.

– Тебя вроде считают весьма смекалистым малым, сын Сигурда.

Харальд вырвал клок меха из своего плаща, подбросил его в воздух, посмотрел, как он, подхваченный ветром, улетел за корму, а потом взглянул на Халльдора. Его светлые глаза смеялись.

– Слыхал я такие речи, но сам ничего подобного не говорил. Говорить такое о самом себе не принято.

– Если ты и вправду такой умный, как говорят, то сообразишь, что не стоит сейчас идти в бухту Золотой Рог, и повернешь в Босфор, а оттуда в Черное море и прямиком домой.

– С какой бы стати мне это делать, если я поклялся привести в чувство наших любимых императриц и сжечь их крольчатник? – с невинным видом спросил Харальд.

– Потому, что, хоть я не молод и не так смекалист, даже я нутром чую, что в Византии нас ждет смерть.

– Я уже несколько дней чувствую то же самое, – поддержал его Ульв. – Запах смерти ни с чем не спутаешь.

– Я слышала ваши речи, – сказала стоявшая в нескольких ярдах от них со своей прислужницей Эвфемией Мария (еще минуту назад казалось, что обе они совершенно поглощены чесанием шерсти). – И хочу сказать, что и в моей душе по мере приближения к Византии растет страх. Мы как будто идем прямо в расставленные сети. Почему бы нам не послушать совета твоих друзей и не пойти в Черное море, Харальд? Там мы были бы в безопасности. Мне так хочется увидеть Север! С самого детства я слышу, как все кругом говорят о нем, но ничего не видела, кроме жгучего солнца да винограда и дынь. Я хотела бы постоять на ледяном ветру на вершине зеленого холма, чтобы и над моей головой клокотало необъятное серое небо. Ах, Харальд, нельзя ли нам отправиться на север? Я полюбила бы Север всей душой.

Харальд медленно обернулся, как будто не понял, кто произнес эти слова, потом долго делал вид, что не может разглядеть говорившую, мол, уж больно она мала. А закончив это представление, развеселившее, разве, его самого, проговорил:

– Похоже, я все-таки поступил необдуманно, взяв тебя на борт. Говорят, женщина на корабле приносит несчастье.

– Иногда только женщина способна указать мужчинам верный путь, – резко возразила Мария. – Мужчины, что дети малые, если им не напомнить, что надо мыть руки, а в холод надевать теплую одежду, сами они об этом не вспомнят.

– На мне сейчас самый теплый меховой плащ и руки у меня, вроде, чистые, – сказал Харальд. – Так в чем же дело, женщина? Что ты мне хочешь сказать?

– Дело в смерти, – нетерпеливо топнув ногой, проговорила Мария. – Если пойдешь в Византию, тебя могут убить. Чирик (она щелкнула пальцем), и нет тебя.

– Щелкни-ка еще раз, царевна, – улыбнулся Харальд. – Уж очень приятный звук. Ну, давай!

Но Мария фыркнула и в раздражении отвернулась. Кликнув Эвфемию, она удалилась в кормовой трюм, бывший ее обиталищем на «Жеребце».

Харальд же повернулся к Халльдору и Ульву и устремил на них непроницаемо-холодный взгляд. Потом сказал ледяным тоном:

– Если еще раз услышу от вас подобные речи, приготовьтесь добираться до места вплавь, ибо я своими руками выброшу вас за борт. Это так же верно, как то, что Тор делал молоты.

Он повернулся к ним спиной и пошел налить пива гребцам, которые совершенно выбились из сил, ведя корабль против сильного встречного ветра.

Убедившись, что Харальд уже не может их услышать, Ульв сказал:

– А девица-то права, Халльдор. Может, она и царевна, и чешет шерсть, но она права. Мы идем навстречу своей гибели. Отправимся в Византию, угодим прямо в сети.

Халльдор как раз доставал занозу у себя из пальца. Не поднимая головы, он рассеянно промолвил:

– Да, для ромейки эта Мария весьма рассудительна. В былые времена знавал я одну деву-сарацинку, дочь эмира из Джебел Тарика, так вот она рассуждала примерно так же, как Мария, да и лицом была на нее похожа. Эти чужеземки все на одно лицо. Переодень ее и не угадаешь, кто она, пока не заговорит, конечно.

Ульв изо всех сил ударил кулаком по планширу, так что даже зазвенели висевшие за бортом драккара щиты.

– Я не о девицах говорю, дурень ты исландский, а о жизни и смерти.

– Правда? И что же ты решил, брат? – поинтересовался Халльдор. – Всегда интересно узнать мнение умного человека.

С минуту Ульв остолбенело взирал на него, не в силах вымолвить ни слова, потом сделал глубокий вдох и процедил сквозь стиснутые зубы:

– Если мы пойдем в Византию, нас всех перебьют. Раз, и нет нас.

При слове «раз» он щелкнул пальцами. Звук при этом получился примерно такой же, как у Марии, только много громче, резче и холодней.

ВТОРАЯ ПЕСНЬ

За время плавания от Геллеспонта до Золотого Рога Харальд сложил десять песен. Это были не самые лучшие из его песен, но одна из них была удачнее других. Вот она:


Мы, други, летали по бурным морям,
От родины милой летали далеко!
На суше, на море мы бились жестоко;
И море и суша покорствуют нам!
О други, как сердце у смелых кипело,
Когда мы, сдвинув стеной корабли,
Как птицы неслися станицей веселой
Вкруг пажитей тучных Сиканской земли!
А дева русская Гарольда[31] презирает!

О други, я младость не праздно провел!
С сынами Дронтгейма[32] вы помните встречу?
Как вихорь пред вами я мчался навстречу
Под камни и тучи свистящие стрел.
Напрасно сдвигались народы; мечами
Напрасно стучали о наши щиты;
Как бледные класы под ливнем, упали
И всадник, и пеший, владыка и ты!
А дева русская Гарольда презирает!

Нас было лишь трое на легком челне;
А море вздымалось, я помню, горами;
Ночь черная в полдень нависла с громами[33],
И Гела зияла в соленой водеволне.
Но волны, напрасно, яряся, хлестали;
Я черпал их шлемом, работал веслом;
С Гарольдом, о други, вы страха не знали
И в мирную пристань влетели с челном!
А дева русская Гарольда презирает!

Вы, други, видали меня на коне?
Вы зрели, как рушил секирой твердыни,
Летая на бурном питомце с пустыни
Сквозь пепел и вьюгу в пожарном огне?
Железом я ноги мои окрыляя,
И лань упреждая по звонкому льду;
Я, хладную влагу рукой рассекая,
Как лебедь отважный по морю иду…
А дева русская Гарольда презирает!

Я в мирных родился полночи снегах;
Но рано отбросил доспехи литые —
Лук грозный и лыжи – и в шумные битвы
Вас, други, с собой умчал на судах.
Не тщетно за славой летали далеко
От милой отчизны по диким морям;
Не тщетно мы бились мечами жестоко;
И море и суша покорствуют нам!
А дева русская Гарольда презирает![34]

Услыхав ее, Мария сказала:

– Если вернешься в Византию, свободным тебе уже не бывать. Что же до оков, то они будут, причем самые настоящие, железные.

Хельге, сидевший подле мачты, стругая палку, рассмеялся:

– Это совсем не то, что стишки придворных поэтов, к которым ты привыкла. У норманнов песни простые, да и поют их лишь для того, чтобы задать ритм гребцам. Никаких красот и мудрых мыслей в наших песнях ты не найдешь. Это песни для воинов.

– Тем более обидно, – заметила Мария. – Харальду следовало бы сложить такую песню, чтобы у воинов возникло непреодолимое желание вернуться домой, чтобы они и помыслить не могли о том, чтобы зайти в какую-либо гавань до того, как войдут в устье Днепра, и, оказавшись в безопасности, направят свои корабли прямиком к Киеву.

Наблюдавший за работой Хельге Халльдор сказал:

– В безопасности? В безопасности? Найдется ли воин, который не лишится сна и аппетита, зная, что оказался в безопасности прежде, чем исполнил свой воинский долг?

– Всего лишь несколько дней назад ты советовал Харальду пройти мимо Константинополя и отправиться прямиком в Черное море, – напомнила ему Мария. – Теперь же ты запел совсем по-иному.

– Вот именно, – мрачно согласился Халльдор. – Так всегда и бывает. Ветер не может дуть в одном направлении три дня кряду.

– Когда же вы, северяне, научитесь быть благоразумными? – воскликнула Мария, в раздражении сжимая кулаки.

– Никогда, – ответил Ульв, – на то мы и северяне.

Оставив попытки переспорить викингов, Мария удалилась вместе с Эвфемией к себе помолиться за их спасение. Ее убеждение в том, что все северяне – это дети неразумные, после этого случая только окрепло.

Харальдовы корабли вошли в бухту Золотой Рог через месяц после отплытия из Палестины. После долгого плавания Константинополь со своими великолепными белокаменными дворцами и башнями показался варягам особенно величественным.

– Моя тетка Зоя тоже царственна на вид, – заметила Мария, – но за великолепной внешностью кроется сердце столь же жестокое, как у египетского крокодила.

– Недолго ей осталось творить свои черные дела, – рассмеялся Харальд. – Когда мы вломимся во дворец, она будет пресмыкаться перед нами, совсем как малые мира сего. Вот увидишь, она будет со слезами молить нас о пощаде. Великие императрицы сделаны из того же теста, что простые смертные. При виде обнаженного меча всеведут себя одинаково.

Ульв, давно уже не сводивший глаз с берега, сказал:

– Похоже, пол-Константинополя пришло встретить нас. Я никогда прежде не видел такого скопления народа. Должно быть, наши подвиги снискали нам всеобщее восхищение.

– Им просто больше нечего делать, – проговорил Халльдор. – Они готовы толпиться на городских стенах, чтобы поглядеть на то, как играют дельфины. Когда я стану правителем Византии, то издам закон о том, чтобы каждый византиец выполнял каждый день определенный объем работ. Это будет касаться и женщин. У нас, в Исландии, люди добывают хлеб насущий в поте лица своего, так почему же византийцы должны бездельничать? Хельге, вырежи на своей палке руну, чтобы не забыть напомнить мне об этом, когда я стану правителем Византии.

– Тебе никогда не бывать правителем какого бы то ни было государства, Халльдор, – вдруг промолвила Мария серьезным, даже торжественным голосом. – Ты станешь мертвецом, как только сойдешь на берег.

– Не стоит так горячиться, госпожа, – потрепав ее по руке, с мрачной улыбкой проговорил Харальд. – Халльдор молод и честолюбив, так зачем же его разочаровывать? Ты, видать, плохо знаешь исландцев. Если исландец говорит, что он станет калифом Кадиза, так оно и будет, а если и нет, то он сможет придумать подробное объяснение причин своей неудачи.

Лицо Марии уже приняло выражение, подобающее представительнице императорской фамилии, ведь она собиралась сойти с корабля на берег.

– Он никогда не сможет объяснить причин своей неудачи, – прошептала она, – да и ты тоже, сын Сигурда.

На набережную с «Жеребца» была перекинута сходня, и мореходы сошли на берег, причем с самым важным видом (надо же было порадовать охочих до зрелищ византийцев).

Едва они закончили это свое представление, как вперед выступил высокий светловолосый молодой человек в форме варяжской гвардии и, подняв руку, поприветствовал их.

– Я – Гутторм Фис из Швеции, капитан варяжской гвардии Миклагарда, – громко, чтобы все слышали, сказал он.

– А где же Торгрим Скалаглюм? – поинтересовался Халльдор. – Мы его оставили за главного перед отплытием.

Свей холодно улыбнулся.

– В этом мире ничто не вечно, и капитан варягов – не исключение. Человек, о котором ты говоришь, отправился покататься на четверке коней на Ипподроме и назад уже не вернулся. Скажите, которого из вас кличут Харальд сын Сигурда?

Ульв указал глазами на Харальда, на две головы возвышавшегося над прочими варягами, и сказал свею:

– Это вон тот коротышка с золотистой бородой. Когда будешь с ним говорить, ори во все горло. Он туговат на ухо, и мышиного писка может не услышать. Постарайся верещать погромче, хотя бы как крыса.

Гутторм Фис, у которого шея отчего-то вдруг стала огненно-красного цвета, грубо оттолкнул Ульва и подошел к Харальду.

– Сын Сигурда, мне приказано тебя встретить и проводить в императорский дворец, где тебя ожидают.

Харальд обвел глазами три сотни варягов, стоявших позади своего нового командира, и сказал:

– Я знаю дорогу, мне уже доводилось там бывать. И уж во всяком случае мне не нужны три сотни провожатых. Я приду во дворец, когда почту нужным, а пока что останусь здесь, на пристани. Мне нужно купить дынь для своих воинов. Сегодня жарко, и их мучит жажда.

– Дыни подождут, – упорствовал Гутторм Фис. – Мне приказано немедленно доставить тебя во дворец.

И он с самым решительным видом выставил вперед подбородок.

К Харальду ленивым шагом подошел Хельге.

– Позволь, командир, я дам по башке этому маменькиному сынку, и дело с концом. Может, тогда он научится прилично себя вести? А то грубит, понимаешь!

– Не трудись, братец, – ответил Харальд, – думаю нам надо уважить беднягу. А то еще расплачется, если мы откажемся пойти с ним. Перед ромеями стыдно.

В душе Харальд знал, что ему придется послушаться свея. Фисовы варяги постепенно заполняли набережную, и числом уже троекратно превосходили его собственную дружину. К тому же, утомленные долгим плаванием, харальдовы воины были не в лучшей форме и вряд ли смогли бы выдержать натиск столь сильного противника, если бы дело дошло до рубки, тем более, что они были прижаты к морю.

Поэтому они отправились во дворец. Харальда сопровождали два свея, его названных братьев тоже. Когда же они проходили мимо Акрополя и Большой Цистерны, их глазам предстало совершенно удивительное зрелище: все площади, улицы и даже небольшие переулки в этой части города были забиты каменнолицыми булгарскими воинами в полном вооружении. Все вокруг было черно от них. Никогда еще харальдовым дружинникам не приходилось видеть такого скопления воинов.

– Вот это да! – проговорил Хельге. – Императрица, похоже, вывела по крайней мере половину своего стотысячного войска, чтобы поприветствовать нас.

– Ей все равно придется ответить за Торгрима Скалаглюма, – бросил Харальд. – Когда я ставлю человека замещать меня во время отсутствия, по возвращении мне хотелось бы найти его на прежнем месте, сколько бы я ни отсутствовал.

Услыхав эти его слова, Гутторм Фис тихонько рассмеялся и сказал:

– Поспеши, сын Сигурда. Они не любят ждать.

– Долго им ждать не придется, – проговорил себе в бороду Харальд. – Но, увидев меня, они пожалеют, что не подождали дольше.

Тут кто-то из толпившихся позади булгарских стражей византийцев крикнул:

– Глядите, вон они, воры! На Ипподром их, предателей!

– Пусть отведают каленого железа, – отозвался другой голос.

– Видно они нас не за тех приняли, – сказал Харальд свею. – Вот дурни!

– Ничего подобного, они отлично знают, кто вы такие, – ответил тот. – Они ждали вас целых три месяца.

Когда же харальдовы воины вошли вместе с конвоем во внутренний двор дворца, тяжелые бронзовые ворота со звоном захлопнулись за ними, как врата ада.

Марии больше не удавалось держаться с достоинством. Она откровенно плакала, а край ее черных одежд волочился по пыли, как подол простой крестьянки. В ней не осталось ни капли гордости. Прежде с ней такого никогда не случалось, даже тогда, когда она дробила камни в каменоломне Святого Ангелия.

СУДИЛИЩЕ

Как только варяги оказались в широких коридорах дворца, откуда-то выскочили десять рот вооруженных кинжалами булгар. Харальдовы воины оказались сжатыми со всех сторон, и теперь никто из них не смог бы даже достать меч из ножен.

Гутторм Фис сказал Харальду медовым голосом:

– Сдайте оружие. Оно вам больше не понадобиться, так к чему же таскать на себе лишний груз?

– С чего бы это? – смерив его взглядом, поинтересовался Харальд. – Прежде, возвращаясь из походов, мы были вольны держать мечи при себе.

Тот ответил:

– Теперь совсем другое дело. В Зале Суда подсудимым не разрешается иметь при себе какое бы то ни было оружие.

Харальд понял, к чему все идет, и крикнул своим воинам, чтобы не сопротивлялись и сдали оружие: постараться отбиться в таких условиях значило бы попусту рисковать жизнью.

Потом он спросил у шведа:

– И что же с нами станется потом, а, белобрысый?

Гутторм Фис равнодушно пожал плечами.

– Мне этого не сказали, сын Сигурда. Мне приказали лишь заманить Медведя в ловушку, и со своей задачей я весьма успешно справился. Надеюсь, с этим даже ты не можешь поспорить. Теперь же я и мои воины отправляемся отдыхать. Если хочешь что разузнать, спроси у командира булгарской стражи. Правда, не думаю, чтобы он много тебе рассказал. Булгары – народ неразговорчивый.

Харальд сделал глубокий вдох.

– Когда я в другой раз буду в Швеции, небо там покраснеет от пожаров.

Теперь Гутторм Фис открыто смеялся над ним.

– Нашим домам ничто не грозит, сын Сигурда. У тебя не будет ни рук, чтобы высечь огонь, ни глаз, чтобы посмотреть, как он разгорится. Прощай, герой минувших дней!

Он лихо повернулся на каблуках и увел своих варягов прочь. Заступившие вместо них булгары, пинками гнали пленников коридорами к Залу Суда. Кое-кто из северян попытался дать им сдачи и получил по голове посохом с железным наконечником. Под конец варяги угомонились, но в душе поклялись отомстить булгарам за эти тычки, как только очутятся на свободе.

Зал Суда был переполнен чиновниками и нобилями, пришедшими поглядеть на необычное зрелище. Варягов согнали на предназначенную для подсудимых площадку, причем Харальда, Халльдора, Ульва и Марию поставили впереди других. Зрители расположившись на полукруглой галерее позади площадки, перед ней же на высоком подиуме возвышались два роскошных трона.

– Они что, хотят, чтобы мы им сыграли какую-нибудь пьеску? – сказал Ульв.

Стоявший подле него булгар, который понимал по-норвежски, ухмыльнулся:

– Вы сыграете спектакль, это уж точно, хотя, думаю, вы пока что не знаете слов. А пьеса, поверьте, презабавная. И текст несложный: слов мало, все больше крики.

– Тебя не спрашивают, булгар, – коротко заметил Халльдор. – Отправляйся в свою конуру глодать кости.

– Костей будет предостаточно, – не переставая ухмыляться, проговорил тот. – Только кости-то эти будут ваши. И глодать их буду не я, а стервятники.

Запели трубы, и на подиум медленно взошли двое в тяжелых одеяниях.

Один трон заняла императрица Зоя, другой – незнакомый варягам старик. Видно, в молодости он был высок и широкоплеч, но годы согнули его спину. Голову его украшала высокая императорская корона, из-под которой виднелись довольно жалкие пряди тонких седых волос. Он постоянно шмыгал длинным красным носом. Пока он шел к трону, шлейф его тяжелого одеяния из золотой парчи несли два мальчика.

– Я думал, будет две императрицы, – заметил Халльдор. – А тут одна императрица и еще какой-то старый козел в парче.

– Не всегда бывает так, как ожидаешь, – сказал булгар. – Это новый базилевс, Константин Мономах. И если ты не дурак, проявляй к нему уважение. Хоть он и стар, зрение и слух у него отменные, прямо как у леопарда. Да и когти острые. Скоро сами в этом убедитесь.

Герольд развернул длиннющий свиток и принялся зачитывать какой-то документ. Варяги ничего не могли разобрать: они понимали только разговорный греческий, а язык, на котором составляются документы, совсем не то. Они принялись вертеться, так что стражам-булгарам пришлось утихомиривать их тычками древком копья.

Наконец, Харальд не выдержал.

– Слушай, Зоя, мы устали с дороги. Пусть объяснит, в чем дело, простым человеческим языком, и мы пойдем ужинать.

Императрица раздраженно передернулась, но ничего не сказала. Зато новый базилевс, Константин Мономах, встал, опираясь на золотой посох, и молвил неожиданно зычным голосом:

– Судя по нелепому росту человека, столь непочтительно обратившемуся к императрице, это Харальд сын Сигурда. Что же, сын Сигурда, если ты желаешь, дело будет изложено простым языком. Все будет сказано столь простым языком, что ты пожалеешь о своей наглой выходке.

– Мы сюда пришли узнать в чем дело, а вовсе не за тем, чтобы слушать болтовню какого-то красноклювого попугая, – заявил Харальд.

В зале повисло тягостное молчание.

Потом новый базилевс спокойно проговорил:

– Сын Сигурда, бывший командир варяжской гвардии Византии, против тебя выдвинуто множество обвинений. Из соображений личной мести ты самолично затеял усобицу с одним из наших величайших полководцев, Георгием Маниаком, а это равносильно мятежу. С этой целью ты увел из Константинополя наше войско и флот, что также равносильно мятежу. Ты сражался с нашими союзниками, нормандцами, и заключил союз с нашим заклятым врагом, сарацинами. Кроме этого, ты захватил Крит и распоряжался им как своей вотчиной, жег деревни, притеснял византийских чиновников, присвоил себе императорскую казну и послал ее в свою страну. Наконец, ты правил в Святой Земле так, как если бы сам был императором, распоряжаясь постройкой церкви, последователем которой ты недостоин называться. И сверх того, ты похитил царевну Марию Анастасию Аргиру, лишив калифа Каира ее общества и поставив тем самым под угрозу наш с ним договор. Что ты можешь сказать на это в присутствие суда?

Харальд почесал в затылке, улыбнулся и промолвил:

– Что бы я ни сказал, ты все обернешь по-своему, старый ты козел. Я не вижу нужды говорить что-либо.

Стоявшая подле него Мария Анастасия заплакала в голос, и Ульв обнял ее, чтобы хоть как-то утешить. Страж-булгар тут же ударил его древком копья.

– Спасибо, – промолвил Ульв. – Я сегодня же доставлю тебе такую же радость, и посмотрим тогда, будешь ли ты также доволен собой, как сейчас, обезьяна ты эдакая.

Константин Мономах все видел, но ничего не сказал. Помолчав, он проговорил:

– Обстоятельства дела ясны. Если мы сейчас не проявим твердость, Византия скоро окажется во власти охочих до грабежа варваров. Вынес ли суд приговор по этому делу?

Он полуобернулся к сидевшим на длинной скамье двадцати белобородым старцам в темных одеждах. Один из них встал и ответствовал так:

– Да, базилевс. Сначала, как и положено у всех цивилизованных народов, о женщине. Госпожа Мария Анастасия Аргира приговаривается к ста ударам кнутом. Экзекуция будет произведена завтра публично, на Ипподроме. Затем преступница будет в цепях отправлена в Египет с тем, чтобы условия известного договора были выполнены. Что до викингов, то мы считаем, нельзя наказывать простых воинов за дела их командиров, сколь бы безумны эти деяния ни были. Поэтому мы решили, что после месячного ареста в казарме, они смогут продолжить службу под водительством нового командира Варяжской гвардии. Что же касается их прежних командиров, то они должны быть примерно наказаны, поскольку иначе в христианском мире могут возникнуть сомнения в справедливости византийского суда. Наиболее ответственные посты в нашей Варяжской гвардии занимали Харальд сын Сигурда, Ульв сын Оспака и Халльдор сын Снорре, они и ответят за все. Первым делом, они должны быть отведены в застенок, где проведут ночь без пищи и воды, чтобы у них было время, вознеся молитвы, помириться с Богом. На рассвете же они будут доставлены на Ипподром, где и будет должным образом произведена экзекуция. Будучи командиром и поэтому неся основную тяжесть вины, Харальд сын Сигурда лишится глаз, языка и обеих рук, тогда как два других преступника только глаз и рук. Затем они будут доставлены обратно в застенок, где и проведут остаток жизни, сколь бы долог или краток он ни был. Таков, государь, наш приговор.

Когда судья, закончив свою речь, уселся на место, базилевс спросил у Зои:

– Может быть, ты желаешь смягчить приговор?

Она же ответила звонким голосом, глядя куда-то поверх голов викингов.

– Нет. Приговор справедлив. Пусть они будут наказаны.

В БАШНЕ

Булгарские стражники отвели троих варягов в темницу, расположенную в заброшенном квартале города (расчет был на то, что там товарищи осужденных викингов не сумеют их отыскать). Темница эта представляла собой старинную каменную башню без крыши.

Замки и засовы на единственной выходившей на улицу двери так проржавели, что, казалось, открыть ее стало совершенно невозможно. Внутри башни была винтовая лестница, почему-то обрывавшаяся в двенадцати футах от пыльного пола замусоренного перьями, костями и целыми скелетами крыс (видно, над трупами зверьков поработали муравьи). В общем, место было не из приятных.

Очутившись там, названные братья долгое время не говорили ни слова. Ульв и Халльдор глаз не могли отвести от своих рук. Они разглядывали их так, как будто видели впервые в жизни, то и дело сжимали их в кулаки, а потом снова разжимали. Харальд же попытался подняться по винтовой лестнице с закрытыми глазами, держа руки за спиной. Пройдя половину пути, он потерял равновесие и свалился на пол.

Ульв с Халльдором оторвались от своего занятия и уставились на него, потом все трое рассмеялись. Смех получился невеселый, но все же это было лучше, чем полное молчание.

– Интересно, что будет, если помолиться моему брату, Святому Олаву? – сказал Харальд. – Вдруг поможет? Когда нас сюда тащили, мне почудилось, будто он стоит на углу улицы, наблюдает. Удивительное дело, какие мысли приходят в голову, когда попадешь в беду. Знавал я одного морехода-ирландца. Как-то раз, корабль его затонул, и он вплавь добрался до небольших, расположенных в открытом море шхер[35], где провел три дня и три ночи. Так вот, он говорил, что на рассвете ему каждый раз чудилось, будто прямо к его шхерам идет драккар, причем он ясно видел, как блестят развешанные за бортом щиты, как изогнут наполненный ветром парус. Но стоило ему крикнуть, как корабль исчезал в дымке.

– А как же он тогда добрался до берега? – поинтересовался Ульв.

– Я как раз хотел спросить то же самое, – вставил Халльдор.

– Очень просто, – ответил Харальд, – он помолился, и к берегу прибило здоровенное бревно. Он за него уцепился, и на следующий день был в Голуэе. А через неделю этот дурень вышел в море на обтянутой воловьей кожей лодке и потонул где-то среди тамошних островков, где и глубины-то настоящей нет. Это судьба.

– Веселей от таких историй не становится, – заметил Халльдор. – Пошел бы ты лучше на лестницу и помолился своему брату. Я с ним не был знаком, так что к моей молитве он вряд ли прислушается. Да и не мастер я говорить молитвы, разве священник поможет. Сам я никак не могу подобрать нужных слов.

– Хорошо, я сделаю, как ты говоришь, – сказал Харальд, – но не жди слишком многого. У Олава множество дел, к тому же, не думаю, чтобы он сейчас ко мне особенно благоволил. Из слов, что он сказал на Крите, явствует, что он не доволен тем, как я жил после его гибели в битве при Стиклестаде.

– Ну и что? – перебил его Ульв. – Он же святой, а святые умеют прощать. Иди, помолись. Может, лучше нам от этого не станет, но хуже уж точно не будет. Больше мы все равно ничего сделать не можем, разве что вырастим крылья и улетим отсюда.

Харальд пошел молиться. Друзья при этом отвернулись, чтобы его не смущать: ведь ему пришлось при них встать на колени.

Воротясь к ним, он проговорил:

– Не знаю, правильно ли я поступил, но я пообещал, что если он нам поможет, я построю на этой улице часовню в его честь, конечно, когда у меня будет такая возможность.

– Пообещать такое никогда не вредно, – заметил Халльдор. – По крайней мере, будет знать, что ты стараешься быть добрым христианином.

– Верно, – согласился Харальд. – В своей молитве я сделал на это упор. А еще я ему сказал, что когда вернусь на Север, позабочусь о том, чтобы в Трондхейме была церковь, которой можно гордиться. Правда, сейчас трудно даже представить себе Трондхейм, он как будто остался в какой-то совсем другой жизни, а, может быть, лишь пригрезился мне. Но все равно сказать это стоило, а если буду жив, то непременно исполню свое обещание.

В разговор вступил Ульв.

– Просто удивительно, как нас тянет на молитвы, когда окажемся в беде. Даже самые смелые молятся о спасении.

– Я много думал о том, что значит быть смелым, – проговорил Харальд, – меня самого часто называли смелым, но что это такое я так и не уразумел. Мне казалось, что я всего лишь выше других ростом и еще удачливее, оттого и побеждаю.

– Я с этим вопросом тоже не до конца разобрался, – кивнул Халльдор, – хотя мне, конечно, приятно увидеть противника поверженным у моих ног.

– А у меня перед битвой всегда потели ладони, – вставил Ульв.

– Ну, после завтрашнего таких проблем у тебя не будет, – сказал Харальд, – это уж точно.

– Нет, правда, брат, а у тебя ладони потели перед битвой? – настаивал Ульв.

– Да, потели. И колени дрожали так, что мне приходилось поскорее ввязываться в драку, чтобы не упасть еще до дела. Я был самый настоящий трус.

Халльдор сказал:

– У меня тоже ноги подкашивались, как будто говорили мне: «Скорее, скорее, начинай!». Знавал я одного берсерка из Торсморка, так у него ноги так дрожали, что товарищам приходилось на руках выносить его на поле битвы, а то сам он не мог дойти. Просто-таки трясся весь от страха.

– Помните Хрута сына Херпульфа, того, что влюбился в эту ведьму, королеву Гуннхильд? – промолвил Ульв. – Перед битвой он говорить не мог: опустит голову и плачет, как девица. Зато как ударят его, пусть даже легонько, кидался в сечу, как лев, и уж тогда не было ему угомону. А после дела он плакал ночи напролет.

– Да, братья, трудно сказать, что такое храбрость, – сказал Харальд, – наверное, это пустое слово, выдуманное скальдами. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Они еще долго разговаривали, стараясь не касаться тем, где фигурировали глаза и руки, но разговор почему-то все время сбивался именно на это.

Потом в башню залетела какая-то бурая птичка и, с размаху ударившись о каменную стену, упала на землю. Халльдор поднял ее, пощупал крылья (не сломаны ли?). Викинги были рады, что птичка не убилась насмерть. Ее осторожно передавали из рук в руки, чтобы каждый мог хорошенько рассмотреть.

– Завидую я этой пичуге, – проговорил Харальд. – Пусть у нее нет ни меча, ни шлема, ни коня, ни корабля, зато она имеет то, чего так не хватает нам – крылья. И потому может выбраться отсюда безо всяких молитв.

Он выпустил птичку, и она тут же упорхнула прочь из башни, даже не поблагодарив своих спасителей.

– Может, это Олав послал нам ее, намекая, что и нам следует вылететь из башни? – сказал Ульв.

– Перья у меня на руках расти пока что не начали, – отозвался Халльдор, – я проверял.

– Думаю, это просто птичка, а никакое на знамение, – проговорил Харальд. – Хорошо, что мы увидели, как она, оглушенная, упала на пол. А то она могла бы стать добычей крысы. Вон тут сколько крысиных нор.

– Я ничего не имею против того, чтобы лиса пообедала куропаткой, если ей удастся ее поймать, или, скажем, чтобы орел закогтил зайца, – заметил Ульв. – Но мне делается как-то не по себе, когда маленькие птички насмерть бьются друг с другом. Неправильно это. Это все равно как если бы двое детишек бросались друг на друга с топорами, вместо того, чтобы играть как положено малышам.

– Кстати об играх, – сказал Халльдор, – тут на полу полным-полно костей. Если отломить у них кончики, можно было бы поиграть в бабки. Хотите?

– А что, хоть руки чем-то займем, – промолвил Харальд. – Хоть будет потом о чем вспомнить.

Они принялись играть, да так увлеклись, что на время забыли об уготовленной им участи. Они проиграли до самой темноты. Так как у них не было при себе ничего ценного, чтобы поставить на кон, они решили играть на свои мечты.

Ульв продул Харальду свой меч, а тот, в свою очередь, проиграл Халльдору норвежский престол.

– Везет дуракам! – заявил Ульв, притворяясь, что проигрыш ужасно его разозлил. И все трое принялись хохотать, как полоумные, вспомнив о том, как им «повезло» на самом деле.

Услыхав этот жутковатый смех, иные прохожие-византийцы вздрагивали и спешили уйти прочь, как будто за ними гналось приведение, а иные стучали пальцем себе по лбу, мол, что-то много развелось сумасшедших.

ЭВФЕМИЯ

В ту ночь викинги почти совсем не спали. Закрыть глаза казалось глупостью. Смотреть, смотреть, пока можешь, пусть даже в темноту.

Часа за два перед рассветом Харальд, глядевший, лежа на пыльном полу подле Ульва и Халльдора, на видимый из башни расцвеченный серебряными звездами круглый кусочек неба, увидал, как с вершины башни что-то спустилось, похоже, веревочная лестница. Он шепнул своим друзьям, которые тоже не спали:

– Не шевелитесь, не подавайте вида, что мы заметили. Наверное, это булгары пришли за нами. На целых два часа раньше времени! Как будто у нас эти два часа лишние!

– Наверное, Олав нас все-таки не слышал, – прошептал ему в ответ Халльдор. – Оно и понятно, святые – народ занятой. Слушай, когда они сюда спустятся, я не позволю им отвести меня на убой, как телка. Хоть одного из них, да оставлю здесь крысам на радость.

– Вот и я про то же, – кивнул Ульв. – Пора проучить этих грубиянов. Пусть знают, что шутки вроде ихних безнаказанно не проходят.

– И как мы только раньше об этом не подумали! – сказал Харальд. – Предлагаю напасть прежде, чем они успеют спуститься. Каждый из нас возьмет на себя по одному булгару. Тогда нам будет не так тоскливо помирать. К тому же, если мы как следует их потреплем, они, может, выйдут из себя и порешат нас на месте. По мне, это лучше, чем Ипподром.

Они откатились в тень стены и притаились в ожидании. Но по лестнице никто не спустился. Потом женский голос негромко проговорил:

– Харальд, Харальд, поспеши, скоро рассвет.

Викинги осторожно поднялись по раскачивающейся из стороны в сторону лестнице на вершину башни. Глянув оттуда на улицу, они увидали там перепуганную, кутающуюся в серый плащ Эвфемию, прислужницу Марии. Подле нее стоял и дрожал на студеном предрассветном ветру маленький мальчик с тремя плащами в руках.

Увидев, что варяги показались на вершине башни, Эвфемия крикнула им:

– Поспешите. Перекиньте лестницу на эту сторону и спускайтесь. Мой брат потом отцепит лестницу и спрячет ее где-нибудь. Ему можно доверять.

– Моя бы воля, я доверил бы ему править Византией, – сказал Харальд.

Они спустились на землю тихо, как привидения.

– Кто послал тебя, Эвфемия? – спросил Харальд. – Такого подарка мне в жизни никто не делал.

– Меня прислала Мария Анастасия. Саму ее держат взаперти, но ей удалось передать мне весточку. Она говорит, что ночью ей во сне явился твой брат Олав и сказал: «Брось лить слезы, женщина. Этим делу не поможешь. Лучше пошли-ка лестницу моему брату». Византийский святой, наверное, такого не сказал бы, но она все равно сделала все, как он велел.

– И она была права, – промолвил Харальд. – Святые знают, что делают, и сомневаться в этом – грех. Особенно если дело касается северных святых. Говорят они напрямки, безо всяких там словесных хитростей, но умеют сделать так, чтобы все исполнилось как должно.

– Этому нам стоит у них поучиться, брат, – мрачно проговорил Ульв. – Кстати, пора уже заняться делом.

ПОЛОТА-СВАРВ

Трое викингов мчались прочь от башни подобно быстроногим волкам. Они забыли о голоде и усталости. Теперь их обуревали иные чувства. Несясь по узким объятым предрассветными сумерками улочкам Константинополя, Харальд повторял про себя: «Олав, брат, доберусь до Новгорода – сто свечей тебе поставлю!».

Ульв вдруг остановился посреди улицы, поглядел на только что взошедшее солнце, и пропел, раскинув руки:


В овраге – баран,
В хлеву – телок,
В руке – клинок!

Халльдор крикнул ему, обернувшись на бегу:

– Поспешай, исландец. Поэзией потом займешься.

Так добежали они до Виа Долороза, где узкие, мощеные булыжником улочки сменялись широкими проспектами. Викинги без колебаний вступили в эту часть города, поскольку в такой час народа на улицах бывало немного. Их видели только шедшие к гавани с сетями за спиной рыбаки, да и те никакого интереса не выказали, только пожали плечами: варяги только и делают, что чудят, а если жизнь дорога, в их дела лучше не вмешиваться.

Вот уже и дворец. Восходящее солнце золотит белокаменные стены, ставни все закрыты, полосатые тенты собраны.

– Осторожно, братья, – сказал Харальд, – давайте пробираться вот за этими лаврами. Сегодня караул несут булгары.

Они благополучно добрались до расположенного позади дворца проулка, который вел к варяжской казарме. Когда же трое друзей проходили мимо зарешеченного расположенного возле самой земли оконца, то услышали гомон множества голосов, посреди которого то и дело слышались крики ярости.

– Наши-то как рано поднялись, – с мрачной улыбкой заметил Ульв. – Видать, отчего-то им не спится.

Стоявший на страже у дверей долговязый юнец из Лунда[36], чуть не упал, увидев их.

– Один! Мы уж думали, вам конец, – пробормотал он. – Хотели вот отомстить за вас.

Ульв пихнул его так, что он даже топор выронил.

– Уж больно вы, северяне, неторопливы. Пока от вас дождешься помощи, десять раз пойдешь на корм воронам.

Харальда рядом с ним уже не было. Он стоял посреди длинной тускло освещенной залы, а вокруг теснились соратники-варяги: каждому было охота хлопнуть командира по спине или пожать его здоровенную ручищу. Шум стоял такой, что никто не слышал собственного голоса. Эйстейн взобрался на пустую пивную бочку, и проорал что было сил:

– Тихо, парни. Наши вернулись, так что нечего болтать. Пусть Харальд скажет. Ему есть что сказать.

– Други, я давно собираюсь убраться отсюда восвояси, – проговорил еще не отдышавшийся после долгого бега Харальд. – Уж больно здесь жарко, вконец можно облениться. Давайте распрощаемся с Миклагардом и отправимся на Русь.

Он обвел глазами размахивающих руками и орущих во все горло варягов. В чулане были восемьдесят лучших в варяжской гвардии воинов, и большинство из них были вооружены.

– Слушай, брат, у меня при аресте отобрали оружие и доспехи, – крикнул он Эйстейну. – Тут есть лишний топор и кольчуга?

Эйстейн спрыгнул с бочки, протиснулся сквозь толпу и вскоре вернулся со свертком в руках.

– Вот твои вещи, Харальд. Кто-то прошлой ночью бросил их нам через дверь и убежал. Вот тогда-то мы и решили, что тебя нет в живых.

– Молодцы вы! – проговорил Харальд, натягивая на себя бахтерец. – Целую ночь судили-рядили, да так ни на что и не решились!

– Ты же знаешь, без тебя мы что стадо без пастуха, – покачал головой Эйстейн. – Но теперь ты с нами, и мы на все готовы.

Отвлекшись на минуту от застежек, Харальд громко возгласил:

– Ну что же, волчата, первым делом возьмите причитающееся вам во дворце, а я покуда улажу кое-какие свои дела.

– Харальд, это не по закону, – заявил с каменным лицом Халльдор. – Варягам дозволяется разграбить дворец только в день, когда умрет базилевс. Это же вековая традиция.

По его лицу скользнула странная улыбка.

Харальд устремил на него холодный взор. Чуть помедлил с ответом, потом проговорил:

– Все будет по закону. Займитесь грабежом, «полота-сварвом», а об остальном я сам позабочусь.

Он повернулся и первым вышел из погреба. Варяги гурьбой устремились за ним, задевая на ходу украшавшие коридоры драпировки.

– Я уж давно положил глаз на одну икону, – заявил на бегу Ульв. – Такая в золотом окладе с синими и красными камушками.

– В часовне есть одна чаша с рубинами по верхнему краю, – отозвался Халльдор, – я все глядел на нее во время мессы. Если ее продать, то денег хватит на усадьбу в Сандгилле и три парусных лодки в придачу, чтобы промыслить рыбы в неурожайный год.

Выяснилось, что чуть ли не каждый из варягов уже присмотрел себе какую-нибудь вещицу.

– Послушай, Харальд, у этого Константина Мономаха был золотой посох. Человеку моих лет надо думать о будущем. Если увидишь где тот посох, принеси его мне, будь другом, – сказал Эйстейн.

Харальд молча кивнул.

Немногие попадавшиеся варягам на пути камерарии в высоких диадемах молча отступали в сторону, давая дорогу воинам. Никто из них и не подумал поднять тревогу: это было не их ума дело.

Вот и центральный внутренний дворик дворца с украшенным бронзовыми фигурами львов, окруженный пальмами фонтаном.

Когда варяги приблизились к большой часовне, Харальд знаком приказал им остановиться и скомандовал:

– За дело, ребята! Как протрублю в рог, собирайтесь в дворике у фонтана. И не набирайте больше, чем сможете унести, причем бегом. Побегать наверняка придется.

С этими словами он повернулся и ушел прочь от них в темный, украшенный роскошными красного цвета парчовыми драпировками коридор. Никто из варягов не последовал за ним: даже охваченные жаждой грабежа, они не решились войти в ту часть здания, где находились личные покои обитателей дворца, в основном, женщин. Дойдя до первой позолоченной двери, Харальд чуть помедлил, потом немного раздвинул тяжелые занавеси и заглянул внутрь. На низком диване с ножками в виде орлиных лап спала, раскинувшись, облаченная в кисейную ночную сорочку императрица Зоя, чем-то похожая во сне на большую кошку. Харальд поглядел на золотые браслеты у нее на руках, на жемчуга, которыми была обильно украшена ее дряблая шея, и по его лицу скользнула странная улыбка. «Вот мне и довелось увидеть спящую императрицу, – подумал он. – До чего же она сейчас беззащитна! Совсем как простые смертные». Когда же он дошел до следующей двери, улыбка сбежала у него с лица. Задержавшись лишь на мгновение, чтобы взглянуть на свой топор, он решительно распахнул бархатные занавеси и вошел.

За то время, что Харальд провел в этом покое, ничто не нарушило тишину в коридоре. Когда же он вышел, в руках у него был золотой посох базилевса.

– То-то Эйстейн порадуется! – сказал он.

Викинг двинулся дальше по коридору и вскоре остановился еще перед одной дверью, которая явно вела в покой попроще. Занавесь тут была не парчовая, а из вышитого полотна. Возле этой двери Харальд помедлил, как будто не мог решить, что делать. В конце концов, он все же раздвинул занавеси и вошел внутрь, оставив свой топор и базилевсов посох на полу в коридоре.

Комната была невелика, и большую часть ее занимала кровать с шелковым балдахином, на которой лежала, разметав по шелковым подушкам свои черные волосы, Мария Анастасия. Стоило Харальду войти в покой, как она открыла глаза, но пытаться убежать или звать на помощь не стала, хотя Харальд предполагал, что такое вполне может произойти. Мария не пошевелилась, даже головы не повернула в его сторону, только посмотрела на него темными глазищами и тихо проговорила:

– Ты рано встал сегодня, варяг.

Стоя у ее кровати, Харальд так же тихо ответил, теребя свою бороду:

– Сегодня у меня много дел. Спасибо, что дала мне возможность управиться с ними.

Царевна грустно улыбнулась:

– У всех много дел. Кроме меня. Меня же до самой старости ждут одни только молитвы да вышивание, вышивание да молитвы.

Харальд деликатно кашлянул и поискал глазами платье Марии.

– Брось ты о молитвах. Сегодня ночью ты уже помолилась на славу, во всяком случае, результат налицо. Теперь пойдем отсюда. Ты ведь не хочешь оставаться во дворце?

– Теперь, когда решительный момент настал, я сама не знаю, хочу ли уйти отсюда, – со слезами на глазах ответила она. – Когда казалось, что бежать невозможно, я каждую ночь грезила о том, чтобы убежать с тобой на вольный Север. Но теперь, когда такая возможность представилась, мне страшно. Вчера, после того как тебя увели в темницу, ко мне явился Патриарх и сказал, сурово так, что, оскорбив калифа и поставив тем самым под угрозу строительство Церкви Гроба Господня, я обрекаю себя на вечные муки, и лишь величайшее самоотречение позволит мне надеяться на спасение души.

Харальд отыскал, наконец, платье и дал его Марии.

– Я не патриот, и в таких делах мало смыслю, но по-моему, раз здесь тебе плохо, а в другом месте будет хорошо, почему бы тебе не попробовать спастись?

– Тебе легко говорить, ведь ты всегда поступал, как вздумается, – проговорила Мария, одеваясь. – Моя жизнь была совсем иной. Наверное, мне просто нужно, чтобы кто-нибудь принял решение за меня.

– Вот и отлично. Значит, решать мне. А я решил взять тебя с собой. Погружу тебя на корабль вместе с другой добычей. Может, я тебя продам в Киеве или, скажем, Полоцке, если, конечно, кто прельстится твоей стряпней. Согласна?

Произнося сию тираду, он улыбнулся, чтобы Мария, не дай Бог, не подумала, что он говорит всерьез. Потом он принялся рассматривать небольшую икону, которая висела на дальней стене комнаты. Икона была выполнена из расписной эмали и обильно украшена золотом. Харальд любовно погладил ее большим пальцем, размышляя о том, сколько монет можно выручить за нее в Новгороде.

– Можешь взять ее, если хочешь, – сказала подошедшая к нему Мария. – Мне эта икона никогда не нравилась. Она напоминает мне о бесконечных византийских молитвах и песнопениях. Прими ее в уплату за проезд на твоем корабле.

Обернувшись к царевне, Харальд увидел, что она улыбается. Заметил он и то, что она одета тепло, как раз для плавания на корабле.

– Мария, я глазам своим не верю. Еще минуту назад мне казалось, что ты вот-вот начнешь звать на помощь.

– Ты ведь принял за меня решение, Харальд, – рассмеялась она. – Перекинь меня через плечо, как прочую свою добычу, которую ты тут поминал, и вперед! Камерарии потом доложат, что меня украли.

Так он и поступил, очень, впрочем, осторожно. Мария же не забыла при этом снять со стены икону.

– Раз ты сам не хочешь ее брать, – говорит, – придется мне самой об этом позаботиться.

Во дворике с фонтаном уже собрались набравшие всякого добра варяги. Когда они увидели Харальда с перекинутой через плечо царевной, то принялись кричать и смеяться, как будто собирались на праздник. К Харальду подошел Эйстейн.

– Вижу, ты нашел для меня посох. Трудно было добыть его?

Харальд покачал головой.

– Нисколько не трудно. Думаю, однако, что старушка Зоя может осерчать: снова похороны, поминки, траур, молитвы и все такое. Правда, с обрядами ей может помочь сестра. А то пришлось бы бедняжке Зое все проделывать в одиночку.

Ульв тронул его за плечо.

– Не время сейчас разговоры разговаривать. Пора выбираться отсюда. Скоро булгары очухаются, а с барахлом, которое мы набрали, быстро не побежишь. Пойдем. Долго живет тот, кто умеет вовремя уносить ноги. И сейчас как раз тот случай, когда эту истину нельзя забывать.

ЦЕПЬ

Варяги гурьбой устремились к выходу из дворца и высыпали на Виа Долороза. Никто не заступил им дорогу. Казалось, Византия готова была беспрепятственно отпустить два корабля варягов домой.

На пристани все тоже было тихо и спокойно. Швартовавшие свои суденышки рыбаки приветливо улыбались и махали им руками, желая, как водится у моряков, попутного ветра.

– Не нравится мне это, брат, – насупился Халльдор. – Такие дела никогда не обходятся без драки. Столько добра взяли и уходим вот так, запросто, не пролив ни капли крови. От этого мне даже добыча не так мила.

– Не болтай лишнего, исландец, побереги силы для гребли, – оборвал его Харальд. – Мы ведь еще не выбрались из Миклагарда. Очень и очень возможно, что кровь еще прольется.

Стоявшая у него за спиной Мария проговорила:

– Если до этого дойдет, мне придется пожалеть, что я помогла вам бежать.

– А ты закрой глаза и не смотри, – бросил Харальд. – А теперь помолчи, у нас дел невпроворот.

Он не любил, когда ему напоминали, что он чем-то кому-то обязан.

Когда же они добежали до императорской пристани, где были пришвартованы галеры и драккары, то увидели, что на их кораблях уже есть какие-то вооруженные мечами и копьями люди, и приготовились к драке. Однако присмотревшись к пришельцам, Ульв сказал:

– Да это свои, ребята из Хедебю, они хотят идти с нами. Ох, и везет же нам сегодня!

Наконец, они погрузились на свои корабли, «Жеребец» и «Боевой ястреб», и, торопливо рассовав добычу по корабельным дарам, перерубили швартовы.

Бросив царевну на кучу соломы в кормовой кабине, Харальд скомандовал, сложив руки рупором:

– По местам! Рулевой, к рулю! Гребцы, налегай на весла!

Оба драккара отошли от пристани, оставив позади прочие пришвартованные к ней суда.

На лице Марии была написана детская радость по поводу предстоящего путешествия.

– Посмотрим, как она заулыбается на студеном ветру, когда мы пойдем вверх по Днепру, – с кривой усмешкой сказал Ульв Халльдору.

Халльдор тоже усмехнулся:

– Как бы она ни улыбалась, улыбка у нее всегда получается чудесная. Я рад, что Мария с нами. Она мне стала как сестра. Теперь одно из главных дел моей жизни – найти ей достойного мужа.

– Ну, с этим-то у тебя забот не будет, – коротко взглянув на него, тихо проговорил Ульв. – Мария уже выбрала себе мужа, причем без твоей помощи.

Тут Харальд вдруг взревел не своим голосом:

– Глядите, подлые ромеи перегородили выход из гавани цепью!

– Если мы остановимся, они всех нас перестреляют из луков: берег-то рядом, – крикнул с «Боевого ястреба» Эйстейн сын Баарда. – Ну что, будем таранить цепь?

На какое-то мгновение лицо Харальда как будто окаменело, потом взгляд его прояснился.

– Все в воле Господней, брат. Следуйте за «Жеребцом», делайте все, как мы. Если повезет, мы, может, еще погуляем на Севере.

В пятидесяти весельных гребках впереди «Жеребца» Золотой Рог перегораживала протянутая между несколькими барками мощная цепь, которая, хоть и проржавела и сплошь покрылась морской растительность, явно была способна выдержать удар любого, даже самого могучего корабля. Кое-где она опускалась чуть ли не до уровня воды. К одному из таких мест Харальд и направил «Жеребец», громко скомандовав так, чтобы все слышали:

– По моему знаку всем взять как можно больше груза и бегом на корму. Может, тогда нос поднимется над цепью. Когда я снова подам знак, всем бежать на нос. Может, нам удастся перескочить через преграду.

– А мне что делать, капитан? – игриво спросила Мария. – Все прочие получили свои задания.

Но Харальд не слышал ее: цепь была уже совсем близко, и корабль летел к ней со скоростью скачущего во весь опор коня.

Когда до нее оставалось всего восемь шагов, Харальд поднял вверх правую руку и скомандовал:

– Давайте! На корму!

Варяги с добычей в руках как ошпаренные помчались на корму. Изогнутый нос «Жеребца» с шумом поднялся из воды, разбросав мириады свернувшихся на солнце брызг.

Казалось, драккар вот-вот чайкой взмоет в небо. Харальд вцепился в планшир, рискуя вывихнуть себе руки. На лбу у него вдруг выступила испарина. Марию Анастасию отбросило назад, как тряпичную куклу. Она свалилась бы за борт, да спасибо, Ульв прижал ее ногой к мачте.

Цепь была уже под килем «Жеребца». Раздался треск, полетели щепки.

– Вперед, вперед, ребята! Бегом! – скомандовал Харальд.

Викинги рванули на нос. Иные из них валились на палубу как пьяные, поскольку корабль стал опасно раскачиваться на цепи. Но это продолжалось лишь какое-то мгновение. «Жеребец» скользнул вперед и оказался в безопасности, за пределами запертой цепью гавани.

Все принялись гомонить и смеяться как полоумные. Но тут Харальд, обернувшийся, чтобы взглянуть на гавань, крикнул не своим голосом:

– Господи! «Боевой ястреб» гибнет! Смотрите, он переворачивается!

«Боевой ястреб», так и оставшийся по ту сторону цепи, завалился набок и какое-то время покачивался на волнах, хлеща по воде своей высокоймачтой.

Потом к ужасу викингов с «Жеребца», он вдруг повернулся вверх килем, накрыв всех бывших на борту наподобие сачка. Харальд вцепился в планшир так, что костяшки пальцев у него побелели, и едва слышно проговорил:

– Они потопли. Море поглотило их.

Но делать ничего не стал. Он был как во сне.

– Их не спасти, – крикнул Ульв. – Кольчуги утянули на дно даже тех, кто умеет плавать, а плавать из них мало кто умеет.

Стоявший подле Халльдора Хельге вдруг тонко закричал и кинулся к планширу. Харальд ухватил было его за рукав рубахи, но рукав оторвался, а Хельге все равно бросился за борт.

Он проплыл под цепью и добрался до «Боевого ястреба». Потом, когда гребцы на «Жеребце» уже налегли на весла, Харальд увидел, как Хельге вынырнул с Эйстейном и, держа голову оркнейца над водой, попытался добраться с ним до ближайшего поддерживающего цепь лихтера. Потом он, вроде, крикнул что-то и сразу же ушел под воду вместе с Эйстейном.

По лицу у Харальда текли слезы.

– Вперед! – крикнул он. – Нам их не спасти. Если вернемся, все поляжем.

Только тут Ульв вспомнил, что по-прежнему прижимает Марию Анастасию ногой к мачте. Он убрал ногу, но не нашелся, что сказать царевне.

Она же еще долго пролежала там без движения. А когда поднялась, чтобы пойти к себе, «Жеребец» давно уже шел Босфором. По левому борту виднелись башни Пера-Галаты, а по правому – Хризополис.

Никто не решился спросить у Харальда, куда держать курс. Потеряв в одночасье Эйстейна и Хельге, он был примерно в том же состоянии, как человек, побывавший в руках у палачей на Ипподроме. Когда с тобой такое случается, боль поначалу не чувствуешь, только какое-то онемение. Настоящая боль, такая, от которой хочется выть, приходит потом.

РАССТАВАНИЕ

На третий день плавания в Черном море, когда «Жеребец» направлялся на ночную стоянку в Месембрию, к Харальду подошел Халльдор.

– Это же просто глупо, – говорит. – Скорбь скорбью, но таков, как ты сейчас, ты и о самом себе-то позаботиться не можешь, не то что вести других. Глядя на тебя, воины совсем пали духом. Поешь, попей чего-нибудь. Тебе надо восстановить силы. Если такое случилось, значит, на то была Божья воля. Кто ты такой, чтобы взваливать все бремя вины на себя?

Харальд устремил на него какой-то безжизненный взгляд совершенно выцветших за последние дни глаз и проговорил хриплым голосом:

– Каждый удар, направленный на любого из моих воинов, я ощущаю так, как если бы ударили меня. Неужели ты надеешься, что от твоих слов я стану другим?

Халльдор уселся подле него под планшир,

– Послушай, брат, мы живы, пока живешь ты. Если же ты помрешь от горя из-за «Боевого ястреба», мы найдем свой конец здесь, в степи, среди желтолицых пацинаков. И тогда нам никогда не видать дома. Без тебя мы – конченые люди.

Харальд помолчал, обдумывая его слова, потом сказал:

– Халльдор, я чувствую себя древним стариком. Я не могу больше отвечать за жизнь этих людей. Когда-то мне казалось великой честью командовать варяжской гвардией. Теперь же я так устал принимать решения, что мне трудно решиться даже шаг шагнуть.

– Так случается со всеми великими полководцами после того, как они растратят все свое мужество до капли во имя своих воинов, – заметил подошедший к ним Ульв. – Это самое обычное дело. Даже величайший из полководцев, Юлий Цезарь, предавался перед битвой тягостным раздумьям о том, достоин ли он вести воинов.

Харальд вдруг улыбнулся каким-то своим мыслям. Потом промолвил:

– Иногда я думаю о бедном Маниаке. Должно быть, он чувствовал то же самое, когда ему пришлось бежать от меня на Сицилию. Если мне доведется снова с ним свидеться там, где он сейчас живет в ссылке, я первый пожму ему руку. Я скажу ему, что нашей долгой вражде конец, что месть моя свершилась, так или иначе.

Услышав от него такие речи, Ульв с Халльдором покачали головами и ушли прочь.

Наблюдавшая за этой сценой Мария Анастасия решила, что ей удастся совершить то, что не удалось грубоватым викингам.

Стараясь двигаться как можно изящнее, она приблизилась к Харальду и опустилась подле него на доски палубы.

Долгое время он как бы и не замечал ее появления, потом вдруг сказал:

– Скоро мы войдем в район, где дуют северные ветра. Надо тебе будет надеть меховую одежду.

Царевна улыбнулась и взяла его за руку.

– Харальд, может, ты и хорош в сражении, но вне битвы ты беспомощен как дитя малое. Нужно, чтобы кто-то заботился о тебе.

Он внимательно посмотрел на нее, потом потихоньку убрал свою руку. Мария Анастасия заметила это его движение и нахмурилась:

– Со временем ты усвоишь подобающие манеры. Ты поймешь, как должен держать себя король.

Харальд провел рукой по своему уже изрезанному морщинами лбу.

– И кто же меня этому научит, женщина?

Он произнес эти слова таким тоном, будто не ждал никакого ответа, но Мария с живостью проговорила:

– Со временем ты убедишься, что я многое могу для тебя сделать. Когда мы прибудем на Север, я сумею приобщить тамошний народ к ромейскому обычаю. Вот увидишь, все будет рады вкусить плодов цивилизации.

– Ступай к себе, – мягко сказал ей Харальд. – Я устал и хочу спать.

Но от Марии Анастасии так просто было не отделаться. Она погладила его по спутанным волосам и защебетала:

– Если я буду с тобой, твоя жизнь совершенно переменится, уверяю тебя. Вместе мы покажем северным варварам, каковы должны быть настоящие король и королева. Власть Византии могла бы распространяться на Север.

Стоило ей проговорить это, как Харальд вздрогнул, как будто его холодной водой окатили, и сказал голосом человека, пробуждающегося от грез:

– Я помолвлен с Елизаветой, дочерью князя Ярослава. Теперь, после того, как я прислал с Крита добычу, нашей женитьбе больше ничто не препятствует. Как вернусь, сразу сыграем свадьбу, и вскоре она воссядет вместе со мной на норвежский престол. Я уже давно решил, как буду жить дальше.

Теперь настал черед вздрогнуть Марии Анастасии. Но она не могла так легко отказаться от своей мечты. Ухватив Харальда за рукав, она проговорила:

– Послушай, варяг, как ты смеешь говорить мне такое? Как ты смеешь упоминать при мне имя другой женщины? Разве то, что я ромейка, что я из династии Аргиров, совсем ничего не значит для тебя?

– Большое дело! – с грустной улыбкой сказал Харальд. – Твоя тетка Зоя, помнится, из того же семейства.

Мария Анастасия вскочила и в сердцах топнула ногой.

– Не для того я покинула родной дом, чтобы выслушивать оскорбления от какого-то наемника-норвежца. Не для того я отказалась от наследия моих предков, чтобы мне предпочли дочь какого-то жалкого князька. Елизавета! Кто она такая, чтобы отдавать ей предпочтение передо мной? Разве она вызволила тебя из башни? Нет, ты скажи, это Елизавета твоя любимая прислала тебе лестницу? Да она не сделала для тебя и десятой доли того, что сделала я!

Прежде Мария никогда не говорила так резко.

Харальд вдруг выпрямился во весь свой громадный рост, впервые со времени гибели «Боевого ястреба», даже как будто еще выше стал. Выражение лица при этом у него было такое, что Мария Анастасия в страхе попятилась прочь. Но ее опасения были напрасны: Харальд ничего ей не сделал.

Помолчав, он заговорил мягко, как редко с кем говаривал:

– Я обязан тебе жизнью, госпожа. Я не стану напоминать тебе, чем ты обязана мне, ведь у ромеев такое напоминание со стороны мужчины наверняка считается дурным тоном. Ты напомнила мне также, что покинула императорский дворец, чтобы последовать за мной на варварский Север.

Мария шагнула к нему, хотела его обнять, но он отвел ее руки и сказал:

– Всю свою жизнь я старался платить по счетам. Я не конокрад, не мошенник рыночный и не мелкий воришка. Скоро я стану королем Норвегии, а потом, может быть, взойду на английский престол. Править этими землями отнюдь не значит быть «жалким князьком».

Мария Анастасия поняла, к чему все идет, и пошла на попятную:

– Конечно, Харальд, ты будешь великим королем, я в этом уверена.

– Да, я надеюсь с Божьей и Олава Святого помощью добыть себе честь. Может, я даже подрасту еще немного.

Он полуотвернулся от нее и проговорил на удивление кротким голосом:

– Но если до конца моих дней мне будут все время напоминать, что я обязан жизнью молодой женщине, которая перекинула мне через стену веревочную лестницу, мне и на дюйм не подрасти. Я так и останусь пленником, и никакая лестница меня не спасет.

Он зашагал прочь от нее. Мария, ломая руки, последовала за ним. Подойдя к Ульву и Халльдору, Харальд громко сказал:

– Мы не станем приставать к берегу в Месембрии, а встанем на рейде и подадим на берег сигнал огнями, чтобы нам прислали лодку с продовольствием.

Халльдор кивнул.

– Будет сделано, брат.

– Потом, – продолжал Харальд, – мы заплатим тем, кто придет на лодке, чтобы они отвезли госпожу в порт. Она возьмет с собой икону, которую я у нее похитил, и еще каких-нибудь драгоценностей, сколько унесет, чтобы отплатить дорогу назад, в императорский дворец в Константинополе. Она уже по нему соскучилась.

Мария Анастасия рыдая, бросилась на палубу у его ног. Он постоял немного, глядя на нее сверху вниз, потом нагнулся и нежно поднял ее.

– Прошу тебя, не плачь, царевна. Я не хочу, чтобы ты осталась у меня в памяти плачущей. По мне, лучше вспоминать, как ты смеялась, девочкой, катаясь у меня на спине по коридорам дворца.

Мария Анастасия зарыдала еще громче, но Харальд этого уже не слышал. Он ушел к себе и, встав на колени, вознес благодарственную молитву Богу и Святому Олаву за то, что смог живым и здоровым покинуть Миклагард. Он даже не вышел посмотреть, как все еще плачущую Марию посадили в лодку, которая должна была доставить ее в Месембрию. И правильно сделал: горьких воспоминаний ему и так с лихвой хватит на всю оставшуюся жизнь. Пора подумать о будущих славных делах.


Карты IX – XI вв.




Карта 1. «Западные территории» викингов.



Карта 2. «Восточные территории» викингов

Памела Сарджент Повелитель Вселенной


Роман о Чингисхане

ПРЕДИСЛОВИЕ

Определенные исторические личности стали олицетворением зла. Гунн Аттила, Адольф Гитлер, Чингисхан… Одно упоминание этих имен вызывает негативную реакцию. Я ощутила это, путешествуя по России в 1988 году. На вечеринке в одной из московских квартир кто-то из приглашенных, узнав, что я писательница, спросил, над чем я работаю в настоящий момент. Не подумав, я ответила: «Над историческим романом о Чингисхане и монголах», — и почувствовала напряжение, возникшее в заполненной людьми комнате.

Иосифа Сталина (еще одно имя из списка исторических злодеев) называли «Чингисханом с телефоном» — определение, возможно, несправедливое по отношению к обеим личностям. Сталин проявлял беспричинную жестокость даже к тем людям, которые были преданы ему. Великий монгольский предводитель часто миловал более слабых, ненадежных союзников, награждая тех, кто оставался ему верен. Его воины были скорее квалифицированными хладнокровными убийцами, чем садистами. Гитлер — продукт развитого технологического общества — привел своих соотечественников к варварству. Чингисхан — варвар, окруженный насилием, — стремился к порядку и, несмотря на собственное невежество, научился ценить образованность.

Говоря о Чингисхане, важно помнить, что большая часть написанного о нем была создана его врагами или людьми, живущими в покоренных им странах. Хотя даже и историку-ревизионисту трудно доказать, что Великий Монгол был доброжелательным и выдержанным человеком с незаслуженно скверной репутацией, но и видеть в нем только безжалостного убийцу тоже значило бы погрешить против истины: ведь многие пороки людей связаны с их высокими устремлениями.

Когда меня впервые посетила мысль написать книгу о Чингисхане, я собиралась рассказать о его детстве и о той поре жизни, когда он был еще Темучином (Тэмуджином). Я «кружила» над ним, наверное, так же, как, начиная свою охоту, монголы приближались к своей жертве, еще способной ускользнуть. Правда, тогда я этого сходства не сознавала.

Ребенок по имени Темучин — мальчик благородного происхождения, покинутый родителями, изводимый врагами, осужденный, казалось бы, судьбой на забвение и гибель. Пережив всевозможные злоключения, он собирает бесстрашное войско, побеждает во многих сражениях, вызволяет свою юную прекрасную жену из плена — и все это в юношеские годы. На этом роман можно было бы и завершить, сообщив читателю, что молодой вождь со временем достигнет величайшей известности.

Однако я почувствовала, что для Темучина тесны рамки небольшой повести. Ему бы стать центральным персонажем крупного, многопланового эпического произведения. Я продолжала «кружить» над ним, все еще не в силах охватить всю фигуру целиком. Как рассказать о нем? Попытаться перевоплотиться в своего героя и вести рассказ от его имени? Да и возможно ли это? Наконец я поняла, что надо сделать.

Чаще всего люди, думая о монголах, представляют ловких лучников, стремительно скачущих на разгоряченных скакунах по бескрайней степи. А что можно сказать об их женщинах? Что делали они? Множество всяких дел, как это всегда бывает. В то время как обязанностью мужчин было в основном быть готовыми к войне — то есть заботиться о лошадях, мастерить оружие и постоянно совершенствовать свое умение владеть им, охотиться и совершать набеги на врагов, — женщины отвечали за все остальное.

В кочевом обществе скотоводов-воинов женщины были их опорой. Почему до сих пор никто не описал их жизнь? На первый взгляд монгольские женщины — бедные жертвы тяжелой жизни, страдающие от грубого отношения окружающих их мужчин. В действительности же монгольская культура, репрессивная во многих отношениях, предоставляла женщине более высокое место, чем в других обществах того времени. Часто вдовы вождей сами становились во главе племени, если их сыновья были слишком юными, чтобы занять место отцов. Торговля с другими племенами часто тоже была обязанностью женщин, и женщины же отвечали за домашний очаг, так как мужчины часто сражались вдали от дома. Женщины могли высказывать свою точку зрения по важным вопросам, и к их мнению прислушивались. Чужеземцы, побывавшие на стоянках монголов, были поражены тем, что женщины присутствовали на собраниях племени и пользовались свободой передвижения.

Может быть, пришло время написать о той части монголов, о которой история так часто умалчивала, — о женщинах. Как они относились к Темучину — человеку, ставшему Чингисханом? Ни один историк не ответит на этот вопрос, так как нигде не записано, о чем эти женщины думали, что они чувствовали; сохранились только записи немногих публичных выступлений и короткие описания некоторых событий их жизни. Но все же сохранились мимолетные, но интригующие упоминания о нескольких монгольских женщинах. Среди них Хелун, мать Чингисхана, спасшая сына после смерти его отца; Бортай, жена и советчица Чингисхана; красавица Хулан, ставшая его великой любовью; Сорхатани, чей сын Хубилай должен был стать императором Китая.

Белые пятна в истории, так удручающие специалистов, предоставляют много возможностей писателю-новеллисту. Автору исторической прозы, как и историку, необходимо опираться на действительно происходившие события, иметь представление о том, какой образ жизни вели люди, что они думали об окружающем их мире. Но писатель-новеллист может представить и то, о чем история обычно умалчивает, он может изобразить внутренний мир давно ушедших людей и благодаря этому достичь той высокой степени достоверности, которая недоступна для исторической науки.

Я попыталась воссоздать некоторые судьбы людей прошлого. Я надеюсь, глазами этих людей читатель сможет увидеть, а увидев, приблизиться к пониманию одного из величайших людей в истории, оставившего неизгладимый след в нашем мире.

Памела Сарджент

Посвящается Джозефу Элдеру


СПИСОК ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ[37]

Агучу-багатур, сын вождя тайчиутов Таргутая Курултуха

Алаха, дочь Тэмуджина и Джэрэн

А-ла-шен, тангут, сторонник Тэмуджина

Алтан, оставшийся в живых сын Хутулы-хана

Анчар, сын хонхиратского вождя Дая Сэчена и брат Борта

Ариг Букэ, сын Тулуя

Артай, девушка-хонхиратка

Архай, сторонник Тэмуджина


Бай Буха, сын найманского правителя Инанчи Бипгэ и отец Гучлуга

Баяруг, сын найманского правителя Инанчи Билгэ

Бектер, старший сын Есугэя и Сочигиль

Биликту, молодая рабыня Оэлун

Борогул, джуркин, четвертый приемный сын Оэлун

Бортэ, дочь хонхиратского вождя Дая Сэчена

Борчу, сын вождя арулатов Наху Баяна, товарищ Тэмуджина

Бугу, шаман в стане Есугэя

Бэлгутэй, младший сын Есугэя и Сочигиль


Гурбелджин Гоа, тангутская государыня

Гурбесу, найманская государыня и жена Инанчи Билгэ

Гурэн-багатур, кэрэитский генерал

Гучлуг, сын Бай Бухи и внук найманского правителя Инанчи Билгэ


Дайр Усун, мэркитский вождь и отец Хулан

Дай Сэчен, хонхиратский вождь и отец Бортэ

Даритай-атчаган, младший брат Есугэя и дядя Тэмуджина

Джамуха, джайрат

Джаха Гамбу, брат Тогорил-хана, отец Ибахи и Сорхатани

Джурчедэй, вождь рода уругудов

Джучи, первый сын Бортэ

Джэбэ: см. Чиркудай

Джэлмэ, урянхаец, товарищ Тэмуджина; старший брат Субэдэя

Джэрэн, девушка-тайчиутка и мать Алахи

Дохон, мэркитка, мать Ходжин


Елу Цуцай, киданец; дворянин и ученый

Есуген, дочь татарского вождя Ихэ Черэна

Есугэй-багатур, вождь борджигийнов и глава рода киятов

Есуй, дочь татарского вождя Ихэ Черэна


Зулейка, юная девушка из Бухары


Ибаха-беки, дочь Джахи Гамбу и племянница Тогорил-хана

Инанча Билгэ, даян найманов

Ихэ Черэн: см. Черэн

Ихэ Чиледу: см. Чиледу


Керулу, служанка в стане Бортэ

Кокочу, шаман и сын Мунлика; известен и под именем Тэб-Тэнгри

Коксу Сабрак, найманский генерал

Кукучу, таичиут, второй приемный сын Оэлун

Кулган, сын Хулан


Лан, наложница-китаянка

Ляо Вэн, киданец, сторонник Тэмуджина


Ма-тан, рабыня Шикуо


Махмуд Ялавач, хорезмиец, сторонник Тэмуджина

Монкэ, сын Тулуя и Сорхатани

Мунлик, хонхотат, сын Чархи

Мухали, джуркин, товарищ Тэмуджина


Наяха, бааринский воин и сторонник Тэмуджина

Некун-тайджи, старший брат Есугэя и отец Хучара

Нилха, сын Тогорил-хана; известен также под именем Сенгум

Номалан, главная жена Джамухи


Огин, сторонник Джамухи

Орбэй, тайчиутская ханша и вдова Амбахай-хана, бабушка Таргутая и Тодгона

Оэлун, олхонутка, мать Тэмуджина


Самуха, сторонник Тэмуджина

Сорхан-шира, один из вождей сулдусов и сторонник Таргутая, отец Чимбая, Чилагуна и Хадаган

Сорхатани, дочь Джахи Гамбу и племянница Тогорил-хана

Сохатай, тайчиутская ханша и вдова Амбахай-хана

Сочигиль, жена Есугэя, мать Бектера и Бэлптэя

Субэдэй, младший брат Джэлмэ, сторонник Тэмуджина

Сукэгэй, сторонник Тэмуджина

Сэче Беки, вождь джуркинов и родственник Тэмуджина


Табудай, татарский воин и муж Есуй

Тайчу, один из вождей джуркинов и родственник Тэмуджина

Таргутай Курултух, один из тайчиутских вождей и брат Тодгона

Та-та-тунг, писарь-уйгур и советник Инанчи Билгэ

Тоган, тайчиутский воин и муж Хадаган

Тогорил, хан кэрэитов; позже имел титул Ван-хана

Тодгон Гэртэ, один из тайчиутских вождей и брат Таргутая

Токтох Беки, один из мэркитских юждей

Тугай, мэркитка и жена Тэмуджина

Тулуй, четвертый сын Бортэ

Тулун Черби, сторонник Тэмуджина

Туракина, главная жена Угэдэя

Тэб-Тэнгри: см. Кокочу

Тэйчар. двоюродный брат Джамухи

Тэмугэ-отчигин, брат Тэмуджина

Тэмуджин, сын и наследник Есугэя; позже Чингисхан

Тэмулун, сестра Тэмуджина


Угэдэй, третий сын Бортэ


Хаадай Дармала, мэркитский вождь

Хадаган, дочь сулдусского вождя Сорхана-ширы

Хасар, брат Тэмуджина

Хачун, брат Тэмуджина

Ходжин, дочь Тэмуджина и Дохон

Хокахчин, служанка Оэлун

Хори Субечи, найманский генерал

Хорчи, вождь и шаман бааринов

Хубилай, сын Тулуя

Хубилдар, вождь мангудов

Худу, сын мэркитского вождя Токтоха Беки

Хулагу, сын Тулуя

Хулан, дочь мэркитского вождя Дайра Усуна

Хитуха Беки, вождь и шаман ойратов

Хухен Гоа, жена Джахи Гамбу и мать Сорхатани и Ибахи

Хичар, сын Некуна-тайджи и первый двоюродный брат Тэмуджина

Хучу, мэркит, первый приемный сын Оэлун


Чан-чинь, даосский монах и мудрец

Чарха, хонхотат, сторонник Есугэя и отец Мунлика

Чагадай, второй сын Бортэ

Чаха, тангутская принцесса и жена Тэмуджина

Чахурхан, сторонник Тэмуджина

Черэн (Ихэ Черэн), татарский вождь и отец Есуй и Есуген

Чечек, девушка-хонхиратка

Чилагун, сын сулдусского вождя Сорхана-ширы и брат Хадаган

Чилгер Бук, мэркитский воин и младший брат Чиледу

Чиледу (Ихэ Чиледу), мэркитский воин и первый муж Оэлун

Чимбай, сын сулдусского вождя Сорхана-ширы и брат Хадаган

Чинкай, сторонник Темуджина

Чиркудай, тайчиут, позже получивший от Тэмуджина имя Джэбэ

Чохос-хаан, хоролайский вождь и муж Тэмулун


Шиги Хутух, татарин, третий приемный сын Оэлун

Шикуо, дочь китайского императора Чжанцзун

Шотан, жена Дая Сэчена и мать Бортэ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Оэлун сказала: «Он скачет во весь дух, спасая свою жизнь. Я зову его, но он не может услышать меня».

1

На северном берегу реки Онон листья ив и берез трепетали на жаре. Оэлун сжимала вожжи, понукая лошадь, тащившую кибитку. Колеса приминали зеленую, испещренную яркими полевыми цветами траву, которая вскоре выгорит и побуреет. Весна и раннее лето — это не более чем короткая передышка между лютыми зимними ветрами и палящей жарой середины лета.

Халат и кожаные штаны Оэлун лежали рядом, под берестяным, украшенным перьями коробом головного убора, который она надевала на своей свадьбе. Она была в одной короткой шерстяной сорочке; другую одежду она скинула еще утром. Ее дом был с ней, в глубине крытой двухколесной деревянной кибитки — решетки и войлочные полсти для юрты, которую она поставит в стане мужа, сундуки с горшками, одеждой, очагом, украшениями и кошмы для постели.

Ихэ Чиледу ехал на коне рядом. Спину он держал прямо — плечо оттягивал колчан со стрелами. Лук его был в лакированном саадаке, висевшем на поясе. Он был в длинных кожаных штанах, и его короткие ноги крепко сжимали бока гнедого коня.

В четырнадцать лет Оэлун знала, что ей пора замуж, и все-таки свадьба грянула как летняя гроза. Месяц назад Чиледу появился у олхонутов, чтобы подыскать жену, и увидел Оэлун у юрты ее матери. К вечеру он уже договаривался с ее отцом о подарках, которые даст за нее. Еще до нового полнолуния она стала женой Чиледу.

Чиледу обернулся к ней, и от улыбки складки вокруг его маленьких черных глаз стали резче. Смуглая кожа оттеняла белизну его зубов, лицо было широким и плоским. У восемнадцатилетнего парня усы еще только пробивались на верхней губе. Из-под широких полей шапки свисали кольца височных косичек.

— Ты бы оделась, — сказал он с выговором, характерным для мэркитов.

— Слишком жарко.

Чиледу нахмурился. Она бы оделась, если бы он настоял. Но молодой человек вдруг рассмеялся.

— А ты красивая, Оэлун.

Она вспыхнула от удовольствия, вспомнив все те слова, которые обычно говорил он, восхваляя ее золотисто-карие глаза, плоский носик, толстые косы и смуглую кожу. В первую ночь, которую они провели вместе, она все закрывала глаза и не могла отделаться от мысли, что ее покрывают, как отцовский жеребец покрывал кобыл. Торопливые движения Чиледу, когда он вошел в нее, вызывали боль. Он стонал, вздрагивал, быстро кончил и уснул рядом. Следующей ночью было то же самое. Она ждала большего.

Чиледу обернулся и оглядел горизонт. В открытом поле любую опасность можно заметить издалека, но здесь, где у реки растут деревья, они должны быть более осторожными.

Они медленно ехали к узкому Онону. Река была здесь мелкая, не глубже ручья; они легко перебрались бы через нее. Выше по течению кормилась стайка уток. Чиледу поскакал к ним. На берегу он спешился, достал лук и начал подбираться к далекой стае.

Оэлун натянула вожжи, кибитка остановилась. Она отвязала заводную лошадь от задка повозки и повела животное к реке. Длинные ветви ив почти достигали другого берега. В отдалении вздымались крутые склоны горного массива. Тэнгри, Небо — это бескрайняя юрта, крыши которой достигают части Этуген, Земли. Горы с их соснами и лиственницами, которые шумят и вздыхают, когда ветер шевелит их, — это обители духов, чей шепот способны услышать шаманы, это пристанища призраков, которые могут воплощаться в тела животных, чтобы оберегать человека или вести его к смерти. Небыстрые воды Онона журчали, огибая камни; в течении тоже водились духи.

Выше у реки Чиледу уже подкрался к дичи и поднял лук. На том берегу мелькнула тень под деревьями, хрустнула ветка. Оэлун подняла голову и увидела человека с соколом на запястье. Незнакомец пригнулся в седле. Был он широкоплечий, в длинном распахнутом халате и щурил глаза, большие и невероятно светлые, таких она сроду не видала. Она было вскрикнула, но перехватило горло. Человек внезапно скрылся за деревьями.

Колдовская сила странных глаз исчезла.

— Чиледу! — закричала она, дергая уздечку. — Муж!

Чиледу даже не учуял присутствия незнакомца. Интересно, как долго охотник наблюдал за ними.

— Сюда, скорей!

Чиледу побежал к своему коню, забыв про дичь. Оэлун заметила, как незнакомец объехал холмик и снова скрылся за деревьями.

— Что случилось? — крикнул Чиледу, подъезжая.

— Я видела какого-то человека там, под деревьями. — Она показала рукой. — Он уехал. Ты бы догнал его и посмотрел…

— А тебя оставил без защиты?

— Он был один, — сказала Оэлун.

— А может, ему хочется, чтобы я погнался за ним У него, наверно, друзья тут поблизости. Пои лошадей и поехали.


Они переправились через Онон и двигались на северо-запад. Чиледу ехал впереди кибитки. Оэлун постегивала лошадь кнутом. Местность была холмистая, и на подъеме лошадь сбавляла шаг.

Повозка со скрипом одолевала склон, поросший травой. Незнакомец не поздоровался с ними, он не вытянул вперед рук, чтобы показать, что не хочет причинить им зла, но, возможно, он не хотел оскорбить Чиледу, дерзко глядя на его неодетую жену.

Но все эти соображения не успокаивали ее. Племена монголов кочевали южнее, и она знала, что они враги мэркитов — Чиледу рассказывал ей об их набегах. От негодования у нее перехватило дыхание. Она бы не беспокоилась из-за незнакомого охотника, если бы Чиледу держал своих людей при себе, а не отправил обратно в свой курень после свадьбы. Ему бы поостеречься, не быть столь уверенным, что сумеет защитить жену в одиночку. Он думал лишь о том, как бы ублажить свою новую жену во время поездки, не мог подождать, пока она не поставит юрту в его владениях.

— Тебе бы надо было догнать его, — пробормотала она, — и выстрелить в спину.

Чиледу молчал. Солнце поднялось высоко, и она стала думать об отдыхе в прохладной тени ив, появившихся вдали.

Она погоняла лошадь, когда послышался далекий топот копыт. Она оглянулась. Три всадника мчались к ним с юга. На мгновенье холмик скрыл наездников, потом они снова появились.

Чиледу привстал на стременах и поскакал на вершину ближайшего холма, пытаясь отвлечь всадников от Оэлун. Она хлестнула лошадь, и та пошла рысью. Повозка стала трястись и раскачиваться. Три всадника проскочили мимо, преследуя Чиледу. Она узнала незнакомца. Он осклабился, его зеленовато-желтые глаза светились свирепой радостью.

Всадники исчезли за отдаленным холмом, на вершине которого находилась обо. Святыня представляла собой небольшую кучку камней с воткнутым в нее копьем. Оэлун бормотала молитву, обращаясь к местному духу, в честь которого была воздвигнута обо.

Чиледу не мог увезти Оэлун на своем коне — с двойной ношей тот наверняка не ушел бы от погони. Спастись Чиледу можно было, лишь ускакав от преследователей. Оэлун из-за собственной беспомощности просто трясло от ярости. Ее подвел муж. А это, видимо, значило, что он потеряет ее заслуженно.

Чиледу выскочил из-за холма — он скакал к Оэлун. Она замерла, а когда он уже был у кибитки, вскочила на ноги.

— Что ты делаешь? — закричала она, когда он резко осадил гнедого, заскользившего копытами по траве. — Я видела их лица, когда они тут пронеслись — они хотят убить тебя.

Молодой человек тяжело дышал.

— Я не могу оставить тебя.

— Не оставишь — погибнешь. Уходи… другую жену ты всегда найдешь.

Так уж получилось, что слова ее были горькими.

— Можешь назвать ее Оэлун в память обо мне… А теперь спасайся!

Он колебался. Три незнакомца показались из-за холма.

— Послушайся меня, — умоляла Оэлун.

Как ей убедить его, чтобы он спасся бегством? Она ухватилась за сорочку, стянула ее через голову и бросила ему.

— Бери на память, будешь вспоминать, как я пахну. Возвращайся к своим и приезжай за мной с подкреплением.

Чиледу прижал сорочку к щеке.

— Я вернусь за тобой, Оэлун. Обещаю…

— А теперь скачи!

Он послал вперед коня и ускакал. Мелькнули косицы на висках, когда он обернулся, чтобы взглянуть на Оэлун последний раз. Преследователи приблизились к Оэлун. Они гикали, окружая повозку. Она было подумала, что они дадут Чиледу уйти, но затем они погнались за ним. Она смотрела им вслед, пока три пыльных облачка не исчезли за горизонтом.

Оэлун опустилась на облучок кибитки. Несмотря на храброе обещание Чиледу вернуться за ней, вряд ли его соплеменники станут беспокоиться из-за какой-то украденной жены. Мэркиты подождут, пока не найдется более серьезный предлог для мести. И тогда отомстят за эту пакость заодно. А к тому времени Чиледу, утешения ради, обзаведется другой женой.

Оэлун, все еще голая, если не считать сапог, взяла одежду, надела ее и завязала шнурки на поясе. Если бы даже она бежала на заводной лошади, то куда бы она подалась? Ее лук лежал рядом, но она к нему не притронулась. Ну, заставит она незнакомцев пойти на убийство, а что толку в этом. Светлые глаза охотника ясно сказали ей, что он предпочел бы видеть ее живой.

2

Три незнакомца ехали берегом вниз по реке, возвращаясь к Оэлун. Чиледу ушел от них. Если бы они его убили, то забрали бы его коня и оружие, да и голову захватили бы в качестве трофея.

Все трое подскакали к Оэлун. Не справившись с собой, она заплакала. Светлоглазый мужчина расхохотался. Его смех разозлил Оэлун. Когда он соскочил с коня, она замахнулась на него кнутом. Он вырвал у нее кнут, едва не свалив ее на землю, и влез в кибитку.

— Плачь сколько тебе угодно, — сказал он. — Слезы тебе не помогут.

Он силой усадил ее и вырвал вожжи из рук.

— Скажи еще спасибо, — сказал другой. — Лучше быть женщиной борджигийна, чем мэркита.

Он взял под уздцы коня светлоглазого человека. Их речь была совсем как ее родная, она понимала ее лучше, чем северное наречие Чиледу.

— Он вернется за мной, — сказала Оэлун сквозь слезы.

— Я бы вернулся, если бы потерял такую жену, — согласился человек, сидевший рядом с ней. — А этот мэркит не вернется.

Кибитка тронулась. Один из товарищей светлоглазого поскакал вперед, другой трусил рядом с кибиткой.

— Это ты заставил мужа покинуть меня. Он скачет во весь дух, спасая свою жизнь, — запричитала Оэлун. — Я зову его, но он не может услышать меня.

Ее терзало горе, но она все же смутно осознавала, что пленившие ее люди ждут от нее подобных сетований — немногого стоила бы в их глазах женщина, которая забывает о верности слишком быстро.

— Ты заставил…

— Успокойся, — сказал мальчишеским голосом человек, ехавший рядом с кибиткой.

Оэлун вскрикнула; светлоглазый поморщился.

— Мой хозяин Ихэ Чиледу…

— Успокойся! — повторил младший. — Теперь он тебя не может услышать.

— У тебя с ним все кончилось, — пробормотал человек, сидевший рядом. — Я не хочу, чтобы ты все время выла у меня под крышей.

Она возненавидела его еще больше.

— Так ты что, хочешь оставить ее себе? — спросил младший.

— Конечно, — ответил сидевший рядом с Оэлун.

— У тебя уже есть жена.

— Ты хочешь, чтобы я отдал ее тебе? Я увидел ее первый. Найди-ка себе женщину сам, Даритай.

— Ладно, брат, — сказал младший. — А я было подумал…

— Кончайте спорить! — Человек, ехавший впереди, обернулся. — Не хватало еще, чтобы между двумя такими воинами встала женщина.

Итак, у ее нового хозяина есть жена. Она будет второй, с положением пониже. Оэлун огорчила разлука с Чиледу еще больше.

— Мы слишком мало знали друг друга, Чиледу и я. — Оэлун утерлась рукавом. — Мы поженились всего несколько дней тому назад.

— Хорошо, — откликнулся светлоглазый. — Легче будет забыть его.

Она закрыла лицо руками, а потом сквозь пальцы стала рассматривать незнакомца. Он был повыше Чиледу и шире в груди. Рот обрамляли длинные вислые усы. Теперь, когда он был совсем близко от нее, ей показалось, что он не намного старше ее мужа.

— Как тебя зовут? — спросил он. Она не ответила. — Наподдать тебе, что ли, чтобы ты сказала? Как тебя называли?

— Оэлун.

— Эти двое — мои братья. — Он показал рукой на едущего впереди. — Некун-тайджи — старший. — Всадник обернулся с улыбкой, такой же широкой, как у брата. — Даритай-отчигин сбоку. Когда я вернулся и рассказал, какую красавицу видел, они тут же повскакали на коней. А я — Есугэй.

— Есугэй-багатур, — добавил тот, которого назвали Даритаем.

Багатур — храбрый. Оэлун ломала голову, какие подвиги должен был совершить этот человек, чтобы заслужить такой титул.

— Нашим отцом был Бартан-багатур, — сказал Есугэй. — Хабул-хан был нашим дедушкой, а Хутула-хан — дядей.

— Голос Хутулы-хана, — сказал Даритай, — мог заполнить всю долину и достичь ушей Тэнгри. Он мог съесть целого барана и не наесться. Он мог лежать у горящего леса и смахивать с себя горящие сучья, словно пепел. Однажды во время охоты на него и его людей напали, и он упал с коня. Все думали, что он погиб, и наше племя собралось на тризну, но только его жена стала причитать, что не верит в его смерть, как он тут же появился в курене на коне, живой и невредимый, да еще пригнал табун диких лошадей, пойманный по дороге.

Оэлун подумала, что это пустая похвальба — гордые слова произносит обычно тот, у кого гордости больше пожитков. Она уже слышала кое-что о племени борджигийнов-монголов. Оно когда-то было в силе, но татары с помощью китайской армии чжурчженьской «Золотой» династии Цзинь сокрушили их. Хан их, Хутула, который, по словам Даритая, был непобедим, погиб вместе со своими братьями.

— И кто теперь хан? — смело спросила Оэлун. Есугэй нахмурился. — У вас нет хана, как я слышала. — Ей хотелось разозлить этого человека, сказать что-нибудь наперекор. — Вы потеряли двух ханов — одного, которым хвастался твой брат, и другого, который был до него, верно?

— Хватит тебе… — пробормотал Даритай.

— Татары убили твоего дядю, — продолжала она, — а цзиньцы убили того, что был перед ним.

Есугэй стиснул зубы. Было мгновенье, когда Оэлун подумала, что он ударит ее.

— Амбахай-хан поехал к татарам заключать мир, — сказал он, — но татары схватили его и продали цзиньцам. Те пригвоздили его к деревянному ослу на глазах у своего «Золотого» императора и смеялись над ним, когда он умирал, но Амбахай-хан успел повелеть своему народу не знать покоя, пока мы не отомстим за него. Проклятые татары поплатятся за это.

— Значит, тебе непременно надо воевать с ними, — сказала Оэлун. — Цзиньцы будут помогать татарам, чтобы не дать вам набрать силу, но если татары станут слишком могучими, цзиньцы могут поддержать вас. Для Китая безопаснее, когда все такие сражения происходят вне Великой стены.

— Что ты понимаешь в таких вещах?

— Только то, что войны на наших землях идут больше на пользу «Золотой» династии Китая, чем нам.

Есугэй крепко схватил ее за руку, потом отпустил.

— Слишком много говоришь, женщина.

Она терла руку там, где намечался синяк.

— Мне кажется, у тебя хватает врагов и без тех, что ты нажил, украв меня.

— Ну, будет их больше — ты стоишь того.

Оэлун закрыла глаза, боясь опять заплакать. Она подумала о Чиледу, который скачет в одиночестве навстречу горячему ветру, обжигающему лицо.


К югу от рощи, где Оэлун впервые увидела Есугэя, местность была плоская и безлесная. Вдалеке виднелся небольшой табун лошадей.

— Наши, — сказал Даритай, махнув рукой в сторону лошадей и табунщиков.

Оэлун молчала.

— Мой брат Есугэй, — продолжал молодой человек, — анда Тогорила, хана кэрэитов, который живет в шатре из золотой парчи.

Это означало, что Есугэй и хан кэрэитов дали друг другу клятву верности и братства. Даритай заерзал в седле. Он уже говорил Оэлун, что Есугэй — старший в своем роде, что он — вождь киятов-борджигийнов и что у него есть сторонники во всем их племени борджигийнов.

— Они побратались после того, как Есугэй сражался против врагов Тогорил-хана и вернул ему трон. Дядя Тогорила сам претендовал стать ханом кэрэитов, но наши воины победили его, и Тогорил был так благодарен брату, что предложил ему священные узы анды. Кэрэиты богаты, Тогорил-хан — сильный союзник.

— Значит, у твоего брата есть друзья, — сказала Оэлун. — А я думала, что он только и умеет, что воровать чужих молодых жен.

Даритай пожал плечами.

— В нашем курене живут люди из племени тайчиутов. Хонхотаты и многие другие потомки Боданхара ходят вместе с нами в походы.

Вскоре Оэлун увидела стан Есугэя. Круглые юрты напоминали большие черные грибы. Они раскинулись на лугу близ реки; из отверстий в крышах клубился дым. Возле каждого жилища стояли повозки. Оэлун прикинула, что в стане живет около трехсот человек, а после хвастовства Даритая она ожидала, что их будет больше.

— Останови кибитку, — сказала она. — Я хочу быть прилично одетой.

Есугэй удивленно посмотрел на нее.

— Там, у реки, ты не была такой скромницей.

Она схватила свои штаны и забралась в глубь кибитки, и даже опустила за собой войлочный полог. Она нашла другую рубашку в одном из сундуков, натянула штаны, надела шелковый халат и повязалась синим кушаком.

Есугэй заерзал, когда она снова села рядом Кибитка покатила, а Оэлун взяла свой бохтаг. Полый головной убор, украшенный несколькими утиными перьями, был почти в фут высотой. Она пристроила бохтаг на голове, засунула под него косы и завязала ремешки на подбородке.

Светлоглазый хихикнул.

— Теперь у тебя приличный вид.

Некун-тайджи пустил коня рысью. Вечерняя работа в курене была в разгаре. В стаде на краю стана женщины на корточках доили коров, дети пасли овец. Жеребята были привязаны к длинной веревке, натянутой между двумя кольями, а в это время мужчины доили кобыл. Перед большим шатром другие мужчины взбалтывали кобылье молоко в больших бурдюках; мелькали руки, державшие тяжелые мешалки. Оэлун подумала об отцовском стане, где ее семья делает ту же работу, и пригорюнилась.

Навстречу поскакали несколько молодых людей, приветствуя Есугэя.

— Багатур с добычей! — крикнул один из них и рассмеялся. Оэлун потупилась, ей не понравилось, как они смотрят на нее.

— Сегодня вечером отпразднуем это, — сказал Есугэй.

Оэлун стало не по себе.


Кольцо юрт рода Есугэя находилось на северном краю куреня. Его туг, длинный шест, увенчанный девятью хвостами яков, был воткнут в землю у самой северной юрты. Есугэй снял Оэлун с повозки и, поставив на ноги, провел меж двух костров, горевших вне кольца, для того чтобы очистить ее. Потом он расседлал своего жеребца. К братьям поспешил мальчик, который увел их коней.

— Теперь я вижу, за чем ездил багатур, — послышался женский голос.

У повозки собралась группка женщин — поглазеть на Оэлун. На околице кольца, что было западнее есугэевского, две пожилые женщины в высоких головных уборах наблюдали за ней; судя по бохтагам, они занимали высокое положение.

Братья Есугэя вернулись, и Даритай выпряг лошадь из кибитки Оэлун, а Некун-тайджи в это время удалился с одной из женщин, которая, видимо, была его женой. Есугэй махнул руками остальным.

— За работу, — сказал он. — Отпразднуем это дело попозже.

— Мне нужно поставить свою юрту, — заметила Оэлун.

— Завтра, — тихо произнес Есугэй. — Сегодня ты будешь спать под моей крышей.

Он ущипнул ее за руку.

У юрты Есугэя показалась молодая женщина; к спине ее был привязан младенец. Она подошла к ним, внимательно посмотрела на Оэлун большими черными глазами и сделала поясной поклон.

— Добро пожаловать, муж, — тихо сказала она.

Он улыбнулся.

— Ее зовут Оэлун. — Он подтолкнул Оэлун вперед. — Это моя жена Сочигиль.

Оэлун поклонилась. Некоторые женщины не любят, когда их мужья берут другую жену, но лицо Сочигиль было спокойным.

— Мой сын. — Есугэй показал на младенца за спиной женщины. — Его зовут Бектер.

Значит, хорошенькая женщина ужеродила ему сына. Ее положение первой жены закреплено. Со стороны Оэлун никакой угрозы не предвиделось.

Две большие черные собаки вскочили и зарычали. Есугэй поскреб у них за ушами.

— Оставь нас, — сказал он Сочигиль.

Жена опустила глаза и пошла к юрте, что была восточнее.

Войлочный полог был скатан и привязан над входом. Есугэй вошел слева, чтобы не случилось беды. Оэлун осторожно переступила через порог из почтения к духу семьи, который обитал здесь. Небольшое ложе было тут же, за порогом; на грязном полу лежало сено, прикрытое войлоком. Жилище было побольше, чем у Оэлун. Две войлочные куклы, изображавшие домашних духов, висели на деревянной обрешетке в глубине юрты. Оэлун отвела взор от деревянной постели с войлочными подушками и одеялом.

В западной стороне юрты пожилой человек подвешивал полоску мяса. Он бросился к Есугэю и обнял его.

— Быстро ты управился, — сказал он.

— Это Чарха, — сказал Есугэй Оэлун. — Он со мной еще с самого моего детства.

Пожилой человек осклабился и, уходя, сказал:

— Вам надо побыть одним.

Очаг, кованый железный круг, стоял на шести металлических подпорках в центре юрты; от огня к дыре в крыше тянулась тонкая бледная струйка дыма.

Есугэй хотел обнять Оэлун, но она отстранилась.

— Я видела там двух старух, — торопливо сказала Оэлун, желая, чтобы он переключился на разговор. — Они стояли возле круга, что к западу от твоего.

— Это Орбэй и Сохатай, вдовы Амбахай-хана. — Он усмехнулся. — Орбэй-хатун считает, что во гласе нас должен стать тайчиут, но ее внуки Таргутай и Тодгон предпочли следовать за мной.

Он подошел и грубо ухватил ее за одежду. Она отбросила его руки.

— Ты хочешь, чтобы я подождал? — Он больно стиснул ее руку. — А может быть, ты хочешь представить себе, как это будет? — Есугэй отпустил Оэлун. — Приготовься. Я хочу, чтобы ты была в лучшем виде.

3

Оэлун сидела слева от Есугэя; Некун-тайджи и Даритай — справа. Люди съехались к юрте Есугэя со всех сторон куреня, чтобы посидеть у костра на вольном воздухе и посмотреть на его новую женщину. Они понимали, что весной настоящего пира быть не может, скотина еще не нагуляла жирка, молодняку еще надо подрасти, прежде чем его забьют и запасут мяса впрок. Но у них был творог, немного сушеного мяса, дичь и кувшины с кумысом. Они радовались тому, что было, и благодарили случай за возможность празднично посидеть.

Даритай развлекал собравшихся рассказом о том, как они схватили Оэлун.

— Она так громко плакала, — говорил он, — что от ее крика вода Онона заволновалась. От ее рыданий деревья раскачивались и хлестали ветвями по траве.

Оэлун чувствовала, как ее разглядывают две старые ханши. Женщины, что сидели рядом с ней, были уже пьяные. Жена Некун-тайджи передала бараний рог с кумысом Сочигиль. Некоторые мужчины встали и начали плясать. Глотки надрывались в песне.

Есугэй сунул Оэлун бараний рог.

— Я не хочу пить, — прошептала она.

— Пей, или я вылью кумыс тебе в глотку.

Она взяла рог и выпила, терпкое перебродившее кобылье молоко сняло напряжение, сдавившее горло. Двое мужчин вскочили и стали бороться. Один тайчиут смотрел на нее с вожделением. Скоро совсем стемнеет, ей хотелось спрятаться в темноту.

Есугэй выхватил у нее рог, а потом поднял ее на ноги. Даритай протянул кусок мяса. Есугэй взял пищу с кончика ножа.

— Я закончу пир в своей юрте, — закричал он.

Мужчины захохотали. Стальные пальцы Есугэя обхватили руку Оэлун. Он молчал, пока они не дошли до жилища. Он втянул ее внутрь, потом толкнул к очагу.

— Ты не ела, — сказал он.

— Не хотелось.

— Ешь, пока дают.

Она сидела у огня. Он тоже присел поодаль. Вынув нож из-за пояса, он отрезал кусок мяса, наколол на кончик ножа и подал. Она взяла. Он глотнул кумыса из кувшина и вытер усы.

— Мне бы надо было убить того мэркита, — сказал Есугэй, — но мне не хотелось загонять своего коня.

— Убив моего мужа, ты бы не очень подогрел мои чувства к тебе.

— Будь он мертв, дело решилось бы само собой.

— Ты побоялся, что не справишься с ним один, — сказала она, — и поехал за братьями.

— Если что-нибудь делать, то наверняка.

Выбритая макушка его головы блестела при свете огня. Есугэй, сузив глаза, наблюдал за Оэлун. Она сняла свой головной убор и положила рядом.

— Я ненавижу тебя, — тихо сказала она.

— Очень жаль. — Есугэй вытер руки подолом рубахи. — Он сделал глупость, дав мне увидеть тебя да еще не заставив тебя одеться. Он недостоин тебя. — Есугэй помолчал. — Я видел, как ты отдала ему свою сорочку перед тем, как он ускакал.

Она вздохнула.

— Отдала ему на память. Он не хотел покидать меня, но ты бы убил его, если бы он остался. Я сказала ему, что надо ехать, что…

Голос ее пресекся.

— И теперь он может утирать слезы твоей сорочкой, — насмешливо вымолвил Есугэй. — А может быть, ты дала свою сорочку, чтобы утешить его. Наверно, ты хотела завлечь меня, когда я ехал мимо, показала мне все, что я получу.

— Нет, — сказала она.

— Уж не собираешься ли ты опять плакать по нему? Не делай вид, что ты огорчена.

Он вскочил и потянул ее к себе. Оэлун старалась высвободить руки. Он толкал ее к постели, расстегивая пояс.

— Раздевайся.

— Раздень меня сам, если сможешь.

— Сейчас я тебя так ударю, что ты у меня вылетишь из штанов.

Она почувствовала, что так и будет. Сняла сапога и брюки.

— Халат тоже.

Рука ее метнулась к его лицу. Он отбил руку и сшиб Оэлун на постель. У нее закружилась голова. Он лег на нее, схватил за руки и прижал к постели.

— Лежи тихо, — пробормотал он.

Она пыталась ударить его ногой, но он стиснул обе ее кисти одной рукой и старался разжать ноги другой. Его колено упиралось в ее левое бедро, а пальцы были во влагалище. Запястья саднило, но ласкавшая ее рука была до удивления нежна.

Он вошел в нее. Оэлун закрыла глаза, зубы ее были стиснуты, тело оцепенело. Скоро все кончится. Она вспомнила, как это было с Чиледу, как быстро он кончал.

Есугэй подталкивал ее правую ногу вверх, пока она не уперлась коленом в собственную грудь. Теперь он двигался медленно. Она извивалась под ним, думая, как же долго это будет продолжаться, с отвращением прислушиваясь к тому, как он своим голым животом хлопает по ее телу.

Потом он зачастил, застонал и упал на Оэлун. Халат его распахнулся, грубая шерсть рубашки царапала кожу шеи. Он вышел из нее, сел на кровати и натянул штаны.

— Тебе понравилось, — сказал он, когда она тоже села.

— Ты мне противен. Чиледу доставлял мне больше удовольствия, чем ты.

— Не думаю. — Он пошел к очагу, его странные зеленовато-желтые глаза блестели при свете огня. — Единственная польза от него — ты сравниваешь нас и хочешь меня.

Он завязал пояс, сунул за него нож и вышел из юрты.

Оэлун услышала поющие голоса; кое-кто продолжал отмечать событие. Лицо Оэлун пылало от злости. Она представила себе, как он там справляет малую нужду и, смеясь, обсуждает с друзьями свою новую женщину. Ей показалось, что его племя поет о ней насмешливые песни. Она укрылась и зарыдала.

Она наконец заснула, но он, вернувшись, разбудил ее и взял снова, потом уснул глубоким спокойным сном человека, довольного своими дневными делами.

Оэлун ворочалась рядом, прислушиваясь к ровному дыханию. Есугэй лежал на животе; задравшаяся рубашка обнажила его кривые мускулистые ноги; от него пахло потом, кожей и кумысом. Она подумывала, а не взять ли его нож и не воткнуть ли ему в спину.

Наконец она встала и, крадучись, вышла из юрты. Быстро зашагав прочь, она наткнулась на кусты. В стане царила тишина, ночное небо было чистым. Оэлун посмотрела вверх, отмечая положение звезд. Через эти отверстия Тэнгри выпускает дым своего очага Утро приближалось.

Ей придется теперь жить с ним. Придется быть хорошей женой и помогать ему, потому что это единственный путь защитить себя и детей, которые будут от него.

Она вернулась в юрту. Есугэй шевельнулся, когда она вошла. Потом он сел на постели и уставился на Оэлун. Она подошла и села тоже, но как можно дальше от него.

— Ты моя жена, Оэлун-уджин. — Теперь он обратился к ней почтительно, но рот застыл в полуулыбке, словно такое обращение изумило его самого. — Ты видела, что у меня есть, но я собираюсь добыть еще больше. — Он покачал головой. — У тебя будет своя доля моего скота и третья часть от того, что я добуду в любом набеге, когда у тебя родятся дети. Все, что ты принесла с собой, — твое, и можешь распоряжаться этим по своему разумению. Ты будешь управлять нашей собственностью и распоряжаться, как хочешь, когда я буду отсутствовать.

Чиледу выражался более красиво, но смысл был тот же.

— Значит, теперь у тебя есть вторая жена, — с горечью сказала Оэлун.

Есугэй дернул себя за ус.

— Родишь сына, будешь моей первой женой.

— У Сочигиль-уджин может быть свое мнение, — возразила Оэлун. — Она уже родила тебе сына.

— Она возражать не будет. Твои сыновья будут первыми, а ее — вторыми. — Он положил руку себе на колено. — Я ее знаю… Я ее желал, но я вижу, что она из себя представляет. — Лицо его приняло торжественное выражение. — Мне надо управлять людьми, Оэлун, и у меня есть соперники среди тайчиутов, которые порой оспаривают мою власть. Если я вознесусь на Небо до того, как мои сыновья станут мужчинами, моя главная Жена должна держать все роды вместе, пока мой сын не сможет занять мое место. Сочигиль это не под силу.

Оэлун припомнила робкую улыбку женщины и то, как спокойно она восприняла появление новой подруга мужа.

— О, кое в чем она меня устраивает, — продолжал Есугэй, — но с тех пор, как она стала моей, у нее одна песня: «Есугэй, как ты думаешь? Хозяин, как мне быть? Муж, не знаю, что сказать тебе — решай сам». Мужчине нужны хорошие советы жены.

— Мужчины всегда так говорят, — откликнулась она, — а потом делают по-своему.

Он криво усмехнулся.

— Ты мне будешь говорить все, что думаешь. Говори мне даже, как ты ненавидишь меня, но только не при людях.

— Быстро же ты доверился женщине, которую едва знаешь.

— Мне надо разбираться в таких вещах, знать точно, кто мне может сейчас помочь. Если ты не будешь давать мне хороших советов, то пожалеешь — я не стану терпеть на своей шее двух слабовольных женщин.

Оэлун молчала.

— Но я не думаю, что ты слаба, — продолжал он. — Это по воле Неба я обрел тебя… Я понял это, как только увидел тебя. — Он посмотрел на дымовое отверстие; снаружи еще было темно. — У нас есть время…

И он снова повалил ее на постель.

4

Оэлун встала рано. К тому времени, когда проснулся Есугэй, в котле, висевшем на треножнике над очагом, варилось мясо и был приготовлен кумыс. Муж наблюдал за ней с постели, которую она некогда делила с Чиледу, в юрте, которую она собиралась установить в стане мэркитов.

Есугэй громко зевнул, вскочил и натянул штаны, прежде чем она подала еду. Он взял кувшин, стряхнул несколько капель кумыса на пол, чтобы задобрить духов, и стал пить.

— Вчера я говорил с Сочигиль, — сказал он. — Она знает, что ты будешь моей главной женой, когда родишь сына.

— Мог бы и подождать говорить с ней об этом. — (Наверное, поэтому Сочигиль избегает ее.) — Может, я уже беременна. — Он сощурил глаза. — Ты всегда будешь думать, а твой ли это, если я рожу через девять месяцев.

— Чиледу еще не вошел в мужскую силу, чтобы заставить тебя понести так скоро. — Есугэй осклабился. — Если у меня будут сомнения, ты можешь и не стать первой женой.

Она подняла голову. Ее онгон, резное изображение овечьего вымени, висело над постелью рядом с его онгоном. Ей помогали собирать юрту несколько женщин. Вместе они укрепили деревянные жерди и решетчатые стены, перед тем как привязать к ним войлок. Она подарила женщинам мягкие шерстяные платки, предназначавшиеся семье Чиледу.

Кроме братьев, у Есугэя некому было больше приветить Оэлун. Три года тому назад, когда Есугэю было шестнадцать, его отец Бартан умер, пораженный злым духом, который отнял у него дар речи и способность двигаться. Мать Есугэя последовала за ним два года спустя.

Есугэй теперь — глава рода Кият. Некун-тайджи старше, но его мать была второй женой; он уступил Есугэю, когда другого старшего брата убили во время набега. Даритаю-отчигину, как младшему брату, полагалось оставаться хранителем очага.

— Дни стали слишком длинные, — сказал муж Оэлун. — Мне хочется поскорей в постель с тобой. Тебе будет хорошо, я знаю.

— Ты себе льстишь. — Она ткнула пальцем себе в промежность. — Я могу и без тебя получить больше удовольствия.

Лицо его потемнело; его мрачность восхитила ее. Она ждала, во что выльется его гнев, когда из-за дверной занавески донесся голос Даритая.

— Входи, — крикнул Есугэй.

Вошел Даритай в сопровождении Таргутая Курултуха.

— Приветствую тебя, брат. — Даритай пялился на Оэлун. — Таргутай говорит, что устал от пастушьей работы — целыми днями глотает пыль. Мы могли бы поохотиться.

— Ты будешь пасти, — откликнулся Есугэй.

Мальчишеское лицо Таргутая застыло в недовольной гримасе. Тайчиут оставался с Есугэем, потому что многие его соплеменники были согласны признать старшинство рода Кият; муж говорил об этом Оэлун. Но Таргутай втайне сам мечтал стать вождем. По мнению Оэлун, честолюбие разжигала его бабушка Орбэй.

Есугэй встал. Оэлун подала ему бурдючок с кумысом — он не вернется до ужина.

Когда все трое вышли из юрты, Оэлун привела в порядок войлочное одеяло и овчины на постели. Корзинка У входа была почти пуста; Оэлун надо было собрать сухих коровьих лепешек, чтобы топить очаг. Она взяла корзину и вышла.

Воздух был уже горячий и сухой; даже в такую рань она могла найти навоз, достаточно подсохший, чтобы горел. На востоке горизонт был красный, небо светлело. Она повернула на запад. Темная холмистая земля простиралась за деревьями, окаймлявшими реку.

Коко Мункэ Тэнгри был повсюду. Не существовало места, где бы человек мог спрятаться от Вечного Голубого Неба. Тэнгри палил Свой народ жаром солнца, насылал на него бури, сек ветрами и морозил зимней стужей. Тэнгри раскалял его в жаре и погружал в холод, закалял его, как это делают кузнецы с мечами, которые куют из руды, собранной в горных разломах.

Скотина шла на пастбище неподалеку от стана. Ноги животных скрывались в тучах пыли; туловища их, казалось, плывут над прахом. Конные мужчины гнали табун на равнину, а женщины и девушки с помощью собак пасли овец. Все заглушало мычанье и топот копыт.

Оэлун искала сухие лепешки. Сочигиль с ребенком, привязанным к спине, тоже собирала кизяки. Темноглазая женщина было пошла к Оэлун, но вдруг резко повернула обратно.

— Здравствуй, Оэлун-уджин, — сказал чей-то голос.

Из-за повозки вышла Орбэй-хатун.

Оэлун поклонилась.

— Приветствую вас, высокородная.

— Скоро будет гроза, — сказала Орбэй. — У меня кости ноют. — Черные глаза ханши превратились совсем в щелочки. — Ты не посетила моей юрты, юная уджин.

— Я совсем недавно здесь, — оправдывалась Оэлун.

— Ты придешь ко мне завтра, когда мы соберемся почтить духов, — приказала ханша. — Новая жена багатура должна быть с нами. Сочигаль-уджин тоже приглашается, конечно.

— Сочту за честь, — сказала Оэлун. Она поклонилась, пробормотала слова прощания и поспешила к своей юрте.

Предсказание старой вдовствующей ханши сбывалось — на севере небо потемнело.

На двух шестах возле жилища Оэлун сушились длинные полосы мяса — позапрошлой ночью сдохла старая корова. Оэлун сняла мясо, внесла его в юрту, опустила полог, закрывавший вход, и привязала его.

Она терпеть не могла грозы. Однажды в отцовском стане молния ударила в юрту. Все удивлялись, чем умудрились люди, жившие в юрте, вызвать гнев Неба. Их заставили очиститься, пройдя между двумя кострами под пение шаманов, а потом им еще целый год запрещалось входить в пределы куреня.

Гром прогремел в то самое время, когда Оэлун совала небольшую коровью лепешку под котелок, висевший над очагом. Она потянула за веревку, чтобы закрыть дымоход, потом бросилась на землю и укуталась в войлок.

Она слышала, как кричат дети и женщины, разбегающиеся по жилищам. Мужчины на равнине обычно ложатся на землю, укутываясь во что попало, и молятся, чтобы молния не ударила поблизости.

Завыванье ветра и шум дождя, барабанившего по юрте, бросали Оэлун в дрожь. Грозы всегда были напоминанием, что Тэнгри нельзя умилостивить, что у него можно лишь просить прощения или благодарить, если Божий гнев миновал. «Этуген», — шептала Оэлун, молясь, чтобы Земля защитила ее, но даже саму Землю сек ветер.

Гроза прошла так же быстро, как и началась. Оэлун лежала под войлоком, пока не утих ветер, а потом встала и открыла дымоход.

Ее колчан и саадак с луком висели к востоку от входа. У нее был лук, который может натянуть мальчик. Он не из тех, тяжелых, на изготовление которых мужчины тратят годы, но ее брат говорил ей, что она стреляет почти так же хорошо, как он. Ей хотелось пойти к реке поохотиться на птиц, как бывало в детстве.

Оэлун вздохнула — теперь у нее много обязанностей. Сочигиль, наверно, сейчас в своей юрте. Оэлун заглянула в котелок — коровье молоко скоро закипит. Пришло время поговорить с другой женой Есугэя с глазу на глаз.


— Добро пожаловать.

Сочигиль, державшая на руках ребенка, сделала шаг назад. Младенец был привязан к люльке — доске с закругленной нижней стороной.

Оэлун вошла в юрту и села у очага, спиной к входу. Сочигиль запахнула халат, положила сына на пол, завязала пояс и села.

Оэлун протянула звериную шкурку, что принесла с собой.

— Это для твоего сына Бектера.

Сочигиль погладила мех.

— Надо и мне подарить тебе что-нибудь. У меня есть ожерелье с янтарным камнем. Тебе пойдет — камень почти цвета твоих глаз.

— Сейчас не надо, — сказала Оэлун.

— Ладно, позже.

Молодая женщина налила кумысу в рог, стряхнула несколько капель в сторону изображения домашних духов, что висели у нее над постелью, а потом подала Оэлун. Та выпила.

— Я хотела поговорить с тобой, — продолжала Сочигиль, — да Орбэй-хатун перехватила тебя. Я боюсь ее.

— А я нет, — сказала Оэлун.

Черноглазая женщина сделала жест, отгоняющий беду.

— Говорят, она ведьма.

Оэлун пожала плечами.

— Некоторые старики в нашем стане делали вид, что знают больше, чем на самом деле, чтобы заставить нас работать поусердней и продлить им жизнь. Хатун хочет, чтобы мы пришли к ней завтра, когда знатные женщины соберутся в ее шатре.

Сочигиль поежилась.

— Тогда надо идти.

Она покачивала колыбель, склонившись к сыну.

— Есугэй сказал мне, — тщательно выбирая слова, произнесла Оэлун, — что хочет сделать меня первой женой, когда я рожу сына. Я его не просила об этом. Я бы рада была сохранить твое положение. Я удивлена, почему он сделал такое предложение сразу после того, как мы встретились.

— Он все решает быстро, — пробормотала Сочигиль. — Он не выжидает, а действует.

— Это я поняла.

— Тут есть и моя вина, — сказала Сочигиль. — Почему-то я не понравилась ему. А я старалась быть хорошей женой. Я всегда делала то, что он хотел.

— Ему больше бы понравилось, если бы ты прекословила, — заметила Оэлун. — Есугэй возбуждается сильней, если жена сопротивляется, он становится более пылким, если приходится брать ее силой.

— Теперь у него больше людей, — продолжала Сочигиль, — чем тогда, когда мы поженились, прошлым летом, и он собирается привлечь к себе еще больше сторонников. Лучше быть его второй женой, чем первой кого-нибудь другого.

Оэлун изучала хорошенькое лицо Сочигиль.

— Ему повезло, что жена так заботится о нем.

— Я никогда не давала ему повода сомневаться во мне, — сказала со вздохом Сочигиль. — Мне кажется, что когда Бектер родился, он стал любить меня больше.

— Я всегда буду уважать и почитать тебя, Сочигиль-уджин, — сказала Оэлун. Слабость другой жены облегчит ей жизнь.

5

В котле на очаге Орбэй сварили ягненка. Женщины заканчивали работу над фигурками домашних духов, набивая войлочные чехольчики сеном и зашивая их. Эти куклы они вешали в юртах, чтобы защищать жилище, держать зло за порогом. У огня пела шаманка, две женщины выкладывали кусочки жертвенного ягненка на деревянные тарелки.

Оэлун во все глаза смотрела на ханш. Орбэй сидела рядом с Сохатай. Оэлун заставила себя улыбнуться, когда Сохатай предложила ей мясо.

— Да хранят нас духи, — сказала Орбэй, — и да присмотрят они за новой женой Есугэя-багатура.

Жена Некун-тайджи была здесь вместе с молодой женой Таргутая и несколькими другими женщинами, и все они, как заметила Оэлун, побаивались старых почтенных вдов.

Орбэй посмотрела на Оэлун, черные глаза старухи блестели.

— Брат Есугэя, Принц Очага, рассказывал о том, как тебя украли.

— Даритай-отчигин, видимо, имеет успех со своими рассказами, — откликнулась Оэлун.

— Он очень трогательно рассказывал, как ты рыдала, — сказала Сохатай. — Иногда рассказчик грешит против правды ради красивых слов или ритма фразы. Может быть, ты рыдала и не столь горестно.

Сочигиль вздохнула. В наступившей тишине Оэлун услышала, как тихонько запищал Бектер. Жена Некуна-тайджи вдруг засуетилась возле люльки, к которой был привязан ее сын Хучар.

— Почтенная хатун, — сказала Оэлун. — Я была замужем за моим первым мужем всего несколько дней и очень плакала, потеряв его.

Орбэй наклонилась.

— Но теперь, — сказала она, — ты принадлежишь человеку, который приходится внуком одному хану и племянником другому. Отчигин говорит, что его брат соблазнился тобой у Онона, потому что ты была почти голая. Странно для новобрачной путешествовать голой по чужому краю. Наверно, тебе твой муж уже надоел и ты молила речных духов, чтобы они помогли тебе соблазнить Есугэя.

Оэлун насторожилась.

— Жарко было, — сказала она небрежно. — Мой муж не думал, что встретятся враги. Он ошибся, и я не хочу говорить о том, что прошло. Я не единственная женщина, которой приходится мириться с насильником.

— Ты гордая, — сказала Орбэй.

Может быть, они проверяют ее.

— Служа мужу, — сказала Оэлун, — я служу и вам. Багатур спрашивает моего совета, а я буду советоваться со старшими и более мудрыми. Но мы должны подумать о духах, которых мы сегодня собрались почтить, мудрые госпожи.

Женщины смотрели на нее во все глаза. Орбэй протянула рог с кумысом. Оэлун одержала победу. По крайней мере, пока.


Юрта, в которую Есугэй сначала привел Оэлун, принадлежала его покойной матери. Теперь в ней не хозяйничала ни одна женщина, но он обещал отдать юрту Оэлун, когда она родит сына. А тем временем они с Сочигиль убирались в юрте, потому что их муж часто встречался там с людьми. Там у Есугэя была ставка, словно у настоящего хана.

Оэлун и Сочигиль сидели слева от мужа. Бектер, спеленутый и привязанный к люльке, лежал между ними. Есугэй сидел на подушке перед постелью, а его люди — справа от него. Нескольким мальчуганам разрешили присоединиться к взрослым, потому что Чарха рассказывал легенды.

Он говорил о женщине по имени Алан Гоа, родоначальнице племен борджигийнов. Мужчины, по большей части уже пьяные, не в первый раз терпеливо слушали легенду.

Есугэй внимательно следил за присутствовавшими и вдруг прищурил глаза, бросив взгляд на Даритая, сидевшего рядом с Таргутаем Курултухом. Братья перестали спорить. Мунлик, сын Чархи, не сводил глаз с Оэлун. Она покачала головой. Мальчик обязан был слушать отца — легенды каждый должен был знать на память.

— Прекрасная Алан усадила перед собой своих сыновей, — продолжал Чарха, — и вручила каждому по стреле. Братья взяли стрелы и… — Он замолчал. — Мунлик!

Мальчик вздрогнул и покраснел.

— Ты не слушаешь. А ну посмотрим, что ты запомнил. Каждый из сыновей Алан Гоа держал по стреле. А что случилось потом?

Мунлик покраснел еще больше.

— Каждый легко сломал стрелу.

— А потом?

Мунлик кусал губу.

— Алан Гоа связала пять стрел вместе и дала связку каждому сыну по очереди, но они не могли сломать связку.

Чарха кивнул и потом продолжил:

— Прекрасная Алан сказала первым своим двум сыновьям: «Вы сомневаетесь во мне. Вы говорите, что хотя ваш собственный отец умер, я родила еще трех сыновей, у которых нет ни отца, ни роду, ни племени. Вы шепчетесь, что в моей юрте жил какой-то слуга и что его надо считать отцом ваших братьев. Но я говорю вам, что три ваших брата — сыновья Коко Мункэ Тэнгри, Вечного Голубого Неба. По ночам человек, золотой как солнце, спускался ко мне в юрту через дымовое отверстие по лучу света, он-то и был отцом ваших братьев».

Мальчики серьезно кивали, каждый знал, что во время оно проявления небесного могущества случались гораздо чаще. Прекрасная Алан обещала своим сыновьям, что они станут властелинами, и то, что потомки ее были ханами, доказывало, видимо, правдивость легенды.

Чарха обратился к одному из подростков:

— А что сказала Алан Гоа своим сыновьям потом?

Подросток откашлялся.

— Она сказала: «Все вы появились из моего чрева, и я мать всех вас. Если вы отделитесь друг от друга, каждого легко будет сломать, как отдельную стрелу. Если же вы будете держаться друг друга, как связка стрел, которую вы не могли сломать, то, объединенные общей целью, вы выстоите против любого врага».

Чарха посмотрел на Даритая, а потом на Есугэя. Багатур тоже посмотрел на Чарху и вдруг улыбнулся.

— На одной ноге человек не устоит! — крикнул Даритай и взмахнул рогом.

Оэлун встала, чтобы подлить ему кумыса. Мужчины заговорили о набеге, который собирались совершить позже, в сезон, когда лошади наберут вес и окрепнут. Таргутаев брат, Тодгон Гэртэ, вышел, спотыкаясь, наружу, чтобы облегчиться. Двое мужчин насели на третьего, заставляя его открыть рот, чтобы накачать кумысом. Кто-то запел, другие поддержали его, и о набеге все забыли.

Бектер заплакал, и Сочигиль склонилась над люлькой. Есугэй махнул рукой своим женам:

— Идите отсюда.

Оэлун хотела было воспротивиться, но Сочигиль взяла на руки сына. Оэлун взглянула на Есугэя и увидела, что он сердится.

— Идите, я сказал, — повторил он. — Расходитесь по юртам.

Оэлун помедлила ровно столько, насколько осмелилась проявить характер. Есугэй показал рукой на выход, Оэлун встала и пошла следом за Сочигиль.

Оэлун проснулась. Хриплые голоса мужчин уже не были слышны, а Есугэй так и не пришел к ней в юрту. Возможно, он отправился к Сочигиль. Она подмяла под себя подушку. «Я скажу ему, — подумала она, — что я по-прежнему вспоминаю о Чиледу, когда лежу в его объятьях. Это неправда, но только так можно пронять его. Я скажу ему, что я лишь притворяюсь, что он удовлетворяет меня, а потом он вечно будет сомневаться».

Вдруг она почувствовала, что в промежности мокро. У нее начались месячные. От Чиледу не будет ребенка. У нее не остается ничего от утраченного мужа.

Снаружи кого-то рвало. Она собиралась уже встать и надеть меховую набедренную повязку, как вошел Есугэй и, спотыкаясь, направился к постели.

— Уходи, — сказала она, — а то шаману придется совершить обряд очищения.

Он покачивался.

— Мы с тобой завтра поедем на охоту.

— Я теперь с оружием не управлюсь, — сказала она.

Он плюхнулся на постель и облапил ее.

— Не притрагивайся ко мне. Тебе нельзя спать здесь, ты даже находиться в юрте не имеешь права. Придется тебе пойти к Сочигиль. У меня начались месячные.

Он выпялился на нее, а потом рассмеялся.

— Хорошо, — пробормотал он, вставая.

— Я хотела ребенка от него, — сказала она.

— Я не верю тебе, Оэлун. Теперь ты хочешь занять место первой жены.

— Я никогда не полюблю тебя.

— А мне плевать…

Он повернулся и вышел из ее юрты. С грустью и сожалением она поняла, что не может отчетливо припомнить, какое было лицо у Чиледу. Она помнила лишь всадника вдали и бьющиеся о спину косы.

6

Оэлун скребла шкуру. С холма, на котором стояла ее юрта, ей была видна южная часть куреня. Люди Есугэя откочевали в конце лета и раскинули стан на восточном берегу Онона, под скалами, окаймлявшими Хорхонахскую долину. Белые овцы вперемешку с черными и серыми козами паслись за пределами куреня и казались мохнатыми клубочками; скот бродил по лугу у реки, которая, извиваясь, текла в долине.

Поблизости от Оэлун болтали женщины. Сочигиль сучила веревку из конского волоса и шерсти; женщины, которые не пасли овец, шили или обрабатывали шкуры. Приближалась осень, пора войны, и весь курень говорил об этом. Есугэй хотел напасть на татар, пока враги не напали на него самого. В добыче, которую он собирался захватить в татарском курене, были и товары из Китая.

Чжурчжени некогда кочевали по лесостепи к северу от Китая, но потом осели в городах До них правили там киданьцы, тоже кочевавшие в степях, но ослабевшие в новом государстве, которое по сию пору называлось Китаем, по названию их племени. Для чжурчженей не составило труда покорить киданьцев и их подданных Часть киданьцев ушла на запад и создала новое государство Кара-Китай; оставшиеся в пределах Великой стены теперь служили династии Цзинь.

Перед взором Оэлун появились две пары обутых ног. Она подняла голову и увидела широкое лицо Даритая. С ним был угрюмый Тодгон Гэртэ, очень похожий на брата Таргутая. Даритай бесстыже рассматривал Оэлун. Он слишком часто улыбался ей, ему пора было обзавестись собственной женой.

Даритай показал рукой на гигантское дерево, возвышавшееся над куренем. Его широкая крона затеняла изрядную часть земли.

— Вон под тем деревом, — сказал Даритай, — мой дядя Хутула был провозглашен ханом. Когда курултай выбрал его, люди плясали, пока ноги не оказались по колено в пыли. Они вырыли ногами целую канаву.

Отчигину не следовало бы напоминать Тодгону, что его отца собрание вождей и нойонов отвергло и предпочло избрать Хутулу.

— Видимо, канаву они вырыли неглубокую, — сказала Оэлун, — потому что я не вижу и следа от нее.

Тодгон засмеялся. Мужчины ушли. Оэлун скребла шкуру заостренной костью. Рядом шептались две женщины. Одна из них взглянула на Оэлун и прикрыла ладошкой рот. Сочигиль наклонилась, чтобы подслушать.

Оэлун знала, о чем говорят женщины. Сочигиль пересказала ей сплетни, утверждая, что никто не верит в нее: поговаривали, что Даритай настроен слишком благожелательно к новой жене брата и что Оэлун поощряет его.

Дело в том, что Таргутай и Тодгон часто встречались с Даритаем, а потом безмятежно болтали со своей бабушкой Орбэй, не придавая значения словам. Старуха и распространяла такие слухи.

Оэлун собиралась строго поговорить с Орбэй, прежде чем мужчины отправятся воевать.

Вожди других родов были вызваны в курень Есугэя на военный курултай. Среди нойонов были его двоюродные братья из племени джуркинов и Алтан, младший сын Хутулы. Число лошадей у коновязи перед юртой Есугэя росло, и Оэлун призналась про себя, что недооценивала мужа. Некоторые из этих людей могли бы претендовать на ведущую роль, но соглашались следовать за Есугэем.

Есугэй выслал дозорных. Шаман Бугу всматривался в звезды, а затем принес вождям три бараньих лопатки. Когда кости положили в пылавший очаг, все три дали ровные трещины: это было хорошим предзнаменованием. Есугэй снял пояс, повесил его себе на шею и предложил принести в жертву овцу. Выступить в поход намечалось через три дня.

Теперь мужчины большую часть своего времени приводили в порядок воловьи латы, точили и смазывали ножи и копья, совершенствовались в стрельбе из луков и чистили лошадей. Вся остальная работа была взвалена на плечи женщин, стариков и подростков, которые были еще слишком юны, чтобы воевать.

Оэлун прошла мимо стада овец, пасшихся возле куреня; ее очередь пасти будет завтра. Женщины у своих юрт, болтая, пряли, ткали, развешивали полоски мяса. Подготовка к сражению всегда поднимала дух у людей. Мужчины должны нападать, а не ждать, когда на них нападут. Они мечтали, что когда-нибудь будут воевать не на своих пастбищах, а дальше, где подданные династии Цзинь прячутся в своих жилищах, будут совершать набеги на оазисы к югу от Гоби и на караванные пути на западе. А Оэлун мечтала о крае, где никому не надо будет следить с тревогой за горизонтом, откуда может появиться враг.

Внезапно ей пришло видение. Она увидела равнины, пастбища, громадные курени, силой подчиненные одному хану. Тэнгри нацеливает свой народ, как оружие, и бросает его на тех, кто слабее. Видение исчезло, когда она приблизилась к возкам и юртам куреня. Что толку думать об этом теперь, когда она не знала, что готовит грядущий день.

Орбэй и Сохатай сидели у юрты, чиня одежду. Возле них три женщины колотили палками кучки с шерстью.

Оэлун поклонилась им низко.

— Здравствуйте, почтенные. Мне бы хотелось поговорить с вами, если вы позволите.

— Здравствуй, юная уджин. — Морщины вокруг узких глаз Орбэй стали глубже, когда она посмотрела на Оэлун. — Ты закончила свою работу сегодня так быстро?

— Я колотила шерсть все утро. Теперь она сушится, а другая работа подождет. Я хотела бы почтить вас, а также поговорить о деле, которое касается меня.

Орбэй взглянула на другую ханшу и махнула рукой.

— Садись, пожалуйста.

Оэлун склонила голову.

— Может быть, мы поговорим внутри, — сказала она тихо.

Другие женщины перестали взбивать шерсть.

— Хорошо.

Орбэй медленно встала, не выпуская из рук одежды, потом помогла подняться на ноги Сохатай. Оэлун пошла следом за ними в юрту Орбэй. Старухи сели в глубине, как раз за столбом света, проникавшего сквозь дымовое отверстие. Оэлун опустилась на колени перед ними и села на пятки.

Глаза Сохатай были такими же черными, как камни ожерелья на ее шее. Орбэй потянулась за кувшином, побрызгала кумысом в сторону своего онгона и дала напиться Оэлун.

— Что привело тебя к нам? — спросила Орбэй.

— Я хочу спросить у вас совета, — ответила Оэлун. — Я молода. Я замужем всего три месяца и не такая мудрая, как другие. — Она помолчала. — Я знаю, что вы помогаете наставлять свой народ после того, как вашего мужа бесстыдно предали. Я боюсь, что мой муж забывает о своем долге перед вами, но поверьте, что он желает одного — чтобы его сторонники оставались в единении перед вражеской угрозой.

Орбэй подняла морщинистую руку.

— Мой сын мог бы привести нас к победе. Он мог бы стать ханом, но нойоны предпочли выбрать Хутулу, и отец твоего мужа был среди тех, кто уговорил мужчин сделать этот выбор. Бартан-багатур не думал о том, кто будет лучшим вождем, он думал только о том, чтобы сделать своего брата ханом. — Она опять стала зашивать одежду. — Мужчины часто думают, что тот, у кого хороший аппетит и удалая голова, и станет хорошим вождем. Они предпочли выбрать Хутулу, а из-за него татары и Цзинь сокрушили нас, а мой сын был среди тех, кто погиб, попавшись к ним в лапы.

— Я горюю вместе с вами, хатун, — сказала Оэлун. — И все же мне говорили, что ваш муж сам, в своем последнем послании, просил своих людей выбрать именно Хутулу.

— Даже Амбахай-хана можно было обмануть и заставить переоценить Хутулу. Мой сын мог бы стать ханом.

— Мой муж способен одержать победу, — сказала Оэлун.

— Я в этом очень сомневаюсь.

— Ему были бы полезны ваши советы.

Орбэй осклабилась; несмотря на возраст, у нее все зубы были целы.

— Он не просит у меня совета.

— Я могу попросить его, — сказала Оэлун, — и передать Есугэю. Когда он похвалит меня за умный совет, я могу сказать, что это вы надоумили меня. Я прослежу, чтобы вам оказывали все почести, которые вам положены.

Обе почтенные вдовы молчали.

— Наши узы должны быть крепкими, — продолжала Оэлун, — если вы хотите отомстить тем, кто отнял у вас мужа и сына. Я лишь хочу сделать все, чтобы укрепить эти узы.

Орбэй взглянула на Сохатай и обратилась к Оэлун:

— Я хочу видеть, как полетят головы врагов и кровь их обагрит землю. Я хочу слышать, как зарыдают их дети, став нашими рабами. Если Есугэй сделает то, что я хочу, я отброшу все сомнения.

— Он это сделает.

— И если багатур завоевывает себе славу, — пробормотала Сохатай, — тебе вряд ли стоит поощрять притязания другого мужчины.

Оэлун вскинула голову.

— Почтенная хатун, сплетню об этом не надо распространять. Она только разозлит моего мужа.

Она смотрела в тусклые глаза старухи до тех пор, пока та не отвела взора.

— Возможно, мы судили о тебе неправильно, — сказала Орбэй.

— А теперь я прошу разрешения уйти.

Оэлун встала и поклонилась. Орбэй-хатун махнула рукой, разрешая ей идти.

Она вышла из юрты. Две вдовы напомнили ей, насколько хрупки были узы, связывавшие тайчиутов и родственных им киятов.


Есугэй лежал неподвижно. Оэлун подумала, что он спит, но потом он шевельнулся и придвинулся к ней поближе.

— Ты говорила сегодня со вдовами Амбахая, — пробормотал он. — Ты мне не сказала, о чем был разговор.

— Придет время, скажу.

Он ущипнул ее.

— Это я буду решать, что мне надо знать и когда. Орбэй-хатун хотела править через своего сына. Я не позволю ей использовать тебя.

— Ханши хотят, чтобы их муж был отомщен, — сказала Оэлун. — Я обещала им, что это сделаешь ты.

— Орбэй прочит одного из своих внуков на мое место — Таргутай или Тодгон могут послушаться ее. Я этого не потерплю.

— Пусть ханши думают, что ты уступишь. Когда ты вернешься победителем, у тебя хватит сил, чтобы сохранить верность тайчиутов. А до тех пор не делай из этих женщин врагов.

— Они уже мои враги, — сказал он. — Я знаю, что они говорили о тебе.

Она замерла, вдруг испугавшись, и прошептала:

— Я думала, ты не прислушиваешься к женской болтовне.

— Один дурак рассказывал это в моем присутствии. Его счастье, что он добавил, будто не верит сплетне, так что я простил его, предупредив, правда, что убью его, если услышу еще раз.

— И мне ничего не сказал?

Есугэй сел.

— Нужды не было. Я уверен, что могу доверять тебе. — Неверный свет огня отражался в его неярких глазах. — Если я застану тебя с другим мужчиной, я убью его, будь он мне хоть братом.

— Конечно, убьешь.

— И тебя тоже.

— Я знаю. — Оэлун, благодарная за его доверие, прикрыла глаза. — Ханши поняли, что судили обо мне неправильно.

— Я судил о тебе верно, Оэлун.


Мужчины выступили на рассвете и направились на восток, к плоскогорью над долиной. Подростки и мужчины, которых оставляли охранять курень, поскакали вслед, провожая. Мальчишки верхами кричали и махали руками уходящим воинам.

Оэлун привстала на стременах и послала лошадь вперед. Холодный ветер дул в лицо, заставив гореть щеки. Есугэю не терпелось выступить, и его зеленовато-желтые глаза горели от желания ввязаться в драку.

Она наметом обогнала стайку мальчишек. Солнце играло на металлических украшениях шлемов и доспехов. Боевые кони радостно ржали, когда она проносилась мимо. Настоящая армия следовала за тугом Есугэя — копье, нацеленное на татар. На горизонте вздымалась поросшая соснами гора.

Некун-тайджи держал шест туга, девять хвостов которого трепетали на ветру. Воины взмахивали своими кожаными щитами, приветствуя Оэлун. Одно из крыльев армии разворачивалось к югу.

— Есугэй! — крикнула она, увидев мужниного гнедого мерина. Голова Есугэя, который был в шлеме, повернулась в ее сторону. Ей вдруг захотелось поехать на войну рядом с ним. Его люди завоюют победу. В этот миг ей показалось, что она любит его.

7

— Овцы, — сказала Оэлун Мунлику.

Три ягненка отбились от отары. Мальчик поспешил к ним на своих коротких кривых ногах. Сын Чархи часто находил причины побыть с нею рядом. Мальчик мечтательно заглядывался на нее и краснел, когда она благодарила за помощь.

Овец надо было отогнать пастись подальше от куреня, потому что вблизи юрт они уже почти оголили землю. Вскоре куреню придется откочевать.

— Посмотрите туда, — сказала одна из женщин.

Оэлун подняла голову. На востоке на фоне неба замелькали фигурки всадников. Мунлик подбежал к Оэлун. Овцы кружили и блеяли, а женщины, прокладывая себе путь, расталкивали их.

Оэлун вгляделась и рассмотрела девятихвостый туг Есугэя. Темная масса всадников надвигалась с востока. Есугэй не присылал никого, чтобы сообщить о результатах сражения. Оэлун подумала, что бугры на боках некоторых лошадей — переметные сумы с добычей, теперь же стало видно, что это трупы.

Даритай, скакавший впереди, поравнялся с женщинами. Он придержал коня; лицо его было мрачным и осунувшимся.

— Есугэй? — спросила Оэлун.

— Он жив, — откликнулся Даритай; взор его карих глаз был устремлен мимо нее.

Женщины и дети побежали к приближавшимся воинам. Убитых следовало похоронить, их нельзя было везти в курень.

— Что случилось? — прошептала Оэлун.

Даритай склонился в седле.

— Они встретили нас у озера Буир. Когда наши передовые сотни атаковали, они отступили, а потом на нас ударили с тыла. Нам пришлось отступить, прикрытие было слабое, и татары ударили на нас с двух сторон. Разведка у них оказалась лучше, чем я думал. Или наша хуже. Мы не ожидали, что их будет там так много.

Руки Оэлун дрожали.

— Я должна поговорить с мужем.

— Нельзя.

Отчигин строго посмотрел на нее и поехал к куреню.


Убитых похоронили на склоне горы, возвышавшейся к востоку от куреня. Тележки, на которых лежали тела воинов, провезли между двумя кострами, чтобы очистить. Два шамана в деревянных масках раскачивались и молились, пока не закопали все могилы.

Оэлун стояла вместе с другими женщинами. Одна молодая вдова била поклоны на могиле мужа, пока другая женщина не оттащила ее. Рядом с каждым телом положили оружие, пищу и питье; воздух смердел от крови лошадей, принесенных в жертву.

Есугэй ни с кем не разговаривал и не поднимал глаз от небольших юрт, поставленных над могилами. Со временем жилища, отмечающие место могил, истлеют. На этом месте вырастут деревья. И ничто уже не будет говорить о павших.

Оэлун и прежде видела мертвых. Эти мужчины погибли, сражаясь, и их тела покоились в мире. Воины не попали в руки врагов, что было хуже смерти. Для них будут жечь кости и принесут в жертву еще одну лошадь, чтобы задобрить духов и накормить плакальщиц. Вдов разберут по хозяйствам: часть станет женами оставшихся в живых братьев мужа, часть станетжить на иждивении взрослых сыновей.

Муж Оэлун остался в живых, но душа его, казалось, была так же далека от его людей, как души погибших. Оэлун знала, что думают некоторые. Небо наказало Есугэя; молодой вождь подвел их.

Оэлун видела мрачный осуждающий взгляд Орбэй-хатун.

8

Оэлун подкладывала сушеный навоз в огонь очага, когда вошел Есугэй. Он уехал из куреня три дня тому назад на своем жеребце. Даже братья не осмелились сопровождать его. Он повесил оружие, взял кувшин с кумысом и сел у постели.

Она подождала, пока он не напьется, а потом обратилась к нему;

— Ты мог бы послать кого-нибудь и известить меня, что возвращаешься, — сказала она. — Добыл что-нибудь? — Он не ответил. Она опустилась на колени рядом с ним и села на пятки. — Скоро наступит зима. Ты должен устроить облавную охоту и позаботиться о перекочевке.

— Ты можешь помолчать?

— Ты проиграл всего одно сражение, Есугэй. Будут и другие.

Он потянулся еще за одним кувшином. Усы его слиплись от кумыса.

— Завтра тебе надо будет поговорить с мужчинами, — сказала Оэлун. — Ты багатур, ну и поступай соответственно своему званию.

Он толкнул ее, и она упала.

— Я сказал тебе, чтоб молчала, — пробормотал он.

Она попыталась снова сесть.

— Ты скорбишь по своим товарищам, — прошептала она. — Тебе жаль самого себя. Учись на ошибках, иначе люди пойдут за другим вождем. Ты этого хочешь? Ты хочешь сдаться и ничего не оставить сыновьям?

Он вскочил, сунул руку под платок, ухватил ее за косу и рывком пригнул к земле, причинив сильную боль.

— Ты забеременела от меня? — спросил он. — Ты должна знать, если понесла, — нас не было почти месяц. Родишь мне сына?

Она уже пожалела о своих словах. Она хотела сказать ему, что беременна, но не была до конца уверена в этом. Месячные запаздывали у нее и прежде.

— Не знаю, — ответила она.

Он снова больно дернул за косу.

— Бесполезная женщина. — Он сильно ударил ее по лицу, она заплакала и прикрыла голову руками. — Чего ты стоишь вместе со своими попреками.

Он бил ее кулаками в грудь, тряс. Носком своего грубого сапога он угодил ей в колено, она упала.

Рот ее был полон крови. Она следила за его ногой, боясь, что он снова ударит ее. Но он отошел.

— Я пойду к Сочигиль, — сказал он наконец.

Она не двигалась, пока он не ушел, а потом поползла к очагу. Рот ее болел, но Есугэй не выбил ей ни одного зуба. Ушибы были сильные, но кости уцелели. Она легла возле очага, и пламя согрело ее лицо.


Сочигиль собрала топливо для Оэлун и сидела рядом, чиня одежду.

— Сначала он меня бил, — сказала другая жена. — Я по утрам не могла встать с постели.

— Я не заслужила этого, — откликнулась Оэлун.

Сочигиль вздохнула.

— Может быть, ты сказала что-то такое, что разозлило его.

— Я сказала правду. Он побил меня, потому что не хочет слышать ее.

Той ночью Есугэй снова пошел к Сочигиль. Оэлун спала беспокойно под шум ветра, гулявшего по куреню. Ее муж поговорил с людьми; завтра они свертывают курень. Он послушался ее совета, как бы ни был он зол. Она дала волю гневу, а потом подождала, когда он пойдет на убыль. Рано или поздно Есугэй снова поколотит ее. Такова уж женская доля, других колотят чаще.

Оэлун встала перед рассветом и собралась поесть мясного супа, как у нее вдруг закружилась голова. Потом это прошло. Она ничего не скажет, пока не будет уверена. Она с надеждой положила руку на живот.


Поздним утром женщины складывали войлоки своих юрт на телеги, предназначавшиеся для домашнего скарба. Есугэй увел большинство мужчин на облавную охоту; женщины выступили следом в повозках, запряженных волами, за которыми мужчины и подростки гнали скот. Скрип деревянных колес заглушался лаем собак, сопровождавших отары овец и коз.

Шли до самого заката. За горизонтом осталось место, где был стан, — оголенная земля, испещренная черными пятнами пепла и утоптанными площадками, что были под юртами. Женщины развели костры, подоили овец и коров, вскипятили молоко, а потом забрались в кибитки спать. Мужчины спали на земле, у лошадей.

Оэлун проснулась среди ночи и выглянула из кибитки. Звезда, всегда указывающая на север, сияла среди огоньков небесного стана в ночи, что была чернее черного войлока. На юге виднелись тени, скорчившиеся у костров, — это проснулись мужчины.

Охотники выступят перед рассветом. Они разделятся на два крыла, которые охватят большое пространство, сомкнутся в кольцо. Дикие животные окажутся внутри его. Кольцо станет сжиматься. Бегущие по кругу олени, испуганные газели, окруженные охотниками, падут под градом стрел. Охота ублажит ее мужа. Есугэй выследит и окружит врага в следующий раз. Душа его снова воспылает. Благополучие Оэлун и ее детей зависит от жара этого огня.


Через шестнадцать дней после начала охоты женщины появились в той заиндевевшей степи, что была усеяна тушами оленей и другой дичи помельче. Охотники все еще разделывали туши; женщины оставили стада на подростков и принялись помогать мужчинам.

Оэлун стала на колени у туши небольшого оленя с ножом в руке, и вдруг ее затошнило. Она нагнулась, чтобы вырвать. Кто-то схватил ее за руку. Она услышала голос Сочигиль:

— Это пройдет. Обопрись.

Есугэй подскакал к ним.

— Что это? — спросил он, осаживая коня.

— А ты не видишь? — строгим голосом заговорила вдруг Сочигиль. — Ей сейчас плохо.

Глаза у Есугэя расширились, он склонился в седле.

— Оэлун понесла, — продолжала Сочигиль. — Я подозревала это давно.

Их муж улыбнулся.

— Продолжайте работать, — сказал он и отъехал.

Стан был разбит на месте облавной охоты. Стада будут пастись здесь до зимней перекочевки.

Есугэй пришел к Оэлун в юрту, поужинал молча, а потом потянул жену в постель. Он был нежен с ней, ласкал ее пальцами, прежде чем войти. Похоже было, что он хочет загладить свою прежнюю суровость.

Кончив, он немного помолчал и сказал:

— А давно ли ты узнала об этом?

— Еще до перекочевки.

— Надо было мне сказать до охоты.

— Я не была уверена. Мне не хотелось быть битой опять, если бы я ошиблась.

Он приподнялся на локте.

— Это будет сын — я чувствую.

Она закрыла глаза. Значит, он сделает ее первой женой. Довольная, она задремала.

9

Солнце было похоже на красный щит. Лучи его, как копья, били в сверкавшие воды Онона. Высокая порыжевшая трава простиралась по всей равнине к востоку от сопки под названием Дэлигун. В дрожавшей от жары дали Оэлун заметила чей-то силуэт.

Этот конник, наверно, везет вести от мужа. На этот раз Есугэй решил нанести удар летом, чтобы застать врага врасплох. Успешный набег воодушевит его людей и обескуражит татар. Он много выиграет от этой небольшой победы.

Женщины, выкапывавшие корни растений на берегу реки, выпрямились, когда всадник подъехал поближе. Оэлун ковыляла с трудом, большой живот мешал ей видеть корни. Она уже и не помнила то время, когда могла двигаться резво, вскакивать на коня или быстро наклоняться к кожаному ведру. Из-за беременности она плохо переносила жару. Она неловко тыкала землю заостренной палкой. При каждом спазме в животе она крепко стискивала палку.

Боли мучили ее все чаще. Скоро она разродится. И она узнает, будет ли сыном младенец, чьи толчки она чувствовала последние месяцы.

Сочигиль проходила мимо, волоча отбившегося от отары ягненка. Оэлун ловила воздух ртом, Сочигиль посмотрела на нее.

— Пора? — спросила она.

— Скоро, — сказала Оэлун и вдруг испугалась. Ее бабушка умерла при родах, но она была уже старая тогда, у нее уже были взрослые дети.

Сочигиль положила руку Оэлун на свой пополневший живот; черноглазая женщина ожидала второго ребенка осенью. Всадник крикнул что-то мальчишкам, сторожившим курень на дальних подступах, и Оэлун узнала во всаднике Тодгона. Тайчиут свернул в сторону, чтобы объехать стадо, которое паслось ниже по реке, и помчался к женщинам.

На какое-то мгновенье Оэлун стало жаль татар. Дети рыдают в ужасе, их отцы и братья сложили головы, а матерями и сестрами завладели всадники Есугэя. Но татары сделали бы то же самое и с их куренем. Боль в животе усилилась; шевеление ее собственного ребенка, стремившегося увидеть свет, отвлекло ее от чужих забот.

Конь Тодгона сменил галоп на рысь.

— Победа! — закричал он. — Мы застали курень врага врасплох — удалось бежать лишь немногим.

— А что с мужем? — спросила Оэлун.

— Есугэй взял татарского вождя в плен, — сказал Тодгон. — Мы многих захватили — он тебе уже посылает одну женщину. Когда я уезжал, он обнимал ее. Она не попала в него из лука и хотела зарезать ножом. Он пощадил ее.

Оэлун уже не слушала. Она оперлась о Сочигиль, и та повела ее от реки прочь.


Сочигиль помогла Оэлун раздеться и растерла спину. Схватки были все чаще, передышки между ними — все короче.

— Это ты в первый раз, — сказала Сочигиль. — Может, позвать к тебе эдухан?

Оэлун покачала головой. Уменье шаманки могло помочь ей, но она не хотела, чтобы чьи-то руки забирались внутрь… За порогом юрты люди смеялись и приветствовали возвращавшихся. Она ковыляла к постели, когда кто-то крикнул во входное отверстие:

— Брат велел доставить ее сюда.

Это был голос Некуна-тайджи. Оэлун схватила подушку и зарылась лицом в войлок. Сочигиль что-то говорила, но она не разбирала слов. «Пусть будет сын, — думала Оэлун. — Пусть все кончится».

— Уджин, — сказал незнакомый голос, — ваш муж сказал, что я вам скоро понадоблюсь. Я вижу, он был прав.

Оэлун подняла голову. Женщина средних лет с тяжелыми веками карих глаз наклонилась над ней.

— Не бойся, уджин, — сказала женщина. — Меня зовут Хокахчин. Татары убили моего мужа и превратили меня в рабыню задолго до того, как ваши напали на них. Когда я сказала вождю, что много чего знаю о родах, он велел доставить меня сюда и сказал еще, что вознаградит меня за помощь.

Оэлун хотела что-то сказать, но Хокахчин продолжала:

— Ты можешь доверять мне. Человек, которого зовут Есугэй-багатур, также сказал мне, что убьет, если я наврежу тебе или младенцу.

Видимо, Есугэй принял решение относительно этой женщины сразу. Оэлун стиснула зубы и обмякла на постели.


Тело ее боролось. Ребенок стремился наружу; тело Оэлун сопротивлялось, и боль утихала только для того, чтобы стать еще более яростной.

В перерывах между схватками она видела, что небо в дымовом отверстии становится светлее. Этот ребенок будет бороться с ней день и ночь? Должно быть, это сын — все знают, что мальчик стремится увидеть жизнь яростнее, чем девочка.

Она продолжала тужиться. Хокахчин напевала; Оэлун не могла разобрать слова песни. Волна боли захлестнула ее. Ей теперь было все равно, кого она произведет на свет; ей хотелось одного — чтобы схватка была последней.

Что-то вытекло из ее тела. Она почувствовала, что бедра стали мокрые. Она повернулась на бок, тяжело дыша, а ее колени притянуло к груди. Теплые руки Хокахчин растирали ей спину и ноги.

— Идет младенец, — сказала женщина.

Оэлун закусила кусок кожи и стала на колени, крепко прижав руки к войлочному покрывалу. Живот тужился, и тело вытолкнуло то, что было внутри.

Оэлун упала на подушки. Хокахчин подняла окровавленный комочек, взявшись одной рукой за ноги, а другой поддерживая плечи. Младенец запищал. Руки протянули новорожденного Оэлун. Она взяла его в руки крепко, боясь упустить.

— Мальчик, — пробормотала женщина. — И предзнаменование есть — твой сын зажал в ладошке сгусток крови. Это примета власти — твой сын отмечен величием.

Оэлун взглянула на ребенка: крошечные пальчики ее сына сжимали что-то красное, яркое, как рубин.

Мышцы ее живота сокращались, выдавливая жидкость. Блеснул нож, которым Хокахчин перерезала пуповину. Ребенок плакал. Женщина подняла его и обтерла клочком шерсти.

— Прекрасный мальчик, госпожа. Багатур будет доволен, а ты будешь жить. Взгляни на своего сына.

Он был маленький. Трудно было поверить, что такой маленький мог причинить такую большую боль. Хокахчин взяла кувшин и влила несколько капель кумыса в рот младенца, а потом стала смазывать его салом. Оэлун закрыла глаза.


Оэлун оставалась в юрте семь дней, что было обычным для всех молодых матерей. Шаманы приходили лишь для того, чтобы благословить новорожденного и сказать ей, что расположение звезд благоприятствует ему.

Хокахчин носила ей одежду и топливо. Больше никто, даже сам Есугэй, не имели права входить в юрту до следующего полнолуния. Ей было спокойно, поскольку работа была одна — нянчить сына. По ночам она лежала с ним рядом и прислушивалась, как поют Есугэй с товарищами.

Глаза у сына были светлые, как у отца. Есугэй даст ему имя, но Хокахчин уже сказала, каким оно будет — Тэмуджин, Кузнец. Тот, кто кует металл. Татарского вождя, которого схватил Есугэй, звали Тэмуджин-Угэ. Имя это дано сыну в память о великом событии. Смерть татарского вождя очистила место в этом мире для сына Есугэя.

Как ни мал был Тэмуджин, сила в нем чувствовалась. Он сосал грудь так, что соски болели, и сопротивлялся, когда его привязывали к люльке. Его светлые глаза горели, словно в них отражался раскаленный металл, приготовленный для ковки. Она преисполнялась гордости всякий раз, когда смотрела на него. Она пела колыбельную, укачивая его. А когда он молчал, лежал тихо, глядя на нее из своей люльки кошачьими глазами, она чувствовала, как по спине пробегает холодок, словно ее тела коснулись холодным металлом.

На восьмой день после рождения Тэмуджина Оэлун привязала его к люльке, взяла на руки и вышла из юрты, пройдя между двумя кострами, горевшими у входа снаружи. Рядом со входом висели лук и колчан со стрелами — знак того, что родился мальчик.

Женщины и девочки окружили Оэлун, восхищаясь младенцем. Она пошла к границе своего стана в сопровождении Сочигиль и других женщин. Мунлик, вместе с другими детьми собиравший сухие лепешки навоза, посмотрел на сморщенное лицо Тэмуджина и засмеялся.

— Когда-нибудь, — сказал мальчик, — мы с ним будем вместе сражаться.

— Да, — согласилась Оэлун.

Ее муж и несколько других мужчин упражнялись в стрельбе из лука поблизости от стана, целясь в деревянный обтянутый кожей щит, к которому была привязана девушка-татарка. Несколько стрел торчали в коже вплотную к ее телу. Пришла очередь Есугэя. Он сделал шаг вперед и послал стрелу, которая легла в цель точно над головой девушки.

Есугэй засмеялся — никто не стрелял лучше его.

— Отвяжите ее, — закричал он. — Она заслуживает награды, потому что не кричала.

Он повернулся к Оэлун и зашагал рядом.

Есугэй взглянул на других женщин, и они разбежались.

— Я выбрал для него хорошее имя, — сказал он.

— Хокахчин передала мне.

— Мы назначим церемонию имени, как только позволят шаманы. — Он помахал луком перед наследником и захихикал, когда Тэмуджин заплакал. — Может быть, он сын Неба.

— Наверное, — сказала Оэлун. — Может быть, луч Тэнгри юркнул в мое чрево, пока ты спал. — Она помолчала. — А я буду теперь первой женой?

— Я обещал, что будешь.

Подошли другие мужчины, чтобы полюбоваться на сына вождя. Оэлун оглянулась. Какая-то женщина стояла рядом с повозкой, обняв мальчика; она смотрела вслед Оэлун пустыми глазами, а мальчик прятал лицо в складках ее халата. Ее муж взял сына и поднял люльку высоко над головой. Крик Тэмуджина покрыл приветственные возгласы воинов.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Оэлун сказала: «Кто вместе с нами пойдет в бой? Только собственные тени. Чем погонять наших лошадей? Только их собственными хвостами».

10

Есугэй и Мунлик спешились у двух костров в западном конце куреня; несколько мужчин встали поприветствовать их. Оэлун гадала, какие же новости привез ее супруг от хана кэрэитов.

В долине Онона местами еще лежал снег, а уже пробивались зеленые ростки травы. Старики утверждали, что в далекие времена травы были гуще, а зимы короче. Есугэю и его людям приходилось перекочевывать чаще.

Кольца юрт и повозок находились к западу от реки. Есугэй обрел много сторонников и здесь, и в других куренях И все же у него были неудачи в последнее время — Некун-тайджи проиграл сражение, соплеменники пали от руки татар.

Оэлун обогнула повозки и вошла в свою юрту. Ее младший сын Тэмугэ играл в бабки на покрытом войлоком полу. Ее дочь Тэмулун плакала в люльке, которую качала Биликту.

Старая Хокахчин выполняла большую работу, чем Биликту. Оэлун нахмурилась, взглянув на девушку.

— Принеси мне дочь, — сказала Оэлун. Биликту взяла люльку, к которой была привязана Тэмулун. — Потом обработай ту шкуру, которую ты не дочистила. Тэмугэ, выйди-ка. Скажешь мне, когда увидишь, что отец возвращается.

Мальчик взял свою кость и выбежал из юрты. Кормя дочь, Оэлун улыбалась. Есугэй наградил ее пятеркой детишек. Он не забывал и Сочигиль, но после рождения второго сына Бэлгутэя у другой жены не было больше детей.

Биликту вымачивала шкуру в соленом молоке, когда Тэмугэ вбежал в юрту.

— Мама! Тэмуджин дерется с Бектером!

Оэлун положила люльку и поспешила из юрты.

Двое мальчишек катались по грязи неподалеку от повозок Сочигиль. Бектер ухватился за одну из темно-рыжих косичек Тэмуджина и дергал, а тот царапал ему лицо.

— Прекратите! — закричала Оэлун. Она подбежала к ним, схватила сына за воротник и поставила на ноги. Бектер встал сам.

— Тэмуджин первый начал драться.

Зеленовато-желтые глаза Тэмуджина сузились.

— Врет он. — Он шагнул к зайцу, лежавшему у ног Бектера. — Это я застрелил зайца, а не ты. Он мой.

Оэлун обернулась к сыну Сочигиль.

— Это правда? — спросила она.

Черные глаза Бектера дерзко смотрели на Оэлун.

— Я первый увидел его, — сказал Тэмуджин уже помягче, — и я застрелил его.

— Погоди. — Бектер пригрозил кулаком. — Пожалеешь. Я натравлю на тебя собак.

Тэмуджин побледнел, он ненавидел собак. Бектер осклабился. Тэмуджин хотел дать ему по зубам, но Оэлун перехватила руку.

— Хватит! — сказала она. — Бектер, иди к матери в юрту и обдери этого зайца — я потом решу, что делать с ним. Еще раз подеретесь, и я скажу отцу.

Мальчишки замерли. В последнее время Есугэй драл их за драки. Тэмуджин три ночи после этого не мог спать на спине. Бектер угрюмо взглянул на Оэлун, потом взял зайца и ушел в юрту матери.

Ей придется снова поговорить с Сочигиль. Та обожала Бектера и часто умоляла Есугэя не наказывать его, а сама распустила его до невозможности. Потом и Бэлгутэй, который в отсутствие брата вел себя прилично, поддался его влиянию.

Тэмуджин поднял голову. На солнце его темные волосы были скорее медными, чем черными. Есугэй говорил Оэлун, что такие волосы были у деда.

— Отец идет, — пробормотал Тэмуджин.

Оэлун обернулась. Есугэй с Мунликом шли к ее юрте, а следом — ее сыновья Хасар и Хачун, неся отцовское седло. Тэмуджин побежал к ним. Есугэй обнял его.

Оэлун подождала, пока ее муж не повесил плеть рядом с дверным проемом, а потом подошла.

— Я скучала по тебе, — сказала она.

Он улыбнулся, но глаза оставались серьезными.

— Поговорим, когда я поем.

Мунлик задержался возле юрты после того, как Есугэй с мальчиками вошли.

— Весна, — сказал он, — всегда просветляет твое лицо, уджин.

Он все еще напоминал того мальчика, который выискивал любой предлог, чтобы побыть рядом с ней.

— Я бы пригласила тебя войти, — сказала она, — но твоя жена, должно быть, с нетерпением ждет тебя.

Он помрачнел, поклонился, пробормотал слова прощания и ушел.

Она вошла в юрту. Есугэй сидел перед постелью, сыновья — вокруг него. Биликту выложила творог на деревянную тарелку. Девушка поднесла кувшин кумыса Есугэю, потом попятилась, села возле очага и стала переплетать одну из своих длинных черных кос. «Прихорашивается», — подумала Оэлун, усаживаясь слева от мужа. Намерение Биликту было очевидным. Есугэй ел молча, вытирая рот рукавом. Потом отставил деревянное блюдо.

— Курень у хана Тогорила побольше нашего, — сказал он наконец, — и его люди благоденствуют. Его священники сказали, что молятся за нас.

Оэлун пожала плечами. Хан Тогорил и многие из его кэрэитов поклонялись христианскому богу, но хан также пользовался советами шаманов. Небо можно называть разными именами.

— А хан был рад видеть тебя? — спросил Тэмуджин.

— Конечно. Мы вместе ездили на соколиную охоту, и он угостил меня в своей орде. Многие собрались в кольце больших шатров приветствовать меня.

— Значит, этой осенью он пойдет в поход с тобой, — сказал Тэмуджин.

— Посмотрим, — проговорил Есугэй. — Я сказал ему, что мой юный сын уже исполнен воинского духа.

Взгляд у него был угрюмый. Оэлун знала, что Есугэю не удалось вытянуть из хана ни одного обещания.

— Тэмугэ уже хорошо сидит на коне, — вставила она быстро свое слово. — Хачун лучше управляется с копьем. — Ее пятилетний сын просиял, услышав похвалу. — Чарха говорит, что Тэмуджин и Хасар стали лучшими лучниками среди мальчиков.

— Я стреляю хорошо, — сказал Тэмуджин, — но Хасар лучше, хотя ему лишь семь.

Оэлун подумала, что Тэмуджин верен себе — ее старший сын тотчас воздает должное другим.

Глаза Есугэя сузились.

— А как ты ладишь с Бектером? — Тэмуджин отвел взгляд. — Не забывай о нашей прародительнице Алан Гоа и ее сыновьях. Стрелы, связанные крепко вместе, нельзя…

— Он всегда лезет в драку! — взорвался Тэмуджин. — Он крадет и врет, он всегда…

— Хватит! — Есугэй поднял руку. — Как же ты собираешься стать вождем, если не умеешь ладить с собственным братом?

Тэмуджин посмотрел ему в глаза.

— Ты, бывало, дрался с дядей Даритаем, когда он был в нашем курене. Ты послал его…

Есугэй залепил ему пощечину. Щека Тэмуджина побагровела, глаза были полны слез.

— Даритай-отчигин — наследник отцовского хозяйства, — сказал Есугэй. — Хорошо, что он разбил свой стан рядом с пастбищами нашего отца. Он со своими людьми сражается на моей стороне, когда мне надо, и в этом все дело. Тебе надо научиться ладить с Бектером.

Оэлун потупилась. Тэмуджину не следовало упоминать имя Даритая. Поскольку отчигин был вождем в собственном курене, он неохотно подчинялся брату — пучок собственных стрел у Есугэя был связан неплотно.

— Мне надо поговорить с твоим отцом наедине, — проговорила Оэлун. — Тэмуджин, вы с Хасаром можете покатать Тэмугэ на лошади, но пусть один из вас непременно сидит с ним в седле. Хокахчин, в очаг надо подбросить аргала. Биликту. — Девушка подняла голову. — Собери топлива вместе с Хокахчин.

Мальчики встали и вслед за Тэмуджином вышли из юрты. Биликту тоже встала, искоса мазнула Есугэя взглядом длинных черных глаз и медленно пошла к дверному отверстию.

— Девочка подрастает, — сказал Есугэй, когда она ушла.

— Скоро ей будет пятнадцать.

— Когда-нибудь я возьму еще одну жену, и Биликту…

— Из нее выйдет плохая жена, — сказала Оэлун. Биликту была ленивой и всегда напоминала другим, что она дочь нойона, и только смерть отца во время набега, когда схватили и ее, превратила ее в здешнюю рабыню.

Есугэй пригладил усы.

— А я почти уверен, что ты ревнуешь меня к девушке. Не стоит. Ты все еще почти такая же, какой я тебя увидел в первый раз.

Но это была неправда: многочисленные роды оставили свой след, талия пополнела, груди и живот погрузнели. Она закутывала лицо во время сильных ветров и смазывала кожу салом, но даже пальцами можно было нащупать морщинки у глаз. Ей было уже двадцать пять, молодость прошла.

— Нужно побольше добычи, — продолжал Есугэй, — чтобы содержать еще одну жену, но разжиться в ближайшее время вряд ли удастся.

Оэлун вздохнула.

— Тогорил не хочет идти в поход с тобой.

— О, он счастлив был увидеть меня. Он желает мне добра.

— Он — твой анда. Если бы он поддержал тебя сейчас…

— Тогорил поддерживает меня, — сказал Есугэй, — но он не хочет идти в поход со мной… пока. Он выжидает, чтобы посмотреть, кто становится сильнее — мои сторонники или мои враги.

— Он не был бы ханом, если бы поступал иначе. Он все еще заигрывает с мэркитами, прося их о помощи, и не получает ее, пока его дядя правит кэрэитами.

— Все верно, Оэлун, но не в этом дело. Он также не был бы ханом, если бы не прикончил старших братьев. Тогорил не из тех людей, которому родственные узы мешают добиваться своего. — Есугэй взял ковш и попил. — Осенью нам может повезти, если добыча будет хороша. Курултай, возможно, провозгласит меня ханом. Вот тогда Тогорил поддержит меня.

Но никакой курултай не соберется до тех пор, пока тайчиуты блюдут собственные интересы. Они согласны подчиняться Есугэю как военачальнику или во время охоты, но они ни за что не сделают его ханом — пока Тогорил кормит его лишь заверениями в дружбе, или пока живы старые тайчиутские ханши.

— Ладно, — сказала Оэлун, положив руку на колено. — Я хотела с тобой вот еще о чем поговорить. Мне пришло в голову, а не подыскать ли нам жену для Тэмуджина?

— Ему только девять.

— Этого достаточно для помолвки. У него будет время узнать девочку и послужить ее семье до свадьбы, как это было с моим отцом до того, как он женился на моей матери. Для Тэмуджина было бы лучше обзавестись женой мирно, а не наживать врагов, умыкая ее.

— Некоторые женщины стоят такого риска. — Он тронул Оэлун рукой. — И где же мы будем искать суженую для Тэмуджина?

— В моем племени олхонутов, наверное, или в хонхиратских родах. Ты мог бы заключить союз с одним из их вождей, поскольку земли их примыкают к татарским.

— Воины они не лучшие, но женщины у них красивые, — сказал он, похлопав жену рукой. — Я подумаю об этом.

Оэлун встала.

— Сочигиль будет рада увидеть тебя, и товарищи твои захотят услышать, как ты съездил к хану кэрэитов. Скажи им, что он доверяет своему анде предводительствовать ими. Пусть они думают, что хан не заключит тесного союза с другим вождем.


Есугэй спал в ее постели. Оэлун не жаждала его объятий, хотя он отсутствовал почти целый месяц. Он взял ее так, как утолял голод или жажду — быстро, и отвернулся тотчас после того, как удовлетворился. Его страсть разгоралась ненадолго — так вспыхивают угольки в костре перед тем, как погаснуть, а она утратила свойство кремня — высекать новые искры. Даже пламя его ненависти к врагам разгоралось все реже; она чувствовала, что он устал от сражений.

При этой мысли ее охватил страх. Мужчины должны сражаться, пока все враги не сдадутся или не погибнут. Ненависть была огнем, в котором закалялись их мечи. Если огонь разгорится слишком сильно, металл размягчится. При слабом огне оружие не получит должной закалки. Люди заботятся о своей ненависти, как об огне в очаге. Ненависть поддерживает их жизнь. Может быть, у Есугэя нет больше должной ненависти.

Оэлун выскользнула из постели и стала на колени перед люлькой Тэмулун. Она отвязала ребенка и дала ей грудь. Сыновья ее спали на постелях из подушек в западном углу юрты. Видимо, Тэмулун будет ее последним ребенком. Теперь ее ждут другие радости — женить сыновей, нянчить внуков. И все же она печалилась, как это бывало, когда холодные ветры предупреждали о наступлении осени.

Оэлун прижала дочь покрепче. Ее любовь и ненависть связаны с детьми — любовь к тем, кого она произвела на свет, ненависть ко всем, кто угрожал им. Она не позволит, чтобы эта любовь и эта ненависть горели слабо, пока у нее есть жизнь.

11

Бортэ стояла одна в широкой степи под беззвездным черным небом. Призрачное крылатое существо, освещенное ярким огнем, которое оно несло, летело прямо на нее. Она закрыла лицо руками и смотрела сквозь пальцы на белого сокола. В левой лапе он держал огненный шар, а правой сжимал большую белую жемчужину.

Бортэ протянула к нему руки, больше ничего не боясь. Она восторженно смотрела на неистовый свет и тусклое сияние, которые птица несла в своих когтях. Сокол покружил над Бортэ и выпустил ношу. Бортэ подхватила сияющие предметы, а белая птица села ей на запястье.

— Я принесла тебе солнце и луну, — сказала птица.

Бортэ взглянула ей в глаза и увидела, что они испещрены зеленым и золотым. Шары вдруг вспыхнули ослепительно ярко.

Бортэ вскрикнула и проснулась. Душа ее вернулась к ней. Остался только свет очага и тень ее матери, склонившаяся над котелком.

— Что с тобой, Бортэ? — спросила мать.

— Сон видела, — ответила Бортэ и села на постели.

— Сегодня самая подходящая ночь, чтобы видеть сны, — донесся из глубины юрты басовитый голос отца. Он сидел на постели и натягивал сапог. — Одевайся, дитя, и расскажи мне о своем сне.

Бортэ выкарабкалась из постели, натянула сорочку и потянулась за штанами. Ее брат Анчар сидел на постели и зевал.

— Опять сны? — спросил мальчик.

— Этот был самый странный, — сказала Бортэ.

— То же самое ты говорила о последнем сне, когда дикая лошадь подскакала к тебе и позволила сесть верхом.

Бортэ нахмурилась. Анчару было восемь лет, на два года моложе нее, а дразнится ужасно. Она надела халат, который был ей по колено, подошла к отцу и села на войлок у его ног.

— Не дразни сестру, — сказал отец Анчару. — Сны о многом говорят. Духи посылают их, как предупреждения, или показывают нам, что может случиться. А теперь, дочка, расскажи нам свой сон.

— Я стояла одна в поле, — сказала Бортэ, — и увидела свет. Потом ко мне подлетел белый сокол с ярким пламенем в одной лапе и бледным в другой. Он бросил огни мне в руки, сел на мою руку и сказал, что это солнце и луна.

Отец погладил свою тощую седую бороденку.

— Ты уверена в этом?

Бортэ кивнула.

— И я видела глаза птицы, когда она говорила, — они были и карие, и зеленые, и золотые. Потом огни вспыхнули, и я проснулась. — Бортэ покачала головой. — Что бы это значило, папа?

— Точно не знаю, но это какое-то важное предзнаменование, потому что я видел похожий сон.

— Неужели, Дай? — сказала склонившаяся над очагом мать Бортэ. — Так не бывает, чтобы в семье двое видели одинаковый сон. Сколько раз я рассказывала тебе свои сны, а ты их видел уже позже меня?

— Но чтобы той же ночью? — сказал Дай, покачав головой. — И сон был самый необычный. Я и прежде видел во сне солнце и луну, но они оставались в небе.

— Так ты тоже видел сокола? — спросила Бортэ. — Держал ты солнце и луну в руках?

— Я припоминаю белую птицу, — сказал отец. — Может, это был сокол. Мне принесли что-то. Птица, наверно, принесла. Я думаю, ты видела это предзнаменование яснее меня, — сказал Дай, вытянув ноги.

Потом он обратился к жене:

— Шотан, где мой завтрак?

Круглолицая женщина взяла в руки чашку.

— Порой я удивляюсь, почему люди называют тебя Дай Мудрец. Тебе бы больше подошло имя Дай Похититель чужих снов. Это уже не в первый раз ты слышишь чей-нибудь сон и убеждаешь себя, что видел его тоже.

— Нет, Шотан, — сказал Дай, крутя кончик своего длинного уса. — Я верю Бортэ, мне такое же привиделось, только не так ясно. Я видел кусочек ее сна. Она объяснила мне то, чего я не досмотрел сам.

Черные глаза Шотан смотрели на него с любовью.

— Тебе бы шаманом быть, Дай.

— Я не имею достаточного призвания для этого, а у нашей дочери душа шаманки.

— Это хорошо, но ей когда-нибудь придется выйти замуж, а некоторые мужчины не любят, когда их жены колдуют или посылают свои души гулять без тела.

— А разве это плохое предзнаменование? — спросила Бортэ.

— Птица была белая, — ответил Дай, — а этот цвет предвещает хорошее.

— Молись, чтобы нам не дали солнце и луну, — сказала Шотан. — Если они будут в курене, то всюду под Небом будет тьма.

Она зачерпнула черпаком похлебку из котла; Бортэ встала и пошла к очагу, чтобы помочь.

12

Овцы блеяли, ягнята льнули к маткам. За куренем отары овец и коз щипали короткую траву в проталинах.

Бортэ отошла от матери и села на пригорке неподалеку от отцовского стада. Обычно она сплетничала с двоюродными сестрами и другими девочками, пася овец, но теперь ей хотелось побыть одной, подумать над тем, что видела во сне.

Юрты хонхиратов, у которых предводительствовал ее отец, стояли к востоку от реки Эрчин. Дай был старшим в малом стане, насчитывавшем не более двухсот человек. Роды хонхиратов воссоединялись осенью, когда кочевали к озеру Буир для большой охоты, прежде чем перейти на зимнее становище.

Как и многие другие хонхиратские воины, Дай давно уже не воевал. Молодым человеком, еще до рождения дочери, он участвовал в набегах, но хонхираты, если им ничего не угрожало, предпочитали избегать кровопролитий. Торговля с купцами, которые иногда посылали караваны через соседние татарские земли, приносила им столько же, сколько они могли добыть в набеге.

Хонхираты имели обычай хвалиться перед каждым гостем красотой своих дочерей. Причины воевать с татарами не было, поскольку мира можно было добиться, выдав юную хонхиратку за татарского вождя, и с мэркитами или монголами воевать не стоило — в юртах у тех жили дочери хонхиратов.

Таким вот образом хонхираты обеспечивали себе относительную безопасность, и это было безусловно мудрее, чем давать клятву верности тому или иному вождю и делать врагов его народа своими собственными.

Отец Бортэ внес свою долю в обеспечение мира для стана. Может быть, поэтому его звали Дай Сэчен — Дай Мудрец. Старшие сестры Бортэ, молодые женщины, которых она едва помнила, были женами нойонов и вождей в далеких куренях. Расплачивались за невест скотом, который увеличивал стадо, предназначавшееся в наследство ее брату Анчару. Первый сын Дая скончался пять лет тому назад, и Анчар скорее всего останется единственным сыном, если только Дай не возьмет второй жены, к чему он, видимо, не был склонен.

Мирная жизнь Бортэ в стане кончится, когда она выйдет замуж. Прошлой зимой она подслушала, как родители шептались о возможных женихах своей младшей дочери. Месячные должны были начаться у нее через три-четыре года, и Дай тотчас устроит благополучную свадьбу.

К югу от стана охотились несколько всадников. На перчатках у них сидели птицы. Один из них пустил ястреба; птица взмыла и парила. Бортэ улыбнулась, испытывая удовольствие от ястребиной силы и красоты. Она вспомнила сокола из сна и представила себе еще раз, как он летит к ней.


— Смотри! — крикнула какая-то девочка. — Чужие.

Бортэ вскочила и схватила деревянную бадью. Овцы забегали вокруг нее; большая часть маток уже была подоена. Теперь их отвязали от длинной веревки и погнали к стану.

Бортэ посмотрела на запад. К стану приближались два всадника, ведя на поводу четырех заводных лошадей. Время от времени приезжали гости — охотники, останавливавшиеся перекусить, купцы с юга Гоби, предлагавшие различные товары в обмен на меха, шкуры и шерсть, молодые люди, приискивавшие невест в дальних куренях, бродячий шаман, рассказывавший сказки или в трансе вызывавший духов. Солнце садилось на западе, маленькие силуэты всадников выделялись на фоне красного светила. Бортэ подумала о ярком шаре, который дал ей сокол.

— Пошли! — крикнула мать.

Следом за Шотан Бортэ пошла к юрте. К тому времени, когда молоко на очаге закипело, Бортэ была готова лопнуть от нетерпения. Дай приведет незнакомцев в юрту, но ей не терпелось узнать, кто они. Мать вскипятила молоко, а Бортэ ощипала утку и опустила ее в котел, потом она стала беспокойно ходить по юрте, расправляя покрывала на постелях и коврики на полу.

Снаружи залаяли собаки. Вошел Анчар и повесил свой лук и колчан.

— Два гостя, — объявил он. — Какой-то монгол с сыном. Я слышал, как они разговаривали с кем-то, пока Окин ходила за отцом. Это кияты, из племени борджигийнов. Мужчина сказал, что он вождь и внук хана.

— Это хорошо! — На Шотан гости явно произвели впечатление. — У меня осталась вареная ягнятина, я им подам — гостей надо почитать, особенно таких благородных. — Бортэ суетилась, а мать смотрела на нее. — Бортэ, если не можешь помочь, не путайся под ногами.

— Я принесу еще аргала, — сказала Бортэ и, схватив кожаное ведро, выскочила из юрты за сушеным навозом.

Кольцо Дая находилось в северной части стана. Бортэ отошла от юрты и наклонилась за лепешками. Один из ее дядей и двоюродный брат взбивали кумыс. Гости приближались к коновязи.

Между коновязью и юртой стояла повозка с большим деревянным сундуком. Из-за повозки Дай наблюдал за гостями, которые спешивались. Бортэ тихонько пробралась вперед, радуясь, что возле повозки нет овец, и притаилась в ее тени.

Мужчина был высокий и плотный, но шапка закрывала часть лица.

— …значит, вы едете к олхонутам, друг Есугэй, — закончил какую-то фразу Дай.

— Мы едем к вашим братьям, чтобы найти Тэмуджину жену, — сказал незнакомец.

— А он хороший мальчик. У него огонь в глазах и лицо светится.

Бортэ не видела лица мальчика, но по росту ему было лет двенадцать.

— Его мать — моя главная жена, — сказал человек по имени Есугэй, — и она одарила меня еще тремя сыновьями и дочкой.

Бортэ напряженно вслушивалась в слова, которые терялись в многоголосом шуме, доносившемся из ближайшей юрты. Обмен любезностями еще не закончился.

— У меня молодой сын, — сказал Дай. — Дочери выросли и вышли замуж — все, кроме одной.

Бортэ замерла.

— А в вашем стане, кажется, живут неплохо, — раздался мальчишеский голос. — Я редко видел таких хороших лошадей, как у вас.

Голос был высокий, но в нем чувствовалась уверенность, которую Бортэ редко встречала у мальчиков.

— Они вряд ли могут сравниться с вашими лошадьми, — сказал Дай и помолчал. — Друг Есугэй, прошлой ночью я видел сон, и мне было удивительно, что бы он значил. Белый сокол принес солнце и луну в своих когтях, вручил их мне, и они вспыхнули в моих руках. В тот час, когда мне снилось это, ты и твой сын, благородные потомки хана, ехали в мой стан. Сокол — это, видимо, дух, который охраняет вас, я вижу, как свет в его глазах отражается в глазах твоих и твоего сына. — Дай помолчал. — Сыну твоему девять лет и моей дочери почти столько же. — Бортэ теснее прижала к себе ведро. — Наши дочери — это наши щиты, друг Есугэй, их красота защищает нас. Вместо того, чтобы воевать, мы сажаем их в кибитки и отвозим в юрты вождей и нойонов.

— Я знаю об их красоте, Дай Сэчен, — сказал Есугэй. — Мать моего сына из племени олхонутов.

— Расседлывайте коней, — предложил отец Бортэ. — Входите в мою ветхую юрту, отведайте моей бедной пищи и поглядите на мою дочь собственными глазами.

Бортэ тихонько выбралась из-за повозки и побежала в юрту. Остановившись в дверях лишь для того, чтобы укротить взглядом рычащих собак, она вошла.

— Немного же топлива ты нашла, — сказала Шотан.

— Они сейчас придут.

Бортэ сунула ведро матери, вытерла лицо и пригладила густые черные волосы.

— Что ты говоришь, дочка! Иди сюда, садись и веди себя как следует.

Бортэ прошла за матерью в глубину юрты, где села слева от постели, а Анчар устроился справа. Подсунув ногу под себя, она обхватила руками колено и постаралась успокоиться.

Отец явно верил, что сон ее имеет отношение к гостям. Мужчина хотел устроить помолвку сына, а Дай, должно быть, увидел, что мальчик достойный, но сама Бортэ ничего не знала о нем, кроме того, что он благородных кровей и что ему девять лет.

Залаяли собаки.

— Отзови собак! — крикнул Есугэй.

— Входите, — откликнулся Дай. Как только гости появились в дверном проеме, Бортэ опустила глаза. — Я привел гостей, — продолжал отец. — Этот нойон — Есугэй-багатур, вождь киятов и тайчиугов и предводитель борджигийнов во время охоты и войны, внук хана Хабула и племянник хана Хутулы. Сына его зовут Тэмуджином.

Бортэ боялась взглянуть на гостей.

— Это моя жена Шотан, — продолжал Дай, — это сын Анчар, а там вы видите мою дочь Бортэ.

Она подняла голову. Гость по имени Есугэй посмотрел на нее светлыми глазами и улыбнулся.

— Ты говорил правду, брат Дай. Девочка красивая. У нее огонь в глазах и лицо светится.

— Благородный человек доволен нашей дочерью, — сказал Дай.

Бортэ перевела взгляд на мальчика, который был еще далеко от очага. Он стал рядом с отцом, и свет падал на его лицо.

Бортэ едва не вскрикнула. Она со страхом подумала, что у него соколиные глаза. Они были светлые, как у его отца, зеленовато-золотисто-карие, но взгляд их был более холоден и тверд, чем у Есугэя. Их взгляды встретились, и Бортэ, казалось, почувствовала, как сокол сжимает когтями ее запястье.

Есугэй подарил хозяину шарф, Дай протянул ему ковш с кумысом. Оба вскоре сидели перед постелью Дая, а Тэмуджин с Анчаром показывали друг другу ножи и луки.

Бортэ побрызгала на изображения домашних духов, испрашивая их благословения. Мать предложила гостям вареной баранины, утку с огурцами, сушеного творога и архи, более крепкого кумыса, который Дай обычно приберегал для празднеств и торжественных случаев. Женщины сидели на ковре слева от мужчин, а мальчики справа.

— Твой сын выглядит великолепно, Есугэй-багатур, — сказала Шотан. Гость кивнул. Как большинство мужчин, он не был расположен к разговору, пока не поест. — У меня сын хоть и маленький, но борется хорошо, сладит с любым мальчишкой.

Ей явно хотелось похвастаться детьми.

Дай воткнул нож в кусок мяса и протянул Есугэю.

— Дочь у меня маленькая для своих лет, — продолжала Шотан, — но никогда не болела. Она носится на коне как ветер и совершенно не боится животных.

Бортэ заволновалась. Мать что-то уж расхвасталась. А есть ли уверенность, что багатур захочет женить на ней своего сына? Она украдкой посмотрела на Тэмуджина. Он смотрел на нее поверх деревянного блюда с мясом. Она покраснела и взяла кусок.

Тэмуджин был не похож на тех мальчиков, которых она знала. Приятно было смотреть на его широкий лоб, темные волосы с красноватым оттенком. По хорошо очерченным скулам его широкого лица было видно, что когда-нибудь он будет так же красив, как его отец. Бортэ также приметила, как он ведет себя с Анчаром. Тэмуджин говорил тепло, но как мужчина, разговаривающий с мальчиком, хотя они были почти одного возраста. И еще глаза — настороженные и внимательные, как у кота; светлые глаза — таких она не видела никогда.

Есугэй проглотил последний кусочек утки и рыгнул.

— Эту утку подстрелила Бортэ, —сказала Шотан, — и я рада, что она понравилась вам. Она стреляет из лука очень хорошо и готовит не хуже. У некоторых за красотой скрываются недостатки, редко у кого это лишь одно из многих достоинств.

— Я вижу, какова твоя дочь, уджин, — пригубливая чашу, проговорил Есугэй. — Ты хорошо накормил нас, Дай Сэчен. Ты заслуживаешь прозвища Мудрец, потому что выбрал такую жену.

— Он меня выбрал, — сказала Шотан, — но это я просила отца принять его предложение. Дай три раза сватался, прежде чем отец согласился. Но сама я думала, что такие отсрочки ни к чему.

Она сделала знак дочери. Бортэ взяла блюдо и вышла из юрты бросить кости собакам. Она подумала, что гости уедут завтра. Есугэй с сыном будут здесь ровно столько, сколько времени надо, чтобы поговорить о новостях с ее дядями и другими мужчинами.

Возвратившись, она плеснула на блюдо бульону, слила жидкость в котел и подбросила в очаг навозу. Анчар с Тэмуджином играли антилопьими костями по ту сторону очага. Тэмуджин прицелился бабкой и попал ею в кость Анчара.

— Ты хорошо играешь, — сказал Анчар.

Тэмуджин пожал плечами и взглянул на Бортэ.

— Садись с нами, — сказал он.

Она села. Он улыбнулся ей и прицелился другой бабкой. Ее родители и Есугэй были увлечены разговором за чашами с архи.

— …только что привезли зерно, — говорил Дай, — так что у нас хватало корма для лошадей и скота, который мы угнали. Там была женщина… — Дай вздохнул. — Она была так тонка, что я в поясе мог обхватить ее пальцами. Но она пыталась убежать, и один из наших застрелил ее. — Он вздохнул снова. — Такие дела. Она бы все равно не вынесла перехода через пустыню.

— Я помню один набег осени две назад, — невнятно сказал Есугэй. — Взяли мы татарский курень. Я сижу вечером, ем в шатре их вождя. Ноги мои на его спине, как на подушке, а его дочь солит мне мясо своими слезами…

Бортэ сжала губы. Мужчины могут настолько увлечься приятными воспоминаниями, что забудут о ней.

Тэмуджин наклонился к Бортэ.

— Твой отец рассказал нам о сне, который он видел. Как сокол принес ему солнце и луну.

— У Бортэ был такой же сон, — сказал Анчар. Тэмуджин наморщил лоб. Бортэ услышала щелчок, потом другой — ее брат бросал кости. — Вот, Тэмуджин, я и выиграл.

— Ты хорошо играл, но в следующий раз выиграю я. — Тэмуджин помолчал. — Ты с отцом видишь одни и те же сны?

— Это он мои видит, — сказала она.

— Я тоже видел сон прошлой ночью, — продолжал Тэмуджин. — Я видел его раньше, но теперь было немного по-другому. Я стоял на горе, такой высокой, что был виден весь мир. Раньше, когда мне снилось это, я не мог разглядеть, что внизу, но на этот раз я все увидел.

— А что ты увидел? — спросила Бортэ.

— Я увидел степь, и тысячи юрт, и долины между горами, и так много табунов лошадей, что не мог их сосчитать, и сотни охотников, преследовавших оленей и диких ослов. Были и другие животные, и караван верблюдов, и ястребы с соколами парили надо всем этим.

— А ты видел какие-нибудь деревни? — спросила Бортэ. Тэмуджин покачал головой. — Значит, это не мог быть весь мир.

— Нет, весь, — сказал Тэмуджин, — и мы были единственным народом под Небом. Во сне я снял шапку, повесил пояс на шею и предложил кобыльего молока Коко Мункэ Тэнгри в благодарность за то, что он показал мне.

— Что бы это значило? — спросила Бортэ.

— Может, это значит, что мир будет принадлежать нам. Мой отец говорит, что мы лучшие бойцы в мире, и такими нас сотворил Бог. Почему бы нам не завладеть всем? Почему бы одному хану не править всеми?

Бортэ нахмурилась.

— Всеми?

— В Небе есть одно солнце. Почему бы не быть одному народу на Земле?

Бортэ положила руки на колени.

— Ты говоришь так, будто ты и будешь этим ханом.

— Когда-нибудь я буду вождем, — сказал Тэмуджин. — А может быть, духи предпочтут другого. Если он будет смелым и сильным, я пойду за ним.

— Сомневаюсь, что ты пойдешь за кем-нибудь, Тэмуджин.

Она посмеялась бы, если бы какой-нибудь другой мальчик говорил так, но в тихом голосе Тэмуджина не было и намека на хвастовство.

— Тэмуджин! — позвал Есугэй из глубины юрты. — Покажи, как ты умеешь петь сказание о предках, о рыжеватой оленихе и серебристом волке.

Бортэ встрепенулась. Ее собственное имя означало «серебристая», а глаза Тэмуджина были рыжеватые, золотистые, как шкура праматери оленихи. Наверно, Есугэй хотел снова вернуться к разговору о Бортэ.


Бортэ лежала в постели и не могла уснуть. После рассказов и песен все улеглись спать, а о помолвке больше не было и речи.

Укрывшись одеялом, она вглядывалась во тьму. Гости спали, вытянувшись на подушках возле очага. Кто-то крался к выходу. Подождав, когда отец выйдет, она встала и обулась.

Когда она вышла, псы глухо заворчали. Отец стоял спиной к ней и мочился. Она подождала, когда он натянет штаны, и поспешила к нему.

— Папа, — прошептала она. Дай кивнул. — Папа, глаза сокола в моем сне — это глаза Тэмуджина. Это значит, что он приехал сюда за мной… я уверена в этом.

— Быстро же ты все решила.

— Что верно, то верно.

— Сделаем все, что сможем, дочка. Багатур предложит за тебя много добра, но мы не будем показывать ему, что мы жаждем отдать тебя. Подождем.

13

Бортэ проснулась раньше других. Она поправила одежду, в которой спала, обулась и, крадучись, пошла к очагу взбодрить огонь. Она убеждала себя, что отец договорится, он должен договориться. Но, возможно, багатур ищет для сына лучшей жены; он может поискать где-нибудь еще, а не просить руки дочери вождя маленького племени.

Она услышала громкий зевок. Тэмуджин сел и взглянул на нее. Улыбка ее была натянутой.

— Доброе утро, Бортэ, — тихо сказал он.

— Доброе утро, Тэмуджин.

Есугэй проснулся и, медленно встав на ноги, поежился. Пробормотав приветствие, он вместе с сыном вышел.

Пока семья не проснулась, Бортэ трудилась у очага. Заглянув в котел, Шотан нахмурилась. Дай с Анчаром вышли отправлять естественные надобности.

Когда мужчины и мальчики вернулись, мясо уже варилось. Может быть, Есугэй уже поговорил с ее отцом. Бортэ пытливо посмотрела на лицо Дая, но глаза у того были как щелочки, а морщины вокруг рта обозначились резче — так он обычно выглядел после хорошей попойки. Он сел, ничего не сказав, и Есугэй, по-видимому, тоже не был расположен к разговору.

Бортэ заставила себя похлебать бульону. Тэмуджин с Анчаром шептались, но она не могла расслышать, о чем они говорят. Она вдруг разозлилась на отца за то, что он рассказал Есугэю сон, и на Шотан за то, что вчера вечером она говорила о дочери так, будто та — лошадь, которую надо продать.

— Ты хорошо меня принял, Дай Сэчен, — сказал наконец Есугэй. Лицо его посвежело после того, как он вместе с похлебкой пропустил чашу кумыса.

— Но ты заслуживаешь хорошего угощенья, — ответил Дай. Он тоже немного подобрался. — Мои братья хотели бы поговорить с тобой, а твои кони пусть попасутся с нашими.

— Мы слишком долго не были в родном курене — сначала поехали к моим кэрэитским союзникам, потом сюда, — пробормотал Есугэй.

Бортэ смотрела на Тэмуджина из-под длинных ресниц. Он перехватил ее взгляд и посмотрел на Есугэя.

— Два-три дня дела не решат, — сказал мальчик.

— Решат, если нам еще надо заехать к олхонутам.

Тэмуджин сощурил глаза и сжал губы. Сердце Бортэ трепетало.

— Я могу уехать, — продолжал Есугэй, — и вернуться в другое время, но что толку? Может, хватит нам кружить по этому краю. — Он приподнялся с подушки. — У тебя дочь, у меня сын. Она красивая девочка, как я погляжу, и глаза ее горят, как у моего сына. Я присмотрелся к ней и знаю, что она будет хорошей женой Тэмуджину, и ему она вроде бы понравилась. Брат Дай, ты согласен, чтобы они поженились?

Щеки Бортэ вспыхнули, сердце забилось сильней. Тэмуджин наблюдал за отцом широко раскрытыми глазами, замерев.

Дай погладил тощую бороденку.

— Я могу подождать еще, — сказал он, — но никто не подумает ничего плохого, если я соглашусь сразу. Не судьба девушке стариться в отцовской юрте, особенно если она так красива, как моя дочь. Я с радостью отдаю свою дочь твоему сыну.

Бортэ с трудом проглотила набежавшую слюну. Сердце ее билось так громко, что она была уверена — другие слышат это биение.

— Но они еще дети, — продолжал Дай. — Брат Есугэй, ты не оставишь своего сына у нас? Бортэ с Тэмуджином познакомятся поближе, прежде чем поженятся, а у моего сына появится хороший товарищ, который ему будет как брат.

Есугэй взглянул на Тэмуджина.

— Я хотел просить тебя об этом сам, поскольку я и раньше подумывал оставить сына у суженой и ее семьи. Как бы я ни скучал по нему, я дождусь дня, когда они с твоей дочерью поженятся.

— Я рад, что ты высватал Бортэ, отец, — сказал Тэмуджин. — Если бы ты этого не сделал, я бы посватался сам.

Есугэй засмеялся.

— Я знаю. — Он похлопал Дая по плечу. — Я хочу предупредить тебя об одном — попридержи собак, пока Тэмуджин у тебя. Мой сын ничего не боится, кроме собак.

Тэмуджин покраснел. Бортэ не поверила, что он может бояться чего-либо. Анчар захихикал:

— Боится собак?

— Ты сам испугаешься, если тебя покусают, — поспешила ответить Бортэ. — Не беспокойся, Тэмуджин. Я покажу тебе, как заставить их бояться тебя.

Он задрал подбородок.

— Я не дам им запугать меня.

— Шотан, прикажи зарезать овцу сегодня, — сказал Дай, — и мы устроим в стане пир по случаю помолвки.

Бортэ затрепетала, когда отец сунул ее руку в теплую руку мальчика.

14

На севере возвышалась гора Чэгчэр, восточный склон которой темнел по мере того, как солнце склонялось к западу. Под горой расположились кольцом двадцать юрт, светлые дымки уходили над ними в небо.

Есугэй перешел на рысь, его заводная лошадь тоже постепенно сбавила ход. Народ собрался у ямы, где жарилось мясо. На многих были яркие красные шелковые халаты, какие он уже видел в татарских куренях.

Он мог продолжить путь, но татары заметили бы, что он не остановился, и вряд ли кто-нибудь из них узнал бы его. Эти татары и подумать не могли, что Есугэй Храбрец остановится здесь и будет претендовать на гостеприимство, которое оказывают любому путнику. Он может отдохнуть немного перед тем, как продолжит свой путь через желтые степи к собственным пастбищам.

На заводную лошадь была наброшена шкура, которую подарил ему Дай на прощанье. Остальных своих лошадей Есугэй подарил хонхиратскому вождю в знак уважения. Он был доволен, как прошла помолвка, и калым его устроил. Он подумал, что Оэлун в девочках была похожа на Бортэ. Желательно, чтобы жена была красива, но он также приметил в хрупкой девичьей фигурке силу, здоровье, о чем говорил персиковый румянец на золотистой коже ее скуластого лица, живость и ум в больших миндалевидных карих глазах и мозоли на ее руках, привычных к любой работе. Он прочел то, что было на сердце у Тэмуджина в ту минуту, когда сын впервые увидел девочку, и сон Дай Сэчена был предзнаменованием, которым не стоило пренебрегать.

Он остался доволен, хотя и будет скучать по Тэмуджину. Он любил сына за храбрость и сообразительность, даже его упрямство и чрезмерная гордость ему нравились. Тэмуджину было шесть лет, когда он застрелил первого зверя. Есугэй припоминал, с какой буйной радостью он тогда мазал правую руку сына жиром и кровью сваленной антилопы бейза. Пройдет несколько лет до свадьбы сына, но Тэмуджин не будет жить с хонхиратами все время. Есугэй вернется за мальчиком следующей весной. Тэмуджин сможет еще раз погостить у Дая перед свадьбой.

Оэлун будет счастлива от этой новости. Поднялось настроение; устройство судьбы сына пробудило прежние чувства к ней. Она бы удивилась, если бы знала, как он скучает по ней в эту минуту. Самым приятным ощущением в его жизни было спать с ней, чувствовать тепло и упругость ее плоти. Позже это ощущение притупилось, и с ней, он был уверен, произошло то же самое. Он пообещал себе, что по возвращении будет ласков с ней, чтобы вновь пробудить ее тело, давшее ему так много радости, и разделить с ней удовольствие. Новый набег вскоре оторвет его от Оэлун.

Он взгрустнул — предвкушение хорошей драки больше не возбуждало его. Ему даже хотелось бы, чтобы сражения ушли в прошлое, хотелось стариться под боком у Оэлун.

Он поджал губы — было стыдно за то, что он позволил себе такие мысли. Дай Мудрец и хонхиратские предводители могут покупать себе мир, расплачиваясь дочерьми, но Есугэй и его сыновья принуждены добиваться своего другими путями.

Он уже приблизился к татарскому стану. Собаки, привязанные возле юрт, лаяли. До него донесся запах жареного барашка. Татары, собравшиеся вокруг ямы, глазели на него с любопытством, но настороженно, как обычно встречают незнакомого странника.

В конце концов он сделает лишь короткую передышку. Есугэй остановил коня.

— Вы не воюете? — спросил он.

— Не воюем, — ответил татарин. — А ты?

— Я тоже. Попить захотелось в пути.

Есугэй соскочил с коня и протянул вперед руки, показывая, что пришел с миром, и лишь потом повел коней к кострам.

15

— Отец вернулся! — крикнул Хасар.

Оэлун посмотрела на Хасара с упреком.

— А что ж ты без него?..

Хасар вздохнул.

— Он болен. Меня послали табунщики. Сейчас его привезет Добон.

Оэлун встала.

— Биликту! — Девушка выглянула из юрты. — Возьми кувшины и убери это.

Оэлун показала на творог, который разложила сушить на камнях.

Биликту взглянула на мальчиков, собравшихся у повозки.

— Уджин, что…

— Делай, что я тебе сказала.

Оэлун торопливо пошла за сыном к выходу из куреня. С востока приближались два всадника. Есугэй бессильно склонился вперед, голова его касалась шеи лошади. Добон сидел позади него и вел в поводу еще одного коня.

Оэлун обняла за плечи Хасара.

— Приведи Бугу, — сказала она.

Мальчик побежал. К границе куреня потянулся народ. Оэлун убеждала себя, что не надо бояться. Есугэй сильный, Бугу изгонит злого духа из него.

Двое мужчин бросились к Есугэю и помогли ему сойти с лошади. Лицо его осунулось, он держался за живот.

Люди, стоявшие рядом с Оэлун, отступили, пропуская своего предводителя к ее юрте.

— Что случилось с моим мужем? — спросила Оэлун.

Мужчины, сопровождавшие Есугэя, молча прошли меж двух костров, пылавших возле юрты.

— Отравили, — пробормотал Есугэй.

Оэлун вздрогнула, сделала жест, отгоняющий беду, и вошла за мужчинами в юрту.

Есугэя отнесли в глубь жилища, положили на постель и разули. Добон подошел к Оэлун и сказал:

— Есугэй говорил о яде, когда мы ехали сюда. Вот и все, что я знаю.

Мужчины, принесшие Есугэя, встали.

— Спасибо, — сказала Оэлун. — Хасар побежал за шаманом. Теперь я сама займусь мужем.

Трое мужчин тотчас покинули юрту. «Они думают, что он умирает», — пришло в голову Оэлун. Никто по доброй воле не останется рядом с умирающим. Она склонилась над Есугэем и набросила на него одеяло, сшитое из овечьих шкур. Он застонал.

— Отравили, — прошептал он. — После того, как я оставил Тэмуджина…

Она едва не забыла о старшем сыне.

— Где ты его оставил? И как тебя отравили?

— Он в стане у хонхиратов на реке Урчэн. Я просватал ему дочь их вождя. — Он застонал, когда она подсунула ему под голову подушку. — На обратном пути я остановился в татарском курене. Я поел и попил у них. Я не думал, что они узнают меня, но кто-то, наверно…

«Разве ты забыл, — подумала она, — скольких татар лишил жизни?» Она взяла себя в руки. Он остановился там только потому, что существуют законы гостеприимства, с одиноким странником редко поступают так коварно. Татары, видимо, думали, что Есугэй умрет еще в пути, и никто не узнает об их злодействе.

Вошли Сочигиль и Биликту.

— Что случилось? — спросила вторая жена. — Биликту говорит, что наш муж…

— Злой дух будет изгнан, — уверенно сказала Оэлун. — Сочигиль, присмотри за моими сыновьями. Биликту, отнеси мою дочку к Хокахчин. Я останусь с мужем.

Биликту поставила горшок с творогом и подняла люльку с Тэмулун.

— Нельзя, — сказала девушка.

— Уходите!

Обе вышли. Оэлун коснулась лба Есугэя, он горел. Она не хотела, чтобы дети были рядом, пока злой дух владеет их отцом, или даже находились в юрте, где он может умереть.

Вошел Хасар вместе с шаманом. Оэлун посмотрела на них.

— Хасар, ты будешь жить пока вместе с братьями в юрте Сочигиль-экэ. Иди, а Бугу займется твоим отцом.

— Мама… а с ним все будет хорошо?

— Мы должны посмотреть, что для него могут сделать добрые духи.

Сын побрел к выходу. Когда он ушел, шаман склонился над постелью.

— Давно ли ты болеешь? — спросил Бугу.

— Я почувствовал боль здесь через два дня после того, как покинул татарский стан. — Есугэй показал на живот. — На третий день я уже понял, что меня отравили. Это татары сделали. Я остановился передохнуть у них, и они дали мне поесть и попить. Кто-то, натурно, и всыпал яду.

Шаман посмотрел глаза и задрал рубашку, чтобы пощупать живот. Есугэй застонал. Бугу продолжал ощупывать тело больного, пока не добрался до области желудка. Снова раздался стон.

— Что ты можешь сделать? — спросила Оэлун.

Бугу встал и отошел от постели.

— Если бы я был с багатуром, когда он почувствовал боль впервые, — прошептал он, — я бы дал ему лекарства, чтобы прочистить желудок. Его спасла бы рвота, если это был яд.

— Что это значит? Мой муж сказал…

— Что его отравили. У татар есть причина ненавидеть его, и я знаю медленно действующие яды, которые привели бы его в такое состояние. Но я не думаю, что твой муж был отравлен. Я видел людей в таком состоянии, и яд был ни при чем — даже если их тут же рвало и боли прекращались, как это было бы в случае отравления. Им становилось хуже, и с правой стороны прощупывалась опухоль. У багатура я ее нащупываю.

— И что же можно сделать? — спросила тихо Оэлун.

— Ничего, уджин, только молиться, чтобы злой дух покинул его. В противном случае боль усилится, и его внутренности станут гнить. — Бугу развел руками. — Я был свидетелем, как такие злые духи вселялись в сильных и молодых. Порой нет никаких причин для этого, но Есугэй останавливался в татарском стане, и, наверно, один из его врагов оказался достаточно могущественным, чтобы проклясть его таким вот образом. Какая бы ни была причина — яд или проклятье, — мы знаем, что его враг принес ему страдание.

Тонкий тихий голос шамана раздражал Оэлун. Бугу был всего лишь еще одним стервятником, подкрадывавшимся к больному человеку и высматривавшим, какой лакомый кусочек он бы мог отхватить для себя. Смысл его слов был ясен. Если сторонники Есугэя поверят, что его отравили, то желание отомстить татарам сплотит их. Но если он страдает из-за злого духа, некоторые могут увидеть в этом потерю небесного благоволения. Люди понимают, когда речь идет об отравлении или проклятье, но как действуют злые духи, уразуметь труднее. Ее собственное положение ухудшилось бы, если бы люди засомневались, что болезнь Есугэя — дело рук татар.

— Спасибо, — пробормотала она. — Тебя вознаградят… то есть в том случае, если будешь помалкивать.

— Я призову всех шаманов, уджин, но ты должна быть готова к худшему. Ты должна удалить его из юрты прежде…

— Оставь меня одну.

Шаман ушел. Оэлун беспомощно устремила взгляд на постель, где лежал ее супруг. Наконец она подошла ко входу и выглянула наружу, зная уже, что увидит.

Кто-то (наверно, Бугу) воткнул копье в землю тут же, за порогом. На древке висел кусок черного войлока. Теперь всякому было понятно, что этого жилища надо избегать, поскольку в нем находится умирающий человек. Оэлун склонила голову и прикрыла дверь пологом.


Оэлун сидела рядом с Есугэем. Несмотря на копье, в юрту приходили многие мужчины посмотреть на своего больного предводителя, но теперь они остались одни. Бугу с двумя другими шаманами приходили в своих деревянных волчьих масках, трясли мешками с костями, били в бубны и монотонно гнусили. Она выходила на это время из юрты, но все ж молилась, чтобы злой дух покинул ее мужа.

Есугэй стонал все слабее, у него был сильный жар. Он открывал глаза, но, кажется, не видел ее.

— Я сказала тебе когда-то, что никогда не полюблю тебя, — проговорила она. — Я не думала, что мне придется сказать это тебе, Есугэй, но теперь я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты слышал это и чтобы твоя душа осталась со мной.

— Ох!

Она наклонилась к нему, но он больше ничего не сказал. От него пахнуло чем-то сладким и больным, таким не похожим на привычные запахи пота и кожи. Смерть его притаилась поблизости, и если Оэлун будет с ним, когда он умрет, ей придется жить за пределами стана, пока не пройдут три полнолуния.

Какая-то тень прокралась в юрту и поползла к очагу.

— Тебе нельзя находиться здесь, — сказала Оэлун, когда свет упал на смуглое морщинистое лицо Хокахчин.

— То же мне говорили шаманы, — ответила старая служанка, но я могу понадобиться тебе. Биликту присматривает за ребенком. Если твой муж пойдет на поправку, за ним надо будет ухаживать. — Хокахчин жестом отогнала беду. — А если нет, то тебе запретят жить в стане и за тобой тоже надо будет присмотреть. Я попробую разделить с тобой это проклятье.

— Ты сделала больше, чем могла, старуха, — запротестовала Оэлун.

— Ты была добра ко мне, уджин. Я могла состариться в татарском курене, где бы меня ругала моя бывшая хозяйка и порол бывший хозяин. Я буду ухаживать за багатуром.

Оэлун спала рядом с постелью, положив голову на подушку. Она проснулась от криков, заглушивших ровное бормотание шаманов. Скоро наступит рассвет. Ее звал знакомый голос, и чья-то рука уже поднимала полог. Она села и надела головной убор.

Вошел Мунлик. Оэлун сказала:

— Ты не должен здесь оставаться.

— Я всегда служил багатуру. Я не могу бросить его теперь. — Мунлик подошел к постели. — Есугэй, я здесь, чтобы помочь тебе, если смогу.

Молодой человек переводил взгляд с Хокахчин на Оэлун. Черные глаза его были полны слез.

— Кто там? — спросил слабым голосом Есугэй.

— Мунлик, — ответила Оэлун.

— Верный Мунлик, — со вздохом сказал Есугэй. — Подойди поближе. — Мунлик стал на колени перед постелью. — Я умираю, друг.

— Есугэй…

— Послушай, — Есугэй говорил так тихо, что приходилось прислушиваться. — Я оставил Тэмуджина у его суженой, в юрте ее отца. Его зовут Дай Сэчен. Его хонхираты разбили стан к северу от озера Буир реке Урчэн, между сопками Чэгчэр и Чихурху. — Он задыхался. — Мои сыновья должны отомстить за меня. Пусть они никогда не забывают зло, причиненное отцу. Позаботься о моих женах, как о собственных сестрах, и обращайся с моими сыновьями так, будто это твои братья. Это моя последняя воля, друг Мунлик. Отправляйся побыстрей в стан Дая Сэчена и привези сюда Тэмуджина невредимым. Он должен быть готов к тому, чтобы занять здесь свое место.

Мунлик встал.

— Еще солнце не взойдет, как я поеду за ним. — Голос молодого человека дрогнул, по лицу покатились слезы. — Прощай, багатур.

Оэлун проводила Мунлика и у выхода схватила за руку.

— Мы ничего не знаем об этом Дае Сэчене, — сказала она. — Если он узнает, что Тэмуджин остался без отцовской защиты, он может посчитать соглашение не состоявшимся и будет держать моего сына, как раба.

— Понимаю. Я скажу Тэмуджину правду, когда мы уедем оттуда на безопасное расстояние. — Он взял ее руки в свои. — Оэлун…

— Иди. Да хранят тебя духи!

Она вернулась к постели мужа. Хокахчин поправляла на нем одеяло. Есугэй приоткрыл глаза.

— Кто здесь? — прошептал он.

— Оэлун.

— Оставь меня, жена. Это мое последнее повеление тебе — я не хочу, чтобы ты была здесь, когда я отправлюсь на Небо. Займешь мое место и не дашь людям разбрестись. Тебе придется каждый день заботиться об укреплении своего положения, а это будет сделать труднее, если тебя заставят уйти из стана.

Она колебалась.

— Прощай, Оэлун. Я не доживу и до полудня. Теперь уходи отсюда.

Она стала на колени и поцеловала его в лоб последний раз, а потом вместе с Хокахчин вышла из юрты. Сочигиль, Биликту и дети уже сидели за повозками. Оэлун села и начала качать дочь, пока та не перестала плакать.

— Оэлун-экэ… — сказал Бектер.

— Ш-ш-ш.

Оэлун перевела взгляд с него и Бэлгутэя на своих сыновей. Они были так малы, но теперь им предстоит стать мужчинами. Люди стояли у юрт и повозок, наблюдая за семьей издали; шаманы продолжали петь.

Оэлун не двигалась и не говорила, пока солнце не поднялось высоко в небо. Краем глаза она увидела, что шаманы вошли в юрту. Когда они вышли, она поняла, что душа ее мужа отлетела.

Она встала.

— Любовь моего мужа к жизни пришла к концу, — сказала она твердым голосом, сама удивляясь этому. — Его душа улетела к Тэнгри.

Она не должна называть его имя вслух так скоро после смерти, ей не хотелось делать это даже про себя.

Сочигиль вскрикнула и стала рвать на себе одежду.

— Муж мой, почему ты покинул меня так быстро! — выкрикивала черноглазая женщина. — Что с нами будет!

Хокахчин прижала Хачуна к груди; Хасар пытался успокоить Бэлгутэя. Сочигиль царапала себе руки и лицо. Биликту повалилась на землю и вымазала лицо в грязи.

Оэлун молчала. Все ожидали, что она как-то проявит горе. Она сорвала бусы с головного убора, но слезы не навертывались. Какое-то мгновенье ей показалось, что ее муж появится из юрты и высмеет их за то, что они поверили в его смерть, как было с его дядей Хутулой, когда его люди собрались на тризну.

К Оэлун шли шаманы. Она слышала, как гремят кости в их мешках.

16

Тело, которое несли к могиле, не было ее мужем. Человек, которого она знала, будет жить среди духов. Процессия приближалась к склону горы. Ближайшие товарищи багатура ехали по обе стороны похоронной повозки. В ней же находились его пожитки. Оседланного и взнузданного любимого его коня вел один из шаманов.

Оэлун ехала в кибитке позади мужчин. Сочигиль сидела рядом и все еще плакала. Биликту и Хокахчин с детьми сидели внутри. Девушка плакала так же горько, как и Сочигиль. Оэлун подумала: «Утри слезы, Биликту, твоя печаль скоро забудется».

Она пожалела, что не может плакать так же легко, как остальные. Казалось, что ее грудь сжимается железными обручами. Последние дни она все молчала, чувствуя, что ее душа уже отлетает к душе ее мужа. Она едва помнила, как добралась до юрты, где он умер, и собрала его пожитки, чтобы остальное можно было очистить. Под пение шаманов всей семьей они проносили вещи меж двух костров, потом под веревкой, увешанной полосками кожи, и под двумя высокими шестами, соединенными верхушками. Оэлун трудилась машинально.

Большая яма разинула пасть на гладком склоне. Мужчины заранее вырыли могилу. На этом склоне хоронили и других, теперь на их могилах росли небольшие березы.

Ее мужа положат в землю и прогонят над могилой лошадей. Через несколько лет ничто не будет говорить о том, что он почил здесь навеки.

Мужчины спешились и пошли к яме. Гнедой конь заржал, когда один из мужчин сел на него; животное полагалось гонять до изнеможения, перед тем как принести в жертву. Еще одну лошадь уже зарезали, чтобы съесть на тризне; мужчины разделывали тушу. В небе кружили птицы, тени их крыльев мелькали на земле.

Оэлун остановила волов и вместе с Сочигиль сошла. Увидев яму, другие женщины заплакали. Оэлун подумала, что, если бы могла, легла с ним в могилу, как это делали жены вождей в давние времена.

Мужчины понесли мертвое тело к могиле. Его закопают вместе со всем тем, что ему может понадобиться в следующей жизни, — с любимым конем, кобылой и жеребенком, чтобы был там свой табун, с его копьем, доспехами, стрелами, луком, с кумысом и куском мяса от жертвенной лошади. Провожающие справят тризну по нем прежде, чем его укроет земля.

Шаманы стояли у могилы, прыскали кумыс на землю, а Бугу пел:

— Куда ты ушел, храбрый вождь? Почему ты нас покинул? Кто поведет нас на охоту и на войну?

Все женщины, покинув своих лошадей и повозки, собрались около двух вдов. Оэлун помнила времена, когда и ей приходилось утешать потерявших мужей, ходить с ними вокруг могил, сидеть на тризнах, когда на горелых костях угадывалась судьба умерших. Ей было жаль несчастных, и она никогда не верила, что и ей самой придется стать вдовой.

Дети сбились стайкой возле нее. Хасар положил руку на плечо Тэмугэ. Маленький брат посматривал на собравшихся людей. Бектер и Бэлгутэй поддерживали рыдающую мать под локотки. Кто-то тронул руку Оэлун, Биликту подала ей Тэмулун.

Она смотрела, как тело опускают в могилу. Ноги были притянуты к туловищу, чтобы мертвец мог сидеть за столиком, на котором лежала еда. Оэлун вдруг затосковала по Тэмуджину — сын был больше всех похож на отца.

Под заунывное пение шаманов она не переставала прислушиваться к внутреннему голосу. «Я должна удерживать все роды вместе, пока Тэмуджин не подрастет настолько, что станет их предводителем. Татары подумают, что смерть моего мужа ослабила нас; мы должны совершить набег на них и показать, что им по-прежнему не будет покоя».

Какой-то мужчина понес лук ее мужа к могиле. После смерти он не должен нуждаться в том, что так ценил при жизни. Покачивая дочь, Оэлун приблизилась к Биликту.

— Дитя, — сказала Оэлун, — я вижу, как ты горюешь по тому, кого мы потеряли.

Бугу замер. Она говорила с ним раньше, но с девушкой не говорила. Оэлун видела, как нетерпеливо блестят его глаза, словно бы ее требование было еще одной наградой за его осторожность. Шаман достал из-за пазухи длинный шелковый шнур.

Глаза Биликту широко раскрылись. «Теперь прояви немного мужества, — подумала Оэлун. — Не проси пощады». Девушка принадлежала ей, она имела право распоряжаться жизнью рабыни. Она не может оставить своего мужа в могиле одиноким.

— У моего господина будет много чего в следующей жизни, — сказала Оэлун, — его любимый конь, коровы из его стада, души животных, которых он убивал. У него будет еда и питье, и юрта, в которой он отдохнет, и постель его не будет пустой.

Другой шаман схватил Биликту за руку и вытянул ее из толпы. Бугу захлестнул шнуром ее шею.

— Я предоставляю тебе великую честь, — тихо сказала Оэлун, — последовать за любимым господином.

Биликту вскрикнула и засучила руками. «Ты должна быть довольна, — подумала Оэлун, — ты так хотела спать с ним, когда он был жив». Шаман держал Биликту за запястья. Оэлун увидела последний взгляд испуганных глаз девушки прежде, чем Бугу затянул петлю на ее шее.

17

Бортэ хлестнула плетью лошадь, поскольку гнедой Тэмуджина вырвался вперед. Она привстала на стременах, и вскоре ее лук уже касался его ноги. Тэмуджин повернулся к Бортэ, и темно-рыжие косички заплясали на ветру.

Бортэ завопила от восторга. Из травы впереди взлетали птицы. Она оглянулась — Анчар отстал на несколько корпусов.

Она обогнала Тэмуджина. Чуть натянув поводья, замедлила бег лошади, чтобы Тэмуджин поравнялся с ней. Они перешли на рысь, развернулись и поехали навстречу Анчару.

— Тэмуджин выиграл! — закричал ее брат.

— Нет, — откликнулся Тэмуджин, — Бортэ придержала лошадь. — Он улыбнулся; его жеребец бежал рядом с ее лошадью. — Я видел это. Я могу победить тебя и без твоей уступки. Никогда больше не делай этого.

Она смутилась и отвернулась. Другие девочки и мальчики держались подальше от них, потому что, наверное, хотели предоставить Бортэ возможность побыть с Тэмуджином одной.

Уже девять дней Тэмуджин жил здесь, но она видела его лишь вечерами, когда в семье рассказывали сказки перед сном. Когда она помогала матери, мальчики упражнялись в стрельбе из лука, сидели с Арасеном, стараясь перенять его мастерство в изготовлении луков, уезжали на пастбище или на охоту с ее отцом и играли в бесконечные игры антилопьими бабками.

Тэмуджин показал рукой на дерево.

— Отдохнем здесь немного.

Потом он обернулся к Анчару.

— Поезжай обратно к остальным, если хочешь.

— А вы не поедете? — спросил Анчар.

— Чуть позже, — ответил Тэмуджин.

Мальчик пожал плечами, показал Бортэ язык и ускакал.

Бортэ с Тэмуджином спешились и привязали поводья к нижней ветке. Она хотела было снять саадак с пояса и бросить на землю, но Тэмуджин поднял руку.

— Не делай этого. Отец говорил мне, чтобы я всегда имел оружие под рукой, особенно вне стана.

Она повесила саадак и колчан рядом с его оружием на дерево и села.

— Тут безопасно, Тэмуджин. Отсюда мы далеко увидим всякого, кто будет приближаться.

Он вглядывался в равнину.

— Я знаю, но зачем терять даже малое время, бегая за луком?

— Прости. — Бортэ чувствовала себя неловко, неуверенно, не знала, о чем говорить с ним сейчас, когда они остались с глазу на глаз. — Я о том, что дала себя победить… Но ты бы все равно обогнал меня.

— Оттого не надо было этого делать. Я достаточно хорошо сижу на коне, чтобы обогнать тебя. Если не обгоню, то мне надо еще поучиться.

Бортэ вытянула ноги.

— Я до сих пор не видела, чтобы что-нибудь тебе не удавалось.

Он засмеялся.

— Анчар выиграл у меня в бабки. — Он откинулся спиной на ствол дерева. — Когда мы вырастем, он, возможно, станет одним из моих генералов.

— А сколько их у тебя будет?

— Столько, сколько понадобится.

— У тебя есть братья, — сказала она. — Ты с ними так же ладишь, как с Анчаром?

— Только с одним не лажу. Вторая жена моего отца родила ему сына еще до моего рождения. Бектер лезет в драку по любому поводу. Ему не нравится, что я буду наследником отца.

Бортэ покачала головой.

— Но его мать — вторая жена, и он не может…

— Она была женой отца еще до того, как он нашел мою мать.

— И сделал твою мать первой женой?

— Он понимал, что моя мать более сильная женщина. Он часто рассказывает, как с первого взгляда понял, что она станет его женой. — Тэмуджин осклабился. — Она была новобрачная, ехала с мужем. Отец с дядьями прогнали его и привезли мать в свой стан.

Бортэ ужаснулась, но ей было интересно.

— Она, наверно, очень разозлилась.

— Отец говорит, что она рыдала, но потом это прошло. Она хорошая жена и, наверно, уже не жалеет ни о чем. А что, если твой отец обещал тебя кому-нибудь еще до нашей встречи? Ты бы захотела, чтобы я украл тебя?

— Ну, об этом глупо говорить — мы же помолвлены.

— Это само собой… — сказал он. — Я знал, что тебя надо было высватать сразу. Отец у меня такой — не станет ждать, если чего захочет… А чего мне ждать?

Бортэ доплетала одну из своих кос.

— Когда мы разговаривали в первый вечер, — продолжал Тэмуджин, — я думал о том, как иногда разговаривают мои родители. Тебе придется предостерегать меня от ошибок — отец рассказывает, как некоторые из его людей сообщают ему только то, что, по их мнению, он хочет услышать. Мать с ним более честна. В противном случае он бьет ее так же часто, как и другую жену.

— Я не позволю тебе бить меня! — сказала Бортэ, ударив его по руке; он схватил ее за руки и повалил на землю. Она, смеясь, вырывалась. — Если ты думаешь, что будешь бить меня, тебе мимо моих собак никогда не пройти.

Он прижал ее к земле сильнее.

— Не говори этого.

Лицо его стало красным, руки причиняли ей боль.

— Ты мне делаешь больно.

Он отпустил ее. Она села и стала растирать запястья.

— Ты храбришься и делаешь вид, что не боишься собак, — сказала она наконец. — Продолжай делать вид, пока сам не поверишь в это. Потом, когда ты усмиришь их, дай им кусок мяса или кость. Надо их так запугать, чтобы они боялись укусить тебя, но и пусть они знают, что получат награду, если подчинятся.

Мальчик молчал.

— А что заставило тебя бояться их? — спросила Бортэ.

— Когда я был маленький, Бектеру поручили присматривать за мной… мать рассказывает. Я сам не помню. Мать увидела, что собака повалила меня и грызет руку, а Бектер стоит рядом и смеется. Она сказала отцу, и тот дал ему взбучку. — Он наклонился к Бортэ. — Ты только не рассказывай Анчару, что я до сих пор боюсь собак.

— Конечно, нет… обещаю.

Она устремила взгляд на степь. Кое-где уже проклюнулась трава, через месяц земля будет оживлена синими и белыми цветами. Лошади ее отца паслись поблизости на пригорке. Какой-то человек ехал к табуну со стороны реки, за ним галопом неслись ребятишки, их голоса на холодном ветру сливались в невнятный шум.

Анчар отделился от ребятишек и поскакал к Бортэ с Тэмуджином. Они встали и пошли к своим лошадям.

— Какой-то человек, — кричал Анчар, приближаясь к дереву, — приехал из стана Тэмуджина. Арасен поехал за отцом. — Он натянул поводья и остановился возле Тэмуджина. — Человек этот хочет видеть тебя.

— Он не сказал, почему приехал? — спросила Бортэ.

— Арасен говорит, что его зовут Мунлик и что его послал отец Тэмуджина.

Тэмуджин нахмурился; его зеленые глаза стали серьезными.

— Он хонхотат, — сказал он. — Отец доверяет ему больше всех. Я вернусь с твоим отцом.

Он сел на лошадь и ускакал.

18

Тэмуджин ждал Бортэ и ее брата у юрты их отца.

— Мунлик там, — сказал он. — Он так и не сказал, почему приехал.

Бортэ и Анчар оставили свои плети у входа и пошли за Тэмуджином в юрту. Дай с гостем сидели в глубине шатра. Шотан сидела рядом. Дети повесили свои саадаки и колчаны и пошли к ним.

— Нашего гостя зовут Мунлик, — сказал Дай и показал на него чашей с кумысом. — Он говорит, что его отец Чарха верно служит багатуру с мальчишеских лет. — Он повернулся к гостю. — Моя дочь Бортэ и ее брат Анчар.

Гость кивнул Бортэ, его черные глаза были грустными.

— Мой брат багатур сделал верный выбор. Твоя дочь будет красавицей, Дай Сэчен.

Дети устроились на войлоке перед постелью. Мунлик приложился к чаше. Его пальцы, сжимавшие ее, побелели.

— Бортэ с Тэмуджином стали хорошими товарищами, — сказала Шотан, — хотя и не такими близкими, какими им следует стать перед свадьбой. Анчар стал братом мальчику, но ты все это увидишь сам, если поживешь здесь.

— Я не могу остаться надолго, уджин, — ответил Мунлик. Его приятное широкое лицо было серьезным; он ни разу не улыбнулся с тех пор, как Бортэ вошла в юрту. — Мне надо сказать, почему я здесь. Багатур жаждет увидеть сына — сердце его болит с тех пор, как он оставил мальчика. Он скучает по нему так сильно, что попросил меня поехать и забрать Тэмуджина.

Бортэ взглянула на Тэмуджина, который казался таким же удивленным, как и она.

— Друг Мунлик, — сказал Дай, — мальчик не прожил с нами и трех месяцев. Нам будет очень горестно расставаться с ним так скоро.

— Тогда ты понимаешь, что чувствует багатур вдали от сына, которого любит так сильно. Есугэй остается твоим худа, связанным с тобой помолвкой детей. Он просит лишь, чтобы ты разрешил Тэмуджину вернуться к нему на время.

В светлых глазах Тэмуджина, смотревших на Мунлика, застыло недоумение. Что-то было не так. Мунлик был насторожен, будто он чувствовал опасность.

Дай поглаживал бороденку.

— Если мой худа Есугэй так сильно хочет видеть сына, — сказал он, — я, конечно, должен его отпустить.

Бортэ было открыла рот, чтобы протестовать, но горло сдавило.

— Я не хочу уезжать, — сказал Тэмуджин странным монотонным голосом, — но раз мой отец хочет этого, я должен ехать к нему.

— Но мальчик вернется, — сказал Дай. — Он повидает отца, и Есугэй успокоится. Я попрошу тебя разрешить ему вернуться как можно скорее.

— Да, — сказал Мунлик. — Как можно скорей.

Бортэ этому не верила. Почему этот человек не говорит, когда вернется Тэмуджин? Через десять дней, через месяц, через год? «Скорее» может означать и то, и другое, и третье.

— Я буду скучать без тебя, — сказал мальчику Анчар.

— И я, — тихо промолвила Бортэ.

Тэмуджин ничего не ответил.

— Хорошо, — сказала Шотан, — мы, по крайней мере, можем накормить тебя и устроить тебя спать до твоего отъезда.

— Благодарю, — сказал Мунлик, — но я обещал багатуру, что уеду, как только увижу его сына и поговорю с тобой. На дворе еще светло, и мы можем проделать часть пути, пока не придет время спать.

Сердце Бортэ упало. Даже последнего вечера она не проведет в обществе Тэмуджина.

Дай махнул рукой ее суженому.

— Собери-ка ты свои вещи, сынок.

— Я вернусь, — встав, сказал Тэмуджин. — Отец пришлет меня сюда снова, когда я расскажу ему, как вы были добры ко мне.

Он пошел к постели, в которой они с Анчаром спали, и стал паковать свои скромные пожитки. Потом он взял свой саадак и колчан.

Бортэ молча наблюдала, как мать дала Мунлику сверток с творогом, бурдючок с кумысом и кусок мяса.

— Возьми это, — сказала Шотан. — Если отец скучает по тебе так сильно, тянуть не следует.

Мужчины встали. Тэмуджин подошел к Анчару и обнял его.

— Я оставляю тебе свои бабки, — сказал он. — Я отыграю их у тебя, когда вернусь.

Бортэ неуверенно встала, когда Тэмуджин взял ее за руки.

— Я вернусь, — повторил он, всматриваясь в ее лицо, словно бы обеспокоенный тем, что она не поверит ему. — Обещай ждать.

Она кивнула, как бы не осмеливаясь ответить. Он знает о чем-то нехорошем, подумала она; он знает нечто большее, чем то, что отец скучает по нему.

Тэмуджин отвернулся. Дай повел Мунлика и мальчика к выходу, пробормотал им несколько слов, прежде чем обняться с Тэмуджином. Мунлик поднял полог, и оба они исчезли.

«Я не буду плакать», — сказала себе Бортэ.

Дай метался у входа.

— Странно, — пробормотал наконец он. — Есугэй послал за сыном так скоро. Я бы не сказал, что он выглядит чувствительным человеком, и его товарищ Мунлик сообщил о его просьбе с совершенно несчастным лицом.

— Может быть, это его мать страдает в разлуке, — сказала Шотан, — но когда она услышит о Бортэ и о том, как мы относились к мальчику, ей станет легче…

— Случилось что-то плохое, — перебила ее Бортэ. — Просто я знаю это, и Тэмуджин тоже… я заметила.

— Может быть, — сказал Дай. — У меня тоже это чувство, но ничего не поделаешь. Сохрани веру в свою мечту, дочка… веру в своего суженого.

Бортэ рванулась к выходу и выбежала из юрты.


Бортэ взяла свое седло и сбрую в маленькой палатке рядом с загоном, где держал лошадей Дай. Там были Детишки, смотревшие за лошадьми.

— Тэмуджин собирается домой, — сказала одна из девочек. — Наверно, он уже не хочет жениться на Бортэ.

— Помолчи, Гоа, — огрызнулась Бортэ.

— Он не хочет больше оставаться. Может быть…

Бортэ пронеслась мимо детей, едва не сшибив на землю Гоа. Мужчины закончили доить кобыл. Бортэ свистнула, и конюх подвел ее гнедого мерина.

Она оседлала гнедого, затянула подпругу и села в седло. Тэмуджин с Мунликом, уносившиеся вскачь, виднелись уже далеко на равнине. Конюх улыбнулся.

— Это новый способ ухаживания? — спросил кто-то. — Девушка догоняет своего жениха верхом и тащит его обратно?

Все засмеялись.

Бортэ ударила пятками коня и понеслась за Тэмуджином. Встречный ветер свистел в ушах, замедляя движение. Она погоняла лошадь. Расстояние между ней и двумя всадниками сокращалось. Мунлик наклонился к мальчику, их лошади пошли шагом, а потом стали. Тэмуджин вдруг стал валиться из седла, а мужчина ухватился за его плечо.

Бортэ перешла на рысь.

— Тэмуджин! — крикнула она, приблизившись. Мальчик оглянулся, ее поразили слезы на его глазах.

— Что ты здесь делаешь, девочка? — закричал Мунлик. На грязном лице его были светлые полосы, мужчина тоже плакал.

— Я хотела попрощаться.

Она натянула поводья.

— Прощайся побыстрей. Впереди у нас долгий путь.

Тэмуджин выпрямился и отер слезы с лица.

— Я не хочу уезжать, — сказал он, — но приходится. Даже в юрте твоего отца я почувствовал, что должен ехать с Мунликом.

— Я знаю, — согласилась она и обратилась к мужчине. — Ты бы не плакал только потому, что багатур скучает по сыну.

— Я не могу ничего тебе сказать, — ответил Мунлик.

— Я поняла, что случилась беда, когда увидела тебя. И мой отец тоже. Ты лгал нам.

— Он не лжет, — сказал Тэмуджин. — Отец просил приехать.

Мунлик махнул рукой.

— Прощайся, Тэмуджин. Пора в путь.

— Я буду ехать за вами, пока вы не скажете мне правду. Так что скажите ее лучше сейчас.

— Я скажу тебе. — Тэмуджин наклонился к ней. — Но ты никому больше не говори. Твой отец узнает правду позже, и тебе придется притворяться, что ты ничего не знаешь, до тех пор. Сможешь ли?

— Для тебя смогу, — ответила она.

— Поклянись.

— Обещаю всем сердцем. — Она положила руку на грудь. — Будь я проклята, если забудусь.

— Тэмуджин… — попробовал вмешаться Мунлик.

— Я должен доверять Бортэ, — сказал мальчик. — Если я не смогу довериться ей сейчас, то что же она будет за жена? — Он схватил Бортэ за руку. — Мунлик приехал, потому что мой отец умирает. Татары подсыпали яду ему в пищу, когда он останавливался в их стане, — вот что говорит Мунлик. Перед его юртой торчало копье, когда Мунлик выехал за мной. Ты понимаешь, почему он не мог сказать это твоему отцу.

У нее перехватило дыхание.

— Тебе безопаснее здесь. Отец никогда не сделает тебе ничего плохого.

— Я не думаю о безопасности. Моя мать нуждается во мне. Я должен приготовиться к тому, чтобы возглавить мой народ.

Есугэй умирал. Бортэ с трудом представляла себе это, помня, каким оживленным был этот человек, как он пел песни и смеялся. Тэмуджин, возможно, уже стал предводителем своего народа.

— Я обещаю ждать. Я догнала тебя, потому что хотела, чтобы ты знал об этом.

— Я приеду за тобой, Бортэ… Клянусь тебе, и если тебя отдадут кому-нибудь, я умыкну тебя.

— Я буду молиться за тебя, — сказала она, — и приносить жертвы духу твоего отца.

— Делай это тайно, пока твой отец не узнает о моем. Прощай, Бортэ.

— Прощай.

Она смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду, а потом поехала в стан. Ее родители ожидают, что она расстроится, расставаясь с Тэмуджином, но она сделает вид, что это ненадолго. Она будет вести себя так, будто ждет его скорого возвращения, и когда ее отец наконец узнает правду, она изобразит удивление. Единственным утешением ее было то, что Тэмуджин доверил ей эту ношу и обещал вернуться за ней.

До стана еще было далеко, и она поняла, что может поплакать.

19

Оэлун изучала хмурые лица мужчин, сидевших в ее юрте. Здесь был старый Бахаджи, который воевал вместе с ее мужем на стороне кэрэитского хана. Чарха сидел рядом с Добоном. Таргутай Курултух и Тодгон Гэртэ расположились справа от Тэмуджина.

А за ними она видела других — пожилых людей, которые были на стороне еще отца ее мужа, и молодых, дававших клятву верности Есугэю.

— Мы скорбим о твоем отце, молодой нойон, — сказал Таргутай ее сыну.

Тодгон кивнул.

— Проклятые татары ранили нас глубоко, отравив багатура.

Тэмуджин холодно наблюдал за ними. Оэлун подняла голову. Два брата-тайчиута говорили от имени остальных, это тревожило ее.

— Татары пожалеют о том, что сделали, — тихо сказал Тэмуджин. — Скоро у вас будет случай отомстить за моего отца.

Тодгон приподнялся на подушке.

— Мы жаждем этого, но без вождя будет трудно.

— Теперь у вас есть вождь, — сказал Тэмуджин. — Отец часто прислушивался к словам моей матери. Она будет руководить, пока я не вырасту, и я буду получать такие же мудрые советы, как и отец…

— Прости меня, нойон Тэмуджин, — перебил его Таргутай, — но женщина и мальчик не могут командовать нами в сражении.

— Командовать своими людьми может мой дядя Даритай, — возразил мальчик, — а вы можете командовать моими двоюродными братьями-тайчиутами. Я поеду с вами на войну и научусь у вас тому, чему бы учил меня отец.

Тодгон посмотрел на своих товарищей.

— Мы поступили бы неумно, если бы совершили набег на татар этой осенью. Мы привыкли к руководству твоего отца, а без него наши враги получат преимущество.

— Но у нас будет преимущество внезапности, — возразил Тэмуджин. — Враги не ожидают, что встретятся с войском так скоро после его смерти.

— Ты соберешь всех союзников для нападения? — спросил Тодгон.

— Это будет война, — ответил Тэмуджин, — а не простой набег.

Оэлун смотрела на своего сына с гордостью за его твердый и повелительный тон. Он напоминал ей его отца, но ее муж редко говорил с таким спокойствием и холодностью.

— Дух моего отца будет преследовать нас, — продолжал Тэмуджин, — если те, кто отнял у него жизнь, останутся ненаказанными.

— Они будут наказаны, Тэмуджин, — сказал Таргутай, — но, разумеется, было бы лучше отомстить, когда рана затянется.

Оэлун поняла, о чем думают оба тайчиута. Скорая победа воодушевила бы сторонников мужа, и они с большей охотой подчинялись бы ей. Но если они в этом году воевать не будут, их сомнения относительно нее возрастут. Таргутай и Тодгон имеют собственные честолюбивые мысли.

— Мои раны затягиваются, — сказала Оэлун, — но если мой муж останется неотомщенным, они откроются снова. Я не позволю его врагам думать, что они лишили нас мужества, даже если мне придется пойти на битву с его тугом.

— Послушайте вдову багатура, — сказал Чарха. — Мы, конечно, можем проявить мужество. И вы позволите этой женщине стыдить вас?

Оэлун посмотрела на него признательно.

— Уджин верит в нас больше, чем мы того заслуживаем! — выкрикнул Чарха. — Она предвидит победу, а мы говорим о поражении.

Со стороны входа донесся знакомый голос:

— Даритай-отчигин желает войти в жилище своей сестры Оэлун.

— Войди, — откликнулась она.

Брат ее мужа и еще несколько его людей прибыли вчера вечером, но отчигин еще с ней не поговорил.

Даритай вошел, поздоровался со всеми и приблизился к Оэлун.

— Я преисполнен горя, — сказал он. — Река, что когда-то текла во мне, пересохла. Ты должна была сразу послать за мной.

Тэмуджин встал, дядя обнял его.

— В тебе живет дух моего брата, — продолжал Даритай. — Я прибыл в стан вчера поздно вечером, но не хотел тебя будить, поскольку мне сказали, что ты сам только что вернулся.

Оэлун прищурилась. Она не спала с самых похорон. Она видела, как Тодгон и Таргутай выехали из куреня туда, где разбил свой стан Даритай.

Тэмуджин обратился к дяде:

— Я рад, что ты здесь. Твоя помощь понадобится, когда мы будем разрабатывать план похода, и я хочу, чтобы ты был рядом сегодня вечером, когда мы встретимся со многими товарищами отца.

— Раз отчигин здесь, — сказал Таргутай, — может, ты со своим сыном пожелаешь поговорить с ним, уджин?

— Оставьте нас, — махнув рукой, сказала Оэлун. — Пожалуйста, подумайте над тем, что было сказано.

Мужчины встали, попятились к выходу и вышли.

— Я уже помолвлен, дядя, — сообщил Тэмуджин.

— Мне говорили, — сказал Даритай, садясь рядом с племянником. — Мне жаль, что твое счастье омрачено таким горем. Мы должны позаботиться, чтобы ты не разлучался с девочкой надолго.

— Она обещала ждать, — заметил Тэмуджин. — Я вернусь за ней, когда займу место отца.

Голос его был твердым. Оэлун подумала: а понимает ли он, насколько туманно их будущее? Он еще ребенок и по-ребячьи верит тем, кто его окружает.

— Тэмуджин, — сказала Оэлун, — мне нужно многое сказать твоему дяде. Скажи Хокахчин, чтобы она подогрела баранину для отчигина.

Мальчик встал, поклонился Даритаю и ушел.

— Беда с этой помолвкой, — заметил Даритай. — Надеюсь, что он еще не дорос до привязанности к девочке. Поскольку брат умер, ее отец перестанет считать себя обязанным придерживаться обещания.

— Тэмуджин мало говорил мне о ней, но он настаивает на своей будущей женитьбе.

Даритай пожал плечами.

— В детстве все кажется простым и чистым.

— Детство моего сына кончилось.

Оэлун встала, сняла кувшин и рог со стены и подала Даритаю, а потом села у люльки с Тэмулун.

— Не могу поверить, что он умер, — сказал Даритай, побрызгал пальцами кобылье молоко, шепотом произнес благословение и выпил. — Как бы далеко ни находился мой стан, как бы мы ни расходились, как бы много времени ни проходило между нашими встречами, я всегда ощущал его присутствие.

Он вздохнул и склонил голову.

Тэмулун захныкала, Оэлун стала качать люльку.

— Мой племянник говорил о походе, — сказал отчигин, глотнув кумыса. — Ты, наверно, понимаешь, что теперь мы не можем воевать.

Она ожидала, что он скажет это, хотя и надеялась на обратное.

— Вас поведет дух моего мужа.

— Мы знаем, как он сражался, как распоряжался в бою, но мы не привыкли ходить в бой без него. Преимуществ у нас нет. Мы сможем одержать решающую победу позже.

Это слова Тодгона и Таргутая — значит, он уже пришел с ними к согласию. Даритай предпочел вступить в заговор с тайчиутами теперь же и надеялся на большее в будущем.

— Ты ошибаешься, — сказала Оэлун. — Если татары заподозрят, что мы ослабли, они нападут. Ты хочешь, чтобы война велась на наших пастбищах?

— Иногда необходимо отступать, Оэлун. Хоть ты и мудрец, но все же женщина и не разбираешься в войне. Брат мой часто использовал отступление, чтобы обмануть противника и дать возможность другому крылу зайти с фланга.

— И как, по-твоему, нам быть? — спросила Оэлун.

— Мы можем откочевать на запад. Если татары нападут, мы будем готовы встретить их, но я подозреваю, что они сочтут наше передвижение за признак неуверенности. Пусть так и думают. Наши разведчики могут следить за их передвижениями, а татары, возможно, решат, что нет необходимости задействовать людей в дозорах, и у нас будет возможность собраться с силами прежде, чем мы встретимся снова. Пусть они лелеют мысль, что одержали победу над нами, когда убили брата.

— Но они как раз могут подумать, что одержат над нами легкую победу сейчас. Я смогу рассчитывать на мужчин, если ты мне поможешь. Мы…

— Сейчас я занят тем, что отражаю набеги мэркитов на северную часть моих земель, — сказал Даритай, вытирая усы. — Война нам обошлась бы дорого, да и татары не единственные наши враги. У мэркитов тоже есть причины желать нашего ослабления.

— Я еще не все сказала мужчинам. С нами может выступить хан Тогорил. Мой муж был его названым братом — я могу послать человека к хану кэрэитов и потребовать, чтобы он отомстил за смерть того, кто помог ему вернуть трон.

Даритай нахмурился.

— Не делай этого, Оэлун.

— Он кое-чем обязан мне и сыну своего анды.

— Он скорбит, а его шаманы и христианские священники молятся за моего брата. Может быть, его дары находятся в пути сюда. Но он не стал бы сражаться, даже если бы брат мой был жив, а теперь он будет выжидать и присматриваться, какую выгоду он от этого получит. Не нажимай… Наш народ лишь убедится, что ты бессильна, если он откажет тебе.

С Оэлун теперь не было никого. Даритай был ее последней надеждой. Люди сражались бы, если бы он выступил за нее. Хан Тогорил скорее прислушался бы к просьбе Даритая.

— Я думала, что у тебя душа, как у брата, но тебе все равно, что будет с нами.

— Я приехал сюда, чтобы проявить заботу о вас, — молвил он, откладывая пустой рог. — Ты права в одном. Нашему народу сейчас нужна война. Хорошо продуманные набеги на станы мэркитов поддержат нас. Мы нанесем мэркитам тяжкие раны, а потом нападем и на татар. Тэмуджин должен набраться опыта в набегах, а потом уже идти войной.

Возможно, он и это обсуждал с Таргутаем и Тодгоном.

Он наклонился к ней. Она почуяла кислый запах кумыса из его рта.

— Мой брат, — сказал он, — не простил бы мне, если бы я не присмотрел за вами. У меня две жены, но третьей всегда найдется место. Стань моей женой, Оэлун.

Она вцепилась рукою в люльку. Ей вспомнилось, как рыдал Даритай, когда умер Некун-тайджи, и как скоро он заговорил с Есугэем об их долге перед вдовой старшего брата. Теперь он хотел сделать своей женой вдову другого брата.

— Я делаю предложение только из чувства долга, — продолжал он. — Ты все еще такая же, какой мы тебя увидели впервые. Жаль было бы оставить тебя в пустой постели. Ваши дети будут иметь отца, а я бы забыл немного о своем горе, найдя счастье с тобой.

Он претендовал не только на вдову брата, но и на наследство Тэмуджина. Такая женитьба способствовала бы притязаниям отчигина на власть. Он укрепил бы собственное положение, делая вид, что отстаивает интересы Тэмуджина.

— Сочигиль, — продолжал он, — была лишь второй его женой. Взять ее под свою защиту было бы достаточно, и это позволило бы мне оказывать больше внимания тебе.

— Нет.

Он положил руку ей на плечо.

— Может, я посватался к тебе слишком скоро, но что толку ждать. Я знаю, что ты все еще скорбишь, но…

Оэлун отбросила его руку и медленно встала. В его черных глазах теперь не было печали — одна лишь жажда урвать… Его широкое грубое лицо отталкивало ее. Как мало было в нем от человека, которого она потеряла.

Она сказала:

— Я не выйду за тебя, Даритай.

— Без мужчины жизнь будет тяжкая.

— Мунлик обещал присмотреть за мной, а я присмотрю за сыновьями. Мне не нужен муж. Я не могу смотреть на тебя, не думая о твоем брате.

Она знала, что следует молчать — пусть себе думает, что лишь любовь к Есугэю не дает ей принять его предложение, но вернуть свои слова она уже не могла.

— Я не могу жить с тобой, зная, что ты никогда не станешь таким, как он. Ты притворяешься, что ты такой, но, видимо, все мужество и сила вашего отца были переданы моему мужу и сыновьям, а тебе ничего не досталось.

Даритай замер, щека его дергалась. Внутренний голос нашептывал Оэлун, чтобы она была мудрее. Когда-нибудь помощь этого человека понадобится. Но она уже зашла слишком далеко.

— Тебе следовало бы стать на мою сторону, — сказала она, — и я бы уважала тебя. Но я не могу связать свою жизнь с человеком, который думает лишь о притязаниях на то, что имел его брат.

Он вскочил и схватил ее за руки, потом стал трясти так сильно, что запрыгал ее головной убор.

— Ты пожалеешь, Оэлун.

— Пожалею? Ты мне уже показал, что ты из себя представляешь.

Он оттолкнул ее. Она постаралась удержать равновесие и выпрямиться.

— Тебе нужны союзники, — сказал он. — Ты ошибаешься, если думаешь, что сможешь руководить, пока не вырастет Тэмуджин.

— Ни в коем случае.

Он посмотрел на нее и ушел. Всхлипывания Тэмулун перешли в рев. Оэлун стала на колени рядом с люлькой, отвязала младенца и поднесла его к груди.

Тело ее сотрясалось от рыданий. Есугэй никогда больше не шагнет в эту юрту, требуя дать ему попить и поесть. Он никогда не посмотрит на нее с сомнением и уважением. Он никогда не повалит ее на постель, и она не почувствует тяжести его тела.

Она подняла голову, потому что дверной полог поднялся. В юрту вошел Тэмуджин. Оэлун вытерла лицо рукой.

— Моему дяде не следовало бы говорить с тобой таким тоном, — пробормотал он.

Она запахнула грудь и положила Тэмулун на постель.

— Нехорошо подслушивать, Тэмуджин.

— С той стороны собака задрала ногу на юрту. Я ее прогнал, чтобы не портила войлок. И не мог удержаться, чтобы не подслушать.

— Прежде ты не часто гнал собак.

— Бортэ научила меня, как не бояться их, — сказал он, подойдя к ней, сев на пол и положив руки на постель. — Тебе бы она понравилась, мама. Я тебе не рассказывал раньше, как она гналась за мной и Мунликом и не хотела покинуть нас, пока я не рассказал ей, что произошло. Она поклялась не говорить об этом никому, и я знаю, что она сдержит свое обещание. Она будет мне такой же хорошей женой, какой ты была отцу.

— Я только что допустила ошибку, сынок. Я дала твоему дяде повод отказаться от помощи нам.

Мальчик покачал головой.

— Ты сказала о нем правду. Не бойся. Когда я возглавлю племя, Даритай последует за мной, как он следовал за отцом.

Эти слова утешили ее, хотя произнес их всего лишь доверчивый ребенок.

— Твой дядя, может быть, прав лишь в одном, — сказала она. — Наверное, мы не готовы вести войну с татарами.

— Нет, мама. Если мы будем сражаться и проиграем, нам с тобой не будет хуже, а если мы победим, разговоры о другом руководстве закончатся. Нам стоит рискнуть.

Она дотронулась до его руки; это уже были слова не мальчика.

— Ты можешь принять участие в схватках с мэркитами.

— И если я отправлюсь с нашими людьми, придется смотреть, чтобы не получить удар в спину. Кое-кто попытается решить свои дела, убрав меня во время сражения. — Он помолчал. — Мы немногим можем теперь доверять. Мунлик передал мне последние слова отца о том, чтобы я с братьями отомстил за него. — Тэмуджин посмотрел на Оэлун отцовскими глазами. — Я не забуду тех, кто причинил нам зло.

Она притянула мальчика к себе, жалея, что не может вернуть его в детство, которое он потерял так рано.

20

Оэлун лежала в постели, у нее не было сил встать. Тэмулун закатывалась в крике.

— Мама.

Рука коснулась ее лица. Тэмуджин наклонился над ней, потом отошел.

— Хасар, — сказал он, — присмотрит за остальными. Я скоро вернусь.

Оэлун закрыла глаза. На нее навалился злой дух, застя свет. У нее больше не было сил бороться с ним. Дух этот бродил рядом во время ее встречи с мужчинами. Теперь он забрался внутрь, заглушив все чувства.

Дух говорил с ней то голосом Даритая, то Таргутая. «Послушай нас, — шептал он. — Твой муж скончался: красивый драгоценный камень разбит вдребезги, табун оказался без жеребца и нуждается в руководстве другого».

Только Мунлик и Чарха говорили с ней, пока другие не заставили их замолчать. Люди не поклянутся в верности ей и ее сыну. Она с ними не сладит. Легче дать Даритаю пройти в вожди своего рода и разрешить Таргутаю и Тодгону управлять тайчиутами. Даритай уехал из стана, но еще не слишком поздно признать его старшинство.

Тэмулун кричала.

— Видишь, как маме плохо, — услышала она голос Тэмуджина.

— Возьми братьев и иди пасти овец.

Это был голос Хокахчин.

Оэлун лежала тихо. Тэмулун вскоре перестала плакать.

— Ты спишь? — спросила Хокахчин.

Оэлун открыла глаза. Хокахчин держала ее дочь и кормила ее из бурдючка с овечьим молоком.

— За мной пришел Тэмуджин, — сказала старуха, — но мне, наверно, надо привести шамана.

— Нет, — удалось сказать Оэлун.

— Тогда ты больна не очень сильно.

Хокахчин привязала Тэмулун к люльке и стянула покрывало с Оэлун.

— Бедное дитя.

Служанка приподняла ее и стала надевать на нее сорочку и длинный халат.

— Какой ты выглядишь усталой.

Хокахчин засунула косы Оэлун под берестяной головной убор, а потом помогла обуться.

— Стан загудит от разговоров, если ты не придешь в себя. Люди скажут, что Оэлун-уджин оказалась именно такой слабой, как они думали, но это снимет с тебя кое-какое бремя.

Внутри нее черный туман рассеивался. Злой дух в конечном счете не очень силен.

— Я служила тебе все эти годы, — сказала Хокахчин, — и была довольна, что у меня добрая хозяйка. Ты всегда меня понимала с полуслова, мне остается лишь быть откровенной с тобой. Ты была так занята уговорами воинов, что пренебрегла их женами. Что они видят в тебе после смерти твоего мужа? Лишь вдову, убитую горем и думающую об отмщении, женщину, которая может дать им то, чего они больше всего боятся — гибель их мужей и сыновей в жестокой битве, плен или худшую долю им самим.

— Мы можем и выиграть эту войну, — сказала Оэлун.

— Мужчины этого не думают, а женщины в таких случаях верят мужчинам, — возразила служанка. — Возьми немного силы у Этутен, у Земли, которая возрождается после гроз Тэнгри. Теперь тебе следовало бы обратиться к женщинам и показать, что если мы не поддержим тебя и твоего сына, будет большая беда. Они должны убедиться, что ты способна руководить, а также что ты разделяешь их тревоги. Женщины боятся неопределенности, которая наступает, когда мужчины остаются без вождя. Если они поверят, что ты можешь предотвратить такое положение, они станут умолять мужей поддержать твое дело.

— Ты мудрее, чем я думала.

Старуха тряхнула головой.

— Мудрее? Даже глупая женщина набирается мудрости, если долго живет на свете. Ты хочешь власти, Оэлун-уджин, а не можешь воспользоваться властью, которую имеют женщины. Когда муж был жив, тебе этого не требовалось, а теперь надо. На моих глазах умирали другие вожди, и их сподвижники сражались друг с другом. Я видела, как сыновья вождей бежали от тех, кто служил их отцам. Действуй не медля.

Женщины нуждаются в определенности, матери озабочены судьбой своих детей. Она может пренебречь мужеством их мужей, но ей придется заставить их поверить, что она способна руководить мужчинами.

Подходило время весеннего жертвоприношения душам предков. Это событие она может использовать. Когда все женщины соберутся на пир, она напомнит им об их обязанностях.

Оэлун взяла Хокахчин за руки.

— Все, что ты сказала, я должна была понять сама.

— Ты еще совсем молодая, уджин, — откликнулась Хокахчин. — Молодые женщины думают о том, как им ублажить своих мужей и как вырастить сыновей. Они считают, что мужчины всегда будут ограждать их от неприятностей.

— Спасибо за твои слова, Хокахчин-экэ.

— Уджин, не называй меня…

— Да. Отныне ты для меня мать Хокахчин.

«Еще один союзник», — подумала Оэлун. У нее их очень мало.


Обе тайчиутские ханши сидели в юрте Орбэй, опершись на подушки. Лицо у Сохатай было тоньше, желтая кожа сморщилась на проваленных щеках. Она выглядела слабой, но цеплялась за жизнь. Лицо Орбэй было сморщенным и маленьким, но черные глаза настороженно поблескивали.

Оэлун поклонилась.

— Здравствуйте, почтенные госпожи.

— Здравствуй, Оэлун-уджин, — откликнулась Орбэй. — Мы всегда рады такой редкой гостье.

Оэлун села перед постелью, и старуха вручила ей рог с кумысом.

— Только горе препятствовало моему стремлению побывать в вашем обществе, — сказала Оэлун, выбирая слова. — Я пришла поговорить о весеннем жертвоприношении.

— Возможно, — проговорила Орбэй-хатун, — ты хочешь сама возглавить жертвоприношение.

— Я не хочу лишать вас этой чести. Попросите шаманов назначить день и час и пригласите тех женщин, которые должны принять участие в жертвоприношении. Жаль, что я могу лишь помочь вам в проведении обряда.

Орбэй пожевала беззубым ртом.

— Понимаю. Если мы выдвинем это предложение вместе, другие женщины будут думать, что мы поддерживаем тебя.

— Вы поняли правильно, — сказала Оэлун, — но поскольку я должна руководить, пока мой сын не занял свое место, я должна быть старшей и среди женщин. Мы будем вместе петь молитвенные гимны и подавать мясо, предназначенное для предков.

«Будьте благодарны и за это», — подумала Оэлун.

Сохатай почти лежала на подушках, Орбэй молчала.

— Я должна руководить, — продолжала Оэлун, — если мы собираемся когда-нибудь наказать тех, кто предал обоих наших мужей. Мне нужна ваша поддержка, если Мне Доведется руководить здешним народом. Мне не хотелось бы, чтобы какая-нибудь беда обрушилась на матерей и детей, а она произойдет, если мы не объединимся.

Орбэй подалась вперед.

— Я не могу понять, что мы выиграем, подчиняясь тебе и ожидая, пока Тэмуджин вырастет.

— Он докажет, что способен руководить — это я вам обещаю. Я знаю, каков он.

— Всякая мать хвалит своего сына. Я тоже восхищалась своими, а теперь их нет. Молись, чтобы тебе не пришлось жить долго, уджин, или дожить до гибели сыновей.

Оэлун встала.

— Мы совершим жертвоприношение вместе. Буду ждать вашего приглашения.

Она поклонилась в пояс.

Орбэй склонила голову.

— Жертвоприношение будет совершено.


Оэлун наклонилась над очагом. После посещения юрты Орбэй она весь день чувствовала, что в стане происходят какие-то перемены. Женщины избегали ее, размышляя, наверно, что могли сказать ей ханши и станут ли почтенные вдовы теперь поддерживать ее.

Мунлик грел руки над огнем. Все дети спали, кроме Тэмуджина, сидевшего со взрослыми. Хокахчин лежала под одеялом на постели Оэлун. Старуха попросила разрешения остаться в юрте, да и Оэлун было безопаснее с ней.

— Налить тебе еще? — спросила Оэлун.

Мунлик отрицательно мотнул головой.

— Завтра я поеду на охоту. Буду отсутствовать несколько дней, и дичь, которую я буду выслеживать, возможно, приведет к границе татарских земель.

Оэлун пристально посмотрела на него.

— Значит, ты собираешься поохотиться там.

— Не на людей — только посмотрю следы. Мы должны узнать, не собираются ли татары откочевать по направлению к нам. Мой отец присмотрит за тобой, пока я буду отсутствовать.

— Ты один поедешь? — спросила она.

— Да, один. Кому-то надо произвести разведку. Другие теперь слишком охотно забывают о врагах. — Он пожевал кончик уса. — Оэлун, я обещал заботиться о тебе. Может быть, тебе стоит попросить Таргутая принять на себя руководство?

Она вздохнула.

— Даже ты слушаешь его.

— Я забочусь о тебе. Люди дадут ему клятву верности. Пусть делает сейчас что хочет, но позже нами будет руководить Тэмуджин.

— Они не дадут мне дожить до руководства, — сказал Тэмуджин.

— Мой сын прав. Если я сейчас уступлю, Таргутай воспользуется этой слабостью. Мне остается лишь склонить других на свою сторону и заставить его присоединиться к ним.

— Мне надо поддерживать тебя, что бы ты ни делала. — Молодой человек встал. — Теперь надо идти, а то моя жена будет сердиться.

Тэмуджин посмотрел хонхотату вслед.

— Мунлик называет себя нашим другом, — сказал он, — но я сомневаюсь, надолго ли это.

— Он любил твоего отца.

— Знаю, но отца нет, а Мунлик должен думать о своих людях. Может быть, он думает, что его роду будет лучше отделиться и уйти вместе с тайчиутским вождем.

— Пожалуйста, — прошептала Оэлун, — давай не сомневаться в тех немногих друзьях, что у нас остались.

Оэлуи встала и подбросила топлива в огонь. Мунлик может найти следы приближения татар. Это сослужит ей добрую службу; она надеялась на войну.

21

— Так не пойдет, — сказала Оэлун.

Сочигиль сидела у очага. Бэлгутэй пришел в юрту к Оэлун средь ночи, обеспокоенный состоянием матери, и что-то бормотал о том, что надо позвать шамана и снять сглаз. Оэлун говорила другой вдове о собственных страхах, отчаянии, которое ее охватило, но Сочигиль не вслушивалась.

— Ты совсем не ешь, — продолжала Оэлун. — Ты очень похудела.

— Никакая пища не может заполнить пустоту внутри меня, — закрыв лицо руками, говорила Сочигиль. — Никто не может утешить меня.

— Мать и не спит, — заметил Бэлгутэй. Сыновья Сочигиль сидели на своих постелях, обхватив колени руками. — Я думал, это пройдет, но…

— Другие обходят мою юрту, будто я уже умираю, — сказала Сочигиль. — Жить не хочется.

— Ты накличешь смерть, если будешь так говорить.

— Люди избегают тебя тоже, Оэлун-экэ, — сказал Бектер. — Они шепчутся о тебе и скрывают от тебя секреты.

Оэлун нахмурилась. У Бектера были черные материны глаза и отцовское скуластое лицо, но его портило угрюмое неприятное выражение.

— Послушай, — уговаривала Оэлун. — Люди не уверены в своем будущем. Мы должны показать им, что…

Послышался лай собак. На дворе еще было темно, но проснулись все. Лошади ржали, в стане было шумно, как обычно бывает на рассвете.

Испугавшись, Оэлун встала, поспешила к выходу. За юртой Сочигиль женщины вереницей, кто в повозке, кто верхом, ехали по залитой лунным светом равнине.

Оэлун спряталась за кибиткой. «Жертвоприношение», — подумала она. Ханши скрыли подготовку к нему от Оэлун. Старухи и шаманы объединились против нее.

Она медленно обогнула юрту. Они ждут, наверно, что она побежит к Даритаю, а тот уже дал клятву Таргутаю вместо того, чтобы присягнуть сыну Оэлун.

Когда она вошла в юрту, Сочигиль вопросительно взглянула на нее.

— Они поехали приносить жертву без нас, — сказала Оэлун.

Сочигиль смотрела на нее, раскрыв рот. Бектер вскочил на ноги.

— Что теперь, Оэлун-экэ? — спросил он. — Вот что значит не слушаться их.

Оэлун дала ему пощечину, мальчик отшатнулся.

— Они об этом пожалеют, — прошептала она.

— Как нам быть? — захныкала Сочигиль.

— Не показывайся с сыновьями из юрты сегодня.

Оэлун повернулась и вышла.


Солнце уже взошло к тому времени, когда Оэлун добралась до лошадей. Мужчины делали вид, что не смотрят, как она седлает серого мужниного жеребца. Она знала, что думают мужчины: она была отверженной. Она предупредила детей, чтобы не покидали пределов ее стана, были настороже.

Она поехала на запад, вслед за женщинами. Трава была испещрена белыми и синими весенними цветами. Ее трясло от ярости. Неужели Орбэй и Сохатай думают, что они могут обойтись без нее? Она представила себе, как они шептались с другими женщинами, предупреждая, чтобы они ничего не говорили ей об обряде жертвоприношения.

Понукая коня, она послала его в галоп. Женщины не уехали далеко от стана. На горизонте, к югу от холма, где стояла обо, над большой юртой курился дымок. Возле нее темнела большая яма. Небольшие свертки с пищей были сложены на склоне холма неподалеку от священной кучки камней. Овец в жертву уже принесли — значит, женщины сидят в юрте.

Оэлун привязала коня к одной из повозок. Они поставили юрту и молились без нее, Оэлун. Она быстро подошла к входу и отбросила полог.

Женщины молчали. Они сидели кружком, обе ханши — в глубине, лицом к входу. Здесь были жены всех знатных людей, жена Таргутая сидела по левую руку от Орбэй. Почерневшие кости лежали перед ханшами; потрескавшаяся лопаточная кость горела в огне очага.

Орбэй-хатун подняла голову.

— Твое присутствие не требуется, Оэлун-уджин, — сказала старуха. — Жертва была принесена на рассвете, как и определили шаманы. Тэнгри и Этуген услышали наши молитвы. Кости сожжены, и предки получили угощение.

Обогнув женщин, Оэлун оказалась возле Орбэй. Блюда были уже почти пусты, остатки мяса на ближайшем сочились кровью — они начали исполнение обряда, даже не приготовив пищу до конца.

— Я вас понимаю, — пробормотала Оэлун. — Муж мой умер, а сыновья — еще мальчики, поэтому вы не даете мне занять мое место. Вы думаете, что вы можете поделить мясо, не оставив мне моей доли.

Она села, оттолкнула локтем жену Таргутая и схватила кусок мяса.

Глаза Сохатай превратились в щелочки, Орбэй подалась вперед.

— Оэлун-уджин не ждет, когда ей предложат нашу еду, — сказала Орбэй. — Она берет ее без разрешения. У нее такая привычка — приходить незваной и брать, что ей заблагорассудится.

— Я беру свое, — с вызовом откликнулась Оэлун.

— Здесь ничего твоего нет. Мы принесли жертву и пригласили, кого хотели. Ты думаешь, если наш муж хан Амбахай мертв, то ты можешь оскорблять вдов и хватать, что хочешь.

Оэлун жевала мясо и силилась его проглотить. Она еще не настолько пришла в себя, чтобы поглядеть на Других женщин, но она знала, что увидит — равнодушие, страх перед ханшами, неприязнь к молодой вдове, которая стремится руководить их родами. Обе старухи, наверно, прожужжали им уши, что она лишь принесет несчастье, если они поддержат ее.

— Я взяла свою долю жертвенного мяса, что бы вы ни говорили, — медленно произнесла Оэлун. — И я говорю — следующее жертвоприношение буду совершать я. А вы, почтенные хатун, получите лишь остатки, которые я вам выделю.

— Молчать! — крикнула Орбэй, потрясая кулачком. — Есугэй Храбрец мертв!

У Оэлун перехватало дыхание, она была потрясена, услышав его имя, произнесенное вслух сразу после смерти.

— Разве он разбил врагов при своей жизни? — продолжала Орбэй. — Почему его вдова полагает, что она может руководить, оставшись с мальчиком, которому еще далеко до мужчины? — Ханша откинулась на подушку. — Мужчины клялись подчиняться Есугэю, но его нет. Ты потеряла свое положение, Оэлун. Духи покинули тебя. Ты всего лишь вдова, которая претендует на то, что не принадлежит ей.

— А ты всего лишь старуха, которая скоро сойдет в могилу, — с улыбкой ответила Оэлун. — Ты никогда не думала о своем народе, ты думала только о своей потере и о том, что ты можешь получить через своих внуков. Мой муж мог бы стать ханом, если бы не ты и не твои ядовитые слова. Мой сын будет ханом, а тебя зароют в землю.

— Ответь ей! — прошептала Сохатай другой ханше. Орбэй оглядела женщин и повернулась к Оэлун.

— Теперь я скажу. Я призвала шаманов, и они назначили время этого жертвоприношения. Но я спросила их и другое. Они обожгли лопатку, прочли по трещинам, и Бугу дал ответ. Духи отвернулись от тебя — вот что сказали шаманам кости. Дужи вели Есугэя к смерти, и ты приведешь нас туда, где он теперь обитает.

Оэлун трясло от злости. Шаман ее предал. Бугу видел, сколь шатко ее положение и как мало он выиграет, поддерживая ее.

Орбэй показала зубы.

— Ты должна уступить место более смиренной женщине, пока ты еще можешь это сделать, — продолжала старуха. — Теперь у тебя ничего не будет. — Она махнула рукой с длинными ногтями. — Уберите эту женщину с моих глаз.

Чьи-то руки схватили Оэлун и поставили на ноги. Женщины окружили ее, пинали, хватались за головной убор. Она отвечала, прокладывая путь к выходу. Ее вытолкнули, она упала и вцепилась в траву.

Кто-то угодил ей в бок ногой. Она стиснула зубы и встала на колени. Из входного отверстия наблюдали, как она поднялась и побрела к своему коню.

22

Оэлун не показывалась из юрты. Тэмуджин и Хасар загнали овец за ограду, потом вошли в юрту. Топлива хватало как раз на то, чтобы поддерживать огонь, но Оэлун не разрешила Хокахчин выйти и собрать кизяки.

Когда все улеглись спать, она уснуть не могла. Она не могла подавить ярость и страх, лицо пылало, а руки были как лед. Кто теперь заступится за нее? Мужчины узнают о жертвоприношении, о том, что ее выбросили, о гадании на костях.

Оэлун задремала было, но ее разбудил шум голосов. В дымовом отверстии небо еще было темное. Она прислушалась к шуму, к лаю собак, к топоту бегущих ног.

Она быстро встала и натянула одежду. Тэмуджин выскользнул из-под одеяла и побежал к выходу, следом — Хасар. Хачун сел на постели.

Голоса снаружи становились все громче. Таргутай с еще одним человеком ворвались в юрту, оттолкнули Оэлун, пошли к ее постели и подняли на ноги Хокахчин.

— Оставьте меня в покое! — закричала старуха. Человек, пришедший с Таргутаем, поволок ее к выходу.

Оэлун заступила им дорогу.

— Что вам надо от этой женщины?

— Мы сворачиваем стан, — ответил человек, — и оставляем вас. Тебе придется распрощаться с ней.

Хокахчин попыталась вырваться.

— Я не покину уджин!

— Тогда умрешь здесь же.

— Нет! — сказала Оэлун, перехватив руку человека. — Ты должна пойти, — обратилась она к старухе. — Теперь позаботься о себе, экэ, и старайся выжить, пока мы не встретимся снова.

Хокахчин закрыла лицо руками. Человек вытолкал ее.

— Нельзя этого делать, — сказала Оэлун Таргутаю. — Так-то ты отплатил человеку, который был твоим вождем?

— Твой муж умер, — презрительно скривив губы, сказал тайчиут. — Теперь я вождь этих людей.

— Тебя на это толкнула Орбэй-хатун, — проговорила Оэлун. — Ты не слушаешься женщину с мальчиком и в то же время разрешаешь командовать собой твоей презренной старой бабке.

Он ударил ее кулаком в голову, она упала, и тогда Тэмуджин налетел на Таргутая, но тот сбил его с ног.

— Не выходите из юрты, — сказал вождь. — Я не хочу пачкать руки вашей кровью, но я не отвечаю за других.

Он вышел.


Голова Оэлун тряслась. Тэмуджин сел рядом и взял ее руки в свои. Наконец она встала и дала отвести себя к постели.

Она села и сняла головной убор. В стане скрипели повозки и мычали быки. Из-за полога врывалась пыль.

Женщины, видимо, разобрали юрты и сложили их с пожитками на повозки, поскольку солнце уже поднялось высоко.

Маленькая рука коснулась ее рукава.

— А что будет с нами? — спросил Хасар.

— Я не знаю.

— Мы будем жить, — тихо произнес Тэмуджин.

Тэмулун плакала. Оэлун отвязала ее, взяла на руки и стала кормить, покачивая. Хасар сидел с двумя младшими братьями, а Тэмуджин топтался возле очага.

Может, она не способна руководить. Старая Хокахчин дала ей совет слишком поздно. Оэлун надо было последовать ему много лет тому назад. Она верила в клятвы, данные ее мужу, забывая, как ненадежны узы, связывающие этих людей.

Тэмуджин сел у порога. Она видела, что он не боится, что отчаяние, охватившее всех, не коснулось его. Потом Тэмулун зашевелилась у нее в руках, и она подумала о беспомощности дочери, обо всем, что еще предстояло.

Они молча ждали долгое время, пока глухие звуки снаружи не подсказали Оэлун, что стан уже почти пуст. Сочигиль, наверно, заставили уехать с другими — она не представляла опасности для честолюбивых притязаний Таргутая.

— Кажется, они уехали, — сказал Тэмуджин.

— Не выходи, — предупредила Оэлун, привязывая дочь к люльке; голова ее все еще болела от удара Таргутая. — Может, некоторые остались с нами. Я посмотрю.

Она покрыла голову платком, вышла из юрты и свернула полог. Кто-то вытащил туг ее мужа из земли и бросил штандарт у порога. Земля была исчерчена колесными следами, а на месте юрт остались плоские голые площадки. К югу, где жили хонхотаты, оставалась на месте одинокая юрта.

Оэлун выбралась наружу и огляделась. Вереницы повозок двигались от реки на северо-восток, за ними — стада и пастухи на лошадях. Девять серых меринов щипали траву на берегу Онона, и несколько овец сбились под повозкой. Тайчиутские вожди могли утешить себя тем, что они не совсем забыли свой долг, что почти неизбежная смерть семьи произойдет не по их вине. Они оставили ей несколько животных. Они всегда могут сказать, что Оэлун отказалась следовать за ними.

Юрта Сочигиль стояла по соседству. Черная собака, что была у входа, пустилась наутек, когда Оэлун приблизилась к юрте. Вдруг высунул голову наружу Бэлгутэй.

— Твоя мать здесь? — спросила Оэлун.

Бэлгутэй кивнул. Оэлун вошла в жилище. Огонь в очаге погас. Сочигиль сидела в тени, позади луча света, проникавшего сквозь дымовое отверстие.

— Сочигиль.

Оэлун коснулась плеча женщины. Та не двигалась.

К ним тихо подошел Бектер.

— Мы пропали, — сказал он.

— Мы еще живы, — возразила Оэлун.

Он подошел к ней поближе.

— Это ты виновата, ты и Тэмуджин.

Она дала ему пощечину. Мальчик отшатнулся, схватившись за покрасневшую щеку рукой.

— Чтобы я не слышала этого от тебя, Бектер. — Он посмотрел на нее с ненавистью. — Помни сказку об Алан Гоа и ее сыновьях — мы можем выжить, лишь держась друг друга. — Бектер не смотрел ей в глаза. — Мы выживем, если вы с Тэмуджином решите отомстить тем, кто бросил нас — спасет ваша ненависть к ним.

Она подозвала Бэлгутэя.

— Осталось несколько овец, — сказала она младшему мальчику. — Посмотри, чтоб не разбежались. — Он выскочил из юрты. — Бектер, возьми свое оружие и пошли со мной. Охраняй лошадей и предупреди меня, если кто-нибудь подъедет.

Бектер поспешил к лошадям. Тэмуджин вышел из ее юрты. Он наклонился, чтобы поднять отцовский туг.

— Пойдем со мной, — позвала его Оэлун.

Тэмуджин воткнул туг в землю и пошел за ней к юрте хонхотатов. Там не было ни одной повозки. Оэлун шла между кучками сохнувшего навоза.

— Это юрта Чархи, — сказал Тэмуджин, когда они подошли поближе.

— Да.

Приближаясь к юрте, они услышали стон. Она побежала к жилищу, Тэмуджин бежал рядом.

Какой-то человек лежал лицом вниз на пороге, на спине его была кровь.

— Чарха, — прошептала Оэлун и стала на колени. Старик еще дышал. — Помоги отнести его.

Тэмуджин ухватился за ноги Чархи, а она взялась за руки. Они внесли его внутрь. Юрта была разграблена. Когда они клали старика на постель, он застонал.

— Кто это тебя? — спросил Тэмуджин.

— Тодгон, — задыхаясь от боли, ответил Чарха. — Когда он заставлял своих людей собираться, я стал протестовать. Он сказал, что я не имею права останавливать его. Когда я повернулся, он ударил меня копьем в спину.

Тэмуджин стал на колени у постели; плечи его тряслись, слезы бежали по щекам.

— Ты был всегда верен, — прошептал мальчик.

— Я не забываю своего долга, — слабым голосом сказал старик. — Жена Мунлика и мой внук уехали. Она не сопротивлялась, да и что бы она могла поделать. Мой сын… — Он стиснул руки. — Он по крайней мере не стал свидетелем этого.

— Я останусь с тобой, — прошептал Тэмуджин.

— Нельзя, мальчик. Я умираю.

— Я буду с тобой, пока могу. Я теперь твой вождь. Я должен остаться.

Тэмуджин положил руки на Чарху и зарылся лицом в его одежду.

Оэлун выбралась из юрты. Хвосты штандарта ее мужа развевались в отдалении. Она побежала к тугу, зная, что ей делать.


Стучали копыта серого мерина, пыль запорошила глаза Оэлун, было трудно дышать. Сквозь тучи пыли она увиделавереницы повозок, за которыми темной массой двигался скот и посветлее — овцы. Она плотнее сжала бока лошади ногами, держа поводья в одной руке, а штандарт своего мужа в другой.

Вскоре она догнала медленно двигающееся кочевье. Несколько женщин встали на своих повозках. Верховые, ехавшие рядом, повернулись к Оэлун в своих седлах.

— Как быстро вы забываете свои клятвы! — крикнула Оэлун. — Вы клялись служить моему мужу, а теперь бросаете его вдову и сыновей! — Она высоко подняла туг. — Поворачивайте коней! Оставьте тех, кто предал меня!

Она проскакала мимо стада и догнала табун, а потом оглянулась. Одна вереница повозок остановилась. Ее надежда окрепла.

Она скакала, пока не поравнялась с мужчинами, ехавшими во главе кочевки. Копья наклонились, хвосты тайчиутских тугов развевались на ветру. Впереди был небольшой холм. Северный ветер донесет ее слова до этих людей. Она въехала на холм и остановила лошадь.

— Стойте! — крикнула она. — Разве вы оставите матерей и детей умирать? Разве вы забудете клятвы, которые вы давали моему мужу? — Она поднялась на стременах, высоко вскинув туг. — Так вы возблагодарили его за победы, которые он одержал? Можете ли вы отвернуться от духа, который живет в этом туге? Забудете ли вы сына того, кто подарил вам много побед?

Одна вереница повозок продвигалась вперед в стороне от других. Оэлун увидела Таргутая, который ехал верхом рядом с человеком, державшим штандарт тайчиутов. Таргутай оглянулся и поднял руку. Люди, подскакавшие к нему, рассыпались и помчались обратно.

— Прислушайтесь к моим словам! — выкрикивала Оэлун. — Вы поклялись следовать за этим тугом!

Люди Таргутая окружали повозки, стегали тех, кто соскакивал, загоняли обратно. Два всадника попытались прорваться, но еще больше тайчиутов навалилось на них Некоторые и хотели бы остаться с ней, но им этого не позволят.

Оэлун потрясала тугом перед людьми, проезжавшими мимо.

— Вы вспомните меня, когда ваши вожди приведут вас к краху, — хрипло кричала она. — Вы вспомните меня, когда ваши близкие падут или попадут в руки врагов! Вы вспомните меня, когда мои сыновья накажут вас за то, что вы делаете сегодня! Это мой муж объединил вас, это мой сын сохранит единение! Вы предаете меня сегодня — вы предадите другого завтра!

Но мимо нее продолжали двигаться люди, повозки, скот, овцы и лошади. Вскоре они скрылись за поднятой пылью. Она ждала на холме до тех пор, пока они не стали всего лишь далеким облачком на горизонте.

23

Оэлун с двумя сыновьями похоронили Чарху рядом с его юртой, выкопав могилу заостренными палками и камнями. Бэлгутэй присоединился к ним, когда они уже опустили старика в неглубокую яму. Оэлун прошептала слова прощания и обратилась к сыну Сочигиль:

— Закопай могилу. Твоя мать все еще в юрте?

Бэлгутэй кивнул.

— Я оставался с ней, пока Хачун присматривал за овцами. Она не двигается и не говорит.

Оэлун отошла от могилы, прошагала между двумя кострами, которые развела раньше, и вернулась в собственное жилище. Тэмулун пронзительно плакала — она хотела есть, Тэмугэ сидел рядом с люлькой и с отсутствующим видом ковырял войлок. Оэлун взяла дочь на Руки, достала грудь и сунула сосок в рот ребенку.

Вошел Хачун.

— Все будет хорошо? — спросил он.

— Да. Твой отец не любил трусов. Вы храбрые мальчики, и я знаю, вы меня не разочаруете.

Она положила Тэмулун в люльку.

— Тэмугэ, присмотри за сестрой. Хачун, вернись к овцам.

Оэлун взяла свой головной убор, водрузила его на голову и пошла в юрту к Сочигиль.

Женщина сидела у очага.

— Взгляни на себя, — сказала Оэлун. — У тебя погас огонь и дети мерзнут.

Сочигиль раскачивалась.

— Им надо было убить нас, — сказала она. — Это было бы большим благодеянием, чем такое.

— Если ты не наберешься мужества, — возразила Оэлун, — я увезу тебя из этого стана силой. Если уж ты пожелала умереть, я предоставлю тебе такую возможность. — Она помолчала. — Погоревала и будет. Теперь мы должны подумать о наших детях.

— Одним нам не выжить.

— У нас есть несколько овец и лошади. Онон даст нам воду и рыбу. Крыс будем есть, если понадобится. Мы выживем. — Оэлун рывком подняла Сочигиль на ноги, та глядела уныло. — Ты пойдешь собирать кизяки, я спущусь к реке, поищу ягоды в кустах. Хорошо еще, что нас бросили в это время года — успеем подготовиться к зиме.

Если они выживут летом, если налетчики не угонят то, что осталось, осенью они могут набить дичи и пережить злую зиму. Если же положение будет отчаянное, можно съесть домашних животных, хотя ей не хотелось прибегать к этому, потому что пользы от живых животных будет больше. На реку возвращаются утки, и еще можно накопать корешков. Возможно, и некоторые из ушедших ускользнут и присоединятся к ней, но она не очень надеялась на это. Им будет легче забыть ее и в конце концов утешить себя тем, что смерть прибрала ее детей.

Надолго она загадывать не будет, станет жить одним днем. Она сунула Сочигиль корзину и вывела ее из юрты.


Тэмуджин взял из рук Оэлун длинную палку. К концу этого подобия удочки привязана была нитка, ссученная из сухожилий, и костяной крючок.

— Лови рыбу, если сумеешь, — сказала Оэлун. — Даже маленькие пойдут в пищу.

Бектер уже стоял на берегу с удочкой, сделанной ею же.

— Улов будем делить поровну, — продолжала она. — Не будет никаких споров о том, кто поймал больше рыбы и кому ее есть.

Бектер тупо уставился на нее. Она взяла можжевеловую палку и пошла по берегу к тальнику. Оэлун оглянулась на луг, где Бэлгутэй и Хасар пасли лошадей. Сочигиль сидела возле своей юрты с меньшими детьми. Хачуну полностью доверили овец. Даже маленький Тэмугэ, которому поручили поддерживать огонь, и тот приносил больше пользы, чем Сочигиль, которая только и делала, что качала люльку с Тэмулун и баюкала ее.

Утреннее солнце разогнало туман, павший на реку. Онон здесь был узким и мелким, он разливался лишь там, где удили рыбу Тэмуджин с Бектером. Оэлун взглянула на безоблачное небо. День обещал быть жарким, но она не ждала грозы. Она припомнила тот жаркий день и место выше по реке, где она впервые увидела Есугэя.

Она собралась уже копать корешки, как вдруг увидела далеко на востоке всадника. Она попятилась за куст, бросила палку, вытащила из саадака лук и посмотрела в ту сторону, куда текла река. Всадник может проехать возле Тэмуджина с Бектером, но они уже засели в кустах с луками наготове.

Она подождала, пока всадник не приблизился, потом вынула стрелу и прицелилась. Всадник подскакал. Он еще не был в пределах досягаемости, когда она узнала его и опустила лук.

— Мунлик, — позвала она и побежала вдоль берега.

Он проскакал по мелководью, соскочил с коня и подхватил ее на руки.

— Оэлун, — проговорил он. Она положила голову ему на грудь. У нее отнялся язык. — Что случилось здесь?

— Они нас бросили, — наконец удалось сказать ей. — Они откочевали несколько дней тому назад. Она выскользнула из его рук. — Орбэй-хатун не пригласила меня на весеннее жертвоприношение. А потом ждать было недолго. На другой день все снялись. — Она перевела Дух. — Приготовься, Мунлик. Твой отец пытался остановить их. Тодгон Гэртэ ударил его за это копьем в спину. Мы похоронили его несколько дней тому назад.

Она в изнеможении опустилась на землю. Мунлик долго молчал.

— Тодгон за это заплатит. — Он сел рядом и взял ее за руку. — Моя жена и сын…

— Они ушли со всеми вместе. У них не было выбора. Даже Хокахчин вытащили из юрты.

— Послушай, — сказал Мунлик, стиснув руку Оэлун. — Я могу поехать к хану Тогорилу.

Она покачала головой:

— Хан кэрэитов ничего не выиграет, помогая беспомощной вдове и детям. Ему было бы более выгодно заполучить в союзники вождей тайучитов — мой муж всегда говорил, что хан Тогорил практичный человек. — Она отняла руку у Мунлика. — Если даже он и принял бы нас, мои сыновья стали бы заложниками. И он отдал бы их Таргутаю при первой возможности.

— Но ваше положение безнадежно, если не найдется кого-нибудь, кто защитит вас.

Оэлун посмотрела ему в глаза.

— Я отказываюсь поверить в это. Таргутай с Тодгоном вполне могли нас прикончить, но их остановил Тэнгри. Должно быть, они все еще боятся духа моего мужа.

— Но твои сыновья…

— Они будут еще храбрее, чем их отец. — Она подтянула ноги и обхватила колени руками. — Я знаю Тэмуджина, — тихо сказала она. — Он не согласится быть долго заложником то ли хана кэрэитов, то ли бывших сподвижников своего отца. Мой сын потребует, чтобы ему вернули его права, и они будут вынуждены убить его. Брошенный, он проживет дольше, чем среди этих людей. Я уж постараюсь, чтобы он жил долго.

— Ты упрямая женщина, Оэлун. Я думал, ты пришла в отчаяние.

— За нас обеих плачет Сочигиль.

— Если Даритай услышит…

— Он ничего не сделает для нас.

Возможно, она помянула бы добром отчигина, если бы знала, что должно произойти.

— Нас оставили в живых, — продолжала она, — так что ему не придется мстить за нас. Таргутай, видимо, считает, раз он смилостивился, то Даритаю остается думать лишь о своей судьбе.

Мунлик опять взял ее за руку.

— Я не могу оставить вас здесь. Я обещал багатуру присмотреть за вами.

— Я не требую, чтобы ты сдержал слово, — сказала она. — Ты должен подумать о собственном сыне и о ребенке, который должен родиться.

Она взглянула на него и опустила голову. Его лицо по-прежнему выражало сочувствие и озабоченность, но она почувствовала, что ему стало легче. Мунлик сделал предложение, которого требовала его честь, и он вряд ли мог обвинять себя в том, что бросил ее, раз она сама велела ему уехать.

Мунлик откашлялся.

— Мне надо ехать к жене, разумеется. Другие хонхотаты предпочли перекочевать на наши старые пастбища, и Таргутай согласился бы, чтобы мы уехали, если бы знал, что мы остаемся союзниками.

Оэлун взглянула на него.

— Ты бы дал клятву верности брату убийцы твоего отца?

— Тодгон будет наказан за это, но в свое время. Я не смогу служить тебе или моему собственному народу, если я сделаю свою жену вдовой. Я найду способ нанести удар Тодгону Гэртэ позже.

Так практичен был Мунлик. Оэлун выпустила его руку и встала, опершись на палку.

— Я всегда буду помнить, — сказала она, — что твой отец отдал за нас жизнь.

Она пошла к тальнику. Мунлик вдруг догнал ее.

— Я так и не сказал того, что хотел сказать, — прошептал он. — Выходи за меня замуж, Оэлун, Я всегда восхищался тобою. Подожди здесь, я вернусь, позаботившись о безопасности своей жены. Ты можешь жить в моем племени, если я возьму тебя в жены.

Успокоительно звучали его слова. Тайчиуты вздохнут свободно, узнав, что Мунлик не будет мстить за отца. Они будут довольны, если увидят, что ее низвели до положения второй жены старого приверженца ее мужа, а Тэмуджин не скроется среди хонхотатов, если не принесет им клятву верности.

— Нет, Мунлик, — сказала она. — Может, я и буду довольна тобой, но так скоро забыть о муже я не смогу.

Он обнял ее.

— Он не захотел бы, чтобы ты боролась в одиночестве, живя так вот.

— А когда наша жизнь была легкой?

— Когда я вернусь за тобой, может быть…

— Я не передумаю.

Она чувствовала его теплое дыхание на лице. Она вспомнила, как обнимал ее Есугэй, как его сильные руки становились ласковыми. Руки Мунлика соскользнули ей на талию. Она могла бы представить себе, что это руки мужа, и забыть о своем долге перед его наследником.

— Я люблю тебя, — сказал Мунлик, — и всегда любил.

«Но недостаточно», — подумала она и выскользнула из его объятий.

— Я вернусь, — добавил он.

Ей придется покинуть это место до его возвращения и найти убежище возле гор на западе, где они спрячутся от врагов. Если вожди тайчиутов решат, что они погибли, то они будут в безопасности.

— Ты так и не сказал мне, — проговорила она, — что ты разведал.

— Татары кочуют, как обычно. Нам не нужно беспокоиться до осени, — сказал он, склонив голову. — Я должен пойти на могилу отца.

— Тэмуджин проводит тебя.

— Я поохочусь для вас до отъезда. Хасар может пойти со мной — он всегда хорошо стрелял. Я вернусь как можно скорей.

Он пошел за конем и повел его к тому месту, где ловили рыбу Тэмуджин с Бектером. Оэлун уставилась в землю, разгребла листья и стала выкапывать корень.

24

Бортэ попрощалась с девочками-олхонутками и поехала вдоль вереницы повозок. Пятьдесят олхонутов прибыли в стан ее отца. Вечером все будут пиршествовать, а потом свернут юрты и двинутся к югу, чтобы присоединиться к другим родам для осенней облавной охоты.

Она поспешила к юрте отца. Может быть, Тэмуджин вернется после охоты. Поскольку ее племя перекочевывало, она представила себе, как выглядывает из кибитки и видит, что в пути к ним присоединился Тэмуджин.

Ее родители еще не знали правды о неожиданном отъезде суженого. Она держала это в секрете, молясь о чуде — чтобы Тэмуджин, вернувшись домой, нашел своего отца целым и невредимым.

Она улыбнулась, почуяв дым костров и запах жареной баранины. Вдруг ей стало стыдно оттого, что она счастлива, не получив ни единой весточки от Тэмуджина. Разумеется, он вернется к зиме, она расскажет ему, как хранила секрет, а он скажет ей, что с его отцом все в порядке. Они будут смеяться вместе над пролитыми слезами.

К ней бросились собаки отца. Она скорчила им гримасу и вошла в юрту. Родители сидели на своей постели. Шотан положила голову на плечо мужа. Бортэ была удивлена, что Дай здесь, а не пьет и не разговаривает с другими мужчинами.

Дай посмотрел на дочь, лицо его было серьезным.

— Иди сюда, Бортэ, — сказал он. — У меня дурные вести.

Шотан встала, похлопала Бортэ по щеке и пошла к очагу. Бортэ села у ног отца.

— Что случилось? — спросила она.

— Мне передал их один олхонут, — ответил Дай. — Он недавно женился на дочери тайчиута-монгола. — Дай погладил свою бороденку. — Он сказал, что мой худа — отец твоего суженого — умер.

Слезы брызнули из глаз Бортэ и побежали по щекам. Ей не надо было изображать ни удивления, ни глубокого горя.

— Говорят, что его отравили татары по дороге домой, — продолжал Дай. — Я удивлен, что мы раньше об этом ничего не слышали, тем более что наши земли примыкают к татарским, но, наверно, они не захотели хвастаться этим грязным делом. Багатура похоронили весной.

Бортэ не могла вымолвить ни слова.

— Как же, видимо, рыдала его жена, — пробормотала Шотан. — Потерять мужа так рано. — Она вытерла глаза. — Какое горе для сирот — что теперь с ними стало?

Бортэ потянула отца за рукав.

— Тэмуджин, — сказала она. — Что с Тэмуджином? — Она вглядывалась в печальные карие глаза Дая. — Теперь его мать будет во главе племени, верно?

— Я понимаю, почему друг его отца приезжал сюда, — сказал Дай, — и почему он не сказал мне правды, а лишь отвез парня обратно, туда, где его ждала большая беда. Видимо, мать Тэмуджина настаивала на том, чтобы сохранить свое положение, даже после того, как мужчины отказались принести клятву верности ее сыну. Сподвижники багатура бросили его семью. Никто не знает, что сталось с ними.

Бортэ замерла. Этого не может быть.

— Они непременно живы, — настаивала она. — Тэмуджин легко не сдастся. Он говорил мне, что его мать — сильная женщина. Она тоже не откажется от борьбы.

— Даже храбрейшая женщина не справится с трудностями одна, не имея защитника, с малыми детьми на руках. Мужайся, дитя, — возможно, он уже соединился со своим отцом.

— Нет! — закричала она и прильнула к халату отца. — Кто-нибудь ему поможет. — Она вздохнула. — Мы можем помочь его семье. Ты мог бы привезти их сюда. Мы помолвлены — это твой долг.

— У меня один долг — перед своим народом, — сказал он, положив ей руки на плечи. — Послушай меня, Бортэ. Мы и за всю зиму не найдем их, тем более что У них есть враги, оставившие их на смерть. Не хочешь же ты, чтобы те, кто их бросил, приехали в наш стан и Убили их на наших глазах?

— Я не боюсь их!

Дай выпрямился.

— Будь умницей, дочка. Тэмуджину, может, и безопасней быть здесь, а не там, где он теперь, но я должен думать о нас самих, как бы ни было больно за семью Тэмуджина. Если он останется в живых, я буду рад, но тебе не следует питать большие надежды.

— Ты юна, — сказала Шотан, сидевшая у очага. — Девушка думает, что слезы ее не просохнут никогда, но это не так. Мне жаль, что Тэмуджин принужден был покинуть нас так скоро, но я благодарна духам, а то бы ты привязалась к нему сильней.

— Вытри глаза и помоги матери, — сказал Дай. — Мы будем молиться за душу багатура и за тех, кого он оставил на земле, но мы должны по-прежнему выполнять свои обязанности.

Бортэ медленно встала.

— Я не забуду его, — сказала она твердо. — Я обещала ему и сдержу свое слово.

— Человек, которому мы дали обещание, умер.

— Я сама дала обещание, дала его Тэмуджину.

Во сне было предсказано его появление — разве она может забыть это? Она думала о той суровости во взгляде, с какой он обещал найти ее снова. Никаких сомнений не отражалось на его лице. Она не допускала и самой мысли о том, что может разочаровать его. Если она когда-нибудь подведет его…

Бортэ содрогнулась и поняла вдруг, что она, никогда не боявшаяся ничего, боится мальчика, которого любит.

— Я не забуду его никогда, — продолжала она. — Что бы ты ни говорил, я знаю: он вернется.

Дай отстранился от нее. Какое-то мгновенье она чувствовала себя суровой и безжалостной, такой, какой хотел бы ее видеть Тэмуджин, а потом бросилась на грудь отцу и зарыдала.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Тэмуджин сказал: «Я никогда не прощу тех, кто бросил нас, и не забуду тех, кто помог нам. Это живет в моем сердце».

25

Молодой шаман сидел у очага, вглядываясь в пламя. На мгновенье Джамухе представилось, что святой человек в трансе, что его душа где-то бродит.

— Ты поздно проснулся, мальчик, — сказал шаман. — Не утомила ли тебя эта ночь?

Сидевший на овчине Джамуха ответил:

— Я выпил слишком много. Ты, наверно, сглазил меня.

— Такие соития для тебя не в новинку. — Молодой шаман бросил на Джамуху хитрый взгляд. — Тут и сглаза не требовалось.

Джамуха встал и оделся, ему вдруг захотелось держаться от этого человека как можно дальше. Шаман слишком легко угадывал движения его души. Он, вероятно, почувствовал, что было надо Джамухе в ту минуту, когда тот попросил убежища от бурана. И не очень уж был он пьян, когда шаман начал ласкать его, и он не слышал никаких заклинаний перед тем, как оказался между двумя овчинами. Снаружи завывал ветер, заглушая стоны Джамухи, когда боль, которую он испытывал, сменилась наслаждением, которого он жаждал.

Шаман не знал его имени, а Джамуха ничего не знал о шамане. Наверно, шаман покинул свой стан, чтобы испытать себя одиночеством или послать свою душу побродить среди духов. Кроме мешка с костями и запаса еды, у шамана ничего не было.

— Оставайся, если хочешь, — сказал тот.

Джамуха взял саадак, колчан и вышел. Юрта стояла среди берез на южном склоне, защищенная от северного ветра. Стреноженные белые лошади шамана нюхали снег.

Гнедой мерин Джамухи был привязан к дереву. Он сел на лошадь и поехал вниз по склону в долину, вздрагивая от прикосновений задницы к седлу. Она уже не очень кровоточила, а он все вспоминал, как шаман горячо дышал ему в ухо, вспоминал почти болезненную ласковость его мозолистых рук.

Джамуха хотел этого насилия, боли при соитии, приступа злости, ярости и желания, которое поглотило его. Он испытал очищение, его страхи и заботы были смыты темным потоком. Так было всегда, не в первый раз он сходился с другим мужчиной в степи, не в первый раз он ощущал, как разрывается его плоть, ощущал свою беспомощность. Власть мужчины над ним приводила его в неистовство. Удовольствие приходило позже.

Теперь же он позволил проделать это с собой, вопреки тому, что говорил шаману. Он переносил боль ради удовольствия, гордясь силой, которая позволяет ему переносить ее. Когда он станет мужчиной, то не будет больше отдаваться, а будет сам причинять боль и получать только удовольствие.

Джамуха нахлобучил шапку почти на глаза и, прищурясь, смотрел на белизну выпавшего снега. Мир был закутан в белое — цвет чистоты или удачи. Он вспомнил мальчика, который льнул к нему в стане; того можно использовать так, как шаман использовал его, тот может вернуть ему ощущение чистоты и силы.


Джамуха ехал к верховьям Онона. Долина лежала между двумя горными хребтами; высоко над ним голые ветви кедров и зеленые шапки сосен клонились под грузом снега. У подножья было много кедров и несколько белых берез. Он держался поближе к деревьям. Время от времени порывы ветра вздымали метель, и Джамухе приходилось ее пережидать.

Вскоре он выехал на равнину. На юге вздымался Хэнтэйский хребет. Он вырастал из белой земли. Шаман упоминал, что видел лошадиные следы и другие признаки обитания людей у замерзшего Онона.

Порыв ледяного ветра взметнул снег, и на мгновенье Джамуху ослепило. Ветер стих, и он увидел двух всадников, скакавших на серых лошадях по низине вблизи Онона. Один из них поднял лук, и стрела устремилась к длинноухому зверьку, мчавшемуся по снегу.

Джамуха ехал медленно, желая рассмотреть охотников — это были мальчики. Стрелявший соскочил с коня на снег. Другой мальчик вдруг подъехал к спешившемуся, ударил копьем его по голове, сшиб с ног, а потом перегнулся в седле и схватил тушку зверька. Упавший встал на ноги, но другой еще раз ударил его древком копья.

Джамуха пустил лошадь в галоп. Мальчик, сидевший на лошади, кружил возле другого, лупя его копьем. Пеший ухватился за древко и стащил всадника с коня. Покатившись по снегу, оба хватались за оружие.

— Стой! — крикнул Джамуха, приближаясь. — Отдай ему его добычу!

Оба мальчика не двигались с места, потом более высокий схватил копье и побежал к своей лошади. Другой барахтался, пытаясь встать. Шапка свалилась у него с головы, а возле виска была кровь.

— Ты ранен? — спросил Джамуха.

Мальчик покачал головой и упал на колени. Его товарищ мчался к лесу в предгорьях Хэнтэя. Джамуха подъехал к серой лошади, взялся за поводья и подвел к владельцу.

— Я еще могу догнать его и отнять твою добычу, — сказал Джамуха.

Мальчик с трудом встал с земли.

— Не беспокойся. Я поквитаюсь с ним в другой раз. — Он задрал голову, глаза у него были большие и светлые, зеленовато-карие, с золотыми крапинками. — Он трус и дурак, — добавил мальчик, когда Джамуха подал ему поводья его лошади. — Так он всегда — подберется со спины и украдет. Он это делает уже не в первый раз.

— Хорошо, что я тут проезжал. Он, кажется, был готов убить тебя. Ну, теперь ты от него отделался.

Светлоглазый мальчик взял пригоршню снега, вытер кровь с лица и прислонился к лошади.

— Но Бектер не оставит меня в покое, — сказал он, — и мне придется рассчитаться с ним. Он мой брат… сводный брат. Когда-нибудь он зайдет далеко. — Мальчик подобрал шапку, отряхнул ее и сел на лошадь. — Хорошо, что ты тут проезжал.

— Я вижу, ты и в самом деле не нуждаешься в моей помощи. Ты бы с ним разделался, если бы я не подъехал. — Джамуха помолчал. — Меня зовут Джамухой, я сын вождя джайратов Кара-Хадаана.

— Значит, ты потомок той женщины, которую умыкнул мой предок Баданхар.

Мальчик замолчал, глаза его заблестели.

— Если Баданхар твой предок, то твой род более благородный, чем мой. Я не могу претендовать на то, что произошел от него, потому что основательница нашего рода была беременна, когда он с ней стал жить, — сказал Джамуха, рассматривая мальчика. Одежда у того была рваная и заплатанная, войлочные сапоги пообтрепались. Несмотря на гордую осанку, он выглядел бедняком. — А какой у вас род?

Мальчик холодно посмотрел на него. Джамухе показалось, что его оценивают.

— Ты пришел мне на помощь, — сказал незнакомец, — так что я, наверно, могу довериться тебе. Здесь живет только наша семья: моя мать, братья и сестра… и мать Бектера с еще одним его братом. Поклянись никому не говорить, что видел меня.

Джамуха приложил ладонь к груди.

— Это останется в сердце. Клянусь перед Небом, что буду молчать. — У него и так было достаточно причин не говорить никому о своей вылазке. — Поверь мне.

— Ты должен знать, что если я узнаю, что ты нарушил свое слово, тебе достанется. — Он говорил тихо, но угроза не казалась пустой. — Меня зовут Тэмуджином, — добавил он. — Я сын Есугэя-багатура, который был сыном Бартана Храбреца, племянником хана Хутулы и внуком хана Хабула. Сподвижники моего отца бросили нас прошлой весной.

Джамуха смотрел на него во все глаза.

— Я слышал о вашей семье, — сказал он. — Одни говорят, что ты умер, другие, что жив, твои враги, наверно, уже забыли о тебе.

— Наши соплеменники и друзья забыли нас тоже.

— Дураки. Ты не заслуживаешь…

— Пусть верят, во что хотят. Если они забудут о нас, я буду в безопасности, пока не наберусь сил и не пойду своей дорогой.

Тэмуджин щелкнул серого поводьями и потрусил к реке. Джамуха держался рядом.

— У всякого свои болячки, Тэмуджин. У тебя есть семья, но нет племени, а у меня есть племя, но нет семьи. Мои родители умерли, когда я еще был маленьким. Их я не помню, а братьев у меня нет.

— Жаль, — сказал Тэмуджин.

— Не жалей меня. Когда-нибудь я стану вождем. Я уже сижу на советах вместе с мужчинами, рос я один и привык к одиночеству. Я часто охочусь или выезжаю на разведку один. Одиночество имеет свою хорошую сторону — учишься не слишком надеяться на друтих.

— Этот урок мне знаком, — сказал Тэмуджин.

Они приехали к реке. Свистел ветер, сдувая снежный покров с Онона, обнажая лед. Ребята спустились к реке, где ветер был потише из-за высокого берега.

— Сколько тебе лет? — спросил Тэмуджин.

— Весной будет тринадцать.

— Значит, скоро ты станешь мужчиной. А мне было одиннадцать прошлым летом.

Джамуха взглянул на него. Тэмуджин был высок для мальчика его возраста, да и плечи под овчинным тулупом были широкие.

— Чего это твой брат сражается с тобой? — спросил Джамуха. — Жизнь у вас и без того тяжелая.

— Отец сделал мою мать первой женой, хотя другая жена уже родила Бектера. Ему ненавистна мысль о том, что наследник отца — я. — Тэмуджин покачал головой. — Как ни мало у нас пожитков, он хочет завладеть всем. Мой сводный брат Бэлгутэй неплохой, когда рядом нет Бектера, а у моей матери еще три сына.

— Значит, ты стоишь у начала новой ветви своего рода, — сказал Джамуха. — Когда ты и твои братья женитесь, вы можете произвести много воинов.

Тэмуджин поправил воротник тулупа.

— За меня сговорили девочку-хонхиратку перед смертью отца. Мы пробыли вместе очень мало времени, и пришлось оставить ее.

— Она будет ждать?

Светлые глаза Тэмуджина сузились.

— Обещала, что будет.

— Ну, если она забудет, ты можешь найти другую жену. Неважно, какая это женщина — лишь бы любила и рожала сыновей.

— Ты бы этого не говорил, если бы увидел Бортэ.

Джамуха почувствовал в его голосе оттенок неприязни.

Хоть Тэмуджин и брошенный, ему не много надо для поддержки; он будет лелеять надежду, что хоть одна душа, даже далекая девочка-хонхиратка, до сих пор думает о нем.

Джамуха и думать не хотел об этой девочке. Связь мужчины с женщиной никогда не может быть такой же сильной, как связь с другими мужчинами, товарищами в сражениях и на охоте. Он поерзал в седле. Он никогда Не думал о любви, пока не позволил мужчинам получать и давать удовольствие; само соитие волновало, не говоря уже о чувствах.

— Мне надо вернуться, — сказал Тэмуджин. — Моя мать будет беспокоиться, если Бектер вернется без меня. — Он помолчал. — Она сохранила нам жизнь после того, как наши немногие овцы подохли. Мы умерли бы от голода без рябины и других ягод, которые она собирала, пока мы охотились.

Джамуха заметил, что щеки его под широкими скулами впали, и быстро достал из-под седла сушеное мясо.

— Возьми, — сказал он.

Тэмуджин схватил мясо и оторвал кусок зубами.

— Спасибо, — промычал он полным ртом, а потом проглотил остальное.

— Мы могли бы охотиться вместе, — сказал Джамуха. — Мне не надо уезжать сразу, а вдвоем охотиться сподручнее.

Тэмуджин засмеялся совсем как мальчик.

— Если ты пообещаешь не воровать добычу.

26

К тому времени, когда солнце скрылось на западе, Джамуха с Тэмуджином выследили молодого оленя и загнали его. Животное было худое, слабое, но Тэмуджин восторгался добычей.

— Мы хорошо сегодня поедим, — сказал он, когда они подняли тушу на его коня. — Ты должен поехать со мной, Джамуха. Моя мать хорошо встретит тебя, когда увидит, что мы притащили. Тебе еще не хочется уехать?

— Нет, — признался Джамуха.

— Тогда поехали.

Они ехали к предгорьям Хэнтэйского хребта. Вскоре Джамуха заметил струйку дыма, подымавшуюся неподалеку от опушки леса, затем увидел две юрты. Какой-нибудь проезжий всадник мог бы предположить, что это стойбище шамана, который приехал сюда, чтобы побыть поближе к духам гор. Над холмами возвышалась гора Тэрпон, на юго-востоке виднелась гора Бурхан Халдун. Были и другие места, откуда могучий шаман может взлететь к Тэнгри. Возле юрты стояла повозка, возле жилища поменьше — еще одна повозка, с сундуком. Красть у этой семьи было нечего.

— Поглубже в лесу мы устроили завал, — сказал Тэмуджин, — за которым можем прятаться. Сочигиль-экэ, вторая жена моего отца, убежала туда осенью, когда какая-то шайка приезжала охотиться у реки, но моя мать приготовила лук и оставалась с нами.

— И что было потом?

— Мать велела нам подождать, пока они не приблизятся. Мы дали предупредительный залп и отошли к завалу. Она сказала, что будет прикрывать нас, но, к счастью, шайка уехала, не тронув нас.

Мать у него явно храбрая женщина. Джамуха представил себе злобное старое создание с массивным телом и грубым безобразным лицом под высоким и широким головным убором.

Тэмуджин выкрикнул свое имя и соскользнул с лошади, а из юрты, подняв полог, вышел мальчик.

— Я привез мясо, — сказал Тэмуджин, — а это новый друг, который переночует у нас. Его зовут Джамухой.

Он стащил тушу с лошади.

— Недавно подъехал Бектер и все кричал, что ты с каким-то незнакомцем отнял у него добычу, — улыбаясь, сообщил мальчик.

— Врет он. Он сам забрал мою добычу, а Джамуха пытался мне помочь.

— Тебе надо было приехать с ним, Тэмуджин. Мать ругала Бектера за то, что он уехал и бросил тебя. Она обломала палку о его спину.

Тэмуджин хихикнул и обратился к Джамухе:

— Это мой брат Хачун.

Джамуха кивнул мальчику и спешился. Из юрты выглянул еще кто-то.

— Моя мать, — представил Тэмуджин. — Ее зовут Оэлун.

Лицо женщины поразило Джамуху. У матери Тэмуджина была гладкая смугловатая кожа, полные губы и светло-карие золотистые глаза. На голове ее была лишь меховая шапочка, из-под которой на спину ниспадали две толстые косы. Красота женщины его не тронула, но в твердом взгляде ее что-то напоминало Тэмуджина.

— Здравствуй, — сказала она. — Мне сказали, что ты встретил чужого.

— Это мой новый друг Джамуха, — представил Тэмуджин. — Он джайрат, сын их вождя. И, как ты видишь, он принес мне удачу.

Он пнул носком оленью тушу.

— Здравствуй, уджин, — кланяясь, сказал Джамуха. — Твой сын рассказал мне, почему вы живете здесь. Я обещал никому не говорить о нашей встрече.

— Благодарю тебя за это, а также за то, что ты не причинил ему вреда, — сказала женщина, выходя из юрты. Она была небольшого роста и одета в такой же ветхий кожух, что и сын. — Немногие помогают изгоям. Другие, проезжающие здесь, избегают нас. Это хорошо, Что ты собираешься держать язык за зубами и не говорить, кто мы. Тебе не пойдет на пользу, если наши враги подумают, что ты подружился с моим сыном.

— Я не думал о себе, когда давал обещание.

Оэлун-уджин махнула рукой Тэмуджину.

— Уведи лошадей, поставь их к нашим. — Тэмуджин повел лошадей, Джамуха пошел было за ним, но женщина остановила его. — Пожалуйста, останься, Джамуха. Мы не украдем твоего коня. Хачун, помоги мне освежевать и разделать тушу.

Она стала на колени, сняла саадак и достала нож.

— Я помогу тебе, уджин, — сказал Джамуха. — Отчасти я виноват в том, что на тебя навалилась новая работа.

Угрюмый взгляд Оэлун посветлел.

— Ты заслуживаешь похвалы и благодарности за то, что доставил ее.


К тому времени, когда мясо было разделано, разрезано на полосы и развешано для сушки, Джамуха познакомился с другими обитателями стойбища. У Тэмугэ, пятилетнего, самого младшего из мальчиков, были материнские глаза, как и у Хачуна; только у Тэмулун, двухлетней девочки, глаза были зеленоватого оттенка, как у старшего брата. Бэлгутэй давно уже выглянул из юрты, чтобы поздороваться, но Бектер, бросив сердитый взгляд на Джамуху, утянул брата в юрту. Их мать Сочигиль была черноглазой женщиной с грустным лицом. Она бесцельно бродила вокруг, пока Джамуха с Оэлун развешивали мясо. По-видимому, вся семья жила в одной юрте — поддерживать огонь можно лишь в одном очаге, да и вместе было теплее. Джамуха полагал, что жалкие свои пожитки они держат в другой юрте.

Пришла ночь, и Оэлун повела его в юрту.

— Тэмуджин говорил, что у вас есть еще три сына, — сказал Джамуха, — но я видел лишь двух.

— Хасар присматривает за лошадьми, — сообщил Хачун, вошедший с охапкой оленьих костей.

Оэлун бросила на него сердитый взгляд. Джамуха, вознамерившийся спросить, сколько у них лошадей, прикусил язык.

В юрте было тепло, от очага поднимался дымок. Джалтаа и Хачун разбирали кости, а Оэлун готовила еду. Она сняла кожух; ее длинный простой халат был мужским, без складок и сборок, присущих женской одежде. Молчанье прерывалось лишь лепетаньем Тэмулун, наблюдавшей, как Тэмугэ чистит нож. Бектер смотрел на Джамуху и шпынял Бэлгутэя всякий раз, когда мальчик хотел что-то произнести.

— Может, мне надо рассказать о себе побольше, — сказал наконец Джамуха.

— Пожалуйста, расскажи, — попросила Оэлун, склонившаяся над очагом.

— Мой отец был нашим вождем. Моя мать умерла при моих родах, а отец прожил недолго. Говорят, что мальчик, теряющий отца, испытывает самое большое горе в своей жизни, и я разделяю горе твоих сыновей. Но также говорят, что теряющий мать страдает еще больше, — сказал Джамуха, оглянувшись на мальчиков. — Когда я увидел, как ваши матери заботятся о вас, я понял правдивость этих слов.

Вошел Тэмуджин.

— Я рассказал Хасару все о тебе. Скоро ты его увидишь.

— Разве он будет есть не с нами? — спросил Джамуха.

— Он поест позже. Кто-то должен стоять на страже, — сказал Тэмуджин, подсевший к очагу вместе с другими. Бектер избегал его взгляда. Тэмуджин усмехнулся при виде него. — Я слышал, моя мать обломала о тебя палку.

— Это все ты с этим чужаком, — говорил Бектер, кривя губы. — Зачем ты приволок его сюда?

— Тихо! — прикрикнула Оэлун. — Ешьте.

Они быстро поели. Оэлун покормила Тэмулун и уложила ее в постель, прежде чем поела сама. Она приготовила небольшой кусок мяса, разделив его на крохотные порции. Запивали мясо жидкостью, пахнущей корой. Джамуха поел, но остался голодным, хотя остальные вроде бы насытились, их худые лица говорили о том, что они привыкли к более скудной пище. Кусочек мяса остался, но это была, наверно, доля Хасара.

— Прости за бедное гостеприимство, — указав на блюдо, проговорила Оэлун.

— Мне ужин понравился, — сказал Джамуха, — ты приготовила его хорошо, уджин. Я никогда не ел такой вкусной свежей дичи.

Ее глаза еще извинялись, а на губах уже появилась улыбка.

— Хоть ты и сирота, но тебя хорошо воспитали.

— Меня воспитывает дядя.

Он подумал, что дядя вряд ли взвалил бы на себя эту ношу, если бы даже имел собственных сыновей.

Оэлун встала.

— Дети, пора спать.

— Ты можешь лечь на мою постель, Джамуха. — Тэмуджин показал рукой на овчинные подушки и встал. — Теперь моя очередь стеречь лошадей.

— Если хочешь, я пойду с тобой, — сказал Джамуха. — Я покараулю, а ты вздремнешь.

Оэлун обернулась к нему.

— Не надо.

— Мне все равно, уджин. Если бы твой сын не привел меня сюда, я спал бы в седле под деревом.

— Тогда пошли, — сказал Тэмуджин.

Джамуха взял свое оружие и вышел с мальчиком.

Они недолго шли через темный лес к поляне, слабо освещенной полумесяцем. Девять лошадей серой масти вместе с его собственным гнедым мерином стояли в загоне, огражденном веревкой, где их сторожил еще один мальчик. На проплешине горел костерок.

— А вы не так уж и бедны, как я погляжу, — сказал Джамуха Тэмуджину.

— Да, нам оставили наших меринов, но без жеребца и кобыл мы не можем увеличить табун. Наши обидчики, наверно, убеждены, что лошадей наших уже украли, а нас убили.

— И вы не съели ни одной лошади?

— Мать сказала, что сперва мы будем есть сусликов и кору, что мы и делаем.

К ним подошел мальчик, стороживший лошадей.

— Ты, наверно, Хасар, — сказал Джамуха.

— Брат рассказывал, как вы встретились, — откликнулся Хасар, пожимая руку Джамухе. — Жаль, что ты не пустил стрелу в Бектера. — Он засмеялся. Хасар был похож на брата, отличаясь лишь темными глазами и улыбчивостью. — Может, завтра поохотимся вместе?

— Мне завтра ехать, — сказал Джамуха с сожалением.

Хасар ушел. Тэмуджин обошел загон и похлопал одну из лошадей по крупу.

— Я рад, что ты пошел со мной, — сказал он. — Спать хочется.

— Отдыхай. Я тебя разбужу.

Тэмуджин растянулся у костра. Огонь отпугивал зверей. Джамуха не слышал волков, но поберечься не мешало бы. Тут не в степи, где опасность можно увидеть на расстоянии. В темном лесу всякое может быть. Он вскарабкался на дерево, откуда лучше было видно поляну.

Свистел ветер, полумесяц висел над слабоосвещенными бегущими облаками. Дымовые отверстия Тэнгри ярко сверкали на черном небе; Семь Стариков мерцали возле Золотого Столба.

Что-то прошелестело, ветер, наверно, но Джамуха замер, уверенный, что за ним следят. Он осмотрелся и не увидел ничего, но он привык доверять инстинкту. Достав стрелу из колчана, он взял лук на изготовку.

Он все время оставался начеку, замерев, отмечая время по местоположению луны и движению звезд. Просидев так полночи, он все боялся слезть с дерева. Лес может быть населен духами, которых оружием не возьмешь.

Тэмуджин зашевелился, открыл глаза и встал.

— Джамуха?

— Я здесь. — Тэмуджин подошел к дереву. — Мне показалось, кто-то наблюдает за нами, — прошептал Джамуха.

— Мне тоже так кажется. — Мальчик, видимо, не был встревожен. — Слезай, я сменю тебя. — Джамуха повис на ветке и спрыгнул на землю. — Поспи немного, теперь моя очередь сторожить. — Тэмуджин повернул голову и вглядывался через плечо. — Иди спать, мама. Ты видишь, что я жив и здоров.

Джамуха резко повернулся. Тень мелькнула под деревом и исчезла в темноте. Он подумал о женщине, которая пряталась на морозе, наблюдая за ним, готовая пустить стрелу.

— Но почему…

— Ты мог бы перерезать мне глотку, пока я спал, и забрать наших лошадей. Как я и думал, мать на всякий случай присматривала за тобой.

— Я не собирался делать ничего дурного.

— Ты это доказал. Я в тебе не сомневался, но я рад, что ты выдержал испытание. Спи крепко, Джамуха — теперь тебе нечего бояться. Клянусь тебе.


На завтрак был отвар из костей. Джамуха осушил берестяную чашку и обратился к Оэлун:

— Спасибо за гостеприимство в вашей юрте.

Она улыбнулась.

— Возьми немного мяса на дорогу.

Он взял у нее мясо. Бэлгутэй пошел сторожить лошадей. Остальные тоже попрощались. Бектер, кажется, был рад тому, что он уезжает.

Тэмуджин догнал Джамуху по дороге к лошадям.

— Я поеду с тобой, — сказал мальчик.

Джамуха улыбнулся, довольный, что проведет еще некоторое время с новым другом.

Они выехали из лесу и направились к Онону. Сквозь сизые тучи проглядывало солнце, делая снег на равнине ослепительно белым. Они молчали, пока не достигли реки.

— Ты играешь в бабки? — спросил Тэмуджин.

— Иногда, — ответил Джамуха. — Кости у меня с собой.

Они спешились, привязали поводья к кривым кустам тальника и спустились на лед. Джамуха достал два альчика и потер их варежками.

— Я кидаю первый, — сказал он. — Восток.

Он пустил по льду бабку, она остановилась и указала на север.

— Одно очко в мою пользу, — торжествующе сказал Тэмуджин. — Запад.

Он пустил кусочек меди, выточенный наподобие бабки.

— Два очка в мою пользу!

— Я еще наберу очки, не думай. Юг.

Джамуха швырнул вторую бабку, и она указала на юг.

Они играли, набирая очки, отмечая счет на снежном берегу ножами, пока не сбились. Тэмуджин, казалось, был увлечен игрой.

Они набрали по двадцать очков, когда Тэмуджин поднял руку.

— Мы идем очко в очко, Джамуха. Может быть, это добрый знак для нас обоих.

— Кинем еще по разу, — сказал Джамуха. — И будет ясно, кто выиграл.

Он бросил и набрал еще одно очко. Тэмуджин догнал его.

— Что я говорил. — Тэмуджин подобрал свои медные бабки и обнял рукой Джамуху за плечи. — Когда-нибудь мы сыграем вместе против моих братьев — нас никто не одолеет.

Они пошли к берегу и сели. Джамухе не хотелось уезжать.

— Хороший день для верховой езды, — сказал он. — Я бы не поехал, но чем дольше я пробуду у вас, тем больше вопросов задаст дядя. — Он повернулся к Тэмуджину. — Я снова приеду, самое позднее весной.

Лицо у Тэмуджина стало торжественным.

— Кажется, ты у меня первый друг, не считая полных братьев.

— У тебя, наверно, были друзья в племени.

— Некоторые мальчики дружили со мной. — Тэмуджин пожал плечами. — Но я был сыном их вождя, а когда он умер… — Тэмуджин вздохнул. — Бортэ у меня настоящий друг — что бы ни случилось, она останется со мной. — Он поджал губы. — Но она девчонка, а это не одно и то же.

Лицо Джамухи горело от ревности. Какую бы любовь ни испытывала девочка, она исчезнет при виде скудной жизни, которую вел Тэмуджин. Его собственные чувства более благородны. Видя беду Тэмуджина, он только укреплялся в мысли, что надо помочь своему новому другу обрести подобающее положение.

— Я тебя знаю всего лишь день, — продолжал Тэмуджин, — ауже испытываю товарищеские чувства. Сначала я думал, что потерял бдительность, поскольку давно и сильно мечтал о друге, но… — Он подтянулся. — А может быть, тебе лучше с кем-нибудь другим подружиться?

— Ты мужественный, Тэмуджин. Ты сказал себе, что не хочешь навсегда остаться изгоем. — Джамуха замолчал, соображая, что еще сказать. — Я тоже хотел иметь настоящего друга. И чтобы дружба была сильнее, чем у нас с тобой. Я буду братом, который никогда не покинет тебя. Я даже готов стать твоим андой — названым братом.

Глаза Тэмуджина заблестели.

— Это честь для меня, Джамуха. Это самый священный обет, который только могут дать друзья.

— Я бы поклялся даже без свидетелей. Две наших жизни станут одной. Я буду всегда защищать тебя и никогда не подниму на тебя руку. Клянусь тебе в этом! — сказал Джамуха и ударил себя кулаком в грудь. — Пусть клятва живет в моем сердце. Ты должен стать моим андой, Тэмуджин. Твоя жизнь будет мне так же дорога, как собственная.

— Я обещаю тебе то же самое. Ты мой анда, брат Джамуха. Когда мы поскачем вместе, никто не вклинится между нами. Я буду обожать тебя и любить твоих сыновей, как собственных. Связь наша продлится до тех пор, пока мы живы.

Джамуха достал нож, засучил рукав и сделал небольшой надрез на запястье, Тэмуджин сделал то же самое. Джамуха прижал руку к руке мальчика.

— В нас течет одна кровь отныне, — пробормотал он. — Я никогда не пролью твоей крови, а ты — моей. Мы — братья.

Джамуха крепко стиснул руку Тэмуджина. Торжественность клятвы и радость, бьющая через край, почти полностью захватили его. Это была любовь, не какое-то слабенькое чувство, которое некоторые мужчины питают к женщинам. Совсем другая любовь, от нее набираешься силы…

— Надо отметить нашу клятву каким-нибудь подарком, — сказал Джамуха, полез в сумку, висевшую у него на поясе, и достал бабку. — Это маленький подарок, но он подходит, потому что удача в игре была у нас у обоих.

— И всегда будет, раз ты мой анда.

Тэмуджин положил одну из своих медяшек на ладонь Джамухи.

Они посидели молча, пока Джамуху не стало трясти от холода. Он неохотно встал. Тэмуджин тоже встал и стряхнул снег с тулупа Джамухи.

— Я вернусь, — сказал Джамуха, — к весне.

Они обнялись. Джамуха первый разомкнул объятье, боясь, что чувства переполнят его. Он может подождать. Он даст своей любви вырасти. Он будет ждать того времени, когда эта любовь найдет свое выражение в соитии, когда Тэмуджин увидит, каково истинное чувство…

Джамуха сел на лошадь.

— До свиданья, брат, — сказал Тэмуджин.

27

Хасар присел на корточки за деревом. В траве, как раз на опушке леса, Тэмуджин с Джамухой упражнялись в стрельбе из лука. Джайратский мальчик прицелился, стрела свистнула и воткнулась в ствал. Тэмуджинова стрела угодила чуть выше.

Брат Хасара и Джамуха были оба прекрасные стрелки, но он стрелял лучше. Хасар был уверен, что может расколоть стрелу Джамухи своей стрелой. Тэмуджин часто показывал трудные цели (ветку дерева на расстоянии полета стрелы, птицу на лету) и спрашивал, попадет ли Хасар. И он редко промахивался.

Любимая лошадь Джамухи с запасным снаряжением паслась на опушке леса. Мальчики спрятали луки в саадаки и побрели к дереву. Высокая весенняя трава колыхалась под холодным ветром. Джамуха выдернул стрелу, придвинулся поближе к Тэмуджину, сунул ему что-то в руку и подержал его за локти. Тэмуджин достал стрелу из колчана и протянул Джамухе.

Хасар почувствовал укол ревности. Джамуха приехал четыре дня тому назад, привез в подарок шерстяные платки и несколько уток, убитых по дороге, и с тех пор редко расставался с Тэмуджином. Они вместе охотились, вместе сторожили лошадей, когда приходила очередь Тэмуджина, упражнялись в стрельбе из лука и спали под одним овчинным одеялом. Тэмуджин признался, что зимой они с джайратом стали назваными братьями. Неудивительно, что они неразлучны.

Тэмуджин всегда больше дружил с Хасаром, чем с другими братьями, потому, может быть, что был всего на два года старше, но с приездом Джамухи эта разница как бы увеличилась. Хасар чувствовал, что им пренебрегают, словно бы забывают о его существовании.

Он думал о предпоследней ночи, когда он проснулся и услышал, как Джамуха что-то шепчет брату. Раздался приглушенный смех, потом странный захлебывающийся вздох, который поразил его, и все замолкло.

Он не спросил Тэмуджина про это. Если бы спросил, то Тэмуджин, в свою очередь, мог спросить, что Хасар делал ночью, а он никогда не врал старшему брату. Он покраснел, вспомнив, что проделывал рукой, доставляя себе острое удовольствие.

Возможно, Тэмуджин догадался. Наверно, они с Джамухой смеялись над ним. Мужчина должен беречь себя для женщины и использовать семя, чтобы зачинать сыновей. Если он будет заниматься этим, то может потерять силу и будет не способен удовлетворить жену позже. Судя по звукам, доносившимся когда-то с родительской постели, такое требовало больших усилий. Возможно, Тэмуджин с Джамухой будут смеяться над тем, что он делал.

Оба мальчика вернулись к лошадям и сели, повернувшись к нему спинами. Может, ему удастся подкрасться к брату и застать его врасплох. Тэмуджин разозлился бы, но расстраиваться из-за Хасара не стал бы. Таков Тэмуджин. Если он проявлял беспечность, что случалось с ним нечасто, он злился скорей на себя, чем на кого бы то ни было, в противоположность Бектеру, который торопится обвинить других в своих ошибках.

Хасар уже был готов пасть на четвереньки, как Тэмуджин обернулся.

— Хасар, — позвал он, — ты можешь подойти теперь. Джамуха скоро уезжает.

Все это время брат знал, что он здесь. Хасар вздохнул, встал и поспешил к ним. Джамуха сощурил свои серые глаза, глядя на него, а потом улыбка озарила его красивое лицо.

— Я даже не видел тебя, — сказал Джамуха. — Но брата ты не обманул.

— А я и не хотел обманывать.

— Я знаю.

Джамуха и Тэмуджин значительно посмотрели друг на друга. Хасар почувствовал, что им как бы опять пренебрегли.

— Погляди, — сказал Тэмуджин, когда Хасар сел. — Это мне дал Джамуха.

Хасар смотрел на наконечник стрелы, лежавший на ладони брата. Два кусочка рога были склеены вместе, в середине была какая-то дырка.

— Свистящий наконечник.

Хасар притронулся, восхищаясь работой.

— Джамуха сам это сделал, — сказал Тэмуджин.

— Я покажу тебе когда-нибудь, как их делать, — пообещал джайратский мальчик. — Хороший лучник должен иметь такие стрелы — свист устрашает врагов. — Хасар кивнул, вновь устыдившись своей ревности. — Твой брат подарил мне это.

Он достал одну из тэмуджиновых стрел с кипарисовыми наконечниками.

Они посидели молча. Наконец Хасар сказал:

— Надо идти сторожить лошадей — сейчас наша очередь. Бектер изнывает от нетерпения.

— Не хочу, чтобы ты уезжал, — сказал Тэмуджин, когда они встали.

— Хотелось бы остаться. — Джамуха обнял Тэмуджина. — Я приеду осенью, когда наши двинутся на юг. До свиданья, мой анда.

— Счастливого пути.

Джамуха пошел к лошадям, сел в седло и помахал рукой на прощанье. Тэмуджин смотрел ему вслед с торжественным выражением лица.

— Ты много думаешь о Джамухе, — сказал Хасар.

— Конечно, он же мой анда.

— Видимо, ближе него у тебя никого на свете нет.

Тэмуджин положил руку на плечо Хасару.

— Что это? Он тебе нравится? Он много думает о тебе. — Тэмуджин смотрел ему в глаза. — Ты мой брат.

— Он твой анда, — сказал Хасар. — Некоторые говорят, что это даже больше, чем брат.

— Это другое… не больше, — Тэмуджин повел его к опушке. — Когда он попросил меня поклясться, я знал, что он будет настоящим другом. Он ничего не выигрывает, присоединяясь к изгою. Это я выигрываю — когда-нибудь он станет вождем племени.

— И это единственная причина того, что ты стал его андой?

— Нет. Я дал бы клятву, даже если он был бы изгоем, — смеясь, сказал Тэмуджин. — И все же неплохо, что он будет одним из вождей джайратов.

Войдя в лес, они замолчали. Тэмуджин посматривал по сторонам. Хасар не любил леса, не любил прятаться за деревьями. Он тосковал там по просторам, по широкой равнине, открытой небесам. Когда он станет мужчиной, он будет жить в степи, подальше от тьмы и духов леса, шепчущихся по ночам.

Тэмуджин остановился и медленно поднял руку. Над Головой запел жаворонок. Хасар улыбался, слушая его песню, а потом заметил птичку на ветке, едва видную среди листьев.

Он достал лук и прицелился. Стрела ударила, оборвав песню. Маленькое пернатое существо, трепеща, упало к его ногам.

— Хороший выстрел, — проговорил Тэмуджин.

Хасар подобрал дохлую птичку и вытащил стрелу.

— Жирная. Хватит на двоих.

Они шли, пока не оказались на поляне, где держали лошадей. Бэлгутэй присоединился к брату, он опустил лук, а Бектер встал.

— Ваше время пришло, — сказал Бектер.

— Мы будем пасти лошадей на равнине, — откликнулся Тэмуджин, — и вы еще их не поили. Я обещал посторожить их вместо вас сегодня вечером. Вам это выгодно.

— Жаль, что твой друг уехал так скоро, — сказал Бектер. — Вы не расставались с ним все время, пока он был здесь.

Тэмуджин ничего не сказал. Хасар смотрел на Бектера, зная, что тот попытается затеять драку, раз Джамухи нет рядом с Тэмуджином.

— Бедняга Тэмуджин, — дразнился Бектер. — Может, вы уже больше никогда не увидитесь.

— Успокойся, — сказал Тэмуджин.

— Он вернется, — добавил Хасар. — Ты просто злишься, что у тебя самого нет друга. Никто не хочет с тобой дружить.

— Такие друзья мне не нужны.

— Не беспокойся, у тебя никакого не будет.

Бектер вызывающе шагнул к ним. Бэлгутэй стал рядом и немного недоуменно посмотрел на брата.

— Ты был неосторожен, Тэмуджин, — сказал Бектер. — Я знаю, что случилось, когда ты думал, что мы спим. Оэлун-экэ, видно, крепко спала, а то бы и она заметила. Она бы рассердилась, если бы узнала, что вы делаете.

Тэмуджин побледнел.

— Больше ни слова, Бектер.

— Не удивительно, что ты такой же, как он, — сказал Бектер. — Я видел, как вы двое возились под овчиной. Ты позволил ему дотрагиваться до тебя? А может быть, он зашел дальше?

Тэмуджин налетел на Бектера. Тот ударил Тэмуджина в пах. Тэмуджин согнулся, и стрелы высыпались из его колчана. Бектер ударил его еще раз.

Хасар бросил птицу и навалился на Бэлгутэя. Ударив его в грудь, он отбросил оружие и повалил сводного брата на землю. Уши у него были красные. Он подумал о том, что Бектер не спал и прислушивался. Может быть, Бектер знал и о его собственных секретных делишках. Он упер колено в грудь Бэлгутэю, жалея, что это не Бектер и что он не может придушить его. Руки его уже обхватили шею Бэлгутэя, как что-то вдруг обрушилось на его голову.

Он лежал на животе. Из закрытых глаз сыпались искры. Он услышал стон. Хасар открыл глаза и увидел, что Тэмуджин стоит на коленях и его рвет. Потом его самого больно пнули сапогом в спину. Земля завертелась, и он зажмурился, боясь, что его тоже станет рвать.

— Это тебе наука, — сказал Бектер.

— Хасар не движется. — Это был голос Бэлгутэя. — Не надо было его бить камнем.

— Он придет в себя.

— А если ты его убил?

Хасар услышал звук пощечины.

— Ты за него не беспокойся. Возьми птицу.

Хасар не двигался, пока не понял, что братья ушли. Потом он открыл глаза. Тэмуджин вытер рот и подполз к нему.

— Хасар.

— Я в порядке.

Хасар перекатился на спину, земля под ним завертелась снова. Он с трудом проглотил слюну и сел, ощупывая голову. Шапка была на нем; видимо, она немного смягчила удар.

Тэмуджин, морщась от боли, сел на корточки.

— Чаша переполнилась.

— Мы пойдем к маме, — сказал Хасар. — Когда она узнает, что они сделали на этот раз…

Брат схватил его за руку.

— К ней мы не пойдем.

— Но мы не можем допустить, чтобы это сошло им с рук. — В голове у него прояснялось. — А на что намекал Бектер, когда говорил, как вы с Джамухой…

— Врет он. — Тэмуджин сжал его руку еще крепче. — Не говори больше об этом.

Хасар и сам пожалел, что заговорил. Он подумал о собственной тайне и про себя поклялся, что никогда не будет этим заниматься.

— Я обещаю тебе, — сказал Тэмуджин, — что сегодня Бектер в последний раз издевался над нами. — Он поднялся и, покачиваясь, помог Хасару встать на ноги. — А теперь пошли пасти лошадей.

28

Хасар и Тэмуджин вернулись с лошадьми в лес утром. Младшие братья ждали их на поляне.

— Вчера Бектер подстрелил птицу, — сказал Хачун, когда Тэмуджин отвел лошадей в загон. — У нас была последняя утка, но мать не дала ему ни кусочка — сказала, что он будет сыт жаворонком.

— Это моя птица, — сказал Хасар. — Я застрелил ее.

Тэмугэ сидел на корточках возле лошадей, сжимая маленький лук, которым пользовался Хасар, когда был поменьше. Пятилетний мальчик уже держался уверенно.

— Я ненавижу Бектера, — проговорил Тэмугэ.

— Я тоже, — сказал Хасар.

Он пошел с Тэмуджином к юртам, размышляя, что теперь предпримет брат. Войдя в жилище, они увидели, что, кроме матери с Сочигиль и Тэмулун, никого в ней нет. Оэлун поздоровалась с ними и дала остатки сушеной утки и отвара из коры.

— А где сыновья Сочигиль-экэ? — поинтересовался Хасар, надеясь, что они далеко от юрты.

— Они пошли к реке ловить рыбу сетью.

— А я думаю пойти поохотиться.

— С рыбной ловлей нам может повезти больше, — сказал Тэмуджин. — Теперь в Ононе рыбы полно.

Хасар удивленно посмотрел на брата.

— Делайте, что хотите, — разрешила Оэлун, — лишь бы еды принесли. У нас осталось мало, особенно теперь, когда твою сестру одной грудью не прокормишь. Мы с Сочигиль накопаем корешков. Если не наловите рыбы, собирайте ягоды в кустах на берегу.

Хасар кусал губы. Собирание ягод и растений — мало подходящая работа для мужчины, да и рыбная ловля не лучше. С голодухи и не то сделаешь, но все же он презирал подобный труд.

Сочигиль вышла из юрты. Хасар снял шапку и выпил отвару. Подошла мать и погладила его по щеке. Он удивленно посмотрел на нее — она уже не ласкала их, как прежде, не пела колыбельных. Ее красивые глаза смотрели с нежностью, она пригладила его волосы и нащупала шишку над ухом.

Он смутился.

— Ты ушибся, — сказала она.

— Он упал, — опередил брата Тэмуджин.

— Будь осторожен.

Оэлун похлопала Тэмуджина по плечу, привязала к себе Тэмулун и взяла корзину.

— Я не хочу ловить рыбу, — сказал Хасар, когда она ушла. — Когда я вырасту, я буду охотиться, пасти лошадей и скот и воевать, но никогда не буду ловить рыбу и собирать ягоды.

— Сегодня будем ловить рыбу, — сказал Тэмуджин. — Это легче, чем охотиться.

— Я хочу быть подальше от Бектера и Бэлтугэя.

Тэмуджин доел и встал. У него был отсутствующий взгляд.

— Поверь, что Бектер больше нас не тронет. Бери удочку, Хасар, посмотрим, как ловится.


Сыновья Сочигиль сидели на берегу, рядом на камнях сохло несколько выпотрошенных рыб. Бэлгутэй чистил очередную рыбу, а Бектер осматривал сеть из конского волоса. Он посмотрел на приближавшихся Тэмуджина с Хасаром.

— Нам нужна наживка, — сказал Тэмуджин.

— Берите, что хотите, — откликнулся Бэлгутэй. Бектер взглянул на брата искоса. — Она не нужна нам, будем ловить сетью.

Хасар отобрал мелочь из улова и пошел за Тэмуджином вверх по реке. Они захватили с собой одно из материных берестяных ведер для улова.

Хасар сел, наживил крючок и стал удить.

— Бектер недоволен, что Бэлгутэй дал нам наживку. — Леска скользила у него в пальцах. Тэмуджин забросил свою удочку. — Не понимаю, почему мы пошли сюда. Мать проследит, чтобы мы получили свою долю из того, что они поймают, да тут много и не наловишь.

Тэмуджин пожал плечами. Может быть, ему до сих пор больно от побоев, и ему не хочется охотиться, хотя он слишком горд, чтобы признаться в этом.

Вода, текущая к равнине, здесь посверкивала на солнце. Сетью можно поймать больше рыбы, но Хасар был не прочь половить и удочкой. Ему или Тэмуджину пришлось бы лезть в воду, тащить сеть, а Онон весной глубокий. Хасар терпеть не мог лазить в воду, мокнуть или, что еще хуже, проваливаться в ямы.

Его леска вдруг дрогнула. Он крепко ухватился за нее и встал. На крючке билась большая серебристая рыба. Тэмуджин взял у него леску. Хасар снял с крючка бьющуюся рыбу и бросил добычу в корзину.

— Удачно, — сказал Тэмуджин.

— Красавица рыбка. Бектеру такая большая не попадалась.

Хасар посмотрел на братьев, которые, в свою очередь, смотрели на них. Они еще не заводили сеть. Бектер встал и махнул рукой Бэлгутэю. Они пошли к Тэмуджину с Хасаром.

— У нас могут быть неприятности, — сказал Хасар.

— Не гляди на них.

Хасар наживлял крючок, когда на него легла тень.

— Я вижу, ты что-то поймал, — сказал Бектер.

— Пока только одну рыбину.

— Это наша рыба.

Хасар выпустил леску из рук.

— Но не ты же ее поймал.

— Наживка была наша, и мы поймали бы ее сетью, если бы вас не было тут.

Хасар медленно встал. Тэмуджин подбоченился.

— Вы и так наловите достаточно сеткой, — сказал Тэмуджин. — Нашими удочками много рыбы не наловишь.

— А я хочу эту рыбу. Что же вам делать — идти жаловаться матери?

Хасар не вынес. Он бросился на Бектера… и получил по больному месту над ухом, второй удар угодил в живот. Он согнулся, голова затуманилась.

— Пусть они забирают свою рыбу, — сказал Бэлгутэй.

— Заткнись. Я хочу ее, и пусть они научатся отдавать мне то, что я хочу.

Хасар покачивался, недоумевая, почему Тэмуджин не защищает его.

— Послушай, Бектер, — тихим голосом сказал Тэмуджин. — Это мое последнее предупреждение. Ты лучше поклянись, что перестанешь воровать, вынюхивать все и драться со мной. Если ты заберешь эту рыбу, один Тэнгри знает, что случится с тобой.

Хасар вздрогнул от холодной угрозы, прозвучавшей в голосе Тэмуджина. Бэлгутэй дернул брата за рукав, он тоже испугался. Бектер оттолкнул его.

— Тэмуджин только на слова горазд, — сказал издевательски Бектер. — Возьми корзину, Бэлгутэй.

Младший брат заколебался, потом взял корзину. Хасар поднял кулаки, готовый драться сам. Тэмуджин схватил его за руку и оттащил назад.

— Вижу, ты начинаешь понимать, — сказал Бектер. — Я буду брать все, что мне нравится, а ты будешь делать то, что я скажу, иначе быть тебе битым, как в тот раз.

Хасар пытался вырвать руку, но у брата хватка была железная. Бэлгутэй с корзиной подался к юрте. Бектер повернулся, чтобы последовать за ним, но потом оглянулся.

— Подстилка, — пробормотал он.

Хасар знал, что слово смертельно оскорбительное. Тэмуджин побледнел, глаза горели от ярости и ненависти.

Хасар вырвался.

— Не ходи за ними, — тихо сказал Тэмуджин.

— Ты хочешь снести такое? — спросил Хасар, схватившись за нож. — Он заслуживает смерти за свои слова.

— Я тебе говорил. Это кончится — я обещаю.

— Слова и угрозы не остановят его.

Тэмуджин вскинул голову.

— Я сказал, что это кончится. — Голос его, до странности спокойный, леденил душу Хасара. Зеленовато-карие глаза брата сверкали, как драгоценные камни, взгляд их был тверд. — Ты мне поможешь положить этому конец.

Глаза брата испугали Хасара, такие глаза мог бы иметь демон из ночного кошмара. Он понял, что придется подчиниться любому приказу брата. «Если Тэмуджин когда-нибудь возненавидит меня, — подумал Хасар, — само Небо не сможет защитить меня».

— Бери удочку, — сказал Тэмуджин, — и пошли со мной.


Они подождали в юрте, пока не вернутся женщины. Оэлун поставила корзину с корешками, взглянула на угрюмое лицо Тэмуджина и, не сказав ему ни слова, велела Сочигиль выйти с Тэмулун.

Она села перед мальчиками.

— Вы оба хотите сказать мне что-то.

— Мы поймали хорошую рыбу, — сказал Тэмуджин. — Бектер с Бэлгутэем отняли ее у нас.

— Вместо того чтобы поймать еще одну, — заметила Оэлун, — вы пришли с пустыми руками.

— Вчера это была птица, которую подстрелил Хасар, сегодня — рыба. Мама, этому надо положить конец.

— Разумеется, — сказала она, наклонившись. — Разве у меня не хватает забот? Кто вместе с нами пойдет в бой? Только наши собственные тени. Чем погонят наших лошадей? Только их собственными хвостами. Как вы сможете когда-нибудь противиться врагам, если вы не в состоянии объединиться с братьями? Должна ли я вновь и вновь рассказывать вам, что сказала Алан Гоа своим сыновьям, когда они ссорились?

— Если бы у них был такой брат, как Бектер, — сказал Хасар, — они бы никогда не перестали ссориться.

— Не хочу слышать это, — возразила Оэлун. — Тэмуджин, ты сумел подружиться с чужим человеком. Наверняка ты можешь найти способ помириться с Бектером.

— С ним нельзя помириться, — ответил Тэмуджин.

— Если ты не сможешь поладить с ним, ты никогда не станешь вождем. — Оэлун взяла корень и чистила его ножом. — Никогда не забывай, что брат твоего отца бросил нас. Он не сделал бы этого, если бы твой отец постарался бы заручиться его верностью, и тайчиутские вожди, наверно, уступили бы Даритаю, если бы он поклялся поддерживать тебя. — Она закончила чистить корень и взяла другой. — Твой отец был прекрасный человек, и я никогда не перестану оплакивать его, и все-таки ему не удалось привязать к себе крепкими узами отчигина. Неудивительно, что другие бросили нас, когда увидели, что брат твоего отца нас не защищает.

— Тут ничего не поделаешь, — сказал Тэмуджин.

— А чего ты от меня хочешь? Бить его всякий раз, когда вы жалуетесь? Он становится все сильней, и скоро я с ним не слажу. Я сделала все, что могла. Больше он мне не подчиняется. И собственная мать тут бессильна. Найдите сами способ ладить с ним.

— С ним не поладишь! — взорвался Хасар.

— Он твой брат! Пусть ведет себя, как хочет. Ему станет скучно, если вы не будете давать ему сдачи, и он, быть может, оставит вас в покое.

— Ты ошибаешься, мама, — возразил Тэмуджин. — Он думает, что я слабак и не справлюсь с ним.

— Мне говорили, если мужчина видит, что в бою врага не осилишь, он отступает. Веди себя как мужчина.

— Значит, я должен решить это дело сам.

— Да, — проговорила Оэлун, чистя коренья.

Тэмуджин долго смотрел на нее, потом встал и вышел.

Хасар последовал за ним. Тэмуджин прошагал мимо Сочигиль и скрылся меж деревьев. Хасар побежал следом.

Он нагнал брата у самой опушки леса.

— Что ты теперь собираешься делать? — спросил Хасар.

Тэмуджин прислонился к дереву, потом повернулся к Хасару, глаза его блестели. Машинально Хасар сделал жест, отгоняющий зло.

— Ты сам сказал, как быть, — прошептал Тэмуджин. — Только что, в юрте, ты сказал, что с ним не поладишь. А еще раньше, у реки, ты говорил мне, что он заслуживает смерти.

Хасар содрогнулся, сердце его забилось от страха. Ему вдруг захотелось взять свои слова обратно.

— Тебе придется помочь мне, — сказал Тэмуджин. — Он такой же враг тебе, как и мне. Я не рискну сделать это в одиночку.

Хасар онемел.

— Я предоставлю ему последний случай исправиться, — добавил Тэмуджин. — Мать оставила это дело на моей совести. Иначе нельзя, Хасар. Пока мы оба живы, миру не бывать.

Все существо Хасара сопротивлялось подобному замыслу.

Он слушал Тэмуджина, рассказывавшего, как и что им делать, зная, что ему придется согласиться.

29

Хасар сидел на корточках возле дерева, а Тэмуджин выглядывал из кустарника. Бектер сторожил лошадей на бугорке, среди травы. Саадак лежал рядом. Он посмотрел через левое плечо на лес, Хасар замер.

Три дня они дожидались, чтобы застать Бектера одного. Бэлгутэй пошел поохотиться на птиц в то утро, взяв с собой Тэмугэ. Когда мальчики выходил из юрты, Тэмуджин улыбнулся.

Тэмуджин лег на землю. Сжимая лук и две стрелы, он пополз к бугорку. Он хотел приблизиться к Бектеру со спины. Задача Хасара была более трудной, он должен был подкрасться спереди, и Бектер со своего бугорка мог увидеть его.

Хасар постарался не выдавать себя. Тэмуджин не поручил бы ему более рискованной части задачи, если бы не был уверен в его меткости.

Хасар оставил колчан и саадак у дерева — он решил взять всего одну стрелу. Если с первого выстрела не попадет, второй вряд ли успеет сделать. Но он не промахнется, он поражал цели и потрудней. Подстрелить Бектера не труднее, чем бить зверушек на охоте.

Он медленно полз в высокой траве. Ветер шевелил травинки, скрадывая его движения.

Бектер, в конце концов, был всего лишь дичью, которую надо выследить, застать врасплох и взять.

Пот заливал глаза и тек по шее. Он смаргивал капли. Мышцы напрягались все больше по мере того, как он подползал к бугорку. Бектер смотрел направо, изучая горизонт. Рука Хасара сжимала лук, он прилаживал на тетиву стрелу. Тэмуджин, наверно, уже на месте, но выжидает для верности.

— Он не остановится, — сказал Тэмуджин, когда они все обдумывали. — Он думает, что я теперь забит, и он уберет меня с дороги, если представится случай.

Хасар вздохнул, удивившись своему спокойствию. Он может положиться на свою меткость, попасть нетрудно. Он вскочил и натянул тетиву. Бектер бросился к саадаку.

— Не трогай оружия, — крикнул Тэмуджин, — а то умрешь. — Бектер оглянулся, в траве стоял Тэмуджин с луком. — Я хочу услышать твои последние слова.

Бектер медленно вытянул руки вперед. Если он и испугался, то не показывал этого.

— Что это? — спросил Бектер, не сводя глаз с Хасара. — Что, по-твоему, ты делаешь?

— Вынимаю соринку из глаза, — ответил Тэмуджин. — Выплевываю осколок кости, которым чуть не подавился.

— Разве у тебя мало врагов? Отделываешься от меня, но это не поможет тебе справиться с ними.

— Я отделаюсь от камня, попавшего под колесо моей повозки.

Руки Бектера задрожали.

— Что бы вы со мной ни сделали, — крикнул он, — не убивайте моего брата Бэлгутэя.

Охваченный вдруг чувством неуверенности, Хасар опустил лук. Он не ожидал, что Бектер будет просить за брата.

— Да вы и меня не застрелите, — добавил Бектер. — Глупо было бояться вас обоих. — Он сел, скрестив ноги. Хасар увидел презрительное выражение его лица. — Тэмуджин — это просто змея, подкравшаяся сзади. А ты, Хасар… ты всего лишь собака, которую натравливают. Я его знаю. Может, и ты такой же. Думаешь, правду можно скрыть?

Хасар задрожал от злости. Рука Бектера метнулась к своему оружию. Хасар прицелился и почувствовал внезапное облегчение, когда стрела понеслась к цели. Стрела торчала в груди Бектера, а в спину ему выстрелил Тэмуджин. Бектер открыл рот, на лице было написано удивление. Изо рта полилась темная жидкость, и он медленно повалился на бок.

Ноги Хасара, казалось, вросли в землю. Затем он побежал к пригорку с колотящимся сердцем. Он все еще думал, что Бектер пошевелится, сядет и выдернет из себя стрелы.

Тэмуджин вскарабкался на пригорок и стоял над телом. Хасар взглянул вниз. Черные глаза Бектера были открыты и смотрели вверх. Лошади подняли головы, учуяв смерть. Хасар дрожал, ужаснувшись содеянному.

— Ты хорошо действовал, Хасар, — сказал Тэмуджин, вцепившись пальцами в его плечо. — Мы убили нашего первого врага вместе. — Он опустился на колени, вытащил стрелы из трупа, а потом мазнул кровью руку Хасара. — Никогда не забывай то, что мы сделали сегодня.

Они раздели тело, оставили его на пригорке и погнали лошадей обратно в лес. Тэмуджин молчал. Хасар не мог бы сказать, что брат переживает содеянное и сожалеет.

Бектер умер. У Хасара было дикое ощущение — то ли торжества, то ли ужаса. Бектер никогда не будет больше воровать, отнимать что-либо или бить кого-нибудь. Хасару больше не надо его бояться. Их с братом стрелы покончили с мучителем. В конце концов, все было просто.

Когда лошади были в загоне, Тэмуджин поднял одежду и оружие, снятые с тела. Хасар почему-то полагал, что Тэмуджин сумеет скрыть все. «Мать узнает, — думал он лихорадочно. — Она узнает тотчас, как увидит нас».

Хачун острил наконечник копья. Тэмуджин махнул ему рукой.

— Иди на поляну, — сказал он, — и сторожи лошадей. Я сменю тебя скоро.

— Но…

— Иди.

Хачун широко открыл глаза, взглянув на лицо Тэмуджина. Он вскочил и убежал.

Хасар с Тэмуджином вошли в юрту. Сочигиль сидела на постели, чиня сорочку. Оэлун искала вшей в голове Тэмулун.

— Вы так быстро взяли дичь? — спросила она, не глядя.

— Сегодня мы охотились на другую дичь, — сказал Тэмуджин, — свалили ее. Мы вернулись с лошадьми — Хачун сторожит их.

Он бросил узел на землю.

Он признался. Хасар затаил дыхание. Оэлун смотрела на них обоих, потом вскочила.

— Я вижу, что вы сделали! Какой злой дух внушил вам это?

— Это надо было решить, — сказал Тэмуджин. — Я положил этому конец.

— Убийцы! — закричала Оэлун. — Оба вы убийцы! — Сочигиль в растерянности уронила шитье. — Как вы могли? Как могло мое чрево дать жизнь таким сыновьям? Как много зла вы сегодня содеяли? Вы убили только Бектера или лишили бедную Сочигиль обоих сыновей?

Сочигиль вскрикнула, сорвала с себя платок и бросилась на постель, колотя подушки.

— Я проклинаю вас! — кричала Оэлун.

— Я сделал только то, что пришлось сделать, — сказал Тэмуджин спокойным тоном. — Я отделался от своего мучителя, а у Сочигиль-экэ остался еще один сын.

Оэлун дала Тэмуджину пощечину.

— Убийца! Ты вышел из моего чрева со сгустком крови в руке, и теперь ты омрачил мир кровью своего брата!

Она ударила его еще раз. Он покачивался от ее ударов, но взгляд его был ледяным.

— А ты! — Оэлун подошла к Хасару и ударила его по лицу, он отшатнулся. — Ты похож на дикую хасарскую собаку, которая дала тебе имя! Вы звери, оба, хватающие жертву, не раздумывая, кусающие собственные тени — вы не лучше птицы, пожирающей своих птенцов, или шакала, который бросается на любое приближающееся существо! Будь я проклята за то, что родила вас!

Она колотила Хасара кулаками по голове, пока у него уши не распухли. Он побежал было к выходу, но она схватила его за ворот, швырнула на землю, тыкала носками в ребра, а потом обернулась к Тэмуджину.

— Это ты втравил своего брата в это злое дело — я тебя знаю! Ты сделал его своим соучастником! Убийца!

Она подняла руку, но Тэмуджин перехватил запястье.

— Нет, мама, — сказал он. — Ты не будешь меня больше бить.

Оэлун посмотрела на него широко раскрытыми глазами. Хасар ожидал, что она опять раскричится, но она молчала, она даже вроде бы испугалась. Вопли Тэмулун заглушили рыдания Сочигиль.

Тэмуджин отпустил руку матери. Она, не двигаясь, наблюдала за ним.

— Ну, все, — сказал Тэмуджин, повернулся и вышел. Хасар выбежал следом.


Они послали Хачуна обратно в юрту. Тэмуджин долго кружил по поляне, пока не подсел к Хасару. Лошади топтались, задирая друг друга, пока в лесу не начало темнеть.

Хасар подбросил сучьев в костер и оперся спиной о дерево. Он сделал то, что ему велел Тэмуджин. Раз он уже начал ползти в траве, назад ходу не было.

Он не думал о том, что случится после смерти мальчика. Сочигиль-экэ рыдала бы и вопила, но они ее не боялись. Бэлтугэй горевал бы, но он отныне боялся бы Тэмуджина; втайне он испытывал бы облегчение — брат помыкал им тоже. Тэмугэ и Хачун не питали приязни к погибшему мальчику, а Тэмулун в ее возрасте было все равно. Но он не предполагал, как поступит мать.

Она могла бы выгнать их. Даже Тэмуджин оробел бы, если бы она преградила им путь в юрту. Они могли бы поехать в стан к Джамухе, но джайраты вряд ли приняли бы мальчиков-изгоев.

Хасар знал, что заставило брата отнять жизнь у Бектера. Ему хотелось покончить с присвоением добычи и драками, но, может быть, имелись другие пути для этого. Бектер был соперником Тэмуджина, но это как-нибудь утряслось бы с взрослением.

Намеки о Джамухе и грязное слово, брошенное в лицо Тэмуджину у Онона, ускорили смерть Бектера. Может, он говорил правду. Хасар вздрогнул, вспомнив смех и странные звуки, которые он слышал той ночью.

Он не будет мусолить подобные мысли. Бектер врал, он нагородил много лжи. Его смерть была делом чести; Тэмуджин заткнул глотку лжи, направленной против него и его анды.

Уже совсем стемнело, когда Хасар услышал шаги под деревьями. Он уже держал лук, когда Оэлун появилась на поляне с корзиной в руке. Она обошла загон, подбирая лошадиные яблоки, а потом присела перед сыновьями.

— Я делаю все, чтобы утешить Сочигиль, — сказала Оэлун. — Она отказывается от еды и сидит, упершись взглядом в очаг, но она перестала плакать. Мне пришлось сказать Тэмугэ и Хачуну, что выражать радость по поводу смерти брата нехорошо. — Ее лицо было скрыто во тьме над костром. Хасар чувствовал себя лучше, не видя ее глаз. — Я думаю, вы не перестали копать могилу?

Тэмуджин не ответил.

— Думаю, нет. Не будем больше говорить об этом. — Она положила руку на корзину. — Бэлгутэй сейчас с матерью. Несмотря ни на что, он проявил некоторую мудрость. Он ничего не говорит о мести за брата, а говорит только о том, что должен успокоить Сочигиль-экэ. Я думаю, он понял, что с драками нужно кончать, если нам придется жить вместе.

— И потом нет причины убивать его, — сказал Тэмуджин. — Без брата он нас тревожить не будет. Я сделаю все, что могу, чтобы заменить ему брата.

— Значит, одного убийства для тебя довольно. — Оэлун откашлялась. — Частично виновата в этом и я. Это я взвалила на тебя улаживание отношений, не предполагая, к чему это может привести. Но теперь я понимаю, что, как ни горько признавать это, твое злое дело развязало узел. — Она взглянула на Тэмуджина. — Ты отделывался от соперника, а я не хотела встать между вами.

— Как ты говоришь, — пробормотал Тэмуджин, — узел развязан. Я не сожалею.

Она вздохнула.

— А теперь я должна быть такой же мудрой и практичной, как ты. — Она встала и подобрала корзину. — Что бы вы ни сделали, вы остаетесь моими сыновьями, и мне приходится с этим жить.

Она ушла. Хасар вздыхал, теперь уже не надо беспокоиться о том, как она поступит. Он повернулся к брату. Пламя бросало блики на лицо Тэмуджина. Хасар увидел, что брат улыбается.

30

— Хочу поохотиться, — сказала Тэмулун, когда Оэлун вошла в юрту.

Оэлун нахмурилась.

— Вы с Тэмугэ наберете сухого валежника для костра.

Тэмугэ сидел возле юрты и пробовал тетиву своего маленького лука.

— Она хочет поохотиться со мной, — сказал он.

— Ни она, ни ты охотиться не будете, — возразила Оэлун.

Тэмулун вздохнула.

— Хасар и Хачун не берут меня с собой, а теперь ты не даешь…

— Хватит, — сказала Оэлун.

Сочигиль перестала ощипывать птицу.

— Слушайся маму, — проговорила она. — Вы должны помогать ей, а не бегать за братьями.

Тэмулун скорчила гримаску. Смуглая, со светлыми глазами и торчащими косицами, она имела такой же дикий вид, как и ее братья.

— Собирайте валежник, — приказала детям Оэлун. — Если набредете на мелкую дичь по дороге, берите, но далеко не заходите, и чтоб дрова были.

Тэмугэ сунул лук в саадак и пошел к лесу. Тэмулун побежала за ним. Они бродили по лесу, словно пара зверьков. Несмотря на предупреждение не уходить далеко, они, как подозревала Оэлун, исследовали предгорья.

— Поохотиться, — ворчала Сочигиль. — Бороться с Тэмугэ да на лошадях гоняться с ним наперегонки — только об этом она и думает.

Оэлун пристально посмотрела на нее. Сочигиль постарела за два года после смерти сына, лицо было худое и изможденное, черные глаза — безжизненные. Даже смерть Бектера не добавила жара ее душе. Она согласилась с доводами Тэмуджина, что тот защищался, а Оэлун не возражала сыну.

Когда-то пассивность второй вдовы раздражала ее, но теперь она сослужила добрую службу обеим. Оэлун хозяйничала, а Сочигиль делала, что велят, стала слушательницей воспоминаний Оэлун о лучших временах, сестрой, которая даже полюбилась Оэлун. Но Сочигиль так и не перестала оплакивать то, что потеряла.

— Верно, — сказала Оэлун, — Тэмулун надо бы поучиться домашнему хозяйству. Ты могла бы показать ей, как это делается.

— Как хочешь, но я сама не очень-то управляюсь. Я могла бы быть лучшей матерью своему бедному покойному сыну.

Оэлун не возражала. Свалить на плечи Сочигиль часть вины в смерти сына было предпочтительней, чем настраивать ее против Тэмуджина.


Оэлун шла с корзиной к реке за ягодами, которые, ссохшиеся, могли удержаться на ветках до ранней весны. Она вспоминала, как они хорошо поели, когда Тэмуджин с Хасаром сделали вылазку и вернулись с украденной овцой. Набежала слюна, она с вожделением представила себе творог, молоко и вареную баранину.

Над головой среди ветвей пели птицы. Она привыкла уже к лесу. Немногие путники обычно давали круг и не приближались к тому участку предгорий, где было их стойбище, но однажды, прошлой зимой, конные охотники все же гнались за ней и Хачуном до самого леса, пока не отступили под градом стрел, выпущенных Хасаром. Один из мужчин что-то кричал им голосом, похожим на голос Есугэя.

Прохладный ветерок холодил лицо. На склонах гор еще держался снег. Летом придется перекочевывать, поскольку охотники будут скопом гнать оленей и газелей по горным склонам. Она прикидывала, скоро ли вернется Джамуха. Они не видели анду Тэмуджина с осени. Она вспомнила вкус кумыса, который он привозил с собой, и вздохнула.

Привязанность мальчика к ее сыну была очевидной. В присутствии Тэмуджина он становился его тенью, порой ее беспокоило, что он слишком льнет к сыну. Но джайратский мальчик был верным другом, не то что Тогорил, кэрэитский союзник его племени. Джамуха говорил о том, что надо найти способ поговорить с ханом об их беде. Но просьбы за отверженных вряд ли тронут хана кэрэитов.

Она взглянула на Онон сквозь деревья. Тэмуджин с Бэлгутэем должны пасти лошадей близ реки.

— Стой! — вдруг услышала она вдалеке голос сына.

Оэлун бросила корзину и достала лук. Она прокралась на опушку и увидела Тэмуджина и Бэлгутэя, прицелившихся в какого-то всадника. Незнакомец держал руки вверх. Посадка его пробудила что-то в ее памяти. Она подошла поближе, стискивая лук.

— Мунлик, — прошептала она.

— Мир! — крикнул человек. — Не узнаете старого друга? Я искал вас много дней по старым следам. — Тэмуджин продолжал целиться. — Я тебя узнаю, Тэмуджин — у тебя глаза твоего отца.

Оэлун подбежала к ним по берегу.

— И тебя, уджин, — добавил Мунлик, — я узнаю даже после такой долгой разлуки. Крикни мальчикам — я не сделаю им ничего дурного.

Он уже спешился, когда она, обогнув лошадей, подбежала к нему. Он пошел ей навстречу, подхватил ее на руки, а потом опустил. Он посмуглел, усы отросли до подбородка, но в общем-то он не очень изменился.

— Я молил Небо, чтобы застать тебя живой и невредимой, — сказал он. — Я боялся, что не найду вас вовсе. — Тэмуджин опустил лук и отпрянул, когда Мунлик попытался обнять его. — Ты вырос, мальчик. — Он потянулся к Бэлгутэю и обнял его рукой за плечи. — А ты, видимо, Бэлгутэй — лицо у тебя почти не изменилось.

Бэлгутэй стряхнул его руку. Мальчики смотрели на хонхотата молча, подозрительно.

— Я искал, — добавил Мунлик, — надеясь, что рассказы, которые я слышал, не обманут.

— Какие рассказы? — спросила Оэлун.

— О юрте тут, о мальчиках, которые избегают чужаков. Не верилось, что вы еще живы, но я продолжал искать. К вам привели меня духи. — Он схватил Оэлун за локти. — Четыре года пряталась, а все такая же красавица.

Она высвободилась, поправила платок и вдруг застеснялась своего выношенного халата и рваного кожуха.

— Ты мне льстишь, Мунлик.

— Твой сын — почти мужчина, скоро он будет ростом с отца.

— Я рад видеть тебя, старый друг, — сказал Тэмуджин своим тихим голосом, звучавшим, однако, совсем не приветливо. — Значит, ты слышал рассказы. А наши враги тоже рассказывали тебе эти сказки?

— Таргутай Курултух рассказывал.

Тэмуджин сощурился.

— Когда я в последний раз был в его стане, — сказал Мунлик, — он говорил, что выводок твоей матери, верно, уже подрос йччто ее выкормыши могут причинить ему неприятности. Несколько дней тому назад я побывал в стане у дорбэнов и слышал там, что тайчиуты собираются искать вас после того, как их кобылы ожеребятся.

Оэлун замерла.

— Я понимаю, что вечно прятаться мы не можем, — сказал ее сын. — Как ты хочешь помочь нам, старый друг?

Мунлик подбоченился.

— Как помочь? Я рисковал, разыскивая вас. Если я приведу вас в свой стан, тайчиуты узнают об этом скоро. Стан Таргутая на северо-востоке от вас, в пяти днях скачки. У вас есть время найти убежище где-нибудь еще.

Тэмуджин изучал Мунлика спокойным, холодным взглядом. Оэлун догадывалась, о чем думает сын. Мунлик пользуется случаем, чтобы загладить свою вину — он нарушил клятву, данную ее мужу. Но он не может открыто выступить против своих союзников-тайчиутов.

— Я благодарен тебе, — сказал Тэмуджин. — Таргутай не обрадуется, узнав, что ты предупредил нас. Ты рискуешь из-за нас. — Он посмотрел на Оэлун. — Но Таргутай нас здесь не найдет. Есть друзья, которые нас приютят.

Не собирается ли Тэмуджин бежать в стан Джамухи? Она не могла себе представить, куда им податься еще.

— Я не могу остаться надолго, — сказал Мунлик. — Товарищи, что ехали со мной, разбили лагерь в дне пути отсюда, и они будут беспокоиться.

Он взял лошадь под уздцы и пошел к реке.

Оэлун провожала Мунлика.

— Не уходи далеко, — сказала она, когда лошадь попила. — Мой сын не хочет терять нас из виду.

— И держит нас под прицелом.

— У него есть причина не доверять даже старому другу.

— Тебе нечего меня бояться. Я никогда не причиню тебе вреда, Оэлун. Мне больно сознавать, как мало я сделал для тебя.

Как бесполезны его слова. Она села, он устроился на земле рядом.

— Я ожидал увидеть увядший цветок, — стал он объясняться, — а ты еще больше расцвела. — Она вздохнула; опять бесполезные слова. — Тэмуджин вырос весьма красивым, и у Бэлгутэя свет в лице. А как другие?

— Дети у меня крепкие, но не молитвами тех, кто бросил нас. Старший сын Сочигиль скончался два года тому назад.

— Печально это слышать.

— Бэлгутэй грустит, но Тэмуджин пытается заменить ему старшего брата. Теперь уже мальчик привязался к моему сыну.

Он взял ее за руку.

— Я остаюсь твоим другом, Оэлун. Я бы женился на тебе, если бы это было возможно.

Ее не утешали его ласковые слова. Мунлик мог бы примириться с тем, что их захватят тайчиуты,надеясь выпросить ее у их вождя. Он может зауважать себя за то, что сдержал клятву, данную Есугэю, и предупредил их, но он не станет биться за нее и ее детей.

— Надеюсь, твоя жена чувствует себя хорошо, — сказала она.

— Хорошо. Она только что принесла мне четвертого сына, Кокочу, и, возможно, скоро зачнет пятого.

«Бедная женщина», — подумала Оэлун. Рожать сыновей — это главная радость в жизни, но чтобы так часто — этого она не одобряла.

— Я бы остался с тобой, — сказал Мунлик, — но надо ехать.

Она высвободила руку из его руки и встала.

— Не бойся за нас, Мунлик. Жизнь закалила нас, и мы найдем способ уйти от тайчиутов. — Ей хотелось убедить его. — У Орбэй-хатун повода позлорадствовать не найдется.

— Верно. Она вслед за другой вдовой Амбахая сошла в могилу.

Оэлун заулыбалась.

Они вернулись к мальчикам. Мунлик быстро попрощался и сел на коня.

— Доброго пути, друг, — сказал ему Тэмуджин. — Я буду помнить, что ты не забыл нас. Я не забуду тех, кто бросил нас, но я не забуду и тех, кто нам помогал. Это живет в моем сердце.

— Да хранит вас всех Небо.

Тэмуджин приблизился поближе к Оэлун, когда Мунлик ускакал.

— Куда мы можем пойти? — спросила она. — Даже твой анда будет не в состоянии защитить нас.

— Мы останемся на месте.

— Но у нас есть возможность бежать, — сказал Бэлгутэй.

— Джамуха будет сражаться за нас, но его люди — нет. Бесполезно становиться между ним и его людьми. — Тэмуджин сдвинул брови. — Мы знаем этот край лучше тайчиутов.

Оэлун не хотела, чтобы ее сын видел слезы.

— И как нам, по-твоему, быть?

— Спрятаться в таком месте, где мы сможем защититься. Один из нас будет всегда в карауле на опушке леса. Если Таргутай не найдет нас, он подумает, что мы сбежали куда-то. В противном случае, будем драться. — Он помолчал. — Вы согласны со мной?

— Да, — ответил Бэлгутэй.

Оэлун кивнула.

31

Оэлун наблюдала, как Хасар едет вверх по склону холма. Лошадь его была покрыта хлопьями пены.

— Я видел их, — сказал он, спешившись. — Они доберутся до леса до полудня.

В ту же секунду проснулся Тэмуджин.

— Сколько их? — спросил он брата.

— Тридцать.

— Значит, у нас еще не все потеряно.

Хасар отвел коня к другим лошадям. Шесть из них были под седлом. Все находились позади укрепления, которое соорудили под деревьями на вершине холма. Семья проделала большую работу, валя лес, рубя сучья, таская и складывая толстые бревна. Отсюда, в просветы между деревьями, была видна река.

Сердце Оэлун сильно билось в ожидании, она старалась успокоиться. Тайчиуты не найдут ничего на месте их старого стойбища. Они с Сочигиль разобрали юрты и спрятали решетки, шесты, войлоки и повозки глубоко в лесу. Дети уничтожили все их следы.

Таргутай, наверно, подумает, что они откочевали. Возможно, он будет искать их у реки и не приблизится к холму. Она установила туг своего мужа позади наваленных бревен. Потом посмотрела на девятихвостый штандарт и помолилась, чтобы дух-хранитель его защитил семью.

— Прячь детей, — скомандовал Тэмуджин.

Оэлун взяла за руку Тэмулун, Сочигиль взяла Тэмугэ. Глаза их блестели, словно бы беда была всего лишь приключением. Хачун первым стал взбираться на холм. Здесь была такая чаща, что листва закрывала небо.

Они пришли к скалистому утесу, закрытому деревьями. У основания утеса была узкая расщелина, такая маленькая, что ее замечали, только когда подходили к скале почти вплотную. Крошечную пещерку нашли Тэмулун и Тэмугэ уже давно. Им запрещалось бродить здесь в одиночестве, но теперь Оэлун радовалась их непослушанию.

Тэмулун вползла внутрь, а за ней Тэмугэ. Более высокий и широкий Хачун с трудом протиснулся в расщелину. Сочигиль пришлось снять верхнюю одежду, и только после этого Оэлун могла протолкнуть ее внутрь. Оэлун передала платье Сочигиль и заглянула в расщелину. Тайчиуты могли ходить здесь и никогда не догадаться, что здесь кто-то прячется.

— Тут и для тебя место осталось, — сказала Сочигиль удивительно спокойным голосом.

— Я возвращаюсь. Ешьте и пейте потихоньку то, что принесли с собой. Ни звука, и не выходите, пока кто-нибудь из нас не придет за вами.

Оэлун убежала прежде, чем Сочигиль успела что-то сказать.

Она спустилась с холма. Бэлгутэй был при лошадях. Он успокаивал их. Тэмуджин показался, когда она пробралась в укрепление.

— Я же сказал, чтобы ты спряталась.

Оэлун достала нож, вытерла лезвие и сунула за кушак. Хасар на самом верху кучи стволов наблюдал за окрестностью. Тэмуджин дергал тетиву, пробуя натяжение.

Они молча ждали. Солнце поднялось над деревьями и отражалось в реке. К этому времени тайчиуты, наверно, нашли место стойбища. Наконец она услышала мужской голос в лесу над Ононом.

Оэлун попила воды из бурдючка — во рту было сухо, мышцы одеревенели от ожидания. Другой голос откликнулся внизу, уже ближе. От опушки к воде ехал человек, другой — за ним.

Мальчики изготовили луки. Всадники поговорили друг с другом и поехали вброд, вода была лошадям по колено. Еще три человека проследовало за ними, из лесу показались другие тайчиуты.

Пятерка пересекла узкую реку вброд, а потом они наклонились в седлах, всматриваясь в землю. Оэлун затаила дыхание. Один из всадников взглянул на вершину холма. Его лошадь всхрапнула. Оэлун замерла — один из ее меринов заржал.

— Пора, — сказал Тэмуджин.

Они с Хасаром выстрелили, руки потянулись к колчанам за новыми стрелами. С криком поднялись птицы с деревьев, когда они дали другой залп по тайчиутам. Одна стрела попала всаднику в плечо, другая воткнулась в ногу. Пятеро всадников бросились обратно в Онон, а остальные стали пускать стрелы. Оэлун приседала всякий раз, когда над бревнами пролетала стрела.

Тайчиуты прятались за деревьями, пригибались, чтобы не попасть под стрелы ребят. Наконец они отошли.

— Они могут атаковать холм, — тихо сказал Хасар.

Тэмуджин покачал головой.

— Это им дорого обойдется. Думаю, что они перейдут вброд реку пониже и нападут на нас сбоку, если не…

— Оэлун!

Она вздрогнула, узнав голос Таргутая.

— Оэлун!

Хасар прицелился в том направлении, откуда доносился голос… Тэмуджин опустил лук брата рукой.

— Я вижу отметины на ваших стрелах! Я знаю, что это ты со своим отродьем прячешься от нас!

— Мама, — прошептал Тэмуджин. — Теперь иди и спрячься.

— Оэлун! — кричал Таргутай. — Мы здесь не для того, чтобы сражаться с вами! Пошли сюда Тэмуджина — это все, что мы хотим. Сдай малого, а остальные могут идти на все четыре стороны!

Значит, он решил, что делать с ее старшим сыном. Забрать наследника Есугэя — это уже для него победа.

— Пошли мальчика! — орал Таргутай. — Мне не нужен твой остальной несчастный выводок… Я хочу только того, кто думает, что он может заменить отца! Клянусь Коко Мункэ Тэнгри, что если он окажется в моих руках, остальным ничего не грозит!

Бэлгутэй подполз к Оэлун.

— Он может не сдержать клятву, Оэлун-экэ, — сказал он.

— Мы не отдадим ему Тэмуджина, — сказал Хасар, прицеливаясь. — Может, выманить их на открытое место и ответить?

— Нет. — Оэлун схватила Тэмуджина за руку. — Если он говорит правду, тебе надо бежать.

— И бросить тебя?

— Без тебя все мы для него бесполезны. Ты — старший сын Есугэя, ты и должен выжить, чтобы отомстить за отца.

Тэмуджин смотрел на нее, не говоря ни слова.

— Послушайся Оэлун-экэ, — сказал Бэлгутэй. — Мы можем задерживать их, пока ты не отъедешь далеко.

— Прощай, мама, — сказал Тэмуджин, обняв ее. — Я обещаю…

Она оттолкнула его.

— Беги!

Он прокрался к лошадям, сел на мерина и поднес руку к шапке. Он скрылся за деревьями, поехал, видимо, в стан к Джамухе. Если он доберется до земель кэрэитов, то может растрогать хана Тогорила, и тот защитит его.

— Тэмуджин! — выкрикивал Таргутай. — Ты хочешь, чтобы мать и братья пострадали за тебя? Сдавайся!

— Ответь ему, — сказала Оэлуи.

Хасар пустил стрелу, она пошла по дуге над рекой и ударила в землю на берегу.

— Не будь дураком! — надрывался Таргутай. — Сдавайся сам, и мы не тронем твою мать и братьев. Окажешь сопротивление, всех вас, как пепел, развеет ветер!

— Мама, ты должна спрятаться, — прошептал Хасар. — Мы с Бэлгутэем постараемся отвести их от тебя. Они могут где-нибудь перейти реку вброд и окружить нас. Ты обязана подумать о других. Если ты сохранишь им жизнь, пока один из нас не вернется или пока Джамуха не разыщет…

Оэлун погладила его по щеке.

— Хорошо.

Она взяла немного сушеной дичи, бурдючок с водой и сунула все это под кожух.

Бэлгутэй крался к лошадям, а Хасар следовал за ним по пятам, когда снизу донесся крик:

— Он уходит! Посмотрите выше на склон!

Хасар побледнел, повернулся и поспешил к матери. Тайчиуты перекрикивались. Они заметили Тэмуджина, или он нарочно показался им, чтобы спасти остальных. Оэлун услышала лошадиный топот. Это тайчиуты поскакали вверх по реке догонять ее сына.


Они остались в укреплении. Хасар сполз вниз по склону и, возвратившись, сказал Оэлун и Бэлгутэю, что враги никого не оставили сторожить их. Ночью было похолоднее, Оэлун спала, прижавшись к лошади, а ребята по очереди сторожили.

Утром она пошла к утесу.

— Тэмуджин ускакал, — сказала она, когда дети вылезли из расщелины. — Враги гонятся за ним. Они уверяют, что он один им нужен. — Она дотянулась до Сочигиль и вытащила ее наружу. — Но мы еще не в безопасности. Если им не удастся поймать его, они вернутся за нами.

— Как нам быть? — спросил Хачун.

— Оставайтесь в укреплении днем, а ночуйте здесь, и бегите разом сюда, как только увидите приближение врагов.

Дети побежали вниз, с холма. Сочигиль схватила Оэлун за руку.

— Мы должны попытаться убежать до их возвращения, — сказала она.

— Мы должны остаться здесь все вместе.

Сочигиль сжала руку Оэлун.

— Твоим младшим безопаснее уйти отсюда.

— Я не могу уйти, — возразила Оэлун. — Если они вернутся за нами, я, по крайней мере, буду знать, что Тэмуджин бежал.

— Ну, оставайся, а я возьму младших с собой.

Голос второй вдовы был необычно тверд.

— Ты пойдешь на это? — спросила Оэлун.

— Если Бэлгутэй отправится с нами. Ты делаешь все для сына. Дай мне спасти своего единственного ребенка.

Оэлун высвободила руку и пошла. Сочигиль шла позади. Оэлун молчала, пока они не пришли к укреплению, а потом обратилась к Хасару и Бэлгутэю:

— Послушайте. Сочигиль-экэ уедет с Тэмугэ и Тэмулун. Бэлгутэй, ты поедешь с ними. Поезжайте до того места, где река Кимурха впадает в Онон, и ждите нас там. Когда вам покажется, что вы ждете слишком долго, поищите Джамуху и попросите убежища.

Бэлгутэй нахмурился.

— А что, если вернутся тайчиуты? Ты отразишь их натиск без нашей помощи?

— Мы не сможем отразить их натиск и с тобой, но мы можем задержать их и дать вам уйти. — Она взглянула на Хачуна. — Я бы послала тебя с ними, но ты нам можешь понадобиться здесь. Я знаю, что ты такой же храбрец, как Хасар.

Хачун выпрямился.

— Можешь рассчитывать на меня, мама.

Оэлун подняла Тэмулун, сомневаясь, увидит ли она дочь снова, и понесла ее к лошадям.


После того, как Сочигиль и Бэлгутэй уехали с детьми, Хасар повел четырех оставшихся лошадей к реке, а Хачун собирал стрелы. Ночью они съели несколько птичьих яиц, за которыми Хасар лазил на дерево. Оэлун хотела растянуть съестные припасы, которые у них были, на возможно больший срок.

Ее сыновья по очереди лазили на деревья, охраняя лагерь днем. По ночам она сама стояла на страже. Разговаривали они редко. Мальчики смазывали ножи, острили наконечники для стрел, упражнялись в стрельбе из лука, а она копала коренья.

Каждый проходивший день означал, что Тэмуджин все дальше от них, что его преследуют тайчиуты. Она то загоралась надеждой, то падала духом, думая об опасностях, которые угрожают ее сыну. Он, видимо, поднялся высоко в предгорья Тэргюна, надеясь спрятаться там в лесной чаще, пока не представится случай бежать дальше.

По ночам, когда ветерок шелестел лошадиными хвостами туга Есугэя, Оэлун чудился шепот сульдэ, который жил в штандарте, и обещание духа защитить их. Сульдэ был духом-хранителем мужниного рода, а Тэмуджин — сердцем рода. Голос духа обещал ей, что она будет жить, чтобы передать туг в руки старшего сына. Но днем сульдэ молчал, а голоса лесных духов были похожи на тяжкие вздохи, теряющиеся в шуме листвы.


На одиннадцатый день пища почти кончилась. Хачун сторожил на дереве, когда Хасар подошел к Оэлун и сел.

— Нам нельзя оставаться здесь, мама, — сказал он. — За то время, пока мы ждем, мы могли бы убежать. Таргутай, наверно, отказался от преследования и вернулся в свой стан.

— Если мы уедем сейчас, то враги могут перехватить нас. Они, возможно, даже ждут, что мы поедем к Сочигиль или к брату. Тэмуджин вернется за нами, как только убедится, что они уехали.

Хасар покачал головой.

— Я думаю…

Хачун вдруг быстро слез с дерева и подбежал к ним.

— Они едут, — сказал он, — по берегу. Я видел лошадь Тэмуджина.

Хасар вскочил и достал лук.

— Надеюсь, они выедут на поляну, — пробормотал он. — Они мне заплатят, если что-нибудь сделали с ним.

Оэлун встала, ноги у нее дрожали.

— Оставайся у лошадей, — сказала она младшему сыну, — и постарайся, чтобы они не шумели.

Она достала лук.

Люди Таргутая вскоре появились в поле зрения. Они ехали вдоль берега под склоном холма, один из них вел мерина Тэмуджина. Она натянула тетиву и прицелилась в сердце Таргутая. И вдруг увидела сына. Ему связали руки и ноги, а самого перекинули через другую лошадь. Она видела, как он корчится, пытаясь освободиться.

Хасар тоже прицелился.

— Нет, — прошептала она. — Если мы выстрелим, они убьют его.

— Они могут убить его в любом случае.

— Не будем рисковать.

Она схватила Хасара за руку и держала, пока всадники не проехали. Вождь схватил ее сына, но не отнял У него жизни, и она надеялась на лучшее.

Она смотрела, пока всадники не исчезли. Хасар отдернул руку и оттолкнул Оэлун.

— Я бы пустил им кровь.

— А они потом всех нас лишили бы жизни. — Она встала, подошла к тугу и опустилась, на колени. — Защити моего сына, — прошептала она и прижала к себе штандарт.

32

Хадаган загнала отбившуюся овцу в отару и посмотрела на пленного подростка. Он тащил повозку, на широких плечах у него была широкая плоская колодка, деревянное ярмо. Руки его, согнутые в локтях, были пропущены в две дыры по краям ярма и привязаны за запястья. Запряженный в повозку меж длинных оглобель, он медленно тянул ее.

Чахан подошла к Хадаган и хихикнула. Хадаган осуждающе посмотрела на двоюродную сестру.

— Не смейся над ним, — сказала она.

Чахан заметила, как одна из женщин, гнавших отару, махнула рукой, подзывая девушек.

Подросток был в стане уже больше месяца, с тех самых пор, как Таргутай Курултух поймал его. Хадаган издали видела, как мужчины подгоняли узника древками копий или заставляли носить тяжелые мешки. Милосерднее было бы убить его, чем держать в колодке и переводить каждый день из одной юрты в другую, где его часто били и не давали есть. Но ходили слухи, что Таргутай боится лишить его жизни, шаман даже предостерег Курултуха от пролития крови подростка.

Несколько мальчишек подбежали к узнику и стали приплясывать вокруг него, забрасывая комьями грязи и навозом. Это разозлило Хадаган, она остановилась, а потом зашагала к мальчишкам.

Один из них схватил другого за руку.

— Не трогай его! — закричал он.

Другой вырвал руку.

— А тебе какое дело, Чиркудай?

Двое мальчишек схватили Чиркудая и повалили на землю. Третий бросил горсть навоза в узника.

— Прекратите! — крикнула Хадаган.

Она отшвырнула одного из мальчиков и стащила другого с Чиркудая. Мальчишка отпихнул ее, она дала ему пощечину. В живот ей угодил кулак, и она упала к ногам узника.

Она поднялась, а узник встряхнул головой, отбрасывая назад длинные, не заплетенные в косы волосы. Холодный взгляд его светлых глаз заставил ее вздрогнуть.

Она представила себе, как он срывает колодку и бьет обидчика. Выражение лица его смягчилось, и он вдруг улыбнулся ей.

Какой-то мальчишка подошел к Хадаган, но Чирку-дай оттолкнул его. Другие окружили узника.

— Оставьте его в покое! — крикнул Чиркудай.

— А тебе какое дело до него? — спросил один из мальчишек.

Чиркудай посмотрел на него в упор.

— Он тоже мальчик.

Один из мальчишек поднял камень, но Хадаган схватила его за руку и не дала бросить.

— Кончай, — сказала она. — Это тебе не собака. — Она сжала руки в кулаки, готовая драться. — Дураки.

Какой-то тайчиут набросился на мальчишек, и они разбежались.

— Пошел, — сказал он, взбираясь на повозку.

Хадаган бегом вернулась к овцам.

— Храбрая Хадаган, — похвалила она себя.

Другие девочки захихикали.

— Давайте, давайте! — прикрикнула на них мать Хадаган, погоняя отару.


Подоив овец, Хадаган взяла ведра и понесла их к отцовской юрте. Всех овец, включая и тех, что принадлежат ее отцу, пригонят вечером к юрте ее дяди.

Отцовская юрта находилась недалеко от берега Онона. Лошади были у коновязи возле юрты, где несколько мужчин взбивали в кожаных мешках кобылье молоко, превращая его в кумыс. Ритмичное постукивание становилось слышней по мере того, как она приближалась к юрте. Мужчины напевали, болтая длинными мутовками в мешках.

Ее отец, Сорхан-шира, привел своих людей к тайчиутам прошлой осенью. Таргутай Курултух потребовал дани с сулдусов, рода ее отца, и поговаривали, что он может стать таким же могучим вождем, как его дед Амбахай-хан. Хадаган считала, что им лучше уйти отсюда, поскольку она видела, как Сорхан-шира хмурится иногда, говоря о Таргутае.

Ее брат Чимбай стоял у юрты, выкладывая масло в чашку. Чилагун, другой брат, тащил мешок к повозке. Телега с недавно настриженной шерстью стояла рядом с входом в юрту. Полог над порогом был скатан кверху. Хадаган внесла ведра.

Хагар сидела у очага и рассеянно смотрела на огонь. Старушка, вдова одного из сородичей Сорхан-ширы, была единственной служанкой, которую семья оставила при себе.

— Надо бы еще кизяков, — сказала Хагар.

— Вот ты и собери.

Хадаган поставила ведра и подала старушке корзину. Хагар медленно поднялась, перевела дух и вышла.

Хадаган взялась за работу. Когда-то у ее отца было две служанки для ведения домашнего хозяйства, но одна скончалась от какой-то лихорадки, которая унесла жизнь и матери Хадаган. Возможно, вскоре отец найдет другую женщину. Хадаган хотелось, чтобы новая жена стерла с лица отца тоску, а заодно взяла бы на себя часть домашних забот. Чимбаю было шестнадцать лет, ему жениться пора, а Чилагуну — почти четырнадцать. Когда у ее братьев будут собственные юрты, у нее появится время заняться собой, прежде чем она начнет обихаживать собственного мужа.

Она подошла к очагу. Может, ей не стоит пенять на дополнительную работу. Другие девочки в двенадцать лет еще только учатся тому, что она уже умеет, и это ей поможет выйти замуж, тем более что мать не наделила Хадаган своей красотой. Она редко гляделась в полированную металлическую пластинку, которая досталась ей от матери. Она видела себя всякий раз, когда смотрела на плоские лица братьев, на их маленькие черные глаза и тонкие губы.

Молоко закипало в котле, когда она услышала голос отца. Хадаган пошла к выходу и выглянула наружу. С Сорхан-широй разговаривали два тайчиута, узник стоял между ними.

— Что мне с ним делать? — спросил отец.

— Сторожи, — ответил один из тайчиутов. — Держи его в этой колодке, а то не знаешь, чего от него ждать. Трех человек потеряли, когда брали его, и он уже пытался бежать. Держи в колодке.

— У Таргутая Курултуха забот полон рот из-за этого мальчика, — согласился Сорхан-шира.

Тайчиут пожал плечами.

— Ты не очень-то его жалей. Таргутай не хочет проливать его кровь, но и печалиться не будет, если он помрет под твоим наблюдением.

— Он мог устроить мальчику почетную смерть: приказать задушить его, завернув в ковер, или посадить в мешок и швырнуть духам реки. — Хадаган показалось, что в голосе отца звучит легкая издевка. — Не хочет проливать его кровь. — Он вздохнул. — Погодите, я позову сыновей.

Когда Сорхан-шира ушел, мальчик посмотрел на Хадаган. Его зеленовато-карие глаза с золотыми крапинками были широко раскрыты. Она повернулась и пошла обратно к очагу.

В юрту вошли оба брата с узником в колодке.

— Отец говорит, нам придется сторожить его, — сказал Чимбай. — Его зовут Тэмуджином.

— Я знаю, как его зовут, — откликнулась Хадаган, глядя, как мальчик неловко усаживается. На широком лбу темнел синяк. Штаны его были порваны на коленях, а драная сорочка висела мешком. — У него голодный вид.

— Хотелось бы кумысу, — сказал Тэмуджин.

— Ты его и получишь, — пообещала Хадаган.

Чилагун пожал плечами.

— Видишь, какая у нас сестра, — сказал он. — В нашей юрте она иногда говорит отцу, что ему делать.

— У вас добрая сестра, — заметил Тэмуджин. — Здесь я не видел слишком много доброты.

Бурдюки с кумысом и кувшины висели на одной стене. Хадаган налила кумыс в кувшин и понесла ему. Чилагун взял у нее кувшин из рук и пролил несколько капель, а потом поднес к губам мальчика.

— Они хоть раз снимали с тебя колодку? — спросил Чилагун.

— Нет.

— Ты и спал в ней?

— Да. Таргутаю хотелось бы изуродовать меня этой колодкой, если прежде меня не забьют до смерти.

— Ему легче было бы отделаться от тебя, — сказал Чимбай.

— Это он предоставляет другим. А тем временем он может показать своему роду, как я беспомощен.

— Беспомощен! — садясь, с хохотом сказал Чимбай. — Я слышал совсем другое. Сын одного воина рассказывал мне, сколько потерь они понесли, когда ловили тебя. Он сказал, что твоя семья задерживала их, пока ты уходил. Они не ожидали, что женщины и дети устроят им целое сражение.

— По крайней мере, моя мать и братья теперь в безопасности, — торжествующе произнес он. — Говорят, вы сулдусы.

Чимбай кивнул.

— Отец присоединился к стану Таргутая после смерти матери. Он — Сорхан-шира, глава нашего рода. Я — Чимбай, а это мой брат Чилагун. Сестру зовут Хадаган.

— Как это жестоко, — сказала Хадаган, — набить тебе на шею колодку и так обращаться.

— Наша сестра не всегда тверда, как скала, о которой говорит ее имя, — заметил Чимбай. — Она никогда не откажет в заботе самым слабым барашкам. Но она права: ты еще мальчик, чтобы с тобой так дурно обращаться. — Он наклонился к Тэмуджину. — Ты можешь спастись. Поклянись верно служить Таргутаю. Откажись от своих притязаний. Сохранишь жизнь, а потом… даже раб может подняться… А так ты долго не протянешь.

— Таргутай занял мое место. Не для того моя мать боролась за мою жизнь, чтобы я склонился перед Таргутаем.

Тэмуджин пошевелил пальцами. Лицо исказилось от боли. Видимо, причиняла ее колодка. Чилагун дал ему еще кумыса. Хадаган слила сыворотку в большой кувшин, оставив творог в котле. Она собиралась его позже высушить на солнце.

— А ты упрямец, Тэмуджин, — сказал Чимбай, — и храбрец, несмотря ни на что.

К ним подошла Хадаган.

— А мы можем снять колодку? — спросила она. — Вы можете сторожить его без нее.

— Поговорили, и хватит. — Чимбай повернулся к Тэмуджину. — Будь моя воля, я бы тебя отпустил, но отец выколотит из меня душу за неподчинение приказам тайчиутов.

— Таргутай пытался взять приступом ваше убежище? — спросил Чилагун. — Говорят, двоих ранило.

— Пытался, — ответил Тэмуджин. — Потом они отступили, и Таргутай кричал, что хочет взять меня одного, а других отпустит.

— Это на него похоже. — Чимбай потрогал пробивающиеся усики. — Мы с отцом и с ним охотились не так давно и взяли бы больше дичи, если бы он не попридержал людей. Осторожность — хорошая черта, но…

Хадаган коснулась руки Чимбая.

— Пусть сам расскажет, как было дело.

Тэмуджин улыбнулся ей. Другие мальчики никогда не смотрели на нее такими глазами, будто находиться рядом с ней — уже счастье. Она потупила очи. Но это всего лишь его благодарность за кумыс и добрые слова.

— Мать и братья настаивали, чтобы я бежал, — сказал узник. — Я понял, что могу увести врагов от них, поскольку нужен был только я. Они не видели меня, пока я не поднялся в гору. Я ехал в леса, что поблизости от горы Тэрпон. Чаща там такая, что лошади не пройдут, и тайчиутам пришлось бы идти в обход. Я хотел сделать круг и ускользнуть.

Тэмуджин сделал передышку.

— Я прятался три дня, надеясь их переждать. Потом я решил бежать, но когда я повел лошадь вниз по склону, сзади что-то упало, я оглянулся и увидел, что седло соскользнуло со спины лошади.

— Ты плохо подтянул подпругу, — сказал Чилагун.

— Ничего подобного. Все было в порядке, и все-таки седло оказалось на земле. Духи меня предупреждали, чтобы не высовывался: только это и приходило в голову. Я прождал еще три дня, а потом пошел вниз. Я не заметил никаких людей, но вдруг белый камень, большой, как юрта, выкатился передо мной и загородил мне дорогу.

— Опять знамение? — спросил с улыбкой Чилагун.

— А что еще? Там наверху, поближе к Небу, я чувствовал присутствие Тэнгри. Раз, когда ветер засвистел в соснах, я услышал шепот, приказавший мне вернуться. Как ни был я слаб и голоден, не подчиниться я не мог. Еще через три ночи мне оставалось бы лишь лизать подтаявший снег и насыщаться несколькими ягодками. Я вернулся к камню и стал обходить его, молясь, чтобы враги уже отказались от охоты на меня. — Тэмуджин перевел дух. — А они ждали. Обложили лес и ждали.

— Кажется, — сказал Чимбай, — ты неправильно истолковал эти знамения.

— Думал, убьют, но Таргутай, видимо, знал, что меня охраняют духи. Несколько раз он подходил ко мне, после того как его люди избили и связали меня, и всякий раз рука не поднималась убить меня. Люди посмеивались: мол, я веду себя мужественно так долго, что заслуживаю пощады. Они уверяли Таргутая, что ему нечего бояться мальчишки. — Тэмуджин склонил голову и уперся подбородком в колодку. — Таргутай говорит, что руку его остановили духи горы Тэрпон, но и слова его людей помешали ему убить меня.

— Когда-то он был товарищем твоего отца, — сказал Чимбай. — Может, это ему в голову пришло тоже.

— И еще учтите моего дядю Даритая. Он не сделает ничего, пока знает, что я пленник, но моя смерть может заставить его порвать с Таргутаем. — Тэмуджин смотрел то на одного брата, то на другого. — Пощадит меня Тэнгри. Бывало, мне снилось, что я стою на какой-то вершине, а на горе Тэрпон вижу небесные знамения. Таргутай держит мою жизнь в руках, но ему не удается отнять ее.

Хадаган не услышала и тени сомнения в его голосе. В глазах сиял свет, не приглушенный пленением, но это мог быть всего лишь отблеск безумия. На вершине горы голодный мальчик, преследуемый врагами, мог представить себе что угодно. Избитый узник, наверно, цеплялся за малейшую надежду.

В юрту вошел Сорхан-шира.

— Что это? — закричал он. — Я думал, мой обед готов.

Хадаган встала.

— Сейчас приготовлю, папа.

— Моя дочь обычно не ленится. — Сорхан-шира сложил руки и уставился на сидевшего на полу Тэмуджина. — Хоть ты и пленник, но прислуживать тебе, видимо, придется нам. Ты не сможешь есть в колодке или даже спустить штаны. Как нам быть, если ты захочешь облегчиться?

— Вы поможете мне, — сказал Тэмуджин.

Сорхан-шира рассмеялся.

— Тебе не освободили руки даже для этого.

— Нет. А потом меня били за то, что я причиняю своим сторожам слишком много забот.

— Ну, я тебя буду бить, если ты не попросишься: я не хочу, чтобы ты справлял нужду в моей юрте. — Он поддел ногой пустой кувшин. — Я вижу, мои сыновья напоили тебя. Чимбай, выведи его наружу и помоги ему сделать, что положено.

Чимбай и Чилагун помогли Тэмуджину подняться, старший брат вывел его из юрты.

— Неси обед, дочка, — сказал Сорхан-шира, пошел к постели и сел на подушку.

Чилагун уселся рядом. Хадаган положила на блюдо сушеного мяса и творога и подала отцу кувшин.

— Таргутаю надо было убить этого малого, — сказал Сорхан-шира. — А он предпочел сломать его. Если мальчик скоро не сдастся, ему не жить. — Он брызнул кумыса духам и припал к кувшину. — Храбрая душа: из такого может получиться настоящий мужчина.

— Сними с него колодку, — сказала Хадаган.

Густые брови Сорхана-ширы полезли на лоб.

— Что?

— Освободи его. Чимбай и Чилагун могут присматривать за ним. Ты сам говорил, что в ином случае нам придется его кормить, так что будет меньше забот.

— Забот у нас появится значительно больше, если он попытается убежать.

— Пожалуйста!

— Помолчи, дочка, — сказал отец, сощурившись; его вислые усы шевелились. — Его беда может тронуть любое сердце, и ты находишься в том возрасте, когда девочка думает о женихах, но мальчик-раб, как бы он ни был благороден и пригож, вряд ли достойная партия.

— Дело совсем не в том, — торопливо оправдывалась она. — Мне жаль любого, с кем обращаются дурно, и если он выживет и когда-нибудь станет соперником Таргутая, совсем неплохо иметь его в друзьях.

— Берегись, Хадаган, — сказал Сорхан-шира. — Я поклялся в верности Таргутаю. Не хочешь ли ты меня обесчестить?

— Разве можно нарушить клятву, проявляя к этому мальчику капельку милосердия? Он узник Таргутая: наш род с ним не спорит.

Но отца так просто не проймешь.

— Если мы будем добрыми, — добавила она, — то это может ослабить волю Тэмуджина. Битье и плохое обращение не сломили его, а доброта может подействовать. Таргутай будет тебе еще благодарен за это.

Маленькие глаза отца становились все более задумчивыми, он скреб полоску ткани, которой была повязана его бритая голова. Она добилась своего; он испытывал двойственное чувство: жалость к мальчику и стремление сохранить верность вождю.

— Ты бы ее послушал, — сказал Чилагун. — Мы последим за ним. Мы уже хотели снять с него колодку, но не могли перечить тебе.

Сорхан-шира дернул себя за ус.

— Вы уж больно легко поддались своей сестре. Надеюсь, вы будете вести себя по-мужски с собственными женами, к тому же они могут оказаться и не такими умными, как Хадаган: даже мне часто не удается протиснуться сквозь частокол ее слов.

Вошла Хагар и поставила корзину. Сорхан-шира махнул ей рукой. Старуха поднесла ему еще один кувшин и села рядом с Хадаган. Чимбай и Тэмуджин вернулись в юрту, Сорхан-шира молча изучал узника.

— Тэмуджин, — сказал он наконец, — ты уже раз пытался бежать. Ты, наверно, долго обдумывал способы побега.

— Не стану отрицать, — подтвердил Тэмуджин. — Но я бы не сказал, что успешно.

— Вот почему ты носишь колодку. Однако моя дочь — упрямая девица. И мягкосердечная. Она допекает меня, требуя твоего освобождения от колодки, и мне остается лишь заткнуть ей рот или выпороть.

— Мы могли бы снять с него ярмо, — сказал Чимбай. — Тогда бы он ел сам. А я буду следить за ним. Даю слово…

— Теперь уже все дети просят за него? — Сорхан-шира ухмыльнулся. — Вы охотно выходите из подчинения, стоит мне ногу поставить на порог. Освободите его.

Чилагун улыбался во весь рот. Чимбай стал развязывать ремешки, обхватывающие запястья Тэмуджина.

— Послушай, Тэмуджин, — добавил их отец. — Если ты хоть раз попытаешься бежать, тебе наденут колодку снова и будут бить, как никогда в жизни.

Чимбай развязал ярмо и снял его с плеч Тэмуджина. Лицо Тэмуджина посерело от боли, когда он опустил руки. Запястья были растерты до живого мяса там, где врезались в них сыромятные ремешки.

Чилагун помог подростку дойти до постели.

— Руга. — Тэмуджин пошевелил плечами. — Как иголками колет. — Хадаган сунула ему блюдо с творогом, и он схватил горсть. — Я не забуду то, что вы сделали для меня.

— Твои следующие сторожа не будут такими мягкосердечными, как мои дети, — сказал Сорхан-шира. — Так что это короткое вкушение свободы позже отяготит твой плен. — Он помолчал. — Таргутай Кутурлух, возможно, будет обходиться с тобой лучше, если ты откажешься от своих притязаний.

— Не могу.

Сорхан-шира потер подбородок. Хадаган увидела в его глазах огонек восхищения.

Трапезу свою они закончили в тишине.

— К сожалению, больше ничего нет, — сказала Хадаган.

— Завтра поедим вдоволь, — добавил Чилагун, — на пиру.

Хадаган покачала головой, сожалея, что брат упомянул об этом. Тайчиуты вряд ли захотят разделить трапезу, посвященную первому полнолунию лета, со своим пленником. Возможно, Тэмуджин останется на попечении ее отца, и тогда она постарается принести ему еды.

Сорхан-шира осушил кувшин и встал.

— Я должен присмотреть за сбиванием кумыса. Чимбай, вы с братом будете по очереди сторожить его. Он может спать без колодки, но если выводить будете, надевайте.

Сорхан-шира ушел. Хагар собрала тарелки и пустые кувшины и отнесла их к очагу. Тэмуджин встал, потянулся и сказал:

— Спасибо тебе, Хадаган.

— Не за что.

— Твои слова умилили отца, и он освободил меня от колодки.

Она вышла из юрты. Сбивая кумыс, мужчины пели.

Может быть, Тэмуджин сбежит: не тогда, когда его сторожат братья, а в другое время. Если он выживет, то непременно обретет сторонников и в один прекрасный день вернется и бросит вызов Таргутаю. Тогда он, наверно, вспомнит ее доброту.

Если Тэмуджин когда-нибудь станет вождем, то у него будет возможность выбирать женщин. Он вряд ли найдет такую, как она. Но нет, ему не дадут убежать никогда.

Из юрты доносился голос Чимбая. Она прислушалась — мешал шум, производимый мешалками.

— Этот шум может помешать тебе заснуть, — сказал Чимбай.

— Без колодки я буду спать превосходно, — еле расслышала она голос Тэмуджина. — Ты уже почти мужчина?

— Весной будет шестнадцать. Отец говорит, мы подберем жену мне после летнего пира. Он знает одного нойона хонхиратов, у которого дочери на выданье.

— Он должен найти жену себе самому, — сказал Чилагун.

— Может, и поищет, — поддержал его Чимбай. — У того нойона три дочери, и отец улыбался старшей. Мы, возможно, оба вернемся с невестами, а ты мог бы поухаживать за третьей сестрой. Потом отец займется помолвкой Хадаган.

— У Хадаган будут женихи, — сказал Тэмуджин. — Она уже выполняет женскую работу, и лицо у нее красивое.

Какая-то собака стала ластиться к Хадаган.

— Сестра — хорошая девочка, — подтвердил Чимбай. — Она умница и не ноет, работая, но даже я не назвал бы ее красавицей. Ей остается надеяться на человека, который не посмотрит на это, а обратит внимание на другое.

Она поморщилась. Брат всегда был правдив, а это лучше, чем лгать и льстить, но ей было жаль, что сейчас он говорит правду.

— Наверно, вы не пригляделись к сестре, — сказал Тэмуджин. — Когда мальчишки мучили меня, она вступилась, и я разглядел ее красоту.

Собака тявкнула, теперь ребята поймут, что кто-то стоит у порога. Хадаган вошла в юрту и увидела, что братья смеются.

— У тебя есть поклонник, Хадаган, — сказал Чимбай. — Пленение так подействовало на Тэмуджина, что он стал остряком. Только что он назвал тебя красавицей.

— Ничего не хочу слушать.

Она прошла к очагу, в который Хагар подбрасывала топливо. Тэмуджин понял, что она подслушивала. Потому-то он и говорил о ней добрые слова. В отчаянии он пробовал все, что могло помочь ему убежать. Он всего лишь хотел ее использовать.

— Чимбай, ты должен сторожить у двери, — сказала она и повернулась к Чилагуну, — а ты должен спать.

— Теперь у тебя есть наконец суженый, — подшучивал Чилагун. — Жаль, что он пленник.

— Наверное, мне не надо было говорить, — сказал Тэмуджин. — Не думал я, что те, кто обращались со мной хорошо, используют мои слова, чтобы ранить родную сестру.

Братья повесили головы, делая вид, что им стыдно.

— Я говорил ему, — сказал Чимбай, — что мы с отцом после праздника поедем искать мне жену.

— Если он забудет, то ты сам себе найдешь. Мне с Хагар будет легче, если ты обзаведешься собственной юртой, и на тебя будет работать жена.

Чимбай улыбнулся ей.

— Ты ворчишь на меня, как старая бабушка.

— Мы с отцом ездили искать мне жену, — сказал Тэмуджин, — перед самой его смертью. Моя невеста — хонхиратка, и я понял, что она захотела стать моей женой в тот самый миг, когда мы встретились. Отец оставил меня у ее семьи, но мы были вместе всего несколько дней, потому что приехал один из людей отца и сказал, что тот умирает. Пришлось уехать. Она обещала ждать меня.

Хадаган отошла, тронутая его взволнованным голосом, хотя в глубине души ревновала его. Она стала поправлять одеяла на постелях. Все знали, как красивы хонхиратки, и невеста Тэмуджина, видимо, тоже.

— А сколько ей сейчас лет? — спросил Чилагун.

— Четырнадцать.

Чимбай хмыкнул.

— Тогда она уже согревает постель другого мужчины.

Хадаган увидела боль в глазах Тэмуджина и вдруг разозлилась на Чимбая. Тэмуджину надеяться было не на что, но брат мог бы позволить ему утешаться мечтой о девушке.

— Я уверена, что она сдержит свое обещание, — возразила Хадаган. — Дай Тэмуджину отдохнуть.

Чимбай встал.

— Ложись на мою постель, Тэмуджин. Я буду сторожить у порога, так что бежать и не думай. Чилагун, я разбужу тебя, когда устану.

Тэмуджин доковылял до постели Чимбая и упал на нее. К тому времени, когда все улеглись, пленник дышал глубоко и ровно.

33

Перед рассветом за Тэмуджином пришли двое. Сорхан-шира задерживал их перед входом, пока Чимбай и Чилагун надевали на пленника колодку. Тэмуджин улыбнулся Хадаган, и его увели.

Предстоял пир, которым отмечали шестнадцатый день первой летней луны. Сорхан-шира с сыновьями присоединились к другим для жертвоприношения. Хадаган вместе с Хагар на лугу у реки помогали женщинам и девушкам готовить еду. К исходу утра в ямах жарилась жирная баранина.

Для Таргутая возвели войлочный шатер, подпираемый шестами. Вождь уселся там с тремя женами, их детьми, братом Тодгоном Гэртэ и приближенными. Хадаган высматривала в толпе Тэмуджина, но не видела его. Ее отец преклонил колени перед Таргутаем, протянул вождю шарф, чтобы тот коснулся его, а потом повел сыновей и нескольких своих товарищей к одной из ям.

Женщины и девушки сплетничали за едой и питьем. Сорхан-шира, размахивая руками, рассказывал о каком-то сражении. Чилагун заигрывал с проходившей мимо тайчиутской девушкой.

Два мальчика-тайчиута подошли к ним, поприветствовали сулдусов и сели неподалеку от Хадаган и Чахан. Мужчины пели песни и плясали, вертясь и тяжело топая ногами. По берегу бегали ребятишки, трех мальчиков столкнули в Онон, они вымокли и ругались. Пожилые женщины говорили, что им не приходилось видывать такого прекрасного праздника.

— Не повезло пленнику, — сказал один из тайчиутских подростков. — Попировать не удалось.

Он засмеялся.

— Хадаган жалеет его.

— Нет, — возразила Хадаган. — Воинам надо было убить его. Не понимаю, почему они этого не сделали.

«Он лучше вас всех», — подумала она со злобой и взглянула на подростков.

— Вы должны пировать со своими семьями.

— Не груби, — сделала ей замечание Чахан. — Твой отец разрешил им присоединиться к нам.

Хадаган встала и, шатаясь, пошла к роще, от архи у нее расперло мочевой пузырь. Таргутай хлопал в ладоши и пел под треньканье однострунного музыкального инструмента. Молодые боролись. Всем было не до мальчика, который, наверно, только прислушивался к веселью, но не разделял его. Хадаган подумала, а не отнести ли ему украдкой еды, но сторожа Тэмуджина все равно отнимут то, что она принесет.

Хадаган вышла из рощи, перешагнула через какого-то пьяного и вернулась к отцу. Беспокойство за Тэмуджина лишь отравило ей праздник. Она села возле Хагар и заставила себя не думать о мальчике.


Когда солнце склонилось к западу, пир кончился. Те, у кого юрты были далеко, побрели к коновязи. Сорхан-шира вытер руки о халат, встал и посмотрел на своих детей.

Отец и мальчики, шатаясь, пошли к юрте. Хадаган и Хагар шли следом по берегу реки. Старуха опиралась на палку, и казалось, вот-вот она упадет. У реки валялись напившиеся до бесчувствия люди, некоторых тащили под руки и взваливали на лошадей.

Сорхан-шира вошел в юрту и со стоном упал на постель, потом сел, вздохнул и посмотрел на Чимбая.

— Сын, — сказал он, — самое время посетить моего друга-хонхирата и поухаживать за его дочерьми. Через несколько дней поедем и справим помолвку перед праздником обо. Нам обоим пора обзавестись женами, и, может быть, мы привезем какого-нибудь молодого человека, чтобы он поухаживал за твоей сестрой. Подойди, дочка, — позвал Сорхан-шира. — Я не позаботился о твоей помолвке.

— Есть еще время, — сказала она. — Я молода. Может быть, какой-нибудь тайчиут посватается, и я буду жить поблизости.

Отец покачал головой.

— Признаюсь, я этого не ожидал, но ты хорошеешь.

Чилагун фыркнул, стягивая сапоги с Сорхан-ширы.

— Отец, — сказала Хадаган, — ты пьян.

— А тут и пьяный разберется. Вот сейчас нос у тебя слишком длинный, глазки маленькие, губы тонкие и рот кривоват, а лицо приятное при этом. Странно, но я раньше этого не замечал. Наверно, красота твоей матери застила мне глаза. Ее лицо стояло у меня перед глазами, и я думал, тебе вовек не быть такой, но…

Сорхан-шира вытянулся. Хадаган подбросила лепешку в огонь и поставила кувшин рядом с постелью, зная, что когда отец проснется с больной головой и пересохшим горлом, ему захочется кумыса.

— Хадаган Гоа, — прошептал Чилагун, когда она ложилась спать. — Хадаган Красавица.

— Спи, Чилагун, — сказал Чимбай, падая поперек постели. — Дай нашей красивой сестре отдохнуть.

Хадаган тоже легла. В дымовом отверстии виднелось светлое небо, первая летняя луна сияла в небесах. Отец ценил ее только за то, что она хорошо готовила и пряла, но никогда за внешность. Тэмуджин говорил, что она хороша. Глупая болтовня пьяного человека и отчаявшегося мальчишки.

Она погрузилась в сон.

— Сорхан-шира! — позвал мужской голос. Хадаган вздрогнула.

— Сорхан-шира!

Издалека доносились крики. Она побежала к выходу и откинула полог.

Какой-то тайчиут стоял за порогом, на берегу толпились люди.

— Что такое? — спросила она.

— Буди отца. Есугэев сынбежал.

Сердце забилось.

— Как это случилось?

— Он ударил сторожа краем колодки, да так, что тот лежит без памяти. Парень исчез. Да не стой же, девочка, буди отца.


Хадаган ждала у очага. Сорхан-шира, мгновенно протрезвевший от этой вести, отправился с другими на поиски. Братья что-то пробормотали о лихости Тэмуджина и снова завалились спать. Она не могла уснуть и боялась выглянуть наружу, где мужчины, наверно, прочесывали лесок за куренем. В полнолуние подростка легко обнаружить на открытой местности, так что податься, кроме леса, ему было некуда.

Она услышала чьи-то шаги. На пороге вдруг появился отец.

— Ты бы спала, — пробормотал он, направившись к постели.

— Его нашли?

— Нет.

Сердце екнуло. Она проводила отца до постели.

— Но его могут поймать, — добавил Сорхан-шира. — Поищем днем. — Он вздохнул и сел, расстроенный. — Дай Бог ему добраться до убежища его семьи.

— С колодкой и без лошади?

— Что поделаешь.

— Но если его поймают…

— Тихо, — цыкнул он. — Разбудишь всех.

— А что с ним сделают? — спросила она. — Неужели…

— Успокойся, Хадаган, — сказал он, обхватив ее рукой и прижав. — Меня самого распирает от жалости, — добавил он вполголоса. — Он сообразил, что надо прятаться в реке, а не в лесу. Видимо, понял, что в лесу будут искать в первую голову. Я видел, как он прятался в Ононе.

Хадаган прикрыла рот ладошкой, чтобы не вскрикнуть от радости.

— Он под водой прячется, высунув одно лицо, — шептал Сорхан-шира, — колодка его поддерживает на плаву. Я сказал ему, чтобы он там подождал. Больше его никто не видел. Я сходил к другим, а потом вернулся и предупредил, чтобы он не высовывался, пока мы не разойдемся по юртам. Я убедил Таргутая, что мальчик далеко не уйдет и что днем нам повезет больше. Я говорю тебе, чтоб ты только не убивалась. Ты знаешь, что случится со мной, если кто-нибудь узнает, что я сделал.

Он схватил кувшин, прошептал молитву и хлебнул.

— Глупо рисковать из-за него. Я сказал ему, чтоб молчал обо мне, если поймают. Надеюсь, у него достанет мужества попридержать язык. Я сделал все, что мог, но как бы нам не пожалеть об этом.

— Ты хороший человек, отец. Я бы тебя возненавидела, если бы ты выдал его.

— Наверно, поэтому и не выдал. — Он вскинул голову, прислушиваясь к стуку мутовок снаружи. — Вздремнуть не удастся. Надо присмотреть за работой, а потом…

В своих постелях зашевелились братья. Чимбай сел.

— Поймали? — спросил он.

Хадаган покачала головой. За порогом послышались чьи-то шаги. Чимбай вскочил, Сорхан-шира поднял голову.

На пороге появился Тэмуджин с колодкой на шее, при тусклом свете его едва узнали. Мокрая одежда прилипла к телу.

— Я услышал, как взбивают кумыс, и пошел к вашей юрте, — сказал Тэмуджин. — Темно, меня никто не видел.

Сорхан-шира встал и пошел к мальчику.

— Что ты здесь делаешь?

— Мне далеко не уйти. Прошу… Вы были добры ко мне. Помогите теперь, пожалуйста.

— Так-то ты платишь за мою доброту, — сказал Сорхан-шира и потащил его к очагу. — Разве ты не знаешь, что сделают с нами, если найдут тебя здесь? Тебя надо отвести к Таргутаю.

Хадаган подбежала к отцу и вцепилась в рукав.

— Нет!

Сорхан-шира выпустил из рук пленника. Хагар уже проснулась и смотрела во все глаза. Чимбай бросился и стал между отцом и Тэмуджином.

— Ты не можешь его выдать, — запротестовал Чимбай, а его брат поспешил стать рядом. — Если птица вылетела из клетки и прячется в кустах, стоит ли выдавать птицу?

Сорхан-шира стукнул себя кулаком по груди.

— Кусты пооборвут из-за этой птицы.

— Он пришел к нам, он доверяет нам. Можем ли мы его выдать?

Сорхан-шира переводил взгляд с одного сына на другого.

— Что это вы все за этого мальчишку? — спросил он, взглянув на Хагар, словно бы ища у нее поддержки, но старуха молчала.

Хадаган потянула отца за рукав.

— Давай поговорим.

Она повернулась и пошла в глубину юрты. Братья уже снимали колодку с Тэмуджина. Отец сжал кулаки и пошел за ней.

— Чего тебе? — спросил он.

— Не смей его выдавать, — тихо проговорила она. — Мы сильно рискуем, помогая ему, но если ты выдашь его, тебе может крепко достаться. Таргутай Курултух, наверно, захочет узнать, почему он пришел именно сюда, и битьем развяжет ему язык. Вдруг он скажет о нашем добром отношении к нему и о том, что ты видел его в реке.

Отец кивнул.

— Ну и умная же у меня дочка.

Она вернулась к очагу. Тэмуджин растирал руки, Чимбай держал колодку.

— Надо это сжечь, — сказал старший брат.

— Теперь я попытаюсь убежать, — сказал Тэмуджин, взглянув на Сорхана-ширу. — Вдруг удастся.

— Тебя наверняка видели. — Сорхан-шира покачал головой. — Сожгите колодку и спрячьте его. Я выйду и уведу людей от юрты.


Чимбай с Чилагуном разломали колодку на куски, и Хадаган бросила их в огонь. Дерево было сырое, она раздувала костер, чтобы оно загоралось. Когда колодка превратилась в угли, Хагар повесила над очагом котел.

Чимбай караулил у порога, пока Тэмуджин быстро глотал похлебку. Хадаган приходила в ужас от мысли, что с ними сделают, если его обнаружат. Отца за предательство убьют, братьев, возможно, тоже. Ее Таргутай, наверно, пощадит. Не швырнет на поругание воинам, а определит к кому-нибудь из приближенных в рабыни.

— Надо спрятаться, — сказал Тэмуджин.

— У юрты стоит повозка, — предложил Чилагун, — можешь спрятаться в ней.

— Он задохнется под шерстью, — возразила Хадаган.

— Точно, но поэтому-то никто и не станет искать его там.

— Попробую, — сказал Тэмуджин. — Если меня найдут, постараюсь убедить, что заполз туда сам.

Хадаган взяла у него пустую чашку.

— Снятая колодка вызовет подозрение. Станет понятно, что кто-то помог тебе, твоя попытка спасти нас не удастся.

Он внимательно посмотрел на нее. Мальчик готов был подвергнуть их опасности, лишь бы спастись. Он, видимо, продумал все и предвидел, что Сорхан-шира защитит его, что ребята захотят снять колодку, что девочка покраснеет, слушая его комплименты.

— Когда-нибудь я вознагражу вас, — сказал Тэмуджин. — Клянусь.

Чимбай выглянул из юрты и махнул Тэмуджину рукой.

Хадаган проводила его до порога. Близился рассвет. Тэмуджин, крадучись, пошел к повозке.

— Ты пригляди за ним, Хадаган, — сказал Чимбай. — Не давай никому подходить к повозке.

Она повернулась к очагу. Стоит ей сказать несколько слов, и отец с братьями убедятся, что прятать его слишком рискованно. Но она гнала эту мысль, представив себе, как будет горевать, увидев Тэмуджина снова в колодке.

Он знал, как подчинить своей воле людей. Наверно, на горе Тэргюн его благословил сам Тэнгри.

34

Хадаган выложила на камни творог для просушки и стала на колени перед длинным ткацким станом. Чимбаю нужна будет новая сорочка, когда он поедет свататься. Это оправдает ее пребывание у повозки, где прячется Тэмуджин. Тетя похвалила ее за усердие, проходя с другими женщинами доить овец.

Хадаган натянула пряжу, взяла челнок и вдруг увидела Чахан, которая ехала к ней по берегу на рыжем мерине.

— Мы тут собираемся поискать того мальчика, — сказала двоюродная сестра. — Я просила своих подождать, пока я не съезжу за тобой.

— Мне надо работать.

— О, Хадаган, ты можешь сказать отцу, что помогала нам искать.

— Я не могу все бросить на Хагар-эке.

Она раскраснелась от жары, донимавшей ее даже утром. Она представила себе, как парится под шерстью Тэмуджин.

— Ну и побьют же его, если поймают, — сказала, хихикая, Чахан. — А может, он и удерет.

— Пешком он далеко не уйдет, да еще с колодкой. Наверно, он сдастся на милость Таргутая. В конце концов, его же не убили раньше.

— Поехали с нами, — сказала Чахан. — Увидим — загоним его, как зайца.

Для Чахан все это было игрой.

— Его, наверно, уже нет в живых. Кошка поймала мышку и уволокла к себе.

— Кошки не видать. Был бы шум, кровь, — возразила Чахан и подвела лошадь к повозке. Рука Хадаган, державшая челнок, замерла. К повозке подбежала собака и стала обнюхивать колесо… — Ну, ты поедешь или нет?

Собака заворчала. Чахан, нахмурившись, посмотрела на повозку.

— Я же тебе говорила, — сказала наконец Хадаган. — Не могу.

Чахан села на лошадь.

— Наверно, мы его не найдем. Некоторым все равно, убежит он или нет, но если мы его увидим, придется сказать мужчинам.

Чахан уехала.

— Дура, — сказала Хагар.

Хадаган не поняла, о ком говорит старуха.


Сорхан-шира вернулся только вечером.

— Твои братья не вернутся сегодня, — сказал он. — Они с другими молодыми людьми продолжат поиски.

Хадаган дала ему кувшин и села на постель.

— И как долго они будут искать?

— До завтра, по крайней мере. Мне придется поехать с твоим дядей вниз по реке после ужина. Таргутай считает, что мальчику спрятаться на берегу легче, чем на открытой местности, но он хочет, чтобы мы прочесали все.

— Значит, Тэмуджин не может убежать.

Отец вздрогнул.

— Нет.

— Да хранят нас духи, — бормотала у очага Хагар.

Сорхан-шира поел молча и встал.

— Брат хочет выпить со мной после поисков. Ты присмотришь за мальчиком?

Хадаган кивнула. Он похлопал ее по плечу и ушел.

В стане было тихо, только из дальней юрты доносилось пение. Яркая луна плыла в облаках. Хадаган прокралась к повозке.

Тэмуджин выкарабкался и подбежал к Хадаган.

— Долго под шерстью не усидишь, — прошептал он.

— Сиди. Тебя и завтра будут искать.

Он встал на колени и положил ей руку на плечо. Она отшатнулась.

— Хадаган, — сказал он. — Твой отец, хотя и добрый человек, отказал бы мне, если бы не ты.

— Он еще пожалеет, что не отказал.

— Вы с братьями стали моими друзьями. Клянусь, что когда-нибудь вам воздадут великие почести, а ты будешь сидеть рядом со мной.

— Да, — шепнула она, — если мы все не погибнем из-за тебя.

— Я не забуду. Если тебя когда-нибудь будет некому защитить, обратись ко мне, и я протяну тебе руку.

— Не утешай меня, — сказала она. — Во всяком случае нам уже поздно идти на попятный. А теперь прячься.


Хадаган не отходила от юрты весь следующий день. Отца с братьями она увидела только после захода солнца. Когда они садились ужинать, лица у них были озабочены.

— Таргутаю скоро придется отказаться от этой охоты, — сказал Чимбай. — Его люди говорят ему, что мальчик сдался бы, если бы был еще жив.

— Пока мы не убедимся в этом, — сказал Сорхан-шира, — парню придется попотеть в его шерстяной постели. — Хадаган встала и принесла еще один кувшин. — Много пьешь, дочка.

— Я не для себя, папа. Дам Тэмуджину, когда появится возможность вылезти.

Отец ухмыльнулся.

— Мы достаточно сделали для него. Пересидит без еды одну ночь.

Ей не хотелось спорить с ним. Охота скоро закончится. Мальчик уйдет, и им нечего будет бояться.

В ту ночь Хадаган крепко спала и проснулась, только когда услышала привычный шум мутовок. Постель отца была пуста. Она снова закрыла глаза и задремала, как вдруг шум снаружи прекратился.

Сорхан-шира ворвался в юрту.

— Вставайте, — сказал он. Братья Хадаган сели в своих постелях. — Нам велено подождать снаружи. Таргутай приказал обыскать стан.

Хадаган с братьями стояла у юрты. Тайчиуты занимались обыском, продвигаясь к ним. Ей следовало бы догадаться, что Таргутай поищет в жилищах, если мальчика не найдут. Он станет подозревать, что кто-то прячет Тэмуджина.

В отдалении несколько человек спешились у юрты дяди. Двое рылись в сундуках, что были в кибитке, остальные вошли в юрту.

Пятеро тайчиутов подъехали к их жилищу. Хагар вцепилась рукой в плечо Хадаган. Сорхан-шира сидел возле повозки, спокойно заостряя наконечник копья. Руки Хадаган дрожали, она заставила себя успокоиться.

Отец встал и прислонил копье к повозке, когда тайчиуты спешились.

— Теперь здесь посмотрим, — сказал один из них.

— Бесполезно, — откликнулся Сорхан-шира. — Но раз Таргутай приказал, мы подчиняемся.

— Может, и бесполезно, — согласился тайчиут, — и я устал слушать, как ругаются женщины, когда мы ворошим их пожитки.

— Заходи, друг.

Сорхан-шира повел людей в юрту. Хадаган боялась пошевельнуться или посмотреть на лица братьев. Тайчиуты ни за что не поверят, что Тэмуджин заполз под шерсть без ведома Сорхана-ширы.

Она услышала, как в юрте что-то перевернулось.

— …помер уж, — услышала она голос отца. — С колодкой он бы давно попался.

— Тогда бы тело нашли, — откликнулся тайчиут.

— Он, наверно, утонул, — сказал Сорхан-шира. — Лежит себе на дне Онон-эке, опутанный водорослями, или течением унесло.

Что-то грохнуло опять, раздался скрип открываемого сундука.

— И все же, — заметил другой тайчиут, — Таргутай думает, что кто-то сжалился над ним.

Сорхан-шира засмеялся. Хадаган удивилась, как естественно звучит его смех.

— Такой человек заслуживает смерти, — сказал отец.

— Я его сам жалел, — признался тайчиут. — Что-то в нем есть от Есугэя, а багатур был хорошим человеком до того, как бездумно дал себя отравить врагам.

Хадаган услышала, как что-то звякнуло на очаге.

— Признаюсь, я тоже жалел его, — сказал Сорхан-шира. — Это вполне естественно, к тому времени, когда его перевели к нам, силенок у него оставалось мало.

— Хватило, чтобы пристукнуть сторожа.

Сорхан-шира рассмеялся.

— Мальчишка, ростом вдвое ниже этого слабака, сладил с ним даже в колодке. Садитесь на подушки, отдохните немного — вы заслуживаете выпивки за свое беспокойство.

— Мы вернемся и выпьем в другой раз, — послышался бас. — Таргутаю будет спокойней, когда он услышит, что стан обыскали. Тогда закончится охота на этого проклятого мальчишку.

Двое вышли, чтобы обыскать повозки, стоявшие возле юрты. Хадаган не подняла глаз, когда отец вышел из юрты с тремя остальными. Их сапоги промелькнули в направлении повозки.

— Посмотри-ка здесь, — сказал бас.

У Хадаган перехватило горло. Хагар стиснула ее плечо еще крепче.

— Стоит ли тратить силы? — спросил отец. Рука его сжимала копье, он сунул его в шерсть и вытащил.

Трое тайчиутов осклабились.

— У нас приказ.

Они стягивали шерсть с повозки и бросали ее на землю. Сорхан-шира прислонился к колесу, дергал себя за вислые усы, а куча шерсти все росла. Хадаган чувствовала, как сжимает ее плечо рука, и смотрела на застывшее, осунувшееся лицо Чимбая.

Один из тайчиутов вздохнул, выпрямился и отер пот со лба.

— Жаркая работенка, — пробормотал Сорхан-шира, — в такой-то денек. — Тайчиут кивнул. — И напрасная, скажу я вам. Кто может выжить в такую жару да под такой горой шерсти?

Сбросили еще охапку шерсти, скоро повозка опустеет.

— Он прав, — сказал тайчиут двум другим, вернувшимся из юрты. — Тут все.

— В юрте все вверх дном, — пожаловался Сорхан-шира, — а теперь и шерсть оставите на земле.

Тот, что говорил басом, пожал плечами.

— Не могу помочь, дружище. Нам надо закончить засветло.

Все пятеро пошли к своим лошадям. Хадаган взяла отца за руку и сжала.

— Работы много, — прошептал он. — Хадаган, эту шерсть и наши пожитки надо привести в порядок, а потом вы со старой Хагар сварите ягненка. Сыны, пошли со мной. Пора отправлять в путь нашего подопечного.

Сорхан-шира вернулся только ночью и послал Чимбая за Тэмуджином.

— Таргутай разозлился, — сказал он, — но он убежден, что выпорхнувшая птица либо серьезно ранена, либо сдохла. Его также утешило то, что ни один из его сторонников не пригрел несчастного.

Хадаган подумала, что теперь они в безопасности. Тэмуджин станет свободным. Она не верила, что увидит его снова. Жизнь, которую ему предстоит вести, не легка. Тэмуджин может исчезнуть, стать всего лишь еще одним безымянным изгоем, поглощенным степью.

В сопровождении Чимбая вошел Тэмуджин. Лицо мальчика было красным и оцепенелым; удивительно, что жара вообще не прикончила его.

— Собирается дождь, — сказал Чимбай.

Сорхан-шира кивнул.

— Тем легче будет нашему подопечному улизнуть. — Он положил руку на плечо Тэмуджину. — Тебя чуть не убили. Да и нас бы развеяли, как пепел. Сегодня я чуял, как ко мне подкрадывается смерть.

Чилагун дал Тэмуджину два бурдючка с кумысом. Мальчик засунул их за рваный кушак, а Хадаган протянула ему мешок.

— Там вареная баранина, — добавил Сорхан-шира. — Выходи на берег и иди вниз по течению реки. Ты найдешь неоседланную рыжую кобылу под деревьями сразу за второй излучиной. Мои люди подумают, что она заблудилась, а поскольку она старая и яловая, никто не станет ее искать. — Он подал мальчику две стрелы и лук. — Еда у тебя есть, охотиться не надо. Найди свою семью и освободи нас от своего присутствия.

Он не дал, Тэмуджину ни огнива, ни седла. Луком с двумя стрелами не очень-то оборонишься, но Хадаган не возражала. Опасность почти миновала.

Тэмуджин кинул на плечо мешок и протянул руку Сорхану-шире.

— Когда-нибудь тебя вознаградят за то, что ты сделал.

Чимбай и Чилагун по очереди обнялись с Тэмуджином. Светлоглазый мальчик поклонился Хагар.

— Я благодарен и тебе, почтенная. — Он взглянул на Хадаган. — Помни мое обещание.

Она потупилась. Когда она подняла голову, Тэмуджин уже исчез.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Тэмуджин сказал: «Я был не больше насекомого, спешащего забраться подо что-нибудь, и эта гора стала моим убежищем. Я был не больше жука, ползущего по земле, и дух, который обитает здесь, подарил мне жизнь».

35

Дай Сэчен сказал:

— Ты становишься взрослой, дочка.

Бортэ замерла, зная, что за этим последует.

— Ты выросла в моей юрте. — Сердито смотревший на нее отец был пьян и лежал в постели. — Тебе семнадцать, Бортэ — сколько тебе еще ждать?

Она взглянула на брата. Анчар склонился над стрелами, которые шлифовал. Шотан молча возилась у очага.

Бортэ сказала:

— Я буду ждать, пока мой жених не приедет за мной.

— И когда это будет? — со вздохом вопросил Дай. — Я был терпелив. Я слушался тебя и отказывал твоим поклонникам, имеющим много стад, потому что не выносил твоих слез.

— Я обещала, — ответила она. — И ты обещал. Тэмуджин ждет, пока не сможет предложить мне лучшую долю.

— Ты обманываешься, дочка. Он умер или забыл тебя.

— Ты бы уже сейчас была замужем, — проговорила Шотан. — Красота твоя не вечна.

Пораженная Бортэ повернулась к ней: мать всегда была на ее стороне. Даже Анчар, который обычно вступался за нее, ничего не сказал. Она чувствовала, что отец задыхается от гнева.

— Я еще молода, — сказала Бортэ. — Многие не замужем в моем возрасте.

— Чем больше мы будем ждать, — возразил Дай, — тем меньший калым мы получим.

Она знала, почему упрямится. Если бы кто-нибудь из мужчин, сватавшихся к ней, обладал огнем, горевшим в глазах Тэмуджина, она, может быть, согласилась бы.

Почему она не хочет расставаться со своей надеждой? Тэмуджин уже не мальчик, сделавший предложение; она не ребенок, поклявшийся ждать. Она не помнила ничего, кроме глаз Тэмуджина. Возможно, и он помнил ее смутно. Наверно, он полагал, что она уже вышла за другого.

Но она дала клятву, и духи одарили ее чудесным сном. Если бы он умер, она бы получила какую-нибудь весточку.

— Мать сшила для тебя свадебный наряд, — сказал Дай. — Она мечтает о дне, когда сможет обрядить тебя. — Он помолчал. — Мне мальчик нравился. Я отдал бы тебя ему, если бы он приехал, но я больше ждать не могу.

Бортэ заставила себя посмотреть ему в глаза.

— Я обещала.

Он дал ей пощечину.

— Прекрати! — кричал он. — Я выдам тебя за первого же мужчину, который покажется мне подходящим. Если мне придется бить тебя и тащить на свадьбу, я это сделаю. К лету я тебя пристрою так или иначе.

— Я выйду за Тэмуджина.

Дай схватил ее за косу и ударил еще раз. Она даже не защищалась.

«Он приедет за мной, — в отчаянии думала она. — Непременно приедет».

36

Сурки пронзительно свистели. Хасар привстал на стременах, а Тэмуджин снял колпачок с ястреба. Тот воспарил, а потом ринулся вниз на бегущего сурка.

Борчу засмеялся. Юный арулат сам выучил птицу перед тем, как подарил ее Тэмуджину. Крылья ястреба, клювом добивавшего добычу, трепетали.

Тэмуджин с Борчу поехали к птице. Холодный ветер дул с заснеженных гор на западе, заставляя Хасара ежиться в седле. Кое-где пробивалась зеленая трава. Далеко на севере виднелся массив Бурхан Халдун, который служил границей между лесом и степью. В лесу, в котором некогда прятался Тэмуджин, всегда становилось темней весной, когда деревья покрывались листьями и застили солнце, но в этой долине весеннее солнце светило ярко.

Ястреб слетел на запястье Тэмуджину, и он скормил ему кусочек мяса, а Борчу привязал дохлого сурка к седлу. Тэмуджин надел колпачок на ястреба и намотал сворку на руку. Борчу подошел к своей лошади и прыгнул в седло. Молодой человек проводил больше времени в стойбище у Тэмуджина, чем в отцовском. Хасару арулат нравился больше Джамухи, хотя брату он не осмелился бы это сказать.

Они не видели Джамуху почти год потоку, главным образом, что анда Тэмуджина теперь возглавлял свой род. Джамуха предложил им присоединиться к его куреню, но Тэмуджину хотелось сперва собрать побольше сторонников. Однажды Джамуха обмолвился, назвав Тэмуджина «младшим братом», словно тот был его вассалом.

Борчу был другой. Его клятва верности в дружбе казалась не менее крепкой, чем клятва побратима.

Хасар вспомнил: вскоре после того, как семья перекочевала в долину реки Сэнгэр, их ограбили. Воры увели восемь оставшихся меринов. Но они не взяли рыжую кобылу, на которой Тэмуджин приехал из стана тайчиутов, потому что Бэлгутэй в это время уехал на ней поохотиться.

Тэмуджин настоял, что поедет догонять похитителей один. По дороге он встретил Борчу. Арулат видел людей, гнавших восемь серебристо-серых меринов, и тут же предложил Тэмуджину помочь вернуть этих лошадей. Оба мальчика подползли к похитителям, ранили двоих, разогнали других и завладели лошадьми. Борчу отказался принять часть крошечного стада Тэмуджина в награду за помощь.

Хорошо было иметь союзником Борчу, и не только потому, что он стал храбрым и верным другом Тэмуджина. Его отец, Наху Богатый, был вождем арулатов. Наху Баян имел много стад и единственного сына Борчу.

— Хотелось бы мне иметь этого ястреба самому, — сказал Тэмуджин приблизившемуся Хасару, — но придется подарить его отцу Бортэ.

— Собираешься жениться на ней? — спросил Борчу.

— Хватит ждать.

Хасар нахмурился, он надеялся, что брат забудет Бортэ. Эта хонхиратка не станет ждать так долго, не получая от него никаких вестей.

Хасар почувствовал знакомое ощущение в паху. Ему самому не помешало бы жениться.

Он всмотрелся в даль. Пять всадников, за ними шесть кибиток, другие люди верхами за отарами двигались в направлении их стана с северо-востока. Значит, к его брату еще присоединяются люди. Стан у них был по-прежнему маленький, но уже больше двадцати юрт разместились кольцами к югу от собственных юрт Тэмуджина. Люди кочевали вместе с Тэмуджином на юг, в Гоби, чтобы грабить неосторожных караванщиков у колодцев. Большую часть добычи Тэмуджин всегда отдавал другим.

Тэмуджин махнул рукой Борчу.

— Мы должны поприветствовать этих людей.

Хасар рысил позади брата и его приятеля. Овцы пришельцев увеличивали общее стадо, и можно было бы воздержаться на некоторое время от грабежа. Наверно, пришельцы — молодые люди, ищущие нового руководителя, слышавшие, что молодой вождь в своем стане у Сэнгэра хорошо принимает всех, кто приходит с дружескими намерениями, и что он щедро делится со своими сторонниками.


— Мама! — звал Тэмуджин. — Мама!

Оэлун кроила одежду, когда сын показался из-за кибитки. С ним была старушка.

— Посмотри — наша старая служанка вернулась к нам.

Лицо Хокахчин сморщилось еще больше, но Оэлун узнала ее маленькие черные глазки. Она вскочила и обняла старуху.

— Никогда не думала, что увижу тебя.

Оэлун сотрясалась от рыданий. Смуглые щеки Хокахчин тоже были мокры от слез.

— Она приехала сюда с хонхотатами, — сказал Тэмуджин. — С теми, что решили присоединиться ко мне.

Оэлун взглянула на него.

— А Мунлик…

— Люди ушли из его стана в ночь. Хокахчин-экэ приехала с их женами.

— Меня отдали родственникам Мунлика два года тому назад, — сказала Хокахчин. — Мунлик отпустил меня. Сам он не хочет присоединяться к тебе, но и нам не мешает.

Оэлун подумала, что это похоже на Мунлика. Он бросает кость на случай, если Тэмуджин окрепнет, но своих союзников-тайчиутов не станет оскорблять.

— У нас для тебя место найдется, — сказала она Хокахчин. — Всегда найдется, старая подруга.

— Ты приехала в доброе время, — добавил Тэмуджин. — Вскоре я собираюсь поехать за невестой, так что ты будешь заправлять свадьбой. А теперь мне надо идти к людям.

Он похлопал старуху по плечу и ушел.

Оэлун отвела Хокахчин в юрту и усадила на подушку.

— Тэмуджин стал большим и красивым, — сказала старуха. — Хасар тоже. Даже маленький Хачун уже совсем мужчина.

— Им пришлось стать мужчинами слишком рано. — Оэлун вдруг стало дурно, она оперлась о Хокахчин. — А что привело тебя и других сюда?

— Слухи о молодом вожде, который собирает сторонников из всех родов, сдерживает данные им обещания и отдает им большую часть добычи, как бы ее ни было мало.

— Значит, до наших врагов доносятся эти слухи, — сказала Оэлун.

— Они также слышали, что вождь джайратов объединился с ханом Тогорилом, и оба стали союзниками твоего сына. Не думаю, чтобы тебе стоило их бояться.

Оэлун коротко рассказала о том, что было, о годах тайного пребывания в лесах и предгорьях. Хокахчин молчала, черные глаза ее были серьезными.

— Как в сказке, — сказала старуха, когда Оэлун закончила свой рассказ.

— А теперь он хочет поехать за своей невестой. Если она замужем, то я боюсь, что те, кто умыкнул ее, могут угрожать его жизни.

— Неужели он все еще любит эту девушку?

— Не знаю, — ответила Оэлун. — Она обещала ему, и я думаю, что именно это много значит для моего сына. Тэмуджин никогда не отдает того, что он считает своим.

— Тогда скажи ему…

— Что? Что он еще незначительный вождь, который замахивается сверх головы? Что он может потерять все, чего добился, из-за девушки, которая, наверно, забыла его? Его не остановишь, раз уж он решил поехать к ней. — Оэлун вздохнула. — До сих пор он преодолевал все трудности. Думаю, он верит, что нет такой силы, которая бы его одолела.

37

Бортэ несла молоко к юрте матери, когда увидела двух всадников. Они ехали по берегу реки на серых лошадях, ведя на поводу двух серых заводных. На руке одного из них сидел ястреб с колпачком на голове, на заводных лошадях были переметные сумы.

Наверно, вернулся один из ее поклонников. Если он придется отцу по душе, она вынуждена будет принять его предложение.

Они спустились к реке, чтобы напоить лошадей. Дай поехал навстречу гостям с Анчаром и еще двумя людьми. Путники остановились. Тот, что с ястребом, отдал птицу спутнику, спешился и вытянул руки вперед. Он был широкоплечий и высокий. Ей показалось, что такой у них в стане еще не бывал. Анчар вдруг соскочил с коня на землю и побежал к незнакомцу. Они обнялись. Брат откинул голову и, казалось, смеялся, а Дай зашагал к ним и тоже обхватил высокого человека руками.

Бортэ даже надеяться боялась. Отец сдернул с путника шапку, и она заметила темно-рыжие косы, прежде чем тот отнял шапку и нахлобучил ее.

— Тэмуджин, — прошептала она, и ей захотелось побежать к нему, но она повернулась и побежала к юрте.

Она вошла и поставила ведро, едва не пролив молоко. Шотан сидела у очага.

— Дочка, что с тобой?

— Тэмуджин, — сказала Бортэ.

Мать встала и поспешила из юрты. Бортэ натянула халат, пригладила волосы и села, сжимая одежду трясущимися руками.

— Я видела их, — сказала Шотан, вернувшись. — Твой отец, кажется, с ума сошел от радости. — Она нахмурилась. — Что с тобой, дочка? Ты только об этом и молилась, а теперь дрожишь от страха, как ягненок.

Бортэ ничего не могла объяснить. А что, если Тэмуджин переменился? Что он подумает, когда увидит ее? Может быть, теперь она не покажется ему красивой? Что за человек он теперь? Ей придется ехать с ним, чтобы не подвергнуться бесчестью из-за старого обещания.

— Я этого не вынесу, — сказала Бортэ.

Шотан села рядом.

— Кончай дурить, Бортэ. Отец приведет его сюда и будет договариваться с молодым человеком о свадьбе. Ты этого хотела?

В этом теперь она была не уверена. «Я не хочу видеть его, — подумала она. — Я не посмотрю на него, пока не услышу его голоса, а когда я увижу его глаза, мне все станет понятно».

Шотан пошла к очагу и вылила молоко в котел. Бортэ ждала, лицо пылало, и вдруг она услышала голос отца:

— …боялись, что враги покончили с тобой. Я не чаял тебя увидеть. Посади птицу на эту жердочку. — Бортэ услышала, как они вошли, она потупилась и видела лишь войлочный пол. — Шотан, подай выпить нашим гостям и присядь с нами. Тэмуджин вернулся со своим братом Бэлгутэем. Наша дочь оказалась мудрее меня. Я думал, ее жених пропал, но ее верность вознаграждена.

— Как ты вырос, — сказала Шотан. Бортэ не поднимала головы.

— Тэмуджин теперь вождь в собственном стане, — сказал Анчар.

— Очень небольшом стане, — послышался другой голос. Это, должно быть, Тэмуджин, голос у него стал погуще, но говорит он по-прежнему с прямотой. — Присоединились ко мне немногие, но за ними последуют другие. — Это тоже похоже на Тэмуджина. — Хотелось предложить будущей жене лучшую участь, но я обещаю, что добуду много больше, чем имею.

Анчар хихикнул.

— Несмотря на все твои неприятности, думаю, сестру ты обеспечишь.

Бортэ подняла голову. Он поднес шапку ко рту, сдувая пыль. На широкий лоб его ниспадал чуб, а на макушке голова была выбрита, косицы он заправил за уши. В юрте он казался еще выше. На красивом лице сверкали светлые глаза, напомнившие ей глаза сокола, которого она видела во сне давным-давно. Это был незнакомый человек, холодно изучавший ее, и, наверно, он был разочарован увиденным.

— Бортэ, — сказал он. Глаза его потеплели, загорелое лицо чуть-чуть покраснело. — Я обещал вернуться к тебе, а ты сдержала свое обещание. Я верил, что ты сдержишь, но теперь, увидев тебя, я удивляюсь, почему ни один мужчина не сделал тебе предложения.

— Многие пытались, — возразил Анчар. — Моя сестра славится своей красотой.

— Клянусь, что она никогда не пожалеет о своей верности, — сказал Тэмуджин. — То есть, конечно, если твой отец пожелает выполнить свое обещание.

Дай Сэчен махнул рукой.

— Есть сомнения? Девочка жила в моей юрте достаточно долго, и я не представляю себе человека, который бы больше заслуживал ее. — Он засмеялся. — Конечно, мы должны поторговаться.

Бортэ склонила голову. Годы ожидания кончились. Ей не придется больше выносить насмешки двоюродных сестер и подруг, а также упреки родителей. У нее будет муж, и она ни о чем не сожалела.

38

Бортэ с женами своих дядей и двоюродными сестрами ждала в юрте. Дни перед свадьбой казались бесконечными. Согласно приличиям, Тэмуджин с братом Бэлгутэем во время приготовлений жили вне стана. День ушел на переговоры с Даем и одним из дядей Бортэ, которые предваряло вручение подарков Тэмуджина.

Отец получил шелка и горшки, взятые при ограблении каравана, ястреба и обещание многих людей и скота, которых пригонят, когда молодой человек обретет их. Многие назвали бы это невыгодной сделкой, но Дай совершенно уверовал в то, что Тэмуджину достанется много добычи и он выполнит свою клятву. После теперешних разговоров отца Бортэ с трудом вспомнила, как он некогда вообще не надеялся снова увидеть сына Есугэя.

Шаман сопоставлял дни рождения невесты и жениха, положение звезд и всякие предзнаменования, чтобы назначить день свадьбы. У Бортэ с матерью неделя ушла на то, чтобы сшить Тэмуджину новый кожух и украсить вышивкой свадебный халат. Стан пропах жареной бараниной. Свадьба была на носу.

Черноглазый брат Тэмуджина в толпе хонхиратов рассыпался в пожеланиях счастья будущим мужу и жене. Дай отвечал в том же духе, разукрашивая речь как можно большим числом поэтических образов. Отец гордился способностью произносить такие речи, поэтому, вопреки обычаю, он делал это сам, вместо того чтобы поручить кому-нибудь из братьев. Она уже слышала Дая на других свадьбах и знала, что он будет неожиданно менять ритм, вставлять в привычные фразы собственные слова, мешая брату Тэмуджина выражаться столь же красноречиво.

Женщины болтали, нетерпеливо ожидая, когда жених выведет невесту. Берестяной головной убор тяжко давил на голову. Бортэ вцепилась в бусы, висевшие на шее. Тэмуджину полагалось еще поискать ее в стане. Неужели другие невесты чувствуют то же самое и хотят бежать с собственной свадьбы? Наверно, их улыбки и горящие щеки лишь скрывают подступившие слезы.

— Бортэ!

Это звал он. Женщины быстро обступили ее и захихикали.

— Я хочу забрать свою невесту! Она здесь?

Он вошел в юрту, протолкался сквозь толпу и обнял ее. Бортэ отпрянула, зная, что ей полагается сопротивляться, но потом прильнула к его груди, а он еще крепче прижал ее.

— Я нашел ту, которую искал!

Сильные руки оторвали ее от пола и вынесли из юрты, женщины бросились следом. Бортэ вырывалась, потом вдруг ослабла настолько, что даже не могла сделать вид, будто сопротивляется. Он усадил ее на лошадь, а сам сел сзади, и они потрусили к реке. Ее тетки и двоюродные сестры с криком бежали следом, призывая духов взять под свою защиту невесту и жениха.

Большая часть обитателей стана ожидала у реки. В ямах жарились бараны, мужчины передавали друг другу кувшины. Дай и Шотан стояли на пригорке немного в стороне от толпы.

— Бортэ, — шепнул Тэмуджин, — ты счастлива?

Она заставила себя кивнуть. Он спешился у пригорка, помог сойти ей и повел к родителям. Они поклонились и стали на колени. Бортэ едва расслышала благословение Дая, она не ощущала вкуса кумыса, который пила из поданной ей чаши. «Я его жена», — думала она, и душа, казалось, отлетала от нее, вспугнутая громкими поздравлениями собравшихся.


Хонхираты ели и пили под гортанные песни мужчин, треньканье музыкальных инструментов и завыванье свирелей, а солнце катилось на запад. К Бортэ подходили люди, кланялись и желали ей счастья и доброго пути.

Наконец Тэмуджин встал и повел ее к своему коню. Шотан взобралась в кибитку, запряженную волами и крытую толстым войлоком. Она направлялась вместе с Бортэ в стан Тэмуджина и радовалась, словно сама была невестой. Тэмуджин помог Бортэ сесть на его коня. Когда он сел сам позади нее, она одернула длинный халат и тулуп. Вокруг нее дождем падали куски навоза, который швыряли доброжелатели.

Они медленно поехали берегом реки на запад. Дай вместе со своими людьми шел рысью возле Шотан. Бортэ слышала, как отец и брат смеются, обмениваясь шутками с Бэлгутэем. Тэмуджин пустил шибкой рысью коня вперед, а потом сбавил ход. Он молчал, наваливаясь грудью на ее спину, когда натягивал поводья.

— Хорошо, что ты все-таки приехал, — наконец сказала Бортэ. — Хоть отец и счастлив видеть тебя, но еще немного — и он выдал бы меня за кого-нибудь.

— Твой отец, наверно, слышал обо мне и удивлялся, почему я не еду за тобой, — откликнулся Тэмуджин и помолчал. — Я радуюсь, что вы приняли нас так торжественно, но с не меньшим удовольствием я ехал сюда, одаривал вас, торговался и покидаю стан твоего отца с тобой, получив его согласие.

Она оглянулась. От вечернего света его кожа стала бронзовой, глаза прятались в тени глубоко надвинутой шапки. Он был возбужден предвкушением жизни с ней, и она вдруг осознала, что никогда больше не увидит его именно таким.

— Но ты у меня будешь скучать по свадебному пиру, — добавил он. — Женщины такое запоминают крепко.

— Не думаю, что буду скучать, — откликнулась она. — Я так долго ждала, что хотелось одного — лишь бы все кончилось побыстрей.

Наверно, ей не следовало говорить это, он мог неправильно понять ее. Она отвернулась.

— Я знал, что ты будешь ждать, — сказал он. — Анчар рассказал мне, как ты обходилась с другими поклонниками, делавшими предложения, и как тебе приходилось худо из-за этого, и я ругал себя, что не мог приехать за тобой раньше. Потом, когда я увидел, какой ты стала красивой, я забеспокоился, сочтешь ли ты меня стоящим женихом. Я подумал, что ты выйдешь за меня только, чтобы не выглядеть дурой, которая ждала так долго и отказалась.

— А я думала, что ты, возможно, не хочешь взять меня в жены и приехал только потому, что обещал.

— Как ты могла это подумать? — спросил он, прижав ее к себе. — Ты доказала свою верность, дождавшись меня. Этого достаточно, чтобы я уверился, что сделал правильный выбор. Но увидеть твою красоту… — Он вздохнул. — Я добуду для тебя больше, чем имею, обещаю тебе.

Ей понравились его слова, она была тронута его признанием и все же его тихий голос звучал холодновато. Она вспомнила, как он смотрел на нее в юрте отца, словно бы изучая, и лишь потом позволил себе взглянуть на нее потеплее.

Она не может подвести мужа, да он и не позволит ей сделать это. Все и так ясно. Он на мгновенье сжал ей руку пальцами, твердыми, как когти. Она закрыла глаза.


Путники заночевали в степи. Бортэ залезла в кибитку к матери, Тэмуджин не придет к ней, пока они не достигнут его стана.

Шотан крепко спала. Бортэ лежала рядом, ворочаясь, думая о том, что сказала ей мать перед свадьбой. Но объяснять Шотан было почти нечего, Бортэ видела, как жеребцы покрывают кобыл, и слышала, как родители возятся в постели. Шотан утверждала, что боль после первого соития пройдет и что она научится получать удовольствие, но Бортэ знала, что некоторые женщины так его и не получают.

Дай вернулся с пути на второй день. Бортэ смотрела ему вслед из кибитки, пока он и его спутники не превратились в черные точки, движущиеся на солнце. Анчар с двумя своими товарищами поехал с Бортэ, а Бэлгутэй поскакал вперед, чтобы предупредить людей Тэмуджина, что их вождь возвращается с невестой.

Бэлгутэй встретил их два дня спустя у слияния рек Керулен и Сэнгэр. С ним был еще один брат, остроглазый, по имени Хасар. Анчар со своими людьми дали братьям попить кумысу, а потом подъехали к кибитке попрощаться.

— У тебя превосходный муж, сестра, — сказал Анчар. — Немногие могут начать с ничего и сделаться вождями в шестнадцать лет. — Он рассмеялся. — Тэмуджин сегодня утром выиграл мою последнюю антилопью бабку.

— Я буду скучать по тебе, — пробормотала Бортэ.

Брат нагнулся к ней с седла, похлопал по щеке и умчался со своими товарищами.

Путники поехали на север по берегу реки Сэнгэр. Долина зазеленела, в траве появились белые цветочки. Муж Бортэ обернулся в седле и улыбнулся ей, зубы были ослепительно белы на фоне смуглого лица, в глазах горел тот огонь, который она заметила сразу при первой встрече.


Солнце уже взошло, когда Бортэ увидела стан своего мужа. Юрты и кибитки группировались кольцами у реки. Хасар поскакал вперед, чтобы объявить их прибытие, и народ уже собрался у юрт, чтобы приветствовать вождя.

Возле одной из юрт стояли три женщины. Бортэ обратила внимание на женщину маленького роста, прекрасное лицо ее портили лишь тоненькие морщинки у золотистых глаз. Она держалась гордо, словно была ханшей, и Бортэ поняла, что перед ней мать Тэмуджина.

Шотан с Бортэ выкарабкались из своих кибиток, Тэмуджин повел их кланяться. Бортэ застенчиво посмотрела на мать Тэмуджина, а Оэлун-уджин и Шотан обменялись положенными приветствиями.

— Пусть моя дочь будет достойной женой твоему сыну, — сказала Шотан.

— Красивая девушка, — заметила мать Тэмуджина. — Я понимаю, почему мой сын не забыл ее.

Она посмотрела на Тэмуджина, Бортэ увидела, как заблестели ее глаза.

«Я не должна никогда стоять между ними, — подумала Бортэ. — И нельзя никогда подводить никого из них».

— Добро пожаловать, дочка, — сказала Оэлун-уджин. Она улыбнулась, но Бортэ этой улыбки не видела.


Сторонники Тэмуджина пировали до темноты, сидя на воздухе между юртами. Бортэ почтила домашних духов Оэлун, покропив кумысом, а Шотан вручила матери Тэмуджина соболиную шубу, которую привезла в подарок. Женщины из стана помогли Бортэ возвести юрту, делая работу медленно, вполголоса благословляя молодоженов, привязывая войлок к решетке. Старая служанка Хокахчин благословила очаг и зажгла в нем огонь.

Другие еще пировали, когда Тэмуджин встал, помог подняться Бортэ и поклонился обеим матерям. Те, между прочим, быстро нашли общий язык во время пира. Что бы ни думала мать Тэмуджина о Бортэ, ей явно понравилась Шотан.

Несколько человек обратились за советом к Тэмуджину, пока они с Бортэ шли в ее юрту. У другого костра Бэлгутэй пересказывал некоторые стихи, которые ему декламировал Дай. Бортэ подумала о своем старом стане с некоторой тоской.

Из входного отверстия ее жилища пробивался мягкий свет. Бортэ вошла за мужем внутрь, стала на колени у порога и смазала его кусочком сала. Тэмуджин прошептал благословение и направился к очагу погреться, пока Бортэ отвязывала и раскатывала вниз полог.

— Моя мать боялась за меня, — сказал он, — когда я поехал за тобой. Я сказал ей, что ты будешь ждать, и теперь она убедилась, что я был прав. Она полюбит тебя.

Она медленно пошла к постели, что была в глубине юрты. Ее онгон, вырезанное из кости коровье вымя, висел над постелью на роге, вставленном в плетеную рамку. Она сняла головной убор, потом халат. Когда начал раздеваться Тэмуджин, она быстро отвела взгляд. Скоро все кончится, и она узнает, сказала ли мать правду.

Оставшись в одной сорочке, она отвернула одеяла и села на постель.

— Нет, — сказал Тэмуджин, — сорочку тоже снимай.

— Я замерзну.

— Нет, не замерзнешь. Я хочу видеть тебя.

Она сняла сорочку и вытянулась на постели. Он подошел к ней. В полумраке она не видела его глаз.

— Бортэ.

Он вдруг навалился на нее, раздвигая ее ноги коленями, и она почувствовала, как он дышит ей в ухо.

— Бортэ.

Онгрубо щупал ее, что-то твердое и прямое уперлось во внутреннюю сторону бедра, а потом вдруг воткнулось в нее, и она стиснула зубы от боли. Его пальцы впились ей в ягодицы, навалившееся на нее тяжелое тело выдавило воздух из легких. Он двигался внутри, а она задыхалась. Она стонала и вздрагивала всякий раз, когда он вздыхал.

Он скатился с нее и лег рядом. Она потянулась за одеялом, увидела кровь на внутренней стороне бедер и укрылась. Так вот оно какое, это самое. Ей было не очень больно, но она удивилась, что хорошего находят в этом женщины. Наверно, и Тэмуджин разочарован. Ей хотелось сделать ему приятное, хотя сама она не испытывала радости и утешала себя мыслью о детях, которых ему подарит. Она зажмурилась. Она представляла себе, что все будет гораздо лучше, пока ждала его.

— Бортэ, — сказал он наконец. — Я не думал, что кончу так быстро. — Она открыла глаза, а он обхватил ее рукой за талию. Он коснулся ее носом. — Я думал, ты получишь больше удовольствия.

— Я не успела ничего почувствовать.

— Другие говорят, мужчине надо брать женщину сразу, в противном случае она подумает, что он слабак, и втайне будет посмеиваться над ним, и когда я увидел тебя, то не мог сдержаться. Но я… — У него дернулся кадык. — Я хотел, чтобы это длилось больше.

Она погладила его по щеке.

— Тебе приятно со мной, и это главное. Следующий раз мне будет легче.

— Этого недостаточно. Я хочу, чтобы ты любила меня и наслаждалась. Я хочу, чтобы ты желала меня, я хочу знать, как я могу доставить тебе удовольствие. Нельзя иметь жену, которая съеживается и делает только то, что должна делать.

— Некоторым мужчинам все равно.

— Я не такой, как другие мужчины. Я добьюсь, чтобы ты полюбила меня, — произнес он таким тоном, будто шел на битву. Может быть, так оно и было. — Ты не жалеешь, что ждала меня?

— Нет. И никогда не пожалею.

Сейчас она сказала, что думала. Страхи ее ушли.

Он взял ее за руку и прижал ее пальцы к своему члену, тот рос и твердел у нее в ладони. Потом Тэмуджин неловко коснулся ее, погладил волосы в промежности и пальцами осторожно забрался внутрь. Она вздрогнула и почувствовала наконец, что ей хочется его. Он вошел более нежно в этот раз, держа тело руками на весу. Ей стало жарко, когда она почувствовала, как ее плоть обжимает его член. Он схватил ее за волосы, заставляя ее взглянуть на него. Зрачки его расширились, глаза потемнели.

Она почувствовала где-то глубоко внутри дрожь, которая переросла в биение. Тело ее вдруг выгнулось. Она извивалась под Тэмуджином, когда судорога удовольствия охватила ее всю. И она увидела его торжествующую улыбку.

39

Тогорил был пьян. Хасар взглянул на хана кэрэитов: тот, раскачиваясь на деревянном троне, все еще гладил соболью шубу, которую преподнес ему Тэмуджин. Круглое лицо хана блестело от пота, а пальцы алчно зарывались в мех.

Живот у Хасара болел от переедания, кэрэиты угощали их уже два дня. Они с братьями собирались отъехать на рассвете, но Тогорил настоял, чтобы они выпили с ним еще, и теперь большой шатер заполнили генералы, солдаты и торговцы, которых пригласил хан.

Хан встал, соболья шуба упала к его ногам. Тэмуджин тоже встал, подобрал шубу и набросил на трон. Тогорил обнял его.

— Я доволен, — сказал Тогорил трубным голосом; пирующие умолкли. — Ты сделал мне лучший из подарков, ты, сын моего анды. Я говорю Не только о шубе, как бы она ни была хороша, но и о присяге, которую ты мне дал.

— Ты оказываешь мне честь, — ответил ему Тэмуджин, — принимая подарок и говоря, что всегда будешь мне отцом. Я клянусь тебе снова — ничто не станет между нами.

— Мое обещание живет здесь, — сказал Тогорил, ударив себя кулаком в грудь. — Я соберу твоих разбежавшихся людей и верну их тебе. Все узнают, что сын Есугэя — мой сын.

Он поклялся в этом раньше, предложив совершить жертвоприношение, закрепляющее клятву, но теперь повторил ее снова, словно бы напоминая себе и всем присутствовавшим о ней. Тогорил принял Тэмуджина очень тепло и поделился воспоминаниями о Есугэе, который помог ему вернуться на ханский трон. Хан велел подать гостям кумыс в золотых чашах и подарил им одежду из верблюжьей шерсти. Его табуны были столь многочисленны, что он мог менять коней каждый день, и все равно их хватило бы больше, чем на год. Воины его исчислялись тысячами. Его десять жен, сидевших по левую руку, были облачены в шелковые халаты, украшенные золотом и драгоценными камнями. Караваны с востока и запада останавливались в его курене для торговли и пользовались неприкосновенностью при проходе через его земли.

Увидев сына своего анды, хан вспомнил об источнике своего благосостояния. Тогорил никогда бы не вернулся на трон без помощи Есугэя.

Все подняли чаши, приветствуя хана и его нового союзника. Только сын хана Нилха, известный под именем Сенгум и сидевший рядом с отцом, казалось, не был тронут воодушевлением присутствовавших. Глаза молодого человека были холодны, когда он смотрел на Тэмуджина. Сенгум избегал гостей хана все время их пребывания в ханской ставке.

Грузное туловище Тогорила качнулось. Тэмуджин подхватил хана и тут же убрал руки.

— Я бы остался с тобой, — сказал Тэмуджин, — но мои люди ждут моего возвращения. — Он поклонился, а Бэлгутэй с Хасаром попятились к выходу. — Я буду служить тебе верно, отец.

— Иди с миром, сын, — разрешил Тогорил.

Нилха, прищурившись, наблюдал, как уходит Тэмуджин, не переставая кланяться хану. Тогорил завалился на трон и подправлял пальцем седые усы. Один из его священников-христиан возлагал на уходящих крестное знамение и возглашал благословение, а другой кадил золотым сосудом на цепях.

К платформе на колесах, на которой был установлен шатер, прислонили широкую лестницу. Хасар глубоко вдохнул прохладный воздух, довольный, что удрал из гнетуще жаркого помещения, и быстро спустился по ступенькам. Два мальчика держали под уздцы их лошадей, обремененных переметными сумами с подарками хана.

Они сели на коней. Кэрэитский курень простирался на юг вдоль реки Толы, кольца юрт и кибиток терялись вдали. Многочисленный скот пасся на открытой местности, прилегающей к лесу на западе. Зависть глодала Хасара: все это принадлежало Тогорилу, который за эти годы ничего не сделал для сына своего анды. Но теперь хан — их покровитель, и его власть послужит целям Тэмуджина. Хасар оглянулся на орду, ставку хана, когда они уже отъехали; желтый шелк большого шатра казался золотым на полуденном солнце.

Братья ехали на восток по берегу Толы, а потом повернули на север. За истоптанными пастбищами кэрэитов лежала равнина, поросшая травами и цветами. Далеко на севере виднелся горный хребет. Тэмуджин, казалось, глубоко задумался. Он не разговаривал, пока курень не остался далеко позади и они не остановились попоить лошадей.

— Что думают мои братья, — сказал Тэмуджин, — об анде нашего отца?

Бэлгутэй прихлопнул муху.

— Он быстро согласился, чтобы ты стал его вассалом, — проговорил он. — Оэлун-экэ будет рада, что шуба, которую мать твоей жены подарила ей, принесла пользу. Наверно, ей грустно было расстаться с ней.

Хасар взглянул на сводного брата. Бэлгутэй редко отвечал на вопросы Тэмуджина прямо, а вместо этого выписывал круги наподобие охотников, окружающих дичь, пока не выяснял, какой ответ Тэмуджин сочтет благоприятным.

— Я отдам матери одну из золотых чаш хана, — сказал Тэмуджин, — и пообещаю ей новую шубу. — Он спешился и взглянул на Хасара. — А ты что думаешь?

— Хан Тогорил не за шубу благодарен, — ответил Хасар. — Даже такую хорошую. Я подозреваю, что до нашего приезда старый приятель отца не знал, что ему делать. Он уже терял трон ранее и теперь сидит на нем непрочно, потому что родной брат и в изгнании может представлять для него угрозу.

Один из братьев Тогорила нашел убежище у могучих найманских племен на западе. Правитель найманов мог бы воспользоваться этим и выступить против хана кэрэитов.

— Поскольку ты можешь сослужить ему службу, — продолжал Хасар, — он будет с тобой дружить. Хорошо, что его люди говорили о мудрости этого союза, но мне интересно, что бы он решил, если бы никто не вступился за тебя. Я не думаю, что его сын Нилха хочет этого союза.

Тэмуджин кивнул, он думал то же самое.

— Я нужен ему для борьбы с врагами, — сказал он, — а мне нужна его поддержка. Мы оба получаем то, что хотим, а это идет союзу только на пользу. — Он положил руку на седло Хасара. — Тебе хочется попасть домой, я знаю, но надо отложить возвращение домой на несколько дней.

Хасар наклонился к нему:

— Поезжай в стан к Джамухе. Я сделал бы это сам, но очень уж скучаю по жене.

Хасар осклабился:

— Понимаю, но почему ты хочешь, чтобы поехал я?

— Джамуха — тоже вассал Тогорила-эчигэ, и когда он узнает, что я присягнул ему, мои намерения могут показаться ему сомнительными.

— А чего ему беспокоиться об этом? — спросил Бэлгутэй. — Ты — его анда, у него нет причины сомневаться в тебе.

— Воистину нет. — Тэмуджин криво усмехнулся. — Не мешало бы напомнить ему это. Поддержка Тогорила привлечет ко мне много людей, и я не хочу, чтобы Джамуха подумал, что я становлюсь его соперником. Если хан Тогорил решит, что кто-нибудь из нас становится слишком сильным, он способен стравить нас. Надо заверить моего анду, что я никогда не предам нашего союза.

— Он наверняка знает это, — сказал Бэлгутэй. — Ты сомневаешься в нем?

— У меня нет никаких сомнений, — сказал Тэмуджин очень спокойно. — Джамуха был нашим товарищем, когда у нас не было друзей. Разве я могу забыть об этом? Но он привык видеть во мне человека, обладающего меньшей властью, чем он, а такое положение скоро переменится. Ему надо сказать, что это не меняет наших дружеских отношений.

— Я поеду, — решил Хасар. У Тэмуджина, возможно, нет сомнений, а у него есть.

— Дай ему одну из ханских золотых чаш, — сказал Тэмуджин, — и скажи ему, что он живет в моем сердце.


Хасар нашел небольшой джайратский стан на берегу Онона. Люди сказали ему, что Джамуха-багатур разбил свой стан как раз в начале Хорхонахской долины, и послали конного вестника предупредить джайратского вождя о том, что Хасар находится на пути к нему.

Джамуха с несколькими приближенными ждал его вне куренного кольца. Он радостно обнял Хасара, а потом быстро провел меж двух костров к юрте. Отпустив людей, джайрат предложил Хасару войти в юрту.

Стоявшая у очага молодая женщина поклонилась, а пожилая, бывшая при ней, стала на колени.

— Моя жена Номалан, — представил Джамуха.

Хасар поклонился женщинам.

— Поздравляю тебя. Я не знал, что ты женился.

— Мы поженились еще ранней весной. — Джамуха махнул рукой. — Оставьте нас одних. — Женщины поспешили к выходу. — У мужчины должна быть жена, — добавил Джамуха, — но жаль, что эти существа нельзя держать вместе с племенными кобылами большую часть времени.

Хасар попытался представить себе, как его брат говорит такое о Бортэ, и хихикнул. Джамуха подвел его к постели, усадил и дал кувшин с кумысом.

— Я призову приближенных позже, — сказал Джамуха, тоже садясь, — но теперь ты должен рассказать мне о моем анде.

Хасар рассказал ему о поездке в кэрэитский курень. Молодой человек улыбался и кивал, явно довольный новостями. Его красивое лицо засияло, когда Хасар вручил ему золотую чашу, а потом пересказал клятвы, которые дали друг другу брат с Тогорилом.

— Рад слышать это, — сказал Джамуха. — Люди теперь гурьбой пойдут к твоему брату, а другие вожди станут считать его ровней.

— Я считал, прости, если ошибся, что ты когда-то надеялся сделать Тэмуджина своим вассалом.

Джамуха рассмеялся.

— Я надеялся ехать рядом. Неужели ты думаешь, что я мог бы считать своего анду подчиненным? Я мечтал только о том, чтобы соединить наши силы. — Он приподнялся с подушки. — Я рад, что ты сказал мне это, Хасар. Мне жаль только, что сам анда не приехал ко мне. Я очень скучаю по нему.

— И он скучает. Его друг Борчу, сын Наху Баяна, живет теперь в нашем стане, и он поклялся никогда не покидать Тэмуджина, но даже он не может занять твое место в сердце брата, как бы ни любил его брат.

Глаза Джамухи засияли.

— Я вспоминаю его с удовольствием. Наверно, они с твоим братом находятся в еще более тесных отношениях; чем прежде.

Холодноватая нотка в тоне Джамухи встревожила Хасара.

— Они быстро подружились. Разумеется, они не названые братья. Тэмуджин никогда не забудет, что ты был его единственным другом в трудное время. — Он глотнул кумыса. — Ему хотелось приехать сюда, но в стане его ждут обязанности и молодая жена. Ты понимаешь, как ему не терпится быть с ней после долгих лет ожидания.

— Жена? — переспросил Джамуха.

— Бортэ, девочка-хонхиратка, с которой он был помолвлен еще ребенком. Она красивая, какой и обещала быть, по его словам. Во время первых дней, проведенных с ней, он не покидал юрты, пока солнце не поднималось высоко над горизонтом, и часто затаскивал ее в юрту еще до захода солнца, и они оба смеялись…

— Мужчины часто ведут себя по-дурацки, когда женятся в первый раз, — сказал Джамуха, побледнев и сощурив глаза. — Это проходит.

Откашливаясь, Хасар думал, что Джамухе надо бы порадоваться счастью анды.

— Она всего лишь женщина, — оправдывался Хасар, — но если ты увидишь, как она красива, то поймешь, почему он любит ее… И она прекрасная жена.

— Женщина — хорошая жена, если она выполняет свою работу и рожает сыновей, все остальное — не в счет.

Джамуха встал и пошел к выходу.

— Я призову своих людей.

40

Тэмуджин сказал:

— Давай наперегонки до тех деревьев.

Бортэ оглянулась на Борчу и Джэлмэ.

— Ты не хотел бы, чтооы я обогнала тебя на глазах у товарищей?

Тэмуджин наморщил лоб.

— Это мы еще посмотрим.

К ним подъехал Джэлмэ, а потом Борчу с ястребом на руке; битые зайцы и журавли были привязаны к седлам молодых людей. Тэмуджин передал своего сокола Джэлмэ.

— Я вызываю свою жену скакать наперегонки, — сказал он. — Она думает, что выиграет у меня.

Борчу хихикнул.

— Может, выиграет.

Бортэ щелкнула лошадь плетью. Лошадь взяла с места в карьер, Тэмуджин бросился следом и быстро сокращал расстояние. Бортэ склонилась к холке и взяла лошадь в шенкеля. В высокую рыжую траву метнулся какой-то грызун, едва не попав под копыта мерина.

Рощица была как раз на берегу реки. Конь Бортэ на дюйм опередил тэмуджиновского. Она увидела болотце, хотела свернуть вправо и обогнуть его, но потом передумала. Поднявшись на стременах, она заставила лошадь перепрыгнуть болотце. Утки, кормившиеся в камышах, громко закрякали и разлетелись.

Она приблизилась к деревьям и натянула поводья. Серый мерин замедлил ход, когда она поравнялась с первым деревом, а потом и вовсе стал. Тэмуджин попридержал свою лошадь, которая пошла рысью.

— Ты выиграла, но немного, — сказал муж.

— И все же выиграла.

Лошадь танцевала под ней. Бортэ шагом объехала рощицу, давая мерину остыть. Тэмуджин держался рядом. За деревьями к северу от стана под надзором табунщиков паслось много лошадей.

Она подумала, как мал был стан, когда она приехала около трех месяцев тому назад, но весть о новом союзе Тэмуджина разнеслась быстро. Стан вырос с тех пор, как они перекочевали на реку Керулен, пополнившись родом Борчу из племени арулатов и сыновьями воинов, что ходили в набеги с отцом Тэмуджина. Тэмуджин принимал всех. Он отказывался от дани, не претендовал на часть их собственности, он даже подарил кожух одному человеку, одежда которого поистрепалась, а стрелы — другому, чтобы тот мог охотиться. Молва о его великодушии привлекала еще больше сторонников. Земля к западу от стана была догола истоптана большими табунами лошадей, стадами коров и отарами овец. Стану вскоре придется снова перекочевать.

Бортэ не выезжала из-под деревьев, в тени которых было прохладно, не так палило летнее солнце. Тэмуджин соскочил с лошади, стащил Бортэ с седла и силой уложил ее на землю.

— Постой, — смеясь, сказала она. — Что подумают Джэлмэ и Борчу?

— Только то, что я не могу дождаться ночи.

Она сопротивлялась. Он стал на колени и сжал ими ее бедра. Она боялась, что их видно среди деревьев, и вдруг ей стало все равно. Руки ее обвили его шею, он опустил голову и потерся щекой о ее щеку. Она закрыла глаза, вспоминая, как прошлой ночью ходило его естество у нее внутри, когда она села на него верхом.

— Бортэ, — шептал он.

Он снял ее руки с шеи и сел, улыбнувшись. Он одержал небольшую победу и теперь знал, что она сойдется с ним в любое время, даже здесь, на виду табунщиков и двух его друзей.

Она села и поправила платок, прикрывавший косы.

— Надо вести себя с большим достоинством, Тэмуджин. Твои люди будут поражены.

— Они узнают, что я люблю жену. — Он покачал головой. — Но, быть может, мне надо вести себя совсем по-мужски. Когда мы приедем, мне надо быть властным и приказать тебе почистить и освежевать дичь. Потом я крикну, чтобы ты подала ужин, и пригрожу побить тебя, если ты станешь копаться.

Бортэ наморщила нос, потом нахмурилась.

— Мне надо было взбить шерсть, а не ехать с тобой на охоту. Твоя мать подумает, что я глупая, ленивая девчонка.

— Никогда она так не подумает. Она не нахвалится тобой.

А это уже, она полагала, была ее победа. Она боялась, что его мать, которая столько перенесла, никогда не станет относиться к ней ласково, поскольку считает, что ни одна женщина не может быть ровней ей самой. Когда Оэлун-экэ месяц назад отвела ее в сторону, Бортэ подумала, что получит нагоняй. Мать Тэмуджина пристально поглядела на нее и сказала:

— Мой сын тебя очень любит. Я не верила ему, что ты такая. Даже когда ты приехала и я увидела, какая хорошая женщина твоя мать, я продолжала сомневаться в тебе и боялась, что твоя красота ослепила моего сына и он не видит твоих недостатков. Теперь я жалею, что у тебя нет незамужних сестер для других моих сыновей.

После этих слов вся тоска Бортэ по стану отца испарилась. Теперь она говорила с Оэлун без стеснения, и все часто соглашались с ее суждениями. Оэлун-экэ знала, кто из людей будет служить ее сыну хорошо, а кто может сбить его с толку дурным советом. Она понимала, какие женщины умны и как ей следует быть осторожной с теми, кто склонен к ревности и зависти.

Бортэ вспомнила, что сказала ей Оэлун вчера, когда они вместе с Хокахчин вязали одежду.

— Мужчины приезжают сюда, чтобы следовать за вождем, находящимся под покровительством хана кэрэитов. Они также думают, что Тэмуджин поможет им разбогатеть. Но удерживают их не клятвы и даже не победы, которые они могут одержать под его руководством. Он должен заслужить их верность, их покорность, их любовь, чтобы они и подумать не могли об уходе, даже если против него выступят тысячи. И мы должны быть верны ему, любить его, особенно ты.

— Я всегда буду любить его.

— Такой женщине можно верить. — Слова Оэлун преисполнили ее гордостью. — Другая жена стала бы кричать на него: «Почему у меня нет служанки? Почему у меня мало шкур и ковров? Почему ты не требуешь большей части добычи и не даешь мне положенного?» И мой сын послушался бы, а его люди вскоре говорили бы, что он не лучше любого другого вождя.

— Со временем он разбогатеет.

— Ты хорошая жена, Бортэ, но от тебя требуется больше, чем просто быть ровной и покорной. Ты должна также видеть своего мужа насквозь, соколиным взором замечать его ошибки. Ты можешь сказать ему то, что другой даже не осмелится упомянуть, то, что даже я побоюсь ему сказать. Очень долго кроме меня, братьев и сестры подле него никого не было. Он не привык доверять другим, но радость от обретения товарищей может застить ему глаза на их недостатки. Ты должна оказаться способной видеть, что они суть на самом деле, и предупреждать его по необходимости.

Бортэ удивилась, что мать Тэмуджина вообще замечает его недостатки.

Она прильнула к мужу, прижалась щекой к его халату.


К ним подъехали Борчу и Джэлмэ. Борчу был богат на улыбки, смех и бросался за Тэмуджином в рискованные предприятия без рассуждений, в то время как Джэлмэ всегда смотрел настороженно и подозрительно. Она не беспокоилась за этих двоих, их любовь к Тэмуджину была очевидна. Борчу так привязался к Тэмуджину, что прикажи тот, и он отдал бы другу все, что имел. Урянхаец Джэлмэ прибыл из северных лесов вместе со своим отцом, кузнецом по имени Джарчедэй, который давно обещал Есугэю, что его сын будет служить сыну багатура. Он всегда был поблизости и часто предугадывал желания Тэмуджина.

Оба молодых человека улыбнулись, видя, как Тэмуджин помогает Бортэ подняться с земли. Борчу уехал, а Джэлмэ спешился и повел поить лошадь к реке. Урянхаец остался, готовый подъехать к ним, если понадобится.

Тэмуджин усадил Бортэ на лошадь.

— Ты принесла мне счастье, Бортэ. У меня все меняется к лучшему.

Она улыбнулась.

— Это все благодаря твоему союзу с кэрэитами.

Он сел на лошадь.

— Перекочуем, и осенью я присоединюсь к анде. Пора укрепить наши связи.

Бортэ молчала. Оэлун-экэ говорила ей о Джамухе, одобряя его привязанность к сыну, но в глазах ее появлялась льдинка, когда она упоминала его.

— Мы всегда говорили, что будем вместе, когда вырастем, — добавил Тэмуджин. — Мы должны объединиться. Он просил меня об этом.

— И кто из вас станет во главе?

— Мы братья — оба и будем командовать.

Она смолчала, вряд ли дикие жеребцы откажутся драться за табун кобыл. Теперь она не станет думать о Джамухе — до осени далеко.

Они поехали к стану, огибая табун лошадей. Джэлмэ следовал за ними на расстоянии. На юге темный круг юрт и кибиток трепетал в горячем воздухе. Лето дарило ей бесконечно длинные дни. Она занималась домашними делами, ожидая ночи. В постели время всегда останавливалось. Был один лишь Тэмуджин, ее дух жаждал встретиться с его духом, вне их душ и тел никакого мира не существовало. И всегда будет один Тэмуджин. Впереди много дней, которые, как вехи, отмечают путь в будущие годы, они, от ночи к ночи, останутся неизменными.

41

Оэлун проснулась и села. Трое ее младших еще спали, а Хокахчин уже вышла из юрты. Она прислушалась, но услышала только тишину. Ветер, предвещавший грозу, наконец утих.

Хокахчин вошла в юрту.

— Уджин, — позвала шепотом старуха, — одевайся и пойдем со мной.

Оэлун оделась, накинула на голову платок и вышла за служанкой из юрты.

— Что случилось?

— Я почувствовала, что земля трясется, и подумала, что будет еще одна гроза, но небо чистое. — Хокахчин легла на землю. — Я прикладываю ухо к земле и слышу топот. — Она приникла головой к земле. — Вот и сейчас. Похоже, приближается какое-то войско.

Слух у старухи был, как у ласки, она часто слышала то, что не слышали другие. Оэлун стала на колени и прижалась ухом к земле. Теперь и она слышала низкий, едва различимый, далекий стук копыт.

«Тайчиуты, — подумала она. — Они наконец решили покончить с нами».

Она посмотрела вверх, небо было черным, но рассвет близился. Враги могут налететь на стан до рассвета.

Она вскочила.

— Буди Тэмуджина! Поднимай всех по тревоге!

Хокахчин побежала к юрте Тэмуджина, крича по дороге. Оэлун вернулась к себе в юрту и расшевелила Хачуна.

— Мы должны бежать, — сказала она. — Вы, дети, возьмете лишь оружие и столько продовольствия, сколько унесете… На коней и бежать.

Сын вскочил с постели и разбудил других детей, а Оэлун быстро начала собираться.


Крики снаружи разбудили Бортэ. Тэмуджин скатился с постели, надел рубаху и портки. Крик Хокахчин разбудил других.

— Нападают! Бегите!

Бортэ схватила одежду, а Тэмуджин рванулся к выходу и поднял полог.

Хокахчин, тяжело дыша, ввалилась в юрту.

— Тайчиуты нападают. Земля трясется под копытами их коней.

Тэмуджин надел саадак и колчан. Бортэ затянулась кушаком, дала мужу его копье и два бурдючка с кумысом, а потом сняла со стены свое оружие.

Они поспешили наружу. К югу от тэмуджинова кольца к юртам скакали два всадника. Издалека до Бортэ доносились визг женщин и испуганные крики детей. Она увидела, как Оэлун-экэ бежит к коновязи.

Борчу и Джэлмэ подъехали к ним, оба на тэмуджиновых меринах, ведя третьего на поводу.

— Скорей! — крикнул Джэлмэ, осаживая лошадь. — Мы не можем найти Сочигиль-уджин, но ваша мать и дети поедут с нами. Хасар и Бэлгутэй сейчас с ними.

Сердце Бортэ колотилось в груди. Мужчинам нельзя медлить, им остается одно — бежать, а позже совершить ответное нападение.

Тэмуджин нерешительно смотрел на двух друзей.

— У нас девять лошадей. Мать с Тэмулун поедут на одной.

Он потянулся за Бортэ, она отпрянула.

— Поезжай. Тебе понадобится заводная лошадь, когда остальные устанут. — Она толкнула Тэмуджина к Борчу. — Поезжайте! Они хотят схватить именно тебя. Если они тебя возьмут, мы пропали. Они задержатся, пока будут брать пленных. Я к тебе доберусь позже.

— Твоя жена говорит дело. — Джэлмэ нагнулся и схватил Тэмуджина за воротник. — Давай!

Тэмуджин взглянул на Бортэ последний раз и сел на лошадь.

— Охраняй ее, Хокахчин-экэ, — сказал он. — Спрячь ее куда-нибудь.

Он выдернул штандарт из земли, бросил его Борчу, и они ускакали. Бортэ оперлась о старуху, наблюдая, как всадники скачут по равнине. Арулаты пасли своих коней далеко от стана, поблизости коня не нашлось. Набежал скот, блеющие овцы носились между юртами. Несколько человек поехали к скале Бэрги на восток, а остальные поскакали за штандартом Тэмуджина.

— Мы будем сражаться, — прошептала Бортэ. — Если бы мы могли задержать их хоть ненадолго…

— Женщины и дети не могут сражаться с войском, — пробормотала Хокахчин. — Доверься мне, молодая уджин, я позабочусь о твоей безопасности.


Хокахчин нашла старого пятнистого вола и притащила его к кибитке. Несколько женщин бежали по берегу реки. Бортэ помчалась к юрте Сочигиль, зовя ее.

— Нам некогда ее искать, — крикнула Хокахчин. — Поспеши!

Бортэ побежала обратно к кибитке. Тэмуджин был слишком щедр по отношению к своим сторонникам. Для нее и Хокахчин нашлись бы лошади, если бы он брал больше себе.

— Залезай, — сказала старуха. Бортэ взобралась в кибитку, крытую кожей и набитую шерстью. Кибитка затрещала и затряслась — вол поволок ее. Хокахчин примостилась на облучке.

— Укройся, уджин, и лежи тихо. Молчи, что бы ни случилось.

Бортэ сняла саадак и колчан и спрятала под шерсть, которой была устлана кибитка, гремевшая и раскачивавшаяся.

— Я хочу добраться до реки Тангелиг, — добавила Хокахчин. — Там леса, спрячемся.

Кибитка скрипела, под Бортэ плясали доски. Тэмуджин рассказывал, как он прятался в повозке с шерстью, убегая от тайчиутов. Она молилась, чтобы он и сейчас спасся.

Так они и ехали под скрип колес. В щель она увидела свет позади кибитки, солнце вставало. Потом она услышала глухой, накатывающийся шум, который мог быть и топотом конских копыт. Во рту было сухо. Она думала, что теперь услышит грохот боевых барабанов, но они молчали. Враг хотел налететь на стан внезапно.

Стук копыт раздавался все громче, воины мчались за кибиткой. Она зарылась глубже в шерсть, которая набилась ей в уши, заглушая крики людей.

— Стой! — раздался мужской голос.

Бортэ лежала тихо, а кибитка скрипнула в последний раз и стала.

— Куда вы едете? — сказано было с акцентом, присущим северным племенам.

— Я только что отъехала от юрты вождя Тэмуджина, — ответила Хокахчин. — Прошу разрешить мне продолжить путь.

— А что ты там делала?

— Стригла овец. Я его служанка и теперь еду в свою юрту с шерстью делать войлок. Пожалуйста, разрешите проехать… вы, конечно, не отнимете у старухи эти клочки шерсти.

— А твоя юрта далеко? — спросил другой.

— Вот тут, прямо. Недалеко. Я сама не видела молодого багатура, так что не знаю, там ли он сейчас, но вам осталось до его стана немного. Я стригла овец, сами видите, так что я не могу сказать…

— Оставь ее, — сердито сказал кто-то.

Кибитка покатилась, стук лошадиных копыт замер. Бортэ подождала для верности, поползла вперед и ухватилась за сиденье.

— Их было мало, человек тридцать, — проговорила Хокахчин. — Остальные отряды окружают стан. Всего, видимо, человек триста. — Она помолчала. — Это не тайчиуты. На твоего мужа напали мэркиты.

Бортэ стиснула зубы. Старые враги Есугэя решили напасть на его сына, пока он еще недостаточно силен. Тайчиуты в свое время пощадили мужа, она питала слабую надежду, что если они схватят его, то оставят ему жизнь. Мэркитам не было смысла проявлять милосердие.

— Прячься, — сказала старая служанка. — Нас еще могут поймать.

Бортэ легла. Кибитка громко затрещала на ухабе. Бортэ мотало на досках, и все тело, казалось, стало сплошным синяком. До леса на берегу речки, наверно, осталось немного. Кибитка качнулась и завалилась набок. Послышался громкий треск.

Бортэ подумала, что сломалась ось. Хокахчин выругалась и хлестнула вола, а потом обернулась.

— Вон еще скачут за нами.

Бортэ легла и замерла. Снова затряслась земля под копытами.

— Старуха! — крикнул мужской голос. Заржала лошадь, Бортэ слышала, как всадники окружают кибитку. — В стане никого нет, кроме нескольких женщин и детей… Где остальные?

— Не знаю, — ответила Хокахчин. — Когда я уезжала, все было спокойно. Я…

— Ты знаешь больше, чем говоришь. Кто-то предупредил их, мы видели следы, ведущие из стана. Ты не шерсть везешь в свою юрту, а убегаешь.

— Я ничего не знаю. У меня только состриженная шерсть. Пустите меня.

— Со сломанной осью она далеко не уедет, — сказал кто-то с другой стороны кибитки. — В кибитке может быть не только шерсть.

— Нет там ничего, — заплакала Хокахчин.

— Я сам посмотрю, — сказал второй человек.

Бортэ дрожала под шерстью. Кибитка затряслась, когда кто-то влез в нее. Руки похлопали по шерсти, пальцы вдруг ухватили Бортэ за щиколотку. Она отбивалась, но ее вытащили из кибитки за ноги, пара черных глаз пялилась на нее. Она хотела ударить рукой по широкому лицу мужчины, но тот отбил руку и сбросил Бортэ на землю.

— Так вот что прятала старуха, — сказал человек. Он был большой, широкоплечий, плотный, как борец, но усики у него были жидкие, как у молодого человека. Бортэ встала с трудом. Вокруг стояли лошади, некоторые всадники наклонились в седлах, чтобы лучше разглядеть ее.

— Кого-то ждет награда, — добавил молодой воин. — Старая сука прятала красавицу.

Сопротивлявшуюся Хокахчин потащили за кибитку. Через седла двух лошадей были перекинуты животами вниз пленницы. У одной из них из-под платка выбились длинные черные косы. Пленница повернула голову — на Бортэ смотрели черные испуганные глаза Сочигиль.

Хокахчин вырвалась и поковыляла к Бортэ.

— Она просто глупая девчонка, — сказала служанка. — Хорошенькая, может быть, но ленивая и слабоумная. Она стригла шерсть со мной, а потом бросила работу — с ней только лишние хлопоты у вас будут.

— Слишком много говоришь. — Мужчина оттолкнул Хокахчин древком копья. — Ты врала раньше и сейчас врешь.

— Правду она говорит? — спросил человек, на седле которого висела Сочигиль. — Ты знаешь, кто эта женщина? — Он достал нож и приставил его к горлу Сочигиль. — Говори!

Сочигиль вскрикнула от укола ножом.

— Она Бортэ, жена Тэмуджина. Старуха Хокахчин — служанка у его матери. Это правда… Не делай мне больно.

Бортэ обняла старую служанку. Они пропали.

— Она говорит правду. Я — Бортэ-уджин. — Она бросила сочувственный взгляд на Сочигиль. — Она должна знать — она была второй женой Есугэя-багатура.

Молодой человек, который вытащил ее из кибитки, захохотал.

— Жена Тэмуджина! — заорал он, хлопнув себя по бедру. — Я нашел его жену! Мы отомстили этому монгольскому ублюдку!

Бортэ выпрямилась. Чем больше будет стоять тут этот и злорадствовать, тем больше будет расстояние между ее мужем и этими существами.

— Мой брат запляшет от радости, когда узнает, кого мы поймали, — сказал верзила и положил большую руку на плечо Бортэ. — Ты знаешь, кто я, женщина?

Бортэ открыла рот, но у нее сдавило горло.

— Откуда мне знать? — выдавила она из себя наконец. — Ты чужой. Ты что же, такой знаменитый, что я должна знать о тебе?

Мужчины засмеялись. Молодой человек осклабился и поднял руку. Она отшатнулась.

— Меня зовут Чилгер Бук, — возгласил он. — Мои товарищи дали мне прозвище Бук, Силач. — Он согнул руки. — Мой старший брат Ихэ Чиледу. Ты знаешь, что отец твоего мужа сделал с моим братом? — Он оскалил зубы. — Он украл его молодую жену через несколько дней после ее свадьбы с Чиледу. Он прогнал моего брата и увез его жену.

Бортэ повисла на Хокахчин. Оэлун-экэ никогда не говорила о первом муже. Мужчины снова рассмеялись, а Бортэ уткнулась лицом в халат Хокахчин.

— Она поедет со мной, — сказал человек по имени Чиглер Бук. — Я больше других имею право на нее.

— Забирай ее, — подтвердил старший по возрасту. — Вожди решат, будет ли она жить у тебя, мы и так задержались.

Молодой человек оттащил ее от Хокахчин, связал ей руки и подсадил на лошадь.

42

— Я хочу есть, — сказала Тэмулун.

— Тише.

Оэлун похлопала дочь по руке. Под ними на склоне, густо поросшем лесом, отдыхали, прислонившись к лошадям, мужчины, утомленные подъемом.

Человек двадцать последовали за Тэмуджином к горе Бурхан Халдун, остальные рассеялись. Оэлун гадала, сколько же отставших спаслось. Те, кто добрался до скал или лесов, наверно, имели такую возможность. Оэлун сомневалась, что тайчиуты станут искать их, поскольку жаждали лишь схватить ее сына.

Тэмуджин ходил от человека к человеку, ободряя их. Он вел их через болота и чащи, что были на подступах к горе, и по оленьей тропе через густой, почти непроходимый лес. Они были вынуждены спешиваться в болотах, ведя лошадей на поводу. Чавкала под ногами жижа, засасывала трясина, вились тучи гнуса. Борчу едва не потерял лошадь в трясине. Подниматься по восточному склону было не легче, и они были вынуждены прорубать в подлеске дорогу своим лошадям.

Но сын ее выбрал неплохое убежище. Болотная жижа скрыла их следы. Если даже преследователи добрались до подножья горы Бурхан Халдун, деревья их остановят. Тэмуджин послал троих вниз пешком, чтобы замести следы.

— Мама, — прошептал Тэмуджин, — как долго нам здесь оставаться?

— Не знаю.

Сыновья Оэлун сидели на земле вокруг нее. Тэмуджин думал о Бортэ: ему уже понадобилась заводная лошадь, когда его конь захромал, чтобы ехать впереди и показывать путь через болота.

На склоне показалась тень, ползущая вверх, к ним.

— Следы уничтожены, — Оэлун узнала голос Джэлмэ. — Видел огни за болотами и взобрался на дерево, чтобы получше разглядеть. — Джэлмэ перевел дух. — Внизу расположились враги.

— Сколько их? — спросил Тэмуджин.

— Сотни три, и это не тайчиуты. Я видел их штандарты прежде, когда мы с отцом кочевали на севере. Они принадлежат мэркитским вождям Дайру Усуну, Хаадаго Дармале и Токтоху Беки. Мэркиты пришли по наши головы.

Оэлун закрыла лицо руками. Есугэй оставил это в наследство сыну.

— Надо лезть выше, — услышала она голос Тэмуджина, — пока не стемнело. Они попытаются достать нас утром, и мы к этому должны быть готовы.

Когда он спускался к своим людям, под ногами у него шуршали листья.

Пленницы, освобожденные от пут, сидели вместе, окруженные сторожами, а другие воины запалили костры. Бортэ, прислонившись к Хокахчин и Сочигиль-экэ, рыдала. Мэркиты, посланные вперед, по следам Тэмуджина, загнали лошадей, но не взяли его. Они нашли следы в болоте, но в чаще они терялись.

Муж, наверно, уже поднялся на гору, и нападать на него опасно. Тэмуджин сверху побьет много мэркитов, прежде чем его схватят. Наверно, мэркиты откажутся от затеи и удовлетворятся пленницами.

Еще двадцать женщин и несколько детей сидели рядом с Бортэ. У нее было странное чувство, будто все это сон, что она скоро проснется и окажется в своей юрте рядом с Тэмуджином.

— Мой сын бросил меня, — сказала Сочигиль, вытирая лицо. — Наверно, его к этому принудил Тэмуджин. Он бы не оставил меня, если бы…

— Как только мужчины уйдут от погони, — перебила ее Бортэ, — мы сможем надеяться, что позже они придут нам на выручку.

Сочигиль покачала головой.

— Не надейся на это, дитя. Пройдут годы, прежде чем Тэмуджин станет настолько сильным, что возьмется отомстить, а для нас к тому времени будет слишком поздно. — Черноглазая женщина поправила платок, прикрывавший волосы. — Ты видела, сколько времени понадобилось мэркитам, чтобы наказать нас за то, что сделал мой муж. Они знают, что я вдова Есугэя. Они были рады, когда узнали это, и почти счастливы, когда ты попала им в руки. — Она схватила Бортэ за рукав. — Мы такие, что нас вряд ли выдадут за простых пастухов.

Бортэ с изумлением посмотрела на нее. Эта дура гордится тем, что она не простая пленница. Бортэ стиснула зубы. Эти люди могут питать древнюю ненависть к Есугэю, но не одним этим вызвано их нападение. Причины нападать на Тэмуджина не было до сих пор, однако теперь он стал растущим молодым вождем и представлял для них угрозу.

Тэмуджин сражался бы за нее, но ему нужно войско для набега на мэркитов, и если он ударит слишком рано, то потерпит поражение. Потребуется время, чтобы собраться с силами, а она уже тогда будет женой какого-нибудь мэркита. Даже Оэлун-экэ посоветовала бы ей облегчить свою участь, как она сделала это сама, когда Есугэй умыкнул ее.

К ней шли три человека, один из них был Чилгер Бук. Во рту появилась горечь. После того, как был разбит стан, он ходил за ней, издали указывая на нее пальцем, будто она уже была его собственностью.

Три пары сапог предстали перед ее потупленным взором.

— Это она, — раздался голос, принадлежавший Чилгеру. — Жена Тэмуджина.

Бортэ подняла голову. Перед ней стоял один из трех мэркитских вождей, приземистый человек по имени Токтох Беки. Третий оказался ростом пониже и менее массивным, чем Чилгер Бук, но небольшие черные глаза и широкий рот делали его похожим на молодого человека. Она поняла, кто перед ней, еще до того, как он заговорил.

— Она должна достаться моему брату. Отец Тэмуджина отнял у меня мою первую жену, а у Чилгера нет жены.

— Мы это решим, — сказал Токтох, — после поимки ее мужа. Многие хотели бы взять ее в свои юрты. Но у тебя есть некоторое право решать судьбу этой женщины. Я думаю, Дайр согласится, а у Хаадая уже много жен.

Чиледу посмотрел на Бортэ и ушел с братом и Токтохом. Эти мэркиты охотно подчинялись своим вождям. Токтох и два других вождя приказали им прекратить насиловать женщин в стане и грабить юрты, дабы продолжить преследование Тэмуджина. Воины стали вести себя сдержанно, но Чилгер Бук мог и не захотеть долго ждать. Ей омерзительно было даже думать о близости с ним.

Она посмотрела на других пленниц. Одна молодая женщина плакала. Бортэ видела, как она лежала у юрты со спущенными штанами и задранной вверх сорочкой. Рядом лежало тело маленького мальчика со стрелой в груди. Возле матери на корточках сидела маленькая девочка. Два пленных мальчика сидели со сторожами и испуганно слушали, как один из них что-то рассказывал.

У Бортэ защипало в глазах, она взяла за руку Хокахчин.

— Останься со мной, Хокахчин-экэ, — прошептала она. — Я не вынесу, если мы расстанемся.

— Бедная девочка.

Хокахчин положила руку ей на плечи. Бортэ вглядывалась в темную громаду Бурхан Халдун, молясь, чтобы дух горы защитил ее мужа, а потом вспомнила давний рассказ Тэмуджина о сне, в котором, стоя на горе, он увидел весь мир. И она спрашивала, что он видел с горы.

В отчаянии она думала о снах. Сон обещал ей Тэмуджина, но не показал, что вместе они будут недолго.


Мэркиты стояли у горы три дня. Каждое утро воины выезжали на поиски безопасного пути через чащи и болота. Каждый вечер они возвращались, не найдя следов.

Мэркиты бормотали что-то о проклятой земле, о трясине, затянувшей нескольких лошадей, о непроходимых чащах. Даже если бы они нашли путь, впереди были лесистые склоны, и там легко было попасть в засаду.

На четвертый день не выехал никто. Лица у людей были изможденные, и они собрались послушать, что скажут их вожди. Бортэ наблюдала за ними с того места, где сидели пленные, и поняла, что мэркиты, видимо, откажутся от поисков.

Вождь по имени Хаадай Дармала вышел вперед.

— Бесполезно продолжать поиски здесь, — сказал он. — Проклятый сын Есугэя скрылся. И все же мы нанесли ему ущерб — его юрты пусты, люди разбежались, и даже его собственная жена у нас в плену. Мы отомстили ему. Он будет лить горькие слезы над тем, что потерял, и больше нас не побеспокоит. Мы сегодня уедем и будем брать всех его людей, что встретятся по пути. В его стане мы сломаем решетку его юрты и потопчем ногами порог, в котором живет дух-хранитель его хозяйства. Мир вам, братья — мы одержали победу.

Мужчины склонили головы, некоторые громко ликовали.

— Слушай меня, Тэмуджин! — крикнул Хаадай, повернувшись к горе. — Небо оставило тебя! Стан твой пуст, огонь в очагах умер! Твои сподвижники проклянут своего вождя, который не мог защитить их! Твои жены будут рыдать в наших объятиях!

После речи мэркиты снова громко ликовали. Вожди пошли к пленным, Бортэ спряталась за Хокахчин. Одну из женщин заставили встать и отдали ее мэркиту, который поволок ее, кричащую, к своим. Сочигиль взглянула с отчаянием на Бортэ, когда ее толкнули к человеку, взявшему ее в плен. Маленькую девочку вырвали из рук матери и швырнули одному из воинов. Мальчика увел другой под плач матери. Вожди быстро покончили с делом, распределив пленниц, пока не остались Бортэ, старая Хокахчин и еще четыре женщины.

— Это жена Тэмуджина, — сказал Хаадай Дармала. — Первая жена Ихэ Чиледу была отнята у него отцом врага. Мы отомстили за товарища. Чиледу мог бы претендовать на эту женщину сам, но он попросил, чтобы ее отдали его младшему брату, который был среди тех, кто захватил ее. По-моему, это справедливо.

Чилгер Бук вышел из толпы, глаза его сияли. У Бортэ подступило к горлу отвращение.

— Я не хочу расставаться со своей служанкой. — Голос у нее был слабый, и стоявший рядом человек засмеялся и передразнил ее. — Мне она нужна.

Горло перехватило.

— Как быть со старухой? — спросил Токтох Беки. — Пусть Чилгер возьмет старуху в рабыни.

Чилгер бросилсяна Бортэ и обхватил ее. Она высвободила руку и вцепилась ногтями ему в лицо. Он ударил ее по голове, и она, оглушенная, упала.

— А что до остальных, — услышала она голос Хаадая, — делайте, что хотите, с ними, а если выживут, будут рабынями.

Чилгер поволок Бортэ прочь, а женщины завизжали. Она оглянулась, Хаадай повалил одну из женщин, а мужчины вокруг подбадривали его криками. Хокахчин, ковылявшая сзади, схватила Чилгера за рукав. Он отбросил старуху мощной рукой, она упала в грязь и замерла. Чилгер повалил на землю и Бортэ.

Он рвал на ней одежду, а она извивалась. Он дал ей крепкую пощечину, распял ее на земле, всем весом навалившись На грудь. Их окружал лес ног, голоса подбадривали Чиледу, заталкивавшего в нее свой член.

Она стиснула зубы, не двигалась, зажмурила глаза. Крики толпы перемежались рыданиями, потом раздался вопль, внезапно смолкший, словно бы разбившийся на черенки, и толпа взревела.

43

Оэлун выползла из своего шалаша, сложенного из веток. Тэмулун и Тэмугэ пробовали тетивы своих луков. Дети целые дни ходили по следам оленей и лосей, охотились на птиц и мелкую дичь. Она посмотрела на их маленькие бесстрашные лица и притянула к себе дочь.

— Мама.

Тэмулун вырвалась у нее из рук.

— Я должна поговорить с Тэмуджином, — сказала Оэлун. — Жди здесь, пока я не вернусь.

Она повернулась и стала карабкаться по склону, палкой выкапывая по дороге корешки и засовывая их за кушак.

Шалаш Тэмуджина был выше, на маленькой поляне. Хасар сидел перед шалашом и мастерил древко копья. Когда она подошла, он отложил нож и встал.

— Твой брат еще спит? — спросила Оэлун.

— Проснулся.

Хасар увел ее от шалаша. Тэмуджин не покидал своего убежища с тех пор, как послал Джэлмэ, Борчу и Бэлгутэя вниз. Эти трое шли по следам мэркитов, чтобы убедиться, что враг не собирается устроить засаду. Целые дни старший сын проводил в размышлениях, не беря в рот ни кусочка дичи, которую добывали его люди, и ни единого корешка, которые приносила она.

— Разведчики скоро вернутся, — сказала Оэлун. — Ему придется поговорить со всеми и сказать, как быть дальше.

— Пожалуй. — Хасар сложил руки на груди. — Он думает о Бортэ. Надеюсь, она сумела убежать.

— Я молюсь об этом тоже, но я научилась не надеяться на лучшее. — Она припомнила слова, которые выкрикивала вслед Чиледу давным-давно. — Есть из кого выбирать, и в кибитке у него появится другая жена.

— Ты бы должна бояться за нее, — сказал Хасар.

— Конечно, боюсь. Я знаю, что значит быть оторванной от мужа. Надеюсь, что, кто бы ни обладал ею сейчас, обращаться с ней будут по-доброму. Но я также знаю, что все сыновья, которых она родит от того человека, будут нашими врагами. Она будет думать о своих детях, а не о моем сыне.

Она услышала донесшийся снизу крик. Джэлмэ быстро карабкался по склону, а за ним Борчу и Бэлгутэй. Лица их были угрюмы, и Оэлун поняла, что они не нашли Бортэ и Хокахчин.

Оэлун подошла к шалашу Тэмуджина, окликнула его и вползла внутрь. Она едва разглядела его в полутьме. Он не двигался, и она, поджав ноги, уселась рядом.

— Тэмуджин, — сказала она, — выходи. Бэлгутэй с товарищами вернулись.

— А Бортэ? Даже спрашивать не надо. Они кричали бы от радости на весь лес.

— Выходи, ты нужен людям.

Она поползла обратно. Сперва она подумала, что он не захочет выйти, но он поднялся и выполз следом.

Борчу бросился к Тэмуджину и сжал ему руки, а потом его обнял Джэлмэ. Оэлун села, ожидая, что расскажут молодые люди.

— Теперь мы в безопасности, — сказал Борчу. — Враг ушел с этих земель. Мы шли по следам до нашего стана, потом произвели разведку на севере, чтобы убедиться, что нас не подстерегают. Они порвали войлоки и разломали решетки юрт. Все, кого они могли увести, исчезли, но спрятавшиеся на скале Бэрги вернулись, когда мэркиты уехали. Они соберут, что можно, и похоронят погибших, а потом они поищут разбежавшуюся скотину и овец у реки и приедут сюда. Враги угнали весь скот, что был возле стана.

Тэмуджин ничего не сказал. Борчу тревожно взглянул на Джэлмэ.

— Я думал, что будет хуже, — добавил Борчу. — Если некоторым удалось спрятаться, найдутся и другие.

— Ты не все сказал. Ты знаешь, каких новостей я жду.

Борчу вздохнул.

— Поблизости от Тангелига мы нашли кибитку со сломанной осью. На земле осталось много лошадиных следов, так что мэркиты, наверно, нашли кибитку. — Арулат помолчал. — Под шерстью в кибитке я нашел саадак, колчан и лук. Они принадлежали…

Он замолк.

— Говори, — хрипло потребовал Тэмуджин.

— Я узнал… Это оружие Бортэ-уджин.

Оэлун вздрогнула. Молодая женщина взяла бы с собой лук, если бы ей удалось бежать. Она взглянула на сына, у того дергалась щека. Хасар положил руку на плечо брата. Тэмуджин оттолкнул ее и обратился к Бэлгутэю:

— А Сочигиль-экэ?

Бэлгутэй замер.

— Никаких следов.

— Прими мои сожаления, брат.

— Мне надо было поискать ее и увезти на своей лошади.

— Нет, Бэлгутэй. Я горюю по тем, кого мы оба потеряли. Задержись ты на мгновение, и тебя бы схватили, а мне теперь нужен каждый человек. Обещаю тебе, что враги заплатят за твою мать и мою жену.

Оэлун подумала, что ее сын уже становится похожим на себя. Не обращая внимания на потери, он готов к чему бы то ни было.

— Мы соберем много людей, — сказал Борчу, — и мой род поможет тебе.

Во всяком случае это не было сокрушительным поражением, у них было больше имущества, чем во время, когда они прятались от тайчиутов.

— Я обязан жизнью старой Хокахчин-экэ, — сказал Тэмуджин. — Если бы не ее острый слух, мэркиты не дали бы нам уйти. Я обязан жизнью духу этой горы, духу, который повел меня оленьими тропами и предоставил убежище под ветвями деревьев. Я благодарю Бурхан Халдун и Коко Мункэ Тэнгри за спасение и защиту.

Солнце стояло над верхушками деревьев. Тэмуджин обратил лицо к свету, снял шапку, развязал пояс и повесил на шею и поклонился солнцу. Оэлун стала на колени вместе с другими. Борчу подал ее сыну бурдюк с кумысом. Тэмуджин ударил себя в грудь свободной рукой и девять раз опускался на колени, прижимаясь лбом к земле и брызгая кобыльим молоком после каждого поклона.

— Бурхан Халдун защитила меня, — тихо сказал он. — Я был не больше, чем насекомое, спешащее забраться подо что-нибудь, и эта гора стала моим убежищем. Я был не больше жука, ползущего по земле, и эта гора не позволила моим врагам сокрушить меня. Я буду приносить жертвы этой горе каждый день, и мои дети будут помнить, что дух, который обитает здесь, подарил мне жизнь.

Он еще покропил землю, сел на пятки и оглядел всех, светлые глаза его были холодны.

— Мы сойдем с горы. После этого я поговорю со своими людьми. Я должен еще помолиться и послушать, что скажут мне духи, а потом вы услышите, чего хочет от меня Тэнгри. Оставьте меня и скажите людям, что я готов возглавить их еще раз.

Молодой человек встал.

— Они охотно послушают тебя, — сказал Хасар.

— Мы с тобой, — добавил Джэлмэ, — что бы ты ни решил.

Четверо спустились вниз по склону. Когда они скрылись за деревьями, Оэлун сказала:

— Я хотела бы знать, что ты собираешься делать.

— Ты узнаешь это, когда я буду говорить со своими людьми. Оставь меня, мама, я хочу помолиться один.

— Мне кажется, что ты уже решил, как быть.

Он сощурился.

— Ты не заставишь меня свернуть с моей дороги.

— Я мужчинам говорить ничего не буду, — сказала Оэлун, — но я скажу тебе, что я думаю о твоих намерениях.

Лицо у Тэмуджина вытянулось.

— Мы с ханом Тогорилом дали друг другу клятвы. Джамуха — мой анда. Теперь они обязаны мне помочь. Вместе мы нападем на мэркитов, не пройдет и года, клянусь.

— У тебя нет права давать такую клятву, — сказала она. — Возможно, они не захотят броситься воевать с мэркитами.

— Ты думаешь, я оставлю жену в их руках?

— Ты слишком рискуешь из-за нее, — возразила Оэлун. — Я ее тоже любила, но она пропала, а тебе надо собраться с силами прежде, чем сражаться. Ты также должен подумать о своих сподвижниках.

— Я думаю о них. Другие тоже потеряли своих женщин. Наши враги должны узнать, что всякий, кто покусится на принадлежащее мне, кончит плохо.

— Со временем ты отомстишь, — сказала она, — но сначала тебе надо стать посильней. Хан Тогорил и твой анда могут пожалеть о своих клятвах, если ты втянешь их в войну слишком быстро. Ты к ней не готов, ты должен подождать…

— Вот на это и рассчитывают мои враги, — возразил он. — Я, мол, буду зализывать раны. Ты ничего не понимаешь в таких делах, мама. — Он замолчал и стал ходить. — У хана кэрэитов есть причина ненавидеть мэркитов, но он согласен оставить в покое их земли, пока ничто не угрожает его трону. Я должен доказать ему, что, напав на меня, они угрожают ему, поскольку мы союзники. Джамуха присоединится, если узнает, что кэрэиты на нашей стороне. Мэркиты недолго будут пользоваться тем, что украли.

— Мы хотим одного и того же, — Оэлун подняла голову и заставила себя выдержать взгляд его злых глаз. — Я молилась за Бортэ, и за Сочигиль, и за верную Хокахчин, но мне не хочется видеть, как ты бросаешься в бой, который не можешь выиграть.

— Замолчи! — Он сел на корточки и схватил ее за руку. — Мне надо было посадить Бортэ на твою лошадь и оставить тебя. — Он еще раз стиснул ее руку и отпустил. — Ни одна женщина не будет говорить мне, когда воевать, даже ты. Я имею право требовать, чтобы Тогорил и Джамуха выполнили свои обещания, и это сражение укрепит наши дружеские связи. Я знаю, как мне быть, и если ты будешь открыто говорить о своих сомнениях, я сам выгоню тебя из стана.

Она медленно встала, зная, что он именно так и сделает.

— Я сказала тебе, Тэмуджин, что думаю. И не буду затевать разговор снова — нашу судьбу решит Тэнгри.

Она потерла руку, на ней остались следы его пальцев.

— Я поговорю со своими людьми, — сказал он. — Как перекочуем, я поеду к хану Тогорилу.

Она поклонилась. Что бы он ни делал, она будет с ним, даже если он скачет к смерти.

— Пусть духи дадут тебе то, что ты хочешь, — сказала она убежденно и ушла.

44

Ветер гнал снег по ледяной ленте реки Удэ, взметая его в воздух. Бортэ натянула поглубже шапку и поправила платок, защищавший нижнюю часть лица. Женщины этой стороны стана Токтоха пасли своих овец вместе. Несколько псов кружили вокруг отары, возвращая в нее отбившихся. Ниже в долине другие женщины, дети и молодые мужчины пасли коров. С севера стан защищали от ветров горы, но мороз стоял крепкий.

Бортэ наклонилась и палкой ковыряла снег. Овцы, как и коровы, не могли докопаться в снегу до корма, и одна из овец Чилгера уже подохла. Бортэ не успевала разгребать снег, и Чилгер бил ее за это. В отдалении видно было большое темное пятно, это пасся лошадиный табун. Чилгер уехал с товарищами охотиться.

Молодая овца заблеяла. Бортэ надрала пучок тонкой высохшей травы и скормила ягненку. Одна из мэркиток что-то сказала, но из-за ветра слов было не разобрать. Женщины рассказывали Бортэ о победах Чилгера Бука в борьбе, они считали, что ей повезло, потому что она вышла за такого могучего молодого человека. Но теперь они редко разговаривали с ней, поскольку знали, как часто он ее бьет.

У Бортэ закружилась голова, потом это прошло. Она надеялась скоро оправиться после последнего битья, когда Чилгер напился и ударил ее особенно сильно. Завывал ветер, поземка слепила ее. Она прижалась к овце, греясь. Токтох Беки покинул двух других мэркитских вождей и привел своих людей обратно в этот стан. Со временем они перекочевали поближе к горам; примерно месяц назад река стала, и кедры в предгорьях потеряли свой зеленый убор. Зима в эти северные края приходила раньше.

Ветер стих. Бортэ встала и отгребла побольше снега. Она не могла вспомнить, что же было по пути от Бурхан Халдун. Наверно, Чилгер выбил из нее все воспоминания. Она помнила, как сопротивлялась ему, смутно припоминала сильный удар в голову, от которого она на мгновение потеряла сознание, искры, танцевавшие в темноте до того, как она пришла в себя. Она усвоила урок и не дралась с ним, боясь, что он снова ударит ее. А он по-прежнему осыпал ее тумаками или бил палкой, вырывая у Хокахчин, когда старуха пыталась защитить ее.

Болело ребро. Хокахчин перевязала ей торс широкой полосой кожи, когда Чилгер сломал ей ребро. Она была его пленницей уже три месяца.

Пленница — вот кем она себя считала, не женой. Что бы ни случилось с женщиной в течение ее жизни, душа ее соединится с первым, настоящим мужем после смерти. В первые дни своих мучений она думала, что смерть наступит быстро, но ее тело не желало освобождать душу.

Бортэ раскачивалась, потом согнулась от боли. Чья-то рука поддержала ее. Она увидела глаза с тяжелыми веками над закрывавшим нос и рот шерстяным платком Хокахчин.

— Со мной все в порядке.

Две женщины, стоявшие поблизости, зашептались, глядя на Бортэ.

Одна из них, толстая и неуклюжая в тулупе, подошла к Бортэ. Знакомые черные глаза выглядывали из щели между платком и шапкой. Бортэ знала, что Сочигиль была в стане, но ни разу не разговаривала с ней в плену.

— Здравствуй, Сочигиль-экэ, — сказала она.

— Бортэ… это ты. — Сочигиль стала на колени у блеющего ягненка и похлопала его по голове. — Я хотела поговорить с тобой, но… — Она помолчала. — Я слышала, что твой муж-мэркит тяжелый человек. Я не хотела причинять тебе неприятности.

— Чилгер Бук… — У нее всегда отнимался язык, когда она произносила это имя. — Он не любит, когда я разговариваю с кем-либо, даже с женщиной. — Она инстинктивно оглянулась, будто ждала, что он появится неожиданно. — И его мать клевещет ему на меня. — Старуха сплетничала с женой Чиледу в теплой юрте, пока Бортэ и Хокахчин пасли овец. — А как твоя жизнь, Сочигиль-экэ?

— Первая жена моего хозяина все время ворчит на меня, а дети выкрикивают оскорбления, но сам он добрый. Он не похож на других мужчин, гнев его стихает, когда он выпьет, и иногда его трогают мои слезы.

Голос у Сочигиль был спокойный. Многие сочли бы ее мудрой за покорность судьбе.

Гнев и злость охватили Бортэ, а потом исчезли. Лучше молчать, отбрасывать всякую мысль о Тэмуджине. У него еще недостаточно сильный отряд, чтобы совершить набег на стан этих людей. Сотни мужчин будут защищать этот курень, тысячи придут на помощь. Пройдут годы, прежде чем Тэмуджин сможет отомстить. И если даже он найдет ее тогда, вряд ли он почтит ее снова званием своей жены.

— Значит, жизнь у тебя не такая уж плохая, — сказала Бортэ.

— Сносная, — откликнулась Сочигиль. — Хоть и негодяй этот мэркит, но все же он порой бывает добрее моего первого мужа. — Сочигиль поправила воротник своего ветхого тулупа. — Теперь живется легче, чем тогда, когда тайчиуты бросили нас. — Сочигиль вздрогнула. — Надо идти.

Она заковыляла прочь, унося ягненка.

Бортэ вернулась к отаре. Женщины пели и болтали, разгребая снег, пока небо не потемнело и ветер не усилился. Бортэ про себя молилась, чтобы буран был пуще, хотя назавтра кормить животных было бы труднее. Буран мог бы задержать охотников и не дать им вернуться… И она бы провела еще одну ночь без Чилгера.


К вечеру Бортэ и Хокахчин отделили своих овец от чужих и погнали их в стан. Позади отары бежала черная собака и сбивала овец в кучу. Юрта Чилгера, расположенная вместе с юртами его родственников на восточном краю куреня, была из небольших. Войлок на нее пошел из добычи, которую Бортэ заставили притащить из стана Тэмуджина. Хокахчин загнала овец в пространство между юртой и кибиткой, а Бортэ взяла с собой двух ягнят в юрту.

Овцы жались к выходу. Огонь в очаге горел слабый. Бортэ постояла над очагом, согреваясь. Ягнята слабо блеяли, она собиралась подбросить им проса, чтобы они подкрепились. Чилгер наверняка побьет ее, если они подохнут, но и за скормленное зря просо тоже мог наказать. Боль в голове вдруг усилилась, к горлу подступила тошнота.

— Бортэ! — сказала Хокахчин, входя в юрту и опуская полог за собой. — Вижу, тебе опять дурно. — Она взяла Бортэ за руку и посадила ее на постель в глубине юрты. — Сиди… Я послежу за огнем.

Бортэ положила руку на живот, ожидая, что позывы пройдут.

— Голова кружится, земля уплывает из-под ног. Это, видимо, от битья.

— Не говори глупостей, девочка, — сказала Хокахчин, подбросив кизяков в огонь и вернувшись к Бортэ. — Ты знаешь, что это за болезнь… не раз я ее видела. Ты понесла… не отрицай. — Старуха села рядом. — Наверно, от Тэмуджина.

— Теперь уж ты говоришь глупости, Хокахчин-экэ. Не может быть от него ребенка.

Хокахчин лишь пыталась утешить ее. Месячных не было ни разу за время плена, но это ничего не значило. Страх, обуявший ее в первые дни нахождения среди мэркитов, мог задержать месячные. Если бы она понесла от Тэмуджина, болезненное состояние дало бы знать о себе раньше и груди налились бы скорей. Старуха должна это знать.

— Одно верно, — проговорила Хокахчин. — Ребенок-то будет твой. Он вырастет и будет любить тебя, а твой мэркит только усложнит тебе жизнь, если ты не родишь ему сыновей. — Хокахчин похлопала ее по руке. — Может быть, он будет поласковее с тобой теперь.

Бортэ вздыхала в постели, когда голоса мужчин заглушили вой ветра. Она вскочила и пошла к выходу. Чилгер рассердится, если она не поприветствует его.

Его большое тело, которое стало еще шире от двух тулупов, заполнило дверной проем. Он повесил оружие, стряхнул снег с шапки и махнул рукой Бортэ.

— Мы взяли лося два дня тому назад, — проговорил он. — Моя доля снаружи… принеси.

— Я принесу, — сказала Хокахчин.

— А моя жена не способна работать?

— У нее приступ болезни, которая получается, когда женщина ждет ребенка. — У Чилгера глаза полезли на лоб. — Не так уж это и неожиданно, хозяин, — добавила старуха. — Я принесу мясо, пока собаки не сожрали.

Хокахчин исчезла в дверном проеме. Чилгер снял верхнюю шубу, ту, что была шерстью наружу, и остался в кожухе, в котором шерсть нежила тело. Он погрел руки, снял кожух и бросил одежду Бортэ.

Она положила верхнюю одежду в сундук и подала Чилгеру рог с кумысом. Тот сидел на постели и не обращал внимания на Хокахчин, которая внесла часть освежеванной туши и стала на колени, чтобы разделать ее. Бортэ села у ног Чилгера.

— Это правда? — сказал он наконец. — Ты ждешь ребенка?

— Да. — Она не сводила глаз с его валенок. — Я хотела убедиться, прежде чем сказать тебе.

Он покропил кумысом и спросил:

— Он мой?

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

— Да, — ответила она, уверенная, что это правда, и зная, что он прочтет это по лицу.

Он всегда разбирался, когда она прятала от него свои мысли. Она научилась глядеть ему прямо в глаза.

— Женщины понимают такие вещи. Ребенок от тебя.

Пробивающиеся усики изогнулись, когда он улыбнулся.

— Теперь у нас дела пойдут лучше. Ты подаришь мне первого сына.

— Я надеюсь, что это будет сын, — сказала она шепотом, чтобы он не уловил горечи в ее словах.

— Я хотел тебя, — признался он, — еще когда вытащил тебя из кибитки. После того, как я взял тебя, после того, как избил тебя за то, что ты отвергла меня, я думал, что ты поймешь, каким образом наладить наши отношения, но я чувствовал, что ты по-прежнему сопротивляешься.

Она старалась не смотреть ему в глаза, чтобы он не догадался, как сильно она презирает его. Покорности ему мало, он хотел того, что она не могла бы дать ему никогда. Он был похож на мальчика, требующего отдать ему его игрушку, на мальчика, вообразившего себя мужчиной. Она и прежде слышала от него нечто подобное, сказанное тоном жалким, умоляющим, и считала его за это дураком, но он был совсем не дурак. Он догадывался, как все еще много места занимает Тэмуджин в ее мыслях.

— Я не бил бы тебя так часто, — сказал он, — если бы знал, что ты по-настоящему моя.

— Я твоя, — сказала она. — Я ношу твоего ребенка под сердцем. Что может сблизить нас больше, чем это?

Он сделал глоток кумыса.

— Ты думаешь, я не стою тебя. — Он вытер рот. — Ты принадлежала вождю и теперь презираешь то малое, что я могу тебе дать?

Этих слов она не ожидала и была в недоумении, что ответить. Он, конечно, знал, что богатство Тэмуджина невелико.

— Я благодарна за то, что у нас есть, — сказала она, — и ты, безусловно, добудешь в битвах еще. Ты еще молод, ненамного старше моего мужа…

Она осознала свою ошибку немедленно, еще до того, как он ударил ее сапогом по ребрам. Она закричала и покатилась, царапая ногтями войлок.

— Я твой муж! — заорал Чилгер, а потом рывком поставил ее на ноги. — Ты теперь моя женщина, а не его!

Он схватил ее за косы и задрал ей голову. Хокахчин рванулась к нему, он отшвырнул ее в сторону и бросил Бортэ на пол.

— Погоди! — кричала старуха. — Подумай о своем ребенке! Ты хочешь, чтобы она выкинула!

Чилгер отступил. Бортэ села, Хокахчин закрыла ее своим телом.

— Это ты меня вынудила, — бормотал Чилгер. — Своими словами допекла.

Бортэ оперлась о старуху, боясь, что ее начнет рвать. Он будет бить в любом случае, несмотря на ребенка.

— Подавай ужин, — буркнул Чиледу.

Она встала и заковыляла к очагу. Это была лишь передышка, пока неосторожные слова или не то выражение лица не выведут его из себя. Может быть, избиения прекратятся с рождением ребенка. Тэмуджин пошутил с ней тем летом, сказав, что сделает вид, что бьет ее, дабы братья и товарищи знали, что он настоящий мужчина. Она тут же выкинула это из головы.

Чилгер особенно раздражался, когда догадывался, что она думает о прошлом, но ей становилось легче отбрасывать воспоминания о прошлой жизни прочь. В один прекрасный день ей будет трудно вспомнить о ней вообще.

45

Воздух темного леса был густым от запаха сосен… Джамуха почти не слышал за собой дыхания всадников, медленно выдвигавшихся в направлении стана мэркитов. Его ноги сжимали бока любимого боевого коня с черной полосой вдоль спины. Он вдохнул холодный смолистый воздух. Вот для чего он жил, ради подготовки к сражению, ради предвкушения победы. Когда Хасар и Бэлгутэй приехали к нему с просьбой о помощи, он понял, что обязан сражаться.

Загорелся факел — сигнал атаки. Полная луна сияла над деревьями, бледный свет пробивался сквозь ветви и падал на тропу. Тогорил-хан со своими кэрэитами приближается с востока, а воины Тэмуджина наступают в центре. Отряд Джамухи составлял левое крыло войска. Двух тысяч под командой Тогорила и брата хана кэрэитов Джахи Гамбу и трех тысяч Джамухи было более чем достаточно, чтобы нанести мэркитам серьезное поражение.

Несмотря на холод, расцвели рододендроны, а земля была покрыта бутонами весенних орхидей. Мэркиты не ожидали нападения в это время года, вот почему Джамуха решил совершить набег. Его люди недовольно говорили, что кони еще слишком тощи, но он отвечал, что они будут пастись в походе. Тэмуджин рвался в бой. Он поклялся освободить Бортэ в течение года.

Но война была затеяна не ради женщины. Пленение жены дало Тэмуджину повод добиться большего, чем он имел, потребовать, чтобы Тогорил и Джамуха выполнили обещания, данные ему. Хасар трогательно говорил о ране в сердце брата, но задета была и гордость Тэмуджина. Имя Бортэ можно было использовать для сплочения мужчин, но сама женщина не имела значения.

Всадник, ехавший впереди, замедлил ход, Джамуха натянул поводья. Его анда сперва поехал к Тогорилу заручаться его помощью, а потом уже послал Хасара и Бэлгутэя в стан к Джамухе. Тэмуджин поступил умно, сперва получив обещание от более сильного, но менее надежного союзника. Тогорил обещал сражаться только в том случае, если Джамуха присоединится и возглавит поход, так как на Джамуху ляжет большая часть вины, если поход окончится неудачей.

Джамуха сказал Хасару, что призовет других вождей и придет Тэмуджину на помощь. О несчастье друга оставалось только сожалеть, но оно же ставило анду в подчинение Джамухе. Победа укрепит их узы и обяжет Тэмуджина быть благодарным.

Началось редколесье. Передовые дозорные выяснили, что курень Токтоха Беки находился сейчас на южном берегу реки Удэ. Курень Хаадая был на западе, а Дайра Усуна — на юго-западе от того места, где сливаются Селенга и река Орхон. Сперва они ударят по куреню Токтоха, а потом поспешат к другим, отрезая им пути к озеру Байкал.

Джамуха был счастлив, все его чувства обострились. Обдумывая поход, он как бы с высоты видел воинов и их передвижения. Теперь же он был соколом, готовым ринуться на добычу.

Одна лишь задержка портила замысел. Он ждал в верховьях Онона целых три дня сверх назначенного времени подхода войск кэрэитов и Тэмуджина. При первом же взгляде на людей Тэмуджина он понял причину задержки. Это были совсем молодые пастухи, присоединившиеся к новому вождю в надежде обогатиться. Джамуха сомневался в их боевом опыте. Но при виде анды его гнев остыл, кем бы ни были люди Тэмуджина, они охотно подчинялись ему. Они одолели Хамары, перенеся поздний буран, а потом малыми группами форсировали реку Хилок на плотах из толстых бревен. Потерь во время похода было мало, никто не дезертировал. Тэмуджин закалил людей и сплотил их.

Спереди донесся шепот. Передний всадник обернулся к Джамухе.

— Багатур, — торопливо прошептал воин, — враги предупреждены. Мэркиты покидают курень.

Джамуха выругался.

— Дай проехать.

Он выскочил на опушку вместе со своим барабанщиком. В небе была полная луна, мерцали длинные цветные полосы света — это духи плясали у Врат Неба. Маленькие фигурки уносились от темных бугорков юрт, отряд всадников бежал на запад вдоль Удэ. Джамуха стиснул зубы. Его люди догнали и убили несколько рыбаков и охотников, но остальные, видимо, прискакали сюда и предупредили врага.

Тэмуджин и кэрэиты ожидали его сигнала. Он собирался подойти к мэркитам, пока они спят, и окружить курень, прежде чем они удерут или подготовятся к обороне. Тэмуджин не хотел, чтобы его жена пострадала, если она здесь.

Уже слишком поздно беспокоиться о женщине. Джамуха поднял копье, барабанщик заколотил в барабан. Откликнулся другой боевой барабан, а Джамуха закричал и послал коня вперед. Из леса высыпали всадники. Барабанную дробь заглушил ровный нарастающий топот копыт и крики воинов.


Чилгер усаживал Бортэ в кибитку, а Хокахчин держала вола. Люди бежали к лошадям, другие бросились к реке. На равнине Бортэ увидела штандарты Токтоха Беки и Дайра Усуна, колыхающиеся над отрядом всадников, оба вождя покидали курень. Дайр Усун приехал сюда с несколькими людьми только сегодня утром, теперь он торопился предупредить свой курень.

— Поезжайте на запад, в направлении тех берез, — кричал Чилгер, — переправьтесь там через реку и добирайтесь до Байкала — я потом найду вас.

Это он заботился о ребенке, а не о ней. Возле одной из кибиток визжала мать Чилгера. Чилгер повернулся и побежал к лошадям.

— Спасайтесь! — кричал его брат Чиледу, хотя курень уже проснулся.

Старуха Хокахчин ударила вола плетью. Кибитка с визгом тронулась вслед за другими к реке. Позади, спотыкаясь, бежала женщина. Она подняла голову, и луна высветила лицо Сочигиль.

— Сочигиль-экэ! — крикнула Бортэ. Раздался удар грома, покрывший крики испуганных мэркитов. — Сочигиль-экэ! Поехали с нами!

Сочигиль метнулась в сторону и вскоре исчезла в толпе.

Бортэ, обхватившая пополневший живот, дрожала от холода. Ее длинный халат был тесен в поясе, но только его и успела схватить Бортэ, пока Хокахчин помогала ей надевать сапоги. Она вдруг испугалась за себя, боясь выкидыша.

Кибитку качнуло на выбоине. Громыхало все сильнее. Над головой плясали духи света. На юге яркие огоньки неслись к куреню.


Джамуха проезжал мимо горевшей юрты. Всадники сгоняли в кучу кричавших мэркитов, другие воины грабили юрты. Какой-то джайрат бросил кричавшую женщину на землю и навалился на нее. Всюду лежали трупы, все еще сжимавшие луки и ножи.

Его конь попятился, просвистела стрела и ударила человека, стоявшего рядом. Кто-то опустил лук и нырнул в юрту. Джамуха сделал знак ближайшему воину, бросил ему поводья, соскочил с коня и побежал к юрте.

У входного проема он обнажил меч.

— Пощади нас, — послышался голос.

Возле очага стояла девушка, державшая лук. Колчан ее был пуст. Рядом, прищурив глаза, мальчишка держал нож.

Джамуха улыбнулся.

— Пощади меня и брата, — сказала девушка. Джамуха чуял запах страха, сердце его колотилось, словно боевой барабан. — Прошу милосердия.

Что-то клокотало внутри, ища выхода.

— Бросайте оружие, — сказал Джамуха тихо, все еще улыбаясь. Девушка бросила лук, мальчик поколебался и тоже швырнул нож. Джамуха крепко стиснул рукоять. Девушка попятилась, вцепившись в халат. Он знал, чего она ждала.

Он рубанул мечом, отделив голову девушки с одного удара. Мальчик бросился к своему ножу. Джамуха схватил мальчика, швырнул на землю лицом вниз, стянул штаны и стал насиловать.

Мальчик верещал под ним, брыкался. Джамуха кончил быстро, вытащил член и воткнул нож в спину мальчика. Когда мальчишка затих, Джамуха подтянул его штаны, вытер нож и меч о халат мертвеца, а потом пошел к очагу.

Он был спокоен, голова чистая, тело размякло. Бросив взгляд на юрту, он понял, что тут не поживишься. Он сшиб металлическую плиту очага на землю и ушел, когда пламя стало пожирать войлок.


Вереница повозок с дребезгом катила по берегу реки. Бортэ больше не попадались на глаза мэркиты. Кибитка впереди вдруг остановилась, ее правое колесо угодило в яму.

Хокахчин стегнула вола. Бортэ посмотрела на юг. Несколько юрт пылало, высвечивая всадников, окруживших курень. Часть воинов скакала к реке. Несколько женщин выскочило из кибиток и побежало берегом вверх по реке.

Бортэ знала, что ей не убежать от врага. Всадники с криком окружили беглецов, кибитки останавливались. Воины погнались за теми, кто выскочил из кибиток. С некоторых повозок стреляли.

— Бортэ! — голос, звавший ее, был хриплым, словно человек кричал уже долго. — Бортэ!

— Сдавайтесь! — кричал другой. — Сдавайтесь немедленно, и мы пощадим вас! Будете сопротивляться, все умрете!

Нападавшие сомкнули кольцо вокруг кибиток.

— Бортэ! — Она вскинула голову, теперь она узнала голос, каким бы хриплым он ни был. — Бортэ, ты здесь? Бортэ?

— Тэмуджин! — Она встала и увидела его серого коня, бока которого казались белыми в лунном свете. — Тэмуджин!

Он подъехал к ней, не обращая внимания на всадников, окружавших его. Хокахчин быстро выкарабкалась наружу и помогла Бортэ сойти. Они заковыляли к Тэмуджину и схватились за поводья его коня.

— Тэмуджин, — прошептала Бортэ. Он спешился и подхватил ее, она зарылась лицом в его окровавленный халат. — Тэмуджин. Я не знала… я думала…

— Я поклялся найти тебя, — выдохнул он.

— Но как…

— Теперь у меня войско. Джамуха и Тогорил-хан приехали со мной. Я сказал им, что не успокоюсь, пока не найду тебя.

Она подняла дрожащие руки и ощупала его лицо, чтобы убедиться, что это действительно он.

— Тэмуджин.

Он прижал ее к себе, и вдруг она ощутила свой большой живот. Он взглянул вниз, и блеск его глаз погас. Вокруг отчаянно кричали женщины и дети, которых люди Тэмуджина вытаскивали из кибиток.

— Джэлмэ! — крикнул он. — Урянхаец подскакал. — Я нашел то, за чем явился сюда, — добавил Тэмуджин. — Сегодня идти дальше нет необходимости. Мы заночуем здесь, определим пленных и прочее…

— Но другие бежали, — возразил Джэлмэ.

— Переловим их позже. Отдай приказ.

Джэлмэ исчез во мраке. Бортэ раскачивалась и тяжело дышала — схватило живот.

— Что это! — услышала она голос Тэмуджина. — Твое время подошло?

— Не может быть, — ответила Хокахчин, — еще рано. — Они подняли ее на повозку. — Ей надо отдохнуть.

Тэмуджин собрал войско, чтобы выручить ее. Его рука прижалась к ее животу, когда он усаживал ее в кибитке, и она смутно подумала: как бы он не пожалел, что отыскал ее.

46

Бортэ проснулась. Боль прошла, ребенок не выкинулся. Серый рассвет был виден в заднее окошко кибитки. Воины разбирали добычу и решали, кому из пленников жить.

Кибитка затряслась. Кто-то карабкался в нее.

— Хокахчин-экэ, — позвал Тэмуджин.

— Говори тише, — сказала старуха. — Уджин еще спит. — Бортэ не пошевельнулась, когда Хокахчин пробиралась вперед. — Бедное дитя. Она столько вынесла с тех пор, как вас жестоко разлучили… но все уже в прошлом.

— Да.

Доносились голоса, оплакивавшие мертвых и умирающих.

— Рассказывай, что произошло с моей женой.

Хокахчин помолчала, потом сказала:

— Ее отдали человеку по имени Чилгер Бук.

— Об этом мне говорили, — бесцветным голосом заметил он.

— Он обращался со своими лошадьми и овцами лучше, чем с уджин. Часто ее бил. Временами я боялась, что он убьет ее и ребенка.

— Будь он проклят, — сказал Тэмуджин.

— Это был канюк, которому бросили жрать журавля, а не крысу, но теперь у него журавля отняли.

— Он умрет медленной смертью, когда я найду его, — сказал Тэмуджин. — И всякий, кто даст ему убежище, умрет, и я прослежу, чтобы все его родственники получили свое за его дела.

— Они заслужили это, — подтвердила старуха. — И я радуюсь, видя, что вы с уджин воссоединились. Ты отбил ее вовремя, и твой первый ребенок родится под твоей крышей. Мы узнали, что она беременна первым ребенком, сразу после того, как нас схватили. Я думаю, это помогло ей вынести жестокость этого человека.

Поверит ли этому Тэмуджин? Бортэ сомневалась. Настолько ли он ее любит, чтобы поверить? Набежали слезы.

— Я за многое должен быть благодарным, — сказал Тэмуджин. — Хорошо, что ты была с ней, Хокахчин-экэ. Когда моя жена проснется, скажи ей, что те, кто дурно обращались с ней, никогда больше ее не побеспокоят. Теперь, когда Небо вернуло мне Бортэ, мы больше говорить об этом не будем.

Он говорил так, словно подавал команды.

Бортэ боялась позвать его, посмотреть ему в лицо и увидеть, что действительно у него на сердце. Она не открывала глаз, пока он не ушел.


Когда солнце уже было высоко, Тэмуджин подъехал к кибитке Бортэ с несколькими своими людьми. Анда Тэмуджина, красивый человек с острыми скулами и черными проницательными глазами, приехал тоже. Джамуха улыбался и говорил о том, что рад видеть жену товарища живой и здоровой, но слова его звучали фальшиво.

Тэмуджин подарил ей головной убор, тяжелый от драгоценных камней и золотых пластинок, закутал ее в соболиную шубу, а потом погнал кибитку в разоренный стан. В траве лежали трупы, а в небе кружили черные птицы. Их бесшумные тени напоминали Бортэ кривые сабли. Пленники со связанными руками сидели группами. Многие все еще оплакивали погибших. Воины выкрикивали имена ее и Тэмуджина, когда они проезжали мимо, и поднимали на пиках отрубленные головы. Среди них не было головы Чилгера.

Тэмуджин оставил ее на попечение охраны и уехал со своим андой на встречу с Тогорилом. Войско будет искать тех, кто бежал из куреня Токтоха. Пленных мэркитов, по большей части женщин и детей, заставили разбирать юрты, а всадники собирали стада. Пленники и стада вскоре потянутся к югу с частью войска, а остальные воины совершат набег на Хаадая. Бортэ вернется в стан Тэмуджина с рабынями-мэркитками, которые будут прислуживать ей.

Мужчины сложили песнь о своей победе. Бортэ сидела вместе с Хокахчин в кибитке, радуясь, что тяжелая меховая шуба скрывает ее живот. Муж собрал войско ради сомнительной награды: жена беременна ребенком, зачатым от врага. И все же эта победа даст ему больше власти и заставит бояться его, за это он, наверно, и дрался.

— Сестра! — Подъехал Бэлгутэй. Бортэ захотелось залезть в кибитку и отдохнуть. Он тяжело дышал, и его лошадь была покрыта хлопьями пены. — Я искал мать, — сказал он, — и не мог найти. Мне сказали, что она в этом курене. Ты не знаешь, что с ней сталось?

Бортэ взглянула на Хокахчин, старуха молчала. Она вдруг поняла, что Бэлгутэй никогда больше не увидит Сочигиль-экэ, и не знала, что сказать.

— Я совсем не спал, — добавил Бэлгутэй. — Я искал повсюду.

Он не захочет услышать правду. Бортэ вспомнила, с каким глупым покорным видом Сочигиль говорила о своем хозяине-мэрките. Сочигиль была довольна своим пленением.

— Твоя мать — гордая женщина, — сказала Бортэ. — Она стыдилась того, что ее заставили спать с мэркитом. Она предпочла бежать, чтобы ты не видел ее бесчестия.

Хокахчин во все глаза смотрела на нее. Бэлгутэй потряс кулаком.

— Те, кто захватил ее, умрут. Будет пролита кровь каждого мэркита, нападавшего на наш стан.

— Да будет так, — проговорила Бортэ.

Бэлгутэй уехал. Бортэ прижалась к старой служанке.

— По моим словам, его мать более честна, чем я, — прошептала она.

— Уджин! Никакое бесчестье не испачкает тебя. Месть твоего мужа показывает, как он чтит тебя.

В стане вскрикивали женщины — это воины праздновали победу, и Бортэ старалась не слышать, зарывшись с головой в соболью шубу. Она почувствовала в животе толчок. Живот немного опустился. Она может не доносить ребенка, он родится слишком слабым и умрет. Наверно, Тэмуджин был бы рад, если бы он умер.

Это был ее ребенок, Тэмуджину придется смириться. Она положила на живот руку, желая, чтобы ребенок жил.


Роды у Бортэ начались, когда они одолели Хумырский хребет и вошли в предгорья, следуя на юг. К тому времени, когда показался стан Тэмуджина под массивом Бурхан Халдун, у нее отошли воды. Схватки стали частыми, и тогда Хокахчин и несколько других женщин поставили для нее юрту.

Хокахчин оставалась с ней. Ребенок родился ночью.

— Сын, — услышала она шепот Хокахчин.

Снаружи пел шаман, запоминая расположение звезд.

Бортэ не смотрела на сына, когда старуха поднесла его к ней, зная, что она не увидит ничего, что бы взялось от Тэмуджина. Младенец надрывался. Маленькое тело, которое она держала, было сильным, несмотря на недоношенность. Вскоре стан заликует, услышав о рождении первенца Тэмуджина. Это еще одна причина для возлияний.

Она прижала сына к груди, и он взял ее. Он будет всегда напоминать ей о плене. Она подумала, что не сможет по-настоящему любить его, но знала, что должна. Мальчик будет нуждаться в ее любви больше других, если Тэмуджин не потеплеет к нему сердцем.

47

Оэлун шарила глазами по лесу копий, приближавшемуся к ней. Бросился в глаза пеший человек с колодкой на шее в длинном ряду связанных пленников, которых волокли впереди основной массы всадников. Гонцы прискакали в стан несколько дней тому назад с новостями о последней победе ее сына. Мэркитов перебили, взяли в плен, рассеяли, их юрты сломали, туги осквернили. Человек с колодкой был мэркитский вождь Хаадай Дармала, которого заставили идти впереди победоносного войска к землям, прилежащим к горе Бурхан Халдун.

Наконец она заметила Тэмуджина. Его дядя Даритай ехал рядом. Даритай привел своих людей к племяннику, когда его призвал Джамуха. Брат Есугэя ввдел в этом лишь возможность добыть что-нибудь для себя, но Тэмуджин сказал бы ей, что, имея зуб против Даритая, ничего не выиграешь.

Тэмулун и Тэмугэ с другими детьми поехали навстречу возвращающимся воинам, выкрикивая приветствия. Оэлун повернулась, прошла мимо женщин, готовящих пир, и вошла в юрту. Тэмуджин не сразу навестит ее, чтобы напомнить, как она была неправа, сомневаясь в нем. Возможно, он позволит ей снова давать ему советы, но она сомневалась, что он будет к ним прислушиваться. Ее радость по поводу успехов сына будет всегда омрачаться сознанием того, что он больше не нуждается в ней.


Хасар с Бэлгутэем пришли в юрту к Оэлун с несколькими товарищами разделить с ней трапезу. Молодые люди уселись на подушки, и три мэркитки, рабыни Оэлун, стали подносить баранину и кумыс.

Хасар поднял рог.

— Я пью за первого сына моего брата!

Другие тоже подняли роги и чаши.

— Мне сказали, что он родился месяц назад, как только моя сестра благополучно вернулась к вам, — добавил он.

Оэлун кивнула. Она сосчитала месяцы в голове: мальчик, возможно, и от Тэмуджина.

— Тэмуджин готовится благодарить духов великой горы за эту победу, — продолжал Хасар. — Токтох и Дайр бежали, но Хаадай заплатит сполна за свои дела. Тэмуджин хочет принести его в жертву горе. Он, возможно, почтит его, дав лошадям затоптать его, а не отрубив ему голову. — Кто-то хихикнул. — Тогорил-хан уводит своих людей обратно, а Джамуха раскинет стан рядом с нашим. Тэмуджин не хочет разлучаться с ним, и мы будем сильнее вместе.

— Действительно, — сказала Оэлун, гадая, какой из этих двух вождей будет посильнее. Сыну победа вскружит голову еще больше, чем его анде; с ее сомнениями он считаться не будет.

Бэлгутэй упрямо глядел на свой рог. Оэлун наклонилась к нему.

— Жаль, что ты не нашел мать.

— Мэркиты за это ответят, — задыхаясь, сказал Бэлгутэй. — Мы нашли большую часть людей, которые напали на нас прошлым летом. Я присмотрел, чтобы все они умерли вместе со своими сыновьями, но самых красивых женщин мы оставили себе. У Хасара и у меня теперь есть жены, Оэлун-экэ. — Он хохотнул и снова нахмурился. — Жаль только, что мы не нашли ту сволочь, которая взяла себе жену Тэмуджина, но он умрет скоро, бродя по лесам без всякой помощи. Мы нашли его брата, труса, назвавшегося Ихэ Чиледу. Я сам выстрелил ему в грудь после того, как оба его сына погибли у него на глазах.

Оэлун было сказала что-то, а потом вздохнула.

— Один из тех, кто совершал набег на наш стан, просил пощады, обещая выдать своих товарищей, — продолжал Бэлгутэй. — Он сказал мне, что у этого Чиледу старая ненависть к нам, что он первый настаивал, чтобы они совершили набег на наш стан. Я дал понять доносчику, что он останется в живых, и убил его после всех. Этот проклятый Чиледу просил оставить жизнь его сыновьям, но я…

Хасар замахал руками на сводного брата. Бэлгутэй отвернулся и выпил кумысу. Оэлун крепко сжала свой золотой кубок. Она никогда не говорила имя своего первого мужа сыновьям, но Хасар, должно быть, узнал его.

Она убеждала себя, что все совершается по справедливости. Тэмуджин лучше Чиледу. Ее сын отбил украденную жену. Она не должна печалиться о человеке, который потерял ее, потому что та часть ее жизни кончилась давным-давно. Чиледу сам виноват в своей смерти, лучше бы он совсем забыл ее. И все же она была огорчена смертью человека, которого когда-то любила.

В юрту вошли двое мужчин с маленькиммальчиком.

— Я совсем забыл, — выпалил Хасар. — Этот мальчик — подарок тебе. Его зовут Хучу.

Оэлун внимательно посмотрела на мальчика-мэркита. Шапка и халат его были подбиты соболями, на ногах — сапоги из оленьей замши. Ему не могло быть больше пяти лет, но он держался уверенно и смотрел ей прямо в глаза.

— Мы нашли его в курене Токтоха, — добавил Хасар. — По одежде видно, что он сын нойона. Люди хотели тебе сделать подарок, и Тэмуджин согласился.

Она подозвала мальчика. Он подошел и смело посмотрел на нее.

— Я — мать Тэмуджина, — сказала она.

— Я знаю, госпожа, но этого не скажешь. Вы выглядите так молодо.

Мужчины рассмеялись.

— Мальчик соображает, как надо говорить, — сказал один из них.

— Он был один, — пояснил Хасар. — Мы не нашли никого из его семьи.

— Они убежали, — тихо сказал Хучу. — Мама вела меня за руку, потом упала, а я спрятался за кибитку, и потом… — Он заморгал, на глазах появились слезы. — К ней подошел человек. Она убежала в юрту, а потом юрта загорелась, и я слышал, как мама кричала, но так и не вышла.

Оэлун взяла его за руку, думая о том, как он много потерял. Военные действия закончились, раны надо лечить.

— Ты останешься у меня, Хучу. — Она видела, как мальчик старается сдержать слезы. — У меня четыре сына. Ты будешь пятым. Теперь я буду твоей мамой.

— Я не буду твоим рабом? — спросил Хучу.

— Ты будешь моим сыном. Для тебя сражение окончилось. Я буду заботиться о тебе вместо мамы, которую ты потерял, а мои сыновья будут твоими братьями.

Мальчик взял ее руку и прижал к своей щеке. «Да кончатся войны», — подумала она ожесточенно, зная, что такая молитва напрасна, что войны неизбежно будут.


Тэмуджин пришел к Бортэ через три дня после возвращения. Он не посмотрел ей в глаза, когда увидел люльку с сыном. Люди, пришедшие с ним, смеялись и хвалили крепкого мальчика, а наследник орал.

— Надо дать имя твоему сыну, — сказал Джамуха.

Взгляд его упал на Бортэ. Ей не нравилось, как он смотрел на нее. Словно она была всего лишь рабыней.

— Я уже придумал ему имя, — сообщил Тэмуджин. Над верхней губой у него появились тонкие усы, похожие на усы Джамухи. Лицо осунулось от усталости, глаза горели. — Имя его будет Джучи. — Он обхватил рукой плечи анды. — Мы выпьем за моего сына вместе.

«Джучи, — думала она, — посетитель, чужой, незнакомый, гость — много значений имеет это слово».

Мужчины сели, а три мэркитки, которых ей подарили, стали подавать гостям чаши. Бортэ качала зыбку, успокаивая младенца, когда он начинал плакать, не говоря ничего, а мужчины пили и рассказывали о мэркитах, которых они убили, о захваченных пленных и стадах.

Немного погодя Тэмуджин отпустил их. Джамуха уходил последним. Они обнялись у дверного проема, и Джамуха что-то шептал Тэмуджину.

Одна из мэркиток опустила полог. Тэмуджин махнул рукой.

— Иди-ка в юрту Хокахчин-экэ, — сказал он, — и возвращайся на рассвете. Я хочу остаться с женой наедине.

Женщины убрались из юрты. Бортэ дала грудь Джучи. Тэмуджин подошел к ней и посмотрел на ребенка. Глаза его были холодны, ею вдруг завладела уверенность: он знает, что мальчик не от него. Он не разведется с ней, особенно после войны, которую затеял ради нее, но он, возможно, предпочтет другую в качестве первой жены, как сделал его отец, когда встретил Оэлун-экэ.

— Добыча большая? — выдавила она из себя.

— Да.

— Должно быть, ты потребовал большую часть из того, что захвачено.

— Я предложил отдать мне лучших пленниц по моему выбору, но распорядился, чтобы их распределили среди моих сподвижников. Я сказал своим людям, что у меня теперь есть моя красивая Бортэ и другие мне не нужны.

Она прижала к себе сына.

— Жеребец может иметь много жеребят от многих кобыл.

— Так мне и сказали мужчины, но будут другие сражения, будет и мой черед. Я хотел наградить всех, кто выехал со мной на первое большое дело. Я завоюю много сторонников, когда все услышат, как я щедр по отношению к своим людям.

Она привязала Джучи к люльке и поставила ее. Тэмуджин внимательно посмотрел на ребенка и сказал:

— Я спрошу тебя один лишь раз, и больше не будем говорить об этом никогда. Я должен знать, мой ли это сын. Хокахчин-экэ сказала, что мой, и, наверно, это так, но я хочу услышать правду от тебя.

Она не могла говорить.

— Если ты не знаешь, — продолжал он, — и если ты не уверена, скажи. Я уже признал его своим сыном, и никто не возразит. То, что ты скажешь мне, останется между нами.

— Я скажу тебе правду. — Бортэ подняла голову. — Я знала, что он не может быть твоим, когда я в первый раз поняла, что понесла. Я хотела верить, что он твой, а потом легче было думать, что он не твой, поскольку я полагала, что никогда не увижу тебя снова.

— Ты не должна была сомневаться во мне, Бортэ.

— Слишком тяжко было жить с этой надеждой. — Она вздохнула. — Хокахчин никогда не скажет этого, и прошло всего девять месяцев, как я забеременела. Он родился раньше времени, но он такой подвижный, что никто ничего не заподозрит — можно поверить, что он был зачат до нашей разлуки.

Тэмуджин сказал:

— Поверят, потому что я сказал, что это так.

В полутьме его глаза были темными, а по лицу ничего нельзя было прочесть.

— Я знаю, что ты не стыдишься меня, — сказала Бортэ, — но я пойму, если ты возьмешь новую жену и поставишь ее надо мной.

— Никто не займет твоего места, Бортэ. — Он отвернулся от люльки. — Если бы ты не настояла, чтобы я бросил тебя, мои враги убили бы меня. Мои люди не будут шушукаться, что я воевал ради жены только для того, чтобы она могла принести мне мэркитского ублюдка.

— Ты великодушен, — прошептала она, — так же, как ты щедр по отношению к своим людям.

— Я говорил тебе, — напомнил он, — что я всегда хотел, чтобы ты была приветлива со мной, чтобы и тени недовольства не пробежало между нами. Мои враги наказаны за свои дела, и ты забудешь то время, что провела среди них. Мальчик — мой первый сын. Будут другие, но Джучи — первый, и я буду заботиться о нем не меньше, чем о других детях.

— Джучи, — сказала она. — Чужой. Гость.

— Чужой, потому что он рос в утробе матери во время, когда она была пленницей. И гость, которого я ныне принимаю в своей юрте.

Он сбросил халат. Она встала, сняла головной убор, сапоги, штаны и легла в постель, быстро укрывшись одеялом. Тэмуджин разделся до сорочки и лег рядом.

Он обнял ее. Он думал, что она обнимет его, возбудит его, как было раньше, но она не могла заставить себя ласкать его. Тело ее напряглось, когда Тэмуджин вошел. Она закрыла глаза, терпя его, желая все забыть. Между ними был Чилгер и, наверно, будет всегда.

Он вздрогнул, молча вышел и коснулся ее лица.

— Все иначе, — сказал он.

— Иначе.

— Это пройдет. Все будет по-прежнему.

Ему придется поверить в это, раз уж он отбил ее у врагов. Он вытянулся рядом. Она лежала без сна, прислушиваясь к его ровному дыханию, пока не заплакал Джучи, захотевший, чтобы она взяла его на руки.

48

Оэлун смотрела на стан с вершины холма. Долина Хорхонах была испещрена юртами. Яркие искорки танцевали в потоках горячего воздуха, поднимавшегося над сотнями дымовых отверстий. Белый дым, уносимый теплым летним ветром, плыл к скалистому обрыву на западе. Воздух пропитался запахом жареного мяса.

На южном конце куреня юрты терялись вдали. Все это принадлежало ее сыну… и Джамухе, напомнила она себе.

Два молодых вождя теперь кочевали вместе и вели себя по отношению друг к другу как равные с того самого похода. Оэлун думала, что Джамуха воспользуется своим главенством в походе и каким-нибудь образом покажет, что считает себя более важным вождем. Он командовал войском и имел больше сподвижников, и потому у него было основание претендовать на место старшего. Тэмуджин может верить, что они с андой правят вместе, но Оэлун сомневалась в этом.

Она посмотрела направо, где Номалан, жена Джамухи, сидела с Бортэ. Номалан-уджин склонила голову, она, видимо, боялась мужа так же, как, говорят, боялись его подданные. Лицо у нее было маленькое под громоздким головным убором, а ее тело, несмотря на беременность, казалось под халатом худым.

Оэлун подумала, что эта девушка слаба духом. Женщины сплетничали, что Джамуха редко бывал в ее постели и до того, как узнал о ее беременности. Бортэ тихо разговаривала с Номалан, покачивая зыбку с Джучи. Тэмуджин считал мальчика своим. Оэлун не осмелилась бы это оспаривать.

У подножья холма собрались мужчины, и еще много их выезжало на лошадях из куреня. Стоявшие впереди оперлись на копья, задние сидели на лошадях, ожидая, что скажут вожди перед пиром.

Тэмулун ерзала рядом с Оэлун.

— Долго еще ждать? — шепотом спросила девочка.

— Тише, — ответила Оэлун.

Родственник Джамухи вел гнедую лошадь, захваченную у мэркитов, к холму. За ним следовал Хасар, ведя рыжую кобылу с черной гривой.

— Хачун сказал, что Тэмуджин разрешил ему поехать с ним в новый набег, — проговорила Тэмулун. — Я стреляю не хуже него. Почему бы мне не поехать, когда вырасту?

— Не болтай глупости, — прошептала Хокахчин. — Тебя уже просватают, когда тебе будет столько лет, сколько Хачуну — ты будешь готовиться к свадьбе.

Под большим деревом сидели Тэмуджин и Джамуха. Рядом стояли четыре шамана, раскачиваясь и негромко потряхивая своими мешками с костями. У Оэлун закололо в шее. Она гадала, что сказали духи шаманам перед тем, как они назначили время для этого праздника, и что ее сын и его анда скажут сегодня своим людям.

Оба вождя встали, и все собравшиеся между холмом и куренем замолкли. Тэмуджин поднял руку, то же сделал и Джамуха.

— Старики говорят нам, — кричал Тэмуджин, — что когда два человека клянутся быть андами, две их жизни становятся одной.

— Мой анда и я воевали вместе, — добавил Джамуха. — Пора возобновить клятву, которую мы дали в детстве. Мы снова поклянемся на этом месте прямо перед всеми вами.

Мужчины выразили свое одобрение ревом.

— Мы — братья, — сказал Тэмуджин. — Ничто нас не разлучит.

— Мы — братья, — кричал Джамуха, — которые никогда не бросят друг друга. В нас обоих течет одна и та же кровь.

Шаман подал Тэмуджину чашу с кумысом, Тэмуджин полоснул палец ножом, дал крови стечь в кумыс, а потом вручил чашу Джамухе, который сделал то же самое. Джамуха выпил из чаши и отдал ее своему анде, Тэмуджин поднес чашу к губам. Люди у подножья холма потрясали оружием и кричали.

Оэлун дрожала, несмотря на жару. Она чуяла духов, которых призывали шаманы, в широкой тени под кроной дерева. Тэмуджин подозвал брата. Хасар повел к нему рыжую лошадь, а потом вручил Тэмуджину пояс, украшенный толстыми золотыми пластинами.

Тэмуджин вскинул руки с поясом вверх.

— Вместе с этим подарком, поясом, который я забрал в шатре Токтоха Беки, я вновь даю клятву своему анде. — Он надел пояс на Джамуху. — Я также даю ему эту лощадь, на которую тот мэркит больше никогда не сядет. Пусть она умножит табуны Джамухи.

Джамуха махнул рукой своим родственникам. К нему подошел человек с гнедой лошадью и другим золотым поясом.

— Я возобновляю мои узы с моим андой, — сказал Джамуха, — даруя ему этот пояс из военной добычи, взятой в курене Дайра Усуна. — Он надел пояс на Тэмуджина. — И пусть эта кобыла, которую я отобрал у наших врагов, умножит табуны моего брата.

Солнце, сверкавшее на сотнях наконечников поднятых копий, на мгновение ослепило Оэлун, рев толпы оглушал. Оба молодых человека сели на своих лошадей и объехали по кругу вершину холма, а их люди кричали и топали ногами.

— Да не расстанемся мы никогда! — кричал Джамуха. — Те, что идут за мной, вдут и за Тэмуджином. Те, что идут за ним, также и мои товарищи!

— Наши люди едины! — кричал Тэмуджин. — Как едины мой анда и я.

Они спешились, соединили руки и влезли на пригорок. Шаманы пели и били в барабаны. Голоса слились в гортанную песню, а Тэмуджин и Джамуха плясали вместе под могучими ветвями большого дерева.

«Ты знаешь, что это значит? — нашептывал голос внутри Оэлун. — Когда-то я мечтал плясать под этим деревом, как это делал мой дядя со своими людьми». Это говорил с ней дух Есугэя. Хутула плясал под этим деревом, когда курултай провозгласил его ханом, и ее сын делает то же самое, но с Джамухой, как будто оба они претендуют на место Хутулы. Она заметила Даритая среди людей, он был неподвижен и молчалив, а вокруг него кричали и топали ногами.

Выплясывая, Джамуха и Тэмуджин высоко поднимали колени. Ханами оба быть не могли. Одно солнце светит на Небе, только один хан может быть у людей. Оэлун чувствовала, как духи пляшут вместе с двумя людьми под деревом, и присутствует сам Хутула, повторяя старую пляску. Один хан будет править в свое время. Духи предков Тэмуджина, разумеется, будут покровительствовать ему. Она сожжет жир в огне во время пира, чтобы накормить этих духов. Оэлун склонила голову и молилась, чтобы правил сын.


Джамуха сидел под деревом и глядел на залитый лунным светом курень. Все спали, кроме сторожей, всадников, присматривавших за стадами на равнине под скалами Хулдахара, и нескольких отпировавших всадников, ехавших к своим юртам.

Тэмуджин шевельнулся рядом, забывшийся в беспокойном пьяном сне. Трава вокруг была примята пляской. Местами люди выбили ногами траву до проплешин. Две кобылы, которых они подарили друг другу, паслись ниже, охраняемые Джэлмэ.

Теперь они едины, их праздник и пляска закрепили это. Во время пира они участвовали в трапезе, переходя от группы к группе сподвижников того и другого, вместе сидели на почетном месте.

В голове прояснялось. Над большим деревом, которое укрыло их, блестели Небесные Костры. Даритай, дядя Тэмуджина, пел о Хутуле-хане во время их шпеки. Он добавил новый стих к песне. «На Небе, — пел он, — есть солнце и луна». Они будут править вместе, первые среди вождей.

Тэмуджин зевнул и откинул одеяло, которым его укрыл Джамуха.

— Горло пересохло, — сказал Тэмуджин. Джамуха протянул ему чашу. — Когда мы вернулись сюда?

— Перед закатом, — ответил Джамуха.

— Должно быть, я перепил.

Тэмуджин сел и обхватил колени руками. Джэлмэ посмотрел на них. Джамухе не хотелось идти в юрту, где его жена Номалан будет смотреть на него, как голодная собака на кость.

— Джэлмэ ждет твоих распоряжений, — сказал Джамуха.

Тэмуджин не спал с Бортэ несколько дней и, видимо, ему захотелось пойти к ней. Ходили слухи, что Джучи — сын не Тэмуджина. Всякий, кто попробовал бы сказать это в его присутствии, погиб бы, наверное. Он думал о Бортэ, отказываясь от самых красивых мэркиток, подобранных Джамухой. И все же Тэмуджин, кажется, вынужден доказывать, что она не потеряла его доверие. Ни одну женщину никогда не почитали так, как ее.

Джамуха был угрюм с перепоя. Он взял свою долю пленных девушек только потому, что его люди могли бы удивиться, если бы он отказался. Иные соблазняются мальчиками или молодыми людьми, когда находятся вдали от своих жен, а другие берут мальчиков после набегов, чтобы внушить ужас и отметить победу, но все презирали бы человека, который бы предпочел это соитию с женщиной. Джамуха жалел теперь, что не отдал мэркитских девушек своим генералам, тогда его могли бы счесть таким же щедрым, как и Тэмуджина.

Анда показал на чашу. Джамуха покачал головой.

— Джэлмэ, — сказал он, — будет сидеть тут всю ночь, если ты его не отошлешь.

Тэмуджин встал, пошел вниз, нетвердо ступая, потом вернулся.

— Я хочу спать здесь, под деревом, где мы сегодня дали клятву друг другу.

Мрачное настроение Джамухи исчезло.

— И я.

Тэмуджин прокричал приказание Джэлмэ. Урянхаец подхватил поводья и потрусил на кобыле в курень.

— Ты бы мог отослать его и пораньше, — сказал Тэмуджин, усевшись. — Ты теперь и его вождь. Он, должно быть, стосковался по женщине, которую я подарил ему из своей доли трофеев.

— Многие удивляются, почему ты себе никого не оставил.

— Потом я добуду других женщин, а мои люди будут мне благодарны за тех, от которых я отказался.

— Люди служат вождям лучше всего, когда боятся их.

— Враги должны бояться, — возразил Тэмуджин. — Люди должны бояться своего вождя только в том случае, когда предают его или плохо исполняют свой долг. Вождю следует уничтожать таких людей, как бьет сокол птицу на лету, но людям также следует знать, что за верную службу они будут вознаграждены.

Тэмуджин отхлебнул из чаши. Поблизости от куреня этой ночью им ничего не грозит. Джамуха не заметил следов хищников и чувствовал, что духи, которых они с Тэмуджином призвали сюда, все еще защищают их.

Джамуха думал о том, что им предстоит. Многие роды и племена, наверно, будут искать союза с ними, прочим же придется подчиниться. Рассеянные мэркиты скорее всего объединятся, и станет необходимым новый поход против них. Татары могут напасть, если испугаются мощи монгольских родов. Они с Тэмуджином уже говорили обо всем этом.

Тэмуджин допил кумыс и растянулся под одеялом, оставив место Джамухе.

— Я знал, что мы станем друзьями, когда мы встретились в первый раз и ты вступился за меня, — невнятно говорил подвыпивший Тэмуджин. — Я никогда не сомневался, что ты поможешь мне одолеть врагов, потому что помнил мальчика, который клялся в дружбе, когда у моей семьи не осталось ни знакомых, ни друзей.

Джамуха лег рядом и укрылся. Они спали так же, как спали мальчиками, в одной постели, под одним одеялом. Его охватило сильное желание, когда он вспомнил те ночи. Тэмуджин тогда давал ему прикасаться к себе, охотно участвуя в получении удовольствия, которое они давали друг другу руками, но сейчас он, наверно, считал это всего лишь мальчишеской забавой, которой взрослым не подобает заниматься.

Он обхватил рукой талию Тэмуджина. Его анда вздохнул, но не оттолкнул. Они связаны священными узами; что бы они ни делали теперь, это может лишь укрепить их братство. Он добьется чистой любви, которой жаждал, и теснее привяжет к себе Тэмуджина.

Он опустил руку ниже. Ладонь почувствовала уже твердое естество Тэмуджина. Джамуха ликовал. Пальцы его брата скользнули ему в штаны, сильная, мозолистая рука крепко обхватала его член. Тэмуджин ничего не забыл.

Джамуха изверг семя очень скоро и застонал, обхватив рукой еще крепче член Тэмуджина. Его анда задыхался, выплескивая семя, потекшее по руке Джамухи. Теперь они могут удовлетворять друг друга таким способом, пока нойоны не вознесут Джамуху на место Хутулы. Им придется поддержать его, но и анда останется рядом. Тэмуджин тогда будет полностью его. Присягнув, тот позже сдастся.

Он держал друга за член, пока не почувствовал, что Тэмуджин уснул. Потом он вытащил руку из штанов анды. Ничто не может разлучить их, раз они удовлетворили друг друга таким образом. Они воссоединились.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Джамуха сказал: «Если мы разобьем стан у гор, те, которые ходят за лошадьми и скотом, получат пищу. Если мы станем у реки, те, которые пасут овец, накормят свои отары».

49

Джамуха садился на коня, когда его двоюродный брат Тэйчар догнал его.

— Когда ты дашь мне то, что я хочу? — крикнул Тэйчар.

Джамуха придержал лошадь.

— Тогда, когда мы с андой примем решение.

Тэйчар сжал губы под жидкими усами.

— Может, мне надо поговорить с Тэмуджином, а не с тобой, — сказал он, — поскольку ты ничего не делаешь без его согласия.

Джамуха ударил двоюродного брата кулаком в грудь. Тэйчар охнул, но удержался в седле.

— Попридержи язык, — пригрозил Джамуха. — И Тэмуджин ничего не делает без моего согласия, так что без меня решение о тебе не примется.

Тэйчар нагло посмотрел на него.

— Ладно, — сказал он сквозь зубы и уехал.

Впереди на лугу несколько мальчиков упражнялись в стрельбе из лука, избрав мишенью одинокое дерево. Хасар стоял на линии стрельбы. Тэмуджин оперся на своего коня, а Тэмугэ сделал шаг вперед и прицелился. Стрела взлетела высоко и немного не достигла цели.

Джамуха натянул поводья. Борчу прокричал приветствие. Джэлмэ кивнул ему. Последнее время Тэмуджин гадал, соглашается ли его анда с недовольством арулата и урянхайца.

И ответил себе, что нет. Кто бы ни высказывался дурно о Джамухе, гнев Тэмуджина возгорался тотчас. Тэмуджин спорил с ним только наедине, и их несогласие никогда не длилось долго.

Но этой зимой терпение и ровное поведение Тэмуджина стало раздражать Джамуху. Мнение анды, казалось, всегда брало верх. Тэмуджин выбирал места стоянок, руководил охотами и решал, чьи люди получают больше полномочий, хотя вроде бы и с согласия Джамухи. Тэйчар сказал лишь то, что думали другие.

Теплый ветер усилился, подняв пыль, когда Субэдэй, младший брат Джэлмэ, вышел на линию, откуда стреляли. Ветер и пыль затрудняли стрельбу, но Субэдэй, которому было всего десять лет, стрелял из лука не хуже Хасара. Субэдэй прицелился, стрела воткнулась в ствол дерева.

— Ха! — крикнул Джэлмэ.

Хасар потрепал мальчика по спине. Джамуха махнул рукой Тэмуджину, и анда подъехал к нему в сопровождении Джэлмэ и Борчу.

— Приехал гонец от хонхотатов, — сказал Джамуха. — Его послал твой старый друг Мунлик. — Тэмуджин прищурился. — Думаю, Мунлик со своим станом хочет перекочевать к нам.

Тэмуджин кивнул. Вождь хонхотатов, несмотря на старые узы с семьей Тэмуджина и союз с Джамухой, был осторожен и не делал ничего, что могло бы разозлить тайчиутов. Мунлик был предусмотрительным человеком. Теперь он мог присоединиться к Тэмуджину и Джамухе открыто, что было признаком их растущей силы.

Борчу нахмурился.

— До сих пор толку от Мунлика почти не было.

— Он делал, что мог, — сказал Тэмуджин. — И если он склоняется к нам, добро пожаловать.

— Мы поговорим с хонхотатом вместе, — сказал Джамуха. — Сперва он пройдет меж костров… Может быть, Борчу и Джэлмэ поедут предупредят его, что мы сейчас будем.

Тэмуджин подал знак своим товарищам. Они галопом помчались в курень. Джамуха и Тэмуджин поехали следом рысью. Джамуха взглянул на своего анду. Весть от Мунлика явно улучшила его настроение. Может быть, он выслушает требование Джамухи.

— Со иной разговаривал мой родственник Тэйчар. — Джамуха отмахнулся от больших черных мух, жужжавших возле его лица. — Ему кажется, что он может командовать тысячей.

— Знаю, — сказал Тэмуджин. — Он часто жалуется, что его обошли.

— Мне хотелось бы удовлетворить его просьбу или, по крайней мере, обещать поставить его над тысячью людей позже.

— Сейчас он сотник.

— Он хочет стать тысячником, — настаивал Джамуха. — Ты назначил тысячником Борчу и Джэлмэ и обещал по тысяче Хасару и Бэлгутэю. Ты сказал, что каждый из них будет командовать тумэном, когда у тебя будут десятки тысяч людей. Я согласился, и теперь я хочу, чтобы мой двоюродный брат был им ровней. Он показал себя с лучшей стороны в сражении с мэркитами.

Тэмуджин усмехнулся.

— Он слишком горяч. Рвется в набеги и несет большие потери. Посмотрим, как он будет командовать сотней, прежде чем пообещать ему тысячу.

Джамуху бросило в краску.

— Ты повышаешь двоих, которые даже не родственники тебе, и отказываешь…

— К чему ты это говоришь? — спросил Тэмуджин спокойным тоном. — Могу ли я в чем-либо отказать своему анде и своему ровне? — Лошади пошли шагом. — Если ты хочешь отличить Тэйчара, я препятствовать не могу. Я только сказал, что он еще, возможно, не готов выполнять такие обязанности.

Джамуха старался не выходить из себя. Тэмуджин разрешит ему делать все, что он хочет, но всякий будет знать, что его авда сомневается в Тэйчаре. Как умен был Тэмуджин в своем стремлении показать, что их узы нерушимы, и непоколебим в мгновенном отказе выслушивать какие бы то ни было жалобы на Джамуху. Тот знал, что жалобы были, что многие говорили Тэмуджину о его нраве и непредсказуемости, пока Тэмуджин не заткнул им рты. Они не понимали, что страх перед вождем полезен, что незнание того, что вождь может сделать, держит людей в покорности. Как справедлив Тэмуджин. Как беспристрастен Тэмуджин, и как он всегда предоставляет другим верить, что всеми их успехами они обязаны ему, а неудачами Джамухе.

— Я не сомневаюсь в храбрости Тэйчара, — добавил Тэмуджин, — и человек должен порадеть за своих родственников. Но ты сослужишь ему плохую службу, если повысишь его, не принимая во внимание его подготовку.

Что бы он ни сказал, какие бы добрые намерения ни имел, Тэмуджин давал почувствовать Джамухе, что тот ошибается. Тэмуджин согласится с ним, а потом напомнит об ошибке, если Тэйчар провалится, как тысячник, нойон и генерал.

— Я скажу моему двоюродному брату, — сказал Джамуха, — что мы не отказали ему наотрез. Может быть, позже…

— Ты можешь также сказать ему, что человек должен доверять суждению своего вождя в таких вещах. Тэйчар нетерпелив. Джэлмэ и Борчу не просили о своих назначениях.

Руки Джамухи сжали поводья. Тэмуджин оскорбил его двоюродного брата и снова подвел к тому, что его собственное суждение оказалось более весомым, чем суждение Джамухи.

Тэмуджин вдруг улыбнулся, и его лицо на мгновение приняло почти детское выражение.

— Ты напоминаешь драчливого жеребца, — сказал Тэмуджин, — со своим пылом, достойным лучшего применения. Дай мне взаймы своего пыла, а я ссужу тебя осторожностью. Мы дополняем друг друга.

Эти слова еще раз чуть не разгневали Джамуху. Узду на жеребца надевает человек, который укрощает его. Тэмуджин, выходит, назвал себя укротителем Джамухи. Тот проглотил обиду и тоже заставил себя улыбнуться.


Хонхотат произнес речь, клянясь в дружбе, потом преподнес в дар платки и меха. Когда явились люди, призванные Тэмуджином и Джамухой, посол произнес послание. Мунлик хотел привести своих людей в их курень и надеялся присоединиться к ним во время большой осенней охоты. Джамуха велел обжечь кость и передать Хорчи: вождь бааринов был шаманом.

Тэмуджин произнес речь, приветствуя присоединение хонхотатов. Джамуха добавил несколько слов от себя. Его жена Номалан и ее служанки разносили чаши с кумысом и сушеную баранину с соленой водой.

Мужчины скоро напились. Человек тридцать набилось в юрту Джамухи, женщины принесли еще много чаш, а потом сели поесть в своей половине жилища. Номалан молчала, а другие женщины сплетничали. Джамуха предпочитал собираться со своими людьми здесь, хотя и приходилось мириться с присутствием Номалан, а не ходить в юрту Тэмуджина, где Бортэ и эта старуха Хокахчин станут прислушиваться к каждому его слову.

Тэмуджин попросил хонхотата, который казался уже очень пьяным, сесть.

— Чарха, отец твоего вождя, был всегда верным человеком, — сказал Тэмуджин. — Он был тенью моего отца. Он заступился за нас и заплатил за свою преданность жизнью.

Джамуха взглянул на Даритая, который не был верен своему племяннику.

— Я сожалел о смерти Чархи все эти годы, — добавил Тэмуджин. — Я всегда почитал его мужество, жаль, что его нет с людьми, которые ныне возвращаются ко мне.

Даритай вздохнул посвободнее, племянник давно простил его.

— Наверное, — сказал брату Хасар, — сон, что ты видел прошлой ночью, предвещал это. Ты видел большой стан, а теперь наш увеличивается.

— Что за сон? — спросил Бэлгутэй. Хорчи насторожился. — Брат, расскажи свой сон.

Тэмуджин хлебнул кумысу и положил руку на колено.

— Я летел над землей, — начал он. — Внизу я увидел курень с кольцами юрт, которых было так много, что они покрывали землю, насколько хватал глаз. Я расправил крылья, и ветер понес меня на север. Я летел над таким большим числом юрт, что не мог сосчитать их, и прилетел к последней, самой большой. Она была покрыта золотом, и понадобилась бы сотня волов, чтобы везти повозку, на которой она стояла. Я пролетел над дымовым отверстием и почуял запах жирного жареного мяса, а потом опустился к дверному проему. Люди, охранявшие шатер, низко поклонились мне, и мне пришло в голову, что это мое жилище, а те, что сидят внутри, ждут, чтобы я принял участие в пире.

— И кого ты увидел внутри? — спросил Даритай.

— Я проснулся, так и не войдя.

Джамуха до боли стиснул зубы. Их с Тэмуджином взгляды встретились.

— Но я уверен, что мой анда был внутри и ждал меня.

— И все же ты там его не видел, — сказал Бэлгутай.

— Я же сказал, что душа вернулась в меня до того, как я вошел, но разве по-иному могло быть?

Джамуха подумал, что Тэмуджин подразумевает единоличную власть, он мечтает стать ханом. Все поняли, что сон — это вызов.

Никто ничего не говорил, даже Хорчи, обычно охотно объяснявший любой сон.

— Что бы ни значил этот сон, — задумчиво проговорил Бэлгутэй, — он предвещает тебе великую будущность.

Джамуха отхлебнул кумыса. Туповатый брат Тэмуджина высказался ясно, а люди поумнее держали языки за зубами.

— Я ничего не буду предпринимать без Джамухи, — сказал Тэмуджин. — Все, что я имею, принадлежит и ему. — Он коснулся плеча Джамухи. — Не хотели ли духи показать мне то, что уже исполнилось?

Груз, придавивший сердце Джамухи, полегчал. Что бы там ни думал Тэмуджин о вещем сне, сейчас он сказал, что еще не готов соперничать с ним.

Мужчины продолжали выпивать. Даритай пересказал легенду о своем предке Боданхаре и женщине, которую он умыкнул. Джамуха был потомком этой женщины. Мужчины выходили из юрты облегчаться и возвращались. Когда хонхотат упился, Даритай с Хорчи отволокли его в сторону и укрыли одеялом. Джамуха налил Тэмуджину еще чашу — может быть, анда напьется так, что останется в его юрте ночевать.

Он вспомнил об их первой ночи под большим деревом. Потом Тэмуджин и виду не подавал, что что-нибудь изменилось, и наконец Джамуха понял: с похмелья анда ничего не помнил.

После той ночи, года полтора назад, его анда допускал лишь небольшие вольности, да и то когда напивался.

Джамуха никогда не заговаривал об удовлетворении своей глубокой и яростной страсти.

— Ты молчишь, брат Джамуха, — сказал Тэмуджин, приподнимаясь с подушки. — Мунлик скоро узнает, что его здесь приветят. Тайчиуты услышат об этом к концу лета и будут гадать, что мы собираемся делать.

Джамуха пожал плечами.

— Наверно, нам надо направить им послание. А они решат, что в их же интересах присоединиться к нам.

— Таргутай и Тодгон забыли о своей присяге моему отцу, — сказал Тэмуджин. — Как же я могу поверить какому бы то ни было их обещанию?

— Ты охотно примешь Мунлика.

Джамуха взглянул на хонхотата, посол спал, громко храпя.

— Мунлик не надевал на меня колодки и не бил меня.

— А Таргутай не прикончил тебя сразу, хотя и мог. — Джамуха толкнул Тэмуджина локтем в бок. — Все переменилось. Твои двоюродные братья-тайчиуты — не дураки; что они выиграют, враждуя с нами?

— Хорошо бы напасть на них, упредив их.

— Мунлик их союзник, — возразил Джамуха. — Он, наверное, без большой охоты повернет оружие против них. Зачем сражаться с людьми, которых мы можем покорить мирным путем? Мне кажется, мы сумеем заставить их присягнуть нам.

— Возможно, они и присягнут, а потом постараются настроить нас друг против друга. Я не верю ни в какие их обещания.

Люди стали перешептываться. Сперва Тэмуджин рассказал свой сон, а теперь открыто противоречит Джамухе. Его анда хочет войны и говорит об этом с несвойственной ему горечью. У Тэмуджина было много причин ненавидеть тайчиутов, но он всегда поступался своей неприязнью, когда на кону стоял выигрыш.

«Он не хочет, чтобы тайчиуты присоединились к нам, — подумал Джамуха, — так как знает, что они будут моими союзниками, а не его, и что они скорее предпочтут иметь вождем меня, а не его».

Несколько человек встали, поклонились Тэмуджину и Джамухе и ушли. За ними потянулись остальные. Джэлмэ уходил последним.

— Погоди немного, — сказал Джамуха своему анде. — Выпьем еще.

Тэмуджин покачал головой.

— С меня хватит.

Джамуха махнул рукой мэркитке, чтоб ушла. Она поспешила вон вместе с другими служанками. Он сердито посмотрел на жену, соскребавшую остатки пищи с блюд в котел. Номалан только раз опросталась мертворожденной девочкой. С тех пор его семя в ней не давало плода. Бортэ была беременна, и на сей раз Тэмуджин мог быть уверен, что отец он. Он также обещал мэркитке, которую недавно приблизил, что она будет его второй женой, если родит сына. Имея жену, рожающую детей, Тэмуджину легко быть добрым к мэркитке, которая отвечала ему беззаветной преданностью.

Джамуха выпил. В голове его созрел замысел. Тэмуджин открыто противоречил ему, и если Джамуха не примет мер, люди сочтут его слабаком. Никто не хочет войны с тайчиутами, в этом он был уверен. Если ближайшие товарищи Тэмуджина начнут сомневаться в необходимости сражаться с ними, то войны не будет.

Тэйчар разозлится из-за того, что ему отказали в назначении. Он достаточно горяч и может ударить Тэмуджина, если Джамуха поощрит его. Джамухе придется проследить, чтобы его анду не убили, а лишь привели к покорности.

— Скоро надо будет откочевать, — сказал наконец Джамуха. — Тут уже вся трава съедена, осталась голая земля.

— Надо, и середину лета отпразднуем в другом месте.

Тэмуджин встал. Джамуха проводил его. Они подождали перед юртой, пока мальчик не подвел Тэмуджину коня.

— Поезжай с миром, — сказал Джамуха и схватил Тэмуджина за руку. — Если мы разобьем стан у гор, те, которые ходят за лошадьми и скотом, получат пищу. Если мы станем у реки, те, которые пасут овец, накормят свои отары.

Он ждал ответа анды. «Скажи мне то, что я хочу услышать от тебя теперь же, — подумал он, — и я забуду то, что случилось сегодня. Скажи мне, что ты хочешь стать у реки, и позволь мне направить послание тайчиутским вождям».

— Ты ставишь меня в трудное положение, Джамуха. — Тэмуджин высвободил руку и обнял его. — Мы поговорим о стане в следующий раз. — Он сел на коня. — Оставайся в мире, брат мой.

Джамуха смотрел ему вслед. Если Тэмуджин выбрал войну, то его собственные люди будут знать, что он не согласен. Злобу Тэйчара надо подогреть. И другие поддержат Джамуху, если он устроит им союз с Тодгоном и Таргутаем. Сердце болезненно сжалось, он вдруг пожалел, что они с Тэмуджином больше не мальчики.

50

Джучи вцепился в шерсть овце, обхватив ее ножками.

— Держись! — кричала Бортэ сыну. Тэмуджин подъехал поближе, готовый подхватить мальчугана.

Наконец Бортэ сняла Джучи с овцы. Тэмуджин спешился возле повозок. Он пошел к Бортэ, на этот раз один, даже Джэлмэ не было с ним. Джучи побежал навстречу, Тэмуджин улыбнулся и подхватил ребенка. Джучи больше не был ему безразличен, как прежде, и Бортэ знала, почему. Он был уверен, что ребенок, которого она носила, от него.

Муж подошел и положил руку ей на живот. Джучи вцепился в халат Тэмуджину. Хучу с помощью двух собак гнал отару к юртам.

— Здравствуй, старший брат, — крикнул мальчик. — Надо сворачиваться, овец приходится гонять все дальше.

— Я знаю, — откликнулся Тэмуджин. — Разберем юрты через два дня. — Он махнул рукой матери, улыбка увяла. — Мне надо поговорить с тобой и женой.

По его тону Бортэ поняла, что он хочет поговорить без свидетелей.

— Тэмулун, — сказала она, — присмотри за Джучи. — Она посмотрела на приемного сына Оэлун. — Хучу, собери кизяков.

Она пошла за мужем в свою юрту. Две женщины стелили выбитые одеяла, Бортэ послала их подоить овец. Хокахчин ушла было с ними, но Тэмуджин поднял руку.

— Можешь остаться, Хокахчин-экэ.

Старуха достала чашу, а Тэмуджин уселся рядом с постелью. Оэлун дала Бортэ подушку, а сама села слева от сына. Хокахчин побрызгала кумысом онгоны, висевшие над постелью, и подала чашу Тэмуджину. Глаза служанки были, как всегда, зорки, слух все еще превосходный, но согбенное тело двигалось медленно — кости болели. Она отступила к очагу и присела: даже летом Хокахчин топила.

Бортэ взяла два куска кожи, вдернула в иголку сухожилие и пропустила через дырочку, сделанную шилом. Джучи подрастал, и ему нужна была новая сорочка.

— Говори, что хотел, сын, — сказала Оэлун. — Еще надо доить до обеда.

— Я тебе дал рабов для этой работы, мама.

— Они не могут сделать все, а ленивая хозяйка — плохой пример.

Тэмуджин вздохнул и сдвинул брови.

— Обе вы всегда были откровенны со мной. Я привязан к Джамухе, но некоторые мои приближенные говорят, что ему нельзя доверять. Кроме Борчу и Джэлмэ, никто не осмеливается говорить со мной об этом откровенно. Они утверждают, что некоторые, поклявшиеся мне в верности, недовольны и могут покинуть наш курень.

Бортэ слышала эти разговоры, его слова не удивили ее. Но то, что он заговорил об этом с ней и Оэлун-экэ, удивило. Тэмуджин не просил у них совета с тех пор, как обменялся клятвами с Джамухой. Теперь в тоне его голоса ей послышались сомнения и неуверенность.

— Твой анда, по-видимому, знает об этих жалобах, — сказала Оэлун. — Может быть, тебе следует поговорить с ним. Ты всегда говорил, что от него у тебя нет секретов.

Бортэ пропустила иглу в другую дырочку. Муж не станет выслушивать горькие слова о своем анде. Однажды Бортэ сказала ему, что внезапные вспышки гнева Джамухи беспокоят ее, что если Тэмуджин не приструнит его, то Джамуха окажется неподходящим вождем. Он ударил ее прежде, чем она успела высказаться. Удар отбросил ее назад, в юрту Чилгера, внушив ей ужас, с которым, как она думала, покончено. После этого она придерживала язык.

— А что тебе советуют ближайшие товарищи? — спросила Бортэ.

— Я не спрашивал их, — ответил Тэмуджин. — Я знаю, что они скажут.

Он не обращался к женщинам, пока его сомнения относительно Джамухи не стали тревожными. Вожди спорили в присутствии своих людей. Слуги Джамухи говорили об этом вслух. Тэмуджин, возможно, хотел лишь поддержки, слов утешения, которые бы восстановили его доверие к другу, но она не могла произнести их. И она бы лишь оттолкнула его, если бы высказалась против Джамухи.

Бортэ отложила работу.

— Я слышала, — сказала она, — что ты рассказывал людям о своем сне. Тебе снилось, что ты летишь над большим куренем и прилетаешь к шатру хана, который правит всем, и что этот большой шатер оказывается твоим.

— Значит, ты знаешь об этом. — Тэмуджин сдернул платок, которым была обмотана его голова. — Некоторые считают, что никаких знамений в этом сне не было.

— Ты в этом уверен? Помнишь, ты рассказывал мне давно, как во сне стоял на большой горе и видел мир. Когда мы были детьми, ты спрашивал меня, почему бы не быть одному хану в целом свете. Твои сны показали тебе, что должно быть, и все же ты отказываешься верить в это. Ты видел когда-нибудь, чтобы два хана правили в одном курене, когда твоя душа бродила вместе с духами? Твои чувства к анде, возможно, заслоняют правду от тебя.

— Если соберется курултай для того, чтобы выбрать одного из нас, нойоны предпочтут меня. — Он поиграл желваками. — До тех пор я могу подождать. Джамуха — мой анда, он присягнет мне.

— Он никогда не согласится с этим, — возразила Бортэ. — Он никогда не успокоится, видя, что тебя ставят выше него. Чем дольше ты будешь оставаться с ним, тем слабее станешь. И тогда нойоны отвернутся от тебя.

— Я думал, ты мудрее, Бортэ. Если мы расстанемся сейчас, у меня останется меньше сил — я потеряю половину того, чем мы правим вместе.

— Ты так уверен в этом? Твои люди охотно подчиняются тебе, а люди Джамухи подчиняются ему, потому что боятся его. Ты можешь привлечь на свою сторону больше людей при условии, если им не придется подчиняться кому-либо еще, кроме тебя. Даже некоторые его люди могут перейти на твою сторону. Зачем, как ты думаешь, он дает тебе возможность находиться вместе с собой у власти в то время, как он мог бы присвоить все почести? Он хочет убаюкать тебя, использовать, привязать к себе, пока…

— Попридержи язык!

Он побледнел, Бортэ отпрянула.

— Ты спрашивал, что мы думаем, — сказала Оэлун. — Бортэ сказала тебе. Зачем было приходить к нам, если ты не хочешь ничего слышать?

— А ты, Хокахчин-экэ? — Тэмуджин встал и шагнул к очагу. — Что ты скажешь?

— Не мое дело говорить, багатур. Я видела, как враги становились друзьями, а братья — врагами, и такое будет всегда и после моей смерти.

Он заметался по юрте. Бортэ думала, что он уйдет к мэркитке Дохон, но он снова сел рядом.

— Договаривай, Тэмуджин, — сказала Бортэ. — Я чувствую, что у тебя еще много за душой.

— Я думал, что Джамуха разозлится, когда я рассказал ему о своем сне, но он не сказал ничего. Я осмелел и противоречил ему в присутствии других, но даже это его не проняло. — Светлые глаза Тэмуджина заблестели. — Прежде я всегда читал его мысли, а теперь — нет. — Он помолчал. — Когда я уходил из его шатра той ночью, Джамуха сказал загадку, которую я не могу разгадать до сих пор. Он сказал, что если мы разобьем стан у гор, то те, которые ходят за лошадьми и скотом, получат пищу. Потом он сказал, что если мы разобьем стан у реки, пастухи будут накормлены. Больше он ничего не сказал, и я не найду ответа.

Бортэ поняла, что загадал Джамуха, хотя и удивилась, почему он выбрал туманную форму, а не задал вопрос прямо. Если они выберут пастбища для овец, то у них будет больше шерсти для одежды и больше войлока для юрт. А если будет проявлена забота о лошадях, то это означает подготовку к войне. Тэмуджин решился на войну с тайчиутами, а Джамуха воспротивился. Слух об этом уже распространился по куреню. Джамуха знал, чего хочет ее муж, так для чего же он задал свой вопрос?

— Он бросает тебе вызов. — Слова вырвались у нее прежде, чем она подумала, как смягчить их. — Тебе следовало бы самому разобраться в этом. Ты хочешь сражаться, а он нет. Если мы разобьем стан у реки, люди будут знать, что Джамуха победил. Если ты ответишь, что мы станем у гор, он не сможет согласиться. Что бы ты ни сказал, он все использует против тебя.

— Нет, — выдохнул Тэмуджин.

— Ты пошел в открытую, — настаивала Бортэ. — Может быть, тебе следовало бы подождать, но дело сделано. Ты знал, что этот день придет, но убеждал себя, что Джамуха уступит тебе. Его слова показывают тебе, что он не уступит. Ты говоришь, что знаешь его, но он знает тебя тоже. Когда-то ты был одинок, теперь же добился поддержки со стороны многих. Тебе невыносима мысль, что тебя могут покинуть или что кто-то из твоего окружения может нанести тебе вред. Джамуха помнит тебя мальчиком, и это его оружие против тебя.

Тело Тэмуджина напряглось, кулакисжались.

— Я говорю правду, — сказала Бортэ. — Ты не дал ему ответа, так что он задаст вопрос еще раз в присутствии других. Если ты скажешь, что мы должны отдать предпочтение лошадям, люди увидят, что ты все еще хочешь воевать, и это даст Джамухе повод выступить против тебя. В его словах кроется заговор.

— Мы поклялись друг другу.

Голос у него сел.

— Он может сдержать свое слово, предоставляя другим действовать за него. Ты должен прислушаться ко мне, Тэмуджин.

— И что же ты хочешь, чтобы я сделал?

— Не давай ему ответа. Пусть он думает, что ты не хочешь противоречить ему. Затем нам надо оставить его прежде, чем он сможет задержать нас, прежде чем он узнает, что нас нет.

— Ты знаешь, что это значит, — сказал Тэмуджин. — Если я порву с ним, он не простит мне, и разрыв ослабит нас.

— Это выявит твою настоящую силу, — возразила она, — когда ты увидишь, кто останется с ним, а кто пойдет за тобой. Во всяком случае, тебе лучше быть одному, чем оставаться с человеком, которому больше нельзя доверять.

Она чувствовала, что он все еще не воспринимает сказанного ею.

— И вот еще, — добавила она. — Если он действительно не собирается навредить тебе, он известит тебя о том, что подтвержает свои дружеские чувства, и ты почти ничего не проиграешь.

— Он пришел ко мне, когда я был ничем. Я не могу забыть это, что бы теперь ни случилось. — Он вздохнул. — Но ты права, жена. Этому не стоит придавать значения. — Он склонил голову. Когда он поднял ее, лицо его было бесстрастным. — Я не скажу ничего об этом, пока не свернем стан и не отправимся в путь. Наши повозки и стада будут держаться сзади, а я поеду в голове вместе с Джамухой, как я всегда это делаю. Когда мы остановимся, чтобы попасти животных, я скажу ему, что хочу увидеться с тобой, что тебе пора рожать. Он поверит — он знает, что слухи о преждевременном рождении Джучи все еще распространяются.

Бортэ вспыхнула. Она надеялась, что этим слухам пришел конец.

— Я расскажу о своих намерениях Джэлмэ и Борчу, — продолжал муж ровным бесстрастным голосом. — А они расскажут тем, кто умеет держать язык за зубами, но мы будем на виду, чтобы Джамуха думал, что все по-прежнему. Ночью мы тихо снимемся и уйдем. Он до рассвета не узнает, что мы покинули его.

— Да благоприятствует тебе Небо, Тэмуджин.

— Милость Неба ощущается как колодка, которую я когда-то носил. — Он встал, его широкая спина ссутулилась от усталости. — Ты дала мне мудрый совет, Бортэ. Теперь я пойду в юрту к Дохон. Лучше не беспокоить дитя, которое ты носишь.

Она посмотрела ему вслед. Он с почтением принял ее совет, и все же осталась горечь. Мэркитка утешит его, он забудется, а она не сможет этого сделать.

51

Синее небо было безоблачным в тот день, когда они откочевали. Тэмуджин с Джамухой возглавляли караван вместе со своими ближайшими товарищами. За ними следовали кибитки с женщинами и детьми, впереди джайраты, потом другие роды. Бортэ следила за тем, чтобы ее служанки разбирали юрту помедленней, потом ее повозки присоединились к повозкам Оэлун-экэ и Дохон. Она старалась держаться позади, как раз перед всадниками, гнавшими стада.

Двигались они медленно, как всегда. Повозки скрипели и раскачивались, пересекая равнину. Скот, лошади, овцы шли шагом, чтобы не слишком терять в весе. Бортэ сидела между Оэлун и Хокахчин и погоняла волов.

В полдень Тэмуджин вернулся к ним. К тому времени караван двигался совсем медленно. Сквозь пыль, поднятую повозками, Бортэ видела далеко впереди всадников, исчезавших за холмом. Заблестела речушка. Женщины слезали с передних повозок и отсоединяли свои повозки от других, готовясь к переправе.

Тэмуджин остановился у кибитки Бортэ и дал знак остановиться.

— Когда доедешь до реки, — сказал он, — погоди переправляться, пока стада джайратов не окажутся на той стороне.

— Что тебе сказал Джамуха? — спросила она.

— Он задал свой вопрос снова. Я сказал, что отвечу позже.

Джучи завозился на коленях Оэлун, Бортэ взяла сына за руку.

— Сегодня утром мне принесли три лопаточных кости, — сообщил Тэмуджин. Она едва расслышала его из-за мычания волов. — Их обуглили. Только Борчу и Джэлмэ слышали, как я спросил, должен ли я делать то, что собираюсь сделать сегодня. Все кости треснули посередине.

Он надеялся на еще одно знамение, искал повод остаться с Джамухой.

— Духи на твоей стороне, мой муж.

— Да.

Голос его осекся.


Солнце было на западе к тому времени, когда животных напоили и последние повозки переправились через речку. Арулаты Борчу остались с Тэмуджином, как и урянхайцы и другие племена. Караван казался уже темной полоской, двигавшейся на запад, следом шли стада Джамухи. Когда солнце село и можно было увидеть лишь тучи пыли, Тэмуджин повел своих людей на север.

Старая Хокахчин сидела и клевала носим. Оэлун занималась Джучи, а Бортэ погоняла волов. Ночной ветер холодил лицо. Джамуха к этому времени остановится на ночевку. Он будет уверен, что у Бортэ начались роды и что его анда подъедет, когда она разрешится от бремени.

Когда месяц поднялся над горизонтом, дозорные развернулись веером и помчались вперед. Оэлун отдала Джучи Тэмулун и достала саадак и колчан. Мужчины, поскакавшие вместе с Тэмуджином, вскоре исчезли из виду.

Когда месяц был уже высоко, Бортэ заметила вдалеке светящиеся точки костров и едва расслышала сквозь скрип колес какие-то крики. Люди Тэмуджина наткнулись на чей-то стан. Повозки стояли кольцом, но она не увидела юрт. Эти люди тоже перекочевывали. Мужчины на лошадях смеялись и перебрасывались чашками, другие забирались в кибитки пограбить… До нее донесся сдавленный крик, заглушенный взрывом смеха.

Хасар подъехал к Бортэ.

— Тайчиуты! — крикнул он. — Большинство успело убежать, и преследовать их — только к Джамухе приближаться. Нам надо разобраться с теми, кто остался.

Он умчался.

Оэлун схватила Бортэ за руку. Две маленькие тени корчились на земле возле одного костра, мужчина брал пленницу. Мужчины, окружившие их, подбадривали криками и топали ногами. Она вспомнила, как мэркиты смеялись над ее рыданиями в ту ночь под Бурхан Халдун. Человек у костра встал. При свете костра Бортэ узнала высокую широкоплечую фигуру Тэмуджина. Он завязывал кушак, а товарищ обнял его за плечи.

Бортэ ударила палкой вола. Мужчины забрасывали землей гаснувшие костры. Всадники устремились из ограбленного становища. Тэмуджин наклонился над тенью, приникшей к земле, потом пошел к своему коню.

Становище почти опустело, когда подъехала Бортэ. Люди Тэмуджина связывали повозки. У погасшего огня лежала девушка. Штаны ее были спущены до щиколоток, на бедрах темнела кровь. Бэлгутэй подскакал к кибитке Бортэ. Поперек седла у него лежал маленький мальчик. Бэлгутэй сбросил мальчика рядом с кибиткой.

— Возьми его, — сказал он и показал на девушку. — И ее тоже, Тэмуджин велел.

Это объясняло, почему мужчины больше не трогали девушку. Оэлун слезла и стала на колени перед мальчиком. Бортэ подождала, пока Бэлгутэй не присоединится к товарищам, а потом тоже слезла и пошла к девушке.

— Идти можешь? — спросила Бортэ. Девушка вздрогнула и стала хвататься за одежду, словно бы желая сорвать ее с себя. Бортэ помогла ей привести в порядок одежду и подняла ее на ноги.

Тайчиутка оперлась на нее, все еще дрожа.

— Держись, — сказала Бортэ; девушка захлебывалась в слезах. — Я так же пострадала. Это пройдет. Я присмотрю за тобой. — Она подавила в себе желание выругаться. — Как тебя зовут?

— Джэрэн.

Голос у девушки был хриплый.

Повозки катили мимо кибитки Бортэ. Она повела Джэрэн к кибитке Дохон, мэркитка молча протянула девушке руку.

Оэлун ждала вместе с мальчиком-тайчиутом. Бортэ неуклюже взобралась на сиденье рядом с ними и тронула волов палкой. Старая Хокахчин взглянула на нее, но ничего не сказала. Тэмулун и Джучи все еще спали под одеялом.

Оэлун-экэ обняла мальчика рукой и спросила:

— Как тебя зовут?

— Кукучу, — прошептал он.

— Та девушка — твоя сестра?

Мальчик покачал головой.

— Я спал, — сказал он. — Потом все закричали, я упал и ударился головой. Потом какой-то человек схватил меня за волосы, и они начали бросать меня друг другу, а один сказал, что отрубит мне голову и использует ее как цель для стрельбы, если я буду плакать. — Он икнул. — Моя мама… я не знаю, где…

— Она просила нас присмотреть за тобой, — сказала Оэлун. — Послушай… позади нас, в кибитке, едет еще один мальчик. Он не намного старше тебя. Наши люди нашли его в другом стане, у наших врагов, и я сказала ему, что буду его мамой. То же самое я говорю тебе, Кукучу. Ты будешь моим сыном.

— Почему? Разве у тебя нет своих сыновей?

— Четырех сыновей я родила сама, а пятого, Хучу, нашли в мэркитском стане. Ты будешь шестым. Видишь ли, у меня нет мужа, так что я не могу больше рожать братьев моим сыновьям. Но я могу находить их и растить. Человек становится сильнее, когда у него много братьев. Мужчинам приходится воевать, их убивают. По-моему, ты понимаешь это, Кукучу. Твое племя не смогло защитить тебя, а мои сыновья защитят. Женщины и дети молятся, чтобы люди, защищающие их, были сильнее своих врагов.

Бортэ гадала, понимает ли мальчик Оэлун-экэ, но, наверно, слова пожилой женщины предназначались самой Бортэ. Дашь волю жалости и забудешь, что собственная безопасность зависит от безжалостности мужа в отношении врагов. Мальчик потер глаза и прижался к Оэлун.

Они остановились, когда небо на востоке стало серым. Повозки и стада испещрили равнину. Кое-кто из мужчин и старшие мальчики отправились расчищать колодцы, а женщины доили овец и разжигали костры, чтобы вскипятить молоко. Тэмуджин сидел под одиноко стоящим деревом вне кольца повозок. Бортэ наблюдала, как к нему подъезжали люди, спешивались и кланялись. Он принимал у них присягу, к тому времени все уже знали, что он отделяется от Джамухи. Бортэ устроилась на двух подушках и прислонилась спиной к колесу, а ее служанки раскладывали на плоских камнях творог для сушки. Она еще до сумерек успеет сшить сорочку для Джучи.


Солнце было уже низко на западе, когда люди стали устраиваться на ночь. Женщины кормили семьи и укладывали детей по кибиткам спать, другие укладывались под укрытиями из палок и шкур. Мужчины разожгли костры с внешней стороны кольца повозок и оставили караулы, другие выехали, чтобы сменить пастухов.

Бортэ поднесла шитье к глазам, сделала последний стежок и откусила нитку. К ней шел Тэмуджин в сопровождении родственника Борчу Огэлэ Чериби и нескольких других. Субэдэй бежал слева, стараясь не отставать от мужчин. Тэмуджин обожал мальчика и часто разрешал ему сидеть при мужских разговорах. Они остановились у коновязи. Субэдэй первый сел на лошадь — прыгнул в седло так, как это делали мужчины.

Бортэ наклонилась и расправила сорочку на коленях. Что-то загородило свет, она подняла голову.

Муж был один.

— За мной ушло больше, чем я ожидал. Есть люди почти всех родов. Я сказал им о своих намерениях, и никто не запросился обратно к Джамухе.

— Значит, он лишился сторонников.

— У него их еще много. — Тэмуджин оглянулся. — Где девушка?

— Спит в кибитке Дохон. — Пальцы ее скомкали сорочку. — Оставь ее в покое, Тэмуджин. Она заплачет, если увидит тебя.

Он пожал плечами.

— Даже в этом есть свое удовольствие.

Он сказал лишь то, что думают все мужчины. Бортэ удивила бы его, если бы сказала, что, увидев во сне Чилгера, она все еще просыпается и дрожит. Тэмуджин никогда не поймет ее ненависть.

Она подала ему творог и сама немного поела, остатки служанки ссыпали в мешочки. Несколько человек ехали к юрте, огибая повозки, Борчу был с ними. Тэмуджин свистнул и встал.

— Хорчи, — прошептал он. — Я не думал, что он приедет ко мне.

Всадники стали. Борчу и Хорчи спешились и прошли между кострами, разложенными за повозками.

— Добро пожаловать, — сказал Тэмуджин, когда люди приблизились. — Ты принес весть от Джамухи?

— Я сам приехал, — ответил Хорчи.

— Для меня это честь. Шаман-вождь с твоим опытом всегда нужен.

Хорчи поклонился.

— Опыта маловато, но его достаточно, чтобы сообразить, что надо присоединиться к тебе. Я подозреваю, что вы все обдумали заранее. Меня привел сюда сон, от которого я проснулся в полночь… мы уехали до рассвета. — Баарин махнул рукой. — Мои люди поехали охотно.

— Вот это, наверно, был сон, — сказал Тэмуджин, — раз ты уехал от Джамухи.

— У Джамухи храбрая душа. Если бы я не увидел сна, я бы остался с ним. Одна утроба дала жизнь предку Джамухи и моему, но я не мог не принять во внимание такое знамение.

— Послушаем твой сон.

Тэмуджин сел рядом с Бортэ. Борчу и Хорчи устроились напротив, другие баарины скучились вокруг, чтобы послушать.

— Я стоял в своем курене, — начал рассказ шаман. — Появилась большая корова с рогами длинными, как мужской лук, и толстыми, как стойка в юрте. Она наклонила голову и бросилась на юрту Джамухи, а потом на самого Джамуху. Один из ее рогов сломался о него, и она кричала, чтоб он отдал ей потерянный рог. Она кричит, а я вижу большого вола, который сшибает стойку юрты и запрягает себя в повозку. Я пошел за повозкой, Тэмуджин, и вол привел меня к тебе. Он поклонился и закричал, что духи повелели тебе править, что Этуген и Тэнгри согласились, чтобы все роды склонились перед тобой. — Он перевел дух. — Как же я могу не подчиниться сну, который так ясен?

— Не можешь, — согласился Тэмуджин. — И я не могу.

— Воля духов становится все яснее, — улыбаясь, сказал Хорчи. — Я расскажу об этом сне всем. Чем больше людей услышат его, тем больше их присоединится к тебе. А что ты мне дашь за то, что я принес тебе такое знамение?

— Командование тумэном, когда у меня будет десять тысяч воинов для тебя.

— Разве ты сомневаешься в этом? — Хорчи тряхнул головой. — Но если ты собираешься сделать меня нойоном-темником, то не позволишь ли ты мне также выбрать себе тридцать жен из самых красивых женщин, которых мы захватим? Они принесут мне больше счастья, чем десять тысяч воинов, и я надеюсь, что они будут не менее красивы, чем твоя добрая жена.

Тэмуджин рассмеялся.

— У тебя будет и войско, и женщины. Я понимаю, что нельзя лишать могущественного шамана его доли.

— Ты, как всегда, щедр, — сказал баарин, поклонившись. — Теперь мне надо идти и навестить жен, которые у меня уже есть.

— Иди с миром.

Хорчи со своими людьми ушел. Борчу встал, схватил обе руки Тэмуджина, стиснул, а потом пошел к своей лошади.

Бортэ отдала одежку Джучи служанке. Тэмуджин молча смотрел, как женщины идут к кибиткам.

— Если бы ты остался с Джамухой, — сказала она наконец, — твое копье сломалось бы, как рог у коровы.

— Не надо объяснять мне сны, Бортэ.

— Я подумала, что ты все еще жалеешь об уходе от Джамухи.

— Ошибаешься. — Он встал, в полутьме она не могла разглядеть выражение его лица. — Духи говорили в моих снах и во сне Хорчи, они же говорили твоими устами. Мы с Джамухой уже не мальчики, играющие в бабки на Ононе, и никогда больше не будем мальчиками. Я знал, что лишь один из нас будет руководить, еще когда мы плясали под большим деревом.

Она вздохнула с облегчением, узнав, что он ни о чем не сожалеет, но своими словами он отгородился от нее.

Тэмуджин поднял голову.

— Тучи затягивают звезды, — сказал он. — Ночью будет гроза.

— Знаю, — она вытянула руку. — Помоги встать.

Он помог. На темной равнине мерцали костры, похожие на звезды, которые уже скрылись за тучами. В ближайшем загоне кобылы ржали и прикрывали собой жеребят, обеспокоенные приближавшейся грозой.

Тэмуджин взял подушки и подошел к задку кибитки. Подсадив Бортэ, он влез следом. Хокахчин с Джучи спали в передней части возка. Бортэ освободилась от халата и сорочки и укрылась одеялом. Тэмуджин снял халат и сапоги и вытянулся рядом. Он крепко обнял Бортэ. Она нежно ласкала его лицо, но он уже крепко спал.

Ударил первый порыв ветра, в соседней кибитке заплакал ребенок. Тэмуджин был ее единственным прибежищем во время гроз, которые создавали люди, воюя. Она крепче прижалась к нему. Он будет править, она обретет покой.

52

Рабы загнали овец в юрту. Джэрэн мешала похлебку в котле, а Бортэ кормила Чагадая. Схватки у нее были целый день и ночь прошлым летом, когда она рожала его. Карие глаза Чагадая были с золотистыми крапинками, как у отца. Тэмуджин это заметил.

Снаружи кто-то закричал. Вошел Тэмуджин. Одна из девушек успокаивала заметавшихся овец, а другая опустила полог. Он обил снег с сапог и повесил оружие.

— Ленивая старуха, — сказал Тэмуджин Хокахчин, которая играла в бабки с Джучи. — Я целый день охотился на морозе, а вы с моим сыном играете здесь.

— А ты принес нам что-нибудь? — спросила Хокахчин.

— Стоял бы я тут с пустыми руками? — Он снял шапку и стряхнул снег на Джучи, который взвизгнул. — Мы видели следы тигра. Он распугал дичь. Надо будет бросить отравленную тушу для зверя, а то он начнет таскать у нас скотину.

— В таком случае Джучи сегодня сделал больше тебя, — сказала Хокахчин. — Он выиграл у меня две бабки.

Тэмуджин рассмеялся.

— Ленивая старуха.

Только сегодня утром он шепнул Бортэ, чтобы она не заставляла Хокахчин пасти овец, а дала ей отдохнуть.

Джэрэн взглянула на Тэмуджина и подошла к Бортэ. Тайчиутка все еще дичилась его, хотя у нее была собственная небольшая юрта, и она знала, что будет его женой, когда родит ему ребенка. Она держалась возле Бортэ, как бы ища защиты, в противоположность Дохон, которая терпеть не могла делить его с кем бы то ни было. Тэмуджин брал то, что ему было нужно, от Джэрэн, а в остальное время оставлял ее в покое. Бортэ считала, что он поступает лучше, чем когда-то поступал с ней Чилгер Бук.

Тэмуджин скинул тулуп и кожух, отдал их рабыне и прошел в глубину юрты.

— Даритай ждет снаружи, — сказал он Бортэ. — Он приехал с Алтаном, моим двоюродным братом Хучаром и еще двумя моими родственниками-джуркинами. Они привяжут коней и войдут.

Бортэ кивнула, привязала Чагадая к зыбке и встала. Рабыни налили похлебку в чашки, выложили мясо на блюдо, и тут вошли гости. Тэмуджин поприветствовал и обнял каждого. Они сели на подушки справа от хозяина и спросили про охоту.

— Кошки бродят поблизости, — сказал Тэмуджин. — Я велел пастухам быть настороже.

Бортэ отвела рабынь на свою половину юрты, к Хокахчин и Джучи, а сама села к зыбке с Нагадаем, поближе к гостям, чтобы слышать разговор. Джэрэн сидела рядом, стараясь не смотреть на Тэмуджина.

Даритай и прибывшие с ним не собирались терять время в пустых разговорах. Даритай с Хучаром присоединились к Тэмуджину после перекочевки к реке Кимур-ха. Сэче Беки и Тайчу, вожди джуркинов, присоединились осенью, а Алтан вскоре после них. Джамуха значительно ослаб с их уходом.

— Весна подходит, — сказал Алтан. Он опустил кусок мяса в похлебку, откусил и облизал жирные пальцы. — Хорошо бы снова попробовать кумыса, отпраздновать прибытие новых людей.

— Действительно, хорошо бы, — откликнулся Тэмуджин.

— Надо принять решение, — заметил Даритай, отхлебывая из чашки. — Скоро надо будет собирать курултай.

Бортэ насторожилась у зыбки.

— Да, — подтвердил Тэмуджин. — Мы должны подготовиться к нападению на тайчиутов, дух моего отца взывает наказать и татар, отравивших его.

— Я хочу отомстить за Есугэя, — сказал Алтан. — Я хорошо помню, как однажды сражался вместе с твоим отцом. Но чтобы вести войну, нам нужен вождь. Чтобы быть сильными, мы должны стать улусом, нацией, как это было при моем отце, хане Хутуле. Пора снова иметь хана.

В юрте было тихо, только огонь потрескивал.

— Ты говоришь правильно, — сказал наконец Тэмуджин. — Другие поймут, что мы не просто люди, собравшиеся временно.

— Все здесь хотят стать ханами, — заметил Даритай. — Алтан, потому что он сын Хутулы. Хучар, потому что он сын моего брата Некуна-тайджи. Здесь еще Сэче и Тайчу, внуки брата моего отца Окина Баркака.

— Ты себя забыл, — добавил Тэмуджин. — Как племянник Хутулы-хана, ты тоже претендент.

Бортэ посмотрела на Даритая, который подался вперед. Она опустила голову.

— И ты, конечно, мой племянник. У тебя право на это не меньшее.

— И каждый из нас будет собирать сторонников, — спросил Тэмуджин, — и предъявлять свои права на курултае?

— Нойоны, — ответил Алтан, — могут потратить несколько дней, споря о наших правах, вместо того чтобы выбрать того, кого они хотят, сразу. Мы объединены слишком малое время, чтобы допускать споры, которые могут нарушить наше единство.

— Кому, как ты думаешь, отдадут предпочтение нойоны? — спросил Тэмуджин.

Тайчу засмеялся.

— Разве это не очевидно? — сказал Сэче Беки. — Кто взял па себя риск уйти от Джамухи и понял, что мы можем обойтись без него? Кто тот человек, за которым Хорчи было указано следовать во сне?

— Ты должен стать ханом, Тэмуджин, — объявил Даритай. — Мы оставим тебе самых красивых женщин, которых захватим, самых сильных меринов и кобыл. Когда мы будем охотиться, мы окружим дичь, пока звери не собьются вместе, как деревья в лесу, и погоним ее на тебя.

Тэмуджин сказал:

— Кто будет ханом, решит курултай.

— Но мы знаем, что он решит, — возразил Алтан, — если мы поддержим тебя. Если мы откажемся от своих прав, нойоны должны выбрать тебя.

— Вы оказываете мне честь, — сказал Тэмуджин. — Я не могу отказаться от того, что вы просите. Если нойоны меня выберут, вы будете вознаграждены.

Бортэ встала, махнула рукой девушке, чтоб подала еще похлебки мужчинам и ей, и села с ними послушать рассказы о былых победах. Все пятеро, видимо, яростно спорили до того, как приехать сюда. Ни один из них не мог поддерживать Тэмуджина охотно.

Тэмуджин уговаривал гостей заночевать, но они оставались ровно столько, сколько надо было, чтобы покончить с едой. Они быстро попрощались, явно намереваясь увеличить расстояние между своими лошадьми и тигром, который бродит поблизости.

— Доброй охоты, — сказал Даритай с порога. — Неплохо было бы, если бы шаман произнес заклинание — тигр может оказаться призраком.

Он сделал рукой знак, отгоняющий нечистую силу, и нырнул в дверной проем. Женщина опустила за ним полог.

— Что ты думаешь обо всем этом? — спросил Бортэ Тэмуджин.

Она прильнула к нему.

— Удивляюсь, как быстро они захотели поставить над собой хозяина. Нойоны выберут тебя — это несомненно, особенно теперь, когда твои соперники отказались от своих прав. Они понимают, что тебя не столкнешь, но насколько верны они будут, если им представится такой случай еще раз? Каждый из них хотел бы стать ханом сам.

— Я знаю. — Тэмуджин потер подбородок. — Они хотят хана лишь на время, пока не станут посильней и не смогут настаивать на собственных правах. Я дам им возможность иметь вождя. Меня спихнуть будет нелегко, если уж выберут. — Он встал. — Джэрэн, принеси тулуп и кожух. Сегодня я буду спать в твоей юрте.

Карие глаза девушки широко раскрылись, хорошенькое личико побледнело. Она принесла одежду и сама оделась, пряча глаза. Хрупкое тельце трепетало. Бортэ качала сына. Легче было бы не знать, что Тэмуджин находит наслаждение не в ее желании, а в отвращении Джэрэн.

53

Джамуха наблюдал за молодыми лошадьми в загоне. Чалый конь фыркнул и лягнул в круп другого. Чалый горяч, из него выйдет хороший жеребец…

Он посмотрел вслед лошадям, удалявшимся в степь пастись. К табуну ехало десять человек, среди них был Тэйчар. Несколько табунщиков поскакали навстречу новоприбывшим. Маленькие фигурки вибрировали в полуденном зное.

Джамуха прожил полмесяца с некоторыми из своих людей здесь, в двух днях езды от стана Мунлика, объезжая лошадей и намечая, каких двухлеток надо холостить. Ему нравилась эта работа, все-таки лучше, чем спать со своими женщинами, трудясь над тем, чтобы произвести сына. Номалан опять выкинула, а другие не зачинали. Он подумывал о том, чтобы прогнать их и набрать новых телок.

В загон вошли два человека, один держал ургу — длинный шест с петлей на конце, которой он захлестнул шею серой лошади, другой приблизился с уздечкой. Серая лошадь заржала и вздернула голову. Тэмуджин всегда предпочитал серых или белых лошадей. Джамуха скривил рот. Его анда не только бросил его, но и переманил нескольких союзников Джамухи.

К нему ехал Тэйчар. Джамуха обогнул загон, его двоюродный брат натянул повод.

— Гонцы, — сказал Тэйчар. — Чахурхан и Архай едут к нашему куреню от Тэмуджина. — Молодой человек осклабился, произнося имя анды Джамухи. — Мы неслись карьером все утро. Я спросил, что за послание, но они сказали, что выложат слова только перед тобой.

Джамуха сгорал от нетерпения. Может быть, его анда пожалел о том, что натворил.

— Проведи их в мою юрту, — сказал он, — когда они пройдут между кострами. Мы поговорим с ними с глазу на глаз.

Он пошел к своей небольшой юрте, гадая, чего хочет Тэмуджин. Его разведчики говорили ему о передвижениях возле стана анды у Сэнгэра. Туда съезжались на курултай вожди примерно месяц назад. Военный курултай, наверно. Тэмуджин все еще жаждет побить тайчиутов.

Он вошел в юрту. Она была заполнена седлами, уздечками и оружием. Он сел на постель и ждал, пока снаружи не послышались голоса.

Вошел Тэйчар, а за ним два гонца. Джамуха встал и пробубнил слова приветствия, а его двоюродный брат принес бурдюк с кумысом.

— Мы пришли с миром, — сказал Чахурхан. Приземистый молодой человек преподнес подарок — платок — и сел на подушку.

— Так ли это? — спросил Джамуха, когда Архай и Тэйчар сели. — Я слышал, что у вас был курултай недавно. Я думал, что мой анда собирается воевать.

Архай улыбнулся.

— Он лишь хочет приветствовать тебя — мысли его часто обращены к своему анде. Мы собрали наш курултай не для войны, а для выборов хана. Слушай послание, которое я принес: мы выбрали хана всего лишь после дня размышлений. На войлоке подняли Тэмуджина и дали ему имя Чингисхан.

Джамуха стиснул зубы, слишком ошеломленный, чтобы говорить. У его двоюродного брата кумыс попал не в то горло.

— Что это? — взорвался Тэйчар. — Кто дал ему такое имя? Как он мог назвать себя…

— Курултай провозгласил его ханом, — ответил Чахурхан. — Шаманы выбрали имя.

«Чингисхан, — подумал Джамуха. — Хан Вселенной, Сильнейший, Всемогущий. Это имя дает большую власть. Как он осмелился принять это имя? Это вызов всякому, кто слышит его».

— Я уверен, что Тэмуджин приложил руку к выбору имени, — догадывался Тэйчар. — Как это случилось? Не возражал ли его двоюродный брат Хучар? Не имел ли Алтан больше прав на этих выборах?

— Алтан высказался за Тэмуджина на курултае, — сказал Архай, — как и Хучар, как и Даритай-отчигин; Сэче Буки и Тайчу не возражали.

Джамуха подумывал о том, чтобы послать Архая и Чахурхана обратно к их новому хану с отрезанными косицами, а может, и головами. Но он взял себя в руки. За этим стояли Алтан вместе с Хучаром и Даритаем. Они бы не отказались от собственных честолюбивых устремлений, если бы не были уверены, что избавятся от Тэмуджина впоследствии. Он был в ярости, когда союзники перекинулись к его анде, но, наверно, там они будут более полезны ему, Джамухе.

Тэйчар выругался. Джамуха поднял руку.

— Спокойно, брат. Давай порадуемся обществу старых друзей. Тэмуджин хотел лишь поделиться со мной новостью о великой чести, оказанной ему.

— Правильно, — сказал Архай. — Его узы с тобой не расторгнуты, как и дружба нашего хана с кэрэитами. Хан Тогорил недавно принял наших посланцев и выразил свое удовольствие, что монголы больше не живут без хана.

Старый дурак думает лишь о том, чтобы иметь сильного союзника за спиной, защищающего его от мэркитов и найманов. Он не способен увидеть, какая угроза может таиться в Тэмуджине. Но, наверно, Тогорил полагает, что этот союз долго не протянет.

— Тэмуджин произнес хорошую речь, когда его подняли на белом войлоке, — сказал Чахурхан. — Он назначил Огэлэ Чериби, двоюродного брата Борчу, главным лучником, а Хасара — своим главным меченосцем. Сойкуту Чериби возглавил его поваров, Дэгэй ведает отарами, а Мулхалку — прочим скотом. Бэлгутэй будет отвечать за табуны лошадей, а Борчу и Джэлмэ вознесены над всеми другими вождями. — Чахурхан выпил и икнул. — Нас самих — Архая и меня, а также наших товарищей Тахая и Сукэгэя он назвал своими стрелами, которые он будет посылать и близко и далеко.

Джамуха пощипывал усы.

— Значит, отличили многих.

Он гадал, что чувствовали Алтан и другие, отказавшиеся от своих прав, при виде почестей, которыми Тэмуджин осыпал своих приверженцев.

Тэйчар потянулся еще за одной чашей.

— Мне надо спросить вас вот о чем, — сказал Джамуха. — Если вам нужен был хан, то почему вы не выбрали его, пока мы с Тэмуджином кочевали вместе? Почему вы выбрали хана сейчас?

— Ты вроде бы недоволен, — ответил Архай. — Я уверяю тебя, что хан по-прежнему относится к тебе с величайшим уважением. Он знал, когда уходил, что ты больше не можешь управлять с ним вместе, что его люди не желали следовать за тобой, поскольку ты противился тому, чтобы он был вождем. Он подумал, что умнее было бы дать возможность людям выбрать, за кем из вас пойти. Он понимал, что многие останутся с тобой, что ты и без него будешь силен. Он никогда не намеревался ожесточиться сердцем против брата. Он очень хотел, чтобы мы заверили тебя в его любви.

«О да, — подумал он. — Остаться моим другом, но кланяться мне уже ханом. Вот чего хотел мой анда».

Тэмуджин выжидал, пока не сядет на трон, и лишь потом послал гонцов.

— Вы сделали свой выбор, — сказал Джамуха. — Вы должны ему подчиниться. — Тэйчар выпучил глаза. — Скажите своему хану, что его послание порадовало меня. Нойоны выбрали своего хана — скажите всем им, чтобы служили ему верно. И скажите Алтану и Хучару особо, чтобы они не забывали о своих обещаниях ему.

Чахурхан заулыбался.

— Мы передадим любое послание, которое ты поручишь нам, друг.

Джамуха встал.

— Можете отдохнуть здесь — мне надо объездить еще одну лошадь. Позже мы выпьем, и вы расскажете мне о курултае и об окружении Тэмуджина. Надеюсь, вы перескажете мне все речи.

— Все, что сможем вспомнить. — Архай хохотнул. — Мы были сильно пьяны к тому времени, когда их произносили.

— Значит, нам надо будет напоить вас так же сильно, чтобы память восстановилась.

Джамуха вышел, за ним — Тэйчар. Двоюродный брат схватил его за руку, когда они приблизились к лошадям.

— Чингисхан, — бормотал Тэйчар. — Тэмуджин все предусмотрел. Этот проклятый Алтан…

— Возможно, уже сожалеет о своем выборе, — сказал Джамуха. — Тэмуджин — на троне. Посмотрим, удержится ли он.

54

Оэлун увидела сон. К ней ехал Есугэй, на руке — сокол, лицо молодое, как в тот день, когда она увидела его впервые больше двадцати лет тому назад.

— Ты все сделала хорошо, — сказал Есугэй. — Мои сыновья не стали бы мужчинами без твоего мужества, Оэлун. Духи благоволят лишь к сильным. Бог стирает слабых с лица земли.

Она проснулась. Дух ее мужа следит за тем, что делает их сын. Есугэй был бы доволен, когда бы услышал, как люди приносят присягу, и речь Алтана была более красноречивой, чем она ожидала.

— Если мы когда-нибудь выйдем из подчинения во время войны, — сказал сын хана Хутулы, — отбери у нас все, что мы имеем, и отсеки нам головы. Если мы не подчинимся в мирное время, забери наших жен, наших детей, наши стада и брось нас в Гоби.

Тэмуджин быстро принялся командовать и назначил ближайших товарищей на различные посты. Алтан и вожди джуркинов, наверно, изумились, видя, что Тэмуджин подразумевает под своим титулом большее, чем руководство во время войны или охоты.

Ее сын, наверно, собирается оставаться ханом всю жизнь, а не побыть на этом месте с месяц. Она отметила, как он уезжал сегодня утром: вокруг него люди стеной, все, как и положено хану. Его требования невелики, ее сын умеет быть щедрым. Она вспомнила, как он плясал со своими людьми под большим балдахином после того, как они вознесли его на трон, и старики говорили, что он плясал яростно, как сам хан Хутула.

«Тебе следовало бы стать ханом, Есугэй».

Ее муж по-прежнему был где-то рядом, его дух парил над постелью.

Она услышала голоса на пороге, а потом Тэмулун оказалась у ее постели.

— Мама, — прошептала девочка. — Пришла служанка от Бортэ и просит тебя сейчас же пойти в их юрту.

Оэлун быстро встала и оделась. Когда она вышла, мальчик подвел к ней лошадь. Она села и проехала небольшое расстояние до кольца Бортэ, где возле юрты сидели служанки. Вышла рабыня, несшая Чагадая в его зыбке, и Джучи, вцепившийся в руку женщины. Возле двух костров сидел шаман, позади него в землю было воткнуто копье.

— Не входи внутрь, — сказал шаман.

Оэлун спешилась, прошла меж костров и вошла в юрту.

Бортэ стояла на коленях перед постелью Хокахчин, лицо ее было залито слезами. Оэлун подошла к ней и упала на колени. Левая сторона лица старой Хокахчин была неподвижной, она моргала одним глазом. Оэлун взяла ее за руку.

— Тебе нельзя быть здесь, хатун. — Старуха говорила так неразборчиво, что Оэлун едва поняла ее. — Я велела молодой хатун оставить меня… а она позвала тебя. — Она задыхалась. — Я помру до рассвета.

— Я не могу дать тебе умереть в одиночестве, — прошептала Оэлун.

— Какая глупость. — Старая служанка вздохнула. — Эту юрту придется сжечь. Вы должны вынести меня из куреня. Сколько забот из-за старухи!

— Мне все равно, — сказала Бортэ, вытирая глаза. — Я заставлю шамана снять запрет — я заплачу, сколько он потребует.

— Все богатство мира не может снять этот запрет. — Хокахчин хватала воздух ртом. Оэлун чуяла смерть. — Я жила, чтобы увидеть тебя, хатун, дитя. Я жила, чтобы увидеть Тэмуджина ханом. Теперь я готова оставить вас.

— Мой муж привиделся сегодня мне во сне, — сказала Оэлун. — Теперь я думаю, что это он за тобой приходил, Хокахчин-экэ. Ты служила нам хорошо. Клянусь, ты не будешь забыта.

— Оставьте меня. — Хокахчин задыхалась. — Это последнее, о чем я вас прошу.

Оэлун взяла за руку Бортэ, молодая женщина вырвалась.

— Пошли, — твердо сказала Оэлун. — Что скажет Тэмуджин, когда вернется и найдет тебя нечистой, а твою юрту за куренем? Ты будешь под запретом целые месяцы.

Бортэ, рыдая, повисла на ней.

— Я обещаю тебе, Хокахчин-экэ, — добавила Оэлун, — что ты будешь похоронена с большими почестями. Сам хан будет говорить молитвы над твоей могилой, дорогая подруга.

У нее больше никогда не будет такой верной служанки. Она оглянулась на старуху в последний раз и вышла с женой сына из юрты.

55

Люди ехали медленно, стараясь, чтобы лошади не разбредались. Джамуха прикрыл нос и рот концом платка, даже при медленном движении лошадиные копыта вздымали пыль. Впереди, у хребта, встававшего из степи, много лошадей паслись на выгоревшей желтой траве.

Он был с лошадьми в степи с самой середины лета. Два обещающих жеребца были отделены от тех, которых намечалось выхолостить. Работа отвлекала его от дум о высокомерии его анды, которые одолевали его все больше с тех пор, как Тэмуджина подняли на войлоке. Тот действовал правильно, послав к нему гонцов с известием о своем избрании ханом, но даже через год мысль об этом приводила Джамуху в бешенство. Тэмуджин, видимо, знал, что известие подействует на него, как коиье, ударившее в бок. Теперь Тэмуджин ездил по куреням своих сторонников, чтобы проявить великодушие, показать, как малы его требования, и даже не брал дани. Все они становились на колени перед ним и предлагали ему свои мечи.

Тэмуджин использовал его только для того, чтобы добиться своего. Джамуха недооценил его, он был слишком убежден, что их старые узы будут долго держать анду в узде, и Тэмуджин, как это бывало не раз, будет колебаться, принимая решение.

Сожаления о безвыходном положении мучили его опять. Он подумал об окровавленных яйцах, которые отрезал у коня во время холощения. Вот это подходящее наказание для врага — отрезать признак мужественности и держать перед глазами, пока враг не подохнет.

Человек, ехавший во главе табуна, отстал. Джамуха погнал коня и занял его место. Он стянул платок с лица, дышать стало легче, хвост пыли остался позади. Огин подъехал к нему, мальчик улыбнулся, встретившись глазами с Джамухой.

Огин начинал раздражать его своими ласковыми взглядами и намеками на особое положение при нем. Он, видимо, думает, что несколько соитий должны принести ему награду. Забавно было ездить на охоту с мальчиком, получать удовольствие с Огином подальше от стана, но жар страсти прошел, и он не имел желания раздувать его снова.

Вдали появились клубы пыли, в которых двигалась маленькая фигурка, какой-то человек ехал к ним по знойной равнине. Джамуха прищурил глаза, узнал всадника и подумал, что же здесь делает Хубилдар.

Вождь мангудов попридержал коня, миновал дальний табун и рысью подъехал к Джамухе. Длинный шрам на левой стороне лица Хубилдара казался белой линией на смуглой коже. Мангуд скалился.

— Приветствую тебя. — Хубилдар поднял руку. Развернувшись, он поехал с Джамухой конь о конь. — Серьезная новость, друг. Сожалею, что принес ее. В твоем курене собрались многие вожди и послали меня с этой новостью к тебе. Прости, но тебе, пожалуй, надо возвратиться…

— Я оставил за себя Тэйчара. Не вижу причины…

Хубилдар махнул рукой.

— Тебе бы надо было выбрать кого-нибудь другого. Некоторые нойоны и я готовы помочь тебе отомстить, если захочешь, теперь, когда другие нанесли тебе удар в самое сердце.

Мангуд испытывал его терпение. В последнее время его люди часто боялись говорить то, что ему следовало знать. До Джамухи доносились слухи, что они иногда тянули жребий, кому сообщать ему плохие новости. В том, что он держал людей в страхе, были свои недостатки.

Джамуха повернулся к Огину, который ехал следом.

— Возвращайся на свое место, мальчик.

Он взял в шенкеля своего коня, тот ускорил шаг. Хубилдар догнал его, и они далеко опередили остальных.

— Теперь говори.

Хубилдар сказал:

— Твой двоюродный брат пал, сразили стрелой.

Джамуха замер и натянул повод.

— Как это случилось?

— Они с четырьмя товарищами выехали как раз после новой луны. Ты знаешь, какой он был. Ему очень хотелось в набег — так сказал один из его друзей. Они поехали к Керулену, в степь Ослиная спина, и приехали к стану джаларского вождя Джучи Дармалы. Твоим родственникам было просто угнать его лошадей, поскольку стойбище Джучи Дармалы — это всего несколько юрт.

Хубилдар замолчал. Джамуха смотрел на него.

— Продолжай, — сказал он хрипло.

— Тэйчар с товарищами остановились у ручья. Он, наверно, подумал, что ему нечего бояться, потому что в том стойбище мало кто осмелился бы преследовать его. Он сторожил, а остальные спали. Они проснулись и увидели, как к табуну приближается лошадь без всадника, а потом вдруг Джучи Дармала оказался на коне, и не успели они предупредить твоего брата, как джаларская стрела поразила его в спину, и лошади разбежались. — Хубилдар прокашлялся. — Твои люди обнаружили позже своих коней на равнине, но Джучи Дармала и его лошади исчезли. Теперь твой брат лежит в повозке, а его жена рыдает над мужем, которого потеряла таким молодым.

Джамуха почувствовал: что-то ему недоговаривают. «Ты должен был приструнить Тэйчара, ты не должен был оставлять его за себя, ты должен был знать, что он выкинет нечто подобное».

Гнев нахлынул позже. Он почувствовал лишь, как грудь онемела, потом сердце застучало, и осталась пустота.

— Я отомщу за родственников.

— Мы можем напасть на джаларов малыми силами, — предложил Хубилдар.

— Они принесли присягу Тэмуджину. Если мы ударим по их стойбищам, Тэмуджин даст приказ своему войску идти на нас. Зачем целить в руку, когда можно поразить голову?

Безобразное лицо Хубилдара побледнело.

— Это твое право. Но осмелишься ли ты воевать со своим андой?

— Анда не оставил мне выбора.

Он осознал то, что знал всегда. Тэмуджин привел к этому, оставив его, позволив себе подняться на трон. Он понял, что Тэйчар дал ему повод действовать. Возможно, его смерть не напрасна.

— Ты сказал, что поможешь мне отомстить, Хубилдар.

— Да. — Мангуд ударил себя кулаком в грудь. — Мое обещание живет здесь. Я клянусь следовать за тобой, Джамуха.

— Мы должны похоронить двоюродного брата, который был мне дорог, а потом я подниму туг, надену доспехи и прикажу бить в барабан. Мы ударим по куреню Тэмуджина.

56

Войско Джамухи двигалось по равнине, ряды его пополнились родами, которые присягали ему. Шаманы гадали по костям и приносили жертвы до того, как тысячи воинов выступили, ведя в поводу боевых коней. К тому времени, когда они достигли склонов гор Алагуд и Турхагуд, легкая конница, составлявшая левое и правое крылья, рассеялась, чтобы одолеть перевалы небольшими отрядами, а разведчики ушли далеко вперед от главных сил. Джамуха, ехавший посередине, с тяжелой конницей, приказал людям с белыми флагами просигналить, чтобы и остальное войско разделилось. Разведчики сообщили ему, что Тэмуджин станет опять у реки Сэнгэр. Войско Джамухи скрытно подойдет к куреню и окружит его.

Они не разжигали костров ночью, чтобы не выдать себя, и спали в седлах. Через два дня после преодоления перевала к Джамухе подъехал всадник с донесением от разведчиков: войско заметили. Тэмуджиновы разведчики уже обнаружили их. Теперь Джамуха знал, что анда предупрежден, но считал, что его войско числом превосходит силы Тэмуджина.

Противник двигался в направлении Далан-Галжута, к Семидесяти болотам. Полководцы Джамухи собрались под его тугом. Силы Тэмуджина, видимо, еще только собирались.

Джамуха отдавал приказы. Войско построится и встретит противника у Далан-Галжута. Когда начнется битва, правое крыло выйдет из леса, что примыкает к Семидесяти болотам, и потеснит войско Тэмуджина влево. Разведчики Тэмуджина еще не нащупали правое крыло Джамухи и могли недооценить его мощь. Полководцы отъехали, чтобы занять позиции. Люди с белыми флагами и фонарями передавали распоряжения Джамухи сигналами. Он по-прежнему имел преимущество. Тэмуджина известили слишком поздно, чтобы он мог хорошо подготовиться к обороне.

Войско достиглоДалан-Галжута на рассвете, через шесть дней после одоления горного перевала. Болотистая земля была покрыта кочками и кустиками, почва блестела от осенней изморози. Земля была достаточно тверда, чтобы лошади не проваливались. Вдали Джамуха увидел ряды тяжелой конницы противника: копья подняты, кожаные лакированные грудные панцири зачернены смолой. Позади трепетал на ветру девятихвостый туг Тэмуджина.

Джамуха поднял руку и резко опустил. Его барабанщик, примостившийся на верблюде, дробно забил в барабан. Откликнулся другой. Передовая волна тяжелой конницы Джамухи рванулась через болото. Он закричал и тронулся со второй волной. Легкая конница из тыла дала залп в промежутки между наступающими. Засвистели стрелы.

Рев заглушил топот копыт и дробь барабанов. Всадники и лошади без седоков захлестнули Джамуху. Он крючком на своем копье зацепил вражеского всадника, сбросил его с коня и воткнул меч в открытый рот воина. Чей-то меч задел его шлем, он ударил в грудь, прикрытую кожаным панцирем, и увидел кровь. Какая-то лошадь перед ним скакнула вперед и сбросила вражеского воина, Джамуха отсек ему руку. Он сражался, а в уши что-то кричало: он накажет всех виновных в смерти Тэйчара, накажет их и за то, что они бросили его ради Тэмуджина.

Кони оскальзывались на крови. Мимо со свистом проносились стрелы, застя небо и обрушиваясь на войско Тэмуджина. Воины противника валились с коней, и тут легкая конница Тэмуджина дала встречный залп. Сквозь шум Джамуха вдруг услышал боевой клич справа. Это правое крыло его легкой конницы покинуло лес и пошло лавой.

Он сражался, подчиняясь ритму битвы, пока не понял, что противник отходит. Люди, сшибленные с коней, сражались пешими, подрезая мечами ноги вражеских лошадей. Джамуха крючком сбросил на землю еще одного всадника и ударил ему в шею. Воины правого крыла Джамухи промчались перед ним, оттесняя силы Тэмуджина влево. Бегущие оборачивались в седлах и пускали стрелы в своих преследователей.

Воздух потеплел, солнце поднялось выше. Джамуха крикнул ближайшему командиру. Взлетел сигнальный флаг. Его люди гнали противника, беря его в клещи левым и правым крыльями. Всадники устремились вперед. Победа будет за ним.


Лучники Джамухи преследовали противника, а потом по сигналу отошли. Их место заняли свежие воины. Джамуха дал Тэмуджину отступить, но не собирался давать ему возможности перегруппироваться.

Его люди вынесли своих павших товарищей из Далан-Галжута, оставив трупы врагов птицам и шакалам, а потом разбили стан на склоне холма вдалеке от болота. Джамуха спал возле костра и проснулся на рассвете, когда к нему прискакал всадник. Войско Тэмуджина рассеялось, и большинство движется к Онону. Хан потерял много людей.

Кучки людей сидели у костров на склоне холма. Были поставлены небольшие шатры. Несколько человек стояли на коленях возле раненых товарищей и отсасывали кровь из их ран, другие снимали шкуры с дохлых лошадей. Подростки, что следовали за войском на некотором расстоянии, стреноживали лошадей и волокли большие котлы, привезенные с собой, к кострам.

Джурчедэй взбирался на холм. Джамуха встал и поприветствовал вождя уругудов.

— Мы победили, — сказал Джурчедэй. Усталые воины, пришедшие с уругудом, с усилием испустили хриплый крик. — Лучники, что вернулись, говорят, враг рассеялся.

— Чингисхан. — Джамуха сплюнул, снял свой надрубленный шлем и вытер лицо. — Мы посмотрим, как хорошо служат его люди своему хану, теперь, когда он привел их к поражению. Некоторые из его союзников, должно быть, жалеют о своей присяге.

— Ты показал им свою силу, — сказал Джурчедэй. — Предложи ему сдаться. Те, кто следовал за ним, будут служить тебе.

Джамуха сказал:

— Между нами не может быть мира.

— Он же твой анда, — возразил уругуд. — Напомни ему о его клятве. Твой брат отомщен. Воспользуйся слабостью Тэмуджина теперь же.

— Он потеряет еще больше сторонников, когда мы встретимся в следующий раз. Я не хочу отказываться от будущей победы, оказав ему милость сейчас. — Джамуха выиграл битву, выиграет следующую и не оставит Тэмуджину ничего. — Сколько пленных мы взяли?

— Немного. Большинство погибло, сражаясь, или вынудило нас убить их, когда их брали. У нас примерно восемьдесят человек из рода хиносов, вождь их в том числе.

Проклятые хиносы были среди тех, кто первыми покинули его ради Тэмуджина.

— Я хочу посмотреть на них, — сказал Джамуха.

Мальчик подвел к ним свежих лошадей. Они сели и поехали вниз по склону, пока не приехали к ограниченному веревками загону для пленных. Те сидели, тесно прижавшись, руки их были связаны. Тут же собралась толпа воинов, дразнивших их. Оружие и доспехи у них отняли. Свежая кровь на их сорочках и штанах показывала, что многие были ранены.

Один из пленных смотрел, как Джамуха и Джурчедэй спешиваются. Джамуха встретился взглядом с воспаленными глазами Чахагана Увы, вождя хиносов.

— Мы больше никогда не встретимся, Чахаган Ува, — сказал Джамуха. — В прошлый раз я был в твоей юрте, ты говорил о нашей дружбе, потом ты забыл об этом и ночью удрал к проклятому кияту. Теперь я хочу выслушать твои последние слова.

— Я не забыл нашей дружбы. — Приземистый человек покачнулся и поднял голову. — Я ушел, потому что ясно было — вы не можете руководить нами вдвоем, и Тэмуджин понял это раньше тебя. Я никогда не собирался встречаться с тобой на поле битвы, но я дал клятву своему хану и был обязан защищать его. — Кровь полилась из раны в его лысой голове, косички, заправленные за уши, были в грязи. — Ты вызвал эту войну, ты вывел свое войско против нас… ради конокрада.

Джамуха ударил его. Чахаган зашатался, но не упал.

— Ты ничего не выиграешь, оскорбляя покойника.

— Я ничего и не хочу выигрывать. Ты бы лучше обуздывал своего двоюродного брата. А вместо этого ты позволил ему вовлечь себя в войну. Я подчинился своему хану, как и положено. Я прошу только, чтобы я и эти люди умерли достойной смертью.

Джамуха посмотрел на Джурчедэя.

— Приведи его к присяге, — прошептал уругуд. — Он был другом. Держи их заложниками, пока ты не сможешь…

Конец его фразы заглушил поднявшийся крик.

— Мечом их! — орал сзади какой-то человек.

Джамуха поднял голову. На вершине холма какой-то мальчик разводил костер под котлом.

— Достойной смертью? — тихо сказал Джамуха. — О, нет. Твоя смерть не будет достойной, и легкой для твоих людей она тоже не будет. Ты заслуживаешь той смерти, которой подыхают животные, за то, что удрал от нас и стал ничтожнее зверья, которое мы варим в своих котлах. Мы убиваем овец, прежде чем сварить их, но твои люди подвергнутся этому живыми.

Вождь хиносов открыл было рот, Джамуха выхватил из ножен меч и рубанул. Голова Чахагана Увы отлетела за ограждение, а кровь из его стоящего тела фонтаном полилась на пленных. Вперед бросились люди и стали выволакивать несчастных. Джамуха подобрал голову за косицу. Джурчедэй отпрянул, руки безвольно повисли вдоль тела.

— Вот так будут наказываться мои враги! — крикнул Джамуха. — Пусть те, кто против меня, знают, к чему приведет их предательство!

Мимо Джурчедэя проносились люди, волоча пленных к кострам. Уругуд повернулся и тяжело пошел к лошади. Джамуха презирал этого человека за его щепетильность. Ужас будет держать людей в подчинении, страх перед мщением приведет к нему людей.

Он зашагал к коню, привязал голову к лошадиному хвосту и прыгнул в седло. Люди кричали и потрясали оружием, но некоторые молча наблюдали за ним. Джамуха поднял меч и поехал по склону холма. Крики людей, которых варили заживо, были песней, славящей его победу.

57

Ястреб подлетел к Тэмулун и сел на руку девочке. Она дала птице кусочек мяса, а потом намотала бечевку на перчатку.

— Ты быстро его обучила, — сказала Оэлун.

Ее дочь повернулась в седле и улыбнулась. Птица затрепетала золотисто-коричневыми крыльями.

— Он красавец, — сказала Тэмулун. — Лучше его у меня не было.

Она надвинула шапочку ястребу на глаза. Хучу рысил рядом с ней. Девочка выросла очень красивой, с маленьким носиком, острыми скулами, длинными ресницами и зеленовато-золотистыми глазами. Но Оэлун все еще заставляла ее носить гладкую косу и самые простые и неприглядные сорочки.

Она выехала на прогулку с дочерью и двумя приемными сыновьями с утра, чтобы насладиться ясным днем, бесснежным, безветренным. К востоку от их юрт служанки расчистили снег и кормили овец. Служанки и рабыни позволяли ей лениться, всегда были чьи-то руки, которые готовили еду, доили вместо нее, вытряхивали одеяла и даже шили и вязали.

Тэмулун села и прикрыла глаза рукой.

— Тэмуджин вернулся, — сказала она.

Оэлун сощурила глаза, зрение у дочери острее, чем у нее. Три всадника ехали мимо черных бугорков юрт к ее кольцу. Она узнала любимого белого коня Тэмуджина и его темную соболиную шубу. Вторым всадником был Хасар, но она не узнала третьего.

Находиться в таком небольшом обществе было необычным для ее сына. Хана всегда окружали люди, которые просили его совета, охотились или учились военному делу, ехали с ним пробовать луки, сделанные его мастерами. Так положено мужчине, особенно хану, но ей порой хотелось, чтобы он заглянул к ней в юрту один или только со своими женщинами и детьми, как это делают другие сыновья. Он предоставлял Бортэ и братьям рассказывать ей о своих делах, а когда он приглашал ее в свой шатер, там всегда было много народа.

Подобные мысли не должны тревожить ее, он уже давно не мальчик, цепляющийся за мамину юбку. Он недолго пребывал в дурном настроении после своего поражения, нанесенного Джамухой прошлой осенью, сказав, по словам Бортэ, что сражение его многому научило. Оэлун была удивлена, когда много родов, включая и те, которые сражались против ее сына, попросились на осеннюю охоту, которую устраивал Тэмуджин, и она удивилась, что он разрешил им присоединиться и щедро оделил их добычей. Его суждения имели вес. Новые союзники превосходили числом тех, что пали в сражении при Далан-Галжуте. Вождь уругудов рассказал страшную историю после присоединения к сыну прошлой зимой — пленных сварили заживо в котлах. Некоторые говорили, что Джамуха и самые жестокие из его людей варили похлебку из человечины. Такая жестокость заставила Джурчедэя и вождя мангудов Хубилдара перейти на сторону Тэмуджина. Джамуха потерял больше, чем выиграл у Семидесяти болот.

Сын и его спутники остановились возле ее юрты.

— Кажется, — сказала Оэлун, — хан хочет посетить нас. Поехали, все поехали.

Тэмулун воспротивилась.

— Скоро стемнеет. Не могли бы мы…

— Недолго, дочка. Я жду тебя к тому времени, когда управлюсь с приемом твоих братьев и их товарища.

Тэмуджин направлялся к ней. Оэлун легонько щелкнула нагайкой лошадь и поскакала по снежной равнине. Хасар громко приветствовал ее, лицо третьего человека было скрыто глубоко надвинутой шапкой.

— Мама, — крикнул Хасар, — посмотри, кто приехал, чтобы присоединиться к нам. Вернулся старый друг отца.

Тэмуджин улыбнулся. Человек поднял голову. Усы у него стали длиннее, и лицо было смуглое и дубленое, но черные глаза Мунлика оставались теми же.

— Мунлик!

Оэлун подняла руку, да так и осталась, будто проглотив язык. Тэмуджин рассмеялся и поманил ее. Конечно, он счастлив и не только потому, что хонхотат был старым сподвижником его отца. Он покорил еще одного сомневающегося из союзников анды.

— Приветствую тебя, почтенная госпожа, — сказал Мунлик. — Как это случилось, что годы пощадили тебя?

Оэлун улыбнулась, а потом вытянула из-под головного убора шерстяной платок и укутала в него лицо.

— Это платок многое скрывает.

— Ты слишком скромна, хатун. До сих пор скачешь, как девочка, и лицо, я вижу, не изменилось.

Дурацкие слова, но тем не менее это льстило ей. Они поехали к куреню.

— Мунлик приехал в стан к Джурчедэю, — сказал Тэмуджин, — и сказал, что он привел своих людей присоединяться к нам. Нам есть, что отметить.

«Самое время, — подумала она. — Мунлик выжидал слишком долго».

— Я хотел прийти раньше, — сказал Мунлик, — и все же мне казалось, что обещание привязывает меня к Джамухе, поскольку это Тэмуджин покинул его. Но я не мог больше служить такому жестокому человеку.

Он подразумевал, что выиграет больше, примкнув к более сильному вождю. Что бы там ни вытворял Джамуха, Мунлик остался бы с ним, если бы Тэмуджин не становился все более сильным. Оэлун подумала, что он все тот же, расчетливый, всегда подсчитывающий, что выиграет, перед тем, как что-либо сделать.

— Я довольна, что ты здесь, — наконец сказала она. Его прибытие показывало, как падает влияние Джамухи. — Я часто думала о твоем добром отце.

— Отец служил вам хорошо, — согласился Мунлик, — как и я буду служить теперь. Я о многом сожалею, Оэлун-хатун, и в том числе о том, что не мог рискнуть безопасностью семьи и рода, прийдя к вам раньше, но я никогда не забывал о своих узах с твоим мужем и о любви к твоим сыновьям. Только моя присяга Джамухе заставила меня сражаться с вашими людьми у Семидесяти болот, но я не могу уважать человека, который так бесчестно поступает с пленными. Когда мой сын Кокочу рассказал мне о сне, в котором его привел на сторону Тэмуджина волк, я вспомнил о своих обещаниях Есугэю и зарыдал, потому что знамение моего сына показало мне, кому надо быть верным по-настоящему.

— Твоего сына? — переспросила Оэлун.

— У меня уже семь сыновей. — Мунлик приосанился в седле. — Они все погодки, и Кокочу средний по возрасту. Ему всего девять, но он уже начал овладевать шаманскими знаниями.

Они спешились у юрты Оэлун. Она поспешила к входу, а лошадей увели. В юрте были две служанки, они помогали женщинам приготовить еду.

Вошел Хасар, а за ним — другие. Тэмуджин и Мунлик шептались. Хонхотат удивленно посмотрел на нее. Так смотрят на молодых девушек, а не на мать хана. Она не привыкла к таким взглядам. Несколько седых прядей в ее косах прятались под бохтагом, но он несомненно заметил морщинки вокруг глаз.

Мужчины расположились возле постели в глубине юрты, Тэмуджин — посередине. Оэлун принесла им поесть и села слева.

— Простите, что мало, — извинилась она.

— Мы хорошо пообедали в моем шатре, — сказал Тэмуджин, — а когда пройдет весна, мы закатим пир в честь нашего старого друга и всех других, присоединившихся к нам.

— Присмотри, чтобы вожди джуркинов всегда сидели на почетных местах, — напомнил Хасар. — Тайчу и Сэче ворчат, что ты забыл о некоторых, сделавших тебя ханом.

— Значит, я должен сажать их с собой. — Тэмуджин нахмурился. — Наши родственники джуркины порой больно спесивы. — Он покончил с похлебкой и прислонился спиной к постели. — Мама хочет послушать обо всем, что случилось с тех пор, как мы расстались.

Мунлик кивнул.

— Хатун услышит об этом вечером. Теперь же мне хотелось бы услышать, что твоя красивая матушка расскажет о себе.

— Ты говоришь о бабушке, — возразила Оэлун, — у которой не хватит пальцев пересчитать внуков. — Мунлику изменяет чувство меры. — Все мои сыновья теперь женаты, один Тэмуджин подарил мне двух внуков от Бортэ и внучку от своей жены Дохон.

— И скоро появится новый, — сказал Мунлик. — Хан говорит, что Бортэ-хатун собирается родить этой весной. Ты благословенна.

— Благословенна и двумя приемными сыновьями, Хучу и Кукучу, а Тэмулун заневестилась.

Она нахмурилась, дочь должна была уже приехать. Тэмулун не торопится с возвращением или задержалась в маленькой юрте, где держат седла и птиц.

— Если она так же мила, как ее мать, — сказал Мунлик, — то она должна затмить всех юных красавиц.

Ей стало неловко от его похвал.

— Надеюсь, твоя жена чувствует себя хорошо.

— Увы, она скончалась прошлой осенью. Сердце моё, как и всех моих семерых сыновей, скорбит.

Рождение семерых, наверно, ей даром не прошло.

— Жаль это слышать, Мунлик, — сказала она. — Я верю, что вскоре ты найдешь себе новую жену.

— Уповаю на это. — Они с Тэмуджином переглянулись. — Мужчине одиноко в пустой постели.

— С сожалением приходится говорить тебе и о кончине Хокахчин-экэ, — сказала она, пытаясь переменить тему. — Но она дожила до того времени, когда моего сына провозгласили ханом.

— Хасар. — Тэмуджин выпрямился. — Бортэ надо сказать, что я вернулся. Возьми Мунлика к ней в юрту, и пусть она сварит овцу для нас. Мне надо многое сказать матери наедине.

— Бортэ-хатун еще ребенком обещала стать хорошей женой. — Мунлик встал, повернулся к Оэлун и поклонился. — Если бы мне довелось пересчитать самые счастливые дни в моей жизни, — добавил он, — то этот день был бы в их числе. Многие монгольские роды говорят о справедливости и щедрости Чингисхана, и поэтому я знал, что он поступит со мной благородно, но не ожидал такого теплого приема.

— Старого друга еще и не так принимают, — сказал Тэмуджин. — Мы скоро придем.

Он встал, мужчины обнялись.

Хасар с Мунликом ушли. Одна из служанок собрала чашки и блюда. Когда сын сел, Оэлун взглянула на него. Наконец они остались наедине. Он казался довольным — взаимоотношения со старым другом восстановлены.

— У Мунлика, — проворчала она, — просто талант говорить сладкие речи.

— У него еще есть и талант чуять, куда ветер дует. Джамуха не обрадуется, узнав, что он здесь.

Тэмулун ворвалась в юрту вместе с Хучу и Кукучу.

— Тэмуджин! — она повесила лук и колчан на женской стороне и бросилась к нему. — Ты только посмотри на моего ястреба.

Тэмуджин облокотился на подушку.

— Я уже видел однажды твоего ястреба.

— Ты теперь посмотри. — Тэмулун выскользнула из тулупа и швырнула его на сундук, кушак на ее тонкой талии подчеркивал линию бедер и груди. — Ты больше не приходишь посмотреть на моих птиц.

Она села слева от Тэмуджина, а он кивнул двум своим приемным братьям. Мальчики сели справа от него, глаза их выражали почтение и восхищение.

— Я видела снаружи Хасара, — добавила Тэмулун. — Что за человек с ним?

— Наш старый друг Мунлик. К нам присоединились хонхотаты.

— Хорошо — у нас будет больше воинов.

— Мы попируем вечером, — сказал Тэмуджин. — Возвращение старого друга — добрая причина для праздника.

— Хорошо. — Ослепительно сверкнули зубы сестры. — Я так проголодалась, что съела бы овцу одна. — Она тряхнула косами. — К тебе присоединятся все роды, и тогда тебе не придется воевать — у тебя появится больше времени поохотиться со мной.

Тэмуджин рассмеялся.

— И все-таки останутся мэркиты, и проклятых татар надо сокрушать, и хан найманов не успокоится, пока я набираю силу. У меня впереди много сражений.

— Ты что-то задержалась, — сказала дочери Оэлун.

Тэмулун скорчила мордашку и дернула брата за рукав.

— Я хочу показать тебе своего ястреба.

Он отвел ее руку.

— Сперва мне надо поговорить с тобой и мамой. — Он задумался, в глазах появилось знакомое отсутствующее выражение. — Скоро тебе четырнадцать, Тэмулун.

— Ты и в самом деле помнишь! — Она опять скорчила гримаску. — У могущественного хана столько мыслей, что, подумала я, он может забыть о чем-то несущественном.

— Ты уже настолько взрослая, — сказал он, — что пора тебе отказаться от детской одежды и надеть женский халат и головной убор. У меня хорошие новости для тебя, сестра. Я нашел тебе мужа. Скоро сговор, а летом мы тебя выдадим замуж.

Тэмулун оцепенела.

— Зачем ты говоришь мне это? Разве мой поклонник приехал с тобой?

— Он скоро приедет и привезет тебе много подарков, причем самым важным будет возобновление его присяги. Ты будешь иметь честь стать его главной женой, и я полагаю, что ты будешь верно служить ему.

Тэмулун закусила губку.

— Кто он? — шепотом спросила она.

— Чохос-хаан, вождь хоролаев.

Девушка вздрогнула.

— Никогда! — Она вскочила на ноги и, повернувшись, стала перед ним. — И ты можешь отдать меня ему! Он безобразный, а когда смеется, то будто дикий осел кричит! Не хочу…

Тэмуджин сказал:

— Он намекал, что давно тебя хочет. Во всяком случае тебе надо выходить замуж поскорей — ты уже не ребенок. Сколько ты еще думаешь гонять на лошадях с мальчишками, упражняться в стрельбе из лука и охотиться? Что бы, ты думаешь, они сделали с тобой, если бы ты не была сестрой хана? Удивляюсь, что я вообще предлагаю Чохос-хаану невинную девушку.

Тэмулун завизжала.

— Я никогда не выйду за него!

Кукучу и Хучу хихикали. Оэлун строго посмотрела на них.

— Выйдешь, — тихо сказал Тэмуджин, — если я изобью тебя и брошу в его постель сам.

Девушка затопала ногами.

— Не выйду!

Тэмуджин вскочил. Он ударил ее по лицу, она упала. Оэлун быстро подошла к ней и опустилась на колени, прикрыв дочь руками.

— Ты сделаешь так, как я говорю, — проворчал хан. — Мне нужен Чохос-хаан, и я должен быть уверен в нем. Если он оскорбится, то может подумать о возобновлении союза с моим андой, а я не могу пойти на это. Взяв тебя в жены, он крепче привяжется ко мне.

Тэмулун стерла кровь с губ и зарылась лицом в грудь матери.

— Перестань, — сказала Оэлун рыдающей дочери. — Это хорошее предложение. Может, он человек и некрасивый, зато кажется дружелюбным. Муж — часто то, что делает из него жена.

— Ты моя сестра, — сказал Тэмуджин. — Ты думаешь, быть сестрой хана означает лишь играть с птицами и делать, что хочешь? У тебя есть случай сослужить мне службу, стать моим голосом в юрте Чохос-хаана. Я думал о тебе лучше, Тэмулун.

— Твой брат прав, — уговаривала Оэлун, хотя в душе сочувствовала дочери. — Ты не понравишься мужу, если будешь рыдать и плакать, он подумает, что ты презираешь его. Ты должна увидеть его в лучшем свете.

Тэмулун вырвалась из ее рук и обхватила ноги брата.

— Пожалуйста, — всхлипывала она, — отдай меня кому-нибудь еще, Борчу, или Джэлмэ, или Субэдэю, когда он подрастет. Я лучше буду младшей женой кого-нибудь из них, чем главной женой Чохос-хаана. Мой стан тогда будет ближе к твоему — мне не придется уезжать так далеко.

— Они мне верны и без тебя, — ответил Тэмуджин. — Мне нужно обеспечить верность хоролаев. — Он поставил ее на ноги. — Ты недооцениваешь Чохос-хаана. Он знает, какая ты, с этой твоей охотой и ястребами, и тем не менее хочет тебя в жены. Ты будешь по-прежнему предаваться удовольствиям, если ублажишь его. Я хан и глава рода — ты должна мне подчиниться. — Он возвысил голос. — Если ты как-то оскорбишь человека, который будет твоим мужем, ты потеряешь мое покровительство. Один Бог знает, что тогда случится с тобой.

При этой угрозе лицо Тэмулун стало белым, как мел. Оэлун встала и протиснулась между ними.

— Прекратите, — сказала она. — Я не хочу слышать такие горькие слова в своей юрте. — Она прижала к себе дочь. — Ты, бывало, говорила, что хочешь нести туг своего брата в битве, но ты можешь сослужить ему хорошую службу, выйдя замуж за этого человека. У тебя будет время после сговора узнать его получше — воспользуйся этим и заслужи его любовь и уважение, чтобы он тебя слушался потом.

Тэмулун опустила голову.

— У меня нет выбора, так? Неважно, что у меня на душе. Я принуждена улыбаться и делать вид, что счастлива.

— Да, — подтвердил Тэмуджин, — ради себя и ради меня. Прикинь, что я могу потерять, если он отойдет от меня, и как ты можешь пострадать. Я уверен, что ты подчинишься мне, Тэмулун. — Рука его стиснула ее плечо, девушка выпрямилась. — Теперь иди к своим ястребам и соберись — я не хочу, чтобы Мунлик ввдел тебя несчастной. Я посмотрю твоих птиц, когда поговорю с матерью.

Слезы холодили лицо Тэмулун, Оэлун вытерла их рукавом. Дочь взяла тулуп и пошла к порогу. Хучу и Кукучу, раскрыв рты, смотрели на Тэмуджина, явно потрясенные размолвкой.

— Вы никому ничего не скажете об этом, вы, двое, — твердо сказала Оэлун, — иначе я обломаю палку о ваши спины. А теперь идите и принесите мне кизяков.

Мальчики выбежали вслед за Тэмулун. Тэмуджин вздохнул.

— У нас с Тэмулун кровь одна, — сказал он, садясь. — Немногие осмелятся говорить со мной таким тоном. Я думал о ее счастье, ты знаешь, Чохос-хаану нравится ее норов.

— Не утешай меня, Тэмуджин. Все не в счет, если замужество не приносит тебе выгоды. Может быть, я слишком баловала ее, но она не трусила, когда нам приходилось туго, и я не видела большой беды в том, чтобы дать ей повольничать чуть дольше.

— Ты должна внушить ей, в чем заключается ее долг, — наставлял он. — К тому времени, когда ты отправишься со свадебным поездом в стан ее мужа, она забудет, что когда-то расстраивалась.

Служанки устроились у очага повязать, а Оэлун села рядом с сыном.

— Ты мне что-то хотел сказать.

Тэмуджин кивнул.

— У меня новость для тебя, мама. Я нашел мужа и для тебя.

Она замерла.

— Значит, я еще одно животное, которое надо обменять на что-то.

Он прищурился.

— С сестрой ты говорила более мудро.

— Тэмулун пора замуж, она молодая, а я слишком старая, чтобы рожать мужчине сыновей.

— Женщины и постарше беременеют, но у этого человека уже есть несколько сыновей. Он все еще считает тебя прекрасной и говорит, что другой жены ему не надо. Я подумал, что такой муж тебе подойдет, мама… Мунлик хочет жениться на тебе.

Это ее не тронуло. Есть мужчины и похуже, Мунлик будет неплохим мужем. У нее была мимолетная страсть к нему после смерти мужа, но все это давным-давно умерло, да и Мунлик не выдерживал сравнения с багатуром.

— Я понимаю, почему ты хочешь выдать меня замуж, — сказала она вполголоса. — Мунлик был не из самых верных друзей в прошлом. Как приемный отец, он выиграет немало, будучи верным тебе. — Ее сын понимал, что у нее достаточно сильный характер, чтобы привязать мужа к нему крепкими узами. — Как ты говорил, Мунлик всегда знает, откуда дует ветер.

— Он любит тебя, мама… и говорит, что всегда любил.

— И это пойдет тебе на пользу, если мы поженимся. Он любит то, чем я когда-то была, но еще больше любит идею женитьбы на матери хана. — Она опустила голову. — Я должна подать хороший пример дочери и показать, какой восторг я испытываю, когда он ухаживает за мной.

— И ему, и мне будет приятно. — Он встал. — Надо посмотреть птиц Тэмулун. Ей, наверно, больше понравится замужество, когда она узнает, какие великолепные соколы у Чохос-хаана.

— Что бы мы там ни чувствовали, ты свое получишь.

Он ушел. Будучи ханом, он не мог позволить себе растрогаться, откликнуться на мольбы матери и сестры. Ему приходилось быть готовым наказать любого, кто подводил его. Ей следовало бы быть благодарной за его решительность. Несмотря на то что в юрте было тепло, Оэлун стало зябко. Она встала и пошла к очагу.

58

Гурбесу стала на колени, потом распростерлась. Три священника читали молитвы, брызгали святой водой на синий камень в ее маленьком алтаре, а потом дали поцеловать золотой крест. Найманская королева молча прижалась губами к нему, благодаря Бога и Его Сына за успех ее мужа. Она посоветовала ему не вести свои войска против кэрэитов, но Инанча не послушал ее. Она знала, что Инанча Билгэ, даян найманов, победит и погонит хана Тогорила с трона, и все же боялась, что победа ускользнет.

Гурбесу села на пятки. Она призвала шаманов днем раньше и попросила их прекратить с помощью заклинания зимний буран, чтобы ее муж вернулся побыстрей. Рассвет принес чистое небо. Поскольку зло постоянно борется с добром, мудро было заручиться помощью по возможности большего числа святых людей.

«Спасибо тебе, Господи, за дарование моему даяну победы. Молю, чтобы то, чего я боюсь, никогда не наступило».

Она сотворила знамение креста и встала. Домашние служанки вскочили. Та-та-тунг, писарь-уйгур, который был хранителем печати даяна, поклонился и перекрестился. Гурбесу подозвала другого писаря, тот вручил мешочек с золотом священникам за их молитвы.

Из-за входа послышался голос, один из телохранителей ответил. Гурбесу повернулась, вошел молодой человек, стал на колени, коснулся лбом расшитого ковра и встал.

— Показалась армия, моя королева, — сказал он. — Штандарт даяна виден на горизонте.

— Спасибо за сообщение, — ответила она. — Я буду ждать у шатра и приветствовать даяна там.

Молодой человек откланялся. Одна из служанок подошла к сундуку и достала любимый, отделанный мехом, халат Гурбесу. Она повелела, чтобы главный стан от подножья Алтайских гор перекочевал сюда, в долину реки Кобдо. Инанче будет приятно, что она приехала сюда встречать его. Служанка поправила халат на ее плечах, а потом протянула перчатки. Золотые монеты, украшавшие ее головной убор, звенели при каждом шаге. Даян захочет увидеть ее счастливой, а не обремененной сомнениями.


Ряды всадников двигались к стану снежным берегом Кобдо. Люди в первых рядах достигли березовой рощицы, за которой стояли шатер Гурбесу и юрты служанок. Инанча увидит, что его королева стоит на морозе, приветствуя его, жаждущая показать свою радость по поводу его возвращения.

Ее выдали за даяна три года тому назад в пятнадцать лет, после смерти его главной жены. Теперь Инанча редко посещал своих других жен и поставил Гурбесу надо всеми ими. Она внимательно слушала, о чем он говорит со своими генералами, разузнавала все, что могла, у его советников и потом давала свой совет.

Это изумляло Инанчу. Иногда он прислушивался к ней, чаще — нет. Даян найманов хорошо правил своим народом целые годы без ее советов и мог вполне обходиться без них.

Несмотря на это, она его любила. Он почитал ее, наслаждался ею и был добр к ней. Она бы хотела, чтобы он прислушивался к ней чаще, но если бы он был человеком, которым легко управляют другие, неуверенным в себе, она бы не могла его любить.

Какой-то человек вышел из юрты и поклонился, коснувшись рукой шапки.

— Я приветствую тебя, королева и мать, — пробурчал Бай Буха. — Я подумал, что найду тебя снаружи, где ты встречаешь моего отца. Я не могу не присоединиться к тебе.

— Даяну будет приятно.

Бай Буха подошел поближе. Его черные глаза смотрели на нее слишком жадно. Его взгляды раздевали ее, он бы ее изнасиловал, если бы мог, даже еще до кончины отца. Инанча взял младшего сына Баяруга с собой, но оставил Бай Буху присматривать за найманскими кочевьями.

Инанча Билгэ заслуживал хороших наследников. Но Баяруг выходил из себя, споря с отцом даже по поводу того, где и когда производить перекочевку. Бай Буха молча подчинялся даяну, но взгляд у него был угрюмый, недовольный. В двадцать пять лет он участвовал в немногих битвах и не проявлял особой храбрости даже на охоте.

— Отец будет радоваться тому, что ты вышла встречать его, — сказал Бай Буха, — хотя ты предупреждала его против этого похода. Смотри, как безосновательны были твои страхи. Даян всегда одерживает верх над своими врагами.

— Да будет так всегда, — она перекрестилась, а потом сделала знак, отгоняющий нечистую силу. — Я знаю, что ты хотел, чтобы он пошел в поход.

— Мне нечего было сказать об этом предприятии. Я просто склонился перед волей отца, как и положено мне.

Она поджала губы. Бай Буха настаивал, чтобы Эркэ Хара вновь обратился к Инанче, в этом она была уверена. Эркэ Хара нервничал все годы своего изгнания, копя гнев против своего брата хана Тогорила за то, что тот крепко держался за кэрэитский трон и вынудил его бежать, спасая свою жизнь. Бай Буха знал, что Инанча желал похода как случая доказать, что он еще не старик. На этот раз даян выслушал жалобу Эркэ Хары. Бай Буха только бы радовался, если бы его отец пал в сражении и он овладел бы королевством Инанчи и его молодой женой еще до возвращения Баяруга.

Армия была похожа на большую змею, повторяющую извивы реки, у которой сотни копий сверкали в сумеречном свете. Ветер утихал, снег сдуло, обнажив часть серых камней на краю луга. Зубы Гурбесу стучали, она старалась сдержаться.

— Не было нужды приезжать сюда, Бай, — пробормотала она. — Ты мог бы встретить даяна у собственного шатра.

— Сегодня он туда не поедет, а я должен отчитаться, как я тут заправлял делами в его отсутствие. — Он наклонился к ней. — Как охотно ты показываешь свою любовь к нему. Все молодые жены стариков должны быть так же мудры — старик становится более щедрым, когда верит, что жена его действительно любит.

Щеки ее запылали. Она была готова заплатить той же монетой, как из приближающихся рядов послышались крики. Из ряда вдруг вырвался всадник и пошел галопом напрямик, увязая в снегу. Душа Гурбесу возликовала, когда она увидела его: Инанча Билгэ до сих пор сидел на коне, как молодой человек.

Конь резко остановился, взметнув снег, и дородный, закутанный в меха человек соскочил с седла. Гурбесу низко поклонилась и бросилась к нему. Даян поднял ее на руки, она прижала лицо к его шубе.

— Тебе мороза не победить, — сказал Инанча.

— Я бы и в буран вышла, чтобы встретить тебя. — Гурбесу вглядывалась в лицо, которое полюбила. Когда-то она считала его безобразным, с перебитым носом и дублеными на ветру щеками, коричневыми и бугристыми, как кожаные чаши. Привычка привела к тому, что она не замечала его безобразия. — Ты меня быстро согреешь, мой муж.

Грудь Инанчи вздымалась, он задыхался. Поход, долгая езда верхом подточили его силы. Она вцепилась ему в руку, когда Бай Буха подошел к ним.

— Приветствую тебя, отец, — сказал молодой человек, — и благодарю Всевышнего за твое возвращение.

Инанча кашлянул и сплюнул.

— Поприветствуешь в шатре.

Слуги поклонились. Гурбесу повела мужа к входу в шатер, и он оказался в большом теплом пространстве, Та-та-тунг и другие вошли следом. У трона и ее постели висели фонари, освещая гобелены на стенах. В котле над очагом варилась овца.

Она стояла рядом с Инанчой, пока он грел руки у очага, потом помогла ему снять тулуп и шубу, а также доспехи. Даже в длинном вязаном халате он был широк и на голову выше окружающих.

— Эх! — Даян поплевал на пальцы, стряхнул льдинки с усов и стянул с головы отделанный мехом шлем. — Другие мои жены не встречают меня.

— Я не позвала их, — сказала Гурбесу. — Они, конечно, будут рады, если ты посетишь их в будущем. — Она часто настаивала, чтобы он разумно выполнял свои обязательства в отношении других женщин. — Тут еда для тебя и для твоих генералов, а хранитель печати привел трех писцов, чтобы записать рассказ о твоей победе.

Та-та-тунг поклонился.

— Мы уже записали доставленные нам послания, — сказал уйгур, — Эркэ Хара теперь хан кэрэитов, а его брат Тогорил свергнут. Мы радовались, когда услышали это, хозяин. Если будет на то твоя воля, я…

Инанча махнул большой рукой.

— Мой хранитель печати может подождать более полного отчета, ведь я провел три месяца со своими генералами — они поедут по своим юртам и будут пировать с семьями. — Он потянулся всем своим большим телом. — Сын Тогорила Нилха, которого прозвали Сенгум, прячется, но я сомневаюсь, способен ли он помочь отцу. Сам Тогорил бежал на запад, к кара-китаям.

— Жаль, что вы не схватили его, — сказала Гурбесу, — но черные китаньцы ему мало помогут.

Бай Буха задержался возле них, глядя на Гурбесу из-за очага.

— Отец! — донесся голос от входа. Вошел Баяруг и зашагал к ним. Глаза его широко раскрылись, когда он увидел Гурбесу. — Я приветствую тебя, Гурбесу-экэ. Я думал лишь о том, чтобы отец вернулся целым и невредимым к своей любимейшей жене. Я был его щитом в сражении, мой меч был его рукой, я отразил много нападений, чтобы защитить его.

— Нападений! — Бай Буха бросил на младшего брата ядовитый взгляд. — Я подозреваю, что ты держался подальше от переднего края, когда отражал их.

— Но не так далеко позади, как ты, который не отходит от своей юрты дальше беременной женщины, вышедшей облегчиться.

Грудь Бай Бухи ходила ходуном.

— Это ты-то отцовский щит? Да от тебя еще и по сию пору разит после того, как ты обосрался.

— Молчать! — заорал Инанча. Слуги, стоявшие рядом, бросились врассыпную. — Что ты здесь делаешь?

— Я пришел только для того, чтобы поприветствовать мою королеву и мачеху, — ответил Баяруг. Глаза у него были такие же дерзкие и лихорадочные, как у брата. Гурбесу захотелось дать ему пощечину.

— Ты поприветствовал ее. Иди помоги другим устроить лошадей. — Баяруг ушел. Громадина подкатила к старшему сыну. — А ты?

— Я был уверен, — сказал Бай Буха, — что тебе потребуется доклад о том, что случилось в твое отсутствие.

— Мне могут рассказать об этом жена и Та-та-тунг. Я думаю, они не меньше тебя присматривали за моим народом. Отправляйся в свою юрту. Ты можешь сказать своему сыну Гучлугу, что я с радостью навещу своего внука позже.

Бай Буха ушел. Инанча подошел к трону и устало устроился на нем, Гурбесу сняла халат и прикрыла им его ноги.

— Баяруг проявил некоторую храбрость, — сказал он.

— Ты хочешь сказать, что он не сбежал?

— Перестань, Гурбесу… Хватит того, что мои сыновья поливают друг друга грязью. Мне не хотелось бы, чтобы моя жена наговаривала на них.

Она присела на подушку слева от него.

— Бай Бухе надо было поехать с тобой тоже.

— Бай совсем не боец. Он это знает, но пытается доказать обратное, что лишь подвергает опасности любых людей, которыми он командует. — Инанча вздохнул. — Было бы лучше, если бы он выучился править. Вместе с Баяругом, который руководил бы армией, они, возможно, были бы способны править моим государством.

— Сегодня этим заниматься не стоит. — Гурбесу вытянула руку и коснулась его руки. — Пусть Господь даст тебе долгие годы жизни.

— Небо и так дало мне долгую жизнь.

Она взглянула на него. Когда бы он ни возвращался к ней, она видела все больше седых волос в его редкой бороде, больше серебра в косицах за ушами. Ей невыносимо было думать, что случится, когда он скончается. Храбрейшие сыновья даяна погибли, остался только горячий мальчик шестнадцати лет и молодой человек, имеющий мало военного опыта. Но Инанча не хотел, чтобы она осуждала его сыновей. Подобные разговоры лишь напоминали ему, что она не родила ему сына.

Та-та-тунг сел справа от даяна.

— Государь, — сказал он, — я записал приказы, которые отдавали твоя королева и твой сын в твое отсутствие, и скрепил их твоей печатью. У тебя не отнимет много времени взглянуть на них, или я могу зачитать их тебе, если ты предпочитаешь не утомлять своих глаз.

Хранитель печати был вежлив, Инанча не умел читать слова, которые писал уйгур, хотя иногда делал вид, что читает. Искусство уйгуров, которые служили ее мужу, было полезным, и караваны, проходящие через южные земли, где жили эти люди, иногда поворачивали на север, ведомые уйгурскими проводниками, и торговали с найманами. Инанча завидовал учености уйгуров, которые служили найманским правителям и до него, но он также удивлялся народу, предпочитавшему оседлую жизнь в оазисах вольной жизни в степях.

— В другой раз, — сказал даян. — Мне нужно знать одно — не грозит ли что-нибудь моему народу? Эркэ Хара в благодарность за ханский престол подарил четыреста боевых коней и двести кобыл.

Служанка принесла вино в золотых кубках, священник благословил напиток. Инанча пролил несколько капель вина, чтобы умилостивить духов, и припал к бокалу. Пять девушек сидели на подушках подле Гурбесу и легонько пощипывали струнные инструменты, а еще одна девушка принесла даяну блюдо с нарезанным мясом. Инанча навалился на баранину, то же сделали и люди, сидевшие в юрте на подушках за низенькими столиками.

— Как же жена обрадовалась моему возвращению из похода. — Инанча улыбнулся ей. — Теперь ты видишь, что беспокоиться было нечего.

Она знала, что он не упустит возможности упрекнуть ее.

— Я бы держала тебя под боком всегда, если б могла. — Она прильнула к нему. — Но я думаю не только о себе. У тебя есть союзник на кэрэитском троне, но трудно сказать, долго ли он удержится на нем. Монгольские племена будут не очень довольны тем, что их сосед — твой вассал.

— Проклятые монголы! — Инанча откашлялся. — Эта злобная сволочь слишком занята сведением своих счетов, чтобы угрожать нам.

— Они могут объединиться перед лицом большой угрозы. — Она взглянула на Та-та-тунга, зная, что он разделяет ее опасения, но уйгур молчал.

Инанча рассмеялся.

— Моя дорогая жена… разве ты забыла историю с ханским пиром? — Гурбесу не ответила, зная, что он все равно расскажет снова эту свою любимую историю. — Сидели они на берегу Онона и пировали с этой собакой, которую они называют Чингисханом, чествуя тех, кто недавно присоединился к нему, и едва они принялись за кумыс, как ханский брат и один из его двоюродных братьев вцепились друг другу в глотки.

Все стали хихикать, хотя не раз слышали этот рассказ. Даян хлебнул вина и вытер рот.

— Мои шпионы говорят, что брат назвал двоюродного брата вором, а потом две старые расфуфыренные джуркинки стали кричать, что младшую жену обслужили вне очереди, и вскоре вся компания передралась, пуская в ход палки и сучья, отломанные от деревьев! — Он хохотал на весь большой шатер. — Чингисхан был в такой ярости, что взял в заложницы двух старых сук, а вождей джуркинов заставил пойти на мировую, чтобы они опять не ушли. Вот как они прекрасно отпраздновали свое объединение!

— Воистину отпраздновали, — сказала Гурбесу со смехом, — но это не первый пир, кончившийся дракой, и, кажется, они поладили. — Девушки, сидевшие рядом, хихикали. Она махнула рукой, чтобы продолжали играть. — Я не слышала о размолвках между монгольским ханом и его союзниками за последние два года, прошедшие с тех пор.

— Дай им только время, — согласился муж. — Их с двух сторон теснят мэркиты и татары, а теперь и хан кэрэитов — мой человек, так что беспокойства у них хватает, даже если они и объединились, да и мир между ними больно уж непрочный. Стоит ли тебе тревожиться из-за шайки грязных монголов.

— Я только думаю, — сказала она, — что наглого хама, который называет себя Чингисханом, дразнить не следовало бы.

— Всякий, кто имеет наглость выбрать себе такое имя, несомненно навлечет на себя гнев Неба. — Инанча подозвал служанку, которая поспешила налить ему вина. — Мне не нужны союзы с собаками, пропахшими мочой. Они будут терзать друг друга набегами, их будут беспокоить враги, и рано или поздно на Правителя Вселенной пойдет войной этот джайратский любитель мальчиков, которого он когда-то называл своим другом. — Люди вокруг засмеялись снова, шпионы Инанчи были добросовестны. — О, у них будет единство, — продолжал он, — но под найманскими знаменами. Когдамонголы истекут кровью в междоусобных битвах, а мэркиты и татары обглодают их кости, мы вонзим когти в уцелевших.

Ее муж верил, что проживет достаточно долго, чтобы осуществить задуманное.

«Мне надо было стать твоей женой, когда ты был молод, — подумала Гурбесу, — и родить тебе сыновей, которые могли бы править таким государством. Даян отлетит в Небо до того, как завоюет те земли, а его сыновьям их не видать».

Этого она сказать ему не могла. Она полюбила его молодой пыл и былое величие. Гурбесу взяла его за руку и прижала к своей щеке.

59

Виднелся главный стан Тэмуджина. К Оэлун приближались мальчики на пони. Верблюд, запряженный в ее кибитку, фыркнул. Мальчики натянули поводья, и пони пошли шагом.

— Бабушка! — крикнул Угэдэй. Оэлун улыбнулась и помахала ему рукой. У Угэдэя были отцовские глаза, но в них не было холодности, которую она так часто замечала во взгляде Тэмуджина. Младший мальчик был привязан к седлу впереди Угэдэя.

— Красивый парнишка, — сказал один из мужчин, сопровождавших кибитку.

— Мой внук Угэдэй, — представила Оэлун, светясь от гордости. Угэдэю было всего четыре года, но верхом на пони, с детским луком и колчаном, висевшим на поясе, он был уже похож на маленького воина. — А этот мальчик с тобой… неужели это…

— Тулуй, — ответил Угэдэй. — Для двухлетнего он сидит на коне хорошо.

— Он здорово подрос за год. — Оэлун улыбнулась другому своему внуку. Зеленоватые глаза Тулуя смело смотрели на нее с маленького, с кулак, личика. — А теперь поезжай со своими друзьями, у тебя будет время поговорить со своей старой бабушкой.

Угэдэй махнул мальчикам рукой, и они уехали. Слуга, сидевший рядом с Оэлун, стегнул верблюда, и кибитка тронулась, а за ней и другая с сундуками и четырьмя служанками, и третья — с подарками и свернутой войлочной покрышкой для юрты. Два телохранителя, которых Хасар послал с ней, поехали вперед, к стану, где несколько человек сидели у двух костров и чистили оружие.

Верблюд опять заартачился. Если бы прохладная осень не была такой сухой, Оэлун ни за что бы не поехала на этом проклятом животном, но оно могло обходиться без воды гораздо дольше, чем волы, а земля высохла и потрескалась, такой была вся степь. У некоторых колодцев уже разыгрались целые сражения.

Погода была тоже холоднее, чем обычно. Трава скукожилась еще до того, как побуреть и выгореть. Когда-то лето не было таким коротким, говорили старики, и Оэлун тоже казалось, что в дни ее молодости было потеплее. Наверно, ее возраст виноват в том, что мир казался теперь более суровым.


Пройдя между кострами, Оэлун оставила слуг с часовыми. Ей подвели лошадь, но она мотнула головой. Мышцы занемели от путешествия, хотелось пройтись.

По мере приближения к кольцу Бортэ с ней все больше здоровалось людей, которые качали головами при виде матери хана, идущей пешком. У большой юрты на северном конце стана Бортэ стояла на коленях на земле, работая на ткацком станке с двумя другими женщинами. Она подняла голову и вскочила.

— Оэлун-экэ! — Бортэ побежала к Оэлун и обняла ее. — Я ждала тебя раньше.

— Вини в этом верблюда. Такие животные полезны, но… — Она взяла Бортэ за плечи и посмотрела ей в лицо, гладкая кожа молодой женщины все еще имела розовый оттенок юности. — Ты прекрасно выглядишь.

— И ты не изменилась, Оэлун-экэ. Ты, должно быть, знаешь заклинание, сбавляющее годы.

— У меня есть слуги и рабы, — сказала Оэлун, — которые избавляют меня от тяжелой работы.

— Хасар послал гонца, который предупредил, чтобы мы ждали тебя. Он приезжал много дней тому назад.

— При той скорости, с которой мы ехали, — сказала Оэлун, — мальчишка пешком и то бы обогнал нас на много дней. — Она пошла с Бортэ в юрту. — Одно беспокойство для старухи. Мунлик послал со мной до стана Хасара охрану в двадцать человек, и не успела я устроиться там, как пришлось готовиться к путешествию сюда. — Она села на подушку рядом с Бортэ, а слуга принес им кувшин и кубки. — Приехала к тебе и уже готова отправиться обратно к мужу, а тут еще Хачун ожидает, что я остановлюсь по дороге у него. — Она отхлебнула кумыса. — Мунлик не хотел, чтобы я ехала, но я настояла на том, чтобы навестить внуков до наступления зимы, и поскольку реки обмелели, а родники иссякли, наши перекочуют еще до моего возвращения. Они, наверно, будут вынуждены уйти со своих обычных пастбищ.

Бортэ нахмурилась.

— Шаманы пытались вызвать дождь все лето. Некоторые из союзников Джамухи перекочевали совсем близко к нашим землям, и если они осмелеют, Тэмуджину придется действовать. — Она позвала служанку, которая принесла им мешочек с сушеным творогом. — Он старается избежать стычек со своим андой… Мне кажется, что он все еще надеется…

— Что все как-нибудь уладится.

— Да. — Бортэ задумалась. — Хан Тогорил сейчас в нашем стане.

— Я думала…

— Он прибыл два дня тому назад, — добавила Бортэ. — Старик плутал по Гоби много месяцев после того, как хан кара-китаев его выгнал. На слепой лошади и без спутников. Тэмуджин пожалел его, послал за ним человека и поехал на край пустыни встречать. — Оэлун подумала, что ее сын не будет проявлять жалости, если это не сулит выгоды. — Я думаю, Нилха завернет сюда, когда узнает, что его отец здесь, и Джаха Гамбу, брат Тогорила, уже выполз из своего убежища, чтобы присоединиться к нему. — Бортэ поджала губы. — Они бы ничего не сделали для него, если бы Тэмуджин не приютил его.

Оэлун кивнула. Нилха, по слухам, всегда ревновал отца к Тэмуджину и опасался почтения, оказываемого Тогорилом ее сыну.

— Во всяком случае, — сказала она, — я не могу винить их. Тогорил-хан был не слишком милостив к родственникам — он сел на трон, убив двух родных братьев. Мой сын и его отец выиграли немного, обменявшись клятвами со своим андой.

— И все же нам было бы спокойнее, если бы Тогорил сидел на кэрэитском троне, каким бы он ни был старым дураком. Даже Джамуха одобрил бы восстановление его на троне. Я подозреваю, что он не напал на нас по единственной причине — он опасался найманов и их вассалов кэрэитов.

— Как и все мы. — Оэлун сделала знак, отводящий беду. — Скорей бы хан найманов отправился на Небо.

Бортэ вздохнула.

— Дела пошли бы лучше, если бы в курултае участвовали женщины.

Оэлун тихо засмеялась.

— Только было бы больше болтовни, а мужчины все сделали бы по-своему.

Сын принимал решения без ее помощи. Временами Оэлун думала, что он выдал ее замуж за Мунлика частично для того, чтобы удалить ее из своего шатра. Но он перестал слушаться ее задолго до этого. Все изменилось после их бегства от мэркитов десять лет тому назад, когда он отверг ее совет подождать и не нападать на своих врагов.

Его решение оказалось правильным. Поход на мэркитов вернул ему жену и укрепил его силы. Поражение, нанесенное ему Джамухой и приведшее ее в ужас, только усилило его решимость. Даже замужество, навязанное ей, сделало ее чуть счастливее, хотя в нем не было той страсти, которой отличалась ее жизнь с Есугэем.

Странно, думала она, что Мунлик все еще видит в ней давнишнюю девушку, в то время как она ощущает себя старухой, которой осталось недолго жить. Ее муж никогда не узнает, что, сжимая его в объятиях, она все еще тоскует по Есугэю.

— Угэдэй вырос, — сказала Оэлун. — Он выехал вместе с Тулуем встречать меня, да и Тулуй уже похож на воина.

Бортэ засмеялась.

— Как он брыкался у меня в животе! Я боялась, что он пробьет себе путь раньше положенного. — Бортэ расправила кусок кожи и проткнула дырочку шилом. — Джучи дразнит Чагадая, и тогда Чагадай рассказывает сказку о сыновьях Алан Гоа, что только злит Джучи.

— Братья часто дерутся в детстве. — Оэлун подумала, что прошлый раз она видела их год назад во время летнего празднества. Она сама побила Чагадая за то, что тот назвал старшего брата ублюдком. Старый слух так и не умер.

— По крайней мере Угэдэй с Тулуем не дерется. — Бортэ проткнула еще дырочку. — А твои приемные сыновья ссорятся?

— Кукучу и Хучу спят и видят, как они вырастут и будут сражаться вместе с Тэмуджином. А сыновья Мунлика…

Оэлун не хотелось говорить. Она никогда бы не призналась мужу, что побаивается среднего его сына. Кокочу проводил большую часть времени с шаманами, и некоторые из них говорили, что он знает больше них. Мальчик, казалось, видел все насквозь, она почти верила в то, что он читает ее мысли. Его шесть братьев любили его, но, наверно, они тоже боялись.

— Кокочу всего тринадцать лет, — продолжала она, — и уже некоторые говорят, что он может перевоплощаться в животных. Он прошел тяжелое испытание прошлой зимой — намочил сорочку и дал ей высохнуть на себе, сидя в буран снаружи юрты. Он утверждает, что никогда не чувствует холода. Теперь он мечтает послужить хану своим колдовством.

— Тэмуджин будет рад услышать это, — сказала Бортэ. — Хороший шаман всегда полезен.

«Ему бы лучше обойтись без колдовства моего приемного сына», — подумала Оэлун, но ничего не сказала. Она не могла отделаться от чувства, что если выскажется против мальчика, он каким-то образом услышит ее слова и наведет порчу. Став приемным братом Чингисхана, он сделался еще более честолюбивым и гордым. Она успокоилась. Пусть лучше колдовство Кокочу работает на Тэмуджина, чем против него.

— Тэмуджину не терпится идти в поход, — сказала Бортэ. — Если скоро не будет дождя, нам придется перекочевать поближе к землям мэркитов.

Оэлун молча слушала, как молодая ханша говорила о возможных действиях хана. Бортэ, возможно, полагала, что Оэлун выскажется в этой связи, но у Оэлун были другие соображения.

60

Гурбесу молча молилась, поглядывая на мужа. Инанча по-прежнему сидел на троне. Он не произносил ни слова с той минуты, когда его генералы и советники вышли из шатра. Впалые щеки казались темными дырами, узловатая рука сжимала кубок. Даян теперь много пил, нуждаясь в вине или кумысе для облегчения боли.

Душа покинула его год назад. Гурбесу ожидала, что он воспрянет, когда пришло известие о победе монголов над мэркитами, но он безразлично воспринял новость. Чингисхан победил мэркитского вождя Токтоха Беки и захватил у него много шатров и стад, заставив Токтоха бежать к озеру Байкал. Некоторые утверждали, что Тогорил забрал большую часть добычи себе, другие говорили, что ее дал ему монгольский хан, что было одно и то же. Старый кэрэит разбогател и с монгольской помощью рвался обратно к ханскому престолу.

Инанча был уверен, что Чингисхан пойдет теперь походом на Эркэ Хару, и предупредил союзника, чтобы тот нанес удар первым. Но Эркэ Хара ничего не сделал, да к тому же еще и скончался, чего в свое время боялась Гурбесу. Тогорил еще раз сел на кэрэитский трон, проклятые монголы были сильны, как никогда.

Бог покинул их с даяном. Она надеялась, что рождение ее первого ребенка может помочь даяну воспрянуть духом, но Инанча ожил всего на несколько дней, а потом впал в мрачное настроение. Теперь похоронили ее сына, умершего от лихорадки, косившей стан этой зимой.

Гурбесу едва слышно прошептала еще одну молитву. Все ночи она лежала рядом с даяном, урывками забываясь сном, боясь, что в любой миг придется звать священников и шаманов. Каждое утро она молилась, чтобы был ей дарован еще один день с ним до того, как копье с черными войлочными лентами будет воткнуто перед их шатром.

— Дорогой мой, — сказала она наконец, — поздно уже, тебе надо отдохнуть.

Она помогла ему встать, он оперся на нее, и она повела его к постели. Служанки исчезли за занавесями, отделявшими их часть шатра. Гурбесу ухаживала за Инанчой сама, не желая, чтобы другие видели его слабеющее тело. Она помогла ему раздеться, но оставила на нем длинную сорочку и валяные носки: его часто трясло, несмотря на то что в шатре было тепло. Его кривые ноги, некогда мускулистые, были тощими, с узловатыми коленками. Она быстро укрыла его одеялами.

— Вина, — сказал он.

Она принесла ему кубок, поддержала голову, пока он пил, потом разделась сама. Полутьма в шатре навела ее на мысль о могиле, тусклый свет очага говорил об умирающем огне. Она вползла под одеяла, стараясь не беспокоить его.

Заключить мир с монгольским ханом — это она хотела сказать приближенным даяна. Он был слишком горд, чтобы обсуждать это, он не мог осознать, что умирает и что ему нужно обдумать, как быть другим после его смерти.

Она знала, что ей придется сказать мужу теперь, и все же боролась с собой. Ему будет ненавистно напоминание о приближающейся смерти.

— Инанча, — прошептала она. — Пожалуйста, выслушай и ничего не говори, пока я не закончу. — Она прижалась к нему и приблизила губы к его уху. — Мы уже семь лет живем вместе, и Господь даст нам еще семь лет, но ты должен теперь подумать о своем народе. Баяруг и Бай Буха не могут править вместо тебя. — Они были шакалами, кружащими вокруг нее с жадными глазами. Когда бы ни приходили эти двое в отцовский шатер, она знала об их разочаровании тем, что они не видят копья перед входом. — Они будут сражаться друг с другом, а не с твоими врагами.

Он молчал. Возможно, он наконец захотел ее выслушать.

— Ты можешь кое-что сделать, — продолжала она, не повышая голоса. — Попроси найманов согласиться, чтобы Гучлуг стал твоим наследником, и отвергни притязания твоих сыновей. У твоего внука советниками будут Та-та-тунг и я, пока он не подрастет, чтобы править самому.

Она ждала. Бай Буха и Баяруг обречены на смерть, если даяном провозгласят Гучлуга. Если их оставить в живых, останется и постоянная угроза. Инанча никогда не отдал бы приказа сам, но она это сделала бы вместо него. Некоторые генералы говорили, что они скорее бы пошли сражаться во главе с Гурбесу, чем с Бай Бухой. Шепнуть им, и сыновьям даяна конец, и даже Инанча, как бы он ни был поглощен своей болезнью, сможет понять, что это к лучшему.

— Инанча, — спросила она, — что ты скажешь?

Раздался храп. Она поняла, что он спит. Ей придется поговорить с ним снова, когда он проснется и облегчит боль кумысом. Она обняла его, как бы желая передать собственные жизненные силы его больному телу, и молилась еще об одном дне.

61

Тэмуджин сказал:

— Пришла наша пора.

Бортэ посмотрела на мужчин. Тэмуджин говорил о татарах все время с той минуты, когда Борчу и Джэлмэ вошли в шатер. Он послал за этими вождями, как только разведчики предупредили его, что несколько татарских родов бегут в их направлении, теснимые наступающей цзиньской армией. Все трое обсасывали новость словно мозговую кость. Глаза Тэмуджина блестели, — теперь у него появилась возможность нанести удар убийцам отца.

Четыре сына Бортэ сидели на подушках, внимательно слушая.

— Цзиньцы, видимо, устали от своих жадных татарских друзей, — сказал Джэлмэ. — Мы должны помочь им наказать это нечистое племя. Цзиньцы вознаградят нас за это.

За пологом послышались голоса, и в дверном проеме кто-то появился. Свет от очага высвечивал гладкое лицо Кокочу. Бортэ почувствовала ужас. Ее муж послал за Кокочу; сын Мунлика был уверен, что хан окажет ему милостивый прием в любое время.

Тэб-Тэнгри — так теперь все звали шамана, Всенебесным, Всемилостивым. Он жил в их стане уже больше года, и многие говорили, что он часто взбирается на Небо поговорить с Тэнгри. Джэрэн боялась даже дать его тени коснуться ее. Халат у него был шелковый, грудь украшало ожерелье из сверкающих камней, шляпа утыкана орлиными перьями — все это дары, полученные от Тэмуджина за его заклинания. Он посылал свою душу в волчьем обличье рыскать по степи и летать в виде сокола над кочевьями. Ничто не могло укрыться от него. Бортэ старалась не думать в его присутствии, боясь, что шаман учует ее мысли.

— Я приветствую тебя, хан и брат, — пропел Тэб-Тэнгри.

Глаза у него были большие и черные, безволосое лицо — красивое, как у женщины. Он не был похож на своих братьев, дюжих парней со спокойным, как у Мунлика, взглядом, и некоторые говорили, что Мунлик не может быть его отцом. Ходили слухи, что его породил луч света, упавший с Неба сквозь дымовое отверстие юрты его матери и попавший в ее утробу.

— Привет, брат Тэб-Тэнгри.

Тэмуджин смотрел на него во все глаза. Даже хан побаивался шамана, который обладал властью, недоступной другим Кокочу вызвал дождь, когда он был нужен, и стоял при этом в поле под дождем в то время, как другие прятались по юртам или накрывались с головой, лежа на земле. Даже громы Тэнгри не могли поразить его.

— Я бы пришел раньше, — сказал Тэб-Тэнгри, — но моя душа бродила, привязанная к телу лишь тончайшей ниточкой, и я не мог нарушить заклинание даже ради вас.

— Мы говорили о том, как побить татар, — известил шамана Тэмуджин. — Ты погадаешь на костях для нас во время военного курултая.

Тэб-Тэнгри сидел на подушке между Джэлмэ и мальчиками. Одна из женщин Бортэ принесла архи и дрожащими руками поднесла ему рог. Шаман пробормотал благословение и поднял голову.

— Я буду гадать по костям, — сказал он, — но я уже вижу, что они нам скажут. Когда я послал свою душу побродить, я парил над большим станом, пока не увидел внизу огонь. Я упал на землю и оказался среди людей, и бледный свет, исходивший от их лиц, сказал мне, что я среди мертвых. Люди пили из сосудов, которые были зарыты вместе с ними. Один из них вручил мне свою чашу.

Декламируя, шаман раскачивался. Мальчики закрыли лицо руками и подсматривали сквозь пальцы.

— Я выпил из чаши, — продолжил Тэб-Тэнгри, — и почувствовал вкус крови, а потом человек сказал: «Я Есугэй-багатур, отравленный врагами, когда пил из их чаши, но теперь я прихлебываю их кровь, которую дал мне мой сын».

Борчу вздрогнул.

— Сильное знамение!

— И я обращаю на него ваше внимание. — Тэмуджин дернул себя за ус. — Мы зажмем проклятых татар в тиски между нашими людьми и цзиньской армией. Дух моего отца и тени Амбахая и Хутулы досыта напьются их крови. — Он помолчал. — Мы попросим хана Тогорила помочь нам и получить свою долю добычи. Сыновья хана найманов все еще воюют друг с другом за государство их покойного отца, так что кэрэитам нечего бояться нападения с запада, пока они сражаются на нашей стороне.

— Я поеду с тобой, отец, — вырвалось у Тулуя.

Джэлмэ засмеялся.

— Ему только шесть, а он уже хочет попробовать вкус войны.

— С нами поедет Джучи, — сказал Тэмуджин. — Он уже достаточно взрослый, чтобы ездить с заводной лошадью на поводу. Другие останутся здесь и будут охранять мать.

Джучи бросил торжествующий взгляд на Чагадая. Скоро они все поедут на войну. У Бортэ сжалось сердце.

— Я слышу рыдания татарских женщин, — декламировал Тэб-Тэнгри, — и вижу татар, лежащих у наших ног. Брат мой добьется победы.


Через пятнадцать дней после того, как войско выступило навстречу татарам, к стану Оэлун подскакал старик с посланием. Двоюродные братья хана из рода джуркинов отказались принять участие в походе. Теперь же, в отсутствие большинства воинов, они совершили набег на один стан, убив десять человек.

После стольких лет ропота и споров Сэче Беки и Тайчу наконец решили порвать с ее сыном, Тэмуджин был терпелив, и вот как ему отплатили.

Были предупреждены другие станы. Она послала пятерых старших мальчиков с посланием, предлагающим быть настороже. Вожди джуркинов, видимо, надеялись, что Тэмуджин падет и они в конце концов приберут ханство к рукам.


Через двенадцать дней после отъезда старика служанка попросила Оэлун выйти из юрты.

— Хучу вернулся, — сказала она, всхлипывая.

Оэлун выбежала из юрты. Ее приемный сын ждал за кольцом повозок, разговаривая с подростком, стоявшим на часах. Два других воина стояли тут же, один из них схватил за плечо мальчика, которого она не знала. Хучу оставил их у лошадей и побежал к Оэлун.

— Мама, — кричал он, — мы победили! — Он обнял ее и больно прижал к доспехам. — Я напросился в гонцы… я хотел первым рассказать тебе.

Она высвободилась и погладила его смуглое лицо.

— Мы встретили татар в долине реки Ульджа, — рассказывал Хучу. — Они попали в ловушку — не могли отступить на юго-восток, не наткнувшись на цзиньцев. Мы сражались, пока не потеснили их туда, где их ждали женщины с повозками и стадами.

Оэлун проводила Хучу в юрту.

— Я верю, что вы с Кукучу проявили себя хорошо.

— Мы были в левом крыле легкой конницы, под командой Борчу. Мои стрелы находили свои цели, а Кукучу отрубил голову одному их нойону, когда того сбросила лошадь.

Служанка помогла молодому человеку освободиться от доспехов, он упал на подушку.

— Татарский вождь Мэгуджин бежал в лес. Он со своими людьми сделал засеку, но Тэмуджин не собирался дать им удрать — он сам повел людей на засеку, и ни один татарин не уцелел.

Служанка подала Хучу кувшин, он быстренько попрыскал и стал жадно пить.

— А как мои другие сыновья? — спросила Оэлун.

— Никто не ранен, мама. Мунлик-эчигэ и его сыновья тоже не ранены. — Она молча корила себя за то, что подумала о своих сыновьях в первую голову. — Все хвалят Кокочу… Тэб-Тэнгри за его колдовство. Когда татары дрогнули и побежали, он поднял ветер, который многих из них сбросил с коней.

— Колдовство бесполезно без храбрых бойцов. — Она быстро сделала знак, отводящий беду. — В наших станах будут плакать, Хучу. В такой битве должны быть потери.

Он посерьезнел, но потом просиял.

— Татар пало гораздо больше, и Тэмуджин позаботится, чтобы вдовы и сироты получили свою часть добычи. Себе он забрал кровать Мэгуджина — она покрыта золотом и жемчугами.

— Он, несомненно, украл ее в каком-нибудь городе в Китае. Цзиньский генерал, наверно, остался доволен, что мы пришли на помощь.

— Князь Ваньяньсян дал нам забрать большую часть военной добычи, — сказал Хучу, — присвоил Тэмуджину и хану кэрэитов титулы. Тогорил теперь Ванг хан, царь, а Тэмуджин — Джауд Хури, Миротворитель. — У сына Оэлун уже был титул повыше, но, наверно, цзиньцы думали, что только их титулы имеют значение. — Как обычно, у Тэмуджина руки не загребущие — он даже отказался от нескольких хорошеньких татарок и взял кровать Мэгуджина. — Хучу сдвинул брови. — Тэб-Тэнгри получил такую же долю, как и сражавшиеся в передних рядах, но ведь его заклинания помогли нам.

— Одного лишь не предсказал Всенебесный, — сказала Оэлун, на время забыв о своем страхе перед приемным сыном. — На людей напали джуркины. Пока вас не было, они убили десять человек.

Хучу побледнел, потом выпрямился.

— Мы напрасно ждали их шесть дней. Тэмуджин был в бешенстве. Нам пришлось выступить без них, но он собирается отплатить Сэче и Тайчу за неподчинение. Я не думал, что они зайдут так далеко.

— Зашли. Это хуже, чем неподчинение. Они, наверно, думают, что раз они могут возвести в ханы, значит, могут и низвергнуть.

Она взяла у него кувшин.

— Сюда приезжал человек, рассказавший мне все. Он просил меня, как мать хана, принять меры. Я послала гонцов и предупредила наших людей, чтобы были настороже.

— Теперь, наверно, Тэмуджин уже знает об этом предательстве. Джуркины забыли о своей присяге — этого он не простит. — Хучу щипнул пробивающиеся усики. — Они годами вставляли нам палки в колеса, клеветнически утверждая, что Тэмуджин слишком многого хочет. Хан отдает своим людям больше, чем большинство правителей.

Ее сын был щедр во всем, подумала она, кроме власти. Это он оставит себе. Ее радость при виде Хучу целого и невредимого была немного омрачена. Скоро у него будет собственная юрта и жена. Наверно, в его части военной добычи есть татарская девушка.

Товарищи Хучу позвали его. Служанка впустила их. Они привели и маленького мальчика, которого она уже видела с ними.

— Приветствую тебя, хатун и мать нашего хана, — сказал один из приезжих. — Я попросил бы оказать нам чуточку гостеприимства перед нашим отъездом.

— Я совсем забыл, — вставил Хучу перед тем, как она ответила. Он показал на мальчика. — Этот мальчик был среди пленных татар, и Тэмуджин взял его для тебя. Мле хотелось привезти один из твоих прибытков сразу же.

Мальчик взглянул на нее черными глазами. Одежда его была испачкана, но халат отделан соболем и шелком, а в нос продето золотое кольцо.

— Наверно, сын нойона, — сказала ласково Оэлун. — Как тебя зовут?

— Шиги Хутух.

Он распрямился, напомнив ей о том, как выглядел Хучу, когда его привели к ней.

— А что рассказывал тебе обо мне мой сын Хучу?

— Что ты добрая и что твои сыновья храбрейшие люди. Что ты стала матерью ему, когда у него никого не было. — Горло у него задвигалось, будто он глотал. — Я потерял мать, когда мы бежали от цзиньцев… Мой отец погиб, когда…

Он вытирал слезы, полившиеся из глаз.

Вдруг Оэлун охватил ужас перед битвами и деяниями мужчин. Некоторые из самых злостных врагов Есугэя наказаны, и все же этого мальчика и бессчетное количество других детей приходится наказывать за поступки, совершенные еще до рождения их на свет. Она питала ненависть Тэмуджина рассказами об отравлении отца, рассказами, повторяемыми так часто, что она сама поверила в них, и вот он — результат.

Глупые мысли, сказала она себе, слабость, недостойная матери хана.

— Благородная госпожа, ты будешь теперь моей матерью? — спросил Шиги Хутух.

— Да. — Она взяла его за маленькую руку. — Ты будешь моим сыном.

— Наша мама, — сказал Хучу, — взяла бы к себе всех детей мира, если бы это было возможно.

— Да, — прошептала она. — При одной матери они все стали бы братьями и сестрами — возможно, и воевать бы перестали.

Мужчины рассмеялись. Это была мечта о невозможном. Оэлун привлекла к себе мальчика-татарина.

62

Джамуха попал в густой туман, всю низину затянула плотная серая пелена. Когда туман поднялся, верхушки вечнозеленых растений, казалось, плыли в белесом море. Люди, раскинувшие стан ниже по склону горы, были как тени, сгрудившиеся у огня.

Унгер умер. Джамуха со сдавленным горлом смотрел на могилу сына. Год назад он потерял одного сына, вскоре после вести о победе своего анды над татарами. Но эту потерю перенести труднее. Тому сыну было всего несколько дней, а подвижному Унгеру уже исполнилось два года, когда духи реки утянули его под воду. Джамуха едва не зарыдал снова, вспомнив маленькое обмякшее тельце, которое принес слуга. Он поплатился за свою небрежность. Джамуха лично отделил ему члены от тела до того, как его похоронили с ребенком.

Духи решили во что бы то ни стало заставить страдать Джамуху, оставить его без детей, добить рассказами об успехах анды. Тэмуджин не даст никому стать на своем пути, даже своим джуркинским двоюродным братьям. Он обрушился на Сэче и Тайчу немедленно, собственноручно отсек им головы мечом, не дав Джамухе времени собраться и приехать защитить их. Род джуркинов был разметан, людей распределили между собой сподвижники Тэмуджина.

Даже тогда многие воины-джуркины охотно присягнули хану, если верить сообщениям, которые выслушивал Джамуха. Нойон Гугун и его братья Чилаун и Джэбкэ, по-видимому, произнесли великолепные речи о том, как лишь долг заставил их подчиняться своим джуркинским вождям, и Тэмуджин простил их. Тэлегэту Баян, отец Гугуна, водился с джайратами до того, как тишком присоединиться к Тэмуджину. Теперь сыновья Гугуна Буха и Мухали будут служить Чингисхану.

Горе совсем захлестнуло Джамуху. Проклятая мать Тэмуджина даже завела еще одного приемного сына, мальчика-джуркина по имени Борогул. Тэмуджин окружен братьями, родными, сводными, которые у него появились с замужеством матери, и теми, что усыновила проклятая женщина, а у Джамухи нет ни одного.

Из тумана внизу вынырнули два всадника и спешились. Один из людей Джамухи встал и поприветствовал их. Они сели на корточки у костра, а потом Огин поднялся и пошел к лошадям. Молодой человек поехал вверх по склону к Джамухе и сказал ему, что пора уйти с могилы, что он горюет по Унгеру слишком долго.

Он должен был нанести удар той же ночью, когда последний раз разговаривал с Тэмуджином, в ту минуту, когда анда отказался ответить на его вопрос. Но любовь к другу сдержала его руку. Тэмуджин использовал его любовь против него. Тэмуджин исподволь забирает все, что могло бы принадлежать Джамухе.

— Нойон. — Огин спешился и пошел к нему, ведя двух лошадей. — Посыльный от хана кэрэитов ждет внизу. — Джамуха не двигался. — Он хочет поговорить с тобой. — Джамуха молчал. — Уходи с этого места, мой товарищ.

Люди могут бросить его, если он будет здесь сидеть. Джамуха встал и посмотрел на могилу сына, а потом последовал за Огином вниз по склону.


Обменявшись приветствиями, Джамуха с кэрэитом сели у костра, в стороне от других.

— Сочувствую, — сказал кэрэит. — Мне сказали в твоем стане, что ты поехал хоронить сына. Я тоже потерял двух из четырех моих сыновей. Один поехал в разведку и не вернулся, а другой убит найманским копьем.

Джамуха смотрел отсутствующим взглядом. Терять сыновей на войне, конечно, больно, но это не то же самое, у этого человека есть другие сыновья.

— Зачем Тогорил-эчигэ послал тебя? — спросил он наконец.

— Чингисхан хочет напасть на найманов, — ответил посланец. — Естественно, он пригласил Ван-хана присоединиться к нему, поскольку у обоих есть причины ненавидеть этих собак. — Джамуха едва не фыркнул, услышав титул хана Тогорила. Вроде бы хан кэрэитов сам настаивал на его употреблении. — Тогорил Ван-хан считает, что ты должен услышать об этом от него самого.

Это тоже было похоже на Тогорила. Благодарный Тэмуджину за благодеяния, он также пытался не злить Джамуху. Возможно, старик наконец понял, что Тэмуджин, хоть и дававший вассальную присягу Тогорилу, рассчитывает на большее. Кэрэитскому хану тогда может понадобиться Джамуха.

— Против какого найманского войска вы выступаете? — спросил он.

— Против людей Баяруга. Он не ожидает этого, поскольку держится гор — он думает, мы собираемся встретиться с войском его брата на равнине.

Джамуха кивнул.

Тэмуджин воспользуется расколом среди найманов, к тому же Бай Буха, который сам принял титул даяна, имеет войско побольше. Говорили, что братья воюют друг с другом из-за одной из жен своего отца. Мужчины, расколовшие государство из-за женщины, заслуживают того, чтобы их разбили.

— Итак, мой анда алчет новой добычи, — сказал Джамуха, — несмотря на то что у него и так много всего.

— Тебе надо бы признать, что нет лучшего времени для нападения на найманов, — возразил кэрэит, — и какие бы у вас ни были разногласия с Чингисханом в прошлом, тебе же будет спокойнее, если их побьют. — Улыбаясь, он взбодрил огонь палкой. — Мне хочется, чтобы за жизнь сына найманы заплатили мне сотней своих.

Джамуха стиснул в руке шапку. Тут есть возможность поживиться и ему, воспользоваться как-нибудь этим походом в собственных целях.

— Мне кажется, — медленно произнес он, — я мог бы присоединиться к походу Ван-хана на найманов. Как ты говоришь, они и мои враги.

Посланец улыбнулся.

— Тогорил-хан будет рад этому, как и Чингисхан. Взаимное недовольство твое и анды беспокоит Ван-хана.

— Надо забыть о разногласиях, когда впереди большой выигрыш. Тэмуджин тоже выступает со многими, которые прежде воевали против него. Я приведу тысячу людей и присоединюсь к Тогорилу-эчигэ. Скажи ему это и спроси, когда и где мы встретимся.

— Спрошу, — ответил кэрэит.

Тогорил будет усыплен, думая, что Джамуха готов забыть прошлое. Тэмуджин, по наглости своей, может даже подумать, что его анда объявит наконец официально о мире и подчинится ему. Теперь у Джамухи есть оружие, и надо найти способ применить его.

63

Ранним летом, до того как солнце высушило землю, войско Чингисхана двигалось в направлении Хангэйского хребта с северо-востока, а кэрэиты приближались с юго-востока. Колонны разделились и пошли через горы разными перевалами. Передовые отряды вели их к каменистой пустыне с чахлой растительностью. Бурдюки с кумысом, мешочки с сушеным творогом и мясо под седлами обеспечивали скудный рацион.

По пути Джамуха поговорил с Тогорилом о Тэмуджине, рассказал, как тяжко ему было, когда анда покинул его.

Они вышли к найманским пастбищам, ехали равнинами мимо березовых и тополиных рощиц и озер, в которых поили лошадей. Баяруг отступил на юг, к Алтайскому нагорью, но они не увидели ни разведчиков, ни каких-либо признаков того, что найманы послали людей, чтобы окружить их. Воины шли по следу, тянувшемуся за найманским кочевьем, убивали тех, кто был слаб и не мог двигаться дальше, брали в плен отстававших и присоединяли найманские стада к своему каравану. Постепенно за ними образовалось и стало следовать еще одно войско, питавшееся падалью: в небе было тесно от черных птиц, бежали следом стаи волков и гиен, вывших по ночам.

Днем они ехали под яростно палящим солнцем. Ночью гонцы объезжали далеко отстоявшие друг от друга походные станы, сообщая маршруты передвижений следующего дня. Баяруг по-прежнему отступал, не посылая навстречу им ни единого воина. Его стратегия говорила о его слабости. Найман надеялся измотать их и не собирался рисковать людьми. Может быть, он думал, что они откажутся от преследования, и готовился напасть, если они повернут обратно. Войско рассредоточилось на большом пространстве и бдительно высматривало любой признак передвижения врага.

По ночам, когда люди отдыхали, Джамуха нашептывал Тогорилу о том, как безжалостно расправился Тэмуджин с двумя родственниками, которые сделали его ханом.

Монголы и кэрэиты усиливали давление на найманов. У подножья Алтайского хребта, неподалеку от одного из горных проходов, их передовые отряды захватили командира арьергарда Баяруга. Они ехали проходами, иногда спешиваясь и ведя лошадей в поводу мимо скал. Чтобы поддержать жизнь, люди прокусывали кожу на шее своих лошадей и сосали горячую кровь. Зубчатые черные скалы, в которых завывал свирепый ветер, высились с обеих сторон. А еще выше нависали над проходами вечные снега и кружились черные птицы, ожидая поживы.

Они миновали горы и вышли в долину реки Урунгу, на берегах которой обильно рос тальник. Леса в долине оглашались непрерывным ровным постукиванием дятлов. Здесь воины охотились на кабанов и добывали свежее мясо. Крыло кэрэитов переправилось через реку, люди хватались за хвосты лошадей и удерживались на плаву тюками и бурдюками. Крыло монголов рассредоточилось и пошло на запад.

Баяруг двигался в направлении озера Кызылбаш и все не принимал боя. Преследователи не входили в соприкосновения, позволяя найманам думать, что возможны и прекращение преследования, и отход. Оба крыла войска шли широко, готовые охватить найманов с двух сторон. Ядро войска было плотным и двигалось вдоль реки к заросшим тростником болотистым берегам озера Кызылбаш.

Здесь, через два месяца после выступления в поход, среди пожелтевших холмов, окаймлявших соленое озеро, монголы и кэрэиты встретились со своими врагами-найманами.

Воины Баяруга пошли в конную атаку и были отброшены тяжелой конницей центра, а оба крыла начали окружение. Гремели боевые барабаны, лязгали мечи, смертоносно свистели тучи стрел и кричали умирающие, разбив вдребезги покой желтых холмов на целый день и на ночь, пока найманы не побежали. Зажатые между правым и левым крыльями своих врагов, многие из отступавших найманов пали. Показавший себя плохим полководцем, Баяруг бежал с поля боя, убедившись в неверности примет, в которые он верил.

К рассвету желтые холмы были усеяны трупами. Часть была унесена и похоронена. Тела найманов были раздеты и оставлены на месте. Торжествующее войско пело, плясало и ходило с отрубленными головами врагов на пиках. Черные птицы и гиены пиршествовали. В середине празднества Джамуха шепнул Тогорилу, что кэрэиты понесли больше потерь, чем монголы.

Войско захватило стан Баяруга и отправилось обратно тем же путем, ведя измученных лошадей и пленных. Во время ночлега тишину нарушали рыдания найманок и крики их детей. Войско оставило Алтай и пошло на запад, пока не достигло притоков реки Бэйдарик, которая текла на юг, беря начало в горах Хангэй.

Идя обратно, полководцы ждали удара, думая, что найманы перегруппируются и нападут. У реки они узнали от своих разведчиков, что какое-то найманское войско ожидает их выше по реке, и они не покинут чужие земли без боя. Они приказали разбить стан. Монголы стали южнее кэрэитов и отдыхали перед предстоящей битвой. Тогда-то Джамуха наконец придумал способ нанести удар своему анде.


— Хватит сражаться, — сказал Джамуха.

Тогорил сидел перед своей походной палаткой, грея руки у костра. Рядом находился его генерал Гурэн-багатур. Блики костра играли на морщинистом лице Тогорила, и Джамуха увидел человека, уставшего от войны. Такой вид обычно бывает и у того, кто вообще устал от жизни, но он знал, что Ван-хан все еще цепляется за жизнь.

— Осталось одно сражение, — сказал Гурэн, — и мы отправимся домой.

— Думаю, что нет, — возразил Джамуха, положив руку на колено. — Вы верите, что завтра Тэмуджин будет сражаться вместе с нами? Его честолюбие безгранично — он мечтает править не только монголами, но и кэрэитами.

— Как ты можешь так говорить? — спросил Гурэн-багатур. — Разве не он вернул трон моему хану?

— Ты думаешь, он это сделал из чистой дружбы? Он не хотел, чтобы правил кто-либо из союзников найманов. В сражении он дал нам принять главный удар на себя. Теперь он нашел способ вообще отделаться от нас.

Гурэн отхаркался и сплюнул.

— Ты клевещешь на хорошего человека. Если его люди получили меньше ударов, чем наши, то это означает лишь, что у него бойцы лучше.

— Я говорю правду о том, кто бросил меня, о своем анде и названом брате. Он устал от меня, потому что думал, будто я стою ему поперек дороги. Я — воробей, который живет на севере и чье чириканье ты слышишь даже зимой, а Тэмуджин — дикий гусь, который улетает на юг, когда ощущает дыханье зимы.

— Чириканье я слышу, — сказал Гурэн, — но оно больше похоже на шакалий визг.

Джамуха сделал вид, что не заметил оскорбления. Тогорил ему не прекословил.

— Почему, ты думаешь, он попросил тебя присоединиться к походу? Он надеялся, что ты потеряешь много людей и что даже сам ты, Тогорил-эчигэ, возможно, погибнешь. Я знаю, что он сделает теперь. Он тайно снесся с найманским генералом, предложив мир за наш счет. Он подождет, пока мы уснем, тихо снимется и оставит нас на расправу найманам.

— Этого не может быть, — сказал Тогорил.

— Может. Не он ли, назвав меня братом, бросил меня ночью? Ты думаешь, он не сделает того же с тобой, украв твою долю добычи?

Тогорил поскреб тощую седую бороденку.

— Не могу поверить в это, и все же… Тэмуджин всегда думал о выгоде, помогая мне. Когда мой сын Нилха наговаривает на него, я отказываюсь слушать, но теперь я гадаю, а не хотел ли Тэмуджин натравить меня на сына, столкнуть нас…

— Не слушай его, — проворчал Гурэн.

— Не послушаешь меня, — сказал Джамуха, — увидишь, что из этого выйдет. Тэмуджин собирается отделаться от нас обоих. Я не останусь здесь и не буду частью найманской добычи. Мои люди разожгут костры, чтобы ввести Тэмуджина в заблуждение, а потом уйдут. Я советую тебе сделать то же самое.

Тогорил склонился над костром.

— Но…

— Уходи, — сказал Джамуха. — Пусть Тэмуджин попадет в лапы к найманам. Зажигай костры и уходи.

— Может быть, ты и прав, и все же — оставить сына моего анды…

Старик был похож на лучника, который все не решался выстрелить.

— Я ухожу, — пригрозил Джамуха.

Тогорил сказал:

— Тогда и я должен уйти.

— Нельзя этого делать, — возразил Гурэн.

— Ты не повинуешься своему хану? — спросил Джамуха.

Гурэн вздохнул:

— Этого я не могу себе позволить. Я сказал, что думаю, а Ван-хан отказывается слушать. Теперь я должен подчиниться, как бы я ни сомневался. Слушаю твои приказания, мой хан.

64

Бортэ надеялась, что увидит мужа еще до осени. Ветер уже был пронзительный и холодный, небо низкое и серое, а он еще не вернулся. Тэмугэ-отчигин, оставленный, чтобы присматривать за главным станом, приказал всем двигаться на юг вдоль Керулена и поехал вперед с несколькими разведчиками.

Тэмугэ вернулся, когда с деревьев осыпались листья, и сказал Бортэ, что он узнал в лагере у Орхона. Хан, готовившийся схватиться с найманским войском у Хангэйского горного перевала, был брошен кэрэитами и людьми Джамухи. Тэмуджин избежал сражения, обогнув горы и уйдя на север, и теперь возвращался целый и невредимый.

Бортэ вскипела. Она думала, что встретит возвращающееся войско с радостью, но теперь в голову приходило одно — как близок к смерти был Тэмуджин, каким фальшивым и слабым оказался Тогорил. Она молча сидела на пире, которым отметили победу. Когда Тэмуджин пришел к ней в постель и с пылом, порожденным долгим отсутствием, ласкал ее, она не испытала того удовольствия, какое испытывала прежде.

Бортэ ожидала, что Тэмуджин заговорит о мести, но он распространялся о том, как будут распределены пленные найманы и военная добыча, а о войне не сказал ничего. Она попыталась расспросить его, как он накажет Ван-хана и Джамуху, ответом ей был холодный взгляд его глаз, предупредивший ее, что развивать эту тему не следует.

Через несколько дней после возвращения войска Бортэ с Тэмуджином поехали на ястребиную охоту, но в стан не вернулись. Слуги установили для них шатер у подножья горы. Охрана предоставила их самим себе, словно Бортэ все еще была новобрачной. Но даже когда Тэмуджин обнимал ее, нежно ласкал лицо, она дрожала от едва сдерживаемого гнева. Он забавлялся с ней, чтобы отдалить необходимое решение, делая вид, что, спрятавшись в маленьком шатре, он может избавиться от забот.

Наутро из стана Тэмуджина прибыл посыльный. Представитель кэрэитов приехал в стан вместе с Борчу и просил хана принять его. Бортэ услышала, как Тэмуджин сказал, что встретится с кэрэитом.


Тэмуджин принял посланника в шатре. Борчу его ждал снаружи вместе с другими. Кэрэит протянул руки и пробормотал официальное приветствие, а потом сел на подушку справа от Тэмуджина.

— Добро пожаловать, Гурэн-багатур, — сказал Тэмуджин. Бортэ попрыскала кумысом и подала кувшин гостю.

Гурэн-багатур выпил кумыс залпом.

— Ты оказываешь мне более теплый прием, чем я заслуживаю.

— Ты храбро сражался с найманами. Я не думал, что ты испугаешься еще одной битвы.

— Это ясделал не по своей воле, — ответил Гурэн, — пришлось подчиниться хану. Джамуха заморочил ему голову ложью, сказав, что ты снесся с найманским генералом и что мы можем рассчитывать только на его милость.

Тэмуджин сдвинул брови.

— Я с облегчением услышал, что вы ушли, — продолжал кэрэит. — Я говорил Ван-хану, что ты никогда не пожертвуешь нашими жизнями в обмен на мир, но он слушал лишь сказки этого джайрата. — Он задумался. — У Тогорил-хана есть причина сожалеть о своих действиях. Найманы напали на нас через три дня после того, как мы вас бросили. Великое множество наших людей убито и попало в плен, и противник сейчас совершает набеги на станы сына Ван-хана. Мы дорого заплатили за то, что сделали.

— Тяжко слышать это, — сказал Тэмуджин. Бортэ обрадовалась. — А мой анда… как он поживает?

— Он отделился от нас, пошел другим путем и избежал засады. — Гурэн неистово затряс головой. — Прости и за это. Джамуха — шакал. Он…

— Он — мой анда. Ты не должен говорить о нем со мной в таком тоне. Ван-хана легко переубедить, и мой анда знает, что он боится предательства. Джамуха знал, что ему надо сказать, чтобы заставить Ван-хана действовать, и, может быть, он всего лишь намеревался увести найманов от нас. Но если бы он сказал это Тогорилу, то Ван-хан, возможно, не захотел бы рисковать.

Как он может говорить это теперь? Бортэ было вмешалась, но Тэмуджин резким движением руки дал ей знать, чтобы она не раскрывала рта.

Гурэн потер рукой челюсть.

— У тебя большое сердце, если ты в это веришь. Люди правы, говоря о твоем благородстве.

— И Тогорил, — прошептал Тэмуджин, — видимо, теперь сожалеет о том, что предал меня. Что же касается Джамухи, то он увидит теперь, что духи по-прежнему охраняют меня.

— Твои слова вселяют в меня надежду, — сказал кэрэит, — что ты выслушаешь переданную через меня просьбу Ван-хана, но ты будешь иметь полное право отвергнуть ее. Тогорил просит тебя помочь ему сейчас. Сын Есугэя, говорит он, всегда был верен своему слову, и он клянет себя за то, что когда-либо сомневался в тебе. Он — ива, гнущаяся на ветру, а ты — сосна, что стоит прямо под Вечным Голубым Небом. Если ты отвернешься от него, говорит он, то он этого заслуживает.

Бортэ больше не могла сдерживаться.

— Он заслуживает потери всего за свои дела, — сказала она, — смерти…

— Замолчи, жена. — Тэмуджин наклонился к Гурэну. — Хатун иногда слишком горячится. Выйди-ка и подожди с моими людьми. Мне надо это обдумать.

Гурэн встал и поклонился.

— Я благодарен тебе за то, что ты вообще слушаешь просьбу хана. — Он еще раз низко поклонился. — Что бы ты ни решил, Тогорил Ван-хан нуждается во мне. Я должен уехать завтра на рассвете.

— Ты получишь ответ до отъезда.

Багатур откланялся. Бортэ придвинулась к мужу.

— О чем тут думать? — спросила она. — Тогорил не заслуживает никакой помощи. Отошли этого кэрэита с отрезанными косами и скажи: ему еще повезло, что голова осталась на плечах.

— Ну и жестокая ты, Бортэ. — Он улыбнулся. — Разве ты забыла, что Тогорил помог мне освободить тебя?

— Теперь это не в счет. Я молчала, потому что была уверена — ты сообразишь, как быть.

— Я выжидал.

— Теперь ты можешь смотреть на муки Тогорила и пальцем не шевелить. Что ты собираешься делать?

Он сказал:

— Я собираюсь помочь Ван-хану.

— Не верю! Как можешь ты…

— Помолчи, Бортэ. Не испытывай моего терпения, а то люди увидят, как мужчина заставляет упрямую женщину подчиняться ему.

— Ты убил вождей джуркинов за меньшее, — проворчала она.

— Они мне были больше не нужны. А Тогорил все еще нужен. — Он сжал ей руку до боли. — Стоит ли давать найманам разорять земли кэрэитов? Можно было бы рискнуть нашей безопасностью ради радости мщения, но я этого не сделаю. — Он говорил так тихо, что она едва слышала его, но его шепот пугал ее больше, чем крик. — Джамуха обвинил меня в том, что я искал мира с найманами. Меня не удивило бы, если бы он задумал это сам, чтобы получить в награду кэрэитские земли и стада. Я должен показать найманам, что нас не так-то легко разобщить.

Все в ней протестовало против его слов.

— Эта тварь, которая зовет себя Ван-ханом, однажды предала тебя… предаст и еще раз.

— Я присягал ему, Бортэ. Мне выгодно показать, что я верен, что я могу простить. Я подозревал, что он обратится ко мне снова, и Небо заставило его сделать это. Если я исполню волю Тэнгри, я не могу проиграть.

Он говорил о собственной воле, а не о воле Тэнгри. Наверно, он уже не различает, какой воле подчиняется.

— Я не позволю тебе сделать это, — сказала она. — Я поговорю с твоими людьми… наверно, она выслушают меня. Кэрэиты намеревались предать их, и они захотят, как и я, отомстить. Может быть, кто-нибудь из них сможет убедить тебя. Они будут знать, что в душе я защищаю твои подлинные интересы.

— Ты угрожаешь высказаться открыто против моего решения?

— Да.

Он выпустил ее руку и дал ей пощечину, опрокинув ее на постель.

— Тогорил пошел со мной в поход спасать тебя, — сказал он. — Не заставляй меня сожалеть, что он сделал это. Когда я тебя выручил, разве я стыдился ребенка, которого ты носила, и отверг его? Я злился так, что молился, чтобы ребенок умер, и все же я смирил себя ради нас обоих.

Она зажмурилась. Никогда он не говорил об этом, все эти годы он держал это оружие в ножнах, пока оно не понадобилось. Будь благодарна, говорил он, что я люблю тебя. Будь благодарна, что я могу использовать тебя.

— Я тебе прежде давала советы, — проворчала она, — и ты извлекал из них пользу. Что же мне теперь, молчать и соглашаться со всем, что ты делаешь?

— Можешь говорить мне все, что думаешь, но решать буду я. А когда я принял решение, не моей жене выступать против, иначе все увидят, как я наказываю ее. Ты не будешь сплетничать с другими, что Тогорил бесчестен, или о том, что я таю умысел против своего анды. Для меня важно, чтобы оба они поверили, будто я простил их.

Она не могла противостоять его воле и сомневалась, что кто-либо был способен на это. Он холодно смотрел на нее, страсть былых дней не светилась в его глазах.

Она сказала:

— Делай, как тебе заблагорассудится. Возражать я не буду.

— Рад слышать. — Он встал. — Думаю, Борчу надо возглавить поход на найманов на стороне Тогорила. Мухали и Чилагун могут пойти с ним — пора проверить их доблесть. Наверно, надо выступить и моему сводному брату Борогулу. Я должен поговорить с Борчу, а потом Гурэн получит мой ответ. Слуги отвезут тебя обратно в стан.

— Тэмуджин…

Но он уже нырнул в проем.

65

Борогул вернулся в юрту к Оэлун после первого бурана зимы, напичканный военными впечатлениями. Шиги Хутух слушал своего сводного брата с живейшим вниманием. Мальчик-татарин перестал плакать по матери с самого начала своего пребывания в стане, а Борогул забыл своих бывших хозяев-джуркинов. Воспоминания у молодых улетучиваются быстро — так быстро улетают лебеди на юг, чтобы избежать зимы, только старые обречены тащить свое бремя.

— Наш брат хан, — рассказывал Борогул, — отдал Борчу своего любимого коня перед отъездом, того, с серыми ушами, его надо лишь тронуть за гриву, и он полетит, как ветер. Найманы окружили нас, стараясь захватить Сенгума как заложника. Один воин навалился на Нилху и ранил его лошадь в ногу. Нилха перелетел через голову лошади и упал на спину. Я был уверен, что он попал к ним в руки.

— Они убили Сенгума? — спросил Шиги Хутух.

Мунлик засмеялся.

— Если бы сын Тогорила погиб, — сказал он, — мы бы об этом уже узнали.

— Борчу подскакал к Нилхе, — продолжал рассказывать Борогул, — и дал ему сероухого Тэмуджина. Сенгум взгромоздился на коня, словно вьюк. — Он хихикнул. — Он плохой наездник, и конь не слушался его, пока Борчу не бросился к нему и не коснулся гривы. И тут он помчался, заржав по-боевому так, что найманы бросились врассыпную. Теперь Нилха ходит в героях, но у коня Тэмуджина, пожалуй, мужества больше.

— Ты тоже герой, — похвалил Шиги Хутух. — Четверка героев, стрелы хана — вот как называют люди тебя, и Борчу, и других.

Борогул покраснел от похвалы. Он казался моложе своих шестнадцати лет.

— И я рубил головы, — сказал он. — И мой товарищ Мухали показал, что он может командовать людьми, но выиграл сражение Борчу. Тогорил Ван-хан подарил ему золотые кубки и соболиную шубу. И знаете, что сказал Борчу? Он поблагодарил Ван-хана, а потом сказал, что попросит у Чингисхана прощения за то, что задержался с возвращением, принимая подарки. Вот какой он человек — думает о Тэмуджине, а не о военной добыче, будто Тэмуджин станет упрекать его.

Оэлун фыркнула.

— Невелика награда за все, что вы сделали. Тогорилу следовало бы отдать вам половину своих стад в награду.

Мунлик снисходительно улыбнулся.

— Ладно, жена… каким бы ни был Тогорил, нам спокойнее, когда на его землях нет врага. Теперь мы поживем мирно.

Оэлун поджала губы.

— Пока, — сказала она.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Бортэ сказала: «У берегов озера много диких гусей и лебедей. Хозяин может стрелять птиц на выбор».

66

Баяруг прибыл последним.

— Мир, — сказал найман, входя в шатер Джамухи. — Мои люди подождут снаружи вместе с другими. — Он повесил оружие у входа.

— Добро пожаловать, — ответил Джамуха. Вождь найманов подсел к другим вождям. Две служанки подали мужчинам еду и кувшины. Джамуха протянул Баяругу кусок мяса на кончике ножа. Даже этот враг теперь охотно присоединяется к нему.

— Скажу просто, — продолжал Джамуха. — Все мы имели разногласия в прошлом, но я повторю то, что мои посланники уже говорили вам. Стая шакалов охотится за вашими стадами. Если мы будем враждовать, то им лишь достанется больше трупов на поживу. Пора разделаться со стервятниками.

— Я приехал сюда неохотно, — сказал Баяруг. — Три года тому назад я из-за тебя пострадал.

— Это Чингисхан решил идти на тебя в поход.

— Ты пошел с ним.

— И я же оставил его на растерзание твоему генералу, — возразил Джамуха. — Если бы он тогда ударил на Тэмуджина, нам не надо было бы собираться сейчас.

Баяруг усмехнулся.

— Я хочу исправить ту ошибку. Я не могу защититься от своего брата Бай Бухи, имея за спиной монголов и кэрэитов. Я пойду с тобой, и мои заклинания тебе помогут.

Таргутай Курултух фыркнул.

— Что-то твои заклинания тебе самому до сих пор не помогали.

Баяруг посмотрел на тайчиута. Джамуха поднял руку.

— Если мы будем пререкаться друг с другом, это нам на пользу не пойдет.

Худу привстал.

— Таргутаю следовало бы побеспокоиться о Тэмуджине давным-давно, — сказал мэркит. — Он мог бы прикончить неоперившегося птенца еще в гнезде, а из-за его неудачи пострадал мой народ. Теперь мой отец Токтох принужден не высовываться из своего стойбища среди скал Байкала и…

Джамуха сердито посмотрел на мэркита.

— Я просил не упоминать здесь о старых распрях. Тэмуджин — враг нам всем. Мы должны забыть о прошлом, если есть хоть малейшая надежда победить его. — Он задумался. — Я поклялся быть ему андой и потом всю жизнь жалел. Я предоставлял в его распоряжение свой меч и людей, а он предал меня. Как и любому из вас, мне есть за что упрекнуть себя.

— А я связан с ним женитьбой на его сестре, — пробурчал Чохос-хаан. — Я думал, что выбираю военного вождя. — Он скривился, показав желтые зубы, потом потер бугристое лицо. — Хан во главе войска, хан во главе охоты — вот кто, я думал, будет у нас, но брат моей жены метит повыше.

— Надеюсь, сестра как жена удовлетворяет тебя больше, — сказал Хутуха Беки, — чем брат как хан.

Чохос-хаан кивнул. Джамуха пристально посмотрел на вождя хоролаев, гадая, насколько можно доверять этому человеку. Чохос-хаан один раз уже уходил от него, может и повторить.

Он понимал, что союз будет шатким. Вождь дорбэнов заявил, что его народ ныне живет в мире с татарами, которые одобрят любой набег на курени их старого врага Тэмуджина. Большинство хонхиратов поддержит Джамуху, но, как обычно, сражаться предоставят другим. Хутуха Беки и его ойраты боятся, что Тэмуджин станет угрожать их северным лесам, и у мэркитов с тайчиутами было много причин ненавидеть монгольского хана. И все же, несмотря на то что их объединял общий враг, новые союзники относились друг к другу с подозрением.

— Никому из нас не будет покоя, — сказал Агучу-бага-тур, — пока Чингисхан не присоединится к своим предкам, — Тайчиут запихнул в рот мясо, что держал в руках, разжевал и проглотил. — Мы должны показать, что, преследуя свою цель, мы объединились. — Он взглянул на Джамуху. — Нам надо собрать курултай и выбрать собственного хана.

На это Джамуха и надеялся.

— Конечно, — сказал он, — ты хочешь сказать, что нужен такой хан, который будет руководить по необходимости, а в другое время не будет мешать тебе заниматься собственными делами.

— Только такой хан мне и нужен, — подтвердил Чохос-хаан. — Тэмуджин же понимает все по-другому. В его войске никто не возглавит тысячу или тумэн, пока не послужит в его личной гвардии и пока хан не убедится, что он повинуется без рассуждений.

— Хан, — пробурчал Баяруг. — Полагаю, у нас должен быть хан, который возглавит наши силы на войне, но кто из нас им станет?

Агучу хлебнул кумыса из чаши и сказал:

— Человек, который созвал нас сюда. Где вы найдете более подходящего? Он первым понял, что мы должны объединиться.

Джамуха обвел взглядом других вождей, никто из них не оспорил этих слов.

— Если это ваш выбор, — сказал спокойно, — и воля Неба, то курултай изберет меня, а я, конечно, соглашусь.

Он гадал, долго ли просуществует союз этих людей. Победа объединила бы их на некоторое время, но с поражением Тэмуджина каждый из них подумает о собственной выгоде. Но это не имеет значения — к тому времени, когда узы ослабнут, он обретет достаточную власть, чтобы за неповиновение наказать любого. Он присмотрит за тем, чтобы они почитали присягу, которую примут.

67

Ее тело горело, горло саднило. Бортэ едва слышала пение шаманов. Младенец был лишь кровавым комочком, вышедшим из ее утробы вскоре после того, как она заболела лихорадкой.

Чья-то рука приподняла ей голову, ко рту поднесли чашку, и в горло полилась горькая жидкость. Она увидела черные глаза Тэб-Тэнгри, а потом под гул шаманских барабанов уснула.

Проснулась она в тишине. Ее оставили одну умирать. Шаманы, наверно, снаружи, предупреждают всех, чтобы держались подальше. Бортэ открыла глаза и увидела лица сыновей.

— Мама, — прошептал Угэдэй.

— Тебе не надо быть здесь, — сказала она хрипло.

— Разве ты не видишь? — Нагадай положил ей руку на лоб. — Злые духи покинули тебя. Тэб-Тэнгри вышел из юрты и сказал нам, что лихорадка кончилась и ты спишь.

Она снова уснула и, проснувшись, услышала привычную болтовню служанок. Они принесли ей поесть, кобыльего молока и настояли на том, чтобы она отдыхала. Три дня она была слаба и не могла выходить из юрты, не опираясь на кого-нибудь. Пришел Джучи и сказал ей, что хан был на горе Бурхан Халдун несколько дней и спустился с нее лишь день назад.

Бортэ ожидала, что Тэмуджин придет к ней, но его не было. Она уже знала, что враги ее мужа собрались на курултай и, подняв Джамуху на войлоке, провозгласили гур-ханом, то есть ханом всех людей.

Это предзнаменование. Смерть дочери, которую она родила год назад, выкидыш, бормотание шаманов у ее постели, сказавших, что у нее больше не будет детей, потеря благосклонности мужа, а теперь и союз его врагов — все это предзнаменование. Духи, думала она, обращаются с ее народом так же, как делают цзиньцы, покровительствующие одному вождю некоторое время, чтобы потом выступить против него.

Теперь она, наверно, не нужна Тэмуджину. Переступив через гордость, она подозвала одного из караульных.

— Скажи хану, что важенка ожидает возвращения своего оленя. Скажи ему, что он доставит радость своей хатун, если соблаговолит посетить ее шатер.

Она послал человека, зная, что Тэмуджин, возможно, не придет.


Ужинали с Бортэ лишь сыновья и служанки. Она пошла спать, сожалея о своем послании. У ее мужа более срочные дела, он встречается со своими полководцами, обсуждая возникшую угрозу.

Она еще не спала, когда снаружи донеслись голоса. Деревянный пол большого шатра заскрипел, когда служанка побежала к дверному проему. Бортэ села и увидела хана, идущего к ней по коврам.

— Я рад, что ты поправилась, — сказал он, пряча глаза.

— И я, муж, довольна, что ты пришел ко мне.

Тэмуджин приложил палец к губам и взглянул на западную половину шатра, где за занавесью спали сыновья. Он быстро разделся до сорочки и лег рядом.

— Я взошел на большую гору, — сказал он наконец. — Я молился там за тебя. — Он натянул на себя одеяло. — Пошел один, потому что не хотел, чтобы люди видели, как я плачу по тебе.

— Потеря была бы небольшая, — прошептала она. — Я не могу больше рожать тебе детей, и тебе не нужны мои советы. Теперь я тебе бесполезна.

— Нет, Бортэ. Я сказал себе, что жена, которая станет срамить меня перед людьми и подстрекать их к неповиновению, заслуживает наказания. — Он обнял ее. — Потом, когда я подумал, что могу потерять тебя, я разозлился на себя за то, что не простил тебя давно.

Она накрыла его руку ладонью. Такое признание далось ему нелегко.

— Ты мне приносишь удачу, Бортэ, — сказал он. — Если я тебя потеряю, то это будет знак, что духи оставили меня. — Он долго молчал, а потом коснулся ее щеки. — Ты плачешь.

— Соринка попала в глаз.

Он вытер ей слезы.

— Скоро мне придется воевать. Я лишь выжидаю, хочу понять, как мне сделать так, чтобы непременно победить.

Она притянула его руку к своей груди.

— Ты оказался прав, помогая Тогорилу, а я ошибалась, переча тебе. — Он же хочет, чтобы теперь она призналась в этом. — Тебе надо, чтобы кэрэиты победили твоих врагов. Нанеси им удар сейчас же, Тэмуджин. Если они потерпят поражение, то разбегутся и станут потом воевать друг с другом.

— То же говорят и мои люди, однако я сомневаюсь…

Снаружи часовой окликнул кого-то. Тэмуджин сел, а в шатер вошел Джурчедэй, подошел быстро к постели и поклонился.

— Прости, что разбудил, — сказал вождь уругудов, — но сюда приехал человек, присягнувший хоролаям, и просит встречи с тобой. Он ждет тебя у входа с Хасаром, который доставил его к нам. Твои враги собираются застать тебя врасплох.

Тэмуджин вскочил и взял халат.

— Зови.

Джурчедэй громко распорядился, и в шатер вместе с Хасаром вошел человек. Бортэ закрылась одеялом. Тэмуджин сидел рядом.

Незнакомец поклонился.

— Я Хоридай, — сказал он, — и пришел с миром.

Тэмуджин нахмурился.

— Твой вождь не думал о мире, когда возвращался к моему анде.

— Чохос-хаан, наверно, уже сожалеет о своей присяге Джамухе. — Хоридай полез за пазуху и вытянул шелковый платок. — Этот платок ты недавно подарил своей сестре. Она послала меня сказать, чтобы ты уходил.

— Кажется, ее замужество не так уж и бесполезно. — Он взглянул на Хасара и Джурчедэя. — Но я сомневаюсь, что Тэмулун сделала это без ведома мужа. Это предупреждение ему на руку. Если меня возьмут, он не теряет ничего. Если я уйду, он станет говорить, что остался верен мне, действуя, как мой шпион.

— Гур-хан выступает против тебя с войском. Он к востоку от тебя, в долине реки Аргуни, где его выбрали ханом. Мне пришлось прятаться от его людей, когда я добирался сюда — они ехали к нему с большим шатром, в котором собираются праздновать победу. Его войско выступит лишь через несколько дней — у тебя еще есть время уйти.

— Дойдут они быстро, — сказал Хасар. — Тебе придется уйти.

Тэмуджин поднял руку.

— Я не хочу стать зайцем, убегающим от охотников. Мы дадим им бой, которого они хотят. Джурчедэй, направь посланников к Ван-хану и скажи ему, чтобы вел свое войско ко мне немедленно — следующий удар Джамуха может нанести по кэрэитам. — Уругуд повернулся и поспешил к выходу. — Хоридай, садись. Я хочу, чтобы ты рассказал мне все, что знаешь о намерениях Джамухи.

68

К походному шатру Джамухи подскакал разведчик с донесением, что войско Чингисхана выступило. Так Джамуха узнал, что его анду предупредили. И все же он сможет победить. Он побил Тэмуджина в предыдущей битве, а сейчас у него войско побольше. Победа перечеркнет прошлое.

Джамуха ехал позади своей легкой конницы вдоль реки Аргуни. Разведчики докладывали, что кэрэиты во главе с Нилхой, Джахой Гамбу и Билгэ Беки двигаются в направлении равнины, что вокруг озера Колэн. Люди Даритая и Алтана тоже приближаются к этому месту.

Он отчетливо представил себе, как должно развиваться сражение. Его легкая конница охватит равнину полукругом, главные силы станут у гор к западу от степи. Когда его люди отступят в гору, чтобы заманить противника, его позиция окажется более удобной для сражения, а оба крыла лучников окружат врага. Кэрэиты, скорее всего, побегут, когда поймут, что сражение проиграно. Он даст им уйти, а потом сокрушит Тэмуджина.

Воздух поздним летом был чист. Прихоти Тэнгри войско не беспокоили. Когда оно достигло болот у озера, в воздух поднялись тучи уток и журавлей с таким шумом, будто подул сильный ветер. Левое и правое крылья войска выдвинулись на грязно-желтую равнину, а главные силы направились к предгорьям. Сигналы подавались фонарями. На рассвете подойдет войско Тэмуджина.

Внизу, на равнине, мерцали костры, войско Джамухи готовилось к битве. Он спал, положив голову на седло, и во сне ему привиделась другая равнина. Над кострами поднимались искры и становились звездами. Над равниной свистел ветер, и в шуме бури он услышал крики умирающих.

Джамуха проснулся. Небо было по-прежнему темным, звезды скрылись за тучами. Сон его был знамением, духи сказали ему, что делать, и у него есть люди, которые могут заручиться их помощью. Он приказал послать за Баяругом и Хутухой Беки.


Небо на востоке покраснело, темные облака приглушили огонь встающего солнца. В отдалении едва заметный в сумраке девятихвостый штандарт Тэмуджина терялся в лесе копий. Воздух становится все более холодным, поднялся ветер.

Джамуха не боялся бури, которая была бы ему на руку. Он надеялся не только на мечи, луки и копья, но и на позицию в предгорьях, на стену гор позади, на грозное небо. Была своя красота в битве, в том, чтобы уничтожить много врагов, потеряв как можно меньше своих людей.

Он ждал у небольшого родничка, наблюдая, как сигналят флажками. Хутуха Беки и Баяруг подъехали к нему сквозь строй всадников.

— Собирается буря, — сказал Джамуха, когда они спешились.

— Да, — согласился Хутуха. — Надо приказать людям не трогаться с места и переждать бурю. Ты за этим нас позвал?

— Собирается буря, — сказал Джамуха. — Коко Мункэ Тэнгри предлагает нам помощь — так мне сказали духи. Вы называете себя шаманами, и я прошу вас направить бурю на Тэмуджина. — Он поднял руку при новом порыве ветра. — Ветер дует противнику в лицо.

— Ветер может перемениться, — сказал Баяруг. — Прими совет — отведи как можно больше людей к горам, где можно укрыться, пережди…

— Тебе кажется, что единственный выход — отступление, — возразил Джамуха. — Могут ли несколько туч запугать того, кто владеет заклинаниями? Говорят, что у Тэмуджина есть могущественный шаман — наверно, мне следовало бы захватить его для себя.

Ойратский шаман-вождь смотрел на него изумленно. Взгляд наймана был тверд.

— Я видел сон, — продолжал Джамуха. — Тэнгри обещал бурю. Поднимите ее и воспользуйтесь ею. Если не подчинитесь мне, будете наказаны за то, что хвалитесь способностями, которых у вас нет.

— Я верю в свои заклинания, — сказал Хутуха, — а не в твои сны.

Хутуха и Баяруг достали из своих сумок белые камешки, положили их на землю и стали на колени у ключа. Оба бормотали что-то над камешками, ветер отвечал им завыванием. Послышалась барабанная дробь, противник темной волной захлестнул равнину. Ветер усилился, тучи скрыли горы. Баяруг и Хутуха подняли камешки, омыли их водой и воззвали к духам.

Дождь хлынул внезапно, струйки воды были ледяными. Джамуха не мог больше ничего разглядеть на равнине. Он добрался до своего коня и сел на него. Ветер толкал его в спину, гоня вместе с конницей вниз по склону. Буря заставит войско Тэмуджина попятиться, его люди увидят, что Тэнгри сражается против них.

Вдруг ветер стих, лицо стал сечь град. За шумом града Джамуха едва слышал крики людей, которые как тени проскакивали мимо него. Джамуха понукал коня. Его увлек поток людей, охваченных паникой. Он не мог выбраться из этого потока.

— Стойте! — кричал он.

Всадники мчались мимо него вверх по склону горы. Не сумев повернуть лошадь, он ехал до тех пор, пока не увидел впереди неодолимую крутизну. Град все падал. Вдруг всадники, скакавшие перед ним, исчезли из виду. Джамуха натянул повод, и его конь остановился на самом краю пропасти. Снизу доносились крики и стоны разбившихся людей.

— Назад! — крикнул он стоим воинам. — Поезжайте к реке!

Он пробивался сквозь окружившую его толпу. Некоторые поворачивали вниз, другие продолжали напирать. Эхо умножало их крики.

— К реке! Отступайте!

Джамуха ехал со всеми и проклинал их, желая им смерти.

«Пропади они все — и враг, и те, что подвели меня!»


На всем пути к Аргуни холодный проливной дождь сопровождал Джамуху и то, что осталось от его войска. Его союзники разъехались по своим куреням, надеясь защитить их. Перегруппироваться и атаковать противника у него не было возможности.

Его подвел сон. Ему казалось, что он слышит голос Тэнгри сквозь шум капель дождя, монотонно разбивавшихся о его шлем: «Я предупреждал тебя, Джамуха, но ты не внял Моему предупреждению, ты нарушил Мою волю».

Они ехали без отдыха, боясь, что их догонят преследователи. К утру дождь сменился туманом. Сквозь него Джамуха увидел темные очертания далекого стана.

— Дорбэны, — пробормотал человек, ехавший рядом.

Джамуха оглянулся на ряды своих воинов. Лучшие из его людей остались, он мог надеяться на их повиновение.

— Они наши союзники, — сказал другой.

— Мои союзники разлетелись как птицы, вспугнутые зайцем, — откликнулся Джамуха. — Я ничем не обязан им. Передай приказ — налетим на стан.

Он обнажил меч и повел своих людей вперед. Только кровь может смыть отчаяние.

69

Уцелевшие воины-тайчиуты бежали к своим станам, расположившимся вдоль Онона, преследуемые по пятам.

Здесь, у реки, Агучу, сын Таргутая, собрал людей. Они сражались весь день, отбиваясь от врага, пока не пришла ночь. Их женщины и дети, которые не могли бежать, поскольку вокруг сражались, разбили стан рядом с выдохшимся войском.

Хадаган шла мимо кучек людей, сбившихся вокруг костров, ища своего мужа. Ей было жаль и пленного мальчика, и всех этих людей, дорого заплативших за ее жалость. Если бы она знала, что из этого выйдет, она ни за что бы не умоляла отца спасти Тэмуджина.

Еще одна женщина ковыляла по стану, выкрикивая имена. Женщина зарыдала, упав на колени возле раненого мужчины. Хадаган спрашивала людей, не видели ли они ее сыновей и мужа, и узнавала подробности битвы, которая продолжалась целый день.

Много потерь потерпели обе стороны. Несколько человек видели, как в коня Чингисхана попала стрела, другие видели хана до того, как он вышел из боя, с кровоточащей раной на шее. Воин Чиркудай послал эти стрелы. Так говорили. Если хан умирает, его люди могут решиться отступить. Воины цеплялись за эту надежду — так умирающий от голода давится луковицей, выдернутой из земли.

Тайна, которую Хадаган скрывала ото всех, даже от мужа, грызла ее. Была ли надежда на милосердие Тэмуджина? Он, наверно, забыл девушку, которая сторожила его, когда тайчиуты его искали.

В стане стало спокойней. Хадаган продолжала искать, пока один человек не направил ее к другому костру. Она нашла мужа у коновязи, голова его лежала на седле, лицо было осунувшимся, изнуренным.

— Тоган.

Она опустилась рядом и сняла саадак с пояса.

Он сжал ее руки.

— Я надеялся, что ты убежала.

— Мы не могли убежать. Те, кто пытались, далеко не ушли. — Она привалилась спиной к седлу. — Наши сыновья… они здесь?

Она прочла ответ в его грустных черных глазах еще до того, как он открыл рот.

— Они оба были с Увасэченом, — сказал он. — Он сказал мне, что они потерялись во время бури. Она разразилась так неожиданно — ветер и град одновременно.

«Я заслужила это, — подумала она. — Я наказана за то, что сделала». Она хотела спросить Тогана, не знает ли он что-либо о ее отце и братьях, но усталость, написанная на его лице, не позволила задавать вопросы. Он положил голову ей на плечо и вскоре уснул, но Хадаган боялась спать. Призраки ее сыновей будут бродить в ее снах.


Перед рассветом раздались крики. Подскакал всадник.

— Мы пропали! — кричал он. — Таргутай улизнул ночью со всей своей конницей!

Люди устремились к коновязи и рвали поводья. Лошади пятились, сшибая людей наземь. Тоган схватил Хадаган за руку, и тут над головами засвистели стрелы.

Кто-то задел колчан Хадаган, и стрелы просыпались. Она вцепилась мужу в рукав, и они стали выкарабкиваться из толпы. Тут их встретили всадники и затолкали обратно в толпу.

— Сдавайтесь! — кричал вражеский воин. — Сопротивление наказывается смертью!

Тайчиут прыгнул на всадника и стащил его с седла. Тоган подхватил лошадь под уздцы. Животное вырвалось.

— Тоган! — крикнула Хадаган. Рядом просвистел меч, едва не задев плечо. Одни люди побежали к реке, за ними поскакали вражеские всадники. Другие кричали, уже окруженные всадниками. Хадаган пробивалась через толпу, разыскивая Тогана. За ней бежали женщины и мужчины. Их преследовали конные враги.

— Тоган! — кричала она.

Что-то ударило ее по голове, и она упала лицом вниз.

Она упала у подножья холма и поползла вверх по склону, к вершине, где стояла обо. В темноте она могла бы спрятаться за камнями. Рядом свистели стрелы. Мимо холма скакали всадники, рубя народ направо и налево.

В тусклом сером свете она увидела врагов, гнавших тайчиутов к пустому загону.

— Тоган! — вскрикнула она, не думая о собственном спасении. Он должен быть где-то внизу, среди пленных.

Лишь один человек мог бы спасти ее мужа. Тэмуджин говорил ей, что поможет ей, если будет в том нужда. Она молилась, чтобы он вспомнил это старое обещание.

— Тэмуджин! — закричала он. — Тэмуджин, помоги мне! Тэмуджин!

Два человека остановили коней у подножья холма. Один из них задрал голову.

— Кто зовет нашего хана? — громко спросил он.

— Хадаган, дочь Сорхана-ширы. — Она широко раскинула руки. — Он узнает меня! Моего мужа схватили ваши люди — скажите Тэмуджину, что дочь Сорхана-ширы просит пощадить мужа!

Двое исчезли в кутерьме. Она продолжала выкрикивать имя Тэмуджина, пока не охрипла, а потом села на землю. Людей заталкивали в загоны из повозок и веревок. Обессиленные, они валились на землю. Скоро и за ней придут враги. На холме она была на виду, и удивительно, что еще не рассталась с жизнью. Ее защищают духи обо. Они хотят, чтобы она перед смертью видела, какую доброту и жалость проявляют к ее народу.

Небо стало светлее. Пять всадников по телам проехали к холму. Хадаган встала и подняла руки, показав, что в них ничего нет.

— Я Хадаган, дочь Сорхан-ширы! — крикнула она. — Я прошу оставить в живых моего мужа Тогана!

Какой-то человек медленно спешился и вскарабкался на холм, другой поспешил следом. Она ждала, думая, что они обнажат мечи.

— Берите мою жизнь, — сказала он, — но оставьте жизнь Тогану.

Она склонила голову.

— Хадаган.

Чьи-то руки схватили ее за плечи. Она заставила себя поднять голову. Он стал высоким, и его усатое лицо почернело от грязи и крови, но светлые глаза были Тэмуджиновы.

— Мой человек сказал мне, что какая-то женщина выкрикивает мое имя. Я приехал тотчас, как мне сказали, кто ты.

— Спаси моего мужа, — бормотала она. — Пожалуйста… я…

Она оперлась о него и тут заметила рану на его шее и то, как он был бледен под слоем грязи.

— Пошли со мной. — Человек, пришедший с Тэмуджином, взял его под руку, когда они стали спускаться с холма. — Найдите воина-тайчиута по имени Тоган, — крикнул он троим, оставшимся внизу, — и доставьте его ко мне живым.


Тэмуджин, все еще слабый после ранения, был рядом с Хадаган весь день, пока его воины разбирались с пленными и добычей. Человек по имени Джэлмэ передавал приказы хана его людям. Полководцы подъезжали к походному шатру Тэмуджина и докладывали. Поскольку о Тогане ничего не было слышно, Тэмуджин послал Джэлмэ поискать его.

— Я обязан жизнью Джэлмэ, — сказал он Хадаган. Караульный подкинул в огонь кизяков. — Когда стрела попала мне в шею, он высосал кровь из раны. Он разделся до сапог, пробрался в ваш стан без оружия и украл для меня кумыс. Если бы его поймали, он собирался сказать, что пытался дезертировать.

— Храбрый человек, — сказала она.

— Такой же, как ты, Хадаган. Ты мне спасла жизнь очень давно.

— Я боялась, что ты забыл. — Голос ее дрогнул. — И теперь ты видишь, чем я за это расплатилась.

Он взял ее за руку.

— Я сделаю все, что смогу. Обещаю тебе…

Вернулся Джэлмэ. На лице воина не написано было ничего. Он спешился, подошел и присел на корточки у огня.

— Тэмуджин, я привез плохие новости.

— Говори.

— Ты слишком поздно отдал приказ о спасении мужа этой женщины. Его тело лежит среди казненных. Я сказал, чтобы его похоронили со всеми почестями…

Хадаган вскрикнула.

— Это я виновата! — Она рвала на себе халат. — Будь я проклята за то, что сделала!

Тэмуджин схватил ее за руки, она вырвалась, а потом обмякла, слишком ошеломленная, чтобы плакать.

— Это я заслуживаю проклятья, — тихо сказал Тэмуджин, — за то, что не предотвратил этого.

Она высвободила руки и закрыла ими лицо. Тэнгри отметил его давным-давно, он сказал это, когда был пленником в юрте отца. Двадцать лет тому назад он обещал, что она будет сидеть рядом, и духи отняли у нее все для того, чтобы его обещание было выполнено.

— Обещаю позаботиться о тебе, Хадаган. Я не могу оживить мужа, которого ты потеряла, но проси меня, о чем хочешь, и твоя просьба будет выполнена… клянусь.

Она подняла голову. Слезы бежали по его лицу. Она не думала, что он может плакать.

— Я могу сделать лишь одно, — сказала она. — Будь милосердным к здешним людям, которых ты победил. У меня все отняли. Пощади остальных.

Он прищурился. Он откажется, он подумает о людях, которые набили ему на шею колодку и били его, о детях, ныне взрослых, которые мучили его.

— Вожди забыли о присяге моему отцу, — сказал он. — Они бросили меня, мучили и присоединились к моим врагам, чтобы воевать против меня. — Он вздохнул. — Но я дал тебе обещание. Пощада будет, Хадаган, потому что меня попросила о ней ты.


Тэмуджин оставался с ней весь вечер, угощая и утешая ее. Той ночью он спал рядом, укрыв ее собственным одеялом.

Давным-давно она иногда мечтала, что Тэмуджин вернется к ней. После замужества она предложила Тогану присоединиться к растущему молодому хану, но он отказался думать об этом. Он поклялся сохранять верность своим вождям, если даже сомневался в их мудрости. За верность ему заплатили худо, Таргутай бросил его с другими ночью. Пощады для Таргутая Курултуха она не попросила бы.

Проснувшись, она сперва подумала, что находится в собственной юрте, но потом все вспомнила. Она лежала под одеялом, беззвучно плача, пока грусть не улеглась.

Сев, она увидела, что Тэмуджин сидит у входа. Он подошел к ней и взял за руку.

— Из-за меня, — сказал он, — у тебя нет ничего, но я всегда буду твоим покровителем. Если хочешь, я сделаю тебя своей женой, если нет, тебе всегда найдется место в моем стане. Мои люди увидят, что я не забываю тех, кто помог мне.

— Ты великодушен, — сказала она.

— Ты заслуживаешь всего, что я могу дать тебе. Как мою жену, тебя будут почитать, но если ты не выносишь…

Она покачала головой.

— Когда-то, еще когда я была девочкой, мне хотелось этого, — прошептала она. — Кажется, мои молитвы были услышаны. Я совершила бы глупость, отказав тебе. Мой муж был хорошим человеком — ему бы захотелось, чтобы кто-нибудь другой приглядел за мной.

— Прости, Хадаган.

— Было бы великодушно послать меня на тот свет, к нему.

Кто-то позвал Тэмуджина. Вошел Джэлмэ.

— Кое-кто приходит сюда сдаваться, — сказал он, — и они хотят поговорить с тобой. Один из них говорит, что он отец этой женщины.

Хадаган вздрогнула. Тэмуджин помог ей встать на ноги. Она вышла следом за Тэмуджином и Джэлмэ. Сорхан-шира со связанными сзади руками стоял рядом с ее братьями и другими людьми.

— Отец!

Хадаган подбежала к нему и обняла, прижавшись лицом к седой бороде.

— Хадаган, — сказал он, — я боялся за тебя.

— Я потеряла мужа и сыновей. Я боялась потерять и тебя. — Она закрыла лицо руками. — Тэмуджин пытался спасти мужа, но его приказ был получен слишком поздно.

Рыдая, она прильнула к отцу.

— Освободите этого человека, — приказал Тэмуджин, — и его сыновей. — Хадаган отступила, пока воины резали путы. — Однажды они дали мне свободу, теперь я предлагаю им их свободу.

Один из сторожей вышел вперед и показал рукой на человека, который еще был связан.

— Это тот, кто стрелял, убил твою лошадь и ранил тебя.

Хадаган узнала Чиркудая. Тайчиут, глядя на хана, усмехнулся. Тэмуджин изучающе посмотрел на него, а потом подозвал Хадаган. Она с отцом и братьями пошла за ним к костру.

— Сорхан-шира, — сказал Тэмуджин, — я не забыл, что ты и твои дети сделали для меня. Твою дочь не тронули, и я сделаю все, чтобы вознаградить ее за потери.

Сорхан-шира поклонился в пояс.

— Мы пришли сюда, чтобы предложить тебе свои мечи. Я бы пошел за тобой давно, но меня удерживала клятва, данная вождям тайчиутов. Теперь я предлагаю присягнуть тебе, и если Чимбай и Чилагун когда-либо уйдут от тебя, отруби им головы и оставь их тела на съедение шакалам. — Он ударил себя в грудь. — Мое предложение идет от сердца.

— И я принимаю его. — Тэмуджин взглянул на других пленных. — А что это за люди с тобой?

— Чиркудай и несколько его товарищей, — ответил Чимбай. — Они также хотят присоединиться к тебе.

Страж вытолкнул Чиркудая вперед.

— Одна стрела попала в меня, — сказал Тэмуджин, — другая поразила моего коня. Мне сказали, что это ты пустил их.

— Я признался в этом твоим людям, когда приехал сюда. — Чиркудай сощурил свои карие глаза и улыбнулся. — Я открыто признаюсь в этом и тебе. Те стрелы были мои.

Хадаган повернулась к Тэмуджину.

— Я знаю этого человека. Когда я впервые увидела тебя, он был мальчиком, пытавшимся уговорить других мальчишек не мучить тебя.

— В самом деле? — Тэмуджин поджал губы. — И он чуть было не убил меня.

— Мужчина должен защищать себя и свой народ, — сказал тайчиут. — Ты можешь убить меня и замараешь кровью лишь клочок земли величиной с ладонь, а если оставишь в живых, я для тебя горы сворочу.[38] Что ты мне на это скажешь?

— Какая наглость, — пробормотал Джэлмэ.

— Ты честно признался во всем, — сказал Тэмуджин. — Другой бы попытался утаить нанесенный мне вред, а ты признался. Я не стану наказывать человека за честность, так что присягу я твою приму. — Страж Чиркудая развязал ему руки. — Думаю, ты заслуживаешь также нового имени. Отныне ты будешь Джэбэ, Стрела, поскольку такое имя подсказало твое оружие.

Тайчиут растирал запястья.

— А я обещаю пускать свои стрелы в твоих врагов, а не в тебя.

Хан махнул рукой Джэлмэ.

— Отдай этим людям их оружие и охраняй эту госпожу и ее семью. — Он встал. — Я должен посмотреть наших пленных. Жены и дети этих людей будут возвращены им. — Он взглянул на Хадаган. — Я обещал тебе быть милосердным, но вожди и их сыновья должны умереть. Я могу пощадить только простых людей, они были обязаны следовать за вождями.

— Понимаю, — сказала она.

Роду тайчиутов больше не существовать. Сторонники рода перейдут к Тэмуджину.

Хану подвели коня. Тэмуджин сел и уехал. Стража окружала его стеной. Пленные были всего лишь баранами, ожидающими решения своей судьбы хозяином. Необъятность серого неба и незначительность происходящего на земле вдруг наполнили ее ужасом. Для Тэнгри они были лишь крошечными насекомыми, ползущими по земле в поисках убежища.

Отец взял ее за руку. Они с отцом и братьями сбились у костра, радуясь жизни и оплакивая погибших.

70

— Орда хана, — сказал ближайший к Хадаган всадник, указывая на стан — ставку Тэмуджина — и на большой шатер, стоявший в северной части его личного кольца. По пути сюда встретились несколько больших стад. Еще победа-другая, и богатство Тэмуджина сможет соперничать с богатством его союзников-кэрэитов.

Для нее поставили большую юрту, а рядом — три маленьких для служанок, что будут готовить, шить и пасти скот, который ей выделил Тэмуджин. Хадаган ожидала, что его жены посетят ее, но вместо этого его старшая жена Бортэ прислала служанку с посланием. Хатун приветствовала ее, выражала сожаление по поводу ее страданий и сообщала, что не навестит ее, пока печаль Хадаган не пройдет.

Через шесть дней после ее приезда хан вернулся в стан и пригласил своих полководцев на пир. Вместе с тремя женами Тэмуджина Хадаган пригласили в большой шатер и усадили всех вместе. Две младшие жены шептались, не стараясь скрыть удивления, что их супруг не выбрал красавицы из добычи, взятой у тайчиутов. Лишь строгий взгляд Бортэ заставил их замолчать.

Мужчины говорили о тех, кто сдался, чтобы присоединиться к Тэмуджину. Среди них был бааринец с двумя сыновьями, вассалы Таргутая, схватившие вождя тайчиутов. Тэмуджин молчал, пока его полководец Борчу рассказывал подробности. Три бааринца по дороге к хану передумали выдавать ему свою добычу, освободили Таргутая и признались в этом Тэмуджину.

— И как их казнили? — спросила жена по имени Дохон.

Нойон Борчу рассмеялся.

— Казнили? Тэмуджин вознаградил их за это. Они сказали, что не могут выдать человека, которому они присягали, и хан похвалил их за правильный поступок — даженазначил тут же одного из молодых людей сотником. — Он снова засмеялся. — Они рассказывали нам, что посадили Таргутая в кибитку — старый негодяй так растолстел, что не мог сесть на лошадь. В одиночку ему долго не прожить.

Хан улыбался, по-видимому, довольный судьбой старого врага. Таргутай еще поживет немного, сознавая, что потерял все. Победа Тэмуджина была достаточной местью.


Тэмуджин не приходил в юрту к Хадаган, пока не провел по одной ночи с каждой из жен.

— Сегодня я был милосердным, — сказал он за ужином. — Этот несчастный муж моей сестры наконец объявился. Он говорит теперь, что хотел только обуздать меня, а не закопать в землю, и пришел с повинной головой.

— И ты простил его? — спросила Хадаган.

— Частично ради сестры, которая просила за него. К тому же Чохос-хаан и его люди пригодятся.

Отослав служанок, она подала ему еще кумыса и удалилась в глубь юрты, довольная, что тут полутьма. Он сел рядом, прежде чем она успела спрятаться под одеялом. Он стянул с нее сорочку, и она легла в постель, надеясь не слишком разочаровать его. Тоган говорил ей, что тело у нее все еще совсем девичье. К горлу подкатил комок при мысли о покойном муже.

Сильные руки Тэмуджина ласкали ее, и все же что-то жестокое и требовательное было в том, как он касался ее и заставлял разделять удовольствие. Он расположит ее к себе, заставит забыть все и полюбить его. Она содрогалась под ним, и слезы текли из глаз.


Бортэ-хатун пригласила Хадаган к себе в юрту через два дня. Ночью прошел небольшой снежок. Между юртами двигались люди, укладывая сундуки в повозки и кибитки. Завтра они собирались перекочевать поближе к зимним стойбищам.

Хадаган прошла мимо стражи и поднялась по деревянным ступеням в большой шатер, удивляясь, зачем хатун хочет видеть ее. Наверно, чтобы утвердиться, дать понять, что, как первая жена Тэмуджина, она ожидает покорности.

Бортэ-хатун и ее служанки были в восточной части шатра и упаковывали одежду и посуду в сундуки. Не успела Хадаган произнести приветствие, как Бортэ поспешила к ней и взяла ее за руки.

— Добро пожаловать, Хадаган-уджин. Прости, что оторвала тебя от работы, но если мы не поговорим сегодня, другой случай у нас будет не скоро из-за всей этой работы.

Хадаган склонила голову и полезла за пазуху.

— Пожалуйста, прими этот бедный подарок.

Она вручила Бортэ большой синий платок.

— Красивый, спасибо тебе за него.

Хатун провела ее к очагу и усадила на подушку. Служанка принесла в нескольких кубках кумыс. Бортэ мановением руки отпустила служанку и села.

— Я хотела поговорить наедине с женщиной, семья которой с риском для жизни помогла Тэмуджину. Без тебя он никогда не женился бы на мне.

Хадаган пришлось улыбнуться.

— Хатун, я вижу, какая ты теперь. Если у тебя в девушках было хоть немного такой красоты, твой отец мог, наверно, составить целое войско из твоих поклонников.

Бортэ покраснела.

— Когда мы поженились, — сказала она, — Тэмуджин рассказал мне о девушке и семье, которые были добры к нему. Я была благодарна, что он просил моей руки, а не ее. — Большие карие глаза Бортэ потеплели. — Он будет всегда почитать тебя, как и я, за то, что ты сделала. У моего мужа много верных товарищей, но лишь немногие знают его с детства и заботились о нем, когда он был ничем. Ты одна из них.

— Теперь другие любят его.

— И все же я думаю, что ты любишь его и, может быть, искреннее, чем другие.

— Да. — Хадаган на мгновение закрыла глаза, она не ожидала, что разговор примет такой оборот. — Несмотря на все, что случилось, я могу любить его.

Бортэ коснулась ее рукава.

— Я знаю, что ты потеряла. То, что ты можешь простить моего мужа, говорит о твоей большой душе.

— Ты льстишь мне, благородная госпожа, — сказала Хадаган. — Тэмуджин сделал все, что мог, для меня, и было бы глупо отказываться от его даров. Мой покойный муж был хорошим человеком, и я была счастлива в замужестве, но Тэмуджин покорил мое сердце давно. Наверно, поэтому легче простить его.

— Нашему мужу нужна твоя любовь, — сказала Бортэ, — и мне тоже. Другие его жены… — Она вздохнула. — Дохон хочет целиком завладеть им и подкупает шаманов, чтобы они своими заклинаниями помогли ей родить сына — она потеряла первую дочь, и у нее еще всего одна. Джэрэн очень боится его, и я понимаю, почему, хотя и жалею, что понимаю. — Хатун задумалась. — Мне часто хотелось, чтобы Тэмуджин нашел жену, которая тоже могла бы стать настоящей подругой. Добрая матушка Тэмуджина и жены его братьев не часто жалуют в наш стан, а женщины его полководцев видят во мне ту, которой надо льстить. У меня есть служанки, которым я могу доверять, но они осторожничают в разговорах со мной.

— Понимаю, — сказала Хадаган. — Ты ищешь подругу, которая бы не искала выгоды, которой не нужно бояться тебя или ревновать.

Длинные ресницы Бортэ затрепетали.

— Да.

— И ты думаешь, что я могла бы стать такой подругой. Мне нечего выгадывать, поскольку Тэмуджин дал мне больше, чем я думала, и я никогда не верну того, что потеряла. Я не боюсь тебя, хатун, потому что любое страдание, которое ты можешь причинить мне, не может быть больше той боли, которую я уже перенесла. Хан будет всегда почитать тебя, как свою главную жену, но даже если бы это было не так, тебе не нужно беспокоиться, что какая-нибудь простушка вроде меня может когда-либо стать твоей соперницей. Я не могу родить ему сыновей, так что не буду стараться обеспечить им место под солнцем — семя моего покойного мужа не прорастало во мне много лет. Когда-то мне было все равно, потому что я могла наслаждаться мужем легко, не боясь родовых мучений, но это было тогда, когда еще были живы мои сыновья.

Бортэ поставила свой кубок.

— Ты говоришь откровенно, Хадаган?

— Это тоже требуется от подруги.

— Верно, — проговорила Бортэ. — Мне часто приходится говорить Тэмуджину то, что другие боятся сказать, но нет никого, кто бы поправил меня, если бы я ошибалась. Дружа с тобой, я буду знать — что бы ты ни сказала, интересы нашего мужа будут у тебя на первом месте. Я понимаю, что ты есть, уджин. Твоя юрта всегда будет в моей орде, так что я буду пользоваться твоими советами.

— Я знаю, — ответила Хадаган, — во что может превратиться моя жизнь с ханом. Он сочувствует моим страданиям и выплачивает старый долг, но расплатится, и сочувствие пройдет. Со временем я, возможно, стану не больше чем младшей женой, которой пренебрегают, но я могу сохранять наши отношения через тебя и буду благодарна за любые крохи с твоего стола. Думаю, что ты это тоже понимаешь, хатун. — Она помолчала. — Конечно, я буду служить вам обоим. Больше мне ничего не остается.

71

Есуген проснулась и увидела, что сестра сидит в своей постели. Черные косы Есуй были в беспорядке, лицо пылало от счастья.

Есуген подошла к ней и присела.

— Тебе надо переплести косы, — сказала она, расчесывая длинные волосы Есуй пальцами. Служанки вышли готовить еду к пиру. Их отца не было в большом шатре. Ихэ Черэн сильно напился вчера вечером, и Есуген видела, как мужчины волокли его в юрту младшей жены. Стан пировал третий день, отмечая замужество дочери вождя, но Есуген не разделяла общей радости. Сегодня она потеряет сестру.

Она заплела волосы Есуй, свернула кольцами косы за ушами, закрепила их кусочками войлока, а потом обхватила сестру за плечи. Они были очень похожи: одни длинные черные глаза, острые скулы, маленький плоский нос и красиво очерченный рот. Всякий мог бы принять их за близнецов, хотя Есуй была на год старше. Обе сестры никогда не расставались ни на день. Теперь Есуй заберут у нее.

— Я не хочу, чтобы ты уезжала, — выпалила Есуген.

— Прекрати, Есуген, — сказала их мать из глубины шатра. — Хорошо, что Есуй выходит замуж сейчас, а то скоро отец будет занят на военном курултае вождей.

Как беззаботна была Есуген месяц назад, когда стал таять снег и они с Есуй и друзьями выехали поохотиться на птиц к реке Халха. Они возвратились и застали в шатре отца гостя — Табудая, и молодой человек признался, что он приехал в их татарский стан приискать себе жену. Он и Есуй обменивались смущенными взглядами, как только оказывались рядом. Через три дня он посватался к ней.

— Если у Табудая так много скота, — сказала Есуген, — то он сможет содержать и двух жен. Отец должен сказать ему, чтобы он женился на нас обеих.

— Что за чепуха, — возразила мать. — У него могут возникнуть сомнения относительно Есуй, если мы запросим калым и за тебя. — Пожилая женщина решительно пошла к выходу. — Мне надо наружу, а когда вернусь, я хочу, чтобы ваши личики сияли улыбками.

— Ты бы сказала что-нибудь, — умоляла Есуген, когда мать вышла.

Руки Есуй обхватили ее.

— Прости.

— Ты же сама хочешь выйти за него.

— Возможно, он посватался ко мне, а не к тебе, только потому, что я старше. Он считает тебя красивой тоже — он говорил мне об этом. — Есуй похлопала ее по щеке. — Я счастлива, что он станет моим мужем. В один прекрасный день он станет вождем и…

— …будет огонь в глазах и свет на лице, — закончила Есуген. Она слишком много раз слышала, как напевала эту песню сестра. — Я его ненавижу.

— Прекрати. — Есуй схватила ее за руки. — Разве мы не обещали друг дружке, что всегда будем жить в одном стане?

— Ты это забыла тотчас, как увидела Табудая.

— Я не забыла, — сказала тихо Есуй. — Я хотела, чтобы он был счастлив со мной. Когда он согласен будет с любой моей просьбой, я скажу ему, чтобы он посватался к тебе. Если смогу, я сделаю это еще до конца лета.

Есуген застыла с открытым ртом.

— Но как…

— Я долго обдумывала это. Отец не пойдет в поход на монголов до осени, и он будет слишком занят подготовкой его, чтобы думать о том, как бы тебя пристроить. Я к тому времени сумею убедить Табудая посвататься. И мы снова будем вместе к будущему году.

— Целый год! — воскликнула Есуген.

— Когда я согласилась выйти за него замуж, я думала и о тебе. Я хотела, чтобы у нас обеих был хороший муж. — Она хихикнула. — Думаю, Табудай управится с двумя женами. У него член, как у жеребца.

Есуген была ошеломлена.

— А как ты узнала об этом еще до свадьбы?

— Я слышала, как он сказал это одному из своих людей. Он признался, что член так наливается и растет при мысли обо мне, что он едва может сесть на коня.

Есуй засмеялась и прикрыла ладошкой рот.

— Мужчины всегда хвастаются такими вещами, — сказала Есуген.

— Скоро я узнаю, правда ли это.

Есуген захихикала.

— Обещай, что ты меня не забудешь.

— Обещаю.


Есуген сидела рядом с отцом, а служанки расставляли блюда с едой. Ихэ Черэн ел с отсутствующим видом В течение пяти дней, прошедших с тех пор, как Есуй и ее мать уехали в стан Табудая, он проводил совещания со своими командирами и ждал сообщений разведчиков. Он уже готовился к походу. Табудай, наверно, прибудет с войском до осени, и у Есуй не будет времени поговорить с ним о сестре.

Возможно, отец сможет уладить дело миром. Есуген подумала, а не намекнуть ли ему об этом, но он ни за что не станет слушать женщин, если они заговорят о войне и мире. Прошлой зимой он задал ее матери жестокую трепку, когда она предложила помириться с монгольским ханом.

Женщины — трусихи, часто говаривал он. Им все равно, какому хозяину служить, а с монголами мира быть не может. Они уничтожили многие татарские роды. За это он отрубит монгольскому хану голову. А также за то, что он лжет, будто татары отравили его отца.

Все ели молча. Если бы Есуй была здесь, они с сестрой поболтали бы о народившихся ягнятах или попросили бы Ихэ Черэна, чтобы кто-нибудь из братьев объездил для них новых лошадей. Отсутствие сестры она чувствовала большую часть вечера. Она с отчаянием думала о прошедших пяти днях и гадала, как же выдержит еще целый год.

— Что-то ты помалкиваешь сегодня, — сказал грубо Ихэ Черэн.

Есуген посмотрела на него.

— Я скучаю по Есуй.

— Надо же ей когда-нибудь было выходить замуж.

— И я рада за нее, — добавила она быстро. Она боялась его, когда им овладевали злые духи. Тогда он размышлял в одиночестве, бросался на всех, кто подходил к нему, и пил весь вечер.

— Мне надо тебя тоже выдать замуж. Когда девушки твоего возраста начинают походить на больных телят, самое время отделываться от них.

— Нет! — закричала она. Отец стиснул рукой нефритовый кубок и строго посмотрел на нее. — Я хотела сказать, что сейчас голова у тебя занята. В конце концов, ты собираешься на войну… — Лицо его помрачнело. — Я хотела сказать, что когда война окончится, любой мужчина, который ухаживает за мной, будет иметь больше добычи и сможет больше предложить за меня.

Он подергал себя за седеющие усы.

— Правильно говоришь.

Он махнул рукой. Она помогла служанке убрать блюда и пустые кувшины.

Есуген было собралась раздеться, как часовой позвал Ихэ Черэна.

В шатер вбежал человек, направился к постели, на которой сидел ее отец, и поклонился.

— Доставили сообщения разведчиков, Черэн, — сказал страж. — Монгольских разведчиков видели у озера Колэн, а другие движутся в нашем направлении с запада. Хонхираты уже откочевали на северо-восток.

Ихэ Черэн выругался.

— Проклятые хонхираты повернулись спиной к своим союзникам и еще ожидают от нас награды за то, что не присоединяются к нашим врагам. Кэрэиты идут с Тэмуджином?

Человек покачал головой.

— Кажется, он в этой битве будет сражаться один.

— Хорошо. Я не ожидал, что это случится так скоро, но мы готовы расправиться с монгольской собакой. — Оба направились к выходу. — Собирай командиров — мы встретим противника в степи к западу от озера Буир.

Есуген легла.

«Пусть все быстро закончится, — молилась она. — Дай нам победу, чтобы я оказалась рядом с сестрой».

72

В течение двух дней в стане было шумно — войско готовилось к битве. Затачивались мечи, наконечники стрел и копий, доспехи покрывались смолой и полировались. Сотники собирали своих людей, амуницию, лошадей, и почти вдруг войско ушло на запад.

Через десять дней татарские воины мчались к стану Ихэ Черэна по берегу Халхи, и люди по их виду определили, что они отступают. Некоторые боевые кони были без сбруи. Воины бежали в направлении предгорий Хингана. Женщины укладывали что могли в кибитки, но многие удирали верхом или даже пешком, бросая пожитки и стада. Большой шатер Ихэ Черэна тоже был оставлен.

В предгорьях люди делали засеки и огораживались повозками. Воины говорили о том, как монголы не поддавались, перегруппировывались и снова наступали. Некоторые утверждали, что Чингисхан приказал своим людям убивать всякого воина, который отступит. Часть татар, пробившихся к предгорьям, были из тех, что попали в плен к монголам, но перебили стражу и убежали, и люди узнали, что если они сдадутся, пощады им не будет. Монгольский хан объявил, что все мужчины-татары умрут.

Крыло монгольского войска вскоре появилось в долине под горами. Ночью видны были костры, днем воины стали наступать на засеки волнами, повторяя натиск всякий раз, когда их отбрасывали. Когда первый ряд поваленных деревьев и повозок был преодолен врагами и Есуген увидела окровавленные мечи, которыми рубили мужчин, женщин и детей, она убежала.


«Я струсила», — подумала Есуген.

Другие карабкались на склоны, покрытые лесом, а она избрала свой путь и теперь осталась одна, только с луком, несколькими стрелами и ножом. Она бежала, прислушиваясь, не гонятся ли за ней, но чаща подлеска сдерживала бег. Когда пришла ночь, она улеглась калачиком под деревом, боясь заснуть.

Ее отец был среди тех, кто бежал от монголов, но он был за одним из завалов в самой гуще сражения. Ей следовало бы быть рядом. Другие женщины остались со своими мужчинами. Она не заслуживает того, чтобы остаться в живых, когда так много ее соплеменников погибло.

Утром она поискала пищи. Несколько ягод, которые она нашла, были еще зелеными. Она выкопала корешок и съела. Ее бурдючок для кумыса был пуст, и она знала, что скоро ей придется искать воду. Она не осмеливалась спуститься к реке, где монголы будут искать татар, гонимых жаждой.

Когда под деревьями чуть посветлело, она услышала внизу какой-то треск, грохот. Положив стрелу на лук, она, крадучись, спустилась и оказалась в березовой роще.

Там она нашла маленького мальчика. Она взглянула на его бледное лицо и кровь, текущую по животу, и поняла, что он умирает. Он открыл глаза, а она стала на колени и приподняла ему голову.

— Всех, кто еще жив, они забрали, — сказал мальчик слабым голосом. — Они стали мерить наш рост по чеке колеса. Они… — У него перехватило дыхание. — Был приказ — всякий мужчина выше чеки колеса должен умереть.

Горло Есуген сжалось.

— Но ниже чеки — только очень маленькие мальчики.

— Я выше чеки — вот почему я убежал. Но не успел, один пырнул меня ножом и подумал, что я умер, но я приполз сюда. — Рот мальчика искривился. — Наши прятали ножи в рукавах. Ихэ Черэн приказал нашим дорого отдавать жизнь монголам, которые придут за ними, и многие монголы поплатились жизнью тоже.

Мальчик закрыл глаза. Когда он умер, Есуген обыскала его, но не нашла ничего, чем могла бы воспользоваться. Она сложила его руки на груди, прошептала молитву и ушла.

Отец должен был заключить мир. Она поняла наконец, что пыталась втолковать мужу ее мать. Во время войн женщины становятся всего лишь добычей, их заставляют служить победителям. Ее мать умоляла спасти жизнь соплеменникам.

Ночью разразилась гроза. Она скорчилась в кое-как сооруженном шалаше, раскрыв бурдюк, чтоб налилась вода. После грозы лес наполнился птичьим щебетом, и она забралась в чащу поспать.

Ей приснился сон. Она сидела с матерью под деревьями. Бледное, испускающее призрачный свет лицо женщины подсказало, что она мертва.

— Ты пришла за мной, — сказала Есуген.

— Я пришла не за тобой, — ответил призрак. — Я спрашиваю тебя, дочь, почему наши люди плачут по погибшим? Почему наша кровь льется на землю? Почему наши юрты разломаны, а наших женщин насилуют?

— Потому что монголы ненавидят нас.

Призрак сказал:

— И отец твой тоже виноват. И все те, кто руководил нами, погубили нас. Нет спасения женщинам и детям под Небом, если мужчины не могут защитить их. Никого не остается в нашем народе, кто бы мог защитить тебя. Есть лишь один способ выжить — лгать победителям.

Есуген сказала:

— Я скорее умру.

— Нет, ты не умрешь. Дух не схватил бы тебя и не извлек из-за завалов, если бы ты намеревалась умереть. Ты должна жить, спастись любым способом.

Есуген проснулась, мать исчезла. Призрак Есуй не являлся к ней, и она поняла, что сестра жива. Если бы Есуй была мертва, ее душа раздвоилась бы. Есуй обещала, что они всегда будут вместе. Если бы сестра умерла, ее дух явился бы.

Она встала, уже зная, как ей быть, и пошла вниз.


Стая черных птиц неслась в небе. Стервятники сидели на горах отрезанных голов. На пики тоже были насажены головы. Пленные под присмотром стражей уволакивали одни тела, а другие оставляли. Враги заставляли хоронить тела своих товарищей, а трупы татар оставались гнить.

Есуген пригладила волосы. Конные монголы прочесывали равнину, поросшую высокой травой, но она ничего не выгадает, если на нее наткнутся простые воины. Ей пришлось высматривать нойона, который командует многими и может взять ее себе, а потом помочь найти Есуй.

Она сверху осмотрела местность. На юге близ реки паслись стреноженные кони. По берегу реки шел высокий человек в сопровождении нескольких воинов. Те, мимо которых он проходил, кланялись или поднимали руки, приветствуя. Его темные косы имели медный оттенок. Края его металлического шлема были отделаны золотом. Когда поднялся ветер, она побежала, зная, что колышащаяся трава скроет ее. Она уже было остановилась, как голова нойона быстро повернулась к ней. В мгновенье сопровождавшие его схватились за луки, а двое, шедшие впереди генерала, прицелились.

— Не стреляйте! — отчаянно закричала Есуген, взметнув руки над головой. К ней подъехал воин, схватил ее саадак и поволок ее за руку.

— Возьмите у нее нож, — сказал генерал тихим голосом. — Жаль будет убивать ее.

Выработанный второпях замысел улетучился у нее из головы.

— Тогда убей меня! — закричала она, когда воин вытащил нож у нее из-за кушака. — Вы же всех убиваете!

Она свалилась на землю, рыдая обо всем, что потеряла.

Ее больно пнули в бок сапогом.

— Дайте ей выплакаться, — сказал генерал. Она плакала, пока ей на плечо не легла чья-то рука. Она подняла голову и встретилась взглядом с парой светло-карих глаз с зелеными и золотыми крапинками.

— Выпей это, дитя. — Нойон наклонился и дал ей кожаную флягу. Она хлебнула кумыса. — Где ты пряталась?

— В предгорьях, — удалось ей выдавить из себя.

— Что заставило тебя спуститься?

— Мне некуда больше идти.

Она вернула ему флягу и снова заплакала. Он подсунул под нее руку, и голова ее легла ему на панцирь. Странно, что он такой добрый, если его люди такие жестокие.

Он пригладил ее волосы, словно она была маленьким ребенком, а потом сказал:

— Как тебя зовут?

— Есуген. — Она вытерла нос рукавом. — Дочь Ихэ Черэна.

Один из сопровождавших рассмеялся.

— Красавица и дочь вождя — кому-то достанется хорошая награда.

— Я ее беру себе. — Светлоглазый человек ласково помог ей встать на ноги. — Для тебя эта война кончилась, Есуген. Тебя возьмут в мой шатер. Оплакивай свой народ, когда останешься одна, но мне своих слез больше не показывай.

Он повел ее к лошадям, которых вели в поводу. Подъехал еще один человек и, остановившись, поднял руку.

— К нам приехал твой дядя, — сказал всадник. — Он ждет тебя в твоем шатре и требует, чтобы ты поговорил с ним.

— Требует? — Голос генерала был по-прежнему тихим, но Есуген услышала в нем стальные ноты. — Он может подождать.

— Твой сводный брат тоже здесь, как ты просил.

— Прекрасно, Борчу. — Он подтолкнул Есуген вперед. — Смотри, что сползло к нам с холмов. Если она мне понравится, я, возможно, сделаю ее своей женой.

Есуген покраснела, взглянув на человека, которого звали Борчу. Он осклабился.

— Она так красива, что заслуживает твоего внимания, Тэмуджин.

Она замерла в ужасе. Тэмуджин — их хан. Она посмотрела на него снизу вверх, его светлые глаза блестели от удовольствия.

— Ты видишь, как тебе повезло, — сказал он и посадил ее на лошадь.


Хан устроился в шатре ее отца. Мысли Есуген метались: он истоптал копытами ее народ, превратив его в горсть пепла. Жалости от хана ждать не приходилось.

И все же при своей власти он скорей найдет ее сестру, чем кто бы то ни было другой. Не это ли предвидел призрак матери? Не это ли подразумевала мать, посылая Есуген в руки злейшего врага отца?

«Твой отец погубил нас», — сказала мать.

Есуген должна спастись любым способом.

Хан приветствовал людей, ждавших у шатра, а потом взошел по деревянным ступеням. Есуген последовала за ним. На восточной стене шатра висели сбруя, седла, оружие. Пять плененных татарских женщин упали на колени и прижались лбами к коврам.

— Дайте этой девушке женскую одежду, — сказал хан, — и что-нибудь покрыть голову.

Он подтолкнул Есуген к женщинам. Они бросились к сундуку и достали синий шелковый халат. Этот халат носила мать. Комок подкатил к горлу, когда женщина помогла ей надеть халат и повязала голову белым платком.

Хан подошел к постели отца и сел. Возле постели поставили стол. Тут она заметила, что стол был широкой деревянной доской, привязанной к спинам двух человек, стоявших на четвереньках. Вошли люди хана и уселись на подушки вокруг стола.

— Подойди, Есуген, — позвал хан. Она подошла и собиралась примоститься у его ног, но он протянул руку и потянул к постели. — Рядом со мной.

Она села, стараясь не смотреть на стол и пленных под ним. Женщины с расширенными от ужаса глазами ставили кувшины и блюда с мясом на доску, под которой тихо стонали мужчины.

— Еще живы, — сказал человек по имени Борчу. — Посмотрим, что с ними будет, когда мы попляшем на их спинах.

Монголы засмеялись.

Хан подозвал караульного, стоявшего у входа.

— Теперь я поговорю со своим дядей и братом.

Вошли двое, поклонились в пояс и подняли головы.

Тот, что помоложе, был похож на хана, но с черными глазами. Старший хмурился. Хан молчал, кропя кумысом. Есуген увидела, что онгоны ее родителей исчезли и на их месте висела резная волчья голова.

Двое ждали. Старший трогал пальцем седые усы, а хан раздавал своим людям куски мяса, натыкая их на нож.

— Ты забыл о приличиях, племянник, — сказал наконец старший.

— А ты забыл о покорности, — откликнулся хан.

— Мои люди и я получили свою долю ударов. А теперь Джэбэ отнял всю добычу у меня и сказал, что сделал это по твоему распоряжению. То же он сделал с Алтаном и Хучаром. Я пришел, чтобы потребовать все обратно.

— Потребовать? — Хан прищурил глаза. — У меня никто ничего не требует. Ты слышал, что я приказал. Разве не сказал я, что никто не будет заниматься грабежом, пока не закончится сражение, и что вся добыча будет поделена поровну после? Ты не подчинился мне, Даритай. Ты, Алтан и Хучар должны были преследовать противника, а не заниматься грабежом. За неподчинение вы ничего не получите.

Лицо Даритая побелело.

— Ты угрожаешь собственному дяде и двоюродному брату? Ты говоришь Алтану, сыну Хутулы-хана, что он ничего не получит?

— Мои люди будут знать, что кто бы ни нарушил мои приказы, наказание неизбежно. За неподчинение тебе не радоваться добыче. За то, что ты осмелился возражать против моего решения, ты лишаешься привилегии сидеть у меня в совете.

— Ты пожалеешь об этом, Тэмуджин.

— Я уже пожалел. — Он говорил все тем же тихим голосом, но ровный тон приводил Есуген в ужас. — Теперь прочь с моих глаз, пока я не лишил тебя и должности.

Даритай повернулся и выкатился из орды. Хан взглянул на другого.

— А ты, Бэлгутэй… Твоя небрежность стоила жизни многим. Когда пленные татары услышали, какая участь их ожидает, они поняли, что терять нечего, и жестоко сопротивлялись.

— Я не думал…

— А твое дело — думать, но ты вместо этого выболтал пленным вынесенный приговор, и многие из наших погибли. Тебе также запрещается посещать совет. Ты будешь поддерживать порядок в стане, пока мы совещаемся, и вернешься только тогда, когда мы все обсудим. Иди и будь благодарен, что я оставил тебе голову на плечах.

Бэлгутэй ушел. Люди ели и пили. Время от времени некоторые опирались на стол локтями, заставляя стонать людей под столом громче. Большинство говорило о сражении, о зарезанных людях, о добыче, которую поделили.

Наконец встал Борчу.

— Надо доить кобыл, — сказал он, — и расставить ночную стражу.

Все встали. Есуген вдруг не захотелось, чтобы они уходили.

— Заберите этот стол, — сказал хан. — Я не буду плясать на нем сегодня вечером.

— К утру они сдохнут, — сказал кто-то.

— Ну, они неплохо послужили нам и в награду получат более приличную смерть.

Доска была отвязана, и пленных утащили.

— Оставьте нас, — сказал хан женщинам, и они убежали из шатра.

Есуген сжалась, боясь сделать малейшее движение.

Он спросил:

— Это шатер твоего отца?

— Да, — еле вымолвила она.

— Наверно, я отдам его тебе. — Она зажмурилась. — Не сиди с таким грустным видом, Есуген. Когда ты перестала прятаться, что привело тебя ко мне? Ты рисковала быть убитой, приближаясь, — еще мгновенье, и стрелы моих людей пробили бы твое сердце.

Она не ответила.

— Я знаю, почему ты пришла ко мне. Ты достаточно умна, чтобы понять, что как бы ни был велик риск, спасение зависит только от меня.

Он хохотнул.

— Ты еще совсем ребенок. — Он обнял ее за талию. — Если бы татары победили меня, они бы беспощадно расправились с моим народом. Этого сражения было не миновать, иначе мы не знали бы мира. Ваши люди пригласили моего отца на пир и согрешили против гостя, которого они должны были почитать, отравив его.

— Ты отомстил, — прошептала она.

— Я это сделал не только ради мести. Многие из тех, кто воевал против меня, теперь служат мне, но ненависть между твоим и моим народами зашла слишком далеко, чтобы с ней можно было покончить чем-либо, кроме смерти. Если бы я проявил здесь великодушие и позволил моим врагам жить, эта ненависть продолжала бы существовать, и позже погибли бы многие.

Она не увидела ни жалости, ни сомнения в его глазах, только угрюмое удовлетворение победителя.

— Тэнгри предопределил, что я должен править, — сказал он, — и создать улус на этих землях.

Он верил в это. Никто не устоит против человека, который свою волю отождествляет с волей Бога. Она почувствовала, как когти ястреба впились в ее сердце.

— Ты, возможно, держишься за свою ненависть и сопротивляешься по-детски, — сказал он, — но мне все равно. Для мужчины большое удовольствие мять руками жену или дочь врага, зная, что ей придется уступить, даже если она скорбит по погибшим родным.

Он сорвал платок у нее с головы и силой поставил ее на ноги.

— Раздевайся, — приказал он.

Она быстро разделась, он стянул с нее сорочку. Она легла в постель и схватилась за одеяло. Он медленно разделся и лег рядом.

Она съежилась, сдерживая слезы. Он просунул под нее руку, а другой поглаживал по животу. Она закрыла руками грудь.

— Не сопротивляйся, — сказал он.

Он раздвинул ей ноги. Его пальцы дотрагивались до срамных губ, щупали клитор, проникали во влагалище. Он, наверно, догадался о ее тайне — она иногда лежала под одеялом и ласкала себя, пока душа не воспаряла от удовольствия. Она покраснела от стыда. Она застонала, а он продолжал поглаживать ее, пока она вся не запылала. Ее бедра двигались, а потом он вдруг навалился, его широкое тело прижало ее к постели, и он вошел в нее. Она вскрикнула от боли, предвкушение удовольствия исчезло. Торжествуя еще одну победу, он причинял ей руками боль.


Есуген не открывала глаз. Хан шевельнулся рядом. Ночью он соединился с ней еще раз, заставив ее обхватить и ласкать рукой член, пока тот не встал, ласкал ее сам, пока она не стала вздрагивать под ним, а когда ее тело наконец выгнулось дугой, как лук, вошел в нее.

Проще было не думать, не прислушиваться к внутреннему голосу, забыть прошлое. Она доставила ему удовольствие, и поэтому он может дать то, чего она желала больше всего. Только ради этого она пошла на все, отбросила стыд и печаль, которые чувствовала, отвечая ему. Она не могла помочь мертвым, но, возможно, спасала еще живых.

Она отодвинулась от него и села, потом закрыла лицо руками.

Он сказал:

— Я запретил тебе плакать.

— Я плачу, потому что, наверно, потеряла ту, которую любила больше всех. — Она замолчала, подбирая слова. — У меня есть сестра, которую зовут Есуй. Она старше меня на год, и всю жизнь мы клялись никогда не расставаться. — Слезы у Есуген лились ручьем, ее охватил страх утраты. — Есуй вышла замуж как раз перед тем, как наши мужчины уехали сражаться. Ее муж, наверно, погиб в сражении, но она, должно быть, жива. — Она вздрогнула. — Я бы знала, если бы ее не было в живых — мы были так близки, что я бы почувствовала. Перед свадьбой она обещала мне убедить своего мужа взять меня второй женой, чтобы мы были опять вместе. Как я могу ей помочь, ее же некому защитить?

— Мне понятны твои семейные привязанности.

— У тебя есть власть, и ты можешь вернуть ее мне, — сказала Есуген. — И она будет тебе хорошей женой. Люди говорят, что мы похожи, но Есуй красивей меня и гораздо умнее. Я бы любила тебя, если бы она была со мной, и она полюбила бы тебя тоже.

— Значит, ты хочешь, чтобы я взял еще одну жену, — сказал он. — Если она старше тебя, то она должна занять более высокое место, чем ты. Уступишь ли ты ей свое место?

— Уступлю. — Она взяла его за руку. — Я займу низшее место, лишь бы она была со мной.

Он притянул ее к себе.

— Если она такая же, как ты, тогда я должен найти ее. Мои люди поищут ее среди пленных и здесь, и в других станах. Если ее не найдут, я пошлю людей на поиски ее. Такая любовь между сестрами тронула меня.

— И я умоляю щадить тех наших людей, которые попадутся во время поисков.

Он кивнул.

— Превосходно — дарю тебе и их жизнь. — Он запустил руку ей меж бедер. — А теперь вознагради меня за мою щедрость.

73

Табудай проснулся со стоном. Есуй обнимала его, пока он не перестал дрожать. Он снова вспомнил битву, волны всадников противника, которым невозможно было противостоять.

— Спокойно, — прошептала она.

Он оттолкнул ее и лег, свернувшись калачиком, как ребенок. Она подумала, как храбро он собирался на войну. Битва изменила его.

— Я трус, — сказал он.

— Нет, ты не трус. Битва была проиграна, и тебе надо было предупредить нас. Мужчины часто отступают, чтобы сражаться потом.

Ей не следовало говорить это, Табудай не думал о новых сражениях, бежав с поля боя.

— Я проклят, — бормотал он. — Признай это, Есуй… Я не выношу, когда ты повторяешь свою ложь.

— Это не ложь.

Есуй выползла из шалаша. Небо над лесом светлело. У нее сводило живот от голода. В последнее время они питались лишь ягодами да корешками, она не осмеливалась уйти подальше от шалаша, чтобы найти какую-нибудь пищу. Вскоре им придется открыть вену своей единственной лошади, чтобы досыта напиться крови, если Табудай откажется поохотиться. Он не разрешал ей скрываться из виду, словно боясь, что она бросит его.

Сам он бросил мать и своих людей на произвол судьбы. Он не присоединился к людям у завалов, которые те соорудили на холмах пониже. Один человек, которому удалось спастись, рассказал им о яростном натиске монголов, топтавших тела своих павших товарищей, чтобы добраться до татар. Ее мать сражалась и подбадривала людей, словно сама была вождем. Так сказал человек, избежавший кровавой бойни. И он видел, как погибла ее мать. Монголы не оставят в живых ее отца и братьев. И Есуген…

Ее сестра не может потеряться. Их души слишком тесно соединены. Если бы Есуген умерла, она бы тоже умерла.

Лошадь подняла голову и зашевелила ушами. Есуй слышала лишь щебетанье птиц. Монголы скоро прочешут лес. Только вчера она слышала, как далекий голос что-то кричал, проглатывая часть слов, как это делают монголы.

Она стала на колени у шалаша.

— Табудай, — сказала она, — мы должны уходить на север, в леса. Там мы укроемся. — Муж ничего не сказал. — Я собираюсь сходить к ручью и принести воды, а потом мы должны уйти.

Он выполз из шалаша.

— Какая ты храбрая, — сказал он. — Как ты цепляешься за любую надежду спасти своего трусливого мужа.

— Я не храбрая. Я трясусь от страха всякий раз, когда слышу, как трещит ветка. И ты не трус. Самые храбрые бежали от врага. Табудай, ты должен…

Он ударил ее по щеке, она качнулась и заморгала.

— Надо было дать убить себя. Лучше быть мертвым, чем слышать, как тебя стыдит собственная жена.

— Ты сам себя стыдишься, — прошептала она. — Теперь у меня нет никого, кроме тебя, а ты ничего не делаешь. — Она встала и поправила платок на голове. — Я принесу воды.

Она медленно спустилась с холма и оглянулась, Табудай шел следом. Она двигалась медленно, ловя каждый звук, пока не услышала тихое журчание воды. Это был ручеек, который вот-вот мог пересохнуть.

Наклонившись, чтобы наполнить бурдюк, она вдруг услышала крик, доносившийся снизу. Она замерла. Кто-то взбирался на холм. Затрещали кусты под ногами Табудая, бросившегося вверх, шум мог привлечь внимание врага. Внизу заржала лошадь. Есуй запуталась в полах длинной шубы и упала, а потом с трудом поднялась и стала карабкаться к шалашу. В просвет между деревьями она увидела, как Табудай расстреножил лошадь и вскочил в седло. Не успела она крикнуть ему, как он исчез.

Ветки цеплялись за нее. Есуй доковыляла до хижины и повалилась на землю. В груди рос гнев на Табудая, она боролась с этим чувством. Он не мог защитить ее сам, и монголы вряд ли станут убивать женщину. Она гадала, подумал ли он об этом, или им владел лишь страх.

Из-за деревьев показались десять всадников, направивших на нее свои луки.

— Пощадите! — крикнула она и натянула платок ниже на лицо.

— Ты не умрешь, — сказал один из всадников. — Догоните другого. — Пятеро помчались через лес. Приказывавший спешился, подошел к ней и поднял с земли. — Как тебя зовут?

— Есуй, — прошептала она. — Дочь Ихэ Черэна.

Монгол задрал голову и заорал:

— Хан хорошо вознаградит нас за тебя!

Ошеломленная, она смотрела на него.

— Ваш хан ищет меня?

— Да. — Он сдернул платок с ее лица. — И теперь я понимаю, почему.

— Очень жаль, — сказал другой. — Мы бы могли потешиться.

Есуй содрогнулась. Хану может понадобиться дочь Ихэ Черэна только для того, чтобы увенчать победу. Ей придется ублажать человека, который уничтожил ее народ.


Пятеро монголов съехали вместе с Есуй к подножью холма, где их ждали другие всадники с несколькими татарами — женщинами и детьми. Один всадник поскакал вперед, чтобы известить хана о пленнице, остальные посадили пленных на заводных лошадей и поехали, по пути делая привалы, чтобы кормить животных. Они приехали к стану ее отца на третий день, и к тому времени пятерка монголов догнала их, отказавшись от поисков Табудая.

Есуй отвела глаза от отрубленных голов, боясь увидеть голову отца. Привезшие ее направились с ней к шатру Ихэ Черэна, а других пленников увели.

Перед большим шатром их приветствовал часовой.

— Добро пожаловать, братья, — крикнул он. — Хан был доволен, когда услышал, что вы ее нашли. Он охотится у реки. Поезжайте туда и просите награду, а женщину оставьте здесь.

Есуй спешилась. Другой страж поднялся по лестнице и окликнул кого-то внутри. Пальцы Есуй дрожали, когда она поправила шубу.

— Есуй!

Она подняла голову. В дверном проеме стояла Есуген, на ней был халат с вышивкой и высокий головной убор жены нойона. На какое-то мгновение Есуй представила себе, что она входит в шатер и видит свою мать, сидящую у постели.

— Есуген, — прошептала она, взбежала по ступенькам и бросилась в объятья сестры.


Они прильнули друг к дружке, плача от радости, потеряв дар речи. Наконец Есуген велела служанке выйти и усадила Есуй на подушку.

— Я молилась, чтобы они нашли тебя, — сказала Есуген. — Когда мне сказали, что тебя нашли, у меня чуть не лопнуло сердце.

Есуй вытерла лицо. Первое впечатление от встречи с сестрой увяло, когда она поняла, почему Есуген здесь.

— Я просила монгольского хана разыскать тебя, и теперь ты со мной, как он и обещал.

— Ты просила его разыскать меня?

Есуген кивнула.

— Я сказала ему, что уступлю свое место тебе и что ты ему будешь даже лучшей женой.

Есуй вздрогнула.

— Я была с Табудаем.

Сестра вздохнула.

— Он жив?

— Мы бежали в предгорья вместе. Когда монголы нашли меня, он удрал на нашей лошади. — Есуй скривила рот. — Значит, теперь я принадлежу убийце нашего отца.

— Есуй…

— Мать приняла смерть от их рук. Много наших ушло в могилу.

— Мы — вместе, — сказала Есуген. — Что мы еще можем сделать, кроме того, чтобы жить, как живется. В нашей защите могут нуждаться те, кто остался еще в живых. Единственная возможность найти тебя зависела от наших врагов — вот почему я сдалась.

— Сдалась?

Есуген взяла ее за руку.

— Так велела мне сделать мама. — Она оглянулась. — Я пряталась на холмах, и дух матери явился мне во сне.

Она сказала мне, что нас погубили наши мужчины и что мне надо искать спасения тем способом, на который я способна. Она послала меня сюда. Сначала, когда я сдалась, я не знала, что попала к хану. — Она перевела дыхание. — Дух матери привел меня к сердцу врага, и здесь нам будет безопаснее всего. Ты — все, что у меня осталось. Не питай ко мне ненависти за то, что тебя доставили сюда.

— Как я могу тебя ненавидеть? Я боялась за тебя так же, как ты за меня. Если мы должны принадлежать этим людям, то лучше быть женщинами их хана, чем рабынями кого-нибудь другого. — Есуй высвободила руку из руки сестры. — Твоя мольба, видимо, тронула его. Никогда бы не подумала, что такой человек может быть добрым.

— Это не доброта, — проговорила Есуген. — Он может проявить доброту, но я не думаю, чтобы он испытывал жалость или любовь. Ему забавно доставить тебя ко мне и приблизить обеих. Если он видит привязанность, если он доволен, то вознаграждает тех, кто служит ему. Я бы не хотела подвести его, Есуй. Если бы я это сделала, один взгляд его сжег бы мою душу.

— И такой человек возьмет меня в жены?

— Я бы скорей искала убежища в орлином гнезде, чем почувствовала бы его тень на себе перед ударом. Теперь он единственная наша защита.


Хан с несколькими своими людьми возвратился тем вечером в свой шатер. Первый же взгляд на его странные светлые глаза убедили Есуй в правоте сестры. Когда он подошел, она отпрянула. Есуген дала ей чистый халат и головной убор, но дни, проведенные в лесу, не могли хорошо отразиться на ее внешности.

— Значит, ты и есть сестра, — сказал он, — которую моя жена просила найти. — Его тихий голос привел ее в ужас. Глаза у него, как у кошки. Он играл с ней, давая ей понять, что только он может решить ее судьбу. — Она сказала, что уступит тебе собственное место, если я решу оставить тебя.

— Я молюсь, чтобы ты оставил. — Есуй взглянула на сестру, которая стояла на коленях рядом, черные глаза сестры были полны сомненья. Он может удалить ее, разлучить с сестрой просто для того, чтобы показать, что может это сделать.

— Ладно, я оставлю тебя. — Он улыбнулся. — Моим людям было нелегко найти тебя.

Он пошел к постели, а они с Есуген поднялись с колен. Женщины принесли мужчинам еду и питье. Есуй села слева от хана, а Есуген за ней. Есуген шепотом назвала каждого нойона по имени, показывая пальцем, а мужчины пили и вели свою беседу. Есуй вспомнила, как люди ее отца вели себя в его присутствии: робко, выбирая слова, а люди этого хана, казалось, вели себя при нем непринужденно.

Когда отужинали, встал некто Мухали.

— Хотелось и дольше пользоваться твоим гостеприимством, — сказал он, — но тебе, наверно, не терпится насладиться своей новой женщиной.

Все попрощались и вышли. После того, как служанки убрали блюда и кувшины, хан их отпустил.

— Я в затруднении, — сказал он. — Когда Есуген попросила меня поискать тебя, яне думал, что найду другую, равную ей по красоте. — Сейчас у него было доброе лицо, и все же оно казалось маской, глаза блестели, как драгоценные камни. — Она сказала, что ты недавно вышла замуж.

— Да, — призналась Есуй. — Муж убежал, когда твои люди нашли меня.

— Хорошо, что он это сделал. Есуген заставила меня дать обещание, что я пощажу тех, кого найдут во время поисков, и я бы расстроился, если бы пришлось ему оставить жизнь.

Есуй заставила себя смотреть ему прямо в глаза.

— Мы были женаты так недолго, что я сумею забыть его.

Она не смогла избавиться от горечи в голосе.

Он улыбнулся, явно довольный ее ответом. Есуген встала.

— Куда ты? — спросил хан.

Есуген отвернулась.

— Я подумала…

Хан чуть сощурился.

— Я не хочу запрещать тебе ложиться в постель. Ты останешься с нами.

Есуген изумилась.

— И ты в это время будешь заниматься любовью с моей сестрой?

— Я не мог придумать лучшего способа для тебя показать твою привязанность к сестре. Разумеется, и ей будет легче, если любимая сестра останется с нами.

Щеки Есуй пылали. Есуген покраснела, руки дрожали.

— Так не годится, — сказала младшая.

— Ты утверждаешь, — проговорил он тихо, — что я не смогу удовлетворить двух жен?

— О, нет… я этого не говорила.

Есуген закрыла рот ладошкой.

— Тогда хватит болтать.

Есуй медленно освободилась от халата, и пока хан раздевался, легла в постель и укрылась одеялом. Скоро все кончится, она попробует пока не думать об этом.

Он лег рядом с ней и сдернул одеяло, а Есуген легла с другой стороны. Его рука легла Есуй на грудь и скользнула к животу. Если он останется недоволен ею, могут пострадать обе — и она, и Есуген. Она ждала, готовясь отдаться ему в любой момент, но он продолжал ласкать ее живот и бедра, раздразнивать рукой. В полутьме она увидела, как сестра прижалась к нему.

— Будь терпелива, — прошептал он, и она услышала, как Есуген вздохнула. Его пальцы нащупали щель Есуй. Спина ее выгнулась, а ноги раздвинулись. Ее бросало то в жар, то в холод, он каким-то образом почувствовал, чего ей хочется. Она закричала так, будто боль вырвалась изнутри. Он стонал и трепетал в ее объятьях…

Они лежали, не шевелясь, тела были мокрыми от пота. Он натянул одеяло на нее и на себя. В тусклом свете лицо его приняло более ласковое выражение. Ее рука скользнула к его члену. Чья-то рука коснулась ее руки — это Есуген хотела взять его за член. Есуй убрала свою руку и согнулась калачиком рядом с ним.

— Видишь, — сказал он, — это не так уж и постыдно. Ты совсем как твоя сестра, а я знаю, как доставить ей удовольствие.

— Пожалуйста, теперь доставь удовольствие мне, — прошептала Есуген.

— Дай мне отдохнуть, — сказал он. — Ты обещала уступить место Есуй, а уже хочешь получить удовольствие сама.

— А ты сказал, что можешь удовлетворить двух жен.

Он помолчал немного, потом вздохнул и повернулся к Есуген. Есуй пробежала пальцами по его спине. Слабый свет очага дрожал на его ягодице и бедре. Его тело закрывало сестрино. Долгий вздох Есуген был похож на дуновенье ветра в сосновом лесу.

— Ах, — вздыхала Есуген. — Ах.

Дыхание ее участилось, она стала задыхаться. Есуй припомнила, как он касался ее, и представила себе, что сейчас ощущает сестра. Ее соски отвердели, щель опять становилась мокрой. Есуй вздохнула. Он повернул голову к ней. Он знал, подумала она, он догадался, что заставит их обеих любить его. Ее сестра стонала, сцепив ноги у него на спине. Есуй закрыла глаза и ощутила удовольствие Есуген внутри себя самой.

74

Хан вскоре перекочевал на запад к озеру Буир, где его стада паслись на пастбищах, а его люди охотились на уток и журавлей, летовавших на болотах. Хонхираты, расположившиеся севернее куреней хана, не делали никаких вылазок против монголов, которые уничтожили их союзников-татар, и хан не посылал людей против соплеменников своей первой жены.

К тому времени Есуген дали собственную юрту, отнятую у другого татарского вождя, и ее жилище поставили рядом с шатром Есуй. Когда овцы отъелись, монголы устроили пир, чтобы отпраздновать свою победу. До этого хан был склонен охотиться и отдыхать со своими двумя новыми женами. Сестры просили его за своих двоюродных сестер и других пленниц, которых они знали, и он отдал многих из них своим близким товарищам.

Есуй старалась не думать о прошлом. Времена, когда ей хотелось закрыть лицо руками и плакать, приходили все реже. Выжившие татары теперь стали монголами. Дети быстро забывали своих погибших отцов и братьев. Так захотел Тэнгри, сделавший Тэмуджина Своим мечом.

Есуй встала и оделась, а потом пошла к очагу. Рабыни стояли на коленях на полу и подворачивали войлок стен снизу, чтобы шатер продувало свободнее теплым летним воздухом. Женщина у очага дала ей чашку с похлебкой, которую Есуй отнесла хану. Тэмуджин дал ей рабынь-татарок из дальних куреней, женщин, которых она не знала, и поэтому ей было легче не жалеть их.

Тэмуджин поел и оделся.

— Одно в лете не люблю, — сказала Есуй. — Ночи слишком короткие.

Он засмеялся.

— Если бы они были длиннее, я бы спал еще меньше.

Она обхватила его руками и положила голову ему на широкую грудь. Есуген все еще боялась его, но Есуй потеряла страх, уверенная в своей женской власти над ним.

Он вышел из шатра. Женщины выбежали наружу, чтобы присоединиться к тем, что готовили еду для пира. Есуй тоже вышла и увидела хана среди дневной стражи. Борчу с еще одним человеком спешили к нему.

— Джэтэй приехал из стана твоей матери, — сказал Борчу. — Он говорит, что у него есть новости о твоем сыне Тулуе.

Есуй пошла к мужчинам.

— Что за новости ты привез? — спросил хан.

— Хорошие новости, — ответил Джэтэй, — хотя все могло случиться по-другому. Бортэ-хатун послала Тулуя к бабушке на время, и я был среди тех, кто сопровождал мальчика. Какой-то бродяга пришел к юрте твоей матери в то время, когда она разговаривала с Алтани, женой Борогула. Бродяга попросил покормить его, и Оэлун-хатун привела его в юрту к очагу. В юрту вошел твой сын, и этот человек схватил его и приставил нож к горлу, сказав, что он Харгил-шира, татарин, и что мальчик заплатит за отцовские дела.

Несколько стражей выругались. Лицо Тэмуджина не дрогнуло. Есуй увидела гнев в его глазах.

— Продолжай.

— Татарин выволок Тулуя из юрты. Алтани и хатуи побежали за ним. Твоя мать звала на помощь, а Алтани ухватила человека за косы и выкрутила нож у него из руки. Мы с Джэлмэ забивали бычка и, услышав крики, бросились на помощь. Алтани расцарапала лицо тому человеку, а мы добили его топорами.

— Вы с Джэлмэ будете вознаграждены за то, что вы сделали, — сказал Тэмуджин, — а также Алтани. — Он помолчал. — Я мог потерять сына. Татары, которых я держу здесь, заплатят мне за это. Все татарские мальчики, которые остались с нами, даже младенцы в люльках, умрут.

— Нет! — закричала Есуй. — Ты не можешь быть таким жестоким! Они не виноваты…

Хан сверкал глазами, лицо его побледнело.

— Я распустил свою новую жену. Кажется, она хочет сказать свое последнее слово. — Его тихий голос резал ее без ножа. — Она еще не научилась знать свое место. Наверно, мне надо было оставить ее тело в лесу, где ее нашли.

Мужчины молча смотрели на нее. Женщины у костров за юртами тоже молча вцепились в баранов, которых они пригнали для заклания перед пиром.

— Отдать приказ? — спросил наконец Борчу.

Она встала на колени и протянула руки.

— Я прошу мужа сперва выслушать меня.

— Опять жалость. — Хан кривил губы. — Жалость моей матери к бродяге едва не лишила меня сына.

— Это не жалость. — Голос у нее осел. — Я только… — Мужчины, стоявшие поблизости, качали головами. Есуй обрела голос. — Много мальчиков попало в плен. Пройдут годы, и они станут твоими воинами. Ты потеряешь всех будущих слуг, убив их сейчас. Разве ястреб убивает своих птенцов?

— Еще одно слово, женщина, — сказал он тихо, — и от тебя мокрое место останется, а твоя сестра обнимет тебя в могиле. Я не хочу иметь жену, которая будет напоминать мне постоянно о той, что так огорчила меня сейчас.

Она услышала крик. Ее сестра вдруг оказалась рядом. Есуген стала на колени и обняла Есуй.

— Хан может поступать по своему усмотрению, — сказала слабым голосом Есуген и прижалась лбом к земле.

— Никогда не забывайте, — возгласил Тэмуджин, — что ваши жизни в моих руках. — Он оглядел своих людей. — Но в том, что сказало это несчастное существо, есть доля мудрости. Когда мальчики станут мужчинами, я могу составить из них целое войско. Поэтому и только поэтому я оставляю их в живых.

Мужчины, казалось, повеселели. Они, наверно, сожалели о жестоком решении, но Есуй знала, что приказ они выполнят беспрекословно.

— Спасибо, — прошептала она.

— Я не оказываю милосердия ради тебя. Вставай, Есуй. — Ноги тряслись, когда она вставала. Он потянул ее за руку к шатру, прочь от других.

— Прости, — сказала Есуй.

— Никогда не говори так со мной перед моими людьми. Раз я отдал приказ, ты не должна прекословить. — Он снизил тон. — Если я отдаю команду, она должна быть выполнена без рассуждений. На этот раз я прощу тебя, но не испытывай моего терпения впредь. Я разрешаю тебе сделать только одну ошибку. — Он взял ее руками за горло. Она подумала, как легко он может задушить ее. — Готовься к пиру.


На пиру хан сидел под балдахином между Есуй и Есуген. Его ближайшие товарищи из монгольского генералитета выстроились в ряд справа. Слева от Есуй женщины-татарки, которые были пожалованы генералам, болтали друг с дружкой, а другие женщины-татарки подносили им кумыс.

Есуй смотрела на сестру. Лицо Есуген осунулось, Есуй с ужасом подумала, как близки они обе были к расправе. Есуген тоже поплатилась бы за ошибку Есуй. Хан предложил ей кусок мяса на кончике ножа. Он простил ее, но милосердие его казалось таким же холодным, как и нож.

«Отлично, — подумала она, — больше я его не подведу».

Она посмотрела на стан. На пир собирались гости. Несколько человек сидели под одиноким деревом и играли на струнных инструментах. Несколько мужчин боролись, а другие бродили от костра к костру, останавливались поесть и выпить у котлов. Какая-то кучка людей двигалась в направлении ханского шатра, следом шел еще человек с опущенной головой. Есуй потянулась за кубком, когда человек поднял голову.

Она узнала Табудая и ужаснулась. Она затаила дыхание, чувствуя, как кровь отливает от лица. Трясущейся рукой Есуй схватила кубок. Она заставила себя отвернуться.

— Ты побледнела, — сказал Тэмуджин.

— Не обращай внимания.

Рука тряслась так, что она едва не пролила кумыс.

— Я слышал, как ты вздохнула, Есуй. Тебя беспокоит что-нибудь?

В горле стал комок. Лицо Тэмуджина поплыло. Она боялась потерять сознание.

— Ты что-то увидела. — Он посмотрел на приближавшихся людей и вскочил. — Борчу! Мухали! — Два нойона тоже вскочили и подбежали к нему. — Кто-то там напугал мою Есуй. Вели всем, кто вокруг, разобраться по родам.

Нойоны ушли распоряжаться. Табудай остановился и пристально посмотрел на хана. Есуй взглянула на сестру. У Есуген от страха широко раскрылись глаза. Кучки людей рассыпались и выстраивались. Табудай подошел поближе, все еще один.

Что могло привести его сюда? Она знает: Табудай наконец обрел свое мужество.

Тэмуджин пошел к ее мужу и остановился в нескольких шагах от него.

— Ты стоишь один, — сказал хан. — Где твой род?

— Здесь нет моего рода, — ответил Табудай. — Из-за тебя мой род больше не существует.

Борчу и Мухали пошли к нему, держа руки на рукоятях мечей.

— Кто ты? — спросил Тэмуджин.

— Я Табудай, сын татарского вождя Гунана — много твоих воинов заплатили жизнями за его жизнь. Я муж Есуй, дочери Ихэ Черэна. Я пришел в этот стан только для того, чтобы увидеть, кто разгромил нас, и взять немного еды. Я был уверен, что среди множества людей одинокий воин не будет заметен. — Табудай посмотрел мимо хана на Есуй. — Когда я увидел свою жену, я захотел лишь взглянуть на ее лицо еще раз и вспомнить счастье, которое у нас было таким коротким. Я вижу, что она процветает.

Он хотел, чтобы она увидела его, чтобы знала, что он осмелился прийти в стан врагов. Теперь он не сможет сделать хану ничего. Тэмуджин, конечно, пощадит его.

— Нет, — сказал Тэмуджин. — Я не думаю, что ты пришел сюда просто на пир. Ты пришел шпионить и подсматривать, что бы можно было украсть. Ты хотел привести сюда других, которые задумали совершить набег.

— Я один, — сказал Табудай, — и я не шпион.

— Ты враг. Я дал приказ, согласно которому всякий татарин выше тележной чеки расстанется с жизнью, а ты давно перерос эту меру. — Хан неистово взмахнул рукой. — Отрубите ему голову!

Есуй вцепилась в собственный халат. Хан посмотрел в ее сторону, она не осмелилась сказать ни слова. Табудай снял шапку и стал на колени. Борчу первым нанес удар мечом, который глубоко рассек шею. Меч Мухали довершил дело. Тело медленно повалилось вперед, выбрасывая толчками кровь. Голова свалилась к ногам хана.


Есуген думала, что сестра закричит, зарыдает, побежит прочь, но Есуй осталась на месте, лицо ее побледнело. Она не сказала ничего, когда унесли тело и голову. Когда Тэмуджин вернулся к ним и сел, Есуй взяла кусочки мяса, которые он предложил, и набила рот. Ей подливали кумыс, и Есуй пила, пока снова не раскраснелась. Хан встал, чтобы плясать со своими людьми, а Есуй хлопала в ладоши и визгливо хохотала.

Есуген так и не пришла в себя, хотя досидела до конца пира. Песни, шум веселья больно отдавались в ушах. Она не осмелилась уйти до вечера, когда наконец все побрели, шатаясь, к своим лошадям и юртам. К тому времени Есуй так напилась, что Есуген пришлось помочь ей встать и отвести к шатру. Есуген уложила ее в постель, а потом села рядом.

— Мне остаться? — спросила она.

Есуй ничего не ответила. Есуген уткнулась лицом в плечо Есуй и заплакала.

— Перестань, — сказала Есуй бесцветным голосом. — Хану не понравится, что ты плачешь.

— Мне все равно! — Есуген закашлялась и вытерла глаза. — Это я довела тебя до такого. Сможешь ли ты простить меня когда-нибудь?

— Прекрати это, Есуген. Если он увидит тебя такую, наказаны будем мы обе.

Есуген ломала руки. Сестра права. Им придется пережить и эту смерть, забыть вместе со всеми другими.

Она встала и начала ходить. Есуй села на постели и уставилась на огонь в очаге. Есуген подкармливала огонь, боясь возвращаться в свою юрту. Хан может прийти туда, а ей не хотелось оставаться с ним наедине.

Она ждала у очага до тех пор, пока раздавались пьяные выкрики, а это значило, что хан еще с людьми. Заскрипели ступени. Хан крикнул что-то ночным стражам и вошел.

Он прошел мимо Есуген, не взглянув на нее, и остановился у постели.

— Ты поступила правильно, Есуй, — сказал он. — Никаких просьб о пощаде, ни протеста против моего приказа. — Он сел. — Он, наверно, знал, что я ни за что не оставлю его в живых.

Есуй подняла голову.

— Я не буду оплакивать его. Он хотел умереть. У него нашлось достаточно мужества, чтобы прийти сюда, и ему, видимо, хотелось доставить себе удовольствие храбро погибнуть на моих глазах.

Руки Тэмуджина сжались в кулаки.

— Теперь я буду наслаждаться тобой еще больше, зная, что он мертв.

— Он сам выбрал себе смерть, — сказала Есуй. — Теперь я могу вспоминать о нем, как о человеке, осмелившемся храбро посмотреть тебе в глаза.

Хан тряхнул ее.

— Тебе не надо думать о нем вовсе.

— Конечно, муж мой. Я должна покориться тебе.

Есуген встала и пошла к выходу.

— Ты останешься с нами! — крикнул он.

Она пошла к постели и разделась, а хан помог раздеться сестре. Есуген легла в постель и свернулась калачиком на восточной стороне, стараясь держаться от него подальше.

Она думала, что он повернется к Есуй, а он схватил ее, не утруждая себя ласками. Он силой раздвинул ей нош и взял ее со спины, больно стискивая груди. Есуген терпела, чувствуя его учащенное дыхание у уха. Когда он вышел, она легла на бок спиной к нему и укрылась одеялом.

Сестра и хан лежали тихо и молчали. Есуген заснула. Ей снился пир и люди, которые выходили вперед и предлагали свои головы хану, а потом плясали, подкидывая головы туловищами. Она убежала с пира и проснулась.

75

— Мир, — сказал Джамуха.

Большое тело Алтана сползло с седла. Хучар спешился и вручил повод одному из своих людей. Алтан и Хучар были приглашены на встречу с Джамухой здесь, в каменной пустыне за горой Чэгчэр.

— Нилха внутри, — сказал Джамуха и повел обоих вождей к маленькой юрте. Пять его собственных людей и двое Нилхи сидели у входа, играя ножами. Нилха уже говорил ему громкие слова и сыпал проклятьями в адрес своего отца Тогорила и Тэмуджина. Джамуха не очень верил Нилхе и Хучару с Алтаном, но они были оружием, которое он мог применить. Сын Хутулы и двоюродный брат Тэмуджина втайне направили к Джамухе посланника, а Нилху было легко уговорить встретиться с ними. Они вошли в юрту. Нилха сидел у очага, его худощавое лицо ухмылялось.

— Приветствую тебя, Сенгум, — сказал Хучар.

— Привет, — буркнул Нилха. — Так теперь вы устали от того, кого сделали свои ханом?

— У нас есть причины сожалеть об этом, — сказал Алтан.

— Мы сражались за него, — добавил Хучар, садясь. — Мы понесли потери в боях против татар, а потом он лишил нас добычи. — Он взял кувшин, протянутый ему Нилхой. — Даритай приехал бы с нами, да побоялся насторожить Тэмуджина.

— Мне сказали, — сообщил Джамуха, — что Даритаю все еще не разрешено посещать совещания у Тэмуджина.

— Да.

Хучар выпил кумысу.

— Проклятый Тэмуджин, — сказал Нилха. — Эта собака мечтает сместить меня, когда отец провозгласит его приемным сыном.

— Я думал, — проговорил Алтан, — что чувства Тогорила к Тэмуджину более прохладны. Он отказался рассматривать предложение Тэмуджина о браках.

— Это я уговорил отца отказаться. — Нилха сцепил пальцы. Джамуха почувствовал, что Сенгум опять начнет разглагольствовать. — Представьте себе наглость… Предлагает помолвку своей дочери Ходжин с моим сыном Тасугой, будто его девочка такой уж подарок, и хочет, чтобы моя дочь Чагур вышла за его сына Джучи.

Алтан засмеялся.

— Его так называемого сына.

— Моя дочь заслуживает большего, чем занимать почетное место в их шатрах. Его же была бы счастлива сидеть у входа.

— Мать девочки недавно умерла при родах, — сказал Хучар. — И младенец умер. В семье моего двоюродного брата были неприятности этой зимой, и, наверно, это знамение. — Нилха при этом улыбнулся. — Теперь, говорят, болеет другая его жена.

— Ну, мы согласились приехать сюда, и мы готовы действовать, — заметил Алтан. — Мы пойдем в поход с тобой, Сенгум, и с нашим старым товарищем Джамухой, но присоединится ли к нам Ван-хан?

Нилха погладил усы.

— Здесь может возникнуть трудность.

Джамуха наклонился вперед.

— Ты можешь убедить его. Ты должен. Тэмуджин будет претендовать на кэрэитский трон, как только твой отец отправится на Небеса, а возможно, и не станет ждать этого. Ты можешь убедить своего отца, что надо сражаться. Только скажи ему, что Чингисхан готовится захватить его трон.

— Все может быть, — сказал Алтан. — То, что ему отказали в женитьбе и помолвке, привело его в ярость. Многие слышали, как он говорил, что те, которые ему не уступают, заслуживают уничтожения.

Джамуха был уверен, что Сенгум заставит старика действовать. Подозрительность Тогорила разжечь легко, особенно когда речь идет о троне.

— Ты дашь нам знать, как только подготовишь его, — сказал Хучар, — и мы должны действовать быстро. Чем дольше мы будем ждать, тем больше будет времени у Тэмуджина раскрыть наш заговор.

Джамуха вытянул ногу. Достаточно будет нанести значительное поражение Тэмуджину. Джамуха не хотел, чтобы кэрэиты одержали полную победу. Он может выиграть, если ослабнут обе стороны. Люди, которые предпочтут дезертировать из войск и монголов, и кэрэитов, потом будут вынуждены присоединиться к нему. Он найдет способ обернуть битву в свою пользу.

76

Оэлун со своим мужем ждала у юрты. В стан Мунлика приехал всадник этим утром, чтобы сообщить им, что Тэмуджин готовится остановиться здесь на ночь. У ее кольца Тэмуджин с десятью спутниками прошел между двумя кострами. Кроме заводных лошадей, с ними были лошади, груженные вьюками. Она подумала, что это дары, но сомневалась, что они предназначаются ей. Тэмуджин обычно посылал с подарками других, предпочитая оказывать честь своей матери издали.

Вечерний ветер усиливался, снег еще не совсем сошел с пастбищ. Они собирались вскоре перекочевать на весенние пастбища, но степной пожар попортил землю на западе. Многие подозревали, что это дело рук врагов.

Хан посочувствовал им по поводу этого пожара. Он потерял двух жен, получил оскорбительный отказ на свое предложение о браке от Ван-хана и его сына. Тэмуджин потерпел неудачу, и это после его торжества над злейшими врагами.

Тэмуджин подошел к матери, оставив коня своим людям. По нему не видно было, что у него неприятности. Загорелое, волевое лицо под отделанной мехом большой шапкой было по-прежнему красивым, и двигался он с изяществом молодого человека.

— Здравствуй, мама. — Он обнял ее, пожал руки ее мужа. — Я рад видеть тебя, Мунлик-эчигэ.

— Тэмуджин! — Шиги Хутух выбежал к ним из-за повозки. Хан подхватил на руки сводного брата. — А на войну мы пойдем скоро? Можно мне пойти с тобой?

Мунлик рассмеялся.

— Тэмуджин только что приехал, а ты уже одолеваешь его вопросами.

— Потерпи, брат, — сказал Тэмуджин. — У тебя еще будет случай повоевать.

Оэлун проводила их в свой большой шатер. Сына посадили на почетное место, Мунлик сел справа от него, а Шиги Хутух — у его ног. Вошли люди хана. Служанки подали сушеный творог и дичь. Оэлун попрыскала кумысом, подошла к Тэмуджину и села слева. У сына пробивалась бороденка, но Оэлун не заметила седины в ней.

— Я опечалена твоими недавними потерями, — сказала она.

Его жена Джэрэн скончалась всего месяц тому назад.

— Я скорблю, но она болела долгое время. Бортэ и Хадаган взяли на себя заботу о дочерях, но Алаха еще слишком маленькая, чтобы понять, что ее мать покинула нас. — Он взял кувшин, а служанка принесла блюдо с мясом. — Как бы я ни был огорчен, впереди ожидаются радости. Есуй забеременела от меня, и Ходжин будет помолвлена в конце концов.

Оэлун удивилась.

— Ты так скоро нашел ей другого мужа?

— Того же мужа, мама. От Нилхи приехал посланник и сказал, что теперь он готов устроить помолвку моего сына с ней, а также выдать свою дочь за Джучи. Он утверждает, что лишь малые годы его сына и моей дочери помешали ему дать согласие раньше.

— Весьма подозрительно, — сказала Оэлун, — после всего того, что Сенгум говорил прежде.

— Бортэ сказала то же самое, — согласился Тэмуджин, — но Тогорил, видимо, наконец осознал выгоды этого брака и переубедил сына. Теперь я еду в стан к Нилхе — он пригласил меня отметить пиром обе помолвки.

Оэлун взглянула на мужа: даже обычно безразличный Мунлик хмурился.

— Сын мой, — сказал он, — мне это тоже подозрительно. Они третировали тебя, ранили оскорблениями, а теперь вдруг согласились? Мне кажется, с этим трудно согласиться.

Тэмуджин насторожился.

— Мне нужны эти браки, — сказал он тихо. — Они теснее свяжут нас с ханом кэрэитов.

— Делай, как хочешь, — неуверенно сказала Оэлун. Если ее сын не прислушался к Бортэ, он вряд ли последует ее совету. — Я полагаю, мой приемный сын говорил о благоприятных знамениях.

— Тэб-Тэнгри общался на горе с духами. Я не видел причины гадать на костях об этом, поскольку Нилха лишь согласился с тем, чего хотел я.

Мунлик наклонился вперед.

— Тэмуджин, — сказал он, — если бы ты посоветовался с моим сыном, мне кажется, он предложил бы тебе быть осторожным. Сенгум, видимо, знает, как сильно ты желаешь этих браков. Разве можно придумать лучший способ заманить тебя в ловушку, чем сделать вид, что теперь дается согласие?

Тэмуджин фыркнул.

— Нилха слабак. Он не осмелится.

— Он может осмелиться, — возразил Мунлик, — если кто-то другой вдолбит ему это. Тэмуджин, я служил тебе верно с тех пор, как ты щедро вознаградил меня, дав мне в жены свою добрую мать. Говорил ли я когда-ни-будь на твоих советах что-либо, кроме того, что я подчинюсь любому твоему приказу? Высказывался ли я против того, что ты твердо решил делать?

— Нет, — ответил Тэмуджин.

— Они хотят заманить тебя в ловушку, — сказал Мунлик. — Я уверен в этом.

Тэмуджин нахмурился.

— И что бы ты сделал на моем месте?

— Сказал бы Нилхе, что не могу приехать.

— И потерять все, на что я надеялся? Под каким же предлогом?

— Сейчас время весеннее, — ответил Мунлик, — твои лошади отощали, и тебе нужно подкормить их. Если Сенгум искренен, он попросится сам к тебе в гости, и ты ничего не потеряешь. Если он этого не сделает, ты узнаешь, что он замышляет.

Тэмуджин посмотрел на своих людей.

— Что вы на это скажете?

Киратай поднял голову.

— А то, что твой приемный отец дает тебе, возможно, мудрый совет, — сказал он. — Кэрэиты и прежде изменяли своему слову.

Тэмуджин молча ел. Оэлун кивнула мужу, ему пришлось набраться мужества, чтобы высказаться перед ханом.

— Ван-хан обязан мне троном, — наконец проговорил Тэмуджин. — Нилха по-прежнему будет прятаться, если я не прогоню найманов с их земель. — Он положил руки на бедра. — Киратай, вы с Бухатаем поедете к Сенгуму и скажете ему, что я должен подкормить лошадей. Поезжайте на рассвете и возьмите с собой подарки. Попируйте с ним, но возвращайтесь ко мне быстро, если он ничего не скажет о своем приезде ко мне для помолвки. А мы все вернемся в мой стан. — Он взглянул на Мунлика. — Если окажется, что ты не прав, Мунлик-эчигэ, ты испытаешь мой гнев.

— Я знаю, о чем говорю, — возразил старик.

— Поэтому-то я и верю тебе.

— Мой сын наконец-то прислушался к совету, — тихо сказала хану Оэлун. — Но, разумеется, он ошибается редко.

— Мама, если бы я прислушивался ко всем советам, ничего не решалось бы. Пусть всякий крепко подумает, прежде чем дать мне совет.

— Да… но не слишком запугивай людей, а то они не обратятся к тебе, когда это будет нужно.

Она встала и убрала блюда.

Мужчины немного выпили, а потом бросили жребий, кому стоять на часах в первую смену. Двое вышли, а остальные завернулись в одеяла.

— Ты можешь поспать в моей постели, Тэмуджин, — предложил Шиги Хутух.

Тэмуджин улыбнулся.

— Отлично.

Оэлун проводила сына к постели мальчика. Тэмуджин увернулся, когда она хотела снять с него шубу.

— Я не ребенок, — сказал он.

— Смеешься над старой матерью. — Как обычно, она к вечеру уставала. У нее закололо под ребрами, когда она стала на колени, чтобы разуть его. Она укрыла его одеялом, хоть он и притворно хмурился. — Можно попросить тебя, Тэмуджин? — Он кивнул. — Мне бы хотелось уехать завтра с тобой.

— Тогда я должен задержаться, пока ты упакуешь вещи и подготовишь кибитку.

— Мне не нужна кибитка. Я поеду верхом, и это пойдет мне на пользу.

— А я останусь без жены? — спросил Мунлик, уже лежавший в их общей постели. — Юрта будет без тебя пуста.

— Я скоро вернусь. — Она встала и посмотрела на сына. — Я хочу навестить Бортэ и внуков. Ты бы почаще собирал нас всех вместе. Твоей старой матери осталось недолго жить и радоваться внукам.

Тэмуджин сделал знак, отводящий беду.

— Не говори такие вещи. Ты выносливая. — Как-то он сказал ей, что на вид она не старше Бортэ, но последнее время это было бы не так. — Я устал спорить с тобой. Если твой муж отпустит тебя, ты поедешь.

— Пусть едет, — пробурчал Мунлик.

Оэлун пошла к постели, сняла халат, разулась и легла рядом с мужем. Она обняла его, он прижался к ней. Его любовь была, как костер в ночи, согревавший ее.


— Сначала ты говорил мне, что я в конце концов должен жениться, — сказал Джучи, — а теперь ты говоришь, что я могу и подождать.

Бортэ нахмурилась. Он был в поле и приехал в орду лишь вечером. Едва он успел поздороваться с матерью, как Тэмуджин сказал ему об отсрочке помолвки.

— Ты женишься, — добавил Тэмуджин, — так или иначе, либо на дочери Сенгума, либо на ком-нибудь еще.

— Он думает, что его дочь слишком хороша для меня. — Джучи схватил кусок мяса. — Если она окажется в моей юрте, хорошая трепка поставит ее на место.

Чагадай посмотрел на старшего брата.

— Кэрэиты согласны выдать его дочь за старшего сына хана, так что они, наверно, имеют в виду меня…

Хан строго посмотрел на него и поднял руку. Бортэ хлебнула из кубка. Джучи было девятнадцать лет. Он был похож на Чилгера, и рот у него кривился точно так же, как у мэркита, когда тот злился, и тело было массивное, ширококостное, и глаза маленькие, черные. Он смотрел мимо нее на Есуй и Есуген, которые сидели слева от Хадаган. Джучи ел глазами сестер. Его бы давно надо было женить.

— Я позабочусь, — сказал Тэмуджин, — чтобы у всех моих сыновей были жены, достойные их.

Угэдэй улыбнулся отцу.

— Тогда ты должен найти мне такую, как наша мама. — Лицо хана подобрело, когда он взглянул на третьего сына. Угэдэй поднял кубок и выпил. В свои четырнадцать это был широкоплечий мальчик, выпивавший уже как мужчина, но становившийся от выпивки более дружелюбным.

Оэлун-экэ что-то сказала сыну. Бортэ усадила ее слева от Тэмуджина. Старость пришла к Оэлун внезапно, лицо ее обветрилось и покрылось тонкими морщинами. Только золотисто-карие глаза были теми же.

Тэмуджин предложил мясо сперва своим женам, потом Ходжин. У маленькой девочки были отцовские глаза и острый взгляд, как у Тулуя. У своей матери Дохон она ничего не взяла.

— Я не хочу замуж, — сказала Ходжин.

Хадаган рассмеялась.

— Когда-нибудь тебе придется выйти. Во всяком случае, это будет всего лишь помолвка — в стан к мужу ты поедешь через несколько лет.

— Твоя тетя Тэмулун, бывало, говорила, что не хочет замуж, — сказала Оэлун, — а теперь счастлива с мужем.

Ходжин придвинулась к Хадаган. Если ханский посланник к Нилхе вернется без Сенгума, хан поймет, что сын Ван-хана собирается нанести ему удар. Бортэ знала, что Тэмуджин тогда будет действовать. Она с горечью подумала, что предостерегала его относительно Тогорила.

Она встала и помогла служанкам убрать блюда. Ала-ха поспешила за ней, сунув маленькую девочку Хадаган. Есуген и Есуй встали и поклонились хану, а потом ушли. Тулун и Угэдэй отправились в свою сторону шатра поиграть в бабки.

Оэлун положила голову на плечо сына.

— Приезжай к нам опять, — сказал Тэмуджин, — когда Джучи женится.

— Я буду здесь встречать его невесту. — Оэлун повернулась к старшему внуку. — Смотри, будь ей таким же хорошим мужем, каким был мой.

Бортэ гадала, говорит Оэлун-экэ о Мунлике или о Есугэе. Снаружи кто-то крикнул, часовой ответил. Бортэ пошла к выходу, думая, что вернулся Киратай или Бухатай.

Позвал хана Джурчедэй. Бортэ попросила его войти. Вождь уругудов вошел с двумя незнакомцами, одежда которых была заляпана грязью.

— Приветствую тебя, Тэмуджин, — быстро проговорил Джурчедэй. — Эти два пастуха приехали из стана Шерэна, сына Алтана, и просятся поговорить с тобой. — Оба незнакомца стали на колени и прижались лбами к ковру. — Они говорят, что дело не терпит отлагательств, и не хотят говорить больше ни с кем.

— Встаньте, — велел Тэмуджин пастухам.

— Коко Мункэ по-прежнему хранит нашего хана, — выпалил старший из них. — Я Бадай, а это Кышлык. Мы слуги в стане Шерэна. Он присягал тебе, так что нам кажется, что мы служим тебе, как и ему.

Тэмуджин нетерпеливо махнул рукой.

— Говорите по делу.

— Кэрэиты собрали военный курултай, — сказал Бадай. — Они хотели держать это в секрете, но я был у шатра Шерэна, когда он приехал и говорил с женой. Я слышал, как он сказал, что ловушка Сенгума не сработала, но подготовлена новая ловушка. Они хотят совершить набег на рассвете, окружить твой стан и взять тебя.

Джурчедэй выругался. Хан медленно встал.

— Нилха, наверно, схватил моих посланцев… или хуже того… Сенгум уже бы свел меня в могилу, если бы не Мунлик-эчигэ.

— Если Шерэн был на курултае, — пробурчал Джурчедэй, — то и Алтан, видимо, был там, и я подозреваю, что и Хучар не находился в другом месте.

— Кэрэиты приближаются к тебе, хан, — сказал Кышлык. — Я прошу тебя спасаться.

— Нилха не стал бы действовать без одобрения отца, — тихо промолвил Тэмуджин. — Дожить бы до того времени, когда Тогорилу оторвут руки и ноги и кости разбросают на все четыре стороны. Джурчедэй, поднимай стан и пошли людей в соседние станы. Каждому мужчине сесть в седло и ехать на восток со мной — оставьте все, за исключением того, что нужно для сражения.

Трое выбежали из шатра. Сыновья Бортэ разбирали оружие.

— Я еду с тобой, отец, — сказал Тулуй.

— Нет. Оставайся с матерью. — Он строго посмотрел на Бортэ. — Я поручаю тебе мать, своих жен и младших детей. Спасайтесь, как можете.

Он зашагал к выходу.

77

За озером Буир, поблизости от места, которое называлось Краснотал, где чахлые деревца росли в полупустыне, кэрэиты увидели отступающий монгольский арьергард. Ближе к ночи монголы выстроились в боевой порядок, и кэрэитские воины поняли, что враг решил сражаться. Солнце село, когда Джамуха проехал обратно через свои боевые порядки, чтобы посоветоваться с Тогорилом и его генералами.

Какой же дурак Сенгум, пытавшийся заманить Тэмуджина в ловушку. Нилха преуспел лишь в том, что насторожил врага. У Джамухи было такое ощущение, будто поводья выпали из рук. Тогорил предпринял поход неохотно, а Нилха пылал такой злобой к Тэмуджину, что порол горячку.

Он спешился у костра. Ван-хан подошел к нему.

— Враг ждет, — сказал Джамуха. — Как мы будем действовать? Люди ждут твоих сигналов.

— У меня вопрос к тебе, — сказал Тогорил. — Кто, по-твоему, лучшие воины Тэмуджина, кто самые опасные?

Джамуха стиснул зубы. Старик все еще колеблется, не может решить, как построить войско для боя.

— Уругуды и мангуды, — ответил он и выругал про себя их вождей. Он видел, как они сражались, когда Хубилдар и Джурчедэй еще были на его стороне. — Они держатся в тесном строю и когда окружают противника, и когда отступают. Их копья — самое смертельное оружие, их мальчики начинают обучаться военному делу, как только их сажают на коней, даже если их приходится привязывать к седлу.

— Тогда я поставлю против них джиргенов, — сказал Тогорил, — а позади них тумэн тубегенов — они яростно бьются копьями и считаются нашими лучшими лучниками. За олон-донхатами пойдет моя гвардия, а главные силы я отведу.

— Лучше не придумаешь, — пробурчал Джамуха. — Тэмуджин наверняка бросит на нас первыми уругудов и мангудов. Если мы отбросим их и сделаем брешь в их боевом порядке, до победы рукой подать.

— Мне кажется, что возглавить войско нужно тебе, молодой браг. Ты знаешь лучше меня, каким образом они будут сражаться.

Генералы сквозь пламя костра смотрели на Джамуху. Он знал, что они думают, а думают они о том, что их хан ослаб сердцем, желая передать командование тому, кто уже проигрывал Тэмуджину. Они подчинятся, но неохотно, и возложат вину на него, если сражение будет проиграно.

— Я не могу принять такую честь, — сказал Джамуха. — Мой меч в твоем распоряжении, Тогорил-эчигэ, но вести нас должен ты и твои нойоны.

Генералы облегченно вздохнули. Они поговорили еще, спланировали сражение, но Джамуха уже учуял поражение. Сердце Ван-хана не лежало к этой битве. Его завело далеко лишь приставание Нилхи.

Наконец Джамуха покинул кэрэитов и поехал обратно к своим людям. Что бы ни случилось, некоторые из людей Ван-хана задумаются, стоит ли им сохранять верность, и поищут нового вождя. Если Тэмуджин понесет тяжелые потери, некоторые из его сторонников, возможно, уйдут от него к Джамухе.

К тому времени, когда он добрался до своей ставки, решение созрело. Он отделил пятерых самых верных товарищей от остальных.

— Ван-хан подведет нас, — сказал он. — Он просил меня рассказать о силах Тэмуджина и пытался передать мне командование своим войском. В сердце своем он уже проиграл сражение.

— А что хочешь сделать ты? — спросил его товарищ.

— Если Ван-хан и дальше покажет себя слабаком, легко будет отстранить его и использовать Нилху, пока мы в нем нуждаемся. Сейчас же у Тэмуджина меньше живой силы, и его еще можно победить… если ему не помогут.

— Ты собираешься помочь ему? — спросил Огин.

— Он должен знать, что я здесь, — он увидит мой туг. Пусть он не думает, что я забыл о наших старых узах. Говорят, что Тэмуджин из тех, кто умеет прощать старых друзей, помогавших ему в беде. Если я заслужу его благодарность теперь, то найду способ использовать его позже.

— Все возможно, — сказал его товарищ.

— Огин, ты будешь моим посланцем. — Джамуха обнял молодого человека. — Ты проберешься тайком в стан Тэмуджина и скажешь моему анде о том, что Тогорил не может даже построить боевой порядок. Я сообщу тебе для Тэмуджина замысел сражения, сложившийся у Ван-хана, и ты скажешь ему, чтобы он был осторожен и не боялся. Посмотрим, как он воспользуется этим.

78

Ходжин сидела на склоне холма и смотрела на высокие травы, начинавшиеся за лесом. Тулуй и другие мальчики пасли внизу лошадей.

Бортэ-экэ приказала, чтобы все в их стане рассредоточились. Большинство поехало на север, к Онону, но сама хатун повела группу людей на восток, через полосу пустыни, а потом соленых болот у озера Буир. След войска вел к Халхе. Хатун свернула с него наконец и двинулась на северо-восток. Большинство из тех, кто последовал за Бортэ, остановились у реки, чтобы дождаться сообщений от своих воинов и понаблюдать, нет ли погони.

Ходжин знала, чего ей стоит бояться. Если враги отца победят, ей и другим придется прятаться долгое время. И все же испуг ее не брал. Отец непременно победит, а потом их найдут.

Она вспомнила, как он входил в свой шатер, высокий и гордый, а вокруг теснились его люди, настороженные, как ястребы. Ничто не могло победить его, он был настоящим ханом. Когда бы она ни подумала о Коко Мункэ Тэнгри, наблюдающим за ними всеми сверху, она представляла себе отцовские глаза. Он повергнет своих врагов, как гроза, насылаемая Тэнгри, его меч засверкает, как Небесные молнии.

Она встала и прошла через лес к ручью, наполнила деревянное ведро Бортэ-экэ, а потом стала карабкаться на холм, к шалашам. В яме горел небольшой костер, над огнем стоял треножник с котлом. Хадаган-экэ соорудила треножник из трех ободранных веток.

Есуй поддерживала огонь сосновой хвоей и сушняком. Есуй была беременна, хотя это было еще незаметно, и Бортэ щадила ее.

— Где Алаха? — спросила Ходжин, ставя ведро.

— С другими. Она становится непоседой. Бортэ надеется, что она устанет и поспит позже. — Ходжин села. — Не бойся, — продолжала Есуй. — Ты не боишься? Даже твой отец не выходит из себя настолько, чтобы убивать маленьких девочек, и я сомневаюсь, что его враги станут убивать.

Ходжин оставалась с молодой женой отца с глазу на глаз всего несколько раз и чувствовала себя в ее присутствии неловко.

— Я пряталась от твоего отца в лесу вот так же, — продолжала Есуй. Она говорила об этом прежде.

«Когда-то на этих землях жил мой народ, — рассказывала она Ходжин. — Твой отец убил всех мужчин. Его люди нашли меня, и он сделал меня своей женой».

Есуй всегда говорила такие вещи со странной улыбкой, и ее глаза были твердые и черные, как агаты.

— Твой отец убил моего первого мужа, — сказала Есуй.

— Я знаю.

— Он приказал своим людям отрубить ему голову на глазах моих и Есуген во время пира, когда праздновали победу.

— Он был врагом, — сказала Ходжин.

— О, да. Хану пришлось перебить мой народ. В конце концов, если бы он этого не сделал, теперь бы он оказался в ловушке между татарами и кэрэитами, и долго бы не протянул.

— Ты говоришь так, словно ненавидишь моего отца.

— Ты ошибаешься, дитя. Я люблю твоего отца. Он пошел на все, чтобы найти меня и воссоединить с сестрой. Я люблю его потому, что, если я позволю себе ненавидеть его, эта ненависть иссушит меня, а его не тронет.

Ходжин не понимала, о чем она говорит. Любая женщина почла бы за счастье стать женой хана.

Она не беспокоилась о помолвке; ее муж, она была уверена, никогда не будет таким превосходным человеком, как отец. Ну, теперь помолвка расстроилась, и это было как-то связано с войной. В любом случае ее отец воюет за нее.

— Я молюсь, чтобы он остался в живых, — сказала Есуй, — и чтобы он нашел нас поскорей. Я забыла о многом, любя его, а здесь мне все напоминает о том, что я хотела бы забыть.

— Он будет жив и здоров, — сказала Ходжин.

Есуй улыбнулась своей странной улыбкой.

— А если нет?

— Тогда будут сражаться мои братья, и если враги придут сюда, я застрелю их и отрублю им головы. Я сложу их в кучи и буду петь и плясать вокруг них. — Ходжин придвинулась к огню. — Надеюсь, он поубивает их всех.


Есуй выползла из шалаша, в котором жила вместе с сестрой. Бортэ помогла молодой женщине встать на ноги.

— Сочувствую, — сказала она. — Ребенка похоронили поблизости. Я покажу тебе могилку.

Есуй покачала головой. Она не плакала, потеряв ребенка, а Есуген плакала.

— Я сама потеряла двух детей, — продолжала Бортэ. — Ты молода, Есуй, — будут другие. Я знаю, что от этого не легче, но это правда.

Скоро им придется покинуть это место, возвратиться к людям, ожидающим к югу от гор, и есть надежда, что там они получат известие о Тэмуджине. Оттуда она могла бы отправиться на запад, к стану хонхиратов, и надеялась, что отцовское племя приютит ее на зиму. Больше задумывать наперед она не осмеливалась.

Алаха потянула ее за полу тулупа. Бортэ увидела маленькую фигурку Ходжин среди деревьев.

— Бортэ-экэ! — кричала запыхавшаяся девочка. — Мы видели каких-то людей там, далеко, и Тулуй хотел спрятать животных, а потом приехать к тебе, и тут… — Девочка перевела дух. — Они оказались нашими — человек двадцать.

Бортэ забросала костер землей и схватила Алаху. Они с Есуй побежали за Ходжин вниз по склону холма. Когда они выскочили из леса, Тулуй уж подскакал к людям ивел их к пасущимся животным. С воинами был Чагадай. Бортэ сунула Алаху в руки Есуй и подбежала к нему.

— Мама! — закричал Чагадай. Она схватила лошадь за повод. Он соскочил с лошади и обнял мать. — Отец будет прыгать от радости.

Она посмотрела на него.

— Значит, он жив.

Чагадай кивнул.

— И Угэдэй, и Джучи, и дедушка Мунлик. Мы поехали на север охотиться и нашли некоторых наших людей у реки к югу отсюда. Они сказали, что вы поехали на север. Я не думал, что наши люди прячутся так далеко на востоке.

— Враги тоже не подумали бы. Я послала большую часть людей к Онону. — Она ухватилась за сына. — А твой отец… вы победили?

Чагадай нахмурился.

— Можешь назвать это победой. Она дорого стоила нам… но я расскажу об этом позже. Зови сюда остальных.

Он сел на коня и поехал к своим людям. Она заметила, что у них нет заводных лошадей. Любая победа, видимо, достается нелегко. Она стала быстро карабкаться на холм.


Бортэ рассказали о битве. Ханское войско пасло лошадей, когда тучи пыли вдали предупредили о приближении противника. Они едва успели собрать табуны. А тем временем солнце садилось, кэрэиты были уж близко, и оба войска готовились к сражению всю ночь.

— И тогда случилась странная вещь, — рассказывал Чагадай. — Один из людей Джамухи приехал к отцу и выложил ему, как собираются сражаться кэрэиты. Кажется, анда сомневался, выдержит ли желудок Ван-хана эту войну.

Бортэ поджала губы.

— Джамуха всегда был непостоянен.

— Постоянен, не постоянен, но он нас, можно сказать, спас. Ван-хан собирался бросить свои лучшие силы, ударить всей массой на уругудов и мангудов, так что отец знал, что боевой порядок здесь надо укрепить.

Хубилдар бросился со своими мангудами на противника, и его отбросили назад. Джурчедэй контратаковал, и когда его тоже отбросили, опять стали наступать мангуды. В конце концов противника потеснили — Джурчедэй стал преследовать его, и тут Сенгум ввел новые силы против нас. Это было глупо — уругуды преследовали войска его отца. Ему бы послать своих людей в тыл уругудам, тогда бы он многих побил.

Глаза Тулуя сияли. Бортэ знала, что ее младший сын жалел, что не участвовал в сражении.

— В лицо Сенгуму попала стрела, — продолжал рассказывать Чагадай, — и он упал с коня. Все кэрэиты окружили его. У нас было мало надежды пробить эту оборону, да и солнце садилось. Хубилдар был ранен, мы потеряли много людей, так что когда наступила темнота, отец приказал отступить. Мы не останавливались до полуночи, не имея представления о своих потерях. Мы спали в седлах, все время ожидая нового нападения. Перед рассветом отцу донесли, что Угэдэй пропал, а также Борчу и Борогул. Отец был вне себя от горя.

— Но ты сказал…

— Мы должны благодарить приемного сына бабушки Борогула за спасение Угэдэя. — Оэлун всплеснула руками при этих словах. — Угэдэя ранили стрелою в шею, и Борогул поддерживал его в седле всю ночь по пути к нам, высасывая кровь из раны. Увидев их, отец заплакал. К тому времени и Борчу догнал нас. Он потерял коня, и ему пришлось украсть вьючную лошадь у кэрэитов. — Он помолчал. — Бабушка, приготовься. Дядю Хасара схватили — Борчу видел его среди пленных у кэрэитов.

Оэлун-экэ зарыдала. Бортэ взяла ее за руку.

— Мы знали, что нас могут преследовать, — продолжал Чагадай. — Мы отступали к Хинганам. Оставшиеся у нас лошади к тому времени выдохлись, и нам хотелось лишь немного подкормить их, пока не появился противник. Но он так и не подошел, а потом приехал вождь тангутов, который решил оставить кэрэитов и присоединиться к отцу. Он тоже рассказывал о разногласиях у кэрэитов. Ван-хан разозлился на сына за то, что тот толкнул его на эту войну, и один из кэрэитских нойонов убедил Тогорила оставить нас пока в покое и подобрать нас позже. Так он и сказал — словно мы коровьи лепешки. — Чагадай откашлялся. — Он сказал Ван-хану, что мы слабы и что у нас почти ничего не осталось. Он был недалек от истины.

— И где же теперь мой старший сын? — спросила Оэлун.

— Движется на запад вдоль Халхи. Он разделил войско на две части, все, что осталось от войска. У нас меньше трех тысяч человек. Половина охотится севернее реки, а половина — южнее. Вот и все, что случилось с тех пор, когда я видел вас в последний раз. — Лицо у Чагадая было изможденное. — Можно назвать это победой, но ощущение от нее, как от поражения.

79

Они ехали на юго-запад. По дороге люди охотились. Через несколько дней они догнали монгольский арьергард. У воинов было мало запасных лошадей и палаток. Когда Бортэ узнала, что Тэмуджин остановился к востоку от озера Буир, она приказала двум людям сопровождать ее, а остальных оставила с арьергардом.

Она добралась до Тэмуджина лишь через три дня. Тот разговаривал с Джурчедэем у полевого шатра, когда она приехала. Люди казались такими же унылыми, как и те, которых она встречала по пути. Они равнодушно смотрели на туг хана, проходя в его шатер, словно бы не уверенные, что дух штандарта не покинул их.

Тэмуджин обнял ее и повел внутрь.

— Я получил донесение от двух разведчиков сегодня утром, — сказал он. — Большая часть наших людей прячется в горах севернее Онона. Разведчики говорят, что противник отвел свои силы к Керулену. Хубилдар отправился на Небо. Я говорил ему, чтобы он не охотился, пока не поправится, но он настаивал, говорил, что сражался за меня и будет охотиться для меня. Раны открылись. Мы похоронили его несколько дней тому назад.

— Сочувствую тебе, — сказала она, видя, что он еле сдерживает слезы.

— Хасар в плену, и никто не видел его семьи.

— Чагадай сказал мне о Хасаре.

— Я молюсь за то, чтобы он оставался пленником, чтобы у Тогорила хватило жалости пощадить сына своего анды. — Он вздохнул. — Ты справилась, Бортэ, спасла тех, кого я доверил тебе.

— Справилась, да не совсем Почти все, что у нас было, брошено, и из-за долгой езды на лошади Есуй выкинула.

— Ты спасла ее и остальных, — сказал он. — Я благодарен тебе за это.

Она прижалась к нему, на сердце стало легче. Лицо у него осунулось, глаза грустные, но тихий голос по-прежнему ровен.

— Маленькая Ходжин ни разу не потеряла веры в тебя.

Он похлопал ее по руке.

— Наверно, я должен был прислушаться к тебе, когда ты предупреждала меня, что Тогорил ненадежен.

Ей не удалось тогда вразумить его, но она была рада, что он помнил это.

— Ван-хан тут ни при чем, — сказала она, — это дела его сына, да и Джамуха, видимо, руку приложил.

— И все же он направил ко мне посланца перед битвой. — Тэмуджин вздохнул. — Может, он вспомнил наши старые узы. Я сожалею о том, как все сложилось, и, наверно, он тоже.

Ей не хотелось говорить о Джамухе.

— Бортэ, мне кажется, ты знаешь, что делать.

Она насторожилась. Он хочет, чтобы она подтвердила его собственное решение.

— Если ты потерпел неудачу, — сказала она наконец, — то надо уехать всем к племени моего отца. Мне кажется, что люди и лошади могут восстановить силы у хонхиратов, если они разрешат нам оставаться на своих землях. А те, что прячутся, присоединятся к нам впоследствии.

— Я думал о том же. — Он положил руку ей на плечо. — Ты знаешь, что это значит?

— Знаю.

— Если они отвергнут мое послание, нам придется сражаться с ними и взять, что нам нужно.

— Да.

Она понимала, когда выходила замуж за него, что верность ему должна у нее стоять на первом месте.

Тэмуджин крикнул Джурчедэю. Уругуд пригнулся, входя, потом стал на колени и сел на пятки.

— У меня есть поручение для тебя, — сказал хан. — Пора напомнить хонхиратам о наших узах. Нам нужно восстановить силы на их землях, и если они присягнут мне, наше войско пополнится.

— Они могут не согласиться, — возразил Джурчедэй.

— Тогда нам придется напасть. — Он взглянул на Бортэ. — Они начали перекочевывать на некоторые старые татарские пастбища. Они, наверно, не слишком расположены к войне, но если они увидят, что мы слабы, то могут рискнуть напасть. Нам лучше показать им, что мы готовы к сражению, приблизившись к ним первыми.

Джурчедэй кивнул.

— Я буду твоим посланцем, Тэмуджин.

— Возьми с собой своих лучших людей. Ты скажешь хонхиратам о моей любви к ним, о прекрасной Бортэ, которую я нашел среди них, о том, как верно она ждала, пока я не окреп и не попросил ее руки. Ты скажешь, что мой отец обещал мне их дружбу. Ты напомнишь им, что я никогда не нападал на них.

— Я скажу все это.

— И, по возможности, красноречивей, — сказал хан. — Если они начнут говорить, что они всегда рассчитывали не на свою военную силу, а на красоту своих дочерей, мы узнаем, что они поддадутся и присягнут нам. Но если они заговорят о том, что сокол возвращается в свое гнездо после охоты, мы нападем.

— Я поеду к их вождям сейчас же, — сказал Джурчедэй.


В стане мужа Бортэ оставалась вместе со всеми, кто был с ней во время побега. С ними был оставлен отряд воинов и часть арьергарда, остальное войско вскоре поехало вслед за Джурчедэем и его людьми, готовое напасть, если хонхираты решат сражаться. Даже в ослабленном состоянии войско хана может нанести тяжкий удар ее племени. У хонхиратов не было военного опыта.

Она была возле походного шатра, помогая Хагадан разделывать оленя, которого притащили охотники, когда увидела монгольского всадника, несущегося к стану. Бортэ продолжала работать, пока человек не приблизился к сторожевым кострам, потом она встала, засунула нож за кушак и вошла в шатер. Немного погодя она узнает, будет ли война.

Бортэ ждала. Несколько часовых у костров, приветствовавших всадника, теперь скакали в направлении стана, неся весть об ответе хонхиратов.

В проеме кто-то появился.

— Бортэ, — сказала Хадаган, — люди бросились к лошадям и к оружию. Это значит, что им, наверно, приказали готовиться к битве.

Она боялась поверить в это. Наконец она встала и вышла. К ней рысью ехала стража, она поспешила навстречу воинам.

— Говорите, — потребовала она.

— Хорошие новости, почтенная госпожа, — хонхираты сдадутся нам. Наш человек говорил что-то об их вождях, едущих сюда, но я уже был в седле и не слышал остальное.

Она вернулась к шатру, где Хадаган развешивала полоски мяса на веревке, натянутой между двумя шестами. На занесенной песком равнине она увидела тучи пыли, поднятой множеством всадников.

— Будет мир, — сказала она Хадаган.

— Хорошо, — ответила женщина. — У нас будет время приготовить это мясо.

Бортэ засмеялась. Один из всадников опередил своих товарищей, в нем было что-то знакомое. Она продолжала наблюдать за ним, пока он не доскакал до сторожевых костров и не спешился, чтобы приветствовать стражу. Она узнала эту походку враскачку и поднесла руку ко рту.

— Что с тобой, Бортэ? — спросила Хадаган.

— Отец. — Бортэ сделала шаг вперед. — Мой отец приехал.


Она так сильно рыдала, что не могла поприветствовать Дай Сэчена должным образом. Она едва вспомнила, Что ему надо представить Хадаган, и снова прильнула к старику. Борода и усы Дая были совершенно белыми, лицо в морщинах и задубевшее, тело усохшее от старости, но руки, обнимавшие ее, были все еще сильны.

— Отец, — прошептала Бортэ.

— Тэргэ и Амель призвали других вождей в свой стан, — сказал он, — когда прибыли посланцы Тэмуджина. Они уже решили, что присягнут твоему мужу, когда мы приехали. Так что и мы все согласились. Я сказал им, что, как отец первой жены Чингисхана, я хочу поехать к нему и присягнуть сразу, вот Тэргэ и Амель и послали меня с Анчаром. Твой брат сейчас с Тэмуджином, и когда я услышал, что ты в стане, я спросил, не могу ли я увидеть тебя.

— О, отец. Увидеть Анчара снова было бы замечательно.

Он улыбнулся ей.

— Ханские посланцы говорили о красивой Бортэ, но я думал, что твоя красота ушла в предание. Теперь я вижу, что она сохранилась.

— Ты льстишь мне, отец. Цветок засох.

— Лишь чуточку увял, дитя мое. — Он поклонился Хадаган и пошел за Бортэ в шатер. — Твоя мать чувствует себя хорошо. Она с великой радостью увидит тебя снова.

— А ты не взял еще одну жену за все эти годы?

Дай покачал головой.

— Теперь я слишком стар, чтобы думать о других женах, и Шотан тоже имеет свое мнение об этом.

Отец сел лицом к дверному проему. Она сняла флягу с шеста и села рядом с ним.

— Прости, что больше угостить тебя нечем. — Бортэ окропила пол. — У нас многого еще не хватает.

— Вы нарастите жирок на наших землях.

— Отец, я говорила Тэмуджину, чтобы он обратился к твоему племени. Он бы без меня это сделал, но ему бы легче было принять такое решение, если бы я согласилась. Он бы напал на вас, если бы вожди ему отказали. Я это знала, когда давала ему совет.

— Я тоже знал, когда слушал его послание. Я рад, что до этого не дошло. — Он выпил и вернул ей сосуд. — У нас многое изменилось, дочка. Наши молодые люди не желают больше рассчитывать на красоту наших девушек. Они много слышали об отваге Чингисхана. Некоторые хотели сражаться на стороне татар против него, чтобы доказать себе, что они достойные противники, но нам пришлось удержать их.

— Хорошо, что вы это сделали.

— А другие, вроде твоего брата Анчара, говорили о том, что они добудут, если станут служить ему. Я уже давно знаю, что наш мирный образ жизни скоро пройдет, что молодые люди мечтают о набегах и засадах. Они говорили о том, как Чингисхан делает могучих воинов из обыкновенных пастухов и генералов из людей, которые в прежние времена могли бы стать лишь конокрадами.

— Теперь он нуждается в вас, — сказала Бортэ, — но вы присоединяетесь к нему в то время, когда судьба к нему неблагосклонна.

Дай кивнул.

— Если мы ему поможем, он вознаградит нас. Молодые люди слышали о его щедрости по отношению к своим сторонникам. — Старик погладил бороду. — Вот и до нас добралась война — уже недостаточно прикрываться красивыми девушками, как щитом. Лучше Анчару воевать на стороне мужа сестры, чем против него.

Она сказала:

— Анчар когда-то хотел стать его генералом.

— Да. Тэмуджин показал, что он есть такое, еще будучи мальчиком. Я знал, что он предназначен для великих дел. Одного не знал я тогда — его возвышение означает, что с моим племенем будет покончено.

— Не означает, — возразила Бортэ. — Вы присоединились к нему, а когда он станет сильнее…

— Несомненно, он станет сильнее. — Отец вздохнул. — Разве не летел он к тебе с солнцем и луной во сне? — Лицо его сморщилось, выдавая возраст. — Больше мы не будем хонхиратами, а станем монголами.

80

Сорхатани наблюдала за степью. Черные фигурки всадников неслись в жарком мареве по высохшей желтой траве. Она узнала отороченную синим одежду отца, несмотря на клубы пыли.

Джаха Гамбу поехал в орду дяди несколько дней тому назад. Он знал, что поход на монголов будет ошибкой, но все равно отправился сражаться. Он возвратился с войны и рассказывал, как его брат Тогорил рассердился на Сенгума, обвинив его в больших потерях кэрэитов.

Джаха вернулся к Ван-хану в стан, чтобы по возможности примирить отца с сыном и заверить Тогорила в своей преданности. Отец Сорхатани часто говорил, что не стоит возбуждать подозрительность Тогорила, поскольку Ван-хан погубил других своих братьев, дабы утвердить себя на троне.

Служанки подогнали овец к шатру. Ибаха, сестра Сорхатани, смотрела на кобыл, привязанных у самой границы стана: Хасар и его сын Игу с другими мужчинами доили кобыл. Ибаха покраснела.

— Ибаха, — строго окликнула ее Сорхатани.

Сестра вздрогнула, а потом опустилась на колени у овцы. С тех пор как Хасара привезли сюда, Ибаха под любым предлогом старалась оказаться рядом с ним, но то же самое было с ней несколько месяцев тому назад, когда в их стане останавливался торговец-уйгур.

Сорхатани подумала, что ее сестрица невероятно глупа. Ибаха знала, что Хасар не сможет жениться на ней, пока он пленный и заложник, но это не мешало ей заглядываться на него.

Молоко шумно ударяло в дно ведра. Наверно, ей, Сорхатани, надо поговорить с отцом об Ибахе. Он иногда прислушивается к ней. Ребенок обладает мудростью женщины — вот как говорит он о Сорхатани. Она скажет ему, что Ибаха слишком красива, чтобы ее можно было еще долго оставлять в девках.

Ибаха снова загляделась на мужчин.

— Дои, — проворчала Сорхатани.

Сестра хихикнула и снова взялась за работу.


Красное солнце уже совсем склонилось к западу, когда обе сестры понесли молоко в юрту.

— Отец возвращается, — сказала Сорхатани, помогая матери выливать молоко в котел.

Ее мать была третьей женой отца, но любимой. Джаха Гамбу приходил в ее юрту, если хотел обсуждать вещи, не предназначенные для ушей двух других жен. Те давали пищу слухам, а Хухен Гоа словно бы и не слышала того, что он говорил ей.

Сорхатани разглядывала гладкое, с золотистой кожей, лицо матери. Хухен Прекрасная все еще выглядела, как красивая девушка, неподвластная возрасту. Ее карие глаза не были затуманены ни единой мыслью. Сорхатани пришло в голову, что она когда-то была такая же глупая, как Ибаха.

— Мне нужно побольше топлива, — сказала Хухен одной из служанок.

— Я принесу. — Ибаха поспешила к выходу.

Сорхатани поставила ведро.

— Мою сестрицу пора выдавать замуж, — сказала она.

— Я буду скучать по ней.

— Ей почти восемнадцать, мама. Уж не хочешь ли ты, чтобы она состарилась в этой юрте? Ты должна поговорить с отцом. — Мать, конечно, не поговорит, а взвалит эту заботу на Сорхатани. — Я помогу ей набрать кизяков.

Она вышла. Сестра шла к юрте Хасара, стоявшей на южной стороне кольца Джахи Гамбу. Другие пленные монголы были разбросаны по стану, но Хасара отец хотел иметь под рукой. Он был одновременно и заложник, и старый товарищ.

Ибаха облокотилась на повозку, явно надеясь увидеть монгола. Сорхатани подошла к ней. Мимо них пробежало несколько мальчишек. Главная жена Хасара, единственная из его жен, тоже попавшая в плен, стояла у своей юрты, обрабатывая с другой женщиной кусок войлока. Мимо проскакал еще один мальчишка и вдруг остановился.

— Привет, Туху, — сказала Ибаха, с улыбкой глядя на младшего сына Хасара. Туху было двенадцать лет, на год меньше, чем Сорхатани. Он покраснел и ответил на приветствие. — Наверно, вы с отцом пойдете завтра на богослужение. Священники окрестят вас обоих.

Мальчик засмеялся.

— Напрасно воду будут лить.

Он поехал к юрте матери. Туда возвращался Хасар в сопровождении других всадников и двух повозок, наполненных бурдюками с молоком. Он был по пояс голый, широкая смуглая грудь его блестела от пота.

Ибаха вздохнула. Сорхатани обняла сестру за талию.

— Ты уже насмотрелась на него, — сказала она. — Как тебе не стыдно бегать туда? Отец вернется, и он все равно придет к нам в юрту.

Хасар часто заходил к Джахе выпить и поговорить о старых битвах. Он, казалось, не находил плен обременительным, но залогом его хорошего поведения была его семья.

Хасар спешился. Его мощные бицепсы чем-то напоминали бурдюки, что лежали на повозках. Он был красив, призналась себе Сорхатани. Наверно, его брата тоже все любят. Когда-то ее дядя Тогорил называл Чингисхана своим приемным сыном, но теперь монгол скрывался, а кэрэиты забрали себе его старые земли. Ибахе надо бы это помнить. Кто бы ни стал ее мужем, среди племени Хасара ей его не найти.


Джаха Гамбу в тот вечер ужинал в юрте Хухен Гоа. Сорхатани заметила, что он был трезв, а сыновья его молчали. Три жены его и жены сыновей разговаривали между собой и шикали на детей. Хухен, казалось, была безразлична и к плохому, и к хорошему настроению мужа.

Джаха выдворил всех раньше, чем обычно, распустил слуг и вышел. Сорхатани с Ибахой помогли матери почистить блюда. Творог, образовавшийся в молоке, кипящем над очагом, выложили и стали сливать сыворотку в бурдюк, когда вошел Джаха Гамбу.

— Я послал караульного за Хасаром, — пробурчал он жене. Ибаха лучезарно улыбнулась ему и пригладила косы. Сорхатани нахмурилась. Наверно, советники Ван-хана наконец уговорили его отделаться от врага его брата — так она объяснила плохое настроение отца.

— Кликните собак! — донесся снаружи мужской голос. Ибаха насторожилась, она узнала голос Хасара.

— Добро пожаловать, нукер, — сказал Джаха Гамбу, когда Хасар вошел и поклонился.

Сорхатани собралась с мыслями. Раз отец пригласил Хасара и назвал его нукером, товарищем по оружию, значит, он не собирался еще его казнить.

Хасар поприветствовал всех и прошел в глубь юрты. Сорхатани заканчивала разравнивать на блюдах выложенный для сушки творог. Ибаха села и одернула сорочку.

Хасар сидел справа от Джахи. Хухен Гоа налила кумысу.

— Приложись как следует, — сказал Джаха. — Тебе это понадобится. Твой брат послал гонцов к Тогорилу.

Хасар кивнул.

— Твой караульный сказал мне, что посланцами были Сукэгэй и Архай и что Тэмуджин предложил заключить мир. Больше он ничего не сказал.

— Послание предназначалось не только для моего брата, но и для его окружения. Послушай, что я тебе скажу. — Он выпил кумысу. — Все люди, к которым хотел обратиться твой брат, были в стане Тогорила, так что дело могло решиться быстро. — Он помолчал. — Архай и Сукэгэй сначала передали слова Тэмуджина, предназначенные для Тогорила, и я попытаюсь сохранить красноречие твоего брата. «Что я тебе сделал, отец и хан? — спросили они. — Почему ты гонишь мой народ и рассеиваешь дым его очагов? Разве я не другое колесо твоей кибитки? Мой отец восстановил тебя на троне и стал твоим андой. Когда найманы посадили Эркэ Хару на твой трон, я принял тебя в своем стане и изгнал врагов с твоих земель. Однажды ты меня уже бросал, поступив со мной, как с сожженным жертвенным мясом, и все же я помог тебе защититься, когда на тебя напали. Скажи мне, чем я тебя оскорбил, чтобы я мог исправить дело». Больше ничего в послании не было, я сказал главное.

— И это не тронуло Ван-хана? — спросил Хасар.

— Тронуло. Тогорил обругал себя, надрезал палец и дал крови стечь в берестяную чашку. Он велел Архаю отвезти чашку Тэмуджину и сказал, что если когда-ни-будь разгневается на сына Есугэя, то прольется его собственная кровь.

— Но мне говорили…

Джаха поднял руку.

— Следующее послание предназначалось Джамухе. — Он нахмурился. — «Ты рассорил меня с Тогорилом-эчигэ, — сказали посланцы. — Когда-то мы оба пили из чаши Ван-хана. Теперь ты пьешь из нее один, но как долго ты будешь пить из нее?» Что же касается Алтана и Хучара, посланцы напомнили им, что они провозгласили Тэмуджина своим ханом и поклялись служить ему, а потом спросили: «Вот таким образом вы чтите свое слово? Теперь вы поддерживаете Ван-хана, моего отца, — сказали они, — но где ваша преданность мне?»

— И что они ответили? — спросил Хасар.

— Они не сказали ничего. Одного послания они еще не передали — предназначенного для Нилхи. К тому времени я уже думал, что Тэмуджин добился своего. Мой брат сожалел о войне, и посланцы напомнили ему, что на Алтана, Хучара и Джамуху полагаться нельзя.

— Перескажи мне послание для Нилхи, — попросил Хасар.

— Вот оно: «Я стал сыном твоего отца, когда уже носил одежду, а ты родился у него голым. Зависть заставила тебя разбить сердце отца и прогнать меня. Как ты мог причинить ему такое горе? Не потому ли ты заставил его страдать, что даже при жизни его хочешь стать ханом?»

Хасар перевел дух.

— Нилха был взбешен, — продолжал Джаха. — Он возмущался тем, что Тэмуджин назвал Тогорила своим отцом, но также утверждал, что тот называл его кровавым ублюдком. Он сказал посланцам, что наш народ будет откармливать своих лошадей, пока они не поправятся настолько, что будут готовы к войне, и что тот, кто выиграет сражение, заберет себе народ проигравшего. Вот такое послание направлено твоему брату. — Переводя дух, Джаха выругался. — Теперь Тогорил и мой племянник спорят опять, а трое других несчастных уехали в свои станы. Надежды твоего брага на мир рухнули, но и здесь им посеяны семена еще большего раздора.

Хасар улыбнулся.

— Значит, он, наверно, чего-то добился.

— Прежде я не хотел участвовать в походе на Тэмуджина, — пробурчал Джаха, — и теперь не стал бы сражаться против него. Тогорил проявляет нерешительность, а Хучар с Алтаном могут передумать. Наш союз, видимо, распадется.

Хасар сказал:

— А я останусь у тебя в плену.

Ибаха кусала губы. Сорхатани встала и взяла блюдо с костями для собак. Теперь она все слышала, отцу придется сражаться против его воли.

Перед входом в юрту у костра грелись караульные. Сорхатани нашла трех собак за кибиткой, они, ворча, накинулись на кости. Она огибала шатер, когда услышала голос Хасара.

— Желаю тебе спокойной ночи, нукер и друг. — Сорхатани отпрянула в темноту. Ее отец и монгол стояли возле ступенек, ведущих к входу в шатер. — Как я понял, ты согласился выступить на стороне Тогорила, если он решится воевать.

— Он будет воевать, — сказал отец. — Нилха втянет его, как он делал это прежде.

— Моя судьба в твоих руках, Джаха Гамбу. Что бы со мной ни стало, выступить с тобой против Тэмуджина я не могу. Мы с братом всегда были стрелами из одного колчана.

— Понимаю. — Джаха откашлялся и сплюнул. — С твоей семьей у меня ничего не случится, — прошептал он, — а караульные по ночам не так бдительны.

Сорхатани старалась не дышать. Отец рискует, давая пленнику совершить побег. Чем все это кончится, думала она.

81

Озеро Балюна было почти сухое, лужа в море грязи. Женщины шли через болото, время от времени наклоняясь, чтобы сорвать растение или отжать воду из грязи в кувшины. Грязная вода оставалась мутной, даже если ее отстаивали.

Тэб-Тэнгри многие дни пытался вызвать заклинаниями дождь. Бортэ видела, как он вместе с другими шаманами пел и бросал белые камушки в сосудики с водой. Стада угнали пастись на восток, и там мужчины нашли колодцы, но они тоже почти высохли. Далеко на севере видны были березы и ивы, за ними начинались леса на землях тунгусов. Монголам туда путь был заказан. На хонхиратских землях к ним присоединились их соплеменники, которые добрались до стана Тэмуджина со стадами и пожитками, чудом сохраненными при бегстве от кэрэитов. Тэмуджин повел их на север после того, как его посланец Архай вернулся и сказал, что Сенгум грозится войной. Сукэгэй, узнав, что его семья в плену у кэрэитов, решил остаться с ней. Тэмуджину мира не обещали, и он принужден был отступать. Хонхираты были теперь его арьергардом.

Кольца стана раскинулись вокруг всего озера Балюна. Даже подвергаясь опасности, ближайшие товарищи Тэмуджина оставались верны ему, хотя большинство могло найти себе место в рядах кэрэитов. Хан боялся, что муж его сестры может покинуть его снова, но Чохос-хаан привел своих людей к озеру Балюна. У жен хана теперь были юрты, правда, плохие и маленькие. Два старших сына Бортэ нашли себе жен среди хонхиратов, хотя вместо калыма Тэмуджин отделался обещаниями.

Ходжин и Алаха ковыляли к Бортэ, выдирая ноги из грязи. В кулачке Ходжин было зажато какое-то растение, а Алаха прижимала к груди две диких луковицы.

— Молодчины, — похвалила Бортэ.

Ходжин улыбнулась, ничто не могло сломить дух девочки. Ее мужество не давало Бортэ впасть в отчаяние. Холодный воздух пощипывал лицо, близилась осень, пора войны. Они как-нибудь выдержат, а там Небо будет благоприятствовать Тэмуджину в сражениях.


В тот вечер Тэмуджин пришел в юрту к Бортэ. Они молча ели растительную пищу и кусочек дичи, составлявшие их скудную трапезу. Наконец он велел своим женам и дочерям разойтись по своим юртам.

Тулуй и Угэдэй пошли к шкурам, служившим им постелями. Тэмуджин устроился на узкой кровати, стоявшей в глубине юрты, и смотрел на очаг. Черные мысли завладели им снова. Он не был с Бортэ с тех пор, как они пришли к озеру Балюна, не посещал других своих жен в их юртах.

— Надо сражаться, — сказал Тулуй, вытягиваясь на шкуре.

Тэмуджин взглянул на мальчика.

— Несомненно.

— Когда?

— Когда кэрэиты выступят в поход против нас. Мне кажется, они двинутся на восток и нападут на хонхиратов, и тогда мы ударим с севера.

Тулуй спросил:

— Может быть, тебе следует напасть первым.

— У меня не хватит людей для этого.

— У тебя есть хонхираты.

Тэмуджин покачал головой.

— Они будут сражаться, защищая свои земли, но у них нет выучки — для нападения они не годны.

Бортэ услышала стук копыт, а потом крики караульных. Муж схватился за меч.

— Тэмуджин! — послышался мужской голос. — Тут два разведчика с Даритай-отчигином. Он хочет поговорить с тобой.

Тэмуджин вздрогнул.

— Я выйду к нему, пусть он заходит.

Он встал и пошел к выходу. Мальчики пошли было следом, но Бортэ жестко остановила их.

— Он убьет дедушку Даритая, — сказал Тулуй.

— Наверно. Не выходи.

Она пошла к выходу и села как раз в дверном проеме.

Тэмуджин стоял возле костра, спиной к ней. Даритай спешился и подковылял к хану, а потом он упал на колени. Мужчины окружили его, из ближайших юрт спешили другие.

— Я пришел с миром, — сказал Даритай. — Рассчитываю на твое милосердие.

— Милосердие тебе будет оказано по заслугам.

— Он принес вести о заговоре против Ван-хана, — сказал один из разведчиков. — Твой дядя и его люди вынуждены были бежать от кэрэитов. Его люди караулят в дне пути отсюда, на юге, а сам Даритай-отчигин захотел увидеть тебя немедленно.

Бортэ заметила, как напряглась спина мужа.

— Говори, дядя, — сказал он тихо. — Хан желает выслушать твое последнее слово.

Даритай стукнулся головой о землю и выпрямился.

— Тогорил не может руководить, — сказал он. — Что скажут ему, то он и делает. Джамуха наконец понял это, как и Хучар с Алтаном. Мы секретно посовещались и пришли к выводу, что пора выступить против него. Джамуха сказал, что мы сами можем стать ханами, не присягая ни кэрэитам, ни тебе, но я понял, что устранение Тогорила может пойти тебе на пользу.

Бортэ сомневалась, что Даритай и в самом деле заботился о благе своего племянника.

— Мы собирались застать Ван-хана в его стане врасплох, — продолжал Даритай, — но случилось так, что его предупредили, и нам пришлось бежать. Джамуха и другие поехали на запад, в страну найманов, а я решил податься к тебе. Один человек в стане хонхиратов сказал, что ты направился сюда, и твои разведчики перехватили меня. — Он склонил голову. — Я мог бы поехать с другими на запад, но теперь я вижу, как они ненадежны, даже Хучар, который был мне вместо сына. Я заслуживаю наказания, но, может быть, я залечу раны, которые нанес, помогая тебе теперь. Я проклинаю тех, кто увел меня от тебя. Я проклинаю себя за то, что послушался их. — Отчигин достал нож, надрезал большой палец, с которого закапала кровь. — Пусть я истеку кровью, если предам тебя еще раз.

— У тебя не будет возможности предать меня, — сказал Тэмуджин, — если я покончу с тобой сейчас же.

Широкие плечи Даритая поникли.

— Я знал, что мне нет прощенья, и все же я поехал к тебе. Одно это показывает, как глубоко я раскаиваюсь.

— Отец убьет его, — прошептал Тулуй за спиной Бортэ.

— Ты заслуживаешь смерти, — сказал Тэмуджин. — Но ты брат моего отца, и ты привел на мою сторону людей, в которых я нуждаюсь. Живи, Даритай, но помни: если когда-нибудь возникнет хоть тень сомнения в тебе, если до меня донесется хотя бы один слух о твоей неверности, если ты хоть раз плохо отзовешься обо мне, даже в пьяном виде, твой труп будет скормлен воронам. Ты должен сделать все возможное, чтобы доказать свою верность, и молись, чтобы не нашлось причины сомневаться в тебе. При малейшей ошибке тебя найдет смерть.

— Ты милостив, Тэмуджин, — сказал Даритай.

— Ты будешь жить под моим мечом. Наверно, лучше тебе было бы умереть. — Тэмуджин махнул рукой. — Уведите моего дядю в юрту к Бортэ. Утром они с Борчу поедут к его людям и приведут их сюда, чтобы они присягнули мне.

Он повернулся. Бортэ встала и отошла от входа. Он вошел, направился к постели и сел.

— Полагаю, ты думаешь, что я должен был покончить с ним.

Бортэ сказала:

— Сейчас ты в нем нуждаешься.

— Я бы убил его, — проворчал Тулуй.

Тэмуджин вздохнул.

— Сынок, хан обязан знать, когда месть бесполезна, хотя и оправдана. Даритай сдался, и, заполучив его людей, мы можем даже совершить нападение, как ты и предлагал. — Он разулся и лег. — Ложитесь спать.

Бортэ пошла к постели. Когда она легла рядом с ним, он притянул ее к себе и прижался губами к ее губам. Она обняла его с радостью.


Через несколько дней после того, как Даритай сдался, Небо одарило их дождем. Люди укрылись в юртах и под кибитками, но ни одна молния не ударила рядом. Озеро и колодцы наполнились водой.

Когда гроза прошла, к стану подошел караван, ведомый купцом на белом верблюде. Монголы окружили караван, засыпали купца вопросами, восхищаясь золотым орнаментом на сбруе верблюда и одеждой караванщиков, сотканной из верблюжьей шерсти.

Во главе каравана был человек по имени Хассан. Он и его товарищи Джафар и Данишменхаджиб говорили по-монгольски. Они шли на север с онгутских земель, что южнее Гоби, гоня тысячу овец, намереваясь обменять их на пушнину. Хан пригласил их в свой шатер.

Купцы рассказывали о том, что творится в других странах. Правитель Хорезма взял в плен много кара-китаев, а уйгуры, заключив союз с кара-китаями, становятся все более беспокойными. Правитель онгутов сомневался, что его господа цзиньцы будут сильны по-прежнему. Купцы беспокоились, как бы конфликт между кэрэитами и монголами не помешал их торговле с северными краями.

— Что ты узнал сегодня? — спросила Бортэ мужа однажды вечером, когда они остались вдвоем. Он провел большую часть дня у шатра Хассана.

— Я разузнал кое-что о тех четырех мальчиках, которые путешествуют с купцами.

Бортэ видела мальчиков. У них были круглые глаза без складки над веком. Таких она еще никогда не видела, и у одного волосы были рыжие, как пламя.

— Ну и что они?

— Как я и подозревал, с ними спят.

Бортэ шикнула и оглянулась. Сыновей в юрте не было.

— Я о таких вещах слышать не хочу.

— Раз они путешествуют так долго без своих женщин, надо же им как-то удовлетворять свои нужды. Наши женщины в безопасности. — Он прятал глаза. — Я также разузнал, какие есть еще страны. Когда бы я ни бывал в стане Тогорила, я мечтал о его богатстве, а от купцов я узнал, что ему далеко до правителей дальних стран.

— Значит, ты хочешь разбогатеть, — сказала она. — Это вполне естественно.

— Что толку быть богатым, если у тебя нет сил сохранить богатство, которое искушает твоих врагов. — Он задумался. — Мы будем в безопасности только тогда, когда все возможные враги будут побеждены. Богу угодно, чтобы мы были одним улусом.

— Ты это часто говорил.

— Но теперь это предстает передо мной более отчетливо, чем в детстве, когда я рассказывал тебе о своем сне.

Тэнгри хочет от меня большего, чем просто объединить мой народ — я чувствую это даже сейчас, когда враги разорили меня. — У него появился отсутствующий взгляд: он забыл о ее присутствии. — Богу угодно, чтобы весь мир был одним улусом.

82

Хасар не нашел никаких следов брата у Онона и к северу от реки. Он бежал в ту самую ночь, когда Джаха Гамбу поговорил с ним. Луна похудела, а потом пополнела с тех пор. С ним бежали только его товарищи Чахурхан и Хали-ундар. Их зажрал гнус. Питались они лишь кровью из вен лошадей, и Хасару пришлось жевать кожаную сбрую, чтобы заглушить голод. Стало холодно, лесные духи завывали в чаще.

Тэмуджин, видимо, направился на северо-восток и будет держаться подальше от кэрэитов, пока не оправится. Хасар придерживался того же направления, пока не наткнулся на свежие следы, которые привели его к озеру Балюна.

Он так ослабел к тому времени, когда увидел вдали юрты, что пришлось остановиться и дождаться, пока за ним и его товарищами не приехали всадники. Их доставили в юрту, накормили и укрыли одеялами. Хасар спал, а когда он проснулся, в дымовом отверстии уже было видно солнце. Какой-то воин сообщил ему, что хан прибыл сюда на рассвете.

— Мне сказали, что ты спишь, — сказал Тэмуджин, входя в юрту. Он обнял Хасара и пожал руки двум его спутникам. — Я не велел будить тебя. — Он снова обнял Хасара. — Я боялся за тебя.

— А я за тебя, — сказал Хасар. — На знакомых нам землях ты не мог уйти далеко.

— Духи опять отнеслись к нам хорошо. Тэб-Тэнгри вызвал дождь, и все люди, собравшиеся здесь, присягнули мне снова — мы скрепили клятву озерной водой. Я даже использовал купцов, которые останавливались здесь с караваном.

— Хорошо, — сказал Хасар. — Как шпионы, они будут полезны.

Мужчины сели.

— Как ты убежал? — спросил Тэмуджин.

— Я был в стане Джахи Гамбу. Он дал мне убежать и обещал, что жена и три сына будут в безопасности. Он не хочет воевать и не доверяет союзникам Ван-хана.

— И имеет для этого все основания, — сказал Тэмуджин. — Хучар, Алтан и мой анда решили выступить против Ван-хана. Тогорил прознал про это, и три его фальшивых друга бежали на запад. Даритай приехал сюда и рассказал мне об их провалившемся замысле.

Хасар выругался.

— Он присягнул мне, — продолжал Тэмуджин. — Он знает, что умрет, если я когда-нибудь хоть в малом заподозрю его, но теперь он мне нужен.

Хасар уже разобрался в обстановке и не возражал.

— Я слышал о твоих посланиях от Джахи. Ты хотел бы жить в мире со всеми, кроме Нилхи.

— Я надеялся на мир. Но не рассчитывал на него. — Тэмуджин погладил свою короткую бороду и нахмурился. Потом он обратился к Чахурхану и Хали-ундару: — Сколько вам понадобится времени, чтобы снова сесть в седло?

— Мы уже почти поправились, — ответил Хали-ундар.

— Не хвалитесь. Отдохните еще денек. Я хочу, чтобы вы оправились настолько, что могли бы взяться за важное дело.

Чахурхан ударил себя в грудь:

— Мы твои, Тэмуджин. Куда нам ехать?

— Обратно к Ван-хану.

Чахурхан закашлялся.

— Напрасно, выходит, я так долго добирался до тебя.

— Тогорил часто заставал меня врасплох, — сказал Тэмуджин. — Пришло время застать врасплох его и отплатить ему за неверность. Вы двое поедете в его орду, а мое войско пойдет по вашим пятам на юг. Вы доставите ему послание и будете моими глазами. Мы разобьем стан у Керулена, и когда вы вернетесь ко мне, скажете все, что увидели в стане кэрэитов. На этот раз нас не застанут врасплох.

— И каково будет твое послание? — спросил Хали-ундар.

— Это будет послание не мое, а Хасара. — Тэмуджин улыбнулся. — Ты скажешь следующее: «Я всюду искал своего брата и не мог найти его следов. Мое единственное убежище — небо, моя единственная подушка — твердая земля. Я скучаю по жене и детям, которые в твоих руках. Дай мне удостовериться, что они в безопасности, и я вернусь к тебе и предложу свой меч».

— Ван-хан поверит в это? — спросил Чахурхан.

— Он поверит, — сказал Хасар. — Он будет благодарен Тэмуджину за то, что тот не навязывает ему сражения, продолжая скрываться. Даже Джаха поверит. Я сказал ему, что не могу сражаться против брата, но если Тэмуджин исчезнет, у меня не останется выбора, как только вернуться к нему.

Он ухмыльнулся, восторгаясь хитрым и предательским замыслом.

— Мы усыпим бдительность Тогорила, — сказал Тэмуджин, — а потом захлопнем ловушку и нападем на старика.

83

— Никак не дождусь, — бормотала Ибаха. — Хасар наверняка вернется к следующему полнолунию.

Сорхатани склонилась над шитьем, едва расслышав слова сестры сквозь завыванье ветра снаружи и болтовню служанок. Джаха Гамбу, который предпочитал держаться подальше от Ван-хана после бегства Хасара, перекочевал поближе к стану Тогорила, узнав, что монгол возвращается.

Орда Ван-хана была теперь в трех днях пути, как раз за перевалом. Посланцы встретились там с Тогорилом, и Ван-хан призвал Джаху Гамбу тотчас после их отъезда.

Все было прощено. Джаха проявил беспечность, упустив трех пленных, но обошлось без дурных последствий, поскольку теперь они собирались присягнуть Тогорилу.

Весна и лето были богаты событиями — с трудом была одержана победа над монголами, а потом раскрыт заговор против дяди. Сорхатани знала, что отцу противна война, и теперь ему не придется сражаться. Хасар не вернется обратно, если он связывает свою судьбу с судьбой брата Тэмуджина.

Ибахе это и в голову не приходило. Она плакала после бегства Хасара, словно он предал ее, но теперь это забыто. Сорхатани нахмурилась. Хасар, наверно, посватался бы к ее сестре, если бы Джаха Гамбу намекнул. Он не мог быть совершенно равнодушным к ее красоте, и женитьба привязала бы его более тесно к кэрэитам. Сорхатани вознамерилась поговорить с отцом от имени сестры.


Через несколько дней в стане Джахи Гамбу узнали, что монгольское войско напало на Ван-хана. Приехали кэрэитские воины и предупредили, что надо бежать, но монголы шли за ними по пятам. Противник окружил курень, отрезав пути к бегству. Испуганных людей, понимавших, что сопротивление напрасно, согнали в загоны из повозок и веревочных ограждений.

Один из двоюродных братьев Сорхатани, раненый, безоружный и оказавшийся в загоне неподалеку от нее и сестры, рассказал о сражении, бушевавшем три дня. Ван-хан, уже праздновавший ожидающееся прибытие Хасара, оказался совершенно неподготовленным к сопротивлению монголам, окружившим его стан. Битва была ожесточенной. Многие кэрэиты, пьяные и неспособные добраться до лошадей, дрались пешими. На третий день битвы по рядам кэрэитов прошел слух, что Тогорил и Нилха бежали с несколькими своими людьми под покровом темноты. Другим удалось уйти через узкий перевал. По предположению двоюродного брата Сорхатани, кэрэитов уже вынудили сдаться.

Хухен Гоа рыдала, боясь за своего мужа. Ибаха пришла в ярость — ее любовь к Хасару испарилась. Он лгал и поймал их дядю в ловушку, ни в коем случае не собираясь вернуться к ней. Оба оскорбления казались ей одинаково мерзкими. Перепуганная Сорхатани молилась о пощаде. Монголы не бросились грабить, а ждали приказа делить пленных и добычу. Многие из кэрэитов когда-то воевали на стороне Чингисхана. Может, он вспомнит это.

Через два дня после того, как монголы взяли стан, Джаха Гамбу вернулся с монгольским генералом и еще одним монгольским отрядом. Когда его людей привели к нему под караулом, он объявил, что кэрэиты безоговорочно сдались. Однако Чингисханобещал не казнить людей, которые верно служили своему кэрэитскому хану, поскольку он уважал верность присяге. Обнадежив таким образом своих людей, он повел Хухен Гоа и двух своих дочерей в их юрту. Следом шли караульные монголы.

— Тэмуджин согласился встретиться со мной, — сказал он жене, — и я хотел предложить ему своих дочерей. Это бы убедило его, что я теперь намереваюсь служить ему.

Ибаха удивленно посмотрела на него.

— Ты отдал бы нас ему? — Она задыхалась. — После того, что они сделали с дядей?

Сорхатани схватила сестру за руку.

— Молчать! — прикрикнул отец. — Он может сделать нас рабами и отнять все наше имущество, а я пытаюсь избежать этого. Сегодня мы уезжаем — принесите только то, что нужно для поездки.

Хухен Гоа с недоумением смотрела на своего мужа.

— Но им же понадобятся служанки, и посуда, и все, что полагается невесте. Нам не собраться за день.

Джаха осклабился.

— Милая женушка, хан решит, что оставить мне, и я не могу предложить ему вещи, которые мне, возможно, не будут принадлежать. Молись, чтобы наши девочки приглянулись ему.

— Я не поеду!

Ибаха, разрыдавшись, опустилась на пол. Хухен Гоа ломала руки.

Сорхатани стала на колени и схватила сестру за руки.

— Послушай, разве ты не видишь, что отец тоже думает о нас? Не лучше ли тебе быть под защитой монгольского хана, чем здесь, когда его люди начнут услаждать себя добычей?

Ибаха всхлипнула и вытерла нос.

— Каким бы обманщиком Чингисхан ни был, — продолжала Сорхатани, — тебе придется признать, что он умен, и участь наша могла бы быть более горькой. У него было много причин ненавидеть Тогорила и нашего двоюродного брата Нилху. Хоть раз перестань думать только о себе, подумай о нашем племени. Ты не сможешь помочь ему, если не понравишься монгольскому хану, и он, к тому же, поступит с нами, как ему заблагорассудится.

Ибаха надула губы. Сорхатани надо было бы знать, что любое обращение к здравому смыслу не тронет ее.

— Представь себе все, что он может дать тебе, — продолжала она. — У тебя будет юрта гораздо лучше этой. Когда он увидит, какая ты красавица, он непременно захочет взять тебя себе.

Ибаха покачала головой.

— Ты так думаешь?

— Конечно, Ибаха. — Сорхатани вздохнула. — Подумай о том, как пострадали другие. Теперь приходится уступать монголам — только и надежды, что наше племя пощадят. Будь благодарна, что представился случай влюбить в себя их хана.

— Твоя сестра, наверно, права, — сказала их мать. Лицо Хухен было спокойным, ужас и горе последних дней, видимо, прошли мимо ее детского ума. — Он действительно лучший муж из всех, кого можно найти сейчас.

— Но он не соблазнится твоим красным и распухшим лицом и глазами на мокром месте. — Сорхатани встала и помогла встать Ибахе. — Отец ждет.


Внешний круг стана Ван-хана можно было увидеть уже издалека. Сорхатани взглянула на мать и сестру. Ибаха улыбалась, наклонившись в седле и шепчась с Хухен Гоа. Теперь ее возбудила перспектива стать женой хана. Хасар был благополучно забыт.

Сопровождавшие монголы направились к северному краю стана, огибая юрты и повозки. На месте других некогда стоявших здесь юрт валялись обрывки обгоревшего войлока, а подмерзшая земля была испещрена следами копыт. Теперь монголы присматривали за стадами Ван-хана. Люди в стане понуро занимались будничными делами. В сторону гор двигались цепочки повозок — родственники убитых ехали хоронить их. И все же Сорхатани ожидала худшего — голов на пиках, вдов на пепелищах, оплакивающих своих мужей.

Они остановились у большого шатра, принадлежавшего одному из нойонов ее дяди, спешились и прошли меж костров. У коновязи было много лошадей. Два молодых воина увели их лошадей, когда Джаха Гамбу приблизился к караульным хана.

Какой-то человек поднялся по лестнице к входу в шатер и прокричал имя ее отца. Сорхатани вдруг охватил ужас. Полные губы Ибахи соблазнительно улыбались, большие карие глаза блестели. Она была слишком глупа, чтобы бояться.

Сорхатани опустила глаза и вошла с другими в шатер, где стала на колени на устланный коврами пол, едва воспринимая приветствия отца. В шатре было тесно от людей. Одни стояли, другие сидели. Ее отец с матерью прижались лбами к полу, то же сделали и они с сестрой.

К ним приблизилась пара сапог, руки схватили Джаху Гамбу и потянули его наверх.

— Добро пожаловать, Джаха, — сказал тихий голос. — Что бы ни случилось, ты по-прежнему товарищ, который ходил со мной в походы много раз.

Сорхатани заставила себя взглянуть вверх. Он был выше Хасара. Руки, обнимавшие отца, были сильные. Выбившиеся из-под шлема косицы, усы и короткая борода — все блестело, как красная медь, а глаза сияли, словно золото. Хасар был лишь тенью этого человека, который, видимо, был выкован Богом на Небе. На нем был простой шерстяной халат, потертый кожаный пояс и изношенные штаны, и не было никаких драгоценностей и украшений, которые она видела на Ван-хане. Ему не нужны были эти побрякушки, она бы узнала, кто он есть, будь он хоть в лохмотьях. На мгновенье он повернулся к ней. Светлые глаза его, казалось, проникли ей в душу, и она поняла, почему за ним идут люди.


Когда все другие поздоровались с ее отцом, хан почти всем велел выйти, а сам повел Джаху Гамбу в глубь шатра и усадил его справа от себя. Хухен Гоа предложили подушку слева от хана. Ибаха и Сорхатани сели рядом с ней. Генерал хана Борчу встал сзади вместе с нойонами Субэдэем, Джэлмэ и Джэбэ.

— Хасар рад был бы приветствовать тебя здесь, — сказал хан, — но он давно не видел семьи. Ты позаботился о ней. Он благодарит тебя за это, как и я.

— Я думал, ты займешь шатер моего брата, — заметил Джаха.

— Я отдал шатер, служанок и все, что в нем было, пастухам Кышлыку и Бадаю. — Хан протянул кусочки мяса на кончике ножа. — Я также дал им право на дичь, убитую ими во время облавной охоты, а не на долю после нее.

— Верно, они служили тебе хорошо.

— Да, — сказал Борчу. — Они предупредили Тэмуджина, когда Нилха готовился напасть на него ночью врасплох. Это позволило нам ускользнуть и напасть на вас.

Хан щедр — так вознаградить обыкновенных пастухов! Рука Сорхатани дрожала, когда она брала мясо с ножа хана.

— Вскоре мои люди обеспечат сдачу всех кэрэитских куреней, — сказал хан, — но я никогда не хотел сражаться с тобой, мой боевой товарищ. Ты заботился о моем брате, и поэтому я не хочу наказывать тебя. Я не забыл, что ты когда-то сражался на моей стороне, и всегда стремился сохранить тебе жизнь. Теперь знай, что все твои стада и пожитки я тоже оставлю тебе. Ты по-прежнему будешь вождем своего племени, но служить станешь мне. Кэрэиты больше не будут отдельным улусом, а войдут в мой и станут членами монгольских родов.

— Это больше, чем мы заслуживаем, — сказал Джаха Гамбу. — Тогорил был моим братом, но он всегда был под чужим влиянием и в конце концов покинул нас. Теперь я буду служить тебе, мой хан.

Ибаха глядела на хана во все глаза, взор ее был так же лучист, как и тогда, когда она посматривала на Хасара. Он изучающе взглянул на нее, но улыбнулся Сорхатани. Сердце ее трепетало.

— Хасар говорил мне о красоте Ибахи-беки и Сорхатани-беки, — сказал хан. — Вижу, зрение у него по-прежнему острое. — Ибаха покраснела, Сорхатани старалась выглядеть спокойной. — Я удивляюсь, что он не включил их в свою долю добычи.

— Я привез их тебе, — сказал Джаха Гамбу, — в надежде, что ты сочтешь их пригодными. Почту за честь, если ты возьмешь их в свою орду.

Хан поклонился.

— Ибаха-беки, — сказал он. Ибаха вздрогнула. — За тебя говорит отец, но что подсказывает тебе твое сердце — ты пойдешь за меня с охотой?

Ибаха хихикнула и покраснела еще больше. Сорхатани услышала, что мужчины смеются. Хан забавляется, потому что нет нужды задавать такой вопрос.

— Конечно. — Ибаха прикрыла рот рукой и хлопала длинными ресницами. — Это была бы для меня честь, как и для любой женщины. Мое сердце было бы твоим.

— А ты, Сорхатани-беки?

Она встретилась с ним глазами. Наверно, он понимал ее состояние, от него ничего не укроется.

— Отец мой все сказал, и я понимаю, в чем состоит мой долг. Я была покорной дочерью и клянусь, буду достойной женой.

— Но ты не ответила на мой вопрос, — сказал он. — Я спросил, что подсказывает твое сердце.

Щеки ее горели.

— Мои чувства, какими они ни были, не могут заменить обязанности, — сказала она. — Я исполню свой долг перед мужем и не дам ему повода жаловаться на меня.

Хан рассмеялся.

— Я вижу, ответа от тебя не услышишь, но и в самом деле девушке не стоит слишком откровенно говорить о таких вещах.

Ибаха нахмурилась, вид у нее был огорошенный.

«Говори, что ты собираешься делать, — подумала Сорхатани, — не мучай нас».

— Джаха Гамбу, — сказал он наконец, — твои дочери мне понравились, и я с удовольствием породнюсь с тобой. Я хочу взять твою красивую Ибаху в жены. — Ибаха тихо вздохнула. — Сорхатани-беки также мне нравится своей красотой и сдержанностью. Вскоре моему младшему сыну понадобится жена. Я желаю просватать твою младшую дочь за моего сына Тулуя — они почти одного возраста, и у них будет время познакомиться друг с другом до свадьбы.

Сорхатани не моргнула глазом, стараясь не выдать боль, сковавшую ее сердце.

— Ты оказываешь нам великую честь, — бормотал отец.

Она будет главной женой его сына, а Ибаха не займет высокого положения среди жен хана. Предполагается, что она и так будет счастлива. Она знала, в чем состоит ее долг. Она будет Тулую хорошей женой — остается лишь надеяться, что он унаследовал кое-какие отцовские черты. Хан все продумал, отдавая ее сыну.

«Тебе надо было жениться на мне», — подумала она злобно и склонила голову.

84

Ибаха скребла шкуру обломком кости. Прежде она думала, что ей, как ханской жене, распоряжающейся всеми своими служанками и рабынями, придется работать поменьше. Но Бортэ-хатун не нравилось, когда другие жены бездельничают. Старшая жена хана была все еще красива, несмотря на возраст. Ей, наверно, уже под сорок. Ибаха думала, что увидит старую госпожу, а не женщину, соперничающую по красоте с молодой.

Наверно, Бортэ купила у главного шамана хана какое-то заклинание, сохраняющее внешний вид. Шаман часто бывал у хана, звали его Тэб-Тэнгри. Ибахе приходилось подавлять желание перекреститься всякий раз, когда она встречалась с шаманом, у которого было безбородое лицо и гладкая, как у девушки, кожа.

— Хадаган показала мне прекрасный стежок для моей вышивки, — сказала Есуй. Обе сестры-татарки сидели на подушках, принеся свою работу в юрту к Ибахе. — Она использует его для вышивания цветочков — я покажу тебе, когда освою.

— Хадаган! — Ибаха захихикала. — Трудно поверить, что хан позарился на такую простую женщину.

Есуген оторвалась от одежды, которую зашивала.

— Хан никогда не забывает тех, кто спас ему жизнь.

Ибаха скребла шкуру. Есуй и Есуген были ей ближе потому, наверно, что подходили по возрасту, но и они порой хмурились, глядя на нее, как это делала ее сестра.

— Я молюсь, чтобы наш муж поскорей сделал нам по ребенку, — сказала Есуй. — Я бы попросила Тэб-Тэнгри поколдовать, если бы не боялась его так.

Ибаха отложила кость и сотворила крестное знамение.

— Мои священники могут помолиться за вас — вам не нужно Всенебесное колдовство.

Есуген побледнела и сделала знак, отвращающий злые силы.

— Не говори так. Я видела, как он вызвал дождь для нас у озера Балюна. Он ездит на Небо на своей белой лошади — все говорят это.

Ибаха сказала:

— Я боюсь его.

Есуй и Есуген обе сделали знаки.

— Он услышит тебя, — прошептала Есуй. — Он может слышать на расстоянии и через уши животных. — Ее длинные черные глаза стали холодными. — Его сила служит также нашему мужу, и Тэб-Тэнгри старается заслужить его одобрение. Хорошо бы, чтобы ты это запомнила.

Ибаха ненавидела шамана, глаза которого, казалось, всегда таили молчаливую усмешку. Ее отец считал шаманов полезными, но выше ставил своих священников. Главный шаман хана был такой же, как все шаманы, его заклинания хорошо оплачивались. Магия креста была сильнее магии Тэб-Тэнгри.

Она прославилась бы во имя Бога, если бы обратила мужа в истинную веру. Тэб-Тэнгри был бы низведен до уровня жреца, применяющего свою магию только тогда, когда надо изгнать злого духа из больного или гадать по костям. Всякий увидел бы, как сильно любит ее хан, если бы он разделял ее веру.


После большой охоты, когда шкуры были очищены, а мясо высушено и отложено про запас, над ханским станом забушевала метель. Ибаха помогла служанкам загнать овец в их юрты и, увязая в глубоком снегу, добралась до своего большого шатра. Там она застала хана, одного на этот раз. Он стоял у очага, греясь, а ее повариха Ашиг следила за котлом.

Ибаха подбежала к нему.

— Ты пришел ко мне, — сказала она, запыхавшись, — даже в такую метель.

— Твой шатер был ближайшим, конь дальше не пошел, да и повариха у тебя лучше всех.

Ашиг заулыбалась.

— Я стараюсь, — сказала она.

Ибаха стряхнула с себя снег, отдала шубу старухе, единственной служанке, бывшей в шатре, и усадила хана возле постели.

Лучшего случая поговорить с ним у нее уже не будет. Она редко оставалась с ним наедине, поскольку за ужином присутствовали другие жены, или его нойоны пили и пели вместе с ним, а когда он был в ее постели, то не хотел разговаривать.

— Мне надо что-то тебе сказать.

— Говори.

— Мне бы хотелось рассказать тебе о своей вере.

Хан удивился и вздохнул.

— Давай.

— Мои священники, конечно, расскажут тебе больше — они больше знают.

— Ибаха, говори, что хотела сказать.

— Ну. — Она мяла в руках полу халата. — Ты, наверно, слышал от моего отца и других наших людей о Сыне Бога, о том, как он умер на кресте за наши грехи.

— Слышал, но у мужчин есть другие темы для разговоров.

— Христос сказал своим ученикам, что Бог их любит, и обещал им вечную жизнь, если они будут придерживаться истинной веры.

Он пожал плечами.

— Я слышал, что мудрецы в Китае тоже знают секрет бессмертия.

— Я говорю о душе, — возразила она. — Христос умер во искупление наших грехов, потом воскрес из мертвых и обещал, что у нас будет вечная жизнь на Небе. Если ты поверишь в Божьего Сына…

— У Бога много сыновей, — сказал он. — Он дал моей праматери Алан Гоа трех сыновей и сделал их отцами ханов.

Ибаха перекрестилась, растерявшись и не зная, что сказать еще. Пение священников, размахивавших своими кадилами, всегда наполняло ее радостным чувством, а мысль о Христе, наблюдающем за ней, давала ей счастье. Ей было жаль, что она не может объяснить это ему.

— Я была бы счастлива, если бы ты разделял мою веру.

— Ибаха, я позволю тебе держать священников. Верь во что хочешь, но не заставляй меня молиться по-твоему.

— Моя вера — это моя защита против зла, — сказала она. — В мире всегда добро и зло. Твой шаман Тэб-Тэнгри…

Ее муж нетерпеливо махнул рукой.

— Тебе не понадобятся его заклинания, — настаивала Ибаха, — если ты…

Что-то в его взгляде заставило ее замолчать.

— Мой сводный брат хорошо послужил мне своей силой, — сказал он тихо, — и я не такой дурак, чтобы превращать его во врага.

Служанки встали и убрали пустые блюда. Было бы удивительно, подумала она, если бы он легко согласился с ее словами, но еще не все потеряно. В конце концов среди ее священников найдется хороший проповедник, и тогда…

— Мы с Хасаром, — сказал он, — мальчиками обычно охотились на сурков. — Ибаха моргнула, удивившись, зачем он говорит об этом сейчас. — Каждой весной, услышав, как они свистят, и увидев, как они скатываются по склонам к своим норам, мы отправлялись на охоту, и часто это была наша единственная пища. Мы пробирались к норе, один из нас размахивал веткой, а другой целился. Чудно было видеть, как сурок сидит у своей норы, с любопытством уставившись на колышащуюся ветку, слишком глупый, чтобы заметить стрелу, нацеленную ему в сердце. Я выжидал как можно дольше перед выстрелом, потому что мне доставляло удовольствие следить за глупым существом, которое и не пытается защититься от опасности.

— У мужчин есть занятия и получше, чем охотиться за сурками, — сказала она.

Он показал ей рукой на сапоги. Она стала на колени и разула его.

— Ты знаешь, почему я взял тебя в жены? — спросил он.

Она подняла голову и посмотрела на него.

— Конечно, потому что ты счел меня приятной.

— Потому что ты красива, но твоя сестра тоже прекрасна. Я мог бы отдать тебя одному из своих сыновей и взять ее в жены, несмотря на ее юность.

Ибаха смутилась.

— Я благодарна, что ты предпочел меня.

— Да, я предпочел тебя. Хасар говорил мне о красоте дочерей Джахи Гамбу. Он также сказал, что у одной из них орлиный взгляд, а другая похожа на птичку. Теперь я скажу тебе, почему ты, а не твоя сестра моя жена.

Ибаха встала. Он тоже встал и улыбнулся ей.

— Мой сын Тулуй нуждается в мудрой женщине, которая стала бы его первой женой, похожей на его мать. Когда я увидел живость лица Сорхатани, я вспомнил о своей Бортэ, когда она была еще девочкой. Но не гоже было брать вас обеих, когда у меня еще есть неженатые сыновья, и поэтому я выбрал тебя. У меня уже есть мудрые жены, и ничего, что еще одна будет глупышкой.

Ей понадобилось время, чтобы понять смысл его объяснения. У нее на глазах выступили слезы.

— Ну, не надо, Ибаха. — Он все еще улыбался. — Я же сказал, что это ничего. Не стесняйся своей глупости, но и не делай вида, что ты умнее, чем есть на самом деле, и не говори о вещах, в которых не смыслишь. — Он положил ей руку на плечо. — Пошли в постель.


В ту зиму однажды ночью хан проснулся рядом с Есуген с таким неистовым криком, что она позвала караульных. Его сон был потревожен сновиденьем, которого он припомнить не мог, хотя был уверен, что с ним пытались разговаривать духи.

Следующей ночью он лежал с Ибахой, но так ворочался, что она не могла уснуть. Когда он застонал и вдруг сел, она послала за своими священниками.

Когда пришли три священника, он уже успокоился, но стоило им приблизиться к постели, как он нахмурился.

— Мне нужен шаман, — закричал он, — а не эти попы.

Ибаха обняла его.

— Разреши им помолиться за тебя. И сны перестанут тебя беспокоить.

Священники молились, окуривая его ладаном, и возлагали крестное знамение. Когда они ушли, хан громко захрапел. Ибаха была в восторге.

Днем ее служанки рассказывали другим, что священники Ибахи умиротворили хана. Через несколько дней, когда Есуй и Есуген пришли и сказали ей, что обе забеременели, она призналась, что ее священники молились за них. Есуй выразила удивление, почему эти священники до сих пор не способствовали оплодотворению чрева самой Ибахи, но это не омрачило ее радости.

Торжествовала она недолго. Когда хан пришел к ней снова, то не мог заснуть и, поднявшись с постели, крикнул караульным, чтобы сбегали за его главным шаманом.

— Но почему? — спросила Ибаха. — Разве мои священники не помогли тебе в прошлый раз?

— Я хочу видеть Тэб-Тэнгри.

Спорить с ним она не могла. Тэб-Тэнгри, возможно, потерпит неудачу, и тогда хан будет принужден снова призвать священников.

Сводный брат хана ничего не сказал ей, придя вместе с двумя другими шаманами. Ибаха сидела в восточной части своей юрты вместе со служанками, а шаманы заклали жертвенного ягненка и сварили его в котле. Тэб-Тэнгри, приплясывая, ходил вокруг постели, пел и потрясал мешком с костями, а потом дал хану какое-то лекарство. Другие шаманы колотили в бубны. Тэб-Тэнгри навис над ханом, несколько раз наклонялся и что-то шептал ему.

К тому времени, когда шаманы кончили камлать, у Ибахи от усталости разболелась голова.

— Мой брат спит, — шепнул ей Тэб-Тэнгри, отходя от постели. — Сон, который будит человека, часто бывает пророческим, и к нему надо относиться со вниманием. — Он посмотрел на Ибаху своими узкими черными глазами. — Тэмуджин скоро увидит такой сон.

Он вышел из юрты.

— Посмотрим, что за сон увидит мой муж, — сказала Ибаха двум другим шаманам, направлявшимся к выходу. — Наверно, он подскажет ему, как отделаться от своего главного шамана.

Служанки смотрели на нее с раскрытыми ртами, завтра они непременно перескажут ее оскорбительные слова другим. Она склонилась над мужем, глаза того были закрыты, дыхание редкое и ровное. Ибаха сняла халат и скользнула под одеяло.


— Ибаха.

Она с трудом проснулась. Муж сидел на постели и смотрел на нее.

— Я знаю, как истолковать свой сон, — сказал он.

Она села. В темной юрте слабо светился очаг, служанки спали.

— Тебе он не понравится, — продолжал он. — Ты не собиралась стать моей женой. Духи приказали мне отказаться от тебя.

У нее к горлу подкатил комок. Она вцепилась в одеяло.

— Этого не может быть! — вскрикнула она. — Это проделки Тэб-Тэнгри… он сглазил тебя, он…

Хан схватил ее за руки. Из темноты донесся кашель и бормотание.

— Сны всегда говорили мне правду, — тихо сказал он. — Они всегда показывали мне, как быть. Этот подсказывает, что я должен отказаться от тебя.

— Не верь…

— Молчать. — Он наклонился к ней. — Чтоб я не слышал твоих возражений, иначе я расскажу все, что я еще увидел во сне, и тогда ничто не поможет тебе.

— Что же тебе могло присниться? — прошептала она.

— Что даже хану могут навредить честолюбивые дураки из его окружения. — Он позвал стражу. Вошел караульный. — Кто сегодня главный в карауле? — спросил хан.

— Джурчедэй.

— Пусть войдет. — Хан встал и плотно запахнул халат. — Одевайся, Ибаха, и покрой голову.

Ибаха, ошеломленная настолько, что не чувствовала страха, надела халат и покрылась платком. Это шаман внушил ему сон. Служанки проснулись, она даже представить себе не могла, что они теперь наговорят.

Джурчедэй вошел в юрту и приблизился к ним.

— Джурчедэй, — сказал хан, — ты служил мне верно. — Ибаха взглянула на грубое волевое лицо воина и отвела взгляд. — Ты заслуживаешь награды, которую я могу тебе дать, и я хочу, чтобы ты получил ее сейчас же. Моя красивая Ибаха-беки отныне твоя.

Нойон изумленно смотрел на него.

— Тэмуджин!

— Да будет тебе известно, что она безупречна, что она была хорошей и верной женой. Мне бы жить с ней, но я увидел сон, повелевший мне отказаться от нее. Раз уж мне приходится расставаться с ней, то кто, как не ты, заслуживает чести стать ее мужем. — Хан понизил голос. — Ее единственный недостаток в том, что она порой бывает туповата, но тебе самому ума не занимать, а красота ее вполне вознаградит тебя за все.

— Это большая честь для меня, — сказал генерал.

— Она оставит себе шатер и половину слуг, которых отдали за ней. У меня должна остаться ее повариха Ашиг, но и другие поварихи не менее искусны — ты отлично попируешь в шатре твоей новой жены.

Ибаха вглядывалась в лицо мужа. Она видела по его светлым глазам, что, отделавшись от нее, он не испытывает ни облегчения, ни печали.

— Ее потомство будет почитаемо, — продолжал хан, — словно она по-прежнему одна из моих жен. Ибаха не сделала ничего предосудительного — я бы не отдал такому верному другу дурную женщину. Я оскорбил духов, женившись на ней. — Он взял Ибаху за руку и подтолкнул к генералу. — Пусть она приносит тебе такую же большую радость, какую приносила мне.

Хан пошел к выходу и исчез. Джурчедэй смотрел на Ибаху, явно ошеломленный так же, как она. Она вырвала руку и побежала к выходу.

Хану подвели лошадь. Позади него несколько человек грели руки у костра. Один из них поднял голову. Она увидела черные глаза Тэб-Тэнгри.


— Когда я пойду в поход, — сказал Тулуй, — я добуду тебе золотую чашу из шатра даяна.

Сорхатани обернулась в седле.

— Твой отец собирается воевать с найманами?

— Рано или поздно ему придется. Может быть, осенью или в будущем году. Я уже достаточно взрослый, чтобы сражаться.

— Если только с найманами не будет заключен мир, — возразила она.

Тулуй нахмурился, а потом просиял.

— Не с ними воевать, так, может, с мэркитами.

— Не беспокойся, Тулуй. Войны будут всегда. У тебя будет много случаев проявить свою храбрость.

Тулуй становился похожим на отца, когда говорил о войне: выражение круглого лица было суровым и решительным, светлые глаза сияли. На лице у него была написана страсть. Возможно, став взрослым, он во многом будет походить на любимого ею человека.

Мелькнула мысль о сестре, от которой хан отказался прошлой зимой. Сделать это велено было ему во сне, но Сорхатани часто думала, что хан втайне чувствует облегчение, отделавшись от нее. «Ему следовало жениться на мне», — подумала она.

Но она поняла, почему он не женился. Она проявит свою любовь к отцу Тулуя, став хорошей женой его сыну.

— Поехали наперегонки, — сказал Тулуй.

— Я тебя могу и обогнать.

— Нет, не выйдет.

Его конь помчался. Она поскакала вслед, косы ее струились на ветру.

85

Гурбесу приказала принести ей голову Тогорила Ван-хана. Шея была вставлена в серебряное кольцо. Серебряное блюдо, на котором покоилась голова, лежало на куске белого войлока.

Глаза Тогорила из-под тяжелых век смотрели на очаг. Гурбесу предложила голове выпить, поднеся кубок к сжатым губам, и наложницы даяна при этом запели. Ван-хан приехал сюда, ища убежища, и его смерть была дурным предзнаменованием.

Девушки, сидевшие за спиной Гурбесу, продолжали щипать струны лютен. Даян продолжал вполголоса разговаривать о монголах с Та-та-тунгом. Бай Буха только и говорил о них, услышав о смерти Тогорила от рук найманских часовых. Стража не поверила утверждению старика, что он — Ван-хан.

Потом было много других дурных предзнаменований. Жеребенок любимой кобылы даяна задохнулся во чреве и появился на свет мертворожденным. У Гурбесу был третий выкидыш от Бай Бухи.

У нее был скудный выбор после смерти Инанчи Билгэ. Согласие стать женой Бай Бухи не удержало того от войны с братом Баяругом. Теперь она надоела даяну. Скоро он совсем перестанет прислушиваться к ней.

— Проклятые монголы! — Бай Буха поник на своем троне. — Разве нет пределов честолюбию их хана? — Он взглянул направо, где сидели генералы. — В небе много звезд, а также солнце и луна, но монгол хочет стать ханом всех земель. Татар больше нет, кэрэиты подчинились ему. Когда придет наша очередь?

— Да не придет этот день никогда, — сказал Джамуха.

Гурбесу была недовольна тем, что ее муж дал ему убежище. Она не доверяла человеку, столь талантливо предававшему своих союзников. И все же она ни в чем не могла упрекнуть его во время его пребывания среди найманов. Когда даян призывал его, Джамуха приезжал в орду, а так он, казалось, был доволен тем, что его оставляли в покое. На его красивом лице не отражались его беды, но во взгляде черных глаз чувствовалась старческая неуверенность.

— Ты слишком беспокоишься из-за Тэмуджина, — продолжил Джамуха. — Войны утомили его, и он нуждается в отдыхе. А тем временем подчинившиеся ему станут тяготиться своими узами.

Бай Буха хмурился.

— Я считаю, что пора напасть на него. Думаете, я собрал вас здесь только для того, чтобы выпить с Ван-ханом? Смотрите, до какого положения низведен его народ Чингисханом. — Он сощурился. — Джамуха советует нам подождать. Я же говорю: надо сражаться.

— Раз отец говорит, что надо сражаться, значит, надо, — сказал Гучлуг. Молодой человек глядел на даяна, стараясь не замечать Та-та-тунга. — Наши храбрые генералы всегда готовы к войне.

Гурбесу насторожилась. Ее пасынок страстно желал проявить себя в сражении. Он сорвиголова. Монголы могут обрушиться на найманов, если те выступят сейчас.

— Разреши мне сказать, муж и даян, — попросила Гурбесу. Бай Буха кивнул. — Эти монголы — дикая злобная толпа. Что мы будем делать с ними, если даже возьмем их в плен? Самые благородные и красивые девушки их были бы не годны для чего-либо, разве что доить коров и овец, да и то их пришлось бы научить мыть руки.

Генералы засмеялись.

— Моя жена не советует мне воевать? — спросил Бай Буха.

— Пусть живут на своих землях, — ответила она. — В конце концов они снова передерутся, и тогда тебе выпадет случай напасть на них.

— Женщины ничего не понимают в войне, — проворчал даян.

— Ты понимаешь в ней больше, мой даян, — сказал Хори Субечи. — Мощное копье, брошенное слабой рукой, редко достигает цели.

Бай Буха сжал подлокотники трона.

— Ты оскорбляешь меня!

— Я говорю чистую правду, — возразил Хори Субечи. — Ты неопытен в военном деле. Но мы присягали тебе и должны подчиняться.

Гурбесу потупила глаза. Генералы, видимо, считают слова ее мудрыми, но в конечном счете выполнят приказ мужа. Они скажут себе, что их военная выучка покроет недостатки правителя.

Джамуха подался вперед.

— Тэмуджин разбил меня, — тихо сказал он. — Главное мое желание — нанести ему поражение. Но сейчас не время сражаться с ним. Тэмуджин живет войной, и те, что присягнули ему, объединятся перед лицом найманской угрозы.

— Трусы, — сказал даян. — Я в окружении трусов. Джамуха так боится своего анды, что растерял все свое мужество. Верно, он больше не хочет стать вместо него монгольским ханом.

Гурбесу подняла руку, а потом бессильно опустила ее. Вой, донесшийся снаружи, заставил ее вздрогнуть. Залаяли собаки. Еще одно предзнаменование, подумала она, и у нее было такое ощущение, будто волки окружили стан.

— Я направил посланца к онгутам, — продолжал Бай Буха. — Они будут поражены замыслами монгольских шакалов, направленными против них. Они могут стать моим правым крылом и двинуться на север через Гоби, чтобы ударить по станам монголов, а мы пойдем на восток. И зажмем монголов.

— Хорошая стратегия, — проворчал Коксу Сабрак. — То есть была бы хорошая, если бы онгуты решили сражаться.

— Вы хотите выжидать, пока монголы не нападут на нас? — кричал Бай Буха. Он вскочил на ноги. Блики от огня в очаге плясали на голове Ван-хана. Казалось, что смертная маска ухмыляется. Даян кричал и показывал на голову трясущейся рукой. — Даже мертвец издевается надо мной! Смотрите, как он смеется! Я даже слышу, как он смеется!

Он схватил голову и швырнул ее на пол.

В ужасе от кощунства Гурбесу ахнула. Три генерала сделали знак, отвращающий беду. Лютни девушек молчали. Собаки лаяли все громче.

Коксу Сабрак медленно встал.

— Что ты наделал? — спросил он. — Ты привез сюда голову покойного хана, чтобы оказать ей почести, и разбил ее. Это плохое предзнаменование, Бай. Я слышу, как собаки пророчат беду. Хоть ты и наш даян, но замыслы твои всегда были уязвимыми — ты более искусен в облавной и соколиной охоте, чем в военном деле.

— Никто не смеет издеваться надо мной! — кричал Бай Буха. — Ни ты, ни этот мертвец! — Он пнул голову, Гурбесу послышалось, что хрустнули кости. — Больше никому не будет позволено говорить, что сын Инанчи — лишь тень своего отца. Вы возьмете свои слова обратно, иначе никто не покинет этот шатер живым!

— Отец! — Гучлуг вскочил и бросился к даяну. — Если ты хочешь воевать, мы пойдем на войну, но ты не можешь подстрелить дичь, если колчан твой пуст.

Бай Буха тяжело дышал.

— Небо на моей стороне, — шептал он. — Я вижу, как монголы рассеиваются под нашим натиском.

Гурбесу встала, подошла к мужу и опустилась на колени.

— Прошу даяна позволить мне говорить, — сказала она. — Начнешь сражаться, возврата не будет. Победа принесет тебе власть над монголами и кэрэитами, но поражение гибельно. Ты должен бросать своих воинов на монгольского хана, пока не победишь. Ослабишь усилия, и он лишит тебя возможности отступить — он покончит со всеми нами.

— Твоя королева права, — сказал Джамуха. — Если Тэмуджин победит тебя в поле, он не допустит, чтобы ты снова угрожал ему. Он уничтожит тебя, чего бы это ему ни стоило.

— Не говори мне о поражении, — сказал даян. — Чингисхан ныне слаб, а его враги будут сражаться на нашей стороне.

Гурбесу взглянула на разбитую голову Ван-хана и перекрестилась. Теперь ее муж не повернет обратно. Она склонила голову, прислушиваясь к вою собак.

86

Небо привело его сюда. Джамуха стоял рядом с даяном, а позади них возвышался Хангэйский массив. Найманы выдвинулись к горам Хангэй. Ниже даяна, у подножья горы, войско разбивало лагерь. Штандарты, принадлежавшие мэркитам и кэрэитам, которые все еще оказывали сопротивление монголам, а также немногим уцелевшим татарам, отмечали расположение этих воинов.

К тому времени, когда даян достиг Хангэйских гор, разведчики донесли ему, что монголы продвигаются в направлении Орхона. Бай Буха уже знал, что онгуты решили предупредить его врага, а не выступить против него. Надежда на окружение монголов дальше к востоку рухнула.

И все же даян не отчаивался. Онгуты явно надеялись, что союз с монголами поможет им управиться с их цзиньскими хозяевами, но им придется иметь дело с найманами, если даян одержит победу. Джамуха, видимо, недооценивал Бай Буху. Найманы, усиленные некоторыми из старых врагов Тэмуджина, превосходили противника числом.

Даян держал Джамуху рядом, чтобы тот мог подсказывать ему возможные действия монголов в сражении. Джамуха подозревал, что Бай Буха не доверяет ему и хочет присматривать за ним, дабы уберечь его от искушения покинуть поле боя.

Джамуха оглянулся на скалистый массив. На широком уступе над скалами был поставлен балдахин, туда явилась Гурбесу с несколькими наложницами даяна, чтобы наблюдать сражение. Он невольно восхищался королевой. Ни одна из его бесполезных жен не проявила бы такого мужества. Их легко было бросить, когда он бежал, чтобы пристроиться к найманскому двору.

Он снова посмотрел вниз. Над желтой степью возвышались барханы, весной там травы прибавилось мало, а жидкий кустарник был весь скручен и гнулся к осыпавшемуся песку.

Прежде перед началом битвы он всегда чувствовал себя бодро, и ни одно передвижение, звук, запах не ускользали от него. Теперь же ощущения его были притуплены, он не предчувствовал ни победы, ни поражения. Когда-то он предвкушал битву, теперь же он не мог дождаться ее конца. Даже ненависть его стала гаснущим Костром, который вспыхивал лишь время от времени. Словно невидимая рука поддерживала его теперь, подталкивая в ту или иную сторону по своему разумению, а он был не в силах сопротивляться ей.


На высокий холм к даяну въехал воин с докладом, что найманские разведчики повстречали авангард противника. Захвачена была монгольская лошадь, худая до того, что ребра были видны. Даян обрадовался: его откормленные кони легко справятся с подобными смехотворными скакунами.

Через две ночи приехал еще один всадник с известиями о монголах, которые стали лагерем в степи у горы Наху. Равнина там усеялась кострами, многочисленными, как звезды.

Отпустив воина, даян впал в уныние.

— Это хитрость, — сказал ему Джамуха. — Тэмуджин хочет убедить тебя, что его люди превосходят числом наших, и заставить отступить.

— Отступление даст превосходство мне, а не ему. — Даян взглянул на человека, сидевшего возле костра. — Если мы отступим, лошади монголов еще больше отощают при преследовании, а потом мы нападем. Если все их животные так тощи, как лошадь, что нам попалась, то они и болота не перейдут.

— Ты пришел сюда, чтобы сражаться, — сказал Хори Субечи, — а говоришь теперь об отступлении.

— Помолчи, — сказал даян и махнул рукой человеку, сидевшему у костра. — Здесь буду приказывать я. Скачи вниз к моему сыну и скажи, чтоб отступал.

— Ему это не понравится, — проворчал Хори Субечи.

— Он сделает так, как я говорю.

Человек уехал, чтобы передать приказание Гучлугу. Остальные вытянулись и положили головы на седла, собираясь отдохнуть. Даян остался сидеть у огня один.

В голове у Джамухи немного прояснилось. Даян оказался мудрее, чем он ожидал, но, видимо, проявил даян эту мудрость слишком поздно. Его генералы увидят в стратегическом отступлении лишь признак трусости Бай Бухи. Он толкнул их на эту войну, и они были полны решимости поставить на своем. Если они не поспешат отступить, позже им это не удастся сделать. Монголы потеснят их в горные проходы или загонят на крутые склоны. Найманским генералам придется в таком случае обороняться, чтобы сохранить шансы на победу.

Джамуха дремал, когда всадник вернулся. И вернулся не один, с ним был Гучлуг. Сын даяна остановился у костра и плюнул в пламя.

— Мой отец рассуждает, как женщина, — сказал Гучлуг. Отдыхавшие воины вскочили в тревоге, а потом сели. — Когда мои люди услышали, что ты приказал отступить, мне стало стыдно, что жизнь мне дало твое семя. Мне следовало бы знать, что ты лишен боевого духа.

— Ты дурак! — заорал Бай Буха. — Легко тебе куражиться сейчас. Посмотрим, каким ты будешь храбрецом, когда посмотришь смерти в лицо, когда противник навалится всем войском.

— Мой отец боится.

— Я говорю тебе, мы победим, если…

— В своем шатре Бай Буха храбрец из храбрецов. — Хори Субечи встал. — Теперь, когда битва вот-вот начнется, он, словно кролик, пускается наутек. Инанча никогда не показывал врагам крупы наших лошадей.

Генерал потрясал кулаком, другие ворчали.

— Я никогда не отступал, — продолжил свою речь Хори Субечи. — Разве королева Гурбесу не говорила тебе, что надо стоять и сражаться, раз уж ты вышел на поле? Надо было передать командование ей — из нее получился бы генерал получше тебя.

Даян полез за ножом, но кто-то схватил его за руку. Даян зарычал. Хори Субечи поднял свое седло и ушел. Гучлуг и прочие замерли. Джамуха подождал, зная, что придется сказать даяну.

— Ладно, — проворчал Бай Буха. — Если вы считаете, что надо сражаться, мы будем сражаться. Все люди когда-нибудь умирают, и, наверно, пришло время биться с монголами насмерть. Слушай приказ — мы атакуем монгольский лагерь.


Найманы вышли из предгорий, проехали берегом реки Тамир и переправились через реку Орхон. На другом берегу найманские разведчики встретили передовые части монголов и были отброшены. Найманы выстроились в боевой порядок на покрытых травой холмах под горой Наху. Монголов уже было видно, их крохотные черные фигурки выделялись почти у горизонта на фоне темнеющего неба.

На рассвете найманское войско двинулось через степь. Бай Буха, окруженный воинами арьергарда, наблюдал с холма за движением всадников. Навес Гурбесу казался ярко-белым пятном на фоне черных скал горы Наху.

Даян, сидевший на коне, наклонился вперед. Джамуха взглянул на него, а потом посмотрел вниз. Монголы ехали, сомкнув ряды так тесно, как растет трава. Легкая конница найманов мчалась им навстречу. Сперва, когда крылья начали охват, Джамуха считал, что найманы могут одолеть противника. Стрелы летели тучей, за стрелками из лука в центре боевого порядка стояла тяжелая конница. Он подумал, что Бай Бухе следовало бы теперь подтянуть арьергард, чтобы быть готовым к тому, что монголов потеснят. Потом вдруг найманские лучники слева ударились в бегство, отстреливаясь от преследовавших их монголов.

Даян приподнялся на стременах.

— Что это за люди, которые вгрызаются в наш авангард как волки? — крикнул он.

— Я знаю этих людей, — сказал Джамуха. — Их ведут те, кого Тэмуджин называет своими четырьмя псами. Это Джэбэ и Хубилдар, Джэлмэ и Субэдэй, и говорят, они алчны до человеческого мяса в день битвы. От них не убежишь, Бай Буха. Подтяни арьергард и отбрось их.

Губы даяна дрожали.

— Как же мне продвигаться вперед, если мы уже отступаем?

Он скомандовал, и сигнальный флажок опустился.

Вскоре даян уже отступал к горе. Джамуха оставался на холме до последней минуты. Когда монголы начали окружать найманскую армию, он приказал своим людям последовать за даяном. Оба крыла монгольского войска катились по степи, целое море людей и лошадей захлестывало найманов.

Бай Буха был уже у подножья горы, когда Джамуха догнал его. Центр найманского войска еще удерживал свою позицию, но правое и левое крылья монголов уже охватывали его, ведомые четырьмя псами анды Джамухи. Здесь, где не были слышны крики раненых и умирающих, свист стрел и лязг оружия, казалось, что люди на поле битвы во что-то играют.

Даян показал рукой.

— Кто эти люди, — спросил он, — что сражаются играючи и чьи кони прыгают, словно резвящиеся жеребята?

— Это уругуды и мангуды, — ответил Джамуха. — Когда-то они воевали на моей стороне. Они безжалостно преследуют врагов, перерезают им глотки, забирают оружие и сдирают одежду, не оставляя позади себя ничего, кроме голых трупов. Хватит ли у тебя смелости встать на пути этих людей?

Он надеялся этим подогреть мужество даяна. Однако флажки просигналили, что надо отступать дальше. Джамуха последовал за даяном, не оглядываясь, пока они не оказались высоко на отроге горного хребта, выше того места, где стоял павильон Гурбесу. Найманы, обретавшиеся в тылу, тоже последовали за даяном. Гурбесу все еще находилась под белой крышей своего павильона. Видимо, она не собиралась бежать. Центр монгольского войска, как лезвие, рассекал ряды найманов, и Джамуха заметил девятихвостый штандарт своего анды.

— Кто ведет сюда это войско, — кричал даян, — кто рассекает наши ряды, как меч?

— Это мой анда Тэмуджин, — ответил Джамуха. — Теперь он налетает на нас, словно голодный сокол. Держись, Бай Буха. Ты должен отбросить их, прежде чем они достигнут горы. А позади него еще больше людей, их ведет его брат Хасар, стрелы которого летят далеко, пронзая каждая сразу по нескольку человек. А там — люди под командой Тэмугэ-отчигина. Его называют ленивым, но он никогда не опаздывает на битву.

Небо темнело. Еще раз замелькали сигнальные флажки. Даян и его королевская гвардия поднимались в гору, пока не укрылись под деревьями. Отступающие найманы бежали в гору справа и слева от Джамухи. Противник окружал их, а войска Тэмуджина теснили их в центре, так что больше некуда было отступать. Крылья монгольской армии сближались, как клещи, тесня найманов к горе. Павшие люди и лошади были похожи на разбросанные детские игрушки. Прорвавшись сквозь монгольские боевые порядки, на север устремились некоторые мэркиты во главе с Токтохом Беки, бросившим своих союзников. Монголы загонят найманов наверх, а потом окружат гору.

Воля Неба была ясной. Джамуха вспомнил тот день, когда он плясал сТэмуджином под большим деревом и когда они поклялись никогда не расставаться. С тех пор, какое бы оружие он ни применял против Тэмуджина, оно непременно обращалось против него самого. С каждым ударом он лишь увеличивал силу и власть анды. Даян — это еще одно оружие, которое подведет его, Джамуху.

Он сидел на коне, окруженный своими людьми, не двигаясь, не произнося ни слова в сгущающейся тьме, прислушиваясь к боевым кличам живых и стонам умиравших, а в гору мимо него бежало все больше людей.

— Сражение проиграно, — сказал наконец Джамуха. — Если уж приходится бежать, то лучше это сделать под покровом ночи. К рассвету противник окружит гору Наху.

— Выходит, нам снова надо бежать, — сказал кто-то. — И куда же мы побежим теперь?

Джамуха поднял руку.

— Я вас подвел, — сказал он. Никто не возразил ему. — Я освобождаю вас от присяги, данной мне. Если вы захотите сдаться на месте, помните, что Тэмуджин часто прощает тех, кто был верен своим вождям, так что он, возможно, помилует вас. Если же я попаду в его руки, пощады мне не будет.

Конь его медленно пошел в гору. За ним последовало несколько человек. Конь его остановился, Джамуха подозвал Огина.

— Я хочу, чтобы ты доставил послание, — сказал Джамуха. — К ночи битва закончится, и ты поедешь к Тэмуджину… Разумеется, если ты захочешь сделать это для меня.

Огин ударил себя в грудь.

— Я в твоем распоряжении, мой гур-хан.

Джамуха усмехнулся, услышав ничего не значащий титул.

— Скажешь так: «Я, Джамуха, вселил страх в сердце даяна своими словами. Он прячется на горе, слишком напуганный, чтобы противостоять тебе, и мои слова были теми стрелами, которые ранили его. Воспользуйся этим, мой друг, и победа будет твоя. Теперь мне надо от найманов уходить. Эта битва для меня закончилась».

Огин повторил послание и сказал:

— Хочешь, чтобы я попросил его ответить?

— Никакой его ответ ничего не изменит. Мы поедем к горам Тангну. Поезжай туда, когда передашь послание.

Огин поехал под гору. Когда он скрылся из глаз, Джамуха со своими двинулся тоже вниз. Он даже не сосчитал, сколько человек осталось с ним.


Ночью найманы взбирались все выше в поисках пути для отступления. Приказ был отдан, все отходили куда попало, поскольку в приказе не был назначен рубеж сопротивления. Найманы, не получившие указания, куда идти, и яростно теснимые монголами, думали лишь о бегстве. Паника и отчаяние гнали их по скалистым склонам и предательским тропинкам. Тьма, которая, как они рассчитывали, скроет их, привела многих к смертельным падениям в невидимые пропасти. Когда даян со своей охраной спустился с горы, то под скалами в темноте он натыкался лишь на горы трупов. Кругом была тишина, не слышно было ни стона, ни крика.

Гурбесу не бежала. Несколько женщин, бывших при ней, исчезли, прихватив все, что могли унести. Другие плакали, но не уходили. Воины, охранявшие ее, отказались покинуть ее даже тогда, когда она сказала, что они вольны делать все, что им заблагорассудится.

Теперь, когда сражение было проиграно, особенной храбрости для познания Божьей воли не требовалось. Она сделала все, что было в ее силах, для своего народа и не оправдала его надежд. Теперь она разделит его участь.

Костры монгольского лагеря мерцали на равнине до самого рассвета. Не успевшие убежать найманы построились для отражения противника под горой. Гурбесу удивилась, увидев знамена и туг своего мужа и его гвардии. Видимо, даян собрался с мужеством, или бывшие при нем люди отказались отступать.

Монголы пошли в атаку, как только над горизонтом показалось солнце. Когда Гурбесу увидела, что гвардия даяна подалась назад и скучилась, она поняла, что Бай, по-видимому, ранен. Монголы окружили найманов, рубили мечами, выдирали людей из седел копьями. Тучи стрел с воем летели в сторону уступа, на котором стоял павильон, падали на найманов вниз.

Монгольские лучники взбирались по тропинке, которая вела в гору. Несколько гвардейцев упали, пораженные стрелами. Остальные ответили залпом. Гурбесу взяла лук и прицелилась. Ее стрела попала одному из врагов в глаз. Острая боль пронзила все ее существо: под лопаткой торчала стрела. Она опустилась на землю, и ее поглотила тьма.


Гурбесу пришла в себя и поняла, что ее несут, потом снова потеряла сознание. Она очнулась и почувствовала, как одна из ее женщин высасывает кровь из раны; стрелу вытащили. Когда рану прижигали куском раскаленного металла, она снова потеряла сознание от боли.

Когда ее душа вернулась к ней, она увидела, что находится в походной палатке. Ее старшая служанка сидела рядом с ней и плакала.

— Моя королева, — сказала женщина, — я думала, мы потеряли тебя. Тебя принесли сюда три дня назад.

Гурбесу закрыла глаза.

— Мой муж… — прошептала она.

— Но я тебе уже говорила. Враги убили его. Коксу Сабрак и Хори Субечи отказались покинуть его, даже когда он умирал — они и другие их люди сражались до последнего человека.

— А Гучлуг?

— Не знаю, моя королева. Я слышала, как монголы, сторожившие нас, говорили, что он бежал. Мы в монгольском стане. Наши, оставшиеся в живых, сдались, и монголы охотятся на бежавших. Они пощадили оставшихся в живых гвардейцев и увели других женщин даяна. Я…

Голос женщины пресекся, она опять заплакала.

Наконец Гурбесу сказала:

— А что будет со мной?

— Монгольский хан выделил тебе охрану и приказал мне присматривать за тобой.

Через день Гурбесу пригласили в шатер к хану. Ее сопровождала монгольская охрана, посадившая Гурбесу на белую лошадь и проследовавшая с ней через стан. Пленные найманские воины в своих веревочных загонах вставали на колени, когда она проезжала мимо. Халат у нее был грязный, в том месте, где ударила стрела, зияла дыра, голову покрывал всего лишь платок — вид у нее был совсем не королевский.

Штандарт Чингисхана стоял перед большой юртой в северной части стана. Из юрты доносились голоса и звуки лютни. Внутрь Гурбесу повела служанка, а стража осталась снаружи.

Она не стала перед ним на колени. Гурбесу поклонилась в пояс и подняла голову. На возвышении в глубине юрты сидели несколько человек. С изумлением она увидела среди них Та-та-тунга. Он сидел справа от хана, как бывало, когда он был советником даяна. В восточной части юрты четыре наложницы даяна с заплаканными смуглыми лицами играли на лютнях.

— Приветствую тебя, хатун найманов, — послышался тихий голос. Гурбесу заставила себя снова посмотреть на хана. Он был в панцире, но без шлема, рыжие косицы, уложенные кольцами за ушами, выглядывали из-под головной повязки.

— Садись рядом, — предложил хан. Под взглядом его светлых глаз она чувствовала себя стесненно. — Я слышал о милой Гурбесу, которая вынудила сыновей Инанчи Билгэ поделить государство.

— Не я виновата в том, что они враждуют, — возразила она.

— Я также слышал, что королева Гурбесу презирает мой народ.

Она взглянула на Та-та-тунга, уйгур не отвел своего взгляда. Хранитель печати, служивший двум даянам, уже втирался в доверие к новому хозяину. Наверно, он сказал хану, какие разговоры велись при найманском дворе.

Хан вертел в руках уйгурскую печать.

— Но мне также сказали, — добавил Чингисхан, — что королева Гурбесу советовала своему мужу не начинать военных действий.

— Это верно, — сказала она.

— И все же ты последовала за ним на войну.

— Я хотела вдохновить его, поскольку он все же решил сражаться. Я убедила себя, что мой совет мог быть и ошибочным и что даян воюет всего лишь с какими-то монголами.

Он рассмеялся.

— Ему надо было послушаться тебя. — Он махнул ей рукой, она подошла и села слева от него, а ее служанка присоединилась к наложницам. — Твой советник-уйгур рассказывает мне много интересного, но у меня еще больше вопросов. — Хан протянул печать. — Для чего это? Ты держишься за это, словно за туг своего хозяина.

— Это печать даяна, — сказал Та-та-тунг. — Когда он отдавал приказы, их скрепляли этой печатью.

— Как это приказы можно скрепить? — спросил хан. — Разве недостаточно того, что их пересказывает доверенный посланец?

— Тот, кто слышит приказ, должен знать, что приказывают именно ему. Когда мой хозяин что-то требовал или распоряжался, его приказы записывались и скреплялись печатью. Человек, выслушивавший их и видевший печать, мог не сомневаться, от кого исходят приказы. А когда приказы написаны, читающие точно знают, в чем дело, даже если посланца подведет память.

Глаза хана широко раскрылись.

— И ты можешь запечатлеть таким образом и мои, слова?

— Могу, — ответил Та-та-тунг. — Звуки твоей речи и моей почти одинаковые, и каждый звук можно изобразить знаком. Все вместе они составят слова — человек может прочесть их и услышать того, кто их сказал. Он также может записать то, что надо сохранить и что память может напутать — число стад, сказания о предках.

Хан поглаживал свою короткую бороду.

— Это сослужило бы мне службу. Мои слова будут жить, и те, кто услышит их, могут узнать, что это действительно мои слова. — Как бы ни был хан невежественен, суть дела он ухватил сразу. — Джучи и Чагадай! — крикнул он. Два молодых человека, сидевших с другими, вскочили. — Вы и ваши братья научитесь пользоваться знаками у этого человека. Я хочу, чтобы вы знали, что они говорят и как их применить к делу.

Ребята заухмылялись, явно ошарашенные. Гурбесу попыталась представить себе, как они корпят над уйгурским письмом. Хан взглянул на нее. Она почувствовала, что он читает ее мысли.

— Найманская армия побеждена, — сказал он. — Вашего улуса больше нет, и те, кто выжил, станут частью моего улуса. И то ваше, что будет полезным для меня, станет тоже моим. То, что этот человек делал для своих найманских хозяев, теперь будет делать длй меня.

Гурбесу положила руку на колено. Этого она от хана не ожидала. Победитель обычно разрушает то, что попадает ему в руки. Этот хан сохранит все.


Хан ушел из нее и отдыхал рядом. Гурбесу ожидала лишь насильного соития с монголом, взявшим ее как военную добычу. Наверно, большее придет позже, то удовлетворение, которое она получала от соитий с Инанчой. Бай Буха был всего лишь телом, которое приходилось терпеть по ночам. Он кончал слишком быстро, но этот человек был совсем не похож на Бая.

Он притронулся к шраму на ее лопатке.

— Мне сказали, что ты мудрая, — сказал он, — а эта рана говорит еще и о твоей храбрости.

— Я не мудрая, — бормотала она. — Была бы я мудрая, я бы нашла способ избавить своего мужа от поражения. Я и не храбрая. Не надо мужества, чтобы встретить смерть, которой желаешь.

— А ты ее все еще желаешь?

— Приходится принимать то, что предопределено. Мой первый муж был храбрым человеком и хорошим даяном, но он уже был стар, когда я стала его женой. Я надеялась быть наставницей его сына и найти в нем частицу отцовского величия, но Бог решил иначе. Теперь я принуждена быть женщиной человека, который лишь немного напоминает мужественного Инанчу.

Он хохотнул.

— Вонючий монгол, годный лишь на то, чтобы быть рабом в найманском стане. Ты это хотела сказать?

— Не совсем. Я сказала, что монголы годятся лишь на то, чтобы доить наших коров и овец, да и то только в том случае, если они научатся мыть руки.

— Ну и попала же ты в переделку. — Он помолчал. — Я бы пощадил людей, которые сражались насмерть за своего даяна. Он умирал… им не было нужды тоже умирать.

Она приподнялась на локте и посмотрела на него.

— Они были верны, — сказала она. — Погибая, они показывали моему мужу, как жестоко он подвел их. Наверно, Бог сделал это, чтобы помучить его.

— А я собираюсь помучить тебя. Красивой Гурбесу уготована участь вонючей жены монгола.

— Неплохо, что монгольский хан взял меня себе. Он, наверно, заслуживает большего, чем просто доить наш скот. Мы даже могли бы оказать ему честь и посадить у порога со слугами. — Она сдвинула брови. — Ты победил всего лишь сына. Ты бы никогда не одолел Инанчу в его лучшие годы.

Он притянул ее к себе. Инанча, наверно, был похож на него в молодости. Ей было легче думать о хане как о преемнике Инанчи, чем как о победителе ее народа.

87

Хулан ждала у шалаша отца, поднимавшегося на холм. Длинные седые усы Дайра Усуна повисли, стариковское лицо было изможденным и смиренным. Ниже на склоне холма воины рубили деревья для засеки. Мэркиты, последовавшие за отцом, бежали в этот лес летом. Теперь становилось холодно, и лиственницы вскоре потеряют хвою. Здесь больше прятаться нельзя. Скоро здесь непременно появятся враги и легко одолеют обессилевших мэркитских воинов.

Дайр Усун посидел у костра, а потом протянул руку и коснулся руки дочери. Когда-то он так гладил руку матери. Мать Хулан скончалась этой весной, и они горевали, но при ее болезнях она не пережила бы трудного лета и осени.

— Что сказал тебе посланец? — спросила Хулан.

— Токтох Беки с сыновьями ушли на запад, чтобы соединиться с остатками найманской армии. — Дайр Усун уставился на гаснувший костер. — Они будут защищаться вместе с Гучлугом, если их станет преследовать противник.

Хулан молчала. Отец может решить, что ему надо присоединиться к ним. Тогда придется снова бежать, скитаться вдали от родины, где-то в Алтайских горах или в пустыне, что за ними.

— Найманам от них толку будет мало, — добавил отец. — Большая часть людей Токтоха Беки и его сыновей после битвы тоже оказалась в плену.

— Ты собираешься присоединиться к нему? — спросила она.

— Нет. — Он вздохнул. — Хулан, я устал сражаться. Мне уже война и Токтох поперек горла стоят. Но сдаваться монголам тоже опасно. Тэмуджин вспомнит, что я был среди тех, кто напал на его стан давным-давно и украл его жену.

— Возможно, он охотно примет у тебя присягу, — сказала она, — так как ему не пришлось бы посылать людей, чтобы сразиться с тобой.

— Этого мало, надо предложить ему что-нибудь получше. — Он щурился. — Жизнь впроголодь не повредила твоей внешности. — В устах отца это было комплиментом. Он удивлялся, что у него такая красивая дочь, поскольку они с женой родили ее уже в почтенных годах. — Говорят, Тэмуджин очень любит женскую красоту. Ты бы могла стать моим подарком ему, и, наверно, он будет тронут настолько, что пощадит мой народ.

Она впилась в землю пальцами.

— А что во мне хорошего? — прошептала она. — Наша тяжкая жизнь отразилась на мне.

— Совсем не отразилась, дитя мое. Кроме тебя, у меня почти ничего не осталось, и если мне придется просить пощады у Чингисхана, то не ехать же мне с пустыми руками.

— Ты говорил своим людям, что хочешь сдаться?

— Это они сказали мне, что не глупо было бы сделать это.

«Не делай этого, — хотелось сказать ей. — Сдайся, но не отдавай ему меня».

Любая другая девушка согласилась бы с этим и была бы благодарна, что избежала худшей участи.

Хулан ненавидела войну. Она думала о том, сколько людей погибнет. Когда ее братья предавались воспоминаниям о походах, она представляла себе вдов и сирот, которые рыдают по тем, кого они потеряли. Всю ее жизнь Дайр воевал с монголами, и это приносило ему лишь поражения и загубленные жизни. Погибли три ее брата, бессчетное число других людей, но даже это не заставило отца искать мира.

Другие посмеялись бы над ней, если бы она поделилась своими мыслями. За павших надо мстить, за старые оскорбления — наказывать. Нечего жалеть врагов, которые не щадят своих недругов.

Теперь наконец ее отец возжелал мира и хочет заплатить за это ею; так он когда-то пытался расплатиться за победу жизнями своих сыновей и других людей. Она молилась об окончании войны, не предполагая, какой ценой это может быть достигнуто.

Она прильнула к нему.

— Если мне надо ехать с тобой, — сказала она, — я поеду охотно.

Он и так мог бы заставить ее, к чему терзать его слезами и мольбой. Хулан подумала, сколько погубил монгольский хан мэркитов и других. Она, возможно, станет женщиной того, кто искусней всех в войне, которую она ненавидела больше всего.


Хулан с отцом покинули холмы, поросшие лесом, только с пятью воинами и двумя заводными лошадьми. За день они добрались до менее лесистой местности и там заночевали.

Теперь перед ними расстилалась степь с ее порыжевшей травой. Они проехали совсем немного и заметили, что трава выбита лошадиными копытами в восточном и западном направлениях. Хулан захотелось вернуться в лес и спрятаться.

Солнце было уже высоко в небе, когда в отдалении они заметили монгольский отряд. Вскоре монголы поскакали к ним, взяв пики наизготовку. Дайр Усун приказал остановиться и поднял руки.

— Мы пришли с миром, — крикнул он.

Монголы окружили их и остановились. Всего их было десять, девятеро быстро достали луки и прицелились. Командир их опустил копье и спросил Дайра Усуна:

— Кто вы и откуда приехали?

— Я Дайр Усун, вождь увас-мэркитов. Я приехал из того места, где укрывался, и хочу сдаться Чингисхану.

Карие глаза монгола широко раскрылись. У него были большие глаза, делавшие его хорошо вылепленное лицо еще более привлекательным. Это был молодой человек лет двадцати, со смуглой красноватой кожей и черными усиками.

— Приветствую тебя, Дайр Усун, — сказал он. — Наш хан обрадуется твоей сдаче.

— Мое племя очень пострадало и не хочет больше враждовать с вами. — Дайр Усун вытянул вперед руки, повернув их ладонями вверх. — Я готов присягнуть Чингисхану и передать ему в дар свою дочь, которая мне дорога. Зовут ее Хулан, и если она понравится хану, я прошу только пощадить мое племя, когда оно будет сдаваться.

Хулан поправила платок, прикрывавший нижнюю часть лица, когда молодой человек взглянул на нее. В седле он казался высоким. Его красивое лицо просияло в улыбке. Он махнул рукой, и монголы опустили луки.

— Без большой охраны вы не проедете, — сказал он, оборачиваясь к Дайру. — Многие из наших рыскают поблизости, готовые поубивать всех встречных мэркитов. Меня зовут Наяха, я сотник. Мой стан поблизости, можете остановиться там.

Дайр Усун кивнул.

— Пока наши лошади отдыхают, не могли бы вы объяснить нам, где найти хана?

Наяха нахмурился.

— Не советую вам путешествовать одним. Вам повезло, что я наткнулся на вас. Лучше оставайтесь у меня, пока я не смогу доставить вас хану в целости и сохранности.

— Благодарю вас, — сказал Дайр Усун.

Хулан украдкой взглянула на Наяху, и все поехали следом за ним. Она всегда надеялась увидеть такого мужчину среди своих поклонников. Несколько человек уже пытались купить ее у отца, все со строгими глазами и громкоголосые, с могучими телами и дублеными лицами. Ни у одного из них не было теплого открытого взгляда Наяхи, никто из них так изящно не сидел в седле.

Руки ее крепко сжимали повод. Она сказала себе, что ей повезет, если они смогут переждать в его стане некоторое время, и что ей не хочется торопиться к монгольскому хану.


В стане Наяхи было всего десять небольших юрт, поставленных на невысоком холме. Кое-кто из его людей пас лошадей, другие сидели у юрт и чистили мечи и ножи. Наяха оставил мэркитских воинов на попечение своих людей, повел Хулан и Дайра Усуна в юрту, а потом вернулся, чтобы поговорить со своими воинами.

В юрте было несколько седел, на стене висели луки и саадаки. Земля была покрыта шкурами, а на пригорке в центре горел небольшой костер.

— Сотник, кажется, неплохой парень, — сказал, усаживаясь, Дайр. — Путешествовать тут опаснее, чем я думал, но у нас не было выбора.

Хулан грела руки над костерком. Наяха был не таким высоким, каким он казался в седле. Она не поднимала голову, взглянув на него лишь украдкой. Она освободила лицо от платка, а потом и вовсе сдернула его с головы. Под шубой у нее был ее еще детский халат, но Дайр настаивал, чтобы она ходила с покрытой головой, как взрослая женщина.

Их окликнул чей-то голос, в дверном проеме стоял Наяха. Хулан обернулась к нему. Глаза его широко раскрылись, рука замерла на саадаке, она тоже смотрела на него, не отрываясь. Лицо ее запылало, покраснел и Наяха.

Словно терновая колючка больно вонзилась в ее сердце. Она помнила, как некоторые девушки говорили об этом чувстве, о лихорадочной дрожи, о боли такой, будто стрела ударила. Наверно, Наяха испытывает то же самое, она видела это по его покрасневшему лицу и сияющим глазам.

Он быстро повесил свое оружие.

— Большая часть моих людей в дозоре, — сказал он, — но они вернутся к ночи. — Он подошел к Дайру Усуну и сел справа от него. — Я послал двух людей на юг в стан Чингисхана, чтобы известить его о вашем приезде. Когда станет побезопасней, сам препровожу вас туда. Вы с дочерью можете оставаться в этой юрте под охраной своих людей. Я со своими воинами буду ночевать в других юртах.

Хулан села слева от отца. Наяха посмотрел на нее, она опустила глаза.

— Жаль, что я могу предоставить в ваше распоряжение лишь эту бедную походную юрту, — добавил молодой человек.

— До сих пор мы жили в лесу, — откликнулся Дайр. — Эта юрта вполне нас устраивает.

Наяха взял флягу, висевшую на деревянной раме.

— И кумыса у меня очень мало.

Дайр Усун кивнул.

— Это как раз то, чего мне не хватало. — Наяха попрыскал кумысом пол и вручил ему флягу. — Я воевал против Тэмуджина многие годы, но говорят, он прощает старых врагов.

— Верно, — сказал Наяха. — Я сам еще три года назад воевал против хана.

Дайр удивился.

— В самом деле?

— Я баарин, и мои родные присягнули вождям тайчиутов. Мой отец Ширгугету был слугой Таргутая Курултуха. Я был в арьергарде, когда мы выступили в поход с гур-ханом Джамухой против Чингисхана.

Дайр Усун откашлялся.

— На той войне у меня погиб сын.

— Многие потеряли сыновей, когда Тэнгри наслал на нас бурю. Мы помчались обратно в свой лагерь, и Таргутай бежал оттуда, оставив многих на милость врага. Тогда-то я и пожалел, что присягнул ему. Мы с ним и его охраной скрывались в лесах несколько дней, а потом мой отец сказал моему брату Алаху и мне, что пора подумать о самих себе.

Дайр передал флягу Хулан.

— Выходит, вы сдались.

— Отец сказал, что надо взять Таргутая в плен и доставить Чингисхану. Он был уверен, что получит большую награду за него. Так что однажды ночью мы схватили его, связали и бросили в кибитку. Когда другие пытались вступиться за него, отец сел на Таргутая, приставил нож к его горлу и сказал, что отправит на тот свет, если люди подойдут.

Хулан вернула флягу. Пальцы Наяхи коснулись ее руки, когда он принимал флягу.

— Таргутай умолял своих людей не пытаться освободить его. Он сказал, что знал Тэмуджина еще мальчиком, и что бы там ни было, он тогда пощадил Тэмуджина, и хан может простить его за это. Когда его люди увидели, что отец непременно убьет его, они нас выпустили. Наверно, они презирали его, как и мы, видя, как он цепляется за свою жизнь.

— И какую же награду вы получили от Тэмуджина? — спросил Дайр Усун. — Следует думать, что он не слишком добро обошелся с Таргутаем, поскольку с той битвы я ничего не слышал о тайчиуте.

— К тому я и веду, — сказал Наяха. — Я сомневался в замысле отца, и по дороге мне пришло в голову, что хану не понравится то, что мы сделали. Какой бы ни был Таргутай, мы присягнули верно служить ему. Я спросил отца, как же хан может вообще доверять людям, предавшим своего вождя. Они с Алахом спорили со мной, но в конце концов поняли, что я рассуждаю правильно. Мы срезали нуты с Таргутая, дали ему лошадь и сказали, что он свободен. Он не сдался потому, видимо, что не слишком верил в великодушие Чингисхана. Мы поехали и сдались сами.

— Раз вы живы, — сказал Дайр Усун, — то я полагаю, что вы не рассказали Тэмуджину обо всем.

Наяха покачал головой.

— Пришлось рассказать. А что, если схватят людей из охраны Таргутая, или они сами сдадутся и расскажут хану, что мы поехали к нему с их вождем? Мы только и надеялись, что на правду. Отец рассказал хану, что мы везли к нему Таргутая, но потом поняли, что предавать вождя не стоит, и отпустили его.

Дайр, слушавший, затаив дыхание, выдохнул:

— И ваши головы все еще у вас на плечах?

— Он похвалил нас, сказав, что не стал бы иметь дела с людьми, которые не оправдали доверие своего вождя. Потом, когда отец признался, что они с Алахом последовали моему совету, хан удостоил меня еще больших похвал. Тогда мне было всего шестнадцать, но он назначил меня сотником и сказал, что ожидает великих дел от такого умного молодого человека, так что, как видите, я совершил правое дело. — Наяха хлебнул из фляги и вытер рот. — Если бы мы доставили к нему Таргутая, мне кажется, он бы убил нас, а нашего вождя пощадил.

Дайр Усун потер подбородок.

— Вот это история.

— Она говорит о том, что хан справедливый человек. Я ни разу не пожалел, что присягнул ему. К предателям он безжалостен, но честного человека он почитает, и те, что когда-то были его врагами, хотят служить в его войске.

— Это обнадеживает меня, — сказал Дайр Усун. — Наверно, он простит старого мэркита и возьмет мою дочь в жены. Смотреть на нее приятно, она хорошая сильная девушка. Поклонников у нее хватало, но они ни разу не предложили того, что она стоит.

Наяха сглотнул, кадык его дернулся.

— Думаю, хану твоя дочь понравится, — хрипло сказал он. — Обещаю тебе, что я доставлю ее к нему в целости и сохранности. — Он встал. — Теперь я вас покину, отдыхайте.

Он быстро вышел из юрты.


Когда отец и его люди уснули, Хулан вышла прогуляться. Несколько монголов стояли в карауле за юртами. В конце лагеря сидели на корточках у костра Наяха и еще два монгола. Вечером он приходил в юрту, слова его предназначались Дайру, но она почувствовала, что он смотрит на нее.

Она обошла юрту и прокралась за кусты, а потом взошла на пригорок, где находились стреноженные лошади. Она не могла уснуть, и в юрту не хотелось возвращаться.

Хулан села, положив руки на колени, и вдруг почувствовала, что кто-то наблюдает за ней. Она обернулась, в темноте кто-то шел к ней.

— Почему вы сидите здесь, госпожа?

Она узнала голос Наяхи.

— Не могу уснуть, — ответила она.

— Прошу прощенья, но вы бы закрывали лицо, да и голову покрывали, когда выходите из юрты. Ночью не видно, а днем лицо свое не показывайте.

В темноте не было видно его лица. Она подумала о теплоте, которую источали его глаза прежде.

— Тебе не нравится мое лицо? — спросила она.

— Я поклялся доставить тебя в целости и сохранности. Мне не хочется, чтобы кто-нибудь из моих людей соблазнился и поступил с тобой бесчестно. Мужчина может забыться при виде красоты.

Значит, он считает ее красивой. Она крепко обхватила ноги. Ей не следовало бы оставаться с ним здесь наедине, отец может проснуться и поинтересоваться, где она.

— У тебя есть жена, Наяха?

Он приблизился и сел. Стоило бы ей протянуть руку, и она коснулась бы его.

— Я захватил женщину, когда мы воевали с татарами, — сказал он. — Она была самая красивая среди пленниц, и ее красота тронула мое сердце, но мы поклялись предлагать самых красивых женщин хану. Так что я отвел ее к нему, но он вложил ее руку в мою и сказал, что я могу взять ее в жены. Он самый щедрый человек — если у воина нет шубы, он отдаст свою. Он много добывает и столько же раздает другим.

У Наяхи уже была красивая жена, это расстроило ее. Но жену дал ему хан, и это внушало надежду.

— Ты, наверно, скучаешь по ней, — сказала она.

— Сейчас она ждет ребенка и поэтому счастлива. Прежде ей было худо — она часто плакала, вспоминая погибших отца, младших братьев и жениха. Хан не мог простить тех, кто погубил его отца, и нам приказали убить всех пленных мужчин, оставив в живых лишь маленьких мальчиков.

— Я знаю, что он сделал с татарами, — сказала Хулан. — Ты называешь его великодушным и благородным, но с татарами он поступил жестоко.

— Они были его смертельными врагами. Я не хотел исполнять его приказ, но пришлось подчиниться — если бы он позволил им жить, рано или поздно они бы отомстили. Мира с ними быть не могло.

— Не может быть мира, — сказала она, — пока люди воюют.

— Может быть, войны кончатся, когда сдадутся все враги хана. Тогда мы станем одним улусом, и не надо будет воевать. — Он тихо засмеялся. — Глупая мысль. Войны будут всегда: чем бы стали мужчины, если бы не воевали? Слабодушными людьми, пастухами, легкой добычей для любого врага. Можно ли существовать, ничего не завоевывая? Мужчины будут в таком мире жить бесцельно, не думая ни о чем, кроме набивания своих животов и воспитания сыновей, таких же бесполезных, как они сами.

— Может быть, они найдут себе еще какое-нибудь дело, — предположила она.

— А что еще делать? Воевать — мужское дело, надо быть всегда готовым к войне. — Он помолчал. — Ты странная, Хулан. — Она замерла, услышав свое имя, произнесенное его устами. — Женское дело — заботиться о муже и детях, заниматься хозяйством и скотиной, чтобы освободить мужчину для войны. Без женщин, берущих на себя такие дела, мы бы не смогли воевать, а если мы не будем воевать, то станем бесполезными для вас.

— Мой отец воевал всю жизнь, — сказала она, — и это принесло нам только смерть и поражение. Теперь он должен сдаться твоему хану. Было бы лучше, если бы он сдался много лет тому назад.

— Совсем не воевать? Ты хочешь невозможного, Хулан. Мужчина уважает врага, который храбро сражается. Того, кто кланяется ему из трусости, можно лишь презирать. — Он вздохнул. — И все же в твоих словах есть доля правды. Я сражался, потому что был обязан, но я не наслаждался войной, как другие. Как бы я ни радовался добыче, я с облегчением осознавал, что сражение кончилось.

Он долго молчал, а потом сказал:

— Когда-то я удивлялся, почему хан назначил меня сотником. Он знает людей, видит их насквозь — мне кажется, он заметил эту мою слабость. Но потом я услышал, как он говорил с другим человеком, одним из наших самых яростных бойцов, человеком, который может вынести голод, жажду, холод и легко преодолеть любые трудности, и я понял, почему из него не может выйти хороший командир.

— И почему же? — спросила Хулан.

— Хан сказал, что человек, который не может почувствовать того же, что чувствует его воин, человек, которого не трогают их слабости и беды, не поймет их нужд. Надеюсь, моя слабость делает меня хорошим командиром.

Она сказала:

— Я не нахожу человека слабым, если он не любит войны.

— Ты странная, Хулан. Ты вытягиваешь из меня слова, которые я никогда бы не произнес вслух. — Он встал. — И мне не следовало бы говорить их тебе. Возвращайся в юрту, и пусть тебе приснится муж, который ждет тебя.

Не успела она ответить, как он ушел.

88

Хулан покинула юрту на рассвете. Наяха со своими людьми стоял у стреноженных лошадей. Увидев ее, он улыбнулся.

Она пошла к нему. Как он и велел, она покрыла голову и замотала лицо. Наяха поклонился ей. Хулан показала на лошадей.

— Мне беспокойно сидеть в этом лагере. Я бы покаталась.

— Я подумал, что ты уже накаталась. А твой отец…

— Он спит. Он не возр… он будет доволен, если ты не станешь будить его.

Наяха посмотрел на своих людей.

— Ладно, но я не могу отпустить тебя одну.

Оседлав лошадей, они с Наяхой поехали, за ними, отставая на несколько корпусов, тронулись семь человек. Порывистый ветер поднимал пыль. Хулан послала лошадь в галоп, Наяха догнал ее. Небольшая сосновая роща стояла на северной стороне небольшого холма, что виднелся на юго-востоке. Она повернула к соснам, попридержав лошадь. Люди Наяхи ехали за ними врассыпную.

— Прощу прощенья, но дальше ехать не надо, — перекрикивал ветер Наяха. — Это ради твоей же безопасности. Я знаю, как вы с отцом жаждете поскорей добраться до цели своего путешествия.

— Я еду, — ответила она, — потому что должна покоряться отцу. Это его желание — предложить меня хану; оно никогда не было моим.

— Тебе не следует говорить это, Хулан. Любая женщина сочтет за честь стать одной из его жен.

Она погнала лошадь. Они молча доехали до сосен. Наяха объехал рощу вокруг и остановился. Хулан спешилась и повела лошадь к соснам.

— Не заходи в рощу, — сказал он. — Мы должны быть на виду у моих людей.

Она привязала повод к изогнутому корню и села.

— Ничего не бойся, Наяха. Если бы мы были совершенно одни, ты бы, я уверена, не позволил себе ничего бесчестного по отношению ко мне. — Слов этих уже не вернуть ей. — Ты слишком любишь своего хана, чтобы сделать это. Ясно, что твое единственное желание — отделаться от меня как можно скорей. — Ей хотелось сделать ему больно, отстегать его своими словами. — Мужчине, который предлагает желанную пленницу своему хану, наверняка можно доверять.

Он побледнел. Он слез с лошади и сел в нескольких шагах от нее.

— У твоего племени будет мир, — сказал он, — когда Дайр Усун присягнет хану. Мы с моими людьми перестанем охотиться на вас. Еще вчера вечером ты говорила мне, как ты жаждешь мира.

— Да, й твой хан будет тебе благодарен за то, что ты защищаешь меня, и, может быть, даже наградит тебя за это.

Он поджал губы.

— Знать, что я выполнил свой долг, — это уже награда.

Хулан некоторое время молчала.

— Может быть, ты мне расскажешь немного о других его женах, — сказала она наконец.

Он повернулся к ней.

— Его главная жена — Бортэ-хатун, — сказал он. — Она до сих пор красива и мудра. Но ты, разумеется, знаешь о ней — ваши брали ее в плен. Никогда не напоминай хану об этом.

— Он уже отомстил, — сказала она. — Отцу пришлось пожалеть, что она вообще встала на пути мэркитов.

— Его жена Хадаган, как говорят, тоже умна, — продолжал он, — но она не красива. И все же он уважает и любит ее, потому что она помогла ему бежать от врагов, когда он был мальчиком. Он не забывает о таких делах — вот почему многие охотно служат ему. Есть еще две сестры-татарки, Есуй-хатун и Есуген-хатун, которых он взял после войны с татарами. Он очень любит их обеих, и поэтому они обе почтены титулом «хатун».

— И я уверена, что они любят его, — сказала Хулан, — за то, что он защитил их от зверств своих войск.

— Он также взял в жены кэрэитку, племянницу их бывшего хана, но потом увидел сон, в котором ему велели отказаться от нее, и он подарил ее Джурчедэю, одному из своих самых храбрых генералов, наказав ему всегда почитать ее.

— И это, я полагаю, говорит о его великодушии.

— Когда он победил найманов прошлой весной, — продолжал рассказывать Наяха, — их хатун Гурбесу тоже стала его женой. Она приехала на поле битвы, чтобы посмотреть, как сражаются найманы — говорят, она храбра, как мужчина. А последнюю его жену зовут Тугай, она была женой Худу, сына Токтоха Беки. Хан взял Тугай себе, а сыну Угэдэю отдал Туракину, новую жену Худу.

— Посланец говорил моему отцу о потерях Токтоха.

— Есть и другие женщины, конечно, наложницы из рабынь и пленниц, чтобы позабавиться с ними ночь-другую и передать другим.

— Я затеряюсь среди них всех, — сказала Хулан.

Наяха покачал головой.

— Ты не затеряешься, Хулан. Ты будешь сиять и среди тысячи жен.

— Может быть, он увидит другой сон, и тот покажет ему отделаться от меня. Наверно…

— Хулан! — Руки его сжались в кулаки. — Я говорил, что никогда не пожалею о своей присяге ему, но теперь я жалею. Я… — Он встал. — Мы должны вернуться.

— Наяха…

— Давай поедем, Хулан, пока я не забылся.

Он вскочил в седло. Ей сдавило грудь, она едва дышала. Сев на лошадь, она поехала вслед.


Позже в тот же день Наяха выехал из лагеря с несколькими своими людьми поохотиться. К вечеру он не вернулся. Хулан подумала, что он, наверно, предпочел держаться подальше от нее, пока не доставит ее к хану в целости и сохранности. Выходит, он не хочет подвергаться искушению и нарушать свой долг.

Хулан не отходила далеко от юрты, покидая ее лишь для того, чтобы собрать немного топлива. Дайр Усун удовлетворялся тем, что посиживал у юрты со своими людьми и монголами, чиня сбрую и чистя оружие. Было уже слишком поздно ему передумывать и отдавать дочь Наяхе, если даже молодой человек дойдет до безрассудства и попросит ее руки. Все эти люди знали, что она предназначена в дар хану. Только тот мог решить, что делать с ней. Дайр подумал бы, что она сошла с ума, предпочтя сотника хану.

Ночью, когда в лагере стихло и Дайр Усун со своими людьми безмятежно спали, Хулан показалось, что Наяха разговаривает с кем-то снаружи. Наверно пройдет много времени, прежде чем они смогут поехать в, стан к хану.


На следующее утро один из людей Дайра оседлал лошадь и привел ее к Хулан. Она сказала ему, что будет поблизости от лагеря, и он наконец ушел и присоединился к другим воинам отца.

Она рысью объехала вокруг лагеря. Мужчины выезжали на разведку, другие гнали табун на пастбище. Оставшиеся в лагере упражнялись в стрельбе из луков. Она понаблюдала, как стрелы поднимались по дуге над равниной и втыкались в кусок дерева, служивший мишенью, а потом повернула к юртам. Отец был снаружи, прогуливался по краю лагеря. В одной из юрт чья-то рука откинула полог, в дверном проеме появился Наяха. Он выпрямился и увидел ее.

Она посмотрела на него, потом хлестнула лошадь. Животное скакнуло и помчалось от лагеря. Хулан едва слышала крик Наяхи за шумом ветра и стуком подков. Она привстала на стременах и наклонилась вперед, понукая лошадь, пока не увидела впереди деревья и не натянула поводья.

Лошадь замедлила ход и стала. Хулан соскочила с седла, побежала к соснам и там оглянулась. Наяха приближался, он даже не оседлал своего коня. Ее лошадь побежала навстречу, он подхватил ее под уздцы.

— Хулан! — кричал он. — Хулан!

Она вбежала в лесок и бросилась на землю.

— Хулан!

Его голос был слышен лучше. Зашелестела сосновая хвоя.

— Хулан!

— Я здесь, — тоже крикнула она и увидела его короткую широкоплечую фигуру между стволами. Он остановился, а его саадак продолжал раскачиваться на поясе. Он стоял в двух шагах от нее в пятне света, шапка бросала тень на глаза.

— Я поклялся защищать тебя, — сказал он хриплым голосом. — Тебе же говорили, чтобы ты не ездила одна.

Она села и размотала лицо.

— Хулан, — прошептал он, снял с пояса саадак и колчан и потом стал рядом с ней на колени.

— Хулан.

Его рука скользнула ей на затылок под косы, и губы его нашли ее губы. Она потерлась ртом о его рот и удивилась, как это приятно. Дикая радость охватила ее, весь мир сосредоточился в этом леске. Она обняла его, а его рука зашевелилась меж ее ног.

— Наяха, — сказала она.

— Я люблю тебя, — молвил он тихо. — То, что я почувствовал, когда увидел свою жену впервые, было всего лишь искоркой, а этот пожар пожирает меня. Это невыносимо.

— Я люблю тебя, Наяха. — Она села и стиснула руки. — Небо простирается над многими землями — мы можем уехать куда-нибудь. Мы непременно найдем место…

— О, да. Некоторые мои люди остались бы верны мне. Мы могли бы сказать другим, что едем к хану, и бежали бы. — Он вздохнул. — Это бесполезно, Хулан. Я не мог бы предложить тебе такую жизнь — бежать, прятаться… Духи благоприятствуют хану — мне кажется, что когда-нибудь его армии доберутся до любого места, где бы мы ни спрятались. — Он повернулся к ней. — Ты и я желаем мира. Чингисхан знает, что не будет никакого мира, пока под Небом не останется один хан. Я не могу бежать и ждать того дня, когда тень его крыла накроет меня.

89

Хулан с отцом оставили лагерь на рассвете, после того, как посланцы Наяхи вернулись и сказали, что дорога безопасна и хан ждет их приезда. С ними поехали Наяха и двадцать его воинов. Он не разговаривал с Хулан, когда они остановились на ночь в другом монгольском лагере, и настаивал на том, чтобы отряд на следующий день прибавил ходу. Когда они заметили большой табун лошадей, пасущихся в степи, Наяха послал вперед человека предупредить ханскую охрану, что мэркитский вождь скоро прибудет в орду.

Большой шатер хана стоял среди нескольких поменьше в северной части стана. У коновязи было множество лошадей. Начальник стражи взглянул на Хулан и ее отца, когда они спешились, а потом хмуро обратился к Наяхе:

— Надеюсь, ты обрадуешь Тэмуджина. Он сердится, что Токтох с сыновьями скрылись. Это до некоторой степени омрачает его победы.

Он криком предупредил, тех, кто находился в шатре, и повел их вверх по лестнице к входу, а один из стражников увел лошадей.

В глубине шатра было несколько человек. Один сидел в покрытом кошмой кресле, сжимая в руке кубок. На нем был простой коричневый халат, на голове — повязка, но чувствовалось, что он в шатре главный. Взгляд его светлых глаз, проницательный и холодный, остановился на кланяющемся Наяхе.

— Приветствую тебя, мой хан, — сказал Наяха. Хулан с отцом стали на колени. — Я доставил к тебе Дайра Усуна, вождя увас-мэркитов, так как он пожелал сдаться тебе. Я бы доставил его раньше, но путь был небезопасен, и я поберег его с дочерью.

Хан молчал. Хулан посмотрела на двух женщин, сидевших слева от хана. Ближайшая к нему была красавицей со светло-карими глазами и плоским носиком, у другой были черные глаза и широкое приятное лицо. В восточной части шатра сидели женщины с лютнями, их инструменты молчали.

— Дайр Усун, — сказал хан. — Голос у него был тихий, но Хулан послышались в нем стальные нотки. — Ты огорчал меня не раз. Твое племя было болью моего сердца, оно ходило в походы с моими врагами против меня.

— И ты одержал много побед над нами, — возразил Дайр. — Мы сражались с тобой до конца, но так и не добились ничего. Я присягнул Токтоху Беки, но теперь он бежал и освободил меня от клятвы. Я старик и устал воевать. Делай со мной, что тебе угодно, но я прошу тебя разрешить моему племени перестать прятаться и сдаться тебе. Оно желает одного — конца войны.

— Я не могу наказать человека, верного присяге, — сказал хан, — и пришедшего сдаваться.

— Я вижу, что ты благороден, о чем я уже знаю по слухам. — Дайр Усун встал и помог подняться на ноги дочери. — Я также привез тебе в дар свою дочь Хулан. Она самая младшая из моих детей, и многие желали взять ее в жены, но я хотел, чтобы ее мужем стал самый храбрый и самый благородный из мужчин, а то бы она вышла замуж давным-давно. Сейчас ей шестнадцать, она крепкая — исполняет свои обязанности без жалоб, и я никогда не слышал, чтобы она тратила время на женские сплетни. Многие говорят, что у нее огонь в лице, и я надеюсь, что ты сочтешь ее достойной. Я лелеял девочку по-стариковски и уповаю на то, что ее красота тронет твое сердце.

Хулануловила печаль в его дрожащем голосе, и это подсказало ей, как тяжко далось ему поражение.

Хан махнул ей рукой, подзывая. Она освободила нижнюю часть лица и невольно взглянула на Наяху.

«Ты не должен был привозить меня сюда, — подумала она. — Мы могли бы быть вместе далеко отсюда».

Хан посмотрел на нее, потом вскочил и швырнул кубок на ковер.

— Теперь я понимаю, почему ты задерживал ее у себя целых три дня, — сказал он все тем же тихим голосом. — Ты думаешь, я поверю, что ты только и думал о ее безопасности? Ты хотел насладиться ею сам. Ты оскорбил меня, Наяха, и в назидание другим я не могу оставить тебя в живых.

Дайр Усун сжал ее руку, но промолчал. Люди Наяхи не сказали ничего. Хулан подумала о том, как они сидели под деревьями. Даже его люди теперь могут поверить самым плохим предположениям о нем.

— Клянусь, что это не так, — указал Наяха. — Я никогда не брал себе то, что принадлежит моему хану, и брал только то, что он предлагал мне. Если я делал что-нибудь не так, казни меня.

Хан пристально смотрел на него.

— В последних твоих словах был твой приговор, — ответил хан. — Уберите этого человека с моих глаз, отрежьте ему руки и ноги, а потом…

— Нет! — закричала Хулан.

Женщины, сидевшие рядом с ханом, широко раскрыли глаза. Стражи быстро окружили Наяху. Хулан подбежала к хану и упала на колени, заставив себя посмотреть ему прямо в глаза.

— Пожалуйста, выслушай меня, — умоляла она. — Этот человек не сделал ничего плохого. — Наяха сказал, что хан видит людей насквозь. Она не отрывала от хана взгляда. — Он предупредил, что мы можем попасть в беду, если поедем одни, и думал лишь о том, чтобы доставить нас целыми и невредимыми. Я умоляю тебя отпустить его.

— Как я могу поверить в это, увидев тебя сам? Неудивительно, что он задержал тебя в лагере. Удивительно, что он вообще привез тебя ко мне.

Люди, сидевшие рядом, встали. Стражи поволокли Наяху к выходу.

— Она говорит правду! — выкрикнул Наяха.

Хулан распростерла руки.

— Я все еще такая, как при рождении, — сказала она. — Не тронутая ни одним мужчиной. Мое тело может подтвердить правоту моих слов.

Люди хана попятились, словно бы боясь, что гнев того обрушится и на них. Красивая женщина, сидевшая рядом с ханом, подняла голову.

— Муж мой, — сказала она, — мы можем узнать, правда ли это. Оставь девушку наедине со мной и госпожой Тугай. Когда мы осмотрим ее…

Хан оскалил зубы.

— Оставьте меня все, — сказал он громче. — Сторожите этого человека — если он не сделал ничего дурного, ему нечего бояться.

Воины вытолкали Наяху наружу, остальные последовали за ними. Когда Хулан встала, отец оглянулся на нее с искаженным от страха лицом и поспешил к выходу.

Хан метался по шатру, напоминая ей волка. Музыкантши сидели тихо, сжимая лютни. Женщина, предложившая осмотр, встала и взяла Хулан за руку.

— Не бойся, — сказала она.

— Я не боюсь. Я не лгала, и Наяха тоже не лгал.

— На это уйдет мгновение, дитя. Госпожа Тугай и я постараемся не причинить тебе боли.

К ним подошел хан.

— Отойди в сторону, Гурбесу, — пробормотал он. — В этом я могу убедиться сам.

— Мало тебе было так напугать бедную девочку? Мы…

Он оттолкнул женщину. Хулан попятилась. Он швырнул ее на пол и сам опустился на ковер. Руки его грубо схватили ее, забрались под халат и стянули штаны до колен. Она закрыла глаза, а он возился с собственной одеждой. Он навалился на нее всем телом, ей было трудно дышать. Ее пронзила боль, когда он вогнал в нее член, но она не вскрикнула. Пальцы его вдавились ей в бедра, он едва не раздавил ее.

Все произошло быстро. Он содрогнулся и вышел из нее. Она почувствовала, что меж ног мокро. Когда она открыла глаза, он натягивал штаны. Его лицо раскраснелось, светлые глаза были дикими. Женщина, которую звали Гурбесу, стояла рядом на коленях, но другая женщина закрыла лицо руками.

— Я убедился, — сказал хан, — что меня не обманули.

Хулан села и посмотрела на кровь на своих бедрах.

Больше она не боялась его. Наверно, он думал, что она испугается и ей станет стыдно, но она не чувствовала ни стыда, ни страха. Это ему надо стыдиться своей подозрительности и несправедливых обвинений. Он не заслужил верности Наяхи.

Гурбесу помогла ей подняться и одеться.

— Так говорить со мной нужна смелость, — сказал хан. — Твоя горячность возбудила меня не меньше твоей красоты.

Она подняла голову.

— Не надо смелости, чтобы говорить правду.

Он долго смотрел на нее, а потом кликнул стражей и уселся обратно в свое кресло.

— С тобой все в порядке? — шепнула Гурбесу.

Хулан с трудом кивнула.

— Подведите ее ко мне, — сказал хан. — Она сядет рядом со мной.

Гурбесу подвела ее к хану и усадила на подушку, а потом вместе с Тугай села слева. В шатер вошли мужчины. Хулан поискала взглядом и нашла Наяху. Руки его были связаны, лицо напряжено.

— Я был несправедлив, — сказал хан. — Я сомневался в честном человеке. Кровь на ковре подтверждает, что он говорил правду. — Наяха оцепенел, в его карих глазах она увидела боль. — Развяжите его. Это человек, которому можно доверять и который заслуживает более ответственной должности.

Наяха молчал, пока стоявший рядом воин резал веревки.

— Дайр Усун, — продолжал хан. — С удовольствием беру в жены твою дочь Хулан. Ты хорошо сделал, что привез ее ко мне, и я почту ее всей своей любовью.

«Его любовь… — подумала Хулан. — Этот хан в любви ничего не понимает».

Если бы понимал, он бы разглядел, что творится в сердце Наяхи и ее, и дал бы им немного счастья. У него так много женщин, мог бы и отпустить ее. Но ему нет дела до их чувств. Наяха сделал свой выбор, остался верным своему вождю, и хан оценит его покорность. Молодой человек никогда больше не подумает о ней, не представив себе того, что случилось у подножья ханского трона. Их любовь не в счет и должна быть забыта.


— У тебя будет собственный шатер, — послышался голос хана, — и служанки из твоего племени. Ты получишь свою долю моих стад и любой добычи.

Хулан свернулась клубком под одеялом, а он раздевался. Он сказал все это раньше, когда они пировали, наклонившись в кресле и сжимая ее руки. Отец ее, добившись своего, дал себе волю и напился так, что его людям пришлось унести его из шатра на руках. Наяха тоже сильно напился, но был еще способен петь и плясать с другими. Ей казалось, что она слышит его голос в хоре, выражающий скорее бешенство, чем радость. Наяху вознаградят за его верность, как и обещал ему его хан. Он возблагодарит судьбу за то, что не пожертвовал всем ради нее.

— Проси у меня, чего хочешь, — сказал хан. — Все, что ты хочешь, будет твоим.

— У меня есть то, чего я хочу, — сказала она. — Мое племя вернется из изгнания. Больше мне ничего не надо.

Он подошел к постели.

— Ты меня не боишься, Хулан. Но не будь беспечна.

— Я не буду беспечной. Я знаю, что ты наказываешь всякого, кто оскорбляет тебя, мгновенно, что ты сокрушишь меня беспощадно, если я дам повод, но я не боюсь тебя.

Он присел и погладил ее косы.

— Наяха сильней волей, чем большинство других, — сказал он, — раз он мог провести с тобой три дня и не поддаться тебе.

— Он не мог предать тебя, — пояснила она. — Он лишь нахваливал тебя всякий раз, когда говорил о тебе. Ни одна женщина не может встать между ним и его долгом по отношению к тебе. Думаю, ничто не может.

— И все же… — Он вытянулся рядом и обнял ее за талию. — Я так сильно хочу тебя, Хулан. Я думал, что подобное чувство к женщине уже в прошлом, но ты пробудила его снова.

Она лежала неподвижно, не отвечая на его ласки, не испытывая к нему никакого чувства. Он может владеть ее телом, но большего никогда не получит. Он приложил свои губы к ее губам, а она подумала о Наяхе, ласка которого глубоко сидела в ее памяти.

90

Джамуха втянул воздух, когда до него донесся запах варившегося в котле мяса. Пять его товарищей сидели на корточках у костра. Чувство голода обострилось, аргали был их лучшей охотничьей добычей за последнее время. Они гнали диких горных баранов вниз с горы, а потом по желтой степи, пока не свалили одного.

В небе плыли над облаками снежные пики гор Тангну. Лиственницы в предгорьях становились зелеными, под соснами и кедрами в чаще подлеска покрылись почками кусты смородины, готова была расцвести жимолость.

Его товарищи были мрачны. Даже возможность поесть не подняла настроения. Джамуха был уверен, что они скоро покинут его. Они жили жизнью отверженных уже долгие месяцы, ожидая от него хоть какого-нибудь решения. У него не было войска, чтобы возобновить борьбу после поражения. Сюда за ним последовали немногие, и остались лишь пятеро. Он мог бы поехать на север и присоединиться к оленеводам, но предполагал, что вскоре Тэмуджин совершит поход и туда. Его товарищи в конце концов потеряют терпение и бросят его.

Радостей теперь было мало — увидеть еще один признак весны на лесистых горах, найти источник, подстрелить горного барана. Война его окончилась, Тэмуджин ее выиграл. На его участи можно проверить, кому благоприятствуют духи.

— Радуйтесь, мои друзья, — с горечью сказал Джамуха. — Нам повезло, и мы пируем.

Лицо Огина потемнело.

— Могли бы и раньше попировать.

Джамуха покачал головой.

— В лесах полно оленей, а когда наши лошади нагуляют жирку, мы сможем добыть хороших коней. Мы…

— Вот до чего ты нас довел, — сказал Огин, посмотрев на остальных. Люди поглядывали то на Джамуху, то на молодого человека. — Мне эта жизнь приелась.

— Ты же сам поехал, — сказал Джамуха. — От присяги я тебя освободил.

Оружие Джамухи было под рукой. Когда он встал и потянулся к котлу, в глаза ему бросился знак, который Огин подал другим. Не успел он схватиться за нож, как все навалились на него и прижали к земле. Он подергался, но ему уже связали руки, и оставалось лишь ругаться.

— Что это за предательство? — шипел он.

— Ничего ты не сделаешь, — сказал Огин, когда товарищ его связал Джамухе ноги. — Вот так и будешь, пока не помрешь.

Джамуха корчился, пытаясь освободиться.

— Вы осмелились поднять руку на меня?

— Мы не собираемся убивать тебя, — сказал Огин. — Ты нам живой больше нужен. Мы отвезем тебя к Тэмуджину. Он тебя убьет, а нас вознаградит за то, что мы тебя поймали.

— За это вам награды не дадут, — возразил Джамуха. — Я не сомневаюсь, что он меня прикончит, но он не отличит вас за то, что вы меня выдадите. Поезжайте к нему, сдайтесь и предложите ему свои мечи, но меня освободите. Ему будет достаточно знать, что я потерял все.

— Мы тебя наслушались.

Огин пнул его в живот, Джамуха застонал. Огин пошел к котлу. Джамуха лежал и смотрел, как другие рвут мясо.

Джамуху бросили поперек седла на его лошадь и привязали к стременам. По дороге люди почти не разговаривали. Наверно, он ошибается, и его анда вознаградит их, особенно остро ощущая вкус своих побед при виде поверженного Джамухи. Наверно, хан станет пытать его до того, как найдет способ казни, которая бы не нарушила его клятвы быть названым братом.

Его тело болело от ушибов. Останавливаясь для отдыха, люди давали ему лишь воду, чтобы он не помер. Они прибыли в лагерь кэрэитов, и Огин сказал там людям о своем пленнике. Несколько кэрэитов присоединились к ним в качестве охраны, а вперед, в стан Тэмуджина, послали гонца.

Джамуха предполагал, что его отвезут в орду хана, где жены и сыновья Тэмуджина будут глазеть на пленника, но их встретило много воинов, которые повезли его в направлении Хэнтэйского массива. Хан со своими людьми охотился и велел доставить его туда.

Когда они проходили меж двух огней у лагеря, Джамуха, ослабший от неловкой езды, старался удержаться на ногах. В степи под горами было кольцо походных шатров. Их повели в ближайший шатер. Стражи, стоявшие там, выкрикнули приветствие, и из шатра появился Тэмуджин.

Джамуха со связанными сзади руками заставил себя поднять голову. Тэмуджин пристально смотрел на него. Под светлыми глазами у него появились тонкие морщины, а плечи ссутулились под меховой шубой. Джамуха ждал, что его анда рассмеется и прикажет подвергнуть новым унижениям — бить палками, набить колодку.

Из шатров вышли еще люди и собрались вокруг хана. Тут был старый Мунлик, чья верность была куплена его женитьбой на матери Тэмуджина, и Джурчедэй, который когда-то был на стороне Джамухи. Борчу и Джэлмэ, лица которых постарели и потемнели, были по-прежнему тенями Тэмуджина. Тут был Хорчи, служивший Джамухе, пока не увидел сон, который предсказал, что Тэмуджин станет монгольским ханом. Среди прочих стоял Хасар, Джамуха отвернулся от него. Все они были бы рады видеть его покойником.

Огин выступил вперед.

— Мы пришли с миром, хан.

Тэмуджин прищурился.

— Прежде ты привозил мне послания анды. Хочу услышать, почему теперь ты привез мне его самого.

— Мы больше не могли идти против тебя, — ответил Огин. — Все люди Джамухи покинули его. Мы служили этому человеку, и он завел нас в беду. Мы предлагаем теперь наши мечи тебе. — Он поклонился. Джамуха смотрел в спину молодому человеку, представляя себе оскорбительную ухмылку Огина. — Мы ничего не просим, кроме разрешения служить тебе, но говорят, Чингисхан щедрый человек. Наверно, хан, которому мы теперь будем служить, проявит благодарность за то, что мы доставили его врага.

— Я вознагражу вас по заслугам, — проворчал Тэмуджин.

— Мы ничего не просим, — торопливо сказал Огин, — но разве ты не…

— Хищники схватили птицу, — сказал Джамуха. — Слуги подняли руку на своего господина.

Огин обернулся и посмотрел на него.

— Теперь мы ему ничего не должны, — сказал другой бывший товарищ Джамухи. — Он ведь разбойник, для которого мы добывали пищу. Делай с ним, что тебе угодно, хан, а я готов служить тебе мечом.

Оружие Джамухи было под рукой. Когда он встал и потянулся к котлу, в глаза ему бросился знак, который Огин подал другим. Не успел он схватиться за нож, как все навалились на него и прижали к земле. Он подергался, но ему уже связали руки, и оставалось лишь ругаться.

— Что это за предательство? — шипел он.

— Ничего ты не сделаешь, — сказал Огин, когда товарищ его связал Джамухе ноги. — Вот так и будешь, пока не помрешь.

Джамуха корчился, пытаясь освободиться.

— Вы осмелились поднять руку на меня?

— Мы не собираемся убивать тебя, — сказал Огин. — Ты нам живой больше нужен. Мы отвезем тебя к Тэмуджину. Он тебя убьет, а нас вознаградит за то, что мы тебя поймали.

— За это вам награды не дадут, — возразил Джамуха. — Я не сомневаюсь, что он меня прикончит, но он не отличит вас за то, что вы меня выдадите. Поезжайте к нему, сдайтесь и предложите ему свои мечи, но меня освободите. Ему будет достаточно знать, что я потерял все.

— Мы тебя наслушались.

Огин пнул его в живот, Джамуха застонал. Огин пошел к котлу. Джамуха лежал и смотрел, как другие рвут мясо.


Джамуху бросили поперек седла на его лошадь и привязали к стременам. По дороге люди почти не разговаривали. Наверно, он ошибается, и его анда вознаградит их, особенно остро ощущая вкус своих побед при виде поверженного Джамухи. Наверно, хан станет пытать его до того, как найдет способ казни, которая бы не нарушила его клятвы быть названым братом.

Его тело болело от ушибов. Останавливаясь для отдыха, люди давали ему лишь воду, чтобы он не помер. Они прибыли в лагерь кэрэитов, и Огин сказал там людям о своем пленнике. Несколько кэрэитов присоединились к ним в качестве охраны, а вперед, в стан Тэмуджина, послали гонца.

Джамуха предполагал, что его отвезут в орду хана, где жены и сыновья Тэмуджина будут глазеть на пленника, но их встретило много воинов, которые повезли его в направлении Хэнтэйского массива. Хан со своими людьми охотился и велел доставить его туда.

Когда они проходили меж двух огней у лагеря, Джамуха, ослабший от неловкой езды, старался удержаться на ногах. В степи под горами было кольцо походных шатров. Их повели в ближайший шатер. Стражи, стоявшие там, выкрикнули приветствие, и из шатра появился Тэмуджин.

Джамуха со связанными сзади руками заставил себя поднять голову. Тэмуджин пристально смотрел на него. Под светлыми глазами у него появились тонкие морщины, а плечи ссутулились под меховой шубой. Джамуха ждал, что его анда рассмеется и прикажет подвергнуть новым унижениям — бить палками, набить колодку.

Из шатров вышли еще люди и собрались вокруг хана. Тут был старый Мунлик, чья верность была куплена его женитьбой на матери Тэмуджина, и Джурчедэй, который когда-то был на стороне Джамухи. Борчу и Джэлмэ, лица которых постарели и потемнели, были по-прежнему тенями Тэмуджина. Тут был Хорчи, служивший Джамухе, пока не увидел сон, который предсказал, что Тэмуджин станет монгольским ханом. Среди прочих стоял Хасар, Джамуха отвернулся от него. Все они были бы рады видеть его покойником.

Огин выступил вперед.

— Мы пришли с миром, хан.

Тэмуджин прищурился.

— Прежде ты привозил мне послания анды. Хочу услышать, почему теперь ты привез мне его самого.

— Мы больше не могли идти против тебя, — ответил Огин. — Все люди Джамухи покинули его. Мы служили этому человеку, и он завел нас в беду. Мы предлагаем теперь наши мечи тебе. — Он поклонился. Джамуха смотрел в спину молодому человеку, представляя себе оскорбительную ухмылку Огина. — Мы ничего не просим, кроме разрешения служить тебе, но говорят, Чингисхан щедрый человек. Наверно, хан, которому мы теперь будем служить, проявит благодарность за то, что мы доставили его врага.

— Я вознагражу вас по заслугам, — проворчал Тэмуджин.

— Мы ничего не просим, — торопливо сказал Огин, — но разве ты не…

— Хищники схватили птицу, — сказал Джамуха. — Слуги подняли руку на своего господина.

Огин обернулся и посмотрел на него.

— Теперь мы ему ничего не должны, — сказал другой бывший товарищ Джамухи. — Он ведь разбойник, для которого мы добывали пищу. Делай с ним, что тебе угодно, хан, а я готов служить тебе мечом.

— Они напали на меня, — сказал Джамуха. — Я говорил им, что они могут забыть о своей присяге мне, если они собираются присоединиться к тебе, но они предпочли ее нарушить. — Он встретился глазами с Тэмуджином. — Мой анда знает, чего заслуживают такие люди.

Для себя он пощады не ждал. Что бы он ни говорил, значения не имело.

Тэмуджин взглянул на своих людей.

— Вы уже не раз слышали это от меня, — сказал хан. — Как же мы можем доверять таким людям? Как мы можем верить тем, кто предает своего вождя? — Он махнул рукой. Огин подался назад, и его схватили два воина. Другие быстро окружили четырех его товарищей. — Такие люди должны умереть.

Пятерку потащили вперед, мелькнули мечи. Кровь хлестала на землю поблизости от Джамухи. Тэмуджин посмотрел на одну из голов и отбросил ее сапогом в сторону.

Джамуха был готов встать на колени, когда Тэмуджин махнул рукой.

— Развяжите моего анду! — Какой-то человек перерезал бечевки на руках Джамухи. Ободренный Джамуха повеселел. Джурчедэй нахмурился. Хасар, казалось, был готов протестовать. — Джамуха, я дал священную клятву давным-давно, — добавил Тэмуджин. — Мы обещали не позволять ничему становиться между нами, и ныне мой анда снова со мной.

Тэмуджин подошел к Джамухе и обнял его. Джамуха замер, слишком ошеломленный, чтобы ответить тем же.

— Я хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз, — сказал хан.

Никто не успел вымолвить и слова, как он увел Джамуху в шатер.

Тэмуджин посадил Джамуху в глубине шатра, а сам сел рядом. Хан долго молчал. Джамуха подумал, что анда хочет поиграть с ним до того, как вынесет приговор.

— Джамуха. — Тэмуджин наклонился к нему, светлые глаза его блестели. — Мы дали друг другу клятву. Когда-то мы были как два колеса у повозки. Даже когда мы расставались, я не забывал своего анду. Как мы были близки когда-то! Когда я сражался против тебя, сама мысль о твоей возможной смерти огорчала меня. Даже когда мы были врагами, ты посылал гонца, чтобы предупредить меня об опасности. Мне никогда не хотелось сражаться против тебя.

Джамуха потерял дар речи.

— Мое величайшее желание теперь, — продолжал Тэмуджин, — сделать так, чтобы мы могли стать братьями опять, чтобы ты мог стать мне самым близким человеком. Ты был моим другом, когда у меня вообще не было друзей. Ты присоединился ко мне, когда мэркиты заставили меня бежать из моего стана. Теперь у меня много нукеров, но ни один не стал мне настолько близким, каким ты был для меня в мальчишестве. Хан часто бывает одиноким, даже среди армии товарищей по оружию. Мне все еще хочется, чтобы анда скрасил мое одиночество.

Сердце Джамухи болезненно колотилось. Когда-то, очень давно, он радовался бы этим словам, но слишком многое случилось с тех пор. Прощение Тэмуджина казалось таким же жестоким, как и любая месть.

— Я клялся быть твоим андой, когда мы были мальчиками, — наконец обрел дар речи Джамуха. — Мы вновь обменялись клятвами под большим деревом, где когда-то плясал хан Хутула, и спали под одним одеялом, а потом другие заставили нас сомневаться друг в друге и полоснули по узам, которые связывали нас. Стыд обжег мое лицо сильнее, чем жесточайший из ветров, и я не хотел срамиться, показывая тебе свое лицо после поражения. Теперь же ты говоришь, что можешь простить все это.

— Я простил тебя, мой брат, и также хочу пощадить тебя, но не могу.

Джамуха отвернулся.

— О, да, — сказал он. — Теперь ты стал более великим, чем Хутула и любой хан прошлого. Теперь, когда ты объединил в улус все племена, я тебе не нужен. Днем тебя будут беспокоить мысли, ночью — сны. Я стал бы насекомым, кусающим тебя в шею под воротником, колючкой за пазухой.

— Мы братья. — Тэмуджин стиснул его руки и отпустил их. — Я оставил тебя, боясь, как бы ты не пошел против меня, а ты оставил меня, думая, что вместе мы не сможем руководить нашим народом. Тогда мы были молодыми и действовали под влиянием молодых страстей, а теперь я говорю себе, что все могло бы быть по-другому. Я хочу, чтобы анда стал на мою сторону. Сознание того, что мы снова могли бы стать друзьями, греет мою душу больше всех моих побед, но я также знаю, что этого не может быть. Между нами опять станут другие.

— Я ожидал, что ты подвергнешь меня пыткам, когда меня привезли сюда, — прошептал Джамуха, — и твоя снисходительность тяжка, как любое ярмо.

— Я не пытаю тебя, высказываясь.

Он все еще проявлял ту слабость, которую Джамуха заметил у него давно, ту нерешительность, нежелание быть твердым, как положено любому хану.

— Ты мог бы освободить меня, Тэмуджин, — сказал Джамуха. — Больше воевать против тебя я не смогу. Но ты не хочешь проявить подобную слабость перед своими людьми. Ты хочешь, чтобы они убедились, что ты благороден и великодушен, даже казня меня.

— Джамуха!

Голос хана был хриплым.

— Твоя мать мудра, у тебя есть братья, много храбрых людей стоят у твоего стремени. Я потерял родителей в младенчестве, у меня нет братьев и веры в людей, которые шли за мной. Ясно, что Тэнгри всегда благоволил к тебе.

Тэмуджин взял его за руку.

— Я бы разделил с тобой все, что имею, если бы ты присягнул мне.

— И ты звал бы меня братом, хотя я был бы всего лишь твоим слугой. В твоем мире нет места для людей, которые не склоняются перед тобой. — Джамуха высвободил руку из рук анды и встал. — Я устал от жизни в мире, которым правишь ты. Прошу лишь разрешить мне умереть без пролития моей крови. И еще я обещаю тебе, Тэмуджин, вот что: когда кости мои будут похоронены, мой дух будет следить за тобой. Мой призрак будет напоминать тебе о том, что ты теряешь ради побед. Призрака так легко не устранишь.

Он произносил эти слова так, словно выкрикивал ругательства.

Тэмуджин медленно встал. Морщины на лице даже в полумраке обозначились резче, глаза потускнели. Они вышли из шатра вместе. Тела предавших Джамуху уволокли, но их головы по-прежнему валялись на земле. Люди, сидевшие у шатра, встали. Борчу и Джэлмэ поспешили стать рядом с Тэмуджином.

— Мой анда оставил меня, ругал меня и воевал против меня, но я не верю, что он когда-либо добивался того, чтобы меня убили. — Голос Тэмуджина дрогнул. — Он говорит мне, что устал от жизни, и все же я боюсь приказать казнить его — он мой анда, и я был бы проклят за это.

Джамуха сказал:

— Когда я впервые пошел против тебя, я забыл свою клятву. — Теперь он не будет просить пощады. — Можно сказать, что я заслуживаю за это наказания.

— Да будет так. — Тэмуджин, казалось, вымучивал эти слова из себя. — Когда Тэйчар, двоюродный брат Джамухи, украл коней у одного из наших людей, который потом получил их обратно, Джамуха забыл о наших братских узах и напал на меня. Наверно, этого достаточно, чтобы сегодня он умер. — Хан поднял руку. — Позволим Джамухе умереть так, как он желает, без пролития крови. Мы похороним его на высокой скале со всеми почестями, и его дух будет следить за нашими потомками.

Воины окружили Джамуху, чтобы увести его. Он услышал, как застонал Тэмуджин.

Воздух был холодный и прозрачный. Когда они были уже вне кольца шатров, один из сопровождавших Джамуху достал из-за кушака шелковый шнур. Тэмуджин будет помнить о нем и скорбеть. Только такой местью и оставалось довольствоваться Джамухе.

Чья-то рука подтолкнула его вперед. Человек, державший шнур, стал позади. Когда петля затянулась на шее, Джамуха улыбался.

91

Кокочу слетал на Небо и вернулся на Землю. Голоса, бормотавшие в его голове, теперь молчали, но он ощущал позади присутствие кого-то. Он обернулся, и ему показалось, что он уввдел какую-то тень. Кокочу был уверен, что это задержался призрак, еще не решившийся явиться ему.

Над горой распростерлось Вечное Небо, чистое и голубое. Внизу покрытая снегом земля была так же ослепительна, как Небесный свет. Юрта под горой была черным пятном на белизне. В юрте ждали два шамана, которых Кокочу привез с собой.

Кокочу встал и медленно пошел под гору, чувствуя, что невидимый призрак следует за ним по пятам. Мышцы его болели, его скрутило в трансе так, что он не мог пошевелить пальцем. Все звали его Тэб-Тэнгри, Всенебесным. Они никогда не узнают, какой ценой давалось ему его искусство, как духи, доводившие его до экстаза, раздирали его потом.

Призвание пришло к нему, когда он был еще мальчиком. Духи гнали его из отцовской юрты в лес, и Кокочу умирал там, под деревьями, крича так, будто его тело расчленяли чудовищные птицы, пока его глаза и душа не отправлялись бродить среди мертвецов. Его пугали криками призраки предков, а потом душа шамана приводила его к большому дереву. Он карабкался по ветвям к Небу и обнимал душу-жену, а потом возвращался в свое тело и оказывался в целости и сохранности. Отец Мунлик находил его там и, плача, водружал Кокочу на его лошадь.

Три стреноженные белые лошади находились в стороне от юрты. Кони были даром его сводного брата Тэмуджина, частью награды Кокочу за предсказания, которые он дал прошлой осенью. Кокочу изучил трещины на обожженных костях до того, как согласился на поход хана против тангутов, на их государство Си Ся.

Той осенью часть монгольской армии пересекла Гоби и атаковала Си Ся на юге, следуя по разведанному ранее пути. В Кансу, среди песков и безлюдных пространств, открылся перед ними оазис. Там, среди зеленых ив и тополей, люди обитали за стенами и возделывали поля, тянувшиеся вдоль арыков, питавших их селения.

Воины собрали с полей урожай зерна и проса, обжирались пухлыми дынями, что дозревали на плоских крышах, и расхватали белых верблюдов, которые принадлежали обитателям селений. Следуя приказам хана, они наступали к Желтой реке и городу Нинься, а тангуты отступили и попрятались за городскими стенами. Не встретив войска, которое бы выехало им навстречу, монголы не нашли, с кем сражаться, и в конце концов отошли.

Как и предсказывал Кокочу, хан одержал не настоящую победу, а совершил грабительский набег. Монголы захватили военную добычу, нарушили торговлю, от которой зависели тангутские города, и узнали, что длительные военные действия против оседлого населения должны вестись иным способом. Они вернулись в свои станы с пленными, среди которых были красивые тангутские девушки, ремесленники, которых можно было использовать как рабов, люди в желтом с бритыми головами, вертевшие колеса при молитвах, и пастухи. Монгольские юрты наполнились белой одеждой из верблюжьей шерсти, мешками с зерном, черными камнями, которые горели в очагах, лаковыми тонкими пластинками, которые были глаже любого дерева или камня, и нефритовыми украшениями. Тангутам был нанесен удар, и надо было найти способ поставить их на колени. Путь к более богатым землям Цзинь был бы открыт, если бы Си Ся склонилось перед ханом.

Кокочу дали его долю добычи, и он знал о слухах, что он служит хану только за подобные награды. Никто ничего не понимает. Соколы, драгоценности, стада, пасшиеся неподалеку от его юрты, и девушки, которых он затаскивал в свою постель, были малой платой за его мучения, за трансы, в которые он впадал, за духов, которые вселялись в него и заставляли его передавать их слова. Были шаманы, которые страдали не так, как он, которые могли возвращаться из полетов души и жить спокойно среди людей, но он не был одним из них, его мучения были признаком того, что ему предназначен более тяжкий и одинокий путь.

Он не мог любить, но мог смирять свою плоть с рабынями. Он не мог дружить по-настоящему, но пользовался уважением, порожденным страхом. Если бы он не получал вознаграждений, те, что боялись шамана, стали бы лишь презирать его. Если бы хан не отличал его, прочие решили бы, что духи покинули его и больше не говорят его устами. Многие могли бы позавидовать ему, но никто не предпочел бы идти его дорогой. Мужчина или женщина, занимающиеся шаманством, непременно стоят особняком. Те, кто знают мало, всегда ненавидят тех, кто знает больше. Те, что боятся духов, ненавидят тех, кто может призывать их.

В своих снах Кокочу видел предназначение Тэмуджина. Хан знал, что Промыслом Божьим ему надлежит присоединить новые земли к великому монгольскому улусу, созданному им, и все же найдутся люди, которые постараются сбить Тэмуджина с пути. Кокочу был щитом Тэмуджина, нельзя даже самым близким к трону людям позволять стоять на пути хана. Духи заставят Тэмуджина следовать своим путем, как они вынудили Кокочу идти своим. Хан будет править всеми, а Кокочу будет править через него.

Что-то холодное коснулось его лица. Он уже был на пороге юрты, когда дух овладел им. Кокочу упал. Руки его распростерлись на снегу, а тело оцепенело, и вдруг он внезапно осознал, что дух вошел в него.


Когда Кокочу пришел в себя, он приказал двум своим товарищам седлать лошадей. Они быстро поскакали в направлении стана Тэмуджина и перешли на рысь, только лишь завидя вдали несколько походных шатров и табун за ними.

Призрак по-прежнему находился в нем, но Кокочу сумел к этому времени подчинить его себе. Небольшой отряд, сопровождавший хана, ехал к шатрам. Сзади бежали собаки. На рукавице у хана сидел золотистый орел, а рука лежала в специальной рогульке, прикрепленной к седлу и предназначенной для поддержки тяжелой птицы.

Хан окликнул приближавшегося Кокочу.

— Приветствую тебя, брат Тэб-Тэнгри, — сказал Тэмуджин. — Мы охотились за стаей волков, которая загоняла моих лошадей. Моя птица и собаки быстро разделались с ними — теперь они уже не пообедают конским мясом.

— Мне надо поговорить с тобой, — сказал Кокочу.

Тэмуджин вручил орла ближайшему спутнику и спешился. Спутник молча смотрел, как Тэмуджин повел Кокочу в шатер.

— Что там? — спросил Тэмуджин, когда они уселись у очага.

Кокочу смотрел на сводного брата, отметив про себя, что лицо того напряжено. То, что хан никогда не гонит его и не отказывается поговорить, — еще одна примета власти Кокочу.

— Я снова с тобой, — сказал Кокочу, но не своим голосом. — Я говорю с тобой через твоего шамана Тэб-Тэнгри. — Тэмуджин прищурил глаза и сделал знак, отгоняющий нечистую силу. — Ты хотел, чтобы я был на твоей стороне, даже если бы ты приказал меня убить, и я не забыл своего обещания тебе.

Тэмуджин вцепился в Кокочу.

— Не может быть…

— Я обещал следить за тобой, и вот я здесь, мой анда. Ты страстно пожелал, чтобы я снова стал твоим товарищем, и я пришел к тебе.

Кокочу понимал, почему дух был послан именно к нему. Только призрак такого человека мог сообразить, что хан привяжется к Кокочу еще сильнее.

— Джамуха! — воскликнул Тэмуджин.

Руки Джамухи обняли вцепившегося в него Тэмуджина.

— Я снова с тобой, анда Тэмуджин, как ты и хотел.

92

Оэлун с Бортэ сидели слева от трона Тэмуджина. К югу от большого балдахина, дававшего им тень, кольца юрт и кибиток простирались до самого горизонта, и сотни стреноженных лошадей паслись неподалеку от орды хана. Со всех краев, которыми правил теперь сын Оэлун, съехались нойоны, чтобы выслушать его повеления.

Ее мучили боли во время всего путешествия, но ради того, чтобы увидеть Тэмуджина, ставшего ханом всех племен, стоило претерпеть любые неудобства. Кумыс ослабил тупую боль в груди и более острые, пронзавшие порой ее внутренности. Соболиная шуба защищала ее от весеннего морозца. Сын созвал своих людей сюда, в ставку близ Онона, на курултай.

Оэлун вспомнила тот день, почти сорок лет тому назад, когда она впервые встретила Есугэя у реки. Отец Тэмуджина и представить себе не мог бы, какая слава будет у его сына.

Ходили слухи, что собрать курултай посоветовал хану Тэб-Тэнгри. Кости и звезды подсказали шаману, что духи хотят, чтобы Тэмуджин снова подтвердил свои ханские полномочия теперь, когда все племена покорились ему. Все нойоны собрались, чтобы поднять Чингисхана на белой кошме еще раз. Хорчи, Усун и другие шаманы возглавляли принесение лошади в жертву Небу, но именно Тэб-Тэнгри поднял туг с девятью белыми хвостами яков и провозгласил Тэмуджина ханом.

Без могущества шамана, говорили некоторые, Тэмуджин мог бы потерять благоволение Неба, и он весьма сблизился с сыном Мунлика за год, прошедший со дня смерти Джамухи. Те, которым что-либо нужно было от хана, привыкли к тому, что шаман может замолвить словечко перед Тэмуджином. Те же, которые боялись Тэб-Тэнгри, старались не обидеть его.

Оэлун посмотрела в сторону трона. Сыновья и братья Тэмуджина сидели справа, а жены — слева, один Тэб-Тэнгри стоял позади него, облаченный в украшенный перьями головной убор и белые одежды. Говорили, что порой Джамуха дает советы хану через Всенебесного, что анда Тэмуджина теперь следит за ним. Она сомневалась, что ее сын когда-либо сможет забыть Джамуху.

Тэмуджин перечислял девяносто пять человек, каждый из которых будет во главе тысячи хозяйств. Оэлун слушала, покачиваясь под мерные звуки речи. Все самые верные сподвижники хана, включая четырех приемных сыновей Оэлун и ее мужа Мунлика, были среди девяноста пяти мэньаней. Ее приемный сын Шиги Хутух сидел под навесом вместе с писцами-уйгурами, приглядывая, чтобы их кисти не упустили ничего из сказанного ханом. Шиги Хутух быстро научился письму. Он умел, взглянув на странные знаки, видеть слова в них.

Тэмуджин замолчал. Она посмотрела вверх и увидела, как Шиги Хутух вышел вперед и поклонился.

— Мой хан и брат, — сказал молодой человек, — разве я служил тебе меньше, чем любой другой человек?

Твоя мать вырастила меня как собственного ребенка и назвала меня сыном. Другие служили тебе хорошо, но я тот, кто присмотрит, чтобы твои слова жили. Разве я не заслужил большей награды, чем та, которую ты дал мне?

Тэмуджин кивнул.

— Ты мой младший брат, — сказал он. — Ты будешь иметь свою долю во всем, что принадлежит моей семье, и ты можешь нарушить закон девять раз и будешь прощен. Ты также будешь моими глазами и ушами — я назначаю тебя судьей всего моего народа. Ты поделишь людей, дав часть моей матери Оэлун-хатун, часть нам, часть нашим младшим братьям и часть нашим сыновьям. Ты запишешь все свои суждения, и, поскольку они будут согласованы со мной, никто не посмеет изменить их.

Шиги Хутух снова поклонился.

— Это большая честь для меня, но не годится мне получать долю, равную той, что получают твои братья. Вместо нее я прошу лишь вознаградить меня долей того, что ты возьмешь с городов, где живут за глиняными стенами.

Тэмуджин удивился, но согласие дал. Приемный сын Оэлун явно предвкушал великие завоевания. Если Тэмуджин возьмет города Си Ся в Китае, доля добычи Шиги Хутуха принесет ему большое богатство. Хан удовлетворил просьбу своего приемного брата, потому что она показывает, как сильно верит в него Шиги Хутух.

Хан подозвал Мунлика, который приблизился к трону со своими шестью сыновьями и, прежде чем поклониться, взглянул на Тэб-Тэнгри.

— Мунлик-эчигэ, — сказал Тэмуджин, — ты защищал меня и служил мне долгие годы. Ты спас мне жизнь, когда Нилха Сенгум строил заговор против меня и приглашал меня в свой стан. Если бы ты не отговорил меня ехать, я бы попал в самый огонь. В награду ты будешь сидеть у моего трона, а твои сыновья и все потомки будут получать от меня подарки.

Тэб-Тэнгри приосанился, когда отец усаживался на подушку у трона. Его красивое лицо, все еще безбородое, светилось торжеством. Оэлун почти поверила, что он, а не хан распределял все эти почести и что по его замыслу его отец и братья заняли более высокое место, чем кто бы то ни было.

Хан разговаривал со своими товарищами Борчу и Мухали. Каждый из них назначался командующим тумэном, причем Борчу получал под начало десять тысяч человек правого крыла армии, а Мухали — левого. Почтив Мухали царственным титулом, хан призвал Джурчедэя.

Хадаган повернулась к мужу, сощурив глаза, когда Тэмуджин заговорил о таком усердии Джурчедэя, что тот был вознагражден собственной женой хана Ибахой-беки. Джурчедэй улыбнулся, дар ему явно понравился.

Это была работа Тэб-Тэнгри. Хотя Джурчедэй и был польщен, получив красивую Ибаху, но Хадаган знала, о чем говорили слуги. Шаман наколдовал хану сон, в котором тому приказали отдать жену. Ибахе запретили бывать в орде хана, и это было предупреждением для других. Тэб-Тэнгри легко отделывался от любого мешавшего ему человека. Хадаган постаралась выкинуть эти мысли из головы. Она не повторит глупой ошибки Ибахи.

Хан продекламировал слова признательности четырем приемным братьям, отличив при этом Борогула. Тулуй был спасен, потому что Алтани, жена Борогула, защитила его от татарского воина. Угэдэй остался в живых, потому что Борогул вынес его с поля боя. Потом он отличил в своей речи вождя бааринов Усуна. Этот старик, сам шаман, старался не встречаться взглядом с Тэб-Тэнгри. Хадаган подумала, что даже он побаивается более молодого шамана.

Она выпрямилась, когда вперед вышли ее собственные отец и братья.

— Сорхан-шира, — сказал хан, — ты заботился обо мне, когда я был пленником в стане Таргутая Курултуха. Твоя дочь Хадаган спрятала меня, а твои сыновья Чимбай и Чилагун помогли мне бежать. Память об этом живет в моем сердце. Проси, чего хочешь.

Грудь Хадаган заволновалась, Тэмуджин выполнял обещание, данное давным-давно.

— Мой сын Чимбай водил твое войско против мятежных мэркитских родов, — ответил Сорхан-шира. — Я хочу лишь кочевать на их бывших землях вдоль реки Селенги.

— Кочуй и ставь станы, где хочешь, — проворчал Тэмуджин, — а твои сыновья могут являться ко мне в любое время и просить милостей по своему разумению.

Хулан смотрела на Чимбая, стараясь не расстраиваться. Подарив ее хану, отец купил мир лишь на время. Сдавшись хану, многие мэркиты восстали и отошли на последний рубеж. Муж не внял ее мольбам о пощаде, и его мечом против мэркитов стал Чимбай. Думать об этом было бессмысленно, она уже привыкла прятать такие мысли в глубинах сознания.

Хан был грозой, застигшей ее, он яростно овладевал ее телом, не затрагивая души. Он говорил о своей любви к ней и дал ей титул хатун, когда родился их сын. После рождения Кулгана она надеялась, что сможет обрести покой, что ее сын обеспечит ей положение, пока Тэмуджин не найдет новую фаворитку. Однако его страсть росла, словно бы питаясь ее равнодушием.

Сорхан-шира поклонился и попятился. Он с сыновьями будет теперь кочевать в краю ее племени. Хан кликнул Наяху. Хулан насторожилась, когда молодой человек поклонился ему. У Наяхи не могло быть сожалений. Тэмуджин назначил его тысячником за верность.

— Когда этот человек ехал ко мне со своим отцом Ширгугету и братом Алахом, — сказал Тэмуджин, — они везли моего старого врага Таргутая Курултуха. Но Наяха понял, что человек, поднявший руку на своего вождя, совершает преступление, и уговорил отца с братом отпустить Таргутая. Тогда он поступил правильно, и с тех пор не раз доказывал свою храбрость и надежность. Борчу будет командовать нашим правым крылом, Мухали — левым, а Наяха пусть станет нойоном тумэна и примет командование центром.

Карие глаза Наяхи сияли, он низко поклонился, явно обрадованный такой честью. Когда он выпрямился, его взгляд встретился с ее взглядом, и сиянье его глаз погасло. Хулан отвела взгляд. Он не может печалиться теперь, когда его верность вознаграждена так обильно. Он проявил свою преданность, подавив любовь, которую некогда испытывал.

Хан говорил о том, как он организует свою армию, и о тех, кто будет охранять его ночью и днем. Гурбесу наблюдала, как писцы кладут на бумагу его слова, как некогда они запечатлевали слова даяна.

Теперь некоторые уйгуры служили ему. И, наверное, скоро все они сдадутся ему, а торговые пути, проходящие по их земле, станут приносить хану большие богатства. Мрачность, которую она заметила в глазах хана, исчезла, когда он заговорил о том, что пошлет Субэдэя против сыновей Токтоха Беки и Джэбэ против Гучлуга. Когда он избавится от своих врагов, начнется еще одна война, великий поход против Си Ся. Хан создан для войн, он не остановится на завоеванном.

Ребенок в ее чреве шевельнулся. Наверно, она родит хану сына. Хан сохранил многое из того, что некогда было у найманов. Он не мог читать буквы, которыми записывались его слова, но понимал их пользу. Он до многого дотянется, и все же ей было непонятно, изменили ли его завоевания. Ему придется стать чем-то большим, чем просто генералом, чтобы удержать все, что он завоюет, и научиться править такими непохожими на него людьми. Она посмотрела на его сыновей. В своих шелковых халатах и других одеждах из верблюжьей шерсти они стали меньшепохожи на монголов.

Хан провозгласил свою Ясу, свод законов, принятых для управления народом.

— Все люди да уверуют в Верховного Бога, который один дает жизнь и смерть, — провозглашал он. — Все должны знать, что мы обязаны всем Его могуществу, и да поклоняются Богу все по своей воле.

Гурбесу склонила голову. Она будет молиться вместе со своими христианскими священниками и в то же время присматривать, чтобы шаманы получали свое. Одетые в желтое монахи из тангутов могут тоже вращать для нее свои колеса. Все духи услышат ее молитвы, и она не пренебрежет теми, которые подвластны Тэб-Тэнгри. Ее сердце забилось часто, как бывало всегда, когда она думала о главном шамане. Инанча крепко взнуздывал своих шаманов и священников. Она надеялась, что Тэмуджин сможет сделать то же самое.

Яса будет править всеми монголами вечно. «Теперь мы монголы», — подумала Есуй. Ханская Яса запрещала кому бы то ни было провозглашать хана, пока все нойоны не соберутся на курултай, хотя, казалось бы, в этом не было необходимости. Тэмуджин не взял себе нового титула, хотя многие уже называли его хаханом — Великим Ханом, Ханом Ханов. У него не осталось ни одного грозного соперника.

— Люди нашего улуса не будут сражаться друг с другом, — продолжал хан, — всем запрещено заключать мир с любым народом, который не покорился нам.

Есуй взглянула на сестру и подивилась, скольким еще страдальцам придется разделить участь татар. Взгляды их встретились, и Есуй поняла, что Есуген тоже вспоминает погибших.

— Ни один подданный хана, — сказал Тэмуджин, — не смеет обращать монгола в рабство.

Есуй опустила глаза: рабов можно найти где угодно. Она подумала о пленниках, которых ей недавно подарили. Теперь, когда многое стерлось в ее памяти, ей стало легче быть равнодушной к слезам, порой блестевшим у них на глазах, к их утратам.

— Каждый человек должен платить за свою жену, — сказал Тэмуджин. — Не будет больше воровства женщин в обычае людей нашего улуса, ибо это воровство в прошлом приводило лишь к вражде и смертоубийству. Наши женщины будут распоряжаться своей собственностью, трудясь по своему разумению, а мужчины должны заниматься лишь войной и охотой.

Бортэ подняла глаза на мужа. Видимо, он этими словами намекает на нее и на Оэлун-экэ: многие поплатились жизнями за то, что их украли. Но он не станет думать о своих прошлых бедах, он заботится лишь об объединении народа.

Голос у него был торжественный. Лицо окаменевало, когда он останавливался, чтобы другие доносили его слова до народа, толпившегося у балдахина. Она надеялась, что сегодня он испытывает радость, что он наконец расстался со своей печалью. Он плакал по Джамухе в ее шатре, все измены были забыты, когда он горевал по человеку, бывшему когда-то его ближайшим другом. Видимо, от отчаяния он увлеченно и радостно занялся планами набега на тангутов, но отделаться от Джамухи не мог. Он часто ходил к Тэб-Тэнгри, чтобы послушать голос старого друга, говорившего через шамана. Дух его анды все еще преследовал его, глядя на него черными глазами сводного брата.

Ее муж замолчал. Она наблюдала, как Тэб-Тэнгри воздевал руки и благословлял Ясу от своего имени. Странно, подумала она, что Тэб-Тэнгри так похож на покойного Джамуху. Этого сходства она не замечала никогда. Его красивое лицо стало тоньше, а в глазах появился хищный блеск, как у Джамухи.

Джамуха хотел руководить Тэмуджином. Наверно, теперь Тэб-Тэнгри овладевало старое честолюбие Джамухи. Бортэ закрыла глаза, когда шаман запел. Голос бился в ушах, заглушая ее собственные мысли.

93

Уже поблизости от стана Бортэ запыхалась. Конь Хадаган остановился рядом.

— Толста я становлюсь, — сказала Бортэ. — Может быть, и годится для хатун быть пухленькой и показывать, как хорошо ее кормит муж, но это обременительно.

Хадаган рассмеялась. Кречет на ее рукавице взмахнул крылами.

— Ты никогда не будешь толстой.

«Вот Хадаган никогда не будет толстой, — подумала Бортэ. — Может, Небо и не наделило ее красотой, но стройна она, как девушка».

Охрана ждала их неподалеку. Бортэ намотала сворку кречета на рукавицу. Она немного отдохнула от своих волнений, но в стане они снова навалятся.

Юрты ханского стана усеяли равнину на обоих берегах реки, которая разлилась из-за весеннего таяния снегов. Бортэ поплотней запахнулась в соболью шубу, которая была одной из многих, подаренных хану ойратами. Белые соколы у ее охранников были тоже подарком ойратов. Джучи, посланный с войском, покорил ойратов и киргизов, и их северные леса были присоединены к государству хана. Тэмуджин поручил Джучи править этими людьми. Наверно, слухи о том, что Джучи не настоящий сын хана, наконец умолкнут.

Тэмуджин достиг многого со времени вторичного провозглашения ханом два года тому назад. Новый поход против тангутов, покорение оленеводов и лесных племен. Туматы после короткого сопротивления сдались ханскому генералу Дорбэю, который умно распорядился послать шпионов и распространить ложные слухи о передвижениях своих войск, что позволило ему застать туматов врасплох.

Но, кроме побед, были у ее мужа и огорчения. Ее приемный сын Борогул погиб, наткнувшись на засаду туматов. Огорченный Тэмуджин повел было армию против туматов сам, но Борчу и Мухали отговорили его. Бортэ знала, что Тэб-Тэнгри действовал заодно с двумя генералами. Шаман предпочитал удерживать хана поблизости от стана, в пределах действия своих заклинаний.

Бортэ знала, о чем шепчутся в юртах. Тэб-Тэнгри вещал на всех курултаях. Он прекословил хану на глазах у всех, не вызывая гнева Тэмуджина, и требовал все, что ему было угодно. Собственная мать хана не осмеливалась открыто высказываться против шамана, и теперь она была больна, чем доказывала, что рассердила духов. Стан Тэб-Тэнгри увеличился до таких размеров, что почти соперничал со станом хана, и еще многие семьи перекочевывали туда, чтобы служить шаману.

Тэмуджин, должно быть, знает, о чем говорят другие, но ничего не предпринимает. Бортэ не успела передать ему и нескольких слухов, как его горящие глаза заставили ее замолчать. Хан все еще боялся человека, который говорил с ним голосами покойников и, видимо, держал в своих руках жизнь Оэлун-экэ.

Хадаган спросила:

— Что тебя сейчас беспокоит?

— Думаю, ты знаешь. — Она могла положиться на Хадаган. Большая часть других жен и женщин Тэмуджина так боялась Тэб-Тэнгри, что даже не разговаривала о нем. — Видимо, Тэмуджин скоро примет меры. — Она сделала знак, отгоняющий нечистую силу. — Я говорила себе, что Тэб-Тэнгри непременно зайдет слишком далеко, и наш муж увидит, что его следует поставить на место. Что будет с нами, если что-нибудь случится с Тэмуджином?

— Этого ему говорить не следует, — сказала Хадаган. Бортэ вздохнула. Тэмуджин уклонялся от любого разговора о том, что может случиться после его кончины, словно он мог не подпустить смерть, отказываясь думать о ней. Наверно, он полагал, что заклинания Тэб-Тэнгри сохранят ему жизнь навечно.

— Он не хочет даже выслушать Хасара, — сказала Бортэ. — Обидели его собственного брата, а Тэмуджин делает вид, что ничего и не было.

А случилось недавно вот что. Хасар с шаманом поспорили. Говорили, что драка началась с нескольких небрежных шуток пьяного Хасара, и шесть братьев Тэб-Тэнгри жестоко его избили. Тэмуджин был в орде у Хулан, когда туда прибыл Хасар, чтобы потребовать наказания за оскорбление. Он мог бы расправиться с шаманом сам, но счел должным искать справедливости у хана. Однако Тэмуджин выгнал его, поиздевавшись, как это, мол, могучий Хасар позволил побить себя.

Она подумала, что Хулан могла бы попросить за Хасара, а хан мог бы выслушать любимую жену. Но Хулан не просила ничего. Наверно, именно поэтому Тэмуджин пылал страстью к ней, словно они поженились всего несколько дней назад. Красивое лицо мэркитки было всегда безмятежным, а взгляд ее милых карих глаз оставался задумчивым и отсутствующим. Прежде Бортэ верила в то, что она слишком слабая и ласковая. Хулан была добра и к самым униженным из рабынь, которые часто пользовались ее великодушием. Но она пользовалась благосклонностью хана, а он не полюбил бы так слабую женщину.

— Сперва Ибаха, — сказала Бортэ, — глупая девочка, которой было не под силу сладить с шаманом, а теперь страдает из-за шутки Хасар.

— Насмешка может быть оружием, — возразила Хадаган. — Человек, смеющийся над Тэб-Тэнгри, показывает этим, что он не боится его. — Она сделала знак, отвращающий беду. — Тебе надо быть осторожной.

Бортэ увидела на юге маленькие фигурки далеких всадников. На одном из них был головной убор, украшенный перьями. Она скрипнула зубами. Тэб-Тэнгри осмелился приехать сюда тотчас после того, как оскорбил Хасара. Может быть, Тэмуджин наконец обуздает наглость шамана. Она махнула рукой охране и вонзила каблуки в бока лошади.


Не успела Бортэ войти в шатер, как послышались голоса стражей, приветствовавших ее мужа. Тэмуджин вошел в сопровождении молодых военачальников. Она поприветствовала их, а ее служанки стали накрывать стол, стоявший у постели. Воздав должное духам, Тэмуджин сел, мужчины тоже сели справа от него.

Входили еще люди, показывавшие хану ловчих птиц. Тэмуджин посадил одну из них на рукавицу, глядя на нее с таким же отчужденным любопытством, с каким смотрел на своих младших детей. Он возвратил птицу и взглянул на Бортэ.

— Мой главный шаман хочет поговорить со мной, — сказал он. — Я собираюсь спросить его о Хасаре.

Ей послышалась неуверенность в его голосе. Наверно, он сожалеет о своей грубости по отношению к брату.

Снаружи донесся голос стража. Вошел Тэб-Тэнгри со своими шестью братьями. Бортэ насторожилась. Обычно хан быстренько усаживает шамана рядом с собой.

— Ко мне приходил мой брат Хасар и жаловался на тебя, — сказал Тэмуджин. — Он сказал мне, что ты со своими братьями насел на него. Я выгнал его за то, что он нарушил мой отдых, и теперь он дуется в своем шатре, отказываясь разговаривать со мной. Хан выслушает тебя.

Бортэ замерла. Голос Тэмуджина звучал так, будто он умолял шамана объясниться.

— Я спешил к тебе изо всех сил. — Тэб-Тэнгри сделал шаг вперед. — Я знаю, что тебе хотелось бы услышать причину моего поступка. С тех пор, как я рассказал своему отцу сон, согласно которому мы пошли за тобой, моим единственным желанием было услужить тебе, брат и хан.

Шаман оглядел шатер. Музыкантши сидели, потупив головы. Служанки и военачальники прятали глаза.

— Я не хотел обидеть тебя, побив Хасара, — добавил Тэб-Тэнгри. — Я действовал в твоих интересах.

— У меня не было причин желать, чтобы моего брата побили.

Лицо Тэб-Тэнгри приняло торжественное выражение.

— Я оказал тебе услугу, — возразил он. — Мои сны предсказали твое величие, покорные мне духи исполняли твои желания. Я верю своим снам, потому что все их пророчества сбываются. Я летал на Небо и убедился, что Тэнгри благоволит к тебе, а вот теперь мне приснился дурной сон.

Тэмуджин сжал руки в кулаки.

— Продолжай.

— Со мной говорили духи. — Шаман поднял руку. — Они сказали мне, что Тэмуджин будет править улусом. Но потом другой голос шепнул, что и Хасар будет править. Мои сны подсказывали мне, что делать, но не в моей власти понять, что случится теперь. Такой сон может означать лишь то, что Хасар злоумышляет против тебя.

— В это я не верю! — вырвалось у Бортэ.

Взгляд шамана скользнул по ней, и от холодности его к горлу подкатил комок. Она с отчаянием посмотрела на прочих, но поняла, что никто ничего не скажет.

— Но это так, — сказал Тэб-Тэнгри. — Высмеяв меня, он высмеял тебя и показал, что он думает о нас обоих. Он не первый брат хана, желающий захватить трон.

Лицо Тэмуджина побледнело.

— Наверно, это правда, — прошептал он. — Хасар пришел ко мне вместо того, чтобы отомстить тебе. Наверно, он догадался, что если бы он взялся за тебя сам, я бы тотчас разгадал его умысел. Прежде он всегда был готов защищать себя сам. Видимо, часть его умысла — вызвать ссору между нами.

Бортэ впилась ногтями в ладони. Если шаман сможет бросить тень сомнения на Хасара, в дальнейшем он не остановится и нанесет удар по ней и ее сыновьям. Она была в ужасе. Если она заговорит сейчас, Тэб-Тэнгри нашлет на нее духа и заставит замолчать.

Тэмуджин встал.

— Тебе дадут свежих лошадей, и ты вернешься в свой стан, — сказал хан. — Теперь я должен поехать к Хасару и точно выяснить, каков же его умысел.

Люди, державшие ловчих птиц, стояли, не шевелясь. Все прочие встали. Бортэ не успела сказать ни слова, как все вышли из шатра.

94

Оэлун протянула руки к очагу. Всю зиму к ней в шатер ходила шаманка, но весной боли усилились. Ее окружение знало о ее страданиях, хотя она и не жаловалась.

Поскольку она не слегла, у людей могло создаться впечатление, что злой дух вскоре покинет ее. Если она заставит себя ходить, люди не бросят ее, и никакое копье не загородит путь в ее орду.

Мунлик не придет к ней сегодня вечером. Он обычно проводил ночи в юрте ойратки или тангутки, которых ему подарили. По своему обыкновению, он извинялся, что ходит к ним, говоря, что хочет дать Оэлун отдохнуть — одной ей будет лучше спаться. Он не признается, что не хочет делить постель со старой больной женщиной.

Он не послушается ее. Она умоляла его предупредить Кокочу Всенебесного, что наглость того может переполнить чашу терпения Тэмуджина, но Мунлик боялся своего сына-шамана. Наверно, Кокочу способен исцелить ее. Хан откажется выслушать любые попреки в его адрес.

Снаружи ее окликнул караульный, а потом вошел и поклонился.

— Прибыли Хучу и Кукучу, — сказал он, — и просят разрешить поговорить с тобой немедленно.

— Я всегда рада своим сыновьям.

Она пошла к постели, твердо решив не показывать им, в каком она состоянии. Хучу и Кукучу теперь кочевали рядом с ордой Хасара. Наверно, Хасар и послал их посмотреть, как она процветает.

Не успела она сесть, как вошли приемные сыновья. Их широкие лица раскраснелись. Они повесили оружие и поспешили к ней.

— Я знаю, что говорят, — пробормотала она, — но ваша старая мать не так уж и больна, как утверждают. Выпейте со мной и оставайтесь на ночь. Можете сказать Хасару…

— Нас послал не Хасар, — сказал Хучу. — Мы принесли дурные вести, Оэлун-экэ. Мы были у Хасара, когда приехал со своей охраной Тэмуджин, крича, что Хасар что-то замышляет против него. Хасар отказывался, но Тэмуджин твердил, будто Тэб-Тэнгри узнал об умысле из сна.

Оэлун похолодела.

— Хасар злился на Тэмуджина последнее время, — сказал Кукучу, — но никакого умысла против хана у него не было. Недавно Хасар поссорился с Тэб-Тэнгри, сказав, что шаман подстрекает некоторых из людей Хасара к уходу в его стан. Он был пьян и шутил, что заклинания, которые Тэб-Тэнгри использует, чтобы соблазнить их, пусть он засунет себе в задницу. Шаман с братьями побили Хасара и прогнали его. Хасар отправился к Тэмуджину и потребовал справедливо рассудить их, но Тэмуджин тоже его выгнал.

— С тех пор Хасар расстроен, — добавил Хучу, — но когда он услышал, что к нему едет Тэмуджин, он проникся уверенностью, что все разрешится по справедливости. А хан назвал его изменником и потребовал, чтобы он во всем признался. Нам удалось улизнуть.

Ее неуверенность была сожжена гневом.

— Я сказала мужу, что его сын заходит слишком далеко, — прошептала она, — но я никогда не думала, что он осмелится стать между Тэмуджином и Хасаром.

— Хан может послушаться тебя, — сказал Гучу. — Говори свое послание, и мы доставим его хану.

Оэлун встала.

— Я поеду к Тэмуджину сама.

Гучу нахмурился.

— Мама, а ты достаточно окрепла, чтобы…

— Я прекращу это, даже если потребуется отдать последние силы.

Она пошла к выходу и громко позвала охранников.


В кибитку впрягали одного из ее белых верблюдов. Оэлун сама взяла вожжи и поехала в ночь в сопровождении всего лишь нескольких человек. Она оказалась возле орды Хасара на рассвете, вылезла из кибитки и пошла к шатру. Ночные стражники хана стояли у лестницы, которая вела ко входу. Жены Хасара выглядывали из своих юрт, тянувшихся в восточном направлении.

Несколько стражей встрепенулись и поприветствовали ее.

— Мои сыновья Тэмуджин и Хасар здесь? — спросила она.

— Здесь они, благородная госпожа, — ответил один из них.

— Пропустите меня.

Стражи расступились. Она выкрикнула свое имя и вошла. В шатре было полно людей, вставших при ее появлении. Хасар стоял в глубине шатра, руки у него были связаны, а пояс и шапка лежали на полу. Тэмуджин, сидевший против постели Хасара, отпрянул, когда она подошла к нему.

— Какое мерзкое зрелище, — проворчала она. — Никогда не было братьев, более близких друг другу, и теперь ты ополчился на Хасара, не подумав, чем обязан ему.

Тэмуджин избегал ее взгляда. Она подошла к Хасару, развязала ему руки, а потом нагнулась и подняла пояс и шапку. Тэмуджин молчал, никто не помешал ей. Она всунула пояс и шапку в руки Хасару. Лицо у него было в ссадинах, а из уголка рта сочилась кровь.

— Я не сделал ничего дурного, мама, — сказал Хасар. — Меня облыжно обвинили.

— Я знаю.

— И все же Тэмуджин отказывается верить мне.

Она посмотрела на хана. Присутствовавшие тоже посмотрели на него. Лицо Тэмуджина осунулось. Она подумала о тяжкой ночи, которую он провел, шельмуя брата и сам стыдясь беспочвенных обвинений, отказываясь признать истину.

Оэлун села перед постелью, распахнула шубу, а потом рванула халат на груди.

— Посмотри на эти груди! — кричала она. — Посмотри на груди, которые вскормили тебя! — Некоторые из присутствовавших прикрыли лица. — Посмотри на мать, которая дала жизнь вам обоим! Хасар не мог сделать тебе ничего дурного, а ты губишь родную плоть!

Тэмуджин отпрянул, лицо его побледнело.

— Вот что я тебе скажу, — продолжала Оэлун. — Тэмуджин ссасывал одну грудь, другой хватало с лихвой Хачуну и Тэмугэ, а Хасар мог высосать обе груди, чем приносил мне облегчение от боли, и я могла отдохнуть. Мудрый Тэмуджин всосал с моим молоком свою мудрость, а Хасар — свое уменье стрелять из лука. Как часто его лук служил делу его брата! Его стрелы усмиряли врагов, но теперь, когда ты покончил с ними, у тебя появилось желание отделаться от него!

Оэлун гордо подняла голову. Тэмуджин метался у постели.

— Продолжай, — сказала она. — Не обращай внимания на правду, угрожай брату, гони свою старую мать из шатра. Посмотрим, много ли чести это принесет тебе?

Если он покусится на Хасара, она будет закрывать младшего сына своим телом, пока люди хана не оттащат ее. Она будет ругать Тэмуджина, пока не задохнется.

— Я не сделал ничего дурного, — сказал Хасар.

— Не надо говорить это, — возразила Оэлун. — Человек, называющий себя великим ханом, сам это должен понять.

Все молчали. Хан метался в полумраке. Оэлун не сводила с него глаз. Наконец Тэмуджин направился к ней, ссутулившись. Он обнял ее одной рукой, и она поняла, что одержала победу.

— Любой человек испугается гнева такой матери, — сказал он. — Я стыжусь того, что сделал. Хасар свободен, и я извиняюсь за то, что нарушил его отдых. — Он отошел от нее, так и не взглянув ей в глаза. — Я оставляю вас.

Воины быстро окружили его, и он с ними вышел из шатра.

— Извиняется, что нарушил твой отдых. — Оэлун прижала к себе Хасара. — Ему надо было стать на колени и просить у тебя прощенья.

— Тэмуджин никогда бы не сделал этого сам, — сказал Хасар.

— Я знаю. Но тем не менее…

— На нем заклятье, — сказал Хасар. — Он, должно быть, уверовал, что не сможет сохранить за собой трон без помощи шамана.

— Возможно, с ним-то он и не сохранит.

Вдруг почувствовав слабость, Оэлун оперлась о сына.


Тэмуджин стыдился недолго. Через несколько дней после возвращения Оэлун в свою орду хан лишил Хасара большинства семей, которыми тот правил, оставив ему всего лишь тысячу.

Эту весть Оэлун привез Хучу. Она отослала его, наказав следить за Хасаром, а сама гадала, какой же будет следующий удар Тэб-Тэнгри. Хасар был свободен, но ослаблен. По сведениям Хучу, один из его нойонов бежал на запад. Шаман соберет много сторонников, когда люди увидят, что хан не собирается перечить ему даже ради брата. Тэб-Тэнгри разлучит Тэмуджина со всяким, кто может подорвать его влияние.

У нее оставалась одна надежда, хотя и слабая. Мунлик был в стане своих сыновей последние дни потому, наверно, что боялся, как бы она не обратила свой гнев на него. Она позвала стражника и велела ему ехать за мужем.


Оэлун приветствовала Мунлика перед своим шатром. Она надела свой любимый синий халат, накрасила лицо и покрыла косы живицей, водрузив сверху головной убор. Мунлик приблизился к ней со встревоженным выражением морщинистого лица, а потом улыбнулся и взял ее за руки.

— Ты хорошо выглядишь, жена, — сказал он.

— Весной я ожила. — Она проводила его в шатер, усадила на постель и подозвала служанок. — Я скучала по тебе, мой муж.

С Мунликом приехало несколько человек. Они ели ягненка, приготовленного поварихой Оэлун, которая улыбалась и даже смеялась, когда они рассказывали всякие истории и пели песни. Мужчины вскоре напились и не замечали, как она мало ест и как много пьет, чтобы заглушить боль.

Лицо Мунлика вытянулось, когда все мужчины, шатаясь, повалили из шатра. Оэлун отослала служанок. Когда Мунлик встал, чтобы снять халат, она взяла его за руку.

— Прежде чем мы ляжем спать, я хочу тебе что-то сказать.

Он наморщил лоб и сел рядом.

— Не о Хасаре ли? — спросил он. — Все знают, что ты говорила тогда в шатре. Мать должна любить своих сыновей, но ты не можешь знать его умысла.

— Не о Хасаре, и потом отцовская любовь бывает такой же слепой, как и материнская.

Мунлик дернул себя за седую бородку.

— Понятно.

— Выслушай меня, Мунлик. Я думаю теперь не только о своих сыновьях, но и о твоих. Подумай, что сделает Тэмуджин с твоим сыном, если тот зайдет слишком далеко.

— Ты ошибаешься, Оэлун. Тэмуджин знает, чем он обязан Кокочу.

— Тэмуджин обязан всем своему мечу, братьям и генералам. Всенебесный не сделал ничего, разве что благословлял его.

Мунлик сделал знак, отгоняющий беду.

— Выражайся поосторожней.

— Я буду говорить так, как нравится мне. Я перестала бояться Тэб-Тэнгри. Ты его отец, и тебе следовало бы сказать ему то, что боятся говорить другие. Скажи ему, чтобы он снял заклятье с Тэмуджина, пока это заклятье не обратилось против него самого. Скажи ему, чтобы сдерживался. Если ты обуздаешь его, то и других твоих сыновей будет легко приструнить.

— Сказать этого я ему не могу, Оэлун.

— Тогда, наверно, пора его выпороть так же, как ты это делал когда-то.

Мунлик вытянул руку.

— Ты, видимо, не боишься его, а я боюсь. Он проклянет нас обоих, если он…

— Собственного отца? — хрипло спросила она. — Жену своего отца? Можешь ли ты в это поверить и не иметь мужества поговорить с ним? Что ты за человек?

— Оэлун…

— Но я знаю, что ты за человек. — Она говорила с усилием. — Может, ты и боишься его, но все же подумываешь, какую выгоду ты получишь с его помощью. Я тебя всегда видела насквозь. Когда мы были отверженными, ты жалел нас, но почти не помогал. Когда Тэмуджин расстался со своим андой, ты остался с Джамухой и перешел к нам только тогда, когда увидел, что мой сын сильнее. Тэмуджин захотел, чтобы мы поженились, и я согласилась, зная, что этим он обеспечивает твою верность. Ты был неплохим мужем, и твой совет спас жизнь Тэмуджину, но ты всегда был из тех, кто держит нос по ветру. Теперь ты думаешь, что больше выгадаешь, потакая Тэб-Тэнгри.

Он схватил ее за руку.

— Замолчи.

— Я проклинаю твоего сына, Мунлик. Если ты не хочешь осадить его, то я проклинаю и тебя. Я плюю на тебя и отворачиваюсь.

У него перекосилось лицо. Она увидела злобу в его глазах и подумала, что перехватила.

— Возьми свои слова обратно, — бормотал он, — и я прощу тебя. Будет так, как будто ты их и не говорила.

— Стрела выпущена, — сказала она. — Ее уж не вернуть. Только ты можешь сделать так, чтобы она не попала в сердце твоего сына.

Он встал и решительно вышел. Когти злого духа снова рвали ее, она села на постель.

95

Бортэ услышала тихие шаги: Тэмуджин шел ложиться. Он мрачно просидел у очага большую часть ночи. Когда он лег под одеяло, она коснулась его.

— Бортэ, — сказал он, — я многого не знаю. Мои слова живут в записях Та-та-тунга, а я не могу прочесть его значки. Люди сел и городов умеют прокладывать дороги для воды и заставляют ее служить, а мы бродим по нашим землям в поисках ее. Тэб-Тэнгри может находить и призывать духов, а я должен с трудом добиваться общения с ними на Бурхан Хаддун. Я думал, люди с летами становятся мудрее, а вместо этого я понял, как мало я знаю.

— Ты усвоил то, что должен знать хан, — сказала Бортэ.

— Но на свете существует столько всего, чего я не могу усвоить.

Он соединился с ней, но она чувствовала, что его мысли где-то блуждают. Она обнимала его, пока он не уснул. Шаман смутил его душу. Она догадывалась, о чем говорил шаман.

«Слушайся меня, и ты сохранишь свой трон. Только я могу вызывать духов, которые помогут тебе».

Она дремала, когда снаружи раздались крики и она узнала голос Тэмугэ. Младший брат Тэмуджина требовал встречи с ханом.

Тэмугэ ворвался в шатер, подошел к постели и стал на колени.

— Я требую, чтобы мой брат хан рассудил по справедливости, — сказал Тэмугэ, задыхаясь.

Тэмуджин медленно сел.

— Некоторые из твоего стана ушли и присоединились к Тэб-Тэнгри, — продолжал отчигин, — а ты не задержал их. И теперь некоторые из моих людей сделали то же самое. Я послал своего товарища Сохура к шаману и попросил вернуть моих людей, но он с братьями побил Сохура и отослал его обратно ко мне, привязав ему на спину седло. Могу ли я сносить подобные оскорбления?

Тэмуджин взял халат и завернулся в него.

— Продолжай.

— Тогда я не обращался к тебе, — сказал Тэмугэ. — После того, что случилось с Хасаром, я думал, что улажу все сам. Я отправился к Тэб-Тэнгри. Его братья насели на меня и заставили стать на колени перед шаманом, а потом прогнали, не дав увести моих людей. — Он распахнул шубу и сорочку и показал синяки. — Взгляни, каких синяков насажали эти хонхотаты! Что ты собираешься делать со всем этим? Должны ли мы с Хасаром считать, что брат о нас больше не заботится?

Бортэ села и натянула одеяло на грудь.

— Как ты мог позволить это? — спросила она.

— Хасар служил тебе хорошо, — сказал Тэмугэ, — а ты за верность его обращался с ним плохо. Я лишь требовал своего. Что ты можешь сделать для нас, Тэмуджин?

Хан молчал.

— Разве ты не видишь, что они делают? — стала кричать Бортэ. — Ты еще жив, а они уже осмеливаются поднять руку на твоих братьев. — Слезы потекли у нее из глаз, она не сдерживала их. — Что с нами станется, если твое прекрасное сильное тело втопчут в грязь?

Тэмуджин вздрогнул и сделал знак, отвращающий зло.

— Да, я говорю именно об этом, — продолжала она. — Твой народ — словно трава на ветру… Кто будет править им, когда тебя не станет? Ты думаешь, люди, которые бьют твоих братьев, разрешат когда-нибудь править моим сыновьям?

Он посмотрел на Бортэ. Если бы он приказал ей замолчать; она не подчинилась бы.

— Какую бы силу он ни имел, — сказала она, — ханом сделал ты себя сам. Ты хочешь потерять то, чего добился? Дозволь шаману оскорблять тебя при всех, и твой великий улус ты упустишь меж пальцев. Выступи против Всенебесного, проверь силу, которой он будто бы обладает.

— Мой анда говорит его устами, — сказал Тэмуджин. — Он стал товарищем, о котором я мечтал и которого потерял.

— Откажись от этого, Тэмуджин. — Бортэ вцепилась в одеяло. — Шаман всего лишь использует твое горе и твои сожаления против тебя же. Разреши ему ссорить тебя с теми, кто тебя любит больше всех, и ты можешь потерять все. Он проверяет тебя, шельмуя твоих братьев. Ты думаешь, он удержится от того, чтобы не нанести следующий удар по нашим сыновьям?

— Его знания… — начал было Тэмуджин.

— Он пользуется ими лишь в своих целях. Если ты поступишь с Тэмугэ так же, как с Хасаром, я обещаю тебе, что все узнают, что я думаю о подобной несправедливости. Отныне Тэб-Тэнгри придется иметь дело со мной — может быть, это вразумит тебя.

Отчигин смотрел то на нее, то на брата.

— У тебя мудрая жена, — сказал Тэмугэ. — Прошу тебя не отмахиваться от ее совета.

Он встал и подошел к очагу. Тэмуджин смотрел на Бортэ отсутствующим взглядом, она увидела в его глазах отчаяние.

— Когда-то я видел ясные сны, — сказал он наконец. — Теперь же они туманные. Когда-то со мной разговаривали духи, теперь же они молчат. Только шаман может смирить сомнения, которые мучают меня — я все еще могу слышать духов, говорящих его устами. Я могу говорить с Джамухой, и я знаю, что он простил меня. Ты представляешь себе, что требуешь от меня? Если я обрушусь на Тэб-Тэнгри и его могущество подтвердится, он обратит его против меня. Но если мне удастся наказать его, мне придется признать, что на самом деле этого могущества не было. — Он помолчал. — Если я потеряю шамана, я снова потеряю своего анду.

— Ты же хан, — шептала Бортэ, — большое дерево, под сенью которого укрываемся мы все. Ты должен подумать о живых — о своем народе и своих сыновьях.

— Да, я должен, и мне надо заставить себя поверить в то, что мой шаман лить туманит мои мысли своими заклинаниями. Ты дала мне хороший совет, Бортэ, но не было б беды, если я последую ему. — Он встал. — Тэмугэ.

Отчигин повернулся к нему.

— Ты можешь уладить свой спор с шаманом, — продолжал хан. — Я призову к себе хонхотатов, а ты поступай с Тэб-Тэнгри по своему усмотрению. Не годится мне поднимать руку на него.

Тэмугэ ударил себя по широкой груди кулаком.

— Я встречусь с ним, — сказал он, — и позабочусь о том, чтобы на моей стороне были сильные люди.

— Не говори мне о том, что ты собираешься сделать. Если Тэб-Тэнгри узнает о твоих намерениях, он может обратить свое колдовство против тебя. Если он этого не сделает, я буду знать, что его могущество оказалось наконец бессильным.

— Он ничего не заподозрит, — сказала Бортэ. — Он слишком возгордился, и ему и в голову не придет, что кто-то может нанести ему вред.

Тэмуджин взглянул на нее и махнул рукой отчигину.

— Иди!

Тэмугэ вышел из шатра. Хан сел спиной к Бортэ.

— Я встречусь с хонхотатами здесь, — проворчал он.

— Я буду рядом, — сказала она.

— Лучше было бы, если бы тебя не было. Это может быть опасно.

— Тогда я встречу опасность рядом с тобой.

Она не позволит ему оставаться со своими страхами наедине.

— Ты посоветовала мне расстаться с Джамухой, — сказал он. — Ты была права, но расставание причинило мне великую боль. Ты предупреждала меня, что Тогорил окажется лицемером, а я не послушался тебя, потом узнал, что ты и здесь права. Теперь ты говоришь, что я должен отделаться от Тэб-Тэнгри. Надо ли мне в дальнейшем не доверять своим близким?

— Твои братья любят тебя, — сказала она, — как и твои генералы, как и я. Ты не нуждаешься в ложных друзьях.

— И я должен думать о том, что мне придется воевать. Господь предопределил мне быть величайшим из ханов, властвовать над всеми странами, где светит солнце. Мой улус — оружие Тэнгри. По-видимому, я должен обрести все радости в своей судьбе, беря то, что предлагает мне Небо.

Он встал и пошел к выходу звать караульных.


Ничто не дрогнуло в лице Бортэ, когда вошли шаман, его шесть братьев и Мунлик. Вешая луки и колчаны на западной стороне от двери вместе с другими, Тэб-Тэнгри, казалось, был спокоен, даже когда он увидел Тэмугэ, сидевшего справа от Тэмуджина. В шатре были двадцать дневных стражников. У входа стояли три мускулистых человека, которые приехали с Тэмугэ.

Шаман пробормотал приветствие.

Тэмуджин сказал:

— Мой брат Тэмугэ-отчигин жаловался мне на тебя.

Тэб-Тэнгри нахмурился.

— Ему не на что было жаловаться, — певуче сказал он. — Некоторые его люди предпочли присоединиться ко мне. Не все ли равно, служат они мне или отчигину, если в конечном счете они служат своему хану? Если он такой плохой вождь, что не может удержать их, то они наверняка имеют право выбрать себе другого. Я полагаю, что они перешли ко мне только потому, что отчигин лелеял те же честолюбивые намерения, что и его брат Хасар.

Тэмуджин кивнул Тэмугэ. Отчигин вскочил, бросился к шаману и схватил его за воротник белой шубы.

— Померяемся силами, — кричал Тэмугэ. — Ты заставил меня стать на колени перед тобой… теперь мы посмотрим, кто сильнее! — Тэб-Тэнгри поднял руки вверх. Тэмугэ повалил его на пол. Украшенная перьями шапка шамана упала на ковер, и Мунлик наклонился, чтобы поднять ее. Тэб-Тэнгри брыкнул ногой, норовя ударить Тэмугэ в колено, а потом быстро поднялся. Его черные глаза блестели, он смотрел на Тэмуджина. Лица его братьев побледнели от изумления.

— Меряйтесь силами не в моем шатре, — бросил Тэмуджин. — Можете выяснять, кто сильней, снаружи.

Тэмугэ потащил упиравшегося шамана из шатра.

— Что это такое? — спросил Мунлик, став перед троном.

— Тэмугэ оскорбили, — тихо сказал Тэмуджин. — Твой сын переступил границы.

Лицо Мунлика сморщилось. Его сыновья смотрели на ханских стражей. Бортэ услышала крики снаружи, а потом вдруг наступила тишина. Запыхавшийся Тэмугэ ввалился в шатер.

— Этот шаман — неважный борец. — Тяжело дышавший Тэмугэ скалил зубы. — Он упал и притворился, что не может двигаться, а теперь и вовсе не хочет вставать. Слабак.

Мунлик поднял руки и застонал.

— Что ты наделал?

Старик закрыл лицо руками и хрипло зарыдал. Его сыновья двинулись к Бортэ и Тэмуджину, сжимая ножи.

Тэмуджин вскочил и рывком поднял Бортэ. Когда один из братьев бросился на них, он вытянул руку.

— Назад! — крикнул хан.

Охрана быстро окружила его и Бортэ. В шатер вбежали новые стражи. Воины оттеснили хонхотатов, а Тэмуджина и Бортэ вывели из шатра.

— Они осмелились поднять на хана руку, — сказал один из стражей, другой выругался.

Тэмуджин, крепко прижав к себе одной рукой Бортэ, пробивался к Тэмугэ. Стражи с обнаженными мечами теснились вокруг людей, прибывших с Мунликом и его сыновьями.

Тэмуджин встал перед братом.

— Выходит, ты решил этот спор, — сказал хан.

— Посмотри сам.

Тэмугэ безрадостно улыбнулся и повел его к кибиткам, что стояли у большого шатра. Три массивных человека, приехавших с отчигином, стояли у кибитки, а скрученное тело шамана лежало у их ног. Бортэ увидела остекленевшие глаза Тэб-Тэнгри и сделала знак, отвращающий беду.

— У него сломан хребет, — сказал Тэмугэ. — Крови пролито не было. Как я говорил тебе, соперник он оказался слабый.

Тэмуджин смотрел на тело, губы его дрожали.

— Поднимите, — сказал он таким тихим голосом, что Бортэ едва расслышала его. — Поднимите.

Она потянула его за руку, но он смотрел на нее невидящими глазами, словно его собственная душа покинула его.

К ним подвели Мунлика с сыновьями. Тэмуджин отошел от Бортэ и поднял руку.

— Сила твоего сына покинула его, — сказал хан Мунлику, которого подтолкнули к нему. — Духи отступились от него. Из-за того, что ты не смог совладать со своими сыновьями, Мунлик-эчигэ, один из них лишился жизни. Ты заслуживаешь наказания за то, что не приструнил его, за то, что позволил ему нарушать спокойствие в моей орде и тревожить моих близких, за то, что он обманывал меня своим колдовством.

— Я наказан, — прошептал Мунлик. — У меня отняли сына.

— Ты в затруднительном положении, — сказал Тэмуджин, — но я тоже, потому что я не боролся с колдовством, которым он меня опутал, потому что мне хотелось верить… — Он вздрогнул. — Я обещал тебе, что тебя будут почитать, и теперь не могу взять свое слово назад, иначе никто не будет верить моим клятвам. Я могу убить тебя и сделать мою собственную мать вдовой. Твоя смерть ничему не послужит, а твоим честолюбивым помыслам положен конец. Ты и твои сыновья вольны уйти, куда вам заблагорассудится, но остерегайтесь причинять мне неприятности. Чего бы вы добились, если бы были действительно преданы мне!

Хан повернулся к стражам.

— Поставьте юрту над телом шамана. Занавесьте вход и закройте дымовое отверстие, а также поставьте охрану на три дня. Шаман был могучим человеком — я хочу быть уверенным в том, что его душа покинет его еще до похорон.

Шаман по-прежнему связывает его по рукам и ногам, подумала Бортэ. Тэмуджину скорее хотелось бы увидеть, как шаман восстанет из мертвых, даже если бы это грозило ему смертью, чем осознавать, что голоса, говорившие устами Тэб-Тэнгри, умолкнут навеки.

Мунлик склонил голову, и сыновья увели его прочь.

— Моим главным шаманом будет Усун, — сказал Тэмуджин бесцветным голосом. — Он и мудр, и слишком стар, чтобы быть честолюбивым. — Он поплотнее запахнулся в шубу. — Приведите мне коня — я не хочу оставаться рядом со злыми духами.

Он пошел прочь, не оглянувшись на Бортэ.


Оэлун не хотела, чтобы дочь приезжала, но Тэмулун настаивала на этом да еще привезла с собой трех шаманов. Шаманы камлали и принесли в жертву барана. Тэмулун, казалось, определенно решила, что злых духов, прилипших к ее матери, можно изгнать.

Теперь она сидела у постели Оэлун, болтая о белых соколах, которые достались ее мужу из военной добычи, захваченной у ойратов. Ее светлые глаза, так похожие на глаза Есугэя, сияли, когда она говорила о своих любимых птицах. Можно было подумать, что соколы — ее дети. О своих сыновьях Тэмулун говорила мало.

Очищая покрытый коврами пол от грязи и насекомых, служанки двигались по шатру почти бесшумно. «Уходи», — думала Оэлун, не желавшая, чтобы Тэмулун присутствовала при ее неожиданной смерти.

Оэлун закрыла глаза. Когда она открыла их, одна из служанок что-то шептала Тэмулун.

— До меня дошел этот слух, — сказала Тэмулун. На ее красивом лице была презрительная гримаса. — Все это глупости. — Она посмотрела на Оэлун. — Если Мунлик-эчигэ имеет какое-либо отношение к распространению этих слухов, надо бы предупредить его, чтобы прекратил заниматься этим.

— Но говорят, вход так и остался закрытым, а дымовое отверстие открыли изнутри.

— Наверно, хан велел похоронить тело тайно, — сказала другая служанка. — Люди видели, как…

— Не надо видеть этого, — возразила Тэмулун, — чтобы понять, что это вранье. Те, что боялись шамана, заинтересованы в его распространении, но другие восхищаются Тэмуджином еще больше за то, что он оказался сильнее шамана с его могуществом. Во всяком случае, Тэмуджин объявил: это, мол, Тэнгри забрал тело, и тем самым Небо дало знать, что оно больше не любит шамана и не разрешает его хоронить, так что мой брат извлек пользу даже из слухов.

Служанки стали делать знаки, отвращая беду. Разговоры о смерти и похоронах были неуместны у постели больной женщины. Тэмулун махнула рукой, чтобы женщины вышли, и склонилась над Оэлун.

— Когда тебе станет лучше, мама, ты приедешь посмотреть моих птиц.

— Тэмулун, твои птицы будут охотиться без меня, а тебе следует быть со своими сыновьями, а не со мной. Уж не хочешь ли ты привезти им злых духов? Ты сделала для меня все, что могла — пора возвращаться.

Тэмулун поднесла руку матери к щеке. Оэлун почувствовала, что она мокрая от слез.

— Мама.

— Я люблю тебя, дочка. А теперь дай мне отдохнуть.

Тэмулун рыдала. Оэлун закрыла глаза и задремала.

Когда она открыла глаза, дочери уже не было, но у постели стоял кто-то еще. Она пригляделась и увидела в полумраке лицо Мунлика.

— Я потерял сына, — сказал он. — Мне нельзя терять жены. — Придавленный горем, он согнулся совсем по-стариковски. — Мне надо было послушаться тебя. Другие мои сыновья совсем струсили. Что я буду делать без тебя?

Она была не в силах ответить ему.

— Я полюбил тебя с первого взгляда давным-давно, — сказал он. — Я знаю, что меня не сравнить с багатуром, но ты меня приободрила. Чем я буду без тебя?

Она с трудом подняла руку. Мунлик взял ее, опустил и поправил одеяло.

Наконец он ушел. Оэлун не слышала ничего, кроме воя ветра снаружи. Служанки ушли. Она поняла, что перед шатром стоит копье, предупреждающее всех, что внутри смерть.

Оэлун уснула. Когда она проснулась, боль немного отпустила, но, наверно, она просто привыкла к тому, что когти злого духа постоянно сжимают ее. Какой-то человек смотрел на нее глазами Есугэя — это ее муж пришел за ней.

— Твое имя будет жить, Есугэй, — тихо сказала она. — Тэмуджин превзошел все, о чем ты и мечтать не мог. Тысячи тысяч знают, что великий хан рожден от твоего семени.

— Мама, — сказал человек.

— Тэмуджин, — выдохнула она. — Ты рискуешь быть проклятым, находясь здесь.

— Рискую так рискую. Я не могу позволить тебе уйти, не повидавшись последний раз. Я попросил у Хасара прощенья и вернул ему его стада и людей. Я проклинал себя за огорчения, которые я принес тебе.

— Теперь у меня нет огорчений, — сказала она. — Я жила для того, чтобы увидеть, как ты объединишь народ и создашь государство. Пора отдохнуть, Тэмуджин. Жизнь моя закончена, и ты стал ханом.

— И несмотря на все, что-то из моей жизни ушло. Я е могу…

— Всем нам приходится умирать в одиночку. Твой отец ждет меня… Прощай.

Он прошептал молитву и ушел. На западной стенке шатра затрепетала тень, имевшая человеческие очертания. Оэлун медленно приподняла голову, теряя сознание от боли, раздиравшей ее.

— Есугэй, — прошептала она, уронив голову на подушку. Ее душа покинула тело и вознеслась к Есугэю.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Тэмуджин сказал: «Высшая радость человека заключается в том, чтобы победить своих врагов, гнать их пред собою, слышать рыдания тех, кто любил их, ездить на их конях, сжимать в своих объятиях их жен и дочерей».

96

Ее служанки плакали. Шикуо оглядела почти пустую комнату. Ее любимая курильница из слоновой кости, ее масляные лампы, шелковые и бумажные свитки уже вынесли и погрузили на мулов, которым предстояло вывезти ее пожитки из города. Ее драгоценности, шелковые халаты, белье, камчатые скатерти, парча, меха — все было упаковано и приготовлено к отъезду.

Шикуо громко хлопнула в ладоши.

— Идите, — прошептала она. — Мне хочется побыть одной перед отъездом.

Служанки поклонились и вышли из комнаты. Желтая пыль, всегда появлявшаяся весной, тонким слоем покрывала пол. Шикуо стала коленями на подставку из слоновой кости и посмотрела на раскрашенную ширму у окна. Даже среди толпы она жила во дворце так, будто между ней и окружающими стояла ширма.

Она изгнала из головы все мысли, чтобы она была пустой и чистой, как свиток, которого еще не коснулась кисть, и появились в ней образы, которые она хотела припомнить.

Какой-то человек, державший кисть, сидел за низким лакированным столиком. На нем был халат из тонкого белого полотна, скрепленный на левом боку усыпанной драгоценностями пряжкой. Он был императором Цзинь всю жизнь, известный собственному народу под именем Ма-та-ко, но сейчас ей в голову пришло другое имя — Чжанцзун, и под этим именем он останется известным навсегда.

Таким она увидела своего отца, одетого по-чжурчженьски и упражняющегося в каллиграфическом искусстве Хань, хотя она совершенно не помнила, видела ли она императора Чжанцзуна одного. Как и император Шицзун, занимавший трон перед ним, он поощрял ношение одежды собственного народа, который покинул лесистую местность на севере, чтобы править государством Хань. Говорить полагалось на собственном языке, запрещалось носить одежду ханьцев, а те, что не кланялись низко согласно дворцовому этикету, рисковали быть выпоротыми розгами. И все же Чжанцзун говорил и по-китайски, изучал письменность китайцев и окружал себя их учеными. Чжурчженьские дворяне часто нарушали его повеления.

И еще одна картина предстала перед ней — Чжанцзун на белом кцне преследует оленя. Человек, не умеющий охотиться, не способен и воевать. Император требовал, чтобы его мэньани и моукэ, правившие государством, сдавали экзамены по стрельбе из лука. И все же сам он охотился только на землях вокруг Чжунду, никогда не посещая пустошей родины чжурчженей.

Чжанцзун наследовал трон после смерти своего деда Шицзуна. Он воцарился как чжурчженьский властитель, но он также считал себя преемником ханьцев. Лишь протесты его министров удержали Чжанцзуна от того, чтобы возвести любимую рабыню-китаянку в сан императрицы, это место всегда принадлежало жене-чжурчженьке.

В год тигра, когда Шикуо было шесть лет, одна из наложниц отца, которая в то время была фавориткой, научила ее рисовать. Дама полагала, что Шикуо было, бы полезно позаниматься с мастером, но это вряд ли осуществилось бы. Шикуо была ребенком незначительной наложницы-китаянки, которая скончалась, не родив императору сына, и она по всем признакам была так же болезненна, как и ее мать.

Но в том же году император южного государства Сунь внезапно напал на государство Цзинь и был побежден. Отец Шикуо получил голову Хань То-Чжоу, главного министра Сунь, затеявшего войну, гарантии мира и дань. Вскоре после победы в апартаментах Шикуо появился один из малоизвестных мастеров рисования и каллиграфии. Наверно, император был в хорошем расположении духа, когда наложница обратилась к нему.

Она вспомнила тот день, когда издалека увидела своего отца в окружении евнухов и советников в парке его летнего дворца. Больше она никогда не видела его. Через два года после победы цзиньский император, наследник «Золотых» императоров, уничтоживших киданьскую династию Ляо, присоединился к своим предкам.

Ей представился бамбуковый стебель. Любимым местом Шикуо в парке летнего дворца была бамбуковая рощица на берегу озера. Летний дворец в Чжунду был почти таким же большим, как императорский дворец в центре столицы, величиной едва ли не с город, с его тысячами министров, придворных, евнухов, приезжих дворян, императорской гвардией и легионами слуг и рабов. Ежедневно прибывали обозы с провизией и всем необходимым для двора. Купцы в тюрбанах, белых шляпах и маленьких шапочках ханьцев часто ночевали в дворцовых стенах.

Придворные дамы проходили мимо Шикуо, не обращая внимания на церемонную девочку, сидевшую с рабынями у озера. Чжурчженьские дамы шествовали в своих шелковых халатах, и при каждой была рабыня с зонтиком или балдахинчиком, защищавшим от солнца. У многих ханьских женщин были крошечные забинтованные ступни, отчего бедра их вихлялись, когда они семенили своей птичьей походкой. Дамы с такими ступнями редко ходили пешком, их обычно несли на носилках по изогнутым мостикам и по дорожкам парка, обсаженным подстриженными деревьями.

У чжурчженьских дам была золотистая кожа и румяные щеки, ханьские женщины были хрупкими созданиями с кожей бледной, как тонкий пергамент. Шикуо была скорее похожа на китаянку, на свою мать, но, к счастью, ноги ей с детства не бинтовали. Она окрепла после смерти отца и часто прогуливалась по парку с сестрами и рабынями.

Ее сестры и другие придворные дамы разговаривали о любовных делах и дворцовых интригах. Изредка они касались событий, происходивших вне дворцовых стен. Онгуты, жившие за Великой стеной, все еще отказывались платить дань. Тангуты Си Ся наконец покорились царю северных варваров и теперь совершали набеги на цзиньские провинции, граничащие с Си Ся. Но это, кажется, не заботило императора. Тангуты были слишком слабы, чтобы одерживать победы над цзиньскими войсками, а варвары, жившие севернее пустыни, снова занялись междоусобными распрями.

Рисуя, Шикуо научилась выделять главные линии и штрихи, чтобы они не терялись среди второстепенных. В разговорах, которые она слушала, тоже надо было ухватить главное, как бы оно ни тонуло в болтовне. Она поняла, что многие считают Янь-ши, ставшего императором Вэй, слабым и нерешительным и что его окружение это устраивает. Он позволил своим мэньаням и моукэ заниматься поборами и не требовал совершенствоваться в охоте и военном деле. Его, казалось, нисколько не волновало то, что военная мощь государства теперь зависела от киданьских генералов и солдат.

В год овцы в разговорах придворных дам появилась тревожная нотка. Северные варвары захватили несколько аванпостов. Войска, посланные против них, потерпели поражение. Ходили слухи, что император был готов бежать из Чжунду, пока советники не уговорили его остаться.

Шикуо была бессильна повлиять на такие события, и у нее были другие заботы. В тринадцать лет она боялась, что император может выдать ее замуж за человека, далекого от дворца, за живущего далеко чиновника, в поддержке которого он нуждался. Она хотела избежать подобной участи.

Она начала показывать некоторые свои рисунки императору. Рабыня передавала свитки императорским рабам и возвращалась с лестными отзывами о ее работах. Когда один из младших министров пришел в ее апартаменты в первый раз за новыми рисунками, Шикуо обрадовалась. Если императору понравятся рисунки, он, возможно, приблизит ее. Она сама питала дамские слухи, которые рисовали ее в его глазах как девушку слишком слабую, чтобы переносить существование вне дворца.

Мазки ее кисти становились более уверенными. Она изображала веселящихся дам, группу придворных на широком дворе, музыкантов, играющих на инструментах, шелковицу за своим окном. Она хотела сохранить образы императорского дворца и еще более любимого летнего дворца на севере города на случай, если двор вынудят оставить их.

Шикуо помнила высокого молодого человека, придворного, который разговорился с ней в императорском саду. Немногие задерживались здесь на исходе зимы, но Шикуо любила холодный чистый воздух и вид голых ветвей с проклюнувшимися почками. Рабыни были с ней, хотя и протестовали, боясь, что их госпожа простудится.

Она остановилась на дорожке, думая, что молодой человек после церемонного приветствия проследует своей дорогой, но он задержался. Звали его Елу Цуцай, и был он сыном Елу Лу, киданьца родом из бывшего киданьского императорского дома, но его семья служила цзиньской династии со времен правления Шицзуна. Елу Цуцай уже добился таких почестей, которые были необычны для киданьцев, по большей части своей предпочитавших служить в армии. Чжурчженьские ученые, слабо разбиравшиеся в классиках, часто получали более высокие мандаринские степени, нежели образованные киданьцы и китайцы.

— Мне хочется сказать вам, ваше высочество, как я восхищаюсь вашими рисунками, — пробормотал молодой человек. — Ствол бамбука вы рисуете изящными и уверенными мазками.

— Ваша похвала возвышает меня, — ответила она. — Я знаю сочинения вашего отца и ваши собственные недавние достижения. То, что такой ученый может получить удовольствие от моих жалких усилий, радует меня.

— Есть и еще один рисунок, который меня тоже восхищает, — сказал он. — Он висит в апартаментах Главного астронома. Дерево, затененное крышей дворцовой ограды. — Шикуо кивнула, император иногда дарил ее свитки любимым приближенным. — У меня было такое чувство, будто стена может вдруг исчезнуть, а дерево останется в одиночестве. Но душа художника раскрывает себя полнее в искусстве изображения бамбука, и тут я нахожу и изящество, и мощь.

— Благодарю вас за лестные слова, — сказала она.

Елу Цуцай поклонился, поплотнее закутал шею меховым воротником и удалился.

Она бы забыла этого молодого человека, но тот день в саду теперь казался последним мирным днем на ее памяти. Позже, весной, другой киданец, князь Елу Люко, восстал против императора и объявил себя Ляо-ваном, государем киданьцев, а потом присоединился к захватчикам-варварам. Противник начал движение по дорогам и перевалам в направлении Чжунду.

Перед ней встало лицо молодой китаянки. Женщина была рабыней, отданной Шикуо за несколько месяцев до того, как изменник Елу Люко перешел на сторону врага. Голова рабыни склонилась, полузакрытые глаза — как полумесяцы, на щеках слоновой кости — персиковый румянец.

Женщину звали Ма-тан. Она не родилась рабыней. Чжурчженьскому мэньаню приглянулась земля дворянской семьи, и он придумал обвинение, которого оказалось достаточно, чтобы казнить ее отца, а ее семью продать в рабство. Как и большинство рабынь дворца, Ма-тан обзавелась верными подружками, на сведения которых можно было положиться. Через них она узнавала о событиях при дворе и за дворцовыми стенами еще до того, как они становились предметом дамских разговоров.

Шикуо обнаружила, что становится более зависимой от сообщений рабынь, поскольку придворные дамы стали более сдержанны на язык. Ма-тан приносила ей вести о голоде, о крестьянах, которые из-за потери урожая и разорения их земель варварами хлынули к двенадцати воротам Чжунду просить еды. Обозы с провизией теперь приходили в город из Кайфына и других городов на юге, у Желтой реки. Ма-тан говорила ей о городах, которые горели по несколько дней, и дорогах, заваленных человеческими костями. Шикуо вспоминала эти рассказы всякий раз, когда ее приглашали в один из императорских залов для пиршеств, где двор все еще обжирался пищей, доставленной с юга.

Император послал армию под командой своих генералов Ваньен Каня и Шуху Каоши, чтобы встретить противника тем же летом. От Ма-тан услышала Шикуо, что всем узникам в Джунду, Сычуане и Ляодзыне была дана общая амнистия с тем, чтобы пополнить ряды армии. Отчаяние императора стало еще более очевидным, когда он послал за Ке-ши-ле Шичунем, генералом, уже обесчещенным из-за поражения, нанесенного ему войском варваров. Вопреки советам большинства министров, император простил Шичуня и сделал его заместителем командующего цзиньской армией.

Шикуо предавалась воспоминаниям, глядя на черное осеннее небо, придавившее императорский дворец. Звезды спрятались за тучи, а потом ночь вдруг ожила, посыпались искры, выросли сверкающие огненные деревья, заполыхали цветы, и грянул гром. Зрелище было устроено по приказу Шичуня, некогда заместителя командующего, а ныне регента империи.

Той осенью император узнал, что армия под командованием Каоши и Каня была разгромлена. Ему сообщили, что сам государь варваров повел войска на центр, а два вражеских крыла охватили бегущую армию с флангов и тыла. Император разгневался еще больше, когда узнал, что Шичунь, которому приказано было защищать стены города, оставил Чжунду и отправился со своими людьми на охоту. Подозрительный император Вэй, боясь, что его заместитель командующего может перейти на сторону врага, послал гонца с приказом о смещении его с поста.

Новость об императорском гневе быстро распространилась по дворцу. По словам Ма-тан, некоторые придворные готовились покинуть город. Шикуо так и не узнала, бежали ли эти придворные. Через несколько дней после того, как император послал гонца к Шичуню, заместитель командующего вошел в Чжувду, и его люди окружили дворец.

Со двора доносились вопли, а из-за двери — звон мечей и крики торжествующих и умирающих солдат. Шикуо выжидала в своих покоях, окруженная своими рабынями, пока не стих шум. Она было поднялась из кресла, как в дверь ворвались трое солдат с мечами в руках.

Она тотчас поняла, что это не дворцовая стража.

— Как вы осмелились войти в мои покои? — Голос ее дрожал, ее охватил страх перед этими раскрасневшимися буйными людьми. — Вы стоите перед дочерью императора Чжанцзуна.

Солдаты попятились. Один из них сказал:

— Мы не тронем вас.

— И вы не тронете тех, кто со мной. Если вы это сделаете, то император отрубит вам головы.

— Сын Неба не сделает ничего без согласия нашего командующего. Город теперь принадлежит ему.

Мужество едва не изменило ей, но она заставила себя смотреть солдату прямо в глаза. Тот постоял немного и, поклонившись, вышел из комнаты.

Она осталась со своими женщинами, боясь покинуть покои. Вечером пришел солдат и сказал Шикуо, что ее приглашают на ужин. Женщины обрядили ее в зеленый халат, отделанный золотой парчой, и повели в зал.

В коридоре, инкрустированном золотом, было полно солдат, стороживших каждую дверь. Еще больше было их в открытых переходах, которые вели в крылья дворца, и перед входом в большой зал для пиршеств. На возвышении, где обычно сидел император, восседал Шичунь, окруженный дамами с раскрашенными бледными лицами. Императора не было нигде.

Тысячи придворных сидели за длинными столами и ужинали, когда министр объявил, что Шичунь провозгласил себя регентом. Дамы, сидевшие с ним, были самыми знатными в городе, им приказали присутствовать. Придворные глотали суп и пожирали еду без обычной сдержанности. Когда подали вино и шелковые цветы, как обычно, были вручены гостям, многие стали громко смеяться, втыкая цветы в прически. Церемонии были забыты, многоголосый шум заглушил невеселую музыку.

Шикуо ела мало. Один за другим министры провозглашали тосты в честь регента. Их поклоны и речи казались насмешкой над церемонией. Двор вел себя бесстыдно, никто ни на минуту не забывал о присутствии солдат в стенах дворца. Наверно, они думают, что Шичунь может спасти их от монгольских захватчиков. А может быть, они просто пируют, пока есть такая возможность.

Шичунь не отпускал никого до глубокой ночи. Он крепко выпил, и голова его покоилась на плече набеленной придворной дамы. Когда Шикуо возвращалась в свои покои, солдат в залах и переходах было уже меньше. Ее рабыни стояли в прихожей и смотрели в окно, как во дворе пускают фейерверк.

— Принесите мне тушь и бумажный свиток, — сказала Шикуо, сев за низкий столик, за которым она обычно рисовала.

Две женщины принесли ей то, что она просила, еще одна поставила на столик масляные лампы. Она махнула рукой, отпуская женщин, и начала растирать тушь на влажных плоских камнях.

Замысел картины пришел к ней через мгновение. Кисти ее клали на бумагу твердые, уверенные мазки. В императорском кресле сидел человек, сжимавший одной рукой кубок, а другую запустивший во взлохмаченные волосы белолицей женщины. Сбоку стоял солдат с поднятым щитом и мечом в руке, слегка повернув голову к сидящему.

Шикуо положила кисть и вытянула руки, почувствовав боль в плечах. За окном были сумерки, большая часть женщин спала на кушетках и подушках, но Ма-тан бодрствовала, и Шикуо подозвала ее.

Молодая женщина встала, подошла к ней и опустилась на колени у столика.

— Это не император, — сказала Ма-тан, взглянув на рисунок, — и женщина похожа на обыкновенную шлюху. Что же касается солдата, то я не могу определить, то ли он защищает их, то ли хочет отвернуться.

— Человек в кресле — это регент Шичунь. Женщина относится к тому сорту гостей, которых бы ему надо пригласить на пир вместо тех, что там были, а солдат…

Ма-тан открыла от волнения рот.

— А если он увидит это? Если это найдут…

— Выходит, нам надо позаботиться, чтобы не нашли, — сказала Шикуо, — но если и найдут, что с того? Мы пропали, но я благодарна моему искусству — я буду наслаждаться им, пока не придет конец.

Избавившись от иллюзий, которые все еще питали многие при дворе, она как бы сняла пелену со своих глаз. Рисуя без страха выдать себя, свои сокровенные мысли, как подобает любому настоящему мастеру, она стала более сильным художником. Она теперь поняла, что ее ранние рисунки, хоть и сделанные мастерски, были в основном работами девушки, которая хотела понравиться. Лучшая из них — рисунок бамбука, восхитивший Елу Цуцая, — сделана, когда настроение было безмятежным. И неважно было больше, спасется ли она от бури, грозившей городу, с рисунками, которые будут напоминать ей об утраченном, или погибнет.

Услышав, что Шичунь казнил Ваньен Каня, она не удивилась. Кань был одним из командиров, побежденных монгольским войском, и возможным соперником Шичуня. Она спокойно восприняла весть о том, что он приказал убить императора Вэя. Она знала, что лишь по совету министров он удержался от того, чтобы не занять трон самому. Через несколько дней после захвата дворца Шичунь призвал Сюань Цзуна, единокровного брата отца Шикуо, в столицу, чтобы тот занял императорский трон.

Пренебрежение регента новым императором было очевидным. Шикуо нарисовала дворцовую сценку — император Цзун мешком покоился на своем троне, а Шичунь, всегда сидевший в присутствии императора, обращался к придворным сам. Рисунок обидел бы обоих, поскольку показывал, что император слишком не уверен в себе, чтобы потребовать должного уважения, а генерал опьянен своей властью.

Через два месяца после того, как Шичунь объявил себя регентом, он выступил, чтобы дать бой монгольскому отряду севернее города. Он вернулся в Чжунду и объявил, что одержал победу, а потом послал против врага Шуху Каоши, пригрозив ему смертью, если тот не даст отпора противнику. К тому времени стало ясно, что победа Шичуня обошлась дорого, и только отчаяние заставило задействовать Каоши, который был в опале из-за своего прошлого поражения.

Каоши монголы побили, но смертный приговор, который Шичунь обещал ему в случае поражения, был приведен в исполнение над самим регентом. Еще не дошла в столицу весть о разгроме, как Каоши вернулся в город, внезапно напал на резиденцию Шичуня и отрубил ему голову при попытке к бегству. Император Цзун забыл заслуги человека, вознесшего его на трон, простил Каоши и назначил его заместителем командующего.

Шикуо вспомнила, как впервые нарисовала одного из ястребов императора. Это была детская проба, почти не передававшая стремительности птицы, налетевшей на свою добычу.

Потом Шикуо подумала о последних нескольких месяцах, проведенных в императорском дворце, когда она часто бывала в покоях министров и их жен и в канцеляриях, где писцы и ученые работали над свитками документов. Иногда она приносила с собой свои тушечницы и кисти. Порой она просто изучала то, что хотела нарисовать. Она дарила рисунки некоторым министрам, и они вскоре привыкли к ее присутствию и не обращали внимания на младшую принцессу, которой не было дела ни до чего, кроме рисования.

Она была в канцелярии чиновника военного ведомства, когда к нему пришли для доклада два офицера. Оба сражались с монголами, и им было что доложить.

— Отступающий противник опасней всего, — сказал один из офицеров. Чиновник кивнул, показывая, что знает это. — Он отступает и вовлекает солдат в преследование, потом поворачивает и наносит удар. Говорят, что так ему удалось прорваться за Великую стену, и я могу в это поверить, хотя некоторые утверждают, что без взяток здесь тоже не обошлось.

— Они совершенствуются в искусстве осады, — сказал другой офицер, — благодаря изменникам, которые перешли на их сторону. Противник заставляет пленных стрелять из катапульт и сооружать осадные башни, а также толкать их вперед при штурме города.

— Они передвигаются быстрее, чем я мог себе представить, — добавил первый офицер. — Армии, отстоящие друг от друга на тысячи ли, продвигаются одновременно — так быстры их верховые, передающие распоряжения генералов. Я разговаривал с людьми, которым удалось бежать из одного города, и когда они добрались до другого на востоке, то обнаружили, что монголы, от которых они удрали, атакуют и его.

Ястребы ее отца не упускали добычи. Шикуо в тот день рисовала не ястреба и не чиновника с офицерами, а зайца, прижавшего уши и напружинившего ноги, чтобы бежать.

Шикуо представилась столица с высоты птичьего полета. Ее отец приказал ремесленникам изготовить масштабную модель города в одном из залов, где ее разрешалось осматривать лишь членам императорской фамилии и самым близким придворным. Маленькие кирпичные зубчатые стены с двенадцатью воротами окружали город. Девятьсот башен выстроились у трех рвов, выложенных синими самоцветами.

Она восхищалась изогнутыми, украшенными рубинами карнизами миниатюрного летнего дворца и тонкой резьбой деревьев вдоль дорожек парка, сделанных из слоновой кости. Вне пределов модели города стояли четыре форта, каждый из которых был городом сам по себе, окруженный башнями и рвами. Она узнала, что умельцы даже воспроизвели подземные ходы, которые вели в город из этих фортов, хотя сверху их увидеть было нельзя.

В начале года Собаки император Цзун направил посланника к противнику просить мира. К тому времени город Шо Шоу сдался монголам, и еще три генерала со своими войсками перешли на сторону врага. Императору в просьбе о мире было отказано, столица приготовилась к осаде.

Все шестнадцать лет своей жизни Шикуо передвигалась по улицам вне дворца только в экипаже или носилках. Вскоре после нового года по распоряжению императора она с императорским домом перебралась из дворца в северный форт столицы. Самым богатым гражданам города было велено переселиться в восточный форт, чиновникам и их семьям — в южный, а дальним родственникам императорской семьи — в западный. Император надеялся, что форты с их солдатами, зернохранилищами, арсеналами и оборонительными сооружениями выстоят, даже если в высоких стенах города будут пробиты бреши.

Широкая прямая улица, которая вела от дворца, для проезда была очищена от народа, но Шикуо мельком видела за рядами солдат испуганные лица. По обе стороны дороги стояли телеги, нагруженные провизией и сеном, доставленными из сельской местности, на других громоздились кирпичи и камни, предназначенные для того, чтобы бросать их в противника со стен. С серого неба падал снег. К тому времени, когда Шикуо и другие достигли подземного хода, город покрылся белой пеленой.

В особняке, предназначенном для императорской семьи, Шикуо и ее рабыням отвели три маленьких комнаты. Солдаты на стенах могли отразить натиск противника. Шикуо не знала, на что надеяться.

В течение той зимы монголы дважды атаковали столицу. В первый раз они пробились в часть города, но были вытеснены защитниками, поджегшими дома. Когда противник предпринял вторую попытку штурма столицы, ее отразили солдаты четырех фортов. И все же эти успехи принесли слабое утешение императору Цзуну. Большая часть войск противника двинулась на юг. Те, что уцелели и принесли вести в столицу, рассказывали о разграбленной долине у Желтой реки и о городах, ожидавших нападения с севера, но захваченных врасплох монголами, хлынувшими с юга.

Теперь двор ожидал длительной осады. На императорских пирах подавали меньше блюд, Шикуо реже принимала ванны, потому что рабыни приносили меньше горячей воды. К весне двор узнал о потерях императора: быстро продвигающийся противник захватил большую часть равнины на юге. И все же монголы, казалось, медлили с решающей битвой. Когда монгольский посол въехал в столицу с предложением мира, император Цзун отклонил его. К всеобщему удивлению, посол вернулся и предложил мир еще раз.

Среди скученных обитателей форта новости распространялись быстро, и Шикуо знала о переговорах почти столько же, сколько она знала бы, если бы присутствовала на них. Монгольский король прислал тангута А-ла-шена, свободно говорившего на северном ханьском языке, в качестве своего главного представителя. Его речь, лишенная витиеватости, была вполне уместна.

— Все ваши провинции к северу от Желтой реки принадлежат мне, — сказал тангут, — а у вас осталась одна столица. Это случилось с вами по воле Божьей, но Небо может отвернуться от меня, если я буду продолжать нажимать на вас. Я хочу отступить, но мои генералы решили воевать. Что вы дадите мне, чтобы я умиротворил их?

Этот вопрос, в котором было скрытое признание того, что противник не готов к длительной осаде, расколол советников императора. Часть во главе с Каоши настаивала на том, чтобы отклонить требование. Но Вань-янь Фусин, командующий войсками столицы, возглавил партию, настаивающую на мире. У гарнизона столицы семьи жили в прилежащих районах. Если он проиграет битву, город будет оставлен, если выиграет, солдаты захотят вернуться домой, оставив столицу беззащитной.

Это все и решило — не сила или слабость противника, а преданность собственных войск. Вникая во все эти тонкости, Шикуо не сомневалась в решении императора.

Цзун постарается умиротворить монголов, чтобы выиграть время для укрепления своей обороны. Она не удивилась, когда узнала, что Фусин отправился вместе с А-ла-шеном в монгольский лагерь для обсуждения условий договора.

К концу весны Фусин и тангут вернулись в столицу. Будет заключен мир, требования противника будут удовлетворены.


Она рисовала в своей комнате, когда к двери подошел какой-то младший чиновник. Когда Ма-тан впустила чиновника и его двух помощников, рабыни опустились на колени вокруг Шикуо. Чиновник поклонился должное число раз и пробормотал приветствие в соответствии с церемониалом. Она ждала, предчувствуя то, что он скажет ей, и все же отказываясь поверить в это.

— Наш монгольский брат, — говорил чиновник, — сказал, что он примет в дар золото и шелк. Мы дадим ему десять тысяч лянов золота и десять тысяч штук лучшего шелка. Он сказал, что хочет лошадей, и ему дадут три тысячи наших лучших коней. Он сказал, что хочет пятьсот ловких мальчиков и пятьсот красивых девушек, чтобы они служили его народу, и они будут подарены ему. Он сказал, что дочь императора, отданная ему в жены, смирит его гнев. Честь пала на вас, ваше императорское высочество — Сын Неба указал, что из принцесс вы больше всех подходите для того, чтобы стать женой монгольского короля.

Ее рабыни замерли. Шикуо сообразила, что Цзун сделал самый удобный выбор. Монгол не узнает, что среди дочерей императоров она занимает далеко не главное место, а со своим здоровьем она, по слухам, долго не проживет. Ловко же император нашел ей применение — решил обидеть врага под видом исполнения его требования.

— Значит, я куропатка, — сказала она, — отданная на растерзание тигру.

— Император предоставил вам три дня для подготовки. Вам, конечно, дадут все, что нужно, чтобы утешить вас. Сын Неба сам выберет для вас подарки.

Шикуо взглянула на свой рисунок — несколько мазков, и он будет закончен. Император Цзун сидит в саду и наблюдает, как императорские гвардейцы упражняются в стрельбе из лука. Один опустил лук, будто только что выстрелил. Стрела воткнулась в землю, не долетев до цели, другие стрелы валяются поблизости. Кисть забегала по бумаге. Чиновник стоял молча, а она ждала, когда высохнет тушь. Она не предложила ему сесть, не велела рабыням принести чай.

Наконец она подняла голову.

— Я должна покориться, — сказала она. — Как бы я ни оплакивала свою ссылку, я польщена, что Сын Неба считает меня достойной занять место рядом с его братом монархом. Если Средняя столица будет спасена, я буду хранить память о ней в своем сердце и радоваться, что любимый город остался цел. Если он падет, то я не буду свидетельницей его конца.

Чиновник побледнел.

— Мы заключим мир.

— Будем надеяться на его продолжительность. — Она свернула свиток, встала и вручила его чиновнику. — Это последняя картинка, которую я нарисовала на своей родной земле. Пожалуйста, передайте ее императору, чтобы он помнил меня.

Чиновник откланялся и вышел, пробормотав несколько фраз. Шикуо опустилась на пол. Ма-тан обнимала ее, пока она плакала на плече молодой женщины.

— Ваше высочество, — сказал чей-то голос.

Шикуо оглянулась, боясь, что ее застанут врасплох.

— Почтенная, вас ждут.

Шикуо встала. Цзун, сказали ей, остался недоволен ее последним рисунком, ругался и наступил на него ногой. Она достигла цели, он ее запомнит. Ма-тан взяла ее за руку и вывела из комнаты.

97

На широкой дороге, которая вела прочь от Чжунду, Шикуо смотрела только вперед. Она не оглядывалась на далекий город, где солдаты стояли у бойниц на зубчатых стенах и наблюдали, как уходит обоз с шелком и золотом, лошади с тысячью мальчиков и девочек, которые будут служить монголам в обмен на мир.

Экипаж привез ее и рабынь к воротам, где солдаты командующего Фусина подвели к ним лошадей. Командующему с частью его войск велено было сопровождать кортеж до перевала Чуянь к северо-западу от столицы. Конные монгольские воины выстроились по обе стороны дороги, их копья с крючками были направлены вверх. Еще один отряд варваров ехал впереди процессии.

Все они были плотными, крепкими людьми, наподобие тех, что встретились с солдатами Фусина у городских ворот. На загорелых обветренных лицах — щелочки глаз. От зловония, чувствовавшегося даже на расстоянии, ей едва не стало дурно. На многих под блестящими черными панцирями были яркие цветные шелковые халаты. На головах некоторых — металлические шлемы цзиньских солдат с защитными пластинками по бокам, свисающими до самого подбородка, другие — в широкополых шляпах. Их головы так низко сидели на широких плечах, что казалось, у них нет шей.

Она думала, что встретит стаю зверюг. Однако люди по обеим сторонам дороги сидели в своих седлах горделиво, а те, что были впереди, ехали стройными рядами.

Вдали среди бурых полей петляла река. В ее берега уткнулись черные лодки. Табуны паслись на стерне сжатого проса. Небольшой курган отмечал перекресток главной дороги с проселочной, и когда она подъехала ближе, то увидела, что курган сложен из человеческих голов.

Шикуо увидела еще много таких холмиков в тот день. Деревеньки и отдельные жилища лежали в развалинах, а вокруг были кибитки, шатры, попадались и осадные башни. Меж шатров шли пленные, сгибаясь под тяжестью тяжелых мешков. Другие, сбитые кучно, с надетыми ярмами, тащили арбы. Возле многих полуразрушенных домов стояли тутовые деревья с ободранными ветвями, листьями которых некогда кормили шелковичных червей. Куда бы она ни взглянула, всюду была разруха — холмы свежевспаханной земли, видимо, высились над братскими могилами, и лошади паслись всюду на истоптанных полях среди сровненных с землей поселков.

К вечеру они приехали в самый большой лагерь, какой она когда-либо видела. Шикуо и ее рабынь отделили от процессии и повели в большой шатер. У входа ждала женщина с нежным румянцем и хрупкой фигуркой китаянки. Она низко поклонилась приближающейся Шикуо.

— Добро пожаловать, ваше высочество, — сказала женщина по-китайски. — Великий хан монголов прислал меня сюда служить вам. Меня зовут Лин. — Она подозвала мальчиков, которые подошли к повозкам и взяли пожитки Шикуо. — Наверно, вы захотите отдохнуть с дороги.

Женщина повела Шикуо и ее рабынь в шатер. Пожилая женщина возилась у огня, горевшего в большой круглой металлической чаше. Пол был покрыт коврами и бамбуковыми циновками. В глубине шатра находилась резная кровать с горой подушек. У стен шатра стояли два больших сундука, а возле них на коленях — три женщины.

Шикуо, болезненно перенесшая верховую езду, присела на краешек кровати, а двое мальчиков внесли один из ее сундуков. Молодая женщина не садилась. Она была явно китаянкой, но ее вьющиеся черные волосы были покрыты платком, талия затянута кушаком, а из-под отороченного золотой парчой синего халата выглядывали монгольские штаны, заправленные в сапоги.

— Пожалуйста, садись, — сказала Шикуо. Женщина поклонилась и села на подушку. — Я думала, что меня представят его величеству по прибытии.

— Великий хан и император монголов очень хочет встретиться с вами, но такая встреча должна быть подготовлена. Вы, конечно, не думаете, что великий хан стащит вас с лошади и затащит в свой шатер.

Шикуо покраснела, именно этого она и ожидала.

— Генерал, который приехал вместе с вами, — продолжала женщина, — поедет вместе с ханскими послами в его орду. После того, как он представится и попросит хана принять императорские дары, великий хан изволит всемилостивейше принять их, если пожелает.

Руки Шикуо задрожали.

— В этом есть сомнения?

— Не бойтесь, ваше высочество. Когда его люди скажут ему, что его ждет красивая дама, он с еще большим нетерпеньем возжаждет ваших объятий.

Шикуо вздрогнула.

— Когда хан примет дары, — добавила Лин, — его брат Шиги Хутух, один из самых важных его министров, присмотрит, чтобы они были розданы самым заслуженным людям после того, как хан получит свою долю. Потом ваше замужество будет отпраздновано пиром.

— Давно ли ты живешь среди его людей? — спросила Шикуо.

— Около двух лет.

— Мне жаль тебя.

— Не стоит жалеть, ваше высочество. Мои родители продали меня ребенком в бордель. Когда город пал, мне повезло, так как я оказалась среди женщин, предназначавшихся самому хану. Если уж быть наложницей какого-нибудь человека, то пусть он будет властелином, и он оставил меня у себя, даже когда ему надоели многие другие. Я была среди тех, кого он взял с собой, вернувшись на родину, и когда он снова выступил в поход, меня взяли вместе с теми, кому было велено находиться при армии. Я довольна, что он до сих пор считает меня приятной, хотя я не родила ему сына. Я могла бы оказаться среди рабов, которых убили еще до его возвращения домой.

Шикуо прикрыла рукой рот.

— Он порабощает их только для того, чтобы убивать?

— Он оставляет тех, которые нужны: ремесленников, сильных людей, женщин, приятных ему и его людям. Остальным не пережить перехода через пустыню. Я не владею никаким ремеслом, за исключением искусства угождать в постели, где монгол не так искусен, как в бою, но в борделе я встречала купцов, говорящих на разных языках, и быстро освоила их. Я научилась говорить по-монгольски, и хан счел, что, как служанка, я буду полезна.

— И теперь ты будешь моей переводчицей?

— Хан желает, чтобы я научила вас его языку.

Во время путешествия она слышала, как монголы говорят на своем противном языке, исполненном незнакомых звуков и, казалось, таком же грубом, как и сами монголы.

— Я говорю по-чжурженьски и по-китайски, — сказала Шикуо. — Наверно, мне нетрудно будет научиться и третьему языку.

— Я сделаю все, чтобы научить вас. — Рабыни открыли сундук и достали свитки. Лин заинтересовалась. — Вы привезли с собой картинки, хозяйка?

— Я привезла бумагу и шелк для рисунков.

— Не знала я, что принцесс учат этому.

— Не всех, — пояснила Шикуо, — но в детстве я проявила кое-какие способности, и мой отец император был так добр, что велел учить меня.

— Рисунки жены могут понравиться хану.

— Не могу себе представить, чтобы он мог заинтересоваться подобными вещами.

— Ваше высочество, умоляю вас не делать о нем поспешных суждений.

Шикуо внимательно посмотрела на молодую женщину. Лин можно было назвать служанкой Шикуо, но в то же время она служила хану и могла либо облегчить жизнь новой жене хозяина, либо усложнить ее.

— Будь моей наставницей, Лин, — сказала она наконец. — У меня нет никакого желания вызвать неудовольствие человека, за которого я собираюсь замуж.

— Мне бы очень не хотелось, чтобы это случилось. Ваше высочество, я могу говорить откровенно? Это может показаться вам любопытным.

Шикуо кивнула.

— Когда монголы взяли меня в плен, — продолжила Лин, — мне они показались лишь животными в звериных шкурах, способными только убивать, грабить и разрушать. Наверно, они и были такими когда-то, но властитель, называющий себя Чингисханом, делает из них нечто большее. Я прислуживала хану, в нем уживаются две личности. Одна — отточенная, как его меч, стальной, острый, готовый разить. Другая — ищущая и желающая облагодетельствовать мир. В слабом человеке две такие личности могли бы противостоять друг другу, а в нем они питают одна другую. Меч расчищает ему путь, другая сторона его натуры стремится к познанию нового.

— Удивляюсь, как ты можешь находить что-то хорошее в народе, который принес тебе такие страдания.

— Какие страдания, ваше высочество? — спросила Лин. — Когда-то я мечтала лишь о том, чтобы какой-нибудь купец купил меня и сделал своей наложницей. А я стала женщиной императора и служанкой дочери императора.

— Не подскажешь ли ты мне, как вести себя с моим будущим мужем?

— Вы не первая принцесса, выданная за хана. Принцесса Чаха, дочь короля Си Ся, была предложена ему в жены, когда сдались тангуты. Я видела ее в орде хана. Мне говорили, что когда-то она была красавицей, а я увидела лишь остролицую женщину с мертвыми вытаращенными глазами. — Она помолчала. — Говорят, когда ее высочество Чаху впервые взяли в шатер к хану, она лишь рыдала, скучая по своему дворцу в Чжунсине. Когда бы хан ни приходил к ней, она встречала его со слезами на глазах. Она проливала слезы и через несколько месяцев.

Шикуо сказала:

— Хан, видимо, был очень недоволен ею.

— Напротив, ваше высочество. Он был ею очень доволен. Говорят, он часто приходил к ней в шатер, и со временем она прекратила плакать. Теперь нет больше слез, но нет и смеха, нет удовлетворения, нет покоя. Ей оказывают почести, положенные жене, родившей хану сына, но она живет в его лагере, как бесплотный призрак. Так вот всегда поступают монголы, ваше высочество, — берут то, что можно использовать, и уничтожают то, что им не годится. Чаха удовлетворила лишь одну из сторон природы хана.

Шикуо смирила свою гордыню.

— Значит, плакать мне не следует.

Лин грациозно встала.

— Вам, наверно, хочется пить, ваше высочество. Я приготовлю чай.

Монгольский хан послал за Шикуо через два дня после ее приезда. Лин сказала ей, что после похода хан торопится пуститься в путь на родину.

Рабыни обтерли ее теплыми влажными тряпками, одели в шелковые шаровары и красный халат, отделанный золотой парчой, и воткнули гребень в виде бабочки, усыпанный драгоценными камнями, в густые волосы. Вместе с сопровождающими ее Лин и Ма-тан Шикуо вывели наружу, где ждали солдаты с лошадьми. Там же стоял командующий Фусин со своими офицерами, и на всех были доспехи. Монгольский отряд возглавлял тангут А-ла-шен.

Шикуо с двумя женщинами ехала по краю лагеря, строй цзиньских солдат двигался слева, а монгольских — справа от нее. Возле шатров пленные варили пищу в котлах, разгружали арбы, чинили упряжь и собирали аргал. Она не могла различить, кто был богатым торговцем, кто — крестьянином, кто — помещиком: все теперь стали рабами.

Лин, говоря о хане, тонко намекнула, что цзиньцы сами навлекли на себя бедствие. Си Ся покорилось монголам так же, как и онгуты. «Золотой» император Цзинь мог бы признать монгольского хана своим братом. Но цзиньцы поддержали часть онгутов, которые свергли своего вождя за три года до этого. Собственная дочь хана Алаха, жена старшего сына онгутского князя, потеряла мужа и была принуждена бежать в монгольский лагерь с оставшимися в живых членами правящей онгутской семьи. И все было напрасно. Онгуты вернулись на сторону монголов в течение года, предпочтя онгутских сторонников хана командующему, которого поставили над ними цзиньцы.

Хан мудро поступил, поддержав и мятеж киданьцев. Сам Ляо Вэн перешел на сторону монголов, и Чингисхан направил Шиги Хутуха и Анчара-нойона своими послами принимать присягу у киданьцев. Киданьцы никогда бы не взбунтовались, если бы чжурчженьские поселенцы не посягали на их земли, примыкающие к Хинганскому хребту. Никто не ожидал, что хан воспользуется создавшимся положением. Лин нарисовала портрет разумного человека, которого вовлекли в войну, портрет, сильно отличавшийся от того, что Шикуо представляла себе при дворе.

Ханский шатер находился на северном конце лагеря, но на лугу перед ним воздвигли павильон. Пространство между ним и лагерем заполнили монголы, передвигавшиеся неуклюжей раскачивающейся походкой на своих кривых ногах. У павильона стояли ряды монголов, положивших руки на рукояти мечей.

Под навесом Шикуо едва различала хана. Его лицо скрывала тень, на голове была украшенная драгоценностями шапка. Он вырядился в короткую шелковую тунику и расшитый халат и сидел в кресле на возвышении. Она ожидала этого — варвар в награбленных одеяниях.

Она спешилась. Фусин и А-ла-шен повели ее вперед. Под навесом были разостланы ковры. Справа от хана за низкими столиками сидели на подушках мужчины, слева сидело несколько китаянок.

Когда они вошли под навес, Фусин произнес речь. А-ла-шен быстро переводил ее на язык хана. Лин рассказывала ей, что будет дальше. Будут речи, и хан поздравит невесту с прибытием, за чем последует благословение монгольских шаманов, жертвоприношение и пир, который, видимо, будет продолжаться весь день.

Шикуо стала на колени и прижалась лбом к ковру, а потом подняла голову. Теперь она видела хана более отчетливо. Он был такой же плотный, как и прочие, за ушами у него топорщились кольца толстых кос. Его длинные усы и темная борода имели красноватый оттенок. Он склонился к человеку, сидевшему рядом, а потом посмотрел на нее.

Она не ожидала увидеть такие глаза. Складки у него были такие же, как у его и ее народов, но глаза светлые, скорее зеленые или желтые, чем карие. Глаза демона, подумала она, глаза, от которых ничего не скроешь, ужасныеглаза, которые могут привидеться лишь в дурном сне.

— Хан приветствует свою невесту, — сказал А-ла-шен на китайском языке, — чья красота сияет, словно лунный свет.

Лин сказала ей правду. Чем бы ни оправдывал этот человек свои дела, его глаза выдавали то, что он есть на самом деле — оружие, нацеленное на мир. Только покорность могла отвести это оружие.


На пиру Шикуо сидела рядом с ханом. От стола к столу и между теми, что сидели на земле у навеса, ходили рабыни, разнося блюда и кубки. Монголы не пользовались палочками при еде, предпочитая хватать куски руками, передавать их другим на кончиках ножей. Пищей служили длинные полосы недоваренного мяса, которые окунали в соленую воду или соевый соус, но соя не отбивала запаха навоза, на котором готовилось мясо. Наверно, варвары убили и большинство опытных поваров.

Мужчины вскоре напились и выкрикивали свои гортанные песни, заглушая нежную музыку флейтистов, сидевших рядом с навесом. Во время пляски они вскакивали на столы, крушили ногами белые фарфоровые блюда и кубки. Их пенящийся кислый молочный напиток был так же отвратителен, как и прочая пища, но они жадно пили его и вина, подливаемые им, часто держа по кубку в каждой руке.

Хан щурился, и она понимала, что он знает о ее отвращении. Потом он заговорил, впервые обращаясь прямо к ней. Она склонила голову, когда он закончил, и взглянула на Лин.

— Мой повелитель говорит, — бормотала Лин, — что человек должен наслаждаться едой и питьем, которые ему предлагают. В противном случае он оскорбляет хозяина.

— И он не делает исключения для меня?

Лин покачала головой.

— Великий хан не делает никаких исключений. Он говорит вам, что его люди ведут себя правильно, а вы нет.

Ей придется жить среди этих людей.

— Лин, — медленно проговорила Шикуо, — скажи его величеству, что я изучала манеры при дворе, где император лишь деликатно отведывает роскошные яства и пригубливает вино из своего кубка в то время, как его народ голодает, а его солдаты гибнут от руки монгольских воинов. Это очевидно, что у великого хана манеры лучше, чем у меня.

Хан улыбался, когда Лин переводила, а потом предложил Шикуо кусочек мяса, собственноручно подав его ножом. Она взяла, быстро прожевала его и осушила свой кубок одним глотком.


На закате шумный пир все еще продолжался. Монголы подвели к навесу лошадей. Хан посадил Шикуо на своего белого коня и сам сел позади нее. Мужчины закричали и подняли кубки. Рука, обхватившая ее талию, была тверда, как железо.

Перед отъездом из Чжунду вместе с другими подарками император прислал ей книгу, отпечатанную на бумажных листах, скрепленных вместе толстыми золотыми нитями. Книга, содержавшая несколько гравюр на дереве, была подходящим подарком для невесты, поскольку учила искусству любовных утех. Теперь императорский дар казался ей чем-то вроде мести за ее последний рисунок. Цзун догадывался, каковы монголы, и что их хан вряд ли последует предписаниям книги.

К востоку от шатра хана поставили еще один, большой, с шелковыми занавесями. Часовые, выставленные вокруг шатра, приветствовали хана, спешившегося и снявшего с седла Шикуо, стуча по своим черным панцирям кулаками.

Он повел ее в шатер, Ма-тан и Лин пошли следом. Ее пожитки перенесли уже в шатер, ее рабыни стояли на коленях возле кровати в глубине.

— Я скажу нашему хозяину, — шепнула Лин, — что твои женщины помогут тебе раздеться, а потом удалятся в собственный шатер.

— Собственный шатер? — переспросила Шикуо.

— Маленький, ближайший к этому. Если они понадобятся, рабыня позовет их.

— Но, наверно… — Она была уверена, что женщины останутся при ней. — Не говори хану этого, я боюсь оставаться с ним наедине.

— Ваше высочество, я не собираюсь оставлять вас одну. Хану я могу понадобиться, чтобы переводить вам его слова.

Она не могла представить себе, что бы такое он мог сказать ей. Он наблюдал своими светлыми демоническими очами, как две женщины помогали ему снять халат. Когда хана и ее подвели к постели, он оглядел шатер и задул масляный светильник, стоявший на столе. Лин что-то сказала ему. Он снял шапку прежде, чем одна из женщин дотянулась до нее. Макушка у него была выбрита, надо лбом оставлен чуб. Взгляд его упал на постель и на книгу, лежавшую на шелковом покрывале.

Видимо, ее положила одна из рабынь. Шикуо захотелось, чтобы она исчезла. Хан осклабился при виде книги, взял и что-то спросил у Лин.

— Хан, — сказала она, — спрашивает, что это такое.

— Это книга о тучах и дожде, — ответила Шикуо, — но я уверена, что хану, который доставил радость, развеивающую тысячу печалей, своим многим женам, не понадобится эта книга.

Одна из женщин развязала пояс на его тунике. Он махнул ей рукой, чтобы отошла, и сел на постель, покосившись на излучавшие мягкий свет лампы.

— Хан спрашивает, что это такое, — сказала Лин.

Рабыни тихо хихикнули. Шикуо покраснела, на картинке был голый мужчина, при соитии обхвативший ногами стоящую на коленях женщину.

— Это называется «Парящие бабочки», — объяснила Шикуо.

Он полистал книгу до следующей иллюстрации.

— А это? — спросила Лин с улыбкой.

— «Утки мандарина».

— А эта?

Шикуо заставила себя посмотреть на картинку.

— «Резвящиеся дикие лошади».

— Он говорит, что это ему больше знакомо.

Хан покачал головой и указал на другую картинку, где мужчина лизал срамные губы женщины. У Шикуо сдавило горло.

— Это называется «Река Инь ублажает Янь».

— Его удивляет, зачем это только люди занимаются этим.

Шикуо старалась не смотреть в глаза молодой женщины.

— Значит, этому он у тебя не научился.

Лин засмеялась.

— Я объяснила ему, что мужчина получает самое большое удовольствие, если акт длится долго, чтобы его драгоценное янь могло быть соответствующим образом усилено женским инь, но он сказал мне, что мужчина, чрезмерно увлекающийся подобными актами, скорее ослабнет, чем станет сильнее. Как я говорила вам, монголы не пользуются искусством спальных утех. — Она снова засмеялась. — Но я также говорила вам, что в хане уживаются две личности, и он способен доставить много удовольствия тем, кто этого хочет. Ваши киноварные ворота охотно откроются перед его энергичным копьем.

Шикуо в этом очень сомневалась. Хан положил книгу на стол. Ее рабыни раздели их. Она старалась не смотреть на него, чувствуя, что он разглядывает ее. Ма-тан причесала ей волосы и помогла лечь в постель. Когда он вытянулся рядом, Шикуо закрыла глаза. Покрывало взлетело над ней и опустилось.

Когда она открыла глаза, женщины уже ушли, а Лин стояла на коленях у постели. Шикуо лежала, боясь пошевелиться. Он дотронулся до нее, а потом поднес длинный локон ее волос к своему лицу и стал шептать непонятные слова.

Лин сказала:

— Хан говорит, что вы красивы, ваше высочество. — Он стянул с нее покрывало, положил руку на маленькую грудь и пробормотал что-то еще. — Теперь он говорит, что вид ваших нефритовых холмиков восхищает его.

Слышать хана, говорящего устами Лин, было не легче, но молодая женщина после этого замолкла, поскольку вскоре не было нужды говорить вообще. Он прижал губы к ее губам, ей удалось не ответить на его ласку. Его руки ласкали ее и добрались до промежности.

Его грубые руки пытались воздать должное ее лепесткам лотоса, и это ощущение было хуже, чем если бы он просто вошел в нее. Она полагала, что ей бы следовало поласкать его нефритовый пестик, но она не могла заставить себя сделать это. От него разило потом и мясом, которое он съел. Он навалился так, что она чуть не задохнулась. Он вошел в нее, а она вся сжалась от боли. Он задыхался, вздрагивал, потом вышел.

Лин встала и укрыла их.

— Мне не надо больше оставаться здесь.

Она поклонилась, пробормотала что-то хану на его языке и вышла из шатра. Наверно, она сказала хану, что его молодая жена вне себя от счастья, чтобы выразить свою радость должным образом.

Он лежал рядом, держа ее лицо между ладонями и стараясь заглянуть ей в глаза. Она вспомнила, что говорила Лин о его жене-тангутке. Она не позволит себе стать существом, оплакивающим утраченное.

«Я буду твоей женой, — подумала она. — И я буду жить среди твоего народа, и я не дам тебе повода уязвить меня, но я не забуду дела твоих рук, всего того, что увидела по дороге сюда».

Губы его дрогнули, будто он почувствовал ее мысли. Он привлек ее к себе.

98

Монголы оставили разрушенные города, лежавшие за драконьим хребтом Великой стены. Шикуо не плакала, проезжая через Зев Стены, и при виде посланий, которые нацарапали на арке ворот другие изгнанники. Варвары резали рабов, которые больше были не нужны им, и оставляли тела на месте. Она предпочла удалиться от кладбища, в которое монголы превратили ее родину.

Шикуо посмотрела на свою картину и добавила лишь один мазок. За последние два месяца обитатели ханского лагеря привыкли к странному зрелищу — цзиньская принцесса сидела под зонтиком рядом со своим шатром, заставленная ширмами, защищавшими ее от ветра, и тыкала кистями в бумажные или шелковые свитки. Даже в этой дикой стороне у нее было не больше дел, чем во дворцах Чжунду. Рабы и слуги пасли стада, которые ей выделил хан, и заботились о ее шатре и пожитках. Лин оставалась под боком и вела ее по новой жизни.

Шикуо оторвалась от картины. Из кибитки вылезла госпожа Тугай и в сопровождении двух служанок пошла к Шикуо. Тугай была самой важной из четырех жен-монголок, которых хан взял с собой в поход. У нее были добрые карие глаза и тело почти такое же толстое, как у молодого монгола. Остальные три жены были хорошенькими и плотными, с широкими лицами и красными щеками. Они оставались на онгутской территории с другими монголками и арьергардом и присоединились к хану на пути к Ю-эр-ло.

Шикуо и Лин встали.

— Я приветствую тебя, старшая сестра, — проговорила Шикуо. Она уже немного знала монгольский язык, но Лин приходилось часто подсказывать ей.

— Я приветствую тебя, благородная госпожа, — сказала Тугай. Ее высокий и широкий головной убор делал приземистую монголку высокой.

— Это даст мне удовольствие… — Шикуо стала мямлить, и Лин шепотом подсказала монгольскую фразу. — Мне доставит великое удовольствие, если моя старшая сестра воспользуется моим скромным гостеприимством.

— С превеликим удовольствием, — откликнулась Тугай-уджин.

Она села за столик Шикуо, грузно подвинувшись, когда ее женщины примостились рядом. Лин забежала в шатер и вернулась с Ма-тан, которая несла серебряный поднос с фарфоровым горшочком и чайными чашками. Тугай полюбила чай, и Шикуо была благодарна ей за это. Она по-прежнему давилась прокисшим кобыльим молоком, которым угощала ее Тугай в своем шатре.

Они отхлебывали чай. Тугай вытянула свою короткую шею, пытаясь, видимо, разглядеть картину. Шикуо уже подарила женщине рисунок лебедя, сидевшего в гнезде на соленом болоте возле озера. Одарила она и других жен. Женщины восприняли картины с детской радостью, что было совсем не похоже на холодное одобрение придворных в императорском дворце.

— Неудачная попытка, — сказала Шикуо, подтолкнув картину к Тугай. На картине была обгоревшая стена и земля перед ней, усыпанная костями.

Тугай расплылась в улыбке.

— Прекрасная картина, уджин. Этот череп, похоже, детский, а это часть ножной кости. А ребра какие! Ты очень умная, благородная госпожа.

— Спасибо за похвалу, старшая сестра.

Тугай вздохнула.

— Когда приедем домой, ты, наверно, нарисуешь и нашу землю.

— Я предвкушаю виды вашей красивой страны, — пробормотала Шикуо.

— Скоро лето кончится, — сказала Тугай. — Хан хочет уладить дела дома, а потом вернуться сюда. — Шикуо насторожилась. Разумеется, он вернется, чтобы разграбить уцелевшее, разрушить то, что оставшимся в живых удалось восстановить. — Мне кажется, меня он оставит и возьмет с собой другую жену, хотя он едва ли нуждается в нас, имея столько ваших красавиц на выбор.

— Наши женщины всего лишь лилии по сравнению с богатой красотой монгольской госпожи, — вежливо сказала Шикуо. Плотной Тугай впору было бы сражаться на коне рядом с ханом. — Ваш цветок — это пион, который мы называем королем цветов. — Она произнесла этот комплимент на китайском языке, Лин перевела. — Я уверена, что ни одна из наших лебедушек не нравится ему так, как вы.

— О, но я никогда не ходила в его любимицах. Эта честь принадлежит Хулан-хатун, хотя прошло много лет. На лице ее пылает пламя красоты — тебе захочется нарисовать ее. Я была с ханом, когда ее привезли ему, и он так сильно желал ее, что то и дело валил ее на пол и брал.

Шикуо нахмурилась, услышав о таких необузданных страстях. Тугай рассказывала о старших сыновьях хана, которые сопровождали его в этом походе. Шикуо видела их — трое младших были похожи на отца, а старший напоминал громадное животное с маленькими черными глазами. Звали его Джучи, и ходили слухи, что он часто ссорится со своим братом Нагадаем. Два младших сына, Угэдэй и Тулуй, на недавнем пиру напились так сильно, что их пришлось разносить по шатрам.

— И есть еще один человек, получивший звание пятого сына хана, — рассказывала Тугай, — это Барчух, идикут уйгуров.

— Чем же он заслужил столь высокое звание, старшая сестра?

— Его народ возненавидел кара-китаев, которые требовали от него большой дани. Барчух предпочел иметь своим господином Тэмуджина, а не кара-китайского гур-хана и доказал это, выгнав ханских врагов мэркитов, бежавших в свое время в страну уйгуров. Когда Барчух приехал в наш стан присягать, хан был так тронут, что объявил: он всегда будет считать идикута своим пятым сыном и братом своих четырех сыновей.

— Вот это да, — сказала Шикуо. — Наверно, великий хан был доволен тем, что уйгур избавил его от необходимости покорять его народ силой.

— О, наш муж произнес об этом прекрасную речь, сказав, что Барчух не заставил людей хана нести потери, а коней потеть, и заслуживает за это всяческих почестей. Многие уйгуры, разумеется, уже в чести у хана, поскольку они записывают его слова. Они почти такие же образованные, как ваши китайцы.

Шикуо посмотрела в простодушные карие глаза женщины. Тугай явно не хотела обидеть ее, монголке даже уйгур казался образованным. Тугай поболтала потом о своих сыновьях, о маленьком мальчике, который уже сам ездит на лошади, не привязанный к ней, и о старшем, который не промахивается в цель из лука.

— Они мечтают о боевой славе, — сказала Тугай. — Один уже такой большой, что ходит за лошадьми в арьергарде, а мой младшенький очень радуется, когда привозят военную добычу и рабов.

— Я уверена, что оба станут могучими воинами, — согласилась Шикуо. — Имея кровь хана в жилах, они и не могут быть другими.

— Ты говоришь по-нашему очень хорошо, благородная госпожа, хотя живешь с нами совсем недолго. Скоро ты сама станешь монголкой.

Шикуо опешила от такой похвалы.

— Ты меня переоцениваешь, уджин.


Той ночью к Шикуо пришел хан. Она заранее обтерлась теплой водой и надела синий шелковый халат. Он сморщил нос, почуяв запах ее духов.

— Ты опять мылась? — спросил он.

— Прошел месяц с тех пор, как я принимала ванну, — сказала, она. — Я привыкла мыться чаще.

— Вода слишком драгоценна, чтобы тратить ее зря, и ты рискуешь оскорбить духов воды, если будешь мыться в реке. Моя Яса предусматривает смертную казнь за такое преступление.

— Лин говорила мне об этом, — сказала Шикуо, — и о том, что купание во время грозы непременно привлечет молнию на юрту. Но, наверно, духи твоей страны простят меня за то, что я воспользовалась несколькими каплями воды, чтобы сделать свое тело более привлекательным для мужа.

— Женщине не обязательно пахнуть, как цветок.

— И не обязательно гй вонять, как лошадь.

Он сел на кровать.

Два ее последних рисунка лежали на столике у кровати. Когда она устроилась рядом, он взял один из них. Две ее рабыни стояли с опахалами тут же, Ма-тан подала кувшин.

— Как это называется? — спросил он.

Это была картинка, которую она показывала Тугай.

— Картина называется: «Великий хан оставляет свой след на земле».

Он осклабился и схватил другой рисунок. На нем монгольский воин стоял рядом с горкой, сложенной из отрубленных голов, женских и детских.

— А это?

— «Могучий монгол побеждает своих врагов».

Он бросил свиток на стол.

— Если тебе надо рисовать, то изображай лошадей и птиц или юрты с кибитками. Можешь делать картинки наподобие тех, что в твоей книге.

— Я должна рисовать то, что вижу, мой муж.

— Ничего подобного я не вижу.

— Я должна рисовать то, что я вижу в самой себе. Часто моя рука, кажется, сама находит образ и начинает чертить еще до того, как я осознаю, что мне хочется нарисовать. А раз кисть коснулась бумаги, приходится ей подчиняться.

— Ты рисуешь не то, что ты видишь, а то, что думаешь об этом.

Она сказала:

— Я не буду рисовать этого, если ты не хочешь…

— Рисуй что тебе угодно. Если мне очень не понравится…

Он разорвал второй рисунок и потянулся за кувшином, который держала Ма-тан.

Пил он молча. Хан не часто бывал с ней в то лето: его отвлекал долг по отношению к другим женам.

Наконец он махнул рукой, чтобы женщины ушли. Лин направилась было следом, но он окликнул ее.

— Ты останься, — сказал он.

— Как пожелаешь, — сказала Лин, — но госпожа уже достаточно хорошо говорит на твоем языке, и переводить ее не надо.

— А мне и не нужен твой перевод.

Шикуо нисколько не стеснялась молодой женщины, присутствие Лин успокаивало ее. До сих пор хан доставлял ей мало удовольствия, но она могла видеть овальное лицо Лин. Пусть он себе думает, что доставляет ей удовольствие, мысли ее занимала Лин.


На следующий день хан собрал придворных в шатре у Шикуо. Она сидела слева от него, генерал Мухали — справа. Она уже кое-что знала о генералах, сидевших возле Мухали. Тому, что звали Джэбэ, имя дал хан, когда этот человек присягнул ему после боя с ханом же. Борчу был связан с ханом с детства, после того, видимо, как он помог хану вернуть украденных лошадей. Дружба монголов, казалось, зиждилась на подобных подвигах — она завязывалась в битвах и набегах, когда мстили и сводили старые счеты.

Лин сидела рядом на случай, если понадобится переводить, а Тугай и другие жены хана — слева от нее. Мужчины пили вино, но хан ограничивался кумысом. Он не одобрял больших пьянок. Шикуо удивлялась, почему хан не запрещает их. Но первыми стали бы возражать против этого его сыновья Угэдэй и Тулуй. Их кубки наполнялись несколько раз, пока хан что-то тихо говорил Мухали. Угэдэй, шатаясь, вышел наружу, а когда вернулся, с ним вошел еще один человек, запорошенный желтой пылью, словно он проскакал много ли. Он решительно прошел к хану, чуть склонив голову, и Шикуо узнала одного из самых верных товарищей мужа. Несмотря на внушаемый трепет, хан часто пренебрегал всякими церемониями, что было бы немыслимо для императора.

Человек торопливо произнес приветствие и сказал:

— Я принес новости, которые тебе надо знать, Тэмуджин.

— Садись, Самуха, и говори.

— Я подумал, что лучше приехать самому, чем посылать гонца. Новости неприятные. — Самуха сел на подушку возле Мухали и взял у рабыни чашку. — «Золотой» государь покинул Чжунду.

Человек продолжал говорить, а рука Шикуо все сильнее стискивала кубок. Она улавливала смысл его скороговорки. Император Цзун покинул Чжунду тотчас после ухода монгольской армии и отправился в город Кайфын, где и обосновался, бросив на произвол судьбы часть страны севернее Желтой реки.

— У нас мир, — сказал хан, когда Самуха закончил. — Он обещал мир. Я сказал ему, что уйду, а теперь он показывает, что не верит моему слову. В Кайфыне он осмелеет и будет сопротивляться. — Он говорил спокойно, но Шикуо увидела, что глаза его гневны. — Я бы оставил ему его столицу, если бы он сдал ее мне и присягнул. Теперь я ему ничего не оставлю.

— Кроме плохой новости, есть и хорошая, — сказал Самуха. — Многие киданьцы из его собственной королевской гвардии дезертировали во время его побега и присоединились к нашему брату Ляо Вэну.

Наблюдая за ханом, Мухали шевелил усами. Генералы хотят этой войны, подумала Шикуо. Все они хотят воевать. Они до сих пор осаждали бы Чжунду, если бы хан не приказал им отойти.

— «Золотой» государь показал лишь, как он боится нас, — сказал Тулуй. — Он знает, что мы можем взять Чжунду.

Самуха посмотрел на молодого человека.

— Взять его нелегко, — сказал он. — Дважды мы входили внутрь, и дважды нас отбрасывали. Они наверняка будут бросать в нас со стен свои громоподобные бомбы и пугать наших лошадей этим ужасным шумом. Не думаю, что мы одолеем такие высокие стены, и у нас нет опыта ведения осады.

Тулуй фыркнул.

— Нет ничего невозможного для монгола.

Хан поднял руку.

— Нам придется брать город штурмом, — сказал он. — Осажденные слабее нас. Они найдут мало провизии в местностях, по которым прошли мы, а без императора дух их будет подавлен. Мы можем заставить их сдаться, заморив голодом.

— Они скорее всего пошлют за провизией людей на север, — сказал Мухали.

— Если мы не побываем там первыми. — Хан наклонился в кресле. — Скоро наступит осень. К тому времени мои разведчики обеспечат наше продвижение. — Он взмахнул руками. — Два крыла двинутся на восток через Хинганы. Другая армия пойдет на юг и окружит Чжунду.

Мухали говорил хану о созыве военного совета и необходимости подкреплений. Шикуо осушила кубок, рабыня наполнила его вновь.

— Горюете, госпожа? — шепнула Лин по-китайски. — Пусть вино облегчит вашу печаль.

— Я не горюю, — сказала Шикуо по-монгольски. Хан оглянулся. — Мой муж возьмет город. Я радуюсь, что он избавил меня от опасности, протянув свою руку.

Она подняла кубок и выпила.

99

Шикуо лежала на постели. Сквозь завывание осеннего ветра она слышала пьяные крики монгольских солдат, праздновавших падение Чжунду. Сам хан плясал в ту ночь, когда весть об этом дошла до него.

Он не вернулся на родину прошлой осенью и держал Шикуо при себе. Зимой он послал два крыла войска под командованием своего брата Хасара и Мухали на родину чжурчженей. Самуха отправился на юг осаждать Чжунду. Хан последовал за ним на расстоянии, передвигаясь медленно на юг, чтобы остановиться лагерем на реке Луаньхэ.

К тому времени Шикуо стала думать, что столица в конце концов выстоит. Хан, боясь, наверно, этого, послал А-ла-шена в Кайфын, чтобы предложить императору мир, но Цзун не принял посла-тангута, несмотря на то что на юг хлынули тысячи беженцев. Император Цзун пытался (слишком поздно) послать провизию в осажденную столицу, но монголы перехватили обозы. Жители Чжунду пришли в отчаяние, а хан ждал.

Но ждать ему пришлось недолго. Едва наступила весна, как Чжунду сдался. Монголы могли понести большие потери при штурме, но они предпочли морить столицу голодом.

Рядом шевельнулась Лин.

— Меня удивляет, что хан не желает переехать в Чжунду, — сказала она.

— Он победил, — откликнулась Шикуо. — Осмотр самого города добавит лишь несколько капель к чаше его радости.

Он послал вместо себя своего главного судью Шиги Хутуха, чтобы тот возглавил грабеж.

Она положила руку на живот. Ребенок в чреве еще не проявил себя. Она, видимо, будет уже на родине хана, когда их ребенок родится. Теперь хана мало что удерживает здесь, часть его армии останется, чтобы разграбить оставшееся и подавить любое сопротивление.

Император государства Сунь будет чувствовать себя в большей безопасности за остатком цзиньских земель, лежавших между ним и монголами. Она гадала, скоро ли хан надумает идти походом на юг.

Лин вздохнула, и Шикуо положила руку ей на чрево. Живот у Лин был круглее, она тоже понесла от хана. Наверно, любовь, которую они разделяли, отворила их ворота для его семени. Какой-нибудь придворный не стал бы ревновать к тому, что происходит между двумя его женщинами, когда они лишены его внимания, но хан был недоволен, узнав, что они получают такое удовольствие друг с другом. Он мог бы запретить это, но Шикуо объяснила, что такие упражнения не принесут им вреда и только заставят еще больше желать наслаждения, которое они получают от него. Их беременность как бы подтвердила правоту ее слов, да и он усвоил кое-что из картинок в ее книге.

Хан осмотрел часть своих сокровищ. Шикуо наблюдала, как ему подали чашку. Хан держал ее на вытянутой руке и восхищался фарфором. Он восторгался прекрасными кубками и изящно раскрашенной фаянсовой посудой так же, как и золотом, наваленным в телеги, стоявшие у его орды.

Он также попросил прислать к нему несколько знатных пленников, но эти люди ждали снаружи, пока хан пил за Самуху и его командиров и слушал, как Шиги Хутух перечислял, что досталось на его долю из добычи.

— Теперь я посмотрю на пленных, — сказал хан, когда его главный судья умолк.

— Ты сказал, что хочешь видеть самых важных, — сказал Шиги Хутух. — Среди пленных, взятых во дворце, эти кажутся наиболее стоящими. Я спросил, кто среди них самые богатые, и мне показали на некоторых. Тогда я спросил, которые из них самые умные, и ко мне подвели других. Их-то я и доставил к тебе.

Шикуо посмотрела на пленников, которых ввели, боясь увидеть знакомых.

— Тот, высокий, производит впечатление, — сказал хан.

— Его нашли у повозки поблизости от дворца, где он оказывал помощь раненым. Люди, наткнувшись на него, думали, что в повозке ценности, потому что он не давал заглянуть в нее, но там оказались одни свитки. — Шиги Хутух откашлялся. — Я приказал своим людям захватить и повозку — может, в свитках написано что-то полезное. Если нет, можно костры разжигать.

— Спроси его, что говорится в свитках.

Кто-то перевел вопрос хана.

— Свитки говорят о звездах, — ответил по-ханьски человек.

Услышав его голос, Шикуо подняла голову.

Это был Елу Цуцай, киданец, который хвалил ее картины. Его шелковый халат был разорван, как и у всех приведенных, лицо худое, изможденное, но он стоял прямо и смотрел хану в глаза.

— Это астрономические карты, — продолжал киданец. — Китайцы изучали звезды бесчисленные годы и сделали много записей об их положении. Такие наблюдения не только показывают нам, какими были небеса в прошлом, но и говорят, какими они будут. Я могу, например, посмотреть на них и высчитать, когда в следующий раз дракон попытается проглотить солнце. Я могу узнать, когда некоторые хвостатые звезды, небесные знамения, вернутся, чтобы предупредить о смутных временах.

Люди, стоявшие возле хана, стали руками и пальцами делать странные знаки, а хан нахмурился.

— Наши шаманы знают звезды, — сказал он, — но могут ли они рассказать нам то же самое? Может ли этот человек читать предсказания звезд?

— Я немного знаю небесные знамения, — ответил Елу Цуцай. — Император очень нуждается в таких знаниях, вот почему только люди, имеющие разрешение двора, могут изучать звезды. Сын Неба должен знать, когда предзнаменования благоприятны для зачатия наследника или какое знамение предсказывает беду.

Хан наклонился вперед.

— Тогда почему же он заранее не предвидел судьбу столицы?

— Мы видели дурные знамения, — сказал киданец, когда ему перевели это. — Но знание бесполезно, если тот, кому оно нужно, отказывается им воспользоваться. Император слушал кого угодно, но не своих астрономов, и в конце концов события подтвердили то, чему он отказывался верить, когда ему говорили о расположении звезд.

— Этот человек — киданец, — проговорил Шиги Хутуху, — и он претендует на то, чтобы считаться потомком рода государей Ляо.

Хан улыбнулся.

— Тогда скажите ему следующее. Дом Ляо и дом Цзинь были врагами. Некогда его предки были правителями, и цзиньцы отняли у них власть. Я мщу за него. Он, разумеется, должен радоваться, что больше не служит своим врагам.

У киданьца брови полезли вверх, когда ему это перевели.

— Я не могу лгать вам, ваше величество, — сказал он. — Мой дед, мой отец и я всегда служили императору цзиньцев. С самого рождения меня учили, что я должен служить своему господину. Измена какому бы то ни было государю всегда приводит к беспорядку. Пока император жил в своем дворце, я считал своим долгом служить ему, а когда он покинул нас, я должен служить его городу.

Этих слов говорить хану не следовало бы. Впрочем, ученый знал, что рискует вызвать ханский гнев.

— Ты говоришь правильно, — сказал хан. Шикуо постаралась скрыть удивление. — Человек, предающий своего хозяина, мне не нужен. Скажите ему: его государь бежал, и теперь он в моих руках. Я хочу, чтобы он служил мне своими знаниями.

Елу Цуцай долго молчал. На какое-то мгновенье их с Шикуо взоры встретились. Она подумала, что вид его — само отчаяние.

— Я охотно буду служить вам, ваше величество, — сказал он наконец. — Я могу сказать это, потому что, судя по вашим словам, вы мудры, но это не вся правда, лишь часть ее. Теперь я могу служить своему народу, только служа вам.

Хан рассмеялся.

— Он честен. Этот киданец будет служить мне лучше, чем служил династии Цзинь.


Через два дня Шикуо послала за киданьским ученым. Она приветствовала его в своем шатре, окруженная женщинами.

Женщины усадили его на подушку. Ма-тан стала позади него с опахалом, а две другие рабыни подали чай.

— Вы все еще рисуете, ваше высочество? — спросил он. — Я спрашиваю, так как вижу, что вы стараетесь сохранить руки гибкими.

Она обхватила пальцами нефритовый шар, который служил ей именно для этой цели.

— Я нарисовала несколько картин. Они не похожи на те, что я рисовала прежде.

— Я уверен, что они очень приятны для глаз. Ничего нет более радостного, чем новая встреча с вами, ваше высочество.

— Я просила мужа разрешить мне поговорить с вами. — Она подбросила и поймала шар. — Он великодушно разрешил встретиться нам. — Она покатала шар на ладони. — Ему приятно разрешить нам поговорить об утраченном, о том, что он отобрал у нас. Давайте говорить откровенно, ученый мудрец. Чем бы мы ни были прежде, ныне я жена монгольского хана, и вы тоже стараетесь заслужить его уважение. Я не оглянулась, когда покидала наш город, но скажу вам, что я теперь часто рисую. Я рисую поля, усеянные костями, которые я видела, горы отрубленных голов и отчаявшихся пленников, которые знают, что умрут. А такие темы требуют от художника особого подхода. — Она встряхнула головой. — Я пригласила вас сюда, ученый брат, так как пожелала услышать, что ханские войска сделали с Чжунду.

— Это печальная повесть, ваше высочество.

— А я и не думала, что она будет другой.

— К зиме мы уже голодали, — начал рассказывать он. — В городе ходили слухи о том, что люди едят трупы. Вскоре стали говорить, что многие уже не ждут, пока другие умрут… Ваньянь Фусин просил Маояня Чин-чжуна открыть ворота и сразиться с монголами в поле — невыносимо было в столице. Они спорили так неистово, что мы стали бояться, как бы их люди не схватились друг с другом. Чинчжун бежал в Кайфын, а Фусин в отчаянии покончил с собой. Говорят, перед смертью он написал прекрасное стихотворение, обвинив Чинчжуна в измене. — Он помолчал. — Чинчжун обещал взять с собой принцесс, оставшихся в Чжунду, но не сделал этого. Они тоже покончили с собой, чтобы не достаться монголам.

Шикуо на мгновенье закрыла глаза. Другие женщины тихо плакали.

— Ворота открыли, — продолжал рассказывать Цуцай. — Офицеры сдались генералу Минганю, который перешел на сторону монголов. Солдаты противника хлынули в город в таком количестве, что запрудили улицы — крысе негде было пробежать. Они грабили и убивали всех на своем пути, поджигали дома, потому что кое-где им еще оказывали сопротивление. Рассказывают, что монголы привязывали тряпки к хвостам кошек и собак, к птицам, поджигали и выпускали, чтобы спалить город.

Киданец перевел дух.

— Многие умерли от голода и болезней. Наверно, монголы хотели огнем очистить город. А может быть, они просто были вне себя от долгой осады. Чжунду ныне — черные руины, госпожа. Императорский дворец горел почти месяц и больше не существует.

Она подумала, что от ее рисунков остался один пепел. Видимо, был какой-то смысл в том, что они пережили жизнь, в них запечатленную.

— Я спас, что мог, — пробормотал Цуцай. — У меня были лекарства, и я помогал больным, пока монголы не нашли меня.

Она сказала:

— Теперь я понимаю, почему хан отказался посетить город. То, что ему нужно было, он получил. Сквозь пепел Чжунду прорастет трава, и когда-нибудь там станут пастись его лошади. Таким он видит мир, почтенный ученый и советник хана. Мы станем свидетелями, как он превратит все под Небом в пастбище для своих табунов.

— Наверно, так оно и есть сейчас, и все же он приказал своим людям беречь мои книги и приглядывать, чтобы я ни в чем не нуждался. Я могу помочь нашему народу, лишь служа хану.

— Вы говорите о нашем народе, — возразила Шикуо, — а на самом деле подразумеваете только киданьцев. Хан охотно вознаградит их за помощь в разорении.

Он сказал:

— Я говорил о нашем народе — и о моем, и о ханьцах, и, наверно, даже о монголах, среди которых нам придется жить. Возможно, мне удастся убедить монгольского хана в том, что он выиграет больше, не уничтожая завоеванное.

— Вы говорите это даже после того, как видели, что он сделал с нашим городом? Принимаете его таким, каков он есть, почтенный советник, и живете в его мире, считая все надежды тщетными?

— Я вижу человека, который добивается своего. Должен ли я воспринимать это, выстраивая стену между его миром и своим? Мне было бы легче жить, принимая его мир и держась в стороне или представляя себе все иллюзией, которая скоро пройдет. Но я не могу так жить. — Он помолчал. — У меня есть обязательства перед другими. Вот почему я служил императору, и поэтому же я теперь должен служить хану. Думаю, вы понимаете это, что бы вы ни говорили. Может быть, именно поэтому же вы продолжаете рисовать, но в новой манере.

— Вы ошибаетесь. Просто я часто не могу рисовать что-либо другое. Как-то мои рисунки рассердили мужа, но теперь ему все равно. Хану быстро наскучивают новые игрушки.

— Но он же не запрещает рисовать так, как вам нравится.

— Он предпочитает знать, что думает его окружение. Он получает удовольствие, узнав мои мысли, какими бы они ни были неутешительными. — Она махнула рукой. — Можете идти, советник Чингисхана. Возможно, вы нужны вашему хозяину.


Хан сидел на постели Шикуо. Из-за жары он разделся до пояса. Скоро они отправятся на север, чтобы переждать лето в более прохладном климате.

Он посмотрел на рисунок, который она сделала через несколько дней после разговора с киданьцем. На нем была закопченная стена со стоящим перед ней деревом, полускрытые пеленой дождя.

— Что это за картина? — спросил он.

— Во дворце была такая стена, — ответила она, — и очень похожее дерево.

— Твоя картинка лжет, — сказал он. — Мои люди сказали, что от дворца ничего не осталось, и дерево должно было сгореть. Твои картинки вводят в заблуждение, жена. Ты не показываешь никаких радостей войны.

— Я всего лишь женщина, и такие радости мне недоступны.

— Всего лишь женщина, но я полагал, что не дура. Каждый человек, которого я убиваю, освобождает немного места для моих юрт, для моих стад и улучшает будущность моего народа. Война — мужская работа, и я получаю удовольствие от своей работы, как любой мужчина, которому надлежит делать ее хорошо. Мы не оплакиваем покойников. Чем были китайцы до моего прихода? Людьми, копавшимися в земле и окружавшими себя стенами.

Шикуо села ему на колени.

— И все же ты нашел среди этих людей достойных.

— Ремесленник, который изготавливает прекрасный меч или кубок, или человек, знающий расположение звезд, приносят пользу. Но я видел много людей в ваших городах, которые не производили ничего, кроме детей, бесполезных, как и они сами. — Он вздохнул. — Твои картинки о смерти становятся скучными, жена.

— Та, которую ты держишь, станет последней.

— Рад слышать это. — Он взглянул на Лин, которая стояла рядом с опахалом. — Принцесса говорит теперь по-нашему хорошо и в тебе нуждается мало. Наверно, мне надо перевести тебя к тем моим женщинам, которые еще не научились говорить.

Шикуо замерла. Лин опустила глаза и продолжала махать опахалом.

— Если ты так хочешь, — тихо сказала она.

— Ты не будешь переживать, расставшись со своей обожаемой подругой императорской крови? — спросил он.

— Это ты не переносишь потерь, мой господин, — ответила Лин. — Делай со мной, что хочешь, поскольку я все еще принадлежу тебе.

Она вскинула голову.

— Хорошо, что ты понесла. В противном случае я отдал бы тебя Мухали — когда он напивается, то признается, что восхищается твоей красотой.

Глаза Лин увлажнились.

— Я не вынесу, если меня отошлют из твоей орды, мой хан.

Шикуо поняла, что Лин говорит правду. Моменты их близости были лишь развлечением для Лин. То, как ответила она хану, ее признание, что любила она только его, ужаснули Шикуо.

100

К западу от лагеря в небо уходили черные скалы. Между горами и желтой степью возвышались голые холмы. На юго-восточном склоне одного из холмов был установлен белый балдахин, отделанный золотом. Цзиньская принцесса сидела в его тени вместе с несколькими своими женщинами.

Лошадь Гурбесу перешла на рысь у трех кибиток, стоявших у подножья холма. На рассвете цзиньская женщина покинула свой шатер и приехала сюда. Мальчик, стороживший кибитки принцессы, принял повод у спешившейся Гурбесу. Сын Гурбесу хотел было пойти с ней, но она махнула ему рукой, чтоб оставался с лошадьми, и пошла вверх по пологому склону.

Принцесса сидела за низким столиком с кистью в руке. Рядом со свитками лежали маленькие плоские камни и палочки цветной туши. Блестящие черные волосы принцессы были повязаны синим платком. С ней, как всегда, была Лин, а позади стояла Ма-тан с большим расписным опахалом. Они были маленькие и изящные, эти женщины. В лагере они порхали, как птички.

Гурбесу поклонилась.

— Приветствую вас, почтенные госпожи.

Принцесса пробормотала приветствие. Гурбесу устроилась на подушке рядом с ней. Еще одна женщина сидела слева от стола и что-то говорила на чужом мелодичном языке двум маленьким мальчикам, сыновьям принцессы и Лин.

— Вижу, вы рисуете новую картинку, — сказала Гурбесу.

— Она почти закончена. — Шикуо положила кисть. На картине был бамбуковый ствол с иероглифами сбоку. Женщина часто писала их, все они были похожи — мазки-перышки, окруженные пустотой.

— У вас хорошо получается, уджин, — сказала Гурбесу.

— Наверно, теперь я нарисую лошадей или хана на соколиной охоте. Наш муж предпочитает такие картины.

Шикуо слегка щурилась, глядя на Гурбесу. От рисования у нее портилось зрение.

— Войска нашего мужа победили еще одного старого врага, — сказала Гурбесу.

— Мне говорили об этом. — Тонкое лицо принцессы было спокойным. — Я слышала, что гонец сообщил тебе новости, как только вышел из шатра Бортэ-хатун.

— Хан знал, что мне будет интересен результат.

— И каков он, госпожа?

— Враг разгромлен Джэбэ и нашим союзником Барчухом, — сказала Гурбесу. — Это Гучлуг, сын моего бывшего мужа Бая Бухи. Он бежал к кара-китаям несколько лет тому назад, после победы хана над войсками моего мужа.

Прелестные черные глаза Шикуо не выражали ничего. Она жила здесь достаточно долго, чтобы знать прошлое Гурбесу. Ей приходилось скрывать явное равнодушие к окружающим. Невидимая стена вокруг женщины казалась такой же толстой и высокой, как та, что стояла на границе ее старой родины. Все они были варварами для нее: найманы, мусульманские купцы, что наведывались в лагерь, и даже писцы-уйгуры.

— Ты скорбишь по этому человеку, госпожа? — спросила принцесса из дома Цзинь.

— Нет. Он бежал с поля боя и оставил нас монголам. Когда он получил убежище у кара-китаев, их гур-хан хорошо принял его и выдал за него свою дочь, но мой бывший пасынок Гучлуг не удовлетворился этим и сам сел на кара-китайский трон.

Шикуо взяла кисть и сделала еще один мазок на рисунке бамбука.

— Кажется, ему на роду было написано потерять две страны под ударами хана.

— Гучлуг дурак, — сказала Гурбесу. — Он стал исповедовать буддизм, когда женился на дочери гур-хана, и новая вера заставила его преследовать своих мусульманских подданных. К тому времени, когда Джэбэ и Барчух напали на него, народ Кара-Китая был склонен к тому, чтобы приветствовать их как освободителей. Вот почему наша победа была такой скорой, почтенная госпожа. Говорят, люди радовались, когда голову Гучлуга пронесли по улицам их городов.

— Я рада, что наш муж одержал победу, — сказала Шикуо. — Когда он снова почтит меня своим присутствием, я скажу ему, что ты мне рассказала. Это избавит его от заботы пересказывать мне подвиги своих войск.

Этой женщине не было дела ни до чего, кроме своих свитков и рисунков. Наверно, именно поэтому хан потерял интерес к ней. Для развлечений у него нашлись другие женщины.

Гурбесу посмотрела на стан. Река Орхон казалась тонкой голубой ниткой у горизонта. Шатры четырех любимых жен хана располагались к востоку от большого шатра, возле которого стоял штандарт. Каждый шатер находился в кольце шатров и юрт поменьше, в которых жили младшие жены, наложницы, служанки и рабыни. Младшие жены жили и в других станах.

Она гадала, помнит ли Тэмуджин, сколько у него жен и сколько детей, поскольку писцы-уйгуры не вели этого учета. Каждый год доставляли много женщин, плененных или полученных в виде дани, и они распределялись по хозяйствам, которыми заведовали четыре ханши. Каждая из женщин оставалась наложницей, пока не рождался сын, а тогда ее повышали до статуса младшей жены и давали ей собственный шатер и рабынь. Счастливицы содержались в главном стане хана, а менее любимые устанавливали свои юрты в других местах и ведали стадами, приписанными к ним. Большая часть спала с ханом ночь-две и привязанностью его не пользовалась. Эта честь по-прежнему принадлежала Бортэ, двум сестрам-татаркам и особенно все еще красивой Хулан.

Шатер Гурбесу, как и Шикуо, стоял в кольце возле шатра Бортэ.

Гурбесу взглянула на Шикуо, которая все еще рассматривала свой рисунок.

— Кстати, я пришла сюда не для того, чтобы говорить о сражениях, — медленнопроизнесла Гурбесу. — Мне нужно сказать тебе кое-что еще. Поверь, пожалуйста, что я забочусь лишь о твоем благополучии.

Тонкие брови Шикуо поднялись.

— Что ты хочешь сказать мне?

— То, что я хочу сказать, — не для ушей твоих женщин, уджин. Это касается тебя и госпожи Лин.

Принцесса махнула рукой.

— От Ма-тан у меня секретов нет, а остальные не понимают по-монгольски.

— Наверно, они понимают больше, чем ты думаешь, — сказала Гурбесу. — До меня дошли слухи о вещах, которые ты могла бы хранить в секрете, иначе Бортэ-хатун вскоре прознает про них. Ее это оскорбит до глубины души, и хан наверняка накажет тебя, если узнает. Я не хочу неурядиц в его шатрах.

Шикуо и Лин обменялись взглядами.

— Мы не делали ничего такого, что оскорбляло бы хана и хатун, — заметила принцесса.

— Мы женщины целомудренные, — сказала Гурбесу. — Ты знаешь это, так как живешь среди нас уже почти три года. Я прошу вас обеих быть мудрыми и вести себя добродетельно.

Шикуо улыбалась, но ее черные глаза не выражали ничего.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, дорогая сестра.

— Я говорю о том, что творите вы с госпожой Лин, — сказала Гурбесу и покраснела. — Ты часто оставляешь ее на ночь в своем шатре, и не потому, что тебе нужна еще одна служанка. — Она перевела дух. — Вы лежите вместе… так говорят. Может быть, ты думаешь, что никто ничего не замечает, а…

Шикуо рассмеялась, откинувшись. Рядом хихикала Лин.

— Так вот в чем дело? — сказала принцесса. — Но почему это надо держать в секрете?

Гурбесу опешила.

— Если хан узнает, он убьет вас обеих.

— Не думаю. — Шикуо улыбнулась, показав белые зубки. — Хан больше всего любит смотреть, как пальчики Лин раздвигают лепестки моего лотоса или как Ма-тан слизывает росу с его складок. Тебя нетрудно поразить, госпожа. Я не заметила, чтобы монгольские женщины вели скромные разговоры в постели, и известно, что хан наслаждается сразу с несколькими женщинами.

— Я говорю не о том, что вы делали с ним вместе, а о том, что вы творили без него.

— А как это может оскорбить его? — спросила Шикуо. — От наших забав ублюдки не рождаются, и мы удовлетворяем себя, когда он не удостаивает нас своим вниманием. Это лишь обеспечивает нашу верность ему, а когда он усталый, ему доставляет удовольствие наблюдать за нашими шалостями. И все же я благодарна тебе за предупреждение. Хан лишь посмеется над твоими обвинениями, но я не хотела бы, чтобы Бортэ-хатун сердилась на меня. Эта почтенная госпожа не одобряет, как ее муж, различных способов любви, так что в будущем нам надо быть поосторожней.

Гурбесу лишилась дара речи.

— Надеюсь, госпожа, что с другими ты об этом говорить не будешь, — продолжала Шикуо. — Это только внесет раздор в семью хана. Некоторые из ханских жен порой жаждали такого развлечения. Они не помянут тебя добром за то, что ты привлекла к этому внимание хатун, и, наверно, эта великая и мудрая госпожа знает о наших делишках и просто предпочитает игнорировать их. Ты могла бы прекрасно справиться со своим одиночеством подобным же образом. Хан навещает твой шатер гораздо реже, чем мой.

Гурбесу встала с одним желанием — быть подальше от этих женщин.

— Ну, конечно же… вот причина твоего прихода к нам, — сказала Шикуо. — Не предупредить нас ты хотела, не предотвратить беду, а из зависти к нашим маленьким удовольствиям. Тебе надо, чтобы мы все сохли по нашему могучему самцу и не утешались при этом вроде тебя. Иди со своими баснями к хатун, если хочешь. Другие станут сплетничать о настоящей причине твоих обвинений.

Гурбесу сделала знак, отвращающий зло, уже спускаясь с холма. Пронзительный женский смех, донесшийся из-под балдахина, больно стегнул ее. Она не знала, что расстроило ее больше — то ли то, что женщины стремятся к таким удовольствиям, то ли то, что Тэмуджин наслаждается, наблюдая их.

Хан хотел завоевать мир. Этот мир заразит своими язвами его народ.

101

Сорхатани вынула Хулагу из люльки. Тулуй сидел возле постели с их двумя старшими сыновьями и рассказывал, что он видел в Китае.

— Их солдаты носят рубашки из шелка-сырца под доспехами, — говорил он мальчикам. — Если стрела пробивает доспехи, то в рубашке она застревает. Ее можно вытащить и продолжать сражаться.

Его старший сын Монкэ кивнул. Хубилай, которому было всего три года, играл со стрелой, которую ему дал отец.

— Но есть кое-что, еще более полезное. — Тулуй держал нитку, на конце которой раскачивался плоский кусочек железа в форме рыбы. — Это рыба, указывающая на юг. Можно опустить ее в чашку с водой, прикрыть нитку, чтоб ветер не раскачивал, и голова рыбы всегда укажет на юг. Рыба получает это свойство, если потереть ее о волшебный камень. Командир может узнать, куда идти его войску, даже в беззвездную ночь на незнакомой местности.

Сорхатани не часто слышала, чтобы Тулуй рассказывал о сокровищах, которые он видел в Китае, или о том, как их делают ремесленники. Муж говорил только о том, что касалось ведения войны. Он краснел от удовольствия, когда рассказывал о катапультах, перебрасывавших камни через стены, или о сосудах, называемых пушками, которые гремят, как гром, когда из них вылетают шары. Его отец хан ценит киданьских ученых. Тулун разыскивал тех, что знают секрет взрывающегося порошка, которым приводятся в действие пушки, или умеют строить осадные машины.

Сорхатани тихо покачивала Хулагу, который сосал грудь. Она подарила хану трех внуков и видела по умным глазам Монкэ и любопытным — Хубилая, что они взяли больше от хана, чем Тулуй.

Рабыня вновь наполнила чашу Тулуя. Она должна поговорить с ним прежде, чем выпивка затуманит его мозг. Хан редко пьет сверх меры, а Тулуй не отстает даже от своего брата Угэдэя по числу выпитых чаш. Угэдэй раскисает от выпивки, Тулуй поет и пляшет, слоняется вокруг шатра отца и все напрашивается на войну.

— Пока я поохочусь с Тогучаром, — сказал Тулуй, — вы оба можете поупражняться в стрельбе из лука со своей тетей Ходжин — она научит вас стрелять.

Ходжин не ожидала в своем шатре, когда ее муж Тогучар вернется из похода, а ездила сражаться с ним вместе. Некоторые прозвали ее Ястребом Тогучара. Она любила битвы так же, как генерал и ее брат Тулуй.

— Наши сыновья должны уметь и многое другое, — сказала Сорхатани. — Мне бы хотелось, чтобы писец Толочу научил Монкэ уйгурскому письму. Хубилай скоро подрастет и тоже сможет учиться.

Тулуй нахмурился.

— Это испортит им зрение, — сказал он.

— Я присмотрю, чтобы они не напрягали глаза.

— Я годы потратил на одоление этих значков и до сих пор не могу отличить одно слово от другого. Что это им даст хорошего?

— Им придется помогать править странами, которые ты с братьями завоевываешь для них. Такое учение может сделать из них хороших советников для того, кто унаследует трон твоего отца.

Тулуй затряс головой и сделал знак, отвращающий беду. Хоть он и видел много смертей, но подобных разговоров о Тэмуджине-эчигэ побаивался.

— Править, не воюя, они не смогут. — Тулуй обнял Монкэ мускулистой рукой. — Слушайте, сынки, и запоминайте. Любой человек, не покорившийся нам и не присягнувший хану, является нашим врагом. Я повидал множество стран, нет числа людям, живущим под небом. Как бы много стран мы ни завоевали, всегда найдется еще больше, и пока они не склонятся перед нами, мы должны считать их врагами. Так велит Яса.

— Да, папа, — сказал Монкэ.

— Страх и быстрота — такое же наше оружие, как лук и меч. Передвигайся побыстрее, и скорость придаст каждому твоему подчиненному силы за десятерых — противник не успеет остановиться и перегруппироваться, как ты ударишь ему в тыл. Страх в сердце твоего врага может выиграть для тебя битву еще до того, как ты выступишь на него.

— Когда ты вернешься на войну? — спросил Монкэ.

— Скоро, надеюсь, — сказал Тулуй с загоревшимися светлыми глазами. — Когда твой дедушка заключит договор с западным ханом, мы окончательно сотрем с лица земли Цзинь. Армия Мухали успокоит к тому времени это государство.

Монкэ потянул отца за рукав.

— Но зачем дедушка хочет заключить договор?

— Потому что умный человек никогда не оставляет возможного противника за своей спиной.

Сорхатани взялась за шитье. Хан направил посла в западную страну Хорезм. Посол, купец по имени Махмуд Ялавач из хорезмийского города Бухары, был удачно подобран для переговоров с шахом Мухаммадом, правившим той страной. Хан хотел торговать с Хорезмом, но еще больше он хотел заручиться обещанием мира. Поскольку Кара-Китай стал частью монгольского улуса, ханские владения теперь граничили с шахскими. Монголам надо было увериться, что большая хорезмийская армия не будет посягать на их территорию, когда главные силы их войска пойдут на восток. А тем временем монгольский караван, сопровождающий посла, будет торговать и собирать сведения о западных краях. Тэмуджин-эчигэ хоть и хочет мира, но к войне тоже готовится.

Хану предстоит еще много завоевать, и ее сыновьям, видимо, придется править людьми, не похожими на них. Им надо будет знать не одно лишь искусство ведения войны.

— Можно мне пригласить писаря Толочу? — спросила Сорхатани.

— Делай, как тебе нравится, Сорхатани. — Тулуй улыбнулся ей и достал альчик. — Посмотрим, сможете ли вы оба обыграть меня. Есть игра, шахматы называется, фигурки на доске — я научился играть в нее у одного купца. Я вас научу ей — она похожа на войну.

Он разлегся на ковре вместе с сыновьями. У него было широкое круглое лицо и редкие усы, он сам выглядел почти мальчиком.

Сорхатани думала: а справится ли Тулуй со своими будущими обязанностями? Как самый младший сын хана и Бортэ, он был принцем очага — отчигином, и ему придется ведать всем на родине, когда выберут нового хана. Ему предстоит стать боевым конем, грызущим удила, жаждущим сражаться в дальних странах, стремящимся стать мечом того, кто будет ханом.

Она не знала, кому быть ханом. Тэмуджин не терпел никаких разговоров о своей смерти, и нойоны, возможно, не получат указаний, кого им выбирать, когда придет время. Если курултай остановится на каком-нибудь из старших его сыновей, отвергнутый может даже поднять оружие на брата. Может ли Джучи стать ханом, если ходят слухи, что он не сын своего отца? Как может править Чагадай, если он ни во что не ставит отцовскую Ясу и не руководствуется ею даже в интересах справедливости? Ни один из них никогда не склонится перед другим.

102

Бортэ взглянула на мужа. Он весь вечер ходил у очага. Наверно, он собирался переночевать здесь. Когда-то он приходил к ней распаленный. Теперь он пришел к ней в шатер отдохнуть, хорошо выспаться.

Он был встревожен, и она не знала, почему. Его посол Махмуд Ялавач вернулся лишь вчера и сказал, что шах Мухаммад относится положительно к торговле и не имеет никаких притязаний на территорию, завоеванную монголами.

— Тэмуджин, — сказала она наконец, — можно подумать, что западный хан отверг твое предложение.

— Наверно, он хотел это сделать. — Он перестал ходить и повернулся к ней. — Махмуд разговаривал со мной с глазу на глаз после того, как передал слова шаха. Я не уверен, что Мухаммад действительно хочет мира.

— Но у тебя были послы от него еще в Китае. Он и тогда предлагал мир.

— Я подумал тогда, что он боится моих армий, — сказал он, — и хочет избежать сражения. Но с тех пор я узнал его лучше. Его отец, а потом он создали улус на западе, пока я объединял свой народ, и, видимо, он думает, что ему благоприятствует Небо. — Он дернул себя за бороду. — У него больше войск, чем у нас. Если я поведу свои армии в Китай, ничто не остановит его от нападения на западе.

Он взглянул на двух рабынь, спавших у входа, а потом повернулся к ней и сел на кровать.

— Махмуд доставил мое послание, — сказал он, — а потом шах поговорил с ним наедине. Махмуд повторил мои слова о том, что я буду почитать его как сына и что мир выгоден для нас обоих. Шах рассердился, что я назвал его своим сыном, и сказал, что из уст неверного это звучит оскорблением. — Хан вздохнул. — Потом он сделал предложение Махмуду, как бухарцу, шпионить в его пользу по возвращении сюда.

— И что ему ответил на это Махмуд Ялавач? — спросила Бортэ.

— Он принял взятку от шаха — он ничего не добился бы, возбудив его подозрения. Он сказал шаху, что я взял много цзиньских городов, но что мои армии не столь сильны, как хорезмийские. Это вроде бы успокоило Мухаммада, и он снова предложил мир.

— Тогда не понимаю, чего же ты боишься. Когда прибудет твой караван, он увидит, что может дать ему мир. — Караван вез золото, серебро, шелк из Китая, меха с севера и тангутские халаты из верблюжьей шерсти — образцы того, что торговля, обеспечиваемая монголами, может дать Хорезму. — Он получит больше, чем может дать ему военная добыча.

— Зато я не получу того, что мне хотелось бы.

Вот чего добивается Тэмуджин, подумала она. В своем послании шаху он предложил тому стать его сыном. Пусть шах выгадывает, лишь бы признавал в нем властителя вселенной. Тэмуджин никогда не согласится на мир с правителем, который считает себя равным хану.

— Поступись гордостью, — сказала она, — и прими любой мир, который он предлагает. Тебе предстоит воевать в Китае. Твои сыновья рвутся туда на войну опять, и это, по крайней мере, удержит Чагадая и Джучи от междоусобных распрей.

— Я запретил им это.

— Но это не заставило их полюбить друг друга. Они сдерживаются, потому что боятся тебя.

Он мог бы уладить все, назначив наследника, но этого она сказать ему не могла. Наверно, в своем отказе признать, что он смертный, хан черпал свою силу.


Через несколько дней после возвращения Махмуда в стан прибыл погонщик верблюдов из монгольского каравана и был спешно приведен к Тэмуджину. В хорезмийском пограничном городе Отрар товары были захвачены городским наместником Иналчиком, а все купцы и сопровождавшие караван люди были перебиты. Бежать удалось лишь одному погонщику верблюдов.

Хану удалось как-то сдержать гнев, но Бортэ знала, как глубоко уязвила его эта новость, поскольку он отправился на Бурхан Халдун. Он часто молился на горе, когда был не совсем уверен в себе, когда воля Неба казалась неясной. Ее беспокойство усилилось, когда она узнала, что хан направил к шаху двух послов-монголов и мусульманина Бохру ибн-Кафрая с требованием выдать Иналчика. Если бы Мухаммад выдал его, мир сохранился бы, но Бортэ помнила, что говорил муж о шахе. Мухаммад мог увидеть в предложении Тэмуджина признак слабости, и это толкнуло бы его на войну.

Когда стали завывать северные ветры, хан с главным станом откочевал на бывшие найманские земли, и Бортэ поняла, что он готовится к войне на западе. Осенью мужчины затеяли большую охоту, и люди говорили, что хан убивал зверей, которых гнали на него, с необычной яростью, убивал, убивал, пока туши не стали громоздиться курганами.

Вскоре после охоты прибыли два посла-монгола с отрезанными бородами и известием, что шах предал Бохру ибн-Кафрая смерти. Бортэ не пришлось спрашивать, что сказал Тэмуджин, услышав об этом оскорблении. Убили посла и унизили двух других — на это преступление ответ был один. Окончательное покорение Китая подождет, пока шах не заплатит за свои деяния.

103

Сестра села, а Есуй снова взялась за шитье.

— Чего ж ты не спросишь про своих детей? — спросила Есуген.

— Видимо, с ними все в порядке, — ответила Есуй. — Ты бы мне сообщила, если бы что-нибудь случилось, они же тут недалеко, не на краю земли.

— Они должны быть с тобой, — сказала Есуген. — Ты плохая мать, Есуй.

— К счастью, ты хорошая.

Тэмуджин скоро придет к ней в шатер. Есуй скажет ему, как она часто делала, что она скучает по детям, но не хочет, чтобы они расставались с детьми Есуген, с которыми они дружат. Он, видимо, подозревает, что она не слишком тоскует по их обществу, но, кажется, согласен с тем, чтобы они были на попечении сестры.

Она посмотрела на длинные черные глаза Есуген и скуластое лицо, до сих пор похожее на ее собственное: некоторые новые наложницы часто путали сестер. Но связь между сестрами немного ослабла. Большая часть времени Есуген уходила на хлопоты по хозяйству, как и у Есуй, и они виделись не часто.

Они ощущали близость больше всего, когда спали с мужем. Тогда они были единодушны и чувствовали, как радуется каждая из них.

— Ты могла бы проводить больше времени со своим старшим, — сказала Есуген, — а то он скоро уедет.

— В таком возрасте его оставят в тылу — ему ничто не грозит. — Тэмуджин посылал старших сыновей ее и Есуген на войну в Китай к Мухали. Беспокоиться из-за детей было бесполезно. Ее сыновья уедут на войну, а дочери уедут из орды, когда выйдут замуж. — Я больше беспокоюсь о том, что может произойти, если Тэмуджин не вернется из Хорезма.

Есуген сделала знак, отвращающий беду.

— Не говори об этом.

Она посмотрела на рабынь Есуй, словно бы испугавшись, что они подслушивают. Две девушки вылавливали творог из котла, а остальные три раскладывали ковры, выбив их. Ни одна из этих китайских рабынь не могла услышать их разговора: умно делают китайцы, выжигая раскаленным железом барабанные перепонки, лишая рабынь слуха и дара речи. Есуй тотчас поняла пользу этого и попросила хана отдать их ей. Теперь некоторые другие жены хотели бы тоже иметь таких рабынь.

— Дорогая сестра, — сказала Есуй, — я молюсь, чтобы наш муж жил тысячу лет, но подумай, что будет в противном случае. Он ничего не говорит относительно того, какой из сыновей будет его наследником. Есть сторонники и у Джучи, и у Чагадая. Ни один из них не склонится перед другим, и наша судьба окажется в руках того, кто будет ханом. Возможно, он решит не держать нас в женах, особенно если захочет вознаградить поддержавших его людей. Нам скорее всего придется доживать в разлуке, развезут нас по разным станам.

Есуген прикрыла рукой рот.

— Невыносимо думать об этом.

— Но лучше подумать и изо всех сил постараться предотвратить это. Тэмуджин должен решить, кому быть наследником, до того, как пойдет на войну.

— Он не станет слушать. Даже Борчу и Джэлмэ не осмелятся заговорить об этом, особенно сейчас.

Это было правдой. Хана беспокоила не только война с Хорезмом, вот и его тангутские любимцы отказались послать к нему свое войско.

— Если ты не можешь воевать один, — сказал их посол, — то какой же ты хан?

Такой ответ разгневал Тэмуджина, но он не мог наказать тангутов за их наглость, не нарушив свои планы. Наверно, люди в Си Ся предчувствовали, что он не вернется из Хорезма, что хан долго не проживет и не накажет их.

Есуй сказала:

— Я поговорю с нашим мужем об этом.

Есуген наклонилась к ней.

— Не смей.

— У меня нет выбора.

Она укололась булавкой, выступила кровь. Есуй сунула палец в рот. Она вспомнила то время, когда пререкалась с ним при людях. Как близка она была тогда к смерти. Она вспомнила, как он посмотрел на нее, когда она осмелилась протестовать. Ей придется высказаться в присутствии других, надеясь, что некоторые из них найдут в себе мужество поддержать ее.


Хан решил задать пир в честь Мухали, который скоро вернется в Китай, где киданьцы Ляо Вэна помогут монголам в войне против цзиньцев. Это была последняя передышка, которой мог насладиться Тэмуджин перед тем, как молиться, приносить жертвы и слушать гадания шаманов по костям и предсказания своего советника киданьца. Его шпионы и разведчики уже работали в Хорезме.

Двор угощался бараниной и пил крепчайшие вина, которые выставляли на мороз, чтобы вода превращалась в лед и оставался чистый спирт. Слух услаждали флейтисты, рабы — китайцы и китаянки танцевали и жонглировали, но Есуй заметила, что веселья было не больше, чем на тризне. Рассказы Мухали о боевых действиях с трудом выводили хана из состояния мрачной задумчивости. Смех Борчу и Джэлмэ был натянутым, а Угэдэй и Тулуй пили даже больше обычного.

Тэмуджин пригласил на пир четырех своих ханш. Есуй прихлебывала вино. Наверно, кто-нибудь еще заговорит первым. Она заметила взгляды, которые многие переводили с хана на его сыновей, словно бы безмолвно задавая ему тот же вопрос. Тэмуджин может выслушать Угэдэя и Тулуя, он всегда относился к ним более тепло, чем к другим сыновьям. Хулан могла бы сказать, не вызвав обиды. Субэдэй и Джэбэ вскоре примутся за воспоминания, и тогда слова не вставишь. Хан наклонился к Мухали с трона. Есуй сделала глубокий вдох.

— Позволь сказать, мой муж, — сказала она.

Хан повернулся к ней.

— Говори.

— Хан будет одолевать высокие горы и широкие реки, — сказала она. — Оскорбители его будут утоплены в крови, и рыданья их жен и дочерей будут музыкой для его ушей.

Она могла не продолжать. Он улыбался, но глаза его сощурились.

— И все же любой человек, — продолжала она, — даже величайший из людей, смертен.

Гул голосов смолк. Флейтисты прекратили играть. У Есуй теперь не было пути назад.

— Мне трудно говорить об этом, — сказала она, — но если большое дерево падает, что случается с птицами, свившими гнезда на его ветвях? Куда они полетят, если некому указать им путь? У тебя четыре благородных и храбрых сына, но который из них будет твоим наследником? Я задаю этот вопрос не одна, а от имени всех твоих подданных. Мы хотим знать твою волю.

Его глаза сверкали, как драгоценные камни. Он накажет ее за упоминание о его возможной смерти, за то, что она бросила тень на предстоящий поход.

— Мне не нравятся эти слова, — тихо сказал он.

Кровь отлила у нее от лица. Он не накажет ее прямо здесь, а заставит ее ждать, трепеща перед тем, что может случиться.

— Но ты высказалась смело, Есуй, — продолжал он. — Мои братья, сыновья, даже Борчу с Мухали не осмелились бы задать мне этот вопрос.

Есуй монотонно раскачивалась. Ее пощадят.

— Моя Яса предусматривает, что следующего хана изберет курултай, — сказал Тэмуджин, — но нойоны должны знать мою волю. — Джучи и Чагадай напряженно следили за ним. — Ты мой старший сын, Джучи. Что скажешь ты?

Джучи открыл было рот, но тут вскочил Чагадай.

— Почему ты обращаешься к нему?

— Отец просил меня высказаться! — заорал Джучи.

— Кто такой Джучи? — взревел Чагадай. — Всего лишь ублюдок, которого ты нашел на мэркитской земле. Он не заслуживает трона!

Большие карие глаза Бортэ вспыхнули от ужаса и гнева. Джучи вскочил и схватил Чагадая за воротник.

— Ты не имеешь права называть меня ублюдком! — кричал Джучи. — Ты не лучше меня — вызываю тебя на поединок! Докажи мне, что ты лучше стреляешь из лука, и я отрежу себе большой палец! Если ты поборешь меня, я не поднимусь с земли!

Чагадай фыркнул.

— Ты хорошо сражаешься на словах. Ты не храбрее обоссанного шакала, который породил тебя и бежал от отцовского войска…

Кулак Джучи заехал ему в челюсть. Чагадай упал на стол, круша блюда, а потом, перекатившись, вскочил на ноги. Руки его уже обхватили шею Джучи, когда Мухали схватил его. Борчу вскочил на другой стол и бросился на Джучи, столкнув великана на пол. Оба сына хана обменивались ругательствами, а генералы старались их удержать. Есуй смотрела, как все четверо возятся среди разбитых блюд и разбросанной еды.

— Стойте! — закричал Мухали, обхвативший Чагадая. — Чагадай, ты всегда соблюдал закон. Разве он разрешает биться с братом?

— А разве закон говорит, что ублюдок должен править?

Джучи зашипел. Борчу крепко ухватился за его широкие плечи.

— Послушайте меня! — кричал Борчу. — Я ходил в походы с вашим отцом, когда вы еще были ребятами, когда все племена сражались друг с другом, и нигде нельзя было спастись. Джучи, неужели ты хочешь, чтобы эти времена вернулись? Чагадай, неужели ты будешь унижать мать, которая дала тебе жизнь?

Джучи перестал вырываться. Чагадай взглянул на него и закусил губу. Лицо Бортэ было бледным. Тэмуджин молчал. Он накажет своих сыновей, подумала Есуй, а потом и ее за всю эту свалку.

— Ваш отец проливал кровь за вас, — вмешалась Бортэ, — и сражался за вас, даже когда он клал под голову руку вместо подушки и пить ему было нечего, кроме собственной слюны. И ваша мать была рядом и кормила вас, когда ей самой было нечего есть. Разве ты и Джучи не вышли из одного чрева? Как ты можешь оскорблять благородную женщину, которая дала тебе жизнь?

Тэмуджин поднял руку. Все повернулись к нему.

— Чагадай, — тихо сказал он, — Джучи мой старший сын, и я запрещаю тебе сомневаться в этом.

Чагадай скривил рот.

— Он мне брат… я признаю это, но не больше.

Джучи вскочил и бросился на него. Борчу осадил его снова.

— Прекрасное проявление братских чувств, — крикнул Мухали и ухватился за одну из кос Чагадая. — Я видел больше любви среди шакалов, дерущихся за разложившийся труп.

— Молчать, — сказал Тэмуджин. — Кажется, мне придется сказать снова то, что вы должны знать. Связку стрел нельзя сломать. Одну стрелу сломать легко. Если вы когда-либо снова поднимете руку друг на друга, сила у вас убудет. — Он по-прежнему говорил тихо, но голос его наполнял большой шатер. — Когда я был одинок и не обзавелся еще друзьями, на моей стороне были лишь братья, один из которых обокрал меня, дрался со мной и хотел занять мое место. Вскоре его кости обглодали шакалы.

Чагадай замер. Большое тело Джучи дрожало. Есуй знала, о чем говорит хан: он убьет даже собственных сыновей, если они будут угрожать единству его улуса. Это человек, который, не задумываясь, уничтожит жену, чей вопрос вызвал такую свалку среди его приближенных.

Чагадай взглянул на старшего брата и встал.

— Мы твои старшие сыновья, — сказал он, кривясь. — Теперь ясно, что нойоны не могут выбрать ни одного из нас. Я не могу присягнуть ему, а он никогда не присягнет мне, но мы оба обязаны служить нашему отцу хану и любому, кто ему наследует. — Он посмотрел на Угэдэя и Тулуя. — Угэдэй твой третий сын. Давайте придем к согласию относительно него.

— Это и твое желание, Джучи? — спросил Тэмуджин.

Джучи опустил голову.

— Мой младшцй брат высказал и мое мнение. Если я не могу быть ханом, то по крайней мере мне не придется кланяться ему. — Взглянув на трон, он вздрогнул. — Я хотел сказать, что охотно буду служить Угэдэю.

— Вы оба присягнете ему? — спросил хан. Оба брата кивнули. — Смотрите, не забывайте своей клятвы. Я собираюсь дать вам обоим людей, которые когда-то служили Алтану и Хучару. Я хочу, чтобы вы при виде их вспоминали, что случилось с их вождями, когда они забыли, что присягали мне. — Он откинулся на троне. — Земля большая. Ваши пастбища просторны, а станы будут далеко друг от друга — вам не будет нужды драться. Почитайте Угэдэя как великого хана — и можете править своими странами, которые я завоевал для вас.

Чагадай и Джучи попятились к своим подушкам. Лицо хана смягчилось, когда он посмотрел на Угэдэя. Есуй могла вздохнуть посвободней. Мягкосердечный Угэдэй присмотрит, чтобы их с Есуген не разлучали, если хан падет в Хорезме.

— Ну, Угэдэй, — сказал Тэмуджин, — твои братья хотят, чтобы ты был ханом, и я согласен с ними. А что ты сам хочешь сказать?

Угэдэй выпрямился. Его сильное лицо и светлые глаза были очень похожи на отцовские, но он охотнее улыбался, и глаза не были такими суровыми.

— Что я могу сказать? — Он поднял чашу, пролил несколько капель вина. — Разве я могу не подчиниться отцу? Я сделаю все, что в моих силах. Если мои сыновья и внуки вырастут такими ленивыми, что их стрелы не поразят даже широкого бока лося, то им наследуют другие твои потомки. — Кое-кто хохотнул. — Больше мне нечего сказать.

— Тогда я желаю, чтобы нойоны избрали тебя. — Хан помолчал. — Тулуй, теперь говори ты.

— Я буду при Угэдэе, — сказал Тулуй громким мальчишеским голосом. — Я буду бичом, который напомнит ему о том, что он станет забывать. Я буду сражаться рядом с ним во всех битвах.

— Превосходно, — проговорил Тэмуджин. — Все вы накрепко запомните то, что было сказано сегодня.

Он посмотрел на Есуй. Он наблюдал за ней и тогда, когда все вернулись к пиршеству.


— Угэдэй всегда был твоим любимчиком, — сказала Бортэ, сунув украшения в сундук. — Ты мог бы сделать выбор тотчас после того, как заговорила Есуй. — Она взяла рубашку. — Она смело выступила.

— Забота о себе прибавила ей смелости, — сказал Тэмуджин с постели. — Есуй очень уж торопится похоронить меня — я ей за это когда-нибудь отплачу. — Он поправил подушку под головой. — Мои советники рассказывали мне о мудрецах в Китае, которые знают секрет продления жизни. Я собираюсь пригласить одного из таких мудрецов. Будем надеяться, что пройдет немало времени, прежде чем мой сын унаследует мой трон.

Бортэ взяла другую сорочку.

— Оставь это, — сказал он, — и иди ко мне в постель.

Она закрыла сундук и пошла к постели.

— Я сердита на тебя, Тэмуджин, — сказала она тихо, чтобы рабыни, спящие у порога, не услышали. — Ты мог бы предотвратить драку Джучи с Чагадаем, приняв решение раньше. Ты позволил Чагадаю срамить меня, говорить открыто то, о чем другие лишь шепчутся. Ты мог бы сказать, что хочешь видеть на троне Угэдэя. Ты все время этого хотел. Я поняла это по тому, как ты быстро согласился с этим.

— Хорошо, что Чагадай высказался. — Он сложил руки на груди. — Я знал, что он будет возражать, когда я обратился к Джучи. Я не мог выбрать Чагадая, не показав, что то, о чем шепчутся люди о Джучи, правда, и выбрать любого из них означало бы лишь дробление моего улуса. Но теперь все уладилось, и именно Чагадай отказался от своих претензий, а Джучи согласился с ним. — Он пристально посмотрел на нее. — Я знал, что они могут решить спор дракой, а Джучи так силен, что уложил бы Чагадая. И ему пришлось бы умереть за то, что он убил одного из моих сыновей. Это тоже уладило бы все.

— Какой ты мудрый, Тэмуджин, — сказала Бортэ. — Не знаю, как твой народ проживет без тебя.

— Наверно, до этого не дойдет, если китайский мудрец раскроет мне свой секрет, но Угэдэй справится. Люди его любят, и его жена Туракина плохого ему не насоветует — у нее самой хватит честолюбия, чтобы помочь ему удержаться на троне. И Тулуй защитит брата от любого, кто попытается воспользоваться добротой Угэдэя.

Он думает, что переживет их всех. Вот почему он простил Есуй ее вопрос. Но могучий дуб тоже падает в свое время, как бы много стран ни собралось под его зелеными ветвями.

— Я скажу Тэмугэ и Хасару, чтобы они советовались с тобой почаще, пока меня не будет, — сказал он, — и прислушивались к твоим советам.

— Они и без этого обойдутся.

— От твоих советов дела у них пойдут лучше. А может, ты надеешься, что я возьму тебя с собой в поход?

— Какие уж тут надежды. Я согласна быть как можно дальше от этой войны. — Она отвернулась, чтобы снять головной убор, благодарная за тусклый свет. Отвязавшаяся седая коса упала ей на грудь. Длинная сорочка скрывала обвисшие груди, живот и бедра, испещренные пятнышками. — По мне, ты бы уж лучше остался здесь и дал своим генералам повоевать за себя, но ты еще не старик, чтобы сидеть у огня и рассказывать байки. — Она разделась и легла в постель, натянув одеяло до самого подбородка. — Ты хочешь этой войны.

— Я сделал все, чтобы избежать ее.

— Я знаю правду. Ты воздерживался только для того, чтобы посмотреть, чего хотят духи. Теперь ты вынужден начать эту войну, и тебе придется отложить поход против Цзинь, но ты об этом не сожалеешь. Войны против новых противников продлевают тебе жизнь.

Он сказал:

— Человеку жизнь кажется привлекательной, когда все его враги мертвы.

— Конечно. Когда-то у тебя было их столько, что я не понимаю, как ты вообще выжил. А теперь я думаю, что ты не можешь жить, не сражаясь с врагами.

Он обнял ее.

— Ты говоришь, как старуха, Бортэ.

Она вздохнула.

— А я и есть старуха.

104

Лошадь Кулгана неслась впереди. Хулан тронула нагайкой шею своей лошади, когда сын повернул к берегу реки. Мальчик резко натянул поводья, его белый мерин остановился и попятился.

К стану двигались всадники, и хан был среди них. На лугу за лагерным кольцом Хулан две команды мальчишек гоняли палками трупик какого-то животного. Трупик взлетел от удара палкой, мальчишки бросились за ним. Кулгану захотелось поиграть с ними, хотя он пас лошадей и почти месяц не виделся с матерью.

Она вспомнила, как сын ходил за ней по пятам, когда был маленький, как улыбался ей, когда приносил аргал. Рабыни баловали его свежим хлебом, испеченным из китайской муки. Теперь женщины боялись его, так как он кричал на них и грозил побить за непослушание. Он проводил больше времени со сводными братьями и друзьями, чем с матерью.

Кулган поднял руку, чтобы поправить головную повязку. Для своих лет он был росточка небольшого, и ему никогда не быть таким высоким, как отец, но говорили, что он самый красивый из сыновей хана. Скулы у него были острые, кожа золотисто-смуглая. Две толстые косицы выглядывали из-за повязки. У него были большие янтарные глаза и широкие плечи. Он часто хвалился, что положит на лопатки и мальчиков постарше.

Хан со своими людьми остановился, чтобы посмотреть, как играют мальчишки. Тэмуджин не давал ей знать, что едет в ее орду. Обычно ее предупреждали, что он приедет. Порой он появлялся без предупреждения, когда она уже спала. В постели они занимались штучками, которым он выучился у одной из своих женщин. Хулан знала, что он получает удовольствие, беря ее силой. Иногда она даже стонала от боли, а он в это время говорил ей о своей любви.

Она убеждала себя, что ему наскучит жена, которая не может удовлетворить его. У нее ничего не получалось.

— Отец должен прийти попрощаться, — сказал Кулган. — Все говорят, что война в Хорезме может длиться годы. Интересно…

Хан поспешил к жене и сыну, опередив сопровождавших. Кулган пустил лошадь в галоп. Хулан медленно ехала за ним. Тэмуджин остановился под одиноким деревом, к нему присоединился Кулган. Их белые лошади, потомство любимого жеребца хана, кружились друг подле друга. Тэмуджин подарил лошадь Кулгану несколько месяцев тому назад.

Оба спешились и сели под деревом, к ним подъехала и Хулан. Тэмуджин обхватил мальчика за плечи рукой, глаза его сына сияли от восторга.

— Стреляешь уже лучше? — спросил Кулгана Тэмуджин.

— Неплохо.

— Мои сыновья должны стрелять лучше всех. Ты можешь усовершенствоваться в стрельбе из лука, если меньше будешь цепляться за материнскую юбку.

Кулган покраснел.

— До вчерашнего дня я пас лошадей. Я приехал, потому что мама попросила.

Когда-то он смотрел на Хулан с восхищением, теперь он так смотрит только на отца.

— Поговорите без меня, — сказала она. — Мне нужно присмотреть, чтобы тебя с твоими людьми хорошо накормили вечером.

— У тебя для этого есть служанки и рабыни, — возразил Тэмуджин. — Ты и так много работаешь вместо них. Посиди с нами.

Она спешилась и села рядом с сыном.

— Тебе уже тринадцать, Кулган, — сказал хан.

— Скоро четырнадцать.

— Я хочу, чтобы ты поехал со мной в Хорезм. — Кулган от неожиданности открыл рот. — Ты будешь помогать пасти запасные табуны, — добавил Тэмуджин. — Почувствуешь, что такое война.

Кулган заулыбался.

— Я покажу тебе, как я умею сражаться.

Хулан потупила взгляд. Она знала, что этот день придет, но сыну не следовало бы покидать ее с такой радостью, менять ее общество на возможность сражаться и убивать. К тому времени, когда она увидит его снова, он, наверно, станет мужчиной, закаленным в битвах.

Она коснулась руки Кулгана, он отстранился.

— Подготовься получше, — сказал Тэмуджин, — поупражняйся в стрельбе. Съезди к моим людям и покажи, что ты умеешь. Я хочу, чтобы к ужину они доложили мне, как ты стреляешь.

— Я справлюсь. — Кулган вскочил и побежал к своей лошади. — Обещаю ни разу не промахнуться! — крикнул он и ускакал.

Тэмуджин привалился спиной к дереву.

— Он сдержит обещание, — сказал он. — Он сильный духом. Даже мать не смогла его избаловать.

— Это твой сын, Тэмуджин.

Он пойдет за ханом хоть к черту на рога, как все мужчины, как Наяха.

Он стянул с ее головы платок и обхватил ладонями ее лицо.

— Красавица моя Хулан.

Люди пели песни и сочиняли стихи о хане и его любимой Хулан и о том, что ее любовь к нему была так же велика, как и его к ней. Еще бы — он был величайшим из людей!

— Я буду скучать по Кулгану, — сказала она.

— Ты не будешь скучать. Я не хочу обходиться без любимой жены во время войны, которая может продлиться долго. Ты поедешь со мной, Хулан. — Он улыбнулся ей, но в глазах его мелькнуло что-то злобное. — Что ты скажешь? Ты недовольна?

— Я всегда была покорна тебе, — сказала она. — Ты никогда ни о чем меня не спрашивал.

— А когда тебе нужно было, чтобы я спрашивал? Твои шатры полны добра, которое я добыл для тебя, и тебе не счесть своих стад. Я дал тебе много, но для тебя это все равно что комок грязи. Наверно, пора тебе увидеть поближе, как добываются для тебя всякие блага.

— Пожалуйста…

Он крепко ухватился за ее подбородок.

— Я хочу, чтобы ты вела хозяйство и была моей главной женой в Хорезме, а ты воротишь нос от этой чести. Ухаживание затянулось, Хулан. Я люблю тебя больше, чем любил любую другую женщину, и все же ты не пылаешь страстью ко мне. Больше я не буду стараться пробудить ее, любовью ли, ненавистью ли. Ты поедешь со мной и будешь всегда рядом. Ты присмотришь, чтобы твой сын стал воином.

Он знал, как было ненавистно ей это. Ей следовало бы догадаться, что он не оставит ее на родине, не даст заботиться о пленницах, чьи слезы и страдания доставляли ему такую радость. Он одержит победу над ней.

105

Всадники покрыли землю, как саранча. Они дышали огнем и были пьяны от крови — так говорили крестьяне, устремившиеся в ворота Бухары. Беглецы искали убежища в предместьях и садах, примыкавших к городу, захватчики преследовали их по пятам. Теперь враг окружил Бухару.

Зулейка, прячась в винограднике, из-за лозы прислушивалась к разговору отца с незнакомыми людьми.

— Вражеская армия большая, — сказал один из них, — но она кажется еще больше из-за пленных, которых гонят впереди, чтобы они приняли на себя первый удар.

Совсем недавно пришла весть о падении Отрара. Пограничный город осаждали несколько месяцев. Ее отец верил, что он выстоит, но его взяли. Его губернатор Иналчик, по слухам, был казнен — ему залили расплавленное серебро в глаза и уши. Теперь варвары подошли к Бухаре.

— Рассказывали, что пал Сыгнак, — сказал другой человек. — Разве его взяла та же самая армия?

— Видимо, их армия разделилась, — заметил один из братьев Зулейки. — Их будет легче изгнать. Шах, да будет благословенно его имя, тоже поделил свою армию, чтобы защищать города.

— Было бы лучше, — сказал торговец вином, — если бы он бросил против дикарей всю армию с самого начала.

— Мы выдержим осаду, — сказал ее отец. — Бог даст, гарнизон цитадели защитит нас.

Рабыни, сидевшие с Зулейкой, молчали. В саду было спокойно, что бы там ни случалось снаружи. Люди в тюрбанах, посещавшие ее отца Карима, нежились на подушках у мраморного фонтана, и вид у них был спокойный, как всегда. Ее отец, казалось, был больше озабочен убытками в торговле из-за длительной осады, чем самими боевыми действиями. Если Господь смилуется, всадникам наскучит осада, и они удовлетворятся грабежом окрестностей.

Мужчины о чем-то разговаривали, а потом два ее брата и другие гости попрощались. Обычно они сидели подолгу, пока тени деревьев не удлинялись и не раздавался призыв к молитве из Пятничной мечети. Они, видимо, торопились по домам, чтобы убедиться, что там все в порядке.

— Накупи как можно больше еды, — велел ее отец Карим. — Цены сегодня уже выше, чем вчера.

Она поняла тогда, что он испуган больше, чем казалось.


Три дня противник атаковал цитадель с многочисленными башнями и стеной почти с милю в периметре, швыряя камни из катапульт и взбираясь на стены. Тысячи наемников-туркменов отражали приступы.

На четвертый день большая часть гарнизона бежала под покровом ночи, то ли для того, чтобы присоединиться где-нибудь к другим войскам, то ли из страха.

Эту весть сообщил ее отцу Азиз, брат Зулейки, но его рабы принесли ее еще раньше с улицы. Карим приготовился покинуть дом, когда пришли двое.

— Несколько сотен человек все еще в цитадели, — сказал Азиз.

— При таком малом числе защитников сражаться нельзя, — возразил Карим. — Противник пойдет на штурм самого шахристана, и мы не сможем отбить приступа. Говорят, враг щадит тех, кто сдается.

Брат потянул себя за бороду.

— Сдача таким людям может дорого нам обойтись.

— Сражение при таком малом числе защитников обойдется еще дороже, — сказал отец. — Пойду встречусь с имамами и другими, чтобы обсудить, сможем ли мы купить себе прощенье.

Одна из рабынь застонала, Зулейка стиснула лозу пальцами.

Карим вернулся домой только к ночи. Утром он уехал с делегацией, которой предстояло предложить врагу драгоценности Бухары.


Вечером Карим не вернулся. Слуги шептались об условиях сдачи и о всадниках, которые войдут в город завтра. Зулейка спала беспокойно, гадая, что же они потребуют.

Она проснулась в тишине. Обычно из спальни она слышала, как переговариваются женщины и мальчики, приступающие к своей утренней работе. Она торопливо оделась и ходила из комнаты в комнату, никого не находя. Сад был пуст, исчезли даже новая наложница отца и мальчик, который иногда делил с ним ложе.

За тринадцать лет своей жизни она никогда не покидала дома одна. Пока была жива ее мать, Зулейка ходила с ней на базар, а после ее смерти она ходила туда с мальчиком и рабыней, закутанной в чадру, как и она сама. За воротами слышался шум толпы. Вражеские солдаты могли ворваться в дом.

Зулейка закрыла лицо сеткой, закуталась в длинную черную чадру и вышла на улицу. Не успела она закрыть калитку, как ее подхватила уличная толпа и повлекла вперед. Толпа двигалась мимо домов и садов к лавкам, что стояли возле Пятничной мечети. Толпа шумела. Поверх голов в тюрбанах она увидела ряд поднятых копий.

Толпа вдруг раздалась. Она услышала крики, и ее толкнули на обочину, где теснились люди. Всадники ехали по булыжной мостовой. У них были темные лица, узкие глаза, дубленая кожа и длинные тонкие вислые усы. Тела у них были такие широкие, что казались изуродованными. В них не было ничего человеческого.

Ейхотелось убежать обратно в дом, но толпа толкала ее вперед, пока она не увидела золотые купола мечети. Всадники грабили лавки, швыряя ковры, медные котлы и другие товары на улицу. Много всадников ехало в направлении мечети от ворот Ибрагима. Человек, ехавший во главе всадников, что-то кричал на незнакомом языке муллам, стоявшим возле мечети.

— Великий хан спрашивает, — переводил человек, который был рядом с ним, — не дворец ли это шаха Мухаммада?

— Нет, — ответил мулла. — Это святое место, Дом Бога.

— Возле города негде пасти лошадей. Хан приказывает накормить их.

Зулейка в ужасе наблюдала, как всадники въезжали в мечеть. Она старалась устоять, боясь, что ее затопчут, если она упадет. Варвары рассыпались по мечети, всадники стегали толпу. Зулейку понесло к входу, и она оказалась вместе с другими внутри.

В мечети было полно людей и лошадей. Воины в шлемах хватали женщин и сдирали с них сетки и чадры. Люди в белых тюрбанах имамов взвыли, увидев, как украшенные драгоценными камнями лари наполнили зерном и поставили перед лошадьми. Свитки были разбросаны по всему полу. Бог накажет их за это, за разорение мечети, за то, что побросали свитки Священного Корана на пол. Ученых в тюрбанах заставили носить зерно лошадям, а других — подносить кувшины с вином варварам.

Чья-то рука ухватила чадру Зулейки и сорвала ее. Зулейка поймала сетку и тут же упустила ее. Девушку толкали, пока она не оказалась поблизости от кафедры. Главарь всадников поднялся по лестнице на аналой в сопровождении двух других и повернулся лицом к толпе. Он поднял руку, шум утих, и она услышала всхлипы и лошадиный храп.

Человек начал говорить что-то грубым голосом. Со своими широкими плечами и кривыми ногами он был такой же, как все они, но глаза у него были зеленовато-желтые, как у кошки. Рядом с ним стояли еще один варвар и бородатый человек, похожий на горожанина, хотя на нем был панцирь и шлем, такие же, как у врагов.

Светлоглазый замолчал, и заговорил человек с густой бородой.

— Великий хан говорит вам, — выкрикивал он, — и всей Бухаре, открывшей перед ним ворота. Вы совершили великие грехи, и ваши начальники нагрешили больше всех. Посмотрите на меня и знайте, что я есть. Я — Божье наказание за ваши грехи, и в доказательство этого я послан против вас. От Божьей воли нет защиты.

Зулейка смятенно подумала, что это так и есть, Господь их оставил. Вдруг ее толкнули к лестнице. Ее обхватила чья-то рука и подняла на кафедру. Она вскрикнула, когда к ней приблизилось желтоглазое лицо. В мечети гремели песни варваров и женский визг. Человек швырнул ее на пол и сорвал с нее одежду. Всем весом он придавил ее к кафельному полу, и внутри нее взорвалась боль. Ею овладел злой дух, и защитить ее от него было некому. Ее душа была ввергнута в темное царство наказания за грехи ее народа.


Бич Божий и его помощники праздновали победу, пока солнце не поднялось высоко над мечетью. Ученые бухарцы подносили варварам вино и сыпали зерно в лари, в которых прежде хранились свитки Корана. Городских певиц заставили танцевать перед солдатами великого хана, которые сами пускались с ними в пляс. Зулейка сидела у ног хана. Стоило ей попытаться отползти, как рука его хватала ее за волосы и рывком возвращала назад. Он дважды изнасиловал ее, и одежда ее была запятнана кровью. Теперь он смеялся и пил, явно наслаждаясь зрелищем разгула своих людей.

Она умирала от стыда. Путаясь в мыслях, она гадала, нет ли тут отца и братьев, видящих ее позор. В бок ее ударила нога, хан встал и пошел к лестнице, у которой ему подвели коня. Он сел и поехал сквозь бурлившую толпу.

Всадники покидали мечеть. Зулейку пинком спустили с лестницы, а толпу потеснили к арочному входу. Толпа понесла ее. Теперь уже ей было все равно, что с ней случилось. Она была лишь одной среди множества душ, осужденных расплачиваться за грехи своего народа.


Хан приказал всем богатым бухарцам снести свои пожитки к воротам Ибрагима, а потом горожанам велели оставить город, не беря с собой ничего, кроме одежды, что была на них. Их погнали через ворота и вдоль арыков, орошавших сады рабата, пока они не вышли на равнину. Пыль затмила солнце, и равнина стала красной, словно залитой кровью. Здесь людей и оставили на ночь под стражей.

К утру на возвышении, где была центральная часть города, вспыхнуло пламя, и повалил дым. Сопротивление тех, кто набрался мужества сражаться, прячась за стенами цитадели и совершая вылазки против дикарей, лишь отягчило участь Бухары. Катапульты метали камни в стены, сравнивая их с землей. Мужчин и подростков — купцов и ученых, имамов и рабов — согнали к цитадели и заставили засыпать рвы. Трупы павших забили арыки. Горшки с горючей жидкостью перелетали через стены, и на шестой день цитадель сдалась. Головы ее защитников навалили кучами перед зубчатыми стенами. Бухара превратилась в сплошные дымящиеся руины, в арыках струилась кровь.

Зулейка стояла в толпе пленниц и смотрела, как умирает ее город.

Она не знала, что случилось с ее отцом и братьями. Они могли оказаться среди тех мужчин, которых пытали, чтобы они признались, где спрятали свое богатство, а может быть, они были в шахристане, и их пожирал пожар. Могли они найти свою смерть и во рвах цитадели. Она говорила себе, что лучше бы они умерли и не знали о дьяволах, употребивших ее и швырнувших в толпу изнасилованных женщин и девушек. Было бы лучше, если бы они отмучились.

Через несколько дней после того, как Ветер Божьего Гнева ворвался в ворота Бухары, орда разобрала свои шатры, собрала награбленное и двинулась на восток по берегу реки Зеравшан в направлении Самарканда, гоня перед собой пленных. Стариков, раненых, умиравших оставили, они были не нужны, поскольку не могли принести пользы при осаде Самарканда. Зеленая растительность некогда процветавшего оазиса была объедена почти догола. Арыки высохли, потому что некому было пускать и распределять воду. Орда срубила деревья для постройки осадных башен, а лошади вытоптали цветники. Развалины Бухары дымились. Только каменные стены общественных зданий, несколько минаретов и купола мечетей, с которых содрали позолоту, свидетельствовали, что некогда здесь был большой город.


Зулейка была среди тех, кого оставили. Стервятники пикировали на трупы, которыми была завалена равнина, часть их сидела на кучах отрубленных голов. Дитя, девочка, почти слепая от многолетнего рабского труда в ковровой мастерской, с истерзанным насилием маленьким тельцем, подползла к Зулейке и умерла у нее на руках.

Засыпав тело девочки песком, Зулейка сидела у реки, не обращая внимания на проходивших мимо уцелевших людей. Некоторые возвращались в город, хотя искать там было нечего. Другие останавливались возле нее, говорили, что собираются приютиться в ближайших деревнях, и уговаривали идти с ними. Она не отвечала и только смотрела им вслед.

Три дня она бродила у реки, питаясь полусгнившими дынями, уцелевшими на бахчах. Она спала на берегу реки, закутавшись в чадру, снятую с трупа какой-то женщины. Скоро ее приберет смерть: есть было нечего, она коченела от холодного ночного ветра, к утру ее почти засыпало песком, жизнь в ней едва теплилась.

Когда на востоке загорелось солнце, она увидела что-то громадное, черное, двигавшееся по земле. Зулейка приподнялась, держась за ствол дерева, но по слабости встать не смогла. Она смотрела на северо-восток, ожидая, что темная масса исчезнет, но та все росла, пока не стали видны кибитки и верблюды, лошади и другие животные, вздымающие пыль. Небо потемнело. Она упала в черную яму и слушала вопли других проклятых душ, пока ее не поглотило безмолвие.


Она открыла глаза. Она уже умерла, наверно, но ощущение было такое, что руки лежат в грязи, а по губам бежит вода. Вокруг стоят какие-то существа с широкими лицами — это черти явились за ней. Ее обхватила чья-то рука и приподняла, перед ее взором возникло лицо женщины.

Женщина что-то прошептала. Зулейка покачала головой и увидела, что другие существа — тоже женщины в высоких и широких головных уборах, украшенных перьями. Маленькие черные глазки глядели на нее с любопытством. С женщинами было двое мужчин с луками, стрелы были направлены на Зулейку.

Женщина, поддерживавшая ее, что-то резко сказала другим. Мужчины опустили луки. Зулейке хотелось сказать, чтобы ее оставили в покое, но выговорить она ничего не смогла. Большие карие глаза незнакомки изучали ее лицо.

Вдруг к ней вытолкнули молодого мужчину в тюрбане. Женщина сказала ему что-то. Он кивнул, стал на колени возле Зулейки и стянул чадру с ее лица.

— Хатун говорит, что теперь тебе нечего бояться, — сказал он. — Ты понимаешь? Тебя отнесут в кибитку. Когда животных напоят, ты поедешь с нами.

«Дайте мне умереть», — подумала она, когда руки подхватили ее.

106

Хорезмийские купцы часто рассказывали о красоте своей страны. Хулан ехала вслед за армией Тэмуджина и красоты этой не видела. Стены и кучи черепов — вот все, что оставалось от городов и деревень. Уцелевшие обитатели их были похожи на черных птиц. Пожелтевшую траву у пересохших арыков засыпал песок. Пустыня возвращала себе эту землю.

Кибитки Хулан ехали буквально по трупам. Время от времени встречались оставшиеся в живых. Иногда они ютились в развалинах, чаще стояли и провожали взглядами процессию, явно ожидая смерти.

Несколько городов уцелело — они сдались без сопротивления, но даже там поля и бахчи были вытоптаны. Тэмуджин пощадил, Самарканд, но рядом с обгоревшими стенами цитадели высилась гора отрубленных голов. Гарнизон цитадели сдался первым, но хан не доверял наемникам-туркменам, воевавшим за шахское золото, и казнил их всех. Самарканд был ограблен, тысячи ремесленников угодили в плен и следовали за монгольской армией или совершали долгое путешествие на родину хана. Но город выжил.

В обозе у Хулан везли медные бухарские сосуды и ковры. Ее сундуки были набиты яркими цветными шелками и хлопковыми материями, серебряными поделками, кувшинами с вином и маслом, награбленными в Самарканде. Зерном, взятым в городах, кормили лошадей. Она ела круглые плоды, называвшиеся дынями, с сочной мякотью под твердой кожурой. Хорезмийские рабыни помогали пасти ее стада, готовили ей еду и заботились о пожитках. Она не хотела всей этой добычи, но рабынь могли убить, если бы она отказалась от них. Так она сказала себе, чувствуя, что Тэмуджин одержал над ней победу, заставив взять ее долю награбленного.

— Ты всегда будешь поблизости от меня.

Муж выполнил свое обещание.

В некоторых местах, где еще жили люди, Хулан оставляла, что могла — сундук с одеждой, корову, корзины с зерном. Кулган посмеивался над ней, копируя отца, и сказал, что она лишь продлевает их напрасную борьбу за жизнь. Ее милосердные поступки кончились тем, что сын с другими молодыми людьми ворвались в жалкую деревню, потребовали обратно то, что она оставила, да еще и поиздевались над людьми.

После этого Хулан стала возить с собой некоторых из оставшихся в живых. Среди них была молоденькая девушка, найденная неподалеку от развалин Бухары, изголодавшееся существо с круглыми черными глазами. Другие женщины прозвали ее Немой оттого, что она никогда не говорила, но Хулан знала, что голос у нее есть. Она слышала, как девушка приглушенно рыдала по ночам и пронзительно кричала во сне. Тэмуджин разрешил ей держать Немую, он получал удовольствие, видя, как милое лицо девушки становится серым, а ее глаза готовы были выскочить из орбит, когда он появлялся в шатре Хулан.

Он не был так добр по отношению к другим, которых приютила Хулан. Одну из девушек швырнули его людям, чтоб те поразвлекались. Другую отдали Кулгану. Хулан слышала, как рыдала девушка, когда сын волок ее в свой шатер. Она никогда не могла угадать, как распорядится муж с теми, кого она пыталась спасти, и печальные глаза немой говорили Хулан, что ее милосердие не принесло успокоения девушке. Она больше не старалась выручать людей в оазисах и в пустыне.

После того как Самарканд сдался, хан стал лагерем к югу от города, где под деревьями росла зеленая трава и можно было пасти лошадей. К осени крыло армии во главе с Тэмуджином двинулось в направлении Термеза — трава была выщипана лошадьми начисто. Жители Термеза совершили ошибку, оказав сопротивление. Город взяли и сровняли с землей, людей вывели из города и порубили. Тэмуджин подарил Хулан жемчуга, взятые в Термезе, причем, по его утверждению, их обнаружили в желудке одной старухи. Ходили слухи, что некоторые жители Термеза заглатывали свои драгоценности. Хан приказал своим людям разрезать животы мертвецов.

Несмотря на все победы, малейшая неприятность могла вызвать гнев Тэмуджина. Он смеялся и пел вместе со своими людьми на пирах, но, оставшись в одиночестве, мрачнел. Шах все ускользал от него, и Хулан думала, что именно в этом причина его дурного настроения и злобных поступков. Шах Мухаммад бежал из своей столицы Ургенча в направлении Балха, потом на юго-запад, к Хорасану. Джэбэ и Субэдэй шли за ним по пятам. Хулан также предполагала, что его беспокоят донесения о спорах Чагадая и Джучи. К тому же муж скучал по родине.

И все же этого было недостаточно, чтобы найти причину пустоты, которую она часто замечала в его глазах. Его мрачное настроение поднималось лишь тогда, когда он выезжал к войскам, война была его единственной радостью.

Она замечала эту пустоту и прежде, все началось с его возвращения из Китая. Он смотрел на свою добычу — расписные чаши, изящные нефритовые статуэтки, свитки, предназначенные для его киданьских советников, поскольку сам он читать не умел — каким-то отсутствующим взглядом. Пустота в душе Тэмуджина росла, казалось, с каждым новым завоеванием. Он перебирал свою добычу с таким видом, будто не знал, что с ней делать. Хулан не ведала, что опустошило его душу, но поняла наконец, что он желает, чтобы его враги разделили с ним эту пустоту.

Понимая, она жалела его. Он бы презирал ее за жалость, хотя мог бы и порадоваться тому, что она так много думает о нем. Она перестала быть равнодушной к нему.


Она сказала:

— Ты его боишься.

— Я боюсь его больше любого другого человека, который мне попадался в жизни. Если я подведу его, от меня ничего нё останется, кроме костей для шакалов. Но я также люблю и уважаю его. Это не та любовь, которую я чувствую к тебе, которая грызет меня и не дает покоя, но она есть, и одна мысль, что я могу изменить ему с тобой, терзает меня. — Он поднял дрожавшую руку. — Я не смогу жить после этого, я стану человеком без чести, укравшим то, что было предназначено для моего хана. Я не могу заставить тебя страдать из-за моей слабости.

— Он может не захотеть меня, — сказала она, отчаявшись. — Может быть, он отдаст меня тебе. Он отказался от одной жены, он оставил тебе твою татарку.

— Когда он увидит тебя, — сказал Наяха, — он ни за что не отдаст тебя никому.

— Ты прав, Наяха, — с горечью сказала она. — Если мы убежим, он потеряет всего лишь девушку, которая для него ничего не значит, но я не могу представить себе, чтобы он оказался человеком, легко прощающим оскорбления. Он разозлился бы на моего отца за то, что тот не уберег подарок, который обещал, и мое племя пострадало бы от этого.

До них донеслись голоса, его люди, видимо, поскакали следом. Наяха подобрал свой саадак и колчан. Хулан покрыла голову, закутала лицо и встала.

Она сказала:

— Я никогда не смогу полюбить его.

— Хулан…

— Никогда.

Люди звали его по имени. Он махнул ей рукой. Они вышли из леска.

107

— Сообщение было верным. — Борчу сел и отер пыль с лица. — Ургенч все еще держится. Наших отбросили, когда они в последний раз пошли на приступ. Более двух тысяч полегло на мосту и еще больше — на улицах.

Глаза Тэмуджина засверкали.

— Ты приехал для того, чтобы рассказать мне это?

— Во многом в этом виноваты два твоих старших сына.

— Этого я тоже не хочу слышать.

Немая девушка из Бухары поставила кувшин с вином рядом с Тэмуджином и поспешила в ту сторону шатра, где было потемней. Хулан знала, что девушка уже понимает по-монгольски, она выполняла ее распоряжения, но продолжала молчать. Отчаянное выражение ее лица говорило о том, что каждое посещение хана было для нее пыткой. Он мог потребовать, чтобы она разделила с ним ложе, или отдать ее Кулгану. Хулан слышала крики девушек, доносившиеся из шатра сына, и тишину, которая часто казалась более страшной, чем крики. Хан мог оставить ее, когда они перекочевывали.

— Твои сыновья попросили меня поехать к тебе, — сказал Борчу, — и я знаю, что только ты можешь все уладить. Джучи не разговаривает с Нагадаем, а Чагадай хочет командовать. Чагадай утверждает, что Джучи не подчиняется ему и отказывается делать то, что необходимо для взятия Ургенча. Джучи делает все возможное, чтобы уберечь город, который входит во владения, обещанные ему тобой.

Тэмуджин покачал головой.

— Тогда ты скажешь им обоим вот что. Они подчиняются приказам Угэдэя, а Угэдэю скажешь, что Ургенч должен быть взят, хотя бы его пришлось сжечь дотла.

Борчу кивнул, допил вино и встал.

— Угэдэй тебя не подведет.

— Я знаю. — Хан посмотрел на старого друга. — Отдохни немного, Борчу. Жена хочет послушать, как ты помог мне вернуть украденных лошадей.

— Хатун уже слышала эту историю неоднократно, и всякий раз наши стрелы находили все больше врагов. — Вокруг глаз Борчу собрались морщины. — Надо возвращаться, Тэмуджин. Дисциплина портится с каждым днем. Твой приказ вдохновит людей.

Хан кивнул.

— Благополучно доехать, мой нукер.

Борчу вышел из шатра. Завывал зимний ветер, сотрясая шатер. Тэмуджин взглянул в ту сторону, где сидела Немая с двумя другими рабынями. Руки девушки, прижатые к горлу, дрожали. Хан долго смотрел на нее, а потом брезгливо фыркнул — это развлечение надоело ему.

— Гони их отсюда, — сказал Тэмуджин. Хулан велела рабыням уйти. Муж разделся. — Мои сыновья… — Он лег и укрылся одеялом. — Тулуй — величайший из воинов, но если весь мир покорится нам, он не будет знать, что делать с собой. У Угэдэя есть талант правителя, но у него также есть талант прожигать жизнь. Из него выйдет хороший хан, если он не сопьется и не помрет преждевременно. Чагадай считает мою Ясу бичом для людей, а не поводьями, которыми направляют их действия. Джучи ненавидит меня за то, что я не дал ему трона, чего он, по его мнению, заслуживает. Таковы мои наследники, Хулан. Худо ли, хорошо ли все оборачивается — тебе все равно. — Он вздохнул. — Мне остается надеяться на то, что китайский мудрец привезет мне эликсир жизни, и тогда я, наверно…

Она разделась до сорочки, села на постель и стала расплетать косы. Еще со времени походов в Китай он полюбил смотреть, как волосы свободно падают на плечи и спину, — так было заведено у женщин той страны, когда они ложились с ним в постель.

— Твой сын не вызывает у меня тревоги, — сказал он. — Я собираюсь назначить Кулгана сотником, когда мы двинемся на Балх. Мальчик отличился в Термезе. Он оказался один с сотней взятых в плен и приказал им связать друг другу руки, чтобы ему было легче порубить их. Один пытался бежать, но Кулган снес ему голову, и остальные перетрусили. Он сам разделался со всеми.

Кулган уже рассказывал ей об этом. Многие мужчины рассказывали о пленных, которые могли убежать, а вместо этого становились на колени и подставляли шею под удар меча.

— Гляди повеселей, Хулан. Сын у нас получился лучше, чем я думал.

Сердце ее стучало болезненно, когда она ложилась рядом с ним. Он обнял ее и зарылся лицом в ее волосы.

Ее разбудил крик. Хулан села, стиснув одеяло. Кричал часовой, голос его тонул в вое ветра.

— Мне надо поговорить с отцом!

Это был голос Ходжин. По ступеням, ведшим на платформу шатра, простучали шаги. Тэмуджин поднял голову, и в шатер ворвалась его дочь.

На Ходжин был кожаный панцирь и шлем, которые она носила, даже оставаясь в тылу с женщинами. Она оставалась в ханском лагере, а ее муж был в походе на Хорасан вместе с Джэбэ и Субэдэем. Хан отдал приказ: участие в стычках — одно дело, другое — послать дочь на передовую при осаде города. Ходжин бросила саадак слева от двери и зашагала к постели, красивое лицо ее было мокрым от слез.

— Чего тебе здесь надо? — спросил Тэмуджин.

— Мой муж погиб! — кричала Ходжин. — Его застрелили в Нишапуре!

Она бросилась на постель и зарыдала. Хулан прижалась к подушке, хан схватил Ходжин за плечо.

— Жаль, — сказал он наконец. — Он был одним из лучших моих генералов.

— Я приносила ему удачу! — Ходжин села на корточки и завыла. — Я была его щитом в битве, я была ястребом, который терзал его врагов когтями, и меня не было там, чтобы защитить его! Теперь армия отошла, а проклятый город все стоит!

Тэмуджин взял ее за руку.

— Он падет, — бормотал он. — Тулуй отомстит за твоего мужа. Прекрати плакать, дочка. Мы устроим тризну по нему, и я сам принесу жертву, и потом ты должна подумать о ваших детях.

Ходжин прижалась лицом к его груди. Он держал ее в объятьях, пока она не перестала рыдать.

— Чего ты хочешь? — спросил он. — Я могу приказать Тулую дать тебе большую часть добычи, когда мы возьмем Нишапур. Или, если ты хочешь, отправляйся на родину. Может быть, там тебе будет полегче.

Ходжин посмотрела на него.

— Мне не нужны богатства Нишапура, и мой муж презирал бы меня, если бы я уехала, не отомстив за него.

— Это не вернет ему жизни, — сказала Хулан.

Они посмотрели на нее своими желтоватыми глазами, у обоих был холодный пустой взгляд.

— Мой отец хан скажет, чего он хочет, — прошептала Ходжин. — Слабая женщина, руководимая жалостью, не может решать за него. Твоя жалость быстро исчезнет, если твоего сына…

— Хватит, Ходжин, — сказал хан.

— Это ты виноват, что меня не было с ним, — возразила дочь. — Он бы взял меня с собой, но я не разрешила ему пойти на риск быть наказанным тобой за неподчинение. Больше всего в жизни мне хотелось воевать за тебя… за тебя, папа, а не просто быть рядом с мужем. Ты стреножил его ястреба, и теперь мужа нет.

Тэмуджин сказал:

— Тебе бы быть моим сыном.

Глаза Ходжин заблестели от дикой радости, а потом снова наполнились слезами.

— Вот мое решение, — добавил Тэмуджин. — Ты можешь ехать с Тулуем, но в его решения не вмешивайся. Держись в тылу — я не хочу, чтобы мои внуки потеряли обоих родителей. Но судьбу Нишапура будешь решать ты. Тулую будет дано указание.

Рыдая, Ходжин целовала его руки.

— Это все, что я прошу.

— Оставь нас, дитя. Мы справим тризну по душе твоего мужа завтра.

Ходжин ушла. Хулан собралась было лечь, как Тэмуджин взял ее за руку.

— Поговори со мной, жена. Я знаю, что ты думаешь. Скажи мне, почему души нишапурцев не должны быть отправлены служить мужу моей дочери?

— Город может сдаться, — сказала она, — если жители поверят, что их пощадят. Это обойдется тебе не так дорого, как взятие его. При осаде погибнут твои люди.

— Они будут действовать, как прикажет Тулуй. Его люди знают, что он будет беречь их, не станет рисковать ими без нужды.

— Но потери будут. Уже погибло достаточно много людей.

— Они исполняют свой долг. — Пальцы его впились ей в руку. — В твоем голосе я не слышу ничего, кроме жалости. Твоя жалость бесполезна — от нее только пострадают те, кого ты жалеешь. — Он шумно втянул в себя воздух. — Мне кажется, я бы успокоился, если бы в мире не осталось людей, если бы они больше не безобразили землю своими городами и стенами.

— Какой ты бессердечный, Тэмуджин.

— Бессердечный? Ты думаешь, наши враги оставят нас в покое? Если бы мы были слабее, они бы захватили наши земли и загнали бы нас за свои стены. — Он помолчал. — Киданец Цуцай говорит мне, что властелин может получить большую выгоду, сохранив города и заставив людей работать на него. Махмуд Ялавач и его сын говорят о податях и налогах, а Барчух говорит, какую выгоду мы получим от караванов, но во всем этом есть опасность. Если мы когда-нибудь забудем, что мы суть, и прельстимся чужим образом жизни, то потеряем все, чего добились. У побежденных можно научиться многому, и все же безопаснее будет, если мы их уничтожим.

Он немного помолчал и сказал:

— Мне не хотелось бы, чтобы умерли все. Я буду грустить, если погибнут мои товарищи, мои сыновья, моя красивая Хулан. — Пальцы его сжались. — Я был послан против Китая и Си Ся и понял, что править там, исполняя волю Тэнгри, — это еще не все. Я думал, что шах Мухаммад покорится мне, но я обманывал себя. Я позволил себе поддаться искушению при мысли о покое, и это была глупость. Небо хочет, чтобы я жил, пока не завоюю мир… непременно…

Кадык его дернулся, будто он сглотнул слюну. Глаза его бегали. Она увидела в них боль и отчаяние, которые поразили ее. Наверно, вопреки себе, он вернулся бы на родину.

Наконец глаза его прояснились. Он толкнул ее на подушку и впился губами в ее рот.

108

Когда Ходжин увидела на горизонте зеленую полоску, она поняла, что приближается к Мерву. Оазис бросал вызов окружающей пустыне. Голая земля, по которой она ехала, с черными скалами, белыми пятнами соли и песком, настолько мелким, что он утекая сквозь пальцы, как вода, действовала на нее, как ни странно, утешительно — мертвый пейзаж был под, стать ее горестному настроению. Теперь же перед ней была жизнь.

Она ехала во главе кавалькады всадников, за ними следовали повозки и кибитки с ее рабынями. Когда она приблизилась к плодородной земле оазиса, то заметила, что поля вытоптаны догола и объедены даже деревья. За черными кучами и глиняными стенами расположился небольшой монгольский отряд.

К ней подскакал всадник и сказал, что Мерв сдался несколько дней тому назад. Он ехал рядом, рассказывая, как людям приказали покинуть стены города. Тулуй, сидя на поволоченном троне, доставленном из города, наблюдал, как гнали по равнине пленных. Первыми погибли солдаты, защищавшие Мерв, а потом и жители, которых для казни разбили на группы. Дочерна загорелое лицо Тулуя сияло от хорошего настроения, когда он передразнивал жалобные крики обреченных.

Кучи, которые она заметила вдали, оказались сложенными из отрубленных голов. В каждой куче их были, видимо, тысячи, и каждый такой холм венчали черные стервятники. Армия Тулуя ушла на юго-запад.

Всадник рассказал Ходжин о зеленых полях и садах, о большой мечети с голубым куполом — месте захоронения какого-то султана, о лавках, полных шелков, хлопковых материй, медных котлов и шерстяных тканей. А она видела лишь обрушенные стены, кучи кирпичей, множество лошадей у арыка и большой купол, почерневший от пожара. Песок уже накатывался на зеленые поля и остатки садов. Всадник сказал, что подземные арыки пересыхают. Армия Тулуя разрушила плотину на реке.

Дух Ходжин воспрял при виде разрушений. Ей были знакомы способы ведения войны, применявшиеся братом, — зверское наказание за малейшее сопротивление, чтобы неповадно было другим, чтобы тряслись от страха те, с кем ему доведется еще встретиться. Тулуй накажет убийц Тогучара.

Дорогу на Нишапур указывали неубранные трупы. Она торопила спутников, останавливаясь лишь на ночевки или когда пыльная буря превращала солнце в красное пятнышко. Она догнала арьергард Тулуя на краю оазиса. Двое его всадников проводили ее к шатру Тулуя.

Вдали виднелись баллисты, сотни катапульт и осадные башни, стоявшие вокруг стен Нишапура. Равнина между лагерем Тулуя и городом кишела людьми, большая часть которых были пленными, согнанными к оборонительным рвам и лестницам, приставленным к глинобитным стенам. Это темное море взволновалось, потом затихло, словно бы ожидая нового порыва ветра.

Тулуй, окруженный людьми, стоял возле своего шатра. Он пошел ей навстречу, и она спешилась.

— Я ждал тебя, — сказал он угрюмо. — Нишапур предложил сдаться — сегодня утром ко мне приезжала делегация. Они дадут нам взять все, что мы хотим, если мы пощадим их и не станем разрушать города. Я сказал им, что вскоре они получат ответ.

Ходжин молча смотрела на него.

— Отец сказал, что решение зависит от тебя, — продолжал Тулуй. — Я могу ввести своих людей в Нишапур и забрать добычу, могу и бросить людей на приступ.

Ходжин выхватила нож и подняла его над головой.

— Пощады им не будет, — выкрикнула она. — Приказывай идти на приступ.

Тулуй улыбнулся.

— Ходжин, я думал о тебе плохо. — Его тихий голос был похож на отцовский. — Я полагал, что в конце концов ты откажешься от наказания. Будь я проклят, если когда-либо засомневаюсь в тебе. Нишапур будет твоим.

Он повернулся кругом и прокричал приказ.

Камни, выпущенные катапультами, крушили стены Нишапура. Защитники отвечали залпами, стреляя, бросая копья и кирпичи со стен и башен. Ночью осаждающие швыряли горящие горшки с нефтью через стены и теснили пленных вперед, чтобы они заполняли рвы. К утру рвы были забиты камнями, бревнами, землей и трупами, в стенах было пробито несколько брешей. Люди понесли лестницы по заполненным рвам, лезли через бреши, открывали ворота. Места павших занимали другие солдаты.

Когда Ходжин в окружении солдат вошла в город, люди ее брата уже сражались внутри два дня, захватывая в Нишапуре улицу за улицей. Защитники дрались не на живот, а на смерть, зная свою участь после того, как Тулуй отклонил предложение о сдаче. Они заплатят за свое сопротивление, за то, что убили мужа Ходжин.

Тулуй ждал ее на большой площади поблизости от ворот, рядом с возвышением, на котором стоял его золотой трон. Он взял ее за руку и повел к трону.

— Город твой, — сказал он.

Она едва расслышала его голос из-за крикоц и торжествующего рева, доносившегося с прилегающих улиц.

Вокруг все было в движении, всадники проскакивали под арками, окаймлявшими площадь. Над крышами клубился дым. Ходжин вцепилась в ручки трона — к ней волокли людей. Кто-то сбросил с наконечника копья младенца к ее ногам, кровью ей забрызгало сапоги. Кто-то полоснул ножом по горлу рыжеволосой женщины, ее тело, с которого сорвали одежду, упало на землю. Какие-то люди в тюрбанах вопили — их рубили, кровь текла по одеждам. Солдаты набрасывались на визжавших женщин, срывали с них халаты, насиловали один за другим, пока женщины не переставали двигаться и кричать. Собак и кошек подцепляли копьями и швыряли на крыши и о стены. Людей сгоняли на площадь, заставляли связывать друг друга, а потом обезглавливали.

Человек, чья стрела нашла Тогучара, наверно, был среди них. Ходжин молилась, чтобы он был, чтобы он видел, как насилуют его жену, как мечами рубят его детей, чтобы он исстрадался, прежде чем подохнет.

Бойня продолжалась до ночи. Тулуй выкрикивал распоряжения. Были принесены факелы на площадь, где теперь валялись груды тел, воняло кровью и загнивающей плотью. Ходжин не ложилась спать, оставаясь на троне, не обращая внимания на то, что у самой болит тело, прислушиваясь к бесполезным просьбам о пощаде, которые звучали на улицах.

К рассвету, когда стали затихать крики, она заснула, прислонившись головой к спинке трона, не отпуская Тулуя. Она проснулась, когда солдаты уже выносили трупы с площади, отделяя головы. Тулуй хотел быть уверенным, что никто не уцелеет, притворившись мертвым — ходили слухи, что в Мерве такое бывало.

Мужчины смеялись, складывая головы на площади. Одну горку из мужских голов, другую — из женских, третью — из детских. Ходжин смотрела на тысячи глаз, на лица с замершим выражением ужаса или искаженные страшными улыбками, на щеках выступала соль от высохших слез. У Тогучара на том свете будет много слуг.

Ходжин с трудом встала. Тулуй поднялся и взял ее за руку. Она оперлась на него, потому что мышцы на ногах свело. Люди все еще прочесывали улицы, вытаскивая из домов тех, кто там прятался. Одну группу таких прогнали сквозь арку, поставили к стене и расстреляли из луков. Маленький мальчик коротко вскрикнул, когда стрела попала ему в рот. Лучники одобрительно заорали, поощряя товарища за меткость.

— Это еще не все, — сказал Тулуй. — Ты останешься в городе?

— Да, — сказала Ходжин.

— Скоро из-за трупов по улицам не пройдешь.

— Тогда выгоняй живых из города. Мы покроем их телами всю землю — здесь никогда не будет никакой жизни.

Тулуй поклонился, обнажил меч и пошел к людям, сторожившим пленников. Ходжин снова села, ей поднесли кувшин с вином. Ей вдруг припомнились слова Хулан о том, что это не вернет ей мужа. Она ненавидела хатун за это, слова Хулан словно веревками стискивали ее сердце, принося боль и отчаяние вместо того, чтобы доставить радость.

Она отмахнулась от этой мысли. Когда Нишапур станет кладбищем, она обретет покой.

109

Шикуо пригласила Чан-чиня в свой шатер. Даосский ученый пребывал в стане Бортэ уже два дня. Его прислали сюда из стана Тэмугэ-отчигина, что был в долине реки Халки. Отчигин, зная, что хан хотел бы, чтобы Чан-чинь путешествовал с удобствами, послал с ним много людей, сотню волов и скот. Хан, наверно, очень уважает этого даосца, но все-таки потребовал, чтобы тот одолел трудный путь. Монаха пригласили на аудиенцию к императору Сян-цзуну около тридцати лет тому назад, но и тогда он не был молодым человеком.

— Лю Ван утверждает, что монаху лет триста, — сказала Лин.

Шикуо не поверила в это, а хан поверил. Лю Ван сказал ему, что Чан-чинь, как говорят, самый умный человек в Китае, что даосец непременно имеет эликсир, и Чингисхану очень хотелось верить в это.

Ей самой от монаха ничего не было нужно, но ее снедало любопытство посмотреть на человека, который имел репутацию такого мудреца. После его прибытия она послала ему кислого молока, сушеного творога, проса, теплую одежду и серебро для него и его учеников. То же сделала тангутская принцесса Чаха. Ламы, окружавшие Чаху, доставляли тангутке, жене хана, слабое утешение. Наверно, она надеялась на даосца. Душа Чахи была пустыней, жаждущей дождя. Этот мир не принес Чахе ничего хорошего, все мысли ее сосредоточились на мире ином.

Стражник объявил, что гости пришли. Вошли двое, а за ними и третий, все одетые в шерстяные халаты, подаренные Шикуо: летняя жара могла мгновенно смениться холодом. Гости приветствовали ее, сложив ладони, но на колени не стали. Третий поднял голову и посмотрел на нее.

Она поняла, что именно этого человека зовут Чан-чинь. Его черные глаза были ясны и безмятежны, бледная золотистая кожа над белой бородой сияла здоровьем. Она подумала о том, что глаза хана, казалось, видели, что у человека за душой, проникали в суть скрываемого, и как часто они становились холодными, словно он презирал то, что увидел. У монаха был такой же взгляд, но добрый и снисходительный. Все приготовленные слова вылетели из головы, она вдруг потеряла уверенность в себе.

Человек, стоявший справа от монаха, пробормотал слова официального приветствия. Звали его Ин Шипин, его товарища — Чао Шинку, они много лет были учениками ученого.

— Я рада, что вы почтили нас своим посещением, — сказала Шикуо, когда Ин Шипин замолчал. Она показала на подушки, и три монаха сели, но не притронулись к чаю и еде, которые поставили перед ними ее женщины. Чао Шинку пояснил, что Учитель не употребляет ни чая, ни мяса, что вареного проса, которое он ел утром, будет достаточно. Учитель благодарит ее за подарки.

— Мне очень хотелось встретиться с вами, как только я услышала, что вы путешествуете в этих краях, — сказала Шикуо. — Когда я была молодая, мне говорили о мудреце, которого мой прадедушка приглашал ко двору. Говорят, ваша мудрость дала ему утешение в последние годы его жизни.

Чан-чинь кивнул. Тут она поняла, что он догадался, о чем она думала на самом деле — ему не удалось продлить жизнь императору Сян-цзуну, он всего лишь человек, претендующий на знания, которых у него нет.

Она покраснела и опустила голову.

— Вы наконец почтили моего мужа хана, предприняв это путешествие, — пробормотала она.

— Я не мог отказаться от этого приглашения, — сказал Чан-чинь. Голос у него был ласковый, но не слабый. И он не показался человеком, которому приходится подчиняться из страха.

— И все же вы приехали не сразу.

— До отъезда у меня были дела с учениками, — сказал он, — и надо было посетить кое-какие торжества. Кроме того, Лю Ван, почтенный слуга великого монгольского императора, попросил меня пуститься в путь вместе с девушками, которых он собрал для своего хозяина, но, разумеется, мне пришлось отказаться. Это было неподходящее общество.

— Я удивляюсь, что хан не проявил настойчивости.

— Он был весьма любезен, ваше высочество, и сказал мне, чтобы я не слишком утомлялся, добираясь до него. Его слуга А-ла-шен, который ныне путешествует вместе со мной, привез меня в стан принца Тэмугэ, и оттуда я поеду в орду почтенного слуги хана Чинкая. Мне сказали, что в том стане живут многие ремесленники из нашей страны.

— Там живут также благородные ламы, захваченные во дворце, когда пал Чжунду, — сказала она. — Они, наверно, захотят увидеться с вами.

Она не смогла удержаться, и слова прозвучали горько.

— Я понимаю, что вы хотите сказать, ваше высочество, — сказал старец. — Вы думаете, что я старый человек, приехавший к монгольскому императору из страха, или что я ловкач, ищущий выгоды. А я ни тот и ни другой.

Его откровенность ошеломила ее. Обмануть его она не могла, тщательно заготовленные фразы были бесполезными.

— Я убежден, что отказ приехать ничего не дал бы приверженцам Учения, — продолжал Чан-чинь, — что я могу добиться благоприятного отношения к нам. Наша страна мучается в руках солдат князя Мухали, и многим вбили в голову страх перед этим князем и его государем. Но я не боюсь великого Чингисхана. Когда я откладывал свое путешествие, он согласился с моими просьбами. Если бы я сказал людям, которых он прислал ко мне, что я буду вынужден подождать, пока он сам не приедет ко мне, он бы и на это согласился.

— Простите, мудрый Учитель, — возразила Шикуо, — но вы ошибаетесь. Он не выносит непокорности. Вы видели, что творят его войска, и делают они это согласно его распоряжениям.

— Солдаты всюду одинаковы, чьи бы распоряжения они ни выполняли. Мы испытали нашествие киданьцев, а потом их железо было побеждено «Золотой» династией Цзинь. Теперь «Золотой» император теснится монголами. Возможно, пришла очередь монголов править нами, и если их император желает выслушать Учение, то он не лишен благородных чувств. — Он сжал вместе кончики длинных пальцев. — Я видел, как здешний народ помогал друг другу в станах, делясь своим добром с теми, кто в нужде. В своем развитии он, возможно, недалеко ушел от того Человека, который прежде был ближе к природе.

Так вот что он увидел. Зная, что хан хочет, чтобы с Учителем обращались хорошо, монголы делали все возможное, чтобы понравиться ему. Он только проехался по этой земле. Ему не приходилось годами выносить завывающие ветры и порывы пурги, чтобы понять, насколько было равнодушно Небо к человеческой судьбе. Ему не придется провести остаток жизни, пугаясь пустоты, окружающей станы. Вот что она рисовала теперь — необъятное голубое небо, желтые степные травы, пригибаемые ветром, одинокое дерево со скрученными ветвями, юрту у подножия холма, табун лошадей под черной гранитной скалой. Она уже не могла представить себе, что там, вне этой земли.

— Мой муж хан, — сказала она, — любопытный человек. Он окружил себя учеными людьми и хочет, чтобы они отдали ему свою мудрость, как города отдают свои сокровища. Но от вас он хочет не только мудрости, Учитель. Он хочет получить эликсир, продляющий жизнь.

Чан-чинь улыбнулся.

— Но у меня нет такого эликсира.

— Вас называют алхимиком, Учитель.

— Эта наука дает большие знания, но не секрет продления жизни. Моя алхимия имеет дело с душой. Я могу лишь наставить императора, как взрастить в себе божественные элементы и владеть теми, что ближе к Земле. Он должен избавиться от желаний с тем, чтобы способствовать этому превращению — только тогда он сможет продлить свою жизнь.

Шикуо поджала губы.

— Он будет очень разочарован.

— Я должен сказать ему правду, — согласился монах. — Возможно, когда он избавится от желаний, то будет готов выслушать Дао.

Она наклонилась к нему.

— Я скажу вам то, что слышала от других. Некогда хану служил один шаман. Этот человек знал много заклинаний, но когда он перестал быть нужным хану, принц Тэмугэ сломал ему хребет. Я молюсь, чтобы и вас не постигла та же участь.

— Я не боюсь смерти. Все на свете меняется, и смерть — это лишь еще одно изменение. Распад питает жизнь, и душа пламенем возносится на Небо. — Старик погладил бороду. — Вы говорите, что шамана убили. Из этого я делаю вывод, что магическая сила этого человека была не так велика, как думали некоторые, и что монгольского императора нелегко обмануть. Тем больше причин сказать ему правду. Если уж ему суждено править нами, то я должен найти путь к лучшей стороне его натуры. Разве вы не делаете то же самое, почтенная госпожа?

Шикуо не ответила.

— Вижу, что нет, — сказал он. — Ваше высочество, вы не сможете обрести покоя, пока не поймете, каков мир, и не перестанете мерить его своими нуждами, желаниями и разочарованиями. Вы не сможете увидеть людей в их истинном свете, пока не узнаете благородных черт каждого. Вы должны уподобиться воде, питающей почву, по которой она течет, и принимающей форму сосуда, в который ее наливают.

— Такова я и есть, — сказала она.

— Тогда почему вы не обретете покоя? Наверно, потому, что вместо восприятия яркого пламени, которое горит в других, вы позволяете злу, заключенному в них, порабощать вас.

— Я не могу позволить вам говорить со мной в таком тоне. Учитель.

— Тогда, возможно, вы позволите мне уйти. — Чан-чинь встал. — Я еще раз благодарю вас за щедрые дары, которые вы прислали мне и моим последователям. Мне надо подготовиться к аудиенции у императора.

Она смотрела ему вслед. Пламя в ней самой погасло. Чан-чинь увидел это.

Шикуо махнула рукой Ма-тан.

— Принеси вина.

— Вы не собираетесь рисовать? — спросила Лин.

— Не сегодня. Гораздо приятнее пить и представлять себе, какие красивые картины я могу нарисовать.

Это продолжалось уже много дней. Шикуо пошевелила пальцами, которые стали менее гибкими, и потянулась за чашей.

110

Хулан и ее охрану встретили пять солдат. Один из солдат сказал ей, что здесь пал Мутугэн, сын Чагадая, а ее собственный сын был тяжело ранен. Хан приказал, чтобы она осталась сКулганом.

Большая часть армии двинулась дальше. В долине остались следы деятельности Тэмуджина. Высокие каменные стены цитадели были закопчены огнем и все в пробоинах, камни у их подножья завалены отрубленными головами. Меж камней блестели осколки цветной посуды, в долине реки обугленные полосы обозначали место, где некогда стоял город Бадьян. Поля были вытоптаны, изрыты, обглоданы догола. Черные птицы пристроились на бесчисленных кучах отрубленных голов.

Холодный ветер трепал косынку, прикрывавшую ее лицо. Над долиной высились снежные вершины. Снег не таял на них даже летом. В скалистых ущельях завывали ветры, и ходили слухи, что в них живут драконы, швыряющие каменные глыбы в тех, кто осмеливается искать там проходы.

Люди молча ехали с ней мимо поваленных ив и тополей и куч отрубленных голов. Арыки, по которым отводилась вода реки, были забиты трупами с переломанными ребрами и раздавленными животами, невыносимо воняло гниющей плотью.

— Хан приказал нам не брать пленных и не грабить, — сказал наконец кто-то. — Он распорядился, чтобы все живые существа — взрослые, дети в чреве матерей, птицы, даже кошки и собаки — были убиты. Мы ничего не взяли в Бамьяне, и хан постановил, чтобы больше здесь никто и никогда не жил. Эти люди поплатились за смерть внука хана и за то, что ранили твоего сына, госпожа.

Ее сын, видимо, на краю гибели. Хулан рассматривала далекие полевые шатры, стоявшие в южной части долины, выискивая копье с черными лентами возле одного из них. Хан наказал своих врагов. Если Кулган умер, она может отомстить лишь отцу, который с такой охотой взял его на войну.


Хулан привели в шатер, где лежал ее сын. Она подняла одеяло и увидела глубокие раны на бедрах и ребрах, правая нога была в лубке. Жить он будет, но шрамы останутся на всю жизнь.

Она ухаживала за ним два дня, спала рядом с ним. На третий день он оправился настолько, что мог держать кувшин, который она ему подала. Его реденькие усы выпачкались в кумысе, она отерла ему рот рукавом, словно он был еще ребенком.

— Мама, — сказал он.

— Если бы я потеряла тебя…

Она не договорила — даже желание, чтобы муж умер, было изменой.

— Я охромею, — сказал Кулган, — но мужчине не надо ходить далеко, если есть конь… — Он хохотнул. — Лучше быть колченогим, чем потерять правую руку, а так я буду владеть и мечом, и луком.

— Некоторое время тебе не придется сражаться.

Он допил кумыс и вернул ей кувшин.

— Чагадай вовремя поспел сюда для казней, — сказал Кулган. — Меня унесли с поля, но Сукэ сказал мне об этом позже. Отец приказал людям не говорить Чагадаю, что его сын убит, и стал выяснять у Чагадая, насколько тот покорен ему. Наверно, отец вспомнил Ургенч.

— Наверно, — согласилась Хулан.

С Угэдэем во главе три старших сына Тэмуджина прошлой весной наконец взяли этот город, но добычу разделили, не выделив доли хану. Угэдэй хотел смягчить отношения между братьями, отдав им большую часть добычи, но это разгневало ее мужа. Только заступничество генералов Тэмуджина спасло троицу от наказания. С тех пор Джучи не покидал окрестностей Ургенча якобы для того, чтобы обеспечить их безопасность.

— Во всяком случае, — продолжал Кулган, — Чагадай сказал, что скорее умрет, чем не подчинится приказу отца. Отец потребовал, чтобы Чагадай был верен своему слову, и Чагадай поклялся, что примет смерть от руки отца, если когда-либо нарушит его. Отец сказал, что его сын пошб, и запретил выказывать свою скорбь. Сукэ сказал, что Чагадай сдержал обещание — он не плакал в присутствии отца.

Это было похоже на хана — проверить человека, даже сына, в тяжкую для того минуту. Она гадала, когда он сможет потребовать проявления верности от Джучи, все еще медлившего с возвращением с севера, проявляя заботу о государстве, а не о троне, который отец отказался передать ему.

Хулан дотронулась до косичек, свернутых за ушами сына. Он оттолкнул ее руку.

— Надо поправляться, — сказал он. — Еще предстоит столько боев.


Хулан вернулась в главный лагерь осенью, хан прибыл в него в начале зимы. Его опередила весть об успехах на юге, где сын шаха Джелал-ад-дин организовал мощное сопротивление. Сам хан выехал на помощь Хутуку после поражения его приемного брата, и ему удалось потеснить Джелал-ад-дина за Инд.

Люди сложили песню об этой битве. Сын шаха прыгнул на коне с высокой скалы в реку. Хан, восхищенный таким проявлением храбрости, дал ему уйти и ставил его всем в пример. В песне не упоминалось, что дали пощаду одному Джелал-ад-дину. Солдат противника, пытавшихся вслед за ним переправиться через реку, перебили, сыновей его взяли в плен и казнили.

Через три ночи после своего возвращения хан пришел в шатер к Хулан. Никто из стражей не разбудил ее.

Она проснулась и увидела, что он склонился над ней, а рабыни попрятались в темноту.

Он сбросил шубу.

— Ты меня не поблагодарила, — сказал он.

— За что? — спросила Хулан.

Он схватил ее за косы и дернул.

— За то, что я разрешил тебе остаться с нашим сыном и привезти его сюда. За то, что я дал тебе возможность увидеть, как я отомстил за него и за смерть моего внука. — Он отпустил косы. — Об этом можно сочинить хорошую песню — красавица Хулан едет к своему орленку, узнает, что он поправляется, и радуется тому, что погибли все те, которые ранили его. Но это будет лишь часть песни о том, как ты смеялась, когда увидела Кулгана живым, а врагов своего любимого мужа убитыми.

Она сказала:

— Я оплакивала их.

— Да, ты оплакивала их и злилась на меня. — Он пристально смотрел на нее. — Если бы наш сын умер, что ты готовила мне? Чашу с ядом или нож в бок во время сна?

— Я никогда…

— Ты бы никогда не упустила случая нанести мне удар, и я бы огорчился, если бы пришлось казнить тебя за покушение. Но мне радостно знать, что даже моя нежная Хулан умеет ненавидеть.

Он сорвал одеяло и навалился на нее.


Тростник, росший по берегам рек, текущих к югу от Балха, был достаточно прочен, чтобы подбрасывать его под увязавшие колеса повозок. Хулан со своими женщинами всю вторую половину дня резала ножами тростник. Они выехали на луга южнее Балха и покормили животных. Речки тут были чистые, а деревья уже стали зелеными.

Жизнь возобновилась даже в лежавшем севернее разрушенном городе. Повозки доставили из Балха дыни, сушеные фрукты, зерно и странный плод с зернышками под названием гранат. Мальчики-рабы поставили сети и ловили рыбу удочками с берегов.

Когда Хулан подъехала к своему шатру, она увидела хана и Кулгана, сидевших у одной из кибиток и делавших копья из твердого бамбука, который рос на берегу реки. Они часто бывали вместе. Молодой человек охотился с отцом, сидел вместе с Угэдэем и Тулуем на военных советах в большом шатре хана и ездил в свите Тэмуджина.

С ними сидело еще несколько человек, и среди них был Наяха. Хулан вспомнила, как молодой человек говорил ей, что ему не доставляет радости война, как другим. Наяха одержал свою долю побед, воздвигал монументы из черепов. Видимо, он научился любить войну.

Она спешилась. Рабыни сняли связки тростника с лошадей и сунули их под повозки. Часовые у ее шатра встали, когда она поднималась по лестнице к входу. Четыре женщины в шатре готовили мясо по-хорезмски, насаживая кусочки баранины на вертела, чтобы поджарить их над огнем. Надо было кормить часовых, и с мужем обычно обедало несколько человек.

Но Тэмуджин с сыном вошли одни. Этим вечером хан надумал оказать внимание Кулгану.

Кулган ковылял по коврам позади отца. Он хромал на поврежденную ногу, но палкой не пользовался. Он стал у очага с Тэмуджином, погрел руки и огляделся. Зулейка побледнела, поймав взгляд Кулгана. Девушка, которую прежде называли Немой, теперь говорила, но не часто.

Отец с сыном прошли в глубь шатра и сели на подушки за низкий столик. Хулан принесла им кумыса, потом устроилась слева от мужа, который попрыскал питьем.

— Я думала, гостей будет больше, — сказала Хулан.

— Люди пошли к лошадям, — объяснил Тэмуджин. — Кобылы прибавили молока. Наяхе не терпелось в свой шатер — он все еще без ума от девушки, которую нашел возле Кабула.

Он положил руки на колени, а рабыни поставили на столик дыни.

Хулан резала дыни своим ножом. Этой зимой хан наконец узнал, что шах Мухаммад скончался на одном из островов Каспийского моря, брошенный всеми своими приближенными и загнанный туда Джэбэ и Субэдэем. Некоторые говорили, что он покончил с собой, другие — что он умер от отчаяния и страха. Хан почти завоевал Хорезм, и Тулуй стирал с лица земли последние очаги сопротивления на юге с такой же тщательностью, какую он проявил при взятии Хорасана. Люди называли его в своих песнях величайшим из генералов, почти равным своему отцу. Никогда еще не умирало столько людей от рук одного человека.

— Мне кажется, надо приказать, чтобы за меня молились в мечетях, — сказал Тэмуджин. — Теперь, когда у этих людей нет шаха, они должны почитать меня, как своего законного правителя и защитника.

Кулган засмеялся:

— Не слишком их много осталось тут, чтобы молиться за нас.

— Пусть годик подкормятся. Людей, как стада оленей, надо прореживать время от времени, иначе они расплодятся, как насекомые. — Хан прихлопнул муху. — И запомни еще одно, сынок, — бери все, что могут дать города, но избегай искушения жить, как городские люди. Мы должны жить так, как жили всегда, и ставить управлять городами тех, кто разбирается в этом.

Хулан прихлебывала кумыс. По-видимому, разговор сегодня вечером сведется к советам по части управления. Она гадала, действительно ли Тэмуджин разбирается в своих советниках, киданьцах и мусульманах, с их мудростью и книгами. Он говорил так, будто научился у них многому, но мысли его быстро возвращались к тому, что он знал лучше всего. Он мог удивляться тому, что Елу Цуцай говорил ему о движениях звезд, но больше думал о тех странах под Небом, на которые все еще зарился — о Китае и, наверно, даже о стране Манзи, которой управляла династия Сун. По его приказу и Субэдэй с Джэбэ отправились далеко на северо-запад, чтобы разведать, какие страны еще можно захватить.

Рабыни подали вертела с мясом. Тэмуджин и Кулган заглатывали пищу.

— Мы с мусульманами многое понимаем одинаково, — промычал хан, набив рот. — Они почитают воина, как и мы. Они поклоняются Тэнгри, хотя и называют его другим именем. — Он вытер руки о свою шелковую рубашку и потянулся за кубком. — Но человек не должен думать слишком много о мире ином. — Он помолчал. — Ты хорошо сражаешься, Кулган. Твои люди подчиняются тебе беспрекословно. Я собираюсь дать тебе под начало тысячу.

— Папа! — Янтарные глаза Кулгана сияли. — Такая честь!

Они были похожи друг на друга, ее муж и ее сын.

Кулган пониже ростом, но у него отцовская стать. Как глупо ей было надеяться, что Кулган может стать похожим на Елу Цуцая или что раны могут отвратить его от войны. Тэмуджин разглядел в их сыне то, чего не увидела она.

111

— Если существует такой эликсир, — сказал хану Елу Цуцай, — тогда этот человек, возможно, знает его секрет. А если и не знает, то все же рассказать он может многое.

Хулан, сидевшая среди женщин, подняла голову. Киданец был единственным советником мужа, сомневавшимся в знаменитых возможностях мудреца. Тэмуджин посмеялся над его недоверием. Он узнает секрет, такова воля Неба.

Хан пригласил близких товарищей и любимых женщин в большой шатер, где принимал мудреца. Чан-чинь наконец прибыл в его лагерь — его привезли через Железные Ворота Борчу со своими людьми. Монах уже путешествовал более года и провел зиму в Самарканде. Заждавшийся его хан захотел увидеться с ним тотчас.

Вошел Лю Ван, а за ним Борчу и его генерал Чинкай. Ван произнес было речь о мудреце Чан-чине, который приехал издалека, чтобы дать мудрый совет, но запнулся, потому что в дверях показался старик в сопровождении нескольких людей помоложе. Их простые шерстяные одежды ничем не отличались от тех, что носят обыкновенные пастухи. Более молодые отвесили поясные поклоны, а старик сложил вместе ладони, посмотрел хану прямо в глаза и заговорил.

— Учитель говорит, — переводил Лю Ван, — что видеть вас для него большая честь.

— Он оказал мне честь, приехав сюда, — сказал Тэмуджин, наклонившись вперед и пожирая старца глазами. — Его приглашали другие властители, но он не поехал к ним, а ко мне совершил большое путешествие. Я польщен.

Чан-чинь что-то пробормотал Лю Вану. Говорил он тихо и не так напористо, как хан, но Хулан почувствовала в его голосе ту же силу.

— То, что я приехал по приглашению вашего величества, — сказал по-монгольски Лю Ван, — просто предопределено Небом.

— Прошу тебя сесть, — предложил хан и хлопнул в ладоши. Вошли женщины и мальчики, неся блюда с мясом и кувшины. Вскоре все стали хватать куски и вино, кроме монахов. Лю Ван объявил, что Чан-чинь и его ученики не едят мяса и не пьют крепких напитков. Хан тотчас приказал принести им риса.

— Учитель ведет аскетическую жизнь, — продолжал Лю Ван, сев рядом с мудрецом. — Он мало ест и почти не бросается в объятья черного демона сна.

Лю Ван наклонился к Чан-чиню. Хулан взглянула на хана.

— Вот что говорит Учитель, — услышала она голос Лю Вана. — Я могу защитить жизнь. У меня нет эликсира, который может продлить ее, да я и не думаю, что такой эликсир существует, но я знаю одно: долгую жизнь можно найти лишь взаимодействуя с природой, а не противореча ей. Наверно, когда-нибудь мы откроем этот секрет.

Тэмуджин был неподвижен. Хулан ожидала увидеть разочарование или гнев, но не ужас, мелькнувший в его глазах, словно он услышал собственный смертный приговор. Испуганный взгляд исчез мгновенно; она взглянула на мудреца и поняла, что он тоже заметил его. Глаза старца потеплели, в них была жалость к отчаянию хана.

— Ты честен, мудрый Учитель, — тихо сказал Тэмуджин. — Мне следует уважать тебя за это.

— Могу дать вашему величеству совет, — перевел Лю Ван. — Воздержитесь от крепких напитков и ешьте ровно столько, сколько нужно для поддержания сил. Поспите один в течение месяца, и дух вашего величества восстановится в значительной степени. Крепкий ночной сон может принести человеку больше пользы, чем сотни дней приема лекарств. Но такой совет, как бы он ни был благоразумен, всего лишь общее место. Я приехал сюда, чтобы поговорить с вами о Пути.

Хан поник на троне. Люди тревожно посматривали друг на друга.

— Я выслушаю то, что вы скажете о Пути.

— Небо и Земля, луна и солнце, звезды, все демоны и духи, все люди и животные, и даже каждая травинка выросли из Дао. — Голос Лю Вана приобрел при переводе оттенок спокойной властности, которая была в голосе монаха. — Дао значит Путь. Я не имею в виду образ жизни, путь людей, а Путь мира, порядок в природе и во вселенной. Только подчинившись ему, а не навязывая ему свои иллюзии, человек может достичь понимания. Человек должен охватить вселенную, стараться познать ее законы и понимать ее единство — вот что такое Дао. Не ищите начала вещей и не прослеживайте все изменения до конца. Не стремитесь узнать цели того, что происходит сейчас. Вселенная вечна, и создана она для нас в той же мере, что и для саранчи, ползающей по земле.

— Я воспринимал мир таким, каков он есть, — сказал Тэмуджин. — И все же я надеялся на то, что есть нечто…

Голос его замер.

Монах опять заговорил ласковым голосом. Что бы он ни говорил, хана это утешить не могло. Человек живет и умирает, а мир остается — это было не то, что хотел услышать Тэмуджин.

— Дао сотворил Небо и Землю, — переводил Лю Ван, — а они породили человека. Человек весь светился, но со временем его тело становилось все более земным, и священный свет потускнел. У него появились желания, и с ростом его аппетитов растратился его дух. Вы должны воспитывать в себе свой дух так чтобы он мог подняться до Неба Вы стали великим завоевателем, какого еще не ввдел мир. Станьте великим правителем и память о вас будет жить на Земле так же долго, как ваш дух на Небе.

Тэмуджин долго молчал. Хулан подумала что он велит монаху уйти, даже, может быть, выгонит его из стана.

— Отпразднуем это, — сказал Тэмуджин. — Для вас Поставят два шатра. Я должен еще послушать тебя, когда ты отдохнешь.

«Гордость», — подумала Хулан. Пригласив мудреца издалека, Тэмуджин не может признать, что его путешествие было напрасным.


После пира Тэмуджин распрощался с гостями, но Хулан и Елу Цуцая задержал.

— Вы разочарованы, мой хан, — сказал киданец.

— Вы еще сомневаетесь.

— Я тоже надеялся, но никогда не сомневался в мудрости Учителя. Меня радует, что вы все еще хотите учиться у него. То, что он говорит, может помочь вам быть мудрым правителем. Все ваши войны подходят к победному концу — наступает время строить.

— Империей, завоеванной верхом, — сказал Тэмуджин, — нельзя править верхом. Вы мне часто говорили это. — Он вздохнул. — Интересно, долго ли мне жить и править.

— Вы еще бодры, — сказал Цуцай, — и чувствуете себя лучше, чем многие люди, которым за пятьдесят. Жить вам еще долго.

— Можете идти, мой друг, — сказал хан.

Киданец ушел. Хулан ждала, когда муж отпустит ее.

— В последний раз я молился на Бурхан Халдун, — сказал он наконец, — и гора молчала. Это молчание ужаснуло меня. Я не мог узнать волю Неба. Я давно не слышал духов, а на этой земле сны мои порой…

Он согнулся в своем позолоченном кресле.

— У меня было такое чувство, будто меня поглотила земля, будто меня заперли в ловушке, и душе моей невозможно было летать. Я увидел небытие. Мне пришло в голову, что душа человека может умереть с его телом, что после этой жизни ничего нет. Монах был моей единственной надеждой избежать такой участи.

— Я не все поняла из того, что он говорил нам, — сказала она, — но он еще говорил о духе, который живет во всех людях.

Рот его покривился.

— И еще он сказал, что мир не был создан для нас, словно мы делаем то же самое, что и табун лошадей, ищущий новое пастбище, или стая птиц, летящая на юг. Он говорил о духе внутри нас, но в последнее время я его не ощущаю.

Он встал, качнулся и тяжело опустился в кресло. Его морщинистое лицо выглядело измученным.

— Когда-то со мной говорил Тэнгри. Во сне я слышал, что мне ясно нашептывали духи. Призраки моих предков представлялись мне такими, будто они и в самом деле живут на земле. Однажды я слышал, как они говорили со мной устами шамана Тэб-Тэнгри, и даже когда я разрешил Тэмугэ решить его судьбу, я все еще надеялся, что Тэб-Тэнгри сможет воспользоваться своей магией, даже если это грозило бы мне смертью, потому что тогда бы я убедился, что его утверждения оправдываются. — Он отпил из кубка и уронил его. — Когда я увидел его сломанное тело, я понял, что мертвые молчали всегда, что он не обладал способностью общаться с ними, что, видимо, никакие призраки с нами не говорят. С тех пор я не знал покоя. Я молился и не получал ответа. Я искал утешения в радостях жизни, и они ускользали от меня. Я думаю о могиле и трепещу.

От его отчаяния она осмелела.

— У тебя такие видения, — сказала она, — и все же ты посылаешь людей без счета на смерть. Я надеялась лишь на то, что души мертвых в конце концов обретут немного счастья, а теперь ты говоришь, что не веришь в это и думаешь, что их нет совсем.

— Нас мало, — возразил он, — а нашим врагам нет числа. Мы можем победить их только тем, что заставим их бояться оказывать сопротивление. Ко я должен признаться, что я меньше радуюсь их смертям, чем мог бы. Я мог бы стать счастливым, поверив в их полное исчезновение, в пустоту, ожидающую их.

— Ты думал, они исчезнут, — сказала она, — а сам ты, возможно, будешь жить вечно. Не думала я, что человек может вместить подобное зло. Если бы я поверила, что именно это ожидает нас, я хотела бы, чтобы все люди радовались, пока живут.

— В таком случае ты дура, Хулан. Если все кончается с жизнью, то не все ли равно, что мы делаем здесь.

— Не все равно, — прошептала она. — Теперь ты не получишь своего эликсира. Тебе придется бояться смерти, на которую ты обрек так много других людей. Для тебя это, наверно, подходящее наказание.

— Как ты меня ненавидишь, — сказал он.

— Я тебя не ненавижу. Мне жаль тебя. Ты будешь бояться смерти остаток своей жизни, и все будет напоминать тебе, как много смертей ты принес в этот мир.

— Пошла прочь с моих глаз, — сказал он. Она думала, что он ударит ее, но его словно привязали к креслу. — Чтобы я тебя никогда не видел, пока ты будешь думать и говорить то, что сказала сейчас. Не хочу видеть твоего лица.

— Я не боюсь смерти, Тэмуджин.

— Тогда бойся того, что я сделаю с твоей жизнью, если ты когда-нибудь надерзишь мне. Бойся страданий, которые я причиню тем, кого ты любишь, еще до твоей смерти.

Хан всегда сдерживал свои обещания. Она встала и тихо вышла из большого шатра.


Хан перевел свой лагерь к подножью Снежных Гор, чтобы избежать летней жары. Стоило Хулан увидеть его в отдалении, как она отворачивалась и закрывала лицо, зная, что случится, если он увидит ее. Она не выходила из своего шатра, когда он посещал Кулгана. Ее сын, по крайней мере, не потерял его благосклонности.

Чан-чинь и его ученики приходили туда вместе с ханом, который пользовался каждым благоприятным случаем, чтобы послушать поучения монаха. Хулан часто думала об этом ласковом старце и об утешении, которое могли бы принести его слова, но не осмеливалась приблизиться к его шатрам или пригласить его к себе. Муж услышит об этом и запретит мудрецу разговаривать с ней. Тэмуджин будет познавать Путь, а ей больше никогда не слышать о нем. И это тоже было частью ее наказания.

Перед тем, как хан снова встретился с Чан-чинем, пришла весть о восстании на юге. Дао был забыт, в лагере забегали люди, готовящиеся к походу. Хан собирался выступить с армией для подавления мятежа.

Она не пошла с другими женщинами провожать войско: сын не попрощался с ней. Чан-чинь, по слухам, попросил, чтобы его оставили. Хан разрешил монаху вернуться в Самарканд. Через два дня после выступления армии старый мудрец покинул лагерь. У нее не было случая поговорить с ним в отсутствие хана.

У Хулан по-прежнему была охрана, ее служанки и рабыни, стада и повозки с добычей. Тэмуджин не стал бы подвергать ее опале публично, поскольку это лишь показало бы, что, делая ее любимой женой, он ошибался. Она всегда будет его хатун, получающей свою долю от грабежа и считающейся другими его любимой женой, которая вдохновляет его на кровавые подвиги. И это тоже было частью ее наказания.

112

Осенью, когда хан победил своих последних врагов на юге, люди его свернули лагерь. Они обогнули разрушенный Балх, пересекли Аму-Дарью по понтонному мосту и разбили лагерь южнее Самарканда. Оккупационные войска наряду с киданьцами и мусульманами, которые должны были управлять завоеванными землями, оставались, но большинство монголов возвращалось на родину.

Из Самарканда прибыли делегации и повозки с провиантом. К шатру Хулан доставили кувшины с красным вином, свежесорванный миндаль, дыни, переложенные доставленным с ближайших гор льдом, шелка и драгоценности. К северу от лагеря поставили балдахин, под которым хан наконец решил возобновить отложенный разговор с даоским мудрецом.

Сухая и ясная погода еще держалась, когда монахи прибыли в сопровождении А-ли-сюня, киданьца, губернатора Самарканда, которому предстояло переводить. Хан удалил из-под балдахина почти всех, когда Чан-чинь был готов начать свою проповедь. На этот раз привилегию слушать учение монаха получили только трое из людей Тэмуджина — А-ли-сюнь, Лю Ван и Чинкай.

Старцу не удалось дать хану вечную жизнь, и вер же Тэмуджин захотел понять его Учение. Люди толковали об изменениях, которые произошли с Чингисханом. Когда он не сидел с монахом, то выслушивал своих советников и принимал послов; единственным отдыхом его были редкие выезды на охоту с ловчими птицами. Он воздерживался от посещения шатров своих женщин, и Хулан вспомнила, что Чан-чинь советовал ему спать одному.

Хан, говорили некоторые, стал более задумчивым. Хулан догадывалась, что его одолевало отчаяние, и он надеялся в конце концов обмануть смерть.


— Ты беременна, — сказала Хулан, разбиравшаяся в таких вещах.

Зулейка, зашивавшая что-то, оторвалась от работы.

— Я уже догадалась, госпожа.

Кулган брал девушку в свой шатер месяца два тому назад. Она шла покорно, не протестуя, и поэтому Хулан не возражала. Зулейка была всего лишь рабыней, и у Хулан теперь не было власти воспротивиться сыну. Девушка была с ним три ночи, она быстро ему надоела, как и прочие его партнерши.

— Я рада, — сказала Хулан. Другие рабыни смотрели на Зулейку прищуренными глазами, соображая, какая выгода будет девушке от этого. — Ты подаришь моему сыну первого ребенка. — Хулан вспомнила о том времени, когда впервые почувствовала Кулгана под сердцем. Ребенок утешит ее — вот во что верила Хулан. У нее будет кто-то, кого она будет любить всецело, и кто отплатит ей за это любовью к ней. — Самое большое счастье для женщины — это иметь ребенка, — пробормотала она, но ее слова ничего не значили даже для нее.

Девушка не сказала ничего. Другие рабыни покачали головами, любая из них была бы взволнованна и потребовала бы преимуществ, которые полагаются женщине, беременной внуком или внучкой хана.

— Я присмотрю, чтобы о тебе позаботились, — продолжала Хулан. — Мы подчиняемся положениям Ясы, которая обязывает нас кое-что сделать для тебя. У моего сына будет другая жена, которая родит ему наследников, но тебе полагается место второй жены. Ты получишь долю скота Кулгана и рабынь, которые будут тебе служить. У тебя будет собственный шатер.

— Простите, госпожа, но я лучше останусь с вами.

— Для таких вещей существует определенный порядок. Ты должна жить в орде моего сына, если собираешься стать его женой.

Девушка понурила голову.

— Да, госпожа.

Хулан растерялась. Вот к чему привела ее доброта: девушка предпочла остаться ее рабыней, а не стать женой Кулгана.

Наконец она сказала:

— Наверно, ты можешь оставаться со мной, пока не придет время рожать. Я скажу сыну, что ты перейдешь в его шатер после этого.

— Спасибо.

Зулейка склонилась над шитьем, и глаза ее увлажнились.


Они свернул лагерь и двинулись к востоку от Самарканда. Чан-чиню и его ученикам разрешили вернуться в их прежний дом в городе, и некоторые люди из ханской свиты тоже поселились там, но Тэмуджин остался вне стен. Все, что ему было нужно в Самарканде, привозили к нему. Балдахин, где он встречался со своими людьми и слушал рассуждения Чан-чиня, поставили к северу от круга его шатров и повозок.

На западе Хулан увидела купола и минареты города. Самарканд раскинулся на берегу реки Зеравшан, которую люди называли Золотоносной. Часто, когда солнце было высоко в небе, мерцали золотые блики в воде, которая текла с гор на западе к равнине, где стоял Самарканд. Город на горизонте нравился ей. Когда-нибудь она может пойти к мужу и попросить разрешить ей жить во дворце, который смотрел на город с высокого холма, и он бы исполнил ее желание. Те из ее рабынь, которые были взяты в Самарканде, рассказывали ей об арыках, которые несли воду вдоль улиц, и о террасах с садами и огородами на них. Она могла бы ходить на базары, где торговали купцы из Китая, уйгурских оазисов и с запада. Она мечтала о городе, который был недоступен ей, как мираж в пустыне.

Наверно, было бы лучше не селиться в городе. В его стенах она также видела следы работы мужа — пустые дома, жители которых погибли, лица, исхудавшие от недавнего голода, глаза, полные слез и ненависти.

Ясное осеннее небо вскоре стало серым. Сеял с неба мелкий дождик. Город тонул в тумане, а потом, исчезнув за плотной завесой дождя, и совсем пропал.


После возвращения из Самарканда Елу Цуцай пробыл в ханском лагере три дня, и тогда Хулан послала служанку спросить его, может ли он поговорить с ней. Киданец сказал, что примет ее.

К вечеру дождь стал сильным и холодным, грозя обернуться снегом. Хулан была осторожна, вылезая из кибитки и идя к шатру киданьца. Когда хан узнает об этом посещении, он может приказать своему советнику избегать ее. Страж у дверей объявил ее имя, она вошла в сопровождении двух рабынь, которых привезла с собой.

Кроме очага большую юрту освещали масляные лампы, стоявшие на низком столе, за которым сидел ученый. На полках лежали и стояли свитки и сшитые книги из Китая вместе с кувшинами, в которых помещались цветы и ветки. Она не увидела ни цветных занавесей, ни золотых чаш или драгоценностей, награбленных в городах, ни свиты рабов, которые могли бы окружать самого доверенного из ханских советников. Киданец был один, если не считать мальчика, который наливал чай в чашки.

Когда рабыни Хулан стали на колени у очага, он поднял голову.

— Приветствую вас, почтенная госпожа, — проговорил он и коснулся кистью следующего свитка.

— Я приветствую тебя, мудрый канцлер, и я благодарна за то, что ты захотел увидеть меня. — Она села на подушку слева от него, мальчик подал ей чашку и блюдо с миндалем. — Я слышала, что ты проводишь много времени с учеными людьми Самарканда.

— Действительно, провожу. Их астрономы так же мудры, как и те, что были при дворе.

Хулан прихлебывала чай. В отличие от других совет-; ников мужа Цуцай всегда разговаривал с ней с теплотой; в голосе.

— Мой муж, — сказала она, — в последнее время очень интересуется наукой.

— Он пытается следовать некоторым предписаниям Учителя. Он пьет меньше, но совсем не отказывается, а, как говорят ваши люди, на одной ноге не устоишь. Он проводит свои ночи в одиночестве и, разумеется, делает это под влиянием Учителя, в противном случае, прекрасная хатун, он почтил бы вас своим присутствием. — Его красивое лицо было печальным; она вдруг подумала, что он догадывается об истинном положении дел. — По требованию хана я был на одной из бесед Учителя.

— Учитель — мудрый человек, — сказала она.

— Мудрый человек, — подтвердил киданец, — и доброжелательный. Он раздал большую часть того, что подарил ему хан, самым бедным людям города. Учитель также показал мне несколько своих стихотворений. Мне кажется, он думал, что я отвечу стихами на то, что он написал. Надеюсь, мои усилия не разочаровали его. Даже умные люди порой лишены поэтического дара.

Цуцай для нее был слишком тонок. Она не могла разобрать, говорит он пренебрежительно о своем искусстве или о стихах Чан-чиня.

— Мне бы хотелось снова получить удовольствие от разговора с Учителем, — сказала она, — хотя я недостаточно образована, чтобы понять все, что он может сказать.

— Многие умные люди не понимают, что говорят и пишут даосские учителя. Некоторые говорят, что их алхимики обладают большой магической силой, другие утверждают, что подобная алхимия может лишь показать свойства природы, а третьи доказывают, что это алхимия душ, а не алхимия в истинном значении этого слова. — Он погладил короткую черную бородку, покрывающую его подбородок. — Так что вы в своем смущении не одиноки.

Подобные слова, произнесенные другим человеком, могли означать лишь лесть, но киданец никому никогда не льстил. Сейчас он говорит с ней не как с хатун и даже не просто как с женщиной, а как с другой пытливой душой.

Она преисполнилась странной радости, какой не испытывала никогда. Она чувствовала, будто у нее что-то отняли, и в то же время покой. Она представила себе мир, населенный подобными людьми, такими, которые будут делиться своими знаниями свободно, сквозь барьеры, разделяющие их ныне, а затем это видение растаяло, как мираж, как тот город, что был поглощен туманами.

— Я пришла к вам, ученый брат, — сказала она, — так как хотела кое-что спросить у вас. Как вы, возможно, знаете, этой весной родится еще один внук или внучка хана — первый ребенок моего сына.

Киданец кивнул.

— Хан всегда счастлив при прибавлениях его многочисленного потомства.

— Мне хотелось бы, чтобы вы нашли учителя для этого ребенка. Если будет мальчик, то такого, чтобы научил его уйгурскому письму, а может быть, и вашему. Я знаю, что вам можно доверить поиски умного человека.

— Это желание и вашего сына? — спросил он.

— Я не говорила с ним об этом. Он не склонен к подобному учению, но я не вижу причины, почему бы он возражал.

— Я уверен, что и хан не будет возражать.

— Но самой мне не хотелось бы спрашивать его, — сказала она. — У него так много детей и внуков — он не может заниматься всеми. Если представится случай, спросите его.

Глаза его широко раскрылись — он все понял. Он сообразил, что сама она не может спросить Тэмуджина.

— Да, благородная госпожа, — пробормотал он. — Когда мальчик подрастет, и если у него будут задатки ученого, я могу предложить это. Но до тех пор мне придется подождать. Даосский Учитель скажет тебе, что бесполезно заставлять кого-либо выполнять несвойственные ему функции. Четыре наследника хана, хоть они все и великие воины, усвоили лишь презрение к науке, которую им навязывали.

— Хоть они и великие воины, — повторила она, — но я смею надеяться, что мой внук будет человеком иного сорта. Мне хотелось бы, чтобы он был больше похож на тебя, мудрый канцлер. Порой я удивляюсь, почему такой человек, как ты, пошел на службу к моему мужу, ты, склонный к более спокойным занятиям, чем война.

Цуцай тихо засмеялся.

— Если бы я этого не сделал, мои кости валялись бы где-нибудь у меня на родине теперь, и мой народ сродни вашему — война не так уж и неведома нам.

— Ты этим не гордишься.

— Некоторые из нас не гордятся. Мы научились этому у китайцев — сражаться и все же скорбеть по поводу последствий войны.

Она сказала:

— Мой муж ничего не знает, кроме войны.

— И все же ему теперь приходится править, а правителю нужна не только сила, хотя она — одно из орудий правления. — Он отхлебнул чай. — Когда меня привели к хану, я увидел, что он почитает ученых людей, если даже не очень разбирается в их знаниях… простите меня за такое высказывание. Его природа сделала из него завоевателя, и пойти против этого он не может, но по природе же он не только воин. Он еще и пытлив. Разве не поэтому он послал за Учителем?

— Он послал за ним, потому что хотел жить вечно.

— А разве желание знать ответы на вопросы не требует много времени? Учитель не может дать ему его, но если хан узнает, как использовать завоевания, а не просто грабить, то этого будет достаточно. Если бы в его окружении не было людей, которые пробуждали бы в нем жажду познания мудрости, его натура воина подавила бы все другие склонности.

— Я всегда ненавидела войну. — Ей не следовало бы говорить это, но киданец каким-то образом устранил внутренние преграды. — Я жена величайшего из воинов, и все же я жажду, чтобы мир не знал войны.

Она овладела собой. Две рабыни, которых она привезла с собой, слабо знали монгольский язык, и мальчик киданьца тоже, видимо, понимал мало, но она и так сказала уже слишком много.

— Это не тот мир, о котором вы мечтаете, — ласково сказал Цуцай. — Нам приходится жить в мире таком, каков он есть. Он не дает возможности уйти от войны человеку, который окружен теми, кто владеет миром. И на самом деле это было бы против природы вещей.

Он смотрел мимо нее.

— Если бы хан жил в древние времена, когда люди ничего не знали о войне, он бы, наверно, служил своей природе, жаждущей познания, пускал бы во вселенную вместо стрел вопросы, но он живет не в том мире. Вы хотите, чтобы все было по-другому, госпожа, и страдаете, потому что не можете изменить мир. Я принимаю его таким, каков он есть, и делаю то, что могу, с тем, что мне дано. Я говорю себе, что многие здесь и в Китае могут жить и сохранять созданное ими, так как великий хан прислушивается ко мне. Учитель сам говорит нам, что в приятии сущего обретается покой.

Руки его дрожали, он поставил чашку. Что бы он ни говорил, покоя он не обрел. Она уловила муку в его черных глазах, которые мгновенно прояснились.

— Я не могу принять это, — сказала она. — Я ничего не могу поделать с этим, но принять никогда не смогу.

— Когда налетает гроза, — сказал он, — человек должен бежать в свой шатер или прикрыться. Стоять столбом во время грозы значит только привлечь гром с Неба. Грозы проходят, почтенная госпожа. — Он наклонился к ней. — Мне кажется, вы пришли сюда не только за тем, чтобы попросить поискать учителя для вашего внука. Наверно, вы хотели также набраться у меня мудрости, а я не могу помочь вам.

— Ошибаетесь, ученый канцлер. Вы мудры, а я дура. — Хулан встала. — Вы тратите мудрость на настолько невежественную женщину, что ей остается лишь желать невозможного и скорбеть по поводу деяний человеческих.

113

Когда перестал падать снег и влажная земля покрылась зеленью, хан приготовился покинуть окрестности Самарканда. Кибитки и телеги были связаны друг с другом, лошади, скот и овцы собраны пастухами. Хан и Тулуй поехали во главе армии, а следом женщины в своих кибитках, стада. Влекомые волами платформы с установленными на них шатрами ехали за стадами, замыкали шествие арьергард и тысячи пеших рабов.

Хулан ехала в одной из первых кибиток. Впереди ехали в строю верховые. Кони, кони — до самого горизонта. Туги и знамена колыхались над тучами пыли.

Вскоре они прибыли в деревню, где миндальные и персиковые деревья у арыка были в цвету. Хулан услышала высокий, пронзительный вопль, а потом увидела толпу женщин и детей, стоявших у дороги. Головы женщин были покрыты тонкими красными и черными платками. Некоторые воздевали руки к Небу, причитая, а другие, стоя на коленях, прижимались лбами к земле. Женщины были из хозяйства шаха Мухаммада. Хан приказал доставить их сюда, чтобы они оплакали погибшую империю и присоединились к другим пленным. Они визжали от отчаяния перед проезжавшими воинами, оплакивая страну, которую они больше никогда не увидят.

Монголы продвигались медленно, часто останавливаясь. Вечером животных накормили и подоили, зажглись лагерные костры, и люди уснули в кибитках и полевых палатках. Хулан часто снилась родина, которую она оставила года четыре тому назад, мирная страна. Через три дня после начала путешествия их заставила остановиться сильная буря. Когда она прошла, земля была усеяна телами овец, коров и людей, замерзших от холода. Мужчины и женщины разожгли костры, чтобы оттаять туши и разделать их, дабы мясо не пропало. Тела солдат, которые никогда больше не увидят родины, забросали камнями, а трупы рабов оставили там, где они валялись.

Армия подошла к Сыр-Дарье и переправилась через нее по мосту из лодок, а потом двигалась вперед, пока не добралась до долины под большим плато. Там у речки был сделан привал. Для хана снова установили балдахин, и в Самарканд были посланы конники за Чан-чинем.


Хулан смотрела на балдахин, возвышавшийся на севере. Кроме людей, охранявших его, никого не было видно. Хан выехал поохотиться, несмотря на неодобрение монаха. Ходили слухи, что Учителю не терпится уехать в Китай, но Тэмуджин все задерживает его, настаивая на том, чтобы он остался, пока погода не улучшится, прося подождать, пока не приедут из Бухары Чагадай и Тулуй со своими людьми.

Большой шатер Хулан и ее повозки по-прежнему стояли к востоку от ханских, но притворство ее мужа теперь мало кого обманывало. Она была в опале. Другие его женщины говорили об этом открыто, хотя и не в лицо ей. Он ходил в их шатры, как и прежде, но не к Хулан.

Долина была покрыта юртами и кибитками, простиравшимися до подножия гор на востоке и на юге, по берегам реки. Городу из юрт предстояло перекочевать на новые пастбища, пока не окотились овцы и не ожеребились кобылы. Наверно, ее муж в конце концов разрешит уехать Чан-чиню и его ученикам. Хан ждал, когда к нему присоединится Джучи, но старший сын передал тщательно составленное послание, в котором, по словам Кулгана, говорилось, что он останется на землях севернее Хорезма, на пастбищах, которые обещал ему отец, и удержит их для хана. Тэмуджин мог бы приказать ему вернуться, но, кажется, согласился оставить Джучи там, где он был.

Ей бросилась в глаза туча пыли на востоке. К стану ехали всадники. Среди них был ее муж, она не хотела, чтобы он увидел ее. Хулан повернулась, прошла мимо женщин, работавших за ткацким станком, и поднялась по ступенькам в шатер.

В тот вечер к ней в шатер пришел Кулган. Хулан начала ненавидеть его посещения. Он обычно приходил с товарищами, которые крепко пили и рассказывали о своих кровавых подвигах.

На этот раз Кулган было один. Он щипал Зулейку за щеки, пока она не заплакала, потом двинулся к тахте, на которой сидела Хулан. Рабыня принесла ему вина и вареную дичь, он ел молча.

— Твой отец охотился сегодня недолго, — сказала Хулан.

Он взглянул на нее широко раскрытыми глазами. Такого боязливого взгляда у него она не видела давно. Она тронула его за щеку. Он прижал ладонь к ее руке и ласково оттолкнул.

— Отец получил сегодня предупреждение, — сказал Кулган. — Это слова Учителя.

— Предупреждение?

— Когда мы охотились в предгорьях, — сказал он, — отец ранил вепря. Он погнался за зверем, мы — следом, а потом конь сбросил отца. Не успели мы подскакать, как вепрь набросился на него и вдруг остановился. — Он сглотнул слюну от волнения. — Если бы не это, мы бы не успели, и зверь располосовал бы его. Мы подвели отцу другую лошадь, а вепрь все стоял, пока мы не уехали.

Кулган глотнул вина.

— Зверя остановило Небо, — продолжал он. — Так сказал Учитель, когда отец рассказал ему об этом случае. Он сказал, что это было предупреждение, что для Неба всякая жизнь ценна, что несправедливо отцу отнимать жизнь у вепря, как и вепрю у отца. Он посоветовал ему не охотиться в его преклонных летах.

— Он мог бы также посоветовать, чтобы хан не дышал, — проговорила Хулан, — или не воевал.

— Отец сказал, что это хороший совет. Он объяснил Учителю, что мы охотимся с детства и не можем легко расстаться с этой привычкой, но заметил при этом, что последует его совету. — Он коснулся ее руки. — Мама, когда я увидел его там, беспомощного в то мгновенье, я испугался. Я никогда не был в таком ужасе, даже когда меня ранили и я думал, что умру. Я не могу представить себе мир без него.

— Ты не должен бояться за своего отца. Иногда я думаю — что бы ни случилось, в конце концов он всех нас переживет.

— Почему бы тебе не пойти к нему? — спросил он. — Чем ты его так оскорбила?Ты была его любимой женой… он простил бы тебя, если бы…

— Я не могу пойти к нему, — сказала она, — и никогда не спрашивай меня, почему.

Он покончил с едой и сказал:

— Я хотел бы, чтобы Зулейка ушла из твоего шатра еще до рождения моего ребенка.

Хулан не взглянула на девушку, зная, что в глазах ее увидит лишь отчаяние.

— Перед родами она перейдет к тебе, — сказала она.

114

Через месяц после того, как Небо спасло хана от смерти, даоский монах и его ученики попрощались. Хулан наблюдала из-за кибитки, как у ханского балдахина Тэмуджин обнял старца, к Учителю и его ученикам подвели лошадей. В Китай его собрался провожать А-ла-шен, а многие ханские офицеры проехали с монахами до предгорий.

Через два дня после отъезда мудреца люди разобрали юрты. Волов впрягли в платформы с большими шатрами. Тулуй и Угэдэй выехали вперед со своими людьми. Хан, который воздерживался от охоты после случая с вепрем, собирался поохотиться по пути.

Вечером, когда они остановились на отдых, Хулан заметила, как бледна Зулейка, и положила ее в своей кибитке. Она проснулась от приглушенных стонов, к утру лицо Зулейки покрылось потом. Хулан подняла одеяло и увидело кровавое пятно на ее шерстяных штанах.

Она вылетела из кибитки, послала одного из стражей за шаманом и позвала девятерых из своих служанок.

— Вы оставайтесь со мной, — сказала она, — а остальные пусть едут.

Хулан старалась сдержать слезы.


Женщины поставили повозки полукругом и установили шатер. Мужчины, проезжавшие верхом, и женщины с детьми из кибиток глядели на юрту и на шамана, который приносил в жертву барана, но не останавливались. Если дух, вселившийся в девушку, окажется слишком сильным для шамана, то лучше держаться подальше от злых сил.

Шаман вырезал у овцы сердце, внес его в юрту и установил небольшой алтарь с онгонами Хулан. Зулейка уже кричала к тому времени, когда барана освежевали и сварили. Две женщины держали ее, а шаман кормил ее курдюком.

Девушка потеряла сознание. Хулан сидела рядом с ней, а шаман пел и бил в бубен. Он вскакивал и обегал очаг, тень его плясала на стенах шатра. К рассвету у Зулейки снова пошла кровь. Шаман покачал головой и выдворил всех наружу.

Стражи, кони которых были стреножены, сидели кружком у костра сразу за повозками. Женщины Хулан собрали топливо и разожгли еще один костер. Хулан оглянулась на юрту, из которой вышел шаман. Он взял копье в одной из повозок, обернул его в кусок войлока и воткнул в землю.

Хулан поспешила к нему. Шаман вскинул руку.

— Входить нельзя, — сказал он. — Я сделал все, что мог. В нее вселился злой дух, а она ничего не делает, чтобы отбиться от него.

Хулан вернулась к костру. Проезжали еще всадники, сопровождавшие большие платформы с шатрами, за ними клубилась пыль. Они видели копье и знали, что это значит. Хулан подозвала одного из стражей и велела ему ехать к Кулгану.

Шаман стоял перед юртой и пел. Ближе к вечеру он вошел внутрь. Хулан сказала себе, что девушка, может быть, еще жива, и ребенок выживет. У других бывают выкидыши, и младенцы не умирают. В дверном проеме появился шаман, держа маленький сверток. Хулан встала и вытянула вперед руки.

— Ваш внук, госпожа, — сказал он. — Пуповина захлестнула ему шею, и он задохнулся. Он…

Хулан закричала, другие женщины зарыдали.

— Его надо похоронить, — добавил старик. — Девушка безнадежна. Вытащите ее из юрты и покиньте это проклятое место.

— Нет, — сказала Хулан.

— Госпожа…

— Нет.


Они похоронили младенца под скалой и провели ночь снаружи, греясь у костров. Утром шаман вошел в шатер. Хулан было вошла следом, но он преградил ей путь.

Он сказал:

— Душа ее покинула тело.

Хулан вскрикнула. К ней подбежали женщины. Она вырвалась у них из рук, выхватила нож и резанула себя по руке. Горе перешло у нее в гнев. Зулейка нанесла ей удар единственным способом, на который была способна, она лишила ее внука, мальчика, который мог бы овладеть премудростью, недоступной для нее, и поделиться с ней своими знаниями.

Она брела вокруг юрты, рыдая и нанося себе удары ножом, пока женщины не отобрали его. Она опустилась на землю и сидела бесстрастно, а шаман накладывал подвязки на ее кровоточащие руки.

Кто-то подъехал. Сквозь слезы она не видела всадников, они спешились и отдали поводья ее людям, и только тогда она узнала сына.

Шаман подвел Кулгана к ней.

— Она не хотела жить, — сказала хрипло Хулан, в горле у нее пересохло.

«Ты довел ее до этого, — хотелось сказать ей, — ты заставил ее желать смерти».

— Мама, это был… — Он дотронулся до нее, она отшатнулась и встала. Кулган посмотрел на могильные камни. — Это был сын?

Она кивнула. Он замер, а потом сказал:

— Не очень горюй, мама. У меня будут другие сыновья. — Он обхватил ее плечи. — Когда ты узнала, что ей не удастся родить, ты должна была оставить ее. Теперь кибитки и шатер придется очистить.

Она вырвалась и бросилась на него, царапая его ногтями, нанося ему пощечины. Он переносил удары, не уклоняясь, а потом прижал ее руки к телу.

— Прекрати, — сказал он. — Теперь мы должны похоронить мать моего сына.

Она уткнулась лицом в его халат и заплакала.


Они похоронили девушку рядом с ее сыном. Над могилой поставили юрту, обоим нужно было жилище в мире ином.

Когда кибитки очистили, все поехали по следам на север. Кулган с товарищами опередил охрану Хулан и вскоре скрылся с глаз. Он торопился присоединиться к остальным, быть подальше от смерти.

Хулан остановилась, когда солнце еще не село, и заснула одна в своей кибитке. Утром, не обращая внимания на встревоженные взгляды охраны, она сказала, что сегодня никуда не поедет. Остальные соорудили убежища из палок и шкур, чтобы защититься от палящего солнца, и проспали в них следующую ночь. Хулан вспомнила, как она в первый раз встретилась с Зулейкой. Ей пришло в голову, что девушка была мертва еще с тех пор, что она оставила свою душу в городе с мертвыми.

Они пустились в путь на рассвете. След теперь вел на восток, к более гористой местности. Когда они остановились, чтобы дать отдохнуть волам и лошадям, Хулан увидела, что люди удалились и шепчутся о ней. Они, видимо, говорят, что в нее вселился злой дух, что только безумная может так переживать из-за смерти рабыни.

На следующее утро, когда волов впрягли в повозки, на вершине далекого холма показались два всадника. Хулан наблюдала, как они приближаются, а когда узнала их, забралась в свою кибитку.

Ее охрана громко приветствовала хана и Кулгана. Она съежилась в темноте, слушая, что отвечает муж. Кибитка пошатнулась, кто-то взобрался на нее.

Тэмуджин пристально посмотрел, перекинул ноги через сиденье и подполз к ней.

— Весь этот шум из-за какой-то рабыни… — проговорил он.

— Она была беременна твоим внуком. — Хулан прикрыла лицо платком. — Ты нарушаешь свое слово, муж. Ты объявил, что никогда не увидишь моего лица.

Он стянул с нее платок.

— Я больше не вижу лица моей Хулан. Посмотрись в зеркала, которые я тебе дарил. Даже тут, в темноте, я вижу, чем ты стала. Годы оставили свой след на тебе — лицо, которое я любил, было без этих впалых щек.

— Тебе не надо было приезжать сюда, — сказала она.

— Я сказал своим людям, чтобы подождали там. Я не хотел, чтобы они видели женщину, доведенную до безумия злыми духами. Горе мое побольше, чем сожаление о какой-то девушке и внуке, который не сделал ни одного вдоха. Совсем недавно я получил послание из Китая, как раз перед отъездом сюда. Погиб мой лучший генерал, человек, который помог бы мне овладеть всем Китаем. Мухали отлетел на Небо.

Хулан прошептала:

— Ты не должен произносить его имя так скоро после…

— Я буду произносить его… я позабочусь, чтобы оно жило. Не все ли равно ему, если я буду произносить его снова и снова? — Он закрыл рукой глаза. Его горе глубже, чем горе любого другого человека: он не верит, что когда-нибудь встретится со старым товарищем в мире ином. — Он одержал для меня столько побед, и все же мне сказали, что перед смертью он извинялся, что не мог взять для меня Кайфын.

— Я сочувствую тебе, — сказала она.

— Если бы Учитель был со мной, он бы, наверно, смягчил бы мое горе. Когда он говорил, я иногда чувствовал, что могу видеть не только этот мир, но он уехал, и голос его слабеет. — Он вздохнул. — И я всегда буду гадать, говорил ли он правду или только вводил меня в заблуждение. Он принял мало подарков, когда уезжал, только лошадей и хлопковую одежду, но я дал ему нечто более ценное. Я сказал ему, что даосские учителя в Китае не будут облагаться налогами, и поставил свою печать на бумаге. Наверно, старик хотел именно этого, когда согласился приехать ко мне.

Тэмуджин уже сомневался в Чан-чине и всегда будет сомневаться.

— Я видела Учителя всего раз, — сказала она тихо, — но я знаю, что он заслуживает такой милости.

— Будем надеяться. Мудрый Цуцай не возражал, но предупредил меня, что последователи Учителя могут воспользоваться этой привилегией неправедно. Как он говорит, я должен править странами, где люди верят в самые разные вещи, и мне не пойдет на пользу, если одна группа возобладает над другой. Я был бы лучшим правителем, если бы не верил ни в одно из их учений.

Он немного помолчал, потом заговорил снова:

— В твоих юртах, Хулан, непорядок. Женщины шепчутся, что ты у меня в опале и что я даже могу устранить тебя. Вскоре наиболее смелые могут отказаться подчиняться тебе, и у меня будут неприятности. Так не пойдет. Твой долг — держать свое хозяйство в порядке, и я не хочу, чтобы меня отвлекали на подобные дела. Ты будешь сидеть рядом со мной, и мы будем делать вид, что ничего не случилось.

— Отлично, — сказала она, зная, что у нее нет выбора.

— Это не должно быть тягостно для тебя. Ты всегда делала вид, что все в порядке, а я наконец освободился от твоих чар. Когда ты поймешь, что потеряла, ты, наверно, пожалеешь об этом.

Он привстал и вылез из кибитки.

115

— Держись, — сказала Сорхатани, когда ее младший сын уселся в седло позади нее. Ариг Букэ вцепился пальцами в ее синий кушак. Дети и молодые женщины ринулись из стана на лошадях приветствовать возвращающуюся армию.

Монкэ сел на коня, Сорхатани поехала рысью следом за старшим сыном. Тулуй обрадовался, узнав, что она приехала к западной границе бывших найманских земель встречать его.

Она ехала мимо кибиток, окружавших большой шатер Туракины, и юрт ее служанок. Главная жена Угэдэя тоже решила не ждать мужа в Каракоруме. Туракина предпочла бы остановиться в большом стане на берегу Орхона, но ей явно хотелось выглядеть такой же верной женой, как и Сорхатани.

Девушка-рабыня по имени Фатима стояла возле одной из кибиток Туракины. Туракина и Фатима были неразлучны с тех самых пор, как девушку привезли из Хорезма. Наверно, не было ничего предосудительного для жены, если она забавляется с подобной девушкой, пока ее муж отсутствует, хотя такие удовольствия никогда не прельщали Сорхатани. Девушка подняла голову и посмотрела ей прямо в глаза: можно было подумать, что она — хатун, а не рабыня.

За станом было желтое пастбище с барханами сыпучего песка, тянувшееся вдоль реки Черный Иртыш. По равнине, вздымая тучи пыли, стеной двигались всадники с копьями, штандартами, знаменами. Навстречу им на лошадях мчались обитатели стана, выкрикивая имена отцов, мужей и братьев.

Сорхатани придержала лошадь и ждала вместе с Монкэ у бархана. Три дня тому назад в стан примчались несколько всадников и сказали, что скоро прибудет хан. Хубилай и Хулагу выехали на следующее утро встречать своего отца. Ариг Букэ цеплялся за Сорхатани. Тулуй еще не видел младшего сына. Она взглянула на Монкэ, который был плотным и широколицым, как отец. Он скоро будет достаточно взрослым, чтобы ходить в походы вместе с Тулуем.

— Я вижу туги отца, — сказал Монкэ, — и хана.

Она легонько хлестнула лошадь, конь ее тотчас пошел в галоп. Когда она стала ясно различать людей, то натянула повод и подняла руку. Хубилай и Хулагу оторвались от строя и помчались к ней на своих меринах, отец их едва поспевал за ними. Усы у Тулуя стали длиннее, а тело шире под шелковым стеганым халатом. Он крикнул Монкэ и остановился, не доскакав до Сорхатани.

Она спешилась и сняла с седла младшего сына.

— Приветствую тебя, муж, — сказала она. — Это Ариг Букэ, сын, которого ты оставил во мне, когда уезжал.

Тулуй соскочил с коня и обнял мальчика. Ариг Букэ взвизгнул в его объятиях. Тулуй рассмеялся. Улыбка у него была по-прежнему широкая, мальчишеская. Она ожидала увидеть более серьезного человека, озабоченного трудностями дальнего похода. Наверно, он немного сожалеет, что вернулся. Он уехал из Хорезма почти год назад и не спешил к ней, находясь под боком у хана.

Она робко приблизилась к нему, он обхватил ее.

— Сорхатани, — бормотал он. — Ты совсем не изменилась — что за волшебство?

Она расцвела от удовольствия при этих словах.

— Это волшебство из Китая, — ответила она, — притирания, которые применяют женщины этой страны, чтобы защитить лица от солнца и ветра.

Он хихикнул.

— Моя честная Сорхатани. Мои другие женщины не признаются в своих секретах, а делают вид, что красота у них только от Бога. — Он снова потискал ее. — Ты скучала по мне?

Она кивнула. Она скучала по нему, но как-то спокойно, привычно. Он соглашался жить у нее под боком лишь короткое время, пока не приходило время нового похода.

Другие их сыновья окружили родителей.

— Мы охотились по дороге к папе, — сказал Хубилай. — Я взял оленя, а Хулагу — маленькую лань.

— Мы сказали дедушке, что это была первая дичь, которую мы добыли, — добавил Хулагу. — Он сам намазал наши пальцы жиром и благословил нас.

Тулуй улыбался сыновьям.

— Хулагу лучше стреляет из лука, чем Хубилай, — сказал Монкэ, — но Хубилай читает уйгурское письмо лучше всех нас.

Подъехали новые люди. Высокий человек с изогнутыми седыми косицами, выглядывавшими из-под шапки, был среди них. Сорхатани подобралась, поскольку узнала хана. Темные, красноватые волосы его бороды стали наполовину седыми, медь превращалась в серебро.

Сорхатани поклонилась. Тулуй схватил Арига Букэ и поднял высоко в воздух.

— Вот внук, которого ты еще не видел, — крикнул он.

Хан остановился, лицо его осветилось улыбкой.

Морщины вокруг светлых глаз были глубокие, веки отяжелели, лицо погрубело. Сорхатани не думала, что за несколько лет он может так постареть. Что будет с ними без него?

Взгляд его задумчивых глаз остановился на ней.

— Твой муж хорошо проявил себя, дочка. Кое-кто говорит, что он величайший из генералов, человек, перед которым не устоит ни один противник.

— Он твой сын, Тэмуджин-эчигэ, — сказала она. — Он не может быть иным.

— Я рад, что он вернулся к тебе целым и невредимым.

Хан уехал, окруженный людьми, прикрывавшими его как щитом.

Люди сидели вокруг костров и бродили от юрты к юрте. Дети и рабыни бегали между юртами и кибитками, разнося еду и напитки. Завтра хан будет председательствовать на официальном пиру, когда прибудут Хулан-хатун и остальная его свита.

Хан двигался от костра к костру, вокруг него всегда была стена людей. Сорхатани наблюдала, как он останавливался возле какой-нибудь семьи, принимал чашу от мужчины, а женщины и дети смотрели на него с разинутыми ртами. Потом он ехал дальше. Он, видимо, устал, проехав весь стан и поприветствовав каждого.

Монкэ и Хубилай показали отцу, как они борются. Монкэ неожиданно завалил младшего брата на бок, едва не швырнув его на блюдо с мясом.

— Молодец, Монкэ, — похвалил Тулуй. — Если бы твой брат проводил меньше времени за чтением, он бы, наверно, победил тебя. — Он икнул: всю вторую половину дня он крепко пил. — Посмотрим, победите ли вы меня, ребята, в шахматы.

Он уже мечтал о новых походах. Сорхатани думала, что он расскажет ей о своих подвигах в Хорезме, но вместо этого он распространялся о будущих битвах. Тангуты стали причинять все больше беспокойства, и хану придется с ними расправиться. Тулуй также говорил мальчикам о странах, которые Джэбэ и Субэдэй открыли далеко на западе во время своего долгого похода. За каменистым плато Персии и горами Кавказа лежали леса и зеленые степи, пастбища более богатые, чем собственные. Люди там, по словам Тулуя, враждуют, племя против племени, кочевники против жителей городов, — покорить их будет легко. Он смеялся, рассказывая, как Субэдэй и Джэбэ использовали одно племя, кипчаков, в борьбе против горцев. Генералы заключили союз с кипчаками, пообещав им добычу, а потом обрушились на кипчаков, когда битвы в горах были выиграны. Тулую нравилось такое тактическое предательство.

— Папа, — сказал Монкэ, — скоро мы поедем охотиться вместе?

Тулуй кивнул.

— Возможно. Боюсь, что охота не будет такой удачной, как прошлой зимой. Твой дядя Джучи погнал дичь в нашу сторону, и было там так много диких ослов, что после того, как отцу выделили его долю, каждому досталось по три-четыре.

— Почему дядя Джучи не приехал с вами? — спросил Хулагу.

Тулуй покривился. Хубилай предупреждающе взглянул на Хулагу.

— Джучи захотел остаться на пастбищах, которые ему выделил отец, — пробормотал Тулуй, — охранять их. Так он говорит в своих посланиях. Твой дедушка предпочитает, чтобы он оставался там, потому что его станы будут полезны, как базы, когда мы пойдем в поход дальше на запад — по крайней мере, так говорит отец. — Он откашлялся и сплюнул. — Но на самом деле ублюдок все еще сердится, что его обошли в пользу Угэдэя. Мне кажется, он мечтает создать собственное ханство, независимое от отцовского. Если он это сделает, отец раздавит его.

Он полоснул по воздуху ножом.

Сорхатани покачала головой. Тулуй не осмелился бы сказать это, будь он потрезвей.

— Ты оскорбляешь своего брата, — сказала она, — и подаешь плохой пример сыновьям. Джучи сражался за хана и был вознагражден этими землями — ты не должен говорить о нем в таком духе.

— Жена моя Сорхатани, — сказал Тулуй. — Беру свои слова обратно. Возможно, для Джучи лучше оставаться там — вдалеке он будет вести себя более сносно.

Он встал и пошел, пошатываясь, мимо кибиток за свой шатер. Ариг Букэ прижался к матери. Три других мальчика вдруг вскочили.

— Приветствую тебя, Сорхатани, — сказал хан.

Он был один. Она встала, прижала младшего сына к ноге и поклонилась.

— Добро пожаловать, хан и отец. Для меня будет великая честь, если вы пообедаете с нами.

— Жены Чагадая и Угэдэя накормили меня до отвала у своих шатров, но я бы выпил с вами. — Он огляделся. — Мой сын, видимо, облегчается от вина. Когда он ест дома, то пьет, как на пиру, они с Угэдэем пьют за десятерых.

— Муж расслабляется за выпивкой, — отозвалась Сорхатани. — Он так скучал по сыновьям и родине. Он солдат, и если не сражается, то ему не по себе.

— Не оправдывай его. — Они сели у костра. Женщина подала Сорхатани кувшин с кумысом. Она попрыскала из него, сотворила крестное знамение над кувшином и подала его хану.

— Мусульмане говорят, что их закон запрещает им много пить, — продолжал хан, — и это наводит меня на мысль, что Тулуй должен принять их веру. Но такой закон удерживает людей от выпивки не больше, чем обещание, данное Угэдэем Чагадаю.

Сорхатани наморщила лоб.

— Что это за обещание?

— Прошлой осенью мы пировали после охоты. Чагадай так разозлился из-за того, что Угэдэй набрался, что взял с него обещание пить не более кубка в день, а Угэдэй был так пьян, что дал клятву. Он по-своему сдержал обещание. — Хан усмехнулся. — Угэдэй заказал ремесленнику кубок такой большой, что едва мог поднять его.

Тулуй подошел к ним и сел рядом с отцом. Женщина быстро принесла ему вина. Наступала ночь, и ветер стал холоднее. Вокруг костров плясали люди. Завывание дудок и дребезжанье струн заглушали собачий лай. Прохожие теперь не останавливались у костра Сорхатани, чтобы выпить и поговорить. Они, почтительно взглянув на хана, растворялись в ночи.

— У меня есть вопрос к моим внукам, — сказал хан. — Хочу узнать, чему они выучены. Все законы моей Ясы надо выполнять, но какой из законов, как вы думаете, самый важный?

— Тот, который говорит, что ни один монгол не смеет сделать рабом другого монгола, — ответил Монкэ, — поскольку это предотвращает любую междоусобицу.

Хулагу покачал головой.

— Неверно, тот, который предусматривает беспрекословное подчинение командиру, — сказал он, — поскольку офицер должен полагаться на своих солдат.

Ариг Букэ нахмурился. В четыре с половиной года он уже знал Ясу наизусть.

— Никогда не заключай мира… — Малыш поскреб в затылке. — Запрещено заключать мир с кем бы то ни было, если он нам не покорился.

— Это и мой ответ, — пробормотал Тулуй.

— А ты, Хубилай? — спросил хан. — Что скажешь ты?

Хубилай поднял голову.

— Все законы должны исполняться, — сказал он, — но я думаю, что для хана самый важный — уважать и почитать знающих и честных и презирать злых и нечестных.

Его дедушка кивнул.

— Я бы ответил так же. Но вот что я скажу тебе, мальчуган: этой части Ясы часто бывает подчиниться труднее всего. Нечестность может рядиться в одежды доблести, а честность и мудрость могут быть опорочены злоумышленниками.

За костром в темноте прятались мальчики, явно ожидая случая приблизиться к внукам хана. Тулуй вдруг повалился на бок. Хан подпер его, встряхнул, встал и вздернул на ноги.

— Я отведу его в шатер, — сказал хан.

— Это не обязательно, Тэмуджин-эчигэ, — сказала Сорхатани. — Я уже укладывала его в постель.

Но хан повел Тулуя наверх по ступенькам, поддерживая его одной рукой.

— Можете оставаться здесь со своими друзьями, — сказал он ее сыновьям и вошел в шатер. Женщины в шатре стали на колени, а хан потащил Тулуя мимо очага вглубь. Он уложил сына в постель, положил шапку Тулуя на стол и снял с сына тулуп и сапоги.

Сорхатани выдворила женщин. Тулуй тихо храпел. Хан укрыл его одеялом.

— Толку от него тебе, дочка, после долгой разлуки будет мало, — сказал Тэмуджин.

— Я рада и тому, что он со мной.

Он подошел к очагу и погрел огрубевшие руки.

— Мы многое завоевали, — сказал он, — мои сыновья и я. Они, их сыновья и внуки будут носить одежды из тончайшего Дамаска из Хорезма и шелка из Китая, есть самые вкусные яства, ездить на лучших конях и получать самых красивых женщин, но они забудут того, кто дал им все это.

— Тебя никогда не забудут, отец и хан, — сказала она. Такие слова говорить ему не подобало, он рассуждал о собственной смерти. — Бог позаботится, чтобы тебя помнили.

— Бог равнодушен к нам так же, как мы к насекомым. — Сорхатани перекрестилась. — Но ты христианка, — продолжал он, — и веришь, что Бог любит людей.

— Он должен любить тебя, раз дал тебе так много.

Он повернулся к ней.

— Ты всегда была хорошей женой моему сыну, и твои мальчики — свидетельство того, что ты хорошая мать. Они все достойны стать ханами.

Она склонила голову.

— Я не заслуживаю похвалы.

— Я повелел третьему своему сыну наследовать мне, — сказал он, — но Угэдэй сам заявил, что если его потомки не оправдают ожиданий, наследовать им будут другие. Я знаю, что ты всегда будешь исполнять мои желания, Сорхатани. Может прийти время, когда одному из твоих сыновей придется стать во главе моего улуса, и у тебя хватит ума распознать, когда он понадобится моему народу. Ты не погрешишь против моего духа, если подстегнешь его честолюбие.

— Да не придет этот день никогда, — прошептала она.

Она вздохнула и легонько коснулась своего лица. Несмотря на жар очага, пальцы были холодными.

— Как ты похожа на мою Бортэ, — сказал он. — Когда я увидел тебя у костра с четырьмя сыновьями, я вспомнил свою молодость, когда все, что я имею сейчас, было лишь мечтой.

Тулуй застонал. Она подошла к нему. Когда она вернулась, хан уже шел к выходу, спина его согнулась, будто он нес невидимое бремя.

116

Бортэ отдала своего сокола охраннику. Другой взял сокола Хасара. У Бортэ болело тело от езды, она была слишком стара для таких занятий, но ей хотелось уехать на некоторое время из Каракорума.

Тысячи шатров раскинулись теперь от берегов Орхона и до гор на краю долины. Купцы с караванами верблюдов прибывали в Каракорум из оазисов на юго-западе, привозя товары из Китая и Хорезма. Из стана Тэмугэ на востоке приезжали к хану посланцы с петициями. В государстве мужа новости распространялись быстро, их развозили всадники, которым надо было лишь показать казенную печать в местах, где они останавливались, и их обеспечивали пищей, ночлегом и свежей лошадью.

Бортэ никогда не видела настоящего города, но обширный каракорумский лагерь казался чем-то вроде него. Над шатрами часто висел дым от тысяч очагов, пока сильные ветры не рассеивали его. Женщины и мужчины крикливо торговались с купцами, ремесленники чеканили из металла инструменты, кубки, статуэтки, кузнецы молотили по железу у своих горнов — даже шум ветра заглушался. Простые солдаты, и те были богаты, как багатуры, а у начальников было всегда столько, сколько прежде не видали ханы. И все же она чувствовала, что духи, когда-то обитавшие в долине, улетели от реки и из степи в леса и горы.

Туракина, жена Угэдэя, часто говорила ей, что великий хан должен иметь большой город, чтобы весь мир знал, куда являться послам и воздавать ему должное. Бортэ понимала, что молодая женщина думает об Угэдэе, а не о Тэмуджине, когда говорит о великолепии Каракорума. Туракина мечтала о дворцах и даже, наверно, о стенах.

Хасар искоса взглянул на нее с седла. Его когда-то острое зрение ухудшилось. Он все еще мог увидеть мышь на расстоянии, но часто щурил глаза, разглядывая что-либо поблизости.

— Нам надо возвращаться, — сказал он. Охрана Бортэ и молодые женщины, поехавшие с ними, уже направились рысью к лагерю. — Посланец твоего брата хочет поговорить с тобой.

У посланца Анчара, видимо, было личное послание к ней, а также сообщение, которое надо будет передать Тэмуджину. Ее брат был с армией в Китае, защищая владения Мухали от поползновений Сун, в то время как «Золотой» император продолжал защищать Кайфын.

Бортэ вздохнула, ей не хотелось еще возвращаться в шумный Каракорум. Но ее ждут и другие — купцы, желающие получить разрешение на торговлю, сообщения Тэмугэ с просьбой дать совет, командир с самыми красивыми девушками, отобранными для хана среди военной добычи. Тэмуджин по-прежнему стоял лагерем у Алтайских гор на западе и не торопился к ней.

— Тэмуджин должен скоро вернуться, — сказала она. — Он слишком многое оставил на руках у женщин на очень долгое время.

Она была единственной женщиной, имеющей отношение к ханским делам. Госпожа Яоли Ши, вдова киданьского союзника Ляо Вэна, правила северным владением своего мужа в отсутствие сына Ляо Вэна, который отправился на запад вместе с Тэмуджином. Ханская дочь Алаха по-прежнему управляла территорией онгутских союзников. Обе женщины пользовались уважением своих подданных, но пора было уже наследникам брать ответственность за эти земли на себя.

— Не беспокойся за моего брата, — сказал Хасар. — Он держит все в своих руках, где бы он ни находился.

Что верно — то верно. Самое большое беспокойство в отсутствие хана доставляли тангуты, которые настолько осмелели, что подстрекали некоторые подчиненные им племена совершать набеги на монгольское пограничье. Они явно были убеждены, что оставленные там войска не могут оказать значительного сопротивления, но Тэмуджин, руководивший действиями из своего лагеря на западе, приказал перейти в контрнаступление. Тангутский набег потерпел неудачу, и новый государь Си Ся принужден был заключить мир и обещать Чингисхану прислать своего сына заложником. Тангутские послы встретились с Хасаром на пути в лагерь Тэмуджина. Теперь у ее мужа был неустойчивый мир с тангутами, которых он поклялся наказать.

— Ему бы надо поспешить, — сказала Бортэ. — Жены хана скучают по нему. Хадаган-уджин болеет, госпожа Гурбесу старится, ожидая его, а его китайская принцесса и ее подруги пьют от одиночества. У Есуй и Есуген дети родились после его отъезда, и им не терпится увидеть отца.

Седые усы Хасара шевельнулись, он улыбнулся, и морщины на его смуглом лице углубились.

— Эх, Бортэ… можно подумать, что ты ревнуешь к тем красавицам, которые у него появились в последнее время.

— На озере много диких гусей и лебедей. Хозяин может добывать птиц на выбор.

Наверно, Тэмуджин не хочет возвращаться к старухе, которая напоминает ему о его давно прошедшей молодости.


— Слышала я на базаре, — сказала Хадаган, — как один человек говорил, что хан забыл нас, что он предпочитает охотиться целыми днями с товарищами или наслаждаться добычей. Купец шепнул одной моей женщине, что тангуты запросили мира только для того, чтобы выиграть время для совершения еще большего предательства.

У Бортэ были свои соображения насчет тангутов. Вряд ли можно доверять вассалам, которые отказались послать войска к ее мужу, воевавшему на западе. Но такие дела решать не ей.

— Глупые сплетни, — сказала Хадаган, — и не стоит их повторять. И все же я часто их слышу. — Она взглянула на рабынь Бортэ, но женщины, выделывавшие шкуры, были заняты своими разговорами. — Бортэ, если ты позовешь Тэмуджина, он приедет.

— Возможно. — Ей придется поступиться гордостью, чтобы сделать это. Хан, как и Хасар, может предположить, что она стала ревнивой. — Зима на носу — весна не за горами.

— Весной бы ему вернуться, — сказала Хадаган, — но послать к нему человека надо пораньше. Я думаю, пригласить тебе его надо сейчас — направь послание до нашей перекочевки на зимовку. Он узнает зимой, что ты ждешь его, и подождет до весны. Таким образом это не будет выглядеть так, будто он спешит обратно, потому что боится твоего гнева.

Бортэ улыбнулась.

— Иногда мне приходит в голову, что ты умней меня. — Она похлопала Хадаган по руке. — Тэмуджин дал мне многое, но тебя я ценю больше всего. Когда он взял тебя в жены, он подарил мне лучшую подругу.

Сморщенное лицо Хадаган просияло. Бортэ взяла ее костыль и подала ей.

— Я собираюсь воспользоваться твоим советом, — Сказала Бортэ. — Пожалуйста, скажи там людям, что я хочу видеть начальника ночной стражи.

— Скажу. — Хадаган кивнула, ее головной убор колыхнулся. — Спокойной ночи.

Она заковыляла к выходу.

Немного спустя в большой шатер вошел сотник.

— У меня для тебя есть задание, — сказала Бортэ, когда он поприветствовал ее. — Завтра отвезешь мое послание великому хану.

— Я готов доставить его.

— Я прикажу писцу дать тебе дощечку с печатью, а вот тебе послание… «Большой орел вьет гнездо на верхушке высокого дерева, но пока он медлит в иных странах, другие птицы могут сделать своей добычей его птенцов».

Молодой человек повторил послание и сказал:

— Некоторые беспокоятся, благородная госпожа, но, конечно же, не верят, что наш хан забыл нас.

— Всегда найдутся люди с сомнением в слабых сердцах. Они приободрятся, когда узнают о моем послании. Ты можешь также сказать хану, что я тоскую без него, но что он может поступать по своему разумению.

Сотник поклонился.

— Я выеду на рассвете.

Тэмуджин различит в ее словах не просто заботу о государстве и тоску по нему.

«Лети ко мне обратно, отдохни возле меня, старься вместе со мной и не оставляй больше своего народа».

Он поймет это из ее послания и не одобрит.

117

Ее разбудили крики. Бортэ села, в голове после сна стоял туман. Ночь зазвенела голосами. Чингисхан вернулся, Тэмуджин снова с ними.

Рабыни проснулись и двигались как тени. Бортэ подозвала женщину, которая быстро принесла ей халат, и тотчас у двери послышался мужской голос.

— Входи, — сказала Бортэ.

Вошел караульный.

— Приехал хан, — доложил он. — Он проходит меж костров, благороднейшая хатун, и просит разрешения…

— Мой муж, конечно, может войти.

Караульный исчез. Женщина помогла ей натянуть сапоги, другая принесла ей воды. Бортэ макнула пальцы в воду, потерла лицо и пригладила косы.

— Я принесу зеркало, благородная госпожа, — сказала рабыня.

— Мне не нужно никакого зеркала.

Вдруг она разозлилась на Тэмуджина. Некогда даже накраситься, чтобы скрыть разрушительную работу старости.

Женщина свернула кольцами ее косы, намазала их живицей и водрузила на голову любимый головной убор с перьями. Бортэ спала в сорочке и брюках, спасаясь от холода. Рабыня поправила на ней халат и поверх повязала кушак.

— Мужу понадобится освежиться, — сказала она. — Подай кумыс в моих фарфоровых кубках.

— И вина? — спросила девушка.

— Хан не одобряет, когда напиваются. Сомневаюсь, что… — Бортэ запнулась: он, наверно, изменился за те шесть лет, что его не было. — Можешь подать немного, — сказала она наконец.

Нет времени подготовиться к пиру, одеться побогаче некогда — она ворчала. Посыльный говорил ей, что хан будет в Каракоруме еще дней через пять.

Она вышла в сопровождении двух женщин и спустилась по ступенькам. Ряды охранников стояли вокруг большого шатра и ее повозок, вытянувшись; от зажженных факелов было светло как днем. Люди вышли из своих юрт. Приветственные крики докатились до нее, как волна.

— Хан! Хан! — Все подхватили крик. — Тэмуджин! Тэмуджин!

Некоторые стали на колени, другие поднимали руки. Собачий лай заглушал крики.

От стреноженных лошадей, пасшихся вне кольца ее повозок, шли к ней люди. И тут среди них она увидела его. Она ожидала, что он будет вместе с Борчу и Субэдэем, но сопровождавшие его были молоды, почти мальчики. Он, видимо, веселился, собирая молодых людей для скачки в Каракорум, ведя себя сам как мальчик.

Тэмуджин проходил мимо людей, державших факелы. Косицы, выглядывавшие из-под шапки, поседели, кожа вокруг глаз сморщилась. Гнев ее прошел. Он по-прежнему ловко двигался на своих кривых ногах, но тело располнело, спина уже не была ровной. Увидев ее, он расплылся в улыбке. На мгновенье ей представился былой мальчик.

В нескольких шагах от нее он остановился. Бортэ поклонилась ему в пояс. Приветственные крики утихли.

— Добро пожаловать, мой хан и муж, — сказала она. — Орел, прилетевший так неожиданно, приносит нам великую радость.

— Не совсем неожиданно, — поправил он. — Разве я не говорил, что буду скоро? — Молодые люди, окружавшие его, заулыбались и захихикали. — Правда, моей обожаемой хатун сказали, что я прибуду позже, но мое нетерпение увеличивалось по мере приближения к ее орде. По дороге сюда я также убедился, что мои люди не разболтались и выполняют свой долг неукоснительно. Пастухи, мимо которых я проезжал, были настороже, а караулы задерживали меня. Они бы поспешили сюда, чтобы предупредить тебя, но я запретил. Теперь я вижу, что охрана и здесь в начищенных доспехах и с ухоженным оружием, и стоит горделиво, будто я и не уезжал. Моя жена вскочила с постели и встретила меня, мой народ проснулся и рад моему возвращению. Если бы я приехал, как намечалось, я бы лишился такого удовольствия.

Молодые люди засмеялись. Бортэ невольно улыбнулась, вспомнив, как в прежние времена он спешил к ней.

— Я рада видеть тебя, муж и хан, — сказала она. — Жаль только, что я не могу угостить тебя как положено.

— Мы еще попируем. — Он подошел к ней и взял ее за руки. — Во время пира я буду сидеть на троне и соблюдать церемонию. Этой ночью я всего лишь муж, который жаждет увидеть скучавшую по нему жену, если она соблаговолит разрешить мне войти в ее шатер.

Она кивнула.

— Конечно, ты можешь войти.

Тэмуджин обернулся к товарищам.

— У кого тут семьи, поезжайте к ним. Ночной страже обеспечить остальных едой и ночлегом.

Он отпустил руки Бортэ и взошел по ступеням, она последовала за ним в шатер.

Они были одни, не считая рабынь. Хан подошел к постели и сел. Кувшины с кумысом и вином, а также фарфоровые кубки стояли на столе рядом. Женщины подошли к нему и подали блюдо с сушеным мясом.

— Прошу прощения за скудное гостеприимство, — сказала она. — Если решишь выспаться как следует с дороги, я прикажу зарезать барана.

— Этого достаточно, — сказал он. — Посиди со мной, жена, а другим вели снова ложиться.

Она вполголоса распорядилась, женщины удалились в восточную часть шатра. Бортэ села на подушку у постели.

— Вот так встреча, — сказала она. — Ты бы мог вернуться более достойным образом. Когда я услышала крики, то чуть было не решила, что напал враг.

— Теперь ты больше похожа на Бортэ, которую я помню. — Он попрыскал кумысом, выпил и подал ей кубок. — Не брани меня за то, что я откликнулся на твое послание.

— Ты уже ответил на него, сказав, что вернулся для собственного удовольствия. Я ждала всю зиму и большую часть весны, так что несколько дней ничего не решали.

— Чем больше я думал об этом, тем меньше мне нравилась предстоящая встреча, взнузданная официальной церемонией.

— Ты поступил как мальчишка.

Она взглянула на него. Его рука лежала на ее плече.

— Я скучал по тебе, Бортэ.

В полутьме шатра он выглядел моложе. Она представила себе, каким он был, и он, наверно, тоже.

— Ты хорошо выглядишь, — сказала она. — Я вижу, Хулан хорошо заботилась о тебе. Я предвкушаю встречу с ней — надеюсь, она более разговорчива, чем прежде. Мне говорили, что ее сын и его жена-уйгурка уже подарили тебе второго внука и…

— Давай не говорить о Хулан. — Его светлые глаза заглянули ей в самое сердце: страсть, видимо, угасла. В его голосе была грусть и глубокая усталость, чего она прежде за ним не замечала. Из-за женщины он не стал бы беспокоиться, даже из-за Хулан. Видимо, на нем оставила свои отметины война, тревожили раны, нанесенные смертью товарищей.

Он пристально посмотрел на нее.

— Что значит твое послание? — спросил он. — Можно подумать, что моему государству грозят со всех сторон.

— Я не говорила, что грозят, но такое возможно. — Она налила немного кумысу. — Ладно. Я полагаю, ты знаешь, что госпожа Яоли Ши едет, чтобы подать тебе прошение.

— Мне говорили об этом.

— Я послала ей весточку, что она может укрыться в нашем стане у Толы, поскольку мы вскоре перекочуем туда. Мне кажется, она хочет попросить тебя послать старшего сына Ляо Вэна править киданьцами. Она руководила своим народом хорошо после смерти мужа и заслуживает твоего уважения, особенно после того, как позаботилась приехать к тебе сама. Мне говорили, что молодой Елу Сю-ши хорошо проявил себя у тебя на службе.

— Он хороший молодой человек, — сказал Тэмуджин. — Мне хотелось бы не расставаться с ним подольше.

— Он принесет тебе больше пользы в стране своего отца, и госпожа Яоли будет давать ему советы. Ты мог бы послать своего брата Бэлгутэя с ним, чтобы тот командовал его войсками.

— Ты явно предусмотрела все, что мне делать.

— Алаха тоже служила тебе хорошо, и я не вижу причины, почему бы лишать онгутов их правительницы.

Я предлагаю тебе выдать ее замуж за молодого Пу Яохо и дать им возможность править вместе. Мне говорили, что он храбро сражался на западе, и женитьба на одной из твоих дочерей окажет ему честь и закрепит за нами те земли.

— Бортэ, стоило мне появиться в твоем шатре, как ты стала указывать мне, что делать.

Она фыркнула.

— Эти дела надо решать, и наследникам правителей этих стран пора занять их троны. Если у них есть хоть капля мудрости твоей дочери и госпожи Ляо, из них выйдут хорошие правители. — Она хлебнула кумыса. — Я лишь советую тебе, Тэмуджин. Решать ты должен сам.

— Ты поступила хорошо, Бортэ. Я не мог поручить нашу родину заботам более мудрого человека. — Она обрадовалась его похвале. — Я скучал по нашим старым пастбищам, — продолжал он. — Может быть, я услышу духов еще раз, когда поеду к Бурхан Халдун.

Он отсутствовал слишком долго, разве может быть сомнение в том, что они заговорят с ним? Она посмотрела на его натруженные руки. Китайский мудрец не дал ему молодости и долгой жизни, но она и не думала, что даст. Вся магия мира не может спасти человека от смерти. Дух его обретет молодость лишь в мире ином.

Она уже и в самом деле старуха, если ей приходят в голову такие мысли. В молодости не находят утешения в раздумьях о вечном покое, ожидающем всех.

Она сказала:

— Духи во сне сказали мне правду.

— Во сне?

— В том самом, который я видела перед встречей с тобой… когда сокол принес мне луну и солнце.

— А… такой же сон видел твой отец.

— Ты принес мне солнце и луну, Тэмуджин.

Призраки родителей, казалось, приблизились, как они всегда делали, когда она вспоминала о своей юности.

— Поспи, Бортэ. Долгая езда утомила меня больше обычного.

Он снял свой тулуп и шапку. Она стянула с него сапоги. Впереди новые войны, но его сыновья и генералы могут вести их, а он будет руководить ими с родины. Когда он, обняв, прижал ее к себе, она молилась, чтобы он наконец обрел покой.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Субэдэй сказал: «Источники иссякли, самый драгоценный камень разбит вдребезги. Вчера, о мой хан, та воспарил над своим народом, словно сокол. Сегодня ты пал с небес…»

118

Стан, раскинувшийся на берегу Толы, был самым большим, какой Чечек когда-либо видела. Она заблудилась среди множества колец, из которых он состоял. Она ехала мимо табунов и стад целые дни. Пасшиеся возле стана отары овец были похожи на большие облака, опустившиеся отдохнуть на жалкие пастбища.

За восточной оконечностью стана у двух костров сидели часовые. Над станом колыхался нагретый воздух. Горы, окаймлявшие долину с севера, стояли коричнево-черной стеной, испещренной зеленью. Один из мужчин, ехавших с Чечек и другими девушками, помчался вперед галопом, чтобы поприветствовать часовых.

Отобраны, подумала Чечек, отобраны для хана. Каждый год ее родное племя хонхиратов посылало подобную дань Чингисхану, как это делали все племена и роды улуса. В этом году были отобраны девять девушек-хонхираток, и она оказалась среди них, когда ханские солдаты приехали за данью. Ее отец был одновременно вождем и шаманом в их небольшом стане. Во сне он увидел, что его дочь будет женой великого человека. А человека более великого, чем Чингисхан, не существовало.

Артайпопридержала свою лошадь возле Чечек.

— У хана уже очень много женщин, — сказала она. — Он принимает нас только потому, что отказаться от нас значит нанести оскорбление.

— Но он указал, чтобы самые красивые девушки доставлялись к нему, — прошептала ей Чечек в ответ.

— Он теперь вряд ли сможет отменить свой указ. Если он это сделает, люди начнут сомневаться, а может ли он вообще спать с женщиной.

Чечек затрясла головой, показывая, что солдаты могут услышать ее. Лучше быть женщиной великого хана, даже вместе со многими, чем выйти замуж за простого солдата или вождя. Мэркитки, кэрэитки и найманки, девушки из Китая, девушки из северных лесов, западных стран и южных оазисов… Самого хана в стане не было сейчас, поскольку он уехал на север, к горе Бурхан Халдун. Прошел слух, что он все еще горюет по старому товарищу Джэбэ-нойону, который недавно скончался. Другие говорили о походе против Си Ся. Хан пребывал в стане у Толы с начала лета, но некоторые говорили, что он, видимо, выступит с армией против тангутов. Пройдет некоторое время, прежде чем хан осчастливит ее, Чечек выпрямилась в седле. С ее отцом говорили духи, они укажут способ, как завоевать расположение хана.


После того, как девушки и их сопровождавшие прошли меж костров, их провели в кольцо шатров в северной части стана. В вечерних сумерках Чечек могла разглядеть ряд больших шатров, каждый из которых был окружен юртами и сотнями повозок. Маленькие юрты были черными, а большие шатры золотыми в сумеречном свете. Туг с девятью хвостами яков, ханский штандарт, колыхался перед самым большим шатром.

Их приветствовала старуха, сказавшая, что ее зовут Керулу, а потом она повела их в одну из юрт. Небольшие деревянные кровати с войлочными подушками стояли в восточной стороне юрты. Девушки положили рядом с кроватями свои мешки. Керулу внимательно посмотрела на каждую девушку, спрашивая при этом, как ее зовут. Они поели сухого творога и попили кумыса, а потом вышли наружу облегчиться. Затем старуха отправила их спать. Чечек спала крепко, устав после путешествия. Когда она проснулась, старая Керулу сидела возле очага. Ее сморщенное лицо осунулось от усталости. Чечек подумала, что она сторожила девушек всю ночь.

— Раздевайтесь догола, — сказала Керулу, когда в юрту вошли две другие женщины. Девушки захихикали и покраснели, а женщины начали проверять зубы, принюхиваться к их дыханию, щупать их и залезать пальцами в половую щель, чтобы убедиться, что они девственницы.

— У тебя воняет кислым изо рта, — сказала пожилая женщина одной из девушек. — Эта ворочается во сне, та слишком высокая, а эта маленькая вообще слабее других. — Она презрительно посмотрела на девушку, стоявшую рядом с Чечек. — А ты, дорогое дитя, почти совсем не храпишь.

Девушки одевались, а женщины вполголоса переговаривались. Когда они оделись, Керулу отделила пятерых и велела им забрать свои мешки. Две другие женщины вывели их наружу.

— Куда они пошли? — спросила Артай.

— Их отвезут в другие станы, — ответила Керулу, — и отдадут за людей, которых великий хан уважает. Хоть они и милы, здесь оставляют только лучших. Вы — счастливицы. Многие девушки ожидают приглашений хана в других станах, где они пасут отары и стада младших жен. Многих никогда не посылают ни к одной из хатун, чтобы обслуживать хозяйство. Вам оказана честь жить в орде Бортэ-хатун, и вы только что прошли первую проверку.

Чечек предположила, что вторая проверка будет заключаться в том, как они поведут себя за завтраком. Она постаралась сесть, как положено, поджав одну ногу под себя, а другую поставив коленом вверх, прихлебывая бульон, не выказывая при этом ни голода, ни отсутствия аппетита.

Они уже опустошили чаши, когда в дверях послышался голос стража. Пожелала войти Хадаган-уджин, одна из младших жен хана. Чечек очень хотелось выйти и пописать, но она ничего не сказала — слабый мочевой пузырь несомненно считался недостатком.

Украшенный перьями головной убор Хадаган-уджин был так высок, что ей пришлось согнуться при входе. Керулу поклонилась, а девушки стали на колени. Уджин была с клюкой, а тело под полотняным халатом казалось стройным для пожилой женщины, но узкое лицо не отличалось красотой.

— Приветствую тебя, уджин, — сказала Керулу. — Пять хонхиратских девушек оказались с недостатками, но эти четыре в порядке. Они хорошо сложены, зубы у них крепкие, косы толстые, дыхание свежее, когда они просыпаются, и они не будут беспокоить великого хана, часто ворочаясь во сне.

Хадаган-уджин повернулась к девушкам.

— Честь вам, юные девы, — сказала она. — Вы будете выполнять то, что вам скажут, и с вами будет жить Керулу-экэ. Если вам повезет, вы можете попасться на сглаза хану и понравиться ему настолько, что он выдаст вас за какого-нибудь из своих сыновей или нойонов. Ну, а самое великое счастье будет для вас, как и для любой другой женщины, если хан возьмет вас к себе в постель.

Уджин нахмурилась.

— Я надеюсь, что вы порядочные девушки, — добавила она, — но предупредить вас должна. И не пытайтесь соблазнить какого-нибудь молодого человека, понравившегося вам. Хан очень ревнует свою собственность.

Чечек не удержалась от вздоха. Хадаган взглянула на нее.

— Ты что-то хотела сказать?

— Только одно, благородная госпожа, — ответила Чечек. — Я не понимаю, как девушка, отданная величайшему из людей, может даже мечтать о любви к другому.

— Не питай слишком больших надежд, дитя. — Маленькие глаза уджин были добрыми. — Нам ты понравилась больше других девушек, но у хана большой выбор. Тех, которые нравятся хану, он часто берет лишь на ночь, а другие берегут свою девственность, пока их хозяин не осчастливит их своей любовью.

Чечек не поддалась разочарованию. Бортэ-хатун была хонхиратка. Наверно, хану суждено влюбиться в еще одну хонхиратскую девушку. С ее отцом разговаривали духи — ее непременно выберут.

119

Бортэ взглянула на мужа. Он все еще сидел у постели, хотя гости давно ушли. Хан почти не разговаривал за ужином и не смотрел на хонхираток, которых она пригласила.

Он был зол, это она видела по его глазам. Наверно, это было лучше, чем жить в лапах черного духа, который завладел им после смерти Джэбэ. Джэбэ скончался внезапно, упав возле шатра одной из своих жен. Человек, которого Тэмуджин назвал Копьем, залетел далеко на запад и только там упал на землю.

Бортэ не верила, что человек может так сильно горевать. Даже Субэдэй, сблизившийся с Джэбэ во время их длительного похода на запад, горевал не так сильно.

— Ты ничего не понимаешь, — сказал ей Тэмуджин после возвращения с Бурхан Халдун. — Джэбэ больше не существует.

Мука в его голосе испугала ее. Бортэ боялась, как бы он не расстался с собственной душой.

Теперь он подогревал свой молчаливый гнев, глотая кумыс и уставившись на очаг. Будет война, но Бортэ ждала ее. Тангутский государь обещал Тэмуджину заложника и мир, но никакого заложника не прислали, и вообще никто не собирался приезжать. Ханский посол вернулся из Си Ся с сообщением об этом, и Тэмуджин также узнал, что тангуты ведут переговоры с «Золотым» императором, пытаясь заручиться помощью армии цзиньцев. До того, как окончательно разгромить Цзинь, ему придется нанести удар тангутам, и побыстрей.

Он поклялся отомстить Си Ся лично, и время мести пришло. Его оповестили об этом духи, так что муж будет вынужден сдержать свое обещание.

— Надо созывать военный курултай, — сказал он наконец. — Перед большой охотой.

— Конечно, — сказала Бортэ. — Я полагаю, ты и раньше знал, что войны не миновать.

— Знал. Я не мог бы доверять тангутам, даже если бы их король и сдержал свое обещание. Они заплатят за это.

— Твои генералы непобедимы, — сказала она. — Они привезут тебе голову тангутского государя.

Она села рядом, и он повернулся к ней.

— Я хотел сделать это сам. Я решил возглавить поход на Си Ся. Чагадай останется с тобой, и ты будешь давать ему советы.

Бортэ оцепенела.

— Тэмуджин, умоляю не ехать.

Он сощурил глаза.

— Чтобы мои враги назвали меня трусом?

— Ни один человек не может назвать тебя трусом. Твоя храбрость известна. Теперь пусть за тебя повоюют твои генералы и твои сыновья.

— Такого совета я от тебя не ожидал. Бортэ, ты хочешь, чтобы я вел себя как немощный старик?

«Ты и есть старик», — подумала она.

Она не могла сказать этого или поведать, как она боится за него.

— Пусть другие повоюют за тебя, Тэмуджин. Тебе непременно надо немного отдохнуть.

— Я скоро отдохну. Но сперва увижу, как накажут тангутов.

Он признался, что смерть ожидает даже его, и все же стремился ей навстречу.

— Умоляю тебя, — шептала она. — Я ждала тебя долгие годы — скоро мне будет шестьдесят лет. Сколько лет нам осталось жить? Неужели я не заслужила…

Холодная ярость в его глазах заткнула ей рот.

— Я запрещаю тебе, — сказал он тихо, — говорить об этом раз и навсегда. Чагадай будет защищать границы родины с помощью Тэмугэ и Хасара. Ты стала такой немощной, что не сможешь дать им хорошего совета, поэтому не стой у них на дороге.

— Тэмуджин!

Он встал.

— Когда я вернулся к тебе, — сказал он, — было все равно, что волосы, некогда черные, как вороново крыло, стали белыми, как лебединое. Я мог не обращать внимания на сморщенное темное лицо, а мог представлять себе мою красавицу Бортэ. Но ты говоришь уже не так, как женщина, которую я любил. Ожидай смерти, коли надо, но ожидай одна. Я не буду ждать ее вместе с тобой в страхе.

Он зашагал к выходу и исчез в ночи.


Хан шевельнулся рядом с ней. Есуй прижалась к нему, когда снаружи донесся порыв ветра. Буран едва не сорвал дверь, когда он вошел, его шапка и тулуп поблескивали от облепившего их снега. После большой охоты он часто приезжал в ее орду. В ее постели он был по-прежнему молодым, она умела возбуждать его, как прежде, а ее любовные стоны радовали его. Трое младших детей, как обычно, жили в шатре сестры, а ее глухонемые китаянки не могли услышать, что происходило у них с мужем.

— Дай попить, — сказал Тэмуджин.

Рабыни спали. Она могла бы пинком разбудить одну, чтобы принесла кумысу, но ей легче было подать самой. Она пробежала туда, где на рогах, вделанных в решетку, висели фляги, сняла один, поспешила к постели, попрыскала пол и скользнула под одеяло.

— Я знаю, что тебе нравится видеть меня голой, — сказала она, — но в такую погоду ты бы мог оставить на мне сорочку.

Облокотившись на подушку, он засмеялся.

— Ты взбадриваешь, Есуй.

— Взбадриваю?

— Потому что ты думаешь только о себе, и до другого тебе нет дела. У кошки больше чувств к своим котятам, и ты любишь меня главным образом за то, что я тебе даю, и меня это потешает. Другие говорят о благородных чувствах и уверяют меня в своей любви. С тобой все проще.

Он дразнил ее, как делал это все чаще последнее время.

— Я всегда любила сестру и своих детей, что бы ты там ни говорил.

От двух старших уже некоторое время не было вестей. Наверно, ей надо бы послать им подарки и материнское благословение.

— Не лги, Есуй… это вредит твоему очарованию. — Он поднял кувшин и попил. — Я не сомневаюсь, что ты можешь изобразить любовь к Есуген, но только потому, что она — твое отражение, и еще потому, что она облегчает тебе существование, заботясь о твоих детях.

— Ты меня обижаешь, муж. — Она подтянула одеяло до подбородка. — Разве моя любовь к тебе не видна?

— Твоя любовь ко мне подобна привязанности вороны к блестящим камешкам, которые она притащила в гнездо, или тигрицы во время течки, которая забывает партнера тотчас после совокупления. Не притворяйся обиженной — я отчасти и сам виноват в том, что из тебя получилось. Я могу рассчитывать на твою верность, потому что ты проявляешь большую заботу о самой себе и знаешь, что у нас общие интересы.

Она вглядывалась в его лицо, едва видимое в полутьме. Она не любила его такого, язвительного и чужого.

Он сказал:

— Я нахожу, что ты меня и в самом деле взбадриваешь, и потому не хочу расставаться с тобой. Я собираюсь взять тебя с собой в поход против Си Ся.

Этого она не ожидала, ей показалось, что она ослышалась.

— Спасибо за честь, — медленно произнесла она, — которую ты оказываешь мне, беря меня с собой, но… — Она закусила нижнюю губу. — Есуген, как ты знаешь, уже не такая здоровая, как прежде. О, у нее еще хватает сил для выполнения своих обязанностей, но я боюсь, что походных лишений она не выдержит.

— Я ничего не говорил о Есуген. Она останется и будет присматривать за твоими и собственными детьми. Я уверен, что ты о своих детишках будешь скучать не очень, так как они чаще живут в ее шатре.

Она села.

— Мы с Есуген поклялись никогда не разлучаться.

— Это обещание вы дали друг другу, — сказал он. — Меня оно не касается.

— Я полагала… ты всегда разрешал нам…

— Ты говоришь, что не хочешь ехать?

— Я обязана подчиниться тебе, Тэмуджин. Я только прошу тебя не разлучать нас…

— Ты настолько эгоистична, что используешь ее, как предлог для отказа. — Он попил кумыса. — Я хочу, чтобы со мной поехала одна из моих дражайших четырех хатун. Хулан устала от нашей поездки на запад, а Бортэ должна остаться, чтобы наставлять Чагадая. Есуген, как ты говорила, не такая здоровая, как прежде. Остаешься ты, Есуй, и твое нежелание удивляет меня. У тебя есть свои недостатки, но я никогда не думал, что ты труслива.

— Дай мне лук и копье, — сказала она, — и я поеду в бой рядом с тобой. Только из-за разлуки с сестрой…

— Побереги свои трогательные речи. Ты утверждаешь, что любишь сестру, и поэтому я предлагаю тебе такой выбор. Есуген может остаться, а может и поехать с нами. Решай сама, требует ли твоя любовь к Есуген, чтобы она была рядом с тобой, или ты оставляешь ее.

Слезы побежали из ее глаз.

— Что бы я ни выбрала, и Есуген, и мне будет плохо.

— Судьба твоей сестры будет на твоей совести. Любопытно, что же ты решишь.

— Ты знаешь, как мне быть, — хриплым голосом сказала она. — Я могу проявить свою любовь к сестре лишь расставшись с ней, нарушив свою клятву.

— Укройся, жена. Мы не можем позволить тебе заболеть. — Она вытянулась под одеялами, а он поставил кувшин и обнял ее за талию. — Я ошибался в тебе, Есуй. Ты не так эгоистична, как я думал. Твоей сестре будет жаль расстаться с тобой, но ее жизнь в твое отсутствие будет немного другой. Возможно, она не очень будет скучать по тебе.

— Прекрати, — сказала она.

— У тебя будет время попрощаться. Я знаю, что служить ты мне будешь хорошо, особенно если тебе захочется побыстрей вернуться к Есуген.

— Да, — сказала она.

120

Ветер сек лицо Есуй. На берегах реки Онгин низкая трава еще только зазеленела. Ряды повозок остановились у реки. Распряженные верблюды и волы паслись. Хан охотился на лесистых склонах на севере, где водились мускусные олени и дикие ослы.

Небо было еще светлым, но Есуй и сопровождавшие ее решили заночевать здесь. Девушки разожгли костры поблизости от кибиток, мальчики присоединились к взрослым мужчинам из охраны. Если охотники не вернутся к вечеру, на рассвете они тронутся к югу, а охотники их догонят.

Они выехали из стана на Толе месяц тому назад. Река Онгин еще была скована толстым льдом, и женщинам приходилось греть воду на кострах, прежде чем поить ею животных. Тэмуджин не стал дожидаться начала весны и выслал вперед разведчиков, которые надели толстые тулупы и укрыли спины лошадей войлочными попонами, отправляясь на юг, к границам Си Ся. Сообщения их были обнадеживающими. Тангуты, видимо, не ожидали нападения так скоро и рассчитывали также на войска, размещенные в их городах и городках. Монголы собирались дойти до реки Ецин-гол, подкормить там животных и оттуда нанести удар в западном направлении, по Си Ся.

Есуй смотрела на ряды и кольца кибиток и шатров, которые стояли на присыпанной песком каменистой почве с пробивающейся зеленой травой. Женщины чувствовали себя неспокойно во время путешествия. Перед выступлением войска по стану хана прошел слух, что одному шаману приснилось, будто на землю упала звезда и будто солнце затмилось. Есуй на эти слухи не обращала внимания. Елу Цуцай гадал на бараньих лопатках хану и предсказал победу.

Ее больше обеспокоило посещение ее шатра Бортэ, которая заставила Есуй поклясться в том, что она станет тенью хана, если с ним что-нибудь случится.

— Не покидай его, — прошептала Бортэ, признавшись, как она боится за Тэмуджина. Видеть сомневающуюся Бортэ — плохой знак.

Пыльное облачко приближалось к внешнему кольцу повозок. Есуй увидела, как всадник остановил лошадь и к нему бросились два мальчика. Один из мальчиков вдруг подбежал к другой лошади, вскочил на нее и помчался к Есуй.

У нее пересохло во рту, когда она увидела выражение лица мальчика. Он закусил губу, глаза лезли на лоб от страха.

— Великий хан! — крикнул он, приблизившись. — Великий хан упал с коня и сильно ушибся!

Есуй повернулась и позвала служанок.


К тому времени, когда охотники вернулись, Есуй с женщинами поставили юрту и укладывали второй слой войлока на первый, чтобы было потеплее. Борчу держал коня Тэмуджина под уздцы. Субэдэй сидел позади хана и поддерживал его. Тэмуджин стонал, пока Субэдэй спешивался, помогал ему сойти с коня и вел в юрту. Есуй поспешила вслед за Борчу, а за ней — шаман, которого она позвала.

Оба генерала уложили хана на постель из войлочных подушек.

— Лошадь сбросила Тэмуджина, — рассказывал Борчу. — Проклятый конь встал на дыбы, когда люди погнали к нам дичь. Тэмуджин не перестает жаловаться на боль.

Есуй подозвала шамана. Старик стал на колени возле хана и стал щупать у него под тулупом, пока Тэмуджин не оттолкнул его.

— Дай передохнуть!

— Одно ребро, по крайней мере, сломано, — сказал шаман, — и у тебя могут быть и другие повреждения, мой хан. Тебя надо перевязать, а потом привести сюда барана, чтобы…

— Перевязывай, — пробормотал Тэмуджин, — но избавь меня от курдючьего сала. Я его проглотить не смогу. — Он застонал, когда Субэдэй приподнял его и стал снимать тулуп и шапку. Шаман перевязывал ему торс длинной полосой шелка. Лицо хана блестело от пота, дыхание было коротким, лихорадочным. — Оставьте меня… дайте отдохнуть.

Голос у него был слабый.

— Уходи, — прошептала Есуй шаману. — Принеси в жертву барана и притащи мне курдюк.

Старик поспешил из юрты. Тэмуджин поправится, убеждала она себя, сомневаться в этом значило бы верить в то, что солнце на рассвете не взойдет.

Хан закрыл глаза, в горле у него захрипело.

— Нам с ним остаться? — спросил Субэдэй.

— Пусть поспит, — сказала Есуй. — Я присмотрю за ним. Приходите утром, и посмотрим, как он.

Генералы встали.

— Учитель из Китая предупреждал его, чтоб не охотился, — сказал Борчу.

— Муж поправится. — Есуй проводила их к выходу. — Самого могущественного из людей вряд ли может свалить пугливая лошадь.


Она сидела у постели всю ночь. Она укрывала его трясущееся в ознобе тело одеялами, вытирала лицо и приподнимала голову, чтобы напоить кобыльим молоком. Шаман вернулся с бараньим курдюком, она отрезала кусочки жира и проталкивала их мужу в рот.

Он не может умереть. Она скорчилась рядом с ним, прислушиваясь к его затрудненному дыханию, а шаман пел снаружи. Она боялась Тэмуджина и испытывала смешанное чувство гнева и радости, когда они совокуплялись, и это было что-то среднее между ненавистью и любовью, но он оставался средоточием мира и ее, и всего его народа.

На рассвете она вышла из юрты. Борчу и Субэдэй вернулись, но были они не одни. Вокруг костров на корточках сидели мужчины. Среди них был шаман, все они били в бубны и взывали к духам. Угэдэй сидел на корточках рядом с генералом Тулуном Черби, Тулуй стоял вместе с Монкэ и Хубилаем. Сыновья приехали с ним, чтобы присмотреть за лошадьми. Охрана вокруг шатра раздалась перед Есуй, шедшей к мужчинам.

— Успокойтесь, храбрые воины, — сказала она. — Вы не увидите копья перед этой юртой.

— Хану лучше? — спросил Субэдэй.

— Его знобит. Большую часть ночи он спал. Ему не хуже.

Тулуй Черби встал и уставился на нее своими маленькими налитыми кровью глазами.

— Мы должны поговорить с ним, — сказал он.

— Я посмотрю, проснулся ли он.

Когда она вошла в юрту, Тэмуджин поднял голову.

— Кто там, снаружи? — спросил он.

— Угэдэй и Тулуй. Несколько генералов.

— Помоги мне сесть, — попросил он.

— Тэмуджин…

— Помоги мне, Есуй.

Она опустилась на колени рядом с ним, помогла ему сесть и подперла спину подушками. Он стиснул зубы, лицо его осунулось и было мокрым от пота.

— Я встречусь с ними сейчас же.

Она пошла к выходу и закатала вверх полог. Вошли Борчу и Субэдэй, а за ними Тулуй Черби и два ханских сына. Остальные толпились у входа в маленькую юрту.

— Говорите, что хотели сказать, — приказал он, когда Есуй села рядом.

— Кажется, я могу говорить от имени всех, — сказал Тулуй Черби. — Мой хан, нам надо вернуться. Тангуты окружили стенами свои города и лагеря и никуда не денутся. Они не взвалят на себя свои дома и не уйдут. Мы можем вернуться в свой стан на Толе, подождать, пока ты не поправишься, и когда мы вернемся обратно, тангуты все еще будут там, где были.

— Вы все с этим согласны? — спросил хан.

— Тулуй Черби говорит от моего имени, — сказал Тулуй. — Ты меня знаешь, отец… Я никогда не уклоняюсь от сражения без веской причины.

— Перед тем как прийти к тебе в юрту, я говорил со своим сыном Гуюком, — сказал Угэдэй. — Он говорит, что тангутам не устоять против нашей мощи, двинемся ли мы на них сейчас или позже.

Тэмуджин посмотрел в сторону выхода, но толпившиеся там молчали.

— А теперь слушайте, что скажет ваш хан. Правитель Си Ся вскоре узнает, что мы идем на него. Если мы отступим сейчас, он скажет, что мы сделали это из страха. Я поклялся, что тангуты будут наказаны. Они не прислали ко мне солдат, когда я просил их, и с тех пор они у меня, как заноза. Должен ли я откладывать свое мщение?

Субэдэй наклонился к нему.

— Лэ Дэ-ван не был государем Си Ся, когда мы вели войну на западе. Он действительно оскорбил тебя, отказавшись прислать заложника, которого ты требовал, но войска не послал его отец. Этот государь может уклониться от войны, если предоставить ему такую возможность, а у тебя будет время восстановить силы. — Генерал улыбнулся. — У нас, возможно, найдется позже предлог начать боевые действия против Лэ Дэ-вана.

— Превосходно. — Тэмуджин нахмурился. — Даю ему последнюю возможность. Субэдэй, подбери самого надежного сотника из своих тангутов и скажи такое послание государю. — Он помолчал. — «Ты клялся быть моей правой рукой, однако армию не послал, когда я ходил походом на запад. Тогда я тебе не отомстил, но теперь я требую, чтобы ты покорился. Сдавайся и пришли ко мне заложника из своих сыновей вместе с данью, которая мне положена, иначе один Бог знает, что случится с тобой».

Субэдэй кивнул:

— Будет исполнено, Тэмуджин.


Через несколько дней после отъезда посланника армия двинулась на юг вдоль Онгина. Несмотря на свои травмы, хан отказался сесть в кибитку и ехал верхом. Солдаты облегченно вздохнули, увидев, что он не так слаб, как они думали. Женщины перестали шептаться о дурных предзнаменованиях. Только Есуй слышала его стоны по ночам и лихорадочный бред в полусне.

Ханский посланник вернулся через три дня после того, как они снова установили свои юрты. Хотя Тэмуджин отдыхал, он настоял на том, чтобы Есуй усадила его, дабы должным образом приветствовать посланника. Борчу и Субэдэй пришли вместе с гонцом в ханскую юрту. Лица у них были угрюмые, и последняя надежда Есуй улетучилась.

— Докладывай, — приказал Тэмуджин.

— Я доставил твое послание, мой хан, — сказал тангут. — Государь колебался. Я слышал, как он бормотал, что это его отец Ли Цзун-сян несет ответственность за оскорбление, но в конце концов его министр Аша-Гамбу дал ответ.

— И что же он сказал? — спросил хан.

Посланник вздохнул.

— Он сказал так. Если некто по имени Чингисхан хочет воевать, скажи ему, пусть приходит померяться силой. Если нужны сокровища, скажи ему, что он может попытаться добыть их в могучих городах Линчжоу и Чжунсине, — Тангут перевел дух. — Кажется, мне повезло, что я вернулся с головой на плечах.

Лицо Тэмуджина было бледным.

— После такого оскорбления нам отступать нельзя. Я пойду на Си Ся, хотя бы это стоило мне жизни! Даю клятву Коко Монкэ Тэнгри!

— Ни один человек не отступится от такой клятвы, — сказал Субэдэй и дрожащей рукой поднес ко рту кубок с кумысом.

— Они укрепили свою оборону, — проговорил Тэмуджин, — но их силы разбросаны по большим и малым городам. Мы нанесем удар по Эдзине, как и намеревались. После взятия города пойдем долиной реки на юг. — Он с трудом вздохнул. — Мы должны действовать решительно и быстро. Завтра выступаем.

Мужчины допили кумыс и встали.

— Твои люди будут готовы, — сказал Субэдэй.

Когда они ушли, Ёсуй придвинулась к мужу.

— Я могу понадобиться тебе, — сказала она. — Я не могу придумать более безопасного места, чем быть с тобой, пока ты командуешь войсками. — Она ласково коснулась его лица. — Жаль, что ты не повернул обратно и не позволил другим продолжать поход без тебя, но я понимаю также, что твои люди будут сражаться более упорно, если ты останешься с ними. Пусть они видят, как тебе больно… Пусть знают, что и в страданиях ты не теряешь мужества. Они сделают все, чтобы не подвергать опасности жизнь хана. Я тоже. Что бы с нами было без тебя?

Он хрипло вздохнул.

— Смотри, Есуй… Как бы я не поверил, что ты влюбилась в меня.

Она сказала:

— Я клянусь, что буду твоей тенью, пока ты не вернешься на родину, что я буду рядом, если с тобой приключится беда.

— Я разрешаю тебе сдержать свою клятву. — Он изогнул бровь. — Видимо, и мысль о песнях, в которых будут славить храбрость и верность Есуй-хатун, нравится тебе.

Она сдержит свое обещание. Ему не следует знать, что Бортэ, которая боялась, что не увидит его никогда, заставила ее дать клятву.

121

Монголы пересекли пустыню, двигаясь на юг в направлении реки Эдзин-гол, и даже духи пустыни, казалось, трепетали перед ханом. От внезапных бурь небеса становились, красными, а солнце скрывалось, заставляя людей льнуть к животным и прижиматься к повозкам. Ветры, нескончаемо дувшие на голой равнине, утихли немного, когда армия одолела ее. В пустыне слышался чей-то шепот; духи, которые могли сбить неуверенных Путников с пути, на сей раз, казалось, звали их в правильном направлении. Смерчи песчаных духов вращались в отдалении, не касаясь поезда. Холодными ночами небо было как черный шелк, звезды горели яркими фонариками на чистом небе, тишина была такая, что даже шепот в отдалении был слышен.

Они торопились, не обращая внимания на озера у горизонта — иллюзии, создаваемые духами пустыни для искушения монголов. Когда они наконец увидели настоящее озеро, им потребовалось три дня, чтобы дойти до него. За песками и болотистой местностью вокруг озера стали видны защитные валы города, осадные башни, катапульты и темная масса солдат.

Город горел. Субэдэй и его передовые части осадили Эдзину, долбя ее стены большими камнями. За валами пламя то вздымалось, то оседало. Тэмуджин наблюдал за этим разрушением с седла, не отрывая взгляда от армии, двигавшейся по каменистой земле к умирающему городу, и Есуй не увидела боли в его глазах. Эдзина была костром, который согревал его и восстанавливал его силы.

Есуй поклялась быть его тенью, так что когда ворота раскрылись и люди вышли сдаваться, она осталась с ханом, а его люди приказали тангутам — защитникам Эдзины, связать друг друга, после чего все они были обезглавлены. В казнях был свой ритм и порядок. Вражеских офицеров и солдат ставили на колени, свистели сабли, тела раздевали и отбрасывали. Кучи отрубленных голов возвышались вокруг монгольских солдат, халаты и доспехи которых были заляпаны кровью.

Вражеские солдаты знали свою судьбу. Но остальных тоже прогнали перед Тэмуджином — женщин, вцепившихся в руки детей, мальчиков и девочек, рыдавших от ужаса, стариков в желтых халатах, младенцев, которые ревели, когда их выдирали из рук матерей.

Есуй знала, что Тэмуджин прикажет перебить их — он поклялся стереть тангутов с лица земли. Навлек на них это зло их государь, как некогда ее отец определил участь своего татарского народа. Ей показалось странным, что она вообще помнит это. Она считала, что все осталось позади, что забыта та жестокая судьба, которую она была не в силах предотвратить.

Ей пришло в голову, что Тэмуджин знает, что умирает, что не переживет этой войны. Этой резней хан не просто избавлялся от врагов, а справлял тризну. Небо предопределило ей пережить это, служа мужу в его последней войне. Ее выхватили из пепла того костра, в котором сгорел ее народ. Теперь она слышит забытые крики людей еще раз, но вырываются они из глоток умирающих тангутов.


Монголы проходили песчаной местностью, где стволы тамарисков были наполовину засыпаны. Солдаты обходили эти песчаные холмики и заросли, пока не вышли к тополям и обработанным полям. Впереди были луга и чистая вода широкой реки. Позади монголов оставалась полоса сожженных городков, разоренные поля и курганы отрубленных голов.

Когда животные подкормились и монголы достигли слияния двух рек, армия разделилась на три части. Субэдэй переправился через Эдзин-гол и направился на восток к Ганьчжоу, другое крыло пошло на запад к городу Сучжоу. К тому времени хан и центр армии пришли в местность, называвшуюся Кансу. Эдзин-гол там был бурным потоком, заваленным булыжниками и обломками скал, так что переправляться через него было опасно.

Ханская армия обогнула стену севернее Кансу, ее валы и сторожевые башни теперь стали для противника бесполезными. На колеях торговых путей, избороздивших желтую землю, не виднелись караваны, а поля у разрушенных городов в оазисах были усеяны трупами и костями. Между рядами тополей и ив паслись кони, сюда добрался авангард.

Началась летняя жара. Ветер вздымал пески Кансу, и они затмевали небо. Высокие снежные пики гор Наньшань звали на юг, где хан мог расположить свою ставку. Он шел туда, и по дороге солдаты добивали кучки беглецов.


Над гранитными глыбами и желтыми лессовыми обрывами хан нашел убежище на широком горном лугу. По берегам быстрого ручья выросли шатры; животные паслись, пощипывая клевер и траву, испещренную голубыми цветочками.

Хан уже не носил на торсе шелковой повязки, но Есуй замечала, как он морщится от боли и стонет по ночам Она всегда была рядом. В шатер к хану часто приходили люди и извещали его, как идет война: Тэмуджин настаивал на том, чтобы лично выслушивать все доклады.

Слушая послания, давая указания об изменениях тактики и решая, какими сигналами обмениваться армиям, Тэмуджин проводил большую часть своего времени. Слишком часто тревожили его приступы боли, чтобы он мог развлечься охотой. Он не приглашал ни одну из своих женщин и слышать не хотел о новых девушках-тангутках. Только Есуй знала, что он больше не занимается любовью, даже это удовольствие у него было отнято.

Она настаивала, чтобы он побольше отдыхал, бывал на свежем воздухе, но война не давала ему передышки. Он дал клятву, и стрела, выпущенная из его лука, должна была вонзиться в сердце врага. Его люди делали все, что им было угодно, с тангутами, разрушали все стены, которые могли бы укрыть их, сравнивали с землей всякий дом, в котором они могли бы найти пристанище. Если ему суждено расстаться с душой, то и тангутам его не пережить.

Вместе со своими женщинами Есуй прибиралась в юрте, готовила, собирала подсохший навоз и сухие тамарисковые ветки для топки, свежевала дичь и выделывала шкуры. Даже ухаживая за мужем, она жалела тангутов. Люди Тэмуджина радовались случаю покуражиться над жертвами, а хан им в этом не препятствовал. Она молилась о скорых победах, зная, какие страдания они принесут, потому что успехи могли бы смягчить сердце Тэмуджина.

Но вести о победах лишь укрепляли решимость хана. Сучжоу пал летом, всех жителей перебили за отказ сдаться. Ганьчжоу был взят генералом Чаханом, который приказал перебить лишь офицеров, настаивавших на сопротивлении. Тэмуджин разрешил проявить милосердие, потому что пришло известие о кончине тангутского государя. Ли Сянь, брат Лэ Дэ-вана, наследовал его трон.

Тэмуджин мог бы отправить послов к новому государю с требованием покориться, но он этого не сделал. В начале осени, когда луг общипали дочиста, он со своей свитой покинул горы.


На смену пропастям и каньонам пришла палящая пустыня. К востоку от нее находилась Желтая река, протекавшая мимо оборонительных земляных валов. Защитники их либо пали, либо бежали. Авангард продвигался по плодородному берегу реки, опустошая все вплоть до крохотной деревеньки. Ветер запорошил захватчиков пылью так, что они стали желтыми — золотистая армия двигалась к сердцу Си Ся.

Западные торговые пути попали теперь в руки монголов, что отрезало города на Желтой реке. Иньли был первым городом на пути захватчиков. Тамошние тангуты, зная, что сдача города откроет монголам путь к Лин-чжоу и Нинься, держались под ударами осадных машин и отражали приступы монголов, штурмовавших стены, пока не наступила зима и укрепления не покрылись снегом.

Когда Иньли в конце концов пал, тангуты послали большую армию, чтобы вступить в сражение с монголами и нанести удар по монгольскому войску, осаждавшему Линчжоу. Хан, предупрежденный своими разведчиками, приказал отступить к западу от Алашанских гор. Тангутская армия преследовала его, не встречая сопротивления в горных проходах. Монголы заманили ее, напали в пустыне за горами и разбили армию Си Ся. Хану преподнесли голову Аша-Гамбу, отрубленную во время резни.

Ирригационные каналы вокруг Линчжоу замерзли, когда монголы возобновили осаду, и реку, которая преграждала им путь прежде, теперь можно было перейти по льду. Линчжоу был обречен, но сдался лишь после гибели большинства защитников. Монголы хлынули в ворота.

Часть армии двинулась на север и окружила тангутскую столицу Нинься. Сам хан отправился на запад, чтобы взять город Иньчуанчжоу. Там, в своей ставке у города, Тэмуджин вместе с Есуй наблюдали, как вдалеке поднимаются к небу клубы дыма.


Хан за зиму ослаб. После падения Иньчуанчжоу у него снова началась лихорадка. Есуй позвала часового и велела ему привести Елу Цуцая.

Еще не стемнело, но в стане было тише, чем в последние дни. До нее больше не доносились крики уцелевших, которых волокли насиловать или давить досками — на них плясали монголы. Большинство монгольских женщин оставили неподалеку от Иньли, так что они были избавлены от зрелищ подобного рода и криков. Есуй, поклявшейся не разлучаться с ханом, приходилось терпеть.

Хан умирает, и боль питает его гнев — так она объясняла себе его состояние. Именно он приказал истреблять тангутов, но его генералы перестарались. День за днем они присылали к хану людей с прошениями, жалуясь на недостаток корма для лошадей во время этого похода, предлагая истребить также уйгуров, которые жили в тангутских городах, китайцев, обрабатывавших землю, и других подданных. Все они не годятся быть солдатами, а землю можно использовать под пастбища.

Есуй вошла в юрту. Тэмуджин сидел на своей постели из подушек, дышал он тяжело.

— Я послала за твоим киданьским канцлером, — сказала она. — Его лекарства могут принести тебе большее облегчение, чем заклинания шамана.

— Он вернулся в стан?

— Ты знаешь, что вернулся, — ответила она. — Он приехал несколько дней тому назад и присылал своего человека спросить, не может ли он прийти к тебе.

Возможно, от лихорадки у него были нелады с памятью, но она сомневалась в этом. Он знал, что Цуцай, видимо, будет говорить о требованиях его генералов о пастбищах, поэтому, наверно, не приглашал киданьца.

Если Цуцай попросит о милосердии, хан может выслушать его. Ей надо устроить так, чтобы киданец высказал Тэмуджину то, что сама она не осмеливалась сказать.


Елу Цуцай пришел с двумя молодыми людьми.

— Добро пожаловать, мой друг и брат, — сказал Тэмуджин. — Моя жена считает, что ты можешь облегчить мои страдания.

Киданец взглянул на Есуй своими большими черными глазами. Тэмуджин выделял ему большую долю добычи, но Цуцай удовлетворялся рукописями, лекарствами и странными приборами, доставляемыми из взятых городов, — куском стекла, который разлагал луч света на разноцветные пятна, бронзовым магическим зеркалом, с помощью которого можно было показывать картинки на стене, металлической иглой, которая указывала на юг, когда ее втыкали в пробку и опускали в сосуд с водой.

— Простите, что не мог прийти раньше, — сказал Цуцай. — Мне пришлось лечить многих солдат в Линчжоу, когда там началась повальная болезнь.

— Мне говорили об этом.

— Я думал, вы отдыхаете, поскольку за мной не посылали. Отдых часто лечит лучше всяких лекарств. А поговорить с вами очень хотелось, мой хан.

Тэмуджин кивнул.

— Всем хочется.

— Я принес вам ма-хвань, — сказал киданец, — от него вам будет легче дышать. Я сам истолок растение и смешал его с известью. — Один из молодых людей вручил Тэмуджину мешочек. Канцлер молчал, пока хан жевал лекарство, а потом добавил: — На небесах я увидел предзнаменование. И я знаю, что хотят ваши генералы сделать с этими землями.

Тэмуджин фыркнул.

— Какое имеет отношение одно к другому?

— Небо, великий хан, предначертало ваше решение.

— Я знаю, что делать. Я сказал, что эти люди должны умереть. Они нам бесполезны.

— Как вы можете говорить, что они бесполезны? Пусть они работают и тем самым принесут пользу вашим войскам. Так вы выиграете больше, чем превратив землю в пастбище.

— Мои желания известны, — сказал Тэмуджин, — и требования моих генералов им не противоречат.

— Само Небо негодует. — Киданец наклонился к хану. — Великий завоеватель, я наблюдал за небесами и увидел, как пять планет сблизились. Теперь они связаны друг с другом. Когда солнце сядет, взгляните на юго-запад, и вы увидите их. Это сигнал, предупреждающий против такого указа.

— Мои шаманы видят те же звезды. — Тэмуджин вытер рот. — Они говорят, что Пять Странниц сошлись, чтобы приветствовать мои победы.

— Они приветствуют вас, мой хан, и в то же время предостерегают. Я прочитал записи людей, которые наблюдали подобные же явления в прошлом, и они всегда предостерегали против резни и жестокостей.

Он сказал то, на что надеялась Есуй, и это предзнаменование придавало его словам большую убедительность.

— В последнее время воля Неба мне неизвестна, — тихо сказал Тэмуджин. — Мои шаманы говорят мне о предзнаменованиях, но я больше не знаю, говорят ли они о воле духов или только то, что я хотел бы услышать.

— Я всегда говорил вам то, что считал истиной, — сказал киданец. — Когда вы выступите против Цзинь, ваши люди будут нуждаться в снабжении. Крестьяне могут платить вам за свои земли, а купцы будут делиться прибылями. Вы можете получать в виде налогов серебро, шелк и зерно, и все это можно использовать. Сотрите этих людей с лица земли, и вы получите лишь очень скверные пастбища.

— Я кое в чем признаюсь тебе, ученый брат, — проговорил Тэмуджин. — В странах, завоеванных мною, я обнаружил много мудрых людей. Некоторые хорошо послужили мне, но я часто задумывался: могу ли я управлять ими на самом деле? — Говорил он невнятно, но дыхание стало легче — ма-хвань подействовал. — А если я к твоему совету не прислушаюсь?

— Это советую не я, а звезды. Я буду скорбеть, если вы отвергнете это предостережение.

— Сделаю я это или нет, конец мой будет один. — Тэмуджин повернулся к Есуй: — Жена, что скажешь? Я бы выслушал твое мнение.

Она пожала плечами, стараясь не выказывать жалости.

— Если ты оставишь побольше этих бедняг в живых, у меня будет больше рабов. Да и неглупо было бы прислушаться к небесным знамениям, верно?

— Неглупо сохранять здравый смысл, слушая их, как бы они ни были неблагоприятны, — ответил он. — Отлично, мой киданьский брат, я прикажу своим генералам ограничиться казнями тех, кто сопротивляется нам, и воздерживаться от чрезмерных грабежей. Подумай, что мы можем потребовать от этих людей. Выслушать мой указ будут приглашены все старшие командиры в этом лагере.

Есуй уловила недовольство и отчаяние в его тихом голосе. Ей пришло в голову, что его гнев по поводу приближающейся смерти прошел и что он примирился с ней. Гнев его не подпускал смерть, желание отомстить сохраняло жизнь. Теперь он думал о том, что случится после его кончины. С тангутами обойдутся милосерднее, но смерть Тэмуджина наступит скорее.


Для того чтобы спасти Нинься, тангутский государь послал против монголов остаток своих полевых войск. Снова монголы отступили за Алашаны, напали на армию и победили противника. Возобновилась осада Нинься, а Угэдэй и Субэдэй направились на юг, к реке Вэй, чтобы захватить долину и двинуться против Цзинь. Хан отправился на запад, чтобы закрепить за собой Кансу и взять несколько оставшихся городов.

Ходили слухи, что с приближением своей окончательной победы хан быстро восстанавливает силы. Другие смотрели на старого согбенного человека, окруженного охраной, и боялись, что эта победа будет последней.

Есуй платила шаманам, чтоб молились, приглашала командиров в шатер Тэмуджина и сплачивала тех, что с беспокойством следили за ханом. Когда он находился среди своих людей, выслушивал доклады о своих успехах, она едва ли не приходила к убеждению, что злой дух может покинуть его. Но по ночам, когда они оставались наедине, она прислушивалась к тому, что он шепчет во сне, и гадала, какие сны насылают на него духи. Тени в шатре казались полчищем призраков. Вскоре может наступить утро, когда он не встанет с постели, когда призраки наконец овладеют им.

122

Тэмуджин открыл глаза. Невидимый сокол терзал ему грудь, сжимал в когтях сердце. Он не мог припомнить, как это — чувствовать себя здоровым.

Небо в дымовом отверстии было светлым. Есуй и ее женщины сидели у порога снаружи и тихо разговаривали, склонившись над шитьем. Он вспомнил, что его ставка была переведена в горы Липаншан несколько дней тому назад, дабыизбежать летней жары, царившей в низинах. Во время перекочевки он лежал в кибитке, но сумел подъехать верхом к балдахину, под которым приветствовал Субэдэя и встретился с его командирами. Кумыс, выпитый во время встречи, лишил его памяти о том, что там говорилось. Лекарства Елу Цуцая, заклинания шаманов и забота Есуй больше не помогали ему. Только выпивка облегчала боль, но не надолго.

Субэдэй, припомнил он, пригнал ему в дар пять тысяч лошадей и доложил о победах в долине реки Вэй. Угэдэй, продвигаясь вдоль реки, приближался к Кайфыну. Цзиньский император прислал два посольства этой весной и просил о мире. В его лагере сейчас находились другие послы и умоляли принять их. Тэмуджин сомневался, найдет ли он в себе силы, чтобы встать с постели и встретиться с ними.

Его мозг был старчески затуманен. Прежде каждое донесение, каждый сигнал, переданный флажками или фонарями, будил воображение. Он представлял себе движение войск как бы с высоты птичьего полета — солдат, идущих на приступ городских стен, полки, имитирующие отступление, крохотных всадников, обернувшихся в седлах, чтобы выпустить залпом стрелы в противника, и другие полки, которые в это время обрушиваются на врага с холмов.

Но он также видел то, что не могла увидеть никакая птица: возможные перестроения противника и как им противостоять. Его разведчики обрисовывали ему картину местности, в которой ему предстояло действовать, и его шпионы доносили ему о слабостях противника. Страны уже были завоеванными в его воображении, прежде чем его армии покоряли их на самом деле.

А вот эту войну представить себе отчетливо он не мог. Он сосредотачивался на чем-то одном, а передвижения других соединений упускал из виду. Он вспомнил, что Нинься был в осаде всю весну, что его генерал Чахан еще не договорился о сдаче города, но потом позиции его войск вдоль рек Желтой и Вэй, а также у оазисов Кансу ускользнули из его памяти. Вдруг вся война сосредоточилась на осаде Нинься, и это было все, что могло объять затуманенное сознание.

Городу скоро придется сдаться. Болезни и голод в его стенах производили такие же опустошения, как и удары его войск.

Он не любил осады, но если противник не желал сражаться с ним в поле, для взятия городов иного способа не было. Сократить осаду способы были — город у реки с его каналами и плотинами можно было затопить, укрепленный город можно поджечь, забросав его через стены огненными стрелами, или выморить, закидывая трупы умерших от болезней катапультами в его улицы. Он испытал некоторое удовлетворение, овладев искусством осады, зная, что многие из его противников ошибочно надеются на крепость своих стен.

Его враги обладали оружием, которого у него не было, и он понимал, что ему придется изменить способы ведения войны, чтобы противостоять такому оружию. Залпы из арбалетов могут смешать ряды наступающих, огнеметы на оборонительных валах могут поливать огнем идущих на приступ, металлические бомбы, пущенные со стен, могут поражать осколками, увечить, оглушать и устрашать солдат внизу. Он усвоил, что люди, изготавливающие подобное оружие, так же важны для него, как и бесстрашные и дисциплинированные войска, и что их изобретения меняют природу войны.

Невидимые когти снова вонзились в него. Ему бы надо заставить себя встать, добраться до балдахина и вершить суд, выслушивая гонцов и послов, и наблюдать за приближенными, притворяясь, что выздоровел.


Тэмуджину подвели коня. Боль усилилась, пока он доехал до балдахина и спешился. Его сразу окружили люди. Трон его стоял на возвышении под балдахином, обложенный подушками. Когти вонзились сильней, когда он пошел к трону по коврам.

Спектакль начался снова. Его уйгурские и киданьские писцы взялись за кисти. Подали еду и питье мужчинам, сидевшим справа от него, и женщинам во главе с Есуй, сидевшим слева. Судорога боли пробежала по руке, когда он угощал кусочками мяса ближайших мужчин. Внутри все горело. Тэмуджин чувствовал этот жар с тех пор, как его сбросила лошадь. Горело то сильнее, то слабее, но это ощущение никогда не исчезало. Он поднял кубок, и когти сдавили сердце.

Он выпил кумыс, ему налили еще. К тому времени, когда к нему привели цзиньских послов, питье затуманило ему голову, так что он с трудом воспринимал речи, которые переводил Цуцай.

— Дань, которую вы требовали, принесена, — говорил киданец. — Эти слуги его императорского величества просят его брата великого хана принять их серебро и шелк и драгоценные жемчужины, которые украсят его и его любимых, в обмен на мир в их стране.

Тэмуджин пришел в себя. Он взглянул на двух послов и повернулся к своим людям.

— Разве вы не слышали о моих распоряжениях? — спросил он. — Найдется ли среди вас кто-нибудь, кто осмелится не выполнить мой приказ? Когда пять планет соединились, я издал указ, запрещающий чрезмерную резню и грабеж, и этот указ по-прежнему в силе. Я приказываю вам известить о нем всех, чтобы все знали волю Чингисхана. Я сказал.

Тэмуджин поник на троне, а Елу Цуцай перевел эти слова. Его заявление мало к чему его обязывало, но «Золотой» государь воспримет его как обещание мира. Войска, которыми командуют Угэдэй и Тулуй, позже встретятся с менее подготовленным противником.

Он не выступит в поход вместе с сыновьями и не будет руководить сражениями. Возможно, он даже не узнает, Чем они кончатся. Самое трудное — заглянуть в себя и увидеть то, что усиливает мученье: мир, каким он будет, когда сам он больше не будет жить в нем.


Есуй, лежавшая рядом, шевельнулась. Она всегда была рядом, каждую ночь лежала под одним с ним одеялом. Спектакль требовал, чтобы он спал с женщиной.

Она назвала себя его тенью и сама казалась собственной тенью. Уверенность, звучавшая в ее голосе, исчезла, он чувствовал, что она испытывает жалость к его врагам. Жалеть его она не осмелилась бы.

Как же она злила его, когда набиралась храбрости говорить открыто о его кончине и необходимости избрать наследника. Ему особенно горько было сознавать, что она озабочена делами, которым придет черед после его смерти. Теперь же он умирал, и она больше не заводила разговора об этом, будто речь могла зайти о ее собственном отречении.

Как он некогда боялся смерти! Даже теперь все в нем восставало против такой участи, но спасения не было — никакие генералы не отразят ее, никакая охрана не прикроет его своими телами, никакие шаманы не могут прогнать ее, никакой эликсир… никакой Бог. Он отступил от смерти, как, бывало, действовал в сражении с противником. Вскоре ему придется повернуть и пойти на нее лоб в лоб.

Некогда с ним говорило Небо. Голос Тэнгри был такой же четкий, как и у окружавших его людей, а его сны показывали ему волю Неба. Его успехи несомненно доказывают то, что им руководил Бог, и все же он осознал, что великий мир, которого он не может завоевать, видимо, становится все больше. Порой казалось, что он был властелином мира по-настоящему лишь в мальчишеские годы, когда во сне вознесся душой на вершину горы и увидел стан, уходивший за горизонт, а не сейчас, когда все эти покоренные страны платят ему дань.

Вот он снова мальчик, сидящий в юрте Дая Сэчена, рассказывающий Бортэ и Анчару свой сон. Он не ведал, как найдет дорогу на вершину горы, но у него не было ни тени сомнения, что найдет. Небо подвергло его испытанию, выковав из него меч, которому предстояло объединить всех, живущих под Вечным Голубым Небом. Он получил свой первый важный урок после смерти отца: всякий, кто не покоряется ему, становится его потенциальным врагом, и он не будет в безопасности, пока все эти враги не покорятся ему или не будут уничтожены. Он мог бы и не усвоить этого, если бы не стал отверженным.

«Тэмуджин», — сказала Оэлун. Последнее время он все чаще слышал ее голос, звавший его. Из всех женщин, которых он знал, его пугали только мать и Бортэ, потому что, как ему было известно, они любили его по-настоящему. Их советы были весомыми, но он относился неприязненно к власти, которую они имели над ним.

— Бортэ, — прошептал он.

В своей первой важной битве он сражался за нее, но, признав Джучи сыном, он как бы частично расплатился за то, что отбил ее. Он всегда подозревал, что сын человека, умыкнувшего Бортэ, в конце концов может стать его врагом. Когда Нинься будет взят, а цзиньцы усмирены, он накажет Джучи за его оскорбительное поведение, за отказ вернуться к нему в лагерь, за то, что тот воображает, будто может стать таким сильным, что бросит ему вызов.

Но Джучи умер. Он забыл это, как многое забывал последние месяцы. Гонец доставил ему это известие весной. Он справил тогда тризну по Джучи и отправил послание его наследнику Бату. Со смертью Джучи была устранена серьезная угроза единству его улуса, но потеря старшего сына Бортэ приблизила и собственную смерть.

Слишком многих уж нет — Мухали, верного Джэбэ, часто изменявшего Даритая, приемного отца Мунлика, душа которого быстро отлетела вслед за душой Оэлун, генералов и верных сподвижников, сыновей и внуков, которых он едва знал, и Джамухи. Он мог еще погоревать о своем анде, но стать тем, что хотел сделать из него Джамуха, значило бы свернуть с предначертанного пути, стать всего лишь одним из многих вождей. Его народ продолжал бы заниматься сведением старых счетов и никогда бы не познал величия. Джамуха был еще одним испытанием, которое послало ему Небо. Он поверил в это, и теперь Небо молчало.

Жара в шатре угнетала. Он думал, не возвращается ли лихорадка. Его страсть к Хулан тоже была лихорадочной, но, завоевав ее любовь, он бы лишь ослаб. Она бы размягчила его сердце своей жалостью к его врагам. Он понял это, когда его перестало лихорадить из-за нее. Любить какую бы то ни было женщину сильно означает дать ей власть, которой иметь ей нельзя. Доводить женщин до чувства, которое они называют любовью, значит заручаться их верностью, но серьезно разделять такую любовь глупо. Не одна лишь любовь подсказывала ему, что надо выручить Бортэ. Как бы он ни был разъярен ее утратой, в глубине души он рассчитал, как может воспользоваться ее пленением.

Бортэ будет присматривать за его народом, пока курултай не одобрит выбора наследника, но что из этого? Будут ли его потомки помнить легенду о сыновьях Алан Гоа и примут ли близко к сердцу завет предков? Будут ли они держаться вместе или, завоевав мир и победив своих врагов, схватятся друг с другом?

Его цель некогда была совершенно очевидной. Его завоевания будут продолжаться, и если он не доживет до их конца, его сыновья и внуки выполнят его заветы. Они будут продолжать жить так, как всегда жил их народ, но с богатством, которое станет поступать из покоренных стран. Самые меньшие из монголов будут равны прежним вождям. Перед лучшим из народов Небо поставит на колени весь мир. Потомки никогда не забудут того, кто привел их к величию.

В это он верил, пока его не одолели сомнения. Если его потомки научатся образу жизни покоренных, чтобы править ими более мудро, они могут пасть жертвой слабости оседлых народов и стать добычей более сильных людей. И все же, если они будут придерживаться собственных обычаев и оставаться нацеленными на войну, они, скорее всего, начнут сражаться друг с другом, когда уже не останется незавоеванных стран.

Мир не был создан для человека, так ему сказал даосский Учитель. Если бы это было правдой, то все его усилия значили бы не больше, чем старания жеребца привести табун на новое пастбище. Его народ, возможно, проживет лишь славный миг, как это было с киданьцами, цзиньцами и хорезмийцами до него.

Былые мечты обернулись насмешкой. Мир может стряхнуть иго его улуса в мгновение, и потом у его народа не останется ничего, кроме памяти о былом. Наверно, народ потеряет даже эту память. Все его труды окажутся напрасными, его имя забытым, империя пропащей.


Мужчины заполнили шатер. Тэмуджин не покидал постели с тех самых пор, как ставка его перебралась к подножью гор, высившихся над Желтой рекой, но его генералы по-прежнему рвались к нему. Он принимал их теперь в этом большом шатре, а не под балдахином на свежем летнем воздухе. Приходилось затрачивать слишком много усилий для того, чтобы встать с постели. Но поскольку у шатра еще не было воткнуто копье, люди продолжали идти и делать вид, что их хан поправится.

У китайцев выше по реке было устройство для помола зерна, водяная мельница, похожая на судно. Непрерывно вращалось колесо с лопастями, движимое речным течением и приводящее в движение жернова. Пока течет река, колесо вращается, жернова мелют. Его армия похожа на такую мельницу. Он привел в движение войска, и они будут продолжать воевать, если даже ток крови в нем прекратится.

— У твоего стана ждет посол.

Это был голос Тулуна Черби. Есуй бросила подушки рядом с постелью, но у него не было сил поднять голову и посмотреть на генерала.

— Ему сказали, что он не будет иметь чести быть принятым и что великий хан оказал ему любезность, разрешив подождать, пока я не передам его послание. Ли Сянь прекращает сопротивление в своей столице Нинься. В городе не осталось продовольствия, и многие скончались от лихорадки. Посол просит, чтобы ты дал его государю месяц, чтобы собрать подарки. Его величество сам доставит тебе дань.

— Я предоставлю ему этот месяц, — сказал Тэмуджин.

— Ли Сянь также просит пощадить тех, что остались в Нинься, после сдачи города. — Это уже говорил Чахан. — Он знает, что ты поклялся стереть его народ с лица земли, но ему известно также, что звезды предостерегли тебя от таких действий.

— Слушай приказ, — сказал Тэмуджин. — Когда наша армия войдет в город, солдаты пусть берут, что хотят, и поступают с людьми по своему разумению. Милосердие, которое я проявил по отношению к остальным, не распространяется на защитников Нинься. — Ему надо бы заготовить новый указ на случай, если долго не проживет и не даст нужных распоряжений. — Тулун Черби, поручаю тебе это задание. Поедешь в Нинься, встретишься с тангутским государем и привезешь его с данью сюда. Когда я приму ее и он поклонится мне, ты лишишь жизни его и его сыновей. — Он помолчал. — Я пощажу государыню. Говорят, она красавица.

— Так точно, — сказал с усмешкой Чахан.

— Тогда я забираю ее. Она будет приведена ко мне после смерти мужа.

«Опять игра на зрителей», — подумал он, но его люди этого ждали.

Колесо будет продолжать крутиться, он бессилен остановить его. Тангутский государь будет размолот жерновами, которые привел в движение Тэмуджин, а после этого заставят сдаться цзиньцев. Он будет отомщен, но каким-то образом старая ненависть исчезла. Просто он не может остановить мельницу.

Он закрыл глаза. Когда он открыл их, людей в шатре не было. Над ним склонилась Есуй с кубком в руке.

— Пусть государь умрет, — сказала она, — но ты, несомненно, мог бы пощадить его детей и жителей города. Я бы порадовалась, если бы принцы прислуживали нам, а оставшиеся в живых жители Нинься тебе уже не навредят.

Она говорила жалостливым голосом. Он чувствовал, что разочаровывается в ней и в самом себе — ему не удалось справиться с ее слабостью.

— Я дал приказ, — сказал он. — Я не стану отменять его только для того, чтобы доставить тебе удовольствие иметь побольше рабов-тангутов, в то время как я могу получить больше удовольствия от сознания, что они не переживут меня. Теперь у меня осталось мало удовольствий.

— Ты будешь жить вечно, Тэмуджин. Мог бы ты оставить их в живых, чтобы они работали на тебя?

— Помолчи, Есуй. Я оказал милосердие однажды, когда ты попросила меня об этом, и ты нарушаешь соглашение, которое мы потом заключили.

Он закрыл глаза. Удовольствие, о котором он говорил, будет недолгим, пламя, только что трепетавшее, гасло.


Несмотря на всю свою мудрость, Елу Цуцай никогда по-настоящему не понимал его, Тэмуджин всегда это знал. Киданец не мог не только разделить его сомнения, но даже проникнуться их сутью. Какие бы муки ни испытывал Цуцай при виде гибели своего мира, он принял тот, что создал Тэмуджин. Привести в порядок этот мир, содержать его в соразмерности и гармонии, принимать правильные решения — таковы задачи человека. Цуцай сказал бы, что Тэмуджин по природе своей властитель и что он добился осуществления своих склонностей. Человек воздействует на Небо, по убеждениям киданьца, не больше, чем Небо воздействует на Человека. Сама мысль о том, что голос с Неба мог вещать человеку, была бы воспринята Цуцаем и его просвещенными товарищами как безумие. Но киданец никогда не был брошенным мальчиком, оказавшимся в одиночестве на горе, он не слышал голосов духов, принесенных ветром, он не искал поддержки и крепости духа у чего-то, что выше него.

Когда боль, как когтями, терзала его сердце, Тэмуджин размышлял о пустоте, которая может оказаться за смертью. Вечное Небо — всего лишь свод, на котором нет Бога, или Тэнгри просто замолчал? Видимо, легче поверить, что Небо никогда по-настоящему не говорило с ним, чем бояться, что духи его покинули.

Сомнения в конце концов освободили его от страхов, которые использовал шаман Тэб-Тэнгри для того, чтобы удерживать его под своим влиянием, но они также открыли ему глаза на бесцельность сурового мира. Чем большего он добивался, тем более напрасными казались его усилия. Его конец будет все равно таким же — угасанием, которое его буддийские подданные считают высшей целью души, но Божественная воля никакого отношения к этому иметь не будет.

Он бросил думать об этом и предался воспоминаниям о далеком прошлом, когда все казалось более ясным, чем в последнее время. Видимо, духи молчали теперь только потому, что он выполнил свое предназначение. И все же что-то в нем сопротивлялось такому обороту и подсказывало, что он всего лишь умирающий человек, который хватается за любое утешение.

Он смотрел вверх на дымовое отверстие. Есуй была снаружи и разговаривала с караульными, но голос ее, казалось, доносился издалека. Вдруг дымовое отверстие заполнилось светом, словно солнце приблизилось к земле. В луче света что-то трепетало.

Вокруг возникли призраки. Он не представлял себе, сколько их, но и отец, и мать были тут, их сияющие лица были такими, какими он знал их в детстве. Джэбэ был тут с саадаком и колчаном, висевшим на поясе, и Мухали, разодетый в китайские шелка. Поднял голову Джамуха, глядевший черными глазами в душу Тэмуджина. При виде анды когти стиснули сердце.

Не посланы ли эти призраки духами? Нет, говорил он себе, они порождены лишь лихорадочным воображением больного отчаявшегося человека. Вот они уже исчезают, яркий свет тускнеет. Сквозь дымовое отверстие он увидел лишь кусочек голубого неба.

Какова цель его деяний? Его наследники окружат себя роскошью… на время. Они будут властвовать, пока их не превзойдет более сильный человек или не поглотят оседлые народы.

Над ним появилось стариковское лицо. Тэмуджин узнал мудреца Чан-чиня. Губы монаха шевелились, но Тэмуджин не мог расслышать, что он говорил. Даосец дал ему несколько практических советов, предложил, как можно помочь народу Китая, когда он оправится от военной разрухи и попривыкнет к монгольскому правлению. Понадобятся образованные люди для управления китайскими землями, если хан захочет извлечь из них наибольшую выгоду. Его совет перекликался с советом Цуцая, но Тэмуджин разглядел опасность такой политики. Его наследники будут становиться все более зависимыми от подобных людей.

— Рассмотрим тело человека, — сказал Чан-чинь. — Что им правит? В теле сотня органов. Какой вы предпочтете? Разве в разные времена некоторые не становятся слугами, а другие господами, или любой орган не может порой стать властителем? Не может ли быть так, что они просто составляют единое целое, которое растет и изменяется, а это соответствует законам Природы, не нуждающейся во властителе?

Даоский мудрец повторял слова, сказанные им прежде. Тэмуджин тогда понял их с трудом и даже подозревал, а не оспаривает ли Учитель его права на власть. Теперь они подсказывали ответ на его вопросы.

Он знал так мало. Когда-то он верил в мудрость старца. Теперь он сам стал стариком и гадал, сколько стариков просто облекают свое невежество в личину мудрости.

Не успел он задать монаху вопрос, как лицо исчезло.


Когда тангутский государь прибыл с данью, Тэмуджин остался в своем шатре. Ли Сянь был поставлен на колени снаружи и говорил свои речи у входа, а процессия стражей показывала дань хану. Вскоре шатер наполнился золотыми Буддами, нитками жемчуга на серебряных подносах и блестящими кубками и чашами. Люди говорили о других дарах — о большом шелковом шатре, верблюдах и лошадях, о сотнях красивых мальчиков и девушек в одеждах из верблюжьей шерсти.

Тэмуджин разрешал государю приходить к его шатру в течение трех дней, но отказывался принять его. На третий день Тэмуджин дал знак Тулуну Черби. Крики умирающего монарха и его близких облегчили боль. Когда голову государя принесли ему на серебряном блюде, он почувствовал, как злой дух, выкручивавший его сердце, вроде бы покидает его.

Утром боль усилилась. Он поплыл в беспокойный сон и, проснувшись, увидел, что над ним склонилась Есуй.

— Твои люди пришли на пир, — сказала она.

Он попытался сесть, а она поправляла на нем халат. Ее рабыня натягивала ему на ноги сапоги. Люди устремились в шатер, а за ними — рабы с кувшинами и блюдами с едой. Сквозь дверной проем ввели какую-то женщину в красном шелковом халате и высоком золотом головном уборе и ее свиту. Он забыл, что заявил о своем праве на тангутскую государыню.

— Твоя новая жена приветствует тебя, — выкрикнул Тулун Черби. — Ее зовут Гурбелджин Гоа, и, как ты видишь, она соответствует своему имени. Государь Си Ся и его родные больше не существуют, его город теперь наш, а государыня — твоя, мой хан.

Женщина в красном халате подняла голову. Кожа у нее была золотистая, на щеках ни следа слез. Длинные глаза у нее были черные, как у Есуй. Она поклонилась — фигура у нее была изящная и хрупкая, как у китаянок.

Гурбелджин подошла к нему, снова поклонилась и села рядом с ним. Мужчины громко расхохотались.

— Ей не терпится выполнить свой долг! — крикнул один из них.

Есуй наклонилась к государыне, побледневшая, с глазами, широко раскрытыми от жалости. Тэмуджин улыбнулся и схватил кубок, который ему подала рабыня.


Тэмуджин проснулся. Голова кружилась, но боль немного утихла. Он припомнил, что встал с постели, когда люди плясали. Ему удалось проковылять наружу и облегчиться. Кто-то помог ему вернуться. Видимо, смерть его тангутского врага поможет ему выздороветь. Это было трусостью с его стороны — бояться, сомневаться, думать, что злой дух заберет его.

Они с Гурбелджин были наедине. Кто-то снял с него одежду и сапоги и укрыл одеялом. Его товарищи и женщины государыни ушли. Этой ночью Есуй не будет его тенью. Огонь в очаге горел слабо, но и в полутьме он разглядел лицо государыни. Она сняла свой головной убор, ее черные волосы были заплетены во множество косичек. Она повернула к нему голову, и он заглянул ей в глаза, черные и холодные, как у змеи. Он попытался приподняться на постели. Невидимый сокол, воспротивившись, сжал его сердце.

— Я — твоя смерть, — сказала Гурбелджин, и когти вонзились в сердце глубже. Ему послышалось, что она говорит на его родном языке, но ее губы не шевелились. Ее высокие скулы покраснели, на лбу, сверкая словно алмазы, выступили капельки пота.

Холодные пальцы погладили ему руку.

— Я — твоя смерть, — снова сказала Гурбедджин. Губы ее были сжаты, даже когда он весь погрузился в ее голос. Его опутали чарами, от которых избавиться было нельзя.

Она встала. Халат упал с плеч. На фоне света показался ее стройный тонкий силуэт. Она подошла к нему, подняла одеяло и скользнула в постель.

Боль охватила его внутренности, как пламя. Вырываясь у нее из рук, он чувствовал, что цепенеет. Он схватил ее за руки, сердце было готово вот-вот лопнуть. Ее ноги, как тисками, сжали его ребра, когда она втягивала его в себя.

Он сильно ударил ее, сбросив с постели, а потом упал на подушки. Она поднялась и наклонилась над ним.

— Пошла прочь от меня, — сказал он.

Раздался тихий звук — это смеялась она. Гурбелджин прокралась к очагу, соединила ладони и поклонилась в пояс. Он попытался крикнуть, но из горла не вырвалось ни звука. Она подошла к кровати и стала на колени рядом с блюдом, на котором лежала голова Ли Сяна. Тэмуджин услышал всхлип и понял, что она плачет.

Он попытался встать — сокол рванул его сердце. Его затянуло в водоворот и смыло в черный омут, и он не сопротивлялся, окунувшись в боль.

Когда он пришел в себя, то почувствовал, что в шатре никого нет. Он попытался сесть, в руках пульсировала боль. Золотой головной убор Гурбелджин лежал на сундуке возле постели. Сама женщина исчезла.

Тэмуджин выбрался из постели и схватил одежду. Несмотря на боль, он натягивал сапоги, когда один из ночных стражей подал голос. Тэмуджин заковылял к выходу, дежурный офицер бросился к нему. Другие люди бежали к стреноженным лошадям, стоявшим за кибитками.

— Государыня, — задыхаясь, сказал Тэмуджин.

— Это я виноват. — Офицер ударил себя кулаком в грудь. — Я видел, как госпожа вышла и завернула за шатер… я подумал… — Офицер вздрогнул. — Она не вернулась, и я приказал искать.

— Приведите коня.

— Мой хан…

— Давай коня! — заорал Тэмуджин.

Офицер пролаял приказ. Вскоре к нему подбежал мальчик, ведя гнедого мерина. Тэмуджин схватил повод и взгромоздился в седло. Внутри все горело, бешено колотилось сердце.

Его шатер и окружавшие его юрты стояли в северной части стана. Небо было пасмурное, земля вне кругов света факелов — черна. Всадники рассыпались и, наклоняясь, высматривали следы. Тэмуджин поехал на север с одним из поисковых отрядов. Женщина пешком далеко уйти не могла. Он накажет ее за попытку бежать от него, за ее злое колдовство.

Из-за тучи выплыла луна. В короткой траве блеснула матово жемчужина. В серебристом свете видны были неглубокие следы, оставленные на мягкой влажной почве. Она за это заплатит, он сломит остатки ее духа. Он будет жить столько, сколько понадобится, чтобы завоевать ее полностью, и он позаботится, чтобы она прожила остаток жизни в страхе перед ним.

Луна спряталась, а когда ее яркий диск показался снова, Тэмуджин увидел, что Гурбедджин стоит на дальнем холме над рекой. В свете луны ее красный халат казался черным, косицы — массой змеек, облепивших спину.

Он хлестнул лошадь и поскакал впереди всех. Гурбелджин повернулась к нему. Ее глаза казались черными щелками на белом лице. Когда он рванулся к ней, она повернулась и прыгнула с обрыва. Он погнал лошадь вверх, но та попятилась и едва не сбросила его.

Женщину подхватила стремнина. Серебристая вода захлестнула ее, потом вытолкнула и понесла легко, словно листочек. Река бурлила вокруг нее, поглощая темную фигурку, выталкивая на поверхность, пока он не потерял Гурбелджин из виду.

Люди позади Тэмуджина кричали. В ушах колотилась кровь, сердце сдавило. Его терзали когти, и Тэмуджин вскрикнул, прижавшись лицом к лошадиной гриве.

«Я твоя смерть», — сказала Гурбелджин, и он почувствовал, что смерть уже засела у него внутри.


После того, как тело тангутской государыни было найдено в прибрежном тростнике, стан перекочевал в прохладные предгорья у реки Вэй. Тэмуджина доставили в его шатер. Тело его горело в лихорадке.

Окружающие уже не притворялись, что верят в его выздоровление. Ханский шатер был поставлен за пределами лагерных костров, и вокруг не было кибиток. Ухаживать за ним осталась лишь Есуй, прочих женщин отослали.

Ночью ему привиделся сон — люди шли за лошадью без всадника. Перед рассветом он призвал сына Хасара Есунгэ и велел ему доставить Угэдэя и Тулуя. Когда он услышал, как снаружи рокочут бубны шаманов, то понял, что у костра воткнуто в землю копье с войлочными лентами.

Ему надо подождать со смертью до приезда сыновей. Он будет держать с ними совет, но это не простая формальность, а наказ на будущее, которым он не сможет управлять.


Его сыновьям потребовалось три дня для того, чтобы добраться до него. Желтая пыль осыпалась с их шелковых халатов, когда они вошли в шатер и уселись рядом с ним. Руки протянувшей им кубки Есуй дрожали, слезы бежали из глаз. Тэмуджин терпеть не мог, когда она плакала, что теперь она делала открыто, но он испытывал горькую радость от сознания, что она глубоко скорбит о нем.

— Папа, — сказал Тулуй, — я не верил словам Есунгэ, пока не увидел копье. Я и сейчас не могу поверить.

Тэмуджин дрожал под одеялом. Время от времени его бил озноб, но сейчас стало легче. Ему приходилось торопиться с разговором, пока сознание было ясным, пока снова не подступил жар лихорадки.

— Послушайте меня, — сказал Тэмуджин. Усы Угэдэя зашевелились. Тулуй стиснул кубок. — Конец мой близок, и вы должны выслушать мое последнее слово.

Угэдэй сделал знак, отвращающий беду.

— Не говори этого, папа.

— Слушайте, пока я еще могу говорить. Я завоевал для вас так много, что вам потребуется год, чтобы объехать страны, которыми я правлю. Отныне вы должны удерживать завоеванное и расширять границы. Я скажу вам…

Подступила боль. Есуй протянула кубок, но он отвернулся.

— Я многое оставил незаконченным, но я могу сказать вам, как победить Цзинь. Лучшие войска «Золотого» государя находятся в крепости Дункуань, и там их не одолеть. С юга их защищают горы, на севере — Желтая река. И вот что надо сделать.

Боль отпустила, пока он продумывал стратегию, которую надеялся применить сам.

— «Золотой» государь, — продолжал он, — поручит своим людям охранять перевал в Дункуане. Вы должны попросить Сун разрешить пройти по их землям. Поскольку Цзинь — враг Сун, разрешение будет получено. С юга двигайтесь на Кайфын. «Золотому» государю придется призвать на помощь войска из Дункуаня. Длинный переход утомит их, и вы сможете легко разбить их.

— Будет сделано, папа, — сказал Тулуй. — Клянусь.

— А когда государство Цзинь будет сокрушено, между нашими землями и землями Сун не останется никакой преграды. — Тэмуджин перевел дух. — Не теряйте единства, действуйте совместно против своих врагов и вознаграждайте своих верных сподвижников. Вы помните, что я часто говорил о том, как должен вести себя человек.

— Я помню, — сказал глухим голосом Угэдэй. — В повседневной жизни быть веселым, как теленок или резвый олененок, но в битве быть как ястреб. На пиру вести себя, как жеребенок, но в походе налетать на врага, как сокол. Днем быть настороже, как волк, а ночью быть осторожным, как ворон.

Угэдэй прикрыл глаза рукой. Плечи Тулуя тряслись.

— Прибереги слезы до моей смерти, — прошептал Тэмуджин. — Я сказал, что Угэдэй будет моим преемником, и твой брат Чагадай будет относиться с уважением к этому выбору — посмотри, чтобы он не причинил неприятностей. Прислушивайся к советам своей матери, которая будет следить за порядком у меня на родине, пока не соберется курултай. Помни…

Он задыхался.

— Угэдэй, ты возьмешь тех женщин из моих жен и наложниц, которые тебе понравятся, а остальных раздашь по своему усмотрению. Однако моим четырем хатун ты разрешишь оставаться верными мне. Поскольку они были моими, нет нужды выдавать их за других.

Они будут его, пока скорбят по нему.

— Клянусь…

Угэдэй закашлялся. Тулуй взял руку Тэмуджина и прижал к своей щеке.

— Тулуй, — пробормотал Тэмуджин, — ты мой отчигин, принц очага. Следи за тем, чтобы наша родина была защищена и сохранена. Многие наши люди соблазнятся образом жизни завоеванных стран — посмотри, чтобы они не забывали…

Сказать им больше было нечего. Мир будет принадлежать им, и если их преемники потеряют его, единственным убежищем для них будет их древняя родина.

— А теперь вы должны оставить меня, мои сыновья. Я скучаю по своим старым пастбищам — приглядите за тем, чтобы меня отвезли отдыхать на склон великой горы, которая защитила меня. Скрывайте мою смерть от всех, пока не доставите меня домой.

— Прощай, папа, — сказал Угэдэй.

— Прощай.

Лицо его пылало — птица сжала когти. С его наследием им придется поступать сообразно своим способностям. Его дело сделано, но чем все кончится?

Тэмуджин сказал:

— Уходите из шатра.

Есуй стиснула его руку.

— Я не могу.

— Оставь меня, Есуй, — Писцы записали его волю, какие земли и имущество получит каждый из его сыновей и братьев, но он понимал, что обделил одного своего верного сподвижника. — Отдай шатер тангутского государя и всю его дань Тулуну Черби. Он предупреждал меня, что надо отложить этот поход, так что ему положено все это.

— Хорошо, Тэмуджин.

— Посмотри, чтобы за меня отомстили смертью всех в Нинься. Скажешь моим генералам, что приказ не отменен. Поклянись мне.

Режущий звук заполнил его уши, заглушив ее голос и пение шаманов за дверью. Он не услышал ее ответа, но она подчинится. Она будет бояться его призрака так сильно, что не осмелится ослушаться.

— Иди, — сказал он.

Он слышал, как она рыдает, идя к выходу, и почувствовал облегчение, когда она исчезла. Он не может приказать смерти. Бесполезно бороться против того, что в конце концов избавит его от боли, и все же что-то в нем сопротивлялось.

«Дай мне ответ, — подумал он, — скажи мне теперь, что было моей целью».

«Не спрашивай о начале вещей и не распытывай о конце всего сущего». Так говорил Чан-чинь. Мудрец говорил ему что-то еще, что-то еще, содержавшее ответ. Он напрягся, пытаясь вспомнить, что говорил ему Учитель, вообразив, что сможет понять даосскую мудрость и следовать ей, и в этом заключалась его ошибка. Чан-чинь говорил ему, что постижение мудрости в том, чтобы принимать мир таким, каков он есть, знать основы существования мира, не навязывать ему свою волю. Теперь его воля не даст ему ничего. Тэмуджину показалось, что его несет широкая река, протекающая через весь мир. Он закрыл глаза и отдался на волю ее течения.

Он увидел китайский город. Сквозь открытые ворота в зубчатых стенах он смотрел на кривые улочки и башни пагод. На воде колыхались крошечные шаланды, набитые людьми, и большое, похожее на утку судно. В отдалении змеилась Великая стена. Как бесполезна была эта стена против захватчиков! Ее единственное назначение — заставить живущих за ней людей поверить, что она служит им защитой.

Река несла его мимо желтых полей и лессовых обрывов, мимо прячущихся за земляными валами городов, поддерживавших жизнь арыками, мимо рядов зеленых ив и тополей, обозначавших оазисы.

Река вилась в песках пустыни, протекала мимо черной Гоби, громадных скал, на которых не было ни песка, ни пыли. Его пронесло мимо отрезка степи, испещренной юртами, потом — мимо густого соснового и кедрового леса. Его принесло в город с золотыми куполами мечетей и тонкими минаретами, украшенными цветными изразцами. В стороне от города, у холмов, клубилась пыль, поднятая проходящим караваном.

Река несла его. Люди сбегались на берега, и вскоре, казалось, весь мир собрался посмотреть на него. Белокожие и чернокожие, люди с крепким сложением монголов и более тонкими телами китайцев глазели на него, несомого водой. Желтоволосые люди воздевали руки, а черноволосые становились на колени на топких берегах. Он видел черные глаза, карие, желтые глаза с нависшими складками и круглые пронзительные синие глаза чужеземцев.

Его преемники, возможно, потеряют мир, но оставят на нем свой след. Пока они держат мир, караваны будут идти из самых восточных краев в дальние западные страны. Его государство свяжет восток и запад на время, объединяя страны, давно разделенные и не знающие друг дружку, и из всех них вырастет что-то новое. Семя его народа будет рассеяно. Даже если монголов прогонят обратно на родину, и они забудут, чем когда-то были, они оставят свой след в жизни народов других стран. Его государство — тигель, и железная раса, сплавленная в нем, переменит мир.

Река принесла его в неизвестные края, прячущиеся в густом сером тумане. Он не мог разглядеть, что впереди, но понимал уже, что мир стиснула могучая сила. Мелькнула мысль, что она — это Бог, но что бы это ни было, на ней все основывалось и объединялось в целое. Он понял наконец, что цель ее останется непознанной, но природа людей такова, что они стараются понять эту силу, даже когда она уносит их. Природа дала им средство познать ее законы. Они обретут силу стать большим, чем они есть, жить вечно, как он мечтал, или уничтожить себя.

То, что он содеял, было частью этого процесса, и другие воспользуются этим по своему разумению. Когда все народы мира станут одним улусом, они получат свободу для поисков иной цели. Небо дало ему ответ, но как жестоко позволить узнать это лишь теперь, когда некому рядом с ним разделить его понимание. Он прислушался, стараясь услышать чей-нибудь голос, но он был один в нескончаемой реке, а перед ним расстилалась пустыня.

Пустыня стала кроваво-красной и исчезла. Река унесла его в неизвестность.

123

Трупы людей и верблюдов лежали возле колодца. Есуй старалась не смотреть на них. На пути процессии она видела много трупов путешественников, которым не повезло, и они пересекли дорогу, по которой хан отправился в последний путь. Купцы со своими караванами, семьи, меняющие место жительства, и пастухи в оазисах — все пали от мечей горюющих солдат. Смерть ее мужа останется в тайне, пока он не достигнет родины.

Он скончался, и все же солнце нещадно палило; по ночам звезды сияли так же ярко, как и прежде. Это казалось невероятным — слава Неба не потускнела с его кончиной.

Человек, правивший кибиткой Есуй, щелкнул верблюда бичом. Впереди среди барханов Кансу медленно ехали всадники. Пески вокруг них двигались, море песчаных волн будоражил ветер. Субэдэй ехал за авангардом, сопровождая вместе с Угэдэем и Тулуем похоронные дроги. За процессией двигалось много войск, женщин, детей, стад и такое число рабов, которое было необходимо для жизнеобеспечения.

Кибитки казались крошечными рядом с похоронными дрогами. Каждое деревянное колесо их было в рост человека, а платформа настолько широкой, что свезти ее могли лишь двести верблюдов. На платформе стояли сундуки, набитые драгоценностями, а над ней трепыхался белый балдахин на золотых шестах. Под балдахином стояла кровать, заваленная подушками. Великого хана везли домой.

Есуй взглянула на тело и сжалась от страха. Спину хана подпирали войлочные валики, на голову ему надели шлем. Под доспехами у него был синий шелковый халат, одна рука сжимала меч, другая — серебристый кубок, а рядом лежали саадак и колчан. Кожа лица, высушенная воздухом пустыни, натянулась так туго, что Есуй различала кости под ней. Она вдруг представила себе, как он пьет, потрясает мечом и выкрикивает команды, гоня смерть, как он это делал при любой неудаче. Его глаза откроются и посмотрят на нее.

Он будет ждать ее. Она с трудом поверила, что он скончался, и когда шаман вышел из его шатра и крикнул, что он улетел на Небо, и когда две шаманки провели ее меж костров. Она все время ощущала его возле себя, ожидая, что он притиснет ее к себе еще раз.

Смерть избавила его от известия о том, что его старый друг Борчу пал, попав в засаду, устроенную цзиньцами, всего несколько дней тому назад. Оба, такие близкие в жизни, останутся товарищами навеки.

Хан также не слышал приказа, который она отдала от его имени. Она сказала его генералам, что оставшихся в живых жителей Нинься следует пощадить, что Тэмуджин распорядился об этом перед тем, как они расстались. На мгновенье ее охватил ужас из-за того, что она противится его воле, зная о его бессилии предотвратить проявление милосердия. Она увидела в глазах людей облегчение — устав от резни, они охотно подчинились. Достаточно смертей. Небо повелело хану проявить милосердие, и она лишь покорилась воле Неба.

Но она не покорилась Тэмуджину. Когда было уже слишком поздно брать свои слова обратно, она поняла, что ей предстоит. Она будет бояться умереть всю оставшуюся жизнь. Смерть придет за ней, и рядом со Смертью будет хан — его дух накажет ее за строптивость. Ее призрак убежит от него, одолеет степь в теле волка, спрячется во тьме северного леса в образе леопарда, будет дрожать при звуках шагов охотника, преследующего ее. Ей никогда не уйти от него.

«Источники пересохли, — подумала она, — самый красивый алмаз разбит вдребезги». Это слова Субэдэя, сказанные после тризны.

«Вчера, о мой хан, ты парил над своим народом как сокол. Сегодня ты споткнулся, словно молодой конь после гонки, о мой хан. — Генерал ударил себя ладонью по лицу. Гортанные вопли едва не заглушили его речь. — Как это могло случиться, о мой хан, чтобы после шестидесяти коротких лет Небо взяло тебя у нас?»

Субэдэй бросился на одно из громадных колес, словно бы желая, чтобы дроги раздавили его.

Есуй стряхнула песок с лица. Рукава сползли, обнажив шрамы на руках. Она так глубоко исполосовала себя ножом, оплакивая Тэмуджина, что пришлось позвать шамана, чтобы полечил ее раны. Если бы дух хана видел ее горе, он, наверно, простил бы ее.

Ось заскрипела, гигантские дроги, вздрогнув, стали. Погонщики с платформы стегали верблюдов, двое соскочили, чтобы взглянуть на колеса. Ветер усилился, и барханы в отдалении двигались, причудливо играя светом и тенью.

Возчик Есуй натянул вожжи. Субэдэй что-то крикнул спутникам. Солдаты попрыгали с коней и уложили их, чтобы защититься от крепчавшего ветра. Другие окружили дроги и зарылись в песок у колес. Тулуй подъехал к дрогам вместе с Хубилаем и Монкэ. В ветре Есуй послышались голоса, духи пустыни звали хана. Если небо потемнеет и духи нашлют бурю, шаманы могут и не справиться.

Субэдэй спешился и подошел к дрогам. Он стал на колени и прижался лбом к земле, потом взглянул вверх, где под балдахином был хан.

— О мой хан, — перекрикивал ветер генерал, — ты желаешь уйти от своего народа? Неужели ты покинешь нас сейчас? Страна, в которой ты родился, твоя благородная и мудрая Бортэ-хатун, твоя Яса, тысячи твоих людей в юртах — все ждут тебя, о мой хан.

Горе сделало Субэдэя красноречивым. Он поднял руки, моля духа того, кому служил так верно, и ветер, казалось, отступал.

— Твои любимые жены, — продолжал он, — твой большой шатер, само государство твое, духи товарищей, которые любили тебя, — все ждут тебя, о мой хан. Не потому ли, что эта страна красива, не потому ли, что тангуты теперь твои подданные, ты желаешь остаться с призраком их красивой государыни и покинуть нас, о мой хан?

Есуй закрыла лицо платком. Говорят, что покойная государыня околдовала хана.Люди желают верить, что лишь всесильное волшебство может отнять у них его могучий дух.

— Мы не можем больше защитить твою жизнь! — Субэдэй распростер руки. Ветер вдруг стих. Люди шестами, как рычагами, стали освобождать колеса. — Я умоляю тебя позволить нам привезти нефритовое тело твое домой к благородной Бортэ-хатун и твоему народу.

Верблюды пошли, дроги тронулись. Субэдэй поднялся на ноги, и к нему подвели коня. Есуй села в своей кибитке. Даже духам пустыни не задержать хана. Его дух остается с его народом, с ней.

Она подумала о Есуген, о которой на время забыла. Когда-то она страстно желала вернуться к сестре, но теперь она уже не испытывала той тоски. Ее любовь к Есуген была лишь глубоким чувством, которое она позволяла себе, пока жалость к тангутам не пронзила ее броню. Путы, связывавшие ее с сестрой, наконец перетерлись, и громадное дерево, под которым они обе нашли убежище, исчезло. Она подумала, что лучше было бы, если бы Есуген забыла о ней, не умоляла хана найти ее. Есуген хотела видеть ее живой и невредимой, но не могла защитить ее от призрака, который будет вечно преследовать ее.

124

Осенью, когда Керулен сковало льдом, в орду к Бортэ приехал пастух и сказал ей, что крыло ханской армии с его штандартом видели в нескольких днях пути на юге. Расспросив человека и поняв, что он больше ничего не знает, она отпустила его.

К ней не прибыл гонец с посланием от Тэмуджина. Видимо, он решил опять нагрянуть нежданно. Она выслушала доклады о его победах и ожидала, что он будет настаивать на войне против цзиньцев. А теперь армия возвращается без предупреждения.

Страхи, которые Бортэ испытывала, когда он уезжал, снова завладели ею. Предыдущей ночью ей снилось, что она одна в темном сосновбм бору. Тэмуджин звал ее, крича, как в тот раз, когда мэркиты увозили ее в ночь. Она бежала через бор, крича ему, и проснулась, так и не найдя его.

«Бортэ, Бортэ!»

Голос его слышался в ветре, с шелестом обтекавшем шатер. Она пошла к выходу, едва ли не ожидая увидеть его снаружи. Небо темнело, снег припорошил землю. Лаяли собаки — женщины гнали овец к юртам. Солдаты, сторожившие ее шатер, прислонились к кибиткам и ждали, когда их сменит ночная стража. Дети рыскали, собирая в корзины навоз. В стане у Керулена было шумно, люди и животные готовились к ночи.

«Он нуждается во мне», — подумала она.

Тэмуджин, возможно, ранен или болен, а если это так, он пересечет Гоби тайком, чтобы враги не узнали о его слабости. Она не хотела думать о других причинах такой секретности.

Она сошла вниз и подозвала командира стражей.

— Я видела сон, — сказала она. — Духи велели мне ехать навстречу мужу и приветствовать его с возвращением домой. Пошлите человека в шатер Чагадая и скажите сыну, что я хочу, чтобы он сопровождал меня. Мы отправляемся на рассвете, с нами поедут десять ваших лучших воинов.

— Слушаюсь, благородная госпожа.

Она поднялась по лестнице. В дверях стояла Хадаган. Бортэ схватила ее за руку.

— Побудь со мной, — прошептала Бортэ.

Бортэ выехала из стана вместе с Хадаган в кибитке, запряженной волами. Она отправилась налегке, только с еще двумя кибитками для служанок, провизии и войлока для юрты. За кольцом юрт ее людей мать ожидал Чагадай. Он хмурился.

К краю стана стекался народ, провожавший ее взглядами. Чагадай молча ехал рядом с кибиткой. Он, видимо, думает, что так вот путешествовать недостойно ее, что ей надо было бы взять с собой большой шатер, больше служанок и рабынь, больше охраны, оснаститься попышнее. Она смотрела на юрты, стоявшие вдоль реки, на животных, пасшихся за повозками. Безоблачное голубое небо обещало прекрасную погоду. Если бы с Тэмуджином случилась беда, Небо несомненно потемнело бы и наслало бы резкий ветер, исполненный голосов горюющих духов.

Чагадай наклонился к ней в седле.

— Мама, так не годится.

— Не сердись на меня, Чагадай.

— Ты, по крайней мере, могла взять возничего.

— Я могла управляться с упряжкой из пяти волов, когда ты еще сосал грудь, — сказала она. — С одним я как-нибудь справлюсь. Чем больше людей, тем медленней будем ехать.

— К чему такая поспешность? — Сын покачал головой. — Я было подумал запретить тебе ехать, но неудобно было спорить на людях перед приездом папы. Ты так упряма, что поехала бы все равно, а потом…

— Чагадай. — Она натянула вожжи и смотрела на него, пока он не отвернулся. — Чтоб я больше не слышала от тебя ничего подобного. Ты бываешь упрямым, как осел. Имей уважение к старой матери, которой ты можешь понадобиться.


Они ехали вдоль Керулена на юг три дня. На четвертый день они остановились. На рассвете Бортэ вышла из юрты и посмотрела на далекий скалистый массив, видневшийся на юге. Множество темных фигурок двигалось к ней. Широкая платформа с большим белым балдахином, казалось, плыла в клубах пыли, поднятой процессией.

Зрение ее становилось все менее острым. Она щурилась, и ей показалось, что она видит штандарт мужа среди знамен. Под балдахином она увидела сидящего человека.

К ней подошли другие. Первым закричал Чагадай.

— Папа!

Один из воинов подхватил его.

— Папа!

— Великий орел больше не летает! — крикнул другой воин. — Могучий хан пал!

Хадаган завизжала, сорвала с себя головной убор и впилась себе в лицо ногтями. Люди хватали друг друга, стеная. Бортэ продолжала вглядываться в толпу, двигавшуюся в клубах пыли, желая, чтобы она оказалась миражом, который сейчас исчезнет. Платформа оказалась дрогами, но человек, сидевший под балдахином в позолоченном шлеме Тэмуджина и сжимавший меч костлявыми пальцами, не мог быть ее мужем.

Впереди процессии ехал человек с плечами такими же широкими, как у хана. Но дроги не исчезали, а потом она уввдела, что человек, скакавший к ней, — Угэдэй.

— Он покинул нас, — сказал воин, стоявший радом. — Что с нами будет?

Бортэ прислонилась к кибитке. Сердце продолжало биться. Она рассеянно удивилась, почему оно вообще бьется. Другие станут гадать, почему она не выражает никакого горя, как она может стоять так спокойно, когда исчез смысл ее жизни, но если она даст волю своему горю сейчас, то никогда уже не перестанет рыдать.

Наконец она подошла к Чагадаю и взяла его за руки.

— Мне приснилось, что твой отец зовет меня, — сказала она, — и духи послали меня к нему. Мы должны привести его обратно к народу.


Ряды солдат стояли по обе стороны дрог. Верблюдов, везших дроги, увели. Перед дрогами разожгли два костра, и там сели девять шаманов, колотивших в бубны, а Угэдэй повел Бортэ и Хадаган к платформе.

Хадаган тяжело навалилась на Бортэ, когда они стали на колени. Чагадай всхлипывал позади них. Бортэ взглянула вверх, на исхудавшее костистое тело под балдахином. Эта оболочка с тощей седой бородой и иссохшим лицом не была ее мужем. Его дух все еще жил в его сыновьях, во всем его народе. Он сделал из них то, чем они стали, и будет следить за ними. Потом она сообразила, что он уже никогда ее не обнимет, не взглянет на нее своими светлыми очами, и горе захлестнуло ее.

На нее упала тень. Она подняла голову: Есуй поклонилась и стала на колени рядом. Глаза другой хатун беспокойно бегали, губы были искусаны.

— Я была его тенью. — Есуй вцепилась в рукав Бортэ. — Я не отходила от него, дорогая госпожа, пока смерть не приблизилась к нему и он не отослал меня из шатра.

— Он сказал тебе что-нибудь перед смертью? — прошептала Бортэ.

«Вспомнил ли он меня?» — подумала она.

— Иногда он бормотал что-то, но я не могла разобрать, — сказала Есуй, и Бортэ пожалела, что не была там и не слышала его. — Предсмертная воля его была ясна. К нему пришли твои два младших сына, и писцы смогли записать его повеления.

— Я знаю.

Угэдэй успел сказать ей это. Хан болел во время всего похода, но его люди так привыкли подчиняться ему, что не могли не выполнить его приказов даже ради спасения его жизни. Даже когда он ушел на вечный отдых, свою работу ей нужно выполнять, поскольку ей придется присматривать за его улусом, пока Угэдэй не будет провозглашен ханом.

Но она добросовестно исполняла свой долг, правя его народом, пока он не вернулся к ней. Разница будет небольшая. Ей только придется выждать некоторое время, пока ее стареющее тело не подведет ее и они снова не воссоединятся, чтобы уже никогда не расставаться.


Есуген разбудила тишина. Она думала, что рыдания никогда не прекратятся, но стан был тих.

Дроги с ханом привезли в кольцо юрт Бортэ, а потом доставили в орду Есуй. Нойоны и солдаты, сыновья и дочери младших жен хана, вожди из станов, кочевавших между Алтаем и Хинганами, прибыли сюда сказать прощальные слова. Некоторые карабкались на дроги помянуть хана, наливали его чашу, пели любимые песни и выкрикивали свое горе. Если бы их слезы скатывались в Керулен, река поднялась бы, как в весенний паводок, но они горевали уже больше месяца, и слез стало поменьше. Плакальщицы в ее шатре в тот вечер позволили себе даже немного поулыбаться, когда делились драгоценными воспоминаниями о своем хане.

Есуген не видела, чтобы Бортэ рыдала, но мученические глаза хатун выдавали ее страдания. Порой она думала, что Бортэ и сама бы охотно легла в могилу, но первая жена хана никогда не подводила его и не собиралась делать этого и впредь. Бортэ держалась возле Угэдэя на тризне и была рядом с ним во время встреч с нойонами. Угэдэй будет ханом, потому что его отец так указал, а еще потому, что, следуя советам Бортэ, он завоевал доверие нойонов.

Есуген соскользнула с постели, надела сапоги и набросила соболью шубку. Трое младших детей ее еще спали. Ее старший сын, слишком пьяный, чтобы добраться до собственного шатра, ворочался на подушках.

Она прокралась мимо спящих рабынь к выходу и спустилась по лестнице, махнув рукой стражам, чтоб молчали, когда они стали приветствовать ее. Дроги стояли на широкой площадке перед ее шатром. Над кострами у платформы склонилось несколько человек. Балдахин был посеребрен лунным светом. Тело хана, закутанное в меха, пряталось в темноте.

Она приблизилась к дрогам, поплотнее закуталась в шубку и стала коленями на тонкий слой хрустящего снега. Призрак ее матери послал ее к нему, и мольба Есуген приблизила Есуй к хану.

Она избежала смерти, соединив жизнь свою и Есуй с жизнью Тэмуджина, и годы избавили ее от снов, которые некогда тревожили ее, — о маленьких мальчиках, погибающих от рук его людей, и о безголовых трупах, стоящих на коленях перед ханом. Она спасла сестру и, находясь рядом, помогла ей побороть страх перед человеком, с которым они были связаны. Она прожила жизнь, оставаясь верной старой клятве, данной сестре, пытаясь забыть резню, которая воссоединила их.

Хан скончался, а они с Есуй не расстанутся, и все же казалось, что он унес с собой дух сестры. Во время тризны Есуй смотрела пустыми глазами, как пьют, поют и рыдают. Она выходила из шатра только для того, чтобы посетить жертвоприношение духу хана или посидеть на еще одном прощальном пиру. Есуген ожидала, что сестра обратится к ней за утешением, но Есуй не искала с ней встреч и ничего не сказала о последних днях их мужа. Есуй дрожала и делала знаки, отвращающие зло, когда бы ни проходила мимо дрог. Она окружила себя шаманами и детьми, которых прежде избегала. Она жила в атмосфере молитв и заклинаний, ублаготворения духов и отвращения невидимого зла, которого она боялась.

Есуген посмотрела на хана. Если отчаяние Есуй усугубится, она вскоре последует за ним Хан одержал победу над ними обеими, его смерть разорвала их связь. Она закрыла лицо руками, терзаемая своей потерей.


Сын Хулан последним покинул траурное пиршество, состоявшееся в ее шатре. Кулган обнял ее у выхода и неуклюже сбежал по ступенькам к Наяхе, растиравшему больную ногу. Оба мужчины обнялись и затеяли пьяный разговор.

Хулан наблюдала за ними из дверного проема. Она подражала горю других, рыдала, кружа возле дрог, резала руки ножом, но порезы были не более царапин. Плакала она, не затрудняясь, когда вспоминала, сколько жизней отнял мертвец, какую муку претерпели его жертвы.

Мальчик подал Наяхе факел. Генерал и Кулган, шатаясь, добрались до своих коней. Усилился ветер, и они скрылись в белой метели. Хан постановил, чтобы у нее не было другого мужа, но ее любовь к Наяхе давно прошла, а его любовь к Тэмуджину вела его по жизни до сих пор.

Оба мужчины взобрались на дроги. Один держал факел, а другой подтянул веревки, которыми балдахин был привязан к шестам. На лице трупа играли отблески света. Мороз сохранял тело, но кожа туго натянулась, заставив труп ощериться. Снег пошел погуще, и вскоре Хулан уже не могла разглядеть дроги.

Стражи смотрели на нее снизу, а потом придвинулась к кострам. Хулан опустила за собой полог и смотрела в том направлении, где находился хан.

«Я освободилась от тебя», — думала она и гадала, как он встретил смерть, которой боялся, — храбро или съежился от страха перед забвением.

Она поняла, почему люди так глубоко скорбят о нем. Его железная воля объединяла их и требовала их покорности, а он, в свою очередь, сдерживал свои обещания, данные им. Они будут следовать дорогой, проложенной им для них, некоторое время, несколько поколений, наверно, но сойдут с этого пути без него.

Она освободилась от него и его духа. Его призрак не будет преследовать женщину, которая может думать о нем лишь с холодной и отчужденной жалостью. В рассказах людей о нем не найдется места для человека, чьи страхи, а не только мужество, сделали его завоевателем.

Она прикидывала, что же будет. Угэдэй намеревается обосноваться в Каракоруме, на землях, некогда управляемых кэрэитскими ханами. Из дальних стран станут прибывать путешественники, чтобы приветствовать нового хана, и среди них непременно будут мудрые и ученые люди, наподобие Елу Цуцая и даосского мудреца. Она будет приглашать их в свой шатер, учиться у них и услышит истины, которые будут жить, когда завоевания Тэмуджина останутся лишь в памяти.

125

Чечек зевнула, сев и отбросив одеяло. Она устала за два месяца, обслуживая похоронные пиры у старших вдов хана и нойонов, а приходилось выполнять и другие обязанности. Траур вскоре кончится. Хана похоронят до наступления жесточайших морозов.

Ее печаль по поводу его кончины была искренней. И все же в своей печали она надеялась на новую пору цветения. Угэдэй будет ханом. Он был слишком убит горем, чтобы заметить ее, когда она наливала ему чашу, но его печаль пройдет. Ее отец сказал, что она будет принадлежать великому человеку. Может быть, подразумевался Угэдэй.

Овцы у входа блеяли. Старая Керулу присматривала за котлом, висевшим над очагом. Три другие девушки ворчали, вылезая из теплых постелей. Чечек пригладила косы. Она спала в шерстяной сорочке и штанах, но, натягивая войлочные сапоги, дрожала от холода. Юрта выстудилась, несмотря на огонь. Чечек направилась к очагу и взяла у Керулу чашу с похлебкой.

— В моей жизни было много горестей, — пробормотала старуха, когда девушка уселась у очага, — но эта самая большая. Трудно представить себе, чтобы самый могучий из завоевателей расстался с жизнью.

Снаружи донесся мужской голос, выкрикивающий приветствие, и Керулу пошла к выходу. Чечек гадала, уж не шаманы ли пришли за новыми овцами для жертвоприношений во время следования хана к месту успокоения. Уже подобраны были рабы и рабыни, которые будут сопровождать его, — такой великий правитель будет нуждаться в том, чтобы многие обслуживали его дух.

Керулу сделала шаг в сторону, и пятеро солдат в тулупах, подпоясанных синими кушаками, что отличало ханскую гвардию, вошли и поставили большой сундук.

— Приветствую вас, — сказал один, когда девушки встали. — Я пришел сюда, чтобы передать слова Угэдэя, сына величайшего из людей. Угэдэй приказал, чтобы тридцати самым красивым девушкам в этой орде была оказана великая честь, и эти четыре вошли в их число.

— Надеюсь, они этого заслуживают, — сказала Керулу.

Чечек сощурилась — негоже наследнику собирать девушек, которых он возжелал, до похорон отца.

— Эти девушки, — продолжал воин, — облачатся в наряды, которые мы принесли. Когда мы повезем величайшего из воинов к месту его последнего упокоения, они будут сопровождать нас. Сын хана постановил, что они будут подругами великого хана и станут служить ему в мире ином.

Чечек сдавило грудь. Артай вскрикнула и бросилась к ногам солдат.

— Умоляю! — кричала Артай. — Бейте меня, выгоните меня, выгоните, отдайте самому захудалому человеку, но только не это! — Она ухватилась за щиколотку солдата. — Отведите меня к сыну великого хана… Дайте поговорить с ним…

Солдат ногой отшвырнул ее. Керулу наклонилась к девушке и помогла ей стать на ноги.

— Керулу-экэ! — Артай хваталась за старуху. — Помоги мне!

— Я не могу ничего сделать, — сказала Керулу, вырываясь; из маленьких покрасневших глаз старухи текли слезы. — Не позорься.

Сердце Чечек колотилось в груди. Другие девушки рыдали. Раз приходится подчиниться, так, по крайней мере, надо быть смелыми. Ее отец сказал правду, подумала она в отчаянии. Его пророчество сбудется.


Процессия тронулась из стана холодным серым утром, и люди выстроились по сторонам на ее пути. Впереди дрог, запряженных волами, ехала на белой лошади шаманка, ведя на поводу жеребца. Шаманы в масках зверей и шапках, украшенных орлиными перьями, сидели на платформе и били в бубны. По сторонам кибиток с вдовами хана, его сыновьями, их главными женами и их служанками ехали солдаты. За ними следовало много кибиток с сокровищами, рабами и девушками, что лягут в могилу, потом — множество людей со скотом, лошадьми и баранами, которые предназначались в жертву духу хана.

Люди по сторонам кричали и рвали на себе одежды, а процессия медленно двигалась по голой бурой земле. Чечек не плакала и ничего не говорила человеку, который правил кибиткой, везшей ее и трех других девушек-хонхираток. Она не утратила мужества, когда девушек облекли в одежды из шелка и верблюжьей шерсти и даже когда их повели к кибиткам. Их родителей будут почитать за то, что выбраны их дочери, и они получат звания, полагающиеся своякам великого хана. Она и ее подруги не могли бы служить хорошо хану в следующей жизни, если бы они проявили трусость в этой, и они получат почетную смерть, без пролития крови.

Она сказала это Артай, и ее слова немного успокоили девушек. Раз их выбрали, значит, признали их красоту.

Мысли Чечек текли спокойно, пока стан не остался далеко позади, пока плачущих людей по сторонам не стало меньше, пока стада, пасущиеся у склонов холмов, окаймлявших долину, не превратились в далекие темные пятна, и тогда ее охватил ужас. Ей и раньше было страшно, а теперь страх так сковал ее, что трудно было дышать.

Завывал ветер, кибитки, катясь, скрипели, лошади ржали, саадаки всадников постукивали по ножнам мечей. Сердце Чечек отзывалось на далекий рокот шаманских бубнов. Она будет лежать на дне могилы, и ее засыпят землей. Она никогда не увидит возвращения весны, не попробует первого весеннего кумыса, не будет смеяться с подругами, сплетничая, не услышит похвалу Керулу-экэ за удачную вышивку, не подоит еще одну кобылу, не понянчит ягненка. Всю нудную домашнюю работу она теперь выполняла бы охотно. Она никогда не выйдет замуж, не будет иметь юрты и стад, она никогда не родит ребенка.

Их могут пощадить. Ее тешила эта надежда. Говорят, Угэдэй добр, он может сжалиться и пощадить их и зароет с отцом лишь их онгоны. Шаманы могут получить знамение, что великий хан не хочет, чтобы с ним зарывали девушек, что девушки должны остаться в живых и нарожать побольше воинов, которые будут сражаться за его наследников.

Она подумала, что это бесполезные мечты, которые лишь отягчат ее конец. Лучше приготовиться к смерти, а не тешить себя надеждами.

Тусклость раннего утра прошла. Чечек возвела очи к чистому голубому небу. Небо было безбрежным и безжалостным, а великий хан был Сыном Неба.


Тэнгри не обеспокоил ханскую процессию буранами и попридержал страшные ветры, которые могли скинуть всадников с седел. Звезды сияли так ярко, как никогда в жизни Чечек. На рассвете вид горного массива на севере внушил ей благоговейный страх. Странно, что она никогда не замечала, как прекрасна земля, даже теперь, когда сухой морозный воздух обещал суровую зиму. Она больше не боялась огромности степи, необъятных пространств, которые часто заставляли ее чувствовать себя уязвимой и беспомощной, не боялась темных лесов, где духи заставляют плутать. Долины меж холмов представлялись превосходными убежищами, спокойными, как теплая юрта. Духи реки спали подо льдом.

Всякий раз на рассвете шаманы приносили в жертву духу хана барана, и Чечек вдыхала запах горящей плоти. Когда ханши собирали других женщин обугливать кости и молиться, Чечек сидела с девушками, которые больше всех нуждались в утешении. Когда она шепталась с ними, ее собственные страхи отступали. Лишь просыпаясь и вспоминая, на что обречена, словно слыша это в первый раз, она обмирала в страхе, пока он не рассеивался.

Они были в пути уже шесть дней, когда ступили на болотистую почву у подножия Бурхан Халдун. Мужчины поскакали вперед, чтобы прорубить проходы в зарослях и вырыть могилу на лесистом склоне повыше. Болото замерзло на морозе, и дроги с кибитками прошли легко. В предгорьях массива были поставлены юрты, и началась подготовка к прощанию.


Хана похоронили на северном склоне большой горы, где деревья росли гуще и могила заросла бы быстрей. Были вырыты две ямы — одна для хана, а другая для животных, которых оставляли ему. Со склона хан будет смотреть на реку Онон, что текла на северо-востоке, где он провел большую часть детства.

Шаманы обошли широкие и глубокие ямы десять раз, напевая под рокот барабанов. Потом двинулись вокруг ям сыновья хана, братья, генералы, и многие молились сдавленными голосами. Тэмугэ-отчигин и Хасар-нойон рыдали, прильнув друг к другу. Женщины прошли вокруг могилы последними, их высокие головные уборы трепетали, когда они откидывали головы, выкрикивая скорбные слова. От костров возле могилы поднимался дым, наполняя воздух запахом горящего мяса, и Чечек показалось, что она видит духов, пляшущих в дыму и склоняющихся над жертвенной едой. У костров раскачивались шаманы, их руки и белые меховые воротники были забрызганы кровью. По сторонам могилы на шестах висели головы и бока четырех лошадей.

В день, определенный шаманами для похорон хана, Чечек и других девушек привели к шатрам ханш. Четыре любимых жены хана находились в одной большой юрте вместе с главными женами братьев хана и его сыновей. Шаманки в берестяных головных уборах, украшенных ястребиными перьями, сидели позади них.

— Я приветствую вас, — сказала девушкам Бортэ-хатун. — Я хочу, чтобы вы, которые будут иметь честь присоединиться к моему мужу, были на этом пиру вместе с нами.

Чечек вглядывалась в потемневшее лицо хатун. Складки над веками Бортэ почти закрыли глаза, ее сморщенные руки дрожали. Чечек посмотрела на ближайших девушек и поклонилась.

— Мы приветствуем тебя, мудрую и благородную хатун, и вас, почтенные госпожи, — пробормотала Чечек. Другие не говорили ничего. — Хоть мы и недостойны быть среди тех, кого хан любил больше всех, нам оказана честь быть приглашенными к вам.

Девушки уселись полукругом на войлочные ковры лицом к госпожам. Им подали блюда с мясом и кубки с кумысом. В юрте вскоре стало душно. От кумыса стало совсем жарко, и щеки Чечек запылали. Некоторые девушки пили жадно и то и дело подставляли кубки, чтобы служанки наливали еще.

— Я бы не выбрала для вас такую судьбу, — сказала Бортэ, — и мне жаль видеть, как такие молодые прощаются с жизнью, но мне хочется быть среди вас.

Чечек поняла, что она говорит правду. Если бы хан приказал, Бортэ-хатун оказалась бы в могиле, радуясь всем сердцем.

Чечек опустила глаза и взглянула на других знатных женщин. Есуй-хатун смотрела мимо девушек, словно видела что-то за очагом, а ее сестра Есуген прижалась к ней. Лица их были все еще похожи, но глаза Есуген беспокойно бегали, а у Есуй был отсутствующий взгляд. Красивые карие глаза Хулан-хатун блестели от слез. Она смотрела на молодых девушек, и у Чечек мелькнула мысль, что Хулан-хатун может попросить оставить им жизнь. Туракина, жена Угэдэя, подняла свою чашу, ее большие черные глаза были холодными. Только Сорхатани с ее задумчивыми глазами и беспокойным ртом, казалось, горевала так же глубоко, как и Бортэ.

— Вы успокоите дух моего мужа, — сказала Бортэ невнятно, чашу ее наполняли уже несколько раз. — Надо сказать вам, что хан был непохож на других людей.

— Он был величайшим из людей, — добавила Артай.

Чечек коснулась руки подруги.

— Я имею в виду, — продолжала Бортэ, — что он был мужчиной, который желал тела женщины, но и хотел, чтобы его любили.

Хулан-хатун подняла голову. Чечек знала, что хан любил ее больше любой другой из своих женщин. После смерти хана внутренний свет вновь озарил ее лицо, восстановив красоту, пленявшую его.

— Я говорю это, девушки, — продолжала Бортэ, — чтобы вы не боялись, когда ваши духи присоединятся к его духу.

Хатун закрыла лицо руками, потом дотронулась до служанки, которая быстро налила ей в кубок кумысу.

Шаманки тихо стонали. Туракина изящно коснулась пальцами своих век.

— Я была его тенью. — Голос был низкий и хриплый, как у старухи, но это говорила красавица Есуй. — Я оставалась с ним, пока он не велел мне выйти из шатра. Однажды он сказал мне, что если я не покорюсь ему когда-нибудь, то от меня останется мокрое место.

Есуген сжала руку сестры.

— Я до сих пор слышу его голос, — сказала Бортэ. — Когда я думала, что никогда больше не увижу его, он приехал за мной и освободил.

Голова Чечек кружилась от выпитого и жары в юрте. Она подумала, что так будет легче — она почти ничего не почувствует, когда ее уведут. Бортэ бормотала что-то бессвязное о прошлом, о тех временах, когда хан одерживал победы, и о давно прошедших страхах.

«Ты прожила свою жизнь, — нашептывал внутренний голос Чечек. — У тебя был муж, сыновья и внуки, свои радости и печали, а я никогда не познаю этого».

— Вы будете лежать с моим мужем, — говорила Бортэ-хатун, — как приказал мой сын. Я не могу изменить его указ, но когда я зажгу приношение духу хана, вам тоже будут принесены в жертву овцы. Любите моего мужа, как я любила, но и дружите друг с дружкой. Любовь мужчины привязывает к нему женщину и защищает ее, но именно дружба женщин становится отрадой, когда мужа нет в юрте.

Чечек будет присматривать за другими девушками в мире ином, как она пыталась делать это во время путешествия. Следующая жизнь очень похожа на эту. Все ее соплеменники верили в это — значит, так оно и есть. Хан будет охотиться с товарищами, как и в этой жизни, а они будут привязаны к юртам и стадам вместе с другими женщинами, которые будут служить им. Если думать все время о следующей жизни, то можно почти преисполниться желания покончить с этой.


Шаманы пришли за девушками в сумерках. Встав, Чечек покачнулась. Бортэ поднялась и прижала ее к себе.

— Ты храбрая, — бормотала Бортэ. — Мой муж будет доволен тобой.

Хатун отпустила ее и стала обнимать всех девушек подряд. Юная хорезмийка всхлипывала, а одна из киданьских девушек плакала в голос, но они покорно пошли с шаманами.

Они поднялись к могиле. Вокруг ямы трепетал свет факелов. Приблизившись, Чечек увидела, что тело хана поместили в центре могилы. Он сидел за столом с чашей кумыса в одной руке, а вокруг все было уставлено блюдами с мясом. Под спину хану подложили темную подушку. Из-под мехов, на которых сидел хан, торчали ноги убитого раба.

В яму спустились люди, чтобы установить сундуки и золотых идолов поблизости от тела. Другие прилаживали плетеные дуги, чтобы заключить хана в палатку, и привязывали к ним войлок. Ханши и другие знатные женщины окружили открытую могилу, срывали браслеты с запястий и бросали в яму. Под рокот бубнов шаманы запели молитвы.

На морозе голова Чечек стала ясной. Люди вокруг могилы теснились, словно деревья, когда-то росшие здесь. Прощавшиеся покрыли склоны, и их факелы казались столь же многочисленными, как звезды на небе.

— Мой отец и хан! — Угэдэй двинулся к шаманам, Чагадай и Тулуй шли справа от него. — Я не могу вернуть тебе жизнь, но я буду щитом, который обороняет твой великий улус. Я буду стрелой в сердце твоего врага, бичом для любого, кто осмелится бросить нам вызов, мечом, который расширит империю, оставленную нам тобою. — Он остановился на краю могилы и широко развел руки. — Я не могу вернуть тебе эту жизнь, но в следующей ты будешь иметь все, что пожелаешь. Ты будешь жить вечно, о отец и хан, и весь мир покорится твоим потомкам — я клянусь тебе в этом.

Шаманы направились к Чечек. Пришло время, и она будет первой. В ушах у нее стучало в такт бубнам, и она пошла вперед. Когда она подошла к краю могилы, шаман растянул руками шелковый шнур. Она покажет другим, что бояться нечего.

Шаман поднял шнур и вдруг оказался позади нее, захлестнув шнур вокруг ее шеи. Она вспомнила, как выглядело тело до того, как скрылось под палаткой, — скалящееся лицо с нижней челюстью, обтянутой кожей, ногти, сжимающие чашу. Она будет лежать с трупом, засыпанная холодной землей. Мир померк, осталась лишь могила, запах крови и горелой плоти, чернота ямы внизу. Руки Чечек взметнулись к горлу, хватая шнур; борясь, она знала, что ничего не выйдет, что другие увидят лишь ее ужас, а не мужество. Шнур впился шею, и ее захлестнула красная волна, сменившаяся тьмой.

126

Под северным склоном Бурхан Халдун на вершине заросшего травой холма стояло обо — неподалеку от того места, где расположились станом Джэлмэ и его урянхайцы. Семь каменных горок возвели на вершине холма, в среднюю было воткнуто копье. Некогда обо возводили в честь духа холма, но урянхайские шаманы уверовали, что они чуют там присутствие хана.

Лошадь Сорхатани замедлила ход, когда она приблизилась к холму. Она приехала в урянхайский стан, чтобы принести жертву духу хана. Она взяла с собой самого младшего сына, несколько служанок, своих шаманов и своих христианских священников. Для Джэлмэ ее приезд был неожиданностью, поскольку он собирался на курултай, но ее стража привезла дощечку с печатью Угэдэя, и он принял ее.

Чуть пониже гробницы стояла квадратная деревянная решетка, украшенная войлочными лентами и тряпицами, оторванными от одежд. Шаманка в шубе из шкуры барса стояла на коленях перед решеткой. Ее стреноженная лошадь паслась у подножья холма.

Сорхатани и Ариг Букэ спешились, сняли мешочки с приношениями с седел и вручили поводья двум мальчикам, которые приехали с ними. Сорхатани посмотрела вверх на обо, трижды низко поклонилась и стала взбираться на холм.

Трава была густой, достигавшей колена. Весенние цветы увядали. Шаманка выкопала яму для костра и под пение молитвы обуглила баранью лопаточную кость. Сорхатани еще трижды поклонилась, стала на колени у деревянной решетки и достала кусок мяса, кувшин и кубок. Она прошептала молитву, налила кумысу, попрыскала им землю, а потом затолкала мясо и кубок под дрова, а ее сын привязал к решетке шелковые ленты.

Шаманка обернулась к ним. Она была почти девочка, но взгляд ее черных глаз был хитер и цепок, как у пожилой женщины.

— Я приветствую тебя, беки, — сказала шаманка.

— Я приветствую тебя, Идухан, — откликнулась Сорхатани.

Ариг Букэ кончил привязывать последнюю тряпку. Они с сыном молча сидели, а шаманка вглядывалась в баранью лопатку.

— Угэдэй будет ханом, — сказала наконец шаманка.

— Никто в этом и не сомневался, — заметила Сорхатани.

— Угэдэй Хахан — Великий Хан. Вот кем его провозгласят, и все же говорят, что среди нойонов могли бы выбрать другого, вопреки желанию его отца.

— Это не так. — Сорхатани села на пятки. — Угэдэй — мудрый человек. Он почувствовал, что нойонам может потребоваться время для того, чтобы определиться с выбором до того, как он созовет курултай.

Туракина сеяла сомнения относительно ума ее мужа, воображая, что некоторые видят в Тулуе возможного преемника. Сорхатани никогда не говорила о словах, сказанных ей ханом, о его предположении, что сыновья Тулуя могут в один прекрасный день стать правителями, но Туракина была способна видеть соперников там, где их вовсе не было. Туракину выводило из себя то, что Угэдэй часто советуется с Тулуем, предельно верным брату. Она знала — Тулуй советуется с Сорхатани.

Когда наконец Угэдэя поднимут на кошме этим летом, Туракина, наверно, научится ценить тех, кто лучше всех служит ее мужу. Если Угэдэй предпочитает прислушиваться к советам Сорхатани и своего брата, а не к советам своей жены и ее любимой рабыни Фатимы, то это забота Туракины. Она пыталась окружить наследника Тэмуджина собственными любимчиками, и это, как и многое другое, насторожило Угэдэя. Туракина зашла так далеко, что высказывалась против Елу Цуцая, когда Угэдэй просил киданьца остаться на посту канцлера. Эта женщина слишком жадна, чтобы понять бескорыстие человека.

К счастью, Угэдэй был так же упрям, как и спокоен. Он наслаждался своей главной женой, осыпал ее сокровищами и не обращал внимания на большинство ее советов. Нойонам больше не приходилось беспокоиться, что с падением Бортэ-хатун он может опираться в основном на любимчиков жены. Споров на курултае не возникнет, говорить о других кандидатах не будут.

Сорхатани приехала сюда, чтобы умилостивить дух хана жертвами и молитвами, сказать ему, что его воля наконец будет исполнена, но в стан Угэдэя на курултай она будет возвращаться с Джэлмэ. Она вздохнула и возвела очи к обо. В этом месте она должна думать о духах, а не о других вещах.

— Все труднее слышать духов, — сказала шаманка. — Когда-то они говорили с нами более ясно — так и старики рассказывают.

Ариг Букэ ерзал.

— Пойди и присмотри за лошадьми с мальчиками, — сказала сыну Сорхатани. — Я спущусь немного погодя.

Мальчик встал, поклонился триады гробнице и побежал вниз.

Она взглянула налево, на далекий склон, где был похоронен хан. Прошло полтора года, на поляне проклюнулись тонкие побеги, и юрта, поставленная над могилой, почти истлела. Урянхайцы, разместившиеся внизу, будут стражей склона, пока поляна не зарастет лесом и деревья не оставят и следов могилы. Отдых великого хана не будет потревожен.

Глаза Сорхатани были мокрыми. До сих пор ей хотелось порой всплакнуть по нему.

— Угэдэй будет хорошим ханом, — сказала шаманка, — но я сомневаюсь, что его сын Гуюк не уступит своим предкам.

— Угэдэй еще далек от того, чтобы назначать преемника, — проговорила Сорхатани.

— Гуюк — его старший сын от главной жены. Не будет причины обращаться к другому, если…

Сорхатани избегала цепкого взгляда шаманки, та и так сказала слишком много. Все они готовы стать ханами, Тэмуджин сам сказал это о ее сыновьях. Ханами они станут, но прежде они будут служить Хахану, пока Небо не пожелает иного. Она не будет подталкивать их к высоким постам, но посмотрит, чтобы они были готовы, если один из них понадобится улусу. Ее уполномочил на это Тэмуджин, он предвидел время, когда одному из ее сыновей придется править. Она не подведет человека, которого любила.

Птица вспорхнула с полуистлевшей юрты на склоне горы. Она взлетела, расправила крылья и воспарила в сторону Сорхатани.

— Орел, — тихо сказала шаманка. — Я часто вижу их в месте упокоения великого хана. — Орел несся в направлении обо. — Обычно они избегают этого холма.

Сорхатани замерла. Черная птица облетела их по дуге и опустилась на обо, приземлившись на каменную горку рядом с копьем. Она взглянула на золотистые глаза и почувствовала присутствие могущественного духа. Только один человек в жизни вызывал у нее подобное благоговение — она каким-то образом привлекла его дух к себе.

Шаманка сделала знак признания духа и поднесла ладони к лицу Сорхатани. Орел распростер крылья, взглянул в необъятное голубое небо, потом подпрыгнул на обо и был подхвачен ветром.

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ главнейших монгольских кланов[39]


Чингисхан и его потомки


Есугэй и его семья



Руне Пер Улофсон Хёвдинг Нормандии Эмма, королева двух королей

Хёвдинг Нормандии

Пролог

Меня зовут Хейрик. Я епископ и уже давно отжил свое. Сижу в Нормандии в Руане, вспоминаю пережитое и кое-что записываю. Надеюсь таким образом скоротать время. Я имею в виду время, оставшееся мне до смерти. Что-то они там, на небесах, напутали или никак не могут договориться, куда меня определить. Как ни крути, факт налицо: моя смерть неприлично запаздывает. Пока ее поджидаешь, надо же чем-нибудь заниматься. Был бы я немощным или слепым, тогда другой разговор. А я ни то, ни другое, — совсем наоборот, и вижу для своих лет бессовестно хорошо. Стало быть, по всему по этому я начал писать.

Самые замечательные и памятные свои годы я провел в Нормандии. Жил я по соседству с семейством герцога, точнее, рядом с теми, кто вскоре стал его семьей. Мое повествование — о тех людях и о том времени.

Еще Цицерон или даже не он, а Катон Старший отметил: «старость болтлива и занята только собой». Совершенно справедливо. Поэтому боюсь, что в моей книге окажется слишком много мест, посвященных не заслуживающей внимания персоне автора. Едва ли это понравится будущим читателям. Просматриваю сейчас свои записки и вижу: становлюсь безудержно словоохотлив, как только представляется возможность сказать «мы». Само по себе множественное число не так уж и плохо. Святой Лука в «Деяниях апостолов» о своих учителях и о себе часто рассказывает как о единой большой семье. Теологи чрезвычайно высоко ценят сочинения евангелиста. «Он пишет «мы», — говорят богословы, — значит, он действительно был вместе с апостолами», Такое рассуждение мне нравится.

Чтобы в моем сочинении не возникли неясности, мне придется, наступив на горло собственному эгоцентризму, прежде всего познакомить читателя с родословной моих героев. Необходимо рассказать, как они жили до того времени, когда я стал, так сказать, участником событий. Вы спросите, откуда я узнал обо всех подробностях тех давних происшествий? Терпение и еще раз терпение. Дочитайте до последних страниц, тогда, я надеюсь, вы все поймете…

Пришло время сообщить кое-что о себе самом, иначе мое появление среди героев этой истории может показаться вам еще более неправдоподобным, чем это представляется мне самому, когда сейчас, по прошествии многих лет, я оглядываюсь назад.

Я родился на острове Готланд в конце девятого столетия от Рождества Христова. Мой отец, богатый крестьянин и купец, владел множеством кораблей. Каждую весну он переплывал Балтийское море. Чуть раньше или чуть позже он всегда благополучно возвращался домой. Иногда трюмы были прямо-таки завалены горами сокровищ и диковинок. Однажды весной отец взял с собой на корабль меня, моих братьев, сестер и нашу мать. Отплывали мы в большой спешке. Я смутно помню, как перед самым выходом в море началась ругань и драка. Я услышал несколько случайно оброненных слов и понял, что мать недовольна и почему-то упрекает отца. За обедом взрослые обсуждали новый курс кораблей. Никогда раньше никому из них не приходилось бывать ни на западе, ни на юге. Я был слишком мал, чтобы разбираться в происходящем, и сначала, нимало не беспокоясь, безмятежно радовался всему новому и увлекательному. Потом начались несчастья.

Мои братья и сестры не выносили морской качки или по какой-то другой причине плохо чувствовали себя. Они скончались во время нашего путешествия. Мать много плакала, отец не проронил ни слезинки, я же испытывал некоторое удовлетворение: без умерших моя постель стала куда просторнее. К тому же, раньше я безуспешно пытался завоевать особую благосклонность матери, а теперь вся ее любовь принадлежала мне одному. Когда наши корабли подошли почти к самому берегу, мы ввязались в морской бой. В результате затонуло наше торговое судно, самый большой кнарр[40], вместе со всем имуществом, ценностями и товарами. Второе, поистине страшное несчастье произошло через несколько минут после гибели кнарра. Я все видел собственными глазами. На вражеском корабле, который проносился мимо нас, мачта перегнулась, опустилась и снесла с верхней палубы мою мать. Она исчезла за бортом. Мгновенно и навсегда.

Мы высадились то ли во Фрисландии, то ли во Фландрии и зазимовали там. Наверно, надеялись собраться с силами и возобновить торговлю. Однако отец пал духом. Потери, невезение и неудачи обескуражили его. Он перестал заниматься торговлей и не мог обзавестись крестьянским хозяйством. Чтобы добывать пропитание, мы стали воровать и грабить. К весне я подрос и вышел из пеленок. Мне оказывали доверие: иной раз поручали украсть яйца или пролезть в такую тесную каморку, куда ни одному взрослому не удалось бы забраться. Порою мы умирали от голода, иногда наши столы ломились от снеди и вин, и мы пировали по-королевски. Удача, как известно, переменчива и капризна; промысел наш не был надежным и прибыльным.

Однако не утомил ли я вас своим пустословием? Постараюсь не отвлекаться и избегать излишних подробностей. Итак, в конце концов, отец продал почти все уцелевшие корабли и с двумя последними пошел под начало к какому-то викингу, — они встретились в стычке под Валландом. Все вместе мы поплыли вверх по Сене. Там я впервые в жизни поджег дом. И пошла потеха! Потом веселье поутихло, главаря то ли убили, то ли взяли в плен. Отец снова остался один. Мы продолжали плыть вдоль берегов Западной Франкии и Бретани и добрались, наконец, до места под названием Нуармотье, острова напротив устья реки Лауры. Северяне бывали там и раньше. Всех и все, что находилось на этом кусочке земли, они сокрушали, истребляли, преследовали и загоняли так далеко, как только хотели. И не было для них ничего запретного.

Вскоре мы разыскали еще один отряд северян. С новымивикингами отец то и дело отправлялся в набеги и постоянно был занят. Но все-таки в Нуармотье он успел привести к нам в каюту какую-то, как мне показалось, отвратительную женщину. Я презирал отца за то, что он забыл и предал мою покойную мать, и люто возненавидел новоиспеченную мачеху. Как выяснилось, наша недолгая общая жизнь ни ей, ни мне не принесла радости. Ей удавалось видеть меня лишь во время еды и иногда по ночам. Хотя ночью мне особенно сильно хотелось улизнуть, потому что они с отцом ничуть не стыдились и распутничали прямо у меня на глазах. В походы меня не брали. Я был предоставлен самому себе и вместе с такими же малолетними головорезами валял дурака, безобразничал и бесился.

Снова пришла весна. Корабли снарядили в дальний поход на юг. Не считаясь с советами и предостережениями, викинги нацелились на Средиземное море. Отец и его люди обеспечивали охрану и сопровождение. Чтобы я не путался под ногами, меня хотели оставить на берегу с гулящими женщинами, которые должны были ждать возвращения воинов и моряков. Я не соглашался, просил взять меня на корабль, умолял, плакал, а потом, перед самым отплытием, спрятался на борту. Меня, разумеется, как следует выпороли, когда нашли. Но возвратиться или высадить меня где попало они не могли. Так я и проплыл с ними вокруг Испании и через Ньервасунд. Для меня путешествие закончилось сразу за дельтой реки Роны, и отца своего после этого я никогда больше не видел.

Если бы кто-нибудь в тот далекий, давно минувший день сказал мне, что через несколько лет я стану грамотеем, приму христианство, получу сан епископа да к тому же буду доживать свои последние дни в Руане, я бы, разумеется, принял того человека за сумасшедшего. Впрочем, это не столь важно. Мои переживания — дело десятое. Не обо мне, — о войнах и любви, о вождях и пленницах, и о невероятных переплетениях человеческих судеб мой рассказ.

Глава I

Однажды ранним майским утром, перед самым восходом солнца Полу разбудили похожие на петушиные крики пронзительные звуки рожков. «Часовые сильно напуганы», — подумала она. Тотчас же кто-то пробежал под окнами. Послышались неистовые крики: «Норманны! Норманны!» Норманнами, то есть «северными людьми», во Франции называли викингов.

Пола выскочила из своей спальни в одной тунике на голое тело и со всех ног кинулась к городской стене. Взбежала и остановилась, раскрыв рот, с трудом переводя дыхание. Ветра не было. По спокойной глади тихой реки Ор летели корабли со свернутыми парусами. Норманны быстрее, чем лошади, волокли шняки[41] против течения. В соборе ударили в набат, а норманны уже снимали с фальшбортов красные щиты, и невидимые гребцы выставили весла, чтобы затормозить и не проскочить пристань города Бауэкса. В порту столпилось не меньше двенадцати кораблей, как успела сосчитать Пола. У нее внутри все оборвалось. В свои шестнадцать лет она хорошо помнила постоянные разговоры про молниеносные налеты викингов. Теперь все происходило у нее на глазах.

Зрелище не только устрашающее, но и прелестное, живописное. В косых лучах утреннего солнца красуются легкие, изящные корабли, по сходням стремительно сбегают воины, сверкают бесчисленные клинки и шлемы. Пола почувствовала, как по всему ее телу выступили капельки пота, глубоко вздохнула и сказала вслух:

— Наконец-то!

Наконец начался тот штурм, к которому так долго готовились. Норманны нагрянули внезапно, без предупреждения, так же, как и в прошлый раз, и в позапрошлый…

А может быть, ей изменяет память? Или она была слишком мала? Возможно, тогда ее просто не было в Бауэксе. Она так часто слышала страшные рассказы, что ей стало казаться, будто она сама когда-то пережила этот кошмар. Вот берег уже кишит норманнами. С громкими криками чужеземцы врываются в дома и вылетают оттуда с охапками награбленного. Потом они вытаскивают хозяев, тех, кто не успел укрыться за стенами монастыря. Многие лежат, не шелохнувшись, и кровь окрашивает землю вокруг. Они сделали попытку защитить свое: достоинство женщин или имущество. Убитые — в основном, мужчины. Женщин сгоняют вниз, к пристани, где их сортируют. Старых — побоку, молодых и дородных — на борт. Маленьких детей, которые прижимаются к матерям и ни за что не хотят отцепиться, бьют топором по голове. Они погибают под общие рыдания и стоны. «Так было, и так снова будет сегодня», — думает Пола…

Между тем, все еще громыхают, гудят и воют соборные колокола. Да, собор-то в Бауэксе есть, но, увы, без епископа. Он вместе с женой, детьми и наложницами перебрался в более безопасные края, — впрочем, едва ли во владениях французского короля еще остались где-нибудь спокойные места. У монахов теперь тоже нигде нет пристанища. Стены монастырей не могут долго устоять перед натиском налетчиков. А когда грабители разрушают стены, у них появляется множество пленников, мужчин и женщин. Их связывают и гонят на корабли. Живой товар высоко ценится не только в родных краях норманнов, но и в английских графствах. Не трудно представить, для чего там покупают полонянок…

В этот раз пред Бауэксом не оказалось ни монастыря, ни монастырских стен. Все сожжено дотла — монахи поплатились за сопротивление. И теперь норманны сразу, без промедления набросились прямо на город. Стены до сих пор оказывались более или менее защищенными. Обычно отец Полы граф Одо Беранже из своего замка смело и уверенно руководил обороной. Когда норманны начинали взбираться на стены по приставленным лестницам, сверху им в лицо лилась раскаленная смола, и из больших кувшинов женщины выплескивали теплую мочу. Верхнего воина, который мешал расправиться с остальными и при этом сам с трудом удерживал равновесие, сдергивали наброшенной сбоку веревкой, и он летел вниз. Для того, кто лез следующим, все оказывалось не лучше. Горожанки быстро присаживались, испражнялись в ладонь и поджидали удобного момента. Когда воину, который заслонялся щитом и дротиком, приходило время перенести ногу через стену, его голова на мгновение оказывалась неприкрытой. Бесстрашные женщины, не долго думая, руками втирали кал ему в лицо. После этого он вертелся волчком, орал и ничего не видел. Стрела, направленная в упор, насквозь пробивала его горло. Секундой позже он летел вниз, прихватывая с собой еще нескольких сотоварищей. Пола смеялась над этой техникой. Отец долго и терпеливо обучал горожан.

— На стену приходите с кувшинами, в них собирайте мочу, — говорил граф. — Те, кому придет охота сходить по-большому, терпят до последнего и испражняются на край стены. Кипятильщики держат котлы раскаленными днем и ночью, всегда, даже если осада будет продолжаться полгода или больше. Смоляная смесь должна иметь температуру кипятка, а не десертного киселя. Не забывайте, каждый квартер[42] отвечает за свой участок стены; часовые стоят посменно, точно по четыре часа. Если кто-то перепутает, будет отвечать головой. Запомните.

Распоряжения графа исполнялись охотно, быстро и весело. Женщины гордились своей ответственной ролью. И они, действительно, много сделали для того, чтобы через крепостную стену ни разу не перемахнул ни один норманн. Между тем, выдавливать из себя жидкость по приказу было нелегко. Сильное напряжение автоматически перекрывало все каналы. Кишечник же, наоборот, расслаблялся, особенного приглашения не требовал и работал с тем расчетом, чтобы в нужном количестве обеспечивать «боеприпасами» защитников крепости. Как только начинался штурм, мужчины тоже спешили поприветствовать налетчиков. Однако унизительное возмездие становилось во много раз страшнее и позорнее, когда орудовали женские руки. Тогда атака прекращалась, и норманны еще долго крутились вокруг да около, пытаясь прийти в себя. Очень уж не по нутру, не по нраву пришлись им эти диковинные потасовки.


Однажды в такую минуту небольшой конный отряд выбрался из города на равнину через дальние ворота. Отважные всадники во весь опор примчались к реке и ринулись на оторопевшую ораву морских разбойников. Многих сразу насмерть сразили копьями. Предводителей, тех, о которых говорил граф, схватили живыми и потом за ноги, вниз головой, поволокли между лошадьми. Если голова выдерживала, пленник мог сосчитать все камни и колдобины на дороге, ведущей к главному входу в крепость. Ворота распахнулись, пропустили храбрецов с добычей и поспешно закрылись, загремели тяжелыми засовами. Вылазка продолжалась не больше того времени, которое могло понадобиться, чтобы прочесть «Отче наш» и две кратчайшие Иисусовы молитвы. Знаменитые ребята графа Одо поработали на славу; оказалось, что им удалось схватить важного командира, машка. Граф был доволен. Наконец-то ему выпал крупный выигрыш!

Машк по имени Ботто в дикой ярости угрожал кошмарной расправой, если хоть один волос упадет с его головы. Он кричал, что великий вождь Хрольв соберет всех викингов, какие только приплыли на французское побережье. Бауэкс будет окружен и задушен. Все вымрут от голода. О пощаде не придется и мечтать. Стар и млад, мужчины и женщины, — все будут казнены. От крепости не останется камня на камне.

И граф Беранже, и горожане не понимали ни слова, но легко догадывались, о чем идет речь. Вскоре, как и предполагал граф, от пристани отчалил и, растопырив весла, двинулся вниз по реке корабль с ватагой норманнов на корме. Через сутки они вернулись и доставили в свой лагерь толмача. Вместе с ним, прикрывшись щитом, подошел к переговорной дыре один из вождей. Горожанам, на этот раз по-французски, были обещаны все те ужасы, которыми пытался их запугать плененный машк. Впрочем, появилась одна новая деталь: Хрольв предлагал перемирие сроком на один год, если Ботто будет немедленно возвращен целым и невредимым. Одо и его приближенные подумали над этим предложением не долее, чем полагалось. Не было уверенности в том, что норманнам можно доверять. Но Ботто поклялся надежно обеспечить точное выполнение договора.

— Что ж, — решил граф, — разумнее один год всем нам пожить спокойно, чем засадить в подвал какого-то машка.

Ботто передали послам, прочих пленников попридержали и оставили в залог, чтобы норманны не забыли о своих обещаниях. Получив передышку, горожане с великим рвением начали чинить, обновлять, перестраивать крепостные стены, бойницы и башни. Через месяц после окончания работ отсрочка закончилась. Ровно в тот день, когда год назад был отпущен Ботто, под мирным флагом приплыл военный корабль, чтобы забрать пленных. С прибывшими разговаривали дерзко и свысока. Граф Беранже потребовал оставить новых заложников вместо старых и решительно заявил, что никогда не отдаст пленников просто так.

— Просто так? — возмутились норманны. — Тебе подарили мир на целый год. Если, по-твоему, это пустяк, то ты скоро узнаешь, как бывает иначе. Ты начнешь ценить каждый спокойный день на вес золота.

— Да, кстати, — ответил граф, — я с удовольствием возьму золото в обмен на этих нахлебников.

Немного помедлив, норманнский посол ушел к себе на корабль. Когда он вернулся, следом за ним вели к воротам троих мужчин в полном обмундировании, с мечами, которые были повернуты рукоятками в сторону людей графа.

— Вот так-то лучше, — сказал Одо.

Произошел обмен, пленных отпустили, новые заложники вошли в крепость. Норманны поспешно отчалили и исчезли.

Когда с заложников сняли военные доспехи, Беранже увидел перед собой трех посиневших от страха фризских монахинь…


Бауэкский замок был укреплен достаточно надежно, да вот беда — в нем слишком мало воинов. Все произошло по законам большой войны. Главный отряд норманнов осадил Париж и опустошал пригороды. У графа Роберта Французского, герцога Парижского, не хватало сил, чтобы справиться с разбойниками. Он обращался за помощью к своим вассалам. Они отвечали, что связаны по рукам и ногам: надо защищать наделы, которые тоже, в конце концов, принадлежат их сюзерену. Графа Одо Беранже, единственного из младших феодалов, целый год не трогали и не обирали норманны. Теперь все они, объединившись, двинулись к Парижу для последнего завершающего броска. Беранже не мог придумать убедительных отговорок, чтобы уклониться от выполнения воинской повинности вассала. Кроме того, нужно было спасать ближайшего родственника, графа Сенли. Его поместье находилось недалеко от Парижа, там, где сейчас бесчинствовали враги. Вот и пришлось Беранже снарядить своих воинов и отправиться в поход. Сына Бернара, который был на два года старше Полы, граф взял с собой. Полу он решил оставить дома, ему казалось, что в Бауэксе безопаснее, чем под Парижем, в самом центре военных событий. Пола ныла и жалобно хныкала. Она хотела уехать с отцом и перебраться к Сенли.

— Да говорю же тебе. Я не уверен, что туда доберусь, — Одо начинал сердиться. — А замок, если случится что-нибудь плохое, осаду выдержит. Помни: норманны — сущие дьяволы. Опасны, как самые хитрые лисицы. Не знают ни жалости, ни сострадания. Они могут наброситься на нас по дороге, и если ты, мое дорогое дитя, попадешь к ним в лапы, ничего не может быть ужаснее. Они набрасываются на любое существо, которое увидят, хватают всех подряд. За неимением лучшего, им сгодятся и телки, и овцематки. Так что оставайся-ка ты лучше здесь. Горожане отвечают за ворота и стены, слуги присмотрят за тобой; тот, кто будет свободен, приготовит еду и подаст на стол. Все, хватит разговоров! Смирись и повинуйся! Твоя покойная мать не стала бы спорить.

Пола состроила недовольную гримасу за спиной отца. И без того плохо жить без матери, можно было бы обойтись без воспоминаний и не искать поддержки у мертвых…


Вождь викингов, хёвдинг Хрольв, которого воины и близкие люди называли просто Ролло, знаменитый военачальник, непобедимый Ролло, был недоволен. Осада Парижа потеряла смысл. Воины превратились в настоящих бандитов. Конечно, нельзя не подумать о пропитании, об удовольствиях, можно прихватить пленников и кое-какие ценные вещи, — на то и война. Но куда это годится? Все в округе сокрушили и уничтожили. Того и гляди, наступит голод. Толпами бродят проходимцы с английских островов, рассчитывают поживиться за чужой счет.

Особенно возмущал Ролло брат его родного отца, Хулк. Старикашка, похоже, совсем выжил из ума. С Парижем не справился. Крестился, получил дорогие подарки и пустые посулы. А сам тайно приносит жертвы Одину и Тору. Преспокойно продолжает разбойничать. Хулк пустил по ветру грозную славу викингов. Кто захочет вести переговоры с вождем, который не верен своему слову? А замки? Нельзя добиться победы, пока у тебя в тылу остаются непокоренные крепости. Удобные укрытия, где прячутся французы. Выскочат из-за стен всадники — нескольких викингов как не бывало. Через минуту-другую живые и невредимые скроются за воротами и снова выжидают. Бауэкс — такое подлое место. Не самый близкий и, может быть, не самый опасный замок, но…

— Бауэкс! Бауэкс! — сквозь стиснутые зубы с присвистом повторяет Ролло.

Между ним и этой крепостью стоит что-то большее, чем обычная неприязнь к противнику и желание положить его на обе лопатки. Опозоренный Ботто. Вынужденное перемирие. Этот отчаянный народец, который отбивается диким, немыслимым способом. Ненормальные женщины, которым нужно во что бы то ни стало унизить воина. Они заплатят за все! Заплатят полной мерой! Париж получил подкрепление из Бауэкса? Париж готовится к обороне? Чего лучше! Значит, настало время атаковать Бауэкс. Там осталось мало защитников. Они не устоят.

— Немедленно собрать совет! — приказывает Ролло.


Был назначен день, разработан план приступа, подготовлено оружие. Ролло знал: на этот раз он должен, наконец, перевалить через окаянные стены Бауэкса…


Пола настолько растерялась, что совсем забыла об опасности. Интересно, смогут ли горожане устоять? Сейчас, когда отец уехал вместе с большей частью гарнизона, все чувствовали себя неуверенно. Она смотрела вниз и видела, как мужчины и женщины с топорами и пиками снуют в растерянности вдоль городской стены, пытаются собраться с силами, вспоминают о своих обязанностях и спешат кто куда. Сама же она никак не могла сдвинуться с места. Оттуда, где были защитники, доносились визгливые крики.

— Кто проворонил? Почему погас огонь?

— Смола остыла! Это же не моча какая-нибудь!

По другую сторону стены, на приличном от нее расстоянии стояли норманны и как бы в замешательстве смотрели на город. О чем они думали? Неужели решили отменить атаку? Может быть, помогли молитвы, и Дева Мария остановила их или удерживает до того времени, пока жители Бауэкса успеют приготовиться к обороне?

— Госпожа-а-а! Моя юная госпожа-а-а! — истошным голосом закричал кто-то за спиной у Полы. Она обернулась, увидела свою кормилицу. Старуха бежала к ней и размахивала руками, как ворона крыльями.

— Скорее! Спрячемся! Язычники! Они выстроили огромные лестницы с той стороны стены. Будут в городе с минуты на минуту. И не стой ты там на виду: стрела заденет, когда меньше всего ожидаешь!

«Прятаться?! Зачем? Рано или поздно все равно найдут. Лучше, чтобы схватили открыто, чем дожидаться, пока тебя вытащат, как паршивого, трусливого котенка», — подумала Пола.

Вдруг словно гром грянул среди ясного неба. Раздался боевой клич норманнов. Они кричали «Вперед» и еще что-то, чего она не могла разобрать. Холод пробежал по спине, подогнулись колени, в ушах зазвенели дикие вопли кормилицы. Все произошло в мгновение ока. Первые норманны перелетели через стены, рванулись к порту, открыли ворота. Стремительно ворвались все остальные, которые ждали снаружи. Пола стояла, смотрела, и ей казалось, что все это творится не здесь, не в ее родном городе, и что тело ее сейчас находится где-то в другом месте. Однако она ошибалась, тело было на том самом месте. Норманн, взобравшийся на стену, остановился и расплылся в улыбке. Через секунду он уже волочил ее вниз по лестнице. Она пыталась вырваться, ударить его, орала ему прямо в ухо. Он даже не остановился. Туника сползла с нее, вот и все, чего она сумела добиться. Воин заметил ее наготу и с ухмылкой запустил руку между голых девичьих ног.

«Ну вот, — подумала она, — теперь мне предстоит та самая участь, которой так часто пугал меня отец».

Пока она билась в его грубых руках, туника обвила голову. Так она и металась с закрытым лицом, не заметив, как они очутились возле реки. Он смаху бросил ее на землю. Голова все еще кружилась. Повсюду лежали связанные веревками защитники крепости. Еле сдерживаясь, они бормотали проклятия. Над ними громко рыдали женщины и дети. Целая гора добычи лежала справа от нее и росла на глазах. Все новые и новые воины возвращались из города с поживой. Она узнала какие-то вещи из своего родного дома. С одной стороны из кучи торчало их шикарное серебро. Сверху на ворохе одежды лежала медвежья шуба отца. А вот, дьявол его побери, какой-то высокорослый весельчак показывает всем ее самый дорогой браслет.

Наконец, она поняла, что ее бросили к ногам человека, сидящего на стуле. Не связали, не отправили в загон для женщин. Стул — первое, что она разглядела. Потом мускулистые ноги, крест на крест перевязанные ремешками. Натягивая на себя соскользнувшую тунику, Пола рискнула окинуть взглядом всего мужчину. Он сидел с обнаженным торсом и держал шлем на коленях. По его груди струился пот. Он, конечно, участвовал в штурме. Но был ли он предводителем? Во всяком случае, он, несомненно, единственный из всех норманнов не стоял, а сидел. Но вот он встал, наклонился и поднял ее. Она не сопротивлялась. Он резким движением сорвал с нее тунику, и Пола, обнаженная и босая, оказалась на самом виду у норманнов и пленных горожан. Она не стала закрываться руками и прикрывать грудь, как это сделала бы всякая девушка на ее месте. Злые языки осудили бы ее, если бы только им представилась такая возможность. Однако она не чувствовала никакого стыда или позора, скорее некую жажду, сильное нетерпеливое желание. Сейчас ее будут рассматривать! Но не сама же она выставила себя напоказ! Потихоньку она начала поглядывать на своего оценщика. Мгновенно отметила: «Возраст моего отца, жилистый и стройный. Почему я считала, что все норманны — волосатые и толстопузые?» Она была слегка разочарована. Неужели такой, по виду обычный человек может повелевать?

Они стояли друг против друга, близко, лицом к лицу. На его загорелый лоб свисали пшеничные пряди волос, глаза сверкали любопытством. Он вытянул вперед правую руку, взял девушку за подбородок и повернул ее голову сначала вправо, потом влево. Приблизился и провел руками по талии и бедрам, как будто снимал мерку. Она сжала колени и напряглась в ожидании. Но он ограничился только тем, что погладил ее по животу и остановил свой палец на самом чувствительном месте. Она пошатнулась, ей показалось, что земля уходит из-под ног. «Если он надавит, то почувствует мою внутреннюю влагу», — подумала Пола и покраснела. Кровь прилила к лицу, но она не осмелилась посмотреть вниз на свое тело и так и не узнала, покраснела ли она вся. Когда дело дошло до самого ужасного, и палец его был уже почти там, она смущенно подняла на него глаза.

— Девственница? — спросил он улыбаясь.

«Надо же! Заговорил на христианском языке. Конечно, «девственница» — самое необходимое слово для такого грабителя и хапуги, как этот!» Она хотела поддразнить: «А ты что, сам не можешь выяснить?» — но сдержалась.

— Ничего, со временем узнаю, — пробормотал он.

Она не поняла и могла только догадываться. Когда он убрал руки, она почувствовала какое-то сожаление, не отдавая себе в этом отчета, не понимая почему. Все так же улыбаясь во весь рот, он обошел ее вокруг. Отступил на несколько шагов и оглядел со стороны. Через плечо она следила за его движениями. А вдруг он прикидывает, сколько можно выручить за продажу? Ужас пронзил ее. Он прошел слева и мимоходом погладил ее пониже спины. Затем он сделал нечто такое, до чего она никогда бы не додумалась: он поднял ее правую руку и понюхал подмышку. Запах теплого юного тела ударил викингу в нос, но это, по всему было видно, ему понравилось. Она еще раз взглянула на него и успокоилась. Он не продаст ее, оставит для себя, и она поняла, что хочет этого.

Их улыбающиеся глаза встретились. Неужели он еще колеблется? Она готова была сделать все что угодно, только бы он решил взять ее. Ей хотелось убедить его, но она не знала, как с ним говорить. У нее не нашлось бы слов, чтобы выразить свои чувства. Даже если бы он понимал ее язык. Он наклонился, поднял тунику с земли и набросил на нее. Сказал что-то и повернулся к своим людям. Показывал куда-то, жестикулировал, все с удивительным юмором. Пола стояла на прежнем месте и дожидалась своей участи. Что-то должно было произойти. Но что?

Между тем, рослый мужчина с бритой головой вылез из лодки. Наверно, монах, и с ним можно поговорить. Но о чем? Монах подошел, внимательно выслушал норманна, повернулся к Поле.

— Он — самый старший, он вождь, хёвдинг, — сказал монах по-французски. — Хрольв — его настоящее имя, но народ зовет его Ролло. Он говорит, что никогда не встречал женщин красивее тебя. Он хочет знать, кто твои родители. Тебя нашли возле графского дворца. По праву победителя он может тебя освободить или продать. Может быть, ты станешь наложницей. Я точно не знаю, что он собирается сделать. Ролло просит рассказать, кто ты, и я посоветовал бы отвечать правдиво. Он все равно проверит. Если ты попробуешь схитрить, то горько пожалеешь.

Пола глубоко вздохнула и немного помолчала. Потом посмотрела на Ролло. Прямо в глаза. И сказала:

— Я Пола, дочь графа Беранже. До сегодняшнего дня мы владели всем Бауэксом. Я не привыкла обманывать и уж, во всяком случае, не совру, когда вокруг так много доказательств. — Она взглянула на связанных мужчин. Женщины в загоне, пожалуй, свидетелями не считались.

Лицо Ролло стало необыкновенно серьезным. Он почесал шрам, идущий от бороды к левому уху, и снова начал рассматривать Полу.

Задумался ненадолго. Когда снова заговорил, то не спускал с девушки глаз.

Монах перевел:

— Ролло говорит, что сначала решил взять тебя в наложницы, не спрашивая, хочешь ли ты этого или нет. Но теперь, когда он узнал, кто ты, он думает, что без твоего согласия это будет нехорошо. Самого графа Беранже он не считает нужным спрашивать. А за свое постыдное обращение, за осмотр, который он тебе устроил, он просит извинить. Сейчас он не хочет с тобой расстаться, поэтому тебя повезут за ним в Руан. В монастыре, в тишине, среди доброжелательных людей, ты сможешь спокойно обдумать его предложение. Там не только братья-монахи. В собственных домах живут набожные женщины. У них тебе будет удобно и безопасно.

Право же, норманнский полководец сватается к ней! Тут все ясно, как Божий день. Не она у него в плену, а как раз наоборот! Она воспрянула духом и отважилась спросить:

— А что будет, если Ролло не получит моего, так сказать, согласия?

— Будет новый день, будут и новые заботы. Всему свое время. Не гони коней. Сейчас он отвезет тебя в монастырь и отпустит с миром.

Она пристально посмотрела на Ролло и не смогла сдержать того дьявола, который в ней проснулся. Она выпустила его наружу, ей захотелось испробовать на прочность терпение и выносливость Ролло.

— Скажи-ка, разве фризские монашки не сойдут за девственниц? — спросила она.

Монах ничего не понял, но перевел каждое слово. Ролло весело засмеялся.

— Я чувствую, эта девочка в моем вкусе. Скажи ей, она может взять с собой в Руан кого угодно, пусть выбирает любого.

Пола посмотрела на связанных мужчин, на толпу испуганных женщин и детей, вдохнула побольше воздуха и с отчаянной удалью сказала:

— Мне не нужно времени на раздумье, Ролло! Я с удовольствием пойду за тобой. Прямо сейчас. Я не хочу, чтобы какие-то немытые монашки заботились обо мне.

Монах перевел. Ролло высоко поднял брови и окинул ее сияющим счастливым взглядом. Она продолжала:

— Но с одним условием: все пленники получат свободу.

Ролло почесал в затылке. Норманны зашептались. Несколько мужчин окружили Ролло и, потолковав, согласно закивали головами. Пола получила то, о чем просила.

— Все французы свободны. Спешите исчезнуть. Вон за той горой в южном направлении, — приказал Ролло. — Здесь останутся только викинги.

Чтобы французы не несли с собой ничего тяжелого, предупредительные норманны отобрали у них все. Когда какие-то обалдевшие горожане из вороха награбленного стали вытаскивать свои вещи, Ролло рассвирепел.

— Ублюдки! Если я еще не утопил вас в вашем собственном дерьме, благодарите Полу. Вы должны, не переставая, молиться за меня. Я сохранил вам жизнь. Кое-кто об этом забыл? Могу напомнить! Вы заплатите за все, что ваши гнусные женщины устроили моим воинам. За все теплые встречи.

Он вдруг показал пальцем на женщину и на связанного мужчину, который лежал рядом с ней. Их схватили и куда-то потащили. Они вернулись измазанными от головы до пят и с криками побежали к реке.

В замке и во всех других домах Бауэкса в подвалах имелись трубы. По ним вниз, в центральный глубокий цилиндрический колодец, — в дренажный отстойник, — стекали нечистоты. Во время весеннего половодья воду направляли под замок, и она смывала все отходы. В этом году половодья не было, колодец наполнился до самого верха. В нем и выкупали тех двоих. Увидев их, остальные рванули прочь, не оглядываясь. Если бы кто-то, обернувшись, посмотрел назад, то увидел бы за своей спиной до основания разрушенный родной город…


Час пробил. Ролло и Пола встретились. Вначале она испуганно думала: «Дева Мария! Что происходит? Как же так вышло? Что скажут отец, брат, родственники? Они предпочли бы увидеть меня больной, искалеченной, мертвой, только не наложницей, да еще добровольной наложницей, главного врага. К тому же, он раза в два или в три старше меня». Однако все произошло очень просто. Полыхнула молния, он с первого взгляда полюбил ее, она — его. «Я не виновата, решила Пола. — Зачем меня оставили одну в замке? Прощай, Бауэкс!..»

Всю дорогу она отважно пыталась выспросить у монаха-переводчика как можно больше. Он родился в Юмиэгесе. Звали его Дионисием, так же, как покровителя Франции. Ей казалось, что в его глазах она должна выглядеть страшной грешницей, по крайней мере. Но он не был ни фарисеем, ни книжником, немало пережил и многое понимал. Он владел датским, и его захватили в плен норманны. Его повелитель воевал в Англии и вскоре стал могучим властителем восточного побережья. Ему неплохо жилось при датско-английском дворе, но его подарили королю Гудтруму, который после крещения стал называть себя Этельстаном. Неграмотный король поручал Дионисию составлять и переписывать бумаги и документы. Жена и дети Дионисия оставались во Франции; пока он служил английскому королю, он не получал от них никаких известий. Но вот в Англию приплыл Ролло. Вначале между ним и королем не было ни любви, ни дружбы. Но когда Ролло с огромными богатствами вернулся из своих набегов, он сразу стал великим человеком и желанным союзником Этельстана в его борьбе за главный английский трон. Ролло занял почетное место при дворе, и король захотел сделать его своим советником и ярлом, имеющем право голоса в решении всех важных дел. «Спасибо, нет», — отвечал Ролло. Он предчувствовал, что найдет свое счастье во Франции.

— Он крестился? — спросила Пола.

— Нет, только собирается. Не перебивай. Я продолжаю. Ты хочешь знать, почему я понравился Ролло. Скорее всего потому, что я говорю не только по-французски, но и по-датски. Кроме того, я подробно рассказал ему про богатые поместья на берегах Сены. Ролло сумел уговорить короля, выкупил меня и взял с собой во Францию. Ролло — по-своему хороший человек, и да пребудет Святой Дионисий с ним во всех его делах. И с тобой тоже. Я думаю, ты послана ему во спасение.

Пола вся засветилась от удовольствия.

— Ты не презираешь меня?

Дионисий отрицательно покачал головой. Она осмелела.

— Если этот крещеный английский король — друг Ролло, то почему он не уговорил его принять святое крещение?

Дионисий пожал плечами.

— Спроси сама, — предложил он, вытащил лук и начал жевать. — Ролло — удивительный, выдающийся человек. Он не любит говорить о религии. «Дело времени», — отвечает он, когда я завожу об этом разговор. Он, по-моему, надеется взять благословение у какого-нибудь высокого властителя. Может быть, у французского короля. Или даже заполучить самого короля в восприемники. Ролло — никакой не язычник, и уж, во всяком случае, не враг христианской церкви. Из Фландрии он привез в Юмиэгес мощи Святого Хамельтрудиса и возложил их на алтарь Святого Вааста. Он слышит голоса, видит вещие сны. Он сам расскажет тебе, если захочет.

Язычник и в то же время нет? Трудно разобраться. Все непонятно. Она куда-то плывет на чужом корабле, чтобы стать наложницей… «Юмиэгес», — вспомнила она.

— Дени, ты нашел своих? Ты что-нибудь узнал?

— И да, и нет, — неохотно пробурчал он и отошел подальше.

За поворотом реки к ним присоединился еще один корабль. Он вез те огромные лестницы, по которым норманны поднялись на стены Бауэкса. Пола никогда не бывала так далеко от дома. Плыли на запад, вниз по Сене. Все вокруг казалось необыкновенно красивым. Цветущие пойменные луга переливались всеми оттенками ярких весенних красок. За желтыми, сожженными солнцем песчаными холмами виднелись темно-зеленые, поросшие лесом, горы. Пола поднялась, прошла на корму. Вдруг раздался веселый, заливистый свист. Она обернулась и увидела Ролло. Засунув пальцы в рот, он еще раз призывно свистнул. Потом помахал рукой, знаками позвал ее к себе, помог подняться по крутой корабельной лестнице и усадил к себе на колени. Она обняла его за шею. Миновав Париж, река начала набирать силу и скорость. Она извивалась, словно змея, круто петляла, лихо разворачивалась. Пола поняла, почему на всех водных путях норманны одерживают верх. Она умела ценить искусство кораблевождения и не могла не восхищаться высоким мастерством северных мореходов. Они не даром называли свои корабли «морскими конями». Пола видела, как корабль Ролло, словно хорошо объезженный молодой жеребец, быстро, легко и точно выполнял все команды хозяина. Однако, когда течение стало особенно стремительным, ей показалось, что корабль не сможет вписаться в поворот и врежется в высокий берег. Она прижалась к Ролло и закрыла глаза. Он рассмеялся.

— Не бойся. Смотри, показался монастырь. Сен Ванвий. Старинный монастырь.

«Да уж, — подумала она, — от монастыря осталось не слишком много. Норманны постарались». И она с болью в сердце вспомнила пылающий Бауэкс. Она надеялась когда-нибудь высказать Ролло все свое негодование. Но теперь смогла только показать рукой на развалины и с осуждением покачать головой. Он понял, громко, раскатисто расхохотался.

— Да ладно, — заорал он, — я снова все построю.

Сильные руки ласково обхватили ее грудь. Она вся задрожала. Но он снова стал показывать на берег, увлекся и выпустил ее.

— Юмиэгес. Прямо перед нами. Монастырь. Он был освящен самим святым Петром. Здесь жил Дионисий. А это Сен Па. Там я впервые вступил на французскую землю.

Ролло замолчал, задумался. Она успокоилась и с удивлением почувствовала, как не хватает ей его страстных рук…

Руан! Некогда великий, прекрасный город. Сейчас Пола видела только одни развалины. Однако крепостные стены надстроены, большой отрезок стены возведен заново. Подготовлена стоянка для кораблей. Они хорошо оборудованы, в любую минуту готовы отправиться в бой или в далекое плавание. Бухта защищена. Над входом в нее сооружено что-то вроде арки. Чтобы войти в порт, понадобилось убрать мачту. Норманны превратили Руан в надежное убежище, где всегда можно укрыться от опасности. А если, не выдержав натиска королевских войск, придется покинуть французскую землю, то в Руане все заранее подготовлено к отплытию.

На берег выбежало множество женщин и детей. Кто они? Пленники, как сама Пола? Нет, они радостно приветствовали Ролло и разговаривали между собой на его языке. Пола поняла: многие норманны взяли с собой семьи. Они поселились в полуразрушенных домах, над которыми для защиты от дождя и солнца натянуты старые полотнища от парусов, или в грубых рубленых деревянных постройках на берегу. Или просто в палатках. На веревке висело выстиранное белье, кое-где горели костры. Неужели норманны так кошмарно живут? И при этом сожгли, уничтожили замечательный город Бауэкс?

Пола подумала, что сейчас все они вслед за Ролло спустятся с корабля на берег и ей придется жить здесь. Но Ролло тут же, едва успели они причалить, вернулся, корабль отдал швартовые и отправился дальше. Она искала Ролло, но он на нее не смотрел, стоял на передней палубе и о чем-то с увлечением говорил с воинами. Что, кроме страха, могла она испытывать, оказавшись во власти этого человека? Иноземец. Враг. Что же такое таится в его близости, что сводит ее с ума? Какой дьявол ослепил ее, швырнул песок в глаза? Или все гораздо проще: пришлось выбирать между Ролло и судьбой рабыни, которую продают и покупают? Корабль, между тем, снова подошел к берегу. Бабюр, так называлось это место. На левом берегу. На левом? Странно. Французы назвали бы этот берег правым, они смотрят на реку сверху вниз, по течению, от истока к морю. Норманны — наоборот. Ей многое предстояло узнать.


Военный лагерь норманнов или так называемый норманнский город поразил Полу своим загадочным и таинственным видом. Город был окружен земляным валом с четырьмя воротами. В точном соответствии с компасом ворота выходили на четыре стороны света. От северных ворот к южным и от западных к восточным шли две прямые, мощеные бревнами улицы, которые, пересекаясь, делили город на четыре равные части. В центре за вторым, более высоким, валом находилось странное круглое здание. А в каждой из четырех частей города стояли четыре одинаковые постройки, низкие и длинные, снаружи удивительно похожие на корабли. Словно причалив друг к другу, они со всех четырех сторон закрывали квадратные внутренние дворы.

Одна четвертая часть города принадлежала Ролло. Он за руку, как малого ребенка, подвел Полу к дверям своего дома и с гордостью распахнул их. Сначала это необычное, без окон, узкое и длинное строение показалось ей сараем или складом. Когда глаза постепенно привыкли к темноте, Пола разглядела столы, высокие деревянные кресла и лавки вдоль стен. Посередине протянулся очаг, над ним — навес, который заканчивался дымоходом и был украшен фигурным фризом. На нем висели какие-то сосуды, миски, чашки, курительные трубки, рога в дорогой оправе. Стены до самого потолка были обиты коврами, шпалерами и накидками с необыкновенным и красивым узором. Повсюду в великом множестве лежало всякое оружие. Пола выглядела такой удивленной и испуганной, что тотчас же позвали Дионисия.

— Зал принадлежит хёвдингу. Здесь по вечерам со своими гостями пируют викинги. Женщины тоже присутствуют иногда. Последние слова Дионисий произнес как-то неуверенно.

Видимо, Ролло решил незамедлительно показать своей пленнице самое святое. Он прошел в левый угол, подошел к сооружению, похожему на шкаф, и раздвинул занавески. Пола увидела кровать под балдахином. Ясно. Там ей придется лежать рядом с ним. Или нет? Они вышли из зала, повернули за угол. Маленький деревянный домик словно ласточкино гнездо прилепился к длинной стене. Ко входу вела высокая крутая лестница. Ролло легко взбежал вверх и поманил ее. Путаясь в своих длинных юбках, Пола поднялась и заглянула внутрь. На французском языке это могло бы называться салоном или будуаром. Там же стояла небольшая шкафообразная кровать.

— Все это принадлежит тебе. — Ролло легко объяснялся на языке жестов, и Пола сразу все поняла.

Однако Дионисий неторопливо начал переводить:

— Здесь ты будешь жить, пока Ролло не построит для тебя новый большой дом. Ты получишь в свое распоряжение француженку Арлет, которая поможет тебе удобно устроиться. Занимайся чем хочешь до вечерней трапезы. А когда это будет — ты услышишь сама. Начнут колотить по той медной посудине, что висит над очагом. Тогда приходи немедленно. Тех, кто опаздывает и приходит после того, как Ролло выпьет свой первый рог, выгоняют…

Они ушли. Пола огляделась. Как в сказке. Все что пожелаешь. Готовая исполнить ее приказания Арлет, вещи, которые она захотела взять с собой из Бауэкса, и еще многое такое, о чем она даже не смела мечтать. Она и предположить не могла, что так много можно привезти на корабле! Ролло подумал обо всем. Дева Мария! Как же она сможет разложить и разместить хотя бы самое необходимое? Арлет начала ловко помогать ей. Вдруг Пола поняла, что кроме Арлет и Дионисия она больше ни с кем не сможет поговорить по-французски. Она села и разрыдалась. Как только она успокоилась, Арлет повела ее в кладовку. Такого она не видела ни разу в жизни! Вдоль стен, на полу, свешиваясь с потолка, — везде сокровища. Сундуки ломились от золота и серебра. Браслеты, кольца, цепи, чаши, распятия. Расшитые золотом, украшенные драгоценными камнями одежды, ткани всевозможных сортов, шелковые мантильи и бобровые шкуры. «Скоро здесь окажется медвежья шуба моего отца, не иначе, — подумала Пола. — И это все награблено, привезено сюда из замков, соборов и монастырей!» Она взяла в руки драгоценную вышивку. «Кому принадлежала эта прекрасная вещь? Как беззащитно и непрочно все в этом мире!» Потом она спросила, почему нигде нет ни запоров, ни замков.

— В лагере невозможно украсть, — отвечала Арлет, — вора сейчас же повесят. Если кто-то посторонний что-то унесет, далеко ему не уйти, он обязательно вернется, чтобы занять свое место на виселице. Рядом с нами живет машк Ботто, чуть поодаль — другие ярлы, многие со своими семьями, и никто никогда не запирает дверей…

Глава II

Пола с большим интересом наблюдала за праздничным пиром. Оказывается, норманны — страстные любители вина и пива. Подавали и хмельной мед. Женщины пили не меньше мужчин. Рога с напитками опустошались с превеликой поспешностью. Если кому-то не удавалось выпить в один прием, его поднимали на смех. Пили то за одного воина, то за другого и Полу заставляли выпивать все до дна. Ей наливали красное вино. Казалось, застолью не будет конца. А как же они ели, эти язычники! Впивались в огромные куски мяса, рукава окунали в блюдо, кости швыряли под стол. Съедали по целой птице, а половинка считалась маленьким кусочком. На закуску принесли сушеную рыбу. Пола попробовала какое-то мясо, на вкус необыкновенно странное. Повернувшись к Дионисию, она нарисовала в воздухе знак вопроса. Он понял и крикнул в ответ:

— Медведь! От медвежьего мяса они надеются стать сильнее!

Есть больше не хотелось. Всюду толпились люди, на стенах горели факелы, в очаге полыхал огонь. Сильно, дурманяще пахло какое-то растение. Было невероятно душно и жарко. Глаза слезились от пара и дыма. Голова шла кругом. Временами Пола переставала понимать, где она и почему попала сюда. К ней подходили, пили за ее здоровье. Она не запоминала имен, не могла взять в толк, о чем с ней говорят. Она думала только об одном: скоро ей придется выполнить обязанности наложницы. Ролло нравился ей, и в то же время она страшилась того неведомого, что предстояло пережить. Вконец измученная, она почти заснула, но быстро очнулась. Ролло стоял возле нее. «Начинается», — подумала она с замиранием сердца. Но он громко сказал:

— Девочка устала. Ей надо прийти в себя и отдохнуть. Брат Дионисий проводит ее. Она желает всем вам спокойной ночи.

Все стали прощаться с ней, Ролло поцеловал ее в щеку. Повинуясь сильному, неосознанному душевному порыву, она неожиданно для самой себя низко поклонилась ему. Она, дочь графа, привыкшая видеть перед собой склоненные головы слуг.

Когда они вышли из многолюдного зала, она расправила плечи, полной грудью вдохнула вечернюю прохладу и свежесть. Столько всего случилось! Вся ее прежняя жизнь теперь казалась ей пустой и скучной по сравнению с одним, таким длинным и трудным сегодняшним днем. Рядом шел Дионисий. Во время пира ей больше всего хотелось побыть одной, а сейчас она не спешила отпустить его. Ей надо было многое обсудить. Спросить, понимает ли он, как хорошо поступил Ролло, когда отправил ее отдыхать.

— Извини, я тебя задерживаю. Ты недоволен, что ушел оттуда.

— Нет, — ответил Дионисий. — Чем дольше меня там нет, тем лучше. Я уже не монах, конечно, но по пятницам мне все равно нравится поститься. По старой привычке.

— Разве сегодня пятница? — Онаостановилась. — Я и забыла. Поэтому ты так мало ел. Сразу видно, ты вовсе не норманн.

Он засмеялся смущенно.

— Мне нечем похвалиться. Я и напиваться не умею, и по пятницам ем мало. Да и вообще…

Он не продолжал, и Пола заговорила о другом и призналась, что не понимает, почему Ролло послал с ней Дионисия, а не разбудил Арлет. Дионисий отвернулся от нее и не сразу ответил.

— Ты все равно узнаешь. Дело в том, что я искалечен. Ролло сделал меня таким. Однажды в Англии мы взяли город. Я здорово напился и изнасиловал девицу. Оказалось, что она принадлежала одному из норманнов, и в наказание меня оскопили.

— И после этого ты остаешься у него на службе?

— Почему бы и нет? Мой хозяин не сделал ничего особенного, так принято. А теперь — спокойной ночи. Не бойся, никто не придет и не потревожит тебя. На свете нет ничего более безопасного, чем лагерь предводителя викингов.

Он проводил ее до лестницы и стоял до тех пор, пока она не закрыла за собой дверь.

Прошло немало времени, прежде чем она заснула. У нее перед глазами все время вставали страшные картины. Она вспоминала, как наказывали тех, кто нарушал законы норманнов…

Когда Арлет разбудила Полу, субботний день был в разгаре.

— Ролло велел, чтобы тебе дали поспать как следует, — объяснила она. — Он передает тебе привет и будет ждать тебя через час в доме для купания.

— Где, где? — переспросила Пола. — В доме для купания?

— Да. Ты, наверное, не знаешь, что это такое. Каждую субботу они разводят огонь в купальном доме и сильно топят, пока не станет жарко, как в аду. Потом туда заходят голые мужчины и женщины и долго сидят, обливаясь потом. Когда они чувствуют, что достаточно прогрелись, то выходят и бросаются в воду, ныряют, плавают и снова в жар, потом снова в воду, и так до тех пор, пока не станут по-настоящему чистыми, как они говорят.

— А ты сама там хоть раз была?

— Нет. Господь Бог уберег меня от этого, — замахала руками Арлет. — Я знаю, что омовение предусмотрено для женщин один раз в месяц. А совместные купания Господь категорически запрещает.

Пола расхохоталась и чуть не подавилась завтраком.

— Да, интересно. Но как же тогда Богу пришла мысль, что люди должны жить парами?

Арлет потупилась и стала энергично убирать посуду.

— Мой отец купался только два раза в год. На Пасху и на Рождество. А норманны ходят в свой купальный дом каждую Божью субботу. Раз они так сильно это любят, значит, в этом есть какой-то грех, — заключила Арлет.

— В таком случае я предпочитаю норманнов и их грехи, — весело воскликнула Пола и выскочила из-за стола.

Вопрос теперь заключался в том, что же ей на себя надеть, если все придется снимать. Тунику, может быть? Как вчера. Чего-чего, а нарядов у нее хватало. Пола решила, что посмотрит, как поведут себя в купальне другие женщины. Надо будет — разденется, не велика беда. Ведь ей пришлось оказаться голой не только перед язычниками, но и перед христианами. Ничего не случится, если ее увидят нагой.

Поход в баню стал незабываемым впечатлением. И Пола пожалела, что у нее на родине даже не подозревают о тех удовольствиях, которые дает банное купание. И надо же было оказаться здесь, среди язычников, чтобы этому научиться. Она и представить себе не могла того, что увидела. Перед дверью купальни стояла банщица и выдавала веники. Ролло показал, как надо веником хлестать свое тело. Она захотела попробовать на нем. Он с удовольствием подчинился. Пола хлестала его вовсю, и ей все больше нравилось это занятие, а он знаками показывал, что надо хлестать еще сильнее. Она лупила его по спине и думала, что вот сейчас он ответит за все свои грехи. «Вот тебе за Бауэкс, за все остальное, вот тебе», — мысленно приговаривала Пола. Рядом сидел машк Ботто и забавлялся, глядя на них. В разговоре он смешивал два языка: французский и датский, но Пола все понимала, а остальное ей переводила жена Ботто — француженка, которую звали Адель.

— Давай-ка, отделай его как следует, — смеялся Ботто. — Чем чище он будет, тем приятнее тебе будет с ним в постели. Англичанки просто гонялись за нами из-за того, что мы ходим в баню. После бани можно любую выбирать, и каждая пойдет с удовольствием.

Адель строго посмотрела на него большими темными глазами и не стала переводить его слова.

После того, как они хорошенько прогрелись, надо было нырять в реку. Пола стояла в замешательстве у воды и не решалась прыгнуть, но тут Ролло схватил ее за руку и потащил за собой.

— В реке вода не очень-то, иди сюда.

За баней оказался бассейн, выбитый в скале у подножья горы. Вода стекала в него с самой вершины и была чистейшей. Ролло тут же шлепнулся в воду, она прыгнула за ним. И дико завизжав, испытала настоящий шок — вода была ледяной. К тому же, она не умела плавать. Ролло сначала не обращал на нее внимания, но увидев, что она пошла ко дну, сообразил и нырнул за ней, вытащил, начал трясти и растирать.

— Ты что, тонуть собралась? Ненормальная девчонка! — кричал он. — Завтра же начнешь учиться плавать. Что это за французские графы, которые не учат детей плавать?!

Ролло поставил ее на ноги, она похлопала его по груди, как бы говоря: теперь у нее есть защитник, теперь-то она не утонет. Поле было стыдно за свою неумелость и хотелось отблагодарить Ролло, но она не знала как. В конце концов, она сложила руки, присела на одно колено, склонила голову, затем резко поднялась и поцеловала его прямо в губы. Он все понял и тут же так крепко обнял ее, как никто никогда не обнимал.

После всех этих приключений Пола вернулась к себе и легла на кровать. Баня и купание отняли столько сил, что хотелось отдохнуть. Она почти заснула, когда открылась дверь и вошел Ролло. Он держал в руках корзину с вином и закусками.

— Я принес хлеб и сыр. Бери, если хочешь.

Она попробовала из вежливости, чтобы его не обидеть. Он поднял бокал, выпил сам и дал ей. Затем он опустился на колени возле постели.

Она почувствовала, что пора. Откинув покрывало, лежала перед ним нагая, покорная. Взяв его руку, прижала к груди и сказала:

— Вот, получай девственницу…

Ролло заснул в постели рядом с ней. Пола тоже задремала, довольная и счастливая. Этот варвар и язычник оказался таким замечательным! И хотя опыта у нее не было, она много слышала от своей кормилицы и от других взрослых женщин о зверских повадках мужчин. Но вождь викингов обошелся с ней так бережно, будто с нежным птенцом. Он был так ласков и так умен, что возбудил в ней ответную страсть. Он дал ей почувствовать свою силу и в то же время показал, что она должна руководить им. Он чутко откликался на каждое ее желание. Ее все больше захватывала их близость. Захотелось испытать на себе мужскую звериную силу. Она застыла в его объятиях и открыла глаза. Они встретились взглядами. «Как жалко, что мы не говорим на одном языке», — промелькнуло в ее голове. Но Ролло не нужны были слова. Он все прочел по ее вопрошающему взгляду. Он почувствовал ее желание. Глаза его возбужденно загорелись, и, прищелкнув языком, он подмигнул ей понимающе. Она обняла его за шею, притянула к себе. И испытала все, что хотела испытать. Теперь он спал, положив правую руку ей на грудь. Она разглядывала своего спящего мужа. И этим человеком ее пугали?! Он обладал силой, он был первым среди всех этих мужчин, которые вчера вечером праздновали свою победу. Она вспомнила вчерашний вечер, как все слушали, когда Ролло встал и начал говорить. Она видела, как на лицах появился энтузиазм, воодушевление и с каким восторгом они смотрели на Ролло. Он вскочил на стол, и пиво брызнуло из его рога во все стороны. Все последовали его примеру, стали чокаться, поднялся звон, шум. В какой-то момент от этого дикого веселья ей стало страшно. Здесь, на этом празднике, она чужая, дочь врага. Вот возьмут ее сейчас и принесут в жертву своему богу в благодарность за победу над Бауэксом. Она знала, что норманны иногда убивают своих пленников.

И вдруг Ролло спрыгнул на пол, схватил ее и поднял высоко над головой. «Дева Мария, сейчас меня убьют», — ужаснулась Пола. Ролло два раза обежал вокруг стола, держа ее на вытянутых руках. Все хлопали в ладоши и орали:

— Пола! Пола!

Ее опасения были напрасны. Норманны кричали, одобряя выбор своего повелителя.

И этот грозный вождь, который ни минуты не мог посидеть спокойно, сейчас лежал и спал рядом с нею, как маленький ребенок. Кто из ее близких сможет поверить и понять ее? Она и сама до сих пор не понимала, как это все случилось. Чудо какое-то. Больше, чем чудо!

Когда на следующий день, в воскресенье, Пола проснулась, оказалось, что Ролло и его воины уже уехали. Арлет не знала куда и, как всегда, развела руками.

— Думаю, что разбойничают. Они берут и телят, и свиней, и пшеницу, и вино, — все берут. Запасы они уже съели, нужно ведь чем-то питаться.

— Разве сами они ничего не выращивают? — поинтересовалась Пола.

— Они охотятся в диких лесах, а еще ловят рыбу, когда не воюют. Но выращивать? Вряд ли.

Гораздо обстоятельнее на ее вопросы отвечал Дионисий. Ролло оставил его дома. Хотя сам Дионисий с большим удовольствием поехал бы с норманнами, чем остался бы при ней в качестве переводчика и учителя. Он рассказал, что норманны прихватили с собой своих женщин и детей, многие заняли те дворы и дома, из которых удрали французы. И когда жизнь их спокойна, они растят и пшеницу, и рожь. Но все, что норманны пытаются посеять, их враги, французы, бродящие по лесам, частенько поджигают. Поэтому проще в лесу. Там можно выловить не только диких, но и забредших туда домашних животных, были бы только лук и стрелы. Норманны не так сильны, чтобы жить разрозненно между своими военными лагерями, поэтому и сбиваются все в одно место.

Хотя беседы с Дионисием были ей по душе, тревога не покидала Полу. Она непрестанно обдумывала свое положение. Ее угнетала невозможность поговорить с Ролло на его языке и задать ему несколько вопросов. А так хотелось узнать, жила ли в этом доме до нее другая женщина и что с ней стало? Она и представить не могла, чтобы такой мужчина, как Ролло, жил до ее появления в одиночестве. Хотя и была она дочерью графа из Бауэкса и воспитывалась в строгости, но уже многое начинала понимать. Осторожная попытка выведать что-нибудь у Арлет ничего не дала — та отвечала неопределенно и делала вид, будто забыла французский язык. Ее уклончивые ответы разозлили Полу.

— Не делай из меня дуру, — взорвалась она. — Я не глупее, чем ты. Я тебя прямо спрашиваю: кто был наложницей до меня?

Арлет развела руками:

— Не знаю. Он здесь не так уж давно.

Вскоре Пола узнала, что Арлет была одной из тех первых женщин, которых норманны сделали своими прислужницами. И вполне возможно, что именно Арлет оказывала своему господину особые услуги. Ничего определенного не сообщил Поле и Дионисий, хотя и поговорил с ней на эту тему вполне охотно. Он рассказал, что многие воины из отрядов Ролло были женаты, но не венчаны. Его ближайший друг и доверенное лицо, машк Ботто, крещен не был, как и Ролло, но его женой стала француженка-христианка. Правда, церковь не признавала сожительство христиан с язычниками.

— Как же они могут считать себя женатыми? — не поняла Пола.

Дионисий объяснил, что существует женитьба на датский манер, и ничем она не хуже христианского брака. Ведь не упрекали же Адама и Еву за их сожительство. У них были дети, которые дали жизнь многим поколениям христиан. Да если вспомнить, многие известные мужи имели наложниц, как, например, царь Соломон. Со временем церковь начала признавать подобные сожительства. Вот и святой Павел говорил…

Дионисий увлекся своими рассуждениями, так и не ответил на ее вопрос: женат Ролло или нет? Может, у него в Дании есть жена? Или в Англии? А, может, и там, и там? И почему его жены, если они были у него, не приехали с ним во Францию? Конечно, Полу волновали не столько эти воображаемые женщины, сколько ее собственная судьба. Как она будет жить дальше? Заберут ее из этого дома или нет? Разговаривая с нею, Дионисий, как обычно, жевал свой дурацкий лук; он его сосал, смакуя, и Полу это раздражало. В конце концов, ей удалось повернуть разговор в нужное русло, и Дионисий уверил ее, что Ролло никогда ни с кем не был связан. Конечно, женщин он имел, не без этого. Может, и дети от него у кого-то рождались, кто знает? Но Ролло никогда не говорил о наследнике. Это-то он, Дионисий, знал точно. Так что Пола может быть уверена: всю свою мужскую жизнь Ролло был птицей, парящей в свободном полете. И только здесь, во Франции, вблизи Руана, в этом лагере, он впервые стал называть домом место, где жил. Пола не знала, что и думать. Она была сбита с толку и растеряна. Дионисий принялся ее успокаивать:

— Ты зря расстраиваешься, ведь брак по-датски чем хорош? Его можно расторгнуть в любой момент. Это церковный брак не разорвать, только смерть мужа или папа римский могут освободить жену. А наш машк Ботто может в любой момент выйти на площадь и объявить, что отказывается от своей Адели. И она может сделать то же самое. Правда, женщины редко отказываются от мужчин.

— Ну какая же тогда разница между наложницей и женой на датский манер? — рассердилась Пола и стукнула кулаком по столу.

— Разница есть, и не малая, — живо возразил Дионисий. — Когда мужчина и женщина женятся, они заключают некий договор. Насчет имущества, ну и так далее. Если мужчина разводится с женой, он обязан обеспечить ей приличное существование и удостовериться, что она живет безбедно. И обычно у норманнов никаких проблем не возникает. А вот у христиан все гораздо хуже. Христианские мужья могут выгнать жену и заменить ее на другую — более красивую и молодую. Случается, брошенная жена умирает в полной нищете и не получает от церкви никакой поддержки. Единственно, что она может — так это купить у папы римского за большие деньги разрешение снова выйти замуж.

Во всем этом было много непонятного. Самая главная трудность заключалась в том, что Ролло не говорил по-французски и вовсе не собирался учиться. Пола решила, что ей необходимо как можно скорее овладеть датским. И в скором времени она получила у Ролло разрешение заниматься с Дионисием, когда он будет свободен. Она умела читать и писать, но для изучения датского языка ей нужны были книги, а она не могла найти ничего, что было бы написано по-датски. Ролло никогда не видел книг на датском. Видимо, в Дании писали на латыни.

— Раз существуют книги на французском, — размышляла Пола, — значит, должны быть и на датском.

— Я — датчанин, родом из Халланда, моя земля на самом южном краю большого северного полуострова. Между Халландом и Данией столько же воды, сколько между Францией и Англией. Можно считать, я говорю на одном языке с датчанами и шведами, лишь в произношении разница, — заметил Ролло.

Пола уже выяснила, что Ролло употреблял книги или для растопки очага, или для украшения стен в доме. Ей пришло в голову попросить его привезти для нее книги из какого-нибудь монастыря. Но Ролло заверил, что монастыри и церкви он не грабит. И все же, несмотря ни на что, Пола быстро продвигалась в изучении языка. Она заставила Дионисия заниматься с ней, быстро запоминала слова и фразы, она вцепилась в датский язык со страстью, видя в нем самое надежное средство сближения с Ролло…

Почти целый месяц предводитель викингов отсутствовал. На этот раз Ролло отправился в Англию на помощь к старому другу королю Этельстану. Пола с нетерпением ждала его возвращения. Ее датский успешно продвигался, и ей не терпелось попытаться поговорить с Ролло. И когда он, наконец, вернулся, Пола убедилась, что ее упорство привело к желаемым результатам. Она могла говорить с Ролло на его языке! Появилось у нее и другое основание для гордости и уверенности в себе — она была беременна. Как только Ролло услышал об этом, он обнял ее с такой силой, что трудно было не закричать. В порыве радости он обнимал и тискал ее без конца.

— Все, беру тебя в жены, — объявил он, как только отдышался после первых восторгов. — Ты себя хорошо показала, ты мне подходишь. Но я должен еще поговорить с ярлами.

— Какое им дело до нас? — удивилась Пола.

— По самым важным вопросам мы всегда советуемся. Мы все равны, но я первый по званию, и им всем приходится равняться на меня. Не беспокойся, если они вдруг заупрямятся, я смогу их заставить признать мое решение.

Но Полу тревожило другое.

— Где мы найдем кюре, который согласится нас обвенчать? — спросила она. — Ты же не крещеный.

— Обойдемся без кюре, — ответил Ролло.

— Что-о-о? Тогда наш брак не будет признан ни церковью, ни французами-христианами.

— Мои родители были счастливы без всякого кюре, их родители тоже. Поэтому и мне ни к чему. Ты же не заметишь никакой разницы.

Не стоило продолжать спор. Ведь она его пленница и вполне могла разделить участь Арлет, если бы он так решил. Ролло, однако, не был обычным язычником. Дионисий рассказал: он подарил ценные реликвии собору Святого Вааста, заново отстроил монастырь в Юмиэгесе. Не так уж много, но, по крайней мере, он хочет принести что-то в долину Сены. Он не разбойник. Его люди не разрушают, они отстраивают. Иногда Ролло делился с ней своими мечтами. Несколько туманно он говорил, что видит себя заботливым хозяином французских земель и христианином. Вспомнив об этом, Пола не выдержала и спросила, почему бы ему не принять крещение сейчас, накануне их свадьбы. Он мог бы получить признание христиан и легче добиться того мира, о котором мечтает.

— Не забывай, — нехотя ответил он, — вполне может случиться, что я буду изгнан отсюда вместе со всеми своими людьми. Если я вернусь к себе в Халланд человеком другой веры, нашим богам это не понравиться, и я окажусь между двумя стульями.

Она все-таки решила выяснить все до конца.

— Если у нас будут дети, я захочу их крестить. Ты не будешь возражать?

Он всплеснул руками.

— Крести сколько угодно. Останутся ли они здесь, во Франции, или окажутся за морем, они от этого не пострадают.

Пола собиралась рассказать ему о христианском крещении, но подумала о том, что он может увести ее на свою родину. Там, конечно, холодно, негостеприимно и, наверно, придется стать язычницей. Она опечалилась и приуныла.

— Хорошо, что у нас будет ребенок, — неожиданно сказал Ролло. — После того, как старый Хулк, брат отца, погиб под Актанией, у меня не осталось родственников. Но когда у тебя есть собственная семья и твой род продолжат дети — это здорово…

Ролло сдержал слово — он женился на ней. Созвал своих ярлов и получил их одобрение. Благословение ему давали торжественно, с разными почестями. При многих свидетелях Ролло дал клятву верности своей жене. Она поняла меньше половины из того, что говорили ярлы. Они кланялись ей и улыбались. В качестве свадебного подарка она получила Бауэкс. Это означало, что ей будет принадлежать весь доход от графства, даже если она останется без Ролло.

Вслед за торжественной церемонией началось праздничное застолье. На этот раз Пола сидела рядом с Ролло на таком же, как и он, высоком стуле. Все относились к ней с подчеркнутым уважением. Ролло повесил ей на шею тяжелое золотое ожерелье, на грудь приколол красивую брошь и объяснил, что все это привезено от императрицы из Византии. Каким образом драгоценности оказались в его руках, Пола уточнять не стала. Начали пить за Фрейра и Фрейю — богов викингов. Пола попросила всех выпить за Пресвятую Деву Марию. На столе перед ней поставили маленькую деревянную статуэтку, изображающую обнаженного Фрейра с остроконечным шлемом на голове и с огромным, выдающимся вперед фаллосом. И Пола по обычаю должна была намазать его жиром. Все это ее очень забавляло, она захотела пошутить и шепнула Ролло на ухо:

— Уж лучше бы я все это проделала с тобой.

Но Ролло юмора не понял и, нахмурившись, заметил:

— Я не смеюсь над твоими богами, и ты над моими не смейся.

Маленький старичок, которого Пола раньше никогда не видела, взял у нее статуэтку и передал другим женщинам. Затем подошел к стенному шкафу и извлек оттуда еще несколько фигурок. Ролло объяснил:

— Наши боги должны находится в капище, открытом для всех. Но здесь, в чужих краях я не хочу выставлять их напоказ и позволять всем любопытным судачить о них, поэтому они спрятаны в шкафу. Боги на меня уже обижаются. Поэтому сегодня я показываю их всем.

Пола увидела, как он серьезен, и ей стало стыдно.

— Прости меня. Но ты никогда не говорил о своих богах, ничего не объяснял.

Ролло показал ей на старичка.

— Это наш жрец и колдун Годен. Он молится за нас, следит за обрядами, помнит все старые предания и хранит свитки со священными письменами. Он недоволен мной. Все время упрекает, особенно теперь, когда я взял в жены христианку. Он говорит, что ослабела вера, среди моих людей разброд и шатание и что это плохо кончится.

— А ты веришь Годену?

Ролло как-то замялся и стал объяснять, будто извиняясь:

— Мне кажется, наши боги, в отличие от ваших, не так уж прислушиваются к нашим мольбам и жертвоприношениям. По-моему, им хочется, чтобы мы пореже их беспокоили.

— У христиан только один Бог, — заметила Пола.

— Не скажи. Давай посчитаем: Бог — Отец, Бог — Сын, Бог — Святой Дух, — Ролло начал загибать пальцы, — еще Мария и Петр…

— Перестань, перестань, — перебила его Пола. — Мария и Петр — вовсе не Боги, они святые. А Святой Дух един с Отцом и Сыном. Это единое, Божественное.

— Я слышал, знаю. Как бы то ни было, я пью за них за всех: и за христианских Богов, и за святых. И ничего страшного не будет, если Годен тоже будет жить с нами и исполнять свои обязанности.

— Мне кажется, я Годена раньше не видела. Не он ли, такой недовольный, ходил туда-сюда во время церемонии и никак не мог решить, с нами он или нет.

— Он хотел быть с нами и читать священные тексты. Но я ответил коротко: «Нет». Никаких священнослужителей на моей свадьбе. Ни христианских, ни наших. Я их не пустил, чтобы не возомнили о себе, будто они могут все запрещать или разрешать, как ваш папа римский. Меня разозлило, когда он стал подговаривать ярлов запретить мне взять тебя в жены. А не видела ты его потому, что он недавно вернулся из плена. Французы заперли его в монастыре и пытались обратить в свою веру. Но, в конце концов, его отпустили. Я его выкупил.

Пола слушала и думала, что викинги-иноверцы не пытались обратить ее в язычество. Она молилась и утром, и вечером, и никто не мешал ей. За беседой они не заметили, как Годен затеял что-то новое.

— Что он там делает? — спросила Пола.

— Он разделывает лошадь для жертвоприношения.

Годен держал над огнем статую бога и что-то бормотал, видимо, заклинания. Затем он повернулся и закричал, обращаясь к пирующим. Все встали и взяли свои тарелки.

— Мы должны пойти и попробовать это варево, — сказал Ролло. — Будет хорошо, если и ты пойдешь с нами.

Пола заколебалась, стала искать глазами Адель. Как же она поступает в таких случаях? Но француженки нигде не было. Пола решила остаться на месте. Идти и пробовать языческую жертву было сверх ее сил.

Ролло вернулся с тарелкой недовольный.

— Даже такой мелочи ты не можешь для меня сделать, — сказал он раздраженно.

Пола вспылила:

— Я дочь графа и у меня есть своя гордость, я не язычница.

Ролло со всего размаху швырнул кость на стол, да так, что все вокруг забрызгал.

— А я, между прочим, датских королевских кровей. И имею право рассчитывать на уважение своей жены.

— Боже мой, датские короли! Что ты знаешь о своих корнях?

Так состоялась их первая ссора. За свадебным столом. Все замерли и внимательно следили за перебранкой новобрачных. Она выпила вина, чтобы успокоиться. Оба они были уже немного пьяны.

Неожиданно поднялся Годен, подбежал к Поле и, тыча в нее своим грязным пальцем, что-то стал с негодованием говорить. Ролло рассвирепел. Он вскочил, перелетел через стол, выхватил меч из ножен и в гробовой тишине, потому что все испуганно замерли, развернулся и со всей силой обрушил меч на голову Годена. Все увидели, как отсеченная голова полетела в котел с жертвенным варевом. Ролло подошел к котлу, окунул туда меч и неторопливо вытер его.

— Вот так, — сказал он и вставил меч в ножны. — Теперь я здесь главный жрец. Все согласны?

Он обвел взглядом всех присутствующих, но никто ничего не ответил. Тогда он повернулся к Поле.

— Я хочу попросить прощения у своей жены. Обещаю никогда не заставлять ее поклоняться нашим богам. А теперь давайте-ка вытрем стол и вспомним: сейчас здесь празднуется свадьба.

Он вернулся на свое место и Пола сказала:

— Я всегда буду восхищаться тобой!..

Пришло время, у них родился ребенок, девочка. Она была такой жалкой и слабой, что Ролло захотел от нее избавиться:

— Знаешь что, давай-ка мы ее оставим в лесу.

Пола пришла в бешенство:

— Все правда, все правда, что я слышала о норманнах. Все вы собаки, дикари, настоящие язычники. Ты знаешь, что сказал Иисус? Он сказал: «… пустите ко мне детей, ибо им принадлежит Царствие небесное». Если ты так решил, то я сейчас возьму ребенка, уйду с ним в лес и больше никогда не вернусь. Теперь я понимаю, почему у тебя нет наследников.

Он посмотрел на нее мутными глазами.

— Это наказание за то, что ты смеялась над Фрейром.

— Да? А мне кажется, это наказание за то, что я сама, по доброй воле отдалась тебе. Ребенок царя Давида, у которого было очень много детей, умер, едва родившись. Это тебе известно? Не беспокойся, малютка настолько слаба, что умрет без твоей помощи.

Пола решила послать за Дионисием и попросить его окрестить девочку.

— Я не имею на это права, — ответил монах. — Я могу только как бы предварительно окрестить ее. Если ребенок выживет, кюре должен будет подтвердить мое крещение.

— Разве в Руане есть кюре? — усомнилась Пола.

— С тех пор, как прибыли викинги, никто не решается сюда приехать, — ответил Дионисий.

Через три дня ребенок умер. Ролло ни с кем не разговаривал и был мрачен, как грозовая туча.

Спустя неделю он собрал своих людей и отправился под белым флагом на юг. Дионисий был с ним. Они разбили лагерь на реке Узе, и Ролло послал гонца к архиепископу в Реймс с просьбой о встрече. Когда архиепископ и его свита прибыли, стороны первым делом обменялись заложниками — для надежности. Ролло через Дионисия от имени своего народа просил священнослужителей прибыть в долину Сены. Он сказал, что не понимает, почему в Руане нет епископа.

— Интересно, чья это вина? — удивился архиепископ. — Все знают, что дом епископа в Руане был разрушен пятьдесят лет тому назад и никто не позаботился выстроить его заново.

— Наверно, не это главное, — возразил Ролло. — Чтобы молиться Спасителю, не нужны дворцы.

— Во всяком случае, для службы необходим собор. Вы используете собор в Руане вовсе не по назначению, как я слышал. Там у вас конюшня. Это что, в честь Господа?

— Когда я приехал в Руан, — стал объяснять Ролло, — собор находился в таком запустении, что уже было совершенно все равно, как его использовать. Меня просили установить мир, других целей у меня не было. Когда я пришел туда по просьбе епископа, эта земля получила мир. Но французы все равно не дают нам покоя. Вовсе не моя вина, что все епископы удрали. Несмотря ни на что, я выстроил заново собор Святого Куэна, но до сих пор там нет епископа.

— Епископы были во многих городах, теперь абсолютно разрушенных. Потребуется не меньше полувека, чтобы их восстановить. Вы выгнали и пустили по миру христиан, живших в этих городах. Кто же может подумать, что вам нужны епископы?

Ролло настаивал на своем:

— Я за всех не отвечаю, я говорю о себе и о Руане. Брат Дионисий может подтвердить, что христиане и монахи живут у меня в Юмиэгесе. Им заново отстроили монастырь, и они никогда не слышали ни одного дурного слова ни от меня, ни от моих людей. У меня на службе много французов. Я даже в жены взял христианку. Она родила ребенка, но ей пришлось довольствоваться предварительным крещением. Может, потому наш ребенок и умер? Моя жена хочет, чтобы я крестился.

— Что касается твоей жены, — отвечал епископ, — то ты ее именно «взял». Ваше сожительство не благословлено церковью. А насчет крещения норманнских вождей, у нас свое мнение. Эти примеры всем известны. Вспомни, как вел себя брат твоего отца, старый Хулк. Его восприемником был сам король Одо, но толку от этого крещения не было никакого. Ты ведь знаешь, каким получился тот мир, о котором они договаривались? Разве ты забыл?

— Брат моего отца, Хулк, уже умер и похоронен, что о нем говорить. Разве я на него похож?

— С тобой ли, без тебя, но я точно могу сказать, что ни один француз не живет спокойно в долине Луары или Сены. Если вы, в конце концов, перестанете грабить и будете спокойно сидеть в Руане, то тогда и получите епископов.

— Мне нужен епископ сейчас, и я получу его. Даже если придется схватить одного из вас, — начал угрожать Ролло.

Архиепископ рассмеялся.

— Ты упрям, это всем известно. Ладно, пусть будет по-твоему. Кажется, я знаю одного епископа, который готов стать мучеником. Его зовут Витто.

— Ну хотя бы один, — согласился Ролло. — Прошу только, чтобы он не походил на кислое молоко. А то может случиться, он больше пострадает за свою глупость, чем за свою веру.

Переговоры закончились. Заложники вернулись. Ролло отправился назад успокоенный. Но прошел еще месяц, прежде чем к норманнам приехал Витто и занял тот старый собор в Руане, который Ролло привел в сносное состояние. Он привез с собой несколько помощников. В Руане отслужили мессу. Пола получила духовного пастыря.

Единственное, что сокрушало Витто, — это протекающая крыша. На хорах и над алтарем сделали навес от дождя. Его сшили из парусов. Надо было покрыть крышу заново, и Ролло решил расплатиться за строительство награбленным у французов добром.

— Скоро все будет нормально, — обещал он, — вот увидите…

Увлеченные новыми заботами, Пола и Ролло оправились, пришли в себя после переживаний, связанных со смертью девочки. Пола видела, сколько стараний приложил Ролло, чтобы найти епископа для Руана. Она понимала, что все это он сделал ради нее, и была ему благодарна. Но их жизнь не стала безоблачной. Их ждали другие испытания. Когда Пола в следующий раз ждала ребенка, у нее случился выкидыш. Чтобы не расстраивать жену, Ролло не сказал ни слова. Пола решила поговорить с епископом и отправилась в Руан. Выслушав ее рассказ, Витто сказал:

— Наберись терпения, дочь моя. Ты не должна воспринимать это слишком тяжело. Вы живете в грехе. Но Господь видит, что ты не могла иначе. У тебя не было выбора. Потеря ребенка — не наказание, может, это проверка чувств Ролло, и все свершается для того, чтобы он сильнее захотел принять крещение. Его любовь к христианке должна привести его на истинный путь, он изменится.

Пола сидела, тупо уставившись в пол и машинально рассматривала рисунок на керамических плитках. Каждый второй квадратик был черным. Она никак не могла их сосчитать. Шесть черных, семь белых в длину и то же в ширину. Боже, почему дьявол посылает ей такие мысли сейчас, когда она должна все внимание сосредоточить на словах Витто!

— В одном я еще не призналась, — тихо сказала Пола. — Я никогда не оказывала сопротивления Ролло. Я ему отдалась по доброй воле, по собственному желанию. Ведь это грех.

Она ждала ответа, боясь поднять глаза.

— Я очень рад, что это так, — услышала она ласковый голос Витто. — Было бы гораздо хуже, если бы этот норманн был тебе противен.

Она с облегчением вздохнула и впервые смело взглянула в лицо Витто.

— Я выслушал твою исповедь и теперь даю тебе отпущение грехов.

Направившись к маленькому алтарю, он знаком пригласил ее следовать за ним. Пола опустилась на колени, а Витто читал перед нею молитвы. Когда рука епископа опустилась на ее голову, Пола испытала чувство облегчения и успокоения. Слезы сами полились из глаз. Как же глубока в ней потребность в этом таинстве, в этой благодати! И как грешно убивать в себе тягу к святому.

Она, потянувшись за рукой епископа, поцеловала его кольцо. Ей хотелось целовать еще и еще, но он мягко отстранился и помог ей подняться с колен.

— Иди с миром, дочь моя, и пребывай в Божьей благодати. Приходи снова, как только тебе понадобится. Я очень рад, что Господь сохранил твое сердце. Скорее всего, кто-то горячо молится за тебя.

Эти слова больно кольнули ее.

— Я тоскую по своим родным, по своему брату Бернару, — призналась Пола, — и так хочу передать ему привет.

Епископ, слегка прикоснувшись к ее руке, тихо произнес:

— Я понимаю и попробую сделать все, что от меня зависит. А в следующую пасху я надеюсь крестить твоего ребенка. Сильного, живого ребенка.

Пола посмотрела на него с удивлением. Как же епископ мог говорить о таком? Но, справившись со смущением, она низко поклонилась и вышла на солнечный свет…

На следующую пасху епископ действительно крестил крепкого, голосистого ребенка Ролло и Полы, очередную девочку. Если Ролло и был чем-то недоволен, то хорошо это скрывал. И речи не было о том, чтобы отдать ребенка на съедение диким зверям. Наоборот, он подолгу играл с девочкой, забавлялся ее повадками.

— Ну и сильные же у нее ручонки, — восхищался он, когда малышка вцеплялась ему в нос.

Усаживая ее к себе на колени, Ролло частенько приговаривал:

— Это моя дочь, и назовем мы ее Герлог в честь моей матери.

Пола не возражала, хотя считала, что имя для ребенка должно выбирать по имени святого, в чей день ребенка крестят. Поле нравилось, что отец называл девочку своей наследницей, что захотел дать ей имя своей матери. Она уже подобрала другое имя, оно вертелось на языке, но она промолчала. Ролло, вождь норманнов, теперь имел наследницу. Конечно, лучше бы родился сын, наследник, Пола понимала это не хуже Ролло и надеялась, что еще родит сына. В следующий раз надо спросить епископа Витто, какому святому молиться, святому Мартину или Верту? Нет, он, пожалуй, покровительствует тем, кто несчастлив в браке, к нему не стоит обращаться. «Сколько еще всего на свете, чего я не умею, — думала Пола. — Если бы жива была мать в те годы, когда я росла! Мать многому бы научила».

Ролло собирался крестить девочку по-своему, по-датски, то есть окунать в воду. Но Пола сумела уберечь дочку от этого. Христианское крещение тоже с водой. Сколько можно студить ребенка? Однако ей не удалось избежать другой процедуры: только что окрещенная малютка должна была слизнуть соль с меча вождя. «Господи, — думала Пола, — зачем это такой крошке, что за дикие обычаи?» Но Ролло придавал этому большое значение, и пришлось подчиниться.

После того, как были выпиты чаши по поводу крещения, Ролло сел на коня и куда-то ускакал. Он не знал, что с ним происходит, но чувствовал какую-то непонятную печаль, смешанную с радостью. Ему надо было остаться одному и забыться.

Глава III

Ролло направился к ближайшему лесу. Почти так же, как море, лес был неотделим от лучших минут его жизни. Ролло опустил поводья. Конь неспешно двинулся по заброшенной дороге, через проломанный мост над заросшей речушкой, по просекам и тропинкам и иногда забирался в такую гущу орешника, что приходилось согнуться, чтобы ветки не хлестали лицо. Сквозь раскидистые кроны дубов и буков пробивался тихий торжественный свет. Сухое дыхание золотисто-розовых сосен смешивалось с запахом можжевельника и диких цветов. Лесное безмолвие успокаивало круженье сердца. Ролло думал о своей жизни. Кто он? Изгнанник? Чужеземец? Грабитель и разбойник, который прожил добрую половину жизни, но так и не приобрел хотя бы какого-нибудь маленького городка, который стал бы его собственностью? Конечно, он богат, а вот наследника боги не дали. К тому же, почти все, что он добывал, моментально исчезало. Никто после его смерти не поведет за собой викингов и не напомнит ярлам, кто был Ролло. Конечно, теперь у него есть дочь, но ведь это совсем другое дело. Был бы сын! Уверен ли он, что у него нет сыновей в тех землях, которые он завоевывал? Он нигде не оставался так долго, чтобы дождаться рождения своих детей. Никто из женщин не придет и не покажет Ролло его ребенка. Женщины? Да, честно говоря, он имен-то их не помнит. Пожалуй, остались в памяти лишь те, которых он хотел, но не сумел получить. Неужели о такой жизни он мечтал, когда отправился на Запад со своими людьми? Может, вовсе не нужно было садиться на корабль, куда-то плыть, разбивать лагеря? Он мог бы совершать дерзкие вылазки каждую весну, все захваченное привозить домой и охранять мирную жизнь во владениях своего отца. Мог взять жену, которая нарожала бы ему сыновей, дочерей, если бы…

Когда отец Ролло был в силе, Халланд считался частью датского королевства, но сохранял независимость. В свою очередь, у Дании и Норвегии очень долго был один король или кто-то из королей отвечал за оба королевства; порой было не совсем понятно, какой конунг на самом деле управляет, датский или норвежский. Иногда король Дании или король Норвегии сам называл себя главным. Так кто же правил страной, когда отец Ролло, Гудторм, получил Халланд в наследство от своего отца? Гудторма называли ярлом, но чьим он был ярлом? Ни один из королей не признавал его. Ему ни разу не удалось пожать руку ни одному конунгу. Король Йорик II, владевший датским троном, знал Гудторма как сына своего брата. Но когда Гудторм не ответил послам Йорика и не явился к нему на поклон, осведомители Йорика донесли, что у Гудторма большое войско и что оно не даст в обиду своего хёвдинга. Йорику пришлось смириться. Гудторм остался полным хозяином в своих владениях. Люди Гудторма не зевали и не очень-то ценили родственные отношения с конунгом. Йорик не стал лучше относиться к племяннику после того, как Гудторм начал укрывать молодых датчан, которых король хотел изгнать из страны. Датские острова были перенаселен, так же, как и Скона. Там собралось столько народа, что король и датские ярлы решили кидать жребий и таким образом определять, сыновья каких крестьян должны покинуть страну. Некоторые изгнанники садились на корабли и переплывали в Халланд к Гудторму. В это время оба сына Гудторма, Ролло и Гурим, были уже достаточно взрослыми. Они поддерживали отца и обещали изгнанным датчанам всевозможную помощь.

— Вы имеете такое же право на датскую землю, как и все остальные, — говорили Ролло и Гурим. — Так что идите к нам на службу, мы вооружимся и вернем то, что по праву является вашей собственностью.

Вскоре после этого умер Гудторм. Сыновья выпили прощальную чащу над его могилой. Они уже знали, что король Йорик готов напасть на них, чтобы подчинить себе Халланд. Ну что ж, нападение — лучшая защита. Вместе с изгнанными с островов датчанами Ролло перебрался в Скону и, сжигая и разрушая все на своем пути, добрался до Бьерехалвена, где устроил жуткое пожарище до самых Шетландов. Таким образом, Йорик был лишен каких бы то ни было преимуществ. Король послал огромные силы против Ролло и Турима. Два войска сражались несколько суток. Но люди из Халланда лучше знали местность. Король оттянул войско за крепостные стены. Ролло и Гурим похоронили только своих мертвых, но тех, кто пал со стороны короля, оставили непогребенными.

Немного-немало, а борьба продолжалась пять лет. И было совершенно непонятно, кто побеждает, И ни конца, ни края этим боям не было видно. Ролло был старше, поэтому Гурим стал при нем машком. Братья не обладали достаточной силой, чтобы прийти в Данию и уничтожить Йорика. Без помощи извне они не могли победить, и все-таки хотели самостоятельно разобраться со своим родственником. Да, конечно, хотелось бы заключить мир. Но как? Какой мир? Это было нелегко просчитать. А датский король и его люди и слышать не хотели о мире, предпочитая умереть. Но вот приехал посол от короля Йорика и обратился к Ролло.

— Король Йорик посылает вам такое приветствие: оба мы были бы счастливы, и ты, и я, если бы наша дружба восстановилась и мы не воевали бы друг против друга.

Надо же, король сам предложил то, о чем они мечтали. Вот удивительно! Ролло поспешил принять предложение короля и сказал, что, как только взойдет солнце, мир будет заключен. Он предложил королю остановиться в Лагахольме, но Йорик предпочел лагерь к югу от порта. Враждующие родственники встретились, обменялись дорогими подарками и заключили мир. Пировали по этому случаю на берегу, так как ни один дом не мог вместить огромное количество гостей. Когда торжество закончилось, Ролло и Йорик разошлись каждый в свой лагерь.

Той же ночью, в самые темные часы, король напал на Ролло и Гурима. Братья были совершенно не готовы к нападению; не могли даже сообразить, откуда пришла беда: были ли это люди короля или кто-то еще вероломно решил застать их врасплох. Но несмотря на внезапность, нападающим пришлось спасаться бегством. Ролло со своими людьми погнался за ними, чтобы узнать, кто же этот враг и не нуждается ли король в помощи, если на него тоже напали. Йорик отвел свои войска глубоко в лес. Доверчивый и наивный Ролло увлекся погоней и ничего не заподозрил. Его лагерь был подожжен, а сам он оказался в окружении. Его люди падали один за другим. Когда был убит Гурим, Ролло, собрав последние силы, ушел с теми немногими, кто уцелел. Йорик начал сжигать города и деревни и подчинять себе все новые и новые земли.

Ролло же со своими людьми добрался до шести спрятанных кораблей и поплыл на север.

В датской земле мира не было, возвращаться туда было невозможно. Переходить под власть шведского короля тоже не хотелось. Они залечивали раны, а к ним подтягивались ранее высланные Йориком датчане. Ролло не слишком благосклонно относился к новоприбывшим, потому что большое войско труднее прокормить. Он очень ослабел из-за тяжелых ран и больше спал, нежели бодрствовал. Во сне ли, наяву ли, но он услышал голос:

— Ролло, вставай, приободрись и плыви за море в Англию!

Эта мысль и раньше приходила ему в голову, но только теперь она превратилась в реальный план. Шесть кораблей с вооруженными людьми сумеют добраться до Англии!

На берегу их ждали тяжелые битвы. В Англии им вовсе не обрадовались. Ролло нечего было терять, кроме жизни, и он сражался до тех пор, пока англы не обратились в бегство. Ролло преследовал их и многих взял в плен; потом направил посла к английскому королю с обещанием освободить пленников в обмен на разрешение перезимовать здесь. Весной они двинутся дальше. Ведь бедные датчане, изгнанные своим конунгом, были вынуждены вступить в бой, на самом деле ничего не имея против англичан.

В Англии, где пришлось коротать зиму, увидел Ролло вещий сон.

Он оказался в удивительном французскомгороде, высоко на горе. Здесь ему хотелось бы жить! Очарованный, он бродил по улицам и находил все вокруг необыкновенным и замечательным. Странно только: нигде не было ни души. Он продолжал идти вдоль городской стены, восхищаясь башнями, укреплениями, домами, замками. Что это за город? Залюбовавшись узорчатыми воротами, он вдруг почувствовал, как у него чешется все тело. Разорвал рукав и увидел уродливые пятна проказы. Насколько он знал, нигде поблизости прокаженных не было. Может быть, спасаясь от этой неизлечимой болезни, жители убежали из города? Ему стало страшно. Он стал взбираться в гору, не переставая чесаться, расцарапав руки до крови, и вдруг услышал журчание ручья. Чем выше, тем отчетливее слышался шум воды. Вскоре он добрался до источника встал на колени, чтобы напиться, и увидел свое отражение: покрытое струпьями обезображенное лицо и испуганные глаза. Вода источала благовоние. Такого душистого, дивного аромата он раньше никогда не знал. Ролло опустил руки в воду, не холодную, но бодрящую, освежающую. Зачерпнул и начал жадно пить. «Боже мой, — подумал он, — может быть, эта вода излечит меня?» Он знал, что прокаженные не имеют права не только окунаться, но даже находиться возле воды. Ролло огляделся. Никого не видно. Тогда он разделся, вошел в источник и готов был остаться в нем навсегда. Снова посмотрел на свое тело, которое, как плесенью, заросло кошмарными пятнами проказы, нырнул и опустился на дно. Но поток вытолкнул его наружу. Он лег на спину, расслабился, затем оглядел себя. Боже правый! Пятна и язвы исчезли. Ролло быстро выбрался на берег и стал ждать пока успокоится вода, чтобы посмотреть на себя. Увидев, что лицо стало совершенно чистым, он бросился на землю с радостным смехом:

— Боже, я нашел животворный источник!

Он посмотрел вверх и увидел собравшуюся над ним огромную стаю птиц. Они были и вокруг него, казалось, их здесь тысячи тысяч. Некоторых он узнавал, другие были ему незнакомы. Маленькие и большие, черные и красные, желтые и зеленые, оранжевые, синие и коричневые. Но самое удивительное: у многих одно крыло было красное, а остальное оперение — белое. Опасливо глядя на них, он думал: «Неужели они хотят напасть на меня?» Нет.

Они все стремительно спустились в источник. Сразу все. И тогда источник превратился в огромное озеро. Птицы копошились, барахтались, ныряли, хлопали крыльями, зарывались в воду. Вдруг все их красные левые крылья стали белыми. Птицы вылетели из воды, и озеро вновь стало тем же маленьким источником, каким было раньше. Плотным-плотным кольцом птицы окружили воду, сидели, ничего не боясь, словно Ролло здесь и не было. Они хлопали крыльями, чистили перышки, сушились. Орлы, голуби, какие-то мелкие птахи и соколы — хищные птицы. Это удивительное и потрясающее зрелище вдруг стало привычным, обыкновенным, и он уже не видел в нем ничего замечательного. Он просто смеялся, и ему было очень хорошо. Неожиданно и незаметно что-то произошло. Гора проросла кустами, усеянными ягодами и плодами. Птицы стали клевать их, и ни одна не пыталась ничего отнять у другой, всем всего хватало.

Ролло умиротворенно наблюдал, как они лакомятся, все в мире и согласии. Затем птицы стали собирать прутики, листики, перышки и строить гнезда. Они сидели на деревьях, на кустах, на траве без всякого страха, рядом с ним, так что он мог протянуть руку и потрогать их.

И тут Ролло проснулся: «Боже мой, что означает этот странный сон?» Он рассказал своим друзьям. Но никто не мог вразумительно объяснить. Зато среди пленников нашелся монах, который попытался растолковать значение сна.

— То, что поднимается к небу, французская гора — это церковь. Источник — крещение. А проказа, которая была на твоем теле — твои грехи и та грязь, которая смоется при крещении. Птицы с пурпурными левыми крыльями — твои воины с мечами и щитами, твой народ, который идет за тобой. Еда, которую им дали, — причастие, а гнезда — города, которые вы будете снова отстраивать на завоеванной земле. Множество птиц означает, что за тобой пойдет и в твоем царстве будет жить и подчиняться тебе множество народа.

Монах произнес еще много-много красивых слов, толкуя его сон. Он говорил о земле под названием Ханаан. И все из Священного писания. Ролло считал, что в это нельзя верить, но, несмотря ни на что, странный сон превратился для него в путеводную звезду: Франция стала той землей обетованной, которую ему предназначил христианский Бог. Наверное, поэтому, когда Ролло впервые плыл по Сене и увидел Руан, ему показалось, будто он вернулся в свой сон. Он узнал эти места. Вдруг на склоне горы на мгновенье мелькнуло виденье дивного города с узорчатыми воротами. А на самом деле возле реки громоздились руины.

Мысль о крещении заинтересовала Ролло, но он сомневался. Было еще одно знамение. Он возвращался в лагерь после очередного набега на восточные графства. Вдруг перед самым носом своего корабля он увидел деву-воительницу в красных одеждах, валькирию, помогающую героям в битвах. Она подняла руку, как бы приказывая продолжать поход. Но когда уже нельзя было повернуть назад и грести против течения, дева исчезла. Можно ли верить валькирии? К чему завоевывать все новые и новые земли? Он мечтает о мире. Он хотел бы поселиться на берегах Сены, здесь, на этой земле. Может быть, он должен вернуться в Халланд или на Датские острова, победить Йорика и стать королем? Но Йорик давно мертв, и кто теперь правит в Дании — неизвестно.

Ролло стоял на распутье: не верил в языческих богов своего отца и не искал всем сердцем христианского Бога. Он был беззащитен и словно четыре лошади рвали его, тянули в разные стороны света. Так куда же поведет Ролло его судьба? И где осталась душа его убитого брата Гурима, над которым Ролло не совершил ни языческой тризны, ни христианского отпевания?

На этот раз Пола родила сына. Грозный вождь викингов был счастлив сверх меры. Он без устали показывал всем своего наследника и надеялся, что богиня Фрейя будет оберегать новорожденного.

— Счастье не обошло меня! Несмотря ни на что!

Громкий возглас отца разбудил ребенка. Пола хотела успокоить и укачать младенца, но Ролло не мог расстаться с малышом, ему хотелось с ним играть и разговаривать.

— Теперь буду придумывать подходящее имя, — кричал Ролло. — Моего отца звали…

— Нет! — перебила его Пола. — Теперь мой черед выбирать. Мы назовем его Гийом в честь отца моего отца.

Ролло почесал в затылке и сказал:

— Вряд ли я или кто-нибудь из моих воинов сможет такое имя выговорить.

— Гийом — то же самое, что Вильгельм по-датски, — объяснила Пола.

— Так давай и назовем его Вильгельм!

Пола была довольна. Несмотря на то, что имя ребенку дается во время крещения, она сумела все решить заранее.

Вильгельм воспитывался в Руане, куда, благодаря стараниям епископа Витто, переехала Пола. Когда епископский дворец был отстроен и в соборе появился потолок, епископу удалось уговорить Ролло позволить его семье жить рядом с дворцом епископа.

— Мне кажется, что твоим детям не хорошо расти среди воинов и лошадей. Не так уж это здорово и для семьи, — сказал епископ.

Ролло не мог понять, что не устраивает Полу в военном лагере. Все его люди и их жены довольны. Но Пола, конечно, другое существо. Она — графская дочь и имеет право выбирать. Странно, почему Витто сказал «твоим детям»? Конечно, дочери, может быть, и не очень хорошо жить в лагере хёвдинга, но для сына нет ничего лучшего, чем с пеленок играть с оружием. Однако Пола получила дом в Руане.

— Мне и самому хороший дом не помешает, — сказал Ролло. — Со дня надень французский король пожалует, чтобы заключить мир. Мне хотелось бы выпить вместе с ним стакан вина и устроить его на ночь по-королевски. Но жить в городе постоянно — омерзительно…

Ролло потратил много денег на строительство собора и выделил большую сумму на церемонию крещения сына. Архиепископ Реймский щедрость ценил, и Ролло рассчитывал получить его поддержку, если понадобится. Долина Сены уже много лет находилась в руках викингов, и большинство жителей пришло сюда вместе с ними. С помощью епископа Витто Ролло надеялся возобновить переговоры с французским королем и получить от него в лен, — в наследственное владение, — завоеванные викингами земли. За это он обещал защищать короля и сохранять в стране надежный мир. До сих пор ничего не получалось. То ли послы не умели как следует объяснить королю, что хочет Ролло, то ли французский король не хотел выслушать послов, но Ролло так ни разу и не узнал мнения короля. Лишь однажды пришел ответ: «Когда король сочтет нужным, тогда, может быть, он одного из своих вассалов пошлет к Ролло, чтобы наладить отношения». Противостояние викингов и французов продолжалось. Тупое и постоянное. К сожалению, епископ Витто был уже стар, и слово его для французского короля весило не больше перышка. Но Витто был знающим и проницательным человеком и объяснил Ролло, что происходит на самом деле.

— Французский король — едва ли не самый последний во Франции человек. С ним бесполезно говорить о мире. Настоящая власть находится в руках вассалов, графов и герцогов. Самый главный из них — Роберт, герцог Французский и граф Парижский.

Было непонятно: с кем все эти графы и герцоги? Они друг за друга или за короля? Всегда кто-то, где-то, с кем-то воюет. Когда король просит их объединиться против норманнов, они этого не делают. Ролло уже давно убедился, что именно разобщенность французов позволяет ему удерживать под своей властью долину Сены. Но только сейчас он в полной мере осознал, насколько слаб король Франции. Карл Простоватый не в состоянии собрать войско, поднять людей, ему самому приходится просить, унижаться, ставя на карту жизнь и честь всей Франции. Как правило, это не помогает. Когда на границе возникает опасность, все графы и герцоги начинают защищать только свои маленькие владения; на Францию им наплевать. Ролло хотел заключить договор с французским королем. Мудрый Витто дал ему дельный совет:

— Не думай ты о короле. Лучше обрати свое внимание на герцога Роберта Французского, он имеет гораздо большую власть и влияние. И, может быть, герцог как раз и убедит короля отдать тебе то, что ты хочешь.

Вскоре епископ упал с лошади и умер. Но он успел отправить несколько писем Полы к ее родственникам. Сначала никакого ответа не было. И лишь когда родился Вильгельм и Пола послала очередную весточку, пришла записка: «Все мы рады, что Пола жива и здорова, и желаем ей многих лет жизни». Про ребенка — ни слова…

Беда не приходит одна. Брат Дионисий, переводчик и преданный помощник Ролло, был оставлен заложником у французского короля во время одного из длинных и безрезультатных переговорных раундов. Дионисий умер в Лионе, так и не дождавшись освобождения. Ролло потребовал:

— Верните мне его тело, иначе я не отдам вам ваших французов-заложников.

Посол французского короля был в изрядном затруднении и сказал, что Дионисий уже похоронен, а тело нельзя выкапывать из могилы. Ролло не поверил; его послы поехали в Лион, чтобы выяснить правду. Они рассказали, что Дионисий умер мученической смертью. Французы пытали его как перебежчика и хотели выведать секреты норманнского войска. Поэтому и похоронили его так спешно…

— Французский король заплатить мне за его мучения! — И Ролло в гневе приказал ослепить трех французов, которые были его заложниками, а четвертый пешком повел своих несчастных товарищей домой в Лион. В переговорах между королем Карлом Простоватым и хёвдингом Ролло наступил долгий перерыв.

Пола тяжело переживала гибель Дионисия, своего любимого евнуха, учителя и друга. Витто тоже уже не было в живых. А те епископы, которые после него появились в Руане, были ей не в радость. Они относились к ней как к отступнице. Наверное, она и была в чем-то виновата. Ее так огорчала гибель Дионисия, она была до того расстроена и раздражена, что всю свою горечь обрушила на новых священнослужителей.

— Мне стыдно становится, что я христианка, — говорила Пола. — Я вижу, с какой жестокостью относятся христиане к своим единоверцам. Много раз в детстве я слышала рассказы, как язычники под влиянием евангельских заповедей принимали христианство. «Посмотрите, как они любят друг друга!» Да ничего подобного! Кто замучил Дионисия? Я буду права, если скажу Ролло, чтобы он всех вас выгнал из Руана и продолжал поклоняться своим языческим богам: Одину, Тору и Фрейру.

Пола пожалела о своих словах и попросила прощения. Но ее так никогда и не простили, несмотря на то, что она усердно и ревностно выполняла все обряды, много молилась, делала богатые подарки монастырям и соборам.

Прошел год. Герлог и Вильгельм росли. Они были счастьем Полы. Но мир так и не наступал, война прерывалась лишь на короткое время. Враги сжигали своих мертвецов или хоронили их, вооружались, объезжали новых лошадей, рожали детей и ждали следующего похода. Часть города Ролло перестроил. Он укрепил Руан новыми крепкими стенами. Многие ярлы построили себе подобия домов, но никто из них не жил настоящей оседлой жизнью. Пола помнила, какое удивление вызвал ее приказ посадить в Руане яблоневый сад.

— Ну конечно, ты же отсюда родом, — говорили норманны.

Все они жили одним днем. В любую минуту были готовы сняться с места и двинуться в путь. Единственным человеком, который жил несколько по-другому, был Ботто. Он обосновался в Бауэксе и отстраивал поверженный город, ее свадебный подарок. Он приезжал в Руан и каждый раз с горящими глазами рассказывал о своих успехах.

— Скоро Бауэкс станет в сто раз лучше и красивее, чем раньше.

Многие датчане помогали Ботто.

— По-французски в Бауэксе больше не говорят, — заявлял Ботто гордо, — за исключением моей жены и некоторых других француженок, тоже взятых в жены моими воинами. Ты, Пола, должна приехать и посмотреть, я ведь все это делаю ради тебя.

— А что может подумать Адель, как ты полагаешь, если я приеду в Бауэкс?

Он выпил из рога, долго молчал, прежде чем ответить.

— Ты знаешь, только ты так думаешь, что Адель тебя не любит, — ответил он, утирая рот рукавом. — Она скучает без тебя, только тяжело переживает, что ты — графская дочь, а она сама — низкого происхождения. Адель почему-то никак не может понять: все люди равны. Мы, викинги, в этом уверены. Когда я ей говорю, что я настолько же хорош, насколько и твой отец — граф, она смеется надо мной.

— Может быть, я такая же дура, как Адель. Но объясни мне, почему норманны держат рабов, а сами говорят о каком-то равенстве.

— Это само собой, — ответил Ботто. — Сначала самые бедные крестьяне, потом воины и ремесленники, а потом тот, кто сверху: ярлы и тот, кто на них похож, — он руками показал, какой огромной может быть разница между людьми. — Совершенно естественный порядок. Рабы могут откупиться и стать свободными или каким-то образом заслужить освобождение. А воин может так себя проявить, что будет настолько же почитаем, как ярл или граф. Все зависит от удачи и сообразительности. Например, какой-нибудь графский или королевский сын может пасть так низко, что ему никогда больше не подняться, независимо от того, кто его отец. Я хочу, чтобы ты знал: я считаю Ролло самым великим вождем викингов. При этом не считаю себя хуже. Я такой же, но он все-таки — высочайший хёвдинг. А я, между прочим, никогда не позволю никакому французскому герцогу смотреть на меня через плечо.

Он выпил еще. Она с трудом сдерживала смех. «Дева Мария, эти норманны, они так пекутся о своей чести, что из-за любого пустяка хватаются за меч. Шуток они не понимают, насмешки смывают кровью». И Пола вспомнила, как Ролло возмущался, когда она позволяла себе дурачиться или неуважительно говорить о его богах. А этот случай с молодым воином? Свейн пошутил, задев достоинство Ролло. Все хохотали. Ролло окаменел, а Свейн все продолжал смеяться. Когда Ролло поставил свой кубок и яростно уставился на него, было уже поздно.

— Хорошо, над чем же ты смеешься?

— Все смеялись, — Свейн пожал плечами и сделался тише воды, ниже травы.

— Я не смеялся, — продолжал Ролло. — Как ты думаешь, почему?

— Я не зна-а-аю. Это ты должен сам знать, почему смеешься или не смеешься.

— Хорошо. Отвечай, почему ты смеялся?

— Я смеялся потому, что другие смеялись.

— Без всякого повода? Ты не знаешь, почему все смеялись? Так, что ли?

Свейн уже начал понимать, что Ролло говорит всерьез.

— Да-а-а, я просто не смог удержаться и расхохотался.

Ролло поднялся, подошел к Свейну, обвел рукой весь зал и сказал торжественно:

— Ты думаешь, эти воины могут вдруг расхохотаться ни с того, ни с сего?

— Не-е-ет, ну-у-у. Может быть, так получилось…

— Свейн Сонисон, — прервал его Ролло, — можешь взять свое оружие, но лошадь оставь. Ты должен покинуть нас. Ты все понял?

Да, Свейн все понял, и никто из воинов не посмел встать и защитить его. Пола тоже не смогла ничего сделать. Она понимала, почему Ботто считает Ролло самым великим хёвдингом. Потому что он был человеком железной воли, и она сама не раз это почувствовала…

Теперь я, Хейрик, все-таки должен кое-что объяснить. Хочу попросить у вас минутку внимания. Пола, которая никогда не была с Ролло ни в одном походе, конечно же, не могла понять, почему он пользуется такой беспрекословной властью и таким уважением. За год я слышал про хёвдинга много рассказов от машка Ботто, хотя о самом Ботто я еще не говорил вам ничего, что несколько умаляет его значение. Однако хочу отметить: Ботто был одним из главных людей при Ролло, и надо отдать ему должное, всегда выполнял свой долг молча и никогда не поднимал вокруг себя никакой шумихи. Ботто, как никому другому, был известен секрет Ролло. Во всех набегах и сражениях он всегда был рядом с Ролло. Вот что рассказывал мне Ботто:

— В самом начале ничего такого примечательного в Хрольве не было, но он вел наш корабль и был более умелым и добросовестным, чем кто-либо другой. Он знал, когда следует быть мягким и добрым, а когда твердым и жестоким. Сначала мы заметили его удивительную гибкость, умение поладить с англичанами. Когда он описывал наши несчастья, то было такое впечатление, что даже стены вот-вот начнут рыдать. «Серебряный язык» — так мы стали называть Ролло. И еще: когда он слушал кого-то, то всегда делал это с удовольствием и все понимал, даже если говорил чужеземец. «Толмачи могут быть разными. Важно научиться понимать самому», — так он считал.

Я спросил Ботто:

— Неужели ты думаешь, что только своей красивой речью один человек может объединить десятки тысяч людей и заставить их подчиняться?

— Нет, конечно, все произошло после того, как Хрольв увидел вещий сон. Очень он верил в этот сон и стал похож на самого бога Тора, борца с великанами, могучего защитника слабых. Хрольв сражался с нечеловеческой силой, никто из нас не подвергал себя таким опасностям. Мы никогда не забывали, что тоненькая ниточка нашей жизни в любой момент может оборваться. Хрольв вел себя так, будто точно знал, что бессмертен. Он стремился добиться исполнения своего сна. И все, за что бы он ни брался, получалось замечательно. Так же, как и все, что он бросал, было обречено. Но самое главное — у него было бездонное везение в бою. О нем ходили легенды, мол, боги сделали его неуязвимым. Кто же не пойдет за таким хёвдингом и не будет сражаться рядом с ним?

Но несмотря на то, что за ним пошли очень многие, достичь цели было нелегко. Все было непросто. Хрольва мучили сомнения. Иногда он был готов броситься обратно в родные места. Однажды вышло так, что вместо Сены мы поплыли по Шелде. Как могла произойти такая ошибка, никто не знал. Какие-то сверхъестественные силы вели нас.

Хрольв ни за что не хотел признаться в своем промахе. Время шло, было потеряно много людей. Это случилось, когда он соединился с братом своего отца, который прибыл с огромным войском.

Ботто замолчал и погрузился в воспоминания. Я заметил, что он на протяжении всей своей жизни всегда называл Ролло только Хрольвом…

Рассказ Ботто о Бауэксе поразил Полу и произвел на нее такое сильное и глубокое впечатление, что она начала скучать. Она почувствовала: ей неудержимо хочется побывать в городе своего детства.

— И зачем тебе понадобилось вдруг ехать так далеко? — спросил Ролло.

— А ты как думаешь?

— Детей, значит, оставишь одних?

— Дети в надежных руках.

— Ты подвергаешь себя большой опасности, французы могут напасть неожиданно.

— Конечно, я одна не поеду. Твои норманны, кажется, уже заскучали, последние месяцы не было никаких боев.

Ролло понял: деваться некуда. Пола настроена решительно. Он сжал ее в объятиях и сказал:

— Хорошо. Я поеду с тобой. Давно не бывал в тех краях.

— Вот и договорились, — ласково ответила она.

Пола поняла, что он не хочет подвергать ее опасности, заботится о ней, и это согрело сердце. К тому же, она поедет на Монпти, своей любимой лошади, которую подарил ей Ролло. Сам он имел коня по кличке Гранд Сильный, а Малышка Монпти была домашней лошадью. Пола никогда раньше не ездила вверх по Сене без охраны, и никогда одна не выезжала из лагеря. Ролло все время ее пугал. Если поедет без охраны, могут или ограбить, или украсть, а может случиться, что французы захватят ее как заложницу, так как знают, что он выкупит жену за любые деньги. Поэтому Пола всегда ограничивалась лесами вокруг Руана или, в крайнем случае, скакала до Юмиэгеса. Она знала каждый камень, каждое деревце на этом пути, и ей не терпелось выбраться куда-нибудь подальше, в новые места. Теперь они собрались в далекий путь, и Пола радовалась. Их сопровождал большой отряд. Сначала ехали вверх по течению Сены, затем перешли реку вброд. На ночь Ролло решил остановиться в Лизье. Пола подумал, что за день можно было бы проехать и больше, но поняла: у Ролло, кроме того, чтобы ее охранять, были и другие цели.

— Прямо перед нами в долине живет Гудторм, справа — лагерь Гисли. Мы должны посмотреть, дома ли они.

Конечно, и Гисли, и Гудторм были дома. Они с удовольствием приветствовали хёвдинга, пожимали и трясли его руку, хлопали по спине, обнимали. И женщины обрадовались, что приехал Ролло, сам Ролло, да еще с молодой женой. Их пригласили за стол. Пола сразу почувствовала, что Ролло здесь желанный гость. Его не только не боялись, но и искренне любили. Он играл с детьми, был совершенно своим, давал советы, его слушали, ему жаловались, о чем-то без конца рассказывали. Пола не успевала понимать. Они все сразу так быстро тараторили. Она пробовала сама поговорить с женщинами, но им было некогда слушать ее. Вместе с воинами они обсуждали важные дела. Мужчины не перебивали женщин, а наоборот — внимательно слушали. Надо же! У нее дома такого не было. Счастье. Счастье и тревога.

Пола рухнула в постель совсем без сил, но не могла заснуть, потому что слишком долго дышала лесным свежим воздухом. Рано утром они поехали вниз по реке Ивек.

— Вот это Кан, — сказал Ролло.

Но Пола ничего не увидела, кроме руин, и не сдержалась.

— Я была готова к самому худшему. Но увидела развалины Кана, и у меня не хватает сил. Я бывала здесь во дворце, там жили мои друзья. Неужели же вам, норманнам, не нужны города, в которых можно жить? Вы хотя бы о себе подумали. Должны же вы иметь крышу над головой. Я имею в виду не тот домишко, в котором мы провели эту ночь. Пресвятая Дева, когда же эта земля снова станет обжитой и ухоженной?!

— Ничего, ничего, — успокоил ее Ролло, — через часок-другой, ты увидишь, что Ботто натворил в Бауэксе. Дай только добраться туда. Из камней Кана Ботто построил на холме в Бауэксе новый дворец. Конечно, не такой роскошный, как ваш старый, но вполне достойный, чтобы там жила графская дочь…

И она увидела. Дева Мария! Как преобразил Ботто ее родной город! Не осталось ни одной старой постройки. Все стало гораздо лучше, чем раньше. Пола ничего не могла узнать. И чем больше смотрела, тем больше поражалась и ахала. Неужели норманны могли придумать эти здания, а потом построить их по чертежам? Откуда появились художники и ремесленники? Она должна расспросить обо всем самого Ботто.

— Здесь, — ответил он, — все сделали и украсили мы сами. Ни один француз не принимал участия.

— Не может того быть. Ты говоришь, мастера воевали вместе с вами? — удивилась Пола.

— Да, все как один, некоторые, правда, приехали потом из Миклагарда[43].

Тут она поняла, что страну, действительно, можно быстро и красиво отстроить. Главное — чтобы норманны захотели принять такое решение…

В 910 году от Рождества Христова в Руане появился новый епископ по имени Франко. И возродилась надежда возобновить переговоры с королем Франции.

Французский король Карл III Простоватый был внуком Людовика Благочестивого и сыном Карла Лысого. Каждый из них имел свои странности, которые служили поводом для многочисленных и не всегда добрых шуток. Они были Каролингами, родственниками императора Карла Великого, которого в 800 году короновал папа римский. С тех пор Карл возглавлял огромную европейскую империю, владея землями от Средней Италии до Шлезвига, от Атлантики и Пиренеев до Одра. Но Карл Великий имел несчастье оставить после себя более чем одного сына. Сначала дети требовали, чтобы отец назначил наследником кого-нибудь одного, а затем начали между собой долгую войну. В свою очередь, их дети, внуки Карла Великого, следуя примеру родителей, продолжили эту вражду.

Правнук Карла Великого, Карл III Простоватый, став королем в 13 лет в 893 году, унаследовал то, что называлось в западной Франции главной ее частью, которая состояла из Нестрии и Аквитании. Однако в то время в Нестрии уже был свой король из дома Капетингов, которого звали Одо. После смерти Одо власть перешла к его брату Роберту, герцогу Французскому и графу Парижскому. Карл Простоватый сидел в своем королевском замке в Лионе и помалкивал, а количество земель, которые ему подчинялись, уменьшалось с каждым днем. Вот от этого короля и привез письмо епископ Франко. «Мне нужна военная поддержка. На три месяца. Я рассмотрю ваше предложение, если вы поможете мне».

Ролло решил выполнить просьбу короля. В то же время он расформировал все свои отряды и отправил их на работу в Руан. Каменных дел мастера и резчики по дереву, строители мостов, стен и многие другие умельцы приходили туда со всех сторон света. Они сносили руины, возводили новые дома и дворцы, украшали площади. Ролло обещал всем вознаграждение, золото и серебро и дал слово поселить всех строителей в новых домах.

— Руан будет лучше, чем Бауэкс. И так же великолепен, как Реймс и Париж, — решил он.

Ролло много слышал об этих городах, хотя сам там не бывал. Он хотел, чтобы Руан стал привлекательным и живописным и чтобы при его планировке не повторились прежние градостроительные ошибки. Пола принимала во всем самое горячее участие, у нее то и дело возникали интересные замыслы. Однако ее беспокоило, что Ролло не понимает: красота — не так просто, приказал — и она возникла. Но в то же время она думала: «Пусть сейчас все будет, как оно есть, со временем все образуется». Она не хотела ни на чем настаивать, ведь она сама упрекала Ролло в том, что он разрушитель, а теперь он создает, и это замечательно. Для нее в Руане уже был сооружен дом, но теперь его перестраивали по-настоящему. Пола умоляла не трогать старые, чудом сохранившиеся здания, они могли еще послужить и украсить город. Ей не удалось противостоять строительству огромного деревянного норманнского зала для военных совещаний и пиров. Новое здание нарушало единство и согласованность городского ансамбля, но ничего не поделаешь — в каждом завоеванном городе на центральной площади норманны возводили такие залы…

Вялая однообразная жизнь закончилась. Пола радовалась и молилась за мужа. «Дева Мария, не оставь его, пусть удача не покинет его». Они были счастливы. Пола не досаждала лишними вопросами, однако думала про себя: «Почему Ролло уверен во французском короле? Почему так резко изменил всю жизнь своего лагеря? Ведь Карлу норманны нужны только на три месяца». Она не смела коснуться самого деликатного вопроса — о крещении. Все случилось само собой. Как-то, насладившись близостью, они умиротворенно отдыхали, и Ролло вдруг спросил:

— Как ты думаешь, какое имя мне взять после крещения?

От неожиданности она сначала даже не поняла, и ему пришлось объяснить.

— Франко сказал, что если будет заключено соглашение с королем Карлом, я должен креститься и взять новое христианское имя, не меняя своего старого, а просто присоединив к нему еще одно, как это сделал король Гудрум, который стал Гудрумом-Этельстаном.

Пола не знала, что ответить. Она так долго мечтала об этом крещении! Какое же имя взять? Какое-нибудь библейское, наверное, или в честь какого-нибудь святого. Интересно, есть ли какое-то имя, подобное Этельстану? Может быть, выбрать имя хорошо звучащее по-французски? Хрольв — это ново и непонятно для французских ушей. Но нельзя же называть себя Ролло, когда становишься французским графом!

— Спроси у Франко или пусть решит король. В любом случае, у тебя будет крестный отец, восприемник. Можно взять его имя, — сказала она.

— Ты разве не рада? — он даже привстал на локте, чтобы заглянуть ей в глаза.

— Нет, почему, очень рада, — она нежно обняла его. — Я так довольна, что растерялась и слова не могу вымолвить.

Странно, она, действительно, была счастлива, до того счастлива, что чуть не разрыдалась. Она прильнула к нему, словно пыталась спрятаться. Дева Мария! Откуда это замешательство, это смущение теперь, когда сбывается самая заветная мечта? Ее муж, отец ее детей станет христианином.

У епископа Франко был секретарь Рауль. Он часть путешествовал между Реймсом и Руаном, бывал и в Лионе. И всегда привозил последние новости. Ролло щедро платил ему. В Лионе говорилось много такого, о чем следовало своевременно узнавать в Руане. Когда долгое молчание между договаривающимися сторонами было нарушено, секретарь Рауль приехал из Лиона и сразу направился прямо к Ролло вместо того, чтобы появиться перед епископом, своим начальством.

— Есть новости. В Лионе все неспокойно и странно.

— Не морочь мне голову, — оборвал его Ролло, — говори прямо. Что ты узнал?

— Не могу я так быстро, это очень серьезно. Дай хоть сесть и дух перевести.

Ролло разволновался, но они вошли в дом, взяли пиво и сели. Рауль закрыл дверь. Выяснилось, что герцог Ричард из Бургундии и герцог Эбе Пуантерский подбивают короля Карла Простоватого пойти вместе с северными графами на норманнов. «Как только вы начнете сражаться с язычниками, — говорят они королю, — мы сразу же придем к вам и поможем скинуть их в море. Нас язычники не устраивают». Вот такие новости. Герцог Роберт и другие, кто раньше поддерживал желание короля заключить мир с норманнами, тоже оказались предателями. Карл ничего не может сделать со своими вассалами. В Бургундии, Пуантере и в Нестрии стали собираться войска, и вскоре они пойдут за своим королем против норманнов в последний смертный бой.

Ролло все выслушал. Ему показалось, что с головы до ног его окатила ледяная волна. А Рауль сообщал все новые и новые подробности. Ролло не мог поверить в предательство короля: «Неужели? За моей спиной?» Он послал за Франко, тот пришел и тоже ничего не мог понять. Они все обсудили. Епископ чувствовал, что Ролло настроен против него, а ведь он ничего плохого не делал, только посылал гонцов к королю.

— Никто ничего не обещал, — сказал Франко.

Впервые за много лет с глаз Ролло спала пелена, и он понял, что уже давно топчется на одном месте. На земле, которая горит у него под ногами. Об этом мог знать только всемогущий Тор. Ему одному известно, как часто приходилось заново начинать свой путь. Сам же Ролло уже не мог вспомнить, сколько раз оказывался отброшенным на исходные рубежи. Ледяная волна отхлынула, но хёвдинга Ролло застыло и превратилось в лед.

Ролло направил послания всем северянам, которые находились во Франции. Обратился к викингам в Вестанглию и Северную Ирландию и даже к датчанам. Всех просил прибыть к нему, на Сену, чтобы сразиться с королем в Валланде и выпить над его могилой «похоронное пиво». Ролло вооружался, старые мечи затачивали, на пики прилаживали новые наконечники, женщины приводили в порядок амуницию. Все укреплялось и испытывалось на прочность. Для вновь прибывших решили купить коней. За ними отправились в Англию, где высоко ценили норманнские монеты. После смерти короля Альфреда в Англии надолго прекратились войны. Лошади там были ухоженными, откормленными, без малейшего изъяна, и корабли вернулись с большим грузом. Лошадей обычно связывали и везли лежа, тогда судно становилось более устойчивым. После приблизительных подсчетов у Ролло набралось двадцать тысяч воинов, и половина из них — на конях. Все знали: скоро начнется война. Пока французы еще не получили подкрепления и не подготовились к нападению, наступило самое подходящее время. Ролло решил, что лучше начать самому…

Пола ждала от этой войны самого ужасного. Она боялась двух вещей: во-первых, что норманны проиграют и будут изгнаны из Франции, а во-вторых, что норманны пройдут по всем тем городам, которые принадлежали ее родным и друзьям, и разрушат их. Ведь Бауэкс Ролло сжег. Правда, до того, как встретил Полу и она стала его женой. Ради нее он отстроил Бауэкс и вернул ее родственникам Сен-Ли. По слухам, отец Полы после этого вышел из игры и не участвует в походе короля против норманнов. И Ролло это оценил как хороший знак. У него не возникнет трудностей с родственниками, когда война будет окончена. Пола через Франко передала родным, что им нечего бояться, но она волновалась, не зная, как поведет себя отец в дальнейшем. Что же может произойти? Вся западная Франция объединилась против Ролло и норманнов. Сумеет ли огромное норманнское войско подчинить себе долину Сены? Будут ли свободны Сен-Ли, Колеи, Тури и Крио, которые принадлежали ее родным? Если Ролло захочет сохранить эти города, сможет ли он ими управлять? Ведь многие норманны вообще не понимали, какая разница между Реймсом и Лионом, например. И еще меньше они понимали, что такое Сен-Ли или Колеи. Для них все эти города были просто вражескими крепостями. Но самое ужасное заключалось в том, что ее отец и брат не смогут остаться в стороне. А если начнут защищать свои крепости, то станут прямыми врагами Ролло. И в этом случае все надежды на воссоединение с семьей будут потеряны. Пола хитростью вызнала у секретаря епископа, что Ролло предложил ее отцу перемирие. На что граф ответил: «Сначала верни мне Бауэкс, потом поговорим». Пола страдала и молилась: «Дева Мария, сделай так, чтобы я не потеряла ни Ролло, ни родных!» Она понимала, что Ролло до самозабвения предан ей, что он готов на многое ради нее и детей…

Глава IV

Меня зовут Хейрик, я был рожден на острове в Балтийском море в день святой Маргариты в 911 году, служил в соборе прекрасного города Шартреза в одноименном французском графстве. Как я оказался в Шартрезе, я расскажу позже. Сейчас попробую моим плохоньким пером описать, насколько могу, мое знакомство с Хрольвом, или Ролло, знаменитым норманнским хёвдингом. В Шартрезе мы слышали, как жесток был французский король Карл III и как он воевал, все предавая огню, грабежам и разбою. Король, его герцоги и графы решили объединиться против Ролло. Но они не могли забыть прежние распри, были неорганизованны и больше старались навредить друг другу, чем действовать сообща. А Ролло и его люди наступали. Они быстрее и лучше французов вооружились и подготовились к войне. Говорили, что их было около тридцати тысяч, говорили даже, что сто тысяч. Но позже я узнал, что их было всего двадцать тысяч, половина — конные…


Первым привел свой отряд бургундский герцог Ричард, чем всех очень удивил. По предсказаниям астрологов, для герцога Ричарда еще не настало время начинать атаку. Герцог имел астролога, а у Ролло был еще лучший астролог, секретарь епископа Рауль. Он составил гороскоп Ричарда и мог ответить на многие вопросы. Он точно сказал, что герцог, если хочет победить, должен выйти на поле боя под созвездием Льва.

— Ты думаешь, астролог его предупредил? — спросил Ролло.

— Конечно, это его обязанность, даже если герцог не спрашивает.

— В таком случае, я нападу на Ричарда прежде, чем мы войдем в созвездие Льва.

— Твой собственный гороскоп, — напомнил Рауль, — говорит, что это время не очень-то благоприятно для тебя.

— Я во всю эту ерунду не верю. А Ричард верит, вот он и получит свое сполна. Я знаю, что дерево под названием «урдс» уже выросло, и теперь мне будет помогать солнце.

Ролло спешил сразиться с герцогом Ричардом. Эбле Пуантерский не успел привести на помощь Ричарду свои отряды. Он пропустил свой благоприятный небесный знак и решил, что будет ждать лучших времен. Так посоветовал ему астролог…

Я, Хейрик, с некоторым недоверием отношусь к историческим трудам. Например, пишут, будто Ролло победил потому, что умело использовал астрологические верования своих врагов. Я знаю, каждый более или менее образованный человек читал работы Лукануса и Манилиуса. Они описали звезды и их воздействие на земные дела еще во времена императора Августа. Манилиус составил базовый календарь, таблицы движения планет и созвездий. Воюющие вожди со времен Рима действовали по этому расписанию. Церковь яростно боролась с астрологией, которая высчитывала влияние небесных тел на людские судьбы и тем самым ставила под сомнение всесилие Господа Бога. С момента гибели (или убийства?) Исидоруса из Сивиллы развитие астрологии приостановилось.

Всем известно, что Карл Великий скрупулезно изучал ночное звездное небо; но это совсем другое дело, церковь признает астрономию. Некоторые считали, что Карл соединил изучение астрономии с использованием календаря Манилиуса и, в отличие от своих сыновей, внуков и правнуков, мог обходиться без астрологов. Нет, я вовсе не хочу сказать и не сказал, что император Карл признавал астрологию. Но я подумал: это вполне допустимо. Никакие французские короли в мое время публично не занимались астрологией, скорее всего, она стала их тайным пристрастием и процветала за спинами епископов. Я сомневаюсь, что герцог Бургундский открыто имел при себе астролога. Бургундия подчинялась римским кесарям, и герцог за герцогом по наследству с самого начала были под властью церкви. Как известно, кесарь и христианская церковь всегда были едины. А, может быть, церковь не сумела одолеть астрологов? Во всяком случае, у Ролло хватило ума умело использовать верования своих врагов…

Ролло начал окружать Шартрез. Он правильно рассчитал: герцог Ричард поспешил на помощь осажденному городу. Их войска столкнулись. Как это часто случается, они потеряли многих воинов, истощили друг друга и уже были не в состоянии продолжать борьбу. При этом обе стороны ждали подкрепления. Ролло ждал Ботто, Ричард — герцога Эбле. Тогда наш епископ Гуантельм пошел вот на какую хитрость. Поверх рыцарских доспехов он надел одежду, в которой служил мессу, и собрал всех нас. Он взял главную Святую реликвию нашего собора — хитон Пресвятой Девы Марии и вручил его мне. Все мы вышли через главные ворота. Впереди несли крест. Затем рядом с епископом шел я с хитоном в руках, за мной — певчие и горожане, в самом конце — всадники в кольчугах и латах. Неожиданно всадники отделились от процессии и помчались в обход, в тыл норманнам. Ролло не стал сражаться, оказавшись между двух войск, если, конечно, можно назвать наших всадников войском. Помню, как я кричал «ура» и поднимал хитон Девы Марии высоко над собой в знак благодарности. Дева Мария совершила чудо и спасла город от язычников.

К сожалению, часть отряда Ролло повернула против нас. Они совершенно неожиданно приблизились, и какой-то всадник в железных доспехах захотел выхватить у меня из рук хитон, а я не отпускал. Вместе с ним норманн потащил меня за собой. Так, в одежде для мессы, с хитоном Девы Марии и молитвенником в руках, я оказался в плену у норманнов. Тогда я стал вспоминать всех известных мне богов, вспомнил даже старого Адама. Мои похитители остановились и сбросили меня на землю. Посмотрели на меня. Один из них спросил:

— Ты датчанин?

— Нет, я с острова Готланд, — ответил я, хотя знал, что датчане считают все острова своими.

— В таком случае, ты все равно датчанин, потому что остров Готланд принадлежал датскому королю, когда я уезжал из дома, — сказал воин.

— Какой датский король? — спросил я. — На Готланде нет никого, кроме нас самих, я ведь оттуда.

— В таком случае, тебя там давно не было.

— Тебя, наверно, тоже.

Всадники устали и, разговаривая со мной, зевали во весь рот. Я сообразил, почему меня взяли в плен: из-за Святого хитона и моей одежды. Язычники уже узнали цену христианских реликвий и умели их выгодно обменивать. И, может быть, датский хёвдинг захочет явиться в долину Сены в роли благодетеля, который привез ценную реликвию. Мои руки конвульсивно вцепились в хитон. Норманны сказали, что либо я отдам хитон по собственной воле, либо мне отрубят руки. Я, конечно, выбрал первое. (В отличие от людей из Шартреза и от этих язычников я слышал: ходят слухи, будто этот хитон изготовлен монашками в Кельне). Датчане не успокоились. Они потрогали мою рясу и спросили:

— Бели ты из наших, то почему так вырядился?

— Я был в плену. — Видимо, эти слова подсказал мне дьявол. Потом я много страдал за то, что так кошмарно соврал. Но тогда я думал: «Язычники оставят от меня мокрое место, если узнают, что я христианин, да еще и кюре». Чтобы показать свою готовность к подчинению, я сорвал с себя одежду и бросил к их ногам.

— Да, тебе повезло, ты удачно вырвался. Почему же ты сразу не сказал, кто ты такой?

Я не успел ответить, так как показались конные французы. Мои датчане помчались на гору Леуг. Я вошел в роль и побежал, изо всех сил стараясь не отстать от них. В конце концов, все мы заблудились в лесу. Потом я услышал, как где-то неподалеку негромко и неторопливо разговаривают, увидел отблески костра и пошел на огонек. Говорили по-датски. Значит, норманны не смогли прорваться через французские отряды и скрываются в лесу. Я замерз и подумал, что слишком поспешил снять свое облачение. Если сейчас в таком виде, полуголого, меня увидят, то наверняка засыпят вопросами. Однако я надеялся, что слух обо мне уже распространился, и я смогу найти своих новых знакомых, которые расскажут, кто я, дадут мне еду и одежду. Я вышел к костру и понял, что напрасно беспокоился. Тысячи норманнов попали в окружение к французам, и ничто никого не моглоудивить в эту ночь. Многие просто сбросили свои потные одежды и совсем голые бродили вокруг огня, чтобы хоть немножко согреться и обсушиться. Вдруг я увидел: у одного воина намотан на голове кусок моей рясы. Он меня сразу узнал.

— Куда же ты делся? Почему не поддержал нас своим мечом там внизу? Так как тебя зовут?

— Хейрик.

— Я Краке, земляк Ролло. Тебе повезло, что я тебя нашел. Я поговорил с Герло, ему любопытно на тебя посмотреть. Герло — один из наших ярлов.

— Разве самого Ролло здесь нет?

— Нет, он с главным войском на северо-востоке и еще не знает, в какую передрягу мы попали.

Краке отправился искать Герло. Интересно, зачем ему это понадобилось? И почему хорошо, что он меня нашел? Я не понял. Вот сейчас я окажусь лицом к лицу с норманнским ярлом, и он, конечно, сразу определит, кто я такой на самом деле. У меня зубы стучали от холода. Может быть, еще и от страха. Но вот Краке молча остановился перед лысым человеком, который сидел у костра, вытянув ноги, и что-то пил из своего шлема. Краке поджидал; наконец, лысый посмотрел на нас.

— Герло, вот тот пленник, о котором я рассказывал. Его зовут Хейрик.

Герло внимательно посмотрел на меня.

— Ну и как ты здесь очутился?

— Как я оказался на Леуге, ты знаешь. Наверно, ты не об этом спрашиваешь. А как я оказался в Шартрезе — история длинная, в двух словах не расскажешь.

— Лучше бы ты сказал, как нам отсюда выбраться, — проворчал он и снова стал пить. — Если ты знаешь, как называется гора, может, ты и еще что-то знаешь?

Как только он спросил, на меня нахлынули воспоминания…

Герло крикнул, к нам подбежал человек то ли с коробкой, то ли с мешком за плечами. Из мешка торчал носик. Я подставил ладони и залпом глотнул. Оказалось, очень хорошее вино. Подошли ярлы и сказали:

— Мы никогда не выйдем отсюда.

— Французов и без того много, да еще прибыл этот Эбле со своими отрядами.

— Они нас голодом уморят или поубивают всех, если мы попробуем прорваться.

— Спокойно, — ответил Герло, — у нас тут человек с острова Готланд. Он знает дорогу и здешние места. Послушаем-ка его. Успеем еще выпить нашу заупокойную чашу.

— Есть лестница, — рассказал я, — которая ведет из старого заброшенного монастыря на вершине этой горы в другой монастырь, вниз, в город. Монахи часто пользовались этой дорогой. Лестница — черный ход на случай нежданных гостей. Монастырь на горе разрушен, а лестница сохранилась.

— Ты хочешь сказать, что тысячи людей ночью смогут спуститься вниз по хлипкой лестнице из деревянных дощечек?

— Нет, не все, несколько человек с сигнальными рожками. После полуночи, когда французы заснут, они спустятся и протрубят сигнал атаки. Французы подумают, что Ролло обошел их с главными силами. Всем известно, что норманны могут сражаться в полной темноте, а французы только днем. Французы будут ждать атаки со стороны равнины. В это время все остальные норманны спокойно спустятся с горы по дороге.

Меня выслушали и решили принять мой план. Обсудили подробности, лица воинов просветлели. Герло захохотал и сказал, что я придумал замечательно.

— Только одно не ясно. Может быть, ты пришел сюда, чтобы затащить нас в ловушку? Мы о тебе ничего не знаем.

— Только один человек может повести вас за собой. Это я. Если хочешь, я покажу дорогу, или вы можете меня связать и нести на руках вниз по лестнице. Если бы ты получше слушал Краке, то поверил бы мне.

— Может, я и слушал невнимательно, в пол-уха. Но ты говоришь так, как будто ты действительно с острова Готланд, — согласился Герло и добавил. — Я все-таки пошлю человека, который будет наблюдать за тобой. И если ты хитришь, сам прослежу за тем, чтобы ты получил по заслугам.

Мы стали собираться в путь. Герло показал мне людей, которые пойдут со мной. Мы спускались в кромешной темноте. Я думал: «Какой дьявол сыграл со мной такую злую шутку? Да разве не мог я спокойно отсидеться в лесу? Дождался бы утра, потом пробрался бы спокойно домой. Ну что меня заставило связаться с Герло? Неужели я больше викинг, чем христианин, всю свою сознательную жизнь проживший во Франции?»

Мы благополучно достигли подножия горы и после трех сигналов затрубили атаку. Результат превзошел все ожидания. Потрясающе! После этой битвы Герло недосчитался всего одного человека и одного коня…

В военных хрониках было написано, что план ночного похода принадлежал человеку с Фризских островов. Не удивляюсь тому, что французы не знают никаких других северных островов, а про мой Готланд и слухом не слыхали. Так меня сделали уроженцем датских краев. Но это все-таки лучше, чем если бы меня назвали датчанином.

У нас была целая ночь для того, чтобы перебраться через Эр, южный приток Сены. Утром мы надеялись выяснить, куда ушел Ролло. Герло то и дело вспоминал о нем. Не мог же хёвдинг бросить его в беде. Куда он пошел? С кем будет сражаться? И по чьей вине он, Герло, попал в засаду? Время работало против нас. Французы скоро поймут, что на горе Леуг никого нет и начнут преследование. Мы не только французам помешали выспаться, но и сами не сомкнули глаз ни на секунду. У французов лошади отдохнули, а у нас их было мало, нам приходилось многое нести на плечах и часто идти пешком. Граф Эбле подоспел им на помощь, а мы остались одни.

Вы заметили, я все время говорю «мы». Я случайно, в силу чрезвычайных обстоятельств попал к норманнам. Но они стали считать меня не только своим человеком, но и главным доверенным лицом, надежным и ценным помощником. Я не мог не оценить этого и испытывал чувство благодарности, смешанное с гордостью.

Меня посадили на лошадь, хотя я устал меньше других. Я еще не привык к их крепкому пиву, однако то один, то другой воин предлагал мне выпить за наши необыкновенные успехи. Я купался в лучах славы до тех пор, пока кто-то не сказал:

— А не испугался ли Ролло хитона Девы Марии, который вынесли из города? Он всегда проявляет слабинку, если дело касается христианской религии.

— Да-а-а, может быть. Он же спит с христианской женщиной.

«Так, — подумал я, — у Ролло жена — христианка. Интересно. Может быть, действительно хитон Девы Марии сильно подействовал на него. Как стыдно, что я не уберег Святую реликвию. Что подумает обо мне Пречистая Дева Мария?! Вместе с тем, во всем есть смысл, и, может быть, кто-то свыше ведет меня этим путем. Выходит, захват Шартреза — важный знак, знамение».

Мои размышления неожиданно были прерваны. Началось настоящее столпотворение. Норманны стали пятиться назад в то время, как часть из них уже перебралась через реку. Оказывается, мы попали в самую середину огромного стада. Это Ботто выгнал из графства Дюн и и из Шартреза всех животных, а потом вынужден был бросить их на полпути. Усталый скот спустился к реке, чтобы напиться и затем расположился на берегу для отдыха. Теперь их потревожили, и что там началось! Рев стоял такой отчаянный, что наверняка его услышали французы. Ярлы собрались вокруг Герло, и было решено: гнать животных вперед, на правую сторону реки.

— Ни одной животины не должно остаться на этом берегу, — приказал Герло. — Каждая пригодится.

Перегонять стадо было очень трудно, потому что крупный скот мог плыть, а мелкий тонул. Лошади не хотели идти в воду и не давались в руки. Но норманны были настойчивы, и с каждой лошадью обошлись по-особому. Лошадь окружали, прижимали, связывали и толкали к воде. Когда перебрались через реку, обнаружили, что дальше по единственной узкой тропинке между скал гнать скот невозможно. Мы оказались в ловушке.

На левом, только что оставленном нами берегу начали собираться французы. Снова перед нашими глазами замаячила смерть. Я подумал: «Интересно, у меня появится какой-нибудь шанс спастись, если я попробую окрестить как можно больше людей до того момента, как французы захватят нас в плен?» Трудно было предположить, что норманны примут эту мою идею с такой же радостью, с какой они приняли мой план на горе Леуг.

Герцог Ричард и граф Эбле скакали по левому берегу туда-сюда и смотрели на нас. Они поняли, что мы застряли, и теперь ждали подкрепления. Было известно, что норманны считают почетной смерть во время битвы, никогда не сдаются без боя и голыми руками их не возьмешь. Каждый способен утянуть с собой на тот свет не менее двух французов.

Вдруг я увидел, как один старый воин вонзил свой топор в голову теленка. Норманны стали убивать животных и разделывать туши прямо на берегу, чтобы подкрепиться перед битвой. Развести костер не было времени, и они начали есть сырое мясо. Ну и ну! От этого зрелища я обомлел, и меня стошнило. Краке предложил мне кусок мяса, но я поспешно отказался. Норманны утолили свой голод. Пиво кончилось, и они пили воду, черпая ее из реки шлемами.

Французы никак не могли понять, что за барьеры появились возле норманнов, что за преграды они построили. «Ну, ладно, разберемся потом», — подумали французы, переплыли реку и пошли в атаку. Однако ни одна лошадь не захотела приближаться к только что освежеванным животным. Если лошадь гнали силой, то возле самой горы кровоточащего, остро пахнущего мяса она сбрасывала всадника, и он летел прямо на подставленные пики норманнов. После нескольких неудачных попыток французы не выдержали, развернулись и ускакали прочь. Мы спокойно вернулись на левый берег, нашли удобный брод, перешли реку и двинулись дальше. Через некоторое время показался лагерь Ролло…

Слухи о происшествии на горе Леуг и реке Эр широко обсуждались и надолго остались в людской памяти. Граф Пуантерский очень разозлился, что французы не дождались его прихода и прекратили преследование. Герцог Ричард жаловался, что он всех звал на помощь, а никто не пришел. Ричард не возвращался к себе домой в Бургундию до тех самых пор, пока норманны ночью не настигли его и не сожгли палатку и все повозки. Тогда герцог Роберт Французский понял, что у короля нет другого выбора, как только принять предложение Ролло. Воцарилось некое подобие мира.

Через три месяца епископ Франко и Ролло смогли продолжить переговоры. Епископ принес от короля Карла известие, что он договорился со своими графами и герцогами, епископами, архиепископами и аббатами и предполагает встретиться с Ролло. Специальное послание пришло от герцога Роберта, который заверял, что предан Ролло, готов заключить с ним союз, а также хотел бы стать крестным отцом на предстоящих крестинах Ролло. Итак, французский король согласился отдать норманнам всю землю от реки Анд ель до моря, если Ролло будет охранять владения короля и давать отпор каждому, кто попытается высадиться на французских берегах. В свою очередь, король, его герцоги и графы обязались не мешать норманнам мирно жить на их новых землях. И чтобы окончательно закрепить дружбу, французский король отдавал в жены хёвдингу свою дочь Гислу. Ролло посоветовался со своими ярлами и ответил, что приедет на переговоры в назначенное время и место.

— Кроме того, я сделаю попытку взять залог, — сказал Ролло епископу, — чтобы на этот раз Карл Простоватый нас не обманул.

Епископ Франко сначала не понял, что имел ввиду Ролло, когда говорил о залоге. Потом он ответил:

— Все предусмотрено, королевскую дочь я уже спрятал, посмотрим, что будет дальше. Мы привезем принцессу в Руан только после того, как будет окончательно заключен мир.

— А почему не сейчас?

— Потому что принцесса не может стать твоей пленницей. Нельзя перегнуть палку. Вспомни, как обошелся с тобой отец Полы.

— Мы с тобой говорим о залоге, а королевская дочь спрятана от меня, — упрямился Ролло.

Франко рассвирепел.

— Церковная власть гарантирует, что все условия договора будут выполнены. Одного этого ручательства достаточно. Залог не нужен. Король просил меня позаботиться о его дочери, и я ее спрятал. Я чувствовал: у тебя в голове полная путаница. Ты получишь в жены принцессу из династии Каролингов, и все будут тебе завидовать. И, наверное, это не так уж плохо для изгнанного датчанина.

— Ладно, но смотри, если король меня обманет, я тебе голову снесу.

Пола ничего не знала про дочь короля. После того, как посол герцога Роберта побывал в Руане, она надеялась, что, в конце концов, наступит мир, Ролло получит титул графа и будет признан королем на той земле, которая станет его собственностью. Народ признает Ролло. Она, его жена, тоже займет почетное место. Ролло не может ее предать. Пола радовалась, и ничто ее не тревожило.

— Какое христианское имя ты выберешь? — спросила она однажды. — Имя Роберта, твоего крестного отца, пожалуй, тебе подойдет.

— Да уж, отлично подойдет. А что, разве Хрольв плохое имя?

— Я так буду счастлива, я буду веселиться и прыгать, как ребенок, когда увижу тебя крещеным.

— Тебя там не будет, — ответил он резко.

Она вопросительно посмотрела на него. Ролло пришлось все рассказать. Король отдает ему в жены свою дочь Гислу, если будет заключен мир, и это предложение он не может отклонить: ему не простят отказа.

— Конечно, ты не можешь отказаться, — тихо сказала она. — Но я думала, что у тебя уже есть жена. По северным законам человек может иметь несколько жен, это ты мне рассказывал, но французский король не смирится с таким положением дел.

— Нет. Я должен буду выгнать тебя. Мне сказал об этом епископ Франко. И втолковывал это много раз. Тут даже и думать нечего.

— Надо же! — и, задохнувшись, не в силах больше ничего сказать, Пола присела. — А что, своих детей ты тоже должен прогнать?

Он засмеялся, как будто она произнесла что-то совсем невероятное. Почесал в затылке и сказал:

— Мои дети — это мои дети, и между мной и тобой ничто не изменится. Я имею в виду…

— Так ты имеешь в виду, — подсказала она, — что будешь приходить ко мне, и я буду твоей наложницей, как раньше, при этом у тебя будет законная жена?

Он как-то кисло улыбнулся.

— Да нет, но, в общем…

Тут Ролло охватила ярость. Он запустил нож в стену, швырнул на пол все, что попалось под руку, и резко встал.

— Ладно, не расстраивайся, тебе не придется мучиться, — гаркнул он. — Бауэкс твой, и ты его получишь. Детей заберешь с собой. Вильгельм будет там, где его родина. Ботто сказал, что станет ему названным отцом.

— Но Вильгельму еще нет шести лет, ему не нужен никакой другой отец, кроме родного.

— Я давно уже считал, что Вильгельму пора привыкать к коню, а ты держишь его возле себя, взаперти. Он сидит с книгами, еще вырастет каким-нибудь монахом. Не смей так обращаться с ярлом, который должен править этой страной после меня!

Она замолчала и попыталась осмыслить услышанное. Да, она все правильно почувствовала, когда не обрадовалась предстоящему разговору Ролло с королем. Она знала, что должна была приготовиться к боли и разочарованию. Как же она будет жить дальше? Ей было 16 лет, когда Ролло похитил ее из Бауэкса. Сколько же времени прошло? Годы летели так быстро. Она родила Ролло двух детей, здоровых и прекрасных, делила с ним радости любви, переживала все его неудачи и успехи, но в глазах христиан была только наложницей. А теперь? Теперь она не более, чем случайная подруга и в его глазах. Действительно, женитьба на датский манер: теперь он просто выбрасывает ее, и все.

— Она молода, можно предположить, моложе, чем я? — спросила Пола.

— Я не знаю, но, похоже, должна быть молодой, потому что король Карл сам-то еще не старый, ему не больше тридцати.

— Да она, наверное, еще совсем ребенок, если ее родила королева Фредеруне. Тебе придется подождать, пока она подрастет. Если ты думаешь, что я буду твоей наложницей в то время, как она будет твоей женой, то не дождешься.

Ему от таких слов стало плохо. Он решил, что пора прекратить этот разговор, и собрался уйти. Пола забежала вперед, встала на его пути.

— Ролло, — взмолилась она, — я хочу задать тебе несколько вопросов, и ты должен мне все объяснить. Как же это произойдет? Того, что ты сказал мне, достаточно?

Он отвернулся и пробормотал:

— Нет, не достаточно. Надо, чтобы были свидетели. Как и при нашей женитьбе.

Набравшись сил, она ответила:

— Я знаю, что женщина на Севере может прогнать своего мужа, если захочет. И, может быть, я сделаю этого до того, как ты прогонишь меня. Наверное, достаточно будет, если я прокричу на площади: «Ролло был стариком уже тогда, когда стал моим мужем, он не стал моложе за все эти годы».

Раньше она никогда не думала о том, что между ними большая разница в возрасте и только сейчас вспомнила: Ролло гораздо старше ее. Пола почувствовала, как много он значит для нее. Он был для нее и отцом, и братом. Он заменил ей всех. А теперь начали подрастать дети. И ей трудно было думать, что Ролло, может, никогда больше не увидит своих детей. Пола посмотрела на мужа, увидела, как тяжело ему слушать ее жесткие слова, она впервые увидела перед собой настоящего старика. Ролло уже не проявлял гнева, и только огромная печаль была в его взгляде. Она подумала: «Дева Мария, быть таким стариком и получить ребенка к себе в постель!» Она не смогла сдержаться, обняла его, прижалась всем телом: любовь была сильнее обиды и боли. Они долго молча стояли, обняв друг друга, и оба плакали.

— Если она родит тебе ребенка, я убью и ребенка, и ее, — сказала Пола, смеясь сквозь слезы.

Ролло тоже засмеялся, и она услышала в его смехе рыдания.

— Думаешь, я подарю внуков Карлу Нападающему, этому бесчестному плуту? Никогда!

Она подняла голову с его груди.

— Разве дело не в том, что ты должен кровью породниться с Каролингами?

В его глазах она прочла ответ раньше, чем услышала его слова.

— Так хочет Карл. Он надеется снова получить в наследство землю, которую отдает мне, он надеется со временем править в Руане по-прежнему. Нет. У меня уже есть сын — наследник.

Он стоял, обняв ее, нее отпуская. Она отстранилась.

— Ты хочешь получить еще одного наследника?

— Разве ты не знаешь, что до сих пор, как только я приближаюсь к тебе, во мне вспыхивает огонь? А что касается этих проклятых королевских дел…

На Поле была только легкая прозрачная туника, как и в день их первой встречи в Бауэксе. Она не могла долго скрывать своего ответного порыва. Они оказались на полу, под дверью, где их могли в любую минуту увидеть слуги. Все было, как прежде. Ролло встал, а она осталась лежать без сил. Он поднял ее.

— Подумай, люди начнут сплетничать. Станут говорить, что ты занимаешься любовью со своей наложницей средь бела дня. Дойдет до Гислы.

— Она в любом случае узнает. Я не хочу, чтобы из-за нее между нами что-то изменилось. А теперь мне пора в путь.

Пола стояла и вспоминала его слова. Это звучало ужасно: «Ничего не изменится». Ничего?! Кроме того, что теперь она уже не будет его женой. И не сможет нигде показаться рядом с ним. Ее место займет другая. И в постели… Вряд ли все останется по-прежнему. Король Карл скоро получит своих внуков, если Гисла не круглая идиотка. Она, Пола, мать детей Ролло, не будет сидеть рядом с ним и праздновать победу. Она, разделившая с ним самые тяжелые годы… Герцог или граф, или как там еще его будут называть, Ролло скоро станет христианином. А она не сможет жить с ним в христианском браке, по церковным законам. Теперь она — изгнанная жена, использованная наложница, незамужняя мать его двоих детей.

А, может быть, самой выйти замуж ему назло? За графа, за герцога, за кого угодно. Но захочет ли кто-нибудь взять ее после всего, что с ней было? Ролло думает, она будет жить одна, незамужняя, до конца своей жизни. И будет рада его приездам. Каждые полгода или каждый месяц. Нет! Она еще молода. Еще долгое время может рожать детей и приносить счастье какому-нибудь мужчине. Ей всего лишь год после тридцати. Еще далеко до старости! Выглядит она совсем юной. Пола сняла тунику и оценивающе посмотрела на себя в высокое, от пола до потолка, зеркало. Да, она еще в хорошей форме. Рождение детей вовсе не испортило фигуру. Все чудесно! И в ту же секунду она подумала: как одиноко будет ей без Ролло. Она осмотрела комнату. Дева Мария! Этот дом и эта комната достанется той, что заменит ее, принцессе Гисле! И принцесса будет глядеться в ее зеркало, лежать в ее постели с ее мужем! Полу бросило в жар. Она лихорадочно поискала, что бы такое швырнуть в зеркало. Ролло ничего не ломал и не крушил, когда был в гневе. Расколотил, может быть, только стол или несколько скамей. Пола тоже никогда ничего не била. Но сейчас она схватила серебряную щетку для волос и — пропадай все пропадом! — изо всей силы запустила ею в зеркало. Вот так! Гисла никогда не получит этого зеркала и не будет перед ним кокетничать! Пола встала, поранив босые ноги об осколки. Зеркало она привезла из дома, из Бауэкса… Но теперь обратно ничего не повезет. Решено: первое, что она сделает, когда приедет в Бауэкс, заведет себе любовника. Да, вот так! Сможет ли она все это преодолеть? Там видно будет! Герлог и Вильгельм поедут с ней. «Блаженная та грудь, которая никогда не кормила ребенка», — вспомнила она вдруг.

Глава V

Я, Хейрик, уроженец острова Готланд, кюре из Шартреза, был измучен каверзными вопросами, которые посыпались на меня, как только отряд Герло достиг лагеря. Ролло оказался подозрительным, как старая хрычовка: «Каким образом попал в плен? Что делал в Шартрезе?» Я подробно все объяснял, но он не верил и половине моих слов. Я боялся. Не окажутся ли Ролло и его люди кровожадными язычниками, разрывающими на части христиан? Но мой страх быстро рассеялся. Не стоило слушать россказни малограмотных кюре из захолустных приходов, у которых ненависти к норманнам больше, чем волос на голове. Ролло со своими людьми собирался принять крещение сразу после заключения договора с французским королем. Он никак не мог понять, почему я, прожив довольно долго среди христиан, так и не использовал свой шанс и не крестился. Я объяснил, что получил предварительное благословение, и на этот раз он поверил, так как сам сделал то же самое в Англии. Затем началось самое неприятное. Я проболтался. Похвастался своим знанием французского и латыни. Прикуси я вовремя язык, не пришлось бы оставаться среди норманнов. Ролло тут же спросил, где мне удалось выучить латынь. Я ответил, что плавал по Средиземному морю. Тогда я был ребенком, но страсть к приключениям побудила меня спрятаться в ящик с оружием на корабле моего отца. Он обнаружил меня в открытом море и уже не мог избавиться от обузы. В порту Массилия меня ранили. Я потерял сознание. Отцу показалось, будто я умер, и он оставил меня на берегу. Один француз из похоронной команды обнаружил, что я жив, и принес меня к местному графу. Помню, надо мной склонилась графиня. У нее не было детей. Я показался ей достаточно привлекательным ребенком и стал слугой в их доме.

Ее звали Фиона. Имя графа, который мне сразу не понравился, я успел забыть. Поэтому теперь мне придется называть его просто Массилья. Вскоре я выяснил, что он спал в одной части дворца, а Фиона — в другой. При этом граф спал один очень редко. Подружки в его постели часто менялись, но жена никогда не была в числе избранных. Фионе нужен был кто-то, кто согревал бы ее в холодные ночи, и она выбрала меня. Я относился к ней как к матери и с удовольствием зарывался в ее ароматные юбки. Скоро Фиона дала понять, что мне вряд ли придется дремать и видеть сны по ночам; она захотела объятий и ласк. Я ничего не имел против. Затем она пожелала целовать меня, и сама хотела быть целованной в самые неожиданные места. Она была недовольна моей вялостью, и, правда, я все время засыпал. Но время шло. Я взрослел, и Фиона, наконец, получила то, к чему стремилась. Я не хочу углубляться в эти материи. С одной стороны, я, сам того не желая, слишком рано оказался посвященным во все, что касалось женщин, и был тем самым испорчен навсегда. Но если угодно взглянуть на все это с другой стороны, то я получил те необходимые навыки, которые позже помогли мне осчастливить многих женщин.

Я буду несправедлив, если не скажу о самом главном. Только благодаря графине я приобрел много других, по-настоящему важных и полезных знаний. Фиона заметила, как быстро я выучил французский язык и подумала, что я достоин лучшей участи, чем оставаться просто слугой. Ее брат был ученым человеком и жил во дворце неподалеку. Я стал ездить к нему верхом каждый день на несколько часов. Паоло научил меня читать и писать. Он же обучил меня латыни. Могу признаться, я был способным учеником. Чтобы я не забыл свой родной язык, Паоло разрешил мне ежедневно встречаться с одним из его рабов, северянином, чья судьба была похожа на мою. За доброту Паоло и за его уроки я всегда буду благодарить судьбу.

Графиня радовалась моим успехам, но моя дружба с ней и моя миссия по согреванию ее постели были неожиданно прерваны. Граф Массилья случайно забрел в спальню графини и застал нас посреди ночи спящими в объятиях друг друга. Он, может быть, не огорчился, увидев нашу наготу, но я пережил невообразимо отвратительные минуты, оказавшись обнаженным перед графом и слугами. Меня выкинули из спальни и спустили с лестницы оставшуюся часть той ночи и затем все последующие мне пришлось провести в общей комнате для прислуги. Сначала было трудно, но потом многие служанки проявили желание утешить меня и скрасить мое одиночество. Я ожидал самого худшего: вышлют куда-нибудь или продадут. Но каким-то образом Фионе удалось смягчить своего графа. «Он ведь совсем ребенок», — твердила она. Массилья сначала и слушать не хотел, но потом, когда узнал, что я владею латынью, прикинул и решил использовать меня в качестве секретаря. Любой другой стоил бы ему больших денег, а меня он мог держать всего лишь за кров над головой и еду.

Вскоре нас посетили граф и графиня из Шартреза. Граф стоял во главе своего местного войска и был сыном какого-то графа, живущего где-то в другом замке. В общем, его называли графом Шартрезским, по крайней мере, в Провансе. Гость и хозяин решили провести ночь за игрой в кости. Я записывал выигрыши и проигрыши, потому что игроки не доверяли своей памяти. Графини сидели возле них за столом. Может быть, графиня из Шартреза, действительно, интересовалась игрой. Она все время подбадривала мужа. Моя же графиня молчала и вскоре начала громко зевать. Массилья много проиграл, но не хотел так просто сдаваться, надеялся на удачу и понемногу повышал ставки. Тем временем я приглянулся гостье. От своей подруги она узнала мою печальную историю и ловила каждую удобную или не очень удобную минуту, чтобы обнять меня или потрепать по голове.

— Бедный мальчик! Всеми брошенный!

— Ему столько пришлось пережить, — поддакивала моя графиня, — но он не любит об этом рассказывать.

Я много рассказывал Фионе, только она никогда не слушала меня.

— Как, как зовут вашего короля? Ах, у вас нет короля. Дева Мария! И графов нет? Как же так может быть? — И она теряла всякий интерес к моим рассказам. Те замечательные люди с острова Готланд, которые переплывали через моря в далекие страны, чтобы там торговать и иногда грабить, совершенно ее не интересовали.

Графиня из Шартреза весь вечер мне подмигивала и делала вид, что наблюдает за игрой, но на самом деле она просто заигрывала со мной. Я делал вид, что не замечаю, а Фиона бубнила:

— Бланш, не хочешь ли ты посмотреть на моих павлинов?

— Нет, — отвечала она. — Я хочу последить за игрой. Это так увлекательно! И, кроме того, павлины теперь уже наверняка спят.

— Ничего подобного, — настаивала Фиона. — Они не спят. А вот некоторым из здесь присутствующих уже давно пора бы спать.

Я сидел возле игрального стола и, положив на колени дощечку для письма, записывал ставки, проигрыши и выигрыши. В колонке графа Массилья не было обозначено ни одного выигрыша. Я уже подумал, не приписать ли туда несколько цифр, но решил подождать, пока фортуна ему улыбнется, и тогда проставить сумму большую, чем он выиграет. Тут случилось такое, что смешало все мои расчеты. Что-то коснулось меня, я сбился, но, к счастью, не вскочил и не закричал от страха, Неужели крыса?! Я взглянул вниз и остолбенел: голая нога графини Бланш. Полулежа в деревянном кресле, она пыталась засунуть свою ногу между моими коленями. Я не осмелился взглянуть на графиню и сделал вид, что с большим вниманием что-то пишу. Голая нога, мягкая и сильная, продвигалась все дальше, и, казалось, она вот-вот сбросит меня со стула и заодно опрокинет стол. В ужасе я пропустил несколько выигрышей графа Шартреза. А граф Массилья вдруг закричал:

— Какого же дьявола я должен сюда позвать, чтобы счастье улыбнулось мне? — и в ярости швырнул кости.

Я с облегчением почувствовал, что Бланш убрала ногу. Она подошла к своему графу, стала собирать раскатившиеся фишки, нагло посмотрела на Массилья и спросила:

— А вы не хотите поставить на кон вашего мальчика, который здесь сидит? Моему графу вместо старого, глухого и слепого секретаря давно нужен другой, помоложе.

Фиона тут же закричала.

— Дева Мария! Бедный Хейрик! Возможно ли продавать мальчика как раба? Какой ужас!

Но Массилья считал по-другому.

— Мальчик — военный трофей, он достался нам после победы над норманнскими разбойниками. Мы с ним обошлись более, чем хорошо. Обули, одели, обучили, что стоит немало, а могли бы уморить голодом или просто выбросить вон. Никто из рабов не занимает в моем замке такого положения. Думаю, теперь Хейрик вполне может сойти за денежную единицу.

Графиня Фиона пробовала протестовать, но она знала, что граф не простил ее измены и с удовольствием избавиться от надоевшего ему слуги.

— Да, — сказал Массилья и усадил Фиону обратно на стул, с которого она только что вскочила. — Успокойся, Хейрик — настоящее сокровище. Образованные секретари так просто на деревьях не растут.

Шартрез хотел возразить.

— Я уже выиграл гораздо больше, и это не имеет отношения к мальчику.

Бланш поспешила вмешаться. Она предложила списать все долги Массилья. Если он устал и не может продолжать игру, пусть отдаст секретаря — и все в порядке. Графиня Фиона расстроилась и сказала, что такой низкой темы как продажа секретаря, она обсуждать не собирается. Массилья говорил, что граф Коусен прав, и он поставит Хейрика на последнюю карту и отыграет весь свой проигрыш.

— Дай-ка я посмотрю, сколько там у меня набежало.

Я показал табличку, на которой записывал. Цифры плыли у него перед глазами, он никак не мог сосчитать их.

— Ну-у, — пробурчал он. — Да-а-а. Конечно, многовато, — и бросил табличку Шартрезу. — Считай сам.

Шартрез тоже отказался и передал табличку мне. Граф Массилья потянулся к бокалу с костями, но его поспешно схватила Бланш.

— А ну-ка, теперь я поиграю с этими костяшками.

Она потрясла кубок, передала его Массилья. Он бросил кости и выиграл сначала шесть, потом пять.

— Ха, — засиял граф, решив, что фортуна повернулась к нему.

Бланш снова собрала кости, потрясла их и передала кубок мужу. Он бросил, и ему выпали две шестерки. Массилья не мог поверить своим глазам. Он поднял руку и заорал:

— Пора прекратить! Здесь какое-то надувательство. Вам подыгрывают бесы. Это ведьмачество, колдовство!

Он с ненавистью посмотрел на графиню Бланш. Шартрез схватился за то место, где у него обыкновенно находился меч. Фиона встала между ними, просила прощения, говорила, что граф пьян, что всем пора отдохнуть. Ночная игра закончилась. Все разошлись. Прежде чем покинуть игральный зал, графиня Бланш, проходя мимо, ущипнула меня и заметила:

— Мне необходимо было вмешаться, а то мой старичок не выиграл бы тебя…

Так я попал в Шартрез. Всего этого я, конечно, не стал рассказывать Ролло. Он продолжал интересоваться, почему я не принял крещение. Я начал путаться, но неожиданно меня осенило.

— В Шартрезе я увидел вещий сон. Мне снилось, будто я принимаю крещение вместе с великими хёвдингами норманнов. Трудно передать, каким прекрасным был этот сон. И я понял, что в Шартрезе ни за что не буду креститься.

— Я сначала думал, что ты родился в Шартрезе, если так хорошо знаешь окрестности, — сказал Ролло. — Но твой сон заставил меня призадуматься. Я тоже однажды видел пророческий сон.

Я патетически поднял руки к небу.

— Спроси Герло, спроси Крахе, спроси всех, с кем я встречался, я им всем рассказывал про свой восхитительный сон.

Я почувствовал, что выбрал верный путь. Герло, который сидел и молчал, вдруг встал и заговорил:

— Надо взвесить две вещи: сначала мы ошибочно приняли Хейрика за разведчика из Шартреза. Я подумал, что он стремился попасть к нам в плен и для этого использовал христианскую реликвию. Но на горе он придумал такой замечательный план, без которого мы не спаслись бы и не сидели бы сейчас здесь. И я решил: перед нами стоит воин и герой. Больший герой, чем кто-либо из здесь присутствующих, и он должен занять среди нас достойное место.

— Он пройдет испытание, прежде чем я позволю ему спокойно гулять по лагерю. Рауль! — закричал Ролло. Показался какой-то темноволосый человек. — Проверь, знает ли он латынь.

Рауль посмотрел на меня с ужасом. Я подал ему руку и обратился к нему на том языке, на котором мы, кюре и монахи, разговаривали между собой.

— Ну и дьявол он, ни во что не верующий, твой хёвдинг, — сказал я.

— Да он, слава Богу, не мой хёвдинг, — ответил Рауль. — Я секретарь епископа Франко из Руана. Ролло просто иногда берет меня с собой.

— Знаешь, мне кажется, ты должен сказать, что я знаю латынь и не вру. Мне приятно познакомиться с тобой, меня зовут Хейрик.

— Я рад за тебя поручиться. Нам вместе будет неплохо. Я устаю все время говорить по-датски. — Рауль повернулся к Ролло. — Да, он говорит по-латыни так же хорошо, как и я. Тебе, Ролло, повезло, теперь у тебя будет человек, который отлично понимает и датский, и латынь. Сейчас я выясню, каков у Хейрика французский. Впрочем, он у вас уже сошел за француза или как?

Все засмеялись, Ролло тоже. Мы с Раулем быстренько перекинулись парой-другой французских фраз. Никто ничего не понимал. Рауль сказал Ролло:

— Мне неловко, но Хейрик болтает по-французски лучше меня и так хорошо, будто здесь родился. Он свободно владеет языком, но говорит на прованском диалекте.

Ролло так крепко пожал мне руку, что она после этого болела целый день.

— Извини за подозрительность. Ты же знаешь, каково нам сейчас в этой стране. Будешь моим секретарем. Пойдем. Многое надо обсудить.

— Собаки хорошо охотятся на пустой желудок, — сказал я. — Но с секретарями дело обстоит иначе. Когда они голодны, они обычно плохо слышат, что им говорит хозяин.

— Не беспокойся, ты получишь столько еды и пива, сколько в тебя влезет.

Позже я узнал, что впервые в жизни Ролло был доволен своим переводчиком и секретарем. Он всегда терял душевное равновесие, когда люди не понимали его родного датского, и никакой толмач не мог достаточно быстро перевести его слова.

— Да, так доволен я был только Дионисием. А теперь смотри, старайся, чтобы я был доволен всегда, а то продам тебя куда-нибудь в английские земли.

В то время положение норманнов казалось прочным. Они объединились, и даже происшествие с отрядом Герло сейчас выглядело победой. Во французском стане царила полная неразбериха. Герцог Бургундский вдруг понял, насколько хороши и быстры норманнские лошади. Герцог Пуантереский не удержался на своем рубеже, когда на него пошли норманны, и бежал.

Вскоре я познакомился с Полой. Она была самой потрясающей женщиной из всех, каких я когда-либо видел. Я уже знал многих женщин — глагол «знать» в данном случае я употребляю в том значении, в каком он применяется в Библии, — знал, хотя мне было всего двадцать пять лет. Прежде всего меня поразила большая разница в возрасте между супругами. Я сначала принял Полу за одну из французских наложниц Ролло, о которых ходило много сплетен. Я знал, что и герцоги, и графы, и король Карл о своих наложницах говорили открыто и никогда не прятали их, даже имели от них признанных законных детей. Между тем, Ролло не имел ни одной наложницы, и это было ясно, как белый день. Пола и Ролло не состояли в каноническом браке, кюре не благословлял их. Но хёвдинг обращался с ней как с настоящей женой. Более того, все видели, как хорошо им друг с другом. Конечно, много разного говорили, но это уже никого не интересует. Я познакомился с обоими детьми. Родители гордились ими. И не было никакого сомнения в том, что Ролло видит в Вильгельме своего наследника.

Весть о том, что Ролло должен жениться на дочери короля и поэтому собирается отослать Полу, прозвучала в Руане, как гром среди ясного неба. Казалось, над нами пролетела комета и звезды сорвались со своих мест. В раннем возрасте я пережил не меньше, чем любой взрослый мужчина, и ничто уже не трогало моей души, но должен признаться, я плакал. Пола перенесла изгнание без единой жалобы, с потрясающим достоинством, внешне абсолютно спокойно.

Когда Пола разговаривала со мной, я чувствовал, что она теплый, приветливый и добрый человек. Я относился к ней как к жене моего повелителя. Но когда она, отвергнутая жена, повернулась и на глазах у всех нас гордо вышла из зала, я понял, что влюблен в нее и готов сделать все, только бы она обратила на меня внимание. Вы скажете: абсолютно глупая мечта. Да, конечно, я готов сказать то же самое. Иногда любовь рождает ненависть. Я должен был бы возненавидеть Ролло за ту боль, какую он причинял Поле. Но сразу же после норманнской церемонии развода я побежал из зала за Ролло в его кабинет. (Если, конечно, можно так назвать то помещение, в котором бумаги до моего приезда были навалены повсюду в полном беспорядке. Мне пришлось долго трудиться, чтобы навести там порядок.) Я был так разочарован и расстроен, что забыл постучать в дверь и просто вошел. Самый великий хевдинг норманнов, будущий владетельный граф и родственник короля, стоял у окна и рыдал, как ребенок. Развод с Полой для него был страшной трагедией. Ролло меня не заметил. Я тихонько повернулся и закрыл за собой дверь. Как же я мог обвинять его!

Ролло шел к своей цели. Он стоял на берегу реки Эпт. На западном или на северном? Не помню. В том месте, которое называлось Сен Клер. С пятьюстами отобранными им воинами в полном вооружении. На другом берегу стояли король Франции и герцог Французский. Ролло сидел на своем громадном коне. Седло и сбруя были украшены золотом, эмалью и серебром. Рука хевдинга покоилась на золотой рукоятке меча, которая весила двенадцать пудов. Было не так уж холодно, но поверх своей красной одежды Ролло набросил белую шерстяную накидку. Он снял шлем и вытер лоб. Король Карл Простоватый предполагал проехать гораздо дальше на запад, к реке Андель, потому что собирался передать норманнам земли от моря до Андель. Но Ролло, минуя Андель, направился прямо к реке Эпт.

— Я сам выберу место встречи, — сказал он.

Ролло восхищал меня. Без лишних слов, в два счета он сделал Эпт пограничной рекой между землями короля и своими будущими владениями, заполучив тем самым сразу целое графство. Он захватил в три раза больше того, что было ему обещано.

Я смотрел на воду и думал, что у нас в Готланде не стали бы такой поток называть громким словом «река». Мы бы ограничились словами «ручеек» или «родник». Но здесь, во Франции, любую текущую воду называли рекой. Король и Ролло спокойно могли бы докричаться друг до друга с противоположных берегов такой реки, но, естественно, для высокопоставленных особ это было невозможно. Понадобились лодки. У французов их не оказалось, потому что они рассчитывали встретить нас возле Андель. Ролло прихватил с собой маленькую долбленку — он и это предусмотрел. Конечно, сначала произошел обмен заложниками. Со стороны Ролло — епископ Франко, со стороны короля — герцог Роберт. Прежде всего они спросили, почему встреча произошла на Эпт, а не, как договаривались, на Андель. Ролло отвечал, что он постеснялся столь важных персон — короля и герцога — тащить так далеко, и поэтому сам поспешил им навстречу.

Потом герцог спросил, согласен ли Ролло вместе со своими людьми принять крещение и готов ли он стать мужем принцессы Гислы.

— Я четко ответил уже в прошлый раз, — сказал Ролло. — Да, мы согласны, но сначала надо решить главный вопрос.

Теперь началось самое трудное. Переговоры велись на трех языках. Все это должно было занять немало времени. Сначала Ролло говорил по-датски, я переводил на латынь для епископа Франко, он должен был по-французски пересказать герцогу Роберту, тот все слова повторял королю, а затем в том же порядке назад.

— Слушай как следует, что епископ будет говорить, и ни в коем случае не влезай, если Франко начнет что-нибудь говорить от себя, — предупредил меня Ролло.

Хёвдинг разыграл свою первую карту так, как и следовало ожидать. Он не может заключить мир с королем до тех пор, пока не получит твердой гарантии, что ему будет принадлежать земля между Эпт и морем. «Навсегда, на веки вечные, в собственность и бесповоротно». Франко скривился, потому что ему предстояло все это переводить французам. Я навострил уши, чтобы не пропустить, как Франко начнет искажать слова Ролло. Но мне не пришлось напрягаться, потому что Франко уже настолько устал от хождения между Ролло и королем, что просто все повторял. Не буду утомлять читателей долгим рассказом, главное, что в конце концов король принял требования Ролло. Однако французы заметили, как постепенно за спиной Ролло оказалось в два раза больше воинов, чем было условлено. Возникли новые вопросы.

— Я сдержал слово. Привел пятьсот воинов, как и обещал. Все остальные пришли сюда из любопытства. Если бы они оставались в лагере, то уже умерли бы от нетерпения и долгого ожидания.

Ролло объяснил, что не властен повелевать свободными людьми: они могут делать все, что хотят. Впрочем, было совершенно непонятно, почему эти свободные люди среди бела дня вооружены до зубов. Ни с того ни с сего? Но с ними ничего нельзя было сделать, и они остались. Затем Ролло должен был дать обязательство никогда не выступать против французов.

— Я обещал, значит все будет, как я обещал, — сказал Ролло. — Король увидит, я держу слово. Есть только одно последнее требование. Мы не сможем жить на то, что получим со своей земли, до тех пор, пока не наладим хозяйство и не отстроимся заново. Два поколения крестьян бездельничали. Слишком давно плуг не касался этих полей. Они стали неплодородными.

Я объяснил королю и герцогу: та земля, которую получили норманны, еще нескоро станет доходной и прибыльной. Ролло и его народ нуждаются в контрибуционной земле. Иначе им придется обеспечивать себя грабежом. Об этом долго говорить не пришлось, французы моментально поняли, что имелось ввиду. Королю пришлось призадуматься. Маленький, низкорослый человек, он рядом сосвоими подданными был похож на регента из Шартрезского собора. Он снял королевский шлем и даже потерял шапку, потому что было очень жарко. Я не мог разглядеть, король ли уговаривал своих людей или они пробовали отговорить его. Наконец, французы столковались. Мне пришлось идти к Ролло с тем, что норманнам в качестве контрибуционной земли будет отдана Фландрия.

— Нет! — ответил Ролло. — Фландрию пусть Карл оставит себе. Мне нужна Бретань.

Начались новые вопросы и новые обсуждения. Когда я снова шел вниз к реке, то слышал, как горланили французы:

— Бретань? А почему не всю Францию сразу?! Норманны и так уже много получили. Хватит! Слишком жирно будет! Давайте развернемся и поедем по домам.

— Подождите, — занервничал король Карл. — Сейчас я разберусь. Бретань? Так вы хотите сказать, она доставляла мне какую-то радость? Или я получал хоть какие-то доходы от Бретани? Хоть какие-то деньги? Может быть, хоть один из тамошних графов помог, когда мои границы нуждались в защите? Молчите?! Так! Пусть Ролло забирает Бретань и посмотрим, сколько зерна и прибыли он сможет выжать из этих дурацких земель! — и король горько рассмеялся.

Я вернулся назад с радостным известием. Ролло получит Бретань на длительное время, позже будет установлено, на какое именно. Ролло удовлетворенно кивнул. Еще бы, ведь теперь у него в подчинении французские земли вплоть до Бауэкса.

У короля, видимо, уже не было сил спорить, и ему надоело стоять перед норманнским войском. Теперь Ролло должен был перебраться на другую сторону Эпт. Его воины начали переплывать реку на лошадях. От короля Карла отчалила лодка с одним из самых высокопоставленных графов, который становился заложником на то время, пока Ролло находился среди французов. Думаю, это была излишняя предосторожность. Среди французов не нашлось бы глупца, готового броситься на Ролло в то время, когда почти все норманнское войско находилось рядом со своим хёвдингом, а сам Ролло становился вассалом французского короля.

Король и Ролло приветствовали друг Друга. Затем вместе поднялись к маленькому собору Сен Клера. Король стал по одну сторону алтаря, а Ролло со своими людьми — по другую. Епископ Франко служил мессу, произносил молитвы и громко зачитывал условия договора. А я так же громко переводил дли Ролло с латыни на датский. Все сказали: «Аминь!» Епископ подвел Ролло к Его Величеству королю Карлу. Ролло положил свои руки между ладонями Карла в знак того, что признает власть короля. С обеих сторон послышался одобрительный гул. И норманны, и французы были довольны. Его величество сел в принесенное для него кресло и стал покачивать правой ногой. Слуга снял туфлю, и все увидели не очень-то чистую королевскую ногу. Епископ начал объяснять, что Ролло должен поцеловать ногу королю, подтверждая свое повиновение.

— Никогда в жизни! — взревел Ролло. — Я уже вложил свои руки в руки короля. А теперь я еще должен лизать ему пятки? Это уж слишком!

Франко и герцог Роберт поторопились уладить недоразумение: в конце концов, нельзя же все достигнутое зачеркивать из-за какой-то мелочи. Но Ролло стоял на своем. Герло что-то тихо сказал ему, и Ролло одобрительно кивнул. Тогда Герло стал на колени перед Карлом и наклонился якобы поцеловать его ногу. Но неожиданно выпрямился, и король вместе с креслом опрокинулся на руки своих подданных. Норманны громко расхохотались. Французы негодовали. И только епископ сумел кое-как всех утихомирить. Король поспешил ускакать домой в Лион. Он не хотел ночевать по соседству с язычниками. К тому же, боялся, что Ролло будет еще что-нибудь просить или вдруг норманны захотят взять в плен своего короля.

На следующий день Ролло и его люди должны были креститься. В последнюю языческую ночь много пили и много ели жирной свинины. Они добились своего и торжествовали. Франко не вмешивался; он и не надеялся, что норманны станут следовать христианским заповедям.

В своей новой белой сорочке для крещения Ролло выглядел необыкновенно живописно. До этой минуты никогда никто не видел хёвдинга таким испуганным. Да и было чего испугаться. Ему предстояло влезть в огромную купель и окунуться, а крестный отец, герцог Роберт, должен был вытащить его из купели. А если бы герцог уронил его на каменный пол? Можно ведь и шею сломать. Но крестный Роберт хорошо справился со своими обязанностями, и Ролло благополучно стал христианином. Некоторые из приближенных ярлов просили, чтобы их окрестили в церкви. Но всех остальных решили крестить в реке. После того, как воины окунулись, они вернулись в храм. С них натекло столько воды, что на полу в соборе образовалось настоящее озеро. Некоторые роптали из-за того, что крещены не в той же воде, что и Ролло. Но Франко произнес большую речь и рассказал, как сам Иисус крестился в реке Иордан.

Тут произошло непредвиденное. Я так и знал: от норманнов чего-нибудь да жди неприятного. Они решили, будто я должен креститься вместе с ними, потому что я тоже в этом нуждаюсь. Но не мог же я креститься вторично! Я пробовал забраться в самый конец той длинной вереницы, которая медленно продвигалась к епископу, чтобы потом затеряться среди принявших крещение. Не вышло. Беда не прошла мимо. Епископ Франко объяснил, что ему будут помогать кюре. Он не может один окрестить всех, и пусть сам Ролло выберет наиболее нуждающихся в его, Франко, личном благословении. Я оказался среди тех, кто должен был удостоиться этой особой чести. Мне не оставалось ничего, как только засунуть голову в петлю. Я обратился к Богу с отчаянной мольбой простить мне этот грех. Подошла моя очередь. Епископ как — то странно заулыбался после того, как я окунулся и вышел из реки. Я попытался поцеловать кольцо на его правой руке, но Франко накрыл меня епитрахилью[44] так, что я чуть было не свалился обратно в реку, и сказал по-латыни: «Ты не христианин. Возвращайся к сатане». С одной стороны, я был рад, что избавился от греха повторного крещения, но, вместе с тем, никак не мог понять, почему епископ так странно себя повел.

Ролло и Франко стали распределять подарки разным соборам и монастырям. Потом пришло время делить полученную французскую землю между Ролло и его приближенными ярлами. Ролло заявил, что земля неделима, принадлежит всем и каждому. Я с беспокойством сидел за одним столом с епископом и вел подробные записи. Вдруг Ролло обратился ко мне:

— Что это с тобой, неужели до сих пор не можешь опомниться после холодной воды?

Да, он попал в самую точку…

В Руане шли приготовления к свадьбе. Ролло отстраивал квартал, который предназначался принцессе Гисле. Герцог Роберт объяснил, что у королевской дочери много придворных дам, с которыми она не хочет расставаться, и дом, принадлежавший раньше Поле, нужно перестроить, пока не будет готов новый дворец. Ролло понял: королевская дочь имеет право жить так, как она привыкла. Наконец, все было готово. Чтобы привезти принцессу и всю ее свиту, Ролло вместе с епископом поскакал в Реймс, где Франко прятал принцессу.

Приехали заранее. Хотя теперь ему помогали все христианские святые, Ролло не был уверен, что король сдержит свое слово. Показалась карета, в которой везли невесту. «Надо же, не на лошади. В карете, по этим дорогам!» Ролло перебрался на другую сторону реки и поздоровался со всей той галантностью, на какую был способен. Принцесса даже не подняла вуаль, которая закрывала ее лицо, и не взглянула на будущего мужа. Он предложил ей сесть к нему в седло, она отказалась. Тогда он приказал своим людям перенести карету Гислы вместе с ней самой через пограничную реку. Все это ему очень не понравилось. И он подумал, что не позволит, чтобы в Руане принцесса ездила в какой-то повозке. Пусть учится скакать на лошади или ходить пешком. Поискав глазами епископа, Ролло нигде его не увидел и решил, что не случайно Франко исчез как раз в тот момент, когда королевская дочь передается в его руки.

— Хейрик! — заорал он так, что в горах прогрохотало эхо.

Я быстро направил к нему своего коня. Ролло остановил экипаж, не спешиваясь, содрал с лица принцессы вуаль. Ничего более непривлекательного мы еще не видели. Ее тусклые невыразительные глаза покорно и тупо смотрели на незнакомого чужеземца.

— Спроси, Хейрик, неужели эта уродина действительно Гисла, дочь короля?

Я как можно тактичнее перевел вопрос Ролло, но по-моему так и не сумел сделать это достаточно мягко.

— Конечно, я дочь короля. А кем же я должна быть? — с пренебрежением ответила девица.

— Передай ей, — сказал Ролло, — что в таком случае будет лучше, если она снова прикроется своей занавеской.

Я и раньше много слышал о королевской семье, но про принцессу, которая в возрасте и уже на выданье, мне не рассказывали. В Руане же все, включая епископа, заверяли, что Гисла действительно достигла пятнадцати-шестнадцати лет. И я вспомнил, как однажды видел королевскую дочь в гостях у графа в Шартрезе. Кто-то показал на нее и сказал со смехом:

— Подумать только, у маленького короля Карла этакая здоровенная дочка!

— Она? Принцесса?

— Да, конечно, это его дочь — от служанки. От нашей служанки. Старая графиня сама рассказывала. Говорят, у дочери с отцом есть только одно сходство: они оба слабоваты. Только она — на ноги, а он — на голову.

На самом-то деле король Карл Простоватый не так-то уж был и слаб на голову. Он обдурил норманнского хёвдинга, навязав ему свою дочь от наложницы. Гислу поместили в приготовленный для нее дворец. Прошла пышная свадьба. Могу вас уверить, свадебный поцелуй не стал для Ролло пьянящим вином. Епископ Франко долго не приезжал. Когда все уже было позади, он явился, оправдываясь:

— Ты никогда не спрашивал, как выглядит принцесса. У тебя на службе много умников, мог бы послать кого-нибудь посмотреть на нее. Да и что бы изменилось! Если у тебя теперь несварение желудка — это твои проблемы. Не расстраивайся, у вас вполне могут быть красивые дети.

— Нет, у меня не будет детей от женщины с такими потухшими глазами. Это невозможно!

— В таком случае брак могут признать незаконным.

— Ну и к дьяволу!

Крещение так подействовало на Ролло, что он стал ругаться по-христиански. К тому же, он стал подумывать, как бы забрать обратно часть земель и лесов, которые отдал епископу Франко. Хуже обстояло дело со мной. Епископ Франко сказал:

— Я сразу понял: ты лжешь. То выдаешь себя за кюре, то скрываешь, что ты крещеный.

Я попытался ему объяснить, но запутался и свалил все на дьявола. Франко здорово разозлился.

— Не надо. Ты сам идешь к дьяволу с распростертыми объятиями, Я расспросил о тебе в Шартрезе. Мне сказали, что ты тот самый кюре, который был у графини постельным мужчиной. Что, нечего возразить?

Господи, как же объяснить! Графиня Бланш буквально заставила меня стать ее любовником, говорила, что если я улизну от нее, выдаст меня с головой и еще наговорит много лишнего. Пришлось подчиниться. В то время я был в фаворе у старого епископа, он определил меня в школу для кюре. Я был возведен в сан, рукоположен. Графиня пригрозила все рассказать епископу. Старый благообразный епископ никогда не простил бы моих грехов. Что же мне оставалось делать? У пасть в ноги и выдать графиню? Но епископ вряд ли мог поверить в безнравственность графини. Я медлил, надеялся как-то выпутаться, ждал чуда, но вскоре узнал, что песню обо мне поют по всему Шартрезу…

Франко продолжал:

— Ты запачкал святое имя кюре, ты был готов креститься второй раз. Слава Деве Марии, я предотвратил это преступление.

Он никогда не закончил бы перечислять моих грехов, но я упал ему в ноги.

— Святой отец, я согрешил перед небом и перед вами. Пожалуйста, не гоните меня, разрешите стать вашим покорным слугой.

Франко внял мольбам блудного сына и решил дать грешнику возможность спасти душу. Он был великолепен в роли всепрощающего отца.

— Посмотрим, посмотрим. Может быть. Я говорю только «может быть». Епископу в Шартрез я напишу, что ты у меня на службе, и может случиться, пошлю тебя в Бауэкс. Город битком набит тупоголовыми язычниками, и я вряд ли найду кюре, который по доброй воле согласится заниматься там миссионерством.

Я что-то бормотал и благодарил, но мысли мои путались, и томительно-сладкие надежды теснили сердце. Неужели я буду рядом с Полой Беранже?! Я не мог и мечтать о такой удаче!

— Мне придется забрать у Ролло его секретаря, — продолжал епископ. — Он, конечно, будет возражать, но ты находишься под началом церкви.

Я склонил голову. Я был в восторге. Служба у Ролло? Да пошла она к дьяволу!

Глава VI

Никто, никогда не мог подумать, что Ролло уже за шестьдесят. Решительный, властный, полный энергии, он выглядел очень молодо. Ярлы собрались и постановили ничего не делать без согласия Ролло. «Все равны», — говорил Ролло, но сам больше всех вложил денег и труда в создание государства викингов. Помимо строителей, каменщиков и плотников ему нужны были люди со знаниями, опытные архитекторы. Его народ уже позабыл то, что раньше умел, к тому же, следовало научиться многому новому. Любыми путями Ролло приобретал специалистов: просил, покупал, задаривал. Искал сведущих в земледелии и скотоводстве, приглашал молодых, увлеченных и смекалистых. Франко называл их «апостолами». «Апостолы» приезжали, получали дорогие подарки. Один приехал из Фландрии с удивительной машиной, которая сеяла зерно рядами. До двенадцати рядов одновременно. Совсем не то, что ручной сев. Другой привез диковинный плуг для обработки земли. Ролло приветствовал всяческие нововведения, привлекал умельцев со всех концов света.

— Приезжайте к нам, и вы станете богатыми людьми. У вас много мастеров, вы наступаете друг другу на пятки. А в нашей стране — простор.

— Так у вас нет железа.

— Если нет, найдем. Научите нас искать руду, выплавлять. За каждого обученного выдам большую награду. — Ролло добивался, чтобы долина Сены сама обеспечивала себя железом и металлом.

Скоро в соседних графствах распространились слухи, что ненормальный норманн нуждается в людях, которые умеют работать, и осыпает их великими богатствами.

Деньги притягивали, хотя многие побаивались уезжать из дома. Тем не менее, неженатые соглашались. Ролло начал изучать виноделие. Французы, правда, не спешили поделиться своими секретами. Однако удалось выяснить, что можно выращивать виноград и в долине Сены. Главное — выбрать соответствующую землю и правильное место.

Старика, который раскрыл некоторые тайны, Ролло щедро наградил и дал ему в помощь людей. Викинги стали ценить вино. Однако многие по-прежнему отдавали предпочтение пиву и меду; Ролло находил это глупым.

Епископ Франко выбрал самый подходящий момент, чтобы отстроить и как следует отреставрировать монастыри. Монахи трудились, не покладая рук. Ставшие художниками с благословения епископа поехали работать в Бауэкс. Монах из Шотландии хотел скрестить фризскую лошадь с французской, рассчитывая вывести породу, которая сможет играючи выдержать тяжеловооруженного всадника в доспехах. Один послушник научился выращивать особую пшеницу: она давала урожай вдвое больше обычного.

Земля, которую получили викинги, была изобильна, только обрабатывай и собирай урожай. Не хватало времени. Ролло уставал, и стал подумывать о том, что не успеет довести до конца осуществление всех своих планов. А люди Ролло разъезжали по Бретани и собирали продукты, скот и все то, что король обещал им в качестве контрибуции. Брали на глаз, сколько захватит рука или позволит сила. Бретанцам это не нравилось, и они оказывали сопротивление. Приходилось пускать в ход оружие, а это отнимало много сил. «Ничего, — надеялся Ролло, — скоро все образуется».

Он всерьез вознамерился составить полный свод новых справедливых законов. Он находил, что у себя в войске завел отменные порядки. Попавшийся вор лишался руки или ноги, поэтому не было краж. Разве плохо для мирной жизни? Надо довести до сознания людей: каждый имеет право на собственность, но не смеет посягать на имущество другого человека. Будет наказан и тот, кто не выдал вора. С викингами жило много людей самых разных национальностей, они всё прибывали и прибывали. Важно, чтобы в стране знали: у каждого есть защита, жизнь и собственность охраняются законом. Это трудно было понять тем, кто всю свою жизнь прожил иначе. Французы свыклись с междоусобными войнами и разбоем. Ролло с сожалением понял, что обращение в христианство мало изменило людей: они привыкли жить во вражде, по волчьим законам войны, за укрепленными стенами. Каждый на ночь прятал свой скот и свою собственность. В одночасье их не переделать.

Ролло думал о мире. Все должно образоваться и прийти в норму. Французы окрестили принадлежащие ему земли Нормандией. Он заметил, что себя и своих людей он часто мысленно называет теперь не викингами и не датчанами, а нормандцами. Что ж. Хорошее имя! Перед его глазами возникла Нормандия, раскинувшаяся от Эпт до моря. Французский король пообещал и Бретань присоединить к Нормандии…

Из своего изгнания я следил за тем, что происходило в Руане. В Бауэксе было спокойнее, но и у нас жизнь не стояла на месте. Графство принадлежало Ботто и Поле. Она хотела построить побольше соборов, но я отговорил ее. Я был здесь единственным кюре и к тому же полагал, что для моей миссионерской деятельности вполне достаточно одного Бауэкса. Здесь не спешили услышать слово Божие. Жители придерживались языческих верований, хотя я не сказал бы, что своих старых богов они почитали как положено. Отличный собор, построенный Ботто, стоял пустым в ожидании не только епископа, но и верующих. Я служил мессы для Полы, ее детей, для семьи Ботто, приближенных, нескольких французов, которые здесь жили, да еще для приезжающих купцов. Я учил христианских детей. Это было самым большим удовольствием, потому что среди моих учеников были оба ребенка Полы, и уроки проходили в ее доме.

Ролло, как и ожидалось, все очень усложнил. Он был разозлен моими похождениями, не хотел отпускать к Поле и так благословил в путь, что мое левое плечо до сих пор болит. В конце концов, он вспомнил про мои заслуги перед викингами и не стал продавать меня в английские земли, как угрожал сначала. Использовать меня как доверенного посла он не хотел, потому что я много наврал ему, однако временами он все же нуждался в моей помощи, и мне приходилось ездить из Бауэкса в Руан.

Мне было приказано обучать маленького Вильгельма латыни и другим премудростям. Если бы Ролло знал, с какой радостью я взялся за эту работу, он бы, наверное, насторожился. Я имел свободный доступ в дом Полы и часто бывал у нее. Герлог я мог ознакомить только с основами христианской морали, всему остальному Пола учила ее сама. А Вильгельму, как наследнику, предстояло пройти большой курс самых разных наук. Навыки обращения с оружием и лошадьми он приобретал под руководством Ботто. Удивительно, но все это гораздо больше интересовало Герлог, чем Вильгельма. Ботто лишь смеялся, наблюдая, как Герлог скакала на лошади и играла с оружием, но Пола была в ужасе от того, какую дикую девицу она произвела на свет. С Герлог не все было гладко. Она не хотела ни шить, ни вышивать, женские занятия ее не интересовали, и о ней распространились слухи, будто она не девочка, но и не мальчик, а какое-то странное двуполое существо. Кому надо было распускать эти отвратительные слухи?

С Вильгельмом получилось еще хуже. Его чуть ли не силой пришлось загонять в зал для занятий с оружием. Он просиживал все время за книгами или разговаривал со мной о божественном, расспрашивал обо всем — от рая до ада, — и скоро выудил из меня все мои теологические познания. Тогда мне пришлось попросить Франко прислать для Вильгельма, да и для меня самого, учебники и новые ученые книги. Вильгельму очень нравилось бывать в соборе, и вскоре он уже вполне мог бы служить мессу. Создавалось впечатление, что этот ребенок — будущий кюре или монах, но никак не хёвдинг, правитель Нормандии. Однако нашей вины в этом не было никакой, мальчик сам определил круг своих интересов.

Мы часто говорили с Полой о детях, подолгу и подробно. Она просила меня повлиять на Вильгельма, она боялась, что Ролло будет недоволен воспитанием сына и заберет его. Ролло, конечно, имел свое мнение, отличное от нашего с Полой. Вильгельму шел восьмой год. Ему нравились неторопливые задушевные беседы, и он предпочитал меня всем прочим домочадцам. Я дорожил его привязанностью, но беспокоился, что Вильгельм узнает, какая я скотина на самом деле, и изменит отношение ко мне. Никто не рассказал ему, почему меня сослали в Бауэкс, и я стал надеяться, что он никогда этого не узнает. С Полой я был откровенен, и между нами возникло глубокое сердечное взаимопонимание. Она часто благодарила меня.

— Почему, почему ты так говоришь?

— Потому, что теперь у меня есть человек, которому могу я довериться и все рассказать, — отвечала она. — Такого друга у меня не было с тех пор, как погиб Дени.

Я узнал, что Дионисий был евнухом, поэтому Ролло не беспокоился. Со мной же дело обстояло по-другому. Я полюбил его изгнанную жену и желал обладать ею. Риск, конечно, был очень велик: Ролло по-прежнему считал Полу своей и мог оскопить меня по малейшему подозрению. Я пытался не думать о Поле. Но ее радость, ее счастье по поводу того, что во мне она нашла замену Дионисию, не давали мне покоя. В то же время я боялся оказаться не тем, за кого она меня принимает. Вильгельм все время искал встреч со мной после уроков, интересовался вещами, далекими от тем наших занятий. Часто он спрашивал, почему отец прогнал Полу. Отец, который крещен, стал христианином, как он мог жениться на незнакомой женщине? Отвечать было нечего, но Вильгельм не унимался. Я решил уйти от тяжелой темы, и, воспользовавшись случаем, обратил внимание мальчика на то, как страдает мать по его вине:

— Самое ужасное заключается в том, что когда-нибудь Ролло увезет тебя от матери в Раун. Он скажет: «Вы не можете научить сына тому, что необходимо моему наследнику».

— И тогда мне станет матерью разрушительница семьи, та женщина?

Я кивнул.

— Ни за что не соглашусь! — закричал Вильгельм.

— В таком случае, есть только один выход: ты должен лучше заниматься с ярлом Ботто и другими воинами. Ботто говорит, что ты не хочешь ни ездить верхом, ни учиться владеть оружием. Если Ботто пожалуется, наше дело плохо.

— Я обещаю: буду лучшим во всех упражнениях. Но, все равно, я хотел бы стать, как ты, кюре или монахом.

— Побойся Бога, ты не можешь стать ни кюре, ни монахом, ты сын хевдинга и должен взять на себя управление Нормандией после отца.

— Это он так считает и так хочет. Он уже стар, правда? Когда он умрет, я смогу делать все, что захочу. Можно одновременно и служить Богу, и быть хевдингом. Ты, Хейрик, ты же рассказывал мне про святых мужей, которые управляли королевством. Марк Аврелий, например.

— Я рассказывал, да. Но вспомни, Марк Аврелий не был христианином.

Боже мой, какой упрямый ребенок! Мне с трудом удалось уговорить Вильгельма поступать так, как следовало. Но в следующем году мальчик стал одним из самых искуснейших бойцов, несмотря на чисто монашескую ненависть к насилию и кровопролитию. Вместе с книгами и тетрадями он хранил в своей сумке монашеский клобук, который упросил меня привезти ему из Реймса. Вильгельм пытливо читал священное писание и спрашивал:

— Разве Иисус не говорил, что пришедший с мечом от меча и погибнет? Как же я могу учиться сносить головы людям только потому, что мне вдруг так захочется?

Самым опасным было то, что он легко открывал свое сердце перед каждым человеком, и всех людей считал хорошими и добрыми, всем доверял. О, святая простота! Я предупреждал, пытался объяснить: если на его пути встанет зло, ему придется дорого заплатить за свою доверчивость.

Единственным человеком, к которому Вильгельм относился настороженно, был его собственный отец. Да и то он считал виноватым не его, а то трудное положение, в котором Ролло оказался по вине короля.

— Король обманул его и заставил выслать мою мать. Сам он никогда бы не поступил так плохо. Отец женился на Гисле и получил на это Божье благословение. Если у них появится сын, я смогу стать монахом, как того хочу, — говорил мальчик.

Для всех было очевидно, что развод с Ролло плохо повлиял на мать Вильгельма. Пола уже не была такой, как прежде. Она утратила свою задорную, обаятельную веселость и добродушие. С чудовищной силой проснулись в ней ревность и страх потерять Ролло. Я старался поддержать ее. Пола делилась со мной всем, что было у нее на сердце. С удовольствием приходила на мои занятия и сама училась тоже. Ее близость волновала и возбуждала, я не мог сосредоточиться, мне казалось, что рядом со мной огонь. Однако я ни за что на свете не отказался бы от таких встреч. Я стал готовить свои уроки не столько для Вильгельма, сколько для Полы. Я, наверно, не смог скрыть своих чувств, и через некоторое время она стала редким гостем на моих маленьких лекциях. Или мальчик пожаловался, что я стал уделять ему меньше внимания? Нет, на Вильгельма это было не похоже. Мне очень не хватало Полы. Вильгельм заметил это и со своей детской непосредственностью однажды, когда я читал трактат святого Августина, спросил:

— Боже мой, да ты влюблен в мою маму, Хейрик!

Я чуть не задохнулся. Но Вильгельм не имел ввиду ничего плохого, и, оценив ситуацию, я ответил:

— Да, Вильгельм, да. Никогда еще я не любил так сильно.

Он принял мое признание как что-то само собой разумеющееся.

— Я бы тоже влюбился в нее, если бы не был ее сыном. Но я люблю Полу как маму, и мне трудно понять, как отец смог выслать ее. Хочешь, я попрошу, чтобы она снова приходила на наши уроки?

Тут я набросился на него.

— Ты не имеешь права никому ничего говорить. И ни слова о том, что я люблю Полу. Если она узнает, то прогонит меня из Бауэкса.

Он засмеялся.

— Она давно знает. И она тебя не вышлет. Мне бы хотелось, чтобы ты стал ее мужем, теперь, когда отец отказался от нее.

Чуткость Вильгельма была удивительна и для его возраста очень редка. Однако он был еще слишком молод, чтобы понять страдания, несчастье неразделенной любви и глубокую боль взрослого мужчины. Весь мир он видел в розовых красках, и все люди должны были, по его мнению, любить друг друга. И, конечно, он не мог понять, что разговаривая со мной таким образом, подливает масло в огонь. Я переменил тему разговора. А что мне еще оставалось?

Вильгельм уважал меня, он выполнил мою просьбу и ничего не сказал Поле. Боже мой! Почему я не воспользовался помощью, предложенной мне этим юным купидоном? Нет! Больше всего на свете я боялся, что Пола может подумать, будто я добиваюсь ее, используя сына. Какие-то остатки порядочности у меня все же еще были.

«Она знает, она тебя не вышлет», — слова Вильгельма звучали у меня в ушах и будили надежду. Я пытался восполнить отсутствие Полы на уроках и навещал ее, чтобы рассказать об успехах Вильгельма. Но Пола задавала меньше вопросов, редко разговаривала со мной. Что-то нарушило нашу прежнюю дружбу. Но что? Неужели Вильгельм проговорился? Как-то я рассказал, что мальчик уже управляется с оружием и ездит на лошади так же хорошо, как учит мессы. И… Пола обняла меня и поцеловала. Самые жаркие ласки любивших меня женщин не доставляли мне такой восторженной и чистой радости. Память об этом поцелуе до сих пор жжет мою щеку. Удивительно, насколько сильна настоящая любовь! То, что Пола была дочерью графа, а я всего лишь учителем ее детей, не имело никакого значения. Для сердца ранг и положение в обществе не важны. Я был потрясающим любовником, пользовался большим успехом, в девяти случаях из десяти достигал цели благодаря абсолютной уверенности в своей неотразимости. Но с Полой у меня все было по-другому. Я уже не мог положиться на свое мужское обаяние. Обычно я с испугом думал: «Нет, не сейчас, попытаю счастья в следующий раз». Ее отказ означал бы для меня смерть. Я старался скрывать свои чувства, но все у меня получалось нелепо, как у молодого дурака, который в присутствии женщин начинает заикаться и путаться в словах. Я ее любил по-настоящему, и перед этим огромным чувством оказался совершенно беспомощным. Пола все понимала.

Вскоре в Бауэкс приехал Ролло. Он, конечно, поселился во дворце Полы и чувствовал себя здесь как в собственном доме. В ту ночь я не сомкнул глаз, ревность разрывала мое сердце на части. Я представлял, как Ролло удовлетворяет свои дикие страсти с женщиной, которую изгнал, и которую я люблю. Бессознательно, в глубине души я, грешник, даже мечтал о смерти Ролло. На следующее утро он вызвал меня к себе. Я приготовился к серьезным разговорам и состроил важную мину.

— Я слышал, ты хорошо выполняешь свою работу. Вильгельм сделал большие успехи и привязался к тебе. Я благодарен тебе. Ты сумел заставить его серьезно отнестись к урокам Ботто.

Я ожидал услышать совсем другие слова и удивился. Ролло улыбнулся и похлопал меня по плечу, по тому самому, которое все еще болело после его прощального напутствия.

— Ну-ну, сын мне все рассказал.

Я в ужасе замер: о чем рассказал? Ролло помрачнел. Словно солнце зашло за тучи.

— Теперь перейдем к самому главному. Что ты накрутил с Полой?

Я стоял ни жив ни мертв.

— Что вы имеете ввиду, мой гос-по-дин? — пробормотал я, налегая на слово «господин».

Ролло не привык к такому обращению. Так обычно называли епископа из Руана или Его Святейшество в Риме. Долгие годы, проведенные в обществе французских графов, научили меня употреблять это слово кстати и не совсем кстати.

— Ты понимаешь, с Полой… Никогда раньше такого не было, — начал он и посмотрел в сторону, явно испытывая неловкость. — Сегодня ночью она сказала, что по христианским законам таинство брака нельзя осквернять сожительством с другой женщиной. И я, женатый мужчина, могу впасть в смертный грех, так же, как и она. Никогда не слышал ничего более глупого! Пола и я давно женаты, у нас двое детей. Никто, кроме тебя, не мог внушить ей такие идиотские мысли, ведь ты здесь единственный кюре.

— Мы с ней не говорили об этом, — ответил я, с трудом скрывая охватившую меня радость.

Ролло непонимающе уставился на меня.

— Хватит шутки шутить! — заорал он. — Говори толком.

Я стал объяснять, что Пола Беранже была крещена, как только появилась на свет, и христианские правила заложены в нее с детства, задолго до того, как я появился в Бауэксе. Я ни словом, ни намеком не касался этой темы. Могу поклясться на реликвиях святого Вааста. Но если она поступает так, как он рассказывает, то это характеризует ее как высоконравственного человека и настоящую христианку.

Все это я проговорил так, что сам себе показался настоящим садистом. А реликвии, которые я упомянул, — как раз те самые, которые Ролло вернул в Руан. Он взглянул на меня с недоверием.

— И я должен все это выслушивать от такого прохвоста, как ты?! Конечно, у вас с Полой на все один ответ. А, может быть, она не прочь разделить ложе с неженатым кюре? Чего молчишь?

— Бесстыдник! — воскликнул я. — Ты же говоришь о матери своих детей. По-твоему, она не может придумать ничего лучше, чем грешить с сельским кюре?

— Я без тебя знаю, какова моя Пола; уж мне-то известно, какова она! — пробормотал он. — И про твои похождения наслышан достаточно.

— Интересно, может, ты и меня кастрируешь, как Дионисия?

Ролло смутился.

— Ладно, давай скажем так: пока я тебе верю, а дальше будет видно. Я мог бы расспросить Вильгельма. Он как открытая книга, и расскажет все. Но едва ли он достаточно вырос, чтобы все это понимать.

— Когда же это ты научился читать открытые книги? — разозлился я, но вовремя опомнился.

Ролло захохотал, дружески, как медведь, хлопнул меня по плечу, а я только удивился, почему у меня не отвалилась рука.

— Отличный ответ. Удар отбит! — сказал он. — Однако и Пола, и Бауэкс обойдутся без тебя. Ты мне нужен. Рауль не справляется. Он слишком француз. Не в моем вкусе. Ты лучше. И Пола тоже так считает. Все. Решено.

— Да-а-а, я тут в Бауэксе стал совсем святым. Но Вильгельм… Как же его учение?

— Мальчик может отдохнуть. Он стал таким ловким и умным, что может учиться дальше самостоятельно. А если понадобится твоя помощь — приедет в Руан.

— Хочу напомнить: я подчиняюсь епископу Франко. Он определил меня сюда в Бауэкс. Без его разрешения…

— Ерунда. Франко танцует под мою дудку. Все будет так, как я захочу. Даю тебе неделю на сборы. Я еду в Котантен, поговорю там с одним датчанином, а ты за это время выбей у Полы из головы всю дурь. Учти, если я что замечу, в ту же секунду вспомнишь Дионисия. Так и знай!

Как только Ролло уехал, я поспешил к Поле. Неужели она отвергла мужа? Неужели он слишком стар для нее? Я чувствовал себя победителем. По черным кругам под ее прекрасными глазами я понял, что она, как и я, не спала всю ночь.

— Ролло решил, что по моей вине ты придерживаешься христианских заповедей, — начал я. — К тому же он считает нас любовниками. Я, конечно, все отрицал. Но если бы он спросил, кто у меня в сердце, мне было бы трудно скрыть правду.

— Ничего страшного нет в том, что ты думал обо мне. Я свободная женщина, не замужем. Церковь никогда не признавала законным мое сожительство с Ролло.

Она очень четко выговорила слово «сожительство». Я не прочел на ее лице ничего, что помогло бы мне, но тем не менее неожиданно для самого себя горячо и безудержно я заговорил:

— Не могу больше скрывать. Богу было угодно, как громадное счастье, послать мне любовь к тебе. Никогда я не переживал ничего более прекрасного. Я люблю тебя всем сердцем, всем своим существом. Это случилось со мной в ту секунду, как я увидел тебя и понял: на свете нет ничего лучше и совершеннее. И я уже тогда знал, что буду с тобой, чего бы это мне ни стоило.

Жаркое, сильное волнение сжало мое горло. Я замолчал. Она сидела, не поднимая глаз, и играла своим тяжелым золотым браслетом. Потом сказала:

— Знаешь, все это неестественно. Я, мать двоих детей, принимаю любовное признание молодого кюре. И потом, мне очень непросто полюбить другого мужчину.

Я хотел ее перебить диким криком: «Нет, ты такая молодая!» Но она поднялась и стала ходить по комнате.

— Когда Ролло меня изгнал, первой мыслью было завести в Бауэксе любовника. И я даже подумала, что ты вполне подойдешь на эту роль. Не перебивай меня! Я взвесила все: ведь ты меня любишь, а я никогда не смогу полюбить тебя так же сильно. Поэтому между нами не может быть ничего.

— Но разве можно одну любовь сравнивать с другой? Никто не может сказать, когда…

— Ты перебиваешь меня, хотя я просила тебя помолчать. Просто я думала, думала и поняла, что не смогу тебя полюбить. Я люблю только того человека, которому стала однажды принадлежать. И этот человек Ролло. Если ты способен понять, то поймешь. Мое сердце всегда будет принадлежать ему, и я всегда буду считать себя его женой.

— Но почему…

— Да, все будет так! Хотя он женат на другой женщине, и брак их благословлен церковью.

У меня в голове все пошло кругом. Я перестал что-либо понимать и вспомнил про поручение хёвдинга.

— Если ты называешь себя женой Ролло, значит его другое сожительство для тебя не настоящее, и ты можешь не считать вашу близость смертным грехом.

Она с негодованием посмотрела на меня.

— Я готова взять на себя смертный грех, чтобы любой ценой вернуть Ролло. — Необузданная сила и страсть звучали в ее словах. — Если я ему нужна, он избавится от Гислы — с помощью церкви или без. Избавится любым способом. Любым! Ты понял меня? А до того времени я останусь одна и не буду принадлежать ни Ролло, ни тебе. Моя вера в Господа выдержала серьезные испытания. Много лет я прожила с язычником. Я совсем не такой набожный человек, как может показаться: я сказала Ролло про церковный брак для того, чтобы поставить его на место. Если я сейчас открою ему объятья, Гисла так навсегда и останется его женой.

Я почувствовал, что она полна решимости, и мне стало жутко. Рискуя не получить ответа, я все-таки спросил:

— Ты уверена, что когда Ролло приедет из Котантена, ты сможешь совладать со своими чувствами?

Она села и тяжело вздохнула, а потом засмеялась.

— Молись, молись, Хейрик, всем своим богам, старым и новым, чтобы я поддалась искушению, когда Ролло вернется. Если я не устою, то после этого спокойно смогу завести любовника. Одного или многих, и почему бы и не тебя. — Проговорив эти нелепые слова, она словно выплеснула всю свою боль и, опомнившись, протянула ко мне руки.

— Прости меня, Хейрик, я так больно сделала тебе!

— Бедная моя, родная! — Я стал перед ней на колени. Тепло и аромат ее тела обожгли мое сердце.

— Не бойся, не бойся за меня, — сказала Пола. — Меня не будет в Бауэксе, когда Ролло вернется.

Я поднял свою голову и заглянул ей в глаза.

— Куда же вы сбежите, мадам? — «Мадам»! Не знаю, почему я так сказал, но она ответила:

— Потом узнаете, святой отец. Я надеюсь, мы увидимся, когда я снова буду сидеть в тронном зале в Руане рядом с Ролло. Или я никогда больше вообще не буду уважать себя…

Ролло был в бешенстве, он рвал и метал: его птичка упорхнула. И он, конечно, с яростью накинулся на меня, хотя я знал столько же, сколько остальные (или делал вид, будто ничего не знал). Он снова произнес свою страшную угрозу, но я заметил, что чем больше он пугал меня, тем меньше я боялся. У Ролло не было времени проводить расследование. Он сказал: ничего, все, мол, само устроится, и она скоро вернется. Он не хотел, чтобы пошли слухи и все стали обсуждать случившееся. Ему было слишком тяжело.

Мы поехали в Руан. Оба в большой тоске. Была поздняя осень, под копытами коней похрустывал лед. Ролло молчал до самого Руана. Я покинул Бауэкс со смешанным чувством. Я очень скучал по Поле, но, как и Ролло, думал, что она где-то рядом. Мне не хватало Вильгельма и моего собора. Если бы это зависело от меня, я не задержался бы в Руане. «Ну уж я задам епископу, я покажу ему, — храбрился я. — Спрошу, кто хозяин в епископстве, почему Ролло делает все, что хочет?» Я погрузился в свои печальные мысли и трогательные воспоминания о последней встрече с Полой. Я чувствовал тепло ее колен, прикосновение рук.

Однако нет худа без добра. Благодаря тому, что Ролло понадобился секретарь, я оказался в самом центре одного из самых драматических событий периода правления Ролло. Только мы спешились, как Герло и многие другие ярлы выбежали к нам навстречу. Они были сильно возбуждены.

— Что это за французские всадники здесь в Руане? Почему мы ничего не знаем о них?

— Французы?!

— Да, разве не слышишь, не глухой ведь.

Ролло даже вспотел и смахнул пот со лба.

— Что они здесь делают?

— Мы задаем себе тот же самый вопрос, но и ты, оказывается, ничего не знаешь. Они спокойно расположились в квартале твоей жены и пируют там день и ночь.

— Они приехали, пока меня не было?

Ярлы обменялись насмешливыми взглядами.

— Они приехали за несколько недель до твоего отъезда. Ты совсем не присматриваешь за своей молодой женой. Или ты уже слишком стар для того, чтобы поспевать за ней?

От напряжения у меня перехватило дыхание. Это было похоже на восстание. Авторитет Ролло рушился на глазах. Я чувствовал, что полетит немало голов. Ролло остолбенел.

— Я проехал большую дорогу. Вы хотите, чтобы я стоял здесь перед всем народом до тех пор, пока на мне не обледенеет рубаха? Я сильно вспотел, мне холодно. И уж если вы напоминаете мне о моем возрасте, то я вам должен сказать, что никому, ни старому, ни молодому, не делается лучше оттого, что он потный стоит на морозе и ему морочат голову дурацкими вопросами. Может, мы все-таки пойдем под крышу, или мне надо ждать пока весь норманнский народ догадается посоветовать мне переодеться в сухое?

Ярлам не всегда нравилось, что Ролло сам принимает решения. Но тут они снова должны были признать его правоту. Вошли в дом. Все остальное видели мои собственные глаза и слышали мои собственные уши…

Во дворце короля Карла Простоватого в Лионе все загибали пальцы. Отсчитали девять месяцев, и уже месяц прошел сверх положенного срока, а известие о беременности Гислы так и не приходило. Из Англии приехала королева Фредеруне и еще более удивилась и растерялась, чем сам король. Хотя Гисла не была ее дочерью, королева была обязана интересоваться судьбой принцессы. Что же получается? Этот датчанин из Руана так и не стал настоящим мужем Гислы? Значит, договор недействителен? Они не могут быть уверены в том, что Ролло обеспечит им настоящий мир, пока он не породнится с королевской семьей. Вот если бы у Гислы родился наследник, вся отданная норманнам земля снова отошла бы королевскому дому, как это и было задумано. Решили действовать, выбрали двух двадцатилетних молодцев, Пьера и Поля, с которыми принцесса была хорошо знакома. Более взрослые или более официальные посланцы в таком деликатном деле ничего не смогли бы добиться. Двое молодцев, не подумавши о том, что их ждет и как к ним отнесется Ролло, прибыли в Руан разряженные и на шикарных лошадях, спросили, где живет Гисла, и весь город сейчас же узнал об их приезде.

Ролло же день и ночь занимался законами, наводил порядок в стране, и для Гислы у него не оставалось времени. Принцесса была рада своим гостям, удобно разместила их в своем доме, заказывала для них на кухне Ролло самые дорогие вина и кушанья. Пьер и Поль никогда еще не чувствовали себя так хорошо, даже королева Фредеруне не имела такого вкусного и изысканного стола. Молодые люди развлекались, как могли, ездили на лошадях вместе с дворовыми людьми Гислы, проголодавшись, снова садились за шикарный стол. Дни превращались в недели, но ничто менялось. Они поняли, что Ролло никогда не посещает свою молодую жену, и она никогда не бывает в постели у Ролло. Гислу звали к мужу только тогда, когда в Руан приезжали важные гости. Было очевидно, что Ролло и Гисла не стали по-настоящему мужем и женой. Потом Ролло уехал на запад. Молодцы совсем расхрабрились. Они спокойно пировали и пили с Гислой даже поздними вечерами.

— Ваш супруг, однако, Ваш высочайший супруг никогда не появляется у Вас, — сказал как-то Пьер.

Она выпила бокал до дна, потом ответила:

— Нет, не появляется. И очень хорошо.

— Но это же неслыханно, — говорил Поль, пережевывая аппетитный кусочек. — Неужели он никогда не приходит?

Гисла в тот вечер много пила, и чем больше она пила, тем становилась дружелюбнее и доступнее. Она грустно покачала головой.

— Вы думаете, что он слишком стар? Нет, когда он находил время побыть со мной, то хорошо справлялся сосвоими обязанностями.

Сказав это, она залилась слезами. Пьер и Поль обменялись многозначительными взглядами. Понятно, Гисла больше не девушка, напрасно боялись в Лионе. Они знали Гислу как беззаботную жизнерадостную девчонку, хотя ее внешность и мешала ей веселиться. Она вполне могла завоевать расположение Ролло, если бы он сам захотел поближе с ней познакомиться. Но Ролло не говорил по-французски, а она не знала ни одного языка, кроме французского. Ролло видел в Гисле блеклое, неинтересное существо. Было ясно, что король обманул его, подсунул вместо настоящей принцессы дочь своей наложницы. И к тому же Ролло пришлось прогнать любимую жену. Молодые французы быстро поняли: Гисла несчастна, ей скучно, одиноко и противно. Теперь они догадались, что когда она их обнимает, ее ласки носят не такой уж дружеский и невинный характер. Хорошо ли, что Гисла так откровенна? Она хоть и незаконнорожденная, но все-таки дочь короля.

— Нормандец ведет себя недостойно, — Поль решил в последний раз все уточнить.

Она посмотрела на него полными слез крохотными глазками и закричала:

— Неужели все в окружении моего отца считают меня такой омерзительной? Они не верят, что я могу затащить мужчину к себе в постель?

Она бросилась на диван и зарыдала.

— Посмотрите, посмотрите на меня! Я, может быть, и не красавица, но у меня все в порядке, все на месте. Ролло ничего не имеет против меня. Но он приходит ко мне только тогда, когда жаждет Полу настолько сильно, что уже не в силах сдерживаться. И даже занимаясь любовью со мной, он громко зовет ее: «Пола!» А потом встает и быстро уходит. Он ведет себя так, что о детях не может быть и речи.

— Но, мадам!.. — Пьер и Поль растерялись. Такого униженного самолюбия, такого отчаянного женского страдания они еще не видели и не слышали. И это дочь короля?!

— Нет уж, теперь слушайте до конца. Я пыталась его соблазнить, обмануть. Я вцепилась в него руками и ногами и решила добиться своего. Но он успел вырваться и в своем гневе стал совсем диким. Я думала, он ударит меня. Правда, до этого не дошло.

Молодые люди с ужасом смотрели на Гислу, которая начала срывать с себя одежду.

— Сейчас мой господин в Бауэксе и кричит «Пола! Пола!» своей любимой и желанной. Когда он от нее приезжает, он весь ею пропитан. Я больше не буду ему навязываться. И у короля Карла никогда не будет внука и наследника от нормандского хёвдинга! Возвращайтесь к королю и расскажите ему все! — Лицо Гислы налилось кровью и стало багровым. Глаза горели бешеным огнем.

— Ну, что стоите?! Овладейте мною! У Ролло через девять месяцев появится наследник, а у короля — внук. Вы совершите важное государственное дело: вернете королю земли, которые он отдал норманнам.

Пьер и Поль решили, что разумнее всего будет как можно скорее покинуть Руан. Однако была уже поздняя ночь, и они слишком много выпили. Посоветовались и решили, что можно выехать утром и за день доехать до Лиона, нигде в пути не останавливаясь. Проснулись они далеко за полдень, узнали, что Ролло вернулся, и собрались уехать сразу же после обеда, чтобы не встречаться с ним. Пьер и Поль седлали лошадей, когда четыре воина ворвались в дом, схватили их и связанными привели к Ролло. Там был и я, Хейрик. Мне пришлось переводить все жесткие вопросы и путаные ответы. Французы ничего не могли сказать в свое оправдание. Говорили, что они, старые друзья принцессы, приехали ее навестить. А на вопрос, почему так долго оставались под ее крышей, они бормотали, что в Руане им очень понравилось, а к Ролло не пошли, потому что он очень занят. Ролло интересовался, не послал ли король их шпионить.

— О нет!

— Какое задание дал вам король?

— Его величество не знает, что мы здесь.

Несмотря на всю свою глупость, они понимали, что если Ролло спросит у французского короля, Карл откажется от них. Им оставалось только изображать наивность. Но за всем этим стоял политический вопрос. Ярлы набросились на Ролло. Ему пришлось нелегко.

— Братья нормандцы, хочу посоветоваться с вами. Этих людей надо повесить, чтобы никто не смел засылать к нам кого попало. Если, защищая их, король пришлет к нам послов, то посмотрим. А сейчас не стоит с ними церемониться.

Все согласились.

— Ты прав, — сказал Герло. — Они отрицают, что их послал король, значит, замышляют что-то не только против нас, но и против короля. И мы этого не допустим.

— Отлично сказано! — Все затопали в знак одобрения.

Пьер и Поль, узнав о том, что их ожидает, сразу же защебетали.

— Нас послал король. Мы хотели явиться к Ролло, но его уже не было. Мы решили подождать его, а потом не посмели потревожить после дальней утомительной дороги. Старому человеку необходимо хорошо отдохнуть.

Это было уже слишком. Второй раз за день ему напомнили, что он не молод. Ролло рассвирепел и схватился за меч.

— Я сейчас им покажу, я один сразу уложу этих двоих молокососов.

Мы все стали успокаивать Ролло и говорить, что никто из нас никогда не сомневался в его выносливости, умении и силе. Самым подходящим для французов наказанием ярлы посчитали виселицу на главной площади Руана.

— Никто, кроме французского короля, не имеет права нас судить, — попробовал возражать Пьер.

— Это против всякого закона и права, — вставил Поль. — Мы будем жаловаться Его Величеству.

— Может быть, у вас есть доказательства того, что вас послал король?

Доказательств не было.

— Мы, между прочим, рыцари, — сказал Пьер, — и это дает нам право не быть повешенными. Мы предпочтем, чтобы нам отрубили головы.

Нормандцы покатились со смеху. Я удивлялся, почему Ролло не хочет выяснить, что парни делали у Гислы. Наверно, он молчал, потому что сам знал, зачем их послали. Я не выдержал и вмешался.

— Как кюре я хочу напомнить христианам и тебе, Ролло, и всем остальным ярлам, что вы не можете взять на себя грех и отправить людей на тот свет, не позволив им как следует подготовиться к смерти. Дайте мне возможность выслушать их исповедь и дать им благословение. Казнь можно отложить до завтрашнего утра.

Все согласились. Я сопроводил французов в тюрьму, где выслушал все их рассказы. Честно говоря, меня мало интересовали истории их жизни, и мне было все равно, куда они попадут после смерти. Я боялся, что казнь Пьера и Поля может стать началом войны с королем. История знает и менее важные поводы для войны.

Пьер и Поль были повешены в третьем часу дня на виду у всех жителей Руана. Ни о какой другой, более достойной рыцарей, казни Ролло не захотел слушать. Я так и не узнал, осчастливили эти мальчики Гислу или нет. Рассказы их были запутаны и сбивчивы. Вполне возможно, что они удовлетворили принцессу. Поль утверждал, что Пьер куда-то пропадал, и, может быть, он был с Гислой. Пьер то же самое говорил про Поля. Точный ответ могла дать только сама Гисла. Мне пришлось поговорить с ней. Ролло пришел ко мне хмурый и мрачный и попросил меня об этом.

— Ты должен вывести Гислу на чистую воду. Она рыдает и швыряется всем, что попадает ей под руку. Я не могу услышать от нее ни одного нормального слова.

Я подумал: «А если бы он услышал от нее нормальное слово, что бы он стал делать с этим словом?»

— Но я не могу нарушать тайну исповеди, — на всякий случай предупредил я.

Он разозлился и потерял всякое самообладание.

— Эти двое — шпионы, — орал он. — Они враги. Они покушались на мою жизнь, на мою честь, на нормандскую землю. Ты им потворствуешь. Ты за это можешь потерять голову.

Я ответил, что лучше потерять голову, чем что-то другое.

— У тебя не останется ничего, ни головы, ни того, чем ты так дорожишь, если я приму решение.

— Я тебе говорю: я ничего не смогу вызнать. Поговори с епископом, может быть, он тебе объяснит, что такое таинство исповеди.

— К дьяволу ваши церковные штучки! — он запустил чем-то в меня. Но я уже научился изворачиваться, и на этот раз моя голова не пострадала.

Ролло поговорил с епископом и ничего не добился. Снова пытался заставить Гислу рассказать, что же произошло на самом деле. После этого у него на щеке появились глубокие вертикальные царапины. Невозможно было подвергнуть Гислу пыткам и силой добиться от нее ответа. Полагать же, что она сама расскажет правду, было бессмысленно.

Я долго сидел в молчании напротив Гислы, чтобы она поняла, что перед ней кюре. Повсюду валялись щепки, осколки, черепки, и я постарался выбрать место побезопаснее, в уголке. Наконец, я тихонько начал:

— Я получил прискорбную возможность выслушать исповедь несчастных мальчиков прежде, чем их казнили. — Лучше б я так не начинал. Гисла стала завывать еще громче, чем раньше. Когда она немножко унялась, я продолжил:

— Я знаю от Поля и Пьера, что ты несчастна, дочь моя, и ты должна помнить: мне ты можешь говорить абсолютно все. Никто из живущих на земле этого не узнает. Ты должна освободить свое сердце и душу.

Она яростно затрясла головой. На ее лице появилось страдальческое выражение. Она решительно и неизвестно зачем встала на колени.

— Встань, дщерь моя, — говорил я, — не стоит принцессе так убиваться. Что произошло, то произошло, и с этим ничего не поделаешь. Я только хотел сказать, твои друзья перед смертью исповедались и придут к Создателю раскаявшимися.

Может быть, слова мои и не вполне отвечали действительности, но они подействовали на нее. Я же почувствовал, что больше у меня нет сил. У этой горемычной женщины оказалось такое количество слез, что их бы хватило, чтобы окрестить не менее трех тысяч человек. Я встал и сказал:

— Дочь моя, должна же ты с кем-то поговорить, так нельзя. Если ты не веришь мне, я могу это понять. Но тогда поговори с епископом Франко, которого ты знаешь очень давно.

Тут она впервые прервала мой монолог.

— Я не разговариваю с Франко. Он уговорил моего отца продать меня норманнам.

Рыдания снова прервали ее речь, и я еще долго слышал их пока шел по двору.

Пола считала себя самой несчастной женщиной, но, оказывается, не она одна несчастна. Мне было жаль Гислу, и еще хуже становилось оттого, что моя попытка исповедать ее совершенно не удалась…

Пока король Карл в Лионе думал да гадал, как поступить, у герцога Роберта появилась идея. Он услышал рассказ о повешенных шпионах и решил, что на этом дружбу короля с нормандцами можно считать законченной. Он вооружился до зубов и предложил Ролло заключить с ним военный союз, вместе победить Карла, и тогда он, герцог Парижский, завладеет французской короной. Но у Ролло не было никакого желания поддерживать Роберта.

— Передайте привет герцогу. Он может нападать на короля или даже управлять королевской землей столько, сколько захочет и сумеет. Я в эти дела вмешиваться не стану, — ответил Ролло.

Письмо к Роберту было последней бумагой, которую я составлял для Ролло. Он решил снова отправить меня в Бауэкс. А сам принялся за строительство дворца для себя где-нибудь подальше от Руана. Он хотел показать своим людям, что можно жить нормально, без войны, без городов, которые он ненавидел и которые, как он считал, годны только как укрытия во время военных действий. Между Ролло и Франко возникли разногласия, и дружба их кончилась. Франко, не переставая, жаловался, что Ролло безраздельно захватил всю власть.

По дороге в Бауэкс я увидел, как гнали куда-то закованных пленников. Позже я узнал, что это пойманные воры. Ролло добивался порядка силой, и это было только началом…

Кроме всех тех людей, которые жили в доме Полы в Бауэксе, там была еще одна француженка из Бретани, дальняя родственница Полы, сирота; ее звали Эдит. Она влюбилась в датского ярла, и они поженились на датский манер. Датчанин имел семь кораблей и был хорошим человеком. Скоро датчанам надоело грабить и странствовать, они стали рыбачить и прибыльно торговать вместе с французами. Но такая жизнь не могла удовлетворить ярла. Он решил попытать счастья в Испании. Через полгода после его отплытия Эдит родила дочь. Пола пожалела бедную женщину и взяла ее к себе вместе с новорожденной девочкой. Прошел год. Ходили слухи, что датчане попали в плен и погибли. Эдит, потеряв всякую надежду, наложила на себя руки. Маленькая Николь осталась одна. Поле пришлось полностью взять на себя заботу о девочке. Николь стала родной сестрой Герлог и Вильгельма. Все полюбили ее. Больше всех, наверно, Вильгельм. Девочка была молчаливым, приятным ребенком, никому не причиняла никакого беспокойства. Пола любила ее как собственную дочь.

Глава VII

Вернувшись в Бауэкс, я рассказал Поле про Гислу, Пьера и Поля. Моя клятва соблюдать тайну исповеди, которой я так кичился перед Ролло, теперь не имел никакого значения. Я ничего не мог поделать с собой, так велика была сила моей любви! Я страстно хотел завоевать доверие Полы, хотел доказать, что ради нее готов совершить клятвоотступничество и даже преступление. А может быть, я просто стремился обладать ею? Не знаю. Конечно, у меня было желание облегчить страдания Полы, помочь ей понять несчастную принцессу. Пола могла бы почувствовать, что Гисла страдает. Но она не проявила никакого снисхождения.

Она вполне могла забеременеть от одного из своих друзей, а потом спокойно сказать, что ребенок — наследник Ролло. И Карл замучал бы всех епископов и архиепископов вплоть до папы римского, чтобы заставить Ролло признать своим преемником внука французского короля. А положение Ролло и без того было шаткое. У нет не было друзей среди церковников.

— Может быть, у Гислы родится дочь, — робко перебил я.

— Ничего подобного. Когда за дело берутся темные силы, то все происходит только самым худшим образом. Ролло должен прогнать ее сейчас же, до того, как обнаружатся результаты ее тайных встреч с друзьями. И ты, Хейрик, обязан все это сказать Ролло. И немедленно.

Все складывалось из рук вон плохо. Хуже и быть не могло.

— Но, дорогая Пола, я же ничего не могу утверждать. Подозрения Ролло еще сильнее, чем мои, но у нас нет твердых оснований, чтобы обвинить Гислу. А рыцарей, у которых можно было бы что-то узнать, нет в живых. Ролло слишком быстро разделался с ними. И от Гислы ответа не добиться. Ни под какой пыткой она не станет свидетельствовать против себя самой.

— Она уже сделала все, что могла, — сказала Пола. — Ты, кюре, должен знать, как велики ее грехи.

— Но, Пола, милая, ни Пьер, ни Поль не были моими духовными детьми: мне они не захотели исповедаться до конца. Поэтому я не могу быть свидетелем. И потом, подумай, какой разразится кошмарный скандал. Гисла, дочь французского короля, станет обвинять Ролло в сожительстве с тобой. А Ролло и без того уже нарушил законы страны, повесив Пьера и Поля без разрешения короля. Король может признать, что послал к Ролло шпионов, но он никогда не позволит вести процесс против своей дочери. Епископ благословил союз Гислы и Ролло, и теперь только Папа Римский может расторгнуть брак. Весь христианский мир встанет на защиту Гислы и короля. Положение Ролло ухудшится во много раз. Как ты думаешь, что после этого произойдет?

Она рассердилась и назвала меня язычником. Я был поражен. Назвать христианского кюре язычником — это уж слишком! Пола была возбуждена до крайности, и я никак не мог понять, к чему она клонит. Она посмотрела на меня и сказала:

— Если брак Ролло и Гислы не сопровождался физической близостью, то такой брак считается недействительным, а женитьба ненастоящей. И разве не это волновало короля? А что мешает мне отправить послов к королю Карлу и сказать, что я знаю точный ответ на его вопрос?

Дева Мария! И я восхищался умом и мудростью этой женщины! Но я не спешил с ответом. Я хотел, чтобы она сама поняла, обрадует ли она Ролло таким поступком.

— Уясни себе, в этом случае расторгается не только брак с принцессой, но и договор Ролло с королем. Карл забирает Гислу в Лион, и Нормандию он тоже забирает обратно, Ролло едет в Бауэкс, а ты становишься его законной женой. Так? Как можно избавиться от жены, если приедут врачи и установят, что Гисла перестала быть девственницей?

Обо всем этом Пола не подумала, и, когда я объяснил, расстроенно вздохнула.

— Обездоленный, обманутый Ролло! А я так круто обошлась с ним!

Как быстро скачут у нее мысли. Я пытался внушить ей: совсем не надо так сильно ненавидеть Гислу. Но не сумел.

— Что ж, тогда остаются два выхода: либо я рассказываю Ролло обо всем, что узнала от тебя, либо ты сам придумываешь, каким образом можно избавиться от Гислы. И побыстрее. Нельзя терять времени.

У меня сердце ушло в пятки. Интересно, какой выход имеет в виду эта одержимая женщина? В любом случае ничего хорошего мне ждать не приходится. Возможно, меня постигнет участь Дионисия. Последнее почему-то меня пугало больше, чем опасность остаться без головы. Пола подошла ко мне и потрясла, словно хотела пробудить ото сна, заставить посмотреть на нее. Глаза ее горели опасным огнем, она крепко сжала мою руку.

— Если ты сумеешь, получишь от меня тот подарок, о котором мечтаешь.

Щеки мои пылали. В смятении и страхе, близком к ужасу я подумал: «Все ясно, в нее вселился дьявол. Дьявол говорит ее устами». Я похолодел и не мог произнести ничего, кроме тех слов, которые неожиданно вырвались:

— Пойди прочь, сатана!..

Снова начались мои занятия с Вильгельмом. Он, наверно, замечал, как я встревожен, в каком смятении пребываю, но больше не задавал невыносимо трудных вопросов. Мы были дружны по-прежнему. Я учился вместе с ним. Никогда бы не мог представить, что у ребенка могут возникать такие глубокие мысли и что он способен разбираться в сложнейших богословских проблемах. Мы также занимались датским, на котором изъяснялись многие жители северных стран. Однако на разных островах бытовали разные диалекты. Вильгельм обратил внимание, что я говорю несколько по-иному, чем его отец, а Ботто как-то отлично от нас обоих. Я объяснил: то же самое происходит с французским языком. В Руане говорят не так, как в Провансе, и так далее. Вильгельм иногда оставался в доме Ботто. Ролло хотел, чтобы сын свободно владел датским, языком его народа. Впрочем, в Бауэксе почти все говорили по-датски. Конечно, здесь жили и французы, но они уже успели привыкнуть к датскому. Лишь одна Пола постоянно говорила с детьми только по-французски. Она надеялась, что Вильгельм, рано или поздно, получит титул французского графа. Поэтому он должен знать язык и культуру Франции лучше своих подданных.

Король Карл III Простоватый не знал ничего, кроме алфавита, и с трудом мог написать несколько слов. Его королева-англичанка Фредеруне знала и того меньше. Она даже не научилась сносно говорить по-французски. А у всех графов была одна общая особенность: они не считали нужным учиться читать и писать, полагая, что для этого есть ученые слуги. Вильгельм не будет таким варваром. Когда он вырастет, никто не посмеет назвать его диким нормандцем. Никто не сможет смотреть на него сверху вниз, как на сына беженца и эмигранта, изгнанного из своей страны. Пола считала, что Вильгельму понадобиться учитель-француз, который сможет лучше, чем я, уроженец острова Готланд, передать ему сокровища французской культуры. Однако разговоры по поводу французского учителя прекратились, потому что Вильгельм под моим руководством делал большие успехи. Он рассказал матери, что родные дети Ботто имеют учителя, который знает гораздо меньше, чем я, несмотря на то, что родился во Франции. Наверное, так оно и было. Я ведь вынужден был учиться с самого детства и стремился как можно скорее и лучше овладеть французским языком.

Пола все время думала о Ролло и принцессе. Занятиями и воспитанием сына она интересовалась все меньше и меньше. От нее ничего хорошего ждать не приходилось. Она твердила, что если я не займусь Гислой, то она все возьмет в свои руки. Эта сильная, гордая и униженная обстоятельствами женщина могла совершить самые неожиданные поступки.

Я оказался в сложном положении. Мой дом загорелся со всех четырех углов сразу. Что делать? Освоиться в Руане, не вызывая подозрений, стать другом Гислы? Не выйдет. Она тут же припомнить нашу последнюю встречу. В прелестной головке Полы возникли бредовые замыслы, близкие к восточным идеям. Ничтоже сумняшеся, она могла бы приказать мне прискакать в апартаменты Гислы и придушить ее собственными руками. А потом скорбеть и сокрушаться, чтобы никак нельзя было связать гибель принцессы с моим именем и отвести от меня подозрения. Ужасно. Я совершенно не представлял, каким образом можно подступиться к этому опасному и деликатному делу.

Пола не могла помочь. Она предупредила меня:

— Чем меньше я знаю, тем лучше. Уменьшается риск.

Мне показалось, Пола боится, что я ее выдам, и я решил спросить напрямую.

— О нет! — отвечала она. — Просто я думаю: для тебя будет счастьем отдать за меня жизнь. В тебе я не сомневаюсь, ты не из тех, кто предает своих любимых.

Без особого успеха я пытался обсудить с ней этическую сторону вопроса. Ведь мы готовы пойти на убийство. Создавалось такое впечатление, что она этого не понимает или не хочет понять.

— Ничего подобного. Ни к чему мы не готовимся. То, что ты задумал — это твой выбор, вот и все. Ты же не хочешь, чтобы я обо всем рассказала Ролло. А то я с удовольствием. Ты нарушил тайну исповеди, попрал правила поведения кюре, а теперь начинаешь рассуждать?

Пола загнала меня в тупик.

— Замечательно! У меня две проблемы: укоротить жизнь принцессы и вернуть моей желанной ее мужа. Возникает и третья: самому успокоиться, так и не получив тебя, Пола Беранже.

Она посмотрела ласково и обвила нежной рукой мою шею так, как только могла она одна.

— Никто не поверит в эту злодейскую историю. Во всяком случае, из уст такого разбойника, как ты. — Она рассмеялась и весело поцеловала меня в щеку.

Как я ни крутил, ни вертел, ничего придумать не мог. Яд? Посоветоваться не с кем. Любой вопрос тут же вызовет подозрения. Насколько я знал ни в Бауэксе, ни в Руане не было никого, кто готовил отраву. Монахи, обладающие нужными мне способностями, находились в Шартрезе или еще дальше к югу. О применении и изготовлении лекарственных ядов можно было узнать из фармакологических трудов, но у меня не было времени для изучения предмета.

Опрокинутые Полой песочные часы все быстрее и быстрее отсчитывали уже не часы, а минуты.

Неожиданно в окружающей меня тьме блеснул свет. Рыжий, вихрастый и веснушчатый ирландский монах добрался до Бауэкса, чтобы в преддверии новых, непредсказуемых нормандских нашествий отсидеться здесь, в глуши, спокойно занимаясь сбором и выращиванием лекарственных трав. По моей просьбе Пола поселила его в одном из принадлежавших ей домов. Монах хотел жить со мной в доме кюре, но я сказал, что это не совсем удобно. Я уже кое-что придумал, увидев его банки-склянки. Монаха звали Дунштан. Забавное имя это образовано от глагола «испаряться», «улетучиваться». А мне только и надо, чтобы испарилась, улетучилась, как дым, исчезла с наших глаз несчастная принцесса Гисла. Дунштан-Испаряющий, помоги мне!

— Понимаешь, брат мой, — осторожно начал я, придя к Дунштану, — меня замучили крысы. Нет никакого спасу. Обычные яды совсем не помогают. Крысы их чувствуют, не притрагиваются ни к какой роскошной еде, если туда попала хотя бы капля отравы. Такое впечатление, что та крыса, которая съела яд, успевает предупредить остальных.

Дунштан засмеялся.

— Неужели у вас водятся такие образованные крысы?

— Вот именно, — я увлекся и начал врать без удержу. — Недавно я заметил, что они любят вино.

— Боже правый! Да как же так, брат мой?! — Дунштан был заинтригован.

— Да, вот так. Оставил я вино на ночь, ну не целый стакан, а так, остатки. Утром просыпаюсь — стакан сухой, а по следам на столе видно, какие гости ночью наведывались. Решил оставить еще раз — тот же результат. Тогда я добавил в вино яд. Купил здесь у какого-то купца, я толком-то и не знаю, что за яд, не разбираюсь. Не тут-то было! Следующей ночью крысы отравленное вино не тронули. Потом я попробовал ничего не добавлять, и наутро чарка была пустой!

Дунштан необычайно заинтересовался моим рассказом. Я не хотел, чтобы он принял меня за шутника и торопливо продолжал:

— Не знаешь ли ты, брат, какого-нибудь яда, который не имеет ни вкуса, ни запаха, но так сокрушителен, что от него крысы дохнут?

Дунштан потрепал свои рыжие вихры, на мгновение задумался, посмотрел на меня и протяжно свистнул. Стал рассматривать свои банки-склянки, поднимать их, вертеть и читать этикетки. Затем выбрал одну, перелил содержимое в бутылку с жидкостью, взболтал и дал мне понюхать.

— Ничего не чувствую, — ответил я искренне, — хотя и не обладаю крысиным чутьем.

— Попробуй чуть-чуть на язык, средство абсолютно безвредно в маленьких дозах. Почувствуешь только легкую головную боль.

Я лизнул. Смесь была абсолютно безвкусна.

Дунштан одобрительно кивнул.

— Бери эту бутылку. Посмотрим, как крысы себя почувствуют на этот раз!

«Если смесь так безвредна, что можно даже на язык ее попробовать, то вряд ли этот яд сможет умертвить принцессу», — подумал я.

— Их так много. Имя им легион. Будет очень плохо, если некоторые сдохнут, но успеют, как обычно, предупредить остальных. Я бы лучше взял сразу побольше, чтобы наверняка.

— Но сейчас у меня больше нет. Возьми столько, сколько есть для начала. Попробуй. Если подмешаешь в вино, то крысы заснут на столе вечным сном. Если подействует, потом я тебе еще смогу сделать, но сейчас не время для цветения этих растений.

Время, о время! Как мне его не хватало! Если бы я мог знать, из чего сделано это зелье, поискал бы его где-нибудь еще. Но я не смел проявлять слишком большое любопытство.

Я, конечно, не стану тратить на крыс драгоценное снадобье. Эти твари в Бауэксе все равно никогда не переведутся. Я скажу, будто испробовал действие жидкости сегодня ночью, а потом поблагодарю и мимоходом спрошу, что вошло в состав этого яда.

Прошла ночь и еще полдня, прежде чем я посчитал возможным снова пойти к Дунштану. Сначала я вежливо спросил, как он себя чувствует, каковы его успехи в фармацевтике, вернее, гомеопатии, и еще долго и витиевато распространялся на посторонние темы, пока он сам не вспомнил о крысах. Я ударил себя по лбу и застонал.

— О-о-о, прости меня! Совсем забыл. Я ведь и пришел, чтобы поблагодарить тебя за крысиную микстуру.

— Так она помогла?

— И еще как! Шесть мертвых бестий лежат возле миски с питьем.

Дунштан как-то странно посмотрел на меня. Я заволновался. Он как будто был недоволен. Однако я продолжал.

— А теперь я хотел бы получить рецепт этого замечательного зелья, которое мы назовем твоим именем. «Дунштанское», или «Дунштан-крысомор», или «Святого Дунштана волшебный эликсир». Если не трудно, расскажи, из чего он состоит.

— Мне не трудно, не трудно. Вот посмотри, ионе хитроватой улыбкой поднес к моим глазам этикетку.

— «Вода очищенная», — прочел я.

— Если бы, брат мой, ты вернулся с жалобой, мол, мое средство не действует, может, я и нашел бы какой-нибудь препарат против крыс. Теперь же я не уверен в правдивости твоей истории. Крысы не могли умереть от дистиллированной воды. А отравленное вино, согласись, тоже предназначалось не для них. Ирландскому монаху нельзя полагаться только на Бога, если он хочет выжить, — Дунштан легонько похлопал меня по животу, — тем более среди французских кюре.

— Да я и не француз вовсе, — ответил я удрученно.

— Ах да, ты же с севера. То-то я смотрю ты слишком светловолос для француза. Но ты так хорошо говоришь по латыни, как на севере не говорят. И, пожалуйста, дорогой брат, постарайся, чтобы пока я здесь, никто из твоих ближних не был отравлен. Если я об этом услышу, может случиться, что мне придется поговорить с епископом, и он может задуматься, когда узнает, как ты собирался травить крыс. Зато я теперь буду избегать любого питья и еды из твоих рук. И оставь меня в покое. Так будет лучше.

— Уже лучше, Дунштан Испаряющий, — ответил я. — Испарились, исчезли яко дым, растаяли яко воск от лица огня враги Божии. Ты предостерег меня от смертного греха еще до того, как я на него решился. И я готов встретиться с епископом без твоей помощи.

Он посмотрел мне в глаза, легкая улыбка тронула его тонкие губы, он перекрестил меня.

— Иди с миром! Иногда Господь ведет нас извилистыми путями. Может быть, я приехал сюда из Ирландии только для того, чтобы вернуть кюре на праведный путь. Хотя я думал, что буду выращивать здесь пшеницу.

Я поклонился и вышел. И еще долго во дворе слышал его громкий смех. Теперь я знал, что должен покаяться в том страшном грехе, к которому готов был приблизиться. Как можно было рассчитывать, что я смогу избавиться от принцессы с помощью отравленного вина? А если б этот напиток выпила не она, а сам Ролло? Да, люди больше всего страдают от собственной глупости.

Придется теперь епископу во всем этом разбираться. Самое главное — не позволить Поле совершить непоправимую ошибку. А как дальше жить Гисле? Что станет с Полой? Пусть решает епископ, пусть найдет какой-то сверхъестественно-благополучный выход, пусть он станет «Deus ex machina», «богом из машины», как это бывает в античных трагедиях.

Я решил поехать в Руан и думал, что больше никогда не вернусь в Бауэкс. Поле я ничего не сказал. «Я никогда не увижу ее, — эта мысль убивала во мне все живое. — Никогда не встречусь с Вильгельмом». Я отвязывал лошадь, выводил ее из стойла, а слезы бежали по моему лицу. Я оплакивал свою разбитую жизнь. Конюх смотрел на меня с удивлением. «Если мне повезет, Франко пошлет меня в Свею, — думал я, — там только и место такому грешнику. Я знаю шведский язык; язычники смогут понимать мои проповеди».

На нормандской земле все ярче и веселее разгоралась весна. Звенели, переливались ручьи; просиял, зазеленел лес; зацвели, запестрели луга. Глаза мои были слепы, а сердце глухо. Я ехал через весну, и все ее радостные, ясные и светлые краски сливались для меня в один угрюмый серый цвет. Меня охватило мрачное отчаяние. Я разрыдался. Лошадь пыталась понять, что со мной происходит, повернуть голову и посмотреть на меня, но я гладил ее по шее и торопил скакать дальше. На протяжении всей дороги от Бауэкса до Руана я ни разу не остановился, не ел и не пил и едва не свалился с лошади возле собора на главной площади города. Меня сняли с седла. Когда пришел в себя, я увидел, как епископ остановился возле меня, разводя руками и удивляясь.

— Хейрик?! Ты не в Бауэксе? Здесь у нас неприятности. Большое горе. Несчастная принцесса Гисла умерла несколько часов назад. У меня нет времени разговаривать с тобой. — Не ожидая моего ответа он пошел дальше.

Я побрел за ним, поняв, что епископ идет к Ролло. Кто-то схватил меня за руку и заставил остановиться. Человек, снявший меня с лошади, наверно, подумал, что я не говорю ни на одном принятом здесь языке, — такой у меня был дикий вид. Он показал на лошадь, потом взглянул на меня, потом снова показал на лошадь и, в конце концов, вложил мне в руку уздечку. Я спросил его:

— Ты не знаешь, отчего умерла принцесса?

— Она подавилась, когда ела яблоко.

Я взял за руку этого незнакомца и благодарил его так, словно это он заставил Гислу съесть злополучный фрукт и тем самым сделал меня счастливейшим человеком. Он стал испуганно пятиться, видимо, приняв меня за сумасшедшего. А уж когда я начал смеяться сквозь слезы, рыдать и хохотать одновременно, неизвестный убежал. Я вошел в дом привратника и посчитал необходимым срочно объяснить ему свой радостный вид. Я ударил его по плечу и сказал:

— Можешь ли ты себе представить, что принцесса, святая мученица, сейчас поднялась на небеса, и там ее приняли как святую. Она стала теперь святой.

Привратника мои слова почему-то совсем не обрадовали, и он посмотрел так же недоуменно, как тот человек, что в страхе бежал от меня. Наверно, трудно было понять меня, во рту пересохло, я едва ворочал языком. Я пытался объяснить, что целый день и целую ночь скакал из Бауэкса и теперь страшно устал, проголодался и умираю от жажды. Он долго ничего не понимал, потом взял меня под руку и повел к столу. Я выпил залпом кружку пива и знаками попросил еще. Пока он ходил за пивом, я торопливо и жадно начал есть. Вторую кружку я осушил мгновенно. Все вокруг меня начало ходить ходуном, все встало вверх ногами; я поспешно лег на скамью и увидел, как слуги брали со стола и ставили на потолок блюда и чаши. Скамья, на которой я лежал, изо всех сил старалась перевернуться. Хотелось спать, но было страшно, что скамья вырвется из-под меня и отправится на потолок. Чтобы этого не случилось, я начал петь. Наконец, я заснул и долго спал, пока кто-то не стал отчаянно трясти меня.

— Вставай, облейся холодной водой. Поскачешь в Лион, — приказал Рауль, с омерзением глядя на меня.

Пока я спал, Ролло узнал, что я приехал. Он снаряжал большую процессию к королю, чтобы уведомить его о смерти принцессы Гислы, и приказал взять меня в Лион в качестве переводчика. Я кричал, что подчиняюсь епископу Франко, а Франко послал меня в Бауэкс. Еще я сказал, что было мне видение, будто жизнь принцессы в опасности и поэтому я прискакал в Руан. Епископ мне не поверил.

— Бывает, пиво вызывает странные мысли. Но у такого, как ты, прохвоста, не может быть видений.

Я промолчал и подумал, что дешево отделался, так легко завершив ту страшную историю, в которую влип. Мой ангел-хранитель спас меня и на этот раз.

Король мог задержать заложников до тех пор, пока точно не выяснит, отчего умерла принцесса. По некоторым намекам я понял, что Ролло именно меня готовит на роль заложника. Однако поездка в Лион оказалась более благополучной, чем можно было ожидать. Мы быстро вернулись. Карл Простоватый сразу нам поверил. Он плакал, но было ясно: больше, чем смерть дочери, его огорчила потеря поводка, на котором он мог держать Ролло. О заложниках он и не заикнулся. От Ролло король получил богатые дары. Я пышно и многословно живописал глубокую скорбь Ролло, хотя мне приходилось переводить только скупые слова Герло, посланного с печальной вестью. По тому, как король часто сморкался в свою широкую мантию, я понял, что мое красноречие оценено по достоинству. Да, из меня, бесспорно, может выйти неплохой проповедник!

Тело Гислы должны были доставить в Лион для торжественного захоронения. Мне повезло, я в этой церемонии участия не принимал. Вскоре я отправился обратно в Бауэкс. Я вспоминал, в каком кошмаре и отчаянии ехал по этой дороге всего несколько дней тому назад и не уставал благодарить своего ангела-хранителя.

В Бауэксе я прежде всего нашел Дунштана. Он был занят и не мог долго со мной разговаривать. Он не заметил моего отсутствия и не знал, что умерла Гисла. Его я мог не бояться. К Поле я идти не спешил: никак не мог разобраться в своих мыслях и не знал, о чем буду говорить с ней. То, что Господь уберег меня от исполнения ее кошмарных планов возмездия, — в этом ее заслуги не было. Я все думал, могла ли она, не дождавшись моей помощи, взять дело в свои руки? Могла ли послать в Руан кого-нибудь из своих доверенных лиц? Может быть, она успела на кого-то накинуть еще более строгий ошейник, чем тот, который уже был на мне. Я даже подумал, не могла ли Пола прибегнуть к колдовству, к помощи троллей? Если Пола, действительно, могла умертвить Гислу, то, почувствовав мои колебания, она должна была действовать стремительно, опередив мое появление в Руане. Она же тогда очень жестко сказала мне: «Избавиться. Любым способом. Мне все равно, как это будет». Что же ответить, если она спросит, зачем я поехал в Руан. Я не смогу ей соврать.

Шел день за днем. Я ждал, пока Пола сама меня позовет. Так и вышло. Она послала за мной, пригласила на ужин. Я долго и тщательно собирался и, когда подходил к дворцу, волновался, как влюбленный мальчик, который идет на первое свиданье. Она была нарядно одета и необыкновенно красива. Я собрался поцеловать протянутую мне руку, но она быстро и неожиданно отдернула ее. Я оказался так близко от Полы, что сразу попал в ее дьявольскую ауру, в необыкновенно чудесные ароматы, исходившие от нее. Ни у какой другой женщины на всем белом свете не было такого сумасшедшего запаха. Он царил вокруг Полы, какой-то чарующий и неуловимый. Я стоял недвижимый, она смотрела на меня сквозь полузакрытые глаза, подкрашенные цветом бирюзы, и как будто знала, что сейчас я люблю ее еще сильнее, чем раньше. Это был чудный, но такой короткий миг. Все замечательное мимолетно. Она резко отодвинулась.

— Дева Мария, как же я рада! Я получила назад своего старика и теперь могу делать все, что хочу, могу уехать из Бауэкса. И уж я позабочусь, чтобы мы с Ролло венчались в соборе.

Меня пронзила боль. Я снова ощутил, что я для нее ничто, что она никогда не любила меня. Разочарованный и подавленный, я ответил:

— А если Ролло уже привык к королевским особам? На твоем месте я не был бы так уверен в себе.

Она села и задумалась, потряхивая своими удивительного блеска темными волнистыми волосами.

— Какой вкус у Роберта, мне лучше знать. Кроме того, он слишком стар для приключений.

— Роберт???

— Да, это имя он получил при крещении.

— Он, разумеется, стар для многих вещей, — сказал я, — но тебе лучше потерпеть до похорон Гислы.

Она подошла и заглянула в глаза.

— Дорогой мой, ты ревнуешь? После того, как ты сделал для меня невозможное и добился успеха? — Она повернулась ко мне спиной и пошла прочь. — Герлог сейчас у Ботто, Вильгельм тоже живет там вместе с оруженосцами, — говорила она, ожидая от меня признательности. — Мы можем спокойно поужинать вместе, и никто не потревожит нас.

Ее слова звучали призывно и дерзко, но я ничего не понял, я думал: «Неужели же она может предположить, что кюре Хейрик был способен лишить Гислу жизни?»

— Ты все расскажешь, когда слуги оставят нас одних. Я не знала, что и думать, когда ты не вернулся назад. А потом услыхала, что Роберт послал тебя в Лион, и подумала: «Слава Богу, Хейрика не схватили». Ролло объяснил: он хотел оставить тебя заложником у короля.

Так значит, Ролло был здесь. Ревность, черная, тяжелая ревность сковала мое сердце. Ее слова зазвучали у меня в ушах: «Каков вкус у Роберта, мне лучше знать!» Я побелел от гнева. Я знал, что Полу заберут у меня навсегда. Но сейчас!!! В мое отсутствие кто-то ел из моей миски, а я — ради нее! — рисковал жизнью! Этого я вынести не мог.

— Почему ты заставил меня ждать? Почему сам не пришел раньше? — спросила она.

Я готов был рассказать, что никакого отношения к смерти Гислы не имею и думал только о том, как спасти Полу от греха, но обо всем забыл, и в этом была виновата она одна. Я совершенно потерял голову. Ее близость, ее запах… Но тут пришли слуги. Они удержали меня от погружения в еще более страшный кошмар, чем тот, из которого я совсем недавно вырвался. Мы разговаривали о каких-то пустяках, и я понял: Пола уверена — Гислу убил я. И тогда в гневе и печали я подумал: «А зачем мне рассказывать правду? Может быть, в будущем это сослужит мне неплохую службу?»

Мне не надо было рассказывать обо всем подробно. Я мог, конечно, загадочно и многозначительно молчать. И мне захотелось отомстить Поле за то, что она на днях была с Ролло.

— Пола, — начал я, — ты, графиня Нормандии, должна решить, как же теперь следует называть твоего графа. Я вижу, ты не знаешь, какое имя больше подходит ему: Ролло или Роберт.

— Надо же! — с издевкой ответила она. — У моего графа два имени, и второе он получил при крещении. А ты остался без крещения.

Да, это она знала… Она отпустила прислугу. Заметив, как красноречиво посмотрела на меня служанка, я опомнился.

— Тебе не кажется, — спросил я, — что ты компрометируешь кюре, когда так демонстративно отправляешь прислугу спать?

Она разразилась диким хохотом и так резко откинулась назад, что это было опасно для жизни.

— Ну ты даешь, отец Хейрик! Да весь Бауэкс знает, что ты мой любовник.

Я чуть не подавился.

— Почему я должен страдать за грехи, которых не совершал? Хотя и очень хотел бы совершить.

— Ты отлично знаешь, людям все равно. У них существует удивительная способность видеть то, чего ни один глаз ни разу не мог увидеть. Они ведь почти пророки, — сказала она и бросила в меня зеленую виноградину.

Я поймал ягоду, бросил ее обратно и попал Поле прямо в лоб.

— Ты что делаешь? Первая в эту пору созревшая виноградина. Не хочешь съесть? Ну и не надо. И вообще, хватит ходить вокруг да около. Давай, рассказывай.

Когда она произнесла эти слова, я вдруг понял: во время ужина мы перешли с французского на датский. Может это случилось, когда вошла прислуга? Все служанки у Полы были француженками, она считала их более умелыми. Я замешкался и спросил ее по-французски:

— О чем ты подумала, когда узнала о смерти Гислы? Не получила ли ты какого-нибудь послания из ада?

Она выпрямилась и облокотилась на стол.

— Я не понимаю тебя. То ты говоришь, как безумно влюблен в меня и что тебе нет дела до того, что происходит вокруг нас. То начинаешь разыгрывать из себя архангела с карающим мечом. Ты боишься сам и поэтому пугаешь меня? Боишься отвечать на Страшном суде?

— В этом нет ничего удивительного, — я начал есть жаркое.

Она взглянула на меня с тревогой.

— Пока я была здесь одна, я поняла, что возложила на тебя такую тяжкую ношу, какую ни один человек не имеет права перекладывать на плечи другого. Я в долгу перед тобой. Если хочешь, попрошу у тебя прощения. А в остальном у меня нет никаких угрызений совести. Все правильно, и по-другому быть не могло.

Я кивнул, продолжая жевать.

— Хейрик, тебе невыносимо жить с этим грехом?

Что я мог ответить? Ведь я почти признался в том, чего не совершал. В последнюю минуту ко мне вернулось согласие с самим собой, и во мне заговорил здравый смысл.

— Обо мне не волнуйся, — ответил я спокойно и облизал свои пальцы, позабыв о салфетке. — Грех, конечно, вещь не простая, но мне не из-за чего переживать. Принцесса отошла в мир иной, так как просто подавилась яблоком. Вот и все.

Пола посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, потом у нее вырвался неистовый смех, похожий на исступленный крик, она снова откинулась на стуле, и я подумал, что вся эта акробатика до добра не доведет. Она посмотрела на меня с восхищением, смешанным с ужасом.

— Если на свете есть ад, отец Хейрик, то для тебя, конечно, там уже приготовлено самое жаркое местечко.

Она была совершенно уверена в том, что Гислу убил я. Ну и ладно. Пусть думает, если ей так хочется. Она встревоженно посмотрела на меня.

— Как ты мог пойти на такое? Я думала, у тебя не хватит духа.

Я пожал плечами.

— Пошел на это? Я?! Да никогда. Я знаю, онаумерла из-за кусочка яблока. Или, может быть, ты наслала на нее смерть, прибегнув к искусству троллей?

— Как тебе не стыдно! Я не ведьма и не троллиха.

— Может быть, но ты верно сказала когда-то: «Чем меньше знаешь, тем лучше спишь», — я уходил от ответа, как только мог, и, в конце концов, она прекратила свои расспросы.

— Я заставила тебя нести эту тяжелую ношу, я поступила эгоистично, необдуманно. Я плохая женщина, но свое слово держу. Я помню, что обещала тебе в награду. Если ты готов принять ее, то получишь прямо сейчас.

Она подошла, протянула руки. Она возилась со мной так, будто я был трупом. И, слава Богу, в этот момент, к великому счастью, внутри меня ничто не шелохнулось; я был недвижим, как камень. Пола подумала, что я либо смущен, либо боюсь, либо она не совсем ясно выразила свое намерение. Тогда она положила мою руку себе на грудь. Я стоял, чувствовал жжение под ладонью, но не мог шелохнуться. И вдруг я покорно и радостно заговорил и услышал себя как бы со стороны:

— Высшее мое наслаждение, мадам, — ваше счастье. Вы теперь снова получили власть и ключи от дома нормандского хёвдинга. Вот это и есть высшая награда для меня. Вы знаете, я готов отдать свою правую руку за то, чтобы провести с вами хотя бы час, но теперь думаю: лучший способ доказать мою любовь к вам — быть просто благодарным. Я не могу воспользоваться вашей добротой, вашим легкомысленным обещанием. Клянусь, я с утра до вечера, в течение всей своей жизни, пока я дышу, буду молиться за вас, — с этими словами я поцеловал ей руку, низко поклонился и покинул дворец.

Я шел к себе и ничего не видел, потому что мои глаза были полны слез. Я восхищался собой. Неужели это я оказался способным на такое самоотречение? На такой подвиг? Самый чувствительный роман о рыцаре и даме его сердца едва ли мог закончиться более романтично. Откуда взялись у меня нужные слова? Откуда взялась решимость и сила отказаться от столь бесценного и желанного подарка? Может быть, оттого, что я никогда не смог бы ей соврать? Взять награду за то, чего я не совершал, было невозможно. Я знал: я пожалею о своем отречении. И я пожалел об этом сразу же, как только вошел в свой одинокий дом. Кому нужно мое рыцарство? Ни она, ни я не получили от него никакого удовольствия. А если бы я принял ее дар и сумел отблагодарить, может быть, она отвернулась бы от своего старика? Было что-то странное в ее привязанности к человеку, которого она так неожиданно стала называть Робертом. Ведь она никогда не знала никого, кроме него. Не знала ничего лучшего. Может быть, не случайно умный Вильгельм хотел, чтобы с ней был я, а не ее муж. Но любовь как оплата, как сделка — это плохо. И Пола, и я — мы оба можем теперь спокойно жить. Ничего между нами так и не произошло. Только бы Пола не подумала, что я отказался от нее, отверг ее! Ее любовь я не получу никогда, об этом она сама сказала достаточно ясно. Но отказаться от предложения женщины — это может мне дорого стоить! Я был близок к тому, чтобы вернуться. Я так быстро покинул Полу; она даже не успела ничего ответить. Поняла ли она меня? Я ушел так поспешно только для того, чтобы из моего страдающего сердца не вырвалась горячая мольба: «Любимая! Забудь про награды и подарки! Попроси меня остаться ради меня самого».

И я не вернулся, может быть, из страха, что меня прогонят, а, может быть, чтобы сохранить впервые возникшее во мне окрыляющее чувство благоговения и святости. Да святится имя твое! Церковь много говорит о святости, но только теперь я начал кое-что понимать. Несмотря на все свои приключения, только сегодня вечером я постиг глубокую, горькую отраду святой, истинной любви. Потом я много раз говорил себе, что если бы лег с Полой в постель, это высокое чувство покинуло бы мое сердце, покинуло бы навсегда, как душа навеки улетает из тела. Пола стала бы одной из многих, обычной женщиной, тем засушенным цветком среди страниц старой книги, который со временем неизбежно теряет свой аромат. Но я отказался от Полы, и любовь к ней всегда будет пульсировать в моей крови…

Многое произошло после этого. Пола переехала обратно в долину Сены, в Руан. Ее встречали торжественно и помпезно. Ролло чествовал ее в соборе. Я же оставался в Бауэксе, и обо всей этой шумихе вокруг христианского венчания хёвдинга ничего не хотел знать. После отъезда Полы я решил все свои силы отдать выполнению обязанностей кюре. Я увлекся обращением язычников-северян в христианство, страстно проповедовал, терпеливо выслушивал исповеди, крестил, благословлял, провожал умерших. Я был нужен. Я стал известным и уважаемым. Слухи о моем усердии и рвении дошли до архиепископа. Он приехал с визитом и привез двух молодых кюре, которые стали моими помощниками. Хорошо, если бы в Барке прибыл епископ! Но архиепископ заверил: моя кандидатура на этот пост вовсе не безнадежна. Когда-нибудь в будущем.

Успех мой был связан, в основном, с моими проповедями. Впервые мне удалось своими речами до слез растрогать короля в Лионе. Тогда я понял: у меня есть дар красноречия, ораторский талант, который раньше я почему-то не использовал. Мой дебют прошел весьма успешно, вторая проповедь стала триумфом. Я начал проповедовать даже на рынках. Я разговаривал с людьми везде; на улицах собирались толпы народа. Чтобы послушать меня, и в великие праздники, и в дни обычной церковной службы люди до отказа заполняли собор, так что яблоку негде было упасть. Я осушил целую реку, если учесть всех крещеных, которых я обратил в веру Христа. Ко мне шли все новые поселенцы, которые приезжали с севера. Я заметил, некоторые приходят креститься вторично, чтобы еще раз пережить тот духовный подъем и тот восторг, который приносит великое таинство.

За это время рядом с собором мы отстроили монастырь. Я понимал, что мне надо поскорее получить сан епископа, — ведь новый маленький монастырь едва ли мог рассчитывать на приезд настоящего аббата. Одной из самых богатых покровительниц нашего монастыря стала графиня Пола Беранже, которая часто посылала в Бауэкс щедрые дары и даже достала одну из первых наших святых реликвий. Волею судьбы ею стал так изменивший мою жизнь хитон Девы Марии из Шартреза. Наверняка, Пола знала историю хитона и захотела напомнить мне ее.

На Пасху Ролло приехал в Бауэкс со всей своей семьей. Великий праздник отмечался у нас. Сначала Ролло смотрел на меня искоса, но после того, как услышал пасхальную мессу и проповедь, отправил нам богатые подарки. Мы получили также уведомление, что в распоряжение монастыря поступают богатые земли. С Полой мы ни разу не говорили. Но то, что произошло или, точнее, не произошло, порождало между нами какое-то особое чувство, связывающее нас незримо, прочно и таинственно прекрасно. Ролло с семьей уехал, и не прошло недели, как прибыл гонец с известием. Я получил сан епископа.

Радостью и счастьем моего сердца все эти годы был Вильгельм. О его успехах и о нем самом я расскажу позже. Конечно, были другие удовольствия, которыми я пытался согреть свое сердце. Например, некоторые из моих прихожанок жаждали увидеть любовника графини Полы — легендарной жены великого хёвдинга из Руана. Многие были очень красивы. Они приходили ко мне, чтобы покаяться в грехах или приглашали меня в свои дома, чтобы я благословил их, и предлагали мне свою любовь. Лишь некоторых из них я осчастливил, выбирая каждую тщательно и пристрастно. Я предпочитал не только красивых, но, главным образом, не болтливых дам. Нехорошо, если бы слишком многие могли похвастаться близкой дружбой с епископом. Жениться я не собирался, не говоря уже о том, что сердце мое навсегда было отдано Поле. Должны ли священнослужители воздерживаться от плотских радостей? Я считаю, что аббатам и епископам следует вступать в нормальные браки, а не содержать наложниц. Я мог бы завести наложницу-домоправительницу, но боялся, что когда она мне надоест, от нее будет трудно избавиться, и еще хуже, если появятся дети. Моя разборчивость была чисто практической. Я предпочитал оставаться свободным. Скоро, однако, стали ходить слухи, будто многие дети в Бауэксе удивительно похожи на отца Хейрика. Что я могу сказать об этом? Слухи…

Прошел год, в Нормандии царил мир. Ничто не тревожило короля Карла Простоватого. Ролло сдержал свое слово. Морские разбойники пытались проверить, как охраняется побережье, но затем предпочли не показываться вблизи французских берегов. Команда каждого неизвестного корабля, который не спешил поднять мирный флаг, надолго запоминала то крещение, которое она получала. А над Сеной от одного берега до другого был протянут трос, и никто не мог проплыть по реке, если имел враждебные намерения.

Однако самому королю Карлу жилось не особенно хорошо. Его вассалы, не переставая, воевали между собой: сжигали друг у друга селения и города, иногда в пылу борьбы прихватывали и собственность короля. Ролло и Карл давно стали друзьями, и король много раз просил у Ролло помощи. Всем было известно, что Ролло и его воины постоянно тренируются на большом поле за рекой Андель и все время находятся в прекрасной боевой форме. Поэтому воевать против нормандцев ни у кого не было никакого желания, да это было и бесполезно. Говорили, что Ролло, который заново отстроил Нормандию, похож на великого библейского ветхозаветного героя Неемию, перестроившего стены и соборы Иерусалима. О жизни нормандцев, действительно, можно было сказать словами из «Книги Неемии»: «Они работали и строили одной рукой, а в другой держали оружие».

Междоусобные войны во Франции постепенно угасали, потому что не было ни победителей, ни побежденных, — все одинаково беднели, истощали свои силы и страдали. Никто не выигрывал. Мир был заключен в 911 году, и Нормандия расцвела.

Становление церкви тоже шло своим путем, как и любое другое строительство. Папа римский не спешил возводить соборы там, где еще не наладилась мирная жизнь. Архиепископ Франко состарился. Святой беззубый человек в свои лучшие годы вполне устраивал Ролло, потому что доставлял ему мало хлопот и беспокойства. Теперь можно было только поражаться тому, как Ролло умело управлял, манипулируя именем Франко. Рим смотрел на все это сквозь пальцы. «Ролло — еще не самый худший вариант», — считали в Риме, где несколько знатных семей постоянно боролись за власть, как за церковную, так и за светскую. В то время, когда я жил в Бауэксе, папой римским был Иоанн X. Его сменил Иоанн XI, затем Альберих и, наконец, сын Альбериха, семнадцатилетний Октавиан, которого называли Иоанном XII. К этому времени я уже состарился, и имена и порядковые номера пап римских перестали меня интересовать. Я понял, что папы не умеют выбрать себе красивые имена. Церковь действительно была ведома Святым Духом, если благополучно пережила всех пап римских, всю их борьбу за власть, все их интриги и сумела выстоять. В таких условиях Ролло мог управлять всеми церковными провинциями по своему усмотрению. Немного стратегии, немножко дорогих подарков в нужное время нужному человеку — и все в порядке.

Вам может показаться, что я циничен. Но у меня, как вы понимаете, есть для этого немало оснований. Большую роль в моей жизни сыграл мой учитель Паоло из Прованса. Он открыл передо мной дверь не только в страну церковных учений, законов и обрядов, он помог мне постичь их глубинное значение. Я свободно разбирался в подлинном смысле Священных Писаний. Паоло был мечтателем. Он грезил о прекрасном будущем и во многом напоминал мне свободомыслящего Аврелия Августина с его сочинением «О граде Божьем».

«Подумай, — говорил Паоло, — церковь строит не только видимый мир, — она построит свое собственное мироздание, и краеугольные камни ее строительства будут выше сомнений и критики». Тогда, в отрочестве, я не понимал его. Паоло рассказал мне про старейшую королеву Брюнхильду и про то, как королева Фредегунда погибла за веру, привязанная к двум диким лошадям и разорванная на части. Я поработал в разных библиотеках и прочел десятки книг, прежде чем обнаружил, что мой наставник Паоло был, скорее всего, арианцем и считал Христа не Богом, а просто замечательным человеком. Когда я понял, как глубоко он заблуждался, у меня волосы на голове встали дыбом. Возникло множество неразрешимых вопросов.

Я боролся за то, чтобы построить христианскую церковь в Нормандии на основе подлинной, глубокой веры, но без насилия над человеком. В то же время я знал, что официальные власти меня не поймут и, злоупотребляя своими правами, будут добиваться прежних порядков. Я поселил в Бауэксе монахов, но я, по сути дела, не люблю монастырских порядков. Конечно, кое-кто из монахов или монахинь может стать настоящим верующим человеком, но чаще всего они и хуже, и хитрее живущих в миру кюре или даже простых прихожан. Монастырь — наконечник на церковном копье. К сожалению, наконечник часто бывает ядовит, отравлен фанатизмом и ханжеством. Поэтому я каждый раз благодарил Бога за то, что мой монастырь маленький и в нем не было аббата.

До прихода норманнов почти вся эта земля принадлежала церкви. Монастырь святого Квентина был одним из самых богатых французских монастырей при Карле Великом. Аббаты тогда могли поставить под ружье до ста всадников и более. Но, да простит меня Всевышний, я не хотел для моего монастыря ни больших богатств, ни многих земель. Мои опасения и тревоги имели множество причин. Одна из них — низкая нравственность некоторых священнослужителей. Церковь из моральных побуждений наказывает тех, кто предается порокам. Но преступниками и злодеями чаще всего почему-то оказываются бедняки, нищие или слабые женщины. Признайся, Хейрик, женщины занимали слишком большое место в твоей жизни, и теперь ты заговорил о том, что у тебя болит. Ты ищешь оправдание своей собственной похоти. Да, конечно. Но именно через свой собственный горький опыт я и приблизился к пониманию этой проблемы. Я провел достаточно времени в монастырях среди аббатов, епископов и кюре, многое узнал и увидел.

Самое интересное, что моим скептицизмом мне не удалось заразить юного Вильгельма. Когда я рассказывал ему о том, например, как, по слухам, во времена Григория Великого из-под монастырской плотины выловили шесть тысяч младенческих черепов, Вильгельм сразу же возражал мне и объяснял: «Так много черепов быть не могло». «Слухи, конечно, все преувеличивают», — уточнял я. Он же сразу отвечал: «Если так, то вообще ничего не было, и слухи всегда лживы». Тогда я говорил и о других случаях, которым сам был свидетелем. А он начинал кричать, что все равно хочет стать монахом, чтобы уберечь монастырскую жизнь от греха и соблазна.

Как бы то ни было, я когда-нибудь признаюсь архиепископу (не помню, как его теперь зовут), мол такой вот я грешный, неортодоксальный епископ. И если церковь терпит меня, то что можно сказать об этой церкви?

Глава VIII

Во время церковной женитьбы Ролло на церемонии венчания должен был присутствовать кто-то, кто стал бы покровителем семьи. Ролло послал гонцов с богатыми дарами к ближайшим родственникам Полы. Отец, граф Беранже, лежал недвижимый в тяжелом состоянии, но из Сен-Ли приехал брат Полы, Бернар. Пола ликовала, готова была петь от счастья. Увидев Бернара, она вдруг поняла, как ей не хватало своей семьи. Во времена их общего детства он был не только братом, но доверенным другом. Она так приросла к Ролло и так мучительно переживала свою высылку в Бауэкс, потому что Ролло стал для нее не только мужем и отцом, но и братом. Теперь она почувствовала: ни муж, ни сын не могут заменить Бернара. Когда брат и сестра вдоволь наобнимались, и Пола вытерла слезы радости, Бернар посмотрел на нее и сказал:

— Годы не прошли для тебя даром. Ты стала еще красивее.

— Спасибо за приятные слова, — засмеялась она. — Я же, должна сказать, никогда не думала, что из того щенка, каким ты был в детстве, может вырасти такой шикарный мужчина.

Бернар знал, как он превосходно выглядит, и не возражал.

— Мы так долго — целую жизнь — были в разлуке.

— Я хотел навестить тебя раньше, но ты знаешь, отец непреклонен. Нормандцы отобрали его Бауэкс, он не мог простить им этого.

— Бауэкс принадлежит мне, то есть нашей семье, — ответила Пола. — Он по-прежнему наш. Не знаю, как это переживет Роберт. Я называю Робертом Ролло, и никто не понимает, все думают, что я говорю про герцога Французского.

Бауэкс принадлежал нормандцам по праву силы, но никакого официального разрешения король Карл не давал. Ролло не захотел расстраивать жену и не стал обсуждать с ней этот вопрос. «Не сегодня», — подумал он. Бернар рассказал, как он собирался поехать в Бауэкс, когда узнал, что, взяв в жены дочь французского короля, Ролло изгнал его сестру.

— Тебя, сына старого графа, никогда не пустили бы в Бауэкс. А я не хотела никакого снисхождения с вашей стороны и не могла приползти к отцу на коленях, как грешная Магдалина.

— Пола, — сказал Бернар с горечью, — мы все много страдали. Я потерял любимую сестру. Отец мучился и переживал. Постарайся понять его; ему не хватало тебя, он тебя любил больше, чем всех нас остальных, вместе взятых.

— Что же мне сделать теперь? Прийти к отцу и просить прощения?

— Да. Ради себя самой. Ты же знаешь, это самое главное. Для детей твое примирение с отцом будет хорошим примером христианского отношения к близким.

— Детей зовут Герлог и Гийом, — ответила она. И стала ходить по комнате, как она всегда делала, когда была возбуждена. — Гийом, хотя нормандцы зовут его Вильгельмом. Гийом, в память об отце моего отца, которого он никогда не видел. Как ты думаешь, имя внука понравится отцу?

Бернар молчал и барабанил пальцами по столу.

— Извини меня, брат, извини. Не будем выяснять мои отношения с отцом. Не знаю, виновата ли я, но у меня тоже есть гордость. Мне нужно подумать. Идем, я хочу познакомить тебя с детьми.

— Их зовут Герлог и Вильгельм, — напомнил Бернар, и они оба засмеялись.

— А ты женат, как я слышала?

Он кивнул и сжал ее руку.

— Катрин посылает тебе свои поздравления и желает мира и счастья. Она очень осторожна и не захотела приехать со мной из-за долгой и трудной дороги. Кроме того, кто-то же должен был остаться с отцом.

«Не в осторожности дело», — подумала Пола. Она понимала, как много сделал для нее Бернар, оставив отца на смертном одре и приехав от имени их семьи на ее христианскую свадьбу. И при этом он сделал себя предметом всеобщего осуждения. Они шли по залам дворца. Людно и весело. Разговаривать трудно. Однако она успела узнать, что у Катрин двое детей — Константин и Шарлотта. Надо же! Какой большой вдруг стала ее семья! Теперь у ее любимых детей появились кузен и кузина. Может быть, они поедут в Сен-Ли. Тяжелая болезнь отца — серьезная причина для такого путешествия. Не станет ли Катрин презирать жену Ролло? Впрочем, это не так уж и важно. Детям не нужно ничего более, как только взглянуть на своего умирающего деда. Потом они смогут вспоминать, что видели своего дедушку. То, что он не захотел познакомиться с ними, когда был здоров, они забудут. Надо поскорее выяснить, из какой семьи жена Бернара. Ходили слухи, что Картин родственница какого-то графа, которого Ролло то ли убил в бою, то ли сжег в его собственном замке. Не исключено, что между Ролло и Катрин стоит кровь. Пола остановилась и отвела Бернара в сторону.

— Расскажи, наконец, кто твоя жена.

Бернар поднял брови и не спешил с ответом.

— Она дочь Алена из Нанта. Я думал, ты знаешь.

— Теперь, когда ты сказал, знаю.

Нант переходил из рук в руки несколько раз. И, в результате, нантский граф потерял свои земли. Но, слава Деве Марии, Ролло там не было. Наверно, Ален — это тот, которого называли Великим. Он умер уже довольно давно. Потом кто-то из друзей или родственников, кажется, Юхель Беранже, силой захватил Нант и сделался хозяином всей Бретани. Как звали тех бретонских графов? Все это следовало выяснить до того, как она встретится с Катрин.

Они, наконец, нашли Гер лог и Вильгельма. Бернару пришелся по душе умный, добрый и ласковый сын Полы. Вильгельму тоже понравился Бернар. Он все время хвостиком ходил за гостем. У мальчика было много близких приятелей среди нормандцев. Но стать другом своего дяди, французского графа, гораздо интереснее.

Вильгельм всегда всем сердцем отдавался своим привязанностям. Когда он возвращался от Ботто с новыми друзьями-наездниками, Пола не всегда находила, что эти дети вполне соответствуют лирическим рассказам Вильгельма. Но она смотрела на все глазами матери и хотела, чтобы рядом с сыном всегда были самые лучшие люди. Случалось, друзья предавали Вильгельма, он тяжело переживал, но всегда их оправдывал и легко прощал. Создавалось впечатление, что он не извлекает из своих ошибок никаких уроков, и ни время, ни очередные разочарования ничего не меняют. Для христианина это было прекрасно, но владетельного графа, который должен уметь распоряжаться судьбами людей, это могло погубить. На брата своей матери, как надеялась Пола, Вильгельм мог положиться. Иметь верного Друга, дядю — ничуть не хуже, чем иметь хорошего отца.

Между Ролло и Вильгельмом стояло нечто неуловимое, отдаляющее их друг от друга. Пола считала, что виной тому большая разница в возрасте. Другой причины она не видела. А, между тем, Вильгельм до сих пор не мог простить отцу изгнание Полы. Даже сейчас, когда отец и мать стали мужем и женой по всем христианским законам, сын в глубине сердца не мог простить Ролло.

— Удивительные у тебя дети, — заметил Бернар. — Такое впечатление, будто они поменялись ролями. Герлог убегает на конюшню и восхищается красивыми лошадьми, увлечена фехтованием. Нет, я все понимаю. Вильгельм искусно владеет оружием и крепко сидит в седле, но ратные успехи совсем не радуют его.

— О чем же он говорит с тобой? — спросила Пола.

— Обо всем, что находится между небом и землей. Меня удивляет, даже поражает его образованность и начитанность. Часто я просто не могу ответить ему, он знает гораздо больше. Недавно спросил, чему я отдаю предпочтение — учению Августина или теориям Григория Богослова. Он, скорее, должен быть аббатом, чем графом-землевладельцем.

Пола рассмеялась, Бернар тоже.

— Твой муж произвел на меня большое впечатление. Он возродит Нормандию. Ролло, конечно, не молод, но пройдут еще годы, прежде чем Вильгельм займет его место. Мальчик получит наследство удивительное и очень тяжелое. Вильгельм со своим умом, талантом и добротой может многое сделать. Плохо только, что у нормандцев кошмарные соседи. Да пошлет нам Господь мир и согласие!

— Аминь! Да будет так! — ответила Пола.

— И, пожалуйста, не откладывай надолго вашу поездку в Сен-Ли, — Бернар нежно поцеловал сестру.

Вильгельм ликовал и выглядел именинником. Ему так хотелось поскакать в далекий незнакомый город, увидеть дедушку! Ролло был заметно встревожен оттого, что его жена и дети собираются в опасное путешествие чуть не на край света. Он начал твердить про заложников, про необходимость обезопасить себя на тот случай, если его наследника посмеют взять в плен. Было много разных «за» и «против»; у самого же Ролло и в мыслях не было отправиться вместе со своей семьей в чужой город на похороны тестя.

— Без большой охраны я не могу поехать, — говорил Ролло. — Не могу позволить, чтобы сейчас, когда на мне за все ответ, с меня сняли бы скальп. И в самое работное время отрывать людей от дел тоже нельзя.

Пола понимала мужа. Кроме того, она не хотела впервые встретиться с Катрин в его присутствии. Оставалось неясным одно: кто, кому и куда должен отправить заложников.

— Если мы возьмем с собой много народа, — вмешался Вильгельм, — нас обязательно схватят, и никакие заложники нам не помогут. А если мы поедем только с несколькими всадниками, чтобы отразить нападение разбойников, никто не обратит на нас никакого внимания.

Ролло подумал-подумал и решил, что сын прав. Они уехали. Для безопасности Ролло все-таки попросил герцог Роберта понаблюдать за маленьким отрядом, направившимся в Сен-Ли, так как им предстояло проезжать по землям герцога, чьим вассалом был Бернар. Ролло предупредил герцога, что Роберт головой будет отвечать, если что-нибудь случится.

Путешествие закончилось благополучно. Все вернулись домой целыми и невредимыми. Старик Беранже умер, как только увидел Полу. Никто не знал, хорошо это или плохо. Катрин, действительно, не любила нормандцев, была очень недоверчива и подозрительна. Вильгельму Катрин понравилась. Полу она сумела встретить спокойно, достаточно приветливо.

— Подумать только, — сказала Катрин однажды, глядя на Вильгельма, — как это нормандский разбойник смог произвести на свет таких красивых детей?

Все замерли, и у самой Катрин дух захватило, когда она поняла, какие неосторожные слова вырвались из ее уст. На помощь пришел Вильгельм:

— Не забывайте, мой отец недурен собой, он красивый, статный и представительный мужчина. Если не верите, спросите моего дядю, брата моей матери.

— Его мне не надо спрашивать с тех пор, как он побывал у вас, он только и делает, что поет дифирамбы Ролло.

— На какую мелодию он поет? — язвительно уточнил Вильгельм.

«Как в захудалом Руане мог вырасти такой ребенок? — подумала Катрин. — Да, Бернар прав, видимо, нормандская земля сильно изменилась, и не в худшую сторону».

Глава IX

Земля, которую король Карл III Простоватый получил в наследство, распадалась на части. Герцог Роберт, граф Французский, был одним из самых богатых вассалов, но он считался с королем только тогда, когда Карл Простоватый был ему необходим. Если бы Карл внимательно посмотрел на карту, то понял бы, что владения герцога Роберта ничуть не меньше его собственных. Герберт II, граф Вермандойский, человек завистливый и алчный, только и думал о том, как избавиться от короля и завладеть его угодьями. В Бургундии жили более надежные подданные. Но Роберт выдал свою дочь замуж за бургундского герцога Рауля, и расстановка сил изменилась. Роберт спешил поближе подобраться к французской короне. Узнав, что герцоги Роберт, Рауль и граф Герберт объединились, король понял: дни его сочтены, если он не примет срочных и решительных мер. Король Карл обратился за помощью к Ролло, помня, что нормандцы не поддержали герцога Роберта, когда он хотел завладеть французским троном. Карл надеялся на помощь и поддержку Ролло. Тогда разгневанные герцоги объявили о свержении Карла III Простоватого, и герцог Роберт был провозглашен королем западных французских земель. Это произошло в 922 году. Вильгельму тогда было уже 17 лет.

Ролло начал готовиться к походу, точить оружие и посылать своих ярлов к викингам во все концы Франции с просьбой присоединиться к нему. Война началась. Видимо, нормандское оружие подзаржавело за долгое мирное время. В битве при Соиссонсе в июне 923 года победили воины короля Роберта, сам Роберт погиб. Сыну Роберта, Гюго, исполнилось 23 года. Захочет ли он стать королем после смерти своего отца? Нет, он не решился. Послали к его родственнику, герцогу Раулю из Бургундии. Тот выразил самое горячее желание. Тогда началось большое волнение. Многие французские земли не желали признать Рауля королем. Они хотели, чтобы страной правил, как раньше, король Карл III. Сам Карл тем временем попал в руки Герберта и сидел в тюремной башне, а королева Фредерунде с детьми бежала к своему брату королю Этельстану в Англию. Ролло тоже не признал Рауля и считал только Карла Простоватого господином, в чьи ладони он вложил свои руки. Ролло и его нормандцы не предавали своих друзей.

Нормандское войско все-таки сумело отбиться, но под Вермандиоси войска Герберта перешли через Эпт и сожгли нормандские селения. Обессилив, обе стороны стремились к миру. И мир между Ролло и Гербертом был заключен в 924 году. Нормандия официально получила графства Бауэкс и Мен, которые и без того давно уже принадлежали ей. Было обещано, что король Рауль передаст нормандцам немалые денежные суммы. Нет, не совсем еще заржавели нормандские клинки!

Некоторый мир установился, но викинги из долины Лауры не получили законных прав на земли, которые они когда-то захватили и где жили уже много лет. Они продолжали борьбу против Бургундии и Рауля.

В это время Фландрия принадлежала графу Арнольду I, с лютой ненавистью наблюдавшему за тем, как крепла власть нормандцев. Герберт договорился с Арнольдом, своим родственником, и вместе с королем Раулем они напали на город Эу у северно-восточных границ Нормандии и завоевали его.

В 927 году сын Ролло, Вильгельм получил от короля Карла подтверждение прав нормандцев на владение всеми теми землями, которые принадлежали Ролло. В тот год Вильгельм стал соправителем своего отца. В 929 году, после того, как он снова попал в тюрьму и просидел там целых два года, король Карл III Простоватый скончался. Францией стал править король Рауль. Ролло еще был жив, но очень ослабел, состарился и тяжко страдал от ран, полученных в многочисленных сражениях. Он уже не мог ездить на лошади и сказал ярлам, что передает власть Вильгельму. Ярлы признали Вильгельма законным наследником и своим хёвдингом. Правда, они отметили, что Вильгельм более увлечен церковными премудростями, чем военными доблестями. Ботто это яростно отрицал, но в его искренности можно было сомневаться. «Впрочем, — решили ярлы, — если Вильгельм будет сражаться так же хорошо, как и служить мессы, то все будет в порядке».

Вильгельм сражался отлично. Но, надо сказать, была великая разница между отцом и сыном. Ролло вел битву горячо, забыв обо всем остальном, весь отдавшись стремлению во что бы то ни стало добиться успеха. Вильгельм воевал с расчетом, бесстрастно и холодно. Он в совершенстве владел искусством боя. Когда он стал жаловаться, что старый меч ему маловат, Ботто заказал специально для него огромный меч из дамасской стали и специальную шпагу. Он овладел ею виртуозно, за что и заслужил прозвище «Вильгельм Длинная Шпага». Вильгельм вел себя удивительно. Никто не видел, чтобы он калечил своего врага. Сын Ролло никогда не убивал. Он был умелым фехтовальщиком, но не жаждал крови. Вильгельм старался победить, но не уничтожить противника. Он часто мог, например, оставить соперника без брюк и без рубашки или без пояса, а сам человек при этом не получал ни единой царапины. На такие шутки Вильгельм был великим мастером. Все это он проделывал весело и с большой ловкостью. С помощью меча ему удавалось даже снимать с рыцарей их железные доспехи. Говорили, что он овладел искусством троллей, недоступным обычному человеку, рожденному от женщины. Случалось, побежденные Вильгельмом воины истекали кровью, но полученные ими царапины заживали в течение одной недели. И они не могли объяснить, как и когда Вильгельм их поразил. Он их побеждал, оставляя целыми и невредимыми. Такой позор! Каждый раз, когда противник терял свой меч, Вильгельм позволял поднять оружие и предлагал снова продолжить бой. Никто не верил в такое благородство, и приходилось несколько раз повторять разрешение. Пленников Вильгельм никогда не казнил. Нормандцы часто обвиняли своего юного хёвдинга в излишней мягкости.

— «Как хотите, чтобы с вами поступили люди, так поступайте и вы с ними, ибо в этом закон и пророки», — отвечал Вильгельм. — Я напоминаю вам слова Иисуса Христа.

Однажды во Фландрии после того, как нормандцы искусно расправились с врагами, на поле боя появился рыцарь-предводитель. Начался поединок между ним и Вильгельмом. Оба были на конях. И так красиво сражались, что никто не решился вмешаться. Войска отступили. Поединок продолжался долго; всем стало, наконец, ясно: Вильгельм просто играет с противником, устраивая зрелище для своих воинов. Все наблюдавшие любовались Вильгельмом, но думали: «Парень совсем сошел с ума. К чему это представление прямо во время тяжкого сражения?» Изможденный противник Вильгельма, в конце концов, просто свалился с лошади и лежал на земле, ожидая смерти. Вильгельм спешился, подошел к поверженному, снял с него шлем, увидел, что рыцарь целехонек, и поговорил с ним. Потом поднял противника, поставил на ноги, подсадил на лошадь, вручил ему меч и сказал нормандцам:

— Отпустите всех пленных. Полководец Фландрии пообещал, что они сейчас спокойно отправятся восвояси.

Все вокруг были в полном недоумении.

— Почему мы должны отпускать врагов после того, как с таким трудом завоевали победу? — возроптали воины.

— Потому что человек, которого я победил, тот, который свалился с лошади, — это граф Арнольд Фландрийский.

— Ничего себе, один из самых злейших врагов! Он грабил, жег, убивал. По крайней мере, уж он-то заслужил, чтобы ему отрубили голову и очень дорого ее продали.

— С пленниками только одна морока, — отвечал Вильгельм с улыбкой. — Теперь мы можем обойтись без смертоубийства.

Но чрезмерное милосердие никого не устраивало. Кто захочет сражаться вместе с таким хёвдингом?! Ролло еще был в силе и, когда узнал о неуместной браваде Вильгельма, был раздосадован.

— Слушай, — жаловался Ролло, — ты же совсем превратился в монаха. Я всегда говорил, что твоя мать неправильно тебя воспитывала.

— Ладно, ладно, — отшучивался Вильгельм, — наши воины получат свою добычу в следующий раз. А если хочешь, я вернусь и притащу к тебе всех пленников, которых отпустил.

— Хорошо, что я воспитывался не по Библии, иначе и ни я, и ни ты, и ни наши викинги не жили бы здесь в Нормандии, — отвечал Ролло сыну, прекращая бесполезный спор. — А этому Арнольду я все равно рано или поздно снесу башку.

— Ты же союзник короля Карла, зачем тебе так жаждать крови его друзей? Отец Арнольда, которого звали Баудоин Железная Рука, был женат на дочери Карла Лысого, Эдит.

— Батюшки мои, откуда ты все это знаешь?

— Неважно. Карл Лысый — отец Карла III Простоватого, а Арнольд доводится кузеном покойной Гисле.

— Арнольд — властолюбивый и хищный дьявол, еще хуже своего отца.

— Вот и хорошо, что я сделал его другом нормандцев. Он же наш ближайший сосед на востоке.

— Он станет нашим лучшим другом, только когда мы придавим его к земле.

— Поживем — увидим, — Вильгельм наполнил рог вином и протянул его отцу…

Я, Хейрик, замечаю, что не могу рассказывать о событиях, в которых сам участвовал, и при этом воздержаться от комментариев, хотя мне не хотелось бы преувеличивать свою роль и свою способность оценивать происходящее. В Бауэксе, находясь довольно далеко и от Руана, и от других великих французских городов, я поначалу мог наблюдать только за тем, как Вильгельм совершенствовался в военном искусстве под руководством Ботто. Чем больше собиралось под моим началом монахов и клириков, тем больше я жалел о тех временах, когда я один сражался за христианскую веру и был оторван от всего остального мира. Если священнослужителей разбросать по одному, то они ответственно и самоотверженно ведут себя, но стоит им собраться вместе, как они сразу же забывают о своей христианской миссии. Мне приходилось следить за их поведением, разбираться во всяких интригах, что мне вовсе не нравилось. Я пребывал в постоянном ожидании, мне казалось, что вот-вот во мне произойдет что-то важное, в душе моей расцветут новые, прекрасные цветы добра, и я смогу подняться на новую духовную высоту.

И как же я был счастлив, когда в 927 году Вильгельм, который уже практически правил Нормандией, позвал меня к себе в Руан! Вильгельм собрал Совет, в который вошли Ботто, Бернар Датский и Анслег. Ботто был машком, маршалом, но он, как и Ролло, уже состарился и устал. Поэтому он более или менее добровольно передал все дела Бернару, а сам стал домашним советником Вильгельма. Все трое были умны, однако недостаточно образованы и грамотны. Вильгельм, необыкновенно эрудированный и знающий человек, свободно владел несколькими языками, но решил, что ему нужен секретарь с таким опытом и знаниями, как у меня. Кроме того, Вильгельм хотел иметь в своем Совете епископа. Архиепископ узнав об этом, нашел сие желание весьма лестным для церкви и согласился отозвать меня из Бауэкса. Моя жизнь стала казаться мне сплошной удачей. За такую жизнь и умереть не жалко!

Ролло нашел выбор Вильгельма не слишком удачным. И вообще старик как-то странно относился ко мне, то ли с ненавистью, то ли с любовью. Он был настоящим, властным и сильным хёвдингом и, конечно, хотел чтобы с ним продолжали во всем советоваться, не взирая на его немощь и старость. Вильгельм проявлял достаточную чуткость и сыновнюю благодарность и держал отца в курсе всех дел, но Ролло постоянно жаловался на невнимание. Он хотел знать обо всем. Ролло прожил большую, трудную жизнь, полную опасностей и риска. Никто не мог точно сказать, сколько ему лет, а сам он не любил говорить об этом. Мы с Ботто высчитали, что ему уже исполнилось восемьдесят. А Поле в это время было всего сорок пять.

Всего лишь, говорю я, однако сорок пять довольно много для женщины. Но Пола выглядела так, будто ей ни днем не больше, чем тогда, когда я ее увидел в первый раз. Мне исполнилось сорок, я по-прежнему испытывал к ней сильное влечение и к тому же чувствовал, что она снова с удовольствием приняла бы меня в свое общество. И я, и Вильгельм жили в большом дворце Ролло. Пола часто искала меня, приходила туда, где я работал, вызывала меня для совета или помощи в каком-то деле. Я не мог сказать, что ей чего-то не хватало. Она имела все. И порой бывала безудержно и чудесно радостной. Чем ближе к лету, тем больше людей приезжало в Руан. Дороги оживились. Многие хотели посмотреть, как строится новое государство, как складываются дела, как идет жизнь. Было много послов, посланников и визитеров со всех сторон света. Пола принимала гостей, ей все это очень нравилось. Она получила все, что хотела, выиграв безумную битву за Ролло. Одним из самых дорогих, желанных и любимых гостей был граф Бернар из Сен-Ли. Он приезжал часто, и приезжал, главным образом, к Вильгельму. Я тоже полюбил графа, умного, достойного и доброжелательного человека.

Ролло часто ворчал, что Вильгельм должен жениться, дабы иметь наследника.

— Тебе уже скоро двадцать пять, давно пора обзавестись семьей.

— Ты был гораздо старше, когда женился.

— Это совершенно другое дело, — заметил Ролло. — У меня не было такого, как у тебя, герцогства, которое только и ждет, когда появится наследник.

Мы с Вильгельмом впервые услышали, что Ролло называет Нормандию герцогством. И, действительно, прошло слишком много времени с тех пор, как все были равны, Ролло и его ярлы. Правда, Ролло всегда был первым. Теперь Нормандия превратилась в герцогство, которое передается по наследству. Ролло создал четкую централизованную систему. Свое государство он построил по образцу семи римских провинций, и один управлял ими. Графы или ярлы имели полную власть над землей, лесами, реками и тем, что обитало в них. Все семь ярлов получили одинаковые наделы, и каждый имел свою собственность. Однако чем больше я узнавал структуру управления Нормандией, тем больше убеждался в том, что ни один король не обладал такой прочной и крепкой властью, как Ролло. Если, конечно, под властью подразумевать возможность получать деньги в казну и использовать их по своему усмотрению. Вся Нормандия работала, укреплялась, богатела, и вместе с нею укреплялась власть Ролло. Как любое нормальное монархическое государство, Нормандия нуждалась в наследнике. Пола разделяла тревогу мужа. Однажды в моем присутствии они принялись обсуждать это. Я собрался уйти, чтобы не мешать разговору о семейных делах.

— Нет, ты останься, — приказал Ролло. — Ты воспитывал Вильгельма. Я часто обвиняю Полу: она, мол, привила сыну неправильное монашеское отношение к жизни. Но Господь знает, кто действительно виноват в этом. Так что оставайся и сядь туда, где сидел.

— Неправда, — воскликнул Вильгельм очень горячо, — отец Хейрик не мог повлиять на меня против моего желания. Он просвещал меня и воспитывал, я многим обязан ему. Да, у меня есть мечта стать монахом, и, действительно, это удерживает меня от женитьбы.

— Боже мой, да все епископы и аббаты имеют жен, я уже не говорю о наложницах и внебрачных детях.

— Мой идеал — настоящая монашеская жизнь.

Вильгельм был совершенно искренен. Его восхищали монахи из бенедиктинского монастыря Клюни, которые проповедовали безбрачие, хотели реформировать церковь и ввести новый строгий монастырский устав.

— Этому Вильгельм не мог научиться от меня, — сказал я. — Добровольное воздержание — совершенно особое дело.

— Мы знаем, ты весь состоишь из плоти, — ехидно заметил Ролло.

Пола перебила мужа.

— Вильгельм, монашество — не твой удел. Разве не так, отец Хейрик?

Я кивнул.

— Ярлы признали тебя, теперь ты не только стал хёвдингом, тебя приняли и полюбили как истинного вождя.

Вильгельм тревожно посмотрел на меня.

— Я, наверно, изменил своему призванию и пошел не по своей стезе. Я все время чувствую: предводителем нормандцев я буду недолго!

— Кто же продолжит мое дело, если не ты? — Ролло чуть не задохнулся.

— Бог найдет нужного человека. И почему обязательно мужчину? Почему не Герлог? Она умна, образованна, владеет оружием и скачет на лошадях не хуже меня.

— Дева Мария! — закричала Пола, — да что же ты имеешь в виду?

— Вспомни Библию и «Победоносную песнь Деборы». Эта женщина завоевала Палестину, — ответил Вильгельм.

— Ты хочешь, чтобы в Нормандии появилась такая Дебора, которая скачет на коне с мечом в одной руке, а другой рукой держит ребенка и кормит его своей грудью?

— Для войны — свое время; для того, чтобы растить детей — свое, — Вильгельм улыбнулся, но Поле было не до шуток.

— Для матерей война всегда не вовремя, всегда противозаконна.

— Герлог! — сказал Ролло. — Она моя плоть и кровь, она мне роднее и ближе, чем все вы. Но если только на нее будет возложена вся ответственность, тогда мы должны пожелать Нормандии доброй ночи, забыть о ней и отдать наши земли обратно французскому королю.

Вильгельм смотрел на отца. Ролло за время этого разговора сник, тяжело обвис на подлокотниках кресла и всем стало ясно, как он стар и слаб. Только что он пережил тяжелое разочарование и мог умереть в любой момент. У Вильгельма сердце защемило от боли и жалости.

— Хорошо, отец, я сделаю, что ты хочешь. Я женюсь. Но пусть все будет по обычаю твоих предков.

— Почему?! — воскликнули мы все в один голос.

— Не знаю, — сказал Вильгельм и совершенно серьезно продолжил: — Никто не оспаривает мое восхождение на трон, хотя я рожден от наложницы. Если я поступлю так же, как Ролло, то тоже смогу стать отцом и в то же время, с христианской точки зрения,сохраню обет безбрачия. Тогда я смогу спокойно умереть, ни с кем не связанный.

После этих долгожданных, хотя и довольно странных слов сына родители могли перейти к обсуждению практической стороны трудного дела. Нравилась ли Вильгельму какая-нибудь девушка? Нет, он и двух слов не сказал ни с одной из них. Пола и Ролло могли выбрать кого угодно.

— Ты ведь не позволяешь нам развернуться так, как нам хотелось бы, — сказала Пола. — Твое намерение захлопнуло перед нами дверь в каждый второй знатный христианский дом.

— Это не обязательно должна быть какая-нибудь принцесса, — быстро сказал Ролло, опасаясь, что сейчас заговорят про его брак с дочерью короля. — И совсем не обязательно, чтобы она была христианкой. Ничего страшного. У многих великих мужей, которые вовсе не христиане, есть прекрасные дочери.

Последовали всяческие предложения. Послать в Данию, где полно некрещеных невест, или в Ирландию, Свею, Норвегию. Много еще на земле всяких замечательных мест. В конце концов, Вильгельм решил помочь родителям и заявил, что не хочет иметь дело с язычницей. Это привело их в замешательство. Наконец, Пола прервала тишину.

— Где же, как ты думаешь, мы сможем найти такое чудо: добродетельную и знатную христианскую девушку, которая согласится на невероятные условия, тобой придуманные? Придется, как видно, украсть невесту таким же образом, как это сделал когда-то твой отец.

Тут Ролло проснулся и зашевелился.

— Достаточно, чтобы девчонка родила наследника, — все остальное неважно.

— Может быть, я неточно выразился, — поспешил объяснить Вильгельм. — Я имел в виду хорошую нормандскую невесту. Должна же где-то жить такая девушка!

— Девушка из семьи какого-нибудь ярла?! Неслыханно! — всплеснув руками, одновременно проговорили родители. — Герлог еще можно выдать за сына какого-нибудь важного нормандца, но хёвдинг не может выбрать себе жену из семьи подчиненного. Тогда они все возомнят о себе невесть что, и начнутся большие непорядки. Если бы хоть от какой-то женщины у Вильгельма был сын, можно было бы его объявить наследником. А теперь что делать?

— Я думаю, он боится женщин, — решил Ролло. — Он, наверно, еще никогда с ними и не был.

Вильгельм собрался покинуть комнату. Замечание отца обидело его и задело за живое. Мне удалось удержать его, уговорить остаться и закончить обсуждение этого сложного вопроса. Не один Ролло полагал, будто Вильгельма не только не интересуют женщины, но что он вообще человек абсолютно холодный и бесстрастный. Я и сам подумывал об этом. Никто, кроме его сестры Герлог, не слышал от него ни одного ласкового слова. Он избегал общества женщин. Да! Однако! Существует же особа женского пола, о которой мы забыли!

— А почему, собственно говоря, не Николь? — неожиданно произнес я. Мне пришлось объяснить Ролло, о ком я говорю. Пола промолчала. Это был хороший знак. Вильгельм подумал и сказал:

— А почему бы и нет? Она выросла в доме моей матери. Ее отец — датский хёвдинг, а мать — француженка. Они умерли, и никто не может запретить ей выйти замуж на моих условиях.

— Не хватает только согласия самой Николь, — заметила Пола.

— Ничего не понимаю, — ворчал Ролло. — Ты, Вильгельм, такой умный, такой рассудительный, почему от тебя нельзя добиться ни одного разумного слова? Мы же выбираем жену для нормандского хёвдинга. Дело серьезное. Ну назови хоть кого-нибудь еще.

— Хватит на сегодня, — решила Пола. — Давай будем молиться. Дева Мария поможет нам.

Николь исполнилось всего пятнадцать лет, и она была так же застенчива с мужчинами, как Вильгельм с женщинами. Ей следовало научиться многому, прежде чем она смогла бы стать женой молодого герцога. Но Пола видела: солнце Ролло закатится очень скоро. Медлить нельзя. Девушку можно уговорить. Она мягка и покладиста, всегда поступает, как ей советует ее приемная мать, и, самое главное, считает Вильгельма самым прекрасным и привлекательным из всех мужчин на свете. Пола, правда, сказала Николь, что со временем выберет для нее достойного мужа-нормандца. Николь этого не смогла понять, удивилась и даже испугалась.

Вильгельм никогда не проявлял по отношению к Николь никаких чувств и особых знаков внимания. Тем более, ни малейших признаков любви она не замечала. Он вел себя как старший брат. Между тем, она повзрослела, и на нее начали поглядывать молодые люди. Когда Вильгельм поговорил с ней в первый раз, он даже не прикоснулся к ней, не поцеловал ее. Он просто попросил сесть рядом и объяснил: она может подумать, у нее будет время привыкнуть к мысли о том, что она станет его женой. «Все будет хорошо», — сказал он. И сразу же ушел. Затем Пола И Герлог объяснили ей, какую Вильгельм придумал для себя неожиданную форму брака. Николь не удивилась, ведь брак ее родителей тоже не был благословлен церковью. Конечно, раньше, как все девочки, она мечтала венчаться в соборе. Теперь мысль о том, что она станет женой Вильгельма, делала ее счастливой, и ей больше ничего не хотелось.

Что же она чувствовала на самом деле? Она обожала Вильгельма, восхищалась им, у нее возникло даже чувство страха, ужаса. Она думала: «Он знает все, он может ответить на любой вопрос. Как же я буду с ним разговаривать? Я, простушка, окажусь рядом с солнцем». Едва ли она любила его. Но она и не знала, что такое любовь. От взрослых слыхала любовь не приходит сразу, надо ждать, и тогда, с возрастом, с рождением детей, придет это великое чувство, которое посещает не всех и не каждого. Любовь — не для всех, не для обычных людей. Но она теперь и станет таким необычным человеком: подругой, женой Вильгельма. Когда Пола рассказывала ей саги о короле Артуре, о королеве Гиньевре, о рыцарях Ланселоте и Гавейне все это звучало привлекательно и таинственно, трудно было во все это поверить, и Николь думала: «Неужели простые люди могут испытывать такие же удивительные чувства?»

Но Вильгельм, по ее мнению, не был простым человеком. Он любит всех и никого в отдельности, он как Иисус Христос, он находится на недосягаемой высоте. А она? Что будет с ней? Николь не могла найти ответ на эти вопросы и решила не мудрствовать и не рассуждать, а ждать решения Господа. Свадьба Вильгельма и Николь была назначена на следующий год.

У Николь было еще одно достоинство: она любила малышей и постоянно ухаживала за детьми, которые оказывались заложниками во время войны. Несмотря на свой юный возраст, Николь умело и ловко обращалась с маленькими. Конечно, она должна была стать хорошей матерью. Когда ночью дети начинали плакать, Николь просыпалась, укладывала малышей к себе в кровать, и ее постель часто была до отказа заполнена младенцами всех возрастов. Только такой необычный жених, как Вильгельм, пожалуй, мог бы подойти к ее постели. Среди заложников был сын графа, маленький граф Одо Герберт. С ним Николь обходилась, как с родным сыном. Одо полюбил ее и никогда не называл при ней имя своей матери.

Однажды Николь набралась храбрости и, выбрав удобную минуту, спросила у Вильгельма, обязательно ли бедных детей держать так долго в заложниках. Вильгельм знал, что Николь ухаживает за детьми и посвящает им много времени, но что это за ребятня и откуда они здесь, он и представления не имел. Детьми-заложниками занимались его секретари.

— Мальчика зовут Одо? — спросил Вильгельм. — Завтра же он будет возвращен своему отцу. Без всякого обмена на другого заложника. Прошел уже целый год, как мы заключили мир с Гербертом.

— Мать будет так рада, когда Одо вернется. — В порыве нежности и благодарности Николь ласково обняла Вильгельма.

Никто из ярлов не возражал против женитьбы Вильгельма. Николь нельзя было назвать знатной особой, но ее отец все-таки имел целых семь кораблей, когда отправлялся в свое последнее плавание. Росла Николь в доме Полы, отлично говорила по-датски и по-французски, хотя и не отличалась говорливостью.

— Молчаливые девушки становятся хорошими женами, — сказал Бернар Датский.

— Правильно, что Вильгельм женится по старинке, — заметил Бот-то. — Если придется, ему легче будет выгнать жену.

Прошел год, Николь достаточно подросла для замужества, но Вильгельм не спешил ни с христианской, ни с языческой свадьбой. В 932 году от Рождества Христова должна была состояться свадьба Вильгельма. Но умер Ролло. «Все торжества отменяются», — заявил Вильгельм.

Весть о кончине великого хёвдинга, правителя Нормандии, разнеслась со скоростью молнии. Собрались все браться по оружию, ярлы и малые хёвдинги. В глубокой скорби сидели Ботто и Герло, Бернар Датский и Анслег, Вигг и Аск, Сигурд и Горм, Тостиг и Херлвин, Свейн, Роберт, Ослунд, Освен и многие, многие другие. Рядом со мной сидел Риулф. Все считали его иностранцем: он был одним из самых старых друзей Ролло, они вместе покинули Халланд. Его не ждали. Никто не знал, откуда он приехал. Он молчал, погруженный в великую печаль.

Когда Ролло умирал, то неожиданно проявил большую приверженность ко всем религиозным обычаям. Он призвал меня и попросил, чтобы я не отходил от его постели и помог развеять черные мысли, которые не давали ему покоя. Вильгельм сказал, что я сейчас нужен отцу гораздо больше, чем ему, и освободил меня от всех дел.

— Я вижу, они встают из-под земли, — говорил Ролло. — Все, кого я убил. Собираются вокруг меня, как волки, которые почуяли скорую добычу. С разинутыми пастями, со злыми оскалами, топчутся вокруг меня и молчат. Их глаза говорят больше, чем они могли бы сказать словами. Они хотят, чтобы я понес наказание за их невинные смерти, чтобы я попал в ад. Так ли это? Я, конечно, не мог стать безгрешным после того, как герцог Роберт и епископ Франко окунули меня в святую купель.

— Ролло, я отпускаю тебе грехи. Вполне достаточно того, что я нахожусь рядом с тобой. Ты можешь войти в Царство Небесное.

Мои слова не помогали.

— Кто носится вокруг меня? Мне кажется, это люди, которых я сжег. Твоя церковь не разрешает сжигать трупы, потому что тогда души умерших не смогут восстать в день Страшного суда. Неужели все те, кого я сжег, были безвинны?

Я стал рассказывать про христиан, которых Нерон сжег вместо факелов в своем саду. Они стали святыми, души погибших воскресли, хотя их тела были не похоронены, а сожжены. Ролло не успокоился. Он вспомнил, что архиепископ запрещает сожжение трупов, и все кричал:

— Ты врешь мне. Кто ты такой? Ты не епископ. Это Пола тебя прислала ко мне. Убери от нее свои грязные руки, иначе я приду с того света и оторву тебе голову.

Я сидел и молча смотрел на него.

— Ваши боги придуманы наскоро, — пожаловался он.

— Наш Бог, Ролло, — единственный и всемогущий, и его сын Иисус Христос сказал, что Бог — это Любовь. Ты когда-нибудь слышал хотя бы одну проповедь?

— Не перебивай меня! — он схватил мою руку и прижал к своей груди. — Сколько подарил я золотых вещей, колец, украшений, бесценных реликвий соборам и монастырям, чтобы отмолить свои грехи! И все равно они преследуют меня на моем смертном ложе. А Франко? Ты помнишь, он заставлял меня строить огромные соборы, один больше другого. «Зачем такие большие?» — спрашивал я. «Это очень важно, — отвечал он. — Подумай, сколько нормандцев сможет войти в такой собор». Нет, не нужно было мне отрекаться от моих старых богов. Я — засохшая, отломившаяся ветвь. У меня нет друзей, которые могли бы посадить меня на корабль и отправить в те края, где упокоятся души викингов. Я не знаю, где теперь мое пристанище. Все мои друзья погибли некрещеными. Я не встречусь с ними даже на том свете. Все было неправильно. Те боги, которым меня заставляли поклоняться в детстве, тоже неправильные боги. Человек — это прах. Ветер смерти разнесет его, и от него ничего не останется. Никакой вечной жизни я не несу в себе, во мне нет ничего, что могло бы прорасти в грядущее.

Ролло никогда не был пиитом и любимцем муз. А перед смертью он вдруг заговорил возвышенно и одухотворенно.

— Ты продолжаешь жить, — сказал я, — и будешь жить дальше, потом. Разве ты не помнишь, что рассказывали твои отец и дед? Они не могли врать тебе. Жизнь не может остановиться. Кто были те, кого ты видел сейчас? Они существуют, они не исчезли в небытии.

Ролло плакал, слезы струились по его лицу. Я продолжал:

— Вспомни свои чудесные сны. Подумай о своей мечте, о том, как ты сумел ее осуществить. Ты не смог бы построить Нормандию, богатую и счастливую, если бы не отказался от старых богов. Ты победишь смерть, ты будешь жить в детях. Вильгельм, твой наследник, добьется того, что Нормандия станет еще сильнее и краше. Здесь, как в сказке, потекут молочные реки среди кисельных берегов. Нормандия расцветет. Ты дал викингам землю обетованную. Благодаря тебе они обрели дом и благополучие. Ты создал прекрасные законы.

Лицо его прояснилось. И он пролепетал беззубым ртом:

— Птицы, да. Я помню, как они купались, эти белые птицы с красным крылом. Бог сдержал свое слово. Случилось так, как он обещал, мой сон сбылся.

Ролло облегченно вздохнул, откинулся на подушки и душа его переселилась в иной, лучший мир. Я начал читать заупокойные молитвы. Из его застывшего рта выпал небольшой кусочек облатки-лепешечки, смоченной в вине, кусочек гостии, которой он причастился в последний раз. Я спрятал этот кусочек, подошел к Сене и пустил его вниз по течению вместо того корабля, который никогда не поплывет вниз по реке с пылающим телом мертвого хёвдинга на борту, как полагалось по языческим законам викингов. Ролло не был сожжен. Его с великими почестями, при огромном стечении народа захоронили в большом, прекрасном соборе, который он сам построил.

Из Бретани приехал на похороны Ролло Юхель Беранже, из Нанта — Ален. Граф Герберт из Бермандойса спешил засвидетельствовать свое почтение. Он был благодарен Вильгельму за то, что тот вернул ему сына безо всякого выкупа и других дополнительных условий. Теперь он считал Вильгельма своим братом. Вильгельм с радостью встретил высоких гостей. Приехал принц Отто из Восточной Франции. Когда Вильгельм выпил в честь отца прощальный кубок, и все формальности были выполнены, Отто отвел его в сторону. Один из гостей, герцог Гуго последовал за ними, чтобы узнать, о чем будет беседа, но они заговорили по латыни, Гуго ничего не понял. Я стоял рядом, как меня просил Вильгельм, но он ни разу не обратился к моей помощи, потому что все нужные цифры держал в памяти. Он долго говорил с Отто, потом попросил меня рассказать принцу обо всем, что будет его интересовать в нашем государстве. Отто хотел знать многое. Вильгельм же взял под руку Гуго и изо всех сил старался сгладить шероховатости, которые возникали на каждом шагу. Граф из Пойуто только что занял место своего умершего отца. Вильгельму пришлось его утешать. Вильгельм щедро раздаривал подарки, но и ему пришлось принять подношения. Ему придется дорогой ценой заплатить за эти дары.

После смерти хёвдинга во французском государстве возникнут большие беспорядки. Король Рауль, графы и герцоги начнут предъявлять свои права на нормандские земли, а заодно и выяснять отношения. Герцог Гуго предпочтет выждать: если Ролло умело держал в узде дикую толпу нормандцев, то еще неизвестно, как справится с этим нелегким делом его преемник Вильгельм. Предполагалось, что у Вильгельма в его собственном доме обязательно начнутся неприятности, и тогда-то можно будет попробовать отобрать у нормандцев земли, которые король Карл Простоватый так неосмотрительно отдал им. Но обо всем этом позже…

Принц Отто много говорил со мной. Он был человеком образованным и любознательным. Мы подружились. И когда Отто уезжал, он снял со своей руки кольцо и подарил мне.

— Спасибо за незабываемые дни! Много я слышал о нормандской земле, но теперь сам вижу: Нормандия — замечательный, благословенный край. Я не предполагал, что можно так искусно управлять государством.

— Ролло не знал, насколько он гениален. Вильгельм тоже не страдает повышенным самомнением. Оба они сумели здраво распространить на весь край справедливую, по их мнению, систему организации всей хозяйственной, экономической и военной жизни. И ничего тут особенно нет.

— Однако же у вас много удивительного. Правда ли, что в предместьях Руана Ролло повесил на дуб золотое кольцо, и оно висело там три года до тех пор, пока он не вернулся и сам не снял его?

— Это, ваша светлость, новая глава агиографии. Народ уже создает описание жизни Святого Ролло.

Отто был разочарован. Я, конечно, знал, что однажды во время охоты Ролло повесил на дуб, под которым отдыхал, свой золотой браслет. И, может быть, его браслет и висит там до сих пор, потому что в Нормандии нет воров. Эту достоверную историю я не стал рассказывать, потому что не хотел, чтобы со всех концов Франции направились к нам любители золотых украшений.

— Береги своего господина, — сказал принц Отто. — Мне кажется, он великий человек.

— Да, я тоже достаточно сильно околдован им и с давних пор вплоть до самого сегодняшнего дня думаю так же, как вы, — ответил я.

— Теперь я скажу о том, чему ты, как священник, привыкший к сверхъестественному, должен безоговорочно поверить. Вильгельм — первый и единственный во Франции приятный и образованный правитель. Всех остальных нельзя даже и сравнивать с ним. Я знаю, что говорю. Я родственник Роберта, графа Французского, и все-таки я это говорю.

— Я не буду злоупотреблять вашими словами. Может быть, я должен увидеть в них предостережение?

Отто свистнул, ему подвели лошадь.

— Догадка неплохая. Мы думаем одинаково. Ну, еще увидимся. Благословите меня, святой отец.

Я быстро перекрестил удаляющегося всадника и подумал: «Так ли прекрасен этот человек, как кажется?»

За время похоронных церемоний два приглашенных поэта сочинили множество панегириков, торжественных и хвалебных гимнов, песен и стихов и получили за эту работу безумно дорогие подарки из чистого золота, не говоря уже о том, что их поили, кормили и носили на руках в течение всех этих двух недель. Но сочинения их были беспомощны и безобразны. Слушать их было невозможно, переводить — стыдно. Они шпарили по-французски, гости из северных стран не понимали ни слова.

Б давние времена к язычникам непонятным образом тоже сумели пробраться какие-то проходимцы, предложившие сложить стихи о викингах. Ролло был горд и думал, что Нормандия стала так же знаменита, как Английские острова, и будет по заслугам прославлена. Поэты же, прежде всего, интересовались тем, сколько им заплатят и нагло утверждали, будто качество стихов зависит от их стоимости. Ролло щедро их одарил, побоявшись, что поэты рассердятся и станут плохо говорит о нем. Когда же сочинители попробовали переключиться на Вильгельма, то он, к великой моей радости, не проявил к ним никакого интереса и попросил их не присваивать себе прав Господа Бога, который единственный может оценивать поступки людей и их заслуги. Я подумал, что Вильгельм никогда не станет вести свои государственные дела так же неискренне, нечестно, лживо и льстиво, как пишут свои вирши эти стихоплеты.

Зато мы получили огромное удовольствие, послушав трубадуров из Прованса. Трубадуры и менестрели хороши были еще и тем, что из страны в страну переносили самые разнообразные известия, толки, пересуды и сплетни. Правда, за время их долгого пути новости изрядно устаревали и обрастали странными подробностями…

Глава X

Бретань, как обещано, была передана нормандцам в качестве контрибуционной земли, и бретонцы должны были поставлять победителям скот и зерно. Так продолжалось около двадцати лет. За это время Нормандия сумела полностью подчинить себе некоторые бретонские земли и даже установить там военную повинность. Как только бретонские графы Ален и Беранже вернулись к себе после погребения Ролло, они тут же послали в Руан гонца с коротким устным сообщением: «Бретань больше не подчиняется Нормандии». Вместо того, чтобы посылать написанный текст, гонцов часто заставляли заучивать послание наизусть. Это было удобно, во-первых, из соображений безопасности, а, во-вторых, при неблагоприятном повороте событий можно было сослаться на плохую память гонца или на то, что он перепутал текст. (Я такого способа не признавал и всегда четко излагал на бумаге все важные известия.) Гонец ускакал обратно, и Вильгельм пригласил меня для совета. Нельзя было сказать, что он был недоволен, — скорее удивлен.

— Почему же граф сам не сказал мне ни слова, когда разговаривал со мной?

— Наверное, он боялся, что после такого заявления не сможет спокойно вернуться к себе домой, — предположил я.

— Как это низко! Я всем гарантировал полную безопасность. Разве мог я осквернить предательством прощание с отцом?

— Пардон! — закричал я и поднял руки к небу. — Я не о тебе говорю. Я хочу, чтобы мы поставили себя на место бретонцев и попробовали понять, почему они так поступили. Ты же помнишь, бывали случаи. Харальд Лювва из Норвегии, например, сжигал своих гостей.

— Но я же не Харальд! Бретонские графы должны это знать, — Вильгельм несколько успокоился. — Давай поговорим о самом послании. Я хочу узнать твое мнение прежде, чем начну разговаривать с ярлами.

— Несмотря на его содержание, известие составлено в мирных тонах. Они, видимо, имеют в виду, что время контрибуционных выплат закончилось. Теперь они хотят жить независимо, под властью короля.

— Французский король свои права передал нам.

— Но не на вечные времена. Нормандия тогда не была такой благополучной и обеспеченной. Они обязались кормить нас только до тех пор, пока мы не встанем на ноги. А теперь? Бретонцы видят: страна расцвела, кругом изобилие, мы продаем в другие страны излишки зерна и скот.

Вильгельм задумался.

— Пожалуй, ты прав.

— Я не имею никакого права на собственное мнение. Я просто пытаюсь расшифровать бретонское послание. Видимо, дело не обошлось без короля. Он мечтает отобрать Бретань и сбросить нас в Ла-Манш, а сам этого сделать не может. Только мы все равно не будем ни советоваться с ним, ни следовать его советам, — ответил я быстро. — Будем бороться. Посмотрим, сможет ли король подкрепить внушительной военной силой весомость своих притязаний?

— Такое впечатление, что ты одновременно говоришь за двоих.

— Это называется диалектикой, — ответил я. — Аргумент и контраргумент. С одной стороны, у бретонцев есть право, а, с другой стороны, следует посмотреть, есть ли у них сила, чтобы защитить свое право.

— Продолжай, продолжай.

— Никто по-настоящему не знает, что такое Бретань. Графства Рен и Нант? Или границы проходит около Коуэснона и Рисля? Если мы позволим бретонцам самим выяснять, как обстоят дела, то будем вынуждены воевать до бесконечности, и в Нормандии не останется ни одного живого человека. Лучше просто-напросто самим установить границу.

Вильгельм сначала посмотрел на меня с беспокойством, потом начал смеяться.

— Слушай, ты, епископ, ты должен добиваться мира. А ты что наговорил? По-твоему, мы должны ответить на запрос бретонцев оружием и войной?

Я пожал плечами.

— Если ты можешь разобраться и установить границу мирным путем, это, конечно, было бы гораздо лучше.

Тут Вильгельм перестал смеяться и с сомнением покачал головой.

— Графы говорили, что доверяли моему отцу, а теперь по-прежнему доверяют мне. Трудно иметь дело с людьми, которые легко отказываются от своего слова. Выбери тех, кого захочешь взять с собой, и попробуем с бретонцами договориться.

Переговоров можно было бы и не начинать. Я вернулся, не выполнив поручения. Пылая негодованием и яростью, нормандские ярлы собрались в Руане.

— Мы должны обломать им рога и объяснить что к чему!

— Они думают, Ролло умер, значит с нами можно играть в любые игры?

— Мы что, совсем обессилили, выродились? Забыли законы отцов и предали их дело?

Ярлы бушевали, и Вильгельму, того и гляди, могла понадобиться его длинная шпага.

— От войны с соседями хорошего не жди, — сказал Вильгельм, когда мы остались одни. — Но я не могу допустить, чтобы кто-то мог подумать: «Он предал нормандцев в первой же битве, которая началась после смерти его отца».

Юному нормандскому хёвдинг пришлось подчиниться решению ярлов. Бретонцев быстро поставили на место и загнали обратно за пограничную реку Коуэснон. Кроме того, нормандцы, проскакав по Бретани, где-то сожгли город, где-то селение, убили некоторое количество жителей и после этого решили, что надолго навели порядок. Вернулись в Руан на сороковой день после смерти Ролло, устроили большую тризну и разъехались по домам.

Сразу же после этого с запада пришла еще одна плохая новость. Опомнившись, бретонцы под предводительством двух взбунтовавшихся графов направились в Нормандию.

Герлог не была членом Высшего Совета, но принимала живое участие в составлении военных планов. Мы узнали о нападении бретонцев во время завтрака. Тотчас же был извещен Бернар Датский, а мы попытались продолжить трапезу.

— Ты что-то пожадничал, братец, — сказала Герлог, дожевывая кусочек дичи.

— Пожадничал?!

— Ты знаешь, о чем я говорю. Помнишь подарки, которые ты получил во время похорон отца? Слишком уж они тебе понравились. Ты обрадовался, поверил в искренность и доброту графов и поспешил всех ярлов распустить по домам.

Вильгельм покраснел.

— На этот раз я никого не отпущу, прежде чем мы не разобьем бретонцев.

Он сдержал свое слово, но нам дорого пришлось заплатить за победу. В память о ней осталось много надгробий…

Однажды во время боя рядом с Вильгельмом оказался ловкий, отчаянно храбрый молодой всадник. Несмотря на доспехи и шлемы, закрывавшие лица, Вильгельм всегда узнавал каждого из своих воинов. Но он почему-то не мог понять, кто этот всадник, хотя лошадь он, пожалуй, где-то уже видел. «Вновь прибывший, забыл представиться. Обязательно надо выяснить», — подумал Вильгельм и вдруг почувствовал, что выбит из седла и падает на землю. Нападающий начал разворачиваться и замахнулся мечом. Не хватало только одной секунды, чтобы отбить удар. Мелькнула мысль: «Отец был прав. Нет наследника, не останется никого, кто бы мог… Все пропало». Совершенно неожиданно голова врага отделилась от туловища и пролетела мимо Вильгельма, покатившись под ноги его лошади. «Что за чудо? Неужели неизвестный воин спас меня?» Молодой всадник подлетел, схватил голову врага и вытер свой окровавленный меч об одежды убитого.

— Этот трофей я возьму в Руан. И буду каждый раз привозить по голове. Нормандцы должны понять: женщина тоже может стать хёвдингом.

Ну и ну… По голосу Вильгельм сразу узнал неизвестного. Да, это была Герлог, его сестра!!! Она сражалась рядом с ним, локоть к локтю.

— Я уже распрощался с жизнью. Не знаю, как и благодарить тебя.

— Благодарить будешь потом. Сейчас нет времени. Вокруг много врагов.

Он совершенно забыл, что они находятся в самом пекле. А Герлог успела свалить еще одного всадника.

— Давай, будь внимательнее, следи за собой! — кричала она, размахивая мечом. — Твоя жизнь слишком ценна, ты не смеешь рисковать, когда перед тобой ничтожные бретонцы.

Они отбились, покинули поле боя и направились домой.

— Не знаю, что бы я делал без тебя, — сказал Вильгельм.

— Ладно, в следующий раз возьми телохранителя получше.

— Лучше не бывает. Но скажи честно, раньше ты уже сражалась вместе со мной?

— На этот вопрос я отвечать не стану. И не могу обещать, что мой сегодняшний бой будет последним. Но, дорогой брат, сделай одолжение, не выдавай меня. Это будет твоей благодарностью и моей наградой.

Он вынужден был пообещать.

Через несколько дней нормандцы зажали в кулак своих врагов. Некоторые бежали, кого-то взяли в плен. Среди пленных были графы Ален и Беранже.

— Не понимаю, откуда вы все сразу так быстро навалились, — жаловался граф Ален.

— А я уже понял: ты ничего не понимаешь в военном деле. Иначе не зашел бы так далеко. Теперь я позабочусь, чтобы ты занимался чем-нибудь другим вместо того, чтобы сидеть и обдумывать каверзные планы против нормандцев.

Ален вместе со своими сообщниками был приговорен к изгнанию и отбыл к королю Этельстану в Англию. Его имущество и владения перешли к Нормандии.

Граф Юхель Беранже так искренне плакал, извинялся и просил прощения, что все это походило на правду. Вильгельм понял, что Юхель не смог противиться графу Алену и пошел за ним без особого на то желания. Юхель в присутствии многих свидетелей поклялся на Святых реликвиях Хамельтрудиса никогда не воевать против нормандцев, отказался от прав на бретонские земли, преподнес Вильгельму дорогие подарки и был отпущен.

Могли возникнуть проблемы с французским королем. Вместе с тем, никакой король не мог помешать Юхелю Беранже передать Нормандии свои поместья. Вильгельму стали принадлежать все земли от Фландрии до Нанта, все побережье. Начали выяснять, кто из родственников Полы выступал против. Послали послов, узнали, что все родственники признают Вильгельма. Пола радостно и удовлетворенно сказала сыну:

— Слава Всевышнему! Наконец-то я могу спокойно называть тебя герцогом. И, думаю, ты скоро станешь отцом; я надеюсь, родится мальчик.

Николь забеременела каким-то удивительным образом. Вильгельм только однажды провел с нею несколько часов и никогда больше не приходил. Все произошло так быстро… Она никак не могла поверить, что станет матерью, хотя появились все необходимые признаки. Прошла уже половина положенного срока, все стали считать оставшиеся недели, а Вильгельм все боялся поверить: он не переставал сомневаться в своих мужских способностях…

Однажды ночью, когда все крепко спали, ко мне пришла Пола. Было холодно. Через весь дворец она прошла в легкой ночной рубашке, замерзла и залезла ко мне под одеяло. Нельзя было не понять, как подействовала на меня ее близость. Она посмотрела на меня и нежно обняла.

— Ты не получил заслуженной награды. Я не выполнила своего обещания и готова одарить тебя сейчас. Я ведь вдова. Но ты, может быть, уже не любишь меня?

— Ответ тебе известен, — сказал я.

— Я пришла не только поэтому. Много воды утекло с тех пор, но меня все время мучают воспоминания. Страшная участь постигла принцессу Гислу. Я хочу покаяться. Отпустишь ли ты мне мои грехи? Кроме тебя, я ни с кем не могу поговорить. Но как я могу каяться перед епископом, руки которого в крови?

Моя рука чувствовала тепло ее груди, мягкой, высокой и упругой, как у молодой девушки. Я ощущал, как бьется ее сердце.

— Ну и ну! Ничего не скажешь, ты выбрала весьма диковинное место и чрезвычайно странное время, чтобы поговорить о грехах, — заметил я.

— Дневной свет не выдержит таких разговоров. Тебе, единственному, я доверяю. Ты все знаешь обо мне и терпишь меня. Помоги. Мысли мои, как белка в колесе, беспрестанно бегут по одному и тому же кругу. Может быть, потому, что я старею.

— Да, не даром говорится: когда дьявол состарится, он станет монахом. Что я могу ответить тебе?

Она потрепала мня по щеке.

— Ну а сам-то ты, сам? Разве тебя не мучает совесть?

— Я понял, что Гисла тяжко страдала, и только поэтому у меня, как и у тебя, камень на сердце. Все это так гложет тебя? Не думал. Знаешь, Пола, настало время, узнай правду. Когда я прискакал из Бауэкса в Руан, Гисла без посторонней помощи уже умерла своей естественной ненасильственной смертью. Я много раз пытался рассказать тебе об этом. Ты не хотела слушать и не верила мне. Так вот. Никакого отношения к смерти Гислы я не имею.

Пола замерла и перестала дышать.

— Я никогда не говорил тебе. Это лежит на самом дне моего сердца.

— А что еще припрятано в твоем сердце?

— Моя любовь к тебе. Нет, не только. Это плохой ответ. Слушай: ты думала, я отправился убивать Гислу, а я спешил к епископу Франко. Хотел рассказать ему о наших планах. Вот каким предателем я был. Мне ни до чего не было дела — лишь бы принцесса осталась в живых. И я очень заботился о том, чтобы ничем не запятнать своего имени.

Пола была озадачена, она растерялась, но ненадолго.

— Ага! Так вот почему ты был таким праведником! Не захотел получить награду, которую я тебе предложила. Сколько же в тебе подлости!

«Самый страшный мой грех, — подумал я, — в другом. Я разгласил тайну исповеди, нарушил долг кюре; все, что узнал от повешенных друзей Гислы, рассказал Поле. Тогда она сумела воспользоваться моим клятвоотступничеством, попробовала заставить меня выполнить ее ужасный замысел». Так было, но я промолчал.

У нее возникло новое предположение;

— А может быть, ты поехал к епископу, чтобы уберечь от греха и спасти меня? Хотя это дорого обошлось бы тебе.

Она долго говорила о том, что считает себя виноватой. Она вовлекла меня в свои злые дела. Она никогда не простит себе этого.

Ну вот, снова началось! Ей не стало легче, несмотря на то, что она узнала правду.

Неожиданно и по-женски непоследовательно она сердито спросила;

— Почему ты сразу честно не рассказал мне обо всем?

— Не знаю, может быть, побоялся. И конечно, мне хотелось стать героем в твоих глазах.

— Героем? В моих глазах? У тебя ничего не вышло.

— Конечно. Ты же считаешь, что во мне много подлости. Ты завладела моей волей, мыслями, душой. И моим телом, — сказал я.

— Допустим, я завладела тобой. Но без моей помощи ты никогда не стал бы епископом.

— Скажи еще, что твой сын взял меня в ближайшие советники по твоей милости.

— Нет, он сам тебя выбрал. Ролло из ревности не очень-то обрадовался, а я очень довольна. Вильгельм слишком праведен. Ему необходим такой аморальный советчик, как ты. Он должен иметь более широкий кругозор. Надеюсь, ты будешь ему время от времени напоминать, что он живет в мире, который состоит не из одних праведников и монахов.

— Ты говоришь так, будто он еще до сих пор ничего не узнал. — Я бы хотел ответить по-другому, но не смог. Имела ли она право так плохо думать обо мне? Ишь ты, аморальный советчик! Разве я многократно не доказал свою беззаветную преданность нормандскому дому? Или моя любовь и верность приносила мне какие-нибудь доходы? Была выгодна? Интересно! Она зашевелилась, и я потерял способность рассуждать.

— Теперь, когда мы все знаем друг о друге, я должна признаться еще кое в чем. Мы с тобой всегда нравились друг другу, не правда ли? После всех откровений и упреков мы оба, и ты, и я, заслужили награду, отдых и наслаждение. Для меня будет радостью наша близость.

Ей ничего не стоило разбудить во мне желание и страсть. Только теперь я понял, что имел в виду Ролло, когда говорил: «ты не знаешь, какая она». Вот теперь узнаю.

— Мне кажется, я имею дело с дьяволом, — сказала Пола.

Как же она жила все эти последние годы рядом с немощным стариком?

Когда мы дошли до самого главного, мне показалось, что над нами наклонился Ролло, и я снова услышал его гневные слова: «Убери от нее руки; даже после смерти я встану из могилы, и тебе не поздоровится».

Он выполнил свою угрозу. Я почувствовал себя бессильным. Ролло, который уже сгнил в гробу, никому не хотел отдать свою жену. Он, давно умерший, оставался по-прежнему сильным и всемогущим. Пола растерялась и встала на колени на полу возле кровати.

— Неужели же я не могу воспламенить мужчину? Или все вокруг врали про твоих женщин? — Потом она в гневе, без малейшего милосердия вскочила на ноги, повернулась и собралась уйти.

— Пола, — закричал я, — происходит какое-то колдовство, вмешались тролли. Вернись, я расскажу тебе, в чем дело…

— Ах, вот оно что! Поэтому… — Она смотрела на меня с отчаянием. — Что же нам делать, Хейрик?!

Меня охватил приступ ревности. Я подумал, что с ней уже происходило нечто подобное и призрак Ролло явился ее избраннику. Кто бы это мог быть? То ли какой-то случайный гость, приезжавший в Руан, то ли она безуспешно пыталась сблизиться с несколькими мужчинами. Но с кем? Когда? А может быть, никто и никогда не был с ней?..

Пола ушла. Я долго не мог успокоиться. Перед моими глазами стоял призрак — наполовину сгнивший Ролло. Я метался по комнате, выходил из дворца и снова возвращался, пытался отвлечься, думать о чем-то другом, — ничего не помогало. Призрак был почти осязаем. В тот же день я затеял в своей комнате ремонт и, воспользовавшись этим предлогом, ушел из герцогского дворца. В моем новом жилище было темно и тесно, постель неудобна, но я надеялся избавиться от страшных видений.

Когда Ролло умер, его захоронили в соборе Нотр Дам в Руане. Могилу предполагалось закрыть надгробной плитой, которая должна была заменить несколько керамических плиток соборного пола. Еще при жизни Ролло распорядился, чтобы будущий могильный камень был вынут из стен его отчего дома. Дом был построен из песчаника, камня мягкого; он не смог бы выдержать тяжести всех тех ног, которые пройдут по нему в течение последующих веков. Почему не гранит или хотя бы медь? Но Ролло стоял на своем: только песчаник из Халланда. Моряки отправились за камнем. Целый год от них не было ни слуху ни духу. И вдруг перед самой смертью Ролло привезли огромную глыбу. Но в пути от сильного удара она раскололась на две части, потому что во время шторма корабль налетел на скалы. Так Ролло и умер, не дождавшись своего надгробия. Тогда Вильгельм заказал огромную медную плиту в Германии, где были самые искусные во всей Европе мастера по литью и обработке металлов. На изготовление плиты требовалось много времени. А пока гроб с телом Ролло, ожидая окончательного погребения, стоял в соборе в незакрытой могиле, распространяя зловоние, что очень не нравилось прихожанам. Да и священнослужителям тоже; им приходилось сжигать столько ладана и благовоний, сколько хватило бы на многие годы…

Я решился. Достал лодку — это был маленький датский челн. Владелец долго не хотел продавать, говорил, что подозревает меня в сомнительных, может быть, даже преступных намерениях. Все-таки я убедил его, и за деньги, на которые можно было бы купить десяток таких лодок, он уступил ее мне. Лодку я оставил недалеко от собора. Следующей покупкой была тележка, на которой я привез деготь. Спрятать ее на берегу стоило большого труда, но и это удалось. Только Пола знала о моих приготовлениях. Ей в моем плане отводилась важная роль. Во-первых, она по моему настоянию пожертвовала одну из Святых реликвий в монастырь в Юмиэгесе и попросила, чтобы там торжественно отпели Ролло. Во-вторых, необходимо было всех выдворить из Руана. Пола устроила торжественную тризну. Руан опустел. А в Юмиэгесе собралось столько народу, что всех гостей негде было разместить, и пришлось поставить множество палаток.

Пока руанцы пировали в Юмиэгесе, я пришел ночью в собор и спустился в могилу. Пришлось воспользоваться ломиком и долго повозиться с замком, прежде чем удалось открыть крышку гроба. Преодолевая ужас и отвращение, я обвязал полусгнившее тело веревками и осторожно, чтобы оно не рассыпалось на части, поднял его из могилы. Больше всего я боялся увидеть мертвые глаза Ролло, поэтому быстро накрыл его голову платком. Чтобы гроб не остался пустым, сложил туда кости каких-то животных и кинул труп бродячей собаки — дабы не прекратилось зловоние и не возникли ненужные подозрения и любопытство. Затем приладил замок на прежнее место и вылез из могилы. Наконец, можно было перевести дух. Я огляделся. Кажется, все в порядке. Теперь, дорогой Ролло, ты полезешь ко мне в мешок, хочешь ты этого или нет. Я начал заталкивать тело. Оказалось, что мертвый Ролло намного меньше, чем живой. Но выяснилось: тело умершего нельзя ни сложить, ни согнуть. Пришлось примириться с тем, что ноги торчали из мешка. Я потащил мешок к выходу. Осторожно открыл ворота. Ни души. Больше всего меня мучил этот жуткий запах гниения и смерти. К счастью, до лодки было недалеко. Ноги Ролло я бережно засунул подмышку, иначе не сумел бы справиться со своей ужасной ношей. Полгода эти злосчастные останки лежали в могиле и могли развалиться каждую минуту. Мне вдруг стало смешно: много раз Ролло обещал снести мне голову. А теперь он сам мог лишиться головы от малейшей моей неосторожности. Я пребывал в какой-то эйфории, в странном приподнятом настроении. Ночь была совершенно беззвездной. Я шел в полной темноте, но хорошо знал дорогу, потому что проходил по ней десятки раз. Кроме меня, в этот дьявольский час на площади никого не было. И вот я у цели. Опустил мешок в лодку и стал готовить Ролло к его последнему плаванию. На тележке привез припрятанный в соборе деготь и вылил его на мешок. Поднялся ветер. Я поджег деготь и оттолкнул лодку. Быстрое течение подхватило ее, я выпрыгнул и поплыл к берегу. Лодка могла перевернуться на повороте, но все обошлось благополучно. У меня не было сомнений: тело Ролло, пылающее как факел, сгорит быстро.

Зрелище было поистине фантастическое и завораживающее. По бурной реке на своем объятом пламенем погребальном корабле плыл великий хёвдинг Ролло из Халланда, и столб дыма поднимался до самого неба.

— Ты получил, что хотел, старый Ролло! — крикнул я вдогонку. — С тобой нет ни слуг, ни рабов, ни оружия, но и без них тебя с почетом встретит в Вальхалле, в чертоге мертвых, сам всемогущий Один!

Между тем, на берегу появились зрители. Их, наверное, разбудил запах дыма и отблеск ночного пожара. Мне пришлось здорово постараться, прежде чем я сумел отплыть в сторону и выбраться, наконец, на берег Сены подальше от города. Почти не помню, как добрался до бани, которую я специально протопил накануне, чтобы вымыться и отогреться после ночного путешествия. Тем не менее, утром я уже лежал в горячке. Никто ничего не заподозрил. Навестившие меня братья-монахи просто не заметили, как пролетел день, проведенный ими в Юмиэгесе. Но что, собственно, значит один день, когда сотни и тысячи лет для Господа Бога — только мгновение. Я предавался размышлениям и воспоминаниям о прошедшей ночи, как вдруг ко мне пришел служка из собора. В руке у него был мой ломик.

— Святой отец, я нашел его в соборе неподалеку от могилы Ролло, — сказал он. — Утром большие двери были открыты, и к ним от могилы тянулся влажный след. Неужели Ролло мог встать и уйти из гроба?

Несмотря на горячку, я захохотал.

— Нет, дорогой друг, не думаю. Ролло спокойно спит в своем гробу. Не тревожься. Сегодня шел дождь, возможно кто-то заходил в собор. А ломик я сам оставил. Мне нужно было открыть мой ларь. Потом я молился и позабыл о нем. Спасибо, что принес.

— Святой отец, это еще не все. Пропал деготь, который ты держал в своем ларе. Сегодня ночью на реке видели горящую лодку. Может, кто-то украл деготь, налил в лодку и поджег? Говорят, лодку прибило к берегу возле Юмиэгеса.

Я с трудом сдерживал волнение. Неужели тело Ролло неуспело сгореть и кто-то может его обнаружить?

— Проделки сатаны, сын мой, — как можно равнодушнее сказал я. — А может, молодежь балуется? Да, во времена Великого Ролло никто не мог себе позволить подобных шуток.

— Твоя правда, святой отец. Скоро Пола возвращается из Юмиэгеса. Дай-то Бог, чтобы все было хорошо.

— Иди с миром, сын мой, и ни о чем не беспокойся.

Вскоре ко мне пришел Вильгельм, который только что вернулся из Юмиэгеса. Он показал мне послание от Риулфа.

«Мы, нормандцы из Котентина, и другие младшие хёвдинги, в будущем станем сами править собой. Повелевайте землей к востоку от Рислы и оставайтесь там. А на западе от Рислы тебе и твоим людям искать нечего».

Вильгельм был сильно встревожен и даже не заметил, что я болен и на лбу у меня выступил холодный пот.

— Если Риулф добьется своего, мы вернемся к тому, с чего мой отец начинал. И конец всем нашим мечтам о единой и сильной Нормандии.

Меня томила мысль о горящей лодке, которую прибило к берегу. Похоже, Вильгельм ничего не знал, иначе давно сказал бы мне. Я понимал, что тело Ролло должно было сильно обгореть и опознать его никак невозможно. Я заставил себя успокоиться и заняться более важным делом.

— Дай Риулфу уклончивый ответ, — посоветовал я Вильгельму, — мол, мы готовы с ним поговорить. Тогда у нас появится время, чтобы все взвесить и принять правильное решение.

— Я не могу позволить нормандцам сражаться против нормандцев. Я скорее готов отказаться от власти, лишь бы не начинать междоусобную войну.

Я испугался, что именно сейчас Вильгельм окончательно выберет для себя участь монаха, и постарался отвлечь его. Мы начали готовить послание Риулфу. Ответ Вильгельма получился умным, осторожным и в то же время смелым. Он писал, что готов отказаться от последней рубашки ради мира, но землю, которую требует Риулф, он не отдаст. Однако, добавлял Вильгельм, он с благодарностью примет все советы Риулфа и приглашает его участвовать в управлении государством.

Письмо Риулф понял как проявление слабости: если Вильгельм не хочет воевать, значит, боится. Отсюда следовало, что он, Риулф, имеет больше прав на звание главного хёвдинга и если будет настойчив, то получит долину Сены и без войны. Вильгельму даже в голову не приходило, что, получив его ответ, Риулф, вооруженный до зубов, с большим войском осмелится переправиться через Сену. Но тот именно так и поступил. Пола, опасаясь самого худшего, взяла Герлог и Николь, которая со дня на день должна была родить, и уехала в Фекамп. Оттуда в случае необходимости можно было легко переправиться в Англию и переждать там тяжелые времена.

Не хочется вспоминать об этом скорбном эпизоде из истории моей страны, но его невозможно обойти стороной. К сожалению, у Риулфа появилось много сторонников. Ему не нравилось, что Вильгельм легко находит общий язык с французами, он не переставал повторять, что молодой хёвдинг продался врагам, и земля, когда-то завоеванная викингами, может вновь оказаться в руках французского короля. Впрочем, может быть, Риулфа просто мучила жажда власти. На последнее послание Вильгельма он ответил: «Ты не сможешь отдать французам страну, которая тебе не принадлежит». Гонец добавил, что Риулф намерен не только изгнать Вильгельма из Нормандии, но и собирается его казнить.

Вильгельм понял (а мы знали давно): мира ждать не приходится. Я был рядом с Вильгельмом, когда он с небольшим отрядом выехал из Руана. С нами отправился Бернар Датский, который совершенно искренне пытался помочь Вильгельму. И не его вина, что многие ярлы взбунтовались. Мы заняли позицию на горе Лемонтауксмолодес, откуда хорошо был виден военный лагерь Риулфа. И именно отсюда сподручнее всего было бы напасть на противника. Я вспомнил другую гору — Леуг. Что же ждет нас теперь? У Риулфа больше воинов, они лучше вооружены. Вильгельм взглянул на Бернара.

— Если мы сейчас начнем битву, то погубим множество добрых нормандцев ни за что ни про что, — проговорил он печально. — Не лучше ли попросить помощи у моего дяди из Сен-Ли, у брата моей матери? Я мог бы оставаться у него до тех пор, пока он не соберет для нас подкрепление, если, конечно, сумеет.

Бернар ударил себя кулаком в грудь.

— Мы не сможем последовать за тобой. Французы нам не помощники. Между нами — пропасть. Вспомни, сколько мы убили их людей, а они — наших. Но и нормандскую землю мы отказываемся защищать. Ты не можешь больше быть нашим хёвдингом. Ты боишься смерти! Ты спасовал!

Я увидел, как густо покраснел Вильгельм и как гневно он посмотрел на Бернара. В напряженной тишине отчетливо слышалось его разгоряченное, шумное дыхание.

«Гедеон!» — передо мною вдруг многоцветной радугой сверкнуло имя славного библейского героя. Он разгромил полчища язычников с маленьким отрядом, в котором оставил только уверенных в победе и смелых.

— Гедеон… — тихо произнес я.

Вильгельм сразу понял меня. Он встал на большой камень и горячо, запальчиво, страстно и очень громко, чтобы слышали все, заговорил:

— Бернар думает, что я боюсь смерти и не хочу сражаться. Это не так. Я зову за собой тех, кто убежден: сегодня нас ждет победа! Следуйте за мной. А тот, кто не верит, пусть с Богом идет домой.

Он спрыгнул с камня и стал ждать. «Вот это игра!» — подумал я. На горе собралось около тысячи воинов. Из них желание сражаться высказало не больше трехсот. Остальные тихо ушли. Сам я был еще слишком слаб после лихорадки и не мог участвовать в бою. Но я все видел. То, что произошло, трудно назвать настоящей битвой. Риулф знал, как мало у нас бойцов. К тому же, ему успели доложить, что большая часть отряда покинула Вильгельма и отправилась обратно в Руан. Он не ожидал атаки.

Триста человек во главе с Вильгельмом, как смерч, ворвались во вражеский лагерь. Я видел, как они одного за другим поражали воинов Риулфа, как запылали палатки и как многие, чтобы спастись, бросались в реку. Но ни одного человека, который бы выходил из реки на другой берег, я не видел. Поле битвы дымилось. Я спустился с горы, чтобы посмотреть поближе, каков результат сражения. Картина открылась страшная: земля была усеяна мертвыми телами. Где же остальные? Ведь не все убиты? Вильгельму доложили, что в лесу много раненых воинов Риулфа.

— Принесите их сюда, и пусть Бернар пошлет людей в город за веревками. Всех надо связать!

Риулфа среди пленных не было.

— Как же этот дьявол ускользнул?

— Может быть, он утонул в Сене?

Позже мы узнали: Риулф с несколькими своими людьми, потеряв гордость и честь, бежал с поля битвы, спрятался в лесу, а потом добрался до Котентина. Там он увидел такое, чего наверняка никогда не сможет забыть. Многие из его воинов уцелели в сражении под Руаном, но у каждого не было руки или ноги. Уму непостижимо, как они смогли добраться домой.

На этот раз Вильгельм не удовлетворился победой. Как библейский Гедеон, он решил жестоко наказать бунтовщиков и приказал отрубить каждому пленному руку или ногу. Ни стоны, ни мольбы — ничто не могло смягчить его сердце. Я подошел к Вильгельму после того, как последний пленный, зажав оставшейся рукой кровоточащую рану, в конвульсиях покатился к реке. Я хочу спросить вас: вы видели когда-нибудь рыдающего победителя? Я видел. Отвернувшись от меня, Вильгельм сказал:

— Как ты думаешь, после этого дня сможет кто-нибудь бросить мне обвинение, будто я монах или что у меня слабое сердце, как у женщины?

И я ответил:

— Народ наш будет ценить своего Гедеона столь же высоко, сколь сильно будут страшиться его наши враги.

Он обвел глазами поле, залитое кровью тех, кому по его приказанию отрубили руку или ногу.

— Ты помнишь, Давид не мог построить храм Господний, потому что руки у него были в крови?

— Между прочим, без царя Давида и без его в боях окровавленных рук вообще не было бы никакого мира, и вообще никто не имел бы возможности строить Божьи храмы, — ответил я в гневе. — Так что прими победу, которую Бог послал тебе, даже если что-то мешает тебе поблагодарить Его за это.

Вильгельм потрепал меня по плечу.

— Да, ты прав. Если игра затеяна, в нее надо играть. Пускай всех созовут. Мы поблагодарим Господа все вместе. Бернар, скольких погибших мы должны оплакивать?

Широкоплечий машк Бернар был очень бледен и смотрел на своего хёвдинга взглядом побитой собаки. Он стыдился тех несправедливых слов, которые бросил в лицо Вильгельму незадолго до сражения.

— Никого, мой господин, — отвечал Бернар. — В этом самая большая тайна прошедшего дня. У нас нет даже тяжело раненных.

Когда мы поблагодарили Господа Бога за победу и стали собирать трофеи, поле вдруг неожиданно почернело от воинов, которые не захотели сражаться, а теперь решили разделить с нами радость победы. Вильгельм заорал так, что было слышно в самом Руане.

— Какого черта! Если кто-нибудь из тех, кто сегодня не был с нами в бою, захочет взять трофей или присвоить себе честь победителя, я удавлю его собственными руками!

Больше он ничего не успел сказать. К нему подскочил запыхавшийся всадник, весь в поту, и было видно, что он проделал большой путь.

— У тебя родился сын! — выпалил гонец. — Будь благословен, господин!

Еще одна радость. Боже, какой счастливый день! Подумать только, всего несколько часов назад Вильгельм, гордый отец, чуть было не выпустил Нормандию из рук своего наследника!

— Ты срочно едешь в Фекамп, — приказал мне Вильгельм.

— Я? Зачем?

— Чтобы окрестить новорожденного, не понимаешь?

— А ты? Разве ты не поедешь?

— Нет. Сейчас руки у меня заняты другим. Мальчика надо окрестить не позже, чем в течение восьми дней. Епископу следует это знать. С тобой поедет Ботто. Он будет крестным отцом.

— Чрезвычайно приятное задание! Как ты хочешь назвать ребенка?

Ричардом, — ответил он, не задумываясь, и поехал домой, чтобы после битвы смыть с себя грязь и пот.

Я так никогда и не узнал, почему он выбрал именно это имя. Итак, мне выпала честь крестить Ричарда, будущего герцога Нормандского. Торжественная церемония состоялась в маленьком соборе в Фекампе. А в ночь после крещения мы с Полой выяснили, насколько удачным было мое рискованное путешествие с телом Ролло.

Да, моя игра с огнем завершилась полным успехом!

Эмма — королева двух королей

Книга первая

Глава 1

Король Этельред завопил во сне, пытаясь избавиться от наваждения.

В этом сне, словно наяву, стоял он десятилетним мальчиком на пороге замка Корф-Касл. Правая рука матери лежала у него на горле, не давая крикнуть, левая стискивала его собственную правую руку, потянувшуюся было к кинжальным ножнам. Камни материнских колец вонзались ему в запястье, и одновременно рукоять, усыпанная зернью и драгоценными камнями, больно впивалась в ладонь…

Но куда страшней казалось удушье. Оно отпустит, стоит ему подчиниться и стоять тихонько, как того хочет мать. Но как можно — стоять и смотреть, видеть, что творят они с Эдвардом, с любимым братом! У тебя на глазах!

Он почти задыхался в охвативших его горло беспощадных тисках. Извивался, как мог, в животном ужасе и слепой жажде жизни. Но мог он в этих материнских объятиях немного. Красные сполохи метались перед глазами… Слезы ярости и страха на миг заслонили происходящее, но когда брат беспомощно повалился из седла, — тогда он, Этельред, в отчаянии рванул свободной рукой мантию матери, чтобы, падая навзничь, потащить и ее за собой.

Король проснулся, ударившись об пол головой. Окольный слуга, ночевавший тут же в королевских покоях, чуть шевельнулся, но был, видно, слишком молод, чтобы просыпаться от подобной безделицы, что государь его закричал во сне и свалился спросонок со своего ложа.

Зато стражник позади запертых дверей, похоже, бодрствовал, — и замер, прислушиваясь. Король лежал, не шевелясь, равно столько, чтобы стражник успел убедить себя, что ему, верно, послышалось; только завернулся в подбитое мехом одеяло, не лежать же нагишом — холодны полы в Корф-Касл во всякое время года.

Лишь когда за дверями снова мерно заклацали сапоги, Этельред зарылся наконец в постель, пытаясь согреться.

Ф-фу! Когда же кончится этот проклятый сон! Этот кошмар — да, можно сказать и так. Хотя привиделась ему явь — впрочем, столь нестерпимая, что наяву ее и вспоминать не хотелось. Десять лет было Этельреду, когда случился весь этот ужас. А теперь королю тридцать с лишним, но воспоминания мучают его по-прежнему.

Произошло это восемнадцатого марта девятьсот семьдесят восьмого года, он жил тогда в замке Корф-Касл вместе с матерью, вдовствующей королевой Эльфридой. Дело было пополудни, день тянулся еле-еле, а брат Эдвард все никак не появлялся. Эдварду уже стукнуло шестнадцать, и был он воистину превосходным старшим братом, каких не часто встретишь. Но стоило Этельреду посетовать, что брата все нет, как в ответ говорили, пора де понимать, Эдвард, считай, уже король Англии, и недосуг ему теперь играть с мальчишками. Да, Этельред понимал, ведь отец — король Эдгар — умер три года тому назад, и новым государем назначили быть Эдварду. Правда, младшему брату казалось, что высокое положение не больно-то и обременило старшего. Владел и правил страной, как и прежде, архиепископ Дунстан. А нынешний день Эдвард просто-напросто провел на охоте.

Но тому, что Эдвард появлялся у них не часто, имелась и другая причина, помимо государственных дел. Этельреду пришлось уразуметь ее, хотел он того или нет. Да Эдвард и сам однажды признался:

— Твоя мать меня ненавидит.

Этельред поспешил тогда возразить Эдварду — просто потому, что не хотел, чтобы сказанное было правдой. Но именно тогда Этельред впервые всерьез осознал, что Эдвард — брат ему лишь наполовину и что это кое-что значит. Да, у них общий отец, но он мертв.

А у матери невозможно было выспрашивать, правда ли она «ненавидит» Эдварда. Ответ и так ясен. Никогда она не признается, будто ненавидит нового короля, своего пасынка, а тем более — ребенку, который, как известно, обожает своего старшего братца.

И пришлось Этельреду таиться, молча размышлять обо всем; было у него и другое огорчение — мать, овдовев, решила перебраться из Винчестера в этот Корф. До него как-то донеслись слова матери, что она не в силах более слышать шаги усопшего возлюбленного в винчестерских палатах; но ведь Винчестер был его, Этельреда, домом, там прошло его детство, там Эдвард, там весело. К тому же покойный отец часто останавливался с семьей и свитой в замке Корф-Касл, так что шаги мертвого короля вполне могут раздаваться и тут.

Нет, что-то здесь не то, хоть и не хочется верить словам Эдварда.

Тем больше Этельред обрадовался, когда Эдвард с благодарностью принял приглашение посетить Корф. Судя по всему, приглашение исходило от матери. Значит, Эдвард и матушка снова подружились, иначе и быть не могло!

Наконец, после бесконечных часов ожидания, грянули фанфары. И все псы Корф-Касла залаяли одновременно с охотничьей сворой Эдварда. Он устремился к порогу, чтобы приветствовать брата, но Эльфрида успела вцепиться ему в кушак.

— Остановись немедленно! Мы ведь как-никак принимаем короля Англии и его людей! Не пристало нам бегать, словно деревенщине! Слушай меня: ты будешь стоять возле меня тихо и смирно и вести себя как надлежит настоящему принцу и брату короля!

Пришлось подчиниться; тем временем таны[45] вдовствующей королевы торжественно выступили вперед, дабы приветствовать государя, все еще сидевшего верхом. Виночерпий подал королю заздравный кубок эля, и в тот же миг королева вступила на крыльцо замка в сопровождении юного отпрыска.

Король и королева приветствовали друг друга как подобает; лишь в последний миг оторвался Этельред от разглядывания братниной свиты, вспомнив, что надо поклониться. Не сойдя с коня, принял король кубок, глянул с досадой на мачеху и сказал:

— Мне бы следовало заставить вас сперва самой пригубить кубок, леди Эльфрида, но после охоты такая чертовская жажда, что предосторожностями придется пренебречь!

Почему он так говорит, недоумевал Этельред, и почему он так называл мать. Но больше ничего подумать не успел: кто-то из людей матери ухватил Эдварда за правый локоть. От неожиданности король выронил кубок, и пенный эль выплеснулся на голову коню, от чего тот с перепугу прянул на дыбы. Король попытался высвободить руку, но материн тан, казалось, вцепился намертво.

— Ай, — вскрикнул Эдвард, — ты же мне руку сломаешь!

В тот же миг король, получив слева сокрушительный удар, выпал из седла и повис, застряв одной ногой в стремени.

Того, что происходило потом в этой толчее конных и пеших, Этельреду, зажатому в материнские тиски, было уже не видно. Несколько танов подхватили принца, втащили в замок и закрыли ворота на засов. Впоследствии он узнал, что брата убили у порога его матери и что король отныне — он сам.

Но куда медленнее и тяжелее доходило до него, что все случившееся исподволь подготавливала его собственная мать вместе со своими присными. Имена их он знал, но гнал прочь из памяти.

Хотя Этельреда уже провозгласили королем Англии, но по малолетству ему недоставало власти даже для того, чтобы торжественно предать земле любимого брата Эдварда по христианскому обычаю. Убитого на другой же день зарыли в Уорхэме, не воздав ни единой королевской почести.

Так что, хоть и казалось это оскорбительным и для матери, и для него самого как нового короля, Этельред ощутил даже некое торжество, когда спустя двенадцать месяцев узнал вот что.

Эльдормен Мерсии с дружиной прибыл в Уэссекс и Уорхэм. Там повелел он выкопать тело Эдварда, перевезти в Шафтсбери и похоронить по-королевски.

Вот так юный король получил второе незавидное наследство.

Мало того, что отец его был благочестивый и добрый король Эдгар, чьи законы все превозносили, но никто не исполнял. Теперь и брата его нарекли мучеником и свято почитают.

Бывали дни, а паче того ночи, когда Этельред желал никогда бы вообще не иметь брата. Или самому оказаться на месте Эдварда. Это была как раз такая ночь.

Что толку убеждать себя, что нимало не виновен в горестной судьбе Эдварда? Когда ты сам открываешь Святое Писание на книге Исход, 20, и сам же читаешь сокрушительные слова: «…Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…»

Получается, всей праведности короля Эдгара не хватит, чтобы «творить милость» своим потомкам и противостоять наказанию?

Содеянное против брата на долгие годы сковало силы Этельреда. Парализовало — тем, что родная мать не позволила ему прийти на помощь Эдварду. Тем, что с годами становилось все яснее: мать вместе со своими родичами хладнокровно подготавливала убийство. Когда он наконец-то вполне осознал, что сделался отныне королем Англии, то не почувствовал ни счастья, ни гордости. Он словно видел свое отражение в бесчисленных обступивших его кривых зеркалах — тайно брошенных взглядов исподлобья: вот идет он, король Этельред, обагривший руки братниной кровью; ценой небывалого в истории англосаксов преступления занял он английский престол.

А у матери и ее прихвостней — свои зеркала наготове. Косо поставленные, они совсем иначе показывают покойного брата: Эдвард-де был плохим королем, и не подрежь они ему крылышки вовремя, его самовластная, грубая натура привела бы Англию к ужасным несчастьям. Подумай об отце, короле Эдгаре! Оба оставили после себя прочный престол, мир в стране и заслуженное уважение соседей. Тем худшим оказался бы их недостойный преемник. Эдвард стал бы английским Калигулой. Будь же благодарен нам, вовремя заметившим, к чему идет дело, и помешавшим свершиться беде. Теперь в твоей власти стать королем добрым и милостивым, могущественным, но справедливым владыкой, который возвратит Англии ее величие времен Альфреда и Эдгара.

Но сам-то он видел иное: как из-за убийства короля один знатный род вставал на другой. Что одни графы не доверяли другим. Что архиепископ Дунстан не допустил к руке его и его мать, — Дунстан, мудрый и почтенный советник его отца и брата. «Если царство разделится в самом себе, не может устоять царство то». Вновь слова Писания, страшно, коли они исполнятся.

Дабы заглушить голос совести, королю со временем пришлось согласиться с хулой, возведенной на Эдварда, быть крутым к тем, кто остался верным памяти убитого, — верным на деле или всего лишь по мнению королевских наушников.

Решимости короля хватало ровным счетом до очередного кошмарного сна. Тогда приходило понимание: напрасно пытаться ожесточить свое сердце. Тогда он ненавидел мать. И тогда вновь появлялся цепенящий ужас: ведь сказано же в Десяти заповедях яснее ясного, почему следует почитать — почитать, а не ненавидеть — отца и мать: «чтобы тебе было хорошо и чтобы продлились дни твои на земле…»

Нет, не будет ему сна, хотя все еще глубокая ночь. Бессмысленно и ложиться — чтобы проснуться снова в холодном поту посреди сбившихся простыней!

— Педро! — кликнул он. Без толку — слуга все так же спал. Король позвал громче — тот же результат. Проклятый холоп! Как его возвысили, андалузского раба, и вот благодарность! А ведь мать предупреждала! Раз в жизни настоял он на своем, осуществил собственную волю! Нет уж, о собачьей преданности говорить явно не приходится!

Он наклонился с кровати, шаря по полу. Где-то тут он поставил башмаки на случай, если понадобится встать и выйти среди ночи. Вот один башмак, вот другой. Он запустил башмаком в дальний угол спальни, откуда доносился храп, и понял, что здорово промахнулся. Второй башмак попал точнее, но Педро не разбудил. Тогда король схватил толстенную книгу с застежками, лежавшую на ночном столике, встал у изголовья и, развернувшись, хорошенько прицелился в черную, как смоль, темноту.

Попал! Педро закричал, запрыгал, как загарпуненный кит, но голос короля перекрыл все:

— Заткнись, окаянный язычник, и немедля принеси свечу. Я желаю вставать! Я все лежал и звал тебя, — но разве тебя дозовешься? Клянусь яйцами святого Кутберта, я продам тебя прежде, чем наступит рассвет!

Педро успел уже выйти в оружейную, чтобы взять огня, и окончания злобной тирады не расслышал. Ожидая, Этельред припомнил последние виденные им цены на рабов: трех коров дают за одного раба женского полу; н-да, за такого, как этот Педро, больше и не получить… Еще вопрос, не упала ли цена — по нынешним-то временам?

* * *
Король Этельред поднялся по узкой лесенке на верхнюю башенную площадку замка Корф. Облокотясь на один из зубцов, он глядел на юг, за море. Ясная луна сияла на юго-востоке, серебря волны. В такую хорошую погоду отсюда видно на многие мили вокруг. В замечательном месте выстроил замок его предок! На вершине мелового холма — непобедимая крепость!

Ветерок с запада чуть ерошил волосы короля, но холодно не было: беличий мех давал желанное тепло. Он чуть наклонился, выглянув из амбразуры: отсюда видна гавань в Пуле, туда катит воды река Корф-ривер, там через нее переброшен мост, уже прозванный в народе мостом святого Эдварда.

Что ему в этом окаянном Корф-Касл — в замке злосчастных воспоминаний! Впрочем, нет, на сей раз он прибыл сюда отнюдь не ради борьбы с тенями минувшего. Дело касалось будущего. Он понял, что на несколько дней придется оставить Винчестер, дабы собраться с мыслями об этом самом будущем.

Разумеется, он не успел еще ничего обдумать, когда прошлое сорвало его с постели, швырнув сюда, к башенным зубцам… Но — довольно пережевывать одно и то же: отныне прочь воспоминания!

Две невзгоды одна за другой поразили короля. Умерла мать, а следом за нею — жена. Одиннадцать осиротевших детей оставила ему Альгива; младшая — совсем еще грудной младенец, чье появление на свет и стоило матери жизни. Старшему, Адельстану, едва стукнуло четырнадцать. Может, и меньше: всегда почему-то трудно припомнить возраст каждого ребенка. Счет по годам тоже не помогал: когда одному из детей исполнялось, скажем, восемь, то разница с предшествующим, ближайшим по старшинству, зачастую оказывалась меньше года. Дети вечно хныкали, что он не помнит их дней рождений. Вот отмечать бы все эти дни заодно с новогодьем!

Да, вот тогда-то, пока длилось скорбное время, епископ Винчестерский Эльфеа улучил подходящий момент и со всякими экивоками впервые намекнул королю, что детям нужна мачеха, а Англии — королева.

Он и сам задумывался на сей предмет. Но не рановато ли заявлять об этом во всеуслышанье? Да и как выбрать супругу в раздираемой усобицами стране, без того, чтобы завистники из других знатных родов не завопили, что-де у короля нынче в милости те, а не другие?

— Не худо бы бросить взгляд за пределы Англии, — советовал епископ. — Я говорю о материке.

— О материке? Где лопочут не по-нашему? Хороша будет мать малым детям!

Епископ повертел свой перстень, знак сана, чуть потускневший от прикладывавшихся к нему бесчисленных губ. Улыбнулся:

— Новый язык нетрудно выучить, особенно тому, кто еще не стар. Английские короли слишком долго сочетались браками с женщинами своей страны. Не всегда это приносило благо. При всем уважении к памяти твоей присноблаженной матушки…

Епископ так и не договорил, но Этельред понял и признал его правоту. Причем в сознание короля закралось кощунственное сомнение: а так ли уж уверен сам епископ, что его покойная матушка заслужила вечное блаженство? Сдается, что в ближайшее время королеве Эльфриде, невзирая на принятое последнее помазание, предстоит все же очистительный пламень…

Этельред, помнится, и сам возразил точно таким же образом, когда мать сказала, что нашла ему подходящую супругу — Альгиву, дочь эрла Мерсии. Этельред не имел понятия ни о самой девице, ни о том, насколько она ему подходит. Но в его душе, истерзанной распрями между кланом матери и родичами матери Эдварда, все восставало против подобного брака: не лучше ли поискать невесту на стороне — хотя бы в Шотландии или Уэльсе?

— Оттуда нечего взять, — оборвала его королева, — и тебе самому следовало бы знать это. Там нет невест, способных приумножить славу нашего дома.

Все вышло, как решила мать; так бывало всегда, как бы он поначалу ни сопротивлялся. В конце концов он согласился, что мать не ошиблась с выбором: Альгива оказалась смирной племенной телкой и даже не пыталась перечить свекрови или бороться за власть. Довольный Этельред награждал ее ребенком каждый год — одиннадцать детей за четырнадцать лет брака, не считая побочных, это говорит за себя! Но сердце короля Альгива не трогала. Он по-ребячески мстил матери, деля ложе с каждой более или менее привлекательной женщиной ее двора; и всегда находился кто-то, кто доводил это до сведения Эльфриды, — а дальше сын предоставлял матушке свободу действий.

Что же думала его собственная супруга относительно его посевов на чужих пашнях, он не знал, она никогда и заикнуться о том не смела, а он и подавно.

Нет, тогда он все же огрызнулся, прежде чем уступить воле матери. Неплохо зная родословную англосаксонских королей, он осмелился просветить королеву-мать на тот предмет, что второю женой отца Альфреда Великого была дочь французского короля. На что Эльфрида тотчас возразила, что брак их не был счастливым и подражать ему не след: даром что он оказался бесплодным.

Епископ Эльфеа испугался, что мысли короля примут какое-то иное направление, и поторопился вернуться к теме разговора.

— Есть и другая веская причина к тому, чтобы, как говориться, за семь рек ехать по воду. Породнившись с другим королевским домом, можно обрести ценных союзников.

— Надо надеяться, союзники эти живут недалеко, — перебил король, разглядывая черенок лежащего на столе ковша. — Иначе немного от них проку.

Предложение епископа заинтересовало Этельреда в известной мере; но до поры не стоит выказывать особое рвение перед этим князем церкви.

— Возможный сильный союзник живет на юге от нас, — продолжил святой отец, пытаясь изобразить карту, для чего макал палец в расплесканное по столу пиво. — Это ближайший морской сосед Уэссекса, а путь морской, как известно, есть путь наикратчайший.

Король так встрепенулся, что выронил изо рта половинку грецкого ореха, которую не успел проглотить.

— Франция? — ухмыльнулся он. — Там король настолько безвластен, что его утесняют распрями собственные герцоги, графы и бароны. К тому же он — как это называется — парвеню!

Этельред остался доволен, что ввернул французское словцо. Епископ-то, похоже, прежде его и не слыхал, по крайней мере, в таком произношении, но знал латынь и не без основания предположил, что у галлов так именуют выскочку.

— Сир, я говорю не о короле Роберте, но о Ричарде, необычайно удачливом герцоге Нормандском.

Король Этельред уставился на епископа, забыв закрыть рот, и выронил еще несколько ореховых крошек. Когда челюсти его вновь сомкнулись, он некоторое время молча жевал, обдумывая ответ.

Нормандия… Меньше ста лет прошло с тех пор, как хёвдинг датчан, главарь морских разбойников, мертвой хваткой вцепился в низовья Сены, так что королю французскому пришлось уступить их в ленное владение ему и его норманнам… Если уж на то пошло, вот кто выскочка, герцог этот! Но, с другой стороны, именно нормандских герцогов епископ назвал «необычайно удачливыми». Покуда остальная Франция распадается на части, раздираемая стычками знати, Нормандия процветает в мире и делается все богаче. Нормандская конница славится повсеместно. Нормандцам завидуют, но тронуть не смеют, и прежде всего благодаря превосходному тамошнему войску. Помимо огромных богатств, нормандские герцоги осознали необходимость сосредоточить всю полноту власти, так сказать, у себя дома. Никто не смеет с ними спорить. Ну, кое-кто пытался, но чем это кончалось? Король Этельред совсем недавно узнал от своих советников, как герцог задушил восстание крестьян, точнее — недовольство, которое могло бы разгореться в восстание. Крестьяне роптали, что герцог полностью присвоил себе право охоты, за малым исключением. Они требовали, чтобы леса стали опять свободны, как в старые времена. Герцог Ричард — уже новый, называемый Вторым, — послал своего дядю, брата матери, на переговоры с разгневанными крестьянами. Те поверили обещаниям. А потом каждый из смутьянов лишился руки и ноги: вот, мол, вам, пожалуйста — ступайте и охотьтесь, как сможете!

С той поры больше никто не жаловался.

Король Этельред признал, что ему есть чему поучиться у соседа.

— Не люблю я датчан, — пробормотал король, желая выиграть время и услышать новые аргументы епископа. — Датчан и так многовато, даже тут, в Англии. А эти нормандские герцоги еще и покровительствуют проклятым викингам, причиняющим нам столь тяжкие раны в последнее десятилетие.

С новым нормандским герцогом Этельред незнаком: тот у власти от силы четыре-пять лет. Но с отцом его, первым Ричардом, десять лет назад Этельред едва не вступил в самую настоящую войну. Тогда Этельред снарядил флот и, хоть особых успехов не добился, все же поднял изрядный шум и тем заставил папу и некоторых христианских государей оказать давление на Ричарда, чтобы тот перестал, наконец, прикрывать и поддерживать скандинавских язычников в их походах на мирную Англию. Ричард отвечал, что, как добрый христианин, сделает все, дабы успокоить английского соседа. Был заключен договор, и все шло к миру и согласию. Покуда снова один опустошительный набег за другим не накатили на английский берег. У Этельреда имелись явные доказательства, что норманны опять швартовались в устье Сены и что принимали их там радушно.

— Взять хотя бы битву при Мэлдоне, — продолжал король. — Двадцать две тысячи фунтов стоило нам откупиться от этих норманнов, притом, что мы так и не получили длительного мира. Двухлетнего дохода стоил этот «мир» моей казне! А потом разбойники уплыли в Нормандию и праздновали в Руане свою победу! Не оттуда ли мне брать новую жену?

Епископ вздохом подавил смешок. Разумеется, происходившее с Англией, мало располагало к смеху, но неспособность Этельреда защитить собственные морские границы с годами вошла в поговорку, причем, не только в Англии. «Поезжай в Уэссекс, — гласила она, — погромче пошуми: английский король за это золотом платит».

Будь хоть половина Этельредова откупа за мир — «датских денег» — пущена на укрепление обороны, норманны давно бы уж отступились. Но, быть может, теперь и удастся починить то, что прежде лопнуло, теперь, когда умерла вдовствующая королева, и Этельред наконец освободился от ее железной хватки. Ее и ее «советников». Может, теперь-то удастся образумить Этельреда? А для начала нужно приучить его к мысли о том, чтобы породниться с нормандским княжеским домом.

— Что касается нелюбви к датчанам, — осторожно начал Эльфеа, — то я полагаю, что тут герцог Ричард и дом его разделяют мнение Вашего Величества. Он, вероятно, пускает датчан и прочих норманнов в свои гавани, — но разве слышали мы, чтобы те бесчинствовали в Нормандии или Бретани? О нет, они не смеют. Если бы английский король вступил в брак с дочерью нормандского герцога, сестрой герцога, правящего ныне, то мне представляется, что герцогу Ричарду не понравились бы датские бесчинства в Англии точно так же, как и в Нормандии. In summa[46]: уж если Англия подвержена такой напасти, было бы полезно попытаться укрепить союз с нормандскими владетелями. Родственными связями они дорожат.

О, это Этельред знал хорошо. Как быстро семейство герцога захватило в Нормандии все мало-мальски стоящее: графские земли, леса, поля и пастбища, не говоря о водных путях.

Наконец, все прожевав, король повернулся к епископу:

— Похоже, ты уже все неплохо обдумал, любезный Эльфеа. Может, ты уже знаешь, которой из сестер герцога мне следует заняться?

Епископ задумчиво водил носком туфли по пыли на полу вдоль упавшего сквозь оконце палаты солнечного луча, как будто очень смутился.

— Я обмениваюсь посланиями с Робертом, архиепископом Руанским, и всегда стараюсь отвечать ему любезно. А он, как вам известно, приходится братом герцогу Ричарду Второму.

— Нет, таких тонкостей о руанских правителях я не знаю, — рассмеялся король. — Но неудивительно, что они прибрали к рукам и этот престол. Как ты сказал — родством они дорожат? Ну, так что же пишет нынче Его Высокопреосвященство?

— Он достаточно ясно выражает то же самое мнение, что я только что высказал. Он полагает, что нашим странам следовало бы сделать союз более тесным. Скажем, посредством заключения брака между его сестрой Эммой, шестнадцати лет, и английским королем. Архиепископ Роберт также замечает вскользь, что брат его герцог разделяет подобное мнение, но, не желая ранить чувств короля, не поручал передать оное своему посланнику, отправленному в Англию передать соболезнования по поводу прискорбной кончины присноблаженной королевы.

Этельред поначалу даже не сообразил, о которой из королев идет речь: несчастную Альгиву он и за королеву-то не держал.

— Да, как же, был тут какой-то граф, передавал мне соболезнования от Ричарда, теперь я вспомнил. — Король подозрительно глянул на епископа. — Думаешь, его подсылали все разнюхать?

— Что Ваше Величество изволит иметь в виду?

— Ну, посмотреть, как тут у нас… что я за птица. Подойду ли я его изысканной французской сестрице. Мы же с ней не вполне ровесники, если так можно выразиться…

Епископ выпрямился в кресле: он даже почти привстал.

— Ваше Величество — мужчина в самом расцвете сил. Английскому престолу нечего стыдиться. Я уж не говорю о предках уэссекских королей.

— Да нет, нет, — устало отвечал король, — я просто пошутил.

* * *
Такой вот разговор вышел с епископом. Король жалел, что у него сорвалось с языка это «разнюхать», вышло глупо. Ему совершенно ни к чему уверения епископа в том, что он и сам знает: что он мужчина в расцвете сил, что английскому престолу нечего стыдиться, что в числе его предков были такие молодцы, равных которым не найти никакому другому королевскому дому.

Он окинул взглядом море и земли вокруг Корф-Касл. Велика и богата его страна. И лишь ему дано спасти ее от воинственных пришельцев. Конечно же, он посватается к Эмме! К ней явится не попрошайка. Не милости ищет он, но союзника. Отчего бы не попробовать? А главное, предложение-то исходит от Нормандии, а не от него самого.

Так и вышло, что поездка в Корф-Касл оказалась полезна: благодаря ночному кошмару он пробудился — и принял решение.

За холмами на востоке посветлело. Для начала надо ехать в Винчестер потолковать с епископом о первоочередных действиях. Может, отправить целое посольство? Ладно, Эльфеа чего-нибудь присоветует.

Он уже сделал было шаг, но остановился, едва не полетев с крутой башенной лестницы. До него вдруг дошло, что больше не нужно ругаться с матушкой и слышать ее неизменное «нет» на его сватовство к Эмме.

Он расхохотался и сбежал с лестницы галопом, распевая: «Старушка умерла, умерла, умерла — аллилуйя!»

Глава 2

Эмма пустила Дитте, серую в яблоках кобылу, вскачь по широкой дороге между Пон-де-Аршем и Руаном. Ее развевающиеся белокурые волосы летели по ветру, словно легкий дым за факелом гонца. Она не прочь показать свои роскошные кудри во всей красе. Конечно, сидеть на них, как сказочная принцесса, Эмма еще не могла, но их длины уже вполне хватало, чтобы прикрыть груди. Ей нравилось стоять так в бане, вызывая зависть у других женщин и поддразнивая мужчин. Она уже понимала: все полускрытое влечет их особенно.

О, что за прелесть, мчаться вот так, галопом, что за торжество! И для Дитте тоже. А кругом, обочь гладкой дороги, — холмистая местность низовьев Сены, поросшая лесом, так что легко полететь из седла вверх тормашками, едва забудешь про осторожность. Своего пажа она оставила далеко позади. Он был при ней на всякий случай. Так решил ее брат, герцог, а как он решил, так и будет. Несмотря на все ее уверения, что для верховых прогулок ей никто не нужен. В самом деле, что может с ней случиться на этих хорошо знакомых дорогах, где каждый поворот ей прекрасно известен, где она знает каждую усадьбу и всех ее обитателей. Но Ричард полагает, что времена теперь неспокойные. Мало ли кто захочет захватить ее в плен, чтобы отомстить за какую-нибудь обиду.

Эмма понимала, что Ричард все еще опасается крестьян с западных угодий, которых так жестоко наказал несколько лет назад. У тех, кто нынче мыкает горе с одной рукой и одной ногой, вполне могут оказаться родичи, а у них все четыре конечности в исправности. Но в таком случае мстители собрались бы вместе, и тогда соглядатаи Ричарда приметили бы приближение шайки задолго до ее подхода к левобережию Сены.

Шестнадцатилетняя Эмма знала лишь мирное время и воспринимала его как само собой разумеющееся. Трудно казалось даже представить, что творилось тут раньше. А ведь ее блаженной памяти отец пережил захват Нормандии и сам был в плену у французского короля.

Не раз и не два обретала Нормандия мир лишь при содействии конунга датчан, приходившего отцу на подмогу.

Этой решительной и победоносной поддержкой короля Харальда Синезубого Эмма особенно гордилась. Ее дед по матери некогда был дружинником Харальда, но, раз увидев Нормандию, так полюбил этот край, что решил тут поселиться. Он привез сюда бабушку и обзавелся семейством… Нет, вроде бы семья у них уже была, ведь Гуннор, мать Эммы, родилась в Дании. И так хорошо сложилась дедушкина жизнь на новом месте, что он стал со временем главным лесничим герцога. Даже больше — герцогским тестем, когда Гуннор стала Ричарду женой.

Эмма знала, что многие морщились, узнав о выборе герцога. Ведь Ричард был первым браком женат на ее тезке, Эмме, дочери знаменитого графа Гуго Парижского, через нее он породнился со знатными фамилиями во многих странах! И когда та Эмма умерла совсем молодой, и сам Ричард был юным и статным герцогом, неужто он не нашел ничего лучшего, чем сделаться зятем датского пришельца без родословной? Охам и ахам не было конца. Распускались слухи один другого нелепее. Дескать, молодой Ричард, любитель женщин и вина, однажды заночевал в доме лесника, влюбился в его красавицу жену и во хмелю приказал, чтобы та была у него в постели этой же ночью. Лесник приуныл, но верная жена не растерялась. В темноте она уложила с герцогом свою сестру, Гуннор, а ему наутро так понравилась подмена, что он женился на Гуннор, да еще и спасибо сказал.

Так утверждали завистники, а пуще того завистницы. Особенно из тех, кто кроме собственной родословной ничего не знает — до такой степени, что может предположить, будто форестарий[47] герцога Нормандского — то же самое, что простой лесник. Только тот, кто не имеет о Нормандии ни малейшего представления, мог выдумать подобную небылицу; совершенно очевидно, что ее состряпали при парижском либо лаонском дворе.

Эмма придержала Дитте, чтобы дать разгоряченной лошади отдых, а пажу — шанс догнать ее и избежать герцогского гнева — неминуемого, вернись она без его «охраны».

Правда же такова, что ее мать Гуннор ведет свой род от шведских и датских королей. Но что касается имен и линий в далеком прошлом, Эмма всего не помнила, полагаясь на память матери: если понадобится, всегда можно спросить. Хотя это, пожалуй, опрометчиво: Гуннор, слава Богу, пока что всегда рядом, а вот отец Эммы, ее дорогой отец, покинул сей мир, когда ей было только одиннадцать лет. Может, пора уже заняться собственной родословной, пока время позволяет?

Сзади послышалось недовольное ворчание — с пажом такое бывало, и Эмма его слушала терпеливо и покорно. Но когда, поровнявшись с ней, он сердито дернул ее за волосы, она остановила Дитте и спросила, какого черта он это сделал.

— Ты не должна возвращаться домой простоволосая, как потаскуха, — заявил он.

— Да? Что это тебе взбрело?

— Могут… могут подумать, что мы с тобой занимались тут в лесу непотребным делом, — ответил он так нагло, что стало ясно, о чем он думал всю дорогу.

— Стыдись! — воскликнула она, ударив его хлыстом по щеке. — И вообще, не смей говорить мне «ты», как…

Дитте рванулась вперед, напуганная неожиданной вспышкой гнева своей наездницы, и паж так никогда и не узнал, как именно ему следуетговорить. Эмма снова отпустила поводья, решив даже не думать о том, какую взбучку получит паж по возвращении. Уж она-то позаботится, чтобы этому мальчишке с богатым воображением больше не поручалось ее сопровождать. И если ей вообще нужен телохранитель, пусть тогда назначат сразу двоих, чтобы ни один не мог похваляться в замке «непотребным делом» с молодой госпожой только оттого, что не было свидетеля и никто не может его опровергнуть.

Пригнувшись, она влетела в восточные городские ворота, хотя вообще-то знала, что голова проходит и так, потом решила, что стоит взять чуть правее, — и на всем скаку врезалась в задний борт ехавшей впереди повозки. Эмма понимала, что она слишком разогналась, и теперь кляла свой горячий нрав. Дитте попыталась смягчить толчок, резко повернув в сторону всеми четырьмя ногами, чтобы удар пришелся вскользь, на круп. Но избежать столкновения с повозкой — маленькой двуколкой, которую вез на себе какой-то человек, — не удалось. Как на грех, повозка оказалась груженой яйцами из Сент-Уана, — вернее, тем, что от них осталось. Стена дома напротив Эммы истекала ручьями белка и желтка.

Сам возчик — монастырский прислужник из Сент-Уана, угодив в яичную жижу, клял на чем свет стоит всех баб и всех лошадей; для лица духовного или почти что духовного он обнаружил преизрядный запас бранных наименований той части тела, каковая, так сказать, имеется и у женщины, и у кобылы. Пристыженная, Эмма спешилась, чтобы помочь ему. Но возчик грубо оттолкнул протянутую руку и поднялся на ноги самостоятельно, хоть и не без предосторожностей, чтобы сызнова не шлепнуться в яичницу. Выбравшись, он повернулся к Эмме и уже собрался снова на нее напуститься, как вдруг замолчал.

— Я вижу, ты узнал меня, — кротко произнесла та. — Я, как ты понял, сестра герцога, и я обещаю позаботиться, чтобы тебе честно заплатили как за поклажу, так и за бальзам для ран, только ты, будь добр, сходи к нашему казначею и скажи, во сколько ты это оцениваешь.

— За бальзам? — не понял тот. — Я даже и не ударился.

Эмма грустно улыбнулась:

— Я хотела сказать, тебе должно быть еще заплачено за нанесенную обиду. И за стирку рясы. Потому что, когда ты снимешь ее у себя в Сент-Уане и выкрутишь хорошенько, там хватит на омлет для всей братии.

Прислужник хмыкнул, но, видно, чуть смягчился: казалось, он недоумевает, прилично ли насмехаться над его невзгодами, и в то же время стыдится, что был так дерзок с благородной дамой, — хотя, с Другой-то стороны, сама она и виновата. Когда же Эмма отвернулась, чтобы взглянуть на лошадь, он лишь бросил ей в спину:

— В другой раз не было бы хуже!

Кругом столпилось множество зевак, кое-кто пытался спасти нерастекшиеся яйца, все охали и хихикали над Эмминой глупостью. Поняв, что здесь ей больше делать нечего, Эмма взяла Дитте под уздцы и решила проделать оставшийся путь пешком.

Что ж, обычная история… Как никто другой, она умеет сама себе устраивать неприятности. И негоже пенять на норманнскую кровь. Подобное оскорбительно для норманна — ложь и поклеп, будто датчане и другие обитатели северных земель — эдакие тюлени! Скорее наоборот: разве не при них зажила Нормандия в мире, и где во всей Франции так спокойно, как здесь?

Иногда ей казалось, что ее земляки, включая даже ее собственную семью, стыдятся наследия старого Ролло и пытаются замалчивать кое-какие ужасные предания. Но неужто все эти истории от начала до конца — измышления врагов или ученых монахов?

Когда она проходила с Дитте на поводу мимо замка своего брата-архиепископа, братец Роберт вырос у нее на пути. В общем-то, ничего удивительного, что архиепископ появился из ворот собственной резиденции, но Эмма знала, что сегодня он должен быть в Байе.

— Хороша, нечего сказать, — произнес Роберт с демонстративным отвращением, но не удержавшись, погладил ее волосы кончиками пальцев. Он принял повод Дитте, а сам легонько подтолкнул ее к дому, к палатам герцога.

— Поторопись. Быстро переоденься и жди меня у Ричарда. Будь готова как можно скорее. Он желает сообщить тебе нечто поистине важное.

Эмма если и заторопилась, то совсем не в такой степени, как хотелось бы Роберту. Озадаченная, она стояла, глядя вслед брату, отводившему Дитте на конюшню. Если бы не долгополое одеяние, Роберта легко было бы принять за какого-нибудь полководца: широкие плечи, пружинистая походка. И у него цветущая жена, Харлева, и чудесные дети, с каждым годом их все больше. Тем, кто проповедует радости безбрачия для епископата и священства, не найти в лице братца Роберта благодарного слушателя!

Тут она вспомнила его строгий приказ и поспешила домой. Сама бы она не стала особенно наряжаться среди бела дня, да еще буднего. Но Ричард в этом вопросе неумолим, он настолько щеголеват и изыскан, что даже Гуннор кажется, что ее сын занимается своим туалетом слишком долго. В прежние времена все было как-то проще. Да, скоро двор Ричарда прослывет на весь свет самым утонченным и церемонным.

— Неужели нельзя хоть раз поесть со своими домочадцами? — сокрушалась Гуннор. — Нет, ему нужно сидеть одному в своем фонаре, и чтобы покорные слуги глядели ему в рот, покуда он ест!

Тут мама, конечно, перебрала, он только завтракает у окна в эркере: оттуда видно Сену и крыши Руана, и это зрелище радует герцога.

Эмма полагала, что во всех нововведениях не последнюю роль сыграла Юдит. Эта дочка бретонского герцога, вероятно, усвоила изрядную долю хороших манер при королевском дворе в Лаоне; одно время она была камеристкой королевы.

Слова брата Эмма назвала про себя приказом, и так оно и было. Ее отношения с тремя оставшимися в живых братьями совсем не походили на обычную родственную близость, к тому же их разделяла большая разница в возрасте. Роберт был старше ее на пятнадцать лет, и уже в двадцатилетием возрасте он оказался «избран» архиепископом. Может старше ее на шестнадцать лет, а Ричард — на семнадцать. Мал мала меньше! Но, казалось, смерть пробила брешь в этом сплошном ряду от мала до велика — вплоть до Мод, бывшей на два года старше Эммы и уже выданной за графа Одо Шартрского. Дома оставалась только Хедвиг, ей на год меньше, чем Эмме, но она уже помолвлена с братом герцогини Юдит, Годфри, графом Ренном.

Как-то Эмма в шутку спросила Ричарда, почему она одна осталась незамужней и даже ни с кем не помолвленной, когда уже и младшую сестру просватали. На что Ричард ответил вполне серьезно:

— Ты самая красивая и самая даровитая из моих сестер, но и самая своенравная. Тебя я намерен попридержать, покуда не появится действительно хорошая партия — или серьезный вызов. Если не разболтаешь сестрам и не задерешь нос, тогда я открою, что ты принадлежишь к природным богатствам Нормандии, и отношение к тебе будет соответственное. А две другие квочки сойдут для Шартра и Ренна.

Эмма так удивилась, что не нашлась с ответом. Наверное, брат все-таки пошутил, несмотря на серьезный тон; иначе было бы просто неумно! Все сказанное, разумеется, очень лестно, но так вызывающе-опасно, что она не смела и думать посвящать сестер в эти откровения. Даже с Гуннор нельзя поделиться. С Гуннор, ее советчицей во всем — или почти во всем.

Покуда Эмма причесывалась и примеряла новую шляпу, она раздумывала, как ей одеться? Чтобы не слишком броско, но и выглядеть буднично тоже не хотелось, хоть она и уверяла себя, будто не собирается выряжаться для встречи с собственным братом. Но тон Роберта был настолько серьезен, что часть его серьезности передалась и ей. Неужто в самом деле речь идет о «хорошей партии» либо «вызове»? Или ее ожидает обыкновенная выволочка за немалые деньги, которых стоили казне брата разбитые ею яйца?

Ах да, она забыла предупредить казначея… Но это Роберт виноват — Роберт и Ричард. А может, и, правда, молва успела уже обогнать ее? Она поспешно выбрала янтарную подвеску, бросила последний взгляд в зеркало и решила, что готова к встрече. Хороша? Н-да, придется это признать. Разве что лоб слегка высоковат, а нос немного велик. У герцога уже дожидался архиепископ.

— А, вот, наконец, и ты!

Стройный элегантный герцог глядел на нее, чуть наморщив лоб. Кто бы сказал, что эти двое — родные братья?

— Я сожалею, что так задержалась, — улыбнулась Эмма, однако тревога в душе нарастала. — Просто я была на верховой прогулке и не ожидала, что мои услуги могут понадобиться столь срочно.

— Мм? А что ты скажешь, если мы отошлем тебя морем в Англию? Престол королевы в Винчестере освободился, а до короля Этельреда дошла слава о твоем уме и красоте. Хоть он еще не знает, как дорого ты обходишься казне, включая расход яиц…

Эмма покраснела. От матери-датчанки ей достался тот нежный цвет лица, что всегда выдает чувства, — единственное наследство, от которого она предпочла бы отказаться. Самое обидное, что покраснела-то она из-за яиц, а не из-за только что услышанной сногсшибательной новости!

— В Англию? — наивно переспросила она. — В такую даль?

— Как? Ты разве не знакома с сухопутными и морскими картами? Англия — это ближайшее к нам королевство, географически, разумеется. Французское мы во внимание не принимаем. Правя Нормандией, мы вынуждены так поступать из самосохранения. Французские короли ни о чем другом не мечтают, как — хотя бы через заключение брака — возвратить наше герцогство под свой скипетр.

Роберт некогда преподавал ей географию наряду с историей.

— Что же до происхождения, — продолжал Ричард наставительным тоном, — то род англосаксонских королей — древнейший в Европе, нечего даже и сравнивать с другими. В странах вроде Норвегии королей дают по тринадцати штук за дюжину. Германия, равно как и Франция, управляется династиями, у коих, возможно, великое будущее, но вот что до прошлого, то они совсем свеженькие. Добавь к тому же, что английский король — полновластный господин на всех землях южнее шотландской границы.

Эмма кротко внимала, как и подобает младшей сестре. Приходится признать, что с географией британских островов у нее не все гладко. В свое время надо было бы учиться прилежнее.

— Так, значит, «хорошая партия» — это английский король?

Роберт удивленно посмотрел на брата и сестру. Он подозревал, конечно, что Ричард и прежде говорил с Эммой, но уверен не был. Ричард отвечал с улыбкой:

— Можно, сказать и так, хотя…

Уловив, наконец, нотку сомнения в его голосе, она не преминула воспользоваться тем козырем, который сама получила от брата:

— Видимо, он в то же время — «серьезный вызов»?

Ричард поморщился, переглянулся с Робертом и начал:

— Королю Этельреду крайне необходимы лучшие советники, нежели те, что теперь его окружают. Наши беспокойные родичи с Севера снова решили, будто Англия для них — золотая жила, и король ничего с этим не может поделать. Он рассчитывает, что династический союз между Англией и Нормандией отобьет у них охоту собирать дань с английских побережий, как мы отбили у них вкус к разбою по эту сторону Канала. Надеюсь, король окажется прав. И надежда моя окрепнет, если он отыщет среди своего окружения место для парочки военных советников. По крайней мере, одного из них тебе предстоит взять с собой. Но король недоверчив и беспокоится за свое достоинство. Так что, негоже тыкать ему в нос предписания, как ему вести себя с противником. Нам нужно выжидать и быть осторожными. Самое главное, что тебе он, во всяком случае, доверяет.

Эмма недоумевала, какие могут быть у Ричарда политические интересы в Англии и в чем состоит «вызов». Но молчала, зная, что ей он ничего не откроет. Словно угадав мысли Эммы, в разговор вступил Роберт:

— Мы в Нормандии желаем того же, что и английский король — чтобы мир воцарился по обоим берегам Канала и чтобы ничто не угрожало прочности английского престола.

Она смиренно кивнула. Так говорил бы любой архиепископ, даже пытаясь свалить этот престол… А вслух произнесла:

— Вопрос не в том, хороша ли эта партия для короля Этельреда или для нормандского герцога. Я хотела бы знать, станет ли он хорошим мужем для меня? Насколько я понимаю, он вдовец и отнюдь не молод?

Между бровей Ричарда снова обозначилась морщинка.

— Король — мужчина в самом расцвете сил, — произнес герцог, цитируя винчестерского епископа. — Ему тридцать с небольшим. И судя по тому, что мне известно, он далеко не урод и женщинам не противен.

Стало быть, у него полно наложниц, и все это знают, подумала Эмма. Но — они есть у любого властителя. У ее собственного отца было четверо детей от наложниц; со всеми ними она дружила. Ведь он зачал их прежде, чем встретил Гуннор; впрочем, очевидно, есть парочка сводных братьев или сестер, о которых Эмме ничего не известно.

— Как звали ту, чьей преемницей мне предстоит стать в королевской спальне? Кстати говоря, вряд ли она оставила сей мир вовсе бездетной?

Роберт вздохнул, а за ним и Ричард.

— Эти саксонские имена… Они пишутся так, словно все буквы перемешали, как игральные кости, потом высыпали и пытаются прочесть в том порядке, как они легли. — Роберт заглянул в шпаргалку. — Аэльфгифу, — прочитал он по слогам. — Но я слышал, епископ Винчестерский называл ее Альгивой. На твой второй вопрос я отвечу цифрой одиннадцать. Младшему ребенку, рождение которого стоило ей жизни, сейчас около полугода. Из остальных десяти старшему теперь тринадцать, пожалуй, уже четырнадцать. Но на пару-то лет ты их, во всяком случае, старше!

В этом слышалась мольба. И ни Роберт, ни Ричард не подымали глаз.

— Так вот что мои братья называют хорошей партией!

Братья молчали, потом вступил Ричард:

— Вовсе не обязательно, чтобы королева — кем бы она ни была — занималась ими сама. Разумеется, с тобою отправятся все женщины, какие тебе понадобятся.

— А что на это говорит мама?

И снова братья отвели глаза.

— Ей еще не говорили. Мы желали бы прежде услышать твое собственное мнение.

Эмма усомнилась, однако, что это — знак уважения, и, подумав об одиннадцати пасынках и падчерицах, поинтересовалась:

— А когда же, в таком случае, состоится свадьба, если мое мнение действительно что-то значит?

— Как я понимаю, ближе к весне, — отвечал Ричард. — Прежде положено истечь году траура. К тому времени, мы надеемся, ты немножко выучишь свой новый язык. У епископа Эльфеа есть один монах, датчанин по происхождению, которого он и предоставляет в твое полное распоряжение.

— Хорошо, что ты знаешь датский, а не один только французский, — подхватил Роберт. — Англосаксонский куда ближе к датскому, хоть и не сказать чтобы прямая родня. Но ты способна к языкам и быстро станешь делать успехи. Своим чутким ухом ты уловишь соответствия между датским и английским.

Теперь настал черед Эммы вздохнуть:

— По-вашему получается, что все уже решено?

Они переглянулись, как двое сорванцов, застигнутых врасплох. Роберт наконец поднял на нее свои синие глаза:

— Ни один из нас не допускает мысли, что ты позволишь «вызову» исходить от тебя. Мы не мыслим тебя хозяйкой замка где-нибудь во Франции, где единственным твоим занятием станет рождение детей и возня с собаками, покуда твой высокородный супруг предпринимает отчаянные попытки чуть расширить пределы своего графства, чтобы карету не заносило в соседнее на каждом повороте…

— Но быть может, есть партии и получше?

— Какие же? Не хочешь ли поменяться с Хедвиг: жить в графском замке в этом продуваемом всеми ветрами Ренне и знать, что все, что бы ни делал твой муж и господин, решается герцогом в Руане?

Эмма опустила глаза и расправила юбку на коленях, пытаясь найти ответ. О, братья видели ее насквозь! Она ощутила стеснение в груди: так бывало всегда, когда она волновалась. Она сделала глубокий вдох, чтобы унять бешено колотящееся сердце. Подумать только: королева, королева, королева — ни одна женщина из рода Ролло не подымалась на такую высоту. О нет, от этой мысли стеснение в груди не пройдет! Нужно успокоиться. Наконец кое-что пришло ей на ум. Вскинув голову, она принудила герцога взглянуть ей в глаза.

— Мне по-прежнему трудно понять, в чем именно состоит вызов. Допустим, король Этельред — действительно «мужчина в расцвете сил»; это ваше мнение, и его стоит принять во внимание, поскольку вы с королем — почти ровесники. Но насколько мне известно, у всех его предшественников была склонность погибать в молодом возрасте. Отец короля не успел достичь даже нынешнего возраста своего сына, а брата короля убили, когда он был в моих годах, не так ли?

Эмма выдержала паузу и посмотрела в глаза Роберту, тот кивнул. Братья поспешно обменялись взглядами: поразительно, откуда Эмма так хорошо знает историю английского престола, сами они ведь ничего ей не рассказывали о ее темных страницах. Неужели молва опередила их?

— К чему ты клонишь?

— Видите ли, если нынешний король Этельред окажется жертвой той же дурной манеры умирать молодым, своей смертью или не своей, не важно, — тогда останется с полдюжины принцев, претендующих на корону. А меня ожидает доля несчастной вдовствующей королевы, не имеющей даже шансов на титул «королевы-матери». Незавидная судьба!

— Жизнь и смерть — суть не в руках человеческих, — смиренно вставил архиепископ. — Если исходить из этого…

Но тут его перебил герцог:

— Как раз об этом я уже думал. Брачный договор должен включать пункт, по которому твои возможные дети от Этельреда имеют право преимущественного престолонаследования перед его первым выводком.

Эмма молчала, в изумлении глядя на старшего брата.

— Неужели Этельред согласится?

— Думаю, он возражать не станет. Если я прежде переговорю с епископом Эльфеа, это требование не так его ошарашит.

— Но почему?

Герцог пожал плечами; в своих жестах он был истым французом.

— Потому что этого брака желает он, без принятия данного требования никакой свадьбы не будет… А такая новая королевская чета сумела бы положить конец соперничеству многочисленных знатных семейств, притязающих в той или иной степени на королевскую милость. Епископ Эльфеа утверждает, будто именно данный аргумент он использовал, чтобы побудить своего государя искать новую королеву вне пределов Англии. Английские короли слишком долго брали телок своего же стада — так понял я из письма епископа, — Ричард усмехнулся. — А поскольку король, судя по всему, согласен с епископом, то ничего не стоит продолжить эту мысль: наследник короля Этельреда своим появлением положит конец этому, с позволения сказать, кровосмешению.

Теперь улыбнулась и Эмма. Вот он, вызов самой судьбы: ей предстоит произвести на свет наследника английского престола, связанного узами крови с нормандским герцогским домом! Ричард и его брат — достойные предки, не хуже французского короля… Не оказались бы они только столь же вероломными.

— Предположим, я рожу Этельреду сына, — подвела итог Эмма, и улыбка ее поблекла.

— Человек предполагает, а Бог располагает, — сердито заметил Роберт. Почувствовав себя на вторых ролях, он поспешил пригасить разгоревшиеся амбиции Ричарда и Эммы. — Нам остается уповать, что королю Этельреду отпущена долгая и счастливая жизнь, за время коей может произойти много такого, о чем нам знать не дано. Будем же благодарны Господу за все, что ниспошлет Он!

Произойти же, по мнению Роберта, может, например, то, что король Этельред все-таки обещания не сдержит. Может статься, лет через двадцать давняя клятва будет стоить недорого. К тому же королей в Англии выбирают. Тамошние ярлы и епископы, когда дело дойдет до выбора, станут думать собственной головой. Или король в какой-то момент прикажет, чтобы никто не смел влезать в его политику. Все, как говорится, в руце Божией. И Ричард тоже, возможно, не станет рисковать, настаивая на исполнении означенного пункта брачного контракта. Роберт весьма хотел, разумеется, чтобы пункт был бы все-таки внесен, но неужели мы sub rosa[48] не согласимся, что непросто давать столь обязывающие обещания касательно дел, в коих столь много неизвестного или гипотетического?

Архиепископ под конец и сам запутался в собственной длинной речи и отер поручем потный лоб.

— In summa[49], — закончил он, — ответим Эмме словами Писания: «Не надейтесь на князя…»

Уж он знает, что говорит, он, в двадцать лет занявший архиепископский престол благодаря своему отцу, герцогу, хотя канон запрещает даже рукоположение в священники до тридцати лет… Эмме показалось, что тут Роберт дал маху: получается, с одной стороны, грядущее в «в руце Божией», а с другой, зависит от «сильных мира сего». Если только не толковать его речи в том смысле, что Господь руководит сердцем «сильного».

— Я все же настаиваю на этом требовании, — неожиданно заявила она.

Ричард поспешно кивнул, он, кажется, был доволен.

— Предостережения Роберта небезосновательны: король Этельред несомненно считает, что всякой клятве есть предел. А что до Витана — да-да, по-английски так именуется «большой королевский совет», формально избирающий короля, — то многое в его дальнейших решениях зависит от того, сколь верно Эмма понимает и собирается отстаивать собственные интересы.

Фраза показалась Эмме такой путаной, что она поначалу даже не поняла: по-видимому, Ричард хотел сказать, что все будет зависеть от того, будет ли Эмма хорошо себя вести. Но не успел гневный ответ слететь у нее с языка, как Ричард поднялся и объявил, что на сегодня довольно. Герцог ударил в медный треугольник, висевший у окна; тотчас слуга распахнул двери перед Эммой, и ей пришлось оставаться при своих возражениях. Вот что приходится терпеть — тебя выпроваживают от родного брата, и ты не вправе войти и выйти, когда самой заблагорассудится!

* * *
Казалось, маму Гуннор ничуть не задело, что совет проходил без нее. И она совершенно не жалела Эмму, которой предстояло уехать так далеко от дома! Что ж, Гуннор и сама приехала из Дании и считает, как и ее сыновья, что Англия — это совсем близко.

Вместе нашли они в библиотеке карту, чтобы на ней все отыскать и все измерить. Вот Лондон. Вот Винчестер, главная резиденция короля.

— Вот смотри, — говорила Гуннор, — от Винчестера совсем немного миль до побережья. А оттуда до Фекана можно переплыть под парусом за один день. Ты сможешь нас время от времени навещать.

Но узнав об одиннадцати будущих пасынках и падчерицах, Гуннор покачала головой, посерьезнела. Потом, махнув рукой, произнесла:

— Ладно, Господь дает ношу, Господь даст и сил ее нести. Если что — выдержишь. Боюсь только, ты будешь с ними держаться чересчур вызывающе. Горечь надо бы подслащивать медом — иначе лекарство не проглотить.

Эмма рассмеялась. У мамы такой веселый вид, она и сама — великая мастерица подслащивать пилюлю, и именно поэтому ее строгость никому не обидна. Вот без кого Эмме будет действительно тяжело.

— Мама, ты должна мне обещать, что будешь приезжать ко мне, — жалобно попросила дочь, вовсе даже не вызывающе.

Гуннор ответила, что вдовствующей герцогине, избавившейся наконец за возрастом от месячных затруднений, это будет проще, чем кому-либо другому, и она, конечно, как-нибудь приедет в Англию. Если она там понадобится.

Эмма ощутила даже разочарование — мать отпускает ее так беспечно. Похоже, Гуннор рада сбыть ее с рук. Неужто с Эммой столько хлопот? Гуннор, поняв чувства дочери, ответила жестко:

— Разве я должна заплакать? Что ж, я плакала не раз, но так, чтобы ты не могла видеть моих слез. Дети больше всего огорчают нас тем, что вырастают и становятся взрослыми. А больше всего радуют, когда вырастают и за них не нужно больше беспокоиться. Но так продолжается только, пока не пошли внуки!

— Да, правда, — вздохнула Эмма. — Мои братья надеются, что я рожу Англии наследника. А я уже боюсь того, что случится прежде…

— Не болтай глупости, — резко оборвала Гуннор, — разве стала бы я говорить с тобой, не будь у тебя поводов для беспокойства? Доверься природе, но помоги ей капельку, если король сам не понимает. Но он ведь сделал уже, по меньшей мере, одиннадцать детей, так что растеряться не должен. Ты ведь не забыла моих советов?

— Нет-нет, — поспешно ответила Эмма, почувствовав, что краснеет.

Она помнила, чему ее учили, но все это как-то не особенно ей нравилось. Если все и вправду так, если объятия мужчины и женщины и вправду благословенны, как уверяет Гуннор, тогда зачем «природе» помощь?

Гуннор мигом угадала сомнения дочери и крепко обняла ее. Теперь она по-настоящему плакала, хоть сама же и говорила, что Эмма не должна этого видеть.

— Эмма, я хорошо понимаю, что мне было много легче, чем тебе. Мне пришелся по сердцу мужчина, полюбивший меня. Как мечтала я, чтобы и ты смогла последовать зову собственного сердца… Но — немногим это выпадает, и всех меньше — государевым дочерям. Ныне должно нам быть благодарными, что ты не успела еще отдать свое сердце какому-нибудь другому человеку, ведь нет же? Нет, я уверена, нет, нет… Но, Эмма, многим и любовь, и влечение открываются лишь в замужестве. Вот увидишь: полдюжины «Ave» и фунт любопытства — и от твоей невинности и следа не останется. Ты же такая страстная наездница!

Эмма снова засмеялась: надо же, какой у мамы ход мыслей! Последние слова, впрочем, навели ее еще на одно соображение:

— Дитте я заберу с собой в Англию. И кошку.

— Разумеется, — ответила Гуннор, снова отгоняя печаль. — Так отправляйся же в Англию и будь королевой! У меня еще никогда не было дочки-королевы, так что и мне все будет внове!

Понемногу, шаг за шагом осваивалась Эмма со своим новым статусом, покуда ее сестры и подруги радовались, хоть и не без зависти, узнав о нем. А еще она увидела теперь в новом свете и Руан, и всю Нормандию и поняла, наконец, что она утратит.

Сену, зеленые волны прибоя у скал, прославленные дворцы и соборы Руана, церковь в Фекане. Верховые прогулки и запах конюшни.

Братьев и сестер. Их детей. И главное — дом ее детства, со всеми его ароматами, со всеми закоулками и воспоминаниями.

Она прощалась с каждым из них, день за днем, и со всеми вместе. Немножко поплакала над каждым памятным уголком, над каждой всплывшей в памяти картиной, поняв, наконец, как больно взрослеть. Ей-то казалось, что она давным-давно взрослая!

Когда делалось так невыносимо, что впору было раскаяться в данном братьям согласии, она спешила к Дитте, ища утешения, прижималась к ее верной груди. Дитте вздыхала, будто беспокоилась за свой переезд в Англию. Эмма тоже беспокоилась, удастся ли управиться с гривастой подружкой. Говорят, на кораблях лошадей спутывают и заваливают на спину. Как же, наверное, испугается Дитте! А качка? Лошадей, вероятно, тошнит от морской болезни, так же, как людей. Наверняка. Эмма дала себе слово сидеть всю дорогу рядом с Дитте, держа ее голову у себя на коленях, и гладить ее, похлопывать по шее и успокаивать. А что если затошнит и ее, Эмму?

Эта тревога пересиливала даже страх перед объятиями короля.

И однажды в конце зимы Эмма поняла, что уже достаточно оплакала свою юность и вполне распрощалась с Нормандией. Теперь ее чувства до краев переполнялись предвкушением будущего, раздумьями и ожиданиями: как станет она строить собственную жизнь и что сумеет осуществить.

Все это время она вместе с монахом, знающим датский, успешно коверкала мудреное наречие, именуемое английским языком. И время пролетело слишком незаметно.

Буйная весна расцвела в Нормандии, снова наполнив душу тоской и печалью. Но монах по имени Йенс уверял, что природа в Южной Англии такая же, как в Нормандии. Почти. Эмма там быстро освоится. Хотя кое-чего тут, конечно, больше: он и сам будет тосковать по прекрасным зданиям и скульптурам, созданным руками нормандцев.

Глава 3

Весной 1002 года, по прошествии Великого поста, король Этельред Английский привез из Нормандии юную невесту. Для переправы через Английский канал лучшей погоды нельзя было и представить, так что ни Дитте, ни Эмму не тошнило.

Последнее спокойное мгновение пережила Эмма, глядя на величественные меловые утесы близ Дувра. И вот уже корабль причаливает к берегу, где ее встречает толпа эльдорменов, разодетых в атлас, епископов в митрах, похожих на грибы, а рядом — бесчисленные придворные, аббаты и прочие, с кем еще предстоит познакомиться. Она, оказывается, неплохо подготовилась и знает имена наиглавнейших людей в английском государстве. Но теперь все они слились в единый вязкий поток имен и лиц. Господи, неужели можно когда-нибудь научиться отличать их друг от друга!

Она вдруг оказалась отрезана от своих нормандцев: куда девалась Дитте и кошка, она не знала, и не знал никто. Наконец, разыскав монаха Йенса в сутолоке у карет и лошадей, она облегченно вздохнула. Йенсу удалось пробиться поближе к Эмме, чтобы переводить и подсказывать имена. Йенс все-таки лучше, чем ничего. Но как грустно, что рядом нет никого из родных — теперь, в момент ее торжества! Герцог Ричард потребовал, чтобы англичане оставили в Руане заложника взамен архиепископа Роберта и тех, кто отправился вместе с ним сопровождать Эмму. Но король Этельред не побеспокоился об этой разумной предосторожности, и вместо того, чтобы извиниться и в последний миг попытаться исправить положение, он рассердился и заявил, что никакого заложника не нужно. А если без этого никак нельзя, он-де готов оставить нескольких человек из своей свиты.

Но так как все эти люди оказались низкого происхождения, не имеющие на родине ни имени, ни титула, герцог Ричард расценил предложение короля как оскорбительное и запретил сопровождать Эмму кому-либо из своих домочадцев. Хорошенькое начало «союза» Англии и Нормандии!

Неизвестно почему, Эмме предстояло трястись в карете, в то время как мужчины ехали верхом. Эмма терпеть не могла карет. Ее протесты и требования, разрешить и ей тоже ехать верхом, отклонялись под тем предлогом, что нет подходящей лошади под дамским седлом. Где ее собственная лошадь? Ее уже снова отправили морем вместе с ее вещами и слугами в Гемтон. В то самое место, которое на ее карте называлось Саутгемптон.

— Немедленно в карету! — приказал король. — Мы и так уже немилосердно опаздываем!

Пришлось подчиниться. Опоздание означало быструю скачку по ухабистым, каменистым дорогам, ведущим в Кентербери. Может, нынешней ночью Его Величество даст ей спокойно поспать и не станет принуждать ее поворачиваться на спину. За полпути до Кентербери ее филейные части превратились в хорошо отбитый бифштекс. Она знала, что путешествие продлится много дней, что ее, вероятно, потом еще повезут в Лондон, прежде чем доставить в Винчестер; какова же она будет, когда настанет этот день?

В Кентербери она присела в книксене перед архиепископом Эльфриком, но не смогла подняться, так у нее онемели ноги. И надо же — этот служитель Божий все понял сам, протянул ей обе руки и помог встать.

— Лучше бы король позволил тебе, девочка, ехать верхом, — рассмеялся Эльфрик. — Наши английские дороги — не для нежного девичьего тела!

Король, очевидно, все слышал, потому что при отъезде из Кентербери для королевы неожиданно нашлась лошадь. Но такая строптивая и непокорная, что при подъезде к Лондону у Эммы уже отнимались руки по самое плечо. Упрямый жеребец отомстил-таки ей…

Следуя в своей тряской колымаге в Кентербери, Эмма была даже не в силах беспокоиться обо всех возможных ошибках и недоразумениях. При ней ли свадебное платье — или его тоже отправили морем вместе с Дитте? Роскошный наряд, на который мама и сестры положили много труда, — чтобы парча и золотое и серебряное шитье легли как должно. Примерив это чудо, Эмма выпалила некстати:

— Я в нем как памятник на могиле!

Гуннор украдкой перекрестилась, пробормотав: «Недобрая примета!» И Эмма, смутившись, кляла свой неуемный язык, который мама всегда советовала держать за зубами. За возню с этими вечно причитающими золотошвейками мама заслужила, разумеется, лучшей награды.

А теперь может получиться, что она больше не увидит этого «памятника», пока не будет слишком поздно. Адель, назначенную ей в камеристки и наперсницы, она не видела с самой высадки на берег. Йенс-монах обещал следовать за ней, но до сих пор так и не показался у ее кареты. Наверное, он попросту отстал по пути.

Вот почему, после неудачной попытки сделать книксен перед архиепископом Кентерберийским, она совсем упала духом. Больше приседать ей, правда, не пришлось: наоборот, в очередной толчее, ожидавшей королевскую невесту у собора, все сами кланялись ей и приседали. Одну из женщин Эмма сразу же узнала.

— Гуннхильд, — воскликнула она, и обе обнялись. Эмма, обвив руками шею подруги, изо всех сил старалась не заплакать. — Что ты делаешь в Кентербери?

— Об этом поговорим после, — отвечала Гуннхильд. — Но я здесь, чтобы поддержать тебя, по милостивому приказанию короля.

Гуннхильд дочь Харальда гостила несколько лет назад при дворе в Руане в то время, как ее муж Паллиг с другими норманнами отправился за море на ратное дело. Она приходилась дочерью прежнему королю Харальду Датскому и сестрой — нынешнему королю Свейну, прозванному Вилобородым. Как было известно Эмме, Паллиг перешел на службу к королю Этельреду и теперь защищал побережье Уэссекса от своих же соплеменников и братьев по оружию. Большую честь снискал он за это при английском дворе и богатые дары. И Гуннхильд покинула Нормандию и прибыла в Англию к мужу.

Позже до Эммы доходили слухи, будто Паллиг оставил службу у короля Этельреда. Тогда Эмма решила, что Паллиг с Гуннхильд вернулись в Данию, и огорчилась, что они не посетили Руан на обратном пути. Эмма успела привязаться к Гуннхильд, хоть Гуннхильд была несколькими годами старше.

И вот — новая встреча с Гуннхильд, да еще в таком месте, в Кентербери! Эмма сочла ее добрым предзнаменованием и воспрянула духом. А Гуннхильд вскоре отыскала и камеристку, и свадебное платье. Эмма наконец-то вздохнула с облегчением.

Венчание. Коронация. Въезд в Лондон и встреча со знатными господами и дамами. Все слилось в памяти в один утомительный поток образов, одно бесконечное воспоминание о сидении, стоянии и шествии. Йенс-монах бывал порой, когда удавалось, с нею рядом, но Эмма мало что могла понять из его неразборчивых указаний и разъяснений.

Только присутствие Гуннхильд придавало ей сил. То и дело искала она взглядом ее глаза и всякий раз встречала ободряющий взор и улыбку.

Ну, разумеется, она хорошо себя чувствовала в обществе будущего супруга и господина! Правда, Этельред с самой первой их встречи держался напряженно, был немногословен и даже не смотрел на нее. Лишь когда она облачилась в свадебное платье, он, казалось, просиял и выказал некоторый интерес. Признал все-таки, что она красива? Но обедня, торжественное шествие и нескончаемые песнопения заставили его вновь уйти в себя.

Похоже, можно не опасаться: в ближайшем будущем поворачиваться на спину ее никто принуждать не собирается.

Лишь когда свадебный поезд, миновав Лондон, выезжал уже из Силчестерских ворот, язык у короля неожиданно развязался и тут же принялся болтать без умолку.

— Наконец-то все позади, — воскликнул тогда Этельред, дружески хлопнув ее по плечу. — Клянусь я… святым Кутбертом… ммм… нет ничего скучнее подобных представлений!

Король поперхнулся посреди своего любимого речения, решив, видимо, что в данном случае оно не вполне уместно. Она отвечала от чистого сердца:

— Да, как хорошо теперь вернуться домой!

Насчет «дома» она нарочно сказала, желая показать свое расположение. Дом — это Винчестер; две ночи они провели в королевском дворце близ собора святого Павла, Гуннхильд называла еще бесчисленное количество других мест пребывания двора. Правда, и у них в Нормандии тоже было так — летом вся семья и двор жили в Фекане, к Пасхе перебирались в Байе. И все-таки настоящий дом был в Руане.

— Не выношу лондонцев, — буркнул король, как бы извиняясь за свою кислую мину. — Много мнят о себе, что важнее их никого нет, даже короля.

Повернувшись в седле, он указал рукой: вместо той вон жалкой крепостицы он велит выстроить настоящий дворец у самого монастыря, основанного еще отцом, королем Эдгаром, монастыря святого Петра, или Вестминстера. Отец как в воду глядел, прихватив такой большой участок, пока Лондон еще не начал так чертовски разрастаться. Чего не сделаешь, чтобы не жить среди толчеи и вони!

Да, ей тоже так кажется. Она слишком измучена, чтобы оценить Лондон по достоинству, чтобы слушать описания и рассказы. По крайней мере, как ей показалось, город чересчур плотно и причудливо застроен, намного безобразней всех прежде виденных! А смрад! Ее до сих пор преследует этот запах, хотя они давно уже скачут на просторе, на свежем воздухе!

Колокола святого Павла то и дело будили ее по ночам. Эмма спросила, отчего они звонят так часто, на что ей ответили, что, видимо, в городе что-то горит. Ну да, пожар. Собор святого Павла казался слишком убогим для роли кафедрального. Но прежний сгорел сорок лет назад, и сейчас строим новый. А пока приходилось довольствоваться тем, что есть.

Эмма оглянулась, ища глазами Гуннхильд. Нет, она, скорее всего, едет в хвосте кавалькады, окруженная «арьергардом».

Гуннхильд успела поведать подруге свою горестную историю. Паллигу быстро наскучила служба у Этельреда. Гуннхильд не понимала мужа — ведь ему было за что испытывать благодарность к королю. Но Паллиг говорил, что толку защищать Англию, когда сам король не способен тебе разумно помочь! Словами еще ни одного врага не убили, равно как и клятвами. И вот в прошлом году Паллиг переметнулся за море к датскому конунгу завоевывать незнамо что.

Но он не позаботился прежде вывезти из Англии жену и сына. Король Этельред заточил было Гуннхильд в темницу. Но поскольку датчанка ему очень нравилась, король смягчился и объявил ее заложницей. Гуннхильд предстоит отныне неотлучно находиться при нем, чтобы ее муж не посмел ничего предпринять ни против него самого, ни против его страны. Покуда Паллиг не забывается, Гуннхильд может быть спокойна.

— Дело еще и в моем брате, короле Свейне, — добавила Гуннхильд. — Свейн ведь бывал тут и побеждал Этельреда не единожды. Теперь Этельред считает, что моя высокая персона удержит короля Свейна от новых набегов.

— Значит, тебе и в Кентербери пришлось последовать за ним?

— Наверное, он боялся, что я сбегу, пока он в отъезде. Или что Паллиг попытается вызволить меня. И тут Этельред подумал, что во время свадебной церемонии я могу и пригодиться, я ведь датчанка и говорю на твоем языке. О том, что я тебя и прежде знала, я, конечно, не рассказывала.

Значит, Гуннхильд — пленница короля Этельреда, потому-то она и едет, окруженная стражей. Ее открытого осуждения измены Паллига король всерьез не принял. Гуннхильд останется заложницей, покуда… Да — покуда что?.. Эмма жалела подругу, но не могла не благословлять их неожиданную встречу. Без Гуннхильд ей было бы куда тяжелее. И если королю не взбредет в голову чего-нибудь новенького, Эмма вполне может рассчитывать на общество и поддержку подруги в обозримом будущем.

Ну, а потом — посмотрим; не может же король оставить в заложницах сестру властелина Дании на вечные времена? Должны же короли договориться о каком-нибудь обмене? Лучше всего, чтобы Гуннхильд освободили, но чтобы она оставалась при дворе короля — и Эммы. Но молодой и высокородной красавице придется в таком случае вступить в новый, почетный для нее брак. Пусть этот Паллиг катится ко всем чертям за свое поведение. Эмма найдет Гуннхильд хорошего мужа, если подруга сама не справится. Может быть, стоит посвятить в эти планы Этельреда — король тоже хорошо относится к Гуннхильд…

— А тебе как кажется?

Эмма вздрогнула. Король продолжал о чем-то говорить, время от времени хохоча, но она, уйдя в собственные мысли, не слышала его. Что отвечать? Дать понять, что она его не слушала, — не значит ли вызвать очередное недовольство?

Проведя ладонью по лбу, она покачнулась в седле.

— Тут… так жарко, — пробормотала она. — Кажется, я сейчас упаду в обморок.

Король был уже рядом и поддержал ее, не дав упасть с коня. Вся кавалькада подтянулась и застыла в молчании. Было слышно, как жужжат мухи и слепни, облепившие крупы лошадей и мулов. Король оказался вынужден признать, что день и вправду невыносимо жаркий. Наверное, стоило бы поберечь и людей, и животных и дождаться раннего утра — или хотя бы позднего вечера. Но он слишком торопится домой, чтобы поскорее отделаться ото всех торжеств. Неужели из-за его молодой жены придется задержаться и даже остановиться на постой? Она светлокожая и, видимо, плохо переносит солнце. Но говорил же он — пусть едет в карете!

— Королеве нездоровится, — объяснил он своему стремянному, — придется остановиться на ближайшем постоялом дворе.

Эмма, перепугавшись последствий своего вынужденного обмана, принялась поспешно уверять короля, что все в порядке и она готова продолжить путешествие. Но король настаивал: как сказано, так и будет. Едва кавалькада снова двинулась вперед, как с нею поравнялось стадо свиней. Стадо не подчинилось ни бичу, ни окрику свинопаса. Теперь уже от свиней, сновавших между ногами лошадей и колесами карет, отбивалась королевская свита. Эмме происшествие показалось забавным, и она поспешила продемонстрировать, что и вправду вполне оправилась. И заставила хмурого короля снова расхохотаться, обратясь к нему с очаровательной улыбкой:

— Как прекрасно уехать от лондонского зловония — до чего тут свежий воздух!

Наконец свиньи, топоча и пронзительно визжа, миновали королевский свадебный поезд, и путешествие могло продолжаться. Эмма оглядела окрестности — о, проехать бы тут, когда спадет жара и когда все ее чувства не будут так притуплены усталостью: воистину это чудесные края…

В течение всей поездки король был с нею нежен и заботлив, что отчасти было вызвано беспокойством, не окажется ли езда слишком утомительной для Эммы. Когда они достигли Винчестера, ей уже стало казаться, что мужчина этот может стать в высшей степени достойным любви, — стоит ему захотеть.

Винчестер возник перед ее взором словно бы из ничего. Волнистым склонам, казалось, не будет конца, хоть ее и уверяли, что вот-вот они приедут. И вдруг долина распахнулась, и между двух округлых холмов, словно драгоценное украшение на груди красавицы, возник город.

* * *
Король Этельред повелел всем своимодиннадцати детям явиться в дворцовый зал: им предстояла встреча с новой королевой — со своей мачехой.

Эльфриде, которой едва исполнился годик, да еще трехлетней Этель он приказать не мог, но кормилицам было велено привести их.

Этельред подал Эмме правую руку, ввел ее в зал, сообщил детям то, что они знали и сами, и призвал их одного за другим по старшинству делать шаг вперед, чтобы поцеловать руку королеве и приветствовать ее поклоном.

— Ательстан, — представил король старшего, — пятнадцати лет.

Угрюмый парень едва приложился к руке и чуть заметно поклонился. Король приказал ему поклониться как полагается, что и было исполнено в неопределенном направлении, так как сын успел уже отвернуться.

— Эгберт, — провозгласил отец, — тринадцати лет.

— Еще нет, — поправил сын, оскалив стиснутые зубы, что, вероятно, означало улыбку, впрочем, поспешно погашенную.

— Ах, да, — пробормотал король. Вечная история с этими днями рождения! — А это наш Эдмунд, двенадцати лет. Полных лет!

Эдмунд оказался крепкого сложения, обещавший стать широким в плечах и, возможно, в прочих частях тела тоже. Он смотрел Эмме прямо в глаза, очень серьезно и несколько дольше, чем требовал этикет, прежде чем отдать глубокий поклон. Пряди длинных волос упали ему на лоб, он отбросил их жестом, как-то не вписывающимся в навязанную ему роль, и этим несказанно обрадовал Эмму. Да, надо привыкать, что англичане не стригутся коротко, не в пример нормандцам и французам.

Следующий мальчишка — помилуйте, будет ли этому конец? Нет, остается еще один, сообразила Эмма.

— Эдред, десяти лет.

— Скоро уже одиннадцать, — засмеялся Эдред. Как он похож своей улыбкой на детей сестры! Он улыбнулся словно всем телом и поспешно припал к ее руке, хоть и забыл поклониться.

— А это ты зря, — заметил отец, сверясь по шпаргалке. — Когда тебе исполнилось десять, Эдред?

— В январе, Ваше Величество.

— Ага. А сейчас у нас, кажется, еще май.

— Все равно мне уже скоро будет одиннадцать — всего почти через полгода, если буду жив и здоров.

Этельред отделался легким смешком, а все дети расхохотались. Отец отпихнул сына, освобождая место для следующего — Эдви, девяти лет, не предпринявшего никаких попыток пересчета этой цифры. Эдви смотрел Эмме под ноги, его лицо не выражало никаких чувств, и он не поклонился, а отец на сей раз не сделал ему замечания, поскольку пытался найти в толпе детей свою старшую дочь. Шесть сыновей — шесть пасынков продефилировали перед Эммой. Был год 1002 от Рождества Христова, и самой ей в нынешнем году исполнялось семнадцать. На два года больше, чем старшему пасынку…

Король быстро представил дочерей: Вульфхильд, восьми лет, Эдгит, семи, Альгива, шести, и они так же проворно подбегали и делали Эмме книксен. Заминка вышла, когда пришел черед Альгивы. Она повернулась к отцу и пронзительно закричала:

— Ты все неправильно говоришь про всех нас, девочек: мне осенью только будет пять, Вульфхильд и Эдгит — семь и шесть, а ты всем прибавляешь лишний годик!

Король нахмурился: он не терпел, чтобы его авторитет ставился под сомнение, а тут еще того хуже — осрамиться перед Эммой! И решил не уступать, настаивать, что с самого начала прав был он. Но это не больно-то выходило, поскольку все дети старше трех лет приняли сторону Альгивы.

Где-то он сбился со счета, но где? Король почесал в затылке и еще раз справился по своей восковой дощечке: нет, там все записано правильно и точно. Тем временем Эмма, посчитав, обнаружила, что сыновей, почему-то не шесть, как ей было известно. Но не успела она и рта раскрыть, как дверь с грохотом распахнулась и в нее ввалился недостающий сын.

— Эдгар! — крикнул король. — Вон ты где… А почему опаздываешь? Ты испортил мне все…

— Сожалею, мой король, но пришлось сидеть у мастера Альфреда, — выдохнул Эдгар. — Он говорит, я невоздержан на язык!

— Та-ак! А я разве не приказал тебе явиться сюда четверть часа тому назад?

— Да-а, но ты же сам приказал мне во всем повиноваться мастеру Альфреду, ради яиц святого Кутберта, так кого прикажешь слушаться?

— Шш, не ругайся при королеве, — всполошился король. Так Эмма, наконец, услышала полностью изречение, которое Этельред неоднократно обрывал на полуслове в течение всего их пути. Тем временем Эдгар шагнул прямиком к Эмме, чмокнул ее руку с полдюжины раз и произнес:

— Эдгар, наихудший — ух ты черт, ну и красоточка же ты!

Король кашлянул и добавил:

— Это Эдгару восемь лет, а не… — он справился по записи: —… не Вульфхильд… Ну, вот…

Он сызнова окинул взглядом всю ватагу и вспомнил, наконец, что у него еще двое дочерей, самых младших. Трехлетняя не поздоровалась вовсе, а годовалая сразу отпустила шею кормилицы и в объятиях Эммы тут же стала мокрой. Та едва не уронила Эльфриду, не ожидая столь высокого доверия.

— Так, — подытожил король. — Теперь вы более-менее знакомы, а у меня больше нет времени.

И вышел, громыхнув дверью так же, как и его восьмилетний сын.

— Больше нет времени, — передразнил Эдред. — Он так всегда говорит, сколько я себя помню.

Эмма уселась на пол, держа на руках малышку Эльфриду, а остальные дети сели вокруг. Все сидели тихо, глядя на нее. Все, кроме Эльфриды, которая лопотала, не умолкая, и теперь, как и всегда, ничуть не смущалась, что на нее не обращают внимания. Что им всем сказать? Эмма вновь мысленно повторила по-английски специально заученную фразу и затем произнесла:

— Вам, я вижу, так весело всем вместе, ведь вас так много, а разница в возрасте такая маленькая. А у меня тоже есть братья, только они меня старше на пятнадцать лет и даже больше и…

На этом ее красноречие истощилось. Эмма умолкла, ожидая, вдруг кто-нибудь все-таки ответит, но дети только переглядывались и опять смотрели на Эмму. Потом Этель повернулась к Вульфхильд:

— Она все не так выговаривает.

И на всякий случай показала на Эмму пальцем, после чего снова принялась ковырять им в носу, несмотря на все просьбы кормилицы перестать.

Наконец заговорил Эдгар:

— До сих пор нас не собирали у короля, Мы-то, мальчишки, жили больше у бабушки…

— Надо говорить «присноблаженной бабушки», — напомнил Эдмунд.

— Ага, мало ли что она умерла — так и мама тоже умерла, а ты говоришь «присноблаженная», и не поймешь, о ком. Запутаться можно, если так говорить.

Снова наступило молчание. Эмма, почувствовав, что надо как-то ответить на критику Этель, уселась поудобнее и произнесла:

— Этель считает, что я говорю «не так». Она права: год назад я вообще не знала английского языка, но теперь я стану учиться. Так что, я вам буду только благодарна, если вы поправите меня, когда я ошибусь.

И улыбнулась, властно и вместе с тем ободряюще. В ответ не улыбнулся никто. Кроме Эдреда, который, наоборот, улыбался все время, влюбленно глядя на нее. Но и он молчал. Ухватившись за его улыбку, словно за соломинку, она повернулась к нему и спросила:

— А ты чем любишь заниматься?

Эдред по-прежнему радостно улыбался, но не отвечал.

— Кого из нас ты спрашиваешь? — поинтересовался кто-то из принцев, кто именно, Эмма сразу не вспомнила.

Все, конец, подумала королева. Сколько раз она перечитывала их чудные имена и была уверена, что выучила их. Но соединить имена с лицами — задача не из легких, особенно теперь, когда дети сидят как попало, без ранжира. Если сейчас ошибиться, если это окажется не Эдред, тогда — позор на вечные времена… Нет, точно он, это он спорил насчет возраста.

— Вообще-то, я обращалась к Эдреду, — спокойно ответила она, и застыла, ожидая взрыва хохота.

Но Эдред вздрогнул, и захохотали уже над ним.

— О чем ты меня спросила? — недоумевал принц.

Хохот усилился, и ответа Эмма дожидаться не стала. Она уже повернулась было к старшей из девочек, когда Эдгар, восьми лет, отверз уста:

— А папа тебя уже потоптал?

Краска залила лицо Эммы. О, если бы она могла хотя бы дерзко бросить Эдгару: «Да, представь себе!»

— Ай, — вскрикнул Эдгар. Это Эдмунд поднялся и отвесил ему оплеуху. — За что ты меня бьешь? Если он ее не топчет, зачем она ему тогда вообще?

Воцарилась мертвая тишина, только Эльфрида, которой уже надоело сидеть на коленях у Эммы, устремилась к пострадавшей стороне. Эмма, решив, что достаточно посидела в веселой компании, уже было поднялась, как Эгберт произнес:

— Мы все хотели бы знать, зачем ты нужна отцу.

Эмма обернулась и уставилась на него, Пленительная улыбка не сходила с его лица с самого начала знакомства. Должно быть, так улыбаются волки. Это ей-то, прославившейся остротой своего языка, не удается ответить на один единственный вопрос. Она молча повернулась к дверям и пошла прочь. И слышала за спиной голос Эдреда:

— Эмма. Ну и имечко! Получше, что ли, не нашли?

И — брань в ее адрес. Она обернулась и крикнула:

— Уж кто бы говорил! Эдред, Эдмед, Эдпед — не имена, а какая-то дурацкая скороговорка!

Ужасные слова сказала она детям, ужасные. Эмма разрыдалась. Она уже сожалела о сказанном, но ведь всему есть предел!

Не успела она вылететь из зала, как пятилетняя Альгива, забежав вперед, обхватила ее колени.

— Не обращай на них внимания. Они всегда такие дураки.

Эмма, наклонившись, обняла маленькую миротворицу. И, оглядывая сквозь слезы глазеющую на нее ораву, вздохнула:

— Простите меня. Никто не выбирает себе имени. И я тоже. Ну так дайте мне другое имя, какое вам нравится. Но только чтобы не слишком отличалось от нынешнего, а то будете звать, а я не откликнусь.

Но никто ничего не предлагал. Все, видно, надеялись друг на дружку. Одна только Альгива, сидя у Эмминых ног, шепотом проверяла ее имя на вкус, снова и снова. Эмма устала уже стоять наклонившись, но не решалась пошевельнуться, боясь разрушить сложившееся между нею и малышкой хрупкое доверие.

— А что тут плохого — Эмма, — произнесла наконец Альгива. — Как «мама».

— Точно, — пробормотал кто-то из мальчиков, и Эмма лишь теперь начала понимать, что ей следовало иметь в виду с самого начала.

— Но, — продолжала Альгива, — по-моему, лучше будет «Имме».

— Ну, «Имме» еще туда-сюда, — согласился Эдгар.

Так и стала Эмма «Имме» для детей Этельреда; а вскоре и для всех остальных, кому случалось называть ее по имени.

* * *
Из детской Эмма ринулась прямиком на женскую половину и бросилась в объятья Гуннхильд, жалуясь:

— Мне никогда не справиться с этими окаянными детьми. Ну, поодиночке еще можно, но больше я не желаю иметь дело со всей оравой!

И Гуннхильд узнала все подробности церемонии «представления», Что король ретировался так поспешно, Гуннхильд совсем не удивило: наверняка, он ожидал чего-нибудь подобного и знал, что его не послушают, даже если он и заступится за Эмму.

— Бедняжки как стадо без пастуха, — вздохнула Гуннхильд. — При бабушке они жили как хотели. Единственное, чему она их научила, — это презирать свою родную мать. И теперь, когда мать умерла, их, по-моему, мучает совесть. Так что нечего удивляться, что все это выплеснулось на тебя.

Эмма задумалась. Как бы реагировала она сама, если бы вдруг ни с того ни с сего заполучила мачеху немногим старше себя?

— Самое ужасное, — произнесла она, — что я, кажется, перестала любить детей. Раньше я вроде бы любила их. Хотя — с пятнадцатилетним, может быть, удастся подружиться?

Гуннхильд немного подумала, прежде чем ответить.

— Матери ты им никогда заменить не сможешь. И, прежде всего, потому, что у них не осталось никаких теплых воспоминаний о том, что такое, в сущности, мать. Подружиться — да, а на большее и не рассчитывай. Или стань им старшей сестрой.

Всего Гуннхильд не сказала. Старшая сестра — этого достаточно, пока Эмма сама не станет матерью. Вопрос лишь, удастся ли ей это успеть, прежде чем ее настигнет судьба.

Когда Эмма вбежала к ней, Гуннхильд стояла за кроснами. Теперь она вновь повернулась к ним, забегал челнок, застучало бердо[50].

Эмма до сих пор не рассказала про вопрос, заданный Эдгаром. Может, по отдельным ее намекам Гуннхильд сама догадается? Но сейчас Эмма решилась поведать о своем позоре без околичностей:

— Эдгар спросил меня, «а папа тебя потоптал?». Было бы легче, если бы я могла ответить утвердительно.

Гуннхильд в изумлении оставила работу и села рядом с Эммой.

— Как… Ты хочешь сказать, король еще не осуществил ваш брак?

Эмма покачала головой, закрыв глаза:

— Почему он не захотел?.. Разве я ему противна?..

Услышанное просто ошеломило Гуннхильд. Ведь король Этельред успел снискать сомнительную славу благодаря тому проворству, с которым брал женщин. «Взяться смело — уже полдела» — по свидетельству Паллига, это была любимая поговорка короля на сей счет. Он и к Гуннхильд подкатывался, но с ней у него не вышло ни дела, ни полдела. Гуннхильд знала, что жена одного бейлифа[51] долгое время была фавориткой короля, и что тот придумывал предлоги один другого нелепее, чтобы удерживать ее во дворце в ночное время. Гуннхильд видела эту женщину и после их возвращения из Лондона, — но может ли быть, чтобы король наведывался к ней по-прежнему теперь, когда у него такая прелестная юная королева? К тому же — только что с ним повенчанная?

Да простят Гуннхильд, что она сплетничает — Эмма и сама все скоро узнает: король Этельред едва ли не каждый вечер мертвецки пьян. Хотелось бы знать, как ему удавалось сдерживать себя в те дни и ночи в Кентербери и Лондоне? По крайней мере он не допивался до такой степени, чтобы вызвать подозрения у епископов и ольдерменов. Но уже вчера он сызнова принялся наверстывать упущенное. Может, этим-то все и объясняется — он все еще боится ударить в грязь лицом перед Эммой и не смеет пьяный войти в ее покои. А может, еще и опасается, что его инструмент малость подзатупился и не совладает с ее девством?

— Попробуй днем отвести короля в сторонку, если тебя так задевает, что он все никак не решится на первый выстрел.

— Но как же можно? — воскликнула Эмма. — Тут, в этой тесноте, когда король никогда не бывает один.

— Ну, — заметила Гуннхильд, — когда очень хочется, случай всегда подвернется, даже если дом кишмя кишит народом.

— Вот уж нет, не настолько я его хочу, чтобы самой навязываться, — оскорбилась Эмма. — Тем хуже, сказала бы я.

— Нет, что ты, извини, пожалуйста, — поспешила объяснить Гуннхильд.

— Я не о тебе. Но будь я им, я бы уж нашла удобный случай — хоть за обедней!

В ответ Эмма смогла только рассмеяться. С одной стороны, она была благодарна за каждую ночь, прошедшую без королевского посещения. С другой, это уязвляло ее самолюбие. Ею, с ее-то красотой, вожделенной для всякого мужчины, пренебрег потасканный старик в два раза старше ее. Права Гуннхильд: надо действовать самой. По крайней мере, ради любопытства. Ведь во имя женской благосклонности мужчины убивают друг друга и затевают войны. Значит, что-нибудь да получится…

«Настало время окончиться миру сему».

Так писал ученейший и благочестивейший Аэльфрик Грамматик накануне смены тысячелетия. Король Этельред и его народ замерли в ужасе перед тем, что вот-вот произойдет с миром. Епископы понуждали короля призвать подданных к покаянию и исправлению: за грехи людские беды поразили Англию. Быть может, только и осталось, что в последний раз причаститься святых даров и уповать, что успеешь еще сподобиться последнего помазания, прежде чем дрогнут горы и море поглотит все живущее.

Но тысячелетие исполнилось, и ничего не произошло. Народ вздохнул с облегчением. Но государство ничто не спасало от бед: ни посты, ни милостыня, ни молитвы. Как раз в тысячном году осень рано сменилась трескучими морозами, реки сковало льдом, урожай погиб, и датчане вновь напали на Англию.

Король Этельред вздохнул и поднялся со своего табурета. Со своего престола. Ужин закончился. Король рыгнул. Переел, надо думать, маринованного угря. Но как хорош он был, угорь, политый метеглином — медом с пряностями! Слишком мало в жизни радостей, чтобы еще отказываться от застольных удовольствий.

Он милостиво кивнул, когда старший сын попросил разрешения покинуть пиршественную залу. Королеву и придворных дам он тоже более не удерживал: на этот вечер они ему ни к чему. Никого не видно из знати, из тех, что почтительно толпились на его свадьбе, да оно и к лучшему. И без них хватает народу: дворецкий, что с важной миной вопрошает, где Его Величество желал бы сидеть, кравчий, поторапливающий рабынь с уборкой стола, нормандец-придворный, который прибыл вместе с Эммой и отрекомендовался знатоком фортификации. Этельред толком и не знал, для чего ему нормандец; может, поставить его управлять Эксетером, королевским свадебным подарком Эмме?

Надо, чтобы к вечеру не оставалось никого, кто причиняет беспокойство, кроме тех, кто сам может развлечь короля. Ага, вон он сидит, скальд-исландец, правда, радости от него Этельреду немного. Вечно тут сидят какие-нибудь скальды из северных стран, едят его хлеб, пьют его вино — по несколько месяцев кряду. Изредка разражаются драпой — хвалебной песнью, так и сочащейся лестью. И ждут за нее награды: золота, кубка, обручья. И этот не исключение. К тому же, он почему-то считает, что при дворе все понимают по-исландски… Король предоставил ему и далее пребывать в этом заблуждении. Ведь если скальда разозлить, он уедет к другому двору и там тебя же и оговорит.

— Я сяду у окна, — решил, наконец, король. Вечер стоял чудесный, теплый; из окна открывался широкий обзор — видны были болотистые луга по берегам Итчена, а дальше — высокий холм Кадер-Рин. В глазах что-то темновато, а природа — лучший лекарь. Ну, положим, не самый лучший… Он допил мед и повелел принести пива.

Датчане, да…

Они приплыли под самые стены Винчестера. Их проворные, но устойчивые корабли вошли в Итчен с приливом. Они мчатся быстрее, чем кони. Ни один гонец не смог опередить их на пути в Саутгемптон: внезапно встали они у острова Вульфсей на якорь, обложили крепостные стены, пожгли все, что могло гореть, и отплыли прочь, чтобы продать в рабство женщин и детей, не успевших надежно спрятаться.

Но что-то удержало датчан от попытки штурма Винчестера. Неужели эти старинные стены кажутся им слишком прочными? Или тут замешан Паллиг? Ведь Паллигова жена пока что тут, в Винчестере… Король так никогда и не узнает, почему датские корабли вдруг все как один снялись с якоря и ушли в море вместе с отливом.

Он им с лихвой заплатил за мир. Но они не сняли осаду с Саутгемптона, не ушли с острова Уайт, где стояли лагерем. Первой его мыслью было отправить Эмму морем сразу же в Винчестер и справить свадьбу тут. На это он уже успел потратить немало фунтов звонкой монеты. Но коль скоро воды к югу от Уэссекса сделались такими неспокойными, ни король, ни господа из Руана не пожелали рисковать. Вот была бы потеха всем королям в Европе: свадебный кортеж английского короля захвачен норманнами! А может, датчане остерегаются приближаться к Эмме, опасаясь недовольства Руана? Но никогда не знаешь, что у этих разбойников на уме — с них станется простоять тут до полного унижения английского короля.

И пришлось кораблям с Эммой и ее свитой, крадучись, пробираться в виду побережья Фландрии, чтобы потом, резко свернув, пересечь Канал в самом узком его месте, правда, таким образом он сразу же предъявил невесту в Кентербери и Лондоне, и больше на сей счет не надо было беспокоиться. Впрочем, невелико утешение!

Достойное сожаления послание герцога Ричарда относительно заложника также давало мало оснований для успокоения. Сперва король гневался на собственное невезенье: он же не виноват! Позднее пришлось признать: нет, все-таки виноват. Вместо явной демонстрации дружественной, даже родственной связи Англии и Нормандии получилось прямо противоположное. Из расплывчатых намеков собственных приближенных, скорбно качающих головами, он понял: вот еще один гвоздь в его гроб! Да еще столько ошибок и неудач, сыплющихся на него в последнее время…

Король Этельред допил кубок и потребовал новый. Виночерпий привычным жестом подал другой, полный до краев. Жажда рождает жажду — король опорожнил и эту чару.

Когда епископ Эльфеа в свое время завел речь об Эмме, Этельред отвечал, что не любит датчан. Тогда он сказал это к слову, так просто, зная, что, хотя нормандские правители и в самом деле датского происхождения, с тех пор уже успели стать большими французами, нежели сами французы. Лишь спустя много времени он в полной мере понял, что Эмма куда больше датчанка, чем он мог вообразить. Ее мать родилась в Дании, сама она предпочитает говорить по-датски, а не по-французски — о ее английском говорить пока не приходится; хорошо хоть, она пытается его учить и явно старается. Только ничего хорошего, что она так привязалась к этой Гуннхильд, по недомыслию взятой им ей в помощь. Он слышит, как они лопочут между собой по-датски, и не знает, о чем. Хоть и догадывается. Гуннхильд пересказывает Эмме все, чего та сама бы никогда не узнала. Они теперь там вместе на женской половине, но куда прикажете девать сестру датского короля? Отпустить он ее не отпустит ни за что на свете и доверить никому другому тоже не может.

Он уже стал сожалеть о своем браке: она, конечно, хороша, ничего не скажешь, он с удовольствием ловил завистливые взгляды в Кентербери и в Лондоне. И в то же время злился на себя, что принял неукоснительное требование герцога, что его сыновья от Эммы будут иметь преимущественное право на английский престол. Впрочем, эта клятва ничего не меняет. Выполнять ее он не собирается. По очень простой причине — он дал ее без согласия Витана, и посему силы она не имеет. Это у них там в Руане считают: как герцог скажет, так и будет. И не могут себе даже представить, что слово короля Англии имеет меньший вес. Но в один прекрасный день эти господа из Руана догадаются, что он нарушил свое слово, и поступят соответственно…

Наиболее простой способ не стать клятвопреступником — это никогда не иметь детей от Эммы.

С другой стороны, нелегко отказаться от такого лакомого кусочка. А веди он себя подобно Онану[52], изливавшему свое семя на землю, это быстро сделалось бы известно в Руане. И означало бы, что герцог вправе, буде захочет, объявить супружество Этельреда и Эммы недействительным по причине его неполного осуществления. Герцог будет волен найти Эмме другого мужа. А Этельред приобретет в лице Ричарда нового врага, а в мире — еще большее презрение.

Поди знай, что тут делать.

Что бы он ни делал, все оказывалось неправильно. Так пошло с самого его вступления на престол. Во всяком случае, такая картина рисовалась тем, кто был крепок, в особенности, задним умом. Дескать, жила себе Англия в мире с датчанами целых тридцать лет, но едва только королем стал Этельред, как снова начались набеги…

Из задумчивости его вывел взрыв хохота. Нахмурившись, он взглянул на другой конец стола, где сидели за пивом его придворные. Один из них произнес с характерной интонацией и так громко, что король расслышал и со своего подоконника:

— Я не готов!

Словом, произнесенным одним из танов и вызвавшим всеобщее веселье, было «unready» — «неготовый».

Разумеется, король Этельред не был в неведении относительно шуточек вокруг его имени. Казалось, он различает сладковатый трупный запах за этим вкрадчивым глумлением: «Этель — ред», «благородный разумом», Этельред — «The Unready» или «The Unred» — «неготовый» или «неразумный». И дальше — Этельред Неурядица, Ваше Замешательство.

Какая откровенная злоба! Но, как и все оскорбления, повторяемые без конца, оно, возможно, недалеко от истины — или, может быть, принято за истину. Самоосуществление пророчества… Нынче уже не стесняются и в его палатах…

Он попытался вычислить, кто из танов засмеется тише или позже других: так обычно удается обнаружить автора остроты. Но на сей раз король сидел слишком далеко, чтобы определить наверняка. Подняться теперь же и покарать оскорбителя значит навредить еще больше самому себе: новый сюжет мигом обойдет всю Англию.

Во всяком случае, он постарался запомнить всех, кто сидел за пивом в этот вечер. И нельзя слишком тянуть с их удалением от двора, а то позабудут его причину. Впрочем, появится новая, Остряки уедут, а острота останется.

Верно, злоба несправедлива. Но всего не свалишь на мать и ее прихвостней. Дело не только в убийстве Эдварда. Все то, что он сам сделал, чтобы загладить недобрую память о содеянном не им, истолковывалось превратно. Как, скажем, последний его дар женскому монастырю, основанному его матерью. Он внес пожертвование в знак благодарности Господу за избавление от ужасного сна, оставившего его после той ночи в Корф-Касл. А преподносилось это так, что король-де боится духа убитого брата и пытается его задобрить…

Может, спросить исландца, кто там из них первый сказал? Нет, глупо. Тогда придется сперва растолковывать «игру слов» — и будет тогда у скальда что рассказать при других дворах! К тому же вряд ли исландец понял их разговор. Желая угодить королю, скальд, разумеется, кого-нибудь укажет, хоть вполне возможно — и не того.

Но — ведь все смеялись…

От окна потянуло холодом. Просить танов задернуть занавеси из шкур — нет, не стоит: он лишит себя обзора, а зал — света. Еще слишком тепло, чтобы развести огонь в столь ранний час. Он опрокинул в рот пустую чашу и решил немедля уйти к себе, пока не захотелось выпить еще. Но едва он поднялся, а следом за ним и шутники-придворные, как дверь раскрылась. Вошел Педро, окольный слуга, которого король до сих пор еще не продал, несмотря на свою угрозу. С глубоким поклоном Педро устремился к королю. Наклонившись к самому его уху, чтобы другие не слышали, тихонько произнес:

— Леди Эмма просит короля прийти в ее покои.

— Прямо теперь?

Король в нерешительности перевел взгляд с Педро на своих приближенных, которых как раз собирался спросить, который час. И внезапно увидел себя их глазами и подумал «unready». Черт возьми, неужели он не пойдет, если она просит! Или — сказать «нет», резко, окончательно? Раздумывая, как правильнее поступить, он уже шел следом за Педро. Он велел слуге проводить его, в чем не было необходимости, но что давало отсрочку для принятия решения: он тянул время и шел так медленно, что Педро пришлось остановиться и ждать его. Неужели король опять успел нагрузиться?

Не успел король Этельред додумать свою мысль до конца, как Педро распахнул дверь в покои королевы. Никуда не денешься — надо войти и спросить, что ей угодно.

Эмма поднялась.

Мужчина, стоявший перед ней, был одет в плотно облегающие штаны и короткую куртку. Он теребил кружевные манжеты и переминался с ноги на ногу, так что поскрипывали опойковые сапоги.

Женщина, стоявшая перед ним, распустила свои пышные волосы. После ужина она сняла парадные одежды и теперь была лишь в исподнем платье, достигавшем ей до щиколоток. От обычных ее платьев оно отличалось своей тонкой, почти прозрачной, тканью и тем, что, очевидно, распахивалось спереди, стоило развязать розовые банты.

Королева присела в книксене, обнажив то, о чем он лишь догадывался. В ответ он сдержанно поклонился и спросил, что все это значит. Она плавным жестом указала на табурет. На низком столике рядом стоял алебастровый кувшин и серебряный кубок. Король уселся, искоса глянув на кубок, одновременно пытаясь разглядеть сквозь дразнящую ткань очертания тела, рискуя остаться косоглазым.

— Я приветствую моего господина, — произнесла Эмма ласково, подняв кувшин и наполнив кубок. — Я приглашаю моего господина отведать вина из тутовых ягод, приготовленного у меня на родине и прибывшего сюда вместе со мной.

— А ты, — неуверенно пробормотал король, — ты, что, сама-то не отведаешь?

Внезапно, как по волшебству, из волнующихся складок ее одеяния появился кубок поменьше, она плеснула в него вина и села на пол напротив короля. И — не то она слабовато завязала нижний бант, не то он сам собой развязался, но когда она уселась в позе портного, король получил полный обзор всех ее тайн. Сама она, казалось, ничего не замечала, но, радостно подняв свой кубок, сказала так:

— Эту чашу я выпью вместе с моим королем в благодарность за все возданные мне почести, с тех пор как я ступила на английскую землю. Благодарю за Винчестер — благодарю за Эксетер — равно как и за многое другое. Эту благодарность я надеялась высказать моему королю наедине с ним много раньше, но, к сожалению, прошло какое-то время, прежде чем появилась такая возможность…

С улыбкой глядела она из-за края кубка. Он улыбнулся в ответ, и оба выпили друг за друга — или как там она сказала? Тутовое вино. Да, он и прежде пробовал его. Морат — так оно зовется в Англии. Но это, похоже, крепче, чем ему случалось пробовать?

Понятно, что придется подхватить ее полусложенную песню признать, что «какое-то время» прошло по его, короля, вине, хоть она и пытается взять вину на себя с такой прелестной грацией.

— Епископ напомнил мне о предостережении святому Товии, намекая на твою молодость, — ответил он и пригубил вино.

— Товии? — переспросила она. — Увы, моей учености не хватает…

— О нем говорится в книге Товита в Ветхом завете, — ответил он с улыбкой и выпил еще морату. — А этот напиток лучше того, что я пробовал прежде. Напиши домой — пусть пришлют еще!

Ясно, что по существу он отвечать не желает — надо и дальше действовать самой. По ее предположению, приблизительно такую цель имело предостережение епископа — если, и правда, с Эльфеа в этом деле советовались. А вслух сказала:

— Кубок, из которого ты пьешь, — это мой дар тебе, я знаю, у тебя никогда не было ничего подобного!

Он внимательно осмотрел подарок. Славная работа. С позолотой и вставками черни.

— Благодарю и тебя, — отвечал он, — благодарю от всего сердца. Знаешь ли, — он ткнул пальцем, — вот это называется чернью? А, ты знаешь, разумеется, но понимаешь ли, что это за штука? Думаю, вряд ли. Это такое иссиня-черное соединение серы, которым выжигаются углубления узора. Вот взгляни…

Она поднялась, чтобы лучше видеть — в покоях было темновато — вновь похвалила его ученость — вдруг ее грудь тоже оказалась на виду. Король впился в нее взглядом — иначе не скажешь. Так впору бы смотреть на полуобнаженную женщину его сыновьям. Эмма поймала его взгляд и улыбнулась.

— Наверное, вам это кажется чудным. Но если покупаешь лошадь — осмотри ее зубы и ощупай мышцы. Берешь корову — прежде разузнай, хорошо ли ее молоко. Не станем говорить, как покупают рабыню, даже если… Но твою новую королеву ты даже ни разу не видел нагой, а стоило бы проверить, вдруг она плохо сложена или даже увечна?

Он осознавал, что попался на женскую хитрость. Но так как хитрость эта победила его мужской разум, Этельред не больно-то о ней раздумывал. К тому же — было уже поздно.

Глава 4

«Всей Англии первостолица» — так величают Винчестер. Пришельцы-белги основали город еще до Рождества Христова и назвали его на своем кельтском наречии Каэр Гвент, Белый Город. Потом пришли римляне, укрепили крепостной вал и переделали его в стену. Сеть улиц внутри крепостных стен стала по-римски регулярной и четкой, кварталы своей формой вполне оправдывали название, а самые большие улицы, соединявшие крепостные ворота, были вымощены поверх мела кремнистым щебнем. Город звался теперь Вента Белгарум, славился мозаичными тротуарами и тканями, лучшими во всей тогдашней Римской Британии.

Кельтское «каэр» означало собственно «укрепленная крепость». Но для римлян эти укрепления быстро сделались излишними. Их гарнизоны стояли гораздо севернее. Вента смогла теперь разрастаться в торговый центр благодаря ткачеству, которое в свой черед жило за счет огромных овечьих стад, пасшихся на просторах местности, именуемой Хэмпшир, или Хэнтс. Удобно расположенная, Вента лежала посреди густонаселенной Южной Англии, имела водный путь к Каналу по Итчену, но была все же достаточно далеко от побережья, чтобы опасаться угрозы с моря. За побережьем следили гарнизоны береговой охраны. Климат также был благоприятен. За изрезанной бухтами линией побережья простиралась холмистая местность, пригодная для возделывания ячменя и пшеницы, разведения фруктовых садов и хмеля и даже кое-где — для виноградников.

От Венты расходилось пять римских дорог, делавших сообщение в стране удобным и скорым. Но строителям Стены[53] предстояло построить еще немало миль, пока Римская империя не рухнула и саксы не устремились вглубь страны.

Правда, теми же путями вторгались и англы, и юты, но в году 367 от Рождества Христова произошло великое саксонское вторжение в Англию. Перепрыгнем теперь через столетия битв между кельтами и саксами. Смешения рас «бриттов» с пришельцами, британских королей Уэссекса и короля Артура с его Круглым столом о двенадцати ножках; в 635 году король Кюнегильс принял христианство. Вента превратилась в Винтанкэстер. Но еще предстояло пройти немалому сроку, пока Винчестер не стал «всей Англии первостолицей». Эгберт первым сумел захватить власть надо всей Южной Англией после победы над королями Мерсии и Нортумбрии. На Уэссекский престол он воссел в 802 году и, после решения Витана, в том же Винчестере в 827 году провозгласил себя королем объединенного королевства, названного им же Англеланд.

Король Этельред Второй был потомком Эгберта в шестом поколении.

Мир при Эгберте оказался недолог. Уже с конца восьмого века норманны принялись вгрызаться в южное побережье Англии. В 860 году сгорел Саутгемптон, и норманны — или, как их чаще называли, датчане — поднялись вверх по Итчену и разграбили сам Винчестер. Череда следовавших друг за другом слабых королей — потомков Эгберта — не могла помешать датчанам наводнить большую часть Уэссекса и чувствовать там себя полными хозяевами.

Перемены произошли в правление короля Альфреда, названного за это Великим. Когда он пришел к власти в 871 году, положение казалось почти безнадежным. Но через семь лет датчане были разбиты, а мир восстановлен. Разумеется, Альфреду не удалось опрокинуть их в море со всех английских побережий, но он сумел-таки отодвинуть их на север, за дорогу Уотлинг, и удерживать там. Своим королем они, конечно, его и не думали считать, но все же признавали в его лице верховную власть.

В значительной мере успехи Альфреда объяснялись тем, что при нем было выстроено большое количество укреплений, прежде всего вдоль линии побережья, но также и внутри страны. Крепостные стены Винчестера стали при нем и выше, и крепче. А как только мир был завоеван, Альфред обратился к изящной архитектуре.

На острове посреди Итчена, к югу от крепости, он повелел построить дворец Вульфсей, ставший знаменитым по всей Европе благодаря процветавшим там различным искусствам. Палаты короля Эгберта тоже стояли на Вульфсей, но были сожжены датчанами. Вскоре рукав реки, разделявший город и остров, оказался перекрыт, и городской стеной стала западная стена дворца. С трех оставшихся сторон городские стены омывались водами реки. Похоже, именно эти стены удержали датчан от нападения в год приезда Эммы в Винчестер.

Все это познавала Эмма, прилежно, неделя за неделей. И узнавала также многое другое. Частые посещения кафедрального собора и трех монастырей по другую сторону западной стены дали ей немало, но еще больше — беседы с епископом Эльфеа, чья резиденция была при соборе. Любознательность королевы заставила епископа в конце концов поднять руки вверх, как воина, сдающегося на милость победителя:

— Я не имею об этом точных сведений, и к тому же на мне большая епархия. Хотя беседы наши приятны для меня, я все же смею просить тебя, королева, обратиться к кому-нибудь другому.

Но к кому? К монаху Йенсу? Епископ почесал бритый затылок и смиренно сложил холеные ладони. Или, может быть, он умывал руки? Настоятелю Йенса в Нью-Минстере было не по душе постоянное отсутствие брата, да и особая милость королевы к простому монаху рождала зависть у братии. И к тому же пошли слухи, будто Йенс не только учит королеву английскому языку…

Епископ поспешил снова изобразить смирение: сам он, конечно, не видел никого, кто бы верил в подобные слухи. Лучший способ положить им конец, по мнению Эльфеа, это позволить Йенсу продолжать обучать королеву. Но отношение епископа и аббата — дело тонкое: нехорошо, если он, Эльфеа, будет диктовать, что тому следует делать или думать. У епископа и так более чем достаточно власти.

Эмма поразилась и опечалилась. Кто мог поведать епископу о таких дурацких домыслах? Оскорбительных не только для Йенса-монаха, но и для нее самой! Она поговорит с аббатом — как бишь его?

Епископ Эльфеа изо всех сил принялся уговаривать Эмму не делать этого. Дескать, все потом обернется против самого же Йенса. Эльфеа обещал поразмыслить, кого бы можно было предложить Эмме в качестве «учителя истории». Хорошо бы этот человек сам добывал нужные ей сведения, но не все же так знают себя, как епископ Эльфеа, и, как он, не боятся признаться в собственном невежестве. Застигнутые врасплох вопросами королевы, они могут поторопиться с ответом и ввести ее в заблуждение.

Видимо, это призвано было означать, что Эмма слишком нажала на служителя церкви. Епископ вынужден признаться, что слышал, что на такого-то и такого-то произвело неприятное впечатление, когда королева явилась собственной персоной и стала задавать вопросы. Это мешает в каждодневной работе, надо надеяться, королева понимает?..

Разумеется, Эмма поняла и немного смутилась, — но не слишком.

— Я как-никак королева Англии, — парировала она. — И к тому же получила Винчестер в качестве свадебного подарка. Поэтому понятен мой особый интерес к этому городу и его истории. И я хочу все узнать теперь же! Нет ли в числе твоих ученых монахов-евнухов? Тогда бы удалось избежать разговоров!

Епископ рассмеялся. Эмма молода и упряма. И удивительно любознательна — пожалуй, из нее получится настоящая королева, такая, как ему бы самому хотелось. А Этельред — словно черепаха, лишившаяся своего старого панциря и еще не заимевшая новый. Уязвимый и неуверенный в себе, сызмала подавляемый своей блаженной памяти матушкой, он тоскует по очередной сильной руке. А будучи привычным к женской власти, он наверняка станет слушаться этой одаренной женщины, как только она чуть повзрослеет и сможет давать ему советы. Эмма права, ей надо как можно скорее всему выучиться, хотя история Винчестера могла бы и подождать. А впрочем, и тут ее правда — здесь, в Винчестере, лежит ключ к будущему Англии, поскольку многому может выучить его прошлое.

Сказанное насчет евнуха также навело епископа на верное решение — хотя прямо противоположное тому, о чем он думал прежде.

— Пожалуй, поговорю-ка я с аббатисой Нуннаминстера, женского монастыря, — начал он. — Думаю, у нее найдется библиотекарь, немало знающий, а еще больше могущий разузнать. Вот тебе и прецептор, королева!

Эмма в первый миг почувствовала разочарование, но, не успев обратить его в слова, вовремя сообразила, что речь идет не о мужчине, а о женщине-«прецепторе». Слово означает просто «наставник», но ее учитель латыни в Руане, любивший игры со словами и этимологиями, продемонстрировал ей, что оно может означать также «тот, кто хватает первым» или «берет заранее». Хорошо, если кто-то будет все собирать для нее заранее — хотя проще было бы все выведывать самой, как она делала в последнее время. Впрочем, это не совсем так: из-за нее пришлось покрутиться не одному «прецептору»…

Эмма отметила, что епископ именовал и прецептора, и библиотекаря в мужском роде: означало ли это, что упомянутая монахиня как бы приравнивалась к мужчине или же епископ настолько привык, что подобная должность традиционно мужская, что заботится лишь о правильности грамматического рода? Любопытно. Монастырь именуется обителью святой Марии, но это ни о чем не говорит.

— Как зовут эту редкую птицу?

— Эдит. Дабы продемонстрировать мою добрую волю, я сам отправлюсь вместе с тобой к матушке Сигрид и попытаюсь замолвить словечко. Я бы сам с большой охотой стал твоим прецептором, но как уже сказано… Меня-то, старую развалину, вряд ли заподозрят, будто я соблазняю королеву…

Сигрид? Норманнское имя! Ах, как обидно вышло с Йенсом! Неужели нельзя ему помочь? Особенно раздражало, что все выходит совсем не так, как ей хотелось.

— Йенс-монах, — задумалась она. — А нельзя ли его вызволить из монастыря и сделать моим духовником? Ну, разумеется, с разрешения — твоего и короля?

Эльфеа вновь почесал голое темя и поднялся.

— У Йенса — два недостатка. Во-первых, он датчанин, а я ни за что не поверю, чтобы король согласился терпеть близ себя еще одного датчанина. Что само по себе неразумно, ведь Йенс, хоть и рожден от датских родителей, но появился на свет тут, в Англии, как многие-многие другие.

Эмма вздохнула и направилась к дверям, предупредительно распахнутым епископом.

— Тогда я сдаюсь. Я только не хотела бы, чтобы его судьба осложнилась из-за меня. Быть может, он получит кафедру в этом соборе, когда сделается священником?

Эмма знала, что настоятелем тут может стать только прошедший путь монашества.

— Посмотрим, какой из Йенса получится священник, — помолчав, ответил Эльфеа; Эмма к тому временем уже успела забыть собственный вопрос.

Когда епископ представлял матушку Сигрид королеве, аббатиса поклонилась и заговорщически улыбнулась.

— А я уже заждалась леди Эмму, — произнесла она и с силой пожала ей руку, — и приготовила ответы на некоторые вопросы, которые королева, по-моему, собирается задать. Я уже знаю, что братьям из обоих монастырей пришлось над ними как следует попотеть!

Эмма, как водится, покраснела. Епископ поспешил объяснить цель их прихода. На что матушка Сигрид отвечала:

— Вы пришли как раз вовремя, сестры только что собрались на рукоделье. У нас заведено, чтобы каждый мог высказать свое мнение, когда кого-либо из нас приглашают к служению extra muros. — Матушка Сигрид повернулась вполоборота к Эмме и поспешно объяснила по-датски: — Это значит — вне монастырских стен.

— Это мне известно, — отвечала Эмма по-латыни и продолжила по-датски: — Но благодаря вашему любезному объяснению я смогу теперь заходить сюда, когда мне уж очень захочется поговорить по-датски.

Епископ уставился на них: о чем таком говорят этиженщины? Но матушка Сигрид, как ветер, устремилась прочь и распахнула двери слева от них.

Эмма успела уже удивиться наряду настоятельницы обители. Теперь она заметила, что все монахини Винчестера были одеты сходным образом, с небольшими отличиями. Ярко-красные башмаки, белые или лиловые рясы и прозрачные покрывала в цвет рясы. Их облик радовал глаз — жаль, немногим мирским очам дозволялось их видеть.

Сестры на миг подняли глаза от пялец — и Эмме припомнилось: ведь именно отсюда, из женского монастыря в Винчестере, и пришла знаменитая «английская вышивка», которой она восхищалась еще в Руане, искусно затканная золотой и серебряной нитью. Королева шагнула ближе, чтобы получше рассмотреть работу.

Матушка Сигрид показывала образцы, рассказывала: монастырь живет на средства от продажи «английской вышивки», так что иные сестры уделяют этой работе большую часть своего времени. Но определенные часы в неделю у всех сестер посвящены вышиванию — хотя не все могут тягаться с лучшими из мастериц.

— А некоторые украшают и иллюстрируют манускрипты, — она чуть улыбнулась Эмме, — «extra muros». Да, неужели королева не слышала о Винчестерской Школе Ремесел?

— О, я знаю, что именно здесь иллюстрируются самые красивые манускрипты, — простонала Эмма, — но я успела увидеть лишь малую толику. Не поможешь ли ты мне, матушка Сигрид?

* * *
И стало так: сестра Эдит сделалась ищейкой королевы Эммы в ее охоте за документами, ее библиотекой и памятью. Лишь когда пол Эдит являл собой препятствие — женщин не пускали в тайники мужских обителей, Эмме приходилось прибегать к помощи мужчин.

Эдит было за тридцать, и ее отличал удивительный для обитательницы монастыря трезвый ум, свободный от иллюзий, — по крайней мере, на взгляд Эммы. Женщины мигом поняли друг друга. Откровенный ответ сестры Эдит на первый же вопрос королевы положил начало их дружбе.

— Ты ведь наречена в честь святой Эдит?

— Когда бы знать… — В ответ, как и подобает, монахиня смиренно потупилась. — А знает ли леди Эмма, кем была сия благочестивая женщина, ставшая самой почитаемой в народе святой?

Нет, Эмме это неизвестно. И Эдит поведала, что король Эдгар, отец нынешнего короля, весьма плотно занимался монахинями. Одна из оных родила ему дочь, и этот плод любви был — святая Эдит.

Эмма тихонько присвистнула.

— Так это было совсем недавно?

— Ну да — она умерла менее двадцати лет тому назад. Аббатисой в Уилтоне. Так что королева может убедиться, что святым тут у нас сделаться недолго. То же можно сказать и о кровном брате Эдит, Эдварде, негодяе, убитом у порога своей мачехи. Теперь у его могилы в Шафтсбери творятся знамения и чудеса. Но простите меня — я говорю о веревке в доме повешенного. Овца беспамятная…

Эмма рассмеялась, ответив, что ее это ничуть не задевает.

— Отвечу, как один старик, который, овдовев, говорил в ответ на соболезнования: «Да бросьте вы, я ей даже не родственник!»

Эмма радовалась, что теперь ей будет с кем поговорить. Адель, привезенная из Руана, оказалась настолько переполнена значительностью нового Эмминого статуса, что в наперсницы уже не годилась, к тому же француженка не знала Англии, да и не стремилась узнать. Гуннхильд под каким-то благовидным предлогом удалили от Эммы и держали под почетным домашним арестом в одной из башен королевского замка Ройал-Касл. Грустно, но что поделаешь? Эмма время от времени могла теперь видеться с Гуннхильд, но всегда под надзором, понять смысл коего казалось невозможно: ни один из надзирателей не знал языка, на котором беседовали подруги.

Да, Ройал-Касл: вот еще одна достопримечательность Винчестера. «Королевский замок» высился на другом конце города, сжатым кулаком вздымался он над юго-западной стеной, но никто из королевской семьи там не жил. Оттуда Англией правили. Там король принимал иностранных послов. Там же размещали гостей, а подчас и пленников; некоторых позже запирали в тесные камеры подземелья, откуда уже не выпускали. Сквозь оконца над самой мостовой доносились их стоны, и милосердные прохожие время от времени опускали туда кое-что из еды.

Замок кишмя кишел служивыми людьми, просителями, сборщиками податей, королевскими советниками и льстецами, истцами и ответчиками на самых разных языках — всеми теми, кому и положено обретаться в подобном месте. Там помещался также и главный королевский архивариус, которого Эмма довела до тихого помешательства бесчисленными вопросами о самых разных документах. Тут королева обходилась без помощи Эдит, используя собственную власть, доставшуюся ей по праву рождения и брака. В таких случаях Эдит лишь намекала государыне, на что именно следует обратить внимание.

Однажды, когда, пробравшись через завалы в тесной архивной каморке, Эмма стояла на корточках, перелистывая лежащие на полу фолианты, она услыхала, как кто-то вошел и запер за собой дверь. Скорее раздраженно, нежели испуганно она оглянулась: позади нее стоял король. Не говоря ни слова, он задрал ей тунику, заголив спину и бедра, пару раз погладил и немедля овладел ею. После чего одернул тунику и покинул каморку, не сказав ни слова.

Так и вышло: когда человек и вправду захочет, он найдет местечко и в переполненном замке!

Покуда королевское семя стекало по ее ногам и Эмма подумывала, уж не обтереть ли его каким-нибудь столетней давности документом, в душе ее противоборствовали протест и ощущение, что переживание оказалось все же скорее приятным. Не так, как в тот первый раз, корда она соблазнила Его Величество. Тогда ее распалил его полный вожделения взгляд. Ей не понадобилось самой готовиться, прибегая к присоветованным Гуннор уловкам, и о девственности, утраты которой Эмма особенно опасалась, она вспомнила уже задним числом. И в следующие разы она тоже оказывалась готова — или успевала подготовиться: королю явно понравилось ее сокровище, и он приходил еще и еще или призывал ее к себе.

А на этот раз ее застали врасплох. Стоя на четвереньках, задыхаясь под собственными юбками, она даже не имела возможности дотронуться до собственного лона. Но хватило и торопливых ласк короля: его естество причинило ей боль, но боль длилась недолго. Значит, ее лоно отзывчиво — и это хорошо.

Но оставалось чувство унижения. Ни одного ласкового слова — ни до, ни после. Желал ли он продемонстрировать свою власть над нею? С тем же основанием можно сказать, что это у нее самой такая власть над королем, которой тот не в силах противиться. Тогда, возможно, его действия объясняются желанием наказать ее за эту власть?

Опустошенная и неудовлетворенная, она попыталась довершить недовершенное за него, но не сумела.

Но вот охота к знаниям на сей раз пропала.

Она поднялась, чтобы побрести домой на Вульфсей, не особенно печалясь о своих юбках, с многочисленными пятнами. Чтобы прояснить свой ум и попытаться наполнить его более светлыми мыслями, она ускользнула по улице святого Свитуна из городских стен, свернула в проулок вдоль западной монастырской стены и остановилась. Перед нею предстал кафедральный собор во всем своем великолепии. Не то, чтобы он был отсюда хорошо виден, но «видение» тут не главное. Подымаясь то на холм, то на крепостные стены, с разных сторон вбирала она в себя излучаемую им красоту. И вот вся эта красота вошла в ее душу, так что, даже зажмурясь, можно было как бы листать и перелистывать запечатленные образы. Лучше всего собор смотрелся с холма Кадер-Рин: словно гигантская наседка, окруженная множеством маленьких цыплят. Что чувствовали жители города, стоя перед этой громадой дикого камня и мрамора, обитатели деревянных лачуг, в лучшем случае обмазанных глиной? Наверняка то же, что и она сама, привычная к замкам и дворцам: собственную малость, но не унизительную, а возвышающую, исполняющую упованием.

По правую руку от нее стоял Олд-Минстер, самый большой из мужских монастырей, занимающий целый квартал до самой крепостной стены, включая в себя постоялый двор и конюшни, помимо собственно обиталища монахов — дормитория, рефектория и прочего в том же духе.

Слева к собору примыкал Нью-Минстер, мужской монастырь поновее, что следовало из названия, и в известной мере потесненный застройками на Хай-стрит, широкой улице, рассекающей Винчестер от Западных до Восточных ворот.

Между Нью-Минстером и городской стеной располагался Нуннаминстер. Но это женская обитель была Эмме не видна с ее наблюдательного пункта; она не захотела возвращаться к себе на Вульфсей той стороной, через Восточные ворота, вместо этого она обошла собор с южной стороны под сенью тенистых деревьев и пересекла наискось соборную площадь. Южный фасад оказался сплошь увит плющом, в его гуще там и тут мелькали желтые лакфиоли и алый лен.

Она всей грудью вдохнула полный ароматов теплый ветер. И радость вернулась. Эмма отказалась уже от мысли пойти в часовню святого Свитуна, куда сперва ее было потянуло — в изящное маленькое здание прямо на крепостной стене, точно над южными воротами, также называемыми Королевскими. Вместо этого она, перебежав соборную площадь, открыла скрипучую дверь в стене и скользнула дальше, в «кошачий лаз» в стене дворца — им имели право пользоваться лишь члены королевской семьи. Тут ей пришлось барабанить в дверь, чтобы стража отперла ей. В ожидании Эмма глянула наверх — и вздрогнула: там виднелась подъемная решетка, закрывавшая ход в случае опасности, — а что если механизм сработает не вовремя и решетка рухнет прямо на нее…

Дома, в Руане, она немедля отправилась бы в баню и смыла с себя липкие воспоминания. Но тут, в Англии, излишняя чистоплотность считалась вредной, без большой необходимости тут тела не мыли…

Именно монахи посоветовали Эмме, как устроить купальню на Вульфсей. Они отвели воду из реки в желоб, огибающий весь монастырский квартал, и таким образом круглый год имели доступ к проточной воде. Затем вода немедля возвращалась обратно в Итчен — ни дамбы, ни запруды на ее пути не было.

Эмме было даже проще, поскольку Вульфсей стоит на середине реки. Она заставила короля повелеть запрудить один из рукавов реки, к югу от дворца. Когда ей хотелось купаться, она закрывала отверстие в плотине, и прибывающая вода наполняла пруд. Если вода казалась слишком холодной, ей просто давали прогреться на солнце. Обыкновенно Эмма наслаждалась речной прохладной водой с ранней весны до поздней осени.

* * *
Роясь в винчестерских манускриптах, Эдит нашла и показала Эмме некий документ. Это случилось, когда королева решила выяснить, какие доходы может ей принести Винчестер.

В 643 году на смертном одре король Кюнегильс повелел основать монастырь, называемый Олд-Минстер. Что интереснее: он даровал монастырю все свои земли вокруг Винчестера на многие мили. Получалось, что обитель владеет не больше не меньше как всем Чилкомским приходом.

— Леди Эмма не получит и десятины с этой земли, — мрачно констатировала сестра Эдит.

Эмма водила пальцем по строчкам, чтобы удостовериться самой. Да, получается даже хуже того. Она заметила еще и то, что сын короля Кенвальх начал в 648 году строительство собора; останки обоих королей должны были навеки в нем упокоиться.

— Я, пожалуй, конфискую у церкви эти мощи, — заметила Эмма. — Даже если эти короли по непонятной причине до сих пор не причислены к лику святых, их кости могут иметь известную цену на рынке священных реликвий, правда же?

— Конечно, достаточно прибавить слово «святой» к каждому имени, — рассмеялась Эдит, — тогда каждую косточку удастся сбыть за хорошие деньги.

Обе расхохотались. Поначалу Эмма удивилась, что именно Эдит возмутило незаслуженное покровительство, оказанное мужскому монастырю. Очевидно, потому, что Нуннаминстер, напротив, был самым бедным из монастырей и, как женская обитель, менее влиятельным, чем оба мужских. Эмме следует помнить это, если появится повод сделать пожертвование монастырю. Ведь у нее имеются собственные средства, но тратить их еще не приспело время, поскольку поступили они из внешнего источника. Ручеек же поступлений из Эксетера пока что чересчур слаб. Неделю разъезжала королева по своим землям и видела, в основном, нищие деревни. Разоренные вконец. И Винчестер не даст столько, сколько она рассчитывала…

— И это еще не все, — жестко продолжала Эдит.

Очередная находка, которую Эдит протянула Эмме, гласила, что благочестивый сын короля Эгберта, Этельвульф, даровал Винчестерской епархии десятую долю всех королевских земель. И, дабы сие не вызывало сомнений в будущем, король повелел составить дарственную в присутствии Витана и торжественно возложил ее на алтарь собора.

— Заметим, — обратила внимание сестра Эдит, — что речь идет не о десятине, собираемой с земель, а о десятой части самой земли. Это помимо пожертвований короля Кюнегильса.

— Ради язв святого Дени, — взорвалась Эмма, — сколько же всего выходит земель?

— Понятия не имею, — отвечала монахиня. — Ответ должен знать епископ Эльфеа — захочет ли только рассказать об этом. А может, и он не знает. Винчестерский собор сейчас так богат, что Мамона[54] лопнул бы от зависти, когда бы узнал. Винчестерская епархия — одна из трех крупнейших в Англии. Потому что, чем большие милости церкви творят короли, тем усерднее им подражают их приближенные, чтобы остаться в хорошей компании. Не говоря уж о простом народе. И смерть не так страшна, если упокоишься близ королевских останков.

Эдит собрала копии документов и вопросительно глянула на Эмму — как собака, готовая принести брошенный предмет, только дай команду.

— А больше тебе ничего не известно? — опасливо спросила королева.

— Видимо, им и этого мало, так что епископ Винчестерский забирает себе всю прибыль от ярмарки святого Эгидия. Я говорю не только о налогах.

Эмма наконец узнала, чем отличается просто рынок от ярмарки. День святого Эгидия, 31 августа, отмечался каждый год ярмаркой, огромным торжищем, на которое съезжались продавцы и покупатели едва ли не со всего света. По-видимому, это крупнейшая ярмарка в Англии: по крайней мере, на ее время в Лондоне закрывается Гастингс-Корт, поскольку все уезжают в Винчестер.

— 31 августа уже скоро, — отметила Эмма.

— Да, и тогда все законы теряют силу на пространстве семи миль вокруг Винчестера, и вся судебная власть переходит в руки епископа. Он взимает все штрафы в течение всей ярмарки.

— И королевскую долю.

— То-то и оно. Ярмарка проводится с дозволения короля. Думаю, именно из этих денег король и исходит, решая, сколько дней длиться ярмарке. Возможно, он и берет кое-что для собственных нужд, уж это королева сама спросит у своего повелителя. Как бы то ни было, ярмарка святого Эгидия — крупнейший источник дохода для епархии по всем статьям. Монахи круглосуточно варят пиво, а гости так усердствуют, что сваливаются пьяные, — тут их и подбирает стража и штрафует за пьянство — в пользу епископа. Думаю, что заезжих публичных девок тоже штрафуют, когда те попадаются in flagranti[55]. Или они платят налог наперед. Его Преосвященство, видно, не хочет их вовсе выпроводить вон, боясь снискать ярмарке худую славу.

— Разве о ярмарке пойдет худая слава, если там не будет шлюх?

— Естественно. И епископ, конечно, не станет применять никаких суровых мер с тем, чтобы дело это и дальше, как говорится, шло в гору.

— Но епископ производит впечатление такого набожного и…

— Конечно, среди епископов он — из числа самых добрых и благочестивых. Но на какие средства ему содержать собор, если ярмарка святого Эгидия в этом году принесет меньше дохода, чем в прошлом? Не говоря уже о том… Нет, не стоит: я и так уже сегодня слишком много болтаю…

* * *
Эмма собрала все свои находки и отправилась к королю. Она изложила ему, сверяясь с расчетами, пункт за пунктом, чего «стоит» Винчестер как свадебный подарок; ей также известен доход от Эксетера за последние годы.

— Думает ли английский государь, — нежно проворковала она, — что подарок его и в самом деле столь же ценен, как о том написано в послании к моим родичам?

Этельред глянул в ее расчеты и мгновенно рассвирепел.

— Дьявольщина! — выкрикнул он, опрокинув чернильницу. — Все эти города должны быть тебе столь же дороги, как и мне!

— Возможно, — отвечала она. — Но разве сравнить их с моим приданым, привезенным в Винчестер? Неужели можно серьезно полагать, будто мои братья считают, что я получила взамен нечто соразмерное, если перевести в цифры…

— Плевал я на твоих братьев, как они наплевали на меня!

Эмма ужаснулась: король орал, посинев от ярости. Она испугалась, что Этельред вот-вот грохнется на пол без чувств.

— Ну, что же, — ответила она спокойно и снова собрала свои «цифры», — теперь, по крайней мере, я это знаю…

Она уже направлялась к себе, когда король снова заговорил, спокойнее, даже как-то жалобно.

— Ведь Эксетер оправится, как только настанет прочный мир, — это богатый край… Не я же виноват, что датчане хозяйничают по всему побережью Канала? Порасспроси лучше своих братьев об их роли в теперешних разбоях. Им, поди, и крыть нечем. Потом, ты же не видела еще кое-каких «цифр» по Винчестеру. Ты уперлась в то, что тебе не принадлежит, а про то, что кое-что все-таки получаешь, забыла. Винчестерские торговцы, дубильщики — разве они подвластны епископам или аббатам?

Вроде бы и вправду нет.

— Посмотрим, — пробормотала она, — если будет что смотреть.

* * *
Эадрик Стреона.

Внезапно вспыхнула новая звезда на королевском небосклоне. Никто толком не знал, откуда взялся этот человек. Двадцати с небольшим лет. Щеголь. Интриган. Где-то, когда-то положил король глаз на Эадрика, или Эадрик — на короля, и у того нежданно-негаданно появился новый фаворит. Эадрик мелькал теперь повсюду — и был замешан решительно во всем.

За какие-то несколько недель дело зашло так далеко, что старые верные слуги однажды явились к Эмме жаловаться, что король-де им больше не верит. Мало того: со дня на день им угрожает опала, и они готовы ручаться, что оговорил их Стреона.

Сперва Эмме казалось, что повторяется история с прежними «советниками» — когда слепец ведет слепца, оба свалятся в пропасть. Но приглядевшись к собственной метафоре, Эмма сама в ней усомнилась: она-то имела в виду, что неразумный король не всегда получает разумные советы. Ну, а вдруг теперь появился любимчик, дающий верные советы? Разве это не удача? Но когда и епископ Эльфеа стал все чаще покачивать седеющей головой, Эмма поняла: Эадрик Стреона может оказаться весьма опасным фаворитом. Хуже, чем слепой поводырь.

С Эммой Эадрик держался в высшей степени обходительно, рассыпаясь во всех мыслимых комплиментах. Его личность как бы исподволь завладела вниманием королевы, и Эмма поняла своего супруга. Не в последнюю очередь дело было в куртуазности Стреоны — в отличие от короля, который нечасто интересовался ее нарядом и бывал скуп на похвалу. Так что Эмма только мысленно облизывалась и улыбалась в ответ.

Постепенно внимание к ней Эадрика сделалось чересчур явным. Он мог подстерегать ее или появляться на пути, когда она менее всего этого ожидала. В один прекрасный день он сделает мне непристойное предложение, думала Эмма. Или изнасилует где-нибудь в чулане. Она также не понимала, для чего Эадрик проводит столько времени с распущенными детьми Этельреда. Девочки играли с ним, словно со старшим братом. Много позже она поняла направление его усилий, а о том, что они увенчались успехом, узнала, лишь когда Этельред, сияя, объявил:

— Знаешь, что я придумал, Эмма? Представь, я решил обручить Эдгит с Эадриком!

— Эдгит? — испуганно переспросила Эмма. — Но ей же нет еще и десяти?

Да, до десяти той было еще далеко.

— Нет, нет, со свадьбой, разумеется, спешить нечего. Но подумай, иметь родней такого приятного человека — и такого шустрого, за что бы он ни взялся.

Когда это сделалось известно, английская знать возроптала. Стреона — никто не знает даже такого рода] И не желает! Впрочем, мать девчонки тоже не Бог весть какая родовитая: и то сказать, овца барану пара… А так как «спешить со свадьбой» не собирались, Эадрик искал какой-нибудь плотской утехи, чтобы скрасить ожидание. Эмма понимала это и грациозно уворачивалась из-под его вечно шарящих жадных рук.

Именно благодаря Стреоне и произошла первая серьезная стычка у Эммы с королем. Пикировка по поводу свадебного подарка была не в счет.

При дворе лишь о ней и говорили в оставшиеся до ярмарки дни. Ярмарочный холм находился почти рядом с дворцом, а обыкновенно и лотки, и развлечения занимали чуть не весь город, от самого берега реки до Восточных ворот. Кто бывал там в прежние годы, тот знал, чем там торгуют: лошадками из Исландии и огненными ликерами из Португалии, пряностями из Египта и свинцом из Девона — проще сказать, чего не было на винчестерской ярмарке. Обезьяны и лемуры, медведи и экзотические певчие птицы. И, разумеется, зрелища — глотатели шпаг и огня, прорицательницы, русалки и женщины с тремя грудями…

Однажды вечером за ужином король заявил, отодвинув тарелку:

— Надеюсь, мои дети не станут толочься среди всякого сброда на этой чертовой ярмарке!

Дети уставились в тарелки и хмуро жевали. Ни один не посмел ответить, не то что возразить. Кто молчит — тот, может статься, и не слышал никакого королевского запрета.

Эмма поняла: ярмарка — больная мозоль и у короля, и у горожан, прибыль от нее уплывает у них из-под носа. И тоже решила не обращать внимания на празднество, чтобы не дразнить короля.

Но потом, когда зажглись костры на холме, на котором в обычные дни стояла виселица, когда заиграли скрипки, застучали колотушки и народ ударился в пляс, как на Рождество…

Ведь запрет «толочься среди всякого сброда» был адресован не Эмме, она-то уж никак не входит в число королевских детей. Никому ничего не сказав, она просто переоделась в платье торговки и тихонько улизнула за ворота; лучше никому не знать, куда она отправляется на ночь глядя… Единственной живой душой, кому Эмма открылась, была Адель, которая спала в одном из боковых покоев королевы, как обычно в те ночи, когда Эмма не отсылала ее в комнаты для женской прислуги по причинам, которые француженке не открывались, — у той у самой хватало ума понять. Теперь, если Адель и не посмеет идти с ней вместе на ярмарочную площадь, она, по крайней мере, не испугается, не обнаружив рядом госпожи. Одна камеристка вряд ли осмелится пойти: языка она почти не знает, а попросить госпожу взять ее с собой она не посмела.

Толчея и шум быстро утомили Эмму. Конечно, выбор товара тут оказался неслыханный, но в остальном все напоминало уже виденное ею в Руане. Она повернула было к дому, как неожиданно столкнулась с компанией подгулявших мужчин. Не успела она и рта раскрыть, как один из них сорвал у нее с головы косынку и завопил:

— А ты не торговочка! Ты штучка потоньше!

— Вот-вот, — подхватил другой, — покажи-ка нам, что там у тебя под юбками!

Напрасно она отбивалась, пытаясь вырваться, — капкан захлопнулся. И первый из гуляк, по-видимому более предприимчивый, уже полез к ней за корсаж.

И вдруг ее мучителей как ветром сдуло, прежде чем она поняла, в чем дело. Слава богу, стражники, следившие за порядком на ярмарке, заметили, что происходит, и поспешили на помощь.

И тут она увидела, что ее спаситель — никто иной как Эадрик Стреона. Едва переведя дыхание, она подумала: вот и попала — из огня да в полымя. Эадрик уж наверняка потребует платы…

Стреона, улыбаясь, глядел на нее, озаряемый светом факела в руке стражника.

— Насколько я понял, розу Руана едва не проколол английский боярышник? А ведь, если я правильно расслышал, король предостерегал своих детей от опасностей ярмарки?

Он упивался. Эмме казалось, он выражается изощреннее, чем исландский скальд. Она не ответила, но послушно приняла его покровительство, и они отправились на Вульфсей следом за стражником, прокладывавшим им дорогу в толпе. Когда же Стреоне удалось уговорить караульных пропустить королеву, она наконец произнесла «благодарю». И он отвечал «не стоит благодарности» таким тоном, что дал понять: это стоит дороже, чем просто благодарность. Когда же и он, миновав караульных, последовал за ней и дальше, к самому дворцу, она поняла, что не ошиблась, и бросилась со всех ног в свои покои, моля Бога, чтобы Адель оказалась дома.

Слава Богу — Адель, и правда, на месте. Она уже спала. Эмма мигом сбросила с себя платье и юркнула в постель, все еще дрожа. Что было бы, не приди Стреона вовремя? Или этот подлец следил за ней все время, даже ночью? Нет…

Дверь распахнулась. Адель вскрикнула спросонок — и в ответ властное «Прочь!»

То был король. Воткнув свечку, которую держал в руке, в подсвечник у ее изголовья, он склонился над Эммой. Тени плясали на его лице, делая похожим на разъяренного зверя.

— Разве я не велел тебе не соваться на эту ярмарку? — рычал он. — И вот является Эадрик и говорит, что спас тебя от насильников в этой толпе. Королева Англии шляется с голой грудью среди всякого сброда, словно шлюха: хороша картинка!

Он швырнул ее с постели на пол, Эмма поранила ногу о край кровати. И неловко ударил по лицу — сперва правой, потом левой рукой. Потом поднял с пола и продолжал избиение.

— Ты как ребенок, которого мало лупили, — шипел он. — Может, научишься наконец слушаться своего супруга и господина?

Она не издала ни звука за все время экзекуции.

Эмма была уже нагая, так что повелитель мог не утруждать себя ее раздеванием. Он вновь швырнул ее на постель и овладел ею. На сей раз он возился долго — с вечера он засиделся за пивом и успел хорошенько набраться, так что справился не сразу. И вдруг, пораженный, заглянул ей в лицо — она внезапно прильнула к нему всем телом и перехватила инициативу. Такого он прежде не встречал.

Вообще-то ложиться с ней после побоев он не собирался. Но сама ситуация распалила его, так что он решил, что ежели теперь влезет на нее, это будет дополнительным наказанием за непокорство. Теперь, глядя на ее ликующее лицо, он засомневался, возымела ли порка желаемое действие. Или это боль от побоев так исказила ее черты?..

Ее небывалый отклик словно бы стал тем толчком, которого ему не хватало. И, как обычно, сделав дело, он покинул ее, не сказав ни слова.

Когда перепуганная Адель снова вошла в спальню, Эмма стояла, обтирая опухшее лицо сидром — единственным, что оказалось под рукой. Из левого угла губ текла кровь. Она отерла струйку тыльной стороной кисти, и вид крови заставил ее вспомнить:

— Подумай, ведь именно нынче я вполне уверилась, что жду ребенка. У меня уже дважды не было месячных. И сегодня же я испытала… ну, я даже не знаю, как это назвать!

— Я, вероятно, не понимаю, — пробормотала Адель. — Леди Эмма, кажется, довольна, но я слышала из-за дверей, что король вас ударил? — Француженка подошла ближе. — Фу, как нехорошо…

Эмма глянула в зеркало. В тусклом свете в мутноватом зеркале лицо не казалось особенно страшным. Может, к утру оно, правда, пойдет синяками… Ну и пусть!

Она повернулась к Адели, пытаясь растолковать ей случившееся и с ее помощью понять свое новое ощущение.

— Знаешь, когда мужчина ложиться с тобой, воспламеняется и извергает в тебя свое семя. А если то же происходит с женщиной, как это назвать?

Адель стеснялась говорить на плотские темы и делала вид, будто не понимает, о чем речь. Когда же Эмма назвала ее лгуньей, то она со злости призналась, что слышала, будто мужчины называют это «кончить». Но разве так бывает у женщин?

— Да, — отвечала Эмма, — я только что пережила это. Впервые в жизни.

Адель запричитала: леди хочет сказать, король впервые ее ударил, а потом…

Эмма застонала. Как можно быть такой тупицей, и как можно было вообще брать такую корову в придворные дамы? О, как сейчас не хватает Гуннхильд: уж она бы точно поняла ее. И, конечно, мама Гуннор.

Она улыбнулась, вспомнив об «уловках» Гуннор. Они сослужили свою службу, но совершенно ясно, что подобное одинокое рукоделье, как день от ночи, отличается от только что пережитого. Если такое может подарить мужчина, которого всего лишь терпишь, то каково было бы с тем, кто любил бы ее и кого она бы сама тоже любила?

По крайней мере, ярмарку святого Эгидия она не забудет!

Глава 5

Король Этельред отправлялся в Лондон. Эмма отказалась сопровождать его, говоря, что не смеет показаться на люди со всеми цветами радуги на лице. Король смутился и о Лондоне больше не заговаривал.

Прежде чем он уехал, она спросила его насчет Гуннхильд: нельзя ли той прийти во дворец в его отсутствие?

— Не смей меня больше об этом спрашивать, — грубо оборвал ее король. — Датчанка будет сидеть, где сидела. И пусть радуется — есть тюрьмы и похуже!

— Но, по-моему, женщину не полагается наказывать за преступление мужа, — возразила Эмма. — За какой проступок ее держат в тюрьме, хоть в плохой, хоть в хорошей? Если она считается заложницей, то обращаться с нею все же следует как с дочерью и сестрой короля.

— Никогда не слыхал подобного закона, — хмыкнул король. — Может, в Нормандии такой и есть, там все не как у людей.

Он уже садился было в седло, но сердце его вдруг смягчилось. Возможно, дело было и во многочисленных зрителях, наблюдавших за отбытием короля. Он снова повернулся к Эмме, обнял ее и поцеловал в обе щеки:

— Прости, я не подумал о твоем положении, — произнес он нежно. — Тебе, конечно же, незачем трястись в седле до Лондона.

Эмма улыбнулась, благодарная, как собака, которую приласкали. И про себя подумала, что на первых месяцах опасна не долгая скачка верхом, а побои. Для того она и рассказала ему о своей беременности вскоре после ярмарки: в дальнейшем пусть он бьет ее не по лицу, чтобы следы побоев не были заметны, и не по животу, если не хочет, чтобы она потеряла дитя, которое носит…

Король мысленно выделил из этого двойного предупреждения то, что немного обнадеживало. Он злился в душе, что женская хитрость вместе с мужским малодушием опрокинули его планы, ведь он-то рассчитывал, что детей у него с Эммой быть не должно.

Может, зря он не настоял, чтобы она ехала с ним в Лондон, чтобы природа, так сказать, подействовала и в обратном направлении? Побои тоже могли бы вызвать выкидыш, но тут его вина стала бы очевидной. А «естественный выкидыш» никак ведь не сможет разгневать Господа Нашего? Ведь Эмма как-никак впервые беременна: всякое может быть. Даже и помимо его воли.

Эмма при всякой возможности посещала Гуннхильд и оставалась с нею столько, сколько позволяли приличия. Как-то ей пришло в голову вообще поселиться в Ройал-Касл вместе с Гуннхильд и продемонстрировать сочувствие ей и недовольство решением короля. Разве может Этельред ей помешать?

Гуннхильд остерегла Эмму от подобных мыслей. Этельред не посчитается со средствами, если почувствует себя ущемленным. Непосредственным последствием будет то, что Гуннхильд отправят прочь из Винчестера, и не в последнюю очередь из-за Эмминых визитов.

Почему Гуннхильд до сих пор не получила ответа на свои письма от брата, короля Свейна, она и сама не понимала. Может, письма так и не покинули пределов Англии? Тогда вина на короле. Но ведь, возможно, скорейшее решение вопроса о заложнице входит и в интересы Этельреда? Трудно понять ход мыслей владык. Иной раз кажется, они вообще не думают. Неужели Паллиг настолько дорог датскому королю, что ради него он готов пожертвовать родной сестрой? И если дело в одном только Паллиге, то Этельреду достало бы и менее высокородной заложницы… Гуннхильд, помимо прочего, не была уверена, что так уж хочет вернуться к Паллигу. То же сказала она и королю, но тот не принял ее слов всерьез.

Эмма горько усмехнулась в душе: она-то собиралась найти Гуннхильд нового мужа в Англии взамен Паллига!

Эмма была настолько переполнена тем, что произошло и продолжало происходить с ее плотью, что с некоторым нетерпением дослушивала жалобы Гуннхильд — ей самой не терпелось рассказать. И Гуннхильд наконец выслушала ее. Но когда Эмма в свою очередь спросила ее, случалось ли подруге переживать то же — то, чего, по мнению Адели, произойти не может. Гуннхильд разрыдалась.

Эмма испугалась, вдруг ее слова чем-то ранили подругу, но Гуннхильд попробовала рассмеяться сквозь слезы и сочувственно отвечала:

— Я же все-таки люблю Паллига и не в силах послать его ко всем чертям. И я тоскую по его объятиям и еще жалею, что не подарил он мне много детей. Если только я в состоянии рожать детей, в чем уже стала сомневаться. А как уж теперь дело повернулось, так просто надо Господа благодарить, что у меня тут нет малышей. Мой единственный сын, Харальд, сейчас, как тебе известно, вместе с отцом.

Что ж, счастье одного другому, случается, обернется слезами… Эмма смутилась, поняла, что не следовало бы ей выражать свою радость так откровенно. Но, оплакав свою боль, Гуннхильд принялась с таким жаром и участием ее обо всем расспрашивать, что Эмма поневоле, забывшись, пустилась в рассказы. Гуннхильд уверяла ее, да так оно и было на самом деле: пленнице необходимо было отвлечься хоть на что-нибудь, и благословенна всякая весть, дошедшая к ней в ее заточение. Вновь Гуннхильд напомнила сама себе: благо, что ее пока держат в Винчестере.

Эмме вспомнился ответ Этельреда на ее слова, что женщину не полагается наказывать за преступление ее мужа. Не знает ли Гуннхильд закона на сей счет?

Вздохнув, узница отвечала: что бы там не предписывалось, короли сами творят себе законы. А уж как именно положено тут, в Англии, ей неизвестно.

О, я многого не знаю, подумала Эмма. Дома в Руане она считалась образованной для своих лет. Отец строго следил, чтобы его дочери получили образование не хуже, чем сыновья. Эмма оказалась усердной и прилежной ученицей и стала лучшей по всем предметам среди братьев и сестер. Но по молодости лет она не успела завершить свое образование. А замужество и отъезд в Англию и вовсе свели на нет ее занятия. Многое предстоит изучить самой, как она и делает сейчас с помощью Эдит. Но ей нужен настоящий учитель, чтобы руководить ее занятиями. Ведь в мире столько загадок, о которых она и не подозревает. Как, скажем, вот эта — закон.

Надо обязательно всерьез поговорить с епископом Эльфеа. Эдит всем хороша, но она всего только монахиня. Эмме нужен учитель-мужчина, который бы знал свет и мог дать королеве Англии подобающее образование.

С Этельредом говорить бесполезно. Он наверняка скажет, что Эмма и без того ученая. Неужели единственным делом ее жизни станет рождение детей?

— Ах, да, — вспомнила Эмма, — я забыла рассказать последние новости про Эадрика Стреону.

Эадрик Стреона, разумеется, уехал с королем в Лондон.

Вопреки заведенному порядку Эадрик ехал рядом с королем, не отставая ни на шаг и словно забыв разницу их ранга. Но король казался довольным. И частенько наклонялся к уху своего любимца, и вели они тихую беседу, не слышную прочим. Эти разговоры, очевидно, оказывались настолько важными, что из-за них замедлялась поездка: король пускал шагом своего коня — так был он захвачен речами Стреоны. Даже когда латники спешивались и вели коней в поводу, чтобы животные отдохнули, двоица не разлучалась и вместе что-то обсуждала. Время от времени Эадрик указывал куда-то в пространство, и король кивал.

Путь до Лондона казался бесконечным.

Все началось, когда кавалькада выехала из Винчестера и миновала мост через Итчен.

— В прошлом году тут кишмя кишели датчане, — изрек Эадрик, — и нынче будут, поскольку все важные гавани на юге — у них, а значит, и все наши воды.

Королю было неприятно слышать об этом именно сейчас. Он уже советовался со знатными людьми из Дорсета и Хэмпшира, и никто из них так и не выдумал способа покончить с датчанами. Все они, разумеется, вели речи о мирном договоре. Соблюдать его норманны соблюдали — непомерной цены стоил этот мир Англии! — но как бы нехотя, и продолжали сидеть, где сидели. В любой миг можно ожидать в гости очередного морского конунга, которому не с руки покажется подчиняться не им заключенному мирному трактату — и снова все сначала. Теперь король обсудит это с новым эльдорменом Эссекса и с господами из Лондона, послушает их советы. Правда, на сей предмет особых надежд Этельред не питал.

— Никогда не будет прочного мира, пока у датчан есть тут опора, — продолжал Эадрик.

— Ну, наши то датчане более-менее лояльны, ведь правда же? — отвечал король не слишком уверенно.

— Неужели? А как же Паллиг? А как получилось с Этельриком Бокингским? Разумеется, я был тогда еще мал и не помню…

Бокинг? Крупный землевладелец из Эссекса, заподозренный в измене вместе со Свейном Вилобородым… Нет, Этельред не помнит, был ли в самом деле Этельрик уличен; а вот оный Свейн Вилобородый теперь государит в Дании. Шурин Паллига, а его высокородная сестрица теперь заложницей в Ройал-Касл.

— Сколько же таких твоих подданных, датчан по крови, в гарнизонах крепостей по всей стране? Сколько их при дворе? Оксфордом правят одни датчане. Гилфордом тоже. Я знаю многих и в Солсбери — они раздулись от власти и богатства.

Этельред принялся перебирать имена: из наиболее могущественных насчитал он более сотни. А к ним еще добавить жен, дочерей, сыновей, слуг и служанок… Плюс Данелаг — целая область датского права на севере страны, где датчане вообще сами себе хозяева и возможные союзники любому датскому захватчику, буде таковой высадится на юге и окажется достаточно силен.

Эадрик словно подслушал мысли короля:

— Из Данелага в страну вливается датская кровь — все более неудержимо. Кто купил земли Вашего Величества, когда в прошлом году для выплаты «датских денег» короне пришлось продавать имущество?

Король знал ответ, но отвечать ему не хотелось: разумеется, их купили датчане! Только они и могли быстренько выложить требуемые фунты. Те самые, что они получили от английских королей и знати в обмен на мир. Или в качестве контрибуции — с него же, Этельреда, либо с его предков.

Эадрик едва не ткнул пальцем в нос королю, так что Этельреду пришлось привстать в седле. Только так он увидел, на что указывал Эадрик.

— Вон тем превосходным двором владеет датчанин. Могу назвать еще дюжину таких же, но ведь не прошло и полувека с тех пор, как все эти дворы были в руках добрых англичан. Где они теперь, добрые англичане, хотелось бы знать? Лишились земли и крова, разорены датскими набегами. Кто знает, может, теперь они скот пасут у своих датских хозяев? Спроси хоть этого пастуха у брода: чьи это тучные стада? Ставлю мой меч, он ответит: датчанина, владеющего вон тем двором.

Король Этельред взглянул на растекшееся перед ним белое стадо и ткнул носком сапога барана, не пожелавшего посторониться.

Он придержал коня, хоть это было необязательно: все кони и так встали. И взглянул на своего дружка.

— Все это я сам знаю или должен был бы знать. И ты сам знаешь, что мне это известно. Спрашивается, зачем ты мне напоминаешь об этом снова и снова?

Эадрик Стреона отвечал не сразу. Он, казалось, глубоко задумался. И наклонился к королевскому уху:

— Ходят слухи, — начал он. — Слухи ужасные. Будто датский король подкупил своих датских сородичей в Англии, пообещал им золота и земли. За что? Чтобы те сместили тебя, король Этельред, и ослепили твоих сыновей. Чтобы заточили членов Витана и сами сели на их место. Тогда уже не понадобится нападать и нарушать договоры: Англия в единый миг оказывается у него в руках. Королю Свейну остается только прибыть на корабле и воссесть на трон в Винчестере по призыву тех, кто захватил власть.

Король устремил пронзительный взгляд на молодого красавца и неловко рассмеялся.

— Таких сплетен я уже слыхал немало — разве что без подробностей. Чем убедишь меня в их достоверности?

— Тем, что мы только что вместе отметили: датчан богатых и могущественных становится к югу от дороги Уотлинг все больше. Взять хоть тех, кто купил твои земли в прошлом году. Взять Паллига, помножить на их количество и вычесть всех тех, кто окажется столь же преданным при очередном нападении датчан на Англию. А оно случится, это так же верно, как и остальное мной сказанное! Ведь деньги-то легкие какие — вроде тех двадцати тысяч фунтов, что им отсчитали в прошлом году! Сожалею, что приходится говорить об этом, но тот, кто посоветовал тебе отдать эти деньги, не был другом ни тебе, ни Англии…

— Этого советника теперь нет и…

— Да, я знаю, что Леофсиге объявлен вне закона за свое преступление, — поспешно перебил короля Эадрик. — Но не следовало бы отпускать его из Англии с головой на плечах. Ведь он, судя по имеющимся сведениям, потворствовал датчанам и, конечно же, вернется сюда, и вовсе не как твой друг. Тот, кто однажды побывал эльдорменом Эссекса, никогда не забудет, что его вынудили оставить эту должность.

Кавалькада выбралась наконец из овечьего стада и могла теперь двигаться скорой рысью, благо лошади успели отдохнуть. Но Этельред в этот миг не правил ни конем, ни своими мыслями. Леофсиге объявили вне закона вовсе не из-за мирного договора и «датских денег», и Эадрик прекрасно это знает. Но времени с тех пор прошло порядочно, так что можно все валить на Леофсиге, хотя и сам король, и Витан согласились, что дань придется выплатить. Но — примись он, Этельред, сейчас выгораживать Леофсиге, придется всю вину брать на себя. Так ведь и говорят, разве что вслух не именуя короля…

Каким же дураком оказался этот Леофсиге! В бессмысленной стычке из-за власти убить одного из приближенных короля — хайрива Эльфрика! Этельреду ничего не оставалось, как допустить падение Леофсиге. И таким образом лишиться двух лучших сподвижников — как раз когда они ему так необходимы! Эадрик Стреона оказался как бы ниспосланным ему свыше за его молитвы: может, именно такого советника королю не хватало?

— Эадрик, почему ты веришь, будто те слухи правдивы — именно теперь?

— Потому что никто — ни датчанин, ни англичанин — более не верит, что ты в силах противостоять врагу. Ты уже проигрывал много раз.

Король Этельред понурил голову под тяжестью обвинения.

— Что, прямо так и думают?

— Я-то думаю не так, — уверил Эадрик. — Я думаю, ты можешь стать спасителем Англии. Но…

Эадрик не договорил. Но король и сам догадался: «но только с помощью моих советов».

Эльфрик, Леофсиге, мать — как их всехтеперь не хватает. Он уже изгнал было их всех из памяти, когда Эадрик Стреона вновь все ему напомнил. Как же теперь одиноко! Распри, недоверие, возникшее после совершенного Леофсиге… Напасти так и сыплются на него и его двор: это сама Смерть льнет к нему — и к его царствованию!

Чтобы начать все сначала, пришлось пойти даже на то, чтобы породниться с нормандскими герцогами. И вновь он пытается усидеть на двух стульях, не сказать ни да, ни нет, если только…

Но кажется, Господь наконец-то послал ему нужного человека. Да, конечно же, надо во всем слушаться советов Эадрика! Не вилять то влево, то вправо, но идти прямой дорогой — с помощью Господней и Эадрика!

— Вон впереди таверна, — заметил Эадрик, — не выпить ли нам доброго пивка?

Да, как раз об этом и думает теперь Его Величество.

На редкость тягомотная выдалась поездка в Лондон…

* * *
Той осенью король Этельред много совещался с Эадриком Стреоной. Они писали послания в каждый приход, предупреждая получателя под страхом смертной казни сохранить их в тайне до особого распоряжения короля.

И столь ужасным показалось адресатам данное им поручение, что они сохранили его в тайне; лишь кое-где в маленьких городках поползли смутные слухи, но их сочли безумными и не поверили.

Однако утром 13 ноября — дня святого Бриктия — самые ужасные слухи получили подтверждение. Для остальных же, не слыхавших безумных рассказов, случившееся явилось полнейшим и невероятным потрясением.

Распоряжение было таково: все датчане должны быть умерщвлены. В каждом городе, в каждой деревне, в каждом округе, всюду, где бы они ни жили или ни встретились, да будут безо всякого снисхождения, следствия и суда преданы смерти.

И город за городом, деревня за деревней, округ за округом Англия выполняла распоряжение. Порой со скорбью и болью, порой в неистовой радости: наконец-то отомстятся все бесчинства и грабежи — до четвертого и пятого колена, свершится правосудие, и богатство, неправедно попавшее в датские руки, вернется наконец к англичанам!

А кое-где не происходило ничего. Шериф попросту откладывал письмо подальше — очередное свидетельство королевского неразумия. Но в таких городах, как Оксфорд, совершалась настоящая кровавая баня. Датский купец проснулся на рассвете: в его дом ворвались вооруженные англичане. Ухитрившись выпрыгнуть из окна собственной спальни на втором этаже, он мчался на другой конец квартала. И там барабанил во всю мочь в окна другого датского семейства, предупреждая, что их ждет.

— Бегите к святому Фридесвиде, — кричал он, перебегая от дома к дому. Вскоре все датчане Оксфорда уже знали, что их ожидает. Их истребят. Как вредных насекомых. За что? Никто не знает. Узнаем потом когда-нибудь. Теперь — время спасать свою жизнь. Бегите к святому Фридесвиде!

И все, кто мог, побежали. В этом монастыре жило несколько датских монахов, так что все датское население Оксфорда считало монастырскую церковь своей. Там мир Божий защитит их!

Иные не поверили предупреждению, решив, что сумеют договориться с англичанами. Они ведь были прежде друзьями и общались и по торговым делам, и так просто. Не может быть, чтобы англичане…

Другие не смогли заставить своих детей бежать к церкви быстрее, а сами тащили на руках уж и вовсе младенцев. Всех их догоняли и забивали дубинками.

Большинству все же удалось добежать невредимыми до церкви. Некоторое время ушло у беглецов на то, чтобы взломать замки и двери, по некой неведомой причине оказавшиеся на запоре. В последний миг всем удалось вбежать в церковь и забаррикадироваться изнутри. Но опьяневшие от крови преследователи попытались силой проникнуть в святое место, дабы извлечь оттуда датчан. Некоторых из них, находившихся у дверей, удалось выволочь — двери не выдерживали ударов бревна, которым англичане их таранили. Но датчане отчаянно отбивались, и ни один из нападавших не пробился в опасный пролом.

В конце концов чью-то голову посетила свежая мысль — поджечь деревянную церковь. Так святой Фридесвиде сгорел со всеми своими реликвиями и книгами. И большинство датчан погибло в огне и в дыму — мужчины, женщины и дети.

И Паллига тоже отыскали Этельредовы ретивые исполнители. Он также нашел смерть на заре тринадцатого ноября. С ним был сын: мальчик так и не успел проснуться.

А из Ройал-Касл в Винчестере выволокли Гуннхильд дочь Харальда, отвезли на холм Святого Эгидия и обезглавили.

В Данелаг, разумеется, циркуляров не отправляли — это бы испортило все дело…

* * *
Ужас охватил страну после содеянного.

Сперва мертвое молчание сковало приближенных короля Этельреда. Никто ни в чем не мог быть уверен. Кто знает, не ринутся ли ангелы смерти на тех, кто сегодня осуждает короля и его решения? «Тот, кто не со мною, против меня». Значит ли это, что, ежели кто выразит свое недовольство, тот будет объявлен изменником и приравнен к датчанам?

Разумеется, толпа не смогла истребить всех датчан к югу от дороги Уотлинг, многие смогли надежно укрыться. Когда первая безумная жажда крови оказалась утолена, виновные ощутили угрызения совести, попрятались или открестились от содеянного. Молчание сменялось — город за городом, деревня за деревней, округ за округом — внятным ропотом тех, чьи руки остались чисты. Знай они, что произойдет, или имей достаточно воображения, чтобы поверить слухам, они предотвратили бы резню!

Усердствуя в умывании рук, иные переходили грань христианского милосердия: многие ощутили потребность перейти на сторону уцелевших датчан, чтобы впоследствии не бояться их мести. Ведь уцелевших было немало, у них оставалось достаточно власти и влияния. Разумеется, большая часть их — добрые христиане, хотя и не все; но и те, и другие упорно придерживались древнего обычая кровной мести. Произошедшее для многих выглядело, прежде всего, страшным оскорблением для всего рода. Даже если они на словах и в сердце отвратились от кровной мести и считали ее варварством, тяжесть на душе и давление со стороны почитающих асов[56] родичей может и перевесить, кое-кто не устоит и выполнит свой «долг» хладнокровно и расчетливо.

«Датчане», кстати говоря, было условное понятие, имеющее юридический смысл лишь для королевской канцелярии. Под общее название попадали все норманны — и шведы, и норвежцы, и исландцы. Многих, имевших родственников в Данелаге, прикончили в день святого Бриктия, — а там, на севере, хорошо различали скандинавские народы, — но убитые на юге родичи не могли ожить оттого, что не были датчанами по рождению.

Англичане ощущали, что последнее слово в этой истории еще не сказано. Если даже датчане на юге оказались — в буквальном смысле — обескровлены, унижены и напуганы — на какое-то время, не похоже, чтобы обитатели Данелага так уж испугались и присмирели. К тому же, что теперь предпримет датский король, чья кровная сестра тоже пала жертвой резни?

Король Этельред попытался усмирить бурю, подымающуюся и разрастающуюся по всей стране, приказав всем священникам зачитать с церковной кафедры «разъяснение». В нем говорилось, будто король получил сведения о том, что-де датчане хотели вероломно лишить жизни сперва его, а затем его советников, после чего захватить все королевство.

Паства не поверила: пусть король сам слушает свои сказки. Пусть бы сперва разузнал, есть ли в них хоть капля правды.

Эадрик Стреона испросил для себя поручение — успокоить соседние страны, разъясняя причины, вынудившие английского монарха пойти на подобный шаг.

И с этим поручением отплыл в Ирландию, выбрав из всех стран ее, и принялся, как мог, преуменьшать доходившие и туда слухи. Ирландцы оставили разъяснения без внимания: что им вообще до шагов английского монарха?

Не надеялся Стреона и запугать ирландцев. Для последнего скорее стоило бы отправиться в Нормандию, а то и в Данию. Но в упомянутых странах, как он чувствовал, будет сложно дать королевскому деянию должное толкование; главным же было отсидеться в сторонке, пока не успокоится бушующая буря.

* * *
Совершенное королем убило Эмму.

Сперва она просто не верила. Не могла поверить, что и Гуннхильд — в числе убитых. Требовала, чтобы ей показали обезглавленное тело. Ей показали.

Единственный ее друг во всей этой стране! Неужто отец ее ребенка — такой законченный глупец? Разумеется, всему виною этот Эадрик, но ведь тяжесть ответственности лежит на короле!

Трудно сказать, что было сильнее в ее душе — скорбь или ярость. Сперва утрата Гуннхильд заслонила случившееся со всеми остальными английскими датчанами. Когда же королева наконец поняла, что не только Гуннхильд, но и Паллиг, и Харальд настигнуты убийцами, ее охватил бешеный гнев. Убитыми оказались многочисленные дворцовые слуги, с которыми она еще вчера говорила. Убит Йенс-монах! Король Этельред, к счастью для себя, уехал в Андовер — она задушила бы его голыми руками!

Следом пришел ужас. Перед отъездом Стреона зашел проститься с Эммой.

Она бросилась на него — пусть хоть этому достанется от ее ногтей вместо короля. Но Эадрик лишь коротко рассмеялся и, схватив ее за руки, принялся выворачивать кисти. В ярости попыталась она лягнуть его в пах, но не сумела, удар пришелся в менее болезненное место, а сама она, поскользнувшись, упала на пол. Носком сапога он задрал ее тунику и рассматривал голое тело с явным удовольствием, пока не отступил в сторону, пробормотав:

— Береги ребенка…

— Я ношу ребенка убийцы, — прошипела она, — ударь меня как следует, чтобы мне его лишиться.

Эадрик перестал улыбаться.

— Послушай-ка. Ты сильно рискуешь разделить судьбу этой Гуннхильд, если примешься чересчур пенять своему господину на ее гибель. Нет опаснее волка, чем тот, что уже отведал крови.

— После всего этого моя жизнь не имеет никакой цены, — отвечала она устало, — пусть он ее забирает.

— Я все же хотел бы предостеречь тебя. Ты слишком молода и хороша собой, чтобы искать смерти из-за пары каких-то преступников.

Она не ответила, и он вышел вон.

Она сказала правду: боялась она не за собственную жизнь — умереть ей было не страшно. Нет, страх был иной, худший: пролитая кровь падет на нее и ребенка. Смерть Паллига — одно дело: изменника, да еще такого, наверняка, и ее отец тоже казнил бы без пощады. Но остальные? Неужто Господь попустит им остаться неотмщенными? Неужто король, совершив такой грех, не подписал тем самым смертного приговора себе и своим присным, своему владычеству и своей славе в потомках? Король Этельред, может статься, и проживет еще какое-то время, но погибель духовная уже крадется за ним по пятам. А участь мужа должно разделить жене — и ребенку у нее под сердцем.

Возможно ли ей избегнуть проклятия? Женщину не полагается наказывать за преступление мужа?.. Совершенно очевидно, что ей предстоит. Почему она не бежит? Отринув титул английской королевы. Бежать, словно Лот из Содома[57] — домой, в Руан!

Но поможет ли бегство? Без позволения своих братьев разве имеет она право разорвать договор между Руаном и Винчестером? Герцог Ричард отправит ее назад при первой же возможности, да еще и принесет за нее извинения. Даже война между родной страной королевы и страной ее мужа не освобождает от новых обязанностей. Эмма — движимое имущество Этельреда. Лишь он один вправе изгнать ее.

И менее всего теперь, в ее нынешнем состоянии, братья согласились бы на ее возвращение. Потому что она приняла «вызов»: пятый месяц носит она ребенка английского короля.

Да и как осуществить такое бегство, чисто практически? Можно отправиться в лодке по Итчену, отливом вынесет тебя на побережье, а дальше? В случае великого везенья ее подберет какой-нибудь датчанин. В обыкновенном, сиречь худшем, случае ее выследят соглядатаи Этельреда. В этой стране у нее нет ни одного преданного человека, кто бы смог защитить ее и увезти туда, куда ей хочется. Одной ей никогда не справиться. Гуго в Эксетере, допустим, ее человек, — но он слишком далеко, до него просто так не доберешься; к тому же в подобном случае рискует угодить в немилость сразу к двум правителям.

Эмма слышала обо многих женщинах знатного рода, кончивших свои дни в заточении или так, как она только что себе нарисовала. Этельред ничтоже сумняшеся, засадит ее в Ройал-Касл и, наверное, даже в его казематы.

Значит, придется остаться и разделить с ним проклятие, когда бы оно ни исполнилось. Лишь на Бога да собственную совесть и осталось уповать, но что ей должно делать?

Расплатой за грех Этельреда стала бы забота о теле Гуннхильд.

К тому времени, как Эмма заставила себя пойти взглянуть на убитую, Гуннхильд лежала во всем позоре наготы за частоколом на вершине холма святого Эгидия. Голова ее, согласно воле короля, торчала на одном из кольев изгороди рядом с головами других казненных. Там же белели и черепа, дочиста обклеванные и обглоданные, несчастная королева не смела и взглянуть на них!

Наконец, устав от рыданий и проклятий, Эмма уселась рядом с окоченевшим телом подруги и спросила у палача, можно ли ей позаботиться о казненной и предать ее тело освященной земле. Нет, по приказу короля датчане погребены не будут: черепа останутся торчать, где торчали, а тела — валяться, где валялись, на страх всем прочим, кто замышляет измену; останки же зароют потом под виселицей — как и положено гнусным предателям.

— А колесовать или четвертовать их не велели? — ухмыльнулась Эмма.

Палач отвечал, что возможно и то, и другое; король подробных распоряжений не давал, а что до него самого, то, как велят, так он и сделает.

Эмме пришлось этим удовольствоваться. Она лишь распорядилась, чтобы тело Гуннхильд завернули в ее мантию.

Но кое-что пришло ей в голову…

Она начала с того, что, воротясь во дворец, позвонила в колокольчик и вызвала тана, несшего караул. Известно ли, как долго король намерен оставаться в Андовере? Тот отвечал неопределенно: да, вроде бы король будет отсутствовать несколько ночей. Поблагодарив за разъяснение, Эмма отослала стража. Стало быть, если король уехал вчера, то его не будет не менее суток…

Затем она накинула другую мантию и объяснила Адели, что пойдет к монахиням. Нет, теперь провожать ее не нужно — попозже, может быть.

Королева нашла сестру Эдит в библиотеке, изложила ей свой план, и та, разумеется, кивнула: они вдвоем пойдут и поговорят с матушкой Сигрид.

Об этом ужасе они все, конечно же, слышали.

Узнав, что предлагает Эмма, матушка Сигрид глубоко вздохнула.

— Я и сама оказалась бы среди тех несчастных, — произнесла аббатиса, — если бы мой сан настоятельницы не защищал меня. Тебе ведь уже известно, что я норманнского происхождения, а ведь я к тому же прихожусь родней убитой. Сводная сестра моей матери была Сигрид Гордая, некогда состоявшая в браке с королем Свейном Датским. В честь нее меня и назвали: мой отец был датским ярлом, сподвижником Олава сына Трюггви… Ты, видимо, знаешь, что сталось с Олавом и его людьми.

Эмма слабо разбиралась в истории королевских домов Скандинавии и в тамошних знатных фамилиях, но услышанное вселило в нее уверенность. В особенности, когда матушка Сигрид добавила, что покойная всегда была благотворительницей обители и перед своим заточением передала монастырю ценную реликвию.

— К тому же, — продолжала матушка Сигрид, — мы не новички в том деле, о котором ты спрашиваешь. Ибо когда папский легат, будучи здесь несколько лет тому назад, внезапно скончался, нам было предписано поступить именно таким образом. Мы так и сделали — и нареканий не получили.

Эмма поблагодарила за уделенное ей время и испросила разрешение зайти еще раз. Теперь предстояло договориться с палачом.

Его она без труда нашла в таверне святого Свитуна у самых Восточных ворот. Достаточно оказалось расспросить мальчишек, рассевшихся на перилах моста с удочками: палач всегда сидит именно у святого Свитуна, когда не рубит голов и не вешает.

С сожалением пришлось признать: палач был далеко не трезв. Он принялся было ворчать, что мол ему и отдохнуть не дадут, но сообразив, что его ищет сама королева, немного протрезвел. И согласился отойти в сторонку, чтобы узнать, чего той надо.

— Речь идет о датской королевне Гуннхильд, которую ты обезглавил сегодня утром. Не мог бы ты извлечь ее тело и разрубить его на несколько частей, чтобы я и монахини смогли унести их? И как можно быстрее — дело спешное! Прежде чем король возвратится, мы должны выварить ее кости, сложить их в ковчег и каким-нибудь способом переправить в Данию ее родственникам.

Палач уже не слушал. Подумать только, стоит королю узнать — и должность палача в Винчестере мигом окажется свободной!

— Король ничего не узнает, если ты сам не проговоришься, — заверила его Эмма. — А чтобы ты побыстрее забыл обо всем этом, вот тебе кольцо. На него ты сможешь купить себе небольшой двор, когда твоя должность тебе надоест, да еще хватит на стадо овец. Подумай хорошенько — это кольцо подарил мне король в день нашей свадьбы!

Теперь палач был уже вполне трезв. Он поглядел на кольцо, недоверчиво покосился на Эмму, попробовал золото на зуб, прикидывая так и сяк, и выходило, что королева в таком-то деле никак его выдать не может.

Наконец он согласился выполнить просьбу Эммы. А ему в ответ пообещали не забирать внутренности, а всю плоть без костей возвратить, хотя и в несколько измененном виде, так что он сможет зарыть ее на холме под виселицей и будет тем самым вправе поклясться королю любой клятвой, что похоронил датчанку так, как было велено.

— А спросит король, отчего ты не дождался его прибытия, — продолжала Эмма, — строй из себя дурачка: что-де ты подумал, что христианский государь не захочет, чтобы тела валялись под открытым небом непогребенные, ведь не было велено ни колесовать, ни четвертовать, только схоронить — в положенный срок.

Палачу предложение показалось подходящим — уж что-что, а дурака корчить он умел убедительно.

— Я бы сама тебе помогла, — объяснила Эмма, — но я на пятом месяце и боюсь, мне станет дурно.

— Думаете, мне самому хорошо будет?

— Меня это мало беспокоит. Ты ведь получаешь кольцо. И помни: мне нужна еще и ее голова.

— Тут мне и крышка, — вздохнул палач, — ну да будь по-вашему.

— Хорошо. Когда нам прийти за плодами твоих трудов?

Палач прикинул.

— Ну, может, через час? Дело-то нехитрое, ведь не бычка разрубать — под поваренка подлаживаться-то не надо!

Эмма согласилась и поспешно оставила его: женщине на пятом месяце могло сделаться дурно даже от подобных разговоров.

Как и условились, Эмма в сопровождении сестер из Нуннаминстера вернулась через час на холм святого Эгидия. С собою у них были покрывала и бадейка. Зеваки в этот поздний час оборачивались на них, что там эти монахини тащат, но вскоре, видимо, отвлеклись какими-то иными, более занимательными зрелищами…

Всю ночь напролет топились все печи и кипели все котлы в монастырской кухне Нуннаминстера. Рассвет едва сочился в узкое оконце, когда кости Гуннхильд дочери Харальда были выварены от плоти и готовы к положению в ковчег. Череп обитель оставила у себя.

— Аминь, — вздохнула Эмма, и живот ее чуть приподнялся. — Consummatum est![58] Дело лишь за тем, чтобы переправить кости в Данию. А покуда не возьметесь ли их сберечь в надежном месте, матушка Сигрид?

Многие в Скандинавии рвались отомстить. Оснастили свои крепкие корабли, способные выдержать непогоду в Северном море, и по весне отправились в Данию, чтобы предложить королю Свейну свои силы и свое оружие. Поскольку король Свейн потерял в английской резне сестру, зятя и племянника, все полагали, что он не потерпит оскорбления и не замедлит отплыть на запад.

* * *
Эмма так устала — и душевно, и физически — от всего пережитого, что проспала весь следующий день — день приезда короля. Не вышла она и к столу, приказав подать немного еды прямо в постель. Король призывал ее к себе, но Эмма просила передать, что нездорова. Если ему что-то от нее нужно, пусть пришлет человека или придет сам.

На третий день король не утерпел и сам явился в Эммины покои. Ему необходимо узнать, как она себя чувствует. Он, конечно, понимает, что наказание, понесенное датчанами, могло плохо подействовать на нее, но так ужасно оскорбляться английская королева просто не имеет права.

На его приветствие она не ответила. Он решил не обращать внимания на подобную несвойственную ей неучтивость, присел у кровати, на которой она лежала поверх одеял одетая, и спросил:

— Отчего ты страдаешь?

— Оттого, что хочу себе смерти, — отвечала она, — но бессильна выполнить свое желание.

Он усмехнулся про себя — ребяческий ответ! — но не стал углубляться в его причины. Чтобы развеять ее грусть, он принялся рассказывать, что в Андовере объездил нового, великолепного жеребца.

— Да, — вздохнула она, — мне понятно, отчего тебя не было тут с нами, когда мы все праздновали святого Бриктия!

— Святого Бриктия? — переспросил он недоуменно.

— Неужели ты настолько незнаком со святцами, что не знаешь, в день какого святого ты принес в жертву Гуннхильд дочь Харальда и ее столь же невинных соплеменников?

— Паллиг тоже невинный? — парировал он.

— Не о Паллиге речь. Но — может, я ошибаюсь — день ты выбрал умышленно! — Король воззрился на нее непонимающе, и Эмма продолжала: — Святой Бриктий — покровитель детей и судей, и изображают его с горящим углем в ладонях и младенцем на плече… Прости мне Господь, коли я не права, но боюсь, память о дне святого Бриктия 1002 года падет на твою голову горящими угольями!

Он невольно вздрогнул и провел рукой по затылку. Так много дурных пожеланий в один день — иное ведь может и сбыться! Судя по настроениям в стране, можно подумать, что меры, принятые против датчан, вовсе не были самой удачной его затеей. Но приходится верить сообщениям, а ему доносили, что его дому угрожают. Иначе…

— Ты-то свои святцы, вижу, знаешь, — икнул он.

— Кое-что просто помню: святой Бриктий был из Тура; хоть я и наполовину датчанка, родилась я и воспитывалась как-никак во Франции.

Он выпрямился, словно на троне.

— Ты должна понять, что сведения, полученные мной, были настолько серьезны, что мои действия против датчан оказались вынужденными! — произнес он с ударением. — Иначе обезглавили бы тебя, хоть ты и «наполовину датчанка». Я настаиваю, я требую, чтобы ты не смела выражать своего мнения на сей счет, которое не совпадало бы с моим.

Она резко повернулась к ночному столику и с трудом подняла лежащую там книгу. Это был Псалтирь, переплетенный и иллюстрированный в Винчестере. Она возложила на книгу правую руку.

— Мнение, которое я выражаю, частное или официальное, — это другое дело, тут я вынуждена подчиниться твоим требованиям. Но над сердцем моим ты больше не властен. И за это вини себя самого и свой кровавый долг Гуннхильд дочери Харальда и ее сыну. Словом Господним клянусь: я отвращаю мой дух от тебя до того дня, когда ты покаешься в этом грехе как в своем собственном. Дотоле можешь считать меня своей пленницей: я не покажусь более при дворе, не стану привечать иностранных послов, и лоно мое для тебя закрыто: взять меня ты сможешь только силой.

Этельред глядел на нее с растущим изумлением. Ни одна женщина не смела еще так с ним разговаривать — разве что мать.

— Это черт знает что такое, — проговорил он негромко. — Что до последнего, то я как-нибудь да устою, но подумай о своем положении.

Она хоть и ждала в ответ чего-то подобного, но все равно слова короля были как пощечина. Эмма закрыла глаза.

— Беременность скоро пройдет, с Божьей помощью. А муки ада, говорят, вечны, от них-то я и хочу тебя спасти.

Он уже поднялся и пошел было к дверям, когда услышал эти слова — и поспешно обернулся, как ужаленный, и уставился на нее, открыв рот. Улыбка, которую он позволил себе после хлесткого ответа, вмиг примерзла к губам.

— Да, кстати, — продолжала она, как ни в чем ни бывало, — пока ты еще не ушел. Адель, моя француженка-камеристка, хочет домой. И мне она не в радость, и пользы от нее чуть. Я бы предпочла придворную даму-англичанку. Нельзя ли отослать ее морем в Нормандию, чтобы ей поспеть домой к Рождеству? Она уверяет, что шторм ее не страшит, и в Руан заходить нет никакой необходимости, ее можно высадить в любой гавани по ту сторону Канала.

Короля Этельреда сильно удивил мгновенный переход от мрачного заклятия к домашним делам. Но, благодарный, что она все же разговаривает с ним, он пообещал сделать все, как она пожелает. Он даже не ответил, как обыкновенно, что водный путь ненадежен в последнее время. Ну, хоть бы и попалась француженка в лапы морским разбойникам, не все ли равно: Адель никогда не выказывала ему своего расположения, ему от нее и поцелуя не досталось.

Насчет Адели Эмма решила уже той ночью в Нуннаминстере. Хотя в положении была Эмма, но рвало француженку, она кривилась, говоря, что тут воняет, как на бойне. А как иначе могло тут пахнуть? От несчастной камеристки им были одни хлопоты.

Столь поспешить с отправкой Адели в Нормандию у Эммы был свой расчет. Прожди она до весны, могло быть слишком поздно!

Когда Эмма заручилась согласием шкипера взять на борт Адель и ее вещи, она послала нескольких рабов за небольшими ковчежцами к матушке Сигрид в Нуннаминстер. Их уложили в трюм вместе с узлами и сундуками самой Адели. Согласно заданию, полученному француженкой, ковчежцы с мощами Гуннхильд надлежало доставить архиепископу Роберту в Руан. С собой она увозила письмо от Эммы, в котором та просила брата переправить содержимое датскому королю.

Эмма рассчитала правильно: Этельред был так подавлен угрызениями совести после неудавшегося «наказания» и ледяным гневом Эммы, что даже не подумал обыскать имущество Адели или вскрыть письмо королевы к архиепископу Роберту — как, насколько известно, он поступал обычно.

И это была удача!

* * *
Когда Эмма в последующие годы вспоминала о ночной кухне у монахинь, то поражалась, как смогла на это пойти.

И понимала — только потому, что была очень молода. Будь она постарше и, как говорится, поумнее, никогда бы ей не осмелиться на подобное. Именно той ночью кончилась ее юность. Вмиг сделалась она намного старше, чем была.

И религия, которая до сих пор была ее, которая казалась ей самоочевидной с раннего детства, теперь стала вызывать сомнения. Нет, не суть христианского учения, но толкование его священниками.

Началось с кануна второго тысячелетия. Епископы и монахи писали и проповедовали, что знамения гласят: близки последние сроки. Долготерпению Господню приходит конец, чему причиной прегрешения рода человеческого. Призывали к покаянию. Но последние дни так и не наступили, хотя род людской не покаялся и не очистился. Скорее, на взгляд Эммы, наоборот. И вновь принимаются пастыри щелкать бичом: коли не смиритесь — то Господь…

Но ведь Господь ниспосылал уже великие воды, дабы утопить род человеческий, потому что тот погряз во зле и творцу опостылело собственное творение. Правда, Бог сделал все-таки исключение: он спас Ноя и его семейство вместе с тварями земными — каждой по паре. Если бы Господь пожалел, что создал человека и мир сей, он истребил бы и Ноя тоже. Он бы понял, что семя грядущего зла сохранится и в ковчеге. И он, конечно, понял. Поскольку, когда Ной стоял уже на твердой земле и весь ужас остался позади, Господь поклялся в сердце Своем, что не будет больше поражать творенье Свое, потому что помышление сердца человеческого — зло от юности Его.

То есть: зло в человеке, бывшее причиной истребления самого человека, становится причиной, по которой он более не будет истребляться! В таком случае, постоянная угроза Божьей кары есть ничто иное как циничная попытка превратить Бога в клятвопреступника. Или в лучшем случае, честная ошибка. Ведь не сказано же в Писании, что Бог может пожалеть о собственной клятве?

Убийство Этельредом датчан в Англии — и, прежде всего, ни в чем неповинной Гуннхильд — пробудили в душе Эммы и иные трудности в восприятии христианского Бога. На полные отчаяния вопросы тех, кто остался в живых, священники отвечали большей частью, что-де пути Господни неисповедимы, но за непостижимостью наверняка сокрыт некий благой промысел. Человеку должно смириться перед лицом испытаний и довольствоваться радостной вестью, что умерших Господь принял к Себе.

Но — разве можно быть уверенным насчет вечного блаженства, если церковь в то же время учит, что нераскаянные грешники попадут в ад? Потому-то так важно успеть покаяться и принять последнее помазание: лишь оно в силах вырвать тебя из диавольской пасти.

Единственным промыслом, который Эмме удалось усмотреть за убийством датчан, был недобрый промысел самого короля Этельреда. Или, по крайней мере, слепой и безумный порыв. И примешивать к этому какой бы то ни был Божий промысел Эмме казалось кощунством. Будь Бог и вправду всемогущ, он помешал бы такому решению короля. А если Он не помешал Этельреду, значит ли это, что Он вовсе не всемогущ? Или за душу всякого человека Богу приходится непрерывно биться с дьяволом и зачастую проигрывать?

Эмма знала, что послужило пищей всем ее вопросам. Мама Гуннор была, разумеется, доброй христианкой, но многое знала о древних верованиях и рассказывала дочери о прежней вере и старых богах. Эмма непроизвольно предпочитала Одина исполненному противоречий христианскому богу. Один бывал порой ужасен, да, не без того, но он зато чужд мелочной мести и раздражительности, которую многие священники приписывают своему богу. Один похож на Ноева бога — после потопа. Один вместе с Бальдром напоминают Иисуса Христа. Хотелось бы знать, куда девается Иисус из церковной проповеди, словно бы этот важнейший в христианском учении образ вовсе выпадает из церковного обихода.

И вновь Эмма поняла, что слишком мало знает. Любимый ее учитель из Руана, Йенс-монах, убит, а нового она еще не нашла. Нет у нее в Англии и собственного духовника, хоть король и пообещал ей найти его. Имеется, впрочем, епископ Эльфеа, но к нему не побежишь с каждым вопросом. А самое трудное — найти такого священника, с которым можно было бы потолковать и об асах. С одним Эмма уже попробовала, но тот так рассвирепел, что не смог найти ни одного разумного слова.

Кое-что все же лучше, чем ничего, и исполненная муки Эмма зашла все же в маленькую часовню святого Свитуна над Южными воротами. Ей нравилось, что святой пожелал быть погребенным под порогом собора в монастыре Олд-Минстер, чтобы дождь омывал его кости и чтобы по ним ступали люди. Так же в свое время решил и ее отец: герцог Ричард покоится под церковным водостоком в Фекане.

Свитун был святым, но в земной жизни слыл человеком практичным и деятельным. Это он убедил тогдашнего короля укрепить собор и монастырь в Винчестере, и их мощные стены спасли город от датчан сто пятьдесят лет спустя. А сколько он их понастроил — и соборов, и монастырей!

Когда епископ Этельволд строил свой собор через сто лет после кончины Свитуна, последний несомненно при сем присутствовал. Один из каменщиков неожиданно сорвался с самого высокого места на стене и ударился оземь. Все полагали, будто оный Годус убился насмерть. Ничего подобного: Годус поднялся, отряхнулся, взял в руки свой мастерок и снова полез продолжать кладку, невредимый и абсолютно спокойный.

С того дня стал Винчестер и могила святого Свитуна целью паломничества всевозможных пилигримов. Что зимой, что летом к его могиле не протолкнуться. Но по сю пору маленькую часовенку мало кто знал. И за это Эмма была благодарна паломникам. Здесь искала она тишины, дарующей покой сердцу. Здесь она сидела перед алтарем святого Свитуна, глядела на пламя свечей и молилась.

Молилась, чтобы Дух Господен снизошел на душу Этельреда, чтобы король покаялся и исповедался в своем злодеянии. Молилась о душе Гуннхильд, вспомнив со стыдом, что забыла заказать по ней панихиды. А может, кое-чьей душе панихиды нужнее, чем душе Гуннхильд? Она с трудом собрала разбегающиеся мысли и помолилась вновь: пусть пример святого Свитуна всегда подвигает ее к добрым делам, пусть Иисус, принимающий детей в свои объятия, благословит дитя, что она носит…

И ей сразу полегчало.

Глава 6

В битве при Сволдре конунг датчан Свейн победил Олава сына Трюггви и завладел Норвегией. Стычки с норвежским королем заставили Свейна на время забыть об Англии. Но теперь, когда мир воцарился в его северных владениях, он вновь нашел и время, и силы для воплощения своих замыслов на западе. Злодейство же, учиненное против Гуннхильд и датчан в Англии, поторопило его и послужило предлогом.

Весной 1003 года, обогнув Шотландию, корабли короля Свейна Вилобородого заняли западное британское побережье. Король Свейн хоть и считал себя христианином, но это не помешало ему по пути разграбить обитель святого Давида в Кумбрии; епископа Моргано убили.

Драккары быстро прошли к югу, обогнули Корнуолл и подошли к стенам Эксетера.

Эммин управляющий в Эксетере, француз Гуго знал, что старинные стены несколько лет назад выдержали натиск датчан. Но теперь, напуганный численным превосходством норманнов, Гуго сдался и открыл ворота. Если он полагал таким образом дешево отделаться, надеясь, что Эксетер не тронут и город останется в его владении, то просчитался. Люди Свейна конунга разграбили город и срыли все укрепления.

Услыхав об этом, Эмма была вне себя. Эксетер, прежде казавшийся ей неприметным и бедным, предстал теперь в ее памяти бесценным. И это сокровище вырвал у нее из рук король Свейн. Буря, которую накликал на себя Этельред, поразила ее самое.

Трудно поверить в то, что рассказывают. Невозможно представить, чтобы Гуго сдал Эксетер добровольно, это, разумеется, клевета, просто англичане терпеть не могут нормандцев. Наверняка город предал кто-то из англичан его гарнизона.

— Или кто-то из датчан? — кротко предположил король Этельред.

— Что же ты не сообразил заодно перебить всех датчан в Эксетере? — прошипела она.

Эта перебранка происходила в покоях Эммы; слово она держала и в залах дворца не появлялась.

Стоял уже март, Эмма должна была родить со дня на день. Известие о падении Эксетера пришлось совсем некстати.

— Винчестер английские короли раздарили епископам и аббатам, — причитала она. — Теперь вот Эксетер уплыл из рук. Я умру в нищете!

Это король уже слышал так часто, что теперь лишь надвинул шляпу на лоб и оставил рассерженную королеву.

* * *
Покуда Эмма рожала и вокруг нее суетились повитухи и знатные дамы, она горячо желала одного; чтобы все это скорее осталось позади, а еще бы лучше и вообще никогда бы не было. Она раздалась как бочка: может, родится двойня?

Она отбивалась, как могла, от жены эльдормена Эльфрика с ее отваром тисового корня. Глупые люди! Его же принимают от выкидыша: а о каком к черту выкидыше может идти речь, когда у нее уже пошли схватки?

Она станет матерью… Как мачеха Эмма не преуспела. Детям она не нравилась — и они ей тоже. Но ведь у них полно всяческой прислуги, а специально назначенный тан руководит их занятиями. Так что в услугах Эммы никто из них не нуждается. Правда, она надеялась подружиться с девочками. А от мальчишек ей не доставалось ничего, кроме многозначительных взглядов и хихиканья за спиной. В особенности, когда живот ее начал расти. Тогда-то Эдгар, «наихудший», отметил, что, стало быть, его властительный отец таки потоптал ее.

Память у парня хорошая.

Собственно, один только Эдмунд оставался к ней почтителен. Но его вежливости не хватало тепла — по крайней мере, так ей казалось.

Ошибка в том, что дети не имели возможности заходить к ней запросто, без церемоний. Когда же она приглашала их, являлись все разом. А стоило ей самой посетить их «двор», как выражался король, ее встречал выводок братьев и сестер, сплоченно противостоящий внешнему миру. И снова все изрядно напоминало их первую встречу.

Гуннхильд — та поняла бы, что отношения между Этельредовыми детьми и новой королевой неминуемо осложняться, раз Эмма ждет ребенка. Иначе и быть не могло — особенно после святого Бриктия, когда Эмма сама себя заточила внутри собственного «двора».

— Ай! Ооо — ради Бога…

Она закричала от нестерпимой боли — ничуть не взволновав всех этих обступивших ее теток. Боль разорвет ее на куски, колесует, четвертует, расчленит — о бедная, бедная Гуннхильд!

— Королева все еще скорбит о покойное датчанке, — услыхала она за миг до того, как сознание ее оставило.

— Проснитесь, королева Эмма! — кто-то легонько похлопал ее по щекам.

— А? Что?

— У вас принц!

Так она уже родила? Назначенная королем крестная с гордостью протягивала ей нечто, напоминающее молочного поросенка.

Эмма уставилась на него с изумлением и недоверием. Неужели это она родила такого жирного, некрасивого ребенка? Да, толстяк-то еще ладно, этого и следовало ожидать. Но детеныш был к тому же какой-то неприятно-бесцветный. Она двумя пальцами осторожно приоткрыла ему сморщенные веки. Немного удалось разглядеть, но и увиденного хватило: красноватые глазки означали, она родила — как это называется? Да, альбиноса.

Женщины поняли, что она все увидела сама, и их поздравления стихли. Она отвернулась от ребенка и восприемницы. Пусть их делают с ней, что хотят, и пусть знают: никогда она не сможет полюбить это дитя.

* * *
Из закута, где она рожала, с его запахами, напоминавшими монастырскую кухню, когда вываривали кости Гуннхильд, Эмма перебралась в чистую свежезастланную постель, пахнущую лавандой. Утомленно и печально глянула она на короля, пришедшего посмотреть их первенца: ужас как тяжело было заставить короля минутку посидеть спокойно.

В колыбели около ее кровати спал малыш. Король наклонился и заглянул под рюши и кружева. И пока что ничего не сказал. Видимо, не положено ни хвалить, ни винить первородившую? Право, похвалы-то она вовсе не заслуживает.

— В нашем роду я никого не знаю с подобным недостатком, — изрек, наконец, король. — Стало быть, это — по твоей линии.

Она поняла его утверждение как вопрос и отвечала неуверенно:

— Я тоже не знаю.

— Такое передается по наследству, — буркнул Этельред, — ты тоже такая светлокожая, что…

Он так и не докончил свою мысль, если это вообще была мысль.

— Да, — вздохнула она, — таково мое проклятое датское наследство. Как говорится, до четвертого и пятого колена…

Нет, какая-то мысль у него все же имелась, хоть и путаная. Хитровато прищурясь, король произнес:

— У ребенка мог быть и другой отец, вовсе не я. Поскольку я не вижу ни одной черты, унаследованной с уэссекской стороны.

Не ослышалась ли она? Но коли уши стерпели такое, надо отвечать.

— Во-первых, ни ты, ни я не можем определить, на кого именно похож ребенок, которому лишь день. Во-вторых, не премину напомнить, что именно ты лишил меня девственности. И с тех пор у меня не было другого мужчины. Кого же в таком случае ты полагаешь своим помощником?

Он нехорошо ухмыльнулся, казалось, пожалев о том, что распустил язык. Но она сама столь дерзка и так с ним обходится последнее время, что вовсе отступаться от сказанного не хочется.

— Насчет девственности я что-то не припомню, — он передернул плечами. — Тебе так хотелось, и тогда, и потом, что можно предполагать некоторый опыт. А с тех пор как ты закрыла для меня свое лоно — я уж и вообще не знаю…

— Это можно рассчитать на пальцах, — заметила Эмма. — Тут и неграмотному мужику ясно, благо хватает пальцев на двух руках. Отсчитай назад девять месяцев и вспомни. А если сам не помнишь, когда впервые лег со мной, найдутся свидетели…

Она прикусила язык — единственными свидетелями были Гуннхильд и Адель, и обеих с нею больше нет, по разным причинам.

— Да ладно, — пробормотал король, готовый сойти со скользкой темы на твердую землю. Но Эмма исполнилась боевого духа и не хотела дать ему увильнуть так легко.

— Ты винишь меня в супружеской измене, — ее голос звенел, и эхом отзывался дворец, таким громким, что король даже зашикал. — О нет, с подобным обвинением я мириться не собираюсь. Я требую, чтобы ты подкрепил свои подозрения чем-либо кроме пустых слов. Но поскольку ты не в силах этого сделать, я требую извинений!

— Ха, а сама-то ты чем собираешься доказывать свою правоту? — Он скорчил гримасу.

— О, — отвечала она, — я обращусь к епископу Эльфеа, чтобы он дозволил мне пройти испытание каленым железом, дабы защитить собственную честь. Помнишь образ святого Бриктия? Да, у него в ладонях пылающий уголь и грудной младенец на руках. Таким ты запомнишь и мой образ.

— Вопрос только, хватит ли тебе святости, — он, усмехнувшись, встал. — Спокойной ночи, я вижу, ты устала и нуждаешься в отдыхе.

И удалился, решив, что вопрос исчерпан. Завтра бедняжка Эмма все позабудет — так, видно, думал он. Но нет, уж она-то постарается — подавится он собственными словами.

Она передала епископу, что желает с ним говорить. Слова Этельреда, что ей может не хватить святости, задели ее за живое.

Она понимала, что на карту поставлено все. Не только ее целомудрие, но и его покаяние. Какое живое существо осмелится высунуться из своей норы, покуда бушует буря? И до сих пор, бушуя, как буря, она не позволяла и лучу солнца упасть на Этельреда. Быть может, потому, что слишком мала оказалась ее любовь для примирения короля с Богом? «Если я отдам мое тело на сожжение, а любви не имею…» Так ведь сказано у святого апостола Павла.

Посланец возвратился и передал, что Его Преосвященство отбыло в Лондон; пройдет известный срок, прежде чем Эльфеа вернется.

Покуда Эмме придется довольствоваться этим.

И все же — что-то вот-вот произойдет. Ее измотало добровольное заточение. Но она не может нарушить данного слова. И в особенности теперь.

* * *
До короля Этельреда дошел слух, будто герцог Ричард Нормандский позволил королю Свейну воспользоваться устьем Сены для снаряжения флота. Неужто теперь и Нормандия — его противник?

Кому верить?

С тех пор, как он получил, казалось бы, надежные сведения, что флот Свейна опустошил земли в Кумбрии, он успел понять, что слухи все же сильно преувеличены, хоть и не вовсе неверны. Многое говорило за то, что конунг датчан явился в Англию, так сказать, с заднегокрыльца. Непонятно только, чего ему надо? Неужели ему мало Девона?

Ответ не замедлил явиться: поход в Уилтшир, местность к западу от самого сердца Уэссекса. Корабли, судя по всему, поднялись по реке Пул и дошли до Саутгемптона.

Наконец-то зачесались кулаки! Эльдормен Уэссекса Эльфрик собирал ополчение в обоих графствах, король воодушевлял воинов, и все клялись опрокинуть датчан в море.

Но и теперь вышло как всегда.

Как только войска сблизились на расстояние полета стрелы, на Эльфрика напала внезапная лихорадка, и он крикнул, что болен: кто-то должен принять на себя обязанности хайрива. Сам же Эльфрик ускользнул от ополчения вместе с несколькими приближенными.

Следствием, разумеется, оказалось, что английское войско мгновенно рассеялось. Король Свейн и его воины видели, как воины разбегались во все стороны — только пятки сверкали.

Когда же на пути Свейна не осталось препятствий, он прошествовал со своими людьми на Уилтон и Олд-Сарум. Они удивлялись, отчего последний всеми покинут; крепость показалась Свейну одной из сильнейших во всей Англии, и взять ее было бы непросто — будь в ней защитники…

Местность, хоть и платила уже дань норманнам, все еще казалась достаточно богатой. В лесу Нью-Форест во множестве водилась дичь, что давало дополнительное довольствие датскому войску. Когда король Свейн оставил Олд-Сарум, он собрал свои корабли, нагрузил их всем необходимым для скромной жизни и даже больше, и они отплыли в море на остров Уайт. Там им нечего было опасаться. Англичане и в сухопутном бою показали себя теми еще вояками; неужто страшиться их на море?

* * *
Король Этельред рыдал, бранился и проклинал всех на чем свет стоит, узнав про унизительный исход сражения. Эльфрика можно сместить, но победы это не принесет. Да и кого назначить на место Эльфрика? Хуже другое: второй раз собрать войско будет куда труднее — кому бы то ни было. А напади Свейн теперь же, никто вообще не услышит королевского зова — теперь весенняя страда и времени для войны просто нет.

Самому вести войско — немыслимо. Все, что вызывало в памяти короля Альфреда или даже в известной степени Александра[59], слишком красноречиво говорило за себя: в отличие от многих Этельред и сам понимал, что не годится в полководцы…

На что он вообще годится? У короля была причина задуматься на сей счет именно теперь: епископ Эльфеа вернулся из Лондона и встретился с королевой по ее просьбе.

После встречи епископ отправился прямым ходом к королю. О чем они говорили, король и епископ, мы не знаем — беседовали они с глазу на глаз, епископ к тому же был связан тайной исповеди.

Можно только предполагать, что король получил выволочку, — после беседы он вышел совершенно уничтоженным. И в то же время — грешником, склонившимся к покаянию и очищению, о каких, как говорится, радуются на Небесах.

Король Этельред пошел к Эмме, которая в это время давала младенцу грудь. Король приказал оставить его наедине с королевой.

— Имме, — начал он, — епископ Эльфеа помог мне осознать, что я согрешил действием, — да, злодейством, — против твоей подруги Гуннхильд и ее соплеменников. Мне стало совершенно ясно: нападение короля Свейна есть кара за мое преступление… Да, у меня имелись на то свои причины, но они не имеют веса в глазах Господа Нашего. Это во-первых, и я от чистого сердца пообещал принести покаяние, чего бы это ни стоило… А еще — то мое обвинение в том, что ты… Я уже взял его назад перед лицом епископа — и теперь хочу сделать тоже перед тобой. И я спрашиваю тебя: можешь ли простить меня?

— Ого! — вскрикнула Эмма, и малыш заплакал — не в последнюю очередь оттого, что остался голодным. Кстати, во святом крещении его нарекли Эдвардом — мать обещала постараться запомнить.

Она обвила обеими руками смущенного короля и закружилась с ним по комнате, пока тот не спросил, не потеряла ли королева рассудок.

— Да — от радости! — воскликнула она. — Конечно — теперь все хорошо!

Король разделял, разумеется, ее радость, но был далек от уверенности, что теперь и, правда, «все хорошо»: от епископа он услыхал, что беспорядки в стране изнурили его, короля, силы и что теперь он и сам не знает, что делать. А вдруг и, правда, теперь будет, как сказала Эмма: раз король помирился с Богом, Он поддержит короля в трудную пору?

Эдвард все хныкал, пока король не ушел. Радостно взволнованная, Эмма не могла дать младенцу того, что тот просил.

Она вызвала кормилицу, неделями ждавшую, когда потребуются ее услуги, и довольствующую кормлением собственного ребенка, покуда королева упорно желала кормить сама.

— Теперь ты будешь кормить его, — распорядилась Эмма. — Мне ему нечего предложить.

Она оставила сына и помчалась на конюшню. И вместе с Дитте отправилась на долгую, великолепную прогулку по ласковым просторам Хэмпшира, словно никаких датчан не было и в помине.

Глава 7

Был человек по имени Торкель Высокий. Он приходился сыном Струт-Харальду, ярлу Сконе. Вместе с братом своим Сигвальдом он храбро сражался против Хакона ярла в Норвегии. Но флот под водительством Сигвальда оказался разгромлен в битве при заливе Хьерун-гаваг в 994 году; Сигвальд и Торкель остались в числе немногих уцелевших. Молодой годами, Торкель казался равным бывалым воинам благодаря росту и силе.

Сигвальд отправился в Англию и поступил на службу к королю Этельреду. Он оказался в числе датчан, убитых по приказу короля в 1002 году.

Торкель остался служить конунгу Свейну. Он снискал большую любовь короля, и говорили о нем, что он равно и храбр, и мудр. Со временем сделался он хёвдингом сорока двух кораблей. Король Свейн назначил его воспитателем своего сына Кнута, родившегося в 995 году, и между Торкелем и молодым принцем завязалась крепкая дружба.

У Торкеля было двое младших братьев, Хемминг и Эйлиф. Все трое ходили со Свейном Вилобородым на Англию спустя год после убийства датчан, но их надежды отомстить за брата не сбылись. Король Свейн и знать не хотел никакой личной мести, которая ослабила бы общую силу войска. Кроме того, Торкель не смог разузнать, кто именно совершил преступление против его брата. Главная вина лежит, разумеется, на короле Этельреде, но месть ему — дело самого короля Свейна, чья сестра, зять и племянник оказались в числе жертв. А еще Торкель не хотел, чтобы его месть пришлась вслепую, и решил подождать какое-то время.

В следующий поход на Англию Торкеля не взяли. Король Свейн решил, что Торкель нужнее дома, в особенности с той поры, как сделался воспитателем Кнута. И время шло, а Сигвальд оставался неотмщенным, и Торкеля огорчало такое дело.

Торкель и его люди думали, что король Свейн доведет начатое до конца и завоюет Англию. Как видел и он сам, и все, кто туда плавал, Англия созрела, как яблоко: достаточно потрясти — и упадет. Но король лишь позволял то одному, то другому проходимцу собирать положенную дань или ходить за добычей, отчего обескровливалось королевство, которое конунг Свейн мог бы своими руками подчинить Дании.

Торкель часто пререкался со Свейном конунгом на этот счет.

— Не твоя забота учить меня, что мне делать и когда, — отвечал король, когда Торкель приходил к нему и надоедал в сотый раз.

— Но Англия как спелое яблоко, — начинал Торкель.

— Мне самому виднее, когда поспеет это яблоко, — обрывал его король. — И раз уж я сижу где сижу, то, на мой взгляд, собирать урожай еще не время.

— Переспелые яблоки быстро портятся, — отвечал Торкель Высокий. — У нас с братьями в Англии одно-то яблочко давно созрело. Если теперь не снять — пропадет.

— Да-да, твой брат Сигвальд, — устало отвечал король.

Об этой кровной мести он слышал уже многие годы. Сам Свейн принял крещение и был уже не столь усерден в старых обычаях — против же кровной мести епископы его в особенности предостерегали: «мне отмщение», сказал Господь…

— Теперь я уже знаю, где искать убийцу Сигвальда, — продолжал свое Торкель. — Так что отпусти меня.

— А что Кнут? — упирался король. — Ты думаешь оставить его на чужих руках?

— Ему уже тринадцать лет, пошел четырнадцатый, — напомнил Торкель. — Кнут уже взрослый и поедет со мной. Это будет ему лучшим воспитанием, чем дома смотреть на отца, что сидит сложа руки.

— Да как же тебе не стыдно!

— Прости меня. Но не я один гадаю, годен ли еще королевский меч или совсем заржавел. Да и Кнут не видел меча в руках отца последние пять лет.

Король Свейн собрался уже показать свой меч в деле распустившему язык хёвдингу, но увидел, что клинок и, правда, ржавый. И сам расхохотался:

— Так ты решил, что если раздразнишь меня, то я прямо сейчас же и отправлюсь в Англию. Но моя боевая слава вся в рубцах и ранах, и что ей наскоки молодого петушка!

Однако речи Торкеля запали ему в сердце. Торкель забрал себе слишком много власти. Хорошо бы отделаться от него. Неизвестно еще, что этот человек вкладывает в голову его сына. Не будет добра, если воспитатель учит сыновей презирать отцов…

— Кнут останется со мной, — решил король. — Он прибудет в Англию в свое время, но не оруженосцем кровника. А сам можешь отправляться и не надоедать мне.

Торкель Высокий вышел, склонившись — не столько из смирения, сколько из опасения разбить голову о притолоку. Он был немалого росту, за что и получил кличку. А это почетное прозвище еще больше испортило его нрав, думал король Свейн; вот бы ему всыпали там как следует, сбили бы спесь.

Король обнаружил, что Торкель уже загодя готовился к отъезду. Потому что он немедля отправился со всеми «своими» кораблями, и каждый был оснащен и с полной командой на борту. Не ждал такого король. Но не было бы хуже — пришлось сохранять хорошую мину. Своего хёвдинга он потом накажет, когда тот вернется. А до тех пор мало проку датскому королю, если заговорят, будто вражда началась между ним и Торкелем.

К сорока с лишним драккарам Торкеля присоединились Хемминг и Эйлиф со своими кораблями; над обоими Свейн конунг не имел власти, корабли были их собственные. Но когда датских берегов достигли слухи, будто к Торкелю с братьями по пути присоединился флот Олава Толстого и все вместе они устремились в Англию, Свейн почуял недоброе. Похоже, плохо дело; неужели Торкель с братьями решили поделить Англию между собой? И с этим Олавом Толстым нехорошо выходит.

Позже Олаву может вздуматься пойти на Норвегию, когда он надежно закрепится в Англии. Олав был сын Харальда Прекрасноволосого, собравший за годы странствий вокруг себя много народу и кораблей и ходивший не без успеха на восток и на запад. Пожалуй, у этого Олава маловато власти — зато опыта хватает, а вкупе с немалым войском Торкеля Олав оказывается просто-таки опасным человеком.

Ясно, что Торкель давно уже стакнулся с Олавом. После победы над Олавом сыном Трюггви Свейн полагал, что Норвегия в надежных руках; оба сына Хакона ярла, Эйрик и Свейн, почитали конунга датчан как своего владыку. Но — сын Харальда Прекрасноволосого легко сумеет склонить обоих норвежцев на свою сторону — таких переменчивых и падких на все норвежское. Король беспокойно теребил свою раздвоенную бороду.

* * *
— Frere Robert — mon cher![60]

Эмма кинулась на шею брату — архиепископу Руанскому. В безумной радости оттого, что наконец увидела кого-то из родных, она, как ребенок, была готова ногами обхватить его талию и повиснуть на брате. Но вовремя остановилась. Она больше не дитя. И прежде всего обязана следить за собственным поведением. Она как-никак королева Англии. А король Англии наблюдает за встречей брата и сестры. К тому же она беременна — хотя прошла всего половина срока, но все-таки…

Помимо прочего, найти талию у ее брата казалось маловероятным. Его Высокопреосвященство весьма раздался даже против того, что она помнила.

Архиепископ мягко, но решительно высвободился из ее объятий. Он как бы отстранял ее, но смягчил свой жест тем, что, отодвинув ее на расстояние вытянутой руки, всмотрелся в ее лицо.

— В последний раз я глядел на тебя восемь лет назад, — вздохнул он. — Куда девались эти годы? На твоем лице их не видно!

— Как любезен столь сладкий обман, — отвечала она с гримаской, по-видимому изображавшей морщины. — Даже в устах священнослужителя!

— Я прежде всего твой брат, — напомнил он. — А братьям не пристало льстить сестре без необходимости. Но я в Англии не для того, чтобы притворяться простофилей: я вижу, королю уже невтерпеж.

Да, Эмма видит — и знает, почему: брат с сестрой беседуют по-французски, а Этельред этого языка не знает и знать не хочет. Тем не менее ему пришлось прибегать к услугам Эммы как переводчика во время его важных переговоров с Робертом, не говорившим по-английски. Ну и хорошо: пусть знает, о чем беседуют свояки.

Именно благодаря Эмме и произошла эта встреча.

Как только Свейну Вилобородому надоело самому обмолачивать Англию, сразу же начались новые набеги с Севера. Англия платила одну подать за другой, покупая себе мир. Но длительного мира не получала. Эмма уговорила Этельреда искать подмоги в Руане. Ведь был же заключен какой-то договор между Этельредом и ее покойным отцом. Да и сама она была живым залогом: неужто залог потерял цену?

Но гордость не позволяла Этельреду унижаться перед руанцами. Да и воспоминания о злополучной свадебной поездке не прибавляли уверенности. Преступления против датчан в Англии он стыдился, но не собирался извиняться за него в Нормандии. К тому же он имел точные сведения, что датский король использовал низовья Сены как опорный пункт в своих походах на Англию. Так чего ему ждать в Руане, кроме отказа и еще раз отказа?

Английский канал, кишащий норманнскими морскими конунгами, из тех, что живут грабежом и захватом пленных, препятствовал общению между правящими домами и не давал им поближе познакомиться. Мама Гуннор уже собралась в Винчестер как раз, когда Эмма должна была родить Эдварда. Но именно тогда случилось первое нападение короля Свейна, и руанский двор отговорил Гуннор от рискованной поездки. О покаянных настроениях Этельреда мало кто знал. Для Эммы же примирение с королем означало новую беременность. По ее просьбе архиепископ Роберт был готов приехать крестить маленького Альфреда, но воды к югу от Уэссекса были тогда слишком неспокойны.

Поскольку английским ополченцам по-прежнему не удавалось защитить побережье, Эмма подбросила королю мысль: не поехать ли ей самой попытаться договориться с братьями. На что было получено твердое «нет» — слишком опасна туда дорога. Но когда Эмма стала настаивать, сетуя, что так никогда и не увидит своих, король Этельред смягчился, но детей велел оставить в Англии. Неужели он подозревал, что она может не вернуться?

Тут разведчики Этельреда в северных водах предупредили о новом нападении, еще более мощном, чем прежние. Под воздействием этой вести Этельред разрешил Эмме написать герцогу Ричарду.

По причине этого-то письма и прибыл сюда архиепископ Роберт.

Как напряженно вглядывалась Эмма в эти глаза! То, что герцог Ричард прислал своего высокого брата вместо того, чтобы отправить письмо в ответ, — не означает ли это, что на военную помощь все же можно рассчитывать?

Но надежда быстро угасла. Роберт лишь выразил сожаление, что герцог Руанский не имеет таковой возможности: с оружием в руках он борется теперь против Одо, графа Шартрского.

Наконец и Эмма узнала — против того самого Одо, за которого выдали ее сестру Мод еще прежде, чем она сама прибыла в Англию! Но Мод умерла пять лет назад. А Одо не желает возвращать крепость, полученную им в приданое. Но Ричард настаивает, что крепость должна отойти обратно, так как Мод умерла, не оставив наследников…

И на подобную чепуху во Франции тратят силы и время!

— Я хотел бы побыстрее покончить со всеми отрицательными ответами, — суммировал архиепископ, — и от имени моего брата заверить, что у нас в Руане ничего не известно о каких-либо попытках нападения на Англию, тем более мы никак не поощряем подобные посягательства и не поддерживаем их.

— Даже не позволяете датчанам заезжать к вам в Нормандию зализывать раны? — запальчиво спросил Этельред. — И не позволяете им продавать на ваших рынках добычу, награбленную в Англии, как часто бывало и раньше?

— Я не знаю, как тут обстоит дело в последнее время, — отвечал Роберт. — Я лишь повторяю, что Нормандия, как и раньше, не пускает на свои берега викингов. И в особенности этих, о которых вы спрашиваете, кто бы они ни были и откуда бы ни направлялись.

Говоря, архиепископ сжимал в руке свой наперсный крест. Для того ли, чтобы подкрепить свои уверения, или же прося у Господа прощения за неправду, Этельред так и не понял. Устало кивнув, он поднялся и покинул зал приемов. Желания поближе познакомиться с шурином он уже не испытывал.

Роберт тоже поднялся. И, несколько озадаченный, уселся снова.

— Какова подлинная причина отказа Ричарда? — спросила без обиняков Эмма.

— В Руане никто не верит, что король сможет со всем этим справиться, — понизив голос, отвечал Роберт. — Если и прежде ему не удавалось. Мне тяжко говорить тебе об этом, прекрасная моя сестрица, но герцог полагает, что дни короля сочтены.

Да, и ей самой тоже так кажется. По крайней мере теперь, когда Ричард лишил ее последней поддержки.

Эмма смутилась и покраснела. Как глупо — оказаться до такой степени несведущей, чтобы посоветовать королю искать помощи в Нормандии!

— Значит, тогда все возвращается к состоянию до подписания трактата с Этельредом? — произнесла она безразличным тоном. — Насколько я понимаю, мой брат ведь не расторгал того договора?

Роберт украдкой улыбнулся и отвел взгляд.

— У сильных мира сего такое случается сплошь и рядом, не так ли? Насколько я знаю, твой король также никогда не спрашивал, распространяется ли действие договора, заключенного с нашим отцом, на Ричарда Второго.

— Но я думала, что гарантией был мой брак! А договор заключали с папского благословения.

— С тех пор у нас и папа поменялся, — небрежно бросил Роберт. — Договор по-прежнему в силе, доколе Нормандия не окажется в немирье с королем Этельредом. И оное немирье он имеет или будет иметь, и сам же окажется виноват. Сеющий ветер пожнет бурю.

Да-а… Напоминание о ветре, посеянном Этельредом в день святого Бриктия в 1002 году, заставило Эмму вспомнить о мощах Гуннхильд: она так и не получила никаких вестей о том, исправно ли было доставлено то, что она отправила. И она спросила, не знает ли Роберт что-нибудь об этом?

— Да, я чуть не забыл. Король Свейн получил любезно посланное тобой и выражает горячую благодарность.

— Хороша благодарность — отнять у меня Эксетер! — рассердилась Эмма.

— Он весьма сожалеет, но тогда он не знал, что ты смогла сделать для датского королевского дома. И что у вас в Эксетере такой никуда не годный управитель. Но он надеется, что сможет когда-нибудь вернуть тебе долг: теперь это несколько сложно, и он не посылает тебе никаких благодарностей, дабы тебя не скомпрометировать.

— Передай королю Свейну, если встретишься с ним, что буде я сподоблюсь столь высокой чести, то выцарапаю ему глаза!

Роберт расхохотался, а за ним рассмеялась и Эмма, — но никто бы не поручился, что смех этот был добрым. Ей вдруг стало совершенно ясно, что надо делать.

Через мгновение Роберт был уже серьезен. Он наклонился и взял руку Эммы. Повеяло ладаном.

— Тяжело тебе пришлось?

Нет, он не был вполне честен, говоря, что годы не оставили никакого следа. Эмма казалась измученной.

Она кивнула — да, тяжело.

— Немногие из моих ожиданий исполнились, — почти прошептала она. — Немирье, непокой, война. Ими отмечен каждый год. И омрачен. А более всего омрачен слабостью и бессилием короля установить мир в стране. Бесчестьем, которое мне приходится с ним делить. Потому-то я и уповала так горячо на помощь Руана. И упования мои ныне рухнули…

— Мы можем лишь молиться, чтобы Господь отвратил новые беды, — начал Роберт.

Но Эмма зарычала, не дав ему договорить:

— Довольно с меня вашей Божьей милости! Перед тобой не крестьянка, у которой дух захватывает от твоей набожности! Мало ли я молилась в эти черные годы, и много ли было мне помощи? Не надо мне извечного ответа наших епископов — что мы страдаем за наши грехи!

Он шикнул на сестру, та поняла и понизила голос: хоть они говорили по-датски и король ни слова не понимал, ей не хотелось бы дать ему повод войти и прервать их из-за того лишь, что они говорят чересчур громко.

— Что дети? — сменил тему Роберт.

Хоть Эмма и понимала, что брат пытается отвлечь ее от политики, равно как от теологии, но клюнула на это: и дети тоже — источник ее унижений.

— Насчет Эдварда мне нечего сказать. Все, что надо о нем знать, вы знаете. Но Альфред — хорошенький мальчик, ему уже пять. Я рада, что сумела уговорить Этельреда назвать его в честь Альфреда Великого. Похоже, никто в их роду еще не осмеливался на такое. А что первенца назвали Эдвардом — это от тоски короля по убитому брату. Неподходящее имя для будущего короля! С другой стороны, Эдвард хилый и болезненный, он, похоже, долго не проживет. Так что королем в один прекрасный день может стать Альфред. Если только до той поры сохранится английский престол…

Она говорила как в лихорадке. Он смотрел на нее удивленно — что ему до всех этих имен?

— Как я понял, — произнес он тихонько, — ты вновь носишь дитя?

— Увы, — злобно отвечала она голосом, срывающимся на фальцет, — и я проклинаю такую мою участь рожать ребенка за ребенком королю, которого я презираю!

— Ради Иисуса успокойся, — прошипел он, — король хоть и не понимает по-датски, но могут услышать другие, которые понимают.

Протянув к нему руки, она с мольбой взглянула на брата.

— Ведь вы с братом полагали, что в Англии мне предстоит нечто большее, чем рождение наследника? Я полюбила эту страну, этот Винчестер больше всех других мест на земле. Но что бы я ни делала — все утекает, как песок между пальцев. И дети Этельреда — я имею в виду, от его первого брака… Нет, об этом я не могу говорить…

Эмма тихонько заплакала, припав к его плечу. Он легонько похлопал ее по спине. Он знал, как мужчине утешить женщину, но — утешить сестру, и к тому же королеву?

— Мне так жаль тебя, Эмма. Мне следовало бы выступить против вашего брака, мысль о нем отвращала меня, но в то же время… Ты еще не завела любовника?

Она покачала головой, уткнувшись в складки его сутаны. Белокурый локон, выбившийся из-под шляпы, щекотал ему подбородок. Так Роберт и стоял, не решаясь ничего сказать, покуда сестра, наконец, не выплачет свои горести. И вдруг вспомнил — мог и забыть:

— Эмма, поспеши перебраться в Лондон. Не думаю, чтобы на сей раз Винчестер пощадили!

Эмма вновь взглянула на брата, перестав плакать. Роберт на диво хорошо осведомлен. Стало быть, он знает о готовящемся нападении больше, чем делал вид в присутствие короля?

— Вообще-то чудо, что Винчестер щадили до сих пор, — отвечала она, вытирая слезы его поручами. — Я никак не пойму, что затеял король Свейн. Он опустошает все вокруг, но никогда не бьет по королю. Захоти он, мы бы уже давно стали его пленниками, а он — владетелем всей Англии.

И она рассказала о самом странном, что ей пришлось пережить. Датское войско с победой возвращалось на побережье после грабительского похода на более чем пятьдесят миль вглубь страны. По некой непостижимой причине ворота Винчестера оказались незаперты. С крыши дворца на Вульфсей Эмма видела, как строй тяжеловооруженных воинов прошествовал по городу, от Восточных до Западных ворот. И никто их не тронул. И сами они тоже никого не тронули — ни человека, ни скотину.

И это самодовольное глумление над Винчестером казалось хуже грабительского набега. Вызванное им уныние и опустошенность ощущались даже больнее. Может ли быть большим унижение народа, чем когда его вынуждают смотреть, как враги свободно разгуливают по столице?

— Так что ты прав, Роберт, в другой раз это добром не кончится. Монахи и монахини уже зарыли свои сокровища или переправили их в надежные места, если такие есть еще в этой окруженной морем стране…

Архиепископ встал.

— Мне уже пора. Я должен вернуться с отливом.

— Уже? — расстроилась Эмма. — Восемь лет я не видела тебя, а ты не можешь мне уделить больше времени, чем от прилива до отлива!

Он крепко обнял ее и прижал к себе.

— Я тоже не хочу в плен к датчанам!

— Но я даже не успела расспросить тебя, что творится дома! Передай хотя бы привет маме и…

Эмма принялась сыпать именами, пока он не поднял руки вверх и не сказал, что если она намерена еще продолжать, то ему придется передавать ее приветы со всех кафедр Нормандии.

* * *
Неудача Эммы не способствовала, разумеется, более тесной ее дружбе с королем. Но поразительно — после отказа Руана Этельред испытывал чуть ли не облегчение.

— А я что говорил, — клокотал он. — Теперь мне не надо кланяться и благодарить высокородных господ нормандцев! Все ты зря наболтала. Теперь судьбы Англии полностью в руках англичан!

Уверенность короля происходила из его очередного замысла, рожденного в мозгу Эадрика Стреоны.

После кровопролития 1002 года Эадрик попал в опалу и некоторое время отсиживался в тени. И вдруг появился снова. Припал к ногам короля в слезах и мольбе:

— Я уничтожен, — стенал хитрец, — я полагался на моих советников. Я давал моему любимому королю и господину худые советы, но и сам обманывался… Позже я стал думать: а может, я не ошибся? Король Свейн объявился так скоро после наказания датчан, что, видно, подготовился к походу еще прежде. Что сталось бы с английским королем и его домом, если бы мы не истребили заведомых убийц, подосланных в нашу страну датским королем, и не опрокинули таким образом его планов? Ибо чего добился король Свейн своими походами? Не власти же над Англией — таковая по-прежнему в надежных руках короля Этельреда.

Вот каковы размышления Эадрика, подытожил тот; и он вверяет их мудрости государя, который волен отвергнуть их или принять. Свою же судьбу он вверяет королю…

И король кивал, и икал, и крепко напился вместе с Эадриком. Он и сам хорошо понимал, что такое, когда человеку не везет. А собственные мысли его следовали теми же дорожками, что и рассуждения Стреоны. Так что сей последний мог считать себя прощенным — и кто посмел сказать, что Эадрик вообще был в немилости? Помолвка с Эдгит, разумеется, тоже никогда не расторгалась.

Прошло немного времени, и Эадрик Стреона сделался уже королевским эльдорменом, и не где-нибудь, а в восстановленной в своих правах Мерсии.

А человека, который, по всем предположениям, должен был вступить в эту высокую должность, внезапно убили как нельзя кстати.

Все подозрения, естественно, пали на Эадрика. И не стали меньше оттого, что король запретил какие бы то ни было поиски убийцы и пригрозил всем, кто покусится на честь Эадрика.

Для короля было крайне важным, чтобы ничто теперь не отвлекало Эадрика Стреону от осуществления плана.

Отчего до сих пор происходили неудачи Англии, спрашивал Эадрик и отвечал: не оттого ли, что все терпеливо ждали, покуда враги высадятся на берег? Ныне корабли встретятся с кораблями. Наконец-то Англия создаст достойный ее флот, чтобы разгромить врагов на море. Если это удастся, у норманнов вмиг пропадет охота терзать Англию.

Эадрик говорил, будто за годы изгнания в Ирландии приобрел ценные знания в области кораблестроения. Точнее было бы сказать: его брат Бритрик командовал кораблями ирландского короля Бриана Борумы, но хотел бы предложить свои услуги английскому королю.

Памятливые припоминали, что Этельред однажды уже строил корабли, и никто, напротив, не мог вспомнить, какая от них была польза. Но Эадрик говорил с таким жаром, а красноречия ему было не занимать, что все наконец прониклись его мыслью. Епископы и аббаты взяли на себя расходы на строительство флота, в соответствии с собственными средствами и саном. Около тридцати поместий в окрестностях Лондона и в Восточной Англии, находящихся во владении прихода святого Павла, поставили пятьдесят пять человек команды — и так далее.

К тому времени, как слухи о новом датском нападении выросли в уверенность, большая часть кораблей уже была оснащена и имела команду. Бритрик обучал моряков, упорно и не без успеха. После чего приказал флоту собраться у Сэндвича.

Король и вся английская светская и духовная власть явилась, дабы восхищенно лицезреть творение Эадрика Стреоны. «Больший, чем все, о которых написано в книгах», — так повествует хроника о новом флоте.

Король и большинство прибывших оставались в Сэндвиче, чтобы, по возможности, своими глазами наблюдать ожидаемое сражение — победоносное, разумеется.

Покуда флот ожидал противника у Сэндвича, брат Эадрика Стреоны, Бритрик, выступил с серьезным обвинением против одного из главных корабельных хёвдингов по имени Вульфнот и по прозванию Child of the South Saxons, из которого следовало, что этот Вульфнот был старшим сыном в знатнейшем из родов Суссекса.

Король, узнав про обвинение, решил немедля покарать хёвдинга. Тут Вульфнот так рассердился, что вместе со всем суссексским подразделением из двадцати кораблей снялся с якоря и покинул Сэндвич; он тоже отправился грабить побережье, но Эмма это не сразу поняла. Как бы то ни было, Вульфнот нарушил воинскую присягу и сделался бунтовщиком.

Чтобы вернуть назад корабли и Вульфнота «живым или мертвым», Бритрик отправился за смутьяном с восемьюдесятью кораблями. Но к несчастью угодил в яростный шторм, разбивший большую часть его кораблей в щепки. А те корабли, что добрались до берега, были подожжены Вульфнотом и его людьми.

Когда об этой катастрофе стало известно в Сэндвиче, все сердца словно окаменели. Члены Витана в молчании разъехались в разные стороны, а король отправился на охоту. Он недавно завел себе нового сокола.

Для Торкеля и его союзников гибель английского флота явилась подарком Небес, и каждый благодарил Бога или Одина. Не потратив ни стрелы, корабельщики преспокойно вошли в оставленную гавань.

Мы не в силах поведать, куда затем отправились Торкель и Олав с кораблями, какие города сожгли и какие суммы потребовали с других городов, чтобы их не жечь.

Теперь это был не только Уэссекс, но и внутренние области Восточной Англии и Мерсии. Королевская семья едва успела укрыться за лондонскими стенами, как датчане поднялись на кораблях вверх по Темзе и встали лагерем у Гринвича.

Можно было ручаться, что люди Торкеля перемещались по стране как хотели и снимались с места, когда им вздумается. Разумеется, случались и стычки, и регулярные сражения с большими потерями, прежде всего, с английской стороны. Но, как пишет тогдашний хронист, «когда они шли на восток, наши силы двигались на север, когда же они были на юге, наши люди шли на север».

Три датских «кампании» можно насчитать в одном только 1010 году. С каждым разом сопротивление англичан делалось слабее, а после третьего нападения оно было полностью сломлено. Под властью датчан оказалось шестнадцать графств — более трети всей земли английского королевства и более половины его населения и средств.

Единственное, что смог Витан — это собрать очередную дань и выплатить датчанам сорок восемь тысяч фунтов. Но для сбора столь огромной суммы потребовалось известное время, в течение коего продолжались грабежи уцелевших прежде земель.

Среди всего этого Эадрик Стреона нашел людей и время для грабежей Южного Уэльса, якобы как наказание за то, что уэльсцы отказались платить «датские деньги»; кроме всего прочего, Стреона пытался таким образом раздобыть денег для уплаты собственной контрибуции…

В сентябре 1011 года случилось то, что имело важные последствия для будущего очень и очень многих людей. Норманны осадили Кентербери, хотя два года назад город уже откупился тремя тысячами фунтов. На сей раз времени для переговоров не было. Какой-то предатель открыл ворота. Все жители Кентербери, как миряне, так и служители церкви, оказались захвачены в плен. И первым в числе пленных был архиепископ Эльфеа, друг Эммы и бывший епископ Винчестерский.

Пленников довольно скоро обменяли или освободили. Лишь архиепископ Эльфеа оставался в плену в датском лагере у Гринвича.

Глава 8

— Когда я вижу этого статного молодца, — шепнула Эмма, — я спрашиваю себя, зачем поспешила укрыться в Лондоне. Неужели приятнее сидеть теперь в этой клоаке, чем оказаться его пленницей?

Одна лишь сестра Эдит слышала шептание Эммы. Обе устремили свой взгляд на Торкеля Высокого, который как раз входил в Уордроубский дворец. Победитель!

— Боже правый, — прошептала в ответ Эдит, украдкой оглядывая королеву: краска залила всю кожу Эммы, обнаженную праздничным нарядом. — Только бы проклятия госпожи Эммы этому разбойнику не достигли его, — прибавила она.

— Аминь, — благоговейно кивнула Эмма. — Но чего же еще он заслуживает, после того как разграбил мою страну! Пожалуй, я возьму обратно свое поспешное «аминь». Пусть катится ко всем чертям…

Проклятие исторгали лишь губы, а сердце желало иного. Эмма даже не успела осознать, каким образом при виде мужчины откликнулось все ее тело. Кожа пылала, голова закружилась. Влага, неожиданно переполнившая ее лоно, заставила ее сжать бедра, и она подумала, что в этом месяце такого еще не бывало.

Ее разум корил и порицал ее: ты съела что-нибудь непотребное, ты заразилась чумой, ты… Она глубоко вздохнула и решительно отвела взгляд от мужчины, которого ей следовало бы ненавидеть. Она на всякий случай кашлянула, а затем указала вперед:

— Вон едет ярл Утред, — не часто увидишь его при дворе.

— Да, — согласилась Эдит, — наверное, у него не было лучше повода, чем теперь?

Это была правда: король Этельред должен был обручить с ним свою дочь Альгиву. Ей пятнадцать лет; а Утред уже успел извести двух жен, там, в Нортумбрии… Затем появился Ульфкелл, сильнейший в Восточной Англии; он получит Вульфхильд, которая была на два года старше Альгивы. Как только заключат мир, быть свадьбе. И тогда же шестнадцатилетняя Эдгит обвенчается с Эадриком Стреоной.

Странные браки уготовил король Этельред своим дочерям, думала Эмма. Ни одного иностранного княжеского рода, ни одного! Этель, его четвертая дочь, стала вдовой одиннадцати лет от роду — ее худородный супруг Ательстан не вернулся с войны. Оставалась только Эльфрида, ей еще только десять лет и она изъявила желание сделаться монахиней.

И все же у Этельреда была еще одна дочь — от брака с Эммой! Годе исполнилось полтора года, она родилась здесь же, в осажденном Лондоне. Нескоро наступит ее черед выйти замуж по воле Этельреда. Ясно, что Эмма тоже скажет свое слово в этом деле…

Мысли, бродившие вокруг всех этих брачных связей, привели Эмму в себя. Для верности она встала на почетном месте и позвала к себе Эдит; будет лучше, если она поприветствует рослого викинга, когда сзади нее будет скамья.

Была Пасха, светлый апрель 1012 года. Но радость Воскресения не чувствовалась в Лондоне, и Эмма была не в состоянии ощутить сияние весны. И все же, вдруг блеснет луч надежды? Ведь чудовищный долг наконец-то собран. Витан был призван в Лондон, чтобы окончательно примириться с Торкелем Высоким. Но надежды так часто рушились в былые времена: никто не решался поверить в то, что Англия отныне дождалась мира.

Едва Эмма со своей свитой очутилась в Лондоне, как Торкель и его воины тотчас осадили город. Один только Лондон оказывал сопротивление Торкелю. И Лондон выстоял, тогда как Оксфорд был сожжен, а Винчестер распахнул свои ворота врагу. Кентербери захватили, Нортгемптон сгорел дотла. И лишь Лондон еще напоминал свободную столицу, поэтому здесь собрались и побежденные, и победители.

Раньше Эмме казалось, что в Винчестере они жили слишком скученно и тесно. Но что бы она теперь сказала о Уордроубском дворце, возле собора святого Павла! Король отказался выстроить королевский дом в Лондоне, все ожидая удобного случая сделать это поблизости от Вестминстера. Но, конечно же, не находилось ни времени, ни случая, и теперь двор не мог разместиться в Вестминстере даже летом. Как, впрочем, и нигде больше. Запертые в Лондоне, как мыши в мышеловке, и свободные, — как те же мыши! Теперь-то уж настанет конец?

Покончат и с нехваткой еды. Лондон был отрезан от окружающего мира, и торговля практически вымерла. Дворецкий и сенешали мало что делали, поэтому забот было хоть отбавляй.

Если бы полагались только на Лондон, то все приглашенные умерли бы с голоду. Но Утред привез с собой из Дарема вдоволь еды, а Торкеш и его братья, как и Олав сын Харальда, тоже добыли продовольствия для оскудевшего стола. Мягкое жаркое и копченое мясо дельфина и кита стояли вперемежку с вином и пивом.

Эмма захлопала в ладоши.

— Угощайтесь, любезные соотечественники, — громко потчевала она, стараясь перекрыть гул голосов. — Вы заслужили этот пир.

— К чертям собачьим это краденое пиво, — проревел Ульфкелл Сниллинг.

— Потише ты, — выкрикнул ему Олав Норвежский, — пей тогда вино, его я везу из самой Аквитании.

— Ну уж точно украл его там, — упорствовал Ульфкелл. — Да ладно: лишь бы оно не было из моего собственного погреба.

Теснота вынудила дворецкого ввести новшество: пирующие сами наполняли себе тарелки у необъятной буфетной стойки, а затем присаживались где попадется или оставались стоять. Таким образом, они избежали споров о почетных местах, тем более что в зале присутствовали также вожди победителей, и было известно, как обидчивы викинги, когда речь заходит о почестях. Сегодня только один король удостоился своего высокого места, а рядом с ним усадили Торкеля. Эмма должна была сидеть с ними вместе, но она медлила, тянула время. Эдит наложила себе груду лакомств, и они стояли в оконной нише, угощаясь из одной тарелки; вино им подливали слуги.

— Новые зятья короля уже навеселе, — отметила Эмма и отпила вина из бокала.

— Может, им необходимо заранее подкрепиться, — пробормотала Эдит, пережевывая кабанье жаркое, — не каждый же день они… или ночь… — Эдит запуталась в предложении, а Эмма погрузилась в воспоминания. Эдит она уже не слушала.

Не пытался ли Этельред усмирить сопротивление собственной персоне, когда выдавал дочерей за преданных ему людей? Многие роптали после разгрома королевского флота, считая, что с этим королем пора кончать, каким бы он ни был помазанником, увенчанным короной. До короля не могли не дойти эти разговоры. Он и сам бесконечно устал управлять этой неуправляемой страной. Он поговаривал с Эммой об отречении; ведь есть же взрослые сыновья. Но детей внезапно становилось все меньше. Эгберт умер еще шестнадцатилетним. А в этом году Эдреда и Эдгара унесла чума. Оставался один Адельстан, самый старший и полноправный наследник, но он был тяжело болен и вряд ли уже поправится. Затем был еще Эдмунд, двадцати одного года; о нем думала Эмма как о будущем короле. Исполненный сил, смелый и привлекательный; ничего не осталось в нем от того застенчивого двенадцатилетнего мальчугана, каким впервые увидела его Эмма. Эдмунд скоро сделался центром притяжения для отпрысков знатных родов, и Эмма знала, что они прозвали его «Железнобокий». Но король с Эдмундом жили не в ладу! Эдмунд был откровенен в своих суждениях и заставлял отца выслушивать их. Король гневался, распекал сына по любому случаю. А Эдмунд бросался прочь из дома, на поиски приключений.

Из всех оставшихся сыновей, получалось, рассчитывать на наследование престола мог только девятнадцатилетний Эдви. Но он был слаб и духом, и телом. Эмма даже рассчитывала, что Эдви станет монахом, но он все никак не мог определиться…

Итак, Эдмунд, единственный, о ком могла идти речь, был все же не из тех, кому Этельред пожелал бы уступить свое место.

Эмма без особого рвения напоминала королю о его обещании, данном ее брату: король уверял тогда, что наследование престола в первую очередь будет узаконенным для его сыновей от второго брака. Но в ответ король лишь посмеивался, и она прекратила расспросы. Эдварду было еще только девять лет. И вопреки ее ожиданиям, он выжил, хотя был бледненьким и рыхлым. Альфред скорее походил на королевского наследника, но мальчишка семи-восьми лет едва ли привлечет Витан в эти бурные, неспокойные годы. Так что Эмма заставила Этельреда выкинуть мысли об отречении из головы. Раз уж она стала королевой Англии, то и Этельред пусть посидит еще как король. На этом фоне переплетение судеб его дочерей с местной знатью все равно было в ее интересах.

Теперь, когда долг окончательно собран и передан викингам, у Этельреда нет больше причин добровольно отказываться от престола. Но можно ли положиться на этого Торкеля? Обмен деньгами, сокровищами и документами происходил со всей серьезностью, сопровождаясь ревностным целованием креста и мощей святых.

Любопытно было наблюдать за этими разбойниками, выказывающими такое благочестие, — ведь за это зрелище, пожалуй, уплачено около пятидесяти тысяч фунтов! Эмма полагала, что Пасхальная неделя должна бы использоваться на что-то лучшее, нежели на подсчет монет и взвешивание золота и серебра, оценку стоимости мехов и кож. Подчас между англичанами и датчанами вспыхивала ссора по поводу отдельных предметов. Но в итоге длинный Торкель возвышал свой голос и решал, что будет так-то и так-то.

И вот приспел последний день Пасхальной недели, и гости собрались на этот пышный пир, в подтверждение того, что все обиды остались в прошлом. Обе стороны изрядно напились, и их уже волновало все меньше и меньше, откуда взялись подарки и что у кого украдено. Неужели назавтра викинги вспомнят, что обещали убраться из Англии?..

Эмма выглянула во двор. Там веселилась свита. Наверное, датчане под Гринвичем празднуют не меньше. Может, они приносят и кровавые жертвы? Эмма сомневалась в действенности крещения, будто бы совершавшегося в Темзе, уж не говоря о том, что вода в реке вряд ли была чистой поблизости от неряшливого Лондона. Но ее почитаемый архиепископ Эльфеа, как рассказывали, проявил большой дар убеждения в плену и трудился в Гринвиче как сущий Иоанн Креститель.

— Прошу прощения, если я помешал королеве.

Она быстро обернулась. Этобыл Торкель Высокий. Эмма забыла, что ей следовало бы встречать его сидящей. «Враг, враг!», — думала она, вглядываясь в точеные черты лица и чарующую улыбку. Его плащ был богато украшен золотом и драгоценными камнями, не уступая королевскому. Где это он украл такой плащ?

— Я думала об архиепископе, — ответила она. — Он мой добрый друг, и я огорчена, что он до сих пор находится в неволе.

— Архиепископа выпустят на свободу сегодня же, — сказал Торкель, — как только мы вернемся в лагерь. Но может быть, на то воля Божия, что он находится, как вы выразились, в «неволе», королева Эмма. Ибо я не думаю, чтобы кто-то другой обратил ко Христу столько язычников, начиная с первого дня Троицы. Пожалуй, даже сам святой Петр не окрестил столько народу.

— То, что Эльфеа крестит действительно многих, — это я слышала, но вот обратил ли он их в истинную веру?

Торкель Высокий прищурился и рассмеялся.

— Королева Эмма считает, что крещение не действует на датчан?

— Почему же, я сама, как известно, датчанка. Но что-то незаметно, чтобы христианство сделало кого-нибудь из них мягче нравом. Возможно, я еретичка, раз я думаю, что крещение недействительно, если оно не ведет к духовному преображению. Лучше уж добрый и честный язычник, приносящий жертвы Одину или Фрейру, чем лукавящий душой христианин. Вот удача, что мы говорим по-датски, потому что так епископ Лондонский не поймет нашего разговора. Видите, он пытается подслушивать…

Торкель Высокий покосился через плечо, и епископ Эльфхун резко отвернулся, да так, что выплеснул вино себе на облачение.

— Позвольте мне смиренно согласиться с вами, королева, но для меня лично значило очень много, что архиепископ встретился на моем пути. Я и раньше считал себя христианином и лишь допустил, чтобы об этом оповестили остальных — по причинам, которыми я сейчас не буду вас утомлять. Епископ Эльфеа за эти месяцы научил меня многому, чего я не знал прежде. Да, я могу утверждать, что он обратил меня и что он первый научил меня постигать Христа. Так что мое крещение стало настоящим. Даже если в тягость, когда воин со шрамами целую неделю ходит в белой сорочке и вызывает смех у своих парней! Но вскоре многие из них последовали моему примеру и стали столь же усердно внимать словам Эльфеа, как и я.

— Это было как роды, не правда ли? — засмеялась Эмма. — Сначала видна лишь голова, а затем появляется и все остальное.

Торкель Высокий, казалось, не оценил ее шутливого настроения в столь серьезном вопросе. Она была уже готова извиниться, но он промолвил:

— На самом деле я заговорил с вами, королева Эмма, не ради теологических диспутов. Я пожелал поднять чашу за вашу красоту. Многие хвалили ее, но я всегда думал, что они преувеличивают. Теперь же я понял, что им, скорее, не хватало нужных слов.

Она тоже подняла свой кубок, и оба торжественно выпили. Она не имела ни малейшего понятия о том, что в нем было, ноги ее подогнулись, и ей захотелось сесть.

— Король не понимает по-датски, — сказала она, допив до дна, — и это прекрасно, потому что он чрезвычайно ревнив, хотя и не очень-то ценит мою, как вы сказали, красоту. Так что ваши слова меня порадовали.

Они радовали ее больше, чем она могла бы признаться в этом. Вот уже десять лет она была королевой Англии. Она родила троих детей и, казалось, была очень несчастна. С точки зрения других, разумеется, это было не так. Но она частенько смотрела на себя в зеркало и думала: красота моя напрасна, и я старюсь без радости. Этельред знай себе спит со всякой, кто допустит его до себя. Скоро, наверное, моя очередь…

Эмма отвлеклась от своих мыслей и взглянула на статного датчанина.

— Теперь твои люди покинут Англию, как было обещано? Уплывут домой?

— Не все они «мои», но вожди их торжественно поклялись оставить эту страну. Возможно, не все так спешат домой, ибо не всех их там ждут с радостью.

Тень промелькнула по его лицу, и она поняла, что он из их числа.

— Как я поняла, норвежский принц нежелателен дома, в Норвегии? — спросила она, чтобы из деликатности не касаться его собственной судьбы.

— Да, Олав Толстый, — нехотя произнес он и взглянул на своего друга. — Он открыт для любых предложений. Пожалуй, он отправится на Юг. Однако он поговаривал и о том, чтобы остаться в Англии.

— Что?!

— Нет-нет, — заторопился Торкель, — не как враг, разумеется, а на службе у короля.

— У короля уже раньше были подобные слуги, и он не горит желанием иметь их еще, — твердо ответила она. — И тем более он недоволен тем, что мы стоим и разговариваем по-датски, а он ничего не понимает. Мне надо бы прекратить притворяться, что я не замечаю его косых взглядов, и поблагодарить вас за доставленную нашим общением радость. Еще только одно: не могли бы вы взять меня с собой в Гринвич, к архиепископу?

Торкель Высокий выглядел удрученным. Охотнее всего он ответил бы отказом. Лагерь кишел веселящимися победителями и был не слишком подходящим местом для королевы. Но если он пошлет ее в сопровождении преданных ему людей, то ни с ней, ни с архиепископом, скорее всего, ничего не случится. У него была надежная дружина, которая не станет напиваться в такой день.

Он не сумел бы отказать… Но словно для того, чтобы освободить его от обязательства, она внезапно отошла от него и села.

Эмма задала этот вопрос не задумываясь. Она понимала, что король Этельред ни за что не позволит ей отправиться во вражеский стан. Надо было найти уловку… Может, напоить короля допьяна, пока еще не поздно? Или попросить Эдит соблазнить его; он, как и его отец, был охоч до монахинь, но до сих пор тщетно пытался получить доступ в келью Эдит… Нет, что она несет, — она, наверное, совсем опьянела. Одно то, что Эдит последовала за ней и разделила ее «пленение», уже было самопожертвованием с ее стороны.

Как бы то ни было, выйдет страшный скандал, если она уедет из Лондона без разрешения. Король может обвинить ее в обмане — или, по крайней мере, в том, что она поставила заключение мира под угрозу. Было ясно: если датчане найдут королеву Англии в своем лагере, то они захотят, пожалуй, повысить цену выкупа. Чтобы помешать этому, Этельред будет вынужден потребовать за нее знатных заложников, и все это, по всей вероятности, станет посмешищем и позором на ее голову. А что, если и Торкель Высокий будет вынужден остаться заложником по ее прихоти? Нет, даже и думать нечего: Торкель будет презирать ее.

— Что тебе делать в Гринвиче, — станет допытываться король. — Я могу послать за архиепископом своих людей, — днем раньше, днем позже, — это теперь не имеет значения. А ты едешь к Торкелю Высокому, ты, верно, хочешь соблазнить его в Лондоне?

Ей казалось, что на слышит наяву ворчание короля, и она была уже близка к тому, чтобы резко возразить: да, с Торкелем она переспит в другой раз, но сейчас дело касается именно архиепископа.

Конечно же, все это было нелепо: ей нечего было делать в лагере датчан, и она только поставит всех в неловкое положение. Но мысль эта засела у нее в голове, и она все продолжала думать: если сегодня вечером она лично не вызволит Эльфеа, то ему не выйти из плена живым.

Разумеется, и эта мысль была нелепой. Но она породила другую мысль, которая вовсе не показалась ей глупой: нужно попросить Эдмунда сопровождать ее! Да, Эдмунд Железнобокий был уже, слава Богу, взрослый в свои двадцать два года. И он не нуждается в получении отцовского согласия, чтобы отправиться, куда захочет. И потом, насколько представляла себе Эмма, он был вовсе не прочь уколоть своего отца.

Однажды в крепких объятиях Эдмунда она поняла, что никакая она ему не сестра. И когда она напомнила ему о том, что Церковь и пророк Моисей говорят о возжелавшем жену своего отца, то он ответил, что охотно взял бы на себя этот грех. Отец в этом случае должен будет винить самого себя, раз он держит такую красавицу-жену в черном теле.

В тот раз для нее это было сильным искушением: он был неотразим, ему тогда исполнилось восемнадцать, а она была всего на пять лет старше его. И она малодушно винила себя за свою ежемесячную муку, следя впоследствии, чтобы никогда не оставаться с ним наедине.

Теперь Эдмунду скоро будет двадцать два года, а она все так же на пять лет его старше. И все же она была уверена, что стала более желанна теперь, когда ее тело созрело. Никто бы и не догадался, что она родила троих детей. И Торкель сказал только что, будто…

Она рисковала тем, что отдавала себя во власть Эдмунду, но цель стоила того, чтобы рисковать ради нее. Двойная цель. Конечно, она стремилась вызволить архиепископа, но она не могла отрицать, что вместе с тем искала общества Торкеля. Если Эдмунд проявит чрезмерную назойливость, она во всем ему признается. Одобрит ли Эдмунд, что его использовали в качестве мостика в ее темной игре?

Да, Эдмунд был не из тех, кто ходит кругами да вздыхает; он был сыном своего отца, а еще более — внуком своего деда, как она понимала. Эдмунд был горяч и никогда не отступал, не достигнув желаемого. Он, должно быть, скоро утешится и будет довольствоваться тем, что прелюбодействует с ней мысленно.

Важнее было то, что думает о ней Торкель Высокий.

Вдруг она услышала, как один из епископов спрашивал Олава, женат ли Торкель. Эмма прислушалась. Олав медлил с ответом, и епископ, казалось, все понял и сказал:

— Он, вероятно, женат «more danico»?

Это старый скандинавский способ: жениться без священника и церковного благословения.

— Скорее «more canico», — ответил Олав. И оба они долго хохотали над сказанным.

Эмма пыталась разгадать смысл шутки. «Канико» могло означать каноника — даже если в таком случае острота была вычурной с точки зрения языка. Не собирался ли Олав намекнуть, что Торкель предпочитает мужчин? Эмма без конца слушала россказни о том, как обстоит с этим дело у монахов; она пробовала выпытать у Эдит, как ведут себя монахини, но добилась немногого… Когда же Эмма решила, что ей не по вкусу наклонности Торкеля, она сообразила, что «канико», скорее всего, связано с собакой: Торкель был женат собачьим образом — это звучало непонятно, но было забавнее.

Достигнув разумения в своих долгих и суетных мыслях, она решила разыскать Эдмунда и посвятить его в свои планы. И в это самое время ярл Утер упал со скамьи и опрокинул стол.

В поднявшейся суматохе оказалось несложно поговорить с Эдмундом без помех.

* * *
Хоть на миг оказаться за стенами Лондона! Даже если прогулка окажется короткой.

— Как я ненавижу этот город, — жаловалась Эмма. — Он весь так отвратительно пропах. Его зловоние не оставляет меня даже во сне.

Эмма скакала верхом на той лошади, которая предназначалась для архиепископа. На обратном пути она должна была пересесть в седло к Эдмунду, как он грозился, многозначительно поглядывая на нее. Но при архиепископе Эльфеа он ничего не сможет сделать, и Эмма не воспринимала его угрозы всерьез. Если она захочет, то поедет с Торкелем; найдется ли такой сильный конь, который сможет нести на своей спине и Торкеля, и ее?

— Но здесь-то запах еще хуже, — возразил Эдмунд. — Из-за осады все отбросы оставались лежать под стенами города. И никто не осмеливался выйти наружу, чтобы вычистить реку; в Темзе накопилось больше дерьма, чем обычно.

Да, река превратилась в одну стоячую гущу, подумала Эмма. Что-то вроде кровяного супа. С клецками: то там, то сям плавали вспухшие тела животных, вверх брюхом.

Они взяли лошадей в конюшне возле рыночной площади в Вестшипе, затем пересекли Соборную площадь и по перекрестным улицам добрались до улицы Темзы. Торкель с Эдмундом помогли Эмме сесть в седло, а сами пока еще шли пешком, ведя коней под уздцы. Эмма неожиданно поняла, почему они так идут, когда чуть не разбила голову о фронтон дома. Строго говоря, это был нависающий над улицей второй этаж. И так было повсюду в этом перенаселенном городе: улицы, сначала неимоверно широкие, впоследствии были застроены выпирающими наружу домами, так что между зданиями еле пробивался дневной свет.

Этот квартал между Епископскими воротами и рекой был построен довольно недавно; он выгорел во время сильного пожара в 980-е годы. Но многие строения еще выглядели весьма древними. Эдмунд считал, что сырой воздух с Темзы способствовал тому, что дома здесь «высеребрились», как он выразился.

Они проехали по мосту через Уэлбрук и вскоре оказались перед крепостной стеной. Там они повернули направо и доехали до Лондонского моста. Мужчины оседлали коней, и спутники со стуком проскакали по деревянному настилу. Эмма и Эдмунд посмеивались над тем, как им удалось провести короля и ускользнуть от него. Торкель Высокий был посвящен в их планы и тоже заранее отправился в путь, чтобы освободить архиепископа; король же остался необычайно доволен этим. И все же Торкель недоумевал.

— Что за спешка, почему надо забрать Эльфеа именно сегодня вечером? — спрашивал он.

— Архиепископ самый главный в Витане, — отвечал Эдмунд. — Его подпись должна стоять под мирным договором. А кроме всего прочего, я считаю, что тебе самому следовало бы понять это и привезти его с собой в Лондон еще утром.

Торкель поморщился.

— Это люди Эйлифа, а не мои, совершили эту глупость с осадой Кентербери, — ответил он неубедительно. — Я не охранял архиепископа, но согласен, что мне надо было позаботиться об этом.

— Вы всегда так отвечаете, — вы, викинги, — прошипела Эмма. — Всегда кто-то оказывается более виноватым, чем вы. Надеюсь, вы хоть командуете своими воинами?

— Мы, морские хевдинги, равны между собой, — ответил Торкель, — и несем равную ответственность за все сложные решения.

— Что-то не похоже! Кентербери…

— Кентербери не считался столь уж важным делом в наших глазах, чтобы его судьба решалась совместными усилиями, — прервал он. — Но если бы мы держали совет об этом заранее, то я думаю, что архиепископ не сидел бы там, где он сидит сейчас. Конечно, легко быть умным после того, как дело уже сделано: мы, скорее всего, неверно представляли себе, что значит Кентербери в этой стране.

— Тут не о чем больше спорить, — вмешался Эдмунд. — Должен сказать, что будь я на месте Торкеля, я бы взял в плен архиепископа — и именно за то, что он собой представляет. А также сделал бы все, чтобы захватить Лондон.

Торкель благодарно взглянул на Эдмунда. Иначе ему бы одному пришлось обороняться от этой злобной дикой кошки, чего он не одобрял и к чему вовсе не привык.

Дружина Торкеля скакала впереди и сзади, поблескивая, словно льдом, своими доспехами. Эмма обдумывала слова Эдмунда и наконец решила, что он прав; взбучка за отсутствие любви к английскому «делу» откладывалась. И все-таки она хотела, чтобы последнее слово осталось за ней;

— Я рассчитывала получить ответ о том, кто же несет главную ответственность в датском войске, но я его не услышала. Поэтому я не могу быть уверенной, что твои люди завтра исчезнут из Англии, ибо тогда они, возможно, уже не будут «твоими», и я считаю, что…

Она никак не могла договорить; или, точнее, она поняла, что дальше продолжать этот разговор бессмысленно. Шум пирушки, доносящийся из лагеря, заглушал ее слова; они еще даже не доехали до часовых. Торкель выкрикнул пароль и пришпорил коня. В мгновение ока он был уже далеко впереди. Спутники испуганно спрашивали, что там происходит, и торопливость Торкеля тоже указывала на то, что шум из лагеря необычный и настораживающий.

Выкрики свидетельствовали о том, что датчане трезвостью не отличались. Казалось, будто толпа людей образовалась вокруг некоего центра, и там, в этом центре, один или несколько человек отбивались от окружающих.

Эмма видела, как Торкель прокладывал себе дорогу через толпу, не слезая с коня. Он пробивался, расталкивая людей ножнами, — то справа от коня, то слева. Когда это не помогало, его жеребец вставал на дыбы, работая передними копытами, словно двумя таранами. В просвет, расчищаемый Торкелем, устремлялась его дружина, удерживая проход свободным: их господин мог при надобности снова выйти из кольца.

Эмма и Эдмунд оставались верхом, держась на расстоянии от толпы, и могли хорошо видеть происходящее. Кто-то впереди стоял на возвышении и пытался произнести речь, но слова его тонули в шуме толпы.

— Это же архиепископ, — воскликнула Эмма. И в тот же миг кусок ткани, брошенный ей, заслонил от нее происходящее.

— Накинь на себя этот капюшон, — посоветовал ей Эдмунд и помог ей спрятать лицо. Эмма делала это неохотно, она хотела посмотреть, что же происходит вокруг архиепископа, так что Эдмунду пришлось проявить настойчивость. Он заметил, что этот капюшон бросил Эмме один из людей Торкеля, и понял: женщине находиться здесь вечером опасно, особенно если она — королева Англии. В душе Эдмунд негодовал на себя за то, что не был столь же решителен, как Торкель, и не поскакал напролом через толпу. С другой стороны, он был здесь чем-то вроде «гостя», потенциальный враг, который может легко превратиться в пленника, если его узнают…

Итак, Эмма была достаточно укутана, и капюшон скрывал ее лицо. Сердясь, что ей помешали, Эмма тем не менее поняла, в чем дело: она проворно перекинула одну ногу через спину коня и сидела теперь верхом, как мужчина. Для тех, кто не вглядывался в нее пристально, она вполне могла сойти за монаха.

Отчего возникла перебранка, Эмма так и не поняла. Но она видела, как Торкель пробился к архиепископу и сделал знак, что хочет говорить. Людская масса мгновенно умолкла, так что слова говорящего долетели и до Эммы. Может быть, это потому, что голос Торкеля оказался столь же могучим, как орган в соборе Олд-Минстера?

— Храбрые воины! Весь желаемый выкуп у вас в руках. И у вас нет никакого права задерживать более архиепископа. Он должен быть освобожден и уйдет своей дорогой.

— Нет, он должен заплатить выкуп за себя, — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Да он богат как тролль. Чисто из жадности упирается. Убейте его, если он откажется.

Проговорив это, злобный воин потряс бараньей лопаткой и снова принялся глодать ее, вырвав зубами кусок.

Торкель склонился, чтобы переговорить с архиепископом. Эмма разглядела, что тот стоял на пивной бочке, заменявшей ему кафедру.

Затем Торкель снова поднял руку и провозгласил:

— Архиепископ настаивает на своем: он не заплатит ни шиллинга. Тихо!! Дайте мне сказать: я лично отдам вам все, чем я владею, кроме своего корабля. Эльфеа — мой друг, и я уплачу вам за его жизнь и освобождение, чтобы вы не совершили чего-нибудь хуже прежнего.

— Не хотим твоих денег, хотим богатств христианского священника!

Последующее свершилось столь быстро и внезапно, что ни Эмма, ни Эдмунд не успели опомниться, Несколько человек резко стащили Торкеля с коня, а другие смяли его дружину. Воины оказались в тисках, и кони служили им теперь лишь препятствием. Как и следовало ожидать, архиепископ Эльфеа тотчас исчез с бочки: события развивались непостижимым и ужасающим образом.

Опьяненные люди набросились на архиепископа и принялись избивать его костями, с которых обгладывали мясо.

Одного человека звали Трюм. Он был все еще одет в белую сорочку, так как архиепископ накануне причащал его. Трезвым назвать его было нельзя, но голова у него была яснее других, и он растолкал тех, кто стоял и пинал священника.

— Разве вы не видите, что бедняга скорее мертв, чем жив? — зашумел он и наклонился к епископу. — Ай-яй-яй, как льется кровь… Ты скоро окажешься в раю. Но если тебе не помочь по дороге туда, то ты еще долго промучаешься, вроде тех разбойников на кресте!

Трюм вытащил из-под сорочки короткий железный топорик и ударил им архиепископа в лоб; это был последний, добивающий удар.

* * *
Совершенное преступление оказало на людей отрезвляющее воздействие. Наиболее благоразумные из них заставили безумцев отпустить Торкеля Высокого и проследили, чтобы убийцы были переданы в руки палача. То, что это злодеяние было совершено над священником, выглядело еще более непростительным, а, кроме того, подняли руку и на Торкеля Высокого, который все же считался первейшим предводителем датского войска.

Как только Торкель поднялся на ноги, первая же его мысль была об Эмме. Архиепископу он уже ничем не мог помочь; последнюю услугу оказал ему Трюм.

Никто не знал, где королева. И это было неудивительно; ведь никто толком и не догадывался, что она находилась в лагере, — никто, кроме дружины Торкеля, но у дружинников и без того было чем заняться и чего стыдиться. Скорее всего, Эдмунд вынудил Эмму как можно быстрее вернуться в Лондон. Действительно, он нахлестывал ее коня, того самого, на котором должен был возвращаться в Лондон архиепископ, и они мчались назад.

У задней двери в Уордроубский дворец он помог ей сойти и взял обоих коней под уздцы.

— Поднимайся к себе и никому ни слова о нашей поездке!

В эту апрельскую ночь Торкель и его люди несли стражу под открытым небом возле тела архиепископа Эльфеа. Время от времени кто-нибудь подходил к ним и пытался объяснить, что произошло, но Торкель слушал рассеянно, подбрасывая хворосту в огонь.

Дело было в том, что некоторые вожди среди викингов Эйлифа решили, что архиепископ должен заплатить им собственный выкуп в три тысячи фунтов. Большинство перепившихся воинов сразу же поддержали дельное предложение. Они получили славное вино на корабле, который пришел с Юга, и делались все настойчивее в своем требовании.

Бели бы архиепископ повел себя капельку миролюбивее, то ничего бы не произошло. Но Эльфеа ответил, что скорее пожертвует своей жизнью, чем будет стоить английскому народу хоть еще на пенни больше. А когда наиболее рассудительные захотели отправиться в Лондон и попробовать захватить друзей архиепископа, могущих заплатить за него выкуп, раз сам он так упорно отказывается, — то Эльфеа запретил им это. И если дикари не отпустят его добровольно и даром, то он скорее погибнет мученической смертью.

Так одно повлекло за собой другое. Когда подоспел Торкель и его люди, все уже были настолько разъярены из-за этого невозможного священника, что слишком поздно было взывать к здравому смыслу.

— Да-да, — бормотал Торкель, — я слышал об этом. Ступай спать.

Когда наступило утро, Торкель Высокий отправил одного из своих людей к епископу Лондонскому с посланием. Сам же он со своей дружиной погрузил останки епископа Эльфеа на коня и отправился в город с этой скорбной окровавленной ношей.

У входа в собор святого Павла его ожидали епископ Эльфхун и епископ Дорчестерский. Тело архиепископа уложили в гроб и предали земле со всеми почестями, какие только можно было оказать в этой спешке. После погребения Торкель Высокий подошел к королю Этельреду. С ним был и Олав сын Харальда.

— Я и мои люди хотят остаться у тебя на службе, король Этельред, — сказал Торкель. — У меня есть более сорока кораблей и пять тысяч воинов, и я готов охранять твою страну от викингов с другого берега моря, и надеюсь, что так и будет.

То же самое сказал от себя и Олав, хотя у него было поменьше кораблей и дружины.

Король Этельред пожал плечами. Есть же поговорка: пусти козла в огород… Что же ему делать?..

— Я приму вашу присягу завтра, — пояснил он слабым голосом.

Торкель поклонился. Затем он повернулся в сторону Эммы, находившейся в соборе, и совершил нечто удивительное для всех, кроме Эдмунда Железнобокого.

Торкель быстро преклонил перед королевой колени, ничего не сказав при этом. Затем он поспешно поднялся и отошел к своим людям. Эмма поняла: он просил у нее прощения за то, что он не сумел спасти архиепископу жизнь. Должно пройти время, прежде чем Эмма смягчится по отношению к тому, кто лишил ее поддержки и дружбы старого архиепископа. И она спрашивала себя, как же Торкель собирается защитить Англию, когда он оказался неспособным управиться с собственными воинами там, у Гринвича. Это стало чем-то вроде ответа на ее вчерашний вопрос: кто же принимает решения в датском войске?

Но более всего ранило ее душу то, что она сама так беспомощна — со всей своей спесивостью и ветреностью. Она первая должна была броситься на помощь архиепископу Эльфеа, а все пришло к такому концу. Эмма усматривала в этом наказание и решила больше не думать о Торкеле. Торкель же даже не помышлял о кровной мести. Архиепископ Эльфеа научил его лучше других.

Напротив, они с Хеммингом решили, что Эйлиф, собственно говоря, не является им настоящим братом, а всего лишь сводным… Долго еще говорили о судьбе архиепископа Эльфеа, на него смотрели как на святого, во всяком случае, мучеником он был точно. Когда Олав сын Харальда услышал рассказ о том, что Эльфеа крестил Олава сына Трюггви, то он крепко задумался. Ему самому нужно было принять вскоре святое крещение. Жаль, что его крестит не тот же священник, что и Олава Трюггвассона!

Никто и предполагать не мог, что он сам однажды назовется Олавом Святым, — и меньше всего он сам.

Глава 9

Вопреки предположениям Эммы, датский флот покинул Темзу и исчез. Делить добычу и браниться друг с другом — эти занятия отвлекут викингов на некоторое время. А Лондон и Англия могут пока отдохнуть.

Эмма хотела как можно скорее попасть домой, в Винчестер, и посмотреть, что уцелело после нашествия врага. Однако король и три жениха горели желанием сыграть свадьбы. Трагическая смерть архиепископа и всеобщая нужда в королевстве сделали эти празднества очень скромными. Король же остался доволен поводом для бережливости.

Наконец Эмма сделалась для дочерей Этельреда полноправной матерью: три испуганные девочки-подростки по очереди, тайком приходили к ней и расспрашивали о супружеских «обязанностях»…

А тем временем был собран Витан, и назначили нового архиепископа. Им стал Люфинг, епископ Уэльсский. Он прибыл в Лондон, чтобы совершить венчание трех королевских дочерей.

Разумеется, для короля Этельреда стало большим облегчением заполучить к себе на службу Торкеля и его дружину, особенно теперь, когда Англия лишилась кораблей и войска. Однако он отдал Торкелю и его ближайшим вождям имения в Восточной Англии, вместо долины реки Северн, где раньше получил себе ленные владения Паллиг, или вместо земель поблизости от Винчестера.

— Это для того, чтобы держать его как можно дальше от тебя, — пояснил он Эмме. — Я видел, какими взглядами вы обменивались.

— Я полагаю, это скорее оттого, что земли в Уэссексе и вокруг него настолько разорены, что Торкель и его люди не смогли бы жить там, — ответила Эмма. — Торкель и сам понимает это лучше всех и не примет этих опустошенных ленных владений.

После разговора с королем Эмма спрашивала себя, насколько она сама повлияла на решение Торкеля остаться в Англии. И подумала, что тщеславна.

Когда Торкель расстался с нею после свадебного пира, он в душе задавал себе такой же вопрос. И пришел к выводу, что он тщеславен. Но это не очень помогло. Он знал, что ему будет ее недоставать. А искать встреч с нею так далеко, при дворе в Винчестере, — нет, не каждый день найдется повод для этого…

Итак, он отправился в Восточную Англию, с тем чтобы осмотреть предложенные королем имения. Он всегда находил себе что-нибудь подходящее.

Так как отныне воцарился мир и все надеялись, что он будет сохранен и впредь, Олав Толстый пожелал для себя и своих людей отставки. Он намеревался попытать счастья на Юге. Но если король Этельред будет нуждаться в нем, то он вернется назад — обычно не стоило труда разузнать, где вспыхнула вражда. Король счел его предложение подходящим, ибо и сам толком не знал, что ему делать с этим норвежским принцем. Держать его при дворе слишком дорого. Хотя Винчестер имел подобную традицию: многие наследники норвежского престола дожидались здесь своего часа.

Олав задавался вопросом, почему Торкель Высокий не попытается взять в Англии власть в свои руки, убрав Этельреда, — ведь у него, при поддержке Олава, была под контролем большая часть Англии. Кроме Лондона, сама страна была уже неспособна постоять за себя. И ни для кого не секрет, что англичане охотно избрали бы себе лучшего короля, нежели теперешний. Олав не видел никакого смысла в том, чтобы стараться для этой страны так, как старались они, и не иметь при этом цели захватить в ней власть.

Возможно, Торкель и его люди полагали, что их слишком мало, чтобы завоевать Англию. Корабельные команды все же сильно поредели в боях, которые велись вот уже шестнадцать месяцев. И наверняка Торкель также чувствовал, что его авторитет поколебался: неспособность уберечь от смерти архиепископа Кентерберийского красноречиво свидетельствовала об этом.

И все же надо было пройти долгий путь, прежде чем вот так оставить датское войско, перейти на службу к английскому королю и, таким образом, угрожать своим старым товарищам по оружию возмездием, если они нарушат клятву и вновь повернут к берегам Англии.

Когда Торкель совершил этот трудный шаг и перешел на сторону короля после похорон архиепископа, Олав последовал за ним. Он и раньше подумывал о том, чтобы остаться на некоторое время у английского короля, но это было лишь в тот момент, когда он готовился воевать на Юге. Целью Олава была Норвегия, однако путь туда лежал через Францию и Испанию. Там его ждали воинские подвиги и богатства, нужные для будущих дел.

Переход же Торкеля сразу открыл новые перспективы. Уж не видел ли себя Торкель в будущем английским вельможей? Чтобы покорить Англию, так сказать, иным путем, изнутри. В таком случае Олав не имел ничего против, чтобы в ожидании этого побыть его воином. Олав испытывал симпатию к этому рослому уроженцу Сконе.

Но когда Торкель позднее заговаривал с ним о будущем, Олав обнаружил, что тот не преследовал подобных целей:

— Это мое покаяние за предательство архиепископа, — сказал Торкель. — Для себя лично я не вижу никакого будущего на службе у короля Этельреда. Надеюсь, что он будет хранить мир, но я опасаюсь, другие решат, что пора собирать урожай. И тогда малейшее дуновение ветерка сметет Этельреда с трона.

Могло ли то «обращение», о котором говорил Торкель, так повлиять на храброго воина? Или же верно шептались о том, что не столько погибший архиепископ удерживает Торкеля, сколько живая королева?

В любом случае — одно безрассуднее другого.

Олав поднял паруса и поплыл на запад, чтобы затем спуститься к югу вдоль берегов Бретани. Ему надо было держаться подальше от нормандской границы, а затем неожиданно напасть на побережье. В противном случае поход завершится, еще не начавшись.

* * *
Наконец Эмма смогла покинуть Лондон.

На самом деле она не получила на это разрешения; король хотел, чтобы она дождалась его, а сам все не ехал. Если она отправится в путь прежде него, то ему придется дорого платить воинам за ее сопровождение. Ибо в это время никто не чувствовал себя в безопасности. Обнищавшие крестьяне и беглые рабы объединялись в разбойничьи шайки и нападали на путешественников на дорогах страны.

Весеннее потепление тем временем делало Лондон все отвратительнее.

— Как же дети, — взывала Эмма, — если они и дальше будут оставаться в этой клоаке, то я не ручаюсь за их жизни. То, что я пропаду, это тебя не тревожит, но ведь ты уже потерял многих своих детей здесь, в Лондоне. При такой жаре чума вспыхнет в любой момент, и мы заразимся. И тогда смерть твоих детей будет на твоей совести.

Чума или нет, все равно: какая-то болезнь, похожая на нее, свирепствовала прошлой зимой, но вдруг исчезла, когда мороз сковал топкие луга вокруг Епископских ворот. На такую удачу нельзя рассчитывать вторично.

— Умереть от чумы или быть убитым на большой дороге — не все ли равно, — возражал король. — И пожалуй, предпочтительнее первое. Если только ты не хочешь мученической смерти…

Он вспоминал своего убитого брата. Эдвард больше не снился ему в кошмарных снах, и все же мысли о брате преследовали его. Несколько лет назад он учредил даже день святого Эдварда, но и это не принесло покоя и не укрепило его репутацию благочестивого человека.

В итоге он сдался, только бы не слышать брюзжания Эммы. Оставался один-единственный вопрос: где взять надежную охрану?

Эдмунд сгодился бы, — недаром же его прозвали «Железнобокий», — но он уехал с новобрачными на север, и его нельзя было вызвать оттуда. Он, наверное, теперь охотится да пьет с Утером в Нортумбрии, пока его бедный отец сидит здесь, в Лондоне, и выслушивает невесть что…

Эмма подумала назло королю предложить вызвать Торкеля. Восточная Англия рядом, и было проще простого послать гонца в те имения, которыми, скорее всего, владел Торкель. Но она понимала, что король разъярится и тотчас возьмет назад свое обещание отпустить ее.

Дело кончилось тем, что сенешаль[61] спешно подобрал сопровождение под командованием тана, который дальше отправится в Глостер.

— Да уж, таким окольным путем мы доберемся быстрее, — иронически прибавила Эмма, прощаясь с королем.

— Ничего, справитесь. Если что, дожидайся меня.

— Да нет, спасибо, все прекрасно. — Она жалела своего бедного короля, за последние годы он превратился в тощего старика, хотя ему не было еще и пятидесяти. Она сняла с него шляпу и поцеловала в лысину, которая придавала столь несвойственный ему набожный вид, и добавила при этом, что надеется, что скоро он отправится вслед за ней.

— Мне нечего делать в Винчестере, — ответил он. — Представляю себе, как он теперь выглядит. Нет, если я покину Лондон, то только ради дела — да я и сам еще толком не решил.

Значит, его запреты были всего лишь отговоркой! Эмма рассердилась, и ее жалость к нему исчезла.

В конце концов, все решилось в одно майское утро. Эмма была вынуждена ехать в карете ради Годы. Она с кормилицей и ребенком сели в одну карету, а Эдит и мальчики — в другую. И они тронулись в путь, через Лудгейт; за ними медленно тянулась свита, сквозь уличную толчею и под громогласные выкрики; люди, казалось, не желали даже потесниться, пока не получали тычков в плечо. Выкрики тана и обращения к толпе «дать дорогу карете Ее Величества» побуждали народ только останавливаться и глазеть еще больше. Эмма подумала, что надо бы улыбнуться и поприветствовать народ, пока они медленно продвигались в толпе. Но когда она увидела, как одна женщина сплюнула себе под ноги и выкрикнула: «Чужеземка!», она сразу втянула голову назад в карету и опустила шторку.

Вскоре карета начала подпрыгивать на колдобинах сельской дороги, и Эмма вновь открыла окошко и полной грудью стала вдыхать весенний воздух. Она успела позабыть, как вообще пахнет чистый воздух. И как выглядит чистая вода.

— Взгляни, Года, как красиво поблескивает ручеек, — пела она.

Но Года уже успела устать от поездки и хныкала на руках у кормилицы, поэтому Эмма наслаждалась в одиночестве. Пока и сама не утомилась от воздуха и тепла, задремав в уголке кареты. Последней ее мыслью было: как только приеду домой, сразу же искупаюсь в Итчене.

Дорога, по которой они направлялись на запад, пролегала через Сильчестер и вела далее в Винчестер. Путь был не близкий. Новый тан не сумел найти нужного направления, катера рывком остановилась, и тан вынужден был признать, что они заблудились. Свита подняла ропот; его предупреждали, мол, едем неверно, но он не захотел слушать ничьих советов. Посыпалось одно предложение за другим, куда следует повернуть, чтобы выбраться на дорогу к Винчестеру. Даже Эдвард смог вычислить, что надо ехать налево. Так и сделали — и вскоре выбрались на какую-то неизвестную дорогу.

Эмма усадила всех детей и кормилицу в одной карете, а сама поехала с Эдит. Разумная монахиня обычно всегда помогала советом, и если ничего не могла придумать на этот раз, то все равно с ней было интересно побеседовать.

— Здесь так безлюдно, — пожаловалась Эмма. — А ведь мы, должно быть, находимся в центре Южной Англии.

— Люди, наверное, уехали отсюда, решила Эдит. — Вон еще один сгоревший двор.

У маленькой боковой дорожки они увидели несколько человек. Те стояли и смотрели на проезжающих, но когда тан позвал их, они повернулись и бросились бежать что есть мочи.

— Босые, — вздохнула Эмма, — разве у них нет даже обуви?

Эдит взглянула на Эмму и спросила, не шутит ли она. Как может королева быть столь неосведомленной?

— Среди простых крестьян мало кто имеет обувь. А рабы ходят босыми круглый год. У этих убежавших головы не обриты, значит, они свободные люди. Раз уж у них нет средств на обувь в мирное время, то теперь они тем более не могут приобрести такие вещи.

Эмма с трудом могла в это поверить, но Эдит, как правило, знала лучше ее. Неужели столь же плохи дела дома, в Нормандии?

Как давно это было, когда она называла Нормандию «домом»…

«Дорога», по которой они пытались ехать, оказалась ужасной, и Эмма уже велела тану поворачивать, как вдруг дорога резко оборвалась. Казалось, они выехали на заброшенную усадьбу с небольшой деревушкой вокруг. И впервые за этот день подданные Эммы не убежали в лес, завидев свиту королевы. Может, потому, что тан покачал своим щитом, вверх-вниз, в знак того, что они пришли с миром?

Все эти люди тоже были босыми. Они осторожно приблизились к карете. Конечно, наступает лето, и этим все объясняется…

В ближайший час Эмма больше узнала о жизни в Англии в эти лихие времена, чем за прошедшие десять лет.

Крестьянин извинился: им нечего предложить, ибо весь свой скот, за исключением одной коровы, он вынужден был продать, чтобы сперва уплатить налог на флот Стреоны, а затем — на выкуп датчанам. Угощать приходилось Эмме, и решили, что здесь же в усадьбе они и пообедают. Еды, которую отправил с ними сенешаль, было достаточно даже для тех, кто еще обретался в этой усадьбе и близлежащей деревушке, — таких осталось немного.

Под радостные возгласы крестьянина они вышли, один за другим, из своих карет, и расположились на обед. За столом крестьянин рассказывал о себе, и его жена, такая же босоногая, как и он, тоже отвечала на расспросы Эммы. Они поведали о том, что им было известно и на что у Эммы даже не хватало воображения.

Некогда деревенька эта была зажиточной и насчитывала несколько сотен душ. Но в девяностые годы начались кровопускания; они продолжались в новом тысячелетии и в итоге совершенно сломили их. Поборы, поборы и снова поборы! Призыв ополченцев на войну, которые так и не возвращались домой, — вместо них присылались заколоченные дощатые гробы.

Вначале деревенские платили налоги деньгами или предметами из золота и серебра, которые у них имелись. Затем они вынуждены были продавать своих рабов (Эмма подумала, что теперь-то в Нормандии, дома, рабство отменено), а некоторые сами продавались в рабство, чтобы избежать участи «свободных» крестьян и не платить налоги.

— И еще детей, — пробормотала женщина, сидевшая за столом позади других. Когда Эмма спросила, что она имеет в виду, она не смогла объяснить этого. Крестьянин тоже отвечал нехотя и внезапно завел речь о другом. Но Эмма не привыкла сдаваться, и в итоге с помощью Эдит она узнала, со слов жены крестьянина, что тот продал собственных детей в неволю.

— Он решил это не один, — поспешно вступилась она за мужа. — Я и сама пошла на это. И не только мы так решили, почти все, кого мы знаем на много миль вокруг, вынуждены были так поступить из-за нищеты.

— Это так, — подтвердил другой, — мой сосед имел пятерых детей и продал их всех. А потом повесился. Он не мог вынести мысли о содеянном, тем более после того, как узнал, что тот господин, которому он продал своих детей, перепродал их потом датчанам. Наверное, их теперь съели.

Эмма не верила, что датчане едят детей, но ее слова мало утешили крестьян.

— Но ты же сам не повесился?

Словоохотливый крестьянин рассмеялся и ответил, что он пока отстает. Затем он сразу сделался серьезным, и глаза его наполнились слезами.

— Не думайте, что я не печалюсь, что у меня нет сердца! Я каждый вечер плачу, ложась спать, при мысли об их участи.

— Ты знаешь, где они находятся?

Крестьянин прикрыл глаза рукой и покачал головой. Крестьянка сидела, как жена Лота, и смотрела в землю сухими глазами.

Эмма взглянула на Эдит.

— Скажи, что это исключение, — взмолилась она.

— Нет, — ответила Эдит. — Помилуй Боже, и так повсюду к югу от дороги Уотлинг.

Эмма схватила камень и швырнула его в стену.

— Но почему я ничего не знала об этом!

Долгое время вокруг было тихо. Наконец заговорила жена крестьянина:

— А что бы смогла поделать госпожа Эмма? Знание не спасает мир, иначе мы теперь уже были бы в Царствии Небесном.

Что могла ответить Эмма? Что она сумела бы сделать? Когда никто ничего не мог — никто из тех мужчин, которые могли многое и только болтали о женской ограниченности.

Жена крестьянина встала из-за стола. Она скрылась в низеньком домике с глиняными стенами. Двери в нем не было, и ее заменяла коровья шкура. Скоро, наверное, ей придется продать и эту шкуру?..

— Как зовут твою жену? — спросила Эмма крестьянина, который как раз набил рот копченым угрем. Эмма извинилась и пригласила его угощаться побольше, раз представилась такая возможность. И пока крестьянин силился прожевать пищу, одна из женщин, до сих пор сидевшая молча, ответила:

— Меня зовут Сара.

Эмма в изумлении посмотрела на Сару. Пока она собиралась с мыслями, крестьянин встал и предложил гостям взглянуть на дольмен, — как говорили, там был похоронен древний король. Все встали из-за стола, и о женах крестьянина ничего больше сказано не было. Пристыженный тан был озабочен только тем, как бы продолжить путь, чтобы в сумерках не попасться разбойникам. Он считал, что получил от крестьян достаточно хорошие разъяснения, как ехать дальше и где лежит правильный путь.

Эмма поняла, что задерживает свиту своими бесконечными вопросами, но для нее это было очень важно. Она поблагодарила всех стоящих поблизости, приказала подать свою дорожную шкатулку и раздала жителям деревушки подарки: кому — кольцо, кому — браслет, кому — гребень. Все, что нашлось.

— У меня с собой немного вещей, так как король боится грабителей, — извинилась она. — Здесь, в этих краях много разбойников?

Люди так не думали…

Кареты развернулись, и королевская свита и крестьяне махали друг другу до тех пор, пока гости не скрылись из виду.

Тогда Эмма внезапно повернулась к Эдит, вспомнив о разговоре:

— Тот случай с Сарой все-таки забавный. Очевидно, я неверно поняла их, я думала, что…Нет, первая женщина ведь сама говорила, что она согласилась продать их собственных детей?

— Я полагаю, что крестьянин женат на обеих, — тихо ответила Эдит.

— Двоеженство? — с испугом воскликнула Эмма. — Но ведь это наказуемо.

Эдит улыбнулась, но улыбка ее оставалась холодной.

— Если угодно, в других местах встречается и троеженство. Конечно, такие браки не благословляются Церковью, или только первый брак из этих — церковный. Но многие в своей отчаянной нужде считают, что две жены родят больше детей, нежели одна, и они тогда смогут продать их вдвое больше. Наши епископы называют это безнравственным, однако пострадавший от войны народ зовет это: «Нужда заставит»! Человек делается изобретательным, когда речь заходит о выживании.

Эмма проглотила новые сведения и умолкла. Ей было стыдно узнать сегодня еще что-либо новое, она страшилась своего бездонного невежества. Знает ли обо всем этом король?

Эдит, словно прочитав ее мысли, сказала:

— Пусть только, ради Бога, король не узнает, в какой деревне мы гостили, иначе он точно пришлет туда шерифа, чтобы восстановить нравственность.

Эмма хотела ударить свою подругу за эти слова, но вовремя опомнилась. Эдит, конечно же, была права — как всегда. Поэтому Эмма не стала спрашивать: могли ли крестьяне и крепостные есть своих детей, если им не удалось продать их?

Вместо этого она спросила:

— Да, так как же называлась эта деревня?

* * *
Эмма приготовилась к худшему; и, как только карета, за несколько миль до Винчестера, выехала на римскую дорогу, королева направила свои мысли прочь от трудностей путешествия и хныканья детей, — и сказала себе, что ничто не сможет привести ее в отчаяние. Если даже прекрасные деревья и кусты в парке будут срублены. И если дворец Вульфсей будет сожжен. А если он еще стоит на месте, то наверняка загажен, а все ценные вещи вывезены из него. Дело обычное. В сравнении с судьбой архиепископа Эльфеа и страданиями крестьян все, что ожидает ее, было ничтожным испытанием, хотя ее братья не представляли себе ничего подобного.

Но Вульфсей стоял. Цветы и деревья сияли во всем своем великолепии. Старый собор Олд-Минстера казался совершенно неповрежденным; беглый взгляд, брошенный на дивный орган с его четырьмястами трубами, убедил ее, что никому этот свинец не был нужен.

Эмма отметила все это с чувством, близким сначала к разочарованию.

Разве датчане не побывали в Винчестере? Да нет же, были, уверяли ее все, кого она ни спрашивала, но рядовым воинам было запрещено находиться внутри крепостных стен: они приходили сюда только за покупками или в церковь. Да, наверху, в королевском замке, датчане разбили свой лагерь, и многие жили именно там. А большинство оставалось на кораблях, так что дормитории[62] монастырей остались нетронутыми. И только датский вождь жил на Вульфсее — это был настоящий властитель: его обычно называли «Высоким», и он был очень грозный. Хотя не по отношению к местным жителям; с ними он обращался весьма дружелюбно.

Это мог быть только Торкель Высокий!

Эмма кружила по Вульфсею, чтобы найти какие-нибудь следы, оставшиеся от Торкеля. Но все было прибрано, опрятно, — даже лучше, чем в ее времена…

И только ее собственные покои казались обжитыми; было видно, что кровать покинута в большой спешке. Негодование охватило Эмму — наложница Торкеля была здесь, в ее постели?

Но затем она заметила длинную перину, разложенную на полу. Она одиноко лежала там, а ее собственное постельное белье и подушки были в беспорядке разбросаны по кровати. Ей казалось, что она поняла: Торкель был такой длинный, что ему не подходила ни одна обычная кровать. По непостижимой случайности он выбрал именно ее комнату своей спальней. Разумеется, это была самая красивая комната в доме, и все же… Что-то срочное подняло его ночью, и он оставил свою перину, так больше и не вернувшись сюда.

С бьющимся сердцем Эмма разглядывала свою подушку, вдыхая ее запах… Волос защекотал ей нос. Она приподняла его, рассматривая. Это был не ее волос. Но судя по длине и цвету, он вполне мог принадлежать ему.

Она украдкой огляделась, хотя и знала, что находится в комнате одна. Затем открыла свой медальон, намотала волос на мизинец и сложила туда это маленькое круглое гнездышко.

Она даже покрылась испариной. Если бы Торкель специально разыскивал ее комнату после их встречи, это было бы ей понятнее… Но он жил здесь, вероятно, задолго до этого. И это ощущалось неким предзнаменованием. Словно бы время летело быстрее, пока она была здесь, и он уже тогда знал, кто она. А может, она даже была здесь, у него, хотя сама не сознавала этого? Тогда было бы понятно, почему она сразу почувствовала, что знакома с ним. И полюбила его. Доверилась ему и сердилась на него, как будто они уже давно друг друга знали.

Да, теперь она, пожалуй, поняла!

В ней осторожно поднималась радость непостижимому: ее мир не рухнул, датчане не тронули Винчестера — за исключением ее собственной постели. И за все это она должна благодарить Торкеля Высокого.

Эдит оставила ее, направившись в женский монастырь и готовясь тоже увидеть там худшее. Эмма поспешила за ней, чтобы разделить с ней свою радость и рассказать о своей «находке». В последние недели Эмма проявляла необычайную способность любой разговор, какова бы ни была его тема, переводить на Торкеля. Эдит поддразнивала ее, пока она не начала сознаваться в своих тайных мыслях. Поэтому ей оказалось нетрудно поделиться с подругой и этим.

Эдит тихонько засмеялась, когда услышала рассказ Эммы.

— Так что впредь ты будешь спать на полу?

— Что за ерунда… Плохо, я думаю, что он забыл здесь свою перину. Таких длинных перин не очень-то напасешься. Я должна найти способ переправить ее назад — но как?

— Или оставить ее здесь, пока он не приедет, — предложила Эдит. — Она может понадобиться…

— В таком случае, ты самая легкомысленная монахиня, которую я знаю!

— Возможно, — согласилась Эдит, — но ты знаешь не очень многих. Разве все это не чудеса? Винчестер был захвачен, и все же выглядит в точности таким, каким мы его оставили. Ни одна книга не передвинута со своего места, — из тех, которые я была вынуждена оставить в библиотеке. Может быть, датчане не так начитаны?..

— Книги можно продать, — напомнила Эмма и дотронулась до медальона. О нем она рассказать не решалась, желая сохранить это в тайне и не вызывать насмешек Эдит.

— Ну, теперь я должна послать известие матушке Сигрид, — решила Эдит. — Жаль, что она с остальными отправилась в путь так поспешно, в этом не было никакой нужды.

— А как поступили мы сами?

Эдит остановилась и лукаво взглянула на Эмму.

— Действительно, это было совершенно ни к чему. Подумай только, если бы ты только осталась, госпожа Эмма, и смогла бы спать с Торкелем Высоким у себя на полу каждую ночь.

Обе женщины еще долго потешались над этим, пока Эмма, вздохнув, не сказала, что теперь ей наконец-то надо искупаться.

Когда Эмма встретила Торкеля Высокого в следующий раз, то ее первым вопросом было: как ему удалось помешать своим людям разграбить Винчестер, и почему он все-таки не тронул город?

— Винчестер открыл свои ворота безо всякой осады, — ответил он удивленно. — Я ведь дал слово, что город пощадят, если он сдастся. Позднее я узнал, что датчане верны своему слову, и в городе это подтвердилось.

— Да, — сказала Эмма, — я помню это шествие. Ни вещи, ни девственность нельзя похищать, так говорилось, и, как я слышала впоследствии, они обещание сдержали.

Торкель расхохотался.

— Сдержали они последнее обещание или нет, можно, пожалуй, заметить по цвету волос у новорожденных младенцев. Но мои люди утверждают, что они никогда не испытывали потребности похищать девушек из города — те добровольно приходили в лагерь… Скорее всего, это клевета, как и прочие военные сплетни.

— Если говорить серьезно, — сказала Эмма, — я хотела только покорнейше благодарить тебя за то, что ты сохранил мой город и все, что в нем. Я должна была бы проклясть вас и всех ваших людей, если бы при виде Винчестера подтвердились мои худшие опасения. И я благодарю тебя за то, что соборный орган остался нетронутым, а книги в женском монастыре стоят, как и прежде.

Он поднял руки, будто для благословения или просто в изнеможении.

— Королева Эмма, мы, несмотря ни на что, не варвары. Мы…

— Да, это вы! Но явно не все.

Он насмешливо поклонился.

— Благодарю, это радует, особенно когда слышишь такие слова от датчанки.

— Что доказывает, что датчанам не следует продолжать оставаться варварами; они могут сделаться поистине цивилизованным народом, если приложат к этому силы.

— Да, я помню, как твой брат поучал своих крестьян не охотиться на его земле… И эти успехи научили многих господ следовать его примеру.

Эмма умолкла, и ей стало стыдно за брата Ричарда. Чтобы смягчить свой выпад, Торкель продолжал:

— Возможно, я сохранил Винчестер из тщеславия. Я не настолько невежда, чтобы не знать, что значит этот город в истории Англии. Так что, пожалуй, было приятно поиграть немного в наместника короля и запомниться горожанам своей добротой…

«Наместник короля». Эмма подумала: не потому ли ты лежал в моей постели? Но она не стала высказывать вслух этих мыслей; для них еще не пришло время.

Да, это было вероятно. Он остановился и снова обернулся к Эмме:

— Когда я узнал, что не только один Винчестер был твоим свадебным подарком, но также и Эксетер, — я со своими людьми отправился туда и выбросил из города викингов, вцепившихся в него. Они утверждали, что не имеют отношения к новому мирному договору, однако недоразумение скоро рассеялось. И пусть город стоит теперь разрушенный и без крепостных стен, — он снова твой.

* * *
Эмма радовалась и пела, обходя все дорогие ей места в Винчестере. Она привезла с собой из Лондона очень мало придворных, так что чувствовала себя свободной и делала, что хотела. Особенно теперь, когда город оставили в покое и делать было особенно нечего.

Она чаще всего бывала с Эдит. Ожидая, когда же матушка Сигрид получит ее послание, Эдит следила за тем, чтобы женский монастырь был прибран, чтобы новым душистым сеном были набиты перины сестер.

За долгие месяцы в Лондоне дружба между Эммой и Эдит упрочилась. Эмма нуждалась в ком-нибудь, с кем можно было бы вместе посмеяться и поплакать. Эдит была рослой, но хорошо сложенной, а когда она вышла из монастыря, то расцвела, и какая-то доля ее серьезности исчезла. В обществе Эммы она всегда была остроумной и словоохотливой. Теперь она осмеливалась проявлять эти качества и при дворе, и те, кто не знал о ее прошлом, принимали ее за светскую даму из окружения королевы, особенно после того, как Эмма добилась для Эдит разрешения снять монашеское одеяние, так что внешне та уже не отличалась от остальных придворных дам.

В начале Эдит умалчивала о своем прошлом и своей родне.

— Я невеста Христова, — только и отвечала она, — и у меня нет родственников по плоти.

Это едва ли было правдой. Эдит, конечно, могла говорить так, но Эмма-то знала, что многие монахи и монахини поддерживали хорошие отношения со своими семьями. Понемногу Эдит прониклась доверием к Эмме и рассказала ей свою историю.

Ее отцом был шотландский король Кеннет Второй, умерший к тому времени. Кто ее мать, она говорить не хотела, так как та была еще жива. Это ведь особенно не приветствовалось, что мать родила детей шотландскому королю, тогда как она была замужней женщиной и принадлежала к английской знати. Законный отец Эдит все же позволил ей вырасти в своей семье, но при первой же возможности отдал ее в женский монастырь. Она-таки получила наследство от шотландского короля, которое вполне разумно было передано ее монастырю; матушка Сигрид позаботилась о том, чтобы Эдит смогла посетить различные монастыри на материке. Там она научилась сложному искусству иллюстрирования рукописей и получила «достойное» образование.

— Так что не думай, что я каждое утро восхваляю Господа за то, что стала монахиней! Мое жесткое сердце с трудом смиряется. Кроме того, у меня есть свое бремя и свои грехи, о которых я не буду говорить. Худшее в том, что я постоянно спрашиваю, вроде змия в раю: «Подлинно ли сказал Бог?»

Эмма угадывала в сказанном и свою собственную мятежную душу. После этого разговора обе они еще больше сблизились друг с другом.

И Эдит даже не ужаснулась, когда Эмма поведала ей о скандинавских богах и своем влечении к тому или иному в древних верованиях.

Было воскресенье, четвертое после Пасхи. Эмма искупалась в своем пруду и оделась, чтобы пораньше прийти к мессе в собор Олд-Минстера. Они договорились с Эдит пойти туда вместе. Эдит предложила зайти за королевой, но Эмма сочла это излишним — она могла встретиться с Эдит по дороге в собор.

Когда же Эмма пришла, то Эдит не была одета, как полагалось для церкви.

— Разве мы не пойдем к обедне? — изумилась Эмма.

Эдит смущенно отвела глаза в сторону.

— Хоть я и невеста Христова, это не мешает мне одну неделю в месяц быть женщиной, — сурово ответила она.

Эмма не поняла, какое это имеет отношение к церкви. Тогда Эдит взяла стопку исписанных листков и указала на одну страницу. Запись была сделана по-латыни, но столь небрежна, что Эмма поняла: это не рука Эдит. Она едва смогла разобрать написанное: «Mulieres menstruo tempore non intret in ecclesiam, neque communicet.» Она с удивлением посмотрела на свою подругу.

— Это правда, что женщины во время месячных не могут присутствовать в церкви и принимать тело Господне? И если ты совершишь это, то должна будешь в наказание поститься три дня?

Эдит с горечью кивнула.

— Меня удивляет, что ты никогда не слышала об этом, ибо это касается и тебя тоже, госпожа Эмма. Но у тебя не было своего духовника, и ты, наверное, можешь этому радоваться. Такое правило, может быть, существует только для монахинь, хотя в тексте говорится и о мирянах тоже…

Эмма была в замешательстве. Конечно, она знала, что считалась «нечистой» некоторое время после родов, и потребовались некоторые ритуалы, чтобы она очистилась и снова смогла посещать церковь. Но такого она не помнила со времен Руана.

— Где ты достала эти записи?

— У исповедника в Нью-Минстере… Я усыпила его бдительность, пообещав ему взамен красивый псалтирь с картинками. Эти записи называются пенитенциальными[63] и используются исповедниками, чтобы те могли легче решить, какое наказание следует наложить на кающегося грешника.

Эмма устроилась на полу, в позе портного, и продолжала листать дальше, с трудом разбирая написанное.

— И ты впервые из этих записей узнала, что ты…

— Конечно нет! — отрезала Эдит. — Я не настолько дотошна, чтобы признаваться в таких мелочах, но в монастыре все про всех знают. И если какая-нибудь сестра «забудется» и пойдет во время месячных на службу, то всегда отыщется кто-то и насплетничает матушке Сигрид. Я жила в монастыре и поэтому твердо держусь этих правил — хотя я и единственная монахиня здесь.

После вспышки Эдит успокоилась. Она села рядом с Эммой на полу и начала объяснять. Эта «покаянная книга», как говорят, начата при папе Григории, именуемом Третьим, в восьмом веке. Но составлялась она в течение многих лет различными лицами, причем вряд ли они были папами. Эдит считала, что у пап не было столько времени и сил, чтобы еще пускаться в такие непристойные фантазии…

— Что ты скажешь о пункте 107?

Теперь засмеялась Эдит, прочитав:

— «Si viro cum suo muliere retro licet in tergo nubere, penitere debet quomodo animalis». В свободном переводе это значит: «если муж имеет свою жену сзади, он должен понести наказание, как если бы он совокуплялся с животным». Не глупее и продолжение: «если муж ложится с женой, когда у нее месячные, то это будет стоить ему сорока дней воздержания». Нет, наверное, я слишком наивна: это, конечно же, женщина, которая всегда расплачивается.

— Не всегда, — сказала Эмма и показала на другое место:

— «Если он совершит блуд со своей сестрой, то будет наказан на пятнадцать лет, кроме… кроме воскресений».

— Так вот, по поводу воскресений, — вставила Эдит, — ты знаешь, что в этот день тебе и королю запрещается спать вместе? Если же вы делаете это, то вам предстоит провести четыре дня на хлебе и воде.

Эмма пыталась вспомнить: определенно, Этельред избегал ее по субботним вечерам, хотя никогда и не объяснял причины.

Эдит вчиталась внимательнее в описание блуда с собственной сестрой и добавила:

— Вполне справедливо, что кровосмешение сурово наказывается.

Но я думаю, что речь здесь идет о том случае, когда мужчина — монах, а женщина — монахиня! Нет, — она откашлялась и передернула плечами, — так дальше сидеть невозможно, иначе тело совсем занемеет. Идем за стол, там читать будет легче.

Угрюмость Эдит будто ветром сдуло. Она листала странички, читала, переводила, когда Эмма не могла понять, и делала к ним резкие, но здравые комментарии. Ясно, говорила она, что приобрела эти записи не для того, чтобы и дальше умерщвлять свою похотливую плоть; нет, она хотела узнать, откуда исповедники получили все эти детально описанные списки грехов. Казалось, нет такого греха, который бы не был известен духовному отцу. Иногда они знали даже такие грехи, которые бедный грешник и представить-то себе не мог…

Эмма думала, что она, вероятно, находилась в привилегированном положении. Епископ Эльфеа был ее единственным исповедником здесь, в Англии, и он редко задавал ей пикантные вопросы. Может, иногда он и делал это, но она не понимала, что он имел в виду. Она вспомнила, как он временами лишь вздыхал и продолжал дальше, если она переспрашивала, о чем идет речь. Да, она была ребенком в порочных упражнениях! И странным образом эта мысль ее дразнила.

— Что здесь написано? — внезапно спросила она.

Эдит взглянула и удивленно ответила:

— «Semen per os» — это ведь нетрудно понять? Излитие семени в рот. Что за наказание следует за этим? Так, целых три года?.. Стоит ли оно того? Когда есть и более подходящее место.

— Думаю, что я поняла, — оборонялась Эмма. — А также пункт 97, хотя полностью и не уверена в этом. Значит ли он, что, если женщина «совокупляется» сама с собой, то она будет наказана на три года?

Эмма с ужасом вспомнила, чему научила ее Гуннор. Подумать только, если ей придется исповедать этот грех?

— Вероятно, хотя речь здесь идет о мужчине, — сухо ответила Эдит. Она потянулась за другой страницей. — Здесь еще хуже: «Муж не должен видеть свою жену нагой». О наказании ничего нет, но вот в другом месте предъявлены точные требования. Вот здесь: «Если мужчины совокупляются друг с другом, то их ждет наказание сроком на один год. Если они повторяют свое, то наказание удваивается»… А что это означает? «Inter crura». Наверное, между ног, или бедер, — наказывается тремя годами для взрослых; детям это стоит дешевле. Допустим, что исповедники имеют замечательные расценки!

Да-а… Больше всего Эмма поражалась своему неведению. И такими вот штучками исповедники терзали монахов, монахинь и простых мирян?

— Вот действительно забавно, — продолжала Эдит. — «Тот, кто отсылает детей в церковь, а сам спит, должен поститься три дня или петь псалмы». Это ведь не прямой и обычный грех? Конечно, сон может означать здесь и «мечтания», но зачем же мечтать именно в церкви…

— Все это не так уж мрачно для нас, женщин, — сказала Эмма и показала Эдит еще одну находку. — Переведи это для меня, правильно ли я поняла…

Эдит прочла:

— «Если женщина замужем, а муж говорит ей, что не хочет спать с нею, то он не должен препятствовать ей уйти к другому».

— Так ли это? — сказала Эдит и наморщила лоб. — Да… смысл должен быть в том, что мужчина не может запретить ей исполнить ее предназначение в мире: родить детей. Хотела бы я спросить: не слишком ли часто используется это предназначение?

Эмма задумалась. Неужели Эдит просто пошутила, когда сказала о «женском предназначении в мире»? Может, она сама хотела родить детей? Эмма уже родила троих и охотно избежала бы дальнейших… А может, у Эдит было что-то большее с этим монахом из Нью-Минстера, чем просто обмен книгами?

— Нет, — сказала вдруг Эдит и оживилась. — Я забыла показать тебе самое интересное — как раз для тебя, раз уж ты любишь купаться голой.

Эдит положила перед Эммой пару листков. Эмма сразу отметила, что на этот раз почерк принадлежит Эдит. Более того: запись состояла из выдержек, уже переведенных ранее. Эмма прочла вслух:

— «Мылся ли ты в бане со своей женой или другими легкомысленными женщинами, — так, что видел их наготу, а они — твою? Если ты совершал это, то будешь три дня сидеть на хлебе и воде».

— Это не могло быть написано в Англии, — рассмеялась Эмма. — Я не видела здесь ни одной бани.

— Нет, наверное, есть. Но вряд ли кто-то будет сознаваться в таком «преступлении». А вот еще: «Совершала ли ты поступок, свойственный части женщин? Они ложатся лицом вниз, оголив свой зад, и дают месить тесто на оном; потом пекут из него хлеб и дают есть своим мужьям. Так они делают, чтобы мужнина любовь была более горячей. Если и ты делаешь это, то будешь наказана на два года».

— Это звучит чудовищно, — решила Эмма.

— Нет ничего, с чем бы ни согласился этот исповедник или, по его утверждению, чего бы он ни знал! — Эдит продолжала читать: «Делаешь ли ты, как делают обычно некоторые женщины? Они берут живую рыбу, засовывают в свое лоно и держат там, пока она не сдохнет. Затем вынимают ее, жарят или варят и дают есть своим мужьям. Это делает супружескую любовь более горячей. Если и ты так поступаешь, то будешь наказана на два года».

— Тьфу, какая гадость, — простонала Эмма. — Я думаю, что уж лучше иметь холодного мужа.

— Кстати, — сказала Эдит и поискала в книге, приписываемой папе Григорию, — вот здесь написано, что женщина подливает мужское семя в еду и дает своему мужу: я должна это отметить.

— Как это… — начала Эмма и удивилась своей недалекости. Эдит поняла, что она подумала, и пробормотала, что об этом надо бы спросить замужних женщин…

— Per os? — предложила Эмма, и они долго смеялись над этим.

Эмма первая снова стала серьезной:

— Как ты думаешь, они отличались большим умом? Я имею в виду тех, кто сочиняет такие книги.

— Еще бы! — ответила Эдит восхищенно. — Они хитрые. Как змеи. Они знают, как им привязать душу.

— Но все же, — надеялась Эмма, — может, многое из этого уже устарело и отброшено за ненадобностью?

— Напротив, — уверила Эдит, — все эти выдержки я сама переписала и перевела. Я получила их из Германии, от одной аббатисы, с которой состою в переписке. И она взяла их непосредственно из самой новой книги.

Эмма изумленно перекрестилась. Было уже слишком поздно идти к обедне. Они посмотрели друг на друга с новым любопытством.

— После всего этого хотела бы я заняться действительно плотским грехом, — вздохнула Эмма. — Лучше было бы с Торкелем, — но похоже, мы остались с тобой одни?..

Эдит покраснела и схватила свои записи.

— Мы пропустили самое интересное, — сказала она. — Меня волнует только один вопрос: кто была она, эта дурочка, рассказавшая своему исповеднику, чем она занималась? «Делаешь ли ты, как делают некоторые женщины, когда они хотят ослабить вожделение, переполняющее их? Они ложатся вместе, будто для совокупления, и попеременно сливаясь своими лонами, трутся друг о друга, желая ослабить зуд. Если и ты так поступаешь, то будешь наказана трижды по сорок дней».

Эмма покраснела больше обычного.

— Поскольку у тебя месячные, то наказание удвоится, — предположила она, и голос ее слегка задрожал. — Ты меня простишь, если я буду против и попрошу оставить предложение до следующего раза?

Королевская дочь Эдит скорчила гримасу.

— Не помню, разве я делала тебе какое-нибудь предложение? Ты, кстати, можешь получить совет, который пойдет тебе на пользу, когда ты наконец-то отправишься к этому чертовому Торкелю. Слушай: «Делала ли ты, что обычно делают некоторые женщины, — так, что ты изготовляла устройство в форме мужского члена, таких размеров, каких тебе угодно, и при помощи шнурка привязывала к своему срамному месту»… — нет, извини, я читаю не то. Нужно об избежании беременности.

— Это я знаю достаточно хорошо, — прервала ее Эмма. — Как ты думаешь, могла бы я иначе родить только троих? Мы в Нормандии не совсем уж невежды… Не могу ли я посмотреть дальше то, что ты читала?

Глава 10

Отныне наступит мир!

Плодородная Англия снова будет давать зерно и шерсть, кожи и мед, сидр и медовуху. Сожженные города и села вновь восстанут из пепла, ослепительные в своей новизне. И больше не будет никаких налогов датчанам.

Эмма пыталась говорить с Этельредом о тяжелом положении крестьян. Знает ли он о том, что многие из них настолько обнищали, что продают в рабство собственных детей? Не может ли он и его советники найти какой-то выход, чтобы помочь крестьянам встать на ноги?..

Этельред уставился на нее.

— Что же я могу поделать? — с досадой ответил он. — Я собирал одно ополчение за другим, и всех их, как мякину, будто ветром сдуло, как только показались датчане. Если бы народ был посмелее, то он не оказался бы теперь в такой нужде, как ты рассказываешь. А кроме того, купцы и горожане пострадали не меньше. И даже если я истрачу на всех последний шиллинг, все равно будет мало.

Эмма готова была возразить, что народ выказал не больше храбрости, чем его господа: жалкие правители не могли не привести страну к столь же жалким результатам. Она предложила, чтобы Этельред призывал на тинги некоторых нормандских советников — мир уже увидел доказательства их превосходства, тактического и стратегического. Но король не захотел даже слушать об этом, особенно после того, как он получил отказ от своего шурина из Руана. Он напомнил Эмме о ее управляющем в Эксетере…

Она промолчала. Чтобы вознаградить ее за это и проявить свою доброжелательность, король улыбнулся и сказал как можно мягче:

— Обещаю, что поговорю с епископами о том, что народ продает детей в рабство. Нужно действительно покончить с этим.

Он ничего не понял…

Эмме было неприятно признаться в этом, так как сама она испытывала большую радость от общения с отцами Церкви, да и дочерьми тоже, с тех пор как она приехала в Англию: но все же Церковь имела слишком большую власть над королем. Совещание Витана чаще обсуждало церковные привилегии, а не благосостояние страны. Король же слушал больше всего Эадрика Стреону.

Конечно, Этельред и Эадрик кое-что сделали, чтобы навести порядок в управлении. В Девоншир и западные провинции был назначен новый эльдормен, старый друг короля, Этельмер. Королевский сын Эдмунд Железнобокий стал герцогом Линкольнширским, речь об этом велась давно, но делу помешало большое несчастье. Старший сын короля, Адель стан, который тоже должен был стать герцогом, умер на двадцать седьмом году жизни. Так что от шести сыновей короля Этельреда в первом браке осталось только двое.

Общих с Эммой двух сыновей король определил воспитываться в Лондоне, считая этот город лучше Винчестера. Он сам забрал их в Лондон, а епископ Эльфхун взялся быть их наставником.

Эмма решила, что король мало рассчитывает на нее в воспитании их сыновей. Но теперь, когда Этельред охотнее оставался в Лондоне, чем в Винчестере, она даже не возражала. К своему стыду, она признавалась себе, что внутренне благодарна тому, что избежала всякой ответственности. Уэссекс также находился в бедственном положении, в торговле и ремеслах жизнь еле теплилась. Содержать большой двор в Винчестере было немыслимо без денег из других частей королевства. На недовольство Этельреда тем, что Эмма упорно сидела в Винчестере, она отвечала тем, что сократила свой двор до минимума. И если король пожелает закрыть Вульфсей совсем, то она охотно переедет в женский монастырь!

Король наезжал в Винчестер по морю, и с собой он брал Торкеля Высокого. Лучше сказать, это было наоборот.

Когда лето близилось к концу, брат Торкеля, Хемминг, вернулся в Англию. На его кораблях развевались мирные флаги, поэтому флотилия зашла в порт Сэндвича беспрепятственно. Хемминг устал от жизни в Сконе и от странствий; он нашел, что самым разумным будет примкнуть к Торкелю, если у того найдется место для брата.

Король не собирался иметь еще больше датских «защитников», но Торкель полагал, что выкуп, который он уже получил, будет достаточным и для Хемминга, раз уж теперь брат и его люди растратили все, что получили. Торкель считал также, что он не может служить английскому королю бесплатно и в течение неопределенного срока. Он обещал остаться на год. А потом они обсудят будущее.

Подозрительный король не мог понять такого бескорыстия и чуял коварство. Он, конечно, помнил, что судьба архиепископа Эльфеа была причиной того, что Торкель ушел из датского войска, однако Этельред не верил в столь длительные угрызения совести. И раз король решился принять присягу еще и от Хемминга с его дружиной и объединить их с флотом Торкеля, то исключительно ради тех сведений, которые собрал Хемминг.

Король Свейн приказал рубить несметное количество деревьев, особенно в северной части Сконе, и переправлять их через Эресун на свои судоверфи. Его кузницы работали полным ходом; набранные им воины постоянно упражнялись в военном искусстве.

Таким образом, не оставалось никаких сомнений в том, что король Свейн вооружается, готовясь к серьезному морскому походу. Пока еще не было известно о цели похода. Возможно, Свейн смотрел на восток. Но скорее всего дело касалось Англии. И Хемминг усилил это подозрение, сообщив, что слышал гневные обвинения, будто бы Торкель «похитил» более сорока кораблей у датского короля и теперь позволяет английскому королю пользоваться ими, да еще с пятью тысячами славных датских воинов на борту.

— Если хочешь, король Этельред, я отправлюсь домой и заключу мир с королем Свейном, — предложил Торкель. — Мне не хочется, чтобы ты пострадал из-за моих грехов.

— Но ты оставишь Англию без защиты! Если я лишусь твоего флота, то буду все равно что нищим, после того как потерял собственный флот.

Торкелю и Хеммингу оставалось лишь согласиться с королем.

— Что помешает королю Свейну напасть на меня, даже если ты заключишь с ним мир?

И в этом тоже Торкель вынужден был согласиться с королем, ибо он не мог предвидеть, как поступит Свейн. И вполне вероятно, что Свейн Вилобородый, как предполагает Этельред, увеличит свой флот еще на сорок кораблей, как только Торкель заключит мир с датским конунгом.

— Я не хочу только, чтобы потом говорили, будто это моя вина, когда король Свейн вновь нападет на Англию, — сказал Торкель. — Если теперь все пойдет так плохо.

— Не возомнил ли ты о себе слишком много? — съязвил король Этельред.

Скулы Торкеля на мгновение побелели, и он ответил:

— Если ты меня достаточно ценишь, чтобы оставить у себя, то я остаюсь. Но тогда мы хотим предложить тебе, король Этельред, что Хемминг и я поделим свой флот и оставим одну его часть в Сэндвиче, а другую — возле Лондона, предположительно у Гринвича. Но под словом «оставить» я вовсе не имею в виду, чтобы корабли стояли просто в ожидании. Они должны вести постоянное слежение за врагом. Только так мы можем надеяться, что никто не проникнет на сушу, еще в море у него пропадет к этому охота. Отряды, ведущие наблюдение, тоже должны быть хорошо вооруженными, чтобы суметь принять бой с отдельными викингами в море, или же заставить их высадиться где-нибудь в другом месте, а не в Англии.

Король, поразмыслив, нашел, план разумным. По опыту он знал, что почти невозможно сражаться с норманнами на суше.

— Остается еще одна вещь, — продолжал Торкель. — Часть датчан и других викингов находится вдоль южного берега Англии, и они считают берег своим. Как, например, в Эксетере. Этих лисиц тебе следует выкурить. Причем лучше сразу, — так, чтобы король Свейн не смог найти поддержку у предполагаемых друзей. Разумеется, я поплыву с тобой, если ты захочешь, но мне не надо тебе напоминать, что и у тебя самого имеются корабли. Если ты сам отправишься в это плавание, то это укрепит мужество твоих воинов.

Король Этельред почесал свою лысеющую макушку. Он был уже готов сказать, что чувствует себя слабым и немощным, но заметил презрительную усмешку Хемминга, которую тот и пытался скрыть за спиной Торкеля, решил, что Торкель дал хороший совет. Никто потом не сможет сказать, что только благодаря Торкелю и его викингам было очищено южное побережье.

Так и произошло, что король Этельред прибыл в Винчестер морем. Он никогда не был хорошим моряком, и в начале пути его все время тошнило. Но мало-помалу его желудок привык к морской качке. Изумленные датчане быстренько сдали порты и крепости, так как люди Торкеля напустили на них страха. Но ведь именно за это Торкелю и платят!

Король Этельред ощущал себя настоящим морским волком, сойдя на землю на Вульфсее. Он решил, что сыновья должны сопровождать его на корабле в Лондон, и приказал погрузить на корабль также часть документов и прочего, что хранилось в потайном подвале.

Встреча Эммы с Торкелем была короткой. Она успела поблагодарить его за сохранение Винчестера, а он — рассказать, что «освободили» Эксетер. Ничего другого сказано не было. И ничего — об угрозе со стороны короля Свейна, хотя теперь все внимание было обращено на это. Король не дал себе даже труда остаться на ночь у своей прекрасной королевы, которую он долго не видел.

* * *
Торкель Высокий стоял на палубе корабля у берегов Сэндвича. Проворные разведчики, которые выследили переправу короля Свейна через Северное море, не преувеличивали. Он подсчитывал, закрывшись ладонью от солнца. На сотне кораблей он остановился, хотя еще не все корабли стали видны.

Часть флота Хемминга стояла широкой дугой перед входом в гавань. Он сумеет воспрепятствовать королю Свейну высадиться на берег — однако ненадолго, если все-таки Свейн задумал сделать это. Его же корабли нанесут флоту Свейна такой большой ущерб, что викинги дрогнут и задумаются, стоит ли терять надежные корабли и храбрых воинов в первой же битве.

Остальные корабли Торкеля оставались около Гринвича. Но даже будь они здесь, все равно нельзя было бы померяться со Свейном силою в открытом море — Торкель и Хемминг имели гораздо меньше людей. Никто не мог сказать, куда направляется король Свейн. Может, он решил плыть прямо к Лондону? А может, к острову Уайт? Чтобы не подвергать столицу опасности, Торкель должен был удерживать свои корабли здесь, пока он не будет уверен в намерениях Свейна.

Так значит, король Свейн находится теперь за Сэндвичем, в Кенте. Торкель видел, как его корабли, один за другим, бросают там якорь. Красные и белые паруса поникли без ветра. Стали различимы разноцветные борта кораблей. Носовые украшения золотились в косых лучах солнца, и Торкель узнал многие символы и смог вычислить, кто командует всеми этими львами и драконами, дельфинами и быками из золота и серебра. А вот и личный корабль конунга Свейна: ворон крутится на мачте, пока не найдет направление ветра.

Красивое зрелище! Если бы оно только не возвещало о приближении всемогущего врага. И этим врагом был король, которому он сам однажды поклялся в верности и который был его другом — когда-то…

Он мог винить лишь самого себя. Только себя. Ему следовало бы знать, что король Свейн ничего не делал наполовину или по частям. Торкель мечтал об отсрочке, чтобы построить в Англии побольше кораблей, — много кораблей. Тогда конунг Свейн поостерегся бы нападать на него, а он сам сумел бы разгромить флот датского короля, если потребуется.

Теперь же он вынужден молча ждать следующего хода Свейна.

На мгновение ему пришла в голову мысль бросить весь свой флот в одну грандиозную битву. Тогда бы он прославился своей отвагой, но и безумием. Ни один морской вождь, обладая разумом, не пойдет против такой превосходящей силы противника и не станет жертвовать своими судами, разве что в безумном отчаянии.

Может, он бы и поступил таким образом, в юности и в своей старой вере. Если бы на то была воля богов, то он бросился бы побеждать, несмотря ни на что. А если бы он проиграл бой, то и на это была бы воля богов. Но той веры он более не держался.

Если еще один флот пойдет ко дну, то король Этельред окажется совершенно беспомощным перед лицом противника. А с ним и его королева… Разум подсказывал, что конунг Свейн еще пока не стал повелителем Англии. Требовалось больше, чем один ход, чтобы выиграть шахматную партию. Было все еще много способов истощить датского короля, — и, прежде всего, время. Король Свейн и его огромное войско находилось в чужой стране, и даже еще не на суше. Они будут нуждаться в еде и питье, — именно в этой стране, которую он сам помогал разорять и опустошать. Торкель и Хемминг должны уничтожать плетущихся в хвосте датского войска, одного за другим. Однажды корабли все же пристанут к берегу, и воины сойдут на землю, чтобы сразиться и пополнить запасы. И тогда быстрые суда Торкеля подберутся ближе и потопят парочку кораблей Свейна…

«Англия — как спелое яблоко!»

Да, он так сказал. И сам способствовал созреванию этого яблочка, прямо для короля Свейна, несмотря на все свои обнадеживающие предположения о времени, голоде и жажде. Эта мысль не доставила ему особой радости.

А может, королю Свейну не потребуется сходить на берег в Кенте? Он прокрался вдоль берегов Фризии и Фландрии, а затем вышел прямо на Сэндвич: и в этом случае у него наверняка достаточно продовольствия и воды.

Торкель понимал, что ему нужно поспешить назад в Гринвич. Если он здесь замешкается, то приедет туда последним. Вместе с тем его одолевало любопытство, каким же окажется следующий ход короля Свейна. Он махнул Хеммингу, подзывая его к себе. Тот перебрался на сторону Торкеля.

— Я должен вернуться в Гринвич, — сказал Торкель. — Ты пошлешь за мной, как только король Свейн снова поднимет паруса. И тогда мы последуем за ним.

Хемминг взглянул на флюгер корабля конунга, стоящего на рейде, затем сравнил его с положением собственного флюгера, и ответил:

— При таком ветре он в любом случае не пойдет к Каналу. Так что ты вполне можешь отправляться туда, куда задумал.

* * *
Предположения оказались верными: король Свейн не пошел в Уэссекс. Вместо этого он быстро снялся с якоря, как только отстающие догнали его у Сэндвича, и направился на север. Разведчики Торкеля донесли, что путь его пролегал все дальше к северу. Мимо устья Темзы. Вокруг Восточной Англии. Куда же направляется эта огромная флотилия? Может, в Уош? Нет же. Только возле Хамбера конунг Свейн подошел к берегу, а оттуда его корабли повернули вверх к Тренту. Соглядатаи ликовали: теперь он попадется к нам в ловушку!

То, что последовало, совершилось с быстротой молнии; послание об этом дошло к Торкелю и королю Этельреду по суше, — быстрее, чем по морю, ибо соглядатаи шли против ветра.

Король Свейн с большой частью своего флота доплыл до Гейнсборо. Это прямо посреди Линдсея, далеко от моря, всего в нескольких милях севернее Линкольна. Был ли разум у этого мужа! Слыхано ли, чтобы флот заходил так далеко вглубь вражеской страны?

К северу от Гейнсборо король Свейн сразу разбил свой лагерь. Он не грабил крестьян, но покупал зерно честь по чести.

Был июль 1013 года от Рождества Христова.

И сразу же Линдсей сдался, — вернее то, что называлось Северным Линкольнширом, — причем совершенно мирно и добровольно. Перешли на сторону датского короля также Лестер, Линкольн, Ноттингем, Стамфорд и Дерби, или «Пять Городов», пять главных центров Данелага. Да, через несколько дней конунг Свейн сделался фактически правителем над всеми землями к северу и востоку от дороги Уотлинг, причем без единого удара мечом.

Возможно, это произошло бы не столь быстро и безболезненно, если бы ярл Утред из Нортумбрии не объявился бы в лагере короля Свейна и не приветствовал бы его от имени своих подданных. Тот самый Утред, который только что взял в жены дочь короля Этельреда!

Нортумбрия — это значит и старые королевские владения Берниция и Дейра. В Дейре шестьдесят лет назад правил датский конунг Эрик, брат конунга Свейна: там еще помнили об этом, — даже те, кто не застал его правления…

Единственный, кого Свейн конунг опасался с севера, был шотландский король, но с его стороны ничего вроде бы не предвиделось. И внезапно все северные владения английского короля оказались под властью нового правителя. Невероятно, что все это могло произойти так быстро, если бы Свейна не ждали заранее, и даже, по-видимому, не послали за ним.

— Эти чертовы датчане, — вскричал Этельред, узнав об этом, — разве я все время не повторял, что на них нельзя положиться? Меня осуждали за пресловутое избиение в день святого Бриктия, но разве я был неправ? Я ошибался лишь в том, что проявил мягкость.

Он выкрикивал это в лицо Торкелю Высокому. И даже если тот не во всем соглашался с королем, но все равно не возражал ему.

Переправить теперь флот в Хамбер и попытаться что-то предпринять против короля Свейна — этот вариант они оба отвергли: он был лишен смысла, ибо тогда флот очутился бы во вражьем стане. Лучше было оставить все как есть и дожидаться следующего хода. Торкель подумал, что он, конечно же, восхищен конунгом Свейном и его ходами, которые до сих пор были мастерскими, — но они ставили под угрозу жизнь его короля. Можно ли в таком положении сохранить королеву?..

Им пришлось ждать недолго.

Отдохнувшее и запасшееся провиантом, войско конунга Свейна двинулось на юг, через дорогу Уотлинг, укрепленную местными воинами. Провиант припасли на будущее, ибо как только войско перешло через границу собственно Англии, оно стало грабить, опустошать и жечь. Чтобы помешать разбою и грабежам, старый Уэссекс поспешил сдаться Свейну: в Оксфорде он был встречен со смиренным предложением заложников, и так же — в Винчестере.

Король Свейн прошел большой путь от Нортгемптона до Оксфорда и Винчестера: и все земли вокруг покорились ему.

Из Винчестера он двинулся на восток, пройдя через Хэмпшир к Лондону. Королева Эмма с дочерью едва успели опередить датского конунга и добраться до Лондона.

— Мне следовало бы остаться и услышать слова благодарности от короля Свейна за то, что ясделала для его сестры, — возмущалась Эмма, когда Торкель навестил ее в Уордроубском дворце.

— Вы опять говорите по-датски, — рассердился король. — Что сказала Эмма?

— Я напомнила Торкелю о своем обещании выцарапать королю Свейну глаза, — ответила Эмма и оказалась по-своему права.

— Почему же ты не осталась и не сделала этого?

— Вот и я говорю о том же!

В этот вечер Эмма осталась пить вместе с королем. Она то праздновала удачное возвращение в Лондон до датчан, то проклинала свою судьбу за то, что ей снова приходится сидеть взаперти в этом зловонном жилище смерти.

Надо сказать, Эмма не так пила сама, как поила Этельреда. От нее он этого не ждал. Постепенно он растаял и, в свою очередь, благодарил небо за то, что освободил эту женщину из плена и нужды. А потом он зарыдал над своей судьбой, о том, что все его предали, и даже Утред, которому он расточал такие милости.

— Лондон выстоит, как и в прошлый раз, — предсказывала Эмма. — А потом народ устанет от короля Свейна и снова будет чтить тебя.

— Ты думаешь? — промолвил он утомленно.

— Я уверена в этом!

И оба выпили за это еще пару кубков.

Потом Его Величество уснул.

Эмма кликнула четырех слуг, и они под ее надзором унесли короля в его покои. Она попробовала разбудить его крепкими оплеухами, но это ей не удалось, и она вернулась к себе в комнату. Там она переоделась и вышла к задней двери, через которую уже проходила в тот ужасный день, когда был убит архиепископ Эльфеа.

За дверью ждал Торкель, как и было условлено.

* * *
Лондон выстоял, как и предсказывала Эмма. Дважды штурмовал его король Свейн, и все безуспешно.

Тогда датский король двинулся на Запад и остановился в Бате. Туда стекались все воины из западных провинций; во главе их стоял только что назначенный эльдормен Девоншира, старый друг короля Этельреда. И все они чествовали теперь Свейна как своего повелителя.

Когда король Свейн после этого снова вернулся к стенам Лондона, там поняли, что час пробил, и открыли ворота.

Свейн Вилобородый был отныне полновластным королем Англии. Оставалось лишь формальное признание Витана.

* * *
Мэр города Лондона вовремя известил короля Этельреда: горожане больше не желали отделяться от остальной Англии. Король сам должен решить, как ему поступить. И тот пообещал определиться как можно быстрее: город не собирался выдерживать осаду ради короля.

— Дело совершенно ясное, — подытожил король, держа совет с теми немногими преданными ему людьми, которые еще оставались при дворе. — Я могу выбирать только между подчинением датскому королю или бегством из страны.

Король приказал подать тутового вина, к которому пристрастила его Эмма. В такой момент оставалось только напиться. Эмма невольно вспомнила, что это было то самое вино, которым она напоила короля в их первую брачную ночь… Между той ночью и этой лежала целая жизнь…

Несмотря на приглашение короля, никто больше не пил так много. Там были Торкель Высокий и епископ Лондонский Эльфхун, несколько танов рангом пониже, которые спасались за стенами Лондона. К тем, кто бежал с севера от датчан, принадлежал также и аббат Эльфсиге из Питерборо.

— Но речь все же не идет о подчинении? — спросила Эмма.

— Тебе-то нечего опасаться! — вскинулся король. — Ты одной крови с дражайшей сестрой короля Свейна, и так позаботилась о ней, что…

Он умолк. Несмотря ни на что, он не желал пересказывать для чужих ушей воспоминания о бесчестье. Довольно и того, что он сам помнил об этом.

— Я, со своей стороны, думаю перебраться в Руан, — объяснила Эмма, не обращая внимания на издевку короля. — Его Величество знает, что он и сам всегда желанный гость там, как и вся королевская семья.

— Его Величество! — передразнил ее Этельред. — Королева всегда найдет нужные слова в подходящий момент, — прибавил он, обращаясь к сидевшим за столом. — Над чем я король, спрашивается? Над своим ночным горшком?

Этой шутке рассмеялся только Его Величество.

— Что же ты собираешься делать? — спросила Эмма. — Ты же не будешь сидеть здесь?

— Черт его знает, — пробурчал король и выпил кубок до дна. — Брошусь на свой меч. Может быть.

— Не думаю, что у тебя еще есть меч. Твой оруженосец давно помирает от скуки.

Король стукнул кулаком по столу, да так, что опрокинулись кубки и кружки. Он уже получил заправку, но нуждался в повторении.

— Это гнусная ложь! — вскричал он. — Торкель здесь, и он может подтвердить, что я освободил Эксетер и… и… это было всего год назад. Разве не так?

— Так, — подтвердил Торкель, хотя и не мог припомнить, чтобы при короле был тогда меч и тем более чтобы он доставал его из ножен. — Но, — продолжал Торкель, получив теперь слово, — вместо того, чтобы попрекать друг друга, нам надо было бы решить, что мы будем делать дальше. Совершенно ясно, что дети короля должны уехать из страны, чтобы не попасть в руки Свейна.

Король немного протрезвел при воспоминании об этом. Он подставил кубок, чтобы собрать со стола то, что осталось от тутового вина, которое он расплескал. Он греб свободной рукой и вроде бы кое-что собрал в кубок, но большая часть вина вылилась ему прямо на штаны. Черт подери! Торкель, конечно же, прав: королевские дети легко могут погибнуть, если попадут в руки победителя. Принцев следует сохранить — никогда ведь точно не известно, как повернется колесо фортуны.

— Мы не можем ехать все вместе, — выговорил король, — ибо так мы рискуем быть захваченными кораблями Свейна.

— И все-таки вы могли бы уехать, — ответил Торкель. — Вас будет сопровождать флот. Я не думаю, что у Свейна так много кораблей в прибрежных водах, чтобы он осмелился воспрепятствовать нам.

Король медленно повернулся к Торкелю и уставился на него.

— Ты говоришь «нам»? Не имеешь ли ты в виду, что ты со своими кораблями не собираешься покидать меня? Теперь, когда я больше не король Англии, ты ведь свободен от своей клятвы и можешь заключить мир с королем Дании.

Торкель задумался, прежде чем ответить.

— Пока законный король Англии остается на английской земле, я считаю свою клятву действительной. Возможно, слово «земля» плохо выбрано, но весь флот стоит у Гринвича, и завтра мы сможем добраться до кораблей. И там мы все обсудим. — Торкель решил, что король недостаточно трезв для принятия важных решений в этот вечер.

— Подумайте только, — сказал король плаксиво и провел рукой по столу. — Сижу я здесь один, с несколькими церковниками. А остальные? Мои зятья меня предали… Стреона вот… я даже не знаю, где он сейчас. Мои взрослые сыновья не дают о себе знать. Мои верные друзья клюют из рук датского короля. Остался лишь Торкель Высокий, тот, от кого я должен был бы меньше всего ожидать поддержки!

Торкель покраснел и уставился на стол. Эмма поняла его замешательство и быстро взяла слово.

— Кое-что мы могли бы решить уже сегодня вечером. Я переезжаю с детьми в Нормандию и уже собрала самое необходимое…

— Но не с Эдвардом и Альфредом, — заупрямился король. — Возьми Году и поезжай. Я все равно считаю, что яиц в одной корзине должно быть как можно меньше. Если нас будет сопровождать флот, то это возбудит ненужное любопытство, и может статься, встревожит того же герцога Нормандского. Лучше, если будет всего один-два корабля.

Эмма вздохнула, и вслед за ней — Торкель.

— Я охотно буду сопровождать королеву, — сказал неожиданно аббат Эльфсиге. — Я уже думал о том, чтобы перебраться к братьям в Жюмьеж, пока здесь в стране так неспокойно.

— Тогда епископ Эльфхун поедет с моими сыновьями, — решил король столь же неожиданно. — Но они поедут каждый в отдельности. А сам я пока останусь с кораблями Торкеля Высокого и посмотрю, что мне делать дальше.

Этельред Нерешительный, до последней минуты, подумала Эмма.

Ну что ж, пусть делает что хочет. Если теперь он решил только это, то в любом случае она и дети будут в безопасности. Для короля, кажется, самое важное сейчас в том, чтобы Торкель Высокий остался с ним и не сопровождал ее в Нормандию… Король во всем подозревал подвох, даже когда не было никаких причин, — однако, может быть, на этот раз кто-то насплетничал ему, невзирая на всю ее осторожность?

* * *
В октябре Эмма с дочерью Годой уехали из Лондона, сопровождаемые аббатом из Питерборо. Сразу же вслед за ними настала очередь Эдварда и Альфреда пересечь Канал. Епископ Эльфхун был взволнован этим поручением, он чувствовал себя больным, но не хотел отказываться, раз уж взял, несмотря ни на что, на себя обязательство быть наставником принцев.

Король оставался у Торкеля и Хемминга в укрепленном лагере возле Гринвича, который еще пока не подвергся нападению короля Свейна. Но когда все больше датчан стали роиться вокруг Гринвича и приставать к северному берегу Темзы, Торкель решил спасать свой флот. Ночью, прямо перед Рождеством, его корабли воспользовались отливом и пробились в открытое море, потеряв не более двух кораблей из всего флота.

Торкель плыл к острову Уайт. Там он со своими людьми и королем спокойно отпраздновал Рождество, пока Этельред в начале января не решил уехать из Англии в Нормандию. И как бы ему ни хотелось остаться, он не видел иного выхода.

Король стоял под ледяным дождем, держась за мачту. По всей видимости, его миновал позор тошноты, и он обращался к Англии, исчезающей из виду:

— Все они предали его и разбежались.

* * *
На севере страны, возле датского лагеря в Гейнсборо, расхаживал юноша восемнадцати лет и скучал. Его звали Кнут, и он был вторым сыном датского конунга Свейна.

Радостно взошел он на борт отцовского корабля, отправляясь на покорение Англии. Наконец-то он сможет использовать меч и лук со стрелами. Наконец-то он испробует свои силы и покажет свою боевую выучку, полученную им сперва от Торкеля Высокого, а затем и самого отца. Ему недоставало Торкеля, хотя прошло уже много лет с тех пор, как Торкель отправился в Англию. Кнут надеялся встретить его здесь, но…

Ему не пришлось извлекать меч из ножен ни разу. Не выпустить ни одной стрелы, только если на охоте или играючи. Унизительно быстро склонили перед его отцом свои головы англичане и живущие здесь датчане. А потом, когда должно было начаться кое-что поинтереснее, отец приказал ему оставаться здесь и сторожить лагерь возле Гейнсборо: Кнут не поехал вместе с отцом на юг.

Охранять лагерь было неинтересно. Какая скука следить за кучей заложников! Король Свейн требовал их от каждого города или местности. Прежде чем отправился в Оксфорд, он строго приказал Кнуту, чтобы ни один заложник не убежал или не умер. Убежать? Этих мужчин и женщин в лагере добрая сотня, и они должны иметь крышу над головой и еду в желудке: как, Господи помилуй, он может нести ответственность за того из них, кто сбежит или откупится у стражи? Или умрет!?

Нет, он правильно понял наставление отца: ему надо следить за тем, чтобы между заложниками не возникало никаких драк, которые могли бы привести к убийству. Если же кто-то умрет естественной смертью, то воины всегда смогут подтвердить, что так оно и было. Но и за этим уследить не так-то легко, ведь людей согнали в одну толпу, и многие из них ненавидели друг друга, к тому же в лагере находились и женщины. Конечно, мужчины были безоружны, но у них оставались кулаки, и они могли лягаться.

Так и ходил он, и пересчитывал вместе с писцом этих проклятых заложников по два раза в день. Принимал жалобы и выслушивал ругательства. Чаще всего это были, разумеется, мужчины и женщины знатного происхождения, и никакие не рабы. И они невероятно устали сидеть заложниками — постоянно бранили скверную пищу и скверный ночлег. Но разве сам он лучше жил и питался?

Иногда он обнаруживал, что число заложников растет: одна женщина родила ребенка, прямо в этом убогом лагере. Не оставалось ничего другого, как попытаться уговорить тот город, откуда она была родом, отдать вместо роженицы другого заложника, — в противном случае все равно пришлось ее отпустить.

Кнут расхаживал вокруг реки Трент и проклинал свою судьбу. Он сбивал мечом камыш и кипрей, сражаясь с воображаемым врагом и сердясь на отца. Пригодится ли ему оружие в Англии для чего-нибудь другого?

Сегодня с юга ждали новых «гостей», спрашивается, сколько же еще пришлет их отец? И как они управятся зимой? Хотя тогда, пожалуй, заложники уже не понадобятся, если только Англия сдастся датчанам. На дороге поднялась пыль: это были всадники с юга. Кнут понял, что везут новых заложников, и побежал назад к лагерю, убрав меч в ножны и подзывая к себе писца.

Имена заложников, сведения о том, откуда они прибыли, куда их поместят на ночлег: он должен был все это отмечать. Женщин, к счастью, было не так много, но их следовало разместить особо — если только они не являлись чьими-то женами, как они утверждали. В последнем случае Кнут не отвечал за их целомудрие: они сами должны были позаботиться о себе.

— Имя?

Он так пристально следил за усердствующим писцом, что изумился, когда услышал женский голос, отвечающий ему:

— Альфива, дочь Альфельма, ярла Нортгемптона.

Он быстро окинул взглядом ее лицо, затем снова — и уже не отрывал от нее глаз. Она отвечала по-датски, очень чисто, и ее голос напомнил ему пение кукушек и жаворонков дома, в Роскилле, а лицо ее заставило подумать о лесных феях или лесовичках, о которых он слышал. Ее нельзя было назвать красивой, но на кого же она так похожа?

Лицо перед ним дразнило вызывающей улыбкой. Он понял, что уставился на нее, вроде раба в бане, и поспешил перекинуться словечком с писцом. Чтобы потянуть время, он попросил ее еще раз повторить, что она сказала и что уже было записано писцом. Ярл — это ее отец, так. Он уже усвоил, что на эти титулы здесь, в Данелаге, не следует обращать особого внимания. Но Альфива была одета лучше многих и даже прихватила с собой в лагерь украшения. Так что вполне вероятно, что ее отец был по крайней мере знатным и состоятельным господином в… как называется город?

Глядя то в записи писца, то на девушку, он заметил, что она хорошо сложена, почти одного роста с ним, хотя он не считался особенно высоким. И наконец он понял, на кого она похожа: на косулю!

Конечно, это было неправдой, и все же. Глаза? Да. Улыбающиеся пухлые губы, волевой подбородок, который она выставила вперед. Казалось, она может повести ушами, и когда он подумал об этом, то сам рассмеялся.

— Следуй пока вот за ним, — сказал он неопределенно, — я потом решу, где ты проведешь эту ночь.

Кнут указал на слугу, и тот сразу же смекнул: он должен отвести девушку к Кнуту…

Пока Кнут допрашивал следующего заложника, он провожал девушку долгим взглядом, уже зная, что хочет именно ее. Косуля или нет, все равно: ее губы напоминали августовскую грушу или… да, что-то сочное, освежающее, утоляющее жажду.

С того дня жизнь в Гейнсборо перестала быть скучной. Кнут взял Альфиву к себе в лагерь, она оказалась горячей и услужливой. Он не слышал от нее ни единой жалобы о потере девственности, о том, что он должен был бы поберечь ее целомудрие. Она распахивала для него объятия, и он орошал ее лоно каждую ночь, а иногда даже днем, по нескольку раз.

Пусть отец Свейн говорит что хочет о его способе «брать в заложники»!

Что Свейн и сделал, вернувшись в лагерь в конце января. Альфива ходила уже на седьмом месяце, кичась своим животом, высокомерно и тщеславно. А принц Кнут был горд тем, как быстро он обзаводится в Англии потомством, и не понял, чем так недоволен король. Разве он «слишком молод»? Альфива и он одного возраста, и она к тому же из приличной семьи…

— Я хорошо знаю Альфельма, — ответил Свейн. — Его род происходит из Нортгемптона и имеет большие владения там, да и по всей Англии тоже. Но Альфельм был ярлом Дейры, — ты помнишь, кто был там датским королем? Вот именно; твой дед Эрик. Шесть-семь лет тому назад король Этельред приказал своему доверенному Эадрику Стреоне убить Альфельма во время охоты; до сих пор все считали его, между прочим, лучшим другом королевской семьи. А двое из сыновей Альфельма, братья Альф ивы, были позднее ослеплены в одном из дворцов Этельреда. Титул ярла был пожалован Утреду, тому самому, кто теперь ярл всей Нортумбрии и зять Этельреда. Но Утред прошлым летом явился сюда и предал своего тестя. Ты окунулся в одну из самых смутных распрей между английской знатью, и последнее убийство в этой цепи еще не свершилось!

Кнут присвистнул.

— Черт побери…

— Гм. Дочь Альфельма может стать хорошей женой кому угодно. Но только не тебе. Надеюсь, что мой сын будет более дальновидным и не споткнется, угодив в первую же английскую лужу. Подумай, я же король Англии, Дании, Норвегии…

— … и части Швеции и Балтийского побережья, да, я знаю это наизусть.

— … а потому негоже, чтобы мой законный наследник породнился бы с проклятыми здешними ярлами, и мы попались бы на удочку английских королей. Так что браку этому не бывать — ни церковному, ни «more danico», во всяком случае, пока я жив!

* * *
Пока король Свейн еще не уехал из Лондона под Рождество, Торкель послал ему весть: он хочет говорить с конунгом. Чтобы избежать взаимного обмена заложниками, он предложил, чтобы король со своими людьми расположился на северном конце Лондонского моста, а он сам — возле берегового устья, с несколькими кораблями.

Король ответил согласием. Торкель приветствовал короля и, не услышав от него ответа, сказал:

— Я слышал, ты хочешь получить обратно часть кораблей и утверждаешь, будто они твои?

— Ты слышал верно.

— Чьи это были корабли с самого начала, разобраться трудно. Некоторые все же мои, а другие — моего брата Хемминга.

— Но большинство — мои! — взревел король.

— Пожалуйста, попробуй забрать их обратно. Но мои люди говорят, что ты не платил им ни эре[64] за службу в течение четырех с половиной лет, поэтому они-то не перейдут к тебе. Теперь они подумают, прежде чем вернуться, и будут служить тебе при условии, что ты уплатишь им за год вперед. Они хотят получить от тебя задаток. Иначе поищут себе хозяина в другом месте.

— Черта с два, посмотрим!

— Они также хотят, — продолжал Торкель, — чтобы между тобой и нами, братьями, воцарился мир, и чтобы мы остались вождями на их кораблях. Если ты согласишься на это, Хемминг и я предлагаем тебе служить у тебя бесплатно в течение года. В знак нашей воли к миру и как снадобье на те раны, которые, как ты говоришь, мы тебе нанесли. Хотя мы считаем, что сделали для тебя только добро, ведь мы славно вспахали для тебя землю в Англии!

— Получай свое снадобье! — взвыл король и метнул в Торкеля свое копье.

Торкель спокойно поднял щит, и королевское копье упало в реку. Он бросился на пол, а его люди поспешно начали отплывать от этого места: они были вынуждены прикрывать Торкеля двумя щитами от стрел, сыпавшихся градом со стороны королевской свиты.

Вот что вышло, когда Торкель Высокий попытался заключить мир с новым королем Англии.

Из того, что он узнал позднее, он понял, что все прошло не так-то плохо. Ибо в Лондоне король Свейн приказал собрать новый выкуп, чтобы выдать жалование своим воинам. Вместе с тем он требовал отдельного выкупа за флот Торкеля Высокого.

«Этот выкуп станет погибелью королю Свейну», — подумал Торкель. Он со своими людьми решил выждать время, пока не пройдет пост.

Глава 11

Все родственники Эммы, которые смогли отложить свои дела, прибыли в Руан на Рождество, чтобы встретить ее. И несмотря на то, что она была теперь королевой в изгнании, она радовалась, что снова видит своих. Ее брат Ричард имел шестерых детей, брат-архиепископ — столько же, и еще Хедвиг и ее дети, но сестра осталась вдовой после 1008 года. К тому же пожаловали родственники со стороны ее матери, Гуннор.

За рождественские праздники Эмма просто охрипла от бесконечных разговоров. Всем было весело. В сочельник они ели целиком зажаренного кабана, а на ночь постелили в большом зале герцога, так как набралось очень уж много народу. Эмма говорила ночи напролет, пересказывая по нескольку раз, что ей пришлось пережить в Англии.

Маленькой Годе было всего три года, и она чувствовала себя прекрасно. К жизни в Руане Эдвард и Альфред, напротив, привыкали с трудом. Альфред был тихим, приветливым и никого не обижал. Но Эдварду не нравилось, что остальные дети так странно смотрят на него, и он втихаря щипал их. К тому же оба мальчика не понимали странного языка, на котором говорили в Руане. Если кто-то заговаривал с ними по-датски, то они понимали, хотя сами на по-датски не говорили, так как король Этельред запрещал им это. И поэтому «принцы» большей частью были предоставлены самим себе и скучали дни напролет, тоскуя по дому в Англии.

Чудеснее всего было, конечно же, вновь оказаться вместе с Гуннор. Мама состарилась, но это было не очень заметно. Она тотчас принялась заботиться о Годе, а Года — о ней.

Приятной неожиданностью было встретить в Руане Олава сына Харальда из Норвегии. Он плавал во Францию и Испанию и достиг даже Гибралтарского пролива. На обратном пути он ошибся в маршруте и невольно совершил набег на деревню в Бретани. Здесь правил герцог Ричард и его сестра Хедвиг (вдова графа Годфрида Реннского). Так что Ричард направил своего посланника к Олаву и пригласил его приехать в Руан, — там Ричард научит его, где проходят границы.

Олав с радостью согласился и надолго задержался в Руане. Так надолго, что архиепископ Роберт сумел убедить его принять святое крещение. Олав оказался способным учеником, и для Эммы было большим торжеством присутствовать на крестинах Олава в Руанском соборе на Новый год. Ее тронуло, что Олав попросил ее быть его «крестной матерью». Это вызвало также и веселый смех, так как Эмма была крестной лишь у маленьких детей, и в ее обязанности входило в такие минуты нести этих самых детей на руках. В конце концов она решила посоветоваться с братом Робертом, как ей поступить. Но Роберт не видел здесь ничего смешного, как, впрочем, и ничего невозможного.

— Он может идти сам, — сухо ответил он, — а ты должна находиться рядом, как все умные люди. Но он должен получить подарок от крестной матери. Подари ему ту реликвию, которую ты купила в Бонневале, — она окажет сильное влияние у него дома, в Норвегии.

Это было большой жертвой. Эмме часто хотелось купить себе ту или иную реликвию, но у нее не всегда хватало на это средств. Когда она находилась во Франции, аббат Эльфсиге рассказал ей, что ему было поручено купить здесь святые мощи святой Флорентины и привезти их домой в свой монастырь. Если хватит на это денег. Монастырь, владеющий мощами, — а это был Бонневаль в Шартрской епархии, — оказался бедным, нуждающимся в средствах, так как совсем недавно его разорили викинги. Предполагалось, что аббат сможет купить мощи дешево, если возьмет их все вместе. Но Бонневаль торопился покончить с этим поскорее. И если Эльфсиге не согласится, то аббат монастыря грозился продать мощи по частицам. Это было бы огорчительно: Питерборо стремился иметь у себя всю святыню.

По тону Эльфсиге Эмма тогда поняла, что он ждет от нее щедрой суммы. Вот прекрасный случай! Монах мог бы понять, что изгнанная королева отнюдь не купалась в деньгах.

Разумеется, Эмме не было никакого дела до того, прославится Питерборо или нет. Она вряд ли вернется в Англию королевой. С другой стороны, будет хорошо, если память об Эмме окажется увековечена этим монастырем. Она нуждалась в заступничестве. А кроме того, Эльфсиге оказывал ей многие услуги…

Она пересчитала свои деньги. Усмехнулась и пошла к Гуннор.

Посещение матери оказалось удачным. Эмма позвала аббата и сказала ему:

— Я оплачу требуемое Бонневалем. С условием, что сама получу десницу святой Флорентины.

Эльфсиге, немного подумав, сдался. И тогда они оба отправились в Бонневаль.

И вот теперь ее брат хочет, чтобы она отдала эту десницу!

Конечно, если святые мощи принесут ее «крестнику» счастье, то следует их отдать. Олав был уже воспламенен мыслью о крещении всей Норвегии. Как поняла Эмма, ему предстояла тяжелая работа. Да и мысль о Торкеле способствовала ее щедрости; ведь именно он был первым, кто познакомил ее с викингами.

После крещения Олав и Эмма часто говорили друг с другом как о божественных предметах, так и об их общем друге Торкеле Высоком. Беседы эти стали реже после приезда Этельреда в начале января. И особенно после того, как Этельред отказался жить в Руане и «удалился на покой» в Фекан.

Эмма последовала за ним, чтобы избежать ссор, а также ради епископа Эльфхуна. Но после того, как тот внезапно скончался в середине января, она решительно забрала детей и вернулась в Руан, отдав мальчиков в школу к своему брату-архиепископу. А Этельред остался сидеть в одиночестве в Фекане.

Дело было не в том, что ей не хотелось жить в Фекане. Она любила этот город и его церковь, где под водостоком был погребен ее любимый отец. Но только не в Фекане в разгар трескучих морозов, наедине с унылым Этельредом. Конечно, ей было жаль короля, но этой жалости хватало уже ненадолго.

Итак, ее муж оставался в Фекане, пока ему не надоело, и он не вернулся в Руан. Там, в один дождливый вечер в начале февраля на пороге появился промокший насквозь Торкель, — у Эммы закружилась голова, — и сообщил новость;

— Король Свейн умер.

* * *
Конунг Свейн наконец понял, что значили для него эти «датские деньги». Но сам он был несведущ в цифрах. Он просиживал со своими людьми, изучая документы, оставленные в Лондоне Этельредом. Там были также и протоколы Витана: из них он узнал, что Англия во время правления Этельреда выплатила 150 тысяч фунтов, как наличными, так и в денежном пересчете. И эти деньги в большинстве своем были вывезены из страны.

У всех потемнело в глазах, когда они попытались перевести эти цифры в реальность.

И в таком положении крайней нужды обложить страну еще новой данью — возможно ли, и, прежде всего, разумно ли это?

Как бы то ни было, король Свейн послал своих дружинников во все концы для сбора новой дани. По личному опыту он знал, что шерифы и ярлы Этельреда собирали налоги без охоты, но он заставил их потрудиться. Чтобы дело двигалось побыстрее, дружинники с вооруженной свитой должны были прочесать страну вдоль и поперек, а по выполнении поручения собраться у лагеря Гейнсборо в назначенный в феврале день. Король со своей дружиной тоже должен был отправиться туда и позаботиться о сборе налогов по пути через Восточную Англию.

Одновременно с этим датское войско занималось грабежами, как будто оно шло по вражеской стране…

Конунг Свен многое успел прочитать в канцелярии Этельреда и пришел к тем же выводам, что и Эмма: церковь и монастыри владеют в Англии слишком многим! Если бы он мог прикинуть и подсчитать, то обнаружил бы, что церковь владеет третью всех английских земель. И непростительно большая часть из них в прошлом была королевской.

Он должен изменить это положение!

Когда король Свейн со своей свитой достиг Бери-Сент-Эдмундс в Суффолке, то пожелал взглянуть на дарственные письма монастыря и заодно переделать эти документы. Кроме того, он обложил монастырские земли значительным налогом, потребовав его тут же, на месте. Тщетно пытался доказать аббат, что земля эта свободна от налогов короне.

Сборщики налогов повесили строптивого настоятеля, подожгли пару дворов, где оказались несговорчивые хозяева. И люди в этих местах, которые прежде сдались датчанам добровольно в надежде на мирную жизнь поняли, что получили волка вместо овцы. Тогда начал шептать каждый камень, где ступали кони Свейна, и каждая травинка на холмах Англии: «Король Свейн — тиран», — и этот шепот и сетования все разрастались на пути войска к Тренту.

А вскоре поползли слухи о том, что сам святой Эдмунд обрек на смерть Свейна Вилобородого, гневаясь на него за то, что Свейн потревожил его покой и оскорбил монахов, охраняющих его могилу. Теперь святой Эдмунд восстал и проклял короля Свейна, Многие из войска Свейна утверждали, что видели собственными глазами, как святой поднял руку на короля, и голос его был грому подобен. А король Свейн закричал от страха и замертво упал с коня.

Как тиран и грешник, король Свейн умер смертью язычника, хотя и был крещен.

Юный Кнут содрогался от ужаса перед будущим. Последнее, что он слышал от отца, — это предостережение о том, что не бывать браку между ним и Альфивой, — «во всяком случае, пока я жив»… Он охотно бы отделался от этого предупреждения…

* * *
Известие о смерти короля Свейна вызвало в Руане лихорадочную деятельность. Ибо Торкель Высокий сообщил и еще одну новость: спешно собрался Витан и решил призвать Этельреда с его семьей обратно на английский трон, но на определенных условиях.

К королю было отправлено посольство для сообщения этих новых условий, и Торкеля попросили подготовить короля и просить его остаться в Руане, чтобы не разъехаться и не упустить таким образом время.

Этельред был похож на новообращенного. Он со всеми разговаривал и смеялся, хлопал людей по плечу, поочередно обнимал Торкеля и Олава и держался трезвым.

Этельред не мог пожаловаться на прием, оказанный ему в Нормандии. Герцог Ричард проявлял почтение к королю, несмотря на его положение изгнанника. Семейство Эммы покорно исполняло все прихоти ее мужа.

И все-таки это совсем другое — вновь стать правителем Англии или, по крайней мере, намереваться стать им. Этельред не видел к этому никаких препятствий и собирался удовлетворить пожелания Витана.

Как только Торкель переоделся в сухое, все собрались на совет в роскошном зале герцога Ричарда. Король Этельред, герцог Ричард и его брат Роберт, Торкель Высокий и аббат Эльфсиге. Король, похоже, сначала не желал допустить Эмму на совет, но она резко возразила ему, и братья усадили ее рядом с собой.

Эмма сидела и разглядывала пол. Она уже успела забыть, какой он красивый: деревянная инкрустация в виде черных и белых драконов. В этом искусстве нормандцы были столь признанными мастерами. На стенах висели тканые ковры теплых тонов, но при изменчивом свете восковых свечей трудно было разглядеть их рисунок. Может быть, они вообще ничего не изображали. Она решила рассмотреть их получше завтра, при свете дня.

В сравнении с руанским дворцом Вульфсей был почти голым. Эмма сознавала, что в этом была ее вина, но Этельред ведь никогда не считал себя настолько состоятельным, чтобы тратиться на «роскошь», как он говорил. Так будет и теперь. Она подумала о нужде, царящей в стране. А все-таки денег всегда хватало и на выкупы, никогда не приносящие мира, и на военные корабли, которые все равно тонули или сгорали. Если она вернется в Англию, то проследит, чтобы деньги тратились на мирные цели! Такие, как инкрустация пола вот этими чудесными фигурами. Хотя и дворцы могут сгореть, — да, и они тоже.

Слуги проворно принесли орехи, конфеты и напитки. Для Торкеля подали блюдо с холодными закусками, — он проголодался после долгого путешествия. Эмма увидела, что ему поднесли жареных ржанок и чечевицу, от их вида у нее потекли слюнки, хотя она только что поужинала.

Заботясь о Торкеле, никто пока не задавал ему вопросов; он должен сперва утолить голод. Когда же Ричард наконец решил, что настало время для разговора, он спросил по-датски:

— Торкель Высокий, известно ли тебе что-нибудь об этих «условиях»?

Эмма подумала: теперь Этельред будет недоволен тем, что мой брат заговорил с Торкелем по-датски. Она быстро пересела к королю, чтобы перевести для него сказанное. Трудно со всеми этими языками. Они могли бы использовать латынь, но ее не понимает Торкель, да и в устах Этельреда латынь вряд ли можно уразуметь.

Торкель допил сидр из бокала и ответил:

— Я думаю, речь идет о помиловании всех тех, кто изменил королю Этельреду в пользу короля Свейна. Они уже успели понять, в какое впали заблуждение, рассчитывая на лучшего короля…

Торкель ответил по-английски! Это было в высшей степени вежливо по отношению к королю. Так что Эмме пришлось на этот раз переводить для своих братьев ответ Торкеля; чтобы немного подразниться, она заговорила по-французски.

— Разумеется, я согласен, — щедро пообещал король. Казалось, он не обратил внимания на вежливый жест Торкеля.

— Витан, вероятно, захочет получить гарантии, — продолжал Торкель по-датски, как бы показывая, что он заметил невнимание Этельреда. — Прежде всего, чтобы король перестал слушать своих так называемых советников, не обращая внимания на мнение Витана о разумности этих советов. Витан полагает, что слишком уж много накопилось примеров того, как кое-кто плевал в колодец, из которого затем Витан вынужден был напиться.

Не так-то легко удавалось переводить их беседу на английский, но Эмма считала, что в основном справлялась с задачей. Этельред мог переспросить, но он понимал рассказ Торкеля с полуслова. Эмма могла прибавить без околичностей, что Витан, разумеется, имел в виду Эадрика Стреону, если король вдруг потеряется в догадках.

Никто не знал, сомневается король или нет, ибо он не комментировал рассказ Торкеля. Но вскоре он предстанет перед Витаном.

Зашла речь о викингах короля Свейна: они все еще оставались в Англии. Имело ли смысл возвращаться без собственного войска? И мог ли английский король на этот раз получить военную поддержку из Нормандии? Ричард с сожалением ответил, что он занят своей распрей с графом Одо. И все же, нельзя ли как-то помочь?

Ричард повернулся к Олаву, который тихо вошел в зал во время совета. Викинг тотчас же понял, в чем дело, и с готовностью предложил:

— Конечно же, я согласен! Мои люди в распоряжении короля Этельреда. Я думаю, что и многие нормандцы захотят отправиться со мной в Англию, если только герцог отпустит их. Как я понял, здесь есть бывалые моряки, которым на суше просто нечего делать.

Ричард знал, кого имеет в виду Олав. Он охотно отпустит их, и если им нужно оружие, то они его получат.

— Я надеюсь, что мой брат, король Англии, будет лучшего мнения о нормандских воинах, чем раньше…

Он сказал это Этельреду с лукавой усмешкой, хотя и по-латыни, и Эмма была неуверена, вспомнил ли король о Гуго из Эксетера, на которого намекал Ричард. Однако Этельред, возможно, не хотел вспоминать о своем отказе от нормандских «советников», бывших при нем ранее.

— Наследование трона, — напомнила Эмма, и Ричард кивнул. Он снова обратился к королю.

— Думается, настал удобный момент обговорить тот пункт в вашем с Эммой брачном договоре, который гласит, что ваши общие дети являются наследниками престола.

И снова король Этельред, казалось, не понял сказанного. Эмма повторила слова Ричарда и дополнила: речь идет о том, чтобы сделать Эдварда наследником престола.

Она взяла конфету, напряженно ожидая ответа короля. Конфета была искусно вылеплена в виде лебедя из черной и белой миндальной массы. Эмма едва решилась разломить это произведение искусства, созданное личным кондитером герцога.

— Но, — начал Этельред, — я не понимаю… клянусь я… святого Кутберта… я же еще не умер. В Англии не принято назначать наследника престола, пока жив регент.

— Нет, так было раньше, — прервала его Эмма. — Почему же тогда во всех старых хрониках старший сын именуется «наследником»? Я сама слышала, как люди называли так Эдмунда, веря, что он унаследует твою корону, а до него так называли Адельстана, пока тот был жив.

Король взял себе несколько грецких орехов, но тотчас же положил их обратно в чашу.

— Это просто почетное обращение. Никто не является наследником трона, пока Витан не провозгласит его таковым.

Роберт долго хранил молчание. Он был несколько в замешательстве, и ждал, когда ему переведут перепалку Эммы и Этельреда.

— Итак, — сказал он наконец, — если Витан имеет такую власть, почему же он ничего не знал о содержании брачного трактата?

Этельред развел руками, и лицо его сморщилось, как у собаки.

— К сожалению, мы проглядели эту деталь…

— Тогда настало время Витану исправить эту ошибку, — ввернула Эмма. — То, что Витан никогда не делал раньше, он может сделать теперь, а потом это станет традицией, как только Витан объявит Эдварда, сына Эммы, наследником английского престола. Разумеется, по ходатайству короля. Если этого не сделают, я останусь в Нормандии.

После этого взрыва на миг воцарилась тишина. Только слышалось потрескивание ореховой скорлупы. Роберт успокаивающе положил свою широкую ладонь на руку Эммы и повернулся к своему брату:

— Если король Этельред не обязуется ходатайствовать перед Витаном, то не обойдется ли он без нашего военного содействия в Англии?

Ричард подумал и взял пирожное.

— Пожалуй, — ответил он наконец, — и я так думаю.

Пока Этельред переваривал это, архиепископ обратился к Торкелю.

— Да, еще одно: епископ Лондонский лежит при смерти в Фекане. Как ты считаешь, дошло ли послание до архиепископа Люфинга?

— Я в этом уверен, — ответил Торкель и усмехнулся, — новый епископ Лондонский был посвящен в сан еще в воскресенье.

— Кто же? — быстро спросила Эмма.

— Эльфвиг.

— Вот как, он…

Аббат из Питерборо спросил, почему королева так разочарована.

* * *
Когда совет закончился, Ричард попросил Эмму остаться; он хотел поговорить с ней, с разрешения Этельреда. Король пристально посмотрел на нее, когда герцог закрывал дверь, но сказать ему было нечего.

Ричард провел Эмму во внутренний кабинет, где по стенам стояли низкие диванчики. Он предложил ей прилечь на один из них, и она почувствовала себя римлянкой.

— Да, дорогая сестра, как будто все устроилось.

— Ты так этим доволен, что я готова даже рассердиться на тебя… Мы тебя здесь обременяем?

— Не меня, — ответил он серьезно. — Но это обременительно для вас самих. Разве не так? Ты же видишь, как ожил теперь твой король.

— Да, — вздохнула она. — Я просто пошутила. У меня сердце чуть не остановилось, когда я услышала известие Торкеля. А я, взывая к Пресвятой Деве, так желала, чтобы король Свейн не умирал и чтобы я не возвращалась назад с этим проклятым королем.

Он участливо взглянул на нее и налил в бокал вина.

— Тебе было так тяжело?

— Ты и сам можешь себе это представить. Хуже, чем ты думаешь, во всяком случае. И самое трудное было в том, что я разлучилась с вами, моими нормандцами!

…Она не полностью осознавала это, пока не приехала сюда прошлой осенью. Под сводами деревьев, с их осенним разноцветьем, она бродила, приветствуя край своего детства. Многого она не узнавала, и все же это было ее, собственное, не то, что Винчестер. Ее корни, глубоко в долине Сены, омывались быстрым течением реки: змеевидные изгибы Сены, во всяком случае, здесь сохранились, их нельзя было разрушить или уничтожить.

Она растягивалась на камнях Фекана, и ее взгляд терялся в небе. Она поджидала дождливый день, и долго ждать не приходилось, особенно в Нормандии, и отправлялась в Фекан, чтобы постоять под водостоком и послушать, как падают капли на отцовскую могилу. Вот одна капля срывалась вниз, вот другая… Капли с ее волос и одежды рассказывали отцу о ее жизни и разочарованиях. Потом она прислушивалась к его ответам…

— То, что я сказала там, в зале, — не пустая угроза: я откажусь ехать назад, если…

— Ты надеешься, что Витан откажет Эдварду?

Она прищурилась, успокаивая брата; пожалуй, в этот вечер много выпила она, а не Этельред. На нее повлияли не только бурные события; присутствие Торкеля лишало ее покоя.

— Что бы ты сам ответил на месте Витана, увидев бедный соляной столп?

— Никогда не надо судить о человеке по внешности, — сказал он и отвел глаза. — Он может стать хорошим королем, несмотря на это, или может быть, именно поэтому. Как бы то ни было, я считаю, что Этельред должен остаться здесь, тогда как ты поедешь туда и представишь Витану Эдварда.

— Что? — переспросила она. — Я поеду? Раньше считалось, что для меня слишком опасно путешествовать через Канал; теперь же я почти регулярно курсирую из страны в страну. Впрочем, я не думаю, что Этельред пойдет на это.

— Вот еще, — убежденно ответил Ричард и улыбнулся. — Я ему объясню, что в интересах его чести все подписать и скрепить клятвами, прежде чем он вновь вступит на землю Англии. Что будет, если он и его правители не договорятся об условиях, и он будет вынужден снова явиться сюда, поджав хвост…

Они быстро взглянули друг на друга, улыбнулись и тут же рассмеялись.

Но затем Эмма вновь стала серьезной.

— Когда я узнала, что должна буду выйти замуж за английского короля, ты сулил мне силу и власть, мне, будущей королеве Англии. Куда все это подевалось?

Он кивнул, тоже серьезно.

— Этельред оказался несчастнее, чем я мог себе представить. Это, конечно же, заразительно. Я знаю, ты пыталась что-то сделать, и понимаю твою печаль. Но твое время еще настанет. Ведь ты мать несовершеннолетнего короля…

— Не хочу я затевать этих интриг! Разве ты не знаешь, будучи добрым христианином, что грешно желать чьей-то смерти?

— Яне призываю тебя к этому, но я могу ведь просить о блаженной кончине… Тебе нужны деньги?

Она рассмеялась, встала и поцеловала его.

За дверью в герцогский кабинет ее ждал паж. Он сразу же шагнул к Эмме.

— Вдовствующая герцогиня послала меня за вами. Она просит госпожу королеву пожаловать к ней.

«Госпожа королева»… Эмма улыбнулась: здесь царила иная атмосфера. Гуннор поднялась ей навстречу.

— Я приказала постелить Торкелю в твоей старой комнате, — торопливо сообщила она. — Женскую половину мы здесь запираем изнутри, как заведено, и ты, наверное, помнишь об этом. Если тебя кто-то ищет, то я всегда могу ответить, что ты спишь. А сама ты можешь войти через потайную дверь со стороны кухни, слева от лестницы внутреннего двора, я имею в виду ту, заднюю лестницу.

— Да, — ответила Эмма в замешательстве, — конечно, я помню, так бывало… Но что все это значит?.. Я и не заикалась ни о чем…

— Тише, ты, и не притворяйся глупее, чем ты есть на самом деле, а меня не пытайся сделать наивнее, чем я есть! Ты думаешь, я не способна сложить один и один, чтобы получить два? Ты так часто называла его имя и сияла при этом, словно на седьмом небе. Сначала я немного злилась на тебя. Но когда сама его увидела и поговорила с ним, я тебя поняла и даже немного завидую тебе…

— Но мама!

— Как это я родила такую дуреху! А теперь поспеши, викинг устал. Тебе нельзя оставаться долго, иначе король начнет спрашивать о тебе. Если он опомнится только к полуночи, мы спокойно можем ответить, что ты спишь. А до этого Олав обещал посидеть с королем за бокалом.

Эмма застонала.

— Мама, то, что происходит между Торкелем и мной, должно сохраниться в тайне. Ты, надеюсь, не посвятила Олава в эти интриги?

— Вот еще, — сказала Гуннор и перекрестилась. — Олаву я просто объяснила, что та кухарка, к которой пристает наш король, освободится не раньше полуночи, так что было бы хорошо составить до этого времени королю компанию. Так что иди! — Гуннор хлопнула Эмму напоследок: — Хочу только предупредить тебя, что он лежит на полу; у меня не нашлось для него подходящей кровати.

Теперь засмеялась Эмма и последовала совету Гуннор. Она вспомнила, как некогда нашла «постель» Торкеля в другой комнате, которая тоже была ее. Она скользнула в свою старую комнату и заперла дверь на два оборота. Он уже спал, лежа на полу, потушив свет. Хорошо же!

Она сорвала с груди пряжку, торопливо, дрожащими пальцами, сбросила капюшон, и волосы ее опустились на плечи и спину, — они были такими же длинными, как и в дни ее юности. Затем она сняла с себя тунику и села прямо перед ним во всей своей наготе, склонилась и поцеловала в губы. Он привлек ее к себе, но она снова поднялась и позволила ему смотреть на себя.

— Три дня на хлебе и воде, — улыбнулась она.

Он не понял.

— Нет, — продолжала она, — это женатый человек не может видеть свою супругу обнаженной. А я замужняя женщина, позволяющая мужчине, который не является моим мужем, видеть меня обнаженной, это стоит значительно дороже…

Он был уже раздет и готов ко сну, и ничто их не сдерживало. В первый раз она с некоторым страхом думала о том, насколько его естество окажется соразмерно его высокому росту. К счастью, все произошло прекрасно, даже если оно, к ее радости, и оказалось внушительнее, чем она привыкла. И теперь она впервые могла видеть его собственными глазами.

— Не могу ли я быть на тебе для разнообразия, — предложила она. — Тогда я видела бы твое любимое лицо. Иначе я оказываюсь будто под перевернутой лодкой, ведь ты такой длинный…

Они были вместе в постели второй раз, но она чувствовала себя с ним спокойнее и увереннее, нежели с королем после десяти лет брачной жизни…

Да, король! Она вспомнила уловку Гуннор с кухаркой. И ощутила укол ревности, подумав, как странно устроено человеческое сердце: оно не желает другому того, от чего в общем-то само отказалось… Она рассердилась на себя за то, что не заметила, как король «бегает» за этой потаскушкой.

Вслед за этим она уже долго ничего не думала.

* * *
Как сказал герцог Ричард, так и было сделано. Эмма пересекла Канал вместе с одиннадцатилетним Эдвардом, аббатом Эльфсиге и некоторыми другими, кто должен был вести переговоры от имени Этельреда.

Их сопровождали корабли Торкеля.

Раньше Эмма не особенно заботилась о том, как одет Эдвард. Ничто ему не шло: словно на мраморную скульптуру натягивали мешок. Теперь же, когда Эдвард должен был предстать перед Витаном в качестве нового наследника престола, она задумалась, как бы сделать так, чтобы мальчик выглядел старше своих лет. С помощью Гуннор она сшила костюм, состоящий из короткой туники и спадающего с плеча красно-белого плаща. У Гуннор была бронзовая статуэтка, изображающая Карла Великого верхом на коне, и она служила им образцом. Дополнением были только что вошедшие в моду штаны до колен, тоже отделанные красным и белым.

Плащ скрывал полноту Эдварда. При благосклонном отношении к мальчику можно было бы усмотреть в его телосложении избыток силы.

Разумеется, Эдвард сопротивлялся, когда Эмма пришла к нему со своей косметикой, но она не отступила и подкрасила ему черным белесые ресницы и слегка обозначила брови, которые у него почти отсутствовали. Эдвард жаловался, что краска щиплет ему глаза, но Эмма уверила его, что скоро он к ней привыкнет. Она смыла с него краску, чтобы потом накрасить мальчика заново, уже перед самой встречей. Она научила сына произносить речь, с которой он должен будет выступить от имени своего отца. Речь была краткой, и Эдвард немного запинался, но они потренируются во время поездки, а потом еще раз перед встречей с Витаном. Эмма заметила разницу между своим сыном и нормандцами — те изучали риторику. К своему стыду, она упустила из виду обучение сыновей в Англии…

Все прошло превосходно. Одетый по-королевски мальчик с детским голосом всех растрогал, когда от имени короля Этельреда пообещал выполнить все требуемое Витаном и не только объявить о всеобщем помиловании, но и более справедливо обращаться со своим народом, чем прежде.

Когда аббат Эльфсиге завел речь о престолонаследовании, то ответы сделались неопределеннее. Витан желал бы удовольствоваться тем, чтобы письменно закрепить выступление Эдварда от имени своего отца. Эмме пришлось проглотить обиду и смириться с этой половинчатой победой. Но если Этельред умрет, у нее будет в запасе еще один козырь.

Изучая старые документы и королевские указы, она в свое время тщетно искала среди свидетельских подписей имя прежней королевы. Лично она всегда подписывала письма короля и чаще всего именно как свидетель. Но имя Альгивы почему-то отсутствовало… Эмма спрашивала у Этельреда, как это получилось; ведь мать-то его подписывала документы, как и прежние королевы до нее? Но Этельред только сказал, что она не должна вмешиваться в эти вопросы.

В Руане, узнав получше аббата Эльфсиге, Эмма доверительно беседовала с ним. И когда возник вопрос о престолонаследии Эдварда, она вспомнила о непонятном отсутствии имени умершей королевы под указами короля Этельреда. Она спросила, как Эльфсиге может объяснить это.

— Все происходило еще до меня, — ответил аббат, — но я слышал, будто блаженной памяти архиепископ Дунстан имел некоторые канонические возражения против брака Этельреда с Альгивой и отказался венчать их. Король или, точнее, его мать не беспокоились об отказе Дунстана и приказали совершить венчание своему духовнику. Разумеется, этот священник находился в неведении относительно запрета архиепископа или же был просто вынужден подчиниться королю и его матери.

Эмма тихо присвистнула.

— Значит, брак недействителен?

— Теоретически — да. Но я знаю слишком мало, чтобы сказать что-то определенное. Я даже не могу сказать, остался ли в живых хоть кто-то, кто мог бы знать об этом. Но если все обстояло именно так, как ты рассказываешь, значит, Витан мстил Альгиве, не давая подписывать документы, с которыми имели дело. Так продолжалось всю ее жизнь. Я допускаю, что это необычно; но могло оказаться, что ее свекровь тоже была замешана в этом и считала, что достаточно ее подписи как матери короля…

«В таком случае, все дети Этельреда рождены в незаконном браке, — подумала Эмма. — И ни один из его сыновей не имеет права на английский трон!..»

Эльфсиге, должно быть, заметил ее торжествующий вид и прочел ее мысли. Ибо он сказал:

— Законные они или нет, но Этельред признал их как своих детей. А этого достаточно для того, чтобы и незаконные сыновья были признаны наследниками престола. Здесь во Франции мы можем найти тому множество примеров, даже в семействе руанского герцога, не правда ли? Я имею в виду, в частности, твоего деда Вильгельма, который упорно отказывался жениться по католическому обычаю и, однако, заставил признать в твоем отце будущего герцога.

Да, Эмма знала об этом. Но Церковь ужесточила свои правила в последние годы и тщательно пеклась о соблюдении канонов, накладывая запреты. Могло случиться, что она сумеет поставить вопрос о браке Этельреда, если это понадобится. И если брак будет объявлен недействительным, то ничто не заставит Витан признать кого-либо из незаконных сыновей Этельреда наследниками престола!

Во всяком случае, Эмма постаралась бы устроить большой скандал в христианском мире! И скандал этот, полагала она, был бы вовсе не на руку папе или епископу…

Отныне ей надо просить, чтобы Эльфсиге стал ее духовником.

* * *
Радость и ликование царили в стране. Витан отвергал любого датского короля, которого выбирало войско. «Ни один повелитель не будет им дороже, чем наш урожденный господин и король», — объяснялось при этом. Так что Этельред вернулся в Англию и прибыл в Лондон уже в марте, где его ждали Эдвард и Эмма.

Этельред чувствовал себя уверенно и оказывал милость всем блудным сынам, которые поспешили снова к нему примкнуть. Армия воспряла духом: ведь впервые Его Величество командовал своим войском, ведя его к датскому лагерю на севере. А там сидел юный Кнут, размышляя, что же ему предпринять.

Он внезапно лишился всех подданных своего отца. Кроме жителей Линдсея, которые имели зуб на своих соседей и поэтому жаждали заручиться поддержкой Кнута. Сперва они задумали совместный грабительский поход, собираясь по-братски поделиться с Кнутом добычей.

Но последнего мало волновали их планы, Вместе с тем он не хотел нажить себе врагов, ибо в этом случае его отступление к Северному морю моментально было бы отрезано. Конечно же, его корабли сумели бы пробиться, но это стоило бы времени и хороших воинов.

— Мне нужно домой, в Данию, — объяснял он. — Надо набрать свежих людей. И главное, я должен договориться с братом Харальдом кое о чем. Иначе выйдет, что и в Дании, и в Норвегии я окажусь теперь нежеланным гостем.

— Как же мы одни справимся с превосходящими нас англичанами?

— Ну, — улыбнулся Кнут, — все будет как обычно: Этельред утомится прежде, чем он доберется на север к Тренту, тем временем его крестьяне разбредутся по домам, ибо как раз подоспеет пора пахать и сеять. А вы тем временем держитесь, я скоро вернусь обратно. И тогда посмотрим! Меня «королю» Этельреду будет выставить нелегко.

Люди из Линдсея умоляли его остаться. Они понимали его доводы, но не может ли он подождать, пока Этельред действительно устанет?

Кнут проводил беременную Альфиву домой в Нортгемптон, а затем выпустил на волю заложников Свейна. И только заложников из Линдсея он пока оставил у себя — для безопасности.

Затем он отдал приказ об отплытии.

Так Гейнсборо был оставлен датчанами. Лишь в Линдсее еще оставалось небольшое датское войско — для моральной поддержки.

Войска Этельреда продвигались на север, а флот Кнута отправился на юг, вдоль английских берегов. На этот раз его корабли зашли в порт Сэндвича. Там Кнут получил известие от Альфивы о том, что Линдсей сдался и присягнул на верность королю Этельреду.

Так Кнут потерял своего последнего английского союзника. Даже жители Линдсея предали его.

Он приказал высадить остававшихся у него заложников на берег. Но только без одной ноги, ушей и носа.

Слишком поздно понял Кнут, что Этельред не один командовал своей армией. Ядро ее составляли пять тысяч воинов Торкеля, а также изголодавшиеся дружинники Олава сына Харальда. Ни Торкель, ни Олав не позволяли англичанам разбежаться по домам. Вот почему датское сопротивление в Линдсее выдохлось так быстро. Жители Линдсея не знали, что делать, как защищаться. Они сдались — и что толку? Многие их предводители были повешены воинами короля Этельреда. Да к тому же их знатные заложники вернулись назад одноногими, без ушей и носа. Разве Линдсей заслужил такую тяжелую участь?

То, что совершил Кнут в Сэндвиче с заложниками, надолго окружило его имя ореолом страха и ненависти. Даже его старый наставник Торкель не мог понять, что за умысел скрывался за этим злодеянием. Может, это было просто выражением юношеского недомыслия?

Глава 12

На Пасху 1014 года Кнут покинул Англию. Этельред шел во главе победоносной армии, хотя большая часть войска Кнута уже рассеялась, пока он достиг реки Трент, а мятежники в Линдсее сдались практически без борьбы.

На радостях король отписал Торкелю и его воинам сумму в двадцать одну тысячу фунтов. Таким образом Этельред взял на себя тот «долг», который, как считал Торкель, должен был выплатить ему король Свейн. Этельред сделал это от чистого сердца: Торкель оставался единственным верным слугой в дни его глубокого унижения, и Торкель был все же датчанином…

Но сам Торкель радовался меньше в эти дни. Когда он вернулся после победы над Линдсеем, он узнал, что его брат Хемминг убит.

Английский отряд напал на лагерь Хемминга возле Сэндвича, уверенный в том, что для датчан настал час расплаты. Скорее всего, Хемминга предали. Он был убит во сне, его корабль подожгли. Были подожжены и многие другие корабли, но все остальные спасались в эту ночь бегством, совершенно не понимая, почему вдруг подверглись нападению.

Уцелевшие направились в Гринвич и присоединились к Торкелю. Вот почему Кнут нашел порт Сэндвича обезлюдевшим.

Торкель подозревал, кто стоит за этим преступлением, но держал это пока про себя.

В этом году Олав Норвежский прощался с Англией. Получив щедрые дары от Этельреда и Эммы, он со своими воинами возвращался домой, чтобы попытаться получить королевство своего отца. Кроме многочисленных норвежцев, в том числе, и воинов Торкеля, отправившихся искать счастья вместе с Олавом, его сопровождали многие епископы. Вульфстан Йоркский спешно рукоположил их.

* * *
Как только Этельред вновь утвердился на английском троне, рядом с ним опять оказался Эадрик Стреона. Король доверчиво проглотил жирные куски сала, которые Эадрик положил ему в рот.

— Наконец-то мой повелитель и отец вернулся в свой дом, — все умилялся Эадрик. — У меня ведь не было иного выбора, кроме как делать хорошую мину при плохой игре, чтобы не лишиться головы или не получить петлю на шею. Старый Свейн и проклятый Утред вертели мной как хотели, пока мне не удалось затаиться. И тогда я подумал: если я хочу помочь моему подлинному королю, я должен жить. Как ты сам увидел, твои подданные очень скоро устали от Бородача. И при всей своей скромности я смею заметить, что тоже поспособствовал этому быстрому изменению во взглядах. Хотя и был вынужден действовать осторожно. Как зять короля я, разумеется, был под подозрением…

Этельред проникся пониманием и похлопал своего зятя по щеке. Какая удача, что Эадрик не рисковал своей жизнью понапрасну!

Итак, король Англии снова взял к себе советника, против которого возражал Витан…

Торжественная встреча с Витаном состоялась в Оксфорде в начале нового года.

На пиру Эадрик сидел рядом с королем. Он указал Этельреду на двух людей, находившихся несколько в отдалении.

— Видит ли король тех двоих, по обе стороны от архиепископа Йоркского?

— Я не настолько стар и слеп, чтобы не видеть их, — проворчал король и спросил, что замышляет Эадрик. Король видел перед собой Сиферта и Моркара, двух главных танов из Пяти городов, объединенных в Данелаг.

— А знаешь ли ты, что твой сын Эдмунд, прозываемый Железнобоким, советовался с ними, чтобы восстановить королевство Мерсию? В качестве герцога Линкольншира, он уже находится, так сказать, в этой Мерсии…

Король засмеялся.

— Чего мне беспокоиться об их советах? Теперь-то уже все равно.

Эадрик улыбнулся и промолчал. В глубине души король не был столь уверен в своих словах. Он явно взволновался и ждал, когда же Эадрик продолжит разговор.

— Что тебе известно? — он вынужден был прервать, наконец, молчание. — Или что ты полагаешь, будто тебе известно?

Эадрик облизнулся, в точности как король, когда бывал в растерянности.

— Данелаг всегда имел собственные намерения, но там не было достойного властителя. В лице Эдмунда, как считают, таковой наконец найден. Особенно если он не очень-то любим собственным отцом и потому охотно прислушается к чужим советам.

Этельред отрезал толстый кусок оленины и впился в него, громко чавкая. Требовалось время, чтобы подобные новости дошли до королевского сознания.

— Не любим? — воскликнул он наконец, да так резко, что Эадрик шикнул на него. — Он с неохотой слушается меня, но мне следовало бы…

Требовалась добавка.

— Когда Эдмунд узнал, что ты позволил его сводному брату Эдварду предстать перед Витаном в качестве нового наследника престола, он поклялся, что ты получишь сразу двух наследников — или ни одного.

«Чертова Эмма, — подумал король. — Она добилась своего, и вот вам последствия».

— Однако, — продолжал упорствовать он, — если Эдмунд вынашивает такие планы с этими плутами, то почему же он их не осуществил, когда я находился в Нормандии?

— Ты слишком быстро опередил их в Линкольншире, — ответил на это Эадрик. — Они не ожидали, что ты с такой скоростью соберешь войско и выступишь во главе его. Они собирались склонить к соглашению Кнута, но тот отбыл домой в Данию, и бедные жители Линдсея остались в одиночестве.

Король выпил и задумался. Он хотел мира в своей стране.

— Нет, я не думаю, что все это имеет значение, — решил он. — В смутное время планы строили все, но теперь вновь воцарился мир, и я не понимаю, что за радость Сиферту и Моркару поддерживать мятежника. А кроме того, я объявил о помиловании. Так что не будем ворошить прошлое.

И снова он надеялся, что Эадрик возразит ему.

— Ты забыл Альфельма? — спросил Эадрик. — Того, кто со своим братом вынашивал те же планы почти десять лет назад. В тот раз ты их опередил. А сын короля Свейна, Кнут, взял его дочь себе в наложницы.

Да, король помнил об этом. Он позволил тогда Эадрику убить мятежников.

— Сиферт и Моркар из того же рода, — продолжал Эадрик. — И они потомки эльдормена Мерсии, который силой оружия ворвался в Уэссекс, чтобы увезти тело твоего брата Эдварда, с которым ты впоследствии так намучался и который стал святым!

У короля Этельреда потемнело в глазах. Он вновь видел перед собой убитого брата, вспомнил все ночные кошмары и бесчестье, которые ему пришлось вытерпеть из-за этого убийства. «Дом Мерсии» составлял одно неразрывное целое с его нечистой совестью, и с оппозицией, противящейся его восхождению на престол. Правда ли это, что снова их род сеет раздор внутри королевской семьи, пытаясь восстановить одного брата против другого, — нет, не только это: сына против отца?

Вдруг все встало на свои места. Он видел теперь так же, как и Эадрик. Он знал теперь, почему Эдмунд уехал из Лондона во время последней осады короля Свейна…

— Их надо остановить любыми средствами, — решил король.

— На этот раз ты должен перевернуть каждый камень, — сказал Эадрик. — Мы раз и навсегда раздавим этот род и сокрушим его власть. Иначе тебе вновь придется уступить им.

Король кивнул и пристально посмотрел на танов. Так вот какова награда за то, что он по своей мягкости сделал их своими приближенными, был миролюбив там, где следовало прибегнуть к мечу…

— Что делаешь, делай скорее, — пробормотал он. Он узнал цитату, но не обратил внимания на ее происхождение: так сказал Иисус Иуде в ночь, когда он был предан.

Эадрик встал и вышел. Король последовал за ним: он отправился спать, ибо не хотел присутствовать при том, что должно было произойти.

А Эадрик Стреона вскоре вернулся. Он приблизился к тем двоим и заулыбался:

— Король ушел к себе, и мы здесь больше не нужны. Окажите же мне честь выпить в моей комнате, прежде чем вы сами отправитесь спать. Кроме того, я могу кое о чем рассказать вам.

Сиферт взглянул на Моркара и поджал губы. Затем он посмотрел на Эадрика.

— Твое вино, Эадрик, нельзя пить, вот в чем дело. Многие умерли от него, как мы слышали. С твоего позволения, мы возьмем с собой свои кубки.

— Черт побери, — засмеялся Моркар, — это же королевский зять, и у него теперь дорогое вино. Хотел бы я услышать, что нам поведает Эадрик. В его словах не всегда правда, но даже если это будут сплетни, то неплохо оказаться среди первых, кто их узнает.

— Я только возьму с собой меч, — сказал Сиферт, по-прежнему оставаясь серьезным.

Эадрик воспринял перебранку спокойно и пообещал им выполнить все, что они пожелают.

В ту ночь Сиферт и Моркар были убиты.

Король Этельред немедленно конфисковал все владения убитых в пользу короны. А владений было немало: они были рассеяны в Йорке, Донкастере, Линкольншире, Вустершире, Шропшире и других землях.

Жену Сиферта звали Эальдгит. Король отослал ее в Мальмсбери; там она должна была содержаться под стражей. Другие родственники убитых тоже были посажены под домашний арест или просто задержаны. Воины короля разыскивали и юную Альфиву, которая, как говорили, была наложницей датского Кнута. Но схватить ее не удалось.

Когда Эдмунд Железнобокий узнал о случившемся, он мгновенно кинулся в Мальмсбери. Там он освободил Эальдгит, вдову убитого друга. Затем посватался к ней, получил согласие и сразу же взял ее в жены, не дожидаясь истечения года траура.

Не было никаких сомнений во враждебности его действий по отношению к королю-отцу. Этельред проклял своего сына, но и это не повлияло: Эдмунд оставил у себя Эальдгит, и она уже ждала от него ребенка.

Вместе с женой Эдмунд поехал домой, в Линкольншир, и позаботился о наследстве, оставшемся после Сиферта и Моркара, — том наследстве, которое король Этельред конфисковал в пользу короны.

И вскоре все земли вокруг Линкольна славили герцога Эдмунда как своего законного господина.

Королевская семья раскололась именно так, как не желал этого король, пытаясь помешать этому по совету Эадрика Стреоны…

Возможно, страна оказалась бы ввергнутой в междоусобицу между королем и его сыном, если бы в Англию не возвратился Кнут Датский. Он вновь объявился в начале сентября. Флот его насчитывал двести кораблей.

* * *
— Это никогда не кончится, — стонала Эмма. — я хочу умереть вслед за королем. Лучше отправиться в могилу, чем снова сидеть в осаждаемом Лондоне.

— Но он еще не умер, — ответила Эдит и, зевая, закрыла свою книгу.

Эмма ходила по комнате, смежной со спальней короля. Там, у больного, был архиепископ Люфинг, и он готовился уже к последнему причастию. Эмма то и дело перешагивала через ноги коленопреклоненных монахов, молившихся перед дверью спальни. Их голоса напоминали пчелиный гул в улье. Время от времени четки их бряцали об пол.

Архиепископ выпроводил их во время исповеди короля. Они шикали на Эмму и бросали недоброжелательные взгляды на упрямую монахиню, которая громко переговаривалась с королевой и даже не сложила рук для молитвы. Но Эмма считала, что они могли бы пойти молиться куда-нибудь в другое место, и поэтому не обращала на них никакого внимания. Она умышленно наступила одному из них на палец, торчащий из сандалии. Гул сразу усилился: скоро улей зароится.

— С тех пор, как я приехала в Англию, я только и слышу о датском короле. И так все четырнадцать лет. Только этот датский конунг выступает под разными именами. И все они, один за другим, враги моего короля.

— Но такой смуты, как сейчас, пожалуй, в Англии еще не бывало? — спросила Эдит и поднялась. Ей тоже надо было размяться. И теперь уже обе женщины ходили по комнате, мешая монахам молиться.

Да, Эдит была права: такая смута…

Молодой Кнут требовал, чтобы его признали королем Англии вслед за его отцом Свейном. В противном случае он грозился предать Англию пожарам, да таким, какие ни один датчанин не устраивал до него. Но его угроз никто не слушал. Этельред выставил ополчение на юге, а Эдмунд — на севере: у отца и сына была отныне общая цель.

В отличие от короля Свейна, Кнут направился прямо в Уэссекс и разбил свой лагерь между гаванью Пул-Харбор и Саутгемптоном. Снова Эмма была вынуждена бежать из Винчестера, где она только начала приходить в себя. Этельред же пробыл со своим войском недолго: он захворал и переехал в королевский дворец возле Чиппенгема. Однако Эмма понимала, что ему нельзя там оставаться и что нужно во что бы то ни стало добраться до Лондона.

Торкель снова вывез троих детей из Лондона в Нормандию.

Король назначил Эадрика Стреону главнокомандующим. Он предложил союз с войсками Эдмунда. Тот ненавидел Стреону за его влияние на короля и за то, что он сотворил с друзьями и родственниками Эдмунда, но не имел ничего против военного союза: может, таким образом удастся убрать Эадрика с дороги? Вместе с тем, Эадрик ненавидел Эдмунда не меньше — ведь тот погубил его планы завладеть имуществом и властью Сиферта и Моркара. Эдмунд вовремя успел заметить, что все маневры Эадрика сводятся к тому, чтобы захватить его в плен; возможно, Эадрик думал просто-напросто убить Эдмунда.

Так что «рандеву» между двумя армиями не состоялось. Южное ополчение было распущено, как обычно. Но то, что за этим последовало, было более необычно: Эадрик Стреона позаимствовал сорок кораблей из флота Торкеля и поплыл в лагерь Кнута в Саутгемптоне. У Кнута объявился новый английский союзник!

Торкель находился в это время в Руане. Там у него оставалось всего лишь девять кораблей.

Итак, Уэссекс оказался целиком и полностью под властью Кнута.

В новом 1016 году Кнут и Эадрик готовы были идти дальше. Войско перешло через Темзу и сожгло Уорвикшир. Эдмунд делал попытки собрать ополчение, но тщетно. Тогда он отступил со своей охраной назад в Нортумбрию, ища помощи у своего свояка, ярла Утреда.

И он получил ее — но какую! Вместо того, чтобы выступить сообща против Кнута, Эдмунд и Утред отправились разорять владения Эадрика Стреоны. По пути они разграбили Шропшир и Чешир, которым раньше посчастливилось избежать нападений. Кнут, со своей стороны, спокойно продвигаясь на север, разграбил с благословения Эадрика герцогство Эдмунда, а затем нацелился на Йорк.

В этот самый момент распался союз между Эдмундом Железнобоким и ярлом Утредом. Утред совершил форсированный марш на северо-восток, чтобы добраться до дома и примириться с Кнутом, точно так же, как он поступил со Свейном Вилобородым три года назад…

У Эдмунда не оставалось теперь ни армии, ни убежища. Да, Лондон. Нужда заставила сына помириться с королем, лежащим на смертном одре.

Там и находился теперь Эдмунд, тогда как Кнут и Эадрик торопились к Лондону, чтобы осадить его.

Эмма была не в состоянии уследить и за половиной того, что происходило в стране, и Эдит решила хоть как-то скрасить их «пленение», собирая сведения из всевозможных источников. А теперь, когда Эдмунд прибыл в Уордроубский дворец, она смогла пополнить свою хронику существенными описаниями.

Среди прочего, чем она то радовала, то ужасала Эмму, был рассказ о ярле Утреде и его «мире с Кнутом».

Утред сначала был женат на дочери первого епископа из Дарема. Через некоторое время он прогнал ее ради Сиге дочери Стюра, богатого тана, который был замешан в кровавой распре с другим знатным человеком из Данелага, которого звали Турбранд; Утред получил руку Сиге от Стюра, но при условии, что он убьет Турбранда. Однако Утред не собирался выполнять свое обещание, тем более после того, как Сиге умерла, и он сделался зятем короля Этельреда.

Турбранд примкнул к войску Кнута. И когда викинг услышал рассказ об этой кровной мести, то решил, что представился случай заставить Турбранда повернуть жаркое.

— Ярл Утред слишком много изменял, — заявил Кнут. — Мне лично нечего делать в твоей распре, но если ты не против, то мы можем помочь тебе. Завтра ярл придет ко мне принести присягу, и я, считай, не видел, как ты и твои люди спрячутся за занавесями в моем приемном зале.

Так окончились дни ярла Утреда, и еще одна дочь короля Этельреда стала вдовой.

Монахиня Эдит не дожила до того времени, чтобы описать продолжение распри между потомками Утреда и Турбранда. Она многое успела повидать, но распря эта длилась до конца века: только тогда два рода окончательно истребили друг друга…

Эмма резко остановилась и снова наступила на одного из бедных монахов.

— Что же там делает Люфинг так долго? Разумеется, у короля на совести масса грехов, но он ведь ходил к исповеди хоть раз за эти годы? Да, один раз я помню точно: это было после дня святого Бриктия, хотя впоследствии и прошло немало времени, прежде чем он преклонил колена. Вот, взгляните на графа Этельмера — мир вам и добро пожаловать в Лондон! Хорошо, что успели вовремя: король будет рад увидеть своих лучших друзей в последний раз.

Эмме всегда было сложно выговаривать «эльдормен» по-английски, и она предпочитала произносить его на нормандский манер. «Граф» из Девоншира был три года назад назначен на эту должность своим другом-королем, но тогда он присягнул на верность королю Свейну. Он поморщился, услышав приветствие Эммы, и ответил ворчливо:

— Не сыпь соль на рану.

— Ах да, по поводу поговорок, — сказала Эмма и повернулась к Эдит, — я помню этого шутника три года назад. Когда мы взошли на корабль, отправлявшийся в Нормандию, он сказал: «Крысы покидают корабль», хотя имел в виду, конечно же, обратное. У тебя нет в запасе поговорки по этому случаю, Эдит?

— Я вспоминаю слова святого Матфея, — ответила Эдит. — «Где будет труп…»

Она не продолжила цитату, рассчитывая, что Эмма завершит сказанное. Но в этот момент открылась дверь в королевские покои, и вышел архиепископ. Монахи поспешно поднялись с колен. Это было как раз вовремя, ибо комната начала наполняться церковниками и светскими вельможами, которые, вроде Эдмунда Железнобокого, спасались за крепостными стенами Лондона. Эмма приветствовала их всех. И это было оправданно, ведь сюда пожаловало так много членов Витана. Нетрудно было вычислить, кого они теперь назначат новым королем: Эдмунд присутствовал в городе, тогда как Эдвард находился в Нормандии… «Трупом» оказался король Этельред, а «орлы» как раз начали слетаться.

Все они вступили в комнату больного. Был понедельник, 23 апреля 1016 года. Король Этельред уже соборовался. Эмма села у изголовья. По другую сторону кровати стоял Эдмунд, соблаговоливший явиться. Вельможи переминались с ноги на ногу, стоя полукругом напротив королевского ложа, в надежде, что скоро конец.

Все ждали, когда король очнется в последний раз и скажет слова, которые запомнятся его потомкам. В своей жизни он произносил не так-то много мудрых слов. Возможно, он улучшит свой некролог, лежа на смертном одре.

Они заметили, что король открыл глаза и смотрит на них. Его взгляд блуждал от Эммы к Эдмунду и обратно. Он открыл рот, силясь что-то произнести. Не назовет ли он имя наследника престола?

— Эдвард, — вымолвил он, и Эмма задрожала от радости: король вспомнил о своем обещании и сдержал слово! — Эдвард, — повторил король, — я никогда не был причастен к его смерти. Я был слишком мал и любил своего брата…

Затем голова его откинулась в сторону Эммы: король был мертв. Эмма Регина стала вдовой, но она не будет называться «королевой-матерью».

Король Этельред Второй был похоронен в соборе святого Павла, Возле его могилы Эдмунд Второй был провозглашен королем Англии и принес соответствующую клятву. Примерно в то же время вельможи, которые не были в Лондоне, присягнули на верность Кнуту.

* * *
Торкеля Высокого не было у смертного ложа короля Этельреда. Но он приехал на погребение в соборе святого Павла.

Во время церемонии Эмма думала: теперь я могу открыто жить с Торкелем…

И все же она старалась держаться подальше от него в день похорон и в последующие торжества по случаю коронования Эдмунда. Словно бы мертвецу было опаснее наставить рога, чем живому. Она размышляла, откуда взялась эта мысль, и пришла к выводу, что стремилась прежде всего оградить Торкеля: она могла скомпрометировать его, если бы показалась рядом с ним так скоро после смерти короля.

Вероятно, и он думал так же. Но когда он не пришел в условленное место встречи ни на вторую ночь, ни на третью, она не выдержала и приказала позвать его, не таясь. То, что им понадобилось переговорить с глазу на глаз, ни для кого не выглядело странным. Все знали, что Торкель был нередко единственной опорой королевской семьи и сопровождал ее через Канал множество раз. Эмма называла его Хароном[65], но он не понимал, что это значит. Имя это она дала ему случайно, и поэтому ничего не стала ему объяснять… Если кто-нибудь начнет ее расспрашивать, то можно будет ответить, что она договаривается с Торкелем, своим паромщиком, еще об одной переправе, на этот раз уж точно последней. Что ей еще оставалось делать в этой проклятой стране?

Она язвительно усмехнулась своей внезапной потребности в извинениях. Такой осторожной она, право же, не была даже при жизни короля. Ее любовь к Торкелю вряд ли являлась тайной для умершего; она, скорее, даже хотела, чтобы король знал или хотя бы догадывался об этом. Он так ревниво выслеживал ее и Торкеля в начале, что ему нетрудно было бы заметить признаки, когда дело приняло серьезный оборот. Она больше всего желала «дать сдачи»! И в то же время ей хотелось защитить Торкеля — поэтому король, как казалось, все меньше интересовался ее чувствами к викингу. Будто он ничего не желал знать. А может быть, он даже позволял ей любить Торкеля, ибо и сам испытывал к нему большое доверие, да и любил его.

Эмме было известно, что Эадрик Стреона предупреждал короля о Торкеле; определенно, королю следовало бы строже следить за своей королевой… Эадрик не терпел рядом с собой никаких иных богов, так что можно было ожидать, что он постарается поссорить короля с Торкелем. Но на этот раз фавориту не посчастливилось. Наоборот: единственный раз король в гневе указал Эадрику на дверь.

И Эадрик жестоко отомстил за оскорбление, распорядившись от имени короля флотом, пока Торкель находился в Руане. Теперь этот флот перешел на сторону Кнута.

Наконец пришел Торкель. Его лицо хранило глубокую серьезность, но когда он увидел Эмму, оно осветилось улыбкой, против которой она не могла устоять. Вслед за этим он снова стал серьезным.

Он вовсе не выглядел счастливым, когда Эмма распорядилась, чтобы они остались одни. Он пристально посмотрел вслед свите, закрывавшей за собой дверь.

— Не нажила ли ты себе новых сплетников?

— Какое это имеет теперь значение? — спросила она.

— Да нет… — Его плечи сгорбились, и он стал похож на старика. — Я полагаю, что главная моя задача теперь — охранять твою безопасность.

— Тогда садись, Торкель, — она похлопала по скамье возле себя. — И угощайся.

Он отказался от обоих предложений. Она медлила: трудно было разговаривать доверительно с человеком, который стоит перед тобой, упираясь в потолок. Он понял это и сел, но на стул напротив нее; их разделял стол.

— Торкель, — мягко сказала она, — ты не «на службе» у меня, ты — любим мною. Свою клятву Этельреду ты можешь больше не держать, и ты свободен идти, куда пожелаешь. Ты также не несешь никакой ответственности за меня как королевскую вдову, хотя я не откажусь, если ты сослужишь мне «последнюю службу»…

Он услышал в ее голосе горечь и вздохнул: этого момента он ждал и боялся. Цена за тайную любовь может быть высокой или не очень, но платить за нее приходится всегда, даже если отодвигаешь срок платежа как можно дальше.

— Эмма, — теперь в его голосе слышалась мольба, — ты была любима мною с тех пор, как я увидел тебя, нет, гораздо раньше, как это ни странно…

— Я знаю: подушка в моей комнате в Вульфсее!

Он открыл рот и глубоко вздохнул; вид у него был как у напроказившего мальчишки.

— Тогда мне не нужно объяснять дальше, — сказал он, глядя, на свои большие руки. — Это была мечта безумца… которая стала реальностью, перешедшей все границы мечтаний.

— Аминь, — ответила она торжественно.

Он взглянул ей в лицо и улыбнулся. Затем он вытянулся, как солдат, рапортующий своему командиру:

— И все же настал час пробуждения! Ты — молодая вдова, которую твоя семья охотно выдаст снова замуж, и на этот раз более удачно, осмелюсь сказать. И тогда будет иметь значение то, что скажет о тебе твое окружение.

Она резко откинулась на скамье и засмеялась.

— Ты заботишься о моем целомудрии, Торкель? Не поздно ли?

— Действительно, — признался он. — Но то, чем мы забавлялись при жизни Этельреда, скорее всего, быстро простится тебе. Это может даже зачесться в твою пользу теми, кто знает, как охоч был король до…

— Но я не забавлялась!

— Прости, я вижу это глазами окружающих.

— Но подумай, — поспешно проговорила она, — если я хочу продолжать «развлекаться» с тобой и вовсе не собираюсь выходить снова замуж?

Он вздохнул.

— Я думал об этом тысячу раз и надеялся, что это возможно. Но мы не можем продолжать жить тайно, или воображать, что делаем из этого тайну.

На соборе святого Павла начали бить часы, и послышалась перекличка стражников. У Эммы уже был готов ответ, но она ждала, когда кончится бой часов, а затем ответила, но уже менее уверенно:

— Нет, я хочу жить с тобой открыто.

— Но где это окажется возможным? Только не в Англии. Странно, но королеве было позволено то, чего нельзя вдове короля. Ты не вынесешь презрения и клеветы…

— Кто же говорит об Англии? Здесь нам нечего больше делать, и в этом, я думаю, мы согласны друг с другом.

— В Нормандии? Но и там ты останешься вдовствующей королевой, а я не буду даже тем, кем я сейчас являюсь в Англии. Самое большее, я мог бы служить одним из капитанов корабля у герцога. Разумеется, при условии, что не буду распутничать с его сестрой.

— В Дании? — жалобно предложила она. Когда же она заметила, что он готов посмеяться над ней, то ответила более резко, чем ожидала сама: — Я должна посвататься?

Он поднял брови и, казалось, не понял, о чем идет речь. Затем снова заговорил, обращаясь к своим рукам:

— Мои предки не хуже твоих, и род мой насчитывает несколько столетий. Но сегодня я всего лишь нищий морской разбойник, к тому же без корабля. Король, которому я служил, умер, а новый король не пожалует мне имения, даже если это в его власти. Если бы я был богат и могуществен, я, может быть, и дерзнул бы…

Он не закончил фразы, но она уже догадалась. Торкель был слишком горд, чтобы посвататься к ней, раз теперь он не мог считаться ей ровней. «Час пробуждения». Она попыталась взглянуть на действительность его глазами: он был оскорблен Эадриком, он даже не получил тот выкуп, который пообещал ему Этельред, он вынужден платить дружине из собственного кармана.

— Но когда мы встретились впервые и ты как победитель был вправе диктовать свои условия английскому королю, — упомянула она преднамеренно, — то тогда ты считал меня ровней?

Он посмотрел на нее долгим взглядом, пока она не заметила, что он глядит мимо нее, куда-то вдаль.

— Тогда — да, — ответил он наконец, — тогда я был тебе ровней! И если бы я был умнее, то захватил бы тебя как добычу победителя, и вернулся бы в Данию с похищенной женщиной, богатым выкупом и большой честью. Стал бы одним из ближайших ярлов короля Свейна, а ты бы смертельно скучала, пока я сражался бы вместе с ним.

Она пропустила мимо ушей его последние слова и тихо ответила:

— Я стоила тебе дорого.

Он отвлекся от своих воспоминаний. И готов был возразить ей, что не надо говорить об этом или так думать. Но так оно и было, несмотря ни на что.

— Никто не может противиться своей судьбе, — сказал он и поднялся.

— Я не собираюсь отказываться ни от чего, что давала мне до сих пор судьба. Может, от чего-то, но только не от тебя. Этот долг нужно оплатить, рано или поздно.

Чтобы не расплакаться, она спросила:

— Что ты думаешь делать, когда в последний раз переправишь меня через Стикс?

— Я не уверен, что мы сразу пересечем Темзу с таким драгоценным грузом, — попытался шутить он. — Завтра мы узнаем, как обстоят дела с осадой этого короля Кнута. Но только после нашего отплытия в Руан я попытаюсь отбить свои корабли у Эадрика и Кнута. Если я совершу это прежде, чем переправлю тебя, то может случиться, что тебе придется поискать себе другого сопровождающего. Никто не может, как уже сказано, противиться своей судьбе.

Она тоже встала и протянула к нему руки. Но он взял ее правую руку и поцеловал ее. Затем поклонился и вышел из комнаты.

Эмма собиралась унизиться до того, чтобы просить его о последней встрече, последнем объятии. Но не успела. Она даже не думала, что он сможет так холодно расстаться с ней. Или он поторопился уйти, чтобы она на этот раз не стала ему «ровней»?

У нее оставалась единственная возможность: когда он будет провожать ее в Руан. Но тогда, наверное, будет слишком поздно…

Черт возьми! «Не противиться своей судьбе», разве именно это так необходимо?

Она схватила маленький кубок, который подарила королю Этельреду перед их первой брачной ночью. Она ходила в его комнату после похорон и забрала его себе, чтобы наследник престола не смог завладеть и этим. Взвесив его на руке, она примерилась, куда бы его швырнуть: ей стало бы легче. Но зеркало было ее собственностью и стоило слишком дорого: его надо будет забрать с собой в Руан.

Она тихо поставила кубок на место и подумала, что можно отдать его Торкелю: это будет ее «обол», плата за переправу через Стикс.

Книга вторая

Глава 1

Король Кнут стоял на палубе своего разукрашенного корабля и обозревал берега Темзы. Приливами его относило вверх. Один из его воинов знал, где лежит Гринвич, так как бывал там с королем Свейном. Никогда раньше Кнут не приближался к Лондону так близко; он ведь оставался в лагере возле Гейнсборо, а потом умер его отец, и все пошло прахом.

На этот раз он рассчитывал не только увидеть Лондон: он должен осадить знаменитый город и занять его.

Как красиво здесь было весной и ранним летом. Скоро наступят Дни Черного Креста, ведь на дворе уже май 1016 года. Пожалуй, вокруг Лондона будет не так много людей, идущих крестным ходом со святой водой, потому что Кнут уже приказал своей дружине выступить из Саутгемптона и окружить Лондон. Чем ближе он подходил к Гринвичу, тем яснее видел, что крестьяне в окрестностях Лондона недолго будут праздновать эти дни. Поля лежали невспаханными и незасеянными, куда бы ни падал его взгляд, а сады были порублены и, судя по всему, давно брошены. Многие дома сгорели дотла.

Он знал, чья это вина: сначала — Торкеля, потом — отца. Хотя иногда это было делом рук безумных англичан.

Скоро он провозгласит мир в этой стране и начнет восстанавливатьее.

Ему везло, надо было признать это. Негодный Этельред умер, так что с ним покончено. Большинство ярлов в стране поддерживали его, Кнута, как нового короля Англии. Но другая часть короновала Эдмунда, и это было уже хуже. И самое худшее, что Эдмунду удалось выбраться из Лондона, так что теперь народ в стране восстанет против Кнута. Он послал несколько кораблей впереди себя к Лондону, чтобы помешать подобным вылазкам, но ведь его воины не могли уследить за всеми. Или, может, Эдмунд пробрался из Лондона незаметно по суше. И тогда получается, что Кнут обвинил своих воинов несправедливо.

Он подумал об Альфиве; она сердилась, хотела поехать с ним вместе в Лондон. Но оставалось меньше месяца, когда она должна была разрешиться вторым ребенком! Мог ли он держать ее, раздраженную, в воинском лагере, когда она была уже на сносях? А ведь ей приходилось присматривать еще и за Свейном, которому не исполнилось и двух лет.

Кнут улыбнулся, подумав об Альфиве. Он и сам был не рад уезжать в Данию и оставлять ее здесь, в Англии. У нее было ужасное настроение. И тогда была схожая ситуация: она была беременна, и ей могло стать плохо в длительной поездке по морю. Его посыльный держал с ней связь и следил, чтобы она ни в чем не нуждалась, охраняя ее прежде всего от тех, кто стремился схватить ее из-за Кнута. Так она и ждала его в Пул-Харбор, пока он не вернулся спустя полтора года! Верный супруг… У нее уже родился сын, и Кнут сын Свейна, узнал, что он отец. Она все так же жаждала его ласк, и даже еще больше: при первом же залпе выстрел попадал в цель. И она была готова зачать других детей, может, еще одного сына?

В промежутках между любовными играми она поругивала его за то, что он так долго не возвращался из Дании. Что он там делал так долго? Может, в Дании у него есть женщина? На последний вопрос Кнут со всей искренностью мог сказать, что с этим он не успел. Когда он встретил Альфиву, ей было восемнадцать, теперь же ей скоро минет двадцать один год.

После поспешного отъезда из Англии он договорился со своим братом Харальдом, который был старше его и потому, естественно, стал наследником короля Свейна как в Дании, так и в Норвегии. Харальд не имел ничего против планов Кнута на английский престол и позволил ему набрать себе корабли и воинов. Кнут тщательно отбирал викингов. Многих он нанял в Норвегии, но многих и в Швеции, особенно в землях вокруг озера Меларен, где свеям, похоже, жилось несладко по причине религиозных разногласий.

Пока суть да дело, он с Харальдом съездил в балтийские государства и Польшу. Главной целью поездки было забрать домой в Данию их мать Гуннхильд, которую отец Свейн прогнал от себя, отослав ее к родственникам. Теперь распря утихла, и они не ждали никаких подвохов со стороны польского короля.

Да, вот он и похоронил своего отца в Роскилле. Это было невероятно трудно и заняло много времени — перевезти усопшего из Англии в Данию.

Об этом он пытался пересказать теперь Альф иве. Но она считала, что это заняло не так уж много времени. У нее не было ни малейшего понятия о том, какое расстояние до Дании или сколько недель длится плавание в Польшу и обратно домой. Не могли же они с Харальдом просто так приехать и забрать свою мать, разве она не понимает? Понадобились заложники, и щекотливые переговоры, и медовые речи, пока все не примирились, и мать Гуннхильд не сочла себя достаточно смягчившейся, уж не говоря о ее родственниках! У всех них были такие странные имена, что Кнут даже не пытался выговорить их Альфиве. Со временем она сама сможет выучить их, если…

Да, если… Ибо предупреждение Свейна Вилобородого против этого брака возымели на Кнута действие. Это был темный род, в который ему случилось, говоря словами отца, «вляпаться». Так что необходимо было все еще обдумать, если он теперь унаследует английскую корону, а он был на верном пути к этому.

Альфива особенно не докучала ему. Напротив, часть ее родственников была с ним, когда он сражался на севере, и находилась даже в лагере в Саутгемптоне. Но он до сих пор отвечал всякими отговорками: разве ему сейчас не следует заняться более важными делами, нежели только и думать о том, жениться или не жениться?

Альфива осталась в лагере, где ей помогала одна из ее теток. Она имела надежную охрану, хотя сам Кнут с основным войском отсутствовал. Пока еще в лагере находился Эадрик Стреона со своими сорока кораблями, защищая датчан с моря. Странная фигура этот Стреона! Но Кнут был не против взять в союзники фаворита прежнего английского короля, да и к тому же со множеством воинов и кораблей. Самое смехотворное было в том, что большинство этих кораблей были те самые, из-за которых отец разругался с Торкелем и которые Свейн Вилобородый не без оснований считал своими. Хотя корабли выглядели потрепанными, так как никто не следил за ними вот уже шесть-семь лет, когда Торкель, как утверждал отец, взял их с собой в Англию без разрешения. Разумеется, на них сменилась часть команды; старые датчане погибли или женились и осели на берегу, а на смену им пришли новые, которые, вероятно, никогда и не видели Дании.

Веселая штука, нечего сказать. И все же Кнуту было жаль своего старого наставника; Торкель достоин лучшей участи.

В прошлый раз, когда Кнут был в Англии, он надеялся встретить Торкеля Высокого. Но этого не случилось; он видел лишь следы, оставленные Торкелем в Линдсее, да слышал рассказы о нем. Линдсей засел занозой в памяти Кнута; по неведению или по глупости он тогда надругался над заложниками… Он не знал, сможет ли он искупить свою вину? Кнут взял с собой в Англию мудрого ярла Эрика из Норвегии, но тот был занят Нортумбрией и не каждый день находился в его распоряжении. Кнуту недоставало Торкеля. Но может случиться, что этот человек перейдет на его сторону, после смерти английского короля?

Кнут поправился: это он теперь английский король. Надо прекратить называть этим титулом Этельреда. Может, он и «прежний английский король», но таковым опять же считался его собственный отец, а Этельред в то время был изгнан из Англии на некоторое время. Черт возьми, он был таким юным и неопытным, что потерял для себя английскую корону на многие годы!

«Гринвич, лево руля», — раздалась команда. И сигнальщик начал махать щитом другим кораблям.

Король Кнут был почти у цели.

* * *
Весь май и большая часть июня уже миновали, однако метательные орудия и тараны Кнута так и не справились с крепостными стенами Лондона. Кнут вбил себе в голову, что, как только Лондон сдастся, ветер тотчас же перестанет надувать паруса Эдмунда. Но вместо этого силы Эдмунда выросли, и дружина Кнута была вынуждена вести с ними изнурительные бои, препятствующие осаде.

Кнут полагал, что если он сумеет провести свои корабли до Лондонского моста через Темзу, то заключит город в железные тиски, и тот будет вынужден сдаться. И тогда он блокирует реку с обеих сторон, а кроме того, сможет переместить свои войска вверх по течению. Так что он отдал приказ прорыть канал возле Лондонского моста, с восточной стороны Бермондсей, там, где земля была топкой и заболоченной; через этот канал, вручную или на лошадях, волокли один корабль за другим.

К Иванову дню Лондон был так плотно окружен, что никто, без ведома людей Кнута, не мог войти или выйти из него.

Но Лондон все еще не сдавался.

Эмма оставалась в городе. Торкель не мог найти никакой возможности вывезти ее морским путем, ибо везде стояли на страже передовые отряды Кнута, превосходившие по численности его поредевшую дружину. А затем большая часть датского флота прибыла в Гринвич, и дело казалось еще более трудным. О сухопутном пути тоже нечего было думать, так как Эмма ехала не с пустыми руками. У нее был внушительный багаж, требующий множества повозок, и они бы не проехали по берегу канала незамеченными.

Ко всему этому Эдмунд Железнобокий поручил Эмме «защищать Лондон». Поручение это сопровождалось не только миролюбивыми речами и добрыми обещаниями, но и скрытой угрозой, так что Эмма не знала, считать ли ей себя пленницей или защитником города. Возможно, Эдмунд полагал, что ее присутствие в городе усилит волю жителей к сопротивлению. Во всяком случае, он обещал ей золото и зеленые леса, если она останется в Англии. Когда он станет однажды «полновластным королем», то сделает ее богатой женщиной, наследницей умершего короля! Если же она покинет Англию, то он не отвечает за последствия…

Вскоре стало ясно, что защитники города получили приказ не давать ей покинуть Лондон. Но когда она поняла это, Торкель исчез Бог весть куда, и теперь было уже все равно. Он ничего не смог сделать для нее.

Он все медлил, проклятый Торкель! Или это она промешкала и упустила время? Но, как она, спрашивается, могла бы успеть уехать раньше: она же не могла оставить умирающего короля и бросить страну?

Как бы то ни было: теперь она сидит здесь в гнилую летнюю духоту.

Время от времени она с Эдит прогуливалась по городу, заглядывая в монастыри и молясь в разных церквях. Но беспорядков становилось все больше, не говоря уже о голоде и нищете, поэтому под конец они уже не осмеливались показываться на улице без стражи.

И тогда произошло нечто, не обратившее на себя внимания Эммы.

* * *
Когда король Кнут рассчитывал на осаду Лондона, он возложил на своих ярлов и дружинников большую ответственность за действия против войска Эдмунда. Эадрик Стреона, среди прочих, получил приказ продвигаться внутрь страны и настичь отважного Эдмунда. Но недаром его прозвали Железнобоким. Кнут быстро понял, что Эдмунд — безумец, и совершенно бесстрашный; ему часто везло, и он обладал даром убеждения. Регулярные сражения, к которым все больше готовился Кнут, несколько задержались из-за того, что королева Эдмунда Эальдгит родила близнецов, которых Эдмунд должен был принять и окрестить. Они получили имена Эдварда и Эдмунда. Последнее было воспринято в народе как плохая примета, ибо не следовало называть детей по имени отца, который еще жив.

Справили крестины, и отец вновь вернулся к управлению страной с новыми силами и верой в будущее. Его ополчение окружило многие датские укрепления.

Именно этого момента и ожидал Торкель.

Окольными путями он добрался до Саутгемптона, никем не замеченный. В этих южных краях его мало кто мог узнать, и он старался избегать встречных людей. Никто не ожидал увидеть здесь Торкеля Высокого, даже если его высокий рост и мог вызвать смутные воспоминания.

В один пасмурный день, на рассвете, Торкель вынырнул из воды в Пул-Харбор, прямо перед кораблем вождя. Воин, стоявший на вахте, в страхе рубанул руку Торкеля на поручне, но тот успел отдернуть ее как раз в тот момент, когда меч опускался, и клинок застрял в дереве. А через секунду воин, которого звали Тюге, узнал своего старого господина.

Тихо втянул он Торкеля на борт. Так же тихо приказал идти по спящему кораблю. Находившиеся с краю корабли были укомплектованы людьми Стреоны, для пресечения попыток к бегству. К несчастью для них, суда были отнесены отливом, а их команды спокойно спали, ни о чем не подозревая.

И когда воины Стреоны проснулись и обнаружили, что они далеко в море, тридцать семь кораблей тихо отходили от лагеря короля Кнута. Они подняли паруса и направились к нормандскому берегу.

* * *
Король Кнут принимал гонца из Лондона на борту своего корабля, где он постоянно жил.

Вдовствующая королева Эмма просит его о встрече. С нею в Лондоне находится и Торкель Высокий…

Не успел гонец договорить, как король резко прервал его:

— Как, черт возьми, он пробрался в Лондон?

Этого гонец не знал. Все равно: встреча должна пройти в безопасности, и поэтому Уордроубский дворец для этого не годится. Но возле Лондонского моста есть трактир, который называется «Бардуэл», и если король согласится, то гонец проводит его туда. Гарантии безопасности? Архиепископ Люфинг Кентерберийский и духовник королевы, аббат Эльфсиге, готовы стать его заложниками. Два десятка воинов Торкеля проводят заложников на королевский корабль. И еще два десятка головой поклялись ответить за жизнь Его Величества, пока он будет находиться в пределах Лондона.

— Значит, моя жизнь равноценна жизни архиепископа и аббата? — буркнул Кнут. Дружинников он в расчет не принимал.

Предложение было опасным, и казалось безумием согласиться на это. Но все же Кнут ответил согласием. Очень уж ему было любопытно увидеть королеву. И столь же любопытно узнать, чего хочет Торкель.

Итак, он сидел теперь в трактире, — отвратительном, на его взгляд. Он охотнее отправился бы в королевский дворец, где вряд ли было больше риска, чем здесь. С другой стороны, королеве Эмме оказалось бы сложнее объясняться с ее пасынком, — ибо встреча точно не прошла незамеченной, прими она худшего врага Эдмунда в своем доме. Или в его. В дверь вошла старуха. Кнут начал терять терпение; разве люди Торкеля не следят за тем, чтобы посторонних людей не было в трактире сегодня вечером?

«Старуха» откинула покрывало и выпрямилась. Кнут невольно встал. Он никогда не видел ее раньше, но он понял, что эта женщина была королевой и властвовала. В особенности над мужскими сердцами — вдова Этельреда была красивейшей из женщин, какую он когда-либо видел!

Когда Эмма подала ему руку, он мысленно сравнил ее с Альф ивой. Альфива была стихией, а Эмма — родником. Он не понимал, откуда ваялись эти мысли и что они означают.

Пока они приветствовали друг друга, в трактир вошел Торкель. Он едва не доставал головой до потолка.

Кнут тщательно подготовился к этой сцене. Он должен вести себя с Торкелем сдержанно. Заставить его признать себя изменником. А вдовствующей королеве он должен оказать почтение, но не больше: это ведь ей что-то надо от него, а не ему. И поэтому она должна…

Но вместо того он обрадовался, как юный влюбленный. И заключил Торкеля в свои объятия, хотя это выглядело нелепо, — молодой король казался совсем маленьким в сравнении со своим прежним наставником.

«Эта женщина, должно быть, в возрасте, — подумал он, — и чего я так распетушился?»

Он попытался обрести достоинство, пока они усаживались. Хозяин трактира кланялся и шептал, спрашивая у Торкеля, чего пожелают его гости. Кнут ничего не хочет, заявил он угрюмо. Он желал теперь только, чтобы эта странная встреча завершилась как можно скорее.

— Прошу прощения за это «странное» желание, — присела почтительно Эмма. — Но мы не могли найти иного выхода, по определенным причинам. Мы сожалеем, что претендуем на твое драгоценное время, король Кнут, ты занят более важными вещами, как всем известно.

«Мы? — подумал Кнут. — Уж не имел ли этот верзила с ней под одеялом каких-нибудь других игр?» И мысль эта вызвала в нем ревность.

— Но теперь я здесь, — ответил он мягко, радуясь поводу показать свою кротость. — Позвольте же узнать, чего хочет королева.

Только сейчас он осознал, что Эмма говорит по-датски. И он отвечал ей по-датски, хотя сперва говорил по-английски…

— Королева — датчанка?

— По происхождению, — ответила она. — Возможно, ты был еще слишком молод, король Кнут, чтобы помнить это, но я очень хорошо знала твою тетку по отцу, Гуннхильд. Это я отправила твоему отцу ее кости, мир ее праху.

Он ударил ладонью по столу и расхохотался:

— Повариха из Уэссекса! Да, простите мне мою непочтительность, но это прозвище было постоянной темой для разговоров в дни моего детства. И я совершенно забыл, что за женщина стояла за этим. Мой покойный отец отблагодарил вас за это?

— Плохо он отблагодарил, — ответила Эмма. — Он похитил у меня Эксетер. И я вернула его обратно только благодаря Торкелю Высокому… Но позвольте теперь перейти к делу: боюсь, что у нас мало времени. Видишь ли, я хочу вернуться к моим родственникам в Нормандию, которых ты, вероятно, хорошо знаешь. Но тот, кто называет себя ныне королем Англии, запретил мне уезжать, он держит меня в плену в Лондоне. Так что я вынуждена просить твоей помощи. Трое моих детей находятся в Руане.

— Я должен подумать, — ответил Кнут, помедлив. — Ты собираешься заручиться моей поддержкой, чтобы мои люди не схватили тебя и не продали Эдмунду?

— Примерно так… У меня много поклажи, которую мне не хотелось бы оставлять здесь, как ты понимаешь. И поэтому я нуждаюсь в помощи Торкеля, чтобы погрузить все это на его корабль, так чтобы люди Эдмунда не помешали мне. И затем я прошу гарантий безопасности для кораблей Торкеля при проходе через твои заграждения.

Она подняла кружку и отпила то, что принес ей хозяин трактира, скривилась гримасу и сплюнула на пол.

— Не думаешь ли ты, что у меня найдутся корабли для твоего сопровождения? — спросил Кнут. — А кроме того, мне известно, что у Торкеля теперь кораблей не так-то много.

И он взглянул на Торкеля Высокого.

— Мы согласны с тобой, — ответила Эмма и закашлялась; что это за мочу налил ей трактирщик? — Может возникнуть шум, если мы попытаемся погрузиться на твои корабли, переправив их прямо в Лондон, а это не годится. Нам следовало бы погрузить вещи с кораблей Торкеля на твои, но это не сделаешь в один миг. Я придерживаюсь своего первого предложения, если позволишь. Кроме того, у Торкеля есть еще девять кораблей в Лондоне, а также много других в Нормандии. Но об этом пусть скажет он сам.

Торкель сидел, положив правую руку на левую, он поменял их местами, посмотрел серьезно на юного короля и сказал:

— В Нормандии тридцать семь кораблей, а три осталось у Эадрика Стреоны с его людьми, я вернул себе корабли обратно.

Король Кнут уставился на него. Он побагровел, и на виске у него взбухла жила. Но затем его лицо прояснилось, он ухмыльнулся и, в конце концов, расхохотался.

Эмма подумала, что он смешлив, этот юный король.

— Ты украл у меня корабли и заявляешь мне об этом прямо в лицо. Хотел бы я посмотреть на людей Стреоны, когда те обнаружили пропажу. Он еще не знает об этом?

— Наверное, знает, — улыбнулся Торкель. — Но только он не захочет говорить тебе об этом… Однако эти корабли с воинами на борту и всем прочим будут снова твои, если ты позволишь королеве Эмме спокойно уехать. В этом случае я буду сопровождать ее, а затем снова вернусь к тебе с сорока шестью кораблями. И я отдам тебе украденные у Эдмунда девять кораблей, так что ты останешься в выигрыше.

Кнут энергично кивнул и явно обрадовался.

— Ты сделаешь это, конечно же, совершенно бескорыстно?

— Именно так. За исключением той двадцати одной тысячи фунтов, которую, как известно, твой отец, блаженной памяти или нет, обещал мне и которую затем сулил король Этельред, точно блаженной памяти, но ни один из них так и не сдержал своего обещания. Кроме того, я хочу примириться с тобой, чтобы отныне меня называли только воином короля Кнута. Как тебе известно, я в данный момент не связан никакой клятвой с кем-либо из живущих властителей.

Глаза Кнута сузились, и он снова насупился.

— Откуда мне знать, что ты меня не обманешь? Я лишился тридцати семи кораблей, которые ты увел в Нормандию, и упустил еще девять кораблей, которых мне больше никогда не увидеть.

— Даю тебе слово, король Кнут, — твердо ответил Торкель и посмотрел ему прямо в глаза. — Я не привык изменять своему слову.

Кнут подумал, что его покойный отец считал иначе. Но с тех пор, как Торкель прибыл в Англию, он был неуклонно верен Этельреду, несмотря на все превратности судьбы. Таких дружинников нечасто встретишь. И за эту преданность Торкеля следовало бы вознаградить более щедро, чем это сделал Этельред.

— А кроме того, я пробирался через твою так называемую блокаду не один раз, — продолжал Торкель. — Так что я сумел бы вывести эти надоевшие девять кораблей из Лондона, и ты бы даже не узнал об этом, если бы я так захотел…

— Я знаю, что ты мой человек, — ответил Кнут. — Королева Эмма, пусть будет по-твоему. И спасибо за тетку Гуннхильд! Но я хочу, чтобы Торкель вернулся сразу же — с кораблями и воинами.

Эмма пообещала. Они простились и пожелали друг другу всего наилучшего.

Когда Торкель провожал его, то Кнут думал об Эмме и ее отличии от Альфивы. Но ничего лучшего он придумать не смог. Обе они женщины, а такие разные, как ночь и день. Он хотел бы иметь их обеих…

* * *
Последующие месяцы были такими суматошными для наших героев, что их рассказы о причинах и последовательности событий часто противоречат друг другу. Некоторые местности, как Шерстон и Брентфорд, помнили о сражениях по всем правилам, и вскоре Кнуту стало ясно, что исход войны будет предрешать не одно только падение Лондона.

Все радостно приветствовали молодого отважного короля Эдмунда: такого повелителя англичане не видели со времен Этельреда, — да, был ли у них такой король после Альфреда Великого?

Ни один датчанин не помнил, чтобы англичане когда-либо оказывали подобное сопротивление. И не только это: они умели перейти в наступление — вовремя и в нужном месте, и громили один датский отряд за другим.

Кнут решил, что блокада Лондона напрасна. Он вынужден был перебросить свои войска в другое место — и тогда Эдмунд смог бы поспешить на помощь Лондону. Воины Кнута уже было погрузились на свои корабли, но Кнут вновь отменил это решение, и осада продолжилась. До тех пор, пока Кнут не увидел, что в Англии пришло время убирать урожай, и его войскам необходимо было пополнить свои запасы.

Так протекли лето и осень. Эдмунд Железнобокий вновь на некоторое время приехал в Лондон, пока не оказался в Кенте со своей так называемой «четвертой армией»; там он столкнулся с передовыми отрядами Кнута, разгромил их и вынудил Кнута занять оборону.

Позиции Эдмунда укреплялись все больше, и Эадрик Стреона начал побаиваться. Он со своими воинами прибыл в Элсфорд, где находился в то время Эдмунд, и просил короля о переговорах.

— Мне нет прощения, — сказал без обиняков Эадрик. — Я ошибся. И мое жалкое оправдание лишь в том, что не я один, но и большинство ярлов в стране думали, как и я: что Лондон сдастся и Кнут сделается единственным властителем Англии. Если бы король Этельред остался в живых, то все бы окончилось так плохо. Ты, должно быть, помнишь, что я проиграл, когда еще был жив твой отец? Но ты оказался лучше, чем я думал.

— Что ты можешь предложить? — сказал король Эдмунд. — Ты же пожаловал сюда не просто для того, чтобы возносить мне хвалу. И даже если это приятно, все равно хвала неожиданна, особенно в твоих устах.

— Я не «предлагаю», а хочу оказать тебе помощь, если смогу. Мои воины принадлежат тебе, и я могу быстро созвать еще людей, из тех, кто до сих пор сомневался, следовать ли за тобой, и кто хочет вместе с тем иметь дело именно со мной, если я могу так выразиться…

— Как я слышал, у тебя раньше было гораздо больше людей, несколько месяцев назад?

Эдмунду хотелось напомнить Эадрику о выходке Торкеля. Но тот лишь пожал плечами.

— Это были в основном датские моряки, они неохотно сходили на сушу, разве только для того, чтобы украсть себе еды и женщин, — с легкостью ответил он. — Что же касается кораблей, то ведь они тебе не нужны внутри страны?

Это так и было. Эдмунд готов был согласиться, что англичане никогда не были хорошими моряками и не разбирались в кораблях…

Эдмунд сказал, что ему нужно поговорить со своими советниками, прежде чем он сообщит Эадрику окончательное решение.

Многие начали его отговаривать.

— Мы знаем этого дьявола, у него черт знает что творится в голове.

— Он может быть просто-напросто подослан датским Кнутом.

— Даже если он сам дьявол, — ответил Эдмунд, — я должен использовать его. Он может привлечь своих сторонников на нашу сторону. И чем меньше англичан будет сражаться на стороне Кнута, тем лучше, и тем быстрее мы покончим с этой проклятой войной.

— Да, — вставил другой, — скоро наступит зима. И если войну не закончить к Рождеству, то она снова вспыхнет весной, и к тому времени Кнут успеет получить подкрепление.

— И еще одно, — считал третий, — если мы сейчас отвергнем помощь Эадрика, то он сделает все, чтобы навредить нам. Я думаю, что он не шутит, когда говорит, что предпочитает служить английскому королю, нежели датскому. Иначе просто немыслимо, тем более для такого хитреца, как Эадрик Стреона.

— Да, — вздохнул Эдмунд, — но какой вред он может нам нанести, если перейдет на нашу сторону?

— Лучше, разумеется, сразу убить его, — предложил четвертый, — тогда бы мы точно знали, с кем он.

В итоге Эдмунд взял последнего главнокомандующего своего отца к себе на службу. И Эадрик выполнил обещание, набрав людей из своих собственных владений в северо-западных провинциях Мерсии и Херефордшира.

В октябре произошло сражение возле Ашингдона, неподалеку от Саутенда в Эссексе. Эдмунд располагал численным превосходством. И именно он подал сигнал к наступлению под знаменем Уэссекса, с изображением красного дракона, тогда как датское войско сражалось под знаменем с черным вороном на белом поле. Говорили, что если ворон захлопает крыльями, то битва окажется для датчан победоносной, если же он поникнет головой и опустит крылья, то они потерпят поражение. Напряженно наблюдали датчане за вороном на знамени короля Кнута: казалось, что птица попеременно делает и то, и другое…

То, что произошло позднее, вызвало множество толкований. Датчане увидели, как внезапно фланг Эадрика повернул назад и бросился бежать, когда еще войска даже не начали сражаться.

Некоторые утверждали, что Эадрик выкрикнул: «Бегите! Бегите! Эдмунд убит». Другие настаивали на том, что он даже насадил на шест отрубленную голову, заставив своих людей поверить, что это голова короля Эдмунда. Самым простым объяснением была обычная трусость. Но может, наиболее правы были те, кто считал, что Эадрик охотно бы полюбовался на то, как Эдмунд и Кнут уничтожают друг друга. Все же Стреона был женат на одной из дочерей старого короля и тоже претендовал на королевский престол.

Эдмунд не ужаснулся бегству Эадрика. Он приказал продолжать наступление, как было намечено. Битва длилась три часа. Англичане и датчане сражались лицом к лицу, и множество воинов полегло или было ранено. Большинство погибших составляли англичане, среди них — епископ Дорчестерский, аббат из Рамси, а также второй из зятьев короля Этельреда, храбрый Ульфкелл из Восточной Англии. Еще одна дочь Этельреда стала вдовой.

Когда в этот короткий октябрьский день сгустились сумерки, обе стороны приписали себе победу в сражении. Уцелевшие силы Эдмунда отступили под покровом темноты, а войско Кнута не стало преследовать их, из страха заблудиться или попасть в ловушку. Обе стороны с полным правом могли повторить, вслед за Пиром[66]: «Еще одна такая победа, и я погиб»…

Для англичан тяжелые потери были восполнимы: они все же находились в своей стране и могли набрать свежих людей. Для датчан же всякая потеря была вдвойне тяжела; они могли получить подкрепление, но когда оно подоспеет, может оказаться уже поздно.

Торкель держал свои корабли в боевой готовности, в маленькой реке Крауч, у берега, на случай если датчане будут отступать. Король Кнут находился рядом с Торкелем в течение всего сражения. Гонец скакал туда и обратно с приказами от Кнута и Торкеля. И датский король благодарно последовал совету Торкеля не рисковать своей жизнью на поле боя.

— А бегство Стреоны не повлияло на исход сражения?

Слова Торкеля звучали скорее вопросительно; он выяснял, имеет ли к этому отношение Кнут. Но тот не ответил, а вместо этого сказал:

— Я думаю, Стреона оказал мне последнюю услугу. Разве люди Эдмунда не захотят вступить в переговоры, когда подсчитают своих убитых?

Кнут подозвал к себе одного из младших дружинников. Торкель не знал, о чем они говорили, но дружинник этот сразу же отправился в путь.

На следующий день датчане хоронили своих павших воинов и очищали местность от трупов врагов. Затем Кнут отдал приказ, чтобы все погрузились на корабли. Войско поплыло к Темзе, и Кнут возобновил осаду Лондона.

Стреона нашел Эдмунда в Глостершире, вербующего новых людей. Стреона был окружен достаточно сильной охраной, чтобы не угодить в плен за дезертирство. Насмешки и колкости он оставил без внимания и сразу же выложил сообщение:

— Король Кнут предлагает тебе переговоры.

— Нет, — ответил Эдмунд.

— Да, — просили все его советники. Их поубавилось с тех пор, как Стреона посетил лагерь короля в последний раз, но они были более упрямы.

С тяжелым сердцем вынужден был король Эдмунд пойти на переговоры с королем Кнутом. Иначе его лучшие люди предали бы его…

Битва состоялась 18 октября. А уже через неделю король Кнут прибыл на переговоры. Он проплыл мимо южного побережья Англии и вышел в реку Северн. Оба короля встретились на острове Элней: английская армия стояла на западном берегу реки, а датская — на восточном.

Торкель входил в посольство короля Кнута. Он не ожидал такого быстрого результата и далеко идущих решений. Оба короля поклялись быть братьями и поделили между собой страну: Эдмунду быть королем Уэссекса, а Кнуту — «северной» части, включая Лондон.

Неясным оставался вопрос о наследовании: что будет с Англией, если один из королей умрет? Они сошлись на том, что королевство отойдет к оставшемуся в живых. Но детали наследования не уточнялись, и вопрос был отложен на будущее.

Кнут жаждал получить ключи от Лондона. Он оставил в Глостере короля, потерпевшего двойное поражение.

30 ноября король Эдмунд Железнобокий умер в Оксфорде.

Глава 2

Уже к Рождеству 1016 года Кнут был готов устроить в Лондоне большой праздник, куда он созвал всех вельмож Англии, как светских, так и церковных.

Многие были недовольны тем, что вынуждены были портить себе тихое Рождество. Добираться до Лондона в разгар зимы? Ведь там все так неустроенно после длительной осады; и, наверняка, не хватает еды и питья. Но они нашли Лондон основательно вычищенным, а в порту города стояло множество иноземных кораблей. Запруженная было торговля разлилась, как весенняя река, едва лишь весть о примирении королей дошла до города. Сперва пришли нормандцы, защищая свои старые привилегии. Винные торговцы из Руана открыли здесь лавки, а немецкие купцы вновь вернулись на Доугейт. К Рождеству прибыли датские интриганы; сильные родством с новым английским королем, они отвоевали себе место на тесных набережных, и купцам пришлось возвращаться в свои старые кварталы.

Но шла не только закупка товаров, хотя в первую очередь Лондон и Англия испытывали в этом насущную потребность. Сам Лондон, как оказалось, был забит непроданной шерстью, которая потихоньку расходилась в пределах городских стен во время войны или же отдавалась в счет налога короне. Торговцы одеждой также складировали свой товар в период осады, в надежде на то, что все, в конце концов, уладится.

Приезжие вельможи усмотрели в этом доброе предзнаменование.

Спешка Кнута, конечно же, была связана с его желанием стать законным и полновластным королем страны. Витан не имел никаких явных возражений против этого, И он избрал Кнута «королем всей Англии», — на праздник Крещения Господня датчанин был коронован архиепископом Люфингом.

Тогда же Витан успел принять соглашение о том, что все представители прежней королевской династии объявлялись исключенными из права наследования престола. Единственный уцелевший сын Этельреда, Эдви, как говорили, бежал из страны. Для надежности Витан объявил о его высылке из Англии особым актом. А Кнут распорядился, чтобы о «потомке» позаботились, если он снова появится в Англии.

И при этом король Кнут постоянно пользовался советами и поддержкой Торкеля Высокого. Именно Торкель предложил ему разделить Англию на крупные административные единицы, учась на ошибках короля Этельреда, при котором и два графства едва ли могли договориться о защите королевства. Было сомнительно, что Витан обрадуется новому указу Кнута. Однако король уверил, что указ будет действовать в интересах восстановления страны, в то время как прежние эльдормены сохраняли свои должности. Витан проглотил обиду и принял к сведению, что отныне Англия будет состоять из четырех земель под управлением ярлов: Нортумбрии, Мерсии, Восточной Англии и Уэссекса.

На севере королевства уже правил ярл Эрик, и он там остался. К тому же он был женат на сестре короля Кнута Гюте. Эадрик Стреона, к удивлению многих, получил в удел Мерсию. Торкель Высокий был назначен ярлом Восточной Англии, тогда как сам король правил в Уэссексе, включая Лондон.

То, что Эадрик стал «одним из четырех», снова возродило слухи о его причастности к столь своевременной кончине Эдмунда Железнобокого. Эадрик и не пытался опровергать их. После предательства на поле боя в Ашингдоне, а затем посреднической поездки в лагерь Эдмунда, он слыл теперь благодетелем короля Кнута. Он и раньше управлял Мерсией в качестве королевского ставленника, так что было в порядке вещей, что Кнут назначил «королевского сподвижника» одним из четырех самых могущественных людей своего окружения.

* * *
Среди гостей, прибывших к королю Кнуту в Лондон на Рождество, были также и те, кто присутствовал на его коронации. Король Харальд Датский посетовал на нездоровье и прислал вместо себя свою сестру Эстрид. Она была на несколько лет моложе Кнута и радовалась возможности встретиться с Гютой, сестрой короля и женой ярла Эрика.

От руанского двора прибыл Роберт, второй сын герцога Ричарда. Конунг Олав Шведский, который считался родственником Кнута благодаря королеве Сигрид Гордой, выслал одного из своих приближенных, датского происхождения, с богатыми дарами. Тот звался Ульф Торгильссон. Он был братом Эйлифа, старого соратника Торкеля Высокого. В Швеции Ульф был судьей над Вестергетландом.

На пиру и Роберт, и Ульф бросали томные взгляды на Эстрид и ревнивые — друг на друга. Кнут отметил это. Но не более того, и ничего в тот раз не было сказано.

Роберт уехал с другими гостями, обязавшись передать приветы своей тетке Эмме, — как от короля, так и от Торкеля. Ульф же еще оставался, и в один день король позвал его к себе.

— Я должен немного выдать себя, — начал король. — Мог бы ты оказать мне услугу, Ульф?

— Когда короли задают такой вопрос, это всегда означает, что они сами хотели бы избежать некоего дела, — засмеялся Ульф.

— Когда короли спрашивают об этом, не следует смеяться над ними, — ответил Кнут серьезно.

Ульф тут же сделался серьезным. Ему было просто нелегко поверить, что этот юноша в двадцать один год внезапно превратился в могущественного короля.

— Изволь. Я только хочу напомнить, что служу шведскому королю, так что может случиться, что и конунг Олав захочет сказать свое слово.

— А я и хочу того, чтобы король Олав тоже высказался, — ответил Кнут. — Дело в том, что Эдмунд, тот, который с железным боком, оставил после себя двух грудных младенцев. Как ты, наверное, знаешь, Эдмунд как король пришелся по вкусу англичанам, он был отважен и все такое прочее. Но всегда некстати, когда сыновья умершего короля вырастают в прежнем королевстве своего отца, и народ делает вывод, что… Так вот я спрашиваю, не мог бы ты взять их с собой к шведскому конунгу?

Ульф поразмыслил, прежде чем ответить. Король Олав, возможно, будет тоже не рад растить у себя королевских потомков. Пусть же им будет действительно долгая дорога в Англию, и еще длиннее — к ее королевскому трону.

— Как я понял, они еще младенцы, не так ли? — спросил он, чтобы выиграть время.

Король Кнут кивнул: им не больше года. Ульф понял: если бы мальчики оказались старше, то Кнут, вероятно, не стал бы «выдавать себя». А теперь он рискует получить прозвище Ирода, если прикажет убить младенцев, и об этом будут кричать в Раме…

— Ты передашь какое-нибудь послание для конунга Олава, если я возьму их с собой?

Кнут взглянул на свой перстень — четырехугольную печатку из янтаря.

— Я не буду горевать или упрекать шведского короля, если мальчики подрастут не намного, — ответил он и потер янтарь краешком своего плаща. Ульф причмокнул.

— Конунг Олав исповедует Христа…

— Как будто я не делаю то же самое!

— … ревностнее, чем многие другие, так что я боюсь, что он не решится на такое сложное дело. Но я, конечно же, возьму детей с собой. Я только не собираюсь лично менять им пеленки. У них нет матери, которая могла бы сопровождать их?

Кнут решил, что у Эальдгит есть еще дети от первого брака и, заботясь о них, она не захочет покинуть Англию.

На том и порешили. Эдвард и Эдмунд поедут в сопровождении кормилицы по морю в Швецию.

Как и предполагал Ульф, Олав Шведский был не особенно-то доволен тем, что ему на шею посадили двух английских принцев. Но вопреки ожиданиям короля Кнута, он отказался совершить за него это кровавое жертвоприношение. Вместе с тем Олав не хотел раздражать Кнута, особенно после того, как тот стал королем Дании и Норвегии, ведь между ними было достаточно распрей и помимо этих младенцев. Так что Олав нашел выход и послал детей к королю Болеславу в Польшу, тот все же приходился братом матери Кнута или как там еще…

Но и Болеслав не решился умертвить красивых мальчуганов, хотя из приветствий Кнута он понял, что от него ждут именно этого. Болеслав оставил их жить, пока сам не отошел к праотцам в 1025 году. На трон взошел Мечислав. Он отослал мальчиков дальше, к королю Стефану в Венгрию, — сестра Стефана была замужем за Болеславом. Там дети и выросли.

Через сорок лет Эдмунд вернулся в Англию, но внезапно умер сразу после прибытия…

Когда Ульф отплыл в Швецию с сыновьями Эдмунда Железнобокого, король Кнут приказал послать несколько своих дружинников в Девон. Его разведчики донесли, что бежавший было Эдви вернулся в Англию и укрывается теперь в монастыре.

Последнему из сыновей короля Этельреда от первого брака было двадцать четыре года.

Трое вельмож в юго-западной Англии, которые помогали Эдви, тотчас же поплатились за это головами.

— Пока я еще сохранил одну голову, — сообщил король Кнут, после того как Торкель поведал ему об исходе дела в Девоншире.

— Я почти угадываю, чья голова еще не отрублена, — ответил Торкель.

— Думаю, ты угадываешь правильно, — сказал Кнут. — Изменник английского короля служил мне, пока я сам не стал английским королем. Но нехорошо позволять предателям жить, раз они имеют такие дурные привычки. Кроме того, я наконец могу отомстить за тетку Гуннхильд… Ты должен проследить за созывом ярлов в Лондоне через две недели.

Три главных ярла, Эрик, Эадрик и Торкель, собрались на встречу с королем. Эадрик Стреона с нее уже не вернулся. Еще одна дочь короля Этельреда стала вдовой.

Ярл Эрик получил от короля Кнута приказ тайно отрубить Эадрику голову.

* * *
Среди тех, кто был недоволен, оказалась Альфива. Она в один прекрасный день приехала верхом в Лондон и потребовала впустить ее к королю. С собой у нее был громадных размеров дог, подарок Кнута из лагеря Саутгемптона. Попытки заставить ее привязать пса около дворца не удались.

Собака была, конечно же, одичавшей и безумно обрадовалась своему старому хозяину. Она кинулась к нему и облизала его с ног до головы. Пес давно уже перестал слушаться своего хозяина, и только вмешательство Альфивы заставило его угомониться.

— Я зову его Кнутом, как ты слышишь, — объяснила она. — Так что не принимай в свой адрес, когда я ругаю пса. Хотя ты заслуживаешь того же… Итак, его зовут Кнут, ибо он столь же похотлив и трусоват. Он долго не показывается, а то вдруг мигом подлетает, виляя хвостом и рассчитывая, что я последую его примеру.

— У детей все в порядке? — попытался смягчить ее Кнут.

— Ты даже не помнишь, как их зовут? — Она огляделась вокруг изучающе, рассматривая его комнату. — Здесь было бы уютнее, если бы ты спросил совета у женщины. Или, может, ты уже получил совет? В таком случае, у нее плохой вкус.

Он заерзал в кресле. Альфива бросилась на мавританский диван, на котором он иногда отдыхал; она расстегнула костюм для верховой езды и взгромоздила на стол и ноги в сапогах.

— У меня были такие сумасшедшие дни, когда я приехал в Лондон, что не оставалось ни времени, ни сил заботиться о каких-то мелочах, — проворчал он.

— Да уж, гораздо хуже принимают в доме короля, чем в какой-нибудь крестьянской харчевне на севере. Нечего сказать. Знаю, что у тебя нет крепких напитков, но хоть стакан воды-то ты можешь предложить жаждущей с дороги наложнице?

Он встал и зло дернул за шнур с колокольчиком. У него найдется и дорогая скатерть на стол ради такого случая. Он выкрикнул свои распоряжения, дав тем самым выход своему крайнему стыду. Конечно, ему не следовало так пренебрегать Альфивой и своими сыновьями. Худшее было в том, что он не решался быть с ней откровенным. Но об этом можно и не говорить. Вместо того он принялся оправдываться, перечисляя все те знаки внимания, которым удостоил ее.

— Я поселил тебя в собственном доме в Нортгемптоне, со множеством прислуги для тебя и мальчуганов…

— Ты даже не помнишь, как их зовут…

— Черт побери, почему ты хочешь жить именно здесь?

— Потому что я хочу жить в Лондоне, да, с тобой! У тебя ведь достаточно места.

Вошел дворецкий с четырьмя прислужницами, и Кнут был вынужден замолчать, пока они накрывали на стол, демонстрируя, какими лакомствами собираются потчевать эту своенравную женщину: ячменное пиво, сладкое пиво, мед, яблочный сидр. Ей принесут и чай с медом, но нужно немного подождать.

— Я буду пить сидр, — решила она. — И еще я хочу язычки жаворонков на закуску.

— Язычки жаворонков?

— Да, я слышала, что этот деликатес был приготовлен по случаю коронации Его Величества, и так как меня не было на этой церемонии, то, я надеюсь, король оставил для меня несколько кусочков…

Окончание этого залпа она направила в короля, пока тот отправлял слуг со снисходительными пояснениями. Гостье вздумалось пошутить.

— О, нет, — ответила она, пока дворецкий все еще медлил в дверях, — я не шучу. По крайней мере, не по поводу коронации. А ты теперь стыдишься меня, с тех пор как сделался королем? Иначе почему же меня не было рядом в самый торжественный день в твоей жизни? Когда ты спал со мной там, в Гейнсборо, ты даже поговаривал о браке, хотя я и не заикалась об этом. И потом я тоже пригодилась тебе, когда ты наконец вернулся в Англию. Я, не стыдясь, родила тебе двух детей. Тыпохвалялся перед Богом и людьми, какой смышленый твой Свейн, ты сажал его к себе на колени там, в лагере, и люди, видевшие это, могут свидетельствовать об этом. Разумеется, Харальда ты видел лишь мельком: ты появился тогда лишь на мгновение и без конца ворчал на меня, и, конечно, было неразумно так быстро тебя отпустить…

Настало время для слез; да, он угадал верно. Хорошо, что она сказала, как зовут мальчуганов, ибо он был занят так, что едва помнил собственное имя.

— Ну вот, — резко прервал он ее, — слезами ты от меня ничего не добьешься.

Она принялась было утираться подолом нижней юбки, но он бросил ей свой платок.

— Это проклятый епископ вбил тебе в голову всякие вздорные мечтания там, на юге? — зарыдала она. — Но ведь ты искал встреч со мной потом, насколько я помню?..

Кнут подумал, что Альф ива, возможно, о чем-то прослышала. Ибо когда он находился в военном лагере в Пул-Харбор, то епископ Этельнот убедил его принять причастие. Он уже давно был крещен, но никогда с тех пор не причащался. Он просто не успевал сделать это в те угарные годы, когда впервые последовал в Англию за отцом. Епископ объяснил ему, что без причащения Кнут выглядит в глазах англичан как полуязычник, а ведь Англия крещена в христианскую веру уже многие сотни лет. Поэтому маловероятно, что Кнута смогут короновать по христианскому обычаю, если он когда-нибудь станет королем всей Англии.

Таким образом, Кнут сдался: он понял, что без поддержки Церкви ему не стать настоящим королем. Возможно, его будут бояться, но вот уважать?.. Он должен будет уподобиться человеку, удерживающему волка. Как только хватка его ослабеет, волк тут же убежит, и англичане найдут себе другого короля и сплотятся вокруг него. Тогда Этельред был еще жив, и его нечего было бояться, но у него был сын, от которого словно начали расходиться круги по воде и который сплотил вокруг себя своих гордых соотечественников.

Если бы Кнут захотел попытаться выжить этого самого Эдмунда, то ему следовало бы для начала не отставать от него в благочестии… Конечно же, Эдмунд прославился вовсе не благочестием, но все же у него был соответствующий вид и способность поразить окружающих своей свитой из священников и епископов.

Когда, наконец, состоялась конфирмация, епископ Этельнот высказал свои соображения относительно Альфивы и связи с ней Кнута. То, что Кнут заботился о своем потомстве, правильно и справедливо, а также богоугодно, но дети ведь рождены в грехе!

Кнуту трудно было понять это. Наверное, он слушал рассеянно наставления епископа и не осознал, что шестая заповедь касается и его тоже.

Тогда возникал вопрос: как сделать детей законными? В то время они говорили только об одном ребенке, но Кнут знал, что Альф ива беременна.

— Путем брака, — отвечал епископ. — Путем истинного союза, благословляемого Церковью. Тогда это благословение распространится и на рожденного младенца, так что он будет считаться законным.

Примерно так Кнут и понял епископа.

Но потом возникли сложности. Раз Кнут стремился быть признан королем и был коронован по всем правилам, ему как раз и не следовало жениться на Альфиве. Епископ углубился в рассказы о распрях знатных родов в прошлом и настоящем, в которых были замешаны также и родичи Альфивы. Конечно, род этот был знатным и отвечал высоким требованиям англичан, но в самой Англии существовал печальный опыт королевских браков с местной знатью. Поэтому Кнут, как чужестранец и к тому же завоеватель, должен быть особенно осмотрительным и остерегаться презрения и недоверия именно в вопросе о будущей королеве. Кнуту следовало бы просто-напросто «выдвинуться» в глазах англичан, сочетавшись законным браком. Епископ не высказал этого, но Кнут понял его намеки.

Конечно, все это не являлось новостью для Кнута, с тех пор как его отец проявил то же недовольство его связью с Альфивой. И тот факт, что осуждение отца было его последними словами, обращенными к Кнуту, еще больше удручал его. Суд Свейна Вилобородого воспринимался им как завещание. «Пока я жив»… — эта фраза сначала ощущалась как освобождение: теперь я могу делать все, что хочу! Но со временем осуждение выросло в предсказание. Кнут каким-то непостижимым образом ускорил смерть Свейна, и ничто не могло быть несвоевременнее этой смерти.

Однако он продолжал утешаться в объятиях Альфивы. И только потом, после разговоров с епископом Этельнотом, — или епископа с ним, — он наконец уразумел, что о браке с Альфивой даже и думать нечего. А дети… дети оставались «рожденными в грехе».

И хочется — и колется. Как же объяснить это Альфиве? Он едва ли сам мог понять до конца положение дел.

Некоторое из того, что рассказал тогда епископ, Кнут даже и не понял. Альфиве сильно повредило, например, то, что ее мать была взята в плен в Йорке. Кнут даже не успел спросить, в чем же дело: ведь каждая вторая женщина в стране могла считаться обесчещенной в это военное время.

Ему хотелось сказать всхлипывающей Альфиве, что она ведет себя далеко не как королева, ввалившись во дворец и взгромоздив свои грязные сапоги на стол. Она оговаривала своего короля в присутствии слуг, она вела себя как шлюха…

Но его охватили угрызения совести и жалость к ней, и он решил рассказать ей все, как есть и как он сам видел это. Будь что будет: она рассердится не больше, чем уже сердита.

Он едва мог поверить своим ушам: она все поняла!

Кроме того, Альфива сказала, что примерно так и представляла себе все дело. Единственное, в чем она упрекала его, так это в том, что он утаил от нее свои мысли.

— Итак, я останусь твоей наложницей и матерью твоих незаконных детей, — вздохнула она, — если только ты пообещаешь заботиться обо мне. Мои объятия всегда распахнуты для тебя, но теперь я все же поберегусь рожать от тебя детей. И когда-нибудь ты, может, позовешь меня к себе на пир?

Кнут понимал, что он заслужил к себе худшее отношение. Он с облегчением собрался было прилечь рядом с ней на мавританском диване. Но она сочла, что это «не подобает» королю.

Итак, за Альфивой осталось последнее слово. Она собрала себе со стола провизию на дорогу, взяла пса по кличке Кнут и исчезла.

А Кнут смог поведать своему духовнику, епископу Этельноту, что они обо всем договорились с Альфивой. О том же, что они намерены продолжать жить в грехе, он на этот раз умолчал. Напротив, он теперь решился пообещать, что будет добрым правителем. Разумеется, он дал такое обещание еще во время коронации, но перед духовником он сделал тогда оговорку.

— Проси своего Бога, чтобы он дал мне разрешение на несколько месяцев, ибо я должен отрубить головы оставшимся врагам. Когда это будет сделано, ты поймешь, что это было необходимо, — и, надеюсь, Христос тоже.

Епископ тогда застонал, что это ему наказание за грехи — иметь в духовных чадах самого короля; ведь правители созданы особенно жестокосердными. Так было и с царем Давидом[67]. Кнут мало что знал об этом властителе, но решил разузнать о нем побольше.

Теперь же Кнут рассказал епископу, что он до поры до времени достаточно казнил своих врагов, и отныне готов покаяться в этом и понести наказание — как за казненных, так и за своих детей от наложницы.

Хорошо было держать при себе епископа Этельнота, ибо «христианский король» вечно подвергается искушениям и может ненароком совершить ошибки, тогда как епископ знает, где истина, и всегда может поправить его. Так что Этельнот был постоянно при короле Кнуте, а епархия его управлялась пока суффраганом[68].

Когда епископ наведался к королю после посещения Альфивы, то снова вздохнул и произнес:

— Ты молод, а плоть слаба. Тебе нужно в скором времени подыскать себе королеву.

Кнут ничего ему не ответил, но, на самом деле, он и сам уже не раз думал об этом. Альфива на мгновение отвлекла его от этих мыслей, и теперь они еще настойчивее завладели им.

* * *
— Сыграй со мной партию!

Торкель Высокий засопел, а король Кнут расставлял уже шахматные фигуры. Король играл в шахматы в любую свободную минуту, и если таковой не оказывалось, то он выкраивал ее. И всякий раз Торкель терпел поражение: ему нужно более тщательно упражняться, если он намерен победить короля.

Худшее было в том, что Кнут постоянно разговаривал, пока Торкель пытался сосредоточиться на игре. Торкель еще обдумывал следующий ход, а Кнут уже все успевал сообразить, ибо во время своих ходов он обычно умолкал. Но заставить его помолчать и дать Торкелю возможность поразмыслить не стоило и пытаться.

Хорошо, конечно, что король выигрывал; он стал таким невыносимым после своей коронации. Торкелю никак не удавалось вытянуть из него, что же его так мучит. Он предполагал, что уничтожение врагов, в лице Эадрика Стреоны, а также будущих претендентов на престол, в лице принца Эдви, терзало короля гораздо больше, чем думали окружающие. Собственно говоря, Кнут был мягким по натуре, хотя и пытался скрыть это под личиной грубости. Война не являлась его целью, это понял Торкель за те месяцы, которые провел на службе у Кнута. И Торкель был рад этому, ибо Англия могла отныне надеяться на мир.

Кнут забрал себе белые фигуры и сделал первый ход конем. Он стремился быстрее преодолеть первые ходы, и Торкель осторожно двинул вперед пешку, чтобы попытаться выведать, что замышляет король.

— Что говорят обо мне в Англии?

Торкель удивленно поднял глаза на короля — и потупил их. Такого вопроса он ждал меньше всего. Он набрал побольше воздуху, решив сказать именно то, что он обычно слышал.

— Говорят, что люди вынуждены были признать тебя королем и поэтому хотели бы надеяться на лучшее. Что ты обагрил свои руки кровью заложников в Линдсее и что никто не знает, каким ты будешь королем — жестоким или же милостивым. Что ты посадил двух из трех ярлов-завоевателей подле себя, наделив их высшей властью в королевстве, но пренебрег исконными англичанами, если не считать этого негодяя Стреону…

— Но ведь я изменил положение, не так ли? Мерсия теперь отдана английским ярлам. Это все плохие новости, из черного мешка, которые ты хотел сообщить мне?

— В основном, да, — ответил Торкель.

— А как насчет хороших новостей, хотя белый мешок и поменьше?

Король взял одну пешку Торкеля, и его конь теперь угрожал королеве.

Обычно он играл не столь напористо.

— Что ты поступил с Эадриком по заслугам. За это тебя особенно хвалят. Большинство считает, что голова Эадрика должна бы торчать на колу по крайней мере еще лет десять. Вот так. Затем люди довольны также тем, что ты держишь у себя епископа Этельнота, ибо он дает тебе хорошие советы. О моих же советах умалчивают…

— Мне лучше знать! — ответил король. — Меня одобряют за то, что я взял тебя на службу, ведь ты был так предан старому королю. Так что в этом я оказался не так-то глуп. Шах.

Эта партия шла хуже, чем обычно. Торкель понял, что он вынужден пожертвовать своей королевой, чтобы выбраться из ловушки, но как долго он еще продержится? Он молчал, не выдавая своих мыслей: ведь и он фактически был замешан во всех этих делах. Возможно, замысел принадлежит королю Кнуту, но именно он и Эмма осуществили его.

— Есть еще кое-что в черном мешке, о чем я позабыл, — сказал Торкель, решив, что он, несмотря ни на что, сможет выйти из положения. Если бы у него в запасе был еще один ход, то он сам бы объявил королю шах…

— Я слушаю, — подстегнул его король.

— Да, — ответил Торкель, силясь думать о двух вещах одновременно, — некоторых беспокоят твои отношения с этой наложницей, — особенно в церковных кругах.

— К настоящему времени все улажено, — выкрикнул король. — Шах и мат!

Торкель уставился на доску, не понимая, как это произошло, но затем решил, что Кнут, конечно же, прав. Король мигом расставил фигуры вновь, предполагая, что Торкель захочет взять реванш.

— Ты, действительно, слишком слабый соперник, — высказался он о его способностях, — но я думаю, тебе нужно совершенствоваться. Так вот: я решил присмотреть себе королеву.

Торкель немедленно подумал об Эмме: эта мысль оказалась не такой уж и глупой, как он сперва решил.

— Король расскажет об этом подробнее?

Кнут откинулся на спинку стула: на этот раз игру начинать должен Торкель, и потому король не заботился о своем ходе.

— Я знаю, что король Этельред оставил двух сыновей, до которых мне не добраться. Тех, от брака с нормандкой… И если я женюсь на ней, то эта угроза может в будущем исчезнуть, разве не так?

Торкель почувствовал, как у него замерло сердце. Разве для того он рисковал своей жизнью и жизнью других ради детей Эммы, чтобы они в итоге попали в лапы к этому кровопийце?

— Они надежно укрыты в Руане, — ответил он резко. — И там уже известно, кто находился на корабле у Ульфа, когда тот возвращался в Швецию.

— Да-да, — горячо согласился король, — пусть там и остаются. Но если я женюсь на сестре герцога Ричарда, то он больше не будет стремиться скинуть меня с трона ради детей Этельреда, в злобе за то, что брак Эммы с английским королем канул в прошлое. А я, кроме того, смогу позаботиться о том, чтобы Эмма родила еще сыновей: я, как и она, уже показал, что способен производить их. И тогда наследниками в первую очередь будут считаться наши с Эммой сыновья, не так ли? Ты не желаешь начать наконец партию?

Да… Торкель слепо двинул вперед пешку, чтобы просто сделать что-нибудь. Только теперь он осознал, о чем говорит и продолжает говорить король Кнут: он намерен посвататься к Эмме!..

Сперва Торкель обрадовался: Эмма вернется в Англию. Но затем пришли тяжелые мысли: он не сможет так жить, отказавшись от нее бесповоротно. Следующая мысль заставила его устыдиться настолько, что он сделал наиглупейший ход: легче иметь любовницей королеву, нежели вдову короля.

— Что ты сказал? — Торкель вздрогнул: король спросил его о чем-то, но он не слышал. Он попросил Кнута повторить вопрос. Но король сказал прежде:

— Я заметил, что ты сидишь и спишь, а я уже объявил тебе шах и мат после трех-то ходов! Так вот, я спрашиваю, что ты думаешь о моих планах?

Торкель искренне ответил, что не знает, что думать. Кнут выкладывал один аргумент за другим: Эмма знает Англию и говорит по-английски, а также и по-датски; Эмма привычна к английскому двору и у нее не будет с этим проблем; насколько известно Кнуту, она вызывала всеобщие симпатии. Кроме того, Эмма — красавица, и это тоже неплохо. Она будет украшением любого короля! И потом, она говорит по-французски и понимает латынь: чего же еще желать?

— Чтобы она была на десять лет моложе, — сухо ответил Торкель. — Я хочу сказать, что она старше тебя на десять лет. И возможно, не успеет родить тебе так много сыновей, как ты думаешь. У Этельреда их было шестеро, и все они умерли — естественной смертью или иначе.

— Эмма — зрелая женщина, и это как раз в моем вкусе, — возразил Кнут. — Я уже думал об этом, с тех пор как увидел ее здесь, в Лондоне. И то, что она теперь находится в Нормандии, не делает положение хуже. Мы родственники, но дальние, так что епископам нечего волноваться. Да у нее самой есть брат-архиепископ: это только порадует всех церковников в королевстве.

Торкель не решился рассказать, что говорили английские церковники об этом архиепископе из Руана, который был женат и имел многочисленное потомство. И он не осмелился также отказать, когда король попросил его:

— Не съездишь ли ты в Нормандию, чтобы узнать мнение вдовствующей королевы, а также ее семьи? Тебе ведь не привыкать пересекать Английский канал.

Торкель подумал было во всем сознаться и рассказать, что он любовник королевы, чтобы просить освободить его от этой почетной миссии, но король продолжал:

— Но смотри, на этот раз не ложись с ней, если только сможешь удержаться. Потом я, может быть, сам одолжу ее тебе, когда отправлюсь в Нортгемптон.

Торкель перевернул шахматную доску, и все фигуры посыпались королю на колени.

Глава 3

И снова Торкель Высокий сидел во дворце герцога Ричарда в Руане, разглядывая сложный мозаичный рисунок пола, Он не мог предвидеть, что вновь окажется здесь, да еще по такому делу.

И снова он мысленно отметил, как коротко подстрижены волосы у нормандцев, в отличии от английских и скандинавских волнистых причесок. На этот раз за столом сидели оба старших сына герцога, Ричард и Роберт, они куда больше казались французами, чем скандинавами. По-датски не говорили, хотя и уверяли, что понимают то или иное слово.

Кроме герцога, в совете участвовал и архиепископ Роберт, И, конечно, Эмма.

Торкель принял решение никому ничего не рассказывать заранее. Ему очень хотелось посмотреть, как будет реагировать Эмма. Где-то в глубине души ему хотелось, чтобы Эмма настолько удивилась, что тут же сказала бы «нет». Сердце его сильно стукнуло, и монета упала другой стороной: именно на ней была отчеканена его надежда — Эмма либо сама ответит «да», либо на «да» уговорит ее семья. На последнее, вероятно, он зря надеялся. У Эммы сложился лишь неудачный опыт семейных советов о ее замужестве. И она вряд ли позволила бы убедить себя еще раз.

В голове архиепископа тоже витало некоторое сомнение: стоит ли Эмме присутствовать на этом совете. Но — на нем могла пойти речь о ее английском наследстве: тут почти все еще было покрыто мраком, а король Кнут ничего не сделал, чтобы развеять его, Во всяком случае, пока еще, но, с другой стороны, можно было бы и сказать, что у него просто нет времени на такую «чепуху» как наследство вдовствующей королевы. Ведь Эмма даже не родственница Кнуту, а его предшественник и враг, Эдмунд, объявил Эмму лишенной наследства за то, что та покинула Англию против его воли.

«Решение» Эдмунда было, конечно, бессмыслицей. Но чтобы отменить его формально, потребовалось бы время. Ведь просто так от наследства не убегают и не накладывают запрета…

Пока присутствовавшие обменивались предварительными любезностями, передавали приветы от того-то и от имени тех-то спрашивали о здоровье и благополучии, их мысли блуждали по совсем разным орбитам. К тому же было необходимо прокомментировать только что закончившийся церемониал коронации; Роберт как раз вернулся домой и рассказывал о нем, хоть и довольно сдержано.

Эмма сидела и разглядывала большие руки Торкеля. Неужели, лаская, они могли быть такими нежными… Они перестали ласкать ее, когда она оказалась вдовой — в этом нет ее вины. Уж пусть бы попросил приехать кого-нибудь другого вместо себя! Но его тупая мужская голова, видно, не понимает, сколь верной может быть женщина, подарившая мужчине свое сердце и лоно? Кого он ласкает сейчас?

Вот герцог Ричард дал знак: Торкелю время сообщить о своем деле.

И Торкель обстоятельно излагал мысли и предложения своего господина. Важнейшие мужи Витана уже информированы и не имеют никаких возражений. Если ответ из Руана окажется положительным, полномочные посланники отбудут из Лондона в обычном порядке.

По выражению лица герцога Торкель понял: этого дела тот ожидал меньше всего. Эмма, как обычно, сильно покраснела и, как обычно, проклинала свой предательский румянец. Король Кнут — муж? Законный муж? Скорее, старший ребенок. Сын, которым она бы управляла, наставляла и даже, возможно, любила бы. Да, у нее было много детей от Этельреда, но ни одного из них она так и не смогла полюбить. А управлять ими и наставлять их она могла лишь до тех пор, пока они были маленькими: потом все они выскальзывали из ее рук. Или она сама позволяла другим заиметь власть над ними. Так же она поступила со своими тремя детьми здесь, в Руане. Эдвард и Альфред оказались на воспитании у ее брата Роберта, а Года привязалась к Гуннор. Но она не могла сказать, что все это произошло помимо ее желания. Мучительные воспоминания об Этельреде почти обесцветили ее мысли об этих детях. Хотя она и не оплакивала своего умершего короля, но с его смертью окончилась и ее жизнь. Время, проведенное дома в Руане вдовствующей королевой, было ужасным. Она жила здесь из милости, ощущая гораздо более сильное унижение, чем когда была беженкой. При встречах с Эдвардом она вспоминала лишь о своей неудавшейся мечте сделать его наследником английского престола, а потеряв мужа, она потеряла и любовника. Так и не получив законного наследства.

Она слышала разговоры о том, что у некоторых народов есть традиция сожжения вдов. Кое-кто из ее предков, вероятно, так и закончил свой жизненный путь; иногда ей хотелось, чтобы этот обычай продолжал бытовать и в Англии.

Ее братья даже и не думали выдавать ее замуж, а возможных претендентов, обращавшихся непосредственно к ней самой, она отвергала. Да и иначе быть не могло, даже год траура по поводу кончины Этельреда еще не закончился.

О чем же она думала до того, как погрузилась в эти печальные воспоминания? Пожалуй, о Кнуте, о своем старшем ребенке. Смешная мысль. Ведь Кнут, должно быть, всего лет на десять младше ее; когда она в тот короткий и единственный раз встретила его в Лондоне, она заметила, что имеет власть над ним.

Сначала он, конечно, перечил и упорно не соглашался, но только, чтобы подчеркнуть, мол, он уже взрослый, а потом стал слушаться ее. Как мать? Нет, не только. Она поняла: ока притягивает его как женщина. К подобному она, правда, была уже привычна и все же, пожалуй, не ожидала этого от столь молодого человека?

А он ее привлекает? До сих пор она еще никогда не спрашивала себя об этом, просто не к чему было. К тому же при их встрече в Лондоне присутствовал и Торкель. А рядом с Торкелем Кнут был как горящая свечка рядом с солнышком.

Она словно издалека слышала, как братья выясняют у Торкеля все подробности и требуют объяснений.

— Да, это, действительно, новость, — подытожил Ричард. — Но на этот раз, мне кажется, Эмма сама должна решать.

А посмотрев на Эмму, он понял, что она явно не слышала их разговоров. Архиепископ Роберт, сидевший рядом с Эммой, положил ладонь на ее руку и попытался пробудить ее:

— Все это явно надо обдумать и не раз, — обратился он к ней и будто от ее имени добавил: — Нам кажется, тебе нужно время на раздумья. Не так ли, Эмма?

— Нет, — ответила та и посмотрела на Торкеля. — Передай королю Кнуту и его близким мое согласие. Но лишь на определенных условиях. Полагаю, одно из них ты уже сам понял. Из того, что я только что услышала, следует, что говоря о законном праве на английскую корону, Витан объявил всех потомков Этельреда несуществующими, не так ли? В таком случае, именно Витан отказался и от признания права на трон и моего сына Эдварда. Ведь даже Витану неловко раз за разом отказываться от собственных решений. Я вспоминаю сейчас о том, что, как только умер король Свейн, Витан выслал из страны всех датских престолонаследников. А теперь Витан вынужден признать датского короля.

Ричард заерзал. Ему показалась несколько неуместной эта лекция по английской истории.

— Ближе к делу, Эмма, — взмолился он.

— Ладно, я имею в виду лишь одно: возможно, то, что пишет Витан в своих решениях, не так уж важно. Но я все же хочу, чтобы и в брачном контракте, и в протоколах Витана было записано, что право престолонаследия переходит на моих возможных сыновей от Кнута. На этот раз я хочу видеть это записанным черным по белому еще до того, как возвращусь в Англию. Это первое условие. Второе заключается в том, что король Кнут вновь сделает Винчестер главной королевской резиденцией Англии. Я, во всяком случае, буду жить там… Да, затем я предусматриваю следующее: мое право на наследство короля Этельреда будет отрегулировано, и не останется никаких неясностей, поскольку я вновь становлюсь королевой Англии.

Все были потрясены, что Эмма сообразила это так быстро и во всех подробностях, словно бы все продумала заранее.

С восхищением смотрел Ричард на свою сестру. Возможно, она наконец-то получит «власть», ей однажды предсказанную им. Кнут — неотесанный парень со странными желаниями, но он еще очень молод и, возможно, кое-чему научится у этой опытной королевы.

— Тогда я предложу своему канцлеру набросать предложения к контракту. Посмотрим, что на это ответит король Кнут, — заявил он решительно. Правда, упрямство Эммы касательно наследственных прав своих детей он не одобрял. Но впрочем, его собственная дипломатия в этом вопросе так часто не срабатывала, что на этот раз он не стал возражать. Лучше уж ему позаботиться, чтобы сыновья Эммы и Этельреда оставались в Нормандии и не попадали в когти Кнута. После всего услышанного, когти эти — не для королевских детей.

Однако он остался доволен неожиданной возможности отделаться от Эммы без необходимости открыто выставлять ее на ярмарку невест. Ведь держать в своем доме вдовствующую королеву не так-то легко…

Ему оставалось лишь надеяться, что держава Кнута окажется более прочной, чем при Этельреде. Иначе ему вновь придется видеть сестру здесь, и притом очень скоро.

Все уже были готовы отправиться к обеденному столу, как молодой Роберт раскрыл свой клювик:

— Кстати, у короля Кнута есть сестра. Эстрид, так, кажется, ее зовут. Не мог бы я посвататься к ней — как бы заодно?

И удивился, почему все рассмеялись.

И случилось так, что Эмма Нормандская возвратилась в Англию спустя пятнадцать лет после того, как вышла замуж за короля Этельреда.

Ее свадьба с Кнутом состоялась уже в июле 1017 года. При коронации, последовавшей за этим, произошло нечто неслыханное: Эмма сама взяла корону из рук архиепископа Люфинга и надела ее на свою голову:

— Я и так уже коронованная королева Англии, — пояснила она. И архиепископ остался доволен.

Одновременно король Кнут выдал свою сестру Эстрид за молодого Роберта из Нормандии. Роберт был удивительным малым. Безумным и набожным одновременно. Когда в молодые годы умер его брат Ричард Третий, не оставив наследников, Роберт волей случая унаследовал нормандское герцогство. Вскоре после случившегося он отправился в паломничество на Святую Землю. Для потомков он остался известен как Robert le Diable и как Robert le Magnifique[69]. Живым он так никогда и не вернулся из Иерусалима.

Через какой-то год Роберт уже устал от Эстрид. И просто-напросто выгнал ее. Опозоренной вернулась она в Англию, а потом и в Данию. Король Кнут, так надеявшийся на альянс с Нормандией, никогда не забывал об этом оскорблении, хотя нормандская семья делала все, чтобы умилостивить его.

* * *
Эмма с радостью принялась за восстановление дворца Вульфсей. На этот раз она разгребла массу старой рухляди времен Этельреда и его женщин и привлекла к работе плотников и декораторов. По мнению Эммы, Вульфсей должен был стать королевским дворцом.

Не будучи по натуре скупым, как Этельред, Кнут позволил ей заниматься всем этим. Хотя и крутил носом, ведь он считал, что столицей страны и важнейшим торговым центром станет Лондон. К толчее и круговерти этого большого города Кнут испытывал пристрастие, которого Эмма не разделяла; а после длительной осады Лондон стал ему дороже зеницы ока. Но вскоре он понял — тесный и ветхий Уордроубский дворец не подойдет для королевской резиденции. И как только у него появились деньги и время, он начал строить новый дворец возле монастыря святого Петра, рядом с Вестминстером, о чем говорилось уже много столетий!

В то же время Кнут питал теплые чувства к месту Винчестера в английской истории и с благодарностью воспринял досель неизвестные ему сведения от Эммы. И держа в памяти короля Альфреда, Кнут без труда присоединился к упрямому желанию Эммы вновь сделать Винчестер главным центром английской культуры. Вновь возвратились сюда монахи и монахини, расцвели школы, а знаменитые художники и вышивальщицы взялись за свои работы, принесшие Англии и всемирную славу, и хорошие доходы.

Первым делом Эмма заказала переписчикам книг в Нью-Минстере изготовить «benedictionale»; она хотела подарить его своему брату, архиепископу Руанскому, в благодарность за заботу о ее сыновьях. Конечно же, ее трое детей оставались в Руане. Многие жалели ее за такое упрямство, но в то же время считали ее ужасной матерью, когда она с радостью отвечала, что детям там будет гораздо лучше. Ведь если честно, она не смогла бы сказать, что скучает по ним…

Возвратившись вновь в Винчестер, она тут же поняла, чего ей так не хватало в годы изгнаний. Она быстро смирилась с тем, что рядом с ней нет Торкеля, но тоска по лугам и болотистым топям вдоль Итчена все усиливалась и усиливалась. Теперь и хитроумно замаскированная купальня с запрудой, которую она сама могла открывать и закрывать, и багрово-красный лен, растущий на площади перед Собором, и золотые лакфиоли на каменной стене вокруг святого Свитуна, все это вновь стало ее!

И все же, только вновь увидев скворцов, она поняла, что здесь она дома и здесь хочет жить и умереть.

Именно здесь, со стены святого Свитуна увидела она их впервые, там, на лугу, в стороне реки. Тогда она не осознавала, что это были скворцы. Просто птицы, выстроившись в восемь длинных шеренг, попискивали и ревностно что-то искали в земле. А когда не находили, последний ряд вдруг поднимался и вновь садился перед самой первой из семи оставшихся шеренг. И так они продолжали, пока основательно не проходили весь луг, Ни дюйма земли не оставляли скворцы не опробованной, и ни дюйм уже проклеванной ими земли не заинтересовывал их вновь. Как эти маленькие птички могли знать, что делать надо именно так? Мудростью, которой могли бы позавидовать люди, они владели как само собой разумеющимся…

Еще одна радость вернулась к Эмме: она вновь обрела общество Эдит. Хотя теперь уже невозможно было вести речь о том, чтобы в Нуннаминстере могли отказать своей самой знаменитой сестре в праве стать постоянной спутницей королевы.

На этот раз Эмма совсем не испытывала беспокойства перед «брачной ночью» — и страха, что таковая может не состояться.

Кнут тут же с огромным рвением взобрался на нее, и, чтобы ответить на его вожделения, Эмме пришлось думать о Торкеле. Но вскоре она заметила, что и этого не нужно, и Кнут, и она получали радость от взаимных объятий и прибегали к ним часто и с желанием. И все же, при всем своем еще юном жаре, ему надо было кое-чему поучиться. И Эмма учила его осторожно, не задевая его легко ранимую мужскую гордость. А он оказался легко обучаемым и с благодарностью воспринимал ее намеки. И тем огромнее было ее удивление, когда Кнут однажды объявил ей, что должен уехать в Нортгемптон и остаться там на несколько дней, чтобы порадовать свою наложницу Альфиву.

— И ты говоришь об этом без обиняков?

— Да? А разве Торкель не рассказывал тебе о ней? У нас с ней два общих ребенка — Свейн и Харальд, — ответил он.

Значит, все так и осталось со времен Этельреда? И ей придется делить королевскую милость с другими женщинами? Значит, и Кнут тоже предпочитает служанок и простолюдинок? Ведь у Этельреда был некий страх перед женщинами своего крута и положения: и она утешалась хотя бы тем, что была избавлена от встреч с его любовницами среди знати, приглашенной ко двору.

— Торкель не из тех, кто распускает сплетни о своем короле, — злобно ответила она, но злоба ее была направлена прежде всего против этого проклятого Торкеля, не подготовившего ее. Больше всего, однако, она злилась на свою чертовскую наивность, не давшую ей самой понять все это. Ну, кто из знакомых ей королей и герцогов не имел наложниц?

— Ну ладно, — сказал он решительно, — во всяком случае, теперь ты знаешь все.

— Подожди, — попросила она. — Ты должен рассказать, кто она и почему нужна тебе, хотя ты только что женился на мне?

Это прозвучало наивно и совсем не по-королевски. И Кнут, разведя руками, ответил:

— Альфива была у меня еще до тебя — и я обещал изредка посещать ее в благодарность за то, что она, хотя и ругалась, но все же разрешила мне жениться на тебе, а не на ней.

А-га, это тоже ответ… Больше Эмма не узнала ничего, у Кнута не было ни желания, ни времени рассказывать об Альф иве; пусть Эмма расспросит Эльфсиге, своего аббата, или кого-нибудь другого, кто ее знает.

Естественно, король не предложил ей спросить епископа Этельнота; в этом случае духовный наставник короля явно завел бы потом серьезный разговор, а такого разговора Кнут хотел меньше всего.

Итак, король отправился к своей наложнице, а Эмма постаралась проглотить обиду. И все же была вынуждена признать, что он так поступил не за ее спиной, а раскрыл свои карты. Именно сейчас ей не хотелось вспоминать о своей любви с Торкелем еще при жизни короля Этельреда. Тогда она делала лишь то, что позволял себе сам король, и ей не надо было стыдиться. И то, что теперь она еще раз имела возможность «ответить ударом на удар», могло лишь подбодрить ее и наполнить чувством благодарности. Но она больше не знала, на чьей стороне сейчас Торкель. Возможно, он верен Кнуту и поэтому не воспользовался предлогом по имени Альфива? А может быть, все обстоит гораздо хуже: Кнут доставил ей удовольствие, и совсем не хочется делить этого мужчину с кем бы то ни было! Но возможно, она просто влюбилась в своего короля — да возьмет черт и его, и ее!..

Что же ей делать, чтобы вычеркнуть Альфиву из памяти Кнута, кроме того, что она уже сделала? Что значат для него ее сыновья? Ведь Эмма потребовала, чтобы после Кнута трон перешел к ее сыновьям от Кнута, она даже еще не беременна, а у него и так уже есть два сына!

Наверное, он очень смеялся над ее упрямством и неосведомленностью. Что значат несколько строчек в контракте для такого сорвиголовы, как Кнут, не моргнув глазом сделавшего жен своих врагов вдовами и лишившего жизни несчастного Эдви. Захоти он только, и он посадил бы своего старшего сына от Альфивы на любой понравившийся тому трон: это все так. И вновь пришлось бы Эмме с позором смириться с невозможностью быть «королевой-матерью», пришлось бы бежать из страны, где она законно коронована, и…

Но может быть, пока об этом рано думать? Кнут еще не умер и ему всего двадцать с небольшим. Возможно, Эмма так и не успеет стать вдовой Кнута? Она вполне может умереть раньше него — будет ли у нее сын от него или нет. Ей остается лишь быть благодарной за то, что спала она с ним с радостью, хотя у него и была такая молодая наложница.

Сейчас руки ее дрожали, как и тогда, когда она уезжала из дома, где искала приюта от шторма в своей душе. Ее месячные должны были начаться еще накануне; сейчас она тщательно проверяла себя, ведь она не имела привычки ошибаться. Нет, сегодня тоже нет ничего, или?..

— Ха! — воскликнула она, обращаясь к двери в туалетную. — Посмотрим, не будет ли у Альфивы соперницы в рождении детей королю Кнуту.

* * *
Где Торкель находился чисто географически, Эмма знала хорошо. Вместе с другими ярлами Торкель все дни и половины ночей был занят на службе. В Мерсии пока еще оставалась пара способных и надежных правителей. Вместе с Кнутом и епископами они разрабатывали тщательные планы, как править Англией и как восстановить уважение к законам и порядку. И довольно быстро им удалось наладить дела, как в центре, так и на местах.

Эмма оседлала своего любимого конька вместе с Кнутом: Церковь располагает слишком большим имуществом и слишком обширной властью. Отец Кнута тоже видел это и поэтому насильно отобрал у монастыря святого Эдмунда часть его земли. Не следовало ли Кнуту пойти по этому пути еще дальше и возвратить короне часть ее законных богатств?

— Я могу согласиться с тобой, — ответил ей Кнут. — Церковь забрала себе слишком много земли, даже здесь, вокруг Винчестера. Но что есть, то есть. Попробуй я только покуситься на этот порядок, епископы закричат петухом так, что весь народ закудахчет. А потом священники одного прихода за другим откажутся выполнять мои законы и предписания. Поэтому я решил избрать другой путь. Я позволю Церкви сохранить все свое, но так, чтобы епископы, духовные отцы и обычные пастыри платили мне: пусть следят за моими шерифами, как те выполняют свой долг.

— Значит, служители Церкви станут своего рода неоплачиваемыми слугами короля?

— Вот именно. Это укрепит мой королевский статус в двух отношениях: во-первых, обо мне заговорят, как о человеке Церкви, во-вторых, церковные служители сделают все, что смогут, чтобы помочь мне воссоздать Англию по-моему. Они ведь уже увидели, во что могли бы влипнуть, останься мой отец в живых.

Своих целей Кнут добился очень скоро. Основой успеха стало то, что по всей стране он заставил провести множество сходок, где зачитывались старые законы «времен Эдгара», а потом разъяснялись с добавлениями и комментариями нового короля. Англичане и их предводители почувствовали уверенность: новым королем благоговейно сохраняются старые законы.

Одновременно это укрепило их веру в свои силы и в добротность собственных законов, ведь их новый господин предпочитает строить страну по ним и не поддается соблазну нововведений.

Вскоре выяснилось также, что на англов отнюдь не смотрят свысока. Таны оставались на первом месте, но один правитель за другим оказывался англичанином, совсем, как и раньше; разница заключалась лишь в единственном и очень существенном: нерадивые и взяточники были заменены честными, порядочными людьми.

Еще большее сделал Кнут: он попросил прощения у английского народа за принесенную ему обиду: «поистине большую, чем того хотелось королю».

Ничего подобного никто не мог вспомнить о других королях. А главное: он разоружил основную часть своего флота и отправил людей и суда назад в их страны. Конечно, отделаться от них кое-чего да стоило, но в чем-то это отвечало и интересам самого короля: теперь огромная масса вояк не шаталась попусту по стране и не устраивала всякие безобразия. Ведь безработные воины всегда легки на подъем; любой авантюрист мог подбить их повторить подвиги Эдмунда Железнобокого.

Кнут оставил в Англии лишь сорок судов, именно столько привел туда Торкель. Тот все еще оставался главнокомандующим флота, которым распоряжался наилучшим образом: часть судов приказал окрасить в черный цвет, не только для того, чтобы те не светились и издалека оставались невидимыми, но и, одновременно, чтобы они наводили ужас своим цветом смерти. Судам этим он приказал патрулировать английское побережье для обнаружения возможных пиратов, а, при необходимости, к ним присоединялись остальные суда, и они вместе уничтожали тех, кто по злой воле шел против Англии, полагая, что она все еще открыта для разбоя. Вскоре во всех странах Северной Европы распространился слух, что нет смысла больше посещать Англию и надеяться на легкую добычу. Так флот Торкеля возмещал все расходы, затрачиваемые на его содержание.

Эдит продолжала собирать документы для своей хроники и делать списки со всех декретов, издаваемых королем и Витаном.

— Существует важное различие между прежними и теперешними, — рассказывала она Эмме. — В документах времен Этельреда говорится больше всего о людских грехах, за которые Бог наказывает весь народ. Теперь бросается в глаза отсутствие розги. Вместо этого говорится: самое важное сделать так, чтобы народ любил Бога и был верен королю Кнуту.

— Как будто я этого не знаю, — торжествуя ответила Эмма. — Право же, мы с Кнутом много ночей только о том и говорили.

— О да, — чуть обиженно возразила Эдит, — епископ Этельнот тоже участвовал в этом. Ну, да ладно: семя прорастает лучше на солнце, чем при ветре с градом. Хорошо, что король понимает: Бога лучше любить, чем бояться, и не важно, кто этому научит.

— Кстати о семени, — сказала Эмма, — я, наверно, рожу в начале мая, если я не ошиблась в подсчетах. Для грудного ребенка это прекрасное время. Да и хорошо, что не надо тяжелой ходить в ужасную жару. А ты случайно не знаешь, не собирается ли Альфива еще родить?

Эдит покачала головой так, что даже монашеское покрывало съехало набок.

— Ничего об этом не слышала. Наоборот, слышала будто Альфива уверяла, что больше не собирается рожать Кнуту детей, ведь он отказался жениться на ней. Пока что отвар, кажется, действует.

Эмма отказалась от мысли спрашивать об Альфиве у своего духовника. И поступила разумно, доверившись Эдит, и тем самым узнав все, что хотела, даже немного больше. Эдит была мастером хроники.

Поговорили они немного и о Торкеле. Эмма поняла, что, разрешив своему королю оставаться в Лондоне, она, пожалуй, сможет изредка встречаться с Торкелем. Сейчас они виделись лишь на больших встречах, и то Торкель, как обычно, всегда спешил. Возможно, это и хорошо, ведь Эмма сейчас в интересном положении и с каждым днем будет все круглее и круглее.

Этим она и довольствовалась, пока однажды Кнут не привез домой из Лондона новость. Его клокочущий смех слышался еще от ворот:

— Я женил Торкеля Высокого на вдове Эадрика Стреоны! Здорово, правда?

— Что? — Эмма открыла рот. — Но это же Эдгит?

— Конечно. Здорово, одна из дочерей Этельреда вышла замуж за самого верного мне ярла.

Посчитав на пальцах, Эмма обнаружила, что Эдгит двадцать два или что-то около этого. Женщина в самом расцвете. Значит, у Торкеля молодая жена, настолько молодая, что он едва ли станет обращать свой взор на стареющую клячу вроде Эммы…

— Но она слишком молода для него! — воскликнула Эмма.

— Пожалуй, — согласился Кнут. — Но сам он, кажется, так не считает. А разница в возрасте, пожалуй, не намного больше, чем была между Этельредом и тобой?

«Да, утешение что надо! Сатана этот Этельред, — подумала она, — он все еще преследует меня, даже мертвый. Мой сын Эдвард должен был стать королем, а стал им Эдмунд. Теперь вот Эдгит отбирает у несчастной ее последнее утешение…»

* * *
Несмотря на дурное настроение из-за Альфивы, Кнут и Эмма чувствовали себя хорошо друг с другом. Он часто просил ее совета или, по крайней мере, делился своими мыслями. Она и сама приходила к нему за советами. Так как он не всегда или редко полностью следовал советам Эммы, последние нередко становились исходным моментом для дискуссий. Особенно по теологическим вопросам, где оба считали, что мыслят почти одинаково, основываясь на общей для обоих вере в асов. У Эммы Кнут учился, что лучше держать про себя, общаясь с епископами, и как формулировать свои еретические взгляды, чтобы они звучали «ортодоксально». Однако, больше всего он старался узнать истинные ответы, чтобы в глазах своих церковных союзников выглядеть хорошим христианином.

Эмме и Кнуту почти незаметно удалось изменить тональность официальных документов — как в случаес призывом «любить Бога» вместо угрозы народу за его грехи. Не то, чтобы старое выражение было ошибочным — однако новое столь же правильно!

Благодаря этому Эмма вскоре почувствовала свою сопричастность к управлению страной; такого она никогда не ощущала в те долгие годы при короле Этельреде.

Другое, радовавшее Эмму дело, касалось ее наследства от Этельреда. Кнут почти мгновенно подписал все необходимые доверенности и предоставил Эмме умеющего считать писаря. Несмотря на все разговоры о бедности Этельреда оказалось, что оставленное им наследство колоссально. Он владел усадьбами и землей по всей стране; многое перешло «короне» после смерти прежних владельцев, умерших либо естественной смертью, либо нет, по причине преступления — совершенного или же только предполагаемого. Как бы там ни обстояло с «правом короны», многие из этих огромных владений числились под именем короля Этельреда…

Эмма и ее писарь решили все вопросы, связанные с этими владениями, обсудить вместе с Кнутом. Неразумно было бы наложить секвестр на то, что позже королю самому может понадобиться. Эмме следовало учитывать, что владения эти не являлись собственностью лично короля Этельреда, так мог бы возразить Кнут. Но и такое ей сошло бы, она бы могла пожаловаться, что недопоняла. Однако писарю хотелось сохранить свою голову, вот он и спрашивает.

— В моем владении столько усадеб и дворов, что я едва справляюсь с ними, — возразил Кнут. — Многие из них я получил в свои руки потому, что их прежние владельцы не смогли расплатиться с долгами иным способом. Так что, владей себе спокойно, только назначь меня своим наследником… Но часть владений приобретена королем Этельредом очень странным способом. Их ты должна продать как можно быстрее. Хорошо бы через подставных лиц, а те продали бы их дальше, лучше всего частями — или вместе с другими. Потребуются десятки лет на розыски старых документов, если кто-нибудь пожелает притязать на возвращение прав на наследство. А новые владельцы будут ссылаться на… Ладно, писарь Руфус объяснит тебе, как это может быть, если ты не понимаешь.

— Что ты, — быстро возразила Эмма, — я все вполне понимаю. Но я могу и многое потерять, если поспешу с продажей в такие времена?

— Вот именно, — согласился Кнут. — И потому ты должна найти себе старшего управляющего, а тот все время будет следить, чтобы твои владения находились в наилучшем состоянии. А когда ты сама выберешься, объезжай владения и покажи себя, тогда тамошние управляющие поймут, что ты серьезный землевладелец, и станут следить за тем, чтобы твои дворы давали хороший урожай. Так ты поможешь окрестным крестьянам лучше всего — тем, к кому ты питаешь такую жалость. Но помни: всегда обращайся за помощью к приходским священникам, им будет лестно. Особенно, если сначала ты заверишь их в благожелательности епископа…

Это было здорово! Эмма и Руфус с сумасшедшей быстротой продавали и покупали, отделывались от явно невыгодных частей наследства, особенно тех, которые у Этельреда уже пришли в упадок. Мимоходом Эмма прирезала полоску земли близлежащему монастырю — вопреки своим старым принципам. Полоска эта ничего не приносила ей, аббаты были благодарны, и она даже с некоторым смущением ощутила радость благодеяния. И безо всякого усилия с ее стороны о ней заговорили как о благодетельнице. Таковой она была уже и раньше; никто не забыл, это на ее деньги в Англию были возвращены мощи Святой Флорентины, хоть и не все, какие имелись у святой при жизни.

Прежде чем беременность слишком отяготила ее, она успела совершить свои первые «инспекционные объезды». Как обычно, верхом. Дитте все еще была жива, но так стара, что Эмма, отправляясь в длительные поездки, чаще оставляла кобылу дома, щадя ее.

Многое из увиденного ею находилось в ужасном состоянии. Здесь все надо строить заново! Она порой даже теряла мужество: сколько все это будет стоить? И начинала думать как Этельред — несмотря на несметные богатства, она вскоре станет беднейшей из беднейших. Но в начале мая Руфус представил первые подсчеты, и, к ее удивлению, оказалось, за короткое время она в два раза увеличила свой капитал. И даже имела возможность кое-что улучшать и кое-что строить заново! А впереди еще подсчет годового дохода от урожаев и овечьих стад.

Руфус предложил ей заняться «обработкой сырья» и не позволять закупщикам шерсти и кожи зарываться, но ей показалось, что это уж слишком рискованно. По крайней мере, слишком рано. Но вспомнив о послевоенном плачевном состоянии огромных дубилен и одной прядильни в Винчестере, она вложила в них дополнительные средства и к общему удовольствию стала их совладелицей. Хотя сама богатела лишь благодаря податям и таможенным сборам, поступавшим к ней, как к «патронессе» Винчестера.

— Сначала я не понимал твоего повышенного интереса к этому скопищу лачуг, — смеялся Кнут. — Но сейчас начинаю понимать.

— Скопище лачуг, — передразнила задетая за живое Эмма. — Здесь самые лучшие соборы в Англии — каждый камень может рассказать историю.

Кнут решил вернуть Эмме прежние подарки Этельреда, и она обрадовалась, ведь во время своего короткого пребывания у власти Эдмунд успел отобрать их у мачехи.

— Да, да, — согласился Кнут. — Но надеюсь, это не пойдет на кафедральный собор. Вскоре ты станешь самой богатой женщиной Англии, если продолжишь в том же духе. Я никогда не думал, что ты так хорошо разбираешься в делах.

— И я тоже не думала, — ответила она, польщенная. — Ведь только сейчас, впервые в Англии, мы решились подсчитывать то, что сеем. Сейчас, когда мы избавились от датчан и норвежцев, помогавшим нам собирать урожаи!

Он, задумавшись, бормотал себе под нос:

— Да, благодаря быстроходным черным судам Торкеля нам и в дальнейшем удастся избегать их визитов, — сказал он. — Такая бдительность нужна была бы и раньше. Не понимаю, почему англам таких трудов стоило научиться строить настоящие суда; почему они никогда не учились у нас, северян? Мы же толчемся вокруг этих берегов сотнями лет! Да, вопрос был хороший…

Но в вопросе о рабстве мнения Эммы и Кнута разошлись. В Нормандии рабство формально было отменено и рынок рабов в Руане закрыт. Когда Эмма обозвала Кнута «отсталым» за то, что тот не запретил рабство в своих странах, Кнуту трудно было согласиться с ней.

— Рабы были всегда, это Богом установленный порядок, и я не понимаю, зачем его отменять, — возразил он.

— Но ты можешь дать свободу одному рабу, если захочешь?

— Конечно.

— Как же ты решишься на это, если рабство — данное Богом?

На это Кнуту трудно было найти разумный ответ. Он стал изворачиваться и утверждать, что многие больше хотят быть рабами, чем свободными.

— Множество мелких крестьян, хотя и свободны, живут так худо, что они предпочли бы отдаться в рабство какому-нибудь господину.

— Вот именно! — торжествовала Эмма. — Значит, в самой основе этого «богом установленного порядка» какая-то ошибка. Тот, кому плохо быть свободным и кто предпочитает продать себя в рабство, не свободен в собственном смысле этого слота.

Эмма так и не могла забыть своих переживаний в том селении, куда случайно завезла ее свита, заблудившись между Лондоном и Винчестером. Это там она узнала, что так называемые «свободные» люди сами продавали себя и своих детей в рабство, не находя возможности расплатиться с долгами. И до сих пор еще она испытывает угрызения совести, что она хоть и королева, но ничего не может сделать для этих несчастных. Однако, едва она затрагивала эту тему в разговорах с королем или знатью, как наталкивалась лишь на любезную усмешку или на снисхождение к ее женской слабости: женщине мол, не понять этой взаимосвязи, она думает сердцем, а не головой, — так это обычно говорилось.

А когда и мужи Церкви не находили ничего иного, кроме Кнутовского «богом установленного порядка» или ссылались на Библию, Эмма стала потихоньку умолкать. Апостол Павел однажды в послании Филимону умолял его за беглого раба, но сей служитель Божий не велел Филимону освободить своего крещеного брата-раба. Значит, подытожили мудрые епископы и аббаты, нельзя говорить: долг христианина способствовать отмене рабства. Так что нет особого смысла спорить с людьми, которые выворачивают логику наизнанку! Тот или иной простой монах мог бы согласиться с ней. Но как только этот простой монах становился епископом, он тут же начинал улавливать пользу, которую его предшественники имели от рабства…

То, что Эмма молчала, или, вернее, ее заставляли молчать, еще не означало, что она перестала думать. Она одобряла своих братьев, отменивших рабство в Нормандии. Но, услышав о деяниях своего брата, герцога, приказавшего отрубить множеству крестьян руку и ногу, чтобы те не могли охотиться на землях, которые он считал своими, Эмма начала понимать: рабство — вопрос не только внешней свободы. В Нормандии считалось: герцог и его семья владеют практически всем, так значит, все остальные — «рабы государства»? Ведь от милости герцога зависела степень их свободы!

Этельред иногда говорил: единственное, чему он научился у ее родственников за морем, был именно такой выгодный идеал правителя.

В мире, который охотнее всего и почти во всем следует за нормандцами, одинокой женщине трудно привлечь внимание к новым мыслям. Мыслям, к тому же не вполне понятным ей самой. Она хотела отменить рабство, но одновременно считала, что само по себе рабство — не главный вопрос. Речь идет о гораздо большем. А именно — о том, что, болтая с Кнутом, она называла «ошибкой в самом основании», не сумев дать лучшее определение или начертать контуры того нового основания, которое ею виделось.

Время от времени она доставала книгу Деяний святых апостолов и открывала ту часть Библии, что в Новом Завете следует за евангелиями. И там вновь и вновь перечитывала о первых христианах: «И ничего из имения своего не называли своим, но все у них было общее». Значит, несмотря ни на что, все же существует альтернатива так почитаемому Кнутом «богоустановленному порядку»?

Однажды, указав на это место в Библии, она попросила Этельнота прокомментировать его, и сей муж Церкви стал утверждать, что данный общественный эксперимент первых христиан в Иерусалиме закончился просто ужасно: они настолько обеднели и стали так страдать, что святой Павел вынужден был обратиться к остальному христианскому миру с просьбой помочь им.

Будь так просто узнать, что нужно делать, то… Пусть Кнут и разделяет ее точку зрения, какой бы та сейчас ни была, все же понятно: Кнут не может пойти напролом и одним ударом преобразовать английское общественное устройство. Конечно, Эмма надеялась, что кое-что Кнут все же изменит, ведь он же и сам уже собрался встряхнуть Англию. В меру сил он так и поступал, но, чтобы переделать всю страну, требовалась поддержка крупных землевладельцев. А он вряд ли сможет рассчитывать на нее, если напустится на такое выгодное дело как рабовладение.

Эмма была довольна, что дружинники Кнута поддерживают на дорогах Англии такой строгий порядок, что теперь их можно считать безопасными. Шайки разбойников времен Этельреда были уже либо просто истреблены, либо сами потянулись через границы в сторону Уэльса и Шотландии.

И все же, она считала своей победой издание Кнутом закона, утверждавшего, что право каждого человека — охотиться на своих собственных землях, правда, за исключением земель, которые король оставил за собой.

Конечно, ни рабы, ни арендаторы не получили какой-либо выгоды от закона Кнута. Но сама Эмма распространила его действие на собственные владения и леса, занимавшие теперь все большие и большие пространства. Там она сделала охоту свободной для всех, кто служил на ее дворах и в ее лесах — и эта свободная охота распространилась даже на тех, о ком нельзя было сказать, что они у нее «на службе». Но каждый охотник обязан был отдавать ее управляющему десятую часть добычи.

Когда же свободные «бонды» тут же начали жаловаться, что-де и рабы получили право охоты, Эмма сделала естественный шаг и освободила своих рабов. Надо признаться: она ждала этих жалоб и теперь могла воспользоваться ими как предлогом для этого освобождения, оно-то и было ее целью.

— За это ты жестоко поплатишься, — предупредил ее Кнут. — Твой соседи из крупных владельцев не оценят твоих реформ.

— Это они сделают, когда поймут, что куда лучше позволить служить тебе свободным людям, чем рабам, — ответила Эмма. — Уже проведенные мною испытания доказывают, что бывшие рабы работают куда проворнее, чем раньше.

Но через некоторое время она заметила: лишившись средств к существованию и опустившись на уровень прежних рабов, самые бедные из бондов стали меньше радеть о ее благосостоянии. Это несколько остудило ее рвение к реформаторству, но она все же решила не сдаваться до тех пор, пока все ее подданные не будут довольны. И этот день наступил, когда она ввела систему награждения: за каждый процент увеличенного урожая арендаторы стали получать свою долю прибыли по шкале-шаблону, легко понимаемому и применяемому. Оказалось, что крестьяне соседских дворов, не имевшие подобного выгодного «бонуса», тут же предпочли работать на королеву.

Со временем урожаи стали такими высокими, что какой-либо бонус стал невозможным. Но тогда Эмма уже была готова перейти на другой «шаблон». Никто не должен быть вынужденным продавать себя в рабство!

Идея была ее, а осуществить ее помог ей Симон, купец из Лондона. После разговора с ним она отказалась от предложения Кнута нанять себе старшего управляющего. Старший управляющий будет только вмешиваться во все и тем самым раздражать людей, полагал Симон. Лучше уж он, ничего не понимающий в сельском и лесном хозяйстве, сам возьмется следить за всем необходимым.

Эмма предоставила Симону такое право. И он стал ее правой рукой во всех предпринимаемых ею мирских делах.

От мысли жить по заветам апостолов, она уже давно отказалась… Хотя в то же время она с чистой совестью могла говорить, что справедливо поступала с каждым мужчиной и каждой женщиной, состоявшими у нее на службе.

* * *
После многих лет лихорадочной гонки Кнут начал присматриваться к жизни двора.

— Стапели готовы, — сказал он. — Пока я не увижу, что наша плоскодонка судоходна, делать мне нечего. Just wait and see[70].

Эмма сначала не поняла, что он говорит об Англии. Нет, ясно: король не может находиться в каждом городе и каждом закоулке, чтобы наблюдать, как работает его администрация, — даже, если Эмме и кажется, что именно это он пытался делать. Он едва позволял себе выспаться с тех пор, как она прибыла в Англию.

И все же, она хотела бы, чтобы он занялся и еще кое-чем. Охотнее всего Кнут разговаривал с ней по-датски. Так было проще, ведь они встречались так ненадолго и так редко. Но сейчас, когда он ввернул несколько английских слов в только что сказанное, она решила, что наступил момент открыть ему глаза на некоторые истины.

— Король Кнут, — начала она, — ты, конечно, сильный и знающий человек, но твой способ выражаться по-английски далек от родного языка англов.

— Не понимают и ну их, — зло ответил он.

— Но тебя передразнивают и смеются за твоей спиной, это вредит твоей чести, — спокойно возразила она. — Хочешь, и я тоже передразню тебя, и сам услышишь, можно ли понять тебя или нет?

— Э-э-э! Женщины вечно преувеличивают.

— Я не преувеличиваю. Но я не хочу быть виноватой в том, что англичане называют «understatement»[71]. Я твоя жена, и я забочусь о твоем благополучии, и поэтому я говорю то, что есть. Ты избрал меня своей королевой, чтобы я отстаивала твои интересы, не так ли? Клеветников и лжецов вокруг тебя достаточно и без меня.

Он начал понимать, что она говорит серьезно и не преувеличивает, и прекратил сопротивление, хотя и не вполне:

— Я бы охотнее занялся латынью. Ее я, по крайней мере, учил дома в Дании.

Он надеялся, что она не станет экзаменовать его и по латыни. Ведь, если говорить правду, он почти все забыл, что когда-то учил у монахов дома в Роскилле. Что-то, конечно, осталось, он все же разбирал, что пишет папа.

— Отлично, — воскликнула Эмма и принялась рыться у себя на полке. — Вот здесь у меня есть сочинение Эльфрика, аббата из Эншема, это его называли «Grammaticus»[72], он один из тех, кто лучше всех писал на своем родном языке. Эдит достала мне много списков с его работ, посмотрим сейчас… Да, вот его «Pastoral Epistle»[73], он написал ее сначала по-латыни, а потом сам же перевел на английский. Изучив ее, ты сможешь прекрасно выучить теперешний английский и одновременно узнаешь, как это звучит по-латыни, вот тебе и тренировка в обоих языках.

— Проповеди, — вздохнул он и без особого рвения взял манускрипт. — Эльфрик? Я мог его знать? Имя звучит знакомо.

— Эльфриков много, — ответила Эмма, — но об этом ты, скорее всего, слышал. Это он обычно пишет речи и пастырские послания, а потом епископ Йоркский берет и издает их. И нечего фыркать по поводу проповедей, ведь благодаря Эльфрику ты узнаешь, как сегодняшние английские теологи думают и выражаются. Полагаю, что каждый епископ все списывает у Эльфрика. Мой брат в Руане, архиепископ, обычно в письмах спрашивает меня, не могу ли я прислать ему чего-нибудь новенького из его трудов. Хотя в этом случае мне приходится переводить ему на латынь, если сам Эльфрик не сделал этого, ведь мой брат не понимает английского.

Эмма даже раскраснелась от упоения своей новой ролью учителя.

— Это понравится Этельноту, — внезапно сказал король, и Эмма с восторгом поняла, что ей удалось обратить Савла[74]. — Если я зайду так далеко, — добавил он послушно, просматривая список. — А что у тебя еще есть из этого Эльфрика?

И Эмма начала складывать в стопку один манускрипт за другим: латинскую грамматику на английском со словарем, под названием «Colloquium or Boy’s Reading Book in Latin»[75] — более чем достаточную для Кнута, если бы он захотел подробнее изучить латынь, когда достаточно освоится в английском. Да, здесь была также и книга о Житии Святых — и, прежде всего, куски как из Ветхого, так и Нового Завета на английском.

— Кроме того, — подытожила Эмма, — он перевел семь первых книг Ветхого Завета и книгу Иова, но их я не смогла купить. Да, из Эльфрика стоит много чего прочесть, ведь он полон аллитераций[76] — совсем как скандинавские песни.

— Хм? Значит, он труден?

— Совсем нет! Он пишет на народном язык, именно для того, чтобы облегчить жизнь пастырям, не слишком умудренным в латыни. А вот эти учебники латыни написаны очень просто. Почитай — сам увидишь.

Король перевернул страницу кинжалом, которым он только что чистил ногти.

— Это же сколько времени придется убить, — заныл он. — А кто решится сидеть со мной и проверять мое произношение, ведь, как ты утверждаешь, оно ужасное?

— Я! — гордо ответила она и взяла его руки в свои.

— Ты? То, что надо! Иностранка, как и я. Слепой ведет слепого…

— Ошибаешься, — оборвала она. — Я говорю по-английски лучше многих англичан. Спроси епископа Этельнота и тогда узнаешь. «Иностранцы», если хотят, добиваются больших успехов в языке — это всегда так. И конечно же, придется убить немало времени и на английский, и на латынь. Но, я не собираюсь сдаваться, пока ты не заговоришь по-английски так же хорошо, как епископ! И в Риме тебе тоже не надо будет стыдиться. Хотя мне самой придется повторить как следует латинскую грамматику Эльфрика, прежде чем я смогу кого-нибудь учить…

— Рим, — рассмеялся он и вновь вложил кинжал в ножны, — какого черта я забыл в Риме?

Она встала и собрала свои бумаги — кроме «Pastoral Epistle», которое оставила лежать перед королем.

— Кто знает — в один прекрасный день у тебя может появиться желание поехать в Рим. Ладно, прочитай кусочек из этой книги, а я попробую поправлять тебя.

— Только не сегодня вечером, — вздохнул он. — Я очень устал. Может, мы…

* * *
Король Кнут сохранил в основном старый дворцовый порядок с сенешалем, виночерпием и дворецким, а также со всей их прислугой. Сенешаль, называвшийся также «тан-кравчий», отвечал за домашний распорядок короля, в том числе во время поездок. Виночерпий следил за разного рода напитками, их хранением и своевременным поступлением из пивоварен. Дворецкий вместе с виночерпием отвечали за гардероб, за запасы белья и постельных принадлежностей.

Мажордома, главу всего королевского хозяйства, Кнут боялся назначать; история (например, история Франции) свидетельствует, что такой человек может забрать себе слишком большую власть, даже, в конце концов, большую, чем у самого короля. Должность канцлера также не предусматривалась, хотя таковая и была желательна. В делах канцелярии король полагался прежде всего на мужей Церкви, и то лишь используя их, но не позволяя использовать себя. Кнуту очень не хотелось уподобиться королям времен архиепископа Дунстана, от лица которых фактически правил сей святой отец.

Нововведением Кнута было повышение статуса предводителя конной дружины, его называли иногда «маршал» и иногда, по скандинавскому обычаю, «конюшим». «Конюший» было звание исключительно воинское и предполагало ответственность за «конницу» в широком смысле слова: то есть за оборону на суше и на море. Постепенно он все больше и больше получал права мажордома, в том числе право выступать как глашатай от имени короля. Вряд ли надо объяснять, что с самого начала им стал Торкель Высокий.

Поистине нововведением Кнута стали дружинники. Команды сорока кораблей, оставшихся в подчинении Торкеля, состояли из самых храбрых, самых родовитых, самых верных, самых приближенных ко двору. Из этой, связанной присягой, ватаги и набирались телохранители самого короля и его личные слуги. Они слепо выполняли малейший приказ короля, но одновременно и сам король считался членом общей команды, он тоже подчинялся «дружинным» законам и порядкам, если говорить о дружине in corpore[77]: не в том смысле, что дружинники становились государством в государстве, а в том, что при решении о наказании отдельно взятого дружинника король отдавал свое право всей дружине, она решала наказать или помиловать, король же лишь соглашался с их решением, каково бы оно ни было.

В зависимости от необходимости, количество дружинников, служивших при дворе Кнута, могло меняться от ста до нескольких тысяч. Правда, все они несли службу по очереди: через определенное время каждый дружинник возвращался на прежнее место службы. Так обеспечивался единый опыт для всех и, в отличии от прежних времен, не создавалось придворных группировок. Порядок этот в лучшую сторону отличался от того, который практиковался при Этельреде, когда фавориты короля могли появляться и исчезать, когда угодно, добиваясь привилегий за чужой счет. Эмма помнила еще те времена, когда по то и дело меняющемуся капризу короля самые крупные придворные либо отдалялись от двора, либо вовсе изгонялись.

Теперь все были на местах и слушались королевских приказов. Теперь стало возможно восстановление придворной жизни, достойной своего названия, во всем ее блеске и цвете.

Не менее важно было и то, что Кнут вновь нанял «мудреца», или «тюле». Их уже давно не бывало при дворе, разве что только случайно. Удивленным чужеземцам Эмма объясняла: слово это означает «арфист»: тюле должен владеть не только арфой и другими музыкальными инструментами, но и быть сведущим в истории государства и уметь поведать ее гостям королевского двора.

Но, пожалуй, особо примечательно было то, что королю захотелось возродить к жизни придворного поэта — барда, как Кнут предпочитал называть его. Покуда ему не удалось найти достойного, он довольствовался заезжими трубадурами.

Эмме же хотелось соревнования между «тюле» и «бардом», но она боялась, не окажется ли такой поединок подобием петушиного боя. Ей очень хотелось, чтобы барды оказались иной породы, нежели исландские скальды, жившие при дворе Этельреда. С отвращением вспоминала она напыщенную похвалу Гунлауга Змеиного Языка «великому и мудрому» королю Этельреду!

* * *
В мае 1018 года Эмма родила сына. При крещении он получил имя Хардекнут; это имя носил отец Горма Старого, дед Харальда Синезубого и прапрадед короля Кнута.

Эмма питала огромную надежду, что к ней в Винчестер приедет ее мать, чтобы вместе порадоваться, но та не смогла — очень сильно заболела невестка Эммы, герцогиня Юдит, и вскоре умерла.

А потом, словно в этом году мало было печалей, привалило еще одно известие: к праотцам отправился конунг Дании, Харальд. Весть эта была неожиданной, ведь Харальд был совсем молодым человеком.

— Если ничего не произойдет, — сказал Кнут Эмме, — ты — не только королева Англии, но и королева Дании и Норвегии, да еще и некоторых областей Швеции и стран к югу от Балтийского моря. Хотя…

Он мог бы добавить Уэльс, ведь короли этой страны совсем недавно признали власть короля Кнута, желая получить от него защиту от норвежских викингов. Неожиданная, но короткая война разыгралась и у границ с Шотландией; последствием ее стало то, что граница между Англией и Шотландией пролегла по реке Твид.

Кнуту пришлось вернуться в Данию, чтобы быть провозглашенным королем и здесь. Хоть соперника у него нет, никогда нельзя быть ни в чем уверенным заранее. Ведь вот и в Норвегии начались неурядицы…

Когда ярл Эрик уехал с Кнутом в Англию, Олав сын Харальда попытался создать себе королевство в южной Норвегии; резиденция ярлов Ладе находилась в Трондхейме, и после отъезда Эрика их власть должна была ослабнуть, ведь и Эрик, и его брат Свейн признали власть Дании. И Олав рассчитал правильно: норвежцы охотнее согласились иметь королем его, нежели братьев — датских прихвостней, хоть они и были норвежцами по крови.

Так, туда и сюда, прокатывалась война волнами, пока не умер Свейн.

Его сын Хакон не побоялся дружинников Олава, но проиграл битву и сбежал в Англию.

Олав стал теперь королем Норвегии. Кнут был вынужден решать, воевать ли с Олавом или позволить ему самому выкопать себе могилу. Кнут слышал о том, что грозовым ливнем прокатился Олав по Норвегии, стремясь окрестить ее жестоковыйных язычников, а их было много и воистину жестоковыйных. А теперь ему снова нужны время и силы. Слепо влюбившись в Нормандию, Олав захотел превратить Норвегию в ее подобие во всем, хотя Руану потребовались на это не одна сотня лет.

Эмма опасалась желать удачи Олаву, но в то же время надеялась, что переданная ею Олаву реликвия поможет ему в крещении Норвегии. Она беседовала с Олавом в Руане и привязалась к нему, даже стала его крестной матерью. Эмме было жаль, что ее супругу и ее крестнику пришлось стать врагами.

Право же, мир не был столь длительным, как хотелось Эмме и всем остальным, включая и короля Кнута. Кнут меньше всех хотел раздора между северными странами. Но к вящему несчастью, Олав, женившись на Астрид дочери Олава Шведского, вошел в шведский королевский дом. Начнись теперь распря за Норвегию, Швеция тоже может оказаться среди противников Кнута.

Да, ему нужно было, во всяком случае, попасть в Данию и узнать, как там дела. Эмма не очень точно представляла, где находится Норвегия и велика ли она. Почему бы Кнуту не обойтись и без Норвегии, зато сохранить мир? Но тот только фыркнул в ответ и ничего не сказал.

С Норвегией или без нее, Кнут был одним из величайших королей в Северной Европе, и, быть может, во всем христианском мире, насколько понимала Эмма. Она разыскала карты мира, которые могли бы дать ей более надежные сведения, но изучив их, не стала намного умнее.

Кнут уплывал в Данию. И на время своего отсутствия доверил Англию Торкелю.

Глава 4

Отъезд Кнута задерживался из-за беспокойного положения на шотландской границе и ряда других препятствий. Одним из таковых оказался слух о появлении неизвестного флота из тридцати судов у Сэндвича.

Их обнаружили «черные борзые» Торкеля. Неизвестный флот находился еще далеко от суши и, не давая себя распознать, повернул к побережью Фландрии. Английские корабли последовали за ним и убедились: флот пошел дальше вдоль берега и, не входя в нормандские воды, бросил якоря. Это могло означать, что он не собирается плыть дальше на запад через Канал и преследует какую-то цель в Англии, но неизвестно, какую. Кнут серьезно задумался. Кто мог сейчас снарядить такой большой флот? Конунг Олав из Норвегии? Нет, невероятно. У Олава дома дел по горло. А если это датские корабли, то чего им опасаться, если пришли с миром. К тому же Кнуту, наверняка, послали бы предупреждение из дому, из Дании, захоти кто-нибудь ему зла. Не может и речи идти о торговых судах… Тридцать кораблей — они вмещают не менее пары тысяч воинов, а то и больше. Куда бы они не ударили — быть многим бедам.

— Я пойду и разузнаю, что это за ястребы, — предложил Торкель. — С собой я возьму лишь два драккара; остальным быть в полной готовности и подойти ко мне, как только получат приказ.

Вскоре Торкель обнаружил два судна из числа тех тридцати; они, казалось, искали на южном английском побережье гавань, какая похуже защищена.

Как только незнакомые корабли мирно легли в дрейф борт о борт, Торкель, повернув щит, дал сигнал.

И наконец-то услышал он удивительную историю чужестранцев. Человека из Сигтуны звали Бьёрн. Будучи очень богатым, он считался одним из первых на побережье озера Меларен. Но вот Олав Шведский решил избрать Сигтуну своей королевской резиденцией. «Situne dei»[78], он так и отчеканил на своих монетах. Бьёрн оказался в тени и стало ему неуютно в Сигтуне. Связано это было еще и с религией; Бьёрн не одобрял королевских нововведений и не понимал, чем Олаву помешал языческий храм в Упсале, что он бежал от него, как от чумы.

В то же время все чаще и чаще один житель побережья Меларена за другим возвращались из Англии с богатыми сокровищами и великой честью. Один служил у датского короля Свейна и на этом хорошо заработал, другой у короля Кнута и вознагражден был не хуже.

А Бьёрн принадлежал к тем, кому всегда хотелось получить то же, что уже имеют другие. Но он чаще всего опаздывал. Лишь когда другой попадал своей стрелой в оленя, за которым оба охотились, до него доходило, что надо было сделать. Или же его можно было бы сравнить с торговцами на рынке, ожидающими покупателей в полной уверенности, что каждый сам понимает свою выгоду. И сам его найдет. И только их сосед заорет от радости, что ему удалось заполучить покупателя на свою лошадь, другие продавцы начинают зазывать того же самого покупателя и предлагать ему посмотреть и их лошадей.

Бьёрн злился на самого себя за то, что терял время вместо того, чтобы нажить себе богатство в Англии. Но — раз другие смогли, значит, и он сможет. Разве уже поздно?

Один из возвратившихся домой счастливцев все же оказался несчастлив. Он хотел пойти на службу к королю Кнуту, но его прогнали. Конечно, он получил — или сам взял — значительное вознаграждение; и все же он чувствовал себя оскорбленным. Он слышал от других, возвратившихся домой, что власть Кнута явно непрочна. На юго-западе страны зрели планы собрать людей и средства и вырвать из рук Кнута, по крайней мере, эту часть державы. Неизвестным образом они отыскали изгнанного из страны одного из сыновей прежнего английского короля и тайно привезли его в Англию. Сейчас этот королевский сын спрятан в одном из монастырей. Скоро англы устанут от власти Кнута, совершенно так же, как они устали от жесткого правления его отца, и тогда все соберутся вокруг английского принца.

А сейчас, когда радостное известие о смерти датского короля Харальда достигло озера Меларен, Бьёрн и его друзья решили, что пробил их час: королю Кнуту теперь придется ехать домой в Данию, чтобы получить признание своих королевских прав. И Англия окажется открытой!

Долго вооружался Бьёрн, еще не имея ясной цели. То же самое делали и его друзья. Потом за короткое время набрали команды на тридцать судов и были готовы: сейчас настал их черед делить английское золото.

А тут в шторм к северу от мыса Скаген одного из недругов Кнута смыло за борт. Что было хуже вдвойне, именно у него были морские карты, по которым он находил путь до Девона. И сейчас они немного заблудились и не знают, куда дальше плыть.

Пока Торкель вел беседы со шведами, подошли корабли Бьёрна. Бьёрн немного заволновался, как его спутники воспримут его откровенность с неизвестным англичанином. Но когда Бьёрн понял, что этот долговязый человек говорит как уроженец Сконе, на душе у него тут же полегчало. Торкель тоже поспешил поблагодарить своего духа-покровителя за эту встречу на море:

— Дело в том, что и я, и мои парни устали от жесткой хватки короля Кнута, но нам некуда податься.

— Но у тебя всего три корабля? — выжидательно спросил Бьёрн.

— Зато в них храбрейшие из храбрейших, — ответил Торкель. — Могу побиться об заклад, что каждый из них может побороть десяток твоих и счастливо выйти из этого единоборства. Но было бы жаль хороших парней, им можно найти лучшее применение. Ведь ты же прав, когда говоришь, что Кнут уехал в Данию. И…

— А правда, что тот самый королевский сын ждет в Девоне?

— Это я тоже слышал, — ответил Торкель, как бы не обратив внимания на то, что эта новость имела цену Бог весть как давно.

— Ты можешь показать нам дорогу?

— Нет ничего проще. Но так как это время года — не лучшее для подобного дела, я предложил бы дойти до одного острова, который называется Уайт. Там мы сможем спокойно переждать, пока мы с парнями запасемся провизией. Полагаю, ваши запасы уже немного поистощились?

Да, так оно и было. Бьёрн тоже согласился, что в разгар зимы не очень-то большое удовольствие болтаться в море. Но ведь нельзя упускать удобный случай, который, возможно, больше не представится.

— Я тоже такого мнения, — сказал Торкель, представившись как Хемминг. Торкель не хотел называть свое истинное имя, так оно могло быть известным в Швеции и вызвать подозрения. Он несколько удивился, что Бьёрн и его парни так быстро и безо всяких вопросов приняли его отступничество от Кнута. Вероятно, они настолько привыкли к подобной смене господина, что не нашли тут ничего примечательного.

Торкель показал шведским драккарам дорогу до острова Уайт. Успокоил находившийся там небольшой гарнизон, сказав, что все в порядке, и приказал им не обмениваться со шведами ни единым словом, пока он сам не вернется обратно. Чтобы Бьёрн не беспокоился, он оставил при нем один из своих кораблей и вновь направился в море обещая вернуться до наступления темноты.

И сделал, как обещал. Вернулся с кораблем и сопровождавшей его лодкой, так загруженной пивом, вином и медом, как Бьёрну и не снилось.

— Ты полагаешь, что шведы жить не могут без выпивки? — рассмеялся тот. — Хотя мы ею не брезгуем. Но как ты все это раздобыл за такое короткое время?

— О, у меня есть спрятанный запасец, — ответил Торкель. — Как ты думаешь, почему я привел вас именно на этот остров? Закуску на дорогу мы добудем завтра. А сегодняшнюю — доставим к вечеру же. Ведь сейчас мы устроим поминки по конунгу Харальду и, быть может, заодно и по королю Кнуту, пусть даже и немножко загодя.

Бьёрн попытался возражать, но его дружина находилась в море и не пробовала хорошего пива с самого отбытия из Швеции. Не было счастья, да несчастье помогло: свои запасы они опустошили еще не добравшись до Скагена, а там шторм забрал оставшееся. Торкель и его парни обхаживали шведов и щедрой рукой сполна подливали им пива и меда. Закуски никто так и не видел, но какое это имело значение, когда пьешь такой дивный мед. И вино! Когда в последний раз они пили вино!

Они пили кружку за кружкой — и само собой разумеется — до дна. До дна — за Одина и, конечно, за Фрейю! Торкель предложил выпить до дна и за Христа; он хотел посмотреть, какое действие возымеют его слова, и, насколько ему удалось услышать, большинству они тоже понравились. Один из шведов, протрезвев, объяснил Торкелю, что здесь Христос-бог уже давно правит, так что лучше уж ладить с ним и не злить его непонятным отказом выпить за него.

Что Торкель и его дружинники усердно предлагали выпить за всех богов и королей, многих из которых они знали разве что по имени, а сами пили крайне умеренно, на это никто из шведов внимания не обратил.

Еще не успели опустеть блюда и кувшины, а мореходы были уже пьяны, Один за другим брели они к своим кораблям — поспать. А кое-кто и уснул, где сидел, свалившись за лавку или даже под лавку. Пожаловаться они могли лишь на одно — таверна была так мала, что большинству из них пришлось оставаться под открытым небом в эту довольно прохладную ноябрьскую ночь. Хорошо еще, что их нутро было заполнено согревающим грузом. Да и костер, запаленный дружинниками Торкеля на скалах, оказался кстати, хотя и не мог обогреть несколько тысяч собравшихся.

Когда Торкель посчитал, что время настало, он приказал своим людям зажечь факелы. И те с факелами в руках отправились в лагерь флота и подожгли шведские ладьи, с носа и с кормы.

Одновременно это стало сигналом кораблям, в темноте поджидавшим перед гаванью. Те быстро вошли в нее, и Торкель убил и тех, кто проснулся, и тех, кто не успел.

Одно-единственное судно пощадили они. И на следующее утро на его борт погрузилась горстка воинов, вполне достаточная, чтобы отвести судно обратно в Швецию и поведать во всех Северных странах о «морской битве» у острова Уайт.

Но чтобы шведы не вздумали уплыть куда-нибудь, кроме своего гнусного дома, их корабль отправили вместе с флотом Кнута. Им был также дан совет не верить больше слухам, так как тем может оказаться столько же лет, сколько нет на свете принца Эдви…

* * *
Как «King’s Lieutenant»[79] Торкель правил страной во время отсутствия короля Кнута. По различным причинам прошел целый год, прежде чем король Кнут возвратился в Англию лишь накануне Пасхи 1020 года, и за время правления Торкеля успело кое-что случиться.

В частности, жена Торкеля, Эдгит, родила ему сына, названного по деду Харальдом. Эдгит, само собой разумеется, тут же поселилась с сыном, кормилицей и многими слугами в Винчестере. Она была не только дочерью блаженной памяти короля Этельреда и с детства знала Вульфсей, но к тому же супругой наместника-правителя страны: значит, у нее было двойное право пребывать при дворе и вести себя как хозяйка! Эмма сперва смолчала. Но потом попыталась образумить Эдгит.

— Я королева Англии, — спокойно сказала она. — Тебе тут нечего делать. То, что Торкель замещает короля, еще не означает, что ты замещаешь меня. Так что сиди в детской.

— О-о, насколько я знаю, я должна стоять рядом со своим мужем, когда он представляет Англию. А ты можешь стать по его другую сторону, если он позволит…

При этом Эдгит обнажила свои пышные груди, чтобы продемонстрировать свое юное превосходство над «пожилой» Эммой. По принадлежности к своему сословию Эдгит положено было иметь кормилицу, и все же она кормила Харальда сама, молока было так много, что она не знала, как с ним справиться. У Эммы перехватило дыхание. Ей потребовалось какое-то время, чтобы суметь ответить Эдгит.

— Во-первых, Торкель сейчас не здесь. Во-вторых, я не спрашиваю, что он «позволит», а что нет. Он достаточно умен, чтобы понимать то, чего ты в своем упрямстве не понимаешь. Меня просто удивляет, как мало ты знаешь, ты же королевская дочь.

— Когда приедет Торкель…

— … то от него ты услышишь то же самое. А до этого я запрещаю тебе расталкивать всех, пробираясь вперед и строить из себя королеву перед иноземными посланниками и другими гостями.

Харальд заревел и отпустил разбухшую грудь. Эдгит возмутилась и заохала, молока-то у нее было полно. А потом еще и расплакалась.

— Ты просто ревнуешь меня, — всхлипывала она. — В этом все дело. Я-то знаю, как ты подкатывалась к Торкелю, чтобы вновь заполучить его к себе в постель. Смотри-ка, ты покраснела! Но теперь у Торкеля есть и кое-что получше, чем твои увядающие бедра.

Эдгит поднялась и позвонила, чтобы вызвать кормилицу. Пока ты была в комнате, Эмма молчала. Но когда кормилица повернулась спиной, Эдгит задрала юбку до самой талии и стала медленно разворачиваться, дабы показать, что именно имеет теперь Торкель. Да, это были дары, достойные внимания.

— Скоро ты так растолстеешь, что ни один мужчина не найдет в тебе дырки, — ответила Эмма. — А покраснела я не потому, что меня задели твои «истины», а от стыда за то, как ты разговариваешь с королевой Англии, которая к тому же твоя мачеха.

Тут указательный палец Эдгит чуть не ткнул в нос Эмме.

— Да, мачеха! Такой злой мачехи еще не было ни у одного из христианских детей. Ты совсем не заботилась о нас, когда мы были маленькими. Ты вспомнила о нас лишь, когда мы выросли и стали на твоем пути.

— Ненависть, в таком случае, взаимна. И я с полным основанием могу сказать, что ни с одной христианкой-мачехой не обращались так плохо, как со мной. Но я беру обратно свои слова об удивлении, вызванном твоим неразумием: я нисколько не удивлюсь, если эта «истина» станет известна всем.

Эмма направилась к двери, ведь она сама пришла к Эдгит в детскую. И теперь раскаивалась. Лучше бы она вызвала эту негодницу к себе, и тогда она могла бы выдворить ее, когда та принялась грубить. А сейчас она вынуждена оставить за Эдгит последнее слово, как бы та ни вела себя.

— Во всяком случае, я рада, что ты не моя мать, — сказала Эдгит в спину Эмме. — К своим собственным детям ты относишься еще хуже, чем к нам, а это говорит само за себя.

Эмма замерла, развернулась и впилась глазами в Эдгит.

— Спроси кого хочешь, и ты услышишь, что Хардекнута я люблю больше зеницы ока. Я…

— Да, его — да, ведь его надо беречь, а то вдруг ты еще раз станешь изгнанной вдовствующей королевой.

— Я даже ради него осталась дома, в Англии, — продолжала Эмма с того места, где ее прервали. — Разве ты не понимаешь, как мне хотелось стоять рядом с Кнутом и быть коронованной вместе с ним в Роскилле?

— Ха-ха! Кнут сам не захотел брать тебя с собой. У него, как и у Торкеля, тоже есть кое-что получше. Так что еще посмотрим, кто станет королевой Дании. Вижу, ты не знала об этом? Ты сама виновата, что услышала об этом от меня, мне-то хотелось уберечьтебя от этого оскорбления — по крайней мере, из моих уст…

Тут Эмма была вынуждена оставить за Эдгит последнее слово, по той простой причине, что ноги ее подкосились, и она не хотела, чтобы Эдгит это видела. Словно пьяная, пошатываясь, она брела по коридорам к себе в покои. Это было уже слишком! Ей приходится терпеть в своем доме Эдгит, соперницу в ее любви к Торкелю. А теперь от этой проклятой Эдгит она должна еще слушать о том, что ее соперница в борьбе за сердце Кнута уехала с ним Данию.

Войдя в свою комнату, она бросилась на то самое место, где некогда была перина Торкеля, и, прижав руки к лону, попыталась вызвать образ Торкеля, но увидела голую, дразнящую, вертящуюся задницу Эдгит, — но сама женщина была не Эдгит, а Альф ива.

Голая Альфива танцевала над головой Кнута в роскилльском соборе. Она короновала его черной короной своей похоти.

Эмма вскочила, села и попыталась стряхнуть видение, так замотав головой, что та закружилась, и пришлось лечь вновь.

Так вот куда собрался проклятый поросенок! Плакал из-за Хардекнута и нее. Лил крокодильи слезы, уверяя, что ему придется так долго скучать. Обещал взять ее в милую Данию в более красивое время года. А главное, он-де совсем не уверен, что корона достанется ему без боя, ведь он слишком долго не был в Дании после смерти своего брата. Вот ему и не хочется подвергать Эмму опасностям и позору, случись что-нибудь худое!

А вместо этого он подверг ее смертельному позору, отправившись в свое новое королевство с наложницей. Быть может, и сыновья Альфивы тоже с ними? Присяга Витана, данная Хардекнуту, касалась лишь трона в Англии: а сыновьям своей наложницы Кнут волен дать любой трон, какой заблагорассудится. Король Свейн Датский — Свейн сын Альфивы, король Харальд Норвежский — Харальд сын Альфивы. Это звучит.

Значит, если король может быть королем не одной, а нескольких стран, то он может иметь не одну королеву, а несколько? Ох уж эти северяне-язычники со всеми их мыслимыми и немыслимыми обычаями! Эдгит, возможно, и права в совершенно диком предположении: мол, еще не известно, кто станет королевой Дании.

Оседлав обеих лошадок, Кнут может выбирать и не выбрать никого: он король, но без королевы?

Нет, так быть не может. Но ей о многом надо спросить Торкеля при встрече. И кое за что заставить ответить!

Как могла Эдгит знать, что Эмма «подкатывалась», если Торкель не проболтался? Ведь клятва, данная ими друг другу после смерти Этельреда никому ничего не рассказывать, в том числе, ни Эдгит, ни Кнуту, свята. Как Эдгит могла иметь хоть малейшее представление о том, что Торкель думает о теле Эммы, если тот не делал никаких сравнений?

— Так или иначе, я заставлю его сравнить нас, и притом громко, во всеуслышанье! — сказала она, обращаясь к стенам. — Пусть собьет с Эдгит спесь…

Ложе было жестким, и у нее разболелась спина и затылок. Она с трудом поднялась и легла в свою постель. Свернулась калачиком вокруг своей боли, а холодные руки согрела между бедер.

Странно. Она воспринимает Эдгит и Альфиву как своих соперниц, но не считает Кнута и Торкеля соперниками между собой. Она любит их обоих. Возможно ли это? Для нее, по крайней мере, да. Даже если любовные игры она разыгрывала лишь с Кнутом, после того, как стала его королевой. А кого из них предпочитает Кнут, стало ясно после разоблачений, сделанных Эдгит. Кого же любит Торкель, она не знает, ведь они серьезно не разговаривали после того, как он внезапно уехал, а потом женился.

Что касалось ее, то все обернулось фарсом: она любила двух мужчин, но ни один из них не любил ее.

В дверь постучали. Эмма мгновенно вскочила и поправила платье. Няня со страхом заглянула в комнату.

— Есть ли у леди Эммы время на малыша Кнютте?

— О, конечно! Иди к мамочке, Кнютте-малыш!

Тот ринулся в ее раскрытые объятья и укусил за нос, У нее, по крайней мере, есть мужчина, любящий ее, и она может полностью и нераздельно отдать ему свою любовь. Самое лучшее, что мог дать ей Кнут, дитя, к которому она испытывает любовь.

Дитя с именем, которое ни один христианин не в силах выговорить. Хардекнут. Оно может стать именем целой семьи, если дитя захочет. Она же дала ему и ласкательное имя, которым пользуется и его английская кормилица, хотя и как-то нескладно. А для Эммы «Кнютте-малыш» — превосходное имя!

Вот Кнютте захотелось спуститься на пол, он уже пресытился объятиями Эммы. Сейчас он хочет пойти и лечь поперек своей постели, сначала головой в одну сторону, а потом в другую.

Они поиграли с Эммой в гляделки.

— А давай-ка возьмем эту Эдгит, — обратилась к нему Эмма, — давай отделаемся от нее, а, хочешь, Кнютте-малыш?

Да, он был определенно с ней согласен.

* * *
Сначала Эмма как-то не задумалась о том, что на время пребывания Кнута в Дании Торкель будет «King’s Lieutenant». Им он был так и так. Но поняв, что на этот раз он не только Верховный главнокомандующий, но и наместник, она решила, что никаких наместников вообще не нужно. Она-то на что? Разве она не королева, притом королева коронованная? Разве она не способна править, пока короля носит по свету?

В большинстве дел Эмма участвовала и раньше. Не меньше делала она и сейчас, пока Кнут отсутствовал. Хотя, естественно, предоставляла Торкелю право распоряжаться дружиной по собственному усмотрению.

Словно понимая, что Эмма не одобряет присутствия Эдгит в Винчестере, Торкель и сам перестал приезжать туда. Тем, кто хотел видеть его, следовало отправляться в Лондон. Если только он оказывался там, ведь часто он вместе с флотом находился у Сэндвича или в своих владениях: там он бывал в основном в Ипсвиче, откуда быстрее всего можно было добраться в Винчестер морским путем. Поскольку сейчас добраться до Торкеля было так трудно, Эмма решала спешные дела по собственному разумению. Торкель лишь морщился, но не критиковал ее решений. Ему казалось, что некоторые дела могли бы подождать до возвращения Кнута, но поскольку Кнут раз за разом откладывал свой приезд вот уже целый год, нельзя же, чтобы дела остановились.

Сначала те решения, которые Эмма боялась принимать самостоятельно, она посылала ему нарочным. Эмма не считала возможным гоняться за Торкелем через пол-Англии, чтобы встретиться с ним, а он полагал, что ей не следует утруждать себя государственными делами. Наконец, она почувствовала, что вынуждена вызвать его в Винчестер.

И он прибыл. Эмме показалось, что он выглядит усталым, наверное, дел у него невпроворот. В таком случае, она сможет поправить дело!

Они сидели в зале приемов Кнута, где было достаточно места для множества документов и писем. Под любыми предлогами Эдгит сновала туда-сюда и, как могла, мешала им. Эмма никак не реагировала: она ждала, что Торкелю надоест это и он прикажет своей супруге держаться подальше от них. Но тот ничего не делал для этого, только лицо его все больше мрачнело. Возможно, он считает, что ему не следует упрекать свою супругу в присутствии королевы? А может быть, рассчитывает, что Эмма сама скажет Эдгит?

Вскоре спешные дела были закончены. Эмма отодвинула от себя кипу бумаг, откинулась на спинку стула и посмотрела на Торкеля.

— Ты избегаешь меня?

Он едва заметно улыбнулся и ответил на ее взгляд:

— Я ведь здесь — сейчас?

— Ты знал, что Альфива уплыла с Кнутом на его корабле в Данию?

Он кивнул и посмотрел на свои ладони, как обычно, повернутые вверх.

— Ты не считаешь, что мне следовало бы знать об этом? — Она уже заранее смогла рассчитать его ответ.

— Я исходил из того, что король сам бы рассказал тебе, если бы посчитал, что ты должна знать это.

Она рассмеялась. Так смеяться она научилась у своего короля.

— О, верный во всем слуга королю! Не знаешь, ее мальчишки тоже с ними?

Этого Торкель не знал. Он, правда, присутствовал при отплытии корабля, но Альфива прибыла на борт заранее и не показывалась; мальчишки тоже могли быть с нею, но Торкель не знал об этом. У Кнута на его королевском корабле удобная каюта: там могли скрываться и сама наложница, и ее дети.

Эмма намекнула на свои опасения. Быть может, они надеются назначить одного из сыновей наложницы Кнута наследником датского престола?

Торкель сказал, что не верит в это.

— По сравнению с тобой устрица куда красноречивее, — вздохнула она. — Чем занят Кнут там так долго? Что-то ты знаешь, ведь ты его самый ближайший поверенный?

Торкель заявил, что он знает то, что известно и ей. Что там ему пришлось куда труднее, чем ожидалось. Во всяком случае, сейчас он уже коронован — или, по крайней мере, провозглашен королем; впрочем, Торкель не мог дать руку на отсечение, ведь и сам гонец не был уверен.

— Я же говорил ему, чтобы он взял флот побольше, — неожиданно со злостью добавил Торкель, — но он не хотел приезжать домой как враг. И взял слишком мало судов. Послушался бы меня, скорее бы справился со своими делами в Витланде[80].

— В Витланде?

— Да, Годвин прислал домой письмо и в нем рассказывает, что принимал участие в сражении где-то на юге Балтики, — вынужден был ответить Торкель. — Мать Годвина говорит, что тот получил отличия за храбрость… Мне жаль, но я больше ничего не знаю о делах моего господина там.

Да, Годвин. Эмма почему-то подумала о Эадрике Стреоне. Как много сходного с восхождением новой звезды на небосклоне. Имя ей — «Годвин», и вот этот Годвин уже появляется в Дании!

Воспоминания о Стреоне привели ее, наконец, к вдове Стреоны, жене Торкеля.

— Да, Торкель, я больше не могу терпеть здесь Эдгит. Она корчит из себя королеву и первую леди и все больше и больше дерзит мне.

Он вздохнул и развел руками. И Эмма вспомнила, когда она впервые видела эти руки и удивлялась, как хорошо они умели ласкать женщину, как нежно.

— Можно, я заберу ее в Уордроубский дворец? Пока король в отъезде?

— А почему не в твой замок ярла, там-то она, во всяком случае, дома?

Он еще раз вздохнул. И посмотрел на Эмму собачьим взглядом.

— Ей кажется, что там захолустье.

Эмма пожала плечами.

— Эх, и чего ты только женился на королевской дочери? У такой свои привычки, даром что она дочь Этельреда. Что, тебе захотелось породниться с королевским домом?

— Ты ведь знаешь, что это не так, — неожиданно прошипел он, дико посмотрев на нее. — Ты же знаешь, король Кнут добивается обычно того, что хочет.

Она смотрела на него, не отрывая глаз, удерживая то, что вот-вот готово было сорваться с языка. Это она побережет до следующего раза. Что и он не прочь был уступить воле Кнута? Ведь малыш Харальд появился на свет не от непорочного зачатия?

Выпроводить Эдгит из Винчестера и Вульфсея оказалось делом не из легких. Сначала она бушевала оттого, что ее выгоняют из «отцовского дома» и что Торкель бессилен перед Эммой. Потом она обещала перебраться в Лондон, но сам переезд откладывала со дня на день. Уж слишком много ей надо было собрать за такое короткое время, так что Эмма могла бы понять, почему Эдгит считает свой переезд невозможным. Бедная женщина сидела посреди кучи вещей и не могла решить, что ей упаковывать, а что понадобится в дороге.

— Когда едешь с грудным ребенком, — объясняла она, — надо все хорошенько обдумать.

А просто взять да вышвырнуть Эдгит Эмме совсем не хотелось. Этим она бросила бы лакомый кусочек крысам из высшей знати. Многие из них и так уже считали, что Кнут и Эмма слишком жестко выдворили всех оставшихся в живых родственников короля Этельреда; и Эмме не хотелось, чтобы крысы снова подняли возню. Но в то же время Эмма знала, что благодаря Эдгит сплетня все равно распространится: ведь не проходило и дня без жалоб Эдгит кому-нибудь из жаждущих послушать, что Эмма гонит ее со двора. Так уж лучше сразу сделать Эдгит великомученицей, раз ей так этого хочется; результат останется тем же.

Ведь все Эммины клеветники не могли же каждый день собственными глазами не видеть, как Эдгит строит из себя королеву. Несмотря на все ее жалобы на хлопоты с грудным ребенком, у нее хватало сил и времени по полночи уделять Эмминым гостям, как из самой Англии, так и из-за границы. Польщенные мужчины, казалось, только и додали, что Эдгит предложит им свои пышные груди — или, возможно, еще что-нибудь полакомее. Эмме иногда было страшно, что эта Иезавель[81] начнет выделывать перед ними пируэты прямо из детской. Ей казалось, что отсутствие такта и образования Эдгит надеется компенсировать «красноречием своего тела». Этим ее речь более, чем богата. Зато язык ее все больше заплетался по мере того, как затягивался ужин и убывало вино в кувшинах.

Слабым утешением было, что Эдгит довольно скоро станет для всех просто невыносимой. Она ведь уже успеет испортить репутацию королевскому двору и, еще больше, самому Торкелю. Последнее Эмма невольно считала наихудшим. Если Торкель отмахивается от всех жалоб Эммы, считая, что она слишком преувеличивает, то чего ждать? Торкель, который мог беспощадно расправиться с тысячами морских разбойников, оказался податливей струны арфы перед гневом Эдгит.

Держал ли он стойку лишь в присутствии Эммы? В конце концов Эмма решила переместить свой двор в Лондон и позволить Эдгит сидеть там, где она сидит. В один прекрасный день Эдгит, наконец, обнаружит, что Винчестер слишком далек от «славы и почета», блистает отсутствием мужчин-дружинников и напыщенных придворных кавалеров, и усадит свой пышный зад в карету.

Из всех других мест выбран Лондон, Лондон, который Эмма так ненавидела.

На этот раз она прибыла в Лондон с юга, именно оттуда же, откуда въезжала в него впервые — столько лет тому назад! Теперь у нее было дело к викарию архиепископа Люфинга, с ним она хотела поговорить о близком ее сердцу вопросе: о возможности переноса останков блаженного архиепископа Эльфеа из Лондона в Кентербери. Сам Люфинг был то ли в Риме, то ли на пути в Рим, где должен был получить архиепископский омофор, который ему полагался уже пять лет, с тех пор, как он был рукоположен в новый сан. Оказалось, что никакое принятие решения невозможно, так как ни короля, ни архиепископа нет в стране. Но Эмма все же попыталась сдвинуть дело с мертвой точки.

Она, как обычно, скакала верхом с небольшой свитой; багаж она отправила частью фурами по дороге, частью морем. Жеребец Слейпнир внезапно прянул, сбив ее с мыслей об останках Эльфеа. Сигнал в рог забеспокоил Слейпнира, и господин, протрубивший этот сигнал, добродушно смеялся над тем, как испугал коня дамочки. Но узнав, кто эта дамочка, он долго кланялся и извинялся.

Эмма тоже рассмеялась, когда поняла, чего испугался ее конь. Ведь чтобы подтвердить свои мирные намерения, встречная кавалькада обязана давать сигнал в рог. Сама она забыла взять с собой горниста.

Прежде такие предупредительные или успокаивающие сигналы нужны были из-за того, что дороги сплошь заросли лесом. Эмма скакала по старой римской дороге — поразительна все же их прочность! Вот уже семь-восемь столетий — и хоть бы что, тогда как английские дороги уже через полгода превращаются в бездонное месиво.

В старые времена приказ гласил: обочины дороги должны быть очищены от зарослей с обеих сторон — это должно было помешать разбойникам нападать на встречных. Во времена Этельреда никто не занимался вырубкой подлеска по обочинам. Но сейчас! Дорога на Лондон свободна, чиста и поправлена.

Сигнал рога пробудил Эмму и заставил ее оглянуться вокруг. У богатых купцов Лондона дома якобы стоят по обеим сторонам Большой дороги. И все они утопают в хорошо ухоженных садах. Так рассказывали ей. Прежде сама она видела лишь затоптанные парки и заброшенные дома, многие из них — сожженные или полуразвалившиеся.

Теперь уже издали увидела она разницу. И вскоре она скакала между роскошными садами, в основном, еще молодыми, а потом и между недавно сооруженными или строящимися домами.

Когда она прибыла в Англию в первый раз, Саутуорк был нагромождением развалюх и сараев, где рыбаки развешивали сети и хранили свою убогую добычу. Сейчас здесь разместилась огромная рыночная площадь. Новые лабазы уже были либо выстроены, либо возводились совсем рядом с лодочной пристанью. И на юг вдоль Темзы тянулось нечто похожее; с Лондонского моста она смогла увидеть, как гавань разрослась по обе стороны реки. Под ней и вокруг нее река кишела «корытами», «ладьями» и прочими суденышками, одни причаливали, другие отходили от бесчисленных пристаней. Потные рабы с бритыми головами сгибались под тяжестью мешков, а рыночные торговцы так громко кричали о своих товарах, что она могла их слышать с самого моста.

Торжество поднялось в ее душе: как преобразился Лондон за время сильного правления ее нового короля Кнута! И в этом преображении есть и доля ее заслуг. Или даже — в этом новом рождении города! Да процветает он и впредь…

Пожалуй, Лондон не так уж плох! Но сначала нужно отправиться к собору святого Петра, посмотреть, как продвигается строительство Кнутовского дворца. Он тоже назван Вестминстер в честь собора, в отличие от монастырских церквей.

Потом она не забыла посетить своего банкира и обсудила вопрос об инвестициях, которые намеревалась сделать в его новую англо-нормандскую судоверфь и склады для нее в Саутуорке.

Она заметила, что улица вымощена булыжником. Это хорошо — хоть Слейпниру и не нравится. Пусть себе дальше продолжает спокойно трусить. Иначе в толчее и не получится. Обычно она оставляла свою свиту далеко позади, но сейчас ей пришлось ехать чуть медленнее. Хотя и быстрее, чем Кнут, который был не больно-то хорошим наездником. Пока ее дружинники, громко крича, очищали для нее дорогу, она надеялась, что Кнютте-малыш в хорошем настроении уже добрался до Уордроубского дворца.

* * *
Ее временный переезд в Лондон имел две цели. Одной она уже достигла: расквиталась с Эдгит. А сносно устроившись в Уордроубском дворце и закончив важнейшие дела, она приготовилась достичь и второй.

Для этого она приказала вызвать Торкеля Высокого. Из Винчестера Торкель «бежал» в Сэндвич, сославшись на срочные дела на флоте. Те, кому необходимо встретиться с правителем, должны были искать его там. По примеру своего высокого хозяина он тоже уютно оборудовал свой корабль хевдинга и теперь мог принимать знатных гостей прямо на борту судна.

О срочных делах на флоте Торкель позволил Эмме думать все, что ей заблагорассудится. Не жаловался он и на то, что его потревожили, просто взял и приехал, как только получил ее вызов.

Эмма намеренно назначила встречу на поздний вечер. И сигнал «Туши огонь» раздался, едва он прибыл. Эмма приказала накрыть стол в своих покоях, а затем отослала слуг: вечером они ей больше не будут нужны, убрать со стола они смогут и утром.

— Эти слова уже обрели крылья, — заметил Торкель и взял гроздь черного винограда. — С таким же успехом ты могла бы сказать, что этой ночью ты собираешься соблазнять «королевского лейтенанта».

Эмма улыбнулась, но не ответила, что, мол, ей хотелось бы, чтобы эти слова долетели до самого Винчестера.

Стоял мягкий бархатный сентябрь. Было довольно тепло, но не жарко, именно так, как бывает английским сентябрем. Дождливое лето отмыло Лондон и сделало его почти чистым. Эмме уже почти не приходилось жаловаться на вонь. Возможно потому, что заработали сточные канавы, устроенные по ее и Кнута распоряжению. Лондонцы обычно не очень-то прислушивались к королевским советам, но когда они впустили Кнута в свой город, он сразу же научил их послушанию…

В такой вечер было грешно оставаться дома. Но обитателям Уордроубского дворца выбирать не приходилось.

— Ну, так удастся это королеве? — спросила она, глядя поверх края кубка.

Торкель уже успел забыть только что сказанное им. Виноград был действительно роскошным, а его мучила жажда. Да, похоже, он проголодался.

— Разве королеве что-либо не удается? — пробормотал он, выплевывая косточки. — Из того, что она замышляет?

— Ты так думаешь? Вот уже три года и сто тридцать восемь дней я не могла и прикоснуться к своему любимому Торкелю.

Он молчал, задумавшись об этом и, правда, немалом сроке и рассматривая ее с новой нежностью. И озабоченное поначалу лицо засияло тихой улыбкой. А она же молилась богу, имени которого не решалась назвать, чтобы он еще раз улыбнулся ей так же открыто и с таким же восхищением, как в тот раз в этом же доме, когда они встретились впервые.

Быть может, ей придется напомнить ему об этом? И она начала невольный монолог: о встрече, о его перине в ее комнате на Вульфсее, об их первой любовной встрече на борту его качавшегося корабля.

— Я помню каждое слово и каждый жест, — подытожила она. — И я рада, что помню и каждое слово, и каждый жест.

— И я тоже, — сказал он тогда. — Но если ты так хорошо все помнишь, то ты помнишь и наш разговор после кончины короля Этельреда? Тебе не кажется, что сказанное мной тогда было равнозначным восхождению на собственную плаху, шаг за шагом? И даже когда я встал на колени, чтобы положить на нее голову, мое сердце ныло от боли в надежде, что ты скажешь «нет»…

— Если бы я сделала так!

—.. и найдешь спасительные слова, чтобы вернуть меня к жизни! Но — ты не знала этих слов, никто из нас не знал их. И все же ты знала, что я совершенно прав: для нас не было иного пути.

Сердце ее болело, но одновременно и щебетало от радости. Он никогда так раньше не говорил. А она никогда не знала, что он так переживал их разрыв. Покажи бы он тогда это хоть бы чуть-чуть, и ей стало куда бы легче. Но он оставался как сталь, как лед. Нет, все было не так, она помнит, что тогда еще надеялась, что он так ожесточился лишь для того, чтобы суметь произнести смертельный приговор их любви.

— Мне очень хотелось бы, чтобы ты это сказал тогда — три года сто тридцать восемь дней тому назад, — сказала она, стараясь быть услышанной. — Я знаю, ты был прав, но тогда мне было бы легче признать твою правоту.

Она отпила немного вина — во рту у нее пересохло. Она не имела права расплакаться.

— Тогда я не решался, это правда, — ответил он. — Но, возможно, тебе легче теперь согласиться, сколь прав я был и после этого? В таком случае, я рад, что пришел. Что посмел.

И он вновь улыбнулся — так, будто вот-вот расхохочется!

— Торкель, — сказала она, — я не собираюсь преследовать тебя против твоей воли. Иначе ты сам стал бы презирать меня назавтра. И тогда я действительно потеряла бы тебя. Но мне все же интересно, удалось ли тебе за это время изгнать меня из памяти? В каком-то смысле я надеялась на это: ты ведь, поднявшись с плахи, обнаружил, что остался жить. Обрел Эдгит, точно так же, как я обрела Кнута. И я ни на миг не стану отрицать, что Кнут был для меня хорошим мужем. Мы получали радость от объятий, во всяком случае, я от его — и какое-то время я думала, что ему удалось заставить меня забыть тебя, похоронить, с тем, чтобы ты возродился в новом образе… Ну и вот. Вот я узнаю, что у Кнута была еще и Альфива. Черт бы тебя побрал, Торкель, почему ты не рассказал мне о ней еще в Руане! Когда я из-за нее ругалась с Кнутом, он только удивился и сказал: «Чего ты злишься? Она ведь была и до тебя, и я не могу понять, почему и я не могу любить вас обеих!»

Торкель рассмеялся:

— Это речи короля двух государств!

— И это совсем не смешно, — возразила Эмма, бросив ему в лицо гроздь винограда. — Но чем больше я пытаюсь понять, что имел в виду Кнут, тем чаще я спрашиваю себя, почему и я не могла бы любить двух мужчин — и делать это открыто? А сейчас, когда Кнут тайно взял с собой Альфиву в Данию, я больше не спрашиваю себя: сейчас я рассматриваю это как свое право. Кнут исчерпал право владеть мною единовластно, теперь он должен будет просто-напросто знать, что и у меня есть любовник!

Он поставил кубок и скатертью вытер губы.

— В твоих устах это звучит ужасно тонко, Эмма, — улыбнулся он. — Думаю, что с твоей логикой не согласится ни Кнут, ни любой из епископов.

— Но это так, — упрямилась она. — Ты согласен со мной? Кнут распутничает в Дании, а я вынуждена проводить свои ночи в одиночестве.

— Да-a уж, — протянул он. — Я должен сказать, что и я подумал нечто подобное, когда король вместо тебя взял с собой Альфиву.

— Что ты подумал? — Эмма затаила дыхание. А он вместо ответа развел руками.

— Что ты не будешь проводить ночи в одиночестве, — наконец выговорил он и вздохнул. — Сейчас, когда король все больше и больше тянет с возвращением.

Он подобрал упавшую на пол кисть винограда, которую она бросила ему в лицо. И не поднимая глаз на Эмму, принялся за ягоды.

«Я должна посвататься?» — некогда спрашивала она у него. Но прежде чем сделать это вновь, надо знать, считает ли он себя сам тем мужчиной, который разделит с нею ложе. Ведь он не ответил на ее вопрос, удалось ли ему изгнать ее из своей памяти? Быть может, она сама виновата; она совсем заговорила его. Как бы мала не была ее гордость перед ним, Эмма все же слишком горда, чтобы спрашивать его об этом еще раз. По крайней мере, сейчас этого делать не хотелось.

— Увы, я стала такой старой в твоих глазах, — вздохнула она, передразнивая Торкеля. — Ведь у тебя сейчас есть кое-что получше.

Нахмурившись, он искоса посмотрел на нее.

— Я что-то не совсем понимаю?.. Это мне в пору сказать тебе такие слова — вот я и говорю!

— Я передаю лишь слова Эдгит, — тихо ответила она. — По ней выходит, будто ты сравнивал ее и меня, и разница была в ее пользу. Да, она намекала даже еще на кое-что!

Эмма не собиралась касаться этой темы, но переполненная воспоминаниями о потерянной доверительности между ними, не смогла удержать себя.

Он вновь умолк, а потом поднял взгляд и пристально посмотрел на Эмму;

— Если это последнее, что я смогу сказать тебе, то я отвечу тебе — я ни полслова не говорил о тебе с Эдгит. Возможно, я злоупотребляю ее доверием сейчас, но я должен сказать, что она действительно пыталась заставить меня признаться в любви к тебе — или хотя бы подтвердить то, что, ей казалось, она знает. Я не считал, что должен был отказываться от тебя, и она могла воспринять мое молчание, как ей заблагорассудится. Но мне кажется, Эдгит унаследовала способность своего отца никому не доверять и все просчитывать, и на этот раз она рассчитала правильно: ее ложь ранила тебя. Словно целилась в темноте, а попала в яблочко.

Да, так оно и было. Эмма подумала о том же и успокоилась.

— Я никогда по-настоящему не думала о тебе так плохо, — сказала она. — Извини за то, что я обидела тебя.

— Нет, — сказал он, покачав своей тяжелой головой. — Хорошо, что ты высказалась. Эдгит злая, мне жаль, что я вынужден говорить об этом. Она любит делать другим плохо. Ее вина в том, что я сейчас говорю: я не имел ничего против того, чтобы ложиться с нею, ведь тогда я мог мысленно быть с тобой — и в твое лоно сеял я всякий раз. Хотя это была и не ты! Вас нельзя и сравнивать друг с другом. В моих мыслях ты — арабская кобылка, изящная в кости, сильная, правда, строптивая, это-то и влечет… Эдгит же — да, она как… йоркширская тягловая лошадь. Вот мое сравнение, если ты хотела его услышать, но если ты расскажешь об этом Эдгит, я сверну тебе шею! Все же Эдгит мне жена перед Богом и людьми…

— Обманутый Кнутом… И долго ты строил Иосифа перед женой Потифара?[82]

— Звучит как по Библии, но я недостаточно хорошо знаком с ней, чтобы понимать, что ты имеешь в виду? Возможно, догадываюсь. Но — хотя я и вынужден был показать тебе свою слабость, это еще не означает, что я собираюсь совершить с тобой двойное прелюбодеяние. Видишь — я все же кое-что знаю из библейского учения? Да, я хочу — но имею ли я право? Что я отвечу Кнуту, когда он спросит меня? И что ты сама скажешь?

— Я скажу то же, что и Кнут: ты был и до него…

Он кивнул и полный ожиданий посмотрел на нее.

— Правдивый ответ, без сомнений… Он подойдет и для Эдгит.

— Торкель, — поднимаясь, сказала она, — прошлый раз ты, отказываясь от меня, заботился обо мне же. Тогда ты был прав — и я должна поблагодарить тебя за доказательства твоей любви. В таком случае, на этот раз ты отказываешься не ради меня. Если потребуется защищаться, Кнута я возьму на себя. А что касается церковной епитимьи, то мы ее уже выстрадали…

— Три года и сто тридцать восемь дней, — добавил он.

— Аминь, — сказала она. — Подожди — я сама разденусь. Я хочу…

Она чуть было не сказала, что хочет, чтобы он сравнил ее и Эдгит. Но посчитала излишним вмешивать сюда Эдгит, может случиться и так, что он в последнюю минуту повернется и исчезнет. Как Иосиф. Ей не очень-то хотелось почувствовать в роли жены Потифара себя: скользкое сравнение?.. Голой стояла она перед ним. Потом сделала некий пируэт, сама себя презирая за это. Но, к счастью, он не понял.

— Я бы поставил тебя на вращающийся постамент. — У него перехватило дыхание. — Ты стала прекраснее, чем была. Как тебе это удается — ведь совершенно не видно, что твое тело произвело на свет четверых детей?

— Мужчина с плохим зрением — хороший мужчина, — пошутила она и помогла ему снять одежду.

Глава 5

Лишь к Пасхе 1020 года Кнут возвратился в Англию. Не многое успел, да и хотел рассказать он о своем длительном отсутствии и его причинах. Ведь должна была состояться срочная встреча с Витаном, а до этого Кнуту предстояло многое сделать. Встреча должна была проходить в Чичестере в середине апреля.

В неясных выражениях доложил король Кнут своим подданным и о поездке в Данию. Сказал лишь, что ему удалось отвести большую беду, угрожавшую Англии с датской стороны. Но сейчас его положение там укрепилось, и все они могут смотреть в будущее спокойно и с уверенностью.

Торкель отметил, что Кнут очень немногословно говорил о Норвегии, а о прочем Севере вовсе ничего не сказал.

Новым было то, что Кнут привез с собой в Англию Ульфа сына Торгильса и теперь мог сообщить Витану, что отдал ему в жены свою сестру Эстрид. Ульф, в прошлом советник шведского конунга, вернулся в Данию и поступил на службу к Кнуту. Так что Эстрид после своего короткого и постыдного бегства в Нормандию восстановлена теперь в правах; что же касается того, годится ли Ульф в герцоги, — это покажет будущее. Пока Кнут называл Ульфа «ярлом», по причине, скрытой от Торкеля. Такой же чести удостоился и сводный брат Торкеля, его брат по оружию, Эйлиф, тоже вместе с Кнутом прибывший в Англию.

Годвина, быстро взошедшую звезду, расхваливали за храбрость во время похода короля Кнута на восток. А еще до отъезда он получил почетный титул ярла. Сейчас же король сделал его ярлом Уэссекса, владения, которое после восшествия на престол он оставил за собой. Тем самым Годвин тут же стал «одним из четверых сильных» всей Англии. А чтобы еще больше подчеркнуть вступление новых людей во внутренний круг приближенных к королю Кнуту, Годвин был помолвлен с Гютой, сестрой ярла Ульфа.

Но славную новость Торкель узнал из того, что король сообщил на встрече в Чичестере. Торкель почувствовал себя отстраненным; он явно больше не пользуется полным доверием короля. И все же официально король хвалил своего «лейтенанта» за хорошее правление в его отсутствие и попросил его, как и прежде, заверять королевские письма первым после короля.

Самым же потрясающим на встрече все же оказалось отстранение Этельвеарда, эльдормена Девоншира, назначенного на эту должность Кнутом сразу после коронации. Общепринятым считалось, что свое повышение Этельвеард получил в награду за то, что выдал принца Эдви. Этот младший из взрослых сыновей короля Этельреда был предан одним из своих же королевских родственников.

Если слух этот был правдив, то король Кнут таким образом осуществил свою политику наказывать предателей — даже когда оные своим предательством способствовали его победе. Как бы там ни было, Кнут изгнал Этельвеарда из страны.

Какого-либо сопротивления со стороны могущественных в Юго-западной Англии родичей Этельвеарда даже не успело появиться. В июне скончался Люфинг, архиепископ Кентерберийский, и Кнут тут же избрал своим исповедником и ближайшим советником Этельнота вместо Люфинга. Новый архиепископ был свояком изгнанного Этельвеарда.

То, что каноном установлен иной путь избрания архиепископа, короля Кнута как бы не касалось. Конечно, папа утвердит это избрание и при том без особых трудностей. Папа знает, церковь еще слаба в странах, где правят недавно обращенные язычники.

Во всяком случае, архиепископ Вульфстан Йоркский признал своего нового кентерберийского коллегу 13 ноября.

Как раз перед этим архиепископ Вульфстан освятил новую церковь близ Ашингдона, она была построена на средства Кнута и воздвигнута в память о кровавой битве, имевшей место за четыре года до этого. Великую процессию возглавляли Кнут и Торкель вместе при большом стечении епископов, аббатов и монахов со всей Англии. Освящение казалось счастливым знаком: эта церковь была первой, построенной во время правления Кнута, и король сам оплатил ее постройку.

От ярла Ульфа Торкель узнал немного больше о ходе событий на Севере. То, что Кнут сосредоточил в своих руках такую власть, беспокоило тамошних королей. Не только Олава Норвежского — тот вообще вышвырнул всех ярлов датского конунга и теперь имел повод для беспокойств, — но и Олав Шведский боялся слишком сильного датского владыку. Хуже того, датский король стал еще и королем Англии.

Связи между Швецией и Норвегией укрепились, когда король Слав взял в жены Астрид дочь Олава. При этом разгорелась борьба между обоими королями за спорные части Норвегии. Другая дочь конунга Олава была замужем за великим князем Новгорода, Ярославом, а звали ее Ингегерд.

— Над Балтийским морем собираются грозовые облака, — полагал Ульф.

— Боюсь, что раньше или позже грянет гром. Ни немцы, ни поляки, ни русичи не радуются от того, что Кнут собирает урожай с их берегов и сидит в гаванях, которые они почитают своими.

— Да, какого черта ему надо было делать в Витланде? — поинтересовался Торкель. — Ему следовало бы заняться укреплением своей власти на западе.

— Полагаю, — ответил Ульф, — что Кнут не хочет отдавать ни дюйма земли, которую король Свейн считал своей. Он испытывает какой-то страх перед духом своего отца.

— В таком случае ему следует больше всего бояться Норвегии.

— Он это и делает. Но не знает также, как больно, когда вдруг наткнешься на норвежцев. Однажды ему это придется попробовать, если он хочет, чтобы неугомонный дух Свейна Вилобородого оставил его в покое…

* * *
Перед самым Рождеством Эмма заметила, что у нее прекратились месячные. Кнут должен был возвратиться из Дании на празднование йоля[83], но прислал весточку, что «вновь задерживается». Что означает это «вновь»? Если речь идет об одном-единственном месяце, то можно ребенка, которого она носит, было бы считать преждевременно рожденным, причем от короля Кнута — даже если Эмме и будет трудно объяснить, почему беременность стала заметной так рано.

Отвары, приготовляемые ею вместе с сестрой Эдит, раньше помогали, когда было нужно, и она избегала зачатия. Но на этот раз семя Торкеля прорвало все преграды.

Эмма пила отвар из ягод тисса, впрыскивала настой пижмы. Пробовала арнику и — осторожно — можжевеловое масло. Поднимала свою кровать до тех пор, пока не начинали ныть руки. Скакала на Слейпнире без седла до тех пор, пока не испугалась, что у нее кишки вывалятся. Но выкидыша не получалось, никакого кровотечения, кроме как из ссадин от езды верхом.

Она разыскала Эдит и пожаловалась ей на свою беду. Но когда Эдит услышала, что эти «естественные» средства не помогли плоду выйти, она больше не захотела слушать никаких вопросов о мерах более действенных.

— Одно дело — никогда не зажигать свечу, а другое — гасить уже зажженную, — сказала Эдит. — Учение Церкви в этом пункте звучит ясно: ты больше не хозяйка жизни, которую носишь в себе. Сейчас ты должна уповать на милосердие Божие — и, возможно, еще больше на милость самого короля.

— Не слишком ли ты жестока в вопросе об «учении» Церкви, — заупрямилась Эмма. — Ведь совершенно ясно, что рождение нежеланного ребенка куда более несправедливо бьет по женщине, чем по мужчине. Не говоря уже о самом ребенке. И почему разрешено скакать на лошади или поднимать тяжести, чтобы вытолкнуть из себя плод, и не разрешено воспользоваться лекарством, которое, несмотря ни на что, тоже Божье творение?

Эдит, задумавшись, швырнула свои сандалии об стену.

— Все, что делается не от веры — грех, говорит святой Павел, а моей веры не хватает больше, чем на езду без седла. Ребенок, который выпрыгивает от такой малости, не очень-то жизнеспособен и, вероятнее всего, все равно покинет твое чрево. Конечно же, я знаю действенные средства от твоих недугов, но они граничат с ведовством, а я не хочу, чтобы ты брала на себя больший грех, чем это необходимо.

Эдит отвернулась к кипящему котлу и залила водой скорлупу от грецких орехов.

— Что ты собираешься делать? — спросила Эмма, чтобы показать, что сдается.

— Буду красить шерсть, — отвечала Эдит, подняв штуку некрашеной ткани.

— Это пригодилось бы и для моей прядильни, — воскликнула Эмма. — Интересно, додумался ли мой управляющий до того, что за крашеную ткань можно получить больше?

Эдит рассмеялась и обняла Эмму.

— Моя дорогая королева, ты справишься и с этим — ты так легко можешь переключаться. Если дитя — Божий дар, то он будет не меньшим оттого, что он еще и дар любви. Носи дитя свое с уверенностью, Эмма, но все расскажи Кнуту до того, как он узнает об этом окольным путем.

— Говорят, хорошие советы дорого ценятся, — пошутила Эмма. — А твои, кажется, будут необычайно дорогими… Не бери в голову, я одна виновата.

— О нет, вас ведь было двое.

И Эмма ушла. «Вас ведь было двое» — ах, да… Торкель и она были вместе так часто, как могли, в эту прошедшую осень, действительно часто. Гуннхильд однажды пошутила, сказав, что влюбленные всегда найдут местечко, даже в самом людном доме. Конечно же, у Гуннхильд был личный опыт; и все же Эмме было бы любопытно узнать, удалось бы Гуннхильд побить ее в находчивости.

Конечно же, они были сумасшедшими! Вновь пробужденное желание заставило их забыть всякую осторожность и… и все же оставалось неутоленным. Но несмотря на их опрометчивость, насколько знала Эмма, их никто не поймал с поличным. Возможно, счастье всегда на стороне храброго — даже в любви?

И вот их объятья в конце концов сами оставили такое заметное доказательство — в один прекрасный день его увидят все и каждый. И вся ее — и его — «находчивость» тут же потеряет всякую ценность; они могли бы с таким же успехом предаваться греху на открытой площади. Само по себе это не потрясло ее, в глубине души она была счастлива носить в себе дитя Торкеля. Что бы ни случилось в будущем, она никогда не отказалась бы от месяцев бьющей ключом радости. Да и Торкель, всегда такой мрачный, словно помолодел и вновь обрел упругую поступь, которую она не видела вот уже многие годы.

Рассказать все Кнуту? Как это возможно — разве что предъявить свой выросший живот и назвать имя отца ребенка? Все, как было? Этого она никогда не сможет. Слов не хватит, а если хватит, Кнут в ревности убьет ее за эти бесстыдные плотские радости.

Ладно, пока еще у нее есть какая-то неделя. Только бы удалось заполучить Кнута в постель, когда он вернется, а ей удастся. Пока же едва ли есть смысл пугать Торкеля.

Но она забыла о езде в карете! Вот что должно вызвать выкидыш. Она еще и сейчас помнила ощущения от сотрясения всех внутренностей, когда впервые ехала в карете по английским дорогам.

Однако, если она и отделается от ребенка, Кнута все равно просветят, чем Торкель и она занимались все это время. В таком случае, может быть, лучше ей самой упредить события? И она едва скрывала свою радость от Торкеля, походя на Моисея, вынужденного закрывать свое лицо, чтобы отблеск божественного величия не навредил детям Израиля. Ей трудно было представить себе, что она сможет отказаться от Торкеля даже в будущем. И — почему она должна это делать? Разве Кнут отказался от своей наложницы Альфивы? Разве скрывал, что все это долгое время держал ее в Дании?

Так уж ли точно, что никто не застал ее с Торкелем, тоже трудно сказать. Ведь, как и ожидалось, Эдгит тут же приехала в Лондон. Но даже если Эмма и запретила ей распаковывать в Уордроубском дворце свои сундуки и узлы, ей было стыдно отказать Эдгит и ее малышу в пристанище на время до отъезда дальше в Норфолк.

Эдгит тут же начала борьбу против Эммы, требуя от нее то одно, то другое. И Эмма не защищалась, только мурлыкала довольная, как сытая кошка, за что Эдгит также укоряла ее.

— Ты сама говоришь это, — улыбалась Эмма, — и я не собираюсь возражать тебе: я чувствую себя превосходно, в том числе и как женщина. Но поскольку ты обвиняешь в этом Торкеля, то я хочу спросить тебя, не стала ли ты сомневаться в собственной юной притягательности? Не думаешь же ты совершенно серьезно, что он, имеющий «кое-что получше», захотел бы наслаждаться моими «увядающими бедрами»?

На это Эдгит нечего было ответить, кроме как предъявить новые несвязные обвинения. Мол, Эмма возводит на нее напраслину: она, Эдгит, ни одним словом не подавала Эмме повода для подобных глумлений!

— Вы же живете здесь в Уордроубском дворце как муж и жена, — кричала она. — Об этом говорит каждый слуга. Так что, чему мне верить?

— Та, что так низко опускается, что расспрашивает слуг о ночном местопребывании своего мужа, достойна того, чтобы ее выдрали за уши, — ответила Эмма. — Почему тебе не спросить самого Торкеля?

Эдгит не то, чтобы казалась огорченной, она и вправду расстроилась. Очевидно, ей никогда не приходила в голову подобная мысль.

— Ты думаешь, он скажет мне правду? — спросила она почти жалобно.

Эмма готова была пожалеть Эдгит, но вместо этого ответила:

— А ты бы поверила ему, если бы он сказал «правду»? Какая бы она ни была?

— Фу, — заныла Эдгит, — ты злая женщина. Ой, у меня голова кругом идет, когда ты так говоришь — я ничего не понимаю.

Эмма отложила в сторону латинскую грамматику, которой надеялась заняться в тишине и покое. Сейчас, когда Кнут вернется домой, с ним явно придется все немного повторять — нельзя же представить себе, чтобы Альфива мучила его латынью.

— Эдгит, милая, — сказала она материнским тоном, который сама так ненавидела, — ты ведь точно знаешь кое-что о проделках твоего высокородного отца сдругими женщинами, помимо… помимо твоей матери и меня?

— Да неужели? — неохотно ответила Эдгит и, черт, посмотрела на свои развернутые ладони точно так же, как это делал обычно Торкель.

— Неужели ты думаешь, что твоя мать или я когда-нибудь смогли бы так попрать собственное достоинство, чтобы призвать его к ответу за это? Или расспрашивать его — распутничал ли он с той-то и той-то?

Эдгит вскочила с места.

— Но это совсем другое дело! С теми женщинами он только делил ложе — он ведь не любил их?

Эмма вздохнула и изучающе посмотрела на Эдгит.

— Значит, ты думаешь, что Торкель любит — любит меня? Да, тогда действительно плохо… И ты уверена, что он ответит тебе, что это так, если ты спросишь его?

Эдгит больше не вертела ладонями, она теперь словно гребла. Если она и раньше не знала, так это или не так, то после этого вопроса, ей отнюдь не стало легче. Во всяком случае, вопрос запал в нее так глубоко, что она замолкла и задумалась.

— Но ты-то во всяком случае любишь Торкеля — если ты вообще способна любить кого-либо?

Эмма посмотрела поверх грамматики.

— Да, спасибо, я думаю, что да.

Когда позже Торкель пришел к вечерней трапезе, ссоры не было, по крайней мере, Эмма не слышала. Короткое обсуждение предстоящего на следующий день отъезда — и все. Потом, сославшись на головную боль, Эдгит с маленьким Харальдом удалились.

В эту ночь Эмма лихо забралась в постель к Торкелю и пробудила его в двойном смысле этого слова. Если он собирается уезжать вместе с Эдгит, то явно пройдет несколько дней, возможно, целая неделя, пока Эмма сможет вновь увидеть его.

Рядом с Торкелем она совсем забылась: и он заставил ее ужасно кричать в момент завершения. Что этот миг будет длиться столь же долго, как и салют при рождении королевского сына, она не ожидала. И хотя она едва не задохнулась под своей подушкой, Эдгит, наверняка, все слышала. Вероятно, Эдгит приходила подсматривать за ними…

Но позже ночью она не видела Эдгит; на следующее утро, когда она проснулась, Торкель и Эдгит уже уехали. Не удалось ей и обсудить с Торкелем, что тот рассказал своей жене; но пусть это останется при Нем. Так Эмма и заявила Торкелю.

* * *
Кнут не приехал в январе, он не приехал в феврале, не приехал он даже в марте.

Эмма была уже на пятом месяце, когда он добрался до Винчестера. Ледяной была встреча между королем и королевой. От его глаз ничего уже нельзя было скрыть, хотя она и храбро пыталась это делать перед двором и зеваками по дороге в собор и обратно. Никто точно не знал о случившемся, чтобы уверенно сказать: «Что я говорил!» Кнута она приняла в своих покоях, набросив на себя лишь восточный халат. Она присела в книксене так низко, как только смогла в своем положении.

— Мне сказали, что ты нездорова и поэтому не могла встретить меня вместе со двором, — начал он, не ответив на ее реверанс.

Эмма встала в профиль к окну и обнажила свой живот.

— Я хотела бы дать тебе возможность посмотреть собственными глазами, что я сделала, пока ты был в отъезде.

— Оденься, — посоветовал он, — ты так замерзла, что совсем синяя. Нет, даже кобылицы не носят плод так долго, чтобы этот ребенок был от меня. Так что хорошо, что ты показала себя во всей своей красе.

Она нашла его совет добрым, было действительно ужасно холодно. Чтобы ему ничего не мешало видеть ее целиком и полностью, она сняла шкуру, которая занавешивала окно.

Его руки все равно помешали ей набросить на себя накидку. Потом он сел к ней на постель и стал ласкать ее живот и то, что было выше и ниже его.

— Ты слишком красива, чтобы…

Его глаза были больше глазами конского барышника, чем любовника; она ускользнула от его пристального взгляда и последовала его совету.

— А все остальное не было для меня неожиданностью, — продолжил он. — Мне уже на Рождество сообщили, что в тесте, возможно, забродили дрожжи. Поэтому я и задержался в Дании еще немного, чтобы и тебе не пришлось лгать.

Он хмыкнул: да, уличному сорванцу удалось напроказить!

— У тебя верные слуги, как я понимаю…

У нее застучали зубы, но не от холода, а скорее от этого разоблачения. «Находчивость» Торкеля и ее! Значит, в ее окружении есть некто, кто следит за ее месячными и знает, когда они прекратились. И мысленно она прошлась от камеристки до прачек.

— Вернее, чем моя жена, как я убедился. Он с любопытством наблюдал за ходом ее раздумий во время натягивания чулок, ловя ее довольные взгляды искоса.

— Вызови камеристку, — предложил он ей. — Я все равно сейчас ухожу.

Напряженность положения разозлила ее.

— Жены не менее верны, чем их собственные мужья. Взял бы меня с собой в Данию вместо Альфивы, то знал бы, что ребенка я жду от тебя. Наихудшее поругание в том, что ты так гнусен, что даже не решился рассказать мне, что берешь английскую подружку с собой, когда меня оставляешь дома.

— Ребенок — мой, — ответил он. — Мне кажется, надо чуть-чуть поубавить твое властолюбие. Так что завтра же днем ты сядешь на корабль и отправишься в Руан. Там ты родишь нашего ребенка и вновь вернешься, когда он немного подрастет. А за это время я пущу слух, будто был здесь в Англии прошлой осенью совершенно тайно, чтобы переговорить с Торкелем Высоким о помощи английского флота, но я не хотел, чтобы мои враги в северных странах прознали об этом.

— Нет, дорогой, милый, — жалобно взмолилась она, — только не Руан еще раз! Накажи меня, как хочешь, только не так. Лучше уж в Ирландию или…

— Где-то через полгода никому не удастся отличить правду от лжи, — продолжал он, — и возможные слухи отомрут сами собой. Еще через полгода правду будем знать лишь мы трое. Хотя на этот раз эскортировать тебя будет не Торкель. И для уверенности Хардекнут тоже останется со мной.

От этого последнего удара она пошатнулась. Значит, грех уже начал наказываться: единственного ребенка, которого она любила с самого первого мгновения, самое любимое существо, ей придется оставить. Полгода, год, и он забудет ее, когда она возвратится.

— Кнютте-малышу нет еще и двух лет, — напомнила она, — ну разреши его взять — хоть ради него же.

Она знала — ее мольбы разобьются о скалу; Кнут — не Этельред, его не сдвинешь, если он решил.

— Насколько я понимаю, ты и так не очень много времени уделяла ему, пока я был в отъезде. Так что он не заметит особой разницы.

— Нет, такого ответа можно ждать только от мужчины, — беззвучно ответила она, все еще с чулком в руке. — Только не отдавай Кнютте Альфиве на воспитание, — попросила она, — иначе я сделаю все, чтобы убить ее!

Уже стоя в дверях, он рассмеялся и смеялся, пока не отошел от них.

* * *
Никто не мог бы заметить со стороны, что король Кнут изменил отношение к Торкелю. Наоборот, он даже немного больше стал подчеркивать достоинства и заслуги Торкеля. И даже позволил тому идти по правую руку при освящении церкви рядом с полем брани.

О прелюбодеянии Торкеля с Эммой ничего не говорилось. Эмма не сумела встретиться с ним до отъезда в Нормандию. Из того, что Эмма ждет ребенка и будет рожать его в Руане, Кнут не делал тайны. Кроме того, окольными путями Торкель узнал о том, что Кнут распускает слух о якобы имевшем место коротком визите к Торкелю, в Англию. Складывая все это воедино, Торкель и сам решил ничего не говорить, поскольку король не поднимал эту деликатную тему.

Уважение, проявленное Кнутом к Торкелю, не скрывало однако и того, что отношения между ними изменились. Былая доверительность Кнута исчезла, и он все чаще стал искать себе новых советников. Другого ожидать было и невозможно.

Самым явным знаком того, что его время начинает проходить, Торкель обнаружил, когда получил приказ передать флот в руки Эйлифа. Официально было заявлено, что Торкель нужен больше на суше. Эта новость ударила по Торкелю куда больнее, чем утрата титула ярла. Не много выгоды получил и флот от того, что его новый главнокомандующий был ровесником Торкеля и не более опытным, чем он. Кроме всего прочего, Эйлиф в глазах англичан был запятнан кровью: на его людях лежала ответственность за мученическую смерть архиепископа Эльфеа под Гринвичем, он вернулся обратно в Данию, чтобы потом завоевателем прийти сюда вместе с конунгом Свейном. И чем большая слава шла о святости усопшего архиепископа, тем яснее англичане припоминали его гибель.

Все это Торкель выдал Кнуту, ничуть не считаясь с мнением короля. Но вскоре Торкель понял, что Эйлиф был посажен на это место, чтобы воспитать нового корабельного хёвдинга, уже вовсе незапятнанного старой кровью. Но разве сможет Кнут найти такого среди англичан? И будут ли дружинники довольны, если ими станет командовать кто-нибудь другой, не из своих?

Торкель понял, что ему следовало бы самому подумать о преемнике. Он постарел, это было видно многим.

Торкель непомерно скучал по Эмме. Сейчас ему было страшнее потерять ее, чем после смерти Этельреда. По наивности он радовался заверениям Эммы, что с Кнутом она сама «справится». Приманки в виде Альфивы будет достаточно, чтобы Кнут закрыл глаза на все. Возможно Торкелю и придется в дальнейшем отказаться от Эмминых объятий, но он все равно сможет видеть ее, разговаривать с ней и помогать ей. Их любовь была безумством и продолжаться больше не может, это было ему ясно. Но на этот раз в его голове вертелась мысль о том, что и он, и Эмма будут изгнаны и что она охотнее последует за ним, чем останется с Кнутом. Это конечно сумасбродство, но, как ни странно, сумасбродство такого рода с годами не проходит.

А что он станет делать с Эдгит, об этом он не думал. Но если король может официально иметь при себе двух женщин одновременно, то чем он хуже?

Эмма, конечно же, не рассчитывала забеременеть — и никогда не просчитывала возможных результатов. В этом было еще одно сумасбродство. Сейчас Эмма искупает свою вину изгнанием в Нормандию. Ей пришлось всю ношу взять на себя. А он не мог пошевельнуть и мизинцем, чтобы помочь ей нести ее. И даже не имел права; как отец ребенка он не существует.

Как обычно, все трудности сваливаются на совсем невинного. Кнютте-малыш был абсолютно безутешен после исчезновения матери. Он не ел, не играл. Лишь стоял и упрямо смотрел на Итчен в ожидании, что она вернется; он все время плакал и манил ее ручкой.

Все говорили: он такой маленький, он скоро забудет. Но это было не так. Как бы он ни был мал, он раздумывал над причиной случившегося.

— Мама, что ли, думает, что я совсем глупый? — удивлялся он.

Наконец его няня поняла — Кнютте решил, что это его наказали за какой-то проступок. И она готова уже была ответить, что его мама вернется к нему с братиком или сестричкой. Но не была уверена, что ей позволено рассказывать то, что все знали другие. Да и это могло быть невеликим утешением.

Из веселого и ласкового ребенка Хардекнут превратился в мрачного, готового щипаться и коварно быть ногой и вскоре дал основание для своего имени.[84] Своего отца он не знал и не хотел с ним дружить, смутно ощущая, что тот как-то виновен в отъезде Эммы.

В августе Эмма родила дочь. Архиепископ Роберт крестил ее. Эмма дала ей имя Гуннхильд, не спрашивая совета ни у отца ребенка, ни у своего супруга. Эмме приятно было назвать дочь именем своей первой истинной подруги на английской земле.

Эмма оставалась у своих в Руане и на празднество в честь Рождения Христа-конунга. Кнут считал, что к йолю ей следовало приехать домой, но Эмма посчитала, что и погода, и море слишком неблагоприятны, и затянула с отъездом и в январе. Раз ее вынудили отсутствовать так долго, то можно и еще подождать.

Единственный, кто не встретил ее с бурной радостью, был малыш Кнютте. Он не забыл ее; он все помнил. И то, что мать приехала домой с орущим младенцем, который, как утверждалось, был его сестричкой, не уменьшало ее коварства.

Кнут же, наоборот, гордился своей дочерью — раньше дочерей у него не было — и он подбрасывал ее и смеялся и опять подбрасывал до тех пока, пока Гуннхильд не стошнило на него. На него и это не подействовало!

— Гуннхильд, — лепетал он, — лучшего имени ты не могла бы получить. Так звали мою мать и тетку по отцу…

— Звали? Твоя мать умерла?

Он кивнул и уткнулся носом в пеленки Гуннхильд.

— Да, я был зимой в Польше и похоронил ее там.

А-га… Значит он успевал не только развратничать с Альфивой, там, по другую сторону моря.

— Вот так поразнюхаю еще несколько лет, возможно, еще что-нибудь новенькое узнаю?

— Я успел туда еще до того, как она умерла, — продолжил он и вдруг разговорился. — Ее радовало то, что она останется жить у моих сыновей. Ведь у брата Харальда никогда не было детей. Странные женщины — даже моя мать считает, что дети Гюты не так ценны, как мои, хотя они такие же ее внуки. Считала, что есть… Должны быть сыновья сыновей — иначе несправедливо!

Эмма перестала слушать его монолог. Значит, несмотря ни на что, сыновей наложницы он брал к их бабушке. А потом Кнютте будет напрасно ждать датского престола.

Об этом Эмма промолчала, но не смогла не спросить:

— И как же понравилась «бабушке» жена ее сына, Альфива?

— У-у-у! — взревел король и так резко вскочил, что до слез напугал бедняжку Гуннхильд. — Ты все болтаешь и болтаешь об Альфиве, скоро я совсем с ума сойду. Представь себе, если я начну болтать о…

Он закрыл за собой дверь на засов, и Эмма смутилась, но в то же время обрадовалась, что не услышала конец его речи. А он еще долго бранился и хлопал дверьми и что-то бормотал.

Пока Эмма успокаивала Гуннхильд, она успела заметить странность в отношении к ней Хардекнута. Значит, еще один потерянный ребенок? Нет, что касается Кнютте, его она не отдаст так легко, как прежде отдавала и своих, и чужих! Она должна завоевать его еще раз! Пока еще он не стал чужим ребенком, как ее трое детей в Руане. Когда она их навещала, они отвечали ей уважительно и благовоспитанно, но в то же время холодно и однословно. А когда те приходили «домой» к ней, особой разницы не было. Их мать, говорили им, зовут «королева Англии»: в этом слышалось сначала что-то интересное, но потом все больше чужеродное, и вскоре они уже обращались к ней как к важной даме, с которой им не о чем говорить. Собственно, так же мало могла рассказать им и она. «Дети» уже стали взрослыми, по крайней мере, мальчики, и жили давно без нее. Они не хотели вспоминать то, что когда-то помнили, они не хотели впускать ее в свои мечты и мысли.

Только наедине с Годой иногда еще удавалось достичь контакта. У Годы было что-то от Гуннор. Но Эмма все время чувствовала, что дочь только сидит и ждет момента, чтобы решиться спросить:

— Мама, можно я пойду к остальным? — «Остальные» были ее кузины и кузены-одногодки, говорившие по-французски.

И частенько Эмма успевала предупредить вопрос Годы:

— Послушай, Года, спасибо тебе, что зашла, а теперь пойди и поиграй с остальными!

Удастся ли ей сохранить Гуннхильд, свое дитя от Торкеля, — дочь, которую Кнут принял как свою с такой радостью?

Собственно, ей от души следовало бы радоваться и за Гуннхильд, и за самое себя, и за Торкеля. Кнут — великодушный человек. Так почему же она и не рада, и не благодарна, и не восхищена им?

* * *
Торкель был в Лондоне. Король вызвал его к себе, но в Уордроубском дворце его не было. Все думали, что король сейчас на стройке своего дворца у Вестминстера.

И Торкелю пришлось пересекать улицы до самых ворот Лангейта и затем переходить через узкий мост до Торнео; Вестминстер находился на острове. И там в зале старого дома рядом со стройкой нашел он короля.

— Забирайся сюда, — махнул рукой король.

— Боюсь, эта развалина не выдержит нас двоих.

— Ты стал труслив к старости, Торкель.

На это Торкель ничего не ответил, и чувствительный король спрыгнул вниз.

— Там наверху прекрасная арка, — и показал на место, где он только что стоял. — Я решил сначала отремонтировать старый дом, а потом вновь займусь стройкой.

— А это не будет двойной работой? — Торкель оглядел видневшиеся там и сям на строительной площадке кучи кирпича. Конечно же, новое здание красиво, но оно все же не сможет заменить Уордроубского дворца, хотя тот и тесен. Насколько он понял, Кнут давно поручал сделать чертежи и планы нового дворца. Торкель ожидал, что кое-что из нового уже должно быть готово…

Кнут не ответил на вопрос Торкеля. Вместо этого крикнул:

— Послушайте, старики, сделайте перерыв — вы бы все равно его сделали, если бы я не появился так некстати!

«Старики» засмеялись над тем, что сказал такой простой и разумный король, и тут же выполнили сказанное. Подбородком король указал на дверь, ведущую на лестницу к воде. Смахнул часть мусора и сел на нижнюю ступеньку. Торкель посчитал неприличным садиться выше короля, а поэтому отказался от лестницы и сделал себе небольшую скамеечку из красного кирпича. Так он потерял возможность видеть реку, но зато мог видеть короля, лицом к лицу.

Множество шишек нападало с деревьев. Торкель не знал достаточно хорошо английские деревья, чтобы сказать, что это были за шишки. Он отметил лишь, что король набрал их целую горсть и начал бросать по одной в сваю узкого мостика.

— Ульф говорит, что ты не доволен новым порядком на кораблях?

— Новым? Я же раньше прямо тебе говорил, что Эйлиф — не тот человек…

— А ты, собственно, долго собираешься еще заниматься флотом? — Король был не в духе. И Торкель вздохнул.

— Тот, кто построил, не хочет видеть, как это разрушают, — сказал он как можно спокойнее. Король собрал новых шишек и продолжил метать в цель, точнее — мимо цели.

— Я сам знаю, что требуется от корабля и корабельной команды, так что не нуждаюсь в советах. Эйлиф предполагался лишь как временное решение, пока… Думаю, я сам займусь флотом, так что нет нужды в разговорах о том, кто что разрушает.

Наконец-то одна шишка попала в цель. «Временное решение, пока… пока что?» — задумался Торкель. Но вместо того, чтобы спросить, набрал полную горсть шишек и отвернулся от короля, чтобы и самому попытать удачу.

— На флоте, как ты только что сказал, мне больше нечего делать, — сказал он, метнув одну шишку. Та отрикошетила от сваи и чуть не угодила прямо в короля.

— Это нечестно! — закричал король. — Ты сидишь ближе меня, значит, тебе легче попасть в цель. Встань сзади меня и попробуй оттуда попасть в сваю.

Торкель описал рукой широкую дугу и все его шишки упали в речную волну.

— Я пришел сюда не для того, чтобы швырять шишки, а для того, чтобы услышать то, что мне хочет сказать король. Услышанное мною до сих пор — не новости ни для кого из нас.

Король так посмотрел на Торкеля, что тот побагровел.

— А вот для меня было новостью, что ты продолжаешь встречаться с Эммой.

— Но какого черта! Это Эдгит захотела заехать и «навестить свою мачеху», как она сказала, ведь мы все равно ехали мимо Кушэма, и Эдгит знала, что Эмма находится там. А мне что прикажешь делать? Стоять у ворот и киснуть? Представляешь, вот бы сплетники поразвязывали языки.

— Ну да, просто мне хотелось услышать твою собственную версию.

— Если твой наушник не лжец, то есть только одна версия. И она звучит так: мы были у королевы ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы выпить кружку эля и не показаться невежливыми. И было это, кстати, среди бела дня. Ты же, конечно, знаешь, что королева с Эдгит не особенно дружат. Так что предложения заночевать не поступило. Кроме того, там был аббат Эльфсиге — можешь спросить его.

— Ну да, — вновь сказал Кнут, немного озабоченно, и тоже швырнул свои шишки на песок. — Сплетничала твоя собственная жена, черт бы ее побрал! И да простит меня Господь за то, что я приказал убить Стреону, не увидев, что наказанием для него было уже иметь Эдгит в своем доме!

Оба мужчины замолчали, пиная ногами шишки. Потом Торкель произнес:

— Кажется, для меня настало время покинуть Англию. Что бы я ни делал, я только сержу моего короля. И я знаю, почему. Я должен поблагодарить тебя за милосердие. Больше мне нечего сделать для тебя.

— О, ты сделал для меня ребенка, это вполне достаточно!

Торкель закинул назад голову насколько мог, и из его гортани раздалось:

— Сс-сс-сс! — Все же приятно слышать, что королю Кнуту ничто человеческое не чуждо. Иначе твое благородство граничило бы со святостью, а живые святые в короли не годятся.

— Не будем о благородстве, но у меня долгая память. Позволить тебе уехать сразу же после рождения Гуннхильд или до этого не входило в мои цели. Сейчас прошло так много времени, и ты был в такой чести, что теперь никто другой, кроме Эдгит и ей подобных, не свяжут твой отъезд с Эммой и твоим прелюбодеянием.

— Ты большой мастер по части выдворения из страны — я, и правда, удивлялся, почему твоя кара не поразила меня раньше. Теперь-то я понимаю.

Торкель встал.

— Ты уже уходишь? Я тебе еще не сказал, что разрешаю тебе катиться своей дорогой.

— В таком случае, я уеду без разрешения — точно так же, как я пришел к тебе на службу, совершенно добровольно. Думаю, было бы лучше для нас обоих, если бы ты не стал изгонять меня.

Теперь встал и Кнут. Поднялся на несколько ступенек вверх, чтобы оказаться на равной высоте с Торкелем.

— Это что же — угроза? Знай, если ты предпримешь свои путешествия без моего благословения, то потеряешь и свое звание ярла, и свои ленные владения — словом, все. А в Данию тебя тоже не пустят, так же, как и в Англию.

Из бороды Торкеля вновь вырвался свистящий смех.

— Нагим вышел я из чрева матери моей, наг и возвращусь… Да, так говорит божий человек Иов — не знаю точно, что он при этом думал, но, кажется, он прав. Я добавлю лишь — «Аминь», то есть «Да будет так»!

— Но на этот раз не укради сорок кораблей, — предупредил король.

— Нет, но девять кораблей мои собственные, — тяжело ответил Торкель, — это засвидетельствовано королевским письмом — от тебя. Если ты, конечно, не отбираешь подарки?

— Так что ты не очень-то нагой, — ухмыльнулся король. — Но о какой-либо команде в этом письме ничего не говорится.

— Знаю. Найду добровольцев. Возможно, не из тех, кто сам помнит Йомсборг, но они всегда слышали рассказы об этом у очага зимними вечерами.

Торкель Высокий сухо поклонился королю Кнуту и оставил Вестминстер. Солнце зашло за тучу, и от реки потянуло холодом.

Да-да, так вот закончилась его жизнь? От вершин власти, от чести быть правой рукой Кнута до…

— Забери с собой Эдгит, когда уедешь! — крикнул король ему вдогонку. — Я не хочу терпеть ее больше в стране.

Не слишком ли он стар, чтобы вернуться к жизни морского предводителя? Может, стоит смириться, а потом сидеть себе спокойно в одном из своих поместий в Восточной Англии. И вообще, разве не стоит ему подумать о малыше Харальде?

Никому не избежать своей судьбы. Его судьбу решили один убитый им архиепископ и одна несчастная королева! Он искупил свою вину за убийство епископа Эльфеа тем, что остался служить Этельреду, но эта его повинная смешалась со страстью к Эмме — страстью, поработившей его, не оставившей возможности защититься. Если бы хоть он попытался это сделать! Но в ее огне он сгорел, как соломинка. И невыразимой болью было осознавать, что именно он — причина ее страданий.

Случившееся с ним самим уравнивало их. Никто не избежал своей судьбы. Это было столь определенно, что Торкель Высокий должен подобно Иову вернуться нагим — куда бы ему не пришлось сейчас возвращаться.

Не о чем было сожалеть, нечего больше желать, кроме того, что ему хотелось сдать Эдгит обратно королю Кнуту. Как снег на голову, свалилась на него эта женитьба, и ему не легко будет жить с этой женщиной в будущем, особенно в изгнании. Единственное, на что он надеялся, — что судьба уже до конца намотала свою пряжу на его веретено.

У него оставалось одно лишь желание: попрощаться с Эммой. Но возможно, он слишком многого хочет от своей судьбы?..

* * *
Весть о том, что Торкель покинул Англию, повергла Эмму в смятение. По сути это было изгнанием. Жена и ребенок должны были разделить участь Торкеля.

Эмма считала, что во всем виновата она сама. Не домогалась бы она Торкеля в ту ночь в Уордроубском дворце, он так бы и оставался в чести как первейший в Англии господин после короля. Не захоти ее злое сердце отомстить Эдгит, она бы прислушалась к предостережениям Торкеля и собственной совести.

Она тут же помчалась к аббату Эльфсиге и излила перед ним свою боль и раскаяние.

Мало чем мог он утешить ее. Большей частью он соглашался с ней и даже имел дерзость утверждать, мол, она еще легко отделалась — пока что.

— Не будь твой супруг Кнут так благочестив, он запросто мог бы обвинить тебя в двойном прелюбодеянии. И Церкви ничего не оставалось бы, как наказать тебя за это. Ты ведь знаешь, что говорит закон о таком деле?

Она молча кивнула. Точно она не знала, но ей казалось, она слышала, что признанную виновной женщину должны закопать заживо. И поэтому она не хотела ничего больше знать. В таком случае, и с Торкелем может произойти худшее, чем высылка из страны, если только судьба может быть еще более жестокой?

— Отче, что мне делать? — жалобно спросила она.

— Это вопрос блудного сына, — ответил он, довольный. — После него тому пропащему тут же была дарована возможность быть найденным и прощенным. Хотя и не то чтобы немедленно.

Эльфсиге принялся перечислять покаяния, обедни и добрые деяния, которые Эмме следовало бы совершить и оплатить, пока у той не закружилась ее бедная голова. Ей, видно, придется расспросить Эдит кое о чем. Ее явно обуял бес противоречия, таки подмывая спросить, а почему же Церковь не преследует всех заблудших мужчин столь же яростно, как «падших» женщин. Но она решительно усмирила этого беса и предалась покаянию.

Эмма оплачивала обедни для всякого сброда, покупала святые реликвии первому попавшемуся аббату, стоило тому поклянчить, она скрупулезно отделяла десятую часть всего, что приобретала, и даже больше, и жертвовала церкви. Она создала дом для несчастных девушек прямо посреди Винчестера, на одном из самых богатых участков. Она строго постилась и долгое время придерживалась запрета святого Бенедикта не есть мяса четвероногих животных, не пила вина по пятницам и четко блюла остальные дни поста. Она, как ястреб, налетала на своих слуг, когда те поминали всуе Божье имя, ходила к ранней обедне с урчащим с голоду животом и делилась одеждой и едой с бедняками на Биллингсгейт.

Она вымаливала прощения и примирения у Кнута и пыталась угодить ему во всем, но только не тогда, когда считала, что он заблуждается в делах религии. Естественно, он довольно быстро посчитал, что благочестие Эммы зашло слишком далеко и вновь стал мечтать о «ветхой» Эмме, хотя и заявил, что хотел бы в дальнейшем избежать новых рогов.

И когда Эдит наконец накинулась на Эмму, та поняла, что действительно должна умерить свое благочестивое рвение.

— Не знает ли леди Эмма, что значит слово «пустосвят»? — спросила Эдит.

Да, Эмме казалось, что знает: разве оно не значит «ограниченно-религиозный» или еще «излишне благочестивый»?

— Я начала думать над значением этого слова в связи с леди Эммой, — холодно констатировала Эдит. — Мне, право же, кажется, что Спаситель удовольствуется чуть меньшим покаянием и охотнее принял бы чуть больше любви.

Венцом усилий Эммы на новой церковной стезе на этот раз стало торжественное перенесение останков архиепископа Эльфеа из собора святого Павла в Лондоне в Кентербери. То, чего она так долго добивалась и что оплатила с помощью короля.

Король посчитал само перенесение останков великим знамением, поскольку уже раньше народ считал их столь священными, что перед именем убитого архиепископа начертал слово «sainkt». Убийство это было последним большим злодеянием датчан, а перенос останков был обещанием короля и королевы, что таким оно и останется. Поэтому король участвовал в выкапывании святого «Elphege» из могилы в соборе святого Павла и помогал перенести в Саутуорк. Там с пением, молитвой и ладаном они были переданы архиепископу Этельноту и его клиру, понесшим их дальше торжественной процессией.

У Рочестера к ним примкнула Эмма, впервые взяв с собой на люди пятилетнего Хардекнута. Она рассказывала ему о святом архиепископе и прежде, но сейчас, когда приблизилась процессия, она вновь все повторила.

— Я была там, когда убили архиепископа, — с гордостью и некоторым трепетом сказала она.

Кнютте выдернул свою руку и в упор посмотрел на мать.

— Ты? — недоверчиво спросил он. — Ты, что, такая старая?

У Эммы перехватило дыхание, пока они не встали на свое место в поющей и молящейся процессии. В этот день единственным, что опечалило ее радость, было отсутствие в стране Торкеля. Он стремился воспрепятствовать убийству архиепископа, но было невозможно справиться с его пьяными соотечественниками. Чтобы искупить это злодеяние, он остался на службе у короля Этельреда и защищал своего конунга до последнего.

Самым печальным же было то, что никто уже не помнил этого, когда она рассказывала о случившемся все те семь дней, во время которых она и ее семья оставались в Кентербери. Столько дней были святые мощи выставлены для обозревания в соборе Церкви Христовой, прежде чем их уложили в драгоценный саркофаг и опустили его с северной стороны алтаря.

Глава 6

Еще задолго до того, как королевским посланием Торкель Высокий был объявлен вне закона, он уже давно уплыл из Англии. Его ленные владения были на время переданы ярлу Хакону, норвежскому изгнаннику, сыну Эрика, ярла Нортумбрии, и его супруге Гюте, сестре короля Кнута. Второй свояк короля Кнута, Ульф Торгильссон, выскочил на первое место среди советников короля и вместе со своим старшим братом Эйлифом занялся флотом.

Ульф гордился, наслаждался своим новым облачением и вел себя благопристойно. Происходил он из рода одного из первейших ярлов Харальда Синезубого и унаследовал огромные угодья в Сконе, на Зеландии и в Швеции. Его шведские владения ему достались по материнской линии; из-за них какое-то время ему пришлось состоять на службе у шведского конунга.

Но Ульф был неугомонной душой и редко смирялся с неудачами. Когда его надежды через женитьбу породниться с Олавом Шведским разрушились, он тут же вспомнил о своем датском происхождении и пошел на службу к королю Кнуту — сей английский король стал к тому же и королем Дании в самое подходящее для Ульфа время. Кнут принял его на службу более чем охотно еще и потому, что тем самым смог щелкнуть по носу шведского конунга. Вскоре Ульф стал ярлом и королевским свояком. А сейчас уже был и одним из наиглавнейших лиц во всей Англии.

Прежде всего Ульф поставил своей целью удалить Торкеля Высокого. И в этом ему неожиданно помогла сама королева Эмма. А потом еще капля змеиного яда в королевское ухо — Торкель-де выражает свое недовольство, — и дни последнего были сочтены.

Незадолго до отъезда Торкеля Ульфу удалось нашептать королю о слухах, будто тот замышляет мстить и собирает корабли других изгнанников и их друзей. И будто суда Торкеля уже видели у берегов Нормандии.

Кнут с трудом верил в эти слухи. Какие друзья могли быть у Торкеля на Севере после того, как он полностью очистил Северное море и английский берег от викингов? Никто не сможет забыть тридцати шведских кораблей, заманенных Торкелем в ловушку и сожженных вместе с людьми.

С другой стороны, Торкель — легендарный морской ярл. Ему совсем нетрудно привлечь на свою сторону и недовольных, и молодых искателей приключений. Хотя бы только для того, чтобы потом похваляться, что-де ходил с дружиной самого Торкеля! Что бы при этом ни было совершено. Перед возможностью пощипать «богатую Англию» нетрудно было забыть и старые обиды на Торкеля или спрятать их на какое-то время в карман.

А вот то, что говорилось о Нормандии, Кнута немного обеспокоило. Надежда на союз с ней через Эмму ушла, как вода сквозь рассохшееся днище. Оскорбления Эстрид, нанесенного ей молодым Робертом, он никогда не забывал. Сам он тоже несколько повредил честь нормандских герцогов, отправив к ним Эмму рожать ребенка от Торкеля. Через своих осведомителей он к тому же знал, что герцог Ричард не одобряет его все возрастающей власти на Севере, и даже предполагал, что нормандцы как-то связаны с его трудностями укрепиться на датском троне. Олав Норвежский — близкий друг Руана уже давно. А Торкеля там привечали еще больше после его челночных переездов через Канал с семьей Эммы.

И Кнут был вынужден спросить Ульфа напрямик:

— Ты веришь, что Торкель ищет поддержки для борьбы против меня?

— Не исключено! — Ульф сидел, взобравшись на угол королевского стола и подпиливал свои ногти. — Ему может втемяшиться попытаться заполучить королеву из Винчестера морским путем. А потом подержать ее в Руане, пока…

Кнут этому ни на грош не поверил. Ульф не знал того, что знал Кнут об Эмме; она устала от Торкеля и теперь набожна, как овечка. Хотя?..

На всякий случай в устье Итчена Кнут поставил усиленный гарнизон и стал с большим вниманием следить за Эммой и ее перемещениями по стране. Но все его осведомители возвращались с одним и тем же: путешествия Эммы ограничивались монастырями и соборами, если это не были поездки по ее владениям или по делам ее предприятий.

Но Ульф продолжал пересказывать слухи: за короткое время Торкелю удалось собрать тридцать — сорок хорошо оснащенных кораблей. В Дании его тоже видели, правда, перед Викеном — тем спорным куском земли, которым сейчас владел Олав Харальдссон. Во всей этой суматохе Торкель заезжал и к шведскому конунгу О лаву в Хюсабю в Ёталанде — в еще одну спорную область, граничащую с датской землей. Свой флот Торкель держит в Витланде, рядом с Трюсо, самой крайней датской крепостью на востоке, где река Висла впадает в Балтийское море.

Кнут забыл изгнать Торкеля из этих датских владений, так что ясно — он обоснуется именно там. Возможно, Торкель задумал подмять их под себя, от Трюсо через Йомсборг и дальше… Там множество гаваней и островов, откуда трудно будет выкурить Торкеля. Прежде всего потребуется время, а его у Кнута, кажется, нет — ему нужны силы и деньги для более важного.

Когда же поползли новые слухи, будто флот Торкеля видели к югу от острова Уайт, Кнут понял: настал час разыскать Торкеля и либо подтвердить, либо опровергнуть оные. И приказал Ульфу и Эйлифу вооружать флот. Летом 1022 года он лично взошел на борт, чтобы возглавить морской поход.

Корабли он собрал у острова Уайт. Но никаких чужих судов никто там не видел, во всяком случае, многочисленных или с явно враждебными намерениями.

Оттуда Кнут отправился в Данию. Там ему тоже подтвердили, мол, в самой Дании Торкель не появлялся. Наоборот, там видели, что суда его плыли через Эресунн.

За прошедшие месяцы Кнут начал раскаиваться, что так бесцеремонно обошелся с Торкелем. Его старый воспитатель и брат по оружию многое сделал для него, особенно для освобождения побережья Англии от завоевателей. Плохо же король отблагодарил своего наставника. Вину в прелюбодеянии с Эммой Кнут переложил прежде всего на королеву, зная также, что его собственная связь с Альфивой значила немало. Со временем он вынужден был признать и правоту Эммы в том, что Торкель был у нее «до Кнута», так же, как Альфива была у него «до Эммы». С определенным основанием можно было бы сказать, что, женившись на Эмме, Кнут отобрал ее у Торкеля. Он же не был неосведомлен о прежней связи Эммы с Торкелем. Помнил он также и о том, что сам «предлагал» Торкелю Эмму, когда делил ложе с Альфивой в другом месте. Но это же, конечно, было в шутку и явно не всерьез воспринималось Торкелем!

Но как бы там ни было: что случилось, то случилось, и нечего заглядывать в будущее. И Кнут решил, что будет больше пользы иметь в лице Торкеля друга, чем врага.

К тому же Кнуту следовало вернуть Альфиву обратно в Англию. Она против своей воли осталась в Дании вместе со своими сыновьями. Кнут не находил разумным решение возвратиться в Англию с наложницей и сыновьями от нее именно в тот момент, когда сам же собирался наказать Эмму и Торкеля за их грехи…

У Трюсо он нашел того, кого искал. Торкель отстроил там себе лагерь, своего рода небольшую крепость — «треллеборг», и хорошо защитил корабли от возможных нападений. Да и кораблей было не меньше тридцати.

Для переговоров с Кнутом в море или на суше Торкель потребовал заложников. И когда с обеих сторон этот вопрос разрешился, Торкель вышел на веслах в море на своем корабле хёвдинга и стал рядом с королевским кораблем Кнута. Кнут рассчитывал, что Торкель поднимется на его корабль, но Торкель, поблагодарив, отказался.

— Я еще хорошо помню, что стало с заложником из Линдсея, которого ты высадил на сушу в Кенте, — заявил Торкель. — Так что лучше я останусь на своем судне, пока не узнаю, что ты замышляешь.

Королю не понравилось это сравнение, но обиду он проглотил.

— За эту юношескую проделку я, кажется, расплатился, и думаю, ее можно бы и забыть. Но — у некоторых память долга.

— А у других коротка, — ответил Торкель. — Когда они верят нянькиным сказкам, будто я такой дурак, что собираюсь победить тебя в бою.

Волнение на море было сносным, но оно все же затрудняло разговор. К тому же Кнуту не хотелось, чтобы его люди слышали, о чем он говорит с Торкелем. И он пошел на единственно возможный миролюбивый жест, перебравшись к Торкелю на корабль.

— Хорошо, поплыли к берегу, там под крышей поговорим с глазу на глаз. Ты же видишь, я не желаю тебе зла, так убери хотя бы щит.

Торкель вновь посмотрел на свой добротный щит из липовой древесины. У него уже вошло в привычку держать его перед собой, даже при разговорах с королем. Но сейчас он улыбнулся и сделал так, как пожелал король.

— Многие, слишком рано опускавшие свой щит, делали это в последний раз. Насколько я вижу, с тобой большая часть английского флота, и я, право же, не могу поверить, что ты желаешь мне добра.

— Да, а мне чему же верить? Говорят, что ты собираешь множество кораблей. И вижу — говорят правду. Тебе ведь не нужно столько кораблей, чтобы защищаться: значит, у тебя есть какой-то враг?

Король и Торкель вошли в каюту. Сейчас судно стояло возле пристани совершенно спокойно, и они могли разговаривать, не напрягая голоса.

— Я тебе не враг, даже если ты — враг мне, — ответил Торкель. — Тебе не хочется слышать это, но я скажу: только ради Эммы я решил пощадить Англию. По крайней мере, до тех пор, пока построенный мною флот находится в таком же хорошем состоянии, в каком я его оставил.

Кнут склонил голову в знак того, что понял. Но благодарить за такое заверение Торкеля — не слишком ли будет? И король глубоко вздохнул; ему так хотелось высказать то, что он таил в своих мыслях:

— Я хочу примирения с тобой, Торкель. Я готов восстановить твои права и доброе имя. Ты достоин лучшего вознаграждения за то хорошее, что ты сделал для моей державы. Да и в самом деле, ведь смешно, что мужчины вроде нас с тобой никак не поделят одного кусочка.

Тщетно попытался король сам смеяться над собственной, как ему показалось, удачной шуткой. Торкелю явно все еще трудно считать Эмму просто женщиной среди женщин.

— Я должен поблагодарить тебя за слова примирения, — сказал наконец Торкель. — Но в Англию я больше не вернусь. Если ты можешь заменить мое изгнание отправкой в Данию, этого будет достаточно. Я смог бы там разместиться поудобнее, чем в Трюсо. Эдгит и Харальду не очень нравится здесь.

Кнут подумал было предложить Торкелю быть правителем в Дании в его отсутствие. Этого вполне бы хватило для восстановления справедливости. Но Торкель, казалось, все еще не был умиротворен. А все его суда? Собранные им парни явно не намерены сидеть в гавани и гладить собак?

— Есть у меня одна мысль, — сказал король, широко расставив локти на столе. — На побережье Сконе у Эресунна у меня есть усадьба. Там сейчас живет Альфива с моими обоими сыновьями. Она горит желанием вернуться в Англию и получила от меня обещание, что это так и будет. Однако Свейна я с удовольствием оставил бы там, чтобы он как следует изучил язык и укоренился в Дании. Я питаю надежду, что он получит Данию, когда станет взрослым. Я хочу, чтобы ты был его воспитателем.

— Об этом еще надо подумать. Выучить чему-нибудь путному необузданного сына Альфивы — дело не из легких. Я слышал, что он такой же неуправляемый, как и сыновья Этельреда, а это говорит само за себя.

— Свейну всего восемь лет, — ответил король. — Он может исправиться, если попадет в хорошие руки. Он еще как восковая дощечка, на которой может отпечататься все — и хорошее, и плохое. Я согласен, нрав у него непростой, вот почему я желаю ему самого лучшего воспитателя. Усадьба, считай, твоя. А к ней могу еще добавить, если пожелаешь.

Торкель не таил от короля своего презрительного свистящего смешка, так раздражавшего Кнута еще в Вестминстере.

Королю захотелось узнать, что это его так развеселило, но Торкель не ответил, он просто не мог сказать правду: он, зачавший ребенка с законной королевой Англии, должен теперь стать воспитателем сына наложницы английского короля, мальчишки, о котором Эмма не хотела даже слышать!

Насмеявшись вволю, Торкель ответил, мол, Священное Писание не советует доверять князьям, и добавил:

— У меня у самого были в Англии кое-какие княжеские подарки, но как дым исчезли они… Так что не знаю, какова завтра будет цена твоим сегодняшним обещаниям.

Король начал злиться:

— Я ведь предложил тебе восстановление твоих прав, — заскулил он. — Чего тебе еще? Я что, должен пасть к твоим ногам и облобызать их? Мое предложение хорошее. Примешь его, будешь иметь спокойную старость. Но тогда ты должен распустить свои корабли, кроме тех, что ты привел сюда с собой из Англии…

— Я так и думал, что у тебя будут подобные условия.

— …или поставь их под королевское командование в Дании. Чьего-либо собственного флота таких размеров я не потерплю у себя в стране. Между прочим, ты еще не ответил, зачем ты… набрал так много судов?

Торкель пожал плечами.

— Я думал попытаться пойти на Готланд, — нехотя ответил он. — Там, мне кажется, у меня нет причин стать недругом какому-нибудь королю, поскольку никто, кроме самих готландцев, не правит островом.

— Готланд? Смотри не обожгись. Они, что дьяволы, умеют огрызаться, а богаты, что сами тролли. Кстати, яслышал, готландцы пошли под власть шведов, на каких-то условиях… Да, но это неточно. Но, если мы часом не нарвемся на гнев шведского короля, ты можешь попробовать начать с Готланда — при этом получишь немного помощи. Я бы ничего не имел против того, чтобы считать этот остров датским: удобное расположение для торговли, отличная крепость в Балтийском море. А ты — ярл Готланда!

Воодушевление короля не передалось Торкелю.

— Лучше я возвращусь к вопросу об усадьбе в Сконе, — ответил Торкель. — Но распускать флот у меня нет никакого желания — во вся — ком случае пока что.

— Ну, ладно, пока ты не трогаешь английское побережье, можешь сохранять свой флот. В один прекрасный день он может оказаться мне полезным. Но чтобы ни ты, ни твои корабли не стали на сторону Олава Харальдссона, когда у меня появится время заняться им, я требую, чтобы ты отдал мне своего сына Харальда. Он будет воспитываться при моем дворе и иметь хорошее будущее в Англии. Думаю, Эмма будет счастлива получить твоего сына под свое крылышко и…

Не презрительно ли скривился при этом король?

— Таковы твои условия, чтобы разрешить мне сохранить свой флот?

— Да, в этом случае у меня будет хороший крючок. Насколько я наслышан, ты очень любишь своего сына?

Торкель застонал. Кнут собирается забрать в Англию заложником его единственную радость! А отдает ему взамен бездельника — королевского сына от наложницы.

— При одном условии, — сказал Торкель.

— Еще одном?

— Что ты заберешь с собой в Англию и Эдгит.

Кнут задумался на несколько мгновений.

— Тогда ты должен отказаться от нее, чтобы она смогла выйти снова замуж. Но это должен быть мужчина с жесткой рукой. Жестче, чем твоя. Ведь держать ее в Англии свободной — опасно для жизни.

— В таком случае мы договорились, — со стоном проговорил Торкель.

* * *
Эмма узнала довольно скоро, чем занимался Кнут на Севере. То, что Альфива вернулась в Англию с младшим сыном Кнута, было достаточно плохо, но то, что его старший сын остался в Дании, чтобы там получить воспитание, не успокоило ее. А что Свейн, кроме того, будет на воспитании у Торкеля, в это она совсем не хотела верить, этот злобный слух распустил сам Кнут, чтобы рассердить Эмму.

Чтобы по возможности отвлечь мысли Кнута от Альфивы, Эмма использовала каждый удобный случай показаться рядом с ним, будь то праздник, какое-нибудь торжество или церковная церемония. Кнут не мог брать с собой туда Альфиву, ведь это плохо выглядело бы в глазах епископов и аббатов, в поддержке которых он так нуждался.

Чем красивее под руководством Эммы становился Вульфсей, тем больше Кнуту нравилось требование Эммы сделать Винчестер королевской резиденцией. Резчики по дереву и строители не бездельничали во время «ссылки» Эммы в Нормандию. Сейчас все сверкало великолепием, и Кнут охотно собирал здесь гостей отовсюду, давая им возможность восхищаться. С тем, что основные заслуги он присваивал себе, Эмма охотно соглашалась.

Одним из восхвалявших короля Кнута был скальд Сигват, поэт, которого Кнут посчитал достойным обосноваться при своем дворе. Но как и все скальды Севера, Сигват питал уж слишком большое доверие к способности англов понимать его драпы. Конечно, дружинники Кнута стучали по столам от восторга, и из вежливости английские гости делали то же самое, понимали они, о чем пелось, или нет. Несмотря на свои познания в датском языке и привычку к скандинавской поэзии, Эмма сама не всегда была уверена, что уразумела то, что слышала. Но главное, однако, — король бывал доволен.

Чем больше Кнут узнавал от Эммы, тем больше ее влюбленность в город Винчестер становилась и его влюбленностью. Возможности Кнута изучать историю Уэссекса увеличивались в той же степени, в какой он проникал в язык англов. Насколько Эмма понимала, долгое отсутствие Кнута в Англии, а затем и ее собственное, привело к тому, что король забыл многое уже выученное, как из английского, так и из латыни. Но он быстро восстановил потерянное и вскоре уже самостоятельно занялся хроникой короля Альфреда, хранившейся в соборе, и манускриптами, собранными Эдит.

Возобновление занятий Кнута и Эммы сблизили их вновь. Так, по крайней мере, казалось Эмме. Естественно, ее радовало, что Кнуту нравится ее преподавание. Но когда Кнютте в пятилетием возрасте показал почти такую же неспособность к латыни, как и его отец, ее уверенность в собственных педагогических способностях дала трещину. Эмма делала все, что могла, чтобы удовлетворить Кнута и в любви. Однако с его стороны следовало ожидать известного недоверия. Лихорадочный период объятий, когда он говорил ей, что хочет «выгнать из нее Торкеля», сменился засухой. Пресыщенностью, рассеянностью. Она оставила свои попытки толковать его чувства и решила переменчивость в его настроении считать частью кары за ее собственные грехи. Несмотря ни на что, радовало ее совсем иное! И прежде всего — его желание вновь и вновь обращаться к ней за советом.

Одно лишь огорчало ее: как бы ей хотелось, чтобы с ней заранее переговорили и объяснили, почему Харальд сын Торкеля должен воспитываться при королевском дворе. Она не понимала причин этому — разве что он должен стать заложником верности Торкеля? Она спросила об этом Ульфа, и тот подтвердил, что все именно так. Ульф ездил забирать Альфиву из усадьбы Кнута в Сконе, которая находилась к северу от Копенгагена, и слышал, что Торкель должен «сделать человека» из сына Альфивы и что это правда. Но Кнут в этом деле малословен и, видно, не хотел доверять Ульфу, что того раздражало.

На что рассчитывал Кнут, напоминая Эмме о Торкеле каждый раз, когда она смотрела на Харальда? С точки зрения Кнута, было бы естественным, чтобы она забыла Торкеля и все, что связано с ним — и как можно быстрее. Но в то же время Кнуту следовало бы заметить: Харальд схож с Торкелем, как две капли воды. В таком случае не является ли Харальд частью мести Кнута?

Можно было бы подумать, что достаточно и Гуннхильд для напоминания о нем, ведь одним напоминанием больше или меньше — уже не играло никакой роли. Но Гуннхильд была похожа на Эмму, и Кнут так подчеркивал собственную радость при общении с ней, что Эмма иногда даже забывала, что это не его ребенок. Сам же Кнут никогда и словом не обмолвился о каком-либо пороке ее происхождения: никаких сомнений — она его дочь. Когда Кнут приходил домой, первым его вопросом было: где Гуннхильд?

Эмма уже пресытилась общением с чужими детьми и полагала, что ей достаточно дурного опыта. Сейчас ей более чем хватало Кнютте и Гуннхильд. Правда, вначале она с кротостью и покорностью восприняла Харальда: быть может, это также посылается ей за грехи? Но когда и Эдгит стала заложницей, это было уже слишком. Эмма жестко заявила, что не собирается заниматься воспитанием Харальда, покуда Эдгит не уберется восвояси.

Но, с другой стороны, ей было жаль Харальда: бедняга, он вынужден расстаться сразу и с отцом, и с матерью. Кнут кипятился, он, дескать, выдаст ее замуж, просто не так то легко найти того, кто взял бы Эдгит: королевская дочка с прошлым — не та награда, о которой мечтал бы каждый. Эдгит же, в свою очередь, отказывала всем женихам, которые все же появлялись — они, оказывается, недостаточно высокородны, при этом она добавляла: если ее разлучат с Харальдом, она уйдет в монастырь. Тогда возникал другой вопрос: какой монастырь решился бы принять ее, и во что это вылетит королю?

В ожидании решения король предоставил в распоряжение Эдгит и Харальда королевский дом в Андовере. Он находился достаточно близко от Винчестера, и Харальд мог бы время от времени бывать при королевском дворе, не разлучаясь с матерью.

Обсуждалась и возможность передать Харальда на воспитание сестре Кнута, Гюте, и ее мужу Эрику, ярлу Нортумбрии. Но по непонятной для Эммы причине Эрик впал в немилость и вскоре умер. Убитая горем вдова не имела никакого желания вешать себе на шею еще одного ребенка. К тому же Гюта не знала, каким слухам о причине смерти Эрика верить. Эрик умер после глазной операции. У него было бельмо, и врач полагал, что достаточно сделать небольшой надрез по пораженной плеве. А сейчас слухи утверждали, что врачу посоветовали сделать этот надрез немного глубже, чем было необходимо…

Король клялся, что невиновен, и весь гнев выливал на клеветников, посеявших сорняк на семейном поле. Гюта уверяла, будто верит Кнуту, но в сердце своем была далека от этой веры. Она ведь знала, что другие враги Кнута и его явные друзья, например, Эадрик Стреона, лишились жизни при более или менее темных обстоятельствах. Что ее собственный брат — негодяй, для нее не было новостью. И что ее собственный муж Эрик время от времени в пьяном виде кричал, что у него был приказ боевым топором отрубить голову Стреоне, — об этом Гюте хотелось забыть больше всего.

Собственные мысли Эммы о том, могли ли Эстрид и Ульф заняться воспитанием Харальда сына Торкеля, и об их причинах, мы услышим чуть позже.

* * *
Король Кнут сам видел, что винчестерский собор Олд-Минстер самый величественный в Англии. И он с гордостью, даже со знанием дела показывал его всякому гостю; все это звучало так, будто он сам его строил.

Королю нравился уже сам внешний облик собора, и, сравнивая его с собором святого Павла в Лондоне, он будто повторял слова Эммы. У Олд-Минстера было не менее четырех башен; одна большая колокольня над хорами, и еще одна большая — с запада, и еще две поменьше — по обеим сторонам западного портала. Большая западная башня образовывала свод над королевским троном, расположенным так высоко над входом, что королевской семье был хорошо виден главный алтарь. Здесь Кнуту нравилось сидеть, на виду у всех, хотя, бывало, прихожанам и приходилось задирать голову, что увидеть его. Да, строивший эту церковь понимал, каким положено быть кафедральному собору королевской столицы!

А еще был здесь невероятный орган! Королю Кнуту так никогда и не удалось послушать орган во всем великолепии его четырехсот голосов, хотя, они, конечно, и не могли одновременно петь все вместе. Как-то раз он все же слышал гул органа, доносившийся до самого дворца Вульфсей, когда органист играл свои упражнения. В самой церкви, конечно же, как и в других местах, окна были не застеклены, и когда орган звучал, его слышал весь город. Именно этим и объяснялась причина, почему орган использовался столь редко. Монахи Нью-Минстера жаловались, мол, орган мешает им молиться, он заглушает их пение и из-за него осыпается штукатурка. Да, послушать завистливых монахов Нью-Минстера, так этот орган, и вправду, был сущим несчастьем!

В конце концов, епископ был вынужден запретить играть на органе, кроме особо торжественных случаев. Но при каждом таком случае Нью-Минстер должен был подтвердить свое согласие — и иногда случалось, что монахи не считали данный конкретный случай «особо торжественным».

Сейчас, однако, настал такой случай, когда никто в Винчестере не смел открыто отрицать его торжественности. Умер архиепископ Вульфстан Второй Йоркский. Вместо него король Кнут назначил Эльфрика Путтока, приора винчестерского монастыря. И Путтока надлежало возвеличить перед его отъездом на север.

Король Кнут прибыл в храм заблаговременно, дабы не упустить ни единого звука.

Услышать лишь, как воздушные полости наполняются воздухом, уже было событием. Требовалось семьдесят человек, чтобы поддерживать давление воздуха в самом органе. На нем играли одновременно два органиста, притом обеими руками. Кнут полагал, что им долго пришлось упражняться, чтобы добиться синхронности. Два монаха обслуживали мехи органа или скакали, как белки, то открывая, то закрывая клапаны, в зависимости от того, хотели ли органисты усилить или приглушить звучание. Кнут, ликуя, громко смеялся — ничего, его смех тонет в море звуков органа! Но когда инструмент, в конце концов, грянул во всю свою мощь, при полностью открытых клапанах, король был вынужден просто зажать уши. Так что даже хорошо, что этот орган не использовался при каждом богослужении!

Кнут заговорил с Ульфом насчет того, чтобы тот отправился в Данию и вместе с Эстрид, сестрой короля, правил этой страной. Трудно было понять, что там происходит, и неизвестно было, кому отдавать приказания, ведь никто там не знает, кто стоит над кем — главное, никто не знает, кто кому подчинен.

Кому-то нужно было приглядывать и за Торкелем, и за его чудовищным флотом.

— Да, самому Торкелю, должно быть, не по средствам содержание такого количества кораблей. Значит, кто-то еще вкладывает денежки, — кто-то, кто считает, что дело того стоит.

Ульф отлично знал, что многие суда Торкеля ходят по торговым делам и на восток, и на запад. Прочие же, принадлежавшие другим хёвдингам, отправлялись куда и когда угодно этим последним. Кнут, помрачнев, расставлял фигуры на шахматной доске. По жребию начинать должен был Ульф.

— Не знаю, хочу ли я стать твоим наместником в Дании, — сказал Ульф и начал игру.

— А что это вдруг? — спросил Кнут, сжимая пешку в кулаке; он был вне себя от ярости.

— Потому что ты позволяешь Торкелю иметь почти такой же флот, каким ты защищаешь свою страну, — ответил Ульф, продолжая партию, которую совсем недавно научился играть у посланника Великого князя Новгородского.

— Торкель у меня на крючке, — пошутил король. — Тебе нет надобности беспокоиться по этому поводу.

— Как знать, не считает ли Торкель, что ты у него на крючке, — парировал Ульф. — Ведь у него в руках датский престолонаследник.

Ульф взял коня Кнута, а тому и ответить было нечем. Как же так? Надо быть повнимательней!

— Ты слишком много болтаешь за игрой, — проворчал король. — Ты мешаешь думать, я даже коня потерял.

Ульф тихонько рассмеялся. Тех, кто обычно болтает за игрой, не переспоришь. Значит, когда король болтал, а Ульф думал, — это ничего, ведь положение короля и так хуже некуда и не требует от Ульфа особых усилий мысли. Хорошо же пошла игра, черт побери!

Король молча раздумывал над ситуацией. Потом сделал следующий ход и продолжил разговор.

— Пока еще ничего не говорилось о датском престолонаследнике, — размышлял Кнут, забрасывая в рот несколько сушеных фиг. — То, что Свейн может быть полезен в Дании, не значит еще, что я собираюсь сделать его там королем. Или вообще где-нибудь, — пробормотал он.

— Да-a? По Торкелю, все выходит иначе… Значит ты рассчитываешь, что Кнютте будет твоим…

— Какого черта, я ведь еще не умер? Но — совершенно ясно, Кнютте подходит больше всего, по разным причинам. Хотя многое зависит и от того, как он себя покажет.

— Шах и мат! — торжествовал Ульф. Он впервые сумел обыграть Его Величество.

Король уставился на шахматную доску, не веря своим глазам.

— Все это из-за коня, — решил он. — Не прогляди я его, ты бы не выиграл за столько ходов. Сыграем еще одну партию, посмотришь.

Ульф устал играть с королем, но отказаться от королевского реванша постыдился. Вздохнув, он позволил начать королю.

— Не думаю, что Торкель столь забывчив, — продолжил король, в то время, как Ульф с первого же хода стал повторять начало предыдущей партии. — Я ясно сказал ему то же самое, что говорю тебе сейчас: я намерен воспитывать всех моих сыновей в Дании. Не все время, конечно, но хотя бы по несколько лет каждого. Так что через несколько лет ты получишь Кнютте на воспитание — или его получит Эстрид.

Он должен быть не слишком взрослым, иначе ему трудно будет выучить язык. Посмотри на меня: я еще не совсем стар и был еще младше, когда приехал сюда, в Англию, — и все же мне было ужасно трудно как следует овладеть английским.

Король, очевидно, сейчас уверен в своем английском, подумал Ульф, иначе он бы никогда не признался в своей былой беспомощности.

Ульф слушал, не отвечая. Но сделав следующий ход, сказал:

— Но у Кнютте мать говорит по-датски, так что ему легче.

— Да. Но со своими друзьями он целыми днями говорит только по-английски и практики в датском у него нет. А в Дании он будет вынужден…

И на полуфразе умолк, обнаружив, что его конь оказался в том же положении, что и в прошлый раз, хотя он и следил за собой и не допускал ошибок. Нет, пожалуй, допустил… Он просчитал следующие ходы: Ульф пойдет сейчас так и так, а он отпарирует так и так, но через три-четыре хода он получит мат. И он коварно взглянул на Ульфа:

— Кто научил тебя этому искусству троллей?

— О, нет, — рассмеялся Ульф, — это никакое ни искусство троллей, но хорошее начало игры, о котором я никогда раньше не знал. Но и не собираюсь его раскрывать. Последи за тем, что я делаю, — в следующий раз. Если будет время на шахматную партию до моего отъезда в Данию.

— Я сам дойду до этого искусства, — возразил король, не отрывая глаз от доски. И попытался восстановить в памяти предпринятые до этого ходы Ульфа, а потом сказал: — Торкеля не трогай, Ульф, я оставляю себе это удовольствие — свою головную боль.

Эмма рассеянно слушала разговор мужчин. Но когда те заговорили о Торкеле и сыне Альфивы, она насторожилась. А то, что она затем услышала о Кнютте, оказалось для нее воистину радостной новостью. Она выпустила из рук рисунок, который рассматривала и отправилась вслед за Ульфом. Даже ускорила шаги, чтобы перехватить Ульфа прежде, чем тот доберется до места, где он и Эстрид должны будут переночевать.

— Я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз, — сказала она, переведя дух.

— Ты хочешь, чтобы я передал от тебя привет Торкелю? — усмехнулся он.

Она не ответила, только обогнала его и пошла впереди к входу в домовую церковь. Он вынужден был последовать за ней, а потом и сесть рядом на самую нижнюю скамью.

— Твое благочестие широко известно, — продолжал он шутить. — Теперь я знаю, что ответить королю, если он нас видел вместе, ты просто хотела помолиться вместе со мной перед тем, как я отправлюсь в государство язычников.

Он быстро стал на колени на подушечку и начал креститься, но не успел закончить ритуал, как она схватила его за руку.

— За богохульство Господь накажет, — шепнула она. — Не надо злословить, я попрошу за тебя, когда останусь одна.

— Значит ты просишь и за меня в своих молитвах?

— Ульф, я слышала, о чем вы разговаривали с королем. Я слышала и то, что король сказал о Кнютте. Прошу тебя, запомни это! Потому что, стоит мне только завести об этом речь, как король принимается увиливать от ответа, дескать, у него три сына и три державы, так странно было бы не выделить каждому его долю — «пока сыновей не стало больше», так он говорит.

— Я пока еще ничего не понимаю, — сказал Ульф, когда она сделала паузу.

— Да, я время от времени напоминаю королю о том, что случилось с государством Карла Великого. Он разделил его между своими тремя сыновьями — и оно распалось. Так бывало и с другими крупными государствами на протяжении всей истории человечества: сыновья наследовали каждый свой кусок и оказывались вовлечены в усобицу друг с другом. Почему мы не учимся? Кнютте — уже наследник английского престола, конечно, если и Кнут, и Витан сдержат свою клятву. Почему бы не подумать о том, чтобы он стал и датским престолонаследником, пока его отец еще жив? Всегда начинается шумиха, когда отцы внезапно умирают, красноречивым примером тому мой свекор.

— Ты далеко загадываешь, ты…

— Наверное, потому, что я старше, чем он, и в мое время случалось немало такого, чего бы мне не хотелось пережить еще раз.

— А что я буду иметь, если помогу тебе? — поинтересовался он.

Она бросила на него поспешный взгляд искоса. Потом вновь, глядя на образ Девы Марии на хорах, спросила:

— А чего ты желаешь?

— Тебе бы следовало задать вопрос по-другому: «А кого ты желаешь?» Ты никогда не понимала этого, но что касается тебя, Эмма, — тут у меня такие же желания, как и у Торкеля…

Чего же она так никогда и не понимала? Когда Ульф приехал в Англию, она была так занята капризами собственной судьбы, что у нее просто не было времени — или желания — думать о том, чего могут желать от нее мужчины. Но сейчас от этой мысли ей стало легче кое-что понять: усмешки Ульфа при упоминании о Торкеле — и одновременно его желание выспросить ее обо всем, знать все ее мысли. Она злилась на него за это и воспринимала его любопытство как своего рода выражение его обычного желания быть «всезнайкой».

Сейчас — возможно — пролился свет и на его явную неприязнь к Торкелю. В то же время она знала — сам Торкель считает Ульфа своим другом.

— Но у тебя же есть Эсгрид, — с недоумением сказала она. — Такие молодожены, что…

— Эсгрид! — хмыкнул он. — Мы с твоим собственным племянником вполне могли бы кое в чем прийти к общему мнению… к сожалению.

— В таком случае, хорошо, что ты уезжаешь!

— А ты можешь приехать попозже. Ты ведь слышала, что сказал король: он собирается прислать ко мне Кнютте. А почему ты сама никогда не посещаешь Данию, ты же ее королева?

— А сейчас уходи, Ульф, — ответила она. — Я еще немного посижу. Не думаю, что стану посылать привет Торкелю Высокому.

Он поспешно и крепко сжал ее локоть. А потом поднялся и исчез.

Сердце Эммы звенело и дрожало. Чтобы избежать сплетения накатывающихся мыслей и чувств, вызванных словами Ульфа, Эмма вместо «Господи, помилуй», стала повторять:

— Теперь, когда Норвегия. Теперь, когда Норвегия. Теперь, когда Норвегия. Теперь, когда…

Теперь, когда Норвегия больше не входит во владения короля Кнута, что же остается? Два государства: Англия и Дания. Сколько сыновей у Кнута с Альфивой? Двое. Что остается Кнютте? Ничего… Что, в таком случае, остается у нее? Столько же, сколько и после Этельреда. Если быть точной: ничего. Ничего, кроме возможности вновь оказаться отправленной в изгнание вдовствующей королевой.

Но короли норвежских кровей доставляли меньше неприятностей, чем короли, пришедшие в эту страну извне или их вассалы, они никогда не вели себя, как норвежцы, Кнут не только оставил Норвегию «до лучших времен», как он заверял Эмму. Наоборот, Олав полностью разбил его вассала Свейна и изгнал из страны Хакона, и гордый ярл Нортумбрии остался там, где восседал, не направив ни одного своего судна для драки со своими родственниками. И не очень-то многое указывало на то, что Кнуту удастся когда-нибудь вернуть себе эту корону.

Противоположное же было куда более вероятным: если — чего боялся Ульф — шведский и норвежский короли сговорятся, то плохо будет датскому королю.

Что же делала в этом положении сама Эмма? Тянула ли она время, как обычно советовал Этельред? Или?

Все это Эмма намеревалась раскрыть Ульфу. Но он заставил ее потерять нить своих раздумий. Надежда на его совет о будущем Кнютте увядала. Разумный разговор превратился в торговлю о благосклонности и вознаграждении, формой выплаты которого было ее собственное тело. Самым оскорбительным при этом было, что она осталась и продолжала слушать похотливую болтовню Ульфа. На оскорбления она нарвалась сама!

Пойди она тут же к Кнуту и расскажи ему все, Ульф никогда бы не оказался в Дании в качестве королевского наместника. Но — тогда она бы разоблачила и саму себя; и Ульф знал, что она не решится жаловаться. Но она должна понять причину того, почему она сразу же не встала и не ушла, а полубеспечно, но в то же время с колотящимся сердцем продолжала слушать Ульфа. Как женщина она была очень тронута: мужчина смотрел на нее с вожделением. Что мужчины так относятся к ней, не было само по себе новостью для нее. Новостью было то, что она слушала его тоже с вожделением. Да, увы, именно так. Как мужчина Ульф не привлекал ее, хотя был хорош собой и элегантно одет. Но он раздул в ней искру сладострастия, которую, как ей казалось, она погасила в себе после отъезда Торкеля, решив жить лишь для Кнута. Раздул, как тлеющий уголек под грудой пепла.

И ей тут же с ужасающей силой стало ясно, что все ее покаяния и искупления грехов ничегошеньки не стоили. Ее тело, привыкшее к Торкелю, ничего не забыло, не приняло наказания, а, наоборот, питало собой возмущение во все более рассеянных объятиях Кнута. Ей просто-напросто был нужен мужчина.

У мужчин есть свои определения таким женщинам. Она и сама бездумно пользовалась ими, так же, как мужчины. Этим презрительным словом она определяла и Эдгит. Не говоря уже об Альфиве: второй женщине, «привыкшей» к словам и делам любовным, но не умевшей стыдиться и незаметно исчезать, когда этого требовало приличие.

Эти оскорбительные определения редко использовались в отношении мужчин. Да, она действительно называла Этельреда «потаскуном» и презирала его. Но его никогда не заковывали в колодки, и никто из епископов принародно не осуждал его. Он был королем-охотником; порицать могли жертву, но не охотника. Даже она сама не могла справиться с ним.

Кнут же, наоборот, наказал ее за Альфиву. Хотя сам он, насколько она знала, держался за эту единственную наложницу. В глазах всего света Кнут был необычайно «верный» король! И все же она ждала и надеялась, что он бросит Альфиву, поскольку она была вынуждена отказаться от Торкеля. Так на так. Но это была всего лишь наивная надежда!

Разница между Этельредом и Кнутом состояла в том, что первый менял наложниц часто и так же быстро забывал их, в то время, как Кнут держался лишь за одну и заботился о ней на глазах у всех — по крайней мере, когда он был в Дании. Не должно ли Церкви осудить поведение Кнута? Ведь Кнут практиковал двоеженство и мог бы стать плохим примером для собственного народа. Или, быть может, дома, в Дании, он был менее «благочестивым», чем здесь — и это различие молчаливо признавалось мужами Церкви?

Но зачем эти бесполезные сравнения различных условий игры для мужчин и женщин? Ей, что, необходимо оправдание? В таком случае, оно нужно лишь ей самой. Но ей, отдававшей себя и свое тело двум королям, одному после другого, без ответного чувства в собственном сердце, разве ей нужно было какое-либо алиби, чтобы лечь в постель к Ульфу и тем самым заполучить для своего сына королевскую корону? Могло же ее тело один раз послужить разумной цели — причем на пользу и Кнютте, и ей самой!

И все же бунт ее тела не имел никакого отношения к королевской короне. В этом заключалась мучительная истина. И еще меньше он связан с Ульфом. И меньше всего она понимала, чем бы Ульф мог помочь ей — за плату или даром.

«Потянем время» — как это теперь нужно! Но время теперь стоит дорого.

* * *
Этой весной Эмма много ездила верхом на Слейпнире, давая выход своей неугомонности и тревоге во всем теле. Жеребец сейчас ничего не имел против и с удовольствием носил ее без конца по цветущим долинам Хемпшира, одолевая холмы на коротком галопе. Конечно, оруженосец Эммы гонял и выгуливал Слейпнира, когда у королевы не было времени. Но теперь все совсем иначе: всадница так легка и прекрасно знает, как чувствительны его уголки рта. Хоть и она, время от времени, принуждала его к послушанию, сильно натягивая удила и произнося жесткие слова — ведь не так-то легко в эти дни приходилось жеребцу, когда чуть ли не в каждой конюшне была течная кобыла!

Эмма-то понимала, чего жаждал Слейпнир. Но от этого беспокойство ее собственного тела становилось отнюдь не меньшим. Каждый раз после своих скачек на Слейпнире она возвращалась, не чувствуя собственных рук и бедер, и благословляла его выносливость.

Ей очень хотелось полностью ощутить весну во всей ее сумасшедшей роскоши. Раньше она могла остановиться и окунуть лицо в цветущую гроздь, вдохнуть ее густой запах, чтобы запомнить его на всю предстоящую осень и зиму. Назвать по имени каждое дерево и каждую травку на своем пути и порадоваться, с благодарностью воскрешая их в памяти зимними вечерами. А когда она не знала имени, она не сдавалась до тех пор, пока не узнавала его у кого-нибудь, живущего в тех местах.

Сейчас она часами скакала по дикому, расточительно роскошному ландшафту, не замечая даже то, что видели ее глаза. Иногда она заставляла себя остановить Слейпнира и вновь вызвать в себе прежний восторг. Но запах ничего не говорил ей, и в цветочных чашечках уже не было благодати. Это было словно твердить заученную с детства молитву, уже утратившую какой-либо смысл.

Сегодня Эмма подвергла Слейпнира испытанию на силу и выносливость. Она поскакала с ним вверх по Кадер-Рину, высокому холму прямо к югу от Винчестера. И здесь, наверху, словно сквозь крышу кукольного домика, перед ней открылся чарующий вид города. Гигантским и в то же время грациозным выглядел отсюда сверху собор Олд-Минстер, и только отсюда можно было увидеть его таким, как представлял его себе строитель. От позолоченного церковного петуха над центральной башней били молнии солнечных бликов. Петух, казалось, стоит на уровне ее глаз, и, зажмуря глаз, она словно бы могла держать его за перо хвоста.

Кадер-Рин — не простой холм. Говорят, что на этом месте стояла первая столица Уэссекса. Но трудно представить себе, как мог жить здесь целый город. Эмма долго искала, но не нашла даже какого-нибудь естественного источника. Правда, Слейпнир нашел воду и напился, но это была дождевая вода, скопившаяся в углублении камня, словно в примитивно выдолбленном пруду. Возможно, так и добывали воду в этой изобилующей дождями стране? Здесь же внизу протекает река Итчен: наверное, тогда они имели какое-то причудливое устройство для поднятия воды наверх? Она же знала, сколь искусны были римляне в этом; в Винчестере все еще сохранились остатки их акведуков и терм.

Но — в данном случае, Кадер-Рин был обжит еще до римских времен. Еще до Рождества Христова кельтские племена белгов основали Винчестер, на том же месте, где он стоит по сегодняшний день. Скорее всего, здесь же находились укрепления вокруг святилища язычников. Позже на этом же месте была построена христианская часовня. Сейчас она лежит в руинах, и Эмма часто подумывала, не восстановить ли ее. Но все считали это дурацкой затеей; ну что делать с этой часовней, стоящей на недоступном холме?

Здесь наверху имелся и лабиринт. Кто-то же его выложил. Может быть, монахи, служившие при часовне? Для чего? Чтобы убивать время — если у них было таковое? Она прошла весь лабиринт и вышла из него: квадрат в сорок ярдов.

Сначала она хотела войти в него обратно и посмотреть, помнит ли она дорогу. Но нет, она слишком устала и уже и так слишком долго отсутствует.

Ульф и Кнютте, Кнютте и Ульф. Опять все то же! Ни лабиринт, ни часовня, ни святилища язычников больше не могли отвлечь ее от проклятой идеи, в которой она увязла. Как в лабиринте без выхода. Во всяком случае, пока что она выхода не видит.

Тут-то она и вспомнила о своем обещании посетить монашескую пивоварню, чтобы решить, перестраивать ли ее, ведь она собиралась взять все расходы на себя. Она глубоко вздохнула: значит, ей придется объехать почти весь город, пивоварня находится к северу от городской стены…

Что теперь толку задавать самой себе вопрос, где были ее мысли, нет надобности — она уже знает ответ. Но неужели она совсем ничего не помнит!

— Бедный ты, бедный, Слейпнир, — сказала она, поглаживая его гриву, — не скоро тебя расседлают сегодня!

Но конь успел уже отдохнуть, попастись и найти яму с водой, так что он ничуть не огорчился, а, наоборот, тут же пошел бодрой рысью. При спуске с холма Эмма старалась придерживать жеребца, чтобы случайно не осложнить себе путь. Ведь чувствовала она себя куда более усталой, чем Слейпнир. Сначала она подумала, не поскакать ли ей прямо домой и оттуда послать монахам весточку, мол, приехать к ним не сможет. Но тут же отбросила эту мысль: длительная прогулка верхом станет епитимьей за забывчивость и необузданность души.

Во всяком случае, будучи усталой и рассеянной, она ехала невесть куда и вскоре уже не знала, где находилась. Не сам же дьявол попутал ее — как она не могла найти дороги, хотя ездит здесь верхом вот уже более двадцати лет?

Появилась тропа, и она повернула Слейпнира на нее, не раздумывая, и так быстро, что конь даже поскользнулся. И резко встал, как раз в тот момент, когда она выпрямилась. Так ей показалось, да… но на самом деле она летела через гриву коня, головой вперед, все еще ловя в воздухе поводья, чтобы остановить падение. Но тут она грянулась головой о камень, и все заволокло белым туманом.

Эмма проснулась оттого, что перед ней стоял мужчина и смотрел на нее. Мужчина этот был одет в доспехи. Она не знала его, его доспехи показались ей старомодными. Он снял шлем и поклонился. Она взяла его протянутую руку, и он поднял ее. Пока еще ни один из них не произнес ни слова. Смутно, с трудом Эмме вспомнилось, что у нее к нему какое-то важное дело, но не могла вспомнить какое. Без сопротивления она позволила незнакомцу повести себя за руку между деревьями к прогалине. И увидела сначала лишь пустую прогалину, а потом… Красивый замок. Как же она до сих пор не знала, что он здесь стоит? Он напомнил ей замок в Бретани, которую она посещала в детстве, но названия его она не могла вспомнить.

На пороге стоял один из красивейших и прекрасно сложенных мужчин, когда-либо виденных ею. Он вежливо поклонился и поцеловал ей руку, принял ее у воина в доспехах и повел во дворец, тот самый, которого она сначала не заметила на прогалине… Эмма надеялась, что сон ее вот-вот развеется и дворец исчезнет с такой же быстротой, как и возник, но он оказался выстроенным из крепких бревен, а сверкающий чистотой пол украшала мозаика.

Она подняла глаза и посмотрела на стоящего рядом мужчину. Он был не так высок, как Торкель, но все же походил на него: так, казалось ей, выглядел Торкель, будучи юношей — таким станет и Харальд. Но мужчина не ответил на ее взгляд, а продолжал смотреть прямо вперед. Она последовала за его взглядом — и тут она увидела праздничный зал, убранный для пира, а в нем сидели нарядные мужчины и улыбались ей. Все они были одеты в удивительно красивые платья с украшениями, золотыми цепями, кольцами. Но покрой одежды и внешний вид цепей Эмма не могла вспомнить, быть может, она видела их лишь на некоторых миниатюрах в красочных заставках и буквицах манускриптов монастыря Нуннаминстер.

Человек, стоящий рядом с ней, был одет богаче всех. Кем же он может быть? Вот он подводит ее к своему почетному месту и сажает по правую руку от себя. Ясно, этот человек — король. Эмма огляделась по сторонам, ища королеву, но найти таковой не смогла.

По приказу короля — он дважды хлопнул в ладоши — зал заполнился слугами с блюдами и кувшинами. Пока еще никто ничего не сказал, не сказала ничего и Эмма. Король был печален, хотя все вокруг, казалось, были веселы. Эмма не знала, решиться ли ей спросить его. Быть может, она тем самым нарушит этикет и будет наказана за это? Но когда в ее бокал было налито вино, и король поднял свой бокал в ее честь, она больше не могла сдержать своего любопытства.

— Позволь мне задать тебе простой вопрос, — начала она, — кто ты, господин?

Он поставил на стол свой бокал, не успев отпить из него, и ответил:

— Я король Артур, некогда властелин всех британских земель.

Король Артур! Но — такой король был лишь в сказаниях? А, может быть, он существовал и в действительности? Эдит утверждала, что лет пятьсот назад у бриттов действительно был король, его звали Артур, и он правил страной из города под названием Камелот. Но где этот Камелот, никто уже больше не знал. Эдит утверждала, будто Камелот был в Винчестере, ведь поблизости никакой другой столица не было. На это Эмма фыркнула и попеняла Эдит за ее английское тщеславие. Насколько Эмма помнила рассказы мамы Гуннор, Камелот был в Бретани. Эмма казалась весьма удивленной, поскольку король указал в ее сторону вновь поднятым бокалом и рассмеялся. Впервые Эмма увидела короля Артура веселым и с удовольствием приписала его смех на свой счет. С радостью вылив за его здоровье, она продолжила задавать свои дерзкие вопросы.

— Прости меня, но все это так неожиданно. И пока я не забыла, я должна спросить тебя о еще одной, важной для меня вещи. Король Артур, где находился Камелот?

Теперь рассмеялись все, сидевшие вокруг стола, и король широким жестом обвел всех и вся и вновь засмеялся:

— Здесь — Камелот.

— И здесь что — он всегда находился?

Король выпятил губы и будто задумался.

— Мм-да, насколько знаю…

— И все это с волшебником Мерлином и с… — Эмма не помнила других имен и, чуть-чуть помолчав, продолжила: — И все это правда?

Король ответил — но сейчас уже с печальным видом — что, к сожалению, все это правда, и правда, что Мерлин погрузил его в волшебный сон. И проснется король лишь, когда его народ окажется в крайней нужде и начнет взывать к нему и его мечу; и тогда возвратятся к нему былые силы и он сможет спасти свой народ.

— Но, — продолжал король, — раз в семь лет я имею право выйти из своего забытья, и тогда восстают из тлена и Камелот, и мой двор — всего на один день. На сегодня приходится этот радостный день, но это — и день печали, потому что сейчас он закончится и больше не повторится долгих семь лет. В этом году мне выпало счастье видеть Вас своей гостьей, леди Эмма, и за это я Вам сердечно благодарен.

Он вновь выпил с ней за ее здоровье, но во рту Эммы вино словно испарилось и превратилось в нечто без вкуса и запаха. А ее, как и прежде, мучила жажда.

Она начала приходить в себя, а король Артур, казалось, таял у нее на глазах. Во всяком случае ей показалось, что прямо сквозь его тело она видела спинку трона. И она быстро заговорила:

— Никто мне не поверит, когда я стану рассказывать об этом. А когда я буду еще и утверждать, что именно сегодня виделась и разговаривала с Артуром, королем Британии, все решат, что мне все просто приснилось.

Эмму так и подмывало попросить знака, украшения или чего-нибудь подобного, что могло бы подтвердить пережитое. Но она понимала — не может она желать подобного от легендарного короля.

Сейчас король улыбался и как раз хотел что-то сказать, но тут Эмма вспомнила еще об одном удивительном, чему хотела получить объяснение.

— Сир, — сказала она, подражая его манере не обращаться к ней на «ты». — Вы назвали мое имя. Откуда Вы знаете, кто я?

— Я просто знаю: Вы — королева Англии. И у Вас большие огорчения. Позвольте мне сказать: доверьтесь Вашему порыву и поезжайте в Данию — завтра Вы узнаете, что Вам надо взять с собой… А еще — прежде, чем мы расстанемся, я хочу попросить Вас: сожмите вашу ладонь, леди Эмма.

Немного удивленно посмотрела Эмма на него. Ей хотелось запомнить то, что он сказал о Дании — и как он это сказал? Потом она последовала его просьбе и зажала правую руку.

И вновь посмотрела на короля Артура, от которого перед ее взором остались лишь глаза и руки.

— Откройте ладонь! — приказал король.

Она повиновалась, и оттуда вылетела шелковисто-синяя бабочка. Она глазами следила за полетом бабочки через зал и услышала голос короля, доносившийся из все отдалявшегося сияния:

— Ты сохранишь память обо мне на всю жизнь, и в какое время года ни захотела бы ты вспомнить этот день, к тебе прилетит бабочка и коснется твоего виска…

С раскрытым ртом следила Эмма за полетом синей бабочки, а потом схватила серебряный бокал с вином: ее мучила такая жажда, что ей просто необходимо было утолить ее чем-либо!

На этот раз вино полилось прямо ей в рот, и она с наслаждением сделала глоток. Но поперхнулась и закашляла. Она быстро повернулась, чтобы откашляться, и тут увидела, что лежит на земле и во рту ощущает вкус пива. Оглянувшись в надежде увидеть короля Артура, она увидела лишь перепуганного монаха, склонившегося над ней с кружкой пива в руке.

— Deo gratias![85] — вскрикнул монах. — Я боялся, что леди Эмма сломала шею, ведь сначала я не видел у нее признаков жизни.

Рядом во рву пасся Слейпнир.

* * *
Об этом видении Эмма сначала никому не решалась рассказывать, уверяя себя, что то был всего лишь сон, сумеречное состояние, когда она лежала в обмороке, едва живая. Лишь Эдит описала она свой «сон», но ожидая, что та рассмеется и скажет: «Подумать только, какие смешные сны видятся моей королеве!»

Но Эдит неожиданно вся воспламенилась и стала умолять:

— Расскажи еще!

Сначала Эмма вспомнила не все, но чем больше она приходила в себя после падения, тем больше и больше вспоминала.

Только об одном не решалась рассказывать. О синей бабочке. Сначала она сама хотела испытать, как-нибудь попозже, действительно ли это «знамение», сбудется ли предсказание или нет. В чем-то ее видение само напоминало бабочку, хрупкую и легко ранимую, — она не могла позволить себе неосторожно дотрагиваться до ее крылышек. Она упомянула ее намного позже.

Только одну деталь из рассказов Эммы Эдит приняла не без сомнения. Когда Эмма рассказала ей о том, что король Артур говорил насчет Дании, Эдит постучала стилосом по восковой дощечке и, зажмурив правый глаз, стала рассматривать Эмму так, как она обычно делала, когда кому-то или чему-то не доверяла.

— А сейчас леди Эмма совершенно уверена?

— В чем? — озадачилась Эмма.

— В том, что леди Эмма не вложила в уста короля Артура собственные мечты?

Эмма вскочила, призывая в свидетели всех, кого вспомнила, начиная со дней Авраама, Исаака и Якова, включая яйца святого Кутберта, коими она клялась лишь про себя или в присутствии сестры Эдит. Наконец Эдит согласилась поверить в истинность рассказанного Эммой, а посему и не удивилась тому, что произошло несколько дней спустя.

Королева пришла к ней с наброском письма от короля.

— Перепиши это для меня как писец, — попросила она. — А от меня за это получишь настоящую реликвию.

Эдит взяла черновик и прочла его. Письмо было посланием всему датскому народу от Canutus, «Britanniae Monarchus», а также «Rex Danorum»[86], но в остальном написанное по-датски. Король Кнут милостиво сообщал, что посылает в Данию свою дорогую королеву вместе со своим любимым сыном Хардекнутом уже сейчас с тем, чтобы в будущем не было никакого сомнения в том, кто унаследует трон Дании после его смерти.

Далее король Кнут уверял, что надеется и верит: его поверенный Ульф сын Торгиля, и все остальные властители, как духовные, так и светские, пожелают принести клятву верности королю Хардекнуту так же, как они присягнули ему самому.

Король уполномочивает свою королеву Эмму выполнить это поручение, а по возвращении в Англию передать короля Хардекнута в руки Ульфа сына Торгиля на воспитание с тем, чтобы тот вырос хорошим датчанином, знающим датский язык как родной. Королева сама говорит на языке оной страны и прочее объяснит сама.

Затем шли обычные тирады одеснице Божьей, указующей путь любимому датскому народу, и так далее, и так далее.

Эдит тяжело вздохнула и серьезно посмотрела на Эмму.

— А не полить ли тебе водички на голову?

— Нет. Кнут же сам сказал, что Кнютте получит датский трон — это слышала не только я сама, но и ярл Ульф тоже. А теперь пиши, только начисто.

— А как тебе удастся убедить датских властителей поверить, что все это написал сам король Кнут?

— Следующую неделю король Кнут пробудет у Альфивы. Я знаю, где он хранит свою печать, ведь он не берет ее с собой в подобные поездки. Властители увидят его печать и поверят. А затем присягнут Кнютте, и Кнут не сможет отказаться от послания, как бы он ни хотел. Сделанного не вернешь. Так что, пиши, дорогая Эдит.

Эдит крутила и вертела королевское письмо.

— Я и раньше сожалела о твоем лицемерии, — пробормотала она. — Для нас всех было бы лучше, если бы ты была посмиренней… Кнут ведь узнает, кто переписывал этот акт. Как ты думаешь, что будет с моей головой?

— Но, Эдит, ты же сможешь ответить, что мне вполне поверила, и, потом, ты же не знаешь датского? Вся буря обрушится на мою голову, если что и случится. А то, что королевскую печать ставила я сама, этого-то никто не сможет узнать.

— «Кровь на нас и на детях наших», сказали судьи иудейские Пилату. Черта с два! Ну, моя голова тоже станет реликвией, если я рискну ею ради тебя.

— Вот это левый мизинец святой Флорентины, — объяснила Эмма.

— По-моему, он принадлежал Питерсборо?

— Уже нет.

Эмма купила все мощи святой во Франции для своего верного аббата Эльфсиге, но, как известно, кое-что она приобрела и для себя лично. Одна реликвия святого отправилась в Норвегию с Олавом Харальдссоном. Эмма иногда поговаривала о том, что купила еще какой-то «кусочек» от останков, которыми владел монастырь Питерсборо; не может же монастырь обладать всем, тем более, что Эмма согласилась хорошо заплатить — уже во второй или даже третий раз?

Сестра Эдит вновь тяжело вздохнула и заявила, что реликвия эта ужасна. Но — она знала упрямство Эммы. Лучше бы она заставила согрешить кого-нибудь другого, тогда бы Эдит легче было взять на себя и труд, и тяжесть вины.

Эмма поблагодарила и расцеловала Эдит. Когда Кнут вернулся от Альфивы, она заявила ему, что отправляется в Данию и берет с собой Кнютте.

* * *
Как только Эмма достигла Дании, ярл Ульф созвал тинг[87]. Члены тинга собирались в Йеллинге, древнем городе короля Харальда Синезубого на Юлланде, поскольку ни королевский двор, ни церковь в Роскилле не смогли бы вместить такую огромную толпу. Собраться можно было лишь в зале Харальда или церкви в Йеллинге, если погода не позволит проводить тинг под открытым небом.

Эмма тоже была потрясена размерами йеллингской церкви. Правда, деревянной, но примерно пятидесяти саженей в длину и более двадцати в ширину. В старом зале Харальда было на что посмотреть: да, именно так, должно быть, и выглядел зал Ролло, о котором она много слышала в детстве в Руане.

Много знатных господ прибыло сюда верхом или на кораблях. Они не уступали ни английской, ни французской знати в роскоши, а многих из них даже сопровождали личные оруженосцы. Высоко над головой, с величественной миной несли они господское оружие, с рукоятями, богато отделанными золотом и янтарем; ножны, сияющие серебром, украшала эмаль. Кое-кто из стариков был одет, правда, еще как сам Ролло, большинство же, как Торкель или Кнут.

Бьерн, Торгильс, Свейн, еще Бьёрн и Тостиг. Их имена ничего не говорили Эмме, места, откуда они прибыли, давали ей возможность понять, сколь все же пространна датская держава Кнута. И она, наконец-то, смогла увидеть карту страны, давшую ей довольно полные сведения. Представляя ей то одного, то другого ярла, Ульф указывал на карте место, откуда они прибыли: вот этот из Сконе, а этот из Блекинге, этот из Рюгена, а тот из Халланда, а вот из той части Вестерётланда, которая принадлежит королю Кнуту. Затем пошли хёвдинги и ярлы из самой Дании с ее множеством островов.

Имена некоторых епископов она уже знала и раньше. Старый Готебальд из Лунда. Одинкар из Рибе, тот, который совсем недавно посвящал в сан Гербранда из Роскилле в Кентербери… Нет, она отказывается запоминать остальные имена.

Всем было любопытно повидать королеву Эмму, уже однажды бывшую английской королевой и родом из Нормандии. Все были одинаково потрясены молодостью и красотой королевы, уже успевшей столько достичь. Члены тинга ожидали увидеть стареющую женщину. Но, конечно же, им было ясно: ведь совсем недавно она родила Кнуту ребенка. Сам молодой принц, которого она держала за руку, не старше шести лет и сразу видно, кто его отец.

Эмма свое лучшее платье со сверкающей вышивкой из Нуннаминстера. Пока Ульф читал королевское послание Кнута, мужчины больше смотрели на Эмму, чем слушали ярла. Во время чтения Эмма стояла, как ей и было положено, и мужчины не могли налюбоваться ею. Вот как должна выглядеть королева! А не как тролль или лесовичка, как та, что король привозил сюда в Данию несколько лет назад. Альфива, наверное, хороша в постели, она умеет даже скакать на лошади и ругаться, как берсерк[88]. Но чтобы женщине добиться чести, занимать такое высокое положение, нужно быть такой, как эта королева!

Да, конечно же, все слушали то, что читал ярл Ульф, но лишь когда Эмма взяла слово — заговорив громко и ясно, да еще и на их собственном языке! — все действительно посчитали, что перед ними стоит следующий король Дании. Королева заставила его изящно поклониться членам тинга, и те ударили в свои щиты первыми подвернувшимися под руку предметами, поскольку свое оружие они вынуждены были оставить за дверью. Умно объяснила им стройная королева, что без их согласия и клятвы верности письмо короля Кнута не имеет никакой цены. Находчиво было и ее напоминание о том, что имя Хардекнут носил прадед короля Горма Старого.

А в это время королевское послание переходило из рук в руки. Многие глядели в него лишь для вида, поскольку читать не умели, а показать это боялись. Только когда письмо дошло до епископа Гербранда, оно надолго у него задержалось. Епископ позвал Ульфа.

— Это королевское послание не похоже на письма короля Кнута, которые я сам заверял, будучи в Англии, — сказал епископ мрачно. — Прежде всего не хватает свидетелей, есть лишь подпись самой королевы. Далее, подобные письма обычно пишутся на латыни. Мне не известно там ни одного писца, который знал бы датский.

— Вероятно, сейчас он приобрел одного такого, — ответил Ульф, — но об этом лучше может сказать Ее Королевское Величество. Что же касается латыни, то по собственному опыту я знаю, что короли еще до Кнута писали по-английски, обращаясь к своим соотечественникам, поскольку адресат — не духовное лицо. Поэтому меня радует, что король Кнут сейчас может писать и по-датски. Наконец, что касается содержания, то я сам могу поставить свое имя как свидетель, потому что я собственными ушами слышал именно такие его слова.

Эмма, выслушав разговор, вновь взяла слово.

— Насколько я понимаю, отсутствие подписей свидетелей под письмом короля, кроме моего собственного имени, вызывает у некоторых удивление. Вина в этом целиком и полностью моя. Решение о моей поездке в Данию было столь поспешно, что просто не успели вызвать большее количество свидетелей.

— Но если недостаточно свидетелей, — добавил Ульф, — то необходима королевская печать, а ее мы здесь видим. Кстати, я понимаю, почему король Кнут отказался от необходимости давать множеству неизвестным нам англичан чиркать на своем письме — во-первых, они не понимают датского, и, во-вторых, не имеют никакого отношения к делам Дании!

Эта его речь вызвала смех и одобрение. Епископ не захотел больше волновать прелестную королеву; он ведь тоже видел печать и посчитал ее достаточной. Хотя… Но мысли свои после этого молчаливого «хотя» высказывать не стал.

Итак, датский тинг присягнул королю Хардекнуту на верность и послушание; при условии, конечно, что тот не станет пользоваться королевской властью, прежде чем будет иметь право носить оружие, или если тинг не примет иного решения. С радостью услышали присутствовавшие и о том, что Хардекнут останется в Дании, дабы получить тут воспитание. Королева тоже может остаться здесь, посчитали многие.

— О Свейне, за которым Торкель присматривает там, в Сконе, мы ничего хорошего не слышали, — заметил хёвдинг с острова Фюн. — Так что, я считаю, этот выбор не только хорош, но и куда лучше прежнего.

Все зашикали на хёвдинга с Фюна и из-за начавшегося дождя устремились в огромный зал короля Харальда отпраздновать радостное событие. А о норвежской короне сказано ничего не было.

— Ну вот, — облегченно вздохнул Ульф, — все и обошлось, хоть и не совсем гладко. А теперь, я надеюсь, мне не придется напоминать о вознаграждении…

* * *
Эмме нравилось все, что она видела в Дании. Холмы острова Зеландии напоминали ей о южной Англии — удивительная страна! Роскилле немного разочаровал ее. Королевский замок она нашла уютным, а вот церковь к востоку за ней была маленькой и деревянной. Эмма-то ожидала увидеть собор! Ведь церковь эта сейчас — место захоронения датских королей со времен ее свекра.

С некой дрожью вошла она в церковь Пресвятой Троицы и походила между саркофагами и надгробьями. Ей хотелось знать, прибыл ли на свое место ее «подарок» или его расхитили во время долгого пути?..

Но она нашла его! Маленький гроб с останками Гуннхильд дочери Харальда. С трудом различала она руны, начертанные вдоль его длинной стороны, руны о дочери датского короля, убитой в Англии anno domini 1002[89].

В ту ночь, на кухне и в пивоварне Нуннаминстера вываривая кости Гуннхильд, она не могла и предвидеть, что в один прекрасный день станет датской королевой и женой племянника Гуннхильд. К тому же матерью будущего датского короля Хардекнута.

С легкой дрожью в коленях склонилась Эмма над земными останками Гуннхильд и помолилась за то, чтобы сделанное ею во время этого посещения Дании принесло Кнютте не позор, а счастье, чтобы Господь обернул возможный гнев короля Кнута в убеждение, что Эммин поступок совершен ею во благо Дании — и Англии тоже.

Посреди молитвы она вдруг сбилась. Рядом с ней преклонил свои колени и Свейн младший, сын Эстрид и Ульфа…

Он тоже не мог представить себе, что однажды станет королем Дании и войдет в историю, как Свейн Эстридсон.

* * *
Эмма надеялась увидеть и Торкеля. Почему он не прибыл на королевский тинг? Ведь Торкель должен был стать одним из самых знатных людей Дании после того, как опала кончилась и он был назначен в воспитатели побочного сына Кнута?

Ульф сказал, будто мало что знает об этом деле. Вероятно, Торкель со своими судами сейчас на востоке и не успел получить приглашения на тинг за такое короткое время. Насколько Ульф слышал, Торкель занимается сейчас торговлей с Новгородом и Висбю. Говорят, что он пытался создать себе некий оплот на восточном побережье Готланда. Удалось ему это или нет, можно только гадать.

Но Ульф умолчал о том, что незадолго до приезда Эммы в Данию прошел со своими кораблями к реке Ледде и стал там чуть ниже королевской усадьбы, пожалованной сейчас Торкелю.

Торкель знал о приезде Ульфа, но на пристань не вышел, скрываясь от него большую часть дня; Ульф продолжал стоять на месте, но Торкель не показывался. Наконец, Ульфу надоело, и он сам послал своих людей за ним.

— Ты так не уважаешь наместника короля Кнута, что даже не хочешь поздравить его с прибытием?

— Гость с добрыми намерениями заранее посылает известие о своем прибытии, а не является на корабле с полной командой, — ответил Торкель. — Так что я все еще не приглашаю тебя в гости.

Ульф так и стоял на борту и рукой опирался на штевень.

— Вот как раз о кораблях я и хотел поговорить с тобой. Королю не нравится, что в мирное время ты держишь так много кораблей и воинов.

— Да, судя по вооружению — твоему и твоих людей — сейчас точно мирное время, — хмыкнул Торкель. — К тому же я не верю, что ты здесь по поручению короля.

Торкель выстрелил вслепую. Вполне возможно, что король все-таки принял решение: ведь Кнут разрешил Торкелю держать свои корабли лишь «покамест».

— Чему ты веришь, а чему нет, не так уж важно, — рассердился Ульф. — Во всяком случае сейчас ты передашь мне командование кораблями и прикажешь тем, кто, похоже, считает, что еще находится под твоим командованием, отправиться служить датской короне. В убытке никто не будет — кроме тебя. А ты можешь оставаться там, где находишься и владеть своим так называемым кораблем хёвдинга.

Торкель шагнул поближе и положил руку на рукоять меча.

— Моих собственных кораблей — девять, — жестко ответил он. — Они — подарок от короля Кнута.

Ульф чуть поежился. Торкель стоял слишком близко — вдруг он выйдет из себя и направит свой меч против наместника.

— Вопрос о праве на владение не стоит. Но командование воинами в датских водах будет в моих руках. Тот, кто не согласится по-доброму, будет выдворен и может искать себе гавань, где захочет.

— Я несу ответственность перед королем Кнутом за безопасность его внебрачного сына, — парировал Торкель. — Если кто-нибудь из врагов короля придет сюда, как ты, чтобы похитить его, я не смогу воспрепятствовать им со своими шестьюдесятью моряками.

Ульф улыбнулся.

— Да, это, возможно, и трудная задача для старика. Король понял это и хочет смягчить твое беспокойство. Поэтому я заберу мальчишку с собой — прямо сегодня.

Заслышав перепалку, все оставшиеся дома воины столпились вокруг Торкеля. Правда, их было не очень много, большинство кораблей разошлись для выполнения различных заданий; на берегу оставалось не больше дюжины дружинников. Может быть, Ульф знал об этом заранее?

Торкель отошел с ними в сторонку, чтобы услышать их мнение.

Сопротивляться бесполезно, уж слишком велико было преимущество у Ульфа. А многие из молодых парней, служивших у Торкеля, уже устали от того, что вместо ожидаемых приключений им пришлось ограничиться спокойной торговлей с востоком. С захватом Готланда тоже ничего не вышло; Торкель миролюбиво попросил разрешения заложить там запасы еды и при необходимости пользоваться гаванью в заливе на восточной стороне острова, каковое он тут же получил — за соответствующую плату. Викинги должны были заняться ненавистным сельским хозяйством или днями напролет подсчитывать меха и кожи из Гардарики…

Кончилось все тем, что они объявили о готовности перейти на службу к Ульфу. Единственными, кто выразил желание остаться у Торкеля, были те из команды, кто последовал за ним из Англии.

— Благодарю вас за верность и предложение остаться служить мне, — сказал им Торкель. — Но что есть, то есть. С одним кораблем мне все равно не выйти в море, я заплачу вам все, что я должен по сегодняшний день. А потом вы с миром можете идти с ярлом Ульфом.

И была великая попойка, и причитали женщины и дети членов команды, живших на королевской усадьбе у реки Ледде. Ведь им так было хорошо здесь — и куда теперь им деваться?

Торкель предоставил Ульфу и его людям утишать эту бурю. И услышал крик Ульфа, мол, те, кто сейчас в плавании, могут спокойно оставаться там, где оказались сейчас. А он, Ульф, оставит несколько драккаров для переговоров с командами тех кораблей, которые могут вернуться. Некоторые из них были из Швеции или Норвегии, некоторые с Готланда и других мест вокруг Балтийского моря; они смогут выбрать — оставаться на службе у датского короля или вернуться туда, откуда пришли.

Тяжелой поступью отправился Торкель искать Свейна. И искать его пришлось долго. Сын наложницы прятался, прислушиваясь к приказам ярла Ульфа. Потом он тихонько выбрался из своего убежища в надежде найти более надежное. Он ни за что на свете не хотел уходить от Торкеля!

А Торкель не хотел отпускать от себя Свейна. После нескольких горьких дней, когда Свейн мерялся силой с Торкелем, превратив для него эти дни в ад, Свейн стал настоящим мужчиной. Как только исчезла Альфива, с ним стало можно разговаривать. Торкелю не приходилось наказывать его строго. Сейчас они лучшие друзья. Диковиной было, чтобы Торкелю приходилось повышать голос. Свейн старался делать все, чтобы угодить воспитателю. А тот научил его ходить под парусом, пользоваться легким оружием, и в обоих случаях Свейн показал свои способности. Так что даже приходской священник сумел всерьез заняться обучением мальчика.

Торкель нашел Свейна в ларе с зерном; из зерна виднелся только его нос. Свейну просто не удалось сдержать чих, напавший на него.

— Я не хочу к этому дьяволу Ульфу, — заревел Свейн. — Я убью его.

— Если ты это сделаешь, все падет на меня, — ответил Торкель. — Это покажет лишь, что я не тот, кто смог сделать из тебя человека.

— Но я хотел бы поехать с тобой в Новгород!

— Ты, конечно же, поедешь в Новгород, если попросишь об этом отца.

— Еще один дармоед!

— Ты не должен говорить так о своем отце и короле, — загремел Торкель. — Ты это знаешь. Как, черт возьми, ты сможешь быть полезен своему королю и своей стране, если станешь драть горло, как простой бонд?

Не будь момент столь печален, Торкель рассмеялся бы над новым титулом короля Кнута, только что дарованный ему сыном. Но сейчас сердце его смягчилось, и он понял: без уговоров ему не удастся взять с собой Свейна на корабль Ульфа ярла.

— Свейн, — начал он и почувствовал, как ему изменяет голос. Проклятая старость делает человека плаксивым! — Свейн, мне, как и тебе, жаль, что наши пути расходятся. Я научился любить тебя, и я знаю, что буду радоваться за тебя, когда ты повзрослеешь. Однажды я с гордостью смогу сказать: этот Свейн сын Кнута — мой воспитанник… Доставь мне удовольствие и не дай Ульфу ярлу возможности видеть плаксу, поднимающегося на борт своего корабля. Докажи ему, что идет английский принц — куда более знатного происхождения, чем этот Ульф, — знающий, как вести себя. Вот так!

Свейн вытер нос и глаза, но на Торкеля смотрел задумчиво.

— Но — я все равно не покажу ему, что рад покинуть тебя? Тебе ведь это тоже не доставит удовольствия, а, Торкель?

— Нет, не доставит. Пройди надменно, мол, к этому меня вынудили. Но не цепляйся зря, а то доставишь Ульфу удовольствие применить к тебе силу. Ульф ярл сейчас — наместник твоего отца в Дании, так что покажи ему ровно столько уважения, сколько он потребует, но не больше. Пока сам не поймешь, достоин ли он большего, чем твоего уважения. Я думаю, что он отправит тебя обратно в Англию, и довольно скоро. Возможно, мы…

Торкель готов был сказать, что, возможно они еще встретятся. Ведь он на самом деле был уверен, что весь этот переезд происходит без ведома короля. Но если он станет утешать Свейна надеждами на возвращение в Ледде, то пообещает большее, чем сможет выполнить.

Они крепко обнялись, прямо у ларя с зерном, быстро, по-мужски. Свейн ушел, чтобы проследить за упаковкой своих вещей и больше Торкель его не видел. Он лишь отметил для себя, что остался у него только единственный корабль — ну, если не считать женщин и рабов.

На восходе следующего дня одинокое судно вышло из реки Ледде, воспользовавшись свежим северным ветром, и вскоре уже шло на юг. С тех пор никто не видел Торкеля Высокого и даже ничего не слышал о его жизненном пути.

Глава 7

Вскоре Эмма вернулась в Англию. И безо всяких обиняков рассказала королю обо всем, поскольку имела основания предположить, что Кнут все равно вскоре узнает, как прошли «выборы короля».

Сначала король решил, что Эмма шутит. У королевы, действительно, бывало шутливое настроение, но он его не разделял. И, наконец, поняв, что она говорит серьезно, он не ударил ее, как она, возможно, ожидала, и даже ничего не поломал и не разбил; в гневе своем он стал холодным, как лед.

— Не думаешь ли ты, что у меня есть все основания выгнать тебя за то, что ты сделала?

— Конечно. Но что сделано, то сделано. Кто пострадает больше всего, если ты подымешь переполох? Ты же сам. Вся Дания подымет тебя на смех за то, что ты позволил женщине обвести себя вокруг пальца. А будешь молчать и делать хорошую мину при плохой игре, спасешь свою честь. Кстати, я лишь опередила тебя — ты же при свидетеле объявил, что Кнютте будет королем Дании. Ведь трон Англии ему уже обеспечен…

Они «прогуливались» вверх на холм святого Эгидия, и, воспользовавшись случаем, Эмма рассказала ему всю эту невероятную историю. Слушая ее, король палкой сбивал арнику и репейник, росшие вдоль дороги, как и некогда у Гейнсборо.

— Да, все это вбил в твою голову проклятый Ульф, — рявкнул он и с особой силой рубанул своей палкой. Не ясно было, кому предназначался этот удар; Эмме или Ульфу?

— Совсем нет, дорогой. Ульф к этому не имеет никакого отношения. Перед членами тинга он смог лишь подтвердить, что слышал собственными ушами, как ты сам обещал Кнютте Данию.

— Скоро он об этом пожалеет, если будет и впредь так поступать, — пригрозил король. — Ему не хотелось быть датским наместником. А теперь вот ему кажется, что он король Дании и может делать все, что ему заблагорассудится, даже не извещая меня. И эту змею я пригрел на груди своей…

— Да неужели?

— … и даже отдал ему свою кровную сестру в жены! Мало того, что он корчит из себя «делателя королей» и потихоньку строит куры моей королеве, так может быть, вы сговорились с ним и насчет Свейна? — Кнут остановился и потряс палкой перед носом у Эммы. — А я-то ждал от тебя благодарности за мое уважение к сединам Торкеля. Но ты превзошла самое себя: только ты додумаешься отправиться к Альфиве и тем самым наказать меня.

Который Свейн? Чем связан со всем этим сынишка Эстрид и Ульфа? И почему речь зашла о Торкеле?

— Я не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь.

— Зачем вам надо было отбирать у Торкеля моего сына Свейна и присылать его сюда в Англию? — гаркнул король. — Именно сейчас, когда ему удалось немного воспитать эту каналью?

— Успокойся и не кричи, — стала умолять его Эмма. — Вон люди поворачиваются и усмехаются. Подожди, по крайней мере, пока мы вернемся домой…

— Ты сама должна была бы поступить так — а ты набросилась на меня совершенно неожиданно.

Он двинулся быстрым шагом и тут же оказался далеко впереди нее, Эмма, как могла, засеменила следом, ведь ей мешали юбки, но успокоить свое любопытство так и не смогла, пока они не вошли в дом. История с Торкелем совсем нова для нее, вот же проклятый лжец этот Ульф!

— Кнут, подожди, — выдохнула она, — о Свейне ты, должно быть, знал довольно давно, так чего же ты злишься — сейчас?

Он ничего не ответил и чуть было не разбил себе голову о ворота, которые сторож не успел раскрыть вовремя. А потом влетел к себе в покои, а она вслед за ним.

— Потому что я только сейчас увидел, в чем дело, — шипел он. — Я ведь поверил словам Ульфа о том, что Торкель устал возиться со Свейном и собрался податься в Гардарики. А теперь вижу, что все было заварено вами обоими, Ульфом и тобой.

Эмма выдвинула скамеечку и села прямо перед королем. Убрав со стола восковые дощечки и стилосы, она прочно уперлась локтями в столешницу.

— Кнут, я ведь не имею обыкновения лгать тебе…

— Ха!

— … я могу немного обмануть тебя, конечно, но я всегда говорю правду, даже если она обернется против меня; ты должен согласиться с этим, не так ли?

— Когда ты находишь, что игра закончена, да, — тогда ты достаточно умна, чтобы первой оказаться «правдивой». — Король схватил дощечку и принялся царапать на ней.

— И все же я верю; ты знаешь меня довольно хорошо и знаешь также, что я не лгу, когда говорю: о Свейне сыне Альфивы я не имела ни малейшего понятия. Я спрашивала Ульфа, почему Торкель не был на тинге, и он ответил, что ему казалось, будто Торкель был в то время в Новгороде. Я согласна, что в тот момент у меня не было и мысли о судьбе Свейна. Так что я не могу утверждать, что Ульф лгал мне, я вынуждена лишь признаться, что ничего не спрашивала о твоем побочном сыне и что Ульф тоже ничего не говорил о нем.

— Но все знают, как ты любишь Альфиву и моих сыновей от нее, — сыронизировал король, — так что нет ничего удивительного, что никто не решается напомнить тебе… Значит, я должен поверить, что ты никак не связана с затеями Ульфа?

— Ты должен верить, потому что это правда. Я бы никогда не стала помогать вредить Торкелю…

— В этом я верю тебе.

— … ведь я знаю его настолько, что убеждена — он не стал бы добровольно снимать с себя ответственность, если бы не был уверен, что это происходит по твоему приказу. А Торкель знает меня достаточно хорошо, чтобы не передавать твоего незаконного сына в мои руки.

— Но у тебя же оказалось письмо от меня — с печатью и со всем остальным, — поддел ее Кнут.

— Кнут, узнай, что случилось с Торкелем, — попросила она. — Мне кажется, там что-то неладно. Да будет проклят тот день, когда я доверилась Ульфу Торгильссону!

— Аминь, — добавил король. — Вот и еще одно восковое свидетельство о нашем времени.

И пошел поток гневных писем короля Кнута Ульфу ярлу, изредка прерываемый то смиренным, то жестким ответом последнего. Кнут довольно быстро узнал о случившемся с Торкелем и еще раз пообещал отрезать Ульфу уши, как только приедет в Данию.

Но о дальнейшей судьбе Торкеля Кнуту тоже ничего не удалось разузнать. Казалось, никто на всем Севере не знает ничего, кроме все того же: Торкель исчез из Ледде, взяв с собой лишь один корабль, да и тот без команды.

И вот новое, вернее, обновленное послание Ульфу: за это Кнут ему точно уши отрежет; да, Ульфа действительно сочли виновным в исчезновении Торкеля.

Что же до избрания короля, то Ульф обвинил во всем Эмму, мол, она обманула его. В то же время напомнив Его Величеству о том, что сам Кнут сказал перед тем, как Ульф оставил Англию.

Бесцеремонное требование короля вернуться в Англию, ярл смиренно отклонил. Уж лучше ему подождать, когда утихнет гнев его царственного шурина, поскольку ему хотелось бы сохранить свои уши. Но более важной причиной отказа приехать стало то обстоятельство, что шведский конунг в союзе с норвежским занялись грабежом на датской земле, и Ульфу приходится противостоять им.

Кнут знал: последнее — правда. Его наблюдатели могли рассказать о крупных скоплениях шведских и норвежских воинов. И цель у них могла быть лишь одна.

Пока был жив Олав Шведский, Кнут питал надежду, что родственные связи и набожность шведского конунга воспрепятствую постоянному союзу между Швецией и Норвегией. Но сейчас Олав отправился к праотцам. Его место занял Энунд Якоб, явно хороший друг своему норвежскому свояку. Надежды Кнута, что Олав Харальдссон обломает себе рога, что-то не осуществлялись. Во всяком случае, время тянулось слишком медленно — или слишком быстро, смотря для кого. Не может же Кнут терпеть целую вечность, что им унаследованная Норвегия находится в незаконном владении.

И Кнут вооружил всех, кого мог. Ему трудно было убедить англичан отправиться мстить «королю» Олаву, и поэтому он был вынужден вербовать соотечественников и других норманнов. Флот Торкеля как раз был бы кстати, но Ульф либо разогнал его, либо унизил тех, кто остался под командованием датчан.

Какую позицию занимал датский флот и войско в надвигающейся войне, Кнут не мог понять. Ульф хромал на обе ноги. То он вел горячие речи о мирном соглашении с «братскими народами», то говорил, что больше боится английского короля, чем двух других, вместе взятых, ведь Кнут всерьез настроен против него из-за историй с Хардекнутом, из-за Свейна, сына наложницы» а также из-за Торкеля.

Можно ли доверять Ульфу ярлу или нельзя? По словам осведомителей, Ульф уже был в контакте с Энундом Якобом и предложил тому в обмен на мир отдать Блекинге Швеции, а Халланд — Норвегии. Сам же он за это хотел продолжить править Данией, пока не повзрослеет Хардекнут.

Что было во всем этом правдой, а что ложью, было неясно. Странным казалось и то, что Эйлиф, которого Кнут сделал ярлом в Англии, покинул эту страну и присоединился к Ульфу.

Шел 1026 год. Кнут со своим флотом отплыл из Англии в Данию. Там он начал с высадки в Лимфьорден, чтобы войско поживилось грабежом. Там же он назначил встречу с одним из своих дружинников, стоявшим в фарватере между Норвегией и Данией и наблюдавшим за всем, что там происходило. Тот сумел рассказать, что Олав Харальдссон идет со своими кораблями в южном направлении. Очевидно, он идет на встречу со шведским конунгом где-то на юге Балтийского моря.

Итак: вперед, и по возможности воспрепятствовать этой встрече флотов! Олав явно был потрясен быстротой появления Кнута. Превосходство сил Кнута казалось столь очевидным, что после короткой битвы Олав стал отходить на юг. К несчастью для Кнута норвежский флот не смог собраться воедино, а разбежался в разные стороны, иначе Кнут смог бы преследовать его и полностью разбить, в этом Кнут был абсолютно убежден. Но ночной мрак спас на этот раз короля Олава.

Флот Кнута рыскал много дней, и нашел их — и норвежцев, и шведов, — укрепившихся в широком устье реки.

Следов же кораблей Ульфа ярла Кнуту пока еще не попадалось. Но поговаривали, будто он перешел на сторону противника…

Того, что случилось потом, Кнут не очень понял. По примеру Торкеля Высокого он со своим королевским драккаром держался на должном расстоянии от тут же разыгравшейся битвы и был готов при необходимости вмешаться в нее. Его корабль стоял у берега, и он видел, как тонули суда с обеих сторон и как множество славных викингов рубило друг друга мечами и топорами. Он как раз приготовился отдать новый приказ, когда его судно внезапно завертело сильным течением. Вода вокруг него вмиг наполнилась валежником и бревнами, угрожавшими разбить его драккар, попытайся только гребцы затормозить его веслами на этой страшной скорости.

Поэтому Кнут крикнул своим дружинникам сушить весла, пусть судно подчинится этому странному течению, — надо надеяться, оно само скоро ослабнет, и тогда можно будет легко повернуть корабль в нужном направлении.

Позже он слышал рассказы о том, что Олав приказал построить запруду выше по течению и потом, в подходящий момент, как раз, когда корабль короля Кнута оказался поблизости от устья реки, развалил ее.

Король Кнут сразу же понял, что охотятся именно за ним и его судном. Водяным валом перевернуло многие из его драккаров, а его собственный корабль отнесло далеко от остальных, не пострадавших от внезапного речного паводка.

Тут множество лодок двинулось к его одинокому судну, и он сразу же понял, что произойдет дальше. Его тяжелый драккар мог бы, конечно, легко уйти от врагов, набери он заранее скорость. Но на таком коротком расстоянии быстроходные ладьи врага тут же нагонят его.

И он стал раздумывать, что же ему делать, чтобы избежать плена. Быть может, поступить так, как поступил Олав сын Трюггви, который, как утверждали, предпочел выброситься за борт, но не уступить верховной власти?.. Верховная власть однажды принадлежала его отцу, королю Свейну, вместе со шведским конунгом. Сейчас только роли поменялись, а в остальном все было так же…

Его дружинники встали у релингов, чтобы встретить врага, но тут Кнут увидел суда с поднятыми парусами и с гребцами на каждой уключине. Они шли с запада наискосок, шли быстро, гораздо быстрее, чем норвежцы и шведы. Так что же, черт возьми, он видит? Суда-то датские! И на драккаре хёвдинга стоит Ульф, его зять!

Потребовалось всего лишь несколько минут, вражеские суда либо оказались разбиты и перевернуты, либо успели уйти. Корабль короля Кнута отошел к югу, из гущи боя.

И чуть попозже король увидел, как его уцелевшие суда присоединились к флоту Ульфа и тоже направились на юг.

— Мы, что, бежим? — Это были первые слова, сказанные королем Кнутом своему неожиданному спасителю.

— Нет, — ответил Ульф, — оба флота вышли из боя. Просто они идут на север, а мы — на юг. Обе стороны могут приписать себе победу, если пожелают.

— Но, — неуверенно спросил Кнут, — не следует ли нам преследовать их?

Но инициатива и решимость уже покинули его. Если бы он был вынужден сдаться в плен, кто бы преследовал остальных? Ульф и Эйлиф?

* * *
Смущенным и малоразговорчивым оставался король Кнут на пиршестве в королевской усадьбе в Роскилле. Он до сих пор еще не вполне понимал, что же произошло.

Как удалось Ульфу и его брату в первый момент находиться среди врагов в качестве союзника — чтобы в следующий поспешить спасти его, Кнута?

На пергаменте Ульф представил дело так: во время последней попытки выступить посредником он оказался запертым между шведскими и норвежскими кораблями. И тогда он остался там, чтобы разузнать об их намерениях и возможных военных хитростях.

— И это была удача, — считал Ульф.

Кнут ничего не ответил и даже не намекнул, верит ли он Ульфу или нет. Чем угрюмее становился король, тем чаще выступал Ульф. Произносил здравицы, призывал скальда Сигвата произнести хвалебную драпу, ведь он был на борту вместе с королем и знал о его храбрости. Эстрид тоже веселилась вместе с мужчинами, как и малыш Кнютте, которому разрешили подольше оставаться со всеми и даже хорошо угостили вином и — упреками отца за то, что сын-де хочет вытеснить Кнута с королевского трона Дании. Кнютте принял упреки спокойно, он понимал, что отец гневается, но не мог уразуметь, какое он, Хардекнут, имеет отношение к этому делу; в этот час Кнютте увидел отца впервые после многих лет разлуки…

Ульф по-прежнему выказывал свою непритворную радость, не обращая внимания на недовольство короля. Конунг уже зевал, поговаривая, что-де пора бы ложиться спать, но тут Ульфу пришла идея:

— А не сыграть ли нам в шахматы!

Раньше Кнут не мог бы себе представить, чтобы Ульф сам выступил с таким предложением. И из чувства неловкости он не смог отказать, ведь Ульф впервые сам захотел сыграть. Может, дурное настроение и развеется?

И они сели играть. Все шло своим чередом. За то время, что они не виделись, Кнут овладел тем началом партии, которым Ульф научился у посланника из Новгорода, так что момент внезапности оказался исключен. Ульф позволил королю перехватить инициативу и застыл в ожидании.

Ульф наблюдал, удивлялся. Нет, король опять сделал необдуманный шаг! Ладно. Ярл взял слона короля.

— Плохой ход, — пожурил Ульф.

— Да, плохой, — ответил конунг и снял слона со стола. Подержал его в руке, а потом поставил обратно на доску, передвинув фигуру на прежнее место:

— Я собираюсь пойти иначе.

— Но, — помедлил Ульф, — это же против всяких правил?

— Сегодня в силе мои правила, — ответил король.

Ярл вскочил, перевернул шахматную доску и пошел.

— Ты верен себе, король Кнут, — процедил он.

— Как ты сказал? Сбегаешь, жалкий трус?

Повернувшись, Ульф ответил:

— Ты бы убежал еще дальше от реки Хельги, если бы смог. Ты не называл меня жалким трусом, когда я пришел спасать тебя от свеев и норвегов, кусавших тебя, как собаки.

Ульф захлопнул за собой дверь. Кнут посидел, подумал и отправился спать. Это ему следовало бы сделать пораньше.

На следующее утро одеваясь, король сказал своему слуге:

— Пойди к Ульфу ярлу и убей его!

Паж ушел и какое-то время не возвращался. Потом все же явился.

— Ну? Ты убил Ульфа ярла?

— Нет, — ответил паж, — я этого не сделал, ведь он ушел в церковь святого Луки.

Кнут тяжело вздохнул. Потом заглянул в соседнюю комнату. Там еще спал его телохранитель. Хорош телохранитель! Право, сон того стоит, но Ивар до сих пор и не думает вставать!

Ивар Белый, так звали его за цвет волос. Он был норвежцем.

— Ивар, ты слышал, что я приказал своему пажу?

Да, Ивар слышал.

— Теперь пойди ты и убей Ульфа ярла!

Ивар Белый хмыкнул, но пошел. Он уже знал, где искать Ульфа. Ульф стоял на хорах.

— Так, — сказал ему Ивар, — ты все знал и поспешил скрыться в церкви? Неплохо придумано, Ульф, жалкий трус!

Ульф не ответил. Тогда Ивар достал свой меч и быстро рубанул им Ульфу ниже пояса. И Ульф упал замертво. Ивар вернулся в покои короля и показал ему еще не обсохший меч.

— Ты убил ярла?

— Я сделал так, как ты сказал, король Кнут.

— Ты хорошо сделал.

* * *
Ужас охватил всех после деяния Кнута. Всех, кто мог смотреть дальше собственного носа. То, что Кнут приказал убить Ульфа, в конце концов, можно было бы и понять, хотя лучше бы он привлек его к суду за предполагаемое предательство. Но ведь Кнут хладнокровно убил ярла в святом месте!

Сначала датские епископы склонились в молчаливом ужасе. Потом начали шептаться об интердикте[90].

Кнут сразу же посчитал, что должен предотвратить кровную вражду в собственной семье: ведь все-таки убил-то он мужа собственной сестры! И он в качестве небольшой виры[91] за Ульфа отдал Эстрид и Свейну хорошие дворы и кое-какое другое имущество. А церкви святого Луки и ее священникам поспешил сделать пожертвования.

Эстрид была сломлена горем. Не столько из-за себя лично, поскольку Ульф мало заботился о ней как о женщине. Но из-за малыша Свейна; из мальчика, растущего без отца, никогда не выйдет ничего хорошего. Но она взяла на себя заботу о Кнютте, и за это Кнут был ей благодарен.

Он поспешил в Англию. Но вести о случившемся в Роскилле долетели до Англии и до Эммы прежде Кнута. И королева решила встретить короля уже в Гринвиче, одевшись в глубокий траур. Весть об этом была отправлена Кнуту быстроходными кораблями.

— Не знал, что ты так печалишься из-за Ульфа ярла, — съязвил он, не успев даже поздороваться.

На мгновение Эмме пришло в голову, что кто-то наябедничал королю о ее «награде» Ульфу, о которой тот так мечтал. Сама же она не имела ничего против того, чтобы награждать Ульфа вновь и вновь, ведь первый шаг уже был сделан. Да, кое-чего она желала и для себя: Ульф был лакомым кусочком, а его объятия — приятной новостью. Хотя сердце ее и молчало, да и мысли тоже находились по другую сторону Эресунна. Можно было бы представить, что Ульф в припадке словоохотливости сам рассказал все королю. Но это, пожалуй, невероятно; Ульфу явно ни к чему снова вызывать гнев короля. Нет, язвительный тон короля связан скорее всего с заговором против него, в котором Кнут заподозрил Эмму и Ульфа — и не без оснований…

— Я оплакиваю не Ульфа, — ответила она, — а моего удачливого короля, решившего войти в историю как тиран и злодей. Но, чтобы во второй раз не оказаться обвиненной в подобных насмешках над тобой, я предпочитаю помолчать до нашего приезда в Уордроубский дворец.

И все же в карете она вновь принялась за свое:

— Кнут, любимый, я здесь не для того, чтобы усугублять твое положение, а для того, чтобы разделить его, насколько я смогу. Но сейчас речь идет не о том, что случилось, а о том, как спасти то, что еще можно спасти.

— Но не так уж все плохо, — попытался он пошутить.

— Хуже, чем тебе кажется, — ответила она. — В Уордроубе ты встретишься с архиепископом Кентерберийским, но о чем бы не пошел разговор, знай, я на твоей стороне и хочу тебе только хорошего.

Это прозвучало зловеще. И он почувствовал, как в душе его вскипела злость: какое право имела Эмма вызывать архиепископа, чтобы покарать его? Но ему удалось сдержать себя, лучше уж довести этот разговор до конца, если он так необходим.

Не очень-то радостно встретил короля и его старый друг Этельнот.

И вот они уже сидят в парадном зале дворца. Насколько видит Кнут, столы пусты. После такого длительного путешествия ему не предложили даже глотка пива. Может, и это входило в обряд искупления грехов? Этельнот сложил свои белые ладони. Словно две хлебные корочки, думал Кнут, — и хоть бы ломтик закуски между ними.

— Король Кнут, сын мой, — откашлялся архиепископ, и Кнуту пришла на ум еще одна суетная мысль: его уже успели назвать «любимым» и «сыном» — кажется, предстоит тяжелый день. — Я благодарен за то, что встретил тебя сразу же, как только ты прибыл в Англию, — продолжил Этельнот. — Случившееся в Роскилле уже настолько сокрушило некоторую часть моих братьев во Христе, что они даже требуют созыва Синода. Меня бы очень обрадовало, если бы наш сегодняшний разговор сделал последнее излишним.

— Я уже успел заплатить за содеянное, — вставил Кнут, — и откровенно говоря, я не понимаю, чего от меня еще хотят?

Этельнот едва заметно улыбнулся.

— Именно этого «не понимаю» я и боялся, король Кнут. Никакой платы за содеянное недостаточно, если христианский король совершает ужасное преступление из тех, что может представить себе Церковь. Ты приказал убить человека, своего зятя, — и это очень дурно. Но ты сделал это в храме Божьем. Лишь сущие язычники или разбойники, отпавшие от Церкви, решались покушаться на право убежища. И ты посмел совершить подобное преступление, ты — считавшийся до сих пор украшением христианства, по крайней мере, здесь в Англии.

— Я сделал пожертвования в церкви в Роскилле, совершенно добровольно. — Кнут начинал сердиться. Вряд ли это можно было бы назвать «разговором». Этельнот даже не выразил желание выслушать его рассказ!

Архиепископ вздохнул и посмотрел на Эмму.

— Что нам делать и как говорить, чтобы король начал слушать нас? — смиренно недоумевал он. — Нам, любящим короля Кнута?..

Эмма пока еще не проронила ни слова, но Этельнот все же предполагал, что она успела сказать кое-что во время их поездки.

— Мне кажется, нам необходимо сделать все, чтобы король совершенно ясно понял: его святотатство оказало огромное воздействие на других князей-христиан, — спокойно сказала она. — И тогда он возможно, освободится от своего ограниченного расчета «око за око» и «зуб за зуб», и поймет, что речь идет о его положении короля-христианина.

Кнут вздрогнул при слове «святотатство». Неужели все так плохо? Он почувствовал себя обескураженным из-за того, что оба они говорили о нем так, будто он не присутствует при разговоре. Еще одно ужасное церковное слово коснулось его сознания — отлучение от церкви. Неужели Церковь смеет угрожать ему остракизмом? С отлученным не разговаривают — а говорят о нем, как сейчас это делает Эмма и архиепископ…

А Эмма уже разошлась и рвалась продолжать разговор, но Этельнот остановил ее.

— Как только чтосказала твоя королева, — начал он, — речь идет о твоем положении короля-христианина. Но когда sacrilegium — твое святотатство — станет известным при дворе или, вернее сказать, при королевских дворах во Франции, и когда об этом станут рассказывать в Ахене и в Упсале, да, и даже в Новгороде, тогда все станут креститься и говорить: «Этот Кнут такой же дикарь, как и его языческие предки, другого и нельзя было ожидать от него — он не знает предела!» Представь себе, что почувствуют английские посланники, услышав нечто подобное о своем короле? Что им отвечать?

— Что король Кнут очень много хорошего сделал для церкви в Англии, — вклинилась Эмма, к большому удивлению Кнута.

Этельнот одобрительно кивнул.

— Вот именно. И все же короля Кнута будут помнить как английского короля, совершившего убийство в святом месте… — Архиепископ печально посмотрел на короля, облизывавшегося, словно нашкодивший кот. — И все же ущерб твоей чести — не самое худшее, с точки зрения Церкви! Если Церковь серьезно не накажет тебя, другие «владыки» последуют твоему примеру и станут преследовать своих врагов в церковном пространстве. Мол, хоть папа и епископы утверждают, что убийство человека, находящегося под защитой Церкви, — смертный грех, но Кнуту, королю Англии и Дании, все же удалось выкрутиться, так что нечего и нам беспокоиться.

Архиепископ умолк, дабы дать королю возможность обдумать услышанное. А потом обратился к Эмме:

— Мне кажется, что королю надо бы промочить горло — да и я сам не отказался бы от глоточка сидра.

Эмма поспешно вызвала слуг. Пока слуги приносили освежающие напитки, наступил перерыв в экзекуции. Но очень недолгий, поскольку слуги были готовы к такому приказу, они все уже приготовили заранее. Кнут жадно пил пиво. Его жажда возникла не столько от поездки, сколько от архиепископской взбучки.

— Если я понимаю вас правильно, — сказал король, утирая усы и бородку, — принесенных мною извинений недостаточно? Что еще требуется от меня?

— Покаяния в душе, — предложила Эмма. — Этого-то у тебя и нет, как мне кажется. Но для начала можно было бы и притвориться…

— Я согласен с королевой, — вставил епископ, — хотя я бы не стал так выражаться. Но это преступление столь тяжкое, что Его Святейшество в Риме будет считать себя вынужденным примерно наказать за него. И не только тебя лично, а и твой народ. Ты слышал когда-нибудь разговоры о значении слова «интердикт»?

Да, Кнуту казалось, что он слышал это слово, и все же Эмма решила освежить в памяти короля, а также, быть может, хотела показать архиепископу свои знания: никакого отправления таинств. Никакой конфирмации. Никаких похорон. Никаких молебнов. Никаких исповедей и причащений умирающих. Никакого крещения…

Архиепископ не нашел никакого основания поправлять ее, даже если он и знал, что интердикт пока еще применялся достаточно редко и объем его определяется папой. Однако сам он, если бы хотел, мог бы из-за короля наложить на Англию куда более жесткий интердикт. Его утверждение или отмена папой заняли бы изрядное время, а интердикт бы действовал и на практике парализовал бы все общество. И он решился поддержать Эмму и указать королю именно на общественные последствия.

— Все же заметь, — сказал он, — подобное церковное наказание не имеет ничего общего с твоим покаянием. Это лишь часть твоего искупления, но если ты готов покаяться, наказание может быть относительно недолгим. Хотя и достаточно продолжительным, чтобы соответствовать мере преступления. Нагрешил ты один, а страдать придется всему народу. Ты глава страны, значит, должны страдать и все ее члены. А теперь не сможешь ли ты подсчитать, каковы будут последствия интердикта?

Именно сейчас архиепископ не стал говорить, что можно было бы ограничиться наложением наказания лишь на собственное имущество короля и те места, где он бывал; Кнуту явно следовало попотеть еще какое-то время.

И будто прочтя мысли Кнута, Эмма добавила:

— Это своего рода отлучение, и оно ударит не только по тебе, но и по мне, и всем твоим слугам — как здесь, так и в Дании.

Отлучен от Церкви… Кнут почувствовал, как у него засосало под ложечкой.

— Правильно, — согласился Этельнот. — Последствия зависят и от того, как на преступление посмотрит Церковь. И в этом случае тебе достанется особенно жестко. Ведь Святой Престол решил покончить со святотатством такого рода — раз и навсегда.

Он пододвинул к себе кувшин пива и вновь плеснул себе. Кнут пил всегда очень умеренно, но сейчас и он почувствовал, что хочет добавки.

Эмма решила, что Кнут еще не достаточно напуган, и добавила:

— Самое ужасное в том, что подобная церковная кара учитывает и грехи, совершенные и в прошлом, в случае, если за них не получено справедливое наказание. Синод или папская комиссия, например, сразу же нашла бы повод спросить, а как, собственно, умерли Эадрик Стреона и принц Эдви — и так далее, и так далее…

— Но Боже небесный, — закричал Кнут, расплескав свое пиво, — чего же вы хотите тогда от меня? Что мне делать, чтобы этот ад не обрушился на меня? Допустим, я стану нищим и отдам все, чем владею, Церкви этого хватит или что еще требуется от меня?

— Паломничества, — задумчиво сказал архиепископ, — пожалуй, не избежать… Паломничество в Рим, с повинной самому Его Святейшеству.

— Да, — живо поддержала его Эмма, — с раздачей милостыни по пути. Заодно проверишь свою латынь.

Кнут перевел взгляд с Эммы на Этельнота, а потом опять на жену.

— А что даст это паломничество?

— При известном покаянии на словах и на деле, каковые ты поклянешься принести, ты сможешь помешать сбору Синода, а я мог бы отложить интердикт до твоего возвращения из Рима. Но ты должен, в этом случае, начать свое паломничество немедленно. Если тебе повезет и ты сам умело поведешь себя, папа посчитает твое паломничество вполне достаточным покаянием…

Кнут единым духом опорожнил новую кружку пива. Да, он отправится в Рим! На всякий случай свою улыбку он скрыл за кружкой. Ему не следовало показывать архиепископу свой уж слишком большой восторг, чтобы не заработать чего-нибудь похлеще.

— Я еду сразу же, как смогу, — решил он.

— А я еду с тобой до Нормандии, — сказала Эмма.

— Да, ты не можешь ехать со мной до Рима, — решил король. — Ты должна находиться дома. Только не делай больше королей в мое отсутствие!

И все же архиепископ заметил довольное выражение лица Кнута. И посчитал необходимым немного пригасить его рвение.

— Помни, сын мой, — пыхтя и поднимаясь, произнес он, — на тебе будет лежать условное проклятие до тех пор, пока ты не получишь отпущение от папы. Ты ведь знаешь, что подразумевается под ключами от Врат Небесных? Твою исповедь священник может выслушать по твоему желанию, но отпущения грехов ты не получишь прежде, чем прибудешь в Рим.

Кнут смотрел исподлобья. Подумать только, этот старик такой злой, и все же я сам сделал его архиепископом! Но мысль эту высказать вслух не решился, ведь пришлось бы еще и в этом каяться.

— Уф! — содрогнулась Эмма, — а если вдруг король умрет во время паломничества в Рим!

Теперь и у Кнута отвис подбородок. Он не был уверен, шутит Эмма или нет. Нет, пожалуй, она вполне серьезна. Если священники правы, он прямой дорогой угодит в ад за все свои грехи.

Архиепископ распрощался и повернулся к двери.

— Во время своего пути ты должен подумать еще и о законах. Ты сам издаешь хорошие законы и возрождаешь к жизни лучшие законы Эдгара и Этельреда. И это хорошо. Но лучше всего будет тогда, когда ты поймешь, что ты сам тоже должен подчиниться закону и не можешь вертеть им по собственному усмотрению. И только тогда, только когда ты сам доверишься законам и подчинишься им и как судья, и как ответчик, ты сможешь стать хорошим королем своего народа.

* * *
Что бы ни говорили о Кнуте, но дураком он, точно, не был.

Он долго сидел и раздумывал над тем, что сказали Эмма и архиепископ, и пришел к выводу, что они правы. От него требовали чистосердечного поступка, дабы утишить ветер, разносящий дурные слухи о случившемся с Ульфом по всему христианскому миру! Да, каких святых и библейских персонажей приводили бы в пример на проповеди, не обратись грешники и не покайся: святой Петр отрекался и клял своего Господина и Спасителя; Христос дал ему возможность раскаяться, и после этого тот оказался как бы в двойной чести. Святой Фома сомневался в воскресении Христа; и это тоже, в конце концов, стало особым знамением, когда Фома уверовал. Святой Павел преследовал христиан мечом и каменьями; именно этим он почти похвалялся после своего обращения. Да, он просто-напросто утверждал, что был «первым из грешников» — и есть чему поучиться, верно?

Если по-умному устроить свое паломничество, думал Кнут, оно сможет обратиться для него в благословение. Стать «святым Кнутом», он не особо рассчитывал, хотя почему бы и нет? Ведь вот чудного брата короля Этельреда сделали же святым, и так быстро!

Кнут сразу же начал собираться ехать в Рим и был готов отправиться в путь весной 1027 года, как только позволили дороги. Он взял с собой небольшую свиту, не большую, чем требовалось для защиты от разбойников. Епископ Люфинг, только что избранный епископом Кредитона, последовал за ним в качестве толмача и духовного наставника. С ними была еще пара монахов, на случай, если епископу потребуется содействие. К тому же Кнут еще заранее отправил несколько писем. Одно Конраду Второму, новому императору Священной Римской Империи, в котором просил Конрада обезопасить его проезд через свои страны. Другое — королю Рудольфу Бургундскому с подобной же просьбой. Обоих этих властелинов он надеялся встретить в Риме. Ведь паломничество Кнута так удачно совпало с коронацией Конрада в Риме в день Пасхи, двадцать шестого марта.

С императором Конрадом Кнут уже и раньше переписывался и был на дружеской ноге. В 1024 году Конрад вступил на престол после смерти императора Генриха Второго. Датскому же королю просто необходимо было иметь добрые и мирные отношения со своим южным немецким соседом. И сейчас Кнут надеялся еще больше укрепить эти связи своим присутствием на его коронации.

У шли письма и к папе Иоанну XIX, как от Кнута, так и от архиепископа Этельнота.

Ради церемониала коронации Кнут упаковал свой наилучший наряд и другие знаки своего достоинства. Но для дорожной одежды он выбрал простое платье, чтобы издали было видно — вот идет пилигрим и грешник, искупающий свои грехи.

Путь в Рим был долог и проходил через многие монастыри и благочестивые дома. Широкое распространение слухов по миру об искуплении грехов королем Кнутом могло обойтись достаточно дорого, но Эмма посчитала, что это достойно любых средств и упаковала дополнительные подарки, хотя Кнут находил излишними даже некоторые из тех, что отобрал сам. Кнут выбрал старинный путь пилигримов через Фландрию и Артуа, Намюр (где для безопасности потребовал заложников) и оттуда вниз по рекам до Бургундии. Нет необходимости прослеживать весь его путь, поскольку он был общим для того времени, нет необходимости еще и потому, что мы имеем свидетельства о посещении Кнутом Сен-Омера от биографа Эммы, подробно описавшего это в своих славословиях королеве.

Кроме святого Одомара, в городе, носящем его имя, особо почитали и святого Бертина. Вот как описывает автор так называемой «Энкомии» визит Кнута в монастырь этого святого:

«После посещения монастырских церквей, где он был принят с великой честью, он смиренно прошествовал вперед, почтительно опустив глаза долу и заливаясь рекой нахлынувших слез, если мне будет позволено употребить эти слова, и со всей искренностью обратился к святым, прося их защиты. Но затем, когда он захотел возложить свои дары на священные алтари, о, как часто тогда он со слезами на глазах целовал пол, как часто бил он себя собственной рукой в свою достославную грудь, сколь глубокие вздохи испускал он и как часто взывал он к небесному милосердию, дабы Господь смягчил Свой гнев!

И по его взмаху руки простирались жертвенные дары его сопровождающими, и были это не малые дары и не таковые, что вмещаются в денежный кошель, а огромный дар, несомый в подоле рясы человеком, облаченным в омофор, потом король брал его в собственные руки и возлагал на алтарь как доброхотное даяние по апостольскому наказу. Однако почему я говорю лишь об алтаре? Я ведь помню, что он заглядывал во все уголки монастыря, сколь малы они ни были, и не токмо прошествовал мимо по пути к алтарю, но приносил щедрые дары и горячие лобзания».

Наконец, наступал черед бедняков; один за другим подходили они к королю, чтобы получить исполнение обета.

Но чем ближе он подходил к Риму, тем больше пресыщался он слезами, впрочем, в тех землях он был меньше известен, чем на Севере…

Исход путешествия превзошел все ожидания. Его Преосвященство папа принял кающегося, и король Кнут, как блудный сын, оделся в соответствующие случаю праздничные одежды, потом заклали откормленного тельца и можно было начинать торжество.

Король Кнут написал благостное письмо домой английскому народу и отправил его с епископом Люфингом сразу же после окончания коронации императора. Кнуту удалось обеспечить англичанам лучшие условия для торговли и паломничества на пути через Германию и Бургундию, да и папа согласился на изрядное уменьшение денежного взноса за получение архиепископского омофора.

Эмме он написал, что они с императором Конрадом стали такими хорошими друзьями, что пришли к соглашению помолвить своих детей, Генриха и Гуннхильд. Пока еще их чада не в том возрасте, чтобы пожениться, по крайней мере, малышка Гуннхильд, но день этот настанет, если оба будут живы и здоровы.

Эмма глубоко задумалась об этой помолвке.

Как бы там ни было, ее дочь однажды станет императрицей Священной Римской Империи!

* * *
Король Кнут поехал на Север со свитой императора Конрада и погостил в Ахене у своего вновь взошедшего на престол родича. А потом поехал не домой, в Англию, а в Данию.

Ему захотелось раз и навсегда выкурить Олава из Норвегии!

Примирение с Церковью было в этом случае очень важным. Теперь больше нельзя сказать, мол, на христианского конунга Олава, за свое усердие удостоенного великой похвалы самого папы, несправедливо идет войной датский король Кнут, над которым висит угроза отлучения. Наоборот, сейчас все властители, как мирские, так и духовные, считают, что не только король Кнут — истый христианин, но и притязания его на норвежскую корону справедливы. Ведь Норвегия по наследству досталась королю Кнуту. Кроме того, и сам папа начал понимать, сколь жестоко Олав поступает с норвежскими язычниками. Не только Кнут мог рассказывать папе о методах Олава, другие тоже подтверждали истинность его слов, заверяя, что тот лишь играет на руку язычеству, и папа Иоанн очень огорчился услышанным.

Кнут не просто сидел в Англии и оттуда наблюдал за победным шествием Олава по Норвегии. Сначала он пытался уговаривать и произносить хорошие слова и даже послал делегацию к Олаву. А та милостиво предложила Олаву стать вассалом Кнута в Норвегии, только сначала тот должен прибыть в Англию и принести Кнуту клятву верности. Кнут заверял, он хорошо понимает, что Хакон сын Эрика не может больше быть его человеком в Норвегии, по многим причинам, и прежде всего потому, что тот имел обыкновение приглашать к себе знатных замужних дам и принуждать их к прелюбодеянию.

Первая попытка закончилась постыдно. Олав резко ответил, что Норвегия — его страна по праву наследства. Неужели Кнут действительно верит, что сможет единовластно править всем Севером? Неужели он в одиночку собирается управиться со всей Англией? Но пусть сначала справится с последней, прежде чем пытаться заставить его, Олава, подарить ему свою голову или оказать какие-нибудь почести.

В ответ на это Кнут стал принимать всех недовольных норвежцев, наделять их дворами и ублажать подарками. А посланцы Кнута разъезжали по Норвегии и подкупали одного знатного человека за другим звонкой монетой или прекрасными обещаниями. Все гостившие у Кнута в Англии тоже не скупились на слова, рассказывая своим норвежским соотечественникам о богатстве и силе короля Кнута. К тому же, показывали свои подарки. Такого еще никогда не видели в Норвегии.

Дипломатическая миссия Кнута к новому шведскому конунгу, как известно, не удалась. Шведский король и норвежский были свояками — и тогда вспыхнула война, предшествовавшая убийству Ульфа.

Сейчас, после посещения Кнутом Рима, посеянное в Норвегии дало, наконец, урожай и притом богатый. Да и самому Олаву настолько удалось подорвать собственное положение в стране, что, когда датский король и его дружинники сошли на берег с пятидесяти судов, немногое мог противопоставить им Олав.

И Олав сдался без боя. Его предали все, и он бежал из страны через Швецию и Готланд в Новгород к своему зятю. Норвегия снова оказалась в руках Кнута. Формально норвежским конунгом его выбрали в Трондхейме.

Старое обещание следовало сдержать: Хакон, сын сестры Кнута, ставший ярлом в Англии после своего отца Эрика, был посажен наместником в Норвегии. Но сам выбор огорчил Кнута, поскольку в прежние времена, будучи в Норвегии, Хакон снискал себе дурную славу. Вскоре после своего избрания Хакон утонул. Слухи утверждают, что к этому несчастному случаю приложил руку и Кнут.

Во всяком случае, он тут же посадил своего сына Свейна в Норвегию королем-вассалом. Реально же норвежской правительницей стала мать Свейна — Альфива!

* * *
После смерти Ульфа Эмма очередной раз ударилась в «ханжество». Ей казалось, что и она частично замешана в событиях, приведших к убийству. Поэтому она считала своим долгом каяться вместе с Кнутом.

И попытка искупления греха выразилась в пожертвованиях церквям и монастырям.

Пока Кнут был в Риме, а потом в Дании и Норвегии, Эмма от имени Кнута подготовила восстановление церкви в Бери-Сент-Эдмундс, лежавшей в руинах после того, как через этот город проследовал Свейн Вилобородый. Кроме того, она заказала неслыханных размеров надгробье на могилу Эдмунда Железнобокого в Гластонбери. Первый «жест» — во искупление грехов отца короля Кнута. Второй, менее понятный для простых людей, хотя они и могли часто слышать упоминания королем Кнутом Эдмунда как своего «дорогого брата».

Во время своего паломничества, по совету Эммы, Кнут, где мог, покупал реликвии и отправлял их домой в Англию. А сейчас, возвратившись с победой над Олавом, он привез с собой двенадцать шкур белых медведей, дабы возложить их на алтарь в Кройлендском аббатстве.

Эмма встретила Кнута со смешанным чувством. Она гордилась достигнутым им, но одновременно ей было жаль своего крестника, «короля» Олава.

Самым же ужасным она считала то, что Кнут сделал Альф иву преемницей Олава. А ведь на самом деле было именно так, поскольку Свейн был еще слишком юн. Но что она могла сказать, сама «укравшая» датскую корону прямо из-под носа у Свейна и отдавшая ее Кнютте…

Хорошо хоть, что теперь Альфивы нет в Англии и она больше не сможет мучить ее ни своим присутствием, ни постоянными отъездами к ней Кнута. Лучшее, по крайней мере, случилось. Что хорошего в этой Норвегии? Так что даже хорошо, что она досталась Свейну Кнутссону и его непотребной матери.

На этот раз Кнут посчитал, что Эмма была хорошим «наместником» во время его отсутствия в стране. Главной ее опорой был Годвин, ярл Уэссекса. Тот несколько напряженно ожидал возвращения короля Кнута после убийства Ульфа. Ведь он был женат на сестре Ульфа, Гюте, и его можно было бы подозревать в участии в кознях Ульфа — даже если для подобных подозрений не имелось никаких оснований. Но король остался все также благосклонен как к Годвину, так и к Эсгрид. Так что сила Годвина даже несколько увеличилась.

Многие полагали, что регенство на время пребывания Кнута в Риме доверят Хакону Эрикссону, сыну сестры Кнута. Ведь Хакон был единственным норманном среди английских ярлов Кнута, по крайней мере, среди самых значительных. (Эйлиф, брат Ульфа, был заодно с Ульфом, хотя и не сообразил — или не захотел — переметнуться на другую сторону в последнюю минуту. Но Эйлиф никогда и не считался «сильным» ярлом.) Но то ли Хакон дурно правил на Севере, то ли после смерти ярла Эрика отношения между обоими родами испортились.

Когда Хакон сначала отбыл в Норвегию, а потом и утонул, Нортумбрия была отдана англичанину датского происхождения по имени Сивард. Он принадлежал к роду правителей Умбрии, правивших на севере еще прежде Кнута. К тому же, он женился на внучке ярла Утреда — и «старинный» круг замкнулся. В политической жизни Англии он мало чего мог добиться, но Кнут все же научился ценить этого твердого человека и считал Сиварда именно тем, кто в состоянии поддерживать порядок в самой беспокойной провинции Англии. Кроме того, Сивард был хорошим воином и мог защищать границы с Шотландией.

Другая старинная семья, знавшая, как вести себя во время переворотов и быть необходимой, происходила из Хвикке, мерсийского княжества в западной части Англии. Их эльдорменом при короле Этельреде был Леофвине. Его сын Леофрик был близким другом Кнута и через несколько лет, а именно в 1032 году, он будет назначен ярлом Мерсии и станет одним из «сильных».

Наиболее чувствительным моментом в отношении Эммы с Леофвине и Леофриком было то, что они сами и их семьи находились в очень хороших отношениях с Альфивой. Ее второй сын от Кнута, Харальд, воспитывался у Леофрика. Эмма с беспокойством наблюдала за дружбой короля Кнута именно с мерсийским родом…

За последние годы и среди Эмминых родичей случились большие изменения. В год убийства Ульфа умер ее брат герцог Ричард Второй Нормандский. Его место занял его сын Ричард Третий, однако и тот умер не то в том же самом году, не то в год, когда Кнут отправился в Рим, а Эмма последовала за ним через Канал. Поскольку Ричард Третий остался бездетным, герцогство перешло его брату Роберту, изгнавшему Эстрид, сестру Кнута.

И совершенно понятно, почему у Кнута не было никакого желания ехать в Руан ни на поминки, ни на коронацию нового герцога. Поэтому и Эмма отказалась присутствовать на этих мероприятиях. Она отправилась в Данию, чтобы встретиться со своим сыном Кнютте и со своей золовкой, Эстрид, все еще охотно занимавшейся воспитанием Кнютте. Собственный сын Эстрид от Ульфа, Свейн, воспитывался при дворе Энунда Якоба в Швеции…

Свейн в Швеции, Кнютте в Дании, сын Торкеля, Харальд, у нее в Винчестере, — живет ли хоть один высокородный сын в своем родном доме, мысленно спрашивала себя Эмма. О Торкеле все еще не было ни слуха, ни духа. Мать Харальда, Эдгит, наконец-то нашла монастырь, согласившийся принять ее. И тогда стало совершенно естественным, что Харальд приблизился к королевскому двору и рос там вместе с Гуннхильд.

* * *
Эмма, архиепископ Этельнот и другие, близко знакомые с королем Кнутом, находили, что после своего паломничества Кнут обрел новые силы. Быстрым и деятельным он был всегда и знал, как добиться друзей и союзников, хотя иногда и сомнительными средствами.

Но когда так хорошо закончилась поездка в Рим и когда Норвегия вновь возвратилась под его корону без кровопролития, когда оказалось, что Англией можно управлять, не натягивая поводья, и когда в стране росло благополучие и порядок, Кнут обрел спокойствие, которым раньше никогда не отличался.

Он предавался штудиям совершенно самостоятельно, без Эмминых причитаний. Писал стихи, которые очень нравились Эмме, и она даже приравнивала их к лучшим из тех, что читала сама. Он находил удовольствие от посещения праздников и торжеств в различных монастырях вместе с Эммой. Особенно в Или, куда он ездил и без нее.

Он охотно беседовал и обсуждал разные вопросы своего времени с учеными мужами, приезжавшими к нему со всех уголков Европы, чтобы засвидетельствовать почтение «английскому чуду», как они его называли: пират, разбивший Англию вдребезги, а потом вновь собравший ее воедино, более сильной, чем когда-либо, подозрительный полуязычник, ставший надежнейшей опорой Церкви и поддерживавший ученость и культуру в своих странах.

Король Кнут был на пути к славе человека мудрого.

Как и при всех королевских дворах, вокруг короля Кнута было полно подающих надежды юношей. Многим из этих стремящихся пробиться наверх молодцов трудно было понять короля. Они важничали и льстили ему так, как их учили, и не предполагали, что Кнут предпочитает простоту и откровенность. Особенно плохо относился он к тем, кто по примеру придворных с материка пытался сделать из него живого бога или, по крайней мере, считал, что его постоянно следует окуривать фимиамом славословия.

Тем, кто не понимал этого, он время от времени давал небольшие глубоко огорчительные уроки. Иногда они все равно не понимали, даже когда внезапно оказывались вдали от королевского двора и его великолепия…

Эмма с удовольствием вспоминала один из таких уроков в летней резиденции короля в Бошэме на южном побережье страны. Несколько молокососов из высшего дворянства дошли до того, что подсчитали предков со стороны короля Кнута — во время своих генеалогических штудий они решили, что могут проследить род Кнута сверху донизу, или снизу доверху, вплоть до самого Одина.

Кнут рассеянно слушал их, без малейшего энтузиазма, на какой рассчитывали «исследователи». У берега король остановился и стал молча разглядывать волны. А потом приказал стоявшим рядом слугам:

— Пойдите в дом и принесите мой трон.

Они отправились, а король и остальные проводили время в поисках ракушек и всего того забавного и интересного, что отлив оставляет на берегу.

Все были изумлены, когда слуги вернулись, волоча на себе огромное кресло. Кнут приказал поставить его на ровном месте у кромки берега, уселся в него и сказал:

— Так, я приказываю волнам у моих ног застыть!

Кое-кто хмыкнул удачной шутке, другие промолчали и стали ждать: а что теперь придумает король?

Подходящая вода вскоре добралась до ног Кнута, как и следовало ожидать. Однако король остался сидеть, а все остальные попятились назад, чтобы не промочить ноги. Когда море добралось до самого сидения, король все еще сидел по колено в воде, и тогда придворные забеспокоились — не говоря уже о дамах. Что им сказать? Как поступить? В конце концов король приказал слугам поднять его и вынести на берег.

Потом он встал с кресла и вылил воду из сапог. И только тогда посмотрел на молчаливую толпу.

— Да, вот сколь велика власть короля Англии… — произнес он.

Эмма не была уверена, что все поняли короля. Кое-кто из присутствовавших рассказывал потом при других королевских дворах об этом случае просто как об одной из странностей короля Кнута.

* * *
Как и говорил Торкель, Кнут не был, собственно, воителем. В мужестве ему, правда, не откажешь, но у него не было тяги к боевым подвигам. Войны, которые он затевал, он считал печальной необходимостью. И больше всего стремился к миру и устроенной жизни.

Но, как и следовало ожидать, после бегства Олава Харальдссона, Кнут уже не мог наслаждаться миром. Довольно скоро до Олава дошли разговоры о недовольстве норвежцев своим новым правителем, и, мол, они охотно увидели бы его снова на престоле. Кое-что из этого, возможно, было лишь желаемым. Но Олав все же вновь подался домой со своими дружинниками и другими норвежцами, которых повстречал в Гардарики. По дороге он получил обещание от свояка, сидевшем на шведском троне. То ли он слишком уж поспешил домой в Норвегию, то ли шведская помощь оказалась слабовата, не станем рассуждать.

Во всяком случае получилось так, что в саму битву Олав вступил с недостаточными силами, не успев собрать своих приспешников, ни старых, ни новых. И в прославленной битве под Стиклестадом 29 июня 1030 года его войско было разбито, а он сам убит трендами.

Король Кнут проклял эти некстати возникшие волнения в Норвегии и, собрав всех своих дружинников и суда, отправился туда из Дании.

Порядок и спокойствие должны быть восстановлены! Пришел разъяренный морской владыка, он просто пришел на сушу и драться не желает.

В Норвегии опять было — или стало — спокойно. Будучи все еще достаточно раздраженным, он приказал своим людям и судам прочесать и предательскую Швецию, которая никогда не вызывала в нем никаких иных чувств, кроме негодования.

Конунг Энунд Якоб так и не понял происходящего, пока суда короля не заперли его в заливе у Сигтуны, а дружина Кнута, зайдя с другой стороны, не рассеяла его войска, а потом и разгромила. Энунд Якоб тут же обещал разделить управление Швецией с Кнутом, только бы остаться в живых и сохранить свою честь — хотя бы такой, каковой она оказалась на данный момент.

Кнут поблагодарил за предложение, оставил у Меларен свою дружину и приказал чеканить монеты в Сигтуне со своим именем под титулом «Svearnas konung» — «Король свеев»!

Потом Кнут вновь отплыл домой в Англию к Эмме.

— Теперь, надеюсь, в мое правление будет только мир, — пируя с королевой и своими ярлами, сказал король.

С Эммой Кнут теперь ладил. Ее правление во время его многочисленных отъездов короля вполне устраивало. Правда, возможно, временами она бывала слишком набожна, но через некоторое время это проходило — до следующего приступа.

На этот раз, когда Кнут возвратился из Норвегии, Эмма казалась куда веселей. Ее радость была связана с Кнютте.

В течение всех этих лет она без конца ставила перед Кнутом вопрос: не стоит ли Кнютте побольше времени проводить в Англии?

— Зачем? Он же король Дании, не так ли?

Она, конечно, краснела — от его намека, но больше всего от злости. Ведь королем Дании был Кнут, а Кнютте лишь наследником престола или соправителем, или как там его назвать. Но Кнут за эти годы так часто бывал в Дании, что там ему и не был нужен наместник, кроме Эстрид, которую он все больше и больше ценил.

— Вот уже четвертый год он все время там, — сказала она. — Может быть, уже и достаточно датского воспитания. Он же совсем забудет свой английский, если так будет продолжаться.

— Он успеет возобновить свой английский, — полагал Кнут, — пока нет надобности в спешке. Кстати, с ним его английский учитель. Кнютте так нравится в Дании. Можно навредить ему, забрав его оттуда в переходный возраст.

Что Кнютте действительно чувствовал себя хорошо у Эстрид и среди датчан, Эмма знала, это говорил он сам, и это же она видела, когда гостила там. Но что касается языка, то Кнут противоречил сам себе; не мог же он забыть, какие сам испытывал трудности, когда начал изучать английский так поздно?

Эмма остерегалась слишком жестко ставить этот вопрос о Кнютте. Несмотря ни на что, есть ее «вина» в том, что Кнютте находился в Дании. В отсутствие отца там его чтят как короля — он вряд ли бы испытал это в Англии.

И все же эта мысль так никогда и не оставляла ее. Ее прежнее беспокойство, что Кнютте обойдут и он не получит никакого трона, сейчас сменился боязнью, что он просто потеряет корону Англии. Ведь, как бы то ни было, существует сын Альфивы — и он-то живет в Англии. И в один прекрасный день Эмма разыскала Эдит. Теперь она не так уж часто решалась мешать своей подруге, ведь после смерти матушки Сигрид Конвент избрал Эдит настоятельницей монастыря. К этому своему повышению Эдит относилась со смешанными чувствами.

— Хорошо, что ты пришла, леди Эмма, — приветствовала Эдит и сбросила кипу документов на пол. — Это значит, что я с удовольствием оторвусь от этого скучного занятия. — Эдит показала на бумаги. — Вместо того, чтобы заниматься учеными рукописями, я вынуждена прочитывать эти ужасные ходатайства о вступлении в Нуннаминстер. Я никогда не предполагала, что в стране такое множество дурех и бездельниц, считающих, что они могут назваться монахинями, хотя ничего не умеют и не хотят.

Эмма сочувственно посмеялась и сняла уже было шаль, но потом решила все же оставить ее на плечах: в комнате Эдит стоял ледяной холод. Ладно, еще зима, но почему бы Эдит не держать у себя хотя бы жаровни с углями?

— Неужели ты можешь еще водить стилосом в таком холоде? — спросила Эмма, потирая руки.

Теперь засмеялась Эдит.

— Нет, ты, видно, никогда не станешь настоящей англичанкой. Ты еще не знаешь, что холод — наш английский способ отличать прилежных и способных от прочих. Те, кто не выносит холода, быстро вымирают.

Хотя Эдит только что и назвала вызванный Эмминым визитом перерыв «удовольствием», но сидела она с нетерпеливым выражением лице, и Эмма поняла — ей следует изложить свое дело без долгих прелюдий.

— Эдит, — задумчиво начала она. — Я в недоумении по поводу Кнютте. Я полагаю, ему следовало бы скорее вернуться домой в Англию, а Кнут считает, что ему хорошо там, где он сейчас находится. Должна ли я настаивать на своем?

Эдит пожала плечами и поправила свое фиолетовое монашеское покрывало.

— Трудно советовать… Насколько я поняла, Кнютте хорошо там? Здесь-то у тебя он чувствовал себя неловко — иногда, по крайней мере. Если ты перевезешь его сюда против его воли, тебе придется трудно.

— Да, я об этом думала, но он же окажется чужаком для своего английского народа.

Эдит недолго молча смотрела на королеву. Потом от уголков рта по лицу начала расползаться улыбка, та сардоническая улыбка, которую Эмма уже давно не наблюдала. И сейчас она поняла, что предстоящий ответ либо обезоружит ее своей самоочевидностью, либо разозлит.

— Я помню, что ты приняла совет некоего короля Артура, когда в свое время шел разговор, ехать ли в Данию, чтобы сделать Кнютте королем. Не найдется ли совета у этого короля и на этот раз?

Эмме сейчас следовало бы покраснеть, но она не покраснела. Факт остается фактом, она тоже думала как раз об этом, но не знала, как вести себя.

В течение всех этих лет она много раз сомневалась в истинности видения, говорила себе: это всего лишь сон или затмение, вызванное головокружением и обмороком после падения со Слейпнира. Никто, кроме Эдит, ничего не знал об этом короле Артуре, и менее всего — какое он мог иметь отношение к Винчестеру. Причину своего интереса к этому легендарному королю Эмма раскрыла лишь Эдит. Она тщетно пыталась найти какой-нибудь материал в Нормандии и Бретани и услышала лишь самые обычные обрывки сказаний и легенд. Ее последующие поездки в те места тоже не помогли. Холма, где должен был быть захоронен король Артур, она также не нашла — во всяком случае, он нисколько не отличался от всех других в округе. Да, она даже не была уверена, где именно произошло это удивительное происшествие. Так что дожидаться, когда исполнится семь лет с того дня, тоже не было особого смысла.

— Да, именно из-за него я здесь, — ответила Эмма. — Ты единственная, кто знает, что было. Король Артур преподнес мне дар, ты помнишь, наверное?

— Бабочка, да? Ты видела ее после этого?

Эмма покачала головой.

— Я была слишком малодушна и не решалась искушать свое счастье. Конечно, временами я видела бабочек вокруг себя, но никогда не решалась вызвать свою бабочку. Я, конечно, боюсь неудачи, и мне придется стыдиться. Либо я никогда не видела короля Артура, либо я лишена этого «дара» — или как мне назвать это.

Эдит кивнула.

— Да, конечно, требуется какая-то вера для такого испытания. Особенно, поскольку король, вероятнее всего, был язычник, я имею в виду, не был крещен. Так что общение с ним может быть опасным. Ты умно поступила, воздержавшись; исповедники легко могли бы решить, что у тебя у самой еретические мысли и повадки — особенно после того, как твой король объявил свои суровые законы!

Эмма чуть-чуть испугалась. Она никогда не думала, что короля Артура можно назвать «язычником» — словом, которое, собственно, ей ничего не говорит. Как и множество подобных. Но она поняла предостережения Эдит. Она сама была потрясена тяжелыми наказаниями, назначенными Кнутом за отправление обрядов религии асов, которую и он — да и епископы — явно решили искоренить в Англии. В Дании и Норвегии, насколько она знала, подобных законов не было; там до сих пор еще смотрели на это сквозь пальцы…

Но все равно. Кнут запретил поклонение «идолам». Под этим подразумевались не только языческие боги, но солнце и луна, огонь и вода, источники, камни и деревья в лесах. Сюда же относилась и ворожба, и заклинания духов, и виновных в этом наказывали — выкалывали глаза, отрезали нос, верхнюю губу и даже сдирали кожу с головы, — в зависимости от степени тяжести преступления или от того, совершено ли оно повторно.

Значит, вызов бабочки короля Артура мог подпасть под обвинение в колдовстве или заклятиях? А что, разве обращение за помощью к святым — это нечто иное, даже если цель оставалась той же?

Эмма запуталась в собственных мыслях и не слышала того, что говорила Эдит дальше. Но эхо последнего предложения все же донеслось до нее:

— Но в это время года, конечно, нет никакого смысла пробовать… Конечно, нет, посреди зимы никаких бабочек нет в природе — и меньше всего в этом ледяном дольмене монастырской кельи.

Но: именно это и могло быть знамением? Эмма вздрогнула от холода и закрыла глаза. Потом подняла руку и на мгновение сжав ее, вновь раскрыла, одновременно открыв и глаза.

Из ладошки вылетела бабочка с неокрепшими крылышками. Синяя, серебристо-синяя… Она неуверенно полетала туда и сюда, потом села на красный рубин, которым Эдит скрепляла на лбу свое монашеское покрывало.

— Не повреди ей, — шепнула Эмма. — Я имею в виду, не пытайся ловить.

— А мне и не надо этого делать, — ответила Эдит. — Я и так чувствую ее тяжесть, хотя она легка, как перышко. Я чувствую даже, как она машет крылышками.

— Но это-то не чудо?

Эдит молчала, затаив дыхание. Потом наконец сказала:

— Чудо или нет, нам все равно надо молчать об этом — ради покоя для нас обеих… Потом, когда, быть может, зайдет речь о святой Эмме. Хотя и тогда мы должны проследить за тем, чтобы король Артур был объявлен хотя бы «beatus» — «блаженным». Как бы то ни было, мне кажется, что сейчас самое важное, чтобы не замерзли ее крылышки!

— У меня есть шкатулочка, — быстро ответила Эмма и тут же начала разматывать свою шаль. — Я взяла ее с собой, чтобы показать тебе, я получила ее в Дании, она и сделана там. Разве она не прекрасна?

Эдит смотрела и восхищалась. Шкатулка была квадратной, примерно в пол-локтя шириной и полторы ладони в высоту и закрывалась выпуклой крышкой. Сделана она была из дерева с богатой резьбой в типично скандинавском стиле.

— Пластинки из слоновой кости или оленьего рога, — пояснила Эмма, — скреплены бронзовой лентой, позолочены и покрыты орнаментом. Я подарю ее Гуннхильд в день ее именин. А пока в шкатулке поживет бабочка короля Артура.

Эмма открыла крышку, поднесла указательный палец к рубину Эдит, где все еще сидела бабочка, и осторожно, с трудом заставила бабочку пересесть на свой ноготь. И чуть позже бабочка уже спокойно сидела на бархатном дне шкатулки.

После встречи с Эдит и бабочкой короля Артура Эмма набралась мужества и потребовала, чтобы Кнютте вернулся домой. И Кнут забрал его с собой по дороге из Швеции.

Книга третья

Глава 1

Лето 1035 года было самым радостным в жизни Эммы.

Ей исполнилось ни много ни мало пятьдесят, но она ощущала себя молодой женщиной. Ее радость не зависела ни от нее самой, ни от ее хорошего самочувствия: эта свадьба Гуннхильд принесла ей столько счастья.

Наконец-то Гуннхильд достигла совершеннолетия, и принц Генрих смог получить свою невесту. По дорогам, казавшимся бесконечными, Эмма и Кнут провожали Гуннхильд в далекий Бамберг, где должна была состояться свадьба. Но дорога стоила затраченного на нее труда. Ландшафт был прелестен: хотя в долинах рек он был горист и дик, южные склоны были увиты виноградными лозами. Последний отрезок пути пролегал по реке Майн, а некоторое время по притоку Регнитц. Там-то и находился Бамберг. С изумительно красивым замком и, может быть, еще более красивым собором, стоявшим высоко на горе.

Эмма, как всегда, проявила любознательность и узнала, что Бамберг является центром близлежащей епархии с тем же названием. Несчастному жениху пришлось на месте преподать своей теще урок немецкой общественной жизни, и ей стало казаться, что быть германско-римским императором сложнее, чем английским королем. Но Генрих заверил ее, что это не так трудно, как кажется. Эмме сразу же понравился молодой человек, и она сказала себе, что красавице Гуннхильд достался прекрасный супруг. Когда он, в конце концов, станет императором, его станут звать Генрихом Третьим — или Хайнрихом, как говорили немцы. Род назывался салическим. Гуннхильд станет императрицей, но тогда она будет зваться Кунигундой, поскольку этим именем нарек ее архиепископ при венчании.

Почему император Конрад выбрал именно Бамберг, Эмма так никогда и не уяснила. Может быть, из-за красоты местоположения и горной прохлады в летнюю пору. Бамберг в северной Баварии, или Верхней Франконии, был всего лишь одним из многих немецких королевских замков, и большинство из них, с английской точки зрения, были куда лучше расположены. Но Кнут сказал, что слышал рассказ Генриха о том, что Бабенберг, как замок искони назывался, был родовым домом франконских князей и что собор был построен одним из родичей, герцогом, которого тоже звали Хайнрихом.

Эмма немножко разозлилась из-за того, что ей не удалось вытянуть из зятя и этих сведений, и теперь она была вынуждена признать, что Кнут знает больше нее. Значит, франконская и салическая династии — одно и то же.

Но как бы там ни было, а свадьба превратилась в фантастический праздник. Император Конрад был сама любезность, но еще больше Эмме понравилась императрица Гизела, родом из Швабии. Дом кишмя кишел королями, королевами и всяческими владыками со всей Европы. Впервые в жизни Эмме довелось встретиться с французским королем, которого тоже звали Генрихом и с которым она состояла в родстве. Она пыталась заполучить на свадьбу кого-нибудь из Руана, но правящий герцог Роберт отправился в крестовый поход и, как говорили, умер где-то недалеко от Иерусалима; к тому же его бы особенно все равно никто не звал. Обещала приехать Года, дочь Эммы, но пришло известие, что ее граф Дре умер в чужой стране — он последовал за герцогом Робертом в Святую землю. Годе пришлось остаться дома в ожидании болееточного известия.

Кнютте, бедняжка, остался из-за болезни в Дании. А своих сыновей от Этельреда она даже и не пыталась взять в Бамберг.

Но все и так получилось хорошо! К всеобщему изумлению, приехал ее брат, архиепископ Роберт, несмотря на дальнюю дорогу и преклонные года. Роберт стоял на хорах вместе со всеми благословлявшими прелатами. Может быть, присутствие Роберта было своего рода молчаливым признанием заслуг его друга Торкеля Высокого!..

Теперь они возвращались домой, Кнут, она и Роберт. Они плыли на лодке по Рейну и по пути домой должны были заехать в Кельн и Ахен. И без конца вспоминали Бамберг — «а ты помнишь?..»

Больше всего Эмма поразила та похвала, которую владыки один за другим выражали Кнуту. Неужели он так известен? Но ведь ясно: Кнут был один из самых могущественных монархов Европы. Английская, датская и норвежская короны были его, он считался соправителем Швеции и вдобавок господствовал на обширных территориях южного побережья Балтийского моря. Домой он вез договор с императором Конрадом о том, что граница между датским и немецким королевствами будет проходить по реке Эйдер, а не где-нибудь еще. Это хорошая новость!

А что будет, когда у Гуннхильд и Генриха родится сын? Еще слишком рано об этом думать, но Кнут пробормотал, что когда-нибудь от свадебного вина станет горько: а вдруг в будущем немецкий император захочет «унаследовать» Данию…

— Но придет срок, тогда и будем думать, — засмеялся Кнут. — Я ведь еще не умер, и мои сыновья живы.

«И Кнютте ведь тоже может жениться на какой-нибудь наследнице и стать владыкой ее страны?» — подумала Эмма. Хотя сейчас она с трудом могла представить себе, что это будет за страна. Ведь жениться на дочери Гуннхильд ему нельзя, а у Генриха нет сестер на выданье… К тому же, было бы лучше, если бы они были в расцвете сил, а не совсем уже высохшими.

Всю жизнь Эмма часто думала: была бы мама Гуннор рядом и видела бы все это! И на сей раз в Бамберге она желала бы того же, но теперь это невозможно. Гуннор умерла в 1031 году, ей было за восемьдесят. Эмма получила известие о ее болезни, которая, как полагали, станет ее последней, и поспешила в Руан.

В последнее время Гуннор и в самом деле становилась забывчивой и словно уходила куда-то далеко. Она говорила о Торкеле и благодарила Господа, который так позаботился об Эмме и дал ей такого мужа! Потребовалось немало времени, чтобы мать выбросила эти мысли из головы, но наконец ее сознание прояснилось, и Эмма смогла многое вспомнить и даже повеселиться вместе со своей старой мамой.

Не так весело было, когда старушка во внезапном озарении сказала:

— Не понимаю я моих внуков. Года заслуживает своего имени, а Эдвард и Альфред совсем не умеют держаться на людях. Я не знаю, о чем с ними говорить, когда они приходят навестить меня — если только я не говорю с Эдвардом о святых, а с Альфредом — о собаках!

Эмма почувствовала, что вынуждена согласиться с матерью. Ее дети от Этельреда во все года правления Кнута получали из дома, из Англии, хорошее содержание, и ни в чем не должны были уступать никому в Нормандии. Но ни один из сыновей не добился положения при дворе в Руане и ничем не отличился в стране. Никто из них не завел себе возлюбленную. Эдвард поневоле стал добродетелен и был почти что монахом, только обетов не давал. Почти все время он проводил в монастыре, изучал науки и упражнялся в благочестии. Альфред с удовольствием показывался при дворе и охотился с кузенами и родственниками, но был слишком стеснителен и не имел близких друзей, несмотря на свое добродушие. Казалось, что его настоящие друзья — собаки.

Она не могла немного не посетовать на своих сыновей брату Роберту, но архиепископ воспринял это с обидой, поскольку именно он занимался их воспитанием.

— В твоих сыновьях нет ничего плохого, — рассерженно ответил он. — Они понятливы и вежливы. Эдвард во многом так же сведущ в делах церковных, как и я. Очень жаль, что он никак не может решиться стать человеком Церкви, целиком и полностью. А вот Альфред…

Даже воспитатель не нашелся, что сказать хорошего о своем племяннике.

— Тебе не в чем себя упрекнуть, — поспешила сказать Эмма, — я тебе очень благодарна и обязана. Я только не знаю, как бы Альфред зарабатывал себе на пропитание, если бы не поддержка Кнута.

— Он как его отец, — ответил Роберт. — Любит охотиться, как за дичью, так и за женщинами. Так что он должен стать таким же хорошим королем!

Охота за женщинами была для Эммы новостью. Всегда узнаешь что-то новенькое! Нашлась бы какая-нибудь охотница на него самого, чтобы сделать мужчиной.

— Недостаток твоих сыновей, если это недостаток, — продолжал Роберт, — заключается, пожалуй, в том, что им как бы подрубили корни. Когда-то в жизни они перестали надеяться и мечтать. Я думаю, ты можешь вычислить, когда…

Она почувствовала: ее жизнь разрубили как мечом, в «недостатке» была ее вина — и в то же время не только ее. Может быть, она ищет в них недостатки вместо того, чтобы перечислять их достоинства? Об Альфреде ей тоже было нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Он был наделен особым, каким-то непостижимым обаянием. Эдвард же не был «приятным» человеком. Он лгал ей прямо в глаза и знал, что она понимает, что он лжет. Мечтать он, пожалуй, мечтает, но черт его знает, что это за мечты.

И как бы ей не хотелось, но надо признать, что и Кнютте не особенно обаятелен. Может быть, ему тоже подрубили корни? Тогда, когда ее отправили в изгнание из-за Гуннхильд?

У Кнютте не было особого желания слишком долго оставаться в Англии. И года не прошло, как он опять вернулся в Роскилле. Раз-другой после этого он навестил своих родителей в Англии, но, казалось, не понимал, что сам должен приложить силы, чтобы утвердиться в своем праве на английский престол. Ну что ж, Кнуту всего сорок…

Тут Эмма вспомнила одну сплетню и была вынуждена спросить брата:

— Послушай, Роберт, почему все говорят о том, что ты сделал с Херлевой?! Это правда, что ты с ней развелся?

Старый епископ покраснел.

— Развелся, не развелся, — смущенно пробормотал он. — Она живет со своими в Эвре и управляет моим графством. На женатых епископов стали устраивать самые настоящие облавы, и мы решили, что самое умное — жить в разных местах. А в остальном у нас так же хорошо, как всегда. Ну вот, мы и в Кельне, где я поприветствую моего уважаемого брата во Христе!

Когда путешественники добрались до Фландрии, Эмму настигла весть о том, что граф Дре умер в чужой земле. Одновременно подтвердилось, что его господин, герцог Роберт, действительно скончался. Место назвалось Никеей, и архиепископ Роберт напомнил, что там в каком-то году в четвертом веке проходил знаменитый церковный собор.

Смерть, смерть, смерть! У герцога Роберта был маленький сын, которого звали Вильгельм, но он был сыном наложницы, и до зрелости ему было еще очень далеко. Женщину, с которой жил Роберт, тоже звали Хер левой; она, как говорили, была дочерью фалезского дубильщика. Эмма ее никогда не видела. Вопрос теперь заключался в том, какую позицию займет французский король по отношению к ленному праву и порядку наследования? Роберт, наверняка, заставил нормандских владетелей поклясться в верности Вильгельму до своего отбытия в Святую землю, но такие клятвы можно было нарушить быстрее, чем прочесть «Отче наш», будь на то уважительная причина.

Никого другого из племянников Эммы нельзя было и представить. Никола был монахом. От второго брака ее брата Ричарда с Полой родился Може, но он хотел стать священником. Был также Гийом, но он был не намного старше наследника, назначенного герцогом Робертом.

В худшем случае, смерть Роберта могла означать конец Нормандии — в том смысле, как она это понимала.

Большое огорчение, но ей ничего не оставалось, как наблюдать за этим со стороны. Архиепископ Роберт спешил домой в Руан, чтобы сделать все, что можно. Меньшим горем, с точки зрения владык, было то, что Года теперь осталась молодой вдовой с тремя малыми детьми. Мальчики, которых звали Вальтер, Ральф и Фульк, появились на свет с промежутком в неполных десять месяцев, а потом их отец посчитал необходимым отправиться в Иерусалим!

Эмма сочла невозможным не поехать к Годе в Мант, когда она все равно была так близко. Мант находился на Сене, на полпути от Руана до Парижа.

У Кнута же совсем не было лишнего времени. Ему надо немедленно ехать домой, в Англию, — эта свадьба и без того отняла слишком много его драгоценного времени. Так что во Фландрии их пути разошлись.

Эмма еще не знала, что дела в Норвегии обстоят плохо. За короткое время Альфива и ее сын Свейн настроили всех против себя и теперь должны были вернуться в земли вокруг Осло-фьорда, где издавна господствовали датчане. Что бы Кнут ни говорил и о чем бы он ни предупреждал, ничего не помогало: Альфива обращалась со своими норвежцами, как английский землевладелец со своими крестьянами и рабами. Все-то она должна была решать, всем распоряжаться, а другим оставалось только следовать ее указаниям! Она желала добра и думала, что выполняет поручения Кнута, но результат получался иной.

В итоге все произошло, как обычно у норвежцев: жители Трённделага призвали обратно сына Олава, Магнуса, и воздали ему почести как норвежскому королю. Магнусу было еще всего десять лет, и если бы Кнуту не удалось сделать так, чтобы Магнус не стал старше, он бы вскоре собрал вокруг себя всех норвежских врагов — датчан. История повторяется: Олава провозгласили королем и начали почитать как святого, после того, как по слухам, у Стиклесгада, где он погиб, произошло чудо и было знамение. Король Кнут чувствовал, что устал. У него не было сил на подобного рода народные празднества, когда ему одновременно надо было заботиться о стольких королевствах. Вынудят ли его теперь затеять еще одну войну, которую он не хотел ни за что на свете? Можно ли еще было договориться с людьми из окружения Магнуса? Пришел ли его сыну Свейну конец вместе с его матерью или, лучше всего, без нее? До Кнута дошли слухи, что Свейн уже мертв. Для начала нужно внести ясность в этот вопрос.

Когда король Кнут приехал домой в Вестминстерский дворец, он закрылся в своей спальне и запер дверь на засов прямо перед носом слуг, которые ждали, чтобы помочь ему разобрать вещи после дороги.

— Идите с миром, — сказал он удивленным слугам, — вы мне понадобитесь только утром.

Не снимая дорожной одежды, он бросился на кровать и с головой зарылся в подушку. Плач, который он сдерживал во время всего путешествия, вырвался наружу и остановить его было нельзя. «Он плакал как ребенок», — так обычно говорят. Но ребенком он никогда не плакал с таким отчаянием.

В Бамберге он продал свою душу. За честь стать свекром императора он продал Гуннхильд. Цветок своего сердца. Утешение своих очей, что слаще меда. Разумом он понимал, что она вырастет и станет мужниной женой. Но это не должно было случиться так рано. И ей не надо было ехать так далеко. При таком огромном дворе и супруга кронпринца, и императрица как бы тонут и теряются. Он прочел тогда испуг в ее глазах и увидел, что они взывают к нему, покуда она тонет. Но он только смеялся и утешал: ты скоро привыкнешь. Как будто в привычке было утешение!

Сам он никогда не сможет найти утешения из-за этой утраты. Он выплачет слезы, которые оставят глубокие следы в его душе и болью отзовутся во всем теле, в горле, в животе и в груди. Но после Гуннхильд в душе останется пустота, открытая холодным ветрам.

Он говорил самому себе во время всего пути в Бамберг и всю дорогу обратно, что он сумасшедший и что дорога вовсе не дальняя. Но он знал, что больше никогда не увидит свою дочь.

Его рыдания постепенно стихли, он встал, высморкался и стянул с себя сапоги и дорожную одежду. Хорошо, что здесь нет Эммы; она бы не поняла. Как она не поняла его отчаяния утром в страстную пятницу.

Они, как обычно, собирались в Или на мессу в честь Девы Марии. Но реку Уз сковало льдом, и ни одна лодка не могла поплыть им навстречу. На другом берегу никого не было видно. Все знали, что больше всего королю хотелось, чтобы его переправили к монастырю именно отсюда, тогда перед ним откроется самая красивая перспектива, тогда он сможет услышать звон колоколов над рекой, если ему повезет. Но сегодня все исходили из того, что он поедет «парадным путем» через мост, поскольку река замерзла.

Ну ладно, ничего не оставалось, как повернуть свиту и больше это не обсуждать.

— Я побегу по льду и расскажу, что мы прибыли!

Гуннхильд придумала, как обрадовать отца, — не успел никто понять или ответить, как она уже бежала по свежему льду, спотыкаясь и скользя, как теленок на своих длинных ногах. Эмма визжала в карете от ужаса, а сам он задержал дыхание, не в силах выдавить ни слова, чтобы предупредить ее или позвать обратно.

Посередине реки, на стремнине, случилось то, что должно было случиться: лед треснул, и Гуннхильд провалилась.

Не раздумывая, он бросился к трещине. Он бежал со всех ног, он был легким; если ему повезет, лед его выдержит, и он добежит до того места, где скрылась Гуннхильд. На бегу он сорвал с себя мантию, но не отбросил ее в сторону, как, наверное, ему следовало бы сделать. Лед под ним трещал и стонал: берегись, скоро я тебя не выдержу! Он был уже почти у полыньи, когда лед треснул…

Он преодолевал последние локти по полынье. Затем пополз вниз по течению, всей тяжестью навалившись на лед; к тяжести примешивалась злоба, что помогало ему: сажень за саженью он проламывал трещину на свежем льду, быстро размахивая руками и продвигаясь вперед, отталкиваясь ногами. Течение здесь было не особенно быстрым, на это он и надеялся; одновременно он молил, чтобы течение было достаточно быстрым, чтобы можно было пробить полынью немного дальше. Он размахивал мантией, держа ее в руках, и когда очередной удар пришелся на пустой воздух и открытую воду, тут он понял, что добрался до того, до чего надеялся добраться.

Казалось, из-за боли в руках он не сможет двигаться дальше. Но он сумел, у него хватило сил: на другом конце полыньи он увидел Гуннхильд. Ее обессилевшие руки в отчаянии пытались ухватиться за кромку льда — но она не сдавалась.

Он закричал что было сил, может быть, крик получился слабым, но этого хватило, чтобы Гуннхильд повернула к нему побелевшее лицо.

— Хватай мантию! — закричал он и бросил ей насквозь промокшую тряпку. Ей пришлось почти нырнуть, чтобы ухватиться за его мантию, но потом уже не имело значения, что она была вся мокрая: он тащил мантию со своей дочерью волоком по полынье. Наконец она была в его объятьях. Прижимаясь спиной к кромке льда и прижимая дочь к груди, он из последних сил отталкивался отяжелевшими ногами, кроша лед, пока не добрался до крепкого наста — и вот, тяжело дыша, он уже лежит на спине со спасенной и испуганной дочерью, чувствуя привкус крови во рту.

Кто-то оттащил их назад, как санки; он особенно не расспрашивал, как до них добрались, но на берег они попали. А потом как можно скорее в монастырь, в тепло и сухую одежду.

Гуннхильд наглоталась воды, и ее рвало, а так она была невредима; теперь она раскаивалась. Ей следовало бы хорошенько подумать. То же самое сказала Эмма, когда нашла их голыми в бане. Теперь была очередь Кнута услышать оценку своего подвига:

— Ты чуть было не потопил короля Англии и Северной Европы ни за что, ни про что, — сказала она. Пережитое волнение превратилось в ярость. — Ты что, не видел, что монахи уже шли на лодках по течению, еще до того, как ты добрался до полыньи?

Нет, он не успел это увидеть.

— А ты уверена, что они сумели бы спасти Гуннхильд, пока она еще жива? — защищался он. — Я бы никогда в жизни не нашел себе покоя, если бы она утонула, а я бы не попытался ее спасти.

— Герои!

Большей похвалы, кроме этого фырканья, он не получил: Эмма принялась беспощадно растирать Гуннхильд.

Нет, Эмма не поняла бы его слез в этот вечер. Он и сам их не понимал. Сон никак не шел. В двадцатый раз повернувшись на постели, он встал с кровати, отпер дверь и прокрался в Вестминстерский дворец. Тесный, говорили все и призывали его построить новый. Но в этот час дом казался достаточно большим. Он тихо шел из комнаты в комнату и с удовольствием рассматривал то, что видел: наконец старый Вестминстер стал таким, как он хотел, В свое время он сделает пристройку, но этот красивый дом оставит!

Винчестер тоже, пожалуй, хорош, и там у Эммы все так, как она хотела. Ему же дали распоряжаться Вестминстером по собственному вкусу. А вкус у него, без сомнения, не хуже ее! У нее работали нормандские ремесленники и резчики по дереву; у него — датские и шведские. Разве не был Вестминстер так же искусно украшен?

Винчестер хорош, тем не менее это провинция. Лондон же растет и растет, скоро он станет вдвое больше по сравнению с тем временем, когда он стал в нем править. Глупо не управлять страной из ее настоящий столицы. Эмма, казалось, поняла это и больше не жаловалась на то, что большую часть времени он проводит в Лондоне, когда бывает дома. Если ей хочется бродить по Вульфсею, пусть бродит. Чем больше приходится иметь дело со Скандинавией, тем удобнее жить в Лондоне.

Скандинавия… Ему следует хоть немного поспать, чтобы мысли к завтрашнему дню у него прояснились.

* * *
Эммы не было дома в Англии много недель, когда в Винчестере до нее дошло известие, что ее супруг, король Кнут, умер в Шафтсбери. Это случилось 12 ноября 1035 года, и ему едва исполнилось 40 лет.

Некоторые считали, что король умер от горя, поскольку сгорел его любимый Вестминстерский дворец.

Другие припоминали, что отец короля Кнута, Свейн Вилобородый, тоже внезапно умер в том же возрасте, и никто не слышал ни о болезни, ни о несчастном случае.

Эмму сначала эта новость парализовала. Смерть пришла так неожиданно. А как может быть по-другому, если смерть наступает в таком молодом возрасте! Но почему именно теперь — когда он стоял на вершине власти и его почитали во всех странах? Она хотела бы спросить об этом Господа, но тут же поняла, что такой образ Божий она не принимает, даже если так делает большинство. Окружающие будут искать объяснения смерти Кнута, искать грехи, за которые теперь пришло наказание — быть может, в третьем и четвертом колене. Но разве искупление Христово раз и навсегда не разорвало эту цепь вины, за которую должны расплачиваться невинные потомки?

Своего духовника у Эммы не было. Эльфсиге удалился обратно в монастырь, постарев и пресытясь волнениями. Она охотнее рассуждала о теологии с Эдит, чем с каким-нибудь епископом.

Теперь было не время для размышлений. Надо послать известия во все части света с приглашениями на похороны. Эмма упрямо настаивала на том, чтобы погребение и похороны состоялись в Винчестере. То, что сгорел Вестминстер, было прискорбно, но удобно: никто не будет хныкать, что приходится ехать в Винчестер в середине зимы, поскольку в Уордроубском дворце этой отвратительной толпе на тризне не хватило бы места.

Она распорядилась перенести тело короля в домовую часовню, чтобы оттуда отправить его в Олд-Минстер. На теле Кнута она не увидела ничего, что бы объясняло причину настигшей его смерти.

Первым известить она послала Кнютте, пришло время, чтобы он приехал домой и принял английскую корону!

Пока она ждала приезда Кнютте, пришел ответ от немецкого двора. К сожалению, Кунигунда не сможет отправиться в такой длинный и утомительный путь: она ждет ребенка и плохо себя чувствует! А принц Генрих обещал приехать.

Новость, сама по себе хорошая — Гуннхильд беременна, — могла бы прийти в более подходящее время…

Когда Эмма думала о том, что Кнута почитали во всех странах, она не имела в виду Норвегию. Так было всегда — но Кнютте считал, что тем больше у него оснований думать о Норвегии и Магнусе сыне Олава. Ему, конечно, присягнули как «полноправному королю» в Дании, едва новость о смерти Кнута достигла Роскилле, но Норвегию он потерял. А конунг Магнус делал теперь все, что мог, чтобы отнять у него и Данию. И Хардекнут послал известие, что ему, к сожалению, лучше не уезжать из Дании на похороны отца.

Эмма пришла в ярость и послала ему в ответ несколько гневных и умоляющих посланий. Он был вынужден решиться на это путешествие — от этого зависит все его счастье! Возможно, и ее тоже, но об этом она Кнютте не сказала.

Годвин ярл, по сути дела, взял на себя управление королевством. Эмма была благодарна, что теперь, когда она так раздавлена горем и заботами, он избавил ее еще и от этих хлопот. Прежде всего, надо устроить достойные похороны королю Кнуту, чтобы потом ей не пришлось за них краснеть.

В монастыре Олд-Минстер братья поселились в общей келье и выпроводили всех посторонних, чтобы разместить на ночлег прибывающих на похороны гостей. Много женщин не ожидалось, это никогда не было принято, но Эдит обещала разместить их в Нуннаминстере. Иноземные придворные дамы могли иметь привычку сопровождать своих мужей на пышные похороны известных людей, к этому надо быть готовым.

Родственников из Нормандии она могла приютить сама. Но могла ли она поместить французского короля в старый замок Ройал-Касл, где было так холодно?

Когда пришел ее гофмейстер и спросил, что надеть на голову мертвому королю, Эмма сначала не совсем поняла вопрос: разве нужно что-то еще, кроме савана? Но потом вспомнила — до погребения Кнут будет лежать в открытом гробу, чтобы его народ мог прийти попрощаться с ним. Так что он не должен выглядеть как мумия. Надеть ему корону? Нет, это расточительство.

— Я все устрою, — ответила она и спустилась в тайник, который Кнут велел замуровать и называл своей сокровищницей. Какая удача, что он не успел перевезти свои сокровища в Вестминстер! Тогда все бы расплавилось.

Она с удовлетворением осмотрелась. Вот денежный сундук. Там лежат драгоценности. Все было по-другому, чем после смерти Этельреда. У Кнута всегда были деньги, по крайней мере, последние десять — пятнадцать лет. Как это могло получиться? Вероятно, потому, что его дружина, бедовые парни, умели собирать налоги, полагающиеся королю. Не без содействия приходских священников. Но многое попало и из скандинавских королевств Кнута, особенно в виде дорогих мехов.

Она погрузила ладони в монеты. Один из предшественников Этельреда хранил свои «сокровища» в сундуке под кроватью. Кнютте достанется надежный трон и хорошее экономическое положение страны.

«Интересно, а каким будет мое наследство? Однажды Кнут пошутил, что скоро я стану самой богатой дамой в Англии. Сегодня он был бы прав. Наследство от мамы Гуннор было богаче, чем я могла себе представить. К нему добавились поступления от всех моих владений и доходы от вкладов в гавани Лондона и Руана, от моих мастерских, прядильных фабрик, красилен и чего там еще…»

Наконец она вспомнила, почему оказалась здесь, внизу. «Где-то тут должна быть диадема… Да, вот она: красивая, но не вычурная. Она последует за моим милым в могилу».

Во второй раз вдова. Даже в третий, если все обстоит так, как она думала, и Торкель погиб. Если она пошла в мать, она сможет прожить еще лет тридцать и больше. Без мужа?

Она все еще может завлечь мужчину. Это она поняла в Бамберге! Это была свадьба ее дочери, но вокруг матери невесты увивалось много мужчин. И хочется думать, в отличие от невесты, ее приглашали короли и герцоги. Естественно, она была польщена, но восприняла их так, как они того заслуживают.

Но что было хуже для вдовы, она еще могла захотеть мужчину и чувствовала, как ее лоно увлажняется от желания. Кнут как любовник не был хуже оттого, что время от времени бегал к Альфиве. Наоборот, казалось, тем сильнее он желал ее и нежнее относился к ней, когда возвращался. Казалось, его хватает на них двоих. Вопреки своему ожиданию, власть ее над Кнутом не становилась больше, когда Альфива была в Норвегии. По крайней мере, как над человеком и другом. С годами он обрел больший душевный покой и искал ее советов, может быть, особенно в делах церковных. Но как мужчина он приходил к ней все реже и реже, между тем как ее вожделение, казалось, только росло с годами.

К тому же Кнут очень много находился в разъездах.

Конечно, она могла завести себе любовника. Но трудность заключалась в том, что большинство окружавших ее мужчин были священниками или монахами или собирались стать ими. На некоторых она, во всяком случае, могла смотреть и мечтать. Как на Эдсиге, придворного священника Кнута, сильного и хорошо сложенного мужчину. Но от него не поступало никаких предложений. И прямо перед смертью Кнут назначил Эдсиге епископом Кентским и викарием пожилого архиепископа Этельнота Кентерберийского. Она видела его редко.

В канцелярии, которую Кнут набирал из секретарей различных степеней, служил также молодой священник, который все больше искал ее общества. Вначале она приняла его за самого обычного жаждущего карьеры ученого, который смотрел на нее как на способ быстро выдвинуться и хотел ее поддержки. Но это было не только так. Его звали Стиганд. Кнут сделал его священником в маленькой церкви в Ашингдоне, которую построили по приказанию короля и о которой так много говорили, поскольку была построена из камня посреди леса. Вскоре Стиганд позаботился о том, чтобы стать придворным капелланом, и всего неделю тому назад утверждал, что его самое горячее желание — стать собственным духовником королевы.

Говорят ли такое прямо королеве? Да, если ты Стиганд! Казалось, он не знает страха, сознает свою способность нравиться и расставлять слова по нужным местам. И он был красив, глаз на нем отдыхал.

Вот мужчина, который делал ей «предложения»! Ей оставалось лишь заметить их. Но он был безбожно молод по сравнению с ней. И вероятно, она только внушила себе, что он видит в ней нечто большее, чем королеву.

Хотя ей же нужен новый капеллан…

Она быстро перекрестилась. Нелепые мысли для вдовы, у которой покойник в доме. Но он был мертв, а она будет жить, жить дальше — как бы там ни было. Потеря его как мужчины была, несмотря ни на что, самой малой; она еще даже не осмеливалась попытаться оценить, что она вообще потеряла.

Глава 2

Годвин, ярл Уэссекса и правая рука короля Кнута, был человек многосторонний. Уже во время первого похода Кнута он отличился благодаря своей отваге, и его большой заслугой было то, что флот сохранил свою боевую мощь и после кончины Торкеля и Ульфа.

Но прежде всего Годвин был искусным государственным деятелем, ловким и изобретательным. В делах он был умен и настойчив. Как человек почти скупой, он не раздавал много милостыни, хотя владел огромными богатствами. Большая часть Суссекса находилась в его руках. В Эрунделе и Брэмбере у него были укрепленные замки. Но почти все время он проводил в Уолтоне, к западу от Чичестера, окруженного глубоким рвом. Свои корабли и лодки он держал в расположенном рядом Бошеме.

В Бошеме охотно бывал и король Кнут, и в основном там-то Эмма и узнала Годвина. Конечно, они много общались в Винчестере, особенно тогда, когда король находился за границей и Годвин фактически правил Англией. Но близкими друзьями они не стали. Конечно, она видела его возможности. Но уже с самого начала сравнивала его с Эадриком Стреоной, что омрачало его образ. Сравнение было несправедливым, это она понимала. И все же оно напрашивалось. Хотя сходство и не такое заметное, но ведь Годвин фактически родственник Стреоны. Кнуту, однако, никогда не приходилось быть обманутым Годвином, и, наверное, в расчет принималось именно это. Личные чувства Эммы должны были отступить на второй план.

В новый год Годвин неожиданно разыскал Эмму. Он рассказал, что другие ярлы и часть членов Витана требуют от него, чтобы вопрос о короле был решен быстро. Годвин попытался отложить вопрос, в надежде, что Хардекнут наконец приедет в Англию. Но больше тянуть было нельзя. Леофрик, граф Мерсии, грозился созвать совещание Витана без Годвина. Собственное положение Годвина было таковым, что он вряд ли бы мог не согласиться, наместником он стал только с согласия Эммы, и его могли обвинить в самоуправстве, если бы он еще тянул с решением формальных проблем после кончины короля. Итак, Годвин должен был прибыть на встречу в Оксфорд в течение четырнадцати дней.

— Я поеду с тобой! — заявила Эмма.

— Я думаю, это глупо, — возразил Годвин.

— Почему? Витан поклялся, что если у нас с Кнутом будет сын, он станет обладателем короны Англии. А теперь у нас есть такой наследник. Совету следует напомнить о его клятвах. То, что Леофрик ярл спешит, наводит меня на подозрение, что он не считает себя связанным решениями, под которыми он сам не подписывался.

Годвин вздохнул.

— Совет, наверное, обидится, если тыкать ему в нос то, что он и так знает, — ответил он. — И тогда второе заблуждение может оказаться хуже предыдущего.

— Я что-то не понимаю.

Годвин улыбнулся и выбрал обходной путь:

— Дело представляется мне решенным: король Кнут в разных ситуациях ясно и четко высказывал мысль, что его законнорожденный сын наследует его трон и в Англии. Витан знал условия замужества леди Эммы за королем Кнутом. Поэтому тот единственный, кого этот вопрос касается, должен быть избран быстро. Я во всяком случае буду изо всех сил проводить эту линию — король Хардекнут Датский будет избран королем Англии, независимо от того, находится ли он в данный момент в стране или нет. Архиепископ Этельнот придерживается того же мнения.

Этим Эмма и довольствовалась.

Годвин уехал, а с ним и Стиганд, которого Эмма сделала своим капелланом и который должен будет служить Годвину писцом. Но в первую очередь Стиганд поехал для того, чтобы сообщать Эмме о ходе дел в Оксфорде.

Известие она получила скоро. Леофрик ярл хотел посмотреть, как будут развиваться события в Дании и поэтому предложил отложить избрание короля. А пока Англией будет править наместник. Леофрик предложил на этот пост Харальда сына Альф ивы…

К сожалению, предложение было поддержано почти всей знатью к северу от Темзы и, на удивление, некоторыми дружинниками Кнута в Лондоне. Эмма была вне себя от ярости. Она оседлала Слейпнира и помчалась в Оксфорд. Когда она добралась до места, собрание только что закончилось, но в королевском дворе она успела застать довольно много знатных людей.

— Что это я слышу? — зарычала она. — Вы собираетесь незаконнорожденного сына сделать наместником Англии? Да, он не только незаконнорожденный сын блаженного короля Кнута. Я тщательно все разузнала, но до сих пор не хотела разглашать то, что узнала, главным образом чтя память короля Кнута: вплоть до самой смерти он был в неведении, что все эти годы Альфива лгала ему. Теперь это надо сказать: ни один из сыновей Альф ивы не рожден от короля Кнута! Один — сын сапожника, другой — священника. Их мать просто-напросто шлюха и к тому же лгунья.

Кое-кто из собравшихся уже слышал эти сплетни. Но поскольку король Кнут признал обоих сыновей и считал их своими, лишь немногие хотели верить этим россказням.

— Придержи язык, — предупредил Леофрик. — Ты лжесвидетельствуешь на ближнего и из ревности очерняешь память покойного короля. Ты что, хочешь, чтобы мы нашли клеветника, который поставит под сомнение, что у короля Кнута вообще были законнорожденные сыновья?

Глаза Эммы чуть не вылезли из орбит — она бы убила ярла.

— Вот будущее Англии: ею будут править ничтожные короли, такие, как Леофрик ярл? Слова короля ничего не стоят, честь королевы затаптывают в грязь, клятва Витана все равно что дым — хотя ее можно четко и ясно прочесть, если уметь читать. Уже один раз я стояла перед советом, когда он на коленях приполз молить короля, которого они незадолго до того выгнали из страны, вернуться назад. И на этот раз высокий и мудрый Витан быстро забыл свои обещания. Я рада, что король Кнут не дожил до этого дня, и скорблю, что сегодняшние господа так плохо помнят свою историю и хотят теперь ввергнуть Англию в ту анархию, которая царила во времена Этельреда и до него.

— Опомнись, леди Эмма, — попросил архиепископ Йоркский. — Мы всего лишь ведем переговоры о том, кто пока будет править страной. Так что твои пророчества опрометчивы, как и большинство твоих слов.

Этого человека Кнут и она с удовольствием убрали бы из Винчестера и Олд-Минстера! Жаль только, что Олд-Минстер имел такие права, что тамошнего приора мог освободить от должности разве что архиепископ. На то, что Путток теперь был в числе ее противников, имелись свои причины. Путток был злопамятным; он никак не мог забыть, что прекрасный крест она подарила Нью-Минстеру…

По другому пункту мужчины в Оксфорде были единодушны: ей нельзя присутствовать на заседаниях Витана — по традиции, королева не принимает участия в его решениях. Раньше она никогда так много не говорила перед Советом!

Настроение Эммы не улучшилось — равно, как и ее дело, — оттого, что она, выбегая во двор, встретила на пороге Альфиву. Она схватила эту проклятую шлюху за волосы и выдрала изрядный клок, его бы хватило на венок на могилу короля Кнута.

После этой драки Эмма не спеша поехала домой в Винчестер. Наконец туда приехал священник Стиганд с известием, что она напророчила довольно верно: Витан пришел к компромиссу. Для верности Стиганд стал читать свои записи:

— Не предвосхищая вопроса о престолонаследии, Витан принял решение, что Харальд сын Кнута станет правителем всей Англии; однако королева Эмма останется жить в Винчестере, под защитой тех дружинников, которые захотят поклясться в верности королю Хардекнуту Датскому — с их помощью королева Эмма будет отстаивать свои интересы в Уэссексе.

— Это почти что раздел Англии, — прокомментировал священник Стиганд. — Ярл Годвин и архиепископ Кентерберийский добились того, что Уэссекс пока что остается в твоих руках и руках ярла.

Эмме пришлось сесть. То, что ей разрешили управлять Уэссексом за Кнютте, уже кое-что.

— Но как только он здесь появится, — подумала она вслух, — начнется распря между сыновьями Кнута — законнорожденным и другим, может быть, тоже не то чтобы незаконнорожденным?

На это Стиганд ничего не ответил. Может быть, и вопроса не было?

— Но, — с жаром продолжал он, — слышала бы леди Эмма архиепископа Этельнота, как он наступал! Он заявил, что чтобы ни случилось, он никогда не будет короновать Харальда на царство. И он запретил своим коллегам и викариям делать это вместо него, под угрозой отлучения от церкви. Он хочет приберечь санкцию церкви для более подходящего кандидата, как он выразился, не называя никакого другого имени.

— Как я сказала: я благодарю Бога, что Кнут всего этого не слышит. Даже если поддержка Этельнота согревает, она способствует раздору в стране.

Годвин покинул Оксфорд в гневе и печали, рассказывал Стиганд. Теперь он ехал укреплять свои замки; он сказал, что опасается самого худшего от Альфивы и ее сторонников. В то, что Харальд в свои семнадцать лет мог сам по себе представлять угрозу, Годвин верить не хотел.

— Сюда Годвин приехать не осмелился, — проворчала Эмма. — Ему, наверное, стыдно, что его слова не имели никакого веса?

Эмма еще переваривала новости из Оксфорда, как к ней пришли с визитом, которого она, может быть, ждала, но не так скоро. То был правитель Харальд и его люди, они потребовали доступ к королевской сокровищнице.

— Сокровищница принадлежит королю и никому другому, — ответила Эмма. — А строго говоря, она по-прежнему принадлежит королю Кнуту, поскольку передачи наследства еще не было. Так что мне нечего отдать шлюхиному отродью.

— Сокровища короля принадлежат королевству, — заявил один из мужчин. Эмма в своем волнении не задумалась, здесь ли сам Харальд. Теперь она посмотрела на того, кто сказал «сокровища короля принадлежат королевству». Его голос звучал как голос короля Кнута. Тот, кого теперь видели ее глаза, был копией того мужчины, которого она встретила в Лондоне больше пятнадцати лет назад…

Она больше не сможет с чистой совестью называть его шлюхиным отродьем. Ее дружинники не успели никому поклясться в верности, кроме Кнута. Но они с таким грозным видом загородили наместнику дорогу, что тому пришлось ждать, пока не явится Годвин. Только тогда, с громкими протестами Эмма отдала ключ от тайника Кнута. А затем начался дележ каждой вещи, каждой монеты, пока Харальд сын Альфивы, устав, не забрал с собой мешок с деньгами и многое другое, что, по его мнению, принадлежало королевству, а не его умершему отцу.

— Король и королевство едины! — закричала Эмма ему вслед. — Ты поймешь это, если проживешь достаточно долго, чтобы стать настоящим королем. Вопрос не в том, что является собственностью короля, а что — королевы: если понадобится, мы отдадим все до самой мелкой монеты.

Харальд угрожал ей преследованиями, но не привел свою угрозу в исполнение. Пока что ее охраняли дружинники и люди Годвина.

* * *
Эмма попеременно то плакала, то приходила в ярость. Король Кнут и она были действительно «одним целым», когда речь шла о служении Англии. Разве восстановление Лондона не было делом Кнута? Разве она не оказала реальную помощь своими вложениями и разве не ей должна принадлежать часть славы за то, что Лондон теперь переживал период расцвета неслыханной силы? А Винчестер, эта жемчужина страны: чем был бы этот город без нее?

Вот какова благодарность! Правители Лондона имели наглость выступить заодно с Альфивой. Как и Восточная Англия, чьему благосостоянию и Кнут, и она так способствовали.

Что сделала Альфива для короля Кнута? Только то, что из-за своего дурного правления упустила Норвегию. Своего сына, как она утверждала, от Кнута, Свейна, она бросила умирать где-то в Скандинавии. Теперь она станет советницей своего второго сына, тоже якобы от Кнута, — как будто Альфива знает, как управлять страной! У нее же был опыт в Норвегии…

Англичане сошли с ума.

А церковь! Что только Кнут и она не сделали на благо церкви? Если Кнут был благодетелем церкви, она тоже была им не в меньшей степени. Часто именно она продумывала то, что потом исполнял король.

Они вставали у нее перед глазами такими, как шли в похоронной процессии почтить память короля Кнута: епископы, настоятели монастырей и соборов. В первую очередь — духовенство Кентербери: именно туда она пожертвовала шуйцу святого Варфоломея, церкви Христа Кнут передал доходы от гавани в Сэндвиче. Вот проходят прелаты Эксетера, Кредитона, Йорка, Винчестера — может быть, самые главные получатели даров, первейшим из которых был драгоценный крест, переданный Нью-Минстеру. Следом — Ившем, собор святого Павла в Лондоне, Шерборн, не забыть бы Дарем. Далее — Ковентри: по пути домой из Рима Кнут — по наущению Эммы — купил в Павии шуйцу святого Августина из Гиппона и даровал ее церкви. Не обошли они и Абингдон, куда пожертвовали изысканную дарохранительницу из золота и серебра и два больших церковных колокола…

Список можно было продолжить до бесконечности. И все же это еще не все строящиеся монастыри.

Был ли еще кто-нибудь, кроме архиепископа Этельнота, на ее стороне в эти дни несчастья? А что Альфива сделала для церкви? Насколько знала Эмма, ничего. Она даже не могла заставить своего сына как следует протрезветь и проснуться, чтобы пойти в церковь в праздник. И все равно его поддерживали епископы, друзья ярла Леофрика. Хотя те, что были с севера, должны были помнить благочестивость короля Кнута. Как он ездил молиться к раке святого Кутберта в Дарем: тогда король прошел босиком весь путь от Гармондсуэя, целых шесть английских миль…

Это иной, лучший способ использовать священную силу святого Кутберта, нежели клясться тайными удами святого!

И вот благодарность… Она, полная высокой печали вдова, сидит, словно бедная пленница, в Винчестере. Единственным везением в ее несчастье было то, что часть своих сокровищ она отдала на хранение купцу Симону в Лондоне. И все же этот негодяй Харальд выкрал много ее сокровищ, когда брал «государственную казну» из тайника Кнута. А какой он поднял шум из-за расписки, когда она стала утверждать, что та или иная вещь является ее или короля Кнута личной собственностью и должна быть, по крайней мере, законно передана признанным наследникам. Кому нужны эти расписки? Разве слова королевы не значат то же самое, что измаранный каракулями клочок пергамента?

По крайней мере, хорошо, что священником у нее был Стиганд. Он был ее новым Торкелем, хотя только в том смысле, что ездил по всей стране по ее поручениям, стоило ей только о них заикнуться. Вот как только что, когда он доставил известие от нее в Булонь графу Эсташу Второму. Бедняжка Года, оставшаяся с тремя маленькими необеспеченными детьми, должна же во второй раз удачно выйти замуж. И так славно получилось, что граф Эсташ тоже овдовел почти одновременно с ней. Эмма и ее родственники стали действовать. И посмотрите только, миссия дала свои плоды! Как только подойдет к концу год траура, Года станет графиней Булонской.

Хуже, что гонцы к Кнютте все время возвращаются обратно с пустыми руками. Наверное, Кнютте не хочет рисковать троном, которым он все равно владеет, ради того, чтобы приехать в Англию и вести борьбу, исход которой неясен. Напрасно Эмма и Годвин заверяли, что ему принадлежит не только Уэссекс; как только он ступит на землю Англии, ему достанется и вся остальная Англия. Кнютте, несмотря ни на что, был единственным законным наследником Кнута, и поддержка архиепископом Этельнотом прямого наследника должна была многое значить.

Ей самой лучше бы было поехать в Булонь или в Роскилле, чем убивать свои дни в Вульфсее в тщетном ожидании. Но она рассматривала свое собственное присутствие в Уэссексе как, может быть, единственную гарантию того, что, по крайней мере, эта часть страны управляется от имени Хардекнута. Стоит ей уехать, как Харальд и Альфива наверняка воспользуются этим в качестве предлога для того, чтобы и Уэссекс подчинить «наместнику». А про Эмму скажут, что раз она покинула страну, то тем самым отказалась от своего статуса. Пока она на месте, народ в Хемпшире и Суррее готов защитить ее и ее права. Пока что Эмма может рассчитывать на старое соперничество между Уэссексом и Мерсией. Самое худшее, что могли представить себе люди из Уэссекса, было необходимость подчиниться господам с севера.

Бесконечные размышления Эммы об одном и том же прервал священник Стиганд, вернувшийся из одного из своих походов.

Эмма страшно ему обрадовалась. Его радость, казалось, была не меньше. Он почтительно поцеловал ей руку и благословилее, положа ладонь на ее вдовье покрывало.

Эмма еще раз должна была похвалить Стиганда за его успех в Булони. Стиганд поблагодарил с плохо скрываемой радостью. Поездка была удачной и для Стиганда, поскольку его пригласили в замок в Генте, где он встретился с графами Фландрии. Королева Эмма состояла в родстве с домом Бодуэна Железная Рука и хотела, чтобы родственники узнали, как с ней обошлись.

— У меня плохая новость, — сказал Стиганд. — Старый граф только что умер, правление перешло к его сыну — это, наверное, Бодуэн Пятый?

— Именно, — живо ответила Эмма, — хорошо, что старик, в конце концов, отошел с миром — ты не можешь поверить, какие в этой семье были отношения между отцом и сыном!

Да, Стиганд уже слышал это не раз и не два, а целых три, если не больше, и мог сам продолжить рассказ, но Эмма подробно познакомила его со всеми этапами этой родовой вражды.

Вторая жена Бодуэна Четвертого приходилась Эмме племянницей и мачехой новому графу Фландрии. Когда герцог Ричард Третий Нормандский, Эммин племянник, скончался в 1027 году, он был обручен с Аделью, дочерью короля Франции Роберта. А Бодуэн, можно сказать, похитил Адель для своего сына! Но стоило только молодому Бодуэну жениться на невесте моего племянника, как он поссорился со своим отцом и выгнал его. Бедняжка Бодуэн Четвертый нашел себе приют в Нормандии и сумел уговорить нового герцога, моего второго племянника, Роберта, помочь ему в борьбе с сыном. И довольно бесцеремонным образом вернул себе титул графа Фландрии, а молодому Бодуэну пришлось пока что довольствоваться титулом графа Лилльского. Теперь между отцом и сыном должен был воцариться мир, что и произошло. Но мне все равно было приятно услышать, что мой друг Бодуэн и моя подруга Адель наконец стали правящей графской четой во Фландрии. К тому же у них трое прелестных маленьких детей…

— Я все это знаю, — простонал священник Стиганд. — А теперь…

— Знаешь? Но одного я тебе не говорила никогда: Бодуэн Лысый, второй по счету Бодуэн, который… погоди, который, должно быть, является прапрадедушкой покойного графа, был женат на дочери нашего Альфреда Великого по имени Гертруда.

— Наконец-то ты назвала имя, которое я так долго пытался произнести! Говорят, что твой сын Альфред навестил нового графа Фландрии и просил его о помощи.

— Какой помощи?

Стиганд пожал плечами и сел на корточки, чтобы погладить Эмминого кота.

— Ходят слухи, что Альфред хочет сколотить хорошо вооруженную дружину, чтобы двинуть с ней в Англию. Наверное, кто-то внушил ему, что английский трон так и ждет его.

— Ерунда! — воскликнула королева. — Сыновья Этельреда выдворены раз и навсегда. Кто захотел бы?.. В таком случае, сыновья Эдмунда Железнобокого ближе к…

—.. хотя географически они далеко, — оборвал ее Стиганд.

Эмма отвергла слух как «чепуху», но он заставил ее задуматься. Если бы кто-то захотел подлить масла в огонь в английском королевстве, он бы наверняка в первую очередь обратился бы к Эдварду. Может быть, Эдвард отказался — его уже один раз провалили, когда Витан вместо него избрал королем Эдмунда Железнобокого. Так что оставался Альфред. И теперь она заставила себя вспомнить, что еще когда мальчики были маленькими, она мечтала о новом Альфреде на английском троне; именно поэтому она добилась, чтобы мальчика назвали в честь его великого предка. Эдвард внушал мало надежды, она думала, что болезненный ребенок долго не проживет.

Слухи об Альфреде могли быть отчасти правдой и по другой причине. Естественно, Эмма всячески угрожала Альфиве и Харальду. Не только муками ада, но и гневом Руана. Ее семья по другую сторону Канала не должна была молча взирать, как попираются ее права. И когда ее в первый раз выдали за английского короля, ее братья потребовали, чтобы сыновья Эммы от Этельреда в первую очередь считались престолонаследниками. Альфива может быть спокойна: никто в Руане этого не забыл! Там же живет сын английского короля с гордым именем Альфред: только английский народ услышит его имя, как сомкнет вокруг него свои ряды!

Да, так она говорила и угрожала… Естественно, с небольшим успехом. Альфива и ее приспешники знали, что Нормандии не до того, чтобы интересоваться английской борьбой за трон. Никто, даже Эмма, не знал, что в конечном итоге станет с герцогством. Она только и слышала, что у маленького Вильгельма был не один противник среди ее родственников, которые считали, что имеют больше прав на титул герцога, чем молодой «ублюдок».

К тому же у Эммы совсем не было желания делать Альфреда королем Англии. Им будет только Кнютте и никто другой. Но этого ее противники не могли знать наверняка, тем более что угроза была произнесена, черт ее побери!

И если слухи были правдой, становилось понятно, почему Альфред вербует людей во Фландрии, а не в Нормандии. Авантюристы вокруг Руана были заняты в тамошних домашних делах. И кто бы ни правил в Руане, он хочет мира за границей и невмешательства в дела Англии. К тому же Фландрия расположена значительно удобнее для переправы в Англию, особенно для такого морехода как Альфред, который едва может отличить на судне нос от кормы.

— А мы не можем его остановить? — вдруг сказала Эмма. Стиганд оторвался от кота: он не совсем понял, кого надо «остановить». Он неправильно истолковал молчание королевы. Значит, она все-таки поверила слухам?

— Боюсь, что уже поздно, — ответил он. — Будем надеяться, что слухи не подтвердятся. Я, конечно, могу попытаться узнать, где находится принц Альфред.

— Да, узнай! Дай Бог, чтобы это оказалось неправдой и чтобы он все устроил только для Кнютте!

Эмма словно вернулась в этот мир несправедливости, и у нее опять хлынули слезы. Она повторила Стиганду все свои несчастья, почти ритуально: теперь она рассказывала о них всегда в одном и том же порядке, откуда бы она ни начинала свои причитания. В глубине души Стиганд жалел красивую королеву и считал, что она почти во всем права. Каким-то образом он должен остановить этот поток слез, который ее портил и обессиливал.

Он помог встать королеве. Затем обнял ее.

— О, как прекрасно! — вздохнула Эмма. — Подумать только, у меня есть человек, который меня жалеет.

Каким это было утешением оказаться в объятьях мужчины, пусть даже священника. Она немного поплакала и из-за этого. Заметив, что он ее не отпускает, она перестала плакать. Обнаружив, что его руки ищут ее грудь и бедра, она задержала дыхание, чтобы не вспугнуть их. В конце концов он забрался ей под юбки и приласкал ее лоно. Оно тотчас увлажнилось, и она, закрыв глаза, вся отдалась чувствам, надавив на его ладонь и ищущие кончики пальцев. Ей понадобилось совсем немного времени, чтобы воспарить.

И тут только она открыла глаза и с ужасом посмотрела на него.

— Ты уже готов свершить над собой суд?

Он улыбнулся.

— Я к нему давно готов. Я не давал никаких монашеских обетов. И святой апостол Иаков говорит в своем послании, что нужно заботиться о сиротах и вдовах. Я думаю, что сейчас леди Эмма нуждается для утешения не только в Божьих словах.

— Сироты и вдовы, — повторила Эмма. — Я ведь и то, и другое. Но — ты утешаешь меня только из милосердия?

— Леди Эмма хорошо знает мужчин, — ответил он. — Ты могла бы судить о мотивах моего поведения по другим признакам.

Что она и сделала, найдя их без труда. Она еще раз дотронулась до его «признаков» и спросила:

— Ты ничего не имеешь против того, чтобы еще немного утешить меня, раз ты все равно следуешь святому апостолу Иакову? Немного глубже, если можно так сказать?

Он пошел проверить дверь.

* * *
Неожиданное «утешение» хорошо подействовало на Эмму и помогло ей трезвее посмотреть на происходящее вокруг. Она так увлеклась Стигандом, что почти рассеянно восприняла известие немецкого двора о том, что ее дочь Гуннхильд, или Кунигунда, родила дочь. Внучку назвали Беатрисой.

Как славно. Было бы еще лучше, если бы у Кунигунды родился сын, который мог бы унаследовать трон Священной Римской Империи.

— Вообще-то странно, — сказала она Стиганду, гладя его по голому животу, — что теперь престолы наследуют только мужчины. Существовала же раньше царица Савская, и Дебора была судьей в Израиле. Мы, женщины, ведь можем так же хорошо править, как и мужчины.

— В этом тебя бы поддержала Альфива, — подумал он вслух.

— Я говорю о королевах, а не о наложницах.

— Это связано с проклятой необходимостью иметь полководца, — сказал Стиганд. — Ты когда-нибудь слышала о правящей королеве во главе войска с младенцем на руках?

— О, Кнут, право, не был таким уж сильным бойцом на поле боя. Он предпочитал оставаться на заднем плане и следить за тем, чтобы выполнялись его приказы.

— Он был умен, блаженный король Кнут. Он понимал, что короли глупо выглядят во главе своих войск. Полководец, который так открыто выставляет себя, рано или поздно погибнет и тотчас лишится власти, а его войско побежит с поля боя или, разгневанное, будет сражаться до конца.

— Где и как погибнет король, играет не особенно большую роль, — вздохнула она. — Его господство все равно падет — как это случилось с Кнутом. Представь только, что я стала бы править после смерти Кнута! Так бы все дальше и шло, как при нем, и страну бы не раздирали распри. К тому же борьба идет за малолеток! Кнютте восемнадцать лет, этому Харальду столько же. Вильгельму в Нормандии нети десяти. Видные полководцы!

— Но ведь Кнут был даже моложе Кнютте, когда умер король Свейн?

— Но Кнут был гений!

— Конечно, конечно! — простонал Стиганд. — Но зачем говорить о королях, когда ты так восхитительно ласкаешь меня?

— Это письмо о рождении Беатрисы заставило меня впасть в старые грехи, — ответила Эмма. — И обычно это ты так ласкаешь меня, что я почти забываю, как меня зовут.

«Утешитель» был опять полностью готов. Быстро облизав его, она взобралась сверху, как взбиралась на Торкеяя той ночью в своем покое в Руане…

Сейчас ей нельзя думать о Торкеле — да и не надо. Стиганд на двадцать лет ее младше. Уже чудо, что он хочет обладать ею как женщиной. Но он заверял, что в его глазах и желаниях она молода, как будто «молода» — это похвала. У нее нет оснований не верить ему.

Они убежали в Бошем разными путями, чтобы любить друг друга в тишине и покое. Никто не знал, где Эмма, кроме матушки Эдит. Они рассчитывали, что сбегут на одну ночь, да еще два дня пути. Эмме было рискованно покидать Винчестер на больший срок.

Стиганд уснул; два соединения подряд утомили даже его молодое тело. Она лежала и смотрела на него. Конечно, это безумие. Но прекрасное безумие, пока оно длится. Он молод, горд и честолюбив, силен, статен и полон жизни. Больше она ничего о нем не знала. То, что он год проучился в Риме, она заметила, он сведущ и знает жизнь так, как иной раз священники его лет не знают. Если она вообще что-то знала о священниках его лет. Она стала сомневаться.

* * *
Некоторые из тех, кто слышал угрозу Эммы призвать своего сына Альфреда, призадумались. Ее противниками в Уэссексе окружение Альф ивы была несправедливо названо «датской» партией. Правдой было то, что сторонники Харальда сына Альфивы в первую очередь были из старого Данелага и из Лондона, где постоянно живущие там дружинники и купцы датского происхождения составляли большинство. Но они не были датчанами в том смысле, что хотели какой-либо унии с Данией; в таком случае они бы поддержали Хардекнута.

Естественно, они считали себя англичанами и таковыми и хотели пребывать!

Но сторонники Эммы в Уэссексе могли противопоставить «настоящего англичанина» их Харальду. Претендент на трон, который был не просто королевским сыном, а прямым потомком по нисходящей линии легендарного уэссекского короля Альфреда Великого. В довершении ко всему он тоже зовется Альфредом. У него есть брат с почти таким же звонким английским именем Эдвард. Но он монах и вне игры.

Что такое сын короля от наложницы против Альфреда Великого?

Каким-то образом надо было бы обезвредить этого сына короля. Или, по крайней мере, обезопасить себя от него.

Когда эти планы созрели, ими поделились с Альфивой и Харальдом. Те пришли от них восторг.

И было составлено письмо, которое отправили в Нормандию:

«Эмма, только называющаяся королевой, посылает своим сыновьям Эдварду и Альфреду свое материнское приветствие. Пока мы, дорогие сыновья, в разлуке с вами печалимся о смерти господина нашего короля и пока вы день за днем лишаетесь того королевства, что оставлено вам в наследство, я все же хотела бы знать, что вы думаете делать, зная, что отсрочка вашего приезда сюда влечет за собой то, что грабитель, который приобрел господствующую власть, с каждым днем все больше укрепляет свое положение. Он все время разъезжает по деревням и городам и ищет дружбы местной знати подарками, угрозами и мольбами; но они больше хотят, чтобы один из вас был их королем и не желают быть под тем человеком, который теперь ими правит.

Поэтому я прошу, чтобы кто-то один из вас поскорее приехал ко мне, чтобы получить от меня полезный совет и узнать, каким образом осуществить то, что я желаю. Пошлите мне с подателем сего письма сообщение о том, что вы предполагаете делать.

Живите хорошо, самые дорогие моему сердцу».

Эдвард и Альфред прочли это письмо с некоторым удивлением.

Они иногда годами не получали писем, а если и получали, то обычно короткие поздравления с праздниками и памятными днями.

— Наверное, от смерти Кнута Датского у старушки помутилось сознание, — засмеялся Альфред, — если она даже вспомнила, что у нее за границей есть сыновья, которые, возможно, претендуют на трон покойного.

— Да, — сказал Эдвард, — должно быть, не так уж нелепы слухи о том, что у этого нашего младшего сводного брата в Дании нет никакого желания стать королем Англии. У меня его тоже нет, если дела обстоят именно так. Так что зачем я поеду навещать королеву именно сейчас, если я никогда не делал этого раньше? К тому же мы «изгнаны» из Англии, и у нас могут быть неприятности.

— О, это было так давно, что, наверное, все об этом позабыли. Никакой особой опасности быть не может. Я ничего не имел бы против небольшого путешествия. Было бы интересно посмотреть на новые порядки матери в Вульфсее, о которых она так много хвасталась. Чтобы там ни было, а это дом нашего детства, каким бы далеким он ни казался…

— Ну, что же, поезжай, если есть желание! А у меня уроки греческого с братом Григорием, он уезжает в Рим уже через месяц, так что у меня и времени нет.

Ответ гонцу дал Альфред: он приедет через шесть недель.

Ради безопасности он решил не брать корабль в Руане. Там все кишмя кишело шпионами, и не было нужды растолковывать этому ублюдку Харальду, что он собирается в Англию. Так что он поехал к маркграфу Фландрскому, своему другу и родственнику, и попросил одолжить ему корабль.

Граф Бодуэн тут же загорелся. Он всегда ценил тех, кто может устроить заварушку, особенно назло чванливым англичанам. У него только что был священник от Эммы, и он знал, как плохо там обстоят дела. Так что лучше всего, если Альфред одолжит у него нескольких обученных воинов: не знаешь, в какую историю можно угодить с этими английскими разбойниками. Во времена его друга короля Кнута там был порядок — не то что теперь!

Альфред вежливо поблагодарил за доброту. Но мать, Эмма, особенно подчеркивала, что Эдвард или он должны приехать безо всякой помпы. Вполне достаточно, если он завербует в Булони команду.

Наконец все было готово. Альфред знал, что должен плыть на запад в гавань около Винчестера, но у него были смутные представления, что это за гавань. И когда его корабельная команда, спешившая как можно быстрее закончить плавание, предложила Дувр, он согласился. А там он и его слуги как-нибудь продолжат путешествие с помощью англичан. Но у Дувра берег сторожило несколько «черных борзых». Одна из них подошла к кораблю Альфреда, чтобы узнать о цели его приезда.

Альфред ответил как есть: он приехал навестить свою мать, вдовствующую королеву.

— Она в Лондоне, — ответил хёвдинг. — А здесь тебе нельзя сойти на берег. У меня есть приказ не пускать на берег чужеземцев с воинами.

— Но…

— Попробуй в Сэндвиче. Оттуда тебе будет проще добраться до Лондона.

Охранники в Дувре были неумолимы, уговорить их не удалось. Члены команды, говорящие по-французски, с трудом поняли, почему они не могли сойти на берег в Дувре, как обычно. Но когда несколько стрел упало в воду всего в нескольких саженях от корабля, им все стало ясно. Сэндвич? Да, предположим, они его найдут, но примут ли их там лучше?

Альфред был вынужден обещать им двойную плату. Одновременно он размышлял над тем, почему мать не сказала ему, что они встретятся в Лондоне. Ну что ж, известие идет долго, может быть, она написала ему другое письмо, думая, что он отплывет из Руана? Может быть, в Сэндвиче их кто-нибудь встретит? А так до Лондона было совсем нетрудно добраться, а там можно было остановиться только в Уордроубском дворце, — он знал, что Вестминстер сгорел.

В Сэндвиче было так же пусто. Но на берег Альфреду разрешили сойти. С собой из Руана он взял всего несколько слуг. Теперь он благодарил графа Бодуэна за то, что он упрямо навязал ему телохранителя. Всего в сторону Лондона двигалось двадцать человек. Альфред много слышал о разбойниках на дорогах Англии и радовался своей внушительной свите — шайка разбойников вряд ли станет нападать, когда их так много.

В Рочестере все наконец прояснилось! И выехавший навстречу воин с большой свитой дунул в рог мира, спешился и поклонился.

— Добро пожаловать в Англию, — приветствовал он. — Я Годвин, ярл Уэссекский. Я здесь, чтобы как можно лучше позаботиться о вас.

Альфред просиял. Сам ярл Годвин! Первый союзник матери в Англии: лучшего провожатого и получить было нельзя…

Годвин живо сожалел о том, что произошло недоразумение и что гонцы разминулись. Инцидент в Дувре ярл свалил на боящегося собственной тени Харальда сына Альфивы: правитель, бедняжка, боится всего. Королева Эмма была действительно в Винчестере, как Альфред и думал. Годвин доставит Альфреда и его свиту в целости и сохранности. Но теперь уже поздно, и им придется расположиться на ночлег здесь неподалеку. У людей Годвина хватит лошадей на всех, стоит им начать путь, и вскоре у них будет крыша над головой.

Телохранители попали на ночлег в разные места. С Альфредом остались только слуги из Руана, но он не придал этому особого значения: с ним ведь был ярл Годвин со своими людьми, и вскоре они сидели за богато накрытым столом, ели, пили и веселились. Годвин восхвалял мать Альфреда и во всем вел себя как человек Альфреда.

Наконец ярл пожелал спокойной ночи и удалился на ночлег. Слуги ярла показали Альфреду и его провожатым, где им спать. Сытый и пьяный Альфред тут же рухнул в постель; день выдался длинный, а путешествие — напряженным. Но все хорошо, что хорошо кончается! Теперь оставалась только завтрашняя поездка в Винчестер.

Людям Харальда понадобилось немало времени, чтобы разбудить Альфреда и объяснить ему, что он попал в плен. Равно, как и все его люди.

Альфред не знал, что Годвин ярл недавно перешел на другую сторону и теперь поддерживал Харальда сына Альфивы. Альфива и Леофрик настояли на новой встрече с английской знатью. Поскольку Хардекнут так надолго задержался в Дании, больше ждать было нельзя: Харальд должен считаться полноправным королем Англии.

В такой ситуации Годвин решил, что бесполезно отстаивать интересы Эммы и Хардекнута. Он попытался снискать дружбу Харальда и заручился его поддержкой. Эмма совершенно ничего не знала о поездке Альфреда. Поэтому новости о его судьбе и судьбе его людей нанесли ей сокрушительный удар.

Телохранителям Альфреда прямо в постелях надели на руки и на ноги кандалы. Когда наступил день, их подвергли публичным пыткам: вот так поступают с чужеземцами, которые пытаются идти против воли короля Харальда! Бедные телохранители не понимали языка и того, в чем их обвиняют. Кончилось все тем, что одних убили на месте, других люди Харальда взяли себе в рабы, а третьих продали на открытом невольничьем рынке.

Альфреда, конечно, тоже заковали в кандалы. Сначала Харальд приказал отвезти его в Лондон, а оттуда послал в монастырь в Или. Там люди Харальда свершили над ним шутовской суд и порешили выколоть ему глаза. Что и было сделано.

Затем Альфреда убили, но не сразу, а только через несколько дней, полных слепых страданий. Его палачи оставили его лежать там, где он погиб, на острове в Узе близ монастыря. Монахи Или позаботились о его теле, похоронив его по-христиански.

Ярл Годвин умыл руки. Он, конечно, известил короля Харальда о визите Альфреда в Англию. Его долг был защищать Уэссекс, если кто-нибудь попытается ввести в страну войска. Но никогда в своих самых диких фантазиях он не мог представить, что Харальд разрешит своим людям такое насилие над, в сущности, беззащитным сыном вдовствующей королевы!

Сам Годвин спокойно спал и узнал обо всем только после того, как преступление было совершено…

У Эммы не было сил ни на бурные протесты, ни на проклятья. Но она сделала так, что о преступлении стало известно в Нормандии, и там и во Фландрии не приняли оправдания Годвина.

Эмма написала также своему родственнику графу Бодуэну и попросила у него пристанища. Граф тотчас ответил, что она желанный гость и что он приказал привести для нее в порядок дом в Брюгге.

В начале зимы 1037 она покинула Англию. В третий раз отправлялась она в изгнание. Король Харальд и его мать формально не выслали ее из страны, но тщательно проследили за тем, чтобы она не вывезла из страны того, что, по их мнению, принадлежало королевскому дому.

Эмма Нормандская и в этот раз не именовалась королевой-матерью, она даже не называлась вдовствующей королевой Англии.

Глава 3

Текущий год продолжал приносить Эмме одни несчастья. Скончался ее брат архиепископ Роберт Руанский, и она поехала в Нормандию на его похороны. Там она впервые встретила десятилетнего герцога Гийома, или Вильяма, или Вильгельма; на разных языках его имя звучало по-разному, но все дали ему одно и то же прозвище: «Ублюдок». Это имя преследовало его до тех пор, пока он не вошел в историю как Вильгельм Завоеватель.

Вильгельм уже успел сменить четырех родственников в качестве своих опекунов: все они были убиты. Теперь от имени Вильгельма Нормандией правил племянник Эммы, Роберт из Гасэ, сын покойного архиепископа. Одним из его первых деяний после смерти отца было назначение своего кузена Може новым архиепископом Руанским. А Може было всего двадцать лет!

Визит Эммы в Руан омрачался не только смертью архиепископа Роберта, но и слухами о том, что Роберт из Гасэ стоял за убийством первого опекуна Вильгельма, побочного внука Эмминого отца. Она не знала, чему ей верить. Нормандия была полна слухов и междоусобиц, она поспешила домой в Брюгге; она боялась, что в любой момент может услышать, что и Вильгельма убрали с дороги.

В просторном доме, который граф Бодуэн выделил Эмме, было приятно жить. Граф снабдил ее также всем необходимым из еды и питья, хотя она протестовала и заверяла его, что может сама о себе позаботиться. Граф и слышать об этом не хотел: он ведь знал, как проклятый сукин сын Харальд обобрал Эмму!

И все же Эмма не находила себе покоя. Она скучала по Стиганду, она скучала по Слейпниру, она скучала по Вульфсею. Каждый день выходила она на берег и всматривалась в море, хотя знала, что Англию она не увидит и что ее слуги утверждают, что Англия вообще не в той стороне.

В Руане она, естественно, встретилась со своим сыном Эдвардом, воспитанником покойного архиепископа.

Эдвард знал почти все о судьбе своего несчастного брата. Эмме понадобилось немало времени, чтобы убедить его, что никакого письма она не писала. Она не думала, что он до конца ей поверил.

Он на полуслове прервал ее причитания и коротко сказал, что он, конечно, жалеет ее, но ничего сделать не может.

— Никто из английской знати не приносил мне никакой клятвы. Так что это безнадежно: никто меня не поддержит, если у меня вообще появится желание обладать английским троном. Матушке следует обратиться в Хардекнуту. Может быть, он отомстит за Альфреда, если сумеет. По крайней мере, закон на его стороне.

— Ты мог бы взять воинов Бодуэна!

Эдвард засмеялся:

— Чтобы в один прекрасный день мой датский сводный брат схватил меня за бороду? Ему может показаться, что я попытался украсть у него трон, когда он почувствует себя достаточно сильным, чтобы его потребовать.

Тем самым разговорам об английском престолонаследии был положен конец. Эдвард должен был гореть большим желанием отомстить за своего брата, но… Эмма опять написала Хардекнуту: во всяком случае, он же может приехать навестить ее?

В конце концов Кнютте ответил, что, пожалуй, мог бы приехать к ней. Есть надежда на мирное разрешение распри между ним и Магнусом Норвежским. Решение должно было заключаться в том, что оба признают право друг друга на престол. Норвегия отойдет к Магнусу, а Дания — к Хардекнуту, но если кто-нибудь из них умрет, оставшийся в живых будет первым претендентом на освободившуюся корону. Хотя все еще не было ясно, довольствуется ли этим Магнус.

О таком «разрешении» Эмма слышала и раньше. Говорят, что подобное соглашение заключали Кнут и Эдмунд Железнобокий, и тотчас после этого Эдмунд скоропостижно скончался. Кнут никогда не хотел затрагивать эту тему, а Торкель только и сказал, что слышал слухи, будто Эадрик Стреона взял ответственность за это на себя от имени Кнута, но наверняка Торкель не знал. Как бы там ни было, Кнютте тоже может умереть такой случайной смертью, если пойдет на подобное соглашение с норвежцем…

А тем временем Харальд прочно сидел в английском седле, а Кнютте слишком мешкал в Дании. Впрочем, прочность седла была относительной: против Харальда были шотландцы и уэльсцы, что несказанно радовало Эмму. Во времена Кнута они не осмеливались кусать английского медведя. Что бы Харальд и его матушка ни делали для восстановления мира, этого оказывалось недостаточно. Говорили, что Харальд почти все время охотится, за что его и прозвали Заячьей Лапой.

Иногда Эмма слышала о Стиганде, как-то раз он приезжал к ней. Но Стиганд должен был думать о своей карьере и старался не напоминать королю Харальду о своей должности королевского капеллана. Он по-прежнему оставался королевским чиновником, но стать епископом в Эльмхэме ему не удалось.

Подумать только, Альфива и Харальд начали продавать церковные должности. Церковь смотрела на это неодобрительно и называла симонией. Этого нельзя было представить во времена Кнута. Но теперь такая торговля шла вовсю, с пользой для королевской казны. Священник Стиганд попросил Эмму дать ему в долг, чтобы купить Эльмхэм. Эмма это не одобрила, но отказать ему не смогла. Она так хотела, чтобы он стал епископом — теперь, когда в Англии царят такие порядки, иначе сказать — полный беспорядок… Так что Стиганд смог доставить королю Харальду требуемую сумму. Но выяснилось, что какой-то датчанин заплатил больше него и получил Эльмхэм от Альфивы!

Не помогло и то, что Стиганд показал королевское письмо о его назначении на определенных условиях: датчанин, которого звали Гримкетиль, тоже мог показать письмо. И этот бой закончился, как обычно заканчиваются подобные бои: ни тот, ни другой Эльмхэма не получил.

С печалью восприняла Эмма известие о том, что ее старый друг и союзник архиепископ Этельнот Кентерберийский безвременно ушел из жизни. Харальд назначил его преемником Эдсиге, бывшего капеллана короля Кнута и викария архиепископа. Эмма с напряжением ждала, что же Эдсиге решит делать с так и не состоявшейся коронацией? Эдсиге отказался и упрямо продолжал отказываться короновать Харальда сына Альфивы. По словам Стиганда, он объяснял это тем, что сначала должен получить от папы омофор, а потом уже венчать королей на царство…

Когда Эмма спросила, почему архиепископ Йоркский не венчал Харальда — он же был человеком Харальда — Стиганд ответил, что, очевидно, Харальд согласен только на то, чтобы его короновал высший архиепископ.

— А, может быть, Харальд не придает значения всем этим венчаниям, — сказал Стиганд, — и не хочет заискивать ни перед каким епископом. Харальд предпочитает охотиться, а не ходить в церковь. Так что сейчас отношения между Церковью и Харальдом немного прохладные.

— И англичане хотят, чтобы этот язычник был их королем! — вздохнула Эмма.

— Да, он не исповедовался с тех пор, как убил Альфреда. Сомневаюсь, что он осмелиться. Вряд ли кто-нибудь из нас, королевских капелланов, сможет вот так просто отпустить ему грехи, если он станет исповедоваться. Можешь быть уверена, что это злодеяние не забудут в Англии, каким бы ни было царствование Харальда.

— К сожалению, память об этом не вернет Альфреду жизнь.

— Но это может помочь Хардекнуту, если такой день настанет!

* * *
Когда Эмма вернулась в Руан, ее ждало письмо от Гуннхильд. Гуннхильд скучала по матери и спрашивала, почему та не приезжает — ведь Эмма еще не видела Беатрисы.

Гуннхильд писала, что понимает, в какой печали пребывает ее мать, и хотела бы напомнить, что и немецкий двор может предложить ей кров! Разве Гуннхильд не ясно, подумала Эмма с досадой, что ее мать должна находиться рядом с Англией и Данией? Она еще не перестала надеяться, что Бог совершит чудо и поможет Кнютте.

Дальше письмо Гуннхильд вдруг стало интересным.

«Может ли матушка представить себе, — писала дочь, — что со мной произошло своего рода чудо. Красивый ларец, который я получила от госпожи матушки, стоял запертым без употребления несколько лет, с тех пор как я вышла замуж. Но вот я хотела показать его, и из ларца вылетела бабочка! Серебристо-синяя! Я не понимаю, как она могла столько прожить в ларце. К сожалению, бабочка вылетела в окно, а она бы могла остаться жить в своем красивом жилище!»

Эмма отложила письмо. Подумать только, целую вечность она не видела бабочку короля Артура… А остался ли у нее вообще «дар»? Но сейчас лучше не проверять.

Эмма взяла письмо и продолжала читать дальше; она стала несколько хуже видеть, и ей нужно было много времени на длинные письма. На этот раз Эмма встала и подошла к окну, чтобы лучше видеть, так важно было то, о чем писала Гуннхильд:

«Со мной произошла еще одна странная вещь. Несколько дней назад я получила маленький пакет. В нем лежал серебряный кубок, отделанный золотом и чернью. Тот, кто передал подарок, получил его где-то на востоке от одного человека, я не совсем точно знаю, где, но этот человек умолял, чтобы мне передали кубок с сердечными пожеланиями благополучия. Мужчина, который был уже стар и не пожелал назвать своего имени, сказал, кубок ему больше ни к чему. Кубок долго добирался до меня, дорога была дальней, и гонец сначала не знал, где меня искать. Наверное, это удивительный подарок от совсем незнакомого человека?»

У Эммы так забилось сердце, что ей пришлось лечь. Итак, Торкель жив! Или по крайней мере, был жив, когда отправлял гонца к своей дочери. Туманные слова о том, что ему «кубок больше ни к чему», могли означать, что он почувствовал приближение смертного часа?..

Если Торкель так долго оставался в живых, он должен был бы знать, что случилось с королем Кнутом и с ней. Почему же он тогда не поспешил к ней! В таком возрасте никто уже не хотел выдать Эмму замуж, и ей больше некого было стыдиться. Она могла бы жить открыто и спокойно с ним, пока бы их не разлучила смерть.

Может быть, смерть только что это и сделала?

Торкель и Стиганд. Нельзя было говорить о них в один день, в один год. Может быть, между ними были десятилетия, исполненные любви, значения, тоски.

Стиганд — лишь замена. Даже если сам по себе он прекрасен.

Нужно написать Гуннхильд и подробно обо всем расспросить ее. Кто был гонцом? И знает ли он что-нибудь еще?

Велико было отчаяние Эммы, когда из Ахена пришло известие о скоропостижной смерти жены кронпринца Кунигунды.

Гуннхильд не исполнилось и двадцати лет. Она оставила двухлетнюю дочь. Гуннхильд никогда не станет императрицей.

Эмму охватил ужас. Один за другим люди из ее окружения безвременно уходили из жизни. Кнут. Альфред. Гуннхильд. В судьбе Альфреда не было ее личной вины. И все же именно из-за нее его уже нет в живых.

Она заперлась у себя с молитвенником, пожалев, что родилась на свет.

Значит, правда то, как говорили, что она отдавала предпочтение своим детям от Кнута в ущерб всем остальным? Пожалуй, правда, что дети Этельреда от его предыдущего брака так и остались для нее посторонними людьми. Правдой было и то, что она плохо заботилась о своих собственных детях от Этельреда. Но властны ли мы над любовью? Даже к детям?

Кнютте она полюбила с первой же минуты. Она все еще любила его отчаянной любовью. Но рана, трещина между ними так никогда и не зажила по-настоящему, с тех пор как появилась Гуннхильд — и вина была ее, Эммы.

Гуннхильд, дитя любви, залог любви, с ней должно было быть легче всего. Но с Гуннхильд у нее были связаны двойственные воспоминания. Гуннхильд ни в чем нельзя было винить, но именно из-за дочери Торкель пошел навстречу своей тяжелой судьбе. И здесь виновата была Эмма. Парадокс ситуации заключался в том, что Кнут полюбил Гуннхильд больше жизни — а она его. И все же Эмма пошла на то, чтобы обменять залог своей любви на сына императора, и вместе с Кнутом гордилась, что его сокровище стоило такой чести и славы.

Но Года? Разве Эмма не делала все, что могла, чтобы помочь молодой вдове и трем ее маленьким детям? Разве не добыла ей нового супруга и надежное положение?

Эмма надеялась, что близость к новому дому Годы в Булони сблизит мать с дочерью. Но, казалось, Года не была так довольна своим новым графом, как на то рассчитывала Эмма. Эсташ интриговал, как и все ему подобные графы, и кое-кто из ее нормандских родственников не доверял ему. Дети Годы были той же шумной и неотесанной породы, что и старшие дети Этельреда. Эмма чувствовала себя слишком старой, чтобы наказывать их, и приезжала в Булонь всегда по возможности ненадолго.

Нет, детей она не любит! В молодые годы это ее тревожило, но потом она стала просто спокойно констатировать этот факт. Исключения только подтвердили правило.

Архиепископ Этельнот умер 29 октября 1038 года, в тот же год, когда умерла Кунигунда. Уже при жизни Этельнота прозвали Добрым. Когда он почувствовал, что ноги холодеют и понял, что жить ему осталось недолго, он призвал к себе своего викария и друга Эдсиге, чтобы тот подготовил его для последнего шага через смертный порог.

— Посиди немного со мной, — попросил он. — Мне нужно кое-что рассказать. Это не относится к исповеди, но смущает мой покой.

— Конечно, я останусь с тобой, мой отец во Христе, — ответил Эдсиге.

Испарения в комнате больного были тяжелыми, и Эдсиге с удовольствием бы ушел, но он заставил себя остаться. Худое лицо архиепископа было чисто выбрито — так хорошо он подготовился к иной жизни. На белой коже выделялись красные ранки от бритья.

— Я думаю о королеве Эмме, — наконец сказал архиепископ, собравшись с силами. — Я жалею, что мало для нее сделал.

— Никто тебя не упрекает в том, что ты не пытался сделать больше, — принялся утешать его Эдсиге.

Этельнот раздраженно махнул рукой, и четки ударились о спинку кровати.

— Так и дьявол утешить может. И не утешения я хочу.

— Если тебя это не сердит, я хочу напомнить тебе, что Стиганд позаботился о вдовствующей королеве. Даже с лихвой, осмелюсь сказать.

— Да, именно это и причиняет мне боль. Мы видели, как у Эммы земля ушла из-под ног после смерти Кнута. Эта сильная и умная женщина в одночасье потеряла здравый смысл и рассудок. Она на глазах у всех подралась с Альфивой в Оксфорде и нажила себе смертельного врага — тогда, когда больше всего нужны были именно смирение и миролюбие. Но мы, нет, буду говорить за самого себя: я не удержал ее, не поговорил с ней серьезно, а довольствовался тем, что этот молодой болван Стиганд стал ее доверенным лицом и комнатной собачонкой. В то время, как она нуждалась в духовном наставнике, достойном этого звания.

Долгий монолог отнял у умирающего последние силы. Какое-то время он лежал молча, Эдсиге слышал только его тяжелое дыхание. Что можно тут ответить?

— Да, — наконец сказал Эдсиге, — я тоже это видел. Но откровенно говоря, я не знаю, что мы могли бы сделать. С тем, кто теряет почву под ногами, это обычно случается неожиданно. Единственное, что возможно — попытаться помочь человеку встать на ноги. Но…

— Королева Эмма несчастна, Эдсиге. Она заслужила лучшей доли, и я думаю, что недостаточно поддерживал ее.

Эдсиге опять хотел ответить, что Этельнот все же относился к тем немногим, кто был на стороне Эммы. Но после упреков он не посмел напомнить об этом умирающему. А куда архиепископ клонит на самом деле?

— Всего бы этого не случилось, если бы сюда сразу бы приехал Хардекнут, — сказал Эдсиге.

— Ты так думаешь? Разве отрицательные отзывы из Дании о Хардекнуте не оказали большую поддержку Харальду? Люди думали, что из двух зол выбрали наименьшее, пока не поняли, что наименьшее оказалось тоже немалым злом. Но я допускаю, что скорее бы выбирал между матерями: Эмма была бы лучшей королевой-матерью, чем Альфива. И под руководством Эммы Хардекнут мог бы стать хорошим королем.

Этельнот стал нащупывать графин с водой на ночном столике. Эдсиге поспешил помочь ему напиться. Это было как второе причастие: Эдсиге взял соломинку, с помощью которой больной только что выпил крови Христовой, и погрузил ее в воду. Скоро из этого тела вытекут и кровь, и вода, подумал он и содрогнулся.

— Харальд не запятнал бы себя кровью Альфреда, если бы Хардекнут поторопился, — настаивал на своем Эдсиге.

Этельнот поперхнулся и долго кашлял. Эдсиге решил, что разговор закончен, и поднялся. Тогда архиепископ сказал:

— Да, Альфред. Ты, наверное, слышал слухи о том, что королева Эмма сама написала это пресловутое письмо своим сыновьям? Я думаю, в этом что-то есть. Эмма призвала одного из своих сыновей от Этельреда, чтобы противопоставить его Харальду. Пособники Харальда перехватывают письмо и читают его. Затем плетется заговор, о котором мы знаем. Когда Эмма видит последствия своего письма, она начисто отрицает всякую причастность и обвиняет Альфиву и Харальда: они подделали письмо и сознательно заманили Альфреда, чтобы убить его.

Эдсиге, конечно, слышал подобные сплетни, но он им не верил.

— Неужели королева Эмма действительно могла сделать что-нибудь подобное?

— Почему бы нет? Она боролась за свою жизнь, за дело Кнута. Она, как уже сказано, потеряла почву под ногами. Любое средство казалось дозволенным. Именно поэтому я думаю, что Эмма более несчастна, чем мы представляем себе. Вот почему я не могу найти из-за нее покоя.

Я хочу, чтобы ты что-нибудь придумал, а я больше не в силах. Эдсиге, попробуй хотя бы заставить Альфиву отменить арест на имущество Эммы в Англии и наконец законно поделить наследство короля Кнута!

С этими словами архиепископ Кентерберийский отошел в мир иной. Эдсиге показалось несколько странным, что последняя воля благочестивца касалась Мамоны, а не Эмминой души. Но, может быть в этой мысли старца таилась глубокая мудрость: без земной справедливости душа алчной вдовствующей королевы никогда не обретет покоя?

Несмотря на то, что Эдсиге был теперь волен покинуть эту комнату с затхлым воздухом, он продолжал сидеть и смотреть на колеблющееся пламя восковой свечи. Был ли Кнут хорошим королем? Да, одним из лучших в Англии. Так Господь мог действовать через человека: грубый завоеватель вновь поставил Англию на ноги и позволил церкви приумножить свою силу и власть. Эмма Нормандская сыграла в этом не последнюю роль.

Он задул свечу, опасаясь пожара, и пошел за братьями.

* * *
Раньше, чем Кнютте, к Эмме приехал Магнус сын Олава!

Однажды, когда Эмма, как обычно, сидела на берегу канала, на котором стоит Брюгге, к берегу причалила дюжина красивых кораблей. Эмма сначала не придала этому значения. Брюгге был одним из самых оживленных портов Европы, сюда приходили основные партии английской шерсти, это она знала еще с тех пор, как занималась торговлей. Но изящество кораблей говорило о том, что они из Скандинавии, и Эмма осталась на берегу, чтобы посмотреть, что будет дальше. На какое-то мгновенье ей показалось, что это корабли Кнютте, но их опознавательные знаки были другими, чем у Кнютте, хотя со своим зрением она мало что могла рассмотреть на таком большом расстоянии.

Маленькая лодка шла к берегу, лавируя между отчаливающими или причаливающими торговыми судами. Неожиданно гребцы изменили курс и направились прямо к тому месту, где стояла Эмма. Юноша с растрепанными золотистыми волосами широко улыбался и махал рукой.

Эмма не стала махать ему в ответ, может быть, приветствие к ней не относиться. Но юноша продолжал махать рукой, и она всмотрелась в его лицо: а вдруг это кто-то из ее знакомых?

И тут ей показалось, что это — Олав сын Харальда! Но Олав без всякого сомнения был уже мертв.

Зубы юноши сверкнули в самой, должно быть, широкой в Норвегии улыбке, когда он взмахнул шлемом и закричал:

— Ты, верно та, кого я ищу! Ведь никто не может так сильно походить на ту Эмму Нормандскую, о которой мне мой блаженный отец Олав так много рассказывал, описывая каждую деталь.

Он льстит и лжет, подумала Эмма. Ему не так много лет, чтобы он мог помнить рассказы Олава. И тут ее осенило, что со дня смерти Олава не прошло и десяти лет…

— Тогда ты, наверное, Магнус, — воскликнула она в ответ, — мне как раз показалось, что я вижу твоего отца в молодости.

Магнус, соскочив на берег, уже обнимал ее прямо на глазах недоумевающих прохожих в порту Брюгге. Все знали, кто эта женщина, весь город уже привык к ее каждодневным прогулкам по набережной и вдоль канала. Но никто не мог понять, кто этот веселый юноша, тем более, что между собой они говорили на чужеземном языке. Может быть, это ее сын?

— Далеко ли отсюда твой дом, королева Эмма? У нас на борту кончилось пиво, а я сейчас умру от жажды.

Эмма засмеялась — она уже давно так радостно не смеялась.

— Я живу совсем неподалеку, — ответила она, высвободившись из его медвежьих объятий. — Так что ты зови своих людей, еслисчитаешь, что сможешь дождаться их и не иссохнешь от жажды.

— Они придут потом, — решил Магнус и подозвал к себе своих гребцов.

— Потом? А, как, по-твоему, они найдут мой дом?

Магнус обвел рукой собравшихся.

— Я вижу, кругом — твои придворные. В каждом из этих разинутых ртов, без сомнения, обнаружится язык, как только они захлопнутся после нашего ухода. Не так ли? — продолжал он по-фламандски. — Вы ведь знаете, где живет королева Эмма?

Все закивали и стали показывать.

Вскоре он отправился в путь, взяв Эмму под руку и крикнув своим людям в лодке, чтобы узнали дорогу и следовали за ними.

Эмме было любопытно, зачем пожаловал Магнус, и она не могла дождаться, пока они войдут в дом.

— Что ты делаешь в этих краях, король Магнус? Я думала, что ты дома ругаешься с Кнютте.

Магнус рассмеялся.

— Ах вот как ты его называешь? Лучше, чем Хардекнут, это уж ясно! И я благодарен за то, что ты называешь меня королем, теперь и «Кнютте» так меня зовет. Ну ладно, позади у меня, так сказать, много дорог. Я решил по кое-каким соображениям наведаться в Руан и подумал навестить тебя, королева Эмма, потому что ты, может быть, сумеешь рассказать мне кое-что о том, что происходит в Нормандии, с кем надо быть в хороших отношениях, а кого надо избегать и так далее.

Эмма опять рассмеялась, не столько тому, что сказал Магнус, сколько его манере говорить: уж очень он походил на своего отца болтовней.

— Ну вот мы и пришли, — объявила Эмма. — Только отпусти мою руку, а то слуги подумают, что ты из стражников или что я упала, а ты помогаешь мне дойти до дому.

— Нет, нет, я всего лишь хочу быть чуточку галантным, — извинился он. — Но, может быть, мои деревенские норвежские привычки не подходят для большого мира. Скажи им, что мы родня, ты и я! По крайней мере, с точки зрения церкви.

Да, это правда. Олав был крестным сыном Эммы, так что Магнус находился с ней в близком духовном родстве. Таком близком, что не имел бы права жениться на ее дочери, если бы она у нее была.

И тут скорбь по Гуннхильд опять овладела ею. Ей пришлось сдерживать слезы, по крайней мере пока они не вошли в дом.

— К сожалению, между различными владыками и землями Скандинавии царит вражда. Хардекнут и я считаем, что теперь должен наступить мир.

— Только чтобы этот мир не походил на тот, что царит между волком и ягненком, — возразила она.

— Да нет же! — вскричал он. — Подожди, сейчас ты услышишь, как я все продумал. И я считаю, что затем ты поможешь мне убедить Хардекнута. Он немного подозрительный по природе…

— Это у него от отца. Ну, ладно, рассказывай.

Ничего особенно нового Эмма не услышала. Но она была очарована Магнусом и хотела бы, чтобы их родство не было только лишь духовным. Как бы там ни было, она чувствовал себя более спокойной за судьбу Дании и Кнютте. Кнютте больше не надо сидеть дома в Дании и опасаться Магнуса.

Приход Магнуса ободрил Эмму, и на какое-то время она забыла свои огорчения. Она выразила надежду, что Магнус заглянет, когда в следующий раз будет проезжать мимо. К сожалению, о Нормандии ничего хорошего не скажешь, но она могла бы ему кое-что посоветовать, что, может быть, пошло бы ему на пользу. Если только тот, за кем в Руане последнее слово, покуда еще жив…

И тут она подумала о Гардарики и о тамошних родственниках Магнуса. А не слышал ли Магнус о Торкеле Высоком во время своих походов там, на Востоке?

Он покачал головой.

— Я много слышал о Торкеле Высоком, — ответил он, — особенно от моего отца. Но с тех пор, как он обосновался в Сконе, я с ним не сталкивался и не слышал ничего такого, что бы говорило о его отъезде на Русь. А почему ты спрашиваешь?

На этот вопрос Эмма не ответила. Она только попросила его разузнать в следующий раз, когда он будет навещать своего тестя.

Что Магнус сын Олава и обещал. Затем пришло его время отплывать. Эмма пошла в порт с норвежцами, чтобы проводить их. Теперь она чувствовала себя спокойнее, еще и потому, что Магнус обещал поторопить Кнютте, чтобы тот хотя бы приехал навестить свою мать.

К концу 1039 года Хардекнут наконец-то приехал в Брюгге. После договора с Магнусом он мог бы отпустить воинов и суда и с собой во Фландрию взял только десять кораблей. Этого было чересчур много — или слишком мало.

Эмма обсуждала с Магнусом, как бы обоим королям — ему и Хардекнуту — напасть на Англию и прогнать Харальда. Но Хардекнут считал что, для Магнуса это скорее всего авантюра; нет уверенности, что потом Магнус отдаст завоеванное королевство Кнютте или хотя бы поделится с ним. Эмма проглотила досаду, ей оставалось только радоваться приезду Кнютте. Пока Кнютте и его люди останутся в Брюгге и отпразднуют тут Рождество.

Во время праздников до них дошла весть от друзей Эммы в Англии, что Харальд болен. Никогда не знаешь, может быть, это смертельная болезнь? Она уговорила Кнютте задержаться еще, пока не будет известно, идет ли дело на поправку. Погода стояла неважная, и Кнютте решил остаться, а там как раз наступил Великий пост.

Однажды утром Эмма в страшном волнении разбудила своего сына, короля Дании:

— Король Харальд умер! Король Харальд умер!

Эмма зашлась в воинственной пляске и едва не вывихнула бедро. Она швыряла на пол вазы и опрокидывала стулья, исполненная неистовой радости.

Хардекнут никак не мог поверить, что это — правда. Но он сам встретился с гонцом, и тот заверил его, что король Харальд действительно скончался 17 марта 1040 года. Посольство Витана уже собиралось в поездку в Брюгге, где, как было известно, король Хардекнут находился у своей матери.

Прибыло посольство и предложило английскую корону. Предложение было принято. Кнютте послал домой за своими шестьюдесятью кораблями, и уже через три месяца сын и мать прибыли в Сэндвич.

Глава 4

Мужской монастырь под Лондоном, который носил имя святого Петра, основанный старым королем Эдгаром, в последние годы чаще всего называли Вестминстером. Как мы знаем, большая часть прилегающего королевского дворца сгорела совсем незадолго до смерти короля Кнута, но монастырская церковь уцелела. Теперь там похоронили короля Харальда, до того, как созвали Витан, чтобы «вновь избрать» Хардекнута в английские короли.

Сразу же после похорон Альфива собрала все свое имущество — прихватив еще немножко — и покинула Англию. Она легко могла себе представить, как обошлась бы с ней Эмма, останься она в стране и чтобы избежать этой встречи, отплыла из Йорка как раз перед самым возвращением Хардекнута. О том, куда она уехала, ходили различные слухи. Некоторые полагали, что она отправилась в Исландию, другие считали, что она подалась на Оркнейские острова. Как бы там ни было, а в Англии ее больше никогда не видели.

Магнус сын Олава рассказал Эмме, что дома в Норвегии уже ходит поговорка для обозначения всего, что пошло наперекосяк: «Это как во времена Альфивы». Эмму это безмерно забавляло. Но теперь, похоже, и Англия будет вспоминать «время Альфивы» с печалью, поскольку зима 1039–1040 годов выдалась необычайно холодной и суровой, а за ней последовала поздняя весна и сырое лето. А в результате наступила непомерная дороговизна, самая страшная с незапамятных времен. Эмма надеялась, что после коронации Кнютте 18 июня с погодой опять повезет, но, к сожалению, начало его правления ничем хорошим не ознаменовалось.

Ну да ладно, хорошо хоть, что англичане не из тех, кто склонен обвинять короля во всех бедах. Об Альфиве могли посудачить, а Харальд был как бы не в счет; он во всем ходил на поводу у матушки — ведь как-никак ему исполнилось всего двадцать два года, когда он умер. У Эммы были нехорошие предчувствия и насчет третьего сына короля Кнута, ее собственного Кнютте. Двое сыновей Кнута от Альфивы (если он и вправду был их отцом) уже умерли в молодые годы. Вот и Кнютте занемог во время своего долгого пребывания в Брюгге. Для Эммы было страшным ударом, когда она узнала, что у Кнютте падучая. Известия о здоровье Кнютте, которые она получала из Дании, были такими неясными, что она истолковала выражение «лежал больной» как описание похмелья. В отличие от своего отца Кнута, которого почти никогда не видели пьяным, Кнютте часто прикладывался к кружке.

Эмма пыталась бороться с плохими привычками сына, но тогда он уходил к своим людям в порт и пил с ними. Граф Бодуэн боялся, что десять команд с датских кораблей могут устроить попойку, и Эмме пришлось извиняться перед своим хозяином и благодетелем. Обидно! Они с графом утешали себя тем, что после смерти Харальда пройдет всего лишь несколько дней, и Брюгге избавится от докучных гостей.

То, что они пробыли там целых три месяца, в какой-то степени произошло по вине Эммы. Кнютте считал, что ему больше не надо так много кораблей и людей, с тех пор как единый Витан избрал его королем Англии, и ему не надо приходить в страну как завоевателю. Но Эмма считала, что предыдущие напасти научили ее мудрости, и хотела, чтобы ее сын был защищен от неприятных сюрпризов. Какой она была наивной, когда Этельреда призвали обратно и у Эдварда были все шансы наследовать трон, а затем Железнобокий поднял войска и взял власть — прямо у нее из-под носа!

К тому же Кнютте следует прибыть по меньшей мере с таким же внушительным войском, с каким прибыл его отец. Шестьдесят кораблей — по крайней мере! Эта демонстрация силы хорошенько попугает всех, кто расхваливал Харальда и еще не успел отвратить от него своего сердца. В конце концов мать и сын сошлись на шестидесяти двух кораблях. На каждом корабле на круг выходило около восьмидесяти пяти человек, значит, король, мирным путем приведенный к власти, прибывает в свою державу с более чем пятитысячным войском.

Но Эмма в своем рвении и Кнютте по своей молодости не подумали о том, что всех этих воинов надо разместить на ночлег и платить им жалование. Она также забыла, что Кнут постепенно ослабил мощь своей флотилии, покуда кораблей не осталось всего шестнадцать, среди которых — знаменитые «черные борзые», не подпускавшие пиратов к берегам Англии. Поскольку кораблей стало меньше, Кнут распустил дружинников и команду. Многие из них предпочли тогда остаться в Лондоне и заняться торговлей и морским делом. По иронии судьбы большая часть этих бывших сподвижников короля переметнулась к сторонникам Харальда…

Харальд пошел по стопам отца и по большей части сохранил отцовскую систему правления. Он также не выказал злобы своим старым противникам и не заменял людей Кнута своими фаворитами. Расправа с Альфредом была единственным исключением. В остальном никто не мог сказать, что он был особенно плохим королем — он был вообще никаким. Разве что довольно экономным правителем, который сохранил шестнадцать кораблей отца, не обременяя народ содержанием постоянного войска.

Поэтому правление Хардекнута началось хуже некуда: он был вынужден собирать дань — ни много ни мало двадцать одну тысячу фунтов. Она была как отголосок давних и страшных времен, когда платились «датские деньги», — с чем, казалось бы, покончено уже навеки!

Чтобы быстро собрать нужную сумму, Хардекнут перепрыгнул через всю административную цепочку, которую с таким трудом создал Кнут. Дружинникам ведь нужно было чем-то заниматься, не все же им пить с лондонскими шлюхами, и Хардекнут послал их по стране для сбора дани. Они и слушать ни о чем не желали, кроме сумм и ценностей, причитающихся с каждого города или деревни, и потому забирали их без лишних слов и особо не церемонясь. Обыкновенно говорили они только по-датски, отчего стычки с населением делались куда более жестокими. В Вустере жители просто-напросто убили проклятых сборщиков налогов.

Труднее всего было смириться с тем, что воины Кнютте предпочитали брать плату за год вперед, когда они состояли на службе не больше двух-трех месяцев. Но в этом Эмма была согласна с Хардекнутом: воины долго находились в состоянии готовности, и вопроса не могло быть о том, что она или Хардекнут не заплатят за это. Говоря по справедливости, Хардекнут должен собрать доходы за те пять лет, в течение которых он был лишен английского трона, имея на него законное право. И если теперь Англия опомнилась, это не повод для освобождения ее от расплаты за грехи, совершенные в прошлом!

К тому же и Эмме хотелось, чтобы ее страдания и мучения были вознаграждены. А жалобщикам следовало бы приехать в Винчестер и посмотреть, как он выглядит после правления Альфивы и Харальда. Она сама когда-то заказывала гобелены и другие произведения искусства и расплатилась за них из собственного кармана: все было расхищено. А кто вообще заплатит ей за все те потери, которые она понесла из-за глупого ареста на ее английское имущество?

* * *
Несмотря на сетования, Эмма была безумно рада вернуться обратно на Вульфсей и в свой любимый Винчестер. В Брюгге она плохо спала и испытывала постоянное беспокойство и тоску. Теперь она работала с радостью, пока не сваливалась в постель и не засыпала крепким сном. Скоро ее двор обретет прежний блеск!

Единственной печалью была тоска по Слейпниру. Его забили. Он был на самом деле стар и свое отслужил, но Эмма хотела бы, чтобы ее добрый товарищ мог бы спокойно стареть, только время от времени без особых усилий покрывая кобылу. При всех обстоятельствах — Слейпнир ее; никто другой, кроме нее, не должен был распоряжаться его жизнью или смертью.

После нескольких случаев пьянства сына в Брюгге Эмма решила попытаться сдержать дурные привычки Кнютте и заставить его вести более здоровый образ жизни. Но сын считал себя достаточно взрослым, чтобы распоряжаться своей жизнью, и не всегда открывал ей, что у него на уме. Она также не могла удержать его от того, чтобы есть и пить по четыре раза в день. Господи, неужели человек, который не занимается тяжелым физическим трудом, может себя хорошо чувствовать, если так много ест и пьет?

Если бы Эмма не была так занята в Вульфсее, она бы, наверное, попыталась удержать Кнютте от его первого скандального поступка в качестве короля на английской земле.

Кнютте взял своих людей из Уордроубского дворца и отправился в Вестминстер. Там он велел вытащить из гробницы тело короля Харальда и сбросить его в Темзу. То, что Кнютте в его святотатстве поддержали сам архиепископ Путток из Йорка и Годвин, было в глазах Эммы слабым оправданием. Без сомнения, Годвин пытался всеми возможными средствами искупить свой прежний обман Эммы и Хардекнута, а также свое участие в убийстве Альфреда. От Путтока она могла ждать всего, чего угодно, после того, что она видела во время его пребывания в Винчестере, но и в его случае речь шла лишь о том, чтобы быстро переметнуться на сторону нового короля и показать ему свою нужность.

Как и можно было ожидать, для лондонских датчан это было уже чересчур. Они воспротивились все как один и разыскали труп короля Харальда — его останки не должны, по крайней мере, стать кормом для рыб! Они отвезли труп на собственное кладбище датской колонии, в миле от стен Лондона, — то, которое потом стало называться Датским кладбищем святого Клемента.

Эмма долго и громогласно ругала Кнютте за такое злодеяние!

— Что это вдруг ты поддержала предателя и его прихвостней? — усмехался Кнютте. — Ты, может быть, сделала бы Альфиву своей лучшей подругой, если бы она осталась в Англии?

— Я бы с удовольствием пригвоздила Альфиву к позорному столбу, — ответила Эмма. — Я злюсь из-за того, что она ушла от наказания. Но я делала бы все по закону и обвинила бы ее перед Витаном. То, что ты наделал, не только противозаконно, но даже еще хуже, чем то, что твой отец сотворил с Ульфом, когда велел убить его в святом месте. Самое главное — это так чертовски глупо, что… да, я не могу понять, что Кнут и я могли зачать такого глупого сына. У меня не хватает слов.

— Хорошо, — язвительно усмехнулся он, — тогда тебе лучше помолчать. Я думал, что ты и вправду хотела отомстить за Альфреда.

Она выплеснула свое пиво ему в лицо и тут же вытерла его передником.

— Мой маленький Кнютте, — попросила она, — наша месть не должна обернуться против нас самих — ты, что, не понимаешь этого? Что нам за польза, если ублюдок Харальд станет мучеником и новым святым для датчан, что толку?

— Да уж ладно, — ответил он, пожав плечами, — что сделано, то сделано, и я тебя прощаю. Мы прибегнем к помощи «закона» и попытаемся внести ясность в то, кого еще, кроме Харальда и его проклятой матушки, следует повесить за злодеяние против моего сводного брата. Я поговорю с Йорвиком!

Эмма не сразу поняла, что «Йорвик» в устах Кнютте был не кто иной, как архиепископ Йоркский. Кнютте говорил лучше по-датски, чем по-английски; вышло так, как она опасалась.

— Путток? — удивленно вскричала Эмма. — Разве он не человек Харальда?

— Только не в этом случае, — ответил Кнютте, опорожнив еще одну кружку пива. Потом отрезал толстый ломоть ветчины и целым забросил его себе в рот. — Путток лучший обвинитель, чем архиепископ Кентерберийский, — пробормотал он, — поскольку именно Путток был человеком Харальда, тогда как Эдсиге все время стоял на моей стороне. Так что Йорвика нельзя упрекнуть в личной жажде мести, и я поскорее соберу Витан, пока архиепископ Кентерберийский еще в Риме.

Да, это было правдой: Эдсиге уехал, чтобы папа рукоположил его в архиепископы. Он избежал дальнейших ссор с Харальдом по поводу не состоявшейся коронации коронации последнего… Но — Путток неважный союзник; Эмма надеялась, Кнютте сам поймет это, прежде чем успеет получить слишком много дурных советов!

* * *
Таким образом Годвину пришлось пережить позор и предстать перед судом Витана по обвинению в государственной измене.

Годвин, который до поры до времени оставался уполномоченным Хардекнута, отвечал перед Путтоком, который с самого начала был человеком Харальда.

Годвин поклялся в своей невиновности перед законом и сослался на присягу самых влиятельных людей страны: он не причастен к ослеплению Альфреда, ни советом, ни помыслом. А то, что он в остальном предпринял, совершилась по приказу короля Харальда.

Витан объявил, что удовлетворен этим объяснением, и освободил Годвина ярла от всякой ответственности за судьбу Альфреда.

Один из обвиняемых вместе с Годвином, Люфинг, епископ Вустерский, потерял свою епархию, которую он получил четыре года назад в благодарность за свою помощь королю Харальду. Теперь епархия отошла к Йорку вместе с доходами и всем прочим. Но до конца года Люфингу удалось получить Вустер обратно — благодаря богатым подаркам королю Хардекнуту.

Годвин также решил помириться с новым королем, вручив ему великолепный подарок. Годвин велел построить модель датского военного корабля. Корабль был сделан чрезвычайно искусно, с золотым форштевнем, а на борту у него находилось восемьдесят воинов в шлемах. Все шлемы были из золота, а фигуры — так хорошо сделаны, что можно разглядеть у каждого оружие и кольчугу, — к тому же у каждого на руках блестели золотые запястья, по шестнадцать унций каждое. На поясе у воинов висел меч с золотой рукояткой, а на спине — датский топор, инкрустированный серебром и золотом. На левой руке — щит из золота, а в правой они держали английское копье, тоже золотое.

Хардекнут так обрадовался этому роскошному произведению искусства, что простил Годвину все и больше и слышать не хотел о мести. Эмма фыркнула при виде этой игрушки, но ничего не поделаешь: Витан сказал свое слово, и Годвин попытался помириться с новым королем.

Еще предстояло отомстить за дружинников, которых убили в Вустере. Дело для Вустера осложнялось тем, что преступление напоминало содеянное королем Кнутом в Роскилле: люди попросили убежища в монастыре, а их туда не пустили, загнали в башню и там убили. Хардекнут долго собирал войско по всей стране, которое возглавляли все его ярлы: никто потом не сможет сказать, что он вел себя опрометчиво и необдуманно! К концу следующего года войско, укрепленное дружинниками Кнута, направилось в Вустершир и бесчинствовало там, как хотело. Но убили они не очень-то многих, поскольку жители в основном разбежались. Четыре дня продолжалось разорение, а на пятый день подожгли город Вустер. Каждый из воинов едва тащил собственную добычу, и гнев короля стих.

* * *
Хардекнут, должно быть, много слышал рассказов о буйстве своего отца в молодые дни, подумала Эмма, услышав об еще одном злодеянии Кнютте.

Сивард, ярл Нортумбрии, был женат на дочери Эальдреда ярла из старинного рода, правившего в Берниции. После смерти этого, подчиненного Сиварду ярла, этот титул получил его брат Эадульф. Эальдред пал жертвой той кровавой вражды, которая со времен правления Этельреда свирепствовала между родами Утреда и Турбранда.

Эадульф был человеком короля Харальда и не хотел участвовать в разграблении Вустершира. Король Хардекнут питал к нему злобу поэтому и еще потому, что Эадульф не выказывал новому королю надлежащего почтения. Эадульф просто-напросто ответил, что он со своей стороны не видит причины для того, чтобы теперь сказать о Хардекнуте больше хорошего, чем высказал при жизни короля Харальда.

Многие пытались выступить посредниками между Хардекнутом и Эадульфом. В конце концов, король пригласил Эадульфа к своему двору, когда тот находился в Йорке. Эадульфу было предоставлено безопасное убежище, чтобы ему было нечего бояться.

Хардекнут же хотел иного. Он приказал ярлу Сиварду убить своего родственника Эадульфа. Что Сивард и сделал, отрубив голову дяде своей жены, и в благодарность за сей подвиг получил Берницию. Таким образом, Сивард стал единственным властелином земель между Хамбером и Твидом. Король считал, что он этого заслуживает, ведь он побил шотландцев и заставил их отступить обратно за пограничную реку… И снова Эмма тщетно бранила своего пропащего сына. Сколько раз она должна ему говорить, что христианские короли не нарушают законы и клятвы!

Хардекнут, как обычно, только засмеялся.

— Вероятно, ты имеешь в виду, что ни один христианский владыка не делает этого в открытую, а только когда никто не видит и не слышит?

В конце концов ей ничего не оставалось, кроме как вздохнуть и рассмеяться вместе с ним: разумеется, Кнютте прав. Но все же она не могла не посоветовать ему в будущем совершать подобные дела втайне…

* * *
Дома в Дании Хардекнут посадил наместником двоюродного брата Свейна сына Эстрид. После двенадцати лет на шведской службе Свейн все-таки вернулся в Данию. Его прозвали «женолюбом», поскольку у него было девятнадцать детей. Правда, только один из них считался законнорожденным, да и тот умер в раннем возрасте. Женат он был на Ютте, одной из дочерей короля Энунда Якоба. Со временем он опять женился — на вдове Энунда, Гуннхильд, а в конце концов — на еще одной вдове, супруге Харальда Сурового Норвежского, Торе.[92]

Король Энунд Якоб, как мы видели, был вынужден поделиться властью над Швецией с королем Кнутом. Но Хардекнут этой чести не удостоился. Даже если он и пытался всех заверить, что тоже является «конунгом свеев», но монеты, которые подтверждали это, чеканились не в Сигтуне, а в Лунде…

Свейн был тщеславен, как его отец, и Эмма догадывалась, что совладать с ним будет не просто, теперь, когда Кнута больше нет на датском троне. Не было полной уверенности в том, что Магнусу датский трон достанется без боя! Даже если Кнютте все еще двадцать с небольшим, и он мог бы еще прожить по крайней мере столько же, детей у него нет, и не заметно, чтобы его тянуло к женщинам. Эмма боялась того дня, когда она услышит слухи о том, что Кнютте больше тянет к мужчинам. Так обычно часто говорили про неженатых мужчин.

Эмму радовало то, что Харальд сын Торкеля пользовался благосклонностью Свейна Эстридссона, и ему давались все более важные поручения. Это обрадовало бы и Торкеля в той же степени; жаль только, что… Эмма почувствовала прилив гордости; Харальд сын Торкеля — воспитанный молодой человек со всеми хорошими качествами, которые могли бы желать родители. Порою Эмма ощущала себя его матерью и даже отцом; ее утешало, что, по крайней мере, одного ребенка ей не удалось «испортить». Двойной радостью было то, что Харальд был женат на племяннице короля Кнута, еще одной Гуннхильд.

* * *
Кроме Винчестера Эмма должна была заботиться о всех своих угодьях и «делах». Многие из ее цветущих земель пришли в упадок во время ее ссылки. Управляющие оправдывались тем, что не было средств: ведь король наложил арест на доходы Эммы.

Когда она услышала это оправдание в первый раз, то взвилась до потолка:

— Я же писала тебе, дурак последний, чтобы ты обратился к купцу Симону в Лондоне! — кричала она.

Управляющий пожал плечами: читает он плохо, наверное, он не понял, к тому же не знал, где искать купца Симона.

Может быть, хуже всего было то, что он опять купил рабов…

После этого в других хозяйствах Эмма не спорила и просто меняла управляющего, если требовалось. Постепенно она поняла, что она только кормила бы Альфиву, если бы могла сорить деньгами в Англии, находясь в это время в чужой стране. И когда она разговаривала с купцом Симоном, он с гордостью показал, что за это время деньги ее настолько приумножились, что она сможет все восстановить, и у нее еще останется.

— Очевидно, только ты думал, что я вернусь, — сказала Эмма Симону. — И все же ты не из моего народа.

Симон смиренно склонил голову. Он привык, что его не считают англичанином, хотя он родился здесь, в Лондоне.

Однажды, когда Эмма сидела дома в Вульфсее и занималась счетами, ее приехала навестить матушка Эдит. Они не так часто общались, и Эмма поняла, что у Эдит важное дело.

Эмма радостно встала и обняла настоятельницу. Эдит состарилась: по другим можно видеть, как стареешь сам…

— Ты так усердно служишь Мамоне, — сказала Эдит, указав пальцем на счета, — что не успеваешь управлять королевством.

— Управление королевством не мое дело, — резко ответила Эмма. — Так мне сказали мой сын и Годвин. Управляют Кнютте и ярлы — и в некоторой степени епископы через Витан.

Эдит уселась у краешка стола, шутливо грозя Эмме линейкой.

— Но все же как мать и вдовствующая королева ты ведь можешь иногда дать добрый совет? Ты этого не делаешь, или твои советы оказываются бесплодными?

Эмма задержала дыхание и посмотрела на свою подругу.

— К чему ты клонишь?

— К тому, что Кнютте — нет, я больше не хочу называть его этим славным именем, Хардекнут разрушает все, что король Кнут и ты создали. И ради этого шалопая ты была вынуждена несколько лет жить в ссылке.

Эмма вздохнула.

— У Кнютте много и хорошего, — уклончиво ответила она.

— Чего именно? Он злой и мстительный тиран, вот то единственное, что мы в нем видим, если судить по его поступкам. Он бесчинствует так же, как Харальд и Альфива, и торгует церковными должностями. Ты что, не знаешь, что говорит о симонии Церковь?

Да, Эмма знала, но испытывала некоторую растерянность. Когда Кнютте стало известно о том, что его предшественники занимались продажей должностей, он решил, что идея слишком хороша, чтобы от нее отказываться. И Эмма уступила, сначала неохотно, а потом все спокойнее, когда увидела, что приносит эта торговля. И когда архиепископы вынуждены платить папе полновесной монетой, чтобы получить какой-нибудь пустяк, почему бы и королю не воспользоваться крошками со стола?

— Ты слишком добра к королю, — продолжала Эдит. — Ты должна вмешаться, например, в то, что касается этой самой симонии.

Эмме не нравилось слово «симония», она считала, что это искажение библейского слова. Понятие это было взято из того места в «Деяниях Апостолов», где говорилось о самаритянском волшебнике по имени Симон. Когда Симон увидел, что апостолы передают Дух Святой через возложение рук, он посулил им деньги и захотел, чтобы они наделили его той же властью, какой обладали сами. Господи, разве это можно было сравнить с получением каких-то жалких денег от будущего епископа?

— В таком случае папа занимается той же самой симонией, — нашлась Эмма. — Не так давно архиепископ Кентерберийский был у него и купил свою должность… Больше я ничего об этом не знаю, кроме того, что никто не жаловался на нового епископа, назначенного таким способом — так что Кнютте не навредил Церкви, не так ли?

Эдит отбросила линейку и встала у дверного косяка.

— Эта торговля должностями лишает епископов возможности выбирать лучшего и самого заслуженного. Недостойный рано или поздно получает свою должность епископа потому, что может заплатить больше других. Молчание, которое, как тебе кажется, ты слышишь, еще не доказательство того, что никто не жалуется — кому им жаловаться, на кого надеяться? Но поскольку ты явно не представляешь себе последствий, я расскажу тебе маленький эпизод, который следовало бы назвать нравоучительным.

И матушка Эдит рассказала, что архиепископ Эдсиге неожиданно почувствовал себя плохо, и ему понадобилось назначить викария. Он позвал к себе короля и Годвина и в приватной беседе попросил у них разрешения сделать епископом Упсальским Сиварда, настоятеля Абингдона.

— Архиепископ боялся, что в противном случае на этой должности окажется полное ничтожество, — объяснила Эдит. — Может быть, мирской и недостойный человек, у которого много денег, который затем станет претендовать на сан архиепископа только потому, что был викарием Кентербери. Вот так обстоят дела в этой стране и в этой церкви, знававшей таких великих мужей, как Дунстан и Этельнот, тебе ведь все известно об их борьбе за очищение церкви, я это знаю.

— Тебе явно следовало бы поговорить с Годвином, а не со мной, — ответила Эмма. — Вероятно, брызги попадают и на Годвина, когда льют грязь на короля… Сама я с Годвином не разговариваю, по известным причинам.

Эмма начала перебирать свои записи, показывая, что этот тон она терпеть не намерена. Эдит продолжала мерить шагами комнату; было очевидно, что она еще не высказалась до конца.

— Ты продолжаешь свои сношения со священником Стигандом?

— Да, — ответила Эмма, уткнувшись в книгу. — Ведь он мой духовник.

Эдит подошла к Эмме и вырвала у нее счеты.

— Я говорю о сношении в узком смысле, — сказала она. — То, что в Библии называется «познать…»

Эмма поднялась и, подойдя к двери, открыла ее.

— Теперь ты можешь идти, — спокойно сказала она. — И приходи тогда, когда обуздаешь свой гнев.

Эдит подбежала к Эмме и обняла ее.

— О, Эмма, прости меня, я плохой духовник…

— У тебя и права на это нет, — парировала Эмма. — Послушай, что я знаю! Женщины многое могут, но на роль исповедника они не годятся. Поэтому священники мужчины.

— Эмма, я не хотела тебя обидеть, но я за тебя страшно волнуюсь. Я знаю все твои достоинства, но думаю, что ты пошла по дурному пути. Раньше ты мне доверяла, и я не злоупотребляла твоим доверием. Теперь я хочу сказать только одно: опасайся Стиганда! Эмма, я думаю, он плохой человек.

Эмма опять захлопнула дверь. Она подтолкнула Эдит к мягкой скамеечке у внутренней стены.

— Сядь, Эдит, мне не подобает выпроваживать тебя, ты ведь сделала мне так много хорошего за эти годы. Но Стиганд не плохой человек, во всяком случае, по отношению ко мне. Мне исполнилось пятьдесят пять лет, и я думала, что ни один мужчина больше меня никогда не захочет. Пока я жила в ссылке, я похудела и у меня появились морщины. Но когда я вернулась в Англию, я-то думала, что Стиганд просто исповедует меня, но не обращает на меня внимания как на женщину. Но этот милый человек говорит: «Я привык к твоим морщинам, и ты их честно заслужила!» Признаюсь, я думаю, он лжет, но слышать эту ложь приятно. Ты ведь должна знать, ты ведь монахиня, что человек не может долго лгать, если у него нет доказательств…

Эдит немного помолчала и сжала руку Эммы.

— Да, — пробормотала она, — наверное, я просто ревную. Меня бы никто не захотел, даже если бы я занялась симонией и попросила бы позволения купить Стиганда.

— Эдит, — взмолилась Эмма, — у меня в жизни осталось так мало радости. Оставь мне хоть этот жалкий кусочек счастья в моем вдовстве, пока он у меня есть.

Эдит закрыла глаза, молча кивнула, а затем произнесла:

— Я бы хотела, чтобы ты хоть раз сказала, что тебе не хватает Кнута. То, что я говорю это, может показаться жестоким, но…

Эмма рассмеялась во все горло, совсем как Кнут.

— Глупая женщина, — закричала она и закашлялась. — Ты думаешь, что у меня все на языке? Если бы я стала рассказывать, как мне не хватает Кнута, я бы расплакалась. Мне не хватает его, когда я ложусь спать, мне не хватает его, когда я просыпаюсь по ночам, мне не хватает его, когда я с неохотой встаю по утрам. Я не только чувствую, что мне его не хватает, я знаю это, он — пустота в моем сердце, которую не заполнит никто другой. Даже Торкель. Как ты не понимаешь, что Стиганд — ничто иное как призрак, блуждающий огонек? За которым я какое-то время буду идти, хоть и знаю, что на самом деле он не существует…

Эдит опять промолчала. Потом встала и сказала:

— Прости меня.

Эмма продолжала, словно не слышала Эдит:

— С каждым днем мне все больше и больше не хватает Кнута. Именно потому, что, похоже, все для Кнютте идет к черту — о, как мне нужен Кнут теперь, именно теперь!

Эдит опять направилась к двери. Затем обернулась и сказала совсем другим голосом:

— Да, есть еще одна вещь, которую я хотела бы уточнить. Ты ведь помнишь то время, когда мы вместе читали покаянные книги и я переводила кое-какие места с латыни?

— Да?

— Тогда я утверждала, что, по книге, если муж имеет свою жену сзади, он должен понести наказание, как если бы он совокуплялся с животным. Определенный опыт, в который я не хотела бы вдаваться, научил меня, что это чепуха. На наших коротких и пышных кроватях вряд ли вообще могло бы произойти совокупление, если бы оно не было «сзади».

— Нет, — рассмеялась та, «прежняя», Эмма, — я тоже считала, что это — нелепо.

— Сейчас я посмотрела немного внимательнее, — продолжала Эдит, — и, думаю, поняла, что святые отцы избегают выражаться ясным языком. То слово, которое я поняла как «сзади», в латинском тексте на самом деле должно означать «через анус». И все же интересно, не заставила ли деликатность отцов еще кого-то, кроме меня, прочесть то, что там написано, и тогда могло случиться, что совершенно невинные супруги покаялись самым ужасным образом! Но как ты знаешь, по закону Моисееву скотоложество карается смертью: именно так надо понимать покаянную книгу…

— О, — сказала Эмма, — так делают мальчики, которые любят друг друга? В таком случае, черт побери! Подумать только, какая я все же невинная.

* * *
Однажды Хардекнут поразил всех, а особенно Эмму.

Король разозлился из-за чего-то на своего окольного слугу. Он немного погонялся за ним по дворцу, а затем сшиб парня с ног. От напряжения и волнения с Хардекнутом случился припадок падучей.

После того, как Эмма со слугами уложила бьющегося в судорогах короля, изо рта которого шла пена, в постель, сама сев рядом, на случай, если ему понадобится помощь, когда он придет в себя, король неожиданно сказал, не открывая глаз:

— Что будет, если я умру?

Сначала Эмма подумала, что Кнютте думает о своей душе, но вскоре поняла, что он беспокоится о престолонаследии. Насколько она знала, у Кнютте не было детей — ни законных, ни незаконных.

— В Дании, наверное, считают, что твою корону унаследует Магнус сын Олава, — ответила Эмма. — Таким образом Норвегия и Дания опять будут под одним королем. Что мешает Магнусу собрать все королевства Кнута, в том числе и Англию, воедино?

— Фу ты, черт подери!

Эмма вытерла слюни с подбородка короля.

— Ну, тогда я не знаю.

Про себя Эмма подумала про Свейна сына Эстрид — вполне вероятно, что Годвин планирует такое решение, ведь он женат на тетке Свейна. Но к Годвину она все еще испытывала отвращение после того, что случилось с Альфредом.

— У нас есть сыновья Эдмунда Железнобокого, — сказал Хардекнут.

— Ха! Какие у них могут быть сторонники в этой стране? После всех этих лет среди варваров? Если ты спрашиваешь мое мнение, то мой ответ только «нет». А Эдмунда я вспоминаю без особой радости.

— Тогда остается только Эдвард, — сказал король, подымаясь с кровати. Он подошел к стульчаку: — После этих приступов мне так хочется писать.

Эмма смотрела на своего сына, пока тот мочился. Эдвард? Кнютте не мог иметь в виду никого другого, кроме ее сына от Этельреда. Но Эдвард уже сказал «нет» — к тому же, он и пальцем не хотел пошевельнуть, чтобы отомстить за своего убитого брата. Мысль о нем была ей ненавистна. Сын Этельреда на троне Кнута? В худшем случае она могла представить себе Альфреда. Но Эдвард с его внешностью и монашеским нравом?

Хардекнут, которого всего трясло, рассеянно слушал возражения матери.

— В любом случае, я хочу, чтобы мой брат, мой сводный брат, приехал сюда и поселился в Англии, — оборвал он ее, хныча. — Ему нелегко в Нормандии со всеми его богатыми и сварливыми родственниками, которые смотрят на него свысока.

— Что ты об этом знаешь? — спросила Эмма. — Ты ведь не говорил с Эдвардом не знаю сколько лет.

— Не говорил? Разве я не навещал его, когда болтался у тебя в Брюгге?

— Я об этом не слышала.

— Да, может быть, — выдохнул он. — Не было большого смысла напоминать тебе об Эдварде. С тех пор, как умер отец, он не получил от тебя ни единого фунта и должен был жить на подаяния.

— Это неправда!

— Как бы там ни было, а Эдварда я сюда приглашу.

Что и было сделано. Хардекнут пригласил своего сводного брата. Еще большей неожиданностью для Эммы явилось то, что Эдвард тотчас согласился. Почти сорокадвухлетний сын короля обосновался в Лондоне вместе с большой свитой из Нормандии, получив от короля Хардекнута богатый удел.

Вскоре Эдвард разжирел, как никогда.

Эмма молчала до поры до времени. Снова королева-мать?

С тех пор как Эмма побывала во Фландрии, вокруг нее увивалась какая-то подозрительная личность. Во время поездки короля Кнута по святым местам этот человек был послушником в Сен-Омере и сам наблюдал набожность короля. Когда Эмма оказалась в изгнании в Брюгге, он тотчас приехал туда и до небес восхвалял Кнута. Сначала ей было приятно, что кто-то разделяет ее горе и хорошо говорит о покойном. Но все хорошо в меру, а меры как раз и не хватало. Так что Эмма все время придумывала разные причины, чтобы избежать его визитов.

Тогда он обрушил на нее послания. Черновик хроники о Кнуте, которую, как он считал, он призван написать. Теперь, к сожалению, ему не хватает кое-каких сведений: не могла бы королева быть так добра и сообщить их ему?

Ей было непонятно, откуда он брал время для того, чтобы так часто и так подолгу уезжать из своего монастыря? Он изменил свое имя на латинский лад и сделал его таким запутанным и многосложным, что Эмма просто-напросто называла его Бертином, по имени того святого, в честь которого был назван монастырь в Сен-Омере. Она осторожно навела справки в монастыре и выяснила, что «Бертин» — по каким-то непонятным причинам — так и не отбыл полный срок в послушниках, предпочтя служить писцом у различных князей. Он вполне мог обеспечивать себя на этой стезе, так как был образован и прекрасно писал по-латыни, узнала Эмма.

Эмме к тому времени уже пришлось избавиться от своего секретаря, поскольку она решила, что у нее нет на это средств, — к тому же быть самой себе писцом было хоть и тяжело, но доставляло некоторое удовольствие. Так что она сообщила Бертину кое-что о жизни Кнута, взяв с него обещание, что она посмотрит окончательный вариант, до того как Бертин, возможно, начнет распространять свою хронику. Секретарь отправился во Фландрию с рекомендательным письмом от Эммы, и больше она о Бертине ничего не слышала. Может быть, он искал ее, но со всей этой суетой вокруг смерти Харальда Английского и восхождения Хардекнута у нее были дела более важные, чем старые воспоминания.

Когда Эмма обосновалась в Винчестере, Бертин появился снова. При нем был многословный и высокопарный панегирик королю Кнуту — но теперь он пришел к мнению, что ценность хроники значительно возрастет, если центральное место в ней он отведет Эмме. Можно было также предположить, что его будущие читатели еще больше заинтересуются ее судьбой, узнав, что она происходит из знатного княжеского дома и была супругой двух английских королей и к тому же является матерью нынешнего английского короля, не говоря уже о несчастном претенденте на трон Альфреде и… она сама знает все лучше!

По этой причине Бертин с полным смирением и простыми словами написал набросок того, что он хотел назвать «Encomium Emmae». Может ли он надеяться, что королева ознакомится с его корявыми строчками и затем дополнит их тем, чего, вероятно, не хватает?

При чтении Эмма обнаружила, что Бертин информирован лучше, чем можно было ожидать, даже если многое в хронике было неправильно понято и казалось диким. То, что Бертин написал о Торкеле, было неправдой. У Бертина Торкель после смерти короля Этельреда должен был поехать к Кнуту в Данию и почти что выпросить у него милости. Но, может быть, эта версия даже лучше?..

Эмма, если верить Бертину, выходила невероятно кротка и милосердна. Ее мягкости и кротости не было предела. Если эту хронику станут распространять после ее смерти, в ней должно быть написано «Святая Эмма»… Все другое ей не очень понравилось. В первую очередь, описание ее жизни при Этельреде.

И здесь в Эмму вселился Дьявол.

— Ты должен изменить весь первый абзац, — сказал она. — Тот, в котором говорится о времени Этельреда. Моя жизнь начинается только с короля Кнута и с его сватовства. Поэтому ты не должен до этого вводить меня в повествование.

И без того согбенная перед Эммой фигура еще больше согнулась от ее приговора. Все его изыскания об Этельреде и Эмме теперь оказываются напрасными? Он взял себя в руки и резко выпрямился.

— Леди Эмма забывает своих сыновей от короля Этельреда, — ответил он в смятении и гневе. — Их ведь нельзя сделать несуществующими. А принц Альфред — Господи, помилуй душу его, — уже принадлежит истории Англии. Равно как и принц Эдвард: сначала Эмма билась с Витаном за его право на трон, а теперь я слышу, что его брат Хардекнут…

— Как бы там ни было, — огрызнулась Эмма, — но я стала женой короля Кнута девственницей! Ты напишешь это и только это, если вообще хочешь моегоучастия.

Бертин застонал и бросил на Эмму яростный взгляд. Не ослышался ли он?

— Против правды я идти не могу, — прошептал он.

— А я этого и не требую. Я только требую, чтобы ты о ней умолчал. С твоими выдающимися способностями расставлять слова ты найдешь такие формулировки, которые устроят нас обоих. В свое время ты введешь в повествование и Альфреда, и Эдварда: тебе не надо углубляться в то, откуда они взялись. В благодарность ты сможешь повсюду распространять мою версию, то есть истинную. Ты даже получишь копию злополучного письма Альфреду, того, которое, как утверждают, написала я. Если ты сделаешь не так, как я желаю, никакого письма ты не увидишь…

В конце концов они договорились. Бертин, вздыхая, согласился попытаться сделать чудо, превратив мать троих детей в девственницу; одновременно он излагал ход истории, не фальсифицируя ее и не давая возможности уличить себя в откровенной лжи. Дело было деликатное и потребовало многих вариантов, но в конце концов королева осталась довольна.

Когда Бертин уехал на континент со своей хроникой, Эмму все же несколько дней мучили угрызения совести. Они были связаны с воспоминаниями детства.

В Руане рассказывалось о монахе, который жил при дворе Ролло, при герцоге Вильгельме, ее деде, и даже при ее отце. У него, должно быть, был сын от Полы, вдовы Ролло и родоначальнице герцогов. Ему было больше ста лет, когда он умер, или угас, подобно тому, как гаснет пламя свечи: никто не мог точно сказать, где его могила, хотя он был епископом и высокопоставленным человеком. Этот Хейрик писал и писал все эти годы, записывая все, что происходило, и свои мысли по этому поводу. Множеству телят пришлось отдать ради него жизнь: в каждом случае он использовал бесконечные груды хорошей писчей кожи.

Рассказы о Хейрике казались Эмме такими живыми, что она считала, что определенно видела его, когда была маленькой. Остальное она не помнила, только то, как он сидел в своей комнате и писал, писал. Многие немного тревожились из-за того, что он о них пишет, среди них был отец Эммы, так она, по крайней мере, слышала. Но все проявляли страшное любопытство к тому, что он написал, и с нетерпением ждали его кончины: ведь он никому никогда не показывал написанного и бодрствовал над ним, как Святой Дух. Спал он на всех своих документах. Если, как говорили, он вообще спал, поскольку никто никогда не видел его спящим, во всяком случае, под конец. Конечно, его видела Пола, считала Эмма, но Пола давно уже в могиле; Хейрик пережил ее, хотя был гораздо старше. Эмма никогда не могла понять, как епископ Хейрик мог сидеть на всех своих рукописях, если их было так страшно много и они увеличивались с каждым днем на протяжении почти ста лет.

Ну вот, в один прекрасный день он все-таки умер или, по крайней мере, исчез.

Герцог, отец Эммы, тотчас приказал опечатать его комнату, чтобы ни один документ ни попал в чужие руки. Это Эмму не удивило: ведь было необходимо, чтобы те, которые главным образом описывались в хронике Хейрика, первыми смогли увидеть то, что он написал. А что, если все страницы — сплошная ложь? А что, если там написано то, чему лучше не попадаться на глаза врагу?

Когда герцог Ричард или кто-то еще в свое время стали просматривать огромное наследие, они обнаружили, что страницы пусты.

Они пролистали сотни, нет, тысячи страниц и не нашли ни единого слова.

Ох — было жутко даже подумать об этом. Эмма спросила своего брата архиепископа Роберта, правда ли это, и как он в таком случае может все объяснить. Но Роберт только пожал плечами и пробормотал «небылицы». От этого у нее понимания не прибавилось. Она спросила у своей матери: кто еще, как не она, знает, что нашел ее собственный муж. Но Гуннор только ответила, что Ричард никогда не распространялся о хронике Хейрика…

А не получится ли то же самое с «Encomium Emmae»? Не сотрется ли повествование со страниц и не исчезнет ли? До этого она большей частью рассматривала свои действия как насмешку надо всеми летописцами, у которых уши горят от стыда, которые метали бисер перед свиньями в надежде на вознаграждение звонким металлом. Она до сих пор с досадой вспоминала исландского скальда Гунлауга Змеиный Язык, который прибился ко двору в Винчестере в начале ее жизни в Англии. Он написал медоточивую похвалу королю Этельреду, которую затем распространил по всей Скандинавии, и ему поверили, так она слышала в Дании. Стоит ей захотеть, и ее язык будет не хуже змеиного.

Ну, что ж, раньше или позже, но истина всегда обнаруживается. Суждение Гунлауга об Этельреде опровергнет история. Но самой подставиться под подобные шутки, копаясь в английской истории?..

Эмма утешала себя тем, что хроника Бертина, несмотря ни на что, не лжет открыто, а только маскирует правду. И с этим она забыла льстивого послушника и его хронику.

Глава 5

Одного из первых датчан в Лондоне звали Осгод Клала. Король Кнут испытывал к нему большое доверие и всяческим образом отличал его. Поддержка лондонских датчан незаконнорожденного сына Харальда явилась для Эммы неожиданностью; разумеется, поступок Хардекнута с трупом Харальда не настроил их на более дружелюбный лад.

Теперь, когда знаменосец Хардекнута Тови собирался жениться на дочери Осгода Гюте и король был приглашен, Эмма поспешила уговорить Кнютте поехать на свадьбу. Она позаботилась о том, чтобы ее тоже пригласили, и Осгод сказал, что это для него большая честь.

Король ничего не имел против доброго пира, где он сможет выпить и съесть столько, сколько захочет. И если он сумеет улучшить взаимоотношения королевского дома с первыми датчанами Лондона, тем лучше.

Роскошный пир проходил в Ламбете. Все радовались чудесной июньской погоде, и за столом царило всеобщее веселье. Сама Эмма выпила немного больше, чем обычно, и ей пришло в голову попытаться вызвать «знамение» короля Артура, что само по себе не было таким уж большим чудом в начале июня. И все же, когда она подержала сжатую ладонь перед миловидным личиком невесты, а затем разжала ее, и оттуда вылетела серебристо-синяя бабочка, это вызвало всеобщее внимание. На какое-то мгновенье Эмма задумалась о том, что бы случилось, окажись ее ладонь пустой: как бы она тогда объяснила свой странно сжатый кулак?

Но король Артур не подвел ее, и перед изумленной невестой Эмма объяснила, что бабочка была пожеланием счастья от короля из старой сказки. Рожденная в датской семье невеста, конечно, не многое поняла из рассказа Эммы, она никогда не слышала об этом древнем короле, но она охотно поблагодарила за такое необычное пожелание счастья. Именно в тот момент король Хардекнут попросил слово, чтобы выпить за здоровье невесты и жениха. Он поднялся, слегка пошатываясь, поднял свою чашу, откашлялся и начал говорить.

Но свадебные гости ничего не поняли в бессвязной речи короля, который вдруг рухнул на пол в страшных конвульсиях.

В мгновенье ока Эмма оказалась подле него на полу. Она вставила ложку между челюстями Кнютте и попыталась успокоить пришедших в ужас гостей.

— Это скоро пройдет, — заверяла королева-мать, но невеста заплакала и восприняла случившееся как плохое предзнаменование. Праздник растворился в сплошной сутолоке, а королевские слуги отнесли Кнютте на ночлег под надзором Эммы.

Хардекнут не умер, но был почти что мертв. Он лежал в забытьи, лишь на короткие мгновения приходя в сознание, но не отвечал, когда к нему обращались. Эмма видела, что Кнютте пытался, но не мог издать ни звука.

Сидя у постели Кнютте, Эмма задумалась о бабочке короля Артура. Правда ли, что она добрый знак счастья? А если наоборот? Она исполнила «фокус», и Кнютте тотчас упал в обморок. Гуннхильд видела, как бабочка вылетела из ковчега с мощами, полученного от Эммы, и следующим известием о дочери было сообщение в Винчестер о ее смерти.

Так бывало всякий раз. Только она никогда не думала об этом раньше. Бабочка короля Артура была вестницей смерти и несчастья. Может быть, он хочет навлечь свое проклятье на всех живущих? Может быть, и на нее? Быть может, этот оживший мертвый король из легенды доволен только тогда, когда разделит свою судьбу с теми, кого она любит? Когда Кнут умер, ему было всего лишь сорок лет. Гуннхильд еще не исполнилось и двадцати. Альфреду было немногим более тридцати. Кнютте шел двадцать четвертый год…

Незаконные сыновья Кнута не относились к тем, кого она любила, но они имели отношение к его жизни, и оба умерли молодыми.

Не лежит ли проклятье на всех, кто с нею связан? На всех сыновьях Этельреда. На Торкеле. Она могла продолжить этот список.

Нет, об этом слишком тяжело думать! И слишком тяжело нести это одной. Она должна исповедаться во всем, что связано с королем Артуром, священнику Стиганду, как только представится случай. Может быть, ей следовало бы выбрать более жесткого исповедника? Стиганд все-таки недостаточно суров, когда дело касается ее…

Хрип, донесшийся с постели, отвлек ее от низменных мыслей. Тело Кнютте дернулось, и он испустил дух.

Было 8 июня 1042 года — прошло неполных два года со дня его вступления на английский престол.

Ангел смерти унес последнего из рода Кнута.

Эмма спустилась в свою «сокровищницу», это было первым, что она сделала после смерти Хардекнута. Она выбрала череп святого Валентина Мученика из своего запаса реликвий и послала его в Нью-Мин — стер за упокой души Кнютте.

После этого она призвала к себе священника Стиганда и приказала ему срочно выехать с известием к Магнусу сыну Олава.

Эмма помнила о своем духовном родстве с королем Магнусом. Для него она королева-мать в той же степени, что и для Эдварда, хотя Эдвард был плотью от ее плоти. К тому же через Магнуса Англия должна стать частью прежней империи Кнута. Если королем станет Эдвард, Скандинавия выйдет из игры. К тому же Магнус находился в родстве с великим русским князем — кто знает, не станет ли Магнус в один прекрасный день королем или императором всей Северной Европы, включая Русь! Эдвард не женат, у него никогда не было любовниц, тем более никакого незаконного сына; Бог его знает, способен ли он вообще родить наследника?

Королю Магнусу первым следует узнать о смерти Кнютте: ведь он же унаследует датскую корону после Кнютте. Даже если Кнютте не нравилась мысль о том, что Магнус сменит его и на английском престоле, нельзя осуждать Магнуса за то, что он сам считает себя ближе всех к английскому трону.

Об Эдварде даже думать нечего! Не говоря уже о том, что он слишком напоминал Эмме о несчастном времени Этельреда; она могла наблюдать его вблизи, с тех пор, как он переехал из Нормандии в Англию. В Эдварде совсем не было ничего королевского, его совсем не интересовало управление страной. Он был кабинетным ученым, монахом. Когда он говорил по-английски, его с трудом можно было понять. Он стал бы игрушкой в руках своих советников.

Но были люди, которые видели положительное в «толстяке» Эдварде. В первую очередь, ярл Годвин, который, без сомнения, купил себе мир с королем Хардекнутом, но все еще ощущал последствия истории с Альфредом, особенно благодаря недоверию Эммы. Если Годвин изо всех сил примется ратовать за кандидатуру Эдварда, в Эдварде он найдет благодарного и доброжелательно настроенного монарха. Но и сам он станет главным советником Эдварда. Или, точнее говоря, позаботится о том, чтобы им сделаться, чтобы тем самым оказаться на деле правителем Англии.

Годвин тотчас встретился с епископом Люфингом. Они сразу же Договорились. Вместе они подставили свои паруса под ветер энтузиазма, который уже звенел в душах английской знати: наконец на трон опять взойдет англо-саксонская династия после стольких лет власти иностранных завоевателей!

Не успели еще положить в могилу короля Хардекнута рядом с его отцом, как Эдвард был провозглашен в Лондоне новым английским королем!

К тому времени Стиганд еще не успел доехать до короля Магнуса.

И это осталось похороненным в сердце Эммы. Она решила, что сейчас умнее всего не особенно показывать свое разочарование по поводу поспешного избрания короля. Вместо этого королева-мать не упустила возможность попросить нового короля об услуге: она хотела, чтобы ее капеллан Стиганд наконец получил Эльмхэмское епископство, теперь, когда оно стало вакантным.

Король Эдвард счел, что у него нет оснований отклонить эту просьбу.

Эмма распорядилась, чтобы Стиганда впустили к ней тайно, как только он вернется от Магнуса. Прошло время, уже наступила ранняя осень, вечер был холодным, и небо извергало на Англию воду, как во времена Ноя.

Наверняка Стиганд и сегодня вечером не придет. И все же Эмма велела затопить камин. Хорошо было нежиться у огня, даже одной. Свою охрану она отослала спать. Она сама могла поддержать огонь, да и погасить тоже.

Обычно Эмме нравилось оставаться одной, в часы, свободные от напряженных дневных трудов. Но теперь компанию ей хотели составить воспоминания, а такую компанию она не любила. Жалобные голоса будто сливались в молитву, словно пришло ее время подводить черту и подбивать итоги жизни. Но она не хотела им подпевать. Ей всего лишь пятьдесят семь лет, идет пятьдесят восьмой год, и она была полна будущим. Никакими недугами она не страдает и она не стыдится своей наготы перед зеркалом, пусть, может быть, и не при ярком дневном свете. Она также считала, что является своим строжайшим критиком.

Но в ее ушах все еще звучали голоса, а перед глазами разворачивались свитки, показывая ей старые и новые образы: Этельред на смертном одре, Кнут в гробу с ее диадемой на голове, Гуннхильд с белым и удивленным лицом — она не была свидетелем смерти дочери, но этот образ был все равно в ней. Ей не пришлось видеть выколотые глаза Альфреда, но ей так подробно и взволнованно об этом рассказывали, что она все равно что была там, близ Или. Изможденное лицо умирающего Кнютте должно было быть самым ярким и самым тяжелым образом, но он казался застывшим и пока еще не вполне настоящим.

Она пережила шестерых английских королей. Два раза ее высылали из страны (если быть точной, то три раза, считая тот случай, когда она с помощью Торкеля и Кнута бежала из Лондона).

Неужели все эти печали не свели ее в могилу? Разве не должна она просто-напросто желать себе смерти?

Она пережила шестерых королей, если считать ее свекра Свейна Вилобородого, что следует делать, полагала Эдит, поскольку Свейна успели признать королем всей Англии незадолго до того, как он упал с лошади и умер. Теперь она переживает седьмого, своего собственного сына. Не должна ли она в таком случае радоваться, несмотря на скорбь по ребенку своего сердца, неудачнику Кнютте? Не должна ли она, по крайней мере, успокоиться и тихо стареть в качестве «королевы-матери»?

Вместо этого каждый вечер она сидит и ждет мужчину, моложе ее больше, чем на двадцать лет. Она, конечно, ждет не только его, но в той же степени — и ответа от Магнуса.

Она встала, чтобы подбросить дров в огонь. И тут кто-то стал царапаться в потайную дверь, скрытую гобеленами с изображением церкви в Фекане. Она схватила вытканную дверную ручку, и гобелены раскрылись, словно она вошла в церковь своего отца. Тогда она толкнула стену за тканью в том месте, которое знала только она. Потайная дверь щелкнула, и в нее вошел человек в черной дорожной одежде и с капюшоном на голове.

— Черт знает что за погода, — пробормотал он, сбросив капюшон. Под ним оказалось любимое лицо с высоким лбом и густыми волнистыми волосами — как благотворно видеть голову священника с красивыми волосами среди всех этих бритоголовых.

— Ты пришел, несмотря на эту чертову погоду, — защебетала она, обняв его, хотя он отступил, боясь намочить ее. Но она бы охотно разделила с ним дорожную мокроту, грязь — чтобы хоть так стать причастной к тем трудностям, которые он вынес ради нее.

— Я был вынужден поспешить домой, — сказал он. — Я и так безбожно долго отсутствовал, и это вызывает подозрения. Больше я не мог продолжать свое путешествие.

Это она понимала. Она подбила архиепископа Кентерберийского на то, чтобы Стиганд вел переговоры с архиепископом Бременским по поводу положения скандинавских церквей. Бремен с давних пор был недоволен тем, что Кентербери и Йорк вмешиваются в назначения датских и норвежских епископов и посылают «миссионеров» в северные страны. С точки зрения Бремена последнее было его собственным делом. При короле Кнуте было достигнуто некоторое соглашение, но противоречия все равно остались. Руководители английской Церкви не считали, что они могут просто отозвать домой тех, кто уже закрепился в Норвегии и Дании, или бросить их на произвол судьбы. И вообще личная уния Скандинавии и Англии могла бы многое значить: Бремен не мог бы распоряжаться тем, каких капелланов должен иметь английский король во время своего пребывания в Дании…

Стиганд, постанывая и ругаясь, стаскивал с себя сапоги и дорожный костюм, а Эмма тем временем достала еду и питье, которые она держала наготове каждый вечер — каждое утро ее слуги, к своему большому удивлению, находили их нетронутыми. Они привыкли к тому, что покойный король наедался на ночь, но почему скромной в еде вдовствующей королеве нужно было почти столько же, когда она все равно ничего не ест?

Кое-какие новости из Дании дошли до нее, пока Стиганд отсутствовал, но сейчас она хотела услышать все из первых уст, как только он снимет с себя дорожную одежду и утолит жажду после долгой скачки.

— Добро пожаловать домой, дорогой епископ, — сказала Эмма, подняв свой кубок.

— Ты имеешь в виду, что ты?.. Это все-таки Эльмхэм? Сколько тебе пришлось заплатить за это?

— Ничего, — удивленно ответила Эмма. — Эдвард так кроток и набожен, что я не думаю, что и он ударится в окаянную симонию.

Стиганд рассмеялся.

— Наверняка он против симонии, но не против благотворительных пожертвований, особенно если их целью является он сам… Ну, ладно, можно я немного порасспрашиваю тебя, как обстоят дела в королевской канцелярии.

— Да, — вздохнула Эмма, — как ты уже знаешь, у нас теперь новый король. Мне жаль, что ты проездил зря.

Он отвернулся к камину, чтобы скрыть свое разочарование и взволнованность; от огня она зажгла курительную палочку и поместила ее в подставку на каминной полке.

— Это еще не точно, — ответил он, жуя баранью ногу. — Король Магнус передает тебе теплые пожелания и обещает сделать все, что может.

И, продолжая жевать, епископ Стиганд поведал ей следующее.

Когда конунг Магнус получил известие о смерти Хардекнута, он тотчас поехал в Данию, чтобы обезопасить свой трон. Но Свейн сын Эстрид уже поднял там повстанческое знамя: вместе с датской знатью он посчитал, что как датчанин будет лучшим королем, чем норвежец. Так что Магнусу пришлось задать Свейну трепку, и тот бежал в Швецию. Стиганд полагал, что теперь Свейн находится в Англии, отчасти, чтобы заявить о своих собственных претензиях на английский престол, который у него увели из-под носа, а отчасти, чтобы попросить у Англии военного подкрепления и свалить Магнуса с датского трона. Естественно, Свейн не поехал прямо к Эдварду, это могло бы для него кончиться тем же, чем для бедняги Альфреда. Но он пытается использовать родство с Годвином, веря, что Годвин скорее захочет видеть на троне своего родственника, чем кого-либо другого. Стиганд не знал, чем закончилось это путешествие, но слышал, будто Годвин отказал в какой бы то ни было английской военной помощи, к тому же, в этот раз было поздно притязать на престол. Но Свейну пообещали, что в случае кончины Эдварда, его притязания будут рассмотрены благосклонно.

— Если Эдвард к тому времени все еще будет бездетен, — заключил Стиганд. — Так что это обычное и ни к чему не обязывающее обещание.

— И Свейн осмеливается совать свою голову в пасть Годвина после того, что случилось с Альфредом? — усмехнулась Эмма. Она промолчала о своем недовольстве тем, что Свейн не навестил ее. Может быть, он все-таки приедет?

— Годвин остается Годвином, — сказал Стиганд, — но Эдвард не Харальд. И хотя Годвин считает, что управляет Эдвардом, Эдвард не забыл Альфреда. Еще одно такое злодеяние, и Годвину не сносить головы, как бы король ни был кроток. Но я ушел от темы нашего разговора. Король Магнус, которого я нашел с некоторым трудом, просил передать, что как только он обезопасит Данию от Свейна и его прихвостней, он с удовольствием приедет сюда и попробует повторить кое-какие подвиги Свейна Вилобородого и Кнута! Он также благодарит тебя за обещание предоставить сокровищницу в его распоряжение; он говорит, что она ему понадобится!

Это наполнило музыкой слух Эммы, но вместе с тем она была несколько напутана. Она будет участвовать в войне против собственного сына, короля Англии? И заодно с Эдвардом против своего внука Ральфа, которого Эдвард сделал конюшим… Подумать только, сын Годы от Дре вырос таким большим и удачливым! Самое печальное — Ральф уже несколько раз искал встречи со своей бабушкой и говорил, что любит ее. Бабушка Эмма была не меньше влюблена в прямодушного и предприимчивого Ральфа. Может быть, Ральф сумеет стать преемником Эдварда, если все другие планы не сбудутся?..

— Надеюсь, вы с Магнусом беседовали с глазу на глаз, и у Магнуса хватит ума молчать?

— Разумеется, — Стиганд был задет за живое. — Я ведь тоже хочу сохранить свою голову. Что касается Магнуса, я могу исходить только из того, что у него хватит ума держать язык за зубами ради самого себя.

— Тогда я благодарю тебя, епископ Стиганд.

В глубине души Эмма больше не была так уверена в том, что ее «духовного родства» с Магнусом хватит на то, чтобы заставить ее привлечь на его сторону многочисленных приверженцев в Англии. Но сейчас она не хотела говорить об этом, чтобы не омрачать радость Стиганда, выполнившего «миссию». К тому же, еще кое-что сдерживало ее энтузиазм. Только она собралась сказать об этом, как Стиганд произнес;

— Я думаю, тебе пока следует попридержать твои богатства. Пройдет немало времени, прежде чем Магнус станет достаточно сильным, чтобы повернуть на запад. Поговаривают также, что у него есть дядя, который просто так не даст ему свободно действовать в Скандинавии. Так что не подвергай себя опасности и будь благосклонна к Эдварду, пока можешь…

— Стиганд, — сказала Эмма, будто не расслышав его слова. — Теперь ты мне нужен как священник и епископ.

И она рассказала о встрече с королем Артуром и о бабочках. О своих страхах — будто дух короля Артура может причинять зло ее роду через этих бабочек: она привела ряд примеров, которые пришли ей в голову у постели умирающего Кнютте. Не считает ли Стиганд, что она предалась языческому колдовству и что в таком случае надо делать, чтобы обрести покой?

После ее исповеди Стиганд какое-то время молчал, а потом рассмеялся.

— Я отношу сие к категории мечтаний, навеянных Дьяволом, — отмахнулся он с легкостью. — Скорее было бы суеверием, если бы ты продолжала в них верить.

— Но я же видела этих бабочек, — взволнованно перебила его Эмма. — Их видели Эдит, Гуннхильд и все на свадьбе у Осгода Клапы.

— Вино и жара помогают увидеть бабочек, — ответил он. — Я не поверю, пока сам не увижу твоих насекомых на трезвую голову. Раскрой ладонь, я вижу, ты ее уже сжала.

Она колебалась, обиженная его сомнением. Недоверчивым не дано видеть чудеса, разве не так?

Она раскрыла сжатую ладонь и подняла ее. Разумеется, ладонь была пуста! Король Артур, наверное, не хочет участвовать в таких проверках.

— Если ты в это веришь, — сказал он, вставая, — повторяй, пока не получится. В таком случае ты всегда можешь надеяться, что бабочка окажет подобное действие на короля Эдварда, как и на остальных несчастных!

— Ты, что, уже уходишь? — воскликнула она, вместо того, чтобы отчитать его. — Останься еще хоть ненадолго.

— Нет, спасибо, — ответил он, — уже очень поздно, а я смертельно устал. Я должен отдохнуть, чтобы завтра утром первым предстать перед королем: я ведь должен поблагодарить за Эльмхэм и позаботиться о том, чтобы как можно быстрее уладить связанные с ним дела.

Он поцеловал ей руку, чмокнул в щеку, поблагодарил и скрылся в ночи, а Эмма осталась наедине со своей печалью и смятением. Неужели она так постарела, что у него больше нет желания «утешить» ее? Да, конечно, он устал, но они так долго не виделись. И он поднял на смех боль ее души и просто-напросто посоветовал ей использовать колдовство, чтобы убрать с дороги Эдварда.

Может быть, Эдит все-таки права, и Стиганд «плохой человек»?..

Стиганд даже вина не допил. Она взяла его кубок и выплеснула остатки вина в огонь. Затем кинула в шипящий камин курительную палочку и приготовилась провести бессонную ночь на своем одиноком ложе.

Король Эдвард позаботился о том, чтобы его коронация стала церковным и светским спектаклем, достойным его и его сана. Поэтому он откопал церемониал, который не исполнялся со времен коронации короля Эдгара, и заставил епископов, священников, хористов и музыкантов долго и тщательно его репетировать.

На все это ушло много времени. Поэтому коронация состоялась только на Пасху 3 апреля 1043 года, почти десять месяцев спустя после избрания. Но и на этот раз не приехали многие знатные люди, те, кого Эмма хотела видеть на тризне по королю Кнуту, которую хлопоты с избранием Харальда на престол превратили в ничто. Во всяком случае, от всех них приехали только посланники со множеством подарков. Годвин сделал так же, как при примирении с Хардекнутом и подарил вновь коронованному королю корабль из золота и серебра, хотя на этот раз весел было сто двадцать. Магнус, король Норвежский и Датский, тоже приехал с дарами. Он помирился со Свейном сыном Эстрид и до поры до времени сделал его своим вассалом.

К большому расстройству Эммы на нее напала лихорадка, и королева-мать не могла присутствовать на знаменательной коронации. Едва она успела снова встать на ноги, как ей сообщили печальное известие — Харальд сын Торкеля убит в Дании. Говорили, что его вдова и двое маленьких детей направляются в Англию. Она надеялась позаботиться о них в Винчестере.

Новый король предпочел Винчестеру Лондон. Сразу же после своего избрания он стал отстраивать и расширять Вестминстер, чтобы построить там новый королевский дворец, хорошо расположенный и просторный. Таким образом, Эмма смогла править и распоряжаться в Винчестере по своему усмотрению, и ей не пришлось делить двор с Эдвардом.

А затем произошло невероятное событие, которого Эмма, несмотря ни на что, никак не ожидала.

* * *
Король Эдвард собрал Витан в Глостере, на который приехали и три великих ярла — Годвин, Леофрик и Сивард.

У Эдварда было к ним только одно дело: поступки и поведение леди Эммы. Высокий Совет, выслушав аргументацию короля и проголосовав, признал леди Эмму виновной в предательстве и присудил лишить ее всего имущества.

Тотчас же король с тремя ярлами поскакал в Винчестер в сопровождении воинов. Король сам зачитал приказ изумленной матери. Он рассказал о приговоре Витана и потребовал ключи от ее сокровищницы; к тому же он объявил о конфискации всего ее имущества за границей.

— Какого черта? — зарычала Эмма.

— Витан узнал, что ты якшаешься с врагами королевства, — ответил Эдвард своим писклявым голосом. — Витан заслушал свидетелей. Если ты хочешь, мы охотно перескажем их показания.

Ну что, значит, им стало известно о ее послании конунгу Магнусу…

— Но все же я должна была предстать перед Витаном и выслушать эти свидетельства собственными ушами, — закричала Эмма. — Я никогда не слышала о том, чтобы суд христианского государя признавал виновным человека, у которого даже нет возможности защитить себя и свою честь! Это войдет в историю, мой маленький Эдвард, это злодеяние равносильно тому, которое король Харальд учинил над твоим безоружным братом, будь уверен!

— Ты не хотела, чтобы я стал королем Англии, — заверещал Эдвард, потеряв терпение.

— А как я могла этого хотеть, зная тебя? И теперь ты, к сожалению, подтвердил мою правоту в гораздо большей степени, чем я могла опасаться.

— К тому же, — он сглотнул слюну, в горле у него пересохло, — ты вселила Дьявола в меня и в остальных твоих детей от нашего отца, когда мы были маленькими…

Эмма посмотрела на безобразного, жирного короля.

— Зря я показала тебя Витану, когда ты был маленьким, чтобы заставить этот высокомудрый суд избрать тебя в наследники трона, — прервала она. — Ты знаешь, что из этого вышло. Я готова искупить свое недоумие — но никогда не поверю» что из-за этого останусь нищей.

Однако оказалось, что у короля в запасе еще много чего. Богатые землевладельцы страны понесли большие потери, следуя в ведении хозяйства Эмминому примеру. Хозяйство Эдварда тоже пострадало, как и многие монастырские владения. Эмма своевольничала, отпуская рабов и отдавая предпочтение крестьянам, и из-за этого рабы и другие слуги на соседних усадьбах враждовали со своими господами. Они считали, что с ними несправедливо обращаются, и начинали лениться и воровать, не получая привилегий Эмминых слуг. Следствием расточительных и безответственных действий Эммы явился упадок ремесел. Земля и лес стали приносить все меньше дохода, отчего был ущерб всему королевству, ибо сбор налогов находился под угрозой. То, что собственные доходы короля уменьшались в той же степени, было естественным следствием и…

Эмма прервала заикающегося сына и попросила показать ему счета своих владений.

— Вплоть до смерти короля Кнута их богатство постоянно росло, — сказала она. — Несмотря на то, что условия жизни моих слуг все время улучшались, мой доход рос год от года. Затем пришли друзья Годвина и Леофрика, Альфива и Харальд, и все порушили, пока я вынуждена была находиться в изгнании. Цифры за последние годы не столь блестящи, но они постепенно возрастут, и круто! Не потому ли такой злобой горят глаза этих господ? То, что падают ваши доходы, клянусь яйцами святого Кутберта, ваша собственная вина, вам следовало бы поступить, как я!

Эта божба злополучного Этельреда вошла в пунцовые уши Эдварда, и некрасивое лицо побелело от нечестивых слов матери. Ни на какие цифры он и смотреть не хотел, и через какое-то время он так запутался в аргументации, что Эмма поняла, что на деле он ничего сам не знает, а лишь твердит с чужого голоса.

Кнут ее предупреждал: когда-нибудь ей придется расплатиться за свои идеи. И тогда наказана она будет через своего родного сына…

Она обратилась к трем ярлам.

— От Годвина и Леофрика я и не ждала ничего хорошего, но тебя, Сивард, я знала как честного человека. Как ты можешь молча смотреть, как собственную мать короля лишают всего, чем она владеет?

Сивард с неохотой повернулся и ответил, глядя поверх Эмминого плеча:

— Сиди себе спокойно в Винчестере, на жизнь и пропитание тебе хватит, а больше речь ни о чем и не идет.

— Какое великодушие! — усмехнулась Эмма. — Какая щедрость со стороны короля к своей матери и какая блестящая благодарность от страны, которой я служила несколько десятков лет!

— Ты бы помолчала о великодушии, — вставил Эдвард. — На коронацию своего сына ты не дала ни единого экю, ты не была на коронации и даже не пришла меня приветствовать…

— В этой стране экю называется фунтом, — быстро парировала Эмма. — А что касается пожертвований на коронацию, я думала, ты в них не нуждаешься. Король, который готовится к коронации почти год, должен знать заранее, во что это ему обойдется, если он хоть сколько-нибудь сведущ в таких делах. К тому же он может опустошить королевскую казну, ведь она же была полна, когда скончался блаженный Хардекнут.

Годвин уже долго потихоньку дергал короля за мантию.

— Сир, это недостойно, — тихо сказал он, когда король обратил на него внимание. — Давайте как можно быстрее закончим это печальное дело.

— Прежде чем в последний раз попросить тебя отдать мне ключи от твоей сокровищницы, — продолжал король, — все равно мои люди возьмут их у тебя силой, я хочу сказать, что епископ Стиганд больше не епископ.

Эмма замерла.

— Причины?

— Мы не обязаны называть причины никому, кроме священника Стиганда. Но раз ты настаиваешь: он давал вдовствующей королеве плохие советы и помогал ей в ее предательских кознях. К тому же, он вел себя недостойно, вступив в неподобающие отношения со вдовствующей королевой Англии.

Эмма порылась в кармане и достала ключ от сокровищницы. Она уже протянула его королю, но тут же отдернула, едва тот попытался его схватить.

— Я отдам ключ добровольно, но только после того, как кое-что узнаю. Я не знаю, какие «плохие» советы мог дать мне священник Стиганд, но, в таком случае, о них было известно только ему одному. А что еще может делать придворный капеллан, кроме как давать советы, какими ошибочными бы они ни были? Я думаю, что никакой церковный суд чести не может лишить епископа его должности по такой причине. Что касается моих «предательских козней», то Стиганд не давал никаких советов, а только несколько раз исполнял роль посыльного по моему приказанию. И если надо, я обращусь к Его Святейшеству папе по этим обоим вопросам. И наконец: вопрос о так называемых неподобающих отношениях со мной, из-за которых Стиганд стал недостоин своей должности епископа. Я хочу пояснить слова моего застенчивого сына и сказать: епископ Стиганд Эльмхэмский не совокуплялся и не имел никакого иного плотского общения со мной. Чтобы доказать, что это правда, я готова пройти ордалии — предстать перед судом божьим!

Королева Эмма посмотрела на стоящих вокруг ярлов и опять повернулась к королю:

— Король Эдвард, ты слышал мое обещание в присутствии этих свидетелей. Но если я выдержу испытание, готов ли ты вернуть епископу Стиганду его должность?

Король еще больше побелел, если вообще это возможно для альбиноса. Он облизал сухие губы и нерешительно обвел глазами ярлов.

Наконец слово взял Годвин.

— Я думаю, Его Величество принимает твои условия, леди Имме. Если ты выдержишь суд Божий, Стиганд опять получит свою должность.

— Если я не выдержу испытания, — вмешалась Эмма, — пусть Стиганд хотя бы получит назад деньги, за которые он купил свою должность у симониста Эдварда.

Король Эдвард вздохнул.

— Пусть будет так, как угодно моей матери, — ответил он слабым голосом. — Только давайте закончим этот спектакль.

— Вы все слышали, что сказал король Эдвард?

Все ярлы кивнули, все эти правители, в которых Эмма впилась взглядом. От Эммы не ускользнуло, что Годвин фамильярно назвал ее домашним именем, которое вначале дали Эмме дети Этельреда; все-таки он заслуживает наихудших проклятий!

Она сделала шаг вперед и отдала ключ в руки своего сына-короля.

Позже она решила, что самым страшным преступлением Эдварда было лишить ее черепа святого Уана, ее самой ценной реликвии!

Вся в поту, Эмма металась на постели во дворце Вульфсей. Завтра настоятель Олд-Минстера должен определить ордалии. Тело ее испытывало страх. Она была до смерти напугана. Насколько тяжелым будет испытание? В чем будет состоять божий суд? Может быть, ей придется выпить яд? Или взять в руки каленое железо? Или пройти по раскаленным угольям?

Стиганд поспешил к ней, когда узнал, какую жуткую клятву дала Эмма. Он умолял ее отказаться от испытания. Сказать, что она передумала. Он не стоит тех страданий, которым она подвергает себя добровольно и без причины.

— Причины у меня есть, — ответила Эмма. — Никто не отнимет у тебя твоей должности на этом основании, когда мы знаем, как много распутников преспокойно сидят в своих гнездышках. И обещание есть обещание.

Никакие аргументы, казалось, не могли увещать ее. Даже Эдит ничего не удалось сделать.

— Из-за этих проклятых ордалий ты рискуешь блаженством своей души, — предупреждала Эдит. — Даже если ты вопреки ожиданию выдержишь испытание, ты спасешь Стиганда ложью. Он этого не достоин. И ты сама навлечешь на себя суд, глумясь над Божьим судом.

— Да, — спокойно ответила Эмма, — я рискую блаженством моей души. Но если тот «Бог», о котором мы говорим, найдет какое-нибудь удовлетворение в том, что лишит меня из-за этого моего вечного блаженства, я буду почти благодарна за то, что не буду иметь с ним ничего общего целую вечность. Единственная проблема, которую я здесь вижу, заключается в том, что настоятель станет задавать более настойчивые вопросы, чем те, которые мне задавали до сих пор. Я только сказала, что не согрешила с епископом Стигандом. Я надеюсь, что настоятель и его трибунал постесняются этой темы и не станут спрашивать старую вдовствующую королеву, грешила ли она со священником Стигандом до того, как он стал епископом.

— Не будь так уверена в их деликатности, — сказала Эдит. — Ты же помнишь по тем покаянным книгам, которые мы читали, как навязчивы могут быть священники?

— Будь что будет, — ответила Эмма. — пока что я не лгала. Если мне зададут тот вопрос, которого я опасаюсь, боюсь, что мужество меня покинет и мне придется или солгать, или сказать правду. Хотя тогда остается вопрос, достоин ли священник стать епископом, если он грешит со вдовой, да еще со своей духовной дочерью. Ведь ни один из нас не состоит в браке. Как бы то ни было: если мне придется лгать и начисто отрицать, что у меня были плотские отношения со Стигандом, тогда мне может не достать сил остаться невредимой.

Вот так она отвечала, непоколебимо, уверенно. Но все же она могла спровоцировать вопрос, который перевернул бы вверх дном условия испытания. Если ее бы спросили, грешила ли она со Стигандом до того, как он стал епископом, она могла бы ответить «да», но и тогда завязался бы вековой спор между мужами Церкви о том, лишает ли подобный разврат будущего епископа прав на означенный сан. Но и речи больше ни о каких ордалиях не будет: ее просто накажут за невинную шалость, а Стиганд останется без сана.

Она даровала ему должность епископа от всего сердца. Она хотела оказать ему эту услугу в благодарность за все ту радость, которую он ей дарил, и как расплату за навлеченные на него несчастья. Она…

Под тяжкий звон колоколов, сквозь плотную толпу ее вели в Олд-Минстер. «Конец, конец, конец», — пели колокола. Два незнакомых ей монаха ввели ее в собор, где чудовищный орган гнусил во всю мочь. Ее привели на хоры. Там процессия остановилась. Через боковые двери несколько монахов втащили длинную борону и положили ее посреди хоров. Сначала она не поняла, что видит. Но один из стоящих рядом с ней монахов, заглушая орган, прокричал ей в самое ухо, что лемехи на бороне прокаливали в открытом огне четыре часа.

Затем они подвели ее поближе, к короткому краю того, что она так упорно хотела назвать бороной. Монахи подали ей знак снять туфли, что она и сделала. Потом они помогли ей подняться на первый зубец лемеха и показали, что она должна идти дальше до следующего острого зубца. Чтобы она не упала или не спрыгнула вниз, они шли рядом с ней, по одному человеку с каждой стороны, и поддерживали ее.

В конце концов она прошла по всем раскаленным лемехам и спрыгнула с другого конца бороны.

К ней тотчас подошел священник и поднял подошвы ее ног, сначала одну, потом вторую.

— Совершенно невредимые! — закричал он. — Леди Эмма освободила священника Стиганда от всех обвинений!

Тут Эмма Нормандская, мать короля Англии, проснулась.

Эпилог

Эмма умерла в марте 1052 года в Винчестере и была похоронена рядом с Кнутом. Ей было примерно 67 лет.

С Эдвардом ей отчасти удалось помириться. Она получает, во всяком случае, к концу жизни, имение в Восточной Англии.

Эдвард Исповедник умирает бездетным в 1066 году. Его преемником становится внучатый племянник Эммы, Вильгельм Завоеватель Нормандский. Эммин внук Ральф остается в королевской милости. Он единственный из всех ее внуков оставил наследников. Беатриса Германская кончает свои дни настоятельницей в Кведлинбурге.

Звездный час Годвина наступает, когда его дочь становится женой короля Эдварда в 1045 году. Это не мешает королю впоследствии спровадить Годвина.

Свейн сын Эстрид становится датским королем в 1047 году. В тот год умирает Магнус сын Олава, поделивший Норвегию со своим дядей Харальдом Суровым, который теперь становится единовластным норвежским королем.

Внуков Торкеля и Хемминга вместе с их матерью выслали из Англии в сороковые годы одиннадцатого века. Почему, никто не знает.

Через год Стиганд получает свою епархию в Эльмхэме, в 1047 году становится епископом Винчестерским (!), а в 1052 году — архиепископом Кентерберийским. Его отстраняет от должности папа — после большого совещания…

Карты IX–XI вв.[93]


Карта 1. Англия


Карта 2. Нормандия


Карта 3. Походы викингов на Европу

Людвиг Филипсон Испанский меч

ГЛАВА ПЕРВАЯ ВЗРЫВ

I

Большая, или Испанская площадь составляла всегда и составляет теперь средоточие общественной жизни Брюсселя. Со всех сторон примыкают к ней улицы и переулки, вследствие чего движение тех, кто проходит по площади, не прекращается даже среди ночной беспокойной тишины. Расположенная у подошвы возвышения, эта прекрасная площадь служит соединительной частью верхнего и нижнего города, так что все связи между той и другой совершаются через ее посредство. Почти всю ее одну сторону занимает величественная ратуша, своими многочисленными минаретообразными башенками напоминающая время, когда испанское господство, в пределах которого никогда не заходило солнце, лежало тяжелым гнетом и на этой стране. Вокруг площади тянутся величественные здания, некогда принадлежавшие цехам и корпорациям, и теперь еще носящими их названия, украшенные их гербами и знаками, флагами и символами — пестрыми, кое-где с сохранившейся тяжелой позолотой. Напротив ратуши возвышался так называемый Хлебный дом, в прежние времена принимавший в своих расписанных залах и апартаментах тех высоких гостей короля, для которых не оказывалось места во дворце, а иногда удостаивавшийся даже пребывания в нем принцесс королевскогоиспанского дома. Но давно уже, по крайней мере с наружной стороны, он совершенно заброшен, и своим порталом, балконом и бесчисленным множеством высоких окон представляет мрачное зрелище, точно рука истории начертала на нем только ужасающие воспоминания. В настоящее время перед ним стоят на одном пьедестале железные статуи графов Эгмонта и Горна, воздвигнутые свободной бельгийской нацией в память о ее мучениках. В ту пору, в какую нам предстоит перенестись, было не так, потому что оба графа еще пребывали среди живых людей. Но уже недолго.

Мрачной и бурной была ночь с четвертого на пятое июня 1568 года. Большая площадь оставалась совершенно пустынной, изредка только раздавались шаги запоздалого прохожего, но более шумной площадь становилась тогда, когда тут проходил испанский патруль — он проходил молчаливо, но громко бряцая оружием; и бывало довольно часто это и в большом составе военных. Но разве днем не происходило то же самое? Улицы почти всегда были пусты, дома плотно затворены, подвозы из деревень ничтожны, съезда иностранцев почти никакого. Всякий, кому приходилось идти по улицам, ускорял шаги, — самые близкие знакомые при встрече предпочитали не останавливаться, приветствуя друг друга едва заметным кивком. Было похоже на то, словно все боялись показываться публично и напоминать властителям о своем существовании. Но тем гуще наполнялся город испанскими солдатами, немецкими ветеранами, испытавшими свою храбрость на службе у испанского престола, шпионами и священниками изо всех стран, во всевозможных одеяниях. Отовсюду, где появлялись эти лица, бежали все остальные, и некогда многолюдные места становились, точно вымершие. К этому добавлялась общая, походившая на поголовное бедствие эмиграция, и уже сотни тысяч жителей перебрались за пределы своего отечества, гонимые самыми тяжкими опасениями за свою жизнь, бросив на произвол судьбы в лице государственного казначейства значительную часть своего имущества. Причина всего этого заключалась в том, что в Бельгию с безграничными полномочиями государя явился герцог Альба в сопровождении многочисленного войска, составленного из самых храбрых и самых жестоких солдат короля. Перед ним быстро померкла власть нидерландской регентши, Маргариты Пармской, сестры короля, и с глубокой горечью в душе и со слезами на глазах, никем не провожаемая и не чествуемая, покинула она страну, в которой только что успела с величайшим трудом восстановить тишину и спокойствие. Но Нидерланды уже давно были ареной крупных смут. Здесь учения Лютера и Кальвина нашли многочисленных приверженцев. Север присоединился к ним почти целиком, из южных провинций — небольшая часть. Но еще дороже были для каждого честного нидерландца старые писаные права и льготы страны, штатов, городов, сословий. Они глубоко засели в сердце каждого нидерландца, и каждое покушение на них было для него равносильно покушению на его собственную личность. Все попытки Карла V искоренить ересь оставались бесплодными, все его декреты, определявшие тяжкие наказания, не приводили ни к чему, все усилия ввести здесь испанскую инквизицию рушились; и все это имело один результат — раздражение католиков, в той же степени лютеран и кальвинистов. Филипп II стал действовать еще строже и еще смелее нарушать привилегии страны, в особенности долговременным содержанием испанских военных отрядов в Нидерландах. В народе происходило сильнейшее волнение; противники римской церкви поступали все бесстрашнее, иконоборчество опустошало церкви и часовни и было подавлено только благодаря беспощадной строгости. Образовался союз «гезов», на суше и на море грозивший опасностью власти короля. Но она еще оставалась неприкосновенной. Регентша умела посредством хитрости разъединить союзников, сдерживать стороны и, хоть и с трудом, но восстанавливать спокойствие. Но для короля этого было недостаточно. Он желал большего: безусловной покорности, уничтожения всех прав и привилегий, полной власти инквизиции и искоренения ереси. Вот для этого он и послал сюда Альбу.

Подобно тому, как губительная моровая язва опустошает своим дыханием города и повергает в горе и безмолвие целые страны, приезду герцога предшествовал общий ужас, отнявший бодрость у самых мужественных сердец и заставивший опуститься самые храбрые руки. И то, чего опасались, нашло себе страшное подтверждение. Кровавая работа началась, и из тех восемнадцати тысяч голов, которые герцог Альба в конце концов обрек секире палача, многие именно теперь упали на эшафот. За несколько дней до этого на Большой площади были казнены двадцать пять дворян, в том числе и верный секретарь графа Эгмонта, Казенброт Бекерцеель, у которого даже под пытками не смогли добиться признания в мнимой измене его господина. Четвертого июня отряд из трех тысяч испанцев твердым шагом и с мрачным видом приблизился к брюссельским воротам со стороны Большой Гентской дороги. Воины охраняли два экипажа. В них находились графы Эгмонт и Горн, которые, высидев восемь месяцев в Гентской цитадели, должны были теперь выслушать приговор себе в Брюсселе. Народ знал, что эти высокочтимые им люди находились в стенах города, и повсеместно распространился быстрый слух, что скоро им суждено окончить свое существование. Но не раскрылись ни одни уста, не шевельнулась ни одна рука — всех сковывал ужас. Обоих пленников, бывших вместе с принцем Вильгельмом Оранским во главе всей нидерландской нации, заточили в Хлебном доме. Через несколько часов после их приезда Альба созвал Совет двенадцати, который назвали Советом смут, потому что он должен был карать смертью всех, кто каким бы то ни было образом принимал участие в смутах того времени, — и страшное судилище умело с точностью выполнять свое предназначение. На этот раз на собрание явился сам герцог; он не потребовал подачи голосов и не позволил проведения никакой судебной процедуры обвинения, защиты и приговора, — дело ограничилось тем, что его секретарь Странц положил на стол два запечатанных пакета, потом вскрыл их и прочел написанное. Это были смертные приговоры графам Эгмонту и Горку, обвиненным и уличенным в гнусном заговоре с принцем Оранским и в недобросовестном служении королю и святой церкви; документы эти были подписаны только герцогом и секретарем, а приговор должно было привести в исполнение на следующий день.

Так хотел герцог. При этом он и не собирался прятаться от мнения света и негодования народа. Все желал он совершать на виду у всех и под свою ответственность: пусть каждый знает, что, как пали под топором головы, точно так же не будут пощажены и остальные части тела, что герцог для того и создан облечен надлежащей властью. Пусть ужас превратит всех в малодушных трусов — а он воспользуется этим и наложит железные оковы на все города страны. Как он нарушил привилегии ордена Золотого Руна, кавалерами которого были оба графа, как в силу своих неограниченных полномочий оставил без последствий сопряженный с этим обстоятельством протест, что только король и кавалеры этого ордена могут судить его членов — точно так же пусть знают все сословия и города этой страны, что он разорвет все их писаные права и привилегии, точно паутину, не будет слушать никакой защиты и никакого оправдания, а станет беспощадно карать всякого, кто не выкажет безусловной преданности королю, католической церкви и священной инквизиции.

Ночь была темная и бурная. После душного дня над городом разразилась сильная гроза. Электрические разряды унеслись на крыльях неукротимого ветра, но он все еще продолжал размахивать ими, временами обрушивая на землю проливной дождь, страшно завывая и ревя вдоль улиц и стен домов.

На восточной стороне Хлебного дома, на втором этаже, размещалась обширная зала, которая в ту пору еще сохраняла следы большого великолепия и богатых украшений. Плафон был покрыт превосходными изображениями на сюжеты из священной истории работы знаменитых мастеров, а стены — роскошными обоями; позолота изобиловала всюду, окна были из дорогого дерева. Но разительную противоположность этой пышности представляла жалкая обстановка залы. Вся мебель ограничивалась простым столом и несколькими стульями, а у задней стены стояла низкая кровать без занавесок. Посредине комнаты с потолка свисала тускло горевшая лампа, отбрасывавшая ничтожный свет на малую часть огромного покоя. На кровати лежал человек, покрытый тяжелым дорожным плащом; он, по-видимому, спал мирным сном.

Тихо открылась средняя дверь залы, и вошел высокий почтенный старик в платье католического епископа, в сопровождении-двух священников. Священники остановились у входа, так что при царившей там темноте они были едва заметны. Епископ же, осмотревшись в пустой зале, медленно направился к постели спящего. Тут он остановился, но его шаги не нарушили сна незнакомца. Несколько минут смотрел он на лицо этого человека, обращенное к скудному свету лампы. Оно казалось спокойным, даже веселым, и прекрасные мужественные черты его с тонко очерченным носом, несколько крупными губами, белокурыми волосами и чудесной бородой свидетельствовали, что перед повергнутой в бессознательное состояние душой проходят только приятные картины. Епископ глубоко вздохнул, глаза его наполнились слезами, скатившимися по зарумянившимся щекам на серебристую бороду, опускавшуюся почти до пояса; в левой руке он держал пергамент, который дрожал, потому что подрагивала судорожно сжимавшая его рука. Фигуру старика как бы передернуло от страха, но он скоро оправился и, прошептав: «Так должно быть, Господь желает этого!», взял спящего за руку и потряс ее. Тот медленно открыл глаза — светло-коричневые, выражавшие столько добродушия, столько мужества и одновременно столько слабости, — и с изумлением посмотрел на того, кто так внезапно перенес его из царства снов в грубую действительность. Но вскоре он окончательно пришел в себя и узнал стоявшего перед ним. Он быстро откинул плащ и приподнялся.

— Господи! — воскликнул он чистым, звучным голосом, в котором, правда, чувствовались изумление и тревога. — Вы здесь, ваше преосвященство! Что привело вас к постели бедного узника и притом в ночную пору?

— Встаньте, граф Эгмонт, — ответил старик тихо и грустно, — я здесь с печальной вестью и с тяжким поручением.

Граф побледнел, но быстро накинул на себя ночную одежду из красной парчи и вслед за епископом вышел на середину залы. Лампа осветила благородную фигуру, поражавшую пропорциональностью всех частей и прекрасным ростом и свидетельствовавшую о соединении в этом человеке величавого достоинства с милой приветливостью. Выжидательно стоя перед стариком, он спросил:

— Что предстоит мне получить из рук вашего преосвященства?

— Самое тяжелое, мой сын, что только может достаться смертному из рук человеческих, даже священнических.

И видимо колеблясь, он приподнял пергамент и с глубокой горечью добавил:

— Это, сын мой, приговор, определяющий тебе расстаться с жизнью скорее, чем судил, по-видимому, божественный промысел совершиться естественным путем.

Граф отступил на несколько шагов назад, смертельная бледность разлилась по его лицу и, с усилием произнося слова, он выдавил из себя:

— Как, неужели это означает смерть? Неужели этот приговор… Нет! Я не могу поверить…

— А между тем это действительно так, граф, — продолжал епископ. — Как ни тяжело мне объявить вам такой приговор, но я должен это сделать. Соберитесь с духом, покоритесь воле Того, от Которого мы получаем все — жизнь и смерть!

И он развернул роковой пергамент и прочел написанное повергнутому в ужас графу. Когда он кончил, граф выхватил из его рук пергамент, и глаза его быстро пробежали по строчкам, словно он хотел убедиться в неотвратимости неожиданного удара. Затем он возвратил сверток епископу, выпрямился во весь рост и сказал:

— Да, это жестокий приговор! Не думаю, чтобы я так тяжко провинился перед королем. Никогда во мне не было даже мысли, которая заслуживала бы таких ужасных последствий. Но если так угодно Богу и королю — я умру твердо и спокойно.

Несмотря, однако, на эти слова, он осаждал священника вопросами, заклинал его высоким епископским саном сказать всю правду, сказать, не для того ли делается все это, чтобы дать ему почувствовать все тревоги и ужасы этого наказания, не объявится ли в последнюю минуту помилование короля, на которое ему ведь давали право его прежние заслуги. Старик отвечал на эти вопросы только вздохами и знаменательным покачиванием головы; наконец он кротко сказал:

— Сын мой, надо воспользоваться по-христиански теми немногими часами, которые еще остались для тебя на земле; приготовься оставить эту земную юдоль и через милосердие твоего Спасителя примириться с твоим Богом!

Герой Кентена и Гравелингена, бодро смотревший в глаза смерти в стольких битвах, снова обрел себя и с безропотной покорностью и спокойствием исполнил священные обряды своей церкви — исповедался, принял отпущение грехов и набожно помолился под руководством седого епископа. Граф на коленях принял благословение и обещание епископа сопровождать его к эшафоту. Затем старик вышел из залы вместе с одним из священников, продолжавших оставаться у дверей. Граф Эгмонт, шатаясь, вернулся к своей постели, опустился на нее и обеими руками оперся о голову. В таком положении просидел он долго. Вокруг царила тишина, только изредка доносились в отдалении шаги часового да завывание ветра за окнами.

Но вот из глубины залы отделился второй священник, до этих пор неподвижно стоявший там, и направился к графу. Эгмонт был так глубоко погружен в море размышлений и чувств, что заметил приближавшегося к нему только тогда, когда тень от этого человека, остановившегося между ним и светом лампы, упала на него и побеспокоила глаза. Эгмонт машинально поднял голову и с недоумением посмотрел на стоявшую перед ним незнакомую фигуру. Это был францисканский монах в надетом на голову капюшоне серой рясы этого ордена.

— Граф Эгмонт, — сказал священник глухо, но внятно, — я пришел в этот тяжкий час предложить вам жизнь и свободу.

Граф вскочил, словно ужаленный; он быстро обошел вокруг монаха и таким образом поставил его перед необходимостью повернуть лицо к свету лампы. Впрочем, тот и не сопротивлялся; напротив, он тотчас сбросил с головы капюшон — и граф увидел большую, прекрасную, еще юношескую голову с черными густыми кудрями; бледен был лоб, бледно лицо, в чертах которого обнаруживались решительность, сила и энергия, еще более выдававшиеся от мечтательного огня, сверкавшего в темных глазах. Тут было все — непоколебимая мысль, неизменная воля, несокрушимая энергия. Проницательный взгляд графа, обладавшего большим знанием людей, — хотя и не умевшего извлекать для себя из этого пользу, тотчас угадал в этом монахе редкого человека, который в страшных житейских испытаниях и невзгодах почерпнул и закалил в себе железную твердость убеждений, намерений, целей.

Обменявшись с незнакомцем взглядом, Эгмонт воскликнул:

— Жизнь, свобода… из рук монаха, в то самое время, когда Филипп и Альба подают мне своими руками смерть?.. Кто же ты? Кто послал тебя? Или ты пришел сам?

Францисканец отвечал спокойно и твердо:

— Повторяю вам — жизнь и свобода нынешней же ночью, но при одном условии: вы должны прежде поклясться мне жизнью, вашей жены и детей, что с этой минуты будете выступать неустрашимым врагом короля Филиппа, отважным бойцом за независимость нидерландского народа и против того адского судилища, которое называет себя святой инквизицией и в настоящую минуту приступает к терзанию и этой страны. Граф Эгмонт не такой человек, чтобы нарушать свою клятву, и с последним ее звуком я поведу вас к жизни и свободе.

Граф Эгмонт был очень смущен и отступил на несколько шагов назад. В душе его происходила тяжелая борьба; он крепко прижал руку к сердцу и безмолвно посмотрел на монаха.

— Граф, — снова сказал незнакомец, — не обманывайте себя. Борьба началась: Людвиг Нассауский разбил графа Аренберга при монастыре Гайлигерле и теперь осаждает Гренинген; принц Оранский придвинулся с войском к границе. Он послал меня к вам и просил вспомнить последние слова разговора у окна в Виллебреке. То страшное, что предсказывал он вам, осуществилось. Услышьте по крайней мере у подножья эшафота зов вашего благородного друга. Разрыв полный. Филипп и инквизиция — на одной стороне, правда и свобода Нидерландов — на другой. Займите то место, которое указывают вам рождение и сам Промысел: станьте во главе народа, который вас любит и ждет себе вождя — и вы будете свободны.

С постепенно возраставшим напряжением слушал граф монаха. Лицо его вспыхнуло ярким румянцем, когда он услышал о победе герцога Нассауского и приближении принца Оранского, но краска мгновенно сошла, а рука сделала отрицательный жест, когда собеседник нарисовал ему такими определенными штрихами ближайшую будущность. Потом он воскликнул:

— Но кто же ты, пришедший ко мне в церковном одеянии для того, чтобы возбуждать меня к восстанию против церкви?

На губах монаха появилась ироническая улыбка, и он ответил:

— Не против церкви, а против выродка двух адских сил — фанатизма и тирании — против инквизиции. Вы спрашиваете меня, кто я? Видите сами — простой францисканский монах, брат Диего де-ла-Асцензион, кастильянец. Но если бы бедствия и скорби имели силу делать человеческие волосы седыми, эти черные кудри давно уже блестели бы как серебро, — а всеми моими несчастьями я обязан исключительно этому таинственному судилищу. Все, что я любил, оно умертвило, все, чем я обладал, оно похитило…

Все больше возвышая голос, топнув ногой, он продолжал:

— Тогда-то повязка спала с моих глаз, тогда-то я сделался врагом инквизиции, и пока останется в этих жилах капля крови, я готов пролить ее в борьбе с этим бичом человечества! Пусть будут моим уделом ее темницы, ее пытки, ее смерть в тысячах видов — я не боюсь их, лишь бы дани мне было испустить последний вздох с отрадным убеждением, что рука разрушения коснулась этого мрачного здания, что человеческий род может снова вздохнуть свободно!.. Да, я знаю, моя родина уже погибла, этот цветущий полуостров с его благородным, гордым народом покрыт уже ядовитыми сетями инквизиции, и его лучшие силы и все плодородие его почвы высасываются ею. Но тут и должен быть поставлен предел ее пагубному могуществу: эти Нидерланды, эта отвоеванная у моря страна пусть сделается полем битвы, на котором это чудовище должно получить смертельный удар, откуда свобода совершит победоносное шествие по всем землям и морям… И если король Филипп неразрывно связан с инквизицией, то пусть борьба ведется и с ним, пусть падет и его корона!

Монах замолчал, а граф Эгмонт несколько минут оставался в глубокой задумчивости.

— Вы смелый человек, — сказал он наконец, — вы отважны и не боитесь заходить слишком далеко. Но еще один вопрос: каким же способом можете вы освободить меня?

Монах, по-видимому, ожидал этот вопрос; он подошел к Эгмонту поближе и тихо ответил:

— Вы требуете, граф, много доверия — больше, чем, кажется, намерены оказать его с вашей стороны; но вы и заслуживаете этого. Я мог бы ответить вам: «Прежде сообщите мне ваше решение» — но пусть будет так, как вы желаете. Видите ли граф, есть две вещи, которыми открываются дороги ко всем тайнам, двери во все помещения, пути ко всем целям — твердое сердечное убеждение, ибо оно неодолимо привлекает к человеку все сердца, и золото в щедрой руке, ибо оно покупает себе всюду руки. Я владею и тем, и другим. Если вы согласитесь на мое условие, то я отдам вам эту рясу, и вы, укутавшись в нее, дойдете по моему указанию до задней двери, которую отопрет вам стоящий там испанский солдат. Как только вы переступите за нее, вас возьмет за руку человек, которым вы будете проведены совершенно безопасно на место, где ждет вас благородный конь. Садитесь на него, и тогда я буду знать, что граф Эгмонт свободен: лучший ездок нашего времени в несколько часов достигнет лагеря своего друга, который примет его с радостно распростертыми объятиями. А теперь довольно слов, потому что об ожидающей меня судьбе вам нечего заботиться: я принял все меры. Итак, граф, скорее — решайтесь!

Пламенный взгляд францисканца был устремлен на графа. И так пристален был этот взгляд, что темнота в зале не могла помешать монаху ясно видеть все, отражавшееся на лице Эгмонта. И тут он скоро открыл, что даже его страстная речь не воспламенила графа. Напротив, Эгмонтом овладевало все большее беспокойство: он то ходил взад и вперед, то скрещивал на груди руки, то задумчиво опускал голову. Наступила продолжительная пауза. Тем спокойнее и хладнокровнее оставался монах. Неподвижно стоял он перед графом, обратив глаза в противоположную сторону, как будто дело уже не касалось его, и он был занят другими мыслями. Наконец граф поднял голову, подошел к монаху, протянул ему руку и сказал:

— Кто бы ты ни был, монах, и каковы бы ни были твои намерения, но ты — искуситель, желающий воспользоваться грозящей мне опасностью, чтобы соблазнить меня. А-а! Вы считаете графа Эгмонта легкомысленным, добродушным и слабым человеком — но вы ошибаетесь. В незначительных вещах он, может быть, и таков, но в задаче своей жизни он всегда оставался твердым, непоколебимым, верным себе и на словах, и на деле! Я принес королю присягу в верности и никогда не нарушу ее. Все за права моего народа, но ничего против власти короля! Несчастное ослепление с обеих сторон! Но я не могу излечить «его и не могу служить одной стороне на пагубу другой. И разве эта война не принесет еще больших бедствий этой цветущей стране, разве она разрушит их города, уничтожит их обитателей, разорит их не сильнее, чем подчинение врагу до наступления более счастливой поры? Этот народ — я хорошо знаю его — силен в часы опасности, но слаб в день победы; он не в состоянии закрепить за собой свой успех; его рука дрожит, когда ему приходится отдавать гроши на покупку оружия, долженствующего защитить его от смертельного врага. Принц Оранский ничего не добьется, потому что торгаши никогда не дадут ему вовремя необходимых средств… А я? Если бы я даже нарушил мою присягу, принес новую, бежал из этой тюрьмы, то что бы ожидало меня? Конфискация моего имущества, отнятие земель, нищенские скитания по разным дворам с женой и детьми… Нет-нет, я уверен в помиловании; император Максимилиан собственноручно писал моей жене, что король дал ему слово не делать мне ничего дурного и обратить мой последний шаг в первый к новой жизни и новым почестям; мне следует только оставаться твердым в испытании которое должно доказать мою верность… И кто же поручится мне, что вы, монах, которого я вижу сегодня впервые, не креатура той же инквизиции, не наемник моего врага Альбы, которому вменено в обязанность подвинуть меня на такой шаг, чтобы восстановить против меня короля, и тогда уже получить полное основание к исполнению приговора? Идите, идите, я буду ждать и не поддамся обману, верность всегда одерживает победу.

Монах неподвижно выслушал эту речь, не обнаруживая ни малейшего волнения, и холодно ответил:

— Я не стану убеждать вас, граф. Ваше сомнение в том, что именно принцем Оранским послан я к вам, должно бы развеяться передачей вам мною тех слов, которые могли быть известны только вам и ему. Или, быть может, вы полагаете, что Вильгельма Молчаливого легче обмануть, чем вас? Но не в этом дело. Вы не доверились принцу Оранскому, как же можете вы довериться мне? Вы считаете своей обязанностью отстать от вашего народа и сохранить присягу верности тирану — против этого ничего не поделаешь. Но слушайте…

Сквозь шум ветра и звук их голосов доносились с площади глухие удары топора.

— Слышите вы эти удары? — продолжал монах. — Знаете ли вы, что они означают? Граф Эгмонт, это строят черный эшафот, на котором прольется ваша теплая кровь… Вот мое последнее слово: устам короля Филиппа чуждо слово «помилование», они никогда не произносили его и никогда не произнесут. Вам уже раз солгали в Мадриде, и вы опять верите лжи. Не делайте вашу жену вдовой, ваших детей — сиротами!

И граф тоже слышал глухие звуки, доносившиеся с площади, и он тоже понял их смысл. Он в ужасе вздрогнул, все его тело затряслось, щеки побледнели, холодный пот выступил на лбу. Но вскоре он снова пришел в себя, грустная улыбка заиграла на прекрасных губах, голова отрицательно покачнулась. Тогда монах запахнул свою рясу и сказал:

— Итак, я ухожу. Я сделал свое дело. Для меня выгоднее, чтобы вы остались здесь, нежели последовали за мной. Ваша жизнь во главе народа никогда бы не имела такого значения, как ваша смерть под секирой палача, ибо мощно и победоносно взойдет семя, оплодотворенное вашей кровью!

Он исчез в темноте залы и неслышными шагами выскользнул за дверь. Граф снова опустился на кровать. Когда вскоре в комнату вошел слуга, Эгмонт потребовал себе письменных принадлежностей, чтобы написать королю заявление о своей преданности и просьбу не лишать его жену и детей принадлежавшего ему состояния. Надежда на помилование не оставляла его даже на эшафоте. На пути к нему, даже на самом помосте, он не переставал устремлять глаза вдаль, — через головы солдат, окружавших эшафот, и несметную толпу народа, все ожидая, что вот-вот появится желанный вестник. Но вестник не появился. И даже после принятия святого таинства Эгмонт еще не потерял надежды на помилование. Он даже спросил у капитана дона Юлиана Ромеро, сопровождавшего его вместе с епископом на эшафот: неужто и в самом деле не ждать ему помилования? И тот ответил отрицательным кивком головы. Тогда граф стиснул зубы, сжал кулаки, надвинул шапку на глаза и положил голову на плаху.

II


В одном из роскошных домов города Миддельбурга сидел в красивой комнате, перед столом, на котором горело несколько свечей в серебряном канделябре, человек, не достигший еще тридцатилетнего возраста. Он, по-видимому, был погружен в глубокую задумчивость, потому что сидел, опершись на руку головой, и его крепкая, энергичная фигура не шевелилась. Несмотря на то, что его костюм по покрою и форме был похож на тогдашний костюм старшего служителя в доме, но отличие его составлял совершенно темный цвет, не совсем соответствовавший вкусу ни господ, ни слуг, предпочитавших очень светлые и блестящие цвета. Как ни неподвижен был этот человек, но именно такая поза свидетельствовала, что на душе его было совсем не так спокойно, что оковы этого оцепенения были наложены на него тяжелыми и мрачными мыслями и что мысли эти были очень далеки от того места, в котором пребывало в настоящее время его тело. Встречаются люди, участь которых — постоянно вращаться в самых неожиданных противоречиях, самых решительных противоположностях. Судьба налагает на них самые тяжелые жертвы, давая им возможность достигнуть одной цели не иначе, как жертвуя другой, которая не менее дорога для них, которая согласуется, правда, в меньшей степени с их долгом и жизненным призванием, но тем более соответствует склонности их сердца, жару их ощущений. В таком именно состоянии и находился этот человек. «Как! — восклицал в нем внутренний голос. — Я собственными руками должен разрушить все надежды мои на высочайшее блаженство и навеки забить дверь, которая со временем могла ввести меня в рай счастья и наслаждения! Я сам должен проложить дорогу, на которой мой счастливый соперник достигнет обладания тем, что составило бы высшую отраду всей моей жизни!.. О, Мария Нуньес, мне приходится двукратно отречься от тебя, потому что я должен помогать человеку, назначенному тебе в мужья!.. А между тем я не могу поступить иначе, если не хочу изменить тому, что сделалось задачей моей жизни, стать отступником от того, к чему направлены все мои стремления, все мои усилия, все мысли и поступки!»

Внезапный шум вывел его из забытья. Слуга быстро открыл дверь комнаты и впустил хозяина этого дома — по крайней мере, теперешнего его обладателя — в великолепном полувосточном, полуиспанском платье. Наш незнакомец вскочил, отступил на несколько шагов и отвесил низкий поклон. Хозяин, по-видимому, не ожидал встретить здесь этого человека; он постоял некоторое время на пороге комнаты, с изумлением глядя на него.

— Вы здесь, Яков? — вскричал, он.

Тот, к кому обращались эти слова, снова поклонился и скромно, но с некоторым ударением, как будто хотел напомнить своему господину что-то особенное, отвечал;

— Да, дон Самуил, я вернулся несколько часов назад, исполнив поручение, которое вы удостоили возложить на меня.

Дон Самуил, как видно, понял своего слугу, ибо после этого легко вошел в комнату, приветливо кивнул Якову и приказал другим служителям подавать ужин.

Дон Самуил Паллаче был очень красивый мужчина — высокого роста, стройный, с достаточно пропорциональными чертами лица, прекрасными глазами и чудесными волосами; а для того, чтобы все это представлялось в еще более выгодном свете, он обращал большое внимание на свой туалет. Но если глаза и рот обличали присутствие в нем известной хитрости и понятливости, то выражение лица не было лишено ограниченности, а начавшаяся полнота и обрюзглость свидетельствовали о слабости и нерешительности характера. Он комфортно расположился в кресле, и слуги вскоре подали ему вкусный ужин, за который он принялся очень энергично. Яков тоже прислуживал, одновременно давая ответы на незначительные вопросы, которые обращал к нему дон Самуил. По окончании ужина, когда хозяин еще раз наполнил свой бокал искрометным испанским вином и почти разлегся на своем седалище, слуги удалились, и остался только Яков.

— Ну, Яков, — сказал Самуил, — теперь садитесь возле меня, налейте и себе вина и давайте мирно беседовать о наших делах. Вы долго были в отсутствии после того, как мы расстались по приезде в Амстердам, и я уже почти боялся, что вы пропали в этой беспокойной стране, терзаемой разногласиями различных партий.

— Я не мог, не рискуя и вашей, и моей безопасностью, дать вам весть о себе. Но условленные между нами сообщения время от времени получались мной, и мне было нетрудно найти вас в Миддельбурге, тем более, что всюду, где только появляется дон Самуил Паллаче, о нем много говорят, и его местопребывание известно всякому.

Этот двусмысленный комплимент, по-видимому, очень понравился хозяину дома, и он приветливо улыбнулся.

— Но прежде всего, — сказал он, — удачно ли вы съездили, с хорошими ли вестями вернулись?

— На первый вопрос могу ответить утвердительно; а хороши ли вести — это смотря по тому, как вы взглянете на дело.

— Не говорите загадками, друг Яков, вы очень хорошо знаете, что я их терпеть не могу.

— Ну, так доложу вам, что я наблюдал очень старательно, был в Брюсселе и Антверпене, Люттихе и Мехелене, Цютфене и Арнгейме — и убедился, что благоприятных условий для осуществления нашей цели мало. Жестокости Альбы всюду вызывают негодование и жажду мести, но столько же страха и раболепства. Таким образом, бедным марранам — новохристианам — нечего надеяться найти в этих местах убежище, где они могли бы наконец утолить жажду своей души и снова начать исповедовать Бога своих отцов. Тут они попали бы из огня да в полымя. Вы знаете, что там, где господствует Альба, инквизиция распоряжается жизнью и смертью людей. Я думаю, что здесь, на севере — в Голландии и Зеландии, скорее найдется местечко, где на первых порах могут безопасно поселиться хотя бы несколько семейств. Но вам это должно быть известно лучше, чем мне. За исключением этого неблагоприятного результата моей поездки, она мне удалась, потому что я привез вам письмо от принца Оранского к бургомистру и Совету Миддельбурга. Конечно, доставка его сюда оказалась сопряжена с большими затруднениями и опасностью.

С этими словами он расстегнул свой камзол и вынул из внутреннего кармана запечатанный пакет. Дон Самуил поспешно и радостно схватил его. Он с большим любопытством и со всех сторон рассматривал письмо, несколько раз прочел многословный адрес и полюбовался вполне сохранившейся печатью с оранским гербом.

— Вот это чудесно, вот это превосходно! — несколько раз повторил он. — Вы молодец, Яков! Ну, конечно, теперь у наших добрейших миддельбургских сановников исчезнет всякое сомнение и опасение. Известно ли вам содержание? Читали вы это письмо?

— В проекте читал. Секретарь герцога сообщил мне его сущность. Принц в простых, но теплых словах ходатайствует за ваше предложение, говорит, что он ожидает от него больших торговых и промышленных выгод для города и что поэтому ему будет приятно услышать об исполнении этого плана.

— Прекрасно, прекрасно! — говорил дон Самуил. И глаза его сверкали от удовольствия, обрюзглые щеки разрумянились, чему, конечно, немало способствовало недавнее обильное потребление хереса, и он весело потирал руки.

— Тем не менее, дон Самуил, — продолжал Яков, — я советовал бы вам передать это письмо бургомистру самым секретным образом, а уж он пусть сообщает своим советникам, потому что в настоящее время никому, конечно, нежелательно быть уличенным в открытых сношениях с принцем Оранским. Поэтому если вы передадите это письмо открыто, то можете навлечь на себя большие неприятности со всех сторон.

Дон Самуил испугался.

— Ну конечно, конечно, это само собой разумеется! — воскликнул он и, вскочив со своего кресла, поспешно подошел к скрытому в стене шкафу, отпер его и положил пакет в потайной ящик. Вернувшись затем на прежнее место, он спросил, понизив голос:

— Что же за человек этот принц?

Этот вопрос, по-видимому, привел в сильное волнение человека в темном камзоле; вся его фигура оживилась, голова поднялась, глаза засверкали. По мере того, как он говорил, воодушевление его росло, и он как будто забыл, к кому собственно обращена его речь.

— Принц Вильгельм Оранский, — торжественно начал он, — необычайно великий человек, ум, стоящий выше всяких предрассудков, чуждый всякому узкомыслию, взгляд которого объемлет собой целый ряд столетий и которому вполне понятна работа труждающегося человечества. По его мнению, всякий человек имеет право мыслить и чувствовать, как ему угодно, лишь бы он поступал честно и справедливо; всякому должно быть дозволено жить, где он пожелает, лишь бы он оставался полезным гражданином; всякий пусть занимается тем, что ему знакомо и приятно, лишь бы это не причиняло вреда другому. Закон должен господствовать, но ему не следует ограничивать никого относительно других, и перед ним все равны. Это — взгляды, вынесенные принцем из наблюдения над всеми теми страшными войнами и междоусобицами, которые уже полтора столетия сотрясают мир, и в этом — победа, которая должна быть последствием их. Да, он сделает эту страну родиной религиозной свободы, и отсюда понесет она свое знамя во все части света… исключая мое несчастное отечество… Этот Оранский — великий ум, но ему все-таки недостает того всеувлекающего, всепобеждающего гения, под ногами которого горы превращаются в развалины, а низменности вздымаются в высоту. И несмотря на это он победит. Ибо он умеет вовремя остановиться и вовремя двинуться вперед — кстати кинуться в атаку и кстати занять выжидательную позицию. Под его высоким лбом планы зреют медленно, но быстрые глаза никогда не упускают благоприятной минуты для осуществления этих замыслов. В особенно сильной степени обладает он искусством слушать и этим способом узнавать истину… Верьте мне, с Вильгельма Молчаливого начнется особая, лучшая эпоха, но название свое она получит не от него…

Дон Самуил о немалым изумлением слушал эту восторженную, для него малопонятную речь своего мнимого слуги и уже выказывал некоторые признаки нетерпения. Когда же тот замолчал и снова погрузился в задумчивость, он спросил:

— Где же вы нашли принца и как вам удалось проникнуть к нему и склонить его в нашу пользу?

Яков тотчас пришел в себя и ответил несколько небрежно:

— Я говорил с принцем дважды: сперва в Дилленбурге Нассауском, куда он бежал со своей семьей, потом — на гельдернской границе, во главе его войска. Но об этом я расскажу вам когда-нибудь в другое время.

— Каким же образом проникли вы к нему?

— Дон Самуил Паллаче, — ответил Яков несколько резко и акцентированно, — вы знаете наше условие: я ваш слуга, вы мой господин, но и то и другое — до известного предела. Довольствуйтесь тем, что у вас в руках письмо принца, которое откроет вам всякое истинно нидерландское сердце; я исполнил мою задачу. Теперь расскажите мне о ваших делах, объясните ваши намерения, чтобы я мог содействовать им, сообразуясь со своими силами и средствами.

Дон Самуил бросил вопросительный взгляд на этого человека, казавшегося ему таким загадочным, но тот оставался спокоен, потому что был слишком убежден в своей собственной важности, чтобы долго раздумывать о значимости другого человека.

— Извольте, — сказал дон Самуил. — Вы знаете что марокканский султан, консулом которого я состою в Лиссабоне, поручил мне отправиться в некоторые страны для сбора ему как можно больше червонцев за пленных христиан, привезенных в его гавани кораблями его государства. У него скопилось слишком много собственных рабов для того, чтобы он не желал избавиться за хороший выкуп от этих мятежных пленников. Между тем, как я готовился исполнить желание государя, покровительству которого я только и обязан тем, что, будучи евреем, могу безопасно жить на глазах инквизиции в Испании и Португалии, — наша достопочтенная и милая Майор Родригес очень просила меня найти ей и ее близким пристанище, в котором они могли бы существовать, не рискуя жизнью и состоянием. В награду за эту услугу она и ее муж, дон Гаспар Лопес Гомем, обещали мне руку их дочери, прекрасной Марии Нуньес, объявив, что отдадут ее мне в тот самый час, когда снова получат возможность открыто и свободно молиться Богу Израиля…

По выражению лица собеседника дона Самуила было видно, что хотя все это для него не внове, он слушал своего мнимого господина с большим напряжением. Последние слова дона Самуила, по-видимому, глубоко взволновали его, губы его сжались плотнее, веки опустились на воспламененные глаза, руки, лежавшие на коленях под столом, сжались в кулаки. Но дон Самуил, отданный только своим мыслям и полный мечтаний о блаженном будущем, ничего этого не замечал и продолжал:

— В то время вы были мне рекомендованы сеньорой Майор в качестве руководителя в чужих странах, где я до тех пор никогда не бывал и язык которых мне мало знаком. Вы отлично исполнили свое дело. Жаль только, что вы отказались от всякого вознаграждения за свои услуги… Для исполнения поручения султана я ездил главным образом в Англию, и там дело у меня пошло успешно. На казначействе султана это отразится очень благотворно, ибо англичане — нация великодушная — поспешили развязать кошельки, чтобы доставить своим пленным соотечественникам возможность поскорее увидеть свою туманную родину.

— И сверх того, дон Самуил, — заметил Яков, — вы сделали гуманное дело, не причинив к тому же и себе никакого вреда.

Дон Самуил ухмыльнулся.

— Если бы вы видели мои счета, то подивились бы им. Я довольствуюсь маленькими барышами, хотя легко мог бы удесятерить их с той и другой стороны. Из Англии вы отправились сюда прежде меня, и мы снова встретились только в Амстердаме, откуда снова разъехались после коротких переговоров. В Нидерландах мне удалось сделать немного. Здесь скаредные люди, думающие только о себе, и им приходится теперь столько хлопотать о собственных интересах, что до других никому из них нет дела. «Как! — говорят они. — Нам всем хотелось бы перебраться куда-нибудь подальше отсюда, а с нас требуют больших денег для того, чтобы другие могли вернуться сюда!» Таким образом, я бросил дела моего султана и по вашему совету, друг Яков, отправился в Миддельбург, чтобы добыть здесь для вас надежный приют.

— И насколько вы преуспели в этом? — спросил Яков с крайним напряжением.

— Все сделалось совершенно так, как я желал. Господин бургомистр отнесся ко мне с благосклонным вниманием, но я пока ограничился испрошением права поселиться здесь только двум семействам — Гомем и Паллаче. Я красноречиво изобразил этому сановнику степень богатства этих семейств, их международное влияние, капиталы, которые они сюда привезут, торговлю, которую они разовьют в Миддельбурге, и — это, быть может, подействовало сильнее всего — обещал заплатить городу тридцать тысяч червонцев и затем ежегодно выдавать по тысяче. Вся эта перспектива очаровала почтенного бургомистра. Он сообщил своим советникам мои предложения и, по его словам, склонил большинство из них на нашу сторону. Они теперь только ищут какого-нибудь солидного предлога, который оправдал бы их действия в глазах общественного мнения, и вот таким-то предлогом послужит для них письмо принца. Итак, будем надеяться на успех, друг Яков. Через два дня состоится окончательное заседание Совета по нашему делу; завтра же утром я передам послание господину бургомистру. Если решение окажется благоприятным, то мы заключим легальный договор, и тогда немедленно — обратно в Лиссабон. Счастливого пути, Яков!

В порыве радостного увлечения дон Самуил вскочил с места и протянул руку своему собеседнику. Тот взял ее после минутного колебания и на горячее пожатие ответил довольно холодно. Но дон Самуил или не заметил этого, или принял за подобающую слуге сдержанность. Вскоре он выразил желание отправиться в свою спальню, и после того, как Яков загасил все свечи, оба оставили комнату.

В течение двух следующих дней, которым предстояло миновать до решающего заседания Совета, Яков бродил по городу и, посещая трактиры и другие общественные места, имел достаточно поводов убедиться, что ему не следует разделять безусловные надежды своего господина. Правда, письмо принца произвело желанное воздействие на господ советников, и на них можно было вполне рассчитывать. Иное было в народе. Распространился слух, что Совет решил впустить в город евреев, и толпа, уже несколько столетий не видавшая этого народа и только по преданиям представлявшая себе картину изгнания его и умерщвления некоторой его части, пускалась в самые чудовищные предположения и выдумки, которые умышленно еще более разжигались фанатиками и врагами Совета. Вследствие этого в городе господствовало сильное раздражение; брань и проклятия уже заранее сыпались на Совет, и не было недостатка в самых страшных угрозах.

Наступил третий день. Когда бургомистр и советники появились в зале заседаний, они обнаружили вселестницы и коридоры заполненными сильно взволнованной толпой, а свои стол и стулья — окруженными множеством людей с враждебно устремленными на них взглядами. Но они не усматривали в этом ничего зловещего, а считали все это проявлением простого любопытства, которое весьма легко могло быть вызвано новым предметом совещания. Ввиду этого настроения бургомистр счел себя еще более обязанным подробно объяснить цель собрания и дать обильное и свободное течение своей речи. Он с большим искусством обрисовал печальное положение города, который, благодаря постоянным смутам и беспорядкам, всяческим ограничениям и насильственной эмиграции, податям и налогам на торговлю и промышленность, пришел в такое положение, при котором огромное множество семейств обеднело, купцы остались без торговли, ремесленники без занятий, рабочие без всевозможных заработков, — он изобразил все это такими яркими красками, привел столько отдельных подробностей, взятых из действительности, и впал в такой скорбный тон, что речь его не могла не произвести впечатления на слушателей. Многие из них смотрели друг на друга и кивали головой в подтверждение слов оратора; были и такие, у кого эти слова вызвали обильные слезы.

Ободренный этим очевидным успехом, бургомистр перешел к вопросу — как пособить этому горю? Он распространился насчет того, как много уже пришлось выстрадать от этих бед его отеческому сердцу и сердцам всех остальных отцов города, скольких забот и совещаний им это стоило, сколько мер принималось ими для устранения зла; но все оставалось бесплодным, и зло только росло все больше и больше. И вот как раз в эти тяжкие минуты судьба послала им консула марокканского султана, дона Самуила Паллаче, обратившего свой взор именно на Миддельбург. Дело шло о допущении в город не неограниченного количества евреев, а только двух семейств с их прислугой. И тут бургомистр сообщил, какую они обязывались внести сумму, которая немедленно пошла бы на удовлетворение городских нужд, и сколько намеревались платить ежегодно. В заключение своей речи он весьма явственно намекнул на Совет и желание принца Оранского и на удовольствие, которое доставило бы ему принятие этого предложения.

Никто не смог бы сказать, что бургомистр не исполнил своей задачи вполне мастерски. Все слушатели точно преобразились, и их настроение передалось толпе, заполнившей лестницы и коридоры, перенеслось даже на улицу. Немногого недоставало для того, чтобы вся эта масса разразилась ликованием, словно город освободился от осаждающего врага. Поэтому когда бургомистр обратился к советникам и спросил их мнения, то возражений не представилось никаких, и председатель намеревался приступить к собиранию голосов. Вдруг толпа заволновалась, раздались крики: «Место господину священнику! Место достопочтенному господину доктору Концену!» Толпа раздалась, и доктор Концен, знаменитейший городской проповедник реформаторского вероисповедания, вошел в залу и быстро подошел к столу. Это был высокий, тощий человек с покрытым глубокими морщинами лицом, широким и высоким лбом, большими серыми глазами, которые, чуть только он раскрывал рот, начинали бегать во все стороны и усиливали своим страстным огнем могущественное действие его речи. Живость движений, беспокойное состояние его рук и всей фигуры поддерживали это впечатление, так что одно его появление уже волновало каждого слушателя. Он выступил вперед и сильно, громогласно начал:

— Остановитесь, господин бургомистр, и вы, господа советники! Что я слышу! Нет, это неправда, это не может быть правдой! Вельзевулу и всему сонму, адских дьяволов надо было выйти из преисподней для того, чтобы в одну ночь наполнить этот богобоязненный город духом ослепления, отравить ядом умопомешательства! Неужели это известие справедливо! Нет, не может быть, чтобы вы еще раз продали Христа за тридцать серебряников! Не может быть, чтобы вы решили впустить в ваш город врагов спасителя! Как?! Прошло так немного с того времени, как вы победили Вавилон и изгнали его жрецов Ваала, очищенное христианское учение еще так недавно торжествовало свою победу, войдя сюда — и вот вы уже намереваетесь воздвигнуть новые алтари Молоху и притом — ради гнусных барышей! Обремененные божьим проклятьем люди войдут в наши ворота и распространят свое проклятье и на ваши головы! О, проснитесь, жители Миддельбурга, страшитесь кары небесной! Уничтожьте преступное решение, если оно уже состоялось, идите в церкви, и там, повергнувшись во прах, истязайте, бичуйте себя, дабы Господь простил вам за то, что вы могли даже подумать о таком греховном деле! Меч Гедеонов над вами! Вой и скрежет зубов, язва и смерть обрушатся на ваши улицы и дома, если вы не послушаетесь веления Господа! Враг близко, он обратит ваших жен во вдов, сделает ваших детей сиротами и разобьет храмы, воздвигнутые вами Маммоне, и потухающие очи ваши будут проклинать блеск адского золота, за которое вы продали спасителя… Нет, этого не может, не должно быть! Не пятнайте вашего города следами шагов этих детей Сатаны, дыхание которых уже отравляло вас, держите его чистым и священным для очищенного учения! За мной, все вы, собравшиеся здесь! Час молитвы и покаяния наступил, поспешим к подножию святого креста, преклоним перед ним наши души и услышим слово искупления!

И он повелительно простер руку над собранием. Его страшные слова быстро пленили толпу и изменили ее настроение до такой степени, что воспоминание о всей соблазнительной перспективе, раскрытой перед ними в речи бургомистра, не только исчезло, но еще и обратилось в повод для резкой укоризны. И когда проповедник с криком: «Следуйте за мною, иначе горе, трижды горе на вас!» пошел к дверям залы, из тысячи уст вырвалось: «За ним, за ним! Горе, горе! Долой евреев! К подножию святого креста!» Толпа ринулась вслед за проповедником, принудив также и бургомистра и советников встать и идти вместе со всеми в церковь. Начался колокольный звон, улицы заполнялись все больше и больше по мере того, как народ примыкал к двигавшейся толпе, из растворенных дверей храмов неслись звуки органов, на всех кафедрах появились проповедники, громившие замыслы и цели Совета. Не прошло и часа, как невозможно было уже и думать о решении, которое еще так недавно казалось совершенно состоявшимся и закрепленным. В те исторические моменты, когда религия становится предметом самой неистовой борьбы, нежный цветок веротерпимости не может пустить корни и взойти пышным растением: тут сражаются не за свободу, но за победу, и та партия, которой достанется эта победа, налагает на другую то самое ярмо, которое она только что сбросила с себя. Нет, не борьба, не вражда, не война родит свободу, терпимость, право, а только мир, один мир!

Если бы страшное волнение, охватившее народ, и могло улечься через какое-то время, и слова фанатичного проповедника мало-помалу забылись бы, снова уступив место решениям рассудительных и разумных людей, то этому благоприятному повороту все равно вскоре был бы положен конец посланием герцога Альбы ко всем городам Голландии и Зеландии.

«Герцог, — говорилось в этом документе, — узнал, что в некоторых городах проживали или даже имели полную оседлость евреи; таковых всюду, где они окажутся, следует немедленно арестовывать и передавать в его герцогские руки».

К счастью «таковых» не оказалось нигде, кроме маленького городка Ваггенингена в Гельдернской провинции, но жители его были настолько благомыслящи, что предпочли изгнать своих евреев. Это случилось в день празднования рождения испанского инфанта, который явился на свет как бы возмещением Филиппу II за его первенца дона Карлоса, им же самим загубленного.

И вот, в один из следующих вечеров дон Самуил Паллаче и его слуга Яков снова сидят друг против друга в той же комнате; но на столе нет вкусных яств, наполненных кубков, а дон Самуил сильно озабочен и опечален. В Якове это подавленное настроение не так заметно. Его желание доставить надежное убежище своим несчастным лиссабонским единоверцам было, конечно, не слабее такого же стремления дона Самуила. Но он отчасти уже предвидел такой оборот дела, отчасти же к его чувству присоединялись и другие, побуждавшие его не очень сожалеть о неосуществлении планов его мнимого господина и сопряженного с этим родства Самуила с фамилией Гомем…

— Итак, Яков, все погибло, — со вздохом сказал дон Самуил, — и нам остается только отправиться в Амстердам и снова сесть на корабль. Султану здесь тоже не повезло — ему предоставляется право держать своих пленных христиан и терзать их, сколько душе угодно. Проклятая страна! Я продрог до костей, таким морозным холодом несет здесь от солнца, земли и людей, и нужно терпение араба, чтобы выслушать до конца речь любого из них. Не знай я, какое горе причинит этот поворот дела почтенной сеньоре Майор и какую опасность навлечет он на красавицу Марию Нуньес, мне было бы даже приятно, что эта страна не хочет нас и что я могу так скоро покинуть ее.

— Это так, — отвечал Яков, как бы выйдя из глубокого забытья, — но нам все-таки не следует отказываться от всякой надежды. Положимся на волю Божью. Ведь мы же посеяли здесь семена, и нам в этом отношении отнюдь не следует пренебрегать письмом принца Оранского — чего он раз захотел, то от этого уже не отступится, и рано или поздно осуществит — и решением бургомистра и советников, которые, конечно, имеют своих приверженцев. Ведь великие цели не достигаются ничтожными средствами, и для того, чтобы сорвать плод, растущий на верхушке дерева, нужно взобраться на дерево. Борьба должна начаться во что бы то ни стало, и грубое господство тирании должно утонуть в реке крови!

— Насколько я вас понимаю, Яков, словам своим вы хотите придать назидательный для меня смысл, но это напрасно. Я не люблю крови и не знаю, что она приносит, кроме ужаса и погибели. Но довольно. Я уже приказал укладываться; завтра нанесу последний визит бургомистру, и затем прощай, Миддельбург, навсегда!

— Мне же вы позвольте оставить ваш дом уже сегодня вечером. У меня есть еще кое-какие дела в этой стране. Через три недели я буду у вас в Амстердаме, и оттуда мы отплывем вместе. Если же к тому времени я не приеду, то не заботьтесь обо мне и моей участи.

Дона Самуила, по-видимому, смутили эти слова. Яков же тотчас после них встал и протянул ему руку.

— Как? — воскликнул дон Самуил. — Вы оставляете меня? И именно теперь, когда ваши советы были бы мне крайне нужны в Амстердаме! Оставайтесь со мной, Яков, и бросьте эту таинственность. Я питаю к вам безграничное доверие, а вы ко мне — никакого… «Хорошего, нечего сказать, слугу дала мне сеньора Майор!» — пробормотал он про себя, увидев, что Яков сделал отрицательное движение головой и собрался уходить.

— Я не могу поступить иначе, дон Самуил! — ответил он торжественным тоном. — Вы знаете наш договор и не станете мешать мне. Прощайте! Если Богу угодно, мы свидимся в Амстердаме.

Он поклонился и вышел.

III


Если с Большой Брюссельской площади свернуть влево, в ближайшую улицу, идущую в одном направлении с фасадом ратуши, то скоро попадаешь в маленький, узкий переулок, носящий название Impasse de Violet. В то время, к которому относится этот рассказ, переулок состоял из маленьких, ветхих домишек, но заканчивался он большим зданием, имевшим, впрочем, довольно мрачную наружность. Зато велик был шум, происходивший там в течение целого дня, особенно вечером и в первые ночные часы. Дело в том, что тут размещался любимый трактир испанского гарнизона, отчего он и назывался «Веселый испанец». Множество испанских солдат беспрерывно входило и выходило, и возникал кутеж, увлекавший далеко за пределы простой веселости даже столь серьезных и столь мрачных испанцев. Хозяин был, правда, не испанец, но истый толстобрюхий фламандец, что не мешало ему, впрочем, поворачивать умные глаза во все стороны и не щадить круглого живота и коротких ножек всякий раз, когда приходилось удовлетворять желание кого-либо из своих гостей. Вино было хорошее, по крайней мере по вкусу испанца, кушанья вдоволь приправлены перцем. При этом хозяин не допускал к себе посетителей других национальностей, выказывал большую преданность католичеству и так назидательно говорил об испанской королевской власти и ее неограниченном могуществе, что суровые воины короля Филиппа чувствовали здесь себя совершенно как дома и были готовы поклясться, что ни один настоящий испанец не мог бы так отлично принимать и угощать их.

Это было большое здание, заключавшее в себе несколько дворов и гораздо больше комнат, чем это казалось снаружи. Естественно, что в таком доме, который примыкал к нескольким улицам, были разные входы, двери и калитки, служившие, по объяснению хозяина, для доставки провизии, впуска прислуги и всех тех, с кем у него были деловые отношения; большая же дверь с передней стороны оставалась дань и ночь открытой для господ испанцев.

Как-то раз поздно вечером в одну из задних калиток неслышно вошли два человека, плотно укутанные в плащи, воротники которых скрывали их лица, и с надвинутыми на глаза шляпами. Первый из них открыл калитку имевшимся у него ключом, прошел, дал знак другому следовать за ним и затем снова тщательно затворил калитку. После этого он взял за руку своего спутника и провел его через длинный, темный коридор к другой двери, которая была тоже заперта. Отомкнув ее, они очутились в небольшой комнате. Тут было совсем темно, ибо окна были закрыты ставнями, словно бы для того, чтобы не пропускать ни малейшего света, к тому же еще и занавешены густыми темными драпировками. Но одному из этих посетителей обстановка, как видно, была знакома, ибо он скоро отыскал и зажег свечу, и тут оказалось, что в комнате не было недостатка в скромной домашней утвари. Вошедшие стояли друг против друга, и второй воскликнул:

— Что же вы, милостивый государь? Требовать от человека, чтобы он следовал за незнакомцем в такое место и в такую пору — значит, требовать слишком многого, и к этому побудили меня только слова, которые вы мне шепнули на ухо, когда я вышел из ворот ратуши. Поэтому я снова спрашиваю вас именем того же брата Иеронимо — кто вы и что вам нужно от меня?

Тот, к кому обращались эти слова, помедлил еще немного, потом сбросил с себя плащ и шляпу, повернул лицо к свету, и его спутник увидел перед собой стройную, красивую фигуру в простом испанском платье.

— Неужели ты не узнаешь меня, Алонзо де Геррера? — спросил он.

Тот долго всматривался в молодого человека, как в знакомое, но успевшее забыться лицо, и наконец, очевидно, вспомнив, воскликнул с непритворным изумлением:

— Как! Верить ли глазам? Это ты? Ты, Тирадо, друг моей юности, Тирадо?

— Да, это я, — коротко, но со значением ответил он. При этих словах Алонзо перестал сдерживаться, кинулся в раскрытые ему объятья, обхватил руками шею друга, целовал и прижимал его к себе.

— О! — говорил он. — Я предчувствовал это. Твои слова: «Именем брата Иеронимо, следуй за мной» отозвались глубоко в моей душе. Эти слова, эти звуки — могли ли они принадлежать кому-либо, кроме моего Тирадо?..

— Мой дорогой Алонзо, как я благодарен тебе, как я счастлив, что нахожу тебя таким же любящим, таким же братски близким, как прежде!

— Да, — продолжал тот, — я в восторге, я вне себя, снова свидевшись с тобой после десятилетней разлуки. О, дай мне еще обнять тебя, мой брат, еще прижаться к твоему сердцу… Десять лет словно не существовали, время моей юности воскресло перед моей душой: мы опять сидим в одинокой келье у ног почтенного Иеронимо и внимаем его речам, открывавшим нам мысли древних мудрецов и тайный смысл святого Писания… Вспоминаешь ли и ты это время, Тирадо?

— Забудь я его, разве решился бы я позвать тебя сюда, даже заговорить с тобой?..

— Однако, — перебил его Алонзо, — в порыве моей радости я пока думаю только о себе… — Он отступил на несколько шагов и продолжал тише и тревожнее:

— Как ты очутился здесь, Тирадо? Что привело тебя сюда? И в этом костюме?.. Ты, стало быть, бежал из твоего монастыря? Оставил свой орден? Ты уже не брат Диего?

— Не произноси больше этого имени, — ответил Тирадо, — я уже не Диего… и горе мне, что был когда-то им… Я становлюсь теперь братом Диего только тогда, когда мне приходится обманывать моих смертельных врагов и избегать их сетей… Я — Яков Тирадо и никто иной.

Его собеседник слушал эти слова с некоторым ужасом. Тирадо наклонился к нему и продолжал приветливым шепотом: — А ты? Только Алонзо — и все? И если ты по-прежнему Алонзо, то неужели забыто тобой имя, которое ты сам дал себе в час священного обета? Неужели ты совсем забыл Авраама де Геррера?

Смертельная бледность покрыла лицо собеседника.

— Тише, тише, ради Бога замолчи! Как можешь ты произносить здесь такие слова и как решился ты проникнуть именно сюда, в этот притон испанских солдат, где даже и стены слышат!

— Это объясняется очень просто, — спокойно ответил Тирадо. — Кто станет искать на месте главного сборища испанцев одного из самых заклятых их врагов? Кому придет в голову подозревать в хозяине этого трактира и его госте друзей народа в его борьбе с орудиями гнусного проклятого деспотизма? Именно здесь мне всего безопаснее, и ты можешь быть совершенно спокоен: комната эта расположена так, что подслушать нас невозможно.

Алонзо снова порывисто кинулся к другу, горячо пожал его руку и сказал:

— Бедный брат, тебе, вероятно, пришлось перенести много тяжелых невзгод; на пути между твоей кельей во францисканском монастыре Вознесения и этой темной комнатой в «Веселом испанце» встретилось, очевидно, немало такого, что обрушило на тебя бремя горя и невзгод. Расскажи мне свою историю, сердце мое открыто для того, чтобы принять в него излияния твоей души; объясни мне прямо, что привело тебя сюда и чего ты ожидаешь от меня…

Немного подумав, Тирадо ответил:

— Моя история печальна, но длинна, слишком длинна для того, чтобы я рассказал ее тебе теперь, когда каждая минута дорога. Она печальна и в то же время полна великих побед. Мне приходилось много бороться, но я постоянно одерживал верх, и именно потому ищу я постоянно новых битв, что прежние были бы бесплодны без последующих… Но Алонзо… что я хорошо знаю тебя и правильно сужу о тебе, это ты видишь из того, что я доверил тебе себя. Прежде, однако, чем открыть мою тайну, мне нужно узнать, что ты есть теперь и какие у тебя желания и намерения. Не о твоем общественном положении спрашиваю я, не о твоих взглядах и занятиях — и то, и другое мне известно, иначе я ведь и не нашел бы тебя, не подстерег бы. Но мне необходимо познакомиться с твоими сокровеннейшими мыслями, с направлением, которое приняли твои убеждения, — необходимо узнать, действительно ли правдиво то лицо, с которым ты являешься перед людьми, или оно только маска? Ибо в ту страшную пору, в которую мы живем, пору ненависти и обмана, пору ужасов и лицемерия, никто не может пойти прямой дорогой без того, чтобы его нога на втором же шагу не увлекла его с собой в бездну… Кто безопасно прошел известное пространство, тот доказал этим, что двигался вперед не прямо, а всяческими окольными путями… Геррера, мы стояли рядом друг с другом, на одном вулкане. В то время, когда внутри его начало кипеть, бурлить, волноваться, ты сошел туда, а я остался наверху… И вот теперь, когда мы снова встретились, я спрашиваю тебя: кто ты? Спрашиваю прежде, чем нам пуститься вместе в дальнейший путь…

— Ты прав, Тирадо… Я чувствую, что все осталось в прежнем положении… Я не могу не подчиняться тебе… Сядем, мне придется рассказывать недолго.

И он начал:

— Ты помнишь, как в ту пору, когда мы были целиком погружены в наши занятия у брата Иеронимо, дядя мой, Мендес, вызвал меня однажды к себе, чтобы я присутствовал при последних часах его жизни и закрыл ему глаза. После этого мой опекун отправил меня в Вальядолидский университет. Я прилежно изучал право и другие науки, постоянно оставаясь в мыслях с тобой и с затаенным намерением — по окончании курса и достижении совершеннолетия поспешить к тебе и приступить вместе с тобой к осуществлению планов нашей молодости. Но это не было суждено мне. Некоторые из моих студенческих сочинений обратили на себя внимание нашего профессора. Он, как ему казалось, открыл во мне особую способность к написанию политических статей, близко сошелся со мной и стал возлагать на меня разнообразные поручения. Через некоторое время в Вальядолид приехал и стал бывать у моего профессора королевский государственный сановник Верга. Этот человек уже тогда пользовался огромным влиянием у короля и герцога Альбы, причем, однако, еще не обнаруживал того неукротимого властолюбия, той зверской кровожадности, того неистребимого коварства, которые теперь навлекли на его имя столько ненависти и проклятий. Меня представили ему, и когда он попросил профессора порекомендовать ему в секретари способного молодого человека, тот с большими похвалами указал на меня. Благодаря этому Верга лично предложил мне поступить к нему на службу. Тирадо, мне пришлось вынести несказанные муки! Предчувствие говорило мне, что в руках этого человека я сделаюсь пером, которое будут обмакивать не в чернила, а в кровь. Я отклонял от себя эту честь, я не соблазнялся всеми теми картинами честолюбия, которые эти люди рисовали мне, наконец я даже прямо отказался. Тогда мой профессор по секрету объяснил мне, каким опасностям подверг бы я себя в том случае, если бы упорствовал в моем отказе. Верга, по его словам, не такой человек, чтобы оставлять ненаказанным неприятие его предложений; всем известно, что я внук новохристианина-маррана — а уже одного этого достаточно, чтобы обречь меня темницам и пыткам инквизиции; поэтому мне следует преодолеть себя и покориться. После таких доводов у меня уже не оставалось выбора. Я скоро вообразил себе, что это — зов моей судьбы и что в моем новом положении мне будет возможно препятствовать осуществлению многих пагубных замыслов и решений или, по крайней мере, ослаблять их. Напрасная мечта! Верга не из тех людей, которыми руководят и правят другие, и его глаз так бдителен, так все видит, что совершается вокруг него, что я не должен никогда обнаруживать ни малейшей слабости, ни малейшего колебания, ни малейшего движения нерешительности, если не желаю немедленно погибнуть. Единственный подозрительный шаг — и моя смерть неизбежна. В таком-то положении служу я этому зверю уже пять лет и должен был последовать за ним и сюда. Посмотри на меня, брат, и ты увидишь во мне большую перемену. Румянец молодости давно сошел с моих щек, взгляд мой мрачен, губы разучились улыбаться. Житейская школа тяжела.

Тирадо обнял друга и энергично воскликнул:

— Да, это правда, Алонзо, но мы должны закалить себя в ней, сделаться сами тверды, как железо, которое из яркого пламени молодости погружают в ледяную воду! И поэтому прочь всякие сомнения и всякое недоверие! Я тоже откровенно скажу тебе, чего я желаю и в чем ты должен помочь мне!

Он вскочил и стал ходить по комнате. Потом остановился перед другом, посмотрел на него сверкающим взглядом и поспешно заговорил:

— Алонзо, я желаю… начать борьбу с инквизицией — я, отец и мать которого, благороднейшие люди на свете, погибли на костре инквизиции в то время, когда я еще лежал в колыбели; я, единственная сестра которого, чистейшее, лучезарное создание, умерла в инквизиторской тюрьме; я, которого эта инквизиция в ту пору, когда его мыслительные способности находились еще в младенческом состоянии, осудила стать монахом; я, который будучи просветлен словами моего учителя о нечестивости творящихся дел и проявив внутренний жар своей души несколькими невинными словами, подвергся неумолимому преследованию так называемого священного судилища и только чудом спасся от участи, постигшей всех моих близких… Да, я хочу зажечь всемирный пожар, который погубит это гнусное чудовище!

Собеседник Тирадо тоже привстал и с глубоким удивлением посмотрел на друга, говорившего столь твердо и спокойно, сколь пламенно и восторженно; но в его взгляде таился скептический вопрос: «Да, все это возвышенно и мощно — но кто же ты, слабый одинокий человек, чтобы сметь рассчитывать на успех там, где противником твоим будет великая мировая сила? Но Тирадо, словно угадав мысли друга, продолжал: — Я знаю, эта борьба для меня — борьба не на жизнь, а на смерть; но кому приходится смотреть в глаза смерти столь же часто, как и мне, того она перестала приводить в ужас. Я знаю, что восстаю не только против этих черных ряс и замаскированных лиц, не только против подземных темниц и таинственных судилищ, но кто бы ни были мои враги — король или герцог, соотечественник или чужеземец, какими бы цепями, какими бы клятвами ни был связан я с ними, — я разорву их, потому что эти люди разорвали мое сердце и разрывают священные узы, созданные самим Богом. Я знаю, что выступаю против великой, неограниченной силы, которая располагает храбрейшими войсками, в распоряжении которой сокровища обеих Индий… но, Алонзо, восходил ли ты когда-нибудь на снежные вершины Пиренеев? Там случается иногда, что порыв ветра, громкий звук или нога коршуна отделяют небольшой ком снега от покатой скалы, он летит вниз и увлекает за собой снежные массы — и они все более вырастают и мчатся все быстрее и быстрее, сметая все, что встречается у них на пути, навеки погребая под собой все, что находится там, внизу… Алонзо, я хочу быть этим порывом ветра, этим звуком, ногой этого коршуна, и пустить вниз маленький ком снега так, чтобы он, разрастясь в страшную лавину, разрушил и похоронил под собой гордое и ужасающее здание инквизиции!

Геррера по-прежнему не спускал глаз с друга, говорившего все с большей уверенностью, с торжествующей улыбкой на тонких губах.

— Мое решение, и решение непоколебимое, принято уже давно, и теперь я готов сделать первый шаг, — продолжал Тирадо после небольшой паузы. — Слушай, Алонзо. После того, как ты уехал от нас, я прожил у нашего почтенного наставника еще год. За последнее время у меня не осталось уже никаких сомнений относительно того, чего он хотел добиться от нас. Он никогда не высказывал нам этого, никогда не обозначал определенно цели, к которой вел нас, никогда не утверждал, что есть истина. Он предоставлял нам возможность самим искать ее, и в то же время, чтобы узнать, способны ли мы найти ее, заставлял нас работать, испытывал наши силы. Он сопоставил перед нами учения христианской церкви, содержание Нового завета и то, что заключено в Ветхом, и сказал: будьте сами исследователями и судьями. Он ввел нас в аудитории греческих мудрецов, открыл перед нами мир их понятий для того, чтобы мы, сравнив все эти творения человеческого ума, выработали в себе то или иное убеждение. При этом он знакомил нас с историей народов, в частности, того чудесного народа, который Господь избрал для истины, историей его веры, историей христианства до наших дней — дней папства и инквизиции… Тебе знакомо все это, ты знаешь, какое потрясение испытали мы, когда услышали из его уст, что оба мы — из племени Иуды, что мы внуки людей, у которых не хватило мужества и самопожертвования для того, чтобы предпочесть скитальчество в дали от жестокого отечества отречению от того, что было для них единственной непреложной истиной, и преклонению перед тем, что их сердце решительно отвергало, — людей, которым, однако, пришлось впоследствии искупить эту измену самыми тяжкими бедствиями, тюрьмой и смертью, потому что инквизиция воспользовалась двусмысленностью их положения и нашла в нем предлог для того, чтобы завладеть их имуществом, отнять у них жизнь. Ты помнишь, Алонзо, какое действие произвело это открытие на наши умы и какой обет был дан нами. Но не прошло с тех пор еще и года, как брат Иеронимо, проживший на свете почти восемьдесят лет, стал все больше ослабевать и приближаться ко гробу. Я день и ночь сидел у его смертного одра. И вот однажды, в полночь, он пробудился от короткого, тревожного сна, схватил мою руку и тихо сказал: «Диего, подвинься ближе ко мне, час наступил; прежде чем отойти в вечность, мне надо рассказать тебе еще многое, что ты должен узнать, что не должно остаться похороненным со мной в могиле. Я обязан это сделать, ибо наше время изменчиво: быть может, пора терпения, молчаливой покорности прошла, и наступает пора войны за Бога и истину. Слушай же!» И он стал говорить, а я — жадно слушать. Сперва старик рассказывал о самом себе. Он был еще совсем ребенком, когда закон 12 марта 1492 года изгнал евреев из испанских владений. Его родители, как ни глубока была их преданность вере отцов, не могли решиться последовать за теми толпами своих соплеменников, которые с плачем и стонами садились на корабли, уносившие их в далекие, неведомые страны… Вскоре после этого Фердинанд и Изабелла вложили меч в руки инквизиции, и тут-то эти новохристиане узнали, что к их личностям церковь совершенно равнодушна, имуществом же их она и государство дорожат в очень сильной степени. Инквизиция основательно предположила, что эти люди неискренне преданы своей новой религии, и это было вменено им в заслуживающее смерти преступление. Родители Иеронимо шагнули еще дальше и, чтобы избавить себя от малейших подозрений в фальши, передали своего единственного сына в руки церкви, и Иеронимо сделался монахом. Его дальнейшее воспитание, обстановка и занятия с течением времени уничтожили следы того, чему он учился, к чему привык с детства, и он стал тем, кем должен был стать. И вот, уже в более зрелые годы, когда опыт многому научил его и во многом разочаровал, случилось ему однажды зайти в большую, великолепную церковь Сан-Бенито в Толедо. Внимательно рассматривая ее внутренне убранство, он заметил на стенах много еврейских надписей, сделанных здесь набожными руками еще в ту пору, когда эта церковь оглашалась молитвами евреев. Эти позолоченные буквы чудно светили ему из полутьмы, чудно шептали ему что-то в глубокой тишине, царившей в этом староеврейском храме. Ему чудилось, что они говорят ему: «Понимаешь ли ты еще нас, можешь ли ты по-прежнему разобрать нас, узнать наше содержание? И если можешь, то скажи — истина ли заключается в нас или ты тоже считаешь нас обманщиками?

И разом воскресло в нем все то, что детские годы, с их неизгладимыми впечатлениями, поселили в одном из сокровенных уголков его духа; словно чешуя спала с его глаз — ведь эти самые слова, знаки, мысли, блестевшие перед ним на стенах храма, светили ему и в его сердце, такие же золотые и неизгладимые… С этой минуты он уединился в своей келье для созерцательной жизни, думал, исследовал — и пришел к твердому убеждению. Таким вот образом он и сделался нашим учителем. И тут он открыл мне всю судьбу нашего семейства, моих родителей, моей сестры, мою собственную, и окончив рассказ, промолвил: «А в заключение узнай все: я двоюродный брат твоего отца, и ты — мой милый племянник…» С этими словами он дрожащей рукой привлек меня к себе, поцеловал, благословил — и умер… Алонзо, в эти минуты, когда старик изобразил мне мою судьбу, и еще более — когда он познакомил меня с ужасной историей моих родителей и моей сестры — я поклялся посвятить борьбе с инквизицией каждый свой вздох, каждый час моего существования и всю силу моего духа и моей руки… И это не только для того, чтобы искупить вину моих предков и отомстить за постигнувшую их судьбу, не только для того, чтобы снова соединить разбросанных по свету моих соплеменников и получить возможность открыто и беспрепятственно исповедовать мою веру, — но еще более для спасения человечества от этой язвы, которая крадется в темноте и убивает при свете дня… А теперь, Алонзо, скажи — хочешь ли ты помогать мне? Хочешь ли ты быть моим сообщником всюду, где я встречу тебя на моем пути?

Речь Тирадо воспламенила впечатлительное сердце его друга, внимавшего ей со страстным напряжением. Глаза его сверкали, на впалых щеках горел яркий румянец. Он поднял руку как бы для торжественного обета, но Тирадо сделал предупреждающий жест и продолжал:

— Нет, Алонзо, этого не надо, не клянись ни в чем; твоего простого обещания, выраженного взглядом или пожатием руки, с меня достаточно. Я нахожусь в самых тесных сношениях со многими тайными патриотами. Но лучшие средства помощи, истинные орудия полезной деятельности мне представляются в самом лагере моих врагов. Только я не имею права скомпрометировать первых, уже хотя бы потому, что я должен сохранить их при себе — всю опасность я беру исключительно на себя. Пятерых испанских солдат я уже успел привлечь на свою сторону, из них двое служат телохранителями герцога. Они марраны по происхождению, люди дикие, но их фамильные традиции и щедрые денежные выдачи — те рычаги, которые переманили их на мою сторону.

— Чем же, друг мой, я могу быть тебе полезным и содействовать великому подвигу твоей жизни? — воскликнул Алонзо в пламенном порыве.

— Присядем снова, чтобы спокойно обсудить положение вещей и подумать, какие меры необходимо употребить нам… Расчеты деспотизма, Алонзо, в конце концов всегда оказываются просчетами, потому что они имеет в виду только самое близкое будущее. Альба и его сподвижники думают, правда, не без оснований, что ужас, повсюду вызванный казнью стольких дворян, особенно графов Эгмонта и Горна, сильно ослабил энергию нидерландской оппозиции; победа же при Геммингене над графом Людовиком Нассауским, равно как и то обстоятельство, что Альбе удалось принудить принца Оранского к отступлению и роспуску своих войск, до такой степени, по его мнению, убили все надежды в жителях здешней страны, что они с этих пор уже навсегда в его руках. Но в этом он ошибается. Еще один шаг — и ужас заступит место отчаянию, боязливая неподвижность — безумной смелости, и тогда-то, собственно, и возгорится борьба, которая рано или поздно сокрушит королевскую власть, потому что она принуждена добывать свои вспомогательные средства из очень отдаленных мест. Недавно я узнал, что Альба хочет воспользоваться периодом мертвого затишья, чтобы поставить свои гарнизоны во всех главных городах и крепостях. Никто не посмеет затворить перед ним ворота, и таким образом он надеется за один раз сделаться неограниченным властителем Нидерландов. Вот что мне известно, Алонзо, и вот чего нельзя допустить ни в коем случае. Поэтому мне нужно узнать от тебя, что намереваются сделать испанские палачи прежде всего, как скоро перед ними отворятся ворота городов их рабов? Я убежден, что это решение уже теперь принято ими, ибо корыстолюбие и жадность не в состоянии сдерживать себя, и их руки трясутся от страстного желания поскорее схватить добычу. И тебе, секретарю Верги, дело должно быть известно во всех подробностях.

— К чему же послужили бы они тебе?

— Мне необходимо знать их из достоверного источника, чтобы сообщить затем во все города и таким образом дать им возможность приготовиться к сопротивлению, не впускать гарнизоны — и вызвать взрыв борьбы. Это зажженный факел, который я хотел бы бросить в пороховую мину недовольства, страсти, ненависти!

— Яков, ты сообразил все со страшной основательностью, и дело находится действительно в таком положении. Распределение войск по городам уже решено; через три дня все отряды разом выступят в поход и станут занимать заранее отведенные для них места. Командиру каждого отряда будут даны три запечатанных пакета с приказанием вскрыть их и обнародовать, как скоро гарнизон будет размещен. Документы эти уже заготовлены, контрасигнированы Вергой и поданы герцогу на подпись.

Тирадо радостно вскочил с места:

— И ты можешь сообщить мне их содержание?

— Конечно. Первый восстанавливает указы Карла V, в силу которых ни в одном городе, ни в одном местечке, ни в одном селе не может быть терпим никто, кроме самых искренних приверженцев католической церкви; поэтому повелевается в течение известного срока изгнать всех отступников этой церкви и их священников, уничтожить места их сборищ, во всех церквах восстановить католическое богослужение — и все это под страхом наказаний, которые уже тоже определены. Вторым из них окончательно вводится инквизиция, отдаются в ее распоряжение все гражданские власти и военные силы и повелевается, чтобы всякое сопротивление ее мерам было наказываемо смертью и конфискацией имущества. Наконец, третий устанавливает новый страшный налог: в вознаграждение за жертвы, принесенные королем для наказания бунтовщиков, со всякого движимого и недвижимого имущества имеет быть взимаем двадцатый, и движимого — десятый процент. Этими мерами герцог надеется обогатить короля, себя и своих креатур и в то же время совершенно истощить и поработить народ.

Не успел Геррера произнести последние слова, как Тирадо разразился выражениями безмерной радости, почти необузданного восторга. Он поднял руки и воскликнул:

— Господи, кого Ты хочешь погубить, того ослепляешь!

Потом, снова успокоившись, схватил руку друга и продолжал:

— Хорошо, Геррера!.Эти декреты должны быть в моих руках; я должен найти их, как скоро они будут подписаны герцогом. Да, пусть они дойдут до тех городов, для которых предназначены, пусть обнародуются согласно желанию Альбы — но только это должно случиться несколько раньше, чем он назначил. Что нам предстоит сделать — это ясно и просто. Алонзо, я сам извлеку их из кабинета герцога. Ты обстоятельно опишешь мне где располагается этот кабинет и каким образом в него можно проникнуть. Сам ты должен держаться в стороне и в то же время продолжать свои обычные занятия на глазах этих кровожадных зверей. Я полагаюсь на мою судьбу и мою ловкость. Да, это будет наша первая великая победа!

Алонзо молчал. Предприятие друга казалось ему безумно-отважным, невыполнимым, с весьма ничтожной надеждой на счастливый исход. Но Тирадо уничтожил все сомнения и опасения непоколебимой твердостью своей воли, своей решимостью. Он пришел к убеждению, что будущее зависит от этой минуты, что опасность неудачи усилит опасность положения и что единственной жертвой этого отважного шага сделается один он — никто кроме него. Видя такую твердость, Алонзо перестал колебаться и уже определеннее обещал свою помощь.

Друзья еще долго совещались о преимуществах этого плана и средствах его выполнения. Затем Тирадо загасил свечу, и оба, тщательно укутавшись в плащи, пробрались на улицу, где немедленно расстались, не простившись друг с другом»ни единым словом, ни одним пожатием руки.

IV


Королевский замок в Брюсселе, после того, как Альба въехал в него, был приноровлен к потребностям и целям нового хозяина. Весь нижний этаж огромного здания превратили в казарму, в которой телохранители герцога пребывали постоянно, а части гарнизона — поочередно. Первый этаж состоял из гостиных и парадных апартаментов, в которых происходили торжественные приемы, и из нескольких отделений канцелярий; на втором этаже размещались частные комнаты герцога и его тайный кабинет; прислуге и нескольким чиновникам, которых герцог желал иметь всегда у себя под рукой, были отведены для жительства верхние мансарды. Все здание в длину и по всем этажам было перерезано широким коридором, отделявшим передние комнаты от выходивших во двор, и этот коридор пересекали в нескольких местах узкие проходы. В первые два этажа вела великолепная парадная лестница, а в мансарды — черная лестница, устроенная в расположенной на дворе башенке; отсюда существовали входы и во все остальные этажи, но в настоящее время эти двери были забиты наглухо. Таким образом, верхние комнаты находились под постоянной охраной снизу, а в главном коридоре в разных местах были расставлены часовые.

В числе союзников Тирадо был человек, в молодости занимавшийся расписыванием потолков и поэтому приобретший некоторые познания и навыки в живописи. Одна скверная штука заставила его бросить это занятие и поступить в войско испанского короля. Благодаря этому человеку, Тирадо получил план дворца во всех его мельчайших подробностях и изучил их так основательно. Он видел своим живым воображением все уголки так явственно, как будто уже давно жил там.

Другой солдат, тоже сообщник Тирадо, притворился заболевшим в ту самую ночь, которой произошло только что описанное тайное свидание с Геррерой — и притом заболевшим так сильно, Что на следующее утро ему понадобилась помощь францисканского монаха брата Диего. А так как в испанской армии привыкли немедленно удовлетворять всяким требованиям набожности, то благочестивый монах, поселившийся на время своего пребывания в Брюсселе в «Веселом испанце», был призван во дворец, к одру больного солдата. Здесь Тирадо сыграл свою роль, довольно легкую для него вследствие привычки, так хорошо, что вся набожная стража, начиная с солдат и кончая офицерами, нашла для себя в этом знакомстве много назидательного и отнеслась к благочестивому францисканцу с величайшим уважением. Таким образом Тирадо, благодаря рясе, в которую он снова облачился получил возможность довольно свободно ходить по замку, причем, однако, он тщательнейше избегал малейшего подозрительного движения. Тем легче было для Герреры сообщить ему тайком известие, что декреты в этот же самый день были подписаны герцогом, а на следующий день будут запечатаны, и что поэтому нынешняя ночь — единственный момент, когда можно похитить эти документы. Тирадо нисколько не скрывал от себя трудностей и опасностей этого предприятия, точно так же как и многих случайностей, которыми оно могло сопровождаться. Но он знал, что тут ставилось на карту, знал, какую великую важность имела эта минута для судьбы Нидерландов и, следовательно, для того дела, которому он посвятил всю свою жизнь. И притом, разве участь дорогих людей, оставленных им во враждебном и жестоком отечестве, не была связана с делом свободы так тесно, что без победы этой свободы их погибель могла считаться несомненной? При мысли обо всем этом, ни малейшего колебания не ощущал он в своей душе, и думая о погибели, быть может, ожидавшей его, только крепче прижимал к груди острый кинжал, спрятанный под власяницей монаха.

Наступила полночь. Все приготовления, какие оказались возможными, были сделаны. Один из солдат-заговорщиков во время своего дежурства успел отодвинуть засовы на двери, которая вела с черной лестницы на второй этаж. Францисканский монах провел несколько часов в низу этой лестницы, в темном уголке. Теперь, когда во всем замке воцарилась глубочайшая тишина, он в своих войлочных туфлях неслышными шагами поднялся вверх, отворил дверь и вошел в темный маленький коридорчик, примыкающий к задней стороне герцогских комнат. Здесь предстояло монахуперейти через главный коридор, который был освещен несколькими лампами и по которому медленно расхаживал взад и вперед часовой. Тирадо оставался в темноте маленького коридорчика до тех пор, пока солдат не повернулся и не направился к другому концу. Тирадо быстро перебежал через коридор и очутился на другой стороне. Здесь он нащупал с левой стороны дверь; ключ от нее, сделанный по восковому оттиску, находился в его руках. С невыразимой осторожностью повернул он этот ключ в замке, чтобы не вызвать ни малейшего звука — и через секунду дверь была открыта. Тирадо находился теперь в темной комнате, служившей герцогу библиотекой. До сих пор все шло благополучно. Он знал, что прямо против этой двери была другая, незатворенная, которая вела непосредственно в кабинет Альбы. Он скользил вперед шаг за шагом, нащупывал путь перед собой, чтобы не натолкнуться на какую-нибудь вещь, и скоро добрался до двери. Он приложил ухо к замочной скважине: в комнате не было слышно ни малейшего звука. Он внимательно всматривался во все щели — нигде никаких признаков освещения. Радостно забилось сердце Тирадо, и из уст его вознеслась к небу короткая благодарственная молитва. Неужели он так быстро и благополучно достиг цели своих желаний? Но на самом деле этого еще не было. Едва он нажал ручку двери, и она немного приоткрылась, как из темноты ударил в него луч света, и тут он увидел, что кабинет освещен. А если он освещен, то есть, вероятно, и люди? Но Тирадо не растерялся, и если должен был мгновенно сделать несколько шагов назад, то желал по крайней мере узнать причину. Шума по-прежнему не было никакого. Он ждал минута за минутой — но ничего не слышал. Поэтому он растворил дверь немного шире, просунул голову и принялся внимательно обводить глазами комнату. Скоро он смог убедиться, что тут не было ничего, кроме шкафов и конторок по стенам, нескольких стульев и посредине — большого письменного стола, заваленного бумагами, на котором горели теперь две свечи и перед которым стояло большое кресло, повернутое к Тирадо спинкой. Дальнейшее обозрение открыло ему, что в кресле сидел человек, причем падавшая от него тень свидетельствовала, что голова этого человека была склонена на левую сторону. Тирадо еще несколько минут наблюдал за этой фигурой и убедился, что перед ним спящий Теперь он решился совсем открыть дверь, проскользнул в комнату и, держа кинжал в правой руке, приблизился к спинке кресла. Он медленно приподнялся на цыпочках и через спинку взглянул в лицо спящего… Это был сам герцог… Он занимался здесь подписанием декретов и, вероятно, окончив это занятие заснул. Домашняя шапочка была глубоко надвинута на высокий, морщинистый лоб и закрытые глаза, чем предохраняла их от света свечей. Видны были только решительные черты бледного лица и плотно сомкнутые губы, которые, в минуты радости и горя, торжества и страха, оставались одинаково неподвижными, точно они принадлежали вылитой из бронзы голове с ее орлиным носом и выдающимся подбородком с острой бородой. На нем было легкое домашнее платье, раскрывшееся на груди. Тирадо смотрел, и самые разнообразные чувства шевелились в нем, поднимали бурные волны в его душе до такой степени, что он на несколько минут почти потерял сознание…

Перед ним полулежал этот победитель тысячи сражений, одинаково способный управлять битвами и избегать их, но несмотря на это, все-таки одолевать врага, одинаково готовый обрушивать на голову своих противников секиру палача и меч храбрых воинов; полулежал этот бич инквизиции и испанского деспотизма, кровожадный гонитель всех, желавших свободно дышать и свободно думать на этой земле… Если бы тени всех тех, которых он умертвил, замучил пыткой, заморил в темнице, всех тех, стоны которых, благодаря ему, вознеслись на небо, а слезы оросили землю — если бы эти тени собрались теперь вокруг его кресла, какой образовался бы неисчислимый сонм страдальцев с зияющими ранами, разбитыми сердцами, изуродованными телами! И если бы все города, сожженные им, все провинции, им опустошенные, все произведения человеческого труда и человеческой любви, уничтоженные его рукой, стояли теперь перед его душой и кидали ему в лицо свои имена — каким адским громом гремели бы эти голоса!.. А между тем он безмятежно покоился в своем кресле… не подозревая, что к его груди все ближе и ближе подбирался острый кинжал.

«Убей его! — звучало в сердце монаха, — и ты одним разом отомстишь за всех их — твоего отца и твою мать, твою сестру и твоего дядю, всех, всех, замученных до смерти им и его адским судилищем. Убей его — и их погибель будет искуплена его ядовитой кровью».

Он занес руку… «Не убей! — воскликнул в нем другой голос. — Божеское правосудие покарает тебя за это! Ты хочешь впервые окунуть свою руку в кровь? Посредством хитрости проник ты в его комнату, чтобы завладеть его собственностью, и вот готов так же коварно отнять его жизнь — отнять ее у безоружного, спящего, чтобы он отправился на тот свет, не покаявшись в своих грехах! Если Господь в своей благодати посылает ему сон, если Он дозволяет этой преступной душе покоиться тихо и безмятежно, то не твое дело лишать его жизни!»

«Убей его, — снова вопияло в нем, — зачем ты медлишь? Ты, готовящийся зажечь пожар, который уничтожит тысячи людей, похоронит под своими развалинами несколько стран — ты колеблешься в убийстве этого одного?.. Удар — и все, кому еще предстоит погибнуть от его топора, попасть под его ярмо и в его оковы, спасены, и страна свободна, и все ликуют!»

«Не убей! — слышал он другое. — Какая в том польза? Испанский тиран пришлет такого же кровожадного пса, какого-нибудь Реквезенса, д'Аустрию, Парму — и взрыв той борьбы, которая должна начаться во что бы то ни стало, отсрочится на неопределенное время, потому что с убийством этого злодея ненависть к нему исчезнет, а его преемникам еще придется заслуживать ее…»

Такие мысли с быстротой молнии проносились в голове Тирадо, боролись одна с другой… Как в первую минуту, когда он внезапно увидел перед собой герцога, и им овладел тот страх, который вызывается простой близостью великого, пусть и страшного человека — так и теперь он неподвижно стоял за его креслом, только глаза его грозно вращались, и вооруженная рука то поднималась, то опускалась, смотря по тому, какое решение он хотел принять — между тем, как из груди его противника дыхание исходило спокойно. Мало-помалу волнение стихло и в груди Тирадо, и он чуть слышно прошептал: «Я не могу, я не хочу убивать спящего; раскаяние в этом преступлении осталось бы навеки неразлучным со мной!»

После этого он без колебаний приступил к делу. Медленно, по-прежнему неслышно, как тень, но и по-прежнему не спуская глаз и приставив кинжал к груди герцога, чтобы пронзить его при первом признаке пробуждения, он обошел кресло, приблизился к столу, уверенной рукой схватил всю кипу бумаг, быстро спрятал их под своей монашеской рясой, сделал шаг назад, еще раз остро взглянул на спящего врага и положил кинжал на стол. Через секунду он уже был позади кресла, затем чуть слышно пересек комнату, закрыл за собой дверь, прошел через темную библиотеку и старательно запер другую дверь. Тирадо выждал в тени коридора, пока мерно шагающий часовой не повернулся к нему спиной, проскочил это место, отодвинул засов двери, ведущей на лестницу, и быстро спустился вниз. В ночной темноте он пробрался через двор к одной из калиток в задней части здания. Здесь его ожидал солдат, который через темную галерею вывел его на улицу — и вот монах на свободе со своей бесценной добычей…

Прошел час, другой — герцог очнулся ото сна. В первую минуту ему трудно было прийти в себя, сообразить, где он и что с ним. Наконец, это ему удалось; он огляделся и вспомнил, что он в своем кабинете, что уснул в своем кресле… и, вероятно, долго проспал, потому что свечи почти догорели… Это напомнило ему о занятии, оконченном перед этим, напомнило, как он поставил свое имя под многими документами, как положил перо… Но вот глаза его упали на письменный стол… Стол пуст… а на том месте, где были бумаги, лежал острый кинжал, зловеще сверкающий ему в глаза.

— Что это значит? — вскричал он, быстро вскочив — Кто был здесь? Кто унес бумаги? Кто положил кинжал? — Ужас охватил все его существо, сбил дыхание. — Воры и убийцы около меня! — Ибо он ни на миг не усомнился, что бумаги были унесены не чиновником, которому было поручено сложить и запечатать их, а тем, чья рука положила на их место кинжал.

Что было делать? Герцог Альба был не из тех людей, которых сильный испуг может надолго заставить растеряться. Не только на поле сражения встречался он лицом к лицу со смертью; уже три раза удалось ему спастись от руки убийцы; однажды — это было в Нимвегене — под его спальню уже успели заложить пороховую мину, которая должна была поднять его на воздух; но постоянно Промысл Божий спасал его. Мужество и на этот раз не изменило ему; холодный, расчетливый ум скоро снова вступил в свои права. Следует ли поднимать шум, производить расследование, начинать розыск? Почти сгоревшие свечи доказывали, что это проделано уже несколько часов назад, а тот, у кого хватило ловкости и смелости проникнуть сюда и совершить это похищение — он, конечно, окажется достаточно смелым и ловким для того, чтобы оградить себя от всяческих преследований. Герцог взял одну свечу и меч, стоявший в углу кабинета, прошел в библиотеку и осмотрел ее, увидел, что дверь заперта, отворил ее, прошел в коридор, спросил часового, был ли здесь кто-нибудь, и получил отрицательный ответ. Благодаря своей необычайной памяти, слава о которой сохранилась даже в истории, герцог знал солдата, стоявшего на часах перед его комнатой, очень близко и был убежден в его верности и благонадежности. Он вернулся в кабинет. По трезвому размышлению он решил предоставить дело собственному течению. Если бы, — рассуждал он, — это происшествие сделалось известным, оно доставило бы удовольствие его врагам и завистникам, и вместе с тем послужило бы фактом его слабости, который поощрил других злодеев. Скрыв же его, он мог тем старательнее наблюдать за окружавшими его людьми, ибо между ними, конечно, находились соучастники этого преступления; не далее, как завтра утром — решил герцог — будет составлен список всех, живущих в замке, и произойдет чистка его от мало-мальски подозрительных личностей. Что же касается до вредных последствий, которые должно было повлечь за собой похищение бумаг — то устранить их не было возможности. За похищением несомненно предстояло совершиться преждевременному обнародованию документов, а не допустить до этого можно было только скорейшей посылкой войск. Но это представлялось едва ли исполнимым. На следующее утро ожидалось прибытие сына герцога, Фердинанда Толедского, с тремя тысячами человек. Им необходимо было дать хотя бы день отдыха; к тому же провиант и обозы были еще не совсем готовы. По крайней мере три дня требовалось на окончательное устройство этих дел. Но герцог успокоился. Он возлагал надежды на страх и ужас, распространенные им повсюду; на отсутствие ожидания всякой помощи извне, так как принц Оранский блуждал без войска по Германии; на слабость граждан, которые не решились бы восстать, опасаясь за это лишиться жизни, — все это казалось герцогу слишком достаточной гарантией от бунта. Больше всего его тревожил сам поступок. Вооружившись кинжалом, похититель проникает в его кабинет, застает его спящим и ограничивается тем, что уносит бумаги и оставляет на столе кинжал только в виде предостережения! Седые волосы все-таки немного приподнимались на голове хладнокровного человека, когда он думал о смертельной близости неведомой руки и острой стали, на произвол которых была отдана его жизнь в продолжение нескольких минут. Почему этот человек не нанес удара? Герцог слишком привык ни во что не ставить жизнь своих врагов и удовлетворять свою мстительность их смертью, чтобы понять чувства человека, думавшего и действовавшего иначе, человека, бравшегося за оружие только для защиты от беспримерного тиранства.

Но это беспокоило герцога лишь до той минуты, пока необходимость действовать не заставила забыть о нем. Альба тотчас потребовал к себе секретаря и приказал еще рез подготовить декреты; сам же он немедленно принялся за усиление до последней возможности бдительности расположенных в стране гарнизонов и об ускорении рассылки отрядов по провинциям.

Но часы, прошедшие во всех этих приготовлениях и занятиях, уже были с пользой употреблены другой стороной. Как только Тирадо оказался вне замка, он совершенно перестал тревожиться за свою безопасность. Помощники, набранные им в народе из ожесточеннейших и решительнейших людей, равно как и большие денежные средства, находящиеся в их распоряжении, доставили ему возможность сделать все необходимые приготовления, долженствовавшие привести дело к благополучному исходу после того, как ему самому удалось бы удачно уйти со своей добычей из пещеры льва. В сопровождении двух встретивших его заговорщиков он быстро прошел по улицам и переулкам города и через некоторое время был уже в соседнем местечке Лекен. Отсюда, задолго до рассвета, тридцать курьеров были отправлены им к бургомистрам разных городов с копиями документов, засвидетельствованных подписями Альбы и Верги, и с просьбой обнародовать их, действовать как можно быстрее и спасти страну от грозившей ей гибели.

Результат оказался вполне таким, каким его ожидал увидеть Тирадо. Новая мера правительства словно громом поразила нидерландцев. Тут попирались, уничтожались их кровные интересы. Как?! Уже столько десятилетий постановления Карла V оставались бесплодными, уже столько регентов тщетно старались восстановить их, наперекор им большая часть Нидерландов приняла новое учение, целые города и провинции вполне принадлежали реформаторской церкви — и вот теперь эти декреты снова восстанавливаются, и испанская инквизиция со всеми ее ужасами и неограниченной властью вводится как верховное судилище! Нет, это невозможно! А вдобавок ко всему новый налог, взымание сотого, двадцатого, десятого процентов? Да разве это не равносильно уничтожению всякой торговли, внутренних и внешних связей? Невозможно! Но если бы и действительно было невозможно ни то и ни другое, то разве не был соединен с этими мерами целый ряд ябед, процессов, штрафов, конфискаций, ссылок, всяческих беспорядков и смут? Разве не уничтожались этим за один раз всё льготы и права отдельных штатов?

Деспотизм всегда заходит слишком далеко за пределы своей цели. Пускай он свои стрелы одну за другой не так стремительно и беспощадно — каких неизмеримо успешных результатов достигал бы он в борьбе с эгоистичной, неорганизованной и трусливо-малодушной толпой! Но он слишком уж рассчитывает на внушаемый им и сокрушающий всякую силу ужас; он убежден, что стоит ему появиться во всей своей силе, во всем своем грозном величии, как наступит окончательный конец всякому сопротивлению. Но тут-то он и ошибается. Ужас переходит в отчаяние, в убеждение; что здесь речь идет о жизни или смерти; а где предстоит потерять или выиграть все, там прекращается всякое колебание, там всякое сердце становится героически страстным, там всякая рука вооружается. Так было и в Нидерландах. Огненным потоком пронеслась из города в город, из деревни в деревню, с корабля на корабль весть о декретах Альбы. Чины собрались для того, чтобы протестовать; города затворили свои ворота, принялись улучшать свои укрепления, вооружали стены орудиями, расставляли солдат. И так поступали не только большие города, но и самые малые, в огромном количестве. Отряды Альбы встречали отпор во всех городах, к которым подходили они, и скоро должны были убедиться, что занятие ими этих мест может совершиться только посредством насилия и после упорной битвы. Особое сопротивление выказывали Голландия и Зеландия, куда так и не смог войти ни один испанский гарнизон. В это же время двадцать четыре корабля морских гезов под флагом принца Оранского вошли в реку Маас, заняли город Бриль и утвердились там, чем положили начало выражению храбрости по всему государству.

Герцог Альба сердито ходил взад и вперед по своему брюссельскому кабинету; посол за послом являлись к нему, и каждое новое известие служило новым красноречивым свидетельством внезапно пробудившегося в нидерландском народе духа. Альба видел, что ему приходится снова завоевывать для своего короля больше половины страны, что страшная борьба началась в ту самую минуту, когда он был убежден, что этот народ фактически в его руках и он может делать с ним, что хочет. Не было ли все это последствием той роковой ночи, когда он спал в своем кресле, а дерзкий похититель уносил драгоценные бумаги и этим уничтожал все его планы и надежды? И задавая себе этот вопрос, Альба уперся взглядом в письменный стол, на котором все еще лежал злополучный кинжал. «Кто мог сделать это?» — спрашивал себя герцог. Он взял кинжал и принялся рассматривать его пристальнее, чем делал это до сих пор, и вдруг различил на клинке надпись, сделанную мелким, но четким шрифтом: «Марраны и Гезы». Это послужило ключом к разгадке. Обе эти партии, которые герцог наиболее презирал и ненавидел, к которым он не знал никакой пощады, членов которых он уже погубил в неимоверном количестве, — они, стало быть, объединились, чтобы отнять у него плоды трудов всей его жизни, унизить и опозорить поседевшего в победах человека и водрузить свободу и право там, где он намеревался непоколебимо установить, хотя бы и на развалинах, испанское господство и испанскую инквизицию. Альба заскрежетал зубами и проговорил: «Ну, коли так, пусть это будет борьба не на жизнь, а на смерть!»

Такие же мысли волновали и Якова Тирадо, когда он почти в это же время встретился в Амстердаме со своим мнимым господином, доном Самуилом Паллаче, почтенным консулом марокканского султана, и вместе с ним сел на крепкий парусный корабль, отплывающий в Лиссабон. Не чувство торжества, не радостное ликование наполняли его душу при мысли о том, что он сделал и что так отлично удалось. «Борьба не на жизнь, а на смерть предстоит нам, — говорил он себе, — и много лет пройдет, много поколений, быть может, сойдет в могилу и заменится другими прежде, чем мир снова восстановится на этих берегах, безопасность и порядок вернутся на эти равнины… Кого может радовать такое положение? Кто решится благословить минуту, когда зажегся этот факел, огню которого суждено разгореться огромным, страшным пламенем? Но необходимо, наконец, завоевать на земле приют для свободы, как бы мал он ни был, приют для прав человека, где не должно быть места вопросу: „во что ты веруешь?“, а может существовать только один вопрос: „как ты поступаешь?“ Да, необходимо — и я снова вернусь на эти берега, снова появлюсь на поле битвы, открытом мной для беспощадной борьбы, и все, что есть во мне — ум, энергию, силу — все отдам я моим единомышленникам-товарищам, дорогим моему сердцу людям! Марраны и гезы — вот наш девиз, и с ним мы одержим победу!»

Дон Самуил Паллаче стоял на палубе и сурово смотрел на берег, от которого все больше и больше удалялся корабль. Он думал «Прощай, морозная, туманная страна, прощай навсегда: ты обманула мои надежды!» Яков Тирадо тоже стоял на палубе и смотрел на эти же берега сверкающими глазами; он думал: «До свидания, страна свободолюбивых людей, до скорого свидания! Звезда надежды взошла для меня на твоем небе; она будет светить мне через беспредельное пространство моря и никогда, никогда не закатится!»

ГЛАВА ВТОРАЯ БЕГСТВО

I

Северный берег в низовьях Таго — круче противоположного ему, и последние склоны Чинтры образуют на нем красивый ряд возвышенностей, которые, то удаляясь от берега своими изменяющимися формами, то ближе подходя к нему, придают этой местности большую прелесть. За высоким хребтом скрывается здесь не одна уединенная долина, существования которой и не подозревает проплывающий мимо корабельщик и которая составляет особый, совершенно замкнутый мир. Широкая река величаво и красиво катит свои светлые волны в беспредельный океан, который во время разлива втискивает сюда свои воды в ее широкое устье. Берега здесь удалены друг от друга на расстояние полутора немецких миль, и обширная водная поверхность беспрестанно рассекается множеством кораблей, или входящих в надежную лиссабонскую гавань изо всех частей света, или уплывающих оттуда к самым отдаленным уголкам земли.

Мы не пойдем вслед за ними. В том месте, где два лесистых холма отделены друг от друга узкой покатостью, на северном берегу образовалась маленькая бухта, скрытая от глаз полосой земли, вследствие чего отыскать ее может только тот, кто хорошо знаком с этой местностью. Наша лодка огибает эту полосу и бросает якорь в бухте, узкий берег которой покрыт тенистыми ореховыми деревьями. Мы тотчас обнаруживаем здесь проезжую дорогу, уходящую вправо и вскоре направляющуюся к густой роще. Через четверть часа быстрой езды по ней она сворачивает к северу и, протянувшись еще на довольно значительное расстояние лесом, приводит нас к красивым маисовым полям, которые наполняют собой маленькую долину, теперь открывающуюся нашим глазам. Это очень милая картина, потому что высоты, замыкающие долину, частью покрыты зелеными ивами, частью финиковыми и масличными деревьями, частью же образуют крутые, темные, поросшие плющом утесы, с которых катится вниз множество светлых ручьев. Никакие искусственные сады и скверы не украшают эту одинокую долину, никакой парк, ни одна цветочная грядка не свидетельствуют, что здесь укрывается и отдыхает в знойное лето богатый горожанин. То, что дает здесь сама природа, ее яркая зелень, смешивающаяся с пестрыми красками диких цветов, ее чудесный свет, падающий на землю с вечно голубого небосвода, ее свежий, целебный воздух, веющий в долинах с соседнего моря и наполненный тысячью ароматов — все это делает замкнутую долину отрадным и веселым приютом и обещает исцеление тому, кто бежит сюда от шумного света лечить израненную душу.

Пейзажу соответствует и домик, стоящий в конце долины, как раз у подошвы высоких утесов — длинное одноэтажное здание, окрашенное белой краской и лишенное всяких украшений, но окруженное высокими платанами, вследствие чего его присутствие обнаруживаешь лишь тогда, когда вплотную приблизишься к нему. Итак, долина эта кажется лежащей в самой отдаленной, самой уединенной части страны, и ничто здесь не указывает на близкое соседство одного из тех больших средоточий европейской жизни, которые называют столицами, и где бесчисленное количество людей теснится и суетится в узких улицах с высоченными домами, как будто на Божьей земле недостаточно места для того, чтобы служить их детям привольным и веселым жильем.

Ничто из этого городского шума, этой городской суеты не проникало через реку и горы в одинокую долину. Но когда вы всходили на одну из высот, на гребень какого-нибудь утеса, перед вами открывалась грандиознейшая картина. Там, на правом берегу величавой реки красовался обширный город, раскидывая вверх и вниз по трем холмам целое море домов, с блестящими куполами и башнями церквей, с широкими фасадами дворцов, с бесчисленным количеством крыш, а на другом берегу — волнообразная поверхность, покрытая роскошнейшими нивами и лесами вперемежку со множеством людских обиталищ. Справа перед пораженным взором расстилалась широкая поверхность Атлантического океана, оживленная сотнями кораблей, которые своими надутыми парусами и развевающимися флагами походили на белых и пестрых птиц, уносящихся по беспредельной водной равнине в далекие страны. Широкая река соединяла город и море блестящей лентой, которая весело бежала по изумрудному ковру нив и лугов, и, наконец, в отдалении, подымалась к небу в голубоватой дымке горы Сиерры, чудесно замыкая всю эту картину. Тут вам становилось ясно, что вы принадлежите великому, чудному миру, чудному — благодаря вечным созданиям божественного мирового духа и работе неутомимого, беспрерывно обновляющегося человеческого племени; здесь в душе вашей являлось сознание того, что вы, как и всякий — часть, хотя бы и незначительная, великого и бесконечного целого…

Из этого утаенного природой дома несколько дверей выходили прямо в долину; одна из них примыкала к небольшой террасе, защищенной от ветра и солнца стеклянной галереей и высокими растениями в горшках. Перед ней расстилался скромный цветник, грядки которого пересекались великолепными апельсиновыми деревьями, сквозь сочные листья которых просвечивали золотые плоды. В первые часы после полудня на этой террасе находились два человека, бросающиеся в глаза своей оригинальностью. В большом мягком кресле покоится мужчина, вид которого обличает тяжелое физическое страдание. Ему не должно быть больше шестидесяти лет, и все еще округлые черты его лица и несколько сутуловатой фигуры свидетельствуют о том, что он прежде имел хорошее здоровье и жил в свое удовольствие. Но под этой наружностью скрывалась, вероятно, уже с давних пор тайная змея какого-то органического порока, потому что в настоящее время болезнь запечатлела глубокие следы и на лице, и в фигуре человека, и он недвижно, с закрытыми глазами, скорее лежа, чем сидя в кресле, по-видимому пребывал в глубоком сне, полной оторванности от всего, что происходило вокруг него. Кресло было близко придвинуто к одной из стеклянных стен террасы, так что тень от растений скрывала его от солнечных лучей. Перед ним стоял стол, уставленный освежающими напитками и лекарствами, а около стола сидела женщина, занятая рукоделием, но при этом часто устремлявшая задумчивый взгляд то на мужа, то на лазурный свод неба. Это была женщина уже пожилая, но ее лицо и вся фигура хранили неизгладимые следы красоты — той красоты, которая все еще производила завораживающее действие вследствие того, что трудно было решить, в чем ее больше заключено: в пропорциональности ли черт и форм или в благородстве духа, читавшемся в ее темных глазах, на высоком, белом лбу, в прелестном выражении губ, во всей ее статной фигуре. Это лицо говорит нам, а уж седеющие кудри подтверждают, что много внутренних и внешних страданий выпало на долю этой женщины, что она вынесла все эти испытания и ожидает еще более тяжелых, но вынесет и их, и что душа ее предстанет без малейшего пятна перед троном вечного судьи. Все в ней ясно свидетельствует о добродетели, верности и преданности, лучезарный свет правды неудержимо пробивается наружу из сокровенных глубин этого сердца, как ни густы тени, падающие на него, и ярко озаряет всякую тьму.

Сообщим читателю все, что нам известно о прошлом этой четы. Гаспар Лопес Гомем был знаменитый, в свое время, быть может, богатейший купец в Испании. Жил он в Барселоне, находился в торговых сношениях со всеми важнейшими пунктами Востока и Севера, и его ум и проницательность находили себе соперников только в его рассудительности, увенчивая блистательным успехом все его предприятия. Дедушка Гаспара был близким другом и товарищем великого Абарбанеля, того министра финансов Фердинанда Католика, который добровольно пожертвовал большей частью своих богатств для того, чтобы с оставшейся верной религии отцов частью своего народа отправиться в изгнание. Не так поступил старик Гомем. В счастливой доле он разделял занятия и устремления своего друга, но теперь отошел от него, и чувствуя себя неспособным заплатить большими жертвами за ненадежную долю изгнанника, предпочел перейти в католичество и остаться в отечестве. С тех пор от отца к сыну и от сына к внуку переходила строжайшая набожность в ее наружных проявлениях, переходило аккуратнейшее выполнение всех католических обрядов в сочетании с частыми дарами монастырям и церковным учреждениям и — наряду с этим — неизменное и ревностное занятие священными книгами евреев. В Гаспаре Лопесе тоже вполне примирялись эти два направления, как будто между ними не было ничего противоречащего, ничего враждебного. В самой скрытой комнате своего большого дома, куда не проникал никто, кроме близких ему людей, сидел он в свободные от кипучей деятельности часы, читал книги Ветхого завета и талмуд и находил в этом величайшее удовольствие, живейшее удовлетворение своей духовной потребности. Но в то же время не было человека, наружно превосходившего его строго христианским рвением, и никто никогда не замечал в нем хотя бы малейших проявлений того тревожного состояния, которое должно было явиться естественным последствием этого внутреннего разлада.

Иначе все происходило в семействе Родригес. Предкам сеньоры Майор воспрепятствовали уехать из Испании почти неодолимые затруднения; несказанной борьбы стоил им переход в христианство; пламенная привязанность к старой вере и ее предписаниям воодушевляла всех членов этой семьи и была наследством, передававшимся из одного поколения в другое. Их томило желание оставить эту страну религиозного гнета и жестоких преследований и получить в другом месте драгоценную свободу открыто исповедовать убеждения, которые жили в них и которым безраздельно принадлежало их сердце. Но это обстоятельство, при выдающемся положении, которое они занимали в обществе, только усиливало надзор за ними, за каждым их шагом, и ни один из них не мог бы двинуться за границы Испании без того, чтобы не обречь на погибель оставшихся на родине близких людей. В таких обстоятельствах выросла красавица Майор Родригес, в таких обстоятельствах сделалась она женой Гаспара Лопеса, и ее жизненный путь, по-видимому, столь блестящий и счастливый, был очень тернист. Муж ее не мог понять, что беспрерывно побуждало ее уговаривать его покинуть Испанию, не понимал, как можно было тревожиться, чувствовать угрызения совести по поводу вещей, которые ведь уже целое столетие, как пришли в такое положение и сделались сносными вследствие привычки к ним — по поводу такого порядка, который был ведь создан не ими и для которого они как бы родились. Она научилась, наконец, у мужа молчать об этих вещах и только в душе своей переживать беспрерывно возобновляющуюся борьбу убеждений с внешними поступками. Часто скорбела она, что в обоих ее подрастающих детях, Марии Нуньес и Мануэле, не было того спокойствия, которое охраняло ее мужа от всякого внутреннего разлада, и что в этих молодых сердцах горела неугасимым пламенем судьба их семейства…

Но и в семье Гаспара не суждено было оставаться всегда не нарушаемым этому наружному спокойствию. Богатство Гаспара, которое, само собой разумеется, считали еще более огромным, чем оно было на самом деле, давно уже возбудило зависть и корыстолюбие сильных церкви и государства. Долго они щадили его, потому что он был полезен им, часто даже необходим, потому что он вел себя осторожно и, благодаря своей щедрости, пользовался в народе большой любовью и популярностью. Наконец, по их мнению, наступило время, когда можно было заняться и им, и когда и ему следовало испытать участь, которая постигла уже стольких его единоверцев. Если было мало поводов придраться собственно к нему, то его жена, семья которой принесла кострам инквизиции уже столько жертв, давала достаточно поводов к подозрению, чтобы отдать ее и всех ее родных в руки инквизиции.

Но Гаспар Лопес и его золото имели друзей и в тех сферах, где замышлялась теперь его погибель, и до него скоро дошла весть о грозившей ему опасности. Как ни насильственно действовала всегда инквизиция, но внезапное появление и вмешательство ее совершались только после долгих, обеспечивающих все последующие действия приготовлений. Свои жертвы она опутывала всевозможными сетями, обходилась с ними приветливо и, по-видимому, с величайшим доверием, ставила им всевозможные искушения и соблазны и при этом вела за ними самое строгое, неусыпное наблюдение. Таким образом ей удавалось подобрать факты, которые при мало-мальски смелом и вольном толковании давали достаточно веские основания для тюремного заточения и пыток, а затем — для смертного приговора. Но Лопес, благодаря своим связям, имел время подвести свои контрмины, и так как он скоро убедился, что правители государства отрекутся от него и отдадут его в жертву инквизиции, то с величайшей осторожностью, но вместе с тем и твердой энергией поспешил обеспечить почти все богатство перенесением своих торговых оборотов в конторы, бывшие у него в Генуе, Венеции, Ливорно, Анконе, Смирне и Лондоне. Но при этом, для устранения подозрений, он наполнял свои барселонские склады менее ценными товарами и давал своим агентам поручения приискивать ему в Испании разные участки земли, которые он, по-видимому, желал приобрести в свою собственность. Такому образу действий он был, по крайней мере, обязан тем, что его враги не ускоряли выполнения предначертанных им относительно него мер — и вот в одно прекрасное утро он исчез из Барселоны со всеми членами своей семьи, сел на ожидавший его корабль и быстро поплыл в Лиссабон. Инквизиция поступила в соответствии со своими принципами: она выдвинула обвинения, последствием которых был заочный смертный приговор супругов, но желанная добыча тем не менее ускользнула из их рук, — и остались только незначительные крохи, между тем, как настоящий лакомый кусок ушел далеко. Но почему Лопес отправился именно в Лиссабон? Разве там ему не грозила та же опасность? Разве король Иоанн III, вопреки своему обычному и испытанному благоразумию, не склонялся на убеждения своих советников, ввести и в своем государстве инквизицию? Разве его наследник, молодой Себастьян, воспитанный иезуитами, не был проникнут религиозным фанатизмом, вследствие чего от него нельзя было ожидать ничего, кроме жестокости для беглецов, только что спасшихся из сетей инквизиций? Но куда же им было направить свои стопы? Изо всех северных государств евреи были изгнаны, в Германии их гоняли из города в город, Италия стонала под испанским господством, а в Церковной Области последние папы были настроены самым враждебным образом против заблудших детей Авраама. Фанатическая ненависть именно в это время торжествовала свои последние победы, и страшный раскол внутри христианской церкви, последствием которого была упорная и ожесточенная борьба между старой и новой церковью, только усилила нетерпимость к евреям с обеих сторон. Таким образом, только восточные страны оставались в это время открытыми для еврейских беженцев, именно для марранов — перешедших в христианство испанских евреев, которые бежали с Пиренейского полуострова или боясь инквизиции, возводившей их на костры под предлогом неискренней преданности христианству, или вследствие неодолимого стремления вернуться к вере своих отцов. Но в восточных странах — в северной Африке и Азии, внутренний порядок уже не был на такой высоте, как прежде, и повсюду, за исключением разве что турецких провинций в Европе, к евреям относились с самым оскорбительным презрением. Притом образ жизни тут и там был до такой степени различен, что человек, проживший некоторое время в цивилизованном мире Испании, мог только в самой крайней нужде решиться перебраться на Восток. Для Гаспара Лопеса это было немыслимо; он слишком сильно сжился со своими привычками, слишком мало подчинялся своим внутренним побудительным причинам, чтобы, имея уверенность, что личности его не угрожает опасность, решиться уехать еще дальше. Но к этому присоединилось еще и то обстоятельство, что в Лиссабоне он надеялся найти для себя полную гарантию. Молодой король был так поглощен своими фантастическими планами покорения неверных в Африке и подчинения папскому престолу богатых прибрежных стран этой части света, что предоставлял полную свободу различным партиям внутри своего государства и, конечно, готов был оказывать свое покровительство тем из них, которые могли и желали помочь ему в военных приготовлениях и действиях. Во главе одной из партий, менее клерикальной, чем остальные, находился Антонио, приор монастыря в Крато. Он был сыном герцога Людвика-ди-Бейя, второго сына короля Эммануила, и, таким образом, в очень близком родстве с королем Себастьяном, так как их отделял друг от друга только дядя Антонио, шестидесятисемилетний кардинал Генрих, третий сын великого Эммануила. Но герцог Людовик, отец Антонио, провинился неравным браком, так как он, пламенно влюбившись в прекрасную Изабеллу Родригес, женился на ней. Плодом этого союза был Антонио. Вследствие этого племянница Изабеллы, жена Гаспара Лопеса, могла без сомнения рассчитывать на покровительство Антонио для себя и своих родных, несмотря на то, что его родители давно уже покоились в могиле. И она не ошиблась, а так как ее муж обещал подарить королю полное вооружение на тысячу человек для предстоящего африканского похода, то влиятельному приору было нетрудно добыть для своего родственника королевское слово ручательства за его безопасность.

Так прожила семья Гомем в Лиссабоне несколько спокойных лет, хотя и не без тревог и опасений, что будущее могло снова стать мрачным и тяжелым. Но вот наступила пора, когда Себастьян осуществил наконец свой давно лелеемый план. Он благополучно переправил свое войско в Африку, но в Алкассарской равнине произошла между его солдатами и несравненно белее многочисленной армией Мулея-Молуха страшная битва, окончившаяся несчастливо, даже смертью молодого короля. Это было страшным ударом для Португальского королевства. На престол вступил старый кардинал; но кто же будет его преемником? Четыре потомка Эммануила заспорили о наследстве — в том числе сам Филипп II и приор Антонио. Против первого восставали на том основании, что он только по матери, старшей дочери Эммануила, имел право на престол, и португальский народ ненавидел его; противодействие второму происходило оттого, что испанская партия — а в ее состав входили вельможи, часть которых купила себе дворянство на испанские деньги, и большинство духовенства — признавала его незаконнорожденным, отвергая законность брака его родителей. Этот вопрос беспрерывно занимал старого короля во все время его полуторагодового царствования, сильно возбуждал интриги партий и, само собой разумеется, так и остался неразрешенным.

После Алкассарской битвы Гаспар Лопес оставил Лиссабон и переселился в уединенную долину, в которой, благодаря ее местоположению и скромной обстановке, он мог оставаться забытым и незамеченным более, чем когда-либо. Притом это случилось тем легче, что в столице Лопес не играл никакой роли, и боровшиеся между собой партии не имели времени заниматься второстепенными вещами или, благодаря насилию, уже теперь приобретать себе врагов и ненавистников. Но тут Лопес заболел и через несколько месяцев впал в то состояние постоянной дремоты, в котором мы и застали его на маленькой террасе его дома.

Сеньора Майор мало-помалу погрузилась в глубокую задумчивость. Ей казалось, что муж спит или охвачен тем полным расслаблением, которое делало его неспособным для всякого физического и умственного движения, и это освобождало ее от необходимости притворяться, пересиливать себя. Черты ее благородного лица приняли выражение сильнейшей тревоги и печали, и между тем, как руки продолжали механически работать, голова опустилась, и мысли, по-видимому, улетели куда-то далеко. Но она ошибалась, думая, что никто не наблюдал за ней. Гаспар Лопес в последние дни несколько оправился и окреп, не обнаруживая, впрочем, этого по своей привычке к покою. Он уже несколько раз открывал глаза и устремлял испытующий взгляд на жену; затем он сделал неслышное усилие приподняться из своего полулежачего положения, и это ему удалось. Он сел и после краткого молчания нежно прошептал:

— Милая Майор, дорогая жена!

Жена вздрогнула. Этот неожиданный зов сперва страшно напутал ее; но первый же взгляд на спокойно сидевшего и почти улыбавшегося мужа сменил этот ужас на несказанную радость.

— Гаспар, Гаспар! — воскликнула она. — Что с тобой? Как ты себя чувствуешь?

Она быстро вскочила, подбежала к Лопесу и обняла его так порывисто, что это даже не совсем понравилось ему.

— Успокойся, Майор, — сказал он кротко, но решительно, — я чувствую себя значительно лучше, да хранит меня Бог и впредь… Дай мне поесть и выпить чего-нибудь прохладительного, а потом придвинь свой стул поближе ко мне и сядь.

Она радостно исполнила эту просьбу, хотя посуда и дрожала в ее руках, и восторгалась, видя, что ее муж снова ест и пьет если не с особенно большим аппетитом, то все-таки охотно. Когда она уселась возле него, он взял ее за руку и сказал:

— Ну, теперь, Майор, ты должна ответить мне на один вопрос, но только откровенно, со свойственной тебе правдивостью. Уже два дня, как я наблюдаю за тобой, и видел несколько раз, как твое лицо омрачалось заботами и скорбями. Скажи мне, что гнетет тебя, не скрывай ничего.

Глаза старика при этом были устремлены на жену с вопросительным и в то же время молящим выражением. Она встревожилась, ее бледные щеки зарумянились.

— Но, милый Лопес, — ответила она нерешительно, — разве твоя болезнь не достаточный повод для забот и печали? Разве тут нужны иные причины?

— Нет-нет, Майор, не старайся обмануть меня. То, что тебя тревожит и огорчает моя болезнь — это я хорошо знаю, но я также убежден, что сюда добавилось и нечто другое, и вот об этом-то я и спрашиваю тебя. Твое смущение сейчас только подтверждает мои подозрения. Не возражай, — продолжал он, заметив, что она хочет перебить его, — я знаю, что ты хочешь сказать: что мне следует помнить о своих недугах и не думать ни о каких делах. Но ты знаешь, что меня может волновать, а следовательно, и вредить мне — только неизвестность. Помимо этого, я все переношу твердо, и потому говори смело.

Сеньора Майор поняла, что всякое сопротивление бесполезно.

— Ну, хорошо, — сказала она, — как ни тяжело мне будет снова потрясти твои едва начавшие оправляться силы тревожными мыслями, но я обязана тебе повиноваться и, к счастью, дело не так дурно, как ты, по-видимому воображаешь себе. Не отрицаю, что я несколько встревожена. Но это касается исключительно дона Самуила Паллаче. С тех пор, как он приехал в Миддельбург и оттуда сообщил нам о своих надеждах на успех, мы не имеем ни от него, ни о нем никаких известий. И так прошло уже несколько месяцев — и я не знав, что и подумать.

Гаспар пристально посмотрел на жену и ответил:

— Неужели же, милая Майор, личность почтенного консула и все, могущее случиться с ним, так сильно беспокоит тебя? Мне ведь хорошо известно, что ты, собственно, сильно возражала против предполагаемого его брака с нашей дочерью, так что желать ускорить его не в твоих интересах.

— Я неотрицаю, — спокойно сказала она, — что совсем неохотно склонила Марию Нуньес к согласию на брак с доном Самуилом. Милая шестнадцатилетняя девушка еще и понятия не имеет о том, что значит связать себя на всю жизнь с человеком, до тех пор совершенно чужим для нее — ее чистое, невинное сердце не знает еще никакой страсти — Боже избави, чтобы он«узнало ее впоследствии! Ты не станешь, конечно, сердиться на меня за такие мрачные мысли и предчувствия: ведь образ моей незабвенной сестры Консолы к ее судьба вечно у меня перед глазами! Но я пришла к убеждению, что отдать наше дитя такому надежному человеку необходимо, если он в награду за это успеет обеспечить безопасный приют на свободной земле. Этгцель была, по-видимому, уже почти достигнута нами, и вот почему молчание дона Самуила должно, конечно, тревожить меня.

— Майор, — возразил больной, — ты сказала не все. Ты достаточно умна и сообразительна для того, чтобы не знать, что есть множество причин, которыми может быть вызвано отсутствие писем. Корабль, везший их, мог попасть в руки неприятеля или даже затонуть; переговоры могли затянуться, а Паллаче, быть может, хочет порадовать нас известием об их полном успехе и потому ждет окончания; наконец мало ли еще что могло случиться!.. Стало быть, твое беспокойство имеет еще какой-нибудь источник. Скажи же мне все. Как идут дела в Лиссабоне?

— Дорогой Гаспар, не тревожься ими. Мы живем здесь в полной безопасности… Свет позабыл о нас…

Она произнесла эти слова, но напрасно боролась со вздохами, теснившими ее грудь. Голос ее дрожал, лицо было бледно.

Тогда Гаспар Лопес заговорил более строгим тоном:

— Оставь, Майор, эти бесплодные уловки, которые еще более смущают меня, вызывают действительную тревогу. Ты напрасно делаешь первую в твоей жизни попытку обмануть меня: уже один твой вид выдает тебя. Поэтому говори правду.

— Нечего делать, пусть будет по-твоему. Узнай же, что король Генрих умирает. Смертный одр окружают партии, готовые, чуть только он испустит последний вздох, кинуться друг на друга в страшном, зверском ожесточении. Не пройдет после того и нескольких часов, как междоусобная война вспыхнет повсюду и опустошит все уголки этой страны; но что еще хуже — тиран Испании стоит с отборным войском у нашей границы, и последняя минута жизни короля Генриха будет первой, в которую испанцы ступят своей железной ногой на португальскую почву. Какая участь ожидает нас после этого — мне нет надобности говорить тебе, и ты понимаешь теперь, почему я с таким тревожным и нетерпеливым ожиданием смотрю на отдаленный берег, на котором наш влиятельный друг старается приготовить нам спасительный приют.

Лопес на несколько минут задумался.

— Да, — сказал наконец он, — конечно, это довольно тревожные вести, но опасность все-таки не так велика, как тебе кажется. Я с горестью вижу, дорогая Майор, что прежнее твое беспокойстве снова пробудилось в тебе; под твоими ногами снова горячие уголья; ты снова стремишься прочь, прочь отсюда — из этой пристани, где мы укрылись, и в своем сильном волнении ты повсюду видишь признаки бури задолго до того, как она готова разразиться. Что же намеревается делать твой царственный кузен Антонио? И неужели ты действительно веришь, что у Филиппа II, повелителя необозримого царства, только и есть дела, что думать о маленькой марранской семье? Он, конечно, давно позабыл о нас; это доказывает его молчание, потому что иначе он давно бы вытребовал нас у португальского двора как приговоренных к смерти.

— Ты говоришь вопреки, своему убеждению! — порывисто перебила его жена. — Чтобы Филипп Испанский забыл о нас?! Не забудет ведь он слов из завещания своего отца, монаха в обители святого Юста: «Старайся всеми силами, чтобы еретики во всем мире подвергались строгой каре, не обращай внимания ни на какое сословие и звание их и ни на какое ходатайство в их пользу! И точно так же никогда не выходит из его памяти человек, на которого упал однажды его кровожадный взор, не выходит из его памяти добыча, которой однажды захотелось ему и которая выскользнула из его рук. Именно его молчание не должно убаюкивать нас; Филипп хватает свою жертву только тогда, когда она уже совсем в его когтях. Что касается приора, то в его доброе желание я вполне верю, но в его силу — весьма мало…

В эту минуту разговор прервался. Лопес вдруг снова прилег в кресле, и глаза его приняли спящее выражение. На террасу вошла их дочь, Мария Нуньес. Она держала письмо и с ним направилась к матери.

— Письмо, дорогая матушка! — воскликнула она. — Карлос только что привез его; Мануэль тоже через час будет здесь…

Мать перебила ее движением руки, и взгляд девушки упал на отца, Появление ее произвело на старика такое действие, от какого она уже давно отвыкла. Мария Нуньес, во всей свежести первой молодости, была красавица — причем такая редкостная, что даже история не забыла занести ее на свои страницы. Ее ослепительный, почти прозрачный цвет кожи, грациозная фигура, большие голубые глаза, в которых блистали живой ум и благородная душа, черные с синим отливом волосы, ниспадавшие на плечи роскошными кудрями — все это превращало ее в существо, от которого как бы исходило лучезарное сияние и на которое обращались все взоры, как только она куда-то входила. И в больном отце она вызвала такое впечатление именно теперь, когда к нему снова вернулось полное сознание. Веки его поднялись, огонь глубокой любви загорелся в глазах, улыбка заиграла на бледных губах, и он с усилием приподнялся в кресле. Мария немедленно уловила это движение и с радостным криком бросилась к отцу, стала на колени на его скамеечке, обхватила руками шею и положила его седую голову к себе на плечо.

— О, батюшка, батюшка! — вскричала она. — Да неужели ж тебе лучше, неужели Господь услышал нашу молитву?

Но мать поспешила подойти к ним, старалась успокоить дочь, увещевала ее не волновать отца и наконец усадила ее в кресло. Гаспар снова спросил у жены о письме. Сеньора Майор увидела, что от мужа нельзя скрыть ничего, взяла письмо, распечатала его и увидела, что оно — от дона Самуила Паллаче. Лопес потребовал, чтобы ему прочли.

— Это из Опорто, и отправлено пять дней назад… Из Опорто! Боже мой, каким образом попал он туда? Отчего он не здесь?..

— Мы сейчас это узнаем. Читай. В письме говорилось:

«Друзья мои! Не удивляйтесь, что вместо меня самого к вам являются эти строки. Это Промысл Божий, которому подчинены все мы. В Миддельбурге я уже почти достиг цели, когда один священник, называющий себя служителем нового учения истинной веры и чистой любви, уничтожил все мои планы возбуждением против меня черни. Прилагаемая депеша, которую я вам написал тогда же, объяснит вам подробности. Я увидел, что в этой стране мне ничего не добиться, покончил с моими делами и сел на корабль, чтобы вернуться в Лиссабон. Но все точно сговорилось, чтобы сделать эту поездку несчастнейшей в моей жизни. Я так охотно уехал из Испании, где, как я слышу, снова вспыхнула ожесточенная война, потому что эти высокомерные города дерзнули воспротивиться приказаниям герцога Альбы, и он обнажил свой кровавый меч, чтобы наказать их, что ему, конечно не, удастся. Все сначала шло благополучно; но едва корабль вошел в Атлантический океан, как он сделался игралищем самых противных ветров и страшнейшего ливня. Целых три месяца нас кидало во все стороны, то к Азорским островам, то к бразильскому берегу, то снова к северу, пока, наконец, восемь дней назад мы не приткнулись к гавани в Опорто, и так как наш корабль достаточно пострадал, то мы были очень рады, что очутились хотя бы в этом приюте. Теперь я считаю своей обязанностью отправиться в Марокко, чтобы дать отчет моему государю, марокканскому султану. Я надеюсь, что с Божьей помощью государь останется мной доволен, так как я оказал ему большие услуги. Ведь и у мусульманских народов золото так же всесильно, как и у христиан. Завтра судно отплывает туда — и дай нам Бог счастливого пути. Когда мне удастся устроить там необходимые дела, я вернусь в Лиссабон для свидания с вами и для того, чтобы снова просить милую Марию Нуньес, которой навеки принадлежит все мое сердце, отдать мне свою руку, что сделает меня блаженнейшим человеком — отдать даже и в том случае, если бы ей пришлось последовать за мной не на морозный север, а на цветущий юг. И отчего бы ей не сделать этого? Я чувствую, что достоин ее в такой степени, в какой смертный может быть достоин этого небесного создания, а ведь любовь есть то чувство, которое уравнивает всех. Поэтому пошли нам, Господи, счастливое свидание!

Но я должен упомянуть еще об одном. Вы дали мне, сеньора Майор, очень странного слугу. Не отрицаю, что он оказал мне большую помощь, но еще удивительнее, что он действительно раздобыл мне очень теплое рекомендательное письмо от принца Оранского, и уверял, что видел этого превосходного вельможу и говорил с ним. Но при этом он тщательно скрывал от меня все подробности и объяснения своих действий. То он оставался со мной, то вдруг уезжал, даже не предупредив об этом. Но я предоставлял ему полную свободу, и в Амстердаме он сел вместе со мной на корабль. Но едва мы миновали канал и вошли в Атлантический океан — это было на третий день нашего плавания — как Яков исчез с корабля. Я долго думал, что как он исчез, так и появится снова, и меня нисколько не удивило бы, если б среди страшной бури, свирепствовавшей вокруг нас, он вдруг очутился в моей каюте. Но этого не случилось — он так и не появился, и я с тех пор не видел Якова. Упал ли он ночью за борт, спустился ли в лодке и отплыл куда-нибудь (что весьма неправдоподобно, так как на корабле все лодки оказались в наличии, и в это время мы уже были очень далеко от берега) — не знаю. Я расспрашивал корабельную прислугу, но она стала относиться ко мне так недоверчиво и враждебно, что я не мог добиться от нее ровно ничего. Конечно, дорогая сеньора Майор, вы не обвините меня за это, так как между нами ведь было предварительно обусловлено, что я буду предоставлять ему полную свободу действий. А по сему целую ручки вам и прекрасной Марии Нуньес и надеюсь, что дон Лопес снова оправился, а дон Мануэль братски помнит обо мне. Храни вас Господь!»

Майор читала это письмо, особенно последнюю его часть, с очевидным волнением. Когда она закончила, взоры супругов встретились, и оба разом воскликнули: «Яков исчез!» — а Майор как бы невольно и почти шепотом прибавила к этому: «Значит, погибла наша последняя надежда и опора!»

Мария Нуньес тоже внимательно слушала чтение письма, и хотя неудача плана переселения в Нидерланды, по-видимому, сильно взволновала ее, но все другие сердечные излияния дона Самуила, особенно то, что касалось лично ее, оставили ее холодной и равнодушной. Восклицание матери вызвало у нее вопрос:

— Яков? Это не тот ли молодой человек, который за несколько дней до отъезда дона Самуила был у нас здесь?.. С блестящими темными глазами и роскошными черными волосами и бородой?

— Тот самый.

— Кто же он? И мне жаль, что он пропал… Но почему его исчезновение так сильно огорчает вас?

— Милое дитя, это его тайна, а не наша, и потому мы не имеем права выдать тебе ее. Но скажи, милая, что ты думаешь о предложении дона Самуила? Примешь ли ты его?

Мария Нуньес побледнела, губы ее задрожали. Довольно долго она не могла заговорить. Но потом прекрасное лицо ее покрылось ярким румянцем, и она сказала очень решительно:

— Никогда, дорогие родители! Я уважаю дона Самуила, но не имею никакого желания быть подругой его жизни. И скорее напротив. Когда речь шла о том, чтобы добыть для моей семьи, а может быть, и для большого числа наших единоверцев, надежное убежище и таким образом вывести всех нас из того ужасного положения, которое мучит нас уже столько лет и отравляет всякий миг спокойствия — тогда я не колебалась в обещании своей руки человеку, требовавшему ее в награду за достижение этой цели. Но теперь, когда все разрушено, я не согласна! Кто же ему велел так живо и верно изобразить нам жизнь на его родине и все те бедствия и лишения, которым подвергаются там мусульмане и евреи? Ведь вы, дорогие родители, отказывались ехать в эту страну — как же вы хотите, чтобы я последовала туда за этим человеком? Я знаю, что вы никогда не станете принуждать меня, и таким образом, лучше всего было бы написать об этом теперь же дону Самуилу, чтобы он не обольщался ложными надеждами и не ехал понапрасну сюда.

При этих словах милая девушка невольно сложила руки и посмотрела на мать и отца такими умоляющими глазами, что Майор поспешила успокоить ее заверениями в полной свободе действий и сейчас, и в будущем.

— Что бы ни случилось с нами, — прибавила она, — мы должны надеяться на защиту Божью; где покинут нас люди, там будет с нами Он…

При этом восклицании лицо Марии Нуньес приняло чрезвычайно серьезное, даже, пожалуй, строгое выражение, и она с пламенным увлечением воскликнула:

— Но, матушка, заслуживаем ли мы эту Божью защиту? Не становимся ли мы недостойными ее ежедневно, ежечасно? Каждый раз, как мы склоняем колени, каждый раз, как исполняем обряды и предписания церкви, каждый раз, как шепчем священнику на исповеди лицемерные слова, умышленно придуманную ложь, — о, какие это ужасные, мучительные минуты!.. В ночные часы я в отчаянии ломаю руки, подушка моя мокра от слез, и душа моя вопиет; не сами ли мы призываем на нашу голову кару отвергнутого нами Бога, не сами ли заслужили заранее все те удары справедливого возмездия, которые еще могут постигнуть нас?

Молодая девушка произносила эти слова, высоко подняв руки, с таким болезненным выражением лица, с таким священным огнем в глазах, что ее можно было принять за негодующую пророчицу — негодующую на самое себя и возвещающую свое собственное грозное будущее. В испуге смотрел больной отец на дочь и слушал ее внушительную речь; скоро руки его безжизненно упали, и он опустился в кресло. Мать с неописуемым волнением, бледная как смерть, внимала страстному взрыву тех чувств, присутствие которых в сердце своего ребенка она давно уже подозревала и которые таились и в ней самой уже столько лет; и напрасно она делала дочери знаки замолчать ради спокойствия старика. Увидев же болезненный припадок мужа, она вскочила и подбежала к нему. Но он прошептал:

— Успокойся, Майор, это пройдет.

II

Гаспар Лопес едва начал снова приходить в себя, как дверь открылась, и на террасу вошел Мануэль, его единственный сын. Это был восемнадцатилетний юноша, фигурой похожий на отца, но овальное, отчасти худощавое лицо которого с огненными глазами и румянцем на бледных щеках свидетельствовали скорее о характере и умственных задатках матери. Он в эту минуту был, вероятно, в том возбужденном состоянии, когда человек занят преимущественно предметами, заполняющими его собственную душу, и поэтому не способен воспринимать чувства других. Ибо он быстро подошел к своим родным, не заметив их глубокого волнения, и после короткого, хотя и сердечного приветствия, сказал:

— Я очень рад, что застаю здесь всех вас, потому что у меня важные, очень важные новости.

При напряженном внимании отца, матери и сестры он продолжал:

— Вчера вечером король Генрих умер. Удар положил конец его жизни. Он умер, как и жил, не приняв никакого решения по великому вопросу, волнующему Португалию — кто будет его преемником. Дон Антонио немедленно принял бразды правления, и в ту же ночь ему принесли присягу все, пожелавшие сделать это…

— Кто же именно? — перебил Лопес.

— Только низшие чиновники и офицеры небольшого войска, находящегося в Лиссабоне. Знатное дворянство и духовенство выехало из города почти в полном составе. Сегодня утром, когда весть об этом распространилась по городу, люди стали собираться перед дворцом несметными толпами. Дон Антонио вышел на балкон и был принят с неописуемым восторгом. Народ признал его королем и единогласно присягнул ему в верности и повиновении. Тотчас были обнародованы две королевские прокламации: одна объявляла о кончине Генриха и вступлении на престол Антонио I, причем объясняла законность его прав; другая — призывала народ, всех способных носить оружие граждан к защите отечества, границу которого уже перешли неприятельские войска. Новый государь просит португальцев доказать, что они не отдадут своей самостоятельности и свободы под чужое иго, которое разрушит всякое благосостояние и спокойствие и, при тех войнах, в которые впутана Испания, повлечет за собой только потерю всех наших владений за океаном.

— И какое же действие произвели эти прокламации? — снова спросил юношу отец.

— Удивительное действие, батюшка, непередаваемое. Они переходили из уст в уста — народ собирался толпами на тех улицах, где их зачитывали. Все громко ликовали, обнимались и клялись жертвовать кровью и имуществом для защиты отечества. Все оружейные склады открыты; каждый, являющийся туда и вносящий свое имя в списки, получает оружие и указание, куда явиться на службу. Надеются, даже убеждены, что наберется значительное войско.

— Видел ты дона Антонио? — спросила в волнении мать.

— Видел. Как только рассвело, я поспешил во дворец. Меня допустили к королю, и он, несмотря на множество спешных дел и окружавшую его толпу, довольно долго говорил со мной. Он высказал надежду, что и я, так же как и мои друзья — Мендесы, Медейросы, Бельмонте, де Пинас, Лобатос — посвятим себя заботам страны, ставшей для нас вторым отечеством. О, батюшка, матушка, Мария! Я обещал ему это, я поклялся!

Последние слова произвели на слушателей очень разное впечатление. Отца они страшно испугали, и он поднял слабую руку, как бы отстраняя опасность; мать побледнела и задрожала так, что была вынуждена опуститься в кресло; только глаза сестры ярко загорелись, и она устремила на брата взгляд, полный гордости и удовольствия.

Юноша ничего этого не замечал и продолжал:

— Я поклялся в этом королю и явился сюда, милые родители, чтобы испросить вашего согласия и благословения.

Но тут Гаспар Лопес с силой, которой никто бы в нем не предполагал, воскликнул:

— Несчастный, что ты сделал! Из-за дела, совершенно уже погубленного, ты поплатишься жизнью, а нас, твоих родных, скомпрометируешь, даже подвергнешь величайшей опасности!

Юноша закусил губу, но вскоре спокойно ответил:

— Отец, обсуди хладнокровно все, и ты увидишь, что иначе я поступить не мог. Полагаю, мне нет надобности вам напоминать, что сделал для нас дон Антонио, — ведь только благодаря его влиянию и его усилиям нам удалось получить надежное убежище и пользоваться им в продолжении стольких лет… Благородный человек ни слова не сказал мне об этом, только в его глазах я читал эту мысль, и у меня не хватило бы духу отвергнуть перед его лицом священный долг, наложенный им на нас. И потом, неужто красный лев Испании наложит свои лапы на Португалию, не встретив никакой борьбы и сопротивления? И когда начнется война с наемниками тирана, неужели мне и моим друзьям оставаться праздными зрителями и снискать себе навеки упрек в позорной трусости? Разве мы не принадлежим к португальскому народу и не должны поэтому взяться вместе с ним за оружие? Разве не должны мы создавать свое счастье тем, чтобы приобрести право на участие в судьбах этого народа и этой страны? Разве победа Филиппа не будет вместе с тем последним днем нашего мира, быть Может — нашей жизни?.. Но слушай, отец, я сказал еще не все. Ты знаешь, какой дух проснулся среди нас с тех пор, как брат Диего из монастыря Вознесения открыто, перед лицом самой инквизиции, заявил о своей преданности той вере, которую отвергли наши отцы, — с тех пор, как он, кастильский монах, погиб на костре за эту веру. Жить, как мы жили до сих пор, для нас сделалось невозможным, мы должны разорвать всякую связь о прошедшим. Ну, вот об этом я и говорил с доном Антонио. Ты знаешь, он принадлежит к тем светлым умам, к небольшому кружку тех истинно религиозных, истинно христианских священников, которые при всем восторженном поклонении своей религии, даже своей церкви, все-таки глубоко убеждены, что святыня человеческого духа должна быть оставляема в неприкосновенной свободе; ведь Бог допустил различие вероисповеданий — какое же право имеет человек изменять этот порядок? Что признал священник, то осуществит на деле король. Он знает, что португальский народ, обязанный своим происхождением крови различных народов, полон терпимости и великодушия; что это богатая страна, лежащая на берегу великого океана и на границе двух миров, имеет своим назначением быть сборным пунктом всех наций в их торговых и международных связях. Он хочет сделать Португалию страной религиозной свободы, где церковь продолжала бы, конечно, господствовать, но где каждый мог бы открыто исповедовать свою веру. И неужели же мы не станем поддерживать это предприятие всеми силами нашей молодости, не откроем для него широкого пути нашими мечами? Чем же в таком случае купим мы себе право пользоваться впоследствии плодами этого дела? У кого не хватило решимости и энергии сражаться, проливать свою кровь за великую идею, тот пусть и не носит ее в себе как совершенно ее недостойный!..

Лопес внимательно слушал пламенную речь своего сына, но когда тот закончил, он все-таки с сомнением покачал головой и сказал:

— Я согласился бы с тобой, сын мой, если бы в португальском народе царило единодушие, если бы он встал весь как один человек. Но на самом деле этого нет. Именно убеждения приора — без сомнения, хорошо известные всем, потому что у этого благородного человека слово неотделимо от дела, — превратили дворянство и духовенство в его непримиримых противников, а ведь оба эти сословия держат в руках весь португальский народ; прорехи же в их рядах давно заполнены испанским золотом. Что же остается? Да почти ничего — население очень немногих городов, склонное к восстанию, шуму, грабежу, но трусливо отступающее, быстро разбегающееся в разные стороны при первом выстреле дисциплинированного войска. Я еще согласился бы с тобой, если б португальская нация не была обессилена, изнежена, испорчена беспрерывным притоком легко доступного золота с тех пор, как смелые ее вожаки открыли новые части света и завладели ими. Пройди по этой стране, так щедро наделенной Богом, и ты увидишь, что ее поля лежат необработанными, виноградники пришли в полный упадок, леса гниют, источники пересыхают, в городах к роскошным дворцам богачей лепятся только грязные лачужки; ты увидишь, что всякая рука шевелится и раскрывается только для того, чтобы принять обильно текущее в нее золото и как можно быстрее спустить его. Такой народ не сражается, он вопит и шумит, но чуть его тронули — обращается в бегство. И в городах — мало того, в самом королевском дворце, между окружающими короля людьми, на каждом шагу изменник или продажный шпион. Поверь, твое имя в настоящую минуту внесено в список осужденных на изгнание, и против него пометка: сын Гаспара Лопеса Гомема, бежавшего из Барселоны от приговора инквизиции со всеми сокровищами, долженствовавшими перейти в собственность короля и церкви. Ты думаешь, они не найдут нас? Не знают уже дороги, ведущей к этому дому? Ах, сын мой, ты вступаешься за безнадежное дело, которого не спасет ни твоя рука, ни твоя смерть…

Наступило продолжительное молчание. Юноша стоял, опустив голову на грудь. Уничтожили ли в нем слова отца всякие возражения, или язык его был скован сыновней почтительностью и опасением побеспокоить больного — как бы то ни было, он не отвечал. Первой заговорила сеньора Майор:

— Дорогой Гаспар Лопес, ты прав, все твои слова справедливы, исход дела представляется в мрачном свете, и как ни желает сердце наше иного поворота, наш ум говорит, что по-другому не будет. Но именно поэтому обязаны мы видеть во всем этом Промысл Божий, не оставляющий нам выбора. Нам не в чем упрекнуть себя: не мы загнали безумного Себастьяна в Алкассарскую долину, не мы дали беспомощно умереть слабоумному кардиналу, не мы призвали к границам государства корыстолюбца Филиппа с его воинами-грабителями. Но разве мог дон Антонио действовать иначе? Разве не долг его оказать сопротивление испанскому разбойнику? И вследствие этого может ли поступить иначе наш Мануэль? Может ли он не пойти на зов дона Антонио, зов Португалии и свободы? Ты должен сознаться, что иного исхода в этом случае быть не может, — должен потому, что в этом сознается и мое материнское сердце, хотя оно и разрывается от боли, страха и волнения… Мы обязаны передать это дело в руки Господа. В число изгнанников мы раз навсегда попали, поэтому если нам суждено погибнуть, погибнем, по крайней мере незапятнанными, не покрытыми никаким позором!

Эти слова были сказаны с таким твердым убеждением и в то же время с такой материнской скорбью, таким едва сдерживаемым отчаянием, что они потрясли всех присутствующих. Лопес не возразил ни единым словом, но через некоторое время движением руки подозвал к себе сына, и тот с громким плачем кинулся в раскрытые объятия больного отца, опустившись на колени у его ног. Лопес положил холодную дрожащую руку на голову своего единственного сына и сказал:

— Мануэль Гомем, одно только должен ты торжественно обещать мне. Взгляни на эту женщину, твою мать, этого ангела любви и добродетели, преданности и верности, волосы которой рано поседели в жизненной борьбе; взгляни на эту цветущую девушку, твою сестру, у которой ты скоро останешься единственной опорой, так как мне уже недолго жить… Взгляни на них и, идя сражаться, бейся мужественно, но не с безумной отвагой; не кидайся на смерть, когда на победу не может быть никакой надежды; думай о них и береги себя для них. Это ты должен обещать мне…

Голова юноши упала на грудь отца, и он горячо обнял старика. Сеньора Майор подошла к ним, положила и свои руки на голову сына, прошептала несколько слов благословения, но затем отвела Мануэля, сказав: «Довольно, дитя мое, побереги отца, пойдем!» По ее знаку Мария Нуньес взяла брата за руку, и оба вышли из комнаты, она же осталась подле совершенно обессилившего мужа и принялась нежно и заботливо ухаживать за ним.

III

Сомнениям, высказанным Гаспаром Лопесом, суждено было скоро оправдаться. При всем воодушевлении народа нашлось, однако, только несколько тысяч энергичных молодых людей решивших пожертвовать своей жизнью за дело короля Антонио; на остальное население нечего было рассчитывать; в арсеналах оказался только небольшой и мало пригодный к употреблению запас оружия, а способных полководцев и вовсе не было, так как дворянство перешло на сторону противника. Король пошел на необходимость отдать главное руководство войском старому генералу, у которого было много доброй воли и мало дарования. Несмотря, однако, на все это, маленькая армия мужественно двинулась вперед и преградила путь испанскому, превосходившему ее численностью войску, которое приближалось из провинции Эстремадуры медленно, но решительно. Португальский полководец занял частью своих отрядов пограничную крепость Кастелло-Бранко и сгруппировал около нее остальные. Но укрепления, как и все в Португалии, пришли при последних королях в полный упадок и оказали испытанным испанским ветеранам, вскоре начавшим штурм, самое ничтожное сопротивление. Сражение состоялось сразу после начала осады, и как ни храбро бились португальцы, но противостоять военному искусству и численности испанского войска для них было невозможно. Португальские отряды бежали при первом натиске неприятеля, а молодые люди, выдержав двукратное нападение испанцев, были частью смяты, частью рассеяны. Теперь путь в португальскую столицу совершенно очистился для испанцев, и они двинулись туда безостановочно, но со своей обычной осторожностью, ибо еще не знали, окажет ли сопротивление сама столица, и в какой степени; в то же время они с расчетом отправляли небольшие отряды на север и юг, чтобы обеспечить себе обладание провинциями и воспрепятствовать приливу оттуда подкреплений. Весть о неудачах быстро разнеслась вдоль берегов Таго и по всей стране, причем проникла и в уединенную долину фамилии Гомем.

Солнце только что скрылось за зелеными вершинами передних гор, последние лучи его еще золотили верхушки деревьев. Затем наступили сумерки, которые на юге составляют только короткий переход ото дня к ночи. Все в долине дышало миром и спокойствием; ночной ветерок распустил свои нежные крылья и с шепотом пролетел по цветам и маисовым полям, по кустарнику и соседнему лесу. Сеньора Майор стояла в задумчивости у окна своей маленькой, просто убранной комнаты. Ее взгляд скользил с расстилавшейся перед ней земли на синее безоблачное небо, на котором скоро должны были зажечься сверкающие звезды; душу ее тревожили многие мысли, сомнения, вопросы. Что стало с ее сыном Мануэлем? Благополучно ли вышел он из сражения? Удастся ли ему вернуться в отцовскую долину? Или следует ей искать его в числе тех, кого безжалостный победитель оставил на поле битвы мертвыми или ранеными? Что-то жестоко кольнуло ее в сердце, точно собственная кровь готова была брызнуть из внезапно нанесенной смертельной раны — так, что она невольно схватилась рукой за грудь. Вместе с сыном она отправила в поход своего верного служителя Карлоса и имела полное основание рассчитывать на его бдительный надзор за отважным юношей; но и от Карлоса до сих пор не было никаких известий; чем же могла она объяснить себе это молчание?.. А если еще испанцы вступят в Лиссабон, что ожидает ее саму и ее близких? Долго ли останется нераскрытой тайна их теперешнего местопребывания? И если она обнаружится, какая участь постигнет их? Что станется с ее бедным мужем, с ее цветущей красавицей Марией Нуньес, которая, конечно, привлечет к себе сластолюбивые взгляды победителей?.. С той тревожной минуты, когда Мария открыла родителям свою глубоко взволнованную душу, и Мануэль вырвался из их объятий, положение больного снова сделалось весьма опасным. Тело его почти потеряло способность двигаться, и хотя сознание теперь оставляло его реже и только на короткое время, им овладело необычайное беспокойство, которое путало его мысли и в котором главную роль играла страшная боязнь лишиться теперешнего местопребывания. Он беспрерывно говорил об этом, точно об ожидавшем его смертном приговоре, и глаза его следили за каждым шагом семьи, как будто он предполагал, что у них есть тайный замысел увезти его отсюда против воли… Все эти тревоги сильно действовали на душу сеньоры Майор; она, словно в тумане, блуждала мыслью в поисках того пути, который указал бы ей какой-нибудь исход или вариант спасения.

Вдруг она заметила, что перед ее окном проскользнула чья-то фигура. Майор в испуге вздрогнула, потому что сразу не узнала, кто это. Быстро зажгла она свечу, но в эту же минуту послышался стук в дверь, которая тут же отворилась. В комнату вошел человек в костюме моряка.

— Кто вы? Как вы могли? — вскричала она.

Но посетитель уже снял большую соломенную шляпу и повернулся лицом к сеньоре Майор. Тут она узнала его.

— Тирадо! Яков Тирадо! Вы!.. Откуда? Как вы рискнули вернуться в страну, где столь многие вас знают, где у вас столько смертельных врагов?

— Простите, уважаемая сеньора, что я вот так прямо и неожиданно прихожу к вам. Но время дорого, а в прихожей я не встретил ни одного слуги, который доложил бы обо мне. Да оно и лучше, что так вышло. Вы спрашиваете, откуда я теперь? Из Лиссабона, сеньора Майор, где я старался собрать жалкие остатки моих товарищей. Их немного, но все это — испытанные в боях юноши. Как я рискнул возвратиться сюда? Возвращаясь, я подвергал опасности себя; оставаясь там — многих, очень дорогих моему сердцу.

— Вы все такой же преданный, жертвующий собой друг!

— Нет, сеньора Майор, риск тут небольшой. В такую смутную и тревожную пору никто не обращает внимания на отдельную личность, а если бы и обратил, то ни у кого не хватило бы силы повредить ей. Никогда, — прибавил он с улыбкой, — люди не были безопасны так, как в то время, когда все и каждому грозит опасность, когда каждый думает только об одном — как бы защитить себя и потому не нападает на другого.

— Но что означает это странное переодевание?

— Это отнюдь не переодевание, я представляю своим внешним видом то, что я есть на самом деле, чем я должен прежде всего быть. Уехав во второй раз из Нидерландов, я увидел, что вдобавок к теоретическим познаниям, приобретенным мною уже давно, мне необходимо усвоить практические навыки опытного моряка для осуществления того, что мной задумано. На корабле представился к этому самый благоприятный случай. Я исчез как слуга дона Самуила и вновь появился уже матросом, причем мне не сложно было держаться подальше от дона Самуила, чтобы он не узнал меня в этом странном переоблачении. Провидение послало мне прекрасную школу, потому что в продолжение трех месяцев, проведенных нашим кораблем в море, не было у нас недостатка ни в чем необходимом для образования опытного моряка: бури и штиль, утесы и мели, жажда и голод — все это выпало на нашу долю. Я полагаю, что вполне выдержал это испытание.

— Я в этом уверена — чего не сделает человек с вашим умом и несокрушимо твердой волей!

Она придвинулась к Тирад о еще на несколько шагов, подняла сложенные руки и в нерешительности, словно вопрос никак не выходил из сдавленного волнением горла, спросила:

— Яков, вы ничего не слышали о моем Мануэле? — Тирадо быстро и с увлечением ответил:

— Слышал, сеньора, и много хорошего, и это одна из причин, приведших меня сюда. Мануэль храбро сражался; он был ранен, но, не опасно — в этом будьте уверены. Когда один испанский солдат ударил его палицей по голове, и он на несколько минут потерял сознание, ваш Карлос, воспользовавшись тем, что неприятель тут же кинулся дальше, быстро увел смелого юношу с поля сражения и укрыл его в лесистых горах Сьерры-Эстреллы. Это родина Карлоса, и здесь ему было легко это сделать. Через несколько часов дон Мануэль оправился, и оба теперь осторожно направляются сюда тропами, знакомыми весьма немногим. Я надеюсь, что скоро они будут здесь. В первом убежище они встретились с певцом Бельмонте, и он-то рассказал мне об этом в Лиссабоне. Все, что вы слышите от меня, совершенно достоверно.

По лицу сеньоры Майор разлилась светлая радость. Она подняла глаза к небу, и из успокоенного материнского сердца неслышно потекли слова благодарности Тому, Чья рука защитила ее единственного сына. Но скоро ее мысли снова вернулись к настоящему со всеми его невзгодами и бедами, и она заговорила:

— О, Тирадо!.. Вы всегда являетесь ко мне вестником счастья! Если бы вы знали, как глубоко потрясла меня и моего мужа весть в письме дона Самуила, что вы исчезли… Нам действительно казалось, что рухнула наша последняя опора… Скажите, как вы смотрите на наше положение?

— Ответить не сложно, сеньора Майор. Вы должны уехать отсюда, и уехать поскорее! Да и что может удерживать вас в стране, где уже начала распространяться испанская язва и где она будет заражать и убивать всех до последнего человека, до тех пор, пока или португальский народ снова восстанет, воспользовавшись благоприятной минутой, или на этой благословенной земле останутся только рабы, разбойники и хищные звери!.. Сильнейшая опасность грозит вам, и вы не должны медлить. Пройдет еще очень немного времени — и испанские солдаты и шпионы станут хозяйничать во всей стране и налагать свою убийственную руку на всех, не особенно приятных Филиппу и его инквизиторам. Вы же — мне нечего говорить вам об этом — приговоренные к смерти еретики, беглые испанцы, приверженцы и родственники короля Антонио, и ваш сын обнажил меч против Испании. Столько преступлений не допускают никакого сострадания, никакой пощады…

Бедную женщину совершенно разбило это предостережение. Она заломила руки и воскликнула:

— Правда… правда!.. Но как, как спастись? Как уехать отсюда?

Яков спокойно отвечал:

— Вы не получили ответа еще ни на один вопрос, обращенный вами ко мне: почему и для чего я вернулся сюда? Спасти вас, сеньора Майор, спасти все ваше семейство. Для этого я оставил надежное убежище в Нидерландах, для этого сделался моряком. Доверьтесь Богу, дорогая сеньора, и затем мне, моей осторожности и людям, мне помогающим…

— Тирадо, — перебила его Майор, — какой же вы храбрый, какой великодушный! Чем заслужили мы…

— Замолчите, замолчите, сеньора! Все, что хотите, только не это. Разве вы забыли, что было сделано вами для меня? Разве вы не спасли меня от костра? Не освободили мою душу от тревог и колебаний, постоянно волновавших ее вследствие приобретенных в детстве и потом превратившихся в привычку предрассудков, озарив ее ярким светом вашего разума и никогда не заблуждающегося чувства? О, моя душа походила на пойманную птицу, которая, распустив крылья, стремится к свободе и свету, но не может подняться, благодаря сетям, спутывающим ноги, и бьется, бьется в них — пока не умирает! Вы же порвали сети, и птица получила свободу.

— Вы преувеличиваете, исполненный благодарности… Как могла я, слабая женщина, при вашем глубоком уме, при вашей большой учености…

— Оставим это, дорогая сеньора, и обратимся к делу. Из Опорто, где я пристал вместе с доном Самуилом, я на следующее утро отправился в Кадис, оттуда в другие испанские гавани… Мне необходимо было сделать это, чтобы собрать сведенья об одном большом и страшном предприятии, которое готовит Филипп. После этого я вернулся в Португалию. Тут мне посчастливилось найти небольшую, но превосходную яхту. Она стоит в Сетубальской гавани, у подошвы мыса Эспихеля. Там ожидает она нас. Она легка, как птица, и прочна, как будто сделана из камней утеса; волны она рассекает так, словно ее нос — острый нож, и мчаться на ней по морю будет истинное удовольствие! Дай Бог нам счастливого пути! Как я уже сказал вам, дон Мануэль должен скоро быть здесь. В ночь после того дня, когда испанцы вступят в Лиссабон, мы должны уехать отсюда — не раньше, потому что только тогда испанский флот войдет в устье Таго. Иначе мы можем встретиться с ним в открытом море и попасть к нему в плен. Но и ни одним днем позже, потому что… от вас, благородная сеньора, я не могу скрыть это… потому что мы отплываем не одни; нашим компаньоном будет еще один беглец, очень знатный беглец — Тирадо подошел к Майор совсем близко и шепнул ей на ухо: — Дон Антонио, изгнанный португальский король… — Майор вздрогнула.

— Как! Он? Вы хотите сказать?..

— Хочу и должен. Ведь и вы всей душой сочувствуете этому моему предприятию? Ведь вы в этом случае только заплатите ему долг благодарности: он защитил вас в ту пору, когда никто не хотел сжалиться над вами; теперь, когда все от него отступились, вы защищаете его. Согласитесь, что мы поступаем здесь только так, как всегда поступали сыны Иудеи: в часы невзгод и бед они находили себе спасителя, и поэтому радостно готовы спасать каждого, кого гонят и травят как зверя… У меня, однако, есть еще одна, более глубокая побудительная причина. Я перевезу изгнанного короля в Англию или Францию. Эти государства не могут спокойно относится к завоеванию Португалии, к покорению ее беспредельных заморских владений Испанией; они должны восстать против Филиппа, между ними и Испанией должна разгореться война! И они сделают это тем скорей и тем энергичней, когда изгнанный король появится перед ними и даст им право вернуть его на престол. Это развяжет руки и борющимся Нидерландам. Испания очутится перед необходимостью раздробить свою армию и лишится от этого возможности сосредоточивать все свои боевые силы на той или другой стороне. Вот почему мы должны спасти дона Антонио… но как можно скорее, ибо преследование немедленно устремится за нами.

— И куда же направится ваш корабль со своим драгоценным грузом?

— Сперва в Англию, потом в Нидерланды.

— Разве Нидерланды не отказались принять нас на свою землю?

— Хотя бы и так, — есть более могущественная сила, которая допустит нас туда и даст нам там надежный и безопасный приют. Сеньора Майор, я виделся с принцем Оранским, я говорил с ним — даже больше того, я приобрел его доверие. Когда я оказался перед этим человеком, и он, всегда такой серьезный и молчаливый, принял меня с дружеской, доброй улыбкой — тогда сердце мое раскрылось; я высказался вполне, я подробно рассказал ему всю историю моей жизни, сообщил мои планы и намерения. Выслушав меня, принц произнес всего несколько слов, но таких, которые, я думаю, попадут на железные скрижали истории: «Если Нидерланды хотят играть роль, и быть может, важную между Испанией и Португалией, вместе с Англией и Францией, то в их гаванях и на их площадях должны сходиться дети всех широт, сыновья всех народов, последователи всех религий; Нидерланды должны быть свободны, точно так же и каждый, вступающий на их землю». То были слова не просто государя, а пророческие слова… Я после этого еще раз являлся к нему, имел счастье оказать ему большую услугу в критическую минуту и за то получил от него заверение, что до тех пор, пока его слово и слово близких ему людей будет пользоваться хоть каким-нибудь значением в Нидерландах, я и мои близкие не перестанут находить в этой стране свободный и надежный приют… Едем же, сеньора Майор, едем туда — и скорее иссохнет рука Филиппа, чем пострадает хоть единый волос на ваших головах!

Майор внимательно слушала своего воодушевленного собеседника, и когда он закончил, на некоторое время впала в глубокое раздумье. Затем внезапно воскликнула:

— О, горе! Тирадо, все это, вами задуманное — прекрасно, превосходно… Но… Да, с первых дней моей молодости я стою на голом берегу, который кипит ядовитыми гадами, непрерывно пытающимися смертельно ужалить меня… А там, вдали, сверкает в солнечных лучах и в цветочном уборе спасительный остров… и манит меня к себе… Но море пенится и шумит, вздымает бурные волны и не пускает меня туда. Тирадо, я не могу ехать…

Молодой человек окаменел, словно громовой удар поразил его с яркого, безоблачного неба.

— Гаспар Лопес, мой муж, болен, очень болен, — продолжала Майор, — тело его почти недвижно, я не могу уехать. Если б можно было увезти его отсюда, как охотно отдала бы я этому все мои силы! Его встревоженный, неясный ум видит всюду в этой маленькой долине слуг инквизиции; каждый шаг из этих мест он воспримет как шаг в тюрьму или могилу. Стоит нам только слегка подвинуть его кресло, как он тотчас начинает боязливо и тревожно оглядываться, спрашивать — куда, далеко ли мы хотим отправить его. По ночам он часто просыпается, чтобы только убедиться, что мы еще здесь. Увезти его — значит, убить… Что же нам делать, Тирадо?!Посоветуйте что-нибудь!

Но Тирадо, по-видимому, и сам растерялся. Он поднял руки и воскликнул:

— Как! Неужели все мои планы разобьются о странные фантазии впавшего в детство старика? Неужели из-за них не дадут никакого результата все мои жертвы, все мои усилия, и разрушится будущее стольких людей? Это невозможно! Сеньора Майор, дни дона Гаспара Лопеса сочтены. Оставьте его под охраной верного слуги Карлоса. Спасите себя и ваших детей. На умирающего старика никто не поднимет руки. Таким бесчеловечным не сможет быть даже король Филипп!

Майор была сильно поражена этими словами; она отступила на несколько шагов, вперила в Тирадо холодный взгляд и ответила спокойно и твердо:

— Это произнесли не вы, Тирадо, это посоветовал мне кто-то другой. Разве вы не чувствуете, что такое предложение унижает меня? Тридцать лет Гаспар Лопес относился ко мне с самой нежной верностью, с самой преданной любовью, и если наши мнения и желания иногда и расходились, даже противоречили друг другу, то он ни разу не обнаружил ни малейшей резкости в отношении меня — ни словом, ни делом. О, дорогой Лопес, мое счастье было твоим счастьем, мои слезы твоими слезами — и теперь, когда ты лежишь на одре смерти, и твоя холодная рука тянется к моей — теперь мне оставить тебя, дать тебе умереть одиноким, покинутым? Никогда! И хотя бы земля разверзлась под моими ногами, хотя бы топор палача висел над моей шеей, я не отступлю от тебя ни на шаг!

Она в волнении заходила по комнате. Тирадо после некоторого молчания заговорил мягким тоном:

— Почтенная сеньора, в подобные минуты ничей совет не может пригодиться, тут мы сами должны быть себе советчиками и помощниками.

Однако в таком состоянии дело оставалось недолго. В сердце матери и жены происходила тяжелая борьба, но решение пришло скоро. Майор снова подошла к Тирадо и сказала энергично и твердо:

— Все устраивается очень легко и просто. Гаспар Лопес не может уехать отсюда, а я не могу оставить Гаспара Лопеса. Но Марию Нуньес и Мануэля ничто не удерживает здесь. Спасите их, Тирадо, и глубокая благодарность вам не оставит моей души до последнего ее вдоха. Меня же и моего мужа я отдаю в руки Бога Израиля.

— И таким образом вы решаетесь отпустить в свет ваших детей, вашу Марию Нуньес, без отцовской и материнской охраны, лишив их глаза матери и руки отца?

— Это будет разрывать мое сердце, будет заставлять мои мысли ежедневно, — ежечасно блуждать в страшной тревоге вслед за детьми — но разве я не доверяю их вернейшему моему другу, человеку, который употребит все свои силы, всю энергию на их защиту, охрану от любых опасностей?.. Другого выхода у меня нет.

— Конечно, против такого решения я не нахожу возражений. Забудьте мой минутный взрыв. Но оставить вас здесь — для меня тоже тяжкое испытание, и я никогда еще не страдал так сильно, как в настоящую минуту. Не ждите от меня никаких обещаний и уверений: здесь могут говорить только дела. Но… — здесь Тирадо приумолк, точно борясь с собой, опустил глаза, потом продолжал, понизив голос. — Но сеньора, я должен прибавить еще одно слово — слово признания. Это безмолвная тайна моего сердца; если бы вы и дон Лопес поехали теперь с нами, она осталась бы тайной навеки, сокрытой в глубинах моей души. Но вы должны все узнать, искренним и чистосердечным хочу я выглядеть перед вами и теперь и в будущем; хочу, чтобы вы никогда не смогли обвинить меня в каком-нибудь тайном плане, скрытом замысле. Поэтому, прежде чем вы доверите мне участь ваших детей, я должен вам сказать: я люблю Марию Нуньес… Как ни редко имел я случай видеть ее прежде, чем поехал сопровождать дона Паллаче, но ее красота, грация, доброта, ум неодолимо увлекли и очаровали меня. Я боролся с этим чувством, потому что ваша дочь была невестой дона Самуила, я победил его, но не мог вытеснить из моего сердца; делу дона Самуила я служил охотно и радостно. Никогда и никому не сознался бы я в этом — теперь это оказалось необходимым…

Сеньора Майор была в высшей степени поражена признанием Тирадо. Она побледнела как смерть, а через минуту яркая краска разлилась по ее лицу. По-видимому, она потеряла всякое присутствие духа и вскричала с горьким негодованием:

— Как! Вы, бывший францисканский монах, дерзнули обратить взор на Марию Нуньес Гомем? И теперь вы хотите воспользоваться выгодным положением, которое дает вам наша печальная судьба?

Дальше она говорить не смогла.

Эти жестокие слова произвели на Тирадо сильное, но не убийственное впечатление. Он выпрямился и гордо сложил руки на груди.

— Успокойтесь, сеньора, — сказал он. — Разве я заявлял, что ищу руки вашей дочери? Разве сказал, что когда-нибудь предполагаю сделать это? Что Мария Нуньес когда-нибудь услышит это признание? Нет, никогда! Только мать ее будет знать эту тайну и то потому только, что она отдает на мое попечение свое дитя. Впрочем, защищая честь францисканского монаха, я думаю, что фамилия Тирадо не особенно многим уступает фамилии Гомем, и что если членов моей семьи раньше, чем ваших, уничтожили пытки и костры инквизиции, то это было только делом времени. Францисканским монахом сделал себя не я и не я сделал все для того, чтобы перестать им быть. Рука Господа наложила на сироту-ребенка эти оковы, и она же разбила их. Считаю нужным заметить еще, что из признаний брата Иеронимо перед смертью выяснилось, между прочим, что большая часть состояния фамилии Тирадо не попала в руки государства и церкви, но была передана на сохранность одному английскому торговому дому. Во время моего пребывания с доном Самуилом в Лондоне я получил эту сумму. И если в настоящее время у меня осталась только незначительная ее часть, то это оттого, что я помог принцу Оранскому в ту минуту, когда он, стоя на границе Германии, не имел средств на содержание своих солдат. То был один из тех моментов, когда лишний час может решить судьбу дела, как бы ни велико оно было. Вот что я имел возразить вам.

Он едва успел окончить свою речь, а глаза его еще не выражали всей горькой скорби души — но Майор уже подбежала к нему, схватила его за руки и воскликнула:

— О, Яков, вы правы! Унижайте меня, стыдите этими признаниями, потому что я заслужила это, — но простите! Видите, теперь я знаю, что и во мне живет враг справедливости и истины, что и во мне тлеет еще надменность тщеславной испанки, которую может раздуть в пламя ветер безумного возбуждения… Какой низкой, какой мелкой и эгоистичной кажусь я себе перед вами — великим, благородным человеком!.. Нет-нет, не перебивайте меня, не мешайте мне, дайте мне искупить мой минутный проступок, чтобы я вечно помнила этот миг, но помнила… не к полному моему позору. Простите меня, ведь вы достойнейший, значительнейший человек, какого я когда-либо встречала!

Тирадо едва смог помешать ей склонить перед ним колени. Она упала на его грудь, зарыдала и сквозь слезы невнятно проговорила:

— Да, я доверяю вам мое дитя, доверяю безгранично!

Тирадо ответил ей только пожатием руки. Когда Майор несколько успокоилась, он коротко и четко повторил ей все, что предстояло сделать, и удалился. А вскоре он совсем исчез в ночной темноте.

Майор, глубоко потрясенная, упала в кресло. Все испытанное, выстраданное ею в этот час, снова пронзило ее душу, вызвав тысячу болезненных ощущений. Но сознанием она все-таки воспринимала себя просветленной и окрепшей духом; и ей, и Якову Тирадо выпало на долю редкое счастье — встретить родственную душу и найти в ней божественное начало, светящее тем ярче и чище, что лучам его приходится пробиваться сквозь туманные пятна и тени земного, в которых никогда и нигде нет недостатка.

IV

Следующие дни Тирадо употребил на тщательное ознакомление с долиной, в которой жило семейство Гомем. Он искал пути, по которым бегство представлялось бы наименее затруднительным и опасным.

Его яхта стояла в скрытой бухте у подошвы лесистого мыса Эспихеля. Она вышла из Сетубальской гавани, снаряженная для большого морского плавания, в которое, по-видимому, должна была пуститься немедленно: но как только наступила ночь, ее поспешили направить к той уединенной пристани, где она теперь и находилась. Из-за смут и беспорядков этого времени, судоходство в португальских водах почти прекратилось, так что нечего было опасаться даже случайного обнаружения судна в этих местах. Сюда же потихоньку собрались друзья Тирадо, человек двенадцать марранов, с которыми он намеревался основать колонию в Нидерландах, и сюда же приходилось ему бежать с теми, кого он хотел вывести из этой долины. Он охотно причалил бы яхту где-нибудь севернее, поближе к долине, но близ ее не было пригодного места для стоянки, так как берег состоял из крутых утесов, о которые разбивались бурные волны, или песчаных отмелей. Отчасти его удерживала и боязнь нарушить тайну долины и ее обитателей в том случае, если бы он заставил своих друзей ехать к месту, где стояла яхта, через нее. Но и теперь у Тирадо возникли значительные трудности, потому что сутки спустя уже ни один мало-мальски подозрительный человек не смог бы без большой опасности для себя переправиться через Таго и пересечь равнину между Лиссабоном и Сетубалом. Испанский флот, уже начавший входить в устье Таго, впереди себя высылал лодки, чтобы воспрепятствовать всем попыткам бегства из столицы водным путем, а приближавшиеся к ней войска направили патрули на эту равнину, как, впрочем, и в горы, по направлению к северу, чтобы и с этой стороны ловить беглецов. Поэтому для бегства оставался лишь один путь — перебраться через горы, замыкавшие со всех сторон долину, оттуда достичь северной подошвы Капо-Рока, куда Тирадо направил одну лодку со своей яхты с восемью крепкими гребцами, и в ней доплыть до Сетубальской бухты, держась в тылу испанского флота. Эту последнюю часть своего плана Тирадо надеялся осуществить тем вернее, что он хотел выждать, пока весь флот не войдет в Таго.

Исследуя теперь окрестности долины, он наткнулся на местность, до тех пор ему не знакомую, хотя она находилась в непосредственном сообщении с долиной. Читатель помнит, что дом Гомема стоял у подножья если и не высоких, то довольно крутых утесов. Человеку постороннему казалось, что эти скалы замыкали долину со всех сторон и имели только один вход в нее, которым обычно и пользовались, — с реки вокруг выдающейся полосы земли. Обходя же дом позади утесов, путник натыкался на выступ, который, при более внимательном осмотре, оказывался скрывающим огромную трещину в скале. Она, хотя и оставалась спереди едва заметной, была достаточно широка для того, чтобы человек мог без заметных усилий пройти сквозь нее. Делая поворот, она приводила к небольшому земляному возвышению, которое тоже не представляло трудностей для перехода, после чего начиналась очень узкая долина, или, вернее — довольно широкое ущелье. Как ни незначительно было это пространство, но и оно не осталось не использованным. В одном из его углов приютился маленький дом, и каждая пядь земли была обработана трудолюбивыми руками, чему в значительной степени благоприятствовали богатое плодородие почвы и чудесный климат этой местности, защищенной от северных и южных ветров и орошаемой ниспадавшими с утесов ручьями. Здесь жила престарелая кормилица сеньоры Майор со своим сыном. Оба они, неизменно преданные семье Гомем и пользовавшиеся такой же любовью с их стороны, последовали за ними сюда несмотря на то, что были ревностными католиками. Сын, молочный брат Майор, в юности сильно пострадал от несчастной любви, что заставило его остаться холостяком и обречь себя на одинокую, совершенно удаленную от света жизнь. Так как пребывание Тирадо в семье Гомем всегда длилось короткое время и посвящалось обсуждению важных дел, то ему ничего не рассказывали ни об этих людях, ни об их местопребывании, и поэтому он сильно обрадовался, узнав про это обстоятельство теперь, в последнюю минуту, и увидев в нем особую милость Божью. Он очень быстро разработал новый план.

Когда известие о поражении малочисленного португальского войска и падении Кастелло-Бранко пришло в Лиссабон, небольшое количество людей, окружавших дона Антонио, поспешили оставить его. Каждый считал его дело проигранным и старался поскорее исчезнуть. Только маленькая группа ярых сторонников, слишком сильно скомпрометировавшая себя в глазах испанцев, оставалась при нем еще некоторое время, но и она при этом искала удобный случай, чтобы каким-либо образом спастись. Дон Антонио, однако, при незначительности личной энергии и храбрости, был все же прелатом, поэтому обладал всей выносливостью и упорством, присущими этому сословию. Он решил не навлекать на себя обвинения ни в каком недостойном поступке, держаться до последней возможности и не пренебрегать самыми крайними средствами для того, чтобы не быть сбитым с ранее завоеванных позиций. Вследствие этого он еще раз обратился с прокламацией к жителям Лиссабона, призывая их защищать столицу от приближавшихся к ней испанцев. Все, что могло быть внушено патриотизмом, любовью к независимости и боязнью испанского ига, он выразил в красноречивых словах, и при этом указал на те, все еще значительные вспомогательные средства, которыми могли воспользоваться португальцы на суше и на море для защиты своего большого города в том случае, если бы для этого у них оказалось достаточно патриотизма и храбрости. Но уже через несколько часов после обнародования этих прокламаций в залах королевского дворца Рецессидада собрались депутаты от крупнейших корпораций и цехов с целью настоятельнейшим образом убедить короля отказаться от всякой военной защиты столицы. Они исходили из того соображения, что испанцы, конечно, станут бомбардировать ее и подвергнут несчастный город насилию, пожару и грабежу. Не менее опасались депутаты того, что чернь, как только в ее руках окажется оружие, набросится на зажиточных горожан и не остановится перед самыми крайними бесчинствами. Дон Антонио увидел, что здесь он бессилен, и удалился во внутренние покои. Поздно вечером, согласно предварительному уговору, к нему явился Тирадо. Король составил еще одну прокламацию, в которой протестовал против незаконного вторжения испанцев и объявлял, что только насильственная необходимость вынуждает его оставить государство и что этот отъезд отнюдь не равносилен его отречению от своих прав; после этого он переоделся до неузнаваемости и вместе с Тирадо покинул и дворец, и город, куда ему уже не суждено было вернуться. Одному верному слуге была дана инструкция действовать так, чтобы бегство короля могло быть обнаружено только на следующий день. Исполнить это поручение было нетрудно, так как никто больше не заботился о судьбе несчастного государя, и испанские шпионы, окружавшие дворец, были обмануты.. Тирадо с доном Антонио поспешили в горы, к северу от города, и через них дальними обходными путями достигли ущелья, где в маленьком доме кормилицы Майор и был устроен царственный беглец.

В тот же день, когда произошел разговор Тирадо с сеньорой Майор, ее сын Мануэль со своим верным Карлосом вернулся в родительский дом. Рана его, действительно, оказалась неопасной и к тому времени почти закрылась. Но волнения последних дней, сложности путешествия, которое пришлось делать ночью по очень трудным дорогам, сильно ослабили молодого человека, и к вечеру появились даже признаки лихорадки. Недуг сына омрачил свидание матери с ним, а так как теперь дорога была каждая минута, то она решила в тот же вечер сказать Мануэлю и Марии Нуньес о судьбе, которая их ожидала и которой они должны были покориться. Она объяснила это в немногих, но решительных словах и ясно изложила причины, вынудившие избрать такой способ действий. Но понятно, что дети с такой же решительностью воспротивились этому плану и стали горячо уверять Майор, что не оставят родителей и желают разделить их участь, какой бы страшной она ни была. Мать дала им высказаться и терпеливо выждала, пока этот порыв в них не улегся. Но после этого она кротко и со всей теплотой материнской нежности начала уговаривать их:

— Как, Мануэль! Неужели — предположив даже, что с нами не случится ничего дурного, что мы останемся здесь всеми забытыми — неужели ты решишься навсегда запереть себя в этой маленькой, уединенной долине? Неужели ты хочешь похоронить здесь всю свою жизнь, бесплодно растратить молодые силы? Нет! Ведь все равно рано или поздно придется расстаться с нами. Отчего же позже, а не сейчас? И не то же ли самое приходится мне сказать тебе, Мария Нуньес? Ты еще недавно открыла нам тревогу и скорбь, живущие в твоей душе, сказала, как невыносимо для тебя постоянно укутываться в лицемерие, постоянно обманывать и обращать свою жизнь, священнейшую жизнь своего внутреннего мира, в целую сеть лжи и притворства… Отчего же теперь не хочешь ты воспользоваться случаем, какой, быть может, никогда не представится тебе, чтобы навеки освободиться от этого ужасного существования?.. Но не будем обманывать себя, дорогие дети, очень возможно, что о нас, стариках, так давно уже покинувших свет, забудут, — но ты, Мануэль, конечно, не ускользнешь от их внимания, храбрый офицер из войска дона Антонио надолго останется в их памяти, а испанцы очень ловко умеют стягивать сети, в которые попадает беглец. А ты, Мария Нуньес, неужели думаешь, что и о тебе не вспомнят? Священники Сант-Яго уже давно имеют виды на тебя и твое наследство, они, без сомнения, не забудут о тебе, и как только в их руках снова окажется неограниченная власть, они станут преследовать тебя, найдут тебя, даже если ты укроешься в самую глубь земли. Нет, повторяю, не будем обманывать себя: ваше присутствие удесятерит опасность даже для ваших родителей и во всяком случае будет держать вас в смертельном страхе. Я и ваш отец вздохнем свободно, когда будем знать, что вы в безопасности; но жизнь наша будет совершенно отравлена, когда в каждом шелесте листа, каждом шаге случайного путника нам будет мерещиться поступь испанских палачей.

И она сообщила им подробности предложения, сделанного Яковом Тирадо и состоявшего в следующем. Как только беглецы уедут, Майор с мужем переселятся в избушку ущелья, дом же, где они живут, и долина будут предоставлены кормилице и ее сыну. После этого трещину в скале заделают камнями, а сверху прикроют быстро разрастающимся кустарником; таким образом, в случае появления здесь преследователей, они поверят, что родители бежали вместе с детьми. Позднее же трещину снова можно будет освободить для прохода. Этот план, по-видимому, должен был привести к успеху: в ту пору в правительственные списки еще не вносился каждый клочок земли. Несчастные дети и их мать благодарили Бога за это обстоятельство и видели в нем залог своего будущего счастья.

— Быть может, — воскликнула Майор, — по милости Божией здоровье вашего отца снова поправится, его тело и дух выйдет из состояния тяжелого усыпления, он найдет в себе достаточно сил принять и выполнить какое-нибудь решение — и тогда, дорогие дети, мы снова свидимся; и куда бы ни повела вас рука Провидения — мы последуем за вами! Теперь же вы должны уехать — ради нас и себя. Прочь все фальшивые чувства, бессмысленную слабость! Тут потребны сильные души, докажем же, дети мои, что они живут и в нас!

Теперь уже для возражений не было повода. Красноречие Майор и ее доводы заставили замолчать молодых людей; они порывисто кинулись в объятия дорогой матери и облегчили свое горе потоком горячих слез…

Вопреки ожиданиям, удалось получить согласие и Гаспара Лопеса. На следующее утро выдался час, когда старику сделалось легче и Майор воспользовалась этим и познакомила мужа с планом Тирадо. Он охотно согласился — как отпустить детей, так и переселиться в домик кормилицы. Правда, Майор было прискорбно видеть, какие, собственно, причины руководили им в этом решении. При боязни быть обнаруженным испанцами, он желал избавиться ото всего, что могло привлечь сюда неприятеля, а самому укрыться в еще более уединенном, недоступном месте. Он предпочитал обречь себя на всевозможные лишения, лишь бы это позволяло ему спокойнее отдаваться сознанию своей безопасности. Поэтому он приказал сыну изготовить доверенности на полномочия, обеспечивающие за его детьми права на значительное состояние, и охотно подписал эти бумаги.

Час разлуки приближался. Испанцы вступили в Лиссабон и были встречены городским Советом приветственными речами, а народом — без выражения неудовольствия. Одновременно испанский флот продвинулся вверх по Таго и бросил якорь вблизи португальских судов. Принесение присяги городскими властями и занятие общественных зданий испанцами совершилось спокойно.

После жаркого и душного дня наступила ночь. Гаспар Лопес дремал, и детям пришлось ограничиться безмолвным произнесением молитвы у его постели и таким же безмолвным прощанием. Тем больше воли дали они своей скорби в комнате матери. Но она с мужественным самообладанием подавила горестные излияния молодых людей, утешила и ободрила их. Правой рукой она обняла сына, левой — дочь, и губы ее нежно переходили с одного лба на другой. Но надо было спешить. Когда оба склонили перед ней колени, чтобы получить благословение, она нагнулась к ним, внимательно посмотрела в их глаза, словно хотела заглянуть в сокровенные глубины их души, и сказала:

— О, дети мои, когда мы снова свидимся, я опять посмотрю в ваши милые глаза, и ничего не желаю я так, как найти в них то, чем полны они теперь… Это доставит мне высокое блаженство!

С этими словами она благословила их, поднялась, и сквозь трещину удалилась в ущелье.

В домике ее ждали Тирадо и дон Антонио. Встреча короля с Майор была грустной, но исполненной твердости и достоинства. Майор хотела было отнестись к нему с почтением, подобающим его сану, но он не допустил этого, сказав:

— Нет, любезная кузина, ничто не ненавистно мне так, как казаться тем, чем я не есть на самом деле. Если Провидению угодно будет возвратить меня сюда и восстановить в моих правах, тогда я снова буду королем; но в этой хижине я только беглец, в распоряжение которого вы предоставили вашего сына и ваш дом. Этого я никогда не забуду.

Тирадо попросил поторопиться и пошел вперед; дон Антонио пожал руку сеньоре Майор и последовал за ним. Еще несколько мгновений, еще одно объятие, один поцелуй — и молодые люди присоединились к шедшей впереди паре… Но — чу! Не крик ли это раздался?.. То был зов, в котором несчастное, оставшееся одиноким сердце матери выразило всю скорбь, все муки, до тех пор державшие его в своих железных оковах. Но он замер в стенах избушки. Ломай же теперь руки, ты, бедная мать, у которой в течение одного часа отняли обоих детей! Они не слышат и не видят тебя, и голос долга, призывающий тебя к постели больного мужа, будет звучать среди печального, мрачного настроя твоей души, ободрять тебя и успокаивать…

Ночь была очень темна. Путники скоро прошли ущелье, и теперь предстояло только благополучно взобраться на возвышения, замыкавшие его со всех сторон. Но оказалось, что переход здесь был менее трудным, чем в долине; подъем на утес был не крут, и порой попадались удобные для отдыха площадки. Мануэль поддерживал как мог пожилого дона Антонио, не прибегая к помощи больной руки, Тирадо помогал Марии Нуньес — он шел с ней впереди по узкой тропинке и делал это так ненавязчиво, что она почти не чувствовала его поддержки. Шелест ее платья служил для шедших позади ориентиром. Через полчаса восхождения они наконец достигли вершины. Темнота была непроглядная, небо покрыто тучами, ни одна звездочка не мерцала на нем; на северо-востоке часто блестели молнии, но воздух был спокоен — ничто не вздрагивало, ни один листик не шелестел. Но вот сверкнула яркая молния, и на протяжении нескольких мгновений путники видели слева зеркальную равнину моря в ее серебряном блеске, справа — освещенные горы и долины и даже, в слабом сиянии, белые стены родного дома… Но им нельзя было медлить. Они осторожно спустились, и через час были уже в маленькой уединенной бухте, где их ожидала лодка. Когда они сели в нее, Тирадо попросил Марию Нуньес сойти в маленькую каюту и переодеться в заранее приготовленное для нее платье; то же самое проделали Мануэль и дон Антонио, и таким образом все они вскоре стали одеты так же, как Тирадо и люди, уже находившиеся в лодке, — португальскими рыбаками, шедшими на свой промысел в море. В лодке находились нужные снасти. Тирадо сел за руль, мужчины взялись за весла, и лодка легко и быстро вылетела из бухты в открытое море.

Все благоприятствовало успеху бегства, ибо темноте ночи соответствовала зеркальная неподвижность воды. Даже весла, погружаясь в нее, не высекали тех огоньков, которые так чудесно оживляют море в ночную пору. Поднялся свежий северо-восточный ветерок, Тирадо приказал поднять парус — и лодка понеслась вперед, как легкая игрушка. Они отошли довольно далеко от берега, и вскоре усилившийся с левого борта лодки прибой подсказал им, что они вышли в открытое море. Теперь приходилось усилить осторожность. Мария Нуньес ушла в каюту, четверо гребцов оставили весла, и все находившиеся в лодке мужчины занялись сетями и удочками, чтобы, в случае встречи с неприятельским судном, сохранить ту видимость, благодаря которой они надеялись благополучно достичь цели; но при этом у каждого под одеждой было скрыто достаточно оружия для того, чтобы отважно защищать и судно, и жизнь. Предосторожность Тирадо оказалось не напрасной; пускаться дальше в открытое море он не мог бы без того, чтобы не рисковать подвергнуться тысяче нелепых случайностей, расстраивающих планы и соображения даже самого опытного морехода. Вскоре Тирадо, по своеобразному шуму и плеску воды, заметил, что вблизи должен был стоять на якоре или, в крайнем случае, медленно двигаться какой-то корабль. Тирадо изменил курс, но вахтенный на корабле уже заметил их, на мачте тотчас зажгли фонарь, и беглецам крикнули в рупор: «Эй, на лодке, сюда, или вас разнесут в щепки! Кто вы?» Не оставалось сомнений — это был испанский сторожевой корабль, курсирующий здесь для того, чтобы в этих водах препятствовать прохождению всякого подозрительного судна. Тирадо не посмел ослушаться и подплыл к кораблю, держась, однако, от него на расстоянии пистолетного выстрела. На рыбачьем жаргоне этих мест и с полным сохранением дикции и манеры жителей он объяснил, что они рыбаки из Пениче, плывущие к мысу Эспихель, и указал на сети и остальные снасти, которыми была набита лодка; подойти же к кораблю ближе, по его словам он не мог потому, что в этом случае подвергал свою лодку опасности быть опрокинутой волнами, поднимавшимися вокруг корабельной кормы. Поверил ли этому испанский часовой или по лености не нашел нужным беспокоить себя и спящее начальство из-за какой-то скорлупы, — но после некоторого колебания он крикнул: «Ладно, проваливайте!» Тирадо не заставил себя повторять этих слов. Лодка быстро понеслась вперед, к юго-востоку.

Первые лучи утренней зари только-только начали золотить лесистую вершину Эспихеля, когда лодка благополучно вошла в Сетубальский залив. Она свернула влево к самому берегу, проплыла вдоль него, обогнула далеко выдающуюся скалу и вошла в зеркально-гладкую бухту. Еще несколько минут — и беглецы увидели яхту Тирадо, на борту которой золотыми буквами красовалось название «Мария Нуньес». В это время девушка была наверху и любовалась рассветом. Новизна и красота быстро сменявшихся картин пейзажа привели ее в сладостное волнение; и скорбь, одолевавшая ее минувшей ночью, все перенесенные опасности растворились в пурпурном блеске загоравшегося дня. Когда она увидела свое имя на борту величественной и красивой яхты, ее лицо вспыхнуло румянцем, а сверкнувшие глаза поднялись на спокойно стоявшего у руля Тирадо. Впрочем, ее тут же отвлек громкий приветственный крик людей, столпившихся на яхте, а через мгновенье все уже перебрались на нее. На палубе стояли друзья Тирадо, которые выразили бы свою радость еще более шумно, если бы не узнали дона Антонио, на лице которого глубоко запечатлелись озабоченность и печаль. Они сохранили сдержанность и почтительно проводили короля и молодую сеньору в приготовленные для них каюты; каюта Марии Нуньес была убрана с большим изяществом, и девушка могла устроиться здесь весьма комфортно. Между тем Тирадо не медлил. Он приказал поднять якорь и отчалить от пристани; вскоре судно вышло в море, и когда, при поднявшемся попутном ветре, оно распустило все свои паруса, репутация его быстроты и легкости вполне оправдалась в деле. Тирадо направил яхту на юго-запад, чтобы избежать встречи с кораблями испанского флота. Впрочем, на ее борту было шесть пушек с большим количеством снарядов да еще ящик с огнестрельным оружием. К тому же немалым было и число способных сражаться молодых людей — полагаясь на них, на быстроходность яхты и защиту Провидения, до сих пор не оставлявшего беглецов, Тирадо легко и смело отправился в раскинувшийся перед ним океан.

Доброго пути тебе, быстрая красавица «Мария Нуньес»!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПУТЕШЕСТВИЕ

I

Великолепная ночь расстилалась над морем. На безоблачном, потемневшем небе все ярче выступали блестящие звезды южного полушария; луна только что взошла, пустив на поверхность океана широкую серебряную полосу, которая бежала вслед за яхтой, достигая ее бортов. Море было спокойно и обнаруживало свое движение только маленькими прыгающими волнами, которые словно стремились на дружескую встречу к корме, извивались вокруг нее в легкой пляске и потом на миг соединялись позади нее для того, чтобы проститься друг с другом. И в те минуты, когда корма вспахивала их, они подпрыгивали и рассыпали вокруг яркие искры, так что судно казалось плывущим по морю света и блеска. Свежий ночной ветерок раздувал паруса и освежал сладостной прохладой еще теплый после дневного зноя воздух. И таким образом изящная яхта, приветствуемая ветром и морем, беспрепятственно неслась вперед; рулевой мог спокойно отдыхать у своего руля, матросам ничто не мешало не напрягаться на своих постах или отдыхать на койках.

Это была одна из тех редких ночей, когда человек чувствует себя в объятьях природы так, как на груди нежной матери, которая желает наполнить сердце своего ребенка только весельем, покоем и наслаждением, так что когда ему приходится отвлекаться от такого состояния, он делает это неохотно и нерешительно, лишь побуждаемый необходимостью.

Вследствие неоднократных просьб беглого короля, Тирадо направил яхту к берегам Бразилии, потому что дон Антонио хотел сделать там еще одну попытку сопротивления испанцам; он думал, что, может быть, ему удастся, по крайней мере, удержать за собой это обширное португальское владение, и когда наступит удобный момент — сделать его исходным пунктом освобождения Португалии от ее врага. Как ни желал Тирадо сократить морское плавание, но он уступил желанию короля, уступил тем охотнее, что ему казалось нужным и полезным дать европейским делам развиться и определиться самостоятельно. Осторожно приблизился он ко входу в большой залив, где находится гавань Рио-де-Жанейро, и на некотором удалении от укрепленного острова Ильего дос Кобрас остановил яхту и направил одного из своих сподвижников к тогдашнему бразильскому вице-королю, чтобы выведать образ его мыслей. Через несколько часов посланец уже вернулся. Вице-король, несмотря на то, что он был другом дона Антонио и главным образом ему обязанным своим высоким и доходным местом, не желал, однако, затевать войну с Испанией, далеко превосходившей Бразилию могуществом, или, быть может, не считал себя достаточно готовым к этому, причем, конечно, он в свое оправдание мог сослаться на ту полнейшую небрежность, из-за которой при предшествовавших правителях пришли в совершенный упадок все оборонительные сооружения колонии. По этой или иной причине, но так как именно накануне прибытия яхты Тирадо в Бразилию пришел испанский корабль с вестью о победе испанцев над португальцами и приказе Филиппа принести ему присягу, то вице-король отверг предложение дона Антонио, но при этом обещал ему хранить в глубочайшей тайне факт его пребывания здесь и снабдить приезжих значительной денежной суммой и свежими припасами для судна, передав их в условленном месте на берегу. Но Тирадо не вполне доверился этому обещанию. Он тотчас изменил место стоянки яхты, а в следующую ночь направил в условленный пункт только две лодки. Эта предосторожность оказалась, однако, излишней: вице-король сдержал слово, лодки вернулись с богатым грузом, и Тирадо, не связанный уже никакими соображениями, снова пустился в плавание, теперь направив яхту на северо-восток. Ветер и течение благоприятствовали ему, и вскоре беглецы опять были в открытом море, почти посредине между обоими полушариями.

И снова была прекрасная лунная ночь. На палубе яхты, впереди, сидели и коротали время за веселыми разговорами товарищи Тирадо. На задней ее части, предоставленной в распоряжение высоких гостей, находились дон Антонио, Мария Нуньес и Тирадо. Когда стало уже поздно, король удалился на покой в свою каюту, потому что треволнения последнего времени сильно пошатнули его здоровье. Тирадо сидел напротив девушки. Как хороша была она! В тени, которой ночь покрыла ее лицо, и при лунном свете, разливавшемся по ее прелестной головке и фигурке, блеск кожи, огонь голубых глаз выделялись еще больше, а меланхолическое настроение, приветливость и ум, соединившись вместе, делали ее существом исключительно обаятельным.

Черная испанская мантилья слегка прикрывала ее кудри, грациозно спускаясь по плечам и всему стану. Молодые люди обменивались немногими словами, потому что души обоих были полны воспоминаниями и сладостной мечтательностью этой ночи. Только изредка глаза Тирадо поднимались на чудесное создание, присутствие которого доставляло ему такое высокое наслаждение, и этот взгляд не мог он отвести до тех пор, пока не чувствовал, что она заметила его, и не видел, как лицо ее покрывалось легким румянцем.

Разговоры на палубе стихли. Но скоро звучный голос запел песню под аккомпанемент гитары, по которой пробежали искусные пальцы Бельмонте, и ритмичный шум волн… Не успел певец кончить, как раздались громкие крики одобрения в знак благодарности за доставленное удовольствие. Несколько минут спустя один из кружка слушателей сказал:

— Ну, словами этой песни мы выразили наше восторженное сочувствие чудесной ночи и зеркальной глади моря. Теперь подумаем о том, что нам близко. Разве Иезурун не с нами — он, которого муза наделила своими дарами уже в колыбели? Я знаю, — продолжал он, обратившись к стоявшему тут же юноше, — ты сочинил песню в честь великого человека, который будет служить для нас вечным образцом. Поэты всегда имеют свои тайны, но при этом постоянно изменяют себе. Итак, выдай и ты свою тайну, чтобы вступить в состязание с Бельмонте из-за лаврового венка. Мы склонны увенчать и тебя, и его. Спой нам песню о брате Диего!

При этих словах всех охватил священный трепет. Все молчали, но взглядами и жестами звали юношу в свой круг. Он исполнил их желание, ему подали инструмент, рука его пробежала по струнам и взяла героический аккорд:

«Брат Диего, брат Диего! Дай нам спеть песню о тебе, потому что твоя жизнь и твоя смерть должны были принести нам свободу!

О, палачи кровавого судилища, в темных подземельях ваших темниц вы зарыли блестящее золото, чтоб скрыть его от мира, но негодующий мир пожелал снова иметь его у себя.

Тогда палачи зажгли свои костры и, увы! — язвительно издеваясь, бросили в огонь золото, чтобы там оно расплавилось и превратилось в пепел — и навеки потерял бы его мир!

Но огонь смог уничтожить только шлак, а блестящее золото полилось обильной рекой… Нет, не в ваших силах было подавить, погасить свет, который загорается ныне и будет загораться вечно!

В темных пропастях ваших темниц вы, холопы кровавого судилища, держали отважную птицу из племени орлов — вы боялись ее свободного полета!

Высоко подымается пламя костра, черный столб дыма летит к облакам — чтобы положить конец полетам орла, чтобы навеки затворилась дверь к свободе!

Но орел извлекает из пепла свои крылья обновленными и окрепшими, и описывает круги около солнца… И мир видит это, и песни ликования вырываются из груди его, полные упоения свободой!

Брат Диего, брат Диего! Мы споем песню о тебе! Из черной рясы монаха соткал ты себе крылья, вознесшие тебя к небу!..»

С каждой строкой росло воодушевление певца и слушателей; припев не только был спет всеми, но и повторен несколько раз. При этом взгляды многих обращались к тому месту, где при лунном свете высокая фигура Тирадо резко выступала из окружающей его темноты — потому что эти были посвящены в его тайну.

Наконец возбуждение улеглось и уступило место оживленному разговору, который имел отношение к этому же предмету и мало-помалу перешел в более спокойное, серьезное обсуждение.

Когда юноша Иезурун начал свою песню о брате Диего, Тирадо также ощутил сильное волнение. Он вздрогнул, яркий румянец разлился по обычно бледному лицу — но вскоре он снова овладел собой, скрестил руки на груди и пристально глядел в ночную тьму. Голос Марии Нуньес вывел его из задумчивости.

— Тирадо, — сказала она своим мелодичным голосом, глубоко проникавшем в сердце ее собеседника, — эта песня пробуждает во мне много мыслей и воспоминаний, а особенно одно. Вы когда-то дали мне обещание… ночь такая чудесная, не хочется расставаться с ней… выполните его теперь…

— Обещание? Я не помню, Мария… но если вы говорите, то это, конечно, правда… Я готов сдержать всякое слово, данное мной.

— Я не сомневаюсь в этом… Вы обещали рассказать мне историю вашей молодости… Тирадо, не праздное любопытство побуждает меня проникнуть в ваше прошлое: я ведь нахожусь под вашим покровительством, как же мне не желать знать своего покровителя? Мои родители отдали меня под вашу опеку, как же мне не хотеть знать, кто мой добрый опекун? Но нет-нет, как могу я шутить, когда теперь у меня такие серьезные мысли! Тирадо, вы оказали великую услугу моим близким и хотите сделать для нас еще так бесконечно много… с тех пор, как я на вашей яхте, мне приходилось видеть вас уже в стольких положениях… и… позвольте высказать вам это… постоянно удивляться вам — вашей доброте и преданности, вашей проницательности и твердой воле, вашему… я ведь не имею намерения обременять вас своими похвалами… Только, видите ли, меня постоянно занимал вопрос: кто этот человек и как он сделался таким, и что я узнаю от него… И вот теперь, Тирадо, ночная тишина и шепот ветра, и плеск воды, и этот блеск звезд и месяца — все зовет душу погрузиться в тайны минувшего, вернуться во дни, промчавшиеся мимо нас… Скажите же, могу я просить вас теперь исполнить ваше обещание?

Тирадо с удовольствием слушал слова красавицы. Когда она закончила, он немного помолчал, как будто припоминая то, что ему предстоит сообщить, и соображая, какое впечатление произведет этот рассказ на его слушательницу. Потом ответил:

— Я готов. Между людьми, которым суждено провести довольно продолжительное время вместе, не должно быть ничего скрыто, чтобы они знали, как им относиться друг к другу и как себя держать. Я не люблю окружать себя таинственностью и весьма скорблю, что необходимость заставляет меня поступать так. Ах, Мария, ваши дорогие родители знают все; в труднейших положениях моей жизни меня защищала и спасала ваша чудесная матушка… как же могу я не довериться дочери?

Мария бросила на молодого человека взгляд, полный горячей благодарности, потом подняла голову, взглянула на звезды и сказала с мечтательной пылкостью:

— Да, моя матушка!.. Где-то она теперь? Что с ней и с дорогим отцом?.. Она ангел в человеческом образе… нет такой добродетели, которой я не нашла бы в ней, никогда не оставила она неисполненной какой-либо своей обязанности — исключая разве обязанность подумать хоть немного о самой себе!.. Но, нет… Вернемся к нашему разговору. Как я благодарна вам, Тирадо, что вы ставите меня рядом с моей матерью и дарите мне часть того доверия, которого она, конечно же, достойней, чем всякий другой человек.

— Мария, я должен начать с открытия, которое касается знаменательнейшей части моей жизни — открытия, которое я могу сообщить только весьма немногим. Моя фамилия Тирадо. Но она долго была предана для меня забвению, оставалась почти неизвестной мне самому… Я получил имя брата Диего де-ла-Асцензион…

Эти слова повергли Марию Нуньес в ужас.

— Как! — вскричала она. — Вы… да разве этот Диего не был возведен на костер?

Тирадо резким жестом заставил ее замолчать и затем спокойно сказал:

— Тише, Мария! Не произносите громко этого имени; оно теперь существует уже, как видите, только в песнях и в воспоминании моем и моих вернейших друзей. То, что я вам говорю — правда, и загадка скоро разрешится для вас. Слушайте же.

Мария пришла в себя, но в ее взгляде выражалось серьезное беспокойство, а глаза с напряженным ожиданием устремились на Тирадо. Он прислонился к спинке своего кресла и начал спокойно рассказывать:

— Насколько я помню себя, первый и единственный предмет, встающий в моей памяти, — келья, мрачная келья монастыря, с окном на глухой двор, с дверью в темный коридор. Я никогда не знал колыбели ребенка, улыбки отца, ласк матери, В детстве я ни с кем не играл, юношей не предавался никаким развлечениям. Холодные ледяные руки вырвали меня из родительского дома, заточили в монастырскую келью, держали там взаперти, кормили и обучали. Только медленные шаги монахов слышал я, только их строгие и однообразные лица встречал; единственным развлечением моим было молиться и петь в церкви и проводить свободные часы в монастырском саду, где рядом с цветами, травами и овощами белели, словно вырастая из земли, надгробные памятники захороненных там монахов. Правда, я не испытывал почти никаких лишений, потому что не знал ничего другого, и только пустота сердца, часто ощущавшаяся мною, как бы давала мне понять, что мое детство проходит печально, жалко и скучно. Да, Мария, нередко в те минуты, когда благотворный огонь охватывает все мое сердце, когда воодушевление быстро рождается во мне и ведет к осуществлению задуманного плана — я спрашиваю себя, откуда во мне это? Чем зажжено тайное пламя в моей душе? Не есть ли оно то же самое, что и подземные воды, которые капля за каплей собираются в щелях гор и, не имея оттуда свободного выхода, стремительно пролагают себе путь, разрывая и опрокидывая могущественные утесы? Наконец пришло ко мне избавление, причем только влице старого, почтенного монаха. Срок моего послушничества уже окончился, я уже ходил в монашеской власянице, когда однажды в наш монастырь прибыл старый инок, с тех пор так и оставшийся там на жительство. Это был брат Иеронимо. Как я впоследствии узнал, оно так и было условленно, чтобы он не приезжал туда, пока не окончится мой искус. Иеронимо скоро сблизился со мной; его приветливость, печально-серьезный, но дружеский взгляд, манера, с которой он держал меня около себя, предоставляя мне, однако, полную свободу — все это приковывало меня к нему неразрывными узами. Он начал давать мне уроки, и ни один, я думаю, старик на свете не способен до такой степени заворожить душу ребенка и юноши и доставить ей надлежащую духовную пищу. Но он сделал для меня еще больше. Он знал, что у меня нет товарища — нет того, что так необходимо молодому сердцу, и поэтому привез в наш монастырь чудеснейшего мальчика, со светлым умом и сердцем, Алонзо де Геррера, так что скоро я наслаждался счастьем иметь такого друга и находиться под руководством такого учителя.

Мария Нуньес слушала рассказ со все более и более возрастающим участием; ее руки были сложены на груди, полные огня глаза устремлены на губы друга. Он продолжал:

— Вы сами пожелали выслушать меня; но для того, чтобы сделать для вас понятными позднейшие происшествия жизни, я вынужден, рискуя показаться вам педантичным, познакомить вас, хотя бы в общих чертах, со способом обучения брата Иеронимо. Но насколько я знаю вас, мне нельзя сомневаться в том, что вы меня поймете. Наш учитель заботился исключительно о том, чтобы знакомить нас со средствами познания. Он не устанавливал никаких догм и положений, не приводил никаких доказательств в пользу того или иного утверждения, но только направлял нас на путь знания и понимания вещей и явлений, оберегая от заблуждений или утомления. Находить и постигать цель должны были мы сами, ибо, по его мнению, даже незначительный, но познанный и обдуманный самим материал гораздо важнее и ценнее самой обширной учености, загромождающей память. Этим он побуждал нас к неутомимой умственной деятельности и обращал наши занятия в неистощимый источник наслаждения. Когда мы стали старше и познакомились с иностранными языками, он дал нам сочинения греческих мудрецов и святое писание Старого и Нового завета, руководил нашими занятиями и давал необходимые объяснения. Нас обоих полностью предоставили» руководству и надзору брата Иеронимо, к тому же остальные монахи были слишком ленивы и невежественны, чтобы давать себе труд заниматься нами. А так как мы строго соблюдали монастырскую дисциплину и прилежно выполняли церковные предписания, то все были уверены, что некогда такие ученики принесут монастырю большую честь, и притом в той области, в которой святые отцы, по своему развитию, могли сделать весьма мало… Удивительно, но методика нашего учителя привела к тому, что, развив нашу пытливость и сообразительность, она воспитала в нас и большую настороженность в принятии того, что в наших любимых книгах выдавалось за неопровержимую истину. Мы начали сравнивать, обсуждать, делать выводы. И вдруг пришли к неожиданному результату. Что представлялось нам в сочинениях греческих мудрецов? Ничего, кроме поиска и анализа ощущений — серьезных, величественных, творческих, привлекательных по форме и содержанию, но бесцельных и безрезультатных. Один развивал то, чему учил другой, или устанавливал то, что противоречило взглядам другого, а третий разрушал дело обоих и на этих развалинах воздвигал собственное здание — тоже на очень короткое время. И всюду мы встречали только борьбу между материей и духом, цепляние за необходимость или отважное стремление вырваться из нее. Мы тут многому научились, но не вынесли никакого убеждения. Но как разнится с этими книгами Старый завет! Сколько в нем простоты и естественности понятий, какое величие мыслей, какое ясное высказывание того, что лежало сокрытым в наших умах и сердцах! Перед нами был бесконечный, всесовершенный Бог, создавший этот мир, наполненный преходящими смертными существами, Бог, который в беспредельной любви своей сотворил человека по образу и подобию своему, вдохнул в него дух Своего духа, открыл ему простые вечные законы любви и справедливости, а теперь отечески руководит его судьбой, праведно судит его дела и милосердно прощает ему за грехи. И все это — в пестром водовороте жизни, которая была незнакома нам и куда жадно стремились мы, среди треволнений и борьбы людей на пути к великой цели мира и правды… Ни Алонзо, ни я еще не подозревали даже, от кого мы происходим, с кем сроднила нас природа — а учение Израиля уже привлекло к себе наши умы, сделало нас его приверженцами… мы почувствовали, что перестали быть католиками…

— А что же сказал ваш учитель, увидев эту перемену в ваших убеждениях? — спросила Мария.

— Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор — но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.

Вам уже известно, что за этим последовало — я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где — думал я — гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..

Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.

Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной — я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся — тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой — ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…

Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца — того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами — они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого — что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!

Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе — ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:

— Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?

Этот вопрос вывел Тирадо из задумчивости; он очнулся и продолжил рассказ:

— Получив известие, что войска Филиппа двинулись на Сарагосу, я поспешил туда. Но войти в город уже не было возможности: он был окружен со всех сторон. Все, что я увидел в эти дни, не оставляло сомнений в исходе борьбы. И это повергло меня в такое уныние и отчаяние, что я даже не трудился избегать преследования тех испанских агентов, которые наводнили страну в поисках тех, кто подозревался в принадлежности к восставшим. Меня схватили в одной деревне — я был выдан испанцам именно теми людьми, которые наиболее увлекались моими речами и проповедями. Как священник я был отдан инквизиции и вскоре уже находился в одной из келий ее подземной тюрьмы. Меня повели на допрос, но на все вопросы судей я отвечал прямо, нисколько не скрывая своих убеждений. Я швырял им в лицо мои обвинения, дал полный простор моему неприятию их действий и принципов. Этим я, по крайней мере, освободил себя от пыток. Но как ни велико было бешенство, в которое привели инквизиторов мои слова, они, однако, приняли во внимание мой сан и предложили мне, если я отрекусь от моего еврейского еретичества, помилование, которое я должен буду заслужить пожизненной епитимьей в каком-либо уединенном горном монастыре. Я отверг это помилование, но они думали, что им в конце концов удастся сломить мое упорство. В продолжение недель, месяцев держали они меня в самой темной и душной яме своей тюрьмы. Я лежал на сгнившей соломе, почти лишенный света и воздуха; отвратительные насекомые ползали вокруг меня, по мне. Мне то давали еду без всякого питья, то гнилую воду без всякой пищи; когда я засыпал, меня будили, чтобы не давать ни минуты отдыха. Но все эти меры оставались бесплодными. Я продолжал стоять на своем. Лихорадочное возбуждение овладело мной. Воспламененное воображение рисовало мне среди этой ужасной обстановки самые милые, усладительные картины: я не был один, мои родители, моя сестра, хотя я никогда не знал их, мой дядя Иеронимо находились со мной, и я беседовал с ними, спрашивал их, они отвечали мне; земля исчезла для меня, я парил в небесных сферах, и тело мое утратило способность чувствовать боль. Когда меня отрывали от моих грез приводили в судилище, мужество мое не сокрушалось присутствие духа не ослабевало, и я громко и твердо отвечал: «нет!» и тысячу раз — «нет!»

Наконец терпение судей истощилось; они приговорили меня к смерти — смерти на костре, куда мне предстояло взойти в обществе пятидесяти четырех мужчин и женщин, тоже осужденных на сожжение во славу Бога и святой инквизиции. С этой минуты со мной стали обращаться человечнее: меня перевели в более светлое и чистое помещение, где, однако, мне пришлось терпеть визиты двух священников, поочередно обрабатывающих меня, чтобы все-таки добиться моего отречения, которое, если и не спасло бы меня от смерти, то по крайней мере избавило бы от мук костра в пользу виселицы. Я спокойно ожидал своего конца. Я говорил себе: «Ты похож на растение, которое, правда, цвело недолго, но, умирая, выронило на землю несколько семян, которые со временем созреют и пустят ростки под лучами Божьего солнца». Но как ни толсты стены инквизиторской тюрьмы и как ни плотно замкнуты ее двери, но и оттуда проникает на волю многое из того, что владельцы этих чертогов считают погребенным в вечной ночи забвения. Правда, инквизиция в известные сроки сама объявляет срок и имена приговоренных ею к смерти, равно как и приписываемые им преступления, желая этим в верующих возбудить к ней уважение, а в неверующих — ужас, и привлекая народ на ее пышные и гнусные празднества, именуемые аутодафе; и действительно, в этих случаях огромное количество кандидатов в мертвецы, чудовищность уготованных им мук и величина их преступлений очень сильно влияют на страсть народа ко всякого рода зрелищам. Но уже задолго до исполнения над нами приговора весть, что один францисканский монах открыто перешел в еврейство и за то будет сожжен на костре, распространилась по всему полуострову, и мои враги сами позаботились о том, чтобы мое имя не осталось неизвестным. Этому обстоятельству обязан я моим спасением. Вечером накануне ужасного торжества, приготовлявшегося церковью для мирян меня с моими будущими товарищами по костру отвели в назначенную для того часовню. Двери ее заперлись, и перед ней осталось стоять на часах множество слуг инквизиции. Невидимый хор запел с верхней галереи печальное «De profundis». На алтаре горело много свечей, но все остальное пространство обширной часовни оставалось неосвещенным. Все стали на колени, и душа каждого, каковы бы ни были его религиозные убеждения — вознеслась в горячей молитве к великому духу вселенной, пред которым ей предстояло явиться на другой день, пройдя предварительно сквозь столь тяжкое испытание. Мне досталось место в последнем ряду скамеек. Я молился, как вдруг почувствовал, что опустившаяся рядом со мной на колени фигура в плотном капюшоне протянула руку из-под своего одеяния, отыскала мою и что-то вложила в нее. Несколько минут спустя она снова поднялась и исчезла в темноте, окружавшей нас. Я ощупал вещи в моей руке: то были кошелек с деньгами, пилка и клочок бумаги. Две первые я быстро спрятал в моей рясе, а написанное на бумаге прочел: тут в нескольких словах сообщалось, куда и к кому мне следует обратиться. Прочтя, я проглотил бумагу, чтобы уничтожить всякие следы. Острая пилка сослужила свою службу в полночь, распилив железные прутья, заграждавшие отверстие в стене моей кельи. Я был свободен, но только благодаря стечению многих обстоятельств мне, среди тысячи опасностей, удалось найти дорогу в назначенное мне место, к моей спасительнице, к вашей матери, Мария… Из своего убежища в уединенной долине она, при посредничестве одного верного агента вашего отца, сумела найти доступ в мою тюрьму и дорогой ценой купить мое освобождение. Она никогда не знала меня, как и я — ее, но весть об ожидавшей меня участи дошла до нее и была достаточной для того, чтобы вызвать в ней быстрое решение и заставить раздобыть все необходимые для его исполнения средства. Мои товарищи погибли на следующий день, но мое исчезновение не уменьшило числа взошедших на костер. У инквизиции всегда достаточный запас готовых жертв: одна из них в данном случае фигурировала под моим именем. После этого и составилось общее мнение, что брат Диего умер на костре.

Но у вашей матери я нашел не только спасение от смерти. Все, что оставалось во мне колеблющегося, скоро было уничтожено светлым направлением ее разума, безошибочным тактом ее чувства. Она в высшей степени обладает способностью, присущей женщинам — в самых смутных и запутанных обстоятельствах отыскивать единственно верное решение, тогда как мы, мужчины, движимые великими идеями, из-за высоких и отдаленных целей упускаем из виду то, что находится рядом и легко достижимо. Пока я терялся в раздумьях, куда мне ехать, где приложить свои силы, ваша матушка обратила мое внимание на Нидерланды, которые деспотизм Филиппа должен был вскоре превратить в главную арену борьбы. Ее подсказка решила мою судьбу. Всей душой я стал стремиться туда — не только для того, чтобы обеспечить убежище моим гонимым единоверцам, но и с тем, чтобы служить всему человечеству, создать приют для всех желающих сбросить с себя оковы рабства. Я говорил себе, что страна, где кос терпят, где нам позволяют отречься от насильно навязанной нам религии, должна быть страной свободы, страной, где среди свободных людей развевается знамя свободы всех религиозных убеждений, полная свобода совести. Этой земле должен ты посвятить всю свою деятельность, все свои способности и желания!

Остальное известно вам, донна Мария. Я отправился с доном Самуилом Паллаче в Нидерланды, и теперь мы снова плывем туда. Темнота, еще покрывающая наше небо, начинает, однако, проясняться, и твердое обещание принца Оранского — есть та утренняя заря, которая возвещает нам наступление нового дня и ручается за него. Пусть это будет хоть и мрачный, облачный, бурный — но все-таки день, а не ночь!

Тирадо закончил. Мария помолчала, потом подняла свои большие, блестящие, увлажненные слезами глаза и, невольно схватив руку Тирадо, пожала ее и взволнованно сказала:

— Сколько же вы вытерпели, Тирадо, и как вы смогли все это пережить?!

Это выражение глубокого сочувствия охватило Тирадо пылким восторгом и, не имея сил отвечать, он наклонился к руке Марии и несколько раз пламенно поцеловал ее. Рука девушки задрожала в его руках, она поспешила отдернуть ее, но он все-таки почувствовал еще одно легкое пожатие. Затем Мария встала и со словами: «теперь спокойной ночи, Тирадо, уже поздно» направилась в свою каюту.

Тирадо долго еще смотрел на то место, где стояла девушка, потом неосознанно подошел к борту яхты и стал мечтательно вглядываться в игру волн, в которых отражался лунный свет, и которые, переливчато сверкая, плескались и шумели вокруг судна. Сколько времени простоял он так — он и сам не знал. Его душа погрузилась в море любви, в радостно вздымающиеся волны надежд и ожидания…

А яхта безостановочно шла вперед, луна так же безостановочно совершала свой путь, звезды продолжали блестеть на безоблачном небе, волны резвились и шумели, ветер с шепотом пробегал по парусам. Безмолвный и величавый, но при этом полный жизни и движения покой царил в природе.

II

Яхта быстро шла среди ночного безмолвия; месяц закатился, первые блики утренней зари показались на: небе, и ближайшие к ним звезды начали бледнеть. Только рулевой со своими помощниками да вахтенные матросы оставались на палубе и бодрствовали, все остальные обитатели судна спали тем крепче, чем позже отправились они на покой. Вдруг юнга, дежуривший на клотике мачты, изо всех сил крикнул:

— Вижу корабль! совсем близко от нас!

Матросы посмотрели в нужном направлении и тоже заметили смутные очертания приближавшегося к ним корабля. Один из них поспешил разбудить капитана. Вскоре Тирадо появился на палубе и настороженно посмотрел на нежданное судно. Оно находилось к востоку от яхты, благодаря чему хорошо освещалась первыми утренними лучами. «Мария Нуньес» же еще оставалась в полосе сумерек и, вероятно, была плохо видна с той стороны. У Тирадо скоро не осталось сомнений в том, кто этот незнакомец: конструкция, корпус и другие детали говорили о том, что в нескольких кабельтовых от яхты находится испанский военный корвет, появившийся здесь так не кстати. Еще одно наблюдение — и Тирадо убедился, что корвет направился по курсу яхты и, спустя немного, начнет за ней крейсировать. Он насчитал по двенадцати орудий на каждом борту корабля и уже представил себе ту зловещую речь, которую они будут вести с ним.

Сердце Тирадо сильно забилось. Не боязнь, а тяжелое беспокойство овладело им. Он ни на минуту не усомнился теперь в крайней опасности, грозящей драгоценному грузу его яхты. И это именно через несколько часов после того, как перед ним, подобно занимавшейся теперь утренней заре, лучезарно взошла надежда на чудное блаженство! Но воспоминание об этом, обогрев его сердце, одновременно воскресило его мужество. Он жестом подозвал к себе главного штурмана, чтобы обсудить о ним создавшееся положение. Тот, после внимательного наблюдения за кораблем, подтвердил все предположения Тирадо. После недолгого совещания было решено двигаться вперед, навстречу неприятельскому корвету.

— Я не думаю, — сказал Тирадо, — что нам удастся избежать битвы, какой бы путь мы ни выбирали. Из-за ночной темноты мы, к сожалению, слишком сблизились с испанцем. Но, по моему мнению, лучше уж сражаться, чем убегать. Поэтому надо быстро готовиться. С Божьей помощью, вперед, штурман! Мы должны твердо верить в свои силы!

Тирадо понимал всю величину своей ответственности и нисколько не преуменьшал степени той опасности, которой подверглись теперь дон Антонио, Мария Нуньес, Мануэль и все, вверившие свою судьбу его энергии. Но мысль, что не он вызвал эту опасность и что предстоит сражаться за самое дорогое для него, наполняла его душу жгучей уверенностью в успехе. Несколькими словами молитвы попросил он у Руководителя всех судеб человеческих благоприятствовать предстоящему делу, хранить их всех в ужасах битвы — и начал действовать.

Он велел поднять все паруса, так что стройная яхта накренилась и волны с шумом забегали вокруг бортов, точно сердясь, что незваный гость осмелился нарушить их веселое и безмятежное спокойствие.

Вскоре яхта приобрела необычайную легкость и полетела вперед, как на крыльях. Ящики с оружием, стоявшие на палубе, разобрали, оружие оттуда вытащили и расставили вдоль бортов, пушки зарядили. Между тем главный штурман собрал на палубе весь экипаж. Тирадо произнес пламенную речь, и так как в команде не было ни одного человека, который не пожертвовал бы жизнью ради свободы, то всеми овладело воодушевление, выразившееся в горячих воинственных восклицаниях. Тирадо, давно уже предвидевший возможность такого случая, разделил людей на отряды, указал каждому его место и объяснил все, что от него могло потребоваться. Между ними не было ни одного, на кого он не мог бы вполне рассчитывать. Когда все было организовано, он поручил Мануэлю отвести дона Антонио и Марию Нуньес в помещение под палубой, где они могли находиться в наибольшей безопасности.

Четверть часа прошли в тревожном ожидании; теперь нетрудно было заметить, что расстояние между судами уменьшилось. На востоке становилось все светлее, вот на краю горизонта показался огненный шар, кинув золотые лучи на пенящиеся верхушки волн, воздух делался с каждой минутой прозрачнее. Глаза всех на яхте были устремлены на испанский корабль. Вдруг на нем сверкнул огонек, показался маленький клуб дыма, просвистело ядро, которое шипя упало в воду с нескольких ярдах от яхты. Значит, яхту наконец заметили, и этот выстрел был приказом остановиться и дать ответ. Тирадо, до сих пор не подымавший флага, притворился ничего не замечающим и продолжал движение вперед. Испанец подавал сигналами вопрос за вопросом, но не получал никакого ответа. Тирадо знал, что обман здесь невозможен. Ему следовало остановиться и готовиться к визиту неприятеля, а это была бы верная погибель, потому что корвет встал бы бок о бок с его яхтой. Испанец раздумывал недолго, а затем стал посылать ядро за ядром, которые, к счастью, перелетали через яхту — лишь два или три задели ее, не причинив значительного вреда.

Теперь Тирадо приказал поднять португальский флаг и одновременно повернуть яхту чуть вправо, так чтобы три пушки, находящиеся по этому борту, могли обстреливать нос испанского корвета. Маневр был совершен, чехлы, закрывавшие орудия, сняты, раздался залп. Результат оказался впечатляющим: одно ядро ударило по толпе ничего не подозревавших испанцев, стоящих на палубе, и уложило несколько человек; другое угодило в снасти и разорвало главный парус; третье попало в борт корабля, правда, на не опасную для него высоту. Крики бешенства раздались на корвете; испанцы поняли, что предстояло сражение, но уж слишком ничтожным представлялся противник.

С этой минуты корвет начал сильный и безостановочный обстрел яхты, буквально засыпав ее ядрами. Но ее малые габариты и скорость, с которой она начала удаляться от противника, помогли ей остаться почти не тронутой. Однако и тех немногих ядер, которые достигли цели оказалось достаточно, чтобы причинить ей большой вред. Двое матросов уже было убито, еще с полдюжины ранено; передняя мачта свалилась и вместе с парусом рухнула в море, отчего вот-вот все снасти должны были выйти из строя; от боковой обшивки отлетели большие куски — и каждую секунду следовало ожидать еще больших неприятностей. Но мужество Тирадо и его товарищей не поколебалось. Работы на яхте продолжались с большой обдуманностью, повреждения, насколько было возможно, исправлялись на ходу, раненых относили в укрытие и перевязывали. По распоряжению Тирадо к правому борту с невероятным трудом перетащили четвертую пушку, и он сам стал наводить ее. В результате четыре орудия яхты безостановочно стреляли по корвету, нанося ему немалый урон. Наконец один из залпов пришелся в руль корабля, сделав его почти неуправляемым, и в ту же минуту испанская канонада прекратилась. Люди Тирадо с изумлением посмотрели за борт, и вскоре все поняли. Испанцы спустили на воду две большие шлюпки, отрядив на них значительную часть вооруженной команды. Они намеревались взять яхту приступом, так как ее экипаж, по их соображениям, был мал. Тирадо понял всю опасность этого нападения. Он приказал главному штурману не упускать из виду по крайней мере одну из шлюпок, и как только она подойдет на расстояние ружейного выстрела, открыть по ней беглый огонь и пустить ко дну. Сам он собрал оставшуюся часть команды и стал с ней дожидаться экипажа другой шлюпки. Тирадо стоял впереди, с мечом в правой руке, пистолетом — в левой, с выпачканным в порохе лицом и горящим взглядом. Вдруг легкая рука коснулась его плеча, и послышался кроткий, взволнованный голос:

— Тирадо, вы не ранены?

Он повернулся и увидел Марию Нуньес.

— Бога ради! — воскликнул он, увидев бледное, расстроенное лицо девушки. — Что привело вас сюда, Мария Нуньес? Здесь очень опасно, и ваше присутствие пугает и отвлекает меня! Ради вашей матери, вернитесь к себе, потому что только уверенность, что вы в надежном месте, придает нам мужество в сражении!

— Тирадо, я не смогла больше выдержать этого. Страшный шум над моей головой, грохот орудий, крики и топот сжимали мое сердце, мешали дышать. Я должна была подняться сюда, чтобы убедиться, живы ли вы, жив ли Мануэль, что со всеми вами!

— Милая девушка, — умолял ее Тирадо, — ты же видишь, что Бог оберегает нас, мы невредимы… Но теперь иди вниз… прячься… Испанцы снова начинают обстрел.

Так оно и было. Шлюпки уже отошли от корвета на значительное расстояние, поэтому он мог снова начать стрельбу без риска попасть в них. Тирадо, весь поглощенный приближающейся опасностью, крикнул штурману не упустить решающего мгновения. Мария Нуньес отошла в сторону и спряталась за главной мачтой. На выстрелы испанцев уже никто не обращал внимания. И вот Эстебан — так звали штурмана — навел пушку, поднес к ней фитиль и скомандовал: «пли!» Два ядра попали точно в цель: один разбил борт шлюпки, другой угодил в самый ее центр — шлюпка перевернулась, и испанцы оказались в воде. Экипаж яхты приветствовал свою удачу радостными криками. Однако тут же сильный толчок о другой борт яхты дал им знать, что другая шлюпка благополучно добралась до них. Показались абордажные крюки, зацепившие яхту в нескольких местах. Над бортом показались головы и руки первых испанцев, готовых вот-вот перемахнуть на палубу. Вдруг кто-то из них крикнул: «Господи Иисусе! Святая Дева не пускает нас сюда!» Это Мария Нуньес, сама не сознавая, что она делает, вышла из-за мачты и стала посреди палубы, вся залитая лучезарным светом утреннего солнца, в белой одежде, с длинной вуалью на голове, с воздетыми вверх руками, пылающим лицом и ярко сверкающими глазами. Суеверным испанцам почудилось, что перед ними сама царица небесная, сошедшая сюда, чтоб удержать их от убийственного сражения и взять под свою защиту неприятельское судно, которое, несмотря на свои крохотные размеры, чудесным образом причинило им уже столько вреда. На несколько мгновений они словно застыли — одни уже на борту яхты, другие уцепившись за его края, третьи под ними. Но вот один из них воскликнул:

— Да что за вздор вы несете! Какая же это Дева Мария! Дева Мария защищает нас, а не наших врагов! Это или исчадие ада, или обыкновенная женщина, и я сейчас это докажу!

И он прицелился из ружья в Марию Нуньес. Но выстрелить не успел, потому что в ту же секунду Тирадо кинулся к нему и сильным ударом меча отрубил его руку. И в этот момент товарищи Тирадо, успевшие во время неожиданной паузы перестроиться, напали на испанцев — началась страшная резня. Те, кто уже взобрался на палубу, были изрублены в клочья, лезшие за ними — сброшены в воду. Но испанцы продолжали взбираться, часть их, воспользовавшись суматохой, вскарабкалась на корму и закрепилась там. Один юноша, заметив их, с криком: «Враг на корме, за мной, братья!» ринулся на эту группу, но пуля пронзила его грудь. Это был Иезурун, певец. Видевшие его гибель вскричали: «Брат Диего, брат Диего!» и бросились на неприятеля. Этот клик подхватили другие, теперь он разносился по всей яхте, еще больше воспламеняя сражающихся. «Дон Диего!» ревели все, и под ударами мечей и палиц испанцы гибли один за другим. Устоять против такого проявления отваги им оказалось не под силу, они увидели, что им пришла смерть, и оставшиеся в живых стали прыгать через борт, в шлюпку… Напрасно: многие упали прямо в море, более удачливые и остававшиеся в шлюпке тщетно пытались отцепиться от яхты, но абордажные крюки застряли; а Тирадо, воспользовавшись этим, стал стрелять по испанцам таким плотным огнем, что тем пришлось сдаться и запросить пощады. Им приказали бросить оружие и по одному подняться на яхту. Вскоре все они были связаны и заперты в трюме. Сражение окончилось.

Потеря обеих шлюпок и их экипажа, множестве повреждений корвета, особенно выход из строя руля, заставили испанского капитана отказаться от продолжения борьбы с этой легкой, но так героически защищавшейся ореховой скорлупой. Ведь он не знал, какое богатство для короля Филиппа таила она в себе и какую награду получил бы он, если бы доставил важного пленника своему государю! Тирадо же и в голову не пришло теперь самому напасть на корвет и завладеть им. Напротив, он приказал поднять все уцелевшие паруса, чтобы поскорее уйти подальше от неприятеля. После этого были отданы последние почести мертвым и проявлена необходимая забота о раненых, перевязывать которых Тирадо сам помогал врачу. Как обливалось кровью его сердце, когда ему пришлось оплакивать столь многих храбрецов-матросов и друзей, которые в расцвете сил и надежде начать новую жизнь пошли за ним и теперь обрели могилу в волнах моря! Позднее Тирадо распорядился отмыть палубу от следов сражения и вместе с главным штурманом тщательно осмотрел все повреждения, чтобы команда немедленно приступила к ремонту. Сделав все это, он спустился в каюту, где думал найти Марию Нуньес.

Как-то особенно сильно сжималось теперь его сердце. Еще не улеглось в нем страшное возбуждение, вызванное прошедшей битвой, он еще вздрагивал от ужаса при воспоминании об опасности, которая грозила ему и всем его близким, и из души его возносилась благодарственная молитва за спасение, которое столь очевидно послал им всеблагой Промысл. При этом он охотно признавал, что появление красавицы-девы в самую критическую минуту боя не осталось без благоприятного результата… Но вместе с тем он чувствовал, что общность только что пережитого образовала новую связь между ним и Марией Нуньес, и то участие, сопряженное с презрением к смерти, которое она выказала относительно него, говорило о присутствии в ней чувства более глубокого, чем только дружба или уважение. А значит, он не мог и не имел права теперь медлить и колебаться. И Тирадо вошел.

Когда Мария Нуньес, стоя у мачты, увидела начало страшной резни, она закрыла лицо руками и с криком ужаса устремилась в свое убежище. Она упала на колени возле дона Антонио и, заламывая руки, молила небо о защите и сострадании. Мануэль, как только окончилось сражение, поспешил к сестре, чтобы сообщить ей о счастливом исходе, и отвел ее и перепуганного короля в каюту. Тут она опустилась в кресло и впала в совершенное изнеможение. В эту-то минуту и вошел Тирадо. Дон Антонио поспешил навстречу, много и горячо благодаря его за битву, проведенную так храбро и так счастливо, воздал полную справедливость отваге и искусству, с которыми Тирадо преодолел все трудности, изобразил испытанные им самим тревоги и упомянул о горячих молитвах, которые он воздавал во время сражения и которым вняло небо. Тирадо слушал его с беспокойным нетерпением, но не прерывал, ибо того требовало почтение к высокому собеседнику, и давал беглые ответы. Затем он повернулся к креслу, в котором лежала Мария Нуньес; но при первом же его движении она поднялась. Яркий румянец разлился по ее щекам, улыбка заиграла на розовых губах, и взгляд, полный немого огня, остановился на человеке, застывшем перед ней в глубоком смущении. Она протянула ему руку, которую он порывисто схватил, и сказала:

— Как счастлива я, что вижу вас снова здесь, совершенно невредимым и полным радости победы! Благодарю вас, дорогой друг, за все сделанное для нас!

— Вы сами, Мария Нуньес, служили нам защитой, ваше присутствие воодушевляло нас и укрепляло наши руки. Дай Бог, чтоб это была не последняя битва моя за вас, но пусть это будет последняя опасность, которой я вас подвергаю!

Но не успели они обменяться еще несколькими словами, как новый сигнал опять вызывал Тирадо на палубу, возвещая ему, что случилось нечто, требующее его внимания и вмешательства.

Поднявшись наверх, Тирадо тотчас увидел, что в событиях, происходивших в этой части океана, появился новый участник. К ним быстро приближался большой фрегат, на средней мачте которого висел английский флаг. Испанский корвет немедленно стал делать всевозможные усилия, чтобы уйти от опасности, но скоро убедился, что они напрасны, и дал сигнал, что сдается.

Но вместе с тем английский фрегат потребовал остановиться и португальскую яхту, приглашая к себе ее капитана. Тирадо, благодаря быстроходности своего судна, без особого труда мог бы уйти от англичан. Но он сообразил, что ни ему, ни его спутникам нечего опасаться этого фрегата и что, напротив, дальнейшее плаванье в его компании окажется только выгодным для них, так как весьма возможно, что они еще встретятся с испанскими судами, борьба с которыми была бы теперь совершенно немыслима. А так как в планы Тирадо входило до приезда в Нидерланды посетить Англию, то он решил отправиться на фрегат. Он надел мундир португальского капитана, получив на то разрешение короля Антонио, снарядил лодку и поплыл. Англичане тем временем уже завладели испанским корветом и его командой и взялись за всевозможные исправления на корабле, чтобы затем отбуксировать его в какую-нибудь английскую гавань как очень ценную добычу.

Тирадо привели к капитану фрегата, командору Невилю, герцогу Девонширскому. Это был еще молодой человек, лет тридцати, по внешнему виду истый англичанин. Стройная и сухопарая фигура, продолговатое лицо, большие голубые глаза, густые белокурые волосы и борода ясно свидетельствовали о его национальности. Аристократически величавый, отчасти даже надменно вытянутый и скованный, он, однако, приветливо улыбнулся Тирадо и даже протянул ему руку.

— Вы, сэр, — сказал он, — избавили нас от значительной заботы и сделали этот неуклюжий корвет неспособным как для сражения, так и для бегства. Мы обязаны, поэтому вам хорошим призом и постараемся по возможности доказать нашу благодарность. При размерах вашего судна и малочисленности экипажа эта победа делает вам много чести. Будьте так добры, скажите, кто вы и сообщите коротко обо всем, происшедшем здесь.

Тирадо был в высшей степени обрадован таким приемом и похвалой и охотно исполнил желание герцога. Выслушав рассказ, герцог сказал:

— Я рад, что могу принять каждое ваше слово за вполне согласное е истиной; но тем более вы должны позволить мне спросить: что побудило вас допустить вашу маленькую яхту до этой неравной и, по-видимому, безнадежной для вас битвы с гордым испанским кораблем? Ведь Португалия теперь подчинена, испанскому королю, и, следовательно, вам не угрожала никакая опасность, если бы вы спокойно сдались.

Тирадо, немного подумав, не нашел причин скрывать истину от англичанина; он даже рассчитывал таким образом получить возможность наиболее удобно и достойно ввезти царственного беглеца в Англию. Поэтому он ответил:

— Светлейший герцог, вы не задалибы этого вопроса, если бы знали, кому имела честь дать приют моя скромная яхта. Путь мой лежал к берегам Великобритании, ибо в одной из кают моего судна находится законный король Португалии дон Антонио. После того, как его войско было разбито, а страна завоевана войсками Филиппа, он бежал из нее и, преследуемый шпионами и недругами, благополучно добрался до моей яхты, чтобы на ней отправиться в Англию и там искать себе приют и, быть может, помощи вашей великодушной королевы Елизаветы. Теперь вам известно, почему мы не могли сдаться слугам испанского короля, почему обязаны были сражаться за жизнь своего. Какая участь ожидала бы пленного короля, попади он в руки Филиппа — объяснять вам нет надобности.

Командор был в высшей степени изумлен этим сообщением и тотчас сообразил, какую важность должно иметь это событие для британской политики. После некоторого колебания он сказал:

— Знай я, какую тайну услышу от вас, я, может быть, не стал бы вас расспрашивать, так как мне неизвестно, как взглянет на это дело моя государыня, какую позицию займет она относительно теперешних отношений между Испанией и Португалией, даже в настоящую минуту, когда беглец-король ищет у нее приют и защиту. Но раз уж это совершилось само собой, то я не имею права оставить дело без последствий. Вы понимаете, однако, капитан, что я не могу оставить вашего высокого гостя на вашей яхте; уже ради этикета обязан я перевезти его на свой фрегат. Обычай требует также, чтобы я лично представился дону Антонио и просил его занять почетное место на моем судне. Ему должны быть оказаны все требуемые почести. Потрудитесь, пожалуйста, предупредить о том короля; но вместе с тем вы должны дать ему понять, что я не имею права титуловать его величеством, так как не знаю, признала ли моя всемилостивейшая государыня его королевский сан.

— На этот счет, герцог, вы можете быть совершенно спокойны. Дон Антонио, бывший до этих пор таким же истинным священником, каким истинным королем видим мы его теперь, положительно запретил оказывать ему какие бы то ни было монаршие почести во все время его изгнания.

— Еще один вопрос, капитан: кто сопровождает его в побеге и кто находится вместе с ним на вашей яхте?

Тирадо в нерешительности помолчал, потом ответил, правда, менее спокойно и при этом пристально глядя на герцога:

— Кроме экипажа, там находится несколько молодых людей, моих друзей, которые не захотели терпеть испанское господство в своем отечестве и ищут себе прибежища в другой европейской стране. Вы понимаете, что такой поспешный и тайный побег мог состояться только в самом скромном сопровождении. Лично при короле находится только его племянница донна Мария Нуньес Родригес Гомем.

— Ну, это пустяки! — небрежно заметил англичанин. — Ровно в двенадцать часов я буду на вашей яхте, чтобы взять с собой дона Антонио. Что касается вас, капитан Тирадо, и вашей яхты, то ее я, к сожалению, принужден арестовать. Но я до такой степени доверяю вам и чувствую потребность доказать вам это совершенно особым образом, что довольствуюсь вашим честным словом — поплыть к Лондону. Поэтому в вашей воле — сопровождать мой фрегат или идти отдельно.

Тирадо поклонился.

— Благодарю вас, господин командор, — сказал он. — Даю слово, что оправдаю ваше доверие. Но позвольте задать один вопрос. Насколько мне известно, ее британское величество в настоящее время не находится в состоянии войны с испанским королем и еще менее — с Португалией. На основании какого же права вы объявляете испанский корвет английским призом и арестовываете даже португальское судно?

Герцог взглянул на него с некоторым недоумением, еще больше выпрямил свою длинную фигуру и гордо ответил:

— На этот вопрос я не имею надобности отвечать вам. Если герцог Девонширский что-нибудь делает, то этого достаточно, чтобы заставить предположить, что он имеет на это право…

Но тут же, будто спохватившись, он прибавил более приветливым тоном:

— Однако для такого храброго моряка, как вы, которому притом я и сам обязан, я готов сделать больше, чем для любого другого — и объясню, в чем дело. Недавно генуэзские корабли, по поручению испанского короля, повезли в Нидерланды, герцогу Альбе, крупную сумму денег. Но гезы погнались за ними, и они укрылись в английских гаванях. Генуэзцы давно уже отказываются удовлетворить нашу королеву за бесчинства, учиненные в их владениях над английскими подданными. Поэтому государыня приказала конфисковать генуэзские суда. Герцог Альба же в отместку за это конфисковал английские корабли в нидерландских гаванях, и король Филипп, вместо того, чтобы осудить такой поступок, сделал то же самое на всем испанском берегу. Поэтому нам поручено теперь захватывать все испанские корабли, какие будут встречаться на пути, а так как Португалия в настоящее время фактически принадлежит Испании, то точно так же должно поступать и с португальскими судами. Вы видите поэтому, капитан, что я не могу действовать иначе и предоставляю вам лично защищать свои права уже в Англии. Теперь возвращайтесь к дону Антонио и предуведомьте его о моем посещении.

Они раскланялись, и Тирадо, полный великих дум и планов, вернулся на свою яхту.

III

Командор Невиль, герцог Девонширский, был старшим сыном одного из старейших домов крупной английской знати. Английские аристократы всегда умели соединять с гордым сознанием своих прав и своего достоинства чувство долга и, сообразно высокому положению в обществе, являться первыми и деятельнейшими людьми на суше и на море, в государственном совете и в парламенте, в церкви и науке, во всех делах, касающихся жизни народа — и не отступать ни перед какими жертвами и ни перед какими трудностями для того, чтобы всюду удерживать за собой первенство. Отец герцога был любимцем девственницы-королевы в ее молодые годы, и это главным образом потому, что он при своих больших заслугах обладал самой милой скромностью и никогда не обременял государыню различными притязаниями — добродетель, которая фаворитам Елизаветы была наименее свойственна. По тогдашнему обыкновению он дал своему сыну наилучшее воспитание, и молодой пэр, благодаря своим блестящим способностям, пользовался в Итоне и Оксфорде большим успехом, что, впрочем, в последнем городе омрачалось иногда весьма беспутной жизнью. Он был еще очень молод, когда окончил университетский курс и поступил в придворный штат Елизаветы в качестве пажа. Елизавета была очень расположена к нему как из-за его отца, так и благодаря привлекательным достоинствам семнадцатилетнего юноши, с которым она умела так хорошо беседовать по-латыни и перед которым могла блистать своими солидными познаниями в греческой литературе. Много труда поэтому нужно было приложить ему для того, чтобы хоть отчасти утратить эту благосклонность. Но чем старше становилась Елизавета, тем строже делалась она в вопросах нравственности и приличий. Она любила окружать себя красавицами, но горе тому, кто видел не в ней самое блестящее светило этой плеяды, не к ней одной относился с поклонением, подобающим прелести и грации; горе тому, кого уличали в волокитстве за какой-нибудь из ее придворных дам или в любовной связи с ней. Правда, она любила — и соединение противоречий в этой великой женщине было не редкостью — когда любезничанье молодых людей заходило довольно далеко, и они оказывались подходящими друг другу, но тем сильнее ненавидела она пустое волокитство, а более серьезные в этом отношении шаги и подавно. Тут она поступала круто, даже жестоко. Но при легком нраве молодого Невиля и его пылком темпераменте в таких «шагах» не могло быть недостатка, да и осторожность отнюдь не принадлежала к числу добродетелей молодого принца. При дворе Елизаветы шпионаж был достаточно развит, и через него до ее слуха скоро дошло, что впечатлительное сердце молодого Невиля, независимо от других проявлений его легкомыслия, обратилось к одной из придворных дам и попало в сети ее красоты и что она, со своей стороны, относилась к нему не слишком сурово. Елизавета потребовала к себе пажа и пожурила его с материнской нежностью. Но это мало помогло, и опасная игра продолжалась на глазах королевы. Приведенная этим в крайнее негодование, Елизавета исключила влюбленную чету из своего придворного штата. Невиль скоро утешился, перешел на морскую службу, и благодаря своей ловкости, мужеству и познаниям, быстро прошел первые чины. По смерти отца он не захотел оставить службу, с которой совершенно сжился, и королева, примирившаяся с ним по старой памяти и видя его успехи, поручила ему командование несколькими из лучших военных судов. И герцог оправдал это доверие блестящим образом…

Знакомый со всеми тонкостями и хитросплетениями политики, он решил оказать прежнему приору монастыря, бежавшему португальскому королю, всевозможные почести, нисколько не компрометируя при этом свою государыню и оставляя для нее открытыми все пути, какие она пожелала бы избрать в этом деле. Было ясно, что дон Антонио со своими притязаниями мог послужить английской королеве полезным орудием против короля Филиппа, с которым она находилась если не в открытой вражде, то в состоянии полувойны. Но возможно было также, что она еще не найдет своевременным осуществление решительного разрыва с Испанией и поэтому не признает, по крайней мере пока, прав дона Антонио. Во всяком случае герцог знал, что не было ничего опаснее, как предупреждать решение королевы и лишать ее возможности выбора.

В назначенный час командор приказал снарядить шлюпку по самому высшему классу. Дюжина матросов в красных шелковых камзолах и белых панталонах, опоясанные шарфами цветов королевского дома, были посажены на нее вместе с маленьким оркестром; днище было устлано драгоценными коврами, посредине сооружен великолепный балдахин, под которым помещены вышитые шелками кресла. Герцог сошел в шлюпку в парадном мундире, сопровождаемый старшими офицерами, раздались пушечные выстрелы и звуки труб, и она отплыла от богато расцвеченного флагами фрегата.

Тирадо со своей стороны тоже сделал различные приготовления. Следы сражения были, насколько это возможно, уничтожены, и яхта приведена в нарядный вид. Друзья капитана и команда выстроились в два ряда, на мачте подняли английский и португальский флаги, и когда шлюпка приблизилась, ее приветствовали пушечными салютами и криками «ура». Тирадо почтительно приветствовал командора и его свиту и провел их в каюту, где Антонио вышел к ним навстречу, между тем, как Мария Нуньес и ее брат остались позади.

Прост и величав был костюм дона Антонио, прост и исполнен достоинства прием, оказанный им герцогу. В немногих словах выразил он радость, которую доставила ему возможность принять у себя такого заслуженного офицера великой английской королевы и главу такой знаменитой аристократической фамилии; и вместе с тем он засвидетельствовал свою готовность отдаться под защиту и покровительство королевы и поручить себя руководству и указаниям герцога. Ни тщеславная гордость саном, составлявшим предмет его притязаний, ни ложное смирение перед постигшей его судьбой не выражались в его словах и жестах, и герцог, пораженный и обрадованный таким достоинством и спокойствием, в сочетании с очаровательной приветливостью, отвечал, что он счастлив представившемуся ему случаю принять его королевское величество на фрегат английской королевы и отвезти его на гостеприимный берег Англии, и точно так же умеет ценить честь, незаслуженно доставленную ему этим счастливым событием.

После этого дон Антонио повернулся и со свойственной южанам утонченной любезностью подвел герцога и представил его своей племяннице донне Марии Нуньес. Она все это время следила за движениями короля и как только заметила, что он повернулся к ней, сделала несколько шагов вперед. При этом весь свет, проникавший в каюту сквозь маленькие иллюминаторы, упал на ее лицо и фигуру, и прелесть этого зрелища так поразила не подготовленного к тому молодого человека, что он в первые минуты находился в полном смущении, бессознательно отвесил предписанный этикетом поклон и был в состоянии произнести только несколько несвязных слов. Мария не могла не заметить этого, и яркий румянец разлился по ее лицу, сделавшемуся от этого еще прекраснее. Немного спустя герцог уже совершенно пришел в себя и красноречиво заговорил о чести и счастье, которые доставят ему возможность принять и родственницу его августейшего гостя на своем корабле и предложить ей там более надежное и комфортное для дальнейшего плаванья помещение.

Вместо ответа смущенная этими словами Мария Нуньес обратила взор на Тирадо, который присутствовал при этой сцене, находясь в одном из углов каюты. Его тревожное предчувствие на этот счет теперь вполне оправдывалось. Он заранее знал, что пренебрежение, выказанное командором при сообщении о присутствии на яхте племянницы короля, превратится в нем в восторг при виде чудной красавицы и уступит место решению перевезти на фрегат и Марию Нуньес. Поэтому такой поворот не столько удивил, сколько огорчил его и вызвал в его сердце ту страсть, которая так сродни любви, даже почти неразлучна с ней. Но его сердце прошло такую хорошую школу благодаря многочисленным испытаниям, что Тирадо и в эту критическую минуту не утратил самообладания. Он выступил вперед и сказал почти спокойным тоном:

— Герцог, это едва ли возможно. Родители донны Марии Нуньес поручили ее и ее брата, дона Мануэля Перейру Гомема — он указал на юношу — моему особому попечению и личному надзору, и я отвечаю перед ними не только за благополучное плавание обоих, но и за все, что может случиться с ними в пути. Поэтому, как ни высоко ценю я благосклонное внимание вашей светлости к донне Марии Нуньес, но могу дать свое согласие только в том случае, если она и ее брат положительно того потребуют.

Эти слова, произнесенные столь же твердо, сколь и скромно, собственно, не должны были бы обеспокоить герцога, так как они вполне согласовывались с требованиями долга и при этом передавали решение дела на усмотрение других. Но не так вышло в действительности. Лицо английского вельможи вспыхнуло, и в его глазах появились признаки гнева.

— Я должен вам заметить, капитан, — возразил он строгим тоном, — что при настоящем положении дел вы не имеете права оказывать ни малейшего противодействия моим распоряжениям. Функции, выполняемые здесь фрегатом ее величества королевы, не позволяют мне предоставить кому бы то ни было власть действовать иначе, как согласна исходящим исключительно из ситуации предписаниям.

Тирадо спокойно скрестил руки на груди, и на губах его заиграла почти насмешливая улыбка.

— У меня нет притязаний лично желать и требовать чего-либо, но я имел при этом в виду донну Марию Нуньес, на усмотрение которой я и передал ваше желание, герцог, и которую едва ли вы решите тоже считать пленной. Я, впрочем, не позволю себе в присутствии столь, высокопоставленных лиц касаться вопроса о праве и власти, хотя не могу воздержаться от замечания, что относительно этой последней положение представляется спорным. Стоит мне отдать приказ — и моя яхта тронется со всеми находящимися на ней в настоящую минуту лицами и, вероятно, очутится вне досягаемости всяких выстрелов прежде, чем исполняющий обязанности командора фрегата объяснит себе движение нашего судна.

Герцог закусил губу и наморщил лоб. Он не мог не сознаться в правильности этого замечания и возразил не очень спокойным тоном:

— На этот счет вы сильно ошибаетесь. Английский военный корабль никогда не выпускает из виду неприятеля, и первое подозрительное движение вражеского судна, кто бы ни находился на нем в то время, имеет немедленным последствием посылку на него нескольких ядер. Вы можете быть уверены, что я не оставил моего фрегата, не дав на этот счет самых строгих указаний. Вы до сих пор сталкивались только с ленивыми испанцами и судите по ним о ваших противниках. Это не послужит вам на пользу.

Во время этого разговора Мария Нуньес испытывала разнообразные чувства. Ее радовало бесстрашное отношение Тирадо к надменному, как ей казалось, англичанину, но в то же время пугала неопределенность исхода их столкновения. Вследствие этого она не знала, что ей отвечать, так как одинаково боялась и оскорбить Тирадо и рассердить герцога. Но тут вмешался дон Антонио. Он с подкупающей приветливостью обратился к обоим молодым людям:

— Господа, этот вопрос нетрудно решить, Я слишком хорошо знаю мою любезную племянницу, чтобы не быть уверенным; что, хотя ей, так же как и мне, тяжело было бы расстаться с этой яхтой, отважный и храбрый капитан которой сделал так много для нашего спасения и снискал нашу глубокую любовь и уважение — но вместе с тем она вполне умеет ценить честь, оказываемую ей вашим благосклонным вниманием, герцог, и во всяком случае не оставит своего несчастного дядю, который так нуждается в ее обществе. Вам же, капитан Тирадо, нет оснований тревожиться за то, что вы отступаете от своей обязанности, отпуская донну Марию, так как она уходит вместе со мной и своим братом и делает это по приглашению такого безукоризненного джентльмена, как многоуважаемый герцог.

Тирадо понял, что ему нечего больше возразить, и когда Мария Нуньес тихо произнесла: «Так нужно, Тирадо!» и при этом устремила на него проникновенный взгляд, в котором выразилась вся скорбь ее души — он смог только поклониться, и его прекрасное, мужественное лицо омрачилось тем грустным выражением, которое всегда сопровождает покорность тому, что неотвратимо.

Герцог со своими офицерами ненадолго вышел из каюты, чтобы отправить одного из них на фрегат подготовить для Марии Нуньес самое изысканное и роскошное помещение.

Как только за ними закрылась дверь каюты, Мария Нуньес быстро подошла к Тирадо, взяла его за руку и волнуясь заговорила:

— Тирадо, вы, конечно, не думаете, что мы можем забыть вас, что мы не будем стремиться к скорейшему прекращению этой разлуки. Верьте, что для нас она не менее тяжела, не менее горестна… но что же нам делать?

Тирадо поднял голову, и когда он взглянул в увлажненные слезами глаза девушки, сердце его дрогнуло. Но в этот миг к нему на грудь бросился Мануэль, воскликнув:

— Тирадо, ты всегда незримо будешь с нами. Твоя отвага, твердость в убеждениях и преданность долгу — это образец человеческой порядочности, и мы уже теперь благословляем ту минуту, когда снова увидим тебя и последуем за тобой! Да, наш первый шаг на суше будет к тебе!

И только дон Антонио, с присущей ему приветливой кротостью, произнес несколько успокоительных слов.

— Дети, — сказал он, — вы почти единственное достояние, оставленное мне судьбой; поэтому будем тверды и бодры, будем надеяться на милость Господа, который снова соединит нас. Ради меня вооружитесь терпением.

В это время в каюту возвратился герцог, который уже избавился от волнения, вызванного в нем предыдущей ситуацией. Его изящные и милые манеры вскоре рассеяли общее смущение. Тирадо пригласил всех к завтраку, и поскольку этикет и официальность положения не давала места шумной веселости, то друзья расстались внешне спокойно.

Король, Мария Нуньес и Мануэль спустились с офицерами фрегата в шлюпку, герцог и Тирадо раскланялись друг с другом холодно, но вежливо. Раздались бравурные звуки оркестра, матросы мерно ударили по воде веслами, пушки послали прощальный салют, и шлюпка понесла свой драгоценный груз к гордому фрегату. Тирадо облокотился о борт своей яхты и печально смотрел вслед удалявшимся друзьям. В его душе боролись надежда и сомнение. Правда, он чувствовал, что Мария к нему неравнодушна. Но, может быть, это только дружба и благодарность? Открылась ли ей тайна его любви и возникло ли в ней ответное чувство? И не ослабеет ли, не померкнет ли ее привязанность к нему в великолепии ее нынешней обстановки? Эти вопросы осаждали его сердце и наполняли его грустью. Человек, которого покинули, всегда думает, что о нем скоро забудут те, в ком прежние приязненные чувства к нему не поддерживаются больше его присутствием и услугами… В эту минуту чья-то рука опустилась на его плечо, и когда он обернулся, то увидел перед собой красивое и мечтательное лицо Бельмонте.

— Что же теперь нам делать, Тирадо? — спросил он. — Не последовать ли за этим морским чудовищем, поглотившим наших милых гостей, чтобы по крайней мере всегда видеть доски, в которые они окантованы, и паруса, под которыми они уносятся вдаль? А что, это был бы материал для прекрасного романса, и я скоро спел бы его под аккомпанемент моей гитары.

— Нет, Бельмонте. У тебя не будет темы для романса, каким бы отличным он при этом не получился. Серьезные люди, выдержавшие такое сражение, какое выпало на нашу долю, не имеют права мечтать. Я сейчас же прикажу поднять паруса, и мы покажем владыкам севера, что не нуждаемся ни в их лицезрении, ни в их покровительстве.

Спустя полчаса яхта уже набрала максимальную скорость, взяв курс на северо-восток. А пока английский фрегат продолжал возиться со своим испанским призом, она стрелой пронеслась мимо него и вскоре скрылась из виду.

IV

Зрелище, которое величественный английский корабль представлял непривычному глазу, на первых порах совершенно поглотило внимание Марии. Широченное пространство палуб, колоссальные мачты, распущенные паруса со всеми их снастями, при этом сравнительная легкость, с которой разворачивалась и двигалась эта масса, чистота и порядок, точность и аккуратность в действиях экипажа — а это создает ощущение, что люди не что иное, как живая машина, наконец блеск матросских парадов и учений — все это было, конечно, в состоянии занять девушку, которая несколько лет провела в глухой заброшенной долине. А герцог с любезной предупредительностью оказался в самом выгодном свете. Он сделал все, чтобы ей было удобно жить на корабле, всюду сопровождал ее, рассказывал об особенностях корабельной службы и устройстве судна, и не скрывал ни от нее, ни от команды, что самым приятным занятием для него было угадывать все ее желания. Это обстоятельство тем сильнее бросалось в глаза членам экипажа, что он вообще-то вел себя очень сдержанно и старался восполнять свою относительную молодость на столь высоком посту полным сохранением чувства достоинства, неся маску высокомерной серьезности.

И вот каждый раз, как Мария Нуньес переступала порог своей каюты, герцог, если только ему не препятствовало какое-нибудь важное и неотложное дело, появлялся перед ней и принимался за свои объяснения; когда же она достаточно познакомилась со всеми подробностями корабельной жизни, он сделался ее спутником в прогулках по палубе. Словно какая-то неодолимая сила приковала его к девушке, красота и привлекательность которой, правда, не могла не производить впечатления — впечатления, которое еще более усиливалось для того, кто имел случай слышать ее умные и задушевные речи.

Мария использовала беседы с герцогом, чтобы совершенствоваться в английском языке, так же как он, со своей стороны, охотно прислушивайся к мелодичным звукам обоих иберийских диалектов, приобретавших еще большую музыкальность в устах этом удивительно даровитой девушки. От своих языков они переходили к рассказам о родных странах, причем каждый обнаруживал полное незнание ни истории, ни географии чужой земли. С каким воодушевлением говорила Мария о восхитительной прелести испанских нив и долин, о роскошном растительном царстве своей Испании, которую она оставила, правда, еще в детстве, но воспоминания о которой — впечатления девичьей души — не смогло уничтожить время; напротив, отдаленность только сделала их более светлыми и отрадными. Как красноречиво описывала она грациозную прелесть португальских пейзажей и грандиозность картин, представлявшейся взору с высоты ее родных гор и утесов. В герцоге она находила внимательного слушателя, который, однако, умел платить той же монетой. Не менее живо и наглядно вводил он свою собеседницу в северную страну, которая представляется южанам, правда, мрачной и холодной, но вместе с тем облаченной туманом волшебных видений, причудливо заманчивых картин и гигантских призраков. Но картины, нарисованные командором фрегата, были совсем иного свойства. В них сменялись одна за другой громадные города с их бесконечным шумом, с блестящими виллами вельмож и купцов, где проходили великолепные празднества, где в ясные воскресные дни нарядные кавалькады мчались по зеленым лугам, тенистым паркам и густым лесам и при звуках рогов устремлялись вслед за дичью, где были собраны сокровища искусства и где, даже в ту пору, когда завывал зимний ветер, веселые компании сходились у пылающих каминов или в ярко освещенных залах. Не обходилось при этом без того, что герцог вспоминал о собственных поместьях и описывал их с особым оживлением и любовью. То были почти опасные минуты, потому что ничто не действует на молодую женскую душу так быстро и так сильно, как глубокая задушевность чувств, тайный огонь серьезной и нежной любви к высоким предметам, скрытые под густым покровом гордости или кажущейся холодности мужского сердца. Мария Нуньес охотно поддавалась обаянию этих бесед — и тем скорее; чем чище и невиннее было ее сердце, чем неопытней и простодушней был ее взгляд на жизнь.

Но из-за этого ли забыло сердце девушки тебя, отсутствующий друг, тебя, которого все больше и больше разлучают с ней волны океана?

О, нет! Каждый раз, когда Мария стояла одна у борта фрегата и смотрела в расстилавшуюся перед ней необозримую морскую равнину, ей виделась вдали маленькая, стройная яхта, и на палубе — человек, устремивший на нее сверкающий взгляд и горячим голосом сердца посылающий ей слова: «Думаешь ли ты обо мне, Мария?» Она видела его таким, каким он явился ей в страшную минуту опасности, с мечом в руке, жертвующим своей жизнью для ее спасения. И из ее груди вылетал тяжелый вздох, и она шептала: «Счастливого пути тебе, мы скоро снова увидимся». А волны продолжали шуметь, и маленькая яхта с дорогим ей человеком неслась все вперед и вперед, пока не исчезала на краю горизонта…

Так проходили дни, недели — и вот фрегат стал приближаться к Лондонскому каналу. Так как ветер благоприятствовал переходу через эту узкую полосу, то можно было рассчитывать, что через несколько дней корабль войдет в Темзу и достигнет лондонской гавани. В ту минуту, когда появились меловые утесы Альбиона и герцог гордо указал на них Марии Нуньес, его охватило скорбное чувство, что наступает час разлуки — и, быть может, вечной разлуки с этим милым гостем. И такой сильной скорби не испытывал он еще никогда в жизни, и ему вдруг открылась та беспредельная любовь, которую поселило в нем это дивное существо. На душе у него стало так, будто он, еще только что озаренный ярким солнечным светом, вдруг погрузился в глубокую и бесконечную тьму, будто только что весело и безмятежно, как в блаженные дни своего детства, играл на цветущей поляне — и вдруг очутился на краю бездны, из глубины которой мрачно глядели на него острые, крутые скалы. Он сбежал вниз, заперся в своей каюте и закрыл лицо руками. И так просидел он несколько часов, в тревожной борьбе разных чувств, погруженный в быстро сменявшие друг друга мечты, мысли, грезы… Теперь для него стала совершенно ясной сила его чувства к этой молодой испанке; теперь он знал, что до сих пор никогда не любил по-настоящему, а отдавался лишь мимолетным, неглубоким влечениям. Только эта девушка заставила охватить его душу всей своей неодолимой силой любви, и чем зрелее и серьезнее стал его ум, тем безрассуднее подчинялся он движению сердца. Наконец к нему пришло решение. Времени оставалось немного: прежде, чем он ступит на родную землю, ему необходимо объясниться с Марией. Он гнал от себя всякие сомнения, всякую боязнь. Ему казалось, что он хорошо знает чистое сердце этой девушки и что в нем он по крайней мере не встретит себе противника.

В конце концов он попросил у Марии Нуньес позволения переговорить с ней и немедленно получил его. При входе герцога в каюту девушки уже первый взгляд на него дал ей понять, что с ним происходит что-то необычное. Она испугалась… Не чувствовало ли ее сердце — хоть смутно, инстинктивно — что предстояло ей услышать?

— Донна Мария, — начал герцог взволнованно, — мы очень скоро войдем в Темзу, и блестящий Лондон будет иметь счастье представить вашим глазам интереснейшее зрелище на земле. Но тут оканчивается наше плавание, и нашим дорогам предстоит разойтись. Мысль об этом, прекрасная донна, для меня совершенно невыносима. Позвольте мне высказаться прямо и откровенно и не гневайтесь, если я покажусь вам слишком нескромным и настойчивым. Чары вашего присутствия сковали всю мою душу, и я чувствую, что все мое существование отныне может быть связано только с блаженством жить подле вас. О, вы должны понять меня!.. Если за время, прожитое на корабле, вы успели узнать меня, если моя любовь стала понятной вашему сердцу и поселила в нем хоть какое-нибудь ощущение такого же свойства, то не отвергайте меня, не отталкивайте эту руку, не отворачивайтесь от человека, который хочет посвятить вам навсегда и безраздельно всю свою жизнь!..

Нежность, с которой молодой человек произносил эти слова, обличавшие в каждом звуке своем горячее чувство и несомненную искренность, подействовали на Марию Нуньес ошеломляющим образом, и при взгляде на этого человека, стоявшего перед ней с бледным, но пылающим лицом, с дрожащими губами и пламенно сверкающим взором, она совсем смутилась и тоже побледнела. Трепет пробежал по всему ее телу. Она старалась справиться с собой, и герцог был слишком влюблен в нее для того, чтобы не заметить этого и не прийти к ней на помощь.

— Простите, Мария, за мою излишнюю порывистость! — воскликнул он. — Но нет, я не хотел испугать вас, я не хочу вырывать из ваших уст неоценимый дар моего блаженства… Успокойтесь, я вернусь позже и услышу мой приговор.

Но Мария уже успела немного прийти в себя, и искренность ее характера не позволяла ей действовать иначе, как согласно своему внутреннему убеждению.

— Нет-нет, — сказала она, — я прошу вас, герцог, не уходить отсюда прежде, чем я отвечу вам. Между нами не должно быть никакого притворства, никаких недоразумений. Вы честный и порядочный человек и были слишком добры ко мне, чтобы я доставила вам хоть несколько минут неоправданных волнений.

Она остановилась, желая получше обдумать свои слова и успокоить тревожное биение сердца, а затем снова заговорила:

— Герцог, я считаю излишним говорить о высоком уважении и беспредельной благодарности к вам, чем теперь наполнено мое сердце. Где, у кого, бедная, бегущая от преследования девушка может найти такой дружеский прием, такую нежную защиту, такую милую заботливость, какими осчастливили вы меня? И часто задавала я себе вопрос: чем заслужила я все это? Каким счастьем было бы для меня, если бы я могла доказать вам эти чувства на деле!.. Но тот высокий дар, который вы теперь предлагаете мне и который имеет источником такое теплое, искреннее чувство — я принять не могу. Между мной и вами слишком большое расстояние, целый мир. Пусть мечта, созданная и укрепившаяся в вас за это плавание и заключающая в себе для меня так же много трогательного и потрясающего душу, пройдет и исчезнет подобно тому, как вот этот туман, подымающийся из волн моря и обволакивающий наш корабль, скоро умчится далеко, гонимый лучами солнца; пусть исчезнет она, потому что ей невозможно существовать по причине ясной и непоколебимой действительности.

Эти слова заставили герцога отступить на несколько шагов с таким выражением на лице, будто к его губам поднесли чашу с горьким напитком.

— Как, Мария! — воскликнул он. — Вы не думаете, надеюсь, что кровь герцогов девонширских ниже португальской королевской крови? Наш дом — один из старейших в Англии, он древнее фамилии Тюдоров и Стюартов, и мои предки не один раз предлагали руку дочерям королевских домов!

— Вы сильно ошибаетесь, герцог, — спокойно возразила Мария. — Увлеченные своим благородным великодушием, вы за все время моего пребывания здесь ни разу не осведомились о моем личном положении. Вы еще совсем не знаете меня. Я должна теперь объяснить вам все. В моих жилах течет вовсе не королевская кровь, хотя дон Антонио и принадлежит к фамилии Родригес. Его мать из семьи моей матери. Я не равного с вами происхождения, хотя мой род — очень древний.

Лицо молодого человека снова прояснилось, глаза засверкали и, перебивая Марию, он воскликнул:

— И вы думаете, что это имеет какое-нибудь значение для моего сердца? Каково бы ни было ваше происхождение, но истинное благородство ваше запечатлела рука Божия на вашем лице, в вашей душе, во всем вашем существе. Моя рука не задрожала бы, если бы такое сокровище пришлось извлекать даже из самой ужасной глубины; английская аристократия никогда не занимается исследованием генеалогического древа женщины — главное, чтобы женщина хранила в чистоте и непорочности свое личное достоинство.

— Ах, герцог, тяжелую задачу, выпавшую мне на долю в настоящую минуту, вы делаете еще тяжелее. Да, я глубоко уважаю вас, глубоко вам признательна, но это нисколько не меняет дела. Выслушайте меня. Мои предки принадлежат к поколению тех марранов, которых эдикт Фердинанда Католика поставил перед необходимостью изменить свою религию для того, чтобы не покидать своего отечества. Они перешли в католичество. С тех пор прошло целое столетие. Быть может, этого времени было бы достаточно, чтобы уничтожить старые вспоминания и сделать нас, внуков и правнуков, хорошими христианами. Но фанатизм и корыстолюбие инквизиции воспрепятствовали этому. То, что изгладило бы и покрыло прахом забвения время — то беспрерывно раздували и воскрешали ее преследования, перенося дорогие воспоминания из поколения в поколение. Марранские фамилии, за немногими исключениями, принадлежали — по образованию, богатству и общественному положению — к почетнейшим и знатнейшим в государстве. Их ветви были во многих родословных древах испанских и португальских грандов, даже во дворцах королей. Это обстоятельство вызвало корысть доминиканских монахов, и они, под предлогом, что мы не искренне исповедуем христианство и втайне продолжаем держаться еврейских обычаев и обрядов, стали заключать нас в темницы, подвергать пыткам, возводить на костры. Своими действиями они доводили нас до того, что их обвинения нередко стали подтверждаться нашим противодействием. Кровь наших мучеников не могла проливаться бесплодно. Отдельные искры объединялись в большое пламя, которое разгорелось в сердцах потомков сильнее, чем оно горело в отцах и дедах. Мы бежали из Испании в Португалию. Но инквизиция преследовала нас и там, и вот почему мы должны были оставить и эту страну, чтобы искать приют на более свободной земле. Герцог, я еврейка, хочу и должна остаться еврейкой, и потому не могу принять руки британского вельможи.

Командор жадно вслушивался в каждый звук, выходивший из уст Марии. Он видимо был глубоко тронут, отпечаток тяжелой думы лежал на его лице. После непродолжительного молчания он подошел к девушке и нежно сказал ей:

— Дорогая Мария, и это обстоятельство не побудит меня изменить мое решение. Вы все-таки христианка, крещеная и воспитанная в христианской вере. Каков бы ни был ваш образ мыслей — вы для меня христианка вполне, больше, чем епископ в своем облачении, чем священник у постели больного, чем любая леди, величественно помирающая в своем кресле в церкви. Будьте моей женой, исполните страстное желание моего сердца — а в своих внутренних убеждениях вы будете свободны, как сам Святой Дух, я никогда не вмешаюсь в ваши религиозные взгляды, будут они согласны с тридцатью девятью параграфами моего катехизиса или нет. Свет, сообразно вашему происхождению и сану, должен считать вас христианкой, я же, сообразно вашему образу мыслей и поступкам, буду смотреть на вас так, как будете смотреть вы сами… Кто же осмелится быть вашим судьей и свидетельствовать против вас?

Мария Нуньес была глубоко взволнована; слеза скользнула из ее глаз; она не смогла удержаться, чтобы не схватить и не пожать руку герцога.

— Вы, — порывисто сказала она, — вы благороднейший человек, и невыразимо скорблю я, что не могу ответить вам согласием. Нет, герцог, я не в силах более выносить притворство, не в силах дальше обманывать себя и Бога, являться перед людьми не тем, что я есть на самом деле! Ради этого я оставила отца и мать — умирающего отца, разбитое сердце матери! Ради этого бежала я из своего отечества и буду странствовать по свету, не зная, где остановиться, где преклонить голову. Я должна, повторяю, быть и признаться другим в том, что я есть на самом деле; я должна устранить из моей жизни все те секреты, отвратительные недомолвки, лживые выдумки, которые так отравляли мое детство и мои молодые годы! Я не одна на свете, меня окружают мой брат, друг Тирадо, мои родные, близкие и товарищи, коих сотни, даже тысячи последуют за мной — и вы хотите, чтобы я сказала им: «Я оставляю вас, пренебрегаю вами, не знаю вас больше!» и чтобы услышала их ответ: «Ты продаешь нас за герцогскую корону, ради роскошной жизни ты приносишь в жертву то, что сама же провозглашала святыней твоего духа!» Двойной обман, двойная измена! И вы думаете, благородный человек, что мы с вами будем счастливы? Жизнь не коротка, и я видела достаточно примеров, как плачевен брак, когда мужа и жену разделяют противоположные убеждения. Прошло бы немного времени, и я стала бы в вашем семействе совершенно одинокой; из-за меня вскоре начались бы несогласия и раздоры между вами и членами вашей семьи, членами вашего сословия, и сердце ваше испытывало бы беспрерывные огорчения. Нет, герцог, я ценю вас слишком высоко, чтобы подвергать всем этим опасностям, точно так же, как достаточно знаю цену и себе, чтобы не сворачивать с пути, предначертанному мне высшей рукой. Я знаю, что мой отказ огорчит вас, вызовет в вашем сердце внутреннюю борьбу. Но все это пройдет, и если вы не совсем забудете меня, то воспоминание обо мне будет иногда говорить вам: да, она поступила честно, я благословляю ее…

Под впечатлением этих слов герцог давно уже опустил голову. Глубокая скорбь лежала на его лице. Когда она кончила, он поднял голову и, печально глядя на Марию, сказал:

— Из всего, сказанного вами, донна Мария, я могу сделать только один вывод — вы не любите меня, не любите так, как я люблю вас. Нет для меня ничего настолько важного и дорогого, чем я не пожертвовал бы для вас, настолько трудного и опасного, чего я не сделал бы. Это не упрек вам, потому что я не имею на вас никаких прав — это упрек только моей судьбе, показавшей мне блаженство, но не дозволяющей завладеть им… Прощайте!..

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРИ ДВОРЕ

I

Волны мчатся вперед и вперед. Они шумят вокруг корабля, то весело прыгая, то громоздясь одна на другую, то с быстротой птицы унося его на себе. Но одинокий пловец, когда и ветер, и море благоприятствуют его плаванью и когда ему нечего заботиться о своем судне, будучи вдали от человеческого общества находясь на этом маленьком пространстве только с немногими товарищами, погружается в глубокую задумчивость и мечтания. Далеко позади него остался край, откуда он уехал, далеко впереди тот, куда он стремится. Что происходит теперь там ? Что ожидает его? Мысли и желания его всегда направлены к ближайшей цели, ибо если и прикован он всей душой к покинутому родному берегу, то ведь всякая волна, уносящая его вперед, есть вместе с тем приближение к будущему повороту и возвращению на родину… И начинает он томиться нетерпением, меряя шагами корабельную палубу, и глаза его не перестают блуждать по горизонту с надеждой, что вот-вот покажется в смутном очертании полоска земли, хотя он и знает, что еще далеко, ох как далеко до нее. А время от времени подымает он взгляд на развевающиеся на ветру вымпела, чтобы узнать, благоприятное ли предстоит ему плавание…

Все это испытывал и Яков Тирадо. Его легкая яхта далеко опередила английский фрегат. Это радовало его. Желание его взволнованного сердца не упускать из виду гордое судно, уносившее Марию Нуньес, скоро прошло. Он даже старался настолько уйти вперед, чтобы прибыть в Лондон раньше командора и его гостей и успеть сделать нужные приготовления. И вот между тем, как яхта мчится с быстротой птицы, он сидит на том самом месте, где еще так недавно Мария Нуньес слушала его слова, и тревожное сердце его бьется сильнее и сильнее, а непрерывно работающий мозг старается проникнуть в тайны грядущего. В воспоминании его ни на миг не угасает яркое пламя, сверкнувшее в глазах молодой испанки в минуту расставания… Но что в этом пламени? Благодарность ли за теплое участие и утешительная надежда на скорое и счастливое свидание? А если оно даже и было выражением другого чувства — более глубокого, более священного — то не предстоит ли ему скоро снова погаснуть или, по крайней мере, обратиться в едва мерцающий огонек? Такими сомнениями мучил себя молодой человек, потому что не было у него ничего для уверенности, да и там, где она существует, человеческое сердце не перестает сомневаться до тех пор, пока страсть не уничтожится и в нем самом… Но в воспоминании Тирадо горело и другое пламя — то, которое он заметил в глазах другого человека, красивого, умного, окруженного внешним блеском и великолепием — ив груди его поднималась буря, перераставшая в отчаяние. Устоит ли она против этого человека? Удастся ли ему вызвать в ней привязанность? И сделается ли это чувство настолько сильным, что поглотит все другие, поставит неодолимую преграду всем другим намерениям и желаниям ее?.. Он скрежетал зубами, он угрожал кому-то сжатыми кулаками… Ах, нужно же было грубой руке судьбы оторвать его от милого существа именно в такую минуту!

Но это состояние продолжалось недолго, и если оно изредка и возобновлялось, если он и не мог вполне победить это внутреннее смятение — то дух его достаточно закалился в столкновениях с жизнью для того, чтобы не поддаваться страстным увлечениям своего сердца. Мысли его, напротив, чаще устремлялись к ближайшему будущему, к планам, об осуществлении которых ему надо было позаботиться, как только его яхта кинет якорь в лондонской гавани.

До сих пор ему в этой Англии никогда не везло. Тут жили жесткие, решительные и упрямые люди, от которых невозможно было добиться ничего, мало-мальски противоречившего их интересам и образу мыслей. Но раньше Тирадо вращался только всредних слоях английского общества, а в высший круг доступа не имел. Откроется ли он теперь перед ним? Тирадо надеялся на это благодаря тому, что дело касалось дона Антонио. Это обстоятельство казалось очень важным, потому что, по его мнению, Британия должна была вступиться за августейшего беглеца, и тогда Испания получала нового мощного противника, а Нидерланды — сильную помощь. Правда, в ту пору Англия находилась еще далеко не на той ступени величия и могущества, каких она достигла впоследствии — но тем не менее защита и покровительство ее представлялись неоценимыми для маленького народа, который видел себя совершенно одиноким в борьбе с испанским колоссом. Вот на каком поприще, следовательно, предстояло действовать теперь и Якову Тирадо; и если он, далекий от всякого самомнения, хорошо знал, что не хватает ему всего того, что дает возможность при обычном ходе вещей влиять на господствующие, управляющие мирскими делами силы, то в то же время жило в нем сознание, что счастье благоприятствует ему, и он умеет пользоваться им искусно и неутомимо. Оно и теперь ведь не покинуло его: в нескольких испанских гаванях, посещенных им прежде, чем он явился к сеньоре Майор, ему удалось получить множество важных известий, которые в Англии должны были благоприятствовать его планам еще больше, чем приезд дона Антонио. И поэтому чем определеннее становилась цель предстоявшей ему деятельности, тем менее тревожился и сердился он на то, что ближайшие пути, лежащие перед ним, еще оставались покрыты тьмой.

Беспрерывно переосмысливая все это, Тирадо нетерпеливо ждал конца своего плавания, и часы и дни тянулись для него слишком долго до тех пор, пока не достиг он широкого входа в канал, не вошел в Темзу и не бросил якоря в лондонской гавани. А между тем удалось ему сделать это восьмью днями ранее, чем фрегату герцога Девонширского, ход которого замедлялся сопровождением испанского корвета.

Маленькая яхта Тирадо произвела немалый эффект. Войдя в Темзу, она подняла португальский флаг, а над ним — английский, и весть, что приближается конфискованное португало-испанское судно, первое из захваченных с того дня, как начались разногласия между Испанией и Англией, быстро распространилась среди береговых жителей и достигла гавани прежде; чем сама яхта. Поэтому на пристани собралось множество народа, и при появлении яхты капитан порта немедленно поплыл к ней навстречу. Взойдя на нее, он очень удивился, не найдя там ни одного англичанина из тех, кто взял этот приз и должен был привезти его с собой, а также узнав, что переход до Англии был предоставлен собственно экипажу яхты. Поэтому, с другой стороны нисколько не удивило его, когда Тирадо, после краткого объяснения, потребовал, чтобы его отвели к главному начальству, которому, по его словам, он имел сообщить остальные подробности, связанные с государственной тайной, и у которого намеревался попросить возвращения ему судна, ни в каком случае не должного считаться, по его мнению, отнятым у неприятеля призом.

— Конечно, конечно, — отвечая капитан портачат раздумье поглаживая старательно выхоленную бородку. — Это важный, очень важный случай Мне надо стало быть, отвезти вас к милорду Барлею, хранителю государственной печати. Гм… Эта придется по вкусу его персоне, а персона он влиятельная, да сохранишь Господь нашу королеву!

Так и порешили.. Капитан порта оставил своего адъютанта на яхте в качестве командира, запретил всем, находящимся на ней, сходить на берег впредь дог его дальнейших распоряжений и пригласил Тирадо в свою лодку. Должности лорда адмиралтейства в то время еще не существовало, и таким образом, хранитель государственной печати: королевы Елизаветы оказывался именно той инстанцией, в ведении которой находилось это дело: в ту пору в Великобритании нет было никакого сомнения относительно того, что все, касающееся государственных дел, зависит от решения лорда Барлея или графа Лейчестера; только в каждом единичном случае возбуждался спор — к кому именно из них следует обратиться и кто из них решит дело лучше и быстрее, ибо всем было очень хорошо известно, что рекомендуемое обыкновенно лордом Барлеем весьма дурно принимается Лейчестером — и наоборот. Но королева Елизавета постоянно притворялась ничего не замечающей, быть может, Даже с удовольствием смотрела на эту взаимную зависть обоих любимцев и в конце концов решала дела по своему усмотрению — согласно мнению то одного, то другого. На этот раз капитан порта счел нужным обратиться к лорду Барлею и поэтому направил лодку к его дворцу. Вскоре они пристали у красивой широкой лестницы, которая вела к задним воротам величественного здания; ворота открылись, и капитан с Тирадо, пройдя несколько дворов и поднявшись по мраморной лестнице передней части дома, оказались в приемной хранителя государственной печати, после чего капитан вошел в его кабинет.

Через несколько минут туда позвали и Тирадо, капитан порта представил его лорду, а сам удалился. Барлей был старым человеком, уже украшенным сединой. Со своим большим четырехугольным лбом, пронзительными глазами, сверкавшими под густыми нависшими бровями, орлиным носом и сжатыми губами, он даже на не знавших его производил впечатление человека мыслящего, осторожного, но вместе с тем упрямого и настойчивого, для которого главное — осуществить однажды задуманный план. В., этот момент он всей своей приземистой фигурой склонился над большим, покрытым бумагами столом; он приветствовал Тирадо едва заметным движением головы и двумя-тремя словами попросил сообщить, в чем дело.

— Мое сообщение, милорд, будет коротким и простым. Я, капитан португальской яхты «Мария Нуньес», встретился в море с испанским корветом, он напал на меня, и я, причинив ему немало вреда, намеревался уже предоставить его своей судьбе, когда на месте нашей схватки появился английский фрегат «Велоцитас» под командованием герцога Девонширского; герцог признал испанский корабль своим призом, принудил и меня спустить свой флаг и затем поручил мне плыть сюда, что я прежде и сам намеревался сделать; он же следует за мной с захваченным корветом.

Серьезное лицо милорда несколько прояснилось, и он спросил, заметно оживившись:

— Как, герцог Девонширский ведет сюда испанский корвет?

— Точно так, милорд, это именно тот корабль, который мне удалось почти уничтожить, но так как скорость у него не высока, то до их прибытия сюда пройдет, вероятно, не менее недели. Я же, милорд, обращаюсь к вашей справедливости. Вы, без сомнения, не позволите держать под дальнейшим арестом корабль государства, не только не ведущего никакой войны с Англией, но даже по-прежнему остающегося ее верным союзником, корабль, вступивший в бой именно с тем врагом, с которым начинает бороться и Англия…

— Да… конечно… только, само собой разумеется, надо сперва допросить свидетелей, произвести надлежащее расследование… Но еще один вопрос: каким образом случилось, что вы вступили в сражение с испанским кораблем, когда Португалия только что присягнула испанскому королю? И как вы могли решиться на это, командуя небольшой яхтой, которую мог полностью уничтожить первый же удачный выстрел корвета? Счастливый исход этого боя делает вам большую честь, но ради чего вы подвергли себя такой большой опасности?

— Именно для разъяснения этих обстоятельств нашел я необходимым лично представиться вашей светлости. Просьбу об освобождении моей яхты я мог бы подать вам письменно, и знаю, что вы, милорд, слишком справедливы и мудры для того, чтобы, по получении надлежащих доказательств, не лишать меня далее моей собственности. На ваш вопрос я мог бы ответить, что принадлежу к той части португальского общества, которое считает испанское господство величайшим несчастьем моего теперешнего отечества и никогда не покорится ему. И я сказал бы правду. Но это не все, милорд. Когда испанцы вторглись в Португалию, они оценили голову низложенного короля Антонио в девяносто тысяч червонцев. Дон Антонио должен был бежать, оставленный всеми и окруженный изменниками. Пройдя через множество опасностей, он благополучно прибыл в Сетубал и укрылся на маленькой яхте, принадлежащей мне, и которой я командовал в качестве капитана португальской морской службы, — укрылся для того, чтобы на ней бежать в Англию. Мы знаем, что всякий, вступающий на этот остров, свободен, что рука изменника не имеет сюда доступа и что великодушная королева Елизавета никогда не отказывает в помощи верному, но несчастному союзнику.

Эти слова произвели на английского сановника глубокое впечатление, которое нарушило даже его серьезность и холодность.

— О. Господи! — воскликнул он с нескрываемым изумлением. — Ваша яхта привезла сюда дона Антонио? И он сейчас находится на ней?

— Нет, милорд. Герцог Девонширский нашел неприличным оставлять и далее высокого беглеца на ничтожной и совсем не безопасной яхте и перевел его на свой фрегат, на котором он и прибудет сюда.

Лорд Барлей на это ничего не ответил, он несколько раз спокойно прошелся по кабинету, потом остановился перед Тирадо и сказал:

— Дело такого рода, что я должен немедленно доложить о нем моей всемилостивейшей государыне. А вы можете идти, я скоро снова приглашу вас к себе. Куда вы теперь отправитесь?

— В дом моего земляка, купца Цоэги, живущего на улице Базингалль, в Сити. Быть может, он имеет честь быть известным вашей светлости?

Лорд утвердительно кивнул головой.

— Вы сами понимаете, что я не могу принимать решений, не узнав воли королевы. А по сему, пусть ваша команда пока остается на яхте, а вы вольны действовать по своему усмотрению.

Тирадо поклонился и вышел из кабинета. Час спустя он находился уже в доме своего друга, где нашел самый радушный прием. Эспиноза де Цозга был внуком испанца, поселившегося в Лондоне и основавшего торговый дом, вскоре получивший громкую репутацию. Это был тот самый дом, которому семейство Тирадо отдало на сохранность все свое имущество, прежде чем начались на него гонения, кончившиеся погибелью от руки инквизиции всех ее членов, и который тщательно хранил этот вклад до тех пор, пока Яков Тирадо не явился за его получением. Хотя фамилия Цоэги сохранила теплые воспоминания о своем прежнем отечестве и привязанность к нему, и хотя все они были набожными католиками, но это ни сколько не воспрепятствовало им впитать в себя английский дух, разделять патриотические стремления этой нации и переиначить даже свою фамилию на английский манер. Будучи деловыми людьми, они держались как можно дальше от всяких политических и религиозных споров, и таким образом им удалось благополучно пережить страшные бури, вызванные реформами Генриха VIII, правлением католички Марии и восшествием на престол Елизаветы. Не выходя ни на шаг из пределов торговой сферы, они не могли вызывать ничьих неудовольствий и преследований и во время кровавого господства сменяющих друг друга партий. Тирадо, в свое прежнее двукратное пребывание в Англии, уже находил в этом доме дружеский прием, и звуки родного языка вызывали в Эспинозе в некотором смысле умиление, которое проявлялось в его манере говорить и обращаться с гостем.

После ужина оба сидели за чашей испанского вина и вели интимный, серьезный разговор.

— Для вас, марранов, — утверждал Эспиноза, — Англия в настоящее время — и Бог весть сколько это еще продлится — вовсе не надежный приют. Вы можете жить здесь недолго и без семьи, но прочного отечества не обретете.

— Вы уже говорили мне это, Эспиноза, — возразил Тирадо, — но делали ли вы какие-нибудь наблюдения, укрепившие в вас такой взгляд? Я знаю, что могу говорить с вами откровенно — потому что вы сами слишком уважаете вашу религию и ради нее уже слишком много испытали и выстрадали, чтобы не чтить всякого искреннего убеждения и не желать каждому того, что желаете самому себе: спокойствия и безопасности. Итак, вот мое мнение: этот остров сломил исключительное господство католической церкви, почему же станет он отказывать в этой свободе всем, ищущим защиты и покровительства на его земле?

— На этот вопрос, любезный друг, вы могли бы ответить и сами. Господство католической церкви было только сотрясено страшной борьбой и имеет еще слишком много приверженцев для того, чтобы время от времени снова не вступать в свои права и не вызывать новые бури. Станете ли вы после этого удивляться, что победитель присваивает себе такое же исключительное господство и неумолимо подавляет, уничтожает все, не безусловно подчиняющееся ему? Англиканская церковь боится и преследует не только так называемых папистов. Здесь можно найти тысячи людей, которые ненавидят и проклинают эту гордую дочь католицизма не менее чем сам католицизм, и на принятое ею наследство смотрят как на дело дьявола. После смерти жестокой Марии они возвратились сюда из Германии и Швейцарии, и теперь с мрачной жаждой мести относятся к пышности и силе, которыми новая церковь окружила себя в нашей стране. Епископы, коленопреклонение, тридцать девять параграфов и прочее — все это для них еретические нововведения, и горе, если когда-нибудь власть снова перейдет в их руки! Богатая жатва ожидает тогда своего меча! Каким же образом хотите вы после этого найти терпимость и свободу совести там, где сосед не верит соседу и не позволяет ему беспрепятственно дышать воздухом? Любая партия взглянула бы на появление здесь марранов как на ущерб ее собственным правам, на переселение сюда евреев — как на новое дело сатаны с целью приобщить этот остров к своим адским владениям, и переполненный порохом сосуд вспыхнул бы в один миг!

— Вы, конечно, правы, Эспиноза, если иметь в виду неспокойную и способную на всякие насилия чернь. Но ведь умная и великодушная королева будет иного образа мыслей, и она, очевидно, так твердо держит в своих руках бразды правления и умеет держать в таком повиновении неорганизованную толпу, что может при благоприятных обстоятельствах вполне рассчитывать на общий успех дела — я уже не говорю о помощи многих великих либерально настроенных людей, которые с каждым днем возвышают и значение, и благосостояние этого государства.

— Что Елизавета великодушна, этого я не отрицаю: такие минуты действительно случаются. Но бесспорно и другое, что ума в ней гораздо больше, чем великодушия. Она отлично умеет держать в руках все эти партии, но достигает такого результата только тем, что не позволяет ни одной из них уничтожать другую и дает существовать каждой в раз и навсегда; отведенных для нее границах, беспощадно наказывав за малейшее нарушение их. Она не преследует ни папистов, ни пуритан, но сохраняет за англичанами их преимущества. Все это чувствуют и знают, и всякий признает свое существование тесно связанным с существованием королевы. Как извне, так и внутри опасность до такой степени велика, что, по-видимому государство только до сих пор цело и невредимо потому что сильна и невредима королева. Вот почем; пуританин в мрачной темнице молит Бога за свою государыню, вот почему тот гладкобритый, которому за нарушение порядка отрубили на эшафоте левую руку, поднимает правую с возгласом: «Боже, храни нашу королеву!» Но, дорогой Тирад о, всему этому ест: свой предел. Чуть его переступишь — и конец послушанию и порядку. Разве вы не слышали о том, что произошло в прошлом году? Правительство королевы позволило себе злоупотребить своими правами и нарушить некоторые льготы и привилегии. Оно стало продавать и раздаривать торговые монополии. Все предметы торговли были обращены в привилегированную собственность отдельных лиц, вследствие чего началось крайнее стеснение в торговых сношениях цена всех товаров подскочила до невероятной степени Это озлобило народ, и однажды, когда собрался парламент, экипаж графа Лейчестера едва-едва избежав опасности быть вдребезги разбитым разъяренной толпой. Королева оказалась достаточно благоразумной для того, чтобы понять неправоту действий своих советников, сама стала над противниками, поблагодарила нижний парламент за его заботу о благосостоянии народа и отменила нововведенную привилегии правительства. Народ возликовал, и со стыдом отступили все те, кто усмотрел в таком образе действие ограничение королевской власти. И в самом деле, за эту уступчивость королева была вознаграждена сторицей, но, как очень умная женщина, она усмотрела в этом обстоятельстве, что и власть государя имеет свои пределы и что она лишена возможности вводить и устанавливать порядок, противоречащий духу и стремлениям народа. Притом же, друг мой, верьте мне, наблюдавшему много и спокойно, — эти резке враждующие партии, одинаково преклоняющиеся перед энергичной и хитрей Елизаветой, эти непрекращающиеся битвы, в которых не бывает победителей и побежденных, — все это еще долго будет навлекать на нашу страну жестокие бури! Мирная жизнь еще не скоро придет на этот остров!

Тирадо с большим вниманием выслушал эти слова, затем погрузился в глубокую задумчивость. Неожиданно в ворота дома громко постучали. Эспиноза быстро встал, но в эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошел офицер королевской охраны. Он вежливо осведомился о капитане Тирадо, и когда хозяин представил ему своего друга, попросил капитана от имени лорда Барлея следовать с ним. Тирадо простился с Цоэгой и вышел вместе с офицером. Впереди них шел человек с зажженным факелом, но рядом с ним Тирадо заметил еще двух вооруженных людей. Правда, это обстоятельство большого удивления не вызывало: улицы тогда не освещались, и с наступлением темноты на них появлялось столько подозрительных личностей, что нормальные прохожие без охраны подвергались большой опасности. Тирадо завел с офицером самую обычную беседу, и тот охотно ее поддержал. Так миновали они довольно много самых разных улиц, и если бы Лондон был знаком Тирадо даже лучше, он едва ли смог бы сказать, в каком направлении его ведут. Яркий свет факела только усиливал окружающую их тьму.

Внезапно они оказались на краю широкого, заполненного водой рва. Один из провожатых Тирадо протрубил в рог. Подъемный мост опустился, а решетка пошла вверх. Они прошли сводчатые ворота и вступили в широкий двор, где глаза Тирадо постепенно стали различать внушительные строения с толстыми старыми стенами. Офицер подошел к какой-то маленькой двери и постучал в нее. Она быстро отворилась, открыв ярко освещенную галерею, откуда не верхний этаж уходила узкая лестница. Они поднялись по ней, прошли еще один коридор, после чего офицер открыл широкую, покрытую резьбой дверь. Они вошли в просторную, хорошо меблированную комнату.

На глазах Тирадо застыл немой вопрос, но в этот момент офицер серьезно, хотя и не строго сказал ему:

— Капитан, по повелению королевы вы арестованы. В настоящее время вы находитесь в Тауэре, и я прошу вас сдать свою шпагу.

Тирадо овладело невыразимое изумление. Он бессознательно снял шпагу и отдал ее офицеру Когда же он немного пришел в себя и решил узнать причину ареста, офицера уже не было. Дверь за ним захлопнулась, послышался скрежет тяжелого засова.

Не скоро Тирадо удалось привести свои мысли в полную ясность. Все случилось так неожиданно, вопреки всем его надеждам и планам, что он оказался в полном тупике, из которого не видел выхода. Почему его арестовали? Что ему теперь ожидать? Что с ним собираются сделать? Эти вопросы осаждали его ум, но ни на один из них он не мог ответить. Он чувствовал только одно: такая женщина, как Елизавета, на этот поступок могла решиться не по капризу, а вследствие сознательного, тщательно продуманного плана. А так как план этот был совершенно незнаком Тирадо, то он не мог уяснить себе смысл своего ареста и продолжительность заточения, то воображение рисовало ему самые мрачные картины. Его одиночество, так как кроме Цоэги, он в этой стране не знал почти никого, разлука с Марией Нуньес, которая теперь не сможет узнать о месте его нахождения, крушение всех его планов — все это ввергло Тирадо в полное отчаяние. Слова «Вы находитесь в Тауэре» не переставали звучать в его ушах. Столько печальных, кровавых воспоминаний хранили эти стены, столько призраков убитых людей бродят по темницам и коридорам этой старой крепости, что все это не могло не вызывать ничего, кроме страха и ужаса…

Но разве Тирадо уже не томился в иных темницах, разве не чувствовал занесенного над своей головой топора инквизиции? А между тем рука Господа каждый раз отводила угрозу! Эта мысль, а также вид окружающей его обстановки — достаточно комфортной — несколько успокоили его: все-таки он находился в руках Елизаветы, а не Филиппа, и это придавало ему известную уверенность, и он решил терпеливо дождаться исхода дела.

Лорд Барлей поспешил в Уайтхолл, чтобы доложить королеве о важном событии. Ему хотелось опередить в этом случае всех, кто прослышал о прибытии португальского судна, потому что он знал, какую роль играет для Елизаветы первое впечатление и как она, подобно своему отцу Генриху VIII, всегда руководствуется раз составленным для себя убеждением. При этом Елизавета любила всяческие новости, и у нее везде были люди, в обязанности которых входило немедленно сообщать ей обо всем, происходящем где бы то ни было. Она умела хорошо понимать тех, кого делала своими приближенными, и правильно обращаться с ними. На первом же месте стояла у нее потребность видеть себя почитаемой не только как королевой, но и женщиной — хотя в этот период она была уже далеко не молода и в значительной степени уже утратила красоту и грациозность, но льстивые выражения восторга были ей очень приятны, и она требовала их от своих окружающих.

Эта слабость сделала для нее графа Лейчестера настолько дорогим, настолько необходимым человеком, что она не отпускала его от себя и даже прощала ему огорчения, довольно часто причинявшиеся ее сердцу его любовными похождениями. Единственным исключением в этом ряду был серьезный и молчаливый лорд Барлей, ум и энергию которого королева ценила так высоко, что снисходительно смотрела на отсутствие в нем светской любезности. Поэтому она называла его своим медведем, так же, как графа Лейчестера — своим грациозным оленем, который то легко прыгает над кустами, то гордо выходит из леса и топчет цветы, пестреющие на зеленом лугу.

Когда лорд Барлей вошел в кабинет королевы, она улыбнулась ему и сказала:

— Ах, милорд, твоя официальная мина явно запоздала. Тебе, конечно, хотелось поздравить меня с первым кораблем, который наш победоносный флот прислал как трофей в лондонскую гавань… Но известие об этом уже давно дошло до меня.

— Ах, ваше величество, мне весьма прискорбно доложить вам, что вы напрасно торжествуете надо мной, ибо я, всемилостивейшая государыня, явился к вам с вестью гораздо более важной. Через несколько дней герцог Девонширский вернется сюда с захваченным в плен испанским корветом.

— Господи! — воскликнула королева и захлопала в ладоши. — Испанский корвет! Ах, не довелось моему милому, бедному Джону дожить до того, чтобы увидеть своего беспутного сына таким героем! Однако видишь, милорд, я все-таки могу торжествовать над тобой, потому что это ты был против его назначения командиром моего чудесного фрегата «Велоцитас». Но зато теперь мы примем его как подобает и наградим истинно по-королевски.

— Это еще не все, ваше величество. На португальской яхте, только что бросившей якорь в нашей гавани, находился бежавший из Португалии король дон Антонио, направляющий путь к подножию престола вашего величества. Герцог Девонширский осел нужным перевести его на свой фрегат.

Елизавета сразу стала очень серьезной. Она велела Барлею сообщить ей дальнейшие подробности; выслушав их она задумчиво прошлась по комнате и затем, устремив пристальный взгляд на своего хранителя печати, сказала:

— Как мог этот жалкий португалец, командир этой ничтожной яхты, решиться повезти низложенного короля прямо к нам? Кто дал ему такое поручение? Кто позволил ему? Как осмелился он, не испросивши нашего согласия, добыть ко всему тому, что лежит на нас тяжким бременем, еще такого претендента? Эта дерзость не должна остаться безнаказанной. Она слишком сильно затрагивает нашу политику, меняет наши взаимоотношения в Европе и налагает на нас обязанности, нам весьма неприятные и могущие обойтись нам слишком дорого. В Тауэр дерзкого капитана, в Тауэр, повторяю я, и ты, лорд Барлей, отвечаешь за немедленное выполнение моего приказания!

Хранитель печати с изумлением смотрел на свою королеву, ибо он знал, что когда Елизавета говорила таким образом и лицо ее приобретало такое выражение, никто не смел ей противоречить; а между тем истинная причина этого образа действий государыни оставалась для него неясной. Елизавета заметила это, и продолжала уже мягче:

— Ага, медведь, ты хочешь зарычать. Но это все равно — я уже не изменю своего решения, только чтобы ни одна душа на свете не узнала о нем, слышишь? Испанский посол, конечно, скоро явится сюда и снова начнет штурмовать нас своими протестами, просьбами, угрозами. Мы должны дать ему некоторое удовлетворение, заранее сделать что-нибудь такое, на что впоследствии можно сослаться как на доказательство нашего неодобрения. Это не мешает, однако, действовать мне совершенно свободно. Известие, принесенное тобой, милорд, в высшей степени важно, и ты соберешь завтра мой тайный совет, от которого я желаю выслушать мнение — как нам принять дона Антонио и как держать себя относительно него. Не забудь — завтра в три часа. Приготовь подробный доклад для прочтения его на этом заседании. Куда отправился теперь этот капитан? Или, быть может, ты задержал его у себя?

— Он хотел отправиться в дом Цоэги; я послал проследить за ним одного из моих людей, и он действительно там.

— Цоэга… — повторила Елизавета. — Это честные люди, часто оказывающие нам большие услуги. Но они паписты, а папистам никогда нельзя доверять вполне — они ждут только благоприятной минуты для того, чтобы уверенно осуществить тот или иной из своих замыслов. Видишь, Барлей, твоя мудрая осторожность опять изменила тебе: следовало птичку удержать за крылышки, иначе гнездо могло бы оказаться теперь пустым. Поэтому надо немедленно поймать ее. Но, — ласково добавила она, — отведи ему приличную тюрьму, посади в камеру над землей… ты ведь понимаешь меня… вели обращаться вежливо. Пусть пользуется комфортом в качестве моего гостя. Он еще может нам понадобиться.

И она протянула лорду руку, которую тот почтительно поднес к губам.

II

Напрасно ждал Цоэга возвращения Тирадо. Так и не дождавшись его, он на следующее утро сам отправился к лорду Барлею осведомиться, что случилось с его другом. От канцлера он получил такой двусмысленный ответ, что мог только догадываться об истине, но никак не знать ее. Поэтому негоциант счел за благо больше не расспрашивать, а так как кроме него Тирадо ни с кем в Лондоне не повидался, то его нынешнее местопребывание стало тайной. Однако с арестом яхты обошлось не столь незаметно. Пришлось доставить на нее необходимые припасы, и это обстоятельство дало повод к беседам между экипажем яхты и грузчиками. В ту пору, когда газет еще не существовало, люди, однако, были не менее любознательны, и устная передача новостей весьма ценилась и посему практиковалась широко. Существовали даже люди, делавшие своим ремеслом сбор всяческих известий и распространение их любыми способами, за что на их долю выпадало со стороны слушателей и нечто более существенное, чем бутылка пива, даже и с закуской. Каждый прибывающий корабль был для таких людей желанным местом, куда они проникали под всевозможными предлогами, не отступая даже перед полной маскировкой. Когда же прибытие нового корабля обставлялось таинственностью, он становился предметом самых жадных устремлений, неодолимого влечения к нему, не прекращавшихся до тех пор, пока темная пелена не спадала с глаз искателя истины. Что послы иноземных государств весьма дорожили такими шпионами и держали их на жалованье — это совершенно естественное Поэтому неудивительно, что весть о судьбе португальской яхты, бросившей якорь в лондонской гавани, быстро распространилась по городу, причем не исключено, что первым ее услышал испанский посол, герцог ди Оссуна. Благодаря этому обстоятельству то, что предвидела Елизавета, исполнилось уже на следующее утро: герцог обрушился на хранителя печати с протестами и запросами и дал довольно ясно понять, что его правительство может взглянуть на признание и принятие английской королевой португальского претендента как на повод к войне. Лорд Барлей поэтому в душе поблагодарил свою мудрую государыню за то, что она дала ему возможность успокоить посла, в то же время не делая ему никаких уступок. Он указал на арест командира яхты как на доказательство осторожности, с какой английское правительство подошло к этому запутанному делу, важности, которую оно ему придает, и того, что оно, по всей вероятности, в этом случае все решит в духе интересов испанского правительства.

В такой ситуации особую важность приобретало назначенное на этот день заседание тайного совета. Лорд Барлей видел, что в отношениях между Англией и Испанией наступил поворотный момент, ибо они уже довольно давно были отягощены различными неудовольствиями, взаимной поддержкой врагов этих государств, отказом Елизаветы принять предложенную ей Филиппом руку и многим другим. Сам он, в душе истый пуританин, всегда был решительным противником Испании и давно уже высказывался за открытую войну с ней — обстоятельство, служившее для графа Лейчестера, относящегося к религиозным вопросам с равнодушием и даже с насмешкой, достаточной причиной для самого энергичного противодействия такой войне и устранения всякого мало-мальски удобного повода к ней. Таким образом, сегодня предстояло раз и навсегда определить новый политический курс.

Совет собрался в назначенный час и ждал появления королевы. Она, строго аккуратная во всех государственных делах, и на этот раз была точна Прежде всего она предложила лорду Барлею зачитать доклад о вопросе, подлежащем обсуждению, и он исполнил это с присущими ему ясностью и апломбом: Елизавета одобрительно кивнула головой и пригласила его же высказать свое мнение:

— Милорды, — добавила, она, : — вы увидите что нам предстоит решить два вопроса, которые в сущности сводятся к одному: во-первых, следует ли нам признать португальскою претендента в его правах как короля союзного нам государства и, значит, принять его с королевскими почестями; а во-вторых, должен ли он получить от нас действенную защиту и возможную поддержку для возвращения утраченного престола. Но вы хорошо понимаете, что не подобает нашему королевскому величеству не отказать ему в первом, одновременно отказывая во втором. Вот почему эти два вопроса составляют один.

Елизавета произнесла эти слова вкрадчивым голосом, сопровождавшимся хитрым выражением ее голубых глаз, так что опытные царедворцы хорошо поняли, что означали и к чему вели эти логические соображения их государыни.

Но лорд Барлей обратил на все это мало внимания и начал говорить со свойственной ему убедительностью. Он изложил причины, требующие признания дона Антонио королем, постоянно имея в виду предположение, что это неизбежно повлечет за собой разрыв с Испанией. Что же касается законности прав претендента на престол, то они, по мнению Барлея, находили себе достаточное оправдание в признании их португальским народом. И если этот народ не выказал достаточного сопротивления Испании, то виной тому было полное бездействие предшествующего правительства в то время, как Филипп уже выставил на границе огромное войско. Останься Португалия в руках Испании, и Англия потеряет важного союзника, а Филипп в значительной степени увеличит свою мощь — стало быть, двойной вред для Британии. Война таким образом представлялась неизбежной: английская королева слишком откровенно и энергично объявила себя защитницей и покровительницей приверженцев новой религии в Европе, точно так же, как Филипп слишком явно доказал свою безусловную готовность бороться за папство для того, чтобы это столкновение могло быть устранено. Филипп в этой ситуаций является нападающей стороной. Он ведь поклялся уничтожать всех, не разделяющих его веру, как проклятых еретиков, и уж во всяком случае, снова подчинить папе Англию — некогда самый дорогой бриллиант в его тройственной короне — хотя бы это было достигнуто ценой кровавого потопа. Не кто иной ведь, как тот же Филипп непрерывно подталкивает ирландцев к восстанию, поддерживает их оружием и обещает скоро высадить на их берег испанское войско. Есть несколько явных доказательств того, что в Кадисе уже идут военные приготовления. Не кто иной, как Филипп поддерживает оппозицию папистов в Шотландии, снабжает деньгами бунтовщиков и посылает своих эмиссаров даже в горные ущелья северной части этой страны для того, чтобы побуждать кланы к вооруженной борьбе с их исконными господами и с Англией. Даже здесь, в нашей благословенной стране, он находится в секретных отношениях с католиками и своими происками подкапывает почву, на которой утвержден лучезарный престол девственной королевы. Ввиду всего этого, заключил Барлей, отнюдь не следует выжидать, пока Испания заключит мир со всеми своими оставшимися врагами, что должно случиться в очень скором времени, когда она сокрушит Нидерланды, а затем обратит всю свою гигантскую мощь против нашего благословенного острова. Вот почему он, Барлей, от души призывает к полному признанию португальского короля и нападения на Испанию в этой незаконно присвоенной ею стране. Британская нация счастливо выполнит свою задачу, и да благословит Бог королеву!

Эта мужественная речь произвела на присутствующих глубокое впечатление, но через несколько минут поднялся граф Лейчестер, который сказал примерно следующее:

— Я должен подать голос против предприятия, долженствующего вовлечь Англию в такую войну, результат которой невозможно предвидеть. Притязания приора монастыря на королевский престол крайне сомнительны и шатки. Мимолетное ликование глупой толпы не имеет в моих глазах никакого значения — о праве на корону следует судить только по законным документам, а отнюдь не по свидетельствам и показаниям неопределенного свойства.

При этих словах оратора на него упал пронзительный взгляд королевы, ибо он необдуманно коснулся в этом случае того теневого момента, который почти так же имел место в правах Елизаветы.

Лейчестер побледнел, потому что сразу понял, какой промах им сделан, и постарался загладить его громкими и торжественными фразами.

— Как! — воскликнул он. — Неужели кто-нибудь захочет снова подвергнуть опасности великое, благодатное здание, воздвигнутое нашей несравненной королевой в ее беспредельной мудрости и энергии, это мирное существование всех партий, всех религий? Нет — все те обстоятельства, которые приводил нам здесь благородный лорд, говорят именно не в пользу, а против его мнения. Как только мы объявим войну Испании, папа тотчас пошлет на нас свои отлучения и проклятья и, освободив подданных-католиков вашего величества от присяги в верности, станет побуждать их к решительному восстанию; испанцы высадятся в Ирландии, и пламя войны охватит этот остров; шотландские разбойники начнут вторгаться в наши северные области и нести опустошение в сердце нашего отечества. Я знаю, что и из этой борьбы выйдет в победном блеске скипетр нашей великой королевы, сокрушив всех своих врагов. Мы тесно сплотимся вокруг ее престола и закроем его своими мечами, под ударами которых истекут кровью все наши противники. Но для чего вызывать эту борьбу прежде, чем она стала совершенно необходимой? Для чего начертывать кровью хотя бы одну из тех страниц истории, на которых зиждется величие Англии, созданное Елизаветой? Меня привыкли упрекать в легкомыслии и легковерии, но я спрашиваю вас: а не тот ли легкомыслен, кто внезапно ввергает нас в пучину войны даже прежде, чем мы успели сделать необходимые приготовления? Поэтому я предлагаю отступиться от этого беглеца, не сумевшего продержаться даже недели в своей стране. Не станем навлекать на себя упрека, что именно мы вызвали эту войну. А если уж со временем она станет совершенно неизбежной, мы тем увереннее постоим за себя, чем больше противоправных действий совершит наш противник.

Так говорил лорд Лейчестер, приправляя свою речь отчасти риторическими, отчасти остроумными выражениями. Барлей не уступил ему поля словесного сражения, тотчас возразив:

— Это еще вопрос, что следует признавать за действительное легкомыслие: когда человек, обдумав дело со всех сторон, выбирает для борьбы удобную минуту, или когда со дня на день откладывает то, что в конце концов все-таки непременно должно совершиться. Впрочем, я понимаю, что войны не может не бояться тот, в чьем войске до сих пор трубы трубили только к отступлению.

Эти слова были сильным ударом по воинским подвигам графа, и он возразил так же резко:

— Ну, конечно, господам писакам легко декретировать войну, невзгоды, бедствия и превратности которой никогда не были изведаны ими!

— Господам писакам, — немедленно отвечал хранитель печати, — очень часто приходится исправлять то, что испортили герои во главе своих войск, постыдно обратившихся в бегство. Впрочем, бранить революционеров и защищать законность не особенно подобает тем, кто сам хоть разок охотно стал бы грозным предводителем бунтовщиков; в этом случае дело приобретает такой вид, будто человек платит этим бунтовщикам за то, что они отказались от его услуг, а точнее говоря — спровадили его подобру-поздорову.

Это было уж слишком для графа Лейчестера — намек бил по больному месту в его прошлом. Он вскочил, и его красивое, обычно улыбающееся лицо до такой степени обезобразилось гневом, что можно было ожидать самых плачевных последствий. Королева, находившая большое удовольствие в подобных словесных стычках, теперь легко пристукнула рукой по столу, сверкнула глазами и, придав своему голосу внушительность, сказала:

— Милорд Барлей и граф Лейчестер, я достаточно ознакомилась с мнением каждого из вас и теперь желаю узнать, что думают остальные мои мудрые советники. Лорд Грей, прошу вас высказаться.

Слова королевы были так решительны, что даже вспыльчивый граф должен был им подчиниться. Он опустился на свое место и замолчал. Но если бы взглядом можно было уничтожить человека, то лорд Барлей в этот день уже не вернулся бы в свой дворец.

Лорд Грей заговорил:

— Я боюсь, всемилостивейшая королева, что если вы, ваше величество, не признаете дона Антонио в настоящую минуту, то вы навсегда выпустите из своих рук это полезное орудие. Будем играть такую же игру, какую играет против нас король Филипп. Он ищет заговорщиков и союзников в нашем государстве, давайте же и мы прибегать к помощи его вынужденных подданных, чтобы перенести войну на Пиренейский полуостров. Отказ в признании прав дона Антонио был бы признанием прав Филиппа.

На это возразил сэр Френсис Ноллис:

— Англия — остров, и потому не может расширять свои границы, подобно Испании, Франции и другим государствам. Мы должны приобретать владения по ту сторону океана. Если мы признаем дона Антонио, то лишимся права вторгнуться в португальские колонии и завладеть ими, потому что они ведь будут в этом случае принадлежать нашим союзникам.

— Я позволю себе утверждать совершенно противное, — заметил храбрый Джон Норрис. — Так как эти колонии теперь в руках испанцев и они присягнули испанской короне, то наша обязанность — отобрать их у неприятеля, и при будущем заключении мира мы можем выторговать значительную их часть как вознаграждение за наши добрые услуги…

— Ах, господа, — с улыбкой перебила Елизавета, — вот мы и дошли уже до заключения мира и обсуждаем его условия, хотя еще не решили, воевать нам или нет. Благодарю вас всех за ваши откровенные и добрые советы и желала бы я в заключение выслушать нашего молчаливого Вильяма Роджерса. Неужели же, достопочтенный Роджерс, ты хочешь совершенно лишить нас твоей помощи и приберечь свою мудрость исключительно для самого себя? Или же ты предоставляешь нам право спорить здесь в поте лица, а сам в это время обдумываешь все те хитрые и ловкие штуки, посредством которых ты на предстоящей охоте уж непременно выманишь лисицу из норы?

Она говорила, лукаво улыбаясь и развернувшись к вельможе, который действительно до сих пор хранил молчание, хотя и следил за прениями с большим вниманием. Теперь же он ответил:

— Ах, всемилостивейшая государыня, дай Бог, чтобы все ваши противники так же несомненно погибали в своих собственных норах, как это происходит с теми, которые волочат свои рыжие хвосты по земле в соседстве моего Роджерстауна. Что же касается до обсуждающегося здесь вопроса, то мне весьма прискорбно, что я не могу согласиться с вашим величеством. Будь я лисой, если понимаю, почему бы моей государыне не последовать влечению своего великодушного сердца и не воздать этому доброму изгнаннику всяческие почести, предоставив на свое полное усмотрение, когда и как благоугодно ей будет помочь ему. Не спорю, что оба эти вопроса составляют один, как изволили заметить ваше величество, но может настать время, когда они сделаются совсем разными вопросами, и тогда у вас против Филиппа будет на одно оружие больше — оружие, которым вы можете угрожать ему до тех пор, пока вашему величеству не заблагорассудится нанести ему удар по его слабейшему месту!

Елизавета громко рассмеялась, как будто она только теперь наконец услышала то, что хотела услышать с самого начала, и что упустили из виду те боевые петухи, которые увлеклись своей собственной враждой.

— Господи Боже мой! — воскликнула она. — Ведь вот ты опять попал прямо в ту замочную скважину, которую напрасно отыскивали мои мудрые советники. Да, лорд, ты прав — мы должны, вопреки желанию испанского короля, признать несомненные права дона Антонио. Все остальное придет своим чередом. Мы не боимся неприятеля, и он должен знать, что не боимся. Этого на первый раз достаточно. Поэтому мы торжественно примем дона Антонио и окажем ему всяческий почет, не давая при этом ни малейшего обещания. Но вы все, конечно, согласитесь, что для исполнения этого дела нет человека более способного, чем граф Лейчестер. Любезный граф, ты один в состоянии явиться перед португальским королем достойным представителем нашей особы, и мы ласкаем себя надеждой, что это поручение будет исполнено тобой с тем обычным изяществом и истинно рыцарскимдостоинством, которое всегда придавало тебе столь высокую цену в наших глазах.

Граф Лейчестер поклонился. Он был отчасти смущен, потому что в этой лестной похвале послышалась ему и легкая ирония. Но появляться всюду первым представителем и доверенным лицом королевы мира ему было слишком приятно для того, чтобы он, быстро позабыв свою недавнюю вспышку, не принял очень охотно этого поручения. К тому же немало утешало его то обстоятельство, что противник его, в сущности, не добился того, чего желал. Потому-то он решил обставить прием высокого гостя Елизаветы величайшей пышностью и торжественностью.

Несколько дней спустя пришло известие, что корабль «Велоцитас» вместе со своим испанским призом уже поднимается вверх по Темзе. Тотчас же были сделаны все приготовления к тому, чтобы, как только он бросит якорь в лондонской гавани, ему была оказана надлежащая встреча. Королева приказала отвести дону Антонио помещение в великолепном Монтегю-хауз. Этот дворец, знаменитый своими фресками — произведениями великих мастеров — и блестящим убранством, стоял неподалеку от берега, так что граф Лейчестер мог доставить высокого гостя водным путем почти до самого дворца, к которому от берега вела аллея, предусмотрительно устланная коврами.

На следующее утро, по прибытии обоих кораблей, к ним направилась маленькая флотилия, составленная из яхт. Эти небольшие, легкие суда были убраны в высшей степени роскошно, костюмы гребцов также отличались изяществом. За лодкой, на которой располагались оркестранты, следовала яхта королевы с графом Лейчестером и несколькими высшими сановниками; далее — яхта самого Лейчестера с его свитой, по великолепию нисколько не уступавшая королевской; кавалькаду завершало несколько яхт с придворными партии Лейчестера. Само собой разумеется, что это зрелище привлекло бесчисленное количество людей, либо толпившихся на берегу, либо плывших вслед за флотилией в барках, лодках и челноках. Главное внимание и на этот раз было обращено на графа. Он стоял на верхней палубе королевской яхты, и в глаза всем сразу бросилась его удивительно ладная фигура, которая, хотя ему давно минуло за сорок, продолжала сохранять почти юношескую стройность в сочетании с благородной осанкой. Такое же впечатление производило и его красивое лицо с живыми, горящими глазами и правильными чертами, а также высокий белый лоб, прикрытый темными волосами. Гордость и грация как будто соревновались между собой в этом человеке без возможности победы с чьей-либо стороны. Свои природные достоинства граф умел возвысить блестящим и удивительно изящным костюмом. Он был в белом шелковом платье с фиолетовыми лентами и бантами, и короткий испанский плащ так величественно ниспадал с его левого плеча, множество драгоценных камней на его костюме сверкали так ярко, что совсем не трудно было принять его за царственную особу. Вдобавок ко всему стояло чудесное утро, каких мало бывает на берегах Темзы — и все ликовало, все находилось в напряженном и радостном ожидании. По мере того, как граф Лейчестер двигался по реке, все суда поднимали флаги, матросы взбирались на мачты, раздавалось громкое «ура», гремели пушечные выстрелы… Но в ту минуту, когда флотилия подошла к «Велоцитасу», наступило почтительное молчание, словно устремленные на этот корабль взгляды сковали все остальные чувства. Матросы в парадных мундирах выстроились на палубе, а герцог Девонширский со своими офицерами стоял у сходен, ожидая королевского посланника. Как только граф Лейчестер перешел на корабль, двери каюты раскрылись, и на палубе появился дон Антонио в сопровождении Марии Нуньес и Мануэля. Первый, сообразно характеру торжества, был в богатом португальском придворном платье, которое, при отсутствии всяких знаков королевского достоинства, производило, однако, царственное впечатление своей оригинальностью и необыкновенной пышностью. Представление было сделано герцогом Девонширским, и граф Лейчестер сумел тотчас придать своей речи такой приветливый тон, что подействовал на несчастного короля самым приятным образом. Затем граф обратился к Марии, на которую до того взглянул только мельком; но теперь, когда он разглядел ее чудесную фигуру и восхитительное лицо, впечатление, произведенное на его любвеобильное сердце, было так сильно, что он невольно отступил на несколько шагов. Она была в простом португальском платье — на яхту для нее смогли взять только самое необходимое — но оно так чудесно шло ей, а красота его еще усиливалась фамильными драгоценностями, которые сеньора Майор отдала своей милой дочери, что все смотревшие на нее ощущали сладостное изумление. Ловкий царедворец сумел тотчас же справиться с собой и в льстивых словах, но не переходя тонкой грани почтительности, выразил свое внимание к сеньорите, которая была представлена ему как племянница короля. С Мануэлем он был тоже очень приветлив и в заключение пригласил гостей перейти на королевскую яхту. Сам он сопровождал короля, поэтому Марии Нуньес пришлось идти под руку с герцогом. Они сошли по перекидному трапу; раздались выстрелы, громкое «ура», крики ликования, и яхты отчалили, а герцог Девонширский долго стоял у борта своего корабля, следя за отплывающими. Там, позади короля, под пурпурным балдахином сидела та, которая явилась ему, подобно яркой звезде на горизонте его одинокой жизни и теперь снова исчезала за те облаками. Со времени решительного разговора с Марией Нуньес он не видел ее до той минуты, пока она в блеске своей красоты, освещенная лучами летнего солнца, не вышла из своей каюты. Сердце его в продолжение всех этих томительных дней мучилось самой горькой скорбью, и на его бледном лице ясно читалось тягостное чувство, вызванное полным крушением надежд на желанное блаженство.. Поэтому он остался почти равнодушным, заметив пламенный взгляд, брошенный графом Лейчестером на красавицу, когда она так неожиданно предстала перед ним. В глубокой печали следил он за уплывающей яхтой до тех пор, пока она не скрылась из виду — и затем стал готовиться к тому, чтобы сойти на берег и явиться к королеве.

III

С той минуты, как фрегат вошел в Темзу, Мария Нуньес не отрывала глаз от судов, мимо которых они проходили. Уже по прибытии в лондонскую гавань она прежде всего стала высматривать яхту, которую вынуждена была сменить на английский военный корабль. Но поиски оказались напрасны. Теперь, на королевской яхте, она тоже надеялась, что судьба поможет ей найти в этом лесу мачт ту, на которой еще недавно так весело развевался португальский флаг. Но все было тщетно, так как яхта находилась в совсем противоположной стороне, и сердце девушки наполнилось глубокой печалью, которую не могла разогнать даже блестящая обстановка торжества. Великолепный Монтегю-хауз открыл свои двери и впустил гостей в свои знаменитые апартаменты. По знаку графа Лейчестера к услугам Марии Нуньес был предоставлен целый ряд великолепнейших комнат и множество прислуги. Но Мария, сгорая от нетерпения узнать, где Тирадо, и уведомить его о своем приезде, поспешила прежде всего отправить брата в дом Цоэги, ибо ее тревожило, что Тирадо сам до сих пор не сообщал о себе, хотя при том шуме, каким сопровождался их въезд в город, он, по ее представлению, не мог о том не знать.

Цоэга сообщил Мануэлю только то, то знал сам — что Тирадо был уведен одним из офицеров королевы и после этого уже не возвращался. Он дошел в своей откровенности даже до того, что высказал предположение о возможности ареста. Но назвать лорда Барлея, как посредника в этом деле, он поостерегся, потому что знал, как разгневается на него хранитель печати, а Цоэга как католик имел немало оснований бояться одного из сильнейших людей в государстве и притом такого ревностного пуританина, как Барлей. Это известие поразило Марию Нуньес как гром среди ясного неба. Жизнь открывалась ей здесь в таком светлом, приветливом и разнообразном виде, что она решила пить счастье полной чашей. Перенесенная из одинокой долины на берегу Таго в шумную и великолепную северную столицу, она чувствовала, что молодое желание жить и наслаждаться пробуждалось в ней со всей своей свежестью. Явись к ней теперь ее друг — и единственным темным пятном в светлой картине ее настоящего осталась бы тревожная мысль о родителях. Но сейчас он не просто отсутствовал — она видела его жертвой какой-то тайны с самыми зловещими признаками. Среди неурядиц и смут своего южного отечества, в котором закон и право были не что иное, как покорное орудие в руках произвола и грубых страстей, она представляла себе личную безопасность и строгую законность северных стран абсолютно прочными — и вот в первом же акте, разыгрываемым на этой новой для нее сцене, стал незаслуженный арест такого верного и преданного человека! Мария Нуньес чувствовала себя подавленной, но вскоре это чувство сменилось глубоким негодованием, и она поспешила сообщить ужасное известие дону Антонио. Он был тоже сильно поражен. Тирадо ведь был не только человеком, заслуживающим его безграничную благодарность, на него все должны были смотреть как на слугу португальского короля, как на главного соучастника его побега. Поэтому арест Тирадо представлялся дону Антонио весьма неблагоприятным обстоятельством в связи с его собственным пребыванием при английском дворе — обстоятельством, которое очень скоро затмило в его глазах даже блеск оказанного ему приема. Хитрый португалец должен был таким образом и здесь предположить интригу, борьбу различных течений — за и против него. Но именно такое положение ставило его перед необходимостью действовать как можно осторожнее; он находил нужным отказаться от всякого ходатайства за Тирадо на первых порах, когда почва еще не была прощупана, когда приходилось старательно изучать ее. Имея это в виду, он как мог успокаивал встревоженную девушку, обещал ей хлопотать за друга всеми, находившимися в его распоряжении средствами, лишь бы она не торопила его, и обнадежил соображением, что, по всей вероятности, дело не так плохо, как кажется, что это, конечно, не что иное, как временное задержание из политических соображений, принявшее в ее разгоряченном воображении вид страшного заточения в инквизиторской тюрьме.

Внешне этот арест был действительно нисколько не тяжел для Тирадо, потому что держали его в просторном и приятном помещении, обращались весьма вежливо и щедро снабжали всем необходимым. Но тем острее становилась моральная сторона этого дела. Дели и причины ареста были ему совершенно неизвестны, он не мог придумать хоть самую отдаленную догадку. Дни приходили и уходили в своем неизменном однообразии, а его все не звали ни на какой допрос, кроме служителя он не видел у себя ни одного человека. При этом подавляли его полное бездействие, вынужденное прекращение всего того, что составляло предмет его пламенной неутомимой деятельности, боязнь, что он опоздает со своими испанскими известиями и таким образом упустит лучший шанс для успеха, неизвестность, что стало со всеми его друзьями, и мысль, что люди, эмигрировавшие с ним, теперь оставались без его руководства и опоры. И так ходил он взад и вперед по своей камере, погруженный в печальные, тревожные думы. Но постояннее всех других стоял перед ним образ Марии Нуньес; то овладевало им страстное желание увидеть ее, то мучился он мыслью о ее судьбе, так как ей предстояло столько искушений, хотя нисколько не сомневался он, что Мария в своей душевной чистоте выкажет в отношении них редкую стойкость. И только иногда билось сильнее и наполнялось невыразимым блаженством его сердце, когда его фантазии, улетая в будущее, рисовала ему часть счастливого свидания и подавала надежду, что тайные желания его, быть может, когда-нибудь осуществятся. Коротки были эти минуты, потому что слишком много мрачных теней лежало на его прошедшей жизни, чтобы он позволил своему робкому уму долго останавливаться на картинах светлых и радостных.

Между тем Мария Нуньес решила не довольствоваться теми путями осторожной политики, держаться которых вполне основательно считал необходимым дон Антонио, но пользоваться малейшим случаем, какой только представится, для ходатайства за своего несчастного друга. Именно постигшая его неприятность усилила ее привязанность к нему и сорвала покров, до сих пор лежавший на ее чувствах. Ее девственному сердцу стало ясно, что не только благодарность, не только участие к человеку, которого она научилась так высоко чтить, лежали в ее душе, но что бояться за него при угрожающей ему опасности заставляло ее более высокое и сильное чувство.

Не прошло еще и нескольких часов, как она оказалась в Монтегю-хаузе, а граф Лейчестер уже снова посетил ее. В качестве уполномоченного королевы он решил осведомиться, удовлетворены ли все желания гостей, или у них есть еще какие-то просьбы, которые он в таком случае поспешит исполнить немедленно. Конечно, это дело он мог бы поручить кому-нибудь из своей свиты. Но благородным Дудлеем, вероятно, овладело на сей раз особое рвение, если он, забью свою обычную гордость, занялся этим сам. Замечательно было тут — а давно замечено, что действия высокопоставленных лиц подвержены слежке — замечательно было то обстоятельство, что на этот раз его аудиенция у беглеца-короля оказалась весьма краткой, тогда как в покоях Марии Нуньес он пробыл гораздо дольше, хотя повод к посещению был один и тот же, и на предложенные здесь вопросы он получил такие же краткие и категоричные ответы, как и там. Но Лейчестер сумел ловко вовлечь молодую португалку в более продолжительный разговор, и она, по-видимому, делала это не без удовольствия. В ту пору в английском обществе господствовала аффектированная, точнее сказать, риторическая манера выражаться. С театральной сцены, на которой процветали так называемые моралите, нравоучительные аллегорические обороты проникли и в высший социальный крут, особенно придворный, члены которого находили большое наслаждение в таковом способе беседы, имевшем ту заманчивую прелесть, что слушателю приходилось догадываться, в чем, собственно, заключен истинный смысл речи. Для Марии Нуньес это было, конечно, совершенно ново, потому что романтический вкус южанина не довольствуется лишенными всякой образности отвлеченностями, а требует для своей фантазии определенных, резко очерченных образов. Но Мария тонким инстинктом женщины быстро усвоила характер этой манеры вести беседу и приноровилась к ней. Поквитавшись таким образом с графом в его торжественной утонченности, она не замедлила воспользоваться случаем открыть ему то, что главным образом теперь лежало у нее на сердце.

— Если, — сказала она, — справедливо, как вы заметили, граф, — а в справедливости ваших слов я не имею права сомневаться — что великодушие отворяет ворота своего рая красоте и грации и приглашает их наслаждаться благоуханием его цветов и золотых плодов, то каким же образом делается так, что эти ворота тотчас превращаются в мрачное подземелье, полное могильного запаха и убийственного одиночества, так что над обещанным восхитительным садом простирается только словно свинцовое небо, на котором постепенно угасают золотые лучи солнца?

Граф Лейчестер смотрел на красавицу с большим недоумением. Он не понимал ее слов, хотя она выражалась в его манере, и чувствовал, что дело здесь шло о каком-то неприятном предмете. Поэтому, немного подумав, он ответил:

— Если глаза грации омрачаются таким печальным зрелищем, то она имеет полное право высказать свои повеления ясно и конкретно, и никто не посмеет не исполнить этих повелений, не удовлетворить ее желаний.

Мария немедленно повела речь о таинственном аресте Тирадо и, не выдавая горячего участия, которое она принимала в его судьбе, тем не менее изложила причины, заставлявшие ее в высшей степени интересоваться этой судьбой. Граф понял ее доводы и в то же время сообразил, как поднимет он себя в глазах красавицы, если окажет ей такую услугу. Но крайне удивляло его то, что обо всем этом происшествии он ничего не знал, и к великому его огорчению, пришлось ему сознаться в этом своей собеседнице. В простых, лишенных всякой аллегории словах сделал он это признание, так что она не могла сомневаться в его искренности.

— Несомненно, это не что иное, как происки лорда Барлея, у которого на устах всегда закон и справедливость, а на деле только интриги и зло. Но мы не дадим спуску старому лицемеру, и если Дудлей обещал вам, прекрасная сеньорита, употребить все усилия и средства узнать, где находится узник и в чем его обвиняют, а затем поскорее освободить его, то вы можете вполне положиться на это обещание и снова украсить ваше лицо и розовые губки той приветливо улыбающейся грацией, которую добрая мать-природа, запечатлела на них в таком совершенстве.

Мария так и поступила: она мило улыбнулась графу, в котором нашла сильного помощника, а тот в свою очередь был так очарован прелестной грацией девушки, что это чувство могло послужить еще более надежным ручательством его усилий освободить Тирадо, чем только что данное обещание.

Явилось между тем, однако, другое препятствие, грозившее дать делу Тирадо совсем не такой легкий исход, какой обещал Лейчестер и на который стала теперь вполне надеяться Мария. Едва «Велоцитас» вошел в лондонскую гавань, едва раздался первый трубный звук для приема дона Антонио, как герцог Оссуна поспешил в Уайтхолл и попросил у королевы аудиенцию, в которой она не могла ему отказать. Вежливо, но категорично сообщил ей испанский посол о неудовольствии своего правительства:

— Итак, ваше величество миролюбиво принимает врага моего короля, который выступает с самыми неосновательными притязаниями против ясных, как солнце, прав его, и подстрекает своих подданных к восстанию и сопротивлению. Вы посылаете ему навстречу первого из ваших вельмож. Разве такой прием не равносилен торжественному признанию его прав и разве оно не похоже на объявление войны, так как вашему благородному королевскому сердцу останется сделать только один легкий шаг от этого признания фальшивых прав до активной их защиты?

Елизавета спокойно слушала эти упреки. Когда же герцог закончил, она притворилась очень разгневанной и громко ответила:

— Вы обременяете нас, герцог, многими пустыми фразами, и нам остается только то удовлетворение, что это именно не что иное, как фразы. Разве дон Антонио не принц королевской крови? Разве я не должна принять его соответствующим образом? Уж не хотят ли посторонние предписывать мне в моем собственном королевстве, какой прием должна я оказывать высокопоставленному, хотя и несчастному беглецу? Мой прием признает только одно — дон Антонио принц королевской крови и беглец. Я знаю слишком хорошо, каково такому человеку в таком положении, чтобы не облегчить его участь. Но в то же время мы можем вам указать на факты. Несмотря на этот торжественный прием, мы приказали заключить в Тауэр и подвергнуть следствию капитана судна, привезшего сюда несчастного Антонио. Вам это известно, он и по сию пору находится там, хотя дон Антонио живет в Монтегю-хаузе. Так что ж, вы и против этого возразите какими-нибудь фактами?

— Как рад был бы я, если б не имел возможности это сделать, — ответил герцог. — Но разве арест португальской яхты и конфискация испанского корвета не достаточно веские доказательства? Вашему величеству, конечно, не желательно, чтобы Испания и Англия вступили между собой в войну, но такие факты, конечно, будут иметь этот результат.

— Господи Боже мой! — воскликнула королева и топнула ногой совершенно так же, как это делал ее отец. — Вам ведь известно, что я и слышать не хочу о таких вещах. Испания конфисковала во всех своих гаванях английские корабли и английское имущество, и я буду точно так же поступать с испанцами, португальцами и нидерландцами до тех пор, пока нашему брату Филиппу заблагорассудится, наконец, уладить это дело. О войне тут и речи нет. Это просто споры между соседями, которые во всех других отношениях могут оставаться добрыми друзьями.

Герцог не посмел возражать; ему нельзя было доводить дело до крайности, потому что намерения его двора еще не сложились окончательно. Он знал очень хорошо, что эти взаимные конфискации причиняли испанцам и нидерландцам величайший ущерб и что их потери превосходили вдесятеро потери английских подданных. Но ему приходилось теперь молчать и еще быть довольным тем, что при таком способе действий Елизаветы признание ею дона Антонио оставалось неполным, ограниченным, и таким образом, еще не была потеряна возможность внешне сохранить мир и затягивать всякие переговоры на более или менее продолжительное время. Поэтому он ограничился просьбой, чтобы королева приказала лорду Барлею доставить ему сообщение о результатах производившегося по делу Тирадо следствия. Елизавета охотно обещала исполнить эту просьбу и отпустила посланника с царственным величием.

Вскоре после этого в королевский дворец явился командир фрегата «Велоцитас». Одним из отличительных свойств Елизаветы было — твердо придерживаться однажды, под первым впечатлением составившегося в ее уме представления, хотя бы впоследствии она и сознавала его неправильность, — если только оно приходилось ей по сердцу и было лишено всякой важности в государственном отношении. Так и теперь, убедившись, что «Велоцитасу» и ее капитану незачем было прибегать к каким бы то ни было геройским подвигам для захвата испанского корабля, она, однако, продолжала оставаться при однажды созревшем убеждении, что герцог Девонширский — морской герой и заслуживает награды. Поэтому, как только ей доложили о его прибытии во дворец, она приказала ввести его и приняла с величайшей благосклонностью.

— Ты отлично справился с этим делом, мой милый, бедный Невиль, — сказала она, протягивая ему руку для поцелуя, — и я радуюсь, что ты снова выказал столько храбрости и искусства… Но удовольствие мое не найдет себе выражения только в словах. Мне приятно объявить тебе, что я решила повысить тебя в звании и пожаловать орденом Бани.

Герцог низко поклонился, но когда он снова поднял голову, Елизавета изумилась, не увидев на его лице никакой улыбки, никакого выражения радости. Только теперь заметила она, какая перемена произошла с этим красивым лицом. Бледный, расстроенный, печальный смотрел он на свою королеву, и она, почти испуганная, воскликнула:

— Боже мой, Невиль, что с тобой?! Ведь ты принял мою награду, словно мертвец какой-нибудь!.. Что случилось?

Герцог наконец заговорил:

— Ах, всемилостивейшая государыня, обилие даров, которыми вы изволили осыпать меня, недостойного, делает для меня в высшей степени затруднительным открыто во всем сознаться вашему величеству и почти повергает меня во прах.

Елизавета приняла более серьезный вид и сказала:

— Я надеюсь, однако, что ты не напроказил снова, по своему старому обыкновению? Если это случилось, то, вероятно, в большой тайне, так как до сих пор никто не посмел доложить мне о том… Ну, говори же. Я хочу все знать.

— Нет, королева. Я не знаю за собой ничего дурного. Но я трепещу от возможности навлечь на себя гнев вашего величества, будучи поставлен перед необходимостью выказать себя неблагодарным и отказаться от незаслуженной чести, оказываемой мне вашей августейшей милостью. Мало того: я вынужден повергнуть к подножию вашего престола всеподданнейшую просьбу мою уволить меня со службы хотя бы на несколько лет.

Королева выпрямилась во весь рост; ее светлые глаза загорелись огнем, предвещавшим сильный гнев — а такой гнев заставлял трепетать даже старейших и испытаннейших слуг — потому что она была дочь Генриха VIII.

— Клянусь нашей честью, мне приходится слышать неслыханные вещи! — резко воскликнула она. — А чем же, герцог Девонширский, вызвано это желание? Куда же это вы намерены отправиться? Такое разве теперь время, чтобы наши подданные залезали в свои конуры, как легавые псы? Нам нужны мужчины, и те, кто имеет притязания быть таковыми, не должны заниматься мелким ребячеством. Знаете ли, что ваш образ действий равносилен отступничеству, измене? Тот, кто в предстоящей нашему государству великой борьбе оставляет свой пост — тот изменяет своему отечеству и своей королеве. Говорите же!

— Всемилостивейшая государыня! Я не прошу у вашего величества ничего, кроме разрешения провести некоторое время в тиши, удалившись от света. Если мое отечество действительно увидит себя в опасности, и моей королеве потребуется моя деятельность, я явлюсь по ее первому призыву.

Королева покачала головой.

— Но что же с тобой случилось, дитя? — спросила она уже приветливее. — Не мучь нас слишком сильно пыткой любопытства, потому что это может иметь для тебя не особенно хорошие последствия.

И она погрозила ему пальцем. Затем, продолжая пристально смотреть на него, прибавила:

— Точно такой же вид был у нашего Невиля, когда его, в ту пору еще ветреного пажа, поймали в одной любовной интрижке… Ага! Видишь, наш королевский глаз еще не утратил своей проницательности, хотя с тех пор сильно утомили его всякие пергаменты и государственные бумаги. Румянец твоего лица доказывает нам, что мы попали прямо в цель. Тут сердечное дело. Не скрывай ничего от своей королевы, облегчи перед ней свое сердце от всех тайн. Я сяду, потому что твоя история затянется, пожалуй, надолго, но обещаю тебе слушать внимательно и спокойно.

Герцог в порыве волновавших его чувств опустился на колени, схватил руку королевы, в это время уже занявшей свое кресло, и стремительно поцеловал ее. Она приветливо смотрела на него, погладила его по темным волосам и сказала:

— Я слушаю, Невиль.

Молодой человек поднялся и, полностью придя в себя, заговорил просто и с достоинством:

— Всемилостивейшая моя государыня, мне придется сказать вам немного, и это немногое будет то, что сокрыто в моем сердце. С португальским королем приехала девушка, его племянница, семнадцати лет, необычайной красоты и с благороднейшим сердцем, в высшей степени умная и развитая, полная грации и доброты; она помимо своего ведома возбудила во мне чувство, совершенно овладевшее мной и заполнившее всю мою душу. Это чувство, государыня, не та любовь, которая мгновенно рождается и быстро проходит. Я чувствую, что оно поселилось во мне навек, никогда не погаснет в моем сердце и будет властвовать надо мной до той минуты, пока я сделаю последний вздох. Да, сознаюсь откровенно, после моей королевы она — женщина, которую я наиболее чту, которой принадлежит все мое сердце…

Под влиянием своих ощущений герцог приостановился, и королева, воспользовавшись паузой, сказала:

— Хорошо, хорошо… Что же дальше, Невиль? Не сомневаюсь, что эта дурочка платит тебе тем же.

Молодой человек опустил голову, тяжело вздохнул и ответил:

— После долгих колебаний я наконец сознался ей в моей любви, но она… отвергла ее.

— Господи Боже! — воскликнула Елизавета. — Да по какой же причине? Надеюсь, что эта беглая португалка не затрудняется войти в Девонширский дом только потому, что в ее жилах есть несколько капель королевской крови? А если страдает она таким высокомерием, то мы выведем его из нее.

Лицо Елизаветы приняло самодовольное выражение. В ней, похоже, пробудилась ее старая страсть к сватовству, а в этих случаях она всегда чувствовала себя как в родной стихии. Но герцог возразил:

— Нет, ваше величество, донна Мария Нуньес не королевского происхождения. Мать дона Антонио была ее родственница, и вы, конечно, изволите помнить, что именно это обстоятельство служит поводом оспаривать права этого принца на португальский престол. И по этой-то причине донна Мария отклонила мое предложение. Она принадлежит к почтенному семейству, но семейству тех марранов, которые происходят от евреев, изменивших свою религию по принуждению испанского закона. Мария Нуньес родилась христианкой и крещена. Но в ней родилось неодолимое желание снова открыто исповедовать свою религию, веру отцов. Вот для чего бежала она из Португалии, и вот почему не принимает моей руки.

— Невозможно, непостижимо, немыслимо! — бормотала королева. — Да это, должна быть, совсем глупая девушка… И она действительно красавица?.. Но нет, в этом смысле я не хочу больше слушать тебя. Мне эти вещи знакомы, я знаю наперед, что услышу слова только самого восторженного удивления, потому что ведь во всем свете нет такого другого экземпляра всевозможных прелестей, как твоя португальская девица, правда, мой бедный Невиль?.. Не отчаивайся, однако; это дело заинтересовало меня, быть может, нам еще удастся помочь тебе. Слово из королевских уст глубоко проникает в сердце неопытной девушки. Да-да, мы попытаемся. Нам очень любопытно увидеть эту еврейку, которая так хороша собой и которой не благоугодно стать герцогиней Девонширской. Теперь же ступай домой, милый юноша, и выспись хорошенько: ты, вероятно, очень устал от долгого плаванья и всех этих печальных приключений. А затем, когда проснешься, будь бодр и весел и снова впусти в сердце надежду. Твоя королева позаботится о тебе.

Герцог чувствовал себя весьма неуверенно. Ему хотелось просить королеву пощадить Марию Нуньес, так как он успел, как ему казалось, настолько узнать девушку, чтобы быть убежденным, что даже льстивые увещевания королевы не побудят ее отступить от однажды принятого решения. Притом, разве будет для него возможно получить ее согласие иначе, как лично от нее, по собственному ее желанию? Для этого страсть его была слишком чиста и возвышенна. Но вместе о тем он знал, что Елизавета, раз высказав свое желание, не допускала никаких возражений и, решив вмешаться в какое-нибудь дело, уже не останавливалась ни перед какими препятствиями. Ему оставалось молчать и предоставить ей действовать по своему усмотрению. Поэтому он, поклонившись, вышел из комнаты королевы печальнее, чем когда входил в нее.

IV

Граф Лейчестер был слишком сильно занят прекрасной португалкой, чтобы не употребить все усилия для исполнения ее желания и своего обещания. Узнать, где именно находился Тирадо, ему было нетрудно, потому что первая мысль его была, естественно, о Тауэре. Перед лордом-оберкамергером графом Лейчестером в любое время открывались даже ворота Тауэра. Здесь он велел подать себе списки заключенных, скоро отыскал в них имя Тирадо и с удивлением заметил, что в надлежащей графе не только не было обозначено преступление, в котором он обвинялся, но что даже следствие по его делу до сих пор не начато и к допросу не приступали. Значит, здесь могла иметь место только интрига, по всей вероятности исходившая не от кого иного, как его противника, лорда Барлея, так как это происшествие для него, Лейчестера, оставалось полной загадкой. То, что оно было известно королеве, доказывал графу выбор тюрьмы, ибо ворота Тауэра открывались для арестантов не иначе, как по высочайшему повелению. Последнее обстоятельство служило для Лейчестера еще более непреодолимым побуждением пойти наперекор лорду Барлею и во что бы то ни стало добиться освобождения Тирадо.

Поэтому он приказал привести к нему арестанта, и через несколько минут Яков Тирадо уже стоял перед могущественным любимцем Елизаветы, влияние которого на нее в Европе, однако, преувеличивали, так как королеву все еще мерили женской меркой и подозревали ее в сердечной привязанности к этому красавцу. Правда, определенная слабость королевы к графу действительно имела место, что выражалось в различных милостях, но никогда, если дело касалось интересов государства, она не жертвовала ими ради ублажения своих чувств, а действовала по серьезному убеждению и даже беспощадно.

— Кто вы? — спросил граф, пристально взглянув на приведенного.

— Яков Тирадо, флотский капитан на службе его величества Антонио, короля португальского.

— И стало быть, капитан того судна, на котором первоначально находился король?

— Точно так.

— В чем вы обвиняетесь?

— Это мне совершенно неизвестно.

И он в нескольких словах рассказал, как командир порта привел его к лорду Барлею, как, будучи отпущен им, он отправился к Цоэге и как оттуда повели его в Тауэр от имени лорда Барлея.

— И вы не догадываетесь о причине этого ареста?

— Решительно ничего не понимаю, тем более, что находясь в полнейшем одиночестве, не знаю, что с тех пор произошло.

— Есть ли у вас еще какие-нибудь связи в других местах Великобритании? Бывали вы прежде в нашей стране?

— У меня нет связи ни с кем, кроме как с домом Цоэги, и знаю я очень немногих. В Лондоне до этого я, правда, уже дважды бывал, но лишь для того, чтобы получить мое имущество, находившееся на хранении у Цоэги.

— Некоторые лица ходатайствуют за вас у меня, и я обещал похлопотать о вашем освобождении. Но сделать это я смогу только в том случае, если вы скажете мне всю правду.

— Клянусь любовью моею к свободе, что я не имею прибавить ни слова больше, что мной не утаено решительно ничего! — энергично сказал Тирадо.

— Хорошо. В таком случае я буду просить за вас королеву.

Лейчестер уже хотел отпустить Тирадо, когда тот приблизился к нему на шаг и сказал:

— Милорд, простите, если я выскажу еще одну просьбу — и притом весьма важную. Моя свобода дорога мне, но гораздо важнее для меня — и это отнюдь не ради личной корысти — иметь счастье предстать перед лицом великой повелительницы Англии… Не считайте меня дерзким, милорд, за то, что в темноте тюрьмы я позволяю себе высказать желание взглянуть на свет, которым ярко блещет лик великой государыни. Я намерен сделать ее величеству сообщение, имеющее неизмеримую важность для блага этого государства. Не скрою от вашей светлости, какого оно рода. До моего отъезда из Сетубала я имел случай побывать в большинстве испанских гаваней и там узнал о предметах, побудивших меня всевозможными способами добывать дальнейшие сведения. Англии грозит крайняя опасность — опасность такая, в какой еще никогда не находился этот счастливый остров. Все, что я узнал, я готов доложить ее величеству и, насколько возможно, доказать справедливость моих слов.

Граф Лейчестер слушал очень внимательно. Все в Тирадо доказывало опытному светскому человеку, что перед ним стоит не искатель приключений, пользующийся любыми средствами для получения доступа к сильным мира сего и завоевания для себя, хотя бы ненадолго, какого-нибудь авторитета. Слова Тирадо произвели на него полное впечатление правды, и он тотчас сообразил, как выгодно будет для него самого явиться посредником в этом деле. Поэтому он поспешил спросить:

— Лорду Барлею вы уже говорили об этом?

— Нет, ваша светлость, лорд Барлей не дал мне на то времени, — ответил Тирадо с некоторой горечью. — Вы можете поэтому понять, как невыносимы были для меня дни тюремного заключения! Ведь каждый из них только увеличивал грозящую Великобритании опасность.

— Прекрасно! — воскликнул Лейчестер. — Сообщите же мне добытые вами сведения, я немедленно доложу о них королеве, а вы можете быть уверены в получении немедленной награды.

— Милорд, я охотно исполнил бы ваше приказание, тем более, что не имею притязаний ни на какую награду. Но свойство моей тайны таково, что королева должна услышать ее не иначе, как непосредственно от меня, и что ее величеству надо лично убедиться в справедливости моих показаний и вполне ознакомиться со всеми без исключения подробностями.

Лицо графа Лейчестера приняло мрачное выражение, и он сказал:

— А если бы я все-таки продолжал настаивать на моем желании, если бы я считал неудобным и небезопасным приводить к моей государыне всякого, кто только того пожелает, если бы только этой ценой вы могли купить вашу свободу…

— В таком случае я предпочел бы оставаться в Тауэре и ждать, пока лорду Барлею благоугодно будет потребовать меня к себе…

Лейчестер прикусил губу. Он увидел, что имеет дело с твердым человеком, а так как даже при таком упорстве его собственные шансы все-таки оставались благоприятными, он наконец сказал:

— Ну, хорошо. Я доложу ее величеству. Вечером того же дня королева Елизавета стояла в обширном, сводчатом и ярко освещенном кабинете своего дворца. Граф Лейчестер немедленно сообщил ей все, услышанное им от Тирадо. Конечно, он приписал себе заслугу в том, что королеве предстоит услышать отдельные подробности из первых уст, то есть лично от человека, узнавшего их. Но Елизавета видела своего любимца насквозь и сразу заметила эту маленькую хитрость — она была убеждена, что узнай он больше сам, больше бы ей и рассказал. Но уже то, что она услышала от Лейчестера, дало ей представление о страшных масштабах этого дела — и ей понадобилось время, чтобы вернуть себе состояние видимого спокойствия и сообразить, какой способ действий избрать в настоящую минуту. Она пожелала поговорить с португальским капитаном наедине и, поручая Лейчестеру привести к ней арестанта на следующий день, в тот же вечер послала в Тауэр несколько человек с приказанием немедленно доставить Тирадо в Уайтхолл. В эту минуту ей доложили о его прибытии, и ее глаза были устремлены на дверь, в которую он должен был войти.

Когда Тирадо явился и после обычного коленопреклонения поднялся, она окинула его свойственным ей пронизывающим взглядом и, по-видимому, осталась довольна результатом этого обзора, потому что движением головы подозвала его ближе и сказала серьезно, но без резкости:

— Вы капитан, увезший дона Антонио из Португалии. Куда вы намеревались доставить его, пока командир нашего корабля не повстречался с вами и не отнял его у вас?

— Под защиту и покровительство вашего величества. Я поступил так по желанию моего короля и по моему собственному усмотрению.

— За такую смелость вы нашли себе приют в Тауэре. Но я слышала, что вы имеете сообщить мне нечто очень важное?

— Точно так, если вашему величеству благоугодно будет выслушать меня. Несколько дней тюремного заточения в Тауэре для меня ничто по сравнению с выпавшем на мою долю счастьем — предстать перед вашим величеством. Важное дело, с которым я явился сюда, для меня гораздо ценнее моей личности.

— Хорошо, мы слушаем, — ответила Елизавета, опустившись в свое тронное кресло.

— От вашего величества, конечно, не остались скрытыми всюду распространившиеся слухи, что испанский король уже довольно давно делает необычные приготовления к большой морской войне. Одни говорят, что цель ее — подавление сопротивления Нидерландов, другие что этим он хочет получить колонии в Америке, третьи — что имеется в виду новый поход против корсар и турок. Но все эти объяснения, по причине громадных масштабов приготовлений, представляются неубедительными. И вот, до моего отъезда из Сетубала, я имел случай посетить Кадис, Барселону и некоторые другие испанские гавани. Это было сопряжено с риском, но я достаточно хорошо знаю свое прежнее отечество и характер своих земляков, чтобы избежать опасности благодаря надлежащей осторожности. Ваше величество! То, что я увидел там и узнал сверх того другими путями, превзошло все мои ожидания. Я убедился, что у короля Филиппа такие обширные замыслы, каких не было даже у его могущественного отца, императора Карла V, и что он решил употребить все сокровища Индии и Америки на осуществление одного плана, долженствующего превзойти все, когда-либо совершавшееся на океанских просторах. Собственными глазами видел я больше сотни кораблей, уже почти готовых и снаряженных, такого размера и так сильно вооруженных, что такого прежде мир не знал — и это не считая множества более мелких судов, которые будут сопровождать их. Корабли будут вооружены двумя тысячами орудий, они в состоянии разместить по меньшей мере тридцать тысяч человек. Количество снарядов и продовольствия, подготовленных для этого похода, неисчислимо. Я могу представить вашему величеству полный перечень того, что видел сам, — за верность этих сведений я ручаюсь головой. Другие я получил от людей, которым верю или вполне, или отчасти. Я узнал, что в Испании и Италии завербованы большие войска, которые будут размещены частично в Испании, частично в Нидерландах, не считая армии, которая уже вторглась в Португалию, и того войска, которое уже стоит в Нидерландах. Мне сообщили даже имя адмирала, назначенного командором этого исполинского флота: это маркиз ди Санта Кроче. Несомненно то, что действительность еще далеко превзойдет мои показания, так как я добросовестно ограничиваюсь здесь только теми, за полную достоверность которых могу поручиться. И все эти силы, ваше величество, будут направлены против Англии. Их назначение — уничтожить ваши корабли и высадить на берега этого острова армию под начальством герцога Пармского, чтобы превратить Великобританию в испанскую провинцию. Бог и ваше величество не допустят этого!

Как ни предугадывала Елизавета общее содержание этой речи, но устные подробности, в их гигантском объеме, до такой степени превзошли все ее ожидания, были до такой степени зловещи, что на какое-то время кровь застыла в ее жилах. Уже несколько десятилетий предугадывала она войну с Испанией, старалась отвратить ее, уклониться от нее. Она знала, что Филипп никогда не простит ей отказа принять его руку, что беспрерывно растущее могущество Англии на суше и на море не дает ему ни минуты покоя, что в своем католическом фанатизме он жестоко ненавидит ее как главу и опору протестантизма, что все мелкие столкновения, в которых она до сих пор выступала его противником — поддержка, оказанная Нидерландам, опустошение испанских колоний в Америке, конфискация испанских кораблей — вызовут, в конце концов, полный разрыв. Но видя Филиппа постоянно впутанным в самые разнообразные дела, принимая в соображение существовавшую для него необходимость поддерживать порядок в восставших провинциях и отдаленных владениях, она никак не ожидала, что эта развязка наступит так скоро и в такой форме, и потому весть о крупных приготовлениях с целью нанесения ей смертельного удара — совершенно ошеломила ее.

После длинной паузы, во время которой эта удивительная женщина полностью овладела собой, она снова обратилась к человеку, сообщившему ей о предстоящей беде:

— То, что я слышу от вас, не совсем новость для меня: мои посланники уже давно сообщают мне те или иные подробности. Вы представите мне ваши более точные сведения, и я изучу их. Но скажите, кто вы, чтобы являться ко мне с такими крупными и важными вестями? Что побуждает вас к этому? Кто поручится мне за вашу правдивость?

— Я ожидал таких вопросов, великая государыня, и отвечу вашему величеству так же прямо и открыто, какделал это до сих пор. Государыня, я частное лицо. Поступление мое на службу к дону Антонио совершилось ради его спасения, а на самом деле я не кто иной, как борец за человечество и его права против испанского всемирного господства и испанской инквизиции. Этой борьбе я посвятил всю мою жизнь, как ни скромна и ни незначительна она. На весах Божественного Промысла малая песчинка весит столько же, сколько высокая гора, если первая нужна Ему для своих целей… Не улыбайтесь, ваше величество, словам фантазера, мечтателя, каковым я могу казаться людям, не знающим меня. Я не мечтаю и не фантазирую. Я испанец, католик, был монахом. Но инквизиция, вооруженная властью Филиппа, сожгла на костре моих родителей, уморила в тюрьме мою сестру, воспитала для монашества меня, в ту пору невинного, ничего не знавшего ребенка. Божественное правосудие карает, однако, все преступления. Умирающий дядя поведал мне о моей страшной судьбе, душевное возмущение заставило пелену слететь о моих глаз — и с этой минуты я знал, для чего мне жить. Человека, оставшегося, как я, совершенно одиноким на земле, может ли интересовать что-либо иное, кроме борьбы с кровожадной силой, которая готовит миллионам людей точно такую же участь и не перестанет покрывать эту цветущую землю пеплом своих сожженных жертв? Вот отчего, ваше величество, хотел я отвезти дона Антонио во Францию и Англию, чтобы через его посредство обеспечить Филиппу новых противников; вот отчего я стою теперь перед вами с известием о том, что этот тиран и его приближенные замышляют в своих черных сердцах против этого блаженного острова!..

Елизавета не смогла остаться равнодушной к пламенному воодушевлению, искренности, которыми была проникнута эта речь. Но для ее осторожного ума во всей цепи этих удивительных событий недоставало все-таки нескольких соединительных звеньев, а это мешало ей охватить и постичь все дело.

— Я верю вам и очень хотела бы верить целиком! — с живостью воскликнула она. — Но скажите сами, могу ли я… ведь вы же не скрываете, что вы испанец, католик и монах. Следовательно, вы изменили вашему отечеству, вашей религии и вашему ордену. Такие узы никогда не разрываются целиком. Они коренятся глубоко в наших душах, и хотя бурные житейские волны часто проносятся над ними и как будто совершенно затопляют их, но те все-таки продолжают существовать в сокровенных тайниках сердца, и тот, кто рассчитывает, что они порваны навсегда, впадает в трагическую ошибку.

— Ваши сомнения, государыня, основательны. Поэтому позвольте мне добавить еще одно объяснение. Я один из марранов, потомок тех евреев, которые были вынуждены силой принять католичество и с тех пор подвергаются таким неумолимым и жестоким преследованиям того же католицизма. Мы долго терпели, но это не принесло нам никакой пользы. Теперь мы проснулись, и неужели кто-нибудь обвинит нас за желание бороться с нашими угнетателями? Разве не может быть, что тот самый Промысл, который основывает и утверждает законную власть, но всегда ниспровергает власть злоупотребляющую, не избрал нас орудием для уничтожения того самого деспотизма, который подчинил нас себе? Да, я испанец. Но когда я вижу мое отечество угнетаемым и опустошаемым, его права и привилегии попранными, его высокодаровитый народ повергнутым в отупение и рабство, то разве возможно мне не восставать против этой своры палачей, превращающих пышный рай в кладбища, пустыни и темницы? Да, я был католик, но разве не были католиками все те, кто в течение одного столетия разбил оковы, стягивающие их души, стряхнул ярмо со своей души и основал новое учение? Разве ваш царственный отец не сделался великим реформатором после того, как он долго был «защитником веры», то есть католической церкви? Ну, так вот моя религия — совсем не новая, она коренная религия моего народа, переходившая от моих предков к потомкам в течение тысячелетий, — отчего же мне не возвратиться к ней, когда враждебная церковь сама изгоняет меня из своего лона тысячами ужасов и преступлений! Да, ваше величество, я предводитель марранов, я удалился из отечества, чтобы найти им приют в такой стране, где признают право и свободу вероисповедания и не отказывают в них даже самому бедному и убогому. Возле меня собрался маленький, верный кружок, который, подобно мне, готов до последнего вздоха сражаться против Испании и инквизиции. И мы исполняем это дело, не зная, в каком уголке мира суждено нам найти успокоение и надежное убежище… Теперь, великая государыня, вам известно все — я жду вашего решения!

Елизавета быстро сравнила все, только что узнанное ею, с тем, что она услышала от герцога Девонширского, и не нашла никаких противоречий. Она встала и ответила:

— Гм… вы говорите так, что вам можно верить безусловно. И скоро вы увидите, что я могу стать на уровень ваших воззрений. Мне было бы весьма приятно дать приют в Англии вам и вашим товарищам уже в виде награды, которая полагается вам от нас, а также потому, что я знаю, — ваш кружок состоит из безвредных и трудолюбивых людей, которые принесут в нашу страну значительные капиталы и оживят торговлю и промышленность. Мне было бы весьма желательно провозгласить в моем государстве закон свободы вероисповедания и применять его на деле — не потому, что я исхожу из отвлеченного принципа, что каждый человек действительно имеет право поселяться в каком угодно государстве, а государство напротив — лишено права осуществлять надзор над людьми и предписывать им разные ограничения, — но потому, что я вижу: единство вероисповедания может быть поддерживаемо невыносимейшими принудительными средствами, и что между гражданами только тогда воцарятся мир и покой, когда они научатся предоставлять возможность каждому веровать как ему угодно, и не признавать в небесах тех прав, которые могут стать во враждебные отношения с человеческим долгом на земле. Право, тогда только люди начнут спокойно пользоваться плодами своего труда, когда заключат между собой всеобщий мир в делах веры. Но, однако же, я не могу поступить таким образом. Религиозные партии в Англии в настоящее время живут между собой внешне миролюбиво, потому что знают, что я охраняю права каждого, признают, что все они выросли на британской земле, и значит, имеют одинаковое полное право на существование здесь. Вы же — элемент чуждый: по происхождению, нравам и религии. Поэтому, если бы я стала навязывать вас моей Англии, все дружно восстали бы против этого, и тут моей власти, а следовательно, и моей воле пришлось бы крайне туго.

На эти доводы Тирадо не возразил ни словом. Королева продолжала:

— Нам было бы желательно воспользоваться вашей деятельностью в том великом деле, первая конкретная весть о котором принесена вами. Но, конечно, тут должно соблюдать полнейшее молчание, абсолютную тайну. Даже мои ближайшие советники не должны пока ничего знать об этом. Можете ли вы поэтому предоставить мне какое-нибудь надежное подтверждение вашей личности?

Тирадо поклонился и ответил:

— Точно так, ваше величество.

Он тут же вынул из внутреннего кармана своего камзола бумагу, развернул ее и, сверкнув глазами, подал королеве. Это было удостоверение принца Оранского, подтверждающее преданность Тирадо делу законного права и рекомендация его всем друзьям и покровителям принца.

Королева внимательно прочла этот документ и возвратила его Тирадо с приветливой улыбкой.

— Мы вполне удовлетворены, — сказала она, — а теперь скорее приступим к делу. Слушайте мой наказ. Вы немедленно вернетесь на свою яхту и приготовите ее к отплытию. Завтра утром мы доставим вам запечатанные письма к нашему адмиралу, сэру Френсису Дрейку, и вы отправитесь с ними в Спитгед, где он сейчас находится со своей флотилией. Он примет ваше судно в ее состав. Затем вы немедленно отплывете с ним туда, куда направят его мои запечатанные приказания. Вам я открою это место: вы пойдете к испанскому берегу, чтобы еще раз разведать то, о чем вы мне доложили, и разузнать, насколько изменилась обстановка со времени вашего отъезда из Сетубала, при этом адмирал должен уничтожать и разрушать все, что попадется ему из числа этой «непобедимой армады». Тут вам предоставляется случай не раз доказать вашу верность и умение. Вы видите — мы удостаиваем вас полного доверия, а вы оправдаете его прежде всего тем, что никому — слышите ли, ровно никому — не скажете ни слова о нашем разговоре и о данном вам поручении. Завтра с восходом солнца место, где стоит ваша яхта, уже должно быть пусто.

Тирадо был сильно поражен этими повелениями и смог лишь с трудом произнести:

— Я просил бы ваше величество позволения известить хотя бы в нескольких словах моих друзей, которые тревожатся обо мне, так как я совершенно исчез и…

— Ни единым словечком, — резко перебила Елизавета. — Между этими друзьями всегда отыщутся старики и женщины, а стоит им узнать одно слово, чтобы через несколько минут весь мир знал уже это… Тирадо, — прибавила она приветливее, — в школе сдержанного принца Оранского вы должны были выучиться молчать. Я беру на себя успокоить дона Антонио некоторыми намеками, а этого будет достаточно для ваших друзей. Прощайте. Когда мы снова свидимся, вы, вероятно, сообщите мне нечто более радостное. И еще одно: не забудьте передать человеку, который привезет вам завтра запечатанные письма, доклад обо всем, что вам известно, в такой же короткой форме, в какой вы сообщили это здесь.

Она сделала рукой прощальный жест. Тирадо низко поклонился и вышел.

V

Как только Елизавета получила донесение об отъезде сэра Френсиса Дрейка и его маленького флота, она, все еще сохраняя дело в глубокой тайне, отдала приказ готовиться к войне, ведя эти приготовления таким образом, как будто все сообщения, сделанные ей Яковом Тирадо, уже вполне подтвердились. Морские силы Елизаветы состояли всего из тридцати более или менее значительных судов — их-то и приказала она вооружить в ожидании сэра Дрейка. Кроме того, было приказано осмотреть все укрепления в портах и гаванях и, где окажется надобность, исправить и увеличить их. Королева очень хорошо понимала, что ввиду колоссального вооружения Испании война с этой страной станет для Англии борьбой не на жизнь, а на смерть, — и чем яснее и вернее оценивал ее ум силы и средства обеих сторон, тем сильнее тревожилась она за исход этой войны, за судьбу своего престола и своего государства… Настроение ее быстро менялось, то приходила она в пламенное воодушевление от надежды в безусловной победе, которая должна была блистательно увенчать ее благотворное правление, то овладевало ею тяжкое уныние… Но она знала себя, знала, что чуть наступит час для энергичных действий, чуть борьба станет фатально неизбежной — и все ее сомнения исчезнут, и она, повелительница, Англии, как истинный герой, бодро и вдохновенно примет на себя все тяготы и заботы, подвергая себя постоянному риску.

А пока решила она держать в заблуждении мир и особенно своих противников выказыванием веселости и беззаботности, давая постоянно придворные балы и блистательные увеселения.

Прежде всего, на следующий же день после отъезда сэра Дрейка она сделала визит дону Антонио. Длинный путь из Уайтхолла в Монтегю-хауз был совершен в одном из великолепнейших придворных экипажей, по самым оживленным улицам Лондона. Согласно духу тогдашнего времени, карета аллегорически изображала высшую точку Олимпа, на которой королева покоилась в виде богини этой страны. Сиденье было окружено золотыми и пурпурными облаками, а все детали экипажа украшены превосходно выполненными фигурками богов и гениев. Запряжен он был двенадцатью породистыми лошадьми, а предшествовал экипажу отряд великолепно одетых гвардейцев. По обеим сторонам шли лорд-шталмейстеры и лорд-камергеры; сзади тянулся длинный ряд высших государственных сановников и всех придворных чинов, мужчин и дам — все верхом, в сопровождении многочисленной прислуги. Власти Сити, в средневековых костюмах, вышли навстречу королеве, чтобы приветствовать ее; цехи с их значками и знаменами составляли шпалеры; народ теснился всюду густыми толпами. На некотором отдалении друг от друга были выставлены оркестры, звуки которых перекрывались восторженными криками людей. Не было в ту пору на земле еще города, в котором могли бы поразить зрелищем такого великолепия не только привилегированные классы, но и все слои общества, к тому же нигде больше нельзя было найти такого полного согласия между троном и народом, такую любовь масс к своему государю, какие существовали здесь.

Португальский беглец, естественно, сумел по достоинству оценить оказываемую ему честь — такую честь, выше которой не мог удостоиться даже царствующий правитель: ведь в такой ситуации он с удовольствием усматривал признание своих прав и обещание энергичной поддержки. Этим визитом Елизавета выказала свою безграничную любезность и, конечно, не связывая себя никаким формальным обещанием, как бы просила дона Антонио оставаться гостем в ее государстве сколько ему будет угодно, и очень утешила и ободрила его самыми горячими выражениями сочувствия и самыми розовыми надеждами на будущее. Затем она изъявила желание познакомиться и с Марией Нуньес как племянницей короля. Ее испытующий взгляд остановился на красоте этой девушки, о которой ей уже столько говорили, и она не могла себе не сознаться в том, что большего совершенства ей еще не приходилось встречать никогда… Это впечатление укрепило в Елизавете желание осуществить свои тайные планы, и она тут же решила включить Марию Нуньес в штат придворных дам и приблизить ее к своей особе. Она отнеслась к девушке с почти материнской нежностью, спросила о ее родине, отце и матери, только что проделанном путешествии — и после этого, обратившись к дону Антонио с шутливым упреком в том, что он оставляет такую девушку без женского надзора, просила передать Марию Нуньес ее попечению и заботам.

— Охотно сознаемся вам, дон Антонио, — прибавила она, — что тут играет роль и некоторый эгоизм с нашей стороны. Мы любим после сильного утомления от государственных трудов сбрасывать с себя весь этот балласт и, окружая себя молодостью и красотой, хоть ненадолго возвращаться к той веселой жизни, тому оживлению, которые никогда не покидали нас в прежние счастливые дни. Итак, я не сомневаюсь; что просьба моя принята. Тебе, дитя мое, у нас будет недурно. Герцог Девонширский! — обратилась она в сторону свиты. — Поручаю вам перевезти донну Марию Нуньес в Уайтхолл на этих же днях, сообразуясь в этом случае с приказанием, которое вы получите от нее. Вы привезли эту девицу в Лондон и в благодарность за это мы возлагаем теперь на вас такое приятное поручение.

Последние слова королевы тотчас уничтожили в Марии Нуньес тревожную мысль, что именно этот человек выбран в ее провожатые и, следовательно, некоторым образом в ее постоянные кавалеры. Она вообще была еще слишком неопытна для того, чтобы в обращении с ней Елизаветы видеть что-либо, кроме естественных и простых побуждений, и потому охотно поддалась очарованию, которое производили на нее льстивые слова великой королевы. Удовлетворение тщеславия и надежда увидеть много нового и великолепного в столь светском кругу делали ее совершенно счастливой и вполне готовой променять пышный, но тихий и уединенный Монтегю-хауз на блистательный Уайтхолл. Уезжая, Елизавета сделала дону Антонио, но так, что другие этого не слышали, несколько намеков на участь, постигшую Якова Тирадо, а тот, разумеется, поспешил сообщить об этом Марии Нуньес. Она теперь узнала, что Тирадо был выпущен из-под ареста и в настоящее время отправлен королевой куда-то с тайным поручением. Острую душевную боль ощутила Мария при этом известии, ибо велико было ее желание увидеть дорогого друга, и мысль, что осуществление этого желания откладывается на неопределенное время, сильно мучила ее. При этом, однако, очень успокаивала ее уверенность, что он свободен и удостоен почетного внимания со стороны королевы; она поняла необходимость подчиниться неотвратимому, и это удалось ей тем скорее, что темные тучи, сгущавшиеся над ней, рассеялись так быстро.

В королевском дворце Марии Нуньес было отведено по выбору самой Елизаветы несколько прекрасных комнат на солнечной стороне, «чтобы милое дитя никогда не зябло», и с окнами в парк, потому что она «привыкла к свежему воздуху и зелени». А затем действительно начался непрерывный поток блистательных придворных празднеств, новизна и разнообразие которых восхитительно действовали на душу девушки. Мария Нуньес отдалась им с детским восторгом и увлеченностью. Елизавета считала совершенно излишним скрывать предумышленность, с которой она во всех мероприятиях делала герцога Девонширского партнером Марии, а в своих разговорах с ней даже не упускала случая подробно и красноречиво расписывать ей достоинства этого вельможи. Напротив, сам герцог держал себя так скромно и сдержанно, что Мария только в те минуты, когда украдкой наблюдала за ним, замечала по огню, сверкавшему в его глазах, присутствие все того же пылкого чувства к ней. Но и еще с одной стороны грозила ей опасность. Граф Лейчестер мало-помалу совершенно очаровался ею, и хотя ему приходилось полностью сдерживать себя в присутствии придворных, а особенно королевы, он все-таки находил случаи вступать с Марией в интимные беседы, а затем и прямо объясниться ей в любви. Она испугалась этого признания, потому что знала, каким огромным влиянием пользовался этот любимец королевы, и инстинктивно чувствовала хитрость и ловкость, с какими он умел достигать своих целей и убирать врагов со своего пути. Но благодаря своему такту она умела принимать его ухаживания с той утонченно вычурной галантностью, которая была принята при дворе Елизаветы, и отвечать ему именно в этом духе, так что серьезное всегда оборачивалось шуткой, и графу никак не удавалось перейти из фальшивых сфер в область искренних чувств.

Из того, что сообщил Елизавете герцог Девонширский, она хорошо знала, какие мысли и желания преобладали теперь в уме и душе девушки. Но королева рассчитывала, что и те и другие мало-помалу ослабеют и исчезнут под лучами монарших милостей и перед блистательным зрелищем всех этих празднеств, всего этого земного величия. Так как Мария Нуньес никогда не обнаруживала неудовольствия по поводу постоянного сопровождения ее герцогом, то Елизавета обрела уверенность в своей близкой победе. Теперь оставалось повести решительную атаку на чувства красавицы. Одно из главных публичных удовольствий, распространившихся при Елизавете, приобретшее самую широкую популярность и любовь во всех кругах, как самых высших, так и самых низших, составляли театральные представления. Всякое противодействие, оказывавшееся им со стороны набожных людей и даже из среды тайного совета королевы, было напрасным: число театров, актеров, драматических произведений возрастало изо дня в день. Уже Генрих VIII был большим любителем драматического искусства, Елизавета же превзошла его в этом отношении, и благодаря ее покровительству актерам удавалось не допускать победы своих многочисленных, а порой и могущественных врагов. Главная труппа получила титул «актеров королевы» и разместилась в Блекфриарсе, прежнем монастыре «черных братьев». Со дня переезда Марии в королевский дворец Елизавета умышленно держалась в стороне от театральных дел, но все это время рассказывала девушке о великолепии и прелести этого, совершенно ей неизвестного рода удовольствий, раздражая ее любопытство до последней степени. Наконец Елизавета назначила день для своего посещения театра и приказала директору, знаменитому Ричарду Барбеджу, поставить пьесу, которая в первый раз была дана еще в прошлом году и имела громадный успех. Сочинил ее молодой актер Шекспир, который уже своими прежними произведениями приобрел большую славу и любовь публики.

Мария Нуньес была в сильном волнении. Эту пьесу ей расхваливали не только как прекрасное произведение искусства, способное глубоко потрясти воображение и ум, но и как благородное выражение идеи высокой нравственности, которым могло гордиться это столетие. Начало спектакля было назначено на три часа пополудни. Королева поехала в карете в сопровождении своих придворных, и к общему изумлению, пригласила Марию Нуньес сесть в экипаж рядом с ней, объяснив, что она желает дать своему народу зрелище красоты рядом с величием. И действительно, в этот день Мария Нуньес была воплощением красоты, ибо она сияла ярче обычного благодаря напряженно-радостному ожиданию спектакля и этой высокой чести, оказанной ей государыней. Но вот экипаж остановился. Как только Елизавета вошла в обширную высокосводчатую залу и заняла место в своей богато убранной ложе, оркестр, располагавшийся на эстраде напротив сцены, проиграл торжественный туш, знатные и богатые зрители, находившиеся в партере, встали, а вся остальная многочисленная публика огласила театр восторженными кликами «Боже, храни королеву!» Затем наступила глубокая тишина. Мария сидела позади королевы так, что могла удобно видеть все, Королевская ложа какое-то время служила мишенью для взглядов всего театра.

Наконец, занавес поднялся, и невольный возглас удивления пробежал по всей зале. До тех пор в английских театрах ограничивались крайне незначительными постановочными средствами, о перемене декораций не имели понятия — зрителям приходилось дополнять собственным воображением дававшиеся им ничтожные указания касательно времени и места действия, а искусство актеров должно было восполнять все эти пробелы и занимать ум и поверхностные чувства публики. Но теперь все увидели нечто иное. Задний план сцены целиком был занят декорацией, изображавшей площадь, дворцы и огромную церковь большого города, перед ней покоились два исполинских, будто бы каменных льва. Красота и насыщенность этой декорации в соединении с неожиданностью ее появления привели публику в неописуемое удивление и восторг. По тогдашнему обыкновению, с левой стороны сцены стояла черная деревянная доска, на которой на этот раз было написано слово «Венеция». Тут публика снова поднялась, и громогласное, обращенное к королеве «Благодарим!» сотрясло залу. Но в этот момент на сцену вышли актеры, и снова установилась тишина.

Перед зрителями предстал человек в сопровождении нескольких друзей: это богатый венецианский купец, корабли которого, груженые дорогими товарами, плавают по всем морям; он благороден, великодушен, щедр, а между тем в настоящую минуту ему очень грустно и тяжело. Причины этого он и сам не знает, и товарищи напрасно стараются развлечь его. В его настроении совершенно отсутствуют корыстолюбие или какая-нибудь другая страсть. Но вот подходит к нему один из его самых близких друзей и просит о помощи и содействии. В соседнем городе живет прекрасная, добродетельная, богатая девушка, руки которой ищут многие знатные лица. Ее отец в своем завещании поставил условием женитьбы на ней разрешение одной загадки, ибо сделать это может только глубокий, многосторонний ум. В эту девушку страшно влюблен упомянутый человек, и он знает, что она тоже расположена к нему. Поэтому и он решил выступить претендентом на ее руку, но чтобы в этом случае действовать сообразно со своим званием и ни в чем не уступать другим претендентам, нужны деньги, а их у него нет. Он и без того уже много должен этому купцу, но все-таки решил еще раз прибегнуть к его дружеской помощи — и просит ссудить ему для этого дела три тысячи червонцев. Купец с радостью соглашается, но так как сейчас такой большой суммы у него нет — его корабли с товарами находятся в плавании — то он предлагает другу найти ее у кого-нибудь под его поручительство. Этим оканчивается первая сцена… Мария Нуньес жадно слушала. Прелесть языка, благозвучие стихов, обилие глубоких мыслей и остроумных замечаний, превосходная игра актеров — все это действовало на ее молодую и чистую душу.

Во второй сцене появились две милые женские фигуры — госпожа и служанка, из которых первая — предмет увлечения многих молодых людей. Легко и остроумно смеется она над претендентами на свою руку, метко характеризуя каждого из них, и при этом самым деликатным образом обнаруживает свою глубокую любовь к уже знакомому нам венецианцу, которого она до сих пор напрасно надеялась встретить в числе своих почитателей. Все это изображалось так комично, живо и остроумно, что восторг и напряженное внимание Марии росли с каждой минутой. Как не полюбить этих благородных мужчин, этих милых женщин?! Как не отнестись к ним с глубочайшим сочувствием?! Глаза Марии сверкали от наслаждения зрелищем, и королева, порой взглядывающая на нее, видела пока лишь вполне удачное осуществление своего плана. А Мария с величайшим нетерпением дожидалась дальнейшего развития действия…

Третья сцена снова перенесла зрителей туда, где происходила первая. Бассанио, друг купца, нашел человека, который может ссудить требуемую сумму. Но что это за человек! Грязный, гнусный скряга, таящий в сердце глубокую ненависть к Антонио (так зовут купца). И он имеет основания ненавидеть его. Антонио неоднократно ругал его, всячески поносил, топтал ногами, при всех плевал ему в лицо, он называл профессию этого человека мерзким лихоимством; мало того — он дает деньги, очень большие деньги взаймы, без всяких процентов, и этим причинил уже ростовщику много вреда и убытков. Эта ненависть имеет, однако, и более общий характер, ибо скряга Шейлок терпеть не может всех христиан — точно так же, как они ненавидят его «избранный народ». Шейлок — еврей. Но вот появляется и сам Антонио, и между ним и ростовщиком немедленно завязывается бранный разговор, в котором оба объясняют друг другу причины своей взаимной ненависти. Но Шейлок в то же время хочет быть великодушным, он готов ссудить три тысячи червонцев, ссудить без всяких процентов — только пусть Антонио подпишет обязательство, что если деньги не будут уплачены в срок, то Шейлок имеет право вырезать у купца фунт его мяса. Антонио с веселым смехом соглашается на это условия, потому что принимает его за шутку и притом знает, что возвратит эти деньги гораздо раньше срока. Но у его врага иные соображения: он помнит о ненадежности моря, об опасностях, которым подвержено в этой стихии все добро человека. Так заканчивается первое действие.

Подобно тому, как ледяной северный ветер внезапно задует в жаркий летний день, или струя холодной воды неожиданно ударит в разгоряченное лицо, — так последняя сцена подействовала на Марию. Все поры ее духа были раскрыты для того, чтобы он упивался очаровательным дыханием искусства — и вот вдруг врывается в эту атмосферу ядовитый запах такой личности, такого характера, такой гнусной страсти. И эта личность — еврей, представитель ее племени, исповедующий ту веру, которой она отдала всю свою душу, за которую она рискнула своей жизнью, своим положением, своими родителями, — веру, открыто исповедовать которую ей хотелось так жадно, что для получения этой возможности она подвергла себя всем опасностям ночного бегства и дальнего странствия! Холодная дрожь пробежала по ее жилам, судорога сдавила горло… Но во время антракта, под шумный говор публики она пришла к более успокоительным мыслям. Не шутка ли это на самом деле? И появится ли рядом с этим чудовищно испорченным сыном ее народа другой, более достойный его представитель? И она с нетерпением стала ждать его появления. Веселые, остроумные сцены, следовавшие теперь одна за другой, уже не доставляли Марии никакого удовольствия, они даже казались ей какими-то пустыми и искусственными. На нее мало подействовал выход на сцену слуги-еврея, который стал пускать стрелы остроумия в своего отсутствующего господина. Но вот появилась и дочь Шейлока. Из ее слов видно, что у нее завязалась тайная интрига с одним христианином, веселым малым; через слугу посылает она к нему письмо, в котором дает согласие на свое похищение и уславливается о подробностях этого дела. Она решает бежать от своего отца и стать христианкой. В разговоре с отцом она не обнаруживает ни малейшей тревоги, ни малейшего волнения совести; когда он уходит, она бездушно кричит ему вслед:


Прощайте! И коли мне захочет Бог помочь —

Лишаюсь я отца, вы — потеряли дочь!


Похищение состоялось, но девушка уходит не одна. Она уносит с собой шкатулку с драгоценностями и деньги — а между тем тут же очень стыдится переодеться в платье пажа, которое должно облегчить ей побег. Между украденными вещами находится даже обручальное кольцо ее отца, и она некоторое время спустя отдает его в уплату за купленную ею обезьяну! И несмотря на все это, выставляется она в пьесе добродетельной, верной и милой девушкой! Мария Нуньес была страшно рассержена, возмущена, находилась в таком состоянии, какого еще не испытывала ее чистая душа. Она чувствовала, что здесь автор не имел в виду никакой отдельной характеристики ее народа, даже никакой карикатуры на него, — тут было полное, сознательное стремление представить всех членов еврейского племени пошлыми, отвратительными чудовищами, придать гнусность всем явлениям их жизни и, таким образом, сочетать ненависть и предубеждение против них с беспредельным позором их действий и этими последними оправдать первые. Как! Преступной рукой хотят сорвать даже драгоценнейший клейнод, украшающий голову Израиля — неприкосновенную семейную любовь, чистое семейное счастье!.. И это тоже хотят растоптать и вымазать грязью?! Гений искусства, едва явившись благородной и развитой душе девушки, теперь представлялся ей укутанным в будничные одежды чисто человеческих страстей. В этой зале, в этом месте, где на народ должны были действовать облагораживающим, воспитательным образом — вся сила гения употреблялась на служение дикой ненависти, отрицанию всякой истины, самой грубой несправедливости!.. Таковы были впечатления, охватившие душу Марии Нуньес. Сердце ее сильно стучало, пульс лихорадочно бился, дыхание разгорячилось, руки и лоб покрылись холодным потом; она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Елизавета посмотрела на нее, заметила состояние, в котором та теперь пребывала, и с удовольствием подумала, что победа одержана. Да разве может кто-либо проникнуть в душу человека и увидеть творящееся в ней?

Все, что потом происходило на сцене, так мало интересовало Марию, что она не замечала этого. Только те места, которые касались главного предмета пьесы, приковывали ее внимание, усиливали ее тревожную напряженность. Насмешки, которыми действующие лица осыпали Шейлока, горько сокрушавшегося о потере дочери и стольких драгоценностей, бессердечность другого еврея, появившегося в одной из этих сцен — укрепили в Марии Нуньес убеждение, к которому она уже пришла. Но вот начались главные сцены драмы. Антонио потерял все свое состояние, он не может уплатить долг, срок векселя истек. Еврей сажает его в тюрьму, все просьбы, льстивые увещевания и угрозы, предложение Бассанио возвратить занятые деньги в тройном размере из приданого его невесты, ходатайство дожа и сенаторов — все остается напрасным: Шейлок желает вырезать фунт мяса из сердца Антонио. Сцена суда проходит во всей своей мучительной отвратительности, пока юридическая загадка не разрешается остроумной кляузой: пусть Шейлок берет свой фунт мяса, но за всякую пролитую при этой операции каплю крови и за каждую лишнюю сверх условленного фунта частичку мяса он поплатится своей жизнью. В заключение у него, в виде наказания за преступный замысел, конфискуют все состояние, которое тут же присуждается его дочери, мало того — его заставляют перейти в христианство, и он исполняет это по первому же требованию… Мария ожидала этой развязки. Она уже не поразила девушку так сильно, как это могло случиться чуть раньше, и не лишила ее возможности справиться с собой, сохранить присутствие духа. Нет — говорила она себе — это не евреи! Она бегло вспомнила все прожитое, виденное и прочитанное ею с первой минуты пробуждения в ней самосознания — и во всем этом не могла найти никакой точки опоры, никакого оправдания этим людям и их поступкам. Но она вдруг нашла их в других воспоминаниях. Теперь перед ее глазами проходили кровавые истязания, бесчеловечные преследования, гнусные злодеяния, она видела, как они совершались в тюрьмах, перед судилищами, на лобных местах, открыто — на площадях и тайно — в казематах, но совершались над евреями, которые не могли ничем воздать за них, врагами этого народа, часто по побуждениям низкой корысти и с помощью коварных интриг и подлых происков. Участь, постигшая всех ее друзей, представляла тому множество примеров. Образ ее благородной матери возник перед ней и неясно воскликнул: «Не верь им!» Она вдруг увидела перед собой умирающего отца, и он тоже прошептал ей слабеющим голосом: «Не верь им!» Предстал перед ее глазами и преданный друг, посвятивший свою жизнь спасению христиан и евреев, стремящийся связать их судьбы и освободить человечество от зла, и из его груди тоже вырвался крик: «Не верь им, Мария! Все было как раз наоборот и с тем еще добавлением, что вырезавшие из нашего сердца мясо не боялись при этом пролить несколько капель крови!»

Эти мысли и чувства, эти образы до такой степени заполнили душу Марии, что она не восприняла последнего действия и как во сне села в карету королевы, с трудом отвечая на вопросы Елизаветы. Но та была достаточно хитра для того, чтобы слишком приставать к девушке, и находила более полезным для своего плана сперва дать улечься ее сердечному волнению. Елизавета была уверена, что уже почти достигла своей цели, что она вселила в Марию такое сильное отвращение к ее соплеменникам, показанных в столь неприглядном свете, какое отобьет у нее охоту снова иметь с ними хоть малейшее дело и родит желание отдать руку герцогу Девонширскому.

Но королева ошибалась. Правда, яркая краска стыда покрывала щеки Марии Нуньес, но то был стыд не за своих соплеменников, а за то, в каком безобразном свете выставили их в этой пьесе. Ведь такими испорченными, ужасными людьми считали их, следовательно, теперь все эти зрители — мужчины и дамы, господа и слуги, — и Марии Нуньес казалось, что и на нее обрушилась часть этого позора. Слезы негодования текли из ее прекрасных глаз, смывая румяна со щек. Она чувствовала себя одинокой, покинутой, больной. Она удалилась в свои комнаты, не пожелала никого принимать, отказывалась от всякого участия в придворных церемониях и празднествах. Мысли ее уносились в уединенную долину на берегу Таго, к родителям, к Тирадо. Теперь она упрекала себя в том, что так увлеклась лестью двора и его шумными развлечениями. Наступившее горькое разочарование представлялось ей заслуженным наказанием, и она мысленно целовала отеческую руку, вовремя пославшую его. Даже от своего брата Мануэля, время от времени навещавшего ее во дворце и усердно знакомившегося со всеми подробностями и особенностями лондонской жизни, она скрыла состояние своей души и объяснила происшедшую в ней перемену физическим недомоганием.

Среди этих волнений и скорбей она получила письмо от Тирадо, к которому было приложено и письмо ее матери. Как утешил ее этот сюрприз! Какой радостный крик вырвался из ее груди в ту минуту, когда она дрожащей рукой схватила эти послания! Они были присланы с оказией на одном из кораблей, которые с богатой добычей отправил на родину сэр Френсис Дрейк.

VI

Как ни неприятно было Тирадо уезжать из Лондона и покидать место, где, как ему было известно, предстояло теперь поселиться Марии, он все-таки охотно подчинился высшей воле, повелевавшей ему продолжать дело всей его жизни. С восторгом встреченный своими товарищами, почувствовав себя при этом на яхте, как дома, он по получении писем от королевы немедленно поднял якорь и пошел вниз по Темзе, чтобы присоединиться к флотилии сэра Дрейка. Как отрадно было ему на крепком, влажном воздухе после заточения в душных стенах Тауэра!

Храбрый и воинственный Дрейк тотчас отправился в путь и, выйдя в открытое море, распечатал пакет с инструкциями королевы. В них ему повелевалось плыть с шестью маленькими судами, к которым добавлялась яхта Тирадо, к берегам Португалии и Испании, там разузнать все, что удастся, о вооружении Филиппа и уничтожить или конфисковать все испанские военные корабли и боевые припасы на них, какие могут встретиться. Для выполнения такого задания невозможно было найти человека более подходящего, более способного, чем сэр Дрейк. Его личная смелость, маневренность его судов, ловкость и смекалка его матросов делали эту маленькую флотилию страшной для любого противника. Проницательным взглядом он усмотрел в Тирадо прекрасное орудие исполнения своих замыслов и сразу стал относиться к этому человеку с безусловным доверием. Посоветовавшись с ним, он обогнул португальский берег по широкой дуге, чтобы нанести первый удар по Кадису, и добраться туда прежде, чем там получат какое-либо известие о его прибытии в эти воды. Испанские суда, с которыми они встретились на своем пути, были ими уничтожены.

Маленькая флотилия благополучно дошла до мыса Сан-Винсент и вошла в Кадисский залив. Кадис расположен на южной оконечности острова Леон, с которым он соединен высокой каменной плотиной. Остров находится в юго-восточной части очень обширной бухты — Пунталесской губы, куда впадает Свадалете, в устье которого, против Кадиса лежит Эль-Пуэрто ди Санта-Мария. В обоих городах оборудованы превосходные гавани, из которых кадисская гораздо обширнее и надежнее другой. Поэтому Филипп распорядился так, что его военные корабли строились и вооружались на верфи в Пуэрто, а затем переправлялись к кадисскую гавань. Дрейк видел, что ему не справиться с большими галеонами, в значительном количестве стоящими совсем наготове у Кадиса, и потому решил начать свои опустошительные действия над полуготовыми судами на верфи Пуэрто и боевыми запасами, скопленными там в огромном количестве. Пользуясь темной, но очень звездной ночью, он подошел к самому Пуэрто, чтобы с рассветом напасть на ничего не подозревающего неприятеля. Яхта Тирадо была поставлена в авангарде и, благодаря своим небольшим размерам, могла подойти почти вплотную к находящимся в гавани военным судам и к верфи. На ней было установлено несколько брандеров, которыми она должна была начать предварительную атаку до вступления всей флотилии Дрейка. Это было опасное предприятие, подверженное самым разным неожиданностям, и многое зависело от присутствия духа и находчивости Тирадо. Но Тирадо ничуть не сомневался в себе: первый же брандер, который ему посчастливилось прикрепить к корме испанского корабля стал как бы символом той яростной борьбы, которая должна была наконец вспыхнуть между Испанией и Англией — и раздувать пламя войны как можно сильнее он считал своим священным долгом, своим призванием. Он положился теперь на отсутствие надлежащей бдительности со стороны испанцев и на удачу, до сих пор не покидавшую его ни в одном из его начинаний. Будучи хорошо знаком с этими местами, он, едва стало светать, вышел из засады, место для которой выбрал Дрейк, собираясь со своей флотилией в нужный момент следовать за отважным марраном. Легкий туман начал расползаться по поверхности воды, давая этим возможность яхте плыть незаметно. С быстротой стрелы она под португальским флагом влетела в гавань Пуэрто и пробралась в самую гущу испанских кораблей; на воду были быстро спущены снабженные брандерами лодки, несколько смельчаков спрыгнули в них, незаметно подплыли к кормам гигантских галеонов, бесстрашно приколотили брандеры к бортам судов и затем, как вспугнутые птицы, поспешно вернулись к яхте, между тем, как находящиеся на галеонах испанцы, внезапно разбуженные стуком, напрасно пытались узнать, откуда он исходит и что означает. В это-то время и открыл Тирадо люки своей яхты и приветствовал испанцев выстрелами своих пушек. Вскоре появилась и флотилия Дрейка, она присоединилась к Тирадо и стала осыпать неприятеля градом ядер. Испанцы пришли в неописуемое смятение. Несколько из приколоченных брандеров воспламенилось, и вот уже огненные языки лижут борта и мачты испанских кораблей. Гром пушек дал испанцам понять, что рядом неприятель. Кто он и откуда взялся — этого они не знали и в беспорядке быстро поплыли в разные стороны. Огонь распространялся, горящие суда мчались вдоль берега и поджигали лежавшие на нем запасы смолы, дров и угля. Расквартированные на берегу полки забили тревогу и бросились на место бедствия. Без умолку трещали барабаны, рога издавали отчаянные звуки. Так прошел час, в течение которого Дрейк старался причинить врагу как можно больше вреда. Но вот совсем рассвело, военные суда, находившиеся в кадисской гавани стали выходить оттуда, три форта, защищавшие Пунталесскую губу, начали палить из своих орудий. Пришла пора уходить. Дрейк подал сигнал и на своем корабле, самом крупном и сильном во флотилии, пошел вперед, расчищая путь остальным. За ним следовала яхта Тирадо. И здесь их спасла скорость английских судов. С большим трудом неразворотливые галеоны двинулись вперед. Испанские форты были вооружены только наполовину, так как никто не ожидал появления неприятеля — ведь Испания в то время формально находилась в мире со всеми государствами Европы. Из английских кораблей погиб всего один. Метко пущенное в него ядро разбило его руль и мачту, а весь экипаж был взят в плен. Вскоре английская флотилия была уже далеко в открытом море и, упоенная победой, направилась к западу. Вред, причиненный ею неприятелю, был поистине неизмерим, пожар свирепствовал еще несколько дней. Более тридцати больших и малых судов оказались полностью уничтоженными, еще столько же требовали значительного ремонта; но еще большими были потери, понесенные в боеприпасах и оснащении кораблей. Одного этого удара оказалось достаточно для того, чтобы лишить Филиппа возможности послать свой флот на войну в этом году — грандиозные битвы «непобедимой армады» пришлось отложить до следующей весны. Конечно, это обстоятельство еще более усилило его злость и враждебность по отношению к Англии; упрямство его характера объединилось на этот раз с безграничным бешенством, и он еще ревностнее стал собирать силы по всей своей империи, чтобы подавить наконец этих ненавистных ему бриттов, этих еретиков-островитян на их собственной земле и подчинить их Испании.

Сэру Френсису Дрейку до всего этого не было никакого дела, и он теперь спокойно шел вдоль португальского берега. План его заключался в том, чтобы, бросив якорь близ устья Таго, подкараулить здесь одну карраку сзахваченными в Ост-Индии сокровищами, путь которой пролегал в этой части моря. Попутно Дрейк заходил во все встречные гавани и бухты, уничтожал все, что мог, поджигал селения и всюду имел выгоду, ибо в этих гаванях и портах кипела жизнь — Филипп предусмотрительно не упускал из виду самого незначительного пункта на побережье, чтобы не приспособить его для своего грандиозного предприятия. Поэтому английскому адмиралу постоянно встречался материал для истребления. В результате его кораблей скоро оказалось недостаточно, чтобы погрузить всю захваченную добычу. Ужас охватил страну, куда приближались англичане — оттуда все бежали в панике, и никто уже не отваживался оказывать неприятелю сопротивление. В конце концов Дрейк достиг устья Таго, но войти в лиссабонскую гавань не рискнул, зная, что здесь был собран довольно значительный флот, а вход в гавань охранялся двумя сильными фортами. Это не помешало ему, однако, запереть вход в реку, а испанцы не посмели на него нападать.

Как только английская флотилия здесь расположилась, Тирадо попросил у своего храброго начальника отпустить его на несколько дней. Дрейк нехотя согласился, но он был слишком обязан отважному кадисскому герою, чтобы отказать ему в такой просьбе. Вскоре после этого яхта обогнула мыс Рокка, и Тирадо на лодке вошел в ту скрытую от глаз бухту, где он когда-то принимал беглецов из уединенной долины. Здесь, сразу после захода солнца он оставил лодку и пошел на вершину, отделявшую бухту от того скалистого ущелья, где он оставил сеньору Майор и ее мужа. С тех пор прошло несколько месяцев, земля успела надеть свое осеннее платье, и ледяной ветер сурово завывал на голых утесах. Сгустились сумерки, когда Тирадо наконец достиг того места, где Мария Нуньес, опершись о его руку, бросила при вспышке молнии последний взгляд на жилище дорогих ей людей. Как много изменилось с тех пор — а между тем Тирадо был так же далеко от цели своих устремлений, как и тогда!

Печаль и радость, сомнения и надежды боролись в его взволнованной душе — но ему нельзя было медлить. Темнота быстро охватывала долины и ущелья, а ему предстояло еще пройти по трудной и опасной тропинке, которая вела к домику, где приютились Гомемы. Застанет ли он их еще и если да, то в каком состоянии?

Уже совсем наступила ночь, когда он благополучно вошел в скрытое скалистое ущелье. Еще несколько шагов — вот и домик. Безмолвно стоял Тирадо перед этим приютом, ни один звук не доносился оттуда, только в одном окошке мерцал слабый огонек. Тирадо не решался войти внутрь — отчасти потому, что не знал наверное, кого он там найдет, отчасти же из боязни слишком сильно испугать сеньору Майор, если она там, своим появлением. В раздумье и сомнении он несколько раз обошел вокруг дома, часто останавливаясь и вслушиваясь. Вдруг послышались шаги, дверь отворилась, и кто-то вышел.

По очертаниям фигуры Тирадо узнал старого, верного Карлоса. Сердце его радостно забилось, потому что присутствие слуги являлось доказательством того, что остальные тоже здесь. Он подошел к Карлосу, положил руку на его плечо, сделал знак молчать и шепнул на ухо: «Я Яков Тирадо». Карлос сразу узнал его и с волнением бросился ему на шею. Тирадо ответил таким же объятием, но потом отвел старика на безопасное расстояние, чтобы незаметно для хозяев домика переговорить с ним.

Еще до своего отъезда из Лиссабона Тирадо позаботился, чтобы в случае их удачного побега их друзья повсюду распространяли слух о том, что он, Тирадо, бежал вместе с Антонио, многими марранами и всем семейством Гомем — впоследствии это подтвердил испанский посол в Лондоне. Таким образом, испанцы были уверены, что Гомемы ускользнули от них и скоро совсем о них позабыли. Раз случилось, правда, что один испанский отряд проник в одинокую долину и нашел тут старуху с ее сыном, который выдал себя за фермера. Солдатам пришлась по вкусу еда и другие вещи, они забрали все, что могли, а остальное в своей грубой дикости уничтожили. После этого они оставили долину и уже никогда не возвращались туда. Несмотря на это сеньора Майор продолжала оставаться в домике ущелья со своим больным мужем, потому что старик ни за что не соглашался уходить.

— Здесь, — говорил он, — здесь нашел я наконец спокойное место, где могу жить совершенно безопасно. Утесы эти — мои верные сторожа и не допустят сюда ни одного попа и ни одного солдата… Здесь хочу я умереть…

И сеньора Майор слишком дорожила спокойствием своего мужа, чтобы ради него не терпеть всех неудобств и невзгод этого маленького, сырого и лишенного всех средств к комфортному существованию жилища. Карлос и старуха с сыном были единственными посредниками между этими двумя отлученными от мира людьми и этим миром, да и они должны были соблюдать величайшую осторожность, чтобы как-нибудь не выдать себя и своих господ. Но для истинной преданности все возможно, и благодаря этому Карлосу удавалось даже несколько раз привести в ущелье доктора, одного из самых близких друзей семейства Гомем, чтобы доставлять Гаспару Лопесу некоторое облегчение в его тяжких страданиях. Доктор, впрочем, не скрывал от сеньоры Майор, что медицине здесь уже нечего делать: болезнь непрерывно прогрессировала, и силы старика слабели с каждым часом. Тяжелое время переживала благородная, мужественная женщина. Дети ее странствовали по океану на утлом суденышке, и она не имела о них никаких известий, муж умирал — и у его постели в полном одиночестве медленно проходили ее дни и еще медленнее ночи. Никого, кроме старого слуги, не было при ней, не к кому было ей обратиться со своим горем, и блуждающий взгляд ее падал только на суровые, красные скалы, неприступными стенами окружавшими ее маленький дом. А что еще ожидает ее впереди? Когда рука смерти навеки сомкнет глаза ее дорогого страдальца, куда обратиться ей, куда направить свои стопы?.. Но дух ее не слабел, не приходил в уныние. Благородством своего сердца она далеко прогоняла отчаяние, которое, словно злой коршун, порывалось впиться в нее своими острыми когтями. Глаза ее, обращаясь кверху, видели сквозь маленькое окно жилища клочок голубого неба, и этот вид служил ей ручательством, что Божье око не отвернулось от нее, что и для нее еще существуют свет и свобода, и что нужно только не утрачивать этой уверенности, чтобы терпеливо переносить мрачное заточение и быть достойной приветствовать лучшее будущее. В глубине ее души росло и крепло убеждение, что все бедствия, обрушившиеся на ее семью, не что иное, как искупление за грехи отцов, отступивших от истин своей религии, что каждое новое несчастье довершает это искупление и все больше и больше разгоняет мрачные тучи на небе ее детей. И это мистическое убеждение поддерживало в ней силу и бодрость духа…

Все эти подробности Тирадо узнал от старого слуги и тут же условился с ним о дальнейших действиях. Чуть слышно они проскользнули в домик, Карлос зажег свечу, и Тирадо, вырвав листок из своего блокнота, написал на нем: «Ваш Яков Тирадо привез вам самые утешительные известия о ваших детях». Этот листок Карлос отнес в комнату, где сеньора Майор сидела у постели больного.

Едва она прочла эти строчки, как стремительно вскочила и вне себя вскрикнула:

— Тирадо!.. Мои дети!.. Он здесь?

Но в этот момент Тирадо уже стоял перед ней.

— Да, почтенная сеньора, я здесь.

— А мои дети? Где они? Отчего вы оставили их?

— Они в Лондоне, здоровы и ни в чем не нуждаются. Я оставил их, потому что и мог, и должен был оставить. Успокойтесь, сеньора Майор, я вам все расскажу, а вы знаете, что я никогда не говорю неправды.

В сжатом рассказе сообщил он своей жадной слушательнице обо всем, происшедшем со дня его отъезда. Он умолчал только о своем заточении в Тауэр и успокоил встревоженную мать уверением, что Мария Нуньес и Мануэль находятся в столице Англии вне всякой опасности и под покровительством и защитой дона Антонио. Его повествование закончилось подробностями о плавании под началом Дрейка. Сеньора Майор почувствовала себя очень счастливой; она схватила руку Тирадо, крепко ее пожала и с огнем нежной радости в глазах произнесла:

— Вы все такой же верный, готовый на самопожертвование друг, не пугающийся никаких невзгод и опасностей, чтобы только порадовать и утешить несчастную мать… Нет, это не все… Я смотрю на вас, как на посланника Божьего в самые тяжелые часы моей жизни!

Едва она произнесла эти слова, как с постели донесся до них ясный и внятный голос:

— Тирадо, это ты? Подойди ближе. Ты и для меня посланник Божий. Уже несколько недель ищет моя душа тебя — ищет и не находит. Наконец-то ты здесь. Я чувствую это — мой дух не мог покинуть свою телесную оболочку прежде, чем я не увидел тебя еще раз. Подойди ближе, мои часы сочтены.

Сеньора Майор и Тирадо, с испугом услышавшие голос, уже давно не раздававшийся с такой ясностью и силой, поспешили к постели больного. Свеча, стоявшая рядом, отбрасывала свет на лицо Гаспара Лопеса, на его бледные, исхудалые щеки, на которых рука смерти уже начертала свои резкие, страшные письмена. Но веки его вдруг дрогнули и поднялись, и из глаз заструился блеск, говорящий о возвращении к нему полного сознания. Он знаком попросил жену приподнять его, сделав опору из подушек, и снова заговорил:

— Прежде чем умереть, мне надо распорядиться своим домом, и я должен поторопиться, иначе могу опоздать. Майор, моя дорогая Майор, не плачь; ты, жемчужина моей жизни, ты, источник моего счастья и моего утешения — успокойся. Столько беспредельной любви исходило от тебя, столько величайших жертв верности и преданности принесла ты мне, что воспоминанием о них ты можешь услаждать и возвышать душу свою до последней минуты жизни. Когда меня не станет, тогда порвется цепь, приковывающая тебя к этой печальной и отмеченной столькими бедствиями стране, и ты, как чистая голубка, сможешь полететь, куда повлечет тебя твоя душа. Сделай это, сделай, не теряя ни минуты. Мое тело предайте земле в этом укромном уголке; благословение любящего отца будет выходить из этой могилы и созидать под другими небесами мирный приют для его жены и детей. Тирадо, я объявляю тебе мою последнюю волю: запиши ее, чтоб я смог еще подписать это завещание. Карлос пусть тоже присутствует и подпишет его как свидетель. Не перебивайте меня, мои силы иссякают… И он завещал, чтобы все его состояние, документальные подтверждения чему хранились в железном ящичке, было распределено — после выделения значительной суммы Карлосу, кормилице и ее сыну — на четыре части: одну — жене, две — детям и одну — Тирадо. До совершеннолетия детей опекунство над ними должно оставаться на сеньоре Майор и Тирадо, и вообще без согласия последних ни Мария Нуньес, ни Мануэль не имеют права предпринимать что-либо и делать какие-либо распоряжения. После похорон сеньора Майор обязана немедленно и навсегда оставить окровавленную землю своего отечества и спешить к своим детям. Никакого следа фамилия Гомем не должна оставить на этой земле, за исключением одинокой могилы в скрытом ущелье, куда, быть может, никогда больше не ступит нога человека… Тирадо быстро записывал эти распоряжения; затем позвали Карлоса, прочли вслух написанное, и Лопес с помощью жены подписал завещание дрожащим, но четким почерком.

Держаться дольше умирающий не имел сил. На его лице смерть боролась с быстро уходящей жизнью: все сильнее белели губы, углублялись морщины, терял всякую подвижность взгляд. Голова его откинулась назад, но губы еще раз прошептали:

— Майор, помоги мне!.. Тирадо, передай мое благословение моим детям!

Жена наклонилась к постели, она угадала желание умирающего — обвила руками его шею, приподняла его туловище и положила голову на свое плечо. И чуть слышно долетел до нее последний шепот:

— Так хорошо… Здесь хочу я умереть…

Тирадо тоже подошел к постели, его твердый взгляд устремился на потухающие глаза Гаспара Лопеса… Еще несколько тяжелых минут — и Тирадо громко произнес: «Внемли, Израиль, наш Господь, вечный Бог, един!» — и едва смолкли эти слова, как дух отлетел от тленной оболочки… Гаспар Лопес был мертв… Раздался отчаянный вопль его жены… потоки слез… Майор опускается перед телом на колени… Тирадо безмолвно стоит у окна и смотрит в густую, суровую темноту ночи…

Медленно проходили ночные часы. Начало светать; лучи утреннего солнца поздно пробивают себе дорогу в глубокое ущелье. Но проникнув сюда, они становятся вестниками жизни, беспощадно предъявляющими свои требования. Мертвое не должно оставаться на поверхности этой земли, и дневной свет не может его терпеть в своих владениях. Тирадо отошел от окна, взял за руку несчастную вдову, отвел в комнату Карлоса и усадил в кресло. Он вышел с плачущим слугой из домика, и они вырыли могилу. Потом вынесли охладевший труп, положили его на зеленые ветви лесных деревьев, прикрыли несколькими досками и устроили над могилой маленький холмик, который обсадили диким кустарником. Завершив печальную обязанность, Тирадо подвел вдову к месту последнего успокоения ее мужа; они опустились на колени, и Тирадо громко произнес слова молитвы, слова любви и вечной преданности, утешения и ободрения. Майор вышла из своего тяжелого, мучительного забытья и теперь внимала словам друга, словам религии и восприняла их всей своей душой. А с неба, через вершину скалы глядело солнце и кидало свой золотой свет на дикое ущелье, свежую могилу и молящуюся чету; в скалах и верхушках деревьев тихо шелестел ветер, навевая прохладу на горячие щеки молящихся. И в душах этих людей шевельнулось желание жить, их глаза встретились и сжались руки. Майор раскрыла свои объятия и шепнула Тирадо: «Ты мой сын, мой верный, многолюбимый сын!»

«И Господь отымает, и Господь дает, и прославляемо будь Имя Господне!»

Вечером того же дня Тирадо вместе с сеньорой Майор и Карлосом снова был на своей яхте. Вдова Лопеса захватила с собой только драгоценности — незабвенное воспоминание о былых временах, и самые необходимые вещи; все остальное она предоставила в полную собственность старой кормилице, прощание с которой было глубоко трогательным. Вещи нес Карлос, Тирадо же держал железный ящичек, в котором находились документы на владение богатым наследием Гаспара Лопеса, и помогал своей спутнице идти по крутым, почти непроходимым тропинкам. С самой нежной заботливостью и с не меньшей радостью Тирадо устроил для матери ту же каюту, где во время первой поездки жила дочь. Как только снова рассвело, яхта снялась с якоря и пошла туда, где стояла флотилия сэра Дрейка.

Несколько дней спустя английский адмирал нашел, что его положение теперь опасно и даже становится совершенно невозможным. Ему представлялось весьма вероятным, что скоро на него нападет такая неприятельская сила, с которой ему не справиться, или что с запада придет такая буря, которая загонит его корабли в Таго. Поэтому он решил сняться с якоря и идти к Азорским островам, где его флотилия должна будет встретиться с карракой, предметом его ожиданий. Перед отходом он загрузил один из своих кораблей самым драгоценным товаром из числа им захваченного и отправил его в Англию. Этим случаем и воспользовались Тирадо и сеньора Майор для отправки писем Марии Нуньес и Мануэлю.

Погода благоприятствовала плаванию к Азорским островам. Для сеньоры Майор было в высшей степени отрадно — после стольких дней печального и беспомощного одиночества у постели умирающего мужа — снова видеть себя среди людей и дышать свежим морским воздухом. Притом, с каким почтением и любовью относились к ней все эти молодые, благородные и высокообразованные люди, объединившиеся вокруг Тирадо! Они смотрели на нее, как на главу и мученицу их кружка, и видели в ее присутствии ручательство за удачу в свершении их планов и скорое наступление лучшего времени. Но наиболее близок ее сердцу и с каждым днем все дороже ей становился, конечно, Тирадо, на которого она, по примеру оплакиваемого мужа, смотрела теперь как на родного сына. Дни, которые они проводили здесь вместе, были для нее почти счастливыми.

Недолго пришлось англичанам ждать у Азорских островов богато груженную карраку: но она появилась не одна, а в сопровождении двух военных кораблей. Сэр Дрейк тотчас составил план дальнейших действий. Один из этих кораблей шел впереди, каррака следовала за ним, а второй военный корабль плыл от них в некотором отдалении. Дрейк разделил свою маленькую флотилию на две части. Его собственное, командное судно, в сопровождении еще двух, должно было напасть на первый испанский корабль; два же остальных и яхта — отрезать карраке путь к отступлению. На этот раз. Тирадо было даже приятно, что ему отдавали в этом сражении такое малое участие. Придуманный маневр удался вполне. Первый корабль вскоре был окружен: неприятель с трех сторон одновременно напал на него, английские ядра насквозь пробили его борта, между тем, как его собственные орудия были наведены слишком высоко для того, чтобы как-то вредить низким, весьма подвижным английским судам. Второй испанский корабль не мог подплыть достаточно быстро для оказания помощи своему товарищу, а так как он увидел, какая судьба его постигла, и заметил приближение к себе другой части английской флотилии, то счел за лучшее не рисковать. Он повернул обратно и направился к юго-западу, в то же время послав карраке приказ следовать за ним. Но Тирадо, согласно инструкции, отрезал ей путь к отступлению. Он смело вклинился между карракой и вторым кораблем; два английских судна шли позади него — и каррака была взята в плен. Первый испанский корабль тоже сдался.

После этой победы храбрый Дрейк пустился в обратный путь. Он исполнил возложенное на него поручение с таким успехом, какого и сам не ожидал. Им были собраны самые точные сведения обо всех приготовлениях испанского короля, о характере его замыслов. Он уничтожил свыше ста испанских военных судов, нанес неприятелю огромный урон и взял богатую добычу. Неудивительно поэтому, что англичане возвращались на родину с самым гордым сознанием своего достоинства и величия.

VII

Письма произвели на Марию Нуньес глубочайшее впечатление. Очень разнообразные чувства овладели ее душой. Смерть отца причинила ей невыразимую скорбь. Ах, это был такой нежный отец! Правда, он не разделял многих ее взглядов, правда, она видела в нем в некотором роде препятствие, удерживающее ее и мать в их несчастном отечестве, под тяжким гнетом преследований, в мучительной необходимости лицемерно исповедовать чужую религию, правда, только он был причиной того, что обе они не могли осуществить благороднейших побуждений и блаженнейших грез своей души, но ведь все-таки он питал к ней такую нежную, такую безграничную любовь, выражавшуюся в каждом его слове, каждом поступке. Теперь после долгих страданий он сошел в могилу, — а ей не привелось еще раз взглянуть в его потухающие глаза, еще раз пожать его остывающую руку… Навсегда, навсегда расстался он с ней — и Богу не угодно было, чтобы она услышала от него последнее слово прощания и благословения!.. Но вместе с тем охватывало ее душу чувство совершенно противоположное — чувство радости, почти восторга: ей предстояло свидеться с матерью, прижаться к ее груди… И дорогое существо было уже близко, Мария могла уже почти определить день их свидания… Стало быть, и ее мать спасена, и она освобождена от всякого страха, всяких опасностей, — и кем же? Тирадо!.. Чувствуя, как эти ощущения быстро сменяли в ней одно другое, она упрекала себя в том, что могла радоваться в такую минуту, когда понесла столь тяжкую, невосполнимую потерю. Получалось, что на могиле ее отца должны будут распуститься цветы ее счастья! Но разве это ее вина? Разве и те, и другие чувства не были одинаково естественны, одинаково законны?.. И душевная борьба ее не унималась. Когда же наконец она стала немного успокаиваться и от прошлого и будущего перешла к неопределенности настоящего, то прежде всего послала за Мануэлем. Он явился сразу. Не имея сил произнести хоть слово, громко плача, подала она ему письма… В сильном испуге и волнении принялся он читать их…

Брат и сестра долго оставались вместе, плакали и утешали друг друга и советовались, что им следует сделать прежде всего. Мария Нуньес желала немедленно оставить двор и найти какой-нибудь мирный приют, где она могла бы в траурном одиночестве оплакивать память об отце и ожидать приезда матери. Мануэль имел возможность исполнить ее желание: дом Цоэги был всегда для них открыт и вполне удовлетворял теперешним ее требованиям. Брат немедленно отправился туда, чтобы сделать все нужные приготовления. Мария же попросила аудиенции у королевы, и та охотно велела допустить к ней свою любимицу.

Елизавета была полна гордого упоения только что одержанной победой. Донесения сэра Френсиса Дрейка вместе с богатой добычей, привезенные ей возвратившимся кораблем, служили не только причиной для торжества, но и ручательством за будущие успехи. Если уж такая маленькая флотилия смогла причинить столь страшный вред неприятелю, уничтожить больше ста кораблей, безнаказанно пройти вдоль берегов и издевательски вогнать в панику гордого противника, — то есть ли основания бояться неудачи, когда все объединенные силы англичан будут посланы навстречу грозящей стране опасности? Поэтому сведения о колоссальном вооружении Испании не вызвали в Елизавете особой тревоги: они имели даже соблазнительную прелесть для ее решительного характера. Пусть приходит он, этот надменный властелин, желающий иметь только рабов, во прах повергающихся перед его могуществом, пусть он считает свою армаду «непобедимой» — свободная нация не склонит голову ни перед кем, в свободной нации соединяются все ее силы, вздымаются руки, и этот союз является ручательством победы. Елизавета знала, что с той минуты, как испанский флот появится у берегов Англии, в ее народе исчезнет всякая вражда политических и религиозных партий, — католики и пуритане, ортодоксы и инакомыслящие сразу объединятся, чтобы отдать последнюю каплю крови, последний пенс за свободу своего отечества. Вот почему сейчас Елизавета просто наслаждалась уже достигнутым блестящим результатом.

Когда Мария Нуньес вошла в кабинет королевы, Елизавета приняла ее с благосклонной улыбкой.

— Вот и опять ты с нами, моя больная птичка! — воскликнула она. — Милости просим! Ты застаешь меня в очень добрый час… Но что это? Что случилось? Твои глаза в слезах?.. Неужели кто-нибудь посмел сделать тебе неприятное, огорчить тебя?

— О, нет, великая государыня! — ответила Мария, низко кланяясь. — Кого ваше величество удостоит озарить лучами своей благости, тот гарантирован от всяких оскорблений. Ах, королева, вы так безмерно осыпали вашими щедротами бедную, всеми покинутую девушку, — а между тем я явилась сюда, чтобы просить ваше величество о новой милости…

Мария упала на колени и подняла к королеве полные мольбы глаза. Елизавета с удивлением посмотрела на нее и протянула руку.

— Встань, Мария, — сказала она. — О чем же таком важном хочешь ты просить? Ты изумляешь меня…

— Государыня, — ответила Мария, скорбно опуская голову, — я осиротела… я получила известие, что мой отец умер…

— Гм… — пробормотала Елизавета и, положив руку на голову Марки Нуньес, начала кротко и нежно гладить ее. — Бедная девушка, мне жаль тебя…

— И я умоляю ваше величество позволить мне, по случаю траура по отцу, покинуть ваш прекрасный дворец.

— А вот это мне весьма прискорбно. Мы скоро даем в честь недавней победы широкое празднество — такое великолепное, какого еще никогда не было при нашем дворе, и я очень бы желала видеть на нем подле себя мое прекрасное дитя… Но просьба твоя так уважительна… повторяю, мне очень жаль, что это произошло именно теперь… прискорбно за себя, за тебя и еще кое-кого… Куда же ты желаешь удалиться? Я сейчас же…

— В дом старого, испытанного друга моих родителей, — поспешила перебить Мария, — в дом Цоэги, где мой брат Мануэль проведет вместе со мной все время траура.

— Так-так. Цоэга, католик… — задумчиво проговорила Елизавета, похоже, недовольная этим планом. — Но у нас есть много других мест, где ты могла бы жить в мирном уединении… Мне незнакомы обычаи вашей страны, я не знаю, сколько времени длится у вас траур. Когда ты думаешь вернуться к нам?

— Ах, ваше величество, — голос Марии задрожал от страха, — я в этом случае следую не только обычаям моей страны: мое сердце до такой степени полно глубокой скорби, что я не знаю, когда вернется ко мне возможность и желание радостно улыбнуться. Великая государыня, мое место не при вашем королевском дворе. Происходя из низкого рода, принадлежа народу, всеми презираемому, отдаваемому на публичное осмеяние и поругание, исповедуя веру, которую всякое государство гонит из своих пределов, не уступая ей ни дюйма земли для мирного и безопасного приюта, — как могу я быть настолько дерзкой, чтобы продолжать оставаться в блестящем кругу вельмож и сановников, стоящих у лучезарного трона вашего величества?

Елизавета наморщила лоб. Злобный взгляд упал на девушку, трепеща склонившуюся перед ней и, однако, говорившую так свободно и ясно. Она хорошо почувствовала упрек, заключавшийся в словах Марии.

— Так ты намерена совсем оставить нас? — спросила она — Ты дурочка, я и слышать не хочу о подобных вещах. Все, что ты мне тут наговорила — сущий вздор, выдумки детского воображения. Господи Боже мой! Да ведь герцог Девонширский предложил тебе свою руку, и герцогская корона моего милого Невиля закроет все слабые стороны твоей родословной. А чего не сделает она, то исполнит моя королевская рука, способная и могущая вырезать дворянина и вельможу из какого угодно древа.

Но во время этих слов к Марии Нуньес вернулась вся сила ее характера. Она спокойно посмотрела в лицо Елизаветы и твердо сказала:

— Вашему величеству, как глубокому знатоку человеческого сердца, очень хорошо известно, что счастье или несчастье каждого обусловлено образом его мыслей и чувств. Действуют ли в данном случае фантазия, предрассудок или умственная ограниченность, но он может жить только тем, что наполняет его ум, что переживает его сердце. Да, я призываю в судьи девственную душу вашего величества: пусть она решит, может ли женское сердце уступать принуждению, не существует ли более высокий закон, священный долг, которому мы должны подчинить все другие желания наши, все другие требования жизни? Ваше величество, мое сердце не подает голоса в пользу герцога Девонширского и поэтому сохраняет в себе решимость исполнить то призвание, которое я с детства привыкла считать моим. Неужели вы посоветует мне продать себя за богатство и знатность, не имея, однако, при этом возможности сделать действительно счастливым герцога Девонширского? Ваше величество, позвольте мне удалиться…

Взгляд Елизаветы ясно выражал гнев и презрение, но в то же время она не могла вполне освободиться от чувства удивления и сострадания. Несколько минут она не говорила ничего, но неудовольствие все-таки взяло в ней верх, она повернулась к Марии спиной, шевельнула рукой и сказала:

— Ступай!

Мария Нуньес низко поклонилась и вышла.

Вернувшись в свою комнату, она глубоко вздохнула, словно сбросила тяжелое бремя. В изнеможении упала на постель, но слез не было. Блестящие картины придворной жизни промелькнули перед ее глазами, и все они представились ей пустыми и ничтожными; она теперь почти не понимала, как все это могло занимать ее до такой степени. Ее мысли перекинулись к смертному одру отца, ей стало тяжело и больно при воспоминании о том, как весело порхала она в то время, когда в мрачном и суровом ущелье ее мать проводила ночи напролет без сна и покоя, поддерживая руками голову своего страждущего мужа. Затем перед ее глазами возник образ Тирадо — стройная фигура с мужественными чертами лица и спокойной решимостью в глазах — и ей представилось, как в тот самый момент, когда она слушала льстивые речи придворных, он боролся с бурным морем, рисковал жизнью в кровопролитных сражениях, взбирался на крутые утесы Цинтры, чтобы спасти близких ей людей и дать им надежный приют. Но теперь будет по-другому — теперь она свободна, снова возвращена своим близким, теперь…

Мария Нуньес могла предаваться своим размышлениям сколько ей было угодно: никто и не подумал бы отвлечь ее. При дворе каждый очень проницателен, каждый приучен подмечать малейшее изменение в направлении ветра и сообразуясь с этим менять курс своего суденышка. Последнее слово, сказанное ей Елизаветой, последний шаг, сделанный из ее кабинета, решили ее судьбу при дворе. В свои комнаты она вернулась одна — одна теперь и оставалась в них. Ни единого придворного кавалера, ни единой придворной дамы не увидела она больше рядом с собой, исчезли горничные, приставленные к ней, остальная прислуга тоже растворилась в коридорах дворца. Вокруг нее все словно вымерло. Но Мария почти не замечала этого. Она вскочила с постели и стала собирать и укладывать свои вещи. Эта работа вскоре была завершена, а около Марии по-прежнему никто не появился. Часы проходили один за другим, но Мария быстро прогнала чувство горечи, начавшее подыматься в ее душе. Она смотрела на такой поворот судьбы, как на искупление за то удовольствие, которое она получала, когда улыбка королевы образовала вокруг нее пеструю светскую толпу со льстивыми речами, что по наивности она приписывала своим личным достоинствам. Наконец вернулся Мануэль. Вместе с ним она покинула свои апартаменты, прошла по длинным коридорам, спустилась по широкой парадной лестнице и вышла через сводчатые ворота. С первым шагом, сделанным за ним, она бодро выпрямилась и смело и энергично отправилась в дальнейший путь…

Несколько недель спустя благополучно прибыла флотилия сэра Френсиса Дрейка. Королева потребовала ее в Лондон. Путь судов в столицу походил на триумф. Весь народ, словно охваченный предчувствием новых блестящих побед, восторженно приветствовал кадисского героя. Двор и Сити состязались в великолепии оказываемого приема.

На далеком расстоянии от той пристани, где Дрейку оказывались торжественные почести, яхта Тирадо незаметно подошла к берегу, и Тирадо высадился здесь с сеньорой Майор. Их уже ждал Мануэль, и они втроем отправились в дом Цоэги. В нетерпеливом ожидании ходила Мария взад и вперед по комнате; но вот двери открылись, и вошли брат и мать. Они бросились в объятия друг друга, раздались восклицания радости, любви и восторга. Но вдруг Мария высвободилась из объятий и крикнула:

— А где же Тирадо? Где виновник нашего счастья? — Мануэль ответил:

— Он в приемной… не хотел мешать первой встрече матери с дочерью.

Мария поспешно вышла. Прошло какое-то время. С тревожно бьющимся сердцем смотрела сеньора Майор на дверь, ожидая возвращения своей дочери… Мария вернулась с Тирадо, и они держались за руки. Как радостно светились их лица, какое блаженство сияло в глазах! Они поняли друг друга с полуслова, сказав себе, что достойны один другого. Не разнимая рук, подошли они к сеньоре Майор и склонили перед ней головы. Мать благословила своих детей, обняла их и прижала к груди.

— Дух вашего отца говорит моими устами, — молвила она. — Это он признал тебя, Яков, своим сыном.

Королева щедро раздала награды сэру Френсису Дрейку, его офицерам и экипажу. Тирадо не получил ничего. Дрейк и в письменных донесениях и с глазу на глаз отзывался о нем королеве с высочайшими похвалами, как о главном своем помощнике, которому принадлежит большая доля в его успехе. Елизавета выслушала его безмолвно, и отныне о Тирадо больше не упоминали. Когда Яков явился к адмиралу за дальнейшими указаниями, тот с искренней печалью ответил, что не имеет для него никаких поручений. Тирадо счел нужным явиться к лорду Барлею, и канцлер коротко объявил ему, что королева предоставляет в его полную собственность яхту, но желает, чтобы марраны как можно скорее оставили ее государство; впрочем, четыре недели их не будут тревожить никакими приказаниями.

Такое обращение мало огорчило Тирадо. Ему даже было приятно, что его избавили от необходимости принимать дальнейшее участие в предстоящей войне Англии с «непобедимой армадой». Началась борьба колоссов, результат ее был известен одному лишь Богу, но уверенность Тирадо в конечном поражении тирании и слепой ненависти продолжала оставаться непоколебимой. Теперь он мог свободно вернуться к своей цели — добыть оружием в Нидерландах надежный приют для своих беглецов-товарищей, для своих близких.

Те дни, которые он провел в доме Цоэги около своей возлюбленной, ее матери и брата, были первые счастливые дни в его полной тревог жизни. Но они быстро промелькнули, пришла пора снова действовать. Напрасно Мария и ее мать просили его взять их с собой, позволить им разделить его опасности. Он отвечал решительным отказом, объяснив, что обеих женщин никто не станет беспокоить здесь, в их скромном уединении, и что он счастлив, видя их наконец в надежном убежище; подвергать же их снова опасностям морских бурь, постоянным переменам места, превратностям и случайностям войны — было бы столь же рискованно, сколь и бесполезно; это только стеснило бы его в активности действий и поэтому оказалось бы вредным в достижении их общей цели. Мануэля он тоже не пожелал брать с собой, как ни настаивал и ни сердился тот: по мнению Тирадо, женщинам необходимо было оставаться под защитой мужчины, иначе он будет постоянно о них тревожиться. Его твердость одержала верх, и час разлуки настал.

В прекрасный осенний день яхта вышла из лондонской гавани. Тирадо стоял на палубе и на прощание махал своим беретом. Подняли якорь, яхта отошла от берега, задвигался руль, ветер начал надувать паруса. На берегу стояли три человека, не спуская глаз с яхты, со стройной фигуры на палубе. Только Мануэль махал платком и с воодушевлением кричал вслед отходящему судну: «Счастливого плавания! Счастливого плавания!» Мария Нуньес, не обращая внимания на собравшихся тут же многочисленных зевак, упала в объятия матери, которая молча прижала к груди свое дитя… Но вот с яхты донеслись до них мелодичные звуки хора, и по мере того, как судно удалялось от берега, они все больше замирали… То была песня Бельмонте «Марраны и Тезы», начинавшаяся словами:

Товарищи! В море, в открытое море!
Там волны свободы шумят на просторе.
Пред ними бессилен жестокий тиран,
Его победитель — гигант океан!

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Вместе с флотом сэра Френсиса Дрейка в Англию прибыло значительное количество марранов, которые жадно вцепились в этот, случай, чтобы спастись самим и спасти свое имущество. Они примкнули к Тирадо, вследствие чего его яхта оказалась не в меру загруженной людьми и вещами. Как только судно вышло из устья Темзы в открытое море, началась страшная буря, с бешеной скоростью погнавшая яхту к востоку. Тирадо понял, что им предстоит выдержать тяжелое испытание, и поспешил созвать всех, плывших с ним, объяснить им опасность, возвещавшуюся приметами все более свирепевшей бури. Он увещевал их положиться на Бога, на прочность и надежность яхты, его энергию, но в то же время строжайше ему повиноваться и решительно подавлять все проявления уныния и слабости. Громкие клики и горячие рукопожатия доказали ему, что он имеет дело с верными и мужественными людьми. А буря между тем разыгралась не на шутку и волновала море до самых глубин. Маленькую яхту бросало вверх и вниз, точно мячик. Но ее прочность и легкость в сочетании с верностью руки Тирадо, день и ночь стоящего у руля, его зычный голос, заглушавший вой ветра, удерживали ее на поверхности, хотя она давно уже сбилась с курса и блуждала неизвестно где. Это объяснялось тем, что буря временами ненадолго стихала, но затем снова налетала с не меньшей силой, но уже с противоположной стороны. То были опасные минуты, требовавшие полного присутствия духа и всей опытности Тирадо, чтобы не дать судну разбиться вдребезги или уйти на дно. Человеческий дух боролся здесь с коварной силой стихий, но первый выучился у второй искусству сопротивляться и побеждать. По прошествии двух мрачных дней и еще более жутких ночей буря начала стихать и скоро совсем прекратилась. Волны становились все меньше и меньше. Но как раз в то время, когда весь экипаж окружил Тирадо со словами теплой благодарности, и все обнимались в радостном сознании избегнутой опасности, оказалось, что в прекрасной, много раз испытанной яхте образовалась большая пробоина, сквозь которую вода вошла внутрь и достигла уже значительной высоты. Пришлось снова напрячь все силы, использовать все руки для выкачивания воды. И снова несколько часов тревоги и поистине титанической работы… Но вот взошло солнце, ярко заблестели его лучи. Взорам мореходов сквозь утренний туман открылся берег. Они с облегчением направили к нему яхту, а два часа спустя подплывший к ним лоцман вводил ее в гавань города Эмдена, уже тогда бывшего довольно значительным портом, производившим крупные товарообороты. Таким образом, путешественникам удалось пересечь бурное Северное море и оказаться не слишком далеко от своей конечной цели.

Как только яхта показалась в акватории гавани, к ней с противоположных сторон приблизились две шлюпки с вооруженными людьми. Едва взглянув друг на друга, эти люди стали сыпать взаимными угрозами и проклятиями, размахивать оружием. Тирадо не мог понять, что это значит. На одной шлюпке подняли флаг с изображением герба и графской короны над ним, на флаге другой красовался герб какого-то города, по всей вероятности, Эмдена. На всякий случай Тирадо привел в боевую готовность своих людей и допустил на яхту лишь по небольшому числу матросов с каждой шлюпки с их предводителями. Тут он узнал, в чем дело. Оказывается, граф Фрисландский притязал на неограниченное владение этой страной, а потому и портовыми деньгами, взимавшимися с приходящих и уходящих кораблей. Ему оказывал противодействие эмденский муниципалитет, желавший сохранить свои права и привилегии и отстаивавший владение гаванью, которую построили их отцы. Уже несколько десятилетий велась, с переменным успехом, самая ожесточенная борьба. Много честной крови пролилось с обеих сторон, много прекрасных домов сделалось жертвой пожара, целое поколение выросло за время дикой междоусобицы — и утомленные до изнеможения враги заключили наконец перемирие, которое, однако, каждую минуту грозило снова перейти в кровавую распрю. Больше других терпели от этого купцы и ремесленники, ибо им, как местным, так и иногородним, приходилось расплачиваться за все, — неудивительно поэтому, что эмденский порт начал мало-помалу утрачивать прежнее значение и стал постепенно чахнуть…

Тирадо сообразил, что ему оставался единственный выход — удовлетворить требования обеих сторон, ибо его яхта нуждалась в срочном ремонте. Поэтому он пристал к острову Нессеру, на удобной верфи которого можно было надежно все исправить, а сам с двумя товарищами высадился на берег и пошел в город. Без определенной, ясно осознанной цели бродил он по старым улицам и переулкам, но в душе его шевелилась смутная надежда — и вот она исполнилась! При повороте в один узкий и темный переулок он заметил в некотором отдалении несколько человеческих фигур, которые своей наружностью не были похожи на виденных им до сих пор белокурых обитателей города, и едва он обратил внимание на дома, как от его проницательного взгляда не, укрылось, что на дверях каждого из них висело нечто вроде узкого ящичка, из которого выглядывали хорошо ему знакомые и высокочтимые письмена Ветхого завета. Трепет пробежал по телу Тирадо, ноги его точно приросли к земле, долго не спускал он глаз с этих букв и этих ящичков, наконец, поднял руку и указал на них своим товарищам. Ему впервые приходилось стоять перед человеческой обителью, на дверях которой открыто и безбоязненно красовались древние изречения Моисеевы, возвещавшие всему миру, что здесь обитают исповедующие единого Бога, потомки того народа, который в Аравийской пустыне принял учение и закон Господа и потом носил их с собой в течение нескольких тысячелетий! Правда, место, где Тирадо нашел это сокровище, представлялось не особенно привлекательным: улица, была узенькая, а дома очень высокие, свет и воздух очень слабо проникали сюда, и проходившие мимо люди, за редким исключением, были одеты бедно, порой даже грязно. Но тот, кто после долгих и жадных поисков находит драгоценный камень, уже не обращает внимания на прилипший к нему песок, на запачкавшую его грязь, — его глаза и чувства поглощены только скрытым блеском, тайным огнем, наполняющим этот камень, счастье найти который выпало ему на долю!..

Между тем около путешественников собралось несколько обитателей этого квартала. Поэтому Тирадо скоро нашел между ними человека, который сумел ответить ему по-голландски, и после того, как он осведомился о хахаме общины, повел его в нужный дом. Спустя несколько минут Тирадо стоял перед раввином Ури. Как непохожи были друг на друга эти сыновья двух ветвей одного дерева, из которых одна — обличала южное, другая — северное происхождение! Благородство и энергия во всей фигуре первого, огненный взгляд и величавая осанка которого свидетельствовали, что это — ученик школы испанских идальго. Высокой фигуре другого, одетого в черный шелковый кафтан с широкой бархатной каймой, подпоясанный черным кушаком, с высокой меховой шапкой на голове, вредило то, что колени его были немного согнуты, спина чуть искривлена, черты худощавого лица слишком резки, — но зато ее делали очень симпатичной и привлекательной сверкающие умом глаза, взгляд которых проникал, казалось, в глубину души того, на кого он обращался, с выражением безмолвной и величавой покорности судьбе, терпения в страданиях и при этом — непоколебимой уверенности в лучшем будущем.

Тирадо тотчас проникся доверием к этому человеку и потому в самых вежливых выражениях, но безо всяких обиняков обратился к предмету, больше всех других интересовавшему его. Он познакомил раввина с прошлым своих друзей и своим собственным и объяснил главную цель их путешествия. Седой Ури слушал внимательно, и когда его гость закончил, немного помолчал. Потом он покачал головой и сказал:

— А что же вы намереваетесь делать в этом городе, куда вы попали совершенно нечаянно?

— Вы видите, какая участь постигла нас. Мы должны странствовать, потому что наши отцы не хотели этого делать, а ту веру, к которой они повернулись спиной, нам надо искать за морями и горами, как нашеубежище, наше спасение! И вот здесь мы впервые нашли наших братьев, и поэтому пусть здесь мы будем приняты в их союз, пусть здесь сбросим наконец ту маску лицемерия, под которой нам так долго приходилось скрываться, и станем свободно пользоваться тем светом, который уже так давно сияет нам из глубины нашей души!

Старик снова — и теперь энергичнее, чем прежде — покачал головой.

— А что же выпало на долю нам, — заговорил он, — нам, чьи отцы взялись за страннический посох? И мы тоже принуждены переходить с места на место с той только разницей, что нам не приходится бежать — нас просто гоняют с одного места, где мы нашли приют, в другое, из одного города, сделавшегося для нас на несколько лет родным, в другой. О, я мог бы долго перечислять вам все те города и селения, где мне уже довелось перебывать, уходя откуда я каждый раз считал себя счастливым, потому что мог вместе со своими близкими, здоровым и невредимым, хотя и с потерей всего имущества, переступить негостеприимные ворота, отворившиеся для нас незадолго до того ценой больших денег и снова затворившиеся вопреки всякому праву, всякой справедливости. Длинную-длинную дорогу пришлось мне пройти из Никольсбурга, где я родился, через Прагу, Нюрнберг и Регенсбург, и многие другие города, прежде чем я укрылся в этом уголке немецкой земли. Спросите любого члена этой общины — ни один из них не родился здесь, все сошлись с разных концов земли, после долгих и тяжких страданий по всему свету. Но надолго ли? Кто поручится нам за завтрашний день? Несколько часов назад вы видели, как властители этой страны спорят и ссорятся между собой. И дай Бог, чтобы эта вражда не прекращалась дольше, ибо пока она продолжается, они забывают о нас — исключая те случаи, когда мы им нужны. В тот день, когда между ними последует примирение, они, в ознаменование этого события, погонят нас из этих мест, успевших сделаться для нас дорогими… Да, наше положение в Германии очень незавидное, и на всем обширном пространстве немецкого государства удалось уцелеть среди политических и общественных бурь, среди общей ненависти всего двум-трем большим общинам… Поэтому, почтенный господин, возьмите назад ваше намерение. Предоставьте гавани этого города совершенно обмелеть, сделаться убежищем только ничтожных рыбачьих лодок — здешние люди все равно не поймут вас, когда вы дадите им обещание оживить город торговлей, промышленностью, связями с другими портами. Неукротимая жажда власти, религиозная ненависть между сектами поглотили все другие интересы, и каждый до такой степени убежден в своем мнимом праве, что смотрит на право чужого, как на разбойничий грабеж его собственного. В таком маленьком городе уже одно появление стольких любопытных личностей наделало бы много шуму среди его подозрительных жителей. А прими вас здешнее еврейство в свою среду, о чем, конечно, скоро узнали бы все, на нас тотчас же обрушилась бы ненависть духовенства, и мы ни на миг не были бы защищены от грабежей и убийств. Таким образом, мы и вам не принесем никакой пользы, и на себя навлечем бесконечно много опасностей и бедствий.

Тирадо был явно поражен. Доводы старика представлялись ему очень убедительными, но душа его наполнилась глубокой скорбью, отразившейся на благородном, мужественном лице.

— Какое же преступление совершили мы, — воскликнул он, — чтобы быть принужденными бродить по земле, подобно Каину, пускаться в бурное море в ту минуту, когда нам кажется, что мы достигли надежной гавани! Право, я был бы склонен придти наконец к выводу, что это мы, а не наши враги находимся в тяжелом, греховном, хотя и бессознательном заблуждении, если бы не видел совершенно ясно, что все человечество находится во власти дикого фанатизма, что оно точно так же заставляет приверженцев христианской церкви яростно враждовать между собой, как натравляет их на нас. Нет, не мы ходим во тьме заблуждений — не мы, жаждущие жить в мире со всеми людьми, не мы, видящие наше единственное спасение в духе терпимости и любви, между тем, как остальные желают только одного — истребления своих противников! Но горько, невыразимо горько бороться из-за небольшого приюта покоя и безопасности — и не находить его! Тяжело, в высшей степени тяжело — оказавшись наконец среди своих единоверцев и соплеменников, встретить отпор и с их стороны!

Последние слова сильно потрясли старика, он стремительно схватил руку своего гостя и сказал:

— Всему, что вы сейчас здесь говорили, я глубоко сочувствую. Вы совершенно правы, но тем не менее я не могу поступить иначе. Вы не можете, конечно, не понять, как страдаю и я, видя, что мне предоставляется случай совершить такое дело, прекраснее и благороднее которого нельзя ничего представить себе, и что я должен, однако, отказаться от него, чтобы не погубить многих других близких мне людей! Зато я дам вам одно торжественное, священное обещание. Божья благодать ниспошлет вам наконец надежный приют, спокойное убежище после долгих странствий; в этом я убежден, это для меня несомненно. Ну, так знайте, что где бы ни оказалось это место, в каком бы отдалении отсюда, под каким бы солнцем ни находилось оно — дайте мне только знать об этом, и я с сыном своим Ароном пойду к вам, хотя бы для этого понадобилось пройти сотни миль пешком, пойду, несмотря на мой возраст, мою слабость, чтобы принять вас в союз Авраама и устроить для вас место молитвы. Примите это обещание, идущее из глубины моего сердца, и дай Бог Израиля, чтобы возможность исполнить его наступила как можно скорее; тогда я спокойно умру, спокойно положу голову в могилу…

Когда яхту вытащили на берег, в ней оказались такие значительные повреждения, каких не ожидал даже Тирадо. Требовалась большая работа для их исправления. В сущности, Тирадо не был недоволен этим обстоятельством. Он заключил как с графом, так и с бургомистром договор, по которому его экипаж и имущество должны были пользоваться покровительством и защитой на все время ремонта яхты, и который был так выгоден для графа и города, что интересы обеих этих сторон требовали тщательного его соблюдения. После этого он сделал все необходимые распоряжения относительно своей яхты и, выбрав несколько товарищей из числа своих спутников, отправился с ними в соседние Нидерланды.

II

В ту пору Нидерланды находились уже совсем не в том политическом положении, в каком оставил их Тирадо. Кровавая война тяжело прошлась по этой, некогда цветущей стране, во всех ее направлениях. Каждый город, каждое селение превратились в окруженную стенами крепость, каждый, способный носить оружие человек становился воином, как только этого требовала жизнь. По тогдашним стратегическим законам и соображениям нужно было стараться главным образом завоевать возможно большее количество городов и сел, и поэтому около них сосредотачивались войска и велись бои. Ужасна была участь взятого штурмом города, потому что победитель не знал пощады: кровь лилась рекой и бесчисленное множество созданий человеческих рук превращались в развалины. Становилось почти невозможно решить, что именно заставляет людей так яростно истреблять друг друга: религиозный фанатизм, властолюбие или жажда грабежа и убийства — ибо и то, и другое, и третье соединились, чтобы наносить человечеству тяжкие раны. Несмотря, однако, на все это сопротивление нидерландцев оставалось непреодолимым, и как ни плачевно было их положение, но уже в том заключалась их победа, что они неустанно вели эту ожесточенную борьбу. Герцог Альба был отозван королем, и нидерландцы разрушили его статую, им самим воздвигнутую. Как раз в то время, о котором идет речь, правителем в Нидерланды являлся Александр Фарнезе, герцог Пармский, столь же хитрый дипломат, сколь и храбрый полководец. Он собрал вокруг себя отборные испанские и валлонские войска, после чего ему удалось поссорить южные и северные провинции. Но те, в свою очередь, решили порвать все связи с Испанией, а посему объявили герцога лишенным владетельных прав в Нидерландах. Во главе провинций продолжал стоять принц Оранский, высоко держа в руке знамя свободы; к нему относились они с безусловным доверием, он был средоточием и душой борьбы. Недоставало ему только сана главы государства, но фактически эта власть была в его руках, и он неограниченно пользовался ею. Обитатели северных провинций видели в нем свое единственное спасение и дорожили его жизнью. Что будет с ними, когда его не станет?

В маленьком городе Лире, у самой городской стены ютился скромный домик, в котором жил пламенный патриот, почтенный ткач Гартог. Несмотря на близкое соседство вражеской границы, Лир с успехом выдерживал неоднократные нападения, и потому ли, что его положение было не таково, чтобы вызывать особенно большие надежды, или потому, что благодаря своей незначительности он не обращал на себя внимание противника, но решительные, активные действия против него до сих пор не предпринимались. Именно, вследствие этого обстоятельства был он очень удобным приютом для всякого рода разведчиков, соглядатаев и шпионов, которым скрываться здесь было тем легче, что город был довольно густо населен и находился в постоянных торговых связях с другими городами, а также потому, что в нем было много бумагопрядилен с большим количеством рабочих. Когда Тира-до вступил на нидерландскую землю, он прежде всего позаботился о возобновлении своих старых связей, чтобы таким образом получить возможность хоть как-то участвовать в политической жизни этой страны. Ткач в маленьком доме у городской стены был в числе первых, кому сообщили о его прибытии, и вскоре этот человек написал Тирадо, прося его как можно скорее приехать а Лир, так как тут он встретит человека, который может сообщить ему очень важные сведения. Тирадо тотчас отправился в путь и в один октябрьский темный вечер вошел в дом ткача. После обмена сердечными приветствиями и обсуждения положения дел в Нидерландах, хозяин сказал:

— Вы приехали как раз вовремя, потому что человек, ожидающий вас, здесь уже с прошлой ночи и жаждет как можно скорее свидеться с вами.

— Кто же это? — сильно заинтересовался Тирадо.

— Не могу сказать, потому что он не захотел назвать себя. Мне рекомендовали его с хорошей стороны из Брюсселя и Мехелена, и этих рекомендаций было достаточно, чтобы я принял его в свой дом. Все остальное вы узнаете лично от него.

Он отвел Тирадо в заднюю пристройку и впустил в обширную комнату. На диване лежал, как бы погруженный в глубокую задумчивость, человек в широком плаще, с капюшоном на голове. Но как только Тирадо вошел, а ткач удалился, незнакомец вскочил, сбросил с себя плащ и капюшон и бросился навстречу вошедшему.

— Наконец то ты здесь, Тирадо! — воскликнул он. — Я ждал тебя, как младенец ждет материнскую грудь!..

Тирадо кинул на него проницательный взгляд и сразу узнал.

— Алонзо! — крикнул он, но и в тоне, и во взгляде его ясно выражался овладевший им испуг. — Алонзо, неужели это ты! Но каким же образом…

Он остановился. Перед ним стоял друг его молодости, но в каком виде! Худой, словно скелет, со впалыми щеками, на которых проступали красноватые пятна, с ввалившимися, полными зловещего огня глазами, искривленной спиной и почти сплошь седыми волосами.

— Что же ты замолчал? — спросил этот несчастный, — говори дальше, не скрывай своих мыслей. Да, я Алонзо ди Геррера, но каким встретил ты меня здесь?! Я тень самого себя, я призрак Алонзо. Оттого-то я и близок к сумасшествию, и мне приходится бороться с темными силами, чтобы не подпасть под их власть… Как! Неужели и ты оттолкнешь меня от себя — ты, которого я ждал, как спасителя? Правда, я не имею права сердиться на тебя за это… кому же охота водить компанию с…

— Остановись, Алонзо, не обвиняй себя! — строго перебил его Тирадо, но тут же прибавил кротко и нежно: — Приди на мою грудь, Алонзо, прижмись к моему сердцу, никогда не перестававшему биться для тебя!

И он обнял друга, привлек его к себе на грудь, положил его голову на плечо и гладил ее, как отец ласкает несчастного сына. Тут душа этого человека сбросила давившее ее бремя, поток слез хлынул из глаз, он рыдал и дрожал в объятиях своего друга. Тирадо, как мог, успокаивал его — он взял его за руки и усадил на диване рядом с собой.

— Ах, Яков! — воскликнул несчастный. — Оставь меня, я устал, смерть уже пробегает по моим жилам! Напрасно стараюсь я ободрить, укрепить себя… мне хотелось только еще раз увидеть тебя, тебя одного — увидеть, что ты жалеешь меня и уделяешь мне по-прежнему внимание своей большой душой… Теперь это свершилось…

Во всякое другое время Тирадо резко отчитал бы своего друга, чтобы вывести его из этого безысходно мрачного настроения. Но он сам был так глубоко потрясен тем, что сейчас видел и слышал, что сумел только воскликнуть:

— Но, Алонзо, как же все это случилось? Что довелось тебе выстрадать, мой бедный, бедный друг? Расскажи мне, объясни, но все-все, ничего не скрывая…

Алонзо встал с дивана, взял руку друга и ответил:

— Да, Тирадо, мне хотелось бы все рассказать тебе, открыть перед тобой все сокровенные тайники моего израненного сердца — но где же найду я слова, способные выразить мое несчастье, мои муки?.. С той минуты, когда я в последний раз виделся с тобой в Брюсселе, во мне произошел переворот, душа моя лишилась своего последнего спокойствия… Знакомство с твоим образом мыслей, твоими поступками, всей твоей деятельностью открыло мне, в какую страшную бездну опускался я все больше и больше, и то последнее облако, которое скрывало от меня эту бездонную пропасть, исчезло. Во мне тоже возникли обширные замыслы, и я тоже ощутил пламенное желание служить делу свободы и справедливости, если нужно — принести ему себя в жертву. С этой минуты я решил пользоваться моим служебным положением не только для того, чтобы противодействовать разным ужасам и злодеяниям, но и для извлечения из него всевозможных выгод противникам моего кровожадного начальника, для употребления в дело всякого средства, способного ускорить победу святого дела человечества… Да, я стремился к этому, я мечтал об этом, я уже видел себя увенчанным лаврами героя, озаренным сиянием мученика. О, глупец, о, слабое, ничтожное создание! Из моих стремлений, моих замыслов не вышло ничего. Все, делавшееся мной, приносило результаты совершенно противоположные тем, которых я ожидал; все, предпринимавшееся мной, не удавалось; те, кого я желал спасти, погибали именно благодаря моей неумелости, а то, что я придумывал для гибели моих врагов, оборачивалось неоценимой пользой для них… Я пришел в отчаяние. Я убедился в моей неспособности, моей слабости. Я увидел, что природа создала меня для служения только убийцам и палачам, но не тем высшим благам, которые так пламенно, так благоговейно чтила моя душа. Я презирал, я ненавидел себя. При этом кровавая рука Верги все тяжелее давила на меня, он все больше впутывал меня в свои сети, он отравлял меня тем доверием, которое, по-видимому, питал ко мне… О, то было нечто вроде страшного кошмара, мучившего и терзавшего меня — кошмара не только во сне, но и наяву… Я был похож на заточенного в пещеру, перед которой стоит страшный лев, долженствующий рано или поздно сожрать его. Мне хотелось бежать, и я составлял один план побега за другим. Но Верга словно прочитывал все это у меня на лбу и в глазах, и все эти планы разрушались за несколько минут до их воплощения; . Такие неудачи и беды вконец уничтожили остатки моих сил; я признал себя потерянным человеком, даже в душе перестал я оказывать ему сопротивление. Тирадо, я чувствовал приближение смерти, не зная только, откуда она придет — извне ли, от той руки, которая так долго наносила мне удары, или изнутри, от моего собственного умирающего «я»… Но тут снова заставило меня встрепенуться известие, что ты приехал. Его сообщил мне хозяин «Веселого испанца» в один из моих визитов к нему. Это известие было ударом грома, который, однако, не убил меня, а только пробудил от тяжелого сна. Да, я проснулся, я почувствовал, что должен видеть тебя, хотя бы для этого мне пришлось проложить себе дорогу кинжалом и даже пронзить грудь самого Верги. Но дело приняло вдруг благоприятный оборот: Верга, который уже столько лет не выезжал из Брюсселя, на этих днях отправился в Мехелен. При всей своей осторожности он, однако, не смог за такой короткий срок закрыть как следует все выходы своей разбойничьей берлоги — я бежал и разными путями пробрался сюда…

— Слава Богу! — воскликнул Тирадо, вскочил и несколько раз прошелся по комнате в глубоком волнении. Потом он остановился перед Алонзо и сказал ему спокойно и твердо:

— Право, Алонзо, я вовсе не из тех людей, которые склонны оправдывать поступившего дурно человека, чтобы избавить его от мучительного чувства, приносимого раскаянием; не склонен я поступать так даже ради тех, кого я люблю. Но верь мне — твоя вина из самых простительных. Бог предназначил тебя быть мягкой глиной в руках судьбы, глиной, которая с нежной восприимчивостью подчиняется мысли и воле художника, но нисколько не ответственна за придаваемую ей ту или другую форму. Ты благородный человек, и твой дух легко уносится на крыльях пламенной фантазии. Чем виноват ты, что тебе привелось попасть в руки именно такого кровопийцы, как Верга? Алонзо, оставь всякие мысли о смерти, ободрись. Я знаю, чем можно успокоить и исцелить тебя, я счастлив, что в состоянии предложить тебе это средство в настоящую минуту. Тебе нужно иметь товарищей, сходящихся с тобой в мыслях и чувствах и с помощью которых ты снова возвратишь себе силу, энергию, достоинство. Прежде всего ты должен уехать из этой страны, по крайней мере, вырваться из водоворота враждующих партий; необходимо дать тебе возможность подышать более мирным воздухом, который освободит твою грудь от тяжкого бремени. Поэтому завтра же на рассвете один из моих товарищей увезет тебя отсюда в город Эмден на берегу Северного моря. Там ты найдешь друзей, которые душевно примут тебя, а главным образом — певца Бельмонте, который широко откроет тебе свое сердце. Еще одно. При своей нежной душе ты слишком много жил в грубой действительности. Надо, чтобы для тебя открылся новый мир с неизведанными тайниками, фантастическими образами, откровенным смыслом, который только впоследствии будет разгадан пытливым умом. В Эмдене ты найдешь некоего Ури: он близко знаком с традиционным учением, которое уже ряд столетий сохраняется и разрабатывается несколькими посвященными; они называют его каббалой. Ури хотел сделать и меня ее последователем. Но мой ум требует иной пищи. Я хочу от всякого учения ясности; чего не понимает моя голова и не чувствует мое сердце, то отталкиваю я от себя. В таком чистом и ясном свете представилось мне учение Моисея перед пробуждением моего самосознания. Все таинственное мне претит, но не все люди рассуждают так, как я. Передай Ури мой поклон и мое желание, чтобы он открыл тебе врата затворенного храма. Там ты найдешь пищу, одобрение, исцеление, новую жизнь — и прошлое, со всеми его образами и картинами, мало-помалу исчезнет из твоей памяти, как злой сон. Будем надеяться, Алонзо, что мы снова свидимся — и свидимся победителями. Мне же надо теперь отправиться в Флисинген, к принцу Оранскому…

Восприимчивый Алонзо внимательно слушал своего друга. Каждое слово Тирадо действовало на его душу, как живительная роса на зачахшие цветы. На лбу его начали разглаживаться морщины, с лица постепенно исчезло выражение уныния и горя. В глазах читалось полное согласие с доводами друга, на губах заиграла улыбка удовольствия. Но последние слова Тирадо особенно поразили его.

— В Флисинген! — воскликнул он, вскочив с места. — К принцу Оранскому!.. О, какой же я эгоист, из-за собственных страданий забывший самое важное!.. Да ведь именно это обстоятельство заставило меня так нетерпеливо, с такой страшной тревогой ждать свидания с тобой. Тирадо, принц в опасности, в большой опасности!

— Принц в опасности? И ты только теперь говоришь об этом? Расскажи же немедленно, во всех подробностях все, что тебе известно! Ведь ты знаешь, что наше общее спасение зависит от жизни этого человека, что все наше будущее связано с ним!

Эти наставления, высказанные с порывистым чувством, были излишни, Алонзо стал поспешно рассказывать:

— Ты знаешь, что Филипп объявил Вильгельма Оранского государственным преступником, издал манифест, в котором признает его изменником, конфискует все его имущество, запрещает каждому, под страхом потери дворянского достоинства и чести, имущества и жизни, общаться с ним, помогать ему в какой бы то ни было нужде; наконец, обещает каждому, кто доставит принца живым или мертвым, двадцать пять тысяч червонцев в награду, а если это будет не дворянин — то и дворянское звание. Обещание, как видишь, соблазнительное. Сколько человек, я думаю, уже теперь взялись за это дело, чтобы получить такую награду! Восемь дней назад я работал в комнате, смежной с кабинетом Верги. Дверь была закрыта неплотно, и благодаря узкой щелочке я мог видеть и слышать то, что происходило в кабинете. Некто Ганс Гансцун, флисингенский купец, явился к нашему палачу и предложил свои услуги. Фанатизм ли руководил этим негодяем или ни что иное, как гнусное корыстолюбие — не знаю. Было условлено, что этот изменник заложит порох под стул, обычно занимаемый принцем Оранским в церкви, и сделает такое устройство, что как только принц сядет на стул, порох вспыхнет и взорвет его и всех окружающих… Несколько минут спустя в мою комнату вошел Верга и приказал мне выдать этому человеку — имя которого он, конечно, скрыл от меня — тысячу червонцев; то был задаток за дьявольское злодеяние. — Тирадо побледнел от ужаса.

— Чудовищно! Чудовищно! — воскликнул он. — И ты полагаешь, что герцогу Пармскому известен этот замысел?

— Полагаю, но не уверен… С этой минуты твердо решил я бежать; только надо было прежде разузнать, где я могу найти тебя. Для этого я отправился к хозяину «Веселого испанца» и там получил все нужные сведения… Но какую роль может играть в этом случае сообщничество или неведение Фарнезе?

— Большую, очень большую. Если герцогу Пармскому все это известно, то исполнение замысла последует очень быстро. Для Фарнезе в таком случае в высшей степени важно, чтобы оно произошло именно теперь. Завтра воскресенье, и, следовательно, тот день, когда может совершиться — нет, когда совершится злодеяние! Я должен ехать, ехать не медля! Дай Бог, чтобы я поспел в Флисинген вовремя. О, Алонзо, в этом деле я не поколеблюсь рискнуть моей жизнью, последней каплей крови; быть может, мы должны усматривать особую благость Божью в том, что именно нас избрал Он орудием спасения принца. Каждая секунда дорога. Необходимо сейчас же повидаться с Гартогом. Что касается тебя, Алонзо, то я уже сказал, что тебе предстоит сделать. Счастливого тебе пути, и пошли нам Господь скорое и радостное свидание!

Тирадо поспешил к ткачу. Он не затруднился открыть все это проверенному человеку. Гартог был глубоко потрясен.

— Есть ли возможность поспеть в Флисинген к завтрашнему утру? — тревожно спросил Тирадо.

— Позвольте, позвольте, дайте подумать.

И несколько минут спустя Гартог сказал:

— Есть вариант. Завтра, то есть в воскресенье, богослужение в Флисингене начнется только в одиннадцать часов утра. Нам надо во что бы то ни стало поспеть туда к этому времени. Говорю — нам, потому что я должен ехать с вами. Мне знакомы в этой местности все дороги, все самые маленькие тропинки. Мы отправимся верхом до Тер-Рейзе. Там у меня зять, лодочник. К счастью, он теперь дома; его сыновья, здоровые и смелые парни, тоже. Они нас помчат так, что только держись! Из Тер-Рейзе можно спуститься по Шельде до самого Флисингена. С гребцами, у которых такие руки и сердца, мы доберемся туда за несколько часов. Другого способа нет. Теперь мне надо найти лошадей — самых лучших, какие только здесь есть… А-а, знаю… Недаром у меня такая большая родня… Если эти лошади в дороге падут, я знаю место, где нам дадут других… Есть у вас деньги?

— Да, достаточно.

— Ну, в таком случае есть то, что нам необходимо и чего именно я не имею. В дороге обсудим все обстоятельнее. Если с одним из нас случится беда, другой оставит его и поедет дальше. Дай Бог, чтобы случилось это не с вами, потому что такого маленького человека, как я, пожалуй, и до принца-то не допустят или допустят, когда будет уже слишком поздно… Теперь ждите, через четверть часа я вернусь.

И четверть часа спустя ворота Лира со скрипом отворились, подъемный мост опустился, два всадника переехали через него и пустили своих лошадей вскачь.

Не останавливаясь ни на секунду, бешено мчались они, хотя при этом надо было соблюдать большую осторожность, так как дорога шла по холмистой местности, через рвы, вдоль каналов… Но нетерпеливому Тирадо и эта езда казалось слишком медленной… Несколько часов спустя, в полночь, они оказались перед уединенной мызой. Лошади сильно устали, да и Гартог потребовал для себя часового отдыха. Тирадо не согласился. К счастью, обитатели этой мызы были друзья Гартога. Остальное сделали деньги Тирадо. Появились новые лошади, новый надежный проводник. Гартог остался, Тирадо поскакал дальше.

Октябрьское солнце едва начало всходить, когда Тирадо благополучно достиг Тер-Рейзе. Благодаря записке ткача к его зятю и короткому разъяснению самого Тирадо, лодка скоро была готова. В нее сел хозяин — старый, опытный гез, и два молодых, крепких его сына — тоже гезы. Тирадо предусмотрительно взял с собой в лодку и лошадь, чтобы иметь возможность, высадившись на флисингенском берегу, без малейшего промедления поскакать в город. Теперь он чувствовал себя совершенно как дома. Холодной водой реки освежил он лицо и волосы, потом тоже взял одно из весел, и лодка полетела, как стрела, словно с кем-то наперегонки за очень дорогой приз. «Марраны и гезы» — невольно шевельнулось в уме Тирадо, когда он взглянул на своих спутников — и послышалась ему песня Бельмонте, и увидел он перед собой двух женщин, стоявших на берегу и посылавших ему прощальное приветствие… Но прочь, прочь все воспоминания! Надо сделать последнее, отчаянное усилие — и если, отважный пловец, ты поспеешь вовремя, то все спасено; опоздаешь — и все погибло, и ты трудился напрасно!..

В старом приморском городе Флисингене звонили во все колокола. Город прибрался и украсился, потому что в нем теперь находился Вильгельм Оранский, прибывший сюда для смотра флота, собранного во флисингенской гавани, и для распоряжений относительно укрепления морских сил. Было воскресенье.

Из окон домов свешивались флаги и ковры, гербы Зеландии и принца Оранского весело полоскались на ветру. Двери собора были раскрыты настежь, и набожные горожане толпами шли туда, одетые в праздничные наряды. В переднем ряду кресел одно, обыкновенно занимавшееся бургомистром, отличалось особым изяществом, так как сегодня было предназначено для принца Оранского. Оно было из темного дуба с резными украшениями, широкое, тяжелое, с боковыми стенками, доходящими до пола. Раздались первые звуки органа. И вот у дверей появилось несколько человек с алебардами — телохранители принца. Они освободили проход и стали по обеим его сторонам. Вскоре в церковь вошел принц в сопровождении бургомистра, местной знати и офицеров. Публика встала, и Вильгельм с обычным величавым спокойствием направился к своему креслу. Так как пение первого псалма уже началось, то принц, чтобы не мешать, слушал стоя.

Но вот оно окончилось, проповедники намеревались взойти на кафедру. В соборе царила торжественная тишина. Вдруг на улице раздался стук копыт скачущей галопом лошади, а через минуту спрыгнувший с нее всадник, весь забрызганный грязью, страшно взволнованный, появился в дверях церкви. Он сбросил с себя плащ и шляпу, быстро окинул взглядом залу и, увидев принца в нескольких шагах от его кресла, стремглав кинулся туда. Это случилось так внезапно и так быстро, что никто не смог удержать его. Только один стражник пытался преградить ему путь, но сильным ударом был отброшен в сторону вместе со своим оружием. Принц обернулся, Тирадо схватил его за руку и громогласно закричал:

— Спасайтесь, принц!.. Здесь приготовлен взрыв… Следуйте за мной… вы в величайшей опасности… Я Тирадо… вы ведь знаете меня!

И так как принц все еще медлил, он силком потащил его за собой, к дверям; следуя за ним, принц сказал:

— Вы Тирадо, я верю вам…

Восклицание Тирадо разнеслось по всей церкви, тысячи голосов в ужасе закричали: «Взрыв в церкви!» Началось страшное смятение, толпы людей бросились к разным выходам, влезали на стулья, опрокидывали скамейки, рыдали и вопили… И в тот самый миг, когда принц с Тирадо уже достигли выходной двери, а телохранители усердно расчищали им путь в густой, бестолково мечущейся толпе, раздался страшный взрыв. Церковь осветилась ярким огнем, который сразу исчез в громадном облаке непроницаемого дыма, земля содрогнулась, стены сотряслись, со сводов посыпались осколки извести и штукатурки. Но шум взрыва заглушил резкий и жуткий вопль, пронесшийся по всему храму…

Вильгельм Оранский уже стоял на улице — он был спасен. Тирадо, истощенный и нравственно, и физически, рухнул на колени. Из собора бежали толпы людей, они окружили принца и его спасителя и воздух огласился восторженными кликами: «Да здравствует принц Оранский!» Но из церкви доносились и другие звуки. Дым рассеялся, снова открыв для обзора залу церкви. Собор стоял целый и невредимый в своем священном убранстве. Ни один камень его, ни одно украшение не стронулось с места. Но в нем лежали обезображенные трупы, смертельно раненные люди. Принц, и теперь не потерявший присутствия духа, тотчас сделал все необходимые распоряжения относительно того, чтобы оказать помощь еще живым жертвам злодеяния и вынести из церкви останки погибших. Число их оказалось, к счастью, меньше, чем можно было ожидать.

Тирадо в нескольких словах объяснил принцу все, назвал по имени преступника и главных виновников. Вильгельм приказал немедленно арестовать первого и провести строжайшее расследование, и только теперь отправился домой, сопровождаемый своей свитой и несметной толпой, не перестававшей приветствовать его восторженными кликами. Тирадо он отпустил с немногими, но горячими словами благодарности, приглашая к себе на следующий день, после чего поспешил уйти отдохнуть, в чем сейчас нуждался больше всего на свете…

Ганс Гансцун бежал за несколько минут до того, как должно было совершиться его злодеяние, Но погоня за ним была так быстра, что уже к вечеру его поймали. Он сознался во всем, назвал людей, подтолкнувших его на это дело, своих сообщников и священников, которые, приняв его предварительную исповедь, дали ему отпущение грехов. Все эти имена занесены в книгу истории.

III

Вильгельм Оранский, приехав в Флисинген, остановился в гостеприимном доме одного богатого горожанина. На следующий день туда отправился Тирадо, и как только о нем доложили, принц позвал его к себе в кабинет. Вильгельм сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и документами. Он уже был одет для выхода из дома, и простота его костюма являла редкое своеобразие, поражавшее именно в те годы, когда во всех европейских странах господствовала самая неумеренная роскошь в костюмах. Так же прост был весь этот замечательный человек, который, имея в своих руках незначительную власть, оказывал, однако, большое влияние на политическую жизнь всей Европы благодаря своей решительности, стойкости и неистощимому богатству духа. Принц был невысок ростом, имел большую и круглую голову с коротко стриженными, по тогдашней моде, волосами, щеки его были изрыты морщинами, нос продолговатый, с горбинкой, борода разделена надвое; но благородная и величавая осанка, огонь больших голубых глаз, сильно выступавших из орбит, к неподвижность в чертах лица производили на всех глубокое впечатление и были причиной того, что его фигура казалась выше, чем была на самом деле.

Увидев Тирадо, принц встал и сделал несколько шагов к нему навстречу. На почтительный поклон Тирадо он ответил пожатием руки, причем глаза его засветились приветливостью, а на губах появилась ласковая улыбка… И очень хороша была в эту минуту некрасивая голова Вильгельма.

— Выразить вам мою благодарность за необычайный подвиг, совершенный вами для моего спасения, я не в состоянии, — сказал он, — еще менее в состоянии достаточно наградить вас. Вы знаете, что я беден, и что то немногое, чем я владею, отдано мне на великую борьбу, которую мы ведем в настоящее время. Но мне известно, что вы не желаете никаких похвал и никакого материального вознаграждения, и что единственную цель вашу, как и мою, составляет победа святого дела права и свободы. В этом мы вполне сходимся между собой, и все, что мы с вами делаем друг для друга, обязывает, конечно, к личной благодарности того из нас, кому в данном случае оказана услуга.

Произнеся эти слова с той интонацией, которая, благодаря своей искренности и задушевности, всегда производила глубокое впечатление, он горячо пожал руку Тирадо. Его собеседник с нескрываемым волнением ответил:

— Принц, эти слова из ваших уст — награда, с которой не могут сравниться никакие почести и драгоценности.

— Но позвольте мне высказать мое особое удивление вашим вчерашним путешествием. Эта скачка верхом и этот переезд в лодке — такие, могу сказать, подвиги, которые едва ли смог бы совершить кто-нибудь другой. Вы человек, одинаково крепкий и физически, и нравственно, но и этого мало: для подобных поступков нужны еще такое воодушевление, такая преданность, такое самопожертвование, какие редко встречаются между людьми. Всем этим, а также теми услугами, которые вами уже были оказаны мне прежде, вы приобрели право на такие требования, которые должны быть удовлетворены, и верьте мне — будут удовлетворены непременно. Но пока прошу вас сесть и подробно рассказать мне обо всем, случившемся с вами с тех пор, как я видел вас в последний раз. Я знаю, что почерпну в этом рассказе много сведений о положении дел в разных государствах…

Тирадо выполнил это желание, причем в своем недавнем прошлом не нашел ничего такого, о чем следовало бы умолчать. Принц внимательно слушал, и когда рассказчик закончил, сказал:

— Хорошо, Тирадо. Мы за это время значительно продвинулись вперед, но вы не очень отстали. Совершенно правильно поступаете вы, никогда не отделяя вашего собственного дела от дела свободы. Их цели переплетены. Да, я понимаю, что Елизавета снова выслала вас и ваших товарищей из своего государства. В Англии наши идеи пребывают еще в сыром, необработанном виде, и быть может, не скоро еще придет то время, когда они начнут бродить. Но это должно совершиться. Мы же, нидерландцы, уже живем в этом периоде. Когда Англия доведет свой процесс брожения до конца, она достигнет именно той фазы, в которой мы находились до его начала… Скажите мне, Тирадо, готовы ли вы оказать нам еще несколько услуг, важных услуг!

Лицо Тирадо покрылось ярким румянцем, и он восторженно ответил:

— Я готов служить вам, ваше высочество, всеми моими, хотя и слабыми, силами!

— Я знал это. Такой человек, как вы, не останавливается, идя к своей цели. Но мне было бы очень совестно, если бы я пользовался вашей помощью, не заботясь в то же время о том, чтобы упрочить ваше благосостояние, чтобы осуществились те планы, которые составляют предмет ваших особых устремлений…

— И в этом я никогда не сомневался, принц.

— Так слушайте же. За время вашего отсутствия многое изменилось, потому что многое приведено в ясность. Так, оказалось, к сожалению, что южные и северные штаты Нидерландов при теперешнем положении дел не будут идти вместе, рука об руку. Религиозное несогласие между приверженцами Старой церкви и последователями Новой сделало разрыв несомненным, и он растет все больше и больше. Южные штаты скорее останутся верны испанскому знамени, чем сойдутся с реформаторами. Как я ни противодействовал, дело, однако, совершилось, и северные провинции приступили в Утрехте к образованию своего, но отдельного союза. Это обстоятельство сделает борьбу более продолжительной и упорной, но тем несомненнее будет ее успех. Теперь эти соединенные штаты хотят открыто разорвать все связи с испанской короной, а пика отдать верховную власть мне. К счастью, мой друг, северные штаты населены не сплошь последователями нового учения, и во многих городах еще преобладают католики. Поэтому я настоял, чтобы одним из главных пунктов Утрехтского договора стало обеспечение религиозного мира, чтобы повсюду реформаторы и католики пользовались одинаковыми правами и одинаковой свободой, — причем был добавлен еще и секретный пункт о том, чтобы совету каждого города была предоставлена возможность давать такие же льготы и другим сектам, без права кому бы то ни было протестовать против этого. Тирад о, говорю вам откровенно, что настаивая на всем этом, я имел в виду данное мною вам слово; я думаю, что взгляды моих нидерландцев прояснятся и в этом отношении, что они осознают необходимость предоставить всем людям те права, которые они завоевали для самих себя с такими громадными жертвами, и поймут, что фанатизм, с какой бы стороны он ни приходил, можно уничтожить только его радикальной противоположностью!

Тирадо схватил руку принца и воскликнул:

— Благодарю, ваше высочество, тысячу раз благодарю! Вы рассеяли тьму, скрывавшую мой путь и в которой он терялся вплоть до настоящей минуты. Теперь все прояснилось для меня, и я счастлив.

— Не увлекайтесь, друг мой, — возразил Вильгельм с ласковой улыбкой, — ведь наша цель еще не достигнута. Перехожу теперь к тому, что предстоит нам сделать прежде всего. В Голландии единственным нашим противником остается могущественный Амстердам. Совет этого города, держащий власть в своих руках, и большая часть граждан исповедуют католичество. До сих пор они отказываются повиноваться правительству своего государства и этим вдвойне ослабляют его силу. С другой стороны, собравшиеся в Утрехте штаты не желают признавать Голландию полноправной до тех пор, пока Амстердам не вступит в их союз. Поэтому представители Голландии решили подчинить Амстердам силой и поручили мне направить для нападения на город десять отрядов пехоты под началом храбрых полковников Геллинга и Рюйкгавера. Я не могу отказаться от этого поручения, хотя сам план, которому я тщетно противился, возбуждает во мне сильные опасения. Амстердам не из тех городов, которые покоряются силе; враждебное нападение, насильственные действия против него привлекут на сторону нашего противника и ту часть его обывателей, которая в настоящее время поддерживает нас. Мы должны стараться устранить эту опасность, и в этом-то сложнейшем положении я подумал, Тирадо, о вас. Вы именно тот человек, который способен выполнить мои тайные замыслы и, конечно, обладающий достаточной долей самопожертвования для того, чтобы в случае неудачи не выдать главного виновника.

Тирадо ответил:

— Я еще не вижу, ваше высочество, в чем, собственно, должна состоять моя помощь, но потрудитесь объяснить мне — и я приму на себя все, что не превышает моих сил.

— Так слушайте. В Амстердаме я имею могущественного союзника, человека, пользующегося безусловным влиянием на реформатскую партию тамошних граждан. Зовут его Бардес. С неудовольствием подчиняется он игу католиков и уже давно хочет сбросить его. Это и должно быть сделано, но в Амстердаме, как и в других местах — без большого кровопролития, без возбуждения общественной бури, которая снова разорвала бы еще не совсем окрепшие узы единения. План мой заключается в следующем. Вы самым тайным образом отправитесь в Амстердам к Бардесу. Обеспечить вам туда дорогу я беру на себя. Бардесу вы сообщите о предполагаемом нападении на Амстердам. К тому времени он должен собрать вооруженных людей своей партии, но ему не следует выступать против голландских отрядов. Пусть это сделают католики, а Бардес тем временем нападет на ратушу и овладеет ею, разгонит совет и все организует так, чтобы народ выбрал его самого и его приверженцев в члены нового совета; затем он должен взять цейхгаузы, а сторонников смещенного совета держать за чертой города до тех пор, пока они не подчинятся новому порядку вещей. В этих энергичных действиях я, как вы позже узнаете, окажу Бардесу необходимую помощь. Но предварительно он должен подписать формальное обязательство, что Амстердам примкнет к Голландии, а через это — к Утрехтскому союзу; затем — что в городе законным путем будут установлены религиозный мир и полное равноправие всех граждан без различия вероисповеданий, а также — что хотя бы до прочного установления мира городская власть будет сохраняться в руках реформаторов. Ваше дело, Тирадо, будет держать втайне от этого человека и предположительное нападение на Амстердам и обещание нашей помощи до тех пор, пока он не подпишет обязательств. По окончании этого дела вам предстоит второе. Полковнику Геллингу, находящемуся в настоящее время с четырьмя отрядами в Наардене, я приказал уже в условленное время подступить к Харлемским воротам Амстердама. Теперь я прошу вас передать мои приказания и полковнику Рюйкгаверу, который с шестью отрядами стоит в Лейдене. Этих приказаний вы получите два: одно — одинакового содержания с посланием к Геллингу, другое — со словами: «перед воротами Харлема». Какое из них окажется нужным вручить Рюйкгаверу — это будет зависеть от ваших переговоров с Бардесом. Если он подпишет обязательства, вы отдадите полковнику второе распоряжение. Впоследствии оно будет принято за недоразумение. Четыре отряда Геллинга войдут в Амстердам, но тем легче будут остановлены и обращены в бегство католиками, а шесть отрядов Рюйкгавера будут находиться на пути к Харлему. Это даст Бардесу время осуществить наш план. Амстердам получит свободу и присоединится к своим естественным союзникам. Крови прольется немного — это будет мирная революция. Такой результат оправдывает, конечно, употребление тайных средств, и вы, Тирадо, тоже достигнете цели ваших стремлений. Ручаюсь вам честным словом — Амстердам не станет долее отказывать вам и вашим товарищам в мирном и надежном приюте. Пройдет еще несколько месяцев — и я буду приветствовать вас как гражданина этой страны…

Тирадо несколько минут пребывал в раздумье, потом сказал:

— Благодарю вас, принц. Я с радостью принимаю поручение, которым вы почтили меня. Я понимаю цель, с которой вы возлагаете это дело именно на меня — цель, состоящую в том, чтобы близко связать меня с людьми, от которыхбудет зависеть моя участь и участь моих товарищей. Я глубоко благодарен вам, принц. Дай Бог, чтобы успех моих действий вполне соответствовал вашему доверию ко мне.

На губах Вильгельма появилась тонкая улыбка.

— Погодите, друг мой, не судите так поспешно. Правда, что я имел ту цель, о которой вы говорите. Но поручение, полученное вами, труднее, чем оно кажется вам в данную минуту. План рассчитан так, чтобы неудачи не могло быть ни в коем случае. Допусти мы ее — будут скомпрометированы очень крупные интересы. Военной силе Голландии будет нанесен жестокий удар, а в Амстердаме поднимется буря, последствием которой станет трагическое опустошение. Оттого-то я и посылаю туда вас: ваш опытный и проницательный взгляд правильно, обсудит положение дел, узнает, в чем заключаются главные трудности и найдет средства вовремя их устранить. От вашей удачи или неудачи будет зависеть дальнейшее направление моих действий. Попрошу вас сегодня вечером еще раз пожаловать ко мне, и тогда вы получите мои инструкции и письма.

Тирадо поклонился и вышел.

Несколько дней спустя Тирадо был уже в Амстердаме у Бардеса. Он нашел в нем один из тех характеров, в которых гармонично сочетается восторженное сочувствие делу и неограниченное личное честолюбие, а потому пламенная энергия существует рядом с хитростью и расчетом. Этот человек очень охотно, даже восторженно соглашался на все, казавшееся ему благоприятствовавшим его целям, хотя и не закрывал глаза на препятствия, могущие немедленно возникнуть при этом… Для Тирадо не составило особого труда переговорить и условиться с ним обо всем. Когда он в общих чертах изложил план принца и сообщил главные пункты предлагавшегося обязательства, Бардес сразу одобрил весь проект, заверил, что условия обязательства, которое ему предлагали подписать, соответствуют его задушевным убеждениям и что он, так же, как и его верные сторонники, немедленно подпишут этот документ.

— А-а! — воскликнул он. — Наконец-то наш мудрый, наш медлительный принц нашел, что время действовать приспело! Наконец-то он убедился, что в его храбрых гражданах есть сила сбросить это ненавистное иго и уничтожить врагов Амстердама, которые почти превратили его в пустыню, заставили выселиться на чужбину стольких лучших сынов его!.. И верьте мне — принц не обманулся!

Тирадо не затруднился открыть ему, что здесь дело идет не только о реформаторах и католиках, но что Амстердаму предстоит сделаться безусловным прибежищем для последователей всех религий, в том числе и для евреев, а в особенности нее — марранов.

— Хорошо, хорошо, — сказал Бардес, ни на секунду не задумавшись, — пусть приходят все, кто захочет: анабаптисты, менониты, евреи, турки… Чуть только бразды правления попадут в руки Бардеса, ни один человек в Амстердаме не будет страдать от притеснений и гонений. Все тогда соберутся здесь и отдадут свое состояние и свои руки на службу нашему отечеству.

Таким образом, до сих пор все шло хорошо. Затем приступили к конкретной части. Тирадо сообщил план принца во всех его подробностях — и тут-то возникли затруднения. Католическая партия в Амстердаме за время своего господства сумела использовать выгоды своего положения. Она отобрала оружие у граждан, организовала милицию исключительно из сторонников своей партии и усилила ее наемниками. Это помогло ей удержать в своих руках вспомогательные ресурсы города, а также получить возможность посредством налогов, которыми она обложила своих противников, все больше порабощать их. Бардес мысленно перебрал свои дополнительные средства и должен был сознаться и самому себе, и Тирадо, что, хотя помощников у него было предостаточно, но оружия они имели довольно мало. Надо было что-то срочно придумывать. Теперь Тирадо понял, почему хитрый Вильгельм послал сюда именно его. Но тем сильнее забилось его сердце, тем острее ощутил он в себе готовность пойти на жертвы, чтобы достичь здесь той цели, из-за которой страдал и действовал уже столько лет.

— Нам необходимо, — сказал он Бардесу после спокойного размышления, — достать побольше оружия и снарядить сильный и самоотверженный отряд, могущий стать опорой масс, способный сплотить вокруг себя людей. Для приобретения оружия необходимы деньги, и я готов ссудить их; слово будущего бургомистра Бардеса служит мне вполне достаточным ручательством за возврат любого аванса или займа. Полагаю, что за деньги будет не слишком трудно приобрести оружие в соседних городах и ночью на лодках переправить его сюда. Набрать же людей, умеющих с ним обращаться, — уже ваша забота. Но вы, вероятно, не откажетесь принять в этот отряд и моих друзей, которых, хоть и немного, но тем решительнее пойдут они с вами в смертельный бой.

Бардес был на верху блаженства. Он уже представлял себе все трудности устраненными и видел в недалеком будущем то торжество их общего дела, которого он жаждал так давно, за которое столько вытерпел. Ему хотелось броситься на шею Тирадо, но он ограничился тем, что горячо пожал его руку и сказал:

— Прекрасно! Вы и ваши друзья запечатлеваете союз с нами кровью и имуществом. Это связь неразрывная, и амстердамский народ сумеет по достоинству оценить ее!

Оба ревностно принялись за дело. Тирадо не стоило никакого труда достать денег на имя Гомема. Уже на следующий день в Эмден было послано доверенное лицо, чтобы вызвать оттуда в Амстердам друзей Тирадо; небольшое их число, в том числе и Алонзо, должны были пока оставаться в Эмдене для присмотра за ремонтом и снаряжением яхты в плаванье.

Утром двадцать четвертого ноября четыре отряда голландской пехоты под началом полковника Геллинга подошли к Харлемским воротам Амстердама. Они надеялись застать здесь и полковника Рюйкгавера с его более многочисленным войском. Но его еще не было; представлялось, однако, необходимым вторгнуться в город немедленно. Полковник Геллинг надеялся, что отряды Рюйкгавера тем временем подоспеют, и в воображении уже приписывал себе честь проведения первого, но успешного сражения, и следовательно, главную долю победы. Между тем в городе уже заметили появление неприятеля и тотчас забили тревогу. Пока солдаты Геллинга входили в предместье Амстердама, тамошняя милиция двинулась ей навстречу. Началось большое смятение, раздались звуки труб и барабанов, поднялся колокольный звон, отовсюду сбегался народ. Католики смело пошли на голландцев, завязалась ожесточенная схватка.

Голландским отрядам сразу же не повезло: в самом начале боя их полковник погиб, сраженный вражеской пулей. Отряды расстроились и стали медленно отступать, уже не помышляя о победе — лишь бы спасти честь оружия. Католики, возбужденные своей удачей, бросились в решительную атаку, гоня голландцев из города, преследуя их по дороге в Наарден.

А между тем внутри города происходило иное. Тот же самый колокольный звон, тот же стук барабанов, те же трубные звуки заставили взяться за оружие остальных горожан, причем их было немало. Как только католическая милиция схватилась с неприятелем, двери многих домов распахнулись, на улицах вскоре начали собираться вооруженные люди, — и все устремились к ратуше. Приказания были заранее четко отданы, в них было все предусмотрено — а народ, еще не посвященный в тайну происходящего, только изумлялся и не противодействовал. Ратушу окружили, Бардес и его товарищи ворвались туда, связали часовых, арестовали бургомистра и советников и посадили их в тюрьму. После этого Бардес вышел на балкон и обратился с речью к собравшейся внизу толпе. Он объяснил ей все происходящее, коснулся многих обстоятельств, на которые народ имел основания жаловаться, и пригласил выбрать на место смещенных и арестованных правителей его самого и самых верных своих товарищей. Священники, в облачении, ходили между людьми, убеждая их согласиться. Но в этом почти не было надобности. Толпа с ликованием приветствовала новый магистрат, и Бардес счел это совершенно достаточным для утверждения выборов. Рядом с флагом города Амстердама под восторженные крики народа подняли флаг принца Оранского.

После этого одна часть вооруженных людей осталась в ратуше в качестве гарнизона, а другая ушла туда же, куда гнала неприятеля католическая милиция. В числе первых находился Тирадо и его друзья. А в это время были отворены одни из ворот города, и через них с речных судов и лодок, при криках: «Да здравствует принц Оранский!» в город вошло множество вооруженных гезов. «Марраны и гезы, свобода наша!» — восторженно воскликнул Тирадо. Народ, охваченный всеобщим волнением, бросился к цейхгаузам, связал часовых, разбил двери и завладел всем находящимся там оружием.

А солдаты нового городского правительства продвигались вслед за наемниками старого, которые за это время успели отойти от города на весьма значительное расстояние. Все караулы, оставленные ими на пути, были взяты в плен или перебиты в случаях сопротивления. Победители закрыли городские ворота, оцепили и забаррикадировали улицы. Между тем католическая милиция нашла излишним дальше преследовать голландцев и повернула обратно к городу. Но пройдя предместье, она с удивлением обнаружила невозможность проникнуть дальше. Вооруженные люди, угрожая, не пропускали ее, и флаг принца Оранского дал ей понять, что перед ней новый противник, сражаться с которым она не имела приказа, да и силы, после боя с голландцами, были на исходе. Вскоре вооруженным католикам сообщили о положении в городе. Они вступили в переговоры, и после того, как с обеих сторон было дано торжественное обещание хранить ненарушаемым религиозный мир, сдались и сложили оружие.

Ворота снова отворились. Баррикады исчезли, народ толпами двинулся навстречу милиции, и враги примирились. Восторженное настроение охватило всех, всюду слышались клятвы в дружбе и единении, сопровождаемые слезами и объятьями, Образовалось грандиозное импровизированное празднество. На улицах расставили столы, уставленные яствами и напитками; угощение сопровождалось песнями, смехом, ликованием; обычно серьезный и сдержанный народ словно переродился.

В ратуше Тирадо стоял перед новыми членами магистрата. Бардес вручил ему грамоту, по которой всем его единоверцам обеспечивалось свободное проживание в Амстердаме и беспрепятственное исповедание их религии; при этом Бардесом были произнесены слова благодарности и восхваления. Когда он закончил, Тирадо вынул из кармана долговые обязательства, выданные ему Бардесом от имени города в обеспечение возврата ссуды, и разорвал их.

— Город Амстердам заплатил свой долг! — воскликнул он. — С этой минуты будут существовать между нами только обязательства любви, верности и гражданских законов!..

IV

По пустынному каменистому полю стелется зеленая полоса. Она то обрывается, то опять появляется, и из нее прорастает мох во всех своих разнообразных формах. В его маленьких лабиринтовидных извилинах собирается пыль воздуха и пыль старого камня. Прошло несколько столетий — и на каменистом ложе образовались толстые слои земли, на которой густо растут сочные травы, а из залетевших сюда когда-то семян поднялись исполинские деревья. Тут пасутся животные, вьют гнезда птицы, селятся люди. Вот так в Божественном творении из малого созидается великое, формируется полная и деятельная жизнь.

Несмышленый человек! Тебе кажется, что ты работаешь лично для себя, ради своих эгоистических целей, что ты трудишься и приносишь себя в жертву своей личной выгоде, своего честолюбия, жажде житейских наслаждений. А между тем на самом деле ты действуешь как орудие высшего смысла, как маленькое звено в неизмеримой мировой цепи, как слуга невидимой власти!

Благо тебе, когда ты сознаешь это, когда отдаешь себя господству высшей идеи, когда ты подчиняешься великой мысли и ищешь и находишь свое собственное счастье в успехе целого!

С переходом Амстердама к Голландии и заключением Утрехтского договора борьба в Нидерландах, собственно, окончилась, хотя фактически она длилась еще много лет, хотя пришлось вытерпеть еще много кровавых битв, осад и бурь. Свобода и независимость в соединенных штатах победили — хотя и не вполне, ибо Нидерланды были разделены на два лагеря, и южные провинции оставались под испанским скипетром. Но эту победу пришлось купить дорогой ценой. Великий принц Оранский все-таки пал от предательской пули — но это кровавое семя не принесло убийцам никакого плода. Место отца занял молодой Мориц Нассауский, не уступавший Вильгельму в мужестве, уме и проницательности и даже превосходивший его удачливостью. Все это закалило силы деятельного народа, и под солнцем свободы расцвели его торговля, промышленность и общественная жизнь. Голландский флаг победоносно развевался Во всех частях света. Нидерланды сделались главным пунктом всемирной торговли и надежным приютом для всех преследуемых и изгнанных.

Страшная война между якобы «непобедимой армадой» Филиппа и маленькой английской флотилией скоро окончилась, и голову девственной королевы Англии увенчали неувядаемые лавры победы. Она не забыла дона Антонио и направила флот для возвращения ему престола. Эта экспедиция не удалась. Не наступило еще то время, когда португальская нация признала бы испанское иго невыносимым и решила бы свергнуть его. Английские корабли причинили Испании много вреда, но Антонио смог только издалека еще раз взглянуть на прекрасный Лиссабон; затем пришлось ему вернуться обратно. Он отправился в Париж, но французский двор отнесся к нему с пренебрежением, и несколько лет спустя он умер, покинутый всеми, не забытый только семейством Гомем, которые щедро снабжали его всем необходимым.

Тирадо усердно работал над завершением своего дела. Спустя какое-то время после вышеописанных событий из Эмдена приехали в Амстердам Ури со своей семьей и с Алонзо ди Геррера. Он принял марранов в лоно Ветхого завета, и скоро все они собрались для совместного богослужения. Празднество это должно было совершиться в следующую Пасху. Но прежняя боязнь все еще не покидала этих людей, и все еще представлялось им, что меч инквизиции висит над их головами. Переодетые, тайком прокрались они в дом, где была устроена молельня с ее святынями. Это привлекло внимание соседей. Распространился слух, что тут собираются заговорщики-паписты. Быстро собралась толпа, и люди с криками и угрозами ворвались в молитвенную залу. Они принялись искать католические образа и распятия, но не нашли ничего похожего. Испуганные марраны бежали кто как мог — в окна и двери. Один Тирадо остался на месте; спокойно и твердо вступил он в разговор с людьми, объяснил им, что здесь не католики, а евреи, и сослался на бургомистра и его грамоту. Народ успокоился. Несколько человек из толпы привели бургомистра, и когда тот подтвердил права Тирадо, все разошлись, и прерванное празднество возобновилось. То был последний раскат грома, пронесшийся над головами беглецов из Пиренеев; в последний раз нарушили их спокойствие в Амстердаме. Тирадо воспользовался благоприятным отношением к ним со стороны города и приступил к сооружению синагоги. К осени она была готова. Теперь он мог перевести сюда своих друзей из Лондона.

Победа была одержана. Дерево свободы совести пустило прочные корни на почве этой страны — пустило на вечные времена. Расти, Божий кедр, подымайся все выше и выше, распускай все шире ветви твои, чтобы все народы находили себе приют под ними и наслаждались твоей тенью после столь долгих, столь тяжелых испытаний! Власть инквизиции была сокрушена, она лишилась доступа даже в те нидерландские провинции, которые остались в подчинении у испанской короны; единственным ее приютом остался несчастный Пиренейский полуостров, да и там она мало-помалу вымерла, сохранившись только в нескольких мрачных памятниках — печальном доказательстве человеческих заблуждений.

Яхта «Мария Нуньес» вошла в лондонскую гавань. Она была великолепна. Среди множества людей, никем не встречаемый, одинокий, Тирадо сошел на берег. Хотя его и ждали в доме Цоэги, но день и час прибытия яхты никому не были известны. Сердце Тирадо сильно билось. На пути из Амстердама в Лондон он имел достаточно времени еще раз воскресить в памяти события своего прошлого. Одержанная им победа, осуществление заветных планов не опьянили его, однако, настолько, чтобы он забыл все мрачное и скорбное. Он видел себя то в монастырской келье ребенком-сиротой, то у смертного одра дяди, который рассказывает юноше страшную историю его семьи, то странствующим и гонимым монахом среди диких смут и волнений междоусобной войны, то в подземной темнице инквизиции, на грани безумия, на краю могилы… Вот он стоит у эшафота Эгмонта, у смертного ложа Гаспара Лопеса; со всех сторон окружают его опасности, каждую минуту может он погибнуть; отовсюду приходится ему бежать, отовсюду его гонят; лучшие свои желания и стремления должен он таить в самых сокровенных глубинах своего сердца… И как изменилось все теперь! Исполнились самые смелые его ожидания, он полон сознания осуществленных заветных стремлений, он видит перед собой высшее блаженство! Но человек, перенесший такие испытания, не без колебания и трепета подносит к губам чашу, наполненную самым сладким напитком. Он смотрит на дно ее, словно хочет убедиться, что нет там никакого осадка, который может отравить ему наслаждение новым счастьем… То же самое ощущал Тирадо. Почти боязливо вступал он на улицы, еще отделявшие его от дома тех людей, которые были для него дороже всего на свете, дороже его собственной жизни. Но заметив в себе эту слабость, он поспешил стряхнуть ее, прогнал все сомнения — и вскоре был уже в гостеприимном доме своего друга. Тут он сразу узнал от слуги, что все семейство Гомем здесь, что все они здоровы. Он не стал ждать доклада о себе, а прямо прошел в комнаты, задыхаясь от волнения.

Крик радости вырвался из уст Марии Нуньес. Через миг она уже обнимала его. Позади нее стояла сеньора Майор. Она тоже обняла Тирадо и сказала:

— Здравствуй, дорогой сын! Ты дал нам родину, завоевал для нас свободу личную и свободу религии; теперь ты обрел мирное убежище в наших сердцах!

В глубине комнаты скромно стоял Мануэль Гомем; но яркий румянец на его лице, сверкающий взор устремленный на Тирадо, свидетельствовали о любви его к этому человеку, его учителю и другу. О, то были блаженные минуты, какие редко выпадают на долю человека, — выпадают только тогда, когда он видит в своей прошедшей жизни длинную цепь невзгод и бедствий и может вспоминать о них с чистым, безгрешным сердцем!

Вскоре они оставили берега Темзы и прибыли в свое новое отечество. Здесь они сразу почувствовали разницу между прежней и новой жизнью. Цепи страха и гнета, давящие на них на Пиренеях, сменились узами любви и верности, мира и благодати.

Весть о блестящем результате деятельности Тирадо проникла в Испанию и Португалию. Беглецы из этих стран стали толпами стекаться в Амстердам, неся с собой не только богатство, но также энергию и жажду деятельности. Они немало способствовали быстрому развитию этого города. С их помощью была основана торговая компания, которая, будучи первой, установила нормальные отношения Европы с другими частями света. В числе переселенцев был и дон Самуил Паллаче. Марокканский султан, которому он служил, был свергнут с престола и умерщвлен. Его победитель и преемник обрушил всю злобу восточного деспота на тех, кому покровительствовал его предшественник. На Самуиле Паллаче и его единоверцах это отразилось сильнее, чем на всех других, ему едва удалось спасти свою жизнь, но не удалось — свое состояние. В Амстердаме он нашел дружеский прием и скоро поборол в себе удивление, когда узнал в Тирадо своего исчезнувшего слугу Якова.

Обретенное счастье не уничтожило в душе Тирадо желания и стремления продолжать содействовать сооружению великого здания свободы, фундамент которого был прочно заложен в маленькой, отвоеванной у моря стране на берегу северного моря. Ему хотелось, чтобы оно мало-помалу расширялось по всей Европе, собирая в своих странах народы для борьбы с фанатизмом и суеверием, — здания, которое рано или поздно должно стать Божьим храмом общего мира и единения.

Людвиг Филипсон Испанский меч

ГЛАВА ПЕРВАЯ ВЗРЫВ

I

Большая, или Испанская площадь составляла всегда и составляет теперь средоточие общественной жизни Брюсселя. Со всех сторон примыкают к ней улицы и переулки, вследствие чего движение тех, кто проходит по площади, не прекращается даже среди ночной беспокойной тишины. Расположенная у подошвы возвышения, эта прекрасная площадь служит соединительной частью верхнего и нижнего города, так что все связи между той и другой совершаются через ее посредство. Почти всю ее одну сторону занимает величественная ратуша, своими многочисленными минаретообразными башенками напоминающая время, когда испанское господство, в пределах которого никогда не заходило солнце, лежало тяжелым гнетом и на этой стране. Вокруг площади тянутся величественные здания, некогда принадлежавшие цехам и корпорациям, и теперь еще носящими их названия, украшенные их гербами и знаками, флагами и символами – пестрыми, кое-где с сохранившейся тяжелой позолотой. Напротив ратуши возвышался так называемый Хлебный дом, в прежние времена принимавший в своих расписанных залах и апартаментах тех высоких гостей короля, для которых не оказывалось места во дворце, а иногда удостаивавшийся даже пребывания в нем принцесс королевского испанского дома. Но давно уже, по крайней мере с наружной стороны, он совершенно заброшен, и своим порталом, балконом и бесчисленным множеством высоких окон представляет мрачное зрелище, точно рука истории начертала на нем только ужасающие воспоминания. В настоящее время перед ним стоят на одном пьедестале железные статуи графов Эгмонта и Горна, воздвигнутые свободной бельгийской нацией в память о ее мучениках. В ту пору, в какую нам предстоит перенестись, было не так, потому что оба графа еще пребывали среди живых людей. Но уже недолго.

Мрачной и бурной была ночь с четвертого на пятое июня 1568 года. Большая площадь оставалась совершенно пустынной, изредка только раздавались шаги запоздалого прохожего, но более шумной площадь становилась тогда, когда тут проходил испанский патруль – он проходил молчаливо, но громко бряцая оружием; и бывало довольно часто это и в большом составе военных. Но разве днем не происходило то же самое? Улицы почти всегда были пусты, дома плотно затворены, подвозы из деревень ничтожны, съезда иностранцев почти никакого. Всякий, кому приходилось идти по улицам, ускорял шаги, – самые близкие знакомые при встрече предпочитали не останавливаться, приветствуя друг друга едва заметным кивком. Было похоже на то, словно все боялись показываться публично и напоминать властителям о своем существовании. Но тем гуще наполнялся город испанскими солдатами, немецкими ветеранами, испытавшими свою храбрость на службе у испанского престола, шпионами и священниками изо всех стран, во всевозможных одеяниях. Отовсюду, где появлялись эти лица, бежали все остальные, и некогда многолюдные места становились, точно вымершие. К этому добавлялась общая, походившая на поголовное бедствие эмиграция, и уже сотни тысяч жителей перебрались за пределы своего отечества, гонимые самыми тяжкими опасениями за свою жизнь, бросив на произвол судьбы в лице государственного казначейства значительную часть своего имущества. Причина всего этого заключалась в том, что в Бельгию с безграничными полномочиями государя явился герцог Альба в сопровождении многочисленного войска, составленного из самых храбрых и самых жестоких солдат короля. Перед ним быстро померкла власть нидерландской регентши, Маргариты Пармской, сестры короля, и с глубокой горечью в душе и со слезами на глазах, никем не провожаемая и не чествуемая, покинула она страну, в которой только что успела с величайшим трудом восстановить тишину и спокойствие. Но Нидерланды уже давно были ареной крупных смут. Здесь учения Лютера и Кальвина нашли многочисленных приверженцев. Север присоединился к ним почти целиком, из южных провинций – небольшая часть. Но еще дороже были для каждого честного нидерландца старые писаные права и льготы страны, штатов, городов, сословий. Они глубоко засели в сердце каждого нидерландца, и каждое покушение на них было для него равносильно покушению на его собственную личность. Все попытки Карла V искоренить ересь оставались бесплодными, все его декреты, определявшие тяжкие наказания, не приводили ни к чему, все усилия ввести здесь испанскую инквизицию рушились; и все это имело один результат – раздражение католиков, в той же степени лютеран и кальвинистов. Филипп II стал действовать еще строже и еще смелее нарушать привилегии страны, в особенности долговременным содержанием испанских военных отрядов в Нидерландах. В народе происходило сильнейшее волнение; противники римской церкви поступали все бесстрашнее, иконоборчество опустошало церкви и часовни и было подавлено только благодаря беспощадной строгости. Образовался союз «гезов», на суше и на море грозивший опасностью власти короля. Но она еще оставалась неприкосновенной. Регентша умела посредством хитрости разъединить союзников, сдерживать стороны и, хоть и с трудом, но восстанавливать спокойствие. Но для короля этого было недостаточно. Он желал большего: безусловной покорности, уничтожения всех прав и привилегий, полной власти инквизиции и искоренения ереси. Вот для этого он и послал сюда Альбу.

Подобно тому, как губительная моровая язва опустошает своим дыханием города и повергает в горе и безмолвие целые страны, приезду герцога предшествовал общий ужас, отнявший бодрость у самых мужественных сердец и заставивший опуститься самые храбрые руки. И то, чего опасались, нашло себе страшное подтверждение. Кровавая работа началась, и из тех восемнадцати тысяч голов, которые герцог Альба в конце концов обрек секире палача, многие именно теперь упали на эшафот. За несколько дней до этого на Большой площади были казнены двадцать пять дворян, в том числе и верный секретарь графа Эгмонта, Казенброт Бекерцеель, у которого даже под пытками не смогли добиться признания в мнимой измене его господина. Четвертого июня отряд из трех тысяч испанцев твердым шагом и с мрачным видом приблизился к брюссельским воротам со стороны Большой Гентской дороги. Воины охраняли два экипажа. В них находились графы Эгмонт и Горн, которые, высидев восемь месяцев в Гентской цитадели, должны были теперь выслушать приговор себе в Брюсселе. Народ знал, что эти высокочтимые им люди находились в стенах города, и повсеместно распространился быстрый слух, что скоро им суждено окончить свое существование. Но не раскрылись ни одни уста, не шевельнулась ни одна рука – всех сковывал ужас. Обоих пленников, бывших вместе с принцем Вильгельмом Оранским во главе всей нидерландской нации, заточили в Хлебном доме. Через несколько часов после их приезда Альба созвал Совет двенадцати, который назвали Советом смут, потому что он должен был карать смертью всех, кто каким бы то ни было образом принимал участие в смутах того времени, – и страшное судилище умело с точностью выполнять свое предназначение. На этот раз на собрание явился сам герцог; он не потребовал подачи голосов и не позволил проведения никакой судебной процедуры обвинения, защиты и приговора, – дело ограничилось тем, что его секретарь Странц положил на стол два запечатанных пакета, потом вскрыл их и прочел написанное. Это были смертные приговоры графам Эгмонту и Горку, обвиненным и уличенным в гнусном заговоре с принцем Оранским и в недобросовестном служении королю и святой церкви; документы эти были подписаны только герцогом и секретарем, а приговор должно было привести в исполнение на следующий день.

Так хотел герцог. При этом он и не собирался прятаться от мнения света и негодования народа. Все желал он совершать на виду у всех и под свою ответственность: пусть каждый знает, что, как пали под топором головы, точно так же не будут пощажены и остальные части тела, что герцог для того и создан облечен надлежащей властью. Пусть ужас превратит всех в малодушных трусов – а он воспользуется этим и наложит железные оковы на все города страны. Как он нарушил привилегии ордена Золотого Руна, кавалерами которого были оба графа, как в силу своих неограниченных полномочий оставил без последствий сопряженный с этим обстоятельством протест, что только король и кавалеры этого ордена могут судить его членов – точно так же пусть знают все сословия и города этой страны, что он разорвет все их писаные права и привилегии, точно паутину, не будет слушать никакой защиты и никакого оправдания, а станет беспощадно карать всякого, кто не выкажет безусловной преданности королю, католической церкви и священной инквизиции.

Ночь была темная и бурная. После душного дня над городом разразилась сильная гроза. Электрические разряды унеслись на крыльях неукротимого ветра, но он все еще продолжал размахивать ими, временами обрушивая на землю проливной дождь, страшно завывая и ревя вдоль улиц и стен домов.

На восточной стороне Хлебного дома, на втором этаже, размещалась обширная зала, которая в ту пору еще сохраняла следы большого великолепия и богатых украшений. Плафон был покрыт превосходными изображениями на сюжеты из священной истории работы знаменитых мастеров, а стены – роскошными обоями; позолота изобиловала всюду, окна были из дорогого дерева. Но разительную противоположность этой пышности представляла жалкая обстановка залы. Вся мебель ограничивалась простым столом и несколькими стульями, а у задней стены стояла низкая кровать без занавесок. Посредине комнаты с потолка свисала тускло горевшая лампа, отбрасывавшая ничтожный свет на малую часть огромного покоя. На кровати лежал человек, покрытый тяжелым дорожным плащом; он, по-видимому, спал мирным сном.

Тихо открылась средняя дверь залы, и вошел высокий почтенный старик в платье католического епископа, в сопровождении-двух священников. Священники остановились у входа, так что при царившей там темноте они были едва заметны. Епископ же, осмотревшись в пустой зале, медленно направился к постели спящего. Тут он остановился, но его шаги не нарушили сна незнакомца. Несколько минут смотрел он на лицо этого человека, обращенное к скудному свету лампы. Оно казалось спокойным, даже веселым, и прекрасные мужественные черты его с тонко очерченным носом, несколько крупными губами, белокурыми волосами и чудесной бородой свидетельствовали, что перед повергнутой в бессознательное состояние душой проходят только приятные картины. Епископ глубоко вздохнул, глаза его наполнились слезами, скатившимися по зарумянившимся щекам на серебристую бороду, опускавшуюся почти до пояса; в левой руке он держал пергамент, который дрожал, потому что подрагивала судорожно сжимавшая его рука. Фигуру старика как бы передернуло от страха, но он скоро оправился и, прошептав: «Так должно быть, Господь желает этого!», взял спящего за руку и потряс ее. Тот медленно открыл глаза – светло-коричневые, выражавшие столько добродушия, столько мужества и одновременно столько слабости, – и с изумлением посмотрел на того, кто так внезапно перенес его из царства снов в грубую действительность. Но вскоре он окончательно пришел в себя и узнал стоявшего перед ним. Он быстро откинул плащ и приподнялся.

– Господи! – воскликнул он чистым, звучным голосом, в котором, правда, чувствовались изумление и тревога. – Вы здесь, ваше преосвященство! Что привело вас к постели бедного узника и притом в ночную пору?

– Встаньте, граф Эгмонт, – ответил старик тихо и грустно, – я здесь с печальной вестью и с тяжким поручением.

Граф побледнел, но быстро накинул на себя ночную одежду из красной парчи и вслед за епископом вышел на середину залы. Лампа осветила благородную фигуру, поражавшую пропорциональностью всех частей и прекрасным ростом и свидетельствовавшую о соединении в этом человеке величавого достоинства с милой приветливостью. Выжидательно стоя перед стариком, он спросил:

– Что предстоит мне получить из рук вашего преосвященства?

– Самое тяжелое, мой сын, что только может достаться смертному из рук человеческих, даже священнических.

И видимо колеблясь, он приподнял пергамент и с глубокой горечью добавил:

– Это, сын мой, приговор, определяющий тебе расстаться с жизнью скорее, чем судил, по-видимому, божественный промысел совершиться естественным путем.

Граф отступил на несколько шагов назад, смертельная бледность разлилась по его лицу и, с усилием произнося слова, он выдавил из себя:

– Как, неужели это означает смерть? Неужели этот приговор… Нет! Я не могу поверить…

– А между тем это действительно так, граф, – продолжал епископ. – Как ни тяжело мне объявить вам такой приговор, но я должен это сделать. Соберитесь с духом, покоритесь воле Того, от Которого мы получаем все – жизнь и смерть!

И он развернул роковой пергамент и прочел написанное повергнутому в ужас графу. Когда он кончил, граф выхватил из его рук пергамент, и глаза его быстро пробежали по строчкам, словно он хотел убедиться в неотвратимости неожиданного удара. Затем он возвратил сверток епископу, выпрямился во весь рост и сказал:

– Да, это жестокий приговор! Не думаю, чтобы я так тяжко провинился перед королем. Никогда во мне не было даже мысли, которая заслуживала бы таких ужасных последствий. Но если так угодно Богу и королю – я умру твердо и спокойно.

Несмотря, однако, на эти слова, он осаждал священника вопросами, заклинал его высоким епископским саном сказать всю правду, сказать, не для того ли делается все это, чтобы дать ему почувствовать все тревоги и ужасы этого наказания, не объявится ли в последнюю минуту помилование короля, на которое ему ведь давали право его прежние заслуги. Старик отвечал на эти вопросы только вздохами и знаменательным покачиванием головы; наконец он кротко сказал:

– Сын мой, надо воспользоваться по-христиански теми немногими часами, которые еще остались для тебя на земле; приготовься оставить эту земную юдоль и через милосердие твоего Спасителя примириться с твоим Богом!

Герой Кентена и Гравелингена, бодро смотревший в глаза смерти в стольких битвах, снова обрел себя и с безропотной покорностью и спокойствием исполнил священные обряды своей церкви – исповедался, принял отпущение грехов и набожно помолился под руководством седого епископа. Граф на коленях принял благословение и обещание епископа сопровождать его к эшафоту. Затем старик вышел из залы вместе с одним из священников, продолжавших оставаться у дверей. Граф Эгмонт, шатаясь, вернулся к своей постели, опустился на нее и обеими руками оперся о голову. В таком положении просидел он долго. Вокруг царила тишина, только изредка доносились в отдалении шаги часового да завывание ветра за окнами.

Но вот из глубины залы отделился второй священник, до этих пор неподвижно стоявший там, и направился к графу. Эгмонт был так глубоко погружен в море размышлений и чувств, что заметил приближавшегося к нему только тогда, когда тень от этого человека, остановившегося между ним и светом лампы, упала на него и побеспокоила глаза. Эгмонт машинально поднял голову и с недоумением посмотрел на стоявшую перед ним незнакомую фигуру. Это был францисканский монах в надетом на голову капюшоне серой рясы этого ордена.

– Граф Эгмонт, – сказал священник глухо, но внятно, – я пришел в этот тяжкий час предложить вам жизнь и свободу.

Граф вскочил, словно ужаленный; он быстро обошел вокруг монаха и таким образом поставил его перед необходимостью повернуть лицо к свету лампы. Впрочем, тот и не сопротивлялся; напротив, он тотчас сбросил с головы капюшон – и граф увидел большую, прекрасную, еще юношескую голову с черными густыми кудрями; бледен был лоб, бледно лицо, в чертах которого обнаруживались решительность, сила и энергия, еще более выдававшиеся от мечтательного огня, сверкавшего в темных глазах. Тут было все – непоколебимая мысль, неизменная воля, несокрушимая энергия. Проницательный взгляд графа, обладавшего большим знанием людей, – хотя и не умевшего извлекать для себя из этого пользу, тотчас угадал в этом монахе редкого человека, который в страшных житейских испытаниях и невзгодах почерпнул и закалил в себе железную твердость убеждений, намерений, целей.

Обменявшись с незнакомцем взглядом, Эгмонт воскликнул:

– Жизнь, свобода… из рук монаха, в то самое время, когда Филипп и Альба подают мне своими руками смерть?.. Кто же ты? Кто послал тебя? Или ты пришел сам?

Францисканец отвечал спокойно и твердо:

– Повторяю вам – жизнь и свобода нынешней же ночью, но при одном условии: вы должны прежде поклясться мне жизнью, вашей жены и детей, что с этой минуты будете выступать неустрашимым врагом короля Филиппа, отважным бойцом за независимость нидерландского народа и против того адского судилища, которое называет себя святой инквизицией и в настоящую минуту приступает к терзанию и этой страны. Граф Эгмонт не такой человек, чтобы нарушать свою клятву, и с последним ее звуком я поведу вас к жизни и свободе.

Граф Эгмонт был очень смущен и отступил на несколько шагов назад. В душе его происходила тяжелая борьба; он крепко прижал руку к сердцу и безмолвно посмотрел на монаха.

– Граф, – снова сказал незнакомец, – не обманывайте себя. Борьба началась: Людвиг Нассауский разбил графа Аренберга при монастыре Гайлигерле и теперь осаждает Гренинген; принц Оранский придвинулся с войском к границе. Он послал меня к вам и просил вспомнить последние слова разговора у окна в Виллебреке. То страшное, что предсказывал он вам, осуществилось. Услышьте по крайней мере у подножья эшафота зов вашего благородного друга. Разрыв полный. Филипп и инквизиция – на одной стороне, правда и свобода Нидерландов – на другой. Займите то место, которое указывают вам рождение и сам Промысел: станьте во главе народа, который вас любит и ждет себе вождя – и вы будете свободны.

С постепенно возраставшим напряжением слушал граф монаха. Лицо его вспыхнуло ярким румянцем, когда он услышал о победе герцога Нассауского и приближении принца Оранского, но краска мгновенно сошла, а рука сделала отрицательный жест, когда собеседник нарисовал ему такими определенными штрихами ближайшую будущность. Потом он воскликнул:

– Но кто же ты, пришедший ко мне в церковном одеянии для того, чтобы возбуждать меня к восстанию против церкви?

На губах монаха появилась ироническая улыбка, и он ответил:

– Не против церкви, а против выродка двух адских сил – фанатизма и тирании – против инквизиции. Вы спрашиваете меня, кто я? Видите сами – простой францисканский монах, брат Диего де-ла-Асцензион, кастильянец. Но если бы бедствия и скорби имели силу делать человеческие волосы седыми, эти черные кудри давно уже блестели бы как серебро, – а всеми моими несчастьями я обязан исключительно этому таинственному судилищу. Все, что я любил, оно умертвило, все, чем я обладал, оно похитило…

Все больше возвышая голос, топнув ногой, он продолжал:

– Тогда-то повязка спала с моих глаз, тогда-то я сделался врагом инквизиции, и пока останется в этих жилах капля крови, я готов пролить ее в борьбе с этим бичом человечества! Пусть будут моим уделом ее темницы, ее пытки, ее смерть в тысячах видов – я не боюсь их, лишь бы дани мне было испустить последний вздох с отрадным убеждением, что рука разрушения коснулась этого мрачного здания, что человеческий род может снова вздохнуть свободно!.. Да, я знаю, моя родина уже погибла, этот цветущий полуостров с его благородным, гордым народом покрыт уже ядовитыми сетями инквизиции, и его лучшие силы и все плодородие его почвы высасываются ею. Но тут и должен быть поставлен предел ее пагубному могуществу: эти Нидерланды, эта отвоеванная у моря страна пусть сделается полем битвы, на котором это чудовище должно получить смертельный удар, откуда свобода совершит победоносное шествие по всем землям и морям… И если король Филипп неразрывно связан с инквизицией, то пусть борьба ведется и с ним, пусть падет и его корона!

Монах замолчал, а граф Эгмонт несколько минут оставался в глубокой задумчивости.

– Вы смелый человек, – сказал он наконец, – вы отважны и не боитесь заходить слишком далеко. Но еще один вопрос: каким же способом можете вы освободить меня?

Монах, по-видимому, ожидал этот вопрос; он подошел к Эгмонту поближе и тихо ответил:

– Вы требуете, граф, много доверия – больше, чем, кажется, намерены оказать его с вашей стороны; но вы и заслуживаете этого. Я мог бы ответить вам: «Прежде сообщите мне ваше решение» – но пусть будет так, как вы желаете. Видите ли граф, есть две вещи, которыми открываются дороги ко всем тайнам, двери во все помещения, пути ко всем целям – твердое сердечное убеждение, ибо оно неодолимо привлекает к человеку все сердца, и золото в щедрой руке, ибо оно покупает себе всюду руки. Я владею и тем, и другим. Если вы согласитесь на мое условие, то я отдам вам эту рясу, и вы, укутавшись в нее, дойдете по моему указанию до задней двери, которую отопрет вам стоящий там испанский солдат. Как только вы переступите за нее, вас возьмет за руку человек, которым вы будете проведены совершенно безопасно на место, где ждет вас благородный конь. Садитесь на него, и тогда я буду знать, что граф Эгмонт свободен: лучший ездок нашего времени в несколько часов достигнет лагеря своего друга, который примет его с радостно распростертыми объятиями. А теперь довольно слов, потому что об ожидающей меня судьбе вам нечего заботиться: я принял все меры. Итак, граф, скорее – решайтесь!

Пламенный взгляд францисканца был устремлен на графа. И так пристален был этот взгляд, что темнота в зале не могла помешать монаху ясно видеть все, отражавшееся на лице Эгмонта. И тут он скоро открыл, что даже его страстная речь не воспламенила графа. Напротив, Эгмонтом овладевало все большее беспокойство: он то ходил взад и вперед, то скрещивал на груди руки, то задумчиво опускал голову. Наступила продолжительная пауза. Тем спокойнее и хладнокровнее оставался монах. Неподвижно стоял он перед графом, обратив глаза в противоположную сторону, как будто дело уже не касалось его, и он был занят другими мыслями. Наконец граф поднял голову, подошел к монаху, протянул ему руку и сказал:

– Кто бы ты ни был, монах, и каковы бы ни были твои намерения, но ты –искуситель, желающий воспользоваться грозящей мне опасностью, чтобы соблазнить меня. А-а! Вы считаете графа Эгмонта легкомысленным, добродушным и слабым человеком – но вы ошибаетесь. В незначительных вещах он, может быть, и таков, но в задаче своей жизни он всегда оставался твердым, непоколебимым, верным себе и на словах, и на деле! Я принес королю присягу в верности и никогда не нарушу ее. Все за права моего народа, но ничего против власти короля! Несчастное ослепление с обеих сторон! Но я не могу излечить «его и не могу служить одной стороне на пагубу другой. И разве эта война не принесет еще больших бедствий этой цветущей стране, разве она разрушит их города, уничтожит их обитателей, разорит их не сильнее, чем подчинение врагу до наступления более счастливой поры? Этот народ – я хорошо знаю его – силен в часы опасности, но слаб в день победы; он не в состоянии закрепить за собой свой успех; его рука дрожит, когда ему приходится отдавать гроши на покупку оружия, долженствующего защитить его от смертельного врага. Принц Оранский ничего не добьется, потому что торгаши никогда не дадут ему вовремя необходимых средств… А я? Если бы я даже нарушил мою присягу, принес новую, бежал из этой тюрьмы, то что бы ожидало меня? Конфискация моего имущества, отнятие земель, нищенские скитания по разным дворам с женой и детьми… Нет-нет, я уверен в помиловании; император Максимилиан собственноручно писал моей жене, что король дал ему слово не делать мне ничего дурного и обратить мой последний шаг в первый к новой жизни и новым почестям; мне следует только оставаться твердым в испытании которое должно доказать мою верность… И кто же поручится мне, что вы, монах, которого я вижу сегодня впервые, не креатура той же инквизиции, не наемник моего врага Альбы, которому вменено в обязанность подвинуть меня на такой шаг, чтобы восстановить против меня короля, и тогда уже получить полное основание к исполнению приговора? Идите, идите, я буду ждать и не поддамся обману, верность всегда одерживает победу.

Монах неподвижно выслушал эту речь, не обнаруживая ни малейшего волнения, и холодно ответил:

– Я не стану убеждать вас, граф. Ваше сомнение в том, что именно принцем Оранским послан я к вам, должно бы развеяться передачей вам мною тех слов, которые могли быть известны только вам и ему. Или, быть может, вы полагаете, что Вильгельма Молчаливого легче обмануть, чем вас? Но не в этом дело. Вы не доверились принцу Оранскому, как же можете вы довериться мне? Вы считаете своей обязанностью отстать от вашего народа и сохранить присягу верности тирану – против этого ничего не поделаешь. Но слушайте…

Сквозь шум ветра и звук их голосов доносились с площади глухие удары топора.

– Слышите вы эти удары? – продолжал монах. – Знаете ли вы, что они означают? Граф Эгмонт, это строят черный эшафот, на котором прольется ваша теплая кровь… Вот мое последнее слово: устам короля Филиппа чуждо слово «помилование», они никогда не произносили его и никогда не произнесут. Вам уже раз солгали в Мадриде, и вы опять верите лжи. Не делайте вашу жену вдовой, ваших детей – сиротами!

И граф тоже слышал глухие звуки, доносившиеся с площади, и он тоже понял их смысл. Он в ужасе вздрогнул, все его тело затряслось, щеки побледнели, холодный пот выступил на лбу. Но вскоре он снова пришел в себя, грустная улыбка заиграла на прекрасных губах, голова отрицательно покачнулась. Тогда монах запахнул свою рясу и сказал:

– Итак, я ухожу. Я сделал свое дело. Для меня выгоднее, чтобы вы остались здесь, нежели последовали за мной. Ваша жизнь во главе народа никогда бы не имела такого значения, как ваша смерть под секирой палача, ибо мощно и победоносно взойдет семя, оплодотворенное вашей кровью!

Он исчез в темноте залы и неслышными шагами выскользнул за дверь. Граф снова опустился на кровать. Когда вскоре в комнату вошел слуга, Эгмонт потребовал себе письменных принадлежностей, чтобы написать королю заявление о своей преданности и просьбу не лишать его жену и детей принадлежавшего ему состояния. Надежда на помилование не оставляла его даже на эшафоте. На пути к нему, даже на самом помосте, он не переставал устремлять глаза вдаль, – через головы солдат, окружавших эшафот, и несметную толпу народа, все ожидая, что вот-вот появится желанный вестник. Но вестник не появился. И даже после принятия святого таинства Эгмонт еще не потерял надежды на помилование. Он даже спросил у капитана дона Юлиана Ромеро, сопровождавшего его вместе с епископом на эшафот: неужто и в самом деле не ждать ему помилования? И тот ответил отрицательным кивком головы. Тогда граф стиснул зубы, сжал кулаки, надвинул шапку на глаза и положил голову на плаху.

II


В одном из роскошных домов города Миддельбурга сидел в красивой комнате, перед столом, на котором горело несколько свечей в серебряном канделябре, человек, не достигший еще тридцатилетнего возраста. Он, по-видимому, был погружен в глубокую задумчивость, потому что сидел, опершись на руку головой, и его крепкая, энергичная фигура не шевелилась. Несмотря на то, что его костюм по покрою и форме был похож на тогдашний костюм старшего служителя в доме, но отличие его составлял совершенно темный цвет, не совсем соответствовавший вкусу ни господ, ни слуг, предпочитавших очень светлые и блестящие цвета. Как ни неподвижен был этот человек, но именно такая поза свидетельствовала, что на душе его было совсем не так спокойно, что оковы этого оцепенения были наложены на него тяжелыми и мрачными мыслями и что мысли эти были очень далеки от того места, в котором пребывало в настоящее время его тело. Встречаются люди, участь которых – постоянно вращаться в самых неожиданных противоречиях, самых решительных противоположностях. Судьба налагает на них самые тяжелые жертвы, давая им возможность достигнуть одной цели не иначе, как жертвуя другой, которая не менее дорога для них, которая согласуется, правда, в меньшей степени с их долгом и жизненным призванием, но тем более соответствует склонности их сердца, жару их ощущений. В таком именно состоянии и находился этот человек. «Как! – восклицал в нем внутренний голос. – Я собственными руками должен разрушить все надежды мои на высочайшее блаженство и навеки забить дверь, которая со временем могла ввести меня в рай счастья и наслаждения! Я сам должен проложить дорогу, на которой мой счастливый соперник достигнет обладания тем, что составило бы высшую отраду всей моей жизни!.. О, Мария Нуньес, мне приходится двукратно отречься от тебя, потому что я должен помогать человеку, назначенному тебе в мужья!.. А между тем я не могу поступить иначе, если не хочу изменить тому, что сделалось задачей моей жизни, стать отступником от того, к чему направлены все мои стремления, все мои усилия, все мысли и поступки!»

Внезапный шум вывел его из забытья. Слуга быстро открыл дверь комнаты и впустил хозяина этого дома – по крайней мере, теперешнего его обладателя – в великолепном полувосточном, полуиспанском платье. Наш незнакомец вскочил, отступил на несколько шагов и отвесил низкий поклон. Хозяин, по-видимому, не ожидал встретить здесь этого человека; он постоял некоторое время на пороге комнаты, с изумлением глядя на него.

– Вы здесь, Яков? – вскричал, он.

Тот, к кому обращались эти слова, снова поклонился и скромно, но с некоторым ударением, как будто хотел напомнить своему господину что-то особенное, отвечал;

– Да, дон Самуил, я вернулся несколько часов назад, исполнив поручение, которое вы удостоили возложить на меня.

Дон Самуил, как видно, понял своего слугу, ибо после этого легко вошел в комнату, приветливо кивнул Якову и приказал другим служителям подавать ужин.

Дон Самуил Паллаче был очень красивый мужчина – высокого роста, стройный, с достаточно пропорциональными чертами лица, прекрасными глазами и чудесными волосами; а для того, чтобы все это представлялось в еще более выгодном свете, он обращал большое внимание на свой туалет. Но если глаза и рот обличали присутствие в нем известной хитрости и понятливости, то выражение лица не было лишено ограниченности, а начавшаяся полнота и обрюзглость свидетельствовали о слабости и нерешительности характера. Он комфортно расположился в кресле, и слуги вскоре подали ему вкусный ужин, за который он принялся очень энергично. Яков тоже прислуживал, одновременно давая ответы на незначительные вопросы, которые обращал к нему дон Самуил. По окончании ужина, когда хозяин еще раз наполнил свой бокал искрометным испанским вином и почти разлегся на своем седалище, слуги удалились, и остался только Яков.

– Ну, Яков, – сказал Самуил, – теперь садитесь возле меня, налейте и себе вина и давайте мирно беседовать о наших делах. Вы долго были в отсутствии после того, как мы расстались по приезде в Амстердам, и я уже почти боялся, что вы пропали в этой беспокойной стране, терзаемой разногласиями различных партий.

– Я не мог, не рискуя и вашей, и моей безопасностью, дать вам весть о себе. Но условленные между нами сообщения время от времени получались мной, и мне было нетрудно найти вас в Миддельбурге, тем более, что всюду, где только появляется дон Самуил Паллаче, о нем много говорят, и его местопребывание известно всякому.

Этот двусмысленный комплимент, по-видимому, очень понравился хозяину дома, и он приветливо улыбнулся.

– Но прежде всего, – сказал он, – удачно ли вы съездили, с хорошими ли вестями вернулись?

– На первый вопрос могу ответить утвердительно; а хороши ли вести – это смотря по тому, как вы взглянете на дело.

– Не говорите загадками, друг Яков, вы очень хорошо знаете, что я их терпеть не могу.

– Ну, так доложу вам, что я наблюдал очень старательно, был в Брюсселе и Антверпене, Люттихе и Мехелене, Цютфене и Арнгейме – и убедился, что благоприятных условий для осуществления нашей цели мало. Жестокости Альбы всюду вызывают негодование и жажду мести, но столько же страха и раболепства. Таким образом, бедным марранам – новохристианам – нечего надеяться найти в этих местах убежище, где они могли бы наконец утолить жажду своей души и снова начать исповедовать Бога своих отцов. Тут они попали бы из огня да в полымя. Вы знаете, что там, где господствует Альба, инквизиция распоряжается жизнью и смертью людей. Я думаю, что здесь, на севере – в Голландии и Зеландии, скорее найдется местечко, где на первых порах могут безопасно поселиться хотя бы несколько семейств. Но вам это должно быть известно лучше, чем мне. За исключением этого неблагоприятного результата моей поездки, она мне удалась, потому что я привез вам письмо от принца Оранского к бургомистру и Совету Миддельбурга. Конечно, доставка его сюда оказалась сопряжена с большими затруднениями и опасностью.

С этими словами он расстегнул свой камзол и вынул из внутреннего кармана запечатанный пакет. Дон Самуил поспешно и радостно схватил его. Он с большим любопытством и со всех сторон рассматривал письмо, несколько раз прочел многословный адрес и полюбовался вполне сохранившейся печатью с оранским гербом.

– Вот это чудесно, вот это превосходно! – несколько раз повторил он. – Вы молодец, Яков! Ну, конечно, теперь у наших добрейших миддельбургских сановников исчезнет всякое сомнение и опасение. Известно ли вам содержание? Читали вы это письмо?

– В проекте читал. Секретарь герцога сообщил мне его сущность. Принц в простых, но теплых словах ходатайствует за ваше предложение, говорит, что он ожидает от него больших торговых и промышленных выгод для города и что поэтому ему будет приятно услышать об исполнении этого плана.

– Прекрасно, прекрасно! – говорил дон Самуил. И глаза его сверкали от удовольствия, обрюзглые щеки разрумянились, чему, конечно, немало способствовало недавнее обильное потребление хереса, и он весело потирал руки.

– Тем не менее, дон Самуил, – продолжал Яков, – я советовал бы вам передать это письмо бургомистру самым секретным образом, а уж он пусть сообщает своим советникам, потому что в настоящее время никому, конечно, нежелательно быть уличенным в открытых сношениях с принцем Оранским. Поэтому если вы передадите это письмо открыто, то можете навлечь на себя большие неприятности со всех сторон.

Дон Самуил испугался.

– Ну конечно, конечно, это само собой разумеется! – воскликнул он и, вскочив со своего кресла, поспешно подошел к скрытому в стене шкафу, отпер его и положил пакет в потайной ящик. Вернувшись затем на прежнее место, он спросил, понизив голос:

– Что же за человек этот принц?

Этот вопрос, по-видимому, привел в сильное волнение человека в темном камзоле; вся его фигура оживилась, голова поднялась, глаза засверкали. По мере того, как он говорил, воодушевление его росло, и он как будто забыл, к кому собственно обращена его речь.

– Принц Вильгельм Оранский, – торжественно начал он, – необычайно великий человек, ум, стоящий выше всяких предрассудков, чуждый всякому узкомыслию, взгляд которого объемлет собой целый ряд столетий и которому вполне понятна работа труждающегося человечества. По его мнению, всякий человек имеет право мыслить и чувствовать, как ему угодно, лишь бы он поступал честно и справедливо; всякому должно быть дозволено жить, где он пожелает, лишь бы он оставался полезным гражданином; всякий пусть занимается тем, что ему знакомо и приятно, лишь бы это не причиняло вреда другому. Закон должен господствовать, но ему не следует ограничивать никого относительно других, и перед ним все равны. Это – взгляды, вынесенные принцем из наблюдения над всеми теми страшными войнами и междоусобицами, которые уже полтора столетия сотрясают мир, и в этом – победа, которая должна быть последствием их. Да, он сделает эту страну родиной религиозной свободы, и отсюда понесет она свое знамя во все части света… исключая мое несчастное отечество… Этот Оранский – великий ум, но ему все-таки недостает того всеувлекающего, всепобеждающего гения, под ногами которого горы превращаются в развалины, а низменности вздымаются в высоту. И несмотря на это он победит. Ибо он умеет вовремя остановиться и вовремя двинуться вперед – кстати кинуться в атаку и кстати занять выжидательную позицию. Под его высоким лбом планы зреют медленно, но быстрые глаза никогда не упускают благоприятной минуты для осуществления этих замыслов. В особенно сильной степени обладает он искусством слушать и этим способом узнавать истину… Верьте мне, с Вильгельма Молчаливого начнется особая, лучшая эпоха, но название свое она получит не от него…

Дон Самуил о немалым изумлением слушал эту восторженную, для него малопонятную речь своего мнимого слуги и уже выказывал некоторые признаки нетерпения. Когда же тот замолчал и снова погрузился в задумчивость, он спросил:

– Где же вы нашли принца и как вам удалось проникнуть к нему и склонить его в нашу пользу?

Яков тотчас пришел в себя и ответил несколько небрежно:

– Я говорил с принцем дважды: сперва в Дилленбурге Нассауском, куда он бежал со своей семьей, потом – на гельдернской границе, во главе его войска. Но об этом я расскажу вам когда-нибудь в другое время.

– Каким же образом проникли вы к нему?

– Дон Самуил Паллаче, – ответил Яков несколько резко и акцентированно, – вы знаете наше условие: я ваш слуга, вы мой господин, но и то и другое – до известного предела. Довольствуйтесь тем, что у вас в руках письмо принца, которое откроет вам всякое истинно нидерландское сердце; я исполнил мою задачу. Теперь расскажите мне о ваших делах, объясните ваши намерения, чтобы я мог содействовать им, сообразуясь со своими силами и средствами.

Дон Самуил бросил вопросительный взгляд на этого человека, казавшегося ему таким загадочным, но тот оставался спокоен, потому что был слишком убежден в своей собственной важности, чтобы долго раздумывать о значимости другого человека.

– Извольте, – сказал дон Самуил. – Вы знаете что марокканский султан, консулом которого я состою в Лиссабоне, поручил мне отправиться в некоторые страны для сбора ему как можно больше червонцев за пленных христиан, привезенных в его гавани кораблями его государства. У него скопилось слишком много собственных рабов для того, чтобы он не желал избавиться за хороший выкуп от этих мятежных пленников. Между тем, как я готовился исполнить желание государя, покровительству которого я только и обязан тем, что, будучи евреем, могу безопасно жить на глазах инквизиции в Испании и Португалии, – наша достопочтенная и милая Майор Родригес очень просила меня найти ей и ее близким пристанище, в котором они могли бы существовать, не рискуя жизнью и состоянием. В награду за эту услугу она и ее муж, дон Гаспар Лопес Гомем, обещали мне руку их дочери, прекрасной Марии Нуньес, объявив, что отдадут ее мне в тот самый час, когда снова получат возможность открыто и свободно молиться Богу Израиля…

По выражению лица собеседника дона Самуила было видно, что хотя все это для него не внове, он слушал своего мнимого господина с большим напряжением. Последние слова дона Самуила, по-видимому, глубоко взволновали его, губы его сжались плотнее, веки опустились на воспламененные глаза, руки, лежавшие на коленях под столом, сжались в кулаки. Но дон Самуил, отданный только своим мыслям и полный мечтаний о блаженном будущем, ничего этого не замечал и продолжал:

– В то время вы были мне рекомендованы сеньорой Майор в качестве руководителя в чужих странах, где я до тех пор никогда не бывал и язык которых мне мало знаком. Вы отлично исполнили свое дело. Жаль только, что вы отказались от всякого вознаграждения за свои услуги… Для исполнения поручения султана я ездил главным образом в Англию, и там дело у меня пошло успешно. На казначействе султана это отразится очень благотворно, ибо англичане – нация великодушная – поспешили развязать кошельки, чтобы доставить своим пленным соотечественникам возможность поскорее увидеть свою туманную родину.

– И сверх того, дон Самуил, – заметил Яков, – вы сделали гуманное дело, не причинив к тому же и себе никакого вреда.

Дон Самуил ухмыльнулся.

– Если бы вы видели мои счета, то подивились бы им. Я довольствуюсь маленькими барышами, хотя легко мог бы удесятерить их с той и другой стороны. Из Англии вы отправились сюда прежде меня, и мы снова встретились только в Амстердаме, откуда снова разъехались после коротких переговоров. В Нидерландах мне удалось сделать немного. Здесь скаредные люди, думающие только о себе, и им приходится теперь столько хлопотать о собственных интересах, что до других никому из них нет дела. «Как! – говорят они. – Нам всем хотелось бы перебраться куда-нибудь подальше отсюда, а с нас требуют больших денег для того, чтобы другие могли вернуться сюда!» Таким образом, я бросил дела моего султана и по вашему совету, друг Яков, отправился в Миддельбург, чтобы добыть здесь для вас надежный приют.

– И насколько вы преуспели в этом? – спросил Яков с крайним напряжением.

– Все сделалось совершенно так, как я желал. Господин бургомистр отнесся ко мне с благосклонным вниманием, но я пока ограничился испрошением права поселиться здесь только двум семействам – Гомем и Паллаче. Я красноречиво изобразил этому сановнику степень богатства этих семейств, их международное влияние, капиталы, которые они сюда привезут, торговлю, которую они разовьют в Миддельбурге, и – это, быть может, подействовало сильнее всего – обещал заплатить городу тридцать тысяч червонцев и затем ежегодно выдавать по тысяче. Вся эта перспектива очаровала почтенного бургомистра. Он сообщил своим советникам мои предложения и, по его словам, склонил большинство из них на нашу сторону. Они теперь только ищут какого-нибудь солидного предлога, который оправдал бы их действия в глазах общественного мнения, и вот таким-то предлогом послужит для них письмо принца. Итак, будем надеяться на успех, друг Яков. Через два дня состоится окончательное заседание Совета по нашему делу; завтра же утром я передам послание господину бургомистру. Если решение окажется благоприятным, то мы заключим легальный договор, и тогда немедленно – обратно в Лиссабон. Счастливого пути, Яков!

В порыве радостного увлечения дон Самуил вскочил с места и протянул руку своему собеседнику. Тот взял ее после минутного колебания и на горячее пожатие ответил довольно холодно. Но дон Самуил или не заметил этого, или принял за подобающую слуге сдержанность. Вскоре он выразил желание отправиться в свою спальню, и после того, как Яков загасил все свечи, оба оставили комнату.

В течение двух следующих дней, которым предстояло миновать до решающего заседания Совета, Яков бродил по городу и, посещая трактиры и другие общественные места, имел достаточно поводов убедиться, что ему не следует разделять безусловные надежды своего господина. Правда, письмо принца произвело желанное воздействие на господ советников, и на них можно было вполне рассчитывать. Иное было в народе. Распространился слух, что Совет решил впустить в город евреев, и толпа, уже несколько столетий не видавшая этого народа и только по преданиям представлявшая себе картину изгнания его и умерщвления некоторой его части, пускалась в самые чудовищные предположения и выдумки, которые умышленно еще более разжигались фанатиками и врагами Совета. Вследствие этого в городе господствовало сильное раздражение; брань и проклятия уже заранее сыпались на Совет, и не было недостатка в самых страшных угрозах.

Наступил третий день. Когда бургомистр и советники появились в зале заседаний, они обнаружили все лестницы и коридоры заполненными сильно взволнованной толпой, а свои стол и стулья – окруженными множеством людей с враждебно устремленными на них взглядами. Но они не усматривали в этом ничего зловещего, а считали все это проявлением простого любопытства, которое весьма легко могло быть вызвано новым предметом совещания. Ввиду этого настроения бургомистр счел себя еще более обязанным подробно объяснить цель собрания и дать обильное и свободное течение своей речи. Он с большим искусством обрисовал печальное положение города, который, благодаря постоянным смутам и беспорядкам, всяческим ограничениям и насильственной эмиграции, податям и налогам на торговлю и промышленность, пришел в такое положение, при котором огромное множество семейств обеднело, купцы остались без торговли, ремесленники без занятий, рабочие без всевозможных заработков, – он изобразил все это такими яркими красками, привел столько отдельных подробностей, взятых из действительности, и впал в такой скорбный тон, что речь его не могла не произвести впечатления на слушателей. Многие из них смотрели друг на друга и кивали головой в подтверждение слов оратора; были и такие, у кого эти слова вызвали обильные слезы.

Ободренный этим очевидным успехом, бургомистр перешел к вопросу – как пособить этому горю? Он распространился насчет того, как много уже пришлось выстрадать от этих бед его отеческому сердцу и сердцам всех остальных отцов города, скольких забот и совещаний им это стоило, сколько мер принималось ими для устранения зла; но все оставалось бесплодным, и зло только росло все больше и больше. И вот как раз в эти тяжкие минуты судьба послала им консула марокканского султана, дона Самуила Паллаче, обратившего свой взор именно на Миддельбург. Дело шло о допущении в город не неограниченного количества евреев, а только двух семейств с их прислугой. И тут бургомистр сообщил, какую они обязывались внести сумму, которая немедленно пошла бы на удовлетворение городских нужд, и сколько намеревались платить ежегодно. В заключение своей речи он весьма явственно намекнул на Совет и желание принца Оранского и на удовольствие, которое доставило бы ему принятие этого предложения.

Никто не смог бы сказать, что бургомистр не исполнил своей задачи вполне мастерски. Все слушатели точно преобразились, и их настроение передалось толпе, заполнившей лестницы и коридоры, перенеслось даже на улицу. Немногого недоставало для того, чтобы вся эта масса разразилась ликованием, словно город освободился от осаждающего врага. Поэтому когда бургомистр обратился к советникам и спросил их мнения, то возражений не представилось никаких, и председатель намеревался приступить к собиранию голосов. Вдруг толпа заволновалась, раздались крики: «Место господину священнику! Место достопочтенному господину доктору Концену!» Толпа раздалась, и доктор Концен, знаменитейший городской проповедник реформаторского вероисповедания, вошел в залу и быстро подошел к столу. Это был высокий, тощий человек с покрытым глубокими морщинами лицом, широким и высоким лбом, большими серыми глазами, которые, чуть только он раскрывал рот, начинали бегать во все стороны и усиливали своим страстным огнем могущественное действие его речи. Живость движений, беспокойное состояние его рук и всей фигуры поддерживали это впечатление, так что одно его появление уже волновало каждого слушателя. Он выступил вперед и сильно, громогласно начал:

– Остановитесь, господин бургомистр, и вы, господа советники! Что я слышу! Нет, это неправда, это не может быть правдой! Вельзевулу и всему сонму, адских дьяволов надо было выйти из преисподней для того, чтобы в одну ночь наполнить этот богобоязненный город духом ослепления, отравить ядом умопомешательства! Неужели это известие справедливо! Нет, не может быть, чтобы вы еще раз продали Христа за тридцать серебряников! Не может быть, чтобы вы решили впустить в ваш город врагов спасителя! Как?! Прошло так немного с того времени, как вы победили Вавилон и изгнали его жрецов Ваала, очищенное христианское учение еще так недавно торжествовало свою победу, войдя сюда – и вот вы уже намереваетесь воздвигнуть новые алтари Молоху и притом – ради гнусных барышей! Обремененные божьим проклятьем люди войдут в наши ворота и распространят свое проклятье и на ваши головы! О, проснитесь, жители Миддельбурга, страшитесь кары небесной! Уничтожьте преступное решение, если оно уже состоялось, идите в церкви, и там, повергнувшись во прах, истязайте, бичуйте себя, дабы Господь простил вам за то, что вы могли даже подумать о таком греховном деле! Меч Гедеонов над вами! Вой и скрежет зубов, язва и смерть обрушатся на ваши улицы и дома, если вы не послушаетесь веления Господа! Враг близко, он обратит ваших жен во вдов, сделает ваших детей сиротами и разобьет храмы, воздвигнутые вами Маммоне, и потухающие очи ваши будут проклинать блеск адского золота, за которое вы продали спасителя… Нет, этого не может, не должно быть! Не пятнайте вашего города следами шагов этих детей Сатаны, дыхание которых уже отравляло вас, держите его чистым и священным для очищенного учения! За мной, все вы, собравшиеся здесь! Час молитвы и покаяния наступил, поспешим к подножию святого креста, преклоним перед ним наши души и услышим слово искупления!

И он повелительно простер руку над собранием. Его страшные слова быстро пленили толпу и изменили ее настроение до такой степени, что воспоминание о всей соблазнительной перспективе, раскрытой перед ними в речи бургомистра, не только исчезло, но еще и обратилось в повод для резкой укоризны. И когда проповедник с криком: «Следуйте за мною, иначе горе, трижды горе на вас!» пошел к дверям залы, из тысячи уст вырвалось: «За ним, за ним! Горе, горе! Долой евреев! К подножию святого креста!» Толпа ринулась вслед за проповедником, принудив также и бургомистра и советников встать и идти вместе со всеми в церковь. Начался колокольный звон, улицы заполнялись все больше и больше по мере того, как народ примыкал к двигавшейся толпе, из растворенных дверей храмов неслись звуки органов, на всех кафедрах появились проповедники, громившие замыслы и цели Совета. Не прошло и часа, как невозможно было уже и думать о решении, которое еще так недавно казалось совершенно состоявшимся и закрепленным. В те исторические моменты, когда религия становится предметом самой неистовой борьбы, нежный цветок веротерпимости не может пустить корни и взойти пышным растением: тут сражаются не за свободу, но за победу, и та партия, которой достанется эта победа, налагает на другую то самое ярмо, которое она только что сбросила с себя. Нет, не борьба, не вражда, не война родит свободу, терпимость, право, а только мир, один мир!

Если бы страшное волнение, охватившее народ, и могло улечься через какое-то время, и слова фанатичного проповедника мало-помалу забылись бы, снова уступив место решениям рассудительных и разумных людей, то этому благоприятному повороту все равно вскоре был бы положен конец посланием герцога Альбы ко всем городам Голландии и Зеландии.

«Герцог, – говорилось в этом документе, – узнал, что в некоторых городах проживали или даже имели полную оседлость евреи; таковых всюду, где они окажутся, следует немедленно арестовывать и передавать в его герцогские руки».

К счастью «таковых» не оказалось нигде, кроме маленького городка Ваггенингена в Гельдернской провинции, но жители его были настолько благомыслящи, что предпочли изгнать своих евреев. Это случилось в день празднования рождения испанского инфанта, который явился на свет как бы возмещением Филиппу II за его первенца дона Карлоса, им же самим загубленного.

И вот, в один из следующих вечеров дон Самуил Паллаче и его слуга Яков снова сидят друг против друга в той же комнате; но на столе нет вкусных яств, наполненных кубков, а дон Самуил сильно озабочен и опечален. В Якове это подавленное настроение не так заметно. Его желание доставить надежное убежище своим несчастным лиссабонским единоверцам было, конечно, не слабее такого же стремления дона Самуила. Но он отчасти уже предвидел такой оборот дела, отчасти же к его чувству присоединялись и другие, побуждавшие его не очень сожалеть о неосуществлении планов его мнимого господина и сопряженного с этим родства Самуила с фамилией Гомем…

– Итак, Яков, все погибло, – со вздохом сказал дон Самуил, – и нам остается только отправиться в Амстердам и снова сесть на корабль. Султану здесь тоже не повезло – ему предоставляется право держать своих пленных христиан и терзать их, сколько душе угодно. Проклятая страна! Я продрог до костей, таким морозным холодом несет здесь от солнца, земли и людей, и нужно терпение араба, чтобы выслушать до конца речь любого из них. Не знай я, какое горе причинит этот поворот дела почтенной сеньоре Майор и какую опасность навлечет он на красавицу Марию Нуньес, мне было бы даже приятно, что эта страна не хочет нас и что я могу так скоро покинуть ее.

– Это так, – отвечал Яков, как бы выйдя из глубокого забытья, – но нам все-таки не следует отказываться от всякой надежды. Положимся на волю Божью. Ведь мы же посеяли здесь семена, и нам в этом отношении отнюдь не следует пренебрегать письмом принца Оранского – чего он раз захотел, то от этого уже не отступится, и рано или поздно осуществит – и решением бургомистра и советников, которые, конечно, имеют своих приверженцев. Ведь великие цели не достигаются ничтожными средствами, и для того, чтобы сорвать плод, растущий на верхушке дерева, нужно взобраться на дерево. Борьба должна начаться во что бы то ни стало, и грубое господство тирании должно утонуть в реке крови!

– Насколько я вас понимаю, Яков, словам своим вы хотите придать назидательный для меня смысл, но это напрасно. Я не люблю крови и не знаю, что она приносит, кроме ужаса и погибели. Но довольно. Я уже приказал укладываться; завтра нанесу последний визит бургомистру, и затем прощай, Миддельбург, навсегда!

– Мне же вы позвольте оставить ваш дом уже сегодня вечером. У меня есть еще кое-какие дела в этой стране. Через три недели я буду у вас в Амстердаме, и оттуда мы отплывем вместе. Если же к тому времени я не приеду, то не заботьтесь обо мне и моей участи.

Дона Самуила, по-видимому, смутили эти слова. Яков же тотчас после них встал и протянул ему руку.

– Как? – воскликнул дон Самуил. – Вы оставляете меня? И именно теперь, когда ваши советы были бы мне крайне нужны в Амстердаме! Оставайтесь со мной, Яков, и бросьте эту таинственность. Я питаю к вам безграничное доверие, а вы ко мне – никакого… «Хорошего, нечего сказать, слугу дала мне сеньора Майор!» – пробормотал он про себя, увидев, что Яков сделал отрицательное движение головой и собрался уходить.

– Я не могу поступить иначе, дон Самуил! – ответил он торжественным тоном. – Вы знаете наш договор и не станете мешать мне. Прощайте! Если Богу угодно, мы свидимся в Амстердаме.

Он поклонился и вышел.

III


Если с Большой Брюссельской площади свернуть влево, в ближайшую улицу, идущую в одном направлении с фасадом ратуши, то скоро попадаешь в маленький, узкий переулок, носящий название Impasse de Violet. В то время, к которому относится этот рассказ, переулок состоял из маленьких, ветхих домишек, но заканчивался он большим зданием, имевшим, впрочем, довольно мрачную наружность. Зато велик был шум, происходивший там в течение целого дня, особенно вечером и в первые ночные часы. Дело в том, что тут размещался любимый трактир испанского гарнизона, отчего он и назывался «Веселый испанец». Множество испанских солдат беспрерывно входило и выходило, и возникал кутеж, увлекавший далеко за пределы простой веселости даже столь серьезных и столь мрачных испанцев. Хозяин был, правда, не испанец, но истый толстобрюхий фламандец, что не мешало ему, впрочем, поворачивать умные глаза во все стороны и не щадить круглого живота и коротких ножек всякий раз, когда приходилось удовлетворять желание кого-либо из своих гостей. Вино было хорошее, по крайней мере по вкусу испанца, кушанья вдоволь приправлены перцем. При этом хозяин не допускал к себе посетителей других национальностей, выказывал большую преданность католичеству и так назидательно говорил об испанской королевской власти и ее неограниченном могуществе, что суровые воины короля Филиппа чувствовали здесь себя совершенно как дома и были готовы поклясться, что ни один настоящий испанец не мог бы так отлично принимать и угощать их.

Это было большое здание, заключавшее в себе несколько дворов и гораздо больше комнат, чем это казалось снаружи. Естественно, что в таком доме, который примыкал к нескольким улицам, были разные входы, двери и калитки, служившие, по объяснению хозяина, для доставки провизии, впуска прислуги и всех тех, с кем у него были деловые отношения; большая же дверь с передней стороны оставалась дань и ночь открытой для господ испанцев.

Как-то раз поздно вечером в одну из задних калиток неслышно вошли два человека, плотно укутанные в плащи, воротники которых скрывали их лица, и с надвинутыми на глаза шляпами. Первый из них открыл калитку имевшимся у него ключом, прошел, дал знак другому следовать за ним и затем снова тщательно затворил калитку. После этого он взял за руку своего спутника и провел его через длинный, темный коридор к другой двери, которая была тоже заперта. Отомкнув ее, они очутились в небольшой комнате. Тут было совсем темно, ибо окна были закрыты ставнями, словно бы для того, чтобы не пропускать ни малейшего света, к тому же еще и занавешены густыми темными драпировками. Но одному из этих посетителей обстановка, как видно, была знакома, ибо он скоро отыскал и зажег свечу, и тут оказалось, что в комнате не было недостатка в скромной домашней утвари. Вошедшие стояли друг против друга, и второй воскликнул:

– Что же вы, милостивый государь? Требовать от человека, чтобы он следовал за незнакомцем в такое место и в такую пору – значит, требовать слишком многого, и к этому побудили меня только слова, которые вы мне шепнули на ухо, когда я вышел из ворот ратуши. Поэтому я снова спрашиваю вас именем того же брата Иеронимо – кто вы и что вам нужно от меня?

Тот, к кому обращались эти слова, помедлил еще немного, потом сбросил с себя плащ и шляпу, повернул лицо к свету, и его спутник увидел перед собой стройную, красивую фигуру в простом испанском платье.

– Неужели ты не узнаешь меня, Алонзо де Геррера? – спросил он.

Тот долго всматривался в молодого человека, как в знакомое, но успевшее забыться лицо, и наконец, очевидно, вспомнив, воскликнул с непритворным изумлением:

– Как! Верить ли глазам? Это ты? Ты, Тирадо, друг моей юности, Тирадо?

– Да, это я, – коротко, но со значением ответил он. При этих словах Алонзо перестал сдерживаться, кинулся в раскрытые ему объятья, обхватил руками шею друга, целовал и прижимал его к себе.

– О! – говорил он. – Я предчувствовал это. Твои слова: «Именем брата Иеронимо, следуй за мной» отозвались глубоко в моей душе. Эти слова, эти звуки – могли ли они принадлежать кому-либо, кроме моего Тирадо?..

– Мой дорогой Алонзо, как я благодарен тебе, как я счастлив, что нахожу тебя таким же любящим, таким же братски близким, как прежде!

– Да, – продолжал тот, – я в восторге, я вне себя, снова свидевшись с тобой после десятилетней разлуки. О, дай мне еще обнять тебя, мой брат, еще прижаться к твоему сердцу… Десять лет словно не существовали, время моей юности воскресло перед моей душой: мы опять сидим в одинокой келье у ног почтенного Иеронимо и внимаем его речам, открывавшим нам мысли древних мудрецов и тайный смысл святого Писания… Вспоминаешь ли и ты это время, Тирадо?

– Забудь я его, разве решился бы я позвать тебя сюда, даже заговорить с тобой?..

– Однако, – перебил его Алонзо, – в порыве моей радости я пока думаю только о себе… – Он отступил на несколько шагов и продолжал тише и тревожнее:

– Как ты очутился здесь, Тирадо? Что привело тебя сюда? И в этом костюме?.. Ты, стало быть, бежал из твоего монастыря? Оставил свой орден? Ты уже не брат Диего?

– Не произноси больше этого имени, – ответил Тирадо, – я уже не Диего… и горе мне, что был когда-то им… Я становлюсь теперь братом Диего только тогда, когда мне приходится обманывать моих смертельных врагов и избегать их сетей… Я – Яков Тирадо и никто иной.

Его собеседник слушал эти слова с некоторым ужасом. Тирадо наклонился к нему и продолжал приветливым шепотом: – А ты? Только Алонзо – и все? И если ты по-прежнему Алонзо, то неужели забыто тобой имя, которое ты сам дал себе в час священного обета? Неужели ты совсем забыл Авраама де Геррера?

Смертельная бледность покрыла лицо собеседника.

– Тише, тише, ради Бога замолчи! Как можешь ты произносить здесь такие слова и как решился ты проникнуть именно сюда, в этот притон испанских солдат, где даже и стены слышат!

– Это объясняется очень просто, – спокойно ответил Тирадо. – Кто станет искать на месте главного сборища испанцев одного из самых заклятых их врагов? Кому придет в голову подозревать в хозяине этого трактира и его госте друзей народа в его борьбе с орудиями гнусного проклятого деспотизма? Именно здесь мне всего безопаснее, и ты можешь быть совершенно спокоен: комната эта расположена так, что подслушать нас невозможно.

Алонзо снова порывисто кинулся к другу, горячо пожал его руку и сказал:

– Бедный брат, тебе, вероятно, пришлось перенести много тяжелых невзгод; на пути между твоей кельей во францисканском монастыре Вознесения и этой темной комнатой в «Веселом испанце» встретилось, очевидно, немало такого, что обрушило на тебя бремя горя и невзгод. Расскажи мне свою историю, сердце мое открыто для того, чтобы принять в него излияния твоей души; объясни мне прямо, что привело тебя сюда и чего ты ожидаешь от меня…

Немного подумав, Тирадо ответил:

– Моя история печальна, но длинна, слишком длинна для того, чтобы я рассказал ее тебе теперь, когда каждая минута дорога. Она печальна и в то же время полна великих побед. Мне приходилось много бороться, но я постоянно одерживал верх, и именно потому ищу я постоянно новых битв, что прежние были бы бесплодны без последующих… Но Алонзо… что я хорошо знаю тебя и правильно сужу о тебе, это ты видишь из того, что я доверил тебе себя. Прежде, однако, чем открыть мою тайну, мне нужно узнать, что ты есть теперь и какие у тебя желания и намерения. Не о твоем общественном положении спрашиваю я, не о твоих взглядах и занятиях – и то, и другое мне известно, иначе я ведь и не нашел бы тебя, не подстерег бы. Но мне необходимо познакомиться с твоими сокровеннейшими мыслями, с направлением, которое приняли твои убеждения, – необходимо узнать, действительно ли правдиво то лицо, с которым ты являешься перед людьми, или оно только маска? Ибо в ту страшную пору, в которую мы живем, пору ненависти и обмана, пору ужасов и лицемерия, никто не может пойти прямой дорогой без того, чтобы его нога на втором же шагу не увлекла его с собой в бездну… Кто безопасно прошел известное пространство, тот доказал этим, что двигался вперед не прямо, а всяческими окольными путями… Геррера, мы стояли рядом друг с другом, на одном вулкане. В то время, когда внутри его начало кипеть, бурлить, волноваться, ты сошел туда, а я остался наверху… И вот теперь, когда мы снова встретились, я спрашиваю тебя: кто ты? Спрашиваю прежде, чем нам пуститься вместе в дальнейший путь…

– Ты прав, Тирадо… Я чувствую, что все осталось в прежнем положении… Я не могу не подчиняться тебе… Сядем, мне придется рассказывать недолго.

И он начал:

– Ты помнишь, как в ту пору, когда мы были целиком погружены в наши занятия у брата Иеронимо, дядя мой, Мендес, вызвал меня однажды к себе, чтобы я присутствовал при последних часах его жизни и закрыл ему глаза. После этого мой опекун отправил меня в Вальядолидский университет. Я прилежно изучал право и другие науки, постоянно оставаясь в мыслях с тобой и с затаенным намерением – по окончании курса и достижении совершеннолетия поспешить к тебе и приступить вместе с тобой к осуществлению планов нашей молодости. Но это не было суждено мне. Некоторые из моих студенческих сочинений обратили на себя внимание нашего профессора. Он, как ему казалось, открыл во мне особую способность к написанию политических статей, близко сошелся со мной и стал возлагать на меня разнообразные поручения. Через некоторое время в Вальядолид приехал и стал бывать у моего профессора королевский государственный сановник Верга. Этот человек уже тогда пользовался огромным влиянием у короля и герцога Альбы, причем, однако, еще не обнаруживал того неукротимого властолюбия, той зверской кровожадности, того неистребимого коварства, которые теперь навлекли на его имя столько ненависти и проклятий. Меня представили ему, и когда он попросил профессора порекомендовать ему в секретари способного молодого человека, тот с большими похвалами указал на меня. Благодаря этому Верга лично предложил мнепоступить к нему на службу. Тирадо, мне пришлось вынести несказанные муки! Предчувствие говорило мне, что в руках этого человека я сделаюсь пером, которое будут обмакивать не в чернила, а в кровь. Я отклонял от себя эту честь, я не соблазнялся всеми теми картинами честолюбия, которые эти люди рисовали мне, наконец я даже прямо отказался. Тогда мой профессор по секрету объяснил мне, каким опасностям подверг бы я себя в том случае, если бы упорствовал в моем отказе. Верга, по его словам, не такой человек, чтобы оставлять ненаказанным неприятие его предложений; всем известно, что я внук новохристианина-маррана – а уже одного этого достаточно, чтобы обречь меня темницам и пыткам инквизиции; поэтому мне следует преодолеть себя и покориться. После таких доводов у меня уже не оставалось выбора. Я скоро вообразил себе, что это – зов моей судьбы и что в моем новом положении мне будет возможно препятствовать осуществлению многих пагубных замыслов и решений или, по крайней мере, ослаблять их. Напрасная мечта! Верга не из тех людей, которыми руководят и правят другие, и его глаз так бдителен, так все видит, что совершается вокруг него, что я не должен никогда обнаруживать ни малейшей слабости, ни малейшего колебания, ни малейшего движения нерешительности, если не желаю немедленно погибнуть. Единственный подозрительный шаг – и моя смерть неизбежна. В таком-то положении служу я этому зверю уже пять лет и должен был последовать за ним и сюда. Посмотри на меня, брат, и ты увидишь во мне большую перемену. Румянец молодости давно сошел с моих щек, взгляд мой мрачен, губы разучились улыбаться. Житейская школа тяжела.

Тирадо обнял друга и энергично воскликнул:

– Да, это правда, Алонзо, но мы должны закалить себя в ней, сделаться сами тверды, как железо, которое из яркого пламени молодости погружают в ледяную воду! И поэтому прочь всякие сомнения и всякое недоверие! Я тоже откровенно скажу тебе, чего я желаю и в чем ты должен помочь мне!

Он вскочил и стал ходить по комнате. Потом остановился перед другом, посмотрел на него сверкающим взглядом и поспешно заговорил:

– Алонзо, я желаю… начать борьбу с инквизицией – я, отец и мать которого, благороднейшие люди на свете, погибли на костре инквизиции в то время, когда я еще лежал в колыбели; я, единственная сестра которого, чистейшее, лучезарное создание, умерла в инквизиторской тюрьме; я, которого эта инквизиция в ту пору, когда его мыслительные способности находились еще в младенческом состоянии, осудила стать монахом; я, который будучи просветлен словами моего учителя о нечестивости творящихся дел и проявив внутренний жар своей души несколькими невинными словами, подвергся неумолимому преследованию так называемого священного судилища и только чудом спасся от участи, постигшей всех моих близких… Да, я хочу зажечь всемирный пожар, который погубит это гнусное чудовище!

Собеседник Тирадо тоже привстал и с глубоким удивлением посмотрел на друга, говорившего столь твердо и спокойно, сколь пламенно и восторженно; но в его взгляде таился скептический вопрос: «Да, все это возвышенно и мощно – но кто же ты, слабый одинокий человек, чтобы сметь рассчитывать на успех там, где противником твоим будет великая мировая сила? Но Тирадо, словно угадав мысли друга, продолжал: – Я знаю, эта борьба для меня – борьба не на жизнь, а на смерть; но кому приходится смотреть в глаза смерти столь же часто, как и мне, того она перестала приводить в ужас. Я знаю, что восстаю не только против этих черных ряс и замаскированных лиц, не только против подземных темниц и таинственных судилищ, но кто бы ни были мои враги – король или герцог, соотечественник или чужеземец, какими бы цепями, какими бы клятвами ни был связан я с ними, – я разорву их, потому что эти люди разорвали мое сердце и разрывают священные узы, созданные самим Богом. Я знаю, что выступаю против великой, неограниченной силы, которая располагает храбрейшими войсками, в распоряжении которой сокровища обеих Индий… но, Алонзо, восходил ли ты когда-нибудь на снежные вершины Пиренеев? Там случается иногда, что порыв ветра, громкий звук или нога коршуна отделяют небольшой ком снега от покатой скалы, он летит вниз и увлекает за собой снежные массы – и они все более вырастают и мчатся все быстрее и быстрее, сметая все, что встречается у них на пути, навеки погребая под собой все, что находится там, внизу… Алонзо, я хочу быть этим порывом ветра, этим звуком, ногой этого коршуна, и пустить вниз маленький ком снега так, чтобы он, разрастясь в страшную лавину, разрушил и похоронил под собой гордое и ужасающее здание инквизиции!

Геррера по-прежнему не спускал глаз с друга, говорившего все с большей уверенностью, с торжествующей улыбкой на тонких губах.

– Мое решение, и решение непоколебимое, принято уже давно, и теперь я готов сделать первый шаг, – продолжал Тирадо после небольшой паузы. – Слушай, Алонзо. После того, как ты уехал от нас, я прожил у нашего почтенного наставника еще год. За последнее время у меня не осталось уже никаких сомнений относительно того, чего он хотел добиться от нас. Он никогда не высказывал нам этого, никогда не обозначал определенно цели, к которой вел нас, никогда не утверждал, что есть истина. Он предоставлял нам возможность самим искать ее, и в то же время, чтобы узнать, способны ли мы найти ее, заставлял нас работать, испытывал наши силы. Он сопоставил перед нами учения христианской церкви, содержание Нового завета и то, что заключено в Ветхом, и сказал: будьте сами исследователями и судьями. Он ввел нас в аудитории греческих мудрецов, открыл перед нами мир их понятий для того, чтобы мы, сравнив все эти творения человеческого ума, выработали в себе то или иное убеждение. При этом он знакомил нас с историей народов, в частности, того чудесного народа, который Господь избрал для истины, историей его веры, историей христианства до наших дней – дней папства и инквизиции… Тебе знакомо все это, ты знаешь, какое потрясение испытали мы, когда услышали из его уст, что оба мы – из племени Иуды, что мы внуки людей, у которых не хватило мужества и самопожертвования для того, чтобы предпочесть скитальчество в дали от жестокого отечества отречению от того, что было для них единственной непреложной истиной, и преклонению перед тем, что их сердце решительно отвергало, – людей, которым, однако, пришлось впоследствии искупить эту измену самыми тяжкими бедствиями, тюрьмой и смертью, потому что инквизиция воспользовалась двусмысленностью их положения и нашла в нем предлог для того, чтобы завладеть их имуществом, отнять у них жизнь. Ты помнишь, Алонзо, какое действие произвело это открытие на наши умы и какой обет был дан нами. Но не прошло с тех пор еще и года, как брат Иеронимо, проживший на свете почти восемьдесят лет, стал все больше ослабевать и приближаться ко гробу. Я день и ночь сидел у его смертного одра. И вот однажды, в полночь, он пробудился от короткого, тревожного сна, схватил мою руку и тихо сказал: «Диего, подвинься ближе ко мне, час наступил; прежде чем отойти в вечность, мне надо рассказать тебе еще многое, что ты должен узнать, что не должно остаться похороненным со мной в могиле. Я обязан это сделать, ибо наше время изменчиво: быть может, пора терпения, молчаливой покорности прошла, и наступает пора войны за Бога и истину. Слушай же!» И он стал говорить, а я – жадно слушать. Сперва старик рассказывал о самом себе. Он был еще совсем ребенком, когда закон 12 марта 1492 года изгнал евреев из испанских владений. Его родители, как ни глубока была их преданность вере отцов, не могли решиться последовать за теми толпами своих соплеменников, которые с плачем и стонами садились на корабли, уносившие их в далекие, неведомые страны… Вскоре после этого Фердинанд и Изабелла вложили меч в руки инквизиции, и тут-то эти новохристиане узнали, что к их личностям церковь совершенно равнодушна, имуществом же их она и государство дорожат в очень сильной степени. Инквизиция основательно предположила, что эти люди неискренне преданы своей новой религии, и это было вменено им в заслуживающее смерти преступление. Родители Иеронимо шагнули еще дальше и, чтобы избавить себя от малейших подозрений в фальши, передали своего единственного сына в руки церкви, и Иеронимо сделался монахом. Его дальнейшее воспитание, обстановка и занятия с течением времени уничтожили следы того, чему он учился, к чему привык с детства, и он стал тем, кем должен был стать. И вот, уже в более зрелые годы, когда опыт многому научил его и во многом разочаровал, случилось ему однажды зайти в большую, великолепную церковь Сан-Бенито в Толедо. Внимательно рассматривая ее внутренне убранство, он заметил на стенах много еврейских надписей, сделанных здесь набожными руками еще в ту пору, когда эта церковь оглашалась молитвами евреев. Эти позолоченные буквы чудно светили ему из полутьмы, чудно шептали ему что-то в глубокой тишине, царившей в этом староеврейском храме. Ему чудилось, что они говорят ему: «Понимаешь ли ты еще нас, можешь ли ты по-прежнему разобрать нас, узнать наше содержание? И если можешь, то скажи – истина ли заключается в нас или ты тоже считаешь нас обманщиками?

И разом воскресло в нем все то, что детские годы, с их неизгладимыми впечатлениями, поселили в одном из сокровенных уголков его духа; словно чешуя спала с его глаз – ведь эти самые слова, знаки, мысли, блестевшие перед ним на стенах храма, светили ему и в его сердце, такие же золотые и неизгладимые… С этой минуты он уединился в своей келье для созерцательной жизни, думал, исследовал – и пришел к твердому убеждению. Таким вот образом он и сделался нашим учителем. И тут он открыл мне всю судьбу нашего семейства, моих родителей, моей сестры, мою собственную, и окончив рассказ, промолвил: «А в заключение узнай все: я двоюродный брат твоего отца, и ты – мой милый племянник…» С этими словами он дрожащей рукой привлек меня к себе, поцеловал, благословил – и умер… Алонзо, в эти минуты, когда старик изобразил мне мою судьбу, и еще более – когда он познакомил меня с ужасной историей моих родителей и моей сестры – я поклялся посвятить борьбе с инквизицией каждый свой вздох, каждый час моего существования и всю силу моего духа и моей руки… И это не только для того, чтобы искупить вину моих предков и отомстить за постигнувшую их судьбу, не только для того, чтобы снова соединить разбросанных по свету моих соплеменников и получить возможность открыто и беспрепятственно исповедовать мою веру, – но еще более для спасения человечества от этой язвы, которая крадется в темноте и убивает при свете дня… А теперь, Алонзо, скажи – хочешь ли ты помогать мне? Хочешь ли ты быть моим сообщником всюду, где я встречу тебя на моем пути?

Речь Тирадо воспламенила впечатлительное сердце его друга, внимавшего ей со страстным напряжением. Глаза его сверкали, на впалых щеках горел яркий румянец. Он поднял руку как бы для торжественного обета, но Тирадо сделал предупреждающий жест и продолжал:

– Нет, Алонзо, этого не надо, не клянись ни в чем; твоего простого обещания, выраженного взглядом или пожатием руки, с меня достаточно. Я нахожусь в самых тесных сношениях со многими тайными патриотами. Но лучшие средства помощи, истинные орудия полезной деятельности мне представляются в самом лагере моих врагов. Только я не имею права скомпрометировать первых, уже хотя бы потому, что я должен сохранить их при себе – всю опасность я беру исключительно на себя. Пятерых испанских солдат я уже успел привлечь на свою сторону, из них двое служат телохранителями герцога. Они марраны по происхождению, люди дикие, но их фамильные традиции и щедрые денежные выдачи – те рычаги, которые переманили их на мою сторону.

– Чем же, друг мой, я могу быть тебе полезным и содействовать великому подвигу твоей жизни? – воскликнул Алонзо в пламенном порыве.

– Присядем снова, чтобы спокойно обсудить положение вещей и подумать, какие меры необходимо употребить нам… Расчеты деспотизма, Алонзо, в конце концов всегда оказываются просчетами, потому что они имеет в виду только самое близкое будущее. Альба и его сподвижники думают, правда, не без оснований, что ужас, повсюду вызванный казнью стольких дворян, особенно графов Эгмонта и Горна, сильно ослабил энергию нидерландской оппозиции; победа же при Геммингене над графом Людовиком Нассауским, равно как и то обстоятельство, что Альбе удалось принудить принца Оранского к отступлению и роспуску своих войск, до такой степени, по его мнению, убили все надежды в жителях здешней страны, что они с этих пор уже навсегда в его руках. Но в этом он ошибается. Еще один шаг – и ужас заступит место отчаянию, боязливая неподвижность – безумной смелости, и тогда-то, собственно, и возгорится борьба, которая рано или поздно сокрушит королевскую власть, потому что она принуждена добывать свои вспомогательные средства из очень отдаленных мест. Недавно я узнал, что Альба хочет воспользоваться периодом мертвого затишья, чтобы поставить свои гарнизоны во всех главных городах и крепостях. Никто не посмеет затворить перед ним ворота, и таким образом он надеется за один раз сделаться неограниченным властителем Нидерландов. Вот что мне известно, Алонзо, и вот чего нельзя допустить ни в коем случае. Поэтому мне нужно узнать от тебя, что намереваются сделать испанские палачи прежде всего, как скоро перед ними отворятся ворота городов их рабов? Я убежден, что это решение уже теперь принято ими, ибо корыстолюбие и жадность не в состоянии сдерживать себя, и их руки трясутся от страстного желания поскорее схватить добычу. И тебе, секретарю Верги, дело должно быть известно во всех подробностях.

– К чему же послужили бы они тебе?

– Мне необходимо знать их из достоверного источника, чтобы сообщить затем во все города и таким образом дать им возможность приготовиться к сопротивлению, не впускать гарнизоны – и вызвать взрыв борьбы. Это зажженный факел, который я хотел бы бросить в пороховую мину недовольства, страсти, ненависти!

– Яков, ты сообразил все со страшной основательностью, и дело находится действительно в таком положении. Распределение войск по городам уже решено; через три дня все отряды разом выступят в поход и станут занимать заранее отведенные для них места. Командиру каждого отряда будут даны три запечатанных пакета с приказанием вскрыть их и обнародовать, как скоро гарнизон будет размещен. Документы эти уже заготовлены, контрасигнированы Вергой и поданы герцогу на подпись.

Тирадо радостно вскочил с места:

– И ты можешь сообщить мне их содержание?

– Конечно. Первый восстанавливает указы Карла V, в силу которых ни в одном городе, ни в одном местечке, ни в одном селе не может быть терпим никто, кроме самых искренних приверженцев католической церкви; поэтому повелевается в течение известного срока изгнать всех отступников этой церкви и их священников, уничтожить места их сборищ, во всех церквах восстановить католическое богослужение – и все это под страхом наказаний, которые уже тоже определены. Вторым из них окончательно вводится инквизиция, отдаются в ее распоряжение все гражданские власти и военные силы и повелевается, чтобы всякое сопротивление ее мерам было наказываемо смертью и конфискацией имущества. Наконец, третий устанавливает новый страшный налог: в вознаграждение за жертвы, принесенные королем для наказания бунтовщиков, со всякого движимого и недвижимого имущества имеет быть взимаем двадцатый, и движимого – десятый процент. Этими мерами герцог надеется обогатить короля, себя и своих креатур и в то же время совершенно истощить и поработить народ.

Не успел Геррера произнести последние слова, как Тирадо разразился выражениями безмерной радости, почти необузданного восторга. Он поднял руки и воскликнул:

– Господи, кого Ты хочешь погубить, того ослепляешь!

Потом, снова успокоившись, схватил руку друга и продолжал:

– Хорошо, Геррера!.Эти декреты должны быть в моих руках; я должен найти их, как скоро они будут подписаны герцогом. Да, пусть они дойдут до тех городов, для которых предназначены, пусть обнародуются согласно желанию Альбы – но только это должно случиться несколько раньше, чем он назначил. Что нам предстоит сделать – это ясно и просто. Алонзо, я сам извлеку их из кабинета герцога. Ты обстоятельно опишешь мне где располагается этот кабинет и каким образом в него можно проникнуть. Сам ты должен держаться в стороне и в то же время продолжать свои обычные занятия на глазах этих кровожадных зверей. Я полагаюсь на мою судьбу и мою ловкость. Да, это будет наша первая великая победа!

Алонзо молчал. Предприятие друга казалось ему безумно-отважным, невыполнимым, с весьма ничтожной надеждой на счастливый исход. Но Тирадо уничтожил все сомнения и опасения непоколебимой твердостью своей воли, своей решимостью. Он пришел к убеждению, что будущее зависит от этой минуты, что опасность неудачи усилит опасность положения и что единственной жертвой этого отважного шага сделается один он – никто кроме него. Видя такую твердость, Алонзо перестал колебаться и уже определеннее обещал свою помощь.

Друзья еще долго совещались о преимуществах этого плана и средствах его выполнения. Затем Тирадо загасил свечу, и оба, тщательно укутавшись в плащи, пробрались на улицу, где немедленно расстались, не простившись друг с другом»ни единым словом, ни одним пожатием руки.

IV


Королевский замок в Брюсселе, после того, как Альба въехал в него, был приноровлен к потребностям и целям нового хозяина. Весь нижний этаж огромного здания превратили в казарму, в которой телохранители герцога пребывали постоянно, а части гарнизона – поочередно. Первый этаж состоял из гостиных и парадных апартаментов, в которых происходили торжественные приемы, и из нескольких отделений канцелярий; на втором этаже размещались частные комнаты герцога и его тайный кабинет; прислуге и нескольким чиновникам, которых герцог желал иметь всегда у себя под рукой, были отведены для жительства верхние мансарды. Все здание в длину и по всем этажам было перерезано широким коридором, отделявшим передние комнаты от выходивших во двор, и этот коридор пересекали в нескольких местах узкие проходы. В первые два этажа вела великолепная парадная лестница, а в мансарды – черная лестница, устроенная в расположенной на дворе башенке; отсюда существовали входы и во все остальные этажи, но в настоящее время эти двери были забиты наглухо. Таким образом, верхние комнаты находились под постоянной охраной снизу, а в главном коридоре в разных местах были расставлены часовые.

В числе союзников Тирадо был человек, в молодости занимавшийся расписыванием потолков и поэтому приобретший некоторые познания и навыки в живописи. Одна скверная штука заставила его бросить это занятие и поступить в войско испанского короля. Благодаря этому человеку, Тирадо получил план дворца во всех его мельчайших подробностях и изучил их так основательно. Он видел своим живым воображением все уголки так явственно, как будто уже давно жил там.

Другой солдат, тоже сообщник Тирадо, притворился заболевшим в ту самую ночь, которой произошло только что описанное тайное свидание с Геррерой – и притом заболевшим так сильно, Что на следующее утро ему понадобилась помощь францисканского монаха брата Диего. А так как в испанской армии привыкли немедленно удовлетворять всяким требованиям набожности, то благочестивый монах, поселившийся на время своего пребывания в Брюсселе в «Веселом испанце», был призван во дворец, к одру больного солдата. Здесь Тирадо сыграл свою роль, довольно легкую для него вследствие привычки, так хорошо, что вся набожная стража, начиная с солдат и кончая офицерами, нашла для себя в этом знакомстве много назидательного и отнеслась к благочестивому францисканцу с величайшим уважением. Таким образом Тирадо, благодаря рясе, в которую он снова облачился получил возможность довольно свободно ходить по замку, причем, однако, он тщательнейше избегал малейшего подозрительного движения. Тем легче было для Герреры сообщить ему тайком известие, что декреты в этот же самый день были подписаны герцогом, а на следующий день будут запечатаны, и что поэтому нынешняя ночь – единственный момент, когда можно похитить эти документы. Тирадо нисколько не скрывал от себя трудностей и опасностей этого предприятия, точно так же как и многих случайностей, которыми оно могло сопровождаться. Но он знал, что тут ставилось на карту, знал, какую великую важность имела эта минута для судьбы Нидерландов и, следовательно, для того дела, которому он посвятил всю свою жизнь. И притом, разве участь дорогих людей, оставленных им во враждебном и жестоком отечестве, не была связана с делом свободы так тесно, что без победы этой свободы их погибель могла считаться несомненной? При мысли обо всем этом, ни малейшего колебания не ощущал он в своей душе, и думая о погибели, быть может, ожидавшей его, только крепче прижимал к груди острый кинжал, спрятанный под власяницей монаха.

Наступила полночь. Все приготовления, какие оказались возможными, были сделаны. Один из солдат-заговорщиков во время своего дежурства успел отодвинуть засовы на двери, которая вела с черной лестницы на второй этаж. Францисканский монах провел несколько часов в низу этой лестницы, в темном уголке. Теперь, когда во всем замке воцарилась глубочайшая тишина, он в своих войлочных туфлях неслышными шагами поднялся вверх, отворил дверь и вошел в темный маленький коридорчик, примыкающий к задней стороне герцогских комнат. Здесь предстояло монаху перейти через главный коридор, который был освещен несколькими лампами и по которому медленно расхаживал взад и вперед часовой. Тирадо оставался в темноте маленького коридорчика до тех пор, пока солдат не повернулся и не направился к другому концу. Тирадо быстро перебежал через коридор и очутился на другой стороне. Здесь он нащупал с левой стороны дверь; ключ от нее, сделанный по восковому оттиску, находился в его руках. С невыразимой осторожностью повернул он этот ключ в замке, чтобы не вызвать ни малейшего звука – и через секунду дверь была открыта. Тирадо находился теперь в темной комнате, служившей герцогу библиотекой. До сих пор все шло благополучно. Он знал, что прямо против этой двери была другая, незатворенная, которая вела непосредственно в кабинет Альбы. Он скользил вперед шаг за шагом, нащупывал путь перед собой, чтобы не натолкнуться на какую-нибудь вещь, и скоро добрался до двери. Он приложил ухо к замочной скважине: в комнате не было слышно ни малейшего звука. Он внимательно всматривался во все щели – нигде никаких признаков освещения. Радостно забилось сердце Тирадо, и из уст его вознеслась к небу короткая благодарственная молитва. Неужели он так быстро и благополучно достиг цели своих желаний? Но на самом деле этого еще не было. Едва он нажал ручку двери, и она немного приоткрылась, как из темноты ударил в него луч света, и тут он увидел, что кабинет освещен. А если он освещен, то есть, вероятно, и люди? Но Тирадо не растерялся, и если должен был мгновенно сделать несколько шагов назад, то желал по крайней мере узнать причину. Шума по-прежнему не было никакого. Он ждал минута за минутой – но ничего не слышал. Поэтому он растворил дверь немного шире, просунул голову и принялся внимательно обводить глазами комнату. Скоро он смог убедиться, что тут не было ничего, кроме шкафов и конторок по стенам, нескольких стульев и посредине – большого письменного стола, заваленного бумагами, на котором горели теперь две свечи и перед которым стояло большое кресло, повернутое к Тирадо спинкой. Дальнейшее обозрение открыло ему, что в кресле сидел человек, причем падавшая от него тень свидетельствовала, что голова этого человека была склонена на левую сторону. Тирадо еще несколько минут наблюдал за этой фигурой и убедился, что перед ним спящий Теперь он решился совсем открыть дверь, проскользнул в комнату и, держа кинжал в правой руке, приблизился к спинке кресла. Он медленно приподнялся на цыпочках и через спинку взглянул в лицо спящего… Это был сам герцог… Он занимался здесь подписанием декретов и, вероятно, окончив это занятие заснул. Домашняя шапочка была глубоко надвинута на высокий, морщинистый лоб и закрытые глаза, чем предохраняла их от света свечей. Видны были только решительные черты бледного лица и плотно сомкнутые губы, которые, в минуты радости и горя, торжества и страха, оставались одинаково неподвижными, точно они принадлежали вылитой из бронзы голове с ее орлиным носом и выдающимся подбородком с острой бородой. На нем было легкое домашнее платье, раскрывшееся на груди. Тирадо смотрел, и самые разнообразные чувства шевелились в нем, поднимали бурные волны в его душе до такой степени, что он на несколько минут почти потерял сознание…

Перед ним полулежал этот победитель тысячи сражений, одинаково способный управлять битвами и избегать их, но несмотря на это, все-таки одолевать врага, одинаково готовый обрушивать на голову своих противников секиру палача и меч храбрых воинов; полулежал этот бич инквизиции и испанского деспотизма, кровожадный гонитель всех, желавших свободно дышать и свободно думать на этой земле… Если бы тени всех тех, которых он умертвил, замучил пыткой, заморил в темнице, всех тех, стоны которых, благодаря ему, вознеслись на небо, а слезы оросили землю – если бы эти тени собрались теперь вокруг его кресла, какой образовался бы неисчислимый сонм страдальцев с зияющими ранами, разбитыми сердцами, изуродованными телами! И если бы все города, сожженные им, все провинции, им опустошенные, все произведения человеческого труда и человеческой любви, уничтоженные его рукой, стояли теперь перед его душой и кидали ему в лицо свои имена – каким адским громом гремели бы эти голоса!.. А между тем он безмятежно покоился в своем кресле… не подозревая, что к его груди все ближе и ближе подбирался острый кинжал.

«Убей его! – звучало в сердце монаха, – и ты одним разом отомстишь за всех их – твоего отца и твою мать, твою сестру и твоего дядю, всех, всех, замученных до смерти им и его адским судилищем. Убей его – и их погибель будет искуплена его ядовитой кровью».

Он занес руку… «Не убей! – воскликнул в нем другой голос. – Божеское правосудие покарает тебя за это! Ты хочешь впервые окунуть свою руку в кровь? Посредством хитрости проник ты в его комнату, чтобы завладеть его собственностью, и вот готов так же коварно отнять его жизнь – отнять ее у безоружного, спящего, чтобы он отправился на тот свет, не покаявшись в своих грехах! Если Господь в своей благодати посылает ему сон, если Он дозволяет этой преступной душе покоиться тихо и безмятежно, то не твое дело лишать его жизни!»

«Убей его, – снова вопияло в нем, – зачем ты медлишь? Ты, готовящийся зажечь пожар, который уничтожит тысячи людей, похоронит под своими развалинами несколько стран – ты колеблешься в убийстве этого одного?.. Удар – и все, кому еще предстоит погибнуть от его топора, попасть под его ярмо и в его оковы, спасены, и страна свободна, и все ликуют!»

«Не убей! – слышал он другое. – Какая в том польза? Испанский тиран пришлет такого же кровожадного пса, какого-нибудь Реквезенса, д'Аустрию, Парму – и взрыв той борьбы, которая должна начаться во что бы то ни стало, отсрочится на неопределенное время, потому что с убийством этого злодея ненависть к нему исчезнет, а его преемникам еще придется заслуживать ее…»

Такие мысли с быстротой молнии проносились в голове Тирадо, боролись одна с другой… Как в первую минуту, когда он внезапно увидел перед собой герцога, и им овладел тот страх, который вызывается простой близостью великого, пусть и страшного человека – так и теперь он неподвижно стоял за его креслом, только глаза его грозно вращались, и вооруженная рука то поднималась, то опускалась, смотря по тому, какое решение он хотел принять – между тем, как из груди его противника дыхание исходило спокойно. Мало-помалу волнение стихло и в груди Тирадо, и он чуть слышно прошептал: «Я не могу, я не хочу убивать спящего; раскаяние в этом преступлении осталось бы навеки неразлучным со мной!»

После этого он без колебаний приступил к делу. Медленно, по-прежнему неслышно, как тень, но и по-прежнему не спуская глаз и приставив кинжал к груди герцога, чтобы пронзить его при первом признаке пробуждения, он обошел кресло, приблизился к столу, уверенной рукой схватил всю кипу бумаг, быстро спрятал их под своей монашеской рясой, сделал шаг назад, еще раз остро взглянул на спящего врага и положил кинжал на стол. Через секунду он уже был позади кресла, затем чуть слышно пересек комнату, закрыл за собой дверь, прошел через темную библиотеку и старательно запер другую дверь. Тирадо выждал в тени коридора, пока мерно шагающий часовой не повернулся к нему спиной, проскочил это место, отодвинул засов двери, ведущей на лестницу, и быстро спустился вниз. В ночной темноте он пробрался через двор к одной из калиток в задней части здания. Здесь его ожидал солдат, который через темную галерею вывел его на улицу – и вот монах на свободе со своей бесценной добычей…

Прошел час, другой – герцог очнулся ото сна. В первую минуту ему трудно было прийти в себя, сообразить, где он и что с ним. Наконец, это ему удалось; он огляделся и вспомнил, что он в своем кабинете, что уснул в своем кресле… и, вероятно, долго проспал, потому что свечи почти догорели… Это напомнило ему о занятии, оконченном перед этим, напомнило, как он поставил свое имя под многими документами, как положил перо… Но вот глаза его упали на письменный стол… Стол пуст… а на том месте, где были бумаги, лежал острый кинжал, зловеще сверкающий ему в глаза.

– Что это значит? – вскричал он, быстро вскочив – Кто был здесь? Кто унес бумаги? Кто положил кинжал? – Ужас охватил все его существо, сбил дыхание. – Воры и убийцы около меня! – Ибо он ни на миг не усомнился, что бумаги были унесены не чиновником, которому было поручено сложить и запечатать их, а тем, чья рука положила на их место кинжал.

Что было делать? Герцог Альба был не из тех людей, которых сильный испуг может надолго заставить растеряться. Не только на поле сражения встречался он лицом к лицу со смертью; уже три раза удалось ему спастись от руки убийцы; однажды – это было в Нимвегене – под его спальню уже успели заложить пороховую мину, которая должна была поднять его на воздух; но постоянно Промысл Божий спасал его. Мужество и на этот раз не изменило ему; холодный, расчетливый ум скоро снова вступил в свои права. Следует ли поднимать шум, производить расследование, начинать розыск? Почти сгоревшие свечи доказывали, что это проделано уже несколько часов назад, а тот, у кого хватило ловкости и смелости проникнуть сюда и совершить это похищение – он, конечно, окажется достаточно смелым и ловким для того, чтобы оградить себя от всяческих преследований. Герцог взял одну свечу и меч, стоявший в углу кабинета, прошел в библиотеку и осмотрел ее, увидел, что дверь заперта, отворил ее, прошел в коридор, спросил часового, был ли здесь кто-нибудь, и получил отрицательный ответ. Благодаря своей необычайной памяти, слава о которой сохранилась даже в истории, герцог знал солдата, стоявшего на часах перед его комнатой, очень близко и был убежден в его верности и благонадежности. Он вернулся в кабинет. По трезвому размышлению он решил предоставить дело собственному течению. Если бы, – рассуждал он, – это происшествие сделалось известным, оно доставило бы удовольствие его врагам и завистникам, и вместе с тем послужило бы фактом его слабости, который поощрил других злодеев. Скрыв же его, он мог тем старательнее наблюдать за окружавшими его людьми, ибо между ними, конечно, находились соучастники этого преступления; не далее, как завтра утром – решил герцог – будет составлен список всех, живущих в замке, и произойдет чистка его от мало-мальски подозрительных личностей. Что же касается до вредных последствий, которые должно было повлечь за собой похищение бумаг – то устранить их не было возможности. За похищением несомненно предстояло совершиться преждевременному обнародованию документов, а не допустить до этого можно было только скорейшей посылкой войск. Но это представлялось едва ли исполнимым. На следующее утро ожидалось прибытие сына герцога, Фердинанда Толедского, с тремя тысячами человек. Им необходимо было дать хотя бы день отдыха; к тому же провиант и обозы были еще не совсем готовы. По крайней мере три дня требовалось на окончательное устройство этих дел. Но герцог успокоился. Он возлагал надежды на страх и ужас, распространенные им повсюду; на отсутствие ожидания всякой помощи извне, так как принц Оранский блуждал без войска по Германии; на слабость граждан, которые не решились бы восстать, опасаясь за это лишиться жизни, – все это казалось герцогу слишком достаточной гарантией от бунта. Больше всего его тревожил сам поступок. Вооружившись кинжалом, похититель проникает в его кабинет, застает его спящим и ограничивается тем, что уносит бумаги и оставляет на столе кинжал только в виде предостережения! Седые волосы все-таки немного приподнимались на голове хладнокровного человека, когда он думал о смертельной близости неведомой руки и острой стали, на произвол которых была отдана его жизнь в продолжение нескольких минут. Почему этот человек не нанес удара? Герцог слишком привык ни во что не ставить жизнь своих врагов и удовлетворять свою мстительность их смертью, чтобы понять чувства человека, думавшего и действовавшего иначе, человека, бравшегося за оружие только для защиты от беспримерного тиранства.

Но это беспокоило герцога лишь до той минуты, пока необходимость действовать не заставила забыть о нем. Альба тотчас потребовал к себе секретаря и приказал еще рез подготовить декреты; сам же он немедленно принялся за усиление до последней возможности бдительности расположенных в стране гарнизонов и об ускорении рассылки отрядов по провинциям.

Но часы, прошедшие во всех этих приготовлениях и занятиях, уже были с пользой употреблены другой стороной. Как только Тирадо оказался вне замка, он совершенно перестал тревожиться за свою безопасность. Помощники, набранные им в народе из ожесточеннейших и решительнейших людей, равно как и большие денежные средства, находящиеся в их распоряжении, доставили ему возможность сделать все необходимые приготовления, долженствовавшие привести дело к благополучному исходу после того, как ему самому удалось бы удачно уйти со своей добычей из пещеры льва. В сопровождении двух встретивших его заговорщиков он быстро прошел по улицам и переулкам города и через некоторое время был уже в соседнем местечке Лекен. Отсюда, задолго до рассвета, тридцать курьеров были отправлены им к бургомистрам разных городов с копиями документов, засвидетельствованных подписями Альбы и Верги, и с просьбой обнародовать их, действовать как можно быстрее и спасти страну от грозившей ей гибели.

Результат оказался вполне таким, каким его ожидал увидеть Тирадо. Новая мера правительства словно громом поразила нидерландцев. Тут попирались, уничтожались их кровные интересы. Как?! Уже столько десятилетий постановления Карла V оставались бесплодными, уже столько регентов тщетно старались восстановить их, наперекор им большая часть Нидерландов приняла новое учение, целые города и провинции вполне принадлежали реформаторской церкви – и вот теперь эти декреты снова восстанавливаются, и испанская инквизиция со всеми ее ужасами и неограниченной властью вводится как верховное судилище! Нет, это невозможно! А вдобавок ко всему новый налог, взымание сотого, двадцатого, десятого процентов? Да разве это не равносильно уничтожению всякой торговли, внутренних и внешних связей? Невозможно! Но если бы и действительно было невозможно ни то и ни другое, то разве не был соединен с этими мерами целый ряд ябед, процессов, штрафов, конфискаций, ссылок, всяческих беспорядков и смут? Разве не уничтожались этим за один раз всё льготы и права отдельных штатов?

Деспотизм всегда заходит слишком далеко за пределы своей цели. Пускай он свои стрелы одну за другой не так стремительно и беспощадно – каких неизмеримо успешных результатов достигал бы он в борьбе с эгоистичной, неорганизованной и трусливо-малодушной толпой! Но он слишком уж рассчитывает на внушаемый им и сокрушающий всякую силу ужас; он убежден, что стоит ему появиться во всей своей силе, во всем своем грозном величии, как наступит окончательный конец всякому сопротивлению. Но тут-то он и ошибается. Ужас переходит в отчаяние, в убеждение; что здесь речь идет о жизни или смерти; а где предстоит потерять или выиграть все, там прекращается всякое колебание, там всякое сердце становится героически страстным, там всякая рука вооружается. Так было и в Нидерландах. Огненным потоком пронеслась из города в город, из деревни в деревню, с корабля на корабль весть о декретах Альбы. Чины собрались для того, чтобы протестовать; города затворили свои ворота, принялись улучшать свои укрепления, вооружали стены орудиями, расставляли солдат. И так поступали не только большие города, но и самые малые, в огромном количестве. Отряды Альбы встречали отпор во всех городах, к которым подходили они, и скоро должны были убедиться, что занятие ими этих мест может совершиться только посредством насилия и после упорной битвы. Особое сопротивление выказывали Голландия и Зеландия, куда так и не смог войти ни один испанский гарнизон. В это же время двадцать четыре корабля морских гезов под флагом принца Оранского вошли в реку Маас, заняли город Бриль и утвердились там, чем положили начало выражению храбрости по всему государству.

Герцог Альба сердито ходил взад и вперед по своему брюссельскому кабинету; посол за послом являлись к нему, и каждое новое известие служило новым красноречивым свидетельством внезапно пробудившегося в нидерландском народе духа. Альба видел, что ему приходится снова завоевывать для своего короля больше половины страны, что страшная борьба началась в ту самую минуту, когда он был убежден, что этот народ фактически в его руках и он может делать с ним, что хочет. Не было ли все это последствием той роковой ночи, когда он спал в своем кресле, а дерзкий похититель уносил драгоценные бумаги и этим уничтожал все его планы и надежды? И задавая себе этот вопрос, Альба уперся взглядом в письменный стол, на котором все еще лежал злополучный кинжал. «Кто мог сделать это?» – спрашивал себя герцог. Он взял кинжал и принялся рассматривать его пристальнее, чем делал это до сих пор, и вдруг различил на клинке надпись, сделанную мелким, но четким шрифтом: «Марраны и Гезы». Это послужило ключом к разгадке. Обе эти партии, которые герцог наиболее презирал и ненавидел, к которым он не знал никакой пощады, членов которых он уже погубил в неимоверном количестве, – они, стало быть, объединились, чтобы отнять у него плоды трудов всей его жизни, унизить и опозорить поседевшего в победах человека и водрузить свободу и право там, где он намеревался непоколебимо установить, хотя бы и на развалинах, испанское господство и испанскую инквизицию. Альба заскрежетал зубами и проговорил: «Ну, коли так, пусть это будет борьба не на жизнь, а на смерть!»

Такие же мысли волновали и Якова Тирадо, когда он почти в это же время встретился в Амстердаме со своим мнимым господином, доном Самуилом Паллаче, почтенным консулом марокканского султана, и вместе с ним сел на крепкий парусный корабль, отплывающий в Лиссабон. Не чувство торжества, не радостное ликование наполняли его душу при мысли о том, что он сделал и что так отлично удалось. «Борьба не на жизнь, а на смерть предстоит нам, – говорил он себе, – и много лет пройдет, много поколений, быть может, сойдет в могилу и заменится другими прежде, чем мир снова восстановится на этих берегах, безопасность и порядок вернутся на эти равнины… Кого может радовать такое положение? Кто решится благословить минуту, когда зажегся этот факел, огню которого суждено разгореться огромным, страшным пламенем? Но необходимо, наконец, завоевать на земле приют для свободы, как бы мал он ни был, приют для прав человека, где не должно быть места вопросу: „во что ты веруешь?“, а может существовать только один вопрос: „как ты поступаешь?“ Да, необходимо – и я снова вернусь на эти берега, снова появлюсь на поле битвы, открытом мной для беспощадной борьбы, и все, что есть во мне – ум, энергию, силу – все отдам я моим единомышленникам-товарищам, дорогим моему сердцу людям! Марраны и гезы – вот наш девиз, и с ним мы одержим победу!»

Дон Самуил Паллаче стоял на палубе и сурово смотрел на берег, от которого все больше и больше удалялся корабль. Он думал «Прощай, морозная, туманная страна, прощай навсегда: ты обманула мои надежды!» Яков Тирадо тоже стоял на палубе и смотрел на эти же берега сверкающими глазами; он думал: «До свидания, страна свободолюбивых людей, до скорого свидания! Звезда надежды взошла для меня на твоем небе; она будет светить мне через беспредельное пространство моря и никогда, никогда не закатится!»

ГЛАВА ВТОРАЯ БЕГСТВО

I

Северный берег в низовьях Таго – круче противоположного ему, и последние склоны Чинтры образуют на нем красивый ряд возвышенностей, которые, то удаляясь от берега своими изменяющимися формами, то ближе подходя к нему, придают этой местности большую прелесть. За высоким хребтом скрывается здесь не одна уединенная долина, существования которой и не подозревает проплывающий мимо корабельщик и которая составляет особый, совершенно замкнутый мир. Широкая река величаво и красиво катит свои светлые волны в беспредельный океан, который во время разлива втискивает сюда свои воды в ее широкое устье. Берега здесь удалены друг от друга на расстояние полутора немецких миль, и обширная водная поверхность беспрестанно рассекается множеством кораблей, или входящих в надежную лиссабонскую гавань изо всех частей света, или уплывающих оттуда к самым отдаленным уголкам земли.

Мы не пойдем вслед за ними. В том месте, где два лесистых холма отделены друг от друга узкой покатостью, на северном берегу образовалась маленькая бухта, скрытая от глаз полосой земли, вследствие чего отыскать ее может только тот, кто хорошо знаком с этой местностью. Наша лодка огибает эту полосу и бросает якорь в бухте, узкий берег которой покрыт тенистыми ореховыми деревьями. Мы тотчас обнаруживаем здесь проезжую дорогу, уходящую вправо и вскоре направляющуюся к густой роще. Через четверть часа быстрой езды по ней она сворачиваетк северу и, протянувшись еще на довольно значительное расстояние лесом, приводит нас к красивым маисовым полям, которые наполняют собой маленькую долину, теперь открывающуюся нашим глазам. Это очень милая картина, потому что высоты, замыкающие долину, частью покрыты зелеными ивами, частью финиковыми и масличными деревьями, частью же образуют крутые, темные, поросшие плющом утесы, с которых катится вниз множество светлых ручьев. Никакие искусственные сады и скверы не украшают эту одинокую долину, никакой парк, ни одна цветочная грядка не свидетельствуют, что здесь укрывается и отдыхает в знойное лето богатый горожанин. То, что дает здесь сама природа, ее яркая зелень, смешивающаяся с пестрыми красками диких цветов, ее чудесный свет, падающий на землю с вечно голубого небосвода, ее свежий, целебный воздух, веющий в долинах с соседнего моря и наполненный тысячью ароматов – все это делает замкнутую долину отрадным и веселым приютом и обещает исцеление тому, кто бежит сюда от шумного света лечить израненную душу.

Пейзажу соответствует и домик, стоящий в конце долины, как раз у подошвы высоких утесов – длинное одноэтажное здание, окрашенное белой краской и лишенное всяких украшений, но окруженное высокими платанами, вследствие чего его присутствие обнаруживаешь лишь тогда, когда вплотную приблизишься к нему. Итак, долина эта кажется лежащей в самой отдаленной, самой уединенной части страны, и ничто здесь не указывает на близкое соседство одного из тех больших средоточий европейской жизни, которые называют столицами, и где бесчисленное количество людей теснится и суетится в узких улицах с высоченными домами, как будто на Божьей земле недостаточно места для того, чтобы служить их детям привольным и веселым жильем.

Ничто из этого городского шума, этой городской суеты не проникало через реку и горы в одинокую долину. Но когда вы всходили на одну из высот, на гребень какого-нибудь утеса, перед вами открывалась грандиознейшая картина. Там, на правом берегу величавой реки красовался обширный город, раскидывая вверх и вниз по трем холмам целое море домов, с блестящими куполами и башнями церквей, с широкими фасадами дворцов, с бесчисленным количеством крыш, а на другом берегу – волнообразная поверхность, покрытая роскошнейшими нивами и лесами вперемежку со множеством людских обиталищ. Справа перед пораженным взором расстилалась широкая поверхность Атлантического океана, оживленная сотнями кораблей, которые своими надутыми парусами и развевающимися флагами походили на белых и пестрых птиц, уносящихся по беспредельной водной равнине в далекие страны. Широкая река соединяла город и море блестящей лентой, которая весело бежала по изумрудному ковру нив и лугов, и, наконец, в отдалении, подымалась к небу в голубоватой дымке горы Сиерры, чудесно замыкая всю эту картину. Тут вам становилось ясно, что вы принадлежите великому, чудному миру, чудному – благодаря вечным созданиям божественного мирового духа и работе неутомимого, беспрерывно обновляющегося человеческого племени; здесь в душе вашей являлось сознание того, что вы, как и всякий – часть, хотя бы и незначительная, великого и бесконечного целого…

Из этого утаенного природой дома несколько дверей выходили прямо в долину; одна из них примыкала к небольшой террасе, защищенной от ветра и солнца стеклянной галереей и высокими растениями в горшках. Перед ней расстилался скромный цветник, грядки которого пересекались великолепными апельсиновыми деревьями, сквозь сочные листья которых просвечивали золотые плоды. В первые часы после полудня на этой террасе находились два человека, бросающиеся в глаза своей оригинальностью. В большом мягком кресле покоится мужчина, вид которого обличает тяжелое физическое страдание. Ему не должно быть больше шестидесяти лет, и все еще округлые черты его лица и несколько сутуловатой фигуры свидетельствуют о том, что он прежде имел хорошее здоровье и жил в свое удовольствие. Но под этой наружностью скрывалась, вероятно, уже с давних пор тайная змея какого-то органического порока, потому что в настоящее время болезнь запечатлела глубокие следы и на лице, и в фигуре человека, и он недвижно, с закрытыми глазами, скорее лежа, чем сидя в кресле, по-видимому пребывал в глубоком сне, полной оторванности от всего, что происходило вокруг него. Кресло было близко придвинуто к одной из стеклянных стен террасы, так что тень от растений скрывала его от солнечных лучей. Перед ним стоял стол, уставленный освежающими напитками и лекарствами, а около стола сидела женщина, занятая рукоделием, но при этом часто устремлявшая задумчивый взгляд то на мужа, то на лазурный свод неба. Это была женщина уже пожилая, но ее лицо и вся фигура хранили неизгладимые следы красоты – той красоты, которая все еще производила завораживающее действие вследствие того, что трудно было решить, в чем ее больше заключено: в пропорциональности ли черт и форм или в благородстве духа, читавшемся в ее темных глазах, на высоком, белом лбу, в прелестном выражении губ, во всей ее статной фигуре. Это лицо говорит нам, а уж седеющие кудри подтверждают, что много внутренних и внешних страданий выпало на долю этой женщины, что она вынесла все эти испытания и ожидает еще более тяжелых, но вынесет и их, и что душа ее предстанет без малейшего пятна перед троном вечного судьи. Все в ней ясно свидетельствует о добродетели, верности и преданности, лучезарный свет правды неудержимо пробивается наружу из сокровенных глубин этого сердца, как ни густы тени, падающие на него, и ярко озаряет всякую тьму.

Сообщим читателю все, что нам известно о прошлом этой четы. Гаспар Лопес Гомем был знаменитый, в свое время, быть может, богатейший купец в Испании. Жил он в Барселоне, находился в торговых сношениях со всеми важнейшими пунктами Востока и Севера, и его ум и проницательность находили себе соперников только в его рассудительности, увенчивая блистательным успехом все его предприятия. Дедушка Гаспара был близким другом и товарищем великого Абарбанеля, того министра финансов Фердинанда Католика, который добровольно пожертвовал большей частью своих богатств для того, чтобы с оставшейся верной религии отцов частью своего народа отправиться в изгнание. Не так поступил старик Гомем. В счастливой доле он разделял занятия и устремления своего друга, но теперь отошел от него, и чувствуя себя неспособным заплатить большими жертвами за ненадежную долю изгнанника, предпочел перейти в католичество и остаться в отечестве. С тех пор от отца к сыну и от сына к внуку переходила строжайшая набожность в ее наружных проявлениях, переходило аккуратнейшее выполнение всех католических обрядов в сочетании с частыми дарами монастырям и церковным учреждениям и – наряду с этим – неизменное и ревностное занятие священными книгами евреев. В Гаспаре Лопесе тоже вполне примирялись эти два направления, как будто между ними не было ничего противоречащего, ничего враждебного. В самой скрытой комнате своего большого дома, куда не проникал никто, кроме близких ему людей, сидел он в свободные от кипучей деятельности часы, читал книги Ветхого завета и талмуд и находил в этом величайшее удовольствие, живейшее удовлетворение своей духовной потребности. Но в то же время не было человека, наружно превосходившего его строго христианским рвением, и никто никогда не замечал в нем хотя бы малейших проявлений того тревожного состояния, которое должно было явиться естественным последствием этого внутреннего разлада.

Иначе все происходило в семействе Родригес. Предкам сеньоры Майор воспрепятствовали уехать из Испании почти неодолимые затруднения; несказанной борьбы стоил им переход в христианство; пламенная привязанность к старой вере и ее предписаниям воодушевляла всех членов этой семьи и была наследством, передававшимся из одного поколения в другое. Их томило желание оставить эту страну религиозного гнета и жестоких преследований и получить в другом месте драгоценную свободу открыто исповедовать убеждения, которые жили в них и которым безраздельно принадлежало их сердце. Но это обстоятельство, при выдающемся положении, которое они занимали в обществе, только усиливало надзор за ними, за каждым их шагом, и ни один из них не мог бы двинуться за границы Испании без того, чтобы не обречь на погибель оставшихся на родине близких людей. В таких обстоятельствах выросла красавица Майор Родригес, в таких обстоятельствах сделалась она женой Гаспара Лопеса, и ее жизненный путь, по-видимому, столь блестящий и счастливый, был очень тернист. Муж ее не мог понять, что беспрерывно побуждало ее уговаривать его покинуть Испанию, не понимал, как можно было тревожиться, чувствовать угрызения совести по поводу вещей, которые ведь уже целое столетие, как пришли в такое положение и сделались сносными вследствие привычки к ним – по поводу такого порядка, который был ведь создан не ими и для которого они как бы родились. Она научилась, наконец, у мужа молчать об этих вещах и только в душе своей переживать беспрерывно возобновляющуюся борьбу убеждений с внешними поступками. Часто скорбела она, что в обоих ее подрастающих детях, Марии Нуньес и Мануэле, не было того спокойствия, которое охраняло ее мужа от всякого внутреннего разлада, и что в этих молодых сердцах горела неугасимым пламенем судьба их семейства…

Но и в семье Гаспара не суждено было оставаться всегда не нарушаемым этому наружному спокойствию. Богатство Гаспара, которое, само собой разумеется, считали еще более огромным, чем оно было на самом деле, давно уже возбудило зависть и корыстолюбие сильных церкви и государства. Долго они щадили его, потому что он был полезен им, часто даже необходим, потому что он вел себя осторожно и, благодаря своей щедрости, пользовался в народе большой любовью и популярностью. Наконец, по их мнению, наступило время, когда можно было заняться и им, и когда и ему следовало испытать участь, которая постигла уже стольких его единоверцев. Если было мало поводов придраться собственно к нему, то его жена, семья которой принесла кострам инквизиции уже столько жертв, давала достаточно поводов к подозрению, чтобы отдать ее и всех ее родных в руки инквизиции.

Но Гаспар Лопес и его золото имели друзей и в тех сферах, где замышлялась теперь его погибель, и до него скоро дошла весть о грозившей ему опасности. Как ни насильственно действовала всегда инквизиция, но внезапное появление и вмешательство ее совершались только после долгих, обеспечивающих все последующие действия приготовлений. Свои жертвы она опутывала всевозможными сетями, обходилась с ними приветливо и, по-видимому, с величайшим доверием, ставила им всевозможные искушения и соблазны и при этом вела за ними самое строгое, неусыпное наблюдение. Таким образом ей удавалось подобрать факты, которые при мало-мальски смелом и вольном толковании давали достаточно веские основания для тюремного заточения и пыток, а затем – для смертного приговора. Но Лопес, благодаря своим связям, имел время подвести свои контрмины, и так как он скоро убедился, что правители государства отрекутся от него и отдадут его в жертву инквизиции, то с величайшей осторожностью, но вместе с тем и твердой энергией поспешил обеспечить почти все богатство перенесением своих торговых оборотов в конторы, бывшие у него в Генуе, Венеции, Ливорно, Анконе, Смирне и Лондоне. Но при этом, для устранения подозрений, он наполнял свои барселонские склады менее ценными товарами и давал своим агентам поручения приискивать ему в Испании разные участки земли, которые он, по-видимому, желал приобрести в свою собственность. Такому образу действий он был, по крайней мере, обязан тем, что его враги не ускоряли выполнения предначертанных им относительно него мер – и вот в одно прекрасное утро он исчез из Барселоны со всеми членами своей семьи, сел на ожидавший его корабль и быстро поплыл в Лиссабон. Инквизиция поступила в соответствии со своими принципами: она выдвинула обвинения, последствием которых был заочный смертный приговор супругов, но желанная добыча тем не менее ускользнула из их рук, – и остались только незначительные крохи, между тем, как настоящий лакомый кусок ушел далеко. Но почему Лопес отправился именно в Лиссабон? Разве там ему не грозила та же опасность? Разве король Иоанн III, вопреки своему обычному и испытанному благоразумию, не склонялся на убеждения своих советников, ввести и в своем государстве инквизицию? Разве его наследник, молодой Себастьян, воспитанный иезуитами, не был проникнут религиозным фанатизмом, вследствие чего от него нельзя было ожидать ничего, кроме жестокости для беглецов, только что спасшихся из сетей инквизиций? Но куда же им было направить свои стопы? Изо всех северных государств евреи были изгнаны, в Германии их гоняли из города в город, Италия стонала под испанским господством, а в Церковной Области последние папы были настроены самым враждебным образом против заблудших детей Авраама. Фанатическая ненависть именно в это время торжествовала свои последние победы, и страшный раскол внутри христианской церкви, последствием которого была упорная и ожесточенная борьба между старой и новой церковью, только усилила нетерпимость к евреям с обеих сторон. Таким образом, только восточные страны оставались в это время открытыми для еврейских беженцев, именно для марранов – перешедших в христианство испанских евреев, которые бежали с Пиренейского полуострова или боясь инквизиции, возводившей их на костры под предлогом неискренней преданности христианству, или вследствие неодолимого стремления вернуться к вере своих отцов. Но в восточных странах – в северной Африке и Азии, внутренний порядок уже не был на такой высоте, как прежде, и повсюду, за исключением разве что турецких провинций в Европе, к евреям относились с самым оскорбительным презрением. Притом образ жизни тут и там был до такой степени различен, что человек, проживший некоторое время в цивилизованном мире Испании, мог только в самой крайней нужде решиться перебраться на Восток. Для Гаспара Лопеса это было немыслимо; он слишком сильно сжился со своими привычками, слишком мало подчинялся своим внутренним побудительным причинам, чтобы, имея уверенность, что личности его не угрожает опасность, решиться уехать еще дальше. Но к этому присоединилось еще и то обстоятельство, что в Лиссабоне он надеялся найти для себя полную гарантию. Молодой король был так поглощен своими фантастическими планами покорения неверных в Африке и подчинения папскому престолу богатых прибрежных стран этой части света, что предоставлял полную свободу различным партиям внутри своего государства и, конечно, готов был оказывать свое покровительство тем из них, которые могли и желали помочь ему в военных приготовлениях и действиях. Во главе одной из партий, менее клерикальной, чем остальные, находился Антонио, приор монастыря в Крато. Он был сыном герцога Людвика-ди-Бейя, второго сына короля Эммануила, и, таким образом, в очень близком родстве с королем Себастьяном, так как их отделял друг от друга только дядя Антонио, шестидесятисемилетний кардинал Генрих, третий сын великого Эммануила. Но герцог Людовик, отец Антонио, провинился неравным браком, так как он, пламенно влюбившись в прекрасную Изабеллу Родригес, женился на ней. Плодом этого союза был Антонио. Вследствие этого племянница Изабеллы, жена Гаспара Лопеса, могла без сомнения рассчитывать на покровительство Антонио для себя и своих родных, несмотря на то, что его родители давно уже покоились в могиле. И она не ошиблась, а так как ее муж обещал подарить королю полное вооружение на тысячу человек для предстоящего африканского похода, то влиятельному приору было нетрудно добыть для своего родственника королевское слово ручательства за его безопасность.

Так прожила семья Гомем в Лиссабоне несколько спокойных лет, хотя и не без тревог и опасений, что будущее могло снова стать мрачным и тяжелым. Но вот наступила пора, когда Себастьян осуществил наконец свой давно лелеемый план. Он благополучно переправил свое войско в Африку, но в Алкассарской равнине произошла между его солдатами и несравненно белее многочисленной армией Мулея-Молуха страшная битва, окончившаяся несчастливо, даже смертью молодого короля. Это было страшным ударом для Португальского королевства. На престол вступил старый кардинал; но кто же будет его преемником? Четыре потомка Эммануила заспорили о наследстве – в том числе сам Филипп II и приор Антонио. Против первого восставали на том основании, что он только по матери, старшей дочери Эммануила, имел право на престол, и португальский народ ненавидел его; противодействие второму происходило оттого, что испанская партия – а в ее состав входили вельможи, часть которых купила себе дворянство на испанские деньги, и большинство духовенства – признавала его незаконнорожденным, отвергая законность брака его родителей. Этот вопрос беспрерывно занимал старого короля во все время его полуторагодового царствования, сильно возбуждал интриги партий и, само собой разумеется, так и остался неразрешенным.

После Алкассарской битвы Гаспар Лопес оставил Лиссабон и переселился в уединенную долину, в которой, благодаря ее местоположению и скромной обстановке, он мог оставаться забытым и незамеченным более, чем когда-либо. Притом это случилось тем легче, что в столице Лопес не играл никакой роли, и боровшиеся между собой партии не имели времени заниматься второстепенными вещами или, благодаря насилию, уже теперь приобретать себе врагов и ненавистников. Но тут Лопес заболел и через несколько месяцев впал в то состояние постоянной дремоты, в котором мы и застали его на маленькой террасе его дома.

Сеньора Майор мало-помалу погрузилась в глубокую задумчивость. Ей казалось, что муж спит или охвачен тем полным расслаблением, которое делало его неспособным для всякого физического и умственного движения, и это освобождало ее от необходимости притворяться, пересиливать себя. Черты ее благородного лица приняли выражение сильнейшей тревоги и печали, и между тем, как руки продолжали механически работать, голова опустилась, и мысли, по-видимому, улетели куда-то далеко. Но она ошибалась, думая, что никто не наблюдал за ней. Гаспар Лопес в последние дни несколько оправился и окреп, не обнаруживая, впрочем, этого по своей привычке к покою. Он уже несколько раз открывал глаза и устремлял испытующий взгляд на жену; затем он сделал неслышное усилие приподняться из своего полулежачего положения, и это ему удалось. Он сел и после краткого молчания нежно прошептал:

– Милая Майор, дорогая жена!

Жена вздрогнула. Этот неожиданный зов сперва страшно напутал ее; но первый же взгляд на спокойно сидевшего и почти улыбавшегося мужа сменил этот ужас на несказанную радость.

– Гаспар, Гаспар! – воскликнула она. – Что с тобой? Как ты себя чувствуешь?

Она быстро вскочила, подбежала к Лопесу и обняла его так порывисто, что это даже не совсем понравилось ему.

– Успокойся, Майор, – сказал он кротко, но решительно, – я чувствую себя значительно лучше, да хранит меня Бог и впредь… Дай мне поесть и выпить чего-нибудь прохладительного, а потом придвинь свой стул поближе ко мне и сядь.

Она радостно исполнила эту просьбу, хотя посуда и дрожала в ее руках, и восторгалась, видя, что ее муж снова ест и пьет если не с особенно большим аппетитом, то все-таки охотно. Когда она уселась возле него, он взял ее за руку и сказал:

– Ну, теперь, Майор, ты должна ответить мне на один вопрос, но только откровенно, со свойственной тебе правдивостью. Уже два дня, как я наблюдаю за тобой, и видел несколько раз, как твое лицо омрачалось заботами и скорбями. Скажи мне, что гнетет тебя, не скрывай ничего.

Глаза старика при этом были устремлены на жену с вопросительным и в то же время молящим выражением. Она встревожилась, ее бледные щеки зарумянились.

– Но, милый Лопес, – ответила она нерешительно, – разве твоя болезнь не достаточный повод для забот и печали? Разве тут нужны иные причины?

– Нет-нет, Майор, не старайся обмануть меня. То, что тебя тревожит и огорчает моя болезнь – это я хорошо знаю, но я также убежден, что сюда добавилось и нечто другое, и вот об этом-то я и спрашиваю тебя. Твое смущение сейчас только подтверждает мои подозрения. Не возражай, – продолжал он, заметив, что она хочет перебить его, – я знаю, что ты хочешь сказать: что мне следует помнить о своих недугах и не думать ни о каких делах. Но ты знаешь, что меня может волновать, а следовательно, и вредить мне – только неизвестность. Помимо этого, я все переношу твердо, и потому говори смело.

Сеньора Майор поняла, что всякое сопротивление бесполезно.

– Ну, хорошо, – сказала она, – как ни тяжело мне будет снова потрясти твои едва начавшие оправляться силы тревожными мыслями, но я обязана тебе повиноваться и, к счастью, дело не так дурно, как ты, по-видимому воображаешь себе. Не отрицаю, что я несколько встревожена. Но это касается исключительно дона Самуила Паллаче. С тех пор, как он приехал в Миддельбург и оттуда сообщил нам о своих надеждах на успех, мы не имеем ни от него, ни о нем никаких известий. И так прошло уже несколько месяцев – и я не знав, что и подумать.

Гаспар пристально посмотрел на жену и ответил:

– Неужели же, милая Майор, личность почтенного консула и все, могущее случиться с ним, так сильно беспокоит тебя? Мне ведь хорошо известно, что ты, собственно, сильно возражала против предполагаемого его брака с нашей дочерью, так что желать ускорить его не в твоих интересах.

– Я не отрицаю, – спокойно сказала она, – что совсем неохотно склонила Марию Нуньес к согласию на брак с доном Самуилом. Милая шестнадцатилетняя девушка еще и понятия не имеет о том, что значит связать себя на всю жизнь с человеком, до тех пор совершенно чужим для нее – ее чистое, невинное сердце не знает еще никакой страсти – Боже избави, чтобы он«узнало ее впоследствии! Ты не станешь, конечно, сердиться на меня за такие мрачные мысли и предчувствия: ведь образ моей незабвенной сестры Консолы к ее судьба вечно у меня перед глазами! Но я пришла к убеждению, что отдать наше дитя такому надежному человеку необходимо, если он в награду за это успеет обеспечить безопасный приют на свободной земле. Этгцель была, по-видимому, уже почти достигнута нами, и вот почему молчание дона Самуила должно, конечно, тревожить меня.

– Майор, – возразил больной, – ты сказала не все. Ты достаточно умна и сообразительна для того, чтобы не знать, что есть множество причин, которыми может быть вызвано отсутствие писем. Корабль, везший их, мог попасть в руки неприятеля или даже затонуть; переговоры могли затянуться, а Паллаче, быть может, хочет порадовать нас известием об их полном успехе и потому ждет окончания; наконец мало ли еще что могло случиться!.. Стало быть, твое беспокойство имеет еще какой-нибудь источник. Скажи же мне все. Как идут дела в Лиссабоне?

– Дорогой Гаспар, не тревожься ими. Мы живем здесь в полной безопасности… Свет позабыл о нас…

Она произнесла эти слова, но напрасно боролась со вздохами, теснившими ее грудь. Голос ее дрожал, лицо было бледно.

Тогда Гаспар Лопес заговорил более строгим тоном:

– Оставь, Майор, эти бесплодные уловки, которые еще более смущают меня, вызывают действительную тревогу. Ты напрасно делаешь первую в твоей жизни попытку обмануть меня: уже один твой вид выдает тебя. Поэтому говори правду.

– Нечего делать, пусть будет по-твоему. Узнай же, что король Генрих умирает. Смертный одр окружают партии, готовые, чуть только он испустит последний вздох, кинуться друг на друга в страшном, зверском ожесточении. Не пройдет после того и нескольких часов, как междоусобная война вспыхнет повсюду и опустошит все уголки этой страны; но что еще хуже – тиран Испании стоит с отборным войском у нашей границы, и последняя минута жизни короля Генриха будет первой, в которую испанцы ступят своей железной ногой на португальскую почву. Какая участь ожидает нас после этого – мне нет надобности говорить тебе, и ты понимаешь теперь, почему я с таким тревожным и нетерпеливым ожиданием смотрю на отдаленный берег, на котором наш влиятельный друг старается приготовить нам спасительный приют.

Лопес на несколько минут задумался.

– Да, – сказал наконец он, – конечно, это довольно тревожные вести, но опасность все-таки не так велика, как тебе кажется. Я с горестью вижу, дорогая Майор, что прежнее твое беспокойстве снова пробудилось в тебе; под твоими ногами снова горячие уголья; ты снова стремишься прочь, прочь отсюда – из этой пристани, где мы укрылись, и в своем сильном волнении ты повсюду видишь признаки бури задолго до того, как она готова разразиться. Что же намеревается делать твой царственный кузен Антонио? И неужели ты действительно веришь, что у Филиппа II, повелителя необозримого царства, только и есть дела, что думать о маленькой марранской семье? Он, конечно, давно позабыл о нас; это доказывает его молчание, потому что иначе он давно бы вытребовал нас у португальского двора как приговоренных к смерти.

– Ты говоришь вопреки, своему убеждению! – порывисто перебила его жена. – Чтобы Филипп Испанский забыл о нас?! Не забудет ведь он слов из завещания своего отца, монаха в обители святого Юста: «Старайся всеми силами, чтобы еретики во всем мире подвергались строгой каре, не обращай внимания ни на какое сословие и звание их и ни на какое ходатайство в их пользу! И точно так же никогда не выходит из его памяти человек, на которого упал однажды его кровожадный взор, не выходит из его памяти добыча, которой однажды захотелось ему и которая выскользнула из его рук. Именно его молчание не должно убаюкивать нас; Филипп хватает свою жертву только тогда, когда она уже совсем в его когтях. Что касается приора, то в его доброе желание я вполне верю, но в его силу – весьма мало…

В эту минуту разговор прервался. Лопес вдруг снова прилег в кресле, и глаза его приняли спящее выражение. На террасу вошла их дочь, Мария Нуньес. Она держала письмо и с ним направилась к матери.

– Письмо, дорогая матушка! – воскликнула она. – Карлос только что привез его; Мануэль тоже через час будет здесь…

Мать перебила ее движением руки, и взгляд девушки упал на отца, Появление ее произвело на старика такое действие, от какого она уже давно отвыкла. Мария Нуньес, во всей свежести первой молодости, была красавица – причем такая редкостная, что даже история не забыла занести ее на свои страницы. Ее ослепительный, почти прозрачный цвет кожи, грациозная фигура, большие голубые глаза, в которых блистали живой ум и благородная душа, черные с синим отливом волосы, ниспадавшие на плечи роскошными кудрями – все это превращало ее в существо, от которого как бы исходило лучезарное сияние и на которое обращались все взоры, как только она куда-то входила. И в больном отце она вызвала такое впечатление именно теперь, когда к нему снова вернулось полное сознание. Веки его поднялись, огонь глубокой любви загорелся в глазах, улыбка заиграла на бледных губах, и он с усилием приподнялся в кресле. Мария немедленно уловила это движение и с радостным криком бросилась к отцу, стала на колени на его скамеечке, обхватила руками шею и положила его седую голову к себе на плечо.

– О, батюшка, батюшка! – вскричала она. – Да неужели ж тебе лучше, неужели Господь услышал нашу молитву?

Но мать поспешила подойти к ним, старалась успокоить дочь, увещевала ее не волновать отца и наконец усадила ее в кресло. Гаспар снова спросил у жены о письме. Сеньора Майор увидела, что от мужа нельзя скрыть ничего, взяла письмо, распечатала его и увидела, что оно – от дона Самуила Паллаче. Лопес потребовал, чтобы ему прочли.

– Это из Опорто, и отправлено пять дней назад… Из Опорто! Боже мой, каким образом попал он туда? Отчего он не здесь?..

– Мы сейчас это узнаем. Читай. В письме говорилось:

«Друзья мои! Не удивляйтесь, что вместо меня самого к вам являются эти строки. Это Промысл Божий, которому подчинены все мы. В Миддельбурге я уже почти достиг цели, когда один священник, называющий себя служителем нового учения истинной веры и чистой любви, уничтожил все мои планы возбуждением против меня черни. Прилагаемая депеша, которую я вам написал тогда же, объяснит вам подробности. Я увидел, что в этой стране мне ничего не добиться, покончил с моими делами и сел на корабль, чтобы вернуться в Лиссабон. Но все точно сговорилось, чтобы сделать эту поездку несчастнейшей в моей жизни. Я так охотно уехал из Испании, где, как я слышу, снова вспыхнула ожесточенная война, потому что эти высокомерные города дерзнули воспротивиться приказаниям герцога Альбы, и он обнажил свой кровавый меч, чтобы наказать их, что ему, конечно не, удастся. Все сначала шло благополучно; но едва корабль вошел в Атлантический океан, как он сделался игралищем самых противных ветров и страшнейшего ливня. Целых три месяца нас кидало во все стороны, то к Азорским островам, то к бразильскому берегу, то снова к северу, пока, наконец, восемь дней назад мы не приткнулись к гавани в Опорто, и так как наш корабль достаточно пострадал, то мы были очень рады, что очутились хотя бы в этом приюте. Теперь я считаю своей обязанностью отправиться в Марокко, чтобы дать отчет моему государю, марокканскому султану. Я надеюсь, что с Божьей помощью государь останется мной доволен, так как я оказал ему большие услуги. Ведь и у мусульманских народов золото так же всесильно, как и у христиан. Завтра судно отплывает туда – и дай нам Бог счастливого пути. Когда мне удастся устроить там необходимые дела, я вернусь в Лиссабон для свидания с вами и для того, чтобы снова просить милую Марию Нуньес, которой навеки принадлежит все мое сердце, отдать мне свою руку, что сделает меня блаженнейшим человеком – отдать даже и в том случае, если бы ей пришлось последовать за мной не на морозный север, а на цветущий юг. И отчего бы ей не сделать этого? Я чувствую, что достоин ее в такой степени, в какой смертный может быть достоин этого небесного создания, а ведь любовь есть то чувство, которое уравнивает всех. Поэтому пошли нам, Господи, счастливое свидание!

Но я должен упомянуть еще об одном. Вы дали мне, сеньора Майор, очень странного слугу. Не отрицаю, что он оказал мне большую помощь, но еще удивительнее, что он действительно раздобыл мне очень теплое рекомендательное письмо от принца Оранского, и уверял, что видел этого превосходного вельможу и говорил с ним. Но при этом он тщательно скрывал от меня все подробности и объяснения своих действий. То он оставался со мной, то вдруг уезжал, даже не предупредив об этом. Но я предоставлял ему полную свободу, и в Амстердаме он сел вместе со мной на корабль. Но едва мы миновали канал и вошли в Атлантический океан – это было на третий день нашего плавания – как Яков исчез с корабля. Я долго думал, что как он исчез, так и появится снова, и меня нисколько не удивило бы, если б среди страшной бури, свирепствовавшей вокруг нас, он вдруг очутился в моей каюте. Но этого не случилось – он так и не появился, и я с тех пор не видел Якова. Упал ли он ночью за борт, спустился ли в лодке и отплыл куда-нибудь (что весьма неправдоподобно, так как на корабле все лодки оказались в наличии, и в это время мы уже были очень далеко от берега) – не знаю. Я расспрашивал корабельную прислугу, но она стала относиться ко мне так недоверчиво и враждебно, что я не мог добиться от нее ровно ничего. Конечно, дорогая сеньора Майор, вы не обвините меня за это, так как между нами ведь было предварительно обусловлено, что я буду предоставлять ему полную свободу действий. А по сему целую ручки вам и прекрасной Марии Нуньес и надеюсь, что дон Лопес снова оправился, а дон Мануэль братски помнит обо мне. Храни вас Господь!»

Майор читала это письмо, особенно последнюю его часть, с очевидным волнением. Когда она закончила, взоры супругов встретились, и оба разом воскликнули: «Яков исчез!» – а Майор как бы невольно и почти шепотом прибавила к этому: «Значит, погибла наша последняя надежда и опора!»

Мария Нуньес тоже внимательно слушала чтение письма, и хотя неудача плана переселения в Нидерланды, по-видимому, сильно взволновала ее, но все другие сердечные излияния дона Самуила, особенно то, что касалось лично ее, оставили ее холодной и равнодушной. Восклицание матери вызвало у нее вопрос:

– Яков? Это не тот ли молодой человек, который за несколько дней до отъезда дона Самуила был у нас здесь?.. С блестящими темными глазами и роскошными черными волосами и бородой?

– Тот самый.

– Кто же он? И мне жаль, что он пропал… Но почему его исчезновение так сильно огорчает вас?

– Милое дитя, это его тайна, а не наша, и потому мы не имеем права выдать тебе ее. Но скажи, милая, что ты думаешь о предложении дона Самуила? Примешь ли ты его?

Мария Нуньес побледнела, губы ее задрожали. Довольно долго она не могла заговорить. Но потом прекрасное лицо ее покрылось ярким румянцем, и она сказала очень решительно:

– Никогда, дорогие родители! Я уважаю дона Самуила, но не имею никакого желания быть подругой его жизни. И скорее напротив. Когда речь шла о том, чтобы добыть для моей семьи, а может быть, и для большого числа наших единоверцев, надежное убежище и таким образом вывести всех нас из того ужасного положения, которое мучит нас уже столько лет и отравляет всякий миг спокойствия – тогда я не колебалась в обещании своей руки человеку, требовавшему ее в награду за достижение этой цели. Но теперь, когда все разрушено, я не согласна! Кто же ему велел так живо и верно изобразить нам жизнь на его родине и все те бедствия и лишения, которым подвергаются там мусульмане и евреи? Ведь вы, дорогие родители, отказывались ехать в эту страну – как же вы хотите, чтобы я последовала туда за этим человеком? Я знаю, что вы никогда не станете принуждать меня, и таким образом, лучше всего было бы написать об этом теперь же дону Самуилу, чтобы он не обольщался ложными надеждами и не ехал понапрасну сюда.

При этих словах милая девушка невольно сложила руки и посмотрела на мать и отца такими умоляющими глазами, что Майор поспешила успокоить ее заверениями в полной свободе действий и сейчас, и в будущем.

– Что бы ни случилось с нами, – прибавила она, – мы должны надеяться на защиту Божью; где покинут нас люди, там будет с нами Он…

При этом восклицании лицо Марии Нуньес приняло чрезвычайно серьезное, даже, пожалуй, строгое выражение, и она с пламенным увлечением воскликнула:

– Но, матушка, заслуживаем ли мы эту Божью защиту? Не становимся ли мы недостойными ее ежедневно, ежечасно? Каждый раз, как мы склоняем колени, каждый раз, как исполняем обряды и предписания церкви, каждый раз, как шепчем священнику на исповеди лицемерные слова, умышленно придуманную ложь, – о, какие это ужасные, мучительные минуты!.. В ночные часы я в отчаянии ломаю руки, подушка моя мокра от слез, и душа моя вопиет; не сами ли мы призываем на нашу голову кару отвергнутого нами Бога, не сами ли заслужили заранее все те удары справедливого возмездия, которые еще могут постигнуть нас?

Молодая девушка произносила эти слова, высоко подняв руки, с таким болезненным выражением лица, с таким священным огнем в глазах, что ее можно было принять за негодующую пророчицу – негодующую на самое себя и возвещающую свое собственное грозное будущее. В испуге смотрел больной отец на дочь и слушал ее внушительную речь; скоро руки его безжизненно упали, и он опустился в кресло. Мать с неописуемым волнением, бледная как смерть, внимала страстному взрыву тех чувств, присутствие которых в сердце своего ребенка она давно уже подозревала и которые таились и в ней самой уже столько лет; и напрасно она делала дочери знаки замолчать ради спокойствия старика. Увидев же болезненный припадок мужа, она вскочила и подбежала к нему. Но он прошептал:

– Успокойся, Майор, это пройдет.

II

Гаспар Лопес едва начал снова приходить в себя, как дверь открылась, и на террасу вошел Мануэль, его единственный сын. Это был восемнадцатилетний юноша, фигурой похожий на отца, но овальное, отчасти худощавое лицо которого с огненными глазами и румянцем на бледных щеках свидетельствовали скорее о характере и умственных задатках матери. Он в эту минуту был, вероятно, в том возбужденном состоянии, когда человек занят преимущественно предметами, заполняющими его собственную душу, и поэтому не способен воспринимать чувства других. Ибо он быстро подошел к своим родным, не заметив их глубокого волнения, и после короткого, хотя и сердечного приветствия, сказал:

– Я очень рад, что застаю здесь всех вас, потому что у меня важные, очень важные новости.

При напряженном внимании отца, матери и сестры он продолжал:

– Вчера вечером король Генрих умер. Удар положил конец его жизни. Он умер, как и жил, не приняв никакого решения по великому вопросу, волнующему Португалию – кто будет его преемником. Дон Антонио немедленно принял бразды правления, и в ту же ночь ему принесли присягу все, пожелавшие сделать это…

– Кто же именно? – перебил Лопес.

– Только низшие чиновники и офицеры небольшого войска, находящегося в Лиссабоне. Знатное дворянство и духовенство выехало из города почти в полном составе. Сегодня утром, когда весть об этом распространилась по городу, люди стали собираться перед дворцом несметными толпами. Дон Антонио вышел на балкон и был принят с неописуемым восторгом. Народ признал его королем и единогласно присягнул ему в верности и повиновении. Тотчас были обнародованы две королевские прокламации: одна объявляла о кончине Генриха и вступлении на престол Антонио I, причем объясняла законность его прав; другая – призывала народ, всех способных носить оружие граждан к защите отечества, границу которого уже перешли неприятельские войска. Новый государь просит португальцев доказать, что они не отдадут своей самостоятельности и свободы под чужое иго, которое разрушит всякое благосостояние и спокойствие и, при тех войнах, в которые впутана Испания, повлечет за собой только потерю всех наших владений за океаном.

– И какое же действие произвели эти прокламации? – снова спросил юношу отец.

– Удивительное действие, батюшка, непередаваемое. Они переходили из уст в уста – народ собирался толпами на тех улицах, где их зачитывали. Все громко ликовали, обнимались и клялись жертвовать кровью и имуществом для защиты отечества. Все оружейные склады открыты; каждый, являющийся туда и вносящий свое имя в списки, получает оружие и указание, куда явиться на службу. Надеются, даже убеждены, что наберется значительное войско.

– Видел ты дона Антонио? – спросила в волнении мать.

– Видел. Как только рассвело, я поспешил во дворец. Меня допустили к королю, и он, несмотря на множество спешных дел и окружавшую его толпу, довольно долго говорил со мной. Он высказал надежду, что и я, так же как и мои друзья – Мендесы, Медейросы, Бельмонте, де Пинас, Лобатос – посвятим себя заботам страны, ставшей для нас вторым отечеством. О, батюшка, матушка, Мария! Я обещал ему это, я поклялся!

Последние слова произвели на слушателей очень разное впечатление. Отца они страшно испугали, и он поднял слабую руку, как бы отстраняя опасность; мать побледнела и задрожала так, что была вынуждена опуститься в кресло; только глаза сестры ярко загорелись, и она устремила на брата взгляд, полный гордости и удовольствия.

Юноша ничего этого не замечал и продолжал:

– Я поклялся в этом королю и явился сюда, милые родители, чтобы испросить вашего согласия и благословения.

Но тут Гаспар Лопес с силой, которой никто бы в нем не предполагал, воскликнул:

– Несчастный, что ты сделал! Из-за дела, совершенно уже погубленного, ты поплатишься жизнью, а нас, твоих родных, скомпрометируешь, даже подвергнешь величайшей опасности!

Юноша закусил губу, но вскоре спокойно ответил:

– Отец, обсуди хладнокровно все, и ты увидишь, что иначе я поступить не мог. Полагаю, мне нет надобности вам напоминать, что сделал для нас дон Антонио, – ведь только благодаря его влиянию и его усилиям нам удалось получить надежное убежище и пользоваться им в продолжении стольких лет… Благородный человек ни слова не сказал мне об этом, только в его глазах я читал эту мысль, и у меня не хватило бы духу отвергнуть перед его лицом священный долг, наложенный им на нас. И потом, неужто красный лев Испании наложит свои лапы на Португалию, не встретив никакой борьбы и сопротивления? И когда начнется война с наемниками тирана, неужели мне и моим друзьям оставаться праздными зрителями и снискать себе навеки упрек в позорной трусости? Разве мы не принадлежим к португальскому народу и не должны поэтому взяться вместе с ним за оружие? Разве не должны мы создавать свое счастье тем, чтобы приобрести право на участие в судьбах этого народа и этой страны? Разве победа Филиппа не будет вместе с тем последним днем нашего мира, быть Может – нашей жизни?.. Но слушай, отец, я сказал еще не все. Ты знаешь, какой дух проснулся среди нас с тех пор, как брат Диего из монастыря Вознесения открыто, перед лицом самой инквизиции, заявил о своей преданности той вере, которую отвергли наши отцы, – с тех пор, как он, кастильский монах, погиб на костре за эту веру. Жить, как мы жили до сих пор, для нас сделалось невозможным, мы должны разорвать всякую связь о прошедшим. Ну, вот об этом я и говорил с доном Антонио. Ты знаешь, он принадлежит к тем светлым умам, к небольшому кружку тех истинно религиозных, истинно христианских священников, которые при всем восторженном поклонении своей религии, даже своей церкви, все-таки глубоко убеждены, что святыня человеческого духа должна быть оставляема в неприкосновенной свободе; ведь Бог допустил различие вероисповеданий – какое же право имеет человек изменять этот порядок? Что признал священник, то осуществит на деле король. Он знает, что португальский народ, обязанный своим происхождением крови различных народов, полон терпимости и великодушия; что это богатая страна, лежащая на берегу великого океана и на границе двух миров, имеет своим назначением быть сборным пунктом всех наций в их торговых и международных связях. Он хочет сделать Португалию страной религиозной свободы, где церковь продолжала бы, конечно, господствовать, но где каждый мог бы открыто исповедовать свою веру. И неужели же мы не станем поддерживать это предприятие всеми силами нашей молодости, не откроем для него широкого пути нашими мечами? Чем же в таком случае купим мы себе право пользоваться впоследствии плодами этого дела? У кого не хватило решимости иэнергии сражаться, проливать свою кровь за великую идею, тот пусть и не носит ее в себе как совершенно ее недостойный!..

Лопес внимательно слушал пламенную речь своего сына, но когда тот закончил, он все-таки с сомнением покачал головой и сказал:

– Я согласился бы с тобой, сын мой, если бы в португальском народе царило единодушие, если бы он встал весь как один человек. Но на самом деле этого нет. Именно убеждения приора – без сомнения, хорошо известные всем, потому что у этого благородного человека слово неотделимо от дела, – превратили дворянство и духовенство в его непримиримых противников, а ведь оба эти сословия держат в руках весь португальский народ; прорехи же в их рядах давно заполнены испанским золотом. Что же остается? Да почти ничего – население очень немногих городов, склонное к восстанию, шуму, грабежу, но трусливо отступающее, быстро разбегающееся в разные стороны при первом выстреле дисциплинированного войска. Я еще согласился бы с тобой, если б португальская нация не была обессилена, изнежена, испорчена беспрерывным притоком легко доступного золота с тех пор, как смелые ее вожаки открыли новые части света и завладели ими. Пройди по этой стране, так щедро наделенной Богом, и ты увидишь, что ее поля лежат необработанными, виноградники пришли в полный упадок, леса гниют, источники пересыхают, в городах к роскошным дворцам богачей лепятся только грязные лачужки; ты увидишь, что всякая рука шевелится и раскрывается только для того, чтобы принять обильно текущее в нее золото и как можно быстрее спустить его. Такой народ не сражается, он вопит и шумит, но чуть его тронули – обращается в бегство. И в городах – мало того, в самом королевском дворце, между окружающими короля людьми, на каждом шагу изменник или продажный шпион. Поверь, твое имя в настоящую минуту внесено в список осужденных на изгнание, и против него пометка: сын Гаспара Лопеса Гомема, бежавшего из Барселоны от приговора инквизиции со всеми сокровищами, долженствовавшими перейти в собственность короля и церкви. Ты думаешь, они не найдут нас? Не знают уже дороги, ведущей к этому дому? Ах, сын мой, ты вступаешься за безнадежное дело, которого не спасет ни твоя рука, ни твоя смерть…

Наступило продолжительное молчание. Юноша стоял, опустив голову на грудь. Уничтожили ли в нем слова отца всякие возражения, или язык его был скован сыновней почтительностью и опасением побеспокоить больного – как бы то ни было, он не отвечал. Первой заговорила сеньора Майор:

– Дорогой Гаспар Лопес, ты прав, все твои слова справедливы, исход дела представляется в мрачном свете, и как ни желает сердце наше иного поворота, наш ум говорит, что по-другому не будет. Но именно поэтому обязаны мы видеть во всем этом Промысл Божий, не оставляющий нам выбора. Нам не в чем упрекнуть себя: не мы загнали безумного Себастьяна в Алкассарскую долину, не мы дали беспомощно умереть слабоумному кардиналу, не мы призвали к границам государства корыстолюбца Филиппа с его воинами-грабителями. Но разве мог дон Антонио действовать иначе? Разве не долг его оказать сопротивление испанскому разбойнику? И вследствие этого может ли поступить иначе наш Мануэль? Может ли он не пойти на зов дона Антонио, зов Португалии и свободы? Ты должен сознаться, что иного исхода в этом случае быть не может, – должен потому, что в этом сознается и мое материнское сердце, хотя оно и разрывается от боли, страха и волнения… Мы обязаны передать это дело в руки Господа. В число изгнанников мы раз навсегда попали, поэтому если нам суждено погибнуть, погибнем, по крайней мере незапятнанными, не покрытыми никаким позором!

Эти слова были сказаны с таким твердым убеждением и в то же время с такой материнской скорбью, таким едва сдерживаемым отчаянием, что они потрясли всех присутствующих. Лопес не возразил ни единым словом, но через некоторое время движением руки подозвал к себе сына, и тот с громким плачем кинулся в раскрытые объятия больного отца, опустившись на колени у его ног. Лопес положил холодную дрожащую руку на голову своего единственного сына и сказал:

– Мануэль Гомем, одно только должен ты торжественно обещать мне. Взгляни на эту женщину, твою мать, этого ангела любви и добродетели, преданности и верности, волосы которой рано поседели в жизненной борьбе; взгляни на эту цветущую девушку, твою сестру, у которой ты скоро останешься единственной опорой, так как мне уже недолго жить… Взгляни на них и, идя сражаться, бейся мужественно, но не с безумной отвагой; не кидайся на смерть, когда на победу не может быть никакой надежды; думай о них и береги себя для них. Это ты должен обещать мне…

Голова юноши упала на грудь отца, и он горячо обнял старика. Сеньора Майор подошла к ним, положила и свои руки на голову сына, прошептала несколько слов благословения, но затем отвела Мануэля, сказав: «Довольно, дитя мое, побереги отца, пойдем!» По ее знаку Мария Нуньес взяла брата за руку, и оба вышли из комнаты, она же осталась подле совершенно обессилившего мужа и принялась нежно и заботливо ухаживать за ним.

III

Сомнениям, высказанным Гаспаром Лопесом, суждено было скоро оправдаться. При всем воодушевлении народа нашлось, однако, только несколько тысяч энергичных молодых людей решивших пожертвовать своей жизнью за дело короля Антонио; на остальное население нечего было рассчитывать; в арсеналах оказался только небольшой и мало пригодный к употреблению запас оружия, а способных полководцев и вовсе не было, так как дворянство перешло на сторону противника. Король пошел на необходимость отдать главное руководство войском старому генералу, у которого было много доброй воли и мало дарования. Несмотря, однако, на все это, маленькая армия мужественно двинулась вперед и преградила путь испанскому, превосходившему ее численностью войску, которое приближалось из провинции Эстремадуры медленно, но решительно. Португальский полководец занял частью своих отрядов пограничную крепость Кастелло-Бранко и сгруппировал около нее остальные. Но укрепления, как и все в Португалии, пришли при последних королях в полный упадок и оказали испытанным испанским ветеранам, вскоре начавшим штурм, самое ничтожное сопротивление. Сражение состоялось сразу после начала осады, и как ни храбро бились португальцы, но противостоять военному искусству и численности испанского войска для них было невозможно. Португальские отряды бежали при первом натиске неприятеля, а молодые люди, выдержав двукратное нападение испанцев, были частью смяты, частью рассеяны. Теперь путь в португальскую столицу совершенно очистился для испанцев, и они двинулись туда безостановочно, но со своей обычной осторожностью, ибо еще не знали, окажет ли сопротивление сама столица, и в какой степени; в то же время они с расчетом отправляли небольшие отряды на север и юг, чтобы обеспечить себе обладание провинциями и воспрепятствовать приливу оттуда подкреплений. Весть о неудачах быстро разнеслась вдоль берегов Таго и по всей стране, причем проникла и в уединенную долину фамилии Гомем.

Солнце только что скрылось за зелеными вершинами передних гор, последние лучи его еще золотили верхушки деревьев. Затем наступили сумерки, которые на юге составляют только короткий переход ото дня к ночи. Все в долине дышало миром и спокойствием; ночной ветерок распустил свои нежные крылья и с шепотом пролетел по цветам и маисовым полям, по кустарнику и соседнему лесу. Сеньора Майор стояла в задумчивости у окна своей маленькой, просто убранной комнаты. Ее взгляд скользил с расстилавшейся перед ней земли на синее безоблачное небо, на котором скоро должны были зажечься сверкающие звезды; душу ее тревожили многие мысли, сомнения, вопросы. Что стало с ее сыном Мануэлем? Благополучно ли вышел он из сражения? Удастся ли ему вернуться в отцовскую долину? Или следует ей искать его в числе тех, кого безжалостный победитель оставил на поле битвы мертвыми или ранеными? Что-то жестоко кольнуло ее в сердце, точно собственная кровь готова была брызнуть из внезапно нанесенной смертельной раны – так, что она невольно схватилась рукой за грудь. Вместе с сыном она отправила в поход своего верного служителя Карлоса и имела полное основание рассчитывать на его бдительный надзор за отважным юношей; но и от Карлоса до сих пор не было никаких известий; чем же могла она объяснить себе это молчание?.. А если еще испанцы вступят в Лиссабон, что ожидает ее саму и ее близких? Долго ли останется нераскрытой тайна их теперешнего местопребывания? И если она обнаружится, какая участь постигнет их? Что станется с ее бедным мужем, с ее цветущей красавицей Марией Нуньес, которая, конечно, привлечет к себе сластолюбивые взгляды победителей?.. С той тревожной минуты, когда Мария открыла родителям свою глубоко взволнованную душу, и Мануэль вырвался из их объятий, положение больного снова сделалось весьма опасным. Тело его почти потеряло способность двигаться, и хотя сознание теперь оставляло его реже и только на короткое время, им овладело необычайное беспокойство, которое путало его мысли и в котором главную роль играла страшная боязнь лишиться теперешнего местопребывания. Он беспрерывно говорил об этом, точно об ожидавшем его смертном приговоре, и глаза его следили за каждым шагом семьи, как будто он предполагал, что у них есть тайный замысел увезти его отсюда против воли… Все эти тревоги сильно действовали на душу сеньоры Майор; она, словно в тумане, блуждала мыслью в поисках того пути, который указал бы ей какой-нибудь исход или вариант спасения.

Вдруг она заметила, что перед ее окном проскользнула чья-то фигура. Майор в испуге вздрогнула, потому что сразу не узнала, кто это. Быстро зажгла она свечу, но в эту же минуту послышался стук в дверь, которая тут же отворилась. В комнату вошел человек в костюме моряка.

– Кто вы? Как вы могли? – вскричала она.

Но посетитель уже снял большую соломенную шляпу и повернулся лицом к сеньоре Майор. Тут она узнала его.

– Тирадо! Яков Тирадо! Вы!.. Откуда? Как вы рискнули вернуться в страну, где столь многие вас знают, где у вас столько смертельных врагов?

– Простите, уважаемая сеньора, что я вот так прямо и неожиданно прихожу к вам. Но время дорого, а в прихожей я не встретил ни одного слуги, который доложил бы обо мне. Да оно и лучше, что так вышло. Вы спрашиваете, откуда я теперь? Из Лиссабона, сеньора Майор, где я старался собрать жалкие остатки моих товарищей. Их немного, но все это – испытанные в боях юноши. Как я рискнул возвратиться сюда? Возвращаясь, я подвергал опасности себя; оставаясь там – многих, очень дорогих моему сердцу.

– Вы все такой же преданный, жертвующий собой друг!

– Нет, сеньора Майор, риск тут небольшой. В такую смутную и тревожную пору никто не обращает внимания на отдельную личность, а если бы и обратил, то ни у кого не хватило бы силы повредить ей. Никогда, – прибавил он с улыбкой, – люди не были безопасны так, как в то время, когда все и каждому грозит опасность, когда каждый думает только об одном – как бы защитить себя и потому не нападает на другого.

– Но что означает это странное переодевание?

– Это отнюдь не переодевание, я представляю своим внешним видом то, что я есть на самом деле, чем я должен прежде всего быть. Уехав во второй раз из Нидерландов, я увидел, что вдобавок к теоретическим познаниям, приобретенным мною уже давно, мне необходимо усвоить практические навыки опытного моряка для осуществления того, что мной задумано. На корабле представился к этому самый благоприятный случай. Я исчез как слуга дона Самуила и вновь появился уже матросом, причем мне не сложно было держаться подальше от дона Самуила, чтобы он не узнал меня в этом странном переоблачении. Провидение послало мне прекрасную школу, потому что в продолжение трех месяцев, проведенных нашим кораблем в море, не было у нас недостатка ни в чем необходимом для образования опытного моряка: бури и штиль, утесы и мели, жажда и голод – все это выпало на нашу долю. Я полагаю, что вполне выдержал это испытание.

– Я в этом уверена – чего не сделает человек с вашим умом и несокрушимо твердой волей!

Она придвинулась к Тирад о еще на несколько шагов, подняла сложенные руки и в нерешительности, словно вопрос никак не выходил из сдавленного волнением горла, спросила:

– Яков, вы ничего не слышали о моем Мануэле? – Тирадо быстро и с увлечением ответил:

– Слышал, сеньора, и много хорошего, и это одна из причин, приведших меня сюда. Мануэль храбро сражался; он был ранен, но, не опасно – в этом будьте уверены. Когда один испанский солдат ударил его палицей по голове, и он на несколько минут потерял сознание, ваш Карлос, воспользовавшись тем, что неприятель тут же кинулся дальше, быстро увел смелого юношу с поля сражения и укрыл его в лесистых горах Сьерры-Эстреллы. Это родина Карлоса, и здесь ему было легко это сделать. Через несколько часов дон Мануэль оправился, и оба теперь осторожно направляются сюда тропами, знакомыми весьма немногим. Я надеюсь, что скоро они будут здесь. В первом убежище они встретились с певцом Бельмонте, и он-то рассказал мне об этом в Лиссабоне. Все, что вы слышите от меня, совершенно достоверно.

По лицу сеньоры Майор разлилась светлая радость. Она подняла глаза к небу, и из успокоенного материнского сердца неслышно потекли слова благодарности Тому, Чья рука защитила ее единственного сына. Но скоро ее мысли снова вернулись к настоящему со всеми его невзгодами и бедами, и она заговорила:

– О, Тирадо!.. Вы всегда являетесь ко мне вестником счастья! Если бы вы знали, как глубоко потрясла меня и моего мужа весть в письме дона Самуила, что вы исчезли… Нам действительно казалось, что рухнула наша последняя опора… Скажите, как вы смотрите на наше положение?

– Ответить не сложно, сеньора Майор. Вы должны уехать отсюда, и уехать поскорее! Да и что может удерживать вас в стране, где уже начала распространяться испанская язва и где она будет заражать и убивать всех до последнего человека, до тех пор, пока или португальский народ снова восстанет, воспользовавшись благоприятной минутой, или на этой благословенной земле останутся только рабы, разбойники и хищные звери!.. Сильнейшая опасность грозит вам, и вы не должны медлить. Пройдет еще очень немного времени – и испанские солдаты и шпионы станут хозяйничать во всей стране и налагать свою убийственную руку на всех, не особенно приятных Филиппу и его инквизиторам. Вы же – мне нечего говорить вам об этом – приговоренные к смерти еретики, беглые испанцы, приверженцы и родственники короля Антонио, и ваш сын обнажил меч против Испании. Столько преступлений не допускают никакого сострадания, никакой пощады…

Бедную женщину совершенно разбило это предостережение. Она заломила руки и воскликнула:

– Правда… правда!.. Но как, как спастись? Как уехать отсюда?

Яков спокойно отвечал:

– Вы не получили ответа еще ни на один вопрос, обращенный вами ко мне: почему и для чего я вернулся сюда? Спасти вас, сеньора Майор, спасти все ваше семейство. Для этого я оставил надежное убежище в Нидерландах, для этого сделался моряком. Доверьтесь Богу, дорогая сеньора, и затем мне, моей осторожности и людям, мне помогающим…

– Тирадо, – перебила его Майор, – какой же вы храбрый, какой великодушный! Чем заслужили мы…

– Замолчите, замолчите, сеньора! Все, что хотите, только не это. Разве вы забыли, что было сделано вами для меня? Разве вы не спасли меня от костра? Не освободили мою душу от тревог и колебаний, постоянно волновавших ее вследствие приобретенных в детстве и потом превратившихся в привычку предрассудков, озарив ее ярким светом вашего разума и никогда не заблуждающегося чувства? О, моя душа походила на пойманную птицу, которая, распустив крылья, стремится к свободе и свету, но не может подняться, благодаря сетям, спутывающим ноги, и бьется, бьется в них – пока не умирает! Вы же порвали сети, и птица получила свободу.

– Вы преувеличиваете, исполненный благодарности… Как могла я, слабая женщина, при вашем глубоком уме, при вашей большой учености…

– Оставим это, дорогая сеньора, и обратимся к делу. Из Опорто, где я пристал вместе с доном Самуилом, я на следующее утро отправился в Кадис, оттуда в другие испанские гавани… Мне необходимо было сделать это, чтобы собрать сведенья об одном большом и страшном предприятии, которое готовит Филипп. После этого я вернулся в Португалию. Тут мне посчастливилось найти небольшую, но превосходную яхту. Она стоит в Сетубальской гавани, у подошвы мыса Эспихеля. Там ожидает она нас. Она легка, как птица, и прочна, как будто сделана из камней утеса; волны она рассекает так, словно ее нос – острый нож, и мчаться на ней по морю будет истинное удовольствие! Дай Бог нам счастливого пути! Как я уже сказал вам, дон Мануэль должен скоро быть здесь. В ночь после того дня, когда испанцы вступят в Лиссабон, мы должны уехать отсюда – не раньше, потому что только тогда испанский флот войдет в устье Таго. Иначе мы можем встретиться с ним в открытом море и попасть к нему в плен. Но и ни одним днем позже, потому что… от вас, благородная сеньора, я не могу скрыть это… потому что мы отплываем не одни; нашим компаньоном будет еще один беглец, очень знатный беглец – Тирадо подошел к Майор совсем близко и шепнул ей на ухо: – Дон Антонио, изгнанный португальский король… – Майор вздрогнула.

– Как! Он? Вы хотите сказать?..

– Хочу и должен. Ведь и вы всей душой сочувствуете этому моему предприятию? Ведь вы в этом случае только заплатите ему долг благодарности: он защитил вас в ту пору, когда никто не хотел сжалиться над вами; теперь, когда все от него отступились, вы защищаете его. Согласитесь, что мы поступаем здесь только так, как всегда поступали сыны Иудеи: в часы невзгод и бед они находили себе спасителя, и поэтому радостно готовы спасать каждого, кого гонят и травят как зверя… У меня, однако, есть еще одна, более глубокая побудительная причина. Я перевезу изгнанного короля в Англию или Францию. Эти государства не могут спокойно относится к завоеванию Португалии, к покорению ее беспредельных заморских владений Испанией; они должны восстать против Филиппа, между ними и Испанией должна разгореться война! И они сделают это тем скорей и тем энергичней, когда изгнанный король появится перед ними и даст им право вернуть его на престол. Это развяжет руки и борющимся Нидерландам. Испания очутится перед необходимостью раздробить свою армию и лишится от этого возможности сосредоточивать все свои боевые силы на той или другой стороне. Вот почему мы должны спасти дона Антонио… но как можно скорее, ибо преследование немедленно устремится за нами.

– И куда же направится ваш корабль со своим драгоценным грузом?

– Сперва в Англию, потом в Нидерланды.

– Разве Нидерланды не отказались принять нас на свою землю?

– Хотя бы и так, – есть более могущественная сила, которая допустит нас туда и даст нам там надежный и безопасный приют. Сеньора Майор, я виделся с принцем Оранским, я говорил с ним – даже больше того, я приобрел его доверие. Когда я оказался перед этим человеком, и он, всегда такой серьезный и молчаливый, принял меня с дружеской, доброй улыбкой – тогда сердце мое раскрылось; я высказался вполне, я подробно рассказал ему всю историю моей жизни, сообщил мои планы и намерения. Выслушав меня, принц произнес всего несколько слов, но таких, которые, я думаю, попадут на железные скрижали истории: «Если Нидерланды хотят играть роль, и быть может, важную между Испанией и Португалией, вместе с Англией и Францией, то в их гаванях и на их площадях должны сходиться дети всех широт, сыновья всех народов, последователи всех религий; Нидерланды должны быть свободны, точно так же и каждый, вступающий на их землю». То были слова не просто государя, а пророческие слова… Я после этого еще раз являлся к нему, имел счастье оказать ему большую услугу в критическую минуту и за то получил от него заверение, что до тех пор, пока его слово и слово близких ему людей будет пользоваться хоть каким-нибудь значением в Нидерландах, я и мои близкие не перестанут находить в этой стране свободный и надежный приют… Едем же, сеньора Майор, едем туда – и скорее иссохнет рука Филиппа, чем пострадает хоть единый волос на ваших головах!

Майор внимательно слушала своего воодушевленного собеседника, и когда он закончил, на некоторое время впала в глубокое раздумье. Затем внезапно воскликнула:

– О, горе! Тирадо, все это, вами задуманное – прекрасно, превосходно… Но… Да, с первых дней моей молодости я стою на голом берегу, который кипит ядовитыми гадами, непрерывно пытающимися смертельно ужалить меня… А там, вдали, сверкает в солнечных лучах и в цветочном уборе спасительный остров… и манит меня к себе… Но море пенится и шумит, вздымает бурные волны и не пускает меня туда. Тирадо, я не могу ехать…

Молодой человек окаменел, словно громовой удар поразил его с яркого, безоблачного неба.

– Гаспар Лопес, мой муж, болен, очень болен, – продолжала Майор, – тело его почти недвижно, я не могу уехать. Если б можно было увезти его отсюда, как охотно отдала бы я этому все мои силы! Его встревоженный, неясный ум видит всюду в этой маленькой долине слуг инквизиции; каждый шаг из этих мест он воспримет как шаг в тюрьму или могилу. Стоит нам только слегка подвинуть его кресло, как он тотчас начинает боязливо и тревожно оглядываться, спрашивать – куда, далеко ли мы хотим отправить его. По ночам он часто просыпается, чтобы только убедиться, что мы еще здесь. Увезти его – значит, убить… Что же нам делать, Тирадо?! Посоветуйте что-нибудь!

Но Тирадо, по-видимому, и сам растерялся. Он поднял руки и воскликнул:

– Как! Неужели все мои планы разобьются о странные фантазии впавшего в детство старика? Неужели из-за них не дадут никакого результата все мои жертвы, все мои усилия, и разрушится будущее стольких людей? Это невозможно! Сеньора Майор, дни дона Гаспара Лопеса сочтены. Оставьте его под охраной верного слуги Карлоса. Спасите себя и ваших детей. На умирающего старика никто не поднимет руки. Таким бесчеловечным не сможет быть даже король Филипп!

Майор была сильно поражена этими словами; она отступила на несколько шагов, вперила в Тирадо холодный взгляд и ответила спокойно и твердо:

– Это произнесли не вы, Тирадо, это посоветовал мне кто-то другой. Разве вы не чувствуете, что такое предложение унижает меня? Тридцать лет Гаспар Лопес относился ко мне с самой нежной верностью, с самой преданной любовью, и если наши мнения и желания иногда и расходились, даже противоречили друг другу, то он ни разу не обнаружил ни малейшей резкости в отношении меня – ни словом, ни делом. О, дорогой Лопес, мое счастье было твоим счастьем, мои слезы твоими слезами – и теперь, когда ты лежишь на одре смерти, и твоя холодная рука тянется к моей – теперь мне оставить тебя, дать тебе умереть одиноким, покинутым? Никогда! И хотя бы земля разверзлась под моими ногами, хотя бы топор палача висел над моей шеей, я не отступлю от тебя ни на шаг!

Она в волнении заходила по комнате. Тирадо после некоторого молчания заговорил мягким тоном:

– Почтенная сеньора, в подобные минуты ничей совет не может пригодиться, тут мы сами должны быть себе советчиками и помощниками.

Однако в таком состоянии дело оставалось недолго. В сердце матери и жены происходила тяжелая борьба, но решение пришло скоро. Майор снова подошла к Тирадо и сказала энергично и твердо:

– Все устраивается очень легко и просто. Гаспар Лопес не может уехать отсюда, а я не могу оставить Гаспара Лопеса. Но Марию Нуньес и Мануэля ничто не удерживает здесь. Спасите их, Тирадо, и глубокая благодарность вам не оставит моей души до последнего ее вдоха. Меня же и моего мужа я отдаю в руки Бога Израиля.

– И таким образом вы решаетесь отпустить в свет ваших детей, вашу Марию Нуньес, без отцовской и материнской охраны, лишив их глаза матери и руки отца?

– Это будет разрывать мое сердце, будет заставлять мои мысли ежедневно, – ежечасно блуждать в страшной тревоге вслед за детьми – но разве я не доверяю их вернейшему моему другу, человеку, который употребит все свои силы, всю энергию на их защиту, охрану от любых опасностей?.. Другого выхода у меня нет.

– Конечно, против такого решения я не нахожу возражений. Забудьте мой минутный взрыв. Но оставить вас здесь – для меня тоже тяжкое испытание, и я никогда еще не страдал так сильно, как в настоящую минуту. Не ждите от меня никаких обещаний и уверений: здесь могут говорить только дела. Но… – здесь Тирадо приумолк, точно борясь с собой, опустил глаза, потом продолжал, понизив голос. – Но сеньора, я должен прибавить еще одно слово – слово признания. Это безмолвная тайна моего сердца; если бы вы и дон Лопес поехали теперь с нами, она осталась бы тайной навеки, сокрытой в глубинах моей души. Но вы должны все узнать, искренним и чистосердечным хочу я выглядеть перед вами и теперь и в будущем; хочу, чтобы вы никогда не смогли обвинить меня в каком-нибудь тайном плане, скрытом замысле. Поэтому, прежде чем вы доверите мне участь ваших детей, я должен вам сказать: я люблю Марию Нуньес… Как ни редко имел я случай видеть ее прежде, чем поехал сопровождать дона Паллаче, но ее красота, грация, доброта, ум неодолимо увлекли и очаровали меня. Я боролся с этим чувством, потому что ваша дочь была невестой дона Самуила, я победил его, но не мог вытеснить из моего сердца; делу дона Самуила я служил охотно и радостно. Никогда и никому не сознался бы я в этом – теперь это оказалось необходимым…

Сеньора Майор была в высшей степени поражена признанием Тирадо. Она побледнела как смерть, а через минуту яркая краска разлилась по ее лицу. По-видимому, она потеряла всякое присутствие духа и вскричала с горьким негодованием:

– Как! Вы, бывший францисканский монах, дерзнули обратить взор на Марию Нуньес Гомем? И теперь вы хотите воспользоваться выгодным положением, которое дает вам наша печальная судьба?

Дальше она говорить не смогла.

Эти жестокие слова произвели на Тирадо сильное, но не убийственное впечатление. Он выпрямился и гордо сложил руки на груди.

– Успокойтесь, сеньора, – сказал он. – Разве я заявлял, что ищу руки вашей дочери? Разве сказал, что когда-нибудь предполагаю сделать это? Что Мария Нуньес когда-нибудь услышит это признание? Нет, никогда! Только мать ее будет знать эту тайну и то потому только, что она отдает на мое попечение свое дитя. Впрочем, защищая честь францисканского монаха, я думаю, что фамилия Тирадо не особенно многим уступает фамилии Гомем, и что если членов моей семьи раньше, чем ваших, уничтожили пытки и костры инквизиции, то это было только делом времени. Францисканским монахом сделал себя не я и не я сделал все для того, чтобы перестать им быть. Рука Господа наложила на сироту-ребенка эти оковы, и она же разбила их. Считаю нужным заметить еще, что из признаний брата Иеронимо перед смертью выяснилось, между прочим, что большая часть состояния фамилии Тирадо не попала в руки государства и церкви, но была передана на сохранность одному английскому торговому дому. Во время моего пребывания с доном Самуилом в Лондоне я получил эту сумму. И если в настоящее время у меня осталась только незначительная ее часть, то это оттого, что я помог принцу Оранскому в ту минуту, когда он, стоя на границе Германии, не имел средств на содержание своих солдат. То был один из тех моментов, когда лишний час может решить судьбу дела, как бы ни велико оно было. Вот что я имел возразить вам.

Он едва успел окончить свою речь, а глаза его еще не выражали всей горькой скорби души – но Майор уже подбежала к нему, схватила его за руки и воскликнула:

– О, Яков, вы правы! Унижайте меня, стыдите этими признаниями, потому что я заслужила это, – но простите! Видите, теперь я знаю, что и во мне живет враг справедливости и истины, что и во мне тлеет еще надменность тщеславной испанки, которую может раздуть в пламя ветер безумного возбуждения… Какой низкой, какой мелкой и эгоистичной кажусь я себе перед вами – великим, благородным человеком!.. Нет-нет, не перебивайте меня, не мешайте мне, дайте мне искупить мой минутный проступок, чтобы я вечно помнила этот миг, но помнила… не к полному моему позору. Простите меня, ведь вы достойнейший, значительнейший человек, какого я когда-либо встречала!

Тирадо едва смог помешать ей склонить перед ним колени. Она упала на его грудь, зарыдала и сквозь слезы невнятно проговорила:

– Да, я доверяю вам мое дитя, доверяю безгранично!

Тирадо ответил ей только пожатием руки. Когда Майор несколько успокоилась, он коротко и четко повторил ей все, что предстояло сделать, и удалился. А вскоре он совсем исчез в ночной темноте.

Майор, глубоко потрясенная, упала в кресло. Все испытанное, выстраданное ею в этот час, снова пронзило ее душу, вызвав тысячу болезненных ощущений. Но сознанием она все-таки воспринимала себя просветленной и окрепшей духом; и ей, и Якову Тирадо выпало на долю редкое счастье – встретить родственную душу и найти в ней божественное начало, светящее тем ярче и чище, что лучам его приходится пробиваться сквозь туманные пятна и тени земного, в которых никогда и нигде нет недостатка.

IV

Следующие дни Тирадо употребил на тщательное ознакомление с долиной, в которой жило семейство Гомем. Он искал пути, по которым бегство представлялось бы наименее затруднительным и опасным.

Его яхта стояла в скрытой бухте у подошвы лесистого мыса Эспихеля. Она вышла из Сетубальской гавани, снаряженная для большого морского плавания, в которое, по-видимому, должна была пуститься немедленно: но как только наступила ночь, ее поспешили направить к той уединенной пристани, где она теперь и находилась. Из-за смут и беспорядков этого времени, судоходство в португальских водах почти прекратилось, так что нечего было опасаться даже случайного обнаружения судна в этих местах. Сюда же потихоньку собрались друзья Тирадо, человек двенадцать марранов, с которыми он намеревался основать колонию в Нидерландах, и сюда же приходилось ему бежать с теми, кого он хотел вывести из этой долины. Он охотно причалил бы яхту где-нибудь севернее, поближе к долине, но близ ее не было пригодного места для стоянки, так как берег состоял из крутых утесов, о которые разбивались бурные волны, или песчаных отмелей. Отчасти его удерживала и боязнь нарушить тайну долины и ее обитателей в том случае, если бы он заставил своих друзей ехать к месту, где стояла яхта, через нее. Но и теперь у Тирадо возникли значительные трудности, потому что сутки спустя уже ни один мало-мальски подозрительный человек не смог бы без большой опасности для себя переправиться через Таго и пересечь равнину между Лиссабоном и Сетубалом. Испанский флот, уже начавший входить в устье Таго, впереди себя высылал лодки, чтобы воспрепятствовать всем попыткам бегства из столицы водным путем, а приближавшиеся к ней войска направили патрули на эту равнину, как, впрочем, и в горы, по направлению к северу, чтобы и с этой стороны ловить беглецов. Поэтому для бегства оставался лишь один путь – перебраться через горы, замыкавшие со всех сторон долину, оттуда достичь северной подошвы Капо-Рока, куда Тирадо направил одну лодку со своей яхты с восемью крепкими гребцами, и в ней доплыть до Сетубальской бухты, держась в тылу испанского флота. Эту последнюю часть своего плана Тирадо надеялся осуществить тем вернее, что он хотел выждать, пока весь флот не войдет в Таго.

Исследуя теперь окрестности долины, он наткнулся на местность, до тех пор ему не знакомую, хотя она находилась в непосредственном сообщении с долиной. Читатель помнит, что дом Гомема стоял у подножья если и не высоких, то довольно крутых утесов. Человеку постороннему казалось, что эти скалы замыкали долину со всех сторон и имели только один вход в нее, которым обычно и пользовались, – с реки вокруг выдающейся полосы земли. Обходя же дом позади утесов, путник натыкался на выступ, который, при более внимательном осмотре, оказывался скрывающим огромную трещину в скале. Она, хотя и оставалась спереди едва заметной, была достаточно широка для того, чтобы человек мог без заметных усилий пройти сквозь нее. Делая поворот, она приводила к небольшому земляному возвышению, которое тоже не представляло трудностей для перехода, после чего начиналась очень узкая долина, или, вернее – довольно широкое ущелье. Как ни незначительно было это пространство, но и оно не осталось не использованным. В одном из его углов приютился маленький дом, и каждая пядь земли была обработана трудолюбивыми руками, чему в значительной степени благоприятствовали богатое плодородие почвы и чудесный климат этой местности, защищенной от северных и южных ветров и орошаемой ниспадавшими с утесов ручьями. Здесь жила престарелая кормилица сеньоры Майор со своим сыном. Оба они, неизменно преданные семье Гомем и пользовавшиеся такой же любовью с их стороны, последовали за ними сюда несмотря на то, что были ревностными католиками. Сын, молочный брат Майор, в юности сильно пострадал от несчастной любви, что заставило его остаться холостяком и обречь себя на одинокую, совершенно удаленную от света жизнь. Так как пребывание Тирадо в семье Гомем всегда длилось короткое время и посвящалось обсуждению важных дел, то ему ничего не рассказывали ни об этих людях, ни об их местопребывании, и поэтому он сильно обрадовался, узнав про это обстоятельство теперь, в последнюю минуту, и увидев в нем особую милость Божью. Он очень быстро разработал новый план.

Когда известие о поражении малочисленного португальского войска и падении Кастелло-Бранко пришло в Лиссабон, небольшое количество людей, окружавших дона Антонио, поспешили оставить его. Каждый считал его дело проигранным и старался поскорее исчезнуть. Только маленькая группа ярых сторонников, слишком сильно скомпрометировавшая себя в глазах испанцев, оставалась при нем еще некоторое время, но и она при этом искала удобный случай, чтобы каким-либо образом спастись. Дон Антонио, однако, при незначительности личной энергии и храбрости, был все же прелатом, поэтому обладал всей выносливостью и упорством, присущими этому сословию. Он решил не навлекать на себя обвинения ни в каком недостойном поступке, держаться до последней возможности и не пренебрегать самыми крайними средствами для того, чтобы не быть сбитым с ранее завоеванных позиций. Вследствие этого он еще раз обратился с прокламацией к жителям Лиссабона, призывая их защищать столицу от приближавшихся к ней испанцев. Все, что могло быть внушено патриотизмом, любовью к независимости и боязнью испанского ига, он выразил в красноречивых словах, и при этом указал на те, все еще значительные вспомогательные средства, которыми могли воспользоваться португальцы на суше и на море для защиты своего большого города в том случае, если бы для этого у них оказалось достаточно патриотизма и храбрости. Но уже через несколько часов после обнародования этих прокламаций в залах королевского дворца Рецессидада собрались депутаты от крупнейших корпораций и цехов с целью настоятельнейшим образом убедить короля отказаться от всякой военной защиты столицы. Они исходили из того соображения, что испанцы, конечно, станут бомбардировать ее и подвергнут несчастный город насилию, пожару и грабежу. Не менее опасались депутаты того, что чернь, как только в ее руках окажется оружие, набросится на зажиточных горожан и не остановится перед самыми крайними бесчинствами. Дон Антонио увидел, что здесь он бессилен, и удалился во внутренние покои. Поздно вечером, согласно предварительному уговору, к нему явился Тирадо. Король составил еще одну прокламацию, в которой протестовал против незаконного вторжения испанцев и объявлял, что только насильственная необходимость вынуждает его оставить государство и что этот отъезд отнюдь не равносилен его отречению от своих прав; после этого он переоделся до неузнаваемости и вместе с Тирадо покинул и дворец, и город, куда ему уже не суждено было вернуться. Одному верному слуге была дана инструкция действовать так, чтобы бегство короля могло быть обнаружено только на следующий день. Исполнить это поручение было нетрудно, так как никто больше не заботился о судьбе несчастного государя, и испанские шпионы, окружавшие дворец, были обмануты.. Тирадо с доном Антонио поспешили в горы, к северу от города, и через них дальними обходными путями достигли ущелья, где в маленьком доме кормилицы Майор и был устроен царственный беглец.

В тот же день, когда произошел разговор Тирадо с сеньорой Майор, ее сын Мануэль со своим верным Карлосом вернулся в родительский дом. Рана его, действительно, оказалась неопасной и к тому времени почти закрылась. Но волнения последних дней, сложности путешествия, которое пришлось делать ночью по очень трудным дорогам, сильно ослабили молодого человека, и к вечеру появились даже признаки лихорадки. Недуг сына омрачил свидание матери с ним, а так как теперь дорога была каждая минута, то она решила в тот же вечер сказать Мануэлю и Марии Нуньес о судьбе, которая их ожидала и которой они должны были покориться. Она объяснила это в немногих, но решительных словах и ясно изложила причины, вынудившие избрать такой способ действий. Но понятно, что дети с такой же решительностью воспротивились этому плану и стали горячо уверять Майор, что не оставят родителей и желают разделить их участь, какой бы страшной она ни была. Мать дала им высказаться и терпеливо выждала, пока этот порыв в них не улегся. Но после этого она кротко и со всей теплотой материнской нежности начала уговаривать их:

– Как, Мануэль! Неужели – предположив даже, что с нами не случится ничего дурного, что мы останемся здесь всеми забытыми – неужели ты решишься навсегда запереть себя в этой маленькой, уединенной долине? Неужели ты хочешь похоронить здесь всю свою жизнь, бесплодно растратить молодые силы? Нет! Ведь все равно рано или поздно придется расстаться с нами. Отчего же позже, а не сейчас? И не то же ли самое приходится мне сказать тебе, Мария Нуньес? Ты еще недавно открыла нам тревогу и скорбь, живущие в твоей душе, сказала, как невыносимо для тебя постоянно укутываться в лицемерие, постоянно обманывать и обращать свою жизнь, священнейшую жизнь своего внутреннего мира, в целую сеть лжи и притворства… Отчего же теперь не хочешь ты воспользоваться случаем, какой, быть может, никогда не представится тебе, чтобы навеки освободиться от этого ужасного существования?.. Но не будем обманывать себя, дорогие дети, очень возможно, что о нас, стариках, так давно уже покинувших свет, забудут, – но ты, Мануэль, конечно, не ускользнешь от их внимания, храбрый офицер из войска дона Антонио надолго останется в их памяти, а испанцы очень ловко умеют стягивать сети, в которые попадает беглец. А ты, Мария Нуньес, неужели думаешь, что и о тебе не вспомнят? Священники Сант-Яго уже давно имеют виды на тебя и твое наследство, они, без сомнения, не забудут о тебе, и как только в их руках снова окажется неограниченная власть, они станут преследовать тебя, найдут тебя, даже если ты укроешься в самую глубь земли. Нет, повторяю, не будем обманывать себя: ваше присутствие удесятерит опасность даже для ваших родителей и во всяком случае будет держать вас в смертельном страхе. Я и ваш отец вздохнем свободно, когда будем знать, что вы в безопасности; но жизнь наша будет совершенно отравлена, когда в каждом шелесте листа, каждом шаге случайного путника нам будет мерещиться поступь испанских палачей.

И она сообщила им подробности предложения, сделанного Яковом Тирадо и состоявшего в следующем. Как только беглецы уедут, Майор с мужем переселятся в избушку ущелья, дом же, где они живут, и долина будут предоставлены кормилице и ее сыну. После этого трещину в скале заделают камнями, а сверху прикроют быстро разрастающимся кустарником; таким образом, в случае появления здесь преследователей, они поверят, что родители бежали вместе с детьми. Позднее же трещину снова можно будет освободить для прохода. Этот план, по-видимому, должен был привести к успеху: в ту пору в правительственные списки еще не вносился каждый клочок земли. Несчастные дети и их мать благодарили Бога за это обстоятельство и видели в нем залог своего будущего счастья.

– Быть может, – воскликнула Майор, – по милости Божией здоровье вашего отца снова поправится, его тело и дух выйдет из состояния тяжелого усыпления, он найдет в себе достаточно сил принять и выполнить какое-нибудь решение – и тогда, дорогие дети, мы снова свидимся; и куда бы ни повела вас рука Провидения – мы последуем за вами! Теперь же вы должны уехать – ради нас и себя. Прочь все фальшивые чувства, бессмысленную слабость! Тут потребны сильные души, докажем же, дети мои, что они живут и в нас!

Теперь уже для возражений не было повода. Красноречие Майор и ее доводы заставили замолчать молодых людей; они порывисто кинулись в объятия дорогой матери и облегчили свое горе потоком горячих слез…

Вопреки ожиданиям, удалось получить согласие и Гаспара Лопеса. На следующее утро выдался час, когда старику сделалось легче и Майор воспользовалась этим и познакомила мужа с планом Тирадо. Он охотно согласился – как отпустить детей, так и переселиться в домик кормилицы. Правда, Майор было прискорбно видеть, какие, собственно, причины руководили им в этом решении. При боязни быть обнаруженным испанцами, он желал избавиться ото всего, что могло привлечь сюда неприятеля, а самому укрыться в еще более уединенном, недоступном месте. Он предпочитал обречь себя на всевозможные лишения, лишь бы это позволяло ему спокойнее отдаваться сознанию своей безопасности. Поэтому он приказал сыну изготовить доверенности на полномочия, обеспечивающие за его детьми права на значительное состояние, и охотно подписал эти бумаги.

Час разлуки приближался. Испанцы вступили в Лиссабон и были встречены городским Советом приветственными речами, а народом – без выражения неудовольствия. Одновременно испанский флот продвинулся вверх по Таго и бросил якорь вблизи португальских судов. Принесение присяги городскими властями и занятие общественных зданий испанцами совершилось спокойно.

После жаркого и душного дня наступила ночь. Гаспар Лопес дремал, и детям пришлось ограничиться безмолвным произнесением молитвы у его постели и таким же безмолвным прощанием. Тем больше воли дали они своей скорби в комнате матери. Но она с мужественным самообладанием подавила горестные излияния молодых людей, утешила и ободрила их. Правой рукой она обняла сына, левой – дочь, и губы ее нежнопереходили с одного лба на другой. Но надо было спешить. Когда оба склонили перед ней колени, чтобы получить благословение, она нагнулась к ним, внимательно посмотрела в их глаза, словно хотела заглянуть в сокровенные глубины их души, и сказала:

– О, дети мои, когда мы снова свидимся, я опять посмотрю в ваши милые глаза, и ничего не желаю я так, как найти в них то, чем полны они теперь… Это доставит мне высокое блаженство!

С этими словами она благословила их, поднялась, и сквозь трещину удалилась в ущелье.

В домике ее ждали Тирадо и дон Антонио. Встреча короля с Майор была грустной, но исполненной твердости и достоинства. Майор хотела было отнестись к нему с почтением, подобающим его сану, но он не допустил этого, сказав:

– Нет, любезная кузина, ничто не ненавистно мне так, как казаться тем, чем я не есть на самом деле. Если Провидению угодно будет возвратить меня сюда и восстановить в моих правах, тогда я снова буду королем; но в этой хижине я только беглец, в распоряжение которого вы предоставили вашего сына и ваш дом. Этого я никогда не забуду.

Тирадо попросил поторопиться и пошел вперед; дон Антонио пожал руку сеньоре Майор и последовал за ним. Еще несколько мгновений, еще одно объятие, один поцелуй – и молодые люди присоединились к шедшей впереди паре… Но – чу! Не крик ли это раздался?.. То был зов, в котором несчастное, оставшееся одиноким сердце матери выразило всю скорбь, все муки, до тех пор державшие его в своих железных оковах. Но он замер в стенах избушки. Ломай же теперь руки, ты, бедная мать, у которой в течение одного часа отняли обоих детей! Они не слышат и не видят тебя, и голос долга, призывающий тебя к постели больного мужа, будет звучать среди печального, мрачного настроя твоей души, ободрять тебя и успокаивать…

Ночь была очень темна. Путники скоро прошли ущелье, и теперь предстояло только благополучно взобраться на возвышения, замыкавшие его со всех сторон. Но оказалось, что переход здесь был менее трудным, чем в долине; подъем на утес был не крут, и порой попадались удобные для отдыха площадки. Мануэль поддерживал как мог пожилого дона Антонио, не прибегая к помощи больной руки, Тирадо помогал Марии Нуньес – он шел с ней впереди по узкой тропинке и делал это так ненавязчиво, что она почти не чувствовала его поддержки. Шелест ее платья служил для шедших позади ориентиром. Через полчаса восхождения они наконец достигли вершины. Темнота была непроглядная, небо покрыто тучами, ни одна звездочка не мерцала на нем; на северо-востоке часто блестели молнии, но воздух был спокоен – ничто не вздрагивало, ни один листик не шелестел. Но вот сверкнула яркая молния, и на протяжении нескольких мгновений путники видели слева зеркальную равнину моря в ее серебряном блеске, справа – освещенные горы и долины и даже, в слабом сиянии, белые стены родного дома… Но им нельзя было медлить. Они осторожно спустились, и через час были уже в маленькой уединенной бухте, где их ожидала лодка. Когда они сели в нее, Тирадо попросил Марию Нуньес сойти в маленькую каюту и переодеться в заранее приготовленное для нее платье; то же самое проделали Мануэль и дон Антонио, и таким образом все они вскоре стали одеты так же, как Тирадо и люди, уже находившиеся в лодке, – португальскими рыбаками, шедшими на свой промысел в море. В лодке находились нужные снасти. Тирадо сел за руль, мужчины взялись за весла, и лодка легко и быстро вылетела из бухты в открытое море.

Все благоприятствовало успеху бегства, ибо темноте ночи соответствовала зеркальная неподвижность воды. Даже весла, погружаясь в нее, не высекали тех огоньков, которые так чудесно оживляют море в ночную пору. Поднялся свежий северо-восточный ветерок, Тирадо приказал поднять парус – и лодка понеслась вперед, как легкая игрушка. Они отошли довольно далеко от берега, и вскоре усилившийся с левого борта лодки прибой подсказал им, что они вышли в открытое море. Теперь приходилось усилить осторожность. Мария Нуньес ушла в каюту, четверо гребцов оставили весла, и все находившиеся в лодке мужчины занялись сетями и удочками, чтобы, в случае встречи с неприятельским судном, сохранить ту видимость, благодаря которой они надеялись благополучно достичь цели; но при этом у каждого под одеждой было скрыто достаточно оружия для того, чтобы отважно защищать и судно, и жизнь. Предосторожность Тирадо оказалось не напрасной; пускаться дальше в открытое море он не мог бы без того, чтобы не рисковать подвергнуться тысяче нелепых случайностей, расстраивающих планы и соображения даже самого опытного морехода. Вскоре Тирадо, по своеобразному шуму и плеску воды, заметил, что вблизи должен был стоять на якоре или, в крайнем случае, медленно двигаться какой-то корабль. Тирадо изменил курс, но вахтенный на корабле уже заметил их, на мачте тотчас зажгли фонарь, и беглецам крикнули в рупор: «Эй, на лодке, сюда, или вас разнесут в щепки! Кто вы?» Не оставалось сомнений – это был испанский сторожевой корабль, курсирующий здесь для того, чтобы в этих водах препятствовать прохождению всякого подозрительного судна. Тирадо не посмел ослушаться и подплыл к кораблю, держась, однако, от него на расстоянии пистолетного выстрела. На рыбачьем жаргоне этих мест и с полным сохранением дикции и манеры жителей он объяснил, что они рыбаки из Пениче, плывущие к мысу Эспихель, и указал на сети и остальные снасти, которыми была набита лодка; подойти же к кораблю ближе, по его словам он не мог потому, что в этом случае подвергал свою лодку опасности быть опрокинутой волнами, поднимавшимися вокруг корабельной кормы. Поверил ли этому испанский часовой или по лености не нашел нужным беспокоить себя и спящее начальство из-за какой-то скорлупы, – но после некоторого колебания он крикнул: «Ладно, проваливайте!» Тирадо не заставил себя повторять этих слов. Лодка быстро понеслась вперед, к юго-востоку.

Первые лучи утренней зари только-только начали золотить лесистую вершину Эспихеля, когда лодка благополучно вошла в Сетубальский залив. Она свернула влево к самому берегу, проплыла вдоль него, обогнула далеко выдающуюся скалу и вошла в зеркально-гладкую бухту. Еще несколько минут – и беглецы увидели яхту Тирадо, на борту которой золотыми буквами красовалось название «Мария Нуньес». В это время девушка была наверху и любовалась рассветом. Новизна и красота быстро сменявшихся картин пейзажа привели ее в сладостное волнение; и скорбь, одолевавшая ее минувшей ночью, все перенесенные опасности растворились в пурпурном блеске загоравшегося дня. Когда она увидела свое имя на борту величественной и красивой яхты, ее лицо вспыхнуло румянцем, а сверкнувшие глаза поднялись на спокойно стоявшего у руля Тирадо. Впрочем, ее тут же отвлек громкий приветственный крик людей, столпившихся на яхте, а через мгновенье все уже перебрались на нее. На палубе стояли друзья Тирадо, которые выразили бы свою радость еще более шумно, если бы не узнали дона Антонио, на лице которого глубоко запечатлелись озабоченность и печаль. Они сохранили сдержанность и почтительно проводили короля и молодую сеньору в приготовленные для них каюты; каюта Марии Нуньес была убрана с большим изяществом, и девушка могла устроиться здесь весьма комфортно. Между тем Тирадо не медлил. Он приказал поднять якорь и отчалить от пристани; вскоре судно вышло в море, и когда, при поднявшемся попутном ветре, оно распустило все свои паруса, репутация его быстроты и легкости вполне оправдалась в деле. Тирадо направил яхту на юго-запад, чтобы избежать встречи с кораблями испанского флота. Впрочем, на ее борту было шесть пушек с большим количеством снарядов да еще ящик с огнестрельным оружием. К тому же немалым было и число способных сражаться молодых людей – полагаясь на них, на быстроходность яхты и защиту Провидения, до сих пор не оставлявшего беглецов, Тирадо легко и смело отправился в раскинувшийся перед ним океан.

Доброго пути тебе, быстрая красавица «Мария Нуньес»!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПУТЕШЕСТВИЕ

I

Великолепная ночь расстилалась над морем. На безоблачном, потемневшем небе все ярче выступали блестящие звезды южного полушария; луна только что взошла, пустив на поверхность океана широкую серебряную полосу, которая бежала вслед за яхтой, достигая ее бортов. Море было спокойно и обнаруживало свое движение только маленькими прыгающими волнами, которые словно стремились на дружескую встречу к корме, извивались вокруг нее в легкой пляске и потом на миг соединялись позади нее для того, чтобы проститься друг с другом. И в те минуты, когда корма вспахивала их, они подпрыгивали и рассыпали вокруг яркие искры, так что судно казалось плывущим по морю света и блеска. Свежий ночной ветерок раздувал паруса и освежал сладостной прохладой еще теплый после дневного зноя воздух. И таким образом изящная яхта, приветствуемая ветром и морем, беспрепятственно неслась вперед; рулевой мог спокойно отдыхать у своего руля, матросам ничто не мешало не напрягаться на своих постах или отдыхать на койках.

Это была одна из тех редких ночей, когда человек чувствует себя в объятьях природы так, как на груди нежной матери, которая желает наполнить сердце своего ребенка только весельем, покоем и наслаждением, так что когда ему приходится отвлекаться от такого состояния, он делает это неохотно и нерешительно, лишь побуждаемый необходимостью.

Вследствие неоднократных просьб беглого короля, Тирадо направил яхту к берегам Бразилии, потому что дон Антонио хотел сделать там еще одну попытку сопротивления испанцам; он думал, что, может быть, ему удастся, по крайней мере, удержать за собой это обширное португальское владение, и когда наступит удобный момент – сделать его исходным пунктом освобождения Португалии от ее врага. Как ни желал Тирадо сократить морское плавание, но он уступил желанию короля, уступил тем охотнее, что ему казалось нужным и полезным дать европейским делам развиться и определиться самостоятельно. Осторожно приблизился он ко входу в большой залив, где находится гавань Рио-де-Жанейро, и на некотором удалении от укрепленного острова Ильего дос Кобрас остановил яхту и направил одного из своих сподвижников к тогдашнему бразильскому вице-королю, чтобы выведать образ его мыслей. Через несколько часов посланец уже вернулся. Вице-король, несмотря на то, что он был другом дона Антонио и главным образом ему обязанным своим высоким и доходным местом, не желал, однако, затевать войну с Испанией, далеко превосходившей Бразилию могуществом, или, быть может, не считал себя достаточно готовым к этому, причем, конечно, он в свое оправдание мог сослаться на ту полнейшую небрежность, из-за которой при предшествовавших правителях пришли в совершенный упадок все оборонительные сооружения колонии. По этой или иной причине, но так как именно накануне прибытия яхты Тирадо в Бразилию пришел испанский корабль с вестью о победе испанцев над португальцами и приказе Филиппа принести ему присягу, то вице-король отверг предложение дона Антонио, но при этом обещал ему хранить в глубочайшей тайне факт его пребывания здесь и снабдить приезжих значительной денежной суммой и свежими припасами для судна, передав их в условленном месте на берегу. Но Тирадо не вполне доверился этому обещанию. Он тотчас изменил место стоянки яхты, а в следующую ночь направил в условленный пункт только две лодки. Эта предосторожность оказалась, однако, излишней: вице-король сдержал слово, лодки вернулись с богатым грузом, и Тирадо, не связанный уже никакими соображениями, снова пустился в плавание, теперь направив яхту на северо-восток. Ветер и течение благоприятствовали ему, и вскоре беглецы опять были в открытом море, почти посредине между обоими полушариями.

И снова была прекрасная лунная ночь. На палубе яхты, впереди, сидели и коротали время за веселыми разговорами товарищи Тирадо. На задней ее части, предоставленной в распоряжение высоких гостей, находились дон Антонио, Мария Нуньес и Тирадо. Когда стало уже поздно, король удалился на покой в свою каюту, потому что треволнения последнего времени сильно пошатнули его здоровье. Тирадо сидел напротив девушки. Как хороша была она! В тени, которой ночь покрыла ее лицо, и при лунном свете, разливавшемся по ее прелестной головке и фигурке, блеск кожи, огонь голубых глаз выделялись еще больше, а меланхолическое настроение, приветливость и ум, соединившись вместе, делали ее существом исключительно обаятельным.

Черная испанская мантилья слегка прикрывала ее кудри, грациозно спускаясь по плечам и всему стану. Молодые люди обменивались немногими словами, потому что души обоих были полны воспоминаниями и сладостной мечтательностью этой ночи. Только изредка глаза Тирадо поднимались на чудесное создание, присутствие которого доставляло ему такое высокое наслаждение, и этот взгляд не мог он отвести до тех пор, пока не чувствовал, что она заметила его, и не видел, как лицо ее покрывалось легким румянцем.

Разговоры на палубе стихли. Но скоро звучный голос запел песню под аккомпанемент гитары, по которой пробежали искусные пальцы Бельмонте, и ритмичный шум волн… Не успел певец кончить, как раздались громкие крики одобрения в знак благодарности за доставленное удовольствие. Несколько минут спустя один из кружка слушателей сказал:

– Ну, словами этой песни мы выразили наше восторженное сочувствие чудесной ночи и зеркальной глади моря. Теперь подумаем о том, что нам близко. Разве Иезурун не с нами – он, которого муза наделила своими дарами уже в колыбели? Я знаю, – продолжал он, обратившись к стоявшему тут же юноше, – ты сочинил песню в честь великого человека, который будет служить для нас вечным образцом. Поэты всегда имеют свои тайны, но при этом постоянно изменяют себе. Итак, выдай и ты свою тайну, чтобы вступить в состязание с Бельмонте из-за лаврового венка. Мы склонны увенчать и тебя, и его. Спой нам песню о брате Диего!

При этих словах всех охватил священный трепет. Все молчали, но взглядами и жестами звали юношу в свой круг. Он исполнил их желание, ему подали инструмент, рука его пробежала по струнам и взяла героический аккорд:

«Брат Диего, брат Диего! Дай нам спеть песню о тебе, потому что твоя жизнь и твоя смерть должны были принести нам свободу!

О, палачи кровавого судилища, в темных подземельях ваших темниц вы зарыли блестящее золото, чтоб скрыть его от мира, но негодующий мир пожелал снова иметь его у себя.

Тогда палачи зажгли свои костры и, увы! – язвительно издеваясь, бросили в огонь золото, чтобы там оно расплавилось и превратилось в пепел – и навеки потерял бы его мир!

Но огонь смог уничтожить только шлак, а блестящее золото полилось обильной рекой… Нет, не в ваших силах было подавить, погасить свет, который загорается ныне и будет загораться вечно!

В темных пропастях ваших темниц вы, холопы кровавого судилища, держали отважную птицу из племени орлов – вы боялись ее свободного полета!

Высоко подымается пламя костра, черный столб дыма летит к облакам – чтобы положить конец полетам орла, чтобы навеки затворилась дверь к свободе!

Но орел извлекает из пепла свои крылья обновленными и окрепшими, и описывает круги около солнца… И мир видит это, и песни ликования вырываются из груди его, полные упоения свободой!

Брат Диего, брат Диего! Мы споем песню о тебе! Из черной рясы монаха соткал ты себе крылья, вознесшие тебя к небу!..»

С каждой строкой росло воодушевление певца и слушателей; припев не только был спет всеми, но и повторен несколько раз. При этом взгляды многих обращались к тому месту, где при лунном свете высокая фигура Тирадо резко выступала из окружающей его темноты – потому что эти были посвящены в его тайну.

Наконец возбуждение улеглось и уступило место оживленному разговору, который имел отношение к этому же предмету и мало-помалу перешел в более спокойное, серьезное обсуждение.

Когда юноша Иезурун начал свою песню о брате Диего, Тирадо также ощутил сильное волнение. Он вздрогнул, яркий румянец разлился по обычно бледному лицу – но вскоре он снова овладел собой, скрестил руки на груди и пристально глядел в ночную тьму. Голос Марии Нуньес вывел его из задумчивости.

– Тирадо, – сказала она своим мелодичным голосом, глубоко проникавшем в сердце ее собеседника, – эта песня пробуждает во мне много мыслей и воспоминаний, а особенно одно. Вы когда-то дали мне обещание… ночь такая чудесная, не хочется расставаться с ней… выполните его теперь…

– Обещание? Я не помню, Мария… но если вы говорите, то это, конечно, правда… Я готов сдержать всякое слово, данное мной.

– Я не сомневаюсь в этом… Вы обещали рассказать мне историю вашей молодости… Тирадо, не праздное любопытство побуждает меня проникнуть в ваше прошлое: я ведь нахожусь под вашим покровительством, как же мне не желать знать своего покровителя? Мои родители отдали меня под вашу опеку, как же мне не хотеть знать, кто мой добрый опекун? Но нет-нет, как могу я шутить, когда теперь у меня такие серьезные мысли! Тирадо, вы оказали великую услугу моим близким и хотите сделать для нас еще так бесконечно много… с тех пор, как я на вашей яхте, мне приходилось видеть вас уже в стольких положениях… и… позвольте высказать вам это… постоянно удивляться вам – вашей доброте и преданности, вашей проницательности и твердой воле, вашему… я ведь не имею намерения обременять вас своими похвалами… Только, видите ли, меня постоянно занимал вопрос: кто этот человек и как он сделался таким, и что я узнаю от него… И вот теперь, Тирадо, ночная тишина и шепот ветра, и плеск воды, и этот блеск звезд и месяца – все зовет душу погрузиться в тайны минувшего, вернуться во дни, промчавшиеся мимо нас… Скажите же, могу я просить вас теперь исполнить ваше обещание?

Тирадо с удовольствием слушал слова красавицы. Когда она закончила, он немного помолчал, как будто припоминая то, что ему предстоит сообщить, и соображая, какое впечатление произведет этот рассказ на его слушательницу. Потом ответил:

– Я готов. Между людьми, которым суждено провести довольно продолжительное время вместе, не должно быть ничего скрыто, чтобы они знали, как им относиться друг к другу и как себя держать. Я не люблю окружать себя таинственностью и весьма скорблю, что необходимость заставляет меня поступать так. Ах, Мария, ваши дорогие родители знают все; в труднейших положениях моей жизни меня защищала и спасала ваша чудесная матушка… как же могу я не довериться дочери?

Мария бросила на молодого человека взгляд, полный горячей благодарности, потом подняла голову, взглянула на звезды и сказала с мечтательной пылкостью:

– Да, моя матушка!.. Где-то она теперь? Что с ней и с дорогим отцом?.. Она ангел в человеческом образе… нет такой добродетели, которой я не нашла бы в ней, никогда не оставила она неисполненной какой-либо своей обязанности – исключая разве обязанность подумать хоть немного о самой себе!.. Но, нет… Вернемся к нашему разговору. Как я благодарна вам, Тирадо, что вы ставите меня рядом с моей матерью и дарите мне часть того доверия, которого она, конечно же, достойней, чем всякий другой человек.

– Мария, я должен начать с открытия, которое касается знаменательнейшей части моей жизни – открытия, которое я могу сообщить только весьма немногим. Моя фамилия Тирадо. Но она долго была предана для меня забвению, оставалась почти неизвестной мне самому… Я получил имя брата Диего де-ла-Асцензион…

Эти слова повергли Марию Нуньес в ужас.

– Как! – вскричала она. – Вы… да разве этот Диего не был возведен на костер?

Тирадо резким жестом заставил ее замолчать и затем спокойно сказал:

– Тише, Мария! Не произносите громко этого имени; оно теперь существует уже, как видите, только в песнях и в воспоминании моем и моих вернейших друзей. То, что я вам говорю – правда, и загадка скоро разрешится для вас. Слушайте же.

Мария пришла в себя, но в ее взгляде выражалось серьезное беспокойство, а глаза с напряженным ожиданием устремились на Тирадо. Он прислонился к спинке своего кресла и начал спокойно рассказывать:

– Насколько я помню себя, первый и единственный предмет, встающий в моей памяти, – келья, мрачная келья монастыря, с окном на глухой двор, с дверью в темный коридор. Я никогда не знал колыбели ребенка, улыбки отца, ласк матери, В детстве я ни с кем не играл, юношей не предавался никаким развлечениям. Холодные ледяные руки вырвали меня из родительского дома, заточили в монастырскую келью, держали там взаперти, кормили и обучали. Только медленные шаги монахов слышал я, только их строгие и однообразные лица встречал; единственным развлечением моим было молиться и петь в церкви и проводить свободные часы в монастырском саду, где рядом с цветами, травами и овощами белели, словно вырастая из земли, надгробные памятники захороненных там монахов. Правда, я не испытывал почти никаких лишений, потому что не знал ничего другого, и только пустота сердца, часто ощущавшаяся мною, как бы давала мне понять, что мое детство проходит печально, жалко и скучно. Да, Мария, нередко в те минуты, когда благотворный огонь охватывает все мое сердце, когда воодушевление быстро рождается во мне и ведет к осуществлению задуманного плана – я спрашиваю себя, откуда во мне это? Чем зажжено тайное пламя в моей душе? Не есть ли оно то же самое, что и подземные воды, которые капля за каплей собираются в щелях гор и, не имея оттуда свободного выхода, стремительно пролагают себе путь, разрывая и опрокидывая могущественные утесы? Наконец пришло ко мне избавление, причем только в лице старого, почтенного монаха. Срок моего послушничества уже окончился, я уже ходил в монашеской власянице, когда однажды в наш монастырь прибыл старый инок, с тех пор так и оставшийся там на жительство. Это был брат Иеронимо. Как я впоследствии узнал, оно так и было условленно, чтобы он не приезжал туда, пока не окончится мой искус. Иеронимо скоро сблизился со мной; его приветливость, печально-серьезный, но дружеский взгляд, манера, с которой он держал меня около себя, предоставляя мне, однако, полную свободу – все это приковывало меня к нему неразрывными узами. Он начал давать мне уроки, и ни один, я думаю, старик на свете не способен до такой степени заворожить душу ребенка и юноши и доставить ей надлежащую духовную пищу. Но он сделал для меня еще больше. Он знал, что у меня нет товарища – нет того, что так необходимо молодому сердцу, и поэтому привез в наш монастырь чудеснейшего мальчика, со светлым умом и сердцем, Алонзо де Геррера, так что скоро я наслаждался счастьем иметь такого друга и находиться под руководством такого учителя.

Мария Нуньес слушала рассказ со все более и более возрастающим участием; ее руки были сложены на груди, полные огня глаза устремлены на губы друга. Он продолжал:

– Вы сами пожелали выслушать меня; но для того, чтобы сделать для вас понятными позднейшие происшествия жизни, я вынужден, рискуя показаться вам педантичным, познакомить вас, хотя бы в общих чертах, со способом обучения брата Иеронимо. Но насколько я знаю вас, мне нельзя сомневаться в том, что вы меня поймете. Наш учитель заботился исключительно о том, чтобы знакомить нас со средствами познания. Он не устанавливал никаких догм и положений, не приводил никаких доказательств в пользу того или иного утверждения, но только направлял нас на путь знания и понимания вещей и явлений, оберегая от заблуждений или утомления. Находить и постигать цель должны были мы сами, ибо, по его мнению, даже незначительный, но познанный и обдуманный самим материал гораздо важнее и ценнее самой обширной учености, загромождающей память. Этим он побуждал нас к неутомимой умственной деятельности и обращал наши занятия в неистощимый источник наслаждения. Когда мы стали старше и познакомились с иностранными языками, он дал нам сочинения греческих мудрецов и святое писание Старого и Нового завета, руководил нашими занятиями и давал необходимые объяснения. Нас обоих полностью предоставили» руководству и надзору брата Иеронимо, к тому же остальные монахи были слишком ленивы и невежественны, чтобы давать себе труд заниматься нами. А так как мы строго соблюдали монастырскую дисциплину и прилежно выполняли церковные предписания, то все были уверены, что некогда такие ученики принесут монастырю большую честь, и притом в той области, в которой святые отцы, по своему развитию, могли сделать весьма мало… Удивительно, но методика нашего учителя привела к тому, что, развив нашу пытливость и сообразительность, она воспитала в нас и большую настороженность в принятии того, что в наших любимых книгах выдавалось за неопровержимую истину. Мы начали сравнивать, обсуждать, делать выводы. И вдруг пришли к неожиданному результату. Что представлялось нам в сочинениях греческих мудрецов? Ничего, кроме поиска и анализа ощущений – серьезных, величественных, творческих, привлекательных по форме и содержанию, но бесцельных и безрезультатных. Один развивал то, чему учил другой, или устанавливал то, что противоречило взглядам другого, а третий разрушал дело обоих и на этих развалинах воздвигал собственное здание – тоже на очень короткое время. И всюду мы встречали только борьбу между материей и духом, цепляние за необходимость или отважное стремление вырваться из нее. Мы тут многому научились, но не вынесли никакого убеждения. Но как разнится с этими книгами Старый завет! Сколько в нем простоты и естественности понятий, какое величие мыслей, какое ясное высказывание того, что лежало сокрытым в наших умах и сердцах! Перед нами был бесконечный, всесовершенный Бог, создавший этот мир, наполненный преходящими смертными существами, Бог, который в беспредельной любви своей сотворил человека по образу и подобию своему, вдохнул в него дух Своего духа, открыл ему простые вечные законы любви и справедливости, а теперь отечески руководит его судьбой, праведно судит его дела и милосердно прощает ему за грехи. И все это – в пестром водовороте жизни, которая была незнакома нам и куда жадно стремились мы, среди треволнений и борьбы людей на пути к великой цели мира и правды… Ни Алонзо, ни я еще не подозревали даже, от кого мы происходим, с кем сроднила нас природа – а учение Израиля уже привлекло к себе наши умы, сделало нас его приверженцами… мы почувствовали, что перестали быть католиками…

– А что же сказал ваш учитель, увидев эту перемену в ваших убеждениях? – спросила Мария.

– Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор – но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.

Вам уже известно, что за этим последовало – я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где – думал я – гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..

Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.

Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной – я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся – тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой – ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…

Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца – того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами – они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого – что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!

Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе – ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:

– Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?

Этот вопрос вывел Тирадо из задумчивости; он очнулся и продолжил рассказ:

– Получив известие, что войска Филиппа двинулись на Сарагосу, я поспешил туда. Но войти в город уже не было возможности: он был окружен со всех сторон. Все, что я увидел в эти дни, не оставляло сомнений в исходе борьбы. И это повергло меня в такое уныние и отчаяние, что я даже не трудился избегать преследования тех испанских агентов, которые наводнили страну в поисках тех, кто подозревался в принадлежности к восставшим. Меня схватили в одной деревне – я был выдан испанцам именно теми людьми, которые наиболее увлекались моими речами и проповедями. Как священник я был отдан инквизиции и вскоре уже находился в одной из келий ее подземной тюрьмы. Меня повели на допрос, но на все вопросы судей я отвечал прямо, нисколько не скрывая своих убеждений. Я швырял им в лицо мои обвинения, дал полный простор моему неприятию их действий и принципов. Этим я, по крайней мере, освободил себя от пыток. Но как ни велико было бешенство, в которое привели инквизиторов мои слова, они, однако, приняли во внимание мой сан и предложили мне, если я отрекусь от моего еврейского еретичества, помилование, которое я должен буду заслужить пожизненной епитимьей в каком-либо уединенном горном монастыре. Я отверг это помилование, но они думали, что им в конце концов удастся сломить мое упорство. В продолжение недель, месяцев держали они меня в самой темной и душной яме своей тюрьмы. Я лежал на сгнившей соломе, почти лишенный света и воздуха; отвратительные насекомые ползали вокруг меня, по мне. Мне то давали еду без всякого питья, то гнилую воду без всякой пищи; когда я засыпал, меня будили, чтобы не давать ни минуты отдыха. Но все эти меры оставались бесплодными. Я продолжал стоять на своем. Лихорадочное возбуждение овладело мной. Воспламененное воображение рисовало мне среди этой ужасной обстановки самые милые, усладительные картины: я не был один, мои родители, моя сестра, хотя я никогда не знал их, мой дядя Иеронимо находились со мной, и я беседовал с ними, спрашивал их, они отвечали мне; земля исчезла для меня, я парил в небесных сферах, и тело мое утратило способность чувствовать боль. Когда меня отрывали от моих грез приводили в судилище, мужество мое не сокрушалось присутствие духа не ослабевало, и я громко и твердо отвечал: «нет!» и тысячу раз – «нет!»

Наконец терпение судей истощилось; они приговорили меня к смерти – смерти на костре, куда мне предстояло взойти в обществе пятидесяти четырех мужчин и женщин, тоже осужденных на сожжение во славу Бога и святой инквизиции. С этой минуты со мной стали обращаться человечнее: меня перевели в более светлое и чистое помещение, где, однако, мне пришлось терпеть визиты двух священников, поочередно обрабатывающих меня, чтобы все-таки добиться моего отречения, которое, если и не спасло бы меня от смерти, то по крайней мере избавило бы от мук костра в пользу виселицы. Я спокойно ожидал своего конца. Я говорил себе: «Ты похож на растение, которое, правда, цвело недолго, но, умирая, выронило на землю несколько семян, которые со временем созреют и пустят ростки под лучами Божьего солнца». Но как ни толсты стены инквизиторской тюрьмы и как ни плотно замкнуты ее двери, но и оттуда проникает на волю многое из того, что владельцы этих чертогов считают погребенным в вечной ночи забвения. Правда, инквизиция в известные сроки сама объявляет срок и имена приговоренных ею к смерти, равно как и приписываемые им преступления, желая этим в верующих возбудить к ней уважение, а в неверующих – ужас, и привлекая народ на ее пышные и гнусные празднества, именуемые аутодафе; и действительно, в этих случаях огромное количество кандидатов в мертвецы, чудовищность уготованных им мук и величина их преступлений очень сильно влияют на страсть народа ко всякого рода зрелищам. Но уже задолго до исполнения над нами приговора весть, что один францисканский монах открыто перешел в еврейство и за то будет сожжен на костре, распространилась по всему полуострову, и мои враги сами позаботились о том, чтобы мое имя не осталось неизвестным. Этому обстоятельству обязан я моим спасением. Вечером накануне ужасного торжества, приготовлявшегося церковью для мирян меня с моими будущими товарищами по костру отвели в назначенную для того часовню. Двери ее заперлись, и перед ней осталось стоять на часах множество слуг инквизиции. Невидимый хор запел с верхней галереи печальное «De profundis». На алтаре горело много свечей, но все остальное пространство обширной часовни оставалось неосвещенным. Все стали на колени, и душа каждого, каковы бы ни были его религиозные убеждения – вознеслась в горячей молитве к великому духу вселенной, пред которым ей предстояло явиться на другой день, пройдя предварительно сквозь столь тяжкое испытание. Мне досталось место в последнем ряду скамеек. Я молился, как вдруг почувствовал, что опустившаяся рядом со мной на колени фигура в плотном капюшоне протянула руку из-под своего одеяния, отыскала мою и что-то вложила в нее. Несколько минут спустя она снова поднялась и исчезла в темноте, окружавшей нас. Я ощупал вещи в моей руке: то были кошелек с деньгами, пилка и клочок бумаги. Две первые я быстро спрятал в моей рясе, а написанное на бумаге прочел: тут в нескольких словах сообщалось, куда и к кому мне следует обратиться. Прочтя, я проглотил бумагу, чтобы уничтожить всякие следы. Острая пилка сослужила свою службу в полночь, распилив железные прутья, заграждавшие отверстие в стене моей кельи. Я был свободен, но только благодаря стечению многих обстоятельств мне, среди тысячи опасностей, удалось найти дорогу в назначенное мне место, к моей спасительнице, к вашей матери, Мария… Из своего убежища в уединенной долине она, при посредничестве одного верного агента вашего отца, сумела найти доступ в мою тюрьму и дорогой ценой купить мое освобождение. Она никогда не знала меня, как и я – ее, но весть об ожидавшей меня участи дошла до нее и была достаточной для того, чтобы вызвать в ней быстрое решение и заставить раздобыть все необходимые для его исполнения средства. Мои товарищи погибли на следующий день, но мое исчезновение не уменьшило числа взошедших на костер. У инквизиции всегда достаточный запас готовых жертв: одна из них в данном случае фигурировала под моим именем. После этого и составилось общее мнение, чтобрат Диего умер на костре.

Но у вашей матери я нашел не только спасение от смерти. Все, что оставалось во мне колеблющегося, скоро было уничтожено светлым направлением ее разума, безошибочным тактом ее чувства. Она в высшей степени обладает способностью, присущей женщинам – в самых смутных и запутанных обстоятельствах отыскивать единственно верное решение, тогда как мы, мужчины, движимые великими идеями, из-за высоких и отдаленных целей упускаем из виду то, что находится рядом и легко достижимо. Пока я терялся в раздумьях, куда мне ехать, где приложить свои силы, ваша матушка обратила мое внимание на Нидерланды, которые деспотизм Филиппа должен был вскоре превратить в главную арену борьбы. Ее подсказка решила мою судьбу. Всей душой я стал стремиться туда – не только для того, чтобы обеспечить убежище моим гонимым единоверцам, но и с тем, чтобы служить всему человечеству, создать приют для всех желающих сбросить с себя оковы рабства. Я говорил себе, что страна, где кос терпят, где нам позволяют отречься от насильно навязанной нам религии, должна быть страной свободы, страной, где среди свободных людей развевается знамя свободы всех религиозных убеждений, полная свобода совести. Этой земле должен ты посвятить всю свою деятельность, все свои способности и желания!

Остальное известно вам, донна Мария. Я отправился с доном Самуилом Паллаче в Нидерланды, и теперь мы снова плывем туда. Темнота, еще покрывающая наше небо, начинает, однако, проясняться, и твердое обещание принца Оранского – есть та утренняя заря, которая возвещает нам наступление нового дня и ручается за него. Пусть это будет хоть и мрачный, облачный, бурный – но все-таки день, а не ночь!

Тирадо закончил. Мария помолчала, потом подняла свои большие, блестящие, увлажненные слезами глаза и, невольно схватив руку Тирадо, пожала ее и взволнованно сказала:

– Сколько же вы вытерпели, Тирадо, и как вы смогли все это пережить?!

Это выражение глубокого сочувствия охватило Тирадо пылким восторгом и, не имея сил отвечать, он наклонился к руке Марии и несколько раз пламенно поцеловал ее. Рука девушки задрожала в его руках, она поспешила отдернуть ее, но он все-таки почувствовал еще одно легкое пожатие. Затем Мария встала и со словами: «теперь спокойной ночи, Тирадо, уже поздно» направилась в свою каюту.

Тирадо долго еще смотрел на то место, где стояла девушка, потом неосознанно подошел к борту яхты и стал мечтательно вглядываться в игру волн, в которых отражался лунный свет, и которые, переливчато сверкая, плескались и шумели вокруг судна. Сколько времени простоял он так – он и сам не знал. Его душа погрузилась в море любви, в радостно вздымающиеся волны надежд и ожидания…

А яхта безостановочно шла вперед, луна так же безостановочно совершала свой путь, звезды продолжали блестеть на безоблачном небе, волны резвились и шумели, ветер с шепотом пробегал по парусам. Безмолвный и величавый, но при этом полный жизни и движения покой царил в природе.

II

Яхта быстро шла среди ночного безмолвия; месяц закатился, первые блики утренней зари показались на: небе, и ближайшие к ним звезды начали бледнеть. Только рулевой со своими помощниками да вахтенные матросы оставались на палубе и бодрствовали, все остальные обитатели судна спали тем крепче, чем позже отправились они на покой. Вдруг юнга, дежуривший на клотике мачты, изо всех сил крикнул:

– Вижу корабль! совсем близко от нас!

Матросы посмотрели в нужном направлении и тоже заметили смутные очертания приближавшегося к ним корабля. Один из них поспешил разбудить капитана. Вскоре Тирадо появился на палубе и настороженно посмотрел на нежданное судно. Оно находилось к востоку от яхты, благодаря чему хорошо освещалась первыми утренними лучами. «Мария Нуньес» же еще оставалась в полосе сумерек и, вероятно, была плохо видна с той стороны. У Тирадо скоро не осталось сомнений в том, кто этот незнакомец: конструкция, корпус и другие детали говорили о том, что в нескольких кабельтовых от яхты находится испанский военный корвет, появившийся здесь так не кстати. Еще одно наблюдение – и Тирадо убедился, что корвет направился по курсу яхты и, спустя немного, начнет за ней крейсировать. Он насчитал по двенадцати орудий на каждом борту корабля и уже представил себе ту зловещую речь, которую они будут вести с ним.

Сердце Тирадо сильно забилось. Не боязнь, а тяжелое беспокойство овладело им. Он ни на минуту не усомнился теперь в крайней опасности, грозящей драгоценному грузу его яхты. И это именно через несколько часов после того, как перед ним, подобно занимавшейся теперь утренней заре, лучезарно взошла надежда на чудное блаженство! Но воспоминание об этом, обогрев его сердце, одновременно воскресило его мужество. Он жестом подозвал к себе главного штурмана, чтобы обсудить о ним создавшееся положение. Тот, после внимательного наблюдения за кораблем, подтвердил все предположения Тирадо. После недолгого совещания было решено двигаться вперед, навстречу неприятельскому корвету.

– Я не думаю, – сказал Тирадо, – что нам удастся избежать битвы, какой бы путь мы ни выбирали. Из-за ночной темноты мы, к сожалению, слишком сблизились с испанцем. Но, по моему мнению, лучше уж сражаться, чем убегать. Поэтому надо быстро готовиться. С Божьей помощью, вперед, штурман! Мы должны твердо верить в свои силы!

Тирадо понимал всю величину своей ответственности и нисколько не преуменьшал степени той опасности, которой подверглись теперь дон Антонио, Мария Нуньес, Мануэль и все, вверившие свою судьбу его энергии. Но мысль, что не он вызвал эту опасность и что предстоит сражаться за самое дорогое для него, наполняла его душу жгучей уверенностью в успехе. Несколькими словами молитвы попросил он у Руководителя всех судеб человеческих благоприятствовать предстоящему делу, хранить их всех в ужасах битвы – и начал действовать.

Он велел поднять все паруса, так что стройная яхта накренилась и волны с шумом забегали вокруг бортов, точно сердясь, что незваный гость осмелился нарушить их веселое и безмятежное спокойствие.

Вскоре яхта приобрела необычайную легкость и полетела вперед, как на крыльях. Ящики с оружием, стоявшие на палубе, разобрали, оружие оттуда вытащили и расставили вдоль бортов, пушки зарядили. Между тем главный штурман собрал на палубе весь экипаж. Тирадо произнес пламенную речь, и так как в команде не было ни одного человека, который не пожертвовал бы жизнью ради свободы, то всеми овладело воодушевление, выразившееся в горячих воинственных восклицаниях. Тирадо, давно уже предвидевший возможность такого случая, разделил людей на отряды, указал каждому его место и объяснил все, что от него могло потребоваться. Между ними не было ни одного, на кого он не мог бы вполне рассчитывать. Когда все было организовано, он поручил Мануэлю отвести дона Антонио и Марию Нуньес в помещение под палубой, где они могли находиться в наибольшей безопасности.

Четверть часа прошли в тревожном ожидании; теперь нетрудно было заметить, что расстояние между судами уменьшилось. На востоке становилось все светлее, вот на краю горизонта показался огненный шар, кинув золотые лучи на пенящиеся верхушки волн, воздух делался с каждой минутой прозрачнее. Глаза всех на яхте были устремлены на испанский корабль. Вдруг на нем сверкнул огонек, показался маленький клуб дыма, просвистело ядро, которое шипя упало в воду с нескольких ярдах от яхты. Значит, яхту наконец заметили, и этот выстрел был приказом остановиться и дать ответ. Тирадо, до сих пор не подымавший флага, притворился ничего не замечающим и продолжал движение вперед. Испанец подавал сигналами вопрос за вопросом, но не получал никакого ответа. Тирадо знал, что обман здесь невозможен. Ему следовало остановиться и готовиться к визиту неприятеля, а это была бы верная погибель, потому что корвет встал бы бок о бок с его яхтой. Испанец раздумывал недолго, а затем стал посылать ядро за ядром, которые, к счастью, перелетали через яхту – лишь два или три задели ее, не причинив значительного вреда.

Теперь Тирадо приказал поднять португальский флаг и одновременно повернуть яхту чуть вправо, так чтобы три пушки, находящиеся по этому борту, могли обстреливать нос испанского корвета. Маневр был совершен, чехлы, закрывавшие орудия, сняты, раздался залп. Результат оказался впечатляющим: одно ядро ударило по толпе ничего не подозревавших испанцев, стоящих на палубе, и уложило несколько человек; другое угодило в снасти и разорвало главный парус; третье попало в борт корабля, правда, на не опасную для него высоту. Крики бешенства раздались на корвете; испанцы поняли, что предстояло сражение, но уж слишком ничтожным представлялся противник.

С этой минуты корвет начал сильный и безостановочный обстрел яхты, буквально засыпав ее ядрами. Но ее малые габариты и скорость, с которой она начала удаляться от противника, помогли ей остаться почти не тронутой. Однако и тех немногих ядер, которые достигли цели оказалось достаточно, чтобы причинить ей большой вред. Двое матросов уже было убито, еще с полдюжины ранено; передняя мачта свалилась и вместе с парусом рухнула в море, отчего вот-вот все снасти должны были выйти из строя; от боковой обшивки отлетели большие куски – и каждую секунду следовало ожидать еще больших неприятностей. Но мужество Тирадо и его товарищей не поколебалось. Работы на яхте продолжались с большой обдуманностью, повреждения, насколько было возможно, исправлялись на ходу, раненых относили в укрытие и перевязывали. По распоряжению Тирадо к правому борту с невероятным трудом перетащили четвертую пушку, и он сам стал наводить ее. В результате четыре орудия яхты безостановочно стреляли по корвету, нанося ему немалый урон. Наконец один из залпов пришелся в руль корабля, сделав его почти неуправляемым, и в ту же минуту испанская канонада прекратилась. Люди Тирадо с изумлением посмотрели за борт, и вскоре все поняли. Испанцы спустили на воду две большие шлюпки, отрядив на них значительную часть вооруженной команды. Они намеревались взять яхту приступом, так как ее экипаж, по их соображениям, был мал. Тирадо понял всю опасность этого нападения. Он приказал главному штурману не упускать из виду по крайней мере одну из шлюпок, и как только она подойдет на расстояние ружейного выстрела, открыть по ней беглый огонь и пустить ко дну. Сам он собрал оставшуюся часть команды и стал с ней дожидаться экипажа другой шлюпки. Тирадо стоял впереди, с мечом в правой руке, пистолетом – в левой, с выпачканным в порохе лицом и горящим взглядом. Вдруг легкая рука коснулась его плеча, и послышался кроткий, взволнованный голос:

– Тирадо, вы не ранены?

Он повернулся и увидел Марию Нуньес.

– Бога ради! – воскликнул он, увидев бледное, расстроенное лицо девушки. – Что привело вас сюда, Мария Нуньес? Здесь очень опасно, и ваше присутствие пугает и отвлекает меня! Ради вашей матери, вернитесь к себе, потому что только уверенность, что вы в надежном месте, придает нам мужество в сражении!

– Тирадо, я не смогла больше выдержать этого. Страшный шум над моей головой, грохот орудий, крики и топот сжимали мое сердце, мешали дышать. Я должна была подняться сюда, чтобы убедиться, живы ли вы, жив ли Мануэль, что со всеми вами!

– Милая девушка, – умолял ее Тирадо, – ты же видишь, что Бог оберегает нас, мы невредимы… Но теперь иди вниз… прячься… Испанцы снова начинают обстрел.

Так оно и было. Шлюпки уже отошли от корвета на значительное расстояние, поэтому он мог снова начать стрельбу без риска попасть в них. Тирадо, весь поглощенный приближающейся опасностью, крикнул штурману не упустить решающего мгновения. Мария Нуньес отошла в сторону и спряталась за главной мачтой. На выстрелы испанцев уже никто не обращал внимания. И вот Эстебан – так звали штурмана – навел пушку, поднес к ней фитиль и скомандовал: «пли!» Два ядра попали точно в цель: один разбил борт шлюпки, другой угодил в самый ее центр – шлюпка перевернулась, и испанцы оказались в воде. Экипаж яхты приветствовал свою удачу радостными криками. Однако тут же сильный толчок о другой борт яхты дал им знать, что другая шлюпка благополучно добралась до них. Показались абордажные крюки, зацепившие яхту в нескольких местах. Над бортом показались головы и руки первых испанцев, готовых вот-вот перемахнуть на палубу. Вдруг кто-то из них крикнул: «Господи Иисусе! Святая Дева не пускает нас сюда!» Это Мария Нуньес, сама не сознавая, что она делает, вышла из-за мачты и стала посреди палубы, вся залитая лучезарным светом утреннего солнца, в белой одежде, с длинной вуалью на голове, с воздетыми вверх руками, пылающим лицом и ярко сверкающими глазами. Суеверным испанцам почудилось, что перед ними сама царица небесная, сошедшая сюда, чтоб удержать их от убийственного сражения и взять под свою защиту неприятельское судно, которое, несмотря на свои крохотные размеры, чудесным образом причинило им уже столько вреда. На несколько мгновений они словно застыли – одни уже на борту яхты, другие уцепившись за его края, третьи под ними. Но вот один из них воскликнул:

– Да что за вздор вы несете! Какая же это Дева Мария! Дева Мария защищает нас, а не наших врагов! Это или исчадие ада, или обыкновенная женщина, и я сейчас это докажу!

И он прицелился из ружья в Марию Нуньес. Но выстрелить не успел, потому что в ту же секунду Тирадо кинулся к нему и сильным ударом меча отрубил его руку. И в этот момент товарищи Тирадо, успевшие во время неожиданной паузы перестроиться, напали на испанцев – началась страшная резня. Те, кто уже взобрался на палубу, были изрублены в клочья, лезшие за ними – сброшены в воду. Но испанцы продолжали взбираться, часть их, воспользовавшись суматохой, вскарабкалась на корму и закрепилась там. Один юноша, заметив их, с криком: «Враг на корме, за мной, братья!» ринулся на эту группу, но пуля пронзила его грудь. Это был Иезурун, певец. Видевшие его гибель вскричали: «Брат Диего, брат Диего!» и бросились на неприятеля. Этот клик подхватили другие, теперь он разносился по всей яхте, еще больше воспламеняя сражающихся. «Дон Диего!» ревели все, и под ударами мечей и палиц испанцы гибли один за другим. Устоять против такого проявления отваги им оказалось не под силу, они увидели, что им пришла смерть, и оставшиеся в живых стали прыгать через борт, в шлюпку… Напрасно: многие упали прямо в море, более удачливые и остававшиеся в шлюпке тщетно пытались отцепиться от яхты, но абордажные крюки застряли; а Тирадо, воспользовавшись этим, стал стрелять по испанцам таким плотным огнем, что тем пришлось сдаться и запросить пощады. Им приказали бросить оружие и по одному подняться на яхту. Вскоре все они были связаны и заперты в трюме. Сражение окончилось.

Потеря обеих шлюпок и их экипажа, множестве повреждений корвета, особенно выход из строя руля, заставили испанского капитана отказаться от продолжения борьбы с этой легкой, но так героически защищавшейся ореховой скорлупой. Ведь он не знал, какое богатство для короля Филиппа таила она в себе и какую награду получил бы он, если бы доставил важного пленника своему государю! Тирадо же и в голову не пришло теперь самому напасть на корвет и завладеть им. Напротив, он приказал поднять все уцелевшие паруса, чтобы поскорее уйти подальше от неприятеля. После этого были отданы последние почести мертвым и проявлена необходимая забота о раненых, перевязывать которых Тирадо сам помогал врачу. Как обливалось кровью его сердце, когда ему пришлось оплакивать столь многих храбрецов-матросов и друзей, которые в расцвете сил и надежде начать новую жизнь пошли за ним и теперь обрели могилу в волнах моря! Позднее Тирадо распорядился отмыть палубу от следов сражения и вместе с главным штурманом тщательно осмотрел все повреждения, чтобы команда немедленно приступила к ремонту. Сделав все это, он спустился в каюту, где думал найти Марию Нуньес.

Как-то особенно сильно сжималось теперь его сердце. Еще не улеглось в нем страшное возбуждение, вызванное прошедшей битвой, он еще вздрагивал от ужаса при воспоминании об опасности, которая грозила ему и всем его близким, и из души его возносилась благодарственная молитва за спасение, которое столь очевидно послал им всеблагой Промысл. При этом он охотно признавал, что появление красавицы-девы в самую критическую минуту боя не осталось без благоприятного результата… Но вместе с тем он чувствовал, что общность только что пережитого образовала новую связь между ним и Марией Нуньес, и то участие, сопряженное с презрением к смерти, которое она выказала относительно него, говорило о присутствии в ней чувства более глубокого, чем только дружба или уважение. А значит, он не мог и не имел права теперь медлить и колебаться. И Тирадо вошел.

Когда Мария Нуньес, стоя у мачты, увидела начало страшной резни, она закрыла лицо руками и с криком ужаса устремилась в свое убежище. Она упала на колени возле дона Антонио и, заламывая руки, молила небо о защите и сострадании. Мануэль, как только окончилось сражение, поспешил к сестре, чтобы сообщить ей о счастливом исходе, и отвел ее и перепуганного короля в каюту. Тут она опустилась в кресло и впала в совершенное изнеможение. В эту-то минуту и вошел Тирадо. Дон Антонио поспешил навстречу, много и горячо благодаря его за битву, проведенную так храбро и так счастливо, воздал полную справедливость отваге и искусству, с которыми Тирадо преодолел все трудности, изобразил испытанные им самим тревоги и упомянул о горячих молитвах, которые он воздавал во время сражения и которым вняло небо. Тирадо слушал его с беспокойным нетерпением, но не прерывал, ибо того требовало почтение к высокому собеседнику, и давал беглые ответы. Затем он повернулся к креслу, в котором лежала Мария Нуньес; но при первом же его движении она поднялась. Яркий румянец разлился по ее щекам, улыбка заиграла на розовых губах, и взгляд, полный немого огня, остановился на человеке, застывшем перед ней в глубоком смущении. Она протянула ему руку, которую он порывисто схватил, и сказала:

– Как счастлива я, что вижу вас снова здесь, совершенно невредимым и полным радости победы! Благодарю вас, дорогой друг, за все сделанное для нас!

– Вы сами, Мария Нуньес, служили нам защитой, ваше присутствие воодушевляло нас и укрепляло наши руки. Дай Бог, чтоб это была не последняя битва моя за вас, но пусть это будет последняя опасность, которой я вас подвергаю!

Но не успели они обменяться еще несколькими словами, как новый сигнал опять вызывал Тирадо на палубу, возвещая ему, что случилось нечто, требующее его внимания и вмешательства.

Поднявшись наверх, Тирадо тотчас увидел, что в событиях, происходивших в этой части океана, появился новый участник. К ним быстро приближался большой фрегат, на средней мачте которого висел английский флаг. Испанский корвет немедленно стал делать всевозможные усилия, чтобы уйти от опасности, но скоро убедился, что они напрасны, и дал сигнал, что сдается.

Но вместе с тем английский фрегат потребовал остановиться и португальскую яхту, приглашая к себе ее капитана. Тирадо, благодаря быстроходности своего судна, без особого труда мог бы уйти от англичан. Но он сообразил, что ни ему, ни его спутникам нечего опасаться этого фрегата и что, напротив, дальнейшее плаванье в его компании окажется только выгодным для них, так как весьма возможно, что они еще встретятся с испанскими судами, борьба с которыми была бы теперь совершенно немыслима. А так как в планы Тирадо входило до приезда в Нидерланды посетить Англию, то он решил отправиться на фрегат. Он надел мундир португальского капитана, получив на то разрешение короля Антонио, снарядил лодку и поплыл. Англичане тем временем уже завладели испанским корветом и его командой и взялись за всевозможные исправления на корабле, чтобы затем отбуксировать его в какую-нибудь английскую гавань как очень ценную добычу.

Тирадо привели к капитану фрегата, командору Невилю, герцогу Девонширскому. Это был еще молодой человек, лет тридцати, по внешнему виду истый англичанин. Стройная и сухопарая фигура, продолговатое лицо, большие голубые глаза, густые белокурые волосы и борода ясно свидетельствовали о его национальности. Аристократически величавый, отчасти даже надменно вытянутый и скованный, он, однако, приветливо улыбнулся Тирадо и даже протянул ему руку.

– Вы, сэр, – сказал он, – избавили нас от значительной заботы и сделали этот неуклюжий корвет неспособным как для сражения, так и для бегства. Мы обязаны, поэтому вам хорошим призом и постараемся по возможности доказать нашу благодарность. При размерах вашего судна и малочисленности экипажа эта победа делает вам много чести. Будьте так добры, скажите, кто вы и сообщите коротко обо всем, происшедшем здесь.

Тирадо был в высшей степени обрадован таким приемом и похвалой и охотно исполнил желание герцога. Выслушав рассказ, герцог сказал:

– Я рад, что могу принять каждое ваше слово за вполне согласное е истиной; но тем более вы должны позволить мне спросить: что побудило вас допустить вашу маленькую яхту до этой неравной и, по-видимому, безнадежной для вас битвы с гордым испанским кораблем? Ведь Португалия теперь подчинена, испанскому королю, и, следовательно, вам не угрожала никакая опасность, если бы вы спокойно сдались.

Тирадо, немного подумав, не нашел причин скрывать истину от англичанина; он даже рассчитывал таким образом получить возможность наиболее удобно и достойно ввезти царственного беглеца в Англию. Поэтому он ответил:

– Светлейший герцог, вы не задали бы этого вопроса, если бы знали, кому имела честь дать приют моя скромная яхта. Путь мой лежал к берегам Великобритании, ибо в одной из кают моего судна находится законный король Португалии дон Антонио. После того, как его войско было разбито, а страна завоевана войсками Филиппа, он бежал из нее и, преследуемый шпионами и недругами, благополучно добрался до моей яхты, чтобы на ней отправиться в Англию и там искать себе приют и, быть может, помощи вашей великодушной королевы Елизаветы. Теперь вам известно, почему мы не могли сдаться слугам испанского короля, почему обязаны были сражаться за жизнь своего. Какая участь ожидала бы пленного короля, попади он в руки Филиппа – объяснять вам нет надобности.

Командор был в высшей степени изумлен этим сообщением и тотчас сообразил, какую важность должно иметь это событие для британской политики. После некоторого колебания он сказал:

– Знай я, какую тайну услышу от вас, я, может быть, не стал бы вас расспрашивать, так как мне неизвестно, как взглянет на это дело моя государыня, какую позицию займет она относительно теперешних отношений между Испанией и Португалией, даже в настоящую минуту, когда беглец-король ищет у нее приют и защиту. Но раз уж это совершилось само собой, то я не имею права оставить дело без последствий. Вы понимаете, однако, капитан, что я не могу оставить вашего высокого гостя на вашей яхте; уже ради этикета обязан я перевезти его на свой фрегат. Обычай требует также, чтобы я лично представился дону Антонио и просил его занять почетное место на моем судне. Ему должны быть оказаны все требуемые почести. Потрудитесь, пожалуйста, предупредить о том короля; но вместе с тем вы должны дать ему понять, что я не имею права титуловать его величеством, так как не знаю, признала ли моя всемилостивейшая государыня его королевский сан.

– На этот счет, герцог, вы можете быть совершенно спокойны. Дон Антонио, бывший до этих пор таким же истинным священником, каким истинным королем видим мы его теперь, положительно запретил оказывать ему какие бы то ни было монаршие почести во все время его изгнания.

– Еще один вопрос, капитан: кто сопровождает его в побеге и кто находится вместе с ним на вашей яхте?

Тирадо в нерешительности помолчал, потом ответил, правда, менее спокойно и при этом пристально глядя на герцога:

– Кроме экипажа, там находится несколько молодых людей, моих друзей, которые не захотели терпеть испанское господство в своем отечестве и ищут себе прибежища в другой европейской стране. Вы понимаете, что такой поспешный и тайный побег мог состояться только в самом скромном сопровождении. Лично при короле находится только его племянница донна Мария Нуньес Родригес Гомем.

– Ну, это пустяки! – небрежно заметил англичанин. – Ровно в двенадцать часов я буду на вашей яхте, чтобы взять с собой дона Антонио. Что касается вас, капитан Тирадо, и вашей яхты, то ее я, к сожалению, принужден арестовать. Но я до такой степени доверяю вам и чувствую потребность доказать вам это совершенно особым образом, что довольствуюсь вашим честным словом – поплыть к Лондону. Поэтому в вашей воле – сопровождать мой фрегат или идти отдельно.

Тирадо поклонился.

– Благодарю вас, господин командор, – сказал он. – Даю слово, что оправдаю ваше доверие. Но позвольте задать один вопрос. Насколько мне известно, ее британское величество в настоящее время не находится в состоянии войны с испанским королем и еще менее – с Португалией. На основании какого же права вы объявляете испанский корвет английским призом и арестовываете даже португальское судно?

Герцог взглянул на него с некоторым недоумением, еще больше выпрямил свою длинную фигуру и гордо ответил:

– На этот вопрос я не имею надобности отвечать вам. Если герцог Девонширский что-нибудь делает, то этого достаточно, чтобы заставить предположить, что он имеет на это право…

Но тут же, будто спохватившись, он прибавил более приветливым тоном:

– Однако для такого храброго моряка, как вы, которому притом я и сам обязан, я готов сделать больше, чем для любого другого – и объясню, в чем дело. Недавно генуэзские корабли, по поручению испанского короля, повезли в Нидерланды, герцогу Альбе, крупную сумму денег. Но гезы погнались за ними, и они укрылись в английских гаванях. Генуэзцы давно уже отказываются удовлетворить нашу королеву за бесчинства, учиненные в их владениях над английскими подданными. Поэтому государыня приказала конфисковать генуэзские суда. Герцог Альба же в отместку за это конфисковал английские корабли в нидерландских гаванях, и король Филипп, вместо того, чтобы осудить такой поступок, сделал то же самое на всем испанском берегу. Поэтому нам поручено теперь захватывать все испанские корабли, какие будут встречаться на пути, а так как Португалия в настоящее время фактически принадлежит Испании, то точно так же должно поступать и с португальскими судами. Вы видите поэтому, капитан, что я не могу действовать иначе и предоставляю вам лично защищать свои права уже в Англии. Теперь возвращайтесь к дону Антонио и предуведомьте его о моем посещении.

Они раскланялись, и Тирадо, полный великих дум и планов, вернулся на свою яхту.

III

Командор Невиль, герцог Девонширский, был старшим сыном одного из старейших домов крупной английской знати. Английские аристократы всегда умели соединять с гордым сознанием своих прав и своего достоинства чувство долга и, сообразно высокому положению в обществе, являться первыми и деятельнейшими людьми на суше и на море, в государственном совете и в парламенте, в церкви и науке, во всех делах, касающихся жизни народа – и не отступать ни перед какими жертвами и ни перед какими трудностями для того, чтобы всюду удерживать за собой первенство. Отец герцога был любимцем девственницы-королевы в ее молодые годы, и это главным образом потому, что он при своих больших заслугах обладал самой милой скромностью и никогда не обременял государыню различными притязаниями – добродетель, которая фаворитам Елизаветы была наименее свойственна. По тогдашнему обыкновению он дал своему сыну наилучшее воспитание, и молодой пэр, благодаря своим блестящим способностям, пользовался в Итоне и Оксфорде большим успехом, что, впрочем, в последнем городе омрачалось иногда весьма беспутной жизнью. Он был еще очень молод, когда окончил университетский курс и поступил в придворный штат Елизаветы в качестве пажа. Елизавета была очень расположена к нему как из-за его отца, так и благодаря привлекательным достоинствам семнадцатилетнего юноши, с которым она умела так хорошо беседовать по-латыни и перед которым могла блистать своими солидными познаниями в греческой литературе. Много труда поэтому нужно было приложить ему для того, чтобы хоть отчасти утратить эту благосклонность. Но чем старше становилась Елизавета, тем строже делалась она в вопросах нравственности и приличий. Она любила окружать себя красавицами, но горе тому, кто видел не в ней самое блестящее светило этой плеяды, не к ней одной относился с поклонением, подобающим прелести и грации; горе тому, кого уличали в волокитстве за какой-нибудь из ее придворных дам или в любовной связи с ней. Правда, она любила – и соединение противоречий в этой великой женщине было не редкостью – когда любезничанье молодых людей заходило довольно далеко, и они оказывались подходящими друг другу, но тем сильнее ненавидела она пустое волокитство, а более серьезные в этом отношении шаги и подавно. Тут она поступала круто, даже жестоко. Но при легком нраве молодого Невиля и его пылком темпераменте в таких «шагах» не могло быть недостатка, да и осторожность отнюдь не принадлежала к числу добродетелей молодого принца. При дворе Елизаветы шпионаж был достаточно развит, и через него до ее слуха скоро дошло, что впечатлительное сердце молодого Невиля, независимо от других проявлений его легкомыслия, обратилось к одной из придворных дам и попало в сети ее красоты и что она, со своей стороны, относилась к нему не слишком сурово. Елизавета потребовала к себе пажа и пожурила его с материнской нежностью. Но это мало помогло, и опасная игра продолжалась на глазах королевы. Приведенная этим в крайнее негодование, Елизавета исключила влюбленную чету из своего придворного штата. Невиль скоро утешился, перешел на морскую службу, и благодаря своей ловкости, мужеству и познаниям, быстро прошел первые чины. По смерти отца он не захотел оставить службу, с которой совершенно сжился, и королева, примирившаяся с ним по старой памяти и видя его успехи, поручила ему командование несколькими из лучших военных судов. И герцог оправдал это доверие блестящим образом…

Знакомый со всеми тонкостями и хитросплетениями политики, он решил оказать прежнему приору монастыря, бежавшему португальскому королю, всевозможные почести, нисколько не компрометируя при этом свою государыню и оставляя для нее открытыми все пути, какие она пожелала бы избрать в этом деле. Было ясно, что дон Антонио со своими притязаниями мог послужить английской королеве полезным орудием против короля Филиппа, с которым она находилась если не в открытой вражде, то в состоянии полувойны. Но возможно было также, что она еще не найдет своевременным осуществление решительного разрыва с Испанией и поэтому не признает, по крайней мере пока, прав дона Антонио. Во всяком случае герцог знал, что не было ничего опаснее, как предупреждать решение королевы и лишать ее возможности выбора.

В назначенный час командор приказал снарядить шлюпку по самому высшему классу. Дюжина матросов в красных шелковых камзолах и белых панталонах, опоясанные шарфами цветов королевского дома, были посажены на нее вместе с маленьким оркестром; днище было устлано драгоценными коврами, посредине сооружен великолепный балдахин, под которым помещены вышитые шелками кресла. Герцог сошел в шлюпку в парадном мундире, сопровождаемый старшими офицерами, раздались пушечные выстрелы и звуки труб, и она отплыла от богато расцвеченного флагами фрегата.

Тирадо со своей стороны тоже сделал различные приготовления. Следы сражения были, насколько это возможно, уничтожены, и яхта приведена в нарядный вид. Друзья капитана и команда выстроились в два ряда, на мачте подняли английский и португальский флаги, и когда шлюпка приблизилась, ее приветствовали пушечными салютами и криками «ура». Тирадо почтительно приветствовал командора и его свиту и провел их в каюту, где Антонио вышел к ним навстречу, между тем, как Мария Нуньес и ее брат остались позади.

Прост и величав был костюм дона Антонио, прост и исполнен достоинства прием, оказанный им герцогу. В немногих словах выразил он радость, которую доставила ему возможность принять у себя такого заслуженного офицера великой английской королевы и главу такой знаменитой аристократической фамилии; и вместе с тем он засвидетельствовал свою готовность отдаться под защиту и покровительство королевы и поручить себя руководству и указаниям герцога. Ни тщеславная гордость саном, составлявшим предмет его притязаний, ни ложное смирение перед постигшей его судьбой не выражались в его словах и жестах, и герцог, пораженный и обрадованный таким достоинством и спокойствием, в сочетании с очаровательной приветливостью, отвечал, что он счастлив представившемуся ему случаю принять его королевское величество на фрегат английской королевы и отвезти его на гостеприимный берег Англии, и точно так же умеет ценить честь, незаслуженно доставленную ему этим счастливым событием.

После этого дон Антонио повернулся и со свойственной южанам утонченной любезностью подвел герцога и представил его своей племяннице донне Марии Нуньес. Она все это время следила за движениями короля и как только заметила, что он повернулся к ней, сделала несколько шагов вперед. При этом весь свет, проникавший в каюту сквозь маленькие иллюминаторы, упал на ее лицо и фигуру, и прелесть этого зрелища так поразила не подготовленного к тому молодого человека, что он в первые минуты находился в полном смущении, бессознательно отвесил предписанный этикетом поклон и был в состоянии произнести только несколько несвязных слов. Мария не могла не заметить этого, и яркий румянец разлился по ее лицу, сделавшемуся от этого еще прекраснее. Немного спустя герцог уже совершенно пришел в себя и красноречиво заговорил о чести и счастье, которые доставят ему возможность принять и родственницу его августейшего гостя на своем корабле и предложить ей там более надежное и комфортное для дальнейшего плаванья помещение.

Вместо ответа смущенная этими словами Мария Нуньес обратила взор на Тирадо, который присутствовал при этой сцене, находясь в одном из углов каюты. Его тревожное предчувствие на этот счет теперь вполне оправдывалось. Он заранее знал, что пренебрежение, выказанное командором при сообщении о присутствии на яхте племянницы короля, превратится в нем в восторг при виде чудной красавицы и уступит место решению перевезти на фрегат и Марию Нуньес. Поэтому такой поворот не столько удивил, сколько огорчил его и вызвал в его сердце ту страсть, которая так сродни любви, даже почти неразлучна с ней. Но его сердце прошло такую хорошую школу благодаря многочисленным испытаниям, что Тирадо и в эту критическую минуту не утратил самообладания. Он выступил вперед и сказал почти спокойным тоном:

– Герцог, это едва ли возможно. Родители донны Марии Нуньес поручили ее и ее брата, дона Мануэля Перейру Гомема – он указал на юношу – моему особому попечению и личному надзору, и я отвечаю перед ними не только за благополучное плавание обоих, но и за все, что может случиться с ними в пути. Поэтому, как ни высоко ценю я благосклонное внимание вашей светлости к донне Марии Нуньес, но могу дать свое согласие только в том случае, если она и ее брат положительно того потребуют.

Эти слова, произнесенные столь же твердо, сколь и скромно, собственно, не должны были бы обеспокоить герцога, так как они вполне согласовывались с требованиями долга и при этом передавали решение дела на усмотрение других. Но не так вышло в действительности. Лицо английского вельможи вспыхнуло, и в его глазах появились признаки гнева.

– Я должен вам заметить, капитан, – возразил он строгим тоном, – что при настоящем положении дел вы не имеете права оказывать ни малейшего противодействия моим распоряжениям. Функции, выполняемые здесь фрегатом ее величества королевы, не позволяют мне предоставить кому бы то ни было власть действовать иначе, как согласна исходящим исключительно из ситуации предписаниям.

Тирадо спокойно скрестил руки на груди, и на губах его заиграла почти насмешливая улыбка.

– У меня нет притязаний лично желать и требовать чего-либо, но я имел при этом в виду донну Марию Нуньес, на усмотрение которой я и передал ваше желание, герцог, и которую едва ли вы решите тоже считать пленной. Я, впрочем, не позволю себе в присутствии столь, высокопоставленных лиц касаться вопроса о праве и власти, хотя не могу воздержаться от замечания, что относительно этой последней положение представляется спорным. Стоит мне отдать приказ – и моя яхта тронется со всеми находящимися на ней в настоящую минуту лицами и, вероятно, очутится вне досягаемости всяких выстрелов прежде, чем исполняющий обязанности командора фрегата объяснит себе движение нашего судна.

Герцог закусил губу и наморщил лоб. Он не мог не сознаться в правильности этого замечания и возразил не очень спокойным тоном:

– На этот счет вы сильно ошибаетесь. Английский военный корабль никогда не выпускает из виду неприятеля, и первое подозрительное движение вражеского судна, кто бы ни находился на нем в то время, имеет немедленным последствием посылку на него нескольких ядер. Вы можете быть уверены, что я не оставил моего фрегата, не дав на этот счет самых строгих указаний. Вы до сих пор сталкивались только с ленивыми испанцами и судите по ним о ваших противниках. Это не послужит вам на пользу.

Во время этого разговора Мария Нуньес испытывала разнообразные чувства. Ее радовало бесстрашное отношение Тирадо к надменному, как ей казалось, англичанину, но в то же время пугала неопределенность исхода их столкновения. Вследствие этого она не знала, что ей отвечать, так как одинаково боялась и оскорбить Тирадо и рассердить герцога. Но тут вмешался дон Антонио. Он с подкупающей приветливостью обратился к обоим молодым людям:

– Господа, этот вопрос нетрудно решить, Я слишком хорошо знаю мою любезную племянницу, чтобы не быть уверенным; что, хотя ей, так же как и мне, тяжело было бы расстаться с этой яхтой, отважный и храбрый капитан которой сделал так много для нашего спасения и снискал нашу глубокую любовь и уважение – но вместе с тем она вполне умеет ценить честь, оказываемую ей вашим благосклонным вниманием, герцог, и во всяком случае не оставит своего несчастного дядю, который так нуждается в ее обществе. Вам же, капитан Тирадо, нет оснований тревожиться за то, что вы отступаете от своей обязанности, отпуская донну Марию, так как она уходит вместе со мной и своим братом и делает это по приглашению такого безукоризненного джентльмена, как многоуважаемый герцог.

Тирадо понял, что ему нечего больше возразить, и когда Мария Нуньес тихо произнесла: «Так нужно, Тирадо!» и при этом устремила на него проникновенный взгляд, в котором выразилась вся скорбь ее души – он смог только поклониться, и его прекрасное, мужественное лицо омрачилось тем грустным выражением, которое всегда сопровождает покорность тому, что неотвратимо.

Герцог со своими офицерами ненадолго вышел из каюты, чтобы отправить одного из них на фрегат подготовить для Марии Нуньес самое изысканное и роскошное помещение.

Как только за ними закрылась дверь каюты, Мария Нуньес быстро подошла к Тирадо, взяла его за руку и волнуясь заговорила:

– Тирадо, вы, конечно, не думаете, что мы можем забыть вас, что мы не будем стремиться к скорейшему прекращению этой разлуки. Верьте, что для нас она не менее тяжела, не менее горестна… но что же нам делать?

Тирадо поднял голову, и когда он взглянул в увлажненные слезами глаза девушки, сердце его дрогнуло. Но в этот миг к нему на грудь бросился Мануэль, воскликнув:

– Тирадо, ты всегда незримо будешь с нами. Твоя отвага, твердость в убеждениях и преданность долгу – это образец человеческой порядочности, и мы уже теперь благословляем ту минуту, когда снова увидим тебя и последуем за тобой! Да, наш первый шаг на суше будет к тебе!

И только дон Антонио, с присущей ему приветливой кротостью, произнес несколько успокоительных слов.

– Дети, – сказал он, – вы почти единственное достояние, оставленное мне судьбой; поэтому будем тверды и бодры, будем надеяться на милость Господа, который снова соединит нас. Ради меня вооружитесь терпением.

В это время в каюту возвратился герцог, который уже избавился от волнения, вызванного в нем предыдущей ситуацией. Его изящные и милые манеры вскоре рассеяли общее смущение. Тирадо пригласил всех к завтраку, и поскольку этикет и официальность положения не давала места шумной веселости, то друзья расстались внешне спокойно.

Король, Мария Нуньес и Мануэль спустились с офицерами фрегата в шлюпку, герцог и Тирадо раскланялись друг с другом холодно, но вежливо. Раздались бравурные звуки оркестра, матросы мерно ударили по воде веслами, пушки послали прощальный салют, и шлюпка понесла свой драгоценный груз к гордому фрегату. Тирадо облокотился о борт своей яхты и печально смотрел вслед удалявшимся друзьям. В его душе боролись надежда и сомнение. Правда, он чувствовал, что Мария к нему неравнодушна. Но, может быть, это только дружба и благодарность? Открылась ли ей тайна его любви и возникло ли в ней ответное чувство? И не ослабеет ли, не померкнет ли ее привязанность к нему в великолепии ее нынешней обстановки? Эти вопросы осаждали его сердце и наполняли его грустью. Человек, которого покинули, всегда думает, что о нем скоро забудут те, в ком прежние приязненные чувства к нему не поддерживаются больше его присутствием и услугами… В эту минуту чья-то рука опустилась на его плечо, и когда он обернулся, то увидел перед собой красивое и мечтательное лицо Бельмонте.

– Что же теперь нам делать, Тирадо? – спросил он. – Не последовать ли за этим морским чудовищем, поглотившим наших милых гостей, чтобы по крайней мере всегда видеть доски, в которые они окантованы, и паруса, под которыми они уносятся вдаль? А что, это был бы материал для прекрасного романса, и я скоро спел бы его под аккомпанемент моей гитары.

– Нет, Бельмонте. У тебя не будет темы для романса, каким бы отличным он при этом не получился. Серьезные люди, выдержавшие такое сражение, какое выпало на нашу долю, не имеют права мечтать. Я сейчас же прикажу поднять паруса, и мы покажем владыкам севера, что не нуждаемся ни в их лицезрении, ни в их покровительстве.

Спустя полчаса яхта уже набрала максимальную скорость, взяв курс насеверо-восток. А пока английский фрегат продолжал возиться со своим испанским призом, она стрелой пронеслась мимо него и вскоре скрылась из виду.

IV

Зрелище, которое величественный английский корабль представлял непривычному глазу, на первых порах совершенно поглотило внимание Марии. Широченное пространство палуб, колоссальные мачты, распущенные паруса со всеми их снастями, при этом сравнительная легкость, с которой разворачивалась и двигалась эта масса, чистота и порядок, точность и аккуратность в действиях экипажа – а это создает ощущение, что люди не что иное, как живая машина, наконец блеск матросских парадов и учений – все это было, конечно, в состоянии занять девушку, которая несколько лет провела в глухой заброшенной долине. А герцог с любезной предупредительностью оказался в самом выгодном свете. Он сделал все, чтобы ей было удобно жить на корабле, всюду сопровождал ее, рассказывал об особенностях корабельной службы и устройстве судна, и не скрывал ни от нее, ни от команды, что самым приятным занятием для него было угадывать все ее желания. Это обстоятельство тем сильнее бросалось в глаза членам экипажа, что он вообще-то вел себя очень сдержанно и старался восполнять свою относительную молодость на столь высоком посту полным сохранением чувства достоинства, неся маску высокомерной серьезности.

И вот каждый раз, как Мария Нуньес переступала порог своей каюты, герцог, если только ему не препятствовало какое-нибудь важное и неотложное дело, появлялся перед ней и принимался за свои объяснения; когда же она достаточно познакомилась со всеми подробностями корабельной жизни, он сделался ее спутником в прогулках по палубе. Словно какая-то неодолимая сила приковала его к девушке, красота и привлекательность которой, правда, не могла не производить впечатления – впечатления, которое еще более усиливалось для того, кто имел случай слышать ее умные и задушевные речи.

Мария использовала беседы с герцогом, чтобы совершенствоваться в английском языке, так же как он, со своей стороны, охотно прислушивайся к мелодичным звукам обоих иберийских диалектов, приобретавших еще большую музыкальность в устах этом удивительно даровитой девушки. От своих языков они переходили к рассказам о родных странах, причем каждый обнаруживал полное незнание ни истории, ни географии чужой земли. С каким воодушевлением говорила Мария о восхитительной прелести испанских нив и долин, о роскошном растительном царстве своей Испании, которую она оставила, правда, еще в детстве, но воспоминания о которой – впечатления девичьей души – не смогло уничтожить время; напротив, отдаленность только сделала их более светлыми и отрадными. Как красноречиво описывала она грациозную прелесть португальских пейзажей и грандиозность картин, представлявшейся взору с высоты ее родных гор и утесов. В герцоге она находила внимательного слушателя, который, однако, умел платить той же монетой. Не менее живо и наглядно вводил он свою собеседницу в северную страну, которая представляется южанам, правда, мрачной и холодной, но вместе с тем облаченной туманом волшебных видений, причудливо заманчивых картин и гигантских призраков. Но картины, нарисованные командором фрегата, были совсем иного свойства. В них сменялись одна за другой громадные города с их бесконечным шумом, с блестящими виллами вельмож и купцов, где проходили великолепные празднества, где в ясные воскресные дни нарядные кавалькады мчались по зеленым лугам, тенистым паркам и густым лесам и при звуках рогов устремлялись вслед за дичью, где были собраны сокровища искусства и где, даже в ту пору, когда завывал зимний ветер, веселые компании сходились у пылающих каминов или в ярко освещенных залах. Не обходилось при этом без того, что герцог вспоминал о собственных поместьях и описывал их с особым оживлением и любовью. То были почти опасные минуты, потому что ничто не действует на молодую женскую душу так быстро и так сильно, как глубокая задушевность чувств, тайный огонь серьезной и нежной любви к высоким предметам, скрытые под густым покровом гордости или кажущейся холодности мужского сердца. Мария Нуньес охотно поддавалась обаянию этих бесед – и тем скорее; чем чище и невиннее было ее сердце, чем неопытней и простодушней был ее взгляд на жизнь.

Но из-за этого ли забыло сердце девушки тебя, отсутствующий друг, тебя, которого все больше и больше разлучают с ней волны океана?

О, нет! Каждый раз, когда Мария стояла одна у борта фрегата и смотрела в расстилавшуюся перед ней необозримую морскую равнину, ей виделась вдали маленькая, стройная яхта, и на палубе – человек, устремивший на нее сверкающий взгляд и горячим голосом сердца посылающий ей слова: «Думаешь ли ты обо мне, Мария?» Она видела его таким, каким он явился ей в страшную минуту опасности, с мечом в руке, жертвующим своей жизнью для ее спасения. И из ее груди вылетал тяжелый вздох, и она шептала: «Счастливого пути тебе, мы скоро снова увидимся». А волны продолжали шуметь, и маленькая яхта с дорогим ей человеком неслась все вперед и вперед, пока не исчезала на краю горизонта…

Так проходили дни, недели – и вот фрегат стал приближаться к Лондонскому каналу. Так как ветер благоприятствовал переходу через эту узкую полосу, то можно было рассчитывать, что через несколько дней корабль войдет в Темзу и достигнет лондонской гавани. В ту минуту, когда появились меловые утесы Альбиона и герцог гордо указал на них Марии Нуньес, его охватило скорбное чувство, что наступает час разлуки – и, быть может, вечной разлуки с этим милым гостем. И такой сильной скорби не испытывал он еще никогда в жизни, и ему вдруг открылась та беспредельная любовь, которую поселило в нем это дивное существо. На душе у него стало так, будто он, еще только что озаренный ярким солнечным светом, вдруг погрузился в глубокую и бесконечную тьму, будто только что весело и безмятежно, как в блаженные дни своего детства, играл на цветущей поляне – и вдруг очутился на краю бездны, из глубины которой мрачно глядели на него острые, крутые скалы. Он сбежал вниз, заперся в своей каюте и закрыл лицо руками. И так просидел он несколько часов, в тревожной борьбе разных чувств, погруженный в быстро сменявшие друг друга мечты, мысли, грезы… Теперь для него стала совершенно ясной сила его чувства к этой молодой испанке; теперь он знал, что до сих пор никогда не любил по-настоящему, а отдавался лишь мимолетным, неглубоким влечениям. Только эта девушка заставила охватить его душу всей своей неодолимой силой любви, и чем зрелее и серьезнее стал его ум, тем безрассуднее подчинялся он движению сердца. Наконец к нему пришло решение. Времени оставалось немного: прежде, чем он ступит на родную землю, ему необходимо объясниться с Марией. Он гнал от себя всякие сомнения, всякую боязнь. Ему казалось, что он хорошо знает чистое сердце этой девушки и что в нем он по крайней мере не встретит себе противника.

В конце концов он попросил у Марии Нуньес позволения переговорить с ней и немедленно получил его. При входе герцога в каюту девушки уже первый взгляд на него дал ей понять, что с ним происходит что-то необычное. Она испугалась… Не чувствовало ли ее сердце – хоть смутно, инстинктивно – что предстояло ей услышать?

– Донна Мария, – начал герцог взволнованно, – мы очень скоро войдем в Темзу, и блестящий Лондон будет иметь счастье представить вашим глазам интереснейшее зрелище на земле. Но тут оканчивается наше плавание, и нашим дорогам предстоит разойтись. Мысль об этом, прекрасная донна, для меня совершенно невыносима. Позвольте мне высказаться прямо и откровенно и не гневайтесь, если я покажусь вам слишком нескромным и настойчивым. Чары вашего присутствия сковали всю мою душу, и я чувствую, что все мое существование отныне может быть связано только с блаженством жить подле вас. О, вы должны понять меня!.. Если за время, прожитое на корабле, вы успели узнать меня, если моя любовь стала понятной вашему сердцу и поселила в нем хоть какое-нибудь ощущение такого же свойства, то не отвергайте меня, не отталкивайте эту руку, не отворачивайтесь от человека, который хочет посвятить вам навсегда и безраздельно всю свою жизнь!..

Нежность, с которой молодой человек произносил эти слова, обличавшие в каждом звуке своем горячее чувство и несомненную искренность, подействовали на Марию Нуньес ошеломляющим образом, и при взгляде на этого человека, стоявшего перед ней с бледным, но пылающим лицом, с дрожащими губами и пламенно сверкающим взором, она совсем смутилась и тоже побледнела. Трепет пробежал по всему ее телу. Она старалась справиться с собой, и герцог был слишком влюблен в нее для того, чтобы не заметить этого и не прийти к ней на помощь.

– Простите, Мария, за мою излишнюю порывистость! – воскликнул он. – Но нет, я не хотел испугать вас, я не хочу вырывать из ваших уст неоценимый дар моего блаженства… Успокойтесь, я вернусь позже и услышу мой приговор.

Но Мария уже успела немного прийти в себя, и искренность ее характера не позволяла ей действовать иначе, как согласно своему внутреннему убеждению.

– Нет-нет, – сказала она, – я прошу вас, герцог, не уходить отсюда прежде, чем я отвечу вам. Между нами не должно быть никакого притворства, никаких недоразумений. Вы честный и порядочный человек и были слишком добры ко мне, чтобы я доставила вам хоть несколько минут неоправданных волнений.

Она остановилась, желая получше обдумать свои слова и успокоить тревожное биение сердца, а затем снова заговорила:

– Герцог, я считаю излишним говорить о высоком уважении и беспредельной благодарности к вам, чем теперь наполнено мое сердце. Где, у кого, бедная, бегущая от преследования девушка может найти такой дружеский прием, такую нежную защиту, такую милую заботливость, какими осчастливили вы меня? И часто задавала я себе вопрос: чем заслужила я все это? Каким счастьем было бы для меня, если бы я могла доказать вам эти чувства на деле!.. Но тот высокий дар, который вы теперь предлагаете мне и который имеет источником такое теплое, искреннее чувство – я принять не могу. Между мной и вами слишком большое расстояние, целый мир. Пусть мечта, созданная и укрепившаяся в вас за это плавание и заключающая в себе для меня так же много трогательного и потрясающего душу, пройдет и исчезнет подобно тому, как вот этот туман, подымающийся из волн моря и обволакивающий наш корабль, скоро умчится далеко, гонимый лучами солнца; пусть исчезнет она, потому что ей невозможно существовать по причине ясной и непоколебимой действительности.

Эти слова заставили герцога отступить на несколько шагов с таким выражением на лице, будто к его губам поднесли чашу с горьким напитком.

– Как, Мария! – воскликнул он. – Вы не думаете, надеюсь, что кровь герцогов девонширских ниже португальской королевской крови? Наш дом – один из старейших в Англии, он древнее фамилии Тюдоров и Стюартов, и мои предки не один раз предлагали руку дочерям королевских домов!

– Вы сильно ошибаетесь, герцог, – спокойно возразила Мария. – Увлеченные своим благородным великодушием, вы за все время моего пребывания здесь ни разу не осведомились о моем личном положении. Вы еще совсем не знаете меня. Я должна теперь объяснить вам все. В моих жилах течет вовсе не королевская кровь, хотя дон Антонио и принадлежит к фамилии Родригес. Его мать из семьи моей матери. Я не равного с вами происхождения, хотя мой род – очень древний.

Лицо молодого человека снова прояснилось, глаза засверкали и, перебивая Марию, он воскликнул:

– И вы думаете, что это имеет какое-нибудь значение для моего сердца? Каково бы ни было ваше происхождение, но истинное благородство ваше запечатлела рука Божия на вашем лице, в вашей душе, во всем вашем существе. Моя рука не задрожала бы, если бы такое сокровище пришлось извлекать даже из самой ужасной глубины; английская аристократия никогда не занимается исследованием генеалогического древа женщины – главное, чтобы женщина хранила в чистоте и непорочности свое личное достоинство.

– Ах, герцог, тяжелую задачу, выпавшую мне на долю в настоящую минуту, вы делаете еще тяжелее. Да, я глубоко уважаю вас, глубоко вам признательна, но это нисколько не меняет дела. Выслушайте меня. Мои предки принадлежат к поколению тех марранов, которых эдикт Фердинанда Католика поставил перед необходимостью изменить свою религию для того, чтобы не покидать своего отечества. Они перешли в католичество. С тех пор прошло целое столетие. Быть может, этого времени было бы достаточно, чтобы уничтожить старые вспоминания и сделать нас, внуков и правнуков, хорошими христианами. Но фанатизм и корыстолюбие инквизиции воспрепятствовали этому. То, что изгладило бы и покрыло прахом забвения время – то беспрерывно раздували и воскрешали ее преследования, перенося дорогие воспоминания из поколения в поколение. Марранские фамилии, за немногими исключениями, принадлежали – по образованию, богатству и общественному положению – к почетнейшим и знатнейшим в государстве. Их ветви были во многих родословных древах испанских и португальских грандов, даже во дворцах королей. Это обстоятельство вызвало корысть доминиканских монахов, и они, под предлогом, что мы не искренне исповедуем христианство и втайне продолжаем держаться еврейских обычаев и обрядов, стали заключать нас в темницы, подвергать пыткам, возводить на костры. Своими действиями они доводили нас до того, что их обвинения нередко стали подтверждаться нашим противодействием. Кровь наших мучеников не могла проливаться бесплодно. Отдельные искры объединялись в большое пламя, которое разгорелось в сердцах потомков сильнее, чем оно горело в отцах и дедах. Мы бежали из Испании в Португалию. Но инквизиция преследовала нас и там, и вот почему мы должны были оставить и эту страну, чтобы искать приют на более свободной земле. Герцог, я еврейка, хочу и должна остаться еврейкой, и потому не могу принять руки британского вельможи.

Командор жадно вслушивался в каждый звук, выходивший из уст Марии. Он видимо был глубоко тронут, отпечаток тяжелой думы лежал на его лице. После непродолжительного молчания он подошел к девушке и нежно сказал ей:

– Дорогая Мария, и это обстоятельство не побудит меня изменить мое решение. Вы все-таки христианка, крещеная и воспитанная в христианской вере. Каков бы ни был ваш образ мыслей – вы для меня христианка вполне, больше, чем епископ в своем облачении, чем священник у постели больного, чем любая леди, величественно помирающая в своем кресле в церкви. Будьте моей женой, исполните страстное желание моего сердца – а в своих внутренних убеждениях вы будете свободны, как сам Святой Дух, я никогда не вмешаюсь в ваши религиозные взгляды, будут они согласны с тридцатью девятью параграфами моего катехизиса или нет. Свет, сообразно вашему происхождению и сану, должен считать вас христианкой, я же, сообразно вашему образу мыслей и поступкам, буду смотреть на вас так, как будете смотреть вы сами… Кто же осмелится быть вашим судьей и свидетельствовать против вас?

Мария Нуньес была глубоко взволнована; слеза скользнула из ее глаз; она не смогла удержаться, чтобы не схватить и не пожать руку герцога.

– Вы, – порывисто сказала она, – вы благороднейший человек, и невыразимо скорблю я, что не могу ответить вам согласием. Нет, герцог, я не в силах более выносить притворство, не в силах дальше обманывать себя и Бога, являться перед людьми не тем, что я есть на самом деле! Ради этого я оставила отца и мать – умирающего отца, разбитое сердце матери! Ради этого бежала я из своего отечества и буду странствовать по свету, не зная, где остановиться, где преклонить голову. Я должна, повторяю, быть и признаться другим в том, что я есть на самом деле; я должна устранить из моей жизни все те секреты, отвратительные недомолвки, лживые выдумки, которые так отравляли мое детство и мои молодые годы! Я не одна на свете, меня окружают мой брат, друг Тирадо, мои родные, близкие и товарищи, коих сотни, даже тысячи последуют за мной – и вы хотите, чтобы я сказала им: «Я оставляю вас, пренебрегаю вами, не знаю вас больше!» и чтобы услышала их ответ: «Ты продаешь нас за герцогскую корону, ради роскошной жизни ты приносишь в жертву то, что сама же провозглашала святыней твоего духа!» Двойной обман, двойная измена! И вы думаете, благородный человек, что мы с вами будем счастливы? Жизнь не коротка, и я видела достаточно примеров, как плачевен брак, когда мужа и жену разделяют противоположные убеждения. Прошло бы немного времени, и я стала бы в вашем семействе совершенно одинокой; из-за меня вскоре начались бы несогласия и раздоры между вами и членами вашей семьи, членами вашего сословия, и сердце ваше испытывало бы беспрерывные огорчения. Нет, герцог, я ценю вас слишком высоко, чтобы подвергать всем этим опасностям, точно так же, как достаточно знаю цену и себе, чтобы не сворачивать с пути, предначертанному мне высшей рукой. Я знаю, что мой отказ огорчит вас, вызовет в вашем сердце внутреннюю борьбу. Но все это пройдет, и если вы не совсем забудете меня, то воспоминание обо мне будет иногда говорить вам: да, она поступила честно, я благословляю ее…

Под впечатлением этих слов герцог давно уже опустил голову. Глубокая скорбь лежала на его лице. Когда она кончила, он поднял голову и, печально глядя на Марию, сказал:

– Из всего, сказанного вами, донна Мария, я могу сделать только один вывод – вы не любите меня, не любите так, как я люблю вас. Нет для меня ничего настолько важного и дорогого, чем я не пожертвовал бы для вас, настолько трудного и опасного, чего я не сделал бы. Это не упрек вам, потому что я не имею на вас никаких прав – это упрек только моей судьбе, показавшей мне блаженство, но не дозволяющей завладеть им… Прощайте!..

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРИ ДВОРЕ

I

Волны мчатся вперед и вперед. Они шумят вокруг корабля, то весело прыгая, то громоздясь одна на другую, то с быстротой птицы унося его на себе. Но одинокий пловец, когда и ветер, и море благоприятствуют его плаванью и когда ему нечего заботиться о своем судне, будучи вдали от человеческого общества находясь на этом маленьком пространстве только с немногими товарищами, погружается в глубокую задумчивость и мечтания. Далеко позади него остался край, откуда он уехал, далеко впереди тот, куда он стремится. Что происходит теперь там ? Что ожидает его? Мысли и желания его всегда направлены к ближайшей цели, ибо если и прикован он всей душой к покинутому родному берегу, то ведь всякая волна, уносящая его вперед, есть вместе с тем приближение к будущему повороту и возвращению на родину… И начинает он томиться нетерпением, меряя шагами корабельную палубу, и глаза его не перестают блуждать по горизонту с надеждой, что вот-вот покажется в смутном очертании полоска земли, хотя он и знает, что еще далеко, ох как далеко до нее. А время от времени подымает он взгляд на развевающиеся на ветру вымпела, чтобы узнать, благоприятное ли предстоит ему плавание…

Все это испытывал и Яков Тирадо. Его легкая яхта далеко опередила английский фрегат. Это радовало его. Желание его взволнованного сердца не упускать из виду гордое судно, уносившее Марию Нуньес, скоро прошло. Он даже старался настолько уйти вперед, чтобы прибыть в Лондон раньше командора и его гостей и успеть сделать нужные приготовления. И вот между тем, как яхта мчится с быстротой птицы, он сидит на том самом месте, где еще так недавно Мария Нуньес слушала его слова, и тревожное сердце его бьется сильнее и сильнее, а непрерывно работающий мозг старается проникнуть в тайны грядущего. В воспоминании его ни на миг не угасает яркое пламя, сверкнувшее в глазах молодой испанки в минуту расставания… Но что в этом пламени? Благодарность ли за теплое участие и утешительная надежда на скорое и счастливое свидание? А если оно даже и было выражением другого чувства – более глубокого, более священного – то не предстоит ли ему скоро снова погаснуть или, по крайней мере, обратиться в едва мерцающий огонек? Такими сомнениями мучил себя молодой человек, потому что не было у него ничего для уверенности, да и там, где она существует, человеческое сердце не перестает сомневаться до тех пор, пока страсть не уничтожится и в нем самом… Но в воспоминании Тирадо горело и другое пламя – то, которое он заметил в глазах другого человека, красивого, умного, окруженного внешним блеском и великолепием – ив груди его поднималась буря, перераставшая в отчаяние. Устоит ли она против этого человека? Удастся ли ему вызвать в ней привязанность? И сделается ли это чувство настолько сильным, что поглотит все другие, поставит неодолимую преграду всем другим намерениям и желаниям ее?.. Он скрежетал зубами, он угрожал кому-то сжатыми кулаками… Ах, нужно же было грубой руке судьбы оторвать его от милого существа именно в такую минуту!

Но это состояние продолжалось недолго, и если оно изредка и возобновлялось, если он и не мог вполне победить это внутреннее смятение – то дух его достаточно закалился в столкновениях с жизнью для того, чтобы не поддаваться страстным увлечениям своего сердца. Мысли его, напротив, чаще устремлялись к ближайшему будущему, к планам, об осуществлении которых ему надо было позаботиться, как только его яхта кинет якорь в лондонской гавани.

До сих пор ему в этой Англии никогда не везло. Тут жили жесткие, решительные и упрямые люди, от которых невозможно было добиться ничего, мало-мальски противоречившего их интересам и образу мыслей. Но раньше Тирадо вращался только в средних слоях английского общества, а в высший круг доступа не имел. Откроется ли он теперь перед ним? Тирадо надеялся на это благодаря тому, что дело касалось дона Антонио. Это обстоятельство казалось очень важным, потому что, по его мнению, Британия должна была вступиться за августейшего беглеца, и тогда Испания получала нового мощного противника, а Нидерланды – сильную помощь. Правда, в ту пору Англия находилась еще далеко не на той ступени величия и могущества, каких она достигла впоследствии – но тем не менее защита и покровительство ее представлялись неоценимыми для маленького народа, который видел себя совершенно одиноким в борьбе с испанским колоссом. Вот на каком поприще, следовательно, предстояло действовать теперь и Якову Тирадо; и если он, далекий от всякого самомнения, хорошо знал, что не хватает ему всего того, что дает возможность при обычном ходе вещей влиять на господствующие, управляющие мирскими делами силы, то в то же время жило в нем сознание, что счастье благоприятствует ему, и он умеет пользоваться им искусно и неутомимо. Оно и теперь ведь не покинуло его: в нескольких испанских гаванях, посещенных им прежде, чем он явился к сеньоре Майор, ему удалось получить множество важных известий, которые в Англии должны были благоприятствовать его планам еще больше, чем приезд дона Антонио. И поэтому чем определеннее становилась цель предстоявшей ему деятельности, тем менее тревожился и сердился он на то, что ближайшие пути, лежащие перед ним, еще оставались покрыты тьмой.

Беспрерывно переосмысливая все это, Тирадо нетерпеливо ждал конца своего плавания, и часы и дни тянулись для него слишком долго до тех пор, пока не достиг он широкого входа в канал, не вошел в Темзу и не бросил якоря в лондонской гавани. А между тем удалось ему сделать это восьмью днями ранее, чем фрегату герцога Девонширского, ход которого замедлялся сопровождением испанского корвета.

Маленькая яхта Тирадо произвела немалый эффект. Войдя в Темзу, она подняла португальский флаг, а над ним – английский, и весть, что приближается конфискованное португало-испанское судно, первое из захваченных с того дня, как начались разногласия между Испанией и Англией, быстро распространилась среди береговых жителей и достигла гавани прежде; чем сама яхта. Поэтому на пристани собралось множество народа, и при появлении яхты капитан порта немедленно поплыл к ней навстречу. Взойдя на нее, он очень удивился, не найдя там ни одного англичанина из тех, кто взял этот приз и должен был привезти его с собой, а также узнав, что переход до Англии был предоставлен собственно экипажу яхты. Поэтому, с другой стороны нисколько не удивило его, когда Тирадо, после краткого объяснения, потребовал, чтобы его отвели к главному начальству, которому, по его словам, он имел сообщить остальные подробности, связанные с государственной тайной, и у которого намеревался попросить возвращения ему судна, ни в каком случае не должного считаться, по его мнению, отнятым у неприятеля призом.

– Конечно, конечно, – отвечая капитан портачат раздумье поглаживая старательно выхоленную бородку. – Это важный, очень важный случай Мне надо стало быть, отвезти вас к милорду Барлею, хранителю государственной печати. Гм… Эта придется по вкусу его персоне, а персона он влиятельная, да сохранишь Господь нашу королеву!

Так и порешили.. Капитан порта оставил своего адъютанта на яхте в качестве командира, запретил всем, находящимся на ней, сходить на берег впредь дог его дальнейших распоряжений и пригласил Тирадо в свою лодку. Должности лорда адмиралтейства в то время еще не существовало, и таким образом, хранитель государственной печати: королевы Елизаветы оказывался именно той инстанцией, в ведении которой находилось это дело: в ту пору в Великобритании нет было никакого сомнения относительно того, что все, касающееся государственных дел, зависит от решения лорда Барлея или графа Лейчестера; только в каждом единичном случае возбуждался спор – к кому именно из них следует обратиться и кто из них решит дело лучше и быстрее, ибо всем было очень хорошо известно, что рекомендуемое обыкновенно лордом Барлеем весьма дурно принимается Лейчестером – и наоборот. Но королева Елизавета постоянно притворялась ничего не замечающей, быть может, Даже с удовольствием смотрела на эту взаимную зависть обоих любимцев и в конце концов решала дела по своему усмотрению – согласно мнению то одного, то другого. На этот раз капитан порта счел нужным обратиться к лорду Барлею и поэтому направил лодку к его дворцу. Вскоре они пристали у красивой широкой лестницы, которая вела к задним воротам величественного здания; ворота открылись, и капитан с Тирадо, пройдя несколько дворов и поднявшись по мраморной лестнице передней части дома, оказались в приемной хранителя государственной печати, после чего капитан вошел в его кабинет.

Через несколько минут туда позвали и Тирадо, капитан порта представил его лорду, а сам удалился. Барлей был старым человеком, уже украшенным сединой. Со своим большим четырехугольным лбом, пронзительными глазами, сверкавшими под густыми нависшими бровями, орлиным носом и сжатыми губами, он даже на не знавших его производил впечатление человека мыслящего, осторожного, но вместе с тем упрямого и настойчивого, для которого главное – осуществить однажды задуманный план. В., этот момент он всей своей приземистой фигурой склонился над большим, покрытым бумагами столом; он приветствовал Тирадо едва заметным движением головы и двумя-тремя словами попросил сообщить, в чем дело.

– Мое сообщение, милорд, будет коротким и простым. Я, капитан португальской яхты «Мария Нуньес», встретился в море с испанским корветом, он напал на меня, и я, причинив ему немало вреда, намеревался уже предоставить его своей судьбе, когда на месте нашей схватки появился английский фрегат «Велоцитас» под командованием герцога Девонширского; герцог признал испанский корабль своим призом, принудил и меня спустить свой флаг и затем поручил мне плыть сюда, что я прежде и сам намеревался сделать; он же следует за мной с захваченным корветом.

Серьезное лицо милорда несколько прояснилось, и он спросил, заметно оживившись:

– Как, герцог Девонширский ведет сюда испанский корвет?

– Точно так, милорд, это именно тот корабль, который мне удалось почти уничтожить, но так как скорость у него не высока, то до их прибытия сюда пройдет, вероятно, не менее недели. Я же, милорд, обращаюсь к вашей справедливости. Вы, без сомнения, не позволите держать под дальнейшим арестом корабль государства, не только не ведущего никакой войны с Англией, но даже по-прежнему остающегося ее верным союзником, корабль, вступивший в бой именно с тем врагом, с которым начинает бороться и Англия…

– Да… конечно… только, само собой разумеется, надо сперва допросить свидетелей, произвести надлежащее расследование… Но еще один вопрос: каким образом случилось, что вы вступили в сражение с испанским кораблем, когда Португалия только что присягнула испанскому королю? И как вы могли решиться на это, командуя небольшой яхтой, которую мог полностью уничтожить первый же удачный выстрел корвета? Счастливый исход этого боя делает вам большую честь, но ради чего вы подвергли себя такой большой опасности?

– Именно для разъяснения этих обстоятельств нашел я необходимым лично представиться вашей светлости. Просьбу об освобождении моей яхты я мог бы подать вам письменно, и знаю, что вы, милорд, слишком справедливы и мудры для того, чтобы, по получении надлежащих доказательств, не лишать меня далее моей собственности. На ваш вопрос я мог бы ответить, что принадлежу к той части португальского общества, которое считает испанское господство величайшим несчастьем моего теперешнего отечества и никогда не покорится ему. И я сказал бы правду. Но это не все, милорд. Когда испанцы вторглись в Португалию, они оценили голову низложенного короля Антонио в девяносто тысяч червонцев. Дон Антонио должен был бежать, оставленный всеми и окруженный изменниками. Пройдя через множество опасностей, он благополучно прибыл в Сетубал и укрылся на маленькой яхте, принадлежащей мне, и которой я командовал в качестве капитана португальской морской службы, – укрылся для того, чтобы на ней бежать в Англию. Мы знаем, что всякий, вступающий на этот остров, свободен, что рука изменника не имеет сюда доступа и что великодушная королева Елизавета никогда не отказывает в помощи верному, но несчастному союзнику.

Эти слова произвели на английского сановника глубокое впечатление, которое нарушило даже его серьезность и холодность.

– О. Господи! – воскликнул он с нескрываемым изумлением. – Ваша яхта привезла сюда дона Антонио? И он сейчас находится на ней?

– Нет, милорд. Герцог Девонширский нашел неприличным оставлять и далее высокого беглеца на ничтожной и совсем не безопасной яхте и перевел его на свой фрегат, на котором он и прибудет сюда.

Лорд Барлей на это ничего не ответил, он несколько раз спокойно прошелся по кабинету, потом остановился перед Тирадо и сказал:

– Дело такого рода, что я должен немедленно доложить о нем моей всемилостивейшей государыне. А вы можете идти, я скоро снова приглашу вас к себе. Куда вы теперь отправитесь?

– В дом моего земляка, купца Цоэги, живущего на улице Базингалль, в Сити. Быть может, он имеет честь быть известным вашей светлости?

Лорд утвердительно кивнул головой.

– Вы сами понимаете, что я не могу принимать решений, не узнав воли королевы. А по сему, пусть ваша команда пока остается на яхте, а вы вольны действовать по своему усмотрению.

Тирадо поклонился и вышел из кабинета. Час спустя он находился уже в доме своего друга, где нашел самый радушный прием. Эспиноза де Цозга был внуком испанца, поселившегося в Лондоне и основавшего торговый дом, вскоре получивший громкую репутацию. Это был тот самый дом, которому семейство Тирадо отдало на сохранность все свое имущество, прежде чем начались на него гонения, кончившиеся погибелью от руки инквизиции всех ее членов, и который тщательно хранил этот вклад до тех пор, пока Яков Тирадо не явился за его получением. Хотя фамилия Цоэги сохранила теплые воспоминания о своем прежнем отечестве и привязанность к нему, и хотя все они были набожными католиками, но это ни сколько не воспрепятствовало им впитать в себя английский дух, разделять патриотические стремления этой нации и переиначить даже свою фамилию на английский манер. Будучи деловыми людьми, они держались как можно дальше от всяких политических и религиозных споров, и таким образом им удалось благополучно пережить страшные бури, вызванные реформами Генриха VIII, правлением католички Марии и восшествием на престол Елизаветы. Не выходя ни на шаг из пределов торговой сферы, они не могли вызывать ничьих неудовольствий и преследований и во время кровавого господства сменяющих друг друга партий. Тирадо, в свое прежнее двукратное пребывание в Англии, уже находил в этом доме дружеский прием, и звуки родного языка вызывали в Эспинозе в некотором смысле умиление, которое проявлялось в его манере говорить и обращаться с гостем.

После ужина оба сидели за чашей испанского вина и вели интимный, серьезный разговор.

– Для вас, марранов, – утверждал Эспиноза, – Англия в настоящее время – и Бог весть сколько это еще продлится – вовсе не надежный приют. Вы можете жить здесь недолго и без семьи, но прочного отечества не обретете.

– Вы уже говорили мне это, Эспиноза, – возразил Тирадо, – но делали ли вы какие-нибудь наблюдения, укрепившие в вас такой взгляд? Я знаю, что могу говорить с вами откровенно – потому что вы сами слишком уважаете вашу религию и ради нее уже слишком много испытали и выстрадали, чтобы не чтить всякого искреннего убеждения и не желать каждому того, что желаете самому себе: спокойствия и безопасности. Итак, вот мое мнение: этот остров сломил исключительное господство католической церкви, почему же станет он отказывать в этой свободе всем, ищущим защиты и покровительства на его земле?

– На этот вопрос, любезный друг, вы могли бы ответить и сами. Господство католической церкви было только сотрясено страшной борьбой и имеет еще слишком много приверженцев для того, чтобы время от времени снова не вступать в свои права и не вызывать новые бури. Станете ли вы после этого удивляться, что победитель присваивает себе такое же исключительное господство и неумолимо подавляет, уничтожает все, не безусловно подчиняющееся ему? Англиканская церковь боится и преследует не только так называемых папистов. Здесь можно найти тысячи людей, которые ненавидят и проклинают эту гордую дочь католицизма не менее чем сам католицизм, и на принятое ею наследство смотрят как на дело дьявола. После смерти жестокой Марии они возвратились сюда из Германии и Швейцарии, и теперь с мрачной жаждой мести относятся к пышности и силе, которыми новая церковь окружила себя в нашей стране. Епископы, коленопреклонение, тридцать девять параграфов и прочее – все это для них еретические нововведения, и горе, если когда-нибудь власть снова перейдет в их руки! Богатая жатва ожидает тогда своего меча! Каким же образом хотите вы после этого найти терпимость и свободу совести там, где сосед не верит соседу и не позволяет ему беспрепятственно дышать воздухом? Любая партия взглянула бы на появление здесь марранов как на ущерб ее собственным правам, на переселение сюда евреев – как на новое дело сатаны с целью приобщить этот остров к своим адским владениям, и переполненный порохом сосуд вспыхнул бы в один миг!

– Вы, конечно, правы, Эспиноза, если иметь в виду неспокойную и способную на всякие насилия чернь. Но ведь умная и великодушная королева будет иного образа мыслей, и она, очевидно, так твердо держит в своих руках бразды правления и умеет держать в таком повиновении неорганизованную толпу, что может при благоприятных обстоятельствах вполне рассчитывать на общий успех дела – я уже не говорю о помощи многих великих либерально настроенных людей, которые с каждым днем возвышают и значение, и благосостояние этого государства.

– Что Елизавета великодушна, этого я не отрицаю: такие минуты действительно случаются. Но бесспорно и другое, что ума в ней гораздо больше, чем великодушия. Она отлично умеет держать в руках все эти партии, но достигает такого результата только тем, что не позволяет ни одной из них уничтожать другую и дает существовать каждой в раз и навсегда; отведенных для нее границах, беспощадно наказывав за малейшее нарушение их. Она не преследует ни папистов, ни пуритан, но сохраняет за англичанами их преимущества. Все это чувствуют и знают, и всякий признает свое существование тесно связанным с существованием королевы. Как извне, так и внутри опасность до такой степени велика, что, по-видимому государство только до сих пор цело и невредимо потому что сильна и невредима королева. Вот почем; пуританин в мрачной темнице молит Бога за свою государыню, вот почему тот гладкобритый, которому за нарушение порядка отрубили на эшафоте левую руку, поднимает правую с возгласом: «Боже, храни нашу королеву!» Но, дорогой Тирад о, всему этому ест: свой предел. Чуть его переступишь – и конец послушанию и порядку. Разве вы не слышали о том, что произошло в прошлом году? Правительство королевы позволило себе злоупотребить своими правами и нарушить некоторые льготы и привилегии. Оно стало продавать и раздаривать торговые монополии. Все предметы торговли были обращены в привилегированную собственность отдельных лиц, вследствие чего началось крайнее стеснение в торговых сношениях цена всех товаров подскочила до невероятной степени Это озлобило народ, и однажды, когда собрался парламент, экипаж графа Лейчестера едва-едва избежав опасности быть вдребезги разбитым разъяренной толпой. Королева оказалась достаточно благоразумной для того, чтобы понять неправоту действий своих советников, сама стала над противниками, поблагодарила нижний парламент за его заботу о благосостоянии народа и отменила нововведенную привилегии правительства. Народ возликовал, и со стыдом отступили все те, кто усмотрел в таком образе действие ограничение королевской власти. И в самом деле, за эту уступчивость королева была вознаграждена сторицей, но, как очень умная женщина, она усмотрела в этом обстоятельстве, что и власть государя имеет свои пределы и что она лишена возможности вводить и устанавливать порядок, противоречащий духу и стремлениям народа. Притом же, друг мой, верьте мне, наблюдавшему много и спокойно, – эти резке враждующие партии, одинаково преклоняющиеся перед энергичной и хитрей Елизаветой, эти непрекращающиеся битвы, в которых не бывает победителей и побежденных, – все это еще долго будет навлекать на нашу страну жестокие бури! Мирная жизнь еще не скоро придет на этот остров!

Тирадо с большим вниманием выслушал эти слова, затем погрузился в глубокую задумчивость. Неожиданно в ворота дома громко постучали. Эспиноза быстро встал, но в эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошел офицер королевской охраны. Он вежливо осведомился о капитане Тирадо, и когда хозяин представил ему своего друга, попросил капитана от имени лорда Барлея следовать с ним. Тирадо простился с Цоэгой и вышел вместе с офицером. Впереди них шел человек с зажженным факелом, но рядом с ним Тирадо заметил еще двух вооруженных людей. Правда, это обстоятельство большого удивления не вызывало: улицы тогда не освещались, и с наступлением темноты на них появлялось столько подозрительных личностей, что нормальные прохожие без охраны подвергались большой опасности. Тирадо завел с офицером самую обычную беседу, и тот охотно ее поддержал. Так миновали они довольно много самых разных улиц, и если бы Лондон был знаком Тирадо даже лучше, он едва ли смог бы сказать, в каком направлении его ведут. Яркий свет факела только усиливал окружающую их тьму.

Внезапно они оказались на краю широкого, заполненного водой рва. Один из провожатых Тирадо протрубил в рог. Подъемный мост опустился, а решетка пошла вверх. Они прошли сводчатые ворота и вступили в широкий двор, где глаза Тирадо постепенно стали различать внушительные строения с толстыми старыми стенами. Офицер подошел к какой-то маленькой двери и постучал в нее. Она быстро отворилась, открыв ярко освещенную галерею, откуда не верхний этаж уходила узкая лестница. Они поднялись по ней, прошли еще один коридор, после чего офицер открыл широкую, покрытую резьбой дверь. Они вошли в просторную, хорошо меблированную комнату.

На глазах Тирадо застыл немой вопрос, но в этот момент офицер серьезно, хотя и не строго сказал ему:

– Капитан, по повелению королевы вы арестованы. В настоящее время вы находитесь в Тауэре, и я прошу вас сдать свою шпагу.

Тирадо овладело невыразимое изумление. Он бессознательно снял шпагу и отдал ее офицеру Когда же он немного пришел в себя и решил узнать причину ареста, офицера уже не было. Дверь за ним захлопнулась, послышался скрежет тяжелого засова.

Не скоро Тирадо удалось привести свои мысли в полную ясность. Все случилось так неожиданно, вопреки всем его надеждам и планам, что он оказался в полном тупике, из которого не видел выхода. Почему его арестовали? Что ему теперь ожидать? Что с ним собираются сделать? Эти вопросы осаждали его ум, но ни на один из них он не мог ответить. Он чувствовал только одно: такая женщина, как Елизавета, на этот поступок могла решиться не по капризу, а вследствие сознательного, тщательно продуманного плана. А так как план этот был совершенно незнаком Тирадо, то он не мог уяснить себе смысл своего ареста и продолжительность заточения, то воображение рисовало ему самые мрачные картины. Его одиночество, так как кроме Цоэги, он в этой стране не знал почти никого, разлука с Марией Нуньес, которая теперь не сможет узнать о месте его нахождения, крушение всех его планов – все это ввергло Тирадо в полное отчаяние. Слова «Вы находитесь в Тауэре» не переставали звучать в его ушах. Столько печальных, кровавых воспоминаний хранили эти стены, столько призраков убитых людей бродят по темницам и коридорам этой старой крепости, что все это не могло не вызывать ничего, кроме страха и ужаса…

Но разве Тирадо уже не томился в иных темницах, разве не чувствовал занесенного над своей головой топора инквизиции? А между тем рука Господа каждый раз отводила угрозу! Эта мысль, а также вид окружающей его обстановки – достаточно комфортной – несколько успокоили его: все-таки он находился в руках Елизаветы, а не Филиппа, и это придавало ему известную уверенность, и он решил терпеливо дождаться исхода дела.

Лорд Барлей поспешил в Уайтхолл, чтобы доложить королеве о важном событии. Ему хотелось опередить в этом случае всех, кто прослышал о прибытии португальского судна, потому что он знал, какую роль играет для Елизаветы первое впечатление и как она, подобно своему отцу Генриху VIII, всегда руководствуется раз составленным для себя убеждением. При этомЕлизавета любила всяческие новости, и у нее везде были люди, в обязанности которых входило немедленно сообщать ей обо всем, происходящем где бы то ни было. Она умела хорошо понимать тех, кого делала своими приближенными, и правильно обращаться с ними. На первом же месте стояла у нее потребность видеть себя почитаемой не только как королевой, но и женщиной – хотя в этот период она была уже далеко не молода и в значительной степени уже утратила красоту и грациозность, но льстивые выражения восторга были ей очень приятны, и она требовала их от своих окружающих.

Эта слабость сделала для нее графа Лейчестера настолько дорогим, настолько необходимым человеком, что она не отпускала его от себя и даже прощала ему огорчения, довольно часто причинявшиеся ее сердцу его любовными похождениями. Единственным исключением в этом ряду был серьезный и молчаливый лорд Барлей, ум и энергию которого королева ценила так высоко, что снисходительно смотрела на отсутствие в нем светской любезности. Поэтому она называла его своим медведем, так же, как графа Лейчестера – своим грациозным оленем, который то легко прыгает над кустами, то гордо выходит из леса и топчет цветы, пестреющие на зеленом лугу.

Когда лорд Барлей вошел в кабинет королевы, она улыбнулась ему и сказала:

– Ах, милорд, твоя официальная мина явно запоздала. Тебе, конечно, хотелось поздравить меня с первым кораблем, который наш победоносный флот прислал как трофей в лондонскую гавань… Но известие об этом уже давно дошло до меня.

– Ах, ваше величество, мне весьма прискорбно доложить вам, что вы напрасно торжествуете надо мной, ибо я, всемилостивейшая государыня, явился к вам с вестью гораздо более важной. Через несколько дней герцог Девонширский вернется сюда с захваченным в плен испанским корветом.

– Господи! – воскликнула королева и захлопала в ладоши. – Испанский корвет! Ах, не довелось моему милому, бедному Джону дожить до того, чтобы увидеть своего беспутного сына таким героем! Однако видишь, милорд, я все-таки могу торжествовать над тобой, потому что это ты был против его назначения командиром моего чудесного фрегата «Велоцитас». Но зато теперь мы примем его как подобает и наградим истинно по-королевски.

– Это еще не все, ваше величество. На португальской яхте, только что бросившей якорь в нашей гавани, находился бежавший из Португалии король дон Антонио, направляющий путь к подножию престола вашего величества. Герцог Девонширский осел нужным перевести его на свой фрегат.

Елизавета сразу стала очень серьезной. Она велела Барлею сообщить ей дальнейшие подробности; выслушав их она задумчиво прошлась по комнате и затем, устремив пристальный взгляд на своего хранителя печати, сказала:

– Как мог этот жалкий португалец, командир этой ничтожной яхты, решиться повезти низложенного короля прямо к нам? Кто дал ему такое поручение? Кто позволил ему? Как осмелился он, не испросивши нашего согласия, добыть ко всему тому, что лежит на нас тяжким бременем, еще такого претендента? Эта дерзость не должна остаться безнаказанной. Она слишком сильно затрагивает нашу политику, меняет наши взаимоотношения в Европе и налагает на нас обязанности, нам весьма неприятные и могущие обойтись нам слишком дорого. В Тауэр дерзкого капитана, в Тауэр, повторяю я, и ты, лорд Барлей, отвечаешь за немедленное выполнение моего приказания!

Хранитель печати с изумлением смотрел на свою королеву, ибо он знал, что когда Елизавета говорила таким образом и лицо ее приобретало такое выражение, никто не смел ей противоречить; а между тем истинная причина этого образа действий государыни оставалась для него неясной. Елизавета заметила это, и продолжала уже мягче:

– Ага, медведь, ты хочешь зарычать. Но это все равно – я уже не изменю своего решения, только чтобы ни одна душа на свете не узнала о нем, слышишь? Испанский посол, конечно, скоро явится сюда и снова начнет штурмовать нас своими протестами, просьбами, угрозами. Мы должны дать ему некоторое удовлетворение, заранее сделать что-нибудь такое, на что впоследствии можно сослаться как на доказательство нашего неодобрения. Это не мешает, однако, действовать мне совершенно свободно. Известие, принесенное тобой, милорд, в высшей степени важно, и ты соберешь завтра мой тайный совет, от которого я желаю выслушать мнение – как нам принять дона Антонио и как держать себя относительно него. Не забудь – завтра в три часа. Приготовь подробный доклад для прочтения его на этом заседании. Куда отправился теперь этот капитан? Или, быть может, ты задержал его у себя?

– Он хотел отправиться в дом Цоэги; я послал проследить за ним одного из моих людей, и он действительно там.

– Цоэга… – повторила Елизавета. – Это честные люди, часто оказывающие нам большие услуги. Но они паписты, а папистам никогда нельзя доверять вполне – они ждут только благоприятной минуты для того, чтобы уверенно осуществить тот или иной из своих замыслов. Видишь, Барлей, твоя мудрая осторожность опять изменила тебе: следовало птичку удержать за крылышки, иначе гнездо могло бы оказаться теперь пустым. Поэтому надо немедленно поймать ее. Но, – ласково добавила она, – отведи ему приличную тюрьму, посади в камеру над землей… ты ведь понимаешь меня… вели обращаться вежливо. Пусть пользуется комфортом в качестве моего гостя. Он еще может нам понадобиться.

И она протянула лорду руку, которую тот почтительно поднес к губам.

II

Напрасно ждал Цоэга возвращения Тирадо. Так и не дождавшись его, он на следующее утро сам отправился к лорду Барлею осведомиться, что случилось с его другом. От канцлера он получил такой двусмысленный ответ, что мог только догадываться об истине, но никак не знать ее. Поэтому негоциант счел за благо больше не расспрашивать, а так как кроме него Тирадо ни с кем в Лондоне не повидался, то его нынешнее местопребывание стало тайной. Однако с арестом яхты обошлось не столь незаметно. Пришлось доставить на нее необходимые припасы, и это обстоятельство дало повод к беседам между экипажем яхты и грузчиками. В ту пору, когда газет еще не существовало, люди, однако, были не менее любознательны, и устная передача новостей весьма ценилась и посему практиковалась широко. Существовали даже люди, делавшие своим ремеслом сбор всяческих известий и распространение их любыми способами, за что на их долю выпадало со стороны слушателей и нечто более существенное, чем бутылка пива, даже и с закуской. Каждый прибывающий корабль был для таких людей желанным местом, куда они проникали под всевозможными предлогами, не отступая даже перед полной маскировкой. Когда же прибытие нового корабля обставлялось таинственностью, он становился предметом самых жадных устремлений, неодолимого влечения к нему, не прекращавшихся до тех пор, пока темная пелена не спадала с глаз искателя истины. Что послы иноземных государств весьма дорожили такими шпионами и держали их на жалованье – это совершенно естественное Поэтому неудивительно, что весть о судьбе португальской яхты, бросившей якорь в лондонской гавани, быстро распространилась по городу, причем не исключено, что первым ее услышал испанский посол, герцог ди Оссуна. Благодаря этому обстоятельству то, что предвидела Елизавета, исполнилось уже на следующее утро: герцог обрушился на хранителя печати с протестами и запросами и дал довольно ясно понять, что его правительство может взглянуть на признание и принятие английской королевой португальского претендента как на повод к войне. Лорд Барлей поэтому в душе поблагодарил свою мудрую государыню за то, что она дала ему возможность успокоить посла, в то же время не делая ему никаких уступок. Он указал на арест командира яхты как на доказательство осторожности, с какой английское правительство подошло к этому запутанному делу, важности, которую оно ему придает, и того, что оно, по всей вероятности, в этом случае все решит в духе интересов испанского правительства.

В такой ситуации особую важность приобретало назначенное на этот день заседание тайного совета. Лорд Барлей видел, что в отношениях между Англией и Испанией наступил поворотный момент, ибо они уже довольно давно были отягощены различными неудовольствиями, взаимной поддержкой врагов этих государств, отказом Елизаветы принять предложенную ей Филиппом руку и многим другим. Сам он, в душе истый пуританин, всегда был решительным противником Испании и давно уже высказывался за открытую войну с ней – обстоятельство, служившее для графа Лейчестера, относящегося к религиозным вопросам с равнодушием и даже с насмешкой, достаточной причиной для самого энергичного противодействия такой войне и устранения всякого мало-мальски удобного повода к ней. Таким образом, сегодня предстояло раз и навсегда определить новый политический курс.

Совет собрался в назначенный час и ждал появления королевы. Она, строго аккуратная во всех государственных делах, и на этот раз была точна Прежде всего она предложила лорду Барлею зачитать доклад о вопросе, подлежащем обсуждению, и он исполнил это с присущими ему ясностью и апломбом: Елизавета одобрительно кивнула головой и пригласила его же высказать свое мнение:

– Милорды, – добавила, она, : – вы увидите что нам предстоит решить два вопроса, которые в сущности сводятся к одному: во-первых, следует ли нам признать португальскою претендента в его правах как короля союзного нам государства и, значит, принять его с королевскими почестями; а во-вторых, должен ли он получить от нас действенную защиту и возможную поддержку для возвращения утраченного престола. Но вы хорошо понимаете, что не подобает нашему королевскому величеству не отказать ему в первом, одновременно отказывая во втором. Вот почему эти два вопроса составляют один.

Елизавета произнесла эти слова вкрадчивым голосом, сопровождавшимся хитрым выражением ее голубых глаз, так что опытные царедворцы хорошо поняли, что означали и к чему вели эти логические соображения их государыни.

Но лорд Барлей обратил на все это мало внимания и начал говорить со свойственной ему убедительностью. Он изложил причины, требующие признания дона Антонио королем, постоянно имея в виду предположение, что это неизбежно повлечет за собой разрыв с Испанией. Что же касается законности прав претендента на престол, то они, по мнению Барлея, находили себе достаточное оправдание в признании их португальским народом. И если этот народ не выказал достаточного сопротивления Испании, то виной тому было полное бездействие предшествующего правительства в то время, как Филипп уже выставил на границе огромное войско. Останься Португалия в руках Испании, и Англия потеряет важного союзника, а Филипп в значительной степени увеличит свою мощь – стало быть, двойной вред для Британии. Война таким образом представлялась неизбежной: английская королева слишком откровенно и энергично объявила себя защитницей и покровительницей приверженцев новой религии в Европе, точно так же, как Филипп слишком явно доказал свою безусловную готовность бороться за папство для того, чтобы это столкновение могло быть устранено. Филипп в этой ситуаций является нападающей стороной. Он ведь поклялся уничтожать всех, не разделяющих его веру, как проклятых еретиков, и уж во всяком случае, снова подчинить папе Англию – некогда самый дорогой бриллиант в его тройственной короне – хотя бы это было достигнуто ценой кровавого потопа. Не кто иной ведь, как тот же Филипп непрерывно подталкивает ирландцев к восстанию, поддерживает их оружием и обещает скоро высадить на их берег испанское войско. Есть несколько явных доказательств того, что в Кадисе уже идут военные приготовления. Не кто иной, как Филипп поддерживает оппозицию папистов в Шотландии, снабжает деньгами бунтовщиков и посылает своих эмиссаров даже в горные ущелья северной части этой страны для того, чтобы побуждать кланы к вооруженной борьбе с их исконными господами и с Англией. Даже здесь, в нашей благословенной стране, он находится в секретных отношениях с католиками и своими происками подкапывает почву, на которой утвержден лучезарный престол девственной королевы. Ввиду всего этого, заключил Барлей, отнюдь не следует выжидать, пока Испания заключит мир со всеми своими оставшимися врагами, что должно случиться в очень скором времени, когда она сокрушит Нидерланды, а затем обратит всю свою гигантскую мощь против нашего благословенного острова. Вот почему он, Барлей, от души призывает к полному признанию португальского короля и нападения на Испанию в этой незаконно присвоенной ею стране. Британская нация счастливо выполнит свою задачу, и да благословит Бог королеву!

Эта мужественная речь произвела на присутствующих глубокое впечатление, но через несколько минут поднялся граф Лейчестер, который сказал примерно следующее:

– Я должен подать голос против предприятия, долженствующего вовлечь Англию в такую войну, результат которой невозможно предвидеть. Притязания приора монастыря на королевский престол крайне сомнительны и шатки. Мимолетное ликование глупой толпы не имеет в моих глазах никакого значения – о праве на корону следует судить только по законным документам, а отнюдь не по свидетельствам и показаниям неопределенного свойства.

При этих словах оратора на него упал пронзительный взгляд королевы, ибо он необдуманно коснулся в этом случае того теневого момента, который почти так же имел место в правах Елизаветы.

Лейчестер побледнел, потому что сразу понял, какой промах им сделан, и постарался загладить его громкими и торжественными фразами.

– Как! – воскликнул он. – Неужели кто-нибудь захочет снова подвергнуть опасности великое, благодатное здание, воздвигнутое нашей несравненной королевой в ее беспредельной мудрости и энергии, это мирное существование всех партий, всех религий? Нет – все те обстоятельства, которые приводил нам здесь благородный лорд, говорят именно не в пользу, а против его мнения. Как только мы объявим войну Испании, папа тотчас пошлет на нас свои отлучения и проклятья и, освободив подданных-католиков вашего величества от присяги в верности, станет побуждать их к решительному восстанию; испанцы высадятся в Ирландии, и пламя войны охватит этот остров; шотландские разбойники начнут вторгаться в наши северные области и нести опустошение в сердце нашего отечества. Я знаю, что и из этой борьбы выйдет в победном блеске скипетр нашей великой королевы, сокрушив всех своих врагов. Мы тесно сплотимся вокруг ее престола и закроем его своими мечами, под ударами которых истекут кровью все наши противники. Но для чего вызывать эту борьбу прежде, чем она стала совершенно необходимой? Для чего начертывать кровью хотя бы одну из тех страниц истории, на которых зиждется величие Англии, созданное Елизаветой? Меня привыкли упрекать в легкомыслии и легковерии, но я спрашиваю вас: а не тот ли легкомыслен, кто внезапно ввергает нас в пучину войны даже прежде, чем мы успели сделать необходимые приготовления? Поэтому я предлагаю отступиться от этого беглеца, не сумевшего продержаться даже недели в своей стране. Не станем навлекать на себя упрека, что именно мы вызвали эту войну. А если уж со временем она станет совершенно неизбежной, мы тем увереннее постоим за себя, чем больше противоправных действий совершит наш противник.

Так говорил лорд Лейчестер, приправляя свою речь отчасти риторическими, отчасти остроумными выражениями. Барлей не уступил ему поля словесного сражения, тотчас возразив:

– Это еще вопрос, что следует признавать за действительное легкомыслие: когда человек, обдумав дело со всех сторон, выбирает для борьбы удобную минуту, или когда со дня на день откладывает то, что в конце концов все-таки непременно должно совершиться. Впрочем, я понимаю, что войны не может не бояться тот, в чьем войске до сих пор трубы трубили только к отступлению.

Эти слова были сильным ударом по воинским подвигам графа, и он возразил так же резко:

– Ну, конечно, господам писакам легко декретировать войну, невзгоды, бедствия и превратности которой никогда не были изведаны ими!

– Господам писакам, – немедленно отвечал хранитель печати, – очень часто приходится исправлять то, что испортили герои во главе своих войск, постыдно обратившихся в бегство. Впрочем, бранить революционеров и защищать законность не особенно подобает тем, кто сам хоть разок охотно стал бы грозным предводителем бунтовщиков; в этом случае дело приобретает такой вид, будто человек платит этим бунтовщикам за то, что они отказались от его услуг, а точнее говоря – спровадили его подобру-поздорову.

Это было уж слишком для графа Лейчестера – намек бил по больному месту в его прошлом. Он вскочил, и его красивое, обычно улыбающееся лицо до такой степени обезобразилось гневом, что можно было ожидать самых плачевных последствий. Королева, находившая большое удовольствие в подобных словесных стычках, теперь легко пристукнула рукой по столу, сверкнула глазами и, придав своему голосу внушительность, сказала:

– Милорд Барлей и граф Лейчестер, я достаточно ознакомилась с мнением каждого из вас и теперь желаю узнать, что думают остальные мои мудрые советники. Лорд Грей, прошу вас высказаться.

Слова королевы были так решительны, что даже вспыльчивый граф должен был им подчиниться. Он опустился на свое место и замолчал. Но если бы взглядом можно было уничтожить человека, то лорд Барлей в этот день уже не вернулся бы в свой дворец.

Лорд Грей заговорил:

– Я боюсь, всемилостивейшая королева, что если вы, ваше величество, не признаете дона Антонио в настоящую минуту, то вы навсегда выпустите из своих рук это полезное орудие. Будем играть такую же игру, какую играет против нас король Филипп. Он ищет заговорщиков и союзников в нашем государстве, давайте же и мы прибегать к помощи его вынужденных подданных, чтобы перенести войну на Пиренейский полуостров. Отказ в признании прав дона Антонио был бы признанием прав Филиппа.

На это возразил сэр Френсис Ноллис:

– Англия – остров, и потому не может расширять свои границы, подобно Испании, Франции и другим государствам. Мы должны приобретать владения по ту сторону океана. Если мы признаем дона Антонио, то лишимся права вторгнуться в португальские колонии и завладеть ими, потому что они ведь будут в этом случае принадлежать нашим союзникам.

– Я позволю себе утверждать совершенно противное, – заметил храбрый Джон Норрис. – Так как эти колонии теперь в руках испанцев и они присягнули испанской короне, то наша обязанность – отобрать их у неприятеля, и при будущем заключении мира мы можем выторговать значительную их часть как вознаграждение за наши добрые услуги…

– Ах, господа, – с улыбкой перебила Елизавета, – вот мы и дошли уже до заключения мира и обсуждаем его условия, хотя еще не решили, воевать нам или нет. Благодарю вас всех за ваши откровенные и добрые советы и желала бы я в заключение выслушать нашего молчаливого Вильяма Роджерса. Неужели же, достопочтенный Роджерс, ты хочешь совершенно лишить нас твоей помощи и приберечь свою мудрость исключительно для самого себя? Или же ты предоставляешь нам право спорить здесь в поте лица, а сам в это время обдумываешь все те хитрые и ловкие штуки, посредством которых ты на предстоящей охоте уж непременно выманишь лисицу из норы?

Она говорила, лукаво улыбаясь и развернувшись к вельможе, который действительно до сих пор хранил молчание, хотя и следил за прениями с большим вниманием. Теперь же он ответил:

– Ах, всемилостивейшая государыня, дай Бог, чтобы все ваши противники так же несомненно погибали в своих собственных норах, как это происходит с теми, которые волочат свои рыжие хвосты по земле в соседстве моего Роджерстауна. Что же касается до обсуждающегося здесь вопроса, то мне весьма прискорбно, что я не могу согласиться с вашим величеством. Будь я лисой, если понимаю, почему бы моей государыне не последовать влечению своего великодушного сердца и не воздать этому доброму изгнаннику всяческие почести, предоставив на свое полное усмотрение, когда и как благоугодно ей будет помочь ему. Не спорю, что оба эти вопроса составляют один, как изволили заметить ваше величество, но может настать время, когда они сделаются совсем разными вопросами, и тогда у вас против Филиппа будет на одно оружие больше – оружие, которым вы можете угрожать ему до тех пор, пока вашему величеству не заблагорассудится нанести ему удар по его слабейшему месту!

Елизавета громко рассмеялась, как будто она только теперь наконец услышала то, что хотела услышать с самого начала, и что упустили из виду те боевые петухи, которые увлеклись своей собственной враждой.

– Господи Боже мой! – воскликнула она. – Ведь вот ты опять попал прямо в ту замочную скважину, которую напрасно отыскивали мои мудрые советники. Да, лорд, ты прав – мы должны, вопреки желанию испанского короля, признать несомненные права дона Антонио. Все остальное придет своим чередом. Мы не боимся неприятеля, и он должен знать, что не боимся. Этого на первый раз достаточно. Поэтому мы торжественно примем дона Антонио и окажем ему всяческий почет, не давая при этом ни малейшего обещания. Но вы все, конечно, согласитесь, что для исполнения этого дела нет человека более способного, чем граф Лейчестер. Любезный граф, ты один в состоянии явиться перед португальским королем достойным представителем нашей особы, и мы ласкаем себя надеждой, что это поручение будет исполнено тобой с тем обычным изяществом и истинно рыцарским достоинством, которое всегда придавало тебе столь высокую цену в наших глазах.

Граф Лейчестер поклонился. Он был отчасти смущен, потому что в этой лестной похвале послышалась ему и легкая ирония. Но появляться всюду первым представителем и доверенным лицом королевы мира ему было слишком приятно для того, чтобы он, быстро позабыв свою недавнюю вспышку, не принял очень охотно этого поручения. К тому же немало утешало его то обстоятельство, что противник его, в сущности, не добился того, чего желал. Потому-то он решил обставить прием высокого гостя Елизаветы величайшей пышностью и торжественностью.

Несколько дней спустя пришло известие, что корабль «Велоцитас» вместе со своим испанским призом уже поднимается вверх по Темзе. Тотчас же были сделаны все приготовления к тому, чтобы, как только он бросит якорь в лондонской гавани, ему была оказана надлежащая встреча. Королева приказала отвести дону Антонио помещение в великолепном Монтегю-хауз. Этот дворец, знаменитый своими фресками – произведениями великих мастеров – и блестящим убранством, стоял неподалеку от берега, так что граф Лейчестер мог доставить высокого гостя водным путем почти до самого дворца, к которому от берега вела аллея, предусмотрительно устланная коврами.

На следующее утро, по прибытии обоих кораблей, к ним направилась маленькая флотилия, составленная из яхт. Эти небольшие, легкие суда были убраны в высшей степени роскошно, костюмы гребцов также отличались изяществом. За лодкой, на которой располагались оркестранты, следовала яхта королевы с графом Лейчестером и несколькими высшими сановниками; далее – яхта самого Лейчестера с его свитой, по великолепию нисколько не уступавшая королевской; кавалькаду завершало несколько яхт с придворными партии Лейчестера. Само собой разумеется, что это зрелище привлекло бесчисленное количество людей, либо толпившихся на берегу, либо плывших вслед за флотилией в барках, лодках и челноках. Главное внимание и на этот раз было обращено на графа. Он стоял на верхней палубе королевской яхты, и в глаза всем сразу бросилась его удивительно ладная фигура, которая, хотя ему давно минуло за сорок, продолжала сохранять почти юношескую стройность в сочетании с благородной осанкой. Такое же впечатление производило и его красивое лицо с живыми, горящими глазами и правильными чертами, а также высокий белый лоб, прикрытый темными волосами. Гордость и грация как будто соревновались между собой в этом человеке без возможности победы с чьей-либо стороны. Свои природные достоинства граф умел возвысить блестящим и удивительно изящным костюмом. Он был в белом шелковом платье с фиолетовыми лентами и бантами, и короткий испанский плащ так величественно ниспадал с его левого плеча, множество драгоценных камней на его костюме сверкали так ярко, что совсем не трудно было принять его за царственную особу. Вдобавок ко всему стояло чудесное утро, каких мало бывает на берегах Темзы – и все ликовало, все находилось в напряженном и радостном ожидании. По мере того, как граф Лейчестер двигался по реке, все суда поднимали флаги, матросы взбирались на мачты, раздавалось громкое «ура», гремели пушечные выстрелы… Но в ту минуту, когда флотилия подошла к «Велоцитасу», наступило почтительное молчание, словно устремленные на этот корабль взгляды сковали все остальные чувства. Матросы в парадных мундирах выстроились на палубе, а герцог Девонширский со своими офицерами стоял у сходен, ожидая королевского посланника. Как только граф Лейчестер перешел на корабль, двери каюты раскрылись, и на палубе появился дон Антонио в сопровождении Марии Нуньес и Мануэля. Первый, сообразно характеру торжества, был в богатом португальском придворном платье, которое, при отсутствии всяких знаков королевского достоинства, производило, однако, царственное впечатление своей оригинальностью и необыкновенной пышностью. Представление было сделано герцогом Девонширским, и граф Лейчестер сумел тотчас придать своей речи такой приветливый тон, что подействовал на несчастного короля самым приятным образом. Затем граф обратился к Марии, на которую до того взглянул только мельком; но теперь, когда он разглядел ее чудесную фигуру и восхитительное лицо, впечатление, произведенное на его любвеобильное сердце, было так сильно, что он невольно отступил на несколько шагов. Она была в простом португальском платье – на яхту для нее смогли взять только самое необходимое – но оно так чудесно шло ей, а красота его еще усиливалась фамильными драгоценностями, которые сеньора Майор отдала своей милой дочери, что все смотревшие на нее ощущали сладостное изумление. Ловкий царедворец сумел тотчас же справиться с собой и в льстивых словах, но не переходя тонкой грани почтительности, выразил свое внимание к сеньорите, которая была представлена ему как племянница короля. С Мануэлем он был тоже очень приветлив и в заключение пригласил гостей перейти на королевскую яхту. Сам он сопровождал короля, поэтому Марии Нуньес пришлось идти под руку с герцогом. Они сошли по перекидному трапу; раздались выстрелы, громкое «ура», крики ликования, и яхты отчалили, а герцог Девонширский долго стоял у борта своего корабля, следя за отплывающими. Там, позади короля, под пурпурным балдахином сидела та, которая явилась ему, подобно яркой звезде на горизонте его одинокой жизни и теперь снова исчезала за те облаками. Со времени решительного разговора с Марией Нуньес он не видел ее до той минуты, пока она в блеске своей красоты, освещенная лучами летнего солнца, не вышла из своей каюты. Сердце его в продолжение всех этих томительных дней мучилось самой горькой скорбью, и на его бледном лице ясно читалось тягостное чувство, вызванное полным крушением надежд на желанное блаженство.. Поэтому он остался почти равнодушным, заметив пламенный взгляд, брошенный графом Лейчестером на красавицу, когда она так неожиданно предстала перед ним. В глубокой печали следил он за уплывающей яхтой до тех пор, пока она не скрылась из виду – и затем стал готовиться к тому, чтобы сойти на берег и явиться к королеве.

III

С той минуты, как фрегат вошел в Темзу, Мария Нуньес не отрывала глаз от судов, мимо которых они проходили. Уже по прибытии в лондонскую гавань она прежде всего стала высматривать яхту, которую вынуждена была сменить на английский военный корабль. Но поиски оказались напрасны. Теперь, на королевской яхте, она тоже надеялась, что судьба поможет ей найти в этом лесу мачт ту, на которой еще недавно так весело развевался португальский флаг. Но все было тщетно, так как яхта находилась в совсем противоположной стороне, и сердце девушки наполнилось глубокой печалью, которую не могла разогнать даже блестящая обстановка торжества. Великолепный Монтегю-хауз открыл свои двери и впустил гостей в свои знаменитые апартаменты. По знаку графа Лейчестера к услугам Марии Нуньес был предоставлен целый ряд великолепнейших комнат и множество прислуги. Но Мария, сгорая от нетерпения узнать, где Тирадо, и уведомить его о своем приезде, поспешила прежде всего отправить брата в дом Цоэги, ибо ее тревожило, что Тирадо сам до сих пор не сообщал о себе, хотя при том шуме, каким сопровождался их въезд в город, он, по ее представлению, не мог о том не знать.

Цоэга сообщил Мануэлю только то, то знал сам – что Тирадо был уведен одним из офицеров королевы и после этого уже не возвращался. Он дошел в своей откровенности даже до того, что высказал предположение о возможности ареста. Но назвать лорда Барлея, как посредника в этом деле, он поостерегся, потому что знал, как разгневается на него хранитель печати, а Цоэга как католик имел немало оснований бояться одного из сильнейших людей в государстве и притом такого ревностного пуританина, как Барлей. Это известие поразило Марию Нуньес как гром среди ясного неба. Жизнь открывалась ей здесь в таком светлом, приветливом и разнообразном виде, что она решила пить счастье полной чашей. Перенесенная из одинокой долины на берегу Таго в шумную и великолепную северную столицу, она чувствовала, что молодое желание жить и наслаждаться пробуждалось в ней со всей своей свежестью. Явись к ней теперь ее друг – и единственным темным пятном в светлой картине ее настоящего осталась бы тревожная мысль о родителях. Но сейчас он не просто отсутствовал – она видела его жертвой какой-то тайны с самыми зловещими признаками. Среди неурядиц и смут своего южного отечества, в котором закон и право были не что иное, как покорное орудие в руках произвола и грубых страстей, она представляла себе личную безопасность и строгую законность северных стран абсолютно прочными – и вот в первом же акте, разыгрываемым на этой новой для нее сцене, стал незаслуженный арест такого верного и преданного человека! Мария Нуньес чувствовала себя подавленной, но вскоре это чувство сменилось глубоким негодованием, и она поспешила сообщить ужасное известие дону Антонио. Он был тоже сильно поражен. Тирадо ведь был не только человеком, заслуживающим его безграничную благодарность, на него все должны были смотреть как на слугу португальского короля, как на главного соучастника его побега. Поэтому арест Тирадо представлялся дону Антонио весьма неблагоприятным обстоятельством в связи с его собственным пребыванием при английском дворе – обстоятельством, которое очень скоро затмило в его глазах даже блеск оказанного ему приема. Хитрый португалец должен был таким образом и здесь предположить интригу, борьбу различных течений – за и против него. Но именно такое положение ставило его перед необходимостью действовать как можно осторожнее; он находил нужным отказаться от всякого ходатайства за Тирадо на первых порах, когда почва еще не была прощупана, когда приходилось старательно изучать ее. Имея это в виду, он как мог успокаивал встревоженную девушку, обещал ей хлопотать за друга всеми, находившимися в его распоряжении средствами, лишь бы она не торопила его, и обнадежил соображением, что, по всей вероятности, дело не так плохо, как кажется, что это, конечно, не что иное, как временное задержание из политических соображений, принявшее в ее разгоряченном воображении вид страшного заточения в инквизиторской тюрьме.

Внешне этот арест был действительно нисколько не тяжел для Тирадо, потому что держали его в просторном и приятном помещении, обращались весьма вежливо и щедро снабжали всем необходимым. Но тем острее становилась моральная сторона этого дела. Дели и причины ареста были ему совершенно неизвестны, он не мог придумать хоть самую отдаленную догадку. Дни приходили и уходили в своем неизменном однообразии, а его все не звали ни на какой допрос, кроме служителя он не видел у себя ни одного человека. При этом подавляли его полное бездействие, вынужденное прекращение всего того, что составляло предмет его пламенной неутомимой деятельности, боязнь, что он опоздает со своими испанскими известиями и таким образом упустит лучший шанс для успеха, неизвестность, что стало со всеми его друзьями, и мысль, что люди, эмигрировавшие с ним, теперь оставались без его руководства и опоры. И так ходил он взад и вперед по своей камере, погруженный в печальные, тревожные думы. Но постояннее всех других стоял перед ним образ Марии Нуньес; то овладевало им страстное желание увидеть ее, то мучился он мыслью о ее судьбе, так как ей предстояло столько искушений, хотя нисколько не сомневался он, что Мария в своей душевной чистоте выкажет в отношении них редкую стойкость. И только иногда билось сильнее и наполнялось невыразимым блаженством его сердце, когда его фантазии, улетая в будущее, рисовала ему часть счастливого свидания и подавала надежду, что тайные желания его, быть может, когда-нибудь осуществятся. Коротки были эти минуты, потому что слишком много мрачных теней лежало на его прошедшей жизни, чтобы он позволил своему робкому уму долго останавливаться на картинах светлых и радостных.

Между тем Мария Нуньес решила не довольствоваться теми путями осторожной политики, держаться которых вполне основательно считал необходимым дон Антонио, но пользоваться малейшим случаем, какой только представится, для ходатайства за своего несчастного друга. Именно постигшая его неприятность усилила ее привязанность к нему и сорвала покров, до сих пор лежавший на ее чувствах. Ее девственному сердцу стало ясно, что не только благодарность, не только участие к человеку, которого она научилась так высоко чтить, лежали в ее душе, но что бояться за него при угрожающей ему опасности заставляло ее более высокое и сильное чувство.

Не прошло еще и нескольких часов, как она оказалась в Монтегю-хаузе, а граф Лейчестер уже снова посетил ее. В качестве уполномоченного королевы он решил осведомиться, удовлетворены ли все желания гостей, или у них есть еще какие-то просьбы, которые он в таком случае поспешит исполнить немедленно. Конечно, это дело он мог бы поручить кому-нибудь из своей свиты. Но благородным Дудлеем, вероятно, овладело на сей раз особое рвение, если он, забью свою обычную гордость, занялся этим сам. Замечательно было тут – а давно замечено, что действия высокопоставленных лиц подвержены слежке – замечательно было то обстоятельство, что на этот раз его аудиенция у беглеца-короля оказалась весьма краткой, тогда как в покоях Марии Нуньес он пробыл гораздо дольше, хотя повод к посещению был один и тот же, и на предложенные здесь вопросы он получил такие же краткие и категоричные ответы, как и там. Но Лейчестер сумел ловко вовлечь молодую португалку в более продолжительный разговор, и она, по-видимому, делала это не без удовольствия. В ту пору в английском обществе господствовала аффектированная, точнее сказать, риторическая манера выражаться. С театральной сцены, на которой процветали так называемые моралите, нравоучительные аллегорические обороты проникли и в высший социальный крут, особенно придворный, члены которого находили большое наслаждение в таковом способе беседы, имевшем ту заманчивую прелесть, что слушателю приходилось догадываться, в чем, собственно, заключен истинный смысл речи. Для Марии Нуньес это было, конечно, совершенно ново, потому что романтический вкус южанина не довольствуется лишенными всякой образности отвлеченностями, а требует для своей фантазии определенных, резко очерченных образов. Но Мария тонким инстинктом женщины быстро усвоила характер этой манеры вести беседу и приноровилась к ней. Поквитавшись таким образом с графом в его торжественной утонченности, она не замедлила воспользоваться случаем открыть ему то, что главным образом теперь лежало у нее на сердце.

– Если, – сказала она, – справедливо, как вы заметили, граф, – а в справедливости ваших слов я не имею права сомневаться – что великодушие отворяет ворота своего рая красоте и грации и приглашает их наслаждаться благоуханием его цветов и золотых плодов, то каким же образом делается так, что эти ворота тотчас превращаются в мрачное подземелье, полное могильного запаха и убийственного одиночества, так что над обещанным восхитительным садом простирается только словно свинцовое небо, на котором постепенно угасают золотые лучи солнца?

Граф Лейчестер смотрел на красавицу с большим недоумением. Он не понимал ее слов, хотя она выражалась в его манере, и чувствовал, что дело здесь шло о каком-то неприятном предмете. Поэтому, немного подумав, он ответил:

– Если глаза грации омрачаются таким печальным зрелищем, то она имеет полное право высказать свои повеления ясно и конкретно, и никто не посмеет не исполнить этих повелений, не удовлетворить ее желаний.

Мария немедленно повела речь о таинственном аресте Тирадо и, не выдавая горячего участия, которое она принимала в его судьбе, тем не менее изложила причины, заставлявшие ее в высшей степени интересоваться этой судьбой. Граф понял ее доводы и в то же время сообразил, как поднимет он себя в глазах красавицы, если окажет ей такую услугу. Но крайне удивляло его то, что обо всем этом происшествии он ничего не знал, и к великому его огорчению, пришлось ему сознаться в этом своей собеседнице. В простых, лишенных всякой аллегории словах сделал он это признание, так что она не могла сомневаться в его искренности.

– Несомненно, это не что иное, как происки лорда Барлея, у которого на устах всегда закон и справедливость, а на деле только интриги и зло. Но мы не дадим спуску старому лицемеру, и если Дудлей обещал вам, прекрасная сеньорита, употребить все усилия и средства узнать, где находится узник и в чем его обвиняют, а затем поскорее освободить его, то вы можете вполне положиться на это обещание и снова украсить ваше лицо и розовые губки той приветливо улыбающейся грацией, которую добрая мать-природа, запечатлела на них в таком совершенстве.

Мария так и поступила: она мило улыбнулась графу, в котором нашла сильного помощника, а тот в свою очередь был так очарован прелестной грацией девушки, что это чувство могло послужить еще более надежным ручательством его усилий освободить Тирадо, чем только что данное обещание.

Явилось между тем, однако, другое препятствие, грозившее дать делу Тирадо совсем не такой легкий исход, какой обещал Лейчестер и на который стала теперь вполне надеяться Мария. Едва «Велоцитас» вошел в лондонскую гавань, едва раздался первый трубный звук для приема дона Антонио, как герцог Оссуна поспешил в Уайтхолл и попросил у королевы аудиенцию, в которой она не могла ему отказать. Вежливо, но категорично сообщил ей испанский посол о неудовольствии своего правительства:

– Итак, ваше величество миролюбиво принимает врага моего короля, который выступает с самыми неосновательными притязаниями против ясных, как солнце, прав его, и подстрекает своих подданных к восстанию и сопротивлению. Вы посылаете ему навстречу первого из ваших вельмож. Разве такой прием не равносилен торжественному признанию его прав и разве оно не похоже на объявление войны, так как вашему благородному королевскому сердцу останется сделать только один легкий шаг от этого признания фальшивых прав до активной их защиты?

Елизавета спокойно слушала эти упреки. Когда же герцог закончил, она притворилась очень разгневанной и громко ответила:

– Вы обременяете нас, герцог, многими пустыми фразами, и нам остается только то удовлетворение, что это именно не что иное, как фразы. Разве дон Антонио не принц королевской крови? Разве я не должна принять его соответствующим образом? Уж не хотят ли посторонние предписывать мне в моем собственном королевстве, какой прием должна я оказывать высокопоставленному, хотя и несчастному беглецу? Мой прием признает только одно – дон Антонио принц королевской крови и беглец. Я знаю слишком хорошо, каково такому человеку в таком положении, чтобы не облегчить его участь. Но в то же время мы можем вам указать на факты. Несмотря на этот торжественный прием, мы приказали заключить в Тауэр и подвергнуть следствию капитана судна, привезшего сюда несчастного Антонио. Вам это известно, он и по сию пору находится там, хотя дон Антонио живет в Монтегю-хаузе. Так что ж, вы и против этого возразите какими-нибудь фактами?

– Как рад был бы я, если б не имел возможности это сделать, – ответил герцог. – Но разве арест португальской яхты и конфискация испанского корвета не достаточно веские доказательства? Вашему величеству, конечно, не желательно, чтобы Испания и Англия вступили между собой в войну, но такие факты, конечно, будут иметь этот результат.

– Господи Боже мой! – воскликнула королева и топнула ногой совершенно так же, как это делал ее отец. – Вам ведь известно, что я и слышать не хочу о таких вещах. Испания конфисковала во всех своих гаванях английские корабли и английское имущество, и я буду точно так же поступать с испанцами, португальцами и нидерландцами до тех пор, пока нашему брату Филиппу заблагорассудится, наконец, уладить это дело. О войне тут и речи нет. Это просто споры между соседями, которые во всех других отношениях могут оставаться добрыми друзьями.

Герцог не посмел возражать; ему нельзя было доводить дело до крайности, потому что намерения его двора еще не сложились окончательно. Он знал очень хорошо, что эти взаимные конфискации причиняли испанцам и нидерландцам величайший ущерб и что их потери превосходили вдесятеро потери английских подданных. Но ему приходилось теперь молчать и еще быть довольным тем, что при таком способе действий Елизаветы признание ею дона Антонио оставалось неполным, ограниченным, и таким образом, еще не была потеряна возможность внешне сохранить мир и затягивать всякие переговоры на более или менее продолжительное время. Поэтому он ограничился просьбой, чтобы королева приказала лорду Барлею доставить ему сообщение о результатах производившегося по делу Тирадо следствия. Елизавета охотно обещала исполнить эту просьбу и отпустила посланника с царственным величием.

Вскоре после этого в королевский дворец явился командир фрегата «Велоцитас». Одним из отличительных свойствЕлизаветы было – твердо придерживаться однажды, под первым впечатлением составившегося в ее уме представления, хотя бы впоследствии она и сознавала его неправильность, – если только оно приходилось ей по сердцу и было лишено всякой важности в государственном отношении. Так и теперь, убедившись, что «Велоцитасу» и ее капитану незачем было прибегать к каким бы то ни было геройским подвигам для захвата испанского корабля, она, однако, продолжала оставаться при однажды созревшем убеждении, что герцог Девонширский – морской герой и заслуживает награды. Поэтому, как только ей доложили о его прибытии во дворец, она приказала ввести его и приняла с величайшей благосклонностью.

– Ты отлично справился с этим делом, мой милый, бедный Невиль, – сказала она, протягивая ему руку для поцелуя, – и я радуюсь, что ты снова выказал столько храбрости и искусства… Но удовольствие мое не найдет себе выражения только в словах. Мне приятно объявить тебе, что я решила повысить тебя в звании и пожаловать орденом Бани.

Герцог низко поклонился, но когда он снова поднял голову, Елизавета изумилась, не увидев на его лице никакой улыбки, никакого выражения радости. Только теперь заметила она, какая перемена произошла с этим красивым лицом. Бледный, расстроенный, печальный смотрел он на свою королеву, и она, почти испуганная, воскликнула:

– Боже мой, Невиль, что с тобой?! Ведь ты принял мою награду, словно мертвец какой-нибудь!.. Что случилось?

Герцог наконец заговорил:

– Ах, всемилостивейшая государыня, обилие даров, которыми вы изволили осыпать меня, недостойного, делает для меня в высшей степени затруднительным открыто во всем сознаться вашему величеству и почти повергает меня во прах.

Елизавета приняла более серьезный вид и сказала:

– Я надеюсь, однако, что ты не напроказил снова, по своему старому обыкновению? Если это случилось, то, вероятно, в большой тайне, так как до сих пор никто не посмел доложить мне о том… Ну, говори же. Я хочу все знать.

– Нет, королева. Я не знаю за собой ничего дурного. Но я трепещу от возможности навлечь на себя гнев вашего величества, будучи поставлен перед необходимостью выказать себя неблагодарным и отказаться от незаслуженной чести, оказываемой мне вашей августейшей милостью. Мало того: я вынужден повергнуть к подножию вашего престола всеподданнейшую просьбу мою уволить меня со службы хотя бы на несколько лет.

Королева выпрямилась во весь рост; ее светлые глаза загорелись огнем, предвещавшим сильный гнев – а такой гнев заставлял трепетать даже старейших и испытаннейших слуг – потому что она была дочь Генриха VIII.

– Клянусь нашей честью, мне приходится слышать неслыханные вещи! – резко воскликнула она. – А чем же, герцог Девонширский, вызвано это желание? Куда же это вы намерены отправиться? Такое разве теперь время, чтобы наши подданные залезали в свои конуры, как легавые псы? Нам нужны мужчины, и те, кто имеет притязания быть таковыми, не должны заниматься мелким ребячеством. Знаете ли, что ваш образ действий равносилен отступничеству, измене? Тот, кто в предстоящей нашему государству великой борьбе оставляет свой пост – тот изменяет своему отечеству и своей королеве. Говорите же!

– Всемилостивейшая государыня! Я не прошу у вашего величества ничего, кроме разрешения провести некоторое время в тиши, удалившись от света. Если мое отечество действительно увидит себя в опасности, и моей королеве потребуется моя деятельность, я явлюсь по ее первому призыву.

Королева покачала головой.

– Но что же с тобой случилось, дитя? – спросила она уже приветливее. – Не мучь нас слишком сильно пыткой любопытства, потому что это может иметь для тебя не особенно хорошие последствия.

И она погрозила ему пальцем. Затем, продолжая пристально смотреть на него, прибавила:

– Точно такой же вид был у нашего Невиля, когда его, в ту пору еще ветреного пажа, поймали в одной любовной интрижке… Ага! Видишь, наш королевский глаз еще не утратил своей проницательности, хотя с тех пор сильно утомили его всякие пергаменты и государственные бумаги. Румянец твоего лица доказывает нам, что мы попали прямо в цель. Тут сердечное дело. Не скрывай ничего от своей королевы, облегчи перед ней свое сердце от всех тайн. Я сяду, потому что твоя история затянется, пожалуй, надолго, но обещаю тебе слушать внимательно и спокойно.

Герцог в порыве волновавших его чувств опустился на колени, схватил руку королевы, в это время уже занявшей свое кресло, и стремительно поцеловал ее. Она приветливо смотрела на него, погладила его по темным волосам и сказала:

– Я слушаю, Невиль.

Молодой человек поднялся и, полностью придя в себя, заговорил просто и с достоинством:

– Всемилостивейшая моя государыня, мне придется сказать вам немного, и это немногое будет то, что сокрыто в моем сердце. С португальским королем приехала девушка, его племянница, семнадцати лет, необычайной красоты и с благороднейшим сердцем, в высшей степени умная и развитая, полная грации и доброты; она помимо своего ведома возбудила во мне чувство, совершенно овладевшее мной и заполнившее всю мою душу. Это чувство, государыня, не та любовь, которая мгновенно рождается и быстро проходит. Я чувствую, что оно поселилось во мне навек, никогда не погаснет в моем сердце и будет властвовать надо мной до той минуты, пока я сделаю последний вздох. Да, сознаюсь откровенно, после моей королевы она – женщина, которую я наиболее чту, которой принадлежит все мое сердце…

Под влиянием своих ощущений герцог приостановился, и королева, воспользовавшись паузой, сказала:

– Хорошо, хорошо… Что же дальше, Невиль? Не сомневаюсь, что эта дурочка платит тебе тем же.

Молодой человек опустил голову, тяжело вздохнул и ответил:

– После долгих колебаний я наконец сознался ей в моей любви, но она… отвергла ее.

– Господи Боже! – воскликнула Елизавета. – Да по какой же причине? Надеюсь, что эта беглая португалка не затрудняется войти в Девонширский дом только потому, что в ее жилах есть несколько капель королевской крови? А если страдает она таким высокомерием, то мы выведем его из нее.

Лицо Елизаветы приняло самодовольное выражение. В ней, похоже, пробудилась ее старая страсть к сватовству, а в этих случаях она всегда чувствовала себя как в родной стихии. Но герцог возразил:

– Нет, ваше величество, донна Мария Нуньес не королевского происхождения. Мать дона Антонио была ее родственница, и вы, конечно, изволите помнить, что именно это обстоятельство служит поводом оспаривать права этого принца на португальский престол. И по этой-то причине донна Мария отклонила мое предложение. Она принадлежит к почтенному семейству, но семейству тех марранов, которые происходят от евреев, изменивших свою религию по принуждению испанского закона. Мария Нуньес родилась христианкой и крещена. Но в ней родилось неодолимое желание снова открыто исповедовать свою религию, веру отцов. Вот для чего бежала она из Португалии, и вот почему не принимает моей руки.

– Невозможно, непостижимо, немыслимо! – бормотала королева. – Да это, должна быть, совсем глупая девушка… И она действительно красавица?.. Но нет, в этом смысле я не хочу больше слушать тебя. Мне эти вещи знакомы, я знаю наперед, что услышу слова только самого восторженного удивления, потому что ведь во всем свете нет такого другого экземпляра всевозможных прелестей, как твоя португальская девица, правда, мой бедный Невиль?.. Не отчаивайся, однако; это дело заинтересовало меня, быть может, нам еще удастся помочь тебе. Слово из королевских уст глубоко проникает в сердце неопытной девушки. Да-да, мы попытаемся. Нам очень любопытно увидеть эту еврейку, которая так хороша собой и которой не благоугодно стать герцогиней Девонширской. Теперь же ступай домой, милый юноша, и выспись хорошенько: ты, вероятно, очень устал от долгого плаванья и всех этих печальных приключений. А затем, когда проснешься, будь бодр и весел и снова впусти в сердце надежду. Твоя королева позаботится о тебе.

Герцог чувствовал себя весьма неуверенно. Ему хотелось просить королеву пощадить Марию Нуньес, так как он успел, как ему казалось, настолько узнать девушку, чтобы быть убежденным, что даже льстивые увещевания королевы не побудят ее отступить от однажды принятого решения. Притом, разве будет для него возможно получить ее согласие иначе, как лично от нее, по собственному ее желанию? Для этого страсть его была слишком чиста и возвышенна. Но вместе о тем он знал, что Елизавета, раз высказав свое желание, не допускала никаких возражений и, решив вмешаться в какое-нибудь дело, уже не останавливалась ни перед какими препятствиями. Ему оставалось молчать и предоставить ей действовать по своему усмотрению. Поэтому он, поклонившись, вышел из комнаты королевы печальнее, чем когда входил в нее.

IV

Граф Лейчестер был слишком сильно занят прекрасной португалкой, чтобы не употребить все усилия для исполнения ее желания и своего обещания. Узнать, где именно находился Тирадо, ему было нетрудно, потому что первая мысль его была, естественно, о Тауэре. Перед лордом-оберкамергером графом Лейчестером в любое время открывались даже ворота Тауэра. Здесь он велел подать себе списки заключенных, скоро отыскал в них имя Тирадо и с удивлением заметил, что в надлежащей графе не только не было обозначено преступление, в котором он обвинялся, но что даже следствие по его делу до сих пор не начато и к допросу не приступали. Значит, здесь могла иметь место только интрига, по всей вероятности исходившая не от кого иного, как его противника, лорда Барлея, так как это происшествие для него, Лейчестера, оставалось полной загадкой. То, что оно было известно королеве, доказывал графу выбор тюрьмы, ибо ворота Тауэра открывались для арестантов не иначе, как по высочайшему повелению. Последнее обстоятельство служило для Лейчестера еще более непреодолимым побуждением пойти наперекор лорду Барлею и во что бы то ни стало добиться освобождения Тирадо.

Поэтому он приказал привести к нему арестанта, и через несколько минут Яков Тирадо уже стоял перед могущественным любимцем Елизаветы, влияние которого на нее в Европе, однако, преувеличивали, так как королеву все еще мерили женской меркой и подозревали ее в сердечной привязанности к этому красавцу. Правда, определенная слабость королевы к графу действительно имела место, что выражалось в различных милостях, но никогда, если дело касалось интересов государства, она не жертвовала ими ради ублажения своих чувств, а действовала по серьезному убеждению и даже беспощадно.

– Кто вы? – спросил граф, пристально взглянув на приведенного.

– Яков Тирадо, флотский капитан на службе его величества Антонио, короля португальского.

– И стало быть, капитан того судна, на котором первоначально находился король?

– Точно так.

– В чем вы обвиняетесь?

– Это мне совершенно неизвестно.

И он в нескольких словах рассказал, как командир порта привел его к лорду Барлею, как, будучи отпущен им, он отправился к Цоэге и как оттуда повели его в Тауэр от имени лорда Барлея.

– И вы не догадываетесь о причине этого ареста?

– Решительно ничего не понимаю, тем более, что находясь в полнейшем одиночестве, не знаю, что с тех пор произошло.

– Есть ли у вас еще какие-нибудь связи в других местах Великобритании? Бывали вы прежде в нашей стране?

– У меня нет связи ни с кем, кроме как с домом Цоэги, и знаю я очень немногих. В Лондоне до этого я, правда, уже дважды бывал, но лишь для того, чтобы получить мое имущество, находившееся на хранении у Цоэги.

– Некоторые лица ходатайствуют за вас у меня, и я обещал похлопотать о вашем освобождении. Но сделать это я смогу только в том случае, если вы скажете мне всю правду.

– Клянусь любовью моею к свободе, что я не имею прибавить ни слова больше, что мной не утаено решительно ничего! – энергично сказал Тирадо.

– Хорошо. В таком случае я буду просить за вас королеву.

Лейчестер уже хотел отпустить Тирадо, когда тот приблизился к нему на шаг и сказал:

– Милорд, простите, если я выскажу еще одну просьбу – и притом весьма важную. Моя свобода дорога мне, но гораздо важнее для меня – и это отнюдь не ради личной корысти – иметь счастье предстать перед лицом великой повелительницы Англии… Не считайте меня дерзким, милорд, за то, что в темноте тюрьмы я позволяю себе высказать желание взглянуть на свет, которым ярко блещет лик великой государыни. Я намерен сделать ее величеству сообщение, имеющее неизмеримую важность для блага этого государства. Не скрою от вашей светлости, какого оно рода. До моего отъезда из Сетубала я имел случай побывать в большинстве испанских гаваней и там узнал о предметах, побудивших меня всевозможными способами добывать дальнейшие сведения. Англии грозит крайняя опасность – опасность такая, в какой еще никогда не находился этот счастливый остров. Все, что я узнал, я готов доложить ее величеству и, насколько возможно, доказать справедливость моих слов.

Граф Лейчестер слушал очень внимательно. Все в Тирадо доказывало опытному светскому человеку, что перед ним стоит не искатель приключений, пользующийся любыми средствами для получения доступа к сильным мира сего и завоевания для себя, хотя бы ненадолго, какого-нибудь авторитета. Слова Тирадо произвели на него полное впечатление правды, и он тотчас сообразил, как выгодно будет для него самого явиться посредником в этом деле. Поэтому он поспешил спросить:

– Лорду Барлею вы уже говорили об этом?

– Нет, ваша светлость, лорд Барлей не дал мне на то времени, – ответил Тирадо с некоторой горечью. – Вы можете поэтому понять, как невыносимы были для меня дни тюремного заключения! Ведь каждый из них только увеличивал грозящую Великобритании опасность.

– Прекрасно! – воскликнул Лейчестер. – Сообщите же мне добытые вами сведения, я немедленно доложу о них королеве, а вы можете быть уверены в получении немедленной награды.

– Милорд, я охотно исполнил бы ваше приказание, тем более, что не имею притязаний ни на какую награду. Но свойство моей тайны таково, что королева должна услышать ее не иначе, как непосредственно от меня, и что ее величеству надо лично убедиться в справедливости моих показаний и вполне ознакомиться со всеми без исключения подробностями.

Лицо графа Лейчестера приняло мрачное выражение, и он сказал:

– А если бы я все-таки продолжал настаивать на моем желании, если бы я считал неудобным и небезопасным приводить к моей государыне всякого, кто только того пожелает, если бы только этой ценой вы могли купить вашу свободу…

– В таком случае я предпочел бы оставаться в Тауэре и ждать, пока лорду Барлею благоугодно будет потребовать меня к себе…

Лейчестер прикусил губу. Он увидел, что имеет дело с твердым человеком, а так как даже при таком упорстве его собственные шансы все-таки оставались благоприятными, он наконец сказал:

– Ну, хорошо. Я доложу ее величеству. Вечером того же дня королева Елизавета стояла в обширном, сводчатом и ярко освещенном кабинете своего дворца. Граф Лейчестер немедленно сообщил ей все, услышанное им от Тирадо. Конечно, он приписал себе заслугу в том, что королеве предстоит услышать отдельные подробности из первых уст, то есть лично от человека, узнавшего их. Но Елизавета видела своего любимца насквозь и сразу заметила эту маленькую хитрость – она была убеждена, что узнай он больше сам, больше бы ей и рассказал. Но уже то, что она услышала от Лейчестера, дало ей представление о страшных масштабах этого дела – и ей понадобилось время, чтобы вернуть себе состояние видимого спокойствия и сообразить, какой способ действий избрать в настоящую минуту. Она пожелала поговорить с португальским капитаном наедине и, поручая Лейчестеру привести к ней арестанта на следующий день, в тот же вечер послала в Тауэр несколько человек с приказанием немедленно доставить Тирадо в Уайтхолл. В эту минуту ей доложили о его прибытии, и ее глаза были устремлены на дверь, в которую он должен был войти.

Когда Тирадо явился и после обычного коленопреклонения поднялся, она окинула его свойственным ей пронизывающим взглядом и, по-видимому, осталась довольна результатом этого обзора, потому что движением головы подозвала его ближе и сказала серьезно, но без резкости:

– Вы капитан, увезший дона Антонио из Португалии. Куда вы намеревались доставить его, пока командир нашего корабля не повстречался с вами и не отнял его у вас?

– Под защиту и покровительство вашего величества. Я поступил так по желанию моего короля и по моему собственному усмотрению.

– За такую смелость вы нашли себе приют в Тауэре. Но я слышала, что вы имеете сообщить мне нечто очень важное?

– Точно так, если вашему величеству благоугодно будет выслушать меня. Несколько дней тюремного заточения в Тауэре для меня ничто по сравнению с выпавшем на мою долю счастьем – предстать перед вашим величеством. Важное дело, с которым я явился сюда, для меня гораздо ценнее моей личности.

– Хорошо, мы слушаем, – ответила Елизавета, опустившись в свое тронное кресло.

– От вашего величества, конечно, не остались скрытыми всюду распространившиеся слухи, что испанский король уже довольно давно делает необычные приготовления к большой морской войне. Одни говорят, что цель ее – подавление сопротивления Нидерландов, другие что этим он хочет получить колонии в Америке, третьи – что имеется в виду новый поход против корсар и турок. Но все эти объяснения, по причине громадных масштабов приготовлений, представляются неубедительными. И вот, до моего отъезда из Сетубала, я имел случай посетить Кадис, Барселону и некоторые другие испанские гавани. Это было сопряжено с риском, но я достаточно хорошо знаю свое прежнее отечество и характер своих земляков, чтобы избежать опасности благодаря надлежащей осторожности. Ваше величество! То, что я увидел там и узнал сверх того другими путями, превзошло все мои ожидания. Я убедился, что у короля Филиппа такие обширные замыслы, каких не было даже у его могущественного отца, императора Карла V, и что он решил употребить все сокровища Индии и Америки на осуществление одного плана, долженствующего превзойти все, когда-либо совершавшееся на океанских просторах. Собственными глазами видел я больше сотни кораблей, уже почти готовых и снаряженных, такого размера и так сильно вооруженных, что такого прежде мир не знал – и это не считая множества более мелких судов, которые будут сопровождать их. Корабли будут вооружены двумя тысячами орудий, они в состоянии разместить по меньшей мере тридцать тысяч человек. Количество снарядов и продовольствия, подготовленных для этого похода, неисчислимо. Я могу представить вашему величеству полный перечень того, что видел сам, – за верность этих сведений я ручаюсь головой. Другие я получил от людей, которым верю или вполне, или отчасти. Я узнал, что в Испании и Италии завербованы большие войска, которые будут размещены частично в Испании, частично в Нидерландах, не считая армии, которая уже вторглась в Португалию, и того войска, которое уже стоит в Нидерландах. Мне сообщили даже имя адмирала, назначенного командором этого исполинского флота: это маркиз ди Санта Кроче. Несомненно то, что действительность еще далеко превзойдет мои показания, так как я добросовестно ограничиваюсь здесь только теми, за полную достоверность которых могу поручиться. И все эти силы, ваше величество, будут направлены против Англии. Их назначение – уничтожить ваши корабли и высадить на берега этого острова армию под начальством герцога Пармского, чтобы превратить Великобританию в испанскую провинцию. Бог и ваше величество не допустят этого!

Как ни предугадывала Елизавета общее содержание этой речи, но устные подробности, в их гигантском объеме, до такой степени превзошли все ее ожидания, были до такой степени зловещи, что на какое-то время кровь застыла в ее жилах. Уже несколько десятилетий предугадывала она войну с Испанией, старалась отвратить ее, уклониться от нее. Она знала, что Филипп никогда не простит ей отказа принять его руку, что беспрерывно растущее могущество Англии на суше и на море не дает ему ни минуты покоя, что в своем католическом фанатизме он жестоко ненавидит ее как главу и опору протестантизма, что все мелкие столкновения, в которых она до сих пор выступала его противником – поддержка, оказанная Нидерландам, опустошение испанских колоний в Америке, конфискация испанских кораблей – вызовут, в конце концов, полный разрыв. Но видя Филиппа постоянно впутанным в самые разнообразные дела, принимая в соображение существовавшую для него необходимость поддерживать порядок в восставших провинциях и отдаленных владениях, она никак не ожидала, что эта развязка наступит так скоро и в такой форме, и потому весть о крупных приготовлениях с целью нанесения ей смертельного удара – совершенно ошеломила ее.

После длинной паузы, во время которой эта удивительная женщина полностью овладела собой, она снова обратилась к человеку, сообщившему ей о предстоящей беде:

– То, что я слышу от вас, не совсем новость для меня: мои посланники уже давно сообщают мне те или иные подробности. Вы представите мне ваши более точные сведения, и я изучу их. Но скажите, кто вы, чтобы являться ко мне с такими крупными и важными вестями? Что побуждает вас к этому? Кто поручится мне за вашу правдивость?

– Я ожидал таких вопросов, великая государыня, и отвечу вашему величеству так же прямо и открыто, как делал это до сих пор. Государыня, я частное лицо. Поступление мое на службу к дону Антонио совершилось ради его спасения, а на самом деле я не кто иной, как борец за человечество и его права против испанского всемирного господства и испанской инквизиции. Этой борьбе я посвятил всю мою жизнь, как ни скромна и ни незначительна она. На весах Божественного Промысла малая песчинка весит столько же, сколько высокая гора, если первая нужна Ему для своих целей… Не улыбайтесь, ваше величество, словам фантазера, мечтателя, каковым я могу казаться людям, не знающим меня. Я не мечтаю и не фантазирую. Я испанец, католик, был монахом. Но инквизиция, вооруженная властью Филиппа, сожгла на костре моих родителей, уморила в тюрьме мою сестру, воспитала для монашества меня, в ту пору невинного, ничего не знавшего ребенка. Божественное правосудие карает, однако, все преступления. Умирающий дядя поведал мне о моей страшной судьбе, душевное возмущение заставило пелену слететь о моих глаз – и с этой минуты я знал, для чего мне жить. Человека, оставшегося, как я, совершенно одиноким на земле, может ли интересовать что-либо иное, кроме борьбы с кровожадной силой, которая готовит миллионам людей точно такую же участь и не перестанет покрывать эту цветущую землю пеплом своих сожженных жертв? Вот отчего, ваше величество, хотел я отвезти дона Антонио во Францию и Англию, чтобы через его посредство обеспечить Филиппу новых противников; вот отчего я стою теперь перед вами с известием о том, что этот тиран и его приближенные замышляют в своих черных сердцах против этого блаженного острова!..

Елизавета не смогла остаться равнодушной к пламенному воодушевлению, искренности, которыми была проникнута эта речь. Но для ее осторожного ума во всей цепи этих удивительных событий недоставало все-таки нескольких соединительных звеньев, а это мешало ей охватить и постичь все дело.

– Я верю вам и очень хотела бы верить целиком! – с живостью воскликнула она. – Но скажите сами, могу ли я… ведь вы же не скрываете, что вы испанец, католик и монах. Следовательно, вы изменили вашему отечеству, вашей религии и вашему ордену. Такие узы никогда не разрываются целиком. Они коренятся глубоко в наших душах, и хотя бурные житейские волны часто проносятся над ними и как будто совершенно затопляют их, но те все-таки продолжают существовать в сокровенных тайниках сердца, и тот, кто рассчитывает, что они порваны навсегда, впадает в трагическую ошибку.

– Ваши сомнения, государыня, основательны. Поэтому позвольте мне добавить еще одно объяснение. Я один из марранов, потомок тех евреев, которые были вынуждены силой принять католичество и с тех пор подвергаются таким неумолимым и жестоким преследованиям того же католицизма. Мы долго терпели, но это не принесло нам никакой пользы. Теперь мы проснулись, и неужели кто-нибудь обвинит нас за желание бороться с нашими угнетателями? Разве не может быть, что тот самый Промысл, который основывает и утверждает законную власть, но всегда ниспровергает власть злоупотребляющую, не избрал нас орудием для уничтожения того самого деспотизма, который подчинил нас себе? Да, я испанец. Но когда я вижу мое отечество угнетаемым и опустошаемым, его права и привилегии попранными, его высокодаровитый народ повергнутым в отупение и рабство, то разве возможно мне не восставать против этой своры палачей, превращающих пышный рай в кладбища, пустыни и темницы? Да, я был католик, но разве не были католиками все те, кто в течение одного столетия разбил оковы, стягивающие их души, стряхнул ярмо со своей души и основал новое учение? Разве ваш царственный отец не сделался великим реформатором после того, как он долго был «защитником веры», то есть католической церкви? Ну, так вот моя религия – совсем не новая, она коренная религия моего народа, переходившая от моих предков к потомкам в течение тысячелетий, – отчего же мне не возвратиться к ней, когда враждебная церковь сама изгоняет меня из своего лона тысячами ужасов и преступлений! Да, ваше величество, я предводитель марранов, я удалился из отечества, чтобы найти им приют в такой стране, где признают право и свободу вероисповедания и не отказывают в них даже самому бедному и убогому. Возле меня собрался маленький, верный кружок, который, подобно мне, готов до последнего вздоха сражаться против Испании и инквизиции. И мы исполняем это дело, не зная, в каком уголке мира суждено нам найти успокоение и надежное убежище… Теперь, великая государыня, вам известно все – я жду вашего решения!

Елизавета быстро сравнила все, только что узнанное ею, с тем, что она услышала от герцога Девонширского, и не нашла никаких противоречий. Она встала и ответила:

– Гм… вы говорите так, что вам можно верить безусловно. И скоро вы увидите, что я могу стать на уровень ваших воззрений. Мне было бы весьма приятно дать приют в Англии вам и вашим товарищам уже в виде награды, которая полагается вам от нас, а также потому, что я знаю, – ваш кружок состоит из безвредных и трудолюбивых людей, которые принесут в нашу страну значительные капиталы и оживят торговлю и промышленность. Мне было бы весьма желательно провозгласить в моем государстве закон свободы вероисповедания и применять его на деле – не потому, что я исхожу из отвлеченного принципа, что каждый человек действительно имеет право поселяться в каком угодно государстве, а государство напротив – лишено права осуществлять надзор над людьми и предписывать им разные ограничения, – но потому, что я вижу: единство вероисповедания может быть поддерживаемо невыносимейшими принудительными средствами, и что между гражданами только тогда воцарятся мир и покой, когда они научатся предоставлять возможность каждому веровать как ему угодно, и не признавать в небесах тех прав, которые могут стать во враждебные отношения с человеческим долгом на земле. Право, тогда только люди начнут спокойно пользоваться плодами своего труда, когда заключат между собой всеобщий мир в делах веры. Но, однако же, я не могу поступить таким образом. Религиозные партии в Англии в настоящее время живут между собой внешне миролюбиво, потому что знают, что я охраняю права каждого, признают, что все они выросли на британской земле, и значит, имеют одинаковое полное право на существование здесь. Вы же – элемент чуждый: по происхождению, нравам и религии. Поэтому, если бы я стала навязывать вас моей Англии, все дружно восстали бы против этого, и тут моей власти, а следовательно, и моей воле пришлось бы крайне туго.

На эти доводы Тирадо не возразил ни словом. Королева продолжала:

– Нам было бы желательно воспользоваться вашей деятельностью в том великом деле, первая конкретная весть о котором принесена вами. Но, конечно, тут должно соблюдать полнейшее молчание, абсолютную тайну. Даже мои ближайшие советники не должны пока ничего знать об этом. Можете ли вы поэтому предоставить мне какое-нибудь надежное подтверждение вашей личности?

Тирадо поклонился и ответил:

– Точно так, ваше величество.

Он тут же вынул из внутреннего кармана своего камзола бумагу, развернул ее и, сверкнув глазами, подал королеве. Это было удостоверение принца Оранского, подтверждающее преданность Тирадо делу законного права и рекомендация его всем друзьям и покровителям принца.

Королева внимательно прочла этот документ и возвратила его Тирадо с приветливой улыбкой.

– Мы вполне удовлетворены, – сказала она, – а теперь скорее приступим к делу. Слушайте мой наказ. Вы немедленно вернетесь на свою яхту и приготовите ее к отплытию. Завтра утром мы доставим вам запечатанные письма к нашему адмиралу, сэру Френсису Дрейку, и вы отправитесь с ними в Спитгед, где он сейчас находится со своей флотилией. Он примет ваше судно в ее состав. Затем вы немедленно отплывете с ним туда, куда направят его мои запечатанные приказания. Вам я открою это место: вы пойдете к испанскому берегу, чтобы еще раз разведать то, о чем вы мне доложили, и разузнать, насколько изменилась обстановка со времени вашего отъезда из Сетубала, при этом адмирал должен уничтожать и разрушать все, что попадется ему из числа этой «непобедимой армады». Тут вам предоставляется случай не раз доказать вашу верность и умение. Вы видите – мы удостаиваем вас полного доверия, а вы оправдаете его прежде всего тем, что никому – слышите ли, ровно никому – не скажете ни слова о нашем разговоре и о данном вам поручении. Завтра с восходом солнца место, где стоит ваша яхта, уже должно быть пусто.

Тирадо был сильно поражен этими повелениями и смог лишь с трудом произнести:

– Я просил бы ваше величество позволения известить хотя бы в нескольких словах моих друзей, которые тревожатся обо мне, так как я совершенно исчез и…

– Ни единым словечком, – резко перебила Елизавета. – Между этими друзьями всегда отыщутся старики и женщины, а стоит им узнать одно слово, чтобы через несколько минут весь мир знал уже это… Тирадо, – прибавила она приветливее, – в школе сдержанного принца Оранского вы должны были выучиться молчать. Я беру на себя успокоить дона Антонио некоторыми намеками, а этого будет достаточно для ваших друзей. Прощайте. Когда мы снова свидимся, вы, вероятно, сообщите мне нечто более радостное. И еще одно: не забудьте передать человеку, который привезет вам завтра запечатанные письма, доклад обо всем, что вам известно, в такой же короткой форме, в какой вы сообщили это здесь.

Она сделала рукой прощальный жест. Тирадо низко поклонился и вышел.

V

Как только Елизавета получила донесение об отъезде сэра Френсиса Дрейка и его маленького флота, она, все еще сохраняя дело в глубокой тайне, отдала приказ готовиться к войне, ведя эти приготовления таким образом, как будто все сообщения, сделанные ей Яковом Тирадо, уже вполне подтвердились. Морские силы Елизаветы состояли всего из тридцати более или менее значительных судов – их-то и приказала она вооружить в ожидании сэра Дрейка. Кроме того, было приказано осмотреть все укрепления в портах и гаванях и, где окажется надобность, исправить и увеличить их. Королева очень хорошо понимала, что ввиду колоссального вооружения Испании война с этой страной станет для Англии борьбой не на жизнь, а на смерть, – и чем яснее и вернее оценивал ее ум силы и средства обеих сторон, тем сильнее тревожилась она за исход этой войны, за судьбу своего престола и своего государства… Настроение ее быстро менялось, то приходила она в пламенное воодушевление от надежды в безусловной победе, которая должна была блистательно увенчать ее благотворное правление, то овладевало ею тяжкое уныние… Но она знала себя, знала, что чуть наступит час для энергичных действий, чуть борьба станет фатально неизбежной – и все ее сомнения исчезнут, и она, повелительница, Англии, как истинный герой, бодро и вдохновенно примет на себя все тяготы и заботы, подвергая себя постоянному риску.

А пока решила она держать в заблуждении мир и особенно своих противников выказыванием веселости и беззаботности, давая постоянно придворные балы и блистательные увеселения.

Прежде всего, на следующий же день после отъезда сэра Дрейка она сделала визит дону Антонио. Длинный путь из Уайтхолла в Монтегю-хауз был совершен в одном из великолепнейших придворных экипажей, по самым оживленным улицам Лондона. Согласно духу тогдашнего времени, карета аллегорически изображала высшую точку Олимпа, на которой королева покоилась в виде богини этой страны. Сиденье было окружено золотыми и пурпурными облаками, а все детали экипажа украшены превосходно выполненными фигурками богов и гениев. Запряжен он был двенадцатью породистыми лошадьми, а предшествовал экипажу отряд великолепно одетых гвардейцев. По обеим сторонам шли лорд-шталмейстеры и лорд-камергеры; сзади тянулся длинный ряд высших государственных сановников и всех придворных чинов, мужчин и дам – все верхом, в сопровождении многочисленной прислуги. Власти Сити, в средневековых костюмах, вышли навстречу королеве, чтобы приветствовать ее; цехи с их значками и знаменами составляли шпалеры; народ теснился всюду густыми толпами. На некотором отдалении друг от друга были выставлены оркестры, звуки которых перекрывались восторженными криками людей. Не было в ту пору на земле еще города, в котором могли бы поразить зрелищем такого великолепия не только привилегированные классы, но и все слои общества, к тому же нигде больше нельзя было найти такого полного согласия между троном и народом, такую любовь масс к своему государю, какие существовали здесь.

Португальский беглец, естественно, сумел по достоинству оценить оказываемую ему честь – такую честь, выше которой не мог удостоиться даже царствующий правитель: ведь в такой ситуации он с удовольствием усматривал признание своих прав и обещание энергичной поддержки. Этим визитом Елизавета выказала свою безграничную любезность и, конечно, не связывая себя никаким формальным обещанием, как бы просила дона Антонио оставаться гостем в ее государстве сколько ему будет угодно, и очень утешила и ободрила его самыми горячими выражениями сочувствия и самыми розовыми надеждами на будущее. Затем она изъявила желание познакомиться и с Марией Нуньес как племянницей короля. Ее испытующий взгляд остановился на красоте этой девушки, о которой ей уже столько говорили, и она не могла себе не сознаться в том, что большего совершенства ей еще не приходилось встречать никогда… Это впечатление укрепило в Елизавете желание осуществить свои тайные планы, и она тут же решила включить Марию Нуньес в штат придворных дам и приблизить ее к своей особе. Она отнеслась к девушке с почти материнской нежностью, спросила о ее родине, отце и матери, только что проделанном путешествии – и после этого, обратившись к дону Антонио с шутливым упреком в том, что он оставляет такую девушку без женского надзора, просила передать Марию Нуньес ее попечению и заботам.

– Охотно сознаемся вам, дон Антонио, – прибавила она, – что тут играет роль и некоторый эгоизм с нашей стороны. Мы любим после сильного утомления от государственных трудов сбрасывать с себя весь этот балласт и, окружая себя молодостью и красотой, хоть ненадолго возвращаться к той веселой жизни, тому оживлению, которые никогда не покидали нас в прежние счастливые дни. Итак, я не сомневаюсь; что просьба моя принята. Тебе, дитя мое, у нас будет недурно. Герцог Девонширский! – обратилась она в сторону свиты. – Поручаю вам перевезти донну Марию Нуньес в Уайтхолл на этих же днях, сообразуясь в этом случае с приказанием, которое вы получите от нее. Вы привезли эту девицу в Лондон и в благодарность за это мы возлагаем теперь на вас такое приятное поручение.

Последние слова королевы тотчас уничтожили в Марии Нуньес тревожную мысль, что именно этот человек выбран в ее провожатые и, следовательно, некоторым образом в ее постоянные кавалеры. Она вообще была еще слишком неопытна для того, чтобы в обращении с ней Елизаветы видеть что-либо, кроме естественных и простых побуждений, и потому охотно поддалась очарованию, которое производили на нее льстивые слова великой королевы. Удовлетворение тщеславия и надежда увидеть много нового и великолепного в столь светском кругу делали ее совершенно счастливой и вполне готовой променять пышный, но тихий и уединенный Монтегю-хауз на блистательный Уайтхолл. Уезжая, Елизавета сделала дону Антонио, но так, что другие этого не слышали, несколько намеков на участь, постигшую Якова Тирадо, а тот, разумеется, поспешил сообщить об этом Марии Нуньес. Она теперь узнала, что Тирадо был выпущен из-под ареста и в настоящее время отправлен королевой куда-то с тайным поручением. Острую душевную боль ощутила Мария при этом известии, ибо велико было ее желание увидеть дорогого друга, и мысль, что осуществление этого желания откладывается на неопределенное время, сильно мучила ее. При этом, однако, очень успокаивала ее уверенность, что он свободен и удостоен почетного внимания со стороны королевы; она поняла необходимость подчиниться неотвратимому, и это удалось ей тем скорее, что темные тучи, сгущавшиеся над ней, рассеялись так быстро.

В королевском дворце Марии Нуньес было отведено по выбору самой Елизаветы несколько прекрасных комнат на солнечной стороне, «чтобы милое дитя никогда не зябло», и с окнами в парк, потому что она «привыкла к свежему воздуху и зелени». А затем действительно начался непрерывный поток блистательных придворных празднеств, новизна и разнообразие которых восхитительно действовали на душу девушки. Мария Нуньес отдалась им с детским восторгом и увлеченностью. Елизавета считала совершенно излишним скрывать предумышленность, с которой она во всех мероприятиях делала герцога Девонширского партнером Марии, а в своих разговорах с ней даже не упускала случая подробно и красноречиво расписывать ей достоинства этого вельможи. Напротив, сам герцог держал себя так скромно и сдержанно, что Мария только в те минуты, когда украдкой наблюдала за ним, замечала по огню, сверкавшему в его глазах, присутствие все того же пылкого чувства к ней. Но и еще с одной стороны грозила ей опасность. Граф Лейчестер мало-помалу совершенно очаровался ею, и хотя ему приходилось полностью сдерживать себя в присутствии придворных, а особенно королевы, он все-таки находил случаи вступать с Марией в интимные беседы, а затем и прямо объясниться ей в любви. Она испугалась этого признания, потому что знала, каким огромным влиянием пользовался этот любимец королевы, и инстинктивно чувствовала хитрость и ловкость, с какими он умел достигать своих целей и убирать врагов со своего пути. Но благодаря своему такту она умела принимать его ухаживания с той утонченно вычурной галантностью, которая была принята при дворе Елизаветы, и отвечать ему именно в этом духе, так что серьезное всегда оборачивалось шуткой, и графу никак не удавалось перейти из фальшивых сфер в область искренних чувств.

Из того, что сообщил Елизавете герцог Девонширский, она хорошо знала, какие мысли и желания преобладали теперь в уме и душе девушки. Но королева рассчитывала, что и те и другие мало-помалу ослабеют и исчезнут под лучами монарших милостей и перед блистательным зрелищем всех этих празднеств, всего этого земного величия. Так как Мария Нуньес никогда не обнаруживала неудовольствия по поводу постоянного сопровождения ее герцогом, то Елизавета обрела уверенность в своей близкой победе. Теперь оставалось повести решительную атаку на чувства красавицы. Одно из главных публичных удовольствий, распространившихся при Елизавете, приобретшее самую широкую популярность и любовь во всех кругах, как самых высших, так и самых низших, составляли театральные представления. Всякое противодействие, оказывавшееся им со стороны набожных людей и даже из среды тайного совета королевы, было напрасным: число театров, актеров, драматических произведений возрастало изо дня в день. Уже Генрих VIII был большим любителем драматического искусства, Елизавета же превзошла его в этом отношении, и благодаря ее покровительству актерам удавалось не допускать победы своих многочисленных, а порой и могущественных врагов. Главная труппа получила титул «актеров королевы» и разместилась в Блекфриарсе, прежнем монастыре «черных братьев». Со дня переезда Марии в королевский дворец Елизавета умышленно держалась в стороне от театральных дел, но все это время рассказывала девушке о великолепии и прелести этого, совершенно ей неизвестного рода удовольствий, раздражая ее любопытство до последней степени. Наконец Елизавета назначила день для своего посещения театра и приказала директору, знаменитому Ричарду Барбеджу, поставить пьесу, которая в первый раз была дана еще в прошлом году и имела громадный успех. Сочинил ее молодой актер Шекспир, который уже своими прежними произведениями приобрел большую славу и любовь публики.

Мария Нуньес была в сильном волнении. Эту пьесу ей расхваливали не только как прекрасное произведение искусства, способное глубоко потрясти воображение и ум, но и как благородное выражение идеи высокой нравственности, которым могло гордиться это столетие. Начало спектакля было назначено на три часа пополудни. Королева поехала в карете в сопровождении своих придворных, и к общему изумлению, пригласила Марию Нуньес сесть в экипаж рядом с ней, объяснив, что она желает дать своему народу зрелище красоты рядом с величием. И действительно, в этот день Мария Нуньес была воплощением красоты, ибо она сияла ярче обычного благодаря напряженно-радостному ожиданию спектакля и этой высокой чести, оказанной ей государыней. Но вот экипаж остановился. Как только Елизавета вошла в обширную высокосводчатую залу и заняла место в своей богато убранной ложе, оркестр, располагавшийся на эстраде напротив сцены, проиграл торжественный туш, знатные и богатые зрители, находившиеся в партере, встали, а вся остальная многочисленная публика огласила театр восторженными кликами «Боже, храни королеву!» Затем наступилаглубокая тишина. Мария сидела позади королевы так, что могла удобно видеть все, Королевская ложа какое-то время служила мишенью для взглядов всего театра.

Наконец, занавес поднялся, и невольный возглас удивления пробежал по всей зале. До тех пор в английских театрах ограничивались крайне незначительными постановочными средствами, о перемене декораций не имели понятия – зрителям приходилось дополнять собственным воображением дававшиеся им ничтожные указания касательно времени и места действия, а искусство актеров должно было восполнять все эти пробелы и занимать ум и поверхностные чувства публики. Но теперь все увидели нечто иное. Задний план сцены целиком был занят декорацией, изображавшей площадь, дворцы и огромную церковь большого города, перед ней покоились два исполинских, будто бы каменных льва. Красота и насыщенность этой декорации в соединении с неожиданностью ее появления привели публику в неописуемое удивление и восторг. По тогдашнему обыкновению, с левой стороны сцены стояла черная деревянная доска, на которой на этот раз было написано слово «Венеция». Тут публика снова поднялась, и громогласное, обращенное к королеве «Благодарим!» сотрясло залу. Но в этот момент на сцену вышли актеры, и снова установилась тишина.

Перед зрителями предстал человек в сопровождении нескольких друзей: это богатый венецианский купец, корабли которого, груженые дорогими товарами, плавают по всем морям; он благороден, великодушен, щедр, а между тем в настоящую минуту ему очень грустно и тяжело. Причины этого он и сам не знает, и товарищи напрасно стараются развлечь его. В его настроении совершенно отсутствуют корыстолюбие или какая-нибудь другая страсть. Но вот подходит к нему один из его самых близких друзей и просит о помощи и содействии. В соседнем городе живет прекрасная, добродетельная, богатая девушка, руки которой ищут многие знатные лица. Ее отец в своем завещании поставил условием женитьбы на ней разрешение одной загадки, ибо сделать это может только глубокий, многосторонний ум. В эту девушку страшно влюблен упомянутый человек, и он знает, что она тоже расположена к нему. Поэтому и он решил выступить претендентом на ее руку, но чтобы в этом случае действовать сообразно со своим званием и ни в чем не уступать другим претендентам, нужны деньги, а их у него нет. Он и без того уже много должен этому купцу, но все-таки решил еще раз прибегнуть к его дружеской помощи – и просит ссудить ему для этого дела три тысячи червонцев. Купец с радостью соглашается, но так как сейчас такой большой суммы у него нет – его корабли с товарами находятся в плавании – то он предлагает другу найти ее у кого-нибудь под его поручительство. Этим оканчивается первая сцена… Мария Нуньес жадно слушала. Прелесть языка, благозвучие стихов, обилие глубоких мыслей и остроумных замечаний, превосходная игра актеров – все это действовало на ее молодую и чистую душу.

Во второй сцене появились две милые женские фигуры – госпожа и служанка, из которых первая – предмет увлечения многих молодых людей. Легко и остроумно смеется она над претендентами на свою руку, метко характеризуя каждого из них, и при этом самым деликатным образом обнаруживает свою глубокую любовь к уже знакомому нам венецианцу, которого она до сих пор напрасно надеялась встретить в числе своих почитателей. Все это изображалось так комично, живо и остроумно, что восторг и напряженное внимание Марии росли с каждой минутой. Как не полюбить этих благородных мужчин, этих милых женщин?! Как не отнестись к ним с глубочайшим сочувствием?! Глаза Марии сверкали от наслаждения зрелищем, и королева, порой взглядывающая на нее, видела пока лишь вполне удачное осуществление своего плана. А Мария с величайшим нетерпением дожидалась дальнейшего развития действия…

Третья сцена снова перенесла зрителей туда, где происходила первая. Бассанио, друг купца, нашел человека, который может ссудить требуемую сумму. Но что это за человек! Грязный, гнусный скряга, таящий в сердце глубокую ненависть к Антонио (так зовут купца). И он имеет основания ненавидеть его. Антонио неоднократно ругал его, всячески поносил, топтал ногами, при всех плевал ему в лицо, он называл профессию этого человека мерзким лихоимством; мало того – он дает деньги, очень большие деньги взаймы, без всяких процентов, и этим причинил уже ростовщику много вреда и убытков. Эта ненависть имеет, однако, и более общий характер, ибо скряга Шейлок терпеть не может всех христиан – точно так же, как они ненавидят его «избранный народ». Шейлок – еврей. Но вот появляется и сам Антонио, и между ним и ростовщиком немедленно завязывается бранный разговор, в котором оба объясняют друг другу причины своей взаимной ненависти. Но Шейлок в то же время хочет быть великодушным, он готов ссудить три тысячи червонцев, ссудить без всяких процентов – только пусть Антонио подпишет обязательство, что если деньги не будут уплачены в срок, то Шейлок имеет право вырезать у купца фунт его мяса. Антонио с веселым смехом соглашается на это условия, потому что принимает его за шутку и притом знает, что возвратит эти деньги гораздо раньше срока. Но у его врага иные соображения: он помнит о ненадежности моря, об опасностях, которым подвержено в этой стихии все добро человека. Так заканчивается первое действие.

Подобно тому, как ледяной северный ветер внезапно задует в жаркий летний день, или струя холодной воды неожиданно ударит в разгоряченное лицо, – так последняя сцена подействовала на Марию. Все поры ее духа были раскрыты для того, чтобы он упивался очаровательным дыханием искусства – и вот вдруг врывается в эту атмосферу ядовитый запах такой личности, такого характера, такой гнусной страсти. И эта личность – еврей, представитель ее племени, исповедующий ту веру, которой она отдала всю свою душу, за которую она рискнула своей жизнью, своим положением, своими родителями, – веру, открыто исповедовать которую ей хотелось так жадно, что для получения этой возможности она подвергла себя всем опасностям ночного бегства и дальнего странствия! Холодная дрожь пробежала по ее жилам, судорога сдавила горло… Но во время антракта, под шумный говор публики она пришла к более успокоительным мыслям. Не шутка ли это на самом деле? И появится ли рядом с этим чудовищно испорченным сыном ее народа другой, более достойный его представитель? И она с нетерпением стала ждать его появления. Веселые, остроумные сцены, следовавшие теперь одна за другой, уже не доставляли Марии никакого удовольствия, они даже казались ей какими-то пустыми и искусственными. На нее мало подействовал выход на сцену слуги-еврея, который стал пускать стрелы остроумия в своего отсутствующего господина. Но вот появилась и дочь Шейлока. Из ее слов видно, что у нее завязалась тайная интрига с одним христианином, веселым малым; через слугу посылает она к нему письмо, в котором дает согласие на свое похищение и уславливается о подробностях этого дела. Она решает бежать от своего отца и стать христианкой. В разговоре с отцом она не обнаруживает ни малейшей тревоги, ни малейшего волнения совести; когда он уходит, она бездушно кричит ему вслед:


Прощайте! И коли мне захочет Бог помочь —

Лишаюсь я отца, вы – потеряли дочь!


Похищение состоялось, но девушка уходит не одна. Она уносит с собой шкатулку с драгоценностями и деньги – а между тем тут же очень стыдится переодеться в платье пажа, которое должно облегчить ей побег. Между украденными вещами находится даже обручальное кольцо ее отца, и она некоторое время спустя отдает его в уплату за купленную ею обезьяну! И несмотря на все это, выставляется она в пьесе добродетельной, верной и милой девушкой! Мария Нуньес была страшно рассержена, возмущена, находилась в таком состоянии, какого еще не испытывала ее чистая душа. Она чувствовала, что здесь автор не имел в виду никакой отдельной характеристики ее народа, даже никакой карикатуры на него, – тут было полное, сознательное стремление представить всех членов еврейского племени пошлыми, отвратительными чудовищами, придать гнусность всем явлениям их жизни и, таким образом, сочетать ненависть и предубеждение против них с беспредельным позором их действий и этими последними оправдать первые. Как! Преступной рукой хотят сорвать даже драгоценнейший клейнод, украшающий голову Израиля – неприкосновенную семейную любовь, чистое семейное счастье!.. И это тоже хотят растоптать и вымазать грязью?! Гений искусства, едва явившись благородной и развитой душе девушки, теперь представлялся ей укутанным в будничные одежды чисто человеческих страстей. В этой зале, в этом месте, где на народ должны были действовать облагораживающим, воспитательным образом – вся сила гения употреблялась на служение дикой ненависти, отрицанию всякой истины, самой грубой несправедливости!.. Таковы были впечатления, охватившие душу Марии Нуньес. Сердце ее сильно стучало, пульс лихорадочно бился, дыхание разгорячилось, руки и лоб покрылись холодным потом; она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Елизавета посмотрела на нее, заметила состояние, в котором та теперь пребывала, и с удовольствием подумала, что победа одержана. Да разве может кто-либо проникнуть в душу человека и увидеть творящееся в ней?

Все, что потом происходило на сцене, так мало интересовало Марию, что она не замечала этого. Только те места, которые касались главного предмета пьесы, приковывали ее внимание, усиливали ее тревожную напряженность. Насмешки, которыми действующие лица осыпали Шейлока, горько сокрушавшегося о потере дочери и стольких драгоценностей, бессердечность другого еврея, появившегося в одной из этих сцен – укрепили в Марии Нуньес убеждение, к которому она уже пришла. Но вот начались главные сцены драмы. Антонио потерял все свое состояние, он не может уплатить долг, срок векселя истек. Еврей сажает его в тюрьму, все просьбы, льстивые увещевания и угрозы, предложение Бассанио возвратить занятые деньги в тройном размере из приданого его невесты, ходатайство дожа и сенаторов – все остается напрасным: Шейлок желает вырезать фунт мяса из сердца Антонио. Сцена суда проходит во всей своей мучительной отвратительности, пока юридическая загадка не разрешается остроумной кляузой: пусть Шейлок берет свой фунт мяса, но за всякую пролитую при этой операции каплю крови и за каждую лишнюю сверх условленного фунта частичку мяса он поплатится своей жизнью. В заключение у него, в виде наказания за преступный замысел, конфискуют все состояние, которое тут же присуждается его дочери, мало того – его заставляют перейти в христианство, и он исполняет это по первому же требованию… Мария ожидала этой развязки. Она уже не поразила девушку так сильно, как это могло случиться чуть раньше, и не лишила ее возможности справиться с собой, сохранить присутствие духа. Нет – говорила она себе – это не евреи! Она бегло вспомнила все прожитое, виденное и прочитанное ею с первой минуты пробуждения в ней самосознания – и во всем этом не могла найти никакой точки опоры, никакого оправдания этим людям и их поступкам. Но она вдруг нашла их в других воспоминаниях. Теперь перед ее глазами проходили кровавые истязания, бесчеловечные преследования, гнусные злодеяния, она видела, как они совершались в тюрьмах, перед судилищами, на лобных местах, открыто – на площадях и тайно – в казематах, но совершались над евреями, которые не могли ничем воздать за них, врагами этого народа, часто по побуждениям низкой корысти и с помощью коварных интриг и подлых происков. Участь, постигшая всех ее друзей, представляла тому множество примеров. Образ ее благородной матери возник перед ней и неясно воскликнул: «Не верь им!» Она вдруг увидела перед собой умирающего отца, и он тоже прошептал ей слабеющим голосом: «Не верь им!» Предстал перед ее глазами и преданный друг, посвятивший свою жизнь спасению христиан и евреев, стремящийся связать их судьбы и освободить человечество от зла, и из его груди тоже вырвался крик: «Не верь им, Мария! Все было как раз наоборот и с тем еще добавлением, что вырезавшие из нашего сердца мясо не боялись при этом пролить несколько капель крови!»

Эти мысли и чувства, эти образы до такой степени заполнили душу Марии, что она не восприняла последнего действия и как во сне села в карету королевы, с трудом отвечая на вопросы Елизаветы. Но та была достаточно хитра для того, чтобы слишком приставать к девушке, и находила более полезным для своего плана сперва дать улечься ее сердечному волнению. Елизавета была уверена, что уже почти достигла своей цели, что она вселила в Марию такое сильное отвращение к ее соплеменникам, показанных в столь неприглядном свете, какое отобьет у нее охоту снова иметь с ними хоть малейшее дело и родит желание отдать руку герцогу Девонширскому.

Но королева ошибалась. Правда, яркая краска стыда покрывала щеки Марии Нуньес, но то был стыд не за своих соплеменников, а за то, в каком безобразном свете выставили их в этой пьесе. Ведь такими испорченными, ужасными людьми считали их, следовательно, теперь все эти зрители – мужчины и дамы, господа и слуги, – и Марии Нуньес казалось, что и на нее обрушилась часть этого позора. Слезы негодования текли из ее прекрасных глаз, смывая румяна со щек. Она чувствовала себя одинокой, покинутой, больной. Она удалилась в свои комнаты, не пожелала никого принимать, отказывалась от всякого участия в придворных церемониях и празднествах. Мысли ее уносились в уединенную долину на берегу Таго, к родителям, к Тирадо. Теперь она упрекала себя в том, что так увлеклась лестью двора и его шумными развлечениями. Наступившее горькое разочарование представлялось ей заслуженным наказанием, и она мысленно целовала отеческую руку, вовремя пославшую его. Даже от своего брата Мануэля, время от времени навещавшего ее во дворце и усердно знакомившегося со всеми подробностями и особенностями лондонской жизни, она скрыла состояние своей души и объяснила происшедшую в ней перемену физическим недомоганием.

Среди этих волнений и скорбей она получила письмо от Тирадо, к которому было приложено и письмо ее матери. Как утешил ее этот сюрприз! Какой радостный крик вырвался из ее груди в ту минуту, когда она дрожащей рукой схватила эти послания! Они были присланы с оказией на одном из кораблей, которые с богатой добычей отправил на родину сэр Френсис Дрейк.

VI

Как ни неприятно было Тирадо уезжать из Лондона и покидать место, где, как ему было известно, предстояло теперь поселиться Марии, он все-таки охотно подчинился высшей воле, повелевавшей ему продолжать дело всей его жизни. С восторгом встреченный своими товарищами, почувствовав себя при этом на яхте, как дома, он по получении писем от королевы немедленно поднял якорь и пошел вниз по Темзе, чтобы присоединиться к флотилии сэра Дрейка. Как отрадно было ему на крепком, влажном воздухе после заточения в душных стенах Тауэра!

Храбрый и воинственный Дрейк тотчас отправился в путь и, выйдя в открытое море, распечатал пакет с инструкциями королевы. В них ему повелевалось плыть с шестью маленькими судами, к которым добавлялась яхта Тирадо, к берегам Португалии и Испании, там разузнать все, что удастся, о вооружении Филиппа и уничтожить или конфисковать все испанские военные корабли и боевые припасы на них, какие могут встретиться. Для выполнения такого задания невозможно было найти человека более подходящего, более способного, чем сэр Дрейк. Его личная смелость, маневренность его судов, ловкость и смекалка его матросов делали эту маленькую флотилию страшной для любого противника. Проницательным взглядом он усмотрел в Тирадо прекрасное орудие исполнения своих замыслов и сразу стал относиться к этому человеку с безусловным доверием. Посоветовавшись с ним, он обогнул португальский берег по широкой дуге, чтобы нанести первый удар по Кадису, и добраться туда прежде, чем там получат какое-либо известие о его прибытии в эти воды. Испанские суда, с которыми они встретились на своем пути, были ими уничтожены.

Маленькая флотилия благополучно дошла до мыса Сан-Винсент и вошла в Кадисский залив. Кадис расположен на южной оконечности острова Леон, с которым он соединен высокой каменной плотиной. Остров находится в юго-восточной части очень обширной бухты – Пунталесской губы, куда впадает Свадалете, в устье которого, против Кадиса лежит Эль-Пуэрто ди Санта-Мария. В обоих городах оборудованы превосходные гавани, из которых кадисская гораздо обширнее и надежнее другой. Поэтому Филипп распорядился так, что его военные корабли строились и вооружались на верфи в Пуэрто, а затем переправлялись к кадисскую гавань. Дрейк видел, что ему не справиться с большими галеонами, в значительном количестве стоящими совсем наготове у Кадиса, и потому решил начать свои опустошительные действия над полуготовыми судами на верфи Пуэрто и боевыми запасами, скопленными там в огромном количестве. Пользуясь темной, но очень звездной ночью, он подошел к самому Пуэрто, чтобы с рассветом напасть на ничего не подозревающего неприятеля. Яхта Тирадо была поставлена в авангарде и, благодаря своим небольшим размерам, могла подойти почти вплотную к находящимся в гавани военным судам и к верфи. На ней было установлено несколько брандеров, которыми она должна была начать предварительную атаку до вступления всей флотилии Дрейка. Это было опасное предприятие, подверженное самым разным неожиданностям, и многое зависело от присутствия духа и находчивости Тирадо. Но Тирадо ничуть не сомневался в себе: первый же брандер, который ему посчастливилось прикрепить к корме испанского корабля стал как бы символом той яростной борьбы, которая должна была наконец вспыхнуть между Испанией и Англией – и раздувать пламя войны как можно сильнее он считал своим священным долгом, своим призванием. Он положился теперь на отсутствие надлежащей бдительности со стороны испанцев и на удачу, до сих пор не покидавшую его ни в одном из его начинаний. Будучи хорошо знаком с этими местами, он, едва стало светать, вышел из засады, место для которой выбрал Дрейк, собираясь со своей флотилией в нужный момент следовать за отважным марраном. Легкий туман начал расползаться по поверхности воды, давая этим возможность яхте плыть незаметно. С быстротой стрелы она под португальским флагом влетела в гавань Пуэрто и пробралась в самую гущу испанских кораблей; на воду были быстро спущены снабженные брандерами лодки, несколько смельчаков спрыгнули в них, незаметно подплыли к кормам гигантских галеонов, бесстрашно приколотили брандеры к бортам судов и затем, как вспугнутые птицы, поспешно вернулись к яхте, между тем, как находящиеся на галеонах испанцы, внезапно разбуженные стуком, напрасно пытались узнать, откуда он исходит и что означает. В это-то время и открыл Тирадо люки своей яхты и приветствовал испанцев выстрелами своих пушек. Вскоре появилась и флотилия Дрейка, она присоединилась к Тирадо и стала осыпать неприятеля градом ядер. Испанцы пришли в неописуемое смятение. Несколько из приколоченных брандеров воспламенилось, и вот уже огненные языки лижут борта и мачты испанских кораблей. Гром пушек дал испанцам понять, что рядом неприятель. Кто он и откуда взялся – этого они не знали и в беспорядке быстро поплыли в разные стороны. Огонь распространялся, горящие суда мчались вдоль берега и поджигали лежавшие на нем запасы смолы, дров и угля. Расквартированные на берегу полки забили тревогу и бросились на место бедствия. Без умолку трещали барабаны, рога издавали отчаянные звуки. Так прошел час, в течение которого Дрейк старался причинить врагу как можно больше вреда. Но вот совсем рассвело, военные суда, находившиеся в кадисской гавани стали выходить оттуда, три форта, защищавшие Пунталесскую губу, начали палить из своих орудий. Пришла пора уходить. Дрейк подал сигнал и на своем корабле, самом крупном и сильном во флотилии, пошел вперед, расчищая путь остальным. За ним следовала яхта Тирадо. И здесь их спасла скорость английских судов. С большим трудом неразворотливые галеоны двинулись вперед. Испанские форты были вооружены только наполовину, так как никто не ожидал появления неприятеля – ведь Испания в то время формально находилась в мире со всеми государствами Европы. Из английских кораблей погиб всего один. Метко пущенное в него ядро разбило его руль и мачту, а весь экипаж был взят в плен. Вскоре английская флотилия была уже далеко в открытом море и, упоенная победой, направилась к западу. Вред, причиненный ею неприятелю, был поистине неизмерим, пожар свирепствовал еще несколько дней. Более тридцати больших и малых судов оказались полностью уничтоженными, еще столько же требовали значительного ремонта; но еще большими были потери, понесенные в боеприпасах и оснащении кораблей. Одного этого удара оказалось достаточно для того, чтобы лишить Филиппа возможности послать свой флот на войну в этом году – грандиозные битвы «непобедимой армады» пришлось отложить до следующей весны. Конечно, это обстоятельство еще более усилило его злость и враждебность по отношению к Англии; упрямство его характера объединилось на этот раз с безграничным бешенством, и он еще ревностнее стал собирать силы по всей своей империи, чтобы подавить наконец этих ненавистных ему бриттов, этих еретиков-островитян на их собственной земле и подчинить их Испании.

Сэру Френсису Дрейку до всего этого не было никакого дела, и он теперь спокойно шел вдоль португальского берега. План его заключался в том, чтобы, бросив якорь близ устья Таго, подкараулить здесь одну карраку с захваченными в Ост-Индии сокровищами, путь которой пролегал в этой части моря. Попутно Дрейк заходил во все встречные гавани и бухты, уничтожал все, что мог, поджигал селения и всюду имел выгоду, ибо в этих гаванях и портах кипела жизнь – Филипп предусмотрительно не упускал из виду самого незначительного пункта на побережье, чтобы не приспособить его для своего грандиозного предприятия. Поэтому английскому адмиралу постоянно встречался материал для истребления. В результате его кораблей скоро оказалось недостаточно, чтобы погрузить всю захваченную добычу. Ужас охватил страну, куда приближались англичане – оттуда все бежали в панике, и никто уже не отваживался оказывать неприятелю сопротивление. В конце концов Дрейк достиг устья Таго, но войти в лиссабонскую гавань не рискнул, зная, что здесь был собран довольно значительный флот, а вход в гавань охранялся двумя сильными фортами. Это не помешало ему, однако, запереть вход в реку, а испанцы не посмели на него нападать.

Как только английская флотилия здесь расположилась, Тирадо попросил у своего храброго начальника отпустить его на несколько дней. Дрейк нехотя согласился, но он был слишком обязан отважному кадисскому герою, чтобы отказать ему в такой просьбе. Вскоре после этого яхта обогнула мыс Рокка, и Тирадо на лодке вошел в ту скрытую от глаз бухту, где он когда-то принимал беглецов из уединенной долины. Здесь, сразу после захода солнца он оставил лодку и пошел на вершину, отделявшую бухту от того скалистого ущелья, где он оставил сеньору Майор и ее мужа. С тех пор прошло несколько месяцев, земля успела надеть свое осеннее платье, и ледяной ветер сурово завывал на голых утесах. Сгустились сумерки, когда Тирадо наконец достиг того места, где Мария Нуньес, опершись о его руку, бросила при вспышке молнии последний взгляд на жилище дорогих ей людей. Как много изменилось с тех пор – а между тем Тирадо был так же далеко от цели своих устремлений, как и тогда!

Печаль и радость, сомнения и надежды боролись в его взволнованной душе – но ему нельзя было медлить. Темнота быстро охватывала долины и ущелья, а ему предстояло еще пройти по трудной и опасной тропинке, которая вела к домику, где приютились Гомемы. Застанет ли он их еще и если да, то в каком состоянии?

Уже совсем наступила ночь, когда он благополучно вошел в скрытое скалистое ущелье. Еще несколько шагов – вот и домик. Безмолвно стоял Тирадо перед этим приютом, ни один звук не доносился оттуда, только в одном окошке мерцал слабый огонек. Тирадо не решался войти внутрь – отчасти потому, что не знал наверное, кого он там найдет, отчасти же из боязни слишком сильно испугать сеньору Майор, если она там, своим появлением. В раздумье и сомнении он несколько раз обошел вокруг дома, часто останавливаясь и вслушиваясь. Вдруг послышались шаги, дверь отворилась, и кто-то вышел.

По очертаниям фигуры Тирадо узнал старого, верного Карлоса. Сердце его радостно забилось, потому что присутствие слуги являлось доказательством того, что остальные тоже здесь. Он подошел к Карлосу, положил руку на его плечо, сделал знак молчать и шепнул на ухо: «Я Яков Тирадо». Карлос сразу узнал его и с волнением бросился ему на шею. Тирадо ответил таким же объятием, но потом отвел старика на безопасное расстояние, чтобы незаметно для хозяев домика переговорить с ним.

Еще до своего отъезда из Лиссабона Тирадо позаботился, чтобы в случае их удачного побега их друзья повсюду распространяли слух о том, что он, Тирадо, бежал вместе с Антонио, многими марранами и всем семейством Гомем – впоследствии это подтвердил испанский посол в Лондоне. Таким образом, испанцы были уверены, что Гомемы ускользнули от них и скоро совсем о них позабыли. Раз случилось, правда, что один испанский отряд проник в одинокую долину и нашел тут старуху с ее сыном, который выдал себя за фермера. Солдатам пришлась по вкусу еда и другие вещи, они забрали все, что могли, а остальное в своей грубой дикости уничтожили. После этого они оставили долину и уже никогда не возвращались туда. Несмотря на это сеньора Майор продолжала оставаться в домике ущелья со своим больным мужем, потому что старик ни за что не соглашался уходить.

– Здесь, – говорил он, – здесь нашел я наконец спокойное место, где могу жить совершенно безопасно. Утесы эти – мои верные сторожа и не допустят сюда ни одного попа и ни одного солдата… Здесь хочу я умереть…

И сеньора Майор слишком дорожила спокойствием своего мужа, чтобы ради него не терпеть всех неудобств и невзгод этого маленького, сырого и лишенного всех средств к комфортному существованию жилища. Карлос и старуха с сыном были единственными посредниками между этими двумя отлученными от мира людьми и этим миром, да и они должны были соблюдать величайшую осторожность, чтобы как-нибудь не выдать себя и своих господ. Но для истинной преданности все возможно, и благодаря этому Карлосу удавалось даже несколько раз привести в ущелье доктора, одного из самых близких друзей семейства Гомем, чтобы доставлять Гаспару Лопесу некоторое облегчение в его тяжких страданиях. Доктор, впрочем, не скрывал от сеньоры Майор, что медицине здесь уже нечего делать: болезнь непрерывно прогрессировала, и силы старика слабели с каждым часом. Тяжелое время переживала благородная, мужественная женщина. Дети ее странствовали по океану на утлом суденышке, и она не имела о них никаких известий, муж умирал – и у его постели в полном одиночестве медленно проходили ее дни и еще медленнее ночи. Никого, кроме старого слуги, не было при ней, не к кому было ей обратиться со своим горем, и блуждающий взгляд ее падал только на суровые, красные скалы, неприступными стенами окружавшими ее маленький дом. А что еще ожидает ее впереди? Когда рука смерти навеки сомкнет глаза ее дорогого страдальца, куда обратиться ей, куда направить свои стопы?.. Но дух ее не слабел, не приходил в уныние. Благородством своего сердца она далеко прогоняла отчаяние, которое, словно злой коршун, порывалось впиться в нее своими острыми когтями. Глаза ее, обращаясь кверху, видели сквозь маленькое окно жилища клочок голубого неба, и этот вид служил ей ручательством, что Божье око не отвернулось от нее, что и для нее еще существуют свет и свобода, и что нужно только не утрачивать этой уверенности, чтобы терпеливо переносить мрачное заточение и быть достойной приветствовать лучшее будущее. В глубине ее души росло и крепло убеждение, что все бедствия, обрушившиеся на ее семью, не что иное, как искупление за грехи отцов, отступивших от истин своей религии, что каждое новое несчастье довершает это искупление и все больше и больше разгоняет мрачные тучи на небе ее детей. И это мистическое убеждение поддерживало в ней силу и бодрость духа…

Все эти подробности Тирадо узнал от старого слуги и тут же условился с ним о дальнейших действиях. Чуть слышно они проскользнули в домик, Карлос зажег свечу, и Тирадо, вырвав листок из своего блокнота, написал на нем: «Ваш Яков Тирадо привез вам самые утешительные известия о ваших детях». Этот листок Карлос отнес в комнату, где сеньора Майор сидела у постели больного.

Едва она прочла эти строчки, как стремительно вскочила и вне себя вскрикнула:

– Тирадо!.. Мои дети!.. Он здесь?

Но в этот момент Тирадо уже стоял перед ней.

– Да, почтенная сеньора, я здесь.

– А мои дети? Где они? Отчего вы оставили их?

– Они в Лондоне, здоровы и ни в чем не нуждаются. Я оставил их, потому что и мог, и должен был оставить. Успокойтесь, сеньора Майор, я вам все расскажу, а вы знаете, что я никогда не говорю неправды.

В сжатом рассказе сообщил он своей жадной слушательнице обо всем, происшедшем со дня его отъезда. Он умолчал только о своем заточении в Тауэр и успокоил встревоженную мать уверением, что Мария Нуньес и Мануэль находятся в столице Англии вне всякой опасности и под покровительством и защитой дона Антонио. Его повествование закончилось подробностями о плавании под началом Дрейка. Сеньора Майор почувствовала себя очень счастливой; она схватила руку Тирадо, крепко ее пожала и с огнем нежной радости в глазах произнесла:

– Вы все такой же верный, готовый на самопожертвование друг, не пугающийся никаких невзгод и опасностей, чтобы только порадовать и утешить несчастную мать… Нет, это не все… Я смотрю на вас, как на посланника Божьего в самые тяжелые часы моей жизни!

Едва она произнесла эти слова, как с постели донесся до них ясный и внятный голос:

– Тирадо, это ты? Подойди ближе. Ты и для меня посланник Божий. Уже несколько недель ищет моя душа тебя – ищет и не находит. Наконец-то ты здесь. Я чувствую это – мой дух не мог покинуть свою телесную оболочку прежде, чем я не увидел тебя еще раз. Подойди ближе, мои часы сочтены.

Сеньора Майор и Тирадо, с испугом услышавшие голос, уже давно не раздававшийся с такой ясностью и силой, поспешили к постели больного. Свеча, стоявшая рядом, отбрасывала свет на лицо Гаспара Лопеса, на его бледные, исхудалые щеки, на которых рука смерти уже начертала свои резкие, страшные письмена. Но веки его вдруг дрогнули и поднялись, и из глаз заструился блеск, говорящий о возвращении к нему полного сознания. Он знаком попросил жену приподнять его, сделав опору из подушек, и снова заговорил:

– Прежде чем умереть, мне надо распорядиться своим домом, и я должен поторопиться, иначе могу опоздать. Майор, моя дорогая Майор, не плачь; ты, жемчужина моей жизни, ты, источник моего счастья и моего утешения – успокойся. Столько беспредельной любви исходило от тебя, столько величайших жертв верности и преданности принесла ты мне, что воспоминанием о них ты можешь услаждать и возвышать душу свою до последней минуты жизни. Когда меня не станет, тогда порвется цепь, приковывающая тебя к этой печальной и отмеченной столькими бедствиями стране, и ты, как чистая голубка, сможешь полететь, куда повлечет тебя твоя душа. Сделай это, сделай, не теряя ни минуты. Мое тело предайте земле в этом укромном уголке; благословение любящего отца будет выходить из этой могилы и созидать под другими небесами мирный приют для его жены и детей. Тирадо, я объявляю тебе мою последнюю волю: запиши ее, чтоб я смог еще подписать это завещание. Карлос пусть тоже присутствует и подпишет его как свидетель. Не перебивайте меня, мои силы иссякают… И он завещал, чтобы все его состояние, документальные подтверждения чему хранились в железном ящичке, было распределено – после выделения значительной суммы Карлосу, кормилице и ее сыну – на четыре части: одну – жене, две – детям и одну – Тирадо. До совершеннолетия детей опекунство над ними должно оставаться на сеньоре Майор и Тирадо, и вообще без согласия последних ни Мария Нуньес, ни Мануэль не имеют права предпринимать что-либо и делать какие-либо распоряжения. После похорон сеньора Майор обязана немедленно и навсегда оставить окровавленную землю своего отечества и спешить к своим детям. Никакого следа фамилия Гомем не должна оставить на этой земле, за исключением одинокой могилы в скрытом ущелье, куда, быть может, никогда больше не ступит нога человека… Тирадо быстро записывал эти распоряжения; затем позвали Карлоса, прочли вслух написанное, и Лопес с помощью жены подписал завещание дрожащим, но четким почерком.

Держаться дольше умирающий не имел сил. На его лице смерть боролась с быстро уходящей жизнью: все сильнее белели губы, углублялись морщины, терял всякую подвижность взгляд. Голова его откинулась назад, но губы еще раз прошептали:

– Майор, помоги мне!.. Тирадо, передай мое благословение моим детям!

Жена наклонилась к постели, она угадала желание умирающего – обвила руками его шею, приподняла его туловище и положила голову на свое плечо. И чуть слышно долетел до нее последний шепот:

– Так хорошо… Здесь хочу я умереть…

Тирадо тоже подошел к постели, его твердый взгляд устремился на потухающие глаза Гаспара Лопеса… Еще несколько тяжелых минут – и Тирадо громко произнес: «Внемли, Израиль, наш Господь, вечный Бог, един!» – и едва смолкли эти слова, как дух отлетел от тленной оболочки… Гаспар Лопес был мертв… Раздался отчаянный вопль его жены… потоки слез… Майор опускается перед телом на колени… Тирадо безмолвно стоит у окна и смотрит в густую, суровую темноту ночи…

Медленно проходили ночные часы. Начало светать; лучи утреннего солнца поздно пробивают себе дорогу в глубокое ущелье. Но проникнув сюда, они становятся вестниками жизни, беспощадно предъявляющими свои требования. Мертвое не должно оставаться на поверхности этой земли, и дневной свет не может его терпеть в своих владениях. Тирадо отошел от окна, взял за руку несчастную вдову, отвел в комнату Карлоса и усадил в кресло. Он вышел с плачущим слугой из домика, и они вырыли могилу. Потом вынесли охладевший труп, положили его на зеленые ветви лесных деревьев, прикрыли несколькими досками и устроили над могилой маленький холмик, который обсадили диким кустарником. Завершив печальную обязанность, Тирадо подвел вдову к месту последнего успокоения ее мужа; они опустились на колени, и Тирадо громко произнес слова молитвы, слова любви и вечной преданности, утешения и ободрения. Майор вышла из своего тяжелого, мучительного забытья и теперь внимала словам друга, словам религии и восприняла их всей своей душой. А с неба, через вершину скалы глядело солнце и кидало свой золотой свет на дикое ущелье, свежую могилу и молящуюся чету; в скалах и верхушках деревьев тихо шелестел ветер, навевая прохладу на горячие щеки молящихся. И в душах этих людей шевельнулось желание жить, их глаза встретились и сжались руки. Майор раскрыла свои объятия и шепнула Тирадо: «Ты мой сын, мой верный, многолюбимый сын!»

«И Господь отымает, и Господь дает, и прославляемо будь Имя Господне!»

Вечером того же дня Тирадо вместе с сеньорой Майор и Карлосом снова был на своей яхте. Вдова Лопеса захватила с собой только драгоценности – незабвенное воспоминание о былых временах, и самые необходимые вещи; все остальное она предоставила в полную собственность старой кормилице, прощание с которой было глубоко трогательным. Вещи нес Карлос, Тирадо же держал железный ящичек, в котором находились документы на владение богатым наследием Гаспара Лопеса, и помогал своей спутнице идти по крутым, почти непроходимым тропинкам. С самой нежной заботливостью и с не меньшей радостью Тирадо устроил для матери ту же каюту, где во время первой поездки жила дочь. Как только снова рассвело, яхта снялась с якоря и пошла туда, где стояла флотилия сэра Дрейка.

Несколько дней спустя английский адмирал нашел, что его положение теперь опасно и даже становится совершенно невозможным. Ему представлялось весьма вероятным, что скоро на него нападет такая неприятельская сила, с которой ему не справиться, или что с запада придет такая буря, которая загонит его корабли в Таго. Поэтому он решил сняться с якоря и идти к Азорским островам, где его флотилия должна будет встретиться с карракой, предметом его ожиданий. Перед отходом он загрузил один из своих кораблей самым драгоценным товаром из числа им захваченного и отправил его в Англию. Этим случаем и воспользовались Тирадо и сеньора Майор для отправки писем Марии Нуньес и Мануэлю.

Погода благоприятствовала плаванию к Азорским островам. Для сеньоры Майор было в высшей степени отрадно – после стольких дней печального и беспомощного одиночества у постели умирающего мужа – снова видеть себя среди людей и дышать свежим морским воздухом. Притом, с каким почтением и любовью относились к ней все эти молодые, благородные и высокообразованные люди, объединившиеся вокруг Тирадо! Они смотрели на нее, как на главу и мученицу их кружка, и видели в ее присутствии ручательство за удачу в свершении их планов и скорое наступление лучшего времени. Но наиболее близок ее сердцу и с каждым днем все дороже ей становился, конечно, Тирадо, на которого она, по примеру оплакиваемого мужа, смотрела теперь как на родного сына. Дни, которые они проводили здесь вместе, были для нее почти счастливыми.

Недолго пришлось англичанам ждать у Азорских островов богато груженную карраку: но она появилась не одна, а в сопровождении двух военных кораблей. Сэр Дрейк тотчас составил план дальнейших действий. Один из этих кораблей шел впереди, каррака следовала за ним, а второй военный корабль плыл от них в некотором отдалении. Дрейк разделил свою маленькую флотилию на две части. Его собственное, командное судно, в сопровождении еще двух, должно было напасть на первый испанский корабль; два же остальных и яхта – отрезать карраке путь к отступлению. На этот раз. Тирадо было даже приятно, что ему отдавали в этом сражении такое малое участие. Придуманный маневр удался вполне. Первый корабль вскоре был окружен: неприятель с трех сторон одновременно напал на него, английские ядра насквозь пробили его борта, между тем, как его собственные орудия были наведены слишком высоко для того, чтобы как-то вредить низким, весьма подвижным английским судам. Второй испанский корабль не мог подплыть достаточно быстро для оказания помощи своему товарищу, а так как он увидел, какая судьба его постигла, и заметил приближение к себе другой части английской флотилии, то счел за лучшее не рисковать. Он повернул обратно и направился к юго-западу, в то же время послав карраке приказ следовать за ним. Но Тирадо, согласно инструкции, отрезал ей путь к отступлению. Он смело вклинился между карракой и вторым кораблем; два английских судна шли позади него – и каррака была взята в плен. Первый испанский корабль тоже сдался.

После этой победы храбрый Дрейк пустился в обратный путь. Он исполнил возложенное на него поручение с таким успехом, какого и сам не ожидал. Им были собраны самые точные сведения обо всех приготовлениях испанского короля, о характере его замыслов. Он уничтожил свыше ста испанских военных судов, нанес неприятелю огромный урон и взял богатую добычу. Неудивительно поэтому, что англичане возвращались на родину с самым гордым сознанием своего достоинства и величия.

VII

Письма произвели на Марию Нуньес глубочайшее впечатление. Очень разнообразные чувства овладели ее душой. Смерть отца причинила ей невыразимую скорбь. Ах, это был такой нежный отец! Правда, он не разделял многих ее взглядов, правда, она видела в нем в некотором роде препятствие, удерживающее ее и мать в их несчастном отечестве, под тяжким гнетом преследований, в мучительной необходимости лицемерно исповедовать чужую религию, правда, только он был причиной того, что обе они не могли осуществить благороднейших побуждений и блаженнейших грез своей души, но ведь все-таки он питал к ней такую нежную, такую безграничную любовь, выражавшуюся в каждом его слове, каждом поступке. Теперь после долгих страданий он сошел в могилу, – а ей не привелось еще раз взглянуть в его потухающие глаза, еще раз пожать его остывающую руку… Навсегда, навсегда расстался он с ней – и Богу не угодно было, чтобы она услышала от него последнее слово прощания и благословения!.. Но вместе с тем охватывало ее душу чувство совершенно противоположное – чувство радости, почти восторга: ей предстояло свидеться с матерью, прижаться к ее груди… И дорогое существо было уже близко, Мария могла уже почти определить день их свидания… Стало быть, и ее мать спасена, и она освобождена от всякого страха, всяких опасностей, – и кем же? Тирадо!.. Чувствуя, как эти ощущения быстро сменяли в ней одно другое, она упрекала себя в том, что могла радоваться в такую минуту, когда понесла столь тяжкую, невосполнимую потерю. Получалось, что на могиле ее отца должны будут распуститься цветы ее счастья! Но разве это ее вина? Разве и те, и другие чувства не были одинаково естественны, одинаково законны?.. И душевная борьба ее не унималась. Когда же наконец она стала немного успокаиваться и от прошлого и будущего перешла к неопределенности настоящего, то прежде всего послала за Мануэлем. Он явился сразу. Не имея сил произнести хоть слово, громко плача, подала она ему письма… В сильном испуге и волнении принялся он читать их…

Брат и сестра долго оставались вместе, плакали и утешали друг друга и советовались, что им следует сделать прежде всего. Мария Нуньес желала немедленно оставить двор и найти какой-нибудь мирный приют, где она могла бы в траурном одиночестве оплакивать память об отце и ожидать приезда матери. Мануэль имел возможность исполнить ее желание: дом Цоэги был всегда для них открыт и вполне удовлетворял теперешним ее требованиям. Брат немедленно отправился туда, чтобы сделать все нужные приготовления. Мария же попросила аудиенции у королевы, и та охотно велела допустить к ней свою любимицу.

Елизавета была полна гордого упоения только что одержанной победой. Донесения сэра Френсиса Дрейка вместе с богатой добычей, привезенные ей возвратившимся кораблем, служили не только причиной для торжества, но и ручательством за будущие успехи. Если уж такая маленькая флотилия смогла причинить столь страшный вред неприятелю, уничтожить больше стакораблей, безнаказанно пройти вдоль берегов и издевательски вогнать в панику гордого противника, – то есть ли основания бояться неудачи, когда все объединенные силы англичан будут посланы навстречу грозящей стране опасности? Поэтому сведения о колоссальном вооружении Испании не вызвали в Елизавете особой тревоги: они имели даже соблазнительную прелесть для ее решительного характера. Пусть приходит он, этот надменный властелин, желающий иметь только рабов, во прах повергающихся перед его могуществом, пусть он считает свою армаду «непобедимой» – свободная нация не склонит голову ни перед кем, в свободной нации соединяются все ее силы, вздымаются руки, и этот союз является ручательством победы. Елизавета знала, что с той минуты, как испанский флот появится у берегов Англии, в ее народе исчезнет всякая вражда политических и религиозных партий, – католики и пуритане, ортодоксы и инакомыслящие сразу объединятся, чтобы отдать последнюю каплю крови, последний пенс за свободу своего отечества. Вот почему сейчас Елизавета просто наслаждалась уже достигнутым блестящим результатом.

Когда Мария Нуньес вошла в кабинет королевы, Елизавета приняла ее с благосклонной улыбкой.

– Вот и опять ты с нами, моя больная птичка! – воскликнула она. – Милости просим! Ты застаешь меня в очень добрый час… Но что это? Что случилось? Твои глаза в слезах?.. Неужели кто-нибудь посмел сделать тебе неприятное, огорчить тебя?

– О, нет, великая государыня! – ответила Мария, низко кланяясь. – Кого ваше величество удостоит озарить лучами своей благости, тот гарантирован от всяких оскорблений. Ах, королева, вы так безмерно осыпали вашими щедротами бедную, всеми покинутую девушку, – а между тем я явилась сюда, чтобы просить ваше величество о новой милости…

Мария упала на колени и подняла к королеве полные мольбы глаза. Елизавета с удивлением посмотрела на нее и протянула руку.

– Встань, Мария, – сказала она. – О чем же таком важном хочешь ты просить? Ты изумляешь меня…

– Государыня, – ответила Мария, скорбно опуская голову, – я осиротела… я получила известие, что мой отец умер…

– Гм… – пробормотала Елизавета и, положив руку на голову Марки Нуньес, начала кротко и нежно гладить ее. – Бедная девушка, мне жаль тебя…

– И я умоляю ваше величество позволить мне, по случаю траура по отцу, покинуть ваш прекрасный дворец.

– А вот это мне весьма прискорбно. Мы скоро даем в честь недавней победы широкое празднество – такое великолепное, какого еще никогда не было при нашем дворе, и я очень бы желала видеть на нем подле себя мое прекрасное дитя… Но просьба твоя так уважительна… повторяю, мне очень жаль, что это произошло именно теперь… прискорбно за себя, за тебя и еще кое-кого… Куда же ты желаешь удалиться? Я сейчас же…

– В дом старого, испытанного друга моих родителей, – поспешила перебить Мария, – в дом Цоэги, где мой брат Мануэль проведет вместе со мной все время траура.

– Так-так. Цоэга, католик… – задумчиво проговорила Елизавета, похоже, недовольная этим планом. – Но у нас есть много других мест, где ты могла бы жить в мирном уединении… Мне незнакомы обычаи вашей страны, я не знаю, сколько времени длится у вас траур. Когда ты думаешь вернуться к нам?

– Ах, ваше величество, – голос Марии задрожал от страха, – я в этом случае следую не только обычаям моей страны: мое сердце до такой степени полно глубокой скорби, что я не знаю, когда вернется ко мне возможность и желание радостно улыбнуться. Великая государыня, мое место не при вашем королевском дворе. Происходя из низкого рода, принадлежа народу, всеми презираемому, отдаваемому на публичное осмеяние и поругание, исповедуя веру, которую всякое государство гонит из своих пределов, не уступая ей ни дюйма земли для мирного и безопасного приюта, – как могу я быть настолько дерзкой, чтобы продолжать оставаться в блестящем кругу вельмож и сановников, стоящих у лучезарного трона вашего величества?

Елизавета наморщила лоб. Злобный взгляд упал на девушку, трепеща склонившуюся перед ней и, однако, говорившую так свободно и ясно. Она хорошо почувствовала упрек, заключавшийся в словах Марии.

– Так ты намерена совсем оставить нас? – спросила она – Ты дурочка, я и слышать не хочу о подобных вещах. Все, что ты мне тут наговорила – сущий вздор, выдумки детского воображения. Господи Боже мой! Да ведь герцог Девонширский предложил тебе свою руку, и герцогская корона моего милого Невиля закроет все слабые стороны твоей родословной. А чего не сделает она, то исполнит моя королевская рука, способная и могущая вырезать дворянина и вельможу из какого угодно древа.

Но во время этих слов к Марии Нуньес вернулась вся сила ее характера. Она спокойно посмотрела в лицо Елизаветы и твердо сказала:

– Вашему величеству, как глубокому знатоку человеческого сердца, очень хорошо известно, что счастье или несчастье каждого обусловлено образом его мыслей и чувств. Действуют ли в данном случае фантазия, предрассудок или умственная ограниченность, но он может жить только тем, что наполняет его ум, что переживает его сердце. Да, я призываю в судьи девственную душу вашего величества: пусть она решит, может ли женское сердце уступать принуждению, не существует ли более высокий закон, священный долг, которому мы должны подчинить все другие желания наши, все другие требования жизни? Ваше величество, мое сердце не подает голоса в пользу герцога Девонширского и поэтому сохраняет в себе решимость исполнить то призвание, которое я с детства привыкла считать моим. Неужели вы посоветует мне продать себя за богатство и знатность, не имея, однако, при этом возможности сделать действительно счастливым герцога Девонширского? Ваше величество, позвольте мне удалиться…

Взгляд Елизаветы ясно выражал гнев и презрение, но в то же время она не могла вполне освободиться от чувства удивления и сострадания. Несколько минут она не говорила ничего, но неудовольствие все-таки взяло в ней верх, она повернулась к Марии спиной, шевельнула рукой и сказала:

– Ступай!

Мария Нуньес низко поклонилась и вышла.

Вернувшись в свою комнату, она глубоко вздохнула, словно сбросила тяжелое бремя. В изнеможении упала на постель, но слез не было. Блестящие картины придворной жизни промелькнули перед ее глазами, и все они представились ей пустыми и ничтожными; она теперь почти не понимала, как все это могло занимать ее до такой степени. Ее мысли перекинулись к смертному одру отца, ей стало тяжело и больно при воспоминании о том, как весело порхала она в то время, когда в мрачном и суровом ущелье ее мать проводила ночи напролет без сна и покоя, поддерживая руками голову своего страждущего мужа. Затем перед ее глазами возник образ Тирадо – стройная фигура с мужественными чертами лица и спокойной решимостью в глазах – и ей представилось, как в тот самый момент, когда она слушала льстивые речи придворных, он боролся с бурным морем, рисковал жизнью в кровопролитных сражениях, взбирался на крутые утесы Цинтры, чтобы спасти близких ей людей и дать им надежный приют. Но теперь будет по-другому – теперь она свободна, снова возвращена своим близким, теперь…

Мария Нуньес могла предаваться своим размышлениям сколько ей было угодно: никто и не подумал бы отвлечь ее. При дворе каждый очень проницателен, каждый приучен подмечать малейшее изменение в направлении ветра и сообразуясь с этим менять курс своего суденышка. Последнее слово, сказанное ей Елизаветой, последний шаг, сделанный из ее кабинета, решили ее судьбу при дворе. В свои комнаты она вернулась одна – одна теперь и оставалась в них. Ни единого придворного кавалера, ни единой придворной дамы не увидела она больше рядом с собой, исчезли горничные, приставленные к ней, остальная прислуга тоже растворилась в коридорах дворца. Вокруг нее все словно вымерло. Но Мария почти не замечала этого. Она вскочила с постели и стала собирать и укладывать свои вещи. Эта работа вскоре была завершена, а около Марии по-прежнему никто не появился. Часы проходили один за другим, но Мария быстро прогнала чувство горечи, начавшее подыматься в ее душе. Она смотрела на такой поворот судьбы, как на искупление за то удовольствие, которое она получала, когда улыбка королевы образовала вокруг нее пеструю светскую толпу со льстивыми речами, что по наивности она приписывала своим личным достоинствам. Наконец вернулся Мануэль. Вместе с ним она покинула свои апартаменты, прошла по длинным коридорам, спустилась по широкой парадной лестнице и вышла через сводчатые ворота. С первым шагом, сделанным за ним, она бодро выпрямилась и смело и энергично отправилась в дальнейший путь…

Несколько недель спустя благополучно прибыла флотилия сэра Френсиса Дрейка. Королева потребовала ее в Лондон. Путь судов в столицу походил на триумф. Весь народ, словно охваченный предчувствием новых блестящих побед, восторженно приветствовал кадисского героя. Двор и Сити состязались в великолепии оказываемого приема.

На далеком расстоянии от той пристани, где Дрейку оказывались торжественные почести, яхта Тирадо незаметно подошла к берегу, и Тирадо высадился здесь с сеньорой Майор. Их уже ждал Мануэль, и они втроем отправились в дом Цоэги. В нетерпеливом ожидании ходила Мария взад и вперед по комнате; но вот двери открылись, и вошли брат и мать. Они бросились в объятия друг друга, раздались восклицания радости, любви и восторга. Но вдруг Мария высвободилась из объятий и крикнула:

– А где же Тирадо? Где виновник нашего счастья? – Мануэль ответил:

– Он в приемной… не хотел мешать первой встрече матери с дочерью.

Мария поспешно вышла. Прошло какое-то время. С тревожно бьющимся сердцем смотрела сеньора Майор на дверь, ожидая возвращения своей дочери… Мария вернулась с Тирадо, и они держались за руки. Как радостно светились их лица, какое блаженство сияло в глазах! Они поняли друг друга с полуслова, сказав себе, что достойны один другого. Не разнимая рук, подошли они к сеньоре Майор и склонили перед ней головы. Мать благословила своих детей, обняла их и прижала к груди.

– Дух вашего отца говорит моими устами, – молвила она. – Это он признал тебя, Яков, своим сыном.

Королева щедро раздала награды сэру Френсису Дрейку, его офицерам и экипажу. Тирадо не получил ничего. Дрейк и в письменных донесениях и с глазу на глаз отзывался о нем королеве с высочайшими похвалами, как о главном своем помощнике, которому принадлежит большая доля в его успехе. Елизавета выслушала его безмолвно, и отныне о Тирадо больше не упоминали. Когда Яков явился к адмиралу за дальнейшими указаниями, тот с искренней печалью ответил, что не имеет для него никаких поручений. Тирадо счел нужным явиться к лорду Барлею, и канцлер коротко объявил ему, что королева предоставляет в его полную собственность яхту, но желает, чтобы марраны как можно скорее оставили ее государство; впрочем, четыре недели их не будут тревожить никакими приказаниями.

Такое обращение мало огорчило Тирадо. Ему даже было приятно, что его избавили от необходимости принимать дальнейшее участие в предстоящей войне Англии с «непобедимой армадой». Началась борьба колоссов, результат ее был известен одному лишь Богу, но уверенность Тирадо в конечном поражении тирании и слепой ненависти продолжала оставаться непоколебимой. Теперь он мог свободно вернуться к своей цели – добыть оружием в Нидерландах надежный приют для своих беглецов-товарищей, для своих близких.

Те дни, которые он провел в доме Цоэги около своей возлюбленной, ее матери и брата, были первые счастливые дни в его полной тревог жизни. Но они быстро промелькнули, пришла пора снова действовать. Напрасно Мария и ее мать просили его взять их с собой, позволить им разделить его опасности. Он отвечал решительным отказом, объяснив, что обеих женщин никто не станет беспокоить здесь, в их скромном уединении, и что он счастлив, видя их наконец в надежном убежище; подвергать же их снова опасностям морских бурь, постоянным переменам места, превратностям и случайностям войны – было бы столь же рискованно, сколь и бесполезно; это только стеснило бы его в активности действий и поэтому оказалось бы вредным в достижении их общей цели. Мануэля он тоже не пожелал брать с собой, как ни настаивал и ни сердился тот: по мнению Тирадо, женщинам необходимо было оставаться под защитой мужчины, иначе он будет постоянно о них тревожиться. Его твердость одержала верх, и час разлуки настал.

В прекрасный осенний день яхта вышла из лондонской гавани. Тирадо стоял на палубе и на прощание махал своим беретом. Подняли якорь, яхта отошла от берега, задвигался руль, ветер начал надувать паруса. На берегу стояли три человека, не спуская глаз с яхты, со стройной фигуры на палубе. Только Мануэль махал платком и с воодушевлением кричал вслед отходящему судну: «Счастливого плавания! Счастливого плавания!» Мария Нуньес, не обращая внимания на собравшихся тут же многочисленных зевак, упала в объятия матери, которая молча прижала к груди свое дитя… Но вот с яхты донеслись до них мелодичные звуки хора, и по мере того, как судно удалялось от берега, они все больше замирали… То была песня Бельмонте «Марраны и Тезы», начинавшаяся словами:

Товарищи! В море, в открытое море!
Там волны свободы шумят на просторе.
Пред ними бессилен жестокий тиран,
Его победитель – гигант океан!

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Вместе с флотом сэра Френсиса Дрейка в Англию прибыло значительное количество марранов, которые жадно вцепились в этот, случай, чтобы спастись самим и спасти свое имущество. Они примкнули к Тирадо, вследствие чего его яхта оказалась не в меру загруженной людьми и вещами. Как только судно вышло из устья Темзы в открытое море, началась страшная буря, с бешеной скоростью погнавшая яхту к востоку. Тирадо понял, что им предстоит выдержать тяжелое испытание, и поспешил созвать всех, плывших с ним, объяснить им опасность, возвещавшуюся приметами все более свирепевшей бури. Он увещевал их положиться на Бога, на прочность и надежность яхты, его энергию, но в то же время строжайше ему повиноваться и решительно подавлять все проявления уныния и слабости. Громкие клики и горячие рукопожатия доказали ему, что он имеет дело с верными и мужественными людьми. А буря между тем разыгралась не на шутку и волновала море до самых глубин. Маленькую яхту бросало вверх и вниз, точно мячик. Но ее прочность и легкость в сочетании с верностью руки Тирадо, день и ночь стоящего у руля, его зычный голос, заглушавший вой ветра, удерживали ее на поверхности, хотя она давно уже сбилась с курса и блуждала неизвестно где. Это объяснялось тем, что буря временами ненадолго стихала, но затем снова налетала с не меньшей силой, но уже с противоположной стороны. То были опасные минуты, требовавшие полного присутствия духа и всей опытности Тирадо, чтобы не дать судну разбиться вдребезги или уйти на дно. Человеческий дух боролся здесь с коварной силой стихий, но первый выучился у второй искусству сопротивляться и побеждать. По прошествии двух мрачных дней и еще более жутких ночей буря начала стихать и скоро совсем прекратилась. Волны становились все меньше и меньше. Но как раз в то время, когда весь экипаж окружил Тирадо со словами теплой благодарности, и все обнимались в радостном сознании избегнутой опасности, оказалось, что в прекрасной, много раз испытанной яхте образовалась большая пробоина, сквозь которую вода вошла внутрь и достигла уже значительной высоты. Пришлось снова напрячь все силы, использовать все руки для выкачивания воды. И снова несколько часов тревоги и поистине титанической работы… Но вот взошло солнце, ярко заблестели его лучи. Взорам мореходов сквозь утренний туман открылся берег. Они с облегчением направили к нему яхту, а два часа спустя подплывший к ним лоцман вводил ее в гавань города Эмдена, уже тогда бывшего довольно значительным портом, производившим крупные товарообороты. Таким образом, путешественникам удалось пересечь бурное Северное море и оказаться не слишком далеко от своей конечной цели.

Как только яхта показалась в акватории гавани, к ней с противоположных сторон приблизились две шлюпки с вооруженными людьми. Едва взглянув друг на друга, эти люди стали сыпать взаимными угрозами и проклятиями, размахивать оружием. Тирадо не мог понять, что это значит. На одной шлюпке подняли флаг с изображением герба и графской короны над ним, на флаге другой красовался герб какого-то города, по всей вероятности, Эмдена. На всякий случай Тирадо привел в боевую готовность своих людей и допустил на яхту лишь по небольшому числу матросов с каждой шлюпки с их предводителями. Тут он узнал, в чем дело. Оказывается, граф Фрисландский притязал на неограниченное владение этой страной, а потому и портовыми деньгами, взимавшимися с приходящих и уходящих кораблей. Ему оказывал противодействие эмденский муниципалитет, желавший сохранить свои права и привилегии и отстаивавший владение гаванью, которую построили их отцы. Уже несколько десятилетий велась, с переменным успехом, самая ожесточенная борьба. Много честной крови пролилось с обеих сторон, много прекрасных домов сделалось жертвой пожара, целое поколение выросло за время дикой междоусобицы – и утомленные до изнеможения враги заключили наконец перемирие, которое, однако, каждую минуту грозило снова перейти в кровавую распрю. Больше других терпели от этого купцы и ремесленники, ибо им, как местным, так и иногородним, приходилось расплачиваться за все, – неудивительно поэтому, что эмденский порт начал мало-помалу утрачивать прежнее значение и стал постепенно чахнуть…

Тирадо сообразил, что ему оставался единственный выход – удовлетворить требования обеих сторон, ибо его яхта нуждалась в срочном ремонте. Поэтому он пристал к острову Нессеру, на удобной верфи которого можно было надежно все исправить, а сам с двумя товарищами высадился на берег и пошел в город. Без определенной, ясно осознанной цели бродил он по старым улицам и переулкам, но в душе его шевелилась смутная надежда – и вот она исполнилась! При повороте в один узкий и темный переулок он заметил в некотором отдалении несколько человеческих фигур, которые своей наружностью не были похожи на виденных им до сих пор белокурых обитателей города, и едва он обратил внимание на дома, как от его проницательного взгляда не, укрылось, что на дверях каждого из них висело нечто вроде узкого ящичка, из которого выглядывали хорошо ему знакомые и высокочтимые письмена Ветхого завета. Трепет пробежал по телу Тирадо, ноги его точно приросли к земле, долго не спускал он глаз с этих букв и этих ящичков, наконец, поднял руку и указал на них своим товарищам. Ему впервые приходилось стоять перед человеческой обителью, на дверях которой открыто и безбоязненно красовались древние изречения Моисеевы, возвещавшие всему миру, что здесь обитают исповедующие единого Бога, потомки того народа, который в Аравийской пустыне принял учение и закон Господа и потом носил их с собой в течение нескольких тысячелетий! Правда, место, где Тирадо нашел это сокровище, представлялось не особенно привлекательным: улица, была узенькая, а дома очень высокие, свет и воздух очень слабо проникали сюда, и проходившие мимо люди, за редким исключением, были одеты бедно, порой даже грязно. Но тот, кто после долгих и жадных поисков находит драгоценный камень, уже не обращает внимания на прилипший к нему песок, на запачкавшую его грязь, – его глаза и чувства поглощены только скрытым блеском, тайным огнем, наполняющим этот камень, счастье найти который выпало ему на долю!..

Между тем около путешественников собралось несколько обитателей этого квартала. Поэтому Тирадо скоро нашел между ними человека, который сумел ответить ему по-голландски, и после того, как он осведомился о хахаме общины, повел его в нужный дом. Спустя несколько минут Тирадо стоял перед раввином Ури. Как непохожи были друг на друга эти сыновья двух ветвей одного дерева, из которых одна – обличала южное, другая – северное происхождение! Благородство и энергия во всей фигуре первого, огненный взгляд и величавая осанка которого свидетельствовали, что это – ученик школы испанских идальго. Высокой фигуре другого, одетого в черный шелковый кафтан с широкой бархатной каймой, подпоясанный черным кушаком, с высокой меховой шапкой на голове, вредило то, что колени его были немного согнуты, спина чуть искривлена, черты худощавого лица слишком резки, – но зато ее делали очень симпатичной и привлекательной сверкающие умом глаза, взгляд которых проникал, казалось, в глубину души того, на кого он обращался, с выражением безмолвной и величавой покорности судьбе, терпения в страданиях и при этом – непоколебимой уверенности в лучшем будущем.

Тирадо тотчас проникся доверием к этому человеку и потому в самых вежливых выражениях, но безо всяких обиняков обратился к предмету, больше всех других интересовавшему его. Он познакомил раввина с прошлым своих друзей и своим собственным и объяснил главную цель их путешествия. Седой Ури слушал внимательно, и когда его гость закончил, немного помолчал. Потом он покачал головой и сказал:

– А что же вы намереваетесь делать в этом городе, куда вы попали совершенно нечаянно?

– Вы видите, какая участь постигла нас. Мы должны странствовать, потому что наши отцы не хотели этого делать, а ту веру, к которой они повернулись спиной, нам надо искать за морями и горами, как наше убежище, наше спасение! И вот здесь мы впервые нашли наших братьев, и поэтому пусть здесь мы будем приняты в их союз, пусть здесь сбросим наконец ту маску лицемерия, под которой нам так долго приходилось скрываться, и станем свободно пользоваться тем светом, который уже так давно сияет нам из глубины нашей души!

Старик снова – и теперь энергичнее, чем прежде – покачал головой.

– А что же выпало на долю нам, – заговорил он, – нам, чьи отцы взялись за страннический посох? И мы тоже принуждены переходить с места на место с той только разницей, что нам не приходится бежать – нас просто гоняют с одного места, где мы нашли приют, в другое, из одного города, сделавшегося для нас на несколько лет родным, в другой. О, я мог бы долго перечислять вам все те города и селения, где мне уже довелось перебывать, уходя откуда я каждый раз считал себя счастливым, потому что мог вместе со своими близкими, здоровым и невредимым, хотя и с потерей всего имущества, переступить негостеприимные ворота, отворившиеся для нас незадолго до того ценой больших денег и снова затворившиеся вопреки всякому праву, всякой справедливости. Длинную-длинную дорогу пришлось мне пройти из Никольсбурга, где я родился, через Прагу, Нюрнберг и Регенсбург, и многие другие города, прежде чем я укрылся в этом уголке немецкой земли. Спросите любого члена этой общины – ни один из них не родился здесь, все сошлись с разных концов земли, после долгих и тяжких страданий по всему свету. Но надолго ли? Кто поручится нам за завтрашний день? Несколько часов назад вы видели, как властители этой страны спорят и ссорятся между собой. И дай Бог, чтобы эта вражда не прекращалась дольше, ибо пока она продолжается, они забывают о нас – исключая те случаи, когда мы им нужны. В тот день, когда между ними последует примирение, они, в ознаменование этого события, погонят нас из этих мест, успевших сделаться для нас дорогими… Да, наше положение в Германии очень незавидное, и на всем обширном пространстве немецкого государства удалось уцелеть среди политических и общественных бурь, среди общей ненависти всего двум-трем большим общинам… Поэтому, почтенный господин, возьмите назад ваше намерение. Предоставьте гавани этого города совершенно обмелеть, сделаться убежищем только ничтожных рыбачьих лодок – здешние люди все равно не поймут вас, когда вы дадите им обещание оживить город торговлей, промышленностью, связями с другими портами. Неукротимая жажда власти, религиозная ненависть между сектами поглотили все другие интересы, и каждый до такой степени убежден в своем мнимом праве, что смотрит на право чужого, как на разбойничий грабеж его собственного. В таком маленьком городе уже одно появление стольких любопытных личностей наделало бы много шуму среди его подозрительных жителей. А прими вас здешнее еврейство в свою среду, о чем, конечно, скоро узнали бы все, на нас тотчас же обрушилась бы ненависть духовенства, и мы ни на миг не были бы защищены от грабежей и убийств. Таким образом, мы и вам не принесем никакой пользы, и на себя навлечем бесконечно много опасностей и бедствий.

Тирадо был явно поражен. Доводы старика представлялись ему очень убедительными, но душа его наполнилась глубокой скорбью, отразившейся на благородном, мужественном лице.

– Какое же преступление совершили мы, – воскликнул он, – чтобы быть принужденными бродить по земле, подобно Каину, пускаться в бурное море в ту минуту, когда нам кажется, что мы достигли надежной гавани! Право, я был бы склонен придти наконец к выводу, что это мы, а не наши враги находимся в тяжелом, греховном, хотя и бессознательном заблуждении, если бы не видел совершенно ясно, что все человечество находится во власти дикого фанатизма, что оно точно так же заставляет приверженцев христианской церкви яростно враждовать между собой, как натравляет их на нас. Нет, не мы ходим во тьме заблуждений – не мы, жаждущие жить в мире со всеми людьми, не мы, видящие наше единственное спасение в духе терпимости и любви, между тем, как остальные желают только одного – истребления своих противников! Но горько, невыразимо горько бороться из-за небольшого приюта покоя и безопасности – и не находить его! Тяжело, в высшей степени тяжело – оказавшись наконец среди своих единоверцев и соплеменников, встретить отпор и с их стороны!

Последние слова сильно потрясли старика, он стремительно схватил руку своего гостя и сказал:

– Всему, что вы сейчас здесь говорили, я глубоко сочувствую. Вы совершенно правы, но тем не менее я не могу поступить иначе. Вы не можете, конечно, не понять, как страдаю и я, видя, что мне предоставляется случай совершить такое дело, прекраснее и благороднее которого нельзя ничего представить себе, и что я должен, однако, отказаться от него, чтобы не погубить многих других близких мне людей! Зато я дам вам одно торжественное, священное обещание. Божья благодать ниспошлет вам наконец надежный приют, спокойное убежище после долгих странствий; в этом я убежден, это для меня несомненно. Ну, так знайте, что где бы ни оказалось это место, в каком бы отдалении отсюда, под каким бы солнцем ни находилось оно – дайте мне только знать об этом, и я с сыном своим Ароном пойду к вам, хотя бы для этого понадобилось пройти сотни миль пешком, пойду, несмотря на мой возраст, мою слабость, чтобы принять вас в союз Авраама и устроить для вас место молитвы. Примите это обещание, идущее из глубины моего сердца, и дай Бог Израиля, чтобы возможность исполнить его наступила как можно скорее; тогда я спокойно умру, спокойно положу голову в могилу…

Когда яхту вытащили на берег, в ней оказались такие значительные повреждения, каких не ожидал даже Тирадо. Требовалась большая работа для их исправления. В сущности, Тирадо не был недоволен этим обстоятельством. Он заключил как с графом, так и с бургомистром договор, по которому его экипаж и имущество должны были пользоваться покровительством и защитой на все время ремонта яхты, и который был так выгоден для графа и города, что интересы обеих этих сторон требовали тщательного его соблюдения. После этого он сделал все необходимые распоряжения относительно своей яхты и, выбрав несколько товарищей из числа своих спутников, отправился с ними в соседние Нидерланды.

II

В ту пору Нидерланды находились уже совсем не в том политическом положении, в каком оставил их Тирадо. Кровавая война тяжело прошлась по этой, некогда цветущей стране, во всех ее направлениях. Каждый город, каждое селение превратились в окруженную стенами крепость, каждый, способный носить оружие человек становился воином, как только этого требовала жизнь. По тогдашним стратегическим законам и соображениям нужно было стараться главным образом завоевать возможно большее количество городов и сел, и поэтому около них сосредотачивались войска и велись бои. Ужасна была участь взятого штурмом города, потому что победитель не знал пощады: кровь лилась рекой и бесчисленное множество созданий человеческих рук превращались в развалины. Становилось почти невозможно решить, что именно заставляет людей так яростно истреблять друг друга: религиозный фанатизм, властолюбие или жажда грабежа и убийства – ибо и то, и другое, и третье соединились, чтобы наносить человечеству тяжкие раны. Несмотря, однако, на все это сопротивление нидерландцев оставалось непреодолимым, и как ни плачевно было их положение, но уже в том заключалась их победа, что они неустанно вели эту ожесточенную борьбу. Герцог Альба был отозван королем, и нидерландцы разрушили его статую, им самим воздвигнутую. Как раз в то время, о котором идет речь, правителем в Нидерланды являлся Александр Фарнезе, герцог Пармский, столь же хитрый дипломат, сколь и храбрый полководец. Он собрал вокруг себя отборные испанские и валлонские войска, после чего ему удалось поссорить южные и северные провинции. Но те, в свою очередь, решили порвать все связи с Испанией, а посему объявили герцога лишенным владетельных прав в Нидерландах. Во главе провинций продолжал стоять принц Оранский, высоко держа в руке знамя свободы; к нему относились они с безусловным доверием, он был средоточием и душой борьбы. Недоставало ему только сана главы государства, но фактически эта власть была в его руках, и он неограниченно пользовался ею. Обитатели северных провинций видели в нем свое единственное спасение и дорожили его жизнью. Что будет с ними, когда его не станет?

В маленьком городе Лире, у самой городской стены ютился скромный домик, в котором жил пламенный патриот, почтенный ткач Гартог. Несмотря на близкое соседство вражеской границы, Лир с успехом выдерживал неоднократные нападения, и потому ли, что его положение было не таково, чтобы вызывать особенно большие надежды, или потому, что благодаря своей незначительности он не обращал на себя внимание противника, но решительные, активные действия против него до сих пор не предпринимались. Именно, вследствие этого обстоятельства был он очень удобным приютом для всякого рода разведчиков, соглядатаев и шпионов, которым скрываться здесь было тем легче, что город был довольно густо населен и находился в постоянных торговых связях с другими городами, а также потому, что в нем было много бумагопрядилен с большим количеством рабочих. Когда Тира-до вступил на нидерландскую землю, он прежде всего позаботился о возобновлении своих старых связей, чтобы таким образом получить возможность хоть как-то участвовать в политической жизни этой страны. Ткач в маленьком доме у городской стены был в числе первых, кому сообщили о его прибытии, и вскоре этот человек написал Тирадо, прося его как можно скорее приехать а Лир, так как тут он встретит человека, который может сообщить ему очень важные сведения. Тирадо тотчас отправился в путь и в один октябрьский темный вечер вошел в дом ткача. После обмена сердечными приветствиями и обсуждения положения дел в Нидерландах, хозяин сказал:

– Вы приехали как раз вовремя, потому что человек, ожидающий вас, здесь уже с прошлой ночи и жаждет как можно скорее свидеться с вами.

– Кто же это? – сильно заинтересовался Тирадо.

– Не могу сказать, потому что он не захотел назвать себя. Мне рекомендовали его с хорошей стороны из Брюсселя и Мехелена, и этих рекомендаций было достаточно, чтобы я принял его в свой дом. Все остальное вы узнаете лично от него.

Он отвел Тирадо в заднюю пристройку и впустил в обширную комнату. На диване лежал, как бы погруженный в глубокую задумчивость, человек в широком плаще, с капюшоном на голове. Но как только Тирадо вошел, а ткач удалился, незнакомец вскочил, сбросил с себя плащ и капюшон и бросился навстречу вошедшему.

– Наконец то ты здесь, Тирадо! – воскликнул он. – Я ждал тебя, как младенец ждет материнскую грудь!..

Тирадо кинул на него проницательный взгляд и сразу узнал.

– Алонзо! – крикнул он, но и в тоне, и во взгляде его ясно выражался овладевший им испуг. – Алонзо, неужели это ты! Но каким же образом…

Он остановился. Перед ним стоял друг его молодости, но в каком виде! Худой, словно скелет, со впалыми щеками, на которых проступали красноватые пятна, с ввалившимися, полными зловещего огня глазами, искривленной спиной и почти сплошь седыми волосами.

– Что же ты замолчал? – спросил этот несчастный, – говори дальше, не скрывай своих мыслей. Да, я Алонзо ди Геррера, но каким встретил ты меня здесь?! Я тень самого себя, я призрак Алонзо. Оттого-то я и близок к сумасшествию, и мне приходится бороться с темными силами, чтобы не подпасть под их власть… Как! Неужели и ты оттолкнешь меня от себя – ты, которого я ждал, как спасителя? Правда, я не имею права сердиться на тебя за это… кому же охота водить компанию с…

– Остановись, Алонзо, не обвиняй себя! – строго перебил его Тирадо, но тут же прибавил кротко и нежно: – Приди на мою грудь, Алонзо, прижмись к моему сердцу, никогда не перестававшему биться для тебя!

И он обнял друга, привлек его к себе на грудь, положил его голову на плечо и гладил ее, как отец ласкает несчастного сына. Тут душа этого человека сбросила давившее ее бремя, поток слез хлынул из глаз, он рыдал и дрожал в объятиях своего друга. Тирадо, как мог, успокаивал его – он взял его за руки и усадил на диване рядом с собой.

– Ах, Яков! – воскликнул несчастный. – Оставь меня, я устал, смерть уже пробегает по моим жилам! Напрасно стараюсь я ободрить, укрепить себя… мне хотелось только еще раз увидеть тебя, тебя одного – увидеть, что ты жалеешь меня и уделяешь мне по-прежнему внимание своей большой душой… Теперь это свершилось…

Во всякое другое время Тирадо резко отчитал бы своего друга, чтобы вывести его из этого безысходно мрачного настроения. Но он сам был так глубоко потрясен тем, что сейчас видел и слышал, что сумел только воскликнуть:

– Но, Алонзо, как же все это случилось? Что довелось тебе выстрадать, мой бедный, бедный друг? Расскажи мне, объясни, но все-все, ничего не скрывая…

Алонзо встал с дивана, взял руку друга и ответил:

– Да, Тирадо, мне хотелось бы все рассказать тебе, открыть перед тобой все сокровенные тайники моего израненного сердца – но где же найду я слова, способные выразить мое несчастье, мои муки?.. С той минуты, когда я в последний раз виделся с тобой в Брюсселе, во мне произошел переворот, душа моя лишилась своего последнего спокойствия… Знакомство с твоим образом мыслей, твоими поступками, всей твоей деятельностью открыло мне, в какую страшную бездну опускался я все больше и больше, и то последнее облако, которое скрывало от меня эту бездонную пропасть, исчезло. Во мне тоже возникли обширные замыслы, и я тоже ощутил пламенное желание служить делу свободы и справедливости, если нужно – принести ему себя в жертву. С этой минуты я решил пользоваться моим служебным положением не только для того, чтобы противодействовать разным ужасам и злодеяниям, но и для извлечения из него всевозможных выгод противникам моего кровожадного начальника, для употребления в дело всякого средства, способного ускорить победу святого дела человечества… Да, я стремился к этому, я мечтал об этом, я уже видел себя увенчанным лаврами героя, озаренным сиянием мученика. О, глупец, о, слабое, ничтожное создание! Из моих стремлений, моих замыслов не вышло ничего. Все, делавшееся мной, приносило результаты совершенно противоположные тем, которых я ожидал; все, предпринимавшееся мной, не удавалось; те, кого я желал спасти, погибали именно благодаря моей неумелости, а то, что я придумывал для гибели моих врагов, оборачивалось неоценимой пользой для них… Я пришел в отчаяние. Я убедился в моей неспособности, моей слабости. Я увидел, что природа создала меня для служения только убийцам и палачам, но не тем высшим благам, которые так пламенно, так благоговейно чтила моя душа. Я презирал, я ненавидел себя. При этом кровавая рука Верги все тяжелее давила на меня, он все больше впутывал меня в свои сети, он отравлял меня тем доверием, которое, по-видимому, питал ко мне… О, то было нечто вроде страшного кошмара, мучившего и терзавшего меня – кошмара не только во сне, но и наяву… Я был похож на заточенного в пещеру, перед которой стоит страшный лев, долженствующий рано или поздно сожрать его. Мне хотелось бежать, и я составлял один план побега за другим. Но Верга словно прочитывал все это у меня на лбу и в глазах, и все эти планы разрушались за несколько минут до их воплощения; . Такие неудачи и беды вконец уничтожили остатки моих сил; я признал себя потерянным человеком, даже в душе перестал я оказывать ему сопротивление. Тирадо, я чувствовал приближение смерти, не зная только, откуда она придет – извне ли, от той руки, которая так долго наносила мне удары, или изнутри, от моего собственного умирающего «я»… Но тут снова заставило меня встрепенуться известие, что ты приехал. Его сообщил мне хозяин «Веселого испанца» в один из моих визитов к нему. Это известие было ударом грома, который, однако, не убил меня, а только пробудил от тяжелого сна. Да, я проснулся, я почувствовал, что должен видеть тебя, хотя бы для этого мне пришлось проложить себе дорогу кинжалом и даже пронзить грудь самого Верги. Но дело приняло вдруг благоприятный оборот: Верга, который уже столько лет не выезжал из Брюсселя, на этих днях отправился в Мехелен. При всей своей осторожности он, однако, не смог за такой короткий срок закрыть как следует все выходы своей разбойничьей берлоги – я бежал и разными путями пробрался сюда…

– Слава Богу! – воскликнул Тирадо, вскочил и несколько раз прошелся по комнате в глубоком волнении. Потом он остановился перед Алонзо и сказал ему спокойно и твердо:

– Право, Алонзо, я вовсе не из тех людей, которые склонны оправдывать поступившего дурно человека, чтобы избавить его от мучительного чувства, приносимого раскаянием; не склонен я поступать так даже ради тех, кого я люблю. Но верь мне – твоя вина из самых простительных. Бог предназначил тебя быть мягкой глиной в руках судьбы, глиной, которая с нежной восприимчивостью подчиняется мысли и воле художника, но нисколько не ответственна за придаваемую ей ту или другую форму. Ты благородный человек, и твой дух легко уносится на крыльях пламенной фантазии. Чем виноват ты, что тебе привелось попасть в руки именно такого кровопийцы, как Верга? Алонзо, оставь всякие мысли о смерти, ободрись. Я знаю, чем можно успокоить и исцелить тебя, я счастлив, что в состоянии предложить тебе это средство в настоящую минуту. Тебе нужно иметь товарищей, сходящихся с тобой в мыслях и чувствах и с помощью которых ты снова возвратишь себе силу, энергию, достоинство. Прежде всего ты должен уехать из этой страны, по крайней мере, вырваться из водоворота враждующих партий; необходимо дать тебе возможность подышать более мирным воздухом, который освободит твою грудь от тяжкого бремени. Поэтому завтра же на рассвете один из моих товарищей увезет тебя отсюда в город Эмден на берегу Северного моря. Там ты найдешь друзей, которые душевно примут тебя, а главным образом – певца Бельмонте, который широко откроет тебе свое сердце. Еще одно. При своей нежной душе ты слишком много жил в грубой действительности. Надо, чтобы для тебя открылся новый мир с неизведанными тайниками, фантастическими образами, откровенным смыслом, который только впоследствии будет разгадан пытливым умом. В Эмдене ты найдешь некоего Ури: он близко знаком с традиционным учением, которое уже ряд столетий сохраняется и разрабатывается несколькими посвященными; они называют его каббалой. Ури хотел сделать и меня ее последователем. Но мой ум требует иной пищи. Я хочу от всякого учения ясности; чего не понимает моя голова и не чувствует мое сердце, то отталкиваю я от себя. В таком чистом и ясном свете представилось мне учение Моисея перед пробуждением моего самосознания. Все таинственное мне претит, но не все люди рассуждают так, как я. Передай Ури мой поклон и мое желание, чтобы он открыл тебе врата затворенного храма. Там ты найдешь пищу, одобрение, исцеление, новую жизнь – и прошлое, со всеми его образами и картинами, мало-помалу исчезнет из твоей памяти, как злой сон. Будем надеяться, Алонзо, что мы снова свидимся – и свидимся победителями. Мне же надо теперь отправиться в Флисинген, к принцу Оранскому…

Восприимчивый Алонзо внимательно слушал своего друга. Каждое слово Тирадо действовало на его душу, как живительная роса на зачахшие цветы. На лбу его начали разглаживаться морщины, с лица постепенно исчезло выражение уныния и горя. В глазах читалось полное согласие с доводами друга, на губах заиграла улыбка удовольствия. Но последние слова Тирадо особенно поразили его.

– В Флисинген! – воскликнул он, вскочив с места. – К принцу Оранскому!.. О, какой же я эгоист, из-за собственных страданий забывший самое важное!.. Да ведь именно это обстоятельство заставило меня так нетерпеливо, с такой страшной тревогой ждать свидания с тобой. Тирадо, принц в опасности, в большой опасности!

– Принц в опасности? И ты только теперь говоришь об этом? Расскажи же немедленно, во всех подробностях все, что тебе известно! Ведь ты знаешь, что наше общее спасение зависит от жизни этого человека, что все наше будущее связано с ним!

Эти наставления, высказанные с порывистым чувством, были излишни, Алонзо стал поспешно рассказывать:

– Ты знаешь, что Филипп объявил Вильгельма Оранского государственным преступником, издал манифест, в котором признает его изменником, конфискует все его имущество, запрещает каждому, под страхом потери дворянского достоинства и чести, имущества и жизни, общаться с ним, помогать ему в какой бы то ни было нужде; наконец, обещает каждому, кто доставит принца живым или мертвым, двадцать пять тысяч червонцев в награду, а если это будет не дворянин – то и дворянское звание. Обещание, как видишь, соблазнительное. Сколько человек, я думаю, уже теперь взялись за это дело, чтобы получить такую награду! Восемь дней назад я работал в комнате, смежной с кабинетом Верги. Дверь была закрыта неплотно, и благодаря узкой щелочке я мог видеть и слышать то, что происходило вкабинете. Некто Ганс Гансцун, флисингенский купец, явился к нашему палачу и предложил свои услуги. Фанатизм ли руководил этим негодяем или ни что иное, как гнусное корыстолюбие – не знаю. Было условлено, что этот изменник заложит порох под стул, обычно занимаемый принцем Оранским в церкви, и сделает такое устройство, что как только принц сядет на стул, порох вспыхнет и взорвет его и всех окружающих… Несколько минут спустя в мою комнату вошел Верга и приказал мне выдать этому человеку – имя которого он, конечно, скрыл от меня – тысячу червонцев; то был задаток за дьявольское злодеяние. – Тирадо побледнел от ужаса.

– Чудовищно! Чудовищно! – воскликнул он. – И ты полагаешь, что герцогу Пармскому известен этот замысел?

– Полагаю, но не уверен… С этой минуты твердо решил я бежать; только надо было прежде разузнать, где я могу найти тебя. Для этого я отправился к хозяину «Веселого испанца» и там получил все нужные сведения… Но какую роль может играть в этом случае сообщничество или неведение Фарнезе?

– Большую, очень большую. Если герцогу Пармскому все это известно, то исполнение замысла последует очень быстро. Для Фарнезе в таком случае в высшей степени важно, чтобы оно произошло именно теперь. Завтра воскресенье, и, следовательно, тот день, когда может совершиться – нет, когда совершится злодеяние! Я должен ехать, ехать не медля! Дай Бог, чтобы я поспел в Флисинген вовремя. О, Алонзо, в этом деле я не поколеблюсь рискнуть моей жизнью, последней каплей крови; быть может, мы должны усматривать особую благость Божью в том, что именно нас избрал Он орудием спасения принца. Каждая секунда дорога. Необходимо сейчас же повидаться с Гартогом. Что касается тебя, Алонзо, то я уже сказал, что тебе предстоит сделать. Счастливого тебе пути, и пошли нам Господь скорое и радостное свидание!

Тирадо поспешил к ткачу. Он не затруднился открыть все это проверенному человеку. Гартог был глубоко потрясен.

– Есть ли возможность поспеть в Флисинген к завтрашнему утру? – тревожно спросил Тирадо.

– Позвольте, позвольте, дайте подумать.

И несколько минут спустя Гартог сказал:

– Есть вариант. Завтра, то есть в воскресенье, богослужение в Флисингене начнется только в одиннадцать часов утра. Нам надо во что бы то ни стало поспеть туда к этому времени. Говорю – нам, потому что я должен ехать с вами. Мне знакомы в этой местности все дороги, все самые маленькие тропинки. Мы отправимся верхом до Тер-Рейзе. Там у меня зять, лодочник. К счастью, он теперь дома; его сыновья, здоровые и смелые парни, тоже. Они нас помчат так, что только держись! Из Тер-Рейзе можно спуститься по Шельде до самого Флисингена. С гребцами, у которых такие руки и сердца, мы доберемся туда за несколько часов. Другого способа нет. Теперь мне надо найти лошадей – самых лучших, какие только здесь есть… А-а, знаю… Недаром у меня такая большая родня… Если эти лошади в дороге падут, я знаю место, где нам дадут других… Есть у вас деньги?

– Да, достаточно.

– Ну, в таком случае есть то, что нам необходимо и чего именно я не имею. В дороге обсудим все обстоятельнее. Если с одним из нас случится беда, другой оставит его и поедет дальше. Дай Бог, чтобы случилось это не с вами, потому что такого маленького человека, как я, пожалуй, и до принца-то не допустят или допустят, когда будет уже слишком поздно… Теперь ждите, через четверть часа я вернусь.

И четверть часа спустя ворота Лира со скрипом отворились, подъемный мост опустился, два всадника переехали через него и пустили своих лошадей вскачь.

Не останавливаясь ни на секунду, бешено мчались они, хотя при этом надо было соблюдать большую осторожность, так как дорога шла по холмистой местности, через рвы, вдоль каналов… Но нетерпеливому Тирадо и эта езда казалось слишком медленной… Несколько часов спустя, в полночь, они оказались перед уединенной мызой. Лошади сильно устали, да и Гартог потребовал для себя часового отдыха. Тирадо не согласился. К счастью, обитатели этой мызы были друзья Гартога. Остальное сделали деньги Тирадо. Появились новые лошади, новый надежный проводник. Гартог остался, Тирадо поскакал дальше.

Октябрьское солнце едва начало всходить, когда Тирадо благополучно достиг Тер-Рейзе. Благодаря записке ткача к его зятю и короткому разъяснению самого Тирадо, лодка скоро была готова. В нее сел хозяин – старый, опытный гез, и два молодых, крепких его сына – тоже гезы. Тирадо предусмотрительно взял с собой в лодку и лошадь, чтобы иметь возможность, высадившись на флисингенском берегу, без малейшего промедления поскакать в город. Теперь он чувствовал себя совершенно как дома. Холодной водой реки освежил он лицо и волосы, потом тоже взял одно из весел, и лодка полетела, как стрела, словно с кем-то наперегонки за очень дорогой приз. «Марраны и гезы» – невольно шевельнулось в уме Тирадо, когда он взглянул на своих спутников – и послышалась ему песня Бельмонте, и увидел он перед собой двух женщин, стоявших на берегу и посылавших ему прощальное приветствие… Но прочь, прочь все воспоминания! Надо сделать последнее, отчаянное усилие – и если, отважный пловец, ты поспеешь вовремя, то все спасено; опоздаешь – и все погибло, и ты трудился напрасно!..

В старом приморском городе Флисингене звонили во все колокола. Город прибрался и украсился, потому что в нем теперь находился Вильгельм Оранский, прибывший сюда для смотра флота, собранного во флисингенской гавани, и для распоряжений относительно укрепления морских сил. Было воскресенье.

Из окон домов свешивались флаги и ковры, гербы Зеландии и принца Оранского весело полоскались на ветру. Двери собора были раскрыты настежь, и набожные горожане толпами шли туда, одетые в праздничные наряды. В переднем ряду кресел одно, обыкновенно занимавшееся бургомистром, отличалось особым изяществом, так как сегодня было предназначено для принца Оранского. Оно было из темного дуба с резными украшениями, широкое, тяжелое, с боковыми стенками, доходящими до пола. Раздались первые звуки органа. И вот у дверей появилось несколько человек с алебардами – телохранители принца. Они освободили проход и стали по обеим его сторонам. Вскоре в церковь вошел принц в сопровождении бургомистра, местной знати и офицеров. Публика встала, и Вильгельм с обычным величавым спокойствием направился к своему креслу. Так как пение первого псалма уже началось, то принц, чтобы не мешать, слушал стоя.

Но вот оно окончилось, проповедники намеревались взойти на кафедру. В соборе царила торжественная тишина. Вдруг на улице раздался стук копыт скачущей галопом лошади, а через минуту спрыгнувший с нее всадник, весь забрызганный грязью, страшно взволнованный, появился в дверях церкви. Он сбросил с себя плащ и шляпу, быстро окинул взглядом залу и, увидев принца в нескольких шагах от его кресла, стремглав кинулся туда. Это случилось так внезапно и так быстро, что никто не смог удержать его. Только один стражник пытался преградить ему путь, но сильным ударом был отброшен в сторону вместе со своим оружием. Принц обернулся, Тирадо схватил его за руку и громогласно закричал:

– Спасайтесь, принц!.. Здесь приготовлен взрыв… Следуйте за мной… вы в величайшей опасности… Я Тирадо… вы ведь знаете меня!

И так как принц все еще медлил, он силком потащил его за собой, к дверям; следуя за ним, принц сказал:

– Вы Тирадо, я верю вам…

Восклицание Тирадо разнеслось по всей церкви, тысячи голосов в ужасе закричали: «Взрыв в церкви!» Началось страшное смятение, толпы людей бросились к разным выходам, влезали на стулья, опрокидывали скамейки, рыдали и вопили… И в тот самый миг, когда принц с Тирадо уже достигли выходной двери, а телохранители усердно расчищали им путь в густой, бестолково мечущейся толпе, раздался страшный взрыв. Церковь осветилась ярким огнем, который сразу исчез в громадном облаке непроницаемого дыма, земля содрогнулась, стены сотряслись, со сводов посыпались осколки извести и штукатурки. Но шум взрыва заглушил резкий и жуткий вопль, пронесшийся по всему храму…

Вильгельм Оранский уже стоял на улице – он был спасен. Тирадо, истощенный и нравственно, и физически, рухнул на колени. Из собора бежали толпы людей, они окружили принца и его спасителя и воздух огласился восторженными кликами: «Да здравствует принц Оранский!» Но из церкви доносились и другие звуки. Дым рассеялся, снова открыв для обзора залу церкви. Собор стоял целый и невредимый в своем священном убранстве. Ни один камень его, ни одно украшение не стронулось с места. Но в нем лежали обезображенные трупы, смертельно раненные люди. Принц, и теперь не потерявший присутствия духа, тотчас сделал все необходимые распоряжения относительно того, чтобы оказать помощь еще живым жертвам злодеяния и вынести из церкви останки погибших. Число их оказалось, к счастью, меньше, чем можно было ожидать.

Тирадо в нескольких словах объяснил принцу все, назвал по имени преступника и главных виновников. Вильгельм приказал немедленно арестовать первого и провести строжайшее расследование, и только теперь отправился домой, сопровождаемый своей свитой и несметной толпой, не перестававшей приветствовать его восторженными кликами. Тирадо он отпустил с немногими, но горячими словами благодарности, приглашая к себе на следующий день, после чего поспешил уйти отдохнуть, в чем сейчас нуждался больше всего на свете…

Ганс Гансцун бежал за несколько минут до того, как должно было совершиться его злодеяние, Но погоня за ним была так быстра, что уже к вечеру его поймали. Он сознался во всем, назвал людей, подтолкнувших его на это дело, своих сообщников и священников, которые, приняв его предварительную исповедь, дали ему отпущение грехов. Все эти имена занесены в книгу истории.

III

Вильгельм Оранский, приехав в Флисинген, остановился в гостеприимном доме одного богатого горожанина. На следующий день туда отправился Тирадо, и как только о нем доложили, принц позвал его к себе в кабинет. Вильгельм сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и документами. Он уже был одет для выхода из дома, и простота его костюма являла редкое своеобразие, поражавшее именно в те годы, когда во всех европейских странах господствовала самая неумеренная роскошь в костюмах. Так же прост был весь этот замечательный человек, который, имея в своих руках незначительную власть, оказывал, однако, большое влияние на политическую жизнь всей Европы благодаря своей решительности, стойкости и неистощимому богатству духа. Принц был невысок ростом, имел большую и круглую голову с коротко стриженными, по тогдашней моде, волосами, щеки его были изрыты морщинами, нос продолговатый, с горбинкой, борода разделена надвое; но благородная и величавая осанка, огонь больших голубых глаз, сильно выступавших из орбит, к неподвижность в чертах лица производили на всех глубокое впечатление и были причиной того, что его фигура казалась выше, чем была на самом деле.

Увидев Тирадо, принц встал и сделал несколько шагов к нему навстречу. На почтительный поклон Тирадо он ответил пожатием руки, причем глаза его засветились приветливостью, а на губах появилась ласковая улыбка… И очень хороша была в эту минуту некрасивая голова Вильгельма.

– Выразить вам мою благодарность за необычайный подвиг, совершенный вами для моего спасения, я не в состоянии, – сказал он, – еще менее в состоянии достаточно наградить вас. Вы знаете, что я беден, и что то немногое, чем я владею, отдано мне на великую борьбу, которую мы ведем в настоящее время. Но мне известно, что вы не желаете никаких похвал и никакого материального вознаграждения, и что единственную цель вашу, как и мою, составляет победа святого дела права и свободы. В этом мы вполне сходимся между собой, и все, что мы с вами делаем друг для друга, обязывает, конечно, к личной благодарности того из нас, кому в данном случае оказана услуга.

Произнеся эти слова с той интонацией, которая, благодаря своей искренности и задушевности, всегда производила глубокое впечатление, он горячо пожал руку Тирадо. Его собеседник с нескрываемым волнением ответил:

– Принц, эти слова из ваших уст – награда, с которой не могут сравниться никакие почести и драгоценности.

– Но позвольте мне высказать мое особое удивление вашим вчерашним путешествием. Эта скачка верхом и этот переезд в лодке – такие, могу сказать, подвиги, которые едва ли смог бы совершить кто-нибудь другой. Вы человек, одинаково крепкий и физически, и нравственно, но и этого мало: для подобных поступков нужны еще такое воодушевление, такая преданность, такое самопожертвование, какие редко встречаются между людьми. Всем этим, а также теми услугами, которые вами уже были оказаны мне прежде, вы приобрели право на такие требования, которые должны быть удовлетворены, и верьте мне – будут удовлетворены непременно. Но пока прошу вас сесть и подробно рассказать мне обо всем, случившемся с вами с тех пор, как я видел вас в последний раз. Я знаю, что почерпну в этом рассказе много сведений о положении дел в разных государствах…

Тирадо выполнил это желание, причем в своем недавнем прошлом не нашел ничего такого, о чем следовало бы умолчать. Принц внимательно слушал, и когда рассказчик закончил, сказал:

– Хорошо, Тирадо. Мы за это время значительно продвинулись вперед, но вы не очень отстали. Совершенно правильно поступаете вы, никогда не отделяя вашего собственного дела от дела свободы. Их цели переплетены. Да, я понимаю, что Елизавета снова выслала вас и ваших товарищей из своего государства. В Англии наши идеи пребывают еще в сыром, необработанном виде, и быть может, не скоро еще придет то время, когда они начнут бродить. Но это должно совершиться. Мы же, нидерландцы, уже живем в этом периоде. Когда Англия доведет свой процесс брожения до конца, она достигнет именно той фазы, в которой мы находились до его начала… Скажите мне, Тирадо, готовы ли вы оказать нам еще несколько услуг, важных услуг!

Лицо Тирадо покрылось ярким румянцем, и он восторженно ответил:

– Я готов служить вам, ваше высочество, всеми моими, хотя и слабыми, силами!

– Я знал это. Такой человек, как вы, не останавливается, идя к своей цели. Но мне было бы очень совестно, если бы я пользовался вашей помощью, не заботясь в то же время о том, чтобы упрочить ваше благосостояние, чтобы осуществились те планы, которые составляют предмет ваших особых устремлений…

– И в этом я никогда не сомневался, принц.

– Так слушайте же. За время вашего отсутствия многое изменилось, потому что многое приведено в ясность. Так, оказалось, к сожалению, что южные и северные штаты Нидерландов при теперешнем положении дел не будут идти вместе, рука об руку. Религиозное несогласие между приверженцами Старой церкви и последователями Новой сделало разрыв несомненным, и он растет все больше и больше. Южные штаты скорее останутся верны испанскому знамени, чем сойдутся с реформаторами. Как я ни противодействовал, дело, однако, совершилось, и северные провинции приступили в Утрехте к образованию своего, но отдельного союза. Это обстоятельство сделает борьбу более продолжительной и упорной, но тем несомненнее будет ее успех. Теперь эти соединенные штаты хотят открыто разорвать все связи с испанской короной, а пика отдать верховную власть мне. К счастью, мой друг, северные штаты населены не сплошь последователями нового учения, и во многих городах еще преобладают католики. Поэтому я настоял, чтобы одним из главных пунктов Утрехтского договора стало обеспечение религиозного мира, чтобы повсюду реформаторы и католики пользовались одинаковыми правами и одинаковой свободой, – причем был добавлен еще и секретный пункт о том, чтобы совету каждого города была предоставлена возможность давать такие же льготы и другим сектам, без права кому бы то ни было протестовать против этого. Тирад о, говорю вам откровенно, что настаивая на всем этом, я имел в виду данное мною вам слово; я думаю, что взгляды моих нидерландцев прояснятся и в этом отношении, что они осознают необходимость предоставить всем людям те права, которые они завоевали для самих себя с такими громадными жертвами, и поймут, что фанатизм, с какой бы стороны он ни приходил, можно уничтожить только его радикальной противоположностью!

Тирадо схватил руку принца и воскликнул:

– Благодарю, ваше высочество, тысячу раз благодарю! Вы рассеяли тьму, скрывавшую мой путь и в которой он терялся вплоть до настоящей минуты. Теперь все прояснилось для меня, и я счастлив.

– Не увлекайтесь, друг мой, – возразил Вильгельм с ласковой улыбкой, – ведь наша цель еще не достигнута. Перехожу теперь к тому, что предстоит нам сделать прежде всего. В Голландии единственным нашим противником остается могущественный Амстердам. Совет этого города, держащий власть в своих руках, и большая часть граждан исповедуют католичество. До сих пор они отказываются повиноваться правительству своего государства и этим вдвойне ослабляют его силу. С другой стороны, собравшиеся в Утрехте штаты не желают признавать Голландию полноправной до тех пор, пока Амстердам не вступит в их союз. Поэтому представители Голландии решили подчинить Амстердам силой и поручили мне направить для нападения на город десять отрядов пехоты под началом храбрых полковников Геллинга и Рюйкгавера. Я не могу отказаться от этого поручения, хотя сам план, которому я тщетно противился, возбуждает во мне сильные опасения. Амстердам не из тех городов, которые покоряются силе; враждебное нападение, насильственные действия против него привлекут на сторону нашего противника и ту часть его обывателей, которая в настоящее время поддерживает нас. Мы должны стараться устранить эту опасность, и в этом-то сложнейшем положении я подумал, Тирадо, о вас. Вы именно тот человек, который способен выполнить мои тайные замыслы и, конечно, обладающий достаточной долей самопожертвования для того, чтобы в случае неудачи не выдать главного виновника.

Тирадо ответил:

– Я еще не вижу, ваше высочество, в чем, собственно, должна состоять моя помощь, но потрудитесь объяснить мне – и я приму на себя все, что не превышает моих сил.

– Так слушайте. В Амстердаме я имею могущественного союзника, человека, пользующегося безусловным влиянием на реформатскую партию тамошних граждан. Зовут его Бардес. С неудовольствием подчиняется он игу католиков и уже давно хочет сбросить его. Это и должно быть сделано, но в Амстердаме, как и в других местах – без большого кровопролития, без возбуждения общественной бури, которая снова разорвала бы еще не совсем окрепшие узы единения. План мой заключается в следующем. Вы самым тайным образом отправитесь в Амстердам к Бардесу. Обеспечить вам туда дорогу я беру на себя. Бардесу вы сообщите о предполагаемом нападении на Амстердам. К тому времени он должен собрать вооруженных людей своей партии, но ему не следует выступать против голландских отрядов. Пусть это сделают католики, а Бардес тем временем нападет на ратушу и овладеет ею, разгонит совет и все организует так, чтобы народ выбрал его самого и его приверженцев в члены нового совета; затем он должен взять цейхгаузы, а сторонников смещенного совета держать за чертой города до тех пор, пока они не подчинятся новому порядку вещей. В этих энергичных действиях я, как вы позже узнаете, окажу Бардесу необходимую помощь. Но предварительно он должен подписать формальное обязательство, что Амстердам примкнет к Голландии, а через это – к Утрехтскому союзу; затем – что в городе законным путем будут установлены религиозный мир и полное равноправие всех граждан без различия вероисповеданий, а также – что хотя бы до прочного установления мира городская власть будет сохраняться в руках реформаторов. Ваше дело, Тирадо, будет держать втайне от этого человека и предположительное нападение на Амстердам и обещание нашей помощи до тех пор, пока он не подпишет обязательств. По окончании этого дела вам предстоит второе. Полковнику Геллингу, находящемуся в настоящее время с четырьмя отрядами в Наардене, я приказал уже в условленное время подступить к Харлемским воротам Амстердама. Теперь я прошу вас передать мои приказания и полковнику Рюйкгаверу, который с шестью отрядами стоит в Лейдене. Этих приказаний вы получите два: одно – одинакового содержания с посланием к Геллингу, другое – со словами: «перед воротами Харлема». Какое из них окажется нужным вручить Рюйкгаверу – это будет зависеть от ваших переговоров с Бардесом. Если он подпишет обязательства, вы отдадите полковнику второе распоряжение. Впоследствии оно будет принято за недоразумение. Четыре отряда Геллинга войдут в Амстердам, но тем легче будут остановлены и обращены в бегство католиками, а шесть отрядов Рюйкгавера будут находиться на пути к Харлему. Это даст Бардесу время осуществить наш план. Амстердам получит свободу и присоединится к своим естественным союзникам. Крови прольется немного – это будет мирная революция. Такой результат оправдывает, конечно, употребление тайных средств, и вы, Тирадо, тоже достигнете цели ваших стремлений. Ручаюсь вам честным словом – Амстердам не станет долее отказывать вам и вашим товарищам в мирном и надежном приюте. Пройдет еще несколько месяцев – и я буду приветствовать вас как гражданина этой страны…

Тирадо несколько минут пребывал в раздумье, потом сказал:

– Благодарю вас, принц. Я с радостью принимаю поручение, которым вы почтили меня. Я понимаю цель, с которой вы возлагаете это дело именно на меня – цель, состоящую в том, чтобы близко связать меня с людьми, от которых будет зависеть моя участь и участь моих товарищей. Я глубоко благодарен вам, принц. Дай Бог, чтобы успех моих действий вполне соответствовал вашему доверию ко мне.

На губах Вильгельма появилась тонкая улыбка.

– Погодите, друг мой, не судите так поспешно. Правда, что я имел ту цель, о которой вы говорите. Но поручение, полученное вами, труднее, чем оно кажется вам в данную минуту. План рассчитан так, чтобы неудачи не могло быть ни в коем случае. Допусти мы ее – будут скомпрометированы очень крупные интересы. Военной силе Голландии будет нанесен жестокий удар, а в Амстердаме поднимется буря, последствием которой станет трагическое опустошение. Оттого-то я и посылаю туда вас: ваш опытный и проницательный взгляд правильно, обсудит положение дел, узнает, в чем заключаются главные трудности и найдет средства вовремя их устранить. От вашей удачи или неудачи будет зависеть дальнейшее направление моих действий. Попрошу вас сегодня вечером еще раз пожаловать ко мне, и тогда вы получите мои инструкции и письма.

Тирадо поклонился и вышел.

Несколько дней спустя Тирадо был уже в Амстердаме у Бардеса. Он нашел в нем один из тех характеров, в которых гармонично сочетается восторженное сочувствие делу и неограниченное личное честолюбие, а потому пламенная энергия существует рядом с хитростью и расчетом. Этот человек очень охотно, даже восторженно соглашался на все, казавшееся ему благоприятствовавшим его целям, хотя и не закрывал глаза на препятствия, могущие немедленно возникнуть при этом… Для Тирадо не составило особого труда переговорить и условиться с ним обо всем. Когда он в общих чертах изложил план принца и сообщил главные пункты предлагавшегося обязательства, Бардес сразу одобрил весь проект, заверил, что условия обязательства, которое ему предлагали подписать, соответствуют его задушевным убеждениям и что он, так же, как и его верные сторонники, немедленно подпишут этот документ.

– А-а! – воскликнул он. – Наконец-то наш мудрый, наш медлительный принц нашел, что время действовать приспело! Наконец-то он убедился, что в его храбрых гражданах есть сила сбросить это ненавистное иго и уничтожить врагов Амстердама, которые почти превратили его в пустыню, заставили выселиться на чужбину стольких лучших сынов его!.. И верьте мне – принц не обманулся!

Тирадо не затруднился открыть ему, что здесь дело идет не только о реформаторах и католиках, но что Амстердаму предстоит сделаться безусловным прибежищем для последователей всех религий, в том числе и для евреев, а в особенности нее – марранов.

– Хорошо, хорошо, – сказал Бардес, ни на секунду не задумавшись, – пусть приходят все, кто захочет: анабаптисты, менониты, евреи, турки… Чуть только бразды правления попадут в руки Бардеса, ни один человек в Амстердаме не будет страдать от притеснений и гонений. Все тогда соберутся здесь и отдадут свое состояние и свои руки на службу нашему отечеству.

Таким образом, до сих пор все шло хорошо. Затем приступили к конкретной части. Тирадо сообщил план принца во всех его подробностях – и тут-то возникли затруднения. Католическая партия в Амстердаме за время своего господства сумела использовать выгоды своего положения. Она отобрала оружие у граждан, организовала милицию исключительно из сторонников своей партии и усилила ее наемниками. Это помогло ей удержать в своих руках вспомогательные ресурсы города, а также получить возможность посредством налогов, которыми она обложила своих противников, все больше порабощать их. Бардес мысленно перебрал свои дополнительные средства и должен был сознаться и самому себе, и Тирадо, что, хотя помощников у него было предостаточно, но оружия они имели довольно мало. Надо было что-то срочно придумывать. Теперь Тирадо понял, почему хитрый Вильгельм послал сюда именно его. Но тем сильнее забилось его сердце, тем острее ощутил он в себе готовность пойти на жертвы, чтобы достичь здесь той цели, из-за которой страдал и действовал уже столько лет.

– Нам необходимо, – сказал он Бардесу после спокойного размышления, – достать побольше оружия и снарядить сильный и самоотверженный отряд, могущий стать опорой масс, способный сплотить вокруг себя людей. Для приобретения оружия необходимы деньги, и я готов ссудить их; слово будущего бургомистра Бардеса служит мне вполне достаточным ручательством за возврат любого аванса или займа. Полагаю, что за деньги будет не слишком трудно приобрести оружие в соседних городах и ночью на лодках переправить его сюда. Набрать же людей, умеющих с ним обращаться, – уже ваша забота. Но вы, вероятно, не откажетесь принять в этот отряд и моих друзей, которых, хоть и немного, но тем решительнее пойдут они с вами в смертельный бой.

Бардес был на верху блаженства. Он уже представлял себе все трудности устраненными и видел в недалеком будущем то торжество их общего дела, которого он жаждал так давно, за которое столько вытерпел. Ему хотелось броситься на шею Тирадо, но он ограничился тем, что горячо пожал его руку и сказал:

– Прекрасно! Вы и ваши друзья запечатлеваете союз с нами кровью и имуществом. Это связь неразрывная, и амстердамский народ сумеет по достоинству оценить ее!

Оба ревностно принялись за дело. Тирадо не стоило никакого труда достать денег на имя Гомема. Уже на следующий день в Эмден было послано доверенное лицо, чтобы вызвать оттуда в Амстердам друзей Тирадо; небольшое их число, в том числе и Алонзо, должны были пока оставаться в Эмдене для присмотра за ремонтом и снаряжением яхты в плаванье.

Утром двадцать четвертого ноября четыре отряда голландской пехоты под началом полковника Геллинга подошли к Харлемским воротам Амстердама. Они надеялись застать здесь и полковника Рюйкгавера с его более многочисленным войском. Но его еще не было; представлялось, однако, необходимым вторгнуться в город немедленно. Полковник Геллинг надеялся, что отряды Рюйкгавера тем временем подоспеют, и в воображении уже приписывал себе честь проведения первого, но успешного сражения, и следовательно, главную долю победы. Между тем в городе уже заметили появление неприятеля и тотчас забили тревогу. Пока солдаты Геллинга входили в предместье Амстердама, тамошняя милиция двинулась ей навстречу. Началось большое смятение, раздались звуки труб и барабанов, поднялся колокольный звон, отовсюду сбегался народ. Католики смело пошли на голландцев, завязалась ожесточенная схватка.

Голландским отрядам сразу же не повезло: в самом начале боя их полковник погиб, сраженный вражеской пулей. Отряды расстроились и стали медленно отступать, уже не помышляя о победе – лишь бы спасти честь оружия. Католики, возбужденные своей удачей, бросились в решительную атаку, гоня голландцев из города, преследуя их по дороге в Наарден.

А между тем внутри города происходило иное. Тот же самый колокольный звон, тот же стук барабанов, те же трубные звуки заставили взяться за оружие остальных горожан, причем их было немало. Как только католическая милиция схватилась с неприятелем, двери многих домов распахнулись, на улицах вскоре начали собираться вооруженные люди, – и все устремились к ратуше. Приказания были заранее четко отданы, в них было все предусмотрено – а народ, еще не посвященный в тайну происходящего, только изумлялся и не противодействовал. Ратушу окружили, Бардес и его товарищи ворвались туда, связали часовых, арестовали бургомистра и советников и посадили их в тюрьму. После этого Бардес вышел на балкон и обратился с речью к собравшейся внизу толпе. Он объяснил ей все происходящее, коснулся многих обстоятельств, на которые народ имел основания жаловаться, и пригласил выбрать на место смещенных и арестованных правителей его самого и самых верных своих товарищей. Священники, в облачении, ходили между людьми, убеждая их согласиться. Но в этом почти не было надобности. Толпа с ликованием приветствовала новый магистрат, и Бардес счел это совершенно достаточным для утверждения выборов. Рядом с флагом города Амстердама под восторженные крики народа подняли флаг принца Оранского.

После этого одна часть вооруженных людей осталась в ратуше в качестве гарнизона, а другая ушла туда же, куда гнала неприятеля католическая милиция. В числе первых находился Тирадо и его друзья. А в это время были отворены одни из ворот города, и через них с речных судов и лодок, при криках: «Да здравствует принц Оранский!» в город вошло множество вооруженных гезов. «Марраны и гезы, свобода наша!» – восторженно воскликнул Тирадо. Народ, охваченный всеобщим волнением, бросился к цейхгаузам, связал часовых, разбил двери и завладел всем находящимся там оружием.

А солдаты нового городского правительства продвигались вслед за наемниками старого, которые за это время успели отойти от города на весьма значительное расстояние. Все караулы, оставленные ими на пути, были взяты в плен или перебиты в случаях сопротивления. Победители закрыли городские ворота, оцепили и забаррикадировали улицы. Между тем католическая милиция нашла излишним дальше преследовать голландцев и повернула обратно к городу. Но пройдя предместье, она с удивлением обнаружила невозможность проникнуть дальше. Вооруженные люди, угрожая, не пропускали ее, и флаг принца Оранского дал ей понять, что перед ней новый противник, сражаться с которым она не имела приказа, да и силы, после боя с голландцами, были на исходе. Вскоре вооруженным католикам сообщили о положении в городе. Они вступили в переговоры, и после того, как с обеих сторон было дано торжественное обещание хранить ненарушаемым религиозный мир, сдались и сложили оружие.

Ворота снова отворились. Баррикады исчезли, народ толпами двинулся навстречу милиции, и враги примирились. Восторженное настроение охватило всех, всюду слышались клятвы в дружбе и единении, сопровождаемые слезами и объятьями, Образовалось грандиозное импровизированное празднество. На улицах расставили столы, уставленные яствами и напитками; угощение сопровождалось песнями, смехом, ликованием; обычно серьезный и сдержанный народ словно переродился.

В ратуше Тирадо стоял перед новыми членами магистрата. Бардес вручил ему грамоту, по которой всем его единоверцам обеспечивалось свободное проживание в Амстердаме и беспрепятственное исповедание их религии; при этом Бардесом были произнесены слова благодарности и восхваления. Когда он закончил, Тирадо вынул из кармана долговые обязательства, выданные ему Бардесом от имени города в обеспечение возврата ссуды, и разорвал их.

– Город Амстердам заплатил свой долг! – воскликнул он. – С этой минуты будут существовать между нами только обязательства любви, верности и гражданских законов!..

IV

По пустынному каменистому полю стелется зеленая полоса. Она то обрывается, то опять появляется, и из нее прорастает мох во всех своих разнообразных формах. В его маленьких лабиринтовидных извилинах собирается пыль воздуха и пыль старого камня. Прошло несколько столетий – и на каменистом ложе образовались толстые слои земли, на которой густо растут сочные травы, а из залетевших сюда когда-то семян поднялись исполинские деревья. Тут пасутся животные, вьют гнезда птицы, селятся люди. Вот так в Божественном творении из малого созидается великое, формируется полная и деятельная жизнь.

Несмышленый человек! Тебе кажется, что ты работаешь лично для себя, ради своих эгоистических целей, что ты трудишься и приносишь себя в жертву своей личной выгоде, своего честолюбия, жажде житейских наслаждений. А между тем на самом деле ты действуешь как орудие высшего смысла, как маленькое звено в неизмеримой мировой цепи, как слуга невидимой власти!

Благо тебе, когда ты сознаешь это, когда отдаешь себя господству высшей идеи, когда ты подчиняешься великой мысли и ищешь и находишь свое собственное счастье в успехе целого!

С переходом Амстердама к Голландии и заключением Утрехтского договора борьба в Нидерландах, собственно, окончилась, хотя фактически она длилась еще много лет, хотя пришлось вытерпеть еще много кровавых битв, осад и бурь. Свобода и независимость в соединенных штатах победили – хотя и не вполне, ибо Нидерланды были разделены на два лагеря, и южные провинции оставались под испанским скипетром. Но эту победу пришлось купить дорогой ценой. Великий принц Оранский все-таки пал от предательской пули – но это кровавое семя не принесло убийцам никакого плода. Место отца занял молодой Мориц Нассауский, не уступавший Вильгельму в мужестве, уме и проницательности и даже превосходивший его удачливостью. Все это закалило силы деятельного народа, и под солнцем свободы расцвели его торговля, промышленность и общественная жизнь. Голландский флаг победоносно развевался Во всех частях света. Нидерланды сделались главным пунктом всемирной торговли и надежным приютом для всех преследуемых и изгнанных.

Страшная война между якобы «непобедимой армадой» Филиппа и маленькой английской флотилией скоро окончилась, и голову девственной королевы Англии увенчали неувядаемые лавры победы. Она не забыла дона Антонио и направила флот для возвращения ему престола. Эта экспедиция не удалась. Не наступило еще то время, когда португальская нация признала бы испанское иго невыносимым и решила бы свергнуть его. Английские корабли причинили Испании много вреда, но Антонио смог только издалека еще раз взглянуть на прекрасный Лиссабон; затем пришлось ему вернуться обратно. Он отправился в Париж, но французский двор отнесся к нему с пренебрежением, и несколько лет спустя он умер, покинутый всеми, не забытый только семейством Гомем, которые щедро снабжали его всем необходимым.

Тирадо усердно работал над завершением своего дела. Спустя какое-то время после вышеописанных событий из Эмдена приехали в Амстердам Ури со своей семьей и с Алонзо ди Геррера. Он принял марранов в лоно Ветхого завета, и скоро все они собрались для совместного богослужения. Празднество это должно было совершиться в следующую Пасху. Но прежняя боязнь все еще не покидала этих людей, и все еще представлялось им, что меч инквизиции висит над их головами. Переодетые, тайком прокрались они в дом, где была устроена молельня с ее святынями. Это привлекло внимание соседей. Распространился слух, что тут собираются заговорщики-паписты. Быстро собралась толпа, и люди с криками и угрозами ворвались в молитвенную залу. Они принялись искать католические образа и распятия, но не нашли ничего похожего. Испуганные марраны бежали кто как мог – в окна и двери. Один Тирадо остался на месте; спокойно и твердо вступил он в разговор с людьми, объяснил им, что здесь не католики, а евреи, и сослался на бургомистра и его грамоту. Народ успокоился. Несколько человек из толпы привели бургомистра, и когда тот подтвердил права Тирадо, все разошлись, и прерванное празднество возобновилось. То был последний раскат грома, пронесшийся над головами беглецов из Пиренеев; в последний раз нарушили их спокойствие в Амстердаме. Тирадо воспользовался благоприятным отношением к ним со стороны города и приступил к сооружению синагоги. К осени она была готова. Теперь он мог перевести сюда своих друзей из Лондона.

Победа была одержана. Дерево свободы совести пустило прочные корни на почве этой страны – пустило на вечные времена. Расти, Божий кедр, подымайся все выше и выше, распускай все шире ветви твои, чтобы все народы находили себе приют под ними и наслаждались твоей тенью после столь долгих, столь тяжелых испытаний! Власть инквизиции была сокрушена, она лишилась доступа даже в те нидерландские провинции, которые остались в подчинении у испанской короны; единственным ее приютом остался несчастный Пиренейский полуостров, да и там она мало-помалу вымерла, сохранившись только в нескольких мрачных памятниках – печальном доказательстве человеческих заблуждений.

Яхта «Мария Нуньес» вошла в лондонскую гавань. Она была великолепна. Среди множества людей, никем не встречаемый, одинокий, Тирадо сошел на берег. Хотя его и ждали в доме Цоэги, но день и час прибытия яхты никому не были известны. Сердце Тирадо сильно билось. На пути из Амстердама в Лондон он имел достаточно времени еще раз воскресить в памяти события своего прошлого. Одержанная им победа, осуществление заветных планов не опьянили его, однако, настолько, чтобы он забыл все мрачное и скорбное. Он видел себя то в монастырской келье ребенком-сиротой, то у смертного одра дяди, который рассказывает юноше страшную историю его семьи, то странствующим и гонимым монахом среди диких смут и волнений междоусобной войны, то в подземной темнице инквизиции, на грани безумия, на краю могилы… Вот он стоит у эшафота Эгмонта, у смертного ложа Гаспара Лопеса; со всех сторон окружают его опасности, каждую минуту может он погибнуть; отовсюду приходится ему бежать, отовсюду его гонят; лучшие свои желания и стремления должен он таить в самых сокровенных глубинах своего сердца… И как изменилось все теперь! Исполнились самые смелые его ожидания, он полон сознания осуществленных заветных стремлений, он видит перед собой высшее блаженство! Но человек, перенесший такие испытания, не без колебания и трепета подносит к губам чашу, наполненную самым сладким напитком. Он смотрит на дно ее, словно хочет убедиться, что нет там никакого осадка, который может отравить ему наслаждение новым счастьем… То же самое ощущал Тирадо. Почти боязливо вступал он на улицы, еще отделявшие его от дома тех людей, которые были для него дороже всего на свете, дороже его собственной жизни. Но заметив в себе эту слабость, он поспешил стряхнуть ее, прогнал все сомнения – и вскоре был уже в гостеприимном доме своего друга. Тут он сразу узнал от слуги, что все семейство Гомем здесь, что все они здоровы. Он не стал ждать доклада о себе, а прямо прошел в комнаты, задыхаясь от волнения.

Крик радости вырвался из уст Марии Нуньес. Через миг она уже обнимала его. Позади нее стояла сеньора Майор. Она тоже обняла Тирадо и сказала:

– Здравствуй, дорогой сын! Ты дал нам родину, завоевал для нас свободу личную и свободу религии; теперь ты обрел мирное убежище в наших сердцах!

В глубине комнаты скромно стоял Мануэль Гомем; но яркий румянец на его лице, сверкающий взор устремленный на Тирадо, свидетельствовали о любви его к этому человеку, его учителю и другу. О, то были блаженные минуты, какие редко выпадают на долю человека, – выпадают только тогда, когда он видит в своей прошедшей жизни длинную цепь невзгод и бедствий и может вспоминать о них с чистым, безгрешным сердцем!

Вскоре они оставили берега Темзы и прибыли в свое новое отечество. Здесь они сразу почувствовали разницу между прежней и новой жизнью. Цепи страха и гнета, давящие на них на Пиренеях, сменились узами любви и верности, мира и благодати.

Весть о блестящем результате деятельности Тирадо проникла в Испанию и Португалию. Беглецы из этих стран стали толпами стекаться в Амстердам, неся с собой не только богатство, но также энергию и жажду деятельности. Они немало способствовали быстрому развитию этого города. С их помощью была основана торговая компания, которая, будучи первой, установила нормальные отношения Европы с другими частями света. В числе переселенцев был и дон Самуил Паллаче. Марокканский султан, которому он служил, был свергнут с престола и умерщвлен. Его победитель и преемник обрушил всю злобу восточного деспота на тех, кому покровительствовал его предшественник. На Самуиле Паллаче и его единоверцах это отразилось сильнее, чем на всех других, ему едва удалось спасти свою жизнь, но не удалось – свое состояние. В Амстердаме он нашел дружеский прием и скоро поборол в себе удивление, когда узнал в Тирадо своего исчезнувшего слугу Якова.

Обретенное счастье не уничтожило в душе Тирадо желания и стремления продолжать содействовать сооружению великого здания свободы, фундамент которого был прочно заложен в маленькой, отвоеванной у моря стране на берегу северного моря. Ему хотелось, чтобы оно мало-помалу расширялось по всей Европе, собирая в своих странах народы для борьбы с фанатизмом и суеверием, – здания, которое рано или поздно должно стать Божьим храмом общего мира и единения.

Финжгар Франц Под солнцем свободы

КНИГА ПЕРВАЯ

1
С востока, с севера и запада стекались воины. Что ни день, возвращались они на взмыленных лошаденках, спешили в град и докладывали старейшине Сваруну, что все выполнено. Потом шли во двор и ложились вокруг костров. Отроки снимали для них с вертела куски жареной баранины; прекрасная Любиница, дочь старейшины Сваруна, подносила им меду и одаривала каждого шкурой белого ягненка. А сын Сваруна Исток выезжал из града навстречу подходившим отрядам.

- Святовит осенял тебя, вождь, вилы вам сопутствовали, храбрые воины, вы перешли болота, перевалили через горные кручи и достигли крепости старейшины, отца моего Сваруна, который благодарит вас и приветствует!

Этими словамиобращался юный Исток, сын Сваруна, к отрядам славинов, собиравшимся в долине. Сверкали копья в дубовом лесу, поздно ночью догорали факелы, но Исток не ведал усталости. Каждый отряд он приветствовал от имени старейшины, каждого вождя провожал в крепость, где ждали их пища и отдых, добрые слова и приветствия.

Долина вокруг покрылась шатрами. Ночью в ней полыхало озеро огней, раздавались боевые песни, блеяли овцы и бараны, мычали телята, которых вели на убой. И повсюду ржали и щипали сухую траву кони, - стояла поздняя осень.

По валу, окружавшему крепость, ходил Сварун, седовласый старейшина славинов. Любиница выткала ему из белого льна мягкую рубаху. На чресла она сшила ему пояс из теплых ягнячьих шкур, а старую спину укрыла руном самого лучшего барана.

Когда взгляд Сваруна погрузился в море огней, - расправились его широкие, согнутые годами плечи, он поднял кулак и погрозил им в сторону юга.

- О Хильбудий, Хильбудий, похититель нашей свободы! Ты сила Византии, и ты наша напасть. Пламя да поглотит тебя, да опалит оно крылья твоих орлов, Хильбудий, раб черных бесов! Сварун, седой, старый и согбенный, опояшет свои чресла ремнем из буйволовой кожи, привесит к нему самый тяжелый меч и выйдет на бой против тебя, дабы вновь засияло над славинами солнце свободы!

Старец поднял оба кулака, мускулы на руках его вздулись, глаза засверкали, как огни в долине.

Медленно разжимались его пальцы, раскрытые ладони поднялись еще выше; бледное лицо свое он обратил к востоку и дрогнувшим голосом прошептал:

- Помилуй нас, Сварог! Покарай его, Перун! Пощади меня, Морана, пощади воинов! Груды белых костей сынов моих разнесли коршуны по стране, где проходит Хильбудий. Смилуйся, Морана, хватит с тебя жертв!

Слеза выкатилась из глаз и скользнула на седую бороду, первая слеза о первом сыне, а за нею вторая, и третья, и девятая - по сыновьям, что погибли от мечей Хильбудия. Старик задрожал, колени его подогнулись, и в горькой печали он опустился на вал.

- Не плачь, отец! Взгляни на эти огни! То пришли молодые воины с луками, они мечут стрелы подобно Перуну, низвергающему с неба могучие молнии. Отец, мы победим! Перун с нами!

Исток поднял отца.

- На тебе надежда, мой единственный...

Молча ушли они с вала.

В долине замигали костры, шум утих, блеянье смолкло, на небе мирно светили звезды.

Занималось прекрасное, будто весеннее утро. Сварун поднялся со своего ложа, устланного мягкими шкурами. И на лице его светилась заря, словно солнечный луч озарил серые скалы. Радостно приветствовал он день, великие надежды пробудились в его сердце.

- Такое утро осенью! Роса лежит повсюду в алой радости, словно Девана прошла по лугам и нивам заколосившихся хлебов. Счастье возвещает такое утро, назначенное для приношения жертв.

Старейшина встал и с силой ударил коротким посохом по деревянной стенке.

В то же мгновение появился перед ним отрок с голой смуглой грудью, с длинными рыжеватыми волосами, косая сажень в плечах. У пояса на льняной бечевке у него висел козлиный рог.

- Созывай трубачей, Крок, веди их на вал, да трубите погромче, чтоб все воины собрались вокруг жертвенника. Боги улыбнулись мне в утреннем свете. Поспеши с жертвою!

Крок вышел, а вскоре - пахарь не успел бы перевести соху на новую борозду - вокруг всего вала уже гремело и гудело. Отрывисто, словно звук ударялся обо что-то, пели изогнутые козлиные рога - долину заполнило эхо; голоса труб уплывали вверх вдоль стволов пожелтевших дубов и буков.

В долине все ожило, будто ликующее солнце осветило огромный муравейник. Из шатров выходили воины; они пристегивали мечи к широким ремням, отроки вешали через плечо колчаны, полные стрел, в левую руку брали лук. Подобные кряжистым дубам, мужчины, с заросшей широкой грудью, вытягивали из мягкой земли длинные копья, и наконечники сверкали на солнце. Вожди созывали своих людей, толпы смуглых, голых до пояса воинов собирались вокруг них. Отряды различались по шкуре, перекинутой у воинов через плечо и закрывавшей спину. Все тут смешалось - белые ягнята, черные бараны, бурые медведи, лисицы и рыси, шерсть бобра и выдры, белые рубахи.

Еще раз загремели рога на валу, и сотни вождей откликнулись из долины. Люди встрепенулись, словно вихрь пронесся по морю и пестрые волны поплыли к маленькому кладбищу, где могучая липа, роняя с ветвей своих желтые листья, засыпала ими жертвенник, на котором пылало пламя.

Огонь высекли Исток и Любиница. Лица их были торжественны, скрестив руки на груди, они не отрывали глаз от пламени на алтаре. Когда зашумело в долине, когда тронулись воинские отряды, Исток оторвался от огня. Взгляд его светился радостью. Любиница повернулась к востоку; на ее белоснежной одежде задрожали солнечные лучи, рассыпались по густым, украшенным осенними цветами волосами. Лучи заглянули в ее глаза и стыдливо вздрогнули. Ибо блеск этих глаз был более чист, чем само горное солнце. Губы ее шевелились, умоляя богов даровать победу храбрым воинам.

Крок громко и торжественно затрубил. Все головы повернулись к граду. В массивных воротах на валу показался старейшина Сварун. Белая рубаха облекала его высокую фигуру. Гордым и сильным выглядел он. Не сгибая спины, с высоко поднятой головой, твердо выступал он перед сонмом самых высоких вождей. Раздались крики и восклицания, но через мгновение все смолкло в глубоком благоговении. Сварун - старейшина и верховный жрец приближался к жертвеннику.

Жрецы окружили алтарь и стали передавать Сваруну дары, дабы он возложил их на огонь.

Сварун высыпал в пламя отборную пшеницу, вылил на жар благовонное масло, привезенного заезжими купцами из-за Черного моря; отроки закололи белого ягненка, старейшины возложили его на костер. Языки пламени охватили жертву, огонь взметнулся ввысь, ветки липы склонились ниже, вокруг разлилось благоухание. Все почтительно отступили от огня. Возле него остался только Сварун: белая голова его упала на грудь, лицо почти скрыла длинная седая борода. Безмолвие... Слышно было лишь, как падали листья с дерева. Не звякнул меч, копье не грохнуло о копье, тетива лука не прозвенела. Словно вкопанные стояли воины.

Тогда Сварун воздел руки; воины склонили головы.

- Даждьбог всемогущий, ты что отворяешь десницу, и сеешь семя, и наполняешь житницы, ты, что умножаешь стада овец и кормишь скот, смилуйся над нами! Не допусти, чтобы угасли твои жертвенники, чтобы враг потоптал наши нивы, отнял скот, угнал овец! Смилуйся над нами! О Велес, ты, что охраняешь пашни, отврати вражеские копыта от зеленых лугов! Перун, метни стрелы свои и гром, укроти бесов, обуздай Морану, чтобы она пощадила нас, - хватит с нее наших мертвых сыновей! Святовит, ты, что своим единственным оком видишь всю землю, укажи нам врага, чтобы настигли его наши стрелы, чтобы поразили его наши копья и топоры наши раскололи его череп. Смилуйся над нами!

Сварун умолк, руки его дрожали; взор с трепетной мольбою обратился к солнцу.

И тогда подул ветер, зашелестела липа, листья ее посыпались на алтарь, на жрецов. Воины всколыхнулись и дрогнули. Словно сама долина возрадовалась и возликовала. Вопль вырвался у толпы. Радостно обратился Сварун к воинам:

- Боги услышали нас!

Лица прояснились, руки стиснули мечи и копья, все вокруг зашумело и загомонило, будто огонь вспыхнул в сухом лесу.

- Боги услышали нас! Они пойдут с нами, чтобы найти того, кто стоит на пути племени славинов, кто закрыл от нас солнце свободы, как рысь сел на Дунае и вот уже три года пьет нашу кровь. Через Дунай переходит дерзкий Хильбудий, ищет наш скот и наших овец, убивает наших свободных сыновей, заковывает их в цепи. Манит наша земля алчного византийца. Но вы знаете, братья, что мы, славины, привыкли получать земли, а не отдавать их. Так поклянемся же отомстить за наших сыновей и за нашу землю, отомстить за наших богов, которых не признают византийцы. Пока светит солнце, пока есть у нас копья, стелы и мечи, не склонит головы славин! Смерть Хильбудию!

Старец замолчал, словно гнев сдавил ему горло. Войско безмолвствовало - но лишь одно мгновение. А потом все вокруг загрохотало, будто в недрах земли пробудился вулкан. Зашумел лес копий, загромыхали полные колчаны, зазвенела тетива на луках; высоко над головами сверкнули мечи. Знак - и лавиной хлынет это войско на врага. Грудью встанут воины, застонут византийские кольчуги под ударами копий, посланных мощными дланями. Вопль несся к небу, все колыхалось, словно хищный зверь рвал свои путы, стремясь обратить в прах все на своем пути. Сварун улыбался, солнечные лучи играли в его белых кудрях.

2
Дунай сверкал в бледных лучах луны. Он катился и полз, извиваясь и мерцая, в зарослях высокого камыша и тростника, будто гигантское животное. Беззвучно скользили могучие воды. И если б не редкие всплески, если б не склонившиеся у берега ивы и камыш, - не скажешь, что это живая вода.

В каких-нибудь ста шагах от реки на невысоком холме вознесся укрепленный лагерь в форме огромного квадрата. Толстые бревна, поставленные вертикально, образовали могучие стены, у подножия стен высились насыпи. Высокие недвижные тени торчали на стенах и тянулись далеко по разрытой земле. Между этими недвижными тенями двигались тени поменьше, беспокойные, живые - люди. Они шли по валу навстречу друг другу, но, прежде чем сойтись, беззвучно поворачивали и вновь расходились. И тогда на голове или на груди у них что-то поблескивало, словно пробегала искра, отражавшая мерцающий свет луны.

Византийские воины охраняли лагерь Хильбудия. Все было недвижимо. Не пылали костры, не храпели кони; но сквозь колья и жерди с натянутыми на них воловьими шкурами и попонами можно было разглядеть множество людей. Воины были измучены, будто только что воротились с поля битвы.

На рассвете того дня загремели трубы. Велено было снарядиться, как для большого похода. С собой взяли не только мечи, копья и щиты, у каждого была еще лопата или топор, мешок пшеницы или ячменя, - запас недели на две. Хильбудий ехал впереди, они поднялись в гору, спустились в долину, перебрались через болото - тут предстояло как можно быстрее возвести мощное укрепление. Вырубили небольшую рощу, свалили в кучу бревна, вскопали землю. Когда к вечеру воины возвратились в лагерь, многие не в силах были даже ячменя натолочь, чтобы приготовить ужин. Как снопы повалились они в шатрах и сомкнули усталые веки.

Только один из них не чувствовал усталости - трибун Хильбудий, командующий. Даже кожаного доспеха не снял он с груди. На широкой перевязи, окованной бронзовыми пластинами, по-прежнему висел его короткий меч. Лишь ненадолго прилег Хильбудий на буйволову шкуру. Потом наскоро поужинал пшенной кашей, что принес ему в глиняной чашке молодой гот. Когда все уснули и лагерь стал походить на поле после боя, Хильбудий встал, вышел на озаренный лунным светом вал, оперся на столб и глядя на другой берег Дуная, задумался.

Вот уже третий год минул, как не снимает он доспехов. Он очистил Фракию и Мезию от варваров - могущественных славинов и антов, которые налетали из-за Дуная, как тучи саранчи, грабили и уводили в плен византийских подданных, наводя ужас на Константинополь. Он прогнал их за Дунай, и они укрылись в высокой траве на широких равнинах, забрались в долины и леса, словно загнанные звери. Сколько добычи, сколько волов и овец, сколько пленников, крепких и рослых, отправил он в Византию. Но Византия как море. Все поглощает и по прежнему голодна и ненасытна, точно огненная бездна. Юстиниан - хороший император, но прожорлив, как дракон. И, однако, утробу его можно было бы наполнить, если бы не императрица Феодора.

Вспомнив о ней, Хильбудий сжал кулак и схватился за рукоятку меча.

Императрица Феодора - щеголиха, прелюбодейка, бывшая цирковая актерка. И он, трибун, должен, стоя перед ней на коленях, целовать ей ногу, ту самую ногу, которую следовало бы отрубить, потому что она ведет на стезю преступлений. О, да он скорее предпочтет простую ячменную кашу, буйволову шкуру на соломенном ложе, стрелы славинов, чем такой унизительный поцелуй. Честных героев Феодора не жалует, а раскрашенных франтов принимает в роскошных покоях и осыпает почестями. Где мы, что ждет нас?

Хильбудий грустно прислонил голову к деревянному столбу и глядел на дунайские волны, спокойно катившие вдаль. Но что это?

Полководец повернул голову, его всклокоченные слипшиеся от пота кудри зашевелились.

Второй сигнал - за ним третий, четвертый.

Часовые подняли тревогу! Лагерь ожил. Все закипело перед шатром полководца, посреди претория собрались военачальники.

Хильбудий уверенным шагом победителя спокойно и неторопливо подошел к часовому у ворот лагеря. Страж указал ему на приближавшийся конный отряд.

- Это гонцы из Константинополя. Давай отбой, пусть воины отдыхают. А потом пойди отвори!

По звуку трубы лагерь утих, военачальники разошлись. А Хильбудий спустился по лесенке с вала и пошел через ворота навстречу всадникам. Он даже не распорядился зажечь факелы. Ночь была такой ясной, что при лунном свете он различал лица.

Поравнявшись с Хильбудием, соскочил с коня на землю таксиарх Асбад. Его доспехи сверкали золотом, легкий шлем украшали разноцветные каменья. Он восседал на красивом жеребце, покрытом дорогим седлом, на узде мерцали позолоченные пряжки. По сбруе сразу можно было определить, что конь этот из царских конюшен.

Асбад приветствовал трибуна Хильбудия с дворцовой учтивостью. Хильбудий ответил ему сурово и кратко, как солдат, которому крепкое рукопожатие милее поклонов. Он проводил его в свой шатер и пригласил сесть на дубовую колоду, перед которой стояла грубо отесанная плаха-стол. Потом собственноручно высек огонь, зажег глиняный светильник, висевший посреди шатра, и вышел распорядиться насчет ужина.

Асбад осмотрелся. Мечи, копья, несколько доспехов со следами вражеских ударов на груди; кое-где на них еще заметны пятна крови. Все это удивило Асбада. На губах его появилась усмешка. "И это полководец! подумал он. - Такая берлога под стать варвару, а не полководцу ромеев!"

Когда Хильбудий возвратился, Асбад все еще стоял посреди шатра.

- Садись, таксиарх! Ты устал. Я приказал изжарить на ужин ягненка. Вы долго ехали?

- Четырнадцать дней!

Хильбудий ничего не сказал, но, окинув Асбада многозначительным взглядом, подумал про себя: "Будь это правдой, твой доспех не сверкал бы так и конь бы устал куда больше!"

- Ты привез важные вести?

- Светлейший господин и василевс Юстиниан тебя, раба своего, приветствует и шлет тебе это письмо.

Хильбудий тут же распечатал послание императора и подошел к светильнику, чтобы прочесть его. На лице его не дрогнул ни один мускул. Асбада неимоверно оскорбили холодность и спокойствие, с каким полководец читал строки, начертанные в императорской канцелярии. Кончив, трибун положил пергамент на стол и спокойно сел.

Асбад не проявил любопытства, так как знал, о чем пишет император. Но молчание Хильбудия злило его.

- Когда ты возвращаешься?

- Завтра. Я спешу.

- Ответ получишь сегодня вечером.

Хильбудий взглянул на гонца, словно желая сказать: "Никуда ты не спешишь, просто солома и воловьи шкуры не очень-то тебе по душе! Ты охотнее остановишься по ту сторону Гема, там, где можно отлично поразвлечься в безопасных местах; а вернувшись домой, будешь рассказывать во дворце, как намучился в стране варваров".

- Не обессудь, трибун, но такое жилье слишком убого для полководца. Прости меня, но оно скорее под стать варвару!

- Александр был великий полководец, а спал на голой земле. Империя послала меня, верного своего раба, вымести варваров с нашей земли, как сор, и для меня такое жилье даже роскошно. Я сожалею, что не могу встретить тебя дамасскими коврами и персидскими благовониями. Но знай, что, когда Хильбудий в лагере, он предпочитает запах лука и чеснока аромату восточных пряностей.

Таксиарх прикусил губу.

- Я понимаю, к дикой жизни можно привыкнуть. Но разве достоин упрека тот, кто, приезжая сюда из священного императорского дворца, не может сдержать удивления?

Оруженосец Хильбудия принес ужин. Асбад принялся за благоухающее жаркое, усердно запивая его вином, стоявшим перед ним в чаше.

Пока он ужинал, Хильбудий написал императору одну-единственную фразу: "Господин и повелитель, если я не паду в битве, ты получишь то, что желаешь".

Он свернул свиток, запечатал его крупным бронзовым булотирием, на котором был вырезан большой крест с копьем, и вручил письмо Асбаду.

Хильбудий ничего не сказал ему, и гонец был взбешен.

Но полководец оставил без внимания его сердитый взгляд. Он пожелал гостю доброй ночи и вышел, уступив свой шатер. Сам же отбросив попону в ближайшем шатре, лег и крепко заснул.

Когда полог за Хильбудием опустился, на лице Асбада заиграла презрительная усмешка.

- Глупец! Пусть Византия изумляется тебе, пусть император называет тебя столпом империи на севере, и все же ты глупец. Ты отличный солдат, это верно. Но так и дерись, побеждай, а потом приезжай в ослепительный Константинополь, развлекайся, пей, потешь свою душу, а уж после снова забирайся в эту собачью конуру. А так... глупец! И жены нет рядом, и ни одной девицы во всем лагере не сыщешь. Глупец, ха-ха-ха!..

На другое утро Асбад поспешно уехал, увозя с собой лаконичный ответ.

Сразу после отъезда гонца Хильбудий приказал воинам наточить зазубрившиеся мечи, наполнить мешки зерном на три недели и взять с собой свинцовые чушки для пращей; стрелкам он приказал набить колчаны стрелами. Вечером он распорядился навести плавучий мост через Дунай, осмотреть и поправить доски, забить новые клинья в расшатавшиеся брусья и в полночь быть наготове.

Никто не удивлялся, не раздумывал. Все происходило так, словно из сердца Хильбудия кровь переливалась в руки воинов, словно одна и та же мысль билась в мозгу у всех. Солдаты не проявляли любопытства и не болтали попусту. Они видели высоко поднятую голову своего полководца, его могучую грудь под прочным доспехом, туго затянутый ремень - и каждый понимал, что их ожидает нелегкое дело.

3
После принесения жертвы Сварун велел отдыхать. Он распорядился заколоть откормленных волов и целое стадо овец, чтобы люди попраздновали на славу. Любиница привела из крепости веселых девушек, они прислуживали воинам, наливали им меду в рога и кубки, пели, плясали и веселились весь день.

В центре града на дубовой колоде сидел певец Радован. Его знали везде, он никогда не задерживался дома, - странствовал от одного племени славян к другому, играл на лютне, пел песни о воинских подвигах, слагал были и небылицы и рассказывал разные забавные истории. Доходил он и до Балтийского моря, трижды зимовал в Константинополе, и сейчас путь его снова лежал в Византию. От купцов, что приехали к гуннам за мехом и конями, он выведал, что царственный город этой зимой будет готовиться к большим празднествам. А в такие дни в него со всех концов стекались варвары. Это были бродяги, жаждавшие хлеба и зрелищ. Они славили богатых господ на улицах, вопили о них в цирке, создавали общественное мнение в кабаках и городских предместьях, хорошо понимая при этом, как нуждаются в них богатеи. Одним словом, жили они, как птицы, которым щедрая рука бросает зерна из высокого окна.

Итак, Радован сидел в центре крепости и ударял по веселым струнам. Одет он был в длинную рубаху и подпоясан белой веревкой. Никогда еще не отягощал певца меч, богатством его была лютня, она же была и его оружием. Он даже похвалялся, будто однажды византийцы схватили его, заподозрив в нем шпиона. Сам Управда прослышал о нем и велел привести его к себе.

- Пришел я к Управде с лютней, - рассказывал старик. - И скажу я вам, самому Перуну не уступит в красоте этот царь. Ослеплен я был, завертелось у меня в голове, словно пьяный взглянул я на солнце. И молвил царь:

- Для кого шпионишь? Откуда родом?

- Честен я, праведен и во Христа верую!

Отроки засмеялись.

Во Христа верую, - сказал я и перекрестился.

- Племя какое твое, племя? - крикнул царь.

- Я славин, миролюбивый и смиренный!

- Славин! Значит, ты шпионишь для тех варваров, что грабят нашу землю?

- Нет, клянусь богом, не из тех я славинов. Возле Северного моря моя родина, я играю на лютне для утехи людской. И никогда еще не касалась меча моя рука.

- А ну сыграй!

И я заиграл. Растаяло сердце Управды, как бараний жир на огне. И сказал он мне: "Честен ты, как честны твои струны. Ступай же своей дорогой!"

Я ушел. А потом узнал, что слышала мою лютню сама Феодора, царица; она тайком отодвинула полог, взглянула на меня и тихо сказала: "Что за красавец этот Радован!

Певец гордо посмотрел на девушек, окружавших его. Те громко засмеялись, Радован ударил по струнам, и началась веселая пляска.

На другое утро, когда праздник кончился, Сварун выслал на разведку проворных юношей, велев им узнать, куда идет войско Хильбудия. Он был убежден, что византиец переправится через Дунай до наступления холодов, чтобы пополнить трофеями лагерные запасы. И потому решил напасть на него из засады. Для того и приказал всем Сварун наточить топоры, навострить копья и мечи. А стрелкам велено было упражняться - стрелять в тыквы, набитые на колья.

Среди отправившихся в поиск юношей был младший и единственный оставшийся в живых сын Сваруна Исток. Неохотно отпускал его отец. В конце концов он уступил просьбам юноши с условием, что тот возьмет себе трех товарищей. Прочие лазутчики пешими разошлись по долинам, лесам и равнинам. И только Исток и его товарищи вскочили на быстрых коней. Им предстояло пробраться как можно дальше к югу, поближе к Дунаю, где стоял лагерем Хильбудий. Сколько раз ходил Исток на дикого кабана, сколько раз в одиночку выслеживал медведя, не однажды рысь хрипела над его головой, когда он в полдень лежал возле своего стада, но никогда еще так не билось его сердце, как теперь. Впервые на войне! Без особой радости отпускал его Сварун; но, отпустив, доверил самое важное, послал его прямо во вражье гнездо.

Любиница уже потеряла девять братьев - она боялась за Истока и гордилась им. Она знала, как он хитер и дерзок, какой он отличный стрелок и могучий боец; знала, как твердо держит он в руках топор и меч, пастуший кнут и лук. И потому сердце ее переполняла радость, когда она положив шкуру рыси на спину коня Истока, вышла проводить брата на крепостной вал. Шагом проехал Исток со своими товарищами мимо шатров. Миновав последних воинов, кони фыркнули; словно быстрые вороны устремились всадники в широкое поле, помчались, как ветер, и вскоре четыре темные точки исчезли в желтой высохшей траве.

Исток неудержимо мчался вперед. Страстное желание прорваться к самому Хильбудию и, занеся над ним кулак, крикнуть: "Берегись, мы уничтожим тебя!" - подгоняло юношу. Впервые он чувствовал тяжесть перевязи на плече, впервые взгляд его не искал зверя, а стучало в груди сердце, в руках он ощущал могучую силу; иногда он с таким бешенством рвал поводья, что конь хрипел, выгибая шею, и галопом несся по равнине. Никогда еще, казалось Истоку, солнце так дружелюбно не сияло над ним, давая ощущение свободы. И эту свободу собирался отнять Хильбудий, христианин; он хотел закрыть солнце свободы от него и его племени, а ведь до сих пор они беспрепятственно пасли свои стада на далеких пастбищах, искали добычу там, где хотели. Исток твердо верил, что отроки, которых он поведет в бой, сломят византийцев и рассеют темную тучу, закрывшую ясное солнце их дедов.

Кони взмокли, солнце стояло высоко. Всадники ехали вдоль небольшой речки, вытекавшей из ущелья, поросшего густым лесом. Впереди расстилалась широкая равнина, покрытая усталой осенней травой.

Исток придержал коня и подождал своих спутников.

- Надо спешиться! Если мы поедем верхом по этой равнине, нас заметят византийские лазутчики. Тогда все пропало. Коней отведем в лес, один из нас останется их пасти, а трое других проберутся по траве и через кусты вон к тому холму, что поднимается над равниной. Отец говорил, будто с этого холма виден Дунай, а там - лагерь Хильбудия.

- Далеко холм, Исток. Едва к ночи доберемся до него.

- Надо добраться! Радо, ты останься с лошадьми и жди нас! Если мы не вернемся до темноты, поезжай навстречу и вой волком, так найдем друг друга!

Исток распоряжался как командир. Никто не перечил ему. Юноши соскочили с коней. Радо взял их под уздцы и отвел за гору, чтобы укрыть и накормить в безопасном месте.

- Ты иди слева, ты - справа, я - посередине! На вершине встретимся!

Они быстро расстались. На равнине не было ни тропинок, ни дорог. Ее сплошь покрывала трава, лишь кое-где торчали кусты. И никаких следов. Видно, давно уж не проходил Хильбудий. Потонув в траве, отроки ползли вперед, осторожно и ловко, как молодые лисицы. Едва они удалились на каких-нибудь сто шагов, как уже стали неприметны. Лишь временами колыхалась трава, будто под порывами ветра.

Исток быстро продвигался вперед. Пот катился по его лицу, но он не обращал на это внимания. По спине ударяла колючая ветка - он не чувствовал. Торопливо рвал он траву, листья и жевал их, чтоб утолить жажду. Он тяжело дышал, ноздри его дрожали, словно у молодого вепря, пробирающегося по лесу.

У одинокого дерева, надломленного летней бурей, он остановился. Укрывшись в его ветвях, присел отдохнуть. Глаза искали холм. Он был уже ближе, хотя равнина по прежнему, как море, расстилалась между холмом и деревом, где сидел Исток. Однако мужество не изменило юноше. Глаза его сверкали, как у сокола, взором своим он стремился проникнуть за холм, увидеть широкую руку, а за нею и лагерь Хильбудия.

Внезапно у подножья холма что-то блеснуло. Словно язык пламени взметнулся ввысь и тотчас угас. Исток выглянул из-за ветвей, прикрыл рукою глаза и стал всматриваться в даль.

Снова сверкнуло, еще раз и еще. И вскоре уже можно было различить трех всадников, мчавшихся в его сторону. Блестели их доспехи, жарко пылали шлемы.

Исток засвистел коршуном, предупреждая товарищей об опасности. Те ответили. Он посидел еще немного в густых ветвях. Всадники приближались быстрым галопом. В первое мгновение сердце его дрогнуло. Лишь короткий нож был у него за поясом, и юноша подумал, что, попади он в руки византийцам, они изрубят его. Хорошо, что осенняя трава уже полегла, и следы его незаметны. Исток лег на землю и змеей пополз к густому кустарнику. Низкие заросли широкой заплатой лежали посреди степи. Он забрался в самую гущу. На коне сюда никому не добраться.

Сердце стучало в нетерпеливом ожидании. А что, если враги все-таки увидят следы, спешатся и станут искать его? Исток схватился за нож и ясно представил себе, как он кинется на первого из них и вонзит ему нож в горло; двое других испугаются, а он - на коня и карьером по степи. Он так сжился с этой мыслью, что даже выгнул спину, как кошка, с трепетом ожидая добычи.

Послышался стук копыт. Они глухо стучали по высохшей земле. Ближе и ближе. Вот они! Сквозь небольшой просвет в листве Исток видел сверкающие доспехи, сердце его рвалось в бой и он еле удержался, чтобы не встать и не крикнуть.

А всадники быстрой рысью ехали мимо, он слышал их голоса, уловил имя Хильбудия, но больше ничего не понял, потому что говорили они по-гречески. Медленно удалялись удары копыт. Исток осторожно и бесшумно поднялся, его кудрявая голова, как подсолнух за солнцем, поворачивалась вслед скачущим всадникам.

"А что, если они повернут в лес и наткнутся на наших коней?"

Исток испугался этой мысли. Как изваяние, замер он в своем укрытии, не в силах ничего придумать. Но постепенно успокоился. Всадники уходили вправо, к реке. Напоили коней, переправились на другой берег и неторопливо спустились в ущелье. Исток не тронулся с места, пока они не исчезли в чаще.

Теперь можно было уже крикнуть товарищей, сесть на коней и быстро скакать домой с вестью о том, что византийское войско недалеко. Но Истока тянуло дальше. А вдруг за этим холмом лагерь Хильбудия? Он пересчитает его отряды и привезет еще более важные сведения о войске.

Крадясь как кошка, он скользил в высокой траве, прятался в кустах, полз на четвереньках и снова ложился в надежном укрытии.

Солнце уже садилось, когда он достиг подножья холма - измученный и усталый до того, что дрожали ноги.

Тут ли товарищи?

Он ухнул по-совиному. Справа, совсем близко, а потом и дальше послышалось ответное уханье.

Вскоре юноши сошлись в мрачном лесу. Беззвучно взбирались они по крутому склону и, прежде чем солнце совсем село, достигли вершины холма. Прислушались. Кругом было тихо. Испуганные птицы вспорхнули с веток, где-то вдали захрюкал дикий кабан.

Юноши легли на землю и приложили ухо к земле.

- Топот! Топот! Копыта! - разом вскричали все трое. Исток вскочил и быстро залез на дерево.

- Дунай! - почти закричал он.

Перед ними раскинулась широкая долина. Ее окаймляла пылающая на закате солнца лента - могучая река. За этой огненной лентой, как раз там, где реку перечеркивала длинная темная полоса моста, поднимался дым.

- Вижу лагерь!

От радости юноши зарычали, как рыси.

Исток озирался по сторонам, стараясь понять, откуда доносится стук копыт. В последний раз вспыхнули на воде солнечные лучи, и пылающая лента угасла. И тут же юноша заметил три блестящие точки, приближавшиеся к холму. Это галопом возвращались вражеские лазутчики; они спешили миновать холм и выбраться в долину, чтобы скорее добраться до лагеря.

Исток спустился с дерева.

- Уж не открыли ли они наш град?

- Торопятся! Везут важные вести! Едем назад!

- Подождем, отдохнем еще немного! Как взойдет луна, Радо выведет нам навстречу коней, глядишь, еще что-нибудь услышим или увидим!

Юноши растянулись на мху, поели овечьего сыра, закусили сладкими кореньями и завели удалую беседу.

На землю быстро опускалась ночь. На востоке уже поднималась бледная луна. Ее худой лик словно еще опасался прощального пламени солнечных лучей. Конский топот давно смолк.

- Пошли! Сварун велел воротиться к ночи, - уговаривали юноши.

Но Исток не спешил домой. С юным упрямством радовался он возможности покомандовать - впервые в жизни. И прославиться - привези в лагерь побольше важных новостей. Потому и не заботило его отцовское распоряжение.

- Обождем еще! Когда Радо придет с лошадьми, побудьте здесь, а я постараюсь пробраться за теми тремя к самому мосту.

- Смотри, мост сторожат. Попадешься.

Исток рассмеялся так громко, что его товарищи стали озираться по сторонам.

- Да пощадит тебя Морана! Не рискуй, Исток! Что, если Стрибог донесет твой озорной смех до ушей Хильбудия! Что, если духи разбудят в лесу вурдалаков и они собьют нас с пути и заманят в чащу!

Юноша, сказавший это, невольно полез за пазуху: мать повесила ему на шею три огромных кабаньих клыка, чтобы они оберегали его от сглаза и духов.

Исток повалился на спину, и тусклый свет луны осветил полную сомнений улыбку на его лице. "Морана, духи, вурдалаки, - шептали его губы. - Могут ли они повредить мне? Вера отцов... и все-таки... Почему Хильбудий их не боится?.." Он закрыл глаза, прижал ко лбу скрещенные руки и стал горячо молиться Святовиту, который чует все четыре ветра, видит темной ночью и смотрит на яркое солнце не щурясь...

- Тра-та-та!

Все разом вскочили.

Снова: "Тра-та-та-та..."

Издали доносились звуки трубы.

В одно мгновенье Исток оказался на верхушке дерева. Напряг свои соколиные очи, вонзил их в темную точку за Дунаем, откуда прежде поднимался дым. Луна освещала окрестности. В ее бледном свете он увидел, будто сверху сыплются сверкающие искорки. Их все больше, больше, они движутся к реке.

- Хильбудий идет с войском!

Исток соскочил с дерева, юноши бросились вниз по склону.

- Эх, Радо бы сюда! - шепнул Исток и помчался сквозь кусты.

- Слышишь, волк завыл!

- Радо близко! Скорее к нему!

Со всех ног бросились они туда, откуда доносился волчий вой. Время от времени один из них отзывался на него, "волк" отвечал, все ближе и ближе подходили они друг к другу. Вскоре послышалось фырканье лошадей и шелест травы. Они перевели дух и пошли шагом. Вдали уже виднелись черные тени, быстро двигавшиеся по равнине.

- Друзья! Вам за моим конем не угнаться! Ведь вы знаете, лучше его нет во всем лагере. Вы доберетесь до дому только к утру, а мне надо быть там раньше, чтобы поднять воинов и выйти навстречу Хильбудию!

Едва успел он это сказать, как рядом заржали кони. Исток птицей взлетел на своего вороного. Тот встал на дыбы, повинуясь воле хозяина. Взметнулась по ветру грива, и быстрее мысли конь помчался по равнине. Несколько раз он замедлял бег, словно спрашивая, к чему такая гонка. Но Исток натягивал поводья и так стискивал его коленями, что вороной храпел. И тогда благородное животное почуяло, что дело не шуточное, что речь идет о жизни и смерти.

Чудесный конь - его подарил Сваруну предводитель гуннов - опустил голову, ноздри его раздулись, белая пена клочьями летела во все стороны, деревья молниями мелькали мимо. Исток приник к шее коня, слился с ним в одно существо, лишь длинные его кудри плыли в воздухе да хвост рысьей шкуры бился по крупу коня.

Путь показался Истоку в два раза длиннее, чем днем. Изредка он тревожно поглядывал на звезды, не миновала ли полночь. Потом снова подстегивал коня, шепча ему в уши слова, полные любви и благодарности, и они мчались вперед, не разбирая дороги.

Долго ехали они вдоль реки по ущелью. Вот-вот должны были появиться огни, но река уходила влево, а за поворотом снова вставал глухой лес. Конь начал ржать и задыхаться. Исток почувствовал, что тот напрягает последние силы. Выдержит ли он? Пришлось перейти на шаг. Ребра коня вздымались, мышцы дрожали от напряжения, он шел, низко опустив голову, и хрипел. С брюха его клочьями падала пена.

Исток озабоченно осматривал местность. Утром он скакал, не обращая внимания на окружающее. И теперь не мог припомнить ни одного дерева, ни одной ложбины, которая подсказала бы ему, далеко ли еще до дома. Скорее вперед!

Он обнял коня за шею и приник к его уху, пообещав самого лучшего зерна, если тот поспешит и быстрее доставит его домой.

Вороной дважды с силой ударил копытом о землю, напрягся, вытянул шею и помчался вихрем.

Еще поворот. Вдали показались огни.

- Град!

Юноша стиснул коня коленями. Загудела земля, затрещали сухие ветки, огни приближались.

Ущелье перешло в широкую котловину. С бешеной скоростью спустился туда конь - мокрый, покрытый, словно снегом, белой пеной. Будто свалившись с облаков, выскочил Исток на середину лагеря.

- Хильбудий, Хильбудий идет! - дико закричал он.

Шатры ожили, зашумели воины, затрубили рога. Вороной задрожал и, забившись в судорогах, повалился возле костра, из ноздрей его хлынула горячая кровь.

4
Когда Асбат покинул шатер Хильбудия, весь лагерь был уже на ногах. Сотники проверяли готовность отрядов, Хильбудий сам осмотрел тяжело и легко вооруженную пехоту, выстроил конницу и проверил ее снаряжение; у многих воинов он проверил, хорошо ли наточены копье и меч.

Все ожидали, что в полночь начнется переправа через Дунай. Кони были накормлены и оседланы, солдаты в полном вооружении лежали на соломе, кое-кто дремал.

Но Хильбудию не хотелось идти на риск. Самых быстрых своих всадников отправил он через Дунай, чтобы разведать, где находится Сварун и, главное, - где его стада.

Юстиниан сообщал, что полководец Велисарий одерживает над вандалами одну победу за другой, что он взял город Карфаген в Африке, что король вандалов Гелимер собирает последние остатки своих отрядов, которые храбрый Велисарий разобьет в мгновение ока. Поэтому после Нового года он, Юстиниан, намеревается устроить в Константинополе великое торжество триумф Велисарию. А для этого ему нужны деньги и продовольствие. Поскольку Хильбудий денег добыть не может, пусть он позаботится о мелком и крупном скоте, чтобы было чем угостить в столице армию и народ в день праздника. Надо скорее напасть на славинов, отнять у них скот и спешно пригнать его в столицу. Письмо было подписано: Юстиниан, победитель аланов, вандалов, повелитель Африки.

Письмо огорчило Хильбудия. Разумеется, он ненавидел варваров славинов, но у него хватило благородства почувствовать, что такой поход унизителен для настоящего воина. Пока он покорял грабителей-славинов, пока он имел дело с большой армией, его радовала воинская удача. Но сейчас славины укрощены. Они спокойно пасут скот на своей земле, зачем же ему, солдату и полководцу, нападать на пастухов?

Нет, не по душе был Хильбудию предстоящий поход. Он поспешно выполнял приказ своего государя, но в глубине души искренне желал, чтобы не пришлось убивать пастухов, а этого не миновать, если они окажут сопротивление.

Итак, Хильбудий выслал передовые посты за Дунай и в ту ночь, а также на другой день ожидал донесений. Войско стояло в лагере, наблюдая, как набегают тени на лоб полководца. К вечеру стали возвращаться лазутчики. Первые из них ничего не обнаружили. Но те трое, что промчались мимо Истока, схватили в лесу молодого славина. Он долго не хотел говорить. Тогда солдаты подвесили его за руки и за ноги между двумя деревьями, разложили снизу огонь и стали прижигать ему спину горячими угольями. Не выдержав мук, он рассказал, что за горою находится град Сваруна, что Сварун собрал большие стада и хранит в крепости много богатства. Он скрыл, что под стадами подразумевает воинов-славинов, объединившихся с антами, а не овец и коров, надеясь таким образом обмануть самонадеянного Хильбудия; пусть бы он взял с собою лишь часть войска, - славинам легче будет его победить. Когда полумертвый юноша умолк, византиец пронзил ему сердце мечом, и лазутчики возвратились в лагерь.

Хильбудия новость обрадовала. Он выбрал лучшие отряды пехоты, а конницу взял с собой лишь на случай, если придется посылать в лагерь за подкреплением.

Услыхав о славинском граде, он оживился - все-таки будет сражение. Да и Сваруна, вождя славинов, ему хотелось взять в плен.

Шесть таксиархов выстроили свои отряды. Хильбудий вошел в шатер и препоясался тяжелым мечом. На голову он надел свой самый прочный и самый красивый шлем, - голову надо было защитить от камней, которые посыплются с валов. Шлем состоял из пяти полос, посеребренных и украшенных золотыми бляхами. Спереди сверкал составленный из драгоценных камней крест. Слева был вырезан голубь с оливковой ветвью, справа - венец. У подножья креста блестели золотые буквы "альфа" и "омега".

Когда полководец выехал из лагеря, отряды уже стояли возле моста. Он взмахнул рукой, доски на мосту глухо загудели.

Хильбудий хотел ночью дойти по равнине до ущелья, чтоб славины не заметили его и не угнали свои стада в дремучие леса, где их трудно было бы разыскать. Он запретил трубить на марше, велел следить, чтобы щиты и мечи не задевали друг о друга и не гремели. Легким шагом двигались отряды по высокой траве, она ломалась и трещала под ногами. Солдаты тихо разговаривали между собой, рассказывая друг другу веселые истории. Озорство и беззаботность были на их лицах, словно шли они в гости, - так крепка была вера в непобедимость Хильбудия, который вот уже три года вел их от победы к победе.

Сразу по приезде Истока в лагерь славинов среди ночи собрались старейшины на совет к Сваруну. Говорили долго. Никак не могли прийти к согласию. Одни предлагали укрыться всем воинам в крепости, завести туда часть скота, чтобы надолго хватило припасов, а остальной скот отогнать далеко в дремучие леса, куда Хильбудий не пойдет. На этом настаивали старейшины антов. Славины же во главе со Сваруном требовали немедленно поднять все отряды, выступить навстречу Хильбудию и напасть на него из засады. Мнения разделились, время летело. Тогда поднялся старейшина Радогост и сказал:

- Мужи, звезды скоро угаснут. Хильбудий идет на нас, а мы спорим и ждем, пока византийские мечи опустятся на наши головы. Я предлагаю призвать Истока, благородного отрока, сына нашего вождя Сваруна, которому сопутствуют боги. Пусть он придет к нам и скажет мудрое слово. Святовит указал ему неприятеля в ночной тьме, Святовит подскажет ему мудрое слово, и наши седые головы склонятся перед горячей мыслью юноши, в голове которого сияет ясный свет.

Все удивились, даже сам Сварун. Не бывало еще такого, чтобы отрок вступил в собрание старейшин! Однако никто не возразил, никто не сказал ни слова.

Тогда Радогост опять заговорил:

- Удивляетесь! И молчите! Но я говорю вам: боги хотят слышать Истока!

- Боги хотят... - зашумело собрание.

И Радогост сам пошел за Истоком.

Робея, со смиренно склоненной головой, вступил юноша в высокое собрание. Слово взял Сварун:

- Сын мой, молчанием встречает тебя совет мужей и искушенных воинов славных племен антов и славинов, молчанием, говорю я, ибо нас удивил старейшина Радогост, предложивший, чтобы ты, отрок, копье которого обагрено лишь кровью вепрей и медведей, чтобы ты, да осенит тебя Святовит, сказал свое слово о том, как нам встретить Хильбудия.

Исток скрестил на груди руки и низко поклонился.

- Я мчался вихрем. Моих спутников еще нет. Кто поддерживал моего коня, если не боги? Почему конь мой пал дома, а не там, далеко в ущелье, и тогда войско наше спокойно спало бы до сих пор, не зная, что близится гроза всех славинов - Хильбудий? Святовит зажег месяц, чтобы я увидел блеск боевых доспехов, Морана убежала в лес и не захотела тронуть моего коня - я пожертвую ей лучшую овцу, - и коль скоро вы призвали меня, я убежден, это вам внушил сам Перун. И я говорю вам, старейшины и мужи, храбрые воины, пойдем быстрее со всем войском навстречу Хильбудию. Мы окружим его с четырех сторон, ибо понадобится много топоров, чтобы расколоть их щиты, много копий, чтобы пронзить их доспехи, много мечей, чтобы разбить шлемы на головах византийцев.

- Ты сказал! Мужи, говорите вы! - предложил Сварун.

И совет в один голос ответил:

- На Хильбудия! Велик Исток!

Старейшины разошлись по лагерю. Каждый собирал своих воинов. Верховным командующим был Сварун. Возле него собрались самые славные герои. Они были обнажены до пояса. И вряд ли нашелся бы среди них воин без шрама на широкой груди. Они сражались, не ведая страха. Этой сплоченной стене, этим могучим мужам предстояло выступить в долину, напасть на Хильбудия с фронта и закрыть ему путь к крепости. Они были вооружены тяжелыми копьями, которые метали больше чем на тридцать шагов с такой силой, что пробивали любой щит и пронзали любые доспехи. На толстых ремнях у них висели мощные мечи, у многих в руках были топоры. И только у некоторых - небольшие щиты. Все воины были пешие, на коне восседал лишь одинСварун. Его грудь поверх шкуры ягненка прикрывал доспех из конской кости - дар гуннов.

Самое трудное доверили Истоку. Под его команду отдали всех отроков, которых он должен был поскорее вывести окольными тропами по холмам к густому лесу, чтобы из засады засыпать воинов Хильбудия стрелами из луков. Молодые воины окружили Истока. Колчаны у них были полны стрел, юноши пробовали тетивы на луках и дрожали от нетерпения. У каждого за поясом торчал короткий нож - на случай, если дело дойдет до рукопашной схватки с византийскими пращниками.

Один из отрядов вел Радогост, самый уважаемый старейшина. Его воины несли шестоперы, боевые молоты, которые они со страшной силой обрушивали на шлемы противника. Получивший удар шестопером по голове как подкошенный падал на землю, коли не мертвый, то, во всяком случае, оглушенный. Воинам Радогоста предстояло вступить в дело в самом разгаре боя, когда все смешается и начнется сумятица.

Отдельным отрядам - трубачами - командовал Крок. У них было разное оружие и множество рогов. То были не воины, а смелые лазутчики, пастухи и слуги, мастера на кулачную расправу. Им надлежало внезапным громом, шумом и воплями сбивать неприятеля с толку. Они выполняли также весьма важную роль сторожей. Самые ловкие должны были занять все возвышенные места вокруг и следить, не переменит ли направление Хильбудий, не пойдет ли горой. Хорошо известно, что византийцы избегают ущелий и, чтоб обезопасить себя от засад, охотнее прокладывают дороги по склонам гор, чем в узких лощинах.

Когда отряды построились, Сварун призвал всех к молитве; потом дал знак, и воины без шума, лязга и крика исчезли в лесу, словно чаща поглотила их. Сам Сварун тронулся последним. Его отряд двигался стороной, вдоль ручья, чтобы не оставлять следа. После стольких сражений Сварун был очень осторожен. Он хорошо знал, что Хильбудий вышлет вперед лазутчиков на резвых конях. Стоит им обнаружить примятую траву, и Хильбудий повернет обманет, перехитрит славинов.

Утром, едва занялась заря, из крепости вышла Любиница, а с нею все девушки; они собрались под липой и принесли в жертву Перуну упитанного ягненка - чтобы отцы одержали победу. Охранять крепость остался небольшой отряд. С ним был и певец Радован, он карабкался на вал, прижимая к себе свою лютню и со страхом ожидая грядущего. Он боялся крови, боевые клики "оскорбляли его тонкий слух", как он сам утверждал. Радован тщательно обдумывал, куда лучше ему дать тягу, если вестники сообщат о поражении славинов.

5
Ночью Хильбудий перешел равнину и к утру остановился на отдых у подножия горы, возле которой начиналось ущелье, что вело к славинскому граду. Отряды укрылись в густом дубняке. Хильбудий запретил разводить огонь, и воинам не на чем было сварить ячменную похлебку. Поэтому ели всухомятку: кто вяленую рыбу, кто копченое мясо, закусывая чесноком.

Полководец решил дождаться полудня, а потом двинуться ущельем, полагая занять крепость на рассвете. Ему и в голову не приходило, что он может оказаться побежденным. Засады он не боялся, но воинов терять не хотел. Каждый из этих хорошо обученных и бывалых солдат стоит десяти новобранцев.

Он позвал отличного наездника, варвара-фракийца. Год назад тот пришел к нему и попросился на военную службу. Хильбудию он понравился, и не зря уже скоро ему не было равных.

Его-то и призвал к себе Хильбудий. Фракиец был смугл, рыжеволос, статен, очень похож обликом на славина. Хильбудий велел ему снять одежду византийского воина и надеть короткие холщевые штаны, какие носили славины. Он приказ ему также расседлать коня и под видом кочевника-пастуха осторожно проехать по ущелью. Фракиец неплохо понимал язык славинов. Если ему встретится какой-нибудь славин, он должен расспросить его об овцах и конях, прикинувшись, будто послан азиатским купцом, едущим торговать со славинами. И пусть внимательно посмотрит, нет ли в долине следов военных отрядов.

Фракиец мигом превратился из византийского всадника в пастуха-варвара и уехал. Глядя по сторонам, он беззаботно пел пастушью песнь. Поводья свободно висели на конской шее. Словом, лазутчик ехал с таким видом, будто ничто вокруг его не волновало. Однако лисьи глаза подмечали каждый след в траве, тщательно обшаривали густые кусты на склонах. Конский след! Фракиец спешился и стал рвать щавель, росший возле ручья. Он жевал листья, ползал в траве, словно искал еще кислые стебли. На самом же деле он измерял ширину следа, оставленного прошлой ночью конем Истока.

Потом опять лениво взобрался на коня и поехал дальше. Он то пускался галопом, то останавливался, внимательно осматривая все кругом. И в разных местах он видел все тот же широкий распластанный след бешено мчащегося коня. Чем дальше, тем больше возникало у него подозрений, тем быстрее вертел он головой по сторонам и тем тревожнее поблескивали его лисьи глазки. И однако ничего другого он не мог обнаружить. Кусты дремали, в лесу порой осыпались листья - это птица садилась на ветку. Вдруг он придержал коня. В ручье лежала падаль. Он спешился и подошел поближе.

Конь! Через мгновение фракиец был в воде. Со всех сторон он оглядел коня, но не нашел ни малейшего признака узды. Дикая лошадь! Ее гнали волки, она пала и свалилась в ручей. Понятно, почему остались такие следы!

Довольный, прыгнул он на коня, посмотрел чуть дальше - следы исчезли. Ведь Исток мчался по воде.

Однако фракиец ошибся. Конь этот принадлежал одному из товарищей Истока. Он пытался угнаться за Истоком, но конь его изнемог и пал. Юноша задушил его ремнем, снял узду, столкнул труп в воду, а сам скрылся в лесной чаще. Два других отрока поскакали в гору, решив добираться до дому таким путем, а не ущельем.

Обрадованный фракиец повернул коня и бешеным галопом помчался докладывать Хильбудию, что все спокойно, что врагов нет.

Неожиданно в самом узком месте долины прямо перед ним возникла из травы человеческая фигура. Фракиец так рванул поводья, что конь встал на дыбы.

- Эй, пастушок, что ты тут делаешь?

- Овец ищу; сотня овец у моего отца пропала. Три дня их ищу. Ты не видал? Откуда путь держишь?

- Эх, парень, я тоже, вроде тебя, овец ищу. Только я их ищу для византийских купцов. Кожи им нужны, шкуры; ты случайно не знаешь, кто из славинов мог бы их продать?

- В одном дне пути отсюда - град отца моего, Сваруна. Там груды драгоценных мехов, горы буйволовых кож, много дорогих камней. Он охотно бы продал, да сидит за Дунаем этот пес Хильбудий, и не выедешь никуда. Приводи купцов, накупят они здесь столько, что им и не снилось, стоит только приехать!

- Иди, пастух, помоги тебе Даждьбог, ищи овец! Да сопутствует тебе Велес и скажи отцу, пусть ждет богатых купцов. Они хорошо заплатят...

Молнией умчался фракиец, а вслед ему с любопытством смотрел пастух, помахивая длинным прутом. Когда всадник скрылся за поворотом, он стиснул кулак и погрозил: "Только придите, дьяволы, за мехами! Мы вас так обдерем, что вы повезете в Константинополь меха из собственной шкуры!"

И пастух, как дикая кошка, кинулся в лес. Это был Исток.

Когда Сварун дал сигнал выступать, первым исчез из глаз отряд легких лучников во главе с Истоком. Они понеслись прямо в гору. Словно дикие звери, преследующие добычу, пробирались юноши между кустов, ползли через пещеры, карабкались на кручи. Они двигались уверенно и осторожно, ни одна сухая ветка не треснула под их ногами, ни в одном из колчанов не забренчали стрелы, они даже дышали беззвучно, хотя вождь вел их быстро, как молодой волк, бегущий по лесу. Выйдя на гребень, они рассыпались, утонув в высокой траве и ежевичных кустах, и в темноте - луна зашла успешно двигались дальше. Когда рассвело, Исток взобрался на серую скалу и осмотрелся. Кругом стояла тишина, как будто бы в лесу не было ни одной живой души. Лишь изредка раздавался шелест листьев, словно из кустарника выпорхнула дикая куропатка, да иногда на поляну то здесь, то там падала тень, мгновенно исчезая во мраке деревьев.

Исток улыбался. Взгляд его горел, как у сокола, он туже затянул ремень, на котором висел колчан, слез со скалы и пошел дальше.

Уже половину своего утреннего пути прошло солнце, когда молодой вождь остановился и клекотом ястреба дал сигнал, что отряд прибыл в назначенное место. Исток стоял в дубовой чаще на крутом сколе, нависшем над самой узкой частью долины. По его сигналу точно из-под земли выросли товарищи из-за каждого куста, из-за каждого дерева, из травы, из расщелины скал, из ложбин - отовсюду поднимались молодые воины.

Исток бесшумно повел их вниз. Ни один камешек не сорвался и не полетел в долину. Они неслышно одолели крутизну и вскоре достигли густых зарослей молодого леса. То было самое удобное место для лучников, чьи стрелы должны были лететь в долину. Исток отдал приказ развернуться по склону в длинную тройную цепь, залечь в траве и кустарнике и ждать его знака. Пока он не пустит стрелу, не двигаться.

Затем Исток нарезал веток, воткнул их в щель на мшистой скале, залез туда и притаился на этом наблюдательном пункте.

Отсюда-то он и углядел всадника, лазутчика Хильбудия. Сперва он подумал, что это кто-нибудь из его вчерашних спутников, и чуть было не вышел из своего укрытия, чтоб его окликнуть. Но тут он обратил взор на высокого коня, на каких ездили византийцы. У славинов таких не было. В голове его мелькнуло подозрение. Рука сама собой потянулась за спину, чтобы вытащить стрелу и послать ее в грудь иноземцу. Но он удержался. Быстро отстегнул ремень, колчан соскользнул у него со спины, рядом он положил лук, а боевой нож спрятал в коротких штанах из овчины. Все приметы воина исчезли, и Исток тихо скользнул вниз по склону. В ущелье он сорвал прут и принялся поджидать всадника.

Он дождался его и сумел хитро и умно убедить фракийца, будто Сварун один, без войска, сидит в своем граде. Теперь он был твердо уверен, что Хильбудий пойдет по ущелью.

Когда фракиец возвратился и доложил Хильбудию о том, что видел, полководец вновь помрачнел. Его огорчило, что настоящей битвы не будет, грабеж ему был противен.

- Грабить по обычаю варваров, на забаву императора, чтобы насытить алчные толпы, которые зимой нагрянут в город. Тратить миллионы! На дурацкий цирк, на увеселения!

Разгневанный, он лег на траву. Воины со страхом смотрели на него и разговаривали только шепотом.

В полдень Хильбудий встал и велел выступать.

Тяжело вооруженные, закованные в железо пехотинцы - с большими щитами, копьями и мечами - шагали впереди. За ними ехал верхом Хильбудий в сопровождении небольшого конного отряда, в задачу которого входило в случае необходимости быстро передавать его приказы. Потом шли лучники и пращники - они представляли особую опасность на расстоянии. На крутых палках пращников были прикреплены кожаные пращи, с их помощью они с непревзойденной ловкостью метали продолговатые, заостренные на конце кусочки свинца, называемые желудями; тот, кого угощали таким "желудем", наверняка выходил из строя.

Войско медленно двигалось по ущелью. Солнце садилось и необыкновенно теплыми осенними лучами било в спины воинов. Хильбудий задумался. Шлем его болтался за спиной на красном ремне. Многие всадники и пехотинцы также расстегнули ремни и сняли шлемы. Шлемы весело поблескивали, а на камешках креста Хильбудия плясали озорные солнечные зайчики.

Под чистым небом стояла гробовая тишина. Воины молча шагали друг за другом. Лишь шум шагов раздавался в ущелье да ровно журчал ручей.

Солнце не спеша близилось к горизонту. Долина сужалась, тени сгущались над войском. Недалеко было самое узкое место ущелья.

У молодых славинов, прятавшихся на склонах, кипела кровь. Они слышали шум, изредка до них долетал звон мечей. Руки юношей потянулись к стрелам и вставили их в луки, пальцы судорожно сжимали оперения, уже лежавшие на тетиве. Вскоре в просветах между кустами показались передовые шеренги врагов. Волнение одолевало юношей. Нужна была железная воля, чтобы сдержать эту лавину молодых воинов, жаждавших битвы и крови. Исток, будто окаменев, сидел на скале. Он поставил на землю свой могучий лук, верная стрела лежала на тетиве, мышцы на правой руке вздулись. Сердце колотилось так, что дрожал ремень, на котором висел колчан. Тяжело вооруженная пехота уже проходила под ним. Он мог бы пустить свою стрелу, но глаза его искали Хильбудия, искали - и нашли. Из-за поворота выехал всадник в богатых доспехах со шлемом за спиной. За ним по двое следовала вереница конников.

Полководец Хильбудий! Едет один, беззаботно о чем-то думая. Вот он все ближе, все ближе. Еще пятьдесят шагов сделает конь, и Хильбудий окажется прямо под ним, Истоком.

Исток крепче взялся за лук, тетива напряглась, лук согнулся... Еще десять шагов.

Исток поднялся, изо всех сил натянул тетиву. "Дрн" - запела струна, стрела зашипела в воздухе. Хильбудий внизу дико закричал: "Кирие елейсон!" [Господи помилуй], взмахнул руками, коснулся виска, - там торчала стрела, - зашатался и упал с коня. В то же мгновение засвистало и зашумело в воздухе, туча стрел сорвалась со склона и обрушилась на византийцев. Раздался такой вопль, что задрожали горы; воины Хильбудия падали, с безумным криком пытаясь вытащить стрелы из ран. Однако паника скоро прекратилась. Сотники отдавали приказания, отряды сомкнулись, щиты крышей прикрыли их, стрелы ломались и отскакивали от бронзовых шипов на щитах. Словно могучий плуг, повернулось войско, закрытое щитами, выставило свое острие навстречу нападающим и полезло в гору. Пращники и лучники византийцев устремились через ручей, они шатались и падали - стрелы пробивали тонкий панцирь, - но упорно лезли в гору, чтобы с противоположного склона ответить врагу свинцовыми желудями. Передние воины были уже близко, шагах в двадцати от Истока, и стрелы славинов оказались тут бессильны, - свинец ливнем сыпался с противоположного склона; многие юноши, с криком выпустив лук, падали и катились вниз. Исток понял, что нужно уходить. Но тут-то с другой стороны затрубили рога.

"Крок", - подумал юноша.

Свинцовый ливень утих, снова раздались вопли и крики, послышался треск и топот. Точно дикий вепрь, ударил Крок на пращников и лучников. Византийский клин, подбиравшийся к Истоку, остановился: солдаты поняли, что окружены. Дикая вольница Крока схватилась с легко вооруженной пехотой, все сплелось в клубок, груды человеческих тел катились по склонам, воины резали, рвали и кололи друг друга, боролись на дне ручья и утопали, вода покраснела от крови. Византийские трубы дали сигнал к отступлению. Тяжело вооруженная пехота под защитой щитов повернула вспять и скатилась в долину. А там их уже поджидали могучие воины Сваруна. Копья свистели в воздухе, пронзая крышу щитов. Началась схватка - грудь с грудью. Секиры били по щитам, разнося их в куски, мечи молниями рассекали тела славинов и обагрялись кровью. Обезумевшие воины сражались и убивали друг друга с дикой яростью. В центре этой свалки оказался неистовый Радогост. Шестоперы, вздымаясь, поражали бронзовые шлемы. Грохот и крики, стоны и рев, звон мечей, треск ломаемых копий оглашали воздух.

Исток со своими стрелками бросился дальше по склону. Коннице удалось выбраться из побоища, и она пустилась в бегство. Воины Истока поражали коней, и те падали под всадниками. Отроки с ножами кидались на них, юные головы одна за другой слетали под ударами мечей отборных конников, По телам мертвых бежали другие, стаскивали византийцев на землю и душили их, наваливаясь всем телом.

Ночь опустилась на землю. По траве текли потоки крови, стоны поднимались к небу, славины пели грозные давории так, что гул стоял под ясным свободным небом.

6
Победители разложили костры и толпами собирались вокруг них. Потом с головнями в руках разбрелись по долине в поисках погибших родичей.

Морана царила всюду. Ручей в нескольких местах был запружен телами убитых. Казалось, мертвые все еще душили друг друга, стискивали в руках ножи, в зубах у них были клочья человеческого мяса, которые они вырвали, впившись в неприятеля. Крока нашли в овраге, вокруг него валялось десять убитых пращников. Один лежал на нем, и в его сердце торчал нож Крока. Великая печаль охватила Сваруна, когда к костру принесли смертельно раненного Радогоста. В груди его зияла глубокая рана, он дважды вздохнул и умер. Это был самый уважаемый старейшина антов.

Славины и анты победили, но заплатили за победу морем крови, ибо воины Хильбудия сражались храбро, они были хорошо вооружены и прикрыты. Если бы не перевес в численности вражеских войск, византийцы проложили бы себе путь и ушли.

"Все византийцы погибли!" - решили вожди и старейшины. Сварун в это не верил. В трех местах его панцирь из конской кости был рассечен, он сам был измучен, но об отдыхе и не помышлял. Он обошел убитых, пересчитал византийцев и покачал головой.

- Их должно быть больше, у Хильбудия было войско сильнее! Или он оставил отряды в лагере, или часть их ушла.

Поэтому Сварун не мог дать людям отдых.

В граде уже знали о победе и выслали навстречу много коней, чтобы погрузить на них раненых и доставить домой.

Сварун выбрал двадцать хорошо вооруженных воинов, посадил их на коней и велел ночью добраться по равнине к мосту. Там они должны хорошенько укрыться и тщательно охранять мост. Если по пути им встретится беглец, пусть убьют его; к мосту никого не пускать, расправляться на месте. В лагере не должны знать о поражении Хильбудия, иначе византийцы разведут мост, и славины не смогут перейти Дунай.

Раненых собрали и отправили в град. Среди них оказалось человек пятьдесят византийских воинов. Их ожидало рабство. Когда все улеглись отдыхать, Сварун в одиночестве остался возле огня и погрузился в раздумье. Он понимал, что необходимо занять вражеский лагерь. Но ведь это лагерь Хильбудия! Его укрепления можно взять лишь ценою жизни половины воинов славинов. Он думал, лоб его бороздили морщины, а пальцы перебирали белую бороду, окропленную кровью. От соседних костров доносился смех отроков, там запели победную песнь. Лицо Сваруна все больше мрачнело. Как же овладеть вражеским лагерем без потерь?

- Святовит, одари меня лукавой мудростью! Еще раз пошли озарение моей седой голове, ведь потом я навеки лягу отдыхать. Один только раз...

Голова его опустилась так низко, что лбом он коснулся рукоятки меча, вонзенного в землю. Усталые веки закрылись, тело жаждало сна, но душа была в тревоге, полна забот. Постепенно гасли костры, а небо на востоке пламенело тонкой красною лентой.

И словно искра этого небесного сияния сверкнула в голове Сваруна. Он проворно поднялся с радостным возгласом.

Запели трубы, воины проснулись и выстроились тесными рядами. Старейшины окружили Сваруна.

- Братья, старейшины славинов, предводители антов, храбрые воины, сказал он. - Боги не оставили нас, Перун поделом поразил дерзкого Хильбудия, татя нашей свободы, поразил его войско. Бесславно смердят трупы врагов, теперь они - пища для коршунов и лисиц. Но погибла лишь половина его рати. Нам нужно ударить по их гнезду за Дунаем, мы должны разгромить их лагерь, ибо придет другой Хильбудий и вновь станет убивать нас и грабить. Византиец, как змея, засел в своем лагере. Вам ведомо, какие там валы, кипящая смола, какие крепкие копья и быстрые, как молнии, мечи. Больше половины из нас сложат головы на валах, а вражеский лагерь мы не возьмем.

- Давайте разрушим мост и вернемся к своим стадам, - предложил старик ант.

- Нет, брат! Мост наш. Нельзя ломать ветвь, на которой сидишь. По мосту пойдут наши воины, чтобы вернуть награбленное. Потому мы и должны взять лагерь!

- Ударим по них! Возьмем измором! Сожжем их в собственном гнезде!

Возбуждение охватило собравшихся. Воины поднимали вверх копья и мечи, размахивали над головой тяжелыми секирами.

- Да, мы ударим на лагерь, но сохраним свои головы. Пусть Морана отойдет в сторону и издали любуется на нашу победу!

Все широко раскрыли глаза, с жадным любопытством глядя на Сваруна. Воины еще теснее сомкнулись вокруг.

- Братья, благодарите Святовита! Он одарил мою седую голову воинской хитростью!

Радостный клич пронесся над толпой.

- Быстро переоденьтесь в платье византийцев, надвиньте их шлемы, возьмите в руки щиты - и вперед!

Все остолбенели. Никто не смел произнести ни слова. В таком неудобном снаряжении?! Да Сварун просто обезумел! Смилуйся над ним, Святовит!

Никто не трогался с места. Но Сварун решительно повторил:

- Шлемы на голову! Надеть доспехи!

Воины разбрелись по долине и склонились над трупами византийских солдат. Они снимали с них шлемы, отстегивали доспехи, стаскивали красивые окованные портупеи. Исток разыскал Хильбудия. Убитый полководец навзничь лежал в траве. В руке у него была стрела, которую он успел вытащить из раны перед смертью. Хильбудий был герой, и Истоку захотелось иметь такое же вооружение, чтобы можно было не подстерегать неприятеля в засаде, а биться с ним в открытом бою. О, совсем по-другому радовался бы Исток, если бы он в таком вот вооружении встретился с Хильбудием в чистом поле. Они бы пустили коней навстречу друг другу, копье бы стукнуло о копье и переломилось, тогда они выхватили бы мечи и стали бы рубиться так, что искры засверкали. По лицам струился бы пот, соперники обливались бы кровью, наконец Исток разрубил бы вражеский шлем, и Хильбудий упал бы на землю. Да, то была бы победа!

С чувством грусти он снял с трупа доспех и надел на себя. Какой силы человек был этот Хильбудий! Грудь шире, чем у него, Истока! Отстегивая доспех, юноша заглянул под холщевую рубаху Хильбудия. Сколько шрамов, вся грудь исполосована. Да, то был герой!

Исток затянул на себе доспех, испытывая неподдельное уважение к убитому врагу. Потом он оттащил труп в кусты, укрыв его как следует землею и ветками. Нельзя, чтобы тело такого героя терзали дикие звери и хищные птицы.

Вслед за воинами преобразились и кони - их покрыли византийской сбруей. Исток вскочил в седло, воины веселыми криками приветствовали его, добродушно посмеиваясь над нарядом Хильбудия.

Всем доспехов не хватило, и остальные воины по приказу сваруна поместились в середину отряда.

Сварун распорядился немедля трогаться в путь, но взять вправо, чтобы холм у реки прикрывал их движение. У его подножия славины отдохнут, а ночью двинутся по мосту в лагерь.

В град он послал быстрых гонцов с приказом гнать вслед за войском баранов и крупный рогатый скот, а также везти мехи с медом и пшеницей, чтобы достойно отпраздновать победу.

Войско с криками, смехом и шутками двинулось по ущелью. Неловко чувствовали себя славины в тяжелом воинском снаряжении. Шлемы висели у них за спиной, и среди них не было ни одного целого. На всех вмятины, ремни оборваны, застежки расколоты. На доспехах виднелись следы ударов, дыры от копий, кровь, перемешанная с землею, запеклась на них. Тяжело шли славины по равнине. Застигни их сейчас убитый Хильбудий, он вырубил бы неповоротливых воинов всех до последнего с помощью одной лишь манипулы.

Истоку казалось, что он в оковах. Он был превосходным наездником, однако тяжелый щит доставлял ему столько неудобств, что при первой же схватке он швырнул бы его на землю, а сам выскочил бы из непривычного седла.

Не успело войско Сваруна перейти равнину, как многими овладело малодушие. Люди снимали шлемы, некоторые украдкой бросали их, другие отстегивали доспехи, которые в кровь ободрали кожу на голом теле. Закричи на них в этот миг даже самый чтимый старейшина, вспыхнул бы бунт, они остановились бы, побросали оружие и отказались выполнить приказ Сваруна. Люди оборачивались, с завистью глядя на воинов без тяжелых доспехов, а те безудержно смеялись над своими товарищами.

Однако огненного взгляда Сваруна все-таки побаивались. Он гордо ехал в снаряжении конника, рядом с ним отрок нес штандарт Хильбудия изображение дикого вепря на позолоченном древке. Воины подавили необузданную страсть к свободе даже в движениях, смолкли и шагали по высокой траве, стремясь как можно скорее достигнуть цели и освободиться от непривычного бремени. Все были убеждены, что Сварун просто обезумел от радости и потому возложил на них такую тяжесть. Длинная тень уже протянулась от холма по равнине, когда войско приблизилось к подножию. Беспорядочно бросились воины в кусты и повалились на желтые листья и сухую траву. Они стаскивали шлемы, с грохотом сбрасывали на землю доспехи. Смех и крики огласили окрестность. Необузданная толпа свободных людей опьянела от победы.

И тогда на коне к старейшинам подскакал Сварун. Брови у него были нахмурены, как у разгневанного Перуна, глаза метали молнии.

- Встать! Надеть доспехи, шлемы на голову! Какие вы воины? Одичавшая орда! Либо повинуйтесь Сваруну, старейшине, либо сбросьте меня с коня, пронзите мечами, вырвите сердце и повесьте его на ветку для приманки волков и лисиц! Лучше сердцу быть в зверином желудке, чем в груди человека, который должен вести за собой такое войско! Позор вам, клянусь богами!

Исток бросился к своим отрокам и повторил им приказ Сваруна. Подняв руку, командовал он, и слова его падали на головы славинов тяжким молотом, что крушит все на своем пути.

Шум стих, толпа начала подниматься. Всем почудилось, будто сама Морана схватила их за крепкие глотки. Сварун походил на грозного бога, который вот-вот метнет в них молнию, а Исток, казалось, вырос на целую пядь и плечи его походили на скалу.

- Когда угаснет солнце и вытянутся тени, поднимайтесь и идите к мосту, а через него в лагерь. Полночь еще не минет, а вы будете благодарить Святовита за то, что он озарил меня воинской хитростью.

Воины не понимали еще, что задумал Сварун. В их головах бродило немало непокорных мыслей, пока они надевали шлемы и застегивали доспехи. Вопрошающим взглядом смотрели они на своего старейшину, который хотел превратить их в настоящее войско.

Тени удлинялись, трепетали и исчезали. Солнце скрывалось.

- Вперед!

Исток ехал первым. Молча шагал отряд за отрядом. Впереди тяжело вооруженные воины, в середине - славины без доспехов, позади лучники и пращники. Безмолвие царило вокруг, лишь под ногами гудела степь. В сизой мгле показался Дунай - широкий, гладкий пояс на равнине. Поперек пояса темная лента. К ней и повернул коня Исток.

- Приготовить копья, секиры и мечи! - шепотом передали из уст в уста его приказ.

Из ремней вынуты секиры, ладони судорожно сжали рукояти мечей, копья взяты наперевес. В воинах пробудилась страсть, вспыхнул огонь и жажда боя.

За черной лентой вздымался четырехугольник, над ним вился дым. Исток взмахнул мечом в ту сторону. Все взгляды были прикованы к вражескому лагерю.

Стало совсем темно. Сизая мгла пеленой наползала на реку. Сто шагов отделяло войско от моста. Две темные тени маячили перед ним. "Часовые", подумал Исток. Он нагнулся влево, нагнулся вправо - сообщил своим. Припустил коня, воины поспешили следом.

Подъехали к самому мосту. Луны еще не было. Стража почтительно расступилась, приветствуя Хильбудия. Но вот треснули доспехи часовых могучие копья, брошенные изо всех сил, пробили им грудь. С криком повалились они наземь. Но шум на мосту заглушил их крик. Доски стучали под ногами войска, мчащегося через реку.

И тут же радостно запели трубы на валах. В лагере запылали факелы, настежь распахнулись ворота.

Только теперь поняли воины замысел Сваруна. Византийцы ожидали возвращавшегося с добычей победоносного Хильбудия.

Вихрем помчались славины с моста, закричав и завыв так, что застонал воздух, и яростно устремились вперед.

Исток был уже в воротах. Стража растерялась. Факелы падали на землю, но самые храбрые из славинов уже ворвались в лагерь. Пошли в ход секиры, затрещали доспехи, в воздухе засверкали мечи. Поднялась страшная суматоха.

- Склавеной, склавеной! [Славины, славины! (греч.)] - неслось со всех сторон.

Посреди претория перед шатром Хильбудия мгновенно собрался отряд отборных воинов. Дух Хильбудия ожил в лагере. Взлетели в воздух мечи, воины укрылись за щитами - возникла непробиваемая стена, о которую разбивались потоки славинов. Сварун ошибался, полагая, что застанет ромеев врасплох. Отправляясь в поход, Хильбудий оставил в лагере отряд, который день и ночь должен был находиться в боевой готовности, чтоб оказать помощь в случае нужды. Поэтому разгорелся такой грозный бой, какого не помнил ни один из воинов.

Услыхав крики и шум в лагере, оставшиеся снаружи славины бросились на валы: залезая друг другу на плечи, они перебирались через деревянные стены, врывались в лагерь и, достигнув претория, кидались в жуткую шевелящуюся кучу, из которой торчали копья и над которой сверкали мечи; кровь брызгала во все стороны, трупы громоздились на земле. Воины скользили и падали в горячие лужи крови. Монолитная стена византийских воинов давала трещины, расходилась, опять смыкалась и яростно поражала мечами все вокруг. Все более мощная волна билась об эту стену, она начала поддаваться, слегка накренилась, славины усилили напор, и она рухнула. Но в то же время распахнулись ворота в западной части крепости, и из них вырвалась византийская конница, которую до тех пор прикрывала живая стена. Она врезалась в толпу обнаженных славинов, мечи поражали голые тела, трупы откатывались влево и вправо, конница проложила себе путь и исчезла на юге, в ночной тьме.

Стоны, вздохи, хрип и клокотанье огласили лагерь. Славины лезли через валы, в нетерпении спихивали друг друга во рвы. Неуспевшие принять участие в бою, жаждали крови, рубили мертвые тела и неистовствовали в безумном угаре.

Трубили рога, кричали старейшины, отгоняя и колотя людей. А те будто лишились рассудка, будто озверели, и уже приходилось опасаться, как бы они не сцепились друг с другом.

Сварун приказал зажечь факелы. Луна не спеша вышла на небо. На валах кишели полуголые люди с поднятыми над головой копьями и мечами, с шестоперами и секирами в руках. А посреди лагеря, под обломками копий и под осколками мечей, покоилась залитая кровью, стенавшая и хрипевшая жертва Мораны, в самом низу лежал, покрытый грудою трупов, герой и надежда всего войска славинов - Исток.

7
Миновала полночь, а вокруг лагеря Хильбудия по прежнему стоял гомон и крик. Всюду горели костры, возле них шумели, словно обезумевшие, воины. Лагерь был разграблен. С шатров содрали воловьи шкуры и попоны и разбросали их по равнине. Воины валялись на этих шкурах, Дрались из-за них, выхватывали друг из-под друга и рвали на куски, они опустошили житницу и уничтожили запасы сушеного мяса. Сражались из-за окороков, рассыпали зерно по земле, бегали от костра к костру и орали, опьяненные победой. Лишь мудрые старейшины да старые воины степенно сидели у костра Сваруна. Они видели, как беснуются отроки, как орут пастухи и молодые воины, злые, словно волки, завистливые, алчные, вечно готовые к утехам и дракам. Никто не поднимался, чтобы усмирить и успокоить их.

Они хорошо знали свое племя. Как молодые зубры, росли отроки в лесу под солнцем свободы. Едва сойдя с материнских колен, они гнали ягнят в лес и на пастбище, там и ночевали, опасаясь только тяжелой руки старейшины, которого почитали их отцы, потому что сами его избрали и добровольно приняли его власть.

Старейшины не потеряли в бою ни одного человека. Молодежь шла первой, они пустили ее на кровавое дело, а сами в большинстве своем остались вне лагеря. Тем не менее их лица сияли гордостью и счастьем победы.

Только Сварун был печален, так печален, что сидел, согнувшись в три погибели, - гордый старейшина, победитель дерзкого Хильбудия. Последняя его опора, Исток, доказавший в этом бою, что он будет достойным отпрыском славного рода Сваруничей, его сын, недвижимо лежал под полотняным шатром возле огня.

После боя отец не успокоился до тех пор, пока из-под горы трупов не извлекли тело сына. Слезы хлынули у него из глаз, когда подняли окровавленного Истока. Сварун упал на тело юноши и разрыдался.

Внезапно он вскочил на ноги.

- Он жив! Сердце забилось!

В глазах его загорелась надежда.

Юношу вынесли из лагеря, раскинули шатер и положили его там. Сварун призвал волхва - у него была слава ведуна, которому боги открывают свои тайны.

Волхв стащил с Истока доспех, снял шлем и осторожно омыв окровавленное тело, стал искать рану. Приложив ухо к сердцу, он довольно закивал головой.

- Жив он, Сварун, жив твой Исток!

Рану волхв найти не смог. "Одурманен? Оглушен?" - бормотал он про себя.

Шлем Хильбудия на голове Истока был измят и разрублен.

- Оглушен он! По голове его сильно ударили. Проснется Исток. Надейся, отец, и обещай жертву богам!

Сварун решил принести в дар самого крупного бычка, если сын его придет в себя и поправится.

Волхв велел отцу выйти и оставить его одного с Истоком.

Сварун, с почтением вняв его словам, пошел со своей мукой к старейшине и опустился около них на землю.

Время тянулось бесконечно. Старик рассматривал звезды, глядел на луну, и ему казалось, что они прикованы к небу. Ничего не двигалось. Сварун думал, что не выдержит таких сомнений и ожидания, умрет прежде, чем настанет утро. Когда кто-нибудь подходил к огню и раздавался ликующий возглас, он вздрагивал, поднимал голову и озирался. Он ждал волхва с радостною вестью. Но того все не было.

Старейшины укладывались на покой и засыпали. На траве уже растянулась добрая половина войска, огни затухали. Лишь молодежь шумела, диким песням, ссорам и перебранкам не было конца.

Сварун затыкал уши, сидя в мучительном ожидании. Он все больше сгибался, словно утес, уходящий в землю.

Звезды побледнели, стали гаснуть и исчезать с посеревшего неба. И тогда плеча Сваруна мягко коснулась чья-то рука.

Старец затрепетал.

Волхв призывал его, лицо волхва озаряла радость.

- Сварун, славный старейшина, твой род не исчезнет. Слава богам, Исток пьет воду!

Старец быстро встал и бросился в шатер. Исток радостно смотрел на него, на губах юноши играла улыбка. Отец опустился на колени и зарыдал:

- Исток, Исток, сын мой...

Когда выплыло солнце, изнемогла и молодежь. Самые неугомонные повалились на землю. Солнечные лучи никого не разбудили, равнина была покрыта спящими телами, словно мертвецы лежали на ней. Только Сварун расхаживал перед шатром Истока, благодарно протягивая руки к солнцу и шепча молитвы.

Около полудня зашевелились, загомонили люди, утомленное войско вновь ожило. А с севера к Дунаю потянулась длинная вереница нагруженных коней, заблеяли стада овец. Это из града подвозили еду и питье.

Многие отроки пошли встречать своих, вскоре они пригнали в лагерь коней и скот. Приехали и девушки, между ними на разукрашенном коне восседал Радован с лютней. Он пел новую победную песнь и так ударил по струнам, что они гудели.

Разгрузили жито и мед, расхватали овец и принялись их резать. Равнина из ложа превратилась в огромный пиршественный стол. Отовсюду неслись крики, смех, люди пели и плясали.

Радован устроился среди девушек и окруживших его молодых воинов. Он сидел на старом пне, играл, сколько выдерживали пальцы и струны, и рассказывал веселые побасенки о своих странствиях. Молодежь хохотала так, что дубрава дрожала от неистового веселья.

- Эй, Радован, а ты чего спрятался? Почему не пошел с нами и не пел, когда мы били византийцев? - поддел певца молодой воин.

- Благодари свою матушку, что ты лет на десять раньше не родился. Не то я двинул бы тебя по черепу лютней, своей драгоценной лютней, за эту болтовню так, что у тебя бы язык к небу присох. Но ты молод и дерзок, как жеребенок, и Радован прощает тебя!

- Препоясался бы ты мечом, спрятал лютню в шатер к девушкам и пошел бы с нами!

- Я не пошел с вами. Это верно. Но верно и то, что вой, который поднимаете вы, молодые волки, способен навсегда оглушить меня. А кто потом будет настраивать струны? Уж не ты ли? Ведь для твоих ослиных ушей ивовая ветка и то слишком тонка. Кто бы кормил Радована, коли он не мог бы бродить с лютней по свету? Уж не ты ли? Да ведь у тебя не найдется даже козьего молока, чтобы напоить голодного пса. Молчи уж, паршивец!

Все засмеялись, а Радован гордо заиграл, затянув веселую песнь. Но парней забавляла злоба Радована.

- А что ты делал в граде, пока мы сражались за свободу?

- За девушками бегал!

Девицы зафыркали.

- Смотри, Радован, несдобровать тебе!

- Коли ваши девушки могут польститься на меня, старика, мне они и даром не нужны!

- Так ведь ты недавно врал, будто сама царица любовалась твоей красотой!

- Императрица Феодора - мудрая женщина, глупцы! А было это тогда, когда лоб мой еще не покрывался морщинами и не было гусиных перьев в бороде!

- Если бы Хильбудий напал на град, ты, Радован, убежал бы в лес, как барсук в свою нору! Жалко, что он погиб и избавил тебя от такой забавы!

- Убежал? Когда это я убегал? А ну, девушки, скажите, разве я не сидел день и ночь на валах и не сторожил град, словно рысь в буковом дупле?

- Притаился на валах и дрожал.

- Конечно, дрожал! Не терпелось хоть раз показать миру, каков герой Радован, когда приходит беда...

Загудела лютня, девушки взялись за руки, и хоровод закружился вокруг веселого певца.

Отдохнув, Радован отобрал несколько отроков и пошел с ними в лагерь.

- Найдем, наверняка найдем, знаю я византийцев! Они шагу не ступят без этого божественного напитка. О меде, конечно, ничего худого не скажешь, пиво тоже - добрый напиток, но вино...

Радован жадно облизнулся.

Скитаясь по свету, он много раз играл византийским воинам, которые даже в походах не таили своего пристрастия ко всякого рода зрелищам и цирку. Любой бродячий плясун, придурковатый певец, болтливый актер, распутная танцовщица - все были тут желанными гостями, всех их ласково привечали, всем щедро платили. Радован знал об этом и потому любил заходить в пограничные лагеря, где всегда уютно устраивался. Ему было хорошо известно, что во всех лагерях имелись обильные запасы вина.

Вот и сейчас он пошел на поиски зарытых в землю сосудов. Лагерь был разгромлен и разбит. Торчали лишь отдельные колья, и между ними были рассыпаны, втоптаны в грязь пшеница и ячмень.

- Тут! Коли здесь житница, - вино где-нибудь неподалеку!

Они принялись тщательно искать, отваливая колоды и оттаскивая прочь трупы, так и оставшиеся непогребенными.

Старик осторожно постукивал ногой по земле. Вдруг по звуку он определил, что под ним пустота.

- Стоп, юность глупая, есть, есть! Погреб тут! Моя пятка больше стоит, чем ваши носы!

Отроки отвалили несколько бревен, оттащили перевернутую двуколку - в земле показалась дощатая дверца. Нагнувшись, они ухватились за нее сильными руками, запоры лопнули, открыв вход в подземелье с узкой крутой лесенкой.

Радован первым кинулся вниз. С ликующим криком он поднял первый попавшийся глиняный кувшин и прильнул к нему с такой жадностью, что вино громко заклокотало в его горле. Запасы были обильными. Высокие узкие кувшины с большими ручками из красноватой глины выстроились вдоль стены. С потолка свисали мехи, также наполненные вином.

Славины стали выносить вино из погреба. Всем хватило по кувшину. Радован тянул из большого меха - он прогрыз его, чтобы снять пробу, и не мог оторваться. Вино было отменное!

Скоро все прослышали о погребе и сломя голову бросились в лагерь. Люди толкались у входа, пили прямо из кувшинов, тащили их к кострам, на которых жарились бараны.

Лагерь захлестнули пьяные крики и песни, кто плясал, кто бранился, кто дрался. Лишь поздней ночью, уставшие и хмельные, люди заснули мертвецким сном. Радован задремал было с лютней на коленях, потом, покачнувшись, растянулся на земле, сунув под голову лютню с оборванными струнами.

В то время как юное войско безумствовало в пьяном угаре, Исток лежал у шатра. Любиница поставила возле него рог с лучшим медом и села у ног брата, не сводя с него глаз.

- Исток, это Перун отнял тебя у Мораны. Когда ты пришел в себя, я принесла ему в жертву самого жирного ягненка. Милостив Перун!

Брат с благодарностью посмотрел на сестру. На лице его боролись сомнения и вера. Он приподнялся на локте.

- Не нежно, брат, тебе надо лежать. Так велел волхв.

- На бойся, Любица! Мне совсем почти не больно.

Он ощупал свою голову.

- Расскажи, Исток, как ты сражался. Тебя вытащили из-под груды мертвых и ты жив! Велик Перун!

- Мрак в моей памяти. Помню только, что я первым ворвался сквозь ворота в лагерь. За мной, как овцы, кинулись наши отроки.

- И все погибли!

- Все погибли? О Морана!

- Над тобой она смилостивилась, возблагодарим ее!

- Ты, Любиница, не знаешь, как дерутся византийцы! Они поставили передо мной стену из щитов, и мечи из-за нее сверкали, как молнии. Я бил по шлемам, но они были, как наковальни. Мой меч треснул и раскололся. Вот тогда-то меня и задело по голове, все перед глазами завертелось, я упал, и меня прикрыли собой товарищи.

- Но ощупай свою голову, там нет раны! О велик Перун!

- Милая, не будь на мне шлема, меня не спасли бы и боги!

- Шлема?

- Шлема Хильбудия, он в шатре. Принеси его.

Исток взял в руки рассеченный шлем и долго рассматривал его.

- Как он красив, сколько на нем драгоценных камней.

- Он спас меня от смерти, Любиница!

Ножом Исток извлек из креста жемчуг.

- Половину тебе, сестра, половину мне, нанижи его на золотые обручи и носи в височных гривнах.

- В память о твоей победе!

- А я в память о товарищах!

Он высыпал камни в маленький, окованный серебром рог, который носил на поясе, - талисман знаменитой знахарки.

Вечер опускался на землю. В воздухе клубился туман. Лагерь утих.

Только Исток бодрствовал в своем шатре и раздумывал, подперев рукой еще болевшую голову.

"Мы победили. Это верно. Но ведь на самом-то деле победила отцовская мудрость. Лукавство победило, а не мы. И все-таки с тремя я бы справился в бою, каждый славин и ант может уложить трех или четырех византийцев! Но оружие у нас топорное, сражаться мы толком не умеем! А одной силой не возьмешь".

Он вспомнил, как когда-то маленькое племя славинов продало византийцам свой град, отдало в рабство своих дочерей, отдало много скота и овец, чтобы выкупить себя. И когда пришли византийские воины, чтобы получить купленное, женщины плевали в лицо своим мужьям и кричали: "И этих лукавцев вы испугались? Вы, воины? Позор!"

Исток думал о том, каким замечательным войском могли бы стать объединенные племена, умей они хорошо сражаться. Они подступили бы к воротам самого Константинополя. Насколько малочисленнее было войско Хильбудия! Славины напали на византийцев из засады, заняли лагерь, и все-таки убитых у них больше, чем у византийцев. А стоитнагрянуть ночью сотне всадников во главе с таким вот Хильбудием, и они разобьют большое войско славинов в пух и прах. Орда завыла бы, и не помогли бы никакие приказы; горстка людей одолела бы тысячи.

Исток был опечален. Впервые участвовал он в битве, но уже понял, что дикая, необузданная сила - еще не все. Он знал, что скоро ему придется занять место Сваруна, что через несколько лет он, возможно, станет старейшиной, поведет за собой войско...

Тяжелая голова скользнула с руки на ложе; черные мысли о грядущем не давали душе покоя.

8
На другое утро Сварун созвал всех вождей, старейшин и опытных ратников на военный совет, чтобы установить мир и порядок в войске. Собрались седовласые мужи, и сказал Сварун:

- Мужи, старейшины, славные ратники, сражение закончилось, однако не совсем. Великий Перун принял нашу жертву под липой и сказал свое громкое слово. Враг разбит, нам светит солнце свободы, вольно пасутся наши стада. Славины и анты снова стали тем, чем были когда-то и чем должны пребывать во веки веков. Хвала Перуну, и под липой мы принесли ему новую жертву благодарности!

Но говорю вам, сражение не совсем закончено. Возможно ли оставить плуг посреди нивы и в ясную погоду удалиться домой? Мы глубоко вонзили плуг, пошла широкая борозда, - значит, вперед, братья! Вернем хотя бы крохи того хлеба, который три года забирал у нас Хильбудий. До морозов еще далеко, ударим же по вражеской земле, возвратим отнятое у нас. Овцу за овцу, корову за корову, а христиан и христианок пригоним домой, чтобы они пасли скот, сеяли и жали вместо наших погибших сынов. Таковы думы вашего старейшины, которого вы сами избрали, дабы в преклонные годы он шел впереди и вел вас в сражения. Старейшины, мужи, молвите мудрое слово!

Поднялся старейшина Велегост, богатый и уважаемый славин.

- Много своих людей потерял я в этом бою, два сына моих полегли на поле брани. Но я говорю: жив я, есть у меня еще два сына, и пусть все мы падем, если нужно, но прежде отмстим и получим долг сполна. Мудр Сварун, его слово - воля богов.

- Отомстим! - подхватили славины.

Старейшины антов молчали. Зорко поглядел на них Сварун. Забота и страх отразились на его лице.

- Братья наши, анты, вы живете дальше нас и не так страдаете от византийцев, как мы. Но если вы хотите пребывать в безопасности, воздвигните впереди себя стену! Эта стена мы, ваши братья! Пусть же и ваши камни будут в этой общей стене, ваши могучие камни, и вы сможете спокойно спать со своими семьями и вольно пасти свои стада!

Встал старейшина антов Волк.

- Братья славины, зима стоит у дверей и стучит в них. Она застигнет нас в горах и возьмет в капкан. Не станем искушать богов! Они много дали нам на сей раз! Возвратимся мирно по домам! А весной соберемся вновь и пойдем через Дунай!

Анты громогласно одобрили слова своего старейшины. Славины хмурились и ворчали.

Стремясь добрым словом унять распрю, поднялся Сварун.

Ты мудро сказал, старейшина Волк. Но, говорю я, не так уж мудр тот, кто заколов и изжарив ягненка, оставляет его и уходит с пустым желудком!

- Мы не уйдем, мы хотим досыта наесться, - зашумели славины.

- Не вы одни! Надо быть справедливыми. Анты были верными соратниками и издалека пришли нам на помощь. Разве напрасно трещали копья, напрасно ломались мечи, напрасно летели головы? Нет. Награда принадлежит им по праву. Мы не можем дать ее сейчас, но там, куда мы идем, они будут вознаграждены с лихвой.

Встал ант Виленец, богатый и хвастливый человек.

- Волк верно сказал. Не надо награды. В погоне за нею мы можем попасть в лапы зимы, и тогда горькая расплата ждет нас. Поэтому мы возвращаемся. Дом наш далек. Мы поступим мудро, если не станем уподобляться тому алчному мужу, что умер от обжорства.

Зашумели анты, единодушно требуя возвращения домой.

Горько было Сваруну. Опечалила его междоусобица. На границе совсем не осталось вражеских гарнизонов, можно беспрепятственно проникнуть за Дунай и взять богатую добычу, но вот анты не хотят. Старый вождь решил еще раз убедить их.

- Похвально, что вы стремитесь домой. Мы проводим вас с большим почетом. Но спросите своих воинов, может, не откажутся они всего лишь за один месяц получить больше, чем дают им стада за целый год? Давайте спросим воинов!

Слово взял Волк.

- Быть по сему. Отложим совет до завтра!

Старейшины разошлись: славины - вправо, анты - влево.

- Сварун хочет, чтобы всем заправляли славины, - негодовали анты.

- Не бывать тому!

- Как он смеет приказывать свободным мужам!

- Мы ему не слуги!

- Надо сказать воинам!

- Никто не пойдет с ним, напрасно старается!

Славины бранили антов:

- Баламуты!

- Им бы только свару заварить.

- Пусть их ведут в Византию крутить царские мельницы!

- К бабам пусть идут, те им спины погреют, коли они так зимы боятся.

- Далась им зима! Волк он и есть волк!

Опечаленный Сварун остался один. К нему подошел Исток.

- Печально твое лицо, отец, - сказал он. - Что решено на совете, почему грустишь?

- Исток, сын мой, запомни: не видать счастья славинам, пока не будет у них согласия. Облака затянут солнце их свободы, и такие густые, что не пробиться сквозь них лучу радости.

- Когда я буду старейшиной, отец, я постараюсь научить их воевать. Мы должны учиться у врага, иначе нас будут бить.

- Я скоро умру, Исток; дыхание Мораны уже близко. И умру без надежды. Только бы уйти мне свободным к праотцам!

Голова старика поникла. Исток не посмел нарушить его великую печаль.

В тот день среди воинов было много споров и толков. Обсуждали слова старейшин, одних хвалили, других ругали. Анты склонялись к возвращению домой, славины высказывались за поход на юг.

Внезапно распри утихли. На востоке у Дуная показались всадники. Воины схватились за оружие. Девушек и раненых быстро переправили через мост, на случай битвы. Исток, забыв о боли, собрал лучших стрелков и расставил их таким образом, чтобы они осыпали стрелами фланги конницы.

Но чем ближе подъезжали всадники, тем яснее становилось, что это не византийцы. Не сверкали их доспехи, да и скакали они беспорядочной толпой.

- Гунны! Гунны! - пронесся над лагерем громкий клич.

Опустив оружие, все с любопытством ждали их приближения.

Впереди мчался вождь гуннов Тунюш. Под ним был худой и стройный конь - тонконогий, с гибкими и крепкими, словно воловьи жилы, мускулами. Гунн полагал, что приехал в византийский лагерь, поэтому очень удивился, увидев войско славинов.

В мгновенье ока Тунюш понял, что произошло. С притворной любезностью он спросил, где старейшина Сварун. Подъехав к самому шатру, он с коня приветствовал старейшину.

Тунюш был коренастый угловатый человек с бычьей шеей. Крупная голова его глубоко ушла в плечи, нос был сплющен, на подбородке росли редкие волосы, маленькие и живые глазки все время бегали, сверкая двумя черными искорками подо лбом. На голове его была остроконечная шапка, на груди тонкий пластинчатый доспех, поверх которого развевался багряный плащ. Худые бедра прикрывали косматые козловые штаны.

- Ты самый великий герой, Сварун, ибо ты победил Хильбудия. Самый великий в мире, так говорит тебе Тунюш, потомок Эрнака, сына Аттилы.

- Куда путь держишь? Сходи с коня, подсаживайся к нам и ешь!

Тунюш спешился.

- В Константинополь, хочу обмануть царя и получить денег, - сказал он и захохотал.

Управда - могучий государь, разве ты не боишься его?

- Могучий? Ты могуч и я могуч, потому что нам знаком меч и шестопер. А он сидит на золотом троне, крутит исписанные ослиные кожи и холит свою красотку, такую блудницу, что Тунюш ее к хвосту своего коня не привязал бы. Стоит только Управде услышать: "О царь, варвары подходят!", как он сразу отворяет сундук, насыпает золота и молит: "Успокой их, Тунюш, дай им денег, вот бери золото и серебро!"

- Не верю! Управде служил Хильбудий! Это демон! У кого такие воины, тот может спокойно сидеть на золотом троне!

- Хильбудий был один! Теперь путь в страну свободен. Можешь идти до самой столицы, коли есть охота!

- Эх, я-то пошел бы, да вот анты, анты...

Глаза Тунюша вспыхнули.

- Позволь моим людям переночевать в лагере. Завтра мы поедем дальше.

- Вы - наши гости. Что наше - то ваше.

Гунны смешались со славинами. Тунюш приветствовал славинов, а потом не спеша перешел к антам и лег среди их старейшин.

Между тем в душе Истока зрело дерзкое решение.

Он разыскал Радована.

Тот сидел в сторонке за кустом и связывал оборванные струны лютни. Старик был мрачен и зол. Когда Исток подошел к нему, он изподлобья взглянул на него и продолжал заниматься своим делом.

- Ты один, Радован? Певец, а прячешься под кустом!

Радован не ответил ни слова. Лишь резанул его острым взглядом из-под нахмуренных бровей.

- Что не в духе, Радован? Или лишнего хлебнул?

Старик посмотрел на него в ярости.

Но Исток спокойно подсел к нему, помолчал, а потом сказал:

- Не сердись, дядюшка, я хочу расспросить тебя о важных делах!

- Спрашивай!

- Ты идешь в Константинополь?

- Да, в Константинополь! Я не могу жить среди таких дикарей. Все струны мне порвали, вурдалак их знаешь!

- Возьми меня с собой?

- Сын Сварунов, не дело ты задумал! Тебе, сыну вождя, - дома сидеть, а мне, певцу, - по белу свету бродить.

- И все-таки я пойду с тобой. Я хочу идти, мне надо идти!

- Византией лишил тебя разума. Не болтай попусту! Сиди дома, не убивай отца своего. Подумай, ведь ты у него теперь единственный сын.

- Потому мне и надо в Константинополь.

- Щенок поймал тебя в свой капкан и помутил тебе разум. Я скажу отцу, чтоб он нарезал прутьев и вразумил тебя.

- Дядюшка, смилуйся, возьми меня с собой. Я умею петь. Я хорошо пою!

- Глупец что вода - знай себе прет вперед. Растолкуй мне, какая надобность толкает тебя в Константинополь?

- Хочу научиться воевать по-византийски!

Радован разинул рот и долго смотрел на юношу широко раскрытыми глазами, держа в руках концы оборванной струны.

- Воевать по-византийски! Но ты умеешь воевать по-своему. И только что доказал это, мне отроки рассказывали.

- Византийцы воюют лучше. И я хочу у них поучиться.

Радован размышлял, связывая струны.

- Ничего не скажешь, придумал ты не плохо. Сам царь обрадовался такому воину. Но знай, там варваров первыми посылают в бой, и они редко возвращаются живыми.

- Перун станет хранить меня.

- Хорошо! Ты славный юноша, кто знает, может, тебя и ждет счастье. Я возьму тебя с собой, но как только мы выйдем в путь - ты мой сын. Понял?

- Понял, любезный отец!

- Тунюш тебя видел?

- Нет!

- И не должен! Тунюш - хитрая лиса. Он едет в Константинополь, чтобы там продать нас Управде за рваную конскую сбрую. Потому-то я от него и спрятался. О своем замысле - никому ни слова.

- Ни слова, отец!

- Гуннам на глаза не показывайся. Ночью мы скроемся. Но подумай хорошенько, твой отец умрет с горя!

- Не умрет. Девять сыновей его пали - и он не умер.

- Ладно. Готовься. Надень холщевую рубаху и захвати с собой овчину, в Гемских горах будет холодно. Оружие не бери. Только нож спрячь за пояс. Может пригодиться.

- И двух диких коней возьму.

- Не надо. Музыканты и певцы ходят пешком. Да и спешить нам некуда.

- Только молчи, отец!

- Ты тоже помалкивай и избегай Тунюша. Вечером, когда все улягутся, жди меня за этим кустом!

Радостно попрощался Исток со стариком. В душе у него все кипело. Заманчивые картины сменяли одна другую. Он мечтал о ратных делах, о прекрасном Константинополе, мечтал о том, как вернется домой умелым и ловким воином, и его изберут вождем. А вдруг он погибнет бог весть где, вдруг никогда больше не увидит своего племени, отца, сестры своей Любиницы? Сомнения боролись в нем с решимостью.

А Радован долго раздумывал, связывая струны, и наконец решил:

"Пусть идет дерзкий отрок! Вдвоем веселей будет. Посмотрим цирк в Константинополе, а там затоскует по дому, и весной я приведу его обратно. А в войско ни за что его не пущу. Совесть потом заест".

Важно развалившись среди антских старейшин, Тунюш выпустил свои щупальца и вскоре выведал мнение антов о походе на юг. Он-то хорошо знал, что гарнизоны вдоль дороги, ведущие через Гем в Константинополь, настолько незначительны, что после разгрома Хильбудия объединенное войско варваров шутя могло бы с ними справиться и захватить богатейшую добычу.

Однако Тунюш заботился о своих интересах.

- Стало быть, вы не пойдете со Сваруном на юг?

- Нет! - ответили старейшины.

- Разумное решение! Вы знаете, что Тунюш, потомок Аттилы, ваш верный друг и союзник. Кровь Аттилы протухла бы в моих жилах, если б я скрыл от вас правду. На пути в столицу стоят еще десять полководцев со своими отрядами, и они сильнее Хильбудия. Не несите свои тела на ужин волкам. Возвращайтесь и празднуйте победу!

- Слыхали? А Сварун-то? Гордыня толкает его на юг!

- Сварун - великий воин. И воля у него железная. Потому не спорьте на воинском совете, а мирно и тихо уходите. Один Сварун не пойдет на юг, а повернет за вами.

Старейшины, поблагодарив Тунюша за великую любовь к ним, разошлись по своим отрядам и рассказали воинам о том, что им сообщил гунн. Украдкой переговариваясь, анты отделились от славинов. К ночи войско распалась на два лагеря.

Тунюш ужинал у Сваруна, восхвалял его храбрость и насмехался над антами. Он выпил много меда и вина. Маленькие глазки его остановились на Любинице. Девушка вздрогнула и сжала на груди амулет, дар знаменитой ведуньи.

Наступила темная хмурая ночь. В лагере улеглись рано.

Рассветало медленно и неохотно. Сварун стоял перед шатром и думал, как уговорить антов.

Вдруг его окружили взволнованные старейшины славинов.

- Анты исчезли! Их лагерь пуст! Тунюша поглотила ночь, - наперебой говорили они.

Сварун прижал руки к груди, сжал губы и вошел в шатер.

Вышел он оттуда лишь около полудня. Лицо его будто окаменело. Глубокие морщины стали еще глубже и тверже и походили на трещины в скале, размытые водой в ходе столетий. Он один решил идти в землю византийцев, чтобы вернуться домой хоть с какой-нибудь добычей в знак славной победы. В граде он надумал оставить Истока, чтобы тот охранял и защищал его от бед.

Сварун велел позвать сына.

Все обегали отроки. Осмотрели лагерь, окрестности, кусты, равнину минул день, напрасно ожидал Сварун, Истока нигде не было.

Тогда Сварун призвал старейшин и сказал им, что слагает с себя власть.

После этого он, молчаливый и угрюмый, сел на коня, позвал Любиницу и всех своих и той же ночью перешел Дунай. Он закрылся в своем доме и, как раненный лев, что отлеживается в своем логове, долгие дни и еще более долгие зимние ночи лежал там на овчине.

9
Варвары, жившие по соседству с Византией в Европе и Азии, охотно приходили зимой в императорскую столицу. Одни приносили роскошные меха на продажу, другие намеревались менять драгоценные камни на ткани и стекло, оружие и конские уборы. Но таких было немного. Обычно в столицу приходили бродяги, странники, люди без роду и племени, не думающие о завтрашнем дне. Повелевать ими мог любой, кто даст им больше еды и вина. То были обманщики, злодеи, убийцы, разбойники и воры, музыканты и фигляры - не все были жуликами, но все были лентяями, предпочитавшими выпрашивать хлеб, нежели сеять его своими руками.

Многих манили приключения и константинопольский цирк. То были беспокойные души, не ведавшие в мире счастья и покоя, не нуждавшиеся ни в теплой постели, ни в кровле над головой: только бы вон из дому да бродить по свету без всякой цели и смысла.

Ночью Радован и Исток спустились на дорогу, шедшую от Дуная к Константинополю. Шли они быстро, чтобы подальше уйти от лагеря, прежде чем их хватятся.

На рассвете они услышали конский топот.

- За нами скачут! - сказал Исток.

- Не бойся, сынок! Только очень глупому или очень мудрому может прийти в голову мысль, что Исток пошел в Константинополь!

Топот приближался. И хотя Радован твердил, что опасаться нечего, тем не менее он шмыгнул в густые заросли возле дороги и потянул за собой Истока.

Они недолго просидели в своем убежище - вскоре застучали копыта.

- Тунюш, - шепнул Радован.

- Тунюш! - повторил Исток.

Гунны не глядели по сторонам, как привязанные сидели они на своих конях. Некоторые, склонив голову на конскую шею, дремали, хотя кони мчались очень быстро.

Радован погрозил кулаком, когда мимо промелькнул багряный плащ.

- Тунюш - подлец и негодяй. Остерегайся его, сынок!

- Но он хорош с моим отцом!

- Слеп твой отец, коли считает его хорошим. Радован исходил всю землю от Вислы до Боспора, он все знает. Еще раз тебе говорю: Тунюш - негодяй, подлец и жулик.

- Он Управду обманывает, а славинов почитает!

- Ха-ха! Управду-то он, может, и обманывает, да только и прислуживает ему. Это он для отвода глаз про Управду болтает и поносит его, а в Константинополе ползает перед ним на брюхе, землю роет перед ним, как свинья, и лижет ему туфли. А среди славинов раздор сеет.

- Раздор? - удивился Исток.

- Или ты не знаешь, что анты сегодня ночью тайком перешли Дунай, чтобы избежать совета? Кто их подговорил? Мерзкий Тунюш! Я все разузнал у антов.

Топот копыт затих вдали. Старик и юноша вылезли из кустов и пошли дальше.

Стояло хмурое утро. Вдоль дороги тянулись невозделанные запущенные земли. Путники двигались медленно.

Исток повесил голову. Мглистое утро, мертвая тишина, тайный побег, разлука с отцом и Любиницей без единого слова прощания - все это породило в его душе тоску. Он почти раскаивался, сознавая, что своим поступком причинил отцу большее горе, чем все его девять братьев, павших в бою. А теперь еще новое открытие: Тунюш негодяй! Будь у него в руках лук и стрела и окажись этот гунн рядом - он не задумываясь сразил бы его. Юношу тянуло назад, в лагерь, хотелось рассказать отцу о предательстве гунна. Он еще ниже опустил голову, замедлил шаг, все сильнее отставал от Радована.

Тот молча наблюдал за ним. Старик, искушенный в такого рода делах, ясно видел на его лице следы внутренней борьбы.

- Вернись, сынок!

Радован внезапно остановился. Исток словно пробудился от сна.

- Вернись, Исток! Ты тоскуешь по дому. Невесело бродить по свету убогим музыкантам. Вернись! Еще не поздно!

- Нет, отец, вперед, вперед! Я думал о том, что ты сказал о Тунюше. Поэтому и опечалилось мое сердце.

- Туда вперед! Выше голову и забудь обо всем! К вечеру мы будем в веселой компании!

Исток поднял голову, но забыть уже не мог. Он страстно желал новой встречи с Тунюшем и дал священную клятву Перуну, что еще встретится с этим предателем. К вечеру перед ними открылась красивая долина. Всюду виднелись обработанные нивы, дома, поодаль, возле самой дороги, возвышалась маленькая крепость.

- Селение Вреза, - сказал Радован. - Вон костер жгут путники вроде нас с тобой. Вот и компания.

Он свернул с дороги и прямо по полю пошел к костру.

Человек двадцать - кто на корточках, а кто лежа - расположились вокруг огня. Некоторые смахивали на дикарей и походили на гуннов, с той разницей, что на них не было шапок и их длинные волосы были заплетены в косички. Они принадлежали к племенам вархунов. Сами себя они охотнее назвали аварами, - для звучности и устрашения. Остальные пришли из-за Черного моря и звались аланами.

Подойдя к огню, Радован ударил по струнам, и они вместе с Истоком запели веселую плясовую.

Все встрепенулись и повернулись к ним. Потом вскочили на ноги и, подхватив песню, пустились в пляс. Гостей пригласили к костру, разрыли золу и вытащили из углей куски жаренной козлятины.

Исток удивился мудрости и лукавству Радована.

- Славины? Откуда? Из войска, что пересчитало ребра Хильбудию?

- Зачем нас обижаешь, друг! Мы - славины, идем издалека, с Вислы, и нам нет дела до сражений! Когда это музыканты обнажали меч? Когда это певец выл волком?

- Пей, музыкант, и не сердись! А Хильбудия славины все-таки уложили. Как крысы от воды, удирали его всадники, по всей стране сея страх перед Сваруном.

Радован опустошил рог с вином. Рог снова наполнили и протянули Истоку.

- Пей, сынок, прополощи горло от дорожной пыли и пропой соловьем.

Снова запела лютня, и песне, сложенной бог весть каким племенем, вторили дикие голоса.

Люди из селения, услыхав музыку и песни, любопытствуя, стали подходить к огню.

- Бегите! - вопил полуобнаженный вархун, грудь и бедра которого поросли густой шерстью.

- Бегите, славины идут! Двое уже здесь! Они сокрушат вас, а из ваших кишок сделают силки для лисиц!

Фракийцы осторожно подошли к огню и окружили его кольцом. Они долго не осмеливались спросить, что там такое со славинами. Когда Радован рассказал, что по ту сторону Дуная они встретили возвращавшихся домой войско славинов, фракийцы обрадовались, запрыгали, поспешили в селение, чтобы утешить женщин, и вскоре вместе с ними вернулись назад; с собой они принесли еды, фруктов и напитков.

Разгорелось веселье, дикие возгласы понеслись к темному вечернему небу.

Так началось путешествие Радована и Истока. Иногда они шли одни, иногда их сопровождала орда диких полуголых существ, прикрытых ветхими воинскими плащами, козьими шкурами, шкурами медведей и лисиц или одетых лишь в рваные холщевые штаны. Нередко эта орда рассыпалась по окрестности, отнимая все, что не давали добром; там, где им нравилось, они останавливались подольше и запасались пищей на дорогу.

Встречали путники также богатых купцов, у которых было много оружия и всевозможных ценностей, иногда купцы снаряжали целые караваны.

Четырнадцать дней провели путники в дороге. Они ушли от холодов на Балканах и спустились в веселую плодородную долину реки Тонзус, притока Гебра. В лицо им, словно дыхание весны, дули южные ветры.

Исток дивился прекрасным полям, разглядывал богатые дома и радовался, что ушел из дому. Радован мудро объяснял ему все по пути, словно сам был родом из этих краев. Он восторженно описывал Константинополь, веселую жизнь этого города и уверял, что дней через восемь они уже будут там.

Однажды вечером они в одиночестве брели по пустынной дороге. Отчаявшись встретить людей, селение или костер, где можно было бы переночевать в хорошей компании, они уже принялись искать укромное местечко на густо заросшем склоне, чтобы прилечь, как вдруг Исток заметил в долине огонь. Беззаботно и весело они поспешили к нему. Как обычно, Радован ударил по струнам. Лютня была самой лучшей защитницей и вернейшим залогом радушия слушателей.

Но сейчас пальцы его неожиданно замерли, Исток потянул его назад за рубаху. Но длилось это лишь мгновенье. Пальцы быстро подобрали другую мелодию, и грянула дикая гуннская песнь.

При свете костра путники узнали лицо Тунюша. Вождь лениво повернулся и посмотрел на Радована.

- Что ты лаешь, собака, и мешаешь спать сыну Аттилы?

Глаза Истока сверкнули, рука нащупала за поясом нож. Но Радован нисколько не смутился.

- Когда вождь всех вождей, славный Аттила дремал после славного пиршества, ему играли музыканты. Так говорят повести славных гуннов. Пусть и Тунюш, сын его, отдыхает под звуки струн.

Тунюш приподнялся на своем ложе и снова рухнул. Радован понял, что он пьян. Рядом с ним валялся пустой сосуд из цветного стекла. Только вельможи могли пить из столь драгоценной посуды. Вождь приказал принять и достойно угостить музыкантов. Гунны проворно подали гостям ужин. Исток еще никогда в жизни не ел таких кушаний. Они были привезены из Константинополя. Ибо Тунюш уже возвращался оттуда.

Хитроумный гунн не ошибся. Он пробился к самому императору Юстиниану, которого поражение Хильбудия привело в совершенную растерянность и отчаяние. У него не было войск для защиты северной границы. Армия нужна была в Италии, В Африке, для войны с персами. В горе и печали он до поздней ночи читал книги царя Соломона.

И тут прибыл гунн Тунюш.

На коленях он подполз к императору, почтительно поцеловал его ногу и сказал в великом уничижении:

- Раб твой в пыли пробрался к тебе, о солнце небесное, чтобы сообщить тебе важные новости.

И он принялся толковать о том, что потерял все свое имущество, что он теперь нищий, и лишь потому, что поссорил славинов с антам и спас державу от набега диких племен севера.

- Сам господь привел тебя, - воскликнул Юстиниан и в душе дал слово принести в дар храму святой Софии золотую лампаду. Он велел выдать гунну столько денег, что алчный Тунюш едва смог унести их. Император горячо просил его и дальше натравливать друг на друга славинов и антов, пусть они воюют между собой, только бы границу не переходили. Юстиниан вручил гунну грамоту с императорской печатью, в которой повелевал всюду, куда простиралась его власть, оказывать содействие Тунюшу.

Вот почему Тунюш возвращался пьяный от радости и довольный. Когда славины насытились, Тунюш велел Радовану играть, а Истоку петь. Гунны затеяли военные танцы вокруг костра, корчили рожи, бросали вверх свои красивые мечи, спотыкались и падали. Тунюш катался по роскошной попоне, хохотал и пил.

У Радована заболели пальцы. Но гунн требовал новых песен; кричать он уже не мог и только хрипел, спьяну язык не слушался его и заплетался во рту. Перепуганный, вспотевший Радован непрерывно играл все гуннские песни, какие только знал. Исток умолк. Он сидел у ног Радована и задумчиво смотрел в огонь.

- Пой, славин! - взревел Тунюш и изо всей силы швырнул в Истока драгоценный стеклянный сосуд так, что тот разбился вдребезги.

Вождь расхохотался, гунны вторили ему.

Исток смиренно отряхнул с одежды осколки стекла и вытер кровь, выступившую из небольшой царапины на груди.

- Соня, шелудивая кошка, ты почему не поешь? Пошел спать! Все спать! Один к коням, остальные погасить огни и ложиться. Знаете, что нас завтра ожидает? Эпафродит приедет. Кони должны быть сытыми, мечи острыми - у купца много товаров, но его надо пощекотать как следует. А теперь тихо, всем спать...

Он растянулся на попоне и последние слова пробормотал еле слышно.

Гунны быстро потушили огни и, пьяные, повалились на землю. Только один молодой гунн отошел в сторону и пошел у лугу, где паслись кони. На славинов никто не обращал внимания.

Радован и Исток тихонько отодвинулись от костров, отыскали под кустом сухой травы и легли. Вскоре раздался храп спящих гуннов.

- Отец! - шепнул Исток и слегка потянул Радована за бороду.

- Что, сынок?

- Я убью Тунюша!

- Молчи, глупый! Охота тебе торчать на колу и поджариваться, как козленок?!

- Иди вперед, отец! Я убью его. Меня не поймают!

- Знай свою дорогу! Сын, который не слушается отца, заслуживает кола в брюхо!

- Нет, нет, отец! Не надо! Я только подумал, но если ты не позволяешь...

- Молчи и спи!

Исток замолчал, но заснуть не мог. В нем кипела жажда мести. Он понимал, что, вернувшись, Тунюш окончательно рассорит славинов и антов. Сколько прольется братской крови! Может быть, погибнет отец, а сестру уведут анты и сделают рабыней и женой какого-нибудь вонючего пастуха... В голове его возникали страшные картины. Кровь стучала в висках, левую руку он прижимал к бурно стучавшему сердцу, а правой судорожно сжимал нож.

- Отец, ведь Тунюш сам демон! - снова окликнул он Радована.

- Послушайся меня, сынок, не трогай его!

Исток дрожал от нетерпения.

- А ты понял, сынок, что говорил пьяный Тунюш о купце?

- Я не все понимаю по-гуннски.

- А Радован понял. Гунны поджидают здесь богатого купца, чтоб завтра вечером напасть на него и ограбить. Я придумал, как нам спасти его.

- Значит, я зарежу Тунюша!

- Нет. Ты укради двух лучших коней. Мы сядем на них и предупредим купца. Он будет нам благодарен, на славу угостит нас в Константинополе, а Тунюш останется с носом. Понял, сынок?

- Все понял, отец. Но коней сторожит гунн.

- Он заснет, а у тебя есть нож! Я подожду тебя на краю долины!

Они расстались, две тени беззвучно исчезли в зарослях. Радован осторожно пробирался вниз по холму, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Все было спокойно. От костра по-прежнему доносился храп. Путь был не из приятных, и, когда колючки цеплялись за одежду, старик сердито бранил Истока:

- И зачем я тащу с собой этого барана! Еще свою голову потеряешь!

Но тут же он успокаивался, и сердце его радовалось при мысли о ярости Тунюша и дорогих подарках, которыми одарит их Эпафродит. Правда, в голову ему приходила и мысль о том, что будет, если он снова встретится с Тунюшем.

"Как-нибудь обману его!" - утешал он себя, торопясь по опушке леса к выходу из долины.

А Истока не беспокоила ни ярость вождя, ни награда торговца, - он думал только о мести и досадовал, что не сумел вонзить нож в сердце Тунюша. Но так хочет отец. Надо пересилить себя.

Ласка вряд ли пробралась бы беззвучнее Истока. Ни один лист на ветке не дрогнул и не зашевелился. Вскоре он услышал фырканье коней. Некоторые паслись, другие лежали.

Где гунн?

Ночь стояла темная; это было и на руку Истоку, и нет - в темное враг был не заметен. Исток выполз из леса и увидел черные тени лошадей, неторопливо передвигавшиеся по лугу. Юноша вдруг подумал, как было бы хорошо, если бы с ним не было Радована. Он подобрался бы к костру, бесшумно убил Тунюша, вскочил на коня и умчался. Но Радован стар, он не может быстро ездить. Надо искать сторожа.

Исток долго сидел в высокой траве, глядя во все глаза, но никого не увидел.

"Может, он заснул, и я могу просто угнать коней!"

Он уже было совсем решился подползти к лошадям, как вдруг на одной из них возникла длинная темная тень.

"О вурдалак! Гунн сел на коня! Что делать?"

На мгновение Истока оставил разум, и ему показалось, что все пропало. Он тер лоб, придумывая, как заставить гунна сойти на землю. Он долго раздумывал, но ничего путного не приходило в голову. "Разве замяукать рысью, - нет, он и близко не подойдет. Завыть волком, - может, и подойдет. Да что толку - сгонит лошадей в кучу да еще кого-нибудь кликнет".

Внезапно его осенило. Он забрался в кусты и заплакал тоненьким голоском, словно обиженная девочка. Тень на коне дрогнула.

Исток заплакал громче.

Тень слезла с коня. В траве зашелестели шаги. Исток различил очертания высокой сухощавой фигуры, замершей возле куста. Он взялся за нож. Гунн не двигался с места, Исток еще раз заплакал, зашуршал в траве и встал на пень.

Тень шевельнулась и быстрыми шагами пошла к нему. Исток увидел в руках гунна меч. Ему стало жарко, по телу побежали мурашки. Он приготовился к прыжку.

Гунн стоял уже возле самого куста.

- Кто там? - спросил он негромко.

Исток молчал. Сторож немного постоял, потом нагнулся и раздвинул кусты. Увидел белую рубаху Истока. Тот снова заплакал.

Гунн спокойно раздвигал кусты. И когда ветка коснулась Истока, славин, как рысь, бросился на гунна. Кусты помешали гунну замахнуться мечом, он крикнул, но крик его тут же замер. Исток схватил его за горло, сверкнул нож, и гунн рухнул на траву...

Истока била дрожь. Он снова залез в кусты и прислушался. Тишина.

В мгновение ока он оказался на лугу, быстро взнуздал двух коней, вскочил на одного из них и скрылся в долине.

Из кустов показалась белая фигура Радована. Он взобрался на коня. Копыта застучали по дороге, ведущей через Адрианополь в столицу.

10
Угрюмым проснулся Тунюш на следующее утро. Солнце уже сияло вовсю. Под глазами у гунна были багровые круги, но он подпирал рукой тяжелую голову и недовольно жевал пересохшими губами. Раб стоял наготове, чтобы, как только вождь встанет ото сна, подать ему в расписной чашке суп, который он мастерски варил из горьких кореньев и птичьей печенки. Тунюш всегда опохмелялся этим супом. Но сегодня он взял чашку, глотнул раз, другой и выплеснул остальное на землю.

- Вина! - заревел он.

Тунюш опрокинулся назад на попону, протирая болевшие глаза. Раб быстро налил вина из меха и, как изваяние, застыл перед Тунюшем. Тот долго не принимал чаши у него из рук.

Вдруг, незваный, перед ним склонился старейшина из сопровождавших его гуннов.

- Мой господин, сын величайшего короля Аттилы, твой раб приветствует тебя и...

- Седлайте коней и двигайтесь к северу. Там, где Тонзус поворачивает на запад, - ждите. Остальным - немедленно в засаду на Эпафродита.

- Твоя воля, господин. Но только позволь твоему рабу вымолвить слово!

- Говори!

- Беда случилась ночью! Сторож убит, двух добрых коней угнали.

Яростью вспыхнули глаза Тунюша, казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Он скрипнул зубами и с такой злобой ударил стоявшего перед ним на коленях раба, что тот застонал.

- Псы! Зачем господину псы, когда он спит? Чтобы стеречь его. А вы не стерегли меня! Вы не псы, вы гнилые грибы, падаль, которой гнушаются даже добрые орлы! Подайте мне бич!

Тунюш вскочил на ноги, схватил бич и, словно огнем обжигая, стал хлестать всех, кто попадался ему под руку. Убитого гунна он велел хлестать за то, что тот был плохим сторожем. Труп он не разрешил закапывать, повелев оставить его на растерзание волкам и лисицам.

Немного охладив таким образом свой гнев, он вернулся на ложе и призвал к себе старейших.

- Говорите, кто угнал коней? Кто убил сторожа?

Слово взял Баламбак.

- Господин, ты сам хорошо знаешь, кто то негодяй, что коснулся твоих коней! Но коли ты требуешь, твой смиренный слуга скажет. Баламбак пошел и измерил следы в болоте и следы возле огня. И смотри, господин, это оказались следы того славина, которого ты вчера вечером дружески угощал.

- Славина? Старого?

- Молодого, господин!

- В погоню! Баламбак, бери лучшего коня и лучшего воина - и за ними! К завтрашнему утру ты принесешь мне его голову. Исчезни! Лети, как вихрь, загони обоих коней, но чтоб голова этого пса была передо мной!

Выбрав себе товарища и коня, Баламбак по следу выехал на дорогу; по ней всадники пустились бешеным галопом; только гуннским коням под силу была такая дикая скачка.

Тунюш повторил свой приказ. Нагруженных коней он отослал вперед, а сам с воинами укрылся в засаде.

Радован и Исток мчались всю ночь. Дорога была ровная, нигде ни холмика, справа шумела река Тонзус. Кони насытились и отдохнули. Исток держался на спине коня так, словно сидел дома, в граде, на мягкой шкуре. У Радована же капельки пота стекали по седым волосам, орошая лоб и скатываясь по длинной бороде. Когда взошло солнце, он стал отставать. Его конь бежал не так резво, как конь Истока. Он не поднимал так высоко ноги, и шаг его был короче. Лишь изредка конь вскидывал голову, но чаще она у него сонно висела. Исток поджидал Радована, ласково уговаривал его крепче подобрать поводья. Конь Радована казался моложе и резвее, чем Истоков. Но животное не чувствовало твердой руки, не чувствовало тисков молодых сильных колен.

Радован то и дело утирал пот со лба и что-то бормотал. Косматые брови его хмурились, он угрюмо смотрел меж конскими ушами вдаль.

- Отец, обменяем коней!

- На твоем мне, конечно, будет лучше. О, я глупец!

Он сердито толкнул локтем свою лютню, сползавшую со спины. Правой рукой хлестнул коня так, что тот вскинул длинную жилистую шею и проворно стал перебирать ногами.

- Так, отец, так!

Они поскакали рядом. Оба молчали, Исток радовался, что лошади пошли резвее.

Юноша часто украдкой оглядывался, не видно ли вдали на ровной дороге серого облачка пыли. Его охватывала тревога. Если гунны тут же обнаружили пропажу и кинулись за ними, - они погибли. Один он ушел бы от них. Но с Радованом? Старик не выдержит.

Поэтому он то и дело незаметно подхлестывал коня Радована. Старик вздрагивал и взмахивал руками, чтоб удержаться в седле.

- Ты сбросишь меня с коня! Ты убьешь меня! Ох, песий сын!

- Нет, отец! Нам надо торопиться! Если гунны пошлют погоню...

Радована охватил страх. Но он не показал виду. Стиснув изо всей силы своего коня усталыми ногами, он подобрал поводья, и они снова пошли быстрым галопом. Пот все обильнее стекал по его лицу.

Солнце близилось к зениту. Слева и справа потянулись высокие холмы, долина сузилась, на склонах среди пожелтевших деревьев белели домики.

Путники придержали измыленных и усталых коней. Радован осмотрел склоны по обе стороны.

- Неужто еще нет Эпафродита? Пьянствует в Андрианополе, негодный гуляка, а Радован мучайся из-за него. Пускай подстерег бы его! И зачем я только послушался тебя, Исток?

- Не сердись, отец! Ты же сам посоветовал!

- Сам посоветовал! Разве певец скажет: "Бери нож и режь!"? О, Морана! Как хорошо и спокойно было ходить одному. А с тобой мука мученическая!

- Давай, Радован, если хочешь, пойдем пешком. Приляжем в тени, ты отдохнешь. У меня есть фляга вина. Видишь, для тебя берегу! Может быть, гунны и не погонятся за нами.

- Не погонятся? Что ты знаешь! Я знаю одно - надо бежать, хоть у меня болят кости так, словно десять мор ездило на мне три ночи подряд. О Морана!

Шагом двинулись они по пыльной дороге. Кони хватали зубами высокую траву на обочине.

- Дай мне флягу!

Исток полез за пазуху и, вытащив порядочную тыкву, протянул ее Радовану. Тот жадно припал к ней.

Вдруг далеко впереди Исток увидел вздымающееся облако пыли. Послышался скрип колес.

- Отец, смотри! Должен быть, купец!

Радован оторвался от наполовину опустошенной тыквы и стал вглядываться в даль. Скрип колес теперь доносился отчетливо, можно было даже различить уже лошадей.

- Клянусь Святовитом, Эпафродит! Кто же другой? Он с утра выехал из Адрианополя и хорошо гнал лошадей. Путь-то впереди долгий.

Он снова приложился к тыкве, зажмурился и опустошил ее до последней капли.

- Ну, теперь быстрей, сынок! Пусть Эпафродит увидит, как я намучился!

Он погнал коня с юношеским пылом, пыль взвихрилась следом, и расстояние между ними и купцом стало быстро уменьшаться.

- Pax, eirene, pax, eirene! [Мир вам! (лат., греч.)] - громко закричал Радован, поднимая высоко над головой свою лютню, когда они приблизились к каравану, потому что впереди ехало восемь хорошо вооруженных всадников. Заметив Радована и Истока, те дали коням шпоры, выставили копья и окружили кольцом незнакомых путников.

- Pax, eirene! - повторял Радован и кланялся. Увидев, что они безоружны, всадники опустили копья и с любопытством стали разглядывать пришельцев, однако из круга их не выпустили. Повернув коней, они вместе с ними подъехали к остановившейся повозке.

Радован утирал пот и беспрестанно повторял: "Pax, pax, pax".

Едва переведя дух, он на ломаном латинском языке пополам с греческим осведомился, здесь ли купец Эпафродит.

Всадники удивились, и кольцо вокруг Истока и Радована сузилось.

- Зачем тебе наш господин Эпафродит?

- Чтоб спасти его от смерти! - Радован гордо взглянул на всадников. Страх его прошел, возвратилась храбрость продувного музыканта.

- Чтоб спасти его от смерти? - переспросили всадники и переглянувшись между собой, расхохотались.

- Клянусь Христом, которого почитает ваш господин, что вы глупцы, если смеется над моими словами!

- Сбрось с коня этого придурковатого варвара! - буркнул коренастый всадник, пробиваясь к Радовану.

Радован услышал и злобно повернулся.

- Сбрось варвара, сбрось, пожалуйста! Варвар пойдет своим путем, а наши головы будут валяться в траве, как срезанные тыквы. Клянусь Христом!

Радован неловко перекрестился.

- Молчи! Ступайте себе дальше и не мешайте господину отдыхать в своей повозке. От смерти его спасут наши копья и мечи.

- Да, мы поехали б дальше, будь у нас такое же собачье сердце, как у тебя! Но мы должны спасти Эпафродита и никуда не пойдем отсюда.

Квадрига остановилась возле них. Прекрасный дамасский ковер, защищавший колесницу от солнца, раздвинулся, и за ним блеснули серые глаза грека Эпафродита.

- Эпафродит, Эпафродит! - кричал Радован.

Купец кивнул всаднику. Тот склонился к повозке.

- Чего хочет этот варвар?

- Говорит, будто хочет спасти тебя от смерти, господин! Он вроде не в своем уме.

Грек раздвинул рукой ковер и встал в повозке. Гладко выбритое лицо его украшал острый, с горбинкой нос. В маленьких глазках словно горели потаенные огоньки. Прозорливость и мудрая расчетливость светились в этих глазах.

- Пуст варвар приблизится.

Радовану велели спешиться. Со стоном, страшно уставший, он слез с высокого коня, непрерывно утирая пот и тяжко вздыхая.

- Быстрей говори, чего ты хочешь! Мы спешим. Если голоден, тебе дадут хлеба, если тебя мучит жажда, ложись на брюхо и пей. Вот вода!

Величественным жестом Эпафродит указал на реку.

- Я не нищий, господин. Музыканты никогда не попрошайничают. Если не дают люди, то им дают земля и небо!

Эпафродит опустил ковер, кони тронулись, квадрига заскрипела.

- Стой, Эпафродит! Ты идешь на верную смерть! Тунюш тебя поджидает в засаде! - кричал Радован, держась за повозку.

Имя вождя гуннов произвело впечатление, кони остановились, всадники подскочили к славину.

- Ты лжешь, варвар! Несколько дней тому назад Тунюш был в Адрианополе, он вез с собой императорскую грамоту!

- Христос, твой бог, пусть вернет тебе зрение! Взгляни на этих коней! Чьи они? Гуннов, Тунюша. Мой сын их выкрал. Вчера вечером мы пели и играли гуннам. Тунюш был совсем пьян, язык у него развязался, он назвал твое благородное имя и сказал, что сегодня ночью тебя ограбит. Я пожалел тебя, и мой сын, рискуя головой, угнал этих коней, хотя он тебя не знает. А теперь посмотри на меня! Видишь кровь на ногах? Это потому, что я гнал изо всей силы, чтобы спасти тебя, а у этой клячи спина словно грабовая ветка!

Эпафродит высунулся из повозки; в глазах его мелькнуло выражение доверия; он осмотрел коней, всадники закивали головами, потому что все видели гуннов в Адрианополе.

И тут Исток, ни слова не понимавший в их разговоре, вдруг закричал:

- Гунны! Гунны!

- Унни, унни! - шло из уст в уста.

Все повернулись. Навстречу им мчались два всадника. В одно мгновенье копья устремились на них. Эпафродит выбрался из повозки и вскочил на резвого арабского скакуна, привязанного сзади квадриги.

Даже Радован в мгновение ока взгромоздился на коня, позабыв о своих недугах.

- Двое! Они скакали за нами! Ловите их! - кричал он.

- Подождите! - приказал Эпафродит.

Он уже хорошо различал гуннскую сбрую - так близко подскакали всадники. Вдруг гунны замерли на месте. Они узнали повозку Эпафродита и среди прочих коней разглядели двух своих, а на них Истока и Радована в белых рубахах. Прокричав славинам гуннское проклятье, они повернули и молниеносно скрылись из виду.

- Ну, как, Эпафродит, ты по-прежнему считаешь, что я лгу?

- Ты прав! Назад! Тунюш - опасный разбойник.

Тяжелая повозка повернула. Охрана теперь скакала позади, чтоб оберегатьгосподина со спины.

- Чем мне наградить вас? - спросил купец Радована.

- Позволь нам сопровождать тебя в Константинополь. Мы туда держим путь.

- Хорошо, вы поедете со мной и остановитесь в моем доме. Предстоят великие празднества, с ночлегом придется трудно, поэтому вы будете моими гостями.

Радован подмигнул Истоку, который ничего не понимал, однако сообразил, что все в порядке.

- Еще одна просьба, господин. Можно мне пересесть к вознице? Я очень устал!

Эпафродит позволил.

Кони помчались по дороге, колеса застучали, облако пыли поднялось следом.

Той же ночью Баламбак вернулся к Тунюшу.

- Голову! - заревел вождь.

- Бери мою! Славины нас предали. Эпафродит вернулся в Константинополь.

Тунюш заскрипел зубами.

- Кто рассказал о нашем умысле этим псам? Смерть ему!

- Баламбак, твой раб, говорит тебе: вино открывает тайны!

- Так пусть оно погибнет, как я уже сказал!

Баламбак вспорол меха: вино потекло на землю.

И пока рдел на земле благородный напиток, Тунюш поклялся золотым саркофагом Атиллы и его жены, прекраснейшей Керки, что кровь славинов потечет рекою.

11
Недаром еще Светоний упоминает о том, что великий воин и мудрый правитель Юлий Цезарь решил перенести столицу громадной Римской империи на Восток. Однако кинжалы пронзили его сердце; тяга к Востоку уменьшилась, но не умерла. То, что замышлял Цезарь, то, что скрывалось под тогой, которую оросили кровью кинжалы заговорщиков, - совершил Константин. Железный властелин стремился уйти подальше от Рима, где каждый камень вопиял о свободе, где колонны Капитолия издевались над ним и обвиняли его в тирании. На Восток! Там царят Ксерксы, неограниченные владыки имущества и жизни своих подданных.

И вырос город в ослепительном сиянии, со сказочной быстротой, словно фата моргана среди песчаного моря. Престол, диадема и порфира засверкали над краем - истинным сердцем трех континентов. Поднялся Константинополь новый Рим - возле синей Пропонтиды, на семи холмах, подобно древнему Риму. Дворцы разместились у моря, по склонам, единым величественным амфитеатром, на котором словно разыгрывалась трагедия истории города. Оживились водные дороги, выросли на них леса мачт, крылья парусов накрыли их, словно стаи птиц. И потекло зерно с севера и юга, по Боспорту и Пропонтиде, богатства Архипелага и Египта собирались здесь, африканское и европейское искусство состязалось, кому из них царить на площадях Нового Рима. Караваны проложили новый путь через Малую Азию, из Фракии повалили толпы торговцев. Весь мир пришел в движение, качаясь на могучих волнах, и все волны стремились к сердцу, к Константинополю, лежавшему словно огромный драгоценный камень на сказочном берегу, окаймленном с двух сторон диамантами сверкающих вод, а с третьей выложенном смарагдами зеленых холмов.

С тех пор как Радован и Исток присоединились к Эпафродиту, в море уже погружался четвертый день. Исток издавал восторженные возгласы при виде обширной равнины, залитой червонным золотом солнца. Ему казалось, что он видел иногда эту землю во сне, певцы пели о ней, старухи рассказывали об обители богов. Именно так и должна выглядеть эта обитель. Это была сказка, волшебная повесть. На его родине сейчас трещат и сгибаются под тяжестью снега деревья. Здесь дышит весна. С моря струятся ароматные ветерки, играют в его кудрях и спешат дальше, на холмы, где шепчутся с миртами и кипарисами, где им кивают листья солнечных сикомор, где молодые побеги платанов жадно тянутся к голубым небесам. Слева и справа простираются сады, в белом песке журчат ручейки, кипят фонтаны, ходят одетые в пурпурный шелк люди, а из тенистых рощ выглядывают белые дома. Сказка, Прекрасная сказка!

- Смотри, сынок, смотри, не прячь глаза в землю! Самые красивые девушки затоскуют, когда станешь ты зимой у очага в граде Сваруна, отца своего, рассказывать, что показал тебе Радован!

Истока словно разбудили, и он взглянул на Радована, ехавшего рядом с ним за колесницей Эпафродита.

Радован хорошо отдохнул в повозке и, когда подъезжали к городу, снова взобрался на коня - на коне, казалось ему, он выглядит более внушительно, чем когда трется возле возницы.

- Отец!

Исток скорее выдохнул, нежели произнес это слово и снова погрузился в созерцание.

- Эх, сынок, Радован покажет такое, что у тебя глаза на лоб полезут, как у заколотого теленка. Вот только пить хочется, да пыль кожу ест. Рот забивает и пузо. По траве-то лучше было ехать. Эпафродиту хорошо, спрятался словно крот в нору. Радован попытался сплюнуть.

- Видишь, не могу. Не покажись городские ворота, в пору было сомлеть и свалиться с коня.

Радован брюзжал, но Исток не слушал его. Экипаж Эпафродита загремел по мосту через большой ров глубиной в двенадцать саженей и остановился у огромной стены - творения Феодосия. Адрианопольские ворота были беззаботно распахнуты настежь. По шесть колонн красного мрамора с каждой стороны несли могучую арку. Слева и справа высились две мощные башни, на которых блестели шлемы стражей. И эти могучие стены, камень к камню, башня к башне, тянулись к северу и к югу, тонули в море, взбирались на севере на склоны, смыкались с небом и исчезали в вечерней тьме. Экипаж затарахтел по красной брусчатке, громко застучали подковы, стража почтительно приветствовала Эпафродита. Весь город знал купца, каждому простолюдину было известно, как ценит его Управда за то, что он не скупится на золото, когда пустует императорская казна.

На улицах толпился народ. Одни приветствовали Эпафродита, другие удивленно разевали рот на ехавших верхом славинов. Радован гордо выпятил грудь и самодовольно взирал на толпу, словно был телохранителем самого Юстиниана.

Сутолока и толчея на улице усилились. Оране пришлось обогнать повозку, чтоб проложить дорогу. Возница щелкал кнутом, кричал, и тем не менее они еле-еле продвигались вперед. Когда они дотащились до конца улицы, она вдруг расширилась подобно реке, вливающейся в море. Перед ними был форум Феодосия. В центре на могучем постаменте стоял серебряный конь, на котором как живой восседал Феодосий, сверкавший во тьме обильной позолотой. Кругом были аркады, под ними - люди всех наций, богатство всех стран; роскошь, величие, нищета, рабство; бродяги и разбойники - все смешалось и сбилось в один живой клубок.

С площади экипаж свернул в узкую улицу к югу. Здесь они поехали быстро, и вскоре перед ними распахнулись ворота виллы Эпафродита.

На мозаичной брусчатке двора поднялась суета. Рабы преклоняли колени, приветствуя господина. Занавес на колеснице упал. Два рослых раба-нумидийца подняли Эпафродита и посадили его в носилки, переливавшиеся при свете факелов золотом и драгоценными камнями. Они уже взялись за позолоченные ручки, когда Эпафродит крикнул:

- Мельхиор!

Управляющий преклонил колени.

- Славины, приехавшие со мной, с сегодняшнего дня мои гости.

- Да будет священна твоя всемогущая воля!

Мельхиор поцеловал край позолоченных носилок, нумидийцы подняли их и ушли, беззвучно ступая по мозаике.

После этого прислуга стала приветствовать гостей хозяина.

- Варвары, варвары! - перешептывались они удивленно и кланялись. Они привыкли к гостям в дорогих одеждах, в шелках и драгоценных камнях, к купцам из Карфагена и Египта, к посланцам самого императора. А эти двое! Холщевые рубахи, босые ноги, неумащенные головы! Варвары! Но такова всемогущая воля господина. И если бы Эпафродит о собаке сказал: "Это мой гость", они столь же покорно кланялись бы ей. Радован понимал, в чем дело, и продолжал надменно сидеть на коне, оглядывая слуг. Исток спешился сам, как и остальные всадники. Радован ожидал, пока ему помогут.

Когда носилки скрылись в комнатах прекрасного дома, Мельхиор выделил славинам по прислужнику. Те приняли коней; раб Радована встал на колени и согнул спину, чтобы старик, слезая с коня, мог опереться на нее. Радован даже не взглянул на раба. Он разговаривал с Мельхиором, который провожал чужеземцев в отведенные им покои. Он вел их по чудесному саду, откуда открывался вид на море и торговую пристань.

- Благодарите своих богов - Христа, Зевса, Меркурия, что ваш господин жив, - громко говорил Радован, обернувшись к рабам, с любопытством следовавшим за чужеземцами. Услышав его слова, они подошли ближе.

- Благодарите богов, говорю вам! Мертв был бы сегодня ваш господин, и косточек бы не собрали - сожрали б его волки.

В толпе раздались возгласы удивления.

- Расскажи, что было дальше, благородный гость, - попросил Мельхиор.

- Хорошо, только я пить хочу. Сейчас вы узнаете, сколько мучений мы приняли за вашего господина. Особенно я - ведь я стар. Но как тут говорить, если мучает жажда. Я бы море выпил, соленое море. Страдания и дорога вызывают жажду.

Мельхиор подал знак, двое рабов поспешили за вином. Радован подмигнул Истоку и сказал:

- Теперь ты понимаешь, что значит иметь дело со мной?.. Я рассказал бы вам все, но рассказ долог, а у меня нет сил. Мог бы рассказать мой сын, но он не разумеет по-вашему. Поэтому скажу вам еще раз: благодарите Христа, что ваш господин жив. Еще немного, и не снести бы ему головы.

Они подошли к красивому зданию. Мельхиор провел их в отведенную им просторную комнату с мраморным полом, устланным тяжелыми персидскими коврами.

Подоспели и услужливые рабы с едой и питьем.

Радован тут же взялся за кувшин.

- Я, сынок, так хочу пить, так ослаб от трудной дороги, что не смог бы возлечь на эти ковры, не подкрепившись.

Он пил и пил, по бороде его струилось вино. Мельхиор простился, и они остались одни в своем новом жилище.

- Пей, Исток, пей! Вот это вино, клянусь Сварогом! Оно прогонит усталость и вольет силу в твои жилы, ох, пей, сынок, пей!

- Не выпуская из рук кувшин, он снова и снова прикладывался к нему. Потом растянулся на мягком ковре.

- Мягкая постель лучше овчины. Да возблагодарит Даждьбог Эпафродита!

Исток не знал, что и сказать. Его уважение к мудрому старцу все возрастало. Какая награда за то, что он убил гунна, за то, что они мчались чуть быстрее обычного! Все здесь небывалое, все волшебно, как в сказке. Он глотнул вина, отведал жаркого, попробовал неведомых плодов щедрого юга. Ужин был царский.

- А теперь в путь, Исток! Не для того мы пришли в Константинополь, чтобы нежиться на коврах. Я поведу тебя в город, чтобы ты увидел мир.

Радован осмотрел струны на лютне, подтянул те, что ослабли, и встал.

- Пошли! Пой, когда я тебе скажу, слушай, смотри и молчи! Нож у тебя с собой?

- С собой, отец!

- В Константинополе ночью он не раз потребуется!

Едва они переступили порог, явились оба раба, услужливо предлагая сопровождать их.

- Хватит одного! - распорядился Радован, отдал рабу лютню и пошел, как знатный господин.

- Как тебя зовут? - обернулся он по дороге к рабу.

- Нумида!

- Хорошо, Нумида, теперь я знаю твое имя.

Они свернули к северу и через несколько минут оказались на великолепной улице, называвшейся Меса. По обе стороны ее возвышались высокие дворцы в четыре этажа. Над ними сверкало ясное небо, посыпанное золотистым песком звезд. На мраморном тротуаре колыхались носилки, перед ними и за ними тянулись вереницы пестро одетых слуг. Аромат азиатских благовоний наполнял воздух. По мостовой скакали верхом разряженные всадники; Двухколесные экипажи, позолоченные, инкрустированные слоновой костью, проносились сквозь толпу. Город спешил на просторный форум Константина. Под его аркадами люди назначали свидания, носилки останавливались, поднимались завесы, пламенные взоры искали возлюбленных. Сенаторы толковали о политике, купцы заключали сделки, а вокруг столпа Константина полыхали греческие факелы, распространяя по площади волшебный свет и дурманящий аромат.

- Ты гляди, сынок, гляди! Да не потеряйся часом!

Исток охотно бы присел на каменные ступеньки, чтобы смотреть, смотреть на великолепие этого города, который из крови народов выковывает золотые браслеты, а слезы варваров обращает в жемчуг, чтобы украсить этими драгоценностями запястья и пурпурные шелковые одежды изнеженных, истомленных наслаждениями женщин.

Но Радовану было здесь не по себе. Они пошли дальше по Долине слез, на площадь, где торгуют рабами, к Золотому рогу, где уже не было дворцов, не горели факелы, развеялись ароматы благовоний. Низкие домишки, грязные улицы и, наконец, шатры и смятая трава. Здесь стоял крик, хриплые голоса пели песни фракийцев, аваров, гуннов, антов и славинов. Арабы и мидийцы, персы и иудеи, черные сыны Африки - все теснились в этом предместье. Здесь обитали босяки, воры, бродячие музыканты, скупщики драгоценностей, блудницы без роду и племени, цирковые фигляры, и танцовщицы, поводыри медведей, прорицатели, ведуны и фокусники.

Среди шатров попадались кабаки - деревянные халупы, оштукатуренные и заляпанные грязью. Внутренние стены их были покрыты сажей. Вместо столов стояли низкие, грубо сколоченные скамьи, возле них на корточках сидели люди - пили, если были деньги, или подстерегали момент, когда можно будет оторвать сосуд от губ соседа. Играли в кости, и многие, в азарте проигрывая, попадали в рабство. Пьяные пели, веселились, а потом устраивали драки.

Такое общество было по душе Радовану. Однако с тех пор как он получил собственного раба в услужение, он стал разборчив. Теперь он уже имел право выбирать, где сесть.

Он остановил свой выбор на кабаке посолиднее, где сидели несколько солдат и бедных горожан. Еще в дверях заиграл он на лютне, а Исток запел, - веселая компания мигом пригласила их к столу. Оказалось, что смуглые солдаты служили на далекой окраине империи и лишь недавно пришли на быстроходном паруснике из Африки из-под Карфагена. Тут были варвары-готы, фракийцы, даже один славин затесался среди них. Говорили они на смеси разных языков, и Исток, хоть и с трудом, все же понимал их.

- Пейте, славины, и рассказывайте, откуда вы пришли. Помогали бить Хильбудия? Весь Константинополь его оплакивает. Я под его знаменем полгода служил. Вот это был воин!

- Верно, досталось ему. Но нам неведом меч, струны - наше оружие!

- К черту струны! Меч и копье - вот это сила! Ты, старик, ни на что не годен, а вот мальчик подошел бы. Продай его!

- Продай! А под старость росу слизывай да калачи из дорожной грязи замешивай! Поумней бы что придумал, расскажи лучше, что слышно в Африке. Ты ведь оттуда - весь, как уголь, обгорел.

- Да, из Африки. Но под Велисарием мы иначе воевали, чем ты под Хильбудием.

- Герои! - похвалил его Радован и оглянулся на остальных.

- Такого триумфа миру еще не снилось! - подхватил другой. - Короли в оковах, золото, серебро - все возами, пленных вандалов целые вереницы, все это скоро сам увидишь. А потом цирк будет, его уже начали готовить: ристания, борьба, стрельба из лука, - словом, такого еще никогда не бывало. Деньги так и сыплются, а уж ешь-пей - сколько душе угодно, брюхо, глядишь, вырастет ровно купол святой Софии.

- Думаешь, корабли Велисария скоро придут? - спросил чумазый кузнец из цирка.

- Да, сегодня вечером или завтра!

- А как ты думаешь, кто выиграет на стрельбе?

- Кто? Может, я или ты...

- Ни я, ни ты, а Асбад.

- Асбад, начальник десятого палатинского легиона? Этот вонючий блюдолиз? Никогда! Спорим!

- Ставлю два вандальских золотых!

- Ставлю и я! - закричал кузнец. - Ставлю двадцать пять милиарисиев за Асбада!

- Проиграешь, - шепнул ему на ухо долговязый гот.

- Ни за что, - стоял на своем кузнец, - ни за что не проиграю.

- А почему? Потому что Асбад - любовник Феодоры?

- Что болтаешь? Ты оскорбил императрицу! - Из темного угла вышел императорский соглядатай и положил руку на плечо солдата.

- Пьяный он, сдуру ляпнул, отпусти его!

- Оскорбление величества! - возражал соглядатай.

Все вскочили, закричали, сосуды полетели на пол, кто-то погасил факел, солдаты исчезли в дверях, шпион орал, - оскорбителя и след простыл. Толпа поглотила гостей, громовый вопль огласил предместье:

- Велисарий! Велисарий!

Живая река подхватила Радована и Истока и понесла по улицам и дорогам к пристани. Множество людей теснились на берегу. Возгласы "Слава!", "Победа!", "Хлеба и зрелищ!", сотрясали воздух. В море заблестели три красных огонька - сигналы кораблей Велисария.

12
"Это произошло или случайно, или по чьей-нибудь воле! - воскликнул Прокопий, закончив повесть о победе Велисария и гибели королевства вандалов. Но не только удача сопутствовала славному полководцу, бок о бок с удачей шагала бледная зависть - приемная дочь византийского двора. Когда голод и отчаянье принудили короля вандалов Гелимера попросить у Велисария хлеба, которого он давно уже не видел, губку, чтоб вытереть заплаканные глаза, и цитру, чтоб воспеть свою горькую участь, некоторые завистливые военачальники, сговорившись, послали быстроходный парусник в Константинополь к Юстиниану с доносом на Велисария, дескать, он, упоенный своей победой, вознамерился стать самовластным государем, африканским тираном. Не было тогда под солнцем человека, больше верившего доносам, чем алчный Юстиниан. Тени подозрения, что кто-то зарится на его корону, было достаточно, чтобы многие сложили свои головы на плахе или сгинули в подземельях темницы. Когда Restitutor urbis et orbis [Восстановитель города и мира (лат.)] узнал об этих обвинениях, он заперся в своих покоях и провел ночь в тяжелом раздумье.

Оплот империи на севере у Дуная пал. Хильбудий погиб. Славины соберутся с силами и весной опустошат Фракию. Правда, он щедро одарил Тунюша, Чтоб тот посеял раздор между антами и славинами. Но целиком полагаться на гунна нельзя. Из Азии доходили все более достоверные вести о том, что персы готовятся к отпору. И в такое время он должен отозвать Велисария и уничтожить его. Но это значит лишить себя единственной опоры! Разве найдешь ему замену? Ведь Велисарий не только талантливый полководец - он богат. Он содержит тысячи воинов, из государственной казны не тратится на них и сотни талантов. Разве найдешь ему замену? Конечно, Феодора, императрица, нашла бы. Разумеется, преемником Велисария оказался бы тот, кто одерживает победы над придворными красавицами в жемчужном зале императорского дворца. Нет, нет, я не могу его уничтожить.

Четырежды переворачивал он песочные часы на подставке из слоновой кости. Тонкая золотистая струйка беззвучно вытекала в крошечное отверстие. Управда остановился перед часами. Время шло, а тяжелые мысли не покидали его. Управда подошел к окну и взглянул на море. Звезды угасали. Пропонтида покорно лежала у подножья императорского дворца, точно ожидая приказаний всемогущего деспота. Парусник, доставивший донос, недвижно стоял в порту.

- Агиа Софиа [Святая София (греч.)], - воззвал император, - смотри, я строю тебе новый храм, я намерен превзойти Соломона, осени меня, будь милосердна, окажи милость, столь необходимую государю в тяжелую минуту! Пожар поразил твой дом, и правильно сделал, ибо мудрость божья должна иметь более прекрасный дом. Вознагради труд мой в минуту эту!

Занялся день, молотки строителей застучали на стенах новой церкви.

И Управду озарило.

- Не верю, это ложь! Велисарий невинен! Пусть только выдержит испытание!

Он сел, взял пергамент и написал:

"Поскольку ты одолел грозного неприятеля, твой император и повелитель предоставляет тебе право выбора, остаться ли в Африке, отослав в Константинополь Гелимера и пленных, или возвратиться вместе с ними. Да пребудет с тобой милость деспота!"

В тот же день отошел корабль, который вез послание императора.

Между тем Велисарий через своих шпионов уже знал о доносе. Не мешкая, он нагрузил корабли бесчисленными богатствами и набил их пленными вандалами, оставил в Карфагене гарнизон герулов и приготовился к отплытию в Константинополь. Он торопился оправдаться перед государем и расквитаться с лживыми доносчиками.

Когда прибыл гонец, корабли были готовы к отплытию, а самый быстрый парусник вез в Константинополь весть о том, что победоносный полководец возвращается.

Юстиниан убедился, что донос был порожден завистью, и решил устроить в городе триумф, какие устраивали лишь римские цезари в честь победы над варварами. Ему хотелось превзойти Тита и Траяна.

Разверзлась императорская казна, и посыпались из нее золото и серебро. Юстиниан распорядился заново покрасить ипподром. Арки и своды прогибались под тяжестью ковров. С севера и востока в столицу гнали необозримые стада. Гонцы мчались по стране, возвещая о празднестве. Народ валом повалил в Константинополь. Земледельцы побросали плуги, ремесленники отложили свои орудия. Глас деспота всем повелевал идти в столицу. Он сулил невиданное пиршество. И поскольку с наступлением зимы со всех концов страны с кличем "Хлеба и зрелищ!" В Константинополь стекались варвары, в январе город оказался битком набит пришлым людом.

Юстиниан учредил огромные награды для победителей в ристаниях, издал специальный закон о ристателях, борцах, метателях копий и лучниках. Все упражнялись, все готовились. За каппадокийских и арабских скакунов платили груды золота. На поле для тренировок с утра до вечера было полно народу, заключали пари, кто победит, зеленые или голубые.

И в разгар всеобщего напряженного ожидания во вторую ночь февраля в море перед Константинополем появились три красных огонька - то плыли корабли Велисария.

Богатый Эпафродит, торговец до мозга костей, воспользовался случаем угодить Феодоре и через нее, разумеется, Юстиниану. Лукавый грек понимал, что достаточно однажды промахнуться, промешкать, как немедленно окажешься перед судом за оскорбление величества. А подобные суды обыкновенно оканчивались тем, что обвиняемый исчезал в подземной темнице и его состояние поглощала ненасытная императорская казна.

Поэтому он велел Мельхиору купить самых лучших коней. Управитель обошел все ярмарки, высматривая скакунов для партии зеленых, и, наконец, остановил свой выбор на четырех арабских жеребцах, которые, по всеобщему суждению, должны были победить. Они стоили Эпафродиту ящик золота, и он подарил Феодоре их с тем, чтобы она выпустила жеребцов на стороне своей партии голубых. В благодарность Феодора послала ему в серебряной шкатулке тесьму, которой завязывала волосы при омовении.

Эпафродит осведомился также у Радована, умеет ли его сын Исток стрелять из лука. Когда тот ответил утвердительно, грек распорядился выжать славинам красивую одежду из тонкого полотна и раздобыл для них таблички, чтобы на ипподроме поставить их в ряды состязающихся лучников.

Наступил день триумфа.

Средняя улица - Меса, - разряженная словно индийская невеста из богатого рода, проснулась рано. Всю ночь работали мастеровые и рабы. Вельможи, соперничавшие при дворе, сорили деньгами, украшая фасады своих домов. С моря дохнул весенний влажный ветерок. Капельки прозрачной росы повисли на гирляндах и сверкали миллионами жемчужин. И море и само утро в тот день тоже как будто были подвластны деспоту. Пахнуло миртом и лавром, розмарин и розы покрыли улицу и стены. Отовсюду свисал напоенный благовониями пурпур, живыми цветами трепетали в воздухе драгоценные ткани. Гирлянды в глубоких аркадах тянулись от дома к дому, поверх них переливались золотом ленты серпантина, будто солнце распростерло свои крылья над улицей. В окнах белели оживленные лица первых византийских красавиц. В их волосах, на белых шеях, на шелковых и бархатных одеяниях покоились миллионы, обращенные в золотые диадемы, сверкающие нимбы, ожерелья и браслеты. На крышах яркими пятнами горели одежды слуг. Сегодня даже их принарядили: чисто вымытые, облаченные в дорогие одежды, они должны были, к вящей славе своих господ, возносить хвалу императорскому триумфу.

А внизу, на берегу моря, в темнице Пентапирг, король вандалов Гелимер в последний раз надел порфиру и возложил на голову корону. На лице его покорность отчаяния, он не плачет, не смеется, гордость в нем убита, душа убита. Он не испытывает ни гнева, ни страха, ни печали, еле шевелятся его губы, без устали повторяя: "Vanitas vanitatum" [Все суета сует].

Загремели трубы, отворились Золотые ворота. Над Черным морем взошло солнце. На фасаде Золотых ворот засверкала статуя Виктории, белые атланты, мраморные колоссы пробивались своей снежной белизной сквозь листья лавра, словно могучие защитники по обе стороны Portae triumpfalis [Триумфальной арки (лат.)] радовались торжественному дню. А в арке ворот безмолвствовал символ Христа - темный крест не засиял радостью этим ранним утром. Хмуро глядел он в сторону Пентапирга, откуда тянулись толпы закованных в цепи пленников, превращенных в рабов алчностью того, кто возводил для бога святую Софию и проводил ночи в беседах с монахами о таинстве святой троицы. Приди Он, символ которого безмолвствовал над воротами, нет, он не молчал бы, он повторил бы свой приговор: "Сердце твое далеко от меня!"

По ту сторону ворот и вдоль всего пути толпился народ - те, кто не попал на ипподром. Там, на ипподроме, собрались все: Управда, Феодора, двор, вельможи и богатеи. Бродяги же и голытьба заполнили галереи под самым пурпурным шатром, покрывавшим обширный цирк. Управда устроил триумф Велисарию, но и Константинополь, и сам полководец знали, что подлинным триумфатором является всемогущий деспот.

Поэтому Велисарий, по древнему римскому обычаю, не восседал в колеснице, не гарцевал на диком белом жеребце, а от своего дома к цирку шел пешком, как патрикий.

В ожидании Велисария процессия растянулась от Золотых ворот до форума Аркадия.

Впереди стояли начальники димов, за ними расположились сенаторы и вельможи в белых туниках, со свечами в руках. Затем подъехала колесница с изображением святой троицы в сопровождении почетного эскорта из патрикиев, консуларов и дальних родственников императора. За ними стояли пленные вандалы в полном воинском снаряжении - руки их были связаны за спиной. Ромеи издавали возгласы удивления при виде этих статных смуглых людей. Позади своих воинов стоял король Гелимер. Пурпурная мантия его сверкала драгоценными камнями, золотая перевязь опоясывала стан, на груди пылал доспех из чистого серебра. Византийские женщины высовывались из окон и искали глазами короля-героя; он не чувствовал больше унижения, не ведал ни славы, ни величия и пробуждал в их сердцах сочувствие.

За побежденным королем встал победитель - полководец Велисарий. Он пришел пешим в костюме командующего. Скромный лавровый венок украшал его голову, невелик был и его эскорт - несколько самых мужественных таксиархов.

Загремела улица, крики неслись с крыш, из окон приветственно махали шелковыми стягами. Трубы запели, процессия тронулась, Велисарий шел, как покорный господину раб, выполнивший лишь свой тяжкий долг, и ничего более.

Вслед за командующим везли бесчисленную добычу. На повозках лежали золотые королевские троны, драгоценная сбруя, небольшая карета вандальской королевы из слоновой кости, груды драгоценностей, камней, ограненных и неограненных, золотые кубки и чаши, бесценная утварь королевской трапезы, сотни талантов серебра, изобилие дорогих сосудов, награбленных некогда Гензерихом в Риме. Среди них были сосуды из Иерусалимского храма, захваченные Титом, золотой семисвечник этой святыни, возы бесценного пергамента, увязанного в груды, и между ними готское Евангелие, усыпанное драгоценными камнями.

Торжественно катилось это море неоценимого трофея по улице, по форуму Феодосия, на форум Константина. Здесь, в церкви Богородицы, вельможи сняли белые одежды и заменили их придворными. Из храма вынесли императорские инсигнии: сперва драгоценный крест, потом большой жезл из чистого золота и за ним лабарум - стяг. Слева и справа дорогу прокладывали скороходы, возглашая "многая лета".

Чем ближе к ипподрому, тем громче становились вопли, тем больше давка. Люди словно обезумели при виде огромной добычи, красивых воинов, пленного Гелимера и его родичей.

Процессия двигалась мимо роскошных терм Зевксиппа - перед ними возвышался величественный портал ипподрома. Здесь роскошь и богатство величайшего деспота земли проявились с особой щедростью и блеском.

Сотни тысяч людей расположились вокруг, сотни тысяч людей восхваляли деспота, который, сидя под пурпурным балдахином на золотом троне в высокой ложе, ожидал Велисария. Рядом с ним восседала императрица, единственная женщина в мире, сумевшая подняться из вертепов этого самого цирка, со дна разврата и похоти, к престолу. Красивая, невысокого роста, она была сложена так, что радовала взор самого взыскательного художника. На бледном лице пылали чарующие глаза, горели губы, алчущие наслаждений. Золотая диадема венчала ее голову; за бриллианты в серьгах, на лбу, шее и на платье можно было купить королевство. Вокруг нее теснились придворные красавицы, молодые патрикии, вельможи, любимцы и телохранители.

Когда Гелимер вошел и увидел Юстиниана на троне, море голов слева и справа, он не зарыдал, не вздохнул тяжко, а лишь громко повторил:

- Все суета сует и всяческая суета!

Велисарий и Гелимер по ступеням поднялись к ложе. Там с короля сорвали порфиру; вандалы склонили головы до земли, народ завопил, приветствуя императора, в глубине души ненавидя его и проклиная как воплощение дьявола.

- Многая лета! - на всех языках неслось над землей.

Велисарий тоже опустился на колени, ничтожный раб неограниченного властелина urbis et orbis.

Радован и Исток стояли на подмостках среди лучников. Радован то и дело прикладывался к отличному вину Эпафродита и был в прекрасном расположении духа. Он кричал вместе с самыми заядлыми крикунами и вздымал руки. Исток же молчал. Он думал о том, что точно так же могли привести на ипподром его отца Сваруна, свободного старейшину славинов, если бы его, Истока, стрела не поразила Хильбудия. И ему захотелось домой, в свой град - рассказать соплеменникам, что бывает с побежденными народами, пойти от племени к племени, зажечь протест в душах, единство в сердцах, призвать к вечному гневу и вечной борьбе против Византии. Тем временем деспот дал знак. Загремели трубы, народ обезумел от восторга, на арене появились две чудесные колесницы.

13
Трижды возвестили трубы отдых, трижды промчались по сорока мраморным ступеням императорские и Велисариевы рабы, угощая зрителей освежающими напитками. Ипподром кипел и безумствовал. Народ опьянел от вина и веселья. Богатеи теряли и выигрывали огромные куши. Во рву, окружающем арену и наполненном водой, плавали остатки разбитых колесниц и повозок. Сторонники зеленых и голубых, наемные крикуны, перешли канаву у самой арены, взобрались на спину, влезли на Змеиную колонну, поднялись даже на затылок колосса Геракла работы Лисиппа и, срывая венки сикомор с Адама и Евы, швыряли их на арену, валились на колени перед прекрасной статуей тоскующей по любви Елены, дрались, толкались и славили то зеленых, то голубых, в зависимости от того, кто больше платил.

Кафизму - императорскую ложу, - покоившуюся на двенадцати мраморных колоннах, мельчайшей пылью орошал ароматный шафран. Юные патрикии, изнеженные офицеры, дворцовые сплетники перемигивались с красавицами из свиты Феодоры, расположившейся в кафизме и в соседних ложах.

И только Феодора была неподвижна. Лицо ее было хмуро, губы закушены, она побледнела еще больше, а сверкающие глаза извергали молнии на ряды зеленых. Императрица обещала свою милость голубым, однако пока что было неясно, кто победит, хотя колесницы уже трижды влетали на ипподром. У голубых и зеленых насчитывалось равное число побед.

Вдруг она вздрогнула и сделала знак рукой. Наклонилась к прекрасной Ирине, задумчиво сидевшей возле нее, и велела ей позвать Асбада. Обжигающим взглядом пронзила императрица ее лицо - не затронула ли эта просьба юное сердце? Но Ирина спокойно встала, передала повеление императрицы, и через мгновенье у ног Феодоры в ослепительном доспехе появился начальник палатинского легиона.

- Асбад, иди к Эпафродиту и спроси его, победят ли арабские жеребцы, которых я купила при его посредстве!

Асбад поцеловал ей туфлю и поспешил в ложу к Эпафродиту. Шум и шепот в кафизме утихли - говорила богиня Феодора, увенчанная золотым нимбом.

- Красив Асбад, Ирина?

- Красив, боголюбезная августа!

- И ты любишь его?

- Люблю, если прикажет твое всемогущество!

- А сердце тебе не приказывает?

- Мое сердце, как у Иоанна Крестителя на Иордане!

- Дитя! Тебе бы акрид и меду вместо жарких поцелуев!

- И мои уста будут славить твою милость, о владычица!

Императрица с жалостью взглянула на Ирину; на лице девушки не было еще следов жаркой страсти, в глазах ее еще мерцала роса, словно в чашечке лилии, раскрывающейся в полночь и чистой, невинной встречающей утро.

Возвратился Асбад.

- Эпафродит, смиреннейший раб императрицы, простирается перед тобой ниц во прахе и клянется святой троицей, что твои скакуны победят. Он поставил на них полмиллиона золотых статеров.

Лицо Феодоры прояснилось. И тут как раз запели трубы, из-под кафизмы вылетели лучшие колесницы.

Толпа онемела. Все потянулись вперед, старики дрожали от нетерпения, молодежь стискивала кулаки.

Одни со вздохом призывали на помощь Христа, другие заклинали сатану и Вельзевула сломать колеса голубым.

Кони остановились перед кафизмой. У зеленых - четыре каппадокийских скакуна, у голубых - четыре арабских. Возницы подняли флажки, ипподром зашумел, словно море в бурю. Могучий гот в голубой тунике поднял свой флажок, и все увидели на нем герб Феодоры.

- Состязается императрица!

Сторонники зеленых побледнели; они с радостью высыпали бы в Бофорт миллионы на съедение дьяволам или отдали бы их на церковь святой Софии, только бы победили зеленые, посрамив самую главную свою соперницу. Сторонники голубых и вельможи трепетали от ужаса, опасаясь проигрыша. Эпафродит не находил себе места от страха. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь и его достояние. Он уже обдумал, как быстро скрыться с ипподрома, сесть на самый быстроходный корабль и исчезнуть. Маленькие глаза его спрятались под бровями в ожидании.

Императрица встала. Взяла из рук Юстиниана белый платок и с горделивым высокомерием бросила его на арену. Когда кусок ткани коснулся земли, из рук возниц выпали флажки, закипел песок под копытами коней, взвихрились зеленая и голубая туники, и в одно мгновение колесницы скрылись за поворотом у меты - Змеиной колонны. Люди замерли и онемели, ипподром словно превратился в безмолвный мрамор. Речь шла о миллионах, о чести половины города, о достоинстве императрицы и о ее позоре. Все изнемогали от напряжения, дрожали и корчились. Юстиниан прикрыл глаза рукой, Феодора, закусив губу, стояла у барьера ложи, рука ее была стиснута в кулак; на ее прекрасном лице - словно из лейсбийского мрамора - не дрожала ни одна жилка, пышная грудь замерла.

Пять раз промчались несравненные кони мимо меты. То зеленый возница опережал голубого на голову, на конскую шею, то голубой зеленого. Шли все время рядом; таких скачек ипподром еще не видывал. Богатеи, патрикии и воины, терявшие и приобретавшие здесь миллионы, до крови кусали губы в тяжком возбуждении. Толпа все больше перевешивалась через барьеры и резные решетки, еще немного, и она хлынет на арену.

Кони прошли шестой круг. Начали седьмой. Кто же победит? И тут зеленый возница ослабил вожжи. Свистнул длинный бич по спинам дивных каппадокийских жеребцов. Кони опустили головы к земле, пена брызнула во все стороны, и в мгновение ока они опередили коней голубых на целый корпус. И тогда стороны не выдержали.

- Бей, гони, стегай, вперед, вперед! - вопили, ликуя, сторонники зеленых.

Отпусти поводья, подхлестни! Он нарочно не хочет, убейте его! Смерть ему! - стучали ногами сторонники голубых, угрожая готу.

А у того сильнее вздувались мускулы на руках, вожжи были натянуты, как струна, он свесился с колесницы, кони тащили его на вожжах, которыми он был обвязан вокруг пояса. Расстояние между каппадокийскими и арабскими скакунами увеличилось еще немного. Спина гота выгнулась в страшном усилии, кони несли, людям казалось, что вот-вот он сдаст, потеряет сознание, упадет под ноги лошадям и начнет безумный танец смерти. Заканчивался седьмой круг. Впереди еще один последний.

Перед виражом гот нагнулся. Из уст голубых вырвался крик ужаса. Тысяча людей хватались за головы, рвали на себе волосы: все пропало! Зеленые, обезумев от восторга, бросали венки к колеснице:

- Победа, победа!

Но на самом повороте в руках гота блеснул нож. Он перерезал вожжи. Освобожденные кони ринулись вперед. Словно не касаясь земли, влетели они в вираж, задели колесницу зеленых и отбросили ее в сторону, вслед за этим впервые свистнул бич гота, мгновенье, - второй, третий удар, и Феодора победила.

Воздух задрожал от воплей, взорвавшихся над ипподромом, заглушивших шум морского прибоя, солнце померкло от дождя цветов, которые полетели на арену в честь победительницы Феодоры, великой самодержицы.

Императрица улыбалась, припав к чаше торжества. Запели трубы, и глашатаи объявили час отдыха. На сей раз зрителей угощала сама императрица-победительница. Кафизма опустела, двор удалился во внутренние покои.

Асбад сопровождал Ирину.

- Мир еще не знал императрицы, подобной нашей!

- Ее всемогущество непобедимо!

- Ирина, твое лицо как заря! Ты любишь победителей?

- Я люблю героев! Мой отец был героем, жил и умер героем! И мой дядя герой! Крепость Топер неприступна с тех пор, как он там!

- Ах, Ирина, твои слова звучат пророчески, а голос твой подобен арфе Давида! Ты плоть от плоти нашей, дочь Византии! Ни одной капли варварской материнской крови нет в твоем прекрасном теле и в твоей душе!

Род моей матери - род славных старейшин по ту сторону Дуная!

- И все-таки они варвары!

- Но братья во Христе.

- Христос не послал апостолов к варварам. Он озарил своим сиянием Рим.

- Однако он сказал: учите все народы!

- Оставим Евангелие, Ирина. Пусть спорят монахи. Ты любишь победу, Ирина... и победителей!

- Я люблю героев-победителей!

А если Асбад победит всех лучников, Ирина, ты полюбишь его?

На мгновенье кровь бросилась девушке в лицо.

- Скажи, Ирина, полюбишь? Я упражнялся и постился, я рано уходил спать, - и все для того, чтоб меня венчал ипподром, наградил император, а все венки, всю награду и милость повелителя я положу к твоим ногам, Ирина. Скажи, ты полюбишь Асбада?

- Я буду любить героя-победителя.

Губы ее дрожали. Во дворце они расстались.

Юстиниан с Феодорой ушли во дворец слоновой кости. Когда они остались одни, коронованный деспот обнял свою жену, дочь сторожа медведей, блудницу Александрии, Дамаска и Константинополя, и со слезами на глазах прошептал:

- О, всемогущая, победоносная, единственная, святейшая, самая дорогая и самая верная мне, своему повелителю.

- Юстиниан, я хочу, чтоб отныне все двери во дворце были открыты перед Эпафродитом, чтоб ты осчастливил его своей милостью. Это он подарил мне коней!

- Твое слово - закон. Быть по сему!

Феодора тут же послала на ипподром дворцового гонца вручить Эпафродиту перстень и пергамент с подписью Юстиниана. Возвратившись, гонец сообщил, что Эпафродит горстями рассыпает на арене золотые статеры, подбивая дерущуюся за золото толпу кричать: "Многая лета императрице!"

Пока во дворце подкреплялись, глашатаи оповещали, что владыка земли и моря приглашает все народы к состязанию в стрельбе из лука. Посреди спины поставили шест. На вершине его, привязанный серебряной цепочкой, сидел большой ястреб. Того, кто на полном скаку собьет ястреба, Управда обещал принять на службу в палатинскую гвардию и выдать большую награду. Лучники принесли победу Велисарию, поэтому да будет прославлен и вознагражден лук.

Эпафродит послал Мельхиора за Радованом и Истоком. Он велел Истоку принять участие в состязаниях и поставил на него большие деньги. На скачках Эпафродит взял колоссальный куш, и новое пари было для него лишь забавой. Все ставили на Асбада, слывшего великолепным стрелком. А Эпафродит наперекор всем ставил на своего гостя Истока.

Радован уже напился. Он кричал, пел, не выпуская из рук кувшина с вином.

- Ты, сынок, камнем собьешь эту птицу, с завязанными глазами, ночью собьешь, сынок! Пей, Исток, пей, ты и пьяным собьешь ее!

Воины, собравшиеся под кафизмой, чтоб участвовать в состязаниях, весело хохотали. Исток не смеялся. Губы его горели, хотя он не притронулся к вину. Его увлек ипподром. Он видел Управду, видел Феодору, блеск, роскошь, толпы дикарей и изнеженных ромеев. Он думал о своей силе, думал о своем народе и других народах, которых заковывает в цепи этот город. Его охватывал стыд при мысли, что такие государи одерживают верх над народами, что ими повелевает такой изнеженный город. И он поклялся Перуном, что, если останется жив, Византии никогда не заковать в цепи свободных славинов.

Долго играли трубы, прежде чем им удалось заглушить гомон и крик на ипподроме. Юстиниан возвращался со своей свитой. Победительнице Феодоре он вручил белый платок, которым она должна была возвестить о начале состязания. В распоряжение лучников предоставили коней из императорских конюшен. Один за другим мчались воины мимо шеста, целясь в ястреба, стрелы пробивали пурпурный кров, птица продолжала неподвижным взглядом смотреть на стрелков и воинов. Ястреб вытягивал шею, взмахивал крыльями, иногда уклонялся от ловко пущенной стрелы и оставался невредимым.

Зрители смеялись, стрелков осыпали насмешками, над ними издевались, швыряли в них финики, апельсины, словом, забавлялись так, словно на арене уже были мимы.

- Последним! - снова передал Эпафродит Истоку через Мельхиора. Исток пусть идет последним!

Ряды соревнующихся поредели. Многие отступились и ушли, особенно те, что были в роскошных доспехах палатинской гвардии. Испугались насмешек.

Только Асбад держался. Он изо всех сил старался сохранить спокойствие и думал об Ирине, которую любил страстно. Сегодня он преподнесет венок победителя. В это он верил твердо. Много раз смотрел он на кафизму, но Ирины не видел. Она сидела в укромном уголке, не смеялась, не смотрела на арену. Сердцем она была перед алтарем и молила Христа смилостивиться над ней и сделать так, чтоб Асбад не победил.

Осталось всего несколько человек. Больше Асбад не мог терпеть. Пора! Он взял три стрелы, лук и вскочил на объезженного им коня. Долгими неделями он упражнялся на нем.

Когда Асбад появился перед кафизмой, воцарилась тишина. На него и против него было поставлено много денег. Он медленно проехал вдоль спины,раскланиваясь налево и направо, поклонился и кафизме, еще раз тщетно поискал глазами Ирину и помчался. Полетела первая стрела - ястреб сердито заклекотал. Всадник сделал другой заезд - стрела прозвенела над самой головой ястреба, - ипподром бурно приветствовал успех. И в третий раз повернул Асбад коня. Сердце его колотилось, рука дрожала. Он собрал все силы, чтоб успокоиться. Губы его шептали имя Ирины. Снова натянулась и зазвенела тетива, стрела пошла точно, но в тот же миг ястреб, взмахнув крыльями, отскочил на длину цепочки, стрела коснулась лишь крыла и выбила из него перо, которое кружась, медленно полетело на песок. И снова будто вихрь прошел по ипподрому. Зрители разделились на два лагеря: одни кричали, что Асбад попал, другие это оспаривали: он, мол, лишь вышиб перо, а ястреб сидит себе и сердито на него смотрит. Те, кто ставил на Асбада, считали, что они выиграли; те, кто ставил против, - отрицали его победу. Поднялся невообразимый шум, еще немного - и ипподром превратился бы в поле битвы, и кровь оросила бы землю, но тут вмешался Управда. Как судья и главный арбитр, он рассудил:

- Асбад и попал и не попал. Если ястреба никто не собьет, - награда его. Пари остаются в силе; если никто не превзойдет Асбада, пари выиграют те, кто поставил на него, в противном случае выигрывают другие!

Состязание возобновились. Асбад испугался. Он тут же велел посулить крупные суммы денег оставшимся лучникам, чтоб они отказались от борьбы. Большинство польстились на деньги, не согласился лишь Исток и еще двое фракийцев. Тогда Асбад сам подошел к ним. Гордый взгляд свободного славина скрестился с хитрым суетным взором ромея. Ничего не сказал Исток, но глаза его говорили: "Славины никогда не продаются!"

Поехали фракийцы, но неудачно - оба промахнулись. Близко от ястреба пролетели их стрелы, даже пурпур пробили. Остался один человек - варвар, славин.

- Последний! - сообщили трубы.

Ипподром вновь утих, все взгляды устремились к кафизме. Появился Исток, с кудрями до плеч, в длинной рубахе, которую ему дал Эпафродит.

- Ха, ха, варвар в рубахе, словно жрец Молоха! О, Весталка, и этот хочет победить? Откуда он? Гость Эпафродита! Говорят, славин! - загудели трибуны.

Истоку предложили выбрать лук и стрелы. Он натянул тетиву на одном луке, на втором, на третьем - хлоп - тетивы лопнули одна за другой. Он хладнокровно отшвырнул дорогое оружие в сторону.

Зрители удивились.

Наконец он остановился на большом неотделанном луке, настоящем варварском. Потом выбрал стрелу - одну-единственную. Ему подали еще две, он отказался.

Шепот изумления пронесся по ипподрому. Сама Феодора выглянула из кафизмы.

Между тем Исток выбрал себе коня: прекрасное дикое животное, привезенное из-за Черного моря. Вывел его на арену. Жестом велел его расседлать. Слуги подбежали, отстегнули и сняли седло.

Трибуны загомонили.

Исток сбросил рубаху, доходившую до лодыжек, и остался в белом кожухе, сшитом Любиницей. Юноша стоял посреди арены возле вороного коня; гордый, прекрасный и статный, - так что сама Феодора, приложив к глазу ограненную призму, смотрела на него жадным и похотливым взором: мускул к мускулу, словно стена вокруг Константинополя.

Исток сунул стрелу за пояс, левой рукой взял лук, правой схватил поводья и, как перышко, взлетел на коня. Тот вначале встал на дыбы, потом помчался по арене. В первый раз Исток проехал мимо, только поглядел на птицу, - зрители недовольно заворчали.

Повернул коня второй раз, стрела за поясом, конь мчится еще быстрее словно у него выросли крылья.

Зрители завопили:

- Стреляй, срази его, варвар! Хватит дурачиться! Стащите его с коня!

Исток ничего не слышал и не видел. В душе у него было одно желание показать императору, как стреляет народ, который побеждает его хильбудиев. В третий раз проскакал он мимо кафизмы, рука потянулась за стрелой, подняла лук, - на трибунах воцарилось молчание, словно надвигался ураган.

Глаз Истока вонзился в птицу, ястреб зашипел и выпустил когти. Непобедимая птица затрепетала перед варваром. Исток прицелился в нее и в тот же миг снова промчался мимо. По ипподрому прошел вопль возмущения. Зрители, разозленные тем, что он не выстрелил и в третий раз, обрушили на него град ругательств и насмешек, град огрызков хлынул на арену, кое-кто даже снимал сандалии, чтобы швырнуть ему вслед, другие угрожающе обнажили ножи. И тогда Исток, молниеносно повернувшись на коне - он был еще совсем близко от шеста, - пустил стрелу, и она с такой силой пронзила птицу, что цепочка лопнула, и ястреб с пробитым сердцем упал на арену перед кафизмой.

Вихрь злобы сменился бурей восторга - стены ипподрома дрожали. Целый поток лавров хлынул из лож, женщины осыпали победителя вышитыми золотом платками, а Ирина, с горящими от радости щеками, шептала:

- Слава тебе, Христос, а тебе, соплеменник моей матери, - поцелуй!

14
Тихо шепчутся волны Боспора. Дремлют корабли, видят сны длинноклювые парусники, редкие караульные спят на крышах рубок.

Великие артерии моря и суши направили всю свою бурлящую жизнью кровь к сердцу Константинополя - на ипподром и просторные городские площади. Звезды спокойно сияли, небо будто снизилось, чтобы бросить свой любопытный золотой взор на роскошную землю, и, видя, как бурно веселятся там люди, какие неистовые вопли несутся в этот торжественный день к его синему балдахину, - небо улыбалось.

Исток лежал на мягкой траве. С высокой террасы в саду Эпафродита смотрел он на море, в котором отражалось небо. Рядом благоухала резеда, над его головой цвел лавр.

Увенчанный лавровым венком победителя и бурей восторга, он тем не менее чувствовал себя несчастным. Все бы отдал Исток, чтоб зашумела над его головой липа, чтоб у ног его заколыхались волны белого моря Сваруновых стад! Он сидел бы на валу своего града с отцом, в окружении девушек, и рассказывал бы им о Константинополе, о победе, о роскоши и блеске! Отроки бы внимали ему, а его боевые товарищи услышав о том, как изнежен враг и на какой позор обрекает Византия побежденных героев, унесли бы в сердце его слова, разнесли бы их по всем племенам славинов и возвестили бой за свободу, бой против угнетателей, преградивших им путь через Дунай.

Исток думал о том, что теперь будет, если славины и анты поссорятся между собой. Ведь тогда они весной не пойдут на юг через Дунай. Возьмутся за топоры и копья и оросят луга братской кровью.

Исток ужаснулся. Он готов был вскочить, бежать в конюшню, выбрать лучшего коня и мчаться домой.

Но как же с его планами? Боги направляют людей. Сам святовит привел его на путь Эпафродита, Перун направил стрелу в ястреба - и открыл ему дверь, чтоб заглянуть в душу врага, чтоб, служа ему, помогать родине. Нет, сейчас нельзя возвращаться, пока нельзя. Он вернется, но лишь тогда, когда постигнет воинское искусство, которое похитит у ромеев и принесет в дар своему племени.

Во дворе виллы Эпафродиты залаяли собаки, но тут же смолкли; по их тихому умильному повизгиванию Исток понял, что приехал хозяин. Эпафродита принесли с форума Феодосия, где он до полуночи веселился под мраморными аркадами и играл на целые столбики золотых номисм. Фортуна полюбила его с тех пор, как он встретил Истока, подобно тому как она полюбила Потифара, принявшего в дом Иосифа. Так хвастался и шутил Эпафродит в компании богатых патрикиев, в то время как Мельхиор ссыпал золото в кожаные мешки.

Эпафродит приехал домой в прекрасном настроении. За пазухой у него лежал перстень Феодоры и пергамен Юстиниана, в мешках - кучи золота и долговых расписок, завтра он уже мог продать за долги дома нескольких видных патрикиев. Радостно сверкали глаза грека. Деньги и благоволение императора! Теперь он волен торговать, как ему угодно. Милость Управды ему обеспечена.

Он велел Мельхиору угостить слуг самым лучшим вином, сладостями, фруктами, рыбой и устрицами, словом, всем, что найдется в кладовых. А потом спросил, дома ли уже славины. Ему надо сейчас же поговорить с Истоком, если же его нет - разыскать его немедленно.

Привратник сообщил, что Исток давно возвратился.

Мельхиор сам пошел за ним, и Эпафродит распорядился проводить его в зал, где он обычно принимал важных гостей.

Войдя, Исток встал на пороге как вкопанный. В трех золотых светильниках полыхало искрящееся пламя, освещая сказочное убранство зала. Там, где пол не был прикрыт багдадским ковром, сверкали пестрые камешки драгоценной мозаики. На стенах переливался мрамор, усыпанный смарагдами, хризолитом и ониксами. Низкие столики опирались на ножки из слоновой кости, нити золота струились по тканям, иноземные, незнакомые Истоку меха ласкали ноги Эпафродита в мягких сандалиях. Три грации на вытянутых руках держали в тонких пальцах прелестную раковину, в которой стоял золотой кубок с греческим вином.

- Садись, Исток!

Эпафродит поманил его к себе. Он бегло говорил на фракийском наречии, вплетая в него много славинских слов, так что Исток его немного понимал.

С опаской подошел к богачу Эпафродиту сын Сваруна и опустился на меха у его ног.

Грек ласково улыбнулся и потрепал своими сухими пальцами его буйные кудри. Дал знак. Темнокожий нумидиец принес еще один кубок старого греческого вина.

- Возьми, дитя славинов, выпей во славу Христа, он милостив и к тебе!

- Святовит мне сопутствовал, Перун направлял мои стрелы! Я не знаю твоего Христа!

- Ты узнаешь его! Пей в благодарность богам!

Они осушили кубки.

- Исток, ты спас меня от Тунюша, я твой должник!

- Тунюш - разбойник! Каждый славин поступил бы так же. Мы не грабим мирных путников.

- Это достойно похвалы, Исток! Но мой долг велик.

- Ты уже заплатил его, господин. Ты принял к себе меня и моего отца. Ты хорошо заплатил!

- Нет, славин. Я принял вас, но мой долг тут же возрос. Ты победил. Сегодня тебя славит Константинополь. Все позабыли о триумфаторе Велисарии и говорят о тебе больше, чем о самом императоре. Победил мой гость! Твоя слава - моя слава! Чего ты желаешь?

- Научиться воевать, как воюют ромеи. А потом вернуться домой!

- Воевать? Значит, ты не певец? - изумился Эпафродит.

Исток спокойно смотрел на него.

- Я певец по воле моего отца. Но я хочу воевать. Мне нравятся мечи и копья.

- Ты хорошо говоришь, сын славинов! Жаль отдавать такие руки струнам. Слушай! Управда назначил воинский чин в дворцовой гвардии для победителя. Он будет твой. Завтра ты пойдешь со мной во дворец. Сама Феодора желает тебя видеть. Из тебя получится хороший воин. Ничего, что ты варвар и молишься иным богам. Ты узнаешь Христа и полюбишь его. Ты научишься воевать и прославишься - и твое варварское имя позабудется. У самого Управды не было предков, рожденных в пурпуре, а императрица - дочь раба. Поэтому они любят ловких и смелых варваров. А ты таков, Исток! Но подумай как следует: если ты не примешь службу, ты должен сегодня же ночью скрыться из города, иначе погибнешь. Я дам тебе коня и денег на побег. Итак, решай!

- Я решил, господин! Завтра я пойду на службу!

- А отец?

- Останется у тебя или вернется домой, как захочет!

- Хорошо. Еще одно. Если ты доволен, оставайся у меня. Отличному воину нужны знания. Я дам тебе учителя, который научит тебя писать и правильно говорить. По утрам ты будешь ходить на воинские забавы, после полудня учиться наукам!

- Ты добр, господин!

- Ступай! Завтра я провожу тебя во дворец!

Пока Исток не вышел, грек смотрел ему вслед. Хитрые глаза его паслись на могучих плечах молодого славина.

"И это певец? Певец? Клянусь Гераклом, он помогал уничтожить Хильбудия. Будешь молчать - и он смолчит. Но отец его болтлив. Напьется и выдаст его. Тогда парню беда. Управда умеет мстить".

Он ударил золотым молоточком по серебряному диску.

- Мельхиор, пусть славин сейчас же вернется.

Управитель вышел.

"Жаль молодого героя, - подумал Эпафродит. - Я защищу его от когтей Управды!"

- Выполнено, господин.

Исток снова встал перед Эпафродитом.

- Мне еще надо поговорить с тобой!

- Я слушаю, говори.

- Но ты скажешь правду?

- Я не лгу, господин!

- Скажи, а не был ли ты среди тех славинов, что разгромили за Дунаем Хильбудия, славного полководца императора Управды?

- Отец уже сказал тебе, что мы музыканты!

Исток не растерялся. Не моргнув глазом, выдержал он пронизывающий взгляд купца, только чуть покраснел.

- Исток! - Эпафродит взял его за руку и притянул поближе к себе. Исток, ты клянешься?

- Смертью, господин!

- Я тоже! Поэтому я клянусь Христом, богом своим, что из моих уст никто ничего не узнает, если ты мне доверишься. Я спрашиваю тебя потому, что люблю тебя и боюсь за тебя. Скажи мне, поклянись богами, воевал ты против Хильбудия или нет?

Исток молчал. Губы его были плотно сжаты, глаза горели, он гордо поднял голову.

Торжественно звучал его ответ:

- Разве достойный сын своего народа не натянул бы тетивы на погибель врагу?

- Значит, воевал. А ты знаешь, что, если тебя заподозрят, тебе придется плохо?

- Никто не узнает!

- Да хранит премудрая София твои слова и слова твоего отца. Эпафродит будет оберегать тебя!

Когда Исток пришел к себе, только что вернулся Радован. На его рубахе были видны следы красного вина. Он остановился перед Истоком, обхватил обеими руками седую голову, взгляд его бегал, словно он сошел с ума.

- О, Исток, Исток! Пусть ему встретятся все вурдалаки и растерзают его! Пусть Морана семь лет отдыхает, а потом погубит его! Пусть в его собачьей челюсти шершни совьют гнездо, пусть муравьи выедят ему язык! Исток, разве не говорил я, что у него коровий хвост! Разве не говорил я? Самый могучий демон, которого боится сам Управда, пусть своим хвостом затянет ему шею и удушит его! О Исток, Исток!

Радован пошатнулся и упал на ковер, продолжая вздыхать и браниться.

Исток смотрел на него и слушал. Он ничего не понимал.

- Кого пусть накажет Морана, отец? Что с тобой? Кто обидел тебя? Скажи! У меня есть нож! Я найду его! Только скажи!

- Ты хотел пойти на него, я тебя не пустил. Ох, я глупец!

Он ударил себя по лбу.

- Я хотел пойти на него? Когда? На кого?

- Разве я не говорил тебе, что он негодяй, что он шелудивый пес? Скажи, разве я не говорил?

- Кто, отец? Ты заболел!

- Еще бы! Такое вино пить задаром, досыта, а потом услыхать горькую весть, - так можно и ноги протянуть! Ох, кровопиец!

Исток подсел к Радовану и стал гладить его горячий лоб.

- Дай мне воды!

Пил старик жадно и после этого несколько успокоился.

- Исток, знаешь, что я узнал, и как раз теперь, когда я собрался идти домой, чтоб отдохнуть от мучений?

- Говори же, Радован! С тобой случилась беда?

- Славинов я встретил, из-за Дуная, честных славинов. И они рассказали, что Тунюш - триста демонов в его шапке! - сжег мост Хильбудия через Дунай и пошел к антам. Будет война, война, поверь мне, Исток! Чтоб ему баба-яга глаза выела! Ох, почему ты его не... Глупец я, что удержал тебя!

- Не печалься, отец! Я не убил его, но придет время, когда Перун отдаст его в мои руки.

- Пусть твоя стрела пронзит его, как ястреба на ипподроме. Мы должны поспешить домой. Кто поведет твоих отроков?

- Отец, я не могу!

- Не можешь? Горе сыну, который так отвечает своему отцу! Сварун умрет, славины не одолеют антов, и вместо своего града ты увидишь кротовью нору, а вместо сестры Любиницы найдешь жену паршивого пастуха! Горе тебе, Исток!

- Сварун не умрет, а Радо, сын опытного воина Бояна, знает, для чего он носит лук, знает, как должен сражаться тот, кто любит дочь Сваруна. Перун будет с ним, а вилы будут хранить Любиницу. Я останусь здесь, отец, а когда научусь воевать...

- Ты останешься, а когда научишься воевать... Отлично... Оставайся! Пожалуйста, оставайся!.. А я пойду и расскажу Сваруну, как его любит сын.

Радован в гневе отвернулся к белой стене. У него слипались веки. Он закрыл глаза и уже в полусне призывал непонятные кары на голову гунна.

На другое утро в доме Эпафродита с раннего утра засуетились рабы и евнухи. Мельхиор не сомкнул глаз: смотрел за слугами, чтоб они не перепились. Визит к императору беспокоил Эпафродита больше, чем судьба нагруженного корабля среди разбушевавшейся морской стихии.

Эпафродит потребовал самую блестящую свиту. На это мог решиться только богач и патрикий, у которого дома хранятся перстень императрицы и пергамен самодержца.

Благоухал в доме нард, евнухи умащивали в ванне худое тело Эпафродита самыми дорогими мазями из Египта и Персии. Его редкие волосы они завили и обсыпали золотой пылью. Принесли хитон из тяжелого шелка. Искуснейшие вышивальщицы золотыми нитями вышили на нем лотос и пальму, миртовый куст, павлинов и чаек. На плечи Эпафродиту набросили длинный плащ-хламиду, также из шелка. Сам Мельхиор застегнул ее на правом плече большой золотой фибулой в форме греческого креста. Посреди фибулы сверкал алмаз, по краям зеленели крупные смарагды.

Истоку тоже пришлось отправиться в ванну. Его буйные кудри также осыпали благовонной пылью. Он оделся в специально сшитые шелковые одежды, какие славины носили по торжественным дням.

Все утро проворно сновали руки рабов и рабынь. На улице собралась толпа бездельников, лоботрясов и подхалимов, восхвалявших достоинства Эпафродита. Мельхиор полными горстями раздавал им оболы и угощал воинов и фруктами.

Около полудня ворота отворились. Отряд ткачей открывал шествие. За ними следовала толпа черных поваров, потом бесчисленное множество богато разодетых рабов. С ними смешались бездельники и ротозеи, провозглашавшие славу Эпафродита, любимцу Управды. Шествие замыкали две пары носилок, окруженных евнухами; в передних, простых, сидел Исток, во вторых, обшитых дорогим шелком и обильно покрытых золотом, - Эпафродит.

На улицах и площадях толпился народ. Раболепный Константинополь уже знал, как награжден Эпафродит. Тысячи людей, одержимых черной завистью, осыпали его бранью. Но едва он приближался, ему кланялись и с восторгом выкрикивали самые почтительные эпитеты. Эпафродит вежливо отвечал. Но его сверкающие глаза выражали презрение: "Лжецы! Лицемеры! Бесстыдники!"

Вельможи славили Эпафродита, народ величал Истока. Из остатков гирлянд на стенах домов, украшенных к триумфу, отрывали ветки лавра и бросали их в носилки Истока. Люди тянули к нему руки, Воздевали их, словно натягивая тетиву, а потом начинали бешено хлопать в ладоши и восторженно кричать.

Перед бронзовыми воротами свита разделилась на две части и расступилась влево и вправо. Палатинские стражи в ослепительных доспехах приветствовали их, тяжелые ворота распахнулись, и носилки исчезли во дворце Юстиниана.

Дворцовые рабы целовали торговцу руки. Носилки остановились перед мраморной аркой. Эпафродит и Исток вышли. Им сообщили, что прием будет происходить в Орлином зале, и повели по лабиринту коридоров, комнат и зал, пока они не достигли приемной перед Орлиным залом. Толпа вельмож, сенаторов, молодых придворных патрикиев, дьяконов и священнослужителей пресмыкались в приемной долгие часы, а то и дни, недели, месяцы, ожидая случая пасть ниц перед божественным деспотом и поцеловать туфлю Феодоры.

Когда появились Исток и Эпафродит, стая благоуханных придворных лизоблюдов приветствовала их суетливой лестью и нижайшими поклонами; у дверей императора повторилась та же игра, полная зависти и притворства, что и внизу, на широкой улице.

Эпафродит не успел еще всех поблагодарить, как, окутанный в прозрачную вуаль, евнух отодвинул тяжелую завесу, и силенциарий подал знак торговцу. Они вошли.

Зал ослепил их, все блестело, сверкало, даже Эпафродит на мгновенье растерялся. Сплошь золото и серебро, на стенах - драгоценные трофеи, взятые у побежденных королей. В глубине зала - огромный орел ромеев с распростертыми крыльями, из золота. Под ним на пурпурном троне - Юстиниан, сухощавый и тонкий, рядом с ним, увенчанная диадемой, Феодора. Поверх багряной туники, с тремя вышитыми королями в золотых фригийских колпаках, на императрице был тяжелый палий - плащ, усыпанный драгоценными камнями. Ее окружала толпа дам, Юстиниана - его любимцы.

Эпафродит и Исток еще в дверях опустились на колени, подползли к трону и у его ступеней легли на пол. Исток с трудом сдерживался, чтоб не заскрипеть зубами. Ему хотелось вскочить на ноги и задушить этого тирана он свободный сын свободных дубрав, был оскорблен унизительным дворцовым обрядом.

- В прахе перед тобой просят милости божественного повелителя его ничтожнейшие рабы, - произнес Эпафродит.

Церемониал был соблюден. Управда дал им знак встать.

Глаза Феодоры пылали, словно драгоценные камни в диадеме, и то и дело останавливались на Истоке. Перед ней ожило прошлое, когда она, погрязшая в пороке, пленяла со сцены своей прелестной красотой и проводила время в безумных оргиях. Она с радостью бы сбросила диадему, скинула пурпур, чтоб пленить этого славина и разжечь в его могучей груди пламенную страсть.

Вместе с Феодорой любовались Истоком придворные дамы. А рядом исходил злобой Асбад. От него не ускользнул взгляд Феодоры. Но это его не волновало. Он пытался отыскать голубые глаза, которые вчера с сожалением, почти с насмешкой глядели на него, желая ему поражения на ипподроме. Его взгляд молил и рыдал, взывая к милосердию. Но Ирина не обращала на него внимания. Ее губы улыбались, глаза словно заблудились в буйных кудрях славина и не могли из них выбраться.

- Эпафродит, Христос милостив к тебе! Тебя осенил святой дух, торговая мудрость не подвела тебя, и ты приобрел коней, достойных великой августы. Я благодарю небо за этот дар.

- Мудрость господня избрала своего смиренного слугу, чтобы он хоть такой малостью оплатил великую щедрость императрицы.

- Повелитель народов благодарит тебя в присутствии светлого двора и обещает тебе свою милость во веки веков!

- Твоя доброта не знает границ! Рабу достаточно заплатили, дав возможность лицезреть солнце вселенной, справедливо и мудро управляющее народами!

- И этому варвару, - Юстиниан указал на Истока, - бог даровал победу, потому что он пребывает в твоем доме. Волею господа и священного слова своего Юстиниан отличает его милостью: быть ему центурионом в палатинской гвардии и...

Асбад побледнел при этих словах.

- Это человек из тех славинов, что уничтожили Хильбудия! - воскликнул он, прерывая императора.

У присутствующих застыла в жилах кровь. Неслыханное оскорбление величества! Асбад рисковал головой! Он посмел прервать речь императора.

Феодора пристально посмотрела на него. Но Асбад и сам понимал, что поставил жизнь на карту. Исток, его соперник, центурион в палатинской гвардии! Нет! Никогда! Этого ему не пережить. Один из них должен уйти. Смертельный страх охватил Асбада, и он не смог скрыть его.

Асбад понимал, что этот выпад погубит или его самого, или Истока.

Воцарилось молчание. Ужас сковал сердца. Юстиниан нахмурился. Асбад пал перед троном.

- Властитель моря и суши! Я отдаю тебе свою голову, она по справедливости принадлежит тебе, потому что я оскорбил твое величество. Но будь у меня и девять голов, я отдал бы их, чтоб уберечь тебя от малейшей опасности, о государь!

Асбад лежал на полу. Все в страхе ожидали решения.

Тогда набрался мужества Эпафродит. Сохраняя спокойствие, он преклонил колено и прижался лбом к ковру.

- О государь, тому, у кого есть такие слуги, господь должен послать еще одну страну, чтоб покорить ее. Ибо эта мала для твоего могущества!

Теперь двое склонились перед троном. Вельможи не сводили глаз с императора, который подперев рукой подбородок, смотрел прямо пред собой.

- Говори, Эпафродит, откуда этот славин! Верно ли, что он из тех славинов, что разбили моего Хильбудия? - сказал Управда, не поднимая глаз.

- Немощны мои руки, и годы согнули мне спину, а в убеленной голове уже нет места безрассудным мыслям. Но клянусь мудростью господней, я бы первый погрузил нож в сердце славина, если б слова благородного Асбада, справедливо озабоченного, были бы правдой. Этот славин спас мне жизнь. Через Дунай перешли остатки отрядов Сваруна и напали на меня, мирного купца. И этих славинов пронзил нож Истока, этот нож вырвал меня из когтей смерти. Вот почему я благодарен ему, вот почему он мой гость, и я знаю, что он не из тех славинов, которые враждебны великому деспоту!

После долгого молчания Юстиниан поднял голову.

- Исток есть и останется центурионом. Асбад есть и останется его начальником и с сего дня моим доверенным слугой. Исток будет служить в его легионе!

Возгласами восторга и удивления славил двор слова самодержца. Награжденных поздравляли и восхваляли милость и мудрую рассудительность деспота. Ирина выступила из толпы дам и на языке славинов обратилась к Истоку:

- Ты герой, сотник императорской гвардии! Путь твой ведет наверх! Да сопутствует тебе счастье!

Исток, ничего до сих пор не понимавший, вздрогнул при этих словах, Словно пробудился от сна.

- Ты вила из наших лесов или женщина, о ответь!

Ирина улыбнулась и посмотрела ему прямо в глаза. Но завеса задвинулась, Эпафродит и Исток, коснувшись лбом пола, удалились.

На улице Исток не видел толпы, не слышал ее криков. Перед ним стояли голубые глаза Ирины и ее трепетная улыбка. Его уши слышали ласковые слова, которые сказала ему незнакомая девушка, прекрасная, как лесная вила. Его сердце охватил восторг, словно над ним раскрыла цветущие ветви липы тихая Весна.

15
"Из его головы могла бы родиться вторая Минерва. Два месяца, и такие успехи!" - думал седовласый Касандр, учитель Истока, возвращаясь домой от Эпафродита садами, озаренными сиянием молодой луны.

"словно вытесанные на камне остаются мои слова. Все он запоминает навечно. Не родись он под кустом от волчицы варваров, но где-нибудь на Акрополе, быть бы ему вторым Аристотелем или Александром. Ей-богу!"

А Исток в это гулял по укромному садику с цветущим жасмином. Под мягкими сандалиями скрипел зеленый песок, привезенный на корабле из Лаконии. Его мелкие кристаллы сверкали в лунном свете, и, казалось, будто дорожка усыпана светлячками. Размеренно шагал юноша, в такт своим шагам произносил вполголоса греческие слова, приказания командиров. Повторив их во второй и третий раз, он остановился, выхватил из ножен меч и стал быстро размахивать им в воздуху. Он нападал, отбивал удары, отступал и снова атаковал. Устав, он присел на каменную скамью возле журчащего фонтана.

Светила луна. Все вокруг исходило таинственными ароматами. Водяная струя, трепеща, стремилась ввысь, потом падала и снова устремлялась к небу; изнемогая, она тысячами брызг тонула в мерцающем бассейне, где трепетал серебряный диск луны. С моря веяло тихое влажное дыхание, которое словно в ароматной купели ласкало его нежными руками. Исток расстегнул пряжки панциря, погрузил голову в ладони и задумался в тишине звездной ночи.

Здесь он сидел в тот вечер, когда вместе с Эпафродитом вернулся из дворца. За полночь перевалили звезды, но сон бежал его глаз. Перед его взором светились голубые очи Ирины. Куда бы он ни обернулся, повсюду были они. Они смотрели на него с моря, улыбались ему с каждой звезды, а ее сладкие слова звучали в шелесте листьев цветущих деревьев и верхушек кедров:

- Ты герой, сотник императорской гвардии! Да сопутствует тебе счастье!

Дважды после этого возрождался месяц. Исток объезжал самых горячих коней, сломал немало дротиков, разбил много мечей, научился читать и писать, почти позабыл отца своего Сваруна и лишь мимоходом вспоминал Любиницу. Не было времени. Но глаз Ирины и ее слов он не мог позабыть. Однако напрасно искал он ее взгляд, шагая посреди улицы на полигон или гордо красуясь в позолоченном доспехе на диком жеребце, пожираемый жаждущими любви взорами. Ему казалось, что он видел уже все глаза, какие есть в Константинополе, погружался вопрошающе в них и печально отворачивался. Потому что ни разу он не видел такого сияния, мягкого и полного любви, словно в глазах Ирины сияла его прекрасная родина, словно в ее голосе звучали все песни славинских долин. И когда он проезжал мимо императорского дворца, он не отрывался от занавешенных окон и умолял: "Ирина, один только взгляд, одно только ласковое слово, только одно". Но за безжизненным стеклом не было никакого движения, мертвые стены огромного дворца безмолвствовали.

Погружаясь по вечерам в мечты, Исток в конце концов пугался их. Так было и в этот вечер.

Он выпрямился на скамье, провел рукой по лицу и пробормотал:

- Ирина? О чем я думаю? Ирина - дочь патрикия, Живущая во дворце, иными словами, распутница. Что мне по ней страдать? Оставаться здесь, проливать кровь за тирана, чтоб однажды за все муки, за труд, за предательство проснуться в ее объятиях? Нет, клянусь Святовитом, изменника из меня не выйдет! Сейчас ты прячешься от меня, Ирина, прячешься, зная, как мучаешь меня. А в кругу подруг и слабосильных господ, этих трусливых офицеров, которые в бою сбежали бы от толпы старух, ты вместе с другими смеешься над варваром. Нет, клянусь Перуном, вы со слезами станете вспоминать меня!

Он вскочил с места и воздел руки к небу.

- Кого проклинаешь и в чем клянешься, малый?

К Истоку подошел Радован.

- Ах, отец. Ты не спишь? Уже полночь.

- Когда я сплю и как и почему не сплю, об этом ты до сих пор не очень-то тревожился. Отвечай, о чем тебя спрашивает Радован.

- Да ты в дурном настроении!

- Не увиливай! Говори, чего злишься и машешь кулаками на месяц, словно ребенок, что палкой грозит сбить с неба звезду?

- Мысль, глупая мысль мелькнула у меня в голове!

- Мелькнула! Разумеется, мелькнула, и сидит в ней, словно ярмо на коровьей шее... Зачем ты лжешь?

Радован пылал гневом. Молодой воин от души рассмеялся.

- До чего ж ты хорош, когда сердишься. Присядь-ка.

- Не сяду, пока не скажешь.

- Все тебе расскажу, только будь добрее и не сердись.

- Все вы, дети одинаковые. В полночь я пробираюсь к тебе и охраняю тебя, долгие ночи провожу в раздумьях о тебе, ловлю твое дыхание, твои сны. Исток, неужели ты думаешь, что я не знаю? Эпафродит, сам Эпафродит открыл мне все, когда я спросил его. Видишь, чужеземец, христианин рассказал мне, а ты не рассказываешь.

- Что тебе рассказал Эпафродит? - заинтересовался Исток.

- Исток, сын Сваруна, думаешь, я не слышал, как ты стонал и вздыхал ночью: "Ирина, Ирина"? Не единожды, сотню раз. Такие сны неспроста западают в голову юноше, это ведь не гнилые орехи, что падают с дерева при первом ветерке. И поскольку ты молчал, я взялся за Эпафродита.

- За Эпафродита? - изумился Исток.

- Да, за него самого, и он рассказал, как к тебе обратилась эта девица и ожгла взглядом. И он добавил: "Предупреди его, отец. Весь Константинополь знает, что Ирину любит Асбад". И я предупреждаю тебя. Учись у зверей. Когда в зверя попадает стрела, он убегает, пока не прилетела другая. В тебя тоже попала стрела, поэтому не торопись к стрелку, но беги от него. Понял?

- Значит, ты говоришь, Асбад любит Ирину?

Зоркий Радован заметил тревогу на лице Истока. Тот пытался скрыть ее, но безуспешно. Только что он поклялся Перуном, что ему нет дела до Ирины, что она ничего не стоит, что любовь к ней была бы изменой отчизне, и вот уж снова зазвучал в его сердце могучий голос и смеялся над ним! "Ложь, ложь. Ты любишь ее, а теперь еще выяснилось, что ее любит Асбад, твой начальник, который ни разу не взглянул на тебя добрым взглядом, он возлагает на тебя самые тяжелые дела, он напомнил императору о Хильбудии, надеясь погубить соперника". Исток все понял. Ему еще так много предстоит узнать, а уже столько узлов опутало его! И вот еще один удар: Асбад любит Ирину. Теперь все стало ясно. Поэтому ему не доверяют стоять в карауле у императорских покоев! Поэтому он считается еще недостаточно опытным, чтоб командовать эскортом, когда Феодора выезжает из дворца! А он верил всему и упражнялся днем и ночью. Ну, погодите же, назавтра назначены большие маневры в присутствии императорской четы...

Радован наблюдал за Истоком. На скулах его играли желваки. Старик встревожился не на шутку.

- Исток, сын мой, - заговорил он мягко и умоляюще, - ты знаешь, что я люблю тебя, как может тебя любит только отец твой Сварун. Поэтому выслушай просьбу седого старца, который желает тебе добра: ты вкусил воинской жизни, меч в твоих руках сверкает, точно молния, я смотрел на тебя из-за пальмы, - ты пишешь, как ученый! Давай вернемся за Дунай. Гибель грозит без тебя твоей родине, а тебе - гибель без родины. Давай вернемся, сынок!

- Не могу, отец! - взволнованно ответил Исток.

- Не можешь, - вздохнул Радован.

Журчал фонтан, струйки его утопали в бассейне, оба они смотрели на пляшущие лучи и оба не решались произнести ни слова.

- Не могу, отец, а сейчас уж совсем не могу. Раз Асбад преследует меня, я должен выждать и показать всем, на что способен славин. Асбад никогда не посмеет сказать во дворце: "Исток - варвар, плохой воин, дикарь. Из него ничего не выйдет". Такого позора я не снесу.

- На ипподроме перед тысячами людей ты доказал, кто ты и чьей крови. Зачем еще доказывать? Поверят Асбаду, а не тебе. Он погубит тебя!

- Меня хранят Святовит и Перун. Девять сыновей Сваруна пало в битве с византийцами. Боги ждут возмездия.

- Да сбудутся твои слова!

- Я не могу возвратиться домой, сказал я. Не могу, потому что мои планы идут дальше. Мне нужно перехитрить их, выведать их тайны, нужно добыть оружие и привезти его домой. Смотри, сейчас я служу за золотые статеры. Я отдаю их Эпафродиту, он торгует на них, и золото умножается!

- А в-третьих, ты не можешь вернуться домой, потому что ты молод и у тебя нет разума. Тебя ранили, и ты скорее бежишь назад, ближе к ней, к Ирине, откуда прилетели стрелы! Если бы у тебя было сердце музыканта! Сынок, Радован тоже любит, много красивых девушек вздыхало по нему. Но певец ударял по струнам, забирая песню из девичьих глаз, и шел дальше, забывая обо всем и оставаясь свободным. Только струны знают о тихой любви в сверкающем Константинополе, у Балтийского моря и в бескрайних лесах, ибо новая любовь вдыхала в них новую жизнь. Ты не певец, Исток, поэтому напрасны мои слова.

Опечаленный старик склонил голову.

- Отец, ты тоскуешь по родине! Ступай за Дунай, поклонись отцу и объясни ему, почему его сына нет дома. Сварун будет гордиться мною, и надежда усладит его дни!

- Тоскую по родине, говоришь? Ох, нет! Где родина певца? Везде и нигде. Нет, я не тоскую по родине. Но ухо мое соскучилось по блеянию стад, глаза - по зеленым лесам. Сыт я Византией, сынок мой, по горло сыт. Поэтому я ухожу. Завтра же.

Радован выпрямился. Печаль исчезла с его лица, и он громко запел дорожную песнь.

- Клянусь Шетеком, я распустил нюни, глупец! Сегодня ночью мы простимся, Исток! Далеко идут твои планы. Ты осуществишь их, коль не сразит тебя женщина. Если тебе нравится играть с ней, - пусть она танцует под твою дудку, а не ты. Радован не забудет тебя. К лету он вернется и принесет тебе новости с родины. Мне вдруг показалось, будто я на ходу засыпаю в этом Константинополе с тех пор, как меня кормит Эпафродит. Его я тоже не забуду, особенно его вино. Идем, нас ожидает полная чаша. Выпьем на прощанье!

Они подошли к дому.

- Византийский жирок убавил мне мужества. По ночам я стал думать о Тунюше чуть ли не со страхом. И все-таки я не боюсь этого коровьего хвоста. Доведись нам встретиться, я ему покажу, он надолго запомнит Радована. Собачий сын!

- Не бойся его! В твоей пятке больше мудрости, чем в голове гунна. А когда придешь домой, разузнай, верно ли, что он посеял вражду между нашими племенами. Иди от племени к племени, предостерегай и убеждай, мири их, рассказывай о предателе Тунюше, византийском рабе, продажной твари. А вспыхнет война, скорей приходи за мной! Сын Сваруна вернется к своим братьям.

- Я сказал, к лету вернется Радован, война ли будет или мир. Только бы не подвели его старые ноги и не приняла в свои холодные объятия Морана.

- Морана пощадит тебя!

Они вошли в покой, где в посеребренном светильнике, висевшем под потолком, горел огонь. Радован поднял большой глиняный сосуд и налил из него вино в пестрые кубки.

- Bibe in multos annos et victor sis semper [Пей долгие годы и всегда побеждай (лат.)], - провозгласил он по древнему римскому обычаю, сохранившемуся в Византии, страшно довольный тем, что Исток его не понял.

А в то время, когда они торжественно поднимали прощальные кубки и мудрый Радован поучал Истока, в императорском саду в тени аканфа тихо стоял Асбад. Он сам пришел проверять караул во дворце. Но это был только повод. Подкупленный евнух после полудня тайком положил его письмо в спальне Ирины. С тех пор как Исток победил на ипподроме, с тех пор как он, Асбад, крикнул императору, что Исток из славинов, сражавшихся против Хильбудия, Ирина не разговаривала с ним. Когда он приближался к ней, она убегала; когда во время придворных церемоний он шептал ей пламенные слова любви, она не слушала его и отворачивалась. Асбад сходил с ума от дикой страсти. И вот он решил ночью вызвать ее в сад. Обширные императорские сады на берегу шепчущей Пропонтиды чудесными весенними ночами скрывали под своей темной сенью тайны, что днем рождались на площадях, в роскошных бассейнах, на обильных обедах и расцветали в ночной тишине. Любые двери, как бы они ни охранялись, мог отомкнуть золотой ключ разнеженного патрикия, когда дело касалось любви.

Долгие часы провел Асбад в ожидании. Сотни раз пересчитывал он окна и искал луч света, который сказал бы ему: встала, идет. Не вспыхнул огонек в окне, не дождался он Ирины. Миновала полночь, поредели звезды на востоке.

"Она презирает меня, - думал Асбад. - Она, единственная, обожаемая, любимая до безумия!" Он был настолько подавлен, что готов был рыдать. Асбад и сам не знал, любовь ли его оскорблена или самолюбие. Чтобы ему противилась женщина! Ему, магистру эквитума, по которому тоскуют почти все женщины Константинополя, которого разгульной ночью после разгульного пиршества целовала сама Феодора! Его презирает Ирина, у которой половина крови - варварская! Все его чувство, вся его безумная страсть обратилась в гнев. Он скрежетал зубами, стискивал кулаки и клялся сатаной, что уничтожит, унизит и погубит ее. В злобе он позабыл даже, где находится, и с такой силой топнул ногой, что рукоятка меча стукнулась по доспеху. Он испугался, сердце бурно забилось, он прислушался и замер в густой тени.

Вдруг ему показалось, что в глубине сада между высоких стеблей лотоса мелькнула тень. Каждая жилка затрепетала в нем. В безудержной тоске он прижал руку к сердцу, для которого стал вдруг тесен доспех. Он напрягал глаза, сдерживал дыхание, прислушивался с таким вниманием, что улавливал, как падали иголки с ливанского кедра, возвышавшегося посреди зеленой поляны. Вскоре ему почудилось, будто скрипнул песок. Словно муравьи закопошились в его голове, так он был поражен. Но снова тишина и безмолвие. Он решил, что ошибся. Сердце угомонилось, рука соскользнула с груди и судорожно стиснула рукоятку меча. И тогда внезапно снова шевельнулась таинственная тень и беззвучно скрылась в кипарисовой роще. Асбад раскрыл рот, на губах его замерло имя: Ирина! Окликнуть ее он не посмел. Он так тосковал по ней, что готов был покинуть свой тайник и последовать за ней через пеструю клумбу в рощу. Но сдержался. Собрал все силы, протер рукой глаза, убеждая себя, что это игра его воспаленного воображения. Он полностью овладел собой, хотя ни на одно мгновенье не отводил взгляда от кипарисов.

На востоке за морем засияла нежно-розовая полоска. Занималась заря. С моря повеял прохладный ветерок, остужая горящий лоб. На губах Асбада заиграла насмешливая улыбка. Ему стало стыдно. Так разволноваться из-за какого-то приведения! Зачем он позволил страсти ослепить себя, зачем надо было писать Ирине, клясться ей в любви, валяться у ее ног и умолять позволить ему целовать песок, которого коснется ее нога? Зачем это? Сейчас он был готов смеяться над собой. Завтра она покажет пергамен своей ближайшей подруге, и через два дня весь двор узнает, какую победу одержала Ирина. Над ним будут издеваться, перемигиваться между собой, а Феодора, злорадно усмехаясь, выразит ему свое сочувствие.

Он был подавлен и унижен. Ему стало жаль себя. Он повернулся, чтоб уйти. И тут вновь между кипарисами возникла тень и торопливо пошла по тропинке, направляясь словно бы к нему.

Ошеломленный, счастливый, потерявший голову, он поспешил навстречу. "Ирина!" - ликовало сердце. "Ирина", - шептали губы. Пятнадцать шагов разделяло их.

Тень остановилась, Асбад ускорил шаги и произнес дрожащим голосом:

- Ирина!

И тут прозвучал звонкий возглас:

- Поздравляю, магистр эквитум!

Асбад задрожал всем телом.

Тень мгновенно исчезла, из-за развесистой мирты раздался злорадный смех, эхом разнесшийся по саду.

Командир палатинского легиона побледнел, кровь застыла у него в жилах. Он узнал голос Феодоры.

Золотая заря постучала в высокое окошко Ирины. Утренние лучи увидели перед иконой Христа Пантократора псалтырь, раскрытый на 69 псалме.

"Поспеши, боже, избавь меня, поспеши, господи, на помощь мне! Да будут обращены назад и преданы посмеянию желающие мне зла!.."

Исток в эту ночь почти не сомкнул глаз. До зари поучал его Радован, в котором вновь с неудержимой силой пробудился нрав бродячего певца. Он затосковал по дороге, как облако по небу, он рвался из Константинополя, и даже если бы ему угрожал меч Тунюша, он ушел бы не промедлив ни часа.

Когда Исток надел свои боевые доспехи, собираясь на полигон, старик обнял юношу, и по седой бороде его потекли слезы.

Потом Радован пошел проститься с Эпафродитом. Ждать у дверей долго не пришлось. Грек уже работал, пользуясь утренней прохладой, - что-то подсчитывал. Увидев Радована, он удивился.

- Останься! Неужели тебе плохо под моим кровом?

- Не могу, господин, - певец должен бродить по свету. Сын пусть останется, тем более что он не сын мне!

- Не сын?

- Не сын, говорю я, ибо ему больше по сердцу меч, чем струны. Как мог я породить его? Чтоб струны родили меч? Пусть он останется при мече, а отец уйдет, и вместе с ним уйдет песня. И тебя, о безмерная доброта, молит отец: береги его, предостерегай и наказывай, если понадобится. Пока я не приду за ним, он твой. Пусть боги хранят твои корабли за твою доброту и пусть золото умножается в твоих сундуках, подобно тесту в квашне!

- Как же ты пойдешь?

- Как хожу уже пятьдесят лет, - по дорогам и тропам, по горам и долам, среди волков и тварей, сытый и голодный, пьяный и жаждущий, всегда веселый и всегда беззаботный. У певца иные дороги, чем у купца.

- Если я подвезу тебя до Адрианополя, поедешь?

- Не худо ехать в телеге, ничего не скажешь. Но телега катится, неостанавливаясь. Веселые люди идут по дороге, телега громыхает мимо. "Эй, приятель, ударь по струнам", - кличут певца, а телега катит дальше. Но, чтоб не обижать тебя в эту минуту, я согласен доехать до Адрианополя, если этого желает твоя безмерная доброта.

- У Мельхиора есть там дела, и он едет сегодня. Вот и подсядешь к нему. В Адрианополе он познакомит тебя с купцами, может, кто перебросит тебя через Гем. И вот возьми, чтоб не ехать пустым!

За пазухой Радована исчез мешочек с золотом.

- Я сказал, что не обижу тебя отказом и поеду с Мельхиором. Но я вернусь, к тебе и к сыну, сердце мое будет тосковать по тебе, и струны мои прославят среди славинов твою щедрость. Пусть боги качают тебя в золотых носилках! Да сопутствует тебе удача, Эпафродит, доброго здоровья тебе и всем твоим!

У дверей он сунул руку за пазуху и, пощупав мешочек, сказал:

- Певцу это не нужно, однако полезно.

Во дворе уже стоял Мельхиор; одетый по-дорожному, он отдавал распоряжения.

- Мельхиор, я еду с тобой, как велел всемогущий господин. А ты позаботился на случай, если нас в дороге застигнет жара? Погрузи сосуд-другой, тяжелей не станет.

- Ладно, ладно! Веселая компания! Радован будет петь и играть, а Мельхиор позаботится, чтоб у него горло не пересохло.

- О боги, чем я так угодил вам? - воскликнул Радован, по-юношески поспешая за своей лютней.

16
На круглом, вспаханном весной поле возле Сварунова града колыхались колосья созревающего ячменя. Кое-где посреди нивы возвышался густой куст, который пахарю не хотелось выкорчевывать; он знал, что следующей весной поставит свой плуг в новом месте.

Внешние воды смыли с валов пласт земли; среди зеленого кустарника показались ржавые канавки, Стояла знойная летняя тишина. И даже с обширных пастбищ, тянувшихся до самых Мурсианских болот, не доносилось блеяние отар. Пастухи укрылись в густой тени и бездельничали под раскидистыми дубами.

В траве на валу сидел Сварун.

Целую зиму он не выходил из своего дома. Ни с кем не разговаривал, не отдавал распоряжения, не расспрашивал и телятах и ягнятах - сидел на овечьей шкуре, ласково глядя на свою единственную дочь, которая, притулившись возле него, пряла тонкую пряжу. Даже весна не пробудила его. Девять сыновей его пало в бою - он переболел эти раны. Но когда исчез последний сын, Исток, когда в племени начались раздоры, в душе его поселился гнев, сердце изгрызла забота, и славный старейшина хмурился, молчал по целым неделям и тягостными вздохами призывал Морану.

Старейшина Боян, его преемник, приходил за мудрыми советами. Но Сварун не давал их.

- Ты сам мудр, Боян, поступай, как тебе подсказывает твоя мудрость! Это были единственные слова, которые удавалось из него вытянуть.

Но когда до слуха донеслись разговоры о том, что войско еще не объединилось и не выступило за Дунай, чтоб пощипать византийскую державу, встрепенулся старый, сгорбленный вождь, призвал к себе Бояна и Велегоста и сказал:

- Мужи, братья! Мозг мой высох, печаль выпила кровь, я - засохшая ветка на стволе нашего дерева. Только демоны еще раздувают в моем сердце искру жизни, чтоб она вовсе не угасла. Что вы делаете, братья? Чего ждете? Отмщение византийцам! Мести требуют боги, к мести взывают реки крови, мести жаждут костлявые руки с мертвыми пальцами посреди равнины! А вы ссоритесь! Ант угоняет овцу у славина, славин тратит стрелы на козлов анта. Сам Перун обесчещен! Он острит молнии и мечет их в братьев, враждующих между собой. Поднимайтесь, Боян и Велегост, спасите племя от позора, зачем же ходить голодными, когда ворота в страну врагов открыты!

Оживилось серое от старости и хвори лицо Сваруна. На висках напряглись жилы, ноздри раздулись, грудь высоко вздымалась; он порывисто дышал, словно изрыгая огонь сквозь широко отверстый рот. Глаза его вспыхнули, засверкали, сам дьявол дунул в эту кучу пепла - под ним занялся и заполыхал огонь. Словно прорицатель стоял Сварун перед старейшинами, поднимая к небу дрожащие руки. Потом он затрясся всем телом, колени его подогнулись, старейшины поддержали его и усадили на скамейку, покрытую овечьей шкурой. "Морана, приди, не дай мне увидеть позора своего племени!" Словно пламя, взметнувшееся вдруг к небу и тут же угасшее в золе, скорчился старец, еле дыша.

- Не бойся, почтенный Сварун, старейшины славинов думают, как ты. Прежде чем обернется месяц на небе, мы сообщим тебе радостную весть, что объединенное войско тронется через Дунай. Мы сами сегодня же пойдем к антам, от града к граду; если понадобится, дойдем до Днестра и до Черного моря. Обнять должен брат брата, наполнить колчаны стрелами, наточить копья и навострить топоры для совместного похода через Дунай.

Так утешал Сваруна Боян, и Велегост, важно кивая, поддакивал ему.

- Идите, мужи, возвестите мир между братьями, зажгите пламя в груди юных, поведайте им о белых костях, которые неотомщеннными лежат в степях!

После этого Сварун немного ожил. Каждый день выводила его Любиница на валы, каждый день грелся он на солнышке, и, заслонив глаза ладонью, смотрел в долину, откуда мог примчаться гонец с вестью: "Кончилась свара. Братья объединились. Войско идет на Константинополь!"

Колосья ячменя мирно колыхались, старец сидел в траве на валу. Вдруг ему показалось, будто вдали на юго-востоке мчится в высокой траве всадник. Прикрыв глаза рукой от солнца, он окликнул Любиницу:

- Взгляни-ка, дочь, вроде всадник виден вдали. Ослабли у меня глаза, может, обманывают. Взгляни, Любиница! Гонит он коня, гонит. Везет вести!

Веретено замерло в руках Любиницы.

Она посмотрела туда, куда указывал трясущимся пальцем отец.

- Ты не ошибаешься, отец. Всадник скачет к граду.

- Боян или Велегост, как думаешь?

Любиница прищурила большие голубые глаза и устремила их вдаль.

- Ни Боян, ни Велегост, отец!

- Ни Боян, ни Велегост, - повторил Сварун. - Кто бы это мог быть?

- Плащ за ним вьется, словно перья у ворона.

- Плащ вьется? Наши не носят плащей. Может быть, византиец?

- Шлем не сверкает, и доспеха на груди не видно. Нет, это не византийский воин. Отец, у него красный плащ, я ясно вижу, как он развевается на ветру.

- Красный, говоришь?

- Красный, отец. Тунюш носил такой, когда я видела его за Дунаем.

- Тунюш! Да, это Тунюш! Так скачут только гуннские кони. Он везет новости. Прими его поласковей. Он наш друг.

Любиница прижалась к отцу, обняла его и устремила на него испуганные глаза.

- Отец, я боюсь Тунюша. Пусть его встретит Ласта.

- Дитя мое, друзей никогда не надо бояться. Разве пристойно служанке встречать столь благородного гостя?

- И все-таки мне кажется, что у него в глазах демоны. Когда я прислуживала ему в шатре за Дунаем, он посмотрел на меня. У меня сердце заболело так, словно в него стрела вонзилась. Я вся задрожала.

- О чем ты воркуешь, Любиница, голубка! Когда на тебя смотрит Радо, не болит у тебя сердечко? Не бойся некрасивых лиц. Тунюш уже сражался однажды на моей стороне против византийцев. Мы никогда не воевали с гуннами. Мы союзники и мирные соседи. Чего бояться?

- Верю тебе, отец. Я не стану его бояться.

Сварун погладил дочь, ее пылающее лицо прижалось к его морщинистым щекам; затрепетало отцовское сердце, худыми руками он обнял дочь и прижал ее у груди:

- Ты мое солнце, ты единственное, что оставила мне Морана!

Возле самого града застучали копыта по избитой пыльной дороге. Всадник мчался в гору. Вот он увидел на валу Сваруна и Любиницу; стиснул коня коленями, тот фыркнул и поскакал прямо на крутизну.

- Ой, Морана! - испуганно воскликнула Любиница и вскочила с земли; веретено выскользнуло у нее из рук, покатилось вниз, длинная нить потянулась за ним следом. Но Любиница этого не видела. На валу уже стоял в стременах Тунюш, у коня его дрожали крепкие, сухие мускулы на ногах.

- Привет тебе, смелый наездник! - сказал Сварун, но не поднялся, а лишь устало протянул руку.

- Сыновья Аттилы должны быть достойны крови, что течет в их жилах. Приветствую тебя, славный герой, победитель Хильбудия. Тунюш кланяется тебе.

Любиница поспешила за рогом меда. Она не осмелилась взглянуть на страшное лицо и пронзавшие ее маленькие глазки, в которых ей чудились демоны.

Тунюш не спешился. По гуннскому обычаю, он хотел выпить рог меду в седле. Это был знак большого уважения.

Любиница протянула гостю красиво окованный рог, гунн жадно схватил его. Черные ногти Тунюша коснулись белой руки любиницы, она отдернула руку так, что мед пролился через край, и задрожала всем телом, словно ее укусила гадюка.

- Бог да пребудет с тобой и всеми твоими, славный старейшина!

Тунюш привычно нагнул рог и опорожнил его одним махом. Любиница снова протянула руку за пустым рогом. Пальцы ее дрожали; она не смела взглянуть гунну в глаза, которые впились в ее зардевшее лицо. Тунюш спрыгнул с коня, полез за пазуху и извлек оттуда драгоценные коралловые бусы.

- На, соколица! У придворных девиц в Константинополе не найти таких красивых бус! А ты красивее тех девиц. Запомнишь тот день, когда ты напоила Тунюша, потомка Эрнака.

Любиница приняла подарок тонкими пальцами, поблагодарила гунна и быстро ушла к себе. Там бусы выпали у нее из рук. Она отскочила в сторону и воскликнула:

- Как змея они!

- Подсаживайся ко мне, - пригласил Сварун Тунюша. - На солнышке грею я старые кости и страдаю. Любиница тебе приготовит обед, а потом пойдешь в дом. Не обессудь, мне трудно ходить.

Тунюш важно развалился в траве возле Сваруна.

- Стар ты, Сварун, и еще больше состарился за эту зиму, что мы с тобой не виделись.

- Гнев меня ест, печаль гнет к земле.

- Какой гнев, какая печаль после такой победы?

- Ты не знаешь, конечно, не знаешь, откуда тебе знать. Мой единственный сын, последний сын, Исток, исчез. О Морана!

Исчез Исток? Младший сын исчез? Умер? Пал в бою?

- Может, умер, может, пал в бою - не знаю, ничего не знаю. Исчез! Знаю только, что нет его и что не увижу я его больше; вымрет род Сваруна, как гнилое дерево, что упало, не дав плодов. О демоны, зачем вы так мучаете меня!

- Когда исчез сын?

- После победы на Дунае, когда мы разбили Хильбудия, исчез он. Ночь поглотила его. Звали, он не отозвался. Искали тело, не нашли.

- Теперь я понимаю, отчего ты согнулся, отчего пепел на твоем лице и тьма в твоих глазах. Увели его византийцы, может, он томится в темнице, может, крутит жернова, кто знает! Византия - змеиное гнездо, логово бандитов и пристанище разбойников. Почему вы не пойдете на нее? Отомстите Византии!

- А это, друг, вторая печаль, которая еще больше гнетет меня. Анты не желают, анты, братья славинов, сидят за Серетом и нападают на нас.

Злобная усмешка заиграла на губах Тунюша. "Моя работа, старец!" подумал он. Сварун не видел его лица.

- Измена! Волк остается волком! Я знаю Волка и хвастуна Виленца! Стрелу в грудь изменнику! Смотри, я уже целый месяц сижу с доблестными воинами у Дуная и жду, и прислушиваюсь, не затрубят ли ваши рога, чтоб присоединиться к вам, когда вы хлынете на Гем и дальше. Но о вас ни слуху ни духу. Поэтому я приехал к тебе, старейшина!

- Ты не знал об усобицах? Ну да, ты же был зимой в Константинополе.

- Да, я был в Константинополе и там обманул Управду, который оплакивал Хильбудия, я сказал, что вы, славины, побоитесь идти за Дунай, что вы деретесь между собой. Он обрадовался и щедро заплатил мне за эту весть. Я поехал назад и по дороге столько награбил, что кони изнемогли под тяжестью груза. Сейчас самое время! Фракия пуста, силы Управды пожирают Африка и Италия, ударим на него!

- Ударим! Ударьте, взываю я. Ударьте, уговариваю я старейшин, все напрасно. Значит, на востоке не спокойно? И ты говоришь, что Волк и Виленец изменники? Я послал Бояна и Велегоста, мудрый мужей, чтоб они помирили братьев и подняли войско.

Гунна испугала эта весть. Он насторожился и немного помолчал.

- Поверь мне, они ничего не добьются. Волк есть волк, жадный и упрямый, Виленец - хвастун. Он рвется стать повелителем славинов.

- Что делать, друг? Посоветуй мудрым словом!

- Смерть изменникам, смерть! Это говорит Тунюш, в жилах которого течет кровь владыки всей земли Аттилы.

- Смерть... смерть? Чтобы снова текла братская кровь? О боги, мы сами лишаем себя свободы! Мы достойны вашей кары!

- Братская кровь? Разве они братья? Изменники! Гнилье надо отрезать. Видишь эту руку?

Тунюш сунул свою похожую на лопату руку в лицо Сваруну.

- Смотри, видишь, нет пальца. Кто его отрубил? Я! Почему? В волчью пасть он попал и засел там. Я выхватил нож и немедля отрубил его. Не погибать же мне было из-за одного пальца! Из-за одного пальца, который случайно попал в волчью пасть? Никогда! Понимаешь?

- Ты мудро сказал, воистину мудро. Подождем, пока вернутся Боян и Велегост. Если они ничего не добьются, тогда - смерть изменникам!

- Смерть, смерть! - твердил Тунюш и кусал себе губы, чтоб злобно не расхохотаться. Он радовался кровавым междоусобицам, возникавшим из-за его наветов.

- А теперь иди, друг, дочь приготовила тебе обед. После долгой скачки тебе придется по вкусу ягнятина. А мне позволь остаться еще на солнышке, наедине со своей печалью.

Тунюш торопливо поднялся. Пока он лежал на траве и беседовал со старцем, Любиница все время стояла у него перед глазами. Он знал многих женщин, гуннских и аварских, он кидался на них как зверь и тут же прогонял от себя, стегал бичом и продавал в рабство. Но такой, как Любиница, он не встречал. Его дикая натура содрогнулась. Он готов был издать рык, как буйвол, которому протаскивают железное кольцо сквозь ноздри. Кинулся бы на нее, завернул в плащ и умчал в степь.

Длинная шерсть козлиных штанов оплетала его сухие бедра, когда он спешил с вала к Любинице. Его тянуло к ней. Жестокий варвар готов был ползти к ней на коленях, поднять руки и завопить:

- Любиница, будь моей!

Он был в дурмане, словно пьяный. И лишь у самого входа, встретив нескольких слуг, кланявшихся ему, как знатному гостю, мгновенно пришел в себя. Гордость подсказала ему, что он, Тунюш, потомок Эрнака, и мысль оказаться на коленях перед Любиницей теперь уже представлялась ему смешной и унизительной. Поэтому он властно вступил в дом, где пахло ягнятиной. Сосуд с медом ожидал его на столе, перед ним стояла скамья.

Услыхав его шаги, Любиница разгребла пепел и положила мясо на кленовую дощечку.

- А где отец?

- Сварун остался на солнышке беседовать со своей печалью!

- Бедный отец! Если бы Исток вернулся!

- Не вернется он, напрасно ждете. Жаль благородное племя!

Гунн схватил руками горячее мясо, рот его раскрывался, как у жабы, зубы с хрустом дробили кость.

"Вылитый волк", - подумала Любиница и отвернулась. Гунн жадно ел, громко разгрызая мелкие косточки. Любиницу охватывал все больший страх, Тунюш не сводил с нее глаз. Любиница не глядела на него, но всем своим существом чувствовала, как его взгляд пронзает ее отравленными терниями.

- Подкрепляйся, вождь, а мне надо к отцу! - попыталась она ускользнуть.

- Не уходи! - прорычал гунн, отбрасывая в сторону обглоданную кость. Он сам испугался своего голоса. Девушка задрожала и с мольбой посмотрела на него.

- Пожалуйста, не уходи, останься на минутку! Тунюш, который говорит с Управдой, повелевает племенем гуннов, Тунюш, в жилах которого течет королевская кровь, должен поговорить с тобой.

- Говори быстрее! Отца нельзя оставлять одного. Он слишком предается печали.

- Любиница! - Голос Тунюша звучал глухо. Он старался говорить помягче, но из его груди вырывались дикие звуки, напоминавшие рычание зверя. - Любиница, тебе не жаль, что племя вымирает? Племя Сварунов, которые соколами слыли среди славинов?

- Боги требуют жертв.

- Но боги также хотят, чтобы благородная кровь слилась с кровью еще более благородной. Поэтому они оберегают тебя, поэтому они хранят соколицу.

- Я не оставлю отца, хотя бы ко мне сватался сам Управда.

- Управда - христианин, а значит, разбойник. Поэтому у него в женах потаскуха, поэтому у него был Хильбудий, поразивший столько достойных славинов. Если б посватался к тебе славный герой, сын гордого племени, которого боится Управда, если б сказал этот герой: "Мне жаль племя Сваруново, приди, Любиница, пусть от тебя пойдет новый род, еще более славный", - что б ты ответила, Любиница?

- Я сказала бы: ты славный герой, сын гордого племени, только Любиница, дочь Сваруна, не любит тебя. Ее сердце выбрало другого.

Глаза гунна засверкали, он стиснул челюсти и схватился руками за стол, чтоб не вскочить и не кинуться на нее.

- Сердце выбрало другого! - хрипло повторил он. - И ты сказала, что останешься с отцом?

- Да, останусь. Поэтому сердце так и выбрало.

Она повернулась и вышла, дрожа всем телом. Черные ногти Тунюша, словно ястребиные когти, вонзились в доску.

"Помоги мне, Девана! Чего он хочет от меня? Зачем произносит такие слова? Что он думает делать?" Ужас охватил девушку.

Тунюш остался сидеть. Он судорожно обхватил кленовую доску, ногти, вонзившиеся в дерево, посинели. Его душил гнев, он хрипел, не в силах произнести ни слова.

- Ее сердце... уже... выбрало другого, - медленно наконец выдавил он сквозь зубы, еле шевеля толстыми, опаленными вином губами. Звериный затылок его склонился, угловатая голова опустилась, и плоский лоб стукнулся о стол. Когда гунну надо было что-то обдумать, он всегда ложился на землю лицом вниз.

Постепенно буря утихла в разъяренной груди.

"Ее сердце выбрало другого. Пусть! Знай я, кто он, я пронзил бы его копьем, клянусь тенью Аттилы; задушил бы его, как паршивого ягненка, чтоб он не портил стада! Но отчего, отчего я схожу с ума? Из-за этой девчонки, которую увидел тогда на Дунае и которая мне приглянулась? Ха, она почувствовала мою любовь, я хорошо это видел. И она боится меня, бежит и дрожит передо мной. Погоди, ласка! Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Тунюш здесь хозяин!"

Эти мысли испугался его самого. Он поднял голову и оперся на широкую мозолистую ладонь.

"По-плохому? Нет, не смогу. Может она колдунья, околдовала меня, лишила мужества, связала руки?"

Гунн испугался.

"Прочь отсюда, прочь! Кровью упьюсь, вволю наиграюсь, столкнув славинов с антами, расплачусь за нее. Чтоб из-за девки хныкал Тунюш? Прочь отсюда!"

Своим тяжелым кулаком он так ударил по столу, что деревянная дощечка вместе с костью отлетела в огонь. Он схватил сосуд и жадно припал к нему, вино потекло по подбородку. Опустошив сосуд, он с силой припечатал его к столу, тот разлетелся вдребезги.

- Коня! - прорычал он рабу во дворе.

Одним прыжком вскочил на коня и вылетел на вал к Сваруну, к которому жалась Любиница.

- Приветствую тебя, Сварун! Тунюш благодарит тебя за обед и еще раз советует: ударьте на антов и уничтожьте предателей!

Сварун удивленно смотрел на него.

- Не уезжай, друг, день клонится к вечеру. Оставайся, наш град - твой дом, в доме - ложе для отдыха и вдоволь еды.

- Мой дом - вольная степь, моя постель - седло, моя еда - битва!

Тунюш посмотрел на Любиницу, теснее прижавшуюся к отцу.

- Не уезжай, говорю я тебе! Смотри, вон два всадника, Боян и Велегост! Погоди, послушаем, какие новости они везут.

- Новости, которые привезут они, для Тунюша - старые истории. Повторяю, не слушай их болтовни, обнажите мечи и покарайте изменников, если вам дорого солнце свободы. Вперед, Церкон!

Услыхав свое имя, конь заржал и выскочил из града.

- Что такое, что с ним, Любиница? Ты его огорчила? Скажи мне, дитя! Он был наш гость, нельзя огорчать гостя! Боги разгневаются.

- Отец, я не огорчала его. Я прислуживала ему и сказала, что останусь с тобой до самой смерти, только с тобой.

Сварун посмотрел на нее широко раскрытыми глазами.

- Неужели он хотел... говори, дитя!

- Не знаю, я ничего не поняла. Странной была его речь.

Отец и дочь умолкли. Тяжкие предчувствия охватили их.

Вскоре в самом деле подъехали Боян и Велегост. Лица их были печальны.

- Говорите, братья, как все было!

- Горе, великое горе, Сварун! Напрасно мы ездили. Жестокая сеча между братьями, ломаются копья, сверкают топоры, волки пожирают стада, ибо нет пастырей. Словно огненный вихрь лютует война от Домбровицы до Черного моря. Только в нашем граде еще покойно. Однако и к границам нашего племени подкатывают волны, вопль ширится, народ сбит с толку.

- Позор, позор! Брат на брата, кровь на кровь! Морана, закрой мои глаза, чтоб не видеть этого!

Старец скорчился на траве, пальцы его рвали бороду, Рыдания сотрясали изнемогшее тело.

Любиница положила голову отца к себе на колени, целовала его лоб, гладила своей нежной рукой седые отцовские кудри. Боян и Велегост опустились на колени и мудрыми словами пытались утешить боль и горечь в душе старика.

В это время в лощине утомленный путник неожиданно увидел развевающийся плащ Тунюша; облаком вздымался он над мчавшимся конем. Ужас охватил путника, кровь застыла в его жилах.

Он упал в высокую траву и пополз в густые заросли.

"Боги, боги, - шептал он. - Пять ягнят, жирных и толстых, пожертвую тебе, Святовит, если ты укроешь меня. Пять, услыш меня и отведи Морану!"

Пригнувшись к конской шее, тунюш мчался, словно его преследовали ведуны, ничего не замечая вокруг. От злобы кровью налили его глаза, побагровело лицо. Скрежеща зубами, повторял он клятву, которую уже дал, когда ему помешали напасть на Эпафродита славины Радован и Исток: "Клянусь золотой короной Аттилы и его прекрасной женой Керкой, течет, разливается кровь! Широкой рекой польется - и все из-за нее!"

- Словно христианский дьявол! - прошептал путник, когда гунн пронесся мимо него. Едва отдышавшись, он вылез из зарослей и поспешил к граду.

Этим путником был Радован, шедший из Константинополя, чтоб передать приветствие Сваруну от его сына Истока.

17
Солнце озаряло Пропонтиду, в порту покачивались рыбацкие ладьи, над Боспором летали чайки. И вдруг молотки на строительстве церкви святой Софии замолкли. Сто надсмотрщиков закричали на десятки тысяч каменотесов.

Высоко на величественной стене появилась длинная тощая фигура. Скромная праздничная одежда скрывала в своих складках худое тело. Плечо стягивала перевязь, голову покрывал шерстяной платок, правой рукой человек опирался на посох. Это был император Юстиниан, который пришел взглянуть на строительство церкви Агиа Софиа. Его сопровождал лишь Павел Силенциарий, тайный советник и придворный поэт. Позади стояли Анфимий и Исидор Милетский, строители этого самого знаменитого сооружения того времени. Всю ночь Управда не сомкнул глаз. Государственный казначей развернул перед ним огромные свитки - ненасытные пасти счетов на постройку церкви. Правда, стены уже возвели почти под самый купол, но государственная казна была исчерпана до дна. Восемьсот пятьдесят два стота золота сожрало сооружение, которое Юстиниан возводил - якобы во славу мудрости божьей, на самом же деле, чтобы прославить самого себя. Все провинции стонали под бременем налогов, но Управда не отступал. Он запирался в своей канцелярии и строил новые планы, как добыть денег. Наутро мчались гонцы во все края, глашатаи объявляли в Константинополе об установлении нового налога. Чиновникам снизили жалованье наполовину. Государственная казна оправилась, но чиновники тоже хотели жить, и поэтому различные префекты, попечители, прокуроры и таможенники, словно пиявки, высасывали всю кровь из нищей людской массы. Тысячи людей приходили в отчаяние, покидали свои села и уходили к варварам или объединялись в разбойничьи шайки. Но divus Justinianus [божественный Юстиниан (лат.)], создатель Кодекса справедливости, не смущался, его честолюбие было бездонно, как море.

И пока по стране распространялся закон, который тысячи людей встречали проклятиями, который нес новое разорение, деспот в скромном одеянии стоял на стене и смотрел на процессию монахов, дьяконов, священнослужителей всех рангов во главе с патриархом, которые через форум Константина несли святыни в золотых футлярах, чтоб замуровать их в стену. Поднимался аромат ладана, звучали гимны во славу божью, облака благовоний клубились у ног деспота, но небо неблагосклонно принимало его дары - то был дар Каина.

Когда Феодора видела, что лицо того, кто поднял ее с цирковой арены на престол, становилось хмурым, она удалялась. Не раз давала она супругу умные советы и с непостижимой легкостью помогала выбираться из затруднений и ловушек. Но, сластолюбивая до крайности, она терпеть не могла исписанных пергаменов, которые требуют долгих часов труда и раздумий. Она на целые недели оставляла деспота бодрствовать, а сама наслаждалась жизнью и свободой.

В то утро, когда Феодора застигла в саду Асбада, она вернулась к себе в прекрасном расположении духа. Шпионство и интриги были ее самым большим развлечением. Даже государственные фискалы находились под ее руководством, и она сама не гнушалась показываться в убогой одежде на ночных улицах, выслеживать и подглядывать. Когда евнухи вынесли ее, сонную, на ароматных носилках из ванны, она не легла отдыхать, как обычно после завтрака, а принялась размышлять о том, как подразнить Асбада и Ирину.

Недолго предавалась она неге на персидском ковре, обвеваемая легкими дуновениями вееров саисских рабынь. Хлопнула в нежные ладони, ее окружили придворные дамы, и спустя час она уже шла с Ириной в сопровождении небольшой свиты через сады к морю. Дрогнули весла в мускулистых руках греческих моряков, и прекрасная ладья быстро скользнула из Мраморного моря в тихие волны Золотого рога. Вскоре скрылись большие здания, пошли низкие домики, а за ними - лишь редкие рыбацкие хижины. Из Фракии дул прохладный ветер, шумели вершины стройных пиний, цвел миндаль, по скалам взбирался плющ, его сердцевидные листья весело шелестели. Они прошли уже половину Золотого рога, миновали стену Феодосия, и вскоре ладья достигла Марсова поля, где находились казармы и учебные плацы палатинцев. Послышался лязг оружия, глухие удары щитов, звон тетив и свист стрел.

Шли большие воинские маневры.

Феодора велела пристать к берегу. Ее свита высадилась вслед за ней, и все двинулись к цветущей роще старых олеандров и лавра. На поляне, сплошь усыпанной маргаритками, рабыни расстелили ковры, и императрица, словно разнеженная пастушка, улеглась в тени, наслаждаясь ароматом цветов. Гордость и неприступность были написаны на ее лице, - ведь диадема венчала ее чело, а тело ее ласкал пурпур. Но ни дворцовые церемонии, ни гордое высокомерие, ни золотой нимб, ни трепетные прикосновения уст придворных к ее усыпанным жемчугом туфелькам не изменили ее нрава, который она унаследовала от матери в трущобах ипподрома. Насильно подавляемые инстинкты потаскухи вдруг просыпались, и тогда, освободившись от всех церемоний, сбросив венец и пурпур, она отдавалась страсти.

Феодора послала к войску евнуха, чтоб он призвал к ней магистра экситум - Асбада.

И еще не успел возвратиться проворный посланец - уже застучали копыта, в пятидесяти шагах от рощи спешился магистр эквитум и пешком направился к шатру.

Ирина сидела возле императрицы, поглаживая своими мягкими пальцами ее буйные волосы.

- Асбад пришел!

Феодора в полудреме чуть приподняла густые ресницы и усмехнулась.

- Пусть приблизится!

Асбад подходил медленно, воинским шагом. Из-под шлема стекали капли пота. Неудачная ночь, непреклонность Ирины и смех императрицы оскорбили его, и он метался по плацу, словно бешеный, солдаты и командиры изнемогали от усталости.

Ирина покраснела и тут же снова побледнела. Сердце ее билось в непонятном испуге. Она хорошо знала, как сердит на нее Асбад за то, что она отвергла его мольбу, смяла и разорвала письмо. Лишь мельком она посмотрела на него и увидела страшный взгляд, в котором полыхали и страсть, и тоска, и любовь, и жажда мести; она быстро опустила глаза и шепнула Феодоре:

- Асбад ждет!

- Proskinesis [поклон с целованием туфли (греч.)], - громко произнесла императрица, вытянув маленькую ногу в туфельке, на пряжке которой сверкал аметист.

Асбад опустился на колени, коснулся лбом зеленой травы и пересохшими губами поцеловал камень на ноге Феодоры.

- Раб трепещет в безграничном благоговении перед священной императрицей и ждет приказаний!

Феодора не двинула бровью, не взглянула на Асбада. Сквозь полуопущенные ресницы она не сводила глаз с лица Ирины, словно змея, поджидавшая добычу. После недолгой паузы она произнесла:

- Я привезла сюда Ирину; пусть она накажет тебя за то, что напрасно прождала тебя сегодня ночью, изменник!

На мгновенье раскрылись ее густые ресницы, и по лицу пробежала демоническая радость.

Два сердца затрепетали под ее взглядом: сердце голубки под отточенным ножом, и сердце Марсова пса Фобоса, разгрызающего железные узы. Асбад прокусил до крови губу, Ирина вздохнула про себя. Она и не подозревала, что императрица застала Асбада в саду. Она была убеждена, что причина всему - предательство евнуха, который за двойную плату служил и Асбаду и Феодоре. Начальнику палатинской гвардии больше всего хотелось выхватить меч и пригвоздить к земле это существо, питавшееся чужими муками. Но он должен был униженно склонить голову.

- Христос Пантократор да вознаградит безмерную доброту великой августы!

Бледная Ирина склонилась к Феодоре. Дрожащие губы ее умоляли:

- Пощади, пощади меня, госпожа!

- Приведи сюда, магистр эквитум, две центурии, покажи нам воинские игры. Одной командовать Истоку, вторую возьми себе, чтоб усладить взор Ирины; царица желает оценить успехи варвара. Но помни: нас здесь нет! Ступай!

Песок и трава заглушили глухой стук копыт. Ирина склонилась к Феодоре, взяла ее руку и поцеловала, из глаз ее капали слезы.

- Смилуйся, великая госпожа, смилуйся, всемогущая! Зачем ты мучаешь меня?

И снова вспыхнула на лице Феодоры дьявольская радость. Но все-таки она вздохнула. Словно крохотная искра мелькнула в непроглядной тьме, и в ее свете она увидела себя, когда была такой, как Ирина. Феодора подняла руку, жалость заговорила в ней, и она погладила измученное лицо девушки:

- Дитя мое, ведь не можешь же ты запретить императрице развлекаться!

И Феодору охватила неодолимая печаль, она поднялась, крепко обняла голову Ирины и стала страстно целовать ее влажные глаза, словно демон решил выпить ясный свет неоскверненной души, а может, Феодора захотела вдруг вобрать в себя то, что сама растеряла в грязных волнах жизни.

Когда придворные дамы увидели, как императрица целует Ирину, в их душах пробудилась взращенная при дворе и пышным цветом расцветшая зависть. До сих пор они даже презирали Ирину, хотя она превосходила их красотой, и этого было достаточно, чтобы возненавидеть ее. Но она никому не становилась поперек дороги, не соперничала с ними из-за щеголеватых придворных офицеров и патрикиев, так что они даже дали кличку "Придворный монашек" и не докучали ей интригами. Феодора тоже подсмеивалась над ней во время обеда, а на вечерних прогулках любила расспрашивать Ирину о том, какой, по ее мнению, повелитель подразумевается под апокалиптическим числом 666. Однако теперь поцелуй Феодоры разожгли зависть в сердцах ее дам, и те думали только об одном - как выжить соперницу.

Словно утомленная приятными воспоминаниями, Феодора оперлась на локоть и замолчала. Никто не решался заговорить. Белоснежными ручками дамы срывали маргаритки и терзали в тонких пальцах желтые глазки цветов. Всех тяготило что-то, и молчание становилось уже невыносимым, когда раздался гулкий парадный шаг манипул, идущих на плац. Феодора быстро поднялась с ковра и пошла к опушке, откуда было лучше видно. Асбад выбрал лучших старых и молодых воинов, к каждой сотне он добавил по восемь конников, потом построил по порядку гастатов, триариев, пиланов и принципов, чтобы в миниатюре продемонстрировать действие полных легионов.

Звонкий голос Асбада звучал резко и отрывисто. Солдаты выполняли приказания четко и слаженно, как один человек. Показав различные упражнения в движении, они образовали над головами крышу из щитов черепаху, потом кинулись в атаку с выставленными вперед щитами, потом медленно, шаг за шагом, отступили, рассыпались по звуку рога и ударили врагу во фланг, после чего Асбад приказал приступить к отдельным упражнениям. Поставили мишени; пращники, лучники, копейщики, построившись, поражали их копьями и дротиками. Феодора не сводила восхищенного взора с воинов. Не произнося ни слова, она почти не двигалась на своем шелковом сиденье, которое было подвешено на цепочках, искусно вырезанных из слоновой кости. И хотя она была низкого происхождения, в ней все-таки текла подлинная кровь могучих ромеев, для которых не было лучшего развлечения и большего праздника, чем воинские утехи. Ребенком, она все время проводила на ипподроме, любуясь упражнениями борцов и воинов.

Солдаты устали, и Асбад объявил отдых.

Феодора встала, на лицо ее легла тень.

- Как смеют рабы отдыхать перед императрицей! Вперед! - почти крикнула она, и быстроногий евнух побежал передать приказ Асбаду.

Отряды разошлись в противоположные концы обширного поля. Под командой Истока были гиганты готы, среди них человек двадцать славинов. Шлем и серебряный доспех Истока сверкали на солнце. Ирина только теперь узнала его, хотя глаза ее уже давно его искали. Феодора, увлеченная воинскими играми, совсем позабыла о нем, пока молодой варвар, стройный и прекрасный, не встал во главе своего отряда. Он командовал на правильном греческом языке, хотя и с заметным акцентом.

- Исток! - вслух произнесла императрица, с любопытством поворачиваясь к Ирине.

Девушка покраснела. Почувствовав, что вспыхнула, она испуганно и сердито подумала про себя: "Чего я так разволновалась?"

Глаза Феодоры блеснули. С непостижимой женской хитростью проникла она в душу девушки. В одно мгновенье созрело решение.

- Асбаду спешиться и встать во главе второго отряда!

Снова евнух поспешил к магистру эквитум.

- Пусть-ка, Ирина, твои возлюбленные померятся силами, да и нас потешат!

Ирина умоляюще посмотрела на Феодору и стыдливо опустила глаза.

- Монашек придворный, до чего ж тебе идет румянец! - Императрица весело рассмеялась.

Фаланги двинулись. Над головами встал лес дубинок, которыми на маневрах пользовались вместо мечей. Щит к щиту образовали сплошную стену. Когда Исток увидел противостоящую фалангу, ведомую Асбадом, в душе его вспыхнуло тщеславие: "Один раз я уже победил тебя, на ипподроме. И нынче быть тому!"

- Вперед бегом! - приказал он.

Под ногами великанов готов загудела земля. Словно выпущенная стрела, фаланга во главе с Истоком устремилась к отряду Асбада. Но тот был умелым и опытным командиром. Он вел своих воинов неторопливым шагом, и стремительная атака противника ни на секунду не смутила его. Он ждал, пока Исток приблизится, и, когда между ними оставалось несколько метров, отдал команду - и его отряд отскочил в сторону, избежав прямого столкновения и собираясь ударить в спину неприятелю. Однако он опоздал. То же самое намеревался предпринять Исток. Отряды столкнулись. Загремели щиты, над головами замелькали дубинки, бешеной атакой готы пробили строй Асбада, и его фаланга отступила, расколовшись на две части.

Ирина не сводила глаз с Истока, и, видя это, Феодора, которая теперь больше следила за ней, чем за воинской утехой, радовалась от всей души.

"Чудесно, вволю же я наиграюсь с этим монашком", - думала она про себя.

Увидев, что победил Исток, Ирина громко хлопнула в ладоши, чем привлекла к себе внимание свиты. Феодора шутливо поздравила ее и прошептала:

- Монашек, Исток тебе растолкует Священное писание.

Императрица была в отменном настроении и наслаждалась смущением Ирины, а та не знала, что сказать, и ругала себя за неосторожное проявление радости.

Рабы расстелили на траве ковры и поставили на них серебряные блюда с холодными жареными куропатками, арбузами, финиками, тутовыми ягодами и сухими фруктами.

Феодора приказала воинам вернуться в казармы, где их угостят вином и фруктами. Асбада и Истока она пригласила к завтраку.

"Варвар, язычник, таксиарх будет завтракать с императрицей!" - пришли в ужас дамы, но, зная Феодору, принялись в один голос восхвалять ее безграничную милость.

Исток не знал, куда ему велено идти. Асбад не осмелился раскрыть тайну. Он сказал лишь, что на завтраке будут девушки, а он сам приглашает Истока в награду за то, что тот прекрасно себя показал. Так принужден был лгать Асбад, тогда как с языка его рвались брань и клятва уничтожить соперника на поприще славы.

Вначале Исток никого не узнал. Императрица в нимбе и порфире, которую он видел на ипподроме и во дворце, и эта простая госпожа, должно быть, знакомая Асбада, - что между ними общего? Он вытер пот, отложил щит и шлем и лег в зеленую траву.

- Ирина, угости героя. Разве тебе не жаль его?

С этими словами обратилась Феодора к Ирине, и та, покорно поднявшись, велела евнуху угостить юношу из серебряного кубка. А императрица вскользь бросила взгляд на Асбада, чуть кивнула ему головой, дескать, смотри.

Когда Исток повернулся и увидел те самые голубые глаза, с которыми не расставался тихими ночами, которые полонили его душу, он был так поражен, словно увидел виллу в родных лесах. Из рук его выпал ломоть арбуза, губы задрожали: Ирина, Ирина...

- Подкрепись, центурион, ты хорошо командовал своим отрядом! сказала ему Ирина на языке славинов. Ее голос тоже дрожал, и она не решалась глянуть ему в глаза.

А Исток, словно во сне, раскрыл объятия и устремился к ней.

- Девана смилостивилась надо мной, о боги...

Асбад заскрипел зубами.

Однако Исток быстро пришел в себя. Ирина ловко ускользнула от него, и центурион увидел Феодору, узнал ее взгляд, - так она смотрела на арену из ложи ипподрома и с трона во дворце.

Он пал ниц перед ней и произнес на правильном греческом языке:

- Милости, самодержица, рабу ничтожному!

Холодно повернувшись к Асбаду, Феодора небрежно бросила:

- Хороший учитель у этого славина и ясный разум.

18
Воины, демонстрировавшие перед Феодорой свое военное искусство, пили вино. Исток не отведал ни глотка, он бежал шума казармы; оседлав коня, он поехал домой.

Задумчиво сидел он на своем вороном. Мелькали дома, с площадей кланялись ему высокие обелиски, из толпы гуляющих раздавались возгласы: "Истокос! Истокос!" Люди приветствовали известного всему Константинополю победителя ипподрома. Но Исток не слышал приветствий, не видел дружелюбных взглядов. Дух Ирины жил в нем, ее глаза улыбались ему, как тогда, когда он, прощаясь, осмелился поцеловать ей руку.

"Как я люблю тебя, Ирина!" - прошептал он на родном языке, склонив кудрявую голову к ее белой ручке, и почувствовал, как она вздрогнула, когда он прикоснулся к ней пылающими губами. Сердцем он понял, что среди лесов, по ту сторону Дуная, Ирина прислонила бы голову к его груди и слушала бы его песни о тихих колосьях, по которым ступает прекрасная Девана. Но здесь, в обществе тиранов, где варвару ставят ногу на затылок, где веруют в иных богов, где радуются оковам и цепям на руках старейшин, здесь Ирина не может припасть к его груди. Вдруг на душе его стало веселее: и почему такая простая мысль не приходила ему в голову? Когда он отправился домой, Ирина поедет с ним.

Он удивился сам себе. Он не знал происхождения Ирины, видел ее возле императрицы всего лишь трижды и тем не менее ни секунды не сомневался в том, что она поедет с ним к славинам, что ее голубым глазам пристало жить под синим свободным небом, ведь это оно зажгло в них небесную синь.

Молодой и пылкий, он не задумывался над тем, захочет ли изнеженная девушка вскочить на коня и мчаться с ним через небезопасный Гем, спать ночью под чистым небом, там, где не слышно шелеста Пропонтиды, а лишь воют волки да дикие кабаны гнусавят свою колыбельную. Он не думал об этом. И так же как незыблемо было его решение вернуться домой, а затем вместе со своими снова прийти в Византию, так же крепко он был убежден в том, что приведет к очагу сестры Любиницы и отца Сваруна прекрасную Ирину.

Он пришпорил коня, резче застучали по граниту копыта, и вскоре он уже въезжал во двор Эпафродита.

Раб принял поводья, Исток весело пошел к дому.

В саду он увидел Эпафродита: в шелковом гамаке, подвешенном между двумя скипидарными деревьями с острова Хиоса, грек наслаждался вечерней прохладой, веявшей с моря.

Исток пошел прямо к нему. Не доходя пяти шагов, он нагнул голову и преклонил колено, приветствуя его по-гречески, как учил Касандр.

Попытайся кто-либо другой прервать размышления Эпафродита, его немедля прогнали бы слуги, укрытые за цветущим миндалем. Но Истока грек любил. Торговец до мозга костей, он не забывал, что если б не Исток, спасший его от Тунюша, другой мог бы качаться сейчас в его саду и пересчитывать его золото.

Маленькие глазки грека приветливо сверкнули в лунном свете при виде красивого юноши.

- Здравствуй, Исток! Что нового, центурион?

Исток подошел ближе, сел на траву у ног Эпафродита и доверчивым, сыновним взглядом посмотрел ему в глаза.

- Ясный мой господин, сегодня я снова победил Асбада!

Лицо грека омрачилось, он подался вперед и спросил:

- Асбада? Он ведь магистр эквитум, как же ты мог с ним сразиться?

С воодушевлением юного победителя Исток рассказал все.

Лицо грека оставалось мрачным. Все более глубокие морщины бороздили его, глаза глубже уходили под косматые брови, мысли скрещивались, как нити у ткача. Искушенный лис видел дальше простодушного варвара, который запросто мог бы повторить свой рассказ в какой-нибудь жалкой корчме на рынке рабов на берегу Золотого рога.

"Проклятая! Забавляется, словно на арене, а потом насытится, оттолкнет от себя, и уничтожит невинного. Проклятая служанка сатаны!" сквозь зубы бормотал Эпафродит, пока Исток заканчивал свой восторженный рассказ. Оба замолчали. Тонкими пальцами грек сжимал высокий лоб. Исток удивленно смотрел на него. В саду было тихо, лишь с моря доносились удары весел, на которых шел корабль. На дереве пела цикада.

Долго ждал Исток похвалы из уст Эпафродита. И не дождался. Грек откинул голову назад и нервно барабанил пальцами по лбу, временами он стискивал голову руками, потом резко отдергивал руки, и снова пальцы его как бы искали в морщинах лба новую нить.

Исток не понимал, что происходит с Эпафродитом. Он еще раз перебрал мысленно весь свой рассказ, - не вырвалось ли ненароком неосторожное слово, которое могло бы обидеть господина? Он надеялся обрадовать грека, а то опечалился. Не выдержав, Исток прервал молчание:

- Господин, ведь Ирина поедет со мной, когда я покину Константинополь?

Эпафродит убрал руки со лба, пальцы его дрожали.

- Я люблю ее, так люблю, что готов за нее вырезать половину Азии, море переплыть, сразиться с дикими зверями.

Грек не пошевельнулся, не произнес ни слова.

- Твоя милость думает, что Ирина не любит меня? Любит, она меня тоже любит. У нее рука дрожала, когда я ее поцеловал, и она покраснела. Она поедет, я знаю, она поедет со мной...

- На свою погибель! - резко оборвал Эпафродит. Он выпрямился, лицо его было темно, как туча, и он повторил серьезно и торжественно: - К гибели идешь ты, и она вместе с тобой!

- К гибели... я... к гибели... она? Не говори так, господин! - почти онемев, испуганно попросил Исток.

- Сядь поближе, сын несчастья! Говорить будем шепотом. Хоть и высоки стены вокруг моего сада, однако уши шпионов Константинополя растут даже на верхушках деревьев.

- Господин, я готов объявить на форуме, что люблю ее. Славины любят открыто.

- Славины любят открыто, поэтому выслушай меня. Запомни: больше Ирины тебя любит императрица!

Исток остолбенел.

- И ее любовь - гибель для тебя и гибель для Ирины!

- Императрица - вероломна? Мы, славины, вешаем знак позора на доме вероломных женщин. И все, кто идет мимо такого дома, плюют на него. Я славин, господин мой!

- Поэтому ты не то дерево, что может пустить корни в нашей земле. Мне дорога твоя жизнь, как она дорога твоему отцу. Вот почему я говорю тебе: ложись и отдохни. В полночь тебя будет ждать лучший конь, оседланный и накормленный. Увесистый кошелек золота даст тебе раб Нумида, а в серебряной трубке ты найдешь подпись самого Управды. Тебе открыт путь через городские ворота, и кланяться тебе будут до самого Дуная. Спасайся, Исток, уезжай на родину! Так советует тебе тот, кто любит тебя!

Прикажи эпафродит прыгнуть Истоку в море и потопить корабль, качающийся на волнах, - тот бросился бы в воду, не раздумывая. Но бежать, прежде чем он достиг цели, которую поставил себе во имя родины, прежде чем завоевал ту, которую любил всей душой, бежать, не окончив дела, одному, без нее? Нет! Исток воспротивился, стиснул кулаки, глаза его засверкали, горделивым движением он снял свой шлем и твердо ответил:

- Нет, господин, без нее - никогда!

Грек молчал. Он снова откинулся на шелковый ковер, вполголоса повторяя стихи Еврипида:

Кто любит, безумен... не спасут его боги...

После долгой паузы Эпафродит решительно встал и загадочно произнес:

- Центурион, Эпафродит понимает зов молодой крови. Но молчи, как стена. Берегись Асбада, берегись императрицы! Не дай господи, чтоб Эпафродиту пришлось делать для тебя то же, что сделал ты для него! Ступай!

Исток поклонился и ушел. В висках у него стучало, перед глазами стояло строгое лицо Эпафродита, а слова грека, словно молоты, били по наковальне его души; ощущая всю тяжесть этих ударов, он повторял про себя: "Асбад... императрица... гибель", и ему казалось, будто глаза Ирины полны слез и взывают о помощи.

Эпафродит хлопнул в ладоши, Из-за акаций появились рабы, сняли гамак и унесли грека в дом.

Дома Эпафродит сел за стол, взял пергамен и написал письмо первому придворному евнуху.

"Эпафродит, нижайший слуга императрицы, обладатель перстня его величества, воспитывает на благо великому деспоту примерного варвара Истока. Но поскольку варвар есть варвар, да не спускает с него глаз твоя милость: если до ушей твоих дойдут толки об Истоке, из которых ты сделаешь вывод, что он по неведению вел себя недостойно и оскорбил святой двор, пусть немедля сообщит твоя мудрость сюда, дабы я укорил его, наставил и строго наказал. За эту дружескую услугу посылаю тебе кошелек золотых и за всякое сообщение получишь столько же.

Эпафродит".

Он запечатал письмо, приготовил деньги и велел рабу завтра на рассвете отнести это во дворец евнуху Спиридиону.

Потом грек перешел в спальню.

"Проклятая! - бормотал он, раздеваясь. - Забавляется, все ей мало, служанка сатаны! На арену бы ей, в притоны, а не на престол. Проклятая!"

В то утро из Италии пришел быстрый парусник с посланцами Амаласунты, матери умершего готского короля Аталариха. Королева-мать навлекла на себя гнев готов и теперь пыталась привлечь на свою сторону Юстиниана. Для него это пришлось весьма кстати. Приезд посланцев означал, что теперь он сможет удовлетворить свою ненасытную жажду новых земель, особенно в Италии. Юстиниан сам беседовал с посланцами, притворно выражал глубочайшее сочувствие обиженной Амаласунте и обещал щедрую помощь. Таким образом, к денежным затруднениям, которые Юстиниан испытывал в связи с новым строительством, прибавилась новая забота: поскорее собрать и оснастить войско для отправки в Италию. Чиновникам его канцелярий стало не до развлечений и забав. Во дворец приходили Велисарий и Мунд - первые полководцы; строители Анфимий и Исидор; тайные советники и доверенные лица. Возвращались они утомленными, лишь один Управда не знал устали. Едва спускались сумерки, он садился и сочинял гимны, потом дремал час-другой, а после полуночи занимался судебными делами. Природа соединила в нем недюжинную физическую силу дикого варвара и ум гения, постигшего все тогдашние науки; он решал все государственные дела, разбирал все тяжбы, к тому же был еще архитектором, поэтом, философом и богословом.

Занятость супруга была весьма на руку легкомысленной Феодоре. Раньше, бывало, в таких случаях ее томила скука, и она предавалась неге. Сон, благовонные ванны, утонченная кухня, прогулки по берегу моря, спокойствие и сладостное безделье не оставили и следа от ее прежней нищенской жизни, и она цвела, как девушка в свою лучшую пору. А сейчас, благодаря Асбаду, Ирине и Истоку, она могла вволю натешиться и посплетничать, пока Юстиниан изнывал над грудами свитков.

Возвратившись с прогулки по Золотому рогу, когда она позабавилась стыдливым румянцем на лице Ирины, затаенной яростью Асбада и варварски простодушной любовью Истока, Феодора принялась размышлять, как бы снова заставить эту троицу потешить ее. Долго покоилась ее голова на белом локте, полуприкрытые глаза были устремлены на багдадский занавес, сквозь который проникал тонкий солнечный лучик, словно вытягивавший золотую нить поверх прелестных узоров ткани.

Перед ее взором встал Исток: его прекрасная фигура атлета на ипподроме, его кудри и большие ясные глаза, которые он не сводил с Ирины, его отличная воинская выучка, его нетронутая мужская сила, словно он только вчера вышел из могучего девственного леса. В ней проснулись чувства, задавленные порфирой и жемчугом. Она знала, как занят Юстиниан; в течение четырнадцати дней вполне хватит, чтобы приблизить к себе Истока, дать выход неистовым инстинктам, которые престол лишь умерил, но не подавил. В ее голове, словно ткацкий челнок по нитям основы, замелькали коварные замыслы. План был создан, серебристым голоском она призвала служанок, занавес поднялся, шесть девушек посадили императрицу в носилки и понесли в ванную.

Вечером в роскошной палате нимф собрались гости. Феодора пригласила на ужин первых щеголей и самых прекрасных своих дам. Асбаду она приказала, чтоб в ту ночь караул во дворце несла центурия Истока.

На потолке залы были изображены купающиеся нимфы. Нептун, дельфины и сомы, вылитые из желтой коринфской меди, держали светильники. Повсюду шелковые подушки облаками вздымались на дорогих оттоманках. Пол производил впечатление бурлящих морских волн, в которых резвились золотые рыбки.

Феодора решила назвать этот вечер "раем молодых нимф". Поэтому дамы оделись в прозрачную ткань и сетчатый шелк, тела их словно покрывала морская пена. Палатинцы облачились в зеленоватые чешуйчатые доспехи из мягкой ароматной кожи, чтобы походить на тритонов.

Когда Феодора вступила в зал, все пали ниц, по очереди целуя агаты на ее туфлях. Затем рабы внесли огромного деревянного дельфина, наполненного небольшими сосудами, в которых были изысканные деликатесы: фиги, гранаты, финики, печеные павлиньи яйца, спаржа, грибы, устрицы и улитки.

Пиршество началось. Вспыхнуло разнузданное веселье - шум, смех, двусмысленные шутки, за занавесями играли трубы и цимбалы. Офицеры склонились к своим дамам, благоухал нард, розы увядали на столах, на полу, в сверкающих волосах, на взволнованной груди.

Вино пенилось в серебряных бокалах, горячая кровь воспламенялась все жарче, ароматный воздух дурманил головы, гости отдавались наслаждениям.

Феодора ясным взором наблюдала за гостями. Она громко хохотала, не пропуская мимо ушей ни одной шутки, злорадства, видя тоскующие взгляды разъединенных пар. Она всех разместила так, что тайные любовники оказались далеко друг от друга. Пока их не разогрело вино, они сдерживали свои чувства, потом взгляды полетели через стол, глаза искали глаз.

В конце стола справа сидела восемнадцатилетняя Ирина. Она единственная не надела бесстыдно открытую тунику. Она чувствовала на себе жалящие презрительные и насмешливые взгляды подруг. О благосклонных поцелуях императрицы во время прогулки уже знали все, всеобщее презрение обрушилось на Ирину. Это тоже не укрылось от глаз Феодоры. Злоба и зависть придворных забавляли ее. Она часто смотрела через стол на Ирину. В лице девушки притаилась какая-то торжественная величавость. Ни тени горечи или печали не заметила Феодора. Девушка была задумчива, шутки не вызывали улыбки на ее лице, губы ее не прикасались к вину, взгляд говорил о том, что душа ее блуждает и парит вдали от этой шумной оргии.

И вдруг, когда Феодора очередной раз взглянула на Ирину, ей стало не по себе, словно в ней пробудилась совесть. Она представила себе, как завтра вот с этими же самыми придворными дамами, озаренная ореолом святости, она пойдет в церковь Пресвятой богородицы, как все они опустят глаза долу в стыдливой невинности и станут окроплять себя святой водой и курить благовония. Феодора содрогнулась от ужаса, но совесть пробудилась в ней лишь на мгновенье, - так вору, посягнувшему на чужое добро, становится смутно на сердце, когда он слышит скрип тяжелой крышки сундука. Он вздрагивает, озирается, но тут же с еще большей наглостью выбирает сундук до самого дна.

Вскоре Феодора снова пришла в отличное расположение духа. Чтобы подразнить Ирину, а заодно и своих дам, она подняла золотую чашу и воскликнула:

- Великая августа, королева нимф, сегодня вечером первой хочет приветствовать не дельфина, не Посейдона, не нимфу, не мужчину, не женщину, а святого монашка. Многая лета Ирине!

Загремели дудки и бубны, общество вынуждено было вдохновенно кричать: "Многая лета Ирине, монашку!" Всеми презираемая, на мгновенье она вдруг стала всеми почитаемой. Гости спешили выпить за ее здоровье, вино смывало проклятия зависти, кипевшие в злобных сердцах, подступавшие к горлу.

Ирина встала и подошла к Феодоре поблагодарить. Склонилась до полу. Феодора протянула ей руку, девушка поцеловала ее и прошептала:

- Великая госпожа, монашек будет молиться Христу о твоем счастье!

Вынудив своих гостей выпить за здоровье Ирины, императрица тем самым заставила говорить о ней.

- Стоит патриарху прослышать о нашем монашке, как он заберет ее у нас и поставит дьяконом, - громко, чтоб услышала Феодора, сказал Асбад своей даме.

- Епископ, прекрасный епископ получился бы из нашего монашка! Евангелие она знает лучше дворцового проповедника Дионисия, а псалтырь читает каждую ночь! - ответила Феодора Асбаду, обращаясь при этом к самому молодому и самому богатому патрикию в Константинополе, сидевшему справа от нее.

В таких случаях можно было бы говорить шепотом - слово императрицы слышали все. Щеголеватая, но некрасивая подруга высокого офицера, бросив злобный взгляд на Ирину, сказала:

- Читает псалтырь, а стихи закладывает кудрями прекрасного варвара! Мы все знаем, монашек!

Ирина не приняла вызов и не ответила на насмешку. Некрасивая щеголиха не умолкла:

- Какое надругательство над святой верой! Христианка, придворная дама, любит язычника!

Терпение Ирины истощилось. Внутренняя борьба, которую она таили весь вечер в сердце, озарила ее лицо пламенем, губы ее задрожали, и она громко ответила:

- Его язычество лучше твоего христианства.

В эту минуту она почувствовала в себе силу встать и, подобно Спасителю, поднять бич и хлестнуть им по столу: "Гробы окрашенные, змеиное отродье, вон, прочь, негодяи, от Христа!" Она дрожала, румянец исчез с ее щек, губы побелели в лихорадке. Она судорожно кусала их, чтоб подавить то, что кипело в душе. Дрожа, подошла она к Феодоре и попросила:

- Прости, императрица, монашек болен. Позволь уйти!

Феодора изумилась, но дрожь, бившая Ирину, и бледность девушки испугали ее:

- Ступай, ступай и позови лекаря! Христос с тобой!

Ирина неслышно скрылась. Общество, почувствовав, что немой обличитель исчез, облегченно вздохнуло, беспрепятственно отдаваясь своим страстям.

Асбад с наигранным спокойствием склонился к Феодоре и, кусая губы, льстивым тоном сказал:

- Госпожа, ты приказала сегодня ночью нести охрану Истоку. Было бы хорошо, если б его скуку монашек развеял своими псалмами.

Глаза Феодоры сверкнули, ее прекрасное лицо потемнело.

19
По сверкающим глазам и хмурому выражению лица Асбад понял, какое впечатление произвели его слова. Искушенный в придворных интригах, он хорошо знал Феодору и еще на ипподроме пришел к выводу, что императрица неравнодушна к Истоку. Душа его возликовала, когда он почувствовал, что в сердце женщины рождается ревность. Он был уверен, что, если ему удастся раздуть ее, погибнут оба - и Исток и Ирина, а он добьется высочайших милостей и неограниченного доверия.

Феодора в самом деле была взволнована. В ее душе еще не созрело чувство к Истоку. Но страсть уже так далеко завела ее, что никакой другой женщине она не уступила бы пламенную любовь варвара, которая кипела в его сердце, подобно роднику в скалах посреди леса. К тому же была оскорблена ее гордость. Неужто монашек, чью чистоту и набожность она в глубине души высоко ценила, несмотря на все свои шутки и насмешки, ее обманывает? Неужто Ирина надела маску добродетели лишь для того, чтобы встретиться с Истоком? Вот что особенно поразило и взволновало Феодору.

На мгновение она задумалась, позабыв о гостях. Тень не сходила с ее лица. Асбад украдкой наблюдал за нею, и сердце его преисполнилось радостью.

Потом Феодора резко повернулась и что-то прошептала на ухо евнуху Спиридиону. Тот немедленно исчез из залы. Это также не осталось незамеченным Асбадом. Он хорошо знал Спиридиона, державшего в своих руках нити самых серьезных интриг императрицы.

Вскоре Спиридион вернулся. Подойдя к Феодоре, он шепнул:

- Рабыня Кирила читает монашку послание апостола Павла.

Тень с лица Феодоры исчезла, она продолжала вести беседу, но Асбад поймал ее взгляд, в котором ясно прочел: "Лжешь и клевещешь!" Задрожал магистр эквитум и опустил взор долу. Гости же, вовлеченные в круговорот страстей, ничего не заметили.

Вернувшись в сопровождении рабыни Кирилы в свою комнату, Ирина велела зажечь светильник. Усталая, встревоженная, грустная и опечаленная, она оперлась на подоконник и стала смотреть в ясное небо. Высоко вздымалась ее грудь, вдыхая свежий ночной воздух. Словно она выбралась со дна илистого озера и неожиданно увидела над собой небо, - сердце почувствовало свободу, у души выросли крылья. Ирина долго ни о чем не могла думать, ясно сознавая лишь то, что она выбралась из болота, что ее не душит больше страшный одурманивающий запах, от которого сжимается сердце и затемняется разум. Прочь от людей, уста которых вопияли на улицах и в церквах: "Господи, господи", а сердца были отданы идолам и брошены на алтарь страстей.

Взглядами они отталкивали ее от себя, словами бичевали; но ведь и грязные волны выбрасывают на берег жемчуг, и Учителя тоже бичевали. Душа ее была оскорблена. Сегодня она впервые ощутила, что служба при дворе сковывает ее цепями. До сих пор ее женское тщеславие тешилось, когда она видела, как толпы склонялись перед императрицей. Ей казалось, что золотой нимб озаряет лучами и ее - придворную даму Феодоры. Но сколько раз содрогалась ее душа, когда она замечала, как плюют в лицо истине, как тайком топчут господне Евангелие, а на улице ходят за его крестом и жгут ладан в золотых кадильницах. Она долго бежала тяжких раздумий, прощала, как прощал Христос, не судила, дабы не быть судимой. Сегодня ее подхватила иная, могучая сила. Она поняла, что ей готовятся силки, в которые ее затянет; что ее пригнет к земле, и долго она не продержится: если воспротивится испорченному двору - погибнет, а если заразится его похотливостью - тоже пропадет, отвергнутая Христом... Сердце ее сжалось, и она закрыла лицо руками. Может быть, вернуться назад, в Топер, к варварам? Ей, придворной красавице? Что скажет дядя, приложивший столько усилий, чтоб открыть перед нею дворец? Или остаться, пойти к ненавистному Асбаду, Асбаду, который потешится ею и бросит, как поступают все придворные? О, уйти бы в Малую Азию, в пещеры и в дубравы, где спасаются святители...

Ирина вспомнила, что Кирила стоит позади и ждет ее повелений. Она отошла от окна и протянула руку к полке, где лежал пергамен. Взяла, открыла его и передала Кириле.

- Почитай мне!

Рабыня подошла к светильнику, расправила пергамен и начала читать с середины главы.

Это было Послание к римлянам.

"Помышления плотские суть смерти, а помышления духовные - жизнь и мир... посему живущие по плоти богу угодить не могут", - вполголоса читала Кирила. Ирина, присев на мягкий стульчик, прислонилась к окну и смотрела в ночь. Чист был голос рабыни. Легко струились слова из ее уст, но Ирина больше не слушала. Первые фразы потрясли ее, и она повторяла про себя: "Он не его, он не его, ибо нет в них духа Христова..."

Она представила себя Павлом, апостолом народом. И тут сам собою возник вопрос, а почему она родилась женщиной? Почему она не мужчина, чтоб, подобно Павлу, войти во дворец и воскликнуть: "Не смейте!" Она ходила бы по площадям с Евангелием и говорила о любви и прощении. Она пошла бы к Золотому рогу, где обитают рабы, и толковала бы им священную книгу... Воображение ее разыгралось, она в мечтах вдохновенно шла по пустынным тропам к диким народам и говорила им об Евангелии. Путь привел бы ее на родину матери, к славинам. Она бы обходила там города и села, и благородные сердца приняли бы Евангелие, благородные души впитали бы его, как жаждущая земля - капли росы; души, подобные душе Истока... Она вздрогнула при этом имени. Мысли ее остановились, словно после изнурительного пути она достигла цели! Исток! О, я не апостол Павел, я не мужчина, но я должна развеять мрак в его душе. С первого дня она почувствовала нежность к прекрасному варвару, но боялась его мучилась при мысли о нем. Сейчас перед ней сверкнул новый луч. Она почувствовала, что имеет право на него и что она в долгу перед ним. Теперь она не станет уклоняться с его пути. Она будет искать его - как пастырь потерянную овцу, - пока не приведет в хлев господень. Ирина уже не думала о том, что скажет двор; ей даже хотелось пойти наперекор всем.

- Хватит, Кирила! Посмотри, есть ли кто в садах. Что-то голова болит. Пойду прогуляюсь перед сном.

Кирила скоро вернулась с сообщением, что кроме стражи, в садах нет ни одной живой души. Из залы нимф слышна музыка. Ужин еще не окончился.

Ирина набросила темную столу, покрыла голову капюшоном и тихо спустилась по мраморным ступеням. За ней тенью следовала рабыня.

Новые думы полонили душу Ирины. Она представила себя за свершением апостольской миссии, она видела перед собою Истока, жадно читающего Евангелие и с благодарностью глядящего ей в лицо, ибо она избавила его от тьмы идолопоклонства. Радостно вздымавшаяся грудь колыхала одежды, шумели мирты, шелестели темные вершины пиний, а Ирина, возбужденная и вдохновенная, бродила по светлым тропинкам. Сердце ее билось в сладостном волнении, душа беседовала с Истоком. Она расстегнула столу, капюшон упал с ее головы, волосы рассыпались по плечам, упали на лоб, и ветерок играл с ними. Ирина гуляла по саду, отдавшись чудесным мечтаниям. Вдруг высокая фигура в светлом доспехе выступила из-за темного оливкового куста и преградила ей путь.

Ирина вздрогнула и закричала. Подбежавшая Кирила подхватила столу, соскользнувшую с плеч.

- Не бойся, Ирина! Это я, Исток, который любит тебя...

Ирина повернулась и хотела убежать. Но Исток нежно взял ее руку и с мольбой в голосе сказал:

- Боги услыхали меня, не пренебрегай мною! Когда я узнал, что пойду во дворец с караулом, я пообещал принести жертву Деване, если хоть на мгновенье увижу твои глаза. И богиня услыхала меня и привела тебя ко мне. Ирина, боги радости нашей любви!

Сердце стучало в груди Ирины, страх пропал, бежать ей уже не хотелось, неведомая сила влекла к Истоку. Она отняла у него руку, Кирила набросила столу, и девушка, озаренная сиянием луны, осталась стоять перед ним, высоким и могучим.

- Исток, я сегодня думала о тебе!

- Как я благодарен тебе, Ирина! Лишь за то, что ты однажды подумала обо мне, я готов отдать за тебя жизнь.

- В самом деле я думала о тебе. С первой встречи мне стало жаль тебя, Исток!

- Ты подобна богине; боги тоже сжалились над моей любовью!

- Иди за мной, Исток. Здесь в тени пиний есть каменная скамья... Я раскрою тебе великую истину. Кирила, останься со мной.

- За тобой, Ирина, я пойду и за море. Потому что без тебя я не могу и не хочу жить, без тебя я умру!

Они сели на мраморную скамью. Кирила опустилась у ног Ирины и внимательно озиралась вокруг. О чем они говорят, она не понимала, ибо не знала языка славинов.

- Мне стало жаль тебя, Исток!

- Боги тронули твое сердце, Ирина! - Он искал ее руки, спрятанные под столом.

- Исток, ты ошибаешься, веруя в идолов. Твои боги ложные, есть один бог, один бог, один Христос-спаситель.

Изумленный Исток чуть отодвинулся от Ирины и посмотрел в ее горящие глаза, на которые сквозь вершины пиний лился лунный свет.

- Ирина, если бы я сказал, что твои боги ложные, я оскорбил бы тебя. Ты сама знаешь, что наши боги лучше ваших. Боги, которые учат Управду убивать невинных людей, проливать кровь, боги вероломной царицы, не надо говорить об этих богах, Исток презирает их, как презирает тех, кто в них верует.

- Слушай, Исток, ты добр, ты справедлив, хотя твои боги и не истинны. Неужели Христос ложен только потому, что те, кто должен ему служить, не служат ему, кто должен следовать ему, ему не следуют?

- Не будем, Ирина, говорить о богах. Если ты скажешь: смотри, пиния над нами - божество, Исток поставит ей жертвенник и принесет жертву. Если ты скажешь: смотри, рыбка, плеснувшая в море, - богиня, Исток поверит тебе и выльет вино в море как дар! Не будем, Ирина, говорить о богах!

- Ты не веришь мне, Исток, но поверишь истине. Мы будем еще говорить о боге, и сердце твое наполнится радостью. А если ты не захочешь говорить об этом, Ирина не станет разговаривать, она будет думать о тебе и молиться Христу о тебе, но глаз моих ты не увидишь больше, Исток!

- Тогда говори, я буду слушать, твои слова для меня что голос соловья.

- Сегодня мы должны расстаться. Утром я пошлю тебе Евангелие. Ты читаешь и говоришь по-гречески. Ты узнаешь истину и обретешь любовь.

- Хорошо, Ирина, я тысячу раз готов прочесть то, чего касались твои руки. Я буду носить его на сердце под доспехом.

- Ты добр, Исток, и свет озарит твое сердце. Ты живешь у Эпафродита?

- У него, любимая.

- Его дом на берегу моря?

- Сады, как и здесь, играют с волнами.

- Когда ты прочтешь Евангелие, я приеду в полночь на лодке и растолкую его тебе.

- О боги, чем я одарю вас за вашу любовь ко мне!

Исток обнял дрожащую от возбуждения девушку. Она вырвалась из его объятий, но поцелуй уже горел на ее веках.

И тут Кирила коснулась столы Ирины.

- Светлейшая, рядом чья-то тень! Она спряталась за кустом!

Ирина побежала по тропинке к дому. Шум в зале нимф уже стих, пары искали уединения в садах.

Гости выходили, чтоб продолжить вакханалию под чистым небом.

Дрожа всем телом, вошла Ирина в комнату.

- Чья это была тень, Кирила? Говори! Ты плохо смотрела!

- Светлейшая госпожа, умереть мне на месте, если я хоть на секунду закрыла глаза. Но она появилась неожиданно, словно из земли выросла.

- Ты не узнала ее?

- Она походила на императрицу. Это ее место под пинией. Дай господи, чтоб я ошиблась!

- Дай-то господи! Понимает ли императрица язык славинов?

- Понимает, как и Управда. Выучилась ему на арене.

Ирина знаком велела ей удалиться. Потом повернулась к лику Христа на иконе и прошептала:

- Ты знаешь, что я чиста; я люблю его, но ведь и ты его любишь...

Утром Эпафродит получил письмо от евнуха Спиридиона.

"Усерднейший слуга сообщает твоей милости, что сегодня ночью опекаемый тобой центурион Исток разговаривал с придворной дамой Ириной в императорском саду. Их беседу слышала императрица. Я ничего не понял, ибо они говорили на языке варваров. Императрица поняла, и поэтому хмуро сегодня ее лицо. Пусть Исток тебе сам расскажет, о чем они говорили. Твоей светлости нижайший слуга.

Спиридион".

Рабу, принесшему письмо, Эпафродит дал мешочек золота для евнуха. На лицо торговца легла глубокая скорбь. Он перечитал письмо еще раз и пробормотал:

- К погибели своей идут. Обоих, проклятая, уничтожит!

20
Когда императрица Феодора проснулась после пиршества, солнечные лучи уже давно играли на волнах Пропонтиды. Лениво подняла она белые руки и опустила их на мягкий шелк. Звать никого не хотелось. Вспомнился вечер, потом ночь, отнявшая сон и растревожившая так, что она судорожно стискивала маленькими руками мягкие подушки. Она зажмуривала глаза, пытаясь уснуть. Но по-прежнему перед ее взором возникали две фигуры: Ирина и Исток, сидя на скамье, тесно прижавшись друг к другу, о чем-то шептались. Пышная пиния простирала над ними темные ветки, та самая пиния, которая должна была дивиться лишь роскошной красоте августы.

Снова и снова Феодора перебирала в памяти каждое слово, подслушанное ею в разговоре. Не спеша, тщательно взвешивала она фразу за фразой, пока вновь не окаменела, вспомнив, как Исток крепко обнял и поцеловал Ирину...

Стиснув маленький кулачок, она решительно погрозила потолку, на котором озорные амуры плели цветочные гирлянды.

- Не будешь ты ее больше целовать, варвар! Твой огонь не для монашка, твоя страсть распалит меня, императрицу, ил ты сам превратишься в пепел...

Охваченная желанием, Феодора произнесла это вслух; потом приподнялась с постели, оперлась на локоть и снова устало погрузилась в перины. На лице ее появился страх. Словно она испугалась собственных слов. Она вспомнила о своем величии, вспомнила о троне и порфире, вспомнила о человеке, который в ослеплении страсти нашел ее среди отверженных, нарушил древние законы и царственной рукой властно начертал новые, чтоб она, уличная девка, могла вступить на престол. И по сей день он любил ее с той же страстью, бросал миллионы к ее ногам, и потребуй она головы самых лучших людей, он преподнес бы их ей. Он бодрствует ночи напролет, его лицо сохнет, волосы седеют от неисчислимых забот, она же проводит ночи в разгуле, и похоть гонит ее в объятия варвара. На мгновение она пришла в ужас и спрятала лицо в своих буйных волосах. Если бы на сердце она носила Евангелие, как на голове диадему, она встала бы и пошла к Управде, чтобы искренним поцелуем усладить часы его работы и стереть черные образы в своей душе. Но для нее евангелистом был Эпикур. И снова заговорила женская зависть, она раздула огонь, пылавший в крови и сердце ее народа: "Раз мне не суждено насладиться, то и Ирина не вкусит этого!"

Она решительно ударила молоточком из слоновой кости по золотому диску, висевшему возле постели. Полог распахнулся, и шесть прекрасных рабынь встали возле ложа.

- В ванну! - твердо приказала она, быстро поднимаясь и садясь в носилки.

Ароматные теплые волны окутали ее, она опустила веки и отдалась мечтам. Безмолвно расчесывали рабыни ее дивные волосы, умащивая их благовониями. Ароматы и тепло раздражали нервы, будили инстинкты, перед ее взором возникали соблазнительные картины безумных ночей, которые она проводила с мускулистыми борцами и наездниками на ипподроме.

Страх ушел. Она позабыла об Управде, мысли ее кружились вокруг Истока и ткали таинственные нити, которыми она оплетет его, оторвет от Ирины, завладеет им сама, а потом оттолкнет от себя и уничтожит, дабы не осквернять перед всеми святой престол.

Давно уже покончили рабыни со своими обязанностями и как белоснежные гипсовые статуи замерли возле ванны, глядя на повелительницу, словно в полудреме опустившую веки. Но опытные прислужницы видели, что Феодора не спит. На губах ее появилась улыбка, потом вдруг исчезла, на лбу проступила темная морщина, тоже исчезла, и снова показалась улыбка, будто солнце пробилось сквозь тучи.

- Завтракать! И сейчас же позвать Спиридиона! - произнесла наконец Феодора. Евнухи поспешили с пурпурными носилками, и вот уже Спиридион преклонил перед ней колени:

- Всемогущая императрица велела недостойному рабу приблизиться к себе!

- Следуй за мной!

Когда евнухи с носилками остановились возле порфирного столика, на поверхности которого инкрустацией драгоценных камней были изображены виноград, маслины и цветы, Феодора приказала удалиться всем, кроме Спиридиона. Присев к столику и взяв золотой кубок с теплым вином, она спросила:

- Скажи, Спиридион, Ирина уже послала Евангелие центуриону Истоку?

- Всемогущая императрица, Спиридион охотно бы умер, чтоб сказать тебе это. Но он узнал лишь, что Ирина отправила рабыню Кирилу к книготорговцу.

- Отлично! Она послала ее за Евангелием. Она хочет обратить Истока в Христову веру. Достойная Ирина! Апостольские дела творит. Выясни, передала ли она ему уже Евангелие.

- О, почему я не могу ответить святой самодержице, как мне бы хотелось. О, почему я не умер до рождения, ничтожный! Раб Пратос уже ходил к Эпафродиту, у которого, должно быть, живет центурион Исток. Он нес небольшой сверток!

- Ты наверняка это знаешь? К рабам отправлю твое тело, если солгал!

- Пусть меня испепелит сатана, если я не сказал святой правды!

Феодора мигнула, евнух исчез. Когда занавеси за ним закрылись, она обмакнула печенье в сладкое вино, откусила кусочек и громко засмеялась.

- Ха-ха-ха! Апостольские дела! Евангелие служит монашку шкатулкой, в которой она переправляет любовные письма. Берегитесь!

Пока Феодора раздумывала, как обольстить Истока или, по крайней мере, разъединить и погубить влюбленных, единственных во всем дворце искренне любящих друг друга людей, евнух Спиридион перебирал и в третий раз пересчитывал монеты Эпафродита. Он был жаден, и десять раз на день мог продать душу и честь за золото. Верность его покупалась за деньги и перекупалась за еще большую мзду. Он перебирал, ощупывал монеты и по одной опускал в потайное, выдолбленное в стене хранилище, услаждая слух звоном металла. Когда исчезла последняя монета, уродливое лицо евнуха исказила сладострастная гримаса, он сел и быстро написал новое письмо Эпафродиту, в котором подробно сообщал о своем разговоре с императрицей. И лукаво добавил: пусть Эпафродит призадумается над тем, что каждая написанная им строчка может стоить ему, Спиридиону, головы и что во всем мире не найдется таких денег, которые бы ему возместили ее. Он делает это из безмерного уважения к Эпафродиту, зная его извечную преданность императорской чете.

Когда Эпафродит, читая письмо, дошел до последних строк, на его лице появилась хитрая ухмылка, он полез в кассу и послал евнуху мешочек потяжелее.

Потом он перечитал первое письмо, перечитал второе, встал и принялся расхаживать по драгоценным коврам. Глубоко задумался Эпафродит. Он ломал свою мудрую голову, прикидывал и так и сяк, обдумывал, с чего начать, комбинировал. Однако, несмотря на богатый опыт и врожденное лукавство, грек не мог распутать узел, который завязывался вокруг его питомца Истока. Не придумав никакого выхода, он хладнокровно лег на персидский диван и рассмеялся.

- Дело принимает серьезный оборот. Ясно, что началась увлекательная комедия, которая может кончиться еще более увлекательной трагедией. Речь идет лишь о том, стоит ли мне играть в ней, привязать котурны, надеть маску и выйти на сцену или остаться среди зрителей и наслаждаться веселой забавой? Впрочем, если лицедействует Феодора, императрица, почему бы не лицедействовать и Эпафродиту? Голову я не потеряю, ибо я принадлежу племени, давшему миру Аристотеля и Фемистокла. Других детей, кроме парусников в море и золота в кассе, у меня нет - так пусть чужие дети украсят мои старческие годы!

Он призвал раба и спросил его об Истоке. Тот еще не возвращался. Тогда грек велел ждать его; когда бы Исток ни пришел, пусть незамедлительно идет к нему. Даже ночью.

Вечер давно уже остудил горячий весенний день. Ожили форумы, в садах зазвучали цимбалы и бубны, на море колыхалось множество огоньков. Все спешили под звездное небо насладиться вечерней прохладой.

Эпафродит тоже гулял по террасе. Весь день он напрасно поджидал Истока. Его охватила тревога. Юмор, с которым он утром отнесся к разыгрываемой Феодорой комедии, пропал. Он быстро ходил меж цветами. Голова склонилась на грудь, лоб покрыли морщины, косматые брови хмурились. Неотвязные думы одолевали его.

"Зачем мне это? Я много сделал для варвара, спасшего мне жизнь, и с радостью помог бы ему еще. Но если он, безумец, сам катится в пропасть, сам идет навстречу беде, что я могу поделать? Справедливо сказано: любовь лишает разума! Отверзнись перед ним ад и скажи ему: скройся, или ты умрешь! - и он не скроется. За один поцелуй он готов сесть в лодку Харона!"

С досадой ударил Эпафродит тростью по головке цветущего мака, и багровые лепестки посыпались на песок.

"Феодора ревнует, это ясно. Асбад ревнует, это тоже ясно. Тяжко тому, на кого ощерились гиена и волк. Исток может быть, уже в тюрьме, может быть, он уже шагает бог весть куда к варварской границе, а может быть, корабль везет его в Африку. В Константинополе, где властвует император единственный творец законов, - все возможно. Он закрыл эллинские школы, лучше бы ему закрыть дворец и вымести мусор за порог. Лицемеры!"

Грек снова стукнул по маку, и еще три лепестка, кружась, упали на землю.

Тут он услышал три громких удара в ворота. Эпафродит стремительно повернулся и пошел ко входу. По брусчатке двора стучали подковы.

- Наконец-то!

Старик быстро прошел из сада в дом. У дверей его уже ожидал Исток. Сверкающие доспехи юноши были покрыты пылью. По лицу катились капли пота.

- Светлый, могущественный, я явился прямо к тебе, ты звал меня. Прости, я весь в пыли и поту.

- Ничего. Иди за мной, центурион!

По узкому, освещенному мягким фиолетовым светом коридора они прошли в перистиль. Прекрасные снежно-белые коринфинские колонны поддерживали его аркаду, посередине шелестел фонтан, окропляя трех играющих наяд.

- Ты устал, центурион. Садись.

Он указал на каменную скамью, придвинул себе шелковый стульчик и сел напротив Истока.

- Асбад сегодня будто взбесился. Он так далеко загнал моих воинов и так их нагрузил, что человек десять упали посреди дороги. Должно быть, черти его самого оседлали и не давали покоя!

- Что, он тоже узнал о твоей встрече с Ириной?

- Моей встрече?

- Не лукавь, Исток! Вспомни о своем обете, подумай о том, что я теперь твой отец, и не таи от меня ни единого слова.

- Господи, тебе известно, что я разговаривал с Ириной?

- В Константинополе шпионов что иголок на пиниях.

- А как ты узнал?

- Пусть тебя это не беспокоит! Этого я тебе не скажу! Рассказывай, о чем вы говорили с Ириной?

- Мы говорили о богах, она вдохновенно, словно была жрицей святовита, рассказывала мне о своем боге!

- И больше ничего? Говори скорее!

- Она обещала прислать мне Евангелие своего Христа.

- Ты будешь читать Евангелие?

- То, что пришлет она, я буду читать, буду целовать каждую букву, ибо их видели ее глаза, в которых живет чудесная родина славинов.

- Хорошо, читай, и если чего-нибудь не поймешь, тебе растолкует Касандр. В Евангелии заключена истина!

- Мне не нужен Касандр, она сама придет, сама...

- Ирина?

- Ирина, господин!

- Это невозможно! Придворная дама не может посещать варвара. Ты не знаешь Константинополя и его строгих обычаев!

- Светлейший, зачем боги создали ночь? Зачем они проложили глубокую дорогу от садов Эпафродита к императорским рощам, дорогу, по которой не гремят телеги и не стучал подковы, пробуждая лишние глаза и уши?

Эпафродит молчал, едва слышно бормоча сухими губами справедливое изречение Еврипида: "Любовь лишает разума".

- Значит, ночью, по морю... Следовательно, вы решили вместе идти навстречу гибели.

- Навстречу гибели? Она будет толковать мне Евангелие, разве это ведет к гибели? Странные люди в Константинополе! Если она, чистая, как солнечный день ранней весной, снисходит говорить со мной о своем боге, разве это гибель? Честный варвар не понимает вас!

Эпафродит насмешливо усмехнулся. Его маленькие глазки вонзились в Истока.

- Сынок, если ты ночью встречаешься с красивой женщиной, кто в Константинополе поверит тебе, что вы говорили о боге?

- Взгляни Ирине в глаза, и в них ты прочтешь правду, столь же ясную, как ясны звезды на небе.

Исток восторженно посмотрел на луч света, проникавший сквозь имплювий - отверстие в крыше - в перистиль.

- Неужели тебе не приходит в голову, что об этом может узнать завистливая императрица? И, вероятно, уже узнала. Ведь у нее шпионы за каждым углом.

- Ну и что, если она узнает, если уже узнала? Ведь она носит золотой нимб святых крестителей, следует за распятием, молится перед алтарем, где жрецы даруют хлеб и вино богам! Она должна вознаградить христианку, которая в священном пламени приобщает к ее вере воина варвара!

Эпафродит снова долго смотрел на него, полный сомнений. Потом встал, положил руки ему на плечи и произнес:

- Исток, как Золотые ворота Константинополя, прекрасна и могуча твоя грудь. Но в ней бьется маленькое сердце простодушного пастуха. Так и быть! Да благословит Христос вашу любовь! Верь мне! Отдаю в твое распоряжение десять самых сильных рабов. Челны всегда наготове. Когда бы ни пришла Ирина, не отпускай ее одну. Глубокой ночью небезопасны водные дороги вокруг Константинополя!

Исток поцеловал руку Эпафродита, и торговец скрылся среди колонн.

Подойдя через сад к своему жилищу, Исток увидел у дверей Нумиду, тот передал ему небольшой сверток. Центурион велел рабу помочь снять доспех и приготовить ванну. Попутно он расспрашивал, кто вручил сверток и что было при этом сказано. Нумида ничего не мог толком объяснить. Прибежал нарядно одетый раб, говорил он, и строго-настрого приказал передать сверток самому господину. Поэтому он, Нумида, весь день носил его с собой, спрятав на сердце под туникой.

Исток разволновался. Евангелие! Он Ирины! Он дал Нумиде несколько статеров и отпустил его, позабыв о ванне. Осторожно развернул сверток, и перед его взором засверкали красивые греческие буквы: "Евангелие от Матфея". На первой страничке лежал листок. Юноша нетерпеливо схватил его.

"Достойный Исток, примерный центурион! Прими Христово Евангелие и читай. Когда представится возможность, я приду и мы поговорим о святой истине. Поцелуй мира шлет тебе Ирина".

Исток прижал листок к трепещущему сердцу и взял пергамен, испытывая к нему чувство зависти: "О, счастливые буквы, вы видели ее глаза! Ирина, Ирина!"

Прошло несколько дней, Ирина чувствовала на себе презрительные взгляды придворной челяди. Девушка боялась императрицы. Но Феодора была с ней ласкова, несколько раз даже отличила ее перед всеми. Это успокоило Ирину, и она было уже подумала, что Феодоре ничего неизвестно о ночной встрече с Истоком. Асбада она с тех пор не видела. С веселой улыбкой переносила она зависть и презрение двора, живя лишь мыслью об обращении Истока. Она читала сочинения отцов церкви и упражнялась в красноречии. Все ее помыслы и чувства стремились к Истоку. Ирина не хотела лгать себе, будто не любит его. Она молила Христа Пантократора хранить и просветить Истока - и однажды привести к ней, к ней одной навечно, этого замечательного сына племени славинов.

А Исток читал Евангелие. Читал не потому, что жаждал познать веру Ирины, не для того, чтоб отречься от своих богов, - читал просто потому, что она этого хотела, и между строками ему слышался ее голос. Однако чем больше он читал, тем становился задумчивее. Необыкновенной силой обладали простые слова Евангелия. Он думал о богах, и в душе рождались сомнения, борьба; с обеих сторон вздымались огромные глыбы - и между ними разверзлась пропасть. По одну сторону - Ирина с Евангелием, по другую - он сам со Святовитом, Перуном и прочими божествами. Его влекло на ту сторону - из-за Ирины. С родной землей и славинскими жертвенниками его связывала и безмерная ненависть к тиранам. Так он страдал и любил, колебался и ненавидел, душа и сердце его трепетали, ясная голова, которую он носил гордо поднятой, поздней ночью склонялась долу, взор устремлялся в неведомую и непонятную даль.

В бесконечном душевном смятении он сильно тосковал по Ирине. Вот бы она пришла! Сесть бы у ее ног, обнять ее колени, заглянуть ей в глаза! В ее глазах - вся истина, в ее сердце - вся любовь и вся его вера - вера в нее. Каждый день он спрашивал у Нумиды, нет ли ему писем. Но Нумида тоже был опечален, ибо не мог услужить господину, каждый день он поджидал его во дворе у ворот и со слезами на глазах говорил:

- Нет, господин мой, письма, которого ты ждешь. Кака я несчастен, как я несчастен!

Ирина тоже тосковала по Истоку. Она читала псалтырь, опускалась на колени перед иконой; глубокой ночью стояла она у окна, и ее взгляд погружался в зеленые волны, на челнах любви устремляясь вдоль берега к дому Эпафродита.

Асбад тоже страдал. Но его муки не были больше муками любви, он жаждал мести. Беспросветная мгла воцарилась над ним. Феодора уже не упоминала имени Истока, не шутила с Ириной, была холодна и к нему. А его душа втайне от всех горела и клокотала. Ни единым словечком не решался он напомнить самодержице о влюбленных, которым поклялся отомстить. И лишь на Истоке он мог срывать злобу, и мучил его на упражнениях так, что всякий другой на его месте давно бы изнемог. Однако варвар и его воины были выносливы, они неизменно побеждали, неизменно были первыми. Ни разу Асбаду не удалось унизить Истока.

Феодора была задумчива. Дамы трепетали, предчувствуя недоброе. Вечера теперь она часто проводила водиночестве.

- Императрица влюбилась, - перешептывались в укромных уголках прекрасные дамы. Они перебрали всех патрикиев, всех офицеров, преторов, но поведение императрицы, ее увлечение оставалось для них тайной за семью печатями, подобно книге, упомянутой в Апокалипсисе.

Феодора на самом деле страдала. Иногда в душе ее пробуждались такой гнев и стыд, что она вскакивала с криком: "Прочь, прочь, черные тени! Хватит! Не хочу, не могу!" Однако тут же подкрадывался мудрый Эпикур. Сверкало гордое тело Истока, когда он на ипподроме сбрасывал с себя белые одежды и вскакивал на коня. Напрягались его мускулы, когда во время маневров он ударял на отряд Асбада. Воля ее ослабевала, она отдавалась мгновению...

- Не хочу, - решительно сказала она.

Новая мысль родилась в ее голове, и она отправилась к Управде. В шерстяной хламиде, с перевязью через плечо Юстиниан сидел в своем покое среди груды судебных актов, которые почти все решал самолично.

- Всемогущий мой повелитель! Моей душе тяжко оттого, что тебя нет со мной. Приди, отдохни у меня, о добрейший государь!

- Единственная моя, свет очей моих, Юстиниан придет, придет скоро, и тогда мы возрадуемся сообща. Но ты видишь, заботы, заботы, бессонные ночи! Пока не могу, не могу! Пусть вся империя радует и развлекает тебя, пусть падают перед тобою ниц, пусть нард и мирра благоухают перед тобой, дабы время без меня прошло приятно и радостно.

- Как ты добр, всемогущий властелин земли и моря! Прикажи купить мне шелку, тяжелого шелку, я расстелю его по всем залам, чтобы все закипело подобно легкой пене Пропонтиды.

Лицо Управды омрачилось.

- Я сам погнал бы верблюдов через пустыни в Индию и нагрузил бы их шелком для тебя, моя единственная, святая! Но у повелителя земли и моря нет сейчас в казне столько золота, чтоб удовлетворить твое желание. Прости!

- Прощаю! - сказала она и вышла.

Феодора затворилась у себя, и слезы оросили ее глаза. Она взглянула на храм святой Софии и с завистью прошептала:

- Для тебя золото есть, для императрицы его нет. Зачем мне такой император!

Небо было закрыто облаками. Хмурый вечер окутал город, когда Исток возвратился из казармы. У ворот, пританцовывая от радости, его поджидал Нумида. Он трижды бросился на землю перед центурионом, а затем вытащил из-за пазухи маленький свиток и отдал его воину.

- Господин, пришло то, чего ты ждал, пришло, о как я счастлив!

Исток жадно схватил письмо и быстро прошел по двору в сад.

Дрожащими пальцами он сломал печать и развязал бечевку.

- Она придет, Сегодня в полночь! О, боги! О Девана!

Он сбросил доспех, отправился в ванну, потом надел мягкую белую тунику и сунул ноги в ароматные мягкие сандалии. Приказал Нумиде принести цветов. Сам разбросал их по комнате, оросил ее благоуханным шафраном, а в серебряный челнок распорядился налить драгоценного масла, чтоб от огня струился тончайший аромат. Потом вышел и, отобрав десять самых сильных рабов, велел им приготовить два челна, расстелить на берегу ковер, потому что земля сырая, - и ждать в оливковой рощице, пока он их не кликнет.

Темная ночь накрыла город и море. Лишь немногие огоньки мерцали на кораблях, прогулочных лодок на воде не было.

Исток сидел на невысокой тумбе, к которой привязывали лодки. Взгляд его, устремленный на мрачное море, словно хотел проникнуть во тьму. Стоило волне плеснуть о берег, рыбе выскочить из воды, он вздрагивал и вскакивал с места. Ему чудились удары весел. Но снова все стихало и замирало, лишь море чуть слышно билось о берег. Исток встал и принялся ходить по мелкому песку. Однако шум собственных шагов мешал ему, и, вернувшись к тумбе, он снова сел. Юноша пытался думать о том, что он скажет ей, как ее встретит. Но все мысли, все слова, словно погружаясь в море, тонули в безмерном желании. Исчезало Евангелие, исчез мир, все его существо переполняла любовь. Мгновения казались ему вечностью; он не мог больше ждать, так бы и бросился в море и поплыл по волнам с криком: "Ирина, Ирина! Почему ты медлишь? Приди, приди, сердце так тоскует по тебе!"

Вдруг раздались тихие удары весел. Он прислушался. Так и есть. Плывет.

Исток поднялся и, ступив на ковер, пошел к самой воде, так что в сандалиях ощутил морскую влагу. Из тьмы показалась продолговатая темная тень, бесшумно плывшая по водной глади. Дважды ударили весла, ладья носом ткнулась в берег. Сильной рукой Исток подхватил ее. Вслед за тем он принял в свои объятия одетую в черное фигуру в капюшоне и маске. Он вынес девушку на землю и крепко прижал к сердцу.

- Ирина, Ирина, моя богиня, моя родина, моя вера. Ирина, Ирина! громко повторял он.

- Шш! - девушка выскользнула из его объятий. - Отойдем в тень, Исток, и поговорим о Евангелии!

Он крепко обхватил ее за талию и повел по ступенькам на террасу под пинии. Ночь была такой темной, что ему пришлось ощупью искать скамью. Они молча прижались друг к другу. Громко стучали сердца в возбужденной груди.

- Ты прочитал Евангелие, Исток?

- Прочитал, Ирина. Десять раз прочитал, и каждая буква, каждое слово вызывало думы о тебе.

- Ты познал истину?

- Истина - это ты, остальное мне чуждо. Истина лишь в твоих глазах, а любовь - в твоем сердце.

Исток хотел приподнять маску и увидеть лицо любимой.

- О бесы, почему сегодня такая темная ночь и я не вижу неба в твоих глазах, Ирина!

- Не думай о бесах, Исток! Это Христос прячет от злобного мира нашу любовь. Возблагодари его!

- Благодарю, если ты велишь! И все-таки я должен видеть свет твоих глаз! В них - моя родина, в них - ясное небо славинов, в них сияет свободное солнце наших градов! Идем ко мне, Ирина. Я цветами усыпал свое жилище, напоил его ароматами, драгоценное масло горит в твою честь.

- Нет, не могу, Исток. Нас увидят рабы, и мы пропали. Останемся лучше здесь и поговорим о Евангелии!

Она теснее прижалась к нему. Исток стал осыпать поцелуями ее голову.

Она безвольно пыталась уклониться.

- Давай говорить об Евангелии, об истине!

- Погоди, Ирина, погоди, еще секунду побудь со мною... моя... моя жена.

Он обнял ее и поднял на руки. Она не противилась, ее губы коснулись губ Истока. С трепетом искал он жадными губами ее лицо, укрытое мрачной хмурой ночью и шептал:

- Ирина, Ирина, моя жена!

Вдруг молния багряным светом озарила горизонт с востока на запад. Пурпурным стало море, сад вспыхнул, как днем, и взгляд Истока нашел ее глаза.

Словно пораженный смертельной стрелой, вздрогнул Исток. Фигура в черном выскользнула из его объятий и скрылась в темноте.

- Проклятая прелюбодейка! - вырвался из груди центуриона громкий крик и разнесся далеко в море.

Он узнал Феодору в свете молнии.

Кровь оледенела в его жилах, кулаки сжались, будто их свела судорога; он не понимал, испытывает ли его Шетек или все происходит на самом деле. Он лишь видел перед собой неясные очертания женской фигуры, на мгновение ему захотелось схватить ее и бросить в море, если это и вправду была императрица. Но кулаки разжались, а ноги вросли в песок, он застонал.

И тогда шипящий голос Феодоры нарушил тишину. Ни на миг не потеряла она самообладания - не раз в любовных авантюрах ей приходилось ставить на карту порфиру и жизнь. Снова сверкнула молния.

- Proskinesis! На колени! - подняв руку, приказала Феодора.

И послушно подогнулись колени воина, повинуясь силе власти.

- Пусть сегодняшняя ночь будет для тебя доказательством того, как императрица ценит Ирину. Она святая, и я убедилась, что она печется о твоей душе, стремясь открыть тебе истину. Почитай ее, целуй полы ее одежды - ты пока не достоин ее глаз. А чтобы возвысить тебя до нее, сейчас, при свете молнии, императрица назначает тебя магистром педитум палатинской гвардии. В течении месяца ты получишь императорский указ. Любите друг друга с Ириной, крестись. Христос с вами обоими! Обо всем молчи, иначе тебя постигнет кара, это так же верно, как то, что перед тобой повелительница земли и моря.

Снова блеснула молния, Феодора исчезла, словно демон унес ее в ночь. Ударили весла. В небе полыхали зарницы. Как прикованный к месту стоял Исток. А императрица сжимала кулаки под черной столом и клялась адом, что уничтожит его, а ее потопит в грязи.

- Ха, магистр педитум! Я сделаю тебя магистром, сгнивших заживо в моей темнице!

21
На другой день, когда воинов распустили на полуденный отдых, Исток, шагая в тени цветущих акаций, попытался собраться с мыслями и понять, что же произошло на самом деле прошлой ночью. Его поразил таинственный приход Феодоры, ее великодушное назначение его магистром педитум, поразило все: и ночь, и молнии, и императрица - все казалось волшебством. Возможно ли, чтоб Феодора, императрица, вероломная жена Управды, полюбила его, варвара? Однако так утверждал Эпафродит и об этом же говорили ее глаза. Но слова ее звучали иначе. Она будто бы боялась за Ирину, опасалась, что свиданья Ирины - это свиданья блудницы. Поэтому она позволила варвару целовать и обнимать себя, поэтому она выбрала темную ночь, чтоб убедиться, идет ли речь о Евангелии или о безумстве любви.

- Но как она узнала?

- Как?

Эпафродит тоже знает - в Константинополе, верно, подслушивает каждая травинка, каждый камешек посреди дороги. Если справедливы слова Эпафродита, то он погиб, погибла Ирина. Сегодня же вечером он пойдет к нему и обо всем расскажет.

А что ответит ему грек?

"Беги! - скажет он. - Беги - без Ирины".

А ей оставаться в когтях ястребов? Если Феодора намерена ее погубить, он должен спасти ее: пусть ценою жизни, но он должен жестоко отомстить. Ведь скройся он, Ирина останется одна и не перенесет позора, которым заклеймит ее двор, узнав о ее любви. Сеть опутала его, он не видел выхода, его окружала чаща, над ним стояла ночь, он не знал, где восходит, а где заходит солнце.

Задумчиво повесив голову, бродил он, в то время как другие воины подремывали, расположившись на траве в тени платанов. Ласково сияло солнце; прошедший на рассвете ливень освежил и очистил воздух, все дышало радостью жизни; раскрывались чашечки цветов, расцветали дикие смоквы, вишни стряхивали с себя белый снег. Молодость кипела в Истоке, ясное небо прогоняло недобрые мысли, лучезарные надежды пробуждались в сердце и вместе с ними вера в слова Феодора. В душе его таилась бесконечная любовь, которая не может жить без надежды, не может думать о плохом. Он возблагодарил Святовита за то, что тот хранил его до сих пор, и просил Девану и впредь счастливо ткать нити его любви.

Охваченный думами, он подошел к старому воины - гоплиту, лежавшему в траве с тяжелым щитом в изголовье. Широко открытыми глазами смотрел тот на деревья, лицо его рассекал глубокий шрам.

- О чем задумался? - окликнул его Исток.

Воин поднялся, как полагалось, перед центурионом.

- Как ты попал на императорскую службу? Где твоя родина, какого ты племени, из антов или из славинов?

- Я славинского племени. В рядах Сваруничей дрался я при люте и по ту сторону Дуная против ромеев. Соколами были погибшие молодые Сваруничи. А теперь я служу Византии. О боги!

- Домой тебя тянет?

- Страшная тоска ест меня, коли бы мог, ушел бы.

- А что говорят другие славины в моей центурии? Не забывают родину?

- Не могу тебе сказать, господин. Не хочу быть доносчиком, предателем!

- Ты не станешь ни доносчиком, ни предателем! Говори! Перед тобой не офицер, с тобой говорит брат славин.

- Бесконечна твоя доброта, господин. Я скажу тебе. Мы голодаем, чтоб накопить денег и убежать домой. Ходили мы в Африку, ну и жарко там было! Сейчас вот поговаривают, что снова пойдем на войну, в Италию. А нас тянет в свободные дубравы, к нашему племени. Хватит с нас ран, хватит с нас битв!

- А если бы Исток пошел с вами?

Воин обнял колени центуриона.

- Господин, по одному твоему слову мы поднимемся! Велишь - атакуем целый легион! Погибнем за тебя, если захочешь!

- Успокойся и поклянись богами, что будешь молчать!

- Клянусь очагом своего отца, который был старейшиной.

- Сговорись с товарищами. Чем больше вас будет, тем лучше. Исток позаботится о деньгах. Когда получишь сигнал, - может быть, скоро, а может быть, и не так скоро, - двинемся через Гем!

- Господин, вся центурия пойдет за тобой!

- Помни о клятве и молчи!

Исток стремительно повернулся, в ту же минуту затрубили трубы, возвещая о возвращении в казармы. Магистра эквитум неожиданно приглашали во дворец.

Это случалось нередко, поэтому ни воины, ни Исток ничего не заподозрили. Радуясь отъезду Асбада, они с песнями возвращались в казарму.

Едва миновал полдень, - Исток еще не вернулся, - к Эпафродиту пришел евнух Спиридион. У двери он осведомился о центурионе и передал Нумиде письмо для него. Потом попросил грека принять его для беседы. Эпафродит принял сразу, предчувствуя важные вести.

Евнух склонился до самой земли и не мешкая сообщил:

- Господин, я не осмелился писать, не осмелился. Речь идет о моей голове. А вести важные, поэтому я пришел сам.

- Встань и говори!

Глаза евнуха пробежали по драгоценностям в комнате Эпафродита, пожирая золотые вещи.

- Какая дорогая ваза! У императрицы нет таких! - не смог он удержаться от восклицания.

- Пустяки! Говори, Спиридион!

- Не пустяки, да простит твоя светлость предерзкому слуге; я понимаю толк в драгоценностях. Ночью августа была у центуриона Истока. Глаза ее мечут молнии Она кусает губы, и лицо ее бледно. Она велела мне следить за тем, когда Ирина, ясная дама небесной красоты, пошлет письмо сюда, в твой дом. И мне, господин, пришлось выманить его у раба - сегодня она его послала - и отнести императрице. Она возвратила его нетронутым и сейчас я передал его Нумиде. А пока я разговариваю с тобой, с Феодорой беседует магистр эквитум Асбад. Твой слуга окончил свою речь с опасностью для жизни, исполняя твое могущественное желание.

Эпафродит неподвижно сидел на стуле из индийского дерева, ни один мускул не дрогнул на его лице, словно он слушал деловое письмо, которое читал силенциарий.

Когда евнух умолк, Эпафродит открыл металлическую шкатулку, зачерпнул две пригоршни золотых монет и высыпал их Спиридиону.

Дважды униженно поцеловав ему руки, евнух покинул дом.

Тогда Эпафродит встал, вышел на середину комнаты, обхватил голову руками и задумался.

- Я не мог предположить, что она зайдет так далеко. Все-таки ей место в публичном доме. Комедия осложняется, но погоди, Феодора, в ней, вопреки твоим ожиданиям, буду играть и я!

Он вышел через перистиль в сад, хотя было жарко, по пути отдавая распоряжения слугам, которые застыли от изумления, увидев его в саду под палящим солнцем. Он дошел до пиниевой рощицы и стал ходить взад и вперед, размышляя на ходу.

Вскоре вернулся Исток. Грек сразу позвал его к себе. На лице торговца светилась улыбка, какой Истоку еще не приходилось видеть. От него так и веяло радостью и злорадством, хитростью и невыразимым лукавством.

- Ну, Исток, как ты ночью развлекался с августой? Поздравляю тебя с такой любовницей, клянусь Гераклом, поздравляю!

Исток остолбенел, услышав эти слова.

- Ты всеведущ, господин!

- Константинополь всеведущ, а не я. Отвечай, о чем я тебя спрашиваю!

- Она пришла, подлая, пришла, проклятая, пришла вместо Ирины.

- И ты насладился?

- Я проклял ее!

- Очень мужественно, сынок! Твоя голова не стоит и гнилого арбуза. Прощайся с ней!

- Ты не прав, господин! Она лишь испытывала меня и Ирину. Она назначила меня магистром педитум...

- Будь даже сам Платон моим отцом, этого узла мне не развязать. Расскажи поподробней, Садись. Погоди, письмо Ирины у тебя с собой?

- Господин, ты и впрямь всеведущ.

- Повторяешься. Не теряй времени. Говори!

- Мне передал его Нумида.

- Мы прочитаем его потом. Сейчас рассказывай!

Исток рассказал обо всем.

Эпафродит не произнес ни слова. Он барабанил пальцами по лбу и глядел в песок.

- Теперь прочти письмо!

"Добрый Исток, почтенный центурион! Сегодня ночью я приду к тебе с Кирилой, чтоб побеседовать о Христе. Сердце у тебя мягкое, и поэтому я твердо верю, что оно откроется истине. Пока о нашей связи никто не знает. Мир господень да пребудет с тобой! Ирина".

- Ангел среди чертей, - пробормотал Эпафродит. - Ты примешь Ирину, центурион?

- Приму ли я ее? За одно мгновение возле нее я отдам жизнь.

- Ладно, прими ее! Но не забудь взять с собою десять рабов да вооружи их мечами. Предчувствия Эпафродита иногда оправдываются.

И торговец пошел к дому.

"Будешь ты магистром педитум, как же! Пастух! - бормотал он про себя. - Ты думаешь, Феодора тебе мать. Гиена не приведет тебе овечку, раз ты вырвал у нее кусок мяса. Зачем у нее Асбад? Зачем? Помощник! Сегодня будет забавная ночь. Спать не придется. Я увижу в окно любопытное зрелище, которое разыграется на море. Будь она уверена, что все пройдет без шума, Истока уже не было бы в живых. Но Феодора осторожна. Змея!"

На тропинке ему попался Мельхиор. Грек велел приготовить к выходу самый быстроходный парусник.

- Вполне возможно, что мне понадобится убежище. В Константинополе нельзя нельзя считать себя в безопасности, если у тебя немного больше золота, чем у других.

Полуночное небо усыпали звезды. На волнах качались, окунаясь в воду, миллионы крошечных огоньков. Последние челны гуляющих уползали в пристань. На море легла тишина.

И тогда от сада Эпафродита скользнула легкая лодочка и затанцевала на волнах. Следом за ней от оливковой рощи спустились в море две большие ладьи и безмолвными тенями последовали на расстоянии за легкой бегуньей.

- Смотри, Исток, как велик господь, как он всемогущ. Какой прекрасный небосвод раскрыл он над нами.

- Велик и всемогущ, Ирина. И еще более велик и всемогущ, потому что он дал мне тебя!

- И видишь, этот бог был распят за нас, за тебя и за меня! Сколько у него любви!

- Если это правда, что он наделил тебя любовью, я буду молиться ему каждый день и благодарить за твою любовь!

- Верь, Исток, верь истине, и твое сердце тоже исполнится любови.

- Верю, Ирина, верю, ибо в твоих глазах нет лжи.

Порывы ветра мягко колебали воздух. Голова Ирины склонилась на грудь Истока, их губы смолкли, раззолоченное небо склонилось к ним, и трепетные звезды изливали на лодку светлые поцелуи. Их души слились в едином страстном порыве, он оторвал их от земли и на крыльях ветра понес вверх, к самому небу. Исчезло время, исчез мир, они пили из чистого источника тихой искренней любви.

Вдруг раздался ужасный крик, послышался всплеск. Лодка вздрогнула и заплясала на волнах.

Исток вскочил. Гребца в их лодке больше не было, он боролся со смертью в кипящих волнах. В борта лодки вонзились два стальных крюка, подтягивая ее к другому челну, из которого какие-то фигуры в масках тянули руки к Ирине.

- Исток! - жалобно закричала Ирина, сопровождавшая ее рабыня Кирила зарыдала, и обе они без чувств повалились на дно пляшущей лодки. Но Истока не нужно было ни о чем просить. Когда он, словно дуб, поднялся в лодке, две пары весел нападавших поднялись ему навстречу. Железная рука юноши молниеносно отбила удары; сверкнул короткий меч. Словно тур, прыгнул Исток из своей лодки в челн врагов. Море вскипело, пожирая трупы, вода заливала челны, вокруг Истока сжимался круг нападавших, его длань, сеявшая смерть, повсюду куда она достигала, - стала ослабевать. В это время часть нападавших, подцепив на крюк лодку Ирины, попыталась уйти с добычей. Но тут подоспел Нумида со своими челнами. Яростно кинулись рабы на похитителей, в одно мгновение те были разбиты, а Нумида, сам взявшись за весла, уводил подальше от места схватки лодку, где была Ирина.

Ладьи помогали Истоку в нужную минуту. Несмотря на то что он сражался как лев, нападавшие наверняка победили бы его, будь они вооружены. Однако об этом никто не подумал, они получили приказ лишь похитить беззащитную женщину. Кормчий был убит, больше ни от кого сопротивления не ожидалось.

Когда ладьи Эпафродита коснулись вражеского челна, море закипело еще сильнее; еще несколько мгновений, и Исток с занесенным мечом оказался в челне один.

- Где Ирина? - прежде всего спросил он.

- Нумида повел ее лодку.

- Скорей к ней! Пробейте днище и потопите челн. Если кто-нибудь плавает в воде - убейте его!

Ладья быстро настигла лодку. Ирина почти без сознания шептала псалмы. Услышав голос Истока, она бросилась ему на грудь и горько зарыдала.

Центурион велел плыть назад, к саду. Он сам вынес Ирину на берег и отнес ее в свою комнату. Она лежала на пестрой софе, бледная, словно цветок апельсина, возле нее на коленях стояли Исток и Кирила.

В это время по берегу, против того места, где поджидала засада, брел Асбад; в ярости он колотил себя по лбу: задуманное им и Феодорой нападение на Ирину не удалось - голубка ускользнула от ястреба.

22
Эпафродит провел эту ночь при свете тройного светильника, склонившись над столом, на котором лежала груда счетов. За его спиной стоял Мельхиор, перед ним - силенциарий. Уже несколько раз переворачивал верный слуга песочные часы на алебастровой подставке. Но Эпафродит не ведал усталости. Его глаза погрузились в цифры, пергамен за пергаменом проходил через его сухие пальцы; иногда он останавливался, бормотал что-то вполголоса и торопливо продолжал считать. Силенциарий дрожащей рукой подавал через стол новые бумаги, со страхом ожидая, что тот ткнет сухим пальцем в счет и скажет: "Ошибка!" Но торговец безмолвствовал, груда бумаг уменьшалась, и наконец Эпафродит записал последние цифры на доске.

- Кончено, - произнес он серьезно. - Ступай.

Силенциарий низко поклонился и покинул комнату.

- Который час, Мельхиор?

- Заступили полуночные часовые, господин!

- Иди в сад к оливковой роще у моря и спрячься. Когда увидишь, что три челна вышли в море, беги назад и извести меня. Погаси свет.

Эпафродит удалился в спальню.

В смарагдовом светильнике мерцал крохотный огонек, едва освещавший комнату. Торговец прилег на дорогую персидскую софу, положил руки под голову и задумался.

Вся его жизнь - сухие цифры. Даже ипподром не волновал его, он глядел на состязания колесниц и рассчитывал ставки. До поздней ночи играл он на форуме Феодосия, хотя не был страстным игроком, а всего лишь хладнокровным торговцем. И сейчас, когда седина покрыла его голову, ноги его оказались стянутыми путами бурных человеческих страстей. Он презрительно усмехнулся. В сердце не было тревоги. Он готов был к драме, которой предстояло разыграться на закате его жизни. Прикрыв веки, он ожидал Мельхиора.

Вскоре тот возвратился и сообщил, что челны вышли в море. Эпафродит встал и подошел к окну. Ночь была ясной, и он без труда различил три темных пятна, тихо скользивших по мирной Пропонтиде. Он прислонился к оконной раме и стал ждать. Он слышал крик Ирины, всплески, удары, видел, как обратился в бегство вражеский челн.

Спокойствия как не бывало. Словно участвуя в сражении, он рассекал рукой воздух, высовывался в окно, на губах его застыл вопль: "Бейте, громите негодяев! Держись, Исток! Спасай Ирину!"

Когда челны, победив, повернули к его вилле, он ощутил в душе безмерную радость. Он понял, что одолел даже Феодору, что ловко отразил пущенную стрелу. Силы молодости пробудились в нем. Сбросив с плеч груз лет, он торопливо пошел из комнаты в перистиль и оттуда в сад в одной лишь легкой тунике. Никакие блага в мире в последние годы не могли выманить его в полночный час на холодный воздух без теплой шерстяной хламиды. Сегодня ночью кровь кипела в его жилах.

В одиночестве, без рабов и слуг, спешил он к жилищу Истока. У дверей стоял Нумида. Увидев Эпафродита, он повалился на колени и стал целовать его сандалии.

- О всемогущий, Исток - герой! Разбойники хотели отнять у него девушку! Но ничего не вышло! Потому что велик Исток! Он отправил негодяев на морское дно!

Не обращая на него внимания, Эпафродит тихо открыл дверь. На него пахнуло ароматом цветов и нарда. Веселый огонек танцевал в серебряном светильнике. На софе полулежала белая как полотно Ирина, правой рукой она обнимала Истока, голова ее покоилась на его груди.

В ногах стояла на коленях рыдающая Кирила.

Увидев Ирину, торговец онемел. Его глаза, привыкшие только к цифрам, впервые широко раскрылись под небом Эллады и вобрали в себя глубокое понимание красоты классической эпохи. Он слышал рассказы о дивной красоте Ирины, видел ее мимоходом на ипподроме и во дворце, когда сопровождал Истока к Феодоре. Но она не интересовала его, и он не обратил на нее внимания. Сегодня же, увидев ее под мягким виссоном в свете багрового пламени возлежащей среди цветов, словно белая лилия, что высится в саду над всеми цветами, сегодня он понял: нет резца, который смог бы передать красоту этих линий, и нет мрамора, который отдал бы свое белоснежное тело, чтобы воплотить это существо.

Несколько мгновений он стоял, незамеченный, у двери. Ирина открыла глаза и пересохшими губами попросила воды. Исток потянулся к окованной серебром раковине. Кирила подняла сосуд и налила в нее студеной воды. Только тогда Исток заметил Эпафродита. Ирина тоже увидела его и с испугом глядела на незнакомого пришельца.

- Мир вам, светлейшая госпожа! Хвала Христу, что вас удалось спасти от гибели.

- Это мой добрейший господин Эпафродит! Это он дал мне рабов, чтоб они оберегали тебя. Не бойся, Ирина! - объяснил Исток девушке.

- Хвала Христу, хвала тебе, господин! Я расскажу императрице о разбойниках. Она наградит тебя, Эпафродит, и палатинская гвардия будет охранять берег. Ирина выпила воды и, придя в себя, поднялась на софе. Исток и Эпафродит переглянулись, без слов поняв друг друга. Бедняжка и не подозревала, кто совершил нападение.

- Светлейшая госпожа, вы сказали правду. В Константинополе честные люди не чувствуют себя в безопасности, и надо в самом деле усилить охрану. Хвала Христу, что вы не пострадали.

- Я ужасно испугалась. Но теперь мне легче. Как мне вернуться назад во дворец? Я тороплюсь.

- Разрешите мне переговорить с Истоком.

Мужчины вышли из комнаты.

- Небесной красоты твоя Ирина, Исток! Художники Акрокоринфа изумились бы ей. - Старик воспламенился, а лицо Истока вспыхнуло от радости, когда он услышал похвалу своей любимой.

- Она словно ласточка, господин, голубка в темном лесу!

- Ангел среди демонов! Она и не подозревает, что сегодня произошло! Ей нужно бежать из змеиного гнезда, где властвует змея-царица!

- Бежать! И я уйду с ней, чтоб оберегать ее.

- Это решит Эпафродит. До сих пор ты не слушал меня, изволь теперь это сделать.

- Говори, господин! Еще десять раз я спас бы тебе жизнь и сотню гуннов уложил бы за твою любовь.

- Ты уверен, что по наущению Феодоры нападение совершил Асбад?

Исток ответил не сразу:

- Асбада не было среди нападавших! Может быть, ты ошибаешься, господин?

- Я не ошибаюсь. Ты приговорен к смерти, и ты и она, это несомненно. Поверь Эпафродиту! Сейчас моя задача - спасти вас и таким образом выплатить тебе свой долг.

- Я верю, господин, ты всеведущ. Святовит озаряет тебя небесным солнцем. Дай мне двух коней, и мы скроемся сегодня же ночью!

Эпафродит с улыбкой положил руку на плечо.

- Не считай Ирину солдатом, Исток. Как ты побежишь с этом цветком, ведь она ослабеет уже возле Длинных стен и выпадет из седла.

- Я возьму ее на руки, и она заснет, словно на материнских коленях. А твои кони не имеют себе равных. Мы спасемся!

- Да, кони у меня неплохие. Но арабские скакуны из императорских конюшен догонят их. Впрочем, сейчас еще не время для побега.

- Говори, господин!

В глазах Истока светились страх и тоска. Приучившись полагаться на собственные силы, на свою твердую, могучую руку, он охотнее всего оседлал бы коня, обнажил бы меч и, прижав к себе Ирину, пробился бы через отряды врагов.

Но он выслушал совет старого грека.

- Поскольку я знаю Константинополь и двор лучше тебя, покорись мне и укроти свое сердце!

- Хорошо, господин! Только спаси Ирину!

- Спасу ее, спасу тебя и освобожу себя.

- Ты сказал - себя?

- И себя тоже. Ибо императрица умна и отлично понимает, что у тебя нет рабов, а есть они у Эпафродита. Поэтому сегодня я поставил на карту и проиграл всю ее благосклонность - а значит, и благосклонность Управды. Никакое золото отныне меня не спасет. Поэтому я спасу себя сам. Я хочу отдохнуть.

- Нет, господин! Я подниму славинов и готов, и они защитят тебя мечами и копьями. Ты не знаешь, как они любят меня, они пойдут за меня на смерть!

- Прибереги мечи и копья для себя и для Ирины. Эпафродит не напрасно родился в Элладе. Я спасу себя сам. Слушай!

- Слушаю, господин!

- Ирина останется в моем доме. Ты не говори ей почему, а то она испугается и может заболеть. Кирила пусть сейчас же возвращается во дворец, стережет ее комнату и распространяет во дворце весть, будто Ирина занемогла. Феодора не осмелится сразу покончить с вами, огласки она все-таки боится. Надо выждать и выбрать подходящий момент. Поэтому иди в казарму и не тревожься, а своим славинам и готам скажи, чтоб были готовы к побегу по твоему или моему знаку. Вечером, когда им разрешается свободно выходить в город, пусть соберутся у моих конюшен. Остальное сделаю я сам.

- Сегодня же, господин?

- Сегодня невозможно, у меня не хватит лошадей. Через неделю. До тех пор и ты и она в безопасности. А сейчас за дело! Нумида проводит Кирилу, а ты вместе с Ириной приходи ко мне. Я буду ждать вас в перистиле.

Эпафродит ушел в дом, Исток вернулся к себе.

- Печаль в твоих глазах, Исток! - встретила его Ирина, ожидавшая в тревоге и волнении.

- Я был бы каннибалом, ласточка моя, если б каждая моя мысль не была бы заботой о тебе. Но не пугайся. Не заклевать тебя воронам, пока соколы над тобой летают!

- Загадочна речь твоя, Исток. Страх вселился в мою душу, пока ты разговаривал с этим добрым человеком. Страх и горькие предчувствия.

- До сих пор ты не ведала страха и горьких предчувствий. Отчего они теперь возникли у тебя?

- Кирила узнала, что первый евнух императрицы Спиридион перехватил мое письмо, чтоб самому отнести его. А Спиридион верный шпион Феодоры. Если она прочла его и рассказала Асбаду, о Христос, спаси нас и помилуй!

Исток подсел к ней, нежно взял ее стиснутые руки и погрузился в синеву ее глаз, подернутых тонкой вуалью слез.

- Ирина, ты моя, и каждая капля моей крови - твоя. Предчувствия тебя не обманывают, нас хотят разлучить, уничтожить, - быть может, меня, быть может, тебя или нас обоих. Но добрый Эпафродит хранит нас, и Девана благословляет...

- Христос, Исток, Деваны не существует...

- И Христос благословляет нашу любовь. Поэтому тебе нельзя сейчас возвращаться в волчье логово. Твои глаза бы там погасли, на твою свободу надели бы оковы, как они хотят надеть их на мою родину. Но я спасу тебя и дам тебе свободу, сначала тебе, а потом моей родине. Мы жестоко отомстим за пролитую кровь славинов, а потом заживем с тобой под ясным и прекрасным солнцем нашей свободы. Там нет ни лести, ни злобы, тебя будут почитать дочери славных старейшин, ты будешь любима всеми женами, и пастухи склонятся к твоим ногам, когда ты будешь делить им хлеб, и самый почитаемый старейшина возрадуется, услышав твое мудрое слово. Не бойся, Ирина, уповай и радуйся!

Ирина слушала его, ее глаза все больше утопали в слезах, наконец голова ее склонилась на плечо Истока и губы умоляюще прошептали:

- Спаси меня, будь мне опорой в буре, иначе я погибну. Исток поцелуями осушал слезы, катившиеся по ее белому лицу, обнимал ее и взволновано повторял:

- Моя Ирина, моя богиня, моя жизнь...

Но сладость мгновения не одолела его. Он тихонько выпустил девушку из объятий и поднялся.

- Полночь давно миновала. Идем, пока не погасли звезды. Ты, Кирила, вернешься во дворец...

Верная рабыня зарыдала навзрыд. Словно мраморная статуя, стояла она все это время у ног своей госпожи. Услышав, что ей придется покинуть Ирину, она пришла в ужас, вопль вырвался из ее груди, и она обвилась вокруг ног Ирины, повторяя:

- Не разлучай нас, господин! Не отнимай ее у меня! Я умру от горя!

- Кирила, ты вернешься к своей госпоже. Но сейчас ты должна уйти, должна, если любишь ее. Охраняй ее комнату, говори всем, что Ирина заболела, пока не получишь знака прийти. Тогда ты вернешься, и мы все вместе отправимся навстречу счастью.

Рыдая, Кирила целовала руки Ирины, которая без сил сидела на софе. Потом она подняла руку и положила ее рабыне на голову.

- Иди, Кирила, Христос Пантократор да хранит тебя! Уповай на его милосердие!

Спустя несколько минут легкая лодка заскользила по морской глади. Широкими взмахами гнал ее Нумида к императорским садам.

Кирила возвращалась во дворец.

23
Солнце поднялось из-за Черного моря, первые лучи его озарили вершины пиний, платанов и холмы вокруг столицы. На плацу перед казармами выстроились гордые отряды всадников, гоплитов, лучников и пращников. Ждали командующего Асбада.

Сердце Истока колотилось в груди. Всю ночь он не сомкнул глаз. До самого утра бодрствовал он возле Ирины, а потом вскочил в седло и выехал из города. Он тоже ждал появления дикого Асбада на диком жеребце, ждал, что тот пронзит его взглядом и испепелит за ночное происшествие. Офицеры переговаривались между собой и гадали, почему нет обычно столь точного магистра эквитум. Предстояли большие учения, все готово, все ждут, а его нет.

Уже засверкали на солнце щиты, заблестели наконечники копий, и шлемы засияли багряным светом зари. Вдруг из города примчался всадник и передал первому офицеру письмо. Асбад сообщал, что прибудет лишь в одиннадцать часов, а пока пусть они сами займутся легкими упражнениями. Ровно в одиннадцать всем офицерам со своими отрядами быть перед казармой.

Радостно снимали воины тяжелое снаряжение, складывали мешки с ячменем и заступы и налегке отправлялись на плац. Начальники гадали, что им скажет магистр эквитум.

По городу ходили разные слухи. Некоторые предполагали, что большая часть войска отсылается в Африку или в Италию на готов. Велисарий за свои деньги набирал новобранцев, а это что-то да значило.

Исток обрадовался, но в то же время ощутил тревогу. Обрадовался он тому, что скоро он вернется домой и увидит Ирину, а встревожили его разговоры товарищей. Тяжелые маневры в течение долгой весны предвещали суровые испытания. Если Асбад прочтет императорский указ - такой-то и такой-то центурии немедля погружаться на корабли, бегство невозможно, и он навсегда потеряет Ирину. Живым вернуться с войны он не рассчитывал. А если и вернется, что будет с Ириной? Сбережет ли ее Эпафродит? Стар он, может умереть, да и Феодора может силой отнять у него Ирину. Чем дальше, тем печальнее становились его думы; горько сожалел он о том, что ночью не скрылся вместе с Ириной.

Томительно тянулось время. Солнце словно застыло в небе, казалось, одиннадцати часов никогда не дождаться. Исток написал письмо письмо Эпафродиту, в котором просил его выслать Нумиду в лодке к паромам в военной гавани на случай, если его посадят на корабль, уходящий в Италию. Юноша твердо решил броситься в море и бежать.

Во время отдыха он позвал старого славина, который со Сваруничами сражался против Хильбудия.

- Ты говорил с товарищами о побеге?

- Говорил, светлый центурион! Слезы оросили их опаленные лица, когда они узнали о твоем намерении. Все пойдут за тобой. И готы присоединятся к нам!

- Ты меня не обманываешь? Поклянись отчим домом и милостью наших богов.

- Пусть боги погубят меня, если я сказал неправду.

- Верю тебе. Верю, ибо ты не ромей. Наше слово тверже любых клятв византийских христиан.

- Не всех, центурион! Подлинные христиане - золото.

- Да, подлинные, ты верно говоришь.

Исток вспомнил Ирину.

- Подлинные христиане - жемчужины!

- Среди вандалов нашел я драгоценные человеческие сердца!

- Хорошо. Верю тебе. Теперь слушай!

Исток внимательно осмотрелся, нет ли чужих ушей. Указал рукой на соседние холмы, словно разъясняя замысел атаки.

- Дни моего пребывания в Константинополе сочтены. Почти наверняка через неделю мы уйдем отсюда.

Кровь бросилась в лицо воину от радости, ярче означился большой шрам на его лбу.

- Через неделю, говорю я. Передай всем, пусть будут готовы. Это значит, что, когда ты получишь от меня письмо или какой-нибудь знак от моего имени, в тот же день вечером отправляйтесь в город, как обычно без оружия, будто немного выпить. На форуме Феодосия поверните со Средней улицы вправо на узкую боковую, и когда подойдете к морю, увидите большие конюшни. Постучите, вам откроют, там ждите меня. Остальное узнаете на месте... Понял?

- Понял, центурион. Сегодня же найду эти конюшни, сегодня же, чтобы не ошибиться. Это конюшни господина, у которого ты живешь; он богат, и у него свой дом. Его знает весь Константинополь.

- Верно. Теперь ступай, делай свое дело и молчи!

Солдаты выполнили еще несколько упражнений и пошли к казармам поджидать Асбада с его загадочными новостями.

Ровно в одиннадцать часов прискакал магистр эквитум. Он был великолепен на арабском скакуне в позолоченном уборе. Словно луч света, мчался он веселым галопом по широкой дороге. Проехав между рядами воинов, он остановился перед группой офицеров и старших начальников. Выхватив из-за пояса свиток, Асбад развернул его и безмерно повелительным взглядом обвел собравшихся, чтоб по одному виду его они могли понять, от чьего имени он говорит.

- Именем автократора, победителя народов, властелина земли и моря...

У людей мурашки побежали по коже. Одни оробели, другие возликовали. Несомненно, императорский указ сообщит об объявлении войны и выступлении. Не по себе стало щеголям, любителям городских забав, - повеселели те, кто стремился к битвам и разбою в чужих странах.

- Всемогущий повелитель земли и моря в честь победы над вандалами обещал блестящее место в своей армии лучшему стрелку из лука, победителю на ипподроме.

Взгляды всех обратились к Истоку. У него потемнело в глазах. Неужели императрица обвинит его в соблазнении ее непорочных дам и его тут же схватят и осудят? Он стиснул рукоять тяжелого меча.

- Вам известно, кто оказался победителем! - Асбад перевел дыхание и обвел всех взглядом.

- Многая лета Истоку! - в один голос воскликнули офицеры.

- И сколь священна персона императора, столь же священно и его слово. Обещание не могло быть выполнено, ибо победитель оказался варваром, не опытным в военном деле. Теперь же, когда он показал себя отличным воином, отличным командиром, священное обещание входит в силу: Исток, впредь именуемым не своим варварским именем, а нашим именем Орион, с сего дня назначается магистром педитум.

Офицеры на мгновение онемели, но потом церемонно поздравили Истока, оказав ему воинские почести.

Асбад также поздравил его и, взяв золотого орла, отличие магистра педитум, повесил ему на грудь. Отдав еще несколько приказаний, он сообщил Истоку, что сегодня же ночью тот должен принять почетную службу по охране казарм, Пентапирга и Большого дворца.

После этого он ускакал в город.

Вслед за ним вскочил на коня Исток и поспешил к Ирине. Сердце его ликовало, теперь он был убежден, что Эпафродит ошибался. Императрица сдержала слова и своим отличием, словно цветами, усыпала его путь к побегу. Дома он распахнул свой плащ и показал Ирине и Эпафродиту золотого орла на груди. Девушка обрадовалась, а лицо грека потемнело. Он пошел в перистиль, долго смотрел на журчащий фонтан, потом, топнув ногой по мозаике, воскликнул:

- Да подарит Феодора Эпафродиту даже корабль золота или диадему со своей головы, он все равно никогда не поверит и не доверится ей.

24
С той поры как Исток разорвал сети, которые расставила ему страсть императрицы, Феодора словно обезумела от ярости. Она больше не устраивала званых вечеров, офицеры, сенаторы и патрикии целыми днями томились у ее дверей, тщетно ожидая случая предстать перед ее очами. Лишь один Асбад ежедневно входил в ее покои. Он стал теперь ее конфидентом, ее правой рукой в осуществлении жесткой мести.

О неудачи с похищением Ирины Асбад сообщил во дворец в ту ночь. Гневно закричала тогда Феодора, и вопль ее эхом разнесся по залу слоновой кости:

- Ты навеки запомнишь, Эпафродит, тот день, когда спутал расчеты императрицы!

С того дня не знала больше милости ее душа, кипящая, как вулкан, и жаждущая в безумном мщении поглотить всех троих. Она прекрасно понимала, что варвар Исток не мог оказаться столь предусмотрительным, чтоб взять с собой рабов для охраны. У него их не было. Значит, это дело рук лукавого грека, старого лиса. Так пусть же испытает на собственной шкуре, какова месть повелительницы земли и моря.

Задумчиво бродила Феодора по дворцу, присаживалась в одиночестве то тут, то там. Она исходила такой злобой, что золотыми иглами колола рабов, когда они не проявляли должной расторопности и услужливости. Как же поступить ей, если Исток, подстрекаемый Эпафродитом, решится бежать? Чтоб отомстить ему, прежде всего надо затаиться, обмануть. Она сама подготовила императорский указ, которым отмечала варвара и назначала его магистром педитум. Побег Ирины не очень заботил императрицу. Монашек слишком проста душой, пока что счастливый случай спас ее от Асбада; но придет время, и этот сластолюбивый ястреб унесет девушку, выест румянец набожности с ее щек и выклюет невинные глаза. Гораздо больше тревожил Феодору Эпафродит. Весь город знал его, он пользовался уважением двора. Управда был благодарен ему - торговец не жалел золота, когда армия собиралась в поход. Чтоб погубить грека, следовало придумать что-то из ряда вон выходящее.

Жаждущая развлечений и роскоши женщина отказалась от всякого веселья ради своих коварных и вероломных планов.

Чтоб разделаться с Эпафродитом, необходимо было любым способом заручиться поддержкой Управды.

Время шло, императрица, сидя в мягких подушках, наблюдала за звездами, словно надеясь по ним угадать хитроумное решение. Она позвала прорицательниц, чтобы те предсказали будущее; ей намекнули на прозрачные капли, бесследно изгоняющие душу из тела. "Что ж, - думала она, - в самом крайнем случае можно подкупить кого-либо из рабов, чтоб от отправил Эпафродита на тот свет".

Но и это мысль не так уж привлекла Феодору. Маленьким кулачком стучала она по лбу, проклиная разум свой, вдруг оказавшийся бессильным.

Наконец ее озарило. Случилось это как раз в тот день, когда Асбад принес весть, что Исток-Орион бесконечно рад отличию и думать не думает о побеге.

- Я устроил так, - добавил он, - что сегодня ночью Исток будет здесь!

И Асбад указал пальцем вниз, где в подземельях дворца были страшные казематы для тех, кто потерял милостьИмператрицы.

- Сделай осторожно, без шума! Выбери надежных людей! А когда все будет кончено, разошли повсюду гонцов на поимку беглого славина! Ступай!

Асбада удивило непривычно хорошее настроение Феодоры. Когда он склонился, чтоб поцеловать ей туфлю, она не сдержалась и с нетерпением повторила:

- Ну, иди, только сделай все без сучка без задоринки! Я отблагодарю тебя!

После этого она торопливо вышла из комнаты и направилась к Управде.

Юстиниан был один. Сидя не жестком сиденье у стола, заваленного кипами судебных актов, он обдумывал запутанные дела и составлял приговоры.

Император заметно обрадовался, когда вошла Феодора. Встал, поспешил ей навстречу и крепко обнял. Но вдруг отступил на шаг и вопросительно взглянул на ее усталое лицо.

- Что произошло у моей единственной, священной? Отчего ее лицо печально и цветы жизни покидают его?

Феодора прижалась к нему, нежно положила руку на его плечо.

- Если тебе тяжело, то как может радоваться та, что постоянно бодрствует с тобой? С тех пор как я прочла печаль на твоем лице, когда ты не смог устлать шелком гинекей твоей верной Феодоры, печаль вонзилась и в мою душу, и я не спала, не развлекалась, пока святая мудрость не озарила меня!

- О добрейшая, о единственная!

Юстиниан снова крепко обнял и поцеловал ее.

- Говори, госпожа! Я знаю, сколь прозорлива ты, ибо тебя подвигнула божья мудрость. - Он благоговейно посмотрел в окно на церковь Святой Софии. - И деспот последует твоему совету, дабы возрадовалось небо и бозблагодарила земля.

Феодора опустилась на диван из персидской кожи и продолжала:

Разве не кажется императору правильным и справедливым, чтобы шелком, который господь создал для тех, кого он поставил своими наместниками на земле, повелителями народов, - торговали и владели ими сами, а не грязное, подлое племя мошенников-торговцев? Разве это не кажется тебе правильным и справедливым?

- Велика и справедлива твоя мысль, августа! Продолжай!

Пусть поэтому начертает рука справедливого государя, величайшего почитателя справедливости и законов из всех, кого до сих пор знала или узнает земля, вплоть до самого Судного дня, пусть твоя рука начертает закон, по которому шелк станет монополией, исключительной и полной собственностью императора, для которого он и создан!

- Безгранична милость божья, давшая мне такую жену! Все мои мысли угасли перед пустой казной, все источники пересыхают, и скоро стройки мои прекратятся. В эту минуту приходишь ты, августа, божий день привел тебя; одно твое слово, одна мысль - и все спасено. Мне бы должно стать твоим рабом, ибо не нашел я еще реки изобилия, которая наполнила бы государственную казну.

Изможденный властитель упал на колени перед Феодорой и, обнимая ее ноги, целовал тончайший виссон на ее теле.

- Поскольку все торговцы - мошенники и воры, то никто из них сам не продаст и не отдаст шелк государству. Нужно будет их обыскать: нарушители священного закона предстанут перед судом, и у них конфискуют их богатство, как у преступников, дабы им воспользовался государь, несущий счастье народам.

- Безгранична твоя мудрость, - шептал Управда, опьяненный находчивостью Феодоры.

- Выполняя твой совет, я утором же издам новый закон. А сегодня я устрою пиршество и приглашу в гости двор, чтоб достойно прославить мудрейшую из мудрых на земле!

Кровь кипела в жилах Феодоры, когда она возвращалась от мужа.

"Недолго теперь придется владеть тебе роскошными домами, Эпафродит. На твоем шелке будет нежиться Феодора, и драгоценную ткань будет топтать моя нога, а ты отправишься в каземат, на камни, на голую землю, чтоб до конца своих горько сожалеть о том, что посмеялся над императрицей!"

А в доме Эпафродита три человеческих сердца упивались счастьем: Ирина, оправившись от страха, вдохновенно толковала Истоку о Христе, спасающем праведников и наказующем грешников. Очарованный, сидел возле нее Исток. Ее речи звучали для него пеньем соловья, в ее горящем взгляде он видел свою прекрасную родину, куда он мечтал, вернувшись скоро, принести счастье. Отогревалась и холодная душа торговца Эпафродита; он вдруг почувствовал всю пустоту своего существования, казавшегося ему теперь скучным и ничтожным. Вечер его жизни был уже на пороге, а он до сих пор не ведал ласки, ничья рука не прикасалась с нежностью к его усталому, пылающему лбу. Он, Эпафродит, может устлать пол золотом, может погрузиться с головою в шелк. Но ведь ни золото, ни шелк не греют. Он лишен того, что дает человеческой жизни сладость, утешение, цель в борьбе, - он лишен искренне любящего сердца. И Эпафродит решил защитить этих птенцов, дать им то, чего сам он уже не мог испытать, что для него было потерянным раем.

Вечером Истоку пришлось проститься; надо было идти проверять караулы. Он обещал дать знать о себе, когда возвратится из казарм и покончит с делами в Пентапирге, обещал не задерживаться и во дворце, чтобы подольше побыть с Ириной.

Эпафродит проводил его до ворот.

- Надень прочный доспех, Исток, припояшь самый острый меч, берегись подозрительных теней, - предупреждал он. - Говорю это потому, что не верю твоему золотому орлу.

Исток последовал его совету. Но уходил он беззаботно. Он был убежден, что среди солдат не найдется ни одного, кто поднял бы на него оружие. Нападения он не боялся - надеялся на своего скакуна и еще больше на свой меч.

Когда совсем стемнело, Ирина заснула; Эпафродит запретил шуметь в доме, а сам зашагал по перистилю, обдумывая план побега.

Темная, темная ночь накрыла Константинополь. Тонкой нитью светился фонтан в перистиле, совсем неприметный сейчас, кабы не журчание воды. Вдруг перед Эпафродитом возникла фигура евнуха Спиридиона.

Грек испугался и обрадовался одновременно.

- Веди меня, господин, в свою самую укромную комнату, речь идет о жизни, о жизни!

Они проворно скрылись за толстыми занавесями в тесной комнатке.

- Говори, Спиридион! С чем пришел?

- С новостями, Эпафродит! Только помни, сегодня ночью я рискую своей головой! И все-таки я пришел, потому что почитаю тебя как второго императора!

- Не виляй! Говори прямо!

- Утром будет объявлен новый закон, двор уже знает о нем и даже готовится к пиру, потому что его придумала императрица. Великое пиршество в ее честь состоится во дворце!

- А о чем этот новый закон?

- Шелк становится монополией с завтрашнего дня, господин! А у тебя есть шелк, я уверен - есть. Теперь ты знаешь все, но моя голова... если я потеряю ее...

Ни один мускул не дрогнул на лице Эпафродита.

- Спасибо за весть. Пользы мне от нее немного, шелк мой почти целиком распродан, а корабль с новой партией еще в море. Но я все равно награжу тебя. Погоди!

Когда он возвратился, рука евнуха дрогнула под тяжестью кошелька со статерами и номисмами.

- Твоя весть того не стоит. Но возьми это и дальнейшем сообщай мне обо всем, что узнаешь об Ирине и об Истоке. За это я благодарю тебя.

Евнух принялся клясться всеми святыми, что он готов обмануть самое августу, чтоб только услужить Эпафродиту. Крепко прижав кошель к груди, он, согнувшись, с опаской проскользнул через перистиль и закутался в темную, поношенную одежду бедного раба, чтоб не вызвать подозрений роскошным костюмом.

"Итак, теперь ты целишься в меня, продажная тварь! Монополия на шелк означает смерть Эпафродита, у которого этого добра много. И тебе захотелось понежить свое утомленное развратом тело на тонкой индийской ткани. Что ж, сразимся! Я принимаю бой, как ты того хочешь! Возможно, ты одолеешь меня! Но морские волны поглотят шелк прежде, чем хоть один лоскут попадет в твои руки. Ты не получишь его!"

Эпафродит расхаживал по мозаичному полу, что-то бормотал про себя, проклиная Феодору, пока в его голове не созрел четкий план, который он собирался осуществить этой же ночью, дабы царские соглядатаи не смогли обнаружить у него ни единого лоскутка шелка.

Раб возвестил, что кто-то снова желает говорить с ним. Недовольным тоном грек велел пригласить его. Маленькая фигурка в одежде рабыни проскользнула между белыми колоннами. Темнота не помешала Эпафродиту узнать ее.

- Чего ты хочешь? - обеспокоенно спросил он.

- Я Кирила!

Рабыня встала перед ним на колени и сложила на груди руки.

- Что случилось? Или уже заговорили об Ирине?

- До сих пор никто не спрашивал! Но сегодня собирается весь двор, и августа особо пригласила Ирину. Как мне сохранить тайну?

- Никто не может заставить больную идти на пир!

- А если императрица пошлет кого-нибудь в комнату? Или придет сама?

- Запри дверь, сядь возле и говори, что входить никому нельзя. Ирина нуждается в покое.

- Я так и сделаю, господин, но боюсь, они войдут силой.

- Тогда сразу же беги сюда. А сейчас ступай, и поскорее!

Когда она ушла, по-прежнему закутавшись в свою одежду, Эпафродит нервно зашагал по перистилю.

- Началось. Спектакль осложняется. Если мне хоть на секунду изменит разум, мы погибли!

Он позвал Мельхиора.

- Иди в ткацкую, останови станки и разбери их. Весь шелк несите на барку; выбери самых сильных рабов и самых надежных матросов. К полуночи склады должны быть пусты и барка должна отчалить. На острове Хиосе ждите дальнейших распоряжений; их привезет быстроходный парусник. Возьми с собой побольше оружия, ты пойдешь на барке; отчаливайте тихо, без сигналов. Ступай!

Мельхиор остолбенел, и Эпафродиту пришлось еще раз все сначала повторить ему.

Сотни рук мгновенно принялись за дело, тихо, без шума исчезал шелк из складов, тяжкие свертки утопали в чреве большого корабля.

Эпафродит пошел проверить выписки из счетов; он вычеркнул весь шелк и составил купчую на два оставшихся корабля, исключая быстроходный парусник, на все свое имущество и на все то, что намеревался продать. Цены он поставил небольшие; просмотрев еще раз документ, он отложил его в сторону и загадочно ухмыльнулся.

Близилась полночь, Исток ненадолго вернулся домой, чтоб хоть немного побыть с Ириной. В полночь он должен был снова идти во дворец.

Прощаясь, он поцеловал Ирину, она крепко обняла его и зарыдала.

- Не горюй! Я вернусь, прежде чем займется утро.

- Я боюсь за тебя, Исток! Страшное предчувствие мучает меня. С тобой случится беда! Бежим!

В этот момент вошел Эпафродит. Он слышал, как она сказала: "Бежим".

- Пока нельзя, дети мои, нельзя еще бежать. Доверьтесь мне! Даже если вас упрячут на дно Пропонтиды, Эпафродит спасет вас!

Исток спешил, вслед ему устремились заплаканные глаза Ирины, полные страха и тоски. Исток с мольбой смотрел на Эпафродита, словно хотел сказать: "Защищай, береги и утешай мою голубку!"

25
Драгоценные занавеси бесшумно и легко сомкнулись над входом в сказочную комнату, где лежала Ирина. Ее тоскливые взгляды были прикованы к занавесям, ее думы летели вслед за Истоком в Большой дворец. Она чувствовала себя утомленной; впечатления минувшей ночи и дня были настолько сильны, настолько полны смертельного ужаса и благословенной радости, страха и упований, что скоро ее утомленная голова опустилась на шелковые подушки. Тяжелые веки сомкнулись, фиолетовый огонек драгоценного светильника усыпил девушку, над нею распростерся свод тихой, ясной ночи, рука скользнула вдоль тела. На губах ее заиграла улыбка: ей снилось грядущее счастье.

Тяжело было на душу у Эпафродита. Его маленькие глаза горели, со лба ни на секунду не исчезли острые глубокие морщины, сходившиеся над седыми бровями, словно раскрытые крылья сторожевого орла.

Провожая до ворот Истока, он снова и снова озабоченно твердил:

- Берегись подозрительных теней! Держи руку все время на рукояти меча. Феодора в союзе с самим сатаной. Поверь мне, Исток! Весь город толкует об этом!

Когда раб запер ворота, Эпафродит удалился в дом, обмотал голову теплым шерстяным платком, укутался в серый плащ из верблюжьей шерсти, кликнул шестерых рабов; ровно в полночь он вышел в сад и направился к оливковой роще. Бесшумно, без плеска опустились весла на воду, лодка молнией скользнула по водной глади. На руле сидел сам Эпафродит. Нос челна, украшенный Посейдоном с трезубцем, смотрел в глубь Пропонтиды, туда, где огромным черным пятном выделялся парусник.

- Стоп! - отрывистым шепотом приказал Эпафродит. Шесть весел зарылось в воду, лодка вздрогнула и почти мгновенно замерла на месте. Вскоре она стукнулась о борт большого корабля. С ловкостью опытного морехода взобрался старый купец по спущенной к самой воде лестнице. Наверху его поджидал Мельхиор. Протянув руку хозяину, он помог ему взобраться на палубу.

- Готово?

- Да, господин!

- Никаких несчастий?

- Один из рабов вывихнул ногу!

- Пустяки. Гребцы на веслах?

- Ждут сигнала опустить их на воду.

- Паруса не поднимали?

- Еще нет, господин!

- Хорошо. Вот письмо к купцу Тимофею на Хиосе. Продай шелк по любой цене, продай корабль и рабов. Парусника не ожидай, как я тебе сказал. Покончишь с делами, садись на корабль и отправляйся в Афины. Где мой дом, ты знаешь. Там жди меня. Береги деньги! Можешь оставить восьмерых самых крепких и самых надежных рабов, чтоб доставить деньги в Афины. Понял?

- Да, господин! - преданно подтвердил Мельхиор и низко поклонился. Одного, правда, он не мог понять: что случилось с Эпафродитом. "Продай по любой цене", - сказал он. Чтобы он, Эпафродит, продавал по любой цене? Нет, это не умещалось в голове Мельхиора. Если бы он не видел в глазах хозяина холодной, трезвой решимости, если б на лице его не было спокойствия и уверенности, Мельхиор подумал бы, что тот сошел с ума.

- Счастливого вам и благополучного пути! Дует мягкий восточный ветер. Можете сразу ставить паруса! Пусть благословение Христа усмирит бури!

Эпафродит поднял руку, как бы благословляя корабль и скрытое в его темном чреве богатство. Лишь на одно мгновенье его будто пронзила молния, словно он отрывал от своего сердца самое дорогое в жизни. Но лишь на одно мгновенье. Пламя ненависти к Феодоре, пылкое желание победить ее, вырвать у нее из рук добычу победили страсть, которую он питал к каждому статеру столь заботливо созданного богатства. Он проворно перелез через борт, тень скользнула по лестнице, и в один миг в морской ночи исчезли очертания лодки Эпафродита.

Вскоре до него донесся глухой удар молотка, давшего сигнал гребцам: весла на воду! Темная громада ожила, и корабль двинулся. С берега в последний раз проводил его взглядом Эпафродит, в последний раз защемило сердце и... большая часть его богатства скрылась в морской дали. Возвратившись домой, он и не подумал об отдыхе. Он хорошо знал, что промедление для него смерти подобно. Он написал письмо еврею Абиатару, известному молодому купцу, прося его немедленно прийти к нему. Письмо это он отправил с Нумидой, послав одновременно носилки с тяжелыми темными занавесками.

В ожидании Абиатара грек прилег на воздушные шелковые подушки, и его тщедушное тело утонуло в мягком ложе. Мерцал светильник. Языки пламени, рожденные чистейшим маслом, тянулись высоко вверх и перегибались через края позолоченных чаш в форме граната. Хмуро и тревожно глядел Эпафродит на потолок. Сухими пальцами он барабанил себя по лбу, хладнокровно вынашивая планы отмщения. Когда он сталкивался с запутанным узлом и остроумным решением рассекал его, подобно тому как меч Александра рассекал узел фригийского царя Гордия, на губах его мелькала довольная улыбка.

Услышав тихие шаги и узнав Абиатара, Эпафродит не встал, чтобы встретить его.

- Мир тебе, Эпафродит! - приветствовал его удивленный Абиатар.

- Мир Христов да пребудет и с тобой, Абиатар!

- Ты призываешь меня в полночь, сам же лежишь, словно всласть поел и ждешь друга, чтоб перекинуться в кости!

Если мы бросим кости, Абиатар, я предсказываю, что в выигрыше будешь ты!

Эпафродит поднялся.

- Присаживайся и сразу начнем!

- Клянусь Моисеем, я не понимаю тебя!

- Скоро поймешь и без Моисея и без талмуда, если только ты не оставил свой разум у прекрасной Сарры!

- Ты в хорошем настроении, Эпафродит! Я не обижаюсь!

- Послушай! Время идет!

Он повернул песочные часы.

- Заступает вторая полуночная стража. Я спешу! Ты молод, Абиатар, решителен, и я часто удивлялся таланту, с которым ты совершаешь сделки. Поэтому я уважаю тебя, поэтому-то и призвал тебя. Согласен ли ты купить у меня дом, пристань, сад, - короче, все, кроме меня самого. Я слишком старый товар, и тебе ни к чему!

Абиатар меньше бы изумился, услышь он, что Феодора уходит спасаться в пустынь. Желание Эпафродита продать лучший торговый дом в Константинополе было непостижимо.

- Не шути со мной, Эпафродит! Я работал до полуночи, устал, и мне жаль ночи и отдыха.

- Не трать попусту слова! Отвечай!

- Согласен!

- Вот купчая с ценами до мельчайших деталей. Прочти и подпиши, если ты согласен. Если нет, скажи сразу, я продам другому!

Бледное лицо гостя вспыхнуло, когда грек развернул перед ним большой свиток. Он углубился в цифры, глаза его взволнованно перебегали со строки на строку. Эпафродит не обращал на него внимания. Он погрузился в созерцание тонкой песчаной струйки в часах.

- Подписываю! - оживился Абиатар, прочитав свиток. - Но что с шелком? У тебя его немало, а в купчей ничего не указано.

- Под моей крышей нет ни клочка. Все продано.

- О-о-о! - поразился Абиатар.

- Ну, хорошо, подписывай. Но прежде поклянись мне предками, иерусалимскими храмами, могилой и прахом Авраамовым, что не обмолвишься ни словечком, пока я не исчезну.

- Говоришь загадками, Эпафродит.

- Клянись!

- Клянусь!

- Теперь подписывай! Но дату купчей, которую я не поставил, отодвинем на год назад!

Снова удивился Абиатар.

- Торопись, или я продам другому!

Абиатар расписался и поставил дату, которую просил Эпафродит. Тот, в свою очередь, поставил подпись, свернул свиток и отложил его в сторону. Потом вынул чистый папирус, положил его перед евреем и стал диктовать:

"Эпафродиту, пресветлому господину. Поскольку я намерен занять дом, который купил у тебя год назад, пожалуйста, прими меры, чтоб я мог через месяц поселиться в нем. Абиатар".

- Готово. Твое письмо я спячу вместе с купчей. Когда ты получишь ее, отсчитывай деньги - и на следующее утро дом будет пуст. Но помни, ты поклялся молчать! Иди!

Абиатар оторопело стоял, ему хотелось еще что-то сказать, но грек махнул рукой, и он распрощался.

Сев в носилки, Абиатар потирал руки от радости, что отныне будет первым купцом в Константинополе. Но тут же он, правда, задумывался и с опаской бормотал про себя:

- Тайны, какие-то тайны!

Эпафродит тоже радовался. Повернувшись в сторону дворца, он поднял сухую руку и произнес:

- Приходи, августа, приходи за шелком! Возбуди против меня иск, чтоб забрать дом и мое золото! Понравились тебе мои сады, порезвиться в них захотелось. Ха, вероломная! Ты думала, что вы, самодержцы, забрали у нас, греков, и мудрость нашу! Есть еще кое-что в наших седых головах, хватит, чтоб разорвать твои сети, как паутину, проклятая!

Эпафродит разгорячился, его глаза полыхали огнем, он быстро скользил по гладкой мозаике.

"Я многим пожертвовал, - думал он, - тысячи золотых монет канули в море, я выбросил их, как гнилые плоды. Но у меня достаточно денег, чтобы прожить спокойно и без забот до самой старости, чтобы возлежать на коврах более прекрасных, чем у августы, чтобы услаждать взгляд более драгоценными произведениями искусства, чем те, что есть в Большом дворце. Да я пожертвовал бы и этим, я спал бы на голых досках, только бы умереть с уверенностью, что злобная змея побеждена. Я спас от нее шелка, сохранил дом, теперь речь идет об Ирине и Истоке, и, конечно, обо мне самом. Для побега нужны хорошие кони, славинам понадобится оружие. За одну ночь мне этого не достать. Восемь дней, лишь восемь дней надо мне от судьбы, а потом я лягу и скажу: "Конец! Пусть приходит великий день, и вечная осень накроет меня. Теперь приходи! Эпафродит с радостью приветствует тебя!"

Пока он обдумывал детали побега, на море засверкали первые лучи зари. Вдруг он услыхал во дворе какой-то шум.

- Исток вернулся!

Грек вышел навстречу юноше в перистиль, думая переговорить с ним о лошадях и оружии, которыми следует снабдить всех, кто вместе с ним пойдет через Гем.

Ступив на мраморный пол под тонкими коринфскими колоннами, он услыхал посреди двора громкий смех. Толпа рабов сгрудилась вокруг кого-то и весело хохотала. Сквозь смех слышались струны, хриплый голос пел озорную песнь.

Эпафродит разгневался. В такие минуты, когда решается его участь, рабы орут и веселятся. Быстрыми шагами он подошел к ним.

- Псы! - раздался его крик.

Люди склонились в ужасе, колени у всех подогнулись.

- Прости, господин, прости, смилуйся над нами! - в один голос умоляли они.

Над коленопреклоненной толпой в сером сумраке утра поднялась расплывчатая фигура в длинной одежде.

- Эпафродит, светлый господин, Радован приветствует тебя!

Мрачное лицо купца прояснилось, когда он увидал пошатывающегося Радована. Он ласково поздоровался с ним.

- Откуда ты, старик? Ни свет ни заря уже во дворе?

- Не понять тебе певца, ты почиваешь на своей постели и ужинать за своим столом; не понять тебе его. Осколком звезды падает он на землю. То на севере, то на юге. Вот что такое певец, господин!

- Почему ты не пришел вечером? Ведь сейчас стража не должна была отпирать ворота?

- Я пришел бы вечером, господин, наверняка бы пришел. Но изнемог от ужасной жажды. И тогда нашлись добрые люди и сказали мне: садись и пей с нами, сыграй и спой. И я сел и пил, играл и пел, так что у меня пальцы заболели, и струны расстроились, и горло мое потрескалось, как подошва на утомленной ноге. И тогда я сказал: хватит с тебя, Радован! Поднялся я от стола, ушел и прислонился к твоим воротам. Не стучал я в них, не барабанил, клянусь богами, я не делал этого. Но пришли твои люди, с носилками пришли, и Нумида узнал меня, окликнул, открыл ворота и привел меня во двор. Хорошие у тебя слуги, господин, прости их!

Грек махнул рукой, испуганные рабы встали.

- А сейчас я иду прямо к своему сыну Истоку. Важные у меня вести для него.

- Истока нет дома. Он в карауле.

- Его нет дома! Нечего сказать, хороший сын, отец приходит, а его нет дома! - устало проговорил Радован.

- Ты утомлен, Радован, тебе не грех отдохнуть. Нумида, проводи господина в его комнату. Когда ты проснешься, твой сын будет сидеть возле тебя.

- Быть по сему. Мудры твои слова. Отдых сейчас мне кстати. Пока я ездил на твоих золотых - хорошо ездилось, лучше быть не может. Да назад идти тяжеленько пришлось!

Радован оперся на Нумиду и пошатнулся.

- Крепче держи меня! Глаза у меня слабые! Погоди! Еще кое-что надо. Эпафродит, господин мой, ясный господин! - вопил Радован вслед Эпафродиту, исчезнувшему под аркой.

- Чего ты хочешь, отец?

- Прикажи дать мне глоток вина! В кабаке было очень скверное. Твое лучше. Я хвалил его повсюду.

- Только скажи Нумиде, он твой раб!

- Спасибо, господин, спасибо!

Тяжело опираясь на раба, Радован заковылял по двору.

26
Ирина проснулась. Светильник давно догорел, с моря наплывал белый день. Она быстро встала, мягкие локоны рассыпались по лицу. Она убрала их со лба. Разочарованно оглядела комнату.

Нет, нет Истока! А ведь ей казалось, будто он всю ночь сидел возле нее, будто она разговаривала с ним, будто он рассказывал ей забавные истории о жизни славинов. По безбрежным лугам ходили они за стадами овец, отдыхали в темных лесах. На ветках под солнцем свободы пели свободные птицы. Исток был могуч и уважаем, она - любима и почитаема. А теперь его нет! Он обещал вернуться, рано вернуться. Солнце уже играет с волнами, а его все нет.

Ирина испугалась. Страшные предчувствия сжали сердце. А вдруг Асбад... Феодора... Во дворце Исток был в полночь. Если они собирались ее погубить, если для этой цели наняли разбойников, то почему бы не найти их и для Истока? Он сильный, он герой. Он спас ее, но спасется ли сам? Если он пал в бою, он пал за нее...

Затрепетало нежное сердце девушки, задрожала она всем телом, по щекам побежали слезы, она зарыдала и в отчаянии упала на подушку.

Всхлипывая, Ирина шептала молитвы, умоляя Христа спасти, сохранить его, смилостивиться над ней...

Постепенно она успокоилась. Вытерла глаза.

"Зря это, я глупая, - раздумывала она. - Чего я плачу? Он ведь уже приходил. Я душой почувствовала это во сне. Тихонько приподнял полог, посмотрел на меня и ушел. Не разбудил меня, пожалел, добрый. И сейчас он придет; скоро дрогнет занавес, огненные глаза устремятся на меня. Я подожду его. Наши взгляды встретятся. И он прочтет в моих глазах, как я ждала его, как тосковала по нему и боялась за него. Я расскажу ему, как я плакала, а он засмеется, погладит меня по голове, поцелует в глаза. И скажет: "Соловушка мой, чего ты боишься?"

И в самом деле шевельнулись тяжелые портьеры у входа. Ирина задрожала от счастья. Пришел мой Исток!

Но вместо Истока она увидела маленькие глазки Эпафродита.

- С добрым утром, светлейшая госпожа!

Низко, дворцовым поклоном поклонился ей старик.

- Приветствую тебя, добрый господин! Где Исток?

- Уехал в казарму; высокий чин принес ему много забот и дел. Он скоро вернется.

- Но ведь он уже был здесь? Я во сне чувствовала, что был.

Грек, не задумываясь даже на секунду, солгал, чтоб не испугать девушку.

- Конечно, был. Как может улететь голубь, не попрощавшись с голубкой?

- Ах, а я думала, что его не было, что с ним случилась беда во дворце!

- Любовь видит ночь там, где сияет ясный день!

- Какая я глупая! - Ирина закрыла лицо руками и весело рассмеялась.

- Прошу тебя, светлейшая, не покидай комнату. Эпафродит - твой самый заботливый слуга. Ты ни в чем не потерпишь нужды, дочь моя. Но наружу, милое дитя, нельзя выходить. В Константинополе все видит, все доносит, глухие стены и те слышат!

Эпафродит торопливо поклонился, занавеси сомкнулись, и его голова исчезла.

Пройдя второй и третий зал, он остановился в зале Меркурия, где стояло много прекрасных статуй работы античных мастеров. Старик подошел к статуе Афины, хлопнул себя по лбу и произнес:

- В тебе, Паллада, воплощена мудрость моего народа, но или разум мой стоит не больше черного муравья в траве, или опасения мои не напрасны и сегодня ночью что-то случилось с Истоком. Да обрушатся проклятия ада на императрицу, если она дерзнула...

Он быстро повернулся к выходу - ему чудилось, будто мраморные статуи согласно закивали головами:

- Верно говоришь, случилось...

Он так подробно и четко продумал и разработал план, что, казалось, ни малейшей детали в нем уже невозможно изменить. И вдруг удар, взмах мечом и все нити оборваны, все уничтожено.

Это представлялось настолько невероятным, настолько невозможным, что он заново принялся все обдумывать и перебирать в голове.

"Нет, невозможно, никак невозможно! Она не настолько дерзка. Во дворце был пир, вакханалия и оргия в садах длилась за полночь, ночь была теплой. Исток пришел туда до полуночи. Он хорошо вооружен. Какой бы грохот стоял, если б на него напали. Нет, нет, Эпафродит! Думай трезво и мудро!"

Он чувствовал, что нервы его утомлены. Бессонная ночь, столько важных решений, умственное напряжение - он просто переутомился и поэтому, подобно влюбленным, видит ночь там, где светит ясный день.

Надо отдохнуть.

Утренняя прохлада в саду среди цветов быстро успокоила Эпафродита. Шаг его снова стал легким и плавным, как бывало, когда в этом саду он обдумывал свои дерзкие начинания. Каждый миг возникали новые мысли, каждый жест возвещал: "Вперед! Вперед! Все или ничего! Жизнь или смерть!"

Раздумывая таким образом, он подошел к жилищу Истока, остановился, взмахнул рукой и твердо решил:

"Нет, невозможно! Я ошибся, Паллада! Она не настолько дерзка!"

И, словно освободившись от тяжкого груза, вздохнул облегченно и повернулся к дому, чтоб взглянуть на Радована. Надо было обо всем рассказать старику, предупредить его, чтоб он не проболтался за чашей. Неосторожный певец мог погубить их.

Радован проснулся и лежал на мягкой перине, заложив руки под голову. Он смотрел в потолок и не шевельнулся даже, услыхав шаги.

- Нумида! - голос его был хриплым, он закашлялся и повторил: Нумида! Почему ты забываешь о том, что приказал тебе вечером господин? Почему? "Нумида - твой раб", - сказал он. А тебя и близко нет. И я, Радован, отец Истока, которого славят по всем кабакам, я, который спас жизнь Эпафродита, лежу здесь, голодный и алчущий. Эх, Нумида, Нумида!

Торговец улыбался, стоя у дверей. Ведь Нумида все утро покорно ждал за дверью, пока его призовет Радован.

- Хлыстом его, Радован!

Певец встрепенулся и оробел, увидев Эпафродита.

- Прости, господин, не обессудь! Я думал, это Нумида. Старый человек бестолков и болтает бог весть что.

Он встал и низко склонился перед греком.

- Садись, старик! Расскажи, что делается на свете. Нумида сейчас принесет завтрак.

- Не к спеху, он, господин! Человек рад покуражиться, когда так вот разболтается, как я у тебя. С тех пор как я ушел, ни разу не было случая приказать: Нумида, дай поесть, Нумида, пить хочу. Ни разу! Сам проси, сам ищи, сам заботься, чтоб хоть как-то брюхо набить. Посмотри, как я похудел!

- У Эпафродита отъешься!

- Неплохо бы, да только не выйдет. Не успею, Господин!

- Почему не успеешь?

- А, да ты же не знаешь, зачем я вернулся! Я думал прийти летом, а пришлось сразу назад поспешить.

- Лучше б ты здесь остался. Зачем ты ушел?

- Спроси богов, зачем бродит по свету певец, спроси, может, они тебе скажут. Да ведь не скажут, даже боги твои не скажут! Певец должен ходить, он не знает покоя; боги гонят его, а зачем - не говорят. Только присядешь и наешься, а в сердце стучит: "Иди!" И идешь.

- Зачем же ты тогда вернулся?

- Я наперед знал, что вернусь. И сказал об этом Истоку еще до ухода. Но где он, почему его нет возле отца? Хорош сынок. Отец страдает, а ему хоть бы что.

- Служба, почетная служба, старик! Управда так его возвысил, что весь Константинополь диву дается. У него сейчас хлопот полон рот.

- Знаю, уже слышал в кабаке. Так ведь и полагается. Сын да не осрами отца своего! А теперь я скажу тебе, зачем я пришел: сын должен немедленно этой же ночью бежать отсюда и вернуться домой.

- Это невозможно!

- Необходимо! За Дунаем воцарился ужас. Этот песий сын Тунюш, на каждом волоске которого сидит по три дьявола, этот коровий хвост посеял войну между славинами и антами. Представь себе, между славинами и антами, между братьями! Кровь льется, голосят женщины, грады пылают, овцы бродят без пастухов, их дерут волки. Вот я и пришел за сыном, потому что струна родила меч, и раз уж он научился воевать, пусть поможет славинам погасить войну, задушить гунна, который науськивает и подстрекает, пусть подвесит его за пятки на дуб и установит мир между братьями. Видишь, для чего я пришел, и он должен пойти со мной!

- Горе и позор братьям, поднявшим друг на друга оружие!

- Не было бы горя, не было бы и позора, если б этот пес не мутил воду. И почему, черт возьми, Исток тогда не зарезал его? Я рожден не для битв, а для струн. Но с сыном и я на старости лет пойду в бой!

- Хорошо, старик, пойдешь, только немного погодя. Я открою тебе великую тайну. Но если ты промолвишь словечко об этом, все боги на тебя ополчатся и принесут погибель и сыну и тебе самому.

Радован приложил руку к сердцу и торжественно произнес:

- Рта не раскрою, Святовитом клянусь, не раскрою, господин!

- Твой сын любит Ирину...

- Все еще? Неужели сын певца так верен в любви!

- Она достойна любви. Старый Эпафродит любит ее, как дочь, и пожертвовал ради нее огромным богатством, ради нее и ради Истока. Да и моя судьба положена на чашу весов, и я погибну, если чаша эта не перевесит!

Разинув от удивления рот, Радован бормотал что-то невразумительное.

- Удивляйся, старик, удивляйся и слушай! В Истока влюбилась другая женщина. Небезопасно называть ее имя в Константинополе. Грек осторожно оглянулся на дверь и шепотом произнес:

- Феодора!

- О боги, сама царица?

- Да, она!

- Ведь у нее, курвы, муж есть!

- Тише, не так громко!

Радован зажал ладонью рот.

- Но Исток отверг ее любовь и тем самым обрек себя на погибель.

Радован вцепился в свою взлохмаченную бороду, выругался и прошептал:

- Вот это так: кто с собаками спит, встает с блохами. Перуном клянусь, справедливо сказано!

- Поэтому Истоку надо бежать, чтоб спасти свою жизнь. Вместе с Ириной, которая сейчас находится у меня. Но сегодня и завтра этого сделать нельзя. У Эпафродита нет коней для побега. Отныне твоя первая забота, Радован, молчать обо всем...

Радован обеими руками зажал себе рот.

- Молчать как камень. А в городе говори, что твой сын счастлив и что ты тоже навсегда останешься здесь. Чем больше ушей это услышат, тем лучше! Болтай по всем кабакам. Я дам тебе денег, чтоб ты мог угощать других. Твои слова должны дойти до ушей императрицы и убедить ее в том, что Исток и не помышляет о побеге, чтоб она не смогла сразу осуществить своих планов мести. Если она опередит нас, все потеряно.

Радован был настолько поражен, что не произнес больше ни слова. Он размахивал одной рукой, показывая, как он будет распространять эту весть, а другой зажимал себе рот в знак полного сохранения тайны.

- Теперь ты знаешь достаточно. Сегодня отдыхай и никуда не ходи. Дожидайся здесь Истока. Он обрадуется тебе, ты сможешь рассказать ему о войне. Однако, по всей вероятности, сегодня ночью произойдет нечто любопытное. Поэтому из дому не выходи!

- Не тронусь, господин, из комнаты не выйду!

Эпафродит удалился.

А в городе уже все бурлило. Молнией бежала из уст в уста новость: шелк - императорская монополия! На всех площадях читали указы. Ко всем купцам заходили чиновники и опечатывали склады шелка.

Когда Эпафродит вышел в атриум, его уже поджидал квестор в сопровождении сильной охраны.

Он сдержано, с сознанием своей силы и ответственности, возложенной на него, поклонился Эпафродиту, прочел указ и потребовал открыть все склады и мастерские, чтоб иметь возможность опечатать их и оценить количество шелка, которое государство откупит по утвержденным ценам.

- Мне очень жаль, но я не в состоянии подарить всемогущему властелину земли и моря хотя бы ничтожную долю от своей рабской бедности. У Эпафродита нет ни клочка шелка.

Квестор смерил его недоверчивым взглядом и резко возразил:

- Будет разумнее, если ты продашь свой шелк государству, чем таить его и ставить под угрозу свое имущество. Указом предусмотрены весьма строгие наказания для тех, кто попытается обмануть его величество, всесильного деспота.

- Я никогда не был лгуном, но, владей я и горами шелка, я не продал бы ни одного лоскута всемогущему государю. До сих пор Эпафродит ничего не продавал ему и впредь продавать не будет. Верный слуга автократора, а это подтверждает перстень императрицы, пергамен самодержца и еще кое-что из моей собственности, Эпафродит до сих пор лишь подносил дары императору, и он счастлив, если своим скромным даром ему хоть на мгновенье удавалось вызвать проблеск радости на лице могущественного деспота всех веков. Но чего нет, того нет. Извольте сами осмотреть все до последнего уголка! Все открыто перед вами: склады, мастерские и мое скромное жилище. Нумида проводит вас и все вам покажет.

Квестор не верил словам торговца. Злобная улыбка искривила его губы.

- Сожалею, но поверить не могу!

- Плох тот слуга, который до конца не исполнит повеления своего господина. Ступай, квестор, убедись сам!

Эпафродит повернулся, решительно покинул атриум и поспешил в комнату, где хранилась одежда рабов. Выбрав самую простую, он пошел к Ирине.

- Прости, светлейшая, тяжкие наступили времена. Пришел дворцовый квестор, ищет шелк. Сегодня на него объявили монополию, это дело рук Феодоры, она хочет уничтожить меня.

- Ты потеряешь все! Из-за меня! О, я несчастная!

- Не тревожься, шелк спрятан. Они ничего не найдут на складах. Поэтому вероятней всего придут сюда. Тебя они не должны видеть. Они выдадут тебя. Надевай тунику рабыни, иди в сад, собирай цветы и гуляй. Избегай людей, на рабыню никто не обратит внимания! Не бойся, дочь моя!

- Как ты заботлив, господин! Несчастная, я навлекла на тебя столько бед. Прости! Да благословит тебя господь!

Ирина взяла тунику, убрала волосы, как носили рабыни, и поспешила в сад, где притаилась в гуще пиний и оливковых деревьев.

Между тем квестор обыскал склады, солдаты обстукали стены в поисках потайных дверей, где Эпафродит мог укрыть ткань. Безуспешно. Они вернулись в дом, перерыли все углы, осмотрели клети и подвалы - ничего.

Квестор составил протокол, с раздражением отметив, что у Эпафродита не найдено ни одного шелкового волоконца, и удалился.

Грек смотрел ему вслед и, когда он исчез в дверях, торжествующе улыбнулся:

- Ха, ха, прекрасная Феодора, что будет у тебя на душе, когда ты узнаешь, сколько шелка обнаружили у Эпафродита! Тебе не придется понежиться в моем богатстве! Не хочешь ли поваляться на рваных индийских циновках из лыка? Их у меня достаточно! На них ты наверняка отмолишь часть грехов, ха-ха-ха! Теперь посылай людей, чтоб отнять у меня дом! Я знаю, ты это сделаешь! Да только и от этого у тебя лишь желчь разольется, змея ненасытная!

Эпафродит позвал привратника. Спросил его, вернулся ли Исток.

- Пока нет, - отвечал привратник.

- И ночью не был?

- Он ушел около полуночи и с тех пор не приходил. Я все время был у ворот.

- Как вернется, сразу скажи мне!

Раб поклонился и ушел к воротам.

Тревога охватила Эпафродита.

"Утро проходит, солнце высоко, пора бы ему вернуться. Асбад провел ночь во дворце, сегодня упражнений не будет. Значит, у Истока тоже нет дела в казарме. Но все-таки! Может быть, он послал его вместо себя. Замучает его до смерти. О святая София, развей поскорее тьму! Я не знаю, как быть. Надо позаботиться о лошадях, нужно достать оружия, а его нет. Странно, очень странно!"

Он ходил по перистилю, вокруг журчащего фонтана, хмуро обдумывал свои планы. Вдруг примчалась Кирила и, запыхавшаяся, заплаканная, повалилась к его ногам.

- Что случилось? - испуганно спросил грек.

- Спаси Ирину, господин, спаси госпожу!

Она громко рыдала, умоляюще протягивая к нему руки.

- Что случилось, говори быстрей!

Лоб Эпафродита покрыли глубокие морщины от страшных предчувствий, охвативших его душу.

- Асбад ворвался в комнату Ирины. Он пришел, пьяный, на рассвете. Я на коленях умоляла его не тревожить госпожу. Он ударил меня и распахнул дверь.

"А, - заревел он, - так вот как она болеет! Убежала наслаждаться с варваром! Где она?" - "Ей полегчало к утру, - врала я, - Христос простит мне, она пошла помолиться в церковь нашей возлюбленной богородицы". "Ага, помолиться! Я знаю, куда она ходит молиться, нечестивая! Я ей помогу помолиться! Позор на весь двор!" И он убежал, злой как сатана. А я что есть духу к тебе. О господи, если он придет сюда, о господи! Погибла госпожа! Спаси ее, именем Христа умоляю, спаси!

Глаза Эпафродита, сверкнув, исчезли во впадинах под мохнатыми бровями.

Хитрый, привыкший к интригам, не терявший хладнокровия в самых запутанных ситуациях, сейчас он чувствовал, что перед ним разверзлась пропасть, и не знал как сделать первый ход новой партии.

- Твоя госпожа в саду, на ней туника рабыни. Побудь с ней там и попробуй осторожно рассказать обо всем, но смотри не напугай. Я подумаю, что нам предпринять.

- Спаси ее, господин! Ей надо бежать...

- Ступай!

Эпафродит снова принялся расхаживать по перистилю, останавливаясь перед фонтаном. Рука его разглаживала нахмуренный лоб, правой ногой он постукивал по полу, - искал решения, искал выход.

"Ты хорошо играешь, проклятая, и Эпафродит с трудом поспевает за тобой. Стоит мне выбраться из одной ловушки, как я попадаю в другую. И все-таки я должен избежать ее сетей, должен, клянусь Палладой, должен! Дочь варвара, сторожа медведей, не перехитрит сына самого хитроумного народа!"

И он стал думать, что могло произойти дальше.

"Асбад почти наверняка вырвет сегодня у Феодоры разрешение занять мой дом. Если это произойдет, мне негде будет спрятать Ирину. А если он обнаружит ее у меня, она погибла, а вместе с ней и я. Опасный тупик! Пусть она отплывет на паруснике. Но как тогда скроюсь я, если придет нужда? А нужда непременно придет. Когда Феодора вдобавок узнает о квесторе, вернувшемся с пустыми руками, она призовет все силы ада, чтоб нас уничтожить. Опасный тупик! Хоть бы Исток возвратился! Тяжелые предчувствия овладевают мной, и чем дальше, тем больше".

Греку чуть не изменило мужество. И хотя духом он был молод, как юноша, старое тело его ощутило тяжесть взятого на себя бремени. Он почти пожалел, что вступил в опасную игру, в которой можно лишиться всего. Смерти он не боялся, он опасался бесчестия и самой мысли о том, что блестящая жизнь, полная богатства и уважения, может закончиться позором, что он будет раздавлен этой дьявольской гиеной. Ему необходимо было посоветоваться с Истоком. Как бы ни был он сейчас занят, он должен оставить службу, прийти к нему. Пусть он скажет своим славинам и готам, чтоб они были наготове, если Асбад нападет на дом. И пусть начнется настоящая битва, восстание - безразлично.

Он черканул на лоскуте папируса несколько строк и решил отправить в казарму за магистром педитум самого быстрого всадника с просьбой к Истоку как можно скорее приехать домой. На коня, известного на ипподроме своей резвостью, вскочил столь же резвый араб, лучший наездник.

Эпафродит приказал ему не щадить коня, проехать весь лагерь от казармы к казарме, найти Истока и немедленно привести его.

Привратник схватился за скобу, распахнул тяжелую створку ворот, конь поднялся на дыбы, нетерпеливо грызя удила. Но тут доски задрожали под тяжелыми ударами.

"Исток", - подумал Эпафродит.

Ворота раскрылись, сверкнул золотой шлем. Грека охватила радость. Однако за первым шлемом появился второй, третий. Истока не было. Офицер, пришедший во главе палатинцев, спросил Эпафродита.

- Говори, он стоит перед тобой! - хмуро представился торговец.

- Светлейший начальник палатинской гвардии, магистр эквитум Асбад спрашивает твою милость, нет ли здесь славина Ориона-Истока?

- Передай, что я сам ожидаю его и ищу. Вот гонец с письмом к нему, чтоб он поскорее вернулся домой, ибо к нему приехал отец.

Эпафродит выдернул свой папирус из-за пояса у гонца и протянул его офицеру.

- Читай!

Пробежав письмо, офицер вернул его.

- Значит, он сбежал, неблагодарный варвар! Шестеро славинов исчезло сегодня ночью, покинув караулв Большом дворце. Погоня выступила за ними. Но разве его поймаешь!

Эпафродиту показалось, будто под ним дрогнул мраморный пол. Он собрал всю свою волю, чтоб скрыть впечатление, которое произвело на него страшное известие.

С мукой он повторил вслед за офицером:

- Значит, он сбежал, неблагодарный варвар!..

- Благодарю тебя за известие. Тем не менее разреши двоим воинам остаться у ворот, а двоим пойти к морю, к пристани. Так приказал Асбад, магистр эквитум, по высочайшему распоряжению святого деспота!

- Изволь!

Офицер отдал честь, выбрал четырех солдат и расставил их. Забрав остальных, он ушел докладывать Асбаду.

В перистиле Эпафродит присел на каменную скамью. Голова его упала на грудь, страшная пустота охватила душу, на миг он совсем растерялся и лишь повторял, прерывисто вздыхая:

- Исток, Исток, что ты наделал? Бедная Ирина! О неверный Исток...

Получи он весть о том, что разбился корабль, что разбойники захватили караван, что он проиграл на ипподроме мешки золота, - омрачилось бы его чело, но он бы не пал духом. Он продолжал бы идти на риск и с еще большей энергией принялся бы за дело.

Но весть о том, что Исток исчез после того, как выманил Ирину, после того, как подвел его самого к краю пропасти, - сломили Эпафродита. Долго сидел он на камне, не в силах взять себя в руки. Он пришел бы в ужас, узнав о том, что Исток пал от рук подлого убийцы. Но он восхищался бы им и любил его, мертвого. А Исток спас себя и сразил самое благородное сердце, погубил Ирину, разрушил ее счастье.

Стариком овладело безразличие; охотнее всего он написал бы завещание, отдал бы все Ирине, а сам принял яд.

Эта мысль встряхнула его. Он вскочил на ноги.

- Нет, никогда, не хочу! Пусть весь мир полонен сатаной, я не отступлю. Все заново! Эпафродит побежден?

Нет тело мое вы можете победить, дух никогда!

Быстрыми шагами направился он в сад к Ирине.

Она сидела под пинией возле журчащего ручейка. Кирила плела венок из цветов.

- Светлейшая госпожа, ты нежна, как молодая лилия, но твоя душа предназначена для скорби. Не пугайся!

- Говори, мой благодетель! Страдания разрывают мне душу. Я готова.

- Офицер принес весть о том, что Исток скрылся.

- Слава Иисусу, он спасен!

- Дитя, ты одна в этом мире способна так любить. Он бежал без тебя, неблагодарный! Он покинул тебя, позабыл! О, ты добрый ангел!

- Погибло мое счастье, но он спасен. Я предчувствовала беду. Но ангелы хранили его и спасли. Да сопутствует ему Христос в пути!

Окаменев, стоял Эпафродит перед Ириной. Такой любви он не понимал. Он видел, как она побледнела, как бурно вздымалась ее грудь, он слышал стук ее сердца. Но ни одного недоброго слова не сорвалось с ее губ, для Истока она пожертвовала своим счастьем.

- А если сейчас придет Асбад, чтоб увести тебя, светлый ангел?

- Он не найдет меня, потому что я ухожу. Мне было страшно до сих пор оттого, что Исток пропал, и я обмирала при мысли о том, что ты придешь и скажешь: он убит, он погиб. Теперь я радуюсь его спасению...

Ирина встала, дрожа как осиновый лист на ветру. Верная Кирила поддержала ее.

- Идем, Кирила, моя единственная, прочь от могил, где зарыто мое счастье. Он спасен, он покинул меня, потому что был вынужден, но он никогда не забудет меня.

Моя вера в него безгранична. Идем, господь не оставит нас.

Она сделала шаг, колени ее подгибались.

- Ты не в силах идти, дочь моя! Боль огромна, и тело твое слабо. Куда ты пойдешь?

- Домой, в Топер, к дяде. Побираясь, дойдем мы с Кирилой до дома, убогие сироты, и господь, пославший ангела проводить Товия, будет сопутствовать и нам, покинутым и несчастным. Моя надежда крепка.

- Ты не можешь так идти! Я дам тебе экипаж, самый лучший свой экипаж и надежную охрану.

- Велика твоя доброта!

- Мала для тебя, мой ангел! Идите пешком к Адрианопольским воротам! За ними вас будет ожидать экипаж. Я пошлю самого скорого возницу и охрану. В Фессалонике у меня есть дела. Вы доберетесь до Топера безопасно и удобно.

- Сделай так, господин, господь вознаградит тебя сторицей! А то госпожа обессилит и умрет в дороге! - Кирила упала на колени перед Эпафродитом.

Ирина шла среди распустившихся цветов, сама увядший цветок.

Эпафродит смотрел ей вслед, горечь наполняла его душу, и он простер руки, шепча:

- Будь благословенна, святая!

Вскоре, одетая в тунику рабыни, Ирина вместе с Кирилой направилась в город к Адрианопольским воротам.

Так велел Эпафродит.

Воины не обратили внимания на двух рабынь, вышедших из ворот.

Час спустя после их ухода со двора выехала повозка, нагруженная тканями и кожей для фессалоникского купца. Солдаты осмотрели ее; не вызвав подозрений, она беспрепятственно покатила по Месе. Позади скакало шесть всадников.

Миновал полдень. Из дворца никто не приходил: ни Асбад, ни квестор. Эпафродит сидел на диване в небольшой комнате и раздумывал о своей суровой судьбе. Поразмыслив, он простил Истока. "Может быть, на него напали, и ему пришлось мечом прокладывать себе путь! Славины, которые якобы убежали, помогли ему спастись. Ирина верит в него, верит в его верность, бедняжка! Как безжалостна судьба, разлучая сердца, так любящие друг друга. Проклятье господне на тех, кто это устроил!"

Тьма сгущалась, из дворца по-прежнему никого не было. Эпафродит успокаивался. "Шелк спасен, Исток спасен, Ирина спасена, мой долг выплачен". Он вспомнил о Радоване и послал за ним.

Певец ничего не знал. Он бездельничал целый день, валялся на ковре, усердно беседовал с кувшином, настраивал и проверял струны на лютне; услыхав о случившемся, он обрадовался.

"Течет все-таки в нем кровь певца, - весело подумал он. - Певец увидит, полюбит, запоет... и потом идет себе дальше, позабыв обо всем".

Грек укорял его в бессердечии. В его жилах струилась иная кровь. Его племя десять лет сражалось из-за женщины - прекрасной Елены.

Пока они беседовали, распивая греческие вина, закутанная фигура скользнула в комнату.

- Спиридион! - моментально узнал его грек. Евнух испуганно смотрел на Радована, не осмеливаясь раскрыть рот.

- Не бойся, говори свободно!

- Господин! Исток, магистр педитум, твой опекаемый, находится в каземате под императорским дворцом, оттуда никто пока не выходил живым на божий свет.

У Радована выпал бокал из рук и разбился вдребезги о мозаичный пол. Закричав, старик повалился навзничь. Эпафродит вздрогнул, ледяной ужас сковал его душу. Закусив губу, он выругался:

- Ты победила, ехидна проклятая...

КНИГА ВТОРАЯ

1
Ночь стоит над Константинополем. Низкое небо густо усеяно звездами. С площадей ушли последние гуляки. Кругом холодная тишина. Лишь из кабаков на берегу Золотого рога доносятся крики и песни, звучат струны и бубны. Но это далеко. Вопли пьяных солдат и голытьбы не тревожат патрикиев в золотых дворцах. Все окна спят.

Лишь в императорском дворце светится окошко. Железный Управда не ведает покоя.

Он сидит один, без силенциария, весь уйдя в груды актов и протоколов. Со всех концов империи стекаются свитки, ливень миллионов наполняет опустевшую казну с тех пор, как божья мудрость озарила августу: шелк державная монополия!

Прежде всего Управда принялся за константинопольских купцов. Самых именитых и крупных из них он знал лично или хотя бы по имени. И теперь разбираясь в бумагах, поражался их богатству. Ему и во сне не снилось, что в одном только Константинополе столько денег таится в шелке. Купцы, которых он считал нищими, бедняки, которые ходили пешком, а во время войны жаловались, что не в силах выплатить налога, эти жулики вынуждены были теперь передать квесторам в государственную казну огромные богатства. Лицо Юстиниана было ясно, в глазах светилась радость. Словно зачарованный, он не сводил взгляда с многозначных цифр, изредка посматривая в окно на строящиеся купола храма святой Софии и бормоча слова благодарности господу, который через жену внушил ему мысль об священной постойке.

Вдруг лицо самодержца омрачилось. Перед ним лежал небольшой пергамен с именем Эпафродита. Ни слова о шелке, ни слова о деньгах. Односложный доклад квестора: "Эпафродит оставил торговлю шелком. Мы осмотрели все, повсюду пусто. Станки разобраны, ни коконов, ни тканей не обнаружено".

Как? Эпафродит, самый богатый, известный на всю империю торговец шелком, не дал ничего, у него не нашлось для казны ни единого лоскутка? Невозможно, здесь кроется обман! Грек дурачит меня.

Юстиниан еще раз посмотрел на пергамен. Может быть, он ошибся и речь идет о другом купце, тезке Эпафродита? Нет, ошибки быть не может, здесь четко написано: домовладелец, собственник пристани на улице, пересекающей Среднюю. Это он, знаменитый Эпафродит! В конце пергамена мелкими буковками - приписка. Чтоб разобрать ее, Юстиниану пришлось нагнуться к самому светильнику. "Слова Эпафродита" - озаглавил ее квестор.

- "...владей я и горами шелка, я не продал бы ни одного лоскута всемогущему государю... - Юстиниан грозно нахмурился. - Эпафродит ничего не продавал ему и впредь продавать не будет".

Деспот судорожно смял пергамен и произнес вслух:

- Ты прав, ты хорошо сказал: продавать не будешь, ибо деспот сам возьмет у тебя, наглец! - И продолжал читать дальше. - "Верный слуга автократора, а это подтверждает перстень императрицы, пергамен самодержца и еще кое-что из моей собственности, Эпафродит до сих пор лишь подносил дары императору, и он счастлив, если своим скромным даром ему хоть на мгновенье удавалось вызвать проблеск радости на лице могущественного деспота всех веков".

Юстиниан не выпускал пергамен из рук. Лицо его прояснилось. "Что это? Греческое лукавство или истинная верность? Да, что правда, то правда, на деньги Эпафродит не скупился - играл на ипподроме, давал на войну, но ведь шелка у него было много, бесконечно много. А если он меня обманул? Graeca fides [вот она - греческая верность (лат.)]. Расскажу-ка Феодоре, она проницательнее меня".

Рука его протянулась за следующим свитком.

Далеко за полночь работал Управда, а императрице тоже не спалось. Феодора сидела на мягкой перине набросив на себя плащ палатинца. Капюшон она откинула так, что видны были буйные волосы, стянутые тонким золотым обручем, словно миниатюрной диадемой, сверкавшей драгоценными камнями. На гнутой тонкой колонке из хризопаза бронзовая вакханка вместо виноградной грозди держала песочные часы. Феодора не сводила взгляда с тонкой струйки песка, стекавшей в узкое горлышко. На ее прекрасных губах застыла злобная гримаса. Да и черты лица выдавали дикий нрав.

У двери, скрытой тяжелыми занавесами с драгоценными золотыми кистями, скрючился на полу евнух Спиридион. Уткнувшись острым подбородком в тощие колени, он устремил глаза во тьму. Не однажды, борясь со сном, он щипал себя за ногу, мысленно проклиная капризы Феодоры.

А она не спешила. Она предвкушала наслаждение. Дочь сторожа медведей, она радовалась всякой возможности отмщения. Сколько унижений познала она, валяясь по закоулкам цирка! Случалось, гладиатор, полюбивший другую, отшвыривал ее от себя, обливая презрением. С трудом дожидалась она тогда начала игр. Спрятавшись, смотрела на арену, а увидев кровь, брызнувшую из раны, красную лужу на песке, увидев, как замертво падал тот, кто пренебрег ею, трепетала в безмерном экстазе, прижав к груди маленькие руки. С какой радостью соскользнула бы она вниз, на арену, и вонзила бы свои ногти в побледневшее лицо умирающего. Венец не смирил ее дикий нрав, воспитанный в трущобах, среди солдат и конюхов, нрав этот проявлялся неизменно, как только она чувствовала себя оскорбленной и униженной. Тогда она алкала мести; жаждала насладиться муками и страданиями несчастных. А с тех пор как ее увенчала корона, никто не оскорбил ее столь жестоко, как этот дикарь, которого она полюбила, к которому она, императрица, ходила в дом, словно гулящая девка. Нет, лучше смерть, чем жизнь без отмщения.

Феодора накинула на голову капюшон и поднялась. Лицо ее пылало, как у человека, которому предстоит великое свершение.

Спиридион вскочил, едва открылась дверь, и тенью последовал за августой. На нем был такой же плащ, и он так же накрыл голову капюшоном.

Бесшумно двигались они среди бесконечных аркад, сворачивали вправо, влево, спустились по сырой грязной лестнице, которая книзу суживалась. То здесь, то там они наталкивались на бронзовые двери, которые собственноручно отпирал евнух. На ступеньках виднелись большие бурые пятна, напоминавшие кровь. Наконец лестница кончилась. Спиридион ударил кулаком еще в одну дверь. Хриплый голос стражника ответил ему.

- Открой!

- Нет, никому!

- Святая августа у порога!

Заскрипели створки, выпученными глазами тюремщик уставился на пришельцев. Спиридион указал ему на Феодору, которая сбросила капюшон - в свете факела засверкал обруч на ее голове. Тюремщик повалился на колени.

- Проведи к Ориону!

- Ориону, Истоку... - хрипел тюремщик.

Он снял с гвоздя тяжелые ключи и пошел впереди. Отпер первую, вторую дверь, остановился перед третьей, не осмеливаясь вложить ключ в скважину.

- Смрад там страшный, светлая августа!

- Открывай! - нетерпеливо крикнула она.

Засов скрипнул, дверь отворилась, изнутри потянуло затхлостью.

- Дай факел, и уходите оба.

Трясущейся рукой евнух передал ей факел и покорно вышел вместе с тюремщиком.

Глаза Феодоры сверкали, как два уголька. Твердо ступая, она спустилась по шести истлевшим деревянным ступенькам. Встала на земляном полу. Свод был такой низкий, что она коснулась его головой, - волосы сразу стали влажными.

Факел осветил смрадную яму. Взгляд женщины искал жертву.

В углу сидел Исток в короткой тунике, словно животное - на цепи, привязанной к шее и прикованной к кормушке. Руки его были зажаты за спиной толстыми скобами, соединенными цепью с тяжелым камнем. Из кормушки торчали тощие хвостики зелени и огрызки репы.

- Ну как поживаешь, магистр педитум? Поздравляю! - демонически засмеялась Феодора.

Цепь загремела и натянулась. Исток повернул голову, узнал Феодору и заскрипел зубами. Волосы его слиплись от крови - глубокую рану нанесли ему те, кто по приказу императрицы ночью арестовал и связал его.

- Помнишь, как ты оттолкнул августу, как пренебрег ее любовью и назвал ее прелюбодейкой?

Исток молчал.

- Или у тебя дух захватило, варвар? Теперь-то ты понял, что значит императрица и что значишь ты, презренный червь, варварская собака?

Мускулы напряглись на руках у Истока, тяжелая цепь звякнула, но он по-прежнему молчал.

- Напрасно стараешься, все равно не порвешь! Скованное мною держится веками! Что, скучаешь без монашка Ирины? Ха, ха, ха, странно, - варвар, язычник, и полюбил христианского монашка. Руки у тебя чешутся обнять ее, а августу задушить? Ну ничего, потерпи немного, Асбад ее утешит.

При этих словах воспламенилась душа Истока. Ирина в руках Асбада! Жутко загремели цепи, и Феодора вздрогнула от страха: как бы не лопнули! Но сила уступила железу. Тогда юноша повернул голову, с бесконечным презрением посмотрел на Феодору и плюнул ей в лицо.

- Блудница! Бесстыдница! Христос, твой бог, о котором рассказывала мне Ирина, низвергнет тебя в самое пекло, клятвопреступница! Последняя собака у варваров заслуживает большего уважения, чем ты, сидящая на троне!

Кровь закипела в сердце Феодоры. Позабыв о своем сане, о том, что она женщина, императрица бросилась к Истоку и, побледнев от гнева, ударила его кулаком по голове. Черная струйка брызнула из чуть затянувшейся раны. При виде крови на лице пленника и на своих руках Феодора вдруг почувствовала, что задыхается, и, не в силах вымолвить ни слова, бросилась вон из темницы. Швырнув в лицо евнуху факел, она бежала так, что он с трудом поспевал за ней. Из всех углов, из всех закоулков, чудилось ей, вставали тени, и это множило их крик: "Блудница, бесстыдница! Христос, твой бог, низвергнет тебя в пекло!" Тысячами эриний казались ей тени, отбрасываемые трепетавшим пламенем.

Задыхаясь, она вбежала в комнату - плащ в дверях соскользнул с ее плеч - и бросилась на мягкое сиденье возле светильника. Огоньки его выглядывали из золотых чаш и снова прятались, как будто им становилось страшно при виде крови невинной жертвы на руках августы.

На другой день Юстиниан беседовал с Феодорой.

- Мудрейшая, что ты думаешь и торговце Эпафродите? Квестор не обнаружил у него ни куска шелка.

- У кого? У Эпафродита?

- Да, мой светлый ангел!

- Ложь! Ложь! Эпафродит обманывает всемогущего самодержца!

- Обыскали его склады и дом.

- Грек все закопал в землю!

- Но ведь до сих пор он был честен. И щедр к государству и двору. Обильны были его дары.

- Он отводил тебе глаза, светлейший! Швырял нам крохи!

- Стало быть, ты полагаешь, он обманывает императора?

- Обманывает, поверь мне, обманывает. Начни дознание против него. Конфискуй у него все, если не найдешь шелка. Арестуй его!

- Спешить нельзя. Это противоречит моему Кодексу справедливости. Народ воспротивится этому. Начнется смута, если я ни с того ни с сего арестую его.

- Не бойся смуты! Вспомни восстание "Ника". Кто испугался тогда? Ты, деспот, и полководец Велисарий! Феодора не испугалась. Я требовала крови, я не желала покидать трон, и кто победил этот сброд, скажи?

- Ты, могущественная, только ты. Если б не ты, Юстиниан скитался бы сейчас на чужбине, как испуганный заяц.

- Так не опасайся сброда, арестуй Эпафродита!

- Сброд не страшен мне, раз ты рядом, но я опасаюсь несправедливости. Поэтому я велю учинить строжайшее дознание против Эпафродита, а сам он пусть ходит на свободе, пока мы не разберемся во всем подробно, как полагается по закону.

- Ты совестлив как невинная девица. Ты апостол и божий святитель... Впрочем, поступай по совести, но теряй времени, ведь грек однажды уже улизнул от тебя!

Перед глазами Феодоры вдруг возникла черная струйка, стекавшая по лицу Истока - невинного арестанта. Вся ее дьявольская природа не смогла подавить ужаса при мысли о том, что вот теперь она преследует и невинного Эпафродита, никогда не жалевшего золота на нужды двора. И, перестав настаивать на аресте грека, она крепко обняла Юстиниана.

- Поступай по совести, апостол, святитель божий!

И Юстиниан поступил по закону.

В тот же день Радован плакал, как ребенок, и стенал в перистиле перед Эпафродитом:

- Спаси его, всеми богами умоляю тебя, Христом богом, спаси! Освободи Истока, выкупи его золотом. Я навеки стану твоим рабом!

С того момента, как Эпафродит и Радован узнали от Спиридиона о том, что произошло с Истоком, они тенями блуждали по саду. Радован от горя катался по траве и не переставал рыдать. Кубок вина оставался нетронутым в его жилище. Эпафродит бросил все дела, молчал, не отдавал никаких распоряжений рабам. Лоб его покрылся такими грозными морщинами, что челядь в страхе сторонилась его. Но напрасны были страх и опасения. Он никого не наказывал, не бранил. Все, казалось, стало ему безразлично. Раньше, бывало, дух его был настолько непоколебим, что он, наверное, сел бы играть в кости с тюремщиком накануне своей казни. Но победа императрицы так потрясла его, что смерть стала казаться избавлением в сравнении с переживаемой болью. Со стоическим спокойствием, в оцепенении ожидал он, что вот-вот появятся палатинцы, займут дом и отведут его в темницу.

Миновала неделя - никто не появился. Угнетенное состояние стало проходить. И вдруг Эпафродит ожил, словно лед его души нечаянно растаял на солнце.

- Радован!

Он позвал певца, лежавшего у подножья пиний и в совершенном отчаянии призывавшего на помощь богов.

- Радован, идем в перистиль. Думается мне, что на востоке занимается заря.

Радован последовал за ним, с трудом сдерживая слезы.

Когда они подошли к журчащему фонтану, грек заговорил:

- Радован, я ожидал палатинцев. Их нет. Это хороший признак. Месть Феодоры утолена. И потому засиял свет на востоке моей надежды. Может быть, я спасу Истока.

- Спаси его, богами прошу, Христом богом, спаси! - бросился перед ним на колени старик.

- Печаль моя и любовь к твоему сыну столь велики, что я все сделаю для него. Успокойся, не плачь! И ни шагу отсюда. Луч света вспыхнул в моей голове. До сих пор в ней царил мрак. А теперь я попытаюсь.

- Спаси его, спаси его! - бормотал старик, и по бороде его струились слезы.

В этот момент Нумида доложил, что пришли судебные асессоры императора. Следом за ним явился претор фискалис и возвестил, что высочайшим двором Эпафродиту предъявлен иск. Поскольку совет судей уповает на то, что будет доказана его невиновность, сам Управда желает ускорить течение дела. Он же, Эпафродит, остается на свободе - in custodia libera [юридическое понятие, означавшее гласный надзор за оставшимся на свободе человеком].

С послушностью наилояльнейшего верноподанного принял Эпафродит сообщение претора и ответил, что немедля наденет траурную одежду обвиняемых, которую он надеется, опираясь на неопровержимые свидетельства своей невиновности, сменить вскоре на торжественную столу оправдания. Претор повторил его слова, с достоинством поклонился и сказал:

- Excellens eminentia tua [превосходительный (лат.)], да свершится справедливость!

- Уповаю на Христа и на тебя, sublimus magnificentia! [благороднейший (лат.)]

И они простились, как того требовал утонченный этикет чиновного Константинополя.

Эпафродита удивил этот визит, но не лишил самообладания.

Снова воспрянул он духом. Как отдохнувший орел, расправил крылья.

"Ты, Феодора, видно, испытываешь усталость от победы, как я от поражения. Теперь ты купаешься в сладостном мщении. Твоя рука потянулась ко мне, но Эпафродит постарается отсечь эту руку".

Он громко хлопнул в ладоши. Раб склонился у его ног.

- Седлай коня, Нумида. Быстро!

Взлохматив волосы в знак скорби, он переоделся, набросил простой дорожный плащ и поехал через весь город к казармам.

2
Смеркалось, когда Эпафродит вернулся. Лицо его было ясно, глаза горели, на щеках играл лихорадочный румянец. Он разыскал Радована.

Тот, сгорбившись, упершись локтями в колени, сидел в комнате Истока. Глаза его были печально устремлены в мраморный пол.

На столе нетронутой стояла еда и кувшин с вином.

Увидев Эпафродита, Старик вскочил, заломил руки и воскликнул:

- О господин!

- Почему ты не ешь, почему не пьешь?

Грек взял кувшин и отпил из него немного.

- О господин, господин, как мне есть и пить, когда печаль перехватила мне горло! Целый день тебя не было; сто раз я спрашивал о тебе Нумида, богами клянусь, сто раз, может быть, даже больше. Но тебя все не было. И когда пал мрак, я совсем отчаялся, и страх проник в мою душу. "Неужели и ты, господин, попался, - подумал я. - Неужели и тебя схватили?" Погас последний луч надежды, сердце мое, казалось, утонет в слезах.

- Надейся, Радован!

- Надеюсь. Ибо вижу надежду на твоем лице.

- Я не терял времени со славинами.

- С солдатами?

- Двадцать отборных воинов будут готовы завтра в полночь...

- Вызволить Истока?

- Бежать с ним! Вызволю его я сам.

Радован упал на колени и обнял ноги Эпафродита. Растрепанная борода его тряслась, глаза были полны слез, всхлипывая, он повторял:

- О господин, о господин!

- Вставай, ешь и пей! Потому что тебя ждет тяжелый путь. Воины помчатся, как ветер. Кони уже куплены, отличные кони, императорским скакунам их не догнать.

Радован с трудом поднялся и потянулся к руке торговца, чтобы поцеловать ее. Эпафродит отдернул руку, показал на стол:

- Пей, старик, набирайся сил! Завтра в полночь ты поцелуешь Истока, клянусь Христом, поцелуешь. Если же слова мои не сбудутся, знай, - я покончу с собой. А теперь помалкивай, ешь, пей и ни шагу из дому!

Он быстро повернулся и вышел.

Радован стоял на каменном полу; слезы его высохли, после долгого воздержания он снова потянулся к кувшину и, шепча обеты богам, счастливый, полный надежды, принялся пить.

Эпафродит тем временем отправил Нумиду с тайным письмом к евнуху Спиридиону. Вызывая его в полночь на беседу, Эпафродит был твердо убежден, что тот придет, пусть даже с риском для жизни. Алчный евнух не знал страха, если предчувствовал хорошую мзду.

Когда опустилась безлунная ночь, все ожило в доме Эпафродита, зашевелились тени в саду среди пиний и олив. Во мраке босые темные фигуры беззвучно двигались от дома через сад к пристани и точно так же, молча, без факелов, неслышно ступая, возвращались обратно. К морю по тропинке люди шли, согнувшись под бременем своей ноши, а назад они словно плыли по воздуху, тяжело дыша. Изредка у пристани мимо сада Эпафродита пробегал огонек.

Пришла полночь. Заснула Пропонтида, мелкие волны укачали ее, заплясали красные огоньки на кораблях.

И тогда от оливковой рощи отвалили четыре тяжелые ладьи. Волны захлестывали их, белая пена то и дело перекатывалась через борта. Словно четыре татя, ползущие на брюхе по зеленой траве, скользили груженые ладьи по морю, бесшумно приближаясь к паруснику Эпафродита.

А он сам сидел в перистиле, усталый и возбужденный. Он понимал, что снова затеял игру с Феодорой, и теперь уже не на жизнь, а на смерть. Велика была его любовь к Истоку и Ирине. Но гордость превосходила ее. Не только в спасении варвара, подарившего ему жизнь, видел теперь свою цель Эпафродит. Перехитрить Феодору, обмануть самого Юстиниана и затем исчезнуть победителем с улыбкой на устах, - вот чего он желал. Все свое богатство, золото и серебро, произведения искусства, о которых не ведал двор, почти всю свою кассу он доверил ладьям и волнам. И сделал это, будучи под следствием; зародись сегодняшней ночью малейшее подозрение, и утором его корабль конфискуют. Его бесценные камни засверкают на голове Феодоры, из его драгоценных сосудов императрица будет поить дворцовых щеголей, а его тяжелый кованый сундук, полный золотых монет, проглотит ненасытная пасть государственной казны. Он же получит взамен цепь на шею и будет брошен в подземную темницу дворца, по соседству с Истоком.

Представив себе всю опасность, которой он подвергается, Эпафродит вздрогнул; он слышал биение своего сердца и стук крови в висках.

"Назад! Пока не поздно!.. Нет! Никогда! Смерти покорюсь, Феодоре никогда! Чтобы грек подчинился византийской блуднице! Никогда!"

Он сжал губы, нахмурился, во взгляде его сверкнула решимость: нет, пусть даже палач нацелит свой нож в его сердце - он не отступит ни на шаг.

Со стоическим спокойствием Эпафродит сунул руку в серебряный ящичек, стоявший рядом на каменной скамье, вытащил горсть фиников и принялся бросать их в бассейн, где резвились золотые рыбки.

Однако, несмотря на свой стоицизм, он со все возрастающей тревогой посматривал сквозь имплювий на небо, на рваные облака. Звезды говорили о том, что полночь давно миновала.

"Почему его нет? - думал Эпафродит. - Может быть, зная, что я под следствием, он не верит мне? А как без его помощи найти путь к Истоку? Двадцати отборных палатинцев-славинов достаточно, чтобы пробиться силой. Но куда? Ходы в темницах Феодоры неизвестны никому. Проклятый евнух!"

В сердцах он швырнул в воду целую пригоршню фиников - брызги оросили белый мрамор.

Вдруг появился Нумида.

- Все на паруснике, светлейший!

- Не приметил ли ты какой-нибудь подозрительной лодки или тени?

- Не приметил, светлейший! Море словно умытое, пристань хорошо осмотрели, - нигде никого!

- Почему нет Спиридиона? Ты спрашивал у привратника?

- Спрашивал, всемогущий!

- Никто не стучал?

- У ворот все тихо!

Эпафродит умолк. Нумида заметил, как по лицу пробежала тень.

В это мгновение оба услыхали поспешные шаги в атриуме.

Эпафродит встал, Нумида спрятался за коринфской колонной у входа.

В комнату, задыхаясь, вбежал старый раб и упал к ногам Эпафродита.

- Предатель! О всемогущий, предатель!

Эпафродит побледнел, но скрыл от раба тревогу и спросил:

- Предатель? Кто такой? Где ты его увидел?

- Приплыл по морю в лодке, мы его поймали его.

- Он не ушел от вас?

- Нет, всемогущий! Он связан, и мы заткнули ему рот, чтоб не кричал.

- За ним, Нумида! Приведи сюда этого человека!

Рабы убежали, Эпафродит расхаживал по мозаичному полу, постукивал себя пальцами по лбу. "Если она пронюхала о моих намерениях, то правду говорят люди - сам сатана ей помогает".

Он почувствовал, как рука Феодоры снова тянется, чтоб сорвать его замыслы, как рушатся все его хитросплетения, а сеть, приготовленная для императрицы, затягивается вокруг его собственной шеи.

Ему не терпелось увидеть лазутчика.

Прошло несколько минут, в комнату вошел Нумида, а с ним - в маске евнух Спиридион. Плащ его был разорван, на губах выступили капли крови.

Он сам сбросил смятую маску, которую рабы пытались сорвать с него. Испуганно и недоверчиво смотрел евнух вслед уходившему Нумиде.

- Могущественный, кланяется тебе Спиридион, которого ты призывал. Но люди твои - сущие разбойники. До крови меня отделали, смотри!

Евнух коснулся разбитой губы и показал пальцы Эпафродиту.

- Это ошибка, ужасная ошибка! Но Эпафродит заплатит золотом за каждую каплю твоей крови. Почему ты прибыл водой?

- Светлейший, справедливейший, на тебе одежда скорби! О сколь мерзностны те, что тебя обвиняют!

Грек понял, отчего Спиридион не пришел к нему в дом обычным путем.

- Значит, ты не рискнул идти по улице?

- Custodia libera, светлейший, о, почему люди столь злобны? Может быть, дорога свободна, а может быть, и нет, кто знает? Из камня вырастет тень и схватит тебя за шиворот своей длинной рукой. Заранее не угадаешь. Поэтому я отправился водой, рискуя ради тебя жизнью, только ради тебя, господин. Скажи, зачем твоя милость толкает меня на путь, который ведет к смерти в тюрьме?

- Садись, Спиридион!

Евнух бросил на него взгляд, полный недоверия.

- Садись и пей, Спиридион. Эпафродит справедлив. Тебя обидели, я вознагражу тебя за обиду.

Евнух с опаской присел, вздрагивая всякий раз, когда в трепетном свете проступали контуры стройных колонн.

- Говори, светлейший, быстрее говори, ведь кто знает, увидит ли меня живым утренняя заря.

Он пугался все больше. При малейшем шуме вскакивал и весь дрожал, ища уголка, где можно спрятаться.

А Эпафродит сидел спокойно. Его маленькие глазки следили за Спиридионом и словно говорили: "Играй, играй, скупец. За эту игру я тоже тебе плачу".

- Не бойся, Спиридион, в твоей голове достаточно хитрости! Даже если шея твоя окажется в петле, ты сумеешь спасти голову, я ведь тебя знаю.

- Моя шея уже в петле, и петля затягивается. Посуди сам, custodia libera! Я у тебя в доме в полночь! Говори, прошу тебя, или я уйду!

- Хорошо. Слушай. Ты не однажды оказывал мне мелкие услуги и не раскаивался в этом.

- Да, господин!

- Окажи мне еще одну услугу, и ты сможешь спокойно наслаждаться жизнью до самой смерти. Идет?

- Я готов, если смерть моя не придет завтра утором.

- Не придет!

Грек нагнулся к евнуху и устремил пронзительный взгляд на его хитрое лицо.

- Запомни, Спиридион, ты поверг меня в печаль и отравил мне жизнь, сообщив о том, что Исток в темнице.

Евнух раскрыл рот, но испугался колючих глаз грека и продолжал слушать молча с разинутым ртом.

- Исток для меня - жизнь. Однажды он спас меня от руки злодея. Справедливость и благодарность требуют, чтоб я теперь поступил так же. Поэтому завтра, как только первая полуночная стража станет на часы, ты покажешь мне путь в темницу, где сидит Исток.

Евнух отскочил, словно его укололи кинжалом; лицо его исказилось, он схватился за голову и застонал:

- Не могу, не могу! Смилуйся, господин! Не губи меня! - Согнувшись в три погибели и размахивая руками, евнух искоса наблюдал за греком.

- Не можешь? - серьезно произнес Эпафродит.

- Не могу! Ведь я умру, в то же мгновение испущу дух. Смилуйся, смилуйся, не губи меня!

Грек молча, серьезно смотрел на него.

Потом встал, вплотную подошел к Спиридиону, поднял сухой палец и произнес решительно и твердо:

- Спиридион, Эпафродит приказывает тебе, ты должен это сделать, иначе ты пропал!

Кастрат затрясся и опустился на пол.

- Отвечай! Звезды торопят, завтра в полночь ты будешь ждать меня в императорском саду и поведешь к Истоку.

Алчный евнух завертел головой на длинной шее и окинул взглядом перистиль.

- Что ты заплатишь мне, господин? - чуть слышно спросил он.

- Тысячу золотых монет.

У евнуха сверкнули глаза.

- Тысячу, тысячу, - простонал он. Душа его ощутила всю слабость обладания таким богатством. Он стиснул пальцы и прижал их к груди, словно золото было уже в его руках.

- Отвечай!

- Хорошо, я буду ждать тебя, я укажу тебе путь, господин, а потом умру, знаю, что умру.

- Поклянись Христом!

- Клянусь Христом: завтра в полночь в императорском саду.

Эпафродит удалился в спальню. Евнух смотрел ему вслед, прикидывая в уме: тысяча золотых монет, тысяча...

Торговец вернулся и протянул тяжелый кошелек, - пальцы евнуха судорожно схватили его.

- На, это небольшая награда за сегодня. Сполна же ты получишь завтра.

- Но в саду стража, караул стоит и возле ворот. Меня пропустят, а тебя нет, господин!

- Это не твоя забота! Жди меня, достань ключи от коридора, остальное я сделаю сам. Иди, да не забывай о клятве. Иначе...

Эпафродит прошелся по перистилю. Лицо его светилось радостью победы. Евнух согласился. Золото околдовало его душу. Он проведет его к Истоку завтра в полночь кости будут брошены, и августа проиграет!

Грек поспешил в спальню. Там он написал письмо Абиатару, в котором просил завтра в полдень отдать деньги за дом, чтоб в полночь, когда его, Эпафродита, уже не будет в городе, тот смог вступить во владение имуществом.

Грек уже собирался лечь спать, последний раз у себя дома, но вдруг вспомнил еще о чем-то.

Из тщательно спрятанной шкатулки он извлек пергамен с подписью Юстиниана. Развернул его и опытной рукой написал слогом дворцовой канцелярии, что ему, Эпафродиту, разрешается посещение Ориона в темнице. Снова свернул пергамен, сунул его в серебряную трубку и туда же вложил перстень Феодоры.

"На всякий случай!" - решил грек и еще раз продумал весь план. Снаружи мягко шелестела Пропонтида, последний раз он слышал море в своем доме.

На другой день Эпафродит вышел из дома один - без рабов, без всякого блеска, пешком, в жалкой хламиде, с взлохмаченными волосами. На площадях народ приветствовал его сочувственными возгласами. Именитые горожане выражали ему свое соболезнование, толпа при виде оскорбленного благодетеля ипподрома громко вопила, заламывая руки. Эпафродит смиренно и печально опускал голову, но проницательные глаза его разглядывали толпу. Откровенно говоря, он не ожидал такого сочувствия, пусть, правда, и своекорыстного. В сердце его даже родилось озорное желание: а что, если выступить под аркадой на форуме Феодосия и рассказать людям правду об Истоке и о себе? Если при этом еще бросить в толпу несколько горстей серебра, то поднимется такая смута, что Юстиниан проклянет тот день и час, когда он возбудил следствие против него. Однако грек одолел искушение и стал обходить всех знаменитых юристов и асессоров, умоляя их о справедливом и милостивом дознании.

И хотя шумная толпа повсюду сопровождала Эпафродита, от его глаз не укрылись два подозрительных субъекта, которые словно невзначай наблюдали за ним из Средней улицы. Он одобрил про себя предусмотрительность Спиридиона, который проник к нему не улицей, а морем, и медленно, не спеша, отправился с визитами.

Униженно, как, бедный клиент, ожидал он у дверей, чтобы выиграть время и увести тайных соглядатаев как можно дальше от дома. Нумида размещал там купленных арабских и каппадокийских скакунов, складывая доспехи и шлемы, подготовленные для побега.

Миновал полдень, когда Эпафродит вернулся домой.

У ворот его встретил Нумида, он низко поклонился, не сводя с него полных радости глаз.

Грек ни о чем не спросил, не проронил ни слова. Лицо раба ясно говорило, что кони в конюшнях и оружие доставлено. Эпафродит ласково кивнул ему и вышел в атриум, где уже поджидал его Абиатар. Тот стал произносить слова сочувствия, закатывая при этом глаза и заламывая руки, а затем, предусмотрительно проверив все углы, - не подслушивает ли кто, разразился гневной речью:

- О Вавилон, разграбивший святой храм, угнавший наших отцов в рабство, о Вавилон, ты был агнцем, по сравнению с волком-Управдой. О, до костей пронял меня жестокий указ, до самых костей, он отнял у меня все, что я кровавым потом собирал бессонными ночами. И ты, благородный, обвинен, ты любимец Константинополя, ты, простодушный добряк, щедрой рукой отсыпавший деньги императору. Вот благодарность!

- Поэтому я и уезжаю!

- Уезжаешь? Невозможно! Весь Константинополь с тобой. Ты с триумфом возвратишься с суда.

- Эпафродит стар, ему не нужны триумфы. Пусть сухие бумаги славят победу. Теперь ты понял условия купчей?

- Ты смотришь вперед на десять лет.

- Пергамен у тебя с собою?

- Да, и деньги тоже. Пересчитывай!

- Я верю тебе. И желаю счастья. В полночь все станет твоим. Но молчи то тех пор, пока я не исчезну. Пусть душа твоя радуется этому легко приобретенному богатству. Документы в порядке, к ним не придерется ни один законник.

- Да хранит тебя ангел Товия!

Абиатар простился. Взгляд его ласкал колонны и наслаждался красотой дома и сада.

Солнце в этот день словно не желало тонуть в Пропонтиде. Эпафродит волновался, но в сердце своем чувствовал железную решимость. Все в нем каждый нерв, каждая мысль - было натянуто как могучая тетива, - вот сейчас сорвется с нее стрела и вонзится в самое сердце. Он взволнованно ходил по атриуму, прощаясь с прекрасным перистилем; останавливался перед статуей Афины, с бьющимся сердцем поглядывал на Меркурия, печально бродил по саду.

Прислуга праздно слонялась, испуганная, смущенная. Гнетущее настроение воцарилось в доме, в саду, на пристани. Все ожидали чего-то, всех томили предчувствия. Радован, высунув длинную бороду в отворенную дверь, смотрел на солнце, шептал молитвы, вновь и вновь обещая богам принести жертвы под липою в граде Сваруна, и трепетал в тоске и ожидании.

Постепенно море стало багровым. Огромный солнечный диск коснулся волн, погрузился в них и мгновенно исчез. Тогда Эпафродит созвал рабов в просторный перистиль. Глаза их светились преданностью, лица выражали печаль и сочувствие: ведь они видели своего господина в одежде обвиняемого.

Эпафродит встал. Лицо его торжественно, взгляд полон любви.

Легкой рукой он расправил глубокие складки плаща, в правой его руке сверкал крест, усыпанный драгоценными камнями. Ярким пламенем горели все светильники, так что померкли первые звезды в небе над имплювием.

Никогда еще не выглядел Эпафродит столь величественно, никогда не казался таким высоким и сильным - ни дать ни взять апостол! Таинственная сила, страх и надежда согнули колени рабов, они склонились и опустились на землю. И тогда Эпафродит поднял правую руку с крестом:

- Во имя Христа, на заре завтрашнего дня все вы станете свободными!

Люди онемели. В их сердцах медленно рождался вздох, словно только теперь начала дышать грудь, освободившаяся от тяжести каменной глыбы. На коленях подползли они к Эпафродиту. Слезы капали на его ноги, поцелуи покрывали его обувь.

Нумида горстями оделял их серебряными статерами.

3
Близилась полночь.

Эпафродит сидел у себя в спальне, на мягком бархате, облачившись в торжественную одежду. Тело его было умащено, и аромат проникал сквозь драгоценный виссон, голова была причесана - теперь Эпафродит не выглядел обвиняемым. Все на нем было великолепно, все сверкало, словно он собирался к самому императору. Грек прекрасно понимал, что близится либо его торжество, либо гибель, но и победу и смерть он хотел встретить в блеске, сопутствовавшем ему уже долгие годы.

Он напряженно вслушивался, стараясь не пропустить пьяные, разгульные голоса солдат, возвращающихся из кабаков. Ровно в одиннадцать часов солдаты должны были появиться у его дома. Перевернув песочные часы, Он разволновался. Тревога нарастала с каждой минутой. Он был у цели, впереди победа или смерть! Один миг, одно непродуманное слово, приказ офицера, которому вздумалось бы отозвать или переменить караул, назначенный на эту ночь, могли разрушить его план, и с вершины он рухнул бы в бездну и уже вряд ли смог бы когда-либо осуществить свой план.

Минуты уходили, его стоическая душа и могучий дух изнемогали. Он встал, взял темный плащ, шелковым платком обмотал голову, поверх него натянул капюшон и вышел в атриум.

- Идут! - шепнул Нумида.

Эпафродит был настолько возбужден, что не услышал доносящихся издалека смеха, пения, шагов.

- Это шум с площади!

- Нет, светлейший! Площади давно стихли.

Вскоре Эпафродит и сам смог различить веселые вопли подгулявших солдат.

- Ты не заметил, куда делись соглядатаи, что торчали возле дома?

- Дремлют у ворот советника Иоанна.

"Отлично, - подумал Эпафродит. - Солдаты незамеченными проникнут в мои конюшни".

Смех, крики, шутки, песни, нетвердые шаги пьяных гуляк приблизились уже к самым воротам. Кто-то с размаху налетел на них так, что они загудели. Эпафродит и Нумида различили слова, сопровождаемые общим хохотом:

- Этого он тоже в руках держит!

- Старик - славин. Хорошо играет, - подмигнул Эпафродит.

Постепенно голоса удалились и наконец совсем затихли.

Эпафродит и Нумида пошли в сад. Раб поспешил вперед и через несколько минут бегом вернулся:

- Славины седлают коней, господин! Их никто не заметил!

- Лодки готовы? Оружие? Мечи? - лихорадочно спрашивал грек.

- Все готово, господин!

Они спустились по тропинке к морю.

Маленькая лодка, которой управлял сильный раб, легко скользила по волнам. На некотором расстоянии за ней бесшумно двигалась ладья побольше.

Когда они вышли в Пропонтиду, укутанный в темный плащ Эпафродит взмолился:

- Господи, помоги, спаси его!

Гребцы осторожно, без малейшего шума и всплеска, погружали весла в воду. Таинственными тенями скользили лодки по безмолвной пучине, которая словно замерла в страхе, исполненном ожидания.

Звезда над куполом святой Софии указывала полночь, когда они пристали к садам императора. Большая ладья укрылась в густых зарослях лотоса, в ней никто не шевельнулся. Из маленькой лодки на берег вышли Нумида и Эпафродит.

На площадке мраморной лестницы из тени кипарисов выступила темная фигура. Сердце Эпафродита заколотилось.

Человек махнул рукой, и они последовали за ним по извилистым тропинкам между пиниями,кипарисами, пальмами и миндальными деревьями.

Тень замерла, поджидая Эпафродита.

- Стоп. Дальше не пустят! Стража!

- Вперед! - прошептал Эпафродит и решительно направился к неподвижному, словно статуя, палатинцу.

Спиридион юркнул за олеандр.

При виде Эпафродита палатинец отвернулся и пошел прочь, словно смотрел на пустое место.

Спиридион был изумлен. Испуганно последовал он за греком и, склонившись к нему, произнес голосом, в котором звучал ужас:

- Ты волшебник, о господин!

- Да, но только на эту ночь! Караул околдован. Он не видит нас!

Спиридион обрадовался. Всей душой уверовав в волшебную силу Эпафродита, он смелее пошел вперед, трепеща перед греком. Скажи тот сейчас, что он, Спиридион, не получит ни гроша, евнух не осмелился бы возразить волшебнику и безропотно, с покорностью выполнил бы любое его желание.

Скоро они приблизились ко второму караулу, что стоял у ворот, ведущих из сада во дворец.

Матово отсвечивал шлем в безлунной ночи. Серой тенью поблескивал меч в руках воина.

Спиридион открыл дверь так тихо, что не скрипнули петли. Солдат не двинулся с места, не поднял свой меч и не преградил им путь. Каменным изваянием застыл он на месте.

Теперь Спиридион окончательно убедился в волшебных чарах Эпафродита.

В страхе перед Эпафродитом и в то же время осмелев под защитой могущественного грека, он быстро повел обоих по мрачному лабиринту коридоров, лестниц и кривых переходов к последней двери, которая вела в жилище тюремщика.

Здесь Спиридион остановился.

- Господин, ты заколдуешь тюремщика?

- Нет, его не могу.

- Мы пропали! - застонал евнух.

- Открывай! - приказал Эпафродит.

- Пропали, пропали! - причитал евнух и быстро крестился, отодвигая засов.

- Зажги факел!

Нумида высек под плащом крохотный огонек и зажег факел.

Спиридион указал пальцем на вход и, весь дрожа, сжался у стены за влажным от сырости столбом.

- Я подожду, я подожду, идите одни!

Нумида ударил в дверь.

- Открывай!

- Нет, никому.

- Великий властелин земли и моря приказывает тебе!

Серая физиономия тюремщика появилась в дверях, освещенная светом факела. Эпафродит распахнул плащ, и тот остолбенел, потрясенный сверканием роскошного одеяния.

- Ты большой человек, - поклонился тюремщик, - но ты не самодержец! Не могу.

- Читай!

Эпафродит извлек из серебряной трубки пергамен с подписью Юстиниана, содержащий императорское дозволение видеть Ориона.

Плохо умел читать тюремщик, однако руку деспота он узнал.

Он поклонился до земли и снял ключи.

- Чтоб ты не сомневался, вот тебе еще одно доказательство! Узнаешь перстень?

- Августы? - разинул тот рот и поклонился снова, на сей раз перстню.

Заскрипели резные ключи, загремели засовы, завизжали первые двери, заскрежетали вторые и третьи.

- Только ты, господин, иди один, о нем, - он указал на Нумиду, - не написано.

- Хорошо, пойду только я, - ответил Эпафродит и взял факел у Нумиды, многозначительно посмотрев на него.

Душа грека замерла от волнения. Тонкий нос его даже не ощутил жуткого смрада, хлынувшего из темницы. Один шаг до победы, одна минута, быстрая и решающая. Эпафродит вдруг почувствовал силу в своей старой и дряблой руке, он готов был схватить нож и вонзить его в грудь любому, кто встанет на его пути.

Увидев Истока, грек побледнел. Губы его задрожали, глаза защипало от слез. Грохнула цепь, - это исток шевельнулся, чтоб посмотреть на вошедшего. Тьма была в его глазах, жалкое безумие отражалось в них.

Эпафродит встал посреди темницы, факел трепетал в его руке, он не мог выдавить из себя ни единого слова.

В этот момент за дверью раздался шум, на пол рухнуло что-то тяжелое. В темницу вбежал Нумида, его туника была в пятнах крови.

Исток встрепенулся, он узнал Нумиду, узнал Эпафродита. Сложив на груди окованные руки, он поднялся и глухо, как из могилы, произнес:

- О боги! Спасите меня! Помогите, молю богом вашим Христом!

Когда Нумида увидел своего любимого господина, прикованного к кормушке, разглядел его изможденное и потемневшее лицо, он зарыдал во весь голос, повалился к его ногам и стал целовать окровавленные лодыжки, рассеченные железной скобой.

- Быстрей, Нумида! - командовал Эпафродит.

Привыкший к шелку и бархату, к мягким перинам и благовонным покоям, грек опустился на колени в нечистоты возле Истока. Нумида извлек из-за пазухи и проворно размотал сверток со стальным инструментом.

Заскрипели, заскрежетали пилы. У изнеженного торговца по умащенному лицу заструился пот. Но он не прекращал работы. Гремело и скрежетало железо на обручах вокруг запястий, на лодыжках. Медленно вгрызались в металл пилы, нехотя поддавались оковы, с дикой силой разрывал их Нумида; вот уже освобождена одна нога, правая, потом левая, за ней руки. Исток поднял и вытянул их. Захрустели застывшие и онемевшие суставы. Принялись за обруч на шее. Он был слишком толст. Время летело.

- Оставьте обруч! - сказал Исток.

В нем пробудились силы, которые порождает борьба не на жизнь, а на смерть. Он взялся за ослабевшую теперь цепь, которой был прикован к кормушке, онемевшие было мускулы на ногах ожили и напряглись, он согнулся, жилы на шее вздулись.

- Не выйдет, перепиливай цепь! - крикнул Эпафродит.

И тогда раздался треск, слабое звено уступило, и Исток вырвался на середину каземата, держа в дрожащей руке обрывок цепи, идущей к обручу на шее. Колени его подогнулись, и он рухнул на сырой пол.

Снова полез Нумида за пазуху, теперь за флаконом с арабской водкой. С трудом Исток поднес ее к губам и выпил. Силы вернулись к нему, и он быстро встал без чьей-либо помощи.

- Бежим! - воскликнул Эпафродит, хватая факел, укрепленный на грязном полу.

Он поспешил по каменной лестнице, Исток за ним, придерживая рукой цепь, чтоб она не громыхала. У дверей все осторожно обошли лужу крови. Лишь Эпафродит бросил беглый взгляд на труп тюремщика, лежавшего на спине с выпученными глазами. В груди его торчал нож Нумиды. Ужас охватил грека, и он побежал так быстро, что чуть не погасил факел.

Когда они добрались до того места, где в страхе жался к стене Спиридион, Эпафродит крикнул:

- Запирай!

- Не успею! Бежим!

Как испуганное животное, чуть ли не на четвереньках мчался Спиридион по кривым переходам и лестницам. Эпафродиту показалось, что обратная дорога длиннее, коридоры - уже, а ступеньки - более скользкие. Он испуганно взглянул на евнуха.

- Ты ошибся, Спиридион! Это не тот путь.

- Не бойся, он укромнее и безопаснее.

Тут только грек заметил тяжелый мешок на спине евнуха. Он собирался было спросить, что в мешке, но не успел.

Совершенно неожиданно они очутились за стеной, в густой заросли миртовых кустов.

Спиридион взял факел, рукой погасил пламя и швырнул его в кусты.

- Где мы? - спросил Эпафродит.

Спиридион приложил палец к губам, потом поднял его и прошептал:

- Феодора!

Потайными путями он вывел их под самое окно императрицы, выходившее в сад.

Несколько бесшумных шагов, и они снова на знакомой тропинке у двери, через которую вошли. Солдат, стоявший как изваяние, заметив их, тихо повернулся и последовал за ними. Они подошли ко второму часовому, тот тоже присоединился к ним. И трижды еще, пока они пробирались к берегу, от темных кустов отделялись тени и послушно, словно их направляла колдовская сила, следовали за беглецами.

В темноте засветились белые колонки на лестнице, ведущей к воде, Эпафродит вполголоса произнес:

- Слава тебе, Христос-спаситель!

Но в это мгновение раздались громкие шаги, в темноте сверкнул меч, и по саду разнесся голос начальника стражи:

- Стой! Кто идет!

Они наткнулись на офицера, который в неурочный час вышел в сад проверять караулы.

Эпафродит отскочил в сторону, меч просвистел в воздухе, никого не задев. Молнией взвилась ослепительная стальная лента, чтоб поразить Истока, который в одной тунике шел за Эпафродитом. Но из кустов мгновенно выросли темные фигуры рабов Эпафродита, которые, приплыв в большой ладье, на всякий случай ожидали в засаде. Они напали на офицера и сбили его с ног.

- Скорей! - крикнул Эпафродит и потянул за собой по ступенькам Истока. Вместе с ними в лодку вскочили Нумида и Спиридион.

- Навались!

Лодка заплясала на волнах.

Начальник стражи звал на помощь. Беглецы слышали топот солдат, спешивших к нему с разных концов обширного сада. Зазвенела сталь, хрустнули шлемы, раздались вопли, треск, послышались звуки падающих тел, всплеск воды. Пятеро воинов-славинов, которые впустили Эпафродита, а потом последовали за ним, чтоб бежать вместе с Истоком, пришли на помощь храбрым рабам.

Исток дрожал от желания самому вмешаться в схватку. Пальцы его правой руки судорожно сжимались, будто искали рукоятку меча, но натыкались лишь на обрывок цепи, свисавшей с шеи.

Все молчали в тревоге. Эпафродит прислушивался, пытаясь по звукам определить исход боя. Удары доносились реже, крик утих, до его ушей долетели лишь громкие стоны.

- Победа! - первым произнес Нумида.

- Греби! - резко приказал Эпафродит.

Нумида схватил весло и стал помогать могучему гребцу.

Лодка помчалась, как речная форель.

Когда все затихло, Исток склонился к руке Эпафродита и поднес ее у губам. Горькие слезы выкатились из глаз воина.

- Господин, долг мой велик!

- Я просто заплатил тебе свой!

Исток еще раз поцеловал ему руку, помолчал и дрожащим голосом спросил:

- А где Ирина?

Вся душа его, вся жизнь стояли за этими словами.

- Она спасена, Исток! Ее нет в Константинополе!

Колени Истока коснулись дна лодки, и он положил голову на мягкую одежду Эпафродита.

- Христос пусть заплатит тебе, я принесу за тебя жертвы богам - сам я не в силах тебя отблагодарить!

Грек растрогался. Обеими руками он приподнял голову юноши.

- Исток, как родную дочь я люблю Ирину, как жемчуг буду беречь ее для тебя. Не спрашивай, где она. Ибо сердце твое позабудет обо всем и ты последуешь за ней - на погибель. Клянусь Христом, ты скоро обнимешь ее. Верь Эпафродиту. Она достойна божьей любви, и ее хранит господь!

- Ее хранит господь... - задумчиво, и веря и сомневаясь, повторил Исток его последние слова.

Они умолкли. На лицах их было выражение таинственности и надежды.

Лишь один Нумида радостно улыбался и внимательно следил за большим челном.

Наконец они подошли к пристани Эпафродита. Нумида смотрел назад, пронзая взглядом ночную тьму.

- Подходят, - громко произнес он, пока остальные высаживались на берег.

Только тогда зашевелился на дне лодки скорчившийся там Спиридион. Зубы его стучали от пережитого испуга, он судорожно прижимал к себе мешок с деньгами.

- Плати, господин! - были первые его слова.

- Как ты теперь вернешься? Зачем ты сел в лодку?

- Плати, господин, плати, и я убегу!

- Убежишь? - изумился Эпафродит.

- Не могу я возвратиться назад, не смею. Пока ты освобождал Истока от цепей, я увидел смерть. И побежал за деньгами, которые накопил с таким трудом. - Он теснее прижал к себе мешок. - Да, я убегу! Заплати мне, господин! Тысячу, как ты сказал, тысячу золотых!

- Ты получишь их, получишь даже больше. Хочешь ехать со мной?

- Окажи мне милость, с охотой!

- Нумида, посади Спиридиона на парусник! Там ты получишь деньги.

Подоспел большой челн, который гребцы гнали с бешеной скоростью. Несколько рабов погибло. Из воинов-славинов никто не был даже ранен.

- Быстрее на коней!

Все поспешили к конюшням. Там их уже поджидали пятнадцать отборных палатинцев-славинов в великолепном убранстве. Двадцать два оседланных и взнузданных коня храпели и рыли копытами землю.

Среди всадников был и Радован. На голове его сверкал позолоченный шлем, на груди сиял серебряный доспех.

Эпафродит весело улыбался старику, увидев его в боевом снаряжении.

Заметив Истока, бледного, в истлевшей тунике, с цепью на шее, Радован кинулся к нему и слабыми руками прижал его к сердцу; задыхаясь от слез, он шептал:

- Исток, Исток, сын мой! Как трудно было мне спасти тебя...

Не прошло и несколько минут, как на Истоке уже были доспехи магистра педитум, золотой орел горел на его груди, а на поясе рядом с мечом висел маленький мешочек с камешками из шлема Хильбудия. Хоть и торопился Исток, но не позабыл про него.

По граниту Средней улицы зацокали подковы, а у Адрианопольских ворот Исток, магистр педитум, прокричал пароль, который сообщили ему бежавшие с ним палатинцы.

Часовые распахнули створки ворот, отдали честь, и всадники бешеным галопом вырвались из Константинополя на свободу.

В тот же час поднялись паруса, ветер расправил, наполнил их, и торжествующий Эпафродит вышел в открытое море.

4
Уже на заре следующего дня всколыхнулся весь Константинополь. Словно пожар в степи, раздуваемый вихрем, полыхала весть о таинственных событиях минувшей ночи. Она обожгла клиентов у дверей почтенных консуларов и преторов, богатых сенаторов и лукавых купцов. Точно ревущий дракон, достигла она форумов, докатилась до лачуг сброда на Золотом роге, овладела толпами народа на широкой Месе. "Исток, Эпафродит!" - в ужасе шептали увядшие губы именитых горожан, едва они пробуждались от сна. "Исток, Эпафродит!" - вопила толпа, влюбленная в эти имена. Исток - прославленный воин, блестящий центурион; Эпафродит - самый щедрый благодетель на ипподроме! Толпа понимала, что навсегда лишилась славина Истока и неизменно щедрая длань Эпафродита. Ослепленная корыстной любовью к своим кумирам, толпа позабыла о Византии, позабыла о костлявой руке всемогущего деспота, который страшно мстит за любое бранное слово, направленное против него либо против сверкающего нимба священной августы. Толпа неистовствовала. Оборванная, полуголая, она кишела на грязной улице, соединяющей Рабский рынок с форумом Константина, она валила по Царской дороге под аркады Тетрапилона на форуме Феодосия. Зеленые подослали к ней хорошо оплаченных подстрекателей; те возмущали народ против императрицы, угрожали дворцу кулаками, вопя при этом: "Убийца!"

Шум нарастал; толпа, будто полая вода, затопила мраморную площадь Константина, подступив к громаде императорского дворца. Людской вал вздымался все выше, крикуны вырастали будто из-под земли. Многим из них не было никакого дела до Истока и Эпафродита, просто подвернулся случай дать выход накопившейся злобе, и они открыто проклинали императрицу и деспота, зло издевались над ними.

Только что проснувшийся дворец пришел в волнение. Асбад на рассвете узнал о том, что произошло ночью. Он примчался во дворец, наорал на офицеров, избил солдат и, наконец, выделил отряд герулов и германцев, чтобы схватить и бросить в казематы всех ночных часовых. Асбад боялся императора и Феодору и во что бы то ни стало хотел спрятать концы в воду. Однако услыхав, что ночью скрылось двадцать лучших воинов-славинов, что конница промчалась через Адрианопольские ворота, одурачив караул, он растерялся; вопя, он отдавал приказ за приказом, и сбитые с толку офицеры не знали, какой из них прежде выполнять. И вдруг еще этот бунт на улицах! Придворные дамы дрожали в испуге, евнухи скользили как тени, скрюченные, трясущиеся. Все зажимали уши и жались по коридорам. А снаружи набегали волны, крики воодушевляли толпу, бешеные удары сотрясали ворота Большого дворца.

Феодора проснулась и позвала Спиридиона. Ударила молоточком из слоновой кости по диску один раз, второй, третий, - молоточек сломался. Евнуха не было. Вбежали перепуганные рабыни, с воплями повалились на колени.

- Восстание! Бунт! Ужас! Чернь разгромит дворец!

Феодора побледнела, закусила губу, черные стрелы бархатных бровей переломились.

- Асбада ко мне!

Рабыни разбежались, Феодора осталась одна. Она стояла посреди комнаты, распущенные волосы темными волнами сбегали по спине и по взволнованно вздымающейся груди. Мелкая дрожь сотрясала тело, но взгляд сверкал мужеством и самообладанием.

В мгновение ока Асбад оказался у ее ног, ища губами белую туфельку. Но императрица одернула ногу, пренебрегая дворцовым этикетом, топнула по мягкому ковру и приказала:

- Бей их! Чего ждешь?

- Светлейшая августа, море людей, караул невелик! - бормотал он прерывающимся голосом, не осмеливаясь взглянуть на женщину с поднятым кулаком, возвышавшуюся над ним, словно амазонка.

- Бей, сказала я! Руби, пробейся сквозь этот сброд, ищи помощи в казармах! Ступай!

Асбад тут же распорядился освободить связанных палатинцев и всеми силами ударил на бунтовщиков. Его красивый жеребец, когда он направил его на толпу, заржал и поднялся на дыбы. Могучие геруклы выставили копья, их острия открыли родники крови; толпа расступилась, дикий вой разнесся над просторной площадью. Асбад размахивал своим сверкающим мечом, лезвие которого едва не задевало головы людей. Толпа узнала Асбада, град камней и кирпичей, заготовленных для сооружения храма святой Софии, посыпались на него. Клин герулов и германцев врезался в толпу. Но сзади напирали новые и новые тысячи бунтовщиков, податься в сторону было невозможно, и толпа вплотную подкатила к палатинцам. Остервеневшие люди выхватывали копья у солдат и ломали их, обрывали поводья лошадей, резали ремни. Асбад рубил уже сплеча, кровь брызгала фонтаном вокруг. Жеребец испугался и обезумел. Самые дерзкие оборванцы, ухватившись за стремена, тащили Асбада за ноги с криком:

- Долой прелюбодея! Он - любовник Феодоры! Он бросил Истока в подземелье! Он погубил Эпафродита! Смерть ему!

Руки Асбада дрогнули, левая пыталась ухватиться за гриву разнузданного коня. Асбад был превосходным наездником, но сейчас с трудом держался в седле; правда, он еще выкрикивал слова команды, но солдаты не могли прорваться к нему. Люди пустили в ход зубы, ломали копья, в тесноте многим не удавалось даже выхватить меч из ножен. Асбаду стало страшно при мысли о смерти. А что, если его стянут с лошади, растопчут и задушат? Изо всех сил вонзил он шпоры в бока своего коня. Благородное животное заржало от боли, рванулось и поскакало по телам и головам людей, словно его несли морские валы.

И тут внезапно загремели трубы тяжелой конницы. Народ замер. На Царской дороге сверкали доспехи.

- Велисарий, Велисарий! - завопила толпа и бросилась врассыпную.

Бешенство сменилось страхом; ближайшие улицы, Долина слез, Рабский рынок мигом вобрали в себя спасавшихся людей, и Велисарию даже не пришлось обнажить меч. Через несколько мгновений площадь опустела; толпа исчезла столь же неожиданно, как и появилась.

В полдень Управда созвал на совет самых высокопоставленных сенаторов, пригласил и Велисария с Асбадом. Присутствовала и Феодора.

- Сегодня утром вы видели, как дерзкая толпа бунтовщиков бросилась на дворец святого самодержца. Я кормил народ, как господь кормит птиц небесных; и птицы благодарят Создателя, народ же восстал и возводит хулу на властелина земли и моря. Говорите, где таится источник зла, кто главарь, возмутивший толпу? Клянусь святой троицей, он умрет!

В глубоком смирении сенаторы долго хранили молчание. Этим своим молчанием они дали понять, сколь святы для них слова, вышедшие из уст деспота. После паузы поднялся седовласый сенатор; поклонившись до земли, он произнес:

- О святой самодержец, покоритель Африки! Бунт поднял Эпафродит!

Сенаторы затаили дыхание, глядя на Юстиниана, как на бога.

- Эпафродит? Обвиняемый? Тот, что под custodia libera? Асбад, магистр эквитум, позаботься о том, чтобы смутьян сегодня же был в тюрьме!

Сенатор, склонившись перед троном, глазами молил разрешения продолжать.

- Говори, почтенный старец!

- Пусть великий деспот милостиво позволит рабу своему передать ему эти бумаги, которые сегодня утром принес мне раб Эпафродита!

Он полез за пазуху и вынул связку пергамена.

- Прими и прочти, силенциарий!

Секретарь распечатал письмо, адресованное Управде.

- "Всемогущий деспот..."

Он умолк, руки его задрожали. Юстиниан не сводил с него пронзительных глаз, сухие пальцы его крепко сжимали подлокотники кресла.

- Читай же, силенциарий! Я знаю, что из письма услышу собачий лай. Это не беспокоит меня! Читай дальше!

- "Всемогущий деспот, ненасытная пасть, кровопийца!"

Сенаторы прижимали руки к груди, затыкали уши и размашисто осеняли себя крестным знамением. Лицо Феодоры побледнело, диадема ее покачнулась на голове, пурпур затрепетал на взволнованной груди.

- Прекрати! - крикнула она силенциарию.

- Читай! - твердо повторил Юстиниан. - Пусть убедится всемогущая августа в том, что ее осенила божья мудрость. Если бы я внял ее советам и схватил Эпафродита, этот смрад не исходил бы из его уст. Прости, августа!

Силенциарий стал читать.

- "В канун своей смерти я пришел к тебе, изверг рода человеческого, чтоб проститься. В беззаветной преданности, глупец, я бросал миллионы для деспота. В награду ты преследуешь меня. Почему? Потому что тебя оплела своими интригами блудница из блудниц, дочь сторожа медведей. Ей я тоже преподносил дары, дабы она вкушала из чаши величия - за мой счет. Когда я вступил с нею в бой, когда я спас непорочную, как Сусанна, Ирину, когда Христос Пантократор осенил варвара Истока и он оттолкнул от себя грязную Феодору, она дала обет погубить меня. Тогда я и принял это решение. Но прежде вырвал из подземелья Истока и дал ему возможность вернуться к своему народу. А сегодня толпа показала тебе, чего стоит Эпафродит и кого она больше любит: тебя или меня. У тебя - меч, у меня - любовь. Исполненный этого чудесного сознания, я заканчиваю свой путь. Душа моя, рожденная на греческой земле, земле прекрасного искусства, не в силах переносить неслыханное надругательство. Когда ты будешь читать это письмо, знай, что я потонул в греческих водах на лучшем своем паруснике со всеми богатствами. Если богатства мои влекут тебя, приходи за ними. А имущество мое год тому назад в соответствии со священным правом продано купцу Абиатару. Я поступил так из жалости к тебе, дабы ты не осквернил своих алчных рук. Юридические документы прилагаю. Эпафродит".

Сенаторы корчились в ужасе. Асбад краснел и бледнел. Лицо Юстиниана пожелтело, как воск, Феодора покачнулась на троне и упала без чувств. Деспот подхватил ее на руки, обнял, потом обвел взглядом сенаторов и замогильным, дрожащим голосом, произнес:

- Сатана дал челюсти собаке, чтобы она смертельно укусила невинную святую августу!

Рабы подняли трон и вынесли Феодору. Юстиниан сам сопровождал ее.

Когда потерявшую сознание императрицу положили на шелковую перину в ее спальне, Юстиниан опустился возле нее на колени и коснулся рукой ее лба. Шепотом призывал он святую троицу, заклинал апостолов спасти Феодору.

Императрица медленно раскрыла глаза.

- Deo gratias! [слава богу! (лат.)] - воскликнула Юстиниан.

- Не тревожься, силы возвращаются ко мне. Клеветник, слава господу, исчез!

- Mea culpa [моя вина (лат.)], ясная августа! Послушай я тебя...

Феодора утомленно подняла руку и обняла его.

- Ты апостол, великодушный мой! Веришь ли ты клевете?

- Верю лишь в господа и в тебя, ибо он с тобой.

- Я арестовала Истока, чтобы уберечь тебя. Он возмущал народ против деспота, а теперь скрылся, ушел с помощью этой лисы, о, graeca fides!

- Божья мудрость спасет тебя и с тобою меня. Пусть справедливость божья воздаст самоубийце на дне ада!

- Не верь, деспот! Graeca fides...

Феодора опустила веки.

- Не верю, августа, если ты велишь. Мы разыщем лису!

В эту минуту вошел придворный врач. Феодора жестом дала понять, что он не нужен.

- Я буду спать.

- Усни, светлейшая, и позабудь обо всем!

Едва Юстиниан вернулся на синклит, Феодора вскочила на ноги.

- Дьявол победил, дьявол в его образе! Будь проклят грек!

Она взволнованно расхаживала по дорогим коврам. Губы ее дрожали. Голова упала на грудь, в ушах звучали страшные слова Эпафродита. Слова эти, исполненные правды, она ощущала как пощечины, нанесенные ей грязной рукой. Она попыталась спокойно разобраться в том, что услышала. Блудница, прелюбодейка, варвар! Эти бесстыдные слова бросил в лицо ей, самодержице, хитрый Эпафродит. И это слышали уши сенаторов. Корчились седые мужи и затыкали пальцами уши. Лицемеры! В душе-то небось ликовали, когда грязь брызнула на святой венец. Как стереть эти пятна? Будут ли молчать сенаторы? Ведь совет-то тайный. Ага, тайный! Это значит, что каждый, придя домой, по секрету расскажет о нем на ухо своей жене и еще прежде - своей любовнице. Те пойдут в термы Зевксиппа и в сумерках столь же доверительно разболтают это своим приятельницам, а на другое утро весь Константинополь будет шушукаться на площадях о письме грека.

Феодора напрягла все силы, но так и не смогла придумать, каким образом закрыть щель, сквозь которую просочится клевета Эпафродита.

- А, пусть болтают, - решила она. - Управда не верит, это для меня главное, на остальное наплевать.

Циничная ухмылка блудницы, прошедшей через море грязи, исказила ее черты. Губы больше не дрожали, чуть приоткрывшись, они теперь улыбались.

"Когда я спас непорочную, как Сусанна, Ирину", - так написал Эпафродит... Спас? Как спас? Разве ее больше нет во дворце? Может быть, монашек убежал с варваром?"

Эта мысль потрясла ее больше, чем все эпитеты Эпафродита. Яд ревности отравил душу. Страх перед деспотом, позор перед Константинополем - все растаяло, как комок снега под южным солнцем. Она опустилась на перину и с присущей ей изощренностью снова принялась строить планы мести Ирине и Истоку.

Тем временем Управда на тайном совете спокойно продолжал обсуждать важные государственные вопросы. Он говорил о монополии на шелк, о водопроводах и, главное, о храме святой Софии. Не нашлось ни одного советника, который осмелился бы возразить ему хоть словом.

В конце совета он встал и торжественно провозгласил:

- Всему миру известно, что преследуемая королева готов Амаласунта искала у меня убежища и утешения. Властелин земли принял ее, выслушал ее жалобу на несправедливость, чинимую ей, и обещал помощь. Но несправедливость на службе у злого духа одолела правду и наточила ножи подлых убийц. Королева скончалась - ее убили собственные подданные. Поэтому долг деспота, который избрал своим девизом слова: "Несправедливости - бой, правому делу - защита!" - отомстить за ее кровь. Торжественно вручаю командование войском в опытные руки Велисария, пусть он отомстит за смерть Амаласунты и освободит Италию от ярма убийц!

Сенаторы склонились в поклоне. Велисарий встал, опустился на колени перед императором и принял из его рук золотую цепь - символ высшего командования; Юстиниан простер над ним руки, умоляя святую Софию вдохновить его и осенить духом побед.

В это торжественное мгновение в комнату вошел силенциарий и сообщил, что из Адрианополя прибыл спешный гонец, который желает передать письмо священному деспоту. Он послан магистром педитум Орионом.

Услышав эти слова, Асбад побагровел. Сенаторы подняли головы и удивленно посмотрели на императора.

- Магистр педиум Орион? - Юстиниан взглянул на Асбада. - Ответь, несравненный, что это за магистр педиум Орион? Я не помню такого!

Волосы на голове Асбада встали дыбом. Они с Феодорой сами назначили Истоком командиром - императорский указ был подделан, чтобы потом было легче избавиться от варвара. Если Управда узнает об этом, битым окажется только он, Асбад. Феодора вывернется.

- Что ты медлишь, магистр эквитум?

- Я готов стать последним рабом на ипподроме, если мне известно что-либо об этом имени. Гонец ошибся!

- Принесите письмо!

Силенциарий вышел из зала. Управда сел на трон и, подперев голову сухими пальцами, уставился на занавес, за которым исчез силенциарий. Все молчали. Сенаторы прикрыли рты драгоценными туниками, чтоб не было слышно даже дыхания. Весь город знал, что император поставил Истока командиром палатинской пехоты. Солдаты в тот же день повсюду разнесли эту новость. И вот теперь Управда спрашивает об этом. Искоса они наблюдали за Асбадом: румянец исчезал с его лица, уступая место бледности. Отчаянный страх овладел им. Все почувствовали здесь руку Феодоры.

Силенциарий принес письмо. Управда подал знак левой рукой. Секретарь распечатал и протянул пергамен. Снова махнул рукой деспот:

- О чем он пишет? Читай!

- "Светлейший повелитель! Я не успел проститься с тобой, поэтому прощаюсь сейчас. Я глубоко обязан тебе и благодарен, ибо в рядах войска твоего получил опыт. В знак благодарности прими приложенный к письму рог. В нем камни со шлема Хильбудия. Знай, что его поразила стрела из моего лука. Сейчас я возвращаюсь через Гем к отцу - под солнце свободы, которое навеки хотела погасить для меня презренная Феодора. В награду за эту ее любезность я приду к вам сам и приведу войско славинов. Благодари за этот приход императрицу! Исток".

Юстиниан не шевелился. Его костлявая рука подпирала голову, на лице не дрогнул ни один мускул. Он смотрел мимо сенаторов, на стену, где висела картина, изображавшая трех святых королей перед Иродом.

Наконец медленно, не поднимая головы и не сводя со стены глаз, он произнес:

- Ад разверзся сегодня и извергнул шайку дьяволов. Но деспот им не одолеть. Христос Пантократор уничтожит их. Велисарий, пусть славины, которые служат у нас, идут с войсками в Италию! Асбаду назначить герулов для преследования бежавших славинов и этого магистра педиум, - Управда усмехнулся, - за Гемом. Если догонят беглецов - рубить на месте. Если же они ускользнут, пусть герулы разыщут вождя гуннов Тунюша и велят ему немедля прибыть сюда.

Пока сенаторы покидали залу, евнух шепнул Асбаду, чтобы тот скорей шел к Феодоре.

Он послушался, дрожа от ужаса. Час от часу не легче! Едва удалось избежать гнева Управды, который не стал расспрашивать об Орионе, посчитав все выдумкой, как вдруг Феодора требует его к себе! Велик счет за бежавшего Истока!

Униженно поднял Асбад глаза на августу, стоя перед ней на коленях и целуя ее ногу. Но тут же опустил глаза. Потому что не прочел снисхождения в ее взгляде.

- Где Ирина?

- Скрылась.

- С Истоком?

- Нет, святая августа. Неделей раньше.

- Почему ты не разыскал ее?

- Она исчезла бесследно, словно в море канула.

- Ищи ее, разузнай о ней, найми соглядатаев, иначе не показывайся мне на глаза! Хорошо же ты сторожил Истока!

- Во дворце измена! Спиридион исчез вместе с греком. Он был подкуплен торговцем.

- Разыщи его, разыщи Эпафродита, он, конечно, не утонул, не верю я этой лисице!

- В погоню за Эпафродитом великий деспот послал корабль.

- Об этом тебя не спрашивают! Ступай!

По полу отползал Асбад от трона, из покоев он вышел побитым и униженным, как жалкий раб, которого хозяин отстегал хлыстом. Когда он покидал дворец, на небе горели звезды. Бешено погнал Асбад жеребца через площади к казарме, чтобы на невинных палатинцам сорвать злобу и выместить обиду.

А в жалких кабаках, мимо которых он проносился, пировали рабы Эпафродита, свободные и ликующие, ибо они выполнили утором последнюю волю своего господина и вызвали в народе грозное возмущение против императора и его супруги.

5
Вдали занималось утро. Меньше становилось звезд на небе, сильный восточный ветер дул над Пропонтидой. Эпафродит неподвижно стоял на палубе, опершись на борт. Давно уже не приходилось торговцу испытывать такую душевную и физическую усталость. И тем не менее ко сну его не тянуло. Сознание, что он покинул Константинополь победителем, поддерживало его силы. Небо миллиардами светильников освещало его триумф, Пропонтида шумом волн своих желала ему многие лета!

Несся впереди длинный стремительный корабль. Ветер с такой силой наполнял паруса, что гнулись мачты. А мускулистые руки могучих рабов, которых он взял с собой, опускали в воду длинные весла. Грек был так взволнован в начале своего путешествия, что ни о чем ином не мог думать, кроме как о побеге и спасении. Он непрестанно приказывал Нумиде чаще отбивать молоточком ритм гребли. Гребцам обещал и хорошую плату, и дополнительную награду, если они уйдут от преследователей. И хотя он был убежден, что быстрей его корабля в византийском флоте не найти, и хотя корабль его мчался под полными парусами, да еще и на веслах, ему казалось, будто он еле движется и в любое мгновение сзади может показаться красный огонек императорской галеры, которая полонит его и погубит.

Эпафродит успокоился лишь с наступлением рассвета, когда они прошли половину Пропонтиды и когда самое зоркое око не могло обнаружить никаких следов погони. Он разрешил гребцам передохнуть полчаса и велел хорошо их накормить. Ему самому Нумида принес устриц, холодных перепелок и кувшин старого вина. Грек закутался в плащ - от утренней свежести познабливало. Проголодавшись от забот и напряжения, он с аппетитом поел и выпил вина. После еды мысли его прояснились, он вдруг четко осознал, что победил Феодору, спас Истока и спасся сам. На востоке полыхала заря. Эпафродит повернулся в сторону Константинополя, давно уже скрывшегося в море. И вдруг почувствовал в сердце печаль.

Константинополь! Сорок лет прожил в этом городе, здесь прославилось его имя, здесь не однажды он игрывал в кости с Юстинианом, прежде чем тот стал императором. Тысячи бросал он на ветер, чтобы наследник престола не нуждался в деньгах. А сегодня он, ни в чем не виновный, вынужден бежать. Бежать потому, что защищал Ирину, потому, что спас жизнь своему спасителю.

- О столица, сколь ты гнусна! - размышлял он вслух. - Я вынужден покинуть тебя, вынужден. Это перст судьбы! Но я бы все равно покинул тебя, ибо мерзость твоя безгранична и в мои годы уже невыносима.

Эпафродит прикрыл глаза, - так звезды угасают на утреннем небе. Еще плотнее закутался он в плащ и поудобнее расположился в мягком кресле. Буруны пенились у носа корабля, легко покачивая парусник; постепенно горькие мысли снова вытеснило сладкое упоение победой и местью.

Он живо представил себе наступившее в городе утро. Слышал шум толпы, подстрекаемой его рабами. Видел побледневшее лицо лукавой императрицы, в гневе кусающей губы при мысли о том, что грек перехитрил ее и вырвал из рук добычу. Улыбка блуждала на его челе, когда он представлял себе изможденное лицо деспота, читающего письмо, которое должно было оскорбить его до глубины сердца.

Он писал, что выбрал себе смерть в морской пучине. Этой ложью Эпафродит не надеялся отвести от себя погоню. Он слишком хорошо знал Константинополь, живущий по речению: не верь написанному. И понимал, что если даже поверит Юстиниан - ни за что не поверит Феодора. Жажда мести поднимет паруса лучших кораблей, и они рассеются по всему Эгейскому морю в поисках беглеца. Эпафродит рассмеялся. Его план был разработан до мелочей. Решительно отбросив шерстяной плащ, он встал, посмотрел на восходящее солнце и всей грудью вдохнул холодный воздух. Приставил ладонь к глазам. Нет, на горизонте не было заметно белых крыльев быстроходного корабля.

Успокоенный и удовлетворенный, он позвал Нумиду и велел передать кормчему, чтоб тот, пройдя Геллеспонт, повернул на северо-запад, к острову Самофракия. Если впереди появится корабль, не уклоняться от встречи, а напротив - плыть дальше рядом, подняв его, Эпафродита флаг. Если же он увидит корабль сзади, то немедленно дать ему знать.

После этого грек спустился в каюту и уснул сном утомленного воина после выигранного сражения.

Близилась третья полночь, которую они встречали в море. Ложиться никто не смел - такой был приказ. Эпафродит стоял на палубе и вглядывался в ночь, чтоб не пропустить маяк в порту крепости Топер, - кормчий утверждал, что они увидят его сегодня ночью. Путешествие проходило спокойно. Навстречу попалось несколько кораблей, направлявшихся в Константинополь. Они узнали корабль Эпафродита и с дружелюбным почтением приветствовали его. Эпафродит намеренно подходил к ним поближе, желая, чтоб моряки знали о том, куда он направляется. Он точно рассчитал, что при самой большой скорости выигрывает у преследователей один день. А этого ему было достаточно, чтоб осуществить свои планы и замести за собой всякие следы.

В полночь с мачты раздался крик:

- Маяк!

- Топер! - сообщил кормчий, кланяясь. Стали убирать паруса. Весла медленнее опускались в воду, корабль приближался к пристани. Прежде чем они подошли к стоявшим в порту ладьям, Эпафродит распорядился:

- Якорь!

Заскрипели огромные вороты, якорь нырнул и вонзился в дно, корабль вздрогнул, чуть накренился и замер. Спустили лодку. Эпафродит и Нумида сошли в нее, остальные остались на корабле и улеглись спать. Не спалось лишь одному Спиридиону. Он бодрствовал на корабле днем и ночью. Забравшись в уголок под палубой, он накрыл попонами свои мешки с деньгами и просидел на них все время, трясясь от страха: "А что, если нас поймают?" При одной мысли об этом он жался к стенке и судорожно обнимал свое богатство. Только теперь, когда все на корабле заснули и слышны были лишь равномерные удары волн, мужество вернулось к нему, он снял грязные попоны, развязал мешок с золотыми монетами и с наслаждением стал перебирать их, пересчитывать влажными руками, беззвучно возвращая затем на место. Если монета с тихим звоном выскальзывала ненароком из трясущихся рук, он вздрагивал всем телом. При этом звуке душу его охватывало невыразимое блаженство и в то же время бесконечный ужас; он накрывал деньги своим телом и долго вслушивался, не проснулся ли кто, не протянулась ли из тьмы алчная рука. Одолев испуг, он начинал снова считать. Евнух пересчитал все до последней монеты, снова ссыпал в мешок, крепко его завязал и пустился в размышления о том, чем бы заняться в дальнейшем. Он накопил столько, что свободно мог существовать без всякого дела. Но разве можно бесконечно брать из кучи, чтоб она уменьшалась и таяла? Ни в коем случае. Он решил высадиться в Топере и уехать в Фессалонику; там, никому не известный, он скромно займется торговлей.

Поэтому так страстно хотелось ему сойти на берег. Но Эпафродит и Нумида уехали, остальные безмятежно храпят, он же бодрствует, ждет и томится. А вдруг подоспеют корабли из Константинополя... Зубы его застучали при этой мысли, он прильнул к небольшому круглому отверстию под палубой.

И, словно обжегшись, тут же отпрянул.

Снова осторожно поднял голову и приложил к дыре один глаз.

Застонал, всхлипнул и скорчился над своими деньгами. Мозг его отупел, душу охватил такой ужас, его била такая дрожь, что монеты звенели под ним.

Вскоре Спиридион услышал, как что-то ударило о борт. Он вытянул шею, прислушался. Корабль чуть покачивало. Снова потянулся евнух к дырке и поглядел в нее. Возле парусника, соединенный с ним трапом, стоял торговый корабль. По нему проходили незнакомые люди, поднимаясь к ним на палубу. Он услышал шаги над головой. Рот его раскрылся в вопле. Но слова застряли в горле. Спиридион всхлипнул и, зажмурившись, прижав к себе обеими руками свое богатство, стал ожидать смерти.

Парусник покачивался, шаги над головой приближались и удалялись, возвращались снова и стихали. Холодный пот прошиб евнуха. Снова качнулся корабль, загремела якорная цепь, опять все стихло. Море всплескивало под веслами. Дрожа как осиновый лист, он приподнялся на своих мешках и потянулся к отверстию. Чужой корабль удалялся, исчезая во тьме. На душе евнуха полегчало, и он принялся читать благодарственную молитву.

Но вскоре на корабле снова все пришло в движение. В трюме вспыхнули огоньки, и все рабы - теперь свободные наемники, а также кормчий, Нумида и Эпафродит собрались на палубе возле самого убежища Спиридиона.

Эпафродит стоял в центре. Одет он был, как обычно, в скромную одежду странствующего купца. Но лицо его изменилось, оно стало темным, словно обожженное солнцем, и Спиридион едва узнал его.

- Окончен путь, окончилась ваша служба, - начал Эпафродит негромко. Рабы стали кланяться, некоторые по привычке упали на колени. - Встаньте, вы свободны. Каждому я приготовил плату за труд, вы можете отдохнуть, а потом искать себе службу, где хотите.

В толпе послышались рыдания.

- Все вы знаете, что случилось в Константинополе, знаете, что мне угрожает смерть.

Рыдания усилились, некоторые сжимали кулаки и стискивали зубы.

- Спасибо вам, вы были верны мне, и я надеюсь, что сейчас, когда мы прощаемся, среди вас не найдется предателя.

Люди поднимали руки, словно давая клятву. Но вдруг головы повернулись к логову Спиридиона. И сам Эпафродит посмотрел на евнуха.

- Он вызывает у вас подозрения? Справедливо ли это, Спиридион?

Евнух встал на колени, высоко поднял руки и поклялся богом-отцом, богом-сыном и святым духом.

- Знай, если ты окажешься предателем, - на земле тебя настигнет смерть, а на небе ты попадешь в пекло!

Спиридион трясся и призывал в свидетели своей преданности святую троицу.

- Итак, я верю всем! Мои драгоценности на торговом корабле. Мой друг доставит их в Афины. Парусник пуст. Я высаживаюсь в Топере, вы тоже покиньте корабль, и утром распространите по городу печальную весть, что Эпафродит решил потонуть вместе со своим быстроходным парусником. Когда встанет солнце, приплывите сюда и просверлите дырки, чтобы корабль быстрее погрузился в воду. Оплакивайте меня. Местный префект сразу же сообщить в Константинополь, что я на самом деле потонул, а корабли, которые, вне всякого сомнения, нас преследуют, придут сюда и отправятся восвояси ни с чем. Следы будут уничтожены, моя жизнь спасена, и я окажусь в безопасности. Если кто-нибудь из вас, встретит меня, не узнавайте, не здоровайтесь со мной. Сможете вы, свободные люди, оказать мне эту последнюю услугу?

Все бросились к нему, искали его руки, целовали их, клялись самыми страшными клятвами, призывая все небесные стрелы, весь ад на голову предателя.

На заре толпа людей собралась на берегу. Город опустел. Ведь имя Эпафродита значило многое для офицеров и самого префекта. Любопытство гнало людей посмотреть, как будут тонуть корабль, увлекая за собой самоубийцу, Освобожденные рабы носились по городу, громко голосили, рвали на себе волосы, кусали в кровь губы и ломали руки, сокрушаясь над несчастьями своего господина, которого несправедливо преследует могучий Юстиниан. А некоторые в присутствии солдат так поносили деспота, что их схватили и отвели в тюрьму.

Когда необыкновенная весть достигла ушей префекта Рустика, ее узнала и Ирина, благополучно добравшиеся посуху из Константинополя к дяде и жившая в маленьком, наполовину варварском городишке вместе с Кирилой. Здесь девушка чувствовала себя гораздо спокойнее, чем при развратном дворе.

- Эпафродит, мой спаситель, патрон Истока? - шепотом спросилаона Кирилу, когда та прибежала к ней со странной новостью. Нежное лицо Ирины покрывал легкий загар - долгим было путешествие по Фессалоникской дороге из Константинополя в Топер - и следы усталости еще не исчезли с него.

Гребень из слоновой кости, которым Кирила должна была причесать золотые волосы своей госпожи, выпал из дрожащих рук Ирины. Длинные пряди рассыпались по плечам, по белому утреннему платью, упали на грудь. Воспоминания, любовь к Истоку, чувство благодарности к Эпафродиту бурным пламенем вспыхнули в сердце девушки. На щеках ее выступил румянец, губы задрожали.

- Богородица, спаси праведника! Кирила, я сама спасу его, я должна это сделать из благодарности, из любви к своему Истоку! Скорей! Рабыня наспех заколола ей волосы серебряной гребенкой, набросила поверх платья красивую столу, помогла натянуть сандалии, и обе поспешили к дяде, префекту Рустику. Он уже знал о намерении Эпафродита. Солдаты сообщили, что ими схвачено несколько рабов, громогласно оскорблявших императора. Рабы рассказали, почему Эпафродит добровольно идет на смерть, - Юстиниан возбудил против него дознание, а купец, не зная за собой никакой вины, решил покончить с собой и так ускользнуть от императора. Преферт, ромей до кончиков ногтей, быстро сообразил, что Юстиниан щедро вознаградит его, если он спасет Эпафродита и доставит его живым ко двору. Он как раз собирался выйти из дому, чтобы принять необходимые меры и захватить корабль, прежде чем он пойдет ко дну, когда к нему подбежала Ирина.

- Дядя, Христом-богом умоляю тебя, спаси его!

Девушка ломала руки, в глазах ее стояли слезы, она вся дрожала.

- Ирина, ты плачешь? - удивился Рустик. - Отчего? Он враг светлейшего императора, к чему придворной даме проливать о нем слезы.

До сих пор Ирина не рассказывала дяде о том, что произошло в Константинополе. Она объяснила свой приезд тем, что хочет подольше пожить у него в провинции, потому что при дворе ей не нравится. Рустик принял ее с радостью и очень гордился тем, что у него живет такая знатная родственница.

- Эпафродит сделал для меня много хорошего в Константинополе. Скажу тебе откровенно, дядя, я полюбила магистра педитум. Но его постигла немилость августы, и он бы погиб во время свидания со мной, не подоспей к нему на помощь Эпафродит со своими слугами. А меня бы обесчестили и сделали несчастной наемные разбойники.

Рустик не удивился. Прищурив один глаз, он улыбнулся.

- Ага, птичка, значит, тебе уже ведомы пикантные приключения при дворе. Да, умеют жить в столице, умеют! Узнаю императрицу! А просьбу твою я выполню. Этот грек не будет покоиться в море. Пусть ему приготовят ложе император с августой. У Юстиниана жесткое ложе для виноватых.

Рустик спешил поскорее выполнить задуманное.

- Не делай этого, дядя! Спаси его и дай ему свободу. Ведь я обязана ему жизнью.

Ирина загородила дорогу дяде и обняла его. Но он мягко взял ее за руки, снял их со своей шеи и, обойдя девушку, пошел к выходу.

- Дитя мое, первая любовь - первые воспоминания! Ты позабудь о нем, полюбив во второй раз, и тогда снова найдется какой-нибудь спаситель, а уж этому купцу придется последовать в Константинополь к деспоту, которому я присягал в верности.

Он вышел, твердо ступая, как человек, привыкший повелевать. Ирина побледнела; Протянув вслед ему трепещущую руку, она словно старалась удержать, остановить его.

- Дядя, пожалей меня! Спаси его!

Твердые шаги уже раздавались в мраморном атриуме, звенел меч и позвякивала перевязь на груди префекта. Рустик спешил поймать грека и вернуть его в руки правосудия.

Бессильно упала трепетная ладонь Ирины; сжав горящий лоб руками, она пошатнулась. Кирила поддержала ее.

В спальне девушка повалилась перед иконой.

- Помоги, господи! Прости, спаси его, спаси!

Вдруг она смолкла. На мгновение устремила взгляд на богородицу. Щеки ее вспыхнули.

- Кирила, сегодня ночью я спасу его из тюрьмы!

- Это трудно, светлейшая госпожа!

- Каждый офицер гарнизона готов исполнить любое желание придворной дамы. Я повидаюсь с кем-нибудь сегодня же ночью, поговорю об Истоке, может быть, он знает, где Исток... а, может, Исток позабыл о моей любви?

- Светлейшая, он не может забыть тебя!

- Да, он не забудет моей любви. О, Эпафродит наверняка знает, где он сейчас. Мы подкупим стражу и убежим к нему. Кирила, к нему, к моему единственному!

Сердце Ирины пылало любовью.

- Скорей на берег, Кирила! Я должна увидеть Эпафродита, и он должен меня увидеть. Мои глаза скажут ему: не бойся! Ирина отплатит тебе за добро.

Люди расступились на пристани при виде префекта. Два центуриона следовали за ним с отрядом воинов. Они проворно погрузились в ожидавшие их челны, навалились на весла и устремились к паруснику, сверкавшему в лучах восходящего солнца у входа в порт. Толпа возбужденно зашумела, увидев, как сам префект в сопровождении офицеров спустился в красивый челн и отвалил от берега.

- Его спасут!

- Он не утонет!

- Он попадет в руки Управды.

- Жаль кораблик!

- К чему топить его? Бежал бы себе, чайкам его не догнать, так мчится.

- И денежки у него есть, а торопится умереть!

Все это слышал стоявший в самой гуще толпы Эпафродит. В Топере его никто не знал и никто не обращал внимания на обыкновенного путника. Увидев, что лодки с солдатами вышли в море, и узнав, каковы их намерения, он испугался. Если Нумида не заметит их, если они успеют добраться до корабля, прежде чем будут выбиты затычки из дыр, все пропало. Префект поднимет на ноги весь гарнизон в погоню. Как тогда скрыться? Из Константинополя подоспеют преследователи, от них не легко ускользнуть.

Он огляделся по сторонам. Лучше всего выбраться из толпы. Но путь преграждала стена человеческих тел. По мере того как челны подходили к кораблю, толпа затихала. Шепотом, вполголоса переговаривались люди.

- Он на палубе! - пронеслось вдруг по толпе.

На носу парусника появилась фигура в сверкающем одеянии, человек, приветствуя воинов, махал им белым платком.

- Прощается грек! - произнес за спиной Эпафродита высокий герул, от которого разило конским потом.

- Префект встал! Гребут быстрее! Поймают!

По спине Эпафродита побежали мурашки.

"О Нумида, порази тебя молния! Чего ждешь? Ты погубишь меня! Выбивай!"

В море полетел белый платок. Сверкающая фигура исчезла с палубы. Эпафродит затаил дыхание. Солдаты гребли отчаянно. На берегу царила гробовая тишина.

Но вот вздрогнула высокая мачта парусника.

- Тонет! Погружается! - вырвался вопль на берегу.

На палубе показался раб в короткой тунике, он кричал и размахивал руками.

"Быстро ты переоделся, Нумида! Хорошо играешь! Славный ты малый!"

Эпафродит был доволен Нумидой, испуг его проходил. Корабль сильно накренился, вода залила палубу, волны вспенились, раб с криком бросился в море и схватился за борт лодки, плясавшей уже рядом с парусником. Солдаты подняли весла, и челны остановились. По берегу разнеслись крики, смех, шутки - корабль затонул.

Народ расходился. Эпафродит остался один, радуясь, что ему удалось полностью осуществить свой замысел, и горюя, что пришлось пожертвовать любимым кораблем, чтобы сбить со следа преследователей. Задумчиво оперся он на камень, как вдруг кто-то потянул его за рукав.

Перед ним сверкнули глаза Спиридиона. Лицо евнуха светилось радостью.

- Господин, - сказал он, предусмотрительно оглянувшись по сторонам. Господин, я видел светлейшую Ирину.

- В Топере? - обрадовался Эпафродит.

- Здесь, вон под тем платаном она оплакивала твою смерть.

- Оплакивала? Разве она тоже узнала?

- А как же? В Топере даже грудные младенцы знают твое имя. Мы постарались, господин, очень постарались.

- Она плакала, говоришь?

- Навзрыд! Так горько, что и у меня слезы выступили на глазах. Должно быть, она обеспамятела, я видел, как ее окружили офицеры, а потом ее унесли на носилках.

- Сирота, ангел божий! Сегодня же успокою ее. Грех тому, кто не утрет слезы с небесных очей.

Эпафродит был растроган и взволнован до глубины души. Снова его помыслы обратились к Ирине; господь, думалось ему, хранил его в последние дни лишь для того, чтоб он смог осуществить самую благородную миссию в своей жизни, соединив два любящих сердца.

- Грех, говоришь, господин? Верно, и на меня лег бы грех, не сообщи я тебе об этом, - такой грех, что ни один патриарх не избавил бы меня от ада.

- Благодарю. Ты поведал мне о благодарности светлейшей дамы. Эпафродит не останется в долгу. Куда ты теперь, Спиридион?

- В Фессалонику. Ты перестал торговать, я начну!

- Желаю счастья, ибо ты мудр. Может быть, мы еще увидимся. Может быть, ты еще понадобишься мне!

К твоим услугам, светлейший, неизменно к твоим услугам до самой смерти!

Тут Эпафродит увидел, что Нумида плывет к берегу вместе с префектом и громко оплакивает смерть своего господина. До него донесся голос Нумиды: Раб говорил, как он любил Эпафродита, как хотел умереть вместе с ним, но испугался, ибо он не столь чист и праведен, как невинный Эпафродит. Чтоб не наводить подозрений, грек решил избежать встречи с Нумидой. Повернувшись, он пошел в город. За ним тенью следовал евнух.

Когда они подошли к платанам, Спиридион сказал:

- Видишь, господин, вот здесь плакала светлейшая.

Эпафродит оглянулся, полез за пазуху и, смеясь, дал ему несколько золотых монет.

- Не стоит это платы, не стоит. Но золотых монет оказалось девятьсот девяносто девять, а мы договаривались о тысяче, поэтому не обессудь, господин, только поэтому я принимаю деньги. Христом клянусь, я не лгу.

Эпафродит спокойно пошел вперед, сделав ему знак, чтоб он оставил его.

В тот же вечер Ирина узнала от Нумиды горестную историю Истока, узнала и о хитрой уловке Эпафродита. Радость светилась на ее лице. Прочтя благодарственный псалом, она поднялась, румяная от возбуждения. Сердце ее пылало. Она обнимала Кирилу, целовала ее в глаза и губы и, словно в дурмане, повторяла:

- Он жив! Мой Исток жив и любит меня! Он придет за мной, мой единственный, храбрейший из храбрых.

6
Расседланные лошади повалились в траву. Серый слой пыли покрывал их, с крупа стекали капли пота, смешиваясь с пылью и грязью. Исполосованные бока животных судорожно вздымались. Благородные кони с трудом выдержали бешеную скачку. Исток и его славины гнали их что есть мочи.

Падала вечерняя роса. В долине на западе ревел Тонзус, на севере на склоне Гема шептались вершины деревьев.

- Мы спасены, слава Перуну! - произнес Исток, отстегивая пряжку шлема и опуская его на траву.

- Лишь орлы могли бы догнать нас, или дельфины приплыть за нами по морским волнам; но ромеи не орлы и не дельфины, поэтому мы проведем эту ночь здесь и спокойно передохнем.

Старый воин со шрамом на лице сбросил тяжелую броню и вытянулся на зеленой траве.

Молодые воины вытащили муку и занялись ужином. Эпафродит предусмотрительно снабдил их всем необходимым. К седлам были приторочены большие кожаные сумки с мясом, баклажки наполнены превосходным вином.

Волоча за ремень свой доспех, Радован подошел к Истоку, задумчиво сидевшему на куче папоротника возле потрескивающего огня.

- Переваливаешься, что твоя утка, отец! - улыбнулся старику Исток.

Радован выпустил ремень, доспех покатился за куст. - Вот награда за то, что я спас тебя! Неблагодарный!

- Ну, не сердись, Радован! Поблагодари богов за такую скачку. Тебе такой конь и во сне не снился!

- Спасибо за сумасшедшую гонку! Теперь вот переваливаюсь с ноги на ногу, словно пьяный. А в горле моем сушь и пыль, как на степной дороге, по которой мы мчались.

- Не сердись! Сам ведь знаешь, волк в поле - собакам нет покоя!

- Разумеется! Язык-то у тебя без костей.

- Приляг вот здесь, отдохни, а подобреешь, спой нам!

- Спой, спой! Теперь, когда я освободил тебя от цепей, ты ишь какой шутник стал! Конечно, чужими руками легко змей ловить! Нет в тебе мудрости, чтоб понять, отчего петух не поет, когда ему клевать нечего!

Радован сердито пощипывал бороду, очищая ее от пыли и грязи.

- Дайте, ребята, Радовану поесть!

Воин открыл сумку и протянул старику кусок холодного мяса.

- Баклажку! - потребовал старик.

Ему протянули баклагу, он схватил ее дрожащими от усталости руками, поперхнулся, зачмокал.

- Сплюнуть даже не могу, такая сушь в горле! И потечет драгоценная жидкость Эпафродита по грязной пыльной дороге. Вот беда-то.

Он осушил залпом чуть ли не половину баклажки.

- Эх знал бы Эпафродит, как я люблю его!

Приложился снова и отшвырнул пустую баклажку в траву..

- Исток! - начал он весело. - Не будь меня на белом свете, что б с тобой сталось, козленок?

- За это тебе вовеки будет благодарно племя славинов.

- Спасибо в карман не положишь! И все-таки коли у тебя найдется столько же благодарности в сердце, сколько ее на языке скопилось, я буду рад. И верю, что при первом же случае ты пощекочешь этого барана Тунюша, если, конечно, прежде я сам не отправлю его к Моране. Еще бы немного и в тот раз...

Беглецы окружили Радована и Истока и, разинув рты слушали.

- Рассказывай, отец. Здорово это у тебя выходит. Значит, ты Тунюша чуть...

- Да, я, представьте себе!

- Расскажи! - настаивал Исток.

- Это случилось совсем недавно, когда я нес родным твои поклоны из Константинополя.

- Ты ничего еще не сказал мне о Любинице, об отце. Нехорошо это!

- Нехорошо? Пусть пастух сам о своих овцах заботится! Разве ты хоть раз о ком-нибудь из них спросил? Об отце, о сестре? Ни разу! Видно, всю любовь, до последней капли, забрала у тебя эта прекрасная дама, эта ласковая лисичка. Неужто ей рожать Сваруничей, волков и туров? Как же! Ягненка она родить сможет, да и то немощного!

- Радован, не глумись над Ириной! Замолчи!

Исток задрожал от волнения. В глазах его сверкали искры. Но Радован даже головы не повернул. Он потянулся к другой баклажке и, цедя вино, спокойно продолжал:

- Когда я рассказал Сваруну, что ты жив и пребываешь в роскоши и почете, твой опечаленный отец ожил, словно хлебнул вот этого вина. Потому что, когда я пришел к нему, он лежал в траве, свернувшись в клубок, и рыдал от горючей боли.

- Он болен? - быстро спросил Исток.

- Нет, не болен; опечален он, насмерть опечален раздорами между братьями. Возле стояли на коленях Велегост и Боян и утешали его. Они как раз возвратились с грустной вестью о том, что анты, вернее, их старейшины Волк и Виленец, не хотят мира.

Нахмурившись, воины с суровыми лицами слушали Радована.

Нахмурившись, воины с суровыми лицами слушали Радована.

- Волк и Виленец! Слепцы!

- Они обмануты, их натравил Тунюш!

- Откуда ты знаешь?

- Рассказал мне один старик ант, он не захотел проливать братскую кровь и бродит по лесу в одиночестве, словно хворый волк. Сварун добавил, что Тунюш был у него и подстрекал его к войне против Волка и Виленца, а Любиница поведала о том, как сватался к ней Тунюш, коровий хвост!

- Сватался к Любинице? Гунн Тунюш? Ты лжешь, Радован!

- Охотно солгал бы, Исток! На столе еще черепки валялись от чаши, что Тунюш в злобе разбил, когда я подходил. Любиница тряслась от страха, так он напугал ее, пес, кабан вонючий...

- Пусть только попадется мне! Не уйдет живым!

- А вот я его встретил, да он, увы, ушел от меня...

- А может, наоборот, Радован от него ушел, - пробормотал старый воин, но Радован, разумеется, не расслышал его слов.

- Я встретил его, когда он мчался из града, потому что Любиница сунула ему под нос головешку с очага вместо поцелуя. В долине я увидел его плащ и скорей в засаду. Погоди, думал я, отольются тебе слезы Радована. Он мчался галопом, хмурый, голова его, понурая и нечесанная, лежала на шее коня. Я дал обет богам и приготовился к прыжку. Тунюш был совсем близко, хоть хватай за плащ. Я - раз за пояс, о дьявол, нет ножа. Потерял. Только потому он и спасся от верной смерти, коровий хвост!

- Пей, Радован! Хорошо рассказываешь!

- Еще лучше бы я сделал, окажись у меня нож под рукой. А так хоть лютней его по голове бей. Да одна струна ее больше стоит, чем его тыква. Но ничего, мы еще встретимся и тогда...

Старик погрозил кулаком и снова потянулся к баклажке.

Воины захохотали. Радован стеганул их бешеным взглядом и повалился в высокую траву.

- Смейтесь, ничтожные люди! Вы еще меня не знаете!

Он потянул пустую торбу и положил ее себе под голову.

- Спать! - приказал Исток. - Сторожам у коней сменяться каждые два часа, чтоб сон не сморил. На рассвете пойдем через Гем!

Воины раскидали костер, чтобы он скорее погас. Через несколько мгновений все уже крепко спали.

Истоку тоже хотелось спать. Тело ломило от страшной усталости. Только теперь он почувствовал, как измучила его скачка. Он зажмурил глаза и с головой накрылся плащом. Тысячи мыслей проносились в его голове. Он охотно позабыл бы сейчас обо всем на свете, только б отдохнуть перед дальней дорогой. Но напрасно. Красивый плащ на нем благоухал нардом. Аромат этот наполнял его комнату в ту ночь, когда он встретился с Ириной. Его снова охватило очарование той ночи, когда он вел любимую из лодки в сад Эпафродита. Лежа, он видел во тьме под плащом ее синие глаза, чувствовал на щеках ее шелковые волосы. Душой и телом он был сейчас в лодке, в которой провожал ее назад во дворец. Над ними небо, в их сердцах - жгучее пламя, на устах - молчание, ибо слова растворились в океане счастья... А потом бой, бой за нее, нападение в саду, жуткое подземелье... И вот теперь она исчезла. Где ты, Ирина?

"Спасена", - сказал Эпафродит. Спасена? От Асбада? От Феодоры? Может быть, и от него тоже спасена... и не для него? Жизнь без Ирины для него смерти подобна, день без вечных раздумий о ней - глухая ночь, все победы ненужные забавы, если он не может поднести ей свои лавры. Ирина, где ты? Тоскует ли без меня твое сердце?

"Клянусь Христом, ты скоро обнимешь ее!"

Это тоже сказал Эпафродит. Обниму? Когда? "Ибо ее хранит господь!" Смутным воспоминанием возникло в его голове Евангелие, которое подарила ему Ирина. Вспомнились слова, которые она сказала: "Верь истине, и его любовь наполнит и твое сердце".

Исток почувствовал в сердце слабую надежду. Далеко на востоке занялась заря, тихий ветерок пронесся по верхушкам деревьев, наполняя его душу словами благодати: "И если чего попросите во имя Мое, я то сделаю".

Губы варвара зашевелились, они искали слова, в душе все кипело: "Только ее, Ирину, святую, чистую, мою единственную дай мне!"

Сладкий дурман смежил его отяжелевшие веки, сияние возникло в ночи, и Ирина протянула к нему руки с мольбой: "Приди, мой дорогой, герой из героев!"

Звезды угасали в прохладном воздухе. Страж разбудил отряд. Быстро оседлали коней - отдохнув, они весело пофыркивали на лугу.

- Ничего не слыхали ночью? - спросил Исток.

- Ничего, магистр педитум, - отвечал старый воин, несший стражу последним.

- Топота конского не было?

- Шумела река, дорога была мертва!

- Поедим поскорее да в путь! Ночевать сегодня будем уже по ту сторону Гема, а там уже нам не страшна никакая погоня.

Затянутые ремнями воины ели стоя. Лишь доспех Радована по-прежнему валялся за кустом, где он оставил его вечером. Старик громко храпел.

- Радован! - Исток потряс его за плечо.

Певец вскрикнул, взмахнул обеими руками и выскочил из-под шерстяной попоны, которой был укрыт с головой.

Сидя на земле, он протирал глаза и испуганно смотрел на воинов.

- Нет его, дьявола! - выругался он по-гречески.

Все засмеялись.

- Кого нет?

- Тунюша! Душил я его, шею сжимал изо всех сил, а он ускользнул от меня, коровий хвост! Даже во сне нет отдыха человеку!

- Мы выступаем, отец! Собирайся поскорее и на коня!

Радован встал на четвереньки, потом, упираясь кулаками в землю, поднялся на ноги.

- Клянусь Мораной, я ног своих не чувствую!

Исток протянул ему полную баклажку.

- Если она меня не оживит, я ложусь снова, а вы езжайте своей дорогой!

Натощак глотал он крепкое греческое вино, пока не осушил баклажку. Потом обсосал мокрые усы, причмокнул и произнес:

- Да пребудут боги, Эпафродит, с тобою и твоим вином! И зачем ты покинул Константинополь? Я поседею от тоски, что больше не увижу тебя и твоего вина. А вообще-то оно еще есть у вас?

- Десять больших мехов, отец!

- Ну, тогда я иду с вами и покажу вам старый путь через Гем. А не будь у вас вина, лег бы сейчас на траву и уснул...

- ...и поджидал бы Тунюша.

Эти слова принадлежали солдату, который, стоя перед стариком, держал его доспех наготове.

- Ну его, этот доспех! Кости мои его не выносят! Я не черепаха. Кровавые мозоли у меня от этой железной рубахи.

Исток велел привязать доспех к седлу, двое воинов помогли Радовану взобраться на коня.

Утренняя звезда еще сверкала на небе, а беглецы уже мчались по старой римской дороге, которая вела в Подунавье и к Черному морю. Дорога была заброшена и запущена. Вешние воды и морозы разворотили ее, воинам частенько приходилось спешиваться и проводить коней через трещины и провалы. Много раз своими плечами подпирали они коней и буквально перетаскивали их на себе. Благородные животные, привыкшие до сих пор к отличным, ровным дорогам, пугались опасного пути. Прошел целый день, пока, с огромными усилиями, славины достигли перевала. Несмотря на темноту Исток велел спускаться в долину. Путь стал получше. Однако ехать верхом все еще было невозможно. Воины вели коней под уздцы, сетуя, что не пошли по новому торговому пути. Если преследователи направились по хорошей дороге, они могли опередить их и подстеречь по ту сторону Гема.

Следовало спешить в долину и там уж искать подходящее место для того, чтоб накормить лошадей и переночевать.

Вскоре попалась лощина, покрытая высокой травой. Славины остановились, поужинали и улеглись, не разжигая костров. На склонах Исток поставил тройную стражу.

Миновала ночь. О преследователях ни слуху ни духу. Все вокруг было безмолвно и пустынно. Они продолжали путь на север и в сумерках добрались до хоженой дороги, по которой когда-то шли Радован и Исток. Путь вел мимо маленьких фракийских деревушек. Здесь они узнали, что никаких воинов из Константинополя в этих местах не было, и спокойно поехали дальше.

Темнело медленно. Усталые кони спотыкались. Все с нетерпением ожидали, когда Исток велит остановиться и искать место для ночлега. Однако он ехал впереди как в ни в чем не бывало, вполголоса переговариваясь с Радованом.

- Здесь? - спросил он старика, указывая на укрепленный холм в стороне от дороги.

- Нет, дальше! До Хильбудия здесь жили славины, которые выращивали лен и пряли его. Вот почему эту крепостцу, что теперь в развалинах, называли Прендица.

- А сейчас здесь славинов больше нет?

- Хильбудий прогнал за Дунай всех, кого миновал его меч.

Исток промолчал, давая про себя клятву богам вернуть все, что завоевали византийцы.

- А далеко до Черны, где стоит гарнизон?

- Не так уж далеко, поужинать хорошенько не успеешь. Скоро огни увидим.

- Так ты говоришь, ночевал в Черне, когда возвращался в Константинополь?

- Да, ночевал, и недурно. От голода и холода этот гарнизон не страдает.

- Как ты думаешь, сколько там воинов? В Константинополе помнят об этой крепости, мне даже приходилось слышать имя начальника гарнизона, но вообще-то они предоставлены сами себе.

- Это остатки легиона Хильбудия, этакая смесь из всевозможных варваров: там аланы, герулы, авары, финны... Их обязанность - охранять византийских купцов. Но купцу с ними ехать куда опаснее, чем без них.

- Что, разбойничают?

- Да, скорей разбойники, чем солдаты.

- Как ты думаешь, сколько их?

- Человек пятьдесят наверняка будет, если не больше!

Исток замолчал и подхлестнул коня, который повесив голову с трудом одолевал усталость, двигаясь вперед маленькими шагами.

- Огонь - вдруг громко сказал Радован.

Исток поднял голову. Над равниной сверкал красный огонь.

- Укрепление?

- Да, это Черна. Надо свернуть влево и обойти ее. Мимо ехать опасно.

Исток остановил коня и подождал остальных некоторые уже дремали на ходу вместе с конями.

- Братья! - обратился к ним Исток.

Все натянули поводья. Исток оказался в центре круга.

- Видите огонь?

- Видим.

- Это укрепление Черна, там стоит византийский гарнизон.

- Черна? - раздумчиво протянул старый воин.

- Ты чего удивляешься, знаешь эту крепость?

- Крепости не знаю, но знаю ее начальника. Он был палачом для солдат, поэтому его послали командовать разбойниками.

- Будем ее обходить? Гарнизон сильнее нас.

Молчание.

- Одолеем! - пробормотал старый воин. - Там много оружия. Оно бы нам пригодилось. Да и лошадей сменим.

- Нападем! - поддержали все дружно.

- Глупцы! Морана вас приласкает! - сердито заговорил Радован; он прислушивался к разговору, отойдя в сторону. - Нападайте! Накажут вас боги за дерзость.

А мне хочется еще малость побродить по свету, так что не поминайте лихом.

Он повернул коня, нырнул в густую траву у дороги и беззвучно растворился в ночи.

Исток рассказал, как он намерен обмануть гарнизон. Затем все подхлестнули коней, копыта загремели по дороге, и они галопом поскакали к укреплению.

- Огня! - грозно крикнул часовым Исток.

Крепость ожила. Вспыхнули факелы, перед глазами славинов засверкали позолоченные шлемы и серебристые доспехи. Золотой орел на груди Истока оказывал магическое действие. Невооруженные солдаты во дворе приветствовали магистра педитум. Офицер кланялся ему и, как покорный слуга, придерживал коня за поводья.

- Разбойники! Слуги и сыны Византии! Конец вам пришел! Здесь будут править славины! - закричал Исток и выхватил меч.

Мгновенно сообразил офицер, что перед ним не друзья, а враги; он был достаточно опытным воином, чтобы не мешкать и не колебаться.

- Копья! - закричал он и первым, схватив пилум, направил его в Истока. Однако ударить не успел - над его головой просвистел меч старого воина, и офицер упал, обливаясь кровью. Гибель начальника не смутила остальных, а лишь ожесточила их. Десять коней повалилось под славинами. Разгорелась борьба, грудь в грудь, меч против копья. Тяжело вооруженные воины Истока прижали солдат гарнизона к стене. Трещали брони, мечи молниями сверкали над простоволосыми ромеями; всех славинов уже вышибли из седел, лишь Исток оставался на коне. Меч преграждал дорогу беглецам. Истока охватил бешеный гнев, и он рубил безжалостно. Погибло уже много византийцев, но добрая треть гарнизона под прикрытием стены выставила вперед копья, так что лобовая атака означала бы неминуемую гибель нападавших. Исток успел заметить, как командир обороняющихся отдал приказ начать атаку кольями. Наступил решающий миг битвы. Не мешкая ни секунды, Исток погнал своего жеребца прямо на поднятое копье. Дикий прыжок, и пятнадцать копий вонзились в коня - пятнадцать воинов было разоружено. Славины навалились, еще несколько мгновений слышны были безумные вопли, страшные взмахи мечей, и гарнизон перестал существовать.

Истока вытащили из-под коня. Он встал, подвигал руками, присел. На правом колене выступила кровь. Однако рана была пустяковой.

- Вы храбро сражались! - это были первые слова, которые он произнес.

Затем славины разложили костер, который никак не хотел разгораться, и подсчитали потери. Погибло два человека, трое было ранено, пало тринадцать лошадей.

- Трупы оттащить в ров и закопать! Таких героев не должны клевать орлы!

Выполнив приказ Истока, славины заперли крепостные ворота, разошлись по амбарам и клетям и пировали до самой зари.

7
На стене взятой Черны молодой славин-часовой насвистывал веселую песню. Взгляд его был устремлен к югу, где в пустынную равнину уходила серая дорога. Все крепко спали, упоенные победой и вином. Клети оказались полны припасов.

Вдруг он смолк. Внимание его привлекла высокая трава к западу от крепости. Первые солнечные лучи поблескивали в мириадах жемчужных росинок на густой траве, в которой двигалось что-то живое. Выглянет, скроется, а через несколько мгновений опять покажется, уже ближе к крепости. Солдат напряженно, до слез в глазах, вглядывался в траву, шагая по западной стене крепости. Серая точка исчезла. Парень протер глаза и принялся глядеть снова.

"Должно быть, ошибся", - подумал он и повернулся, чтоб пойти к башне у ворот. Но едва он сделал несколько шагов, как серая фигура опять поднялась в траве уже совсем близко, и человек стал смотреть на крепость. Воин сощурив глаза, вглядывался в освещенного солнцем человека.

- Радован! - воскликнул он чуть ли не во весь голос.

Он снова подошел к западной части стены, приставил руки к губам и протяжно закричал:

- Р-а-а-адова-а-ан!

Серая фигура ожила и поспешила к крепости. Вскоре воин уже мог отчетливо различить длинную бороду старика.

"Чего это он пешком? Ведь у него был конь! Но он правильно поступил, уйдя от боя. Нос у него, как у лиса", - раздумывал про себя воин.

Он взглянул на дорогу. Не заметив на ней ничего подозрительного, часовой спустился по лестнице, чтоб отворить ворота.

При виде Радована парень испугался. Рубаха у старика была разорвана, колени в крови, лицо и руки в ссадинах.

- Клянусь Шетеком, не иначе, как за тобой вурдалак гнался! Ведь у тебя был конь, чего ж ты ползал на брюхе, как жаба!

- Пусть смилуются над тобой боги. Я прощаю тебе непотребные слова! Вы победили? Где Исток?

- Победили! Смотри, мы завалили ров трупами.

Радован посмотрел на груду трупов и вздохнул:

- О Морана! Где же Исток?

- Отдыхает.

- Он отдыхает, а я страдаю.

Ворча и досадуя, старик пошел искать Истока.

У костра он увидел пустые мехи, вывернутые мешки, землю, облитую вином.

- Обжоры! - завопил он и ударил ногой спящего солдата. Тот мгновенно проснулся, вскочил на ноги и в радостном похмелье закричал:

- Ха, Радован! Что с тобой?

Все проснулись. Из шатра офицера вышел Исток. Спал он плохо, рана на ноге горела огнем.

- Обжоры, все выпили! Жадюги!

- Но мы заслужили, отец! - подшучивал Исток.

- Заслужили? Словно я не заслужил в десять раз больше!

- Ты убежал, а мы дрались, и крепко дрались.

- Тебе, может быть, и кажется, что я убежал с позором, а на самом деле мой побег принес пользу.

- Пользу? У тебя, наверное, волки коня сожрали?

- Верно. Только эти волки особые.

- Особые? Какие же? Уж не по шесть ли у них ног?

Молодой воин подмигнул своему соседу, удачно поддевшему сердитого Радована.

- Брехун! Ты проблеял такую глупость, что тебе в пору надеть торбу на морду. Однако ты угадал. У этих волков было по шесть ног.

- Ха, ха, ха, - закатились все вокруг веселым смехом, требуя, чтоб Радован рассказал о волчьем ужине.

Старик помолчал. Сердитые брови его встали торчком, левой рукой он сжал бороду, потом свирепо посмотрел на солдат и выкрикнул, вложив в крик всю свою ярость и страх:

- Тунюш!

Солдаты онемели, Исток подошел к нему поближе и, весь дрожа от нетерпения, переспросил:

- Тунюш?

- Он самый! Нигде не скроешься от козлобородого! Стоит мне уснуть, я вижу его во сне, стоит мне уехать, он вьется у моих ног, как голодный пес перед хозяином. Словно за семь морей вынюхивает меня своим кабаньим рылом! И всегда он мне попадается, когда я обезоружен!

- Не трать слов попусту, Радован! Говори, где ты его видел, где он! Мы немедля отправимся за ним!

- Поздно! Если б вы послушались меня вчера вечером, сидеть бы сегодня Тунюшу на колу. А это многим было бы на руку.

- Отец, сейчас тоже не поздно. Скорей на коней и за ним!

Солдаты, пылая жаждой боя, затягивали ремни.

- Поздно, говорю я вам. У вола только одна шкура, запомните это. Если б вы послушались меня, может быть, вчера вы содрали бы две: и Тунюша бы взяли, и крепость.

Лицо Истока стало серьезным. Тоном начальника, не терпящим возражений, он потребовал от старика:

- Не теряй времени! Отвечай, о чем я тебя спрашиваю!

Радован раскрыл было рот, чтоб засмеяться, но выражение лица Истока испугало его, и он поперхнулся.

- Ехал я вчера перед заходом солнца вон туда, - показал он рукой. Конь щипал траву по пути, а я кивал головой в седле и сочинял хорошую песню. И в конце концов я, видимо, заснул. Не могу похвастаться, что я люблю ездить верхом; но уж если я оказался в седле, то мы с конем - словно одно тело. Вдруг мой вороной заржал; открываю глаза, смотрю, и желчь разлилась у меня по жилам - враз все вокруг зеленым стало. Потому что посмотрел я прямо в лицо... Тунюшу. Он сидел у костра, и с ним было пять-шесть гуннов. Кони их паслись рядом, потому мой-то и заржал. Меня злоба охватила, так бы и прыгнул с седла на Тунюша. Но опять же ни ножа, ни меча, ни кинжала за поясом. Только злоба да мужество спасли меня. Гунны вскочили, взлетели на коней и в погоню за моей лошадкой, которая понесла, - должно быть морды Тунюша испугалась. Было так темно, что они, видно, не различили, на коне был кто или нет. И загремело-загудело по степи, а я на пузе по папоротнику, да в кусты. До зари просидел в кустах - ни жив ни мертв, а гунны все не возвращались. Может быть, до сих пор меня ловят. Но я-то перехитрил их, и конь мой их перехитрил; потому что мудрость его осенила с тех пор, как я стал на нем ездить.

- В путь! - коротко приказал Исток.

Никто уже не слушал старика, который сердито жаловался на голод и жажду. Ему самому пришлось заботиться о еде и питье.

Прошло два часа.

Из крепости на низкорослых фракийских лошадках выехали славины. За ними следовала длинная вереница нагруженных лошадей. Исток велел опустошить весь лагерь. На коней навьючили оружие, а его оказалось в избытке: доспехи, шлемы, копья, дротики, мечи, стрелы и луки, пращи и свинцовые желуди. Около пятидесяти лошадей нагрузили так, что они изнемогали под тяжестью вьюков. Захватили с собой и нескольких волов, их нагрузили зерном, чтоб не отягощать лошадей. Когда последний вьюк прошел ворота, Исток швырнул головню в охапку сена и умчался. Вскоре повалил густой дым - взметнулись к небу языки пламени, крепость полыхала.

Двух старых воинов и трех раненых Исток отрядил охранять обоз, считая, что погоня им уже не угрожает. А сам с остальными солдатами решил идти на поиски Тунюша.

- Радован, оставайся с добычей! Смотри, на волах полные мехи висят.

- Не скажу, что вино сейчас повредило бы мне. Но раз ты идешь на Тунюша, я пойду с тобой. Не оставаться же без доли при гибели коровьего хвоста!

- Слава, слава! - воплями приветствовали воины решение Радована.

- Но ты без оружия, отец!

- Хитрость стоит десяти мечей!

- Тогда вперед!

Исток дал шпоры коню, пыль взвилась над дорогой, обоз остался позади.

Мягкая трава горела в свете заходящего солнца. Славины прочесали обширные пространства справа и слева от дороги, следуя за копытами гуннских коней. Но следы смешивались, уходя то на север, то на юг.

- Ушел, пес! - бормотал Радован, усталый и потный. Исток послал пятерых воинов навстречу обозу, а сам стал выбирать место для ночлега. Привлекла его густая дубовая роща. Он направился к опушке. Всадники уже опустили поводья на шеи усталых коней. Все молчали; усталость и сон сморили людей. Лишь один Радован что-то напевал, покачивая головой. Четыре баклажки подвесил он к седлу, когда они выступали из крепости. Теперь они болтались пустыми - потому-то старик и позабыл об усталости.

- Здесь, - произнес Исток. - Солнце тут не сожгло траву, коням найдется что пощипать. Дрова есть, можно зажарить вола.

Воины уже вынимали ноги из стремян, кое-кто даже соскочил на землю. И в этот момент раздался такой страшный крик Радована, что у людей кровь застыла в жилах:

- Бей, Исток, бей Тунюша!

За стволами деревьев мелькнул багряный плащ.

Словно мех с вином, Радован плюхнулся с седла в траву, в руке Истока сверкнул меч, зазвенели ножны.

Конь Тунюша застыл как вкопанный. Конь Истока встал на дыбы и захрапел.

Два взгляда скрестились.

- Умри! - крикнул Исток, направляя своего коня на гунна. Но конь гунна отскочил, как кошка, меч полоснул воздух; прежде чем Исток повернул коня, Тунюш уже сидел в седле лицом к хвосту и уходил с воплем:

- Луки, луки, луки!

Из зарослей выглянули четыре лошадиных морды, и кони помчались за Тунюшем. Всадники, на полном скаку повернувшись в седлах, натянули луки и пустили в лицо преследующих их славинов отравленные стрелы. Исток сразу же убедился, что погоня напрасна. Невысоким и усталым лошадям не догнать гуннов. Отравленные стрелы могли нанести смертельную рану, малейшая царапина означала смерть. Он придержал коня и небольшим щитом отбивал стрелы.

- Ночевать здесь не будем, - сказал он, возвращаясь.

- И от тебя он ушел, - отозвался перепуганный Радован.

- Зачем ты назвал меня по имени? Он подумал бы, что мы византийцы, и спокойно пошел бы под мой меч. Вперед, навстречу обозу!

Всю ночь скакал Исток. Он разрешил лишь небольшую передышку, чтоб накормить и напоить коней. Он прекрасно понимал, что, если гуннский лагерь близко, Тунюш вернется со всей своей конницей и разобьет его. Поэтому, хотя кони и падали от усталости, надо было во что бы то ни стало этой же ночью добраться до Дуная. Если бы гунны их догнали, они бы услышали конский топот, увидели во тьме длинную вереницу лошадей, услышали бы звон нагруженного на них оружия и не осмелились бы напасть, полагая, что воинов столько же, сколько коней.

На рассвете впереди что-то забелело.

- Дунай, - пробормотал Радован.

- Мост еще стоит?

- Нет! Но есть большие плоты и несколько лодок, на которых обычно переправляются гунны.

- Тогда на плоты!

- Кони валятся с ног!

- Вперед! Кто отстанет, погибнет!

Прежде чем они добрались до берега, пало десять лошадей. Люди погрузились на плоты, сели в лодки и неуклюжими веслами оттолкнулись от берега.

Не успели они достичь левого берега, как в степи появились стремительно бегущие черные точки.

- Гунны, гунны! - переходило из уст в уста.

Изо всех сил налегли славины. Длинные весла сгибались в мускулистых руках.

Лодки и плоты вошли в высокий тростник как раз в ту минуту, когда гунны высыпали на правый берег.

Хмуро наблюдал Исток за ордой гуннов. Он знал, что они дерзкие воины, а их кони выносливы, они могут переплыть руку. И предчувствие не обмануло его. Человек пятнадцать всадников крикнули что-то в уши лошадям, и в одно мгновение белая пена покрыла крупы и спины коней.

- Стрелы! - крикнул Исток и бросился к лошадям, навьюченным луками и стрелами. Схватив самый большой лук, он забросил себе на спину тяжелый колчан.

- Коней на берег! - коротко приказал он.

Лошадей согнали в воду, и, оступаясь, ломая тростник, они стали выбираться на берег. Раненые с перевязанными руками гнали усталых животных от реки, громко крича и подхлестывая бичами.

В это время самый храбрый из гуннов подошел настолько близко, что Исток смог прицелиться.

Просвистела стрела, всадник взмахнул руками и исчез в волнах.

В лучах восходящего солнца полыхнул багряный плащ. Стоящие на берегу гунны закричали, повернули коней и скрылись в высокой траве. Пловцы тоже повернули к своему берегу.

- Ха, ха, ха! - смеялся Радован, вылезая из-за кочки, куда он забрался в испуге. - Куда вы бежите, собачьи морды? Приходите, ведь пришло время сразиться!

На третий день после переправы через Дунай в крепости славинов собрались все старейшины, которые не ушли на братоубийственную войну, и одобрительными возгласами приветствовали планы Истока.

Радован тоже был в совете, но не в мужском, а в девичьем. Он рассказывал девушкам такие ужасы о Константинополе и о своих скитаниях, так убедительно врал о своих неслыханных подвигах, что они умирали от страха и восхищения. Он расписывал чудесную красоту невесты Истока Ирины и утверждал, что в тот день, когда храбрый Сварунич привезет в град эту богиню красоты, солнце померкнет от удивления, а все девушки от срама забьются в самые укромные уголки и семь ночей не переставая будут плакать от зависти.

8
В шатре, сверху покрытом косматыми шкурами, а внутри обтянутом азиатскими тканями, на тонкой циновке лежал Тунюш. У входа на коленях стоял Баламбак.

Когда вождь гуннов раскрыл глаза, старый советник поклонился ему до земли. Но Тунюш снова сомкнул веки, и Баламбек стал покорно ожидать, пока повелитель скажет, зачем он его призвал. Открыв и закрыв глаза раз девять подряд, Тунюш наконец поднял голову, посмотрел на склонившегося Баламбека и произнес:

- Ты убежден, что старик, который упал со страху с коня, когда увидел меня в дубовой роще, и есть тот самый певец-славин?

- Пусть я ослепну, пусть я никогда не увижу твоего царственного лика, если я ошибся.

- Значит, это Исток, сын Сваруна, и певец украли у нас лошадей, когда мы ночевали у Тонзуса?

- Да, Исток Сварунич и певец Радован.

- И это они помешали нам напасть на Эпафродита?

- Именно так, клянусь славой Аттилы.

Тунюш снова опустил веки и долго молчал.

- Вернулись лазутчики?

- Нет.

- Сегодня они должны быть!

- Будут. Лодки ждут их на берегу.

- Приведи их сразу ко мне, пусть расскажут, что слышно в граде Сваруна.

Баламбак склонил голову до самой земли в знак того, что все будет исполнено по слову повелителя. Однако он не спешил поднимать голову - так и стоял, склонившись до полу в униженной мольбе.

- Баламбек, ты хочешь что-то сказать? Говори!

- Твоя покорная раба, королева племени нашего, солнце красоты, цветущая Аланка тоскует по тебе. В слезах утопает ее сердце оттого, что печально лицо ее повелителя.

Тунюш опустил голову на мех белого горностая и маленькими глазками рассматривал золотой лист аканта на верху шатра.

- Пусть поплачет возле меня!

- Доброта твоя подобна морю!

И старый гунн отправился за младшей женой Тунюша, прекрасной Аланкой.

Вскоре шатер наполнился волшебным благоуханием, исходившим от одежды королевы гуннов. Тунюш даже не повернулся в ее сторону, небрежно протянул ей плоскую руку. Аланка прильнула к этой руке, осыпав ее поцелуями. Потом подсела к нему, положила мягкую маленькую ладонь на его горячий лоб и прошептала:

- Кто отравил жизнь моему орлу? Кто капнул в сладкий кубок каплю горечи?

Тунюш не поднял век. Сладострастная улыбка играла на его широких губах, он наслаждался страданиями Аланки. И она чувствовала, что он издевается над ней, хочет сбросить ее с трона на циновку грязной служанки, отдать из объятий короля в руки дикому воину. Кровь ее закипела, смуглые, мягкие, как бархат, щеки полыхали, грудь вздымалась от волнения. Безумная ревность овладела ею. Она прижалась пылающим лицом к его лицу, и сквозь слезы у нее вырвалось проклятие:

- Пусть ослепнут те глаза, что своими взглядами отравили сердцемоего орла! Пусть они вытекут как гнойные нарывы, оводы пусть искусают лицо, из-за которого окаменело сердце моего господина!

Гунна одурманил ее аромат; согнув руку, он обнял ее. Приподнял веки, горящие глаза погрузились в глубокий, как ночь, взгляд Аланки.

Но лишь одно мгновение. В этом взгляде он не увидел ясного неба, как в глазах Любиницы. Дьяволы таились за длинными ресницами. Рука Тунюша больно сжала шею Аланки. Громкий крик раздался в шатре. Тунюш оттолкнул от себя женщину.

- Вон, вон! Пошла прочь, я ненавижу тебя! - ревел он.

За спиной Аланки сомкнулись полы шатра. Гунн перевернулся на живот и уткнулся лицом в мех. Длинные пальцы его вонзились в шкуру, выдирая из нее клочья. Его сжигало безумное желание, на лбу выступили капли пота, он почувствовал боль под ногтями, грудь его исторгала полустоны, полурыдания:

- Она, только она... Любиница... или... смерть...

- Лазутчики! - возвестил Баламбак.

Тунюш вскочил. Налитыми кровью глазами посмотрел на старика.

- Ну?

- Град пуст. Все ушли на войну. Девушки убирают лен.

Глаза Тунюша полезли на лоб, из ноздрей с шумом вырывалось дыхание, грудь судорожно вздымалась, наконец он с трудом смог выдавить:

- Седлать пятнадцать самых резвых коней! Переправить их через Дунай!

С выражением печали на лице поклонился Баламбак. За шатром зарыдала Аланка.

Тунюш протянул руку к мечу. Черные пальцы его схватились за рукоять, словно когти хищной птицы. Услыхав рыдания Аланки, он закричал так, что слышно было повсюду:

- Любиница будет моей!

9

Когда возвратился Исток, война между славинами и антами была в самом разгаре. Не стало покоя жителям Сварунова града. Если до сих пор схватки носили характер диких драк между разгулявшимися пастухами и отдельными семьями, то теперь анты объединились в большие орды, выбирали старейшин и грабили славинов; они насмехались над славинами, дразнили их и, обещая освобождение рабам-христианам, уговаривали их бежать от своих хозяев и присоединиться к сражающимся антам. Быстрые гонцы, которых Исток разослал по стране, возвращались с одинаково безрадостными вестями. Никто не хотел слушать, когда говорили о мире. Анты упрекали славинов, что те, дескать, забирают себе первенство и власть; славины считали, что антов подкупили, что они трусы, рабы Византии, которые предпочитают, подобно скорпионам, жалить самих себя, свое племя, вместо того чтобы заодно со славинами разом ударить через Дунай и отомстить за поражения, отвоевать назад отнятые земли.

Исток убедился, что подстрекательство Тунюша приносит обильные плоды. Одной фразы "Сварун хочет править", сказанной антами, или "Волк станет вашим князем", сказанной славинами, было достаточно, чтоб разжечь пламя дикой ненависти между этими племенами. Свободолюбивые народы приходили в ужас при одной только мысли о том, что тот или иной старейшина стремится к самовластью. Они скорее согласились бы голодать, драться между собой и терпеть поражения в битвах с истинным врагом, чем предположить хоть на минуту, что свобода и независимость могут оказаться под угрозой.

Исток знал свое племя, свою кровь. Однако он не отчаивался, печальные вести не подавляли его. Славинам, которых он привел с собой из Константинополя, Исток велел учить лучших юношей владеть оружием. Молодые воины натягивали на себя доспехи, мчались на конях в тяжелом вооружении, обнажали мечи, учились выполнять приказы командиров.

Но анты не дали славинам передышки. Через несколько дней после прибытия Истока подоспела весть о том, что Волк и Виленец собрали огромное войско и ведут его от Черного моря, чтоб ударить на земли славинов. Все взялись за оружие. Старейшины и вожди выдали рабам боевые топоры; стада и мелкий скот поручили заботам женщин, в домах оставили лишь дочерей, старух и маленьких ребятишек - остальные поднялись и ушли на восток, навстречу антам. Исток присоединился к войску с отрядом могучих всадников, вооруженных щитами, мечами и дротиками. Опытных воинов, пришедших с ним, он поставил командовать маленькими группами. Пешее войско двигалось беспорядочной толпой. Исток со своими воинами шел последним. Четыре дня тянулись отряды по равнине, пробирались сквозь дубовые леса, переправлялись через реки, пока не вышли на рубежи антских земель. Уже по пути им встречались первые орды озверевших антов, с которыми завязались короткие стычки; Исток со своей конницей в этих боях не участвовал. То и дело раздавался вопль славинов при виде новых отрядов антов. Юноши отделялись от войска и с диким криком кидались навстречу врагу. Мелькали стрелы, сверкали на солнце топоры, разгоралась рукопашная ножевая схватка, люди с безумным ревом душили, резали, волочили по земле друг друга. А остальное войско криками подбадривало сражавшихся, высмеивало антов и грозило им оружием. После недолгого боя анты неизменно убегали, на поле оставались раненые, их славины забирали в плен.

По пути к войску присоединялись отряды из всех славинских общин. С юга подходили обитатели Мурсианских болот, с севера их догоняли могучие отряды жителей Карпат. Глаз Истока радовали крепкие воины. И в то же время ему было грустно, когда он видел страшный хаос, слышал вопли и ссоры в собственном войске.

"Какая сила! - думал он. - Как они любят свободу и как своей междоусобицей они сами себе надевают цепи на руки!"

Наконец Исток решил сам отправиться к Волку и Виленцу и попытаться склонить их к миру и согласию. Он думал рассказать им о коварстве Византии, пробудить в них желание овладеть плодородными землями по ту сторону Дуная. Лицо его пылало при мысли о том, как обнимутся брат с братом и как они принесут клятву своим богам отныне век ссориться между собой, но сообща мстить византийцам за своих пращуров. Он ехал на коне, опустив голову, на губах его играла улыбка, в глазах полыхало пламя, правая рука лежала на рукоятке меча.

Громогласный боевой клич вывел его из задумчивости. Передовой отряд вышел из лесу на поляну. Впереди, на опушке большого леса, они увидели костры антов. Войско славинов остановилось. Безумный вопль пронесся из конца в конец, от воина к воину, и взмыл к небу подобно вихрю. Он долетел и до антов; они отозвались еще более могучим криком, подобно реву разозленных зверей в пустыне. Самые горячие из славинов бросились по равнине к антам, осыпая их лагерь стрелами. Навстречу им также спешили воины, размахивая над головой копьями и топорами, подобно молниям, сверкавшим на солнце. Однако основные силы славинов оставались в лесу. Главные отряды антов также не тронулись с места.

Старейшины славинов собрались на совет. Боян и Велигост пригласили Истока. Он, хотя и не был старейшиной, был отличным воином, и потому мог сидеть рядом с мудрыми на воинском совете. Велегост начал первым:

Благородные мужи, племени славинского славные корни! Плуги лежат покинутыми посреди полей, овцы бродят без пастырей, печальны по вечерам ваши жены, ибо им некому подать ужин. Повсюду свирепствует война. Война? С кем? Разве не пал Хильбудий? Исток, неужели ты так плохо целился? Или твоя тетива слаба, словно нить лука трехлетнего ребенка, от стрелы которого не упадет воробей с крыши? Или пробудился надменный Управда и снова насылает на нас хильбудиев? Мужи, почему вы молчите? Почему мне отвечают лишь гневные морщины на ваших лицах? Война, печальная война, но не с Византией, а с братьями!

- О Морана, Морана! - бормотали старейшины и качали головами.

- Вон там дымятся костры, возле них торчат копья, чтоб нанести раны братьям антам и оросить родную землю родной кровью. Позор! К кому склонится Перун? Наш бог - их бог. Мы приносим жертвы общим богам. К кому склонится Перун? Боги должны разгневаться и оплакать такое племя...

- Перун с нами! Анты первыми начали!

- Позор!

- Ударим на них! Накажем!

Собрание шумело, старейшины трясли окрашенными в рыжеватый цвет волосами и лохматыми бородами, в раскрытых ртах сверкали белые зубы. Боя и крови жаждали старейшины.

Велегост умоляюще поднял руку:

- Мир, честные мужи! Я сказал, говорите вы!

- Знаете ли вы, мужи, нашего старейшину Сваруна? - начал Боян. - Кто может упрекнуть, что он сказал кому-нибудь худое слово?

- Никто? Слава Сваруну!

- А разве не покатились из высохших старческих глаз слезы, когда он узнал о войне? Разве он не послал нас с Велегосом к Волку и Виленцу, чтоб принести в жертву богам дары примирения? Мы пошли. Унизил нас старейшина Виленец, так что стыдно мне стало. Собственный язык укусил я до крови, чтоб не вскипеть и не плюнуть на Волка. Он ослеплен. Мы возвратились назад, и Сварун проливал еще более горькие слезы.

- Смерть Волку! Кожу с него живьем содрать!

- Он больше не брат нам и заслужил, чтоб к нему пришла Морана!

- Он обманул! - воскликнул Исток.

- Мужи, вы слышали голос Сварунича. Вспомните, что не так давно он, будучи юношей, ценным советом и стрелою победил Хильбудия, ибо с ним были боги.

- Боги с Истоком! - понеслось из уст в уста.

- Боги были с ним и в Константинополе! Он ушел туда, выкрал у врага воинское искусство, выкрал у него мудрость и вернулся к нам. Он был в темнице. Его заковали в цепи. Боги вдохновили христианина, и он спас Истока. Мужи, не для того ли боги спасли его и послали к нам, чтобы он спас честь своего племени и наказал упрямцев?

- Для того, для того! Слава Святовичу! Жертву Перуну!

- Пусть говорит Исток!

- Пусть говорит, пусть говорит!

Старейшины и вожди смотрели на могучего воина, который, в сверкающих доспехах византийского военачальника, выступил на середину. Воины, издали прислушивавшиеся к речам на совете старейшин, подошли поближе.

Возгласы радости и восхищения разнеслись над лагерем, потом наступила напряженная тишина.

Исток снял золотой шлем, тряхнул прядями волнистых волос и положил ладонь на рукоять меча.

- Благородные старейшины, почитаемые вожди!

Звонкий голос, голос начальника, и непривычное обращение изумили собравшихся. Они широко раскрыли глаза, и рты их открылись.

- Пусть говорит он, повелели вы! И я говорю, Я не старейшина и не вождь, я воин, не напрасно побывавший в Константинополе. Я вернулся оттуда не с пустыми руками и не с пустой головой. И все я жертвую своему племени на очаг отцов, на жертвенник богов, для того только, чтобы солнце свободы сияло повсюду, куда ступает нога наша. Но подумайте: не лишил ли Святовит ваши головы мудрости, подумайте: разве засияет солнце свободы, если схватит за глотку брат брата, а враг будет бить нас поодиночке? Разве родиться у нас свобода, если ты сожнешь свое зерно, сосед станет тягаться с тобой из-за одного колоска, а враг, смеясь, увезет с поля весь урожай? Разве это свобода, если ты подставляешь ухо подстрекателю, а потом омываешь острие своего копья в собственной крови? Разве это свобода, когда ты точешь топор и приставляешь его к шее соседа, вместо того чтобы рубить им доспехи византийцам? Разве это свобода, когда наши стада бродят без пастырей, волки режут их, а мы страдаем? Мудрые мужи, у которых в сердце любовь к своему племени, ответьте, разве это свобода?

- Позор! Гибель племени! Рабство!

Гремели взволнованные крики воинов, подобно шумящим валам в бушующем море, разносились повсюду их вопли.

Исток обнажил тяжелый меч. Лезвие его засверкало на солнце.

- Мужи! Видите этот меч? Враг носил его на себе, в нашей крови он купался, я добыл этот меч в Черне. Неужели теперь рука славина понесет его против анта? Или мне осквернить его собственной кровью, как осквернял его тщеславный ромей? Нет, мужи, никогда!

Среди старейшин воцарилось молчание. Кое-кто даже недовольно заворчал. Гнев на антов уже пустил корни. Славины жаждали битвы.

- Вы молчите? Недовольны? А разве анты не братья нам?

- Нет, не братья, раз они подняли копья на нас!

- А вы знаете, почему они взялись за копья?

- Волк и Виленец их науськивают. Люди встревожены. Они обидели нас.

- А кто натравил Волка, кто науськивает Виленца? Снова молчите! Я отвечу: их подстрекает Византия, та самая Византия, которая дрожит теперь перед славинами, ибо нет у нее солдат, чтобы сразиться с нами; та самая гнилая Византия, которой по сердцу наша междоусобица. Славинов на антов натравливает раб Византии - подлый Тунюш, я слышал это собственными ушами!

- Тунюш, Тунюш? - растерянно переспрашивали старейшины.

- Да, Тунюш! Кто затеял раздоры, когда мы разгромили лагерь Хильбудия и нам был открыт путь через Гем? Кто? Тунюш! Кто ползал перед Управдой на коленях и похвалялся, что рассорил между собой славинов и антов, дабы обеспечить царству византийскому безопасность на севере? Кто? Тунюш! Кто приезжал к моему отцу Сваруну и вовлекал его в войну с антами? Кто? Тунюш! И кто же, как не Тунюш, ползал на брюхе и лизал пятки антам? Поэтому, если мы хотим мира в нашем доме, если мы стремимся к свободе, смерть ему, гунну Тунюшу!

- Смерть псу, рабу Византии!

- Поэтому я хочу сам отправиться в лагерь антов к Волку и Виленцу. Я укажу им на их слепоту, я сорву повязку, которой завязал им глаза Тунюш. Этот предатель поспешил потом в Константинополь, чтобы пресмыкаясь перед Управдой, выклянчить у него золотые монеты в уплату за гнусное дело. Завтра же мы вонзим копья в землю, сунем мечи в ножны. Ант обнимет славина, брат - брата.

- Велик Исток! Слава ему! Он верно сказал! Пусть идет!

Из уст в уста передавались слова Истока, воины толпились вокруг костров, повторяли их, требовали смерти Тунюшу, обнимались, пели песни свободы и угрожали Управде страшным нашествием на его столицу.

Однако те, у кого анты угнали овец и разогнали стада, у кого пал сын в схватке, противились и требовали справедливости. Тотчас же их окружили толпы соплеменников, поднесли им тыквы с медом, обещали дать скот и пастухов, и так уговаривали и убеждали недовольных, что те наконец уступили.

И тогда по равнине, отделявшей славинов от антов, без оружия, поскакали посланцы мира: Исток, Велегост и Боян.

- Напрасно идем мы! - предупредил Велегост.

- Надежда моя мала, как зерно пшеницы, - поддержал его Боян.

- Не верю, что напрасно, - возразил Исток и хлестнул коня.

Они подъехали к первым группам антов. Воины положили копья на землю перед послами, гостеприимно их приветствуя.

Волк хмуро принял послов. Когда Исток увидел его лицо, надежда в его сердце стала таять. Взгляд Волка не сулил добра.

Велегост, как старейший, попросил Волка собрать совет старейшин, чтобы выслушать речь мудрого Сварунича.

С лица Волка исчезла насмешливая усмешка, когда он увидел Истока, и он пошел созывать старейшин на совет. Воины толпились вокруг пришельцев, предлагали им хлеб и соль, с любопытством ожидая решения воинского совета.

Исток вступил в круг старейшин и начал говорить. Впечатление от его слов было сильным. Со всех сторон раздавались возгласы радости. Но Волк оставался мрачным, глаза его утонули в глубоких впадинах. Глядя на хмурое его лицо, старейшины молчали. Воцарилась тишина. Исток читал ответ на лице Волка. Печаль охватила его сердце.

Медленно поднимался старейшина Волк. Веки его раскрылись, глаза сверкнули. По-хозяйски оглядел он собравшихся.

- Эй, милый! - бросил он Истоку, и нижняя губа его отвисла в знак глубокого презрения. - Ты досыта наелся масла в Константинополе, и твой язык свободно болтается во рту. Ты околдовал людей своими речами, как ведун. Но Волка тебе не провести. Волк растерзает тебя. Посмотрите на него, старейшины! Разве когда-нибудь случалось, чтоб безусый юнец управлял народом?

- Никогда! - прогремел ответ.

- Кто осмеливался когда-нибудь произносить сладкие слова и давать дерзкие советы свободным старейшинам?

- Никто! - прогремело вторично.

- Лжете, - обрушился на них Волк, - лжете! Только что вы, старейшие в стаде бараны, слушали блеянье ягненка и молчали! За язык я потяну этого ягненка, - за рога не могу, потому что нет их! - и покажу вам его. Этот парень служил Управде и теперь никак не может забыть престола. Для того и вернулся он, чтоб возвыситься над нами и самому стать деспотом!

- Никогда! Мы свободны! Смерть деспоту!

Поднялся лес рук, угрожая Истоку.

- Тише, он посол! Теперь вы знаете, как решить спор, как доказать, что анты свободны!

- Бой, бой, бой!

Словно морские волны, вскипел вопль и разнесся по лесу, разжигая страсти. Буря грянула. Анты угрожающе вскидывали копья; сверкали мечи, руки сжимали стрелы.

Быстро уехали послы.

"Пусть решит битва! - думал Исток. - Я надеялся, что не придется мне марать меч братской кровью. Но Волк должен пасть. Он валялся на подстилке Тунюша, предатель! Гнилой гриб на нашем теле. Я срублю его".

10
Опустились сумерки, и по обе стороны равнины загорелись большие костры. Призывая к бою, тревожно гудели рога. Вокруг пылающих веток воины точили копья, заостряли стрелы и лезвия, пели боевые песни. Повсюду приносили обильные жертвы Перуну, повсюду сулили ягнят Моране, умоляя пощадить в бою. Воины уходили в лес и ласково уговаривали вил прийти к ним с целительными повязками, чтоб перевязать будущие раны; на врага натравливали бесов, вурдалаков.

Перед Волком Знаменитые ведуны бросали разрубленные пополам кленовые дощечки и предсказывали победу. Жрецы вскрывали утробы принесенных в жертву животных и, взвешивая сердце и почки, говорили воинам, какая судьба ожидает их завтра.

Исток не приносил жертв, не слушал прорицателей и не давал обетов. Совет старейшин доверил ему командование в битве. Протяжными воплями, по древнему обычаю, приветствовали воины избранного командира, прикладывая руки к груди и сгибая спины в знак повиновения. Около полуночи лагерь антов превратился в необозримое море огня; языки пламени взлетали вверх, ветки трещали так, что гудело по равнине. Воины кричали еще громче; звенели мечи, гремели топоры, рога неистовыми звуками созывали на битву.

А у славинов угасали уже костры, шум стихал, рогов не было слышно. Анты вопили, опьяненные медовиной ведуны убеждали, что славины - трусы и предсказывали великую победу.

Исток в своем позолоченном доспехи ходил по лагерю и устанавливал боевые порядки. Напротив основного ядра антского войска он поставил беспорядочную толпу пастухов, рабов и пленников. Они были вооружены дубинками и ножами. В самых первых рядах, в том месте, где полыхало больше всего костров и где, по мнению неприятеля, сосредоточились основные силы славинов, была лишь группа трубачей. А главный отряд Исток отвел вправо в лес и укрыл в чаще. На крайнем фланге, на опушке леса, располагалась конница.

Еще не погасли последние звезды, когда войско антов ринулось в бой. Из темного леса выбрались бесчисленные толпы воинов. Равнину покрыли огромные серые пятна: антские орды, напирая и тесня друг друга, стремились на поле боя в безумной жажде крови. Исток внимательно оценивал силу врага и удивлялся: вчера ему казалось, что антов много меньше. На душе стало тревожно, уж не ошибся ли он в своих расчетах? Между тем толпы антов валили прямо к его правому крылу. Похоже, что Волк ночью разнюхал, где основные силы славинов. И Исток опечалился. Надежда на то, что славинам удастся победить без большого кровопролития, исчезла. Он не боялся поражения. Он с радостью уклонился бы от битвы, чтоб не проливать братской крови. Но если Волк ударит по главным силам славинов, то придется забыть, что перед ним анты, и начнется дикая, бессмысленная резня, какой не знали прадеды. Иначе битва будет проиграна.

Рассветало медленно. Над войском антов на востоке вспыхнула кровавая заря. Славины сочли это добрым предзнаменованием; в сердцах их росла надежда на победу. Антские богатыри шли впереди войска и задирали славинов:

- Вылезайте из мышиных нор, трусы, выходите, перепуганные лисицы, попробовать волчьих зубов! Намазывайте пятки, если хотите в живых остаться! Пусть ваши жены и девки просят у Даждьбога засухи. Потому что дождь больше не понадобится славинским полям, потоки слез оросят их! У-у-у...

Кое-кто из славинов не выдержал насмешек. Началась рукопашная: сплетясь в клубок, кусаясь и рыча, катались воины по земле между отрядами.

Лицо Истока прояснилось. В лагере антов зазвучали рога, и толпы воинов, выбежав из леса с копьями наперевес, размахивая топорами, бросилась туда, где их поджидали пастухи и пленники. Сохраняя строй, подобно страшному потоку, катилось войско по равнине. Исток радовался при виде этой силы, грозная волна нравилась ему, лишь обидно было, что нельзя повернуть эту волну вспять, слить ее со славинами и направить на Константинополь, затопляя и попирая все на своем пути.

Вдруг в рядах славинов началось смятение, послышался негромкий, протяжный вопль:

- Гунны, аланы!

Исток приподнялся на стременах. Из лесу на флангах отряда Волка высыпали толпы гуннских и аланских всадников.

Работа Тунюша! Пес пришел на помощь Волку!

Он выхватил меч и проверил застежки на шлеме и на поясе. Ни капли страха не было в его храбром сердце.

- Конницу разобьем мы! Антов щадить! Копья вперед! - таков был его приказ.

Анты уже перевалили две трети расстояния, разделявшего их. Толпа не выдержала. С оглушительным ревом пастухи-славины ударили на отряд Волка. Тот еще быстрее погнал могучую волну, считая, что атакует главный отряд. Враги сошлись, крик и гром, стоны и вопли, треск копий, звон мечей поднялись к небу, могучий поток вздымался и опускался, перекатывался по земле, отступая, снова смыкался. Очень скоро мужество покинуло славинов, и они стали отступать, реки антских воинов устремились за ними, анты рубили все на своем пути, сотрясая воздух победными воплями.

И тогда затрубили трубачи славинов. Анты замерли, словно их вдруг схватили за горло. Гунны и аланы повернули коней.

- Западня, западня! Туда! Там мальчишка, там старейшины! - бесновался Волк. Его войско разворачивалось влево, где были одни лишь трубачи. Тем самым анты открыли себя для славинов с тыла.

Наступил решающий момент.

Исток взмахнул мечом, первые лучи солнца вспыхнули в росистой траве. Доспехи и шлемы блеснули ослепительным светом. Как птица, помчался по равнине Исток во главе отряда тяжеловооруженных всадников. Они ударили с тыла и с флангов по гуннам и аланам. Меч Истока сверкал быстрее мысли, беспощадно рубили воины, пришедшие с юношей из Константинополя. Лошади гуннов, потеряв всадников, метались в толпе, анты, повернув назад, рубили друг друга. Конница Истока, словно огненный змей, извергавший искры, обрушилась на пехоту. При виде сверкающих доспехов и огненных шлемов антов охватил ужас.

- Хильбудий! Византия! Управда!

Вопли слились со стонами умирающих.

Антские воины оробели, растерялись, вообразив, что на них напали византийцы. Побросав копья, они, сопровождаемые старейшинами, устремились к лесу. Строй рассыпался, славины догоняли и убивали бегущих. Жалкие остатки гуннской и аланской конницы мчались по равнине, но тут их настигал могучий меч старого славина, прибывшего с Истоком из Константинополя. Исток не стал гнаться за конницей. Он пробирался сквозь толпу бегущих, растерявших почти все свое оружие антов. Если ему угрожало копье, он поднимал меч, на ходу парировал удар и спешил дальше. Взгляд его сверкал под забралом шлема, как у ястреба, выискивающего добычу. За ним скакал Радо, сын Бояна, в доспехах центуриона, и несколько юношей. Вопли, стоны, мольбы оглашали воздух, высохшая земля гудела под ногами бегущих, в лесу трещали сухие ветки.

Исток оторвавшись от своих, пробивался к лесу. Жажда мести влекла его туда. Он искал Волка. Но безуспешно. Оглядевшись по сторонам, он наконец пришел в себя и увидел, что окружен антами со всех сторон, даже Радо со своими товарищами остался позади. Тогда Исток повернул коня, снова погнал его в толпу бегущих, прокладывая себе путь мечом.

И тут Исток увидел того, кого искал. Бешено взмахнув мечом, он со свистом рассек воздух и яростно закричал:

- Ягненок языком убьет Волка!

Обезглавленный труп упал на вытоптанную траву.

Анты завопили от ужаса. Исток ринулся в толпу, вслед ему летели топоры, копья царапали его доспехи, а он мчался вперед и добрался до своих, получив лишь несколько царапин.

На поле боя спустилась ночь. Славины продолжали сгонять к кострам пленных антов. В неудержимой радости давории сотрясали мрак, на жертвеннике Перуна громоздились бараньи и воловьи туши, люди пили мед из рогов и славили Истока, завоевавшего этой победой безграничное доверие и любовь славинов.

А пока жарко полыхало пламя войны между славинами и антами, Тунюш вот уже третий день лежал на вершине холма возле града Сваруна. Два лучших его раба, отборные воины и искусные всадники, пасли на склонах трех лошадей. Они делали это молча, лишь изредка перебрасываясь словом, ибо великий господин, королевских сын Тунюш, сходил с ума от любви. Трижды спускались они вниз в лощину, трижды подползали к девушкам - те с песнями жали лен и трижды вынуждены были вернуться ни с чем. У Тунюша тряслись челюсти, в лихорадке стучали зубы. Он видел Любиницу, видел, как горит на солнце ее лицо, слышал ее смех; ее голос звучал в девичьем хоре, как песнь лесной вилы. Длинные золотые волосы девушки колыхал нежный ветерок. Белые руки, увитые золотыми браслетами, сверкали, когда она подбирала снопы и относила их к копнам. Тунюш ладонями сжимал низкий лоб, бил себя кулаками в грудь, опухшие губы его раскрывались, как у огромного сома, выброшенного на берег.

Она была рядом; он мог броситься, схватить Любиницу, кинуть ее на коня и умчаться. Но что-то опутало его ноги, колени дрожали, он чувствовал, что невидимые таинственные существа, лесные вилы, не пощадят его, если он дотронется до Любиницы против ее воли. При мысли, что Любиница, возможно чародейка, что она околдовала его, варвар испугался. Она смеялась, а ему казалось, будто она смеется над ним и приманивает его: "Ну-ка, попробуй подойди да тронь меня, коли хочешь своей погибели!"

А смерти Тунюш боялся; ведь ему прекрасно жилось на белом свете. И он уползал обратно на холм и лежал там молча без еды и без утешения в сердце.

Солнце опускалось, в долине желтел лен. Девушки поспешно подбирали последние снопы. Тунюш не сводил с них безумного взгляда.

"Завтра Любиница уже не выйдет из града. Вернется Исток, возвратятся воины и тогда... Она никогда не будет моей, а без нее мне не жить!"

Он перевернулся на брюхо и зарылся лицом в холодную землю. В душе снова заговорила мудрость прадедов: "Не сходи с ума! Опомнись! Брось ее! Вспомни, Тунюш, ведь ты сын Эрнака!"

Он поднял голову. Увидел белые рубахи внизу, загорелось сердце, вспыхнула страсть, и мудрость снова покинула его.

- Она будет моей, она будет королевой гуннов! - решительно произнес он, вскакивая на ноги...

Девушки закричали и разбежались, словно стая голубок, на которых кинулся ястреб.

Заалел багряный плащ, страшная рука обхватила Любиницу вокруг пояса, голова ее закружилась, и темные тени заплясали перед глазами.

В эту минуту на валу града появились две старческие фигуры. Это были Сварун и Радован.

- Тунюш! - завопил Радован.

- Моя дочь! - простонал Сварун и упал замертво.

Радован смочил ему голову и в утешение несчастному отцу послал вслед бешено скачущему гунну водопад самых страшных проклятий на языках всех народов от Балтийского до Эгейского моря.

Но гунн уходил, унося в объятиях свое богатство, прижимая к сердцу бесчувственную Любиницу. Топот коней его спутников, спешивших следом, тревожил его, он обнимал девушку, охваченный страхом, что ее отнимут у него. Без отдыха, почти обезумев, они мчались к Дунаю.

Ночью Тунюш уложил бесчувственную Любиницу на роскошные ковры в своем шатре и, отчаявшись привести королеву в чувство, призвал на помощь ведунов и ворожей.

Однако радость его, когда девушка открыла глаза и попросила воды, была недолгой. Баламбак сообщил, что уже несколько дней его ожидают посланцы из Константинополя. Управда приказывал немедля прибыть к нему.

То были преследователи Истока, по распоряжению императора разыскавшие в степи лагерь Тунюша.

Занялось утро. Любиница спала с улыбкой на губах. Тунюш пригрозил смертью Баламбеку, если он чем-либо огорчит королеву Любиницу, и, проклиная тот день и час, когда он впервые предстал перед Управдой, вместе с ромеями направился на юг.

11
У восточных ворот крепости Топер стояла высокая двуколка, покрытая холщевыми попонами. Возница успокаивал горячих лошадей, тревожно бивших копытами по земле, изрезанной колеями колес. В башне над воротами, опершись на каменный барьер, стоял солдат.

- Ну и жарища. Зачем префекту понадобилось выезжать так поздно? спросил он возницу.

- Кони даже в тени потом покрываются! Пусть боги оценят мудрость больших господ, мне она недоступна.

Вдруг солдат встрепенулся. Сверкнул шлем, молнией блеснуло копье.. Издали донесся конский топот.

- Подходит? - спросил возница одними губами. Громче он говорить не осмеливался.

Солдат махнул рукой, ничего не ответив. Семеро всадников мчались в воротам.

Префект Рустик соскочил с коня у повозки, его свита остановила коней поодаль. Возница откинул попону, привязал коня префекта сзади и стал покорно ждать, пока Рустик усядется.

Вдруг с юга, со стороны пристани, донесся торжественный трубный сигнал. Часовой, не успев даже взглянуть на море, быстро поднес к губам изогнутый рог и повторил торжественный сигнал.

Префект, поставивший было ногу в повозку, опустил ее, отвязав коня и опять вскочил в седло.

- Сколько кораблей? - крикнул он часовому на башне.

- Один быстрый парусник!

- Близко?

- Убирает паруса.

Префект обрадовался тому, что накануне так поздно пьянствовал. Ведь иначе он бы уже уехал, и императорский корабль не застал бы его.

Он повернул коня снова в город, у казармы бросил несколько коротких и резких приказаний герулам и аланам, которые, радуясь тому, что он на какое-то время покинет Топер, чесали языки в тени, - и поспешно, в сопровождении своих всадников, поскакал к пристани.

Горожане толпами стекались через южные ворота к пристани: звук трубы возвещал о прибытии военного корабля. Это был парусник императора Юстиниана - лучший из тех, что плавали в византийских водах. Тревога охватила префекта. Кто приплыл? С какими вестями? Может быть Велисарий? Или Мунд? Уже поговаривали о войне в Италии. А что, если император возьмет у него пол-легиона? С оставшейся половиной разве только крепостные стены займешь, да и то с трудом. К тому же варвары, узнав о том, что императорское войско ушло на запад, могут ударить через Дунай с севера. Конь фыркал, грызя стальные удила, - ветер рвал пену с его губ; он рыл копытами землю, выгибал шею и напирал на толпу; люди с криком метались в воротах, пытаясь спастись от лихого коня.

Когда челн закачался на волнах и понесся к берегу, Рустик встревожился еще больше. Люди глядели на его торжественное лицо в предвкушении новости, о которой можно будет говорить долгие недели.

Префект ничем не проявил охватившей его тревоги. В голову Рустику даже пришла мысль о том, что ему, возможно, вручат собственноручно подписанное императором письмо, лишающее его префектуры в Топере и призывающее в Константинополь, где он, правда, будет жить в почете, но при этом влачить жалкое существование на одно только жалованье.

Лодка приближалась к пристани, префект приготовился выпрыгнуть из седла, чтоб с трепетом и повиновением принять высокого вестника. Взгляд его искал знаки различия, хотя бы золотого орла на груди. Но постепенно ноги префекта снова утвердились в посеребренном стремени, и он выпрямился в седле: между гребцами - азиатами и африканцами - он разглядел лишь позолоченный жезл молодого центуриона.

Изящным жестом придворного вельможи центурион перекинул край алого плаща через левое плечо, положил руку на рукоятку своего меча из слоновой кости и слегка поклонился префекту. Рустика рассердило столь дерзкое поведение мальчишки, и он не смог скрыть гримасы гнева.

Но молодой офицер, выучившийся при дворе читать на лице мысли, и чуть не испугался гнева префекта.

"Словно загорелый варвар", - подумал он про себя и произнес:

- Флавий Павлин, центурион палатинцев, сын консула Флавия Василия, прибыл по повелению всемогущего императора, властелина моря и земли, который тебе приказывает...

При этих словах префект оказался на земле и коленопреклоненно выслушал приказ императора. А молодой щеголь подмигнул левым глазом, как бывало при дворе, когда удавалось осадить кого-то или безвинно оговорить.

- ...который тебе приказывает сообщить, не заходил ли сюда парусник Эпафродита, великого негодяя и хулителя его светлейшего величества? Мы следовали за ним по пятам, но он исчез. Или нас обманывали торговые корабли, уведомлявшие о нем?

- Сообщи, центурион, - Рустик не стал добавлять высокого титула, ибо его оскорбляла надменность юного щеголя, - сообщи, центурион, что нижайший раб, префект Топера, начальник тридцать третьего фракийского легиона, склоняет в пыли колена и говорит следующее: хулитель светлейшего величества прибыл в наш порт, отпустил рабов и потонул вместе со своим кораблем. Я видел это собственными глазами.

- Обман невозможен?

- Я был в десяти веслах от корабля, когда на палубе появился Эпафродит.

- И после этого он утонул?

- Да, вместе с кораблем.

Центурион снова слегка поклонился.

- Итак, с ним покончено!

- Может быть, ты соизволишь проследовать в город?

- Нет, я ухожу немедля. Самое пресветлую августу интересует эта весть.

Центурион Флавий прыгнул в лодку, волны толкнулись в борта отплывающего парусника и ласково ударили в берег.

Префект вскочил в седло и вскоре оказался у башни, где по-прежнему ожидал его возница.

"Погоди, красавчик, не ты первым сообщишь новость в Константинополь. Загоню лошадей, а приеду первый!"

Рустик сам взялся за вожжи. Пыль взвилась под копытами горячих коней, и повозка исчезла на дороге в Фессалонику.

Флавий плыл на всех парусах, с варварской жестокостью подгоняя гребцов, однако его возвращение в Константинополь неожиданно затянулось. Сначала поднялся сильный восточный ветер, заставивший императорский парусник спустить паруса. Оставили лишь один парус, который еле сдерживал яростный напор ветра, мачта скрипела и гнулась. Корабль шел на юг. Возле острова Леминариса ночью пришлось пристать к берегу. Гребцы взбунтовались, отказываясь грести. Потом на горизонте заметили темную полосу. Близилась буря. Плыть ей навстречу означало идти на верную гибель.

Рустик довольно ухмылялся, видя по пути, как гнутся оливы и тополя под порывами ветра. Сопровождавшие его солдаты изнемогали на взмыленных лошадях. Они вопросительно переглядывались, недоумевая, что произошло с префектом, почему он гонит, словно обезумев. С нетерпением ждали они захода солнца. Но надежды их были напрасны. Лишь два часа отдыха дал им молчаливый Рустик. А затем они снова помчались в ночь. На третье утро перед ними открылась Пропонтида. На берегу сверкали позолоченные кровли императорского дворца. Еще до наступления полудня они миновали Адрианопольские ворота и вступили в город. Люди на улицах останавливались, глядя им вслед, убежденные в том, что эти всадники прибыли с печальными известиями о нашествии варваров. Кони их были измождены, покрыты слоем пыли, а одежда так пропиталась потом и грязью, что невозможно было определить, в доспехах ли они или в одних туниках из серого грязного полотна.

Рустик направился прямо во дворец. В караульном помещении у офицера он умылся и умастил волосы. Рабы почистили ему одежду. Узнав, что парусник не возвращался, он повеселел и поспешил доложить о своем прибытии императорскому силенциарию, прося, чтобы его допустили к Управде.

Тут же вышел к нему магистр эквитум Асбад. И хотя оба они служили в коннице и носили высокие звания, Асбад недвусмысленно дал понять, что он всемогущий и влиятельный командир палатинцев, в то время как префект, по существу, повелевает варварами, мужиками. С безмерным высокомерием и надменностью он приветствовал Рустика и сообщил, что в течение ближайших нескольких дней видеть императора невозможно. Днем и ночью его одолевают заботы в связи с войной в Италии, и, кроме Велисария и Мунда, никто не имеет к нему доступа. Но префект может рассказать о своем деле ему. Асбаду. Если оно не терпит отлагательств, силенциарий письменно известит об этом Управду.

- До земли склоняется недостойный раб перед мудростью святого, великого деспота и не дерзает даже на мгновение помешать тому, кому повинуется земля и море. Я хотел бы сообщить о беглеце Эпафродите.

Услыхав это имя, Асбад позабыл о своем высокомерии. Он взял префекта под руку, лицо его вспыхнуло, губы задрожали. Рустик изумился столь резкой перемене в обращении.

- Небо послало мне тебя, мой старый друг! Идем! Дело бунтаря и обманщика Эпафродита доверено мне!

Асбад тут же велел принести двухместные носилки. Рабы доставили вельмож через форум в чудесный таблиний Асбада.

- Изволь, sublimus magnificentia.

Префект опустился в низкое кресло с бархатной подушкой.

Две прекрасные гречанки подали фрукты и сосуд с вином. Рустик онемел, не сводя взгляда с девушек. Поцеловав руку Асбада, они исчезли, ступая по мозаике, словно окутанные вуалью богини, избегающие человеческого взора.

- Excellens eminentia tua использует богинь вместо служанок!

- Не удивляйся! Тебе это в диковинку. Ты приехал из Топера. А для нас это будни. Многая лета, славных побед тебе, префект и начальник фракийского легиона!

Асбад выпил лесбосского вина за здоровье Рустика.

- Ну, а теперь рассказывай об Эпафродите! Да будет милостив к нему сатана!

- Милостив он к нему или нет, не знаю! Но они уже встретились в Аиде.

- Эпафродит мертв? Говори! Аду не выдумать таких мучений, какие мы избрали бы для него, попадись он нам в руки!

- Напрасны ваши усилия! Эпафродит разгуливает с дельфинами в топерской пристани. Я сам видел, как он погружался в море вместе со своим прекрасным кораблем.

- Значит, это правда! Он писал о своем намерении, да мы не поверили. Проклятая лиса! Пронюхал, что его ждет, и предпочел сам отправиться к Люциферу. А где парусник, который за ним погнался? Флавий не имеет себе равных в глазах придворных дам. А каков он на море, я не знаю. Вероятно, способен погубить корабль.

- Центурион Флавий уже побывал в Топере!

- Побывал? Значит, он обо всем уже знает. Клянусь Венерой, августа наградит центуриона, а дамы наперебой примутся целовать его. Везет же дураку!

- Скажи, а могу я сообщить обо всем императору, прежде чем вернется Флавиц? Ты не представляешь, как я мчался, чтоб обогнать его посуху!

- Это не причина, чтобы попасть к деспоту. Он слишком погружен сейчас в воинские заботы. Поэтому все дело он передал святой императрице.

- Святой императрице? - удивился префект.

Асбад встал, опустил занавес у входа в таблиний и внимательно осмотрел все углы. Потом придвинулся вплотную к Рустику.

- Рустик, - начал он шепотом, - ты командир и префект, следовательно, мужчина! Сейчас мы с тобой sub rosa... [доверительно (лат.)].

Он поднял указательный палец, на котором сверкал большой перстень, к потолку, откуда свисал светильник в виде розы.

Префект также поднял палец к потолку, потом прижал его к губам и повторил:

- Sub rosa!

- Тебе, верно, не ведома история Эпафродита. Слушай! Благодаря игре случая среди палатинцев оказался один варвар, славин Исток. Он поселился не в казарме, а у грека, который полюбил парня, как сына. Почему, об этом Константинополь умалчивает. Но говорю тебе, это был такой солдат, какого не видать ни Мунду, ни Велисарию. Красив - сразу очаровал всех дам, лучник - которому нет равного, наездник - что твой кентавр, умен - как философ эллинской школы. И Феодора полюбила его со всей страстью, на какую способна. Но варвар оттолкнул императрицу, влюбившись в ее придворную даму. Теперь ты все знаешь. Исток попал в каземат, Эпафродит его вызволил. Славин ушел за Дунай и, самое главное, увез с собой даму, которую я сам страстно люблю. Ах, если б ты видел Ирину!

Асбад прижал руку к сердцу, забившемуся при одном звуке этого имени.

- Ирину? - переспросил Рустик, не сводя глаз с Асбада, нервно кусавшего губы. - Так не моя ли это племянница?

- Ирина - твоя племянница? Рустик, возьми меня за руку и ущипни. Как мне это не пришло в голову! Ведь я же знал об этом. Прости, что я рассказал тебе о позоре твоей племянницы. Поверь, я прошел через подлинный ад, пока в сердце моем боролись ненависть и любовь.

- А может быть, это другая дама?

- Здесь нет таких имен. Она одна-единственная.

- Но тогда она не скрылась с варваром!

Глаза Асбада сверкнули. Он положил обе руки на плечи Рустика и с судорожным усилием произнес:

- Не скрылась? И ты знаешь, где она! Скажи, префект, отдай мне ее, возврати ее моей душе; я выполню любое желание, скажи только, где Ирина?

Префект не мог произнести ни слова. Немало лет прожил он в Константинополе, служа офицером, и знал его до тонкостей. И теперь, глядя Асбаду в глаза, он пытался понять, говорит ли тот правду или рассчитывает поймать его в ловушку. Чтобы магистр эквитум женился на Ирине? Нет, это невероятно. Для такого брака девушке нужны миллионы. А их нет ни у него, ни у Ирины. Так, значит, она станет игрушкой в руках Асбада? Нет, этому противилась его кровь, и, вопреки византийской испорченности, не обошедшей и его, в душе Рустика заговорил голос совести: "Выдать? Нет!" Но тут он вспомнил Феодору.

- Плохо придется Ирине, если императрица любит варвара!

- Она больше не любит его. И стремится сейчас только к мести. Скажи, что ты знаешь об Ирине?

- Но если Эпафродита нет, а варвар убежал, весь гнев августы обрушится на головы Ирины!

- О нет! Феодора обрадуется, узнав, что Ирина не убежала с язычником. Она тоже хочет, чтоб Ирина стала моей.

- Чтоб она стала твоей? - переспросил ошарашенный Рустик.

- Да, моей законной женой! Префект, фортуна милостива к тебе, рука императрицы откроет перед тобой дверь к завидной должности в Константинополе. Говори же, отдай мне Ирину!

Лукавый Асбад задел самую чувствительную струну.

Однако префект молчал. Асбад отпустил плечо Рустика, руки его ослабли, он упал лицом в мягкую подушку.

- О Эрот, - бормотал он, вздыхая, зачем ты мучаешь меня? Уходи прочь! Ты заставляешь начальника палатинцев унижаться, в пыли склоняться перед женщиной, которая заслуживает темницы, ибо она, придворная дама, христианка, связалась с варваром, с язычником! И я знал об этом! И молчал из любви к ней, и нарушил свой священный долг. О наказание божье!

При этих словах Рустик испугался. Если он не отдаст девушку Асбаду, тототомстит ему. Сколько голодных офицеров жаждет префектуры, чтоб разбогатеть на людской крови! Что стоит Асбаду, любимцу императора, лишить его должности? И тогда он получит приказ отправиться в качестве комитса, придворного советника с ничего не значащим титулом, на войну в Италию.

- Не печалься, светлейший! Говорю тебе, что Ирина у меня и что она твоя.

Асбад проворно вернулся к столу, наполнил доверху бокалы так, что огненное вино темными пятнами разлилось по мозаике, и сказал:

- Если ты исполнишь свое обещание, исполню свое и я. И пусть меня постигнет судьба Искариота и мой конец будет концом Авессалома, если я солгал.

- Да будет так!

Префект выпил залпом. Асбад лисьими глазками наблюдал за ним поверх чаши.

- А сейчас я иду к императрице. Сегодня же ты услышишь высочайшую благодарность, которую выразит тебе повелительница вселенной!

Префект простился, слегка, правда, встревоженный, но вместе с тем и довольный, предвкушая теплое местечко в Константинополе.

"Пусть Ирина станет его законной женой или... или..."

Выйдя на форум, Рустик погладил лицо и, усмехнувшись, пробормотал:

- В конце концов какое мне дело.

Услыхав удар гонга, которым раб дал знать, что гость покинул дом, Асбад расхохотался.

- Рустик, ха-ха, одно имя чего стоит! Мужик - он мужик и есть! Ты станешь магстром оффициорум, а твоя Ирина, любовница варвара, моей законной женой, как же, жди! Сиди в своем Топоре, и за то скажи спасибо! А не то отправит тебя Управа на границу, в разгромленный Туррис на Дунае, чтоб ты пожил там с варварами!

Он радостно хлопнул в ладоши и вытянулся на своем ложе. Занавес у входа колыхнулся, и, словно душа светлого лимонного дерева, в комнату вошла прекрасная рабыня Мелита.

Асбад махнул ей рукой. Она села у его ног.

- Мелита, у тебя будет хозяйка! Прекрасная дама Ирина придет ко мне и станет моей.

Рабыня обхватила его колени и зарыдала. Асбад приподнялся, обнял ее и прошептал:

- Не плачь! Придет Ирина, придет любовница варвара, только станет она не моей женой, а твоей прислужницей!

Мелита пылко обняла его.

В тот же день Асбад появился при дворе в приемной императрицы. Несколько седовласых сенаторов, два щеголеватых дьякона и пять палатинских офицеров ожидали в зале. Они не произнесли ни слова, но взгляды их были красноречивы, в них сверкала зависть. Кое-кто из них уже третий день проводил в ожидании, но Феодора была неумолима.

И вдруг пришел Асбад.

С тех пор как исчез Исток, магистр эквитум не смел приблизиться к престолу. Это хранилось в тайне, но при дворе все знали о том. Встретив Асбада, придворные начинали проклинать Эпафродита, спасшего варвара и перехитрившего стражу, и громко клялись святой Софией, что наступит день мщения и для Асбада вновь засияет с престола солнце милости. Выражения соболезнования Асбад принимал с притворной печалью. Но стоило сенатору или офицеру скрыться за угол, как на губах его появлялась циничная усмешка, и, глядя им вслед, он произносил вполголоса:

- Знаю я вас! Проклятые лицемеры!

И вот сегодня Асбад неожиданно с победоносным видом прошествовал к покоям императрицы. Все встрепенулись и поклонились ему, опустив глаза. Магистр эквитум шагал с гордо поднятой головой. Возле самой двери он небрежно пододвинул к себе ногой драгоценный стул и опустился на него. Сноп солнечных лучей засиял на его доспехах, и от этого блеска больно стало завистливым глазам, а сердца дрогнули. Презрительные взгляды Асбада предвещали победу.

Прошло несколько мгновений, два евнуха приподняли занавес и впустили Асбада в золотой зал. Снова задернулся занавес, и взгляды клиентов вонзились в него; стараясь проникнуть внутрь зала. Все словно воочию видели, как опустился на колени магистр эквитум, слышали, как шуршал ковер, по которому он полз к Феодоре.

Вытянувшись во всю длину на ковре, гордый палатинец поцеловал мелкий жемчуг на носке шелковой туфельки и привстал на колени.

- Святая августа! Недостойнейший слуга твой просит милости.

Маленькой рукой Феодора стукнула по золотому подлокотнику, разрешая говорить.

- Я прихожу, как грешник, возвращаюсь, как блудный сын.

Тихая радость разлилась на лице Феодоры. Она не сводила с золотого сфинкса, на который сквозь финикийское стекло окон падали солнечные лучи.

- Я прихожу, чтоб загладить свою вину. Эпафродит, по крови своей родственник адского пса Цербера, погребен в море!

Чуть приметно поднял веки Асбад, чтоб увидеть, какое впечатление произвела новость на Феодору.

Она не сводила взгляда со сфинкса; постукивая белыми прозрачными пальцами по подлокотнику, произнесла:

- Лжешь! Грек не так глуп! Не верю!

- Клянусь святой троицей, префект Рустик из Топера видел своими глазами, как он погружался вместе с кораблем в море!

Феодора не повернула головы.

- Тогда он сошел с ума!

- Проклятие Каина привело его к смерти!

- Пусть за меня отомстит Люцифер! Больше ты ничего не знаешь?

- Я нашел Ирину!

Женщина вздрогнула. Таинственная искра обожгла ее, она повернулась лицом к Асбаду. Черные глаза вспыхнули между широко раскрытыми ресницами.

- Ирину? Сейчас же приведи ее сюда!

- Ее пока нет в Константинополе, августейшая!

- Тогда где она? Послать за ней немедленно!

- Она в Топере, у дяде, префекта Рустика!

Феодора сделала знак рукой. Раб приготовился писать.

- Рустик в Константинополе?

- Он приехал сообщить о смерти Эпафродита!

- Флавий не возвращался?

- Кораблю наверняка помешала буря.

Ехидная усмешка показалась на губах Феодоры, когда она представила себе огорчение Флавия, узнавшего о том, что префект опередил его.

- Передай тогда префекту, чтобы он тотчас же возвращался к себе и привез Ирину. Таково настоятельное желание императрицы.

- Префект - ее дядя, а голос крови есть голос крови! Если бы святая августа послала за Ириной меня, недостойного раба своего!

- Ястреба за голубкой! Нет, уж сначала пусть насытится местью императрица, а там, может, кусок достанется и рабу! За Ириной поедет Рустик!

Феодора выставила крохотный башмачок, Асбад поцеловал его и удалился.

12
Горько ошибалась рабыня Мелита, украшая спальню своего орла цветами и усыпая ее благоуханным шафраном. В тот вечер Асбад не переступил порога спальни.

Возвратившись от Феодоры, он поспешно разыскал Рустика и обрадовал его, солгав, что служба в Константинополе ему, Рустику, теперь обеспечена. Императрица никогда не забудет, что префект первым сообщил об Эпафродите и обещал отдать Ирину ему, Асбаду, что давно уже является искренним желанием августы.

Префект был доволен и весело устремился на поиски знакомых, чтоб пригласить их в термы Зевксиппа на обильный ужин.

Покончив с этим, Асбад улегся дома на жесткое ложе, обитое бычьей кожей. Закинув руки под голову, он глядел в потолок, на котором Эос управляла квадригой восходящего солнца.

Сегодня ему снова открылись двери Феодоры, и тем не менее он не испытывал радости. Его не беспокоило, что императрица была сегодня холодна с ним, не огорчали колкие слова о том, что ястреб-де опасен для голубки Ирины. Он привык к тому, что эта женщина беспрерывно жалила его. Но сейчас в его сердце вдруг поселился червь и стал точить его, причиняя невыносимую боль. Вспыхнула та самая искра, которую ему так и не удалось погасить ни проклятьями, ни ненавистью. Словно блуждающий огонек, который в тихой ночи вспыхивает посреди вонючего болота, полного отвратительных гадов, и робко трепещет над зеленеющей водой, освещая затаившуюся в ночи мерзость, вспыхнула эта искра в сердце Асбада. И скорее ужасом, нежели радостью, опалила его. Всех придворных дам и роскошных гетер затмила Ирина, и свет, струившийся от нее, вдруг осветил грязь, в которой он утопал. Давно уже потерял он веру в благородство, в характер, в правду. Языком он славил Христа, а в сердце своем служил кумиру. Но сегодня императрица раздула в его душе неведомое пламя. Асбад высвободил руки из-под головы и прижал их к лицу.

"Неужели я ревную Ирину? Неужто люблю ее по-прежнему? Но разве не подавил я давно последнее биение сердца, которое вызывала любовь? Что такое любовь? Фантом. Лишь в наслаждении истина. И все-таки..."

Асбад вскочил со своего ложа и беспокойно стал шагать по мраморному полу. В сердце его бушевал вулкан. Мутной волной вздымалась страсть в груди и заливала голову. В этих волнах он искал сушу, чтоб бросить якорь, искал и не находил. Он видел на них Ирину, которую терзает мстительная Феодора. В волнах этих вставало ее бледное, залитое слезами лицо, исхудавшие руки тянулись к пене и ловили ее, погружаясь и утопая в бездонных пучинах. Ему казалось, будто Ирина зовет на помощь, будто с тихой покорностью она произносит его имя, умоляя вспомнить о любви, в которой он когда-то клялся, и спасти ее.

В тревоге и смятении снова бросился Асбад на твердое ложе, веки его сомкнулись, тяжелый сон простер над ним свои крылья. Утро застало Асбада уже за столом. Прямо в глаза ему светило солнце. Его лицо было безмятежным, как гладь Пропонтиды. Хлопнув кулаком по столу, он усмехнулся самому себе.

"Я не пил и все-таки был пьян вчера вечером! Смешно! Закипает кровь в жилах, и муж превращается во влюбленного мальчишку. Запомни, Феодора! Случается и рабу захотеть полной чаши. А огрызки выбрасывают собакам. Ты не получишь Ирины. Ирина будет моей. Ястреб вырвет голубку из пасти лисицы".

Пальцы Асбада погрузились в растрепанные, грязные и не умащенные волосы, он зажмурил глаза и задумался. Мелита принесла завтрак на серебряном подносе: фрукты, масло, сладости и подогретое вино. Легкий пар вился над позолоченным сосудом. Девушка стояла перед Асбадом, словно жрица перед идолом, которому она служит. Жаром пылало вино, однако магистр эквитум не пошевельнулся. Мелита поставила поднос на каменный столик, подошла к Асбаду и коснулась его руки. Он вздрогнул и поднял голову.

- Прочь! Оставь меня в покое! - взревел он.

Преданная рабыня, без памяти любившая его, молча вышла; за дверью она опустилась на пол, горючие слезы оросили пурпурные камешки мозаичной звезды.

Не шевелясь, долго сидел палатинец. Нетронутый завтрак остывал на столике, Мелита напрасно приникала ухом к занавесам, чтоб не пропустить миг, когда ее сокол очнется от тяжких дум.

Вдруг Асбад вскочил. Нити его плана стянулись в прочный узел, загадка была решена.

"Быть по сему! Попирует раб, а императрице достанутся крохи! Мне не велено ехать за Ириной. Что ж, пусть едет Рустик! А я напишу Ирине письмо, найду гонца и сегодня же отправлю его. Я открою ей план Феодоры, поклянусь в своей любви и предложу денег, чтоб она скрылась, прежде чем возвратится дядя. Я укажу ей дом своего друга в Адрианополе, ни о чем не стану просить и поклянусь святой троицей, что делаю это из чистой любви. Ирина боится двора, она доверится мне, ну а уж если окажется у моего друга, можно считать, что она у меня! Феодоре сообщат о ее побеге, и мне представится случай отомстить августе за то, что она не поверила мне".

Не мешкая, он тут же принялся писать письмо Ирине. После полудня надежный гонец уже мчался с письмом и деньгами по Фессалоникской дороге в Топер.

Весть о смерти Эпафродита взволновала Константинополь. На площадях сенаторы вслух толковали о страшной божьей каре, постигшей хулителя священной особы императора и возмутителя народа против императрицы. Фантазируя, они рассказывали друг другу о том, какие муки уготовил сатана в адском пекле для предателя христиан и защитника варваров. Но, сидя дома, за плотно запертыми дверями, они искренне оплакивали его кончину, а многие просто-напросто не верили, что грек добровольно пошел на смерть. Поэтому на площадях они еще громче трубили о его самоубийстве.

Большое участие в судьбе богатого Эпафродита приняли бедняки, собиравшиеся в жалких кабаках возле Золотого рога. Там тоже громогласно призывали Люцифера разжечь самый большой котел для грека, но в ночные часы, когда исчезали тени пронырливых дворцовых соглядатаев, люди тесным кругом усаживались у кувшинов с вином и приглушенными голосами проклинали Управду и славили Эпафродита, словно он был святым на золотом троне.

Снова пробудился интерес к славину Истоку. С безудержным любопытством люди ждали вестей с севера и спорили между собой, удалось ли смельчаку спастись или его перехватила погоня. При этом забывалась даже война в Италии; о полководцах Велисарии и Мунде не велось столько разговоров, сколько велось их об Истоке. Среди варваров, среди рабов и даже среди солдат не было ни одного человека, кто бы пожелал Истоку вернуться в Константинополь. Многие ставили на него последние статеры, горячо желая, чтоб он ушел за Дунай.

На вершине опасного вулкана, в глубине которого клокотало недовольство и ненависть к деспоту, во дворце восседал Юстиниан и днем и ночью писал в провинции префектам, приказывая собирать новые и новые налоги на армию и строительство храма святой Софии. Огромные толпы голодных земледельцев покинули свои поля и явились в Константинополь, другие ушли через границу к врагам империи, не в силах выносить поборы. Преданности, любви и верности как не бывало. Все льстили, все раболепствовали, но в сердцах таили ненависть и протест.

Тайно возликовал город, когда возвратились солдаты, преследовавшие Истока. Все кабаки были набиты битком, аркады на площадях не вмещали толпы имущих горожан.

- Ушел! Ушел! - передавалось из уст в уста. А вслух громыхали проклятия, вздымались кулаки. Северу угрожали новым Хильбудием. Солдаты, гнавшиеся за Истоком через Гем, были дорогими гостями в любой компании. Сотни раз они невероятными преувеличениями рассказывали об ужасах, которые видели во Фракии и Мезии. Рассказывали, как разбойничал бежавший славин, как разрушал он крепости, уничтожая целые легионы, грабил, увозя богатства и оружие, как он преследовал самого Тунюша, а потом переправился через Дунай у развалин крепости Туррис, где по эту сторону реки еще не так давно стоял лагерь непобедимого Хильбудия. Потом, говорили солдаты, когда они возвращались с Тунюшем, которого призвал Управда, их нагнали гунны с вестью о том, что Исток разгромил войско антов, и те, напуганные, как стадо овец, бежали к реке Тиарант и через нее в землю вархунов.

- Исток могущественнее Велисария. Сам Мунд - не более чем центурион в сравнении с этим варваром! Он ударит на Константинополь! Пусть приходит! К народу он будет милостив. А вы, Феодора и Асбад, ваши шкуры мы купим и продадим на ремни кожевникам! - Так украдкой толковали люди до поздней ночи.

На другое утро, когда прибыл Тунюш, которому пришлось, покинув Любиницу, отправиться к Управде в сопровождении солдат, неожиданно пришла весть, что гунны хлынули на Мезию, переправились уже через реку Панисус и угрожают Фракии. Юстиниан растерялся. Он призвал нескольких сенаторов и Велисария, но выхода из положения найти не мог. Велисарий, осмелев, укорял деспота за сношения с Тунюшом. Ведь он жулик! Ему нельзя доверять. За эти слова император наградил преданного победителя тем, что отнял у него лучший легион в городе для защиты от варваров. После этого он призвал Тунюша.

Гунн бросился на ковер к ногам императора, грозно упрекавшего его за то, что его соплеменники грабят империю. Лицо Тунюша покрылось серыми пятнами.

- Это не гунны, не мои подданные. Это вархуны, которые нападают и на меня, я не единожды громил их. Но они многочисленны, и как саранча, поглощают моих воинов, преданных тебе.

Юстиниан многозначительно посмотрел на Велисария, стоявшего возле трона. Тот сокрушенно опустил голову.

- Помощь нужна мне, повелитель, а помощь мне оказали бы анты, которых ценой больших жертв я рассорил со славинами.

- Говори, чего ты хочешь?

- Подари антам пустующие земли по ту сторону Дуная, и тогда я сам позабочусь натравить их на вархунов. Начнется драка в Мезии, во Фракии же сохранится мир. Они будут резать друг друга, и никто из них не перейдет через Гем. Славины же несомненно ударят через Дунай. Но там их встречу я с антами, и уж после этой встречи им не придется больше переправляться обратно.

- Хоть ты и носишь песье голову на плечах, совет твой не лишен смысла. Непобедимый август унизится до того, чтобы одобрить твою мысль. Я пошлю с тобой послов. Созови старейшин антов в Туррис, там мы передадим им землю, которая до сих пор была моей, и заключим договор о том, что взамен они будут отражать налеты вархунов на мою империю. Сегодня же ты отправишься с послами.

Тунюш снова коснулся лбом пола, потом поднял голову, его маленькие глазки просили слова.

- Великий самодержец, путь не безопасен. Я один, без спутников, а разбойники множатся, как гусеницы.

- Я выдам тебе охранную грамоту. Из крепостей тебя будут сопровождать солдаты. Ты будешь ехать спокойно.

- И кабаки на дорогах стали дороже. Никто не принимает путника даром. Деньги я потратил, когда по твоему приказу сеял раздоры между антами и славинами.

- Тот, кто является олицетворением величайшей справедливости на земле, заплатит тебе.

Тунюш вышел. По спине его текли струйки пота. Он разыскал какую-то корчму и с дикой жадностью набросился на жареную дичь; рвал куски мяса и глотал вино, стекавшее по редкой бороденке. Насытившись, он опрокинул ногой столик и растянулся на каменной скамье.

"Клянусь разумом Аттилы, я опять надул его. Что мне за дело до вархунов и что мне за дело до империи? Тунюш живет только для себя и для своей прекрасной Любиницы".

Дикарь зачмокал и облизнул влажные от вина губы. Безумное, неодолимое желание видеть Любиницу охватило его. Сердце застучало, и не было сил оставаться на месте. Тунюш с ревом выскочил наружу и кинулся на поиски купца, торговавшего драгоценными женскими украшениями. Он набил полную пазуху браслетами, серьгами, коралловыми бусами, золотыми пряжками и фибулами, чтоб украсить ими прекрасную девушку.

Возвращаясь во дворец, чтоб получить императорскую грамоту и деньги, Тунюш бормотал:

- Если б он знал, что его золотые пойдут на украшения для сестры Истока, - ха - клянусь мудростью Аттилы, он спятил бы на своем троне. Песью голову носишь, сказал он мне. Но в ней мозги, которые сродни мозгам Аттилы. А Аттила был государь, ты же бабник, баран, черт. Я всех перессорю, это верно, да не в твою корысть. Ты плати за волов, а мясом насладится Тунюш. Начнется драка, я подамся на юг и женюсь на Любинице. А ты мне еще и грамоту дашь. Спасибо. Буду грабить без всяких забот. Неужели ты и впрямь думаешь, что я подставлю свою голову под меч Истока?

Когда вечерняя прохлада опускалась на Константинополь, три всадника С тунюшем во главе выехали через Адрианопольские ворота. Император дал им полномочия заключить союз с антами против вархунов и славинов. Пьяный Тунюш левой рукой взвешивал тяжелую мошну с золотыми монетами, полученную от Управды, и хриплым голосом распевал гуннскую песнь о белой голубке и сизом соколе.

Почти в ту же самую пору через Западные ворота, громыхая, пронеслась двуколка Рустика. Префект несколько дней развлекался в городе. Асбад умышленно не предупредил его, что следует немедленно мчаться в Топер за беглянкой. Он хотел, чтоб девушка выиграла время. И в самом деле, посланец Асбада успел передать письмо и деньги Ирине.

13
В саду префекта под платаном сидели Ирина и Кирила. Светлое небо уже позолотили лучи заходящего солнца. На верхушках деревьев размеренно шелестели листья. С Эгейского моря потянул вечерний ветерок, он ласково касался горячей земли - так нежная ладонь касается потного лба усталого земледельца.

Кирила опустилась на низенькую скамеечку у ног Ирины. На коленях ее лежал Апокалипсис. Рабыня не сводила больших глаз с Ирины, которая, опершись на толстый ствол дерева и опустив веки, устремилась душой куда-то вслед за лучами опускающегося солнца. Правая рука ее покоилась на белом прохладном камне - густая тень охраняла его от полуденного зноя.

- Продолжать, светлейшая?

Рабыня застыла в ожидании ответа.

Ирина отрицательно покачала головой. Ей не хотелось говорить, она словно опасалась, что громкое слово спугнет мечты, в которые погрузилась ее душа.

С тех пор как она бежала из Константинополя и покинула двор, с тех пор как судьба отняла у нее двух самых дорогих ей людей, Истока и Эпафродита, она все чаще предавалась меланхолическим мечтам. Жизнь в Топере тяготила ее. Бывая в здешнем обществе, она должна была неукоснительно следовать всем придворным обычаям. Тяжелая, усыпанная драгоценными камнями стола была для нее невыносимым бременем, цепями, тогой лицемерия. В обществе провинциальных дам она вынуждена была говорить шепотом, дабы поддерживать миф о святости и божественном авторитете двора. Поэтому она избегала общества, искала тихие уголки, укромные лужайки, где в простеньком платьице могла без помех наслаждаться свободой. Возвращаясь же из "высоких сфер", она с гневом и отвращением сбрасывала тяжелые одежды, словно освобождалась от цепей. И всякий раз повторяла слова Синесия Киренского: "О римляне, разве вы стали лучше с тех пор, как надели пурпур и осыпали себя золотом? Комедианты в пестрых хламидах, вы ящерицы, не осмеливающиеся говорить громко, боящиеся света божьего и сидящие по своим норам, дабы народ не понял, что, несмотря на все, вы самые обыкновенные люди".

Сердце ее бесконечной тоской стремилось к Истоку. Она вспоминала его в холщовой одежде на ипподроме, когда он вскакивал на коня, вспоминала его развевающие, не умащенные кудри. Именно тогда она полюбила его - простого, свободного, без цепей, без маски. А сейчас он ушел, сбросил панцирь, и там, за Дунаем, скачет во главе войска, как скакал тогда на ипподроме. Думает ли он о ней? Вернется ли за ней?

Дни бегут, летят недели, а новостей нет ни с юга, ни с севера.

Мысленно она бродила в поисках любимого по неведомым лесным тропам, призывала его в горах, расспрашивала о нем на дорогах, умоляла путников разыскать его, предлагала купцам статеры, чтоб они взяли ее с собой в страну славинов.

Кирила знала свою госпожу. И в такие минуты старалась незаметно ускользнуть, чтоб Ирина могла с тихой печалью и сладкой грустью предаваться мыслям об Истоке. Так было и в этот вечер - Кирила молча покинула сад и пошла в город.

На узком форуме перед скромной базиликой толпились топерские девушки. Возгласы восхищения доносились из толпы, когда на площади показались шелковые носилки, в которых восседали жены офицеров, богатых купцов и сборщиков налогов. Их было немного в Топере, может быть поэтому их так уважали и почитали.

Кирилу, хотя она и была вольноотпущенной, тоже почитали из-за ее госпожи. Девушки расступились, когда она, вслед за дамой на белых носилках, направилась к лавке взглянуть на женские безделушки.

Купец как раз поставил на каменный прилавок два великолепных бронзовых светильника. Весело мигали огоньки, питаемые превосходным греческим маслом. Кирила широко раскрыла глаза, разглядывая сверкающие драгоценности. В волшебном свете играли и переливались фибулы, золотые серьги, ограненные камни, янтарь, кораллы и снежно-белые костяные гребни. Сотни алчных глаз в упоении паслись на этом поле роскоши, и бессильная зависть рождалась в душах, когда какая-нибудь богатая купчиха покупала драгоценности и передавала их рабыне, чтоб та спрятала в шкатулку красного дерева.

- В императорском дворце нет украшений прекраснее! - невольно вырвалось у Кирилы. Стоящие рядом девушки подхватили ее слова, и по толпе понеслось:

- В императорском дворце нет украшений прекраснее!

Кирила испугалась и поспешила исправиться:

- В императорском дворце, я сказала. Но для святейшей императрицы это мусор, надо только видеть ее украшения!

И тут же почувствовала, как в нее вонзились маленькие глазки купца. Кирила посмотрела на него. Спина ее покрылась холодным потом, по коже побежали мурашки, в испуге она попыталась улизнуть. Торговец ласково подмигнул ей, потом длинными пальцами взял золотой браслет в форме двух изогнутых дельфинов, покрытых бериллами и топазами, с гранатами вместо глаз, и поднял его к свету, так что он засверкал всеми своими огнями.

- Ты говоришь правду. Только святейшая императрица носит браслеты прекраснее, чем этот! Ты угадала или слыхала об этом во дворце?

Кирила напрягла все силы, чтоб не выдать своего волнения. В торговце она узнала евнуха Спиридиона.

Когда Нумида разыскал в Топере Ирину, чтобы сообщить ей о спасении Истока и бегстве Эпафродита, он ни словом не упомянул о Спиридионе. Поэтому девушка и заподозрила в нем дворцового шпиона, которого Феодора под личиной купца послала следить за Ириной.

Но купец спросил, была ли она при дворе, и она обрадовалась, решив, что он ее не узнал.

- Кирила жила во дворце, - вмешалась жена богатого топерского купца. - Она рабыня придворной дамы Ирины, что живет теперь у нас!

Кирила едва удержалась, чтоб ладонью не зажать рот болтунье. Но было уже поздно. Евнух изумился, сложил на груди руки и низко поклонился, почти коснувшись лбом разложенных товаров.

- Знатная госпожа из святого Константинополя обитает здесь? Неизмеримая честь выпала Топеру! Передай, о рабыня, пресветлой госпоже своей, что ей кланяется торговец Феофил из Фессалоники и просит позволения предстать пред лик ее, озаренный блеском священной августы. Смиренный раб будет счастлив поцеловать ногу той, что ступала возле величайшей владычицы вселенной!

Дамы и девушки кланялись всякий раз, когда Спиридион-Феофил упоминал имя императрицы. Кирила растерялась. Она также кланялась, как полагалось по дворцовым обычаям, словно стояла перед самой Феодорой, и не могла произнести ни слова.

Тогда снова заговорил Спиридион.

- Скажи, рабыня, где сейчас твоя госпожа? Может ли слуга предстать перед ее взором?

- Госпожа сидит в саду под платаном и размышляет.

- О рабыня, Христос добр, он вознаградит тебя, если ты проведешь меня к ней. Взгляни, я подарю ей этот браслет, только помоги мне. Феофил боится господа, но, даря браслет твоей госпоже, он дарит его священной августе, а даря его императрице - дарит его Христу; Христос же добр, он вознаградит нас!

- Уже вечер, Феофил! Смотри сколько народу! Сегодня ты не успеешь!

- Неужели так говорит рабыня? Нет, не озарила тебя святая София! Кто из живущих под солнцем может сказать: "Не успею!", если ему представляется случай склониться перед владычицей земли и моря? Ты когда-нибудь слышала, чтобы у червя выросли крылья и он мог спуститься на купол императорского дворца? Радуется он, что удалось взобраться на травинку да чуть обогреться на солнышке. Я иду с тобой!

Он опустил браслет в выложенную бархатом шкатулку, спрятал в ящик золотые вещи, велев рослому рабу стеречь их, и вслед за Кирилой направился сквозь толпу к базилике. Люди приветствовали его, а он, опустив голову, бормотал:

- Благо тебе, Топер! Благо, благо!

Добравшись по узким улочкам до дома префекта, Спиридион с обычной осторожностью огляделся по сторонам. За ними никто не шел. Он ускорил шаг, поспешая за мчавшейся Кирилой, которая шепотом умоляла господа спасти Ирину, как он спас ее из морских глубин. Она по-прежнему была убеждена, что евнух послан дворцом.

Нагнав девушку, Спиридион коснулся ее руки.

- Не бойся, Кирила. Неужели ты не узнала меня?

- Спиридион! - выдохнула Кирила.

Евнух левой рукой закрыл ей рот.

- Тише! И в мыслях не произноси моего имени! Ты погубишь меня!

Кирила недоверчиво посмотрела на него и с гадливостью отвела его руку.

- Если ты предашь мою госпожу, пусть твоя жизнь кончится на осине, как кончилась жизнь Иуды!

- Неужели ты не знаешь, Кирила, что я убежал вместе с Эпафродитом? Неужели ты не знаешь, что я служу ему и ношу на сердце своем письмо для Ирины? О, небо сегодня будет милостиво к ней! А Истока спас я, я, Кирила! Господь не погубит меня. Ведь на судилище праведников это доброе дело ляжет на чашу спасения!

Рабыня успокоилась, светильник озарил лицо Спиридиона, и Кириле показалось, что его глаза не лгут. Она велела ему подождать и пошла предупредить Ирину.

Вскоре она вернулась, сказав, что Ирины под платаном уже нет. Они пошли к спальне. Кирила отперла дверь и тихо приблизилась к Ирине, в глубокой печали склонившейся перед иконой. В руке девушка держала пергамен - письмо Асбада, которое передал гонец, пока Кирила была в городе.

Рабыня коснулась ее плеча и опустилась рядом на колени - на миг рассеялась густая мгла, поглотившая и опутавшая Ирину. Но вот она повернулась к двери, где склонился Спиридион, и страшные нити судьбы еще туже затянулись вокруг ее сердца, сомкнулись стены душевной темницы, она закричала от боли и бросилась на шею к рабыне в поисках защиты. Сжавшаяся фигура евнуха напомнила ей о византийском дворе. Ирина уже чувствовала мстительную руку императрицы, слышала издевательский смех дам, спускалась по ступенькам в темницу, где томился Исток, - скрежетала дверь подземелья, а вслед ей несся злобный хохот. Смрад подземелья душил ее... Силы оставили девушку, она судорожно схватилась за шею Кирилы. Однако это продолжалось мгновенье. Евнух уже трижды поднимал голову и все ниже склонялся перед Ириной.

Отчаяние породило силу, силу отпора. Ирина швырнула на пол письмо Асбада, наступила на него ногой и решительно сказала евнуху:

- Исчезни, Иуда! Скажи императрицы, что я свободна и что я больше не хочу носить шелковые и золотые цепи, но мои руки не станут носить и железные - скорей я умру! Уходи, ибо я не звала тебя!

Вытянутая рука ее дрожала, она стояла гордая и сильная, являя собой воплощенный протест.

Рабыня склонилась у ее ног, Спиридион, все существо которого выражало всосанное с молоком матери раболепие холуя, безвольно опустился у порога на пол.

Ирина наступила на письмо и оттолкнула рабыню.

- Уходи прочь и ты! Уходи вместе с ним, изменница, открывшая ему мою спальню. Я останусь одна и буду одна бороться с судьбой. Со мной Христос, он печется о лилиях на поле, он позаботится и обо мне.

- Утешься, светлейшая госпожа! Спиридион пришел с благой вестью!

- С благой вестью? Благие вести не приходят из дворца, оттуда идет только погибель!

Евнух возвел глаза горе, лицо его озарилось радостью и уважением.

- Тебе подобает, светлейшая, сидеть на престоле, столь ты сильна! И я служил бы тебе верно, как обращенный Савл господу!

- Не поминай господа, ибо ты на службе у грешников. Ужасна его десница. Она покарает тебя!

- Милая госпожа, Спиридион не служит грешникам! Он - посланец Эпафродита!

Упала вдоль белой одежды вытянутая рука Ирины, склонилась голова ее, и еле слышно прозвучали слова:

- Открой мне, мудрость божья, твои ли это пути или сатанинские!

- Неисповедимы пути господни, дорогая госпожа! Поднял он свой рог, дабы маслом счастья умастить тех, кто страдал безвинно.

Спиридион расстегнул тунику, развязал белую перевязь на груди, переброшенную через левое плечо, и вытащил запечатанное письмо.

- Читай, светлейшая, и твой язык будет возносить благодарения до ясного утра!

Евнух протянул Ирине письмо Эпафродита, она приняла его дрожащей рукой.

Потом подошла к мигающему светильнику и поглядела на печати.

- Его печати! Эпафродита! В его доме в Константинополе я видела эту печать. Рассей мрак, Спиридион! Вера моя слабеет.

Без сил опустилась девушка на шелковую подушку, не сводя глаз с печатей на письме, которое держала в руках, не зная, что в нем: яд или бальзам.

Кирила села к ее ногам и шепотом рассказала, что Спиридион помог спасти Истока, что он бежал вместе с Эпафродитом.

- Читай, светлейшая! Я видел: печаль съела твое сердце. Пусть обрадуют тебя слова доброго Эпафродита!

- Не могу! Утомлена душа моя! В висках стучит. Дай воды, Кирила! А ты, Спиридион... как велик мой долг?

Взыграло сердце евнуха, и глаза его чуть не вспыхнули при мысли о хорошей награде. Но он подавил свою страсть.

- Я не твой слуга, я служу Эпафродиту, и он оплатит мой труд. Но я буду столь дерзок, что предложу тебе этот браслет. Клянусь Артемидой, у августы нет лучшего!

Евнух раскрыл шкатулку и протянул ей гнутых дельфинов.

- Я торгую сейчас в Фессалонике и привез золото в Топер, чтобы попасть к тебе. Так велел Эпафродит.

Ирина взглянула на браслет и покачала головой.

- Не могу принять его, мне нечем за него заплатить. Но в самом деле, ничего прекраснее я не видела даже у Феодоры.

- Не надо платить, светлейшая, но принять его ты должна! Это была моя уловка, выдумка, чтобы увидеть тебя. Спроси Кирилу! Браслет дорог, очень дорог, но для Эпафродита это пустяк; ему ничего не стоит бросить его в море, чтоб подразнить рыб.

- Значит, платить придется Эпафродиту? Мне бы этого не хотелось!

- Это его воля, светлейшая, его святая воля! Приехал Нумида, привез письмо из Афин и сказал: "Отвези, Спиридион, это письмо в Топер, Ирине. Береги его как зеницу ока. На расходы не скупись! Фунты статеров пускай на ветер - только вручи письмо!" И браслет - это уловка, лишь песчинка на пути к цели. Через неделю я снова приду к тебе, светлейшая, в надежде получить ответ.

- О добрейший Эпафродит! Приходи, Спиридион! Только остерегайся любопытных глаз!

- Феофил никогда не предавал своего господина! Теперь я Феофил, почтенный торговец из Фессалоники. Моего истинного имени, светлейшая, не произноси даже во сне, - и как некогда во дворце, я и сейчас верой и правдой служу Эпафродиту.

И тут Ирина вспомнила о кошельке с золотыми монетами, который вместе с письмом прислал ей Асбад.

Она взяла кошелек с белого столика и протянула его евнуху.

- Больше заплатить я не могу, бери, что есть!

Спиридион не коленях принял кошелек, поцеловал Ирине руку и вслед за Кирилой вышел из комнаты.

На улице он внимательно взвесил кошелек. На сморщенном лице его появилось выражение сладострастия.

- Клянусь Меркурием, пахнет золотом! О Феофил, ты отлично торгуешь!

Когда рабыня вернулась к Ирине, та, опершись о столик, разглядывала печати на письме Эпафродита.

- Госпожа! - Кирила припала к ее ногам. - Отчего ты печальна, светлая? Христос осенил тебя своей любовью, отчего же нет радости на твоем лице?

- Ты не знаешь, что произошло, пока тебя не было. Вон прочти!

Она указала на пол, где валялось письмо Асбада. Рабыня подняла и быстро прочитала его.

- Не верь, светлейшая! Асбад - обманщик!

- А дядя Рустик?

- Дядя Рустик... - повторила рабыня.

- Он в восторге от Константинополя. Что, если он снова отправит меня во дворец? О, Кирила, как страшно отомстит мне Феодора!

- Не бойся, светлейшая! Христос, наш повелитель, спас тебя в Константинополе, спасет и в Топере, если Асбад не врет и тебе угрожает опасность. Но он врет. Он подстроил какую-то ловушку. Дядя любит тебя и не отдаст дворцу.

- Если б можно было верить твоим словам! Сердце мое чует беду!

Кирила молитвенно сложила руки. Надежда сверкала в ее глазах. Дрожащим голосом произнесла она слова праведников: "Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится... Он избавит тебя от сети ловца... На аспиде и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона".

Ирина коснулась первой печати на письме: хрустнул воск, сломала вторую, шелковый шнурок соскользнул со свитка, пальцы дрожали, вся душа ее ушла в чтение четких строк, выведенных уверенной рукой Эпафродита.

Рабыня смолкла; губы ее шевелились, глаза со страхом и надеждой были устремлены на лицо Ирины.

"Светлейшая госпожа, возлюбленная дочь Ирина!

Я умер, утонул в водах топерских со своей любимой - прекрасной ладьей. На дне морском стоит она как памятник мне, и я вижу надпись на нем: "Epaphroditus requiescet in pace et in Christo! [Да почиет в мире и во Христе торговец Эпафродит!] Да здравствует отец Ирины и Истока! Я умер для Константинополя, умер для двора, чтобы жить лишь для тебя и твоего героя, которому я обязан жизнью. Не будь его, мои кости давно бы уже гнили у подножья студеного Гема. Ирина, дочь моя - так я буду теперь тебя называть, - щедро благословил меня господь, и я отблагодарю его, охраняя тех, кого преследует огненный змей, восседающий на престоле византийском. Я принял бой и доведу его до конца.

О, сколько слез видел я в провинциях, где с благословения деспота сосут кровь из бедных подданных. По стенам храма святой Софии текут потоки крови народной, в жемчуге сверкают слезы. Мудрость божья не радуется таким дарам. Пройдут века, и проклятие ляжет на строение, которое гордыня возводит для себя, но не для бога. Позор сего дома божьего превзойдет позор храма Иерусалимского.

Я чувствую душою, как ты читаешь эти строки и как трепещешь от ужаса и отчаяния. Не бойся! Возле меня нет предателей. Мои друзья в Афинах не страшатся вслух проклинать Византию - наши проклятия не достигают Пропонтиды. Это письмо я вручаю верному Нумиде, который скорее позволит вырвать у себя сердце, чем даст непосвященному бросить хоть один взгляд на письмо. Завтра он отправится на торговом корабле одного из моих друзей в Фессалонику. Там живет Спиридион, евнух, теперь купец. Ты удивлена! Удивляйся, но пусть тебя это не пугает. Можешь довериться ему. Он купил на мои деньги дом и открыл торговлю. Измены не бойся. Страх пыток и страх смерти держат его за горло. Без его помощи мне было бы трудно спасти Истока, и об этом знают во дворце, так как он исчез в ту же ночь. А его ненасытную жажду денег утолят мои сундуки, полные золотых. Я и велел ему жить в Фессалонике, чтоб он был ближе к тебе. Если ты почувствуешь малейшую опасность, беги из Топера и укройся у Спиридиона. Однако я надеюсь на дядю, который тебя, несомненно, любит. Да и как можно не любить тебя, мой ангел? И все-таки на душе у меня неспокойно. Купцы утверждают, что твой дядя крут и жесток, что ради деспота он пойдет на костер, что он честолюбив, а это небезопасно. Будь осторожна!

Я сейчас живу возле Акрополя. Мудрецы ареопага сетуют на Юстиниана, закрывшего древние философские школы. Тем, кто его ослушается, он пригрозил тяжким наказанием. Платон и Аристотель заскучали бы, в нашу эпоху у них нет учеников. Все - и крестьяне, и ученые - чувствуют тяжкую руку деспота. Небо должно бичом покарать такого государя. И знаешь, дочь моя, душа моя полна предчувствий. Днем и ночью странный пророк твердит, что Христос призвал варвара Истока покарать тех, кто осквернил Евангелие делами и жизнью своей.

Такой герой, как он, способен поднять народы по ту сторону Дуная и нагрянуть на столицу, чтоб отомстить за неправду. Верь: Близятся дни, когда ты будешь страдать и бояться за него. Но надейся! Эпафродит не уйдет в могилу до тех пор, пока не соединит двух людей, которых судьба отдала под его защиту.

Чтоб сделать это, я как можно скорее приеду в Фессалонику. Ваша любовь отогрела мое старое сердце. Я бесконечно тоскую по тебе. Будь счастлива, будь здорова. Верь в того, кто достоин твоей любви. Исток никогда не позабудет тебя! Если б он знал, где ты, он бы уже примчался за тобой! В ту ночь, когда я вырвал его из пасти леопарда, я поклялся ему, что буду оберегать тебя и вручу тебя ему.

Перешел ли он уже Дунай? Слышала ли ты что-нибудь об этом? Надеюсь, ты уже знаешь. До меня вести пока не дошли. Но я твердо убежден, что он спасся. Ведь я ему дал самых резвых в мире коней.

Кончаю. Больше писать не буду. Увидимся в Топере или в Фессалонике. И тогда радость наша будет безмерна. Приветствует тебя отец твой Эпафродит.

Прочтешь письмо и немедля сожги его. Ни одного мгновения оно не должно оставаться у тебя".

Когда Ирина прочла эти строки, ее прекрасные глаза увлажнились. Лицо пылало, грудь вздымалась в радостном волнении; она крепко обняла Кирилу. Рабыня вырвалась из ее объятий, разрыдалась от счастья и, бросившись на колени перед иконой богородицы, дала обет выдержать пять строгих постов в благодарность за доставленную ее госпоже радость.

Ирина зажгла от светильника ароматических факел и уничтожила письмо. Потом тщательно собрала пепел, уложила его в золотую ладанку и повесила на золотой цепочке на шею, чтобы хранить как святыню.

Следующие три дня у Ирины с Кирилой только и было разговоров что об Эпафродите и об Истоке. В саду под деревьями они шепотом произносили их имена, а вечером падали ниц перед иконой богородицы и читали псалмы. Правда, изредка в их душах рождался страх перед Рустиком. Но он был как мимолетный туман, таявший под солнцем счастья.

Вечером третьего дня стража возвестила о возвращении префекта. Ирина поспешила навстречу дяде в атриум и велела зажечь все светильники.

Лицо Рустика было недовольным и утомленным. Ночи напролет он кутил в Константинополе, спустил уйму денег, да и дорога утомила его. Ирина испугалась его хмурого взгляда. Он неласково встретил ее, не обнял и не поцеловал в лоб, как обычно.

- Ступай за мной! - грубо произнес он.

Испуганной голубкой беззвучно последовала за ним девушка.

Войдя в дом, Рустик повернулся к Ирине.

- Лгунья!

Девушка затрепетала, по щекам ее покатились две слезинки.

- Почему ты так жесток, дядя?

- Лгунья! - повторил он еще резче. - Дома ползаешь на коленях, богомолка, а в Константинополе путалась с варваром, язычником! Позор!

Гордость пробудилась в душе Ирины. Она выпрямилась, устремила взгляд на дядю, слезы ее мгновенно высохли.

- Тот, кто сказал это, бесстыдный лжец! Моя совесть чиста! - твердо произнесла она.

- Молчи, не вызывай моего гнева! Ты осквернила честь дворца, отвергла любовь начальника конницы Асбада и спуталась с язычником.

- Асбада я никогда не полюблю, он мне противен!

- А все-таки ты будешь его женой! Такова воля священной августы, таково желание Асбада, таков мой приказ!

- Никогда! Скорее умру!

- Завтра же возвратишься во дворец, откуда ты убежала. Лгунья! И больше не убежишь, потому что тебя будет сторожить префект Рустик.

Ирина в ужасе отшатнулась, колени ее подогнулись, и она повалилась на пол.

- Дядя... не губи меня! Смилуйся надо мной, Христе боже! - вырвалось из скорбящей груди.

Губы ее сомкнулись, по телу прошла судорога.

Подбежала Кирила. Два раба подняли потерявшую сознание девушку и отнесли ее в спальню.

14
Одолев антов, славинское войско с победой возвращалось в град Сваруна, чтобы там, под липой, принести богам обещанные жертвы.

Дикие вопли сотрясали воздух, из охрипших глоток неслись боевые песни; упиваясь радостью победы, люди затевали кровавые потасовки. Целые вереницы пляшущих на ходу юношей тянулись по лугам и безбрежным степям. Зрелые мужи густыми толпами шли по полям, размахивая над головами окровавленными топорами и славя Перуна. Посередине пастухи гнали захваченные стада мычащих коров и блеющих овец. Вслед заскотиной тащились полумертвые от жары анты, которых славины полонили в бою. Связанные, опозоренные, униженные, шагали братья среди братьев, рабы среди свободных. Исток вместе с Радо и конницей ехали далеко позади главного войска. Исток не различал отдельных криков. Он слышал только победный рев разбушевавшегося людского моря, гул земли, шум лесов и свист ветра.

Исток понимал, что победа одержана только благодаря ему. Это он обратил вспять гуннов, разогнал атланов, союзников антов, сразил предателя Волка. Войско уважало и чтило его, но в сердце юноши не было радости. Печально смотрел он на окровавленные копья и почерневшие от братской крови топоры. Рука его дрожала, когда он вытирал меч о росистую траву. Рука его дрожала, когда он вытирал меч о росистую траву. Ведь следы крови на мече вопияли о том, что ему пришлось замахнуться на Волка - предателя, но брата! Пагубная мысль родилась не в голове Волка. Ее посеял враг Тунюш.

Молча, задумчиво повесив голову, ехал Исток. Длинные волосы его упали на лоб, подбородок касался холодного доспеха. И конь, словно чувствуя печаль Истока, тоже повесил голову. Все думы юноши сходились в одной, главной мысли: как объединить поссорившихся братьев, как собрать их в могучее войско и вернуть порабощенные земли на том берегу Дуная; а потом можно будет ударить еще дальше, за Гем, пригрозить Византии и разыскать Ирину. Он поклялся небом, всеми богами, белыми костями своих павших братьев и Христом, которому молилась Ирина, что не успокоится до тех пор, пока славин снова с любовью не обнимет анта.

Чем ближе подходило войско к граду, тем сильнее становился шум: воинов вышли встречать женщины и девушки. Все, кто мог, оставляли дом, хватали овцу или козленка, наливали медовины в тыкву и спешили к войску громогласно праздновать победу.

Радо, ехавший возле Истока, тоже молчал. Но его голова не падала на грудь. На его челе не было теней, глаза не омрачали горькие мысли. И шлем свой он не снял с головы. С гордостью посматривал Радо на закрывавший широкую грудь сверкающий доспех, от которого отражались ослепительные солнечные лучи. Жарко горело сердце Радо. Улыбка играла у него на губах, когда он представлял себе, как девушки в венках с песнями спешат им навстречу. Впереди он видел Любиницу, дочь славного Сваруна, которая краснеет, словно ранняя зорька, подавая венок брату Истоку и ему, Радо, своему возлюбленному. Он считал дни, оставшиеся до той счастливой минуты, когда он введет ее в свой дом, покажет ей овец и загон своего отца Бояна, которые станут его собственностью. Занятый этими сладкими мыслями, он невольно натянул повод, жеребец под ним заржал и весело ударил копытом по сухим веткам, что трещали и ломались под ногами.

На четвертый день, после того как войско оставило поле боя, оно подошло к граду Сваруна. Юноши помчались по долинам, поспешили через горы, чтобы возвестить о его возвращении. Кипела радость, хриплые голоса затягивали давории, трубачи заглушали песни своей громогласной музыкой, а скотина жалобно мычала, словно предчувствуя, что близится час, когда ей придется лечь на жертвенники и погибнуть под ножами, чтобы насытить голодных.

На заходе солнца перед войском раскрылась родная долина. Обработанные поля приветствовали воинов.

Исток вырвался из глубоких раздумий. Надел шлем, поправил волосы, взмахнул мечом, и конница помчалась. Кроваво-красные лучи угасающего солнца озарили доспехи и шлемы, кони заржали. Вскоре впереди показался укрепленный град Сваруна. Юноши придержали коней. Все с нетерпением ждали, когда отворятся ворота и оттуда выйдет толпа нарядных девушек, впереди них - Радован, а между ними - старейшина в белой одежде.

Первые всадники уже поднимались на холм, а все войско заполнило долину, когда ворота отворились. Первым показался Радован с лютней, за ним высыпала толпа девушек. Радо устремил на них свой соколиный взгляд, ищи лицо Любиницы, ее белоснежные одежды. И вдруг брат и суженый девушки в один голос воскликнули:

- Что случилось? О Морана!

В знак печали у девушек были распущены по плечам волосы. А лютня Радована стонала так горько, что у Истока сжалось сердце.

- Что случилось? Неужели умер отец? Его не видно. Где Любиница? Ее тоже нет.

Воины, ехавшие сзади, помчались что есть духу, чтобы скорей узнать, какая беда постигла племя. А тем временем передние ряды уже смешались с встречавшими. Рога на мгновение стихли, давории смолкли, вокруг разнесся женский плач. Воины замерли, немо глядя на град, откуда к Истоку спускался Радован.

Протяжно и тоскливо застонала струна и замерла. Сокрушенный и уничтоженный, склонился Радован перед Истоком. Глаза его были заплаканы.

- Что произошло, Радован? Говори! Страх терзает меня...

- О почему, Исток, ты его не убил? О почему я не отбил ее, проклятье на мою старую голову!

- Не болтай! Не мучь меня! О ком ты говоришь?

- О псе, о коровьем хвосте, о дьяволе, о-о-о-о, почему ты не убил его?

- Тунюш напал на град, на отца?

- Где Любиница? - закричал Радо и скрипнул зубами.

- Любиница! - повторил Исток и стиснул рукоятку меча.

- О... о... он украл ее...

Радован зарыдал, как ребенок, и опустился в пыль посреди дороги. Юноши, побледнев, смотрели друг на друга. Их окружили воины, печальная весть о похищении Любиницы передавалась из уст в уста. И тогда раздался голос старого славина:

- В погоню! На гуннов!

И словно из всех душ вырвал он эти слова, зашумели воины - будто вихрь пронесся над градом:

- В погоню! На гуннов! Смерть им! Гибель гуннам!

Исток и Радо поехали к Сваруну. За ними тронулись старейшины Велегост и Боян с товарищами. Двор наполнился народом. Люди с сочуственными словами подходили к Сваруну, который сидел на колоде перед домом и утирал слезы, катившиеся по длинной бороде.

Исток опустился на колени и взял его за руку.

- Не плачь, отец! Мы отомстим за Любиницу.

- Мы спасем ее, старейшина, если только она жива! Этот меч разрубит пополам беса Тунюша!

Радо схватился за рукоятку, обнажая свой меч. Все снова зашумели:

- В погоню! На гуннов! На Тунюша!

Крик словно пробудил старца, он оперся на плечо Истока, простер руки и в полной тишине произнес глухим голосом:

- Да пребудут с вами боги, как они были до сих пор! Принесем жертву в знак благодарности!

Духом-хранителем града прошел старец, опираясь на сына и будущего зятя, мимо рядов воинов на холм под липой.

Вспыхнул огонь на жертвеннике. В набожном благоговении смолкло и склонило головы войско. Озаренные пламенем, поблескивали одежды девушек, черные распущенные волосы угрожающе обвивались вокруг безмолвных жриц. Словно сами духи мести спустились на землю и держали при свете кровавых факелов совет, как отомстить гуннам.

К небу вздымался пахучий дым сжигаемой жертвы. Сварун простер руки, губы его трепетали.

Когда обряд завершился, Сварун отпил из раковины несколько глотков жертвенной медовины и обратился к старейшинам:

- Возрадуйтесь, люди! Боги вернули мне сына, они вернут мне и дочь, вернут солнце прошлых дней! Радуйтесь, люди, радуйтесь!

Старик возвратился в град, по долине побежали крохотные огоньки; разгораясь, они становились больше и больше, превращаясь в огромные костры. Люди ожили, понеслась песня, зазвучал гонг, в победном торжестве потонула печаль.

Лишь в доме Сваруна не было шумного веселья. Старейшина притулился в углу на овечьей шкуре, голова его склонилась низко на грудь. Радо и Исток, Велегост и Боян сидели на колодах вокруг огня. Жареная ягнятина не шла им в горло, рог с медовиной не переходил из рук в руки. Снаружи веселился народ, который совсем недавно готов был плакать, отчаиваться, проклинать, а сейчас - одно слово, чаша хмельного вина - и в заплаканных глазах засверкала радость, плач перешел в смех, стон - в веселую песнь.

Долго молчали люди вокруг Сваруна, погруженные в тяжкие раздумья.

Ds одержали славную победу, сын! У Мораны было много дел. Перун вам сопутствовал.

- Жатва Мораны не была обильной. Мы щадим братскую кровь, отец!

Сварун поднял косматые брови и взглядом одобрил слова Истока.

- Горе народу, который собственной кровью удобряет землю. Не пасти ему свои стада на лугах. Нагрянет враг, и чужие стада вытопчут их. Сын, если даже ты позабудешь своего отца, не вспомнишь о его могиле, куда вскоре опустишь его прах, если подашься на юг, если народ ринется вслед за солнцем на запад - не забудь моих слов. Только согласие принесет нам славу, мирную жизнь и упитанные стада, только тогда солнце свободы воссияет над нашей головой. Не будет согласия - нагрянет чужеземец, всем согнет шею, и свободный превратится в раба.

Наступило молчание. Лишь тихое потрескивание поленьев нарушало тишину. Искры взметались вверх, исчезали в длинных языках пламени, уходившего под самый закопченный потолок. Благоговение - словно люди слушали пророка - охватило взволнованно бьющиеся сердца.

Тихо и сокрушенно, с виноватым видом вошел Радован. Никто не повернул головы в его сторону. Он почувствовал, что пришел не вовремя, нарушил торжественность минуты. Старик пробрался в угол, прижав руки к обнаженной груди.

Сварун посмотрел на него, и в его взгляде не было злобы.

- Расскажи о разбойнике, Радован. Печаль давит мне грудь, душит. Не могу в одиночестве!

Исток укоризненно взглянул на певца.

- Почему ты не уберег ее, не защитил?

Старик продвинулся к огню. Лицо его при свете костра выглядело сморщенным и худым. А когда он заговорил, голос его звучал так робко и так сокрушенно, что Исток в удивлении повернулся к нему.

- О, я знаю, вы осуждаете меня. Осуждают ваши лица, ваши взгляды, потому что украдена голубка, потому что исчез со двора свет, потому что умолкли ее песни и дом теперь - сжатая нива. Вы осуждаете меня, но боги нет. Кто из вас не кормил голубей, не бросал им зерна посреди двора, спрашиваю я? И что сделал бы он, если бы в ту минуту, когда он наслаждался видом воркующей стаи, с неба вдруг как стрела налетел тать, схватил голубку и унес? Он закричать бы не успел, даже подумать о луке, потому что уж высоко в небе плыл ястреб с прекрасной голубкой в изогнутых когтях. Так же случилось и тут. Сварун мне свидетель. Тунюш выскочил из засады, вспыхнул его багряный плащ, вопль замер у нас в груди, а ястреб-разбойник, оседлавший коня и тысячу бесов, исчез. О Морана!

Бледный как смерть Радо слушал рассказ Радована, кусая губы, в которых не было ни кровинки, пальцы его дрожали и сжимались в кулак, на руках перекатывались могучие мускулы.

- Вы осуждаете меня, а что бы вы сделали на моем месте?

- В погоню! - зарычал Радо.

- В погоню, в погоню! Ты бы помчался за ним, легкомысленный юноша, верю. И обрек бы себя на верную гибель. Где конь, способный догнать Тунюша? Где у тебя товарищи, ведь у него-то они были? Или ты топнул бы ногой, чтоб они вышли из земли, как осы из гнезда, когда постучишь по нему! О, юноши с горячей кровью, жаждущие любви, - недолог ваш разум, короче он русой косы прекрасной девушки. Радован тоже помчался бы за ним, если б вспыхнула хотя бы крохотная искорка надежды догнать его, искорка, какую рождает слабый кремень, когда ударишь по нему кресалом. Но даже ее не было. Поэтому я остался и плакал в тихой и горькой тоске, и думал своей старой головой, что предпринять. Видят боги, я не виновен, хоть вы и казните меня своими взглядами!

- Не печалься, Радован! Говори, что ты придумал! А сначала опустоши рог, который тебе предлагает твой сын.

Исток налил доверху сосуд и протянул его музыканту.

- Не буду! Клянусь богами, лучше я погибну от жажды, чем омочу губы, сидя среди судей неправедных. Но после твоих слов я вижу, что вы не осуждаете меня!

Он залпом выпил медовину, лицо его порозовело. Он поднялся с колоды, выпрямил свое старое тело и торжественным напевным голосом произнес:

- А что я придумал, не твоя забота. Об этом никто не узнает, пока не исполнится. Скажу только, что трижды всякий день и трижды всякую ночь я приношу клятву Святовиту всевидящему, Перуну всемогущему, и Весне, и Деване: Радован спасет Любиницу или попадет в объятия Мораны во вражеской земле. Как я поклялся, так и будет.

В старце пробуждалась жизнь, глаза его засверкали, из широкой груди исходила сила, в сжатых кулаках таилась решимость, он был сейчас воплощением храбрости и вдохновения. Все оживились, лица засветились радостной надеждой, даже Сварун поднял тяжелую голову, с лица его исчезла горечь, и он протянул Радовану правую руку, словно благословляя его.

Певец, помедлив мгновение, решительно повторил:

- Будет так, как я поклялся! - Потом быстро повернулся и исчез во тьме.

Утром первые солнечные лучи озарили спящее войско. Повсюду вокруг града, где накануне вечером горели костры, теперь чернели круги выжженной земли. А рядом, словно подрубленный лес, спали воины. Радость, медовина, утомление сморили их, и они погрузились в крепкий сон - даже заря не разбудила их.

А на валу уже собрались на совет старейшины. Споров не было. Одна мысль владела всеми: на гуннов!

Большинство считало, что войску следует отдохнуть один день, а потом ударить всеми силами на Тунюша.

Возражал только Исток. Воин до мозга костей, знавший порядки палатинской гвардии, он приходил в ужас, глядя на долину:

"Это стадо, - думал он, - а не воины".

В конце концов старейшины вняли его совету. Истоку разрешили отобрать лучших воинов, а остальных распустить по домам.

Когда совет закончился и решение было принято, в круг старейшин неожиданно въехал на тощем гуннском коне старый гунн.

Ненависть и злоба охватили всех. Гунна встретили грозные взгляды, нахмуренные брови, недобрые лица.

- Как я поклялся, так и будет! - прокричал всадник.

Вопль удивления вызвал эти слова.

А всадник уже повернул коня, взвился рыжий чуб, мелькнули штаны из козьей шкуры, и гунн галопом выскочил из града.

Старейшины, подняв руки, громко приветствовали его, желая удачи. Они узнали во всаднике Радована. Но тот даже не оглянулся. Он лишь взмахнул лютней, склонился к конской шее и помчался по долине.

- Вот так придумал, вот так придумал! - переходило из уст в уста. Разве его узнаешь теперь? Боги да помогут ему! Храни его Святовит!

Лишь около полудня зашевелился людской муравейник вокруг града. Драгоценными камнями сверкали в серо-бурой толпе шлемы Истока и славинов из Константинополя. Вскоре толпа разделилась. Воздух потрясли воинственные крики:

- На гуннов! На гуннов!

15
Войско, после победы жаждавшее крови, в тот же день хотело прорваться сквозь ущелье к Дунаю. Истоку с трудом удалось сдержать разбушевавшуюся стихию. И хотя он отобрал лучших воинов, они не послушались бы его, если б в дело не вмешались старейшины и не велели своим людям во всем подчиниться Истоку. Только тогда страсти понемногу улеглись. Старейшины, простившись, уходили домой. Толпа, вопя и приплясывая, постепенно рассеивалась в лесах. К вечеру в долине осталось около тысячи воинов под предводительством нескольких славинов, вымуштрованных под византийскими знаменами. Исток приказал воинам разобрать гуннских и антских лошадей. Воины надели на себя доспехи и шлемы, сколько их нашлось. Таким образом оказалось около двухсот вооруженных всадников. Исток ехал рядом с колонной, испытывая небывалую уверенность в себе и какое-то ранее неведомое сладостное чувство. Ремень под его подбородком был туго затянут. Отчетливо встала перед глазами далекая цель. Он весь погрузился в прекрасные мечтания.

Долина ширилась перед ними, просторную равнину заполнили воины. Повсюду сверкало остро наточенное оружие. Не было больше толпы, не было сброда. Настоящие, хорошо организованные сотни выходили из лесов и растекались по равнине. Вот сейчас, мечтал Исток, он взмахнет мечом, и войско тронется, под ударами копыт загудит земля, заклубится пыль, зазвенит сталь, воины хлынут к югу - а он помчится впереди. Взор его был устремлен вперед. "На Константинополь!" - гремит вокруг. "Месть!" восклицает сердце. "Свобода!" - пылает душа. Застонет освобожденная земля, вбирая кровь тиранов; порабощенные народы станут целовать следы его ног; над славинами на далеком востоке взойдет ясное солнце свободы. И под чистым небом лучи его озарят золотистые пряди мягких волос на голове Ирины.

Исток встряхнул головой, провел рукой по лбу.

- О мечты, прекрасные мечты!

Огромное войско исчезло, перед ним был всего лишь небольшой отряд отборных воинов. И далеко-далеко впереди маячила заманчивая цель. С пылкими словами обратился Исток к людям, а потом велел всем отдыхать. В полночь от лагеря отделился и поскакал вдоль речки маленький отряд. Не светились шлемы в ночи, доспехи не стягивали грудь воинов. Тени резвых коней бесшумно скользили по траве. Это Радо с несколькими юношами вышел в разведку к лагерю Тунюша.

С тех пор как он узнал о похищении Любиницы, не прояснилось его чело. Словно дикая рысь, стерегущая на дереве добычу, изнемогал он от желания помчать коня к Дунаю, нагрянуть на лагерь Тунюша и вырвать у гунна похищенную горлинку. Пока Исток смирял разбушевавшихся воинов, пока отбирал солдат, Радо стоял на валу, кусая губы и скрипя зубами. Не будь вера его в Истока безграничной, он бы кинулся к нему, сбросил с коня и крикнул толпе: "За мной! На гуннов!" Каждый час промедленья был для него мукой, каждый совет старейшин - страданием. Он затыкал уши, чтоб не слышать воплей и криков:

- На гуннов! На гуннов!

День, будто стоялая вода, не двигался с места. А когда отряд расположился на отдых у костров, Радо готов был броситься на спящих с кулаками:

- Вставайте! Позор славинам! Дочь вашего старейшины в плену у Тунюша, а вы спите! Позор! Вставайте, жалкие трусы, смойте с себя пятно позора! За мной! На коней! И ударим на гуннов!

Обхватив ладонями голову, он бросился на землю и рвал неверными руками зеленую траву...

В сыром узком ущелье невозможно было мчаться галопом. Но когда ущелье раздвинулось, когда луна осветила просторную степь, кони вытянулись в струну, тени всадников слились с ними в одно целое, высокая трава хлестала по бокам коней, земля молниеносно исчезала под копытами. Глухой топот разнесся по сонной степи. Где-то вдали заревел вепрь, стадо ответило ему удивленным похрюкиванием. Неподалеку в кустах заплакала птица. Крылья забили в кустах - ночная хищница схватила задремавшую куропатку. У Радо сжалось сердце. Словно Любиница позвала на помощь. Он стиснул бока коня и погнал его еще быстрее.

Когда на горизонте побледнели первые звезды, всадники увидели впереди длинную мглистую ленту, над которой лениво клубились серые пряди тумана. Перед ними была широкая река. Они остановили коней, покрывшихся пеной, те радостно раздували ноздри навстречу свежему утру и тянулись мордами к росистой траве.

- А если не найдем плотов на левом берегу? - произнес старый славин со шрамом на лице. Исток предусмотрительно назначил его в отряд Радо, опасаясь, что страсть ослепит юношу и он кинется на копья Тунюша.

- Пойдем вброд!

И Радо натянул поводья.

- Ты, парень, огонь разумом залей! Утонув, ты не спасешь Любиницы!

- Кони переплывут!

- Это ты так думаешь, горячая голова! А я уверен, что половина из них пойдет на дно!

Радо снова натянул поводья - его гуннская кобыла встала на дыбы. Старый славин умолк. Легкой рысью двигались они по траве, утопавшей в росе. И прежде чем взошло солнце, скрылись в речном тумане. Почва становилась все более влажной, лошади до бабок и выше погружались в тину. Вскоре сухой тростник ударил их в грудь, стая водяных птиц вылетела из камыша - всадники остановились у кромки берега. Здесь они спешились и, шагая по грязи и песку, стали искать плоты. Влево и вправо рассыпались воины, тщетно - плотов не было. Но вот старый славин заметил в высоком тростнике поломанные стебли. Он спустился к самой воде. Тут в грязи зиял свежий след исчезнувшего плота. Рядом старик увидел следы человека и глубокие отпечатки конских копыт, куда не успела еще набраться вода.

- Кто-то был здесь и переплыл руку на плоту. - Старик кликнул товарищей. Опытные следопыты приникли к земле, всматриваясь в отпечатки.

- Гунн, гунн, гунн! - в один голос высказались они.

- Может быть, сам Тунюш! - побледнев, заметил Радо.

- Нет, не Тунюш, тот был бы не один. Его след залило бы водой, он бы стерся. Возможно, это лазутчик, соглядатай!

- Нет, это Радован, Радован! - воскликнул вдруг юноша-воин, стоявший на коленях в грязи и пристально разглядывавший след человеческой ступни.

Все окружили его, напряженно изучая четкий след.

- Видите большой палец? Он согнут и чуть вывернут в сторону! Это Радован! А пятка? Стоптана, смята. Это он! Я знаю его след!

- Значит, Радован увел у нас плот!

- За ним! В воду! - нетерпеливо крикнул Радо.

- Кто пойдет? - спросил старый славин.

- Я переплыву! На коне! Если конь не выдержит, полпути одолею сам!

- А потом по степи помчишься на тростнике, как водяной! Так, что ли? Влей в огонь капли разума! Вон торчит толстое бревно! Давайте вытащим его и бросим жребий. Боги определят, кому оседлать бревно и переплыть реку!

Совет старого воина был принят; напрягая все силы, они вскоре вытянули из ила и песка длинное бревно с выжженным посередине углублением.

- Корабль! - обрадовались воины, очищая желоб от грязи.

Жребий пал на самого молодого. Проворно и ловко прыгнул он в челн и весело взмахнул куском широкой доски, служившей веслом. Таких досок - то были остатки моста Хильбудия - немало валялось здесь в грязи и в кустах. Воины уперлись в бревно и разом могучим рывком, так что поднялись волны, вытолкнули его в воду. Вскоре молодой воин исчез в тумане.

Прошло немало времени, пока наконец ниже по течению не раздался его голос. Воины пошли на этот голос, ввели коней на широкий плот и отвалили от берега.

Туман поднимался и таял под все более жаркими лучами солнца. Когда отряд подошел к правому берегу, мгла совсем исчезла. Вдали показались невысокие холмы, высоко в небе парил орел.

- Куда теперь?

Старый славин, вытянув шею и приставив руку к глазам, соколиным взором осматривал окрестности. И вдруг весело подмигнул. В тростнике темнели большие пятна - спрятанные плоты.

- Теперь на плотах назад, навстречу войску Истока!

Вздрогнул конь Радо, закусил стальные удила. Судорожно стиснул его хозяин. Юноша дорожил каждой минутой. Неутоленная жажда мести гнала его в степь - за Любиницей. Старый славин искоса взглянул на юношу и спокойно, решительно повторил:

- Остуди огонь разумом!

Потом он приказал размотать длинные веревки, что были прикреплены к седлам. Плот отвязали. Два воина взошли на него и вытолкнули из тростника. Затем привязали веревками к лукам седел, и кони потянули широкий плот вверх по реке, туда, где лежали другие плоты, наполовину вытащенные на сушу. Пришлось основательно попотеть, прежде чем всю эту махину столкнули с берега. После этого, забив в самой чаще камыша колья, воины привязали к ним лошадей, а сами вышли на воду и, гребя широкими лопастями, погнали плоты к славинскому берегу.

Солнце стояло в зените, когда отряд на маленьком плоту вернулся назад. Старик славин велел воинам войти в густой ивняк; там они тщательно спрятали плот, укрыв его ветками и камышом. А свой челн утопили в грязи.

- Куда же теперь?

Старик славин вскочил на коня, его примеру последовали остальные, и без единого слова все снова тронулись в путь. Когда они доехали до того места, где был след первого плота, старик, свесившись с седла, стал искать следы коня Радована. Опытный глаз его скоро нашел то, что искал.

- За ним! - скомандовал он. - Радован отлично знает, где лагерь гуннов. Ведь он, клянусь Святовитом, поехал прямо туда!

Гуськом всадники осторожно двинулись по следу, пока окончательно не установили, в какую сторону направился Радован. До подножья невысоких холмов, тянувшихся к юго-востоку, следы виднелись четко. Потом почва стала тверже, отпечатки исчезли. Однако сомнения не было: Радован поскакал наверх. Подхлестнув отдохнувших коней, всадники помчались вперед, через холмы и перелески. Солнце садилось - день близился к концу, на другое утро они должны были вернуться на берег Дуная, где с войском ожидал Исток. Мешкать было нельзя. Радо обогнал товарищей и сейчас ехал первым. Далеко уходил его взор, горевший, как у молодого волка, впервые вышедшего на охоту. Стоило защебетать птице, как сердце его сжималось, словно он слышал мольбу Любиницы о помощи. Вдруг он натянул поводья и остановился: где-то заржала лошадь. "Тунюш!" - мелькнула мысль, а правая рука уже была на рукоятке боевого топора.

Приближался вечер. Длинные тени постепенно исчезали. Шрам на лбу старого воина налился кровью. Словно дубовая кора, сморщилась кожа на его нахмуренном лице. Придет ночь - что тогда? Нужно напрячь последние силы, пока еще видно? Крепче подобрали воины поводья, подхлестнули коней короткими ремнями, и добрые животные легкими скачками помчались по равнине.

Гряда холмов справа неожиданно оборвалась, точно ее обрезали ножом. К югу открылось узкая лощина. Они остановили коней и переглянулись. Лишь один Радо как во сне скакал дальше. И вдруг на глазах у всех его конь поднялся на дыбы, повернулся на задних ногах и помчался назад к отряду.

- Лагерь! Лагерь! - кричал Радо. - Дым в лощине!

- Назад! - воскликнул старик.

Они не спеша возвратились к холмам и укрыли лошадей в густо поросшей ложбине. Там решили дождаться ночи.

Когда опустилась безлунная ночь, темные фигуры скрылись в мрачном лесу. По двое поползли юноши по склонам. Они поделили между собой ложбину так, чтоб со всех сторон окружить и как следует разглядеть весь лагерь. С лошадьми остался только старый славин, строго-настрого приказавший возвратиться к полуночи.

Радо выбрал наиболее опасный путь - к самому входу в долинку. Ничто не пугало его, когда он пробирался сквозь заросли по склону, - ни треск хвороста под ногами, ни вспорхнувшая птица. Душа его пылала, и он думал только об одном: как освободить Любиницу, как вырвет ее из объятий пса Тунюша. В своем разыгравшемся воображении он слышал ее голос, видел ее у костра, где, печальная и бледная, она сидела среди девушек.

Радо поднялся на вершину холма и стал спускаться вниз. Заросли кончились, он вышел из лесу. Ноги путались в кучах веток, наваленных кругом. Гунны, видимо, вырубали здесь лес. Он остановился, чтоб понять, куда идти дальше. Снизу доносилось ржанье пасущихся коней, далеко впереди горел костер, юноше показалось, будто возле него движутся какие-то фигуры.

"Туда!" - звало сердце. Но как? Мимо табуна? Редко когда гунны оставляют коней без присмотра. Но по числу лошадей можно определить силу отряда.

Он вышел из порубки, где было очень трудно идти из-за валявшихся кругом стволов деревьев и веток. Снова погрузился в лесной мрак и пополз по опушке к костру. В душе постепенно ослабевала безудержная тоска по Любинице. Желание выполнить важное задание овладело всем его существом, вытеснив мечты о девушке. Снова призвал он всю свою хитрость и лукавство. Беззвучно, как лиса, спустился в долину и, потонув в траве, извиваясь змеей, пополз к табуну лошадей возле костра. Издали попытался прикинуть число голов. Не смог. Потом сообразил, что скоро полночь и взойдет луна, тогда будет легче оглядеть табун. Снова тронулся дальше по опушке леса. Возле коней никого не было видно. Не бормотал пастух, не посвистывал сторож. Значит, животных оставили без присмотра. Время от времени юноша поднимался на четвереньки, даже вставал на ноги, чтоб взглянуть на костер.

Постепенно загорался второй, третий, целая цепочка огней.

"Много воинов!" - подумал он, пробираясь дальше. На руках его, исцарапанных и исколотых шипами, выступила кровь. Но Радо не думал об этом.

Даже острый шип, вонзившийся в ладонь, не заставил его вздрогнуть.

Вскоре он подобрался к кострам так близко, что мог различить пляшущих вокруг них гуннов. Смутно донесся шум голосов, отчетливо долетали лишь отдельные громкие возгласы.

"Веселятся! Пьют! Можно рассмотреть все как следует!"

Радо становился все более дерзким и смелым. Встав во весь рост, он начал думать о том, как бы подобраться к самому большому костру. Там он увидит Тунюша и, может быть, даже ее.

Пройдя всю лощину, он добрался до другой опушки. Маленькая речка извивалась по склону. Он перешел ее вброд и скрылся в лесу. Здесь можно было шагать без опасений. Шум воды заглушал шаги, от костра неслись все более громкие крики, смех и песни. Рука Радо покоилась на рукоятке ножа. Сможет ли он удержать себя, если увидит Тунюша и рядом Любиницу, хватит ли сил, чтоб не броситься и не поразить его?

- О, Девана, боги отцов, храните меня!

Вскоре перед ним раскрылась большая поляна. Пламя костров освещало ее и доходило почти до кромки леса. Он мгновенно отскочил назад и спрятался за толстым дубом. Отсюда как на ладони был виден весь лагерь.

Гунны жарили баранов, прыгали и плясали вокруг огня, размахивая большими баклагами. Лохматые, сшитые из шкур широкие штаны их полоскались на ветру, и при этих прыжках худые гибкие фигуры в кровавом свете пламени казались еще более высокими и страшными.

"Как колдуны!" - подумал Радо. Вдруг раздался хриплый, пронзительный голос. Гунны застыли на месте и смолкли.

Динь-динь, дон-дон...

"Что это? Струны! И песня. Чей это голос? О, сам Шетек расчесал тебе бороду, Радован! Это ты! Это твоя лютня! Твой голос! О, Радован, отец!"

Юноша вытер глаза, защемившие от радостных слез. Отец утешит ее. Ночью он даст ей знать, что мы близко! Радован, в самый Дренополь я пошлю за вином, чтоб отблагодарить тебя за эту радость! В племени славинском навеки останется память о твоем лукавстве!

Улыбаясь, слушал он дикую гуннскую песнь, которую пел Радован. Вокруг костров закружились тени покороче - это девушки пустились в пляс под звуки лютни.

Радо взглянул на небо. И испугался, увидев на нем светлый круг, возвещавший восход луны. Повернувшись, он быстро побежал обратно.

Вечером следующего дня к лагерю гуннов подходило славинское войско. Тремя отрядами бесшумно двигалось оно по степи. В центре, во главе тяжеловооруженной конницы, ехал Исток, слева шли пращники и лучники, справа - могучие копейщики, вооруженные боевыми топорами и укрытые деревянными щитами, обтянутыми толстой буйволовой кожей. Исток радовался образцовому порядку в своем отряде. Ни один меч не звякнул, никто из воинов не произнес ни слова, даже лошади не фыркали и не ржали. Слышался лишь шелест и шорох сухой травы, словно тихий ветер проносился над лесом. Когда войско подошло к повороту, откуда шел путь в ущелье, Исток свернул вправо, к покрытому лесом холму. Не раздумывая, за ним последовали отряды. Он взмахнул мечом. Опытные славинские воины, служившие в Константинополе и теперь назначенные командирами, собрались вокруг своего начальника.

- Охраняйте долину, чтоб ни одна живая душа не могла ни войти, ни выйти из нее. Завтра мы нападем! А сегодня заночуем на опушке этого леса!

Командиры приветствовали его, потом каждый поскакал к своему отряду. Однако простые воины отнеслись к приказу не так, как привыкшие к строгой дисциплине выученные солдаты. Они стали перешептываться, в воздухе замелькали копья, сотни глаз обратились к Сваруничу, который в сверкающем доспехе магистра педитум сидел в седле. Исток даже не повернул головы на эти негодующие взгляды. Возле губ его, как у отца, показалась тонкая морщинка, дескать, возмущайтесь сколько душе угодно! Мое слово твердо!

Вскоре от войска отделилось несколько старейшин и среди них Радо. Они окружили Истока и потребовали созвать военный совет. Сызмала привыкшие к свободе, они не хотели подчиняться одному человеку, хотя сами избрали его начальником.

- Боги простирают темную ночь над землей, чтоб укрыть нас от врага. Что медлишь? На гуннов! Мы нападем на них в полночь, и Морана устроит пир на радость своим бесам, в честь наших богов и во славу славинского племени! Смерть предателям! Спасем Любиницу! Это воля старейшин, это воля войска! Говори, Исток!

На лице Сварунича ничто не дрогнуло. Лишь морщинка вокруг губ пролегла глубже; ясным спокойным взглядом смотрел он на мужей, которые с хмурыми лицами ожидали ответа.

- Радо! Хороши слова, которые ты произнес от имени вождей. Хороши, говорю я, но, клянусь богами, неразумны.

На всех лицах Исток видел удивление, недоверие, даже готовность к отпору.

- Не Святовит внушил вам эти мысли! Зачем мы пришли сюда? Для чего затянули ремни и взялись за копья и топоры? Отвечайте!

- Чтобы отомстить! - в один голос отвечали воины.

- Только для этого? Сын Сваруна пришел, чтобы сначала освободить единственную дочь славного старейшины, а потом уж мстить злодею.

- И Радо, сын Бояна, также пришел, чтобы освободить свою нареченную. Может быть, этой ночью пес осквернит голубку, может быть, этой ночью он изобьет ее бичом, а ты ждешь дня? На гуннов!

- На гуннов! Смерть Тунюшу! - поддержали вожди.

- Смерть Тунюшу, говорю я тоже. Но жизнь - Любинице! Если мы нападем сегодня ночью, Тунюш поймет, что победа невозможна, что дни гуннов сочтены. Он пронзит мечом Любиницу и убежит от нас во мраке, ибо тысячи бесов гнездятся в его голове, а утром мы обнаружим лишь нескольких мертвых врагов и мертвую Любиницу. Разве для этого мы пришли? Змея жалит до тех пор, пока не отсечешь ей голову. А зачем нам победа без головы Тунюша! Разве Сварун обрадуется, если мы вернем ему мертвую дочь?

Мужи молчали. Радо с трудом овладел собой.

- С тобой Святовит, Исток! Приказывай! Мы твои слуги!

Вожди вернулись к войску. Войско одобрило распоряжение Истока и бесшумно двинулось к лесу, чтобы, укрывшись в зарослях, дождаться наступления зари.

Исток был доволен. Старейшинам он сказал правду, хотя и умолчал об основной причине, из-за которой отложил нападение до прихода дня. Впервые ему представлялся случай повести на битву дикий, но организованный и укрощенный отряд славинов, и он хотел это сделать по всем правилам воинского искусства ромеев. Он хотел обучить свой отряд, чтоб на этих дрожжах замесить потом тесто - всем племенем ударить на юг. Он понимал, что его ждет. Гунны были великолепными воинами, стойкими, послушными и упорными; тетиву они натягивали не напрасно и мечами размахивали не впустую. Грядущий горячий и кровавый день радовал Истока - воина, равного которому не было даже среди готов-палатинцев. Всю ночь он не сомкнул глаз.

Словно пчелы от цветка к цветку, спешили командиры от воина к воину. Каждая группа воинов, каждый отряд имел свою точно определенную задачу. И каждую группу возглавлял командир.

Задолго до рассвета войско покинуло опушку леса и укрылось в чаще. Исток занял высоты и окружил лощину. При выходе из нее он расположил с двух сторон лучников, чтобы каждого беглеца они осыпали стрелами и сбивали с коня.

На рассвете отряд могучих копейщиков получил приказ с шумом и громом ударить в лощину в направлении лагеря. Сам же Исток с конницей притаился в лесу.

Громко загудели боевые козьи рога. Звук их разнесся по дубравам в безмолвии утра. Гуннам было достаточно первого вражеского сигнала. Пронзительно запела труба вархунов; услышав ее, кони в табуне заржали и бешеным галопом помчались в лагерь. Протяженные вопли и свист стрясли воздух. Гунны мгновенно взлетали на коней, будто земля сама отталкивала их. Не было никакой сутолоки, никакой паники, все шло спокойно и быстро, словно они уже целый месяц ожидали нападения.

Старый славин, закованный в железо, с сеткой на лице, укрытый огромным щитом, с длинным копьем в правой руке, вел копейщиков по долине к лагерю. Пели рога, славины, по своему древнему обычаю, издали устрашающий крик. Стройные шеренги разомкнулись и бешеным галопом понеслись на врага. Гунны встретили их тучей стрел. Подобно зимнему ветру в голых ветках деревьев свистели они в воздухе. Несколько славинов покатились в росистую траву. Ярость охватила остальных. Под прикрытием щитов они ворвались в неприятельские шеренги. Засверкали топоры, копья радугой заблестели над головами гуннов.

Те, забросив луки за спину, тоже взялись за длинные копья и кинулись на славинскую пехоту. Старый славин издал грозный клич, его отряд сомкнулся в непробиваемый клин, в острие которого встал сам Ярожир. Его копье вонзилось в грудь первого налетевшего коня, тогда конница гуннов раскололась и молниеносно окружила славинов, чтоб ударить им в спину. Клин повернулся, но Ярожир не сумел сохранить строй. Отряд распался, первые славины повисли на копьях гуннов. Но в этот миг высокими голосами запели византийские трубы. Справа и слева кинулась на гуннов конница Истока. Те растерялись и отступили. Но только на одно мгновенье. Баламбак, командовавший гуннскими войском, что-то прокричал, словно разъяренный ястреб. Увидев сверкающие доспехи и грозные шлемы, он сразу оценил превосходство неприятеля. "Уходить!" - таков был смысл его крика. Лес копий поднялся над головами всадников, вихрем сорвалась с места гуннская конница и помчалась прямо на всадников Истока, чтоб пробить себе дорогу и уйти по лощине. Однако Исток предвидел это. Оба его отряда слились в одну сверкающую цепь, выставив вперед широкую, укрытую броней грудь. Славины кинулись навстречу гуннам, всадники схлестнулись с такой бешеной силой, что с обеих сторон в траву покатилась целая шеренга коней вместе с сидевшими на них воинами. Строй у гуннов и у славинов был разбит. В темной толпе гуннов сверкали светлые шлемы, блистали мечи, гунны побросали на землю свои копья. Битва распалась на множество отдельных ожесточенных схваток не на жизнь, а на смерть. Обезумели и кони и всадники: крик, стоны, звон мечей и треск доспехов, ржанье, воинственные кличи, атаки и отступления, вопли умирающих, потоки крови, неистовство коней, потерявших всадников. Словно вырвавшийся на волю дикий зверь, метался Исток по полю боя. Огненной молнией сверкал его меч. Там, куда он опускался, в смертной судороге корчился враг, кровь била фонтаном. Сквозь сетку на шлеме грозным огнем пылали глаза Истока. Стоило ему увидеть, что кому-то из славинов угрожает опасность, как он устремлялся туда на своем жеребце, единственном оставшемся в живых коне Эпафродита; сверкал меч - и гуннский конь навеки расставался со своим хозяином.

Гибли славины, гибли гунны. Закусив губу, Исток без устали носился по полю. Взгляд его искал Тунюша. Он преследовал беглецов, бил влево, отражал удар справа - раненых гуннов он не трогал - и прорубал себе дорогу в самую жестокую сечу, ищи песьи глаза, ищи багряный плащ и знакомую шапку. Но тщетно. Его скакун стал ослабевать, измотанный, раненый, покрытый кровью. Ноги лошади подгибались, она спотыкалась, Истоку пришлось выбираться из гущи боя.

Вихрь утихал. Несколько всадников преследовало группу гуннов, пробившихся сквозь славинский отряд. В конце ущелья их встретили лучники, свалили с седла одного, второго, третьего, но человек десять счастливо избежали стрел и вырвались в свободную степь.

Исток велел трубить отбой. С окрестных холмов хлынули волны славинов, заполняя лагерь. Плач, причитания женщин и детей понеслись к небу. Радо соскочил с коня и бросился в шатер, чтоб первым увидеть и обнять Любиницу. Исток среди мертвых тел искал Тунюша.

Напрасно, однако, разыскивал он предателя, напрасно Радо призывал суженую. Тунюша и Любиницы нигде не было.

16
Славины-победители предавались безудержному веселью. Строгого порядка, о котором мечтал Исток, как не бывало. Воины отстегивали доспехи, сбрасывали в кучу шлемы. Металлические кирасы были слишком тяжелы для их тел, громоздкие каски казались ярмом. Дикие молодцы разбрелись по лагерю и грабили, рвали, уничтожали все, что попадалось под руку; они связывали женщин, дрались между собой из-за красивых рабынь, вырывали друг у друга сосуды с вином, волокли мехи с маслом, резали овец, вонзали крепкие челюсти в копченое мясо. По всей котловине пылали костры, вокруг них с шумом толпились воины, гремели давории, жир стекал с вертелов, пламя пожирало дары Перуна и Моране.

Несколько старейшин вошли в шатер Тунюша. И замерли у входа, остолбенев и разинув от удивления рты. Блеск ослепил их. Невозможно было отвести глаз от великолепия, вывезенного из Константинополя, награбленного на юге и на востоке. В центре шатра на мягких перинах, словно вила, возлежала прекрасная Аланка.

Ее тело покрывало шелковое, украшенное тонкими кружевами платье, какие носили в Константинополе самые богатые аристократки, через плечо свисала волнистая, доходящая до полу стола, унизанная драгоценностями. На запястьях и возле локтей сверкали золотые браслеты, в иссиня-черных волосах сияла диадема. Ее бездонные глаза были устремлены на пришельцев, и в них не было мольбы о пощаде, губы ее выражали вызов и насмешку.

- Вон отсюда! - воскликнула она, гордо выпрямляясь. - Вон отсюда, рабы! Перед вами королева, жена великого гунна, сына Аттилы. Не оскверняйте своими ногами землю, по которой ступали ханы и короли. Пусть ваш старейшина сам придет говорить со мной, если ему дорога жизнь славинки Любиницы.

Воины, с улыбкой теснившиеся у входа в шатер, уже было протянули руки к Аланке, чтоб полонить ее, как и всех прочих женщин, но услыхав имя Любиницы, замерли и переглянулись.

- У нас нет короля и нет с нами старейшины. Мы и есть короли и старейшины народа. Говори, где Любиница! Ты - наша пленница! - ответил ей самый старший, подступая ближе.

Аланка не шевельнулась, ни тени страха не мелькнуло на ее лице. Словно защищаясь, она подняла свою маленькую руку.

- Нет короля? У овец есть баран, у коз - козел, свиньи следуют за вепрем, а вы, славины, идете в бой без вождя? Аланка - королева и жена самого славного воина, какие есть на земле от Днепра до Константинополя, и она знает, что отборные гуннские воины с Баламбеком во главе разогнали бы вас и порубили в росистой траве, если б ваше скопище не вел кто-то поумнее вас. Пусть он придет, если ему дорога жизнь Любиницы. А коли не пожелает прийти, страшно отомстит вам орел мой Тунюш.

Снова переглянулись между собой воины. Речь шла о жизни Любиницы, и это обуздала их дикий нрав. Они покинули шатер, поставили перед ним стражу, а самый младший поспешил за Истоком.

Даже Исток поразился небывалому богатству и роскоши жилища повелителя гуннов. Таких сверкающих золотом покров ему не приходилось видеть у самого Эпафродита.

- Ты звала меня? Чего ты хочешь, жена храброго воина и повелителя гуннов?

- Ты вождь?

Исток знал, что славины снаружи слышат его. И чтоб не вызвать у них подозрений, будто он присваивает себе власть, сказал осторожно:

- Я не вождь, но брат среди братьев и сын старейшины Сваруна.

- Исток? -воскликнула удивленная Аланка. - Брат Любиницы?

- Да, брат Любиницы. Ты знаешь о ней? Скажи, куда скрылся с ней Тунюш? Мы должны найти ее и вернуть отцу.

- Я раскрою тебе тайну, клянусь могилой Аттилы, тайну, которой ты не узнаешь ни от кого из гуннов. Но ты должен наградить меня за это.

- Ты - рабыня славинов, помни это.

- Пока жив мой орел, герой из героев, - а он жив, ведь ты не видел его в бою и не нашел среди мертвых, - до тех пор Аланка может говорить все, что хочет. Бери меня в рабство, вонзай меч в мою грудь! Думаешь, я боюсь? Бойтесь вы, славины! Если бросится на помощь Тунюшев Церкон, если поднимется аварский каган, вархуны натянут тетивы, аланы направят коней и сам Управда пошлет свои легионы, а из-за Мурсианских болот нагрянут ваши побежденные братья анты, то... Ну как, обратишь меня в рабство или наградишь?

Исток задумался. Гордая Аланка нравилась ему. Ведь он уже расспрашивал гуннов о Любинице, о Тунюше. Радо, отчаявшийся и обезумевший, хлестал их ремнями, но никто не выдал тайны, пленники словно языка лишились. Ни один из них даже не застонал под ударами. Одна Аланка могла указать путь к Любинице.

- Я сказал тебе, что я брат среди братьев. И если старейшины решат, я награжу тебя.

Исток вышел из шатра. Воины и старейшины окружили его. Когда Сварунич рассказал о требовании Аланки, все недовольно зашумели, но в конце концов решили предоставить все на усмотрение Истока.

Он вернулся в шатер.

- Говори! Рассказывай о Тунюше и о Любинице, и можешь требовать награды!

- Поклянись богами и отцовским очагом, что не обманешь меня. Я тоже дам клятву.

- Клянусь!

- За тайну о Любинице и Тунюше, которую я поведаю тебе, дай мне свободу: подари мне двух коней, одного под седло, другого под вьюки и отпусти на все четыре стороны. Согласен?

- Я поклялся!

- Садись и слушай. Твоя сестра заворожила моего орла, он влюбился и украл ее. Но в ту же ночь пришли гонцы из Византии с повелением Тунюшу немедленно ехать к Управде. Он поехал. А Любиница плакала, как плачет голубка в дубраве. Меня жгли слезы этой нежной овечки, и я помогла ей бежать. Потому что от тоски вытекли бы ее глаза и она увяла бы как сорванный цветок. Теперь ты знаешь все. Но мне неведомо, нашла ли она свое племя. Она ушла отсюда свободной и предпочла смерть в степи жизни с Тунюшем. Я тоже предпочитаю свободу и смерть в степи.

- Куда она пошла, на юг или на север? Скажи! Ты обманула, ведь она не знала дороги! И пошла на смерть!

- Она пошла к свободе! Она хотела свободы, и я дала ей ее. Дай и ты мне свободу.

- Ты тоже погибнешь в степи. Идем с нами! Я обещаю тебе свободу!

- Тунюш сулил Любинице этот шатер, она не захотела. Мне не нужна свобода среди славинов.

- Тунюш отомстит тебе!

- Не бойся. Сюда приезжал музыкант и великий жрец нашего племени. Он приготовил чудодейственный напиток, который я дам нюшу, когда мы встретимся. Напиток одурманит его и сотрет в его памяти воспоминание о славинке, и тогда мой орел обнимет меня, свою Аланку.

"Это же Радован, - догадался Исток. - Лукавый старик! Он в самом деле положил голову под меч, забравшись в самое гнездо Тунюша".

- А где теперь этот музыкант? Или он погиб в бою?

- Нет, не погиб! Он уехал от нас вчера, одаренный и обласканный нашим народом!

"Старик ищет ее", - обрадовался Исток.

- А Тунюш еще не вернулся из Константинополя?

Аланка на мгновение смолкла.

- Да, ведь я и это обещала тебе сказать. Нет, не вернулся. А теперь иди, готовь мне коней.

Рабы быстро привели двух отборных гуннских коней. На одного нагрузили еду и немного драгоценностей, другой под седлом ждал у шатра. Вышла Аланка, в красной шапочке, одетая как гуннский юноша. Женщины ударились в плач, плененные воины с рыданиями катались по земле. Аланка махнула им рукой:

- Не плачьте! Он жив!

Потом птицей взлетела в седло, кони заржали, нежная рука твердо натянула поводья, красная шапочка мелькнула в долине и исчезла.

Вечером, в то время как пьяные славины бесновались вокруг костров, Исток созвал старейшин на военный совет. Нужно было спешно решать возвращаться ли домой или продолжить поход, по Мезии до Гема. Победа опьянила всех, поэтому единогласно решили идти на страну Управды и хоть немного отплатить ромеям за бесчинства Хильбудия. Истоку и Радо было по душе это решение. Радо стремился в бой, чтобы кровью залить душевную боль и тоску по Любинице. Он надеялся, что найдет ее у византийских поселенцев как рабыню или служанку.

У Истока такой надежды не было. Он рассчитывал только на Радована. Старику все пути были доступны, он легко мог провести любого. И потом он наверняка выпытал у Аланки, куда направилась Любиница. Она, конечно, пошла на юг. Иначе они бы встретили Радована, когда шли на гуннов. Если Любиница жива, если она стала добычей диких зверей, Радован, знающий наперечет все пути, все поселения, без сомнения, найдет ее.

Поход на юг радовал Истока. Он был убежден, что такого сопротивления, как оказали гунны, он больше не встретит нигде, и гордился, что разбил этих великолепных воинов. Правда, его конница уменьшилась в десять раз, но эти потери можно будет восполнить лошадьми пленных, а славинские юноши облачатся в доспехи своих павших братьев.

После совета он попросил вождей уговорить войско отдохнуть. Сам же расставил караулы у входа в долину и на гребнях холмов. Несмотря на уговоры старейшин, орда не успокаивалась. Даже мудрейших увлекла с собой волна победного похмелья. Ночь проходила беспокойно.

Исток и Радо остались одни возле маленького костра. Молча лежали они. Сон бежал их усталых глаз. Над ними простиралось звездное небо, из долины неслись шум и крики, а их печальные мысли устремились к Ирине и Любинице.

Утром погрузили на коней добычу, пленников поставили в середину обоза, затем, нарубив больших деревьев, положили на них тела погибших славинов и зажгли костер. Вокруг стояли вооруженные воины и бросали в пламя приношения богам. Когда костер догорел, войско тронулось в путь.

Раненые гнали обоз и пленных к Дунаю, чтоб переправить их в град. Войско двигалось на юго-запад.

Уже на следующий день славины, подобно шквалу, налетели на небольшое поселение. Они уничтожили всех, кто пытался сопротивляться, опустошили дома, увели скотину, веревками связали рабов и отправились дальше, оставив позади себя бушующее пламя.

Ужас опережал их, стоны неслись им вслед, позади клубился дым. Стаи воронов с карканьем следовали за славинским войском, которое кровью мстило за белые кости своих братьев, павших от меча Хильбудия.

17
Аланка сказала Истоку правду. Любиница исчезла из гуннского лагеря, и помогла ей в этом сама Аланка.

Вот как это было. Придя в себя, похищенная Любиница приподнялась на постели и широко раскрытыми от удивления глазами стала рассматривать роскошный шатер Тунюша. Все было незнакомое, чужое, повсюду безмолвие и тишина. От занавесей, пылавших золотом, исходило странное неведомое одурманивающее благоухание. Она зажмурилась, протерла глаза и снова оглянулась. Над головой висело дорогое оружие - такого она не видела у славинов. Она словно грезила наяву, но это продолжалось одно мгновение, потом она вздрогнула и пришла в себя. Любинице почудилось, что из-за оружия на нее смотрит широколицый улыбающийся Тунюш. Грезы исчезли, ужасная действительность сжала сердце, она вновь ощутила на своей спине твердую широкую ладонь; вновь девушка задрожала, сжалась и, закрыв лицо руками, зарыдала.

Мгновенно раскрылись занавеси, Баламбак преклонил колени перед ее ложем.

- Не плачь, королева!

Любиница отняла руки и испуганно посмотрела на гунна. Его лицо, косичка на голове, смуглая кожа - все это наполнило ее ужасом. Она еще больше сжалась на своем ложе, вновь закрыла лицо руками и зарыдала еще горше: бессильная жертва, попавшая в руки дикаря.

Баламбек кланялся, не вставая с колен и, касаясь головой земли, твердил:

- Не плачь, королева!

Но Любица не слышала его; слезы застилали ей глаза, голос дрожал, прерываясь от нестерпимого горя, замирал и угасал, судорожные всхлипывания неслись из-под распущенных волос, словно печальные ветви плакучей ивы, покрывавшие лицо, плечи и грудь.

Баламбек растерялся, стукнулся еще раз лбом о землю и пошел искать Аланку.

- Иди, любовь наша, и утешь славинку, которая околдовала твоего господина! Она потонет в слезах, а Баламбек расстанется со своей головой. Пойди к ней, смилуйся над верным слугой, который любит тебя!

На прекрасном лбу Аланки показались глубокие морщины гнева и зависти. Горькая, как смерть, ревность сжала ее губы, на смуглой, мягкой, как бархат, коже проступили желтые пятна, словно просочилась желчь, кипевшая в ее душе.

В тот вечер, когда Тунюш отправился в страну славинов, чтоб похитить Любиницу, Аланка пошла к ведунье Волге.

Горсть золотых монет высыпала она к ногам старухи и поверила ей свою печаль. Желтое, покрытое бородавками лицо старой ведуньи озарилось радостью при блеске золота. От нее Аланка унесла маленький пузатый флакончик; с той поры она таила его у себя на груди, согревая неугасимым пламенем сердца зеленую жидкость. Она поклялась духом князя Сингибана, что убьет славинку и отомстит за свою поруганную любовь.

Но как добраться до Любиницы, которую днем и ночью будут сторожить Тунюш или Баламбак?

Взыграло ее сердце, когда Баламбак сам пришел к ней и попросил утешить славинку.

Аланка нащупала твердый круглый флакончик на груди. Горячая как огонь кровь мгновенье оледенела, а потом закипела с такой силой, что все помутилось перед глазами - исчез Баламбак, исчез шатер, исчез весь мир, и она осталась наедине со своими замыслами и мертвой соперницей.

Однако она тут же пришла в себя и вместе с Баламбеком поспешила к шатру Тунюша. Черные глаза ее потемнели, они горели пламенем и метали молнии, словно ночь мщения отразилась в них. У самого входа Баламбак снова попросил:

- Аланка, любовь нашего племени, спаси ее от смерти, чтоб не погиб я и со мной многие храбрые воины. Ведь ты хорошо знаешь, каков твой орел, когда он жаждет крови.

Аланка почти не слышала его. Страсть лишила ее слуха. Но слова Баламбека: "Спаси ее от смерти, чтоб не погиб я", потрясли Аланку. Она почувствовала, как рушится и разлетается на куски все, что она задумала, руки ее затрепетали, коснувшись спрятанного на груди зелья.

"А если она умрет? Если я дам ей яд? Мой орел напьется также и моей крови. Заподозрит меня. Посадит меня на кол, мой орел!"

Баламбак поднял занавеску, тихий полумрак окутал Аланку. На ложе, где столько раз она покоилась возле Тунюша, изнемогая от слез, лежала Любиница. Тонкие пальцы Аланки сжались, словно когти хищной птицы. В глазах сверкнули молнии, безумная сила толкнула вперед - броситься бы на ту, что отняла у нее любовь и околдовала ее орла, вонзить бы ногти в ее белое тело, схватить за распущенные косы, выбросить из шатра и втоптать в грязь.

Любиница почувствовала ее близость и подняла голову. Сквозь густые волосы на Аланку глядели испуганные, заплаканные глаза, виднелось бледное лицо, полное тоски. Увидев перед собой женщину, девушка умоляюще заломила руки:

- Спаси меня, верни меня моему несчастному отцу! Боги тебя вознаградят!

Видя несчастную, отчаявшуюся, обезумевшую девушку, Аланка подавила в себе бешеную жажду мщения. Она почувствовала удовлетворение, на губах ее играла довольная улыбка, она с наслаждением глядела на муки той, кому поклялась принести смерть.

- Не плачь, королева! - сказала Аланка, склонившись к девушке. - Твой любимый уехал в Константинополь, и тебе придется побыть одной!

- В Константинополь? Тунюш? О, окажи милость, спаси меня из его рук, иначе я убью себя, прежде чем он вернется.

Эти слова наполнили душу Аланки новой радостью.

"Ха! Она ненавидит его, гнушается им. Это проклятье богов за то, что он оттолкнул меня, единственную, которая любит его! О боги, как вы добры и справедливы!"

Утих в душе Аланки жестокий вихрь, острие, направленное на Любиницу, затупилось, жало потеряло свой яд.

- Что ты говоришь? Великого князя Тунюша, сына Аттилы, ты отталкиваешь от себя?

- Да, да, я не могу его видеть! Дай мне яду! О Морана, избавь меня от этого разбойника! Бесы пусть встанут на его пути, гибель пусть сопровождает его повсюду.

Молниями неслись мысли в голове Аланки. Она позабыла о своем зелье, о своих намерениях, - иная цель засияла перед ней.

- Ты не знаешь меня, - сказала она, присев возле Любиницы. - Я Аланка, королева гуннов, жена того, кого отравила твоя любовь.

Любиница испуганно привстала, скрестив руки, и поклонилась.

- Королева, да пребудут с тобой боги, владей им, ибо он велик и могуч. Но мое сердце ненавидит его.

Взгляд Аланки впился в бледное лицо девушки. В голове ее созревало новое решение: "Отомстить и ей и ему".

- Аланка спасет тебя! - произнесла она после долгого молчания.

Любиница упала к ногам королевы и обняла ее колени.

Прошло несколько дней. Как-то к вечеру, когда густая пелена тумана окутала дунайскую равнину и заморосил мелкий дождик, по лагерю пронесся крик: "Набег, набег, набег!" Прибежавшие пастухи рассказали, что вархуны угнали стада. В один миг опустел гуннский лагерь. Баламбак устремился в погоню.

"Пусть Любиница уходит сейчас, в туман, - решила Аланка, - на смерть! Я буду чиста перед ним, и сердце мое насладится его печалью!"

Темная ночь окутала лагерь гуннов непроглядной тьмой, кроваво-красными точками мерцало лишь несколько крохотных огоньков. Из шатра Тунюша бесшумно выскользнули две тени и направились в долину, где паслись лошади. Переодетые в отроков, вышли в ночь Аланка и Любиница. В кожаной сумке Любиница несла немного еды. Сердце громко стучало у обеих. Когда они подошли к табуну, Аланка шепотом позвала свою кобылу. Та заржала тихонько, подбежала к хозяйке и, выгнув тонкую шею, роя копытом землю, встала перед ней.

Затем Аланка, шепнув Любинице имя другого коня, смело вошла в середину табуна и стала выкликать его. Высокий стройный скакун поднял голову, чутко прислушиваясь, Аланка сунула руку в сумку и дала ему горсть фиников. Конь, довольный, затряс головой и принял угощение. Девушки проворно оседлали лошадей, натянули поводья и пустились в путь.

Медленно, беззвучно, чтобы не разбудить лагерную стражу, ехали они по мягкой траве. Объезжая холмы, Аланка забирала влево, когда же перед ними в облачной ночи открылась неотразимая равнина, а темные контуры гор исчезли, она помчалась вперед. Мокрая земля зачмокала под копытами, кони неслись словно отражения облаков, поспешно проплывающих под луной. Но вот Аланка остановила кобылу.

- Дальше езжай одна! К утру будешь возле Дуная! Если плот не найдешь, гони коня в воду. Он переплывет.

Любиница подъехала к Аланке, стремена зазвенели, коснувшись друг друга.

- Боги наградят тебя!

Девушка посмотрела в лицо королеве гуннов, и ей показалось, будто в темной ночи не нее смотрят пылающие, как у вурдалака, глаза. Дрожь проняла ее до самого сердца.

- Помни, ты поклялась, - крикнула она. - Если предашь меня, гибель твоему племени!

Аланка повернула кобылу и поскакала обратно. Конь Любиницы пустился за нею следом, и девушке с трудом удалось повернуть его в противоположную сторону. Отъехав подальше, Аланка остановилась, злобный смех вырвался из ее губ; испугавшись, что ее могут услышать, она зажала рот ладонью.

"Гони, гони, мокрая курица! По этой дороге никогда тебе не добраться до Дуная! Не бывать тебе королевой гуннов, станешь наложницей какого-нибудь бродяги авара из Мезии или попадешь на ужин волкам у подножья Гема! Счастливого пути!"

Безудержный смех вновь овладел Аланкой, она опять зажала рот ладонью и тихонько хихикала. Незаметно вернулась она в лагерь и проскользнула в свой шатер. Не раздеваясь, легла на волчью шкуру. Ревнивое сердце упивалось местью.

Оказавшись одна в ночной степи, Любиница не испугалась. С тех пор как ее похитили с отцовского поля, грудь ее не вдыхала воздух свободы. И только теперь, когда она рассталась с Аланкой, когда мелкие капли дождя оросили ее пылающее лицо, когда она почувствовала в легких студеный степной воздух, - только теперь она ощутила свободу. Ее нежные, но сильные руки уверенно держали поводья, конь весело пофыркивал и летел в ночь, словно нес на себе молодого гунна. Она позабыла о вурдалаках, не думала о Шетеке, даже с бесами она бы не побоялась схватиться - столько силы и уверенности вливало в ее жиды стремление к свободе.

Плавно, словно птица, танцующая в воздухе, покачивалась Любиница в седле. Волосы выбились у нее из-под шапочки и влажными прядями рассыпались по спине и плечам. Одежда промокла насквозь, дождь, не переставая, струился из низкой пелены облаков. Разгоряченному телу приятна была прохлада, она заставляла девушку крепче натягивать поводья - конь резво мчался по мокрой траве. Несколько раз она останавливала его и прислушивалась, не слышно ли топота копыт позади. Нет, тихо, как в могиле. Ни воя волков, ни рева кабанов, ни лая лисиц. Храбрость переполняла сердце Любиницы. Пробуждались мечты. Ей чудилось, будто она мчится по знакомой дороге с отцовских пастбищ. Спускается, мокрая и усталая, по склону в град. Сварун при виде ее рыдает от радости. Исток и Радо, наверное, уже вернулись с войны, и она гордо подсядет к ним, герой среди героев, равная среди равных. И все старейшины и отроки поднимут копья и топоры и в один голос воскликнут: "Мщение! Мщение! На гуннов!" Девушки заплетут и умастят ее косы, под липой заблагоухают жертвы. О, весь народ будет славить ее, достойную дочь Сваруна!

Чем дальше, тем больше разгоралась ее фантазия. Она позабыла о том, что бежит из лагеря гуннов, из когтей Тунюша. Словно неугасимый факел мерцало впереди счастье, цель ее пути. Назад уходила степь, серая равнина без конца и края разворачивалась перед ней из серой мглы под туманным сводом, тесным обручем обнявшим землю. Казалось, что конь топчется на одном месте. Только когда мимо пробегали темный куст или слабо поблескивающая лужа, она убеждалась, что скачет все дальше и дальше.

К рассвету дождь прекратился. Бледный свет озарил окрестность. Мечты растаяли. Девушка пристально смотрела вперед, меж конских ушей, в надежде увидеть реку. Однако взгляд не в силах был пробить туман, устилавший землю и неподвижно стоявший перед ней. Она словно мчалась по морским волнам. Эти волны то откатывали назад, то лениво расходились вправо и влево, то нагромождались одна на другую, застилая узкий окоем белой пеленой. Любиницу охватил ужас.

"Заблудилась? О Девана, о Святовит!"

Она огляделась вокруг.

"Хоть бы увидеть звезды! Хоть бы взошло солнце! Не знаю, где встает солнце, а где - луна".

Ей почудилось, что слева туман гуще, что волны его уходят вниз и там движутся в одну сторону.

"Там Дунай! Клубы тумана идут по течению".

Она повернула коня влево и пустила его в галоп. Но реки не было. Туман по-прежнему клубился впереди; равнине, пустынной, мокрой и печальной, не было ни конца ни края.

"К утру будешь у Дуная!" - сказала Аланка, Любиница вспомнила ее слова, и сразу же в памяти встали ее жуткие глаза, пылающие угли, словно у вурдалака. Насквозь промокшая, девушка задрожала, ощутив под сердцем холод. Дрожащими губами она шептала обеты богам и призывала на помощь Девану; руки устали, тупое изнеможение охватило все тело. Тяжелые пряди мокрых волос леденили шею, виски. Близился рассвет. Из травы испуганно выпархивали птицы. Любиница всякий раз вздрагивала, по коже пробегали мурашки. Время от времени доносился странный вой какого-то незнакомого зверя. Она прислушалась: конский топот!

"Нашли мой след! О боги!"

Она стиснула коленями коня, упала ему на шею и помчалась что есть духу вперед. Топот стих, усталый конь остановился, и вновь в ушах раздался стук копыт. Она замерла, стараясь понять, откуда он доносится. Но все было тихо. Лишь громко колотилось сердце, в висках стучала кровь, в ушах гудело. На минуту Любиница успокоилась, ей стало стыдно. Сколько раз, бывало, она мчалась ночью в стране славинской! Сколько раз оказывалась в степи одна! Чего же теперь бояться?

Она погладила коня по шее, дала ему фиников и, ласково назвав по имени, похвалила за быструю скачку. Услыхав звук своих собственных слов и благодарное фырканье коня, который хрупал, позвякивая удилами, она успокоилась, страх отпустил ее сердце.

"Чего бояться? Гунны ловят воров, угнавших у них коней. Они еще не вернулись. А когда вернутся, не сразу заметят, что меня нет. До той поры я буду уже за рекою. Только бы рассеялся туман и взошло солнце. О, тогда я быстро доскачу до Дуная!"

Конь щипал траву. Любинице стало жаль его; да и сама она ощутила голод и усталость. Она соскочила на землю и, отвязав от седла сумку, вынула лепешку и кусок холодного жареного мяса. Твердая корочка захрустела под белыми зубами. Однако не успела девушка проглотить и куска, как в тумане разнесся дикий протяжный вопль. Еда выпала из рук. Любиница птицей взлетела в седло и помчалась. Вопль повторился, слева в траве что-то двигалось, словно бы всадник. Не раздумывая, подгоняемая страхом, она хлестнула коня - только бы убежать подальше от крика, прозвучавшего среди степи. Целый час бешеным галопом скакала она по равнине. Степь уходила назад, в тумане таяли кусты, им на смену вставали другие, а крик и конский топот позади все еще подгоняли ее. Много раз ей казалось, будто она видит впереди длинную ленту Дуная, тогда она подхлестывала коня, и прекрасный скакун летел стрелой. Но всякий раз пряди тумана, причудливо извиваясь, отступали, лента водяной глади исчезала, а впереди по-прежнему простиралась мертвая бесконечная равнина. Силы покидали ее, конь шел все медленнее и спотыкался. Она потянулась к сумке, чтоб поддержать его силы куском лепешки, но сумки у седла не было. В спешке она позабыла ее на месте привала. Теперь она осталась еще и без еды. Словно лопнула последняя надежда, она бессильно уронила руки вдоль тела, конь встал и, немного передохнув, сам по себе усталым шагом двинулся дальше. Любиница повернулась в седле и прислушалась. Ни криков, ни стука копыт, - все спокойно. Лишь сердце ее тревожно и громко стучало в груди.

- О Морана, я дам тебе семь лучших козлят за то, что пощадила меня!

Шагом поехала она дальше. Наступило утро, солнечные лучи растопили туман, он закипал, волновался, редел. И вдруг, словно кто-то сдернул с окна тяжелую завесу, перед ней открылась земля. Слева Любиница увидела холмы, сужавшиеся в ущелье, впереди тянулась длинная камышовая заросль.

- Дунай! - Девушка подхлестнула коня. - Успеешь отдохнуть! Скорей в воду, скорей бы на землю славинов - и я спасена!

Медленно ширился горизонт, туман уходил ввысь, впереди вырастали холмы, а выше горы и темные леса. Зеленоватая лента камыша и тростника приближалась. Любиница встала в седле, чтоб за травой разглядеть речную гладь. Но ничего не увидела - мала, видно, ростом. То и дело она озиралась - нет ли погони. Никого. Чей же вопль она слышала и что за всадник был там на равнине?

- Наверное, пастух собирал стадо! И чего я убежала? Даже сумку бросила! Паршивого пастуха испугалась. Уж лучше пусть лисицы сумку найдут, прежде чем он набредет на нее!

Она вслух принялась ругать себя и пастуха. Потом выхватила из ножен острый нож и рассекла им воздух.

- Одного встретить я не боюсь! Удар - и он на земле!

Она снова взмахнула ножом, словно вонзая его в грудь врага, потом вложила в ножны. Камыш был совсем рядом.

- Должно быть, русло глубокое, раз воды не видно!

Это встревожило ее, и она вновь хлестнула коня.

А доскакав до камыша, пришла в такое отчаяние, какое, наверное, овладевает утопающим, потерявшим последнюю надежду на спасение. Русло было широкое, но высохшее, с лужами, затянутыми отвратительной зеленой ряской. У девушки закружилась голова, она едва не выпала из седла. Силы, что поддерживались и питались одной надеждой, оставили ее.

- Приди, о Морана, ибо я погибла!

Ноги ее дрожали, она вынула их из стремян и, усталая, уничтоженная, сползла с седла на землю. Легла на траву, вспомнила о доме, об отце, о брате, о суженом, горло перехватило, и хлынули слезы, она корчилась в рыданиях, как корячится в пыли жалкий червь, раздавленный, смятый в последней схватке со смертью. Предавшись горю, Любиница позабыла даже о коне, который пробирался сквозь тростник в поисках воды. Теперь она стала раскаиваться в том, что покинула лагерь гуннов. Надо было дожидаться Истока и Радо. Ведь они отличные воины, к тому же славины любят ее и, уж конечно, постараются спасти, поднявшись на гуннов всем племенем. И вот они придут, а ее нет, она умрет по среди степи, а может, и в лесу от голода. Любиница снова зарыдала и упала лицом на влажную, покрытую росой землю.

Когда она выплакалась, спокойствие и мужество медленно стали возвращаться к ней. Тяжкая истома пала на веки. Она поднялась было, но колени подогнулись, и она опять легла на землю, подложила под голову шапку, прикрыла лицо волосами и уснула.

Прошло немало времени, пока она, вздрогнув, не проснулась. Села, откинула волосы с лица. Солнце пылало высоко в небе. Облака разошлись, роса высохла. Жаркие лучи высушили мокрую одежду, сон успокоил кровь, она ощутила в жилах новую силу, в сердце снова проснулась надежда. Конь спокойно пасся поблизости. Она окликнула его, и он тут же подошел, нагнул голову и прижался к ее шее горячими ноздрями. Девушка обняла его морду.

- Ведь ты спасешь меня, правда? Уж как я стану холить тебя дома! Золотой пшеницей кормить буду, как голубка.

Девушка поднялась на ноги. Хотелось пить, и она пошла по тропинке, протоптанной лошадью, к старице, опустилась там на корточки возле лужи, отвела рукой зеленую ряску и напилась. Потом вернулась обратно и взнуздала коня.

Куда теперь? Позади - равнина, впереди - горы и леса. Как они похожи на славинские чащи! А что, если Аланка ее обманула? Любиница не помнила, переправлялся ли похитивший ее гунн через реку или нет. Может быть, лагерь на левом берегу? Может быть, она недалеко от града? - так размышляла девушка, сидя на коне, который беспокойно рыл землю копытом и словно просил: "Гони! Я уже отдохнул!"

После долгих раздумий она решила ехать к лесу. Там, возможно, встретится фракийское или аланское поселение. Голод заставлял ее искать людей, надо было поесть и узнать, где дорога к славинам.

"А если я попаду в рабство? Пусть! Лучше рабство, чем жизнь у Тунюша. Ведь наступит день, когда славины придут сюда на равнину и спасут меня".

Она пустила коня к холмам и вскоре оказалась в тени старых дубов. Земля была усыпана зрелыми желудями. Белкой выпрыгнула она из седла и принялась лущить желуди, утолять голод. Вспомнилось, как часто в детстве они с Истоком собирали желуди в лесу, когда пасли овец. Она набрала желудей, насыпала их в рубашку вокруг пояса. Потом снова села на коня и отправилась дальше, грызя по пути жирные ядрышки.

В полдень она выехала на обширную поляну. Откуда-то доносилось мычание скотины. Словно из могилы шел этот звук, глухо отражаясь в лесу.

"Люди!"

Девушка вытащила нож и спрятала его за пояс. Развязала веревку у седла, спутала ноги коню, другой конец привязала к дубу. Потом осторожно вышла из лесу и пошла туда, откуда слышалось мычание. Скоро она увидела дым костра, возле него сидели одни дети, и она храбро пошла прямо к ним. Смуглые, опаленные солнцем, голые ребятишки, заметив ее, с криком побежали к лесу.

Любиница уловила аромат печеной репы. Одним прыжком подскочила она к огню, схватила сколько могла унести, и бросилась назад. Спустя мгновенье она была уже в седле и мчалась во весь опор: показаться людям на глаза с украденной репой у нее не хватило смелости. До самого вечера ей никто не встретился. Никто не преследовал ее. Тогда она стала искать подходящее место для ночлега. Коня пустила пастись, а сама, поужинав печеной репой и желудями, безмятежно улеглась под деревом на мох, как истинное дитя природы, и принялась размышлять о своей судьбе.

Но едва замигали звезды, раздался страшный вой. Конь тревожно заржал. Любиница проворно вскочила и прислушалась. Зашуршали листья в лесу, снова завыли голодные глотки.

"Волки!"

Она подскочила к дереву, ухватилась за нижнюю ветку и полезла вверх по стволу. Звери были уже совсем рядом, конь почувствовал опасность и, храпя, помчался по поляне. Шум в лесу все нарастал. Стая голодных волков почуяла лошадь. Звери высыпали из леса. До Любиницы донесся конский топот и ржанье, кровь застыла в ее жилах.

- Боги, спасите, боги всемогущие, помогите!

Лес огласился воем, визгом и ревом зверей. Волки настигли коня. Любиница крепко обняла дубовый ствол и заплакала в горьком сознании того, что она лишилась единственного своего защитника и спасителя. Она различила глухой звук падающего на землю тела, затем завыл волк - и все стихло. Лишь урчанье, взвизгиванье и грызня волков нарушали тишину ночи. Любиница решила дожидаться зари на дереве. Обвив руками ствол, она прикрыла лицо своими длинными волосами и так провела ночь, подобно перепуганной птице, спрятавшей голову под крыло. Утром она слезла с дерева. Как капля в море, как песчаное зернышко в пустыне, как бабочка в безбрежной степи, стояла в лесу одинокая девушка, отчаявшаяся, обездоленная. Лишь одно утешение осталось у нее - острый нож за поясом. Она решила идти наугад - авось набредет на поселение, где можно будет отдаться в рабство и тем сохранить жизнь.

Так шла она по лесу, собирая ягоды, желуди, шла наугад, как отбившийся от стада ягненок. Часто присаживаясь на землю, передохнуть руки и ноги ее были в кровь исцарапаны ветками, одежда висела лохмотьями. Пробиралась сквозь густые заросли, переползала через поваленные гнилые стволы.

Около полудня лес стал редеть. Деревья раздвинулись, и вскоре девушка увидела зеленую равнину. Она вышла из лесу, и тут перед ней мелькнула серая лента дороги. Всплеснув руками, Любиница бросилась к ней, а когда вступила на утоптанный путь, надежда, словно пламя под слоем пепла, вспыхнула снова. Девушка не знала, где она, не знала, что эта дорога ведет через Гем в Филиппополь и оттуда в Топер и в Фессалонику. Но она надеялась встретить купца, а может быть, даже славина и уж, во всяком случае, добрести до поселения, до ночлега. Охваченная радостью, она пошла вперед, иногда даже пускаясь бегом. Наступил вечер, Любиница отдохнула у ручья, поела травы и щавеля. Спать она не собиралась. Луна выплыла на небо, подобно одинокому жалкому облачку, а девушка все шла и шла.

Но вот около полуночи силы покинули ее, колени подогнулись, она опустилась в траву на обочине. Капли холодного пота заструились по ее лицу.

В забытьи ей почудилось, будто вдали что-то блеснуло. Доспехи и шлем Истока сверкали на солнце, кто-то наклонился к ней и приложил к губам баклажку. Долгими глотками она пила воду, потом открыла глаза и увидела Радо, - он поддерживал ее голову и целовал в губы. Любиница закричала и обхватила его руками. Но рука коснулась дорожного камня. Она приподнялась на локте. Нет любимого, нигде нет. Кругом ночь, вдоль дороги дует южный ветер, а она одна под небом, истомленная, наедине со своими видениями. А вдруг она заснет? Вдруг нагрянут волки? Вдруг примчится Баламбак? О Морана! Любиница нащупала нож, схватилась за рукоятку, чтоб вонзить его в свое сердце - спастись от зверей и от Тунюша. Но рука была слишком слаба. Пальцы онемели и разжались, голова упала в траву. Замигали звезды на небе. Свет померк. Любиница потеряла сознание.

18
- Крыльями черного ворона нависла печаль над лагерем. Ведите меня к Тунюшу, доблестному потомку Эрнака, чтоб я спел ему геройскую песнь и потешил его душу. Потому что моя лютня - наследие певцов, которые пели при дворе короля всей земли, нашего отца и господина Аттилы, - говорил Баламбеку переодетый и изменивший обличье Радован. Он пришел к гуннам на второй день после бегства Любиницы. Десятки раз смотрелся он в кусок полированной стали, прежде чем осмелился войти в лагерь.

"Ну, теперь ни Баламбак, ни Тунюш не узнают меня!" - Радован с довольным видом рассматривал свое намазанное и гладко выбритое лицо в стальном зеркальце. Собрав все свое мужество, дав неисчислимые обеты богам, он пошел к гуннам. А придя к ним, сразу же заметил, в какой глубокой печали пребывают гуннские воины. Баламбак разгромил вархунов и с победой вернулся назад, но дома заплаканная рабыня тут же рассказала ему, что дождливой ночью исчезла славинка. Баламбак немедля послал за нею погоню. К Дунаю помчалось десять самых быстрых всадников и лучших лазутчиков. Однако все они вернулись ни с чем, говоря, что девушку, наверное, унес по воздуху Шетек или сам бес славинский. Даже следа ее они не обнаружили. Потому и сидел Баламбак, невеселый и подавленный, перед пустым шатром Тунюша.

- Не придется тебе петь для Тунюша, нет его.

Сердце Радована взыграло радостью. Однако он взял себя в руки и грустно переспросил:

- Нет? О, напрасен был мой путь из-за Черного моря, я так хотел увидеть орла, имя которого со страхом произносят в стране славинов и антов, аваров и вархунов, среди племен аланов и герулов.

- И при дворе Управды, обо это он призвал его к себе!

- О Управда, великий повелитель Востока и Африки, о Тунюш, единственный, несравненный! Аттила, ты не напрасно любил Эрнака, и мой дед, великий чародей и первый жрец, не солгал, предсказав, что слава гуннов сохранится в крови Эрнака! Он не лгал, всемогущий! Но почему тогда печаль в лагере? Поведай мне! Я развесели тебя и твоих храбрецов!

Радован ударил по струнам.

- Это горькая тайна! Лишь избранным дано знать ее!

- Не таи печаль в груди, дабы она не поразила твое сердце! Доверь ее певцу и чародею своего племени! Девушки поверяют тоску свою моим струнам, вожди и старейшины вверяют мне свои огорчения, так неужто не откроется брат брату!

Баламбак опустил голову и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Он размышлял над словами чародея Радована.

А тот гордо сидел на земле и, легко касаясь струн, подбирал печальную гуннскую песнь. Ему хотелось кричать от великой радости, что Тунюша не оказалось дома. Правда, радость отравляла грустная мысль, что вероятнее всего, и Любиницы нет в лагере, что пес спрятал ее где-нибудь в другом месте, а может быть, даже увез с собой в Константинополь. Он охотно оставил бы Баламбека с его печалью и отправился дальше искать следы похищенной девушки. Однако старику хотелось развязать узел, узнать причины столь странной всеобщей грусти, поэтому он терпеливо ожидал ответа Баламбека.

Гунн долго молчал, наконец он перестал качать головой и вперил свой взор в Радована, пристально всматриваясь в него.

"Неужели он вспомнит Радована? Будь проклята гуннская память, помогите, о боги, поразите его слепотой!"

От все души молил богов Радован, не отводя взгляда от мутных глаз Баламбека. Медленно сузились зрачки гунна, глаза его спрятались в глубоких глазницах под плоским лбом. Баламбак не узнал старика.

"Барана тебе принесу, Святовит, а Моране - козла, жирно откормленного козла за то, что вы ослепили вонючего пса!"

- Значит, ты чародей, говоришь?

- Да, я сын великого пророка и певца при дворе Аттилы.

- А если я поведаю тебе печаль свою, исцелишь ли ты мои раны? Сможешь ли спасти мою голову?

- Лишь боги всемогущи! Но, говорю тебе, я исцелил тысячи сердец, тысячи голов извлек я из ловушек.

- Тогда пошли!

Баламбак увел певца в свой шатер и там открыл ему тайну бегства Любиницы.

- Эта славинка - ведунья. Тунюш околдован. Смерть грозит нам!

Радован, задумавшись, по своему обыкновению протянул руку к бороде погладить ее, но пальцы наткнулись на бритый подбородок.

- Заколдован - чародейка - смерть, о-о-о, - стонал Баламбак. - Так думаю и я и воины, так считает Аланка - королева наша заплаканная, зорька утренняя, соколица. Заколдован, отравлен чародейкой! Можно ли вылечить его сердце? Или смерть долотом выдолблена на нем?

Радован нахмурил лоб и наморщил брови: он думал.

"Ты попался, Радован, - рассуждал старик про себя. - Выпутывайся теперь, как можешь, не то - конец тебе. Аланка - женщина, королева, а женщина - есть женщина. И не пить мне вина до смерти, если к бегству Любиницы не приложила руку Аланка. Пусть молодые лисы играют моим черепом, если все это не приправлено ревностью и местью. Они не получили Любиницы... но что, если она не спаслась, а погибла, о боги, боги!"

У Радована защипало глаза, он потянул носом воздух, фыркнул и раздул ноздри, как молодой жеребенок.

- Не выдолблена в его сердце смерть, но написана на песке. Пройдет ливень, и слова сотрутся. Идем к Аланке! - повелительно произнес он и, отбросив полог, вышел из шатра.

Баламбак покорно последовал за ним.

Перед шатром королевы певец коснулся струн и запел песнь о солнечной розе, распустившейся посреди степи. Баламбак хотел первым пройти к Аланке.

- Нельзя, - рукой преградил ему путь Радован и вошел один. А когда увидел Аланку, глаза его загорелись восхищением.

"Клянусь богами, она достойна новой песни. Она похожа на вилу!"

Но тут же опустил взгляд, преклонил колени и произнес:

- Дух предков проник в мое сердце и поведал мне: встань и иди туда, где светит солнце твоего племени. Ты нужен кому-то! И отправился старый певец и чародей, и шагал без отдыха, и вот он стоит перед тобой, королева, чтоб помочь тебе в твоей печали. Велика твоя боль. Ты вырвала терний, проникший в сердце, удалила чародейку-славинку!

Радован умолк на миг, искоса взглянув на Аланку. Ее лицо побледнело.

"Попал!" - подумал он и продолжал:

- Об этом не подозревают воины, не подозревает Баламбак, но вернется твой повелитель и тут же догадается обо всем. Поэтому я пришел, чтобы помочь тебе, на него же напустить забывчивость, заговорить чары Любиницы.

- Ты все знаешь, о не губи меня!

- Кто решил спасти тебя, тот не станет тебя губить. Не таи от меня ничего. Тайны опускаются в мое сердце, как в могилу. Скажи сначала, жива ли славинка или сгинула, мерзкая колдунья!

- Не знаю, горы Гема хранят тайну.

Радован приставил палец ко лбу и задумался.

"Горы Гема... триста бесов спят в этих глазах, она завела ее на юг к волкам и кочевникам, на верную погибель"

- Ты мудро поступила, королева, не послав ее к Дунаю. Но чародейка отравила зверей и выберется на свободу. Пока она жива, нет спасения Тунюшу. Расскажи, как ты освободила ее, рассказами обо всем подробно, я отправляюсь за ней вслед и убью ее!

Аланку охватила бурная радость. Взяв кожаный мешочек, она протянула его Радовану.

- Вот плата! Спаси меня, и наше племя будет веками тебя славить!

- Я не хочу платы, но деньги могут пригодиться в пути, поэтому я возьму их. Рассказывай!

Обрадованная Аланка рассказала все о Любинице. Помянула и о том, что у коня, на котором ускакала девушка, правое переднее копыто вывернуто в сторону. Нетрудно определить его след.

Радован попросил вина. Рабыня внесла великолепный роговой сосуд. Певец поставил его перед собой, поднял с пола попонку, разгреб землю и закопал в нее сосуд по самое горлышко. Потом принялся бормотать "заклинания", которые якобы заставят Тунюша позабыть Любиницу. Он кривил лицо, закатывал глаза, чмокал губами, разводил руками над вином и все бормотал, бормотал по-латыни:

- Devoret te diabolus, cauda vaecarum, devoret, devoret [пусть сожрет тебя дьявол, коровий хвост (лат.)].

Охваченная безмолвным ужасом, Аланка вслушивалась в непонятные слова. Грудь ее вздымалась, она не сводила глаз со старика.

Закончив обряд, Радован накрыл сосуд платком.

- Храни этот напиток! Когда вернется Тунюш, приветь его этой влагой, и в один миг ты, единственная, станешь для него желанной. О славинке он больше и не вспомнит. А я утром отправлюсь за нею, чтоб убить ее во славу и на благо племени гуннов, на радость и счастье твоей любви.

Старик взял мешочек с золотом, грянул дикую песнь и вышел из шатра.

- Радуйся, - сказал он снаружи Баламбеку. - Радуйся, ибо спасен Тунюш, спасена наша королева! Твоя голова останется на плечах, о великий слуга всемогущего господина!

Мгновенно вокруг чародея собрались воины, на огне зашипел жир, рабы притащили меха с вином, и весь лагерь весело заплясал под звуки вдохновенной лютни.

Радован принимал почести с большим достоинством. Тыква, из которой пил, непрестанно наполнялась вином, он рассказывал изумленным гуннам о таких чудесах, что сам поражался, откуда только берется в его голове столь непостижимая премудрость? С тех пор как он стал бродяжить по белому свету, его уста никогда еще не лгали столь вдохновенно, как в тот вечер. Поздней ночью радость его достигла предела. И лишь одна-единственная капля горечи отравила ее: ему хотелось напиться допьяна, а он не решался. Трижды до крови закусывал он губы, ловя себя на том, что в хмельном угаре чуть не ляпнул необдуманное слово. В полночь он важно поблагодарил всех и сказал Баламбеку:

- Грустно мне, что я вынужден пренебречь твоим гостеприимством и отказаться от вина. Но это можно поправить, я разрешу тебе привязать мех к седлу моего коня!

В мгновение ока два гунна притащили огромный бурдюк и приторочили его к седлу.

Старик лег в траву рядом с конем и с нетерпением принялся ждать зари. С первыми лучами он осторожно оглядел спящий лагерь, взобрался в седло, с удовольствием постучал по притороченному к седлу меху и поскакал вдоль ущелья.

Довольный своей мудростью и ловкостью, он, покачивая головой, мчался вдоль гряды, пока не достиг тех мест которые описала Аланка. Тут он остановился, спешился и принялся искать следы в траве. Очень скоро он обнаружил след вывернутого копыта и быстро определил направление, по которому ехала Любиница. Затем припал к меху и стал жадно глотать вино, подобно рыбе, попавшей с суши в родную стихию.

- О боги, у такого пса и такое вино! Единственное добро, которым обладает этот вонючий пес. Клянусь Перуном, я, так и быть, пощажу его, если мы встретимся. Ведь я неплохо подкрепился за его счет.

Он тщательно завязал мех, прикрепил его к седлу и поехал дальше.

Припекало солнце, вино разморило старика, и ему захотелось прилечь под кустом.

"Нельзя, если держишь счастье за хвост, не выпускай его! Иначе не сможешь схватить его за голову".

Весь день без отдыха ехал он. Примятая влажная трава указывала путь. К ночи он добрался до пересохшего русла и нашел там сумку, которую Любиница в страхе забыла на земле.

"Ее еда", - обрадованно подумал он, спешившись и взяв сумку в руки. Вокруг кишели муравьи, привлеченные запахом съестного. Радован выбросил в траву остатки, сумку прихватил с собой.

"Почему она ее бросила? Непонятно! Может быть, ее спугнул кто-нибудь? Ведь пастухи - настоящие дьяволы. А если на нее напали? Бедняжка! Плохо придетсятому, кто дерзнул сделать это! Проклятье его собачьей утробе! Уж я расправлюсь с ним".

Сердито бормоча угрозы, старик на коленях пробирался сквозь траву, в поисках следа. Раздвинув тростник, он дополз до лужи и тут в грязи заметил отпечатки конских копыт и ног Любиницы. Наклонясь к ясно различимому следу маленькой ступни, старик пальцами провел по нему, словно лаская девичью ногу.

- Погоди, бедняжка, сиротка, горлица, - Радован едет за тобой! Еще два дня продержись - я найду тебя. Потому что нюх мой потоньше собачьего, стоит мне захотеть, конечно. Не за всяким пошел бы я по следу в степи, словно волк за потерянной овцой, но за тобой... я поклялся!

Вслед за ним к луже подошел конь и принялся цедить грязную воду.

- Напивайся вдоволь! Она тоже поила здесь коня и сама напилась. А я не пью такой воды. Даже чистая, родниковая мне боком выходит. Камнем ложится на желудок.

Он дождался, пока конь напьется, вывел его обратно и осторожно отвязал с седла мех. Напившись как следует, он снова завязал его, облизнул губы и похвалил Тунюша.

- Странное дело! И у шелудивого гада всегда найдется что-нибудь хорошее... Даже у Тунюша. Как я решил, так тому и быть: пощажу тебя, Тунюш, ради твоего вина!

Приторочив мех, он взглянул на солнце и осмотрелся по сторонам.

- Надо до ночи разыскать людей! Волков я не боюсь, но их мерзкие челюсти именно сегодня мне ни к чему.

Старик еще раз взглянул на след и помчался к югу. Прежде чем стемнело, он уже был в селении пастухов и, увидев, что он готовят ужин у огня, храбро направился к ним. Хмурые лица аваров, герулов и славинов встретили его. Но Радован хорошо знал этих людей. Он быстро завоевал их расположение красноречием и мудростью. Лица хозяев просветлели, и пастухи угостили миролюбивого гостя на славу, словно их посетил какой-нибудь князь или сам аварский каган. Даже коню его кинули сноп немолоченного ячменя. Радован разошелся и, отбросив всякие колебания, принялся осторожно расспрашивать о Любинице. Старик сказал, будто его сын, отличный певец и чародей, заблудился и что он разыскивает его.

Пастухи ответили, что ребятишки видели странного паренька, который подбирался к костру. Они убежали, а когда вернулись обратно, паренек исчез и вместе с ним исчезла репа с огня.

Радован удивила и обрадовала эта весть.

- Отведите меня завтра к этому костру, и я примусь за розыски. А если вы поможете мне, я заговорю вам скот: овцы ваши будут приносить по трех ягнят, коровы - по два теленка, а козы будут плодиться, как кролики! Вот так отплатит вам чародей, если он найдет парня!

Пастухи до земли кланялись Радовану, женщины приносили ему детей, чтоб он снял с них злые чары, а мужчины предлагали сопутствовать ему в поисках мальчика до самого Гема и даже дальше.

Довольный Радован улегся на овечьей шкуре.

На рассвете пастухи проводили певца к костру, где была замечена Любиница, а затем все рассыпались по лесу в поисках конского следа. Вскоре из чащи раздался радостный крик; все сбежались на наго, и Радован сказал, что он узнает след своего сына.

Толпа бросилась по следу, исчезнувшему в зарослях, сломанные ветки указывали путь девушки. Ни малейший знак не укрылся от острого взгляда диких обитателей свободной земли. Они состязались между собой, кто первым найдет юношу. Каждый хотел получить от чародея как можно больше. А Радован гордо следовал сзади, изредка произносил мудрое словечко, раздавал похвалы и обещал наделить стада богатым приплодом.

Около полудня по лесу разнесся печальный вопль. Со всех сторон поспешили туда пастухи. Радован, хлестнув коня, тоже бросился за ними. Подъехав, он увидел, что варвары, раскрыв рты, уставились в землю и показывают руками на подпруги, остатки седла и обглоданные кости, разбросанные далеко вокруг.

Перепуганный Радован птицей слетел с коня. Он мгновенно узнал гуннскую уздечку, седло, подпруги. Затрясшись, кинулся он искать вывернутое копыто. Схватил какой-то черный сучок, поднял, осмотрел. Копыто выпало из рук старика, нижняя губа его отвисла, лицо сморщилось, и, зарыдав, он повалился на землю. В отчаянии катался он по траве, по мху, рыл ногтями землю, выдергивая зеленые побеги, и ревел, как раненый кабан. Пастухи стояли вокруг, издавая протяжные вопли. Радован уткнулся лицом в землю, рыдания его постепенно утихли, только плечи судорожно вздрагивали. Потом он медленно повернулся, встал и еще раз взглянул на останки коня. Гнев охватил его. Подняв кулаки, он бросился на пастухов со страшными проклятиями и стал колотить и пинать их:

- Прочь, прочь, собачьи морды, разбойники, убийцы моего сына! Вы загнали его в волчью пасть! Почему вы не позвали его на ночлег? Прочь, говорю я вам, иначе я так отделаю ваше стадо, что сегодня же ночью подохнет все, что мычит и блеет! Прочь, убийцы, прочь от несчастного отца!

Испуганными тенями исчезали в лесу пастухи, а певец продолжал вопить, хотя возле него не было уже ни одной живой души. Выплеснув свой гнев, он вытер лоб и покрытые пеной губы. В отчаянье взирал он на разодранное седло. Снова печаль охватила его, он сел у подножья дуба и зарыдал, как женщина.

Слезы принесли облегчение. Радован обхватил руками голову и стал думать, как быть дальше. Однако ни одной разумной мысли не приходило ему в голову, которая гудела, как пустой котел. Подошел конь и тотчас в ужасе отступил, почуяв кости своего товарища. Взгляд Радована упал на мех с вином. Он ударил себя по лбу и рысью побежал к коню.

- Вино придаст мне мудрости!

Подтащив мех к дереву, он с отчаянья принялся пить. Вино согрело его, придало мужества, и он снова разразился проклятиями, вызывая на битву весь свет и угрожая всем ужасным мщением. Досталось и Тунюшу, уехавшему в Константинополь.

- Ты не уйдешь от меня, собачий хвост! За тобой я последую как тень, пока не проколю тебя, клянусь своей мудростью! Зуб за зуб! И вино твое не утолит больше моего гнева!

Оставив в мехе немного вина, он, скрипя зубами, направился к дороге, что вела в Филиппополь с твердым намерением прямо отсюда ехать в Константинополь на поиски гунна.

И поскольку ноги его уже не раз измерили всю Мезию, вскоре он выехал из леса на дорогу. Несмотря на близкий вечер, старик храбро гнал коня в сторону Гема.

Не успели зажечься звезды на небе, как за поворотом вспыхнул большой костер. Радован представил себе лицо Тунюша, и мужество его мгновенно испарилось. Он рванул поводья с такой силой, что конь встал на дыбы.

Одолев первый испуг, старик сообразил, что Тунюш не мог еще вернуться из Константинополя, и храбрость возвратилась к нему; шагом двинулся он дальше. Вскоре он разглядел повозку, коней, копья, воинов.

"Купцы!" - подумал он, подхлестывая коня и закричал издали:

- Pax, eirene, pax, pax!

Тени у костра вскочили и схватились за копья.

- Pax, вам, pax, - кричал Радован, ударяя по струнам.

Его окружили хорошо вооруженные воины, спрашивая, кто он и откуда.

В это время раздвинулся полог у входа в небольшой шатер, высокий человек, одетый, как купец, приблизился к огню и крикнул Радовану:

- Чего тебе здесь надо, гунн?

Старик выпучил глаза, растопырил руки, из его широко раскрытого рта сперва вырвался непонятный звук и наконец губы произнесли:

- О Нумида!

19
Смуглый, богато одетый купец при восклицании Радована отступился на шаг. По лбу его пролегли глубокие морщины. Знакомым эхом, что прозвучало над бурными волнами и потонуло в реве бури, показался ему голос, вышедший из косматой груди. Он высокомерно посмотрел на всхлипывающего старика. Воины ожидали приказа, не снимая рук с копий и рукояток мечей.

- Что ты болтаешь, гунн? О ком вспоминаешь, произнося незнакомое имя?

Голос купца звучал чуждо, надменно. Радована охватила печаль. Неужели он ошибся! Старик обвел взглядом воинов. Незнакомые, хмурые лица. Милости от них не жди; физиономии словно вырезаны из стали. Радован почтительно поклонился чужеземцу.

- Могущественный, не пронзай стрелами своих взглядов путника, возвещающего тебе мир и несущего в сердце священные тайны. Пусть неизмеримым будет твое великодушие, подставь ему ухо. Клянусь Христом, не раскаешься!

Купец внимательно вслушивался в голос старика. Далекое эхо словно бы приближалось. Воспоминания пробуждались в его душе.

- Войди в шатер!

Полог у входа закрылся за путником и купцом. Воины воткнули копья в землю и собрались вокруг огня.

- Говори, гунн! Под шатром умрут твои слова. Откройся!

При веселом свете факела Радован посмотрел в глаза собеседника.

"Пусть сожрут меня вурдалаки, если это не Нумида".

- Могущественный, выслушай! Нет обмана в моих словах! Ты назвал меня гунном, но я не гунн. Я славин, певец, что бродит по белу свету с севера на юг и с юга на север. Град славинов привечает меня, и Константинополь отворяет двери своих кабаков при звуке моих струн. И не только кабаки: я играл перед деспотом, гостил в вилле господина Эпафродита.

Купец закусил губу и нагнулся к Радовану.

- В вилле Эпафродита? Что ты говоришь? Не произноси этого имени! Он бунтовщик, он изменил священному двору.

- Господин, ты сказал, что мои слова умрут под шатром! Я не верю, что он изменник. Он защищал невинных. Он спас Истока, спас Ирину!

- Не называй этих имен! Смерть зажмет рот всякому, кто называет их!

Купец отчетливо представил себе события минувшего. Потом подошел к старику, положил ему руку на плечо и пристально взглянул в небольшие серые глаза Радована.

- Мир с тобой, Радован! Я - Нумида! Ты не ошибся!

Радован вскочил с места и раскрыл объятья, собираясь радостным воплем приветствовать Нумиду. Но тот, приложив ладонь к его губам, поднял палец и сурово произнес:

- Тайны умрут здесь! Они не выйдут из шатра!

Радован понял, что Нумиду сопровождают люди, которым не следует знать, откуда и куда направляется их хозяин. В безмолвной радости размахивал он руками, прижимал их к груди, потом принялся целовать руку Нумиды; он хохотал, зажимая себе рот ладонью, и в конце концов пустился выделывать ногами коленца, как подгулявший пастух.

Успокоившись, старик придвинулся к Нумиде вплотную и таинственным тоном спросил:

- А есть ли у тебя вино Эпафродита?

- Есть, дядюшка! Ты напьешься так, что луна с неба среди ночи исчезнет, а звезды загорятся ясным днем.

- Ах, Эпафродит, если б ты знал, как любит тебя Радован!

Нумида улыбнулся и, подмигнув, вышел из шатра. Он приказал страже нести караул влево и вправо от дороги, а остальным воинам лечь спать. Потом подошел к высокой повозке, накрытой холстом, и шепотом спросил о чем-то раба, сидевшего возле нее. Тот молча кивнул головой, тогда Нумида отдал ему какой-то приказ. Повару он велел принести вина в шатер и приготовить ужин для гостя.

Затем Нумида возвратился к Радовану, и вслед за ним повар поставил на пестрый ковер посреди шатра кувшин и долго пил, зажмурив глаза, словно вкушал единственную и самую большую радость жизни.

- Как бывало в Константинополе, - наконец сказал, глубоко вздыхая и не выпуская из рук глиняный кувшин. - Клянусь всеми богами, твоими и моими, под солнцем нет человека, который любил бы тебя больше, чем я!

Он снова приложился к кувшину и, поглощая сладкое лесбосское вино, всем своим видом выражал бесконечное наслаждение и безмерное уважение к обладателю такого напитка.

- Как бывало в Константинополе, и в то же время это вино в десять раз лучше того. Я тосковал по нему с тех самых пор, как расстался с Эпафродитом!

Нумида опустился на мягкую шкуру персидского архара, - радость старика доставляла ему удовольствие.

- Объясни мне, Радован, почему ты превратился в гунна?

Старик по привычке растопырил пальцы, чтоб огладить свою несуществующую теперь бороду.

- Почему я превратился в гунна? Это великая хитрость! Столь великая и значительная, что потомки наши и в десятом колене будут слагать о ней песни. А пока не спрашивай больше. Если б я рассказал тебе все, меня сокрушила бы такая печаль и охватил такой гнев, что их не залило бы все вино Эпафродита. Завтра все узнаешь. И так изумишься, что не сможешь заснуть три ночи подряд. Запомни, целых три ночи! А пока лучше ты поведай мне об Ирине и Эпафродите!

- Они оба спасены, оба счастливы!

- Клянусь Перуном, не напрасно мы страдали! Рассказывай!

- Сперва скажи, где Исток. Меня послал к нему Эпафродит. Он ушел от погони, это ясно. Но помнит ли еще доблестный варвар об Ирине? Она тоскует по нему, как горлинка, дружка которого весной убил из лука шальной мальчишка.

- Помнит ли он ее? Еще бы! Лишь во время сражения, убивая врага, он возможно, не думает о ней. А знаешь ли ты, что он разбил антов и передушил их всех, как ястреб цыплят? В бою он вепрь, волк, сатана, как сказали бы христиане. Тогда лишь он, возможно, не думает о ней. А все остальное время... Голова его падает на грудь, словно затылок у него из мягкой пряжи. Глупо, конечно. Но что поделаешь?

- Где мне найти его? Едем со мной, старик! Я несу на груди большое и важное для Истока письмо.

Радован умолк. Сжав левой рукой свой подбородок, а правой - лоб, он задумался.

"Предложение заманчивое. У Нумиды повозка. Его спутники - полные кувшины. Поездка была бы приятной. О женщина, чтоб ты потонула в бесовском озере! Не будь женщины, мне не пришлось бы давать обеты. Ой, Любиница, ты, наверное, раскаиваешься в волчьем желудке, что так загнала старика. Но я поклялся Святовитом, и не могу, нет, не могу без нее вернуться. Вот убью Тунюша, тогда и вернусь, а так - нет!"

Радован медленно убрал ладонь со лба, опустил левую руку и сказал:

- Нет, не поеду с тобой!

Нумида ничего на это не ответил. Радовану показалось, будто он обиделся. Они оба потянулись к кувшину. Раб принес ужин. Старик взял кусок мяса, но ел с трудом, куски застревали у него в горле. Он снова поднес кувшин к губам, надеясь залить вином свою печаль и гнев.

- Значит, не едешь? - спросил Нумида.

- Нет!

- Зачем же ты лгал, будто любишь Эпафродита!

- Клянусь богами, я не лгал! Но назад я не поеду, не поеду, и все, не надо меня сердить. Я ведь сказал: не спрашивай! Желчь поднимается во мне, и если она разольется...

Радован сердито взглянул на Нумида и поднял кулаки. Тот не шевельнулся. Злость старика забавляла его.

- Расскажи лучше об Ирине, об Эпафродите! Я же просил тебя. Уважь старика, сам Эпафродит оказывал мне уважение, а ты перечишь. А путь, которым надо ехать к Истоку, я тебе прямо перстом укажу. Если же его там не окажется, спокойно садись ужинать, отдыхай и жди - он придет. Я не могу ехать с тобой, не имею права. Все расскажу завтра, когда будем прощаться. А сегодня не серди меня больше. Ибо страшен во гневе Радован.

- Пей, певец! Я не принуждаю тебя. Храни свои тайны. Укажешь мне дорогу, и на том спасибо!

Перед вином Радован не мог устоять. Гнев его утих, и Нумида начал свой рассказ.

- Эпафродит бежал той же ночью, которой бежал Исток, и благополучно добрался до Греции.

- В этом я не сомневался. За его челом скрывается само солнце, никак не меньше! А Ирина?

- Она уехала в Топер к дяде Рустику!

- Топер возле Неста. Я знаю это гнездо.

- Но дядя выдал ее Асбаду. Асбад же все рассказал императрице.

- У славинов нет таких "дядей". Дьявол опутал его, мерзкого христианина!

- Императрица потребовала ее назад ко двору!

- Чтоб угостить ею Асбада, козлица!

- Ирина лишилась чувств и слегла в горячке, когда дядя сказал ей, что она должна вернуться во дворец.

- Уж я бы не лишился чувств, а тут же на месте удавил такого дядю. Клянусь Перуном!

- Эпафродит послал евнуха Спиридиона наблюдать за Ириной.

- Знаю его. Грош ему цена. Все скопцы - слепцы.

- Верно, но этот нам полезен, он связан с нами одной веревочкой. Он-то как раз все и разузнал и поспешил в Фессалонику. А мы с Эпафродитом тоже приплыли туда из Афин. "Нумида, - сказал мне светлейший господ, спаси ее!" Я коснулся иконы Спасителя и ответил: "Клянусь своим спасением, я освобожу ее".

- Нумида, Христос нарек тебя всеобщим спасителем, так же как меня нарекли всеобщим спасителем мои боги. Велик ты перед своим господином, Нумида! Прощаю тебе все и целую тебя! Выпьем.

Глаза старика стали влажными, и он потянулся к кувшину, приветствуя Нумиду:

- Victor sis semper! [Побеждай всегда! (лат.)]

Лицо африканца повеселело. Похвала певца польстила ему, он, в свой черед, протянул руку за кувшином и ответил:

- Многая лета тебе, отец героя Истока!

Радован закусил губу - он совсем позабыл о своей выдумке, которой обманул весь Константинополь.

Облокотившись на козью шкуру, Нумида с гордостью рассказывал об освобождении Ирины.

- Отец, поверь мне, это не шутка вырвать добычу из пасти такого льва, как Рустик. Много раз голова моя лежала на плахе. Но на сей раз я уже думал, что наверняка с ней расстанусь.

Ирину заперли в преторий - в центре Топера, в крепости. Кругом солдаты, повсюду караулы и возле самой пресветлой госпожи, словно лев перед овечьим стадом, - дядя Рустик. А Рустик - не Асбад. Его не обманешь. Всю ночь мы сидели со Спиридионом в Фессалонике возле мерцающего светильника и ломали себе голову. Уж масло у нас вышло, на востоке занялась заря, а мы так ничего и не придумали. И тут появился Эпафродит в черной хламиде, голова покрыта капюшоном, словно у философа. Левый глаз он вонзил в меня, правым - резанул Спиридиона. Ни слова не спросил - и так все понял.

- Чего стоит ваш разум, если вы не можете поймать в силки воробья! Позор! Спиридион, ищи повозку и мчись в Топер! Через Кирилу дай знать пресветлой госпоже, чтоб она сказалась больной и ждала твоего знака! Живо, в путь! Езжай, делай свое дело и жди Нумиду!

Евнух потоптался на месте и униженно попытался выпросить денег.

Эпафродит даже не взглянул на него. Сухим пальцем он указал ему на дверь.

- Ну, а ты знаешь теперь что делать? - повернулся он ко мне.

- Знаю, господин!

- Тогда ступай в подвал и представь себе, что в сундуках не золотые монеты, а сухие листья!

Эпафродит запахнул хламиду, повернулся и вышел. Я же беспрекословно принялся выполнять приказ господина.

На рассвете я выехал из города в страну варваров и там стал вербовать воинов в свой отряд. Как увижу широкие плечи, могучую руку или крепкий торс, - останавливаюсь и пускаю в ход золотые. Мешок с монетами худел; к вечеру следующего дня я потратил последний золотой, наняв на него сорокового воина. Я увел всех их в чащу, и там мы разложили костер. О отец, видел бы ты эти лица, эти мускулы, эти спины! Прирожденные гладиаторы! Оборванные, полунагие, разбойники и тати по призванию, лишенные крова и родных! Клянусь Юпитером, если б нас увидела когорта гоплитов из войска Велисария, они остались бы на месте, не успев выхватить мечи из ножен. Словно разверзлась земля и ад выплюнул моих воинов. Они почти не умели говорить. Только хрипло ржали, выражая свои мысли гримасами, жестами, всем своим видом. Дружелюбия между ними и в помине не было, они готовы были перегрызть друг другу глотку за плод инжира. Я приходил в отчаяние. Но одно тесно связало их - золото и лютая ненависть к Византии. Когда я рассказал им, что в случае успеха мы спасем дочь несчастного отца, дадим пощечину самому Управде и плюнем в лицо императрице, они вдруг стали монолитом. Пламя мщения вспыхнуло и поглотило все прочие страсти: встав на колени перед костром, они поклялись Христом и всеми богами, что будут беспрекословно повиноваться мне и и биться до последней капли крови и что скорее проглотят язык, чем дадут ему произнести слово предательства.

На другой день я тайком доставил отряду оружие: несколько мечей, секир и копий. Я снабдил людей пищей и пообещал на десятый день после победы на этом самом месте заплатить им золотом. Потом поодиночке я отослал их лесом в Топер. Сам же на коне помчался вперед, чтобы разыскать Спиридиона.

- Ну как? - спросил я евнуха, у которого лихорадочно блестели глаза, когда он дрожащими руками пересчитывал выручку.

- Мошенник! - пробормотал Радован. - В такую минуту он считает деньги! Все скопцы - мошенники!

- Ну как? - повторил я, ибо в первый раз Спиридион не услышал меня. Он сгреб монеты скрюченными пальцами и оперся грудью на край прилавка.

- Завтра ее увозят! Рустик стоит на своем!

- Ах он вонючий пес!.. Ты дал евнуху в зубы? - перебил Нумиду Радован.

- Нет. Но наутро Спиридион разыскал Кирилу и привел ее ко мне. Он потратил на это столько денег в претории, что расплакался, возвратившись домой. Но все было сделано отлично. Кирила выскользнула якобы купить еды на дорогу и украдкой пришла к Спиридиону.

- Что с ясной госпожой? Едет ли она? - спросил я.

Рабыня зарыдала и упала к моим ногам.

- Нумида, ой, Нумида, спаси ее, спаси ангела.

- Я спасу ее! Но ей надо оттянуть отъезд еще на два дня.

- Невозможно, сегодня после полудня ее увозят. Помоги, Христом богом заклинаю тебе, помоги! Феодора убьет ее!

Кирила захлебнулась в отчаянном рыданье, но ни одной слезинки не выкатилось из покрасневших глаз ее на бледное измученное лицо.

- О взгляни на меня! Душа покидает мое тело от горькой печали. А пресветлая госпожа... море тоски, горькой как полынь, затопило ее сердце. Всю ночь мы не сомкнули глаз перед иконой богородицы, зажигали лампады перед Спасителем, но нет спасения, нет помощи! Нумида, если ты не в силах спасти нас, то лучше убей. Грех тебе простится, и мы обе, как голубки, полетим отсюда.

- Не греши, сирота! Твоей госпоже еще два дня нельзя пускаться в дорогу. А через два дня вы будете спасены, у нас все готово для этого.

- Два дня, - повторила Кирила и, словно скошенная тростинка, опустилась на пол.

И тут вдруг озарило Спиридиона.

- Придумал! Я знаю, как помочь! - воскликнул он.

Отчаявшаяся Кирила умоляюще взглянула на него.

- Дворцовая тайна! - сказал евнух, отыскивая в шкатулке какие-то мелкие зернышки. - Пусть Ирина проглотит одно такое зернышко, и она погрузится в сон, подобный глубокому обмороку. Тогда Рустик не сможет везти ее. Я заработал кучу денег в Константинополе у придворных дам на этом волшебном зелье.

- А это не яд? - спросила Кирила и трепетными пальцами потянулась к зернам.

- Нет, клянусь господом, нет! Оно - безвредно. Но это тайна, недоступная даже первому врачу самой августы. Сколько раз я обманывал двор этим снадобьем! Сколько встреч устроил, какие награды получал!

Кирила ушла с чудодейственными зернами, я - за ней. Долго слонялся я вокруг претория. В полдень у ворот остановилась роскошная двуколка. Ее сопровождали легковооруженные воины. Пот прошиб меня, ноги подогнулись в коленях, так что пришлось присесть на камень. Сейчас Рустик увезет ее, подумал я. Зернышко не помогло. Все напрасно! Из дворца ее уже не спасти. Я вспомнил о просьбе Кирилы. Ужас охватил меня при мысли о том, что я мог бы поднять руку на этого ангела. И все-таки спасения нет! Может быть, мне мчаться за город и ждать их в засаде? А потом вскочить на двуколку, сбросить возницу и ускакать. Нет, так не уйти. Солдаты догонят.

Время летело. Голова словно налилась свинцов. Сердце колотилось, перед глазами клубился туман. Прошел час. Из претория выбежал раб. За ним офицер. Вот от что-то крикнул охране. От страха и тягостного ожидания я оглох и не мог различить его слова. Однако увидел, что солдаты хлестнули коней, экипаж закачался, и они ускакали одни, без Ирины. Силы вернулись ко мне, тьма рассеялась, я принялся шептать молитвы. Вскоре раб возвратился, с ним шел врач.

Спасена!

Я бегом кинулся к Спиридиону. Мерзок мне был этот скареда, но сейчас я упал перед ним на колени и стал целовать его сандалии. Я хохотал от радости, и слезы лились у меня из глаз. Не знаю, то ли в самом деле я так люблю Эпафродита и Ирину, то ли стало жаль самого себя, но тут я просто обезумел от радости. Если б ее увезли, я бы подстерег Рустика и убил его. Таково было мое решение. А потом бы кинулся в море и пошел на дно, чтоб избежать позора.

В сумерках я вышел на лодке в море и пристал к пустынному берегу. Там, в условленном месте, к моему огромному удивлению, уже собралось больше половины нанятых мною варваров.

Не ожидая остальных, я осторожно провел их через заросли и ущелья, окружающие Топер, и, найдя глухое, удаленное от глаз местечко, поставил в засаде.

Охраны, сопровождавшей Рустика, можно было не опасаться. С горсткой моих варваров я, не задумываясь, пошел бы даже на византийских солдат. После этого я отправился к евнуху; туда, поблагодарить Спиридиона, уже прибежала Кирила.

- Передай госпоже, чтоб она попросила дядю выехать сегодня вечером. Пусть скажет, что ей легче ехать, когда спадет жара.

И снова я отправился морем за своими запоздавшими солдатами. Пришли все. Их я тоже отвел в засаду.

- Храбрые воины, - сказал я им. - Час близится. Вы уже заслужили свое золото. Но только половину. Вторую половину вы получите через десять дней. На ваших хмурых лицах пылает жажда мести. Мести тому, кто выпил из вас кровь и заставил пуститься в разбой. Благородны те разбойники, которые дерутся ради справедливости. Отец девушки, которую мы сегодня спасем, едва ушел живым от деспота. У него было немного денег, и деспот, это чудовище, решил погубить его. Отцу девушки удалось спастись, и сейчас он отдает последние деньги, чтоб спасти свое дитя. Дело, которое нам предстоит сегодня ночью, - не грабеж, не убийство, не воровство, не угон в рабство: сегодня святая ночь, ибо восторжествует справедливость!

По грубым лицам варваров прошло движение, в глазах сверкнуло пламя, они обнажили свои хищные зубы, стиснули кулаки, мышцы на их руках вздулись.

"Звери!" - обрадовался я и тут же испугался: стая голодных львов в пустыне вряд ли была бы опаснее этой толпы, несущей с собой смерть.

Когда совсем стемнело, мы разошлись по обе стороны дороги.

- Как только я хлопну себя по бедру, начинайте! Да смотрите, чтоб не прозевать! Когда я хлопну во второй раз, каждого солдата уже должна обнять Морана. Повозку не трогать! Она моя!

Мне никто не ответил, не возразил ни слова. Крепко стиснув оружие, они укрылись в засаде за кустами и деревьями.

И тут-то началась для меня настоящая пытка. Чем темнее становилось, тем больший страх охватывал меня. Отчаянье впилось в душу железными когтями. Вдруг Ирина не придет? Или варвары подведут? Вдруг наш план выдали Рустику? Продали ему за большие деньги? А если префект удвоит, утроит охрану? О, если б у меня было сто рук и в сто раз больше сил! Я отпустил бы с богом диких варваров и все взял бы на себя! А вдруг какой-нибудь солдат из охраны уцелеет и поспешит назад в Топер... В погоню за нами поднимется весь гарнизон. И тогда нам не уйти. Они отнимут Ирину, обнаружат след Эпафродита...

Я закрыл глаза от ужаса. Белая дорога, уходившая в ночь, простиралась передо мной. Вдруг какие-то тревожные волны набежали на нее. Из них родились жуткие лица наемников. И вот уже я тону. Ирина хватается за меня. Эпафродит, сбросив свою хламид, спешит на помощь. Сверкнули кровожадные зубы варваров. Черные когти вонзились в капюшон грека - зазвенело и посыпалось на дорогу золото...

Я сжал ладонями виски, в которых, словно молот по наковальне, стучала кровь. Открыл глаза. Меня била лихорадка. Перед моими глазами уходила вдаль спокойная и мирная дорога.

Что с тобой, Нумида?! Я ударил себя по лбу. Не сходи с ума! Где твое хладнокровие и мужество! Не теряй надежды!

О Христе боже, смилуйся над ангелом!

Тут что-то застучало вдали. Едут! Справа и слева от дороги послышался легкий хруст. Варвары готовились к налету. Меня словно пробудили от тяжелого сна. В мгновенье ока я успокоился. Почувствовал прилив сил. Страх и отчаянье исчезли. И когда дорога загудела под ударами копыт, я даже улыбнулся от радости, предвкушая трудное дело. Варварам я верил сейчас, как самому себе.

Я осторожно выглянул из-за дерева. Две тени появились на дороге. За ними еще две, потом четыре, восемь, десять. Шум колес. Покрытая белым двуколка. Потом снова подпрыгивающие тени. Я сжал в правой руке нож, подобрал левую ногу, согнув ее в колене, и, подняв левую руку, ждал минуты, чтоб дать знак.

Фыркали лошади. Солдаты ехали молча. Изредка подковы высекали искры. Звенели стремена. Вот первые два всадника поравнялись со мной, еще двое, еще, еще... громыхает повозка...

- Хлоп!

Из кустов вылетели дикие тени; взмахи, удары, отрывистые возгласы, и вот я уже на двуколке, пронзенный возница летит под колеса, еще мгновение - и все окончилось, без единого слова, без криков о помощи.

Радован поднял руки, словно подгоняя мчащихся коней, и простонал:

- О-о-о, Нумида, ты спас ее, о, велик Перун!

В этот миг отлетел в сторону сорванный полог, у входа в шатер раздались вопли, началась суматоха, и вбежавший воин закричал:

- Войска! Бежим!

Словно ужаленный, вскочил на ноги Нумида и бросился вон из шатра.

Радован с испугу опрокинул кувшин с вином и кинулся за Нумидой. Вцепившись в него и раскрыв рот, он тяжело ворочал непослушным языком:

- Гунны... вархуны... Тунюш... Бежим!

На севере полыхало багряное небо.

- Горят села! - сказал часовой. - Только что примчался беглец. Славины жгут и убивают. Бежим.

- Бежим, бежим! - вопили вокруг. Люби вскакивали на коней, подтягивали ремни и поворачивали к югу.

- Запрягайте! - приказал Нумида.

Четыре раба поспешно пригнали лошадей и бросились запрягать их.

- Что она? - спросил Нумида раба, сидевшего возле повозки.

- Выпила несколько капель гранатового сока и немного вина. Сейчас спит!

На севере ширился кровавый пояс пожарищ. По дороге на неоседланных лошадях мчались беглецы. Воины Нумиды едва сдерживали своих коней. Из леса неслись отчаянные вопли, мычала скотина, каждый спасался, как мог. И даже птицы, гортанно крича, напуганные и растерянные, неслись к югу над головами бегущих.

Нумида сжал руку Радована и увлек его в шатер, который не успел еще убрать.

- Ты вернешься к нам, Радован!

- Вернусь? О, нет, Нумида! Я бегу с тобой. Я бегу к Эпафродиту.

- Нет! Ты должен пробраться к Истоку! Передай ему это письмо! И береги письмо, как зеницу ока! Мои спутники не должны знать, что я - друг славинов! Я должен бежать! А ты иди назад!

Радован возражал, пытался спорить. Но прежде чем он успел произнести что-либо членораздельное, Нумида сунул ему за пазуху письмо и пригрозил:

- Слушайся, старик, если тебе дорога жизнь!

Певец не успел прийти в себя, как уже стоял в одиночестве посреди шатра, а Нумида мчался вслед за повозкой на юг.

20
От обгоревших бревен шел серый, зловонный дым. Все кругом было опустошено. Далеко в степь уходили полосы опаленной травы. Кое-где еще тлел ковыль, иногда в кустах вспыхивал огонь, и высоко в небо поднимался дым. На кургане каркали вороны. Ястребы с Гема, учуяв запах паленого мяса, стаями слетались и кружились над пожарищами.

Длинная и широкая полоса разгрома тянулась по всей северной Мезии. Дома были разрушены, хлева опустошены, поля вытоптаны и разорены, леса выжжены. Грозной лавиной наступало войско славинов. Сотни земледельцев в отчаянье, с тоской в груди и проклятиями на высохших губах смотрели на родное пепелище. Словно тысячи тюков, лежали они, связанные, на земле, ожидая решения свой участи. Жуткое мщение нес обагренный кровью славинский меч всюду, куда он достигал. За кости отцов, за сердца сыновей и братьев, око за око, зуб за зуб! День отмщенья!

Исток лежал в одиночестве на вершине холма, далеко от людей. Рядом валялись шлем, доспех и обнаженный меч. Юноша заложил руки под голову, закрыл глаза, он словно не слышал дикого рева обезумевшего войска, которое в пьяном угаре, точно разнузданные дикари, праздновало победу, радуясь небывалой добыче. Истока не радовала эта добыча. Он мстил за павших Сваруничей, своих братьев. Но такая месть вызывала у него отвращение. Это не было похоже на войну, на настоящее сражение, - это был грабеж, разбой, славины рубили, резали скот, жгли, убивали, нападали, как жаждущие крови пантеры. Мысли Истока вонзились над кровавым пламенем, его цель шла дальше пожарищ и разбоя, меч его ни разу не сверкнул с той поры, как славины сшиблись с гуннами. Усталая и пьяная вольница упивалась победой, а он мучился, сердце томила тоска, рука устала от безделья. В глубине души он жалел, что лагерь Хильбудия разрушен, что кости столь доблестного воина гниют в ущелье возле града. О, если б он был жив! О, если б уцелели его когорты! Или пусть бы кто-нибудь другой укрепился за Дунаем! Асбад! Если бы встретить хоть Тунюша! Меч Истока покрылся бы в бою зазубринами, и руки бы не устали. И если бы он, последний Сварунич, пал бы в битве, что из того? Один герой сразил бы другого героя!

Сердце Истока стремилось за Гем. Ему казалось, будто его призывает судьба, сами боги указывают ему путь на юг. По лицу его прошло сомнение. Судьба? Боги? Нет, не судьба и не боги его призывают. А любовь к своему народу и к Ирине. И он последует за голосом любви. Последует! Немедля. Пусть придется идти до самых Афин, идти всю зиму - он должен ее найти! Он вернется с нею. А потом? Потом с войском на юг!

Исток решительно сел, потом поднялся и посмотрел на пожарище и на поле боя.

- Хватит. - Отвращение и гнев появились на его лице. - Хватит резни! Вы отомстили. Теперь я хочу битвы. Такой битвы, чтоб испугался Управда, узнав о том, как Орион сокрушил легионы ромеев.

Он надел доспех, крепко затянув ремни на спине. Препоясался мечом, застегнул шлем и пошел к толпе.

- Я отправлю войско домой! Близится осень. За зиму славины из Византии научат воинов владеть оружием, а я поищу Ирину. А когда вернусь, ударим на Гем!

Подойдя ближе к лагерю славинского войска, Исток услышал радостный шум. Люди с восторженным ревом следовали за всадником, который ехал туда, где стояли отряды Радо.

Кто бы это мог быть?

Опершись на тяжелый меч, Исток наблюдал за всадником. Похож на гунна. Нет, не может быть. Гунна толпа бы встретила иначе.

Вдруг до Истока донеслись звуки лютни. Старый, но звучный голос затянул боевую песнь, воины подхватили ее.

"Радован! - обрадовался Исток. - Откуда он здесь? Но с пустыми руками? А как же все его обеты и клятвы?"

Он вспомнил о Любинице, и печаль залила его душу. Сколько гонцов разослал он по стране, и все вернулись ни с чем. Вот и Радован пришел один.

"Нет, не только Управда, Тунюш тоже навеки запомнит племя Сваруна! Не уйти ему от страшной мести за сестру!"

Он быстро спустился с холма. Когда Радован увидел его, смолкли струны, утихла недопетая песня. Подняв высоко над головой лютню, старик закричал:

- Исток, Исток! Я нашел ее! Клянусь богами, поклонись мне, как самому Управде!

Он погнал коня к Сваруничу. Исток ждал его, кровь закипела в его жилах.

- Слезай, старик, и рассказывай! Где она? Почему ты не привел ее?

- Почему я не привел ее? Ты думаешь, девушка - собачка, которая побежит за конем? А ведь даже собачка высунула бы язык и свалилась в траву, так мы мчались. Клянусь Мораной!

Он повернулся к воинам и сердито крикнул:

- Помогите мне слезть! Разинули пасти! Пьяницы! Легко вам ржать, когда вас откармливать, как молочных поросят. А люди за вас умирают от жажды и голода!

Несколько человек со смехом подскочили к нему и сняли его с коня.

- Осторожней! - командовал он. - От скачки у меня ноги, словно деревянные, не сгибаются!

Исток велел немедленно приготовить для Радована еды и медовину.

- А вина нет? - спросил певец, искоса взглянув на Истока.

- Нет!

- Тогда пусть будет медовина! Много раз по ней душа тосковала. Нет так нет!

Пошатываясь от усталости, Радован вместе с Истоком пошел в лагерь, где стояли главные отряды славинов. Громогласный вопль приветствовал гостя. Но, увидев Радо, старик испугался. Исток крикнул Радо:

- Он нашел ее!

Радо обнял старца с такой силой, словно Любиница была у него в руках, и он мог тут же прижать ее к своей груди.

- Отец, где она? Говори, рассказывай! Мы отправимся за ней немедля хоть в Константинополь.

- Да ты огонь! Дай сначала дух перевести. Потерпи малость. Сначала я поговорю с тобой, Исток! Клянусь богами, ты заплачешь от радости и запрыгаешь, как козел, узнав, что я ношу на сердце.

И он многозначительно прижал руку к груди, где лежало письмо Эпафродита.

Радован не торопясь подкрепился мясом и медовиной, вызнал все новости: как славины напали на гуннов, как сражались и грабили, потом подмигнул Истоку, чтобы тот следовал за ним, и отошел в сторону.

- Готовься, - начал он, - чтоб от радости голова не закружилась. Сейчас ты узнаешь страшную тайну и сможешь прочесть о ней.

Он оглянулся и вытащил из-за пазухи письмо Эпафродита. Исток сразу узнал почерк. Лицо его озарилось радостью. Непрочитанные еще строки сулили ему столько надежд, что руки его дрожали, пока он распечатывал письмо. Радован, широко расставив ноги, стоял рядом, радуясь счастью Истока и гордясь плодами своих усилий.

Эпафродит писал о своем спасении, о том, как удалось отбить Ирину, которая теперь находится у него, в Фессалонике. В конце письма стояло следующее:

"Итак, приди, избранник судьбы, и мсти! Поднимай свой народ этой же осенью. Не бойся сопротивления! Солдат нет. Велисарий завяз в Италии. Ходят слухи, будто он писал Управде: "Если хочешь, чтоб я воевал, присылай солдат. Если хочешь, чтобы мы остались в живых, присылай продовольствие!" Видишь, пробил час. Приди и сними урожай. Нива созрела. В твои лавры Эпафродит вплетет белый цветок, Ирину! Не мешкай! Силы мои слабеют. Харон призывает меня в свою ладью, чтоб отправиться в загробный мир. Когда я благословлю вас с Ириной, я смогу сказать, подобно апостолу Павлу: "Я кончил, приди, смерть!"

Исток сжимал пергамен, не сводя с него глаз. Словно во сне мелькали перед ним знакомые тени. В волнении он принялся читать во второй раз, в третий, дышал все глубже и радостнее, пока счастье мощной волной не захлестнуло мужественное сердце. Раскрыв объятия, он прижал Радована к холодному доспеху на своей груди так, что старик застонал.

- Отец, ты творишь чудеса!

- Это хитроумие, сынок!

- Будь я самим императором, я не смог бы достойно вознаградить тебя за радость, которую ты мне доставил. Благороден и славен будешь ты в роде Сваруничей!

В бурной радости Исток позабыл о Любинице. Он засыпал старика вопросами. Как Радован получил письмо! Видел ли он Эпафродита? А может быть, и ее? Весела ли она? Здорова?

Однако о Любинице не забыл Радо. Он издали наблюдал за Истоком и Радованом. Тоска, страх и надежда переполняли его душу. Он ждал, смотрел, ноги его шли сами собой, он подходил ближе и ближе. Он видел, как читал Исток, как он обнял Радована, - словно луч солнца вспыхнул в груди юноши, озарил беспросветную тьму и разгорелся пламенем. Не выдержав, он поспешил к Радовану и Истоку.

- Не могу больше! Откройся и мне, отец! Где Любиница?

И тогда вздрогнул Исток, - в сладкий напиток его счастья капнула большая капля горечи. Радован онемел, он не мог взглянуть Радо в глаза. Все примолкли. Черное предчувствие сжало горло Радо, сердце его заколотилось, лицо потемнело.

- Отец, ты молчишь! Она мертва?

- Боги хранят ее, - испуганно и смущенно ответил старик.

Глаза Радо сверкнули. Он топнул ногой, сжал кулаки и надвинулся на певца - Радован почувствовал на лице горячее дыхание юноши.

- Не таи! - с болью крикнул Радо. - Я убью тебя!

Исток встал между стариком и обезумевшим юношей. Радован торопливо стал рассказывать о том, как он искал Любиницу, как он нашел ее след и даже обнаружил останки коня, но девушка словно сквозь землю провалилась. О волках он умолчал.

- Боги ее хранят! Нумида ее ищет! - врал он в испуге. - Он ищет ее и найдет, как нашел Ирину.

Бессильно опустились руки Радо, напряженные мышцы расслабили, лицо его исказило страдание. Он заскрипел зубами.

- Пропала! Я отомщу за тебя, Любиница, я разыщу Тунюша и тебя!

Он отвернулся, дрожа всем телом.

- Ты пойдешь не один, мы все пойдем с тобой! - взял его за руку Исток.

В тот же день Исток созвал старейшин. Дружно и радостно они приняли все его предложения. После побед, одержанных под его началом, народ верил в него и слепо последовал бы за ним даже в объятия Мораны.

На следующее утро войско выступило на север, к Дунаю. Впереди гнали скот, длинная вереница пленников несла награбленное славинами зерно, ткани, оружие и инструмент. Беззаботно, без страха и тревоги возвращались славины на родину, упоенные победой и довольные военной добычей.

Истока с ними не было. Отобрав пятьдесят лучших всадников, он отправился на восток в надежде разыскать Тунюша. Радован считал, что дней через десять тот должен возвратиться из Константинополя. Наверняка он будет спешить к Любинице.

- А куда ты, отец?

Радован не ответил, и когда все уже были на конях и орда уходивших воинов пропадала в дали, Исток снова спросил Радована:

- Ты в наш град? Или с нами? Ты был бы нам полезен!

Радован, в новой холщевой рубахе, с длинными неумащенными волосами и с седой щетиной, торчавшей как жнивье, с лютней на спине, восседал на коне, нагруженном обильными припасами. Он ответил быстро и решительно:

- Я не иду ни в град и ни с вами.

- Почему? Мы любим тебя, отец, и не стали бы тебя утруждать.

- В град я не иду потому, что с такими крикунами певцы не ходят. Оглохнуть можно от воплей. А с вами не хочу, потому что вы идете на Тунюша. Велик мой гнев на вонючего пса. Разве я смогу одолеть себя, увидев его? Я отнял бы радость мести у него, - он указал на Радо, - а он единственный имеет право заткнуть псу глотку. Перун с вами, и Морана пусть снимет свою жертву. Певец пойдет своей дорогой. Если вы двинетесь на юг, мы встретимся. Клянусь богами, велика тогда будет наша радость!

Он махнул рукой, прощаясь, и галопом поскакал на юго-запад.

Воины смотрели ему вслед. Он не оглядывался, ибо рассуждал по-своему.

"Возвращаться в град? Или ехать с вами, молодые волки? О нет! Не напрасно дан Радовану разум. Сейчас, когда я так близок к Эпафродиту и его вину, ехать в град за кислым молоком или, что еще глупее, под гуннский нож? Я еще не совсем ума лишился. К Эпафродиту!"

Он хлестнул коня и засвистел веселую песнь.

Восемь дней Исток и Радо с воинами поджидали Тунюша возле дороги из Константинополя. Исток с наслаждением командовал своим войском. Оно было маленькое, но повиновалось безукоризненно. В головах воинов не возникало даже мысли о том, чтобы противиться распоряжениям Истока. А молодой Сварунич во время долгих ночных караулов и переходов думал: "Мне бы два легиона таких воинов! И я застучал бы в Адрианопольские ворота Константинополя. По Средней улице промчались бы мои солдаты. Перед ипподромом заржали бы славинские кони.

Берегись тогда Управда! И Феодоре лучше было бы оказаться греческой цветочницей, предлагающей свои розы палатинцам".

Настал девятый день напряженного ожидания. Со всех сторон возвращалиськонные лазутчики. Они привозили невеселые вести. Лагерь Тунюша оставался таким же пустым и сожженным, каким его оставили славины. Анты целыми родами уходили за Дунай. С востока надвигались вархуны. Кто-то даже вызнал, будто отряды герулов подняли копья и угрожают славинам. Лишь от гуннов, от Баламбека да Тунюша, не было ни слуху ни духу.

Исток встревожился:

- Анты уходят за Дунай? Нет ли тут предательства, братья?

- Предательства? - изумились воины.

- Тунюш был в Константинополе. Переселение антов - дело его рук. Если заволновались герулы - значит, их науськал Управда. Земля герулов богата и обильна. Ни с того ни с сего они не пошли бы на войну. И если они одержат верх, мы погибли. Братья, парки еще не доплели нити жизни Тунюша. Надо возвращаться! Наша земля в опасности!

Только на лице Радо промелькнуло нечто похожее на возражение. Но лишь промелькнуло. Он быстро опустил голову. Отряд повернул коней и последовал за Истоком на север - к Дунаю.

Не спеша двигались молчаливые и задумчивые воины за своим командиром. Чувство подавленности и скорби охватило всех. Приходилось возвращаться с пустыми руками. Напрасно потеряно время, напрасны бессонные ночи. Тунюш бродит бог знает где и, ухмыляясь, пересчитывает золото, которым заплатил ему за предательство Управда. Самым несчастным чувствовал себя Радо. В безысходной тоске ехал он. Руки его не держали поводьев. Конь нес своего хозяина за товарищами, словно шел без всадника. Молодой славин не смог свою боль утраченной любви перелить в ярость, утолив алчущую душу потоками вражеской крови; опустились его крылья, и он, словно хворый сокол, нахохлился в седле. Любил он Истока, но в сердце его невольно рождалась зависть.

"Ирину вызволили! А Любиницу, может быть, поймали и обесчестили, избили как последнюю рабыню! Крови, крови, о Морана! Перун, посей войну по всему свете!"

Он хмурым взглядом обвел отряд и остановил его на Истоке.

Но и тот ехал повесив голову. Ему сопутствовали победы, под доспехом согревало сердце письмо Эпафродита, но сестры рядом с ним не было. Он представлял себе рыдания седого Сваруна, когда он возвратится без Любиницы. И радость растворилась в печали. Душу его снедала тревога о славинском войске. А что, если на него напали герулы? Если оно разбито? У войска нет вождя, это стадо перепуганных овец, а не войско, почему он не пошел с ними? Все более мрачные и мучительные предчувствия переполняли его душу.

На ночлег остановились в лесу.

Огни не зажигали, разговаривали шепотом. Только кони громко жевали сочную траву. Вскоре все заснули, не выставив часового. Улегся даже Исток, измученный предчувствиями. Лишь старый Ярожир, прислонившись к стволу дерева и опершись на меч, провел ночь в полудреме.

Когда на другой день солнце прошло зенит, перед ними заблестела водная гладь. Исток приказал спешиться и отогнать коней на отдых в тень дубовой рощи, а пятерым воинам во главе с Ярожиром велел искать плоты.

Старый славин пошел к Дунаю, остальные улеглись под деревьями и ждали.

Не прошло и часа, как зашуршала высокая трава. Ярожир на четвереньках подполз к отдыхавшим товарищам и прошептал:

- Тунюш!

У всех мурашки пробежали по телу, сердца затрепетали. Радо вскочил, как зверь, почуявший добычу.

- Ложись! - приказал Ярожир.

Ползком добрались они до рощи. Когда все хорошо укрылись, Ярожир сказал:

- Гунны садятся на плоты!

Багряный плащ развевался на ветру.

- Проклятье, - скрипнул зубами Исток. - Откуда они идут? Не из града ли? - Он искал Любиницу. - О Морана! Отец! На коней! Никто не должен уйти живым! Смерть ворогам! Где остальные четверо, Ярожир?

- Спрятались в камыше. Чтоб не заметили, я приполз один.

- Правильно сделал! Пусть каждый выберет себе гунна. Сколько их, Ярожир?

- Человек тридцать, а может, больше. Точно не знаю.

- Пусть даже сотня! Тунюш умрет!

- Только от моей руки! - воскликнул Радо, дрожа от нетерпения.

- Не знаю, друг! Он - отличный воин. Тебе одному не одолеть его!

- Одолею, клянусь Переном.

Мгновенно подпруги на седлах были подтянуты, забрала на шлемах опущены, Ярожир поднял свой страшный меч, и он сверкнул, как пламя.

Ждать пришлось долго. Кони беспокойно рыли землю копытами. Всадники изо всех сил натягивали поводья, пытаясь сдержать и успокоить их, хотя сами испытывали еще большее нетерпение. Исток стоял на опушке рощи в густых зарослях и наблюдал за берегом, стараясь угадать, в какую сторону пойдут гунны. Завидев наконец после долгого ожидания багряный плащ, он еще раз ощупал ремень под подбородком, проверил, прочно ли сидит шлем. Он понимал, что предстоит тяжелая схватка.

Вслед за Тунюшом гунны стали прыгать с плотов - десять, двадцать, тридцать, тридцать пять человек. Исток видел, как Тунюш повернул коня налево, хотя тот по привычке пошел было в противоположную сторону, к лагерю.

"Они пройдут здесь!" От радости Исток затрепетал. Он выждал несколько мгновений и под прикрытием кустов прокрался к своим.

- Ярожир и с ним еще пятеро пойдут первыми! Чтобы гунны не испугались и не сбежали! Тунюша не трогать! О нем побеспокоимся мы с Радо. А когда разгорится схватка, ударим все!

Едва он успел закончить, на опушке появилась конская морда. Гунн! Ярожир стиснул коленями своего коня. Но на сей раз и лошади и воины отказались повиноваться.

Будто разбушевавшийся поток, прорвавший плотину, все кинулись за Ярожиром. Первым с огромной силой взмахнул мечом старый славин - голова гунна покатилась в траву. И словно по сигналу, взвыли одновременно и славины и гунны. Степь застонала, сшиблись конь с конем, сталь грянула о сталь. Гунны не мешкали ни секунды, обнажая мечи. А всадники, скакавшие в задних рядах, успели даже выставить копья и подняли на них трех коней, так что три славинских воина в беспамятстве повалились на землю. Битва разгорелась. Сталь на восьмидесяти мечах крошилась, искры летели в разные стороны, начался поединок самых отборных воинов, каких только знали земли вдоль нижнего Дуная. Трещали шлемы, лопались доспехи гуннов, тысячи ослепительных зигзагов вычерчивали мечи в солнечном свете, воины налетали друг на друга, отбивали удары и отскакивали, нападали и били снова, рубили по головам, кололи в грудь - кровь брызгала, обливая коней, которые, обезумев подобно всадникам, вставали на дыбы, били копытами и грызли натянутые поводья, роняя пену.

Как тигр, кинулся Радо за багряным плащом. Исток скакал следом. Вот просвистел меч Радо. Но Тунюш встретил удар спокойно и хладнокровно, словно на него замахнулся прутом босоногий пастух.

Через мгновение Радо оказался безоружным. Тунюш выбил меч у него из рук, задев притом и позолоченный византийский шлем, в котором зияла теперь широкая трещина. Радо отскочил в сторону, взревев от бешенства. Тунюш тут же согнул локоть и повернул коня, чтоб вонзить меч юноше в спину. Однако меч Истока отбил удар. С быстротой молнии повернулся Тунюш. Его глаза, видевшие столько окровавленных лезвий, занесенных над головой, немедленно уловили, что Исток - опасный противник. Оба коня встали на дыбы, словно благородные жеребцы поняли, что встретились достойные противники. Зазвенела, засверкала сталь, подобно ослепительным змеям мелькали шишаки шлемов, выписывая сверкающие круги. Пот заливал лица. Тунюш понял, что речь идет о его голове. Моментально бросил он поводья, рука его скользнула за копьем, чтоб метнуть его в Истока.

И тогда раздался вопль Радо:

- Брось копье! Пес!

Безоружный, Радо погнал коня на Тунюша, обхватил гунна руками вокруг пояса, и оба они полетели в траву, кони без всадников прянули в степь. Клещами сжимал Радо упавшего на спину Тунюша. Короткий меч сверкнул в руке юноши, из горла гунна брызнула горячая черная струя.

Все до одного гунна остались лежать на поле боя, но пятнадцать славинов, хотя они и были защищены шлемами и броней, сложили свои головы.

- О Морана, какие отличные воины! - говорил Исток, бродя между мертвыми.

21
Когда славины отдохнули от жаркой битвы и принесли Перуну скромные жертвы, Исток приказал собрать оружие убитых, поймать лошадей, а трупы закопать, чтоб их не осквернили стервятники. Кости таких воинов не должны валяться разбросанными и поруганными по степи.

Радо разыскал труп Тунюша и замер, не сводя глаз с широкого лица, на котором застыло выражение горечи. Душа дикого сына степей пылала восторгом при виде трупа того, кто похитил его суженую. Он поднял шапку гунна, взялся за багряный плащ и сорвал его с плеч - лопнул драгоценный пурпур. Радо с наслаждением рвал в клочья одежду человека, которого он даже мертвым ненавидел лютой ненавистью. Обрубив застежки, он принялся стаскивать доспех, украшенный множеством рубинов и смарагдов.

Когда он снял его, с груди убитого скатился какой-то свиток.

Радо поднял его, развернул и, не умея читать, бессмысленно уставился на буквы.

"Может быть, важное письмо", - подумал он и понес его к Истоку.

Взглянув на свиток, Сварунич, выучившийся грамоте в Константинополе, воскликнул:

- Клянусь богами, от самого Управды! Из императорской канцелярии!

Глаза его взволнованно бегали по строчкам, радость и гнев сверкали во взгляде.

- Месть судьбы! - произнес он громко, дочитав до конца. Воины, сгоравшие от любопытства, окружили его.

- Тунюш и Управда копали яму славинам, а попали в нее сами. Тунюш уже на дне, за ним последует Управда. Это письмо помирит антов и славинов.

Все разинули рты. Любопытство росло. Люди теснились к Истоку, жадно слушая его слова.

- Мужи, мстящие за братьев и отцов своих, вы помните, что я вам сказал перед походом на антов? Кто был вождем предателей? Может быть, Волк? Может быть, Виленец?

- Тунюш, - глухо заволновались воины.

- Пес Тунюш! Верно! Он проливал братскую кровь, он раздувал огонь зависти, он вбивал клинья и ставил преграды между антами и славинами. Сегодня он пожал то, что посеял. Судьба дала нам в руки ключ, который откроет для нас сердца антов!

Воины радостно зашумели. Исток поднял свисток.

- Смотрите, эта подлая грамота согревалась на груди предателя, но сердце его оледенело, затупилась стрела, которую он омочил в зависти и коварстве и направил в славинское племя. Этой грамотой императорская канцелярия повелевала гарнизонам всех крепостей в Мезии, Фракии и Иллирии принимать Тунюша, если он приедет, как союзника Византии и защищать его как достойного гражданина страны. Ибо он рассорил варваров - антов и славинов, - привел антских старейшин в Туррис, чтоб они объединились с ним против славинов и вархунов. На него возлагается забота о том, чтобы граница на севере была надежной во время войны в Италии.

Толпа воинов замерла в изумлении.

- В Туррис пришли анты? Гибель угрожает нашему граду! А вдруг они встретят славинов, возвращающихся с добычей? О Морана! Вперед, на помощь!

- Вперед, мы протянем руку антам! Эта грамота прекратит раздоры! Слава Перуну!

Исток свернул свиток. Немедля отряд погрузился на плоты и поплыл через Дунай к Туррису.

Они могли в тот же вечер добраться до полуразрушенной крепости, однако Исток решил иначе. Воины были измучены, кони устали. Если они придут к ночи, анты могут напасть и разбить их. Он догадывался, что за поросшими лесом горами, которые тянулись вдоль реки к Алуту, стояло все войско антов. Иначе они не дерзнули бы подойти вплотную к славинскому граду.

Поэтому он решил разбить лагерь в чаще на южном склоне гор и ждать наступления ночи. Пятерых самых искусных лазутчиков он отправил ночью в Туррис, чтобы они разузнали о силах антов.

Тьма накрыла землю; луны не было, низкие яркие звезды усыпали небо. Исток лег на мох, подложив под голову щит; на груди его, прикрытой сталью, лежал могучий меч. Ни одна ночь, с тех пор как он плыл с Ириной по Пропонтиде от виллы Эпафродита, не казалась ему столь прекрасной, никогда звезды не спускались так низко, никогда его собственная грудь не казалась ему столь тесной, как в этот вечер. Пламя разлилось в жилах. Сердце билось под броней о письмо Эпафродита, словно тихо шептало:

"Приди, герой, приди за своей голубкой! Она уже расправляет крылья, ее голубые глаза устремлены на север. Она хочет лететь к тебе, чтоб прилечь у тебя на груди, где она отдохнет и где сбудется ее мечта, которую она видит во сне и наяву каждую ночь, каждый день, каждое мгновение". Рядом с этим письмом лежала грамота дворцовой канцелярии. Она казалась обнаженным мечом. Взмах, и покатится голова черного дракона - междоусобицы и братоубийственного раздора, славины и анты обнимут друг друга, ненависть обернется любовью, которая вспыхнет грозным пламенем. Затрепещет в страхе Константинополь, с его орлами схватятся славинские соколы.

Волна счастья залила сердце героя, он приподнялся, облокотился на щит и принялся снова и снова созерцать золотые звезды над головой, сулившие радость и надежду.

- Боги, смилуйтесь над народом, приносящим вам жертвы! - Невольно с губ его сорвались слова молитвы, и он испугался своего голоса. Кто-то из спящих воинов шевельнулся. Загремел меч.

Исток снова опустился на щит.

Вспомнилась ночь, когда он, тогда еще неискушенный юноша, точно так же лежал на склонах этих холмов и поджидал Хильбудия. Многое переменилось с тех пор, и та ночь показалась ему такой далекой, что почти стерлась из памяти. Многое изменилось: он сам, его рука, его думы, лишь сердце осталось неизменным; в нем по-прежнему жило стремление к свободе, любовь к своему народу и где-то глубоко - трезвые сомнения.

Еще юношей он думал: вурдалак, Морана, бесы - верно ли, что они могут навредить ему? Почему же их не боится Хильбудий? А ныне сомнение высунуло свое ядовитое жало: боги смилуйтесь! Правда ли это? В самом ли деле побеждает Перун? Ведет ли его Святовит? И правда ли, что меч его направляет Морана?

Непонятный страх сжал его сердце. Он испугался своих мыслей. В кустах зашелестели листья.

"А если это Шетек?"

И тихая, полная боязни вера отцова заставила спрятаться жало сомнения. По небу проплыло пылающее облако. У Истока помутилось в глазах. "А если это Перун с острыми стрелами в разящей деснице?"

Исток снова встал, взял меч и пообещал принести обильные дары Перуну и Святовиту.

Но едва он закрыл глаза, к нему беззвучно приблизилась Ирина с Евангелием в руках. Книга излучала пламя любви, озаряя лицо любимой глубокой верой, она улыбалась его сомнениям. Тихо шевелились губы Ирины, как некогда в лодке. Ему почудилось, будто они вспыхнули от его поцелуя. Издали, с самого неба, несся ее голос и постучался в его сердце, как бывало прежде:

- Веруй, Исток, веруй в истину, и любовь наполнит сердце твое!

Он открыл глаза, руки потянулись к Ирине, чтоб прижать ее к груди, как тогда под маслинами в саду Эпафродита. Но встретили лишь холодные ножны - Ирина исчезла, вокруг, погруженные в глубокий сон, храпели воины.

Измученный думами, Исток поднялся на ноги. Провел ладонью по лицу. Сон покинул его вежды. Медленно пошел юноша по лесу, чтоб успокоиться и прийти в себя.

И вдруг услышал говор, смех, треск сухих веток.

"Анты!"

Он обнажил меч и замер на месте. Возможность броситься в бой и разогнать горькие мысли обрадовала его. По шуму он рассудил, что народу немного, и решил, что справится один. Голоса приближались, радостные и беззаботные. Исток прислушался и вскоре снова сложил меч в ножны. Это возвращались лазутчики.

- Ну что? - спросил он у первого из них.

- Опасности нет! У пяти костров лишь несколько старейшин с горстью воинов.

- А послы из Константинополя? Они уже уехали? Есть ли у них охрани?

- Виленец угощает их и хвастается. Мы еле насчитали десять доспехов.

- Хорошо. Ложитесь и отдыхайте. На заре выступаем!

Разведчики присоединились к спавшим. Исток сел на ствол гнилого дерева, оперся на меч и задремал.

Прежде чем солнце зарумянило редкие пожелтевшие листья на вершинах гор, славины двинулись к Туррису.

Пере наполовину разрушенными стенами сверкнули шлемы, стража затрубила тревогу. Анты, испуганные и растерянные, пробуждались от сна. Часовой сразу узнал Истока и в страхе прокричал его имя.

Дрожь охватила антов, императорские послы побледнели:

Помилуй нас, господи, помилуй!

Распахивая копьями, все кинулись к стенам, несколько стрел просвистело над славинами, - так анты "приветствовали" братьев.

Исток велел своему отряду остановиться; вызвав двух самых старых воинов, он махнул рукой в сторону стен.

- Мир, мир братьям! - и вместе с ними поскакал к разбитым воротам крепости.

Анты с недоумением и неприязнью глядели на гордого славина, восседавшего в седле, как король, подъезжающий к своим рабам.

Увидев Виленца, Исток спешился и подошел к нему.

- Доброе утро и тысячу счастливых дней пусть принесут тебе парки, светлейший старейшина Виленец, хранитель братского племени антов.

- И тебе того же, могучий сын славного Сваруна!

Виленец говорил глухим голосом, полным желчи и недружелюбия. Слова срывались с его губ, словно удары.

- Не обессудь, - продолжал Исток, что я разбудил тебя. Утомлен твой взор, видно, допоздна ты угощал своих врагов.

Византийские воины закусили губы под холодным взглядом Истока.

- Они друзья нашего племени! - сказал Виленец. - Не насмехайся, если хочешь, чтоб тебя пощадили боги! Говори, в чем дело! Твой отряд стоит за стенами. Если ты убьешь нас, боги отомстят тебе!

- Мой меч не запятнан кровью братьев и никогда не будет запятнан. С него хватает вражьей крови!

- Если ты посол, почему ты столь дерзок? - осмелился спросить один из ромеев, делая шаг к Истоку.

- Прочь! - загремел соавин. - Как смеешь ты, слуга Управды, разговаривать так со мной, магистром педитум, назначенным священной императрицей Феодорой!

При звуке этого имени византийцы привычно склонились до самой земли.

- Да, я тоже посол и горжусь тем, что одолел змея вашего лукавства. Мир я несу братьям, гибель вам, недруги!

- Змея нашего лукавства? - быстро переспросил византиец.

- Да, ядовитого змея, отравившего сердца братьев! Знаком ли вам он, императорские мошенники?

На мгновенье воцарилось молчание. Ярожир и воин, сопровождавший Истока, стиснули рукояти мечей. Ибо анты и византийцы обменивались взглядами, в которых ясно читалось:

"Смерть ему!"

- Что ж вы молчите? Ага, ваши взгляды умоляют старейшину Виленца омочить железо в моей крови и ею скрепить союз с вами! Но грудь магистра педитума, любимца императрицы Феодоры, хорошо защищена, дабы у него не похитили сердце. Ведь эта игрушка нужна вашей священной императрице, бывшей блуднице александрийской! И сам сатана христианский, оседлавший вашего Управду, заплачет, узнав, что над Тунюшом и его товарищами возвышается курган, который насыпал Исток.

Лица византийцев исказились от гнева при этих страшных оскорблениях святого двора. Анты загремели мечами, но, услышав о смерти Тунюша, снова застыли в неподвижности. Не будь за спиной Истока страшного Ярожира, вряд ли они совладели бы с собой и пощадили дерзкого славина. И Сварунич знал, что за спиной его - надежный меч, а у стен крепости - сильный отряд. Поэтому он не дрогнул, не растерялся, когда загремели мечи антов. Спокойно полез он за пазуху и вытащил грамоту Юстиниана.

- Старейшина Виленец, печаль охватила вас, когда вы услыхали, что лежит в могиле пес Тунюш, ненасытный губитель нашей и вашей свободы. Но печаль растворится в радости, когда ты узнаешь, о чем говорит эта грамота, лежавшая на подлом сердце предателя-гунна! Найдется у тебя переводчик, почитаемый жрец? Пусть он прочитает ее!

Кривой на один глаз горбатый волхв взял свисток и стал переводить его.

Византийцы побледнели, анты разинули от изумления рты, с лиц их исчезла угроза.

- Это обман! - воскликнул один из посланцев Юстиниана, когда письмо было прочитано.

- Нет, это не обман, старейшина Виленец! Это дело богов! - сказал волхв, протянув грамоту старейшине и указывая длинным черным ногтем на печать Управды.

Анты гневно загудели. Теперь неприязненные взгляды пронзили византийцев.

"Сердца раскрываются!" - подумал Исток и снова заговорил:

- Братья! Кто завязал глаза вашей мудрости, заставив вас принять в дар земли по ту сторону Дуная? Разве они не были вашими и нашими? Кто испокон веку дергал там лен, пас стада? Племя славинов и антов или ненасытный волк византийский? Ведь этот волк похитил у нас барана и предлагает его вам в дар! И еще требует за него плату - чтоб вы сражались с братьями, чтоб вас убивали вархуны, чтоб вы своей грудью защищали мягкую постель, на которой нежится ваш враг? Вы слышали отравленные слова Управды, вы убедились в предательстве, которое таилось в груди самого подлого обманщика - Тунюша, пока он не набил свой рот землею. Братья, заклинаю вас нашими богами, не надо ссориться! Давайте объединимся и отомстим за наших отцов и братьев! За Дунай! Хлеба созрели! Давайте сожнем их! Смерть Византии!

- Смерть! - прорычал Ярожир.

- Смерть! - подхватили анты.

- Смерть! - захрипел высохший, горбатый волхв и, порвав свиток, бросил обрывки на жаровню. Вопль разнесся по Туррису и долетел до конницы Истока.

- Смерть! - крикнули воины и хлестнули коней. Загудела земля, в ворота грянули славины. Решив, что смерть угрожает Истоку, они бросились ему на помощь. Но, ворвавшись в крепость, опустили мечи, - анты, приветствуя их, протягивали им чаши с медом.

Славины приняли мед, запылали костры, волхв зажег тыкву с маслом во славу богов, братья обнимались и клялись жить в согласии.

Византийцы поняли, что их планы лопнули, что веревка, которой они хотели связать варваров, разрублена, и сделали попытку улизнуть из крепости.

Однако славины и анты окружили их плотным кольцом. Византийцы ссылались на неприкосновенность послов, угрожали Управдой и новым Хильбудием, сулили привести могучие легионы, которые сумеют отомстить за оскорбление. Но бурно радовавшиеся славины и анты не обращали на их угрозы внимания. Ответом был всеобщий хохот. Люди подбирали с земли комья навоза и швыряли их в лицо византийцам, издевались над Управдой и плевали на его воинов. В воздухе замелькали камни. Ромеи пришли в ярость. Обнажив мечи, они бросились на толпу, надеясь оружием проложить себе путь к выходу. Обливаясь кровью, повалились на землю первые жертвы; у антов не было шлемов, и они не несли доспехов, поэтому они побаивались тяжелых мечей византийской конницы. На помощь поспешил Ярожир. Он заложил ворота и вместе со своими воинами вступил в бой, сзади нападали с топорами анты. Если бы не вмешался Исток, византийцев перебили бы всех до единого. Он спас двух посланцев, сказав им:

- Идите к Управде и скажите ему, что скоро мы придем в гости. Пусть готовит угощение, потому что дорога дальняя, а мы будем голодные!

Под всеобщий хохот униженные завоеватели выбрались из Турриса и помчались на юг.

Сразу же после этого вождя и старейшины антов и славинов собрались на совет и решили сообща ударить на Византию. Избранным мужам было поручено спешно обойти племена и призвать людей к отмщению.

Потом начался пир; пировали весь день: лили в огонь мед, чтоб умилостивить Морану, клялись Перуном люто отомстить Византии, давали клятвы горным и водным вилам, что никогда больше не будет распри между братьями и они не сменят боевой топор на плуг до тех пор, пока не освободят исконные земли предков - вплоть до самого Гема. В промежутках между клятвами и посулами одноглазый волхв прорицал грядущие чудеса, о которых он узнал по потрохам закланных ягнят и баранов.

Дважды и трижды рассказывали славины антам о том, как они опустошили Мезию, какую взяли добычу, как уничтожили Тунюша и разбили гуннов; только глубоко заполночь лагерь затих, у костра остались лишь Исток и Виленец.

Сварунич и прежде не сомневался, что сумеет убедить антов в предательстве и коварстве византийцев. Однако такого успеха не ожидал даже он. Кровь кипела в его жилах; ни разу до сих пор не пил он столько меду, как в этот вечер. Цели, к которым он стремился - Ирина и поход на юг, недавно выглядевшие двумя мерцающими звездочками в неоглядной дали, вдруг оказались совсем близкими. Мечты его осуществлялись, тоска затихала, лишь сердце трепетало от страха - не слишком ли боги к нему благосклонны. Правда, он не забывал, что нужно еще уговориться с антами о направлении похода. Он намеревался сперва идти на Топер, а оттуда за Ириной. Купаясь в волнах счастья, неожиданно подхвативших его, он с такой силой и искренностью стремился к любимой, что вряд ли бы смог вести войско, не обняв и не прижав ее к груди.

Он рассказал Виленцу о своем плане, о том, как опасен для них мог быть префект Рустик, окажись он у них в тылу; в конце концов ему удалось убедить антов в том, что единственно разумным и правильным было бы разгромить сперва византийское гнездо, а потом вдоль берега пойти к длинным константинопольским стенам. Виленец не прекословил. С той же силой, с какой раньше он ненавидел молодого славина, теперь он полюбил его и без конца повторял:

- Святовит избрал тебя, Исток! Исток! Исток - освободитель народа! Мститель за наших отцов!

Воины беззаботно храпели, и только Ярожир позаботился об охране. Пятерых самых трезвых воинов поставил он на стены. И смотри-ка! - в полночь раздался сигнал. Сонные, хмельные воины в суматохе искали шлемы и мечи, испуганные пастухи гнали из степи коней.

Исток еще не спал. Прозвучал его голос, сон покинул славинских воинов, все немедленно пришли в себя. Зазвенели поводья, в мгновенье ока были натянуты доспехи, и всадники молниеносно взлетели в седла. Изумленный таким порядком, Виленец не мог вымолвить ни слова - анты бегали, суетились, собрать их вместе никак не удавалось.

Исток поднялся на стену и прислушался. С северо-запада доносился сильный шум, словно приближалась перепуганная толпа. Он приложил ладони к ушам. Беспокойство его возрастало.

- Это кричат славины! Это наше войско! Что произошло? Почему они идут?

Встревоженный, он спустился вниз, вскочил на коня, и славины без лишних слов помчались за ним следом.

Виленец пришел в ужас.

"Что случилось? Может, славины решили напасть на них? Или это вархуны? Почему ускакал Исток? Может быть, это ловушка?" Сомнения стиснули грудь, страх лишил разума, он перестал верить славинам. Но что делать? Бежать? Далеко не уйдешь. Виленец созвал своих мужей. Анты совещались, обсуждали, призвали волхва, время шло, а они оставались в растерянности и тревоге.

Занималась заря.

И тут в степи засверкали доспехи: возвращался Исток с частью своих воинов.

- Проклятие Византии! - произнес он, въезжая в Туррис. Анты растерянно смотрели на взмыленного Сварунича, глаза которого метали молнии. - Византия подняла против нас герулов. Проклятие! Они напали на наше войско, отняли добычу, освободили пленных ромеев и обратили в бегство славинов! Проклятие!

- Смерть им, смерть! - кричали славины.

- Отмщение! - ревел взбешенный Сварунич. - За дело, братья! На Византию!

Пламя мести сильнее вспыхнуло в душах антов. Сидя на конях, они повторили клятву и разъехались, чтоб повсюду рассказать о мире, заключенном между братьями, призвать к мести обитателей даже самых дальних уголков славинской и антской земли.

Исток ярился больше на соплеменников, чем на герулов.

- Орда, пьяная орда, они совсем потеряли голову, потому их и разбили! Бараны, я железной рукой поведу вас к победам! Клянусь богами, так будет!

22
Спустя несколько недель земля вокруг разрушенной крепости Хильбудия на правом берегу Дуная заполнили славинские и антские воины. День и ночь реку пересекали плоты с людьми, лошадьми, скотом и припасами. Весть о мире и о великом совместном походе братских племен на страну ромеев вызывала волны восторга. Ненависть и гнев, разжигаемые коварными происками гуннов и Византии, угасали. С душ упал тяжкий груз, люди вздохнули свободнее, и насильственно подавленная любовь вспыхнула жарким пламенем. С трудом удавалось старейшинам оставлять часть людей дома, чтоб они смотрели за скотом, охраняли женщин и детей. Старики, которые уже много лет не препоясывались ремнями, словно помолодев, принялись острить боевые топоры, чистить мечи и препоясываться ими. Девушки отложили веретена, бросили овец и, вооружившись колчаном и луком, с песней отправились вместе с юношами на войну. За Дунаем в условленном месте встречались славинские и антские старейшины, протягивали друг другу руки, соседи, некогда добрые друзья, а в недавнем времени - смертельные враги. Они обменивались плащами, одаривали друг друга разукрашенными стрелами, приглашали на трапезы, угощали медом и клялись богами и тенями пращуров хранить вечное согласие. Славинские юноши влюблялись в антских девушек, каждый день справлялись свадьбы, в лагере шло сплошное пиршество - торжественный праздник примирения. Ведуньи прорицали будущее молодым супругам, волхвы с утра до ночи приносили щедрые жертвы во славу братской дружбы. Последним через Дунай переправился Исток. Четыреста бронированных всадников, вооруженных по византийскому образцу, следовало за ним.

Когда толпа увидела Сварунича во главе отборного отряда, на мгновенье воцарилась тишина. А потом юноши и девушки, старики и подпаски, вожди и старейшины разом кинулись к герою. В солнечных лучах сверкал его шлем, на драгоценных камнях доспеха играли яркие блики, и он весь горел, словно пламя его мужества пробивало броню и зажигало все вокруг. А позади него блистали доспехи всадников, сияли их ослепительные копья и гремели цепи, на которых красовались мечи.

Но вот тишину безмолвного восторга неожиданно нарушил приглушенный возглас, исполненный безмерного почитания и даже робости, он пронесся над головами, и, словно капля прорвала плотину, восторженная буря потрясла воздух: стучали колчаны, взлетели ввысь дротики и копья, звенели мечи, сверкали боевые топоры.

- Слава! Велик Исток! С ним Перун! Слава Перуну! Смерть Византии! Отмщение, отмщение!

Кровь хлынула Сваруничу в лицо. Его охватило неодолимое и упоительное стремление к власти, ему страстно захотелось повелевать этими ордами, чтоб в ту же минуту сбывались слова волхва: "Он хочет быть деспотом славинов и антов!"

Но Исток подавил мимолетное чувство. Устыдившись его, он опустил голову и натянул поводья: конь встал на дыбы и могучими скачками понесся сквозь толпу. Конница галопом помчалась за ним, соблюдая строй; земля загудела под копытами, звон оружия заглушал все нарастающие восторженные крики. Они не утихали даже тогда, когда отряд скрылся в дубовой роще. Старики плакали от радости, девушки протягивали руки вслед героям, а старейшины, собравшись в кружок, клятвами и обетами подтверждали свое решение под предводительством Истока вернуть свои исконные земли.

Провожаемый бурей восторгов, задумчиво ехал Исток к кургану, где похоронили гуннов и Тунюша. Он был потрясен, увидев перед собой черный холм, под которым покоились храбрые воины. Когда он подъехал совсем близко, конь вдруг захрапел, а сам Исток замер. В траве возле могилы лежал труп девушки, лица ее он не мог разглядеть. Он вспомнил о Любинице и похолодел.

"А если она не убежала, если Аланка обманула, если ошибся Радован, если это месть гуннов?"

Колени его дрожали, пока он вынимал ноги из стремян; трепещущими пальцами он отбросил покров, чтоб увидеть лицо покойницы.

- Аланка!

Вздрогнул юноша, больно защемило сердце: на прекрасной шее Аланки зияла рана, в правой руке был зажат нож. Душу охватила печаль, но вместе с нею пришло облегчение. Он снова накрыл лицо умершей.

- Любовь твоя была сильнее смерти!

Он позвал воинов, чтобы они разложили костер и сожгли тело Аланки. Задумчиво стояли варвары у огня, мысленно преклоняясь перед силой любви, которая жила в сердце прекрасной женщины.

Вскоре Сварунич возвратился к старейшинам и попросил поскорее собрать военный совет.

Немедля сошлись мужи и старейшины, их окружила толпа воинов, парней и девушек. Совещались недолго.

- Куда идти?

- Через Гем! Мщение и добыча!

- Кому командовать?

- Истоку, Истоку!

Виленец и Боян вышли из толпы и пошли за Истоком. Вихрь восторгов встретил его.

- Исток - воевода, Исток - воевода!

Сварунич махнул рукой и попросил слова. Совет звуками рогов утихомирил толпу.

- Старейшины, вожди, мужи и братья!

Низко, по-византийски, Исток поклонился совету и народу.

- Как он красив, как приветлив! - перешептывались девушки. А старейшины гордо выпрямились, польщенные оказанным почетом.

- Вы доверяете мне воеводство?

- Да здравствует воевода Сварунич!

- Знаете ли вы, что большие обязанности лежат на воеводе?

- Знаем, потому и выбираем тебя!

- Знаете ли вы, что у воеводы есть большие права?

- Знаем, пользуйся ими!

- Тогда я принимаю воеводство над братским войском и клянусь нашими богами, вилами наших лугов, костями павших братьев ваших и моих, что я поведу вас на месть, которой не видывали до сих пор ни славины, ни анты. Доверьтесь моему мечу, доверьтесь моим замыслам! Пока мы на земле недругов, я вам воевода! Когда мы вернемся, я снова буду самым покорным слугой старейшин!

- Слава Сваруничу, слава Истоку!

- Давайте скорее принесем последнюю жертву Перуну и тронемся на юг. Близится осень. Если боги смилуются, зимовать мы будем по ту сторону Гема, в стране плодов и виноградников!

Все обратились к жертвеннику, на которой волхвы возложили барана. Виленец и Боян подожгли ветки, девушки осыпали пламя цветами и благовониями, волхвы в торжественном благоговейном молчании рассматривали потроха.

По окончании обряда Исток построил войско. Впереди он поставил конницу, отобрав из нее лучших воинов и определив их к каждому отряду для помощи старейшинам и вождям, которые вели лучников, могучих копейщиков, щитоносцев и наконец обнаженных пращников, рабов и пастухов, вооруженных дубинами и палицами, утыканными гвоздями, оленьими рогами и зубрами вепрей. Следом за войском валила беспорядочная орда, тащившая припасы мехи с медом, сушеное мясо и хлеб.

В тот же день выступили на юг. Исток без устали разъезжал вдоль рядов, хвалил, подбадривал, разжигал ненависть к Византии, стараясь поддержать в отрядах боевой дух и приучить не привыкших к послушанию воинов к твердой руке командира. Он заботился, чтобы люди как следует отдыхали, досыта кормил и поил их. Ему удалось внедрить согласие, укрепить надежды и подчинить дикую толпу строгой дисциплине, причем сделать это все незаметно, так что воины и сами не знали, как и когда это произошло.

Пройдя ограбленную северную Мезию, войско вышло к Гему. Припасы кончились, и Исток разрешил искать скотину по селам. Потом быстро, без передышки, повел войско через Гем. Во Фракии, перед византийским укреплением, на перекрестке Филиппопольской и Фессалоникской дорог, славины и анты появились, точно из-под земли выросли.

С шумом и грохотом они налетели на крепость, заняли ее, перебили гарнизон и подожгли. Это был первый факел, кровавое пламя которого возвестило на ночном небе начало великого отмщения. Он разбудил всю западную Фракию, которая беззаботно предавалась осеннему отдыху, наслаждаясь плодами урожая вокруг ломившихся под тяжестью яств столов. Никому не приходило в голову, что варвары осенью могут перейти Дунай и нагрянуть сюда. В крепостях, правда, знали, что славины опустошили Мезию, но на обратном пути их разбили герулы, отняв у них всю добычу и освободив пленных ромеев. Из Константинополя дошла весть о том, будто антов удалось натравить на славинов, будто при посредстве славного хана Тунюша с антами заключено соглашение. Потом пришел приказ выделить каждой крепости по нескольку солдат в войско полководца Германа, который поведет их через Илларию к морю и оттуда на помощь Велисарию против готов. Ибо на посланцев, которые вырвались из Турриса, напали разбойники-вархуны и перебили их.

И вдруг, неожиданно и внезапно, появились могучие варвары, словно разверзлась земля и выбросила их на поверхность. Императорские военачальники были растеряны и напуганы. Никто не мог сказать, куда двинутся славины. Объединить легионы стало невозможно. Каждый претор спешил поскорее поправить стены, углубить рвы, загнать побольше скотины внутрь крепости и дожидаться прихода варваров.

Из письма Эпафродита и собственным чутьем Исток понимал затруднения византийцев. Поэтому он разделил войско на три части, которые порознь хлынули на юг с тем, чтобы встретиться у Топера. Сам он двигался по главной дороге, вдоль которой располагались наиболее мощные византийские крепости. И начался разгром. Ежедневные победы распалили народ до безумия. Опьяненные кровью, нагруженные добычей, хмельные славины и анты мчались вперед бушующим потоком. Первую борозду прокладывала конница, численность которой росла день ото дня благодаря захваченным лошадям и оружию. Юноши, недавние пастухи, натянули доспехи, взяли в руки щиты и словно подгоняемые волшебной силой, присоединялись к организованным отрядам. Разлучить их с отрядами мог теперь только меч, только с силой пущенное копье. Едва лишь во вражеской обороне появлялась брешь, клубы черного дыма возвещали о падении крепости, орды варваров разливались по окрестностям, жгли и грабили, наводя такой страх и ужас, какого еще не приходилось переживать Фракии. Села, поля и нивы превратились в сожженную пустыню, покрытую бесчисленным множеством трупов. Опустели дупла и пещеры Гема, тучи воронов и ястребов неотступно следовали за войском, чтоб стать могильщиками для мертвецов с разбитыми головами, погибших на острие копья, разорванных и четвертованных, обожженных пламенем, растоптанных лошадьми и зарубленных мечами. Того, кого миновал меч воина, поражала дубина пастуха, охваченного безумной жаждой убийства и не знавшего милосердия ни к старцу, ни к грудному младенцу. Орда гнала толпы детей, огромные стада тянулись на север, и случалось, что обезумевшие поджигатели, не имея сил увести с собой всю добычу, сжигали хлева вместе со скотиной.

Даже Исток опьянел от непрерывных боев. Его меч ни разу не поразил безоружного человека. Только там, где разгоралась самая лютая схватка, сверкал и его шлем, и его меч. Вмятины зияли на шлеме, грудь юноши была обагрена кровью, на ладони появились мозоли от рукоятки меча. Он знал, что творит толпа. Он гнушался ею, но сердце его было преисполнено тихой радости.

- Отмщение, отмщение! - бормотал он, в одиночестве отдыхая после боя в лесу, на вершине холма. - Девять братьев отняла у меня Византия - во сто крат будет месть за них! Сестру Любиницу отняла у меня тоже Византия! Гунн не был врагом славинов, пока его не подучил Управда! Месть! Ирину преследовал Константинополь, мучил, хотел надругаться над нею - месть, месть! А что они сделали со мною! Блудница привязала меня к яслям, чтобы погубить медленной смертью, всласть натешиться моими страданиями! Месть!

И тогда крики жертв, стон пленных и вопли умирающих казались песней, которой с радостью внимало его ухо. Дурман сменялся любовью. Страстно стремился он к Ирине. И гордость охватывала его.

- Тебе не придется стыдиться, ибо ты любишь героя. Я предстану пред тобой, увенчанный победой! Войско окажет тебе почести, как императрице. Я осыплю тебя драгоценностями, о моя единственная любовь!

Войско находилось уже неподалеку от Топера, скоро он сможет расквитаться с Рустиком. А потом! Куда потом? В душе возникала дерзкая мысль. Куда? В Фессалонику. Но не одному! Он пойдет за ней со всем войском! В самом роскошном дворце сыграем мы свадьбу. Ирина вынужденная теперь прятаться, сядет на престол, и народ будет вопить от радости и веселья под ее окном. Да, Ирина, тебе не придется стыдиться за своего милого!

В такие минуты его охватывала бесконечная тоска, он вскакивал, поднимал усталое войско и безостановочно вел его дальше, чтобы как можно скорее прийти в Топер.

Префект Рустик быстро узнал о нашествии варваров. Толпы беглецов спешили укрыться за стенами его города. Они рассказывали о бесчинствах варваров, но никто на знал, сколько их и куда они идут. Рустику хотелось ударить им навстречу. Он выслал лазутчиков, многие из них не вернулись, а те, что вернулись, говорили разное: одни сообщали о тысячах славинских воинов, а другие, напротив, утверждали, будто это разнузданная орда, которую разгонит одна его сотня. Сведения были разноречивые, и Рустик решил остаться в Топере. Ни капли страха не было в его сердце. Гарнизон у него сильный, кроме того, он вооружил тысячу горожан, чтобы зимой легче было оборонять могучие стены.

Рустик не только не боялся варваров, но в душе даже радовался их приходу. Два дня назад он получил из Константинополя грозное письмо от Асбада. Магистр эквитум напрасно ездил в Дренополь, надеясь найти там Ирину и привезти ее в Константинополь. Во дворце ее тщетно ожидала Феодора.

Ни императрице, ни Асбаду ничего не удалось узнать. Даже Рустик услышал о спасении Ирины лишь спустя восемь дней: разбойники Нумиды побросали трупы в глубокий ров, спрятав, таким образом, концы в воду. Рустик повсюду разослал шпионов. Но они не обнаружили ни малейшего следа. Девушку поглотила ночь, и он кусал губы в бессильном гневе, в страхе ожидая известий из дворца.

И вот теперь пришло гневное письмо Асбада, полное угроз и высокомерных оскорблений. Асбад писал, что Рустик страшно разгневал двор и августу и что единственное спасение для него - немедленно отослать Ирину к нему, Асбаду, чтобы он мог отвести ее к Феодоре. Рустик ничего не ответил на письмо. Если он напишет, что отправил девушку, ему не поверят. Если скажет, что ее похитили разбойники, его накажут за легкомыслие. Поэтому после недолгих колебаний, он, как истый ромей, решил побыстрее собрать осенние налоги и с полной казной бежать куда глаза глядят.

Как раз в это время появились славины. Рустик обрадовался, полагая, что война заставит Асбада и Феодору позабыть об Ирине, а заодно и о нем самом.

В двух днях хода от Топера Исток остановил войско и велел располагаться на отдых. К Радо и Ярожиру, возглавившим два других отряда, помчались гонцы с приказам Истока прекратить грабежи и присоединиться к нему. А сам Исток в сопровождении нескольких воинов, переодетых фракийскими крестьянами, поехал в сторону Топера, чтоб осмотреть крепость.

Через три дня, когда они вернулись, все отряды уже были на местах. Воины ликовали в хмельном чаду. Однако скоро более умудренные встревожились, заметив, что Исток вернулся озабоченным.

- Нам не взять город, если мы не сможем перехитрить Рустика, - сказал Исток. - Полвойска сложит здесь головы. Стены Топера неприступны.

- Не следует об этом говорить людям, - возразилЯрожир, - а то упрутся и не пойдут.

- Значит, молчок, и будем придумывать ловушку, - решили опытные старые воины.

Однако у Сварунича в голове уже созрел план. Больше всего его тревожила орда, которая только мешала ему. Он велел заселить опустевшие села в долине, строго-настрого запретив поджигать дома, наказал сторожить пленных и хорошо ходить за скотом. Отобрав лучших воинов, он оставил их при себе. Самых надежных юношей он послал на восток и запад охранять лагерь. Они должны были немедля сообщить о приближении византийских отрядов.

Обезопасив себя таким образом от внезапного удара в спину, он темной ночью повел отряд через леса и ущелья к Топеру. Каждому воину велено было взять с собой провианта на неделю. Всех подозрительных людей, которые встретились бы по пути, он решительно приказал убивать на мести. Исток считал Рустика достаточно дальновидным, чтобы выслать из Топера лазутчиков.

После того как в течение двух ночей основные силы славинов укрылись в лесах, ущельях и долинах, окружавших с востока Топер, Исток передал командование слабовооруженными отрядами Ярожиру, приказав ему вести их к крепости днем, по обычаю варваров, с шумом и гамом.

Ярожир только подмигнул ему левым глазам, сразу оценив замысел Истока.

С дикими воплями, беспорядочной толпой, словно стадо овец, грянули воины Ярожира на дорогу, ведущую к крепости. В первую же ночь они остановились в долине, разложили костры и подняли такой галдеж, что Рустик сразу понял: варвары близко. На заре следующего дня орда продолжила свой путь, разбившись на группы и шагая напрямик по дорогам, виноградникам и лугам, и к полудню достигла Топера, выйдя к его восточным воротам.

На стенах засверкали шлемы и нагрудники. В надвратной башне появился сам Рустик и, прикрыв глаза рукой, стал наблюдать за приближавшимися толпами славинов. Определив силы орды, увидев царящий беспорядок, голые груди, косматые волосы, помятые шлемы на головах у некоторых, он в презрительной улыбке скривил губы. Согнув левую руку, он приложил ее к груди, словно говоря: "Не пробить вам наших доспехов, псы варварские!"

Ярожир остановил орду, не доходя стен, чтобы стрелы, посыпавшиеся из крепости, не могли поразить людей. Славины катались по траве от смеха, вырывали торчавшие из земли стрелы, отправляли их назад из своих метких луков, так что они вновь свистели над стенами, заставляя воинов и любопытных горожан в страхе нагибать головы. Это вызвало новые взрывы смеха, и новые стрелы неслись к башне, где даже появились раненые. Дикий вопль провожал меткую стрелу, орда все больше веселилась. Славины вызывали ромеев на бой.

- Выходите, пестрые черепахи, мы сдерем с вас рубахи железные! А ну, подставляйте свои черепа под наши топоры! Вылезайте из своих нор! А то подожжем ваш барсучий дом! Клянемся Перуном, посадим вас по-братски на кол, трусливые сони, полевые мыши! Мыши вы и есть! В море вас пошвыряем, как лягушек в вонючую лужу!

И ливень стрел осыпал стены, с криком падали воины, а славины потешались все больше.

Рустик был вне себя от гнева. Он непрерывно глядел вдаль, ожидая новых отрядов варваров. Их не было. И тогда он решился. С башни исчез его золотой шлем, и в ту же секунду зазвучали трубы и рога, с грохотом распахнулись восточные ворота, и легион гоплитов ринулся на славинов. Воины покинули крепостные стены, гарнизон целиком вышел в поле.

Сотни топоров и копий сверкнули в воздухе, вонзившись в тело легиона, дрогнувшее на мгновенье. Но вновь запели трубы, могучий клин, закованный в сталь и железо, бросился на варваров.

Толпа повернула вспять и кинулась врассыпную, словно тысячи испуганных зверьков. Византийцы азартно преследовали врагов, поражая их копьями, сметая отставших, безжалостно расправляясь с одними и заставляя других пускаться в бегство. Со стен вдогонку им неслись победные вопли горожан, торжествующие крики женщин и детей. А Рустик разгневанный и гордый, гнал варваров все дальше и дальше в глухие ущелья, думая там поймать их в ловушку и перебить, как собак, всех до единого.

Вдруг загремели рога славинов и антов. Со всех сторон, из ложбин и ущелий, вырвался могучий вопль. Рустик окаменел, ни секунды не сомневаясь в том, что означают эти звуки. Он проник в лукавый замысел варваров.

- Назад! В Топер!

Трубы подхватили его приказ. Легион сомкнулся и галопом помчался в город. Но было уже поздно. Отряд славинов, предводительствуемый Истоком, ударил ему во фланг и расколол надвое. Радо вышел навстречу, с тылу атаковал Ярожир со своими повернувшими обратно беглецами.

Плач женщин и детей взметнулся к небу. Город охватила паника. Богачи поспешили к своим кораблям, за ними бросились бедняки, но их сталкивали с лодок в море, чтоб они не потопили перегруженные челны. Сотни людей боролись с волнами, призывая на помощь, но парусники брали только своих, быстро поднимали паруса и уходили в сторону Фессалоники.

Тем временем жестокая сеча у крепостных стен утихала. Бежать удалось лишь нескольким десятками человек, но и тех отважные славины преследовали до самой темноты. Измучены были и нападавшие, поэтому после боя не слышно было даворий, да и сам Исток не решился вести воинов на город, которым они легко могли бы овладеть из-за всеобщей паники и растерянности.

У подножия крепостных стен вспыхнули было костры, но тут же потухли. Воины погрузились в глубокий сон.

Истока радовала победа. Он восхищался своими воинами, вера в мощь войска достигла вершины. Он решил разрушить город на другой день, а потом...

В мечтах он уже обнимал Ирину и праздновал желанную свадьбу в Фессалонике.

На рассвете воины окружили Истока. Несмотря на гибель многих товарищей, они были веселы и чувствовали в себе достаточно силы, чтобы захватить и разгромить Топер. Быстро сплели лестницы, во рву появились бревна, и воины кинулись на штурм восточной стены. Однако город не позволил застать себя врасплох. Горожане прекрасно понимали, что им не на кого рассчитывать, кроме самих себя. Они завалили ворота и поднялись на городские стены.

Когда передовой отряд славинов достиг подножья стен и полез наверх, потоки кипящего масла и пылающей смолы обрушились на обнаженных варваров, и десятки воющих и рычащих от боли людей скатились вниз.

- Назад! - крикнул Исток.

Воины обратились вспять, а сильно обожженные, не желая терпеть безумную боль, выхватывали ножи и вонзали их себе в грудь, добровольно расставаясь с жизнью.

Сварунич понимал, что таким образом он ничего не добьется. Он щадил воинов, поэтому отправил их в лес - валить деревья. Из срубленных бревен воздвигли несколько башен напротив крепостных стен. Потом Исток приказал построить два подвижных навеса в виде византийских черепах. Это сделали за три дня, и тогда Исток поставил под них отборных лучников, которые стали осыпать стрелами из своих луков башни и стены, прогоняя с них плохо вооруженных горожан. Славины не мешкая подтянули на катках черепахи и прислонили их к воротам. Защитники крепости бросали сверху огромные каменные глыбы, лили кипяток, но навесы были сбиты из толстых бревен, и камни ничего не могли с ними сделать. Стрелы прогоняли людей со стен, а тараны под навесами принялись долбить тяжелые кованые ворота. Всю ночь воины Истока копали и рубили. Утром в дереве вскрылась рана, ворота уступили, петли слетели прочь, засовы подались, войско оказалось у входа в крепость. Исток отскочил в сторону, орда бросилась в проем, воины тем временем кинулись по всем лестницам на стены. Отчаявшиеся защитники искали спасения в домах. Славины, вне себя от бешенства, к ночи перебили всех и вся, разгромили все, до чего удалось добраться, и вечером в претории разложили огромный костер, принося дары Перуну.

В ту ночь славины впервые праздновали победу на берегу Эгейского моря, впервые слушали рокот волн, а утром над ними взошло солнце в лучах такой славы и радости, каким не знали их деды.

Беглецы с Топера, достигшие по морю Фессалоники, рассказывали всякие ужасы о варварах: у них-де большое прекрасно организованное могучее войско, с ним они могут пройти всю Элладу. Жители взволновались, гарнизон выслал разведчиков, имущие горожане, закопав в подвалах драгоценности, покидали город.

И только одного-единственного человека эти вести не вывели из равновесия, - то был Эпафродит.

"Судьба делает свое дело, - рассуждал он, кутаясь в хламиду философа. - Час пробил! Исполнилась мера Византии!"

И еще одного человека обрадовали эти вести; то был певец Радован, который добрался до Фессалоники и теперь купался в роскоши у Эпафродита. Правда, он тосковал по воинственному шуму славинов, хороводам девушек, по славинской песне, которую не услышишь в Фессалонике. И в конце концов не выдержав, взял свою лютню и отправился в Топер, зная, что несет радостную весть Истоку и Радо. Жажда славы подгоняла его, и он шагал легко, словно юноша.

На следующий день после взятия крепости он неожиданно появился среди славинов. Зазвенела лютня, загремела песня, возликовал народ, славя певца. А Радован гордо приблизился к Истоку, поднял руку и торжественно произнес:

- Я выполнил клятву, Исток! Я нашел ее! Любиница жива и шлет тебе привет, а также Радо, хотя она скорей мне должна принадлежать, ибо спас ее я, а не ты, друг!

Хмурое лицо Радо озарилось радостью в глазах показались слезы, он упал к ногам Радована, обнял его колени и зарыдал.

23
Радостная лихорадка охватила войско, когда разнеслась весть о том, что Любиница жива. Дочь Сваруна любили славины, почитали анты. Исток немедля отправил пятерых быстрейших всадников на север в град, чтоб обрадовать отца, который, помрачившись рассудком, утрату единственной дочери переживал тяжелее, нежели гибель девяти сыновей.

Радовану повсюду сопутствовали почет и слава.

Девушки раскладывали костры в честь богини Деваны, водили веселые хороводы. Исток велел отдыхать. Долгие часы воины сидели на берегу, глядя в невиданную бескрайнюю ширь волнующейся морской пучины.

Старейшины возлежали вокруг ягнятины, потягивали вино из римских сосудов, добытых в Топере и предавались беззаботной радости, словно у себя дома.

Радо переменился, как меняется грозовая ночь при восходе солнца. Лицо юноши окаменело с тех пор, как Тунюш похитил Любиницу. На лбу появились мрачные борозды, вокруг стиснутых губ залегли глубокие складки, ввалившиеся глаза под косматыми бровями сверкали мрачным огнем, злобой и жаждой мести. Даже смерть Тунюша не прояснила его лица. А когда он вел в бой свой отряд, гнев его наводил страх и трепет даже на воинов - славинов, и они долго не решались заговаривать с ним после боя, когда, угрюмый и задумчивый, он в одиночестве лежал возле своего костра.

Сейчас это постаревшее от горя лицо осветил луч зари. Он по-детски улыбался и ягненком ходил по пятам за Радованом.

- Отец, - умолял он, - расскажи как ты нашел Любиницу, где она сейчас, здорова ли? Тоскует ли она по своему Радо? Говори, иначе...

Старик не спешил с рассказом. Он понимал, что слава его достигла вершины, и ему было приятно стоять на вершине этой чудесной горы. Поэтому он тянул как мог.

- Расскажи да расскажи! Пристал, как ребенок к бабке. Я сказал, что клятву выполнил, и хватит! Если тебе мало, иди за ней сам и ищи ее, как искал Радован, постаревший во время поисков на несколько лет от усталости. Кто ищет, тот находит!

Радо, огорченный как ребенок, умолкал, с трудом перенося расспросы старика о походе, о добыче, о погибших и о их подвигах.

- Пей, отец! Отличное сладкое вино! - попытался он однажды напоить Радована и тем развязать его язык. - Смотри, я принес тебе полный кувшин!

Певец не отверг кувшин. Но, осушив его, поморщился, сплюнул далеко в сторону и сказал:

- Отличное сладкое вино, говоришь? Сытый голодного не разумеет. У Эпафродита в Фессалонике я таким вином мыл руки. Клянусь богами, не лгу!

Все удивились.

- Не лгу, говорю я! - повторил Радован и снова сплюнул.

- И все же не заносись слишком и расскажи, где сестра и как ты нашел! - вступил в разговор Исток, внезапно вставший за спиной старика.

Мужи раздвинулись, почтительно приглашая Истока к огню. С тех пор как племя себя помнило, никому не доводилось участвовать в столь победоносном походе, как под началом Истока. Даже Радован почувствовал, что в глазах Истока сверкает нечто, похожее на приказ.

Но все таки он и тут остался себе верен.

- Не говори, Исток, что я заношусь, дабы я не ответил, что негоже так разговаривать со мной. Правду сказать, только старому волу оказалось под силу вытянуть тебя из ямы, конечно, если ты еще не позабыл этого, Исток! Не вытащить бы тебе головы из расщепа, если б Радован его не разжал!

- Не обижайся, отец! Славу ты пожинаешь, чего ж сердиться на посев? Быстрей рассказывай о Любинице и об Ирине! Мы не в граде, время дорого и небезопасно!

Взгляд Истока был суровым, старик молча осушил чашу, позабыв даже сплюнуть, и начал свой рассказ:

- О Любинице я уже знал тогда, когда принес тебе письмо от Эпафродита.

Радован лгал, - тогда он был убежден, что девушку сожрали волки.

- Знал?! И не сказал мне! - вскипел Радо.

- Осел! Я не дурак, как тот молодец, что позвал приятеля вечерком в гости, жареных рябчиков отведать, а рябчики-то еще в лесу на деревьях сидели, подстрелить ничего не удалось, вот и пришлось пареной репой угощать гостя. Я-то поумнее. Ведь Нумида нашел Любиницу посреди дороги, полуживую, и взял ее в свою повозку. Однако той ночью нагрянули беглецы, Нумида тоже убежал, а я пошел с письмом к тебе, Исток. Может, мне надо было сунуть Любиницу к себе в сумку, как тетерку? Да ведь девушек в сумках не носят! Осел ты, Радо! - Радован потянулся к чаше.

- Так это Нумида, - вздохнул Исток. - Я награжу его! Значит, он пожалел ее?

- Нумида - хороший человек, да и девушка не из таких, чтоб проходить мимо, раз она лежит посреди дороги.

- Все же ты мог мне об этом сказать. Почему ты молчал?

- Помолчи теперь ты, не то я замолчу! Я бы мог тебе сказать, конечно! А если б на Нумиду напали разбойники, убили его и отняли Любиницу? Что бы я сказал потом, а?

- Любиница у Эпафродита, у Ирины! О боги! - громко и радостно закричал Исток и опустился у костра на колени.

- За ней! - воскликнул Радо, вскакивая на ноги.

- На Фессалонику! - загудели воины, хватаясь за рукоятки мечей.

- Мир, братья! - сказал Исток, вставая.

- Значит, она в Фессалонике с Ириной у Эпафродита?

- Да, я ее туда отправил, в безопасное место. Дальше потрудитесь сами. Я свою клятву исполнил.

- А Ирина знает, кто она и откуда?

- Знают и она и Эпафродит, они там целуются и милуются, как две голубки!

- На Фессалонику! Созывайте совет! Надо решать немедля!

Запели рога, взволновались воины, хлынули на совет старейшины.

Первым поднялся на скалу старейшина Боян и громко, чтоб слова его услышали все, произнес:

- Старейшины, мужи, храбрые воины, братья! Рога призвали вас! Вы пришли, чтоб держать совет. Я спрашиваю, кто не чтит славного Сваруна?

- Слава Сваруну! Слава великому Сваруну!

- Я спрашиваю, кто отдал Моране в сражениях против Хильбудия больше сыновей, больше храбрых воинов, чем он?

- Никто! Девять сыновей его взяла у него Морана! Слава сынам Сваруна! Слава Сваруну!

- Я спрашиваю, чей сын победил вражду между славинами и антами? Кто породил героя, что ведет нас от победы к победе? Я спрашиваю, кто?

Мгновенье тишины сменилось бурей криков. Не щадя глоток, вопили мужчины, девушки поднимали вверх руки, орда топала ногами, звенело оружие, и все эти звуки разом летели к небу.

- Слава Истоку! Слава, слава, слава воеводе!

Боян движением руки успокоил толпу.

- Я спрашиваю, слышали ли вы о горе Сваруна, которое грызет его, словно змея, знаете ли вы, что у него похитили единственную, любимую и всеми нами, дочь?

Над толпой пронесся печальный, полный горечи вздох.

- Я спрашиваю, в чем наш долг, если мы знаем, где похищенная Любиница?

- За ней! К ней! - неистовствовало войско.

- Я спрашиваю, пойдем ли мы за ней, если она укрыта за прочными стенами в Фессалонике?

- На Фессалонику! Смерть Византии! С нами Перун!

Люди обезумели, воины размахивали мечами, шум заглушил рокот морских валов. Радо плакал от радости и обнимал своих молодцов, повторял:

- На Фессалонику! На Фессалонику!

Молчали лишь два человека, два великих героя - Исток и Ярожир.

Шрам на лбу старого воина стал лиловым, губы побелели. Пристально глядел он на Истока, пытаясь прочесть его мысли, понять тяжкую заботу, написанную на его лице. Ярожир догадывался, что Исток ждет, пока утихнут страсти. Тогда он прозовет всю свою мудрость и скажет войску, одурманенному победами, что оно разобьет себе голову и сломает шею у неприступной крепости.

Когда крики стихли и лишь издали эхо доносило гул орды, Исток поднялся на скалу, где стоял старейшина Боян.

- Братья славины, братья анты! - начал он издалека. - Радуется Перун, парки ликуют, видя рождение таких героев, боги пребывают с нами, ибо мы отомстили и за их поруганное имя, люто преследуя христиан. И вот теперь перед нами - Фессалоника!

Вдруг по толпе прошло движение. Все разом повернули головы на восток. В толпу бешеным галопом врезался на взмыленном коне человек. Из груди его с хрипом вылетали отрывистые слова:

- Войско идет... Византия... конница!

Насмерть загнанный гуннский конь ворвался в круг старейшин. Широко расставив ноги, он дрожал всем телом, а хозяин, поднявшись в седле и хватая усталой грудью воздух, кричал:

- По Фессалоникской дороге на нас идет от Константинополя войско. Под началом магистра императорской гвардии Асбада!

Тут же он покачнулся, потерял равновесие и упал на руки воинов, подскочивших на помощь.

Люди замерли, молча устремив взоры на Истока.

Услыхав имя Асбада, Исток вздрогнул, словно его ужалила змея. Он знал, что магистр эквитум идет из Константинополя во всеоружии. Но страх быстро исчез. В сердце зазвучал глас судьбы, и он воспринял его как приказ.

"Не суждено тебе, Исток, вкушать сладость с ее губ, пока ты не завершишь начатое. Не упадет тебе на грудь цветок, пока ты не скажешь: мы отомстили, Ирина, и за твои муки!"

При одной мысли о том, что он идет в бой за нее, только за нее, лицо его озарила радость, она наполнила мужеством сердце старейшин, тревога исчезла с их лиц, так как на лице вождя они видели надежду. Никто ничего не говорил, ничего не советовал.

- Повелевай, Исток! Ты - вождь! - произнес Боян.

И толпа подхватила его слова:

- Повелевай! Мы все пойдем за тобой!

Молодой Сварунич вскочил на коня. Позолоченный шлем его сверкал над толпой, словно он нес пылающий факел. Прозвучала команда, зазвенело оружие, заржали кони, затрубили рога. Не успела еще наступить ночь и необычное кроваво-красное солнце погрузиться в воду, как конница уже мчалась навстречу врагу.

Орда угоняла скот в горы, укрывала его в лесах вокруг крепости. Ей было велено стеречь добычу и пленников до возвращения войска.

И когда тьма опустилась на землю, возле угасающих костров остался один человек - Радован.

"Я ночью не поеду! Бросили меня, как обглоданную кость! Хороша награда за мои муки! "Возвращайся в город! - приказал Исток. - В суматохе ты можешь спастись, потому что богачи бегут из города". Конечно могу. Но не надо гнать меня, как собаку. "Возвращайся в город! Возвращайся в Фессалонику, обрадуй их, все им расскажи и умоли их приехать сюда". Разумеется! Положи им в рот, а они уж, так и быть, сами проглотят. Вот она настоящая любовь! Старики должны отбивать девушек для женихов. "Сегодня же езжай, да побыстрее, очень прошу тебя, отец..." - передразнивал Радован Радо.

- Не поеду я ночью, сказал не поеду и не поеду!

Раздосадованный певец побрел в Топер и принялся рыскать по подвалам. В претории он обнаружил нетронутый запас вина и провианта. Воткнув в землю факел, он тут же разложил костер и принялся за ужин. А поужинав, так часто прикладывал ко рту кувшин с вином, что и не заметил, как погас огонь. Тогда старик положил под голову глиняный горшок и уснул.

Когда по Константинополю разнеслась весть о вторжении варваров, худое лицо Управды побледнело. Всю ночь горел светильник в его комнате, и каждый час силенциарий докладывал ему о новых зверствах варваров, о которых рассказывали беглецы. Деспот проклинал Тунюша, то и дело взглядывал в окно на возведенный купол святой Софии и молил эту святую даровать ему мудрость.

Если у Юстиниана от неожиданных забот лопалась голова, то императрицу нашествие варваров радовало. Она не сомневалась, что это дело рук Истока. Ее соглядатаи не пропускали мимо ушей перешептывания в кабаках, замечали перемигивания на форумах, до них доходили разговоры солдат и громкие вопли голытьбы, нахлынувшей осенью в город. Собственно, все в Константинополе считали, что поход варваров, которые подобно регулярному войску атакуют императорскую армию, возглавляет Исток. Тщеславную женщину не беспокоил ущерб, нанесенный славинами империи. И хотя она ненавидела Истока лютой ненавистью, она была настолько суетна, что ненависть соседствовала в ней с гордостью - она любила великого полководца Истока. Ее лишь беспокоило, как бы Управда не проведал о том, что именно она раздула в душе варвара страшное пламя мести. Подобно обнаженному мечу, сверкнувшему вдруг в ночи и опустившемуся на шею, пришло воспоминание о его письме. Давно уже был уничтожен тот кусочек пергамена, давно не появлялся перед Управдой ни один из тех сенаторов, что слышал тогда послание магистра педиум. В тот раз повелитель не поверил. Но ведь сейчас, в это тревожное время, кто-нибудь может шепнуть ему: "Это - Исток, это - Орион, которого императрица..." Она подумала об Асбаде, который интриговал вместе с ней и для нее, и ее окатил холодный пот. С тех пор как он не смог возвратить ей Ирину, не смог выполнить ее приказа, она возненавидела его и старалась всячески унизить. А вдруг магистр эквиум станет мстить ей, вдруг он вздумает пойти к Управде?

В глазах ее потемнело, хотя роскошные светильники сеяли вокруг волшебный свет. Она знала, что деспота мучает ревность. Сколько раз она уже отводила ему глаза, сверкавшие подозрением, сколько раз успокаивала страстным объятием, притворно пылким поцелуем. Что будет, если Асбад, который столько знает, теперь заговорит и подорвет веру Управды в нее?

- Вон, вон из дворца! Пусть идет на славинов!

Глубокой ночью, надев простое холщевое платье, распустив волосы и подвязав платком голову, Феодора в образе кающейся монахини пошла к императору.

Управда мрачно ходил по комнате. Беззвучно подняв занавес, Феодора остановилась у входа. Деспот повернулся к двери и, не веря своим глазам, в изумлении воздел высохшие руки. Феодора молча склонила голову.

- О августа! - печально воскликнул Управда и, поспешил навстречу жене, обнял ее. Лицо Феодоры спряталось на его груди. - О святая, моя единственная, кто ранил твое сердце? Отвечай, во имя господа, чем ты огорчена?

Он провел рукой по ее волнистым волосам, пряди которых выбивались из-под платка. С трудом подняла она лицо и посмотрела ему в глаза.

- Разве пристала императрице сверкающая диадема, когда под грузом забот склоняется голова величайшего повелителя земли и моря?

Усталые глаза Управды вспыхнули жарким пламенем, которое может зажечь лишь могучая любовь. Дрожа, он прижал ее к своей груди и поцеловал.

Она отступила на шаг.

- О деспот, свет в моей комнате не погас, ибо не погас он у тебя. Я долго размышляла, как помочь тебе. И у меня родилась мысль, которую, надеюсь, ты не отвергнешь, как не отвергал моих советов раньше, никогда о том не жалея.

- Я не отвергну твоего совета! Мудрость господня сопутствует тебе!

- Кого ты пошлешь против варваров? Нет полководца, нет воинов, считаешь ты? Есть полководец, есть воины! Твои солдаты бездельничают в Цуруле, а безделье губит лучших всадников; есть полководец в Константинополе, пусть он идет на варваров, пусть победит славинов. Этот полководец - Асбад.

Мгновенье Управда колебался: конница В Цуруле охраняет город, но почему бы ей в самом деле не выступить сейчас против варваров?

- О мудрая! Я отолью из золота пятисвечник в дар святой Софии, вдохновившей тебя. Быть по сему!

- Ты колебался, ибо ты страшишься за столицу. Не бойся. Трон, на котором мы сидим, - незыблемый. Если будет нужно, на стены выйдет Феодора! Никогда и ни за что не смогут варвары поколебать трон христианских владык!

Взволнованная Феодора подняла вверх правую руку, сверкнул ее белый локоть. Управда коснулся его и жадно поцеловал.

Императрица вышла, на губах ее играла тихая усмешка. Но войдя к себе, она бросилась на диван и разразилась безудержным хохотом, словно девица с ипподрома, обманувшая двух любовников, чтоб насладиться с третьим.

До утра Управда размышлял над советом Феодоры. Он и сам думал о коннице в Цуруле. Но совсем оголять ворота Константинополя? Нет! Она сказала: "Пойду на стены!" Да, она права. Константинополь оборонять не трудно.

И он написал указ, в котором назначил Асбада, магистра эквитум, командующим императорской армией во Фракии и Иллирии, обязав его прогнать варваров за Гем и Дунай. Немедля продиктовал он особое распоряжение о том, чтобы все крепости в Атике, Фракии и Мезии, все города, и прежде всего Дренополь, передали под начало Асбада две трети своей пехоты и конницы, дабы он со своей армией мог очистить страну от варваров.

Наутро Асбад был приглашен к императору, и тот собственноручно вручил ему указ. Асбад поцеловал ковер; когда он принимал пергамен, рука его дрожала. Он прекрасно понимал, что с этой минуты его ждут или лавры или смерть.

Копыта коня застучали по граниту форума, и полководец Асбад бросил последний взгляд на императорский дворец - на ту его половину, где находились покои Феодоры. Ему почудилось, будто он слышит смех. Он резко отвернулся, яростно вонзил шпоры в коня.

К вечеру гонцы развезли указ императора по провинциям. Асбад в сопровождении нескольких офицеров прибыл В Цурулу и принял командование. После долгих раздумий он решил дождаться в лагере сбора всего войска Но, узнав, что славины стоят у Топера, отказался от своего замысла и за ночь разработал новый план.

Вампиром грызло его душу ужасное предчувствие.

"Неужели проклятый варвар пронюхал, что Ирина в Топере! Он пошел за ней! О, наглый варвар! Тебе не видать ее! Пока бьется сердце Асбада, ее не получишь ни ты, ни Феодора!"

Мысль о том, что славины могут взять Топер, не приходила ему в голову, он знал, что город хорошо укреплен, а его префект Рустик мужественный воин.

"Погодите, псы варварские! Я покажу вам, вы разобьете о стены свои черепа, а потом..."

Радостное волнение охватило его.

"Я отомщу Рустику, отомщу Феодоре, снизойдет на меня милость Управды, а самой большой наградой мне будет Ирина!"

Не дожидаясь зари, он созвал офицеров и приказал, чтобы к полудню две трети конницы были готовы. Командира оставшейся трети он поставил Назара, велев ему дождаться подхода всего войска и вести его в назначенное место.

Когда солнце начало клониться к западу, Асбад со своими отборными частями уже следовал по дороге на Топер.

Его авангард останавливал попадавшихся навстречу беглецов, крестьян и бродячих пастухов, и расспрашивал их о варварах. Все сведения говорили об одном: славины идут к Топеру.

Асбад был доволен. Он мечтал о победоносном сражении. Он ударит в спину этим голым варварам, а Рустик выйдет из города со своим гарнизоном. Они сотрут их в порошок, как зерно между двумя жерновами. А потом, потом...

В возбуждении Асбад то и дело нервно дергал поводья и подгонял коня. К исходу третьего дня войско перешло Герб. Дорога, оставив равнину, начала петлять по склонам. Асбад был осторожен. Он распорядился выслать вперед крестьян, которые могли бы напасть на след варваров, прежде чем конница византийцев достигнет опасных ущелий. Но посланцы вернулись, никого на обнаружив. В один голос они говорили, что население в ужасе и страхе, что села опустели, скот укрыт в лесах, зерно закопано в землю, что все с трепетом ожидают, когда вновь раздадутся дикие вопли варваров, которые, к всеобщему удивлению, пока смолкли. Одни думали, что варвары вернулись обратно, другие утверждали, будто они застряли в Топере, осадив его.

Чем дальше, тем больше убеждался Асбад в том, что основные силы славинов сосредоточены у Топера. Его томили жажда славы и желание овладеть Ириной. Надменный палатинец, одерживавший победы лишь на дворцовых поединках, привыкший к угодливо согнутым спинам, к безропотному повиновению, сейчас он был твердо уверен, что судьба сплетает для него лавровый венок. Поэтому он не щадил войско, несмотря на ропот в его рядах. Вечером к Асбаду пришли офицеры со смиренной просьбой дать хотя бы один день передышки, чтобы кони передохнули и набрались сил перед боем. Асбад выругал их, размахивая хлыстом.

В третий раз вставало солнце с тех пор, как они выступили в поход, вставало удивительно ясное и радостное. Снова пришли офицеры и предупредили Асбада, чтобы он пощадил солдат - их ворчанье не предвещает добра, оно подобно опасной зарнице, сверкающей за густыми облаками. Даже адъютанты просили передышки, ссылаясь на дурной признак: ни один из высланных вечером лазутчиков до сих пор не возвратился.

Но честолюбие Асбада не знало границ. Он оставался глух ко всяким просьбам.

- Трусы! Бунтовщики! Вперед без промедления!

Он вскочил в седло и первым помчался вперед. Облако пыли поднялось над дорогой, стук копыт, звон мечей и брань солдат наполнили окрестность.

Заранее опьяненный победой, Асбад намного опередил остальных, строя новые коварные планы мести. Никто не осмеливался приблизиться к нему, и даже офицеры следовали сзади на почтительном расстоянии.

Уже два часа войско находилось в пути. И вдруг Асбад заметил вдали всадника в сверкающих доспехах.

Тут же позади всадника зазвучали сигналы и тучей взметнулась пыль, в которой поблескивали шлемы.

Асбад побледнел, закусил губу и натянул поводья с такой силой, что его прекрасный арабский скакун встал на дыбы.

Зависть была первым чувством, возникшим в душе палатинца.

"Проклятый Рустик! Это топерский гарнизон! Он одолел варваров один, и теперь, дьявол, торопится получить награду!"

Но тут трубы заиграли сигнал к атаке.

Асбад задрожал. К нему спешили офицеры.

- Это славины! Исток!

- Вперед! На бой! Фалангой!

В отчаянии Асбад лихорадочно отдавал приказы, офицеры передавали их трубачам; ощерились копья, всадники, склонившись к лошадиным шеям, устремились на врага.

У Асбада потемнело в глазах; он выхватил свой легкий щегольский меч, но не успел еще как следует прийти в себя, как перед ним возник Исток.

- Узнаешь? - по-гречески крикнул юноша ему в лицо. - Бей, чтобы умереть, как подобает полководцу!

Грозное оружие Истока просвистело над головой Асбада. Он мог свалить его одним ударом, но не захотел. В ужасе бросился ромей на славина. Однако меч его, как игрушечный, легко отскочил от меча Истока.

- Пес! - крикнул Асбад, замахиваясь снова.

- Получай награду! - Исток нанес удар. Раскололся византийский шлем, рука Асбада выпустила меч и поводья, магистр эквитум упал со своего скакуна.

Все это произошло в одно мгновение, оба войска, словно окаменев, глядели на поединок полководцев. А когда Асбад покатился на землю, славины с боевым кличем бросились на византийцев. В лесу загудели трубы, по флангу вражеской конницы ударили палицы, копья и топоры. Византийские трубы заиграли сигнал отступления, прославленная императорская конница повернула вспять, подавленная, смятая неудачной атакой, пытаясь проложить себе путь сквозь орду полуобнаженных славинов и антов. С тыла ее преследовала конница Истока и гнала до самого Гебра. Перебраться через Гебр удалось лишь десятой части этого храброго войска, которое обрек на верную гибель бездарный командующий, презренный интриган Асбад.

Восторгу славинов не было границ.

- Вперед! На Константинополь! - вопили горячие головы. Другие, словно пораженные волшебством, падали на колени перед Истоком, называя его сыном Перуна. Славины палицами, как скотину, добивали раненых византийских солдат, бросая в общую кучу трепещущие тела. Между ранеными обнаружили полумертвого Асбада и поволокли его к Истоку.

- Пощады! - простонал византиец. Он поднял заплывшие кровью глаза и увидел перед собой человека, которого своими руками привязывал к яслям, выполняя приказ женщины, пославшей теперь на смерть его самого.

- О проклятая Феодора! - прохрипел он, скрипнув зубами и закрыв глаза.

Холодный пот прошиб Истока. Отвернувшись от окровавленного лица, он сказал воинам:

- Теперь он - ваш, мстите за мои муки!

Бешено набросились славины на византийца, сорвали с него одежду и швырнули в огонь еще живое тело.

Высоко взметнулись языки пламени, затрещали искры, и костер поглотил византийского полководца.

24
На другое утро Исток хотел со всем войском возвратиться в Топер. Он созвал на совет старейшин. Однако те не успели еще подойти, как его окружило озверевшее войско, требуя, чтоб он вел его на Константинополь. Юноша понял, что ему не справиться с людьми. Ловкими и хитроумными уговорами ему, однако, удалось кое-как успокоить их.

- Конница вернется в Топер, потому что по лесам и горам, где прячутся византийцы, она двигаться не может. Пешие пускай за добычей идут сами: ловят христиан, грабят скот, а потом двигаются к Топеру, чтобы всем вместе отправиться домой! Зима нынче мягкая, дорогу через Гем снегом не занесет. Если мы зазимуем здесь, Управда начнет собирать новое войско. Это нам не страшно, но у нас много добычи, она будет мешать, и мы потеряем все, что собрали.

Людей это удовлетворило. Пешие воины, простившись с конниками, разбрелись по лесам и ущельям. Исток отправился в Топер - ждать Ирину и Любиницу, оставив командовать анта Виленца и славина Ярожира и строго настрого приказав им не допускать, чтоб воины далеко расходились. Хотя никаких видов на то, что византийцам удастся собрать новую армию, не было, Исток потребовал, чтобы ему каждый день докладывали обо всех событиях. Он обещал вернуться через две недели.

Глубокая тревога охватила воеводу, когда после громких прощальных приветствий он поехал во главе своих всадников. Пустив галопом коня, он ускакал вперед. Даже Радо в эти минуты был лишним.

Когда далеко позади утих топот копыт, Исток бросил поводья, снял шлем и задумался.

"Слишком много радости вы мне послали, боги, слишком много. Смилуйтесь!"

Мысль о том, что сейчас он сможет приникнуть к сладостной чаше увидеть Ирину, испугала его.

"Смилуйтесь! Даруйте мне еще только это, отдайте только ее, и мера наполнится. И тогда я готов на все!"

Но страшная змея уже подняла голову в его сердце и зашипела:

"Чего теперь бояться? Разве боги победили? Что такое Перун? Святовит? Твоя собственная рука победила, твой собственный разум вел войско! Кто спас Ирину? Перун, Святовит, парки? Она смеется над ними, не приносит им даров! Кто ее спас? Христос? Бог, которому она молится? Спас для того, чтоб ты, варвар, обладал ею? О нет! И все-таки она верует во Христа и его Евангелие, молится ему за себя и за меня, поразившего стольких христиан! Неужто Христос разгневается на меня и отнимет Ирину в тот миг, когда я протяну руки, чтоб ее обнять?"

Ужас охватил героя; сердце, не ведавшее страха в самой лютой битве, затрепетало.

"О боги, о Христос, смилуйтесь, пощадите!"

Он закрыл глаза, чтоб не видеть грозных теней, плывших под облаками, будто вестники Перуна, вестники Христа. Потом среди теней возникла Ирина, в глазах ее светилась вера, на лице сверкала радостная надежда и блаженство любви, губы улыбались его сомнениям.

"Веруй, Исток, веруй в истину - и любовь Христова наполнит твое сердце", - властно зазвучал в груди знакомый голос.

Стук копыт привел его в себя. Всадники догнали задумавшегося командира.

- Не горюй, Исток! Через несколько дней мы будем гулять на свадьбе! А если они не приедут в Топер, пойдем на Фессалонику! Клянусь богами! Озаренное радостью лицо Радо было обращено к Истоку.

Твердой рукой Сварунич собрал поводья, надел шлем, словно это могло уберечь его голову от печальных раздумий, и заговорил с Радо о свадебном пиршестве.

Когда Исток со своим отрядом снова появился под Топером, из лесов и пещер сбежались девушки, пастухи и дети, сторожившие добычу и пленных. В первый день Сварунич никому не сказал худого слова, не упрекнул взглядом. Он дал народу полную свободу, позволил праздновать победу: пусть люди упьются и наиграются вволю, пусть наедятся до отвала, пусть поют до изнеможения. Но на другой день зазвучали его суровые речи. Он согнал отряд в тесный овраг и поставил всех на работу. Плотники валили лес и сколачивали громоздкие деревянные телеги для перевозки зерна. Одни готовили ярма для волов, другие резали прутья и плели корзины, чтоб навьючить их на спины волам и лошадям, нагрузив богатствами, которые принесет с собой войско, грабившее по Фракии. Пастухам он велел отправляться в луга, чтобы серпами нарезать увядшие травы и связать ее лозой в тугие тюки. Он предвидел, что на обратном пути в опустошенных и сожженных краях скотине придется не сладко.

Воинам велено было заняться снаряжением, почистить оружие, наточить мечи, заострить копья. В кузнице Рустика они обнаружили много подков, и кузнецы принялись подковывать лошадей, непривычных к каменистой дороге.

Девушкам он поручил раненых и подготовку провианта для воинов. Рабы мололи на жерновах ячмень и пшеницу, девушки пекли хлеба и укладывали их впрок в корзины. Работа закипела, словно они были не в походе, а у себя дома, в славинских ил антских поселениях.

Исток осмотрел преторий и подготовил покои для Ирины. Надо было также убрать с форума следы крови и грабежей, похоронить мертвых в глубокой могиле за городскими стенами.

Когда все было готово к приходу невесты, Исток стал частенько подниматься на башню на морском берегу. Глядя оттуда на людской муравейник, кишевший вокруг города, он удовлетворенно улыбался.

"Как настоящий деспот, - думал он про себя и испуганно оглядывался, ибо боялся самой этой мысли, боялся, как бы она не вылетела из его головы и таинственной искрой не вспыхнула среди людей. - Но я делаю это только ради нее, - оправдывался он. - Ради тебя, Ирина, чтобы твое сердце не дрогнуло при виде ужасов войны, чтобы не устыдилась твоя душа и чтобы ты, привыкшая к роскоши, не зарыдала, оказавшись среди варваров. Тебя будут приветствовать воины, каких нет в Византии, тебя будут приветствовать, как палатинцы приветствуют Феодору, когда она приезжает в их лагерь. А ты, мой Эпафродит!... "Мехеркле! [Клянусь Гераклом! (греч.)] - скажешь ты. - Не напрасно я тратил на него золотые монеты". Как вспыхнут твои глаза, когда ты увидишь мое войско и мое племя! Ведь это они отомстили, кровью отомстили и еще будут мстить Константинополю, преступному и неблагодарному, осудившему тебя на смерть. Месть, Эпафродит, за тебя и за твои страдания!"

Прошла неделя.

Радо начал беспокоиться, на лице Истока появились тени.

- О боги, - молился он, - смилуйтесь. Христос, сохрани ее!

Море волновалось, беспокойные волны набегали на берег.

Радо резал ягнят одного за другим, приносил на костер дары Деване и паркам. Потом выбегал на берег, смотрел в морскую даль, лил масло в волны, надеясь успокоить их, бросал рыбам куски мяса в надежде отвести надвигавшуюся бурю.

- Они не придут по морю, Исток, они приедут по суше!

Радо вскочил на коня и помчался по дороге в Фессалонику. Очень скоро он вернулся, разыскал Истока и принялся уговаривать его:

- Идем! Мы должны пойти в Фессалонику! За Любиницей, за Ириной! Ох, уж этот Радован! Он вконец там упился! Заболтался, может быть, даже все выдал! Клянусь Перуном, певец, я убью тебя и не стану раскаиваться в этом!

Девушки грустными взглядами провожали героев, томившихся на башне, встречавших на морском берегу восход и заход солнца.

- Герой, спаси свою невесту! - шептали они. - Для чего же войско! Для чего же сила! На Фессалонику!

- На Фессалонику! - говорили между собой воины, печалившиеся печалью Истока; не задумываясь, они бросились бы по первому зову своего любимого командира на сотни вражеских копий.

На восьмой день пригнали добычу пешего войска. Гонец передал Истоку слова Виленца и Ярожира: "Мы не встречаем никакого сопротивления, византийцев нигде нет. Крепости сдаются без боя, гарнизоны разбегаются".

- Смилуйтесь, боги! - Истока встревожили эти радостные вести.

И вдруг до его ушей донесся крик Радо:

- Парус, парус, парус!

Исток взлетел на башню. Солнце озаряло пенящиеся валы багряным золотом, далеко-далеко, на горизонте, в самом деле виднелся парус - словно чуть позолоченное белое крыло птицы.

- Парус! - повторил Исток.

- Подходит! - воскликнул Радо, сжимая его руку.

Сердца богатырей затрепетали в этот миг, как у молоденьких девушек, услышавших шаги своих милых. Юноши онемели, весь мир исчез, исчезло войско, исчезли ратные дела, песни соловья умолкли, все пропало, все поглотило одно желание, одна мысль, одна страсть. Их души устремились к далекому белому парусу, и стоило ему чуть колыхнуться, накрениться влево или вправо, как оба одновременно вздрагивали. Руки сами собой протягивались вдаль, тоскуя и призывая:

- Придите, голубки, прилетайте, милые!

Белое крыло на пучине постепенно росло. Море, вспененное южным ветром, билось о берег, словно чувствуя, какую безмерную радость несет оно на своих волнах. Порывы ветра усилились, зашумел лес, парус наполнился, корабль быстро понесся к берегу.

Исток пришел в себя и бросился вниз по лестнице, за ним побежал Радо.

- На форум, на форум! Они подходят, подходят!

Из уст в уста передавались его слова, лагерь забурлил. Застучали копыта коней, девушки оставили на кострах ягнятину и поспешили в гавань, толпа с криками теснилась на берегу.

Пылающий золотой шар солнца коснулся морской глади, затрепетали в его ласковом свете пурпурные вуали Ирины и Любиницы. Засверкали шлемы и панцири, конница уже выстраивалась вдоль всего пути от гавани до форума.

- Зажечь огонь на маяке!

Этим сигналом Исток давал знать Радовану, что можно безопасно входить в гавань.

Солнце, словно вдруг удивившись, поднялось над морем и мгновенно исчезло. Багровое пламя вспыхнуло во мраке на верхушке башни, озарив город и море.

На корабле загорелся факел и описал огненную дугу за бортом. За ним второй, третий.

- Подходят, это Эпафродит, Ирина, о боги!

Исток обезумел от радости, рука,сжимавшая рукоятку меча, дрожала.

- Факелы! Костры на берегу!

Юноши бросились к грудам хвороста и смолистыми факелами подожгли их образовалась сверкающая огнями улица.

Волнение Истока передалось его племени - воины, женщины, дети, - все стояли как завороженные. Девушки, одетые в белые одежды, окружили причал. И чем темнее становилось, тем все более волшебным светом озаряло их пламя - казалось, будто морские вилы вышли из моря и танцуют на берегу.

Когда свет костров достиг корабля, шум стих, тысячи глаз устремились к прекрасному паруснику, гордо и торжественно подходившему к причалу. Тени людей качались на его мачтах - матросы увязывали и убирали паруса. Слышны были удары весел, и тонкий слух уже мог различить струны Радована.

Тут толпа больше не выдержала, море огласили крики радости.

Корабль встал почти возле самого берега. Заскрипел ворот, якорь вонзился в песок, прочно удерживая судно. С палубы спустили лодку, закачалась веревочная лестница, по ней спускались люди.

И снова наступило безмолвие, нарушаемое лишь прерывистым дыханием толпы. Фонарь на носу лодки танцевал на волнах, струны грянули свадебную песнь. Тихими взмахами весла вели лодку к берегу. Последние удары, последние взмахи, и вот она коснулась причала. Выскочив на сушу, проворные матросы подтянули лодку к ступенькам. И тогда все увидели капюшон философа, а рядом с ним в пламени засверкали две золотых диадемы в прекрасных волосах, две гибкие фигуры сбросили плащи и поддержали Эпафродита. На белоснежных руках блеснули драгоценные браслеты, Ирина и Любиница вступили на берег.

- Pax, eirene! - произнес Эпафродит, выпустив руки невест. И вот блеск диадем слился с сиянием доспехов Истока и Радо.

Народ безмолвствовал, словно был околдован, слышался только треск факелов и стук копыт по камню. Девушки трепетали, потрясенные красотой Ирины, взволнованные счастьем Любиницы. Сам Эпафродит застыл на месте, как олицетворенная мысль, восхищенный зрелищем любящих сердец и их неописуемым счастьем. Капюшон упал с его головы, белые волосы, неумащенные с тех пор как он надел хламиду философа, трепал ветер; грек внимал голосу судьбы в душе своей: "Итак, все кончено! То, чего у тебя нет и никогда не было, ты дал другим - единственное и самое великое - любовь. Все кончено!" В глазах его сверкнула влага, сердце дрогнуло, и старик, стоически перенесший столько испытаний, вдруг вытер слезу. Но тут же он поспешно оглянулся, словно устыдившись этого, и обратил взор на девушек. Старые глаза Эпафродита загорелись восторгом. Чувство восхищения победило волнение души, и, потрясенный, он прошептал:

- О Афродита, какой народ! Таких девушек нет при дворе! Мехеркле, нет! Они точно спутницы Дианы, сама Афина спустилась с ними с Акрополя!

Тут из лодки неловко выбрался последний ее пассажир - Радован. Он обвел взглядом Истока, Ирину, Любиницу и коснулся струн. Комок встал в горле старого певца, губы задрожали. Он зарыдал бы, громко, навзрыд зарыдал бы, но поспешил глотнуть воздуха. Это помогло, он совладел с собой и грянул по струнам. Тишина была разбита, девушки затянули свадебную песнь.

Исток немного пришел в себя и вспомнил про Эпафродита. Повернулся к нему, поклонился низким византийским поклоном и сказал:

- Яснейший, как мне вернуть свой долг?

- Будь счастлив, ты ничего не должен Эпафродиту! Пойдем! Вечер холодный!

И все направились вдоль шеренг всадников по улице через форум и преторий. Девушки окружили поющего Радована: толпа кричала, воины выкликали приветствия.

Эпафродит радовался, видя на конях могучих богатырей, и без конца повторял:

- Какой народ, какой народ!

А Истоку он сказал:

- Хорошо я тебя выучил, мехеркле. Это - палатинцы, а не варвары.

Они подошли к преторию, и Исток ввел их в покой, предназначенный для Ирины. Это была та самая комната, где она жила у дяди Рустика.

На стене висела икона богородицы. Девушка сняла диадему, опустилась на колени перед священным изображением и, склонившись до земли, промолвила:

- Хвала, слава, честь и благодарность тебе, пресвятая дева!

Словно подгоняемый неведомой силой, Исток опустился рядом.

- Хвала, слава, честь... - вторил он.

Эпафродит распростер руки над коленопреклоненными и торжественно по-отцовски произнес: Мой конец - ваше начало. Чего не было у меня, я дарю вам. Факелы, стремившиеся друг к другу, сегодня слились в одном пламени. Пусть небо подливает масло в сей священный огонь, дабы он горел до самой смерти. Мир, мир во веки веков! Аминь!

Обливаясь слезами, встала Ирина и поцеловала его руку. Исток низко поклонился и поцеловал ему ногу. Эпафродит обнял Ирину, прижал ее к груди и поцеловал в лоб. Потом обнял Истока и поцеловал его в щеку.

- Благословен будь, сын трех отцов: Сваруна, тебя родившего, Эпафродита, тебя учившего, и Радована, ткавшего нити твоей судьбы! Благословен будь, свободный сын свободного народа!

- Прости мне обман, - рыдал Исток.

- То не был обман, сын трех отцов!

Рабы Эпафродита внесли драгоценные дары для Ирины, яства и дорогое вино.

Еще несколько минут сидел Эпафродит среди счастливых людей, потом поднялся и стал прощаться:

- Мой путь окончен, Исток! Будь победителем, будь славен, будь мечом мщения! Ибо ты отмечен судьбою.

Они осушили чаши и проводили грека к кораблю. Войско шумело на торжественном пиршестве, море беспокойно билось о берег.

- Не уезжай! - воскликнула рыдающая Ирина, хватая руку старика, который уже спускался в плясавшую на воде лодку.

- Не уезжай? Нет, я еду. Дело сделано! Приходи, смерть!

Он легко спрыгнул в челн, закутался в свою хламиду, ударили весла, лодка закачалась на гребнях. Корабль поднял паруса и поплыл к югу, туда, где философ Эпафродит станет ждать своего часа среди подобных себе мудрецов.

ЭПИЛОГ

В сладких грезах купался Исток с тех пор, как к его груди прильнула Ирина. Жадно припав к чаше безмерного счастья, отпущенного судьбой, он медленными глотками вкушал чистую любовь. Дни летели как часы, а между тем юг превращался в север. С гор подул студеный ветер. Старые воины встревоженно поглядывали на окутанные серой мглой горы, предвещавшие снег. Сварунич не чувствовал холода, его обдувало нежное тепло, которым дышала душа Ирины.

Спустя четырнадцать дней возвратились Виленец и Ярожир, которые выдержали тяжелые бои с византийскими легионами, храбро прорвавшись к самому Гему; тогда Исток пришел в себя, приказав войску подниматься и уходить на север.

Неудержимым потоком катились отряды славинов и антов по пути, отмеченному мечом и пожаром. Телеги скрипели под грузом добычи, которую увозили с собой победители. Неисчислимые стада, мыча и блея, тянулись за войском. Останавливаясь на ночлег, люди жарили на вертелах ягнят и предавались веселью.

Окруженные отборными воинами, в крытой повозке ехали Ирина и Любиница. Рядом с ними двигались Исток и Радо, а следом за ними гуннский конь тащил двуколку, где среди баклажек восседал Радован. Он без устали бил по струнам и без устали прикладывался к баклажкам, так что голова его непрерывно качалась из стороны в сторону. На Геме уже выпал снег, однако они без особых трудностей успели добраться до Дуная. Там веселились два дня, возлагая обильные жертвы на алтарь богов. Это был прощальный пир, ибо здесь отряды антов расставались со славинами. Священными клятвами любви и братского согласия клялись они друг другу, обещая, что по первому зову Истока снова возьмутся за копья и пойдут за ним, куда он поведет.

Вскоре отряды прибыли в град, где в тесной землянке ютился старейшина Сварун, лежавший при смерти на овечьей шкуре. Звуки рогов не оживили его. Печаль и скорбь одолели старика, высосали его кровь, он был глух и нем ко всему вокруг. Услыхав голос Истока, он шевельнулся, пробормотал что-то невнятное, но глаз не открыл. Но вот он почувствовал на холодном лбу нежную руку Любиницы и приподнял усталые веки, - словно сквозь беспросветную мглу простирался его взгляд; он повеселел, его губы задвигались, неверной рукой он что-то искал. Наконец согбенный вождь, опираясь на Истока, поднялся на своем ложе. Из груди его вырвался глубокий вздох, точно он пробудился от кошмарного сна. Взгляд ожил, старик осмотрелся вокруг, раскрыл объятия Истоку, Любинице, Ирине и зарыдал, как ребенок.

Прошла зима. Не довелось Сваруну принять на руки внука, которого подарила Ирина. Прежде пришла Морана и увела его своей ледяной рукой в другой мир.

Ирина родила семь сыновей, семь ясных соколов, а дух Истока породил тысячи воинов, которые сражались с Византией, прошли всю Иллирию, пришли В Элладу, к могиле Эпафродита, и застучали в ворота Константинополя.

Гунны искали у них покровительства и гостеприимства, аварский каган разорвал союз с Византией и просил дружбы у славинов и антов, которые, храня заветы Истока, жилы в тесном согласии, овеянные славой под солнцем свободы.

Катя Фокс Меч короля

Моим детям Фредерику, Лизанне и Селине

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НАЧАЛО ПУТИ

Орфорд, июль 1161 года

– Боже, Элленвеора, ну почему ты не парень! – Несмотря на смысл произнесенных слов, Осмонд смотрел на нее с гордостью. Он провел рукой по наковальне, смахивая окалину. – Вот ведь незадача: сын у меня бежит из кузницы, как только я поворачиваюсь к нему спиной, а у малышки любовь к кузнечному делу в крови.

Он удовлетворенно похлопал ее по плечу. Осмонд нечасто ее хвалил. Эллен почувствовала, как кровь ударила ей в голову и приятное тепло разлилось по всему телу.

– Эдит… – тихонько со стоном произнесла она.

Тяжелая деревянная дверь кузницы распахнулась, и на пороге появилась ее сестра.

По возможности Эдит старалась не заходить в кузницу, боясь испачкать свое красивое платье. Кенни, младшенький Осмонда, изо всех сил вырывался у нее из рук. Чем больше он дергался, тем сильнее она впивалась пальцами в его тонкое запястье. Эдит быстро схватила его за ухо и резко дернула вверх. Кенни поднялся на цыпочки и больше уже не сопротивлялся.

– Мать сказала, чтобы я его к тебе отвела, – презрительно бросила Эдит, втолкнув младшего брата в мастерскую, и мотнула головой в сторону старшей сестры. – А Эллен должна наносить воды и собрать дров. – Эдит задержалась в дверях, нетерпеливо притопывая ногой. – Ну, пошли уже! Или ты думаешь, что я тут целый день проторчу? – со злобой бросила она, повернувшись к Эллен.

Видно было, что Осмонд едва сдерживается. Подмастерье, который помогал ему при выполнении большинства работ, болел уже неделю, поэтому Эллен была в кузнице незаменимым помощником. Кенни был совсем еще мал, и толку от него было немного, но Эллен хорошо знала, что Осмонд не пойдет против воли жены. Он никогда этого не делал. Чувствуя, что на душе скребутся кошки, она положила щипцы, с демонстративной медлительностью сняла фартук и нагнулась, чтобы надеть его на младшего брата. Фартук прикрывал его щиколотки, а завязки были настолько длинными, что Эллен пришлось обернуть его худенькую талию дважды.

Осмонд молча на нее смотрел. Она повернулась к нему, и он печально кивнул.

– Ну, что еще? – насмешливо спросила сестра.

Эллен покачала головой и пошла с ней к дому. Отодвинув тяжелый железный засов, она распахнула дверь.

– Я что, не говорила, чтобы ты не околачивалась в кузнице?! – закричала Леофрун.

– Говорила, мама, но…

– И не смей со мной спорить, маленькая дрянь! – осадила ее мать. – Осмонду в кузнице должен помогать Кенни, и тебе это прекрасно известно. Ты самая старшая, и должна заботиться о доме, нравится тебе это или нет. Так что вперед, давай-ка за работу!

Леофрун внезапно закатила Эллен звонкую пощечину. Дернув головой, девочка отвернулась. Щека горела, но ни за что на свете Эллен не поддалась бы порыву провести по ней рукой. Такого удовольствия она не доставила бы ни матери, ни Эдит. Эллен рано привыкла не показывать свою боль от побоев. В этом была ее сила: принимать удары матери, не плача и не унижаясь. Но вот справиться с горечью и яростью было не так просто. Неужели она должна заниматься всей этой скукотищей только из-за того, что она девочка? Каждый дурак может принести воды или дров, привести в порядок дом и выстирать белье. Даже Эдит. С такими мыслями Эллен, нагнувшись, смела пепел перед камином. Если закрыть глаза, то, благодаря запаху, можно было представить, что ты в кузнице.

Кузнецом должен был стать Кенни, а не она. При этом Эллен, сколько себя помнила, большую часть времени проводила с Осмондом в кузнице. Там она чувствовала себя уверенно. Там она была в безопасности. Возможно, это объяснялось тем, что Леофрун туда никогда не заходила. Едва выбравшись из пеленок, Эллен, сидя у ног Осмонда, сортировала уголь по размеру, а когда ей было пять или шесть лет, она впервые почистила кузнечный горн. Уже три зимы прошло с тех пор, как Осмонд впервые позволил ей управляться с мехами и удерживать щипцами заготовку. А весной этого года она впервые взяла в руки молот и почувствовала силу, исходящую от металла. Если бить по горячему железу, то звук получался глухой, так как оно жадно впитывало силу кузнеца, обретая форму. Три-четыре удара по заготовке, один по наковальне – так тратилось меньше сил, и создавалась чудесная музыка. Эллен глубоко вздохнула. Это было несправедливо, но спорить с Леофрун не было никакого смысла. Она ненавидела Эллен больше всех своих детей и не упускала возможности дать ей это понять.

Эллен взяла два новых бурдюка, вылила остатки воды в котел у камина и вышла из дома. На грядке возилась ее младшая сестра Милдред, терпеливо собирая с капусты прожорливых гусениц.

– Оставь мне парочку, подкину Эдит в кровать! – сказала Эллен и подмигнула ей.

Милдред удивленно подняла голову и смущенно улыбнулась. Она была самой тихой и покорной из всех детей Леофрун. Эллен неохотно пошла по каменистой тропинке к широкому ручью, который извивался по лугу, начинавшемуся сразу за кузницей. Чтобы легче было наполнить бурдюки, она сняла обувь и, задрав платье до колен, вошла в прохладную, блестящую на солнце воду. Внезапно из воды что-то вынырнуло, обдав ее градом брызг.

– У меня нет времени, надо еще воды принести, – будто отвечая на предложение, бросила Эллен своему приятелю Симону прежде, чем тот успел что-то сказать.

– Да ладно тебе, давай сначала искупаемся. Сегодня ведь так жарко!

Эллен наполнила бурдюки и, повернувшись, пошла к берегу.

– Что-то мне не хочется, – огорченно соврала она и присела на угловатый серый камень.

На самом деле она завидовала Симону. Кроме работы в кузнице больше всего на свете она любила купаться вместе с ним, однако в этом году ей приходилось выдумывать одну отговорку за другой. Когда Симон опустил голову под воду, Эллен сложила руки на груди. Прошлым летом она еще могла купаться без рубашки, но пару месяцев назад все изменилось. Чувствуя, что ее лицо заливает краска стыда, она ощупала небольшие холмики грудей, которые с каждым днем все увеличивались. Соски были твердыми и уже становились чувствительными.

– Как глупо быть девчонкой, – буркнула она себе под нос. Было бы намного лучше, если бы она родилась мальчиком, как сказал сегодня Осмонд. Симон подплыл к берегу.

– А знаешь, чего мне сейчас хочется?

Эллен покачала головой.

– Нет, но ты же у нас – ходячий желудок, так что могу предположить, что ты хочешь есть.

Симон согласно закивал головой и, ухмыльнувшись, облизнул губы.

– Ежевика!

– А как же моя вода? – Эллен указала на бурдюки. – Мне еще и дрова собирать.

– Потом вместе соберем.

– Если я задержусь, мать меня опять побьет! А я не знаю, смогу ли сегодня еще раз сдержаться.

– Вдвоем мы быстро управимся. Она и не заметит, что мы сперва немного погуляли. – Капельки воды на его плечах блестели в лучах солнца. Симон отряхнулся, как собака, разбрасывая брызги во все стороны, и натянул свою поношенную серую рубашку. – У хижины возле леса растет отличная ежевика, огромная, черная и такаая сладкая! – Мальчик закатил глаза. – Ну давай пойдем!

– Ты что, с ума сошел? – Эллен покрутила пальцем у виска. – Старуха Якоба была ведьмой, и в ее хижине живут кобольды!

У Эллен даже мурашки побежали по телу.

– Вот чепуха какая! Кобольды в лесу живут, а не в домах, – заявил Симон. – Кроме того, я уже там был и никаких кобольдов не встретил, честно. – Он потешно склонил голову и искоса взглянул на Эллен. – И с каких это пор ты у нас стала такой трусихой?

– И ничего я не трусиха! – возмутилась Эллен.

Она не могла допустить, чтобы Симон подумал про нее такое, поэтому пошла за ним по лужайке, раскинувшейся между рекой и краем леса. Большую часть травы уже съели овцы, и только на холме, примыкавшем к лужайке с запада, оставалась трава, еще ими не тронутая. Там заросли доходили детям почти до груди. Повсюду росли колючие кусты чертополоха, царапавшие им ноги, и крапива, оставлявшая на коже красноту от ожогов. Эллен хотелось вернуться, но тогда Симон снова стал бы дразнить ее трусихой. Поднявшись на холм, она зажмурилась от солнца и взглянула на край леса. За несколькими березами пряталась скособоченная хижина, а слева от нее, совсем близко, паслась в тени коренастая лошадь с блестящей красноватой шерстью. Эллен пригнулась. – Симон инстинктивно последовал ее примеру.

– Эй, что такое? – удивленно прошептал он.

– А она что тут делает? – Эллен указала на лошадь. – Этот жеребец принадлежит сэру Майлзу!

Вскоре после назначения лорд-канцлером Томас Беккет получил от короля Генриха II во владение графство Айя, к которому относился и Орфорд. Сэр Майлз состоял на службе у Беккета, но вел себя так, словно Орфорд принадлежал ему. Каждый знал, как скрупулезно он подсчитывает денежки в своих карманах. Его приступов гнева боялась вся округа, и только Эдит и мать Эллен были от него в восторге, считая, что он выглядит изысканно и внушительно. Когда он заходил в кузницу, они начинали хихикать, и это несмотря на то что с Осмондом он обращался, как с падалью.

– А, вот кому, – презрительно бросил Симон и встал. «Симон отстанет от меня, только когда набьет себе живот», – беспомощно подумала Эллен и последовала за ним. Она смущенно обернулась, но никого не было видно, все вокруг дышало миром и покоем. Но Эллен все равно казалось, что из леса на нее кто-то смотрит. Солнце припекало, пчелы и шмели воспользовались солнечным деньком, чтобы собрать нектар, и роились в воздухе, монотонно жужжа. Эллен как раз хотела присоединиться к Симону, когда краем глаза заметила какую-то фигуру, двигавшуюся к хижине с другой стороны леса. У Эллен замерло сердце. Неужели тут действительно живут кобольды? Она зажмурилась, а потом осторожно приоткрыла один глаз. Фигура была слишком маленькой для кобольда, и Эллен с облегчением вздохнула. Это была всего лишь женщина в простом льняном платье синего цвета. Эллен не смогла разобрать, кто это, так как лицо женщины скрывала коричневая накидка. Бросив осторожный взгляд туда, откуда она пришла, женщина проскользнула в хижину. Эллен, помедлив, подошла к Симону. Она не знала, что беспокоило ее больше: кобольды, которые, возможно, скрывались в зарослях и наблюдали за ней, или присутствие сэра Майлза и незнакомой женщины. Но все вокруг было спокойно.

– М-м-м, какая вкуснотища! – чавкая, воскликнул Симон. – Ты только попробуй.

Он протянул ей ягоды ежевики и улыбнулся, обнажив ряд посиневших от ежевичного сока зубов. Сок стекал у него изо рта на подбородок.

– Сейчас вернусь! – Эллен уже не могла сдерживать любопытства и оставила Симона одного.

Тот равнодушно сунул ягоду в рот, отвернулся и снова принялся собирать сладкую ежевику.

Эллен подкралась к хижине. Одна доска расшаталась, и Эллен заглянула в образовавшуюся щелку. Ноги у нее дрожали, но она все же поднялась на цыпочки. Чтобы заглянуть внутрь, она слегка наклонила голову и прижала лицо к пахнущему мхом дереву. Сэра Майлза и женщины видно не было. Эллен затаила дыхание, но услышала лишь биение собственного сердца. Потом послышалось шуршание, словно какая-то тварь копошилась в сене, и снова наступила тишина. Возможно, в хижине вообще никого не было? Ноги у Эллен болели от напряжения, так как дыра в доске была очень высоко. Девочка уже разочарованно отвернулась, когда вдруг услышала громкий звук. Испугавшись, она снова стала на цыпочки и заглянула в щель. Через пару секунд ее глаза приспособились к полутьме хижины, и она увидела, что в комнате что-то движется. И это что-то приближалось к ней! Внезапно она увидела поросшую густыми волосами спину сэра Майлза. «Вот шелудивое животное!» – с отвращением подумала она, почему-то не удивившись тому, что он голый. Сквозь дыру в доске до нее доносился запах его пота, настолько близко он стоял к стене. Сердце выскакивало у нее из груди.

– Раздевайся! – услышала она его грубый голос.

У Эллен перехватило дыхание. Она увидела женщину, идущую к нему мелкими шагами. Эллен опустилась чуть ниже, но так и не смогла разглядеть ее лица. Медленно, изящно двигаясь, таинственная незнакомка начала раздеваться. Ее платье и льняная рубашка скользнули на пол. Сэр Майлз жадно протянул руки к ее молочно-белым грудям и начал их ласкать. На мгновение Эллен закрыла глаза. У нее закружилась голова. Когда она снова посмотрела в щелку, сэр Майлз уже опустился на колени. Он касался губами розовых сосков незнакомки и посасывал их, словно ребенок, пока грудь женщины не начала вздыматься все чаще и чаще. Внезапно он поднялся и резким движением толкнул женщину к стене. Вся хижина зашаталась. У Эллен нестерпимо болели ноги и подгибались колени, но она не двигалась с места. Ей просто-таки необходимо было увидеть, что же будет дальше. Естественно, она знала, что мужчина с женщиной совокуплялись. Так делают коровы, козы или собаки, чтобы у них были детки. Эллен однажды слышала, как мать объясняла Эдит, что это часть супружеского долга, который женщина должна в той или иной степени исполнять. Ей уже доводилось видеть, как Осмонд иногда совокуплялся с ее матерью. Это никогда не длилось долго, и от их тел при этом исходил легкий рыбный запах. Осмонд, тихо постанывая, двигался на жене, а Леофрун лежала под ним неподвижно, словно колода, не издавая ни звука.

Эта таинственная незнакомка вела себя совершенно иначе. Она страстно провела пальцами по густым волосам на груди сэра Майлза и притянула его к себе, чтобы поцеловать. Затем она начала медленно поглаживать его спину, не обделяя вниманием ни единого клочка кожи. Впившись обеими руками в его ягодицы, она потерлась промежностью о его ногу. Она дышала все быстрее и громче.

У Эллен возникло странное ощущение внизу живота. Необычное смешение отвращения и наслаждения пугало ее, и на мгновение ей захотелось вернуться к Симону. До сегодняшнего дня она была уверена, что совокупление – это пытка для всех женщин. Такое может нравиться только мужчинам. Возможно, она ошибалась? Словно зачарованная, она не могла сдвинуться с места и продолжала подглядывать в щелку. Сэр Майлз просунул свою грубую руку между белыми, отсвечивающими синевой бедрами женщины и начал ласкать ее промежность, пока женщина не издала тихий стон. Тогда мужчина отстранился от нее, лег на солому и жестом подозвал женщину к себе. Незнакомка поспешно уселась на его возбужденный член. Дыхание Эллен участилось. Женщина двигалась на нем вверх-вниз, словно скакала на лошади. Внезапно она застонала, задрожала от наслаждения и запрокинула голову. Эллен увидела водопад русых волос, рассыпавшихся по узкой спине незнакомки, и в этот самый момент она смогла рассмотреть ее лицо. Оно было искажено от страсти, но Эллен сразу же его узнала. Ей показалось, что в нее ударила молния: Леофрун! Девочку охватила жаркая волна, и доселе неизвестное ей чувство отвращения заполнило всю ее душу. Слезы градом покатились из глаз.

– Шлю-ю-юха! – Она всхлипнула и, захлебываясь от плача, отвернулась.

Симон испуганно обернулся и подбежал к ней.

– Ты что, совсем спятила! Какое тебе дело, с кем он тут спит? – Казалось, его совершенно не удивил тот факт, что сэр Майлз использовал хижину для свиданий. – Ты, вообще, понимаешь, что это может быть опасно для нас обоих? – возмущался он, оттаскивая ее в сторону.

Эллен сделалась мертвенно-бледной.

– Да ладно, хватит тебе прикидываться, будто ты не знала, что мужчины и женщины этим занимаются! – сказал Симон, пытаясь ее успокоить.

Эллен со злобой ткнула его в плечо кулаком, словно хотела оттолкнуть приятеля от себя подальше.

– Но та женщина в хижине – моя мать!

Симон покраснел от стыда.

– Я – ну, это… ну я ж не знал.

Внезапно дверь хижины распахнулась.

– Бежим! Если он нас поймает, то смилуйся над нами Бог! – закричал Симон, схватив Эллен за руку и увлекая ее за собой.

Из хижины выбежал полуголый сэр Майлз и угрожающе поднял кулак.

– Ну вы дождетесь, я вас поймаю! А тебе, маленькая дрянь, я выколю твои любопытные глаза и вырежу гнусный язык! – закричал он им вслед.

Эллен бежала так быстро, как только могла. Симон пару раз оглянулся.

– Он за нами не бежит. Пока не бежит, – запыхавшись, пробормотал он и помчался дальше.

Они бежали, не останавливаясь, до самой дубильни. Кожевникам для работы нужно было очень много воды, так что уже не одно поколение семейства Симона жило на берегах Оры. Симон жил с родителями, бабушкой и четырьмя младшими братьями в крытом соломой домике из дерева и глины. Испарение дубильного состава разъедало глаза.

Запыхавшаяся Эллен упала на бревно подальше от дубильни и принялась нервно ковырять мягкую землю ногой.

– Кобольды! Это же просто смешно! Она просто хотела, чтобы мы не подходили к хижине! – Глаза Эллен сверкали от злости.

– Знаешь, если бы я так застукал мать… Ну… ну, я бы… – Симон не закончил фразу. – Вот же дерьмо! – презрительно бросил он и плюнул на землю.

– Это было отвратительно, – пробормотала Эллен, не отрывая взгляда от группки муравьев, тащивших мертвую пчелу. – Граф их за это накажет, обоих, – упрямо процедила она сквозь зубы.

– В любом случае, ты сейчас не можешь пойти домой, будто ничего не произошло. Она тебя и так избивает из-за каждой мелочи. Кто знает, что она теперь выдумает? – Симон нахмурил лоб, переживая за подружку.

– Но что же мне теперь делать?

Маленький кожевник пожал плечами.

– И зачем ты только туда полезла! Это все из-за твоего любопытства. Надо было тебе просто есть со мной ежевику, – с упреком сказал он, бросив пригоршню земли на муравьев, которые стали подбираться к его ногам.

Трудолюбивые существа не обратили никакого внимания на земляной дождь и потащили дальше свою добычу.

– Я-то как раз не хотела идти в хижину. Это тебе всегда хочется есть, и надо же было тебе туда полезть! – возмущалась Эллен.

– Я боюсь, – виновато прошептал Симон.

– Я тоже. – Эллен помассировала пальцами виски.

От отчаяния ее глаза цвета молодой травы потемнели, при этом волосы блестели на солнце, как красное пламя.

Вдалеке закричала сойка. Ветер шумел в кронах деревьев. Мирно плескалась широкая Ора. Неподалеку от дубильни на поверхности воды виднелись пятна грязновато-белой пены. Пятна смыкались друг с другом и плыли вниз по течению. У дубильни река сужалась, но все равно была достаточно широкой, чтобы по ней могли проплыть два торговых корабля.

– И что же мне теперь делать? – Эллен нагнулась и, подняв плоский камешек, широким движением бросила его в реку. Камешек пару раз ударился о поверхность воды, издавая хлюпающий звук, и пошел на дно. Симон лучше умел бросать камешки, у него они прыгали по воде, как водомеры.

– Здесь тебе оставаться нельзя. Пойди к Эльфгиве. Она тебе наверняка что-нибудь посоветует. – Симон вытер нос рукавом рубашки.

– Си-и-мо-он! – донесся до них голос матери мальчика. – Симон, помоги папе прополоскать кожи.

Ласковый голос никак не вязался с отвратительной внешностью этой женщины. Поношенное грубое платье из песчано-желтого льна болталось на ней, словно мешок. Лицо у нее было изможденным, и Эллен тошнило от вида ее костлявых рук, изъеденных дубильными отварами, и желтых ногтей. Но хуже всего было то, что от нее постоянно исходил запах мочи и дубильного состава.

– Эй, да ты весь промок, малыш! – Кожевница ласково провела рукой по голове своего старшенького.

Эллен не могла заставить себя взглянуть на мать Симона. Она была совсем не похожа на Леофрун – так любила своих детей, что могла бы отдать жизнь за любого из них. «Однако ей не помешало бы иногда принимать ванну», – подумалось Эллен. Леофрун мылась каждый день и душилась лавандовым маслом, как это делали жены и дочери богатых купцов из Ипсвича. «Но внутренне она воняет хуже, чем кожевница, – с ненавистью подумала Эллен. – Свой грех ей с себя никогда не смыть».

– Пойдем, Симон, поможешь отцу. А с Эллен завтра погуляете.

Эллен так пристально смотрела на землю, что у нее заболели глаза. «Кто знает, что будет завтра!» – удрученно подумала она.

– Давай, держись, – прошептал Симон и поспешно поцеловал ее в щеку, а затем послушно поднялся и, ссутулившись, пошел за матерью.

Обернувшись, он печально помахал ей рукой.

Эллен послышался какой-то треск в зарослях, и она испуганно оглянулась, но никого не увидела. Симон был прав: им лучше не попадаться на глаза сэру Майлзу и Леофрун. Нужно идти к Эльфгиве. Если кто-то и может дать ей хороший совет, так только она. Эллен решила поспешить и побежала через лес так быстро, что ее ноги едва касались земли, а острые камешки впивались в ступни сквозь тонкую кожаную подошву башмаков. Эллен даже не обращала внимания на желтые цветы, росшие вокруг, которые она так любила. От Леофрун нечего было ждать пощады. Эльфгива должна ей помочь! Довольно быстро Эллен добежала до небольшой поляны, на которой стоял домик повитухи. Запыхавшись, девочка остановилась.

В солнечных лучах, падавших сквозь зеленую листву, танцевали пылинки, сиявшие, словно золото.

Эльфгива склонилась над зарослями календулы – она собирала желтые цветки, чтобы приготовить мази и микстуры. Ее белые как снег волосы, которые она собирала на затылке в узел, сверкали на солнце. Взявшись рукой за поясницу, Эльфгива с трудом выпрямилась и увидела Эллен.

– Элленвеора! – радостно воскликнула она.

Когда она смеялась, ее лицо покрывалось сетью крошечных морщинок, а добрые умные глаза блестели. Эллен остановилась перед ней как вкопанная. Слезы готовы были хлынуть из ее глаз.

– Малышка, что случилось? Ты выглядишь так, словно повстречала самого черта. – Эльфгива распахнула объятия и через секунду прижала к себе плачущую девочку. – Давай войдем внутрь. У меня еще остался капустный суп, я его разогрею, и ты спокойно расскажешь мне, что у тебя стряслось.

Эльфгива взяла лукошко и потянула Эллен за собой в домик.

– Она путалась с сэром Майлзом, этим отвратительным задавакой! – В голосе Эллен звучали ненависть и отчаяние. – Я сама видела.

Ее лицо искривила гримаса отвращения. Продолжая всхлипывать, девочка со все возрастающей злостью рассказала о происшедшем.

После того как она договорила, Эльфгива встала, подошла к очагу и нервно поворошила золу. Потом она снова села и, подергав себя за вырез платья, обхватила руками морщинистую шею.

– Твоей матери тогда было столько же, сколько тебе сейчас. Ох, Господи, прости! Я знаю, что обещала никому этого не рассказывать. – Эльфгива посмотрела вверх и перекрестилась.

Эллен с любопытством ждала, что скажет дальше повитуха.

– Она была обручена с очень богатым торговцем шелком, но познакомилась с молодым норманном и влюбилась в него. – Эльфгива глубоко вздохнула, словно ей трудно было говорить. – Твоя бедная мать ничего не знала о последствиях любви и вскоре уже носила под сердцем ребенка. Когда твой дедушка узнал об этом, он пришел в ярость. Молодой норманн был человеком высокого происхождения, что исключало возможность их свадьбы. Помолвку с торговцем шелком тоже пришлось разорвать. Оскорбленный жених угрожал Леофрун расправой у позорного столба, если она не уберется из города. – Эльфгива взяла Эллен за руки и заглянула ей в глаза. – Наказание женщинам, которые рожают, не будучи замужем, очень жестокое. Им бреют голову и бьют кнутом. Некоторые не могут пережить боль и унижение и умирают прямо у позорного столба. А те, кто выживает, уже не могут вести нормальную жизнь, так что многие из них впоследствии берут на душу страшнейший из всех грехов и сами обрывают свое жалкое существование. Твоему деду пришлось спасать свое доброе имя и жизнь единственного ребенка, поэтому он против воли дочери выдал ее замуж за Осмонда и отослал из Ипсвича прежде, чем ее позор стал очевиден. – Расстроенное лицо Эльфгивы слегка смягчилось. – Осмонд сразу же влюбился в твою красавицу мать.

– Тогда ей очень повезло, что он на ней вообще женился. Без него она была бы уже мертва.

– Она заплатила горькую цену за свое неведенье, и вместо того чтобы жить с богатым купцом в довольстве и достатке, твоя мать осталась с простым ремесленником. Она ненавидит эту грязную бедную жизнь, которой ей приходится довольствоваться. Поэтому ее сердце полно гнева, – попыталась объяснить старуха поведение матери девочки.

– А что стало с ребенком? – с любопытством спросила Эллен. Эльфгива погладила девочку по растрепанным волосам.

– Это ты, милая! Как ты думаешь, почему она так с тобой обращается? Считает, что ты виновата во всех ее несчастьях.

Пораженная Эллен взглянула на Эльфгиву.

– Но ведь тогда я вовсе не его… А Осмонд не мой… – пробормотала она, не решаясь додумать эту мысль до конца. Нет, этого просто не могло быть! – Осмонд мой отец. Он меня воспитал и талант к кузнечному делу у меня от него!

Эллен в ярости топнула ногой.

– Пусть даже он не твой отец, ты с первого момента своего существования стала для него всем на свете. – Эльфгива задумчиво посмотрела на Эллен. – Твоя головка, казалась такой крошечной на его сильной ладони! – Эльфгива улыбнулась, а затем вздрогнула. – В любом случае, тебе нельзя возвращаться домой. Сэр Майлз наверняка уже послал за тобой своих слуг. Тебе нужно бежать отсюда как можно быстрее.

– Но я не хочу бежать!

Эльфгива обняла девочку и стала укачивать ее, словно ребенка.

– Неужели придется мне потерять и тебя тоже… – задумчиво произнесла она, качая головой, и встала.

Старушка быстро подошла к двум поставленным один на другой сундукам в углу комнаты и принялась копаться в верхнем из них, но то, что ей было нужно, нашлось только в нижнем.

– Вот оно!

Эльфгива подняла тщательно перетянутый веревками сверток. Положив его на стол, она развязала узлы на веревке и развернула его. Рубашка и брюки изо льна немного пожелтели, а накидка из темно-коричневой шерсти и пара черных носков выглядели как новые.

– Он почти не носил эти вещи. Я как раз довела их до ума, когда он… – Эльфгива запнулась.

– Это вещи Адама?

Эльфгива кивнула.

– Я знала, что они еще кому-нибудь пригодятся. Ему было тогда как раз тринадцать.

Эльфгива поспешно отвернулась. Эллен поняла, что старушка пытается скрыть свои слезы. За год до рождения Эллен Орфорд охватила эпидемия. Практически в каждой семье кто-то умер, и даже Эльфгива, несмотря на умение лечить травами, потеряла мужа и единственного сына.

– А знаешь что? У меня есть идея… – Эльфгива достала ножницы. – Ты ведь говорила мне, что мальчиком быть лучше, правда?

Эллен нерешительно кивнула.

– Ну вот и сделаем из тебя мальчика.

Мысль, конечно, была заманчивой, но… Пораженная Эллен взглянула на повитуху.

– Но как?

– Конечно, настоящего мальчика мы из тебя не сделаем, но если состричь тебе волосы и надеть на тебя вещи Адама, все будут принимать тебя за мальчишку. Эллен наконец-то поняла, что Эльфгива имела в виду. Эльфгива отрезала длинную косу Эллен и состригла ей волосы до самых ушей.

– А вот цвет… – пробормотала она, немного задумалась, а затем достала какую-то резко пахнущую жидкость.

Она изготавливала эту жидкость из корочек зеленых орехов и использовала ее для окрашивания тканей. От краски волосы сделались темно-коричневыми, но от нее стало печь голову, а на накидке остались пятна, напоминавшие кровь.

– А теперь переодевайся скорее, мне становится плохо от мысли о том, что ты еще не убежала, – поторопила ее Эльфгива.

У Эллен возникло странное чувство, когда она надевала одежду Адама, – казалось, она перевоплощается в другого человека. Вся одежда была ей немного великоватой, а значит, она еще долго сможет ее носить.

Эльфгива застегнула накидку и улыбнулась Эллен.

– Знаешь, мне пришла в голову отличная мысль! Сегодня вечером я сложу твои вещи неподалеку от болота. Я их разорву и полью кровью птицы или мыши. Смотря что я смогу поймать. Когда слуги сэра Майлза найдут твою одежду, они подумают, что тебя сожрали духи трясины. И тогда они прекратят тебя искать.

Эллен вздрогнула, вспомнив истории об этих чудовищах, и побледнела.

Эльфгива успокоительно погладила девочку по щеке.

– Не бойся, все будет хорошо. – Старушка пригляделась к Эллен повнимательнее, и, подойдя к камину, набрала пригоршню золы. Помазав золой лоб и щеки Эллен, она улыбнулась. – Вот так-то лучше. Мы еще посыплем твои волосы пылью, и тебя точно никто не узнает, за это я ручаюсь. Главное – не подходи близко к кузнице.

Взяв Эллен за плечи, она внимательно осмотрела ее и удовлетворенно кивнула.

– А ты действительно думаешь, что за мной кого-то пошлют?

– Лорд-канцлер – человек набожный и не потерпит, чтобы один из его слуг путался с замужней женщиной. Сэр Майлз пойдет на все, чтобы его господин ни о чем не узнал. – Эльфгива посмотрела вверх и подкрепила свое объяснение, чиркнув большим пальцем по горлу. – Ты ни в коем случае не должна допустить, чтобы тебя кто-то узнал, слышишь?

Эльфгива собрала кое-какие вещи и сложила их в свой лучший мешок. Сунув его Эллен в руку, она подтолкнула девочку к двери.

– А теперь лучше уходи, здесь тебе оставаться опасно.


Эллен побежала через лес к тракту, как ей и посоветовала Эльфгива. Вскоре она отошла от Орфорда дальше, чем когда-либо раньше. Солнце начало садиться и окрасило верхушки деревьев в нежный оранжевый цвет. Эллен справила нужду за большим кустом и вымыла руки, лицо и шею в небольшом ручье, все время следя за тем, чтобы использовать светлую воду. Темная вода, на которую падает тень, могла быть проклята демонами и опасна для здоровья. Так ей сказала Эльфгива. Девочка развязала мешок, который дала ей старушка. Добросердечная женщина позаботилась о том, чтобы Эллен не голодала, – она положила девочке козий сыр собственного приготовления, немного сала, три луковицы, яблоко и полбуханки хлеба. Закрыв глаза, Эллен принюхалась к мягкой ткани мешка. Она пахла дымом и травами. Так же, как и Эльфгива, Эллен всхлипнула. Увидит ли она старушку еще когда-нибудь? Неторопливо, пребывая в задумчивости, девочка поужинала. Если экономить как следует, то еды хватит на два дня. А что делать потом – одному Богу известно. До сегодняшнего дня Бог еще ни разу не отозвался на ее молитвы, да и на его святых тоже нельзя было рассчитывать. Когда Леофрун и Эдит ездили в Ипсвич к дедушке, Эллен молилась святому Христофору, хранящему путников. Она умоляла его, чтобы он простер свою длань, защищая тех, кто был лучше этих двоих. Но молитва не помогла, и обе преспокойно вернулись домой. Станет ли хранить святой Христофор ее? Эллен опустилась на колени и помолилась, но это не принесло ей утешения. Первый раз в жизни ей придется ночевать в лесу. Прежде всего необходимо было найти надежное место. Вместе с солнцем скрылись бабочки и пчелы, остались только комары, наглые и многочисленные. Чем сильнее сгущались сумерки, тем большими казались деревья, становясь все мрачнее и страшнее. Небо заволокло тучами. Оглянувшись, Эллен увидела неподалеку несколько скал. Там можно было надежно укрыться. Воры, грабители и прочие беззаконники, а также кобольды и эльфы творили свои темные дела в лесах, грабя и убивая спящих путешественников. К тому же приходилось опасаться и лесного зверья – медведей и кабанов. Эллен чувствовала себя маленькой и беззащитной. Со слезами на глазах она свернулась в клубочек под выступом скалы, подложив под голову свой мешок. Каждый звук, доносившийся из темноты, приводил девочку в ужас. Воздух был душным и тяжелым, надвигалась гроза. Яркая молния осветила лес, разогнав на мгновение мрак. За молнией последовал оглушительный раскат грома. Пошел дождь, и стало немного прохладнее. В лесу теперь пахло травами и сырой землей. Прижавшись к теплой скале и закрыв глаза, Эллен стала слушать стук дождя, пока не уснула.


Среди ночи она внезапно услышала голоса. Девочка открыла глаза. Вокруг было темно. Сначала ей послышался тихий шепот, а потом какое-то хихиканье. Эллен затаила дыхание и продолжала лежать неподвижно.

– Она для меня ничего не значит. Убей ее! Это она виновата во всех моих несчастьях, – услышала она шепот, и ей показалось, что это голос Леофрун.

– К тому же она уродливая и глупая, – прозвучал второй голос. Эллен окаменела от страха.

– Нужно разрезать ее на куски и скормить животным. Она все равно никому не нужна.

– Вытаскивай ее! – Это снова был первый голос.

Эллен вскинулась от ужаса. Она ударилась запястьем о скалу и от боли окончательно проснулась. Вокруг все было спокойно, только слышались крики совы.

– Есть здесь кто-нибудь? – с дрожью в голосе спросила она. – Мама? Эдит?

Ответа не последовало. Через некоторое время Эллен успокоилась – она поняла, что это был всего лишь ночной кошмар.


Утром она встретила на тракте группу людей, не вызывавших у нее опасения. Их предводитель, коренастый мужчина с окладистой светлой бородой, путешествовал с двумя молодыми парнями, своей женой и тремя детьми. Эллен вежливо попросила разрешить ей присоединиться к ним на некоторое время, и толстенькая жена предводителя приветливо кивнула. Несмотря на то что утро было прохладным, по ее круглому лицу стекал пот.

Они прошли уже несколько миль, когда Эллен после многочисленных намеков мужчин поняла, что эта женщина беременна. Девочка покраснела до корней волос от стыда за свою несообразительность.

Мужчины чуть не попадали на землю от смеха.

– Ну, ничего, парень. Понятно, что у тебя еще не было женщины. Но обязательно будет. А когда у твоей женушки вырастет во-о-от такой живот, то осторожничать будет уже поздно, – сказал муж беременной женщины, хохоча, подмигивая Эллен и похлопываяее по плечу.

Он сказал «парень»! Эллен совершенно забыла о том, что она переодета в мужское платье.

Мужчины были плотниками и шли в Фрамлингхам, где граф решил построить новый замок.

– Вам там не нужен будет помощник кузнеца?

– Конечно, почему нет. А ты что-то в этом смыслишь? – Плотник с интересом посмотрел на Эллен.

– Мой отец… эм-м-м… ну-у-у-у… я уже работал в кузнице.

– А как тебя зовут? – спросил плотник.

– Эллен, – ответила она, не подумав, и замерла от ужаса. Эллен снова забыла, что она теперь мальчик. Застыв на месте, Эллен готова была провалиться сквозь землю. Она даже не придумала себе подходящего имени!

Жена плотника шла прямо за ней и натолкнулась на девочку.

– Эй, парень, ты поаккуратнее, нельзя ж так резко останавливаться! – возмутилась женщина.

Плотник обернулся и, улыбаясь, подошел к Эллен, протягивая руку.

– Очень рад с тобой познакомиться, Элан. Это мои младшие братья, Освин и Альберт. Я Курт. А эта кругленькая ворчунья – моя любимая жена Берта. – Он оглушительно расхохотался.

Берта еще немного поворчала, но потом тоже улыбнулась. У Эллен камень с души свалился. Плотник решил, что ее зовут Элан!

– Как ты думаешь, Берточка, солнышко мое, возьмем с собой этого проказника?

Берта пристально посмотрела на Эллен.

– Даже не знаю. Я вдруг он преступник, вор или даже убийца?

У Эллен от ужаса расширились глаза, и она отчаянно замотала головой.

– Бертонька, оставь его в покое. Мальчонка и мухи не обидит, поверь мне. Я его насквозь вижу. Если хочешь, можешь пойти с нами в Фрамлингхам, – обратился он к Эллен. – Я спрошу у главного по строительству насчет работы для нас. Может, и для тебя что-нибудь найдется.

– Спасибо, мастер Курт, – поблагодарила его Эллен. – И вам, госпожа! – Она поклонилась Берте в надежде немного ее смягчить.

Эллен поблагодарила Бога тихой молитвой за то, что ей не придется больше ночевать одной в лесу.


В Фрамлингхаме было настоящее столпотворение. Каменщики и плотники, подмастерья, женщины, дети, домашняя птица и свиньи сновали между хижинами, построенными неподалеку. Эллен поразилась чудовищному шуму, возникавшему при обработке камней и проведении прочих строительных работ.

Курт пошел к начальнику стройки, а остальные уселись на поляне, чтобы немного отдохнуть.

– Такие хорошие плотники, как мы, всегда нарасхват! – издалека закричал Курт. – Мои братья будут получать по четыре пенни вдень, а я шесть. Кроме того, нас будут кормить горячим обедом. Начальник стройки знаком с Альбертом из Кольчестера, и когда он услышал, что мы на него работали, то сразу же показал мне хижину, которая стоит на восток от стройки, и сказал, что мы все можем там расположиться. Рабочий день тут такой же, как и везде, – с восхода до захода солнца, кроме праздников и Светлого воскресенья. Если начальник будет нами доволен, нам не придется искать работу, по меньшей мере, три года, а может быть, и дольше.

– Три года? – Берта просияла. – Ты самый лучший муж, какой только может быть на свете. Иди сюда, дай я тебя поцелую! – Она погладила свой выпирающий животик.

– Ну, и где же мой поцелуй? – Рассмеявшись, Курт притянул к себе жену и впился губами в ее губы.

Эллен вспомнила, что она видела в хижине у реки, и покраснела. Братья Курта заметили ее смущение и, ухмыляясь, начали подталкивать друг друга локтями.

– Кстати, Элан! – Курт огладил свою бороду, словно стирая поцелуй Берты. – Я разговаривал с кузнецом, ты должен подойти к нему. Он хочет посмотреть, что ты умеешь.

– Ой, Курт, спасибо! – Эллен обрадовалась, что ей не нужно стоять без дела, и бросилась бежать.

– Он сразу за воротами, справа у стены! – крикнул Курт ей вслед.

У Эллен душа ушла в пятки, когда она увидела кузнеца, – угрюмого мужчину с огромными, как лопаты, ладонями. Девочка была уверена, что, взглянув на ее хрупкую фигурку, тот сразу начнет смеяться, и ей захотелось уйти оттуда, но кузнец уже заметил ее и махнул рукой, приглашая подойти ближе.

– Ты тот парнишка, о котором мне говорил плотник, верно?

Грязные светлые волосы кузнеца торчали в разные стороны, а когда он почесал подбородок, Эллен заметила, что у него не хватает фаланги среднего пальца левой руки.

– Ты уже работал в кузнице?

– Да, мастер. – Эллен не решалась высказываться длиннее.

– Подмастерьем?

– Я только держал щипцы, мастер. У меня еще не хватает сил на то, чтобы ковать железо.

Эллен была уверена, что из-за правдивости она лишилась шансов получить работу, но кузнец только кивнул. Он взял железную заготовку и сунул ее в горн.

– Понятно, что сил не хватает, это я и так вижу. Но мы немного потренируемся, к тому же ты еще подрастешь. Сколько тебе лет?

– Думаю, двенадцать, – несмело ответила Эллен.

– Хороший возраст для начала обучения, – сказал кузнец. – Я хочу посмотреть, что ты уже умеешь. Когда железо разогреется настолько, насколько нужно, ты его вытащишь и выкуешь четырехгранный наконечник копья. – Он указал рукой на горн. – Кстати, меня зовут Ллевин. А еще меня называют Ирландцем. – Он рукавом отер пот, стекавший с висков на щеки.

– А меня зовут Элан. – Немного помолчав, девочка с любопытством спросила: – А я думала, все ирландцы рыжие, как я. Это правда?

Ллевин широко улыбнулся, и Эллен подумала, что когда он не хмурится, то выглядит очень симпатичным.

– Я привык работать в помещении, – виновато пробормотала Эллен, заметив по цвету железной заготовки, что она немного перегрелась.

Вынув заготовку из горна, она положила ее на наковальню. Осмонд просто сходил с ума, когда она плохо выковывала наконечники, поэтому она долго тренировалась, пока не научилась. Чтобы правильно выковать наконечник, нужно было поворачивать заготовку между ударами на четверть оборота, так, чтобы грани получились одинаковыми. Когда железо остыло, она опять сунула его в горн.

– Да, это ты делать умеешь, – удовлетворенно отметил кузнец. – Тебя ожидает тяжкий труд. Придется не только чистить инструменты и раздувать меха – ты будешь учиться кузнечному делу. Но за работу я буду платить тебе целых полтора пенни вдень. А вот о месте для сна тебе самому придется позаботиться.

Не помня себя от счастья, Эллен согласилась, а потом договорилась с Бертой, что будет платить ее семье полпенни в день за угол в их хижине и ужин. Как, оказывается, легко быть мальчишкой! Эллен с болью подумала об Осмонде. Тот наверняка гордился бы ею.


В течение первых недель у Эллен страшно болели мышцы. Иногда у нее настолько болели плечи, что она едва могла поднять молот. Она очень старалась не показывать, что ей больно, и храбро бралась за нелегкую работу. Ллевин, должно быть, считал, что такая работа слабого мальчонку лишь укрепит, и не щадил своего подмастерья. В первые месяцы ладони Эллен были покрыты волдырями, которые постоянно лопались и кровоточили. Иногда у нее слезы наворачивались на глаза, но Ллевин делал вид, что ничего не замечает. Полумертвая от усталости, Эллен возвращалась из кузницы, ощущая безнадежность и отчаяние. Она постоянно боялась, что не выдержит следующего дня. Иногда она настолько выматывалась, что не могла даже есть, а просто заползала на свой соломенный мешок и со слезами на глазах проваливалась в глубокий сон без сновидений.


Пришел октябрь, сильный ветер стал срывать пестрые листья с деревьев, и у Берты родился сын. Эллен тот показался слишком худым и уродливым. Но Берта и Курт были счастливы, что у них родился мальчик.

– Сынишка – богатство для бедняка, – говаривал Курт. Эллен была с ним согласна и завидовала малышу. Она-то сама, как была, так и осталась девчонкой. Ее голос никогда не станет ниже, никогда не будут у нее расти усы и борода. Эллен усиленно следила за тем, чтобы не вызывать подозрений своими девчачьими повадками. Она использовала каждое мгновение, проведенное с плотниками, чтобы научиться мужским жестам и выражениям. До того воскресенья в ноябре, когда ее чуть не раскрыли, ей даже нравилось водить всех за нос.

Томас, сын начальника, и его друзья находили в осенней листве огромных коричневых пауков и в доказательство своей храбрости пускали их разгуливать по своим рукам и даже по лицам. Им нравилось, что девчонки, пораженные их мужеством, поглядывали в их сторону и, вскрикивая, отворачивались, потому что мохнатые пауки казались им ужасными.

– Вот тебе паучок, – дружелюбно сказал Томас, сажая одно из восьмилапых чудовищ на ладонь Эллен.

Девочка с отвращением отбросила паука. Когда мальчишки согнулись от смеха и уже начали подшучивать над ней, Эллен поняла, что нужно срочно что-то придумать. Высоко задрав нос, она прицелилась и что есть силы плюнула в паука. Она долго тренировалась и плевалась уже достаточно метко, так что ее плевок попал прямо в цель.

– Попал! – На ее лице расплылась улыбка победителя, и девочка выбросила правый кулак в воздух, привлекая всеобщее внимание к своей меткости. – Вот же дряни проклятые! – презрительно добавила она, так как мужчинам было свойственно ругаться.

После того как ее чуть не разоблачили, она стала тщательнее следить за тем, чтобы вести себя как мальчик: она часто материлась, ела с открытым ртом, а когда пила пиво, то старалась отрыгивать как можно громче. Она ходила, широко расставляя ноги, и часто хваталась за причинное место так, как это делали мужчины. И только когда мальчишки соревновались, кто дальше помочится, она отказывалась принимать участие в состязаниях, хотя и с сожалением. И почему Господь не дал ей родиться мальчиком?


После сырой дождливой осени пришла холодная зима, затормозившая строительные работы. Но кузнецы продолжали работать прямо на улице, потому что уже сейчас расходы на строительство во многом превысили предварительные расчеты, и обещанные каменные кузницы до сих пор не были построены. Чтобы не замерзнуть, кузнецы сооружали вокруг рабочих мест деревянные щиты, но все равно сильно дуло. Чтобы дерево не загорелось от искр, Эллен каждый день поливала щиты водой, которая замерзала на морозе.

Руки у девочки покраснели и потрескались. Даже работая, она дрожала от холода, а Ллевин, который всегда с равнодушием относился к погоде, непрерывно притопывал ногами. Тепло горна согревало только живот, грудь и лицо того, кто стоял прямо перед ним. Однако ноги горн не грел, и вскоре они замерзали настолько, что пальцы уже не чувствовались. Если не двигаться, возникала опасность отморозить пальцы ног. И только когда мороз становился невыносимым, они прекращали ковать, гасили горн и шли в «Красного козла», единственную таверну в Фрамлингхаме, где недорого продавались хорошее пиво и приличная еда. Когда они сидели там вечерами и молчали, Эллен все чаще думала о доме. С каждым днем ей все больше не хватало Осмонда, Милдреди Кенни, а также, конечно, Симона и Эльфгивы. Даже ярость, вызванная поведением Леофрун, поутихла, а иногда Эллен вспоминала и Эдит. С Ллевином она не могла поговорить о своей тоске. У него не было ни жены, ни детей, да и вообще он был молчуном. Он разговаривал с девочкой только во время работы, но тогда, с точки зрения Эллен, он немного перебарщивал. Своими постоянными объяснениями того, как нужно правильно выполнять работу, он доводил девочку до отчаяния. Всего один раз увидев, как нужно что-то делать, Эллен хорошо это запоминала, а потом могла самостоятельно повторить. Причем было неважно, насколько сложно было выполнить этот вид кузнечных работ и сколько времени это занимало. Эллен все схватывала на лету, и ей нужны были не объяснения, а тренировка, наработка собственного опыта.


Когда весной раскрылись первые цветы, радуясь солнцу, у всех прибавилось работы. Дни становились все теплее.

Однажды у Эллен из копилки пропало больше полушиллинга. Она старательно экономила и каждый день радовалась, что количество монет увеличивается. А теперь сердце просто выскакивало у нее из груди. Может быть, она обсчиталась? Она снова начала пересчитывать сбережения, но все равно не хватало семи с половиной пенни. Деньги наверняка украл кто-то из семьи плотника. Берта следила за тем, чтобы домик никогда не оставался без присмотра, так что туда не мог пробраться пи один вор. Со слезами на глазах Эллен сложила оставшиеся монеты в копилку и разочарованно спрятала ее под своим соломенным матрасом.

Прошло несколько дней, и Эллен уже начала забывать о произошедшем, но однажды заметила, как кто-то роется у нее под матрасом. Это была старшая дочь Курта, Джейн.

Эллен бросилась на нее с кулаками.

– Ах ты, жалкая воровка!

Девочка начала кричать, словно ее резали, и Берта, чистившая овощи за дверью, сразу же прибежала на ее крик.

– Это Элан вас обокрал, я же вам говорила! – громко закричала Джейн, сжимая в руках копилку Эллен. – Ты только посмотри, сколько у него монет! Как он мог столько сэкономить? – Голос Джейн срывался от возмущения. – Вы приняли его как сына, а он вас обворовывает!

С ненавистью глядя на Эллен, Джейн вытащила из копилки пригоршню пенни и, подойдя к матери, протянула ей деньги.

– Вот, мама, это твои деньги!

– Это тебе так не пройдет, мальчишка! – угрожающе прошипела Берта, пряча деньги под фартуком. – Курт сегодня решит, что с тобой делать, и если он согласится со мной, дело дойдет до суда. Я слышала, что лорд Бигод очень сурово наказывает воров.

Возмущенно сопя, Берта развернулась и вышла из комнаты, а довольная Джейн ухмыльнулась и поспешила за матерью.

Эллен стояла как громом пораженная. Джейн наверняка обкрадывала не только ее, но и собственных родителей!

– Вот же дрянь! – прошептала девочка и пнула ногой матрас. Ее бросило в пот, а по лицу покатились слезы. Если ее посадят в тюрьму, то очень быстро выяснится, что она не мальчишка, и что будет тогда, ей страшно было даже представить. Эллен приняла решение и быстро побежала к кузнице.

– Я ухожу из Фрамлингхама, – сипло сказала она Ллевину.

– Я понимаю, почему тебе хочется уйти, ведь тебе у меня учиться уже нечему, – заметил, обидевшись, Ллевин.

Эллен испуганно взглянула на него. Она же не хотела его обидеть!

– Это никак не связано с тобой или с кузнечным делом. Просто я… – Эллен запнулась и опустила глаза.

– Ну ладно, можешь ничего не объяснять. Ты свободный человек. Ты уже знаешь, куда пойдешь? – спросил Ллевин, не глядя на нее.

– Я думаю, в Ипсвич. – На самом деле, она понятия не имела, куда ей идти, но признаться в этом она не хотела.

– Ипсвич… – Ллевин удовлетворенно кивнул. – Это хорошо. А что ты хочешь там делать?

– Заниматься ковкой, что же еще? Я больше ничего не умею.

– Зато это ты умеешь делать отлично. Я знаю всего лишь одного человека, который управляется с железом лучше тебя. У него ты можешь многому научиться. Спроси в Ипсвиче мастера Донована. Он лучший кузнец мечей в Восточной Англии. У него тебе придется все начинать сначала! – Ллевин несколько секунд стоял неподвижно, размышляя о чем-то. – Он был другом моего отца. Скажи ему, что я отправил тебя к нему с наилучшими рекомендациями. Я был для него недостаточно хорош, – пробормотал он, – но ты ему подойдешь. – И, уже немного повысив голос, добавил: – И не дай ему себя прогнать, слышишь? Донован – старый ворчун, но ты должен сделать все возможное, чтобы стать его подмастерьем. Пообещай мне это!

– Да, мастер, – сдавленно произнесла Эллен.

На прощание Ллевин подарил ей свой молот.

– Я получил его от своего учителя, так что будь с ним поосторожнее, – не вдаваясь в подробности сказал он, откашлялся и похлопал Эллен по плечу. – Всего тебе самого наилучшего, парень.

– Спасибо, Ллевин, – прошептала Эллен.

Больше она ничего не смогла сказать. Вернувшись к себе, она взяла свои вещи и ушла из Фрамлингхама украдкой, как воровка.


Ипсвич, начало мая 1162 года

Эллен вошла в Ипсвич через северные ворота и на мгновение остановилась в нерешительности. Этим утром по-настоящему весенняя солнечная погода последних дней сменилась на пасмурную. Первая капля дождя упала Эллен на кончик носа. Она обеспокоенно взглянула на небо, которое было уже полностью затянуто тучами. Так она, пожалуй, скоро вымокнет! В отличие от нее все остальные путешественники, въехавшие в город через северные ворота, казалось, знали, куда им идти. Не оглядываясь, все они куда-то спешили. Эллен медленно побрела по улочкам. Ее никто не ждал, так что у нее была масса времени, чтобы осмотреть город. На первом перекрестке девочка остановилась и огляделась. На юге виднелись мачты кораблей – должно быть, там был порт.

Влево и вправо уходили улочки, дома на которых стояли, тесно прижавшись друг к другу. Потирая пальцами виски, Эллен смотрела в разные стороны, не зная, какое направление выбрать. Она в нерешительности присела на придорожный камень, вытянула ноги и выпила последний глоток воды из бурдюка. «Нужно где-то набрать воды», – подумала она и тут услышала за спиной оживленную болтовню молодых девушек. Эллен с любопытством оглянулась. Девушки стояли неподалеку от нее и громко о чем-то разговаривали. Они хихикали и вели себя весьма вызывающе, привлекая внимание прохожих. Особенно выделялась среди них юная девушка с роскошной копной темных волос. Она громко рассмеялась. Было видно, что ей нравится и явное восхищение мужчин, и зависть подруг, которые старались смеяться погромче, чтобы и их кто-то заметил.

– Ну пойдемте уже, чего мы ждем? Сколько можно тут торчать? – капризно произнесла, нетерпеливо притопнув ножкой, худая девушка с красными руками.

Она подхватила подруг под руки, стараясь их увести в сторону рынка.

– Что, не терпится попасть на ярмарку? – Роскошная брюнетка иронично изогнула губы и подмигнула одной из подруг. – Она небось глаз положила на того зубодера! – Девушка рассмеялась, подталкивая подружку локтем.

Худенькая девушка покраснела и смущенно опустила взгляд.

В Ипсвиче проходила ярмарка! Поэтому Эллен на тракте повстречались музыканты! Сердце девочки забилось сильнее. Эдит рассказывала ей о ярмарке, и от восторга у нее перехватывало дыхание, столько всего интересного она там видела. Ярмарка была особенным событием и проходила лишь в больших городах, так как подобные мероприятия устраивались только с разрешения короля, а король требовал за эту привилегию большую плату. На ярмарку съезжалось много купцов, они продавали дорогие ткани, специи и удивительнейшие приспособления. К тому же на ярмарки, о которых было известно заранее, прибывали проповедники и скоморохи, фокусники и музыканты, все они развлекали народ и таким образом зарабатывали на жизнь.

Когда девушки, хихикая, отошли, Эллен в возбуждении спрыгнула с камня и пошла за ними. На улицах появлялось все больше народу, и только сейчас Эллен заметила, что все люди двигались в одном направлении. Переулки становились все уже, домов было все больше. Тучи уже совсем затянули небо, нависая прямо над крышами домов. Хотя только наступил полдень, было похоже на сумерки. Эллен отошла совсем недалеко от камня, когда дождь полил как из ведра, и пыльная дорога тут же превратилась в грязь. Как и все остальные, Эллен держалась ближе к домам, чтобы не измазать башмаки. Не успев начаться, дождь закончился. Земля жадно впитывала влагу, и вскоре только лужи напоминали о непогоде. Выглянуло солнце, и свиньи, спрятавшиеся от дождя, выбрались на середину улицы и принялись ковырять влажную землю в поисках чего-нибудь съедобного. Обувь Эллен была сухой, и она тщательно следила за тем, чтобы не ступить в лужу. Девочка пошла за толпой дальше.

На ступеньках церкви возле Корнхилла – хлебного рынка – Эллен заметила нищего. Его одежда выглядела так, словно когда-то он знавал и лучшие времена, хотя теперь она была грязной и истрепанной. Нищий сидел нахохлившись и не шевелился. На правой ноге у него была изъеденная червями рана, которая наверняка причиняла ему ужасную боль. Стыдясь своего жалкого вида, нищий закрывал лицо, и Эллен спросила себя, что же он такое совершил и за что Бог его так жестоко наказывает? Нисколько не смущаясь этим зрелищем, в двух шагах от него играли дети, привыкшие к бедности и грязи. Три девочки постарше, которые, вероятно, должны были следить за малышами, шептались неподалеку. Они были настолько увлечены болтовней, что не заметили даже наглую крысу, которая подкралась к одному из младших детей и попыталась его укусить. Чуть дальше стояли двое мальчишек, обоим было лет по десять. Они ссорились и толкали друг друга. Эллен поразило то, что мальчишки были похожи как две капли воды. Она уже слышала, что бывают близнецы, но еще никогда их не видела. На мгновение Эллен замерла у стены дома, задумавшись, каково это – иметь сестру, которая настолько на тебя похожа. В этой мысли было что-то утешительное, хотя мальчики-близняшки, очевидно, с ней не согласились бы. Они ссорились все сильнее, и в конце концов начали драться. Толпа несла Эллен к рынку, и она вскоре потеряла близнецов из виду. Чем ближе она приближалась к рыночной площади, тем уже становились улочки, и Эллен постоянно приходилось останавливаться. На противоположной стороне улицы стоял какой-то мужчина. Эллен не могла отвести от него взгляда, и внезапно увидела, как он незаметно срезал у хорошо одетого путника кошелек с пояса. От изумления Эллен охнула. Прежде чем обворованный понял, что произошло, вор уже убежал. Он бежал прямо на Эллен, и когда пробегал мимо нее, девочка заметила, что это не мужчина, а мальчишка ее возраста. Его грязные тонкие волосы прилипли к прыщавому лбу. Мальчик скользнул по Эллен холодным взглядом, и у той мурашки побежали по коже. Она была возмущена его поступком, но когда он пробегал мимо нее, она чувствовала прежде всего отвращение и страх оттого, что он может украсть и ее кошелек. Она поспешно провела рукой по животу, но ее опасения были необоснованны – кошелек был там, где ему и положено было находиться, – под рубашкой. Когда Эллен оглянулась, мальчика уже не было видно.

– Свежие рыбные паштеты! – кричала девушка с огромными глазами и темными кругами под ними.

Ее голос звучал необычайно громко для такого хрупкого тела. На девушке было темно-серое льняное платье, которое плохо на ней сидело. Запах укропа и гвоздики, которыми были приправлены паштеты, манил Эллен, и девочка подобралась к торговке поближе.

– Сколько это стоит? – спросила Эллен, указывая на аппетитную снедь в горшках.

– Три фартинга.

Фартинг равнялся четверти пенни. Три фартинга за одну порцию паштета – это были огромные деньги, но Эллен все-таки решила побаловать себя одним из этих восхитительно пахнущих паштетов. Сегодня она еще ничего не ела и была голодной как волк. С урчащим животом вряд ли стоило идти разговаривать с кузнецом. Сунув руку в кошелек под рубашкой, Эллен вытащила монетки. Торговка стыдливо опустила глаза, когда Эллен дружелюбно ей кивнула, но затем подняла голову, улыбнулась и покраснела, а на щеках у нее появились две ямочки. Девушка выбрала самую большую порцию золотистого паштета и протянула ее Эллен, стрельнув в нее глазами.

– Выглядит очень аппетитно! – вежливо произнесла Эллен. Торговка снова покраснела до корней волос, а Эллен смешило то, что ее принимают за симпатичного парня.

– М-м-м… – Она от наслаждения закатила глаза. – Вкус просто восхитительный!

Она от удовольствия облизнула губы, и торговка удовлетворенно улыбнулась.

– Я покупаю рыбу на восходе солнца и каждый день готовлю свежие паштеты. – Девушка снова улыбнулась.

– А ты не знаешь, где мне найти Донована, кузнеца? – спросила Эллен, продолжая наслаждаться едой.

Девушка с сожалением покачала головой.

Эллен пожала плечами.

– Ничего, я его как-нибудь найду. – Она уже хотела отойти, когда к продавщице паштетов подошла небольшая группа вооруженных мужчин.

– Эй, крошка, сколько хочешь за корзину со всеми паштетами? – громко спросил один из них.

Девушка вздрогнула, не осмеливаясь взглянуть на покупателя. Огромного роста рыцарь средних лет с глубоким шрамом на левой щеке подошел к девушке ближе. На нем был великолепный кожаный камзол, а шпоры грохотали при каждом шаге. По его акценту Эллен поняла, что он норманн. Его спутники ждали неподалеку, любуясь уличными девками, которые стояли на углу и подмигивали прохожим.

Продавщица паштетов беспомощно взглянула на Эллен, а затем на корзину.

Вероятно, она пыталась сосчитать количество паштетов, чтобы понять, сколько рыцарь должен ей заплатить. Это длилось целую вечность, и Эллен испугалась того, что норманн может разозлиться. Она даже решилась поторопить торговку.

– Ну говори уже скорее! – прошипела Эллен, не разжимая губ. Торговка должна была понимать, что такой рыцарь быстро может стать опасным.

Когда рыцарь сообразил, что торговка не может определить цену за паштеты, он протянул ей серебряную монету.

– Думаю, этого будет более чем достаточно.

Прищурившись, Эллен взглянула на монету, которую рыцарь протянул девушке. На монете была выгравирована чья-то голова. Эллен не знала, какого достоинства монета, но жест показался ей щедрым, так что она толкнула девушку под бок.

– Давай ему корзину, скорее.

Рыцарь широко ухмыльнулся.

– Первый раз в жизни плачу за то, чтобы что-то получить у красивой девушки, – весело сказал он. – Не мучай меня, лапонька, – произнес он со страдальческой гримасой, а затем громко расхохотался.

Поспешно, словно ручки корзины могли ее обжечь, продавщица паштетов протянула ему корзину.

– Надеюсь, вам понравится, милорд. – Голос девушки дрожал от страха.

– Я тоже на это надеюсь, потому что, если паштет несвежий, я заберу у тебя свои деньги и оторву тебе голову, – угрожающе сказал он, глядя девушке в глаза.

Улыбка сползла с его лица, и он подкрепил свои слова грубым жестом. Девушка испуганно распахнула глаза, и Эллен увидела в них неподдельный ужас.

– Я сам только что ел такой паштет. Он еще теплый и совершенно свежий, а приправы просто изумительные, уверяю вас, милорд, – заявила Эллен, поражаясь собственной наглости.

– Ну что ж, молодой человек, надеюсь, что ты не только остер на язык, но и разборчив в еде.

Рыцарь иронически поднял бровь, расхохотался и дружелюбно хлопнул Эллен по плечу с такой силой, что у той перехватило дыхание. Качая головой и посмеиваясь, рыцарь подошел к своим спутникам. Он передал им корзину и что-то сказал на чужом языке. Мужчины повернулись к нему и зашлись от смеха. Когда они наконец ушли, Эллен облегченно вздохнула, а продавщица паштетов стояла, не помня себя от страха.

– Придется теперь покупать новую корзину, – тихо пробормотала она. – Как же я завтра буду продавать паштеты? – Она вовсе не казалась счастливой, хотя только что очень удачно все распродала. – Такая корзина дорого стоит. Надеюсь, деньги у меня останутся. Если матери покажется, что их слишком мало, ее семихвостая кошка станцует на моей спине.

Эллен увидела слезы в огромных глазах девушки и пожалела ее, хотя и не знала, что такое семихвостая кошка. «В любом случае, звучит устрашающе», – подумала она. Интересно, это хуже, чем ремень Леофрун?

– Он наверняка заплатил больше, чем стоят корзина и паштеты, вместе взятые, – попыталась она приободрить торговку. – Твоя мать, несомненно, будет довольна.

– Ты очень смело поступил, сказав, что паштеты вкусные, – Девушка заглянула в ярко-зеленые глаза Эллен. – А еще ты очень милый. – Она вскинула голову. – Если ты завтра придешь ко мне, я дам тебе одну порцию паштета бесплатно, в качестве благодарности.

Продавщица паштетов поспешно чмокнула Эллен в щеку и быстро убежала. Теперь настал черед Эллен краснеть. Она медленно поплелась к рыночной площади и там залюбовалась жонглером и скоморохом, смешившим толпу своими шуточками над стыдливыми девушками, которые при этом краснели.

Скоморох кланялся, ухмыляясь, и благодарил зрителей за аплодисменты и медные монетки, которые они ему бросали.

Неподалеку от него стоял глотатель огня и мечей. Это был огромный мужчина с обнаженным торсом, волосатой грудью и лысым черепом, который под восхищенные крики публики засовывал кинжал себе в рот по рукоятку. Взгляд Эллен метнулся к другому скомороху, но тут ее внимание привлекли громкие крики, раздававшиеся из толпы, и Эллен пошла туда.

На большом деревянном помосте, сооруженном на краю рыночной площади, находились зубодер, о котором говорила девушка, и врачеватель.

По виду потрепанного непогодой помоста было понятно, что он стоит здесь круглый год. Скорее всего, на нем исполнялись приговоры суда. Тут бичевали за прелюбодейство, ставили к позорному столбу мошенников и отрубали ворам руки. Возможно, на этом потемневшем от крови помосте людей предавали смертной казни, но теперь на нем стояли два больших стула со спинками, предназначенные для больных.

Зубодер разложил на столике щипцы и клещи всевозможных размеров, а также настойки и микстуры для скорейшего заживления ран. Эллен вспомнила девушку с красными руками и удивилась – неужели та влюбилась в хмурого старика, который раскладывал рядом со стулом инструменты? И только когда на помост вышел симпатичный молодой мужчина в темно-коричневой одежде, Эллен поняла, что старик был лишь его помощником.

Возле лестницы в толпе Эллен увидела ту самую девушку. Она не сводила глаз с парня, и Эллен подумалось, что девушке хватит ума не добиваться его внимания, став его пациенткой.

Врачевателю для размещения инструментов и снадобий потребовался стол побольше, чем зубодеру. С одной стороны стола он расположил микстуры, лекарства и льняные повязки для компрессов и перевязок, а с другой стороны – пилы для ампутаций, пинцеты, скальпели и иглы разного размера. Рядом стояла жаровня с инструментом для прижигания ран. Чтобы больные не вскакивали от страха или боли, их привязывали к стульям широкими кожаными ремнями. Даже у самых храбрых пот выступал на лбу, когда им собирались вырвать зуб или зашить рану. Вокруг помоста толпились больные, на лицах которых отражался страх боли и надежда на выздоровление. Любопытствующие окружали помост в надежде увидеть, как ампутируют конечность, или что-нибудь столь же ужасное. Толпа следила за каждым движением обоих врачевателей и комментировала их действия с отвращением и удивлением. Крики страдальцев заглушались ревом толпы – многим это зрелище казалось очень интересным.

Эллен не стала смотреть на все это. Отвратительный запах разложения и гнили, крови и горелого мяса заставлял ее желудок выворачиваться наизнанку.

С другой стороны площади стояли лотки, крытые кожей или цветной тканью, на навесах собиралась дождевая вода, и торговцы тыкали в них палками, чтобы вода стекала на землю. И крестьяне, и монахи, и купцы привезли свои товары в город. Тут можно было купить все, что только могло пригодиться: железные и медные горшки всех размеров и форм, разнообразнейшие сосуды и корзины, игрушки и домашнюю утварь, кожу и все, что из нее можно было изготовить, ткани и веревки, животных и всевозможные изделия из кости, рога, дерева и металла.

Чуть в стороне два монаха в потрепанных рясах продавали пиво, которое они наливали из больших пузатых бочек. Хотя оба продавца выглядели очень бедно, пиво у них, очевидно, было отличным, так как у их повозки выстроилась длинная очередь покупателей, державших в руках разного размера сосуды.

Немного дальше продавались птица, яйца, мука, специи, мясо, сало, овощи, фрукты и другие продукты.

Самым необычным был ларек с экзотическими фруктами и специями. Там были финики и гранаты, перец, имбирь, анис, корица и горчица. Эллен жадно втянула в себя дразнящие запахи. Когда она закрыла глаза, ей показалось, что она очутилась в другом мире.

Торговцы громко кричали, нахваливая свой товар. Возле лотков с тканями суетились женщины и девушки всех возрастов. Они толкались, пытаясь пробраться поближе к лотку, чтобы посмотреть на красивые ткани и пощупать их. Хотя за последние месяцы Эллен приучила себя к мальчишеским манерам поведения, она, как и все девушки, стояла теперь с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, любуясь яркими накидками и другими изящными одеждами. Изумительные чистые цвета, непривычные запахи рынка и разнообразие товаров опьяняли ее, как кружка пива.

– Отойди, мальчик, ты заслоняешь дамочкам обозрение! – грубо бросил ей бледный торговец.

Улыбнувшись, он стал дальше расхваливать свои ленты, тесьму и ткани. Он бросил на Эллен недовольный взгляд, окончательно разрушив необычайное ощущение счастья. «Что для тебя важнее, дура, ковать или носить в волосах пестрые ленты?» – с раздражением подумала Эллен, рассердившись на себя из-за того, что ее настолько поразили эти красивые, но бесполезные пока для нее вещи. Она решительно повернулась спиной к лоткам с тканями. «Надо мне, наконец, найти этого кузнеца, о котором говорил Ллевин, вместо того чтобы тут глазеть на все», – подумала она и похлопала рукой по кошельку. Пока у нее не было работы, ее сбережения – это все, на что она могла рассчитывать.

Внезапно ее тело покрылось холодным потом. Она в панике начала ощупывать себя в поисках кошелька, но его не было. Эллен схватилась за кожаный шнурок у себя на шее. Шнурок был там, но кошелек с деньгами срезали. Сердце Эллен забилось так часто, что у нее закружилась голова, и она лихорадочно начала вспоминать, когда ее обокрали. Неужели, купив паштет, она забыла спрятать кошелек под рубашку? Девочка беспомощно оглянулась. Кто мог его украсть? Неужели та милая продавщица паштетов? Эллен казалось, что перед ней разверзлась огромная пропасть, в которую она вот-вот упадет. Слезы навернулись ей на глаза.

Невдалеке она увидела воришку, которого встретила сегодня. Пытаясь смешаться с толпой, он все больше отдалялся от нее.

Наверняка это он ее обокрал! Она в отчаянии попыталась пробиться сквозь толпу, но расстояние между ними становилось больше, а не меньше. В какой-то момент она потеряла его из виду. Должно быть, он свернул в один из узких переулков.

В ужасе Эллен прислонилась к стене дома. Слезы текли по ее щекам, а она смотрела в никуда и не могла даже думать о том, что ей делать дальше. У нее ничего не осталось, кроме одежды. Только теперь Эллен ощутила слезы на своем лице. Она так тяжело работала, чтобы скопить немного денег, и что же ей теперь делать? Девочка отерла слезы и оглянулась.

Ее внимание привлек высокий пожилой мужчина. Его вид настолько ее поразил, что она на мгновение забыла о своем горе и не могла отвести от него удивленного взгляда. Его роскошные длинные одежды из ткани благородного темно-синего цвета были отделаны коричневым мехом. Богатое одеяние, серебристые волосы и посох с серебряным набалдашником, на который он опирался при ходьбе, придавали ему величественности. Но девочку в первую очередь поразили его колючие синие глаза и складки у рта – этим он напомнил ей мать. Эллен невольно пошла за ним и вскоре оказалась возле большого дома, где мужчина остановился, снял с пояса тяжелую связку ключей и начал открывать резную дубовую дверь. Но, прежде чем он вставил ключ в замок, дверь открылась сама.

Вернее, дверь открыла молодая девушка.

Эллен подошла ближе, чтобы лучше их разглядеть.

Голубое платье девушки из дорогой блестящей ткани было украшено по краю выреза вышивкой серебряными нитками и жемчугом. Одежда выглядела очень дорого, но ее отличала изысканная простота. Эллен еще никогда не видела ничего красивее! Но когда она взглянула на лицо этого ангельского создания, то задохнулась от удивления. Это была Эдит! С тех пор как Эллен видела ее в последний раз, она очень выросла.

Значит, старик, который был так похож на Леофрун, был дедом Эллен!

У нее сжалось горло от тоски по дому, казалось, ее сердце словно стиснули железные оковы. На мгновение она задумалась, не подойти ли к ним и не обнять ли их обоих. Эллен очень хотелось познакомиться с дедушкой, и даже ненависть к сестре сейчас не ощущалась так остро.

Должно быть. Эдит приехала в Ипсвич, чтобы выйти замуж за торговца шелком, помолвку с которым Леофрун устроила больше года назад. Возможно, Милдред и Кенни тоже здесь?

Закрывая дверь за дедушкой, Эдит окинула Эллен презрительным взглядом. Очевидно, она приняла сестру за простого уличного мальчишку, на которого не стоило обращать внимания.

«Она совсем не изменилась», – с горечью подумала Эллен, одновременно и разочарованная, и успокоенная тем, что Эдит ее не узнала.

Раздосадованная Эллен пошла дальше. Внезапно она увидела мальчика-воришку, который, похоже, уже выбрал себе новую жертву. Ярость, вызванная его бесстыдным поведением, и надежда забрать у него свой кошелек придали Эллен мужества. В конце концов, она ведь сейчас была мальчишкой, и знала, как обращаться с такими безобразниками!

Девочка осторожно пошла за ним. Зажав остаток кожаного шнура в руке, она притаилась за спиной воришки. Он был немного выше ее, но выглядел хрупким. Подкравшись к нему поближе, Эллен набросила кожаный шнурок парнишке на шею и затянула его резким движением, а затем потащила мальчишку в переулок. Воришка пятился, хватался за шнур, чтобы уменьшить его давление.

– Где кошелек, который еще недавно висел на этом шнурке? – прошипела Эллен, продолжая тащить беспомощного мальчишку в узкий темный переулок.

Мальчик ловил ртом воздух.

– У меня его больше нет, – сказал он, откашлявшись.

– Тогда мы сейчас пойдем за ним. Прямо сейчас! – Эллен пнула его ногой.

Она немного ослабила шнурок, чтобы мальчик мог дышать, но была готова в любой момент сильнее затянуть петлю, чтобы напугать его.

– Так не получится.

– Почему?

– Он изобьет до смерти и тебя, и меня.

– Кто?

– Одноглазый Гилберт.

– А это еще кто? – рявкнула Эллен.

– У него веселый дом на Тарт-лейн. Когда я не приношу ему достаточно денег, он меня избивает.

Эллен с отвращением плюнула.

– И ты считаешь, что поэтому можешь красть, лишая честных людей заработанных тяжким трудом денег? – непонимающе спросила она. – Уйди от него и найди себе пристойную работу, ты же еще молодой! – От злости Эллен ударила мальчишку кулаком под ребра.

– Я не могу, у него моя младшая сестра. Пока я приношу ему достаточно, он ее не трогает. Но если я убегу или не принесу ему денег, сколько он хочет, он отдаст ее своим клиентам.

Эллен стало жаль мальчишку, и она задумалась над тем, что же ей делать. Она почувствовала, что мальчик немного расслабился. Впрочем, возможно, он лгал.

– Я не могу отдать тебе твой кошелек, но я могу украсть кошелек у кого-то другого и отдать тебе, если хочешь. – В его голосе звучала надежда, и Эллен подумала, что сейчас у него, наверное, просветлело лицо.

Нахмурив лоб, она стала размышлять над его предложением. Мальчик все равно будет воровать и дальше, так почему бы ему не возместить ей убытки? Эллен вспомнилась женщина, за которой следил этот мальчонка. На руках она несла малыша, и ей наверняка нужны были деньги, чтобы купить еду и самое необходимое для своей семьи. Неужели она должна платить за ее горе? А если и не она, то кто будет новой жертвой? Ведь никто не хочет лишиться своих денег.

– Пожалуйста, отпусти меня, горло болит, – умолял мальчишка.

– Убирайся прочь с глаз моих, чтоб я тебя не видел! – с отвращением бросила ему Эллен и грубо оттолкнула мальчишку.

Мальчик упал на колени, съежился и, встав, убежал. Эллен пригладила волосы. У нее не было ни пенни, и ей нужно было срочно найти какую-нибудь работу. Эллен с надеждой провела рукой по молоту, висевшему на поясе. Нужно было идти к мастеру Доновану, как она и обещала Ллевину. Это было ее последним шансом! Эллен оглянулась. Скорее всего, она оказалась в квартале, где торговали тканями. Подойдя к одному из магазинчиков, она спросила у прохожей, как ей пройти к кузням. Пожилая женщина, которая только что купила кусок льняной ткани, дружелюбно ей улыбнулась.

– Если ты пойдешь со мной, я покажу тебе дорогу, – сказала женщина, укладывая свернутую ткань в наполненную доверху корзину.

Эллен вежливо предложила ей помочь донести покупки, и женщина с благодарностью согласилась.

– Ну, тогда пойдем. Кстати, меня зовут Гленна. Мой муж Донован тоже кузнец.

– Ox! – вырвалось у Эллен от неожиданности, а затем она просияла.

– Ты уже о нем слышал? – Вопрос Гленны звучал скорее как утверждение.

– Да, слышал. – Эллен кивнула и пошла за ней.

Она лихорадочно раздумывала, что же ей теперь делать. Если она расскажет жене мастера, чего она хочет, до того, как обратится к нему самому, кузнец может подумать, что она на него давит, и обидится. С другой стороны, было бы невежливо ничего не объяснить этой женщине. Она жена мастера, а значит, хозяйка над всеми, кто живет в доме, в том числе над подмастерьями и учениками. Эллен взвешивала все за и против, но так ни на что и не решилась.

– Ты еще слишком молод для подмастерья, но я вижу на твоем поясе молот, которым уже длительное время пользовались, – отметила женщина.

Эллен решила поговорить об этом, чтобы постепенно перейти к своей просьбе.

– Вы правы, я еще не подмастерье, – добродушно подтвердила она. – Я даже еще не настоящий ученик. Я только помогал кузнецу, а молот этот мне подарил мой учитель. Его зовут Ллевин, а во Фрамлингхаме его еще звали Ирландцем. Я думаю, ваш муж с ним знаком.

– Ллевин?! – воскликнула женщина, просияв. – Можно с уверенностью сказать, что он его хорошо знает. Он его воспитывал! – Она рассмеялась.

Эллен удивленно взглянула на Гленну и приподняла брови.

– А мне он сказал, что его отец был хорошим знакомым мастера Донована.

– Отец Ллевина был лучшим и, возможно, единственным другом Донована. Такой упрямый ирландец! Только он мог выносить моего Дона. – В подтверждение своих слов Гленна кивнула, а затем заправила за ухо прядь седых полос. – Его мать была хрупкой женщиной из Уэльса, и она не выдержала родов. Через пару лет умер и его отец, и мальчик остался совершенно один на свете. Тогда мы взяли малыша к себе. Ему было года четыре. Мы с Донованом тогда как раз поженились. – Она остановилась и положила руку Эллен на плечо. – Как там мой Ллевин?

Эллен представила себе Ллевина. Прощание с ним оказалось для нее тяжелее, чем она могла предположить. Его спокойствие и уравновешенность придавали ей уверенности в себе, она чувствовала себя защищенной.

– У него все хорошо, очень хорошо, – сказала она.

Эллен сразу же понравилась эта женщина, может быть, из-за того, что ее лицо преображалось, когда она говорила о Ллевине.

– Он женился? А дети у него есть?

– Нет. – Эллен покачала головой. Гленна казалась немного разочарованной.

– А сколько у васдетей? – спросила Эллен.

– У нас нет своих детей, Бог не дал нам этой радости, зато ниспослал нам Ллевина. – В голосе женщины слышалась грусть.

Эллен не хотела расстраивать ее еще больше, и, потупившись, она стала смотреть себе под ноги.

– Если Ллевин дал тебе этот молот, он к тебе, должно быть, очень привязался. – Гленна снова остановилась. – Можно? – Она протянула руку к молоту и быстро его осмотрела. – Я так и думала. Этот молот подарил ему Донован после окончания обучения. Видишь знак на рукоятке? Это знак Донована, в этом я уверена.

Эллен растрогалась, когда поняла, насколько был дорог Ллевину этот молот. Она вспомнила выражение тоски в его глазах, когда он говорил о Доноване, и задумалась о том, почему Ллевин не стал ковать мечи. Она просто представить себе не могла, что он мог оказаться недостаточно талантлив для этого. Несмотря на свое любопытство, она решила не спрашивать об этом у Гленны. Если ей удастся устроиться у Донована на работу, она все равно об этом узнает.

– Ну вот мы и пришли. Это наш дом, а там вон кузница, – сказала Гленна, кивнув в сторону мастерской, стоявшей рядом с домом. Перед кузницей на солнышке разлеглась кошка. В песке с довольным видом копались куры, а на полянке неподалеку от дома паслась коза. Каменная кузница была обычным делом, но каменный Дом, удививший Эллен, считался признаком богатства. Донован, должно быть, был действительно выдающимся мастером, раз имел такой дом.

Эллен выросла в простом доме, сооруженном из дерева, глины и соломы. Большинство домов в Орфорде строилось именно так. Только церковь и орфордское поместье были каменными.

Гленна открыла дверь.

– Заходи, ты наверняка хочешь пить! А может быть, и есть? Садись за стол, а корзину можешь поставить на стул.

Женщина махнула Эллен рукой, подзывая ее к себе, поставила перед ней кружку с сидром и положила куриную ножку с куском хлеба.

– Копченая курица? – воскликнула пораженная Эллен, и ей мгновенно захотелось есть. – Вкус просто изумительный! – похвалила она еду, с удовольствием пережевывая курятину. – У нас в Орфорде продают копченый сыр… он тоже очень вкусный, – сказала она, и тут же разозлилась на себя за неосторожность. Нельзя было называть место своего рождения!

К счастью, Гленна как раз погрузилась в свои мысли и не слушала ее. Судя по выражению ее лица, она думала о Ллевине.

– Прости, что ты сказал? – спросила она.

– Просто изумительная курица! И сидр тоже очень хороший, – быстро добавила Эллен, решив в будущем быть осторожнее.

– Насколько я понимаю, ты хочешь, чтобы Донован взял тебя на работу?

Эллен показалось, что в глазах женщины мелькнуло сочувствие.

– Я пообещал это Ллевину. – Эллен постаралась, чтобы это не прозвучало как извинение.

– Тогда ты должен сейчас пойти к нему. Договориться с ним будет нелегко, я тебе сразу говорю. Он ужасный упрямец и вбил себе в голову, что больше не станет брать себе учеников. – Гленна похлопала Эллен по плечу. – Несмотря ни на что, ты должен настоять на том, чтобы он посмотрел, что ты умеешь, как бы он ни ругался и ни гнал тебя! – Гленна дружелюбно кивнула. – А теперь иди… кстати, как тебя зовут?

– Элан.

– Хорошо, Элан, тогда иди, и удачи тебе!

– Спасибо.

– И не дай ему себя прогнать. Помни о том, что я тебе сказала! – крикнула Гленна ей вслед.


Когда Эллен вошла в кузницу, ей показалось, что она попала домой. Все внутри этого каменного здания напоминало ей мастерскую Осмонда. Но ее страх это не уменьшило. Донован выглядел совсем не так, как она его себе представляла. Она думала, что кузнец – огромный, сильный мужчина, такой, как Ллевин. Но Донован был низеньким и хрупким. Его можно было принять скорее за ювелира, чем за знаменитого изготовителя мечей.

– Дверь закрой! – рявкнул он неожиданно глубоким басом. Эллен поспешно закрыла дверь. Осмонд тоже терпеть не мог, когда дверь в его кузницу была открытой. Но так как Ллевин, несмотря на все обещания начальника стройки, по-прежнему работал на открытом воздухе, Эллен отвыкла оттого, чтобы закрывать дверь в мастерскую.

– День добрый, мастер Донован. – Эллен надеялась, что он не заметит дрожи в ее голосе.

– Чего тебе? – грубо спросил он, осматривая ее с ног до головы. Эллен еще никогда не казалась себе такой неказистой, как сейчас, под его презрительным взглядом.

– Я хочу на вас работать и учиться у вас, мастер.

– А почему это я должен передавать тебе свои знания? Ты можешь заплатить за учебу? – холодно спросил Донован, не удостоив девочку даже взглядом.

Эллен с ужасом смотрела на него. Разве добропорядочный мастер может задать такой вопрос? Неужели для него деньги – это главное? Неужели он продает свои знания, как товар, – тому, кто больше платит, а не тому, кто способнее?

– Нет, мастер, заплатить я не могу, – тихо сказала она.

– Так я и думал! – Он фыркнул.

– Но я могу работать за то, что вы поделитесь со мной своими знаниями, мастер.

Эллен показалось, что это прозвучало ужасно глупо, и она мысленно отругала себя за невыдержанность. «Я разговариваю, как базарная баба, а не как почтенный кузнец», – сердито подумала она.

– Мне не нужен подмастерье, у меня есть человек, который работает с мехами.

– Я могу не только работать с мехами. Проверьте меня!

– У меня много дел, и я не могу тратить свое время попусту. Убирайся ко всем чертям, наглый сопляк!

Хотя голос кузнеца был полон ненависти, Эллен показалось, что она заметила в его глазах тоску. На первый взгляд Донован ей не понравился, но раз Ллевин возлагал на него такие надежды, этому должна быть причина. Эллен решила послушаться Гленну и просто игнорировать его ругательства.

– Ну, раз у вас так много дел, то я могу вам помочь. – Ее голос перестал дрожать, и теперь в нем слышался холод.

Положив свой пыльный сверток в углу, она осмотрела мастерскую. Порядок в кузнице был очень важен. Клещи, молоты и прочие инструменты должны всегда лежать на одном и том же месте, чтобы мастер мог быстро их найти, как только они понадобятся. В мастерской Донована все было устроено точно таким же образом, как и у Ллевина, так что Эллен нетрудно было здесь сориентироваться.

– Да кем ты себя вообразил? Ты думаешь, можно просто сюда войти и начать тут всем распоряжаться?! – Донован казался уже не только рассерженным, но и удивленным.

– Меня зовут Элан. Я уже давно знаком с кузнечным делом, с вашего позволения, но всего несколько дней назад узнал о кузнеце Доноване. – Эллен сама удивилась тому, как высокомерно это прозвучало, но она продолжала говорить. – Я вас не знаю, пусть вы и лучший мастер мечей в Восточной Англии. Я пришел к вам потому, что кузнец, которого я очень уважаю, посоветовал мне учиться у вас. Он считает, что вы можете меня научить большему.

– Кто же это такой, позволь осведомиться? – Казалось, Доновану было наплевать на мнение других кузнецов.

– Моего мастера зовут Ллевин, я думаю, вы его знаете.

Когда она произнесла имя Ллевина, глаза Донована сузились, превратившись в крошечные щелки. Эллен испугалась, ей казалось, что он набросится на нее с кулаками, но кузнец только презрительно бросил:

– Ллевин – неудачник.

– Он думает, что был недостаточно хорош для вас, мастер.

– Но он думает, что ты достаточно хорош, не так ли? – возмущенно воскликнул Донован.

– Да, мастер, – спокойно подтвердила Эллен.

Донован долго молчал, а Эллен ждала. Выражение его лица ничего не говорило о том, что происходило в его голове.

– Раз уж ты так хочешь проявить свои способности, приходи завтра утром, а лучше перед обедом, – сказал он наконец и повернулся к Эллен спиной.

– Я приду! – гордо бросила она, взяла свой сверток и, не попрощавшись, закрыла за собой дверь.


Гленна и Донован сидели за столом и молча ужинали. Наконец жена кузнеца нарушила тишину.

– Ты должен, по крайней мере, позволить мальчишке показать, что он умеет. Иначе ты вечно будешь гадать, прав ли был Ллевин.

– Ллевин был не очень способным, – грубо ответил Донован. – Как он может судить…

– Бу-бу-бу, бу-бу-бу. «Не очень способный». Ну надо же! У него просто не хватало душевных сил на то, чтобы выносить тебя и давать тебе отпор. Ты же знаешь, что он смог бы всего добиться! Но ты был с ним слишком строг и никогда ему не говорил, что он молодец. Ты никогда его не хвалил. Я знаю, как тебе его не хватает. Не отталкивай парнишку – это его подарок тебе, знак того, что Ллевин тебя простил. – Решительным жестом Гленна смела крошки со стола.

– Простил меня?! Ему не в чем меня упрекнуть. Я обращался с ним, как с собственным сыном. Что он должен мне прощать? – Донован выскочил из-за стола.

– Даже родной сын сбежал бы от такого отца, как ты! Он мог бы стать мастером не хуже тебя, но ты не дал ему достаточно времени. Ты был слишком нетерпелив. Так как тебе самому все давалось слишком легко и быстро, ты того же ожидал и от других. У тебя редчайший дар, мало у кого он есть. Ллевину приходилось тяжело работать над тем, что тебе давалось без особого труда. Прошу тебя, послушайся меня. Посмотри этого мальчика. Ради тебя же самого!

– Ну и что это даст? У меня уже давно не было ученика, который вскоре не сбегал бы со слезами на глазах. Возможно, я многого от них требую. Но я не могу быть терпеливее, не могу постоянно все повторять. Не могу, и все тут. – Ярость Донована сменилась отчаянием. – Я потерял Ллевина, потому что не был с ним достаточно терпелив, так почему я должен заниматься чужим ребенком?

– А что тебе терять? Если он ни на что не способен – выгонишь его. – Гленна умоляюще смотрела на мужа.

– Каждый мальчишка, которого я выгоняю, для меня – проигранная битва. Я не хочу больше разочарований. – Донован ссутулился и опустил голову на руки.

– Дон, вспомни о том, как было с Артом. Ты ведь тоже не хотел его брать, потому что он такой огромный. «Он тупой громила», – сказал ты, считая, что он не сможет за тобой угнаться. Но вы же привыкли друг к другу и прощаете один другому его недостатки. Неужели сейчас ты смог бы от него отказаться?

– Нет, конечно же, нет, – буркнул Донован. – Но ведь он и не ученик! – Он вскинулся.

– Прошу тебя, Донован, я знаю, что Элан – подходящий для тебя ученик. Я это чувствую!

Кузнец некоторое время молчал, а затем кивнул.

– Я сказал ему, что он может прийти завтра, и я его испытаю. Посмотрим, годен ли он на что-то. Как бы то ни было, я не буду делать ему никаких поблажек только из-за того, что его прислал Ллевин.

Гленна довольствовалась этим ответом. Она была уверена, что мальчик справится. Конечно, Донован будет с ним особенно строг, если возьмет его в ученики, – именно из-за того, что его прислал Ллевин. Но если мальчишка окажется талантливым, то Донован это оценит и тогда почувствует себя счастливым.


Эллен вышла из кузницы, не заглянув к Гленне. Ей хотелось поговорить с этой доброй женщиной, но она боялась, что если Донован за ней наблюдает, то подумает, что она побежала к его жене за утешениями. Упрямство Донована и его предубежденность против нее глубоко возмутили девочку. Даже если он один из лучших мастеров по мечам в Англии, неужели это дает ему право вести себя подобным образом?

В общем-то, Эллен понимала, что у мастера есть права, а у учеников – только обязанности. И вообще, удастся ли ей стать подмастерьем, выяснится только завтра. Сначала ей нужно выдержать испытание Донована. При мысли о грядущем дне у Эллен скрутило живот, ее охватило странное чувство – смесь надежды и страха. Эллен попыталась убедить себя в том, что у нее достаточно опыта в кузнечном деле, чтобы выдержать это испытание. Иначе зачем Ллевин брал бы с нее обещание попробовать попасть в ученики к Доновану? Чтобы приободриться, девочка решила пойти в церковь. Сейчас ей точно не помешает попросить помощи у Господа.


Эллен переночевала в церкви Святого Клемента и с утра пошла к Доновану. Когда она вошла в мастерскую, кузнец поздоровался с ней на удивление дружелюбно, и Эллен не поняла, чем было вызвано изменение его отношения к ней.

У Донована был простой метод выяснения того, есть ли у ученика способности или нет. Он взял железную заготовку и показал ее Эллен.

– Насколько я понимаю, раньше ты работал только с железными заготовками в виде чушек или прута?

Эллен кивнула.

– Это выплавленное железо – таким оно выходит из плавильной печи. Оно совершенно необработанное. Если присмотришься к отдельным заготовкам, ты увидишь, что их края выглядят по-разному. По внешнему виду таких заготовок можно определить, как дальше обрабатывать железо, а главное, для чего оно подходит: для гибкого и более тонкого лезвия или для ножен. Зернистый блестящий край свидетельствует о том, что такое железо более прочное, а гладкий край заготовки говорит о том, что это железо более мягкое. По разнице в цвете заготовки ты можешь определить чистоту железа.

Донован протянул Эллен заготовку, а затем указал на груду выплавленных железных заготовок, лежавших перед ними. Вид у мастера был весьма довольный. Вероятно, он заставлял всех юношей, которые хотели стать его учениками, выполнять это задание, и, скорее всего, большинство из них не смогли его выполнить.

«Черные» кузнецы – кузнецы, изготавливающие несложные инструменты, замки и решетки из черного железа, – получали уже обработанные заготовки, которые сразу же можно было ковать. Поэтому для Эллен выплавленное железо было совершенно новым и незнакомым материалом, но она внимательно слушала объяснения Донована и запоминала каждое его слово.

Эллен села, скрестив ноги, на глиняный пол мастерской и еще раз внимательно осмотрела заготовки, которые Донован ей показывал. Она попыталась прочувствовать свойства железа, которые ей предстояло определить. Донован притворялся, будто занимается чем-то другим, но на самом деле он внимательно следил за тем, что она делала. Эллен совершенно спокойно взяла первые две заготовки, взвесила их на ладонях и, внимательно осмотрев, понюхала и ощупала. Через некоторое время она положила одну заготовку справа на пол перед собой, а другую – слева. Затем она взяла следующую заготовку, столь же внимательно ее осмотрела, ощупала и обнюхала, и в конце концов определила, куда ее положить.

Чем больше заготовок она осматривала, тем лучше понимала, в чем их отличие. Она была уверена, что даже Доновану потребовалось бы некоторое время, чтобы рассортировать эти заготовки. Хотя Эллен не имела ни малейшего понятия, как выковывают мечи, она подозревала, что качество оружия во многом зависит от качества материала заготовки, из которой оно создается, и решила рассортировать все заготовки не на две части, а на четыре. Когда Эллен это сделала, она встала и подошла к Доновану, лицо которого ничего не выражало.

– Я все сделал, мастер.

Донован подошел с ней к разложенным заготовкам.

– Вот железо для клинков, вот – для ножен, а рядом я разложил заготовки, которые мне кажутся негодными ни для того, ни для другого.

Донован скептически взглянул на нее, но в его глазах промелькнуло любопытство. Он повернулся к двум грудам заготовок, которые были больше остальных. Он по отдельности осмотрел каждую заготовку, делая это так же, как и Эллен.

Эллен заметила, что он очень доволен ее работой, но, как только Донован перевел взгляд на девочку, лицо его опять помрачнело. И как мог Ллевин посоветовать ей этого мастера? Донован казался Эллен грубоватым и заносчивым. Но в тот момент, когда он объяснял ей задание, у нее возникло очень странное ощущение. Она не могла выразить это словами, но чувствовала: ее что-то связывает с этим кузнецом. Казалось, у них обоих одинаковый подход к выполнению этого задания. Объяснения Донована были краткими, ясными и четкими, ни Ллевин, ни Осмонд так с ней не разговаривали.

– Я подумаю о том, брать тебя к себе в ученики или нет. Приходи вечером, тогда и узнаешь мое решение, – сказал Донован, хмуро взглянув на девочку.

«Он меня терпеть не может, этот ворчун, – подумала она. – Но и он мне не нравится». Когда Эллен вышла из кузницы, она увидела Гленну, которая развешивала белье во дворе.

– Здравствуй, Элан! – радостно воскликнула она и помахала Эллен рукой, как будто знала ее много лет.

– Приветствую вас, госпожа, – вежливо ответила Эллен, но в ее голосе все-таки слышалось разочарование.

– И?

– Я сделал то, что он мне сказал.

– И что, ты смог рассортировать заготовки?

– Да, я все сделал правильно. Он осмотрел каждую заготовку и положил ее туда же, куда и я.

– Ну что ж, тогда тебя можно поздравить. Но почему же ты такой грустный?

Гленна взяла большую льняную простыню и повесила ее на веревку.

– Мастер еще не принял решение. Он велел мне зайти позже. По-моему, он меня терпеть не может.

– Он ожесточившийся старый дурак, дай ему немного времени. Это не тебя он терпеть не может, а себя самого. К тому же он все еще сердится на Ллевина, но все устроится, поверь мне! – Она ободряюще улыбнулась Эллен.

Если Донован вызывал у Эллен неприязнь, то Гленна была окружена аурой уюта и материнской заботы.

– Ну так я зайду позже, – грустно сказала Эллен и решила еще раз сходить на рынок.


Когда Эллен дошла до того места, где ей вчера повстречалась продавщица паштетов, той там не оказалось. Был уже полдень, и у Эллен урчало в животе. Она внимательно осмотрела толпу – в конце концов, ей ведь обещали бесплатный паштет! Она, расстроившись, уже собиралась уйти, когда увидела торговку. Та радостно помахала Эллен рукой.

– Серебряная монета, которую мне дали вчера, стоила намного больше, чем мои паштеты и корзина. Рыцарь мог бы купить за нее три полных корзины, да еще и сдача бы осталась. А ведь моя корзина была не совсем полной! – Она вытащила две порции аппетитного паштета и протянула их Эллен. – Вот, это тебе!

– Целых две порции!

– Ой, ну ладно! – Покраснев до корней волос, девушка отмахнулась.

– Спасибо, это самые лучшие паштеты, какие мне когда-либо доводилось есть! – Эллен принялась жадно поглощать паштет. – Кстати, я нашел кузнеца, о котором тебе вчера говорил. Но я только вечером узнаю, возьмет ли он меня к себе.

– Ах, надеюсь, тебе повезет, тогда ты мог бы приходить ко мне почаще! – Продавщица паштетов игриво подмигнула Эллен.

«Она действительно считает меня кандидатом в мужья», – с ужасом подумала Эллен, еще раз кивнула девушке и пошла дальше, решив немного прогуляться по рынку. В толпе, далеко впереди, Эллен заметила богато одетого мужчину, и у нее сжалось сердце. Сэр Майлз! От ужаса Эллен замерла на месте, но когда мужчина повернул голову, девочка поняла, что обозналась. Она облегченно вздохнула и пошла дальше. Вскоре она услышала ругань двух женщин.

Вокруг них уже собралось много любопытных, и Эллен присоединилась к зрителям. На том месте одна коренастая торговка с грязными каштановыми волосами продавала разнообразнейшие ленты – простые льняные, а также благородные ленты из блестящего шелка и бархата, одноцветные и вышитые цветами, богато разукрашенные, длинные и короткие, тонкие и широкие.

Резкий голос возмущенной покупательницы срывался на крик.

– Я заплатила вам за тринадцать лент, каждая в локоть длиной, а теперь вы требуете у меня еще денег, бесстыдная мошенница!

– Вы дали мне денег за тринадцать простых лент, но пять выбранных вами лент – шелковые и украшены вышивкой. Они стоят дороже, как и четыре плетеные ленты из тех, что вы взяли. Так что вы должны мне еще полшиллинга.

– Позовите хозяина рынка! – крикнула торговка из-за соседнего лотка. – Эти богатые соплячки либо тупые, либо пытаются обмануть честных людей. Им нельзя такое спускать с рук.

Должно быть, покупательница поняла, что она не права. При мысли о том, что ей придется отстаивать свое мнение перед хозяином рынка, она испугалась, шепотом выругалась и заплатила необходимую сумму. Только когда она обернулась, Эллен поняла, кто эта покупательница. Она не узнала Эдит даже по голосу.

– А ну, пропустите меня! – раздраженно крикнула та, пытаясь пройти сквозь толпу, окружавшую лоток.

Эллен знала, что больше всего на свете Эдит ненавидит, когда над ней смеются. Она, конечно же, сможет заставить торговок уважать себя.

Когда Эдит с высоко поднятой головой прошла мимо Эллен, толкнув ее локтем под бок и сказав при этом: «Чего уставился, придурок?», Эллен почувствовала, как в ней закипает ярость. Не подумав о последствиях, она подставила сестре подножку – точно также, как делала это раньше. Эдит споткнулась, и люди, стоявшие вокруг, расхохотались еще громче. Эдит раздраженно оглянулась, и на мгновение Эллен заглянула ей в глаза. Она увидела в них слезы, и ей стало жаль сестру.

– Элленвеора? – воскликнула Эдит.

Эллен испугалась. Эдит протянула руку, но прежде чем она успела схватить сестру, Эллен поспешно увернулась и скрылась в толпе так быстро, словно за ней гнался сам дьявол. Сердце выскакивало у нее из груди. Запыхавшись, Эллен спряталась за углом и увидела, что Эдит пробиралась сквозь толпу, двигаясь не к ней. На лице у нее читалось упрямство, как всегда, но она уже не казалась такой заносчивой, как пару минут назад. Вскоре она скрылась в переулке, где торговали тканями. Несколько раз она оглянулась, но так и не увидела Эллен.

От злости девочка хлопнула себя ладонью по лбу. И почему нельзя было сдержаться? Почему нужно было подставить ей подножку? Неужели так трудно было просто пройти мимо? Даже если Донован примет ее в ученики, все равно был велик риск снова встретиться с Эдит, которая могла ее выдать. Эллен огорченно опустила плечи. Неужели ей всегда придется убегать? И куда же ей бежать без денег? Эллен села на придорожный камень и просидела там, казалось, целую вечность. «Эдит моя сестра, я не должна ее бояться», – попыталась успокоить себя девочка, не веря себе при этом.

После того как Эллен довольно долго просидела там, жалея себя, она встала, расправила плечи и упрямо выпятила подбородок. Для начала нужно было пойти к Доновану, чтобы узнать его решение. Перед кузней Донована стояло с полдюжины лошадей, и лишь на одной лошади не было всадника. Казалось, все его ждали. Эллен не пошла к кузнецу и задумалась над тем, куда же ей идти. «Возможно, это даже хорошо, что Донован занят, – решила она. – Можно пойти в дом, к Гленне, и рассказать ей, что я обидела дочь богатого торговца, и поэтому мне лучше уехать из Ипсвича». Гленна наверняка ее поймет, а Донован будет доволен тем, что она не станет путаться у него под ногами.

Как раз в тот момент, когда она хотела постучать, дверь распахнулась, и из дома вышел норманнский любитель рыбных паштетов. Он схватил Эллен за плечи, так как чуть не сбил ее с ног, и расхохотался.

– Ух ты, да это же наш юный дегустатор!

– Мое почтение, милорд. – Эллен предпочла опустить глаза.

– Вы мне не говорили, что у вас есть подмастерье, мастер Донован! – крикнул рыцарь в дом, и в дверном проеме показался кузнец. – Это, как мне кажется, храбрый мальчонка, так что нам повезло! В таком путешествии трусишка не помощник.

– Да, но я… – Эллен хотела объяснить, что она вовсе не подмастерье.

Однако норманн ее не слушал, а уже подшучивал над Донованом.

– Мы отплываем на следующий день после Троицы. Никаких животных. Возьмите с собой инструменты, какие-то пожитки. Все, что вам может понадобиться, вы получите в Танкарвилле. Приходите с утра в порт, и лучше, чтобы мы вас не ждали. Начальник порта знает, где стоят наши корабли, и укажет вам путь. А пока вам неплохо было бы подучить французский, – сказал он и оглушительно расхохотался.

В ответ Донован пробормотал что-то невнятное.

Возможно, Эллен должна была прояснить ситуацию, но она промолчала. Да и стоило ли? Норманн принял ее за того, кем она непременно хотела стать. Она только сейчас поняла, насколько хочет быть подмастерьем Донована, сейчас, когда ей уже казалось, что все пропало. Что же это за поездка, о которой говорил рыцарь?

Когда мужчины уехали, Донован не удостоил ее даже взглядом. Эллен стояла на месте как вкопанная, и не знала, что же ей делать. Тут из дома выбежала совершенно сбитая с толку Гленна.

– Объясни мне, Дон, я не понимаю! Почему король отправляет тебя в ссылку?

Донован ласково погладил жену по щеке.

– Король меня вовсе не отправляет в ссылку, любимая, это совсем не так. Уильям Танкарвилльский – близкий друг короля. Он прислал за мной Фицгамлина, так как хочет, чтобы я поехал в Нормандию ковать Уильяму мечи. Это большая честь, которой может быть удостоен только выдающийся кузнец!

– Так ты что, действительно хочешь ехать? – осведомилась Гленна.

– Нам придется поехать. Если я откажусь от этого приглашения, это будет для короля оскорблением. Я смог только поставить пару условий, не более того. – Донован, очевидно, сам разговаривал с Фицгамлином, а Гленна присоединилась к их разговору позже.

– И что же это за условия? – раздраженно спросила она.

– Я сказал, что нам потребуется пристойный дом и что кто-нибудь должен следить за нашим домом здесь, пока мы не вернемся. И я оговорил свое право оставаться там не более десяти лет.

– Десять лет? – Лицо Гленны сделалось пепельно-серым. – Кто знает, будем ли мы тогда вообще живы! – воскликнула она.

– Возможно, нам придется там прожить не более трех-четырех лет, – попытался успокоить ее Донован, но его голос звучал неуверенно.

– А мы можем хотя бы взять с собой Арта и мальчика? – сдавленно спросила Гленна.

Донован сразу же кивнул.

Эллен не знала, что и думать. Но ей все равно пришлось бы уехать из Ипсвича, так почему бы не податься в Нормандию? Ее сердце забилось чаще при мысли о том, каким приключением может оказаться такая поездка. С другой стороны, ее снова лишили выбора – ее мнением никто не поинтересовался.

Эллен увидела, что Донован направился в кузницу, и собралась было пойти за ним, но Гленна мягко остановила ее, положив руку ей на плечо.

– Дай ему немного времени. Ты сможешь поговорить с ним завтра! – Она потянула Эллен в дом. – Пойдем, я покажу тебе, где ты будешь спать. – Гленна тихо вздохнула. – Нам придется нелегко, но мы справимся!

Эллен показалось, что Гленна успокаивала скорее саму себя. Девочка кивнула.


Эллен боялась снова повстречать Эдит, поэтому она не решилась пойти на рынок, хотя ей очень хотелось рассказать продавщице паштетов о том, какое приключение ее ждет. Несмотря на это, дни перед отъездом были самыми захватывающими в ее жизни. В первый день она встала на восходе солнца, быстро оделась и отказалась от завтрака, чтобы не опоздать в мастерскую к Доновану. Она запомнила, где лежит каждый из его инструментов, так что могла сразу же подавать ему то, что было нужно, и после выполнения работы убирать каждый инструмент на место. Она наполнила ведро водой и почистила горн – это ей придется делать теперь каждое утро. Теперь она была готова работать с мастером.

С первого же дня Донован вел себя так, словно она всегда была его подмастерьем. Он дал ей пару четких указаний насчет распорядка дня и принялся за работу, чтобы успеть выполнить уже взятые заказы до отъезда. То, как он работает, восхищало Эллен. Иногда он настолько увлекался, что забывал даже пообедать. Каждое из его движений было выверенным, и он не терял ни секунды понапрасну. Эллен казалось, что она поняла, почему Ллевин считал, что он недостаточно хорош, чтобы ковать мечи. Ллевин был хорошим кузнецом, но для него это была просто работа, а для Донована – призвание.

Он редко объяснял что-либо девочке, но Эллен понимала суть любой операции. Она чувствовала, подозревала, угадывала, что и почему Донован делал. Ее даже не смущало то, что она сама ничего не делала, а могла только смотреть. Она внимательно наблюдала за его работой и за каждый день усваивала больше, чем могла бы научиться за неделю в другом месте. Вечером у нее болели глаза, и она падала на кровать, словно после тяжелого физического труда, хотя даже не брала в руки молот. Донован с ней почти не разговаривал, но каждый день смотрел на нее все дружелюбнее.


Утром в день отъезда Эллен встала раньше обычного. Впрочем, от волнения она почти не спала в эту ночь. Гленна подарила ей немного белья, две льняные рубашки и камзол, которые наверняка раньше принадлежали Ллевину. Эллен упаковала все это вместе со своими пожитками в мешок, подаренный ей Эльфгивой. Он давно уже утратил ее запах, но у Эллен каждый раз наворачивались слезы на глаза, когда она открывала его.

Гленна тоже встала до восхода солнца. Уже несколько дней она плохо спала и была в скверном настроении. Ее мучил вопрос, что нужно брать с собой на чужбину, а что должно остаться на родине.

Ей хотелось взять с собой абсолютно все, но пришлось отобрать только те вещи, которые были крайне необходимы. Мебель и крупные предметы домашней утвари она решила оставить. Она постоянно меняла свое мнение, и то упаковывала, то распаковывала два больших сундука, которые они собирались взять с собой. Наконец она сложила туда одежду, льняное белье, подсвечники, скатерти, часть домашней утвари и, прежде всего, документ, который им привез рыцарь Фицгамлин. Когда рассвело, проснулись Донован и Арт. Они молча позавтракали. Вскоре пришли соседи и друзья, чтобы попрощаться и пожелать отъезжавшим счастливого пути. Так как Эллен никого из них не знала, она пошла за кузницу, вытащила маленькие деревянные четки, которые подарил ей священник из церкви святого Климента во время последней воскресной мессы, и опустилась на колени. Перебирая гладкие деревянные бусины четок, девочка молилась – за людей, которых она любила, и которых, скорее всего, больше никогда не увидит. Теперь она была готова к поездке.

– И следите за козой, не режьте ее, даже когда она перестанет приносить молоко, слышите? – Гленна рыдала, обращаясь к соседям, которые должны были следить за домом. Нервы у нее явно были на пределе.

– Да ладно, перестань, коза – это не самое главное, – буркнул Донован даже более недовольно, чем обычно.

– Мы сможем выковать много красивых мечей для молодых благородных рыцарей! – радостно воскликнул Арт.

Он просто сиял. Его хорошее настроение было для всех в эти дни словно лучик надежды.

Донован раздраженно толкнул его под бок.

– Ну пойдем уже, Арт, пора!

Когда они вышли из дома, рыдания Гленны стали еще громче. Она постоянно оглядывалась – до тех пор, пока они не свернули за угол.

Эллен еще никогда не была в порту у доков, так что все казалось ей интересным и необычным. Хотя Орфорд тоже был портовым городом, Эллен не видела настоящих кораблей, за исключением рыбацких суденышек. Она с любопытством огляделась. Везде были сложены бочки, сундуки, тюки и мешки, а возле деревянной хижины, которая, казалось, вот-вот развалится, стояли голодные мужчины в поношенной одежде. Это были нищие, которые надеялись получить хоть какую-то работу у начальника порта. Загружать и выгружать огромные сундуки, бочки и тюки было очень тяжело, за это плохо платили, к тому же это было опасно. Иногда мужчины погибали оттого, что на них падал груз с палубы корабля, а многие тонули, когда падали в воду и их не успевали вытащить.

На набережной стояли тележки, запряженные волами, – на них подвозили товары. Извозчики громко переругивались и создавали чудовищную суету.

Повсюду было полно отъезжающих. В конце набережной собрались паломники, которые громко советовали друг другу, как лучше всего пройти намеченный путь. Торговцы, словно осы, увивались вокруг отъезжающих, надеясь продать им необходимые мелочи. Перед роскошным, выкрашенным в яркие цвета кораблем, стояли представители высшего духовенства. «Посланники Папы, скорее всего», – подумала Эллен, глядя на их дорогие алые и пурпурные одеяния. Монахи и священники, стоявшие рядом с ними, в своих простых шерстяных рясах казались полевыми мышками. Школяры, врачи и молодые дворяне с любопытством рассматривали представителей Церкви.

В порту сновали также купцы и авантюристы – часто эти занятия совмещал один и тот же человек.

На краях каменных стен, на соломенных тюках, сундуках и мешках сидели в ожидании отплывающие. Никто из них не хотел идти на корабль слишком рано, они предпочитали оставаться на суше, пока шла загрузка их судна, чтобы провести как можно меньше времени на качающейся палубе.

Когда Донован и его попутчики после длительных поисков в этой суете наконец-то нашли начальника порта, этот пахнущий спиртным и гнилой рыбой мужчина, весьма недружелюбно настроенный, направил их к впечатляющих размеров двухмачтовому судну. Эллен с удивлением отметила, что это был самый большой корабль в гавани. По деревянному трапу бесчисленные грузчики переносили в огромных бочках и сундуках провиант, питьевую воду и всевозможные товары. Рабочие поднимали такие огромные тюки, что за ними их практически не было видно.

Пожилой норманнский моряк давал четкие указания, что куда ставить. Казалось, он знал каждый уголок корабля. Следуя его приказам, мужчины тянули поклажу и укладывали ее так, чтобы во время шторма ничего не повредилось. На корабль завели лошадей рыцарей, а также несколько овец и занесли клетку с домашними птицами. Суета на палубе становилась все больше, но моряк успевал командовать всеми, оставаясь при этом спокойным.

– Слышишь, ты, неси копья вниз! В правом нижнем углу еще есть место. Поставь их там вертикально, пиками вверх, и закрепи, ясно?

Коротышка, тащивший копья, кивнул и пошел выполнять приказание.

– Сундуки с кольчугами и доспехи отнесите вниз. Двигайтесь быстрее!

Эллен оглянулась. Неподалеку стояло несколько человек, которые, как и Донован с женой, не были ни рыцарями, ни солдатами. Они наблюдали за тем, как грузят корабль.

– Возможно, это тоже ремесленники, которые едут в Танкарвилль? – Эллен дернула Гленну за рукав и указала подбородком в направлении этой небольшой группки людей.

– Да, – ответила Гленна и повернулась к мужу. – Смотри, вон Эдзель, ювелир, с женой и обоими детьми! – прошептала она ему.

Гленна с радостью подошла к этой группке, таща за собой Эллен.

Норманны собрали на корабле представителей самых разных профессий. Флетчер, занимавшийся изготовлением стрел, и Ив, который делал луки, стояли рядом. Гленна шепотом пояснила Эллен, что они братья и еще никогда не расставались. В этот момент навстречу Гленне бросился Эдзель. На руках он держал малыша, который напомнил Эллен Кенни. Вздохнув, она грустно улыбнулась. Малыш показал ей язык, и она совсем затосковала.

– А вон Вебстеры. Это супружеская пара из Норвича. Они ткут полотно и шьют белье, и тоже поедут с нами, – сказал Эдзель.

А вот насчет двух доступных женщин, бросавшихся в глаза благодаря желтым накидкам, ярко накрашенным губам и нарумяненным щекам, он ничего не сказал.

– А кто вон та молодая девушка? – спросила его Гленна.

– Точно не скажу. По-моему, она делает паштеты, – равнодушно ответил он, пожимая плечами.

Только сейчас Эллен заметила свою знакомую и с удивлением подошла к ней.

– Привет, а ты что тут делаешь?

– Привет! Ну, тот рыцарь… ну, ты знаешь… Так вот, он сказал, что мои паштеты – самые вкусные из всех, что он ел в своей жизни. Он говорит, что его господин – большой любитель рыбных паштетов, так что рыцарь предложил мне хороший заработок и постоянную работу. Я никогда и мечтать не могла о том, чтобы уехать так далеко из дома.

– А твоя мама была не против? – удивленно спросила Эллен.

– Она ничего об этом не знает, я просто ушла – так, как всегда утром ухожу на работу. Когда она заметит, что меня нет, мы будем уже в открытом море, на свободе! А ты? Ты же вроде хотел работать у кузнеца. Что, не вышло?

– Нет, как раз вышло, и именно поэтому я тут! А вообще это долгая история! – Эллен улыбнулась. Она была очень рада, что на корабле будет еще кто-то знакомый кроме Донована, Гленны и Арта.

– Кстати, меня зовут Роза. – Девушка вытерла руку о передник и протянула ее Эллен.

– Элан, – коротко представилась она и попыталась пожать ей руку по-мужски, но при этом стараясь не сделать девушке больно.

Роза смотрела на нее с нескрываемым восхищением и, улыбнувшись, стрельнула в Эллен глазами. На мгновение Эллен стало страшно. «Она действительно думает, что я буду за ней ухаживать, если она постоянно будет строить мне глазки», – с отчаянием подумала девочка.

Через какое-то время корабль полностью загрузили, и пассажирам велели подниматься на борт. Капитан приказал всем поторопиться. Большую часть трюма и палубы корабля занимал груз, поэтому каждому с трудом удавалось пристроить свои сундуки и тюки и найти себе место в этой тесноте. Когда корабль отчалил, Эллен прислонилась спиной к большой запечатанной бочке, пахнущей дубом и вином.

– Надеюсь, на борту нет крыс! – проворчала Гленна, с неудовольствием осматриваясь, и только после этого села.

– Это было бы очень странно, я и представить себе не могу корабль без крыс. Парочка крыс на корабле не повредит, в конце концов, говорят, что крысы бегут с тонущего корабля. Когда крысы начнут выпрыгивать за борт, мы сможем понять, что у нас неприятности, – ухмыляясь, сказал Донован.

Гленна смерила мужа возмущенным взглядом.

– Если кто-то тут думает, что острит и что он у нас самый умный, то он в корне ошибается! – буркнула она и повернулась к Доновану спиной.

Донован пожал плечами и подошел к другим английским ремесленникам, стоявшим на палубе и разговаривавшим.

Рыцари сразу же после выхода в море сели играть в кости, и лишь один мужчина, хорошо одетый, но с грязноватыми длинными волосами, стоял у поручней. От доступных женщин стало известно, что этого мужчину зовут Уолтер Мап и что он слуга короля. Во время предыдущей поездки в Англию он заболел и не смог сразу же вернуться в Нормандию, поэтому теперь Фицгамлин взял его с собой, так как Мап уже выздоровел и был в состоянии вернуться к своему господину. Уолтер Мап воспитывался в Париже и умел читать и писать по-французски – именно поэтому он и состоял на службе у короля. А еще он знал латынь. Уолтер Мап был не только образованным, но и воспитанным человеком. Он приветливо относился ко всем на корабле. Со всеми женщинами он разговаривал так, словно они были благородными дамами, и пытался шутками разрядить напряженную обстановку. Когда волнение на море становилось сильнее и дул ветер, Уолтер Мап, как и большинство пассажиров, позеленев, свисал с поручней, опорожняя свой желудок. Эллен и Роза были единственными, за исключением матросов, кто не был подвержен морской болезни, но они страдали от вони рвотных масс.

Эллен поднялась, чтобы взглянуть, все ли в порядке с Уолтером, который уже давно свисал с поручней, и ее рубашка немного задралась. Роза заметила красноватое пятно у нее на штанах и схватила ее за руку.

– Погоди, ты, должно быть, поранился. Гляди, у тебя на штанах кровь. Если ты даже просто поцарапался ржавым гвоздем, это может быть опасно. – Роза провела рукой по доске, на которой сидела Эллен, но она была гладкой. – Тут ничего нет, чем ты мог бы пораниться. Возможно, пятно уже несвежее.

Эллен не могла понять, откуда у нее на штанах взялась кровь. Если не считать чудовищных болей в животе, мучивших ее уже пару часов, – она приняла их за проявление морской болезни – она не чувствовала никакой боли и была уверена, что не поранилась. Спрятавшись за каким-то тюком, где ее никто не видел, Эллен спустила штаны и поняла, что кровь идет у нее из промежности. Эллен стало страшно. Она смутно помнила о том, что у ее матери тоже были кровотечения, – та называла эту кровь «нечистой», – но почему сейчас кровь шла у нее, сколько это продлится и что же ей делать, Эллен не знала. Она чувствовала себя совершенно беспомощной. Что будет, если Гленна это увидит? Она сразу же поймет, что Эллен – девочка, и расскажет об этом Доновану. Тогда ее путешествие закончится, так и не начавшись. У Эллен на глаза навернулись слезы. Возможно, ее даже накажут за это и посадят в тюрьму, или же оставят в Нормандии на произвол судьбы. Ее бросало то в жар то в холод, а боли в животе еще усилились.

И тут перед ней возникла Роза. Она взглянула на обнаженный пах Эллен и увидела, что там, где у мужчин находится член, у Эллен ничего нет кроме небольшого количества волос.

– Ух ты! Да ты же не мальчишка! – заявила она. – И что, это у тебя первый раз месячные? – поинтересовалась девушка.

Эллен молча кивнула и от стыда не могла поднять глаза.

– Я, наверно, пойду к Хэйзел, такие женщины в этом хорошо разбираются.

– Пожалуйста, не выдавай меня! – прошептала Эллен, умоляюще глядя на Розу.

– Не буду я тебя выдавать, у тебя же наверняка есть причины, если ты хочешь, чтобы тебя считали мальчишкой. Я просто скажу, что у меня первый раз месячные, так что не волнуйся. Что, больно?

Казалось, Роза больше знала о кровотечениях, чем Эллен.

– Живот болит.

Эллен, натянув штаны, так и осталась сидеть за тюком.

– Хэйзел дала мне пару кусков льняной ткани и показала, как их закреплять, – объяснила Роза, вернувшись. – Женщины в это время следят за тем, чтобы не садиться на юбку, иначе появятся пятна, но ты носишь штаны и гетры, так что тебе придется следить за тем, чтобы камзол прикрывал твои бедра, и старайся на него не садиться. Кроме того, ты должна достаточно часто менять повязки и стирать их, иначе будет ощущаться запах, – Роза протянула Эллен тряпки. – А вот тебе подорожник, пожуй пару листиков. Он помогает при болях. У тебя есть еще одни штаны?

Эллен кивнула.

– В моем мешке.

Она не способна была предпринять какие-либо действия и была невероятно благодарна Розе за помощь.

– Вот, надень их и отдай мне штаны с пятном. Я постираю их и тряпки, тогда на это не обратят внимания. Не бойся, никто ничего не заметит, – сказала Роза, вытащив из мешка Эллен штаны.

– Ты мне так помогла, спасибо тебе за это! – прошептала Эллен и положила сложенную ткань себе между ног. Чтобы тряпка не сползала, Роза завязала у нее на бедрах кусок ткани побольше – так, как это ей посоветовала сделать Хэйзел, а Эллен надела чистые штаны. «Вот бы Ллевин это видел», – подумала она и с трудом подавила истерическое хихиканье.

Роза сразу же вошла в роль ангела-хранителя Эллен, и та была благодарна ей за дружеское участие.

– Ну что, тебе лучше? – спросила через некоторое время Хэйзел у Розы, которая в первый момент не поняла, о чем идет речь.

– Мне? Да я никогда не чувствовала себя лучше!

– А вот мне подорожник тоже всегда помогает, а на Тиру – Хэйзел мотнула головой в сторону своей подружки – на Тиру он совершенно не действует. Это у каждой по-своему.

Только сейчас Роза поняла, в чем же, собственно,дело.

– Я тебе действительно очень благодарна. Боли были просто ужасные. Но сейчас я снова себя хорошо чувствую! – солгала Роза, и глазом не моргнув.

– Если тебе снова станет плохо, приходи ко мне. У меня еще есть подорожник.

– Спасибо, – пробормотала Роза.

– Ладно, пойду, пока мужчины себе всякого не понапридумывали, – сказала Хэйзел, многозначительно улыбнувшись. – Мы завсегда с Тирой как мимо них проходим, так они начинают свистеть, облизывать губы или отпускать шуточки всякие. А ты девушка приличная, так что с тобой они по-таковски обращаться не должны.

– А почему ты этим занимаешься? – поинтересовалась Роза.

– Да я ж ничего больше и не умею-то! – Хэйзел равнодушно пожала плечами. – У меня и мама, и бабушка этим занимались, и сама я родилась в веселом доме. Больше я ничему не научилась, так что выбора у меня особого и не было.

– А скажи, все мужчины такие?

– Почти все, – сказала Хэйзел, взглянув на поручни. – За нами не ухлестывают только этот Уолтер Мап и Элан. По-моему, они хорошие. И по-моему, парнишка на тебя глаз положил.

– Мы с ним только друзья, больше ничего, правда!

– Ты, главное, не сдавайся, все у вас еще получится! – Хэйзел показалось, что в голосе Розы прозвучало разочарование, и она ободряюще потрепала девушку по плечу.


На четвертый день плавания Эллен подошла к поручням и стала рядом с Уолтером. Ей нравились его веселость и вежливая манера обращения.

– Ты заметил, как на тебя Роза смотрит? – Уолтер приобнял Эллен за плечи и приблизил свое лицо к ее уху.

– Это ты о чем?

Эллен не понимала, на что он намекает.

– Она в тебя влюбилась и бегает за тобой, как дьявол за душой грешника, дорогой мой Элан. Она за тобой постоянно наблюдает, – прошептал он ей. – Вон, смотри, она опять следит за тобой.

Эллен рассмеялась. Роза была ее единственной подругой, и вчера они снова полночи проболтали.

– Ox, Мап, у тебя буйная фантазия!

Уолтер приподнял брови.

– Если тебе нужен мой совет, объяснись с ней – конечно, если ты ничего от нее не хочешь. Отвергнутая любовь порождает самую сильную ненависть! Поверь мне и не забывай мои слова.

– Все не так, как ты думаешь. Правда. Между нами только дружба, – ответила Эллен, уверенная в своей правоте.

– Ну как знаешь! – Уолтер стал смотреть на море. Казалось, он немного обиделся, но уже через мгновение возбужденно указал Эллен на горизонт. – Вон, смотри! Это берег Нормандии. Видишь устье реки? Там Сена впадает в море. Мы поплывем вверх по течению до Танкарвилля, – объяснил он.

Эллен посмотрела на восток. Хотя дул попутный ветер, корабль поднимался по Сене медленнее, чем ожидала Эллен. Она с нетерпением глядела на берег, куда они вскоре должны были высадиться. Старый норманнский моряк пробежал на другую сторону палубы и перевесился через перила.

– Он что, с ума сошел? – От удивления Эллен приподняла брови и посмотрела на Уолтера.

Он был единственным англичанином, который умел говорить по-французски, и поэтому знал обо всем, что происходило на борту. Мап, рассмеявшись, покачал головой. В этот момент небритый моряк с огрубевшим от ветра лицом приложил руки ко рту и что-то крикнул кормчему, а потом перебежал на другую сторону палубы и снова перевесился через перила.

– Боже, да что же он такое делает?

– Моряки говорят, что в Сене мелей больше, чем звезд на небе. – Уолтер ухмыльнулся. – Если он не будет следить за этим, то наше путешествие закончится прежде, чем мы дойдем до Танкарвилля. – Мап прочитал на лице Эллен полное непонимание происходящего. – Этот моряк перевешивается через поручни, чтобы ему удобнее было смотреть. Он должен быть очень внимательным, чтобы корабль не сел на мель. Вон, видишь, рядом с ним стоит молодой матрос?

– Ну, ясное дело, вижу, я ж не ослеп, – сказала Эллен, удивившись, откуда в ней взялось столько раздражения.

– Этот старик, скорее всего, начинал точно так же, глядя из-за плеча опытного моряка. В злачных местах портовых городов моряки не только пьют, но и обмениваются опытом. От других матросов и из собственного опыта он знает о расположении мелей в русле Сены, и определяет их по ландшафту, береговой линии и цвету воды, поэтому он так внимательно все осматривает.

– Скажи, а откуда ты все это знаешь? – с изумлением спросила Эллен.

Польщенный, Мап улыбнулся.

– Не все такие молчуны, как ты. Кроме тебя мне все рассказывают, что у них на душе.

Эллен больше ничего не сказала и стала задумчиво рассматривать чужую землю на правом и левом берегах реки. Почва была темно-коричневой и казалась сочной, а в ярко-зеленой траве на лужайках виднелись бесчисленные пестрые цветы. Увидев это, Эллен захотелось поскорее ощутить под ногами землю.

– Боже, как же мне надоела эта качка! – простонала она. Уолтер удивленно взглянул на девочку.

– Только не говори мне, что у тебя в конце путешествия началась морская болезнь! Ведь качки сейчас уже почти нет.

– Что за чушь, со мной все в порядке. Просто хочется уже побегать по земле, – грубо отрезала она.

На берегу стояли откормленные пятнистые коровы с огромными глазами и удивленно наблюдали за проплывавшим мимо кораблем.

– Ух ты, только посмотри, овцы! И ягнята! – восторженно закричала Эллен, показывая на противоположный берег.

– Слушай, Элан, я уже начинаю беспокоиться о твоем душевном здоровье. Овцы сожрали в Англии половину травы, так почему, скажи Бога ради, ты удивляешься при виде этих совершенно обычных овечек?

– Но когда грузили корабль, на борт заводили овец, – смущенно сказала Эллен. – Я думал, в Нормандии овец нет.

– Ах, вот оно что! – Уолтер кивнул, ухмыльнувшись. Эллен злило то, что она так мало знает о Нормандии.

– У английских овец лучше шерсть, и ее больше, чем у овец, которых разводят в других странах, поэтому норманны перевозят наших овец к себе, чтобы их там разводить. Но почему-то овцы в Англии все равно лучше. Я думаю, это связано с особым кормом. – Мап на мгновение задумался. – А может быть, причина в английской погоде…

Он еще не довел свою мысль до конца, когда его прервал ткач, незаметно подошедший к ним.

– Это все потому, что англичане лучше умеют пользоваться ножницами. Кроме того, они постоянно молятся своим святым, а я уверен, что помощь Господа в таком деле не помешает! – сказал ткач, гордо глядя на них.

Уолтер задумчиво кивнул, а Эллен была рада тому, что он над ней больше не смеется. Девочка залюбовалась вечерним небом и равниной, простиравшейся, сколько хватало взгляда. Хвойные и лиственные леса сменялись пастбищами и лугами, перемежающимися огромными цветущими яблоневыми садами. Весенний ветер срывал нежные розовые лепестки, и они кружили в воздухе, словно тысячи снежинок. «Нам тут будет хорошо», – радостно подумала Эллен.

– Эй, смотрите, вон, это он! Танкарвилль! – закричал кто-то на палубе.

Эллен с любопытством всмотрелась вдаль. Она увидела роскошный замок, возвышающийся на плоской скале, которая выдавалась в Сену. С двух сторон скалу омывала река, защищая крепость от врагов. Светлые камни крепостной стены серебристо отсвечивали в лучах вечернего солнца. На скале виднелись бесчисленные хижины, казалось, пытавшиеся взять крепость штурмом, и все же от этого пейзажа веяло умиротворением. В небольшой бухте под замком стояли два больших торговых корабля и множество рыбацких суденышек. Берега Сены в этом месте по обе стороны от скалы поросли густым лесом. Наверняка там водилось много дичи, а значит, было раздолье для охотников – как рыцарей, так и простых людей Танкарвилля.

Все путешественники столпились на палубе, чтобы полюбоваться своей новой родиной. Каждый из них привез сюда свои надежды и страхи, но теперь эти люди видели лишь красоту Танкарвилля и любовались им. На западе солнце окрасило небо в розоватый цвет, а выше пурпурные облака, словно нарисованные овечки, тянулись по голубому небу. Вскоре солнце окрасило небо над горизонтом в разные цвета, и лишь на севере небо было черным, угрожающим – надвигалась гроза.


Танкарвилль, 1162 год

Пока Донован занимался обустройством кузницы, Эллен гуляла в городе и в примыкавшей к нему деревне. Она наслаждалась летом и свободой, которая должна была закончиться, как только кузница будет готова. По приказу Фицгамлина к английским ремесленникам приходил деревенский священник, который учил их французскому языку. Эллен всегда убегала с этих занятий – в конце концов, он был слугой Божьим, а Бога не обманешь, поэтому Эллен боялась при священнике выдавать себя за мальчишку. Как бы то ни было, худощавому священнику с тусклыми карими глазами эти занятия были в тягость. Он нисколько не скрывал, что его коробит, когда чужеземцы издеваются над его красивым языком, пытаясь говорить в нос, подражая ему. Хотя Донован каждый раз выговаривал ей за это, Эллен нравилось наблюдать за работой норманнских ремесленников. К тому же так она учила язык намного быстрее, чем могла бы научиться у священника. Иногда она сидела возле колодца, наблюдая за служанками и пытаясь понять их глупую болтовню.

Но больше всего ей нравился большой сеновал, с которого была видна площадь, где пажей и слуг учили обращаться с оружием. Она могла бы вечно сидеть там, качая ногами и покусывая соломинку. Когда парни стояли неподалеку от нее, обсуждая свои тренировки, она прислушивалась, сосредоточиваясь на чужой речи. Так она очень быстро выучила французский, причем намного лучше, чем все остальные англичане, приехавшие вместе с ней. Да и произношение давалось ей легче, в отличие от других ее соотечественников, которым трудно было правильно произносить мягкие звуки чужой речи.

Роза, которая работала в кухне и не посещала занятий по французскому, очень быстро научилась объясняться жестами и великолепно находила со всеми общий язык. В обеденный перерыв она часто заходила за Эллен, и они садились в углу двора, наслаждаясь летним солнцем, болтали, смеялись и обедали. В харчевне Розе намекали, что молодой кузнец за ней ухлестывает. Роза уже заметила, что норманнские слуги расстраивались, когда Эллен за ней заходила. Они были уверены, что у англичанина намного больше шансов завоевать ее сердце. Розу это очень веселило. Она, по-детски радуясь, поддерживала эти слухи, иногда посылая Эллен на прощание воздушный поцелуй. И Роза, и Эллен вскоре стали чувствовать себя в Танкарвилле как дома. Вероятно, это произошло из-за того, что они были еще молоды и с надеждой смотрели в будущее.

Гленна, которая вначале боялась чужбины, теперь была очень довольна тем, что они переехали. Уильям Танкарвилльский предоставил им красивый дом и дал им рабочих и материал, чтобы его обустроить. В просторной гостиной с большим очагом стоял длинный дубовый стол с двумя лавками, а в углу на деревянных полках были сложены горшки, тарелки, кружки и бокалы. Но больше всего Гленна гордилась двумя роскошными креслами с высокими спинками и резными подлокотниками – такие имелись только в домах дворян. На второй этаж, где было две спальни, вела деревянная лестница. В одной спали кузнец и его жена, а в другой – подмастерья.


У Донована в кузнице было полно работы. Мастерская была оборудована двумя большими горнами – каждый из них был в два раза больше, чем те, с которыми он работал в Англии, – тремя наковальнями и двумя большими точильными кругами для длинных лезвий. В новой кузнице было достаточно места для мастера, двух-трех подмастерий и трех-четырех работников. Уильям Танкарвилльский настоял на том, чтобы кузница Донована была достаточно большой, – он хотел, чтобы у того было много учеников. Хотя Доновану было трудно представить себе, как он сможет научить местных бездарей, ему пришлось смириться, и вскоре он взял в ученики двоих молодых парней.

Старшего звали Арно. Он уже три года проработал в деревне у простого кузнеца, и у него, по крайней мере, были какие-то навыки в кузнечном деле, так что Доновану не пришлось начинать с нуля. И все же некоторые приемы Арно приходилось осваивать заново. При этом он, казалось, всегда помнил, какая это честь – работать с Донованом, он постоянно старался добиться похвалы мастера. Эллен очень огорчило то, что Донован не заставил его проходить испытание с заготовками. При этом Арно был красивым парнем с карими глазами и изогнутыми бровями. Он осознавал свою привлекательность для женщин и охотно этим пользовался, что Эллен очень не нравилось.

Второй парень, Винсент, был немного моложе Арно. Он должен был помогать Арту. Винсент был силен как бык, у него были глубоко посаженные глаза и чрезмерно широкий нос. Он восхищался Арно и с детским восторгом бегал за ним повсюду, как собачка. Арно его презирал, но милостиво позволял ему любоваться собой, потому что ему это льстило.

Эллен старалась избегать Арно вне кузницы, потому что не доверяла ему. Единственной выгодой присутствия обоих парней в кузнице для Эллен было то, что Донован уделял ей теперь больше внимания.

Чем лучше она узнавала этого кузнеца и его манеру работы, тем больше уважала его и уже давно простила Доновану его грубость. Эллен поражало его умение работать с железом. Если большинство кузнецов сильными размашистыми движениями придавали железу желаемую форму, то Донован обрабатывал металл легкими, почти нежными прикосновениями, словно мать, с любовью похлопывающая ребенка, чтобы рассмешить его. Эллен не могла насмотреться на то, как он работает, и была убеждена, что только с его особым, глубоким пониманием материала, можно придать железу такую идеальную форму, какой добивался Донован.

Хотя девочке нравилось каждое мгновение, проведенное в кузнице, она очень любила и воскресенья, когда они все вместе шли в церковь и после службы болтали с другими англосаксонскими ремесленниками. При хорошей погоде все часто рассаживались на траве и обедали вместе. В таком случае Эллен садилась рядом с Розой, и девочки болтали и смеялись. При этом Эллен особенно приходилось следить за тем, чтобы никто не догадался, какого она пола.

Теперь чувствительные крошечные бугорки на ее груди превратились в две заметные округлости. Хотя она старалась сутулиться, у нее все чаще возникало ощущение, что люди начали на нее коситься. Однажды в воскресенье она сидела одна в комнате. Сняв камзол, она расправила плечи, выпятив грудь вперед.

– Да, надо что-то с этим делать, – пробормотала она, нахмурившись.

Внезапно она услышала топот на лестнице, и в комнату вбежал Арт. Эллен поспешно отвернулась и сделала вид, что перестилает кровать. Ничего не заметив, Арт шлепнулся на кровать и через секунду уже спал. Как всегда, он выпил слишком много сидра и теперь громко храпел. Облегченно вздохнув, Эллен тоже легла, но заснуть ей удалось с трудом, а во сне она беспокойно металась.

Среди ночи она подскочила на кровати. Ей приснился кошмар – будто ее груди выросли до огромных размеров и ей приходится нести их перед собой, поддерживая руками. Эллен огляделась. Было еще темно, и только лунный свет проникал в комнату сквозь крошечное окошко. Убедившись, что Арт спит, Эллен села на кровати, сняла рубашку и ощупала свои груди. Конечно, они были не такими огромными, как в ее сне. Девочка отвела плечи назад, гордясь своей фигурой, но это чувство сразу же испарилось – она не сможет долго скрывать свои женские формы. Что же ей делать? Совсем недавно она довольно удачно приобрела большой кусок льняной ткани. Она хотела сделать из него прокладки для нечистых дней, но еще не занялась этим. Почему бы ей не использовать часть ткани, чтобы перевязать грудь? Эллен вытащила ткань из-под соломенного матраса и развернула ее. Ножом она сделала надрез на ткани и разорвала ее по всей длине, получив полоску шириной в четыре ладони. От резкого звука Арт всхрапнул и затих. Испугавшись, Эллен мысленно выругала себя – она забыла надеть рубашку и сидела на матрасе голая. Дрожа от холода, она взяла льняное полотно и как можно туже затянула грудь. Затем она замахнулась правой рукой, но тут же опустила ее и грустно покачала головой – так работать она не сможет. Девочка ослабила повязку, чтобы иметь возможность дышать полной грудью и поднимать руки. Так было уже лучше.

Утром она снова перевязала грудь. В начале дня двигаться ей было трудно, но затем она привыкла к повязке, однако вечером заметила, что повязка сползла, очутившись на ее бедрах. Извинившись, Эллен вышла из мастерской.

В течение следующих дней она тренировалась перевязывать грудь так, чтобы повязка не сползала, и в конце концов ей это удалось. После этого кошмары, в которых присутствовали огромные груди, ее уже не мучили.

Арно постоянно над ней посмеивался, говоря, что Элан слишком часто бегает в туалет, как девчонка. Эллен даже испугалась, что он мог что-то заподозрить.

Она стала еще больше материться, чаще плевала на землю и демонстрировала типично мужской жест, хватая себя за промежность, чтобы в нечистые дни проверять, на месте ли льняная тряпка. Несмотря на это, она постоянно боялась, что ее тайна раскроется.


В ноябре местность, где они жили, окутывали туманы. Иногда тяжелая влажная дымка непроглядной пеленой висела над Танкарвиллем с предрассветных сумерек до самой ночи. Временами туман начинал развеиваться, давая надежду на солнечный день, но уже вскоре от Сены опять наползала сырость и холодными пальцами сжимала сердца людей. По утрам туман был тяжелым и густым, будто свинец, но к полудню он поднимался в небо, словно шелковый платок, который легкий ветер нес под облаками. В один из таких дней Эллен, впервые за несколько недель, пошла в замок.

Прямо рядом с открытыми воротами на пеньке стоял мальчик. Пенек был невысоким и недостаточно широким для того, чтобы мальчик мог полностью поставить на него обе ступни. Мальчик был высоким и сильным – года на два старше Эллен. Он стоял, вытянувшись в струнку и не шевелясь, и невидящим взглядом смотрел вперед. Ладони он сложил за спиной и держал в них маленький, но достаточно тяжелый мешок с песком. Эллен не обратила на мальчика особого внимания – скорее всего, он стоял там с ночи. Из разговоров мальчишек Эллен знала, что это одно из многих испытаний, которые должен пройти каждый паж, прежде чем стать оруженосцем. Среди ночи такого пажа без предупреждения будили и приказывали ему встать на пенек. Уставший, измученный холодом и сыростью, испытывая боль в руках от веса мешка с песком, бедный паж должен был выстоять там до обеда. Это удавалось не всем. Некоторые сдавались раньше, и это было позором. Те, кто стоял там до полудня, не только мучились от напряжения в руках, у них также подгибались колени, а больше всего страданий доставлял переполненный мочевой пузырь. Некоторые мочились прямо там, а после этого так замерзали, что им приходилось покидать свой пост. Другие плакали, а затем спрыгивали с пенька и под всеобщий хохот любопытствующих бежали к ближайшим кустам, чтобы там облегчиться.

Когда после полудня Эллен снова проходила мимо парнишки, он все еще стоял на пеньке. Девочка удивилась. Каштановые волосы мальчика спадали ему на лоб, а глаза были такими синими, словно в них отражалось небо. Только теперь она заметила, какой гордый у него вид. У него был ясный взгляд, а руки, в которых он по-прежнему сжимал мешочек с песком, совсем не дрожали. Он спокойно стоял на месте и глядел вдаль.

Вокруг него собрались пажи и оруженосцы – им хотелось не пропустить момент, когда же он наконец-то сдастся.

– Гийом упрям как осел. Он вбил себе в голову, что должен выстоять до захода солнца, – сказал низкорослый темноволосый оруженосец с широкими плечами. В его голосе звучало уважение. – И все же я побился об заклад, что ему это не удастся. В конце концов, уже ноябрь, и ночи не очень-то теплые. Но когда я смотрю, как он тут стоит… – паренек потер указательным пальцем о большой, – то чувствую, как богатство уплывает из моих рук. – Вздохнув, он ухмыльнулся.

– Пф-ф-ф! Все равно он просто задавака! – презрительно бросил другой мальчишка.

– А ты бы вообще помолчал. Это ты ему просто завидуешь. Я вот припоминаю, что ты до обеда не дотерпел! – приструнил первый мальчик второго.

– Слушайте, парни, у него небось пузырь, как у быка, – сказал совсем молоденький розовощекий оруженосец, который, очевидно, сам не так давно проходил испытание. В его голосе звучало изумление.

Все остальные закивали и с облегчением засмеялись – в конце концов, не им приходилось там стоять.

Эллен подумала о том, зачем нужны такие испытания и что же заставило молодого пажа стоять там так долго. Положенный срок он уже отстоял, и никто не сказал бы ему и слова, если бы он сейчас покинул пенек. Что же заставляло его стоять там и дальше?

– Если уж Гийом что-то задумал, то он выполнит это наверняка, что бы ни случилось. Раз он сказал, что достоит до захода солнца, значит так и будет, – сказал один совсем маленький паж другому.

Похоже, Гийом, который был всего на пару лет старше этого парнишки, стал для него героем.

Эллен покачала головой. «Все эти геройские выходки – лишь разбазаривание времени и сил», – подумала она и пошла на встречу с Розой.

Роза уже с нетерпением ждала ее в назначенном месте.

– А вот и ты! Слушай, а почему у тебя под глазами темные круги? Ты что, опять плохо спала? – обеспокоенно спросила Роза.

– Ну конечно же, я спала, но вот плохо ли? Да нет, в общем-то, не плохо.

Роза высоко подняла брови и с любопытством взглянула на подружку.

– А-а-а-а, ты наверняка не спала, а мечтала о любовнике! Неудивительно, что у тебя такой сонный вид, – стала подтрунивать она, а потом рассмеялась.

– Ну что за чушь: «Любовник, любовник!» Я спала, и мне снилось, что я работаю! – грубо отрезала Эллен.

– Ой, ну прости, пожалуйста! – Роза отвернулась, чтобы Эллен не заметила, что она закатила глаза от возмущения.

– Мне уже несколько дней снится один и тот же сон, – начала рассказывать подружке Эллен. – Иногда я вообще не хочу просыпаться, потому что во сне я чувствую себя такой счастливой! Мне снится, что я знаменитейший кузнец! Даже Донован мной гордится, потому что рыцари приезжают ко мне издалека, чтобы купить выкованные мною мечи. И вдруг во сне я слышу звон фанфар! Это сам король! Он приехал, чтобы я сделала для него меч. И в тот самый момент, когда меня переполняет счастье, я просыпаюсь. На мгновение мне кажется, что в жизни все так, как во сне. Но потом я постепенно понимаю, кто я, встаю и заматываю себе грудь.

Роза не знала, как утешить подругу.

– Но ты же не можешь вечно притворяться, будто ты мужчина. Когда-то тебе придется отказаться от этого. – Материнским жестом девочка погладила Эллен по щеке. – Вот оно что! Я придумала! – воскликнула она, и ее лицо посветлело. – Если ты будешь женщиной, ты не сможешь руководить кузницей, правильно?

– Да, не смогу.

– Ну так выходи замуж за кузнеца. Если ты будешь его женой, ты сможешь у него работать! – Роза радостно взглянула на Эллен, но та лишь покачала головой.

– Да я и сама об этом думала. Но ведь это не выход. Я хочу быть кузнецом в собственной мастерской и командовать всем сама, а не быть подмастерьем у своего мужа. И для этого мне не надо учиться сейчас у Донована. То, что должен уметь простой подмастерье, я уже и так освоила. Или ты что, думаешь, что какой-то мужчина позволит жене быть лучше него?

Роза помотала головой.

– Нет, я так не думаю.

– Ну вот видишь! А я хочу, чтобы было именно так. Я хочу быть лучше, чем все остальные. Я знаю, что когда-нибудь смогу стать великим кузнецом. Я это чувствую! – В голосе Эллен звучали решимость и упрямство.

– А я предпочитаю себе жизнь не усложнять. Вот выйду замуж за какого-нибудь мельника и стану печь из его муки лучшие в мире пироги, а еще готовить паштеты, – сказала Роза и, запрыгав на одной ноге, радостно потянула Эллен за собой. – Пойдем, посмотрим на тренировки, и тебе сразу станет лучше.

– С каких это пор ты интересуешься тренировками? – Эллен удивленно взглянула на нее.

– Ну, положим, не тренировками, а оруженосцами! – Роза рассмеялась, немного покраснев.

– Вскоре стемнеет, и они прекратят тренироваться, потому что будет плохо видно. И тебе, кстати, тоже! – У Эллен явно улучшилось настроение.

По пути к площади девочки прошли мимо крепостных ворот.

– Слушай, он до сих пор там! – пробормотала изумленная Эллен, увидев, как Гийом все так же гордо стоит на пеньке.

– Нет, он не в моем вкусе. И черты лица у него какие-то грубые. Мне больше нравятся хорошенькие мальчики. Как, например, вон тот. – Роза смущенно указала на слащавого вида парнишку ее возраста.

– По-моему, его зовут Тибалт, – заговорщически шепнула подруге Эллен.

– Да уж, это имя я запомню, – хихикнув, сказала Роза.


Танкарвилль, лето 1163 года

Лето было холодным. Последние несколько дней небо было затянуто тучами, постоянно шел дождь. Дождливый июнь, который никак не хотел становиться солнечным, нагонял на Эллен печаль. А тут еще у Розы не было времени на подругу – ей приходилось много работать, потому что в замке ждали гостей. Эллен скучала. Она решила прогуляться до площади, но было воскресенье, и оруженосцы не тренировались. Когда она уже хотела пойти обратно в кузницу, то услышала разговор двух оруженосцев, которые проходили мимо: по их словам, один из мастеров фехтования искал какого-нибудь мальчишку из деревни, который должен был нападать на оруженосцев с длинной палкой. Мальчишки расхохотались и стали обсуждать, как всыплют деревенскому наглецу, если тот посмеет бросить им вызов. Дальше Эллен слушать не стала, а сразу же бросилась бежать. Она работала у Донована уже больше года, и давно знала, что на самом деле он добряк. Он просто должен разрешить ей попытаться это сделать! Эллен еще никогда не сражалась с палкой, но дело было не в самом сражении, и не в пенни, которое обещали заплатить в случае победы. Эллен хотелось попасть на площадь, чтобы вблизи изучить приемы фехтования на мечах. Девочка втайне надеялась, что, если она проявит достаточную ловкость, то ей позволят обучаться приемам боя на мечах вместе с оруженосцами. И тогда она сможет делать оружие еще лучше.

Эллен принялась уговаривать Донована, уверяя его, что это совершенно не опасно, потому что мальчики тренировались с деревянными мечами. Кузнец был не в восторге от ее затеи, но все-таки дал свое согласие на это, и на следующий день Эллен пошла на тренировку.

Наставника оруженосцев сэра Ансгара называли Уром, что по-норманнски означало «медведь». Эллен задумалась: дали ли ему это имя родители, зная, каким сильным он вырастет, или, наоборот, Ур стал таким сильным, чтобы оправдать свое имя? Мысль о том, что это может быть не имя, а прозвище, в голову девочке не пришла. Ур был высоким и сильным, как и все мастера меча, но при этом казался неуклюжим. Возможно, из-за этого его немного недооценивали. Ур был хитрым, грубым и, вопреки ожиданиям, поразительно быстрым. Ему нравилось изматывать молодых оруженосцев, пока те не падали, обессиленные, на землю. Он наслаждался страхом мальчишек. Ур был хладнокровным, расчетливым воином и поразительно хорошим тактиком. Так как мальчишки боялись его, как дьявола, они внимательно его слушали, и старались сделать все, чтобы он был доволен. В результате они быстро всему учились. Эллен тоже боялась Ура. В конце концов, она впервые сражалась с пажами, и у нее не было ни малейшего представления о том, как обращаться с палкой.

– Ты так размахиваешь этой штукой, словно хочешь разогнать стадо свиней. Ты должен обращать внимание на все вокруг! – возмутился Ур и, подбежав к Эллен, напал на нее.

Его меч был настоящим, и он быстрыми ударами изрубил ее палку в мелкие щепки. Мальчишки-пажи развлекались – на этот раз не они были мишенью для его нападок.

– У нас тут не девичник, и мы не вышивать собрались! – заорал на нее Ур.

Эллен вздрогнула. Неужели она как-то выдала себя? На мгновение девочку охватила паника.

Ур вырвал остаток палки у нее из руки с такой силой, что она чуть не упала.

– Либо старайся и не лови ворон, либо убирайся отсюда. За пенни я могу найти себе парня попроворнее.

Эллен постаралась принять как можно более мужественный вид.

– Да, сэр, я буду стараться, – гордо заявила она.

Ур заставлял мальчишек – одного за другим – нападать на Эллен. Девочке пришлось нелегко. От ярости и боли у нее слезы наворачивались на глаза, когда она раз за разом падала на землю. Единственным, кто дружелюбно протянул ей руку и помог встать, был Тибалт – мальчишка, который так понравился Розе. У него были песочно-желтые волосы, которые на норманнский манер были подстрижены «под горшок». Она заглянула в глубину его карих глаз с золотистыми искорками. Тибалт, должно быть, заметил предательски блеснувшие слезы в глазах Эллен и прошептал ей:

– Ур нас тут уже всех довел до отчаяния, так что выше голову. Не доставляй ему удовольствия видеть, как ты плачешь.

Эллен с благодарностью взглянула на мальчика и кивнула. Хотя она старалась взять себя в руки, все же слезинка скатилась по ее щеке. Она поспешно отерла ее рукавом, чтобы никто этого не увидел.

После того как она встала, Тибалт выпустил ее руку и взглянул на нее с неожиданным раздражением, а затем развернулся и отошел.

Когда Эллен на следующий день снова пришла драться, Тибалт начал громко ее дразнить.

– Слушай, почему ты надо мной издеваешься? Я думал, мы можем стать друзьями, – с возмущением спросила она у Тибалта, когда пришла его очередь на нее нападать.

– Друзьями? – Тибалт выплюнул это слово, будто гнилую вишню. – Нет уж, друзьями нам не быть. Тебе тут не место, так что давай вали отсюда!

Словно сумасшедший, он набросился на Эллен с деревянным мечом в руке прежде, чем та встала в стойку. Конечно, это было против правил, и Ур должен был призвать своего воспитанника к порядку, но он этого не сделал. Тибалт бросился на Элен с такой яростью, что той пришлось уклоняться, и она потеряла равновесие. Мальчишка, не удержавшись на ногах, свалился на нее. Их лица сблизились, и она увидела его широко распахнутые глаза, ставшие почти черными. Через мгновение он поднялся, оставив Эллен лежать в пыли, и отошел, больше не обращая на нее внимания. Встав, Эллен бросила гневный взгляд на Ура, ничего не сказавшего Тибалту, и молча ушла с площади.

* * *
Тибалт тоже ушел с площади. Со злостью чеканя шаг, он вышел за ворота и пересек полянку. Небо было затянуто тяжелыми серыми облаками, а воздух был горячим и душным. Наверняка вскоре будет гроза. Тибалт то пускался бежать, то замедлял шаг, и в конце концов сел на ствол дерева, упавшего на опушке леса. Сердце по-прежнему выскакивало у него из груди, и мальчика разрывали противоречивые чувства ярости и страха. Что-то с этим Эланом не так. Слишком уж он… привлекательный! Тибалт не мог понять, что с ним случилось. Когда он лежал на Элане, вдыхая его сладкое, пахнущее медом дыхание, он почувствовал, как кровь закипает в жилах!

– Ну что за чушь! Я не могу в него влюбиться! – вслух сказал он и испугался хриплого звука собственного голоса.

«Элан – парень, как и я, – попытался он успокоить себя. – А парни хотят спать с женщинами, так того требует природа». Тибалт чувствовал, как холодный пот стекает у него по вискам. Он, конечно, слышал о всяких извращениях, но… И почему этот дурак не остался в своей Англии?

В пыли у своих ног Тибалт увидел двух черных жуков с желтыми полосками на спине. Один жук лежал на другом, и они спаривались, ползая по кругу. Тибалт немного понаблюдал за ними, а затем безжалостно раздавил их ногой.

– Это противоестественно! Господи, спаси и сохрани! Это противоестественно… – пробормотал он, забыв о жуках.

«Это чушь, все это чушь», – раздраженно подумал он. В конце концов, он знал, как обращаться с девчонками. Осчастливил же он двух служанок! Они постоянно хихикали, краснея, когда он улыбался им, и смотрели ему вслед, когда он проходил мимо. Одна была немного старше его, и с ней никаких сложностей не возникло. С другой ему пришлось немного поднапрячься, но тем слаще было ощущение полной и безраздельной власти, когда ему удалось лишить ее девственности. Понятно, что для него это значило намного меньше, чем для нее, но ведь он же был мужчиной! И как мужчина он мог всем распоряжаться.

Но почему же у него так бешено бьется сердце? Тибалт попытался вспомнить, чувствовал ли он что-либо подобное с девушкой, и пришел к выводу, что девушки не вызывали у него таких эмоций, он просто использовал их для удовлетворения своих телесных потребностей.

Тибалт твердо решил проверить себя и стал думать о каждом паже и каждом оруженосце в замке, чтобы узнать, будут ли мысли о них вызывать в нем противоестественные чувства. Он немного успокоился, установив, что это не так. Но тут он вспомнил об Элане – как тот лежал на земле под ним, о его зеленых – таких зеленых! – глазах, блестящих от слез. Сердце у Тибалта сразу же забилось чаще, во рту пересохло, он ощутил странное, противоестественное возбуждение.

– Парень, да еще и ревет! – презрительно прошипел он. – Ты мне за это заплатишь, Элан! – поклялся он, сжав кулаки. – Я буду бить тебя, унижать и гнать, пока ты не уберешься отсюда.

С этого дня Тибалт каждую ночь выходил из общей спальни, которую он делил с другими оруженосцами, и пытался изгнать из себя противоестественные мысли бичеванием розгами. Его преследовала невинная улыбка Элана, и он бил себя еще сильнее. При мысли об Элане его член наливался силой, и при каждом ударе розгами по плечам член дергался, а по телу Тибалта проходила волна наслаждения. И только когда кровь начинала стекать по его спине, Тибалт поддавался усталости и боли и шел спать. Но совесть продолжала мучить его из-за похотливых мыслей. Спина у него постоянно болела, напоминая ему об Элане, – ужасное, возбуждающее воспоминание. Иногда Тибалт боялся, что сойдет с ума от страсти к Элану, и за это ненавидел его еще больше.

* * *
Когда Эллен вечером не пришла ужинать, Донован вышел во двор. Эллен действительно была там и тренировалась с палкой. Донован подошел ближе.

– Что случилось, почему ты так сердит, Элан,?

Она со злостью ударила палкой об землю.

– Один из оруженосцев хочет меня доконать. Я этого вообще не понимаю. Сперва он был очень милым, а потом вдруг стал моим самым заклятым врагом. Он настраивает всех остальных против меня и дерется, нарушая правила. – Лишь с трудом Эллен удалось не заплакать.

– Палка – это оружие простолюдинов. Оруженосцы сражаются с тобой, чтобы потом вместе с рыцарями побеждать таких же, как ты. Подумай хорошенько о том, хочешь ли ты этого. Чем лучше ты будешь драться с ними, тем большему они научатся. Некоторые из них – будущие бароны и рыцари, а ты – кузнец. Не забывай этого.

Эллен почувствовала, что по-настоящему счастлива. Донован назвал ее кузнецом, а не подмастерьем или помощником кузнеца. Она знала, что он высоко ценит ее мастерство, но до сих пор он не произнес ни единого слова похвалы. И это одно-единственное, скорее всего, необдуманно брошенное слово, значило для нее больше, чем любые хвалебные речи.

– Ты никогда не будешь равным им, хоть они и нуждаются в нас, мы на них работаем, чтобы они смогли победить. Если мы не сможем делать им самые лучшие мечи, это сделают другие. Каждого человека можно заменить, каждого. И даже того оруженосца, который так тебя злит. Просто забудь о нем и не стой у него на пути. – Донован забрал у нее палку и бросил ее на землю. – Пойдем есть, тебе нужны силы на завтра. У нас еще много работы.

Эллен послушалась Донована. Она подумала о том, что он сказал, и после еды пошла за ним в кузницу.

– Вы правы, мастер, я больше не буду унижаться и не позволю им использовать себя. Глупо было думать, что я смогу научиться фехтованию на мечах.

Эллен не скучала за Тибалтом и его приятелями. Единственным, кто ей действительно нравился, был Гийом, хотя они еще не обменялись с ним ни единым словом. Во время испытания в прошлом году он действительно сошел с пенька только после захода солнца. Остальные оруженосцы невзлюбили его за это, к тому же ему завидовали, так как он был великолепным фехтовальщиком, быстрым, сосредоточенным и всегда честно дрался.

Когда Эллен пришла на площадь, чтобы сказать сэру Ансгару, что не будет больше драться, Гийом как раз отпустил Тибалту затрещину, потому что тот нечестно повел себя с другим парнем. Ур ничего не сказал Гийому, и, так как Гийом был старше, Тибалту, скрипя зубами, пришлось извиниться перед обиженным оруженосцем.

«Так ему и надо», – злорадно подумала Эллен и подошла к Уру.

– Ух ты! Слышали, парни, кузнец боится с нами сражаться! – Тибалт с сияющими от счастья глазами расхохотался, услышав заявление Эллен, и оруженосцы, стоявшие рядом с ним, начали свистеть.

Эллен не удостоила их даже взглядом и с гордо поднятой головой ушла с площади. Ей показалось, или Гийом одобрительно кивнул?

* * *
Через день Тибалт познакомился с Розой. Девушка была красивой, и ее длинные черные волосы блестели на солнце, как вороново крыло. Тибалт уже пару раз видел ее в сопровождении Элана, но сегодня она была одна. Наверняка у нее был выходной, ведь сегодня воскресенье, день Господень. Это судьба! Элан уже давно положил на нее глаз, возможно, они даже встречались! При мысли об этом Тибалт почувствовал укол ревности. Отбить у него эту девчонку… это будет великолепная месть! У Тибалта проснулся охотничий инстинкт. Он вежливо поздоровался с англичанкой и дружелюбно улыбнулся ей. Роза покраснела, скромно сделала книксен и улыбнулась ему в ответ. Тибалт ощутил триумф. Очевидно, она будет легкой добычей.

– Я хочу пойти прогуляться с лес. Пойдешь со мной? – Он галантно протянул ей руку, словно она была молодой дамой высокого происхождения.

Кивнув, Роза опять покраснела. Взяв его под руку, она гордо пошла рядом. Ее глаза сияли, взгляде любопытством порхал по его лицу. У Тибалта были правильные черты лица, красивый прямой нос и чистая кожа. Он наслаждался ее восхищенным взглядом и с удовлетворением подметил, что девушка смущенно отворачивалась, когда он смотрел на нее. Путь от замка был крутым и каменистым, и Роза в своих деревянных башмаках часто спотыкалась. Тибалт приобнял ее за талию и прижал к себе.

– Так ты не поскользнешься! – объяснил он, прижимая ее к себе сильнее.

Придя на лужайку, они уселись на пожелтевшую траву. Тибалт искоса поглядывал на Розу, собирающую последние цветы. В ее огромных глазах дикой косули застыл немой вопрос.

«Да, у него неплохой вкус, у этого мерзкого англичанишки», – с горечью подумал Тибалт, но в глубине души он был доволен тем, что Роза такая красавица. Месть Элану с этим восхитительным созданием будет намного слаще.

– Ты великолепна, ты знаешь это?

Сорвав травинку, Тибалт провел ею по шее девушки. Захихикав, Роза откинулась на траву.

– Я даже не знаю, как тебя зовут!

– Роза… – выдохнула она, ее голос дрожал.

– Роза… Тебе идет это имя.

Тибалт заглянул ей в глаза, а затем наклонился и нежно поцеловал в шею, прямо туда, где билась тонкая жилка. Роза закрыла глаза, по ее телу прошла дрожь, ресницы затрепетали. Тибалт коснулся указательным пальцем ее лба и провел им по ее восхитительному носу, а затем обвел кончиком пальца вокруг губ. Те слегка приоткрылись, и он вложил палец ей в рот, а затем провел им по ее подбородку, шее, осторожно спускаясь к груди. Роза учащенно дышала, а Тибалт чувствовал небывалое возбуждение. Он испытывал страсть к этой девушке. Он нежно ласкал ее твердое груди, четко вырисовывавшиеся под льняным платьем, а затем его рука спустилась ниже и оказалась у нее между ног. Роза тихо застонала, когда он прикоснулся к ее чреслам. Так как она все ему позволяла, он провел ладонью до самых лодыжек, а потом запустил руку ей под юбку и принялся ласкать внутреннюю поверхность бедер, пока не убедился в том, что возбуждение девушки уже достигло предела. Нежно, но в то же время настойчиво, он поцеловал ее и запустил свой жадный язык ей в рот, а его рука скользнула немного выше – к месту наслаждения. Он чувствовал ее влагу, и это было великолепно. Его страсть становилась все сильнее. Разве это не доказательство того, что все его противоестественные мысли – лишь ошибка? Когда он лег на нее сверху, он чувствовал страсть только к ней и желал только ее тела, тела Розы. Он вошел в нее резко, почти грубо, даже с отчаянием.

Когда они, совершенно истощенные, лежали рядом, девушка приподнялась и серьезно посмотрела на него.

– Я хочу тебя, Тибалт. Я хочу тебя снова и снова.

Ее прямота поразила его, но в то же время и польстила ему. Тибалт был доволен собой, ведь он только что доказал, из какого теста сделан. Роза была лучшим лекарством от его противоестественных чувств к Элану.

– Мы будем часто видеться, малышка Роза, я обещаю тебе это, – нежно сказал Тибалт.

После того как они расстались, Тибалт, самодовольно расправив плечи, пошел к приятелям и похвастался своим достижением. С этого момента он стал регулярно встречаться с красивой англичанкой. Она была нужна ему как противоядие, чтобы очистить свое сознание от мыслей об Элане. Ее тело, будившее в нем сильную страсть, дарило ему чувство покоя, ощущение, что все у него в порядке. С тех пор как Тибалт испытал его, он все реже прибегал к самобичеванию. И только когда он случайно встречал на улице Элана и видел его сияющие зеленые глаза, Тибалт вновь ощущал слабость. Когда же он был с Розой, то чувствовал себя непобедимым. Иногда ему даже казалось, что он любит эту девушку. Как бы то ни было, он вожделел ее, пусть она и не трогала его душу – на это был способен лишь Элан. Тибалт ненавидел это унизительное ощущение влюбленности и ненавидел за это Элана. Он готов был прибегнуть к любому средству, чтобы доказать свою силу. С каждым днем им все больше овладевали мысли о мести за те страдания, которые он испытывал. По ночам его часто мучили кошмары – в них он наблюдал за тем, как Роза и Элан совокупляются. Тогда он метался во сне, сходя с ума от ревности. Ему нравилось наблюдать за тем, как Роза предается наслаждению с другим мужчиной, в конце концов, он мог обладать ее телом, когда бы ни захотел. Но вот видеть Элана в чужих руках… это был ад.


Март 1164 года

В прошлом году, через несколько дней после того как Эллен отказалась от тренировок по фехтованию, Донован решил подарить ей меч. Этот меч не продавался, потому что лезвие вышло неудачным, но меч вполне был пригоден для тренировок. Вспомнив о своем учителе, постоянно говорившем о необходимости смирения, кузнец когда-то решил не продавать этот меч. Донован не пожалел об этом – если бы он продал меч, это стоило бы ему репутации, а возможно, и жизни. С тех порДонован хранил этот меч как напоминание о своем чрезмерном тщеславии.

– Вот, это тебе. Понаблюдай за оруженосцами и запомни каждое из их движений. А затем можешь потренироваться в лесу. Хотя меч и не подходит для настоящего боя, так как при большой нагрузке лезвие может сломаться, он хорошо сбалансирован, и вес у него, как у настоящего, – подбодрил он Эллен. – Жаль, что у меня в свое время не было возможности поупражняться с ним.

Небольшая поляна, скрытая в зарослях леса, стала местом для ее тренировок. Деревья росли тут очень густо, так что издалека увидеть девочку было невозможно, и опасность разоблачения была минимальной. Она регулярно тренировалась здесь до зимы, но когда выпал первый снег, по следам ее легко можно было обнаружить.

Зимой оруженосцы освоили новую стойку для атаки, которая очень заинтересовала Эллен. Прищурившись на мартовском солнышке, девушка решила, что пора снова заняться тренировками. Чтобы меч не заржавел, она регулярно его полировала и смазывала маслом. И вот теперь она вытащила меч из сундука, где его хранила с позволения Донована, и пошла в лес.

Она стала в позицию, как это делали оруженосцы, поклонилась двум воображаемым противникам и приняла атакующую стойку. Девушка настолько увлеклась фехтованием, что замерла от неожиданности, когда в зарослях что-то треснуло. Она испуганно оглянулась.

Из тени деревьев медленно вышел Гийом.

Эллен нарушила много законов, так что вполне могла навлечь на себя гнев дворянина. Девушка ждала самого худшего. Застыв от ужаса, она не издавала ни звука.

– Элан! – Гийом кивнул вместо приветствия, встал за спиной девушки и взял ее за руку с мечом.

– Не дергай так резко рукой. Она должна подниматься выше, а вот плечи поднимать не надо, они должны быть опущены. Попробуй пронести атаку еще раз.

Он отступил на шаг и выжидающе посмотрел на нее.

От ужаса у Эллен сжался желудок. Возможно, он хотел поразвлекаться перед тем, как потащить нарушителя в замок, чтобы его там наказали. Эллен пыталась подавить страх и сделать так, как посоветовал Гийом.

Но Гийом, не сказав ни слова ни о мече, ни о правилах, которые она нарушила, поправил ее стойку и показал некоторые приемы. Каждый раз, когда он становился рядом с ней, она ощущала томление внизу живота.

– Ты давно не тренировался с нами, – отметил Гийом.

– Не хотелось, да и времени не было.

– Это и неудивительно, с такими, как Тибалт, тренироваться никакого удовольствия.

– Он меня ненавидит, и я даже не знаю почему. Сначала он был довольно милым, а потом… – Эллен прикусила язык.

Гийом не был ее другом. Нужно было следить за собой и не доверять посторонним.

– Ему еще многому нужно научиться, чтобы стать достойным дворянином, таким, как его отец, – презрительно сказал Гийом.

– Ты знаешь его отца? – с любопытством спросила она.

– Нет, я только слышал о нем, и такой репутации, как у него, Тибалт пока не заслужил.

– Ну, я понимаю, почему он не мог оставить сына при себе – учиться с ним, пожалуй, невозможно. А ты? Почему ты не учишься у своего отца? Что вы все такого натворили, что ваши семьи отослали вас прочь и заставили учиться у чужих людей?

Гийом согнулся пополам от смеха.

– Что мы натворили? Вот это вопрос! Я такого еще не слышал. Ты притворяешься, что тупой, или правда понятия не имеешь о том, что говоришь?

Эллен злобно взглянула на Гийома.

– Что ж тут тупого?! – возмутилась она. – Крестьянин учит своего ребенка, как обрабатывать поле и ухаживать за скотом. Столяр, плотник, ткач, кузнец или любой другой ремесленник учит своего сына тому, что знает сам, ведь его сын когда-то получит в наследство мастерскую отца. Разве рыцарь не должен учить сына, чтобы тот вырос честным и отважным?

Гийом перестал смеяться и серьезно посмотрел на Эллен.

– Собственно, ты прав. Честно говоря, я никогда об этом не задумывался. Пажей и оруженосцев учат по-другому. Мои старшие братья покинули дом задолго до меня, а затем настал и мой черед. – Гийом запнулся.

Эллен помолчала, ковыряя ногой влажную почву.

– Я ведь тоже англичанин, как и ты. Ты знал об этом? – Гийом перешел на английский.

Эллен молча отрицательно покачала головой.

– Я вырос в замке Мальборо. Мой отец лишился замка, и через год меня послали сюда. Я почти не помню отца – видел его слишком редко. И только лица моей матери и кормилицы навечно отпечатались в моей памяти. Ты когда-нибудь бывал в Оксфорде? Это недалеко от Мальборо.

Об Оксфорде она никогда не слышала, хотя название и напоминало Орфорд.

– А ты откуда родом? – дружелюбно спросил Гийом.

– Восточная Англия, – ответила она, пытаясь скрыть дрожь в голосе.

Гийом задумчиво кивнул.

– Тебе повезло, ты тут с отцом.

– Ты имеешь в виду кузнеца Донована? Он не мой отец.

Гийом удивленно взглянул на нее.

– Но ты же сам мне только что сказал, что вы всему учитесь у отцов?

– В моем случае это не так, – не вдаваясь в подробности, ответила Эллен.

– Ага. Наверно, сам что-то натворил! – Усмехнувшись, Гийом шутливо погрозил ей пальцем.

Эллен проигнорировала его слова. Гийом сел на большой камень.

– Мои предки были норманнами, но, знаешь, я англичанин, и останусь им навсегда. Ты не мечтаешь о том, чтобы вернуться?

– Нет. Если мне когда-нибудь захочется вернуться, я это сделаю. Сейчас мне здесь нравится.

«Наверное, нужно называть его не Гийомом, а Уильямом», – подумала Эллен. Она теперь немного расслабилась, потому что он ни словом не обмолвился о мече.

– Мне пора домой, – сказала она, увидев, что солнце уже садится.

Эллен забыла изменить голос, но, к счастью, Гийом этого, казалось, не заметил.

– Если хочешь, в следующее воскресенье мы можем еще потренироваться, если меня не отправят отсюда вместе с солдатами, – предложил он.

Казалось, для него было вполне естественным вместе с кузнецом фехтовать на мечах. В ответ Эллен лишь кивнула, боясь, что он поймет: ее голос вовсе не дрогнул, как у мальчишки, когда голос ломается.

– Я пойду по другой тропинке, лучше, чтобы нас не видели вместе, – сказал Гийом.

Подняв руку на прощание, Эллен повернулась и ушла. «Только не оборачиваться! Иначе он сразу же поймет, что я девчонка», – подумала она и весь путь до кузницы прошла не оборачиваясь.


На следующий же день она рассказала Розе о встрече с Гийомом.

– Я еще в жизни так не боялась! Ты только представь, что было бы, если бы он меня выдал…

Эллен рассказывала об этом подруге взахлеб, так что Розе сразу же все стало ясно.

– Не все о нем такого высокого мнения, как ты. Его называют обжорой, а еще говорят, что когда он не жрет, то спит.

– Это все происки завистников! Если бы ты только видела, как он дерется… – бросилась защищать Гийома Эллен.

– …то это ничего бы не дало, потому что я не смогу понять, хорошо он дерется или плохо. Тебе надо как можно скорее выучить пару новых ругательств и придумать несколько глупейших шуток, иначе он при следующей же встрече сообразит, что ты девчонка, да еще и влюблена в него!

– Роза! – Эллен с ужасом взглянула на подругу. – Да что ты такое говоришь?

– Слушай, я вижу то, что я вижу. Если ты точно так же, как сейчас, краснеешь, когда он рядом… – Роза показала Эллен язык.

– Ах ты ведьмочка! – С наигранной яростью Эллен бросилась на Розу и шутливо дернула ее за косу.

– Ну ладно, малыш, ладно тебе, – немного высокомерно осадила ее Роза.

Эллен это рассердило. От нее не укрылось то, что ее подруга в последнее время изменилась. Она уже давно подозревала, что Роза встречается с мужчиной, и ее обижало, что подружка ей об этом ничего не рассказывает.


Всю неделю до самого воскресенья Эллен была крайне рассеянна и делала в работе такие ошибки, каких раньше никогда не допускала. Донован был в ярости.

– Если тебе не интересно в кузнице, можешь найти себе занятие получше! – стал кричать он, когда в субботу она в очередной раз все сделала не так.

– Ага. А все всегда должно быть по-вашему, да? – задиристо спросила она. – Мне все всегда нужно делать только так, как вы это делаете.

Эллен знала, что глупо обвинять его в этом. Ее ошибка никак не была с этим связана, а упрек был глупостью и наглостью, что обидело Донована намного сильней, чем можно было предположить.

– Убирайся отсюда! Прочь из моей мастерской! – закричал он. Эллен бросила молоток возле наковальни и выбежала из кузницы, захлопнув за собой дверь. Она побежала в дом и, перескакивая через две ступеньки за раз, влетела в спальню и бросилась на матрас. Комната была настолько крошечной, что ее матрас был всего в паре шагов от места, где спал Арт. Ей никогда не мешало то, что Арт храпел, но вот его ночные занятия самоудовлетворением вызывали у нее все большее отвращение. Вначале она вообще не поняла, почему он почти каждую ночь ворочается и сопит, но затем она увидела, как он трет свой член, пока не кончит. Свое семя он вытирал грязной тряпкой, которую менял очень редко, и ее вид вызывал у Эллен приступы тошноты. Но этим вечером Арт все еще помогал в кузнице Доновану, и она была в комнате одна. Закутавшись в шерстяное одеяло, она заснула, думая о Гийоме.


Когда она проснулась на следующее утро, было уже светло. Арт встал раньше нее. Ни Гленны, ни Донована не было дома. Эллен съела кусок хлеба и сделала пару глотков сидра. Этот сладкий, немного шипучий напиток из яблок в Нормандии пили в любое время суток, а вот пива тут почти не было. По праздникам Гленна варила эль, и тогда к ним в гости приходили английские ремесленники, чтобы выпить с ними и поразвлечься.

Эллен радовалась, что этим утром она не попалась на глаза мастеру. Приведя себя в порядок, она пошла в церковь.

Она стояла в углу и на протяжении всей мессы думала только о Гийоме. Придет ли он на полянку? Почему он ее не выдает? Когда она думала о нем, то возникало странное ощущение, словно по ее венам текла не кровь, а сидр. Внезапно Эллен почувствовала на себе чей-то взгляд и оглянулась.

Недалеко от нее стояла Гленна, и взгляду нее был совершено чужой. В ее глазах читались и упрек, и немой вопрос. Должно быть, Донован рассказал жене о наглой выходке Эллен.

Конечно, это было некрасиво, но Эллен не хватило духу опустить глаза. Пускай это был и неудачный момент для самоутверждения, но Эллен тогда нисколько не сомневалась в своей правоте и стояла, расправив плечи. Заметив печаль в глазах Гленны, она отвернулась. «Если бы я действительно была мужчиной, тогда…» Элен не довела эту мысль до конца. Девочка опять повернулась, чтобы взглянуть на Гленну, но та молилась. Эллен подозревала, что Гленна в ней разочаровалась, и на мгновение она почувствовала себя маленькой и беззащитной девочкой. Донован мог просто выставить ее за дверь, а Гийом – выдать в любой момент. Тибалт ее ненавидел, а Ур, не раздумывая, готов был бросить ее на съедение собакам. Даже Роза в последнее время не нуждалась в ее обществе. Эллен задумалась, почему она с таким нетерпением ждет воскресенья, почему в последние дни кузнечное дело, ставшее для нее самым главным в жизни, вдруг отошло на второй план? Может быть, лучше вообще не идти в лес? Но если Гийом действительно ждет ее там, он может подумать, что она струсила. «Я все равно пойду туда», – решила Эллен, хотя и была уверена, что Гийом не придет. Сразу после службы она побежала в кузницу, стараясь не встретиться ни с Пленной, ни с Донованом. Она взяла меч и пошла в лес.

Когда она пришла на поляну, то увидела, что Гийом ее уже ждет. Ее сердце забилось сильнее, а в животе опять защекотало.

– Вот, я принес для нас два деревянных меча. У нас в оружейной их много. Никто и не заметит, что одного не хватает. Теперь мы можем, по крайней мере, тренироваться вдвоем.

Эллен удивленно взглянула на Гийома и кивнула. «И кто может понять этих мужчин?» – подумала она.

– Можешь показать мне свой меч? – вежливо спросил Гнйом, и Эллен протянула ему сверток.

Гийом осторожно развернул его и вытащил меч.

– Он не прошел закалку. Лезвие слишком хрупкое для настоящей битвы, – пояснила Эллен.

Гийом нахмурился.

– На вид вроде бы совершенно нормальный меч.

– Чтобы сталь закалилась, ее нагревают, а затем опус кают вхолодную воду. Это очень тонкий процесс. Иногда лезвие от этого становится ломким, и тогда им нельзя пользоваться. Но без закалки меч не выкуешь. Такое может случиться с любым, даже самым лучшим кузнецом. Я могу пользоваться этим мечом только для тренировок. Его нельзя брать на настоящую битву. Это слишком опасно, понимаешь?

– Хм-м… Думаю, да.

Они до самого вечера с упоением бились на деревянных мечах. Страх Эллен сменился восторженным уважением к Гийому за его мастерство и манеру объяснять самое главное.

– Зачем ты вообще этим занимаешься? Тебе никогда не будет позволено иметь меч, – сказал он, запыхавшись, когда они сделали перерыв.

– Неужели ты думаешь, что сапожник, который всегда ходит босиком, может делать хорошие башмаки?

Ее ответ удивил Гийома, потом он рассмеялся.

– Ты, несомненно, прав. Если подумать, ты сейчас уже здорово обращаешься с мечом, так что когда-нибудь сможешь стать отличным мастером мечей. – Гийом по-дружески похлопал Эллен по плечу.

– Да, именно этого я и хочу. Однажды я выкую меч для короля! – Эллен удивилась, как легко эти слова соскользнули с ее губ, но после того как она произнесла их, поняла, что именно это – ее цель в жизни. Возможно, именно поэтому ей постоянно снился тот сон!

– Я впечатлен. – Гийом шутливо склонился перед ней в поклоне. – Мои цели столь же возвышенны, как и твои. Я хочу стать рыцарем в свите короля. Я четвертый сын ле Марешаля, и я не могу рассчитывать ни на высокую должность, ни на лен, ни на деньги, нет прав даже на хорошую партию, но я уверен, что Господь укажет мне правильный путь, и однажды я получу все, о чем мечтаю: славу, честь – и благосклонность моего короля! – Глаза Гийома просветлели. Внезапно он хитро улыбнулся. – Но прежде чем добиваться этого, нужно хорошенько поесть – я умираю от голода. А если мы с тобой умрем, будет очень обидно, потому что паши планы не исполнятся.

Они оба сели возле ручейка в лесу и принялись уничтожать принесенную Гийомом еду.


Эллен уже совершенно забыла о том, что поскандалила с Донованом, и в хорошем настроении вернулась домой. Только встретив во дворе Гленну, которая взглянула на нее с упреком, девушка вспомнила о своих неприятностях. Смутившись, она опустила взгляд. Несомненно, она должна была извиниться перед Донованом сразу после посещения церкви. Эллен почувствовала, что кто-то на нее смотрит, и обернулась.

– А тебе чего надо? – буркнула она Арно.

– Кажется, у тебя неприятности со стариком. – Он даже не пытался скрыть торжествующую ухмылку. – Да уж, сегодня не хотелось бы мне оказаться на твоем месте!

Работая в кузнице первый год, Арно вначале тайно, а затем все откровеннее пытался выставить ее в неприглядном виде перед Донованом. Только после того как мастер устроил ему скандал по этому поводу, угрожая вышвырнуть его вон, Арно стал вести себя немного осторожнее. А теперь ему казалось, что он опять обрел почву под ногами.

– Да, пока я не забыл: мастер хочет видеть тебя в кузнице. Немедленно! – презрительно бросил он, указав пальцем на мастерскую.

Эллен прошла мимо Арно, толкнув его, когда он не уступил ей дорогу. С каждым шагом ее гордость испарялась, и она вошла в кузницу, понурив голову.

– Вы хотели со мной поговорить? – несмело спросила она. Донован стоял к ней спиной и, когда она заговорила, не обернулся.

– Нельзя было мне брать тебя подмастерьем, – горько сказал он. – Я с самого начала знал, что добром это не кончится. В первый же день ты показал свою заносчивость. Тебе не хватает почтительности. Но Гленна меня не слушала и говорила, что я должен непременно тебя взять. Так что это теперь ей наука.

Эллен всхлипнула. Если Гленна в ней тоже разочаровалась, значит плохо дело. Она молча глядела на пол, слушая Донована.

Только теперь он обернулся, с яростью протирая тряпкой лезвие меча, которое давно уже было чистым.

– Ты постоянно думаешь, что должен настаивать на своем, и пробуешь делать то, что не может получиться.

– Но… – хотела возразить Эллен, однако яростный взгляд Донована остановил ее.

– Ты не уважаешь старших, не считаешься с их опытом, а это для подмастерья самое главное.

– Вы ошибаетесь! – попыталась оправдаться Эллен.

Она никого так не ценила, как Донована, и обожала его за знания и умения, хотя и не могла выразить своего уважения словами.

– Ты опять мне перечишь! – закричал он.

– Простите меня, прошу вас, я ведь не хотел… – подавленно сказала она.

– Надо было просто вышвырнуть тебя из кузницы, в конце концов, я ведь ничего тебе не обещал. Ты сам знаешь, что попал ко мне по ошибке.

Эллен бросила на него разочарованный взгляд. Она же выдержала испытание! Донован обошел наковальню и посмотрел девушке в глаза. В его взгляде было столько холода, что у Эллен мурашки побежали по коже.

– Ты не очень-то силен, да и выносливости тебе не хватает. Единственное, что у тебя есть – это твой талант, – сказал Донован. – Ты понимаешь железо лучше всех, кого я знаю. В твоем возрасте я не обладал и половиной тех знаний, которые доступны тебе, у меня не было твоего таланта. Твое призвание – особенное, и это, Элан, единственная причина, по которой я тебя не вышвырнул сегодня. – Донован глубоко вздохнул – от гнева у него перехватило дыхание. – Если ты будешь стараться, когда-то из тебя получится самый лучший кузнец. И когда тебя спросят, кто был твоим учителем, ты скажешь, что это был Донован из Ипсвича. И тогда я буду тобой гордиться. Иначе и быть не может. – Донован подошел к ней, взял ее за плечи и встряхнул ее. – Это твой последний шанс, понимаешь? Не упусти его.

Эллен с облегчением кивнула.

– Я не знаю, почему ты на этой неделе был таким неуклюжим. Гленна считает, что все дело в той английской девушке, с которой ты встречаешься. Я тоже когда-то был молодым и знаю, что любовь делает с нами, мужчинами. Так что на этот раз я тебя прошу, но второго шанса у тебя не будет.


Танкарвилль, 1166 год

Со времени этого конфликта прошло два года. Больше скандалов у них не было. Эллен старалась работать еще больше, а Донован стал требовательнее, но после того разговора отношения между ними стали доверительнее.

Гленне казалось, что Донован относится к Элану как к собственному сыну. Она считала, что ее муж доволен, и от этого чувствовала себя счастливой.

Донован стал всегда посвящать Эллен в свои планы, когда собирался создавать новый меч. Он обсуждал с ней процесс выполнения работы, использование тех или иных материалов, этапы работ и сроки их выполнения, и все чаще позволял ей выполнять самые ответственные операции. Эллен старалась оправдать его доверие и чувствовала себя все увереннее.

Хотя кузнец часто заставлял ее работать дольше, чем Арно, и поручал ей самые сложные задачи, за выполнением которых всегда внимательно следил, Эллен все же удивилась, когда однажды Донован поручил ей самой изготовить меч. Приступать нужно было вскоре.

Донован указал ей на груду заготовок и предложил свою помощь, если, несмотря на его ожидания, она без него не обойдется. При этом говорил он ворчливее, чем обычно, хотя и смотрел на девочку доброжелательно, – он тщательно готовил Эллен к этому ответственному заданию.

Эллен знала, что справится, но все же от волнения у нее перехватило дыхание.

– А почему Элан, а не я? – возмущенно спросил Арно.

Он был старше, и опыта у него было на два года больше, чем у нее, но Донован считал, что ему еще нужно попрактиковаться, и сказал, что у Арно все впереди. Арно по-прежнему делал слишком много ошибок и еще не способен был изготавливать мечи сам. Он был очень тщеславен и обладал достаточной ловкостью, но такого таланта, как у Эллен, у него не было.

– Тупой норманнский щенок, – буркнул Донован по-английски, глядя на возмущенного Арно.

Эллен и Арт ухмыльнулись, в то время как Арно с Винсентом взглянули на учителя с непониманием – они с самого начала отказались учить английский, хотя Донован их и уговаривал.

– Эй, ты что тут ухмыляешься? – гаркнул Арно на Арта.

– Да, вот именно! – Винсент, как всегда, не отставал от своего кумира.

Эллен вовремя удержалась от комментария. Арно был хитер и легко мог навредить ей, если бы ему представилась такая возможность, так что девочка решила не подливать масла в огонь.


Изготовление меча без помощи Донована было для Эллен сложнейшим заданием, но она с радостью приняла этот вызов. Она уже давно тренировалась фехтовать на мечах и точно знала, каким должно быть хорошее оружие. Меч должен быть острым и в то же время гибким. Он должен приходиться точно по руке, быть сбалансированным и достаточно легким. Она целый день думала о мече, который должна изготовить, и в тот же вечер спросила Донована, для кого она будет ковать этот меч. Ей было важно знать, будет ли это молодой человек или опытный рыцарь, и сражается ли воин правой рукой или левой. Она одинаково хорошо действовала обеими руками, и когда ее правая рука уставала во время ковки, она некоторое время ковала левой. Таким образом она могла дольше работать с заготовкой. Естественно она использовала левую руку и тренируясь с Гийомом, и благодаря этому понимала, что существует разница в фехтовании правой и левой рукой, в особенности если противник правша – тогда оба меча находились с одной стороны сражающихся.

– Меч. Ты должен его изготовить. Больше тебя ничего не должно волновать, – грубо осадил ее Докован.

Эллен была разочарована. Выковать хороший меч для незнакомца было намного сложнее, чем для рыцаря, о котором хоть что-то известно. Некоторые рыцари предпочитали определенную форму рукояти, другим же это было безразлично. Кроме того, длина лезвия должна была соответствовать росту рыцаря. Эллен представляла себе разнообразнейшие мечи, и в конце концов так запуталась, что уже сама не знала, чего хочет. Ее идей хватило бы на сотню мечей, и поэтому выбор одного из возможных вариантов был для нее очень тяжелым. В какой-то момент она стала вспоминать, как они с Гийомом тренировались в лесу. Прошло уже два года с момента их первой встречи там – с того момента, как она его полюбила. Роза до сих пор была единственной, кто знала тайну Эллен и понимала, как она страдает. Гийом даже не догадывался об этом. Для него она была учеником кузнеца Эланом и его другом. Они по-прежнему встречались по воскресеньям, когда он находился в Танкарвилле. Гийом был оруженосцем, и ему часто приходилось сопровождать своего господина в поездках. Вот и теперь он надолго уехал, и Эллен никак не могла дождаться его возвращения. Ей так хотелось рассказать ему о мече и попросить его совета! Гийом был совсем не таким, как крестьянские мальчишки или ремесленники. Конечно, это было связано и с тем, что он воспитывался как рыцарь. Но это было не единственной причиной. Гийом был упрямейшим человеком из всех, кого Эллен знала. Никто не мог его заставить отказаться от своих планов. Его господин однажды чуть не отправил мальчика обратно к отцу, потому что он постоянно отказывался учиться писать и читать, – Гийом верил в то, что перо испортит его руку фехтовальщика. Бывало, Эллен посмеивалась над его упрямством, но, с другой стороны, Гийом был для нее предсказуемым.

У Розы почти не было времени на Эллен, и девочка очень скучала в эти одинокие воскресенья – без Гийома и его «историй из жизни рыцарей», как их называла Эллен. У Гийома всегда было что порассказать. Его поразительная способность запоминать мельчайшие детали делала его истории настолько живыми, что у Эллен часто возникало впечатление, будто она сама наблюдает за происходящим. Каждый раз, когда он рассказывал ей истории, Эллен не могла отвести взгляда от его губ. Через некоторое время Эллен стала понимать, какие традиции и ценности были важными для всех пажей, оруженосцев и рыцарей, и их поведение стало казаться ей менее бессмысленным и примитивным. Но чем больше она узнавала о жизни, которую вел Гийом, тем яснее становилось ей, что нужно быть урожденным дворянином, чтобы мыслить и чувствовать, как рыцарь. Эллен часто усаживалась возле небольшого ручейка, где они любили отдыхать вместе, и представляла себе, что Гийом сидит рядом с ней. Она разговаривала с ним, объясняя, в чем не уверена и почему не может решиться на выбор того или другого варианта меча. В этот раз она рисовала мечи на песке и все говорила и говорила, совершенно забыв, что рядом никого нет.

«Ты слишком много думаешь об этом. Просто сделай меч, который бы тебе хотелось иметь самому!» Гийом наверняка сказал бы ей именно это.

– Точно! – воскликнула девочка, вскакивая.

Это же так просто! Ей нужно определить, что она сама считает самым важным в мече. Оружие должно быть сбалансированным! Главным при этом является правильное соотношение размеров и веса рукояти и длины клинка. В таком случае меч придется по руке, и им легко будет фехтовать. Кроме того, меч должен быть острым. Очень острым. А это зависит от закалки стали. Металл не должен стать от закалки более хрупким. Так как у меча не было заказчика, то вполне логично было бы изготовить меч под собственный рост. Так как Эллен была достаточно высокой девушкой, нашлось бы много рыцарей, которые смогли бы купить этот меч. По дороге домой она продумала все остальные детали и ясно представила будущий меч.

Для качества клинка большое значение имела полировка. Донован крайне редко доверял эту процедуру полировщику. Хотя большинство из них были хорошими опытными ремесленниками и вполне могли обрабатывать старые мечи, Донован все же считал, что только кузнец, ковавший клинок, может отполировать его как следует. Поэтому Эллен владела и искусством полировки. Ей нравилось полировать клинки, потому что именно таким образом добивались красоты и остроты лезвия. Полировка была венцом хорошо проделанной работы. Форма и величина гарды всегда играли второстепенную роль и зависели скорее от вкуса и представлений заказчика. Эллен решила выковать короткую и широкую гарду Кроме того, к мечу необходимо было сделать ножны, в которые идеально входил бы клинок. Эту работу выполнял специальный мастер, и начинать ее можно было только тогда, когда оружие было уже готово. Эфес, делавшийся из дерева, а затем укреплявшийся сталью, кожей или бечевкой, изготавливал другой мастер. Своими представлениями по поводу украшения рукояти, а возможно и ножен, Эллен необходимо было поделиться с ювелиром. Эллен знала, что следовало своевременно обсудить все детали со всеми ремесленниками, которые участвовали в создании меча, а главное – договориться о сроках. Донован дал ей на изготовление меча четыре месяца, но ведь она не могла заниматься одним мечом целый день. Она должна была помогать Доновану в кузнице.

Эллен изготавливала меч этап за этапом, так, как ее учил мастер. Когда нужно было делать гравировку на лезвии, Эллен задумалась, не спросить ли совета у Донована, но отказалась от этой мысли. Советоваться с Артом было бесполезно. Он был старательным подмастерьем, но не способным выдвинуть какую-либо идею или предложить усовершенствовать процесс работы.

Итак, Эллен решила полагаться на собственные знания и доделала меч сама. Головку эфеса она решила позолотить, согласовав с Донованом соответствующие расходы. На клинке ювелир серебром выгравировал слова «IN NOMINE DOMINI» – «Во имя Господа» – и небольшие кресты в начале и конце надписи. Эллен не умела ни читать, ни писать, хотя, в отличие от Гийома, была не против этому научиться. Но у нее просто не было такой возможности. Таким образом, ей пришлось при выборе высказывания положиться на ювелира. Тот тоже не умел читать, но у него были образцы разных высказываний, записанные для него образованным человеком. Ювелир выучил значения этих надписей наизусть и поэтому мог предлагать их своим клиентам. Он точно знал, какие надписи на мечах особенно ценятся рыцарями. Ножны и эфес были готовы, когда прошло ровно четыре месяца с начала изготовления меча, и Эллен наконец-то держала его в руках.

Эллен очень гордилась собой, так как считала, что меч ей удался – она много раз проверяла его на гибкость, остроту и прочность. Несмотря на это, она ужасно волновалась. «Плохая закалка, некачественное железо или непрофессиональная ковка – не самые худшие враги кузнеца. Худший его враг – собственное тщеславие», – часто говаривал ей Донован, так что девочка постаралась думать лишь о смирении и покорности и целый день ждала подходящего момента, чтобы попросить Донована взглянуть на меч. При этом рабочий день казался ей бесконечным, с таким нетерпением она ожидала оценки учителя. Когда наступил вечер и Донован отпустил Винсента и Арно домой, Эллен задержалась в кузнице.

– Мастер! – Эллен почтительно склонилась перед Донованом, протягивая ему меч в ножнах. От волнения у нее сердце выскакивало из груди.

Донован взял меч обеими руками и оценил его на вес. Затем он взялся за рукоять и подвигал мечом в ножнах. По выражению его лица Эллен не могла понять, доволен он или нет, и до крови закусила губу.

Донован медленно вытащил клинок из ножен.

Эллен затаила дыхание.

Кузнец поднес рукоять к глазам, острие меча направив на свою правую ступню. Затем он проверил, прямое ли лезвие, и подергал за гарду и эфес, чтобы узнать, прочны ли они. Если бы они были плохо закреплены, меч никуда не годился бы. Большим пальцем правой руки он провел по головке эфеса и едва заметно кивнул. Эллен выполняла всю работу очень тщательно, но теперь начала паниковать. Взяв тряпку, чтобы не измазать клинок жирными руками, Донован согнул лезвие в полукруг. Эллен знала, что клинок достаточно гибок, но все же обрадовалась, когда он снова выпрямился. После этого мастер взял кусок льняной ткани, обернул его вокруг клинка и резко дернул меч вверх. Острое лезвие разрезало льняную ткань, не вытянув ни единой нитки. Донован повторил эту проверку другой стороной лезвия – с тем же безупречным результатом.

Эллен еле слышно вздохнула. Она много времени потратила на то, чтобы заточить края клинка, потому что для нее не было ничего хуже, чем тупые мечи. Несмотря на это, она все больше втягивала голову в плечи – каждое движение мышц на лице Донована казалось ей выражением недовольства, а когда он откашлялся, она сразу же восприняла это как критику. И как она могла подумать, что Донован будет ею доволен? Разве имело значение то, что он в последнее время был с ней дружелюбен и признавал ее талант? Это еще не означает, что ему понравится ее меч. Наверняка он думает, что головка эфеса слишком бросается в глаза, а серебряная гравировка к ней не подходит… Внезапно Эллен засомневалась, можно ли будет вообще продать этот меч. Она уже позабыла, что мастер, изготовивший эфес, и ювелир похвалили его. Их мнение ничего не значило по сравнению с мнением Донована. Эллен чувствовала, как пот стекает по ее лбу, хотя в кузнице было совсем не жарко.

Когда Донован вложил меч в ножны, Эллен показалось, что он кивнул. Она с разочарованием увидела, что мастер отвернулся, отложил меч в сторону и молча прошел к большому ящику, в котором хранились редко используемые инструменты. На этом ящике стояла продолговатая коробка, которую Донован поднял обеими руками.

– Ты хорошо выковал меч, – сказал он, поднимая коробку, а затем повернулся и подошел к Эллен. Остановившись перед ней, он посмотрел ей прямо в глаза. – Твой меч острый и сделан по руке. Лезвие гибкое, а форма сбалансирована. Ты хорошо выполнил работу, и я тобой горжусь, но… – Донован на мгновение запнулся.

«Ну что еще? – раздраженно подумала Эллен. – Неужели он ни разу не может похвалить меня, не критикуя?»

– …но ничего другого я от тебя и не ожидал, – завершил фразу Донован и улыбнулся. – С сегодняшнего дня ты можешь называть себя подмастерьем кузнеца. Меч был твоим испытанием. – Он протянул ей коробку.

Она была такой тяжелой, что Эллен пришлось поставить ее на землю, прежде чем открыть.

– Учитель… – Она изумленно выдохнула, увидев ее содержимое.

Эллен благоговейно вытащила из коробки новый кожаный фартук и примерила его. Фартук был идеального размера. Кожу делал лучший кожевник Танкарвилля, это подтверждала крошечная метка на краю фартука. Кроме того, в коробке лежала шапочка – точно такая же, как и у мастера, – а еще две пары щипцов и молот. Это были ее первые собственные инструменты, если не учитывать молота Ллевина. Эллен сама выковала эти щипцы и молот, но не знала, что они предназначены для нее.

– Там еще кое-что лежит, – как обычно ворчливо произнес Донован.

Только сейчас Эллен заметила, что в ящике лежит что-то еще. Это был какой-то инструмент, завернутый в темную шерстяную ткань, длинный и тяжелый. Когда Эллен обнаружила, что скрывается под тканью, она от изумления открыла рот.

– Напильник! Учитель, вы сошли сума!

Донован никак не прокомментировал данное утверждение, а просто улыбнулся.

Напильник был очень дорогим подарком подмастерью. Доновану наверняка пришлось много экономить, чтобы заплатить за этот инструмент, – он стоил очень дорого, – но тем больше его радовал очевидный восторг ученика. Эллен пыталась сдержать подступившие слезы, но если Донован и заметил, что ее ресницы блестят, то не подал виду. В конце концов, подмастерью кузнеца не к лицу плакать, пускай и от умиления.

– Ты хороший мальчик, Элан. Я буду рад, если ты останешься со мной.

– Благодарю вас, мастер. Это большая честь для меня, – с восторгом сказала Эллен.

– Мы выставим меч на продажу. Я думаю, тебе за него неплохо заплатят. Ты отдашь мне деньги за материал, а остальное можешь оставить себе.

«Должно быть, Донован действительно в хорошем настроении, раз сделал такой широкий жест», – подумала изумленная Эллен. Ей очень хотелось тотчас же побежать к Гийому и рассказать ему о мече, но тот еще не вернулся. Как бы то ни было, от Розы девочка знала, что Уильям Танкарвилльский и его рыцари скоро будут дома.

И действительно, в следующее воскресенье Гийом снова пришел в лес. Осеннее солнце заливало поляну теплым, радостным светом.

Эллен должна была бы заметить, что в Гийоме что-то изменилось, но она так обрадовалась его приезду, и ей так хотелось показать ему меч, рассказать, как она трудилась над ним, что она ничего не замечала, а Гийом терпеливо ее слушал.

– Изготовить меч самому! Я думал, что не справлюсь. Нужно было принимать столько решений, понимаешь? – Не дожидаясь ответа, Эллен продолжала болтать. – Самым ужасным был момент, когда я опустил лезвие в воду – для закалки. Ты не представляешь себе, что это за ощущение! В это мгновение решается, успешной ли была многонедельная работа, или же все было напрасно. Я думал, что умру от ужаса! У меня уши – да нет, что я говорю! – все тело болело оттого, что я напряженно прислушивался, – нужно было услышать, не будет ли железо потрескивать. Но я не услышал ничего, кроме шипения воды. О Боже, это было такое облегчение! Лезвие такое острое и гибкое! – возбужденно рассказывала Эллен.

– О Господи, Элан, ну ты и болтун! – перебил ее Гийом. Опешив, Эллен обиженно взглянула на друга. За исключением Донована, Гийом был единственным, с кем она могла поговорить о мечах, и к тому же она так долго ждала его возвращения…

– Ладно, Элан. Я хочу вот о чем спросить: не можем ли мы сходить в кузницу, чтобы ты мне его показал? – Гийом не заметил сверток, лежавший рядом с Эллен на траве.

– Я его принес с собой, – пробормотала она, просияв, и осторожно вынула меч.

– Ты с ума сошел? – Гийом опасливо оглянулся.

– Но я же хотел тебе его показать! – Эллен пожала плечами. В конце концов, она носила с собой и другой меч, хотя это было запрещено.

– А если тебя поймают? Этот меч наверняка очень острый.

– Еще какой! – гордо сказала Эллен.

Увидев блеск в глазах Гийома в тот момент, когда он увидел меч, Эллен простила ему странное поведение и долгую разлуку. Удивленно осмотрев меч, Гийом одобрительно присвистнул.

– Если бы у меня было достаточно денег, я бы сразу же у тебя его купил.

Эллен с сожалением пожала плечами и осторожно завернула меч.

– Когда ты станешь знаменитым рыцарем, я выкую для тебя самый лучший меч. Тебе будет завидовать сам король, – утешила она Гийома.

– Ну хватит преувеличивать, болтунишка! – Рассмеявшись, Гийом приобнял ее за талию и левой рукой растрепал ей волосы.

Так как Эллен по-прежнему держала в руках меч, она не могла сопротивляться, боясь поранить Гийома. Эллен попыталась проигнорировать чудесное ощущение возбуждения. В это мгновение она мечтала о том, чтобы лежать в объятиях Гийома, чувствуя себя настоящей женщиной.

Когда он отпустил ее, она чуть было не открыла ему свою тайну, но в последний момент одумалась.

– Что касается меча для знаменитого рыцаря, можешь начинать делать его прямо сейчас. Должен тебе сказать, что я уже рыцарь! – гордо сообщил Гийом, наблюдая за реакцией Эллен на это сообщение.

– Что-о? Я хочу сказать, ты же только в следующем году должен был… Разве ты не сказал, что сперва рыцарем должен стать твой старший брат?

– Пути Господни… – Улыбнувшись, Гийом воздел руки к небу.

– Ты должен рассказать мне все подробно! – Внезапно Эллен поняла, что для нее означает его посвящение, и сразу же посерьезнела. – Простите, сэр, мне бы хотелось, чтобы вы рассказали мне об этом как можно больше.

– Да ладно тебе, пока мы с тобой наедине, можешь по-прежнему называть меня Гийомом. – Ухмыльнувшись, он бросил камешек в ручей.

«И вовсе он не похож на рыцаря!» – подумала Эллен.

– Ну ладно, давай, рассказывай уже скорее! – поторопила она друга.

Кивнув, Гийом немного поерзал на камне, усаживаясь поудобнее.

– Надеюсь, у тебя есть немного времени?

«Вся моя жизнь», – чуть было не ответила Эллен, но сдержалась и лишь кивнула.

– Все началось с того, что Гийом Тальвас, граф Понтийский, поссорился с королем Генрихом. Говорят, король не признал прав Тальваса на земли, которые тот считал своими. Итак, он объединился с дворянами Фландрии и Болоньи. Они напали на Йов и захватили его. Моему господину об этом сообщил гонец. Он тут же вооружил свои войска, и мы уже на следующий день выступили в Нёф-шатель, чтобы усилить местный гарнизон. Вражеские войска не должны были пройти там, а главное, не должны были добраться до Руана…

– А как это связано с твоим посвящением в рыцари? Ты же говорил мне, что это самое важное мгновение в жизни рыцаря и по этому поводу устраивается большой праздник. Почему же ты мне не сказал, что тебя собираются посвящать в рыцари? – возмутилась Эллен.

– Ох, Элан, ну не будь таким тупым!

– Я не тупой. Я просто думаю, что ты мог бы и рассказать мне о том, что Танкарвилль собирается сделать тебя рыцарем.

– В том-то и дело, что он не собирался! И если ты не дашь мне рассказать дальше, то никогда не узнаешь, как это произошло. Хочу заметить, что ты единственный человек на свете, который еще упрямее меня, – проворчал он.

– Ладно, извини. – Эллен скорчила виноватую гримаску и дружелюбно толкнула Гийома локтем под бок.

Гийом поднял с земли палку и начал чертить что-то на влажной земле. Точками он обозначил Нёф-шатель, Йов, Руан и Танкарвилль, а линией – Сену. Он пояснил, что Руан, столица Нормандии, считался великолепно укрепленным, но все же эту крепость можно было взять. Властители Иова, Мандевилля и Танкарвилля сошлись на том, что наступление врага необходимо было остановить. Разведчики собрали всю информацию о противнике, чьи войска обладали численным преимуществом и были вооружены до зубов. Гийом, стоявший вместе с другими оруженосцами неподалеку от своего господина, понял, насколько серьезно их положение. Он бросился де Танкарвиллю в ноги и стал умолять господина разрешить ему выступить в поход. Де Танкарвилль был горд поступком своего оруженосца, но отказал ему, заявив, что отдавать жизнь за короля должны рыцари, а не оруженосцы. И хотя его голос звучал строго, Гийом заметил улыбку в его глазах и не стал подниматься с колен. Словно по тайному знаку, оруженосцы графа Мандевилльского и графа Иовского опустились на колени перед своими господами. Гийом набрал побольше воздуха в легкие, собираясь с духом, и попросил своего господина посвятить его в рыцари, чтобы он мог сражаться за господина и короля. Ошеломленные такой преданностью, другие оруженосцы тоже попросили своих господ посвятить их в рыцари. Де Мандевилль, де Йов и де Танкарвилль переглянулись. Мандевилль был всего лишь на пару лет старше оруженосцев и прекрасно понимал, что они чувствуют.

Но прежде чем хоть кто-то из господ успел отреагировать на это, в комнату вбежал совершенно обессилевший гонец и сказал, что Йов и Омаль взяты и враг уже близко.

Де Танкарвилль первым достал свой меч, поднес его к лицу, а потом опустил поочередно на оба плеча Гийома. Другие господа сделали точно так же и вооружили своих оруженосцев мечами прежде, чем враг вошел в Нёф-шатель. Де Танкарвилль поспешно принес меч из оружейной, повесил его Гийому на пояс и обнял вновь посвященного рыцаря.

– Сделай мне одолжение и сегодня постарайся не умереть! – шепнул он Гийому на ухо.

Гийома глубоко поразили эти слова, но прежде чем он успел что-либо возразить, вбежал еще один гонец. Враг продвигался быстрее, чем ожидалось. Ничего не было подготовлено, тактика не продумана, и даже не все были достаточно вооружены. Де Йов совершенно пал духом, услышав, что его графство сожжено, и не знал, что ему делать. Все начали перекрикивать друг друга. Несколько рыцарей сгоряча решили поскакать навстречу врагу, чтобы задержать его перед городскими воротами, и поскакали, не предупредив остальных. Этими действиями они ослабили гарнизон, подвергая Нёф-шатель еще большей опасности. Де Мандевилль взял с собой пару рыцарей и поспешно поскакал с ними к мосту у восточных ворот города, чтобы усилить позиции защищавшихся. И только де Танкарвилль действовал обдуманно. Он быстро собрал своих людей, и вскоре у него уже был дееспособный отряд. Хорошенько подумав, он приказал своим рыцарям скакать к мосту, чтобы помочь де Мандевиллю и его людям. Гийом был опьянен успехом. Это была его первая рыцарская битва! Страстно желая биться, он поскакал к мосту, обогнав своего господина, но де Танкарвилль задержал его. Хотя Гийом сгорал от нетерпения, он, как и было приказано, пропустил вперед двух рыцарей постарше, а затем и сам бросился в гущу боя.

Фламандские солдаты уже напали на поселение за крепостной стеной. Они сражались храбро и жестоко. Вскоре копье Гийома сломалось, и у него осталсялишь его меч. Сначала людям де Танкарвилля удалось немного потеснить противника, но вскоре противник стал напирать, и граф де Матье приказал своим людям отступить. Нужно было всеми силами удержать Нёф-шатель. Даже население города помогало рыцарям. Храбрые от отчаяния, простолюдины сражались рядом с рыцарями, чтобы не дать фламандским солдатам победить, а затем разграбить все их имущество. Объединенными усилиями им удалось снова отогнать врага.

Двое фламандских пехотинцев бросились за Гийомом. Юноша попытался спрятаться за загоном для овец, так как не смог пробиться к своим. Гийом был теперь совсем один, но пока он оставался на лошади, он имел преимущество перед своими противниками, хотя тех и было двое. Внезапно один из пехотинцев схватился за железный крюк, которым сбивали огонь с соломенной крыши, чтобы пожар не перекинулся на другие дома. Фламандец ударил Гийома этим ужасным оружием по плечу и попытался стащить его с коня.

В подтверждение своих слов Гийом приспустил рубашку и показал Эллен свежую рану. Поморщившись, девушка присвистнула.

– Тебе досталось! Что, до сих пор болит?

Гийом, храбрясь, отрицательно покачал головой. Он тогда не дал стащить себя с коня и даже сумел освободиться от крюка. Но чтобы его победить, солдаты трусливо зарубили его коня. Если бы в тот момент им не приказали отступать, он наверняка бы погиб. Да, он лишился лошади, но не жизни. Впрочем, конь был для него огромной потерей, учитывая, сколько стоит такой скакун. Однако Гийом не сразу понял, что это для него означает.

Вечером победители праздновали свой триумф. Гийома хвалили за храбрость, говорили, что он утвердил рыцарскую честь в бою, и юноша купался в лучах славы и был доволен собой, пока Мандевилль не начал над ним подтрунивать.

Граф, смеясь, потребовал у Гийома подарок. «Хомут или седло ты бы мог отдать своему господину», – сказал он.

Боевой скакун был единственной собственностью Гийома, даже сбруя принадлежала его господину. Не понимая, что происходит, он сказал об этом де Мандевиллю, но тот ему не поверил, а остальные рыцари уже сгибались от смеха. Де Мандевилль открыл Гийому глаза, ведь тот думал, что сражается, лишь отстаивая честь, и не знал, что должен был забрать у побежденного врага лошадей, оружие и сбрую – такова была его награда. Для молодого рыцаря очень глупо было просто биться и выйти из поединка беднее, чем до начала боя. Ведь он был одним из победителей, да и сражался храбро! Сообразно традициям, после посвящения в рыцари господин подарил ему рыцарские шпоры и красивую теплую накидку, но собственного коня у Гийома теперь не было.

– Ты готов был отдать жизнь за господина и за короля и в благодарность за это даже не получил коня? – Эллен изумленно взглянула на друга.

– Больше так не будет, поверь мне. В следующий раз я захвачу богатую добычу – еще какую! Собственно, я в будущем собираюсь только побеждать!

История Гийома была такой захватывающей и интересной, что Эллен не захотелось с ним сражаться. Наверняка его рана еще болела.

– Давай сегодня не будем фехтовать, – предложила Эллен и улеглась на траву.

Гийом молча лег рядом с ней, и они стали смотреть в голубое летнее небо.

Он так старался, поставил свою жизнь на карту в этой борьбе, ничего не ожидая, кроме признания своего господина, а его постигло столь горькое разочарование! «Жизнь так несправедлива!» – подумала Эллен.

Ей снова захотелось рассказать ему о себе, возможно, тогда он лучше ее поймет? Вот уже год ей хотелось открыть ему свою тайну. Она знала, что именно скажет ему, но у нее не хватало духу. Так было и сейчас.

Они долго молча смотрели в небо, а затем Гийом внезапно приподнялся.

– Я недавно снова видел тебя с этой английской кухаркой. Как там ее зовут? – Гийом повел рукой в воздухе, показывая женскую грудь.

– Ты имеешь в виду Розу, – ворчливо сказала Эллен. Многие слуги и даже кое-кто из оруженосцев ухаживали за Розой. По его же словам, Гийом тоже любил повеселиться, поэтому намек на формы Розы мгновенно вызвал у Эллен жгучую ревность, но она, конечно же, не хотела, чтобы он это заметил.

– Да, именно ее. Очень красивая крошка. У тебя с ней роман?

Эллен ненавидела, когда Гийом хвастался своими подвигами, но когда он пытался узнать пикантные подробности ее несуществующей личной жизни, она впадала в панику.

– Нет, мы уже давно не видимся, – солгала она и презрительно махнула рукой, чтобы Гийом больше не расспрашивал ее об этом.

– Значит, не ты отец ребенка.

Гийом, казалось, удовлетворился этим умозаключением, но Эллен замерла от страха.

– Что ты сказал?

– Она беременна. Наш дорогой друг Тибалт хвастается тем, что он… А я думал, может, ты… Да, малышку можно только пожалеть, если это он! – Гийом печально покачал головой.

Эллен не знала, как ей на это реагировать. Почему Роза ничего ей не сказала? И почему именно Тибалт? Да как она могла?

– У них уже давно роман? – раздраженно спросила она.

– Похоже на то. Я, конечно, точно не знаю, я им свечку не держал. – Он рассмеялся собственной шутке.

– Уже поздно, – пробормотала Эллен, хотя солнце еще высоко стояло на небе. – Мне нужно идти.

– Похоже, тебя это задело. Вся эта история с Розой. Если бы я знал, что это для тебя так много значит… – Кажется, Гийом ей сочувствовал.

– Это неправда. Она из Ипсвича, как и моя семья. Это единственное, что нас связывает, – грубо отрезала Эллен. – И, как ты знаешь, я терпеть не могу Тибалта. Роза не заслужила того, чтобы произвести на свет ублюдка от этой сволочи. Я вообще не понимаю, как она могла с ним связаться.

Гийом пожал плечами.

– Поди пойми этих женщин! Они думают иначе, чем мужчины, если вообще думают. Это все любовь. – Он закатил глаза, изображая отчаяние.

– Как бы то ни было, мне пора идти. – Эллен встала, взяла завернутый в ткань меч, попрощалась с Гийомом, не глядя ему в глаза, и пошла к тракту.

Идя по тропинке через лес, она думала о Розе и Тибалте, и настолько погрузилась в свои мысли, что слишком поздно услышала топот копыт и не успела спрятаться. Так что она осталась на дороге и постаралась держаться как можно естественнее, как будто сверток с мечом и должен был быть при ней. Когда рыцари подскакали ближе, один из них выехал вперед, преградив девочке путь, и грубо крикнул:

– Эй, парень! Эта дорога ведет в Танкарвилль? Отвечай! – Молодой оруженосец, говоривший с ней, высокомерно смотрел на нее, сидя на лошади.

Рыцарь постарше с ярко-зелеными глазами, который, очевидно, был их господином, подъехал ближе и укорил своего слугу.

– У тебя нет причин быть столь недружелюбным. Займи свое место, – велел он оруженосцу, и тот, опустив глаза, повиновался.

Эллен с интересом посмотрела на рыцаря, и когда их взгляды встретились, ей показалось, что они уже где-то виделись. Но девочка не могла вспомнить, где она встречала этого человека.

– Как тебя зовут, мальчик?

– Элан, милорд.

– Мне кажется, это англосаксонское имя.

– Да, милорд.

– Ты знаешь путь к замку Танкарвилль?

– Да, милорд. Вам нужно ехать по этой дороге. На лошадях вы доберетесь быстро. После большой поперечной просеки вы вскоре выедете из леса и увидите замок.

– Спасибо тебе.

Рыцарь смерил Эллен взглядом с головы до ног. Его роскошная скаковая лошадь нервно перебирала копытами.

– Что это ты несешь с собой? – спросил он, указав на длинный сверток в ее руках.

Эллен знала, что он спрашивает просто из любопытства, и все же ей стало не по себе.

– Мои инструменты, милорд. – Эллен боялась, что ее заставят развернуть меч.

– Каким ремеслом ты занимаешься?

Проклиная любопытство дружелюбно настроенного рыцаря, Эллен скромно ответила:

– Я кузнец, господин.

Она надеялась, что он довольствуется этим ответом.

– Можно взглянуть?

Эллен замерла, а затем покачала головой.

– Прошу вас, не здесь, милорд! Заходите к нам в кузницу и спросите Донована, мастера мечей. Прошу вас! – умоляюще сказала она.

Поразительно, но рыцарь кивнул, соглашаясь.

– Да, я это обязательно сделаю, Элан. До скорого! – Он подал своим спутникам знак следовать за ним, и колонна рыцарей и их оруженосцев проехала мимо Эллен.

Эллен с облегчением вздохнула, но один из рыцарей, часто оглядываясь на нее, что-то убежденно доказывал своему господину. Хотя дружелюбно настроенный рыцарь сразу же показался ей симпатичным, что-то с ним было не так.

Уже на следующий день она встретилась с ним снова – он без сопровождающих пришел в кузницу.

– Доброе утро, мастер Донован! – Рыцарь улыбнулся.

– Это большая честь для меня, Беренже, простите, милорд, сэр Беренже!

Рыцарь рассмеялся.

– Рад снова видеть вас, Донован. Ваши мечи известны повсюду. Танкарвилль вами гордится!

– Благодарю вас, сэр Беренже. Вы были еще оруженосцем, когда мы виделись в последний раз. Как же давно это было! – сказал Донован, пожимая протянутую ему руку.

– Целую вечность! Прошло почти двадцать лет, но я все еще вспоминаю об Ипсвиче. Это были лучшие годы моей жизни. Я тогда был свободным человеком, если вы понимаете, о чем я. – Он подмигнул Доновану, и тот рассмеялся. Затем сэр Беренже повернулся к Эллен. – Доброе утро, Элан. Я пришел, чтобы взглянуть на твою работу.

Донован изумленно переводил взгляде Эллен на сэра Беренже.

– Ты знаешь сэра Беренже? Так давай же, Элан, принеси ему меч. Он ему наверняка подойдет.

Когда Беренже де Турно внимательно осмотрел меч, он с уважением кивнул.

– Очень красивая вещь. Возможно, она подошла бы моему сыну. Его посвятят в рыцари только через два-три года, но подарок можно сделать и сейчас. Вы его, наверно, знаете. Его зовут Тибалт.

– Я не знаю оруженосцев, а вот Элан, наверное, с ним знаком. – Донован вопросительно взглянул на Эллен.

При упоминании имени Тибалта у Эллен приоткрылся рот, а кровь отлила от лица. Тибалт ни в коем случае не должен получить этот меч, об этом она позаботится. Эллен лихорадочно размышляла, что же ей делать, чтобы не допустить этого. Прежде чем ей что-либо пришло в голову, Донован предложил рыцарю заглянуть в кузницу вместе со своим сыном.

– Вы правы, мастер. Завтра я зайду с Тибалтом, и он сможет посмотреть на меч.

– Мудрое решение, сэр Беренже. – Донован заметил тележку торговца заготовками. – Простите, милорд, мне привезли материал. – Он поклонился, и сэр Беренже кивнул.

Эллен осталась с ним в кузнице одна. И как такой добросердечный мужчина может быть отцом этого чертенка Тибалта?

– Ты тоже из Ипсвича? – дружелюбно спросил рыцарь. Задумавшись, Эллен кивнула, хотя это было и не так, но она сразу же исправилась.

– Моя мать из Ипсвича.

Беренже де Турно кивнул, словно Эллен подтвердила его предположения. Рыцарь задумчиво погладил себя по гладко выбритому подбородку.

– Мне кажется, я с ней знаком. Ее зовут Леофрун, правда?

От ужаса у Эллен свело желудок, а все тело охватил жар.

– Откуда вы это знаете? – изумленно спросила она. Никто не знал имени ее матери, даже Роза.

– У нее были великолепные волосы, длинные, цвета пшеничного поля в Нормандии, а ее глаза отливали синью моря, – восхищенно произнес рыцарь, не отвечая на ее вопрос.

Эллен описание Леофрун показалось слишком уж поэтичным, но она ничего не сказала.

– Она была самой красивой девушкой из всех, кого я только знал. Мы были влюблены и тайно встречались. Но однажды она не пришла на свидание, и я никогда ее больше не видел. Вскоре я услышал, что ее выдали замуж.

Эллен никак не могла понять смысла его слов, не могла ни пошевелиться, ни заговорить.

– Когда я увидел тебя в лесу, я еще не был уверен, но Поль, мой старый друг, тоже заметил, как ты на нее похож.

– На мою мать? – Голос Эллен звучал хрипло.

– Нет, Элан. На мою возлюбленную.

У Эллен перехватило дыхание. Внезапно ей показалось, что земля шатается у нее под ногами. Она замотала головой и бросилась бежать из кузницы, сама не зная куда. Утверждение Эльфигвы, что она незаконнорожденная дочь норманнского рыцаря, поразило ее, но это была история, которая никак ее не касалась. Она и представить себе не могла, что когда-нибудь встретит этого норманна. Как могло произойти подобное совпадение? Почему она встретила его здесь? Почему он так ей понравился, что ей даже захотелось быть его ребенком? И почему он оказался отцом именно Тибалта? Эллен села на бревно и заплакала. А что будет, если он узнает правду? Эллен не хватало воздуха. «Нельзя возвращаться в кузницу», – пронеслось у нее в голове, но когда она подумала об этом, ее захлестнула волна ярости. Кузница, Донован, Гленна – это все, что у нее было. Кто дал этому Беренже де Турно право прогонять меня? Она не хотела снова убегать. «В конце концов, это не моя вина», – упрямо подумала Эллен. Она вернется в кузницу, но не позволит, чтобы Тибалт получил ее меч. Топая ногами от злости, Эллен побежала обратно и натолкнулась прямо на сэра Беренже.

– Если вы думаете, что я ваш сын, то вы ошибаетесь, уверяю вас, – проговорила Эллен, глотая слова.

Уверенность, с какой она сказала это сэру Беренже, заставила ее сомневаться еще больше.

– Почему ты так уверен в этом, Элан? – грустно, почти разочарованно спросил он.

Эллен промолчала, рассматривая свои ноги.

– Многие девушки в восточной Англии светловолосые, а Леофрун – распространенное имя. Вы ошибаетесь, милорд. Поверьте, моя мать – порядочная женщина, – пробормотала она наконец.

С тех пор как Эллен познакомилась с Гийомом, она стала лучше понимать, что любовь делает с людьми. Беренже еще и сейчас был привлекательным мужчиной, он был галантен и наверняка вскружил Леофрун голову по всем правилам искусства совращения. Только сейчас Эллен поняла свою мать. Неужели он как мужчина не знал, в какую ужасную ситуацию ее ставит, или он был так же глуп, как и его сын? Эллен по-прежнему чувствовала неукротимую ярость.

– Я вернусь через пару дней, – спокойно сказал Беренже, улыбнувшись девочке.

– Приходите как заказчик, и я с радостью встречу вас, – холодно заявила Эллен и кивнула рыцарю на прощание.


Когда через несколько дней Беренже де Турно пришел в кузницу, ярость Эллен уже прошла. Сэр Беренже наверняка не был плохим человеком – она это чувствовала, и к тому же приятно знать, кто твой отец.

Де Турно дружелюбно с ней поздоровался, в то время как Тибалт ее проигнорировал.

Значит, отец ему ничего не сказал. Это обрадовало Эллен.

– Я хочу меч мастера Донована, а не побрякушку Элана. Его меч наверняка никуда не годится, – проворчал Тибалт.

Эллен облегченно вздохнула. Очевидно, Тибалт хотел во что бы то ни стало отговорить отца покупать ее меч.

– Я могу показать вам еще два меча, которые мастер Донован сделал совсем недавно. Возможно, один из них вам понравится… – быстро сказала она.

Тибалт осмотрел мечи, не удостоив Эллен ни единым взглядом.

– Этот мне нравится, – быстро решил он.

Эллен не удивил его выбор. Этот меч был заказан молодым высокомерным бароном, но тот не успел его забрать, так как умер от заражения крови. Эллен этот меч казался слишком тяжелым и броским, но он очень подходил Тибалту.

– Но ты ведь можешь хотя бы попробовать этот меч, – Беренже попытался еще раз обратить внимание Тибалта на меч Эллен.

– Нет, – холодно заявил Тибалт, и отец понял, что попытки переубедить сына бессмысленны.

– Что ж, тогда я возьму его для себя. Меч мне очень нравится, – сказал Беренже де Турно, глядя Эллен прямо в глаза.

Она видела, что отец ею гордится, и внезапно ей стало стыдно. Девочка смущенно опустила взгляд.

– А как же я, отец? – Голос Тибалта звучал раздраженно.

– Да, да, я куплю тебе другой, ладно уж, сын.

Эллен была рада тому, что, очевидно, у них были плохие отношения.

– Цену вам лучше обсудить с мастером Донованом, я сейчас его позову, – сказала она и вышла, не попрощавшись.

– Мне не нравится Элан. Он такой невоспитанный! – громко заявил Тибалт отцу, так, чтобы Эллен услышала.


Когда отец с сыном ушли, Донован довольно улыбнулся Эллен.

– Ну надо же, малыш, то пусто, то густо. Продали сразу два меча.

Эллен знала, что Донован называл ее малышом ласкательно. Да, не часто Донован был таким открытым!

– Он много заплатил? – Эллен было любопытно, во сколько оценили ее меч.

– Сэр Беренже прямо-таки влюбился в твой меч, да так и выспрашивал меня о тебе – откуда я тебя знаю, сколько времени ты у меня и так далее. Я запросил у него высокую цену за твой меч, и он заплатил, не торгуясь. А вот покупая меч для своего сына, он заплатил меньше, чем я просил. Но ведь тот меч отвратительный, просто уродливый, поэтому я вполне доволен. Кстати, ну и мразь же этот Тибалт!

– Это вы верно подметили, мастер!

– И при этом сэр Беренже такой милый, Тибалт совсем не похож на него. Мальчик наверняка пошел в мать. – Донован нахмурился.

Эллен удивилась – обычно молчаливый Донован вдруг разговорился. Должно быть, он очень доволен ценой, вырученной за ее меч.

– Значит, и мне что-то осталось?

– За вычетом стоимости материалов тебе остается десять сольди. От изумления у Эллен приоткрылся рот. Это было больше, чем она скопила за все годы.

Через два дня Беренже де Турно снова пришел в кузницу.

– Мастер Донован, мне бы хотелось ненадолго увести подмастерье. Вы не могли бы его отпустить?

Донован с любопытством взглянул на Эллен, но та лишь равнодушно пожала плечами.

– Как поживаете, сэр Беренже? Элан, сходи с сэром де Турно, куда он скажет.

Эллен не знала, что и думать об этом, но любопытство победило – ей хотелось поближе познакомиться с отцом. До тех пор пока он ничего не рассказал Тибалту, она была на все согласна, и молча пошла за ним.

– Как твоя мать? – спросил он, когда они остались одни, и внезапно Эллен потеряла самообладание.

– А вы как думаете? Помолвка с торговцем шелком благодаря вам была разорвана, потому что Леофрун забеременела. Она ведь всегда мечтала стать женой простого кузнеца, – язвительно заметила Эллен. – Разве кто-либо из женщин мечтает о беспечной жизни вместе с богатым купцом или рыцарем? Вы же знали мою мать, и, должно быть, помните, что она любит скромно жить. – Эллен не была готова легко простить отца.

– Я понимаю, как она меня ненавидела после всего, – грустно сказал сэр Беренже.

– Ненавидела вас? – Только сейчас Эллен по-настоящему разозлилась. – Меня она ненавидела, а не вас. Я никакого отношения к вашим шашням не имел, и все же она сделала меня козлом отпущения. Но вот желания возвышенного это у нее не отбило. Она снова легла под рыцаря, словно кошка в течку.

– Как ты можешь настолько неуважительно говорить о собственной матери? – возмутился сэр Беренже.

– Я видел их вместе, и поэтому ее любовник хотел меня убить, а мне пришлось убежать из дома. Я ненавижу ее, и я ненавижу вас! – Эллен захлебывалась слезами.

Беренже поспешно обнял ее, а затем легонько встрянул.

– Сыну Беренже де Турно не к лицу плакать. Возьми себя в руки.

– Я не ваш сын! – упрямо повторила Эллен.

– Нет, ты мой сын, я это вижу и чувствую.

– Вы ничего не видите и ничего не чувствуете, – горько сказала Эллен.

Даже ее собственный отец не замечал, что она девушка. Они что, все слепые? Неужели все видят только то, что хотят увидеть? Она с презрением взглянула на отца.

– Я признаю тебя своим сыном, и ты сможешь получить образование, достойное рыцаря, так же, как и твой брат Тибалт.

– Тибалт! – В голосе Эллен было столько презрения, что Беренже взглянул на нее с изумлением. – Он высокомерен и не имеет ни малейшего представления о чести!

Каждое ее слово было для Беренже как удар – ему казалось, что девочка имеет в виду его самого.

– Я знаю, у него сложный характер, но… его мать… – принялся оправдываться рыцарь.

– Естественно, теперь вы скажете, что он пошел в мать. Но нет, сэр Беренже, он пошел в вас. Разве помнили вы о чести, когда обрюхатили мою мать?

Виду Беренже был настолько подавленный, что Эллен даже стало его жаль. Но она уже не могла остановиться.

– Он ваш сын, ведь он сделал то же самое с англосаксонской девушкой!

Беренже вскочил.

– Ну хватит уже, не хочу этого слушать!

Он ушел, не оборачиваясь.

– Сами его спросите, ее зовут Роза! – крикнула Эллен ему вслед, не зная, слышит ли он ее.

И только когда она через две недели встретила Розу, то узнала, что сэр Беренже слышал ее последние слова.

– Этот дурак Тибалт разболтал всем, что он меня обрюхатил, и слухи дошли до его отца. «Уладь это дело», – сказал он Тибалту.

Роза совсем забыла о том, что никогда не рассказывала Эллен о своем романе с молодым оруженосцем, но Эллен решила об этом промолчать.

– Что он называет – «уладить»?

Роза пожала плечами.

– Я не знаю, но Тибалт говорит, что я должна избавиться от ребенка. Есть женщина, которая этим занимается. И он прав, что у меня будет за жизнь с незаконнорожденным ребенком на шее?

– А почему он не может взять тебя с собой в замок отца и заботиться о тебе? – Эллен знала, что это прозвучало по-детски, но она была возмущена тем, как легкомысленно Тибалт и его отец отнеслись к случившемуся.

Роза покачала головой.

– Ты же знаешь, что это невозможно.

– А почему бы тебе не выйти замуж?

– За какого-нибудь нищего? За вдовца с кучей детей, который женится на мне только для того, чтобы я на него работала, а он избивал бы меня? – Роза вздохнула. – Нет, я этого не хочу. Я лучше пойду к знахарке. Пойдем со мной! Ну прошу тебя, Эллен! – Обычно такая самоуверенная, теперь Роза смотрела на нее умоляюще.

– Конечно, если ты этого хочешь.

Роза с благодарностью кивнула.

– У меня не хватает смелости.

– Почему ты мне не говорила, что вы… – Эллен старалась, чтобы ее голос звучал мягко и в нем не слышалось упрека.

– Ты что, сама не понимаешь? – Роза грустно улыбнулась. – Ты моя единственная подруга, а вы с Тибалтом ненавидите друг друга. Ты наверняка попыталась бы убедить меня расстаться с ним, а я его люблю!

– Я рада, что теперь у нас с тобой больше нет тайн друг от друга. Естественно, я тебе помогу и пойду с тобой к знахарке. Лучше всего пойдем завтра утром.

На восходе солнца Роза с Эллен встретились у городских ворот. Над полями стоял густой, непроглядный туман. Точно слепые, они шли в тумане, поводя руками, пока он не развеялся. Вскоре они пришли к хижине знахарки.

Роза всю дорогу спотыкалась, нервно одергивала подол платья и куталась в шаль. Эллен приобняла ее за талию и покрепче прижала к себе.

– Все будет хорошо, не сомневайся, – сказала она.

Когда они дошли до хижины, Эллен храбро постучала в дверь. Знахарка выслушала просьбу Розы, неодобрительно взглянула на Эллен и спросила:

– Почему ты на ней не женишься?

– Отец – не я, – пробормотала Эллен, покраснев.

– Элан просто меня сопровождает. Отец ребенка – оруженосец из Танкарвилля. – Роза попыталась улыбнуться.

Старушка взглянула на них недоверчиво.

– Ладно, дело ваше, и меня это все не касается, – буркнула она. – Будешь пить настойку петрушки. На несколько дней тебе придется остаться здесь.

Роза беспомощно взглянула на Эллен.

– Все будет в порядке, Роза. Я скажу, что ты заболела. Они ценят твою работу и будут ждать, пока ты выздоровеешь.

– Это займет пять дней, и если мне придется за ней ухаживать, то это будет стоить недешево.

Роза достала пару монет. Взяв деньги, старушка возмутилась:

– Этого мало!

– Молодой дворянин заплатит, он мне это обещал. – Роза умоляюще взглянула на старушку, а затем на Эллен.

– Уверяю вас, вы получите свои деньги. Прошу вас, добрая женщина, позаботьтесь о ней и сделайте так, чтобы все было хорошо! – настойчиво просила Эллен.

– Я ничего не могу обещать, но сделаю все от меня зависящее, молодой человек. Не забудьте завтра принести мне деньги.

По пути в Танкарвилль Эллен подумала о том, как же ей взять деньги у Тибалта. Хотя многие женщины поступали так, убийство нерожденного ребенка было запрещено церковью, и за него сурово карали. Так что, скрепя сердце, Эллен после работы пошла к Тибалту.

– Ты-ы? – презрительно бросил Тибалт, увидев Эллен.

– Меня послала Роза.

Тибалт осмотрел Эллен с головы до ног, не говоря ни слова.

– Она решила избавиться от ребенка, как ты и хотел. Я должен принести деньги знахарке. – Эллен старалась казаться спокойной, хотя внутри у нее все клокотало от гнева.

Когда Тибалт услышал, о какой сумме идет речь, то презрительно расхохотался.

– И ты действительно думаешь, что я доверю тебе столько денег?

– Можешь сам отнести их травнице. В конце концов, ты сам всем рассказывал, что это твой ребенок, – набросилась на него Эллен, но тут же пожалела, что сказала это.

Лицо Тибалта налилось кровью от гнева.

– Кто знает, с кем она еще путалась! Ты сам с ней наверняка не раз спал. Возможно, это ты отец! Я за эту дрянь и пенни не дам!

У Эллен перехватило дыхание.

– Роза тебя любит! – возмутилась она. – Одному Богу известно, почему. А я… Я к ней не прикасался!

– Да-а? А я слышал совсем другое! – Тибалт подошел к Эллен на шаг и взглянул на нее снизу вверх. – Вытаскивай ее из этой передряги, как хочешь, но не за мой счет. Женись на ней! – Тибалт высоко поднял брови.

– Это не мой ребенок, а твой. Меня не удивляет то, что ты не берешь на себя ответственность и хочешь переложить ее на плечи другого. Все мужчины в вашей семье мастаки в этом деле. Твой отец поступил точно так же. Спроси его об этом!

Развернувшись, Эллен, широко шагая, удалилась. Ей даже не нужно было оборачиваться – она и так знала, что Тибалт стоит как вкопанный, пытаясь понять, что же она имела в виду. Отойдя достаточно далеко, она опустила плечи. И как она могла сказать такую глупость? Хоть сэр Беренже уже уехал, Эллен готова была дать себе пощечину за болтливость. Встреча Тибалта с отцом – только вопрос времени. Но Эллен отогнала от себя мысли о Беренже. Роза отдала травнице все свои сбережения, но не хватало еще пятнадцати шиллингов. Недолго думая, Эллен решила заплатить эту сумму, хотя все это ее не касалось. Она не забыла, что Роза на корабле узнала ее тайну и хранила ее по сегодняшний день, не ожидая чего-либо взамен.

После работы Эллен подошла к Доновану и попросила дать ей часть денег за меч, которые хранились у него. Он удивился ее просьбе, но дал деньги, ничего не спрашивая. Эллен сразу же пошла к знахарке, не заметив, что за ней следит Арно. Травница уже ждала ее перед хижиной.

– А вот и ты! Деньги принес?

– Молодой дворянин отказывается платить. Он обвиняет бедную Розу в том, что она путалась с другими мужчинами. А ведь она его любит, глупышка эдакая! – Эллен говорила шепотом, чтобы Роза ее не услышала. – Не говорите ей, что я заплатил вместо него.

Старушка пристально взглянула на Эллен.

– Но ведь ты отец?

– Нет, это точно не я. Я еще никогда не… – Эллен опустила взгляд.

Старушка, казалось, поверила и улыбнулась.

– Ну что ж, тогда я тебе уступлю в цене. Я же вижу, что ты простой подмастерье. Неважно, кто отец. Мы избавимся от ребенка.

Эллен заплатила необходимую сумму, заглянула к Розе и пошла обратно. Когда она шла через лес, то остановилась и опустилась на колени, чтобы помолиться. Внезапно она услышала шорох в кустах, зашевелились ветки, и появился Арно.

– Вот уж не думал, что ты такой дурак.

– Что-о? – Эллен изумленно посмотрела на него.

– Я не осуждаю тебя за то, что ты поразвлекался с этой англичаночкой. Если бы она мне дала, я бы себе тоже в удовольствии не отказал. Но со мной она бы не залетела!

– Да ну? – Эллен не считала, что должна разубеждать Арно в своем отцовстве.

– Конечно, не залетела бы. Я же знаю, как получить удовольствие, и чтобы у девчонки при этом не было проблем.

– Это делает тебе честь, – бросила Эллен.

– Я вижу, тебе не терпится услышать мой совет, так что не буду тебя мучить. – Он наклонился к Эллен поближе. – Я беру их… сзади! – Арно ухмыльнулся.

Эллен была поражена.

– Но это же противоестественно! – вырвалось у нее.

– Чушь! Эти святоши хотят нам все запретить, потому что им самим-то нельзя. – Арно явно гордился своей осведомленностью.

– Мне все равно, что ты делаешь. Меня это не касается, и Роза вовсе не беременна. Она просто заболела, не более того. – Эллен встала и хотела уйти.

– Ну конечно!

Эллен знала, что он над ней издевается.

– Думай что хочешь! – рявкнула она.

– Не бойся, Элан. Я никому не открою твою тайну. И не скажу ни слова мастеру. Теперь, когда ты стал его подмастерьем, я надеюсь, что Донован будет уделять мне больше времени! Можешь замолвить за меня словечко, – сказа Арно с подчеркнуто невинным видом. – Конечно, только в том случае, если тебе это будет нетрудно.

Не удостоив его даже взглядом, Эллен пошла дальше. Арно действительно думал, что может ее использовать, и, черт побери, у него были для этого основания. Ей следует быть осторожнее, когда она в следующий раз пойдет проведывать Розу.

Три дня бедняжка Роза ужасно страдала, но затем начала быстро поправляться.

Тибалт оставил их в покое, что было странно. Роза была в отчаянии и все время плакала у Эллен на руках.

– Возможно, сейчас он не может прийти. Наверняка он вскоре тебя проведает, – говорила Эллен, пытаясь утешить подругу, хотя знала, что Тибалт этого не сделает.


Прошло около месяца, когда однажды Роза, запыхавшись, вбежала в кузницу.

– Я должна тебе кое-что сказать, сейчас же. Скорее, это очень важно! – воскликнула она.

Кроме Арно в кузнице никого не было. Донован, Гленна, Арт и Винсент ушли в деревню на свадьбу. Эллен не захотела идти с ними, потому что была не в настроении праздновать, а Арно поссорился с отцом невесты, потому что совратил девушку незадолго до свадьбы. Впрочем, она от него не забеременела, так что все договорились молчать. Теперь Арно должен обходить ее десятой дорогой, и, понятное дело, ему нельзя было появляться на свадьбе.

– Ну ладно, голубки. Оставляю вас одних. Я все равно хотел сходить в деревню – выпить кружку сидра, – сказал он, похабно ухмыльнувшись.

Эллен сердилась, потому что он воспользовался ситуацией. Донован запретил ему идти в деревню, чтобы свадьба прошла спокойно, а Эллен должна была следить за тем, чтобы он никуда не сбежал. Она не знала, что и делать. Если она не остановит его, он пойдет в соседнюю деревню и напьется, а Донован будет на нее злиться.

Роза нетерпеливо переминалась с ноги на ногу.

– Ты же знаешь, что мастер не разрешил тебе идти туда! Если ты пойдешь в деревню, я скажу, что ты сбежал от меня.

– О, я уверен, мастер тебя поймет: ты же не мог за мной следить, развлекаясь с Розой, – спокойно заявил Арно.

Он снова пытался ей угрожать!

– Пожалуйста, Эллен, это важно! – пробормотала Роза, которая вообще не понимала, о чем спорят Эллен и Арно.

– Иди и делай что хочешь, – крикнула Эллен. – И оставь нас в покое!

– Что, дождаться не можешь? – презрительно прошипел Арно, уходя, и добавил: – Могу поспорить, что ты меня не послушался, и малышка опять залетела!

Расхохотавшись, он ушел.

– Ну и мерзкий же тип! И почему девчонки на него вешаются? Так, Роза, сядь и отдышись как следует. Это успокаивает.

Эллен усадила подругу на сундук, а себе взяла маленький табурет. Роза дрожала всем телом.

– Я этого не хотела! Ты должна мне поверить. Я никогда не сделала бы ничего, что повредило бы тебе! Но он меня так разозлил… Я чувствовала себя такой беспомощной и поэтому сорвалась. Если бы я знала, что будет, я бы и слова не сказала. – От плача Роза практически не могла говорить.

Эллен нахмурилась.

– Подожди, давай по порядку. Я не поняла ни слова. Что ты кому сказала, и почему это может мне навредить?

– Тибалту! – Роза всхлипнула.

Эллен почувствовала, как страх зашевелился у нее за спиной.

– Он пришел ко мне. Сказал, что не он отец ребенка, а ты. Вел себя как муж, которому изменила жена. Я рассмеялась и сказала, что всегда принадлежала только ему одному. – Роза беспрестанно всхлипывала. – Он так разозлился и сказал мне, что не дал ни пенни на знахарку. «А кто же тогда заплатил?» – спросила я, глядя на него с недоверием. – Ты что, думаешь, у меня есть столько денег?» Ты не представляешь себе, как он на меня смотрел. У него глаза закатились от ярости, а веки дергались. Я еще никогда его таким не видела. «Это был Элан! – крикнул он. – Элан отец твоего ублюдка! Это потому, что он не хотел на тебе жениться». – У Розы от плача кровь пошла носом. – Я говорила ему, что не ты отец ребенка, но он не хотел мне верить. Он назвал меня шлюхой и оскорблял всякими другими словами – ведь он думал, что я изменила ему с тобой. И тут я ему сказала…

– Что? – вырвалось у Эллен.

– Я сказала ему, что это не может быть твой ребенок, потому что ты девушка. Он ведь был у меня единственным, Эллен.

– Роза! О нет! – У Эллен от ужаса распахнулись глаза. Роза уже билась в истерике.

– Ты понимаешь, что ты наделала?

Роза кивнула, но Эллен подозревала, что она не понимала, к чему приведет ее предательство. Эллен схватилась за голову. Казалось, перед ней разверзлась пропасть, готовая ее поглотить. Все, чего она добилась, внезапно рухнуло. Тибалт не будет молчать, и жизнь в Танкарвилле станет для нее невозможной. Более того, ее осудят за обман и либо поставят у позорного столба, либо четвертуют. Эллен задрожала.

– Мне очень жаль, Эллен, правда! Я не знаю, на что я надеялась. Может быть, на то, что все как-то уладится. Я думала, что он перестанет так глупо ревновать. Я просто хотела его вернуть. – Роза вытерла рукавом глаза. – «Девушка?» – медленно повторил он. В его голосе звучал лед, а лицо исказила страшная гримаса. Я испугалась и сразу побежала к тебе. Эллен, что же нам теперь делать?

– О, ты уже сделала достаточно. – Эллен сама удивилась своему хладнокровию.

– Пожалуйста, прости меня, я не хотела тебе навредить, не хотела! – умоляюще воскликнула Роза и, запнувшись, тихо спросила: – А правда, что это ты заплатила знахарке?

– Что? Да какое это имеет значение? Мне нужно бежать, бежать немедленно. Я даже не смогу попрощаться с Донованом и Гленной, – пробормотала она.

– Пожалуйста, не уходи! – Роза вцепилась в рукав Эллен.

– Ты обрекла меня на верную смерть! На корабле ты меня поддержала и помогла мне. Я всегда была тебе благодарна, и поэтому заплатила знахарке. Но теперь я тебе ничем не обязана. Мы были подругами, и я думала, что на тебя можно положиться!

Эллен поспешно оглянулась, раздумывая, что ей взять с собой.

– Но почему ты не можешь остаться? – Роза не хотела понимать, что она натворила своим предательством.

– Ты действительно такая дура? – прикрикнула на нее Эллен. – Мне ничего не остается, только бежать отсюда. Ты сама знаешь, как Тибалт меня ненавидит, – Бог его знает, почему! Теперь из-за твоей глупой болтовни у него есть оружие против меня, и он, несомненно, им воспользуется. Когда выяснится, кто я, за обман меня посадят в тюрьму или отправят на виселицу, а репутации Донована придет конец. Они с Гленной этого не переживут. – Говоря это, Эллен схватила свои инструменты, шапочку и передник, а затем бросилась в дом, чтобы забрать деньги и другие вещи.

Роза бежала за ней, как собачка.

– Прошу тебя, Эллен, скажи, что ты меня простила! – умоляла она.

– Ты разрушила мою жизнь, а я должна тебя простить? – крикнула Эллен. – Тебе не кажется, что это слишком много? – Она не смотрела на Розу, но слышала ее плач. – И прекрати реветь! Ты думаешь только о себе и своей спокойной совести, а что будет со мной, тебе все равно. Я не хочу все это оставлять, я здесь чувствовала себя счастливой. Но мне придется уйти, потому что ты не думаешь, прежде чем открыть рот. – Эллен снова побежала в мастерскую.

Там она столкнулась с Арно. О нем Эллен уже вообще забыла. Почему он не в деревне? Он ухмылялся так, словно узнал больше, чем мог предположить. Возможно, он их подслушивал? Что из их разговора он слышал?

– Я уезжаю из Танкарвилля. Теперь у Донована будет на тебя масса времени, так что воспользуйся этим, – бросила она ему.

– Вот уж спасибо, именно так я и сделаю! – Его отвратительная ухмылка окончательно вывела Эллен из себя. – Если он спросит, я скажу, что не знаю, где ты. Неизвестно, что ты натворил. Я не хочу в это впутываться, это может мне навредить, понимаешь? – пропел Арно медовым голосом.

– Ну, несомненно, ты же у нас невинная овечка! – Эллен закрыла за собой дверь мастерской и на мгновение прикрыла глаза.

Затем она повернулась и пошла прочь.

– Мне очень жаль, правда, поверь мне! – Роза все еще хлюпала носом.

Эллен остановилась.

– Прекрати за мной идти.

– Я что, ничем не могу тебе помочь? – Девушка умоляюще взглянула на нее.

– Пойди завтра к Доновану и скажи ему, что мне нужно было срочно уехать. – Эллен задумалась. – Скажи, что я получила важные новости из дома, или придумай что-нибудь. Он должен знать, что я уехала по уважительной причине. Нужно, чтобы Донован меня не искал. И молись, чтобы Тибалт не распускал язык, когда я уеду.

– Как скажешь, – прошептала Роза, вытирая глаза.

Все лицо девушки было покрыто грязными разводами. Эллен так и оставила ее стоять на месте и ушла, не оборачиваясь. Словно зачарованная, она шла к тракту, как обычно ходила на встречи к Гийому. Гийом уехал из Танкарвилля много месяцев назад. Господин не возместил ему потерю лошади, да еще и дал своему воспитаннику понять, что больше не хочет держать его при дворе. Он позволил ему только поучаствовать в последнем турнире, и Гийом мог думать только об этом, все остальное казалось ему неважным.

– Вот увидишь, вскоре повсюду будут прославлять меня, – сказал он ей, гордо выпятив подбородок, когда прощался.

Эллен вздохнула. Как бы то ни было, он так и не узнает, что она много лет лгала ему. Тибалт обрадовался бы возможности сообщить Гийому эту новость. При мыслях о Гийоме у Эллен стало еще тяжелее на сердце. Смогут ли они когда-то увидеться вновь?

Деревья уже начали сбрасывать свою цветистую листву, и вся земля была покрыта листьями, шуршавшими под ногами. Эллен ускорила шаг. Золотистые солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь поредевшую листву, уже не грели так, как летом. «И как такой замечательный день мог закончиться таким несчастьем?», – в отчаянии подумала Эллен и, взглянув на безоблачное ярко-синее небо, пошла еще быстрее. Возможно, ей удастся миновать лес прежде, чем станет темно. «Я все равно не знаю, куда мне идти, – размышляла она. – Может быть, нужно вернуться в Англию?» Эллен услышала за спиной стук копыт. По давней привычке она свернула с тракта и спряталась в зарослях, но было уже поздно – всадник заметил ее издалека и пришпорил коня. Когда Эллен увидела, кто ее преследует, она поняла, что ей не удастся убежать. Всадник гнался за ней и через лес. Копыта его коня разбивали грибы и мох, оставляя глубокие следы на влажной земле. Как только он догнал ее, спрыгнул на землю и бросился к ней.

– Ты невеста Сатаны, сознайся в этом! – закричал он. На мгновение его глаза приблизились к ее глазам.

– Тибалт, что тебе нужно? – Эллен отпрянула.

– Ты нас всех обвела вокруг пальца! Все эти годы ты притворялась мужчиной! Жаль, что Гийом уехал, хотел бы я взглянуть на его тупое лицо. – Тибалт бросил поводья, и конь стал мирно пощипывать травку.

Эллен увидела, что у Тибалта каждая жилочка была напряжена. Он начал медленно к ней приближаться. Девушка хотела избежать стычки с ним и стала отступать, пока не прижалась спиной к стволу огромного дуба.

– Ночами я бичевал себя розгами, пока кровь не начинала стекать по моей спине, а все потому, что я, осел эдакий, думал, что мной овладела противоестественная страсть к Элану, ученику кузнеца. От каждого взгляда твоих зеленых глаз, от каждого твоего прикосновения во мне вскипала кровь. Я все время каялся, когда вожделел тебя, а это было часто. Слишком часто. Но ты не парень, так что я каялся в том, что не было грехом! Ты мне за это заплатишь! – Глаза Тибалта превратились в узкие черные щелки.

Эллен с трудом подавила истерический смешок. Несмотря на то что она обладала необычайной для женщины силой, ей стало страшно. Не успела она понять, что происходит, как он ударил ее кулаком в лицо.

– Я выбью из тебя мужчину, порождение дьявола! – прошипел он, а в его глазах метались безумные огоньки.

Эллен почувствовала, что ее верхняя губа распухла от удара, а на подбородок потекла теплая кровь. Второй удар последовал так же быстро и неожиданно. Кожа над бровью лопнула, и кровь стала заливать ей глаза. Третий удар попал в солнечное сплетение, и ее затошнило. Эллен оцепенела от взрыва ярости Тибалта и не могла даже защищаться. Все равно у нее не было шансов против оруженосца. «Если я позволю ему бить себя, возможно, ему скоро это надоест», – подумала она и упала на землю. Ей вспомнилось, как мать порола ее ремнем: поначалу ей было очень больно, но со временем Эллен научилась отделять сознание от тела. Иногда ей казалось, что она висит под потолком и видит свое тело, лежащее на полу.

Тибалт встал рядом с ней на колени и встряхнул ее за плечи.

Эллен не сопротивлялась. Казалось, она где-то далеко-далеко отсюда, и даже не поняла, что происходит, когда он задрал ее рубашку и увидел ткань, перетягивающую грудь.

Он хрипло расхохотался и, достав охотничий нож, быстро вспорол льняную ткань, а затем медленно, с наслаждением провел кончиком лезвия вокруг ее маленьких сосков, а затем скользнул лезвием вниз, до самого пупка. Потом он отбросил нож в сторону и сорвал с девушки штаны.

– Я хотел тебя с самого первого мгновения, ведьма. А теперь ты принадлежишь мне! – Дыхание у Тибалта перехватывало от страсти и ярости. – Да будет женщина во всем покорна мужчине, – прошептал он, раздвигая ей колени.

Только сейчас Эллен поняла, что он хочет сделать, и в ужасе принялась его отталкивать.

– Ты не должен этого делать!

«Если бы он знал, что он мой брат, он бы на это не осмелился, – в панике подумала Эллен. – Нужно ему все сказать!»

– Это почему же? Ты у меня не первая девственница, – расхохотавшись, бросил он.

«Он мне все равно не поверит, и даже не станет меня слушать!»

– Прошу тебя, Тибалт, не надо! – умоляла она. Тибалт ухмыльнулся.

– А теперь ты скулишь, как и положено такой сучке, как ты. Скули-скули, только это тебе не поможет.

Эллен сопротивлялась изо всех сил, но Тибалт в своей одержимости был намного сильнее ее. Левой рукой он надавил ей на шею, а правой рукой дотянулся до промежности и грубо запустил пальцы во влагалище. Сознание Эллен помутилось, она чувствовала, что он вот-вот задушитее. Девушка захрипела, и Тибалт немного ослабил давление на горло, чтобы она могла дышать.

– Не хочу, чтобы ты потеряла сознание. Ты должна все почувствовать! – Он ухмыльнулся и со стоном вошел в нее.

Эллен вскрикнула, когда по резкой боли поняла, что потеряла невинность.

Тибалт торжествовал. Он двигался в ней все быстрее. Чувствуя боль и унижение, Эллен в отчаянии пыталась найти хоть какой-то выход. Она повела рукой по земле и нащупала нож Тибалта. Рванувшись из последних сил, она ударила им брата.

Краем глаза Тибалт заметил движение и среагировал достаточно быстро – Эллен не удалось всадить ему лезвие в спину, оно лишь полоснуло по его предплечью. Из глубокой раны хлынула кровь, и от боли Тибалт пришел в еще большее бешенство. Совершенно обезумев, он принялся снова избивать Эллен – сначала кулаками, а затем и ногами.

«Я умру», – на удивление равнодушно подумала Эллен и потеряла сознание.


Когда она пришла в себя, ее окружала темнота. «Наверное, я умерла», – решила Эллен и попыталась пошевелиться. Казалось, ее голова была наковальней, по которой бил молот. Эллен ничего не видела и попыталась притронуться к своим глазам. Лицо у нее было опухшим и сильно болело. Когда она взглянула вверх, то увидела несколько звезд на небе. Ночь была темной, и поэтому вокруг ничего не было видно. Эллен ощупала свое тело. Рубашка по-прежнему была задрана до груди, а низ живота горел, как одна огромная рана. На четвереньках она по влажной земле подползла к своим штанам и с трудом натянула их. Опустив рубашку, она подпоясалась. Кошелек с деньгами и мешок лежали неподалеку. Вокруг пупка все болело. «Он ударил меня в живот ногой, проклятая свинья!» – вспомнила она, сделала пару шагов в темноту и снова потеряла сознание.

Когда она утром пришла в себя, то увидела лицо склонившейся над ней женщины. Дернувшись от ужаса, Эллен застонала от боли.

– Не бойся, я тебе ничего не сделаю. Как думаешь, сможешь встать, если я тебе помогу?

Эллен кивнула и, сжав зубы, попыталась подняться.

– Виду тебя просто ужасный. И что за чудовище такое совершило? – Женщина осуждающе покачала головой, не ожидая ответа.

Взяв Эллен за руку, она подставила ей свое плечо и приобняла за талию. При этом она коснулась ее груди и изумленно взглянула на девушку.

– Да ты женщина! – с удивлением сказала она. – Я приняла тебя за мужчину. Так что тебе, пожалуй, повезло.

Эллен поняла: женщина не подозревает, что Тибалт с ней сделал. Обрадовавшись, что незнакомка ничего не знает о ее позоре, Эллен, несмотря на сильную боль, попыталась сделать шаг.

– Жак, малыш, иди сюда и помоги мне! – позвала женщина, и к ним, как молодой козленок, подскочил мальчонка лет двенадцати. – Давай посадим ее на пони. Ты пока иди пешком, а когда устанешь, она с тобой поменяется.

Жак вопросительно взглянул на мать.

– Хватит ее рассматривать. Возьми ее мешок, вон он лежит, видишь? – Женщина указала за спину Эллен.

Мальчик кивнул и подбежал к мешку. Подняв его, он поморщился.

– Что еще? – спросила женщина. – Давай быстрее.

– Мешок очень тяжелый. Что у нее там? Камни?

Женщина строго посмотрела на мальчика.

– Кстати, меня зовут Клэр. Это мой сын Жак. Ты можешь назвать нам свое имя?

– Элленвеора, – хрипло ответила девушка.

– Ох, почти как королева. Слышишь, Жак? – Клэр почему-то обрадовалась.

Эллен с трудом улыбнулась.

– Ладно, хватит любезничать! – Клэр взяла бурдюк с водой и поднесла его Эллен ко рту. – Ты наверняка хочешь пить.

Только сейчас Эллен ощутила жжение в горле и с благодарностью кивнула. Сделав пару глотков, она закашлялась.

– Нужно как-то посадить тебя на пони. Ты умеешь ездить верхом?

Эллен покачала головой.

– Никогда не пробовала.

– Это ничего. Учитывая, как ты выглядишь, мы все равно не сможем двигаться быстро. Главное, чтобы ты держалась за гриву лошадки и не упала. – Клэр ободряюще ей улыбнулась.

Жак, как и многие мальчики в его возрасте, был не особо разговорчив, да и помочь Эллен толком не мог.

– Куда вы едете? – спросила Эллен через некоторое время, когда с облегчением поняла, что они удаляются от Танкарвилля.

– Мы родом из Бетюна, это во Фландрии.

– Это далеко отсюда? – обеспокоенно осведомилась Эллен.

– Неделя, может быть, две недели езды, – ответила Клэр.

– Можно мне немного проехать с вами?

– Конечно, если ты думаешь, что осилишь дорогу, то можешь доехать с нами до самого Бетюна.

– Спасибо, – Эллен с благодарностью кивнула. Она была рада, что их путь неблизок.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ СТРАНСТВИЯ

Монастырь Сент-Агат, ноябрь 1166 года

Первую ночь они провели в лесу у костра, но от холода так и не смогли заснуть, поэтому вечером следующего дня они решили остановиться в маленьком женском монастыре, стоявшем посреди леса. Угольщица, с которой они встретились по дороге, посоветовала им попросить там приюта. Солнце почти зашло, и воздух снова сделался влажным и холодным, так что изо рта путников вырывались облачка пара.

– Элленвеора, слезай! – приказала Клэр, соскочив с коня, и постучалась в тяжелую деревянную дверь.

Привратница открыла смотровое окошко и спросила, что им нужно.

– Мы замерзли и просим вас приютить нас на ночь, дорогая сестра. Меня зовут Клэр, я ремесленница и еду домой вместе с сыном Жаком. По дороге домой, в Бетюн, мы обнаружили эту несчастную девушку. На нее напали и сильно избили, посмотрите сами! – Клэр подтолкнула Эллен к смотровому окошку.

– Что-то не похожа она на девушку, – ворчливо сказала привратница.

– Не обращайте внимания на одежду. Вся она была изорвана, а у меня с собой было несколько старых вещей мужа, и я дала ей их, чтобы она могла прикрыть свою наготу. Я пыталась продать вещи на рынке, но никто не захотел их покупать, – объяснила она, и Эллен удивилась тому, что Клэр ради нее лжет.

Тут в голове у Эллен все закружилось, и она упала. К счастью, Клэр успела ее подхватить.

– Сестра Агнесс – лекарь. Я ее позову, подождите, – бросила привратница и закрыла окошко.

Вскоре с левой стороны от них в стене открылась маленькая дверца, которую раньше никто из них не замечал. Оттуда вышла миловидная сестра и подошла к ним.

– Я сестра Агнесс. Наша сестра-привратница сказала, что вам нужна моя помощь.

Тем временем лес вокруг монастыря погрузился во тьму, и в сумерках видны были лишь стволы близлежащих деревьев. Сестра Агнесс кивнула Клэр, а затем озабоченно повернулась к Эллен. Высоко подняв светильник, она осмотрела девушку.

– Ваше лицо выглядит просто ужасно. Тело тоже болит?

– Да, все тело болит, – пожаловалась Эллен. Она едва держалась на ногах.

– У нее кружится голова, и она только что чуть не упала в обморок, – поспешно сказала Клэр.

Монашка быстро легонько ощупала Эллен.

– Кажется, два ребра сломаны, но я не уверена, – пробормотала она.

Эллен было щекотно, и она чуть не рассмеялась.

Стараясь, чтобы это выглядело как осмотр, монашка ощупала ее грудь – очевидно, она должна была проверить, действительно ли Эллен женщина.

– Пора уже войти внутрь, как вы думаете? – Сестра Агнесс посветила на Клэр, а затем повернулась к Жаку.

– Ты, конечно, еще растешь, и тебе, несомненно, хочется есть, не так ли?

Жак энергично закивал.

– Ну что ж, тогда я схожу к сестре-кухарке и попрошу, чтобы она дала тебе порцию побольше.

Жак довольно улыбнулся.

– Сынок, скажи спасибо, – шепнула ему мать.

Хотя он был такого же роста, как и сестра Агнесс, она потрепала его рукой по голове, как маленького ребенка.

– Открой дверь, сестра Клементина! У нас гости к ночи! – громко крикнула она.

Привратница отодвинула тяжелый железный засов и открыла дверь. Эллен заметила, что она крупнее и сильнее сестры Агнесс, – вероятно, поэтому она была привратницей. Несмотря на ее рост, она казалась более испуганной, чем хрупкая, невысокая сестра Агнесс.

– Девушка в мужской одежде, – пробормотала привратница, качая головой. – Ну надо же!

Эллен и Клэр обменялись заговорщическим взглядом и пошли за монашками по узкому коридору. От мерцания светильников на стенах танцевали беспокойные тени.

– Мы сообщим матушке настоятельнице о вашем появлении, и вскоре она вас примет. Пройдемте со мной. – Сестра Агнесс повернулась к Эллен, когда они подошли к лестнице. – А вы идите с сестрой Клементиной, она вас накормит и покажет вам, где вы сможете поспать, – сказала она Клэр и Жаку. – Сестра Клементина, будьте так любезны, попросите сестру-кухарку дать нашему юному гостю порцию побольше. Я ему обещала. – Сестра Агнесс подмигнула Жаку.

– Как скажете, дорогая сестра. – Привратница покорно опустила взгляд. – А вы уверены, что справитесь сами?

Кивнув, сестра Агнесс открыла дверь в помещение монастыря, где лечили больных.

Висевшие на степе два факела освещали комнату. Здесь было чисто и пахло травами. Взгляд Эллен упал на стол, рядом с ним стояли два стула. На столе не было ничего, кроме тарелки и кружки с водой. У стены стояли железные полки с горшками разных размеров, небольшими корзинами и двумя плетеными ящичками. Правый глаз Эллен пульсировал от боли, но она продолжала осматриваться. Слева у стены находились две низкие деревянные кровати, разделенные занавеской. На одной из кроватей кто-то лежал. Сестра Агнесс подвела Эллен поближе.

– Сестра Берта, не пугайтесь, – прошептала она. – У нас сегодня гости.

Женщина, лежавшая на кровати, медленно повернулась. Эллен никогда еще не видела такого морщинистого лица. Старушка была очень слабой и едва могла говорить, но в ее глазах светилась доброта и мудрость. С трудом кивнув, она протянула к Эллен дрожащую руку.

Эллен почтительно прикоснулась к узловатым пальцам и нежно погладила руку старушки, а затем осторожно положила ее обратно на простыню. Голова женщины и сейчас была накрыта монашеским покрывалом, из-под которого не выбивался ни один волосок.

– Сестра Берта – самая старая сестра в нашем монастыре. Она уже дано не встает. Мы помещаем в ее келью больных, чтобы она не оставалась одна. Я провожу большую часть времени здесь, рассказываю ей о проповедях и молитвах нашей матушки и о разных смешных происшествиях с нашими ученицами. Я объясняю ей действие целебных трав и передаю всяческие новости. У нас тут редко бывают гости, – сестра Агнесс с любовью погладила сестру Берту по щеке, но старушка уже заснула и тихонько похрапывала. – Так что же с тобой случилось?

– Нафали, – объяснила Эллен. Из-за распухших губ она шепелявила.

Чтобы ее не вынуждали давать пояснения, Эллен скривилась еще больше.

Сестра Агнесс кивнула и присмотрелась внимательнее к ранам на лице Эллен.

– Возможно, у тебя сломан нос, – пробормотала она и попросила Эллен осторожно снять рубашку, чтобы можно было осмотреть ее грудную клетку.

Когда Эллен легла, ей стало легче. Ей было щекотно от прикосновений тонких пальцев монахини. Живот вокруг пупка посинел.

– Тебя несколько раз сильно ударили ногой, – с сочувствием произнесла сестра Агнесс. – Господь видел это и на Страшном суде призовет грешника к ответу. – Покачав головой, она перекрестилась.

При мысли о том, что это видел Господь, Эллен стало стыдно, и она отвернулась.

– Ты отхаркивала кровью после того, как тебя били? – обеспокоенно спросила сестра Агнесс.

Эллен покачала головой.

– Такие удары могут иметь плохие последствия. Иногда больному кажется, что ему стало легче, а через два дня он внезапно умирает. – Сестра Агнесс вздохнула и поспешно добавила: – Прости, я не хотела тебя пугать. Иногда мне лучше держать рот на замке.

Встав, сестра подошла к железной полке. Эллен не понимала, откуда она знает, насколько опасны такие удары, но так и не смогла додумать эту мысль до конца – у нее кружилась голова.

На полках у сестры Агнесс царил идеальный порядок, и она быстро нашла нужную коробочку. Вытащив пригоршню сушеных листьев, она сказала:

– Мать-и-мачеха. Ее настойка облегчает дыхание. Я каждый день даю ее сестре Берте. Для тебя я тоже сделаю настойку, но ты не будешь ее пить. Мы промоем ею твои раны, а затем я сделаю тебе компресс из зверобоя. – Сестра Анна указала на небольшой горшок с масляными потеками на стенках. – Мать-и-мачеху нужно хранить в сухом месте и быстро использовать, иначе она сгниет. Но она всегда растет в пашем саду. Я совсем недавно насушила листьев, потому что сестра Берта сильно кашляла.

Болтая, она взяла треножник и поставила его в небольшой очаг. Она бросила в огонь пучок трав и немного сухих веток, чтобы пламя быстро разгорелось. По комнате разлился приятный запах.

Веки Эллен сделались тяжелыми, и она уснула. Когда она проснулась, настойка была уже процежена и даже немного остыла.

Взяв льняную ткань, сестра Агнесс промыла раны Эллен настойкой, осторожно удаляя засохшую кровь. Было очень больно, но Эллен стиснула зубы.

– Я еще раз осмотрю твой нос. Осторожно, сейчас будет больно, – предупредила она Эллен и ощупала ее переносицу, но затем покачала головой. – Ничего, кажется, нос не сломан.

Монашка закончила осмотр и смазала лицо, ребра и живот Эллен маслом зверобоя.

Хотя руки у сестры Агнесс были очень нежными, от каждого ее прикосновения Эллен пронзала боль.

– Несколько дней ты должна избегать солнечных лучей, иначе на коже останутся уродливые пятна. Но сама увидишь, зверобой – идеальное средство для заживления ран, да и при кровоподтеках он помогает.

Эллен успела только кивнуть и тут же снова уснула. В следующий раз она проснулась уже утром. После того как Эллен съела на завтрак кусок мягкого хлеба, который обычно пекли только для беззубой сестры Берты, сестра Агнесс еще раз обработала ее раны.

– Отеки уже немного спали, да и глаз выглядит намного лучше.

Она как раз снова наносила на раны масло зверобоя, когда в келью вошла Клэр.

– Ну что, Элленвеора, как у тебя дела? – Клэр нежно погладила ее руку.

– Уфе полутфе, – сказала Эллен, улыбнувшись тому, что она так забавно разговаривает.

– Челюсть сильно повреждена, но не сломана. Ей повезло, – сказала сестра Агнесс.

– Повефло? – У Эллен защемило сердце. У нее было совсем другое представление о везении.

– Матушка настоятельница после рассказа сестры Агнесс предложила нам задержаться тут, пока тебе не станет лучше. Так что мы подождем твоего выздоровления.

– А рафве вам не нуфно домой? – Эллен едва могла шевелить губами.

– Конечно, нужно, но что такое пара дней по сравнению с целой жизнью? – Клэр пожала плечами и ободряюще улыбнулась. Ей казалось само собой разумеющимся подождать, пока Эллен сможет идти с ними. – А когда мы пойдем, то попросим сестру Агнесс дать нам для тебя немного ее мази, как думаешь?

Эллен вопросительно посмотрела на сестру Агнесс.

– Через пару дней раны уже затянутся. Затем ей придется пользоваться мазью, которую я приготовлю, и вскоре она уже будет выглядеть точно так же, как и раньше, – улыбнувшись, ответила монашка.

– Фто, не лутфе? – Эллен тоже улыбнулась.

– Этого я тебе обещать не могу. – Сестра Агнесс рассмеялась. – Но, как я вижу, ты в состоянии шутить, и это уже хорошо.

– Так мы останемся, пока ей не станет лучше, да? – переспросила Клэр.

Сестра Агнесс кивнула, а Эллен посмотрела на обеих женщин.

– Фпафибо, – тихо сказала она.


Эллен наслаждалась покоем, царящим в монастыре, уходом сестры Агнесс и вкусной пищей, которой ее кормили. Она спала почти целыми днями, а по вечерам к ней приходила Клэр. Она рассказывала Эллен о поручениях, которые она выполняла для монашек, и о том, как здесь нравилось Жаку, ведь он должен был лишь наносить немного воды и насобирать дров, а за это получал двойную порцию обеда.

С каждым днем Эллен все больше набиралась сил, и уже через неделю была в состоянии двигаться дальше. Лицо и живот по-прежнему были покрыты синяками, но раны на брови и губах уже зажили.

На шестой день, незадолго до восхода солнца, они двинулись в путь. Позавтракав, они попрощались с сестрой Агнесс и другими монашками и направились в сторону Бетюна. Деревья вдоль дороги были белыми от инея. Ветки, листва и даже выступавшие из земли корни были покрыты ледяными кристаллами. Когда взошло солнце, иней стал нежно-розовым, а вскоре начал таять.

– Если будем идти быстро, то через неделю уже будем дома, – пробормотала Клэр, обращаясь к сыну.

Было очевидно, что тому не хочется идти по такому холоду пешком только потому, что на его пони ехала Эллен.

Эллен не испытывала никакого сочувствия к мальчику. Она еще никогда не ездила на пони – в конце концов, человек и сам может идти с той же скоростью. Ее раздражало вызывающее поведение мальчика. В его возрасте она выдерживала и не такое, а ведь она была девочкой. Жак продолжал ковылять с недовольным выражением лица, демонстрируя, как ему не нравится то, что ему нельзя ехать на пони, и в конце концов Эллен остановилась. Сцепив зубы, она слезла с лошади и протянула ему поводья.

– Я вижу, ты сердишься из-за того, что твоя мама отдала мне пони. Я уж лучше пойду пешком. – Она постаралась, чтобы ее голос звучал холодно и вежливо.

Жак побледнел.

Эллен показалось, что он либо расплачется, либо забьется в истерике.

Но мальчик лишь энергично замотал головой и побежал вперед, словно за ним гнался сам дьявол.

Очевидно, он решил все-таки идти пешком, и Эллен снова забралась на пони. К, счастью, пони оказался достаточно терпеливым созданием и не стал дергаться, когда Эллен принялась ерзать на его спине.

Жак больше не капризничал. Он старался быть вежливым с Эллен и даже стал дружелюбнее вести себя с матерью.

– Мне кажется, ты ему нравишься, – удивленно сказала Клэр на следующий день. – Он не такой, как другие дети.

Эллен была с ней не согласна. Ей он казался слишком капризным и невоспитанным. «Наверное, мать просто его балует», – подумала девушка.

– Он немного, ну… как бы это сказать? Глуповатый. – Клэр смущенно улыбнулась.

Эллен удивленно взглянула на нее. Ей Жак вовсе не казался ограниченным, но, судя по словам Клэр, она имела в виду именно это.

– Он просто должен быть собраннее, – немного смутившись, сказала Эллен.

– Может быть, и так. Наверное, я с ним недостаточно строга. Его отец, царствие ему небесное, умер два года назад. – Клэр перекрестилась. – Одной трудно воспитывать мальчика. – Она смущенно пожала плечами. – Я работаю в мастерской мужа, хотя все в деревне ждут, что я приведу в дом нового мастера. Если бы я была прядильщицей или ткачихой, то я могла бы сама работать в мастерской, но я делаю ножны и перевязи, и одной мне нелегко этим заниматься, – объяснила она.

У Эллен дыхание перехватило от счастья, когда она узнала, чем занимается Клэр.

– Пожалуйста, позвольте мне помогать вам. Так я отплачу вам за вашу доброту. Я быстро учусь, и у меня ловкие руки. Вы наверняка будете мной довольны! – умоляющим тоном попросила она.

– Хорошо, договорились! – Клэр улыбнулась и оставшуюся дорогу рассказывала Эллен истории о жителях своей деревни.

Она рассказала Эллен о каждом из них, и когда они прибыли в Бетюн, у Эллен возникло ощущение, что она уже давно здесь живет.

Деревушка Боври состояла примерно из тридцати низеньких хижин, сооруженных из досок и глины, крытых соломой. Домики расположились вокруг деревенской площади или по сторонам тракта, к каждому из них примыкал небольшой огород и вспаханное поле. В центре деревни возле колодца росли две старые липы, а за ними виднелась каменная церковь, построенная совсем недавно. Соседи Клэр очень обрадовались ее приезду и сердечно приветствовали ее, а Эллен они с любопытством рассматривали. Клэр на следующий день принялась за работу, но она настояла на том, что Эллен нужно отдохнуть.

В первое время Эллен много спала, но вскоре ей стало скучно, и она долго упрашивала Клэр, пока та наконец не разрешила ей поработать в мастерской.

Ножны делали за длинным столом, на котором были разложены деревянные заготовки, лен, кожа и кусочки меха. В очаге горел огонь, потому что ножны невозможно было изготовить без использования теплой глины. Эллен села в мастерской и стала наблюдать за Клэр. В Танкарвилле она видела, как делаются такие ножны – их нужно было изготавливать, учитывая форму лезвия меча. Внутреннюю сторону деревянных ножен оклеивали шкурой коровы, козы или лани, причем направление роста ворсинок должно было идти к острию меча. Ножны подходили к клинку, если шкура с мехом препятствовала выскальзыванию оружия. После того как шкуры были закреплены на обеих половинках ножен, Клэр склеивала половинки и скрепляла их пропитанной глиной льняной тканью, которую затем украшала кусочками благородной ткани или кожи. Чтобы защитить острие меча, в конце процесса изготовления ножен к дереву крепился металлический наконечник – оковка. Большинство оковок были латунными. Их делали кузнецы. Иногда, если меч был каким-то необыкновенным, для его ножен оковку делали из благородных металлов – серебра или золота. Затем ножны специальным образом крепились узкими кожаными полосками к поясу – получалась перевязь.

На следующий день Эллен села за стол вместе с Клэр и стала помогать ей. Казалось, так было всегда. Первое время Эллен мало говорила. Она работала, ела три раза в день вместе с Клэр и Жаком, а по ночам спала в мастерской.

– Сегодня ярмарка, нужно наконец купить ткань и сшить тебе что-нибудь пристойное, – сказала однажды Клэр и, обойдя вокруг Эллен, осмотрела ее с головы до ног. – Тебе нельзя так идти в церковь, в мужской-то одежде. В это воскресенье ты непременно должна пойти со мной. Тебе этого никак не избежать. Ты здесь уже три недели, и если ты снова не пойдешь в церковь, то все подумают, что ты что-то скрываешь. – Клэр искоса взглянула на Эллен, а та опустила взгляд.

Ее раны уже зажили, и только на лице осталась пара зеленовато-желтых пятен после синяков. У нее уже ничего не болело, но она страдала от сильной тошноты. Утром и вечером она чувствовала себя хуже всего. Поначалу она с ужасом вспоминала слова сестры Агнесс, думая, что умрет от тех ударов в живот. Однако ей все же удалось выжить, но тошнота не проходила. Чтобы скрыть это от Клэр, Эллен вставала раньше остальных и, когда на нее нападали приступы рвоты, уходила в сад.

– Пойду возьму свой кошелек, и отправимся на рынок, – сказала она Клэр и с усилием улыбнулась – ей снова было плохо.

У одного старого торговца они приобрели кусок синей шерсти, которого хватало на платье. Эллен долгие годы ходила в одной и той же одежде, а когда выросла из вещей Адама, Донован дал ей свой старый камзол, а Гленна сшила новую рубашку. Клэр отмыла кровь, оставшуюся на одежде Эллен после издевательств Тибалта, и зашила небольшую дыру на ее рубашке. Эллен казалось, что эту одежду еще вполне можно носить, и при мысли о том, что ей придется надеть что-то другое, ее бросало в холодный пот. Эта одежда предопределяла ее жизнь и долгие годы была ее верной защитой – девушка просто не могла от нее отказаться и не хотела носить платье.

– Сейчас я сильно потею, – сказала она, – кроме того, я испачкаю новое платье глиной. Дай мне сначала немного привыкнуть к работе, – попыталась она переубедить Клэр.

Так платье оказалось несшитым, и в следующее воскресенье Эллен по-прежнему нечего было надеть в церковь. Как обычно, Эллен встала раньше остальных, потому что ее опять сильно тошнило. Она выбежала в сад. Земля там была влажной – все последние дни шел дождь. Поскользнувшись и чуть не упав в грязь, девушка спряталась за кустом. Ее вырвало. «Господь карает меня за мои грехи. Кто-нибудь меня увидит». Она испугалась и стала лихорадочно соображать, что же придумать, чтобы не идти в церковь. Отсутствие платья на этот раз было плохой отговоркой, но другой Эллен придумать не могла – Клэр уже увидела ее в саду и поспешно подошла к ней.

– Я тебя везде искала. Что ты тут делаешь, за кустами? Давай, нам нужно торопиться, скоро начнется служба. О Господи, да ты все еще в старой одежде! На следующей неделе обязательно сошьем тебе платье, а сейчас надень мой плащ, – трещала Клэр, не замечая, какая Эллен бледная.

Уже слабо понимая, что происходит, Эллен позволила Клэр надеть на себя плащ. «Когда священник укажет на меня перстом, всем станет известно о моих грехах, я умру от стыда, земля разверзнется, и меня поглотит ад», – мрачно думала девушка, молча шагая за Клэр к церкви.

Почти все жители деревни уже собрались в каменной церкви. Эллен с любопытством наблюдала за людьми, с половиной из которых она уже успела познакомиться. Все болтали друг с другом, не обращая на нее ни малейшего внимания. Перед алтарем стоял богато одетый мужчина, увлеченный разговором со священником.

– А что это за рыцарь? – шепотом спросила она у Клэр, осторожно указав на него пальцем.

– Это местный законник. Он построил эту церковь, когда родился его старший сын. А за его спиной стоит Аделаиза де Сен-Пол, его жена, – сообщила Клэр. – Она настоящая властительница Бетюна.

Эллен кивнула. Ей очень хотелось поближе увидеть госпожу Бетюна, но это было неприлично, так что она отвела взгляд и стала рассматривать остальных прихожан: старушки уже молились, нетерпеливые дети топали ногами, мужчины и женщины болтали, а какая-то молоденькая девушка оглядывалась по сторонам, словно ожидая тайного знака своего возлюбленного. Когда священник начал службу, в церкви стало тихо, но Эллен не удавалось сосредоточиться на том, что он говорил. Она все время ждала, что в наказание за ее преступления церковь поразит молния или произойдет что-либо еще более ужасное. Когда все прихожане стали хором произносить молитву «Отче наш», Эллен вспомнился Гийом, и она почувствовала, как ей его не хватает. Внезапно в церкви стало тихо, и Эллен испугалась, по месса закончилась без происшествий.

Когда Эллен и Клэр выходили из церкви, за ними выбежала маленькая девочка и споткнулась. Прежде чем та успела упасть, ее подхватила богато одетая дама.

– Что ж ты убегаешь от меня, ангел мой? – пожурила она ребенка, качая головой.

Голосу женщины был нежным и мелодичным. Взяв ребенка на руки, она приветливо улыбнулась Клэр и Эллен.

– Она у вас просто чудо, госпожа, – сказала Клэр и погладила крошку по руке.

– Ну что, как у тебя дела, Клэр? – спросила женщина, с любопытством взглянув на Эллен.

– Благодарю вас, госпожа, у меня все в порядке. Позвольте мне представить вам мою новую работницу. Ее зовут Элленвеора, она помогает мне в мастерской.

Эллен сделала книксен, как ее учила Клэр, и извинилась за синяки на лице, объяснив их нападением разбойника. Дама с сочувствием посмотрела на нее и уже хотела погладить девушку по щеке, как какая-то молодая женщина закричала:

– Смотрите, вон там! – Женщина беспомощно размахивала руками. – Ребенок упал в реку, почему никто его не спасает?

Властительница Бетюна обернулась.

– А где Бодуэн, его никто не видел? – Внезапно в голосе женщины послышалась паника.

Нянька виновато покачала головой, а Эллен, не помня себя, бросилась к реке. Из-за дождей речка вышла из берегов, и бурлящая вода принесла ил и ветки. Эллен не видела ребенка и напряженно вглядывалась в поверхность реки, пока не заметила какое-то движение. Тогда она сломя голову бросилась в воду. Со времен Орфорда она не плавала, на мгновение у нее от холода перехватило дыхание. Она изо всех сил стала плыть к ребенку, но в том месте, где она видела крошечное тельце, сейчас уже ничего не было. Эллен нырнула. Вода была мутной, и у Эллен начали болеть глаза. Она двигала в воде руками, надеясь найти ребенка, по ей уже не хватало воздуха, и она начала выныривать, но внезапно что-то потянуло ее на дно. Девушка в ужасе засучила ногами и вдруг почувствовала ладонью руку мальчика. Прижав его к себе, она оттолкнулась ногами от дна и потянула ребенка наверх. Малыш бессильно болтался в ее руках. Эллен отчаянно сражалась с течением, уносившим ее вниз по реке. Двое деревенских мужчин протянули ей ветки, и, схватившись за одну из них, Эллен выбралась с мальчиком на берег, где ее подхватили чьи-то руки. Малыш лежал на берегу – бледный и безжизненный, но никто из стоявших вокруг даже не пошевелился.

– Очнись! – в ужасе закричала Эллен и затрясла маленькое тельце. – Прошу тебя, Господи, дай ему жить! – еле слышно взмолилась она и надавила мальчику на грудь.

Внезапно тот закашлялся, выплевывая воду, и жители деревни возликовали. Они свистели и кричали, а спасенный мальчик удивленно оглянулся. Эллен улыбнулась ему, не помня себя от счастья.

– Ты ангел? – спросил ее малыш.

Эллен покачала головой, но, судя по выражению лица ребенка, он ей не поверил.

– Бодуэн! – закричала госпожа, бросившись к ним. Прижав ребенка к груди, она повернулась к Эллен. – Слава Богу! Ты спасла моего сына! – с благодарностью сказала она, прижимая мальчика к груди.

Тот обнял мать и расплакался.

Только теперь Эллен рассмотрела, насколько красива госпожа. Ее нежное лицо с правильными чертами обрамляли каштановые волосы, и вся она была окружена аурой счастья.

– Я буду вечно тебе благодарна. Я твоя должница… Если я когда-нибудь смогу тебе помочь, обязательно приходи ко мне!

Эллен кивнула, хоть и не верила в такие обещания. Дворяне слишком часто забывают, что они кому-то должны, – так ей всегда говорила Эльфгива.

– Пойдемте, госпожа! Холодно, ребенок мерзнет, и вы вся вымокли, – сказал один из рыцарей.

– Готье, дайте… как тебя зовут, дитя мое?

– Элленвеора, госпожа.

– Дайте Элленвеоре покрывало, чтобы она не заболела, и заверните во что-нибудь Бодуэна, – приказала она и повернулась к Эллен. – Я буду молиться за тебя, чтобы Господь исцелил не только твое тело, но и твою душу, – тихо добавила она и ушла.

Эллен замерла на месте. Дрожа, она натянула на плечи покрывало, которое дал ей рыцарь. Возможно, госпожа была провидицей?

– Когда у крестьян какие-то проблемы, они идут к ней и просят о помощи, – сказала Клэр, подошедшая к Эллен. – У нее всегда найдется добрый совет. Ее здесь все любят. Каждый из нас отдал бы за нее свою жизнь. Сегодня ты оказала деревне большую услугу! – Было очевидно, что Клэр гордится поступком Эллен.

– Мне так холодно! – У Эллен стучали зубы.

– О Господи, вот я глупая! Пойдем скорей домой, ляжешь в мою кровать, и мы положим туда нагретый камень, а то простудишься! – Клэр потащила Эллен через толпу односельчан, которые приветливо похлопывали ее по плечам, выражая свое восхищение.

Остаток дня Эллен провела в постели.

Клэр натянула веревку в мастерской и развесила одежду Эллен, чтобы та просохла. Вечер в теплой постели пошел Эллен на пользу, и она совсем не простудилась. Вот только тошнота с каждым днем становилась все сильнее, и однажды Эллен стало ясно: она беременна.

– Будь ты проклят! Да лишит тебя Господь мужской силы, и да не зародится семя в твоих чреслах. Да не сможешь ты обрюхатить больше ни одну женщину, никогда, никогда, никогда! – Эллен все время твердила про себя это проклятие.

Она знала только один способ, как можно было избавиться от ребенка: нужно было засовывать во влагалище корни петрушки и менять их каждые два дня. Собирая корни, она чувствовала угрызения совести. То, что она собиралась сделать, было грехом. Это было запрещено, но она не могла сохранить ребенка! Тибалт над ней надругался, и к тому же он был ее братом, а у брата и сестры не должно быть детей. Это тоже грех. Один Господь будет им судьей. Скрепя сердце, Эллен приняла решение, которое считала единственно правильным, и на следующую ночь проснулась от ужасных болей в животе. Ей не было так больно даже в тот момент, когда Тибалт бил ее ногами в живот. Чтобы не разбудить Клэр и мальчика и скрыть свой ужасный поступок, Эллен взяла свой сверток, вышла из мастерской и с трудом побрела в дубовый лес, который примыкал к деревне. Дорогу ей освещал слабый свет луны. Через некоторое время она упала от боли. Лишь страх, что ее разоблачат, удержал ее от того, чтобы закричать, когда судороги стали еще сильнее. «Ах, Роза, какой же ты была храброй», – подумала она. Мысль о бывшей подруге и их общей судьбе помогла ей сохранить спокойствие. Эллен вытащила пару старых, но чистых льняных тряпок из мешка и расстелила их у себя между ног. Застонав от боли, она почувствовала, что ее тело вытолкнуло окровавленный комок. Не решаясь взглянуть, что это было, она замотала комок в тряпку и, плача, закопала его. Бормоча про себя молитву, она чувствовала, как кровь стекает по ее дрожащим ногам.


– Элленвеора, прошу тебя, очнись! Бога ради, скажи мне, что произошло? – Клэр трясла ее за плечо, и в ее голосе явственно слышался страх.

Эллен пыталась повернуть голову, но ей это не удавалось сделать. Голова раскалывалась от боли. Девушка попыталась открыть глаза.

– Откуда у тебя кровь на рубашке? Пресвятая Дева Мария, сохрани Элленвеору! – молилась Клэр.

Ее голос, казалось, звучал издалека, и Эллен едва его слышала.

«Почему за меня должна заступаться именно Дева Мария?» – с удивлением подумала Эллен, но ее страх сменился теперь теплым чувством покоя. Она ощутила себя легкой, как перышко на теплом весеннем ветру, который нес ее в великолепный светлый край. «Должно быть, это рай, – подумала Эллен, совершенно счастливая. – Господь простил меня, он не отправит меня в ад!» И тут она начала плакать. Горячие слезы катились по ее холодным щекам, стекая к ушам.

– Эллен, прошу тебя, останься, – звала ее Клэр.

Затем Эллен почувствовала, как ей растирают руки и ноги, занемевшие от холода.

– Я на небесах, – прошептала Эллен, не открывая глаз.

– Нет, ты полумертвая лежишь в лесу, и если я не отведу тебя домой, ты умрешь. Так что соберись с силами. – Эллен услышала строгие нотки в голосе Клэр и слабо улыбнулась.

– Сейчас мне не больно, совсем уже не больно, – прошептала она.

– У тебя жар, – заявила Клэр, прикоснувшись к ее горячему лбу. – Нужно отвести тебя домой. Ты сможешь идти, если я буду тебя поддерживать?

Эллен по-прежнему была в предобморочном состоянии, но попыталась подняться. Клэр поддерживала ее за талию, положив руку Эллен себе на плечо. Им все время приходилось останавливаться.

– Я больше не могу. Оставь меня здесь и дай мне спокойно умереть, – попросила Эллен, когда они вышли из леса.

– Ничего, мы дойдем. Я отведу тебя домой и выхожу, и тогда ты расскажешь мне все: почему на тебя напали, почему ты по-прежнему ходишь в мужском платье и кто отец ребенка. Я доверилась тебе, хотя ничего про тебя не знала, так что ты должна будешь рассказать мне всю правду, не забудь об этом.

– Правда вам не понравится. – Эллен всхлипнула.

– Это уж я сама буду решать. Сперва нужно сбить жар, тогда ты выздоровеешь.

Следующие несколько дней Эллен была словно в тумане. Она была слишком слаба, чтобы есть, но, не сопротивляясь, пила все, что давала ей Клэр. Время от времени она проваливалась в беспокойный сон, полный ужасных видений. Лицо из мертвенно-белого стало красным, жар усиливался, и у нее начались судороги. На четвертый день она вскинулась от ужаса: ей приснилось, что за ней гонится Тибалт с искаженным от ярости лицом! Эллен была по-прежнему слаба, но уже осознавала окружающую ее реальность. Она осмотрелась. Клэр лежала на полу рядом с пей и крепко спала. Было темно и тихо, очевидно, была ночь. Предрассветные сумерки играли тенями на столе и стенах. Тибалт был лишь наваждением из кошмарного сна. Эллен с облегчением откинулась на мягкую подушку, на которой обычно спала Клэр. Волосы у нее на голове слиплись. Натягивая простыню до подбородка, она заметила, что лежит в постели голая, и только между ног у нее была сложенная льняная тряпка. Эллен с трудом попыталась припомнить, что же произошло, и перед ее глазами промелькнули чудовищные картины. Когда она все осознала, то от стыда готова была провалиться сквозь землю. Должно быть, Клэр положила ей между ног льняную тряпку, чтобы кровь не залила простыни. Обессилев, Эллен снова заснула. На этот раз сон был без сновидений. Температура у Эллен постепенно снижалась.

На следующее утро Эллен проснулась, ощущая аппетитный запах молочной овсяной каши. Она хотела сесть в кровати, но тут же застонала от боли.

– Ты как? – Клэр дружелюбно улыбнулась ей.

– Вы меня тут что, четвертовали? Почему у меня все так болит? – Эллен слабо улыбнулась.

– У тебя были судороги от жара. Временами мы думали, что ты не выживешь. Неудивительно, что у тебя все болит.

– Мы? Неужели Жак тоже знает, что произошло?

– Нет, не волнуйся, я сразу отправила его в замок. Я не знала, что делать, и послала его за госпожой. Она оставила его в замке. Жак думает, что остался там, чтобы научить ее сына резьбе по дереву. Он у меня умеет делать чудесные вещи, знаешь ли? Ему нужен только хороший нож, точильный круг и кусок сухого дерева. Это отец его научил. – Клэр почесала себе нос.

– О Господи, и что вы ей сказали?

– Ничего лишнего. Она ни о чем и не спрашивала, только помогла тебе. Если ты захочешь ей что-то рассказать, она тебя выслушает, но если это что-то противозаконное, то она тебя не пощадит. Думаю, поэтому она и не спрашивает – не хочет знать, была ли на то воля Господа или твоя. А вот я хочу выслушать все, без приукрашиваний, во всех подробностях. Пожалуйста, расскажи мне все с самого начала. – Клэр сказала это, улыбнувшись, но достаточно жестко, чтобы Эллен поняла, насколько серьезно она к этому относится.

Положив в тарелку горячей овсяной каши, она добавила туда меда.

– Мед тебе она принесла. Чтобы ты быстрее выздоравливала. – Клэр вдохнула аромат каши и протянула миску Эллен.

Эллен медленно, с наслаждением принялась есть кашу.

– Никогда еще не ела ничего вкуснее! – Она улыбнулась. Клэр улыбнулась ей в ответ.

– Вот, возьми! Она сказала, что ты в день должна выпивать по пять стаканов настойки. Нелегко было вливать тебе лекарство, когда ты была без сознания.

Выпив настойку, Эллен почувствовала, что мочевой пузырь полон, и оглянулась. Обнаружив ночной горшок, Эллен осторожно заползла под простыню, вытащила тряпки и натянула рубашку, лежавшую в изголовье кровати. Судя по всему, рубашка когда-то принадлежала мужу Клэр. Эллен поковыляла к горшку. Все вокруг нее кружилось, и даже дышать было трудно, словно ей на грудь давил огромный камень. Она осторожно села на горшок. Мочевой пузырь настолько раздулся, что ей было больно справлять нужду. Закрыв ночной горшок крышкой, она отодвинула его в сторону и поплелась обратно к кровати. Сажала ли ее Клэр на горшок, когда она была без сознания? Этого Эллен не помнила. Она снова закрыла глаза.

– Я думаю, самое плохое уже позади. Кровотечения больше нет, да и температура уже нормальная, но тебе нужно полежать.

Эллен казалось, что голос Клэр доносится до нее издалека. Вскоре она уснула. Проснувшись вечером, она почувствовала себя намного лучше.

– Теперь все будет хорошо. Когда у тебя был жар, ты бредила, и я опасалась за твой рассудок и даже за жизнь. У тебя были такие судороги, словно в твое тело вселился дьявол, – сказала ей Клэр.

– В меня вселился дьявол, – задумчиво повторила Эллен. – Да, в моем теле был дьявол. Его зовут Тибалт, и он мой брат.

– Эллен! – в ужасе воскликнула Клэр. – Что ты имеешь в виду?

– Мужчина, который избил меня и надругался надо мной, – мой брат, и представь себе, он этого даже не знает!

Клэр села рядом с ней на кровать и попросила все ей рассказать.

Когда Эллен закончила свой рассказ, было уже темно. Клэр легла рядом с ней и нежно гладила ее по голове, пока девушка не уснула.


На следующий день Эллен проснулась около полудня.

– Слуга твоей благодетельницы принес курицу и сказал, чтобы я сварила суп. Ну, я так и сделала, – радостно улыбаясь, сообщила Клэр.

– М-м-м… Пахнет великолепно! – В подтверждение искренности ее слов у Эллен заурчало в животе.

– Ничего, мы тебя быстро поставим на ноги!

Клэр осторожно наполнила две тарелки горячим бульоном, положила туда по куриной ножке и добавила репы с луком. Отрезав два больших ломтя хлеба, Клэр облизнулась.

– Мясо само отпадает от костей, настолько оно нежное. Как ты думаешь, сможешь встать?

– Думаю, да. Я чувствую себя уже намного лучше.

– Тогда садись рядом со мной за стол и поешь. Тебе нужно набираться сил.

Обе жадно набросились на горячий суп, размачивая в нем куски хлеба.

– Очень вкусно! – похвалила Эллен.

– Я постирала твои вещи и положила их на стуле.

Эллен посмотрела в угол, где стоял стул, и увидела там свою одежду. Она показалась девушке чужой, словно была частью ее прежней жизни.

– А может быть, ты лучше сошьешь мне платье? – неуверенно спросила она.

Клэр радостно кивнула.

– Ну конечно! Подожди, я сейчас принесу ткань, и сразу после обеда мы начнем. – Спрыгнув со стула, Клэр побежала за тканью.

– Мы? Но я же не умею шить! – испуганно крикнула Эллен ей вслед.

– Я знаю, родная, но я хочу снять мерки, и тебе нужно будет все время его примерять, иначе платье будет плохо сидеть. – Клэр погладила ее по щеке.

При этих словах Эллен вспомнила жену кожевника. Жизнь в Орфорде и Симон были сейчас так далеко… Эллен затосковала по дому и вздохнула.

Когда они поели, Клэр взяла ткань и измерила рост Эллен. Она сложила ткань вдвое, отрезала от нее кусок и, прикинув его размер, удовлетворенно кивнула. Затем она сделала в середине большого куска вырез.

– Примерь, пройдет ли сюда твоя голова.

После того как Эллен натянула на себя ткань, Клэр поправила на ней материал.

– У тебя такие широкие плечи! Хорошо, что я проверила, а то могла бы ошибиться, и платье разошлось бы по швам! – приговаривала Клэр, смеясь, и Эллен показалось, что дом наполнился солнечным светом.

Клэр положила материал на стол и вырезала две проймы.

– Тут будут рукава, нужно еще подбить края, – объяснила она. – По бокам мы вошьем вставки, чтобы платье выглядело наряднее. – Она указала на остатки ткани.

Клэр работала быстро и тщательно, а Эллен с любопытством наблюдала за ней. Прежде чем сметать боковые швы, Клэр попросила Эллен еще раз примерить платье.

– А из этого мы сделаем рукава! – Клэр указала на кусок ткани, который она отрезала в самом начале.

Эллен радовалась тому, что ткань так быстро приобретает форму платья. После того как боковые швы были сметаны, Клэр вытащила из сундука плетеную ленточку.

– Это мне муж подарил, – сказала она, обрадовавшись, что цвет ленточки так хорошо подходит к платью Эллен. – Я пришью ее тебе на вырез, – улыбнувшись, сказала она.

– Но ведь он подарил еетебе,– возразила Эллен, однако была тронута до глубины души. – Почему ты не украсишь ею свое новое платье?

– У себя на шее я ленточку не увижу, а на тебе буду видеть ее каждый день! Я уверена, что она тебе очень пойдет. Это же твое первое настоящее платье. Не отказывай мне в удовольствии. – Сосредоточенно насупив брови, Клэр принялась пришивать к вырезу платья ленточку.

– Ты так добра ко мне! Как я могу отплатить тебе за твою дружбу?

– Ты это уже сделала, Эллен, доверившись мне. – Улыбка Клэр была очень нежной и делала ее невероятно красивой.


Поздним вечером к Эллен пришла госпожа. Платье было уже почти готово, и после последней примерки Эллен его просто не сняла. Клэр сидела рядом с ней и заканчивала подшивать низ платья.

– Вот это перевоплощение! Ты выглядишь уже намного лучше, дитя мое, – обрадованно сказала госпожа.

– Ваш суп из курицы и новое платье творят чудеса. – Клэр рассмеялась.

– Спасибо за все, госпожа, без вашей помощи и помощи Клэр я бы умерла. – Эллен опустила взгляд. – С вашим сыном все в порядке? – смущенно спросила она.

– Да, дитя мое. С ним все в порядке, и не проходит дня, чтобы он не спрашивал о тебе. Он называет тебя своим ангелом-хранителем и зовет тебя в гости. Но прежде тебе нужно набраться сил, в конце концов, мы же не хотим, чтобы у тебя снова случилась горячка. – Госпожа мудро улыбнулась и незаметно подмигнула Эллен.

* * *
Сорвав злость на Эллен, Тибалт почувствовал себя лучше. Наслаждение, испытанное от свершенной мести, оставило после себя горький привкус. Эллен не ощутила во время их близости возбуждения, и это омрачало его ликование. Она никогда не будет вожделеть его так, как он ее. Несколько дней Тибалт был просто невыносим и срывал свое плохое настроение на младших оруженосцах, а затем он случайно встретил Розу. Его слепая ярость, порожденная ревностью, уже давно прошла. Теперь он знал, что Роза никогда не стояла между ним и Эллен. Он скучал по ней, по нежности, с какой она ласкала его ненасытное тело, по ее преданности, когда она лежала у его ног, и по ее страсти, всегда проявлявшейся во время любовных игр. Тибалт резким движением откинул волосы со лба и улыбнулся девушке.

Роза покраснела.

Она по-прежнему была в него влюблена!

Девушка быстро отвернулась и скрылась в доме для слуг.

Тибалт расправил плечи. Он решил, что, когда он снова покорит Розу, ему сразу станет легче. Впрочем, это не очень его заботило. Ему легко будет снова влюбить ее в себя. Нужно просто купить пару копченых колбасок, несколько булочек с медом или красивое бронзовое колечко. Тибалт всегда знал, что нравится девушкам! И почему он не попытался поухаживать за Эллен, вместо того чтобы насиловать ее? Тибалт в ярости ударил ладонью о дверь, и та с грохотом распахнулась.

– Слушай, какая муха тебя снова укусила? – спросил его Адам д'Юкебёф. – Что, опять бабы достали?

– Ты лучше заткнись. Что ты вообще в этом понимаешь? От тебя они бегут, а ко мне липнут! – сквозь зубы процедил Тибалт.

– Ладно, ладно, – буркнул Адам и вернулся на свое место. – Свистнешь, когда настроение улучшится.

Тибалт улегся на свой тюфяк. Нужно выждать несколько дней, прежде чем снова идти к Розе. Она наверняка его уже ждет. Нужно быть осторожным, когда они будут говорить об Эллен. Роза, несомненно, переживает, потому что ее подруга убежала по его вине. При мыслях о Розе и ее расширенных от ужаса глазах Тибалт почувствовал нарастающее возбуждение.


Тибалту не составило труда снова совратить Розу. Он сделал вид, что очень подавлен, объяснил, что безумно ревновал Розу. Она бросилась ему на шею, когда он сказал ей, что боялся потерять ее из-за подмастерья кузнеца. Тибалту даже удалось убедить Розу, что у него нет больше причин ненавидеть Эллен, – так правдоподобно он изображал печаль по поводу ее ухода. На самом деле его одолевали противоречивые чувства – облегчение и мука из-за того, что Эллен больше не было рядом. Ведь он по-прежнему ее вожделел. Даже ласки Розы не могли помочь ему утолить страсть к Эллен. Почти каждую ночь ему снился ее взгляд, выражавший и страх, и ненависть, когда она, казалось, подчинилась судьбе, но в конце концов бросилась на него с ножом. Хотя он знал, что, скорее всего, больше никогда не увидит Эллен, он никак не мог заставить себя не думать о ней. Иногда он заигрывал с другими девушками, чтобы помучить Розу, но ее ревности было для него недостаточно. Ему хотелось видеть ее страдания.


Бетюн, 1169 год

Эллен провела уже около двух лет в Боври, небольшой деревушке неподалеку от Бетюна, и все чаще думала о том, что пора ехать дальше. Ее останавливала лишь мысль о том, что она оставит Клэр одну.

Прошла Пасха, и весеннее солнце разогнало мрачные воспоминания о холодной зиме. И тут в Бетюн вернулся Гуо. Он был совсем маленьким, когда отец пятнадцать лет назад отослал его из деревни вместе с незнакомцем. Теперь не только старики, помнившие о нем, но и малыши, которые даже не были с ним знакомы, судачили о том, что же привело Гуо обратно в деревню.

Когда Клэр вместе с Эллен подошли к колодцу, здесь говорили только об этом.

– Вы его уже видели? – спросила Адель, с любопытством глядя на окружающих.

Адель не было еще и двадцати, но она уже была вдовой. Месяц назад ее траур закончился, и она снова могла думать о браке, так что появление в деревне нового мужчины очень ее обрадовало. Близнецы Гвен и Альма покачали головами. Они сделали это синхронно – они всегда все делали одновременно.

Моргана покраснела.

– Он симпатичный! – застенчиво сказала она.

– Рассказывай! – хором закричали все.

– Он высокий и сильный. Я его вчера видела. Он строит мастерскую возле домика своего отца, – уже увереннее сообщила Моргана.

– Откуда ты знаешь? Может быть, это просто сарай. Или это он тебе рассказал? Говори, ты с ним разговаривала? – Адель закатила глаза, а на шее у нее появились красные пятна – так происходило всегда, когда она нервничала.

– Да, рассказывай! – хором вскричали Гвен и Альма.

Но не успела Моргана что-нибудь сказать, как вмешалась Клэр.

– Не будет вам с ним счастья!

Молодые женщины с удивлением посмотрели на нее.

– Гуо и раньше был шалопаем и наверняка не изменился, – презрительно бросила Клэр.

Она ничего не сказала о том дне, когда много лет назад Гуо прижал ее к стене сарая и, поклявшись в вечной любви, поцеловал. Ей тогда было всего одиннадцать лет, и это не имело для нее большого значения. Почему женщины должны думать, что она будет соперничать с ними на рынке невест? Гуо никоим образом ее не интересовал, в конце концов, тот поцелуй он взял у нее силой.

– Ты его знаешь? – Моргана изумленно взглянула на Клэр.

– Да, я его знала, но совершенно не желаю продолжать это знакомство. Так что он целиком и полностью ваш, дорогие мои!

Клэр уже хотела уйти, когда Моргана схватила ее за рукав.

– Мой отец не может дать за меня приданое… Как ты думаешь… он все таки… может быть… Я имею в виду, если я ему понравлюсь…

– Моргана, не бросайся ему сразу же на шею. Есть мужчины, которые…

Клэр не завершила свою мысль, потому что ее перебила Адель.

– Если ты, дорогая моя Клэр, не заметила, то хочу тебе сказать, что в нашей деревне на каждого неженатого мужчину, включая вдовцов, приходится, по крайней мере, две девицы на выданье. А если отбросить бедняков, не способных прокормить семью, и стариков, толку от которых все равно никакого, то выбор не такой уж и большой.

Адель говорила с яростью, ее голос захлебывался в истерике. Красные пятна теперь переползли с ее шеи на щеки и лоб. Возможно, под ее светлыми растрепанными волосами на коже сейчас тоже были пятна, а если Адель разойдется еще больше, они покроют и ее руки и ноги.

– Если кто-то не может найти себе пристойного мужчину, то можно попросить госпожу позаботиться об этом. Она госпожа не только Бетюна, но и окружающих его деревень, и не везде такая нехватка мужчин, как в Боври. Наверняка для каждой из вас найдется хороший мужчина, – Клэр попыталась успокоить растревоженных девушек.

Она сочувственно погладила Моргану по иссиня-черным волосам. Девушке было лишь шестнадцать, но ее уже преследовал панический страх, что она останется старой девой.

– Но он мне нравится! – воскликнула Моргана.

Клэр пожала плечами. Она не сама нашла отца Жака. Об этом браке договорились ее отец и старая госпожа Бетюна, свекровь нынешней госпожи. Та хотела заставить поселиться в деревне мастера, изготавливающего ножны, потому что во всей округе такого ремесленника не было, и у кузнецов из-за этого возникали проблемы. В итоге ему предложили красивую невесту и небольшой домик в Боври в качестве приданого. Для отца Клэр это была хорошая сделка, так как он, не понеся никаких затрат, сумел отдать свою младшую дочь за хорошего ремесленника. При первой встрече жених не очень-то поправился Клэр, но он оказался хорошим мужем. Он был спокойным, немного замкнутым, никогда ее не бил, и научил всему, что знал сам. Клэр была невысокого мнения о браках, основывавшихся на всяких сомнительных чувствах вроде любви. Муж должен хорошо обращаться с женой и детьми и обеспечивать их. Только это имело значение.

Моргану по-прежнему мучило любопытство, и она отвлекла Клэр от ее мыслей.

– Говорят, отец много лет назад его продал. Это правда? – спрашивая, она содрогнулась даже от мысли о таком поступке.

Клэр невозмутимо пожала плечами.

– Этого никто не знает. Тогда в деревню пришел незнакомец. Его привел старик Жан, отец Гуо. В тот же день незнакомец ушел, забрав с собой мальчика. Жан никогда не проронил ни слова о том, куда он его отправил, поэтому все в деревне думали, что он продал Гуо. В связи с этим к старику стали хуже относиться. Его все избегали – в конце концов, он был не настолько беден, чтобы продавать единственного сына, пусть он и был простым поденщиком, – объяснила Клэр.

– Он не мог так плохо поступить с Гуо, ведь тогда он не вернулся бы к отцу! – Очевидно, Моргана решила встать на сторону отца и сына.

– Возможно, возможно. Но, честно говоря, мне совершенно все равно, где он был. Главное, чтобы из-за него у нас тут не было никаких неприятностей. Как по мне, так лучше пусть он возвращается туда, откуда пришел, – резко сказала Клэр.

Возвращение Гуо было ей не по душе. При мысли о нем у нее щемило в груди, и это ей совершенно не нравилось.


Клэр была возмущена, так как Гуо, починив соломенную крышу на домике отца, построил мастерскую и стал всем говорить, что он делает ножны. Он объехал окрестности и поговорил со всеми кузнецами.

– И этот наглец даже не зашел сюда и не сказал мне, что он хочет в нашей деревне делать ножны, хотя тут уже есть мастерская. Даже на это он не способен, – возмущалась Клэр, не заметив, что Гуо стоит у нее за спиной в дверях.

Предупреждающий взгляд Эллен Клэр не заметила. Гуо широко улыбнулся и, сняв шапку, отвесил поклон.

– Вы совершенно правы, добрая женщина. Я должен был прийти к вам раньше. Когда я услышал, что ваш муж умер, то подумал, что в Бетюне нет человека, который умеет делать ножны. Мне показалось, что это знак свыше – знак того, что мне пора домой, – дружелюбно сказал он.

Клэр испуганно оглянулась, в лицо ей бросилась кровь.

– Вы наверняка можете понять, как я ужасно чувствую себя теперь, оказавшись ненужным, – сказал Гуо, выглядевший, как побитая собака.

Клэр удовлетворенно кивнула. Так ему и надо!

– Все кузнецы, к которым я приходил, с предубеждением отнеслись ко мне. Они даже не посмотрели на доказательства моего умения – ножны, которые я сам сделал, – и сразу сказали мне, что им моя работа не нужна. Я не понимал, почему они так реагировали, – я не сомневаюсь, что я хороший ремесленник.

С губ Клэр сорвалось презрительное «пф-ф-ф!».

Но Гуо не дал сбить себя с толку. Его темные глаза, как и раньше, сверкали из-под растрепанных курчавых волос. Конечно, он стал старше, ведь тогда он был совсем мальчишкой. Но плутоватое выражение и блеск в глазах остались теми же.

– Пятый или шестой кузнец сжалился надо мной и сказал, что моя работа не лучше вашей. Вас здесь знают, а меня нет, и кузнецы не понимали, почему должны заключать сделки со мной. Но клянусь честью, я не знал, что вы работаете в мастерской вашего мужа, – виновато сказал он.

Однако он не смог очаровать Клэр. «Честью он клянется, – презрительно подумала она. – Да какова цена его чести!»

– Ну что ж, теперь вы это знаете, так что собирайте вещички и уезжайте отсюда. Тут вам места нет, – заявила она.

– Но мой отец уже стар, и я должен о нем заботиться. Сам себя он прокормить не в состоянии и…

– Вы сильный, так наймитесь слугой или поденщиком! – холодно прервала его Клэр.

– Но я люблю свое ремесло! – огорченно сказал Гуо, однако его опечаленный взгляд не произвел на Клэр никакого воздействия.

– Все это, конечно, замечательно, но, извините, я-то тут при чем?

Хотя любовь к своему ремеслу и делала ему честь, у Клэр не было ни малейшего желания продолжать этот разговор – его присутствие слишком нервировало ее.

– Может быть, вы могли бы взять меня на работу? – тихо спросил он, и его лицо просветлело, как будто эта мысль только что пришла ему в голову.

Эллен, с любопытством слушавшая их разговор, улыбнулась, раскусив его хитрость. Скорее всего, он и пришел сюда с намерением попросить Клэр взять его на работу.

– Мы и без вас справимся, – раздраженно ответила Клэр. Она сердилась, потому что Гуо разговаривал с ней как с чужой.

Если он ее не помнил, то так ему и надо, пусть остается ни с чем!

– Если позволите, я зайду к вам через пару дней. – С этими словами он откланялся.

– Поступайте, как считаете нужным, но я вам ничего не обещаю, – сказала Клэр и занялась своей работой.

Весь этот день Клэр была крайне раздражена, и Эллен решила оставить ее в покое, пока та не придет в себя. За эти годы она достаточно хорошо изучила характер Клэр, чтобы понять, почему та себя так ведет. Она боялась! Вопрос состоял только в том, чего она боялась?

– А по-моему, не такой уж плохой парень этот Гуо, – сказала за ужином Эллен, стараясь, чтобы это прозвучало как бы между прочим.

– Когда он был мальчишкой, за ним увивались все девушки. Все были влюблены в него из-за его огромных карих глаз. И как только он вернулся, все начинается снова. Такие мужчины – яд. Он вскружит голову девушкам – одной за другой – и сделает их всех несчастными. Адель, Моргану и всех остальных.

«Так, так… Его карие глаза, ну надо же!» – подумала Эллен с изумлением. Но виду не подала. Грустная Клэр жевала кусок хлеба.

– А хуже всего то, что он хочет отнять у меня мое ремесло.

– Но он же сказал, что не знал…

– Чушь! – резко перебила ее Клэр. – Это просто чушь. Я уверена, что он наверняка все знал. Он просто подумал, что женщина ему не соперник. Такие мужчины, как он, думают, что им все позволено.

– Но он же хочет на тебя работать! Что же тут плохого?

– О, причин тут много, – ответила Клэр как-то слишком быстро. Эллен взглянула на подругу, ожидая объяснений, но Клэр молча продолжала есть.

– Ну и что же это за причины? – наконец переспросила Эллен.

Клэр сглотнула.

– Например, оплата. Кузнецы платят мне меньше, потому что я женщина. Ему им пришлось бы платить больше, и именно поэтому им выгодно сотрудничество со мной. Пока что выгодно, понимаешь? Если мне нужно будет выплачивать ему зарплату, то я не смогу оставить цены столь же низкими. – Она выпятила подбородок. – Кроме того, я не хочу, чтобы он находился здесь, это слишком опасно! – Последние слова Клэр прокричала.

«Кажется, он опаснее для твоего сердца, чем для твоего ремесла!» – чуть не сказала Эллен, но удержалась.

– Я уже давно поняла, чего он хочет, я же не дурочка. У него ничего не получилось с кузнецами, и он подумал, что стоит немного поработать на меня. А когда кузнецы узнают его поближе, они, в конце концов, предпочтут работать с мужчиной. Так оно, наверное, и будет.

Эллен задумчиво покачала головой. Рассуждения Клэр были вполне убедительными, к тому же она знала его лучше.

– Тогда тебе не стоит делать его своим врагом.

– Я не хочу иметь с ним никакого дела. Лучше всего было бы, если бы он уехал и попытался найти себе работу в другом месте.

Эллен понимала, что Гуо вряд ли так поступит. Скорее всего, это понимала и Клэр, и именно поэтому так злилась. Гуо вложил много денег в мастерскую, да и в Бетюн был его дом. На его месте Эллен тоже никуда не ушла бы.

– Если он не готов уйти из деревни, то есть хороший выход: вам нужно пожениться, – в шутку сказала она.

Клэр побледнела.

– Никогда! – буркнула она, раздраженно глядя на Эллен.


Прошла неделя, и Гуо снова пришел к ним в мастерскую.

– Моргана стала расспрашивать меня о прошлом. Не знаю, почему я сразу не вспомнил тебя, услышав твое имя. Ты была милой девчонкой, но того, что ты превратишься в такую красавицу… я и представить себе не мог. – Он изумленно покачал головой.

Эллен отметила, как по-свойски он разговаривает с Клэр, и с любопытством стала ожидать ее реакции.

Но Клэр ничего не сказала. Она даже не подняла голову от своей работы, словно Гуо вообще не было в мастерской.

– Да, ты всегда была маленькой упрямицей, – сказал он, улыбнувшись. – А твоя решимость! Вспоминаю, как ты тогда затащила меня за сарай!

Клэр потеряла самообладание, но именно этого-то он и добивался.

– Это я-то затащила тебя за сарай?! Да это ты, не спросив разрешения, впился мне в губы – поцелуй был липким и отвратительным, а еще ты поклялся в вечной любви, будто я тебя об этом просила!

– А теперь я тебя не узнал… Знаю, что я свинья, – виновато сказал он. – Но я тебя никогда не забывал! Ты стала такой красавицей! – Вздохнув, Гуо снова улыбнулся.

Клэр по-прежнему была вне себя от ярости.

– Мне наплевать, узнал ты меня или нет. И твои детские обещания не имеют для меня никакого значения. Иди, навешай и Моргане лапши на уши, она еще молодая и может в это поверить. – Клэр повернулась к нему спиной.

– Моргана… – задумчиво протянул он. – Она милая, но скучная. Опытные женщины кажутся мне интереснее. – Гуо подмигнул Эллен, которая, ухмыляясь, сидела за столом.

Клэр это заметила и, бросив на Эллен ледяной взгляд, снова повернулась к Гуо.

– Пошел вон отсюда, нахал! – заорала она.

Гуо потупился, кивнул Эллен на прощание и ушел. Эллен его поведение показалось вполне естественным, но ярость Клэр не уменьшалась.

– И почему он не уберется из нашей деревни, этот бездельник? – возмущенно буркнула она после того, как Гуо вышел из мастерской.


Гуо стал приходить часто, он продолжал просить Клэр дать ему работу и всегда задерживался, чтобы поболтать, и каждый раз Клэр выходила из себя.

Когда он в очередной раз пришел в мастерскую, Клэр не было.

– Чем я могу вам помочь? – вежливо спросила Эллен.

– Ну что ж, вы можете замолвить за меня словечко. – Склонив голову, Гуо посмотрел на нее, как побитая собака.

Эллен рассмеялась.

– Вряд ли это вам поможет. Кроме того, я не понимаю, почему я должна это делать.

– Сами убедитесь в качестве моей работы! – Он протянул Эллен ножны, которые принес с собой.

Ножны были отлично сделаны и красиво украшены – безупречная работа опытного ремесленника. «Клэр оценила бы его работу, если бы он ей меньше нравился», – подумала Эллен. И тут внезапно в дверях появилась Клэр.

– Он что теперь, к тебе пристает? Я же тебе говорила, он ко всем цепляется. – Она злобно посмотрела на Гуо.

– О Боже, ну разве она не прекрасна, когда злится? – воскликнул Гуо, обращаясь к Эллен.

– Вот его работа. Он хотел показать ее тебе, чтобы переубедить тебя, но тебя не было, так что он показал ножны мне. – Эллен говорила подчеркнуто спокойно.

Она протянула Клэр ножны. Удивительно, но Клэр стала их рассматривать, скорее всего, из-за того, что это был самый лучший повод не смотреть Гуо в глаза.

– Чистая работа! У меня никаких претензий нет, но ведь я же тебе говорила, что мне твоя помощь не нужна!

Гуо взглянул на кучу деревянных заготовок. Было очевидно, что работы у Клэр очень много. Клэр проследила за его взглядом и покраснела, будто ее уличили во лжи.

– Я не могу оплачивать твою работу, хотя у меня и много заказов, – смущенно сказала она.

Гуо понимающе закивал.

– А может быть, нам пожениться? Тогда мы могли бы работать вместе. И все бы разрешилось, ты так не считаешь? – Его голос звучал по-деловому, но глаза сверкали от страсти.

Онемев от такой наглости, Клэр смотрела на него с открытым ртом.

– Разрешилось? Я спокойно жила, пока тут не появился ты. Я могу себя сама обеспечивать и великолепно со всем справляюсь. Почему это я должна выходить замуж за такого мужчину, как ты?

– Потому что ты меня любишь! – Гуо рассмеялся.

– Убирайся вон, и чтоб я тебя здесь больше не видела, слышишь?! Да я лучше выйду замуж за вонючего старика, чем за тебя! – заорала Клэр, и ее голос срывался от негодования.

Гуо опустил взгляд. «Он выглядит, как по уши влюбленный человек», – с сочувствием подумала Эллен.

Не сказав ни слова, Гуо вышел из мастерской.


Деревенские женщины, которые надеялись выйти за Гуо замуж, недоумевали: что же такого могло приключиться, из-за чего веселый и общительный Гуо внезапно так изменился? Он больше не ходил на посиделки у колодца, а по вечерам не сидел с отцом перед домом. Где бы его не видели, он казался безрадостным и чем-то расстроенным.

Через две недели Моргана наблюдала за тем, как он уезжает. Его отец стоял у забора и плакал. Гуо обнял его на прощание. Вся деревня судачила о том, почему же он не остался.

После неудачного предложения руки и сердца Гуо больше не появлялся в мастерской Клэр. Поначалу та никак на это не реагировала, но через некоторое время Эллен заметила, что Клэр стала часто коситься на дверь, чего раньше никогда не делала.

– Вот видишь, я же с самого начала говорила: такие мужчины никуда не годятся. После стольких лет он внезапно возвращается, делает мне предложение и снова исчезает. А ты представляешь, как глупо бы вышло, если бы я тогда согласилась? – возмущенно сказала она однажды Эллен.

– Но Клэр, неужели ты не понимаешь, что он уехал из-за тебя? Ты же его любишь, почему ты не хочешь выйти за него замуж?

Это явно был знак судьбы, но Клэр не могла решиться на такой шаг.

– Неужели ты думаешь, что это что-то изменило бы? Ты что, не видела, как на него смотрели другие женщины? Все эти молодые красотулечки, такие, как Моргана!

– Но он любит тебя.

– Я так не считаю. Мужчины не способны на настоящую любовь. Они желают того, чего не имеют. Он хотел завоевать меня потому, что я ему отказала, но если бы мы поженились, то он захотел бы других женщин и был бы влюблен в них, а не в меня! Брак, заключенный по любви, никуда не годится, так уж повелось. От такого брака одни несчастья!

Только теперь Эллен поняла: Клэр боится любви.

– Он уехал, и так будет лучше, поверь мне! – добавила Клэр, и Эллен спросила себя, кого она пытается в этом убедить.

С тех пор как уехал Гуо, Клэр стала работать как одержимая. Хотя она и старалась делать вид, что всем довольна, это ей плохо удавалось. Она больше не смеялась, ела мало и без аппетита.

Так продолжаться не могло! Клэр была упрямее осла! Будет нелегко изменить ее мнение о любви. Хотя и казалось, что все уже потеряно, Эллен хотела помочь Клэр и Гуо, хотела найти способ сделать их обоих счастливыми. Гуо вернет Клэр радость, а Эллен сможет уехать отсюда безо всяких угрызений совести.


– Простите, если помешала вам. Вы не уделите мне минутку? – вежливо спросила Эллен, когда старик Жан открыл ей дверь своего домика.

– Заходи, дитя мое, – дружелюбно сказал он.

Комната оказалась удивительно чистой и уютной. На глиняном полулежали соломенные матрацы, а на деревянной кровати в углу – свежее покрывало. На одной стене было много крючков для одежды. Три из них сейчас пустовали – вероятно, там висели вещи Гуо.

– Садись. – Старик указал на два стула у стола неподалеку от очага.

Жан принес две кружки и кувшин с пивом. Разлив пиво по кружкам, он протянул одну из них Эллен, а из второй отпил и, наконец, сел.

– Я пришла из-за Гуо, – сказала Эллен, и тут же рассердилась на себя за то, что так неудачно сформулировала мысль. Не хватало еще, чтобы старик подумал, будто это она интересуется его сыном. – И из-за Клэр, – поспешно добавила она.

Старик невидяще посмотрел на нее.

– Я сам его воспитывал – его мать умерла, когда он был совсем маленьким. Малыш был для меня единственной радостью в жизни. И все же я отослал его из деревни, чтобы он мог выучиться ремеслу и жить лучше, чем я. Мне приходилось экономить и много работать, чтобы оплачивать его обучение. Но это того стоило. – Глаза старика наполнились слезами, и он попытался их незаметно стереть.

Эллен погладила его по морщинистой грубой руке и с сочувствием ее сжала.

– Когда умер муж Клэр, я поехал в Йов и попросил Гуо вернуться, но он не хотел. «Ты представляешь, сколько будет желающих жениться на вдове?» – спросил он меня. «Мне и здесь хорошо», – заявил он, но уже через пару недель приехал сюда. Какая это была для меня радость!

Эллен подумала об Осмонде, и ей очень захотелось с ним увидеться.

Старик сделал парку глотков, его кадык при этом дергался вверх и вниз.

– Он был влюблен в нее с самого детства, а затем, приехав сюда, не узнал ее. Ты бы видела ее ребенком! Клэр была настоящим чертенком, не очень симпатичной, но живой и довольно смышленой. Только выйдя замуж, она превратилась в настоящую красавицу. Замужество и рождение ребенка пошли ей на пользу, и она образумилась. Вернувшись сюда, Гуо сразу же влюбился в нее, а когда понял, кто она на самом деле, принял твердое решение. «Я женюсь на ней», – сказал он мне, и при этом у него был такой счастливый вид… Я радовался за него, но каждый раз он возвращался от нее расстроенным. Он надеялся, что она передумает, но она прогоняла его снова и снова. Он тяжело болел этой любовью и сказал, что сможет забыть ее, только если не будет ее видеть. – В голосе старика звучала горечь. – Он ничуть не хуже, чем ее первый муж, да и благодаря его ремеслу он был бы ей хорошей парой.

– Он и будет ей хорошей парой, – убежденно сказала Эллен. – Клэр тоже это знает, но она боится.

Старик удивленно взглянул на нее.

– Что за чушь? Гуо и мухи не обидит!

– Нет-нет, она боится не побоев! – успокоила его Эллен. – Она боится потерять его любовь, если выйдет за него замуж.

– Она прогоняет его потому, что боится его потерять? – изумленно спросил старик.

– Клэр считает всех мужчин неверными и думает, что меньше будет страдать, если откажет Гуо, ведь тогда он не сможет ее бросить. – Эллен вздохнула.

– И почему женщины всегда все усложняют? – Старик неодобрительно покачал головой.

– Вы совершенно правы, именно поэтому я и пришла к вам. Кто-то должен заставить их обрести счастье. Я в долгу перед Клэр, поэтому хочу ей помочь. Она никогда в этом не сознается, но очень страдает из-за того, что Гуо уехал.

– Так ей и надо! – буркнул старик.

– Она любит Гуо, и при помощи небольшой хитрости мы заставим ее выйти за него замуж. – Эллен плутовато улыбнулась.

– Уже слишком поздно, – грустно сказал Жан.

– Я так не думаю. Вы ведь знаете, куда отправился ваш сын?

– Он хотел вернуться назад в Йов.

– Тогда будем надеяться, что он там. Собственно, у меня есть идея, как мы сможем сделать их обоих счастливыми! – Эллен улыбнулась старику и встала. – Не отчаивайтесь, если вам повезет, ваш сын вскоре вернется! Но… – Эллен приложила указательный палец к губам и сделала строгое лицо. – Никому не говорите ни слова, иначе мой план может провалиться, не забудьте об этом.

Старик кивнул, не очень-то веря в успех этого дела, и проводил Эллен до двери.

«У меня все получится», – подумала она и потерла ладони. Она уже придумала, как воссоединить влюбленных, и, полная решимости, направилась к замку.


– Чего тебе? – спросил привратник, преградив Эллен путь. – Я еще никогда тебя здесь не видел.

– Я из Боври и хочу поговорить с госпожой.

– О чем? – поинтересовался привратник, явно не собираясь пропускать Эллен.

– Это вас совершенно не касается. Госпожа меня знает, я спасла жизнь ее сыну. Если вы мне не верите, пойдите и спросите у нее сами. Меня зовут Элленвеора. – Эллен расправила плечи, вспомнив, как вела себя, будучи подмастерьем кузнеца. Ее гордая осанка смутила молодого привратника.

– Мне-то что, проходи. Спроси разрешения у другого привратника, – сказал он, пытаясь делать вид, что ему все равно, и пропустил Эллен.

Второй привратник оказался более дружелюбным. Он указал на большую лужайку за башней.

– Госпожа вон там со своими детьми, ты можешь к ней подойти.

Эллен увидела госпожу издалека и невольно залюбовалась ее красотой. Та со своим младшим сыном сидела на траве, играя с ним. Две няньки возились со старшими детьми. Аделаиза де Сен-Пол очень рано вышла замуж за господина Бетюна и родила ему много сыновей и дочек, которых с любовью растила. Старший сын уже оставил отчий дом.

– Как у тебя дела, Эллен? Ты хорошо выглядишь! А как поживают Жак и Клэр? – приветствовала ее госпожа, в то время как малыш дергал ее за волосы.

– Я беспокоюсь о Клэр, госпожа, и хочу попросить вас о помощи, хотя вы и так уже совершили для нас много благодеяний.

– Что случилось с Клэр, она больна? – Аделаиза де Бетюн встревожилась.

– Нет, но боюсь, что скоро заболеет, если мы не придумаем, как ей помочь.

– Сядь и расскажи обо всем подробно.

Прежде чем Эллен успела опуститься на траву, ее увидел маленький Бодуэн и бросился к ней со всех ног.

– Мой ангел, мой ангел! – смеясь, кричал он.

Эллен ничего не оставалось, кроме как подхватить малыша на руки. Он обнял ее за шею и прижался к ней.

– Как же ты вырос! – отметила Эллен.

– Когда я стану большим, то буду рыцарем! – гордо сказал он, серьезно глядя на нее. – Тогда ты сможешь попросить у меня все, чего только захочешь!

– Будь поосторожнее с такими обещаниями. А вдруг я потребую, чтобы ты на мне женился, когда я уже буду старой кошелкой? – Эллен улыбнулась.

– Нет, ты этого не сделаешь! – возмутился он. – Или сделаешь? – неуверенно переспросил он под хохот матери и нянек.

– Сходи с Хавизой, Бодуэн. Принесите всем нам из кухни пирожные и яблочный сок, мы поедим прямо тут, в саду! – сказала госпожа сыну и кивнула одной из нянек.

– Да, да, да! – воскликнул он и бросился бежать сломя голову.

– Ну вот мы ненадолго и остались одни. Рассказывай, что там случилось с Клэр?

Эллен рассказала все с самого начала и изложила свой план. Госпожа де Бетюн вначале выглядела обеспокоенной, но с каждым словом Эллен ее лицо прояснялось.

– Великолепная идея, Эллен. Конечно же, я тебе помогу.

Бодуэн принес пирожные и сок и в итоге испачкал Эллен платье, потому что прижался к ней грязным ртом, когда прощался. Эллен совершенно не умела обращаться с детьми, но она была очарована маленьким Бодуэном. Поцеловав его в курчавые каштановые волосы, она на мгновение подумала о ребенке, которого так и не родила.

– Клэр будет недовольна, что меня долго нет, но тут уж ничего не поделаешь. В конце концов, это для ее же блага, – сказала она госпоже и улыбнулась.

Сделав книксен, она попрощалась и пошла домой. Как она и ожидала, Клэр принялась ворчать по поводу ее длительного отсутствия.

– Я была у Бодуэна. Я не хотела задерживаться, но они с матерью настояли на том, чтобы я осталась с ними подольше, так что я не могла сразу уйти, – виновато объяснила Эллен.

– Ты только посмотри, как ты выглядишь! А твое красивое платье! – отругала ее Клэр, которая никогда не сердилась из-за таких мелочей.

– Это все Бодуэн – мы там угощались соком и пирожными! – пожав плечами, сказала Эллен.

– Принимайся за работу, до захода солнца еще есть время. Ножны для мастера Жоржа еще не готовы, а он заказывал их к концу недели.

– Я буду быстрой как ветер! – с улыбкой воскликнула Эллен. Клэр, которая раньше всегда радовалась хорошему настроению Эллен, взглянула на нее неодобрительно.

– Хватит шуметь, давай к делу.

Эллен ничего не сказала и принялась выполнять указания Клэр. При этом она громко напевала песенку, из-за чего Клэр недовольно на нее косилась, но Эллен это не мешало радоваться.


Прошло две недели. Клэр много работала и мало разговаривала, а Эллен старалась ее не раздражать, хотя в последнее время это удавалось ей с трудом.

А затем, одним сентябрьским утром – воздух уже был по-осеннему холодным, – в деревню приехали рыцари и остановились перед мастерской.

Клэр и Эллен выбежали наружу.

Несколько мужчин сопровождали Аделаизу де Бенин. Молодой рыцарь соскочил с лошади и подбежал к госпоже, чтобы помочь ей спешиться.

– Госпожа, какая честь! Что привело вас ко мне? – вежливо поприветствовала Клэр госпожу и сделала книксен.

Аделаиза де Бетюн жестом подозвала одного из своих спутников. Пожилой мужчина с тонкогубым ртом и бородавчатым носом неспешно слез с лошади и подошел к ней. От него дурно пахло – потом и грязными волосами.

– Моя дорогая Клэр, это Базиль. Он изготавливает ножны, как и твой покойный муж. Я знаю, что давно должна была позаботиться о том, чтобы снова выдать тебя замуж. Груз работы в мастерской слишком велик для твоих хрупких плеч, а ты еще слишком молода, чтобы оставаться одной.

Клэр сделала глубокий вдох, словно собиралась перебить госпожу, но не произнесла ни слова, и Аделаиза радостно продолжала:

– Мой супруг хочет, чтобы Базиль поселился в Боври, а ты вышла за него замуж. – Госпожа невинно улыбнулась Клэр.

Женщина замерла на месте как вкопанная.

Эллен догадывалась, как она должна была себя чувствовать. Конечно, Клэр могла отказаться выходить за него замуж, но тогда следовало опасаться того, что господин женит Базиля на другой молодой девушке и отдаст этой паре дом-мастерскую.

Клэр с отвращением взглянула на «жениха».

Госпожа де Бетюн улыбнулась.

– Я рассказала Базилю, что ты уже долго работаешь в мастерской сама. Он очень рад, что ты так хорошо знаешь это ремесло.

– Пока у нас не будет детей, сможешь мне помогать, – презрительно бросил Базиль. – А потом будешь сидеть дома! – Он улыбнулся, обнажив пару гнилых зубов.

Клэр вздрогнула.

Базиль прислонился к дверному косяку мастерской и стал без всякого стеснения рассматривать ее рабочее место, словно это уже был его дом.

– Как вам будет угодно, госпожа, – обреченно прошептала Клэр и опустила взгляд, чтобы никто не увидел слез на ее глазах.

– Хорошо, Клэр, тогда свадьба состоится через восемь дней. Ты знаешь, как тепло я к вам отношусь, поэтому я решила подарить тебе и Эллен на свадьбу по новому платью. Приходите завтра ко мне, с вас снимут мерки. Да и Жаку нужно пошить что-нибудь приличное. – Аделаиза улыбнулась и вскочила на лошадь.

– Пойдемте, Базиль, вскоре эта мастерская будет принадлежать вам! – воскликнула она и развернула лошадь.

– Это ужасно! – воскликнула Эллен, когда они уехали. – И как она могла так поступить с тобой?

Клэр попыталась казаться равнодушной.

– Она желает мне только добра. Думаешь, мой первый муж был лучше? Несомненно, у этого Базиля тоже есть хорошие черты, – голос Клэр дрожал.

– Но он же старый! И глаза у него, они такие… ну… я не знаю… такие злые! – возразила Эллен, хотя и знала, какую муку причиняет Клэр этими словами.

Но все же она не могла поступить иначе. Чтобы ее план реализовался, необходимо было пройти через это.

– Выбрать мне мужа – право господина. Ни этот дом, ни мастерская мне не принадлежат, так что я должна либо выйти замуж за Базиля, либо уехать из Боври. Но Боври – мой дом и дом Жака, так что я выйду за него замуж, пускай меня и тошнит при мысли о том, что мне придется воспитывать его ублюдков и до конца жизни делить с ним постель. Возможно, Бог смилуется надо мной, и я умру при родах! – воскликнула она.

Эллен уже захотелось все рассказать ей, но тут Клэр взяла себя в руки.

– Ну что ж, мой муж тоже не был красавцем, и все же мне удалось найти с ним общий язык! – решительно сказала она.

Тем не менее с каждым днем Клэр выглядела все несчастнее, и накануне свадьбы весь день проплакала без остановки. Эллен обнимала ее, пытаясь успокоить.

– Я все делала неправильно, – жаловалась ей Клэр. – Я была такая глупая! Конечно, другого я не заслужила, но я не знаю, как выйду замуж за этого типа.

Эллен изо всех сил старалась казаться возмущенной, чтобы Клэр ни о чем не догадалась. Ей было больно видеть подругу в таком состоянии. Еще немного, и она рассказала бы ей обо всем, но все же она твердо решила продержаться до конца, хотя ей было и нелегко. Глаза Клэр были красными от слез.

– Возможно, на свадьбу с Гуо господин бы и не согласился. Если бы он этого хотел, то давно бы обсудил это с Гуо. Но Гуо так быстро уехал… – Клэр громко всхлипнула.

– Но, родная, ты же сама говорила, что брак по расчету – это лучшее, что может произойти с женщиной. – Эллен стыдилась своей жестокости.

– Да, я говорила такие глупости, а теперь должна за это платить. – Клэр выпрямилась и энергично вытерла слезы. – Завтра я выйду замуж за этого Базиля и пойду к алтарю с гордо поднятой головой. А что касается множества детей и работы у плиты, то пусть лучше на это не надеется, – упрямо сказала она.

Эллен печально кивнула. Возможно, она все же ошиблась в Клэр, и та действительно была настолько сильной, какой пыталась казаться. Согласится ли она на эту свадьбу?


В день свадьбы Клэр встала так же рано, как и в любой другой день. Эллен видела, как она пошла в мастерскую и там грустно огляделась. Все было сделано, все заказы выполнены. Нигде не валялось ни ниточки, ни один инструмент не лежал не на своем месте, все было тщательно убрано. Хотя Клэр была уже в свадебном платье, она решила еще раз подмести пол. Казалось, что в мастерской уже давно никто не работал. Выпрямившись, Клэр вышла. Эллен посмотрела ей вслед. Ей понадобится вся ее воля, чтобы дойти до церкви. Клэр с каменным лицом шла навстречу своей судьбе. Она казалось не невестой, а приговоренной к повешению. Аделаиза де Бетюн и ее спутники уже ждали перед церковью. Подняв голову, с кажущимся равнодушием, Клэр подошла к церкви, но, взглянув на своего суженого, потеряла самообладание.

– Я не могу, – с дрожью в голосе прошептала она.

Эллен сделала вид, что ничего не слышит. Улыбаясь, к ним подошла Аделаиза де Бетюн. Протянув обе руки к невесте, она радостно ее поприветствовала.

– Скоро ты снова будешь не одна, дитя мое!

Покачав головой, Клэр отвела госпожу в сторону.

– Прошу вас, госпожа, освободите меня от моего обещания. Я люблю другого, я не могу принадлежать Базилю…

– Но, дитя мое, что ты за глупости говоришь? Ты любишь другого? Это не повод отказывать Базилю. Выходить замуж по любви глупо, поверь мне, я знаю, о чем говорю.

– Я тоже так раньше думала, пока не приехал Гуо. Он хотел, чтобы я вышла за него замуж, а я, дурочка, отказала ему.

– Ну что ж, тогда все в порядке, и мы можем наконец-то начать церемонию, – сказала Аделаиза де Бетюн и с необычной суровостью взглянула на Клэр. – Иди!

Клэр сдалась и пошла вслед за ней. Так как она смотрела себе под ноги, чтобы не испугаться при виде жениха и не убежать, она не заметила, что Гуо тем временем занял место Базиля. Глаза ей застилали слезы.

Священник начал службу, зачитывая жениху и невесте слово Божье о браке и их обязанностях.

Клэр, казалось, его не слушала.

– Берешь ли ты, Клэр, вдова мастера по ножнам Жака и мать сына его, Жака, в свои законные мужья присутствующего здесь Гуо, также мастера по ножнам? Клянешься ли любить и уважать его…

Клэр вскинула голову, как испуганная лань. Он сказал «Гуо»? Она недоверчиво посмотрела туда, где должен был стоять Базиль. Гуо смущенно улыбнулся.

– …быть верной ему, пока смерть не разлучит вас, рожать ему детей и воспитывать их во славу Господа нашего, как требует того святая Церковь, и согласна ли ты на это по своей доброй воле? – Священник вопросительно взглянул на Клэр.

Та молчала.

– Это была не моя идея! – виновато шепнул ей на ухо Гуо. Священник терпеливо повторил тот же вопрос.

Клэр постаралась громко и отчетливо произнести «да», но все же ее голос дрожал.

После того как на тот же вопрос ответил «да» и Гуо, священник дал им свое благословение. Они оба мгновенно преобразились.

– Ну и кто из вас все это придумал? – Клэр с возмущением оглянулась.

Гуо поднял руки и посмотрел на госпожу де Бетюн.

– О нет, это была не моя идея! Я была лишь инструментом, – смеясь, сказала она и указала на Эллен. – Только она была способна выдумать нечто подобное.

– Эллен! – Клэр была слишком счастлива, чтобы сердиться.

– Я просто не могла смотреть на то, как ты отказываешься от своего счастья. Так я отблагодарила тебя за все, что ты сделала для меня. Я уже давно думаю о том, что мне пора ехать дальше, и не хотела оставлять на тебя всю работу, а так как ты, упрямица эдакая, не хотела брать Гуо на работу, я подумала, что лучшим решением будет вас поженить. Но ты ведь довольна, правда?

– Спасибо, – сдавленно произнесла Клэр.

Эллен взяла венок из мелких белых цветов и распустила узел на затылке Клэр. Ее красивые светлые волосы волнами рассыпались по плечам, и Эллен надела ей на голову этот свадебный венец.

– Ты замечательная невеста, Клэр, а Гуо – просто счастливчик.

– Ну, Клэр тоже повезло, и она вскоре это поймет! – пошутил Гуо и притянул к себе невесту, чтобы наконец-то второй раз впиться в ее губы долгожданным поцелуем.

– Ну как, лучше, чем в первый раз? – шепнул он ей. Покраснев, Клэр кивнула.

В церкви собралась вся деревня, новобрачных приветствовали аплодисментами. Несколько мужчин громко засвистели, а мельник взял флейту и заиграл веселую мелодию, под которую женщины запели шутливую песню о браке – таков был свадебный обычай в деревне. Даже Моргана, Адель и другие молодые женщины не завидовали Клэр и ее счастью. Возможно, они думали, что если с одной из них произошла такая история, то и другие могут надеяться.

Дрожа, из толпы вышел старик Жан и, обняв своего сына, тихо заплакал от счастья.


Начало марта, 1170 год

– А глина-то у нас заканчивается, – заметила Клэр.

Эллен нахмурилась, но Клэр сделала вид, что не заметила этого. После свадьбы с ней такое случалось. Неужели она действительно забыла, что Эллен завтра навсегда уезжает?

– Да и лен тожезаканчивается, – тем же тоном, что и Клэр, сказала Эллен.

Клэр кивнула, не глядя на нее.

– Я завтра принесу. – Она, бормоча извинения, внезапно с такой скоростью бросилась из мастерской, что чуть не сбила с ног Жака.

– Мама все время плачет, и это ты виновата. – Жак с упреком посмотрел на Эллен.

– Я? – возмущенно спросила Эллен.

– Она грустит, потому что ты хочешь уехать… И я тоже грущу, – сказал он, неловко ее обнимая. – С возрастом его умственная отсталость проявлялась все больше.

– Я тоже грущу, Жак, но мне пора уезжать. – Эллен украдкой смахнула слезу.

– Эй, я видел: ты плачешь! – торжествующе воскликнул мальчик.

Эллен рассмеялась, и на этот раз слеза действительно скатилась по ее щеке.

– Не надо плакать, ты ведь можешь остаться, – нежно произнес Жак и крепче прижался к ней.

– Нет, мне нужно уезжать, поверь мне, – с дрожью в голосе сказала Эллен.

– Но ты ведь вернешься, правда? И тогда мы поженимся! – воскликнул он, просияв.

Эллен вспомнился маленький Бодуэн, и она рассмеялась.

– Ну что за глупости, Жак! Ты женишься на молодой девушке, а не на такой старухе, как я.

– Ты совсем не старуха! – возмутился Жак, обиженно глядя на нее. – Знаю! Я подожду, пока сам стану старым! – сказал он и вышел из мастерской.

В этот день всем было трудно делать вид, будто ничего особенного не происходит. Настал вечер, и Клэр наконец-то обратилась к Эллен!

– Я уверена, что это Господь тебя нам послал. Ты столько для меня сделала! – Она сжала руку Эллен.

– О нет, Клэр, это ты мне помогла! Без тебя я никогда бы не справилась с бедами. Благодаря тебе я научилась верить в себя и быть решительной, даже когда на мне не штаны и рубашка, а платье. Я всегда буду твоей должницей! – Эллен впервые сама обняла Клэр.

– Ничего ты мне не должна. – Клэр взяла ее за плечи и заглянула в глаза. – Тебе я обязана своим счастьем.

– Да, с этим я полностью согласен! – вмешался Гуо, который услышал лишь последнюю фразу. Он, ухмыляясь, протянул им кувшин. – Это вино! – гордо сообщил он. – Я его купил, чтобы у тебя остались приятные воспоминания о последнем дне здесь! – Лицо Гуо расплылось в улыбке.

Эллен немного успокоилась.

– Ты думаешь, что если я завтра проснусь с головной болью от похмелья, то буду вспоминать об этом вечере с радостью? – Когда она подтрунивала над ним, ей становилось легче.

– Садитесь, красавицы мои, поешьте и выпейте со мной. – Гуо рассмеялся. Он разлил красное вино по глиняным кружкам, и даже Жаку по такому случаю дали попробовать вино. Гуо поднял свою кружку, чтобы чокнуться с остальными.

– За тебя, Элленвеора! – сердечно произнес он.

– За ваше общее будущее и за ребенка, – сказала Эллен и подмигнула Клэр. Та покраснела, и Гуо с гордостью обнял ее.

– За твои грандиозные планы, Эллен! Пусть у тебя в жизни все удастся, и ты найдешь свою любовь! – Гуо чокнулся с Эллен.

Клэр всхлипнула и поспешно поставила кружку на стол, так что вино чуть не разлилось, а затем она выбежала из комнаты.

– Не трогай ее, – удержал Гуо Эллен, когда та хотела пойти за подругой. – Она сейчас вернется, а если ты к ней выйдешь, то вы обе будете рыдать, а от этого вам легче не станет.

Эллен кивнула. Гуо был прав: вскоре Клэр вернулась. Глаза у нее по-прежнему были красными, но она села вместе со всеми за стол и попыталась улыбнуться.

По такому случаю они съели зажаренную курицу с овощами и черным хлебом, запили все это вином и провели остаток вечера, предаваясь воспоминаниям. Когда они, посмеиваясь, пошли спать, бурдюк из-под вина был уже пуст.

На следующее утро Эллен встала так же рано, как и обычно. У нее болела голова, а от яркого света, громких звуков и резких движений боль становилась совершенно невыносимой. «Если пьешь слишком много, то надо смириться с похмельем, оно само пройдет», – подумала Эллен. Когда она умывалась и одевалась, каждое движение давалось ей с трудом, а руки, казалось, были налиты свинцом. Несмотря на головную боль, она собрала все свои пожитки, аккуратно уложив в мешок красивое зеленое платье, подаренное ей госпожой де Бетюн. Это платье очень шло к ярко-зеленым глазам Эллен. Она не забыла и про стопку льняных тряпок, небольшой факел, огниво, трут и провиант. Она положила туда же и вещи Эльфгивы, которые хранила как зеницу ока. Прижавшись к ним лицом, девушка с тоской подумала о старой травнице. Взяла она с собой и другие вещи, напоминавшие ей о былом: расческу, подаренную ей Клэр; небольшую фигурку святого Христофора, вырезанную для нее Жаком, ленты для волос, которые она никогда не носила, несмотря на просьбы Клэр, и блестящий камешек из Танкарвилля. Роза нашла этот камешек вскоре после приезда в Нормандию и подарила его Эллен в знак их дружбы. Хотя Роза ее и предала, Эллен все равно носила камешек с собой. Слеза скатилась по ее щеке, но Эллен поспешно отерла ее рукавом и надела пояс, на котором висел нож Осмонда, фляга и кошелек. Большую часть своих сбережений она хранила под одеждой, а в кошельке на поясе звенела пара монет, которых должно было хватить на ближайшее время. Если на нее нападут, то воры подумают, что она носит все свои деньги на поясе.

В Танкарвилле она стригла свои ярко-рыжие волосы очень коротко, но с тех пор они выросли и доходили ей до плеч. Они были густыми и кудрявыми и топорщились с таким же упрямством, каким обладала и она сама. Во время работы они спадали ей на лицо, так что она заплетала их в косу и связывала простой веревкой, а ее высокий лоб обрамляла корона из кудряшек. Веснушки, появившиеся у нее на носу когда она еще была ребенком, сейчас покрывали и щеки, подчеркивая белизну и нежность кожи. Под ярко-рыжими бровями блестели зеленые глаза, словно изумруды в медной оправе.

Эллен вздохнула. Хотя она уже много месяцев мечтала о том, чтобы уехать, сейчас ей было нелегко.

– Ты можешь передумать и остаться! – сказала Клэр, когда они прощались.

Эллен покачала головой.

– Я должна найти свой путь.

Она прожила в Бетюне почти три года. Клэр с Гуо после свадьбы убедили ее остаться на зиму, но теперь пришло время покинуть их дом.

– Да, конечно, – кивнула Клэр. Эллен обняла Гуо.

– Береги ее, слышишь?

– Можешь на меня положиться, я позабочусь о ней.

Эллен всхлипнула.

– О Боже, ты разговариваешь так, будто ты моя мама, а не моя подруга, – вздохнула Клэр.

– Гляди, Гуо, вон идет твой отец! – Эллен обрадовалась, увидев старика Жана. Она любила его, потому что он напоминал ей Осмонда.

– Я был бы рад, если бы у меня была такая дочь, как ты, – шепнул он ей на ухо, когда они обнялись, и тут Эллен не смогла сдержаться и прослезилась.

Жан потрепал ее по плечу.

– Глядите, вон кто-то скачет. Мне кажется, это госпожа де Бетюн! – воскликнула Клэр и замахала рукой.

Эллен смахнула слезы и увидела, что Клэр права. Госпожа де Бетюн спешилась, обняла Эллен и заглянула ей в глаза.

– Эллен, береги себя! Готье, пони! – обратилась она к своему спутнику.

Рыцарь Готье передал Эллен поводья симпатичной невысокой лошадки.

– Путешествовать на лошади удобнее, быстрее и, прежде всего, безопаснее. Его зовут Нестор, он очень смирный и подойдет такой неумелой наезднице, как ты, – сказал он, улыбнувшись.

– Я дарю его тебе! – заявила Аделаиза де Бетюн и заговорщически подмигнула Эллен.

В ее умных глазах можно было прочесть: «Нам, женщинам, нужно держаться вместе».

– Спасибо, госпожа. Огромное вам спасибо!

– Ах да, чуть не забыла. Это мне дал мой сын. Он сказал, что никогда тебя не забудет. А чтобы и ты его не забыла, он дарит тебе вот это! – Аделаиза де Бетюн развернула шелковый платок. В нем лежал красновато-каштановый локон, перевязанный крошечной ленточкой.

Эллен умиленно улыбнулась.

– Удачной тебе поездки, Эллен! – Аделаиза вскочила на коня, попрощалась со всеми изящным кивком головы и ускакала.

Клэр обняла Эллен в последний раз и не хотела ее отпускать.

– Ты всегда можешь вернуться к нам, и мы тебя примем с распростертыми объятиями! – сдавленно сказала она, а Гуо кивнул, соглашаясь с женой.

– Спасибо – за все! – пробормотала Эллен.

– Ну что ж, давай попробуем посадить тебя на эту лошадку, – сказал Гуо.

Эллен села на пони, а Гуо помогал ей, хотя она и сама бы справилась. Нестор вел себя совершенно спокойно, а когда Эллен поцокала языком и пнула его пятками в бока, он медленно потопал вперед. Вряд ли на пони она сможет передвигаться быстрее, чем пешком, но Нестор будет ее согревать, и с ним будет не так одиноко. Внезапно она обрадовалась тому, что ей не придется путешествовать самой. Возможно, одиночество было хуже всего, не считая разве что болезни и голода.

Жак некоторое время бежал рядом с ней, пока она не выехала из деревни.

Затем Эллен отпустила поводья. Нужно ехать вперед. Где-то там ее ждет новая жизнь.


Апрель 1170 года

В каждой деревне, через которую проезжала Эллен, она пыталась найти работу, но люди, качая головами, отказывались от услуг незнакомой женщины, которая утверждала, что может ковать железо. Она была в пути уже больше месяца, и ее сбережения подходили к концу. Март оказался холоднее обычного, однажды даже выпал снег, да и наступивший апрель был не лучше. Эллен с неизменным упрямством продолжала спрашивать всех о работе. Кузнецы чаще всего рекомендовали ей отправиться в Бове. Так как Эллен все равно не имела определенной цели, она решила последовать этому совету, и уже через два дня подъехала к городу.

Крепостная стена была видна издалека, своими размерами она свидетельствовала о значимости города Бове. Многочисленные улицы и переулки с большими домами и маленькими хижинами извивались вокруг великолепного дворца архиепископа. Эллен с любопытством оглядывалась и вскоре поняла, что своим богатством этот город обязан успешной торговле коврами. В многочисленных мастерских прядильщицы, ткачи и красильщики превращали разнообразные сорта шерсти в благородные ковры. Английскую овечью шерсть привозили сюда из самого Лондона. В городе царила атмосфера благополучия и деловитости.

В первую очередь Эллен хотела пойти во дворец архиепископа и предложить услуги мастера мечей. Возможно, там ей повезет! Но привратники не пропустили ее и посмеялись над ней, когда она рассказала, зачем туда идет. Голодная, уставшая и совершенно замерзшая, Эллен спросила у прядильщицы, как пройти к городским кузницам.

Неулыбчивая женщина с поджатыми губами взглянула на Эллен и указала ей путь. Хотя казалось, что граждане города живут в достатке, они не производили впечатления счастливых людей.

Не теряя надежды, Эллен подошла к первой мастерской, постучалась и вошла. Кузница была маленькой и неприбранной, но Эллен не могла позволить себе привередничать. За последние недели ей слишком часто отказывали в работе, так что перебирать не приходилось. Смущаясь, она начала негромко излагать свою просьбу:

– Здравствуйте, мастер. Прошу вас, выслушайте меня. Я ищу работу помощника кузнеца или подм…

Закончить Эллен не дали.

– Тебя прислало само небо! – радостно воскликнул кузнец, схватил изумленную Эллен за руку и потянул ее за собой в дом. – Гляди, Мария, твои молитвы услышаны! – С этими словами кузнец втолкнул Эллен в комнату.

Его жена была круглой, как бочка, – было очевидно, что вскоре она будет рожать. Отерев руку о грязноватый фартук, Мария протянула ее Эллен. На полу играли двухлетний мальчик и трехлетняя девочка.

– Ты можешь спать в кузнице и будешь есть то же, что и все мы. Много платить я не могу, но если ты захочешь подыскать себе еще какую-то работу, я не буду иметь ничего против, – поспешно сказал кузнец.

Хотя его условия не очень понравились Эллен, она решила задержаться здесь. В конце концов, она всегда сможет найти себе что-нибудь получше.

– Я согласна, но… – Она невольно посмотрела на детей и живот жены кузнеца. – Я не буду работать в доме, а только в кузнице. Я умею ковать все и хорошо владею молотом.

Кузнец изумленно взглянул на нее и на мгновение задумался.

– Что ж, договорились! – сказал он, протягивая ей руку. Очевидно, у него были достаточно большие трудности, раз он взял ее на работу без лишних вопросов.

– Кстати, меня зовут Мишель.

– Элленвеора! – Она пожала его руку, подтвердив таким образом заключение договора.

– Садись с нами за стол и поешь! – дружелюбно сказала ей Мария и налила супа, приготовленного для всей семьи, еще в одну тарелку.

Порция была маленькой, да и суп жидковатым, но все же было вкусно. Эллен надеялась, что Мария будет готовить больше, ведь когда Эллен снова начнет заниматься кузнечным делом, ее аппетит будет расти. Она с печалью вспомнила о том времени, когда она жила у Донована и Гленны, тогда у нее был настоящий отчий дом и обильная еда. И как они там поживают? Голодная и замерзшая, Эллен, чувствуя себя несчастной, заснула в чужой мастерской. В Бове она рассчитывала на большее, чем место в третьесортной кузнице.


В первую ночь в Бове ей снился Осмонд. Запах теплого козьего молока из ее сна, казалось, витал в воздухе, когда она проснулась на рассвете в чужой мастерской. Погрустневшая Эллен принялась за работу. Со времени бегства из Танкарвилля она не работала в кузнице, но навыков своих не утратила. Уже вечером первого рабочего дня ей показалось, что она никогда не переставала заниматься ковкой. Силы и выносливости у нее было меньше, чем раньше, но тяжкий труд приносил ей огромное удовлетворение. И все же долгий перерыв не мог не сказаться – у нее ужасно болели мышцы в течение нескольких дней, да и руки отвыкли от такой работы, и ей пришлось мириться с мозолями и водянками.

– Поражаюсь тебе, – сказала однажды вечером Мария, увидев растертые руки Эллен. – Именно из-за этих ужасных мозолей я всегда ненавидела работу в кузнице.

– Ну да, ну да, и поэтому она теперь рожает одного ребенка за другим, говоря, что женщина в положении не может брать в руки молот, – вмешался Мишель.

– Ну конечно. Вот видишь, ты ничего не понимаешь. Господь наказал женщину – она в муках рожает детей своих. Жить с таким животиком совсем нелегко, а о родах лучше и не говорить. Я с удовольствием согласилась бы, чтобы детей рожал ты, и пошла бы даже на работу в кузницу, несмотря на мозоли, – обиженно сказала Мария.

Казалось, она действительно сердится на своего мужа, но уже через мгновение они принялись целоваться, словно молодожены, и все снова было в порядке.

Мишель стал кузнецом, потому что кузнецом были его отец и отец его отца. Он работал без особой страсти и тщеславия, однако имел постоянных клиентов, которые были им весьма довольны. Он мог бы обеспечивать свою семью и взять себе кого-нибудь в подмастерья, если бы не проводил каждую свободную минуту в трактире за игрой в кости, просаживая там большую часть заработанных денег.

Мария покорилась своей судьбе, потому что не знала лучшей жизни. Мишель ее не бил, пока она молчала, и этого ей было вполне достаточно.


Июль 1170 года

Эллен провела рукой по лбу. Ну и жаркое же выдалось лето в этом году! Горячий воздух скапливался под крышей кузницы, из-за чего было невероятно душно. Эллен работала на Мишеля уже три месяца, и все чаще он уходил после полудня, чтобы поиграть в трактире в кости. Подмастерья других кузнецов насмехались над ним, потому что он оставлял свою мастерскую на женщину. Они завидовали Эллен и ревниво следили за тем, чтобы она не приближалась к их мастерам.

Эллен не знала, стоит ли ей вообще оставаться в Бове. В июле путешествовать было легко, и она подумывала собрать мешок и сменить наковальню на посох. Эллен как раз размышляла об этом, когда в мастерскую вошел высокий стройный мужчина лет тридцати. Девушка никогда его не видела. Его глаза были светло-коричневыми, как и его густые волнистые волосы.

– А Мишеля что, нет? – спросил он, слегка наморщив лоб.

– Мне очень жаль, но его нет. Но вы можете сделать свой заказ мне. Чем могу помочь?

Судя по складкам на его лбу, мужчина был весьма недоволен тем, что в мастерской вместо кузнеца встретил совершенно незнакомую женщину. И все же, несмотря на его нерешительность, Эллен он показался симпатичным.

– Прошу вас, скажите мне, что вас сюда привело. Вы можете быть уверены, что я помогу вам не хуже, чем сам мастер, ведь иначе он вряд ли оставил бы меня одну в своей мастерской. – Эллен подошла к мужчине ближе.

– Мне нужно несколько инструментов. Меня зовут Джоселин. Я Faber Aurifex.[94]

Золотых дел мастер! Эллен радостно кивнула и взглянула на сломанный инструмент, который он ей протянул.

– Гравировальную полоску починить нельзя, нужно сделать новую. Что-то еще?

– Небольшой молоточек, – ответил он, удивляясь деловитости Эллен, но все еще глядя на нее с недоверием.

– Какого веса? А размер ударной части? Круглый или квадратный? – спокойно расспрашивала его Эллен.

Золотых дел мастер сделал заказ, и Эллен одобрительно кивнула.

– Все будет готово через пять дней, к сожалению, раньше не получится.

– Хорошо, – сказал он, явно не собираясь уходить. Эллен улыбнулась ему, и Джоселин откашлялся. Внезапно дверь в мастерскую распахнулась и вошел Мишель.

От него пахло пивом, и настроение у него, похоже, было отвратительное. Наверняка он опять проиграл все свои деньги.

– Что вы здесь делаете, Джоселин? Хотите увести у меня мою Эллен? – набросился он на мастера.

Джоселин взглянул на Мишеля, словно тот был умалишенным.

– Я заказал инструменты, – холодно ответил он. Лицо Мишеля прояснилось.

– А-а! Ну если так, мастер Джоселин, то Эллен все для вас сделает, она работу любит! – Мишель хрипло рассмеялся.

– Я как раз хотела спросить мастера Джоселина, не возьмет ли он меня на два дня в неделю подмастерьем. Вы же помните, Мишель, мы об этом договаривались с самого начала.

Джоселин изумленно взглянул на Эллен и наморщил лоб. Мишель истерично расхохотался.

– Джоселин, вы только взгляните на ее руки! Они просто созданы для тонкой работы. – Он схватил Эллен за правую руку и показал ее Джоселину.

Очевидно, тот сердился из-за отвратительного поведения пьяного Мишеля, но все же взял руку Эллен и принялся рассматривать ладонь. Водянок там уже не было, да и руки ее были нежнее, чем обычно бывает у кузнецов.

– Конечно, руки мозолистые, но… – Он так внимательно посмотрел на Эллен, что та перестала дышать. – Как только сделаешь инструменты, принеси их мне, и если они мне понравятся, ты пройдешь испытание на подмастерье. – Джоселин наконец отпустил ее ладонь.

Хотя он уже не прикасался к ней, Эллен казалось, что она все еще чувствует на своей руке его тонкие мягкие пальцы.

– Все будет готово через пять дней, – тихо сказала она. Джоселин удовлетворенно кивнул.

– Через пять дней! – Кивнув Мишелю, он ушел.

– Не забудь о том, что ты еще должна выполнить заказ пекаря, – проворчал Мишель.

– Я знаю. Я все успею, не беспокойтесь.

Эллен сразу же принялась за выполнение заказа пекаря, чтобы поскорее перейти к изготовлению инструментов для золотых дел мастера. Она хотела выполнить для него работу по возможности идеально. Гравировочная полоска должна быть острой и очень твердой. Наконец-то она могла проявить свои умения, что не требовалось при изготовлении простых инструментов! Эллен не терпелось начать ковать для ювелира, и через пару дней она принялась за изготовление молоточка. Она наполнила небольшой горшок, который она нашла в мастерской, родниковой водой из леса, и добавила туда немного своей мочи. На дно горшочка она положила камешек, который ей подарил Донован. Кузнец клялся ей в магических свойствах этого камешка. Он научил Эллен специальному заклинанию, которое она произносила во время закалки стали. Когда Мишель презрительно взглянул на эту смесь и понюхал ее, при этом пытаясь ухватить Эллен за зад, та прошипела ему на ухо:

– Я предпочитаю закаливать сталь кровью гномов, которая, как известно, очень холодная. Но приходится использовать ее только в исключительных случаях, потому что ее очень тяжело достать.

У Мишеля волосы встали дыбом, и Эллен внутренне посмеялась над его страхом. Да уж, больше он ее лапать не станет!

Когда полоска и молоточек для ювелира были готовы, Эллен спросила у Мишеля, как найти Джоселина. Тот подробно ей рассказал, где находится мастерская ювелира, – после истории с кровью гномов он явно ее побаивался.

Когда Эллен вошла в мастерскую Джоселина, он взглянул на нее с изумлением.

– Что, нужно еще, да? – Его несколько невежливый вопрос звучал скорее как утверждение.

– Что нужно еще? – не поняла Эллен.

– Время на изготовление инструментов, конечно же. – Джоселин нахмурил брови.

Была вторая половина пятого дня, и Джоселин был уверен, что Эллен пришла, чтобы попросить его о продлении срока выполнения заказа. Мишель никогда не выполнял работу в установленный срок, так что Джоселин и от Эллен не ожидал ничего другого.

– Я же сказала: пять дней, – удивленно произнесла она.

– Тогда у тебя еще есть время до вечера. Чего же ты тут стоишь? – раздраженно спросил Джоселин. Ему не хотелось снова выслушивать какие-то оправдания.

Эллен рассмеялась, потому что только сейчас поняла, в чем, собственно, дело.

– Почему ты смеешься? – спросил он, еще больше раздражаясь, но тут увидел, что она достает из мешка оба инструмента.

Глядя мастеру в глаза, Эллен протянула ему полоску и молоточек. Джоселин внимательно их осмотрел.

– Пожалуйста, испытайте меня, я быстро учусь, – сказала Эллен, пока он проверял новую гравировальную полоску.

– Очень хорошо. Должен сказать, что это лучшая работа из тех, что я видел в последнее время, – одобрительно пробормотал он и посмотрел на Эллен не так строго. – Мишель неплохой кузнец, но если ты действительно сама сделала эти инструменты, ты работаешь лучше его.

– Пожалуйста, испытайте меня. Я хочу учиться у вас и работать подмастерьем! – умоляющим тоном сказала Эллен.

– Что ж, давай попробуем. Садись за стол, и я тебе покажу, как пользоваться гравировальной полоской. Если у тебя все получится, тогда поговорим.

В последние дни Эллен часто думала о том, почему она хочет работать у Джоселина. Ради денег, чтобы приблизиться к реализации своих планов? Вряд ли она могла ожидать от ювелира, что тот станет учить такую неопытную девушку, как она, и при этом будет ей что-то платить. Нет, дело было не в деньгах. Она хотела научиться сама отделывать свои мечи. С тех пор как она научилась делать клинки, она мечтала о том, чтобы полностью изготавливать меч самой, а не поручать отделку и изготовление ножен и рукояти другим ремесленникам. Работа ювелира ценилась больше всего, так что она сможет хорошо зарабатывать, если будет все делать сама. А Мишель пусть думает, что она работает на Джоселина, чтобы подзаработать. Но ювелиру придется сказать правду, если он об этом спросит.

Эллен работала спокойно и сосредоточенно, пока не стемнело. Джоселин все время наблюдал за ее попытками и давал ей указания. Эллен проявила невероятную сообразительность – она схватывала все на лету.

– Если ты хочешь у меня чему-то научиться, то должна приходить сюда каждый вечер. Я не требую денег за обучение, но и тебе платить не буду. Ты согласна?

– Каждый вечер? – Эллен удивленно взглянула на золотых дел мастера. – Я не знаю, получится ли у меня. Нужно поговорить с Мишелем, ведь я ем у него и сплю.

– Я знаю Мишеля, он ведь не много тебе платит?

Эллен кивнула.

– Тогда ему придется согласиться. Тебе нужно только вежливо его об этом попросить. Ты для него незаменима, поверь мне.

Эллен непонимающе смотрела на него.

– Мишель обещал мне, к примеру, изготовить инструмент через десять дней, а приносил через две недели – как минимум. – Усмехнувшись, Джоселин ей подмигнул. – Вот увидишь, он согласится.

Джоселин был прав. Мишель прекрасно понимал, какое сокровище он получил в лице Эллен, и, чтобы не лишиться ее, он нехотя согласился с тем, что она утром будет работать у него, а после полудня – у Джоселина. Эллен решила остаться в Бове, и теперь каждый день она съедала на обед приготовленную Марией еду, а потом спешила к ювелиру. Она, не жалуясь, вставала до восхода солнца и работала как одержимая до самой ночи.

И только в воскресенье у нее было немного времени, чтобы сходить проведать Нестора, которого она удачно пристроила в недавно возведенный поблизости монастырь. Пока Эллен не нужен был пони, им пользовались монашки, а за это они его кормили и ухаживали за ним.

Со времени первой встречи с ювелиром в кузнице Мишеля прошел уже год. Эллен по-прежнему каждый вечер работала у Джоселина, а после Пасхи даже иногда начала получать за работу динары.

Эллен быстро шла к ювелиру. Она даже не замечала синего неба и приятного тепла июльского солнца, так как очень волновалась. Джоселин уже некоторое время работал над чашей для алтаря в монастыре, где находился Нестор. Так как монашки были не очень богатыми, он изготовил чашу из серебра и теперь собирался ее позолотить.


Джоселин вздрогнул от испуга, когда Эллен вбежала в мастерскую с улыбкой до ушей.

– А вот и я, мы можем начинать! – закричала она, не поздоровавшись с ювелиром.

– Не торопись, это делается не так быстро. – Джоселин рассмеялся.

Он не знал, что его привлекает в этой девушке – ее страсть к ремеслу, ловкость или красота. Эллен этого не замечала, но иногда он наблюдал за ней во время работы и внимательно изучал ее лицо. Когда она концентрировалась на сложной работе, то высовывала изо рта кончик языка.

– А мы что, сегодня не начинаем? – разочарованно спросила Эллен.

Какая же она красавица! Он влюбился в нее в первую же неделю их общения, но никак этого не показывал.

– Если бы это было так просто, то любой смог бы стать ювелиром. Но нанесение золота является одним из самых длительных и сложных процессов и требует множества приготовлений. Сначала мы должны подготовить некоторые подручные средства. – Вздохнув, Джоселин ненадолго задумался. – Посмотри в маленьком ящике шкафа, там должна быть связка кисточек из свиной щетины. Мы обернем их проволокой, оставив только немного щетины. Две кисточки нам потребуются для покрытия амальгамой чаши, а две – для нанесения позолоты.

– А что такое амальгама? – с интересом спросила Эллен, обматывая кисточки.

– Ну, необходимо подготовить серебро, чтобы золото хорошо на него ложилось. Для этого серебро покрывается жидкостью, которую мы называем амальгамой.

– А где мы ее возьмем?

– Мы ее сами приготовим. Но сначала сделаем позолоту, а для этого нужно очистить золото, которым мы будем пользоваться.

Эллен нетерпеливо заерзала на месте, услышав, сколько всего необходимо сделать.

Но Джоселин не дал сбить себя с толку.

– Самое главное при нанесении позолоты – это чистота золота. Об этом никогда нельзя забывать, иначе у тебя ничего не получится. Чтобы очистить золото от меди, серебра и прочих примесей, необходимо его скрепить. В сущности, это достаточно сложный процесс нагревания золота при помощи средства, которое мы тоже должны сами изготовить.

Хотя Эллен не все поняла, она кивнула.

– Сейчас сама все увидишь, – сказал Джоселин, не отводя взгляда от маленькой морщинки на ее лбу, которая появлялась там, когда Эллен о чем-то задумывалась. – То золото, которое мы будем использовать, я уже выковал в полосу и разделил ее на отрезки одинаковой длины. Видишь?

Эллен внимательнее присмотрелась к золоту, на взгляд определяя длину, ширину и толщину полоски, а также расстояния между отверстиями, которые Джоселин в ней проделал. Ювелир улыбнулся – он ценил любознательность девушки.

– Дай мне чаши для плавки, которые стоят на столе, а также мисочку с красным порошком. Да, кстати, захвати и соль. – Джоселин ушел в свою спальню и вернулся с глиняным флакончиком.

– Ну а теперь? – с любопытством спросила Эллен.

– Красный порошок – это жженая измельченная глина. Мы возьмем весь порошок и смешаем его с солью из этой чаши.

Эллен взяла порошок и взвесила его. С самого начала с весами у нее не очень-то ладилось – для работы с ними требовались точность движений и умение считать, но она понимала необходимость этого, так что уже много недель каждую свободную минуту тренировалась.

– А теперь? – Она нетерпеливо протянула Джоселину миску. Ювелир взял флакончик и налил в порошок желтоватую жидкость, пока тот не пропитался ею полностью.

– Моча? – спросила Эллен, улыбнувшись. Джоселин кивнул.

– Нужно немного, иначе порошок слипнется. В позолоту тоже добавляется моча, но в нее не должна попасть приготовленная смесь. – Джоселин поставил вторую миску на первую и заделал щель между ними глиной. – Итак, теперь это все нужно высушить, а затем поставить в печь для скрепления.

Он поставил миски на четыре камня одинакового размера, установленные в очаге, и развел огонь. Из дыр в верхней части очага, сделанной из камней и глины, пошел дым.

– Огонь должен гореть целый день и целую ночь. Чтобы золото не расплавилось, нужно поддерживать равномерный огонь под сосудами, – объяснил Джоселин, закончив приготовления.

– Ну а что мы будем делать теперь? – Эллен по-прежнему сгорала от любопытства.

– О, у нас очень много дел, пока будет готово золото. Сначала мы сделаем из латуни щетку, которой будем полировать позолоту. – Джоселин взглянул на шкаф, но тут заметил, что начали сгущаться сумерки. – Да уже поздно!

Эллен стояла перед Джоселином.

– Мы продолжим завтра! – Он вдохнул ноздрями ее запах. – Мне… – начал было он.

– Да?

– Мне нравится работать с тобой, Эллен!

– Мне тоже нравится работать с вами, мастер.

Джоселин заметил, что ее голос был нежным, как у влюбленной.

– Пожалуйста, называй меня Джоселином. – Он не видел, кивнула ли она. – Хорошо?

– Да.

– Спокойной ночи, Эллен, до завтра! – Голос Джоселина чуть заметно дрожал.

– Спокойной ночи, Джоселин.


Когда Эллен на следующее утро пришла в мастерскую, Джоселин как раз ворошил поленья в печи.

– Вы выглядите усталым, – сказала она.

– Нужно было следить за очагом, – Джоселин улыбнулся. Эллен уже не в первый раз заметила, что от его улыбки у нее в груди разливается тепло, и от этих мыслей она покраснела.

– Просто расскажите мне, как готовить латунные щетки. Я сама позабочусь об этом, да и прослежу за очагом, а вы немного поспите, договорились?

Джоселин кивнул и объяснил Эллен, что ей нужно делать.

– Ну, ты же знаешь, где свинец, верно?

– Конечно, Джоселин. Ложитесь, я вас разбужу, когда золото будет готово.

– Хорошо, я прилягу тут в углу и отдохну. Если у тебя будут вопросы, разбуди меня.

Эллен с упреком взглянула на него.

– Почему вы не идете в свою комнату? – спросила она, качая головой. Неужели он до сих пор не понял, что на нее можно положиться?

Джоселин улыбнулся – у него была улыбка, как у ребенка.

– Потому что я хочу быть рядом с тобой, – ответил он и улегся на топчане в углу, неподалеку от нее.

От его ответа в животе Эллен распространилось приятное тепло. Джоселин мгновенно уснул. Его грудь мерно поднималась и опускалась. Эллен все время поглядывала в его сторону. Даже во сне он улыбался. Когда она закончила делать латунные щетки и все убрала, на улице было еще светло, но она знала, что вскоре начнет смеркаться. Наверное, следовало разбудить Джоселина. Подойдя ближе, она присмотрелась к нему повнимательнее. Во сне он был похож на ребенка. Эллен осторожно коснулась его щеки и нежно провела по ней кончиками пальцев.

Джоселин что-то буркнул, но глаз не открыл. Эллен склонилась к нему.

– Пора вставать, – шепнула она, коснувшись губами его уха. Она чувствовала запах его кожи и, вдыхая его, на мгновение закрыла глаза.

Джоселин повернул к ней голову, и их лица соприкоснулись. Внезапно Эллен почувствовала, как у нее дрожат колени.

– Чего бы я только не отдал за то, чтобы меня так будили каждый день, – пробормотал он.

Эллен покраснела.

– По-моему, золото уже готово, – сказала она слишком громко и выпрямилась.

Все ее тело было напряжено, она не могла сделать и шага. Джоселин сел на топчане и сладко потянулся. Глаза у него горели, будто звезды.


Джоселин остался доволен очисткой золота и поставил чашу для плавления на огонь, чтобы приготовить позолоту. Он разделил

золото на небольшие кусочки и смешал его с ртутью в раскаленной чаше, держа ее как можно дальше от себя.

– Ртуть ядовита, – объяснил он. – Ртутные пары вредны для желудка. Мой мастер говорил, что вино, чеснок и перец хорошо помогают при ртутном отравлении, но ему это не помогло: сначала он стал бледным и худым, а затем сошел с ума. – Джоселин покрутил указательным пальцем у виска. – Перед самой смертью виду него был совсем жалкий, и даже слюна текла изо рта, хотя он не был таким уж старым. Я уверен, что в этом виновата ртуть. – Покачивая чашу, Джоселин смотрел на Эллен.

Когда золото и ртуть превратились в однородную смесь, они вылили ее в емкость с водой, которая смыла остатки ртути с амальгамы. Воду с ртутью можно было использовать для разведения амальгамного состава. Джоселин просушил очищенное золото тканью. Так как он не собирался сразу наносить позолоту, он разделил пасту на равные части и нанес ее на стержни гусиных перьев. Щеки Эллен раскраснелись от возбуждения, и это сводило его с ума. Не отводя от нее глаз, он тщательно смыл амальгаму, попавшую на его кожу, предварительно потерев ее пеплом.

– А что теперь? – вздохнув, спросила Эллен. Ее глаза были распахнуты от любопытства.

Джоселин улыбнулся.

– Амальгамный состав! – сказали они хором и рассмеялись. Они стояли совсем близко друг к другу, и Эллен чувствовала его тепло. Его кожа пахла дымом и свежим розмарином, и Эллен ощутила, как возбуждение охватывает ее тело. Она посмотрела ему прямо в глаза, и ей казалось, что она вот-вот в них утонет. Она стояла так некоторое время. «Почему он меня не поцелует?» – пронеслось у Эллен в голове. Но тут наваждение прошло.

– А еще нам нужно вот это! – сказал Джоселин деловым тоном, взял винный камень и растер его в порошок. – Порошок винного камня необходимо смешать с солью… и водой, которую мы использовали для смыва амальгамы. Потом надо добавить немного ртути и все это нагреть. – Джоселин перемешал получившуюся смесь и поставил ее в очаг. – Возьми кисточки, которые ты сделала, и дай мне льняную тряпку.

Эллен сделала все, как он попросил.

Джоселин немного нагрел чашу для алтаря, обмакнул кисточку в теплую смесь и начал наносить ее на чашу, пока она вся не покрылась амальгамой, приобретя белый цвет. После того как на всю чашу была нанесена амальгама, Джоселин вытащил из кожаных ножен острый нож, соскоблил им позолоту со стержней и небольшими порциями тщательно нанес ее на чашу при помощи медной лопатки. Затем он равномерно распределил позолоту по чаше при помощи влажной кисточки. Он постоянно подогревал чашу, чтобы позолота оставалась теплой. Через некоторое время вся позолота была нанесена. Джоселин проделал то же самое три раза, а Эллен внимательно следила за всеми его движениями. Он нагревал чашу и водил по ней кисточкой, пока она не стала желтой.

– Благодаря нагреванию ртуть испаряется, а золото остается на серебре, – объяснил он в конце концов. – А теперь мы остудим чашу. Принеси латунные щеточки.

Эллен сосредоточенно повторила мысленно отдельные стадии всего процесса.

– А зачем вам щеточки?

– Взгляни на позолоту. Ты ничего не замечаешь?

Эллен внимательнее присмотрелась к чаше. Она была золотисто-желтой, но ее поверхность оставалась матовой.

– Она не блестит.

Джоселин улыбнулся.

– Поэтому ее нужно отполировать! Мы начинаем с ножки. Возьми латунную щеточку, смочи ножку чаши, а затем полируй ее, пока она не начнет блестеть.

– А я ее не поцарапаю? – удивилась Эллен. Джоселин заглянул ей в глаза.

– Ты что, мне не доверяешь?

Эллен смущенно опустила взгляд. Конечно же, она ему доверяла. Доверяла слепо и безоговорочно…

Итак, она начала полировать ножку чаши.

Смеркалось, и Джоселин зажег две свечи. Восковые свечи были дорогими, но они горели ровнее, чем сальные свечи, к тому же дым от горелого сала разъедал глаза и работать было трудно. На лицо Джоселина падали длинные тени, подчеркивая его высокие скулы.

Эллен попыталась сосредоточиться на ножке чаши.

– Вы только посмотрите, как она блестит! – воскликнула она, отполировав каждый изгиб.

Джоселин кивнул.

– Теперь ты должна опять ее разогреть, пока ножка не станет красновато-желтой. Затем вытащи ее из очага и остуди водой.

Эллен сделала так, как он сказал, подождав, пока ножка чаши приобретет нужный цвет.

– Но она теперь совершенно не блестит! – разочарованно воскликнула она и с упреком взглянула на Джоселина.

– Охлади ее и снова отполируй! – бросил он, казалось, получая удовольствие от ее разочарования.

Итак, Эллен отполировала ножку чаши еще раз, и теперь она блестела пуще прежнего. Девушка с гордостью рассматривала результат своего труда.

– Так, теперь мы покрасим золото, чтобы оно блестело еще лучше, а завтра продолжишь работу над чашей сама.

– Как это – покрасим? – удивленно спросила Эллен.

– Для этого нам нужен атрамант, – сказал Джоселин, не ответив на ее вопрос. – При нагревании он плавится, а затем застывает, – пояснил он, взяв его из плошки, а затем положив прямо на угли. – В огне он сгорает, так что как только он станет красным, необходимо его вытаскивать. – Вытащив атрамант из огня, он посмотрел Эллен прямо в глаза, и ее сердце бешено забилось. Отведя взгляд, он взял деревянную плошку и растер в ней атрамант железным молоточком. – Добавим одну треть соли и немного мочи. – Усмехнувшись, Джоселин взял флакончик с мочой, смешал все до кашеобразного состояния и покрыл всем этим золоченую ножку чаши.

– Никогда не думала, что позолоту наносят так долго, – обронила Эллен.

Джоселин кивнул и положил ножку в огонь, чтобы она высохла. Когда от ножки чаши пошел дымок, он вытащил ее из огня, вымыл в воде и тщательно очистил кисточкой из свиной щетины.

– Что ж, теперь нужно разогреть ее в последний раз, а затем дать ей остыть. Завтра ты увидишь, какая красивая получилась позолота. Тебе понравится.

После того как они закончили работу и убрали в мастерской, они увидели, что уже совсем темно. Эллен уже собралась уходить, когда Джоселин подошел к ней и нежно убрал прядь с ее лба.

– Ты устала, – нежно пробормотал он и провел по ее щеке тыльной стороной кисти.

А затем он взял ее за подбородок и нежно поцеловал в губы. Эллен закрыла глаза и немного приоткрыла рот, но Джоселин отстранился и посмотрел ей в глаза.

– До завтра, – тихо сказал он.

Эллен развернулась и молча ушла домой. Ее сердце выскакивало из груди, и на следующий день она никак не могла дождаться обеда, когда заканчивалась ее работа в кузнице. Она даже не прикоснулась к еде, потому что ее подташнивало от возбуждения, так что она словно на крыльях летела к Джоселину.

– Покажите мне позолоту, – запыхавшись, сказала она. Но на самом деле ее интересовала вовсе не чаша. Джоселин поздоровался с ней приветливо, как и всегда, но никак не выразил свою нежность.

Эллен едва выдержала до конца вечера – ведь она была так близко от Джоселина, а тот не проявлял к ней никакого внимания. Она стала очень беспокоиться по поводу того, что вчера вела себя неправильно и не дала Джоселину пощечину. Теперь он, наверное, думал, что она легкодоступная женщина, и презирал ее за это.

– Простите меня, я выйду на минутку, – сказала она сдавленно и выбежала из мастерской.

Она подбежала к забору в саду, прислонилась к доскам и расплакалась. Эллен достаточно долго не могла успокоиться, но потом все же вытерла слезы и решила в будущем быть умнее. И что она только себе вообразила? Золотых дел мастер! Да как она могла подумать, что он… Наверное, он просто над ней насмехался и ничего не чувствовал при этом поцелуе. Когда она вернулась в мастерскую, Джоселин уже принялся за новую работу и не поднял на нее глаз.

– Продолжай работу над чашей, Эллен. Если что-то будет неясно, спрашивай.

Эллен села. Нужно было еще отполировать саму чашу и покрасить ее. Она попыталась вспомнить о каждой стадии процесса позолоты, так как не хотела задавать вопросов.

– Прошло пять лет с тех пор, как умер мой мастер. Это был его дом, – внезапно сказал Джоселин и оглянулся. – Это его мастерская, а не моя. – Джоселин на мгновение запнулся. Казалось, ему нелегко было об этом говорить. – Жена мастера еще при его жизни положила на меня глаз. Естественно, я ей отказал. И не только потому, что она была старой, она вполне могла быть молодой и красивой, но она была женой моего мастера, и я бы никогда в жизни не… – Джоселин запнулся и встал, чтобы взять какой-то инструмент. – Когда мастер умер, я должен был принять решение – либо всю жизнь оставаться подмастерьем, либо принять предложение госпожи, жениться на ней и стать мастером в собственной, мастерской. Я на ней женился. – Джоселин снова сел. Эллен молчала, не понимая, почему он ей все это рассказывает. Неужели он не понимает, как она себя чувствует? Не знает о боли, которую он ей причиняет, говоря о другой женщине? А может быть, он хотел ее обидеть и дать ей понять, что она ему не нужна, потому что у нее нет большого состояния?

– Она умерла два года назад. Так что траур уже давно закончился, и я могу снова жениться.

Эллен почувствовала, как от волнения у нее сдавило грудь. Ну вот, сейчас он будет ей рассказывать о дочери золотых дел мастера, на которой он хочет жениться. Наверняка он скажет, что вчерашний поцелуй был ошибкой.

Но Джоселин ничего не сказал.

Эллен отполировала и покрасила чашу сама, не обращаясь к нему за помощью.

Казалось, Джоселин решил, что так и должно быть, и даже ее не похвалил.

Когда вечером Эллен выходила из мастерской, Джоселин как раз сунул какой-то инструмент в огонь.

– Погоди минутку, – попросил он, но Эллен поспешно убежала.


Тибалт продолжал ласкать маленькую твердую грудь молоденькой служанки, пока та не застонала, а затем он со скукой от нее отвернулся. Он встал, не прикрывая своего напрягшегося члена, и налил себе в бокал вина.

– Убирайся вон! – прикрикнул он на девушку, наслаждаясь ее испугом.

Вероятно, она поверила всем его льстивым словам и клятвам в вечной любви, которые служили только для того, чтобы она легла с ним в постель. Какие же глупые эти женщины!

– Роза! – Тибалт обвязал бедра платком. – Иди сюда.

Всюночь Роза сидела в углу комнаты, наблюдая за происходящим. Теперь она медленно встала и молча подошла к нему. Тибалт приблизился к ней вплотную, нежно поцеловал ее в шею и притянул к себе. Его руки принялись блуждать по ее телу, и он нежно сжал ее соски, которые мгновенно набухли. Тибалт страстно прижался к ней, но Роза не шевельнулась.

– Ты на меня сердишься, – шепнул он. – Я знаю, что я злой. – Дыхание Тибалта участилось, и его рука скользнула под ее платье. – Помнишь, как было первый раз на лужайке в Танкарвилле? Ты и только ты моя возлюбленная, все остальные не в счет. Но иначе я не могу. – Он посмотрел на Розу.

Слезинка скатилась по ее печальному лицу.

– Не плачь, моя малышка Роза, все будет хорошо! – нежно прошептал он и губами отер ей слезы. – Мои кошмары заставляют меня все это делать, – виновато пробормотал он, пряча лицо в изгибе ее шеи. – Я ни в чем не виноват!

Он страстно толкнул Розу на кровать, которую минуту назад делил со служанкой, даже не спросив ее имени. Закрыв глаза, Роза плакала и молилась Богу о том, чтобы Тибалт принадлежал ей одной. Обняв его руками за шею, она раздвинула бедра и с любовью приняла его в свое лоно.

Изнеможенные, они лежали рядом, обнявшись, когда в дверь постучали.

– Вас зовет король, – донесся из-за двери приглушенный голос. – Он требует, чтобы вы явились немедленно.

– Уже иду! – Тибалт вскочил, быстро оделся и вышел. Генрих был старшим сыном короля-отца, и когда в прошлом году ему исполнилось пятнадцать лет, отец его короновал. С тех пор они оба были королями, но молодой Генрих не имел ни власти, ни доходов, так что ему все время приходилось просить деньги на жизнь и обеспечение своих рыцарей у отца.

Генрих нетерпеливо прохаживался по коридору замка своего брата по оружию Роберта Печальное Сердце. Когда вошел Тибалт, Генрих обратился к нему:

– Вы должны срочно ехать в Бове, чтобы встретиться там с гонцом моего отца. Гийом даст вам подробные указания!

Молодой король казался очень раздраженным, так что Тибалт решил не задавать вопросов. Ему не нравилось только одно – то, что указания ему будет давать именно Гийом. От ярости у Тибалта раздувались ноздри.

– Как прикажете, мой король!

– Ожидаю вашего скорейшего возвращения! – Генрих кивнул.

Гийом жестом приказал Тибалту следовать за ним. Тибалту по-прежнему с трудом давалось нормальное общение с Гийомом. Со времени их первой встречи в Танкарвилле Тибалт его терпеть не мог. Его уже сейчас называли гофмаршалом, хотя его отец, получивший этот титул, еще был жив. Гийом не был первенцем в семье, но сумел добиться многого. С прошлого года он был учителем фехтования молодого короля и имел на него огромное влияние.

Прошло уже два года с момента нападения пуатвинеров на королеву Элеонору. Ее тогдашний начальник охраны, граф Селисберийский, был убит, и Гийом, как безумный, в одиночку бросился на толпу людей, чтобы отомстить за смерть любимого дядюшки. В результате его ранили и взяли в плен. Через несколько недель, проведенных в тюрьме, как он любил рассказывать, его выкупила сама королева и взяла на службу. Всего через несколько месяцев она сделала его учителем фехтования своего сына.

Тибалту пришлось взять себя в руки и не отвлекаться на подобные мысли, а внимательно слушать Гийома. «Придет день, и я отомщу всем, кто меня унижал, и ты будешь в числе первых», – мрачно подумал он, когда Гийом развернулся, не прощаясь, и ушел.


Тибалт прятался неподалеку от дома золотых дел мастера в переулке. Он уже два дня следил за Эллен, после того как случайно встретил ее в Бове на улице. С этого момента он уже не мог думать о своем задании – все его мысли были только о ней.

Вчера она выглядела такой влюбленной, что у него сжималось сердце, и теперь Тибалт очень нервничал. Он до боли впивался ногтями в ладони. Боль была хорошим успокаивающим средством.

Когда Эллен вечером вышла из дома, Тибалт сразу же по ее лицу понял: что-то изменилось. Уж не слезы ли блестели на ее глазах? И действительно, она выглядела так, как будто случилось что-то очень плохое! Так ей и надо. Неужели один он должен страдать? Как и в предыдущие дни, он пошел за ней, стараясь, чтобы она его не увидела. Глядя себе под ноги, Эллен шла по улочкам и переулкам, явно направляясь в кузницу. Тибалт уже порасспросил всех и знал, что она работает у Мишеля, кузнеца, и живет в его доме. Как обычно, он крался за ней, а когда она вошла в кузницу, он еще немного постоял у дома кузнеца. Он снова впился ногтями в ладонь.

– Ты принадлежишь мне! – пробормотал он.

* * *
На следующий день было воскресенье. Эллен решила сделать все возможное, чтобы выбросить Джоселина из головы. Она хотела покататься на Несторе, но на пути из церкви в монастырь ей повстречался ювелир.

– Я так и знал, что встречу тебя. – Джоселин откашлялся. Как же хорошо он ее знал! Естественно, она рассказывала ему о Несторе, но не думала, что он запомнил это. Он взял ее за плечи и легонько встряхнул.

– Пожалуйста, взгляни на меня!

Эллен посмотрела в его светло-карие глаза. Его взгляд словно ласкал ее лицо.

Джоселин притянул ее к себе, обнял за шею и поцеловал. Эллен закрыла глаза, когда его язык раздвинул ей губы.

Эллен чувствовала себя беспомощной, и это было прекрасно. Казалось, их поцелуй длился вечность. Он нежно целовал ее в губы, а затем покрыл нежными поцелуями лицо и шею, пока она не почувствовала, как волосы у нее поднимаются дыбом от возбуждения.

Джоселин глубоко вздохнул и провел кончиком языка по пульсирующей жилке на ее шее. Внезапно он замер.

– Ты – исполнение всех моих желаний! Выйдешь за меня замуж?

– Но ты же обо мне ничего не знаешь! – Голос Эллен дрожал.

– Я знаю то, что мне нужно знать. Ты самолюбива и очень талантлива. Ты великолепна, прекрасна, изумительна. Я сделаю все, чтобы ты была счастлива. Ты можешь работать с железом, золотом или серебром. Ты можешь ковать мечи, я ни в чем не буду тебе мешать. Мы сделаем вместе прекраснейший меч для нашего короля. Что скажешь?

Эллен в изумлении смотрела на него.

– Господь был милостив к нам, и наши пути пересеклись. Дважды такое не случается. Прошу тебя, скажи «да»! – настаивал он.

Опьяненная счастьем, Эллен закивала.

– Да, Джоселин, да, я выйду за тебя замуж!

Ликуя, ювелир подпрыгнул.

– Я люблю тебя, Эллен! – вскричал он.

Коровы на пастбище подняли головы и удивленно замычали.

Эллен и Джоселин сели на траву и стали обсуждать планы на будущее, то и дело обнимаясь. Эллен чувствовала смутное беспокойство и пару раз оглянулась, но ничего подозрительного не заметила.

– Я хочу всегда быть с тобой, – сказал Джоселин, целуя ее снова и снова, когда они рука об руку шли к городу.

– Вот Мишель расстроится! – радостно сказала Эллен.

– Да, это уж точно! – Джоселин рассмеялся, целуя ее. Их увидел подмастерье кузнеца и нагло ухмыльнулся. Эллен покраснела, и Джоселин поцеловал ее в кончик носа.

– Мы поженимся как можно скорее! – Он погладил ее по щеке. – Да ты же вся горишь!

– Я так счастлива!

– Увидимся завтра! – сказал Джоселин, когда они подошли к кузнице, и на прощание послал ей воздушный поцелуй.

Подождав минутку, пока Джоселин скроется в переулке, Эллен вошла в дом своего мастера.

– Эй, что с тобой такое? – удивился Мишель, увидев ее красные щеки. – Ты что, заболела?

– Ну что за глупости, Мишель. Она влюблена! Это очевидно. – Мария рассмеялась. – Пиво притупило все твои чувства, да к тому же ты не знаешь, что такое любовь, правда?

Но Мишель проигнорировал ее упрек.

– Бабские глупости, – буркнул он. – Пойду лучше в таверну. После того как он встал и вышел, Мария попыталась вытянуть из Эллен подробности, но та молчала.

– Ты вскоре сама все узнаешь, – радостно сказала она. – Я так устала! Пойду спать. Спокойной ночи.

Эллен пошла в мастерскую и уютно устроилась на тюфяке, но долго не могла уснуть, так как в ее голове вертелись разнообразнейшие мысли.

* * *
Тем временем Тибалт стоял в темном переулке неподалеку от кузницы и трясся от ярости. Он следил за Эллен с самого утра. Она была такой красивой, когда шла из церкви в своем легком льняном платье с растрепавшимися от ветра волосами. Он уже решил подойти к ней, когда откуда ни возьмись на дороге появился ювелир. Они были такими влюбленными, что Тибалт не мог на все это смотреть. Да и сейчас их счастье жгло его изнутри. Тибалт закрыл глаза и представил себе, как душит своего соперника.

– Она принадлежит мне, мне одному, – рычал он. «Увидимся завтра», – сказал Джоселин. Никогда он ее больше не увидит! Оттолкнувшись от стены, Тибалт побежал к мастерской Джоселина. Некоторое время он наблюдал за домом, а потом решил пойти в таверну напиться.

В таверне «Веселый кабан» стоял шум и гам, и Тибалту едва удалось найти свободное место за одним из длинных столов. «Кабан» славился вкуснейшим пивом и жирной едой, но наиболее притягательным здесь были официантки – красотки с глубокими вырезами на платьях, выставляющие на всеобщее обозрение свои большие груди. Они смеялись и шутили с мужчинами, уговаривали их выпить еще, и не обижались, когда их лапали.

Факелы и сальные свечи дымились настолько сильно, что воздух был туманным, как в ноябрьскую ночь. Здесь пахло потом, пивом и мочой, потому что некоторые справляли нужду прямо под стол вместо того, чтобы выйти наружу. На грязном деревянном столе танцевала босая девушка с длинными засаленными волосами. Она била в тамбурин, а мужчины свистели, когда им удавалось заглянуть ей под юбку. Под юбкой у девушки ничего не было надето.

Брюнетка в грязном платье с выбитыми резцами принесла Тибалту пива. Он не обратил на нее внимания и стал рассматривать зал. В одном из углов мужчины играли в кости. Тибалт уже хотел отвести взгляд, когда узнал в одном из мужчин Мишеля. Кузнец, просияв, поднял большой палец. Должно быть, сейчас ему везло, потому что мужчины один за другим вставали из-за стола. Тибалт злобно улыбнулся и вытащил из кошелька фальшивые кости, которые он когда-то отнял у одного мошенника. Затем он как бы случайно подошел к кузнецу.

– Сыграем, милорд? – спросил у него пьяный Мишель, теребя в руках выигранные монеты. – Сегодня мне везет, я это чувствую!

«Пьяница и игрок, который продаст душу за кости», – презрительно подумал Тибалт, но вслух сказал:

– Ну что ж, испытаем ваше счастье! – Тибалт взял кости, которые протянул ему Мишель.

Три раза плюнув на них, он бросил их о стену и сделал вид, что разочарован проигрышем. Сначала Мишель выигрывал. Кузнец после каждого выигрыша вел себя так, словно фортуна на его стороне, и Тибалту приходилось держать себя в руках, чтобы не избить этого задаваку прямо в таверне. Через некоторое время, проиграв кузнецу пару монет, Тибалт незаметно подменил кости на фальшивые, и полоса удач для Мишеля закончилась. Вскоре после полуночи кузнец настолько проигрался Тибалту, что, оплатив долг, он потерял бы дом, кузницу и даже жизнь.

– Пойду поссу! – объявил Мишель и, шатаясь от выпитого, потопал на улицу.

Выйдя, он справил нужду в паре шагов от входа на стену дома. Тибалт вышел из таверны следом за ним и спрятался в тени, с отвращением наблюдая, как кузнецу стало плохо на свежем воздухе и его вырвало.

Даже не задумываясь о долге, Мишель решил, что просто молча уйдет, но Тибалт догнал его и втолкнул в темный переулок.

– Игровые долги – долги чести, – шепнул он Мишелю на ухо. – Если я захочу, то могу убить тебя прямо здесь, на улице, перерезав тебе глотку за то, что ты не выплатил мне долг. А свидетелей тому у меня достаточно. – Тибалт достал охотничий нож и приставил его лезвие к горлу Мишеля.

Он ощутил отвратительную вонь рвоты, когда Мишель открыл рот.

– Но господин, у меня нет таких денег. Дайте мне немного времени, прошу вас! – принялся умолять кузнец.

– Чтобы ты наделал еще долгов? – презрительно спросил Тибалт.

– Если вы заберете у меня кузницу, что же тогда будет с моими бедными детьми? – Казалось, только сейчас Мишель понял, в какую передрягу попал.

– Я тронут твоим бедственным положением, – сказал Тибалт. – Так что прощу тебе долг, если ты кое-что для меня сделаешь! – Тибалт ухмыльнулся.

– Я сделаю все, что вы скажете, – пробормотал Мишель, не уловивший иронии в голосе Тибалта.

– Ты убьешь золотых дел мастера, к которому она ходит.

– К-к-кого? Почему? – Пьяный Мишель не сразу понял, чего от него хочет его партнер по игре в кости.

– Она никогда ему не достанется! – рявкнул Тибалт. – Прибей его, а еще лучше – выколи ему глаза, а затем забери его золото и все ценное. Грабители часто поступают жестоко, – сказал Тибалт и хрипло рассмеялся.

– Но я не могу… Джоселин – хороший…

– Молчи и делай, что тебе говорят. Если ты не сделаешь этого сегодня ночью, то завтра твоя жена будет нищей вдовой, а твои дети станут просить милостыню на улице.

– А что, если я его просто побью и ограблю? – попытался договориться Мишель.

– Этого недостаточно! Либо он умрет, либо ты! Подумай об этом, но не думай слишком долго. Все должно быть сделано сегодня.

Мишель отчаянно закивал – от ужаса он мгновенно протрезвел.

– А куда принести вам деньги?

– Я приду к тебе завтра вечером, и если ты попытаешься меня обмануть… – Тибалт снова прижал нож к горлу Мишеля, – …то ничем хорошим для тебя это не закончится!

– О нет, господин, верьте мне! – проскулил Мишель.

– Тогда иди, ты знаешь, что делать! – Тибалт оттолкнул его.

* * *
Среди ночи Эллен подскочила во сне. Что-то ее ужасно испугало – какой-то звук или плохой сон. Она спала беспокойно, и на следующее утро встала уставшая и раздраженная. Она целый день была не в состоянии сосредоточиться на работе и никак не могла дождаться момента, чтобы побежать к Джоселину. Ей хотелось есть, но она сразу после работы пошла к нему и без стука вбежала в мастерскую.

– Джоселин, это я! – радостно воскликнула она.

В нос ей ударил неприятный сладковатый запах. Эллен наморщила нос и тут увидела Джоселина. Он лежал возле рабочего стола в луже крови. У Эллен замерло сердце, и она, отказываясь верить в происшедшее, опустилась на колени рядом с безжизненным телом.

– Джоселин, ну не надо, ну пожалуйста! – Эллен нежно погладила любимого. – Господи, за что ты меня караешь?!

Она всхлипнула и осторожно провела рукой по запавшей щеке Джоселина. Пластина, которую она для него сковала, торчала у него из груди. Захлебываясь от слез, Эллен потянула за рукоять и вытащила пластину из мертвого тела.

Внезапно в дверях показались две торговки.

Эллен испуганно подняла голову. В руке она сжимала окровавленное оружие, словно собиралась еще раз ударить Джоселина.

– На помощь! На помощь! Она убила золотых дел мастера! – воскликнули хором женщины и с криками убежали.

Эллен пораженно взглянула на пластину в своей руке. Кровь Джоселина стекала ей на платье. Она с отвращением отбросила инструмент, поспешно стерла кровь лежавшей рядом тряпкой и выбежала через черный ход. Она знала, что за садом есть небольшой переулок, через который можно было убежать.

Несомненно, обе женщины будут клясться, что видели, как она убила Джоселина, а ей никто не поверит.

Эллен бесцельно блуждала узкими переулками, сама не зная, куда идет. Она еще никогда не подходила так близко к кварталам бедняков. Тесно прижавшиеся друг к другу дома были довольно высокими, по переулку бегали крысы, и ужасно воняло мочой и свиньями. Дети в этом квартале были худыми и изможденными, их лица были покрыты коркой грязи, а на телах виднелись следы от расцарапанных укусов блох. Здесь было опасно ходить не только ночью, но Эллен это не заботило. Мысли в ее голове путались, и она думала только о Джоселине и о своем горе. Сев на ступеньки полуразвалившейся деревянной церквушки, она разрыдалась.

– Джоселин, что же мне теперь делать? – в отчаянии прошептала она, но никто ей не ответил.

«Нужно вернуться к Мишелю и забрать свои вещи», – пронеслось у нее в голове. Эллен отерла заплаканное лицо, размазывая по щекам грязь. Чем ближе она подходила к кузнице, тем больше боялась того, что ее сразу же арестуют. Если хоть одна из женщин знала, кто она, то у кузницы уже наверняка толпа солдат. Эллен спряталась неподалеку от мастерской Мишеля и осмотрела улицу. Никакого движения там не наблюдалось. Дождавшись, когда стемнеет, Эллен проскользнула в кузницу. Мишель наверняка уже сидел со своей семьей за ужином или отправился в таверну, но Эллен все равно чувствовала страх, открывая дверь в мастерскую.

В кузнице было темно и тепло, и лишь остатки углей тлели в горне. Убедившись, что в кузнице никого нет, Эллен стала собирать свои вещи. Она знала тут каждый угол, и ей не нужен был свет, чтобы найти то, что она искала. Эллен поспешно упаковала свои инструменты, фартук, одежду и деньги. На пути к двери Эллен споткнулась о железную заготовку, лежащую на полу, и тихо выругалась. И вдруг она услышала голоса. Схватив пустой мешок, она юркнула за одну из больших корзин и, как могла, накрылась рваной дерюгой.

В этот момент дверь в мастерскую распахнулась и в кузницу кто-то вошел.

– Я сделал все так, как вы сказали, господин! – Мишель говорил раболепствующим тоном, его явно мучили угрызения совести.

– Деньги давай! – прорычал чей-то голос.

Эллен начало тошнить. Это был Тибалт! Девушка с трудом сдерживала приступ рвоты.

– Они подозревают Эллен, – внезапно сказал Мишель. Почему он разговаривает с Тибалтом о ней? И почему они вообще друг с другом знакомы?

– Это тут она спит? – спросил Тибалт, пнув мешок с соломой на полу, лежавший рядом с Эллен.

Эллен покрылась холодным потом. Она замерла под колючей дерюгой.

Не дожидаясь ответа, Тибалт забрал у Мишеля награбленное.

– А что мне делать, если она придет? Может быть, она знает, что я… – Мишель запнулся.

– Она не настолько глупа, чтобы явиться сюда. – Тибалт почесал подбородок. – Вот бедняжка! Ее действительно можно пожалеть. Сперва убивают ее жениха, а теперь еще и ее преследуют как убийцу. – От его смеха у Эллен мурашки побежали по коже. – Веди себя как обычно, тебе нечего бояться. Эллен наверняка уже далеко отсюда.

Эллен услышала удаляющиеся шаги.

– Действительно, было бы жаль, если бы ты потерял и кузницу, и дом. – Тибалт снова расхохотался.

Эллен услышала, как за мужчинами захлопнулась дверь, но она еще некоторое время оставалась в своем укрытии. Это Мишель убил Джоселина! Как он мог? Нужно заставить его ответить за содеянное! Эллен в отчаянии раздумывала, что же ей теперь делать. Какие у нее доказательства? Если она обратится к городским стражникам и даст показания, ее даже не станут слушать, а сразу же арестуют. Да, нет в мире справедливости! Но Господь покарает Мишеля на Страшном суде, в этом Эллен была убеждена. Словно воровка, Эллен выскользнула наружу и забрала Нестора из монастыря. Почему она снова должна бежать, если она ни в чем не виновата?


Сентябрь 1171 года

В первые дни Эллен охватили отчаяние и безнадежность, но уже скоро она выплакала все слезы и чувствовала себя, как старый ржавый нож.

Она путешествовала уже неделю – достаточно долго, чтобы не опасаться преследования. Она ехала и ехала, не зная, куда, и на одном перекрестке наткнулась на длинный караван. Ремесленники и торговцы, шуты и проститутки – все они шли в одном направлении. Большая часть толпы двигалась пешком, некоторые ехали на ослах или в телегах, запряженных быками. Внимание Эллен привлек громкий крик, доносившийся из скрипучей телеги прямо перед ней.

– С меня хватит, шлюха ты эдакая! Мое терпение исчерпано! Убирайся вон отсюда и найди себе собственного мужа!

Ткань, закрывавшая вход в повозку, распахнулась, и полная женщина с раскрасневшимся от ярости лицом вытолкнула на землю молодую девушку.

Эллен едва успела остановить Нестора, чтобы девушка не попала под его копыта.

Девушка начала рыдать и громко звать какого-то Жана. Она плакала горестно, словно ребенок, хотя ей было лет шестнадцать-семнадцать.

– Жа-ан! – протяжно закричала она еще раз.

К удивлению Эллен, к ней подбежал какой-то мальчик, который был намного младше девушки, хотя она смотрела на него как на своего защитника. Он был ниже Эллен, и у него даже усы еще не пробивались – ему было лет тринадцать-четырнадцать.

Мальчик нагнулся к девушке.

– Мадлен, ну что с тобой еще случилось? – Взяв ее за руку, он помог ей встать. – Ну давай, скажи, что случилось. Опять поссорилась с Агнесс?

Мадлен пожала плечами и невинно улыбнулась мальчику.

– Ее старик стал меня лапать. Вот так! – она грубо схватила себя за грудь. – Он часто это делает, но обычно он осторожничает и старается, чтобы его жена не видела этого. А теперь она это увидела и сердится на меня. – Девушка беспечно взглянула на своего спутника.

Парнишка вздохнул.

– Ох, простите! – пробормотал он, обнаружив, что они преграждают Эллен путь, и потянул девушку на обочину.

Девушка захромала, скривив лицо от боли.

– С ней все в порядке? – спросила Эллен, спешиваясь.

– Моя нога! Как больно! – Девушка снова принялась плакать.

– Садись на траву, я посмотрю, что с твоей ногой. – Эллен на мгновение забыла о своем горе и обычном недоверии к чужим людям.

Взяв грязную ступню девушки в руки, Эллен осторожно ее ощупала. Девушка держалась храбро и не жаловалась.

– Судя по всему, нога не сломана. Вам далеко еще идти?

– Мы хотим попасть на ближайший турнир, как и все остальные. – Мальчик указал на караван, который все больше отдалялся. – Мы уже некоторое время идем с торговцами, но из-за нее постоянно возникают неприятности, – объяснил мальчик, указывая на девушку.

Эллен удивленно приподняла брови.

– Это длинная история. Я слежу за ней, как могу, но иногда меня нет рядом, и тогда обязательно случается что-нибудь плохое. Теперь нам придется идти одним.

– Но я не могу идти! – Мадлен не переставала реветь.

– Так вы на турнир идете? – полюбопытствовала Эллен.

– Это наша жизнь. Мадлен танцует или работает служанкой. Она хорошенькая, и для нее всегда находится работа. Сам я чем только ни занимался: чистил башмаки, передавал послания, ухаживал за лошадьми, варил пиво и носил воду. На турнирах всегда требуются работники.

– А кузнецы там нужны?

– Ну конечно же, там нужны кузнецы. Лошадей ведь все время нужно перековывать. А еще там куют проволоку и гвозди, столбы для шатров, балки, крюки, инструменты. Там есть медных, а также серебряных и золотых дел мастера. Это не говоря уже об оружейниках, у которых всегда дел невпроворот.

Лицо Эллен прояснилось.

– Ну раз так, я пойду с вами! Пойдемте, нужно догонять караван, – обрадованно сказала она.

– Но я не могу идти! – Мадлен снова расплакалась.

– Помоги ей сесть на пони, а мы с тобой пойдем пешком, – предложила Эллен, подталкивая девушку к Нестору.

– А ты кто, вообще, такая? – недружелюбно спросил мальчик.

– Ой, извини. Меня зовут Элленвеора, я кую мечи и умею это делать очень хорошо, – гордо сказала она, протягивая ему руку.

– Женщина-кузнец… – пробормотал мальчик, удивленно качая головой. – Да еще и мечи кует! Чего только не встретишь на свете. Кстати, меня зовут Жан. – Он отер руку о рубашку и протянул ее Эллен.

– Я знаю. Слышала, как она тебя звала. А ее зовут Мадлен, правда?

Жан кивнул.

– У меня был один знакомый Жан, но он был намного старше тебя. – Эллен задумалась. – Ты не против, если я буду называть тебя Жанно?

– Нет, у меня бывали клички и похуже – «сопляк», «дрянь», «бездельник». – Он улыбнулся Эллен.

– Ну что ж, тогда мы договорились, Жанно. Давай садись на эту клячу, Мадлен! Извини, Нестор, я не хотела тебя обидеть. – Эллен потрепала пони по шее.

Она повела Нестора под уздцы, в то время как Мадлен с прямой спиной сидела на нем верхом и покачивалась в такт его шагов, словно всю жизнь только то и делала, что ездила на лошади. Эллен удивленно на нее взглянула. Сама она сидела на пони, как мешок с мукой, и на своих двоих чувствовала себя намного увереннее.

– Такое впечатление, что она выросла на спине лошади.

– Мы оба хорошо ездим верхом, хотя ни у меня, ни у нее никогда не было собственной лошади. – Сказав это, мальчик поджал губы.


Когда стемнело, они стали готовиться ночевать в лесу. Хотя они и догнали других путешественников, все же решили устроиться неподалеку от них, чтобы не нарываться на скандал с женой торговца. Нестора Эллен привязала к дереву, под которым росло много травы и мягкого мха, и пони стал мирно пастись.

Мадлен отправилась собирать дрова и вскоре вернулась с целой охапкой сухих веток. Нога у нее, казалось, больше не болела.

Эллен как раз достала огниво и трут, чтобы развести костер, и тут к ней подошел Жан с мертвым зайцем в руках. Эллен удивленно подняла голову.

– Я попал в него камнем, – сказал Жан.

Он подвесил зайца к ветке за задние ноги и выковырял ему один глаз, чтобы дать стечь крови. Он разделал свою добычу, а отходы зарыл, чтобы не привлекать волков. Затем он проткнул тушку зайца длинной прямой палкой, которую положил на две рогатины, вбитые в землю с двух сторон костра. Вскоре мясо начало издавать приятный аромат.

У Эллен с собой не было никакой еды, даже лука, но, так как Мадлен ехала на ее лошади, они хлеб и жаркое разделили поровну. После еды Мадлен свернулась клубочком, как маленький ребенок, и мгновенно уснула, а Эллен с Жаном сидели и смотрели на огонь.

– Мне и десяти не было, когда все это произошло. Я пошел в лес собирать грибы, – внезапно начал рассказывать Жан, глядя в огонь, словно видел там свои воспоминания. – Мадлен тогда было двенадцать. – Жан сглотнул. – Я даже не помню названия нашей деревни или графства, да и Мадлен тоже не помнит. Я пошел в лес рано утром и внезапно увидел густые черные клубы дыма в небе. Я побежал домой, но вся деревня была объята пламенем. Вонь стояла страшная, едкая, горько-сладкая. Это воняло горелое человеческое мясо. У колодца лежали трупы мужчин нашей деревни. Должно быть, они пытались защитить свои семьи, но их всех вырезали, словно скот. Начал идти дождь, и я подумал, что это плачет опечаленный Господь. Кровь мертвых смешивалась с дождевой водой, образуя розовые лужи. Я испугался и побежал домой. Дом не сгорел и выглядел совсем мирным, но мне все равно было страшно. Хотя у меня и тряслись колени, я все равно зашел внутрь. Моя мать лежала в углу. Ее голова была разбита, а лицо обезображено так, что ее узнать было невозможно. Под ней лежал мой младший брат. Они оба были мертвы. Я начал плакать, хотя отец и говорил мне, что мужчины не плачут. И потом я вдруг увидел его, и мне показалось, что у меня остановилось сердце. Мой отец был высоким и сильным мужчиной! Они повесили его в кладовке на два железных крюка. Его выпученные глаза смотрели прямо на меня. Живот был вспорот, а внутренности вывалились наружу, как у свиньи на бойне. Я выбежал из дома, и меня продолжало тошнить до тех пор, пока рвать было больше уже нечем. Я побежал к другим домам, которые не были полностью разрушены. Я кричал и плакал, но там никого не было. Все были мертвы. – Жан немного помолчал. Эллен от ужаса так сильно терла себе виски, что они стали красными.

– И тут я увидел Мадлен, – продолжил Жан тихо. – Она вдруг оказалась передо мной на тропинке с букетом полевых цветов в руках. Она была похожа на фею. Она быстро поняла, что произошло. Все куры и козы пропали, а собаку столяра и кошек убили. Мы не могли больше выносить этого зрелища и вони и убежали в лес. – Жан пошевелил палкой головешки в уже почти погасшем костре и подбросил туда дров.

Ночь была ясная. Эллен мерзла и радовалась костру. Она принесла свою накидку и расстелила ее на земле, чтобы они могли на нее сесть.

– Мы прятались в лесу, но все же разбойники нас нашли. По вещам, которые у них были, мы поняли, что это те бандиты, которые уничтожили нашу деревню. Один из них хотел нас сразу же убить и уже приставил нож к горлу Мадлен, но другой его остановил, сказав: «Погоди, давай сначала немного развлечемся с малышкой». Я был еще слишком мал, чтобы понять, что он имеет в виду, но увидел страх в глазах Мадлен и подумал о моем отце с взрезанным животом. Я забыл о собственном страхе и от ярости изо всех сил ударил этого мужика по голени.

– О Боже! – вырвалось у Эллен.

– Ты права, это было безумием, я ведь был слишком мал, чтобы драться с таким противником. Он залепил мне пощечину, схватил меня за волосы и ударил ногой. Он бы меня убил, но тут вмешался предводитель их шайки – Марконде. Все разбойники разбрелись кто куда. В первый момент я понадеялся, что он нас отпустит, но затем увидел кровь на его рубашке. Возможно, это была кровь моей матери или отца! Я стал его слугой. Он постоянно меня бил, но моя судьба была еще терпимой по сравнению с тем, что пришлось пережить Мадлен. Они насиловали ее день за днем с утра до вечера, столько раз… – Жан закрыл лицо руками. – До этого она была очень умной девушкой, понимаешь? Она не была… сумасшедшей. Нет, не была. Это все разбойники виноваты, они ее мучили, пока она не сошла с ума. Они превратили ее в животное, бросали ей еду, как собаке, и свистели, когда она ползла на четвереньках, чтобы ее съесть. Они разогревали ножи на костре и втыкали раскаленную сталь в ее тело, пока она не стала и эту боль выносить без криков. Единственного человека, который был мне дорог, они довели до безумия.

– Господи, а как же вам удалось сбежать от них? – спросила Эллен, с сочувствием глядя на спящую Мадлен: лоб у девушки был наморщен, а руки сжаты в кулачки.

– Я много раз мог сбежать, но я ведь не мог оставить Мадлен! Я убил бы Марконде, если бы это помогло нам, но ведь их было так много! – Взглянув на Эллен, он вдруг улыбнулся. – У разбойников мы научились скакать верхом. Иногда мы целые дни проводили на лошадях, спешиваясь, только чтобы справить нужду и поспать. Мы даже ели верхом. Мне такие дни нравились больше всего, потому что мужчины тогда слишком уставали, чтобы приставать к Мадлен. Мы долгие месяцы скитались с этой шайкой разбойников, пока однажды у нас не появилась возможность сбежать, чего мы так долго ждали. Марконде со своей шайкой напали на небольшой поселок, вырезали там всех мужчин и принялись насиловать женщин и девушек. Разбойники пировали и все напились, так что они не заметили, как мы украли у них двух лошадей и сбежали. Так как разбойники могли бы нас найти из-за лошадей, мы вскоре их продали. Нам удалось сбежать. Я до сих пор не могу поверить, как нам тогда повезло, но и сейчас у меня волосы встают дыбом, когда я слышу стук копыт, и только на турнирах я чувствую себя уверенно, потому что разбойники обходят места, где проводят турниры, десятой дорогой.

Стояла уже глубокая ночь, и хотя, учитывая опыт Жана, даже возле людей находиться было опасно, Эллен после этой страшной истории была рада, что неподалеку от них спят другие люди, а среди них и торговцы, с которыми раньше путешествовали Жан и Мадлен.

– Мадлен повезло, что ты ей помогаешь, – мягко сказала Эллен и сняла со спины Нестора накидку.

Прижавшись к Жану и Мадлен, она укутала себя и их, как могла. Мысли о том, что с ней случилось, никак не оставляли ее, и она вздрагивала при каждом звуке, доносившемся из леса. Со времени ее бегства из Орфорда она боялась ночевать в лесу и всегда долго не могла уснуть.


Ее разбудил утренний лучик солнца, упавший на глаза. Сев на накидке, Эллен потянулась, словно кошка. Затем она оглянулась и вздрогнула от испуга – рядом никого не было! Было очевидно, что их не увели силой. Было бы глупо предположить, что разбойники оставили Эллен спокойно спать, забрав с собой Мадлен и Жана. Девушка посмотрела на дерево, к которому привязала Нестора, но пони не было на месте. В ярости Эллен вскочила на ноги. Неужели она обманулась, попавшись на удочку двоих мошенников? Беспомощно оглянувшись, она стала раздумывать о том, что же ей теперь делать. И тут она услышала хруст веток.

– Ау! – услышала она звонкий девичий голос и оглянулась.

– Мадлен! Жан! – воскликнула она и облегченно вздохнула.

– Мы напоили Нестора из ручья и наполнили бурдюки водой! – объяснил Жан.

– Все остальные уже отправляются в путь! – сказала Мадлен, указывая на поляну, где ночевали торговцы.

При этом она пританцовывала на месте, словно ей срочно нужно было справить нужду.

– Мадлен права, нам тоже пора ехать. Путешествовать с караваном намного безопаснее, – заметил Жан.

Эллен кивнула.

– Я думаю, что мы так и сделаем, только тоже схожу умоюсь в ручье. – Эллен забросала костер землей, чтобы затушить еще тлеющие угли. – Я сейчас вернусь!

Через некоторое время они двинулись в путь вслед за остальными, обсуждая, как Эллен найти работу в кузнице оружейников во время турнира.

– Это будет нелегко, ты ведь не мужчина! – сказал Жан без особой надежды в голосе.

– Я это знаю, представь себе! Но я хороший кузнец, да и женщине нужно платить меньше. В этом мое преимущество. Если у меня будет возможность показать им свое умение, то я смогу всех переубедить.

– Однако, я думаю, именно это тебе будет сделать труднее всего. – Жан нахмурил брови.

Он все знал о турнирах, и, как правило, ему там встречались одни и те же ремесленники. Все рабочие места в кузницах были заняты. Он сам когда-то пытался найти работу у кузнеца, но тот обозвал его карликом и высмеял.

– Для женщины ты, конечно, достаточно высокая, но вот по сравнению с кузнецами… И у тебя не такая спина, как у этих быков. И ты думаешь, что ты такая же выносливая, как все эти парни? – В голосе Жана слышалось явственное сомнение.

Эллен ухмыльнулась.

– Способ ковки. Жан, все дело в способе. Мой учитель был низкого роста, и, как для кузнеца, довольно хрупким. К тому же можно по-разному управляться с молотом: можно бить широкими движениями, и тогда важна сила, или мелкими короткими ударами, быстро следующими один за другим. При этом также важен ритм и, конечно же, нужно знать, как правильно держать молот. Человек, не разбирающийся в кузнечном деле, не сможет меня победить, даже если он будет сильным, как медведь.

– О-ля-ля! Я уже начинаю тебя бояться! – стал подтрунивать над ней Жан, но вновь посерьезнел, встретив сердитый взгляд Эллен. – Ну ладно, раз ты так говоришь, так оно и есть. Я наверняка придумаю, как заставить кузнецов проверить, на что ты способна, – задумчиво пробормотал он.

– Смотри, что это? – Эллен указала на кусты у дороги.

Несколько веток шевелились. Подойдя поближе, Эллен услышала скулеж, напоминавший плач маленького ребенка. Нагнувшись, Эллен увидела молодого пса с длинной шерстью и окровавленной передней лапой.

– Спокойно, я тебе ничего не сделаю, – мягко сказала Эллен. Пес испуганно дернулся и тихонько зарычал.

– Вы лучше пока не подходите, никогда не знаешь… Ох, да он же ранен! – сказала она Жану и Мадлен, подняв руку, чтобы те остановились.

– Если собака бешеная, то она сперва будет спокойной, а потом укусит тебя, – предупредил ее Жан. – Мой дядя умер от такого укуса. Это было ужасно. Он так долго мучился… Сперва он обезумел, затем у него пошла пена изо рта, а потом он умер.

– Мне не кажется, что это рана от укуса, – сказала Эллен, глядя на лапу. – Скорее, это резаная рана.

– Если бы он был хорошим псом, хозяин бы его не бросил, – буркнул Жан, которому явно не хотелось возиться еще и с каким-то беспомощным животным.

Не обратив внимания на замечание Жана, Эллен попыталась успокоить пса.

– Я помогу тебе, полечу твою лапку. Мы приложим к ней целебные травы и перевяжем, и скоро снова будешь здоровеньким…

Она оглянулась в поисках Мадлен, но девушка уже убежала, чтобы принести все необходимое. Жан обреченно пожал плечами.

– С одной женщиной еще можно поспорить, а вот с двумя… – Вздохнув, он замолчал.

Стояла осень, темнело рано, поэтому люди из каравана до наступления вечера начали искать место для ночевки.

– Я пойду за всеми и поищу спокойное место неподалеку от каравана, а вы догоните меня, когда разберетесь с вашим псом, – буркнул он, взял Нестора под уздцы и пошел за остальными.

Эллен не сводила взгляда с пса. Его пушистая серая шерстка была необычайно мягкой.

– Эй, да ты ведь совсем еще щенок, правда? – Она села рядом с ним и заглянула малышу в глаза. Щенок положил ей голову на колени.

– Наверное, он потерялся, – сочувственно сказала Мадлен и нежно его погладила. – Вот, я принесла для него лечебные травы.

Эллен осторожно обработала его рану и перевязала ее, а щенок лизнул ей руку.

– Лапа у него повреждена достаточно серьезно. Вряд ли он скоро выздоровеет. – Эллен почесала щенка за ухом. – Проголодался, да?

Казалось, щенок понял ее слова и навострил уши – насколько это ему удавалось, ведь уши у него были вислыми. – Эллен улыбнулась.

– В сумке у седла есть еще кусочек хлеба.

Мадлен вскочила.

– Вот черт! Ведь на пони уехал Жан! – Она рассерженно опустилась обратно на траву и стала гладить собаку.

– Мы возьмем его с собой! – решила Эллен и взяла щенка на руки. – А он весит больше, чем я думала, – отметила она. – Вырастет – будет хорошим псом. Он может сторожить наши вещи.

– Жан будет ругаться! – сказала Мадлен, но Эллен лишь презрительно фыркнула.

– Мне не надо оправдываться перед Жаном. Я делаю то, что считаю нужным, – заявила Эллен, прекрасно понимая, как сложно будет содержать собаку в пути.

Да, собаку нужно было чем-то кормить, при этом она не выполняла никакой работы. Жан наверняка перечислит весомые причины, по которым собаку не стоило брать с собой, и, наверное, будет прав, но Эллен просто не могла поступить иначе.

Удивительно, но Жан ворчал меньше, чем Эллен ожидала. Возможно, он смягчился, глядя на прихрамывающего щенка с длинными нелепыми лапами, или ему просто стало жалко беднягу – такого же несчастного и всеми покинутого, как и они с Мадлен.

– Раньше мы всегда спали у торговцев, но вместе с тобой мы можем путешествовать отдельной группой, ведь ты взрослая. Нам нужен шатер, хотя бы маленький, иначе нам негде будет спать во время турнира. На открытом воздухе ночевать нельзя – ночи становятся холодными и сырыми. Сколько у нас денег? – спросил Жан.

У него и Мадлен была пара серебряных монет, и Эллен вытащила из своего кошелька на поясе столько же. О том, что у нее есть деньги, спрятанные под платьем, она не сказала – их она собиралась использовать только в случае крайней необходимости.

Жан зажал монетки в своей грязноватой руке.

– Посмотрим, что мы получим за это. Подождите меня!

Он побежал на полянку, где остановились торговцы, поставив свои телеги и шатры в круг, чтобы защититься от диких животных и других опасностей.

Эллен видела, как он разговаривает с каким-то мужчиной. Они оба были слишком далеко, поэтому она не понимала, о чем они говорят. Наконец мужчина покачал головой, и Жан пошел дальше – к следующей телеге. Мальчик скрылся с мужчиной за шатром, и Эллен стала терпеливо ждать его возвращения. Через некоторое время Жан вернулся.

– Я купил шатер, но сам его не донесу, так что возьму с собой Нестора, – сказал он и ушел вместе с пони.

Эллен места себе не находила. Казалось, Жана не было целую вечность. Было уже почти темно, а Жан все не возвращался. Эллен снова охватил страх из-за того, что она связалась с мошенниками.

Когда она в десятый раз вскочила от беспокойства, показался Жан, ведущий за собой под уздцы Нестора с тяжелым грузом на спине. Мадлен все это время спокойно сидела, прислонившись к стволу дерева, тихо напевала и гладила собаку. Она явно ни секунды не сомневалась в том, что Жан вернется. Услышав его голос, она замолчала, подняла голову и улыбнулась.

– Я купил шатер, котелок и два старых покрывала! – Парнишка сиял от гордости. – Шатер порван, но я могу его зашить – нитки и иголку я уже купил. Покрывала мне дала Агнесс в качестве извинений за твою ногу, – сказал он Мадлен и повернулся к Эллен. – Агнесс на самом деле хорошая, знаешь? Она просто боится, что муж ее бросит.

Эллен удивилась, как много мальчик сумел купить за эти деньги.

– Если что-то соберусь покупать, возьму тебя торговаться, тогда я явно смогу получить больше за свои деньги! – Она рассмеялась.

После ужина, состоявшего из форели и миноги, которых Эллен до начала темноты поймала в ручье неподалеку, они собрались у костра.

– Рыба была просто великолепная. – Жан удовлетворенно отер рукавом рот и вдел нитку в иголку. Он ловко зашил большую дыру и закрепил петли, за которые палатка крепилась к столбикам. – Вот только колышки никуда не годятся.

Эллен посмотрела на железные колышки. Они проржавели и были довольно ненадежными.

– Их еще можно использовать какое-то время, но недолго! Когда я найду работу и у меня будет доступ к горну и наковальне, я куплю немного железа и сделаю нам новые.

– Его нужно как-то назвать, – перебила их Мадлен, указывая на щенка, свернувшегося у ног Эллен. Ему достались внутренности рыб на ужин, и он явно был доволен своей судьбой.

– Может быть, назовем его Бродяжка? Ведь так, в конце концов, и есть, – предложил Жан.

Эллен поморщилась.

– Мне не нравится. Нужно назвать его как-нибудь получше. В конце концов, мы ведь не бродяги. Нужно придумать что-то другое. Правда, серый?

Эллен взяла его за лапу.

– Ну да! – просияла Мадлен.

– Что? – Эллен удивленно взглянула на нее.

– По-моему, отличное имя – Серый!

– Правда? – Эллен по-прежнему казалась удивленной. – Ну да, почему бы и нет?

– Да, Серый, имя тебе действительно подходит! – в голосе Жана внезапно зазвучала нежность, и он впервые погладил щенка.


К середине следующего дня они доехали до места, где должен был проходить турнир. Эллен очень удивилась царящей там суете – каждый пытался найти себе подходящее место.

Жан спокойно осмотрелся и в конце концов указал на небольшое свободное пространство между двумя палатками.

– Мы там как раз поместимся, а шатер побольше там уже не поставишь. Местоположение тут просто отличное.

Владельцам двух больших шатров не понравилась грязная рваная палатка, контрастирующая с их красивыми, сшитыми из пестрых тканей шатрами, но они ничего не могли с этим поделать – каждый мог выбрать себе любое место – таковы были правила на турнире.

Эллен и Мадлен принялись устанавливать шатер, в то время как Жан пошел на разведку. Когда он вернулся, женщины уже выполнили всю работу – палатка была поставлена, внутри было убрано, а на костре варился ароматный гороховый суп.

– А это еще откуда? – недовольно спросил Жан.

Мадлен бросила на Элленвзгляд, по которому можно было понять: «Вот видишь, я же тебе говорила, что он обидится». Но Эллен это не волновало.

– Ты же сам говорил, что нужно как можно раньше купить продукты, прежде чем крестьяне поймут, как хорошо они могут заработать во время турнира. Я решила все это купить. В конце концов, у тебя все равно было мало денег.

– Да, это правда, – буркнул Жан уже дружелюбнее – ведь Эллен последовала его совету.

– Смотри, мы купили целый мешок гороха, два фунта пшеницы, небольшой пакет лука, приличный кусок сала и… – Мадлен сияла.

– …и дюжину яиц, так что этих запасов хватит на целую неделю, и нам не нужно будет покупать еду у здешних поваров, – закончила ее мысль Эллен, стараясь говорить как можно беспечнее, хотя ее так и распирало от гордости.

– Наверняка крестьянин тебя облапошил, да и вообще, откуда у тебя деньги?

– У меня было еще полшиллинга, к тому же я сегодня немного заработала.

– Ты за полдня заработала столько денег, что могла все это купить? Наверное, ты хорошо торговалась, я бы и сам лучше не смог. – Жан был поражен до глубины души. – А что ты сделала, как тебе удалось столько заработать?

– Подковала пару лошадей. Заказчиком был рыцарь, а не простой крестьянин. Тут неподалеку небольшая кузница, но кузнец заболел, а его жена, которая ему помогает, должна за ним ухаживать. И тут нужно было срочно подковать пару лошадей. Мне просто повезло. Я даже не знала, справлюсь ли я, но один из конюхов мне помог.

– Ну что ж, если суп такой же вкусный, насколько он вкусно пахнет, то это просто замечательно. Я готов есть его хоть всю неделю, – примирительно сказал Жан и рассмеялся, потому что у него заурчало в животе.

После еды он обратился к Мадлен:

– Кстати, я встретил Анри!

Она улыбнулась, не обращая внимания на его слова, а затем принялась петь и танцевать.

– Посиди немного спокойно, – мягко сказал ей Жан, усаживая девушку на место. – Его зовут Анри ле Норруа. Он странствующий рыцарь, – объяснил он Эллен. – И один из самых лучших герольдов, которых я знаю. Он сочиняет великолепные хвалебные песни для рыцарей, что поднимает их авторитет. Я рассказал ему о тебе. Он умный парень и хорошо знает людей со всеми их слабостями. В общем, он натолкнул меня на одну хорошую идею.

– И что же это за идея? – скептически спросила Эллен.

– Сама увидишь! – Жан лукаво улыбнулся и завернулся в покрывало. – Нам лучше лечь спать, завтра тяжелый день. Нужно будет найти вам работу. – С этими словами Жан отвернулся к стенке шатра.

– А ты что, не собираешься себе искать работу? – возмущенно спросила Эллен.

Ее бесило то, что он не хотел рассказывать о своем плане.

– Нет, не собираюсь. – Он зевнул. – Я уже нашел себе работу. Пекарю нужен помощник. Мне будут платить пенни в день и давать ковригу хлеба.

– И ты это говоришь нам только сейчас? – Эллен стала укладываться спать. – Но это же просто замечательно!

Жан удовлетворенно улыбнулся и мгновенно уснул.

Эллен попыталась придумать, как ей завтра убедить кузнецов проверить ее способности, но вскоре и сама уснула. Ей снилось, что она проходит проверку у кузнеца, но не может поднять молот. Она все пыталась оторвать его от земли, но ей это никак не удавалось. Проснувшись утром, она почувствовала, как у нее затекла рука, – очевидно, она проспала на ней всю ночь.

Итак, Эллен вместе с Жаном пошли к кузнецам. По дороге девушка с любопытством осматривалась. Почти все телеги с товарами уже были подготовлены для торговли, а некоторые ремесленники даже уже начали работать. Грунт размяк от недавних дождей, и земля липла к тонким кожаным подошвам башмаков Эллен. У нее мерзли ноги. «Нужно купить себе пару деревянных башмаков», – подумала она. Они, конечно, были неудобными, но защищали ноги от сырости лучше кожаных башмаков.

– Анри! – закричал Жан, махая рукой, и бросился бежать. Эллен ничего не оставалось, кроме как последовать за ним.

– Анри, это Элленвеора, я тебе о ней рассказывал, – представил ее Жан.

На Анри была поношенная одежда, явно знававшая и лучшие времена. Его светлые курчавые волосы спадали ему на плечи. Анри вежливо поклонился и улыбнулся Эллен, показав красивые зубы.

– Ты не говорил мне, что женщина, которая хочет подчинить себе железо и мужчин, настолько красива, – сказал он, не глядя на Жана.

Противостоять его улыбке было просто невозможно.

– Как герольд, вы ценитесь рыцарями наверняка на вес золота! – дружелюбно отозвалась Эллен, мгновенно вызвав этими словами симпатию у Анри.

– Вы уже бывали на турнире? – спросил он, предлагая Эллен руку.

Эллен покачала головой.

– Ну что ж, тогда для начала вам, вероятно, интересно будет посмотреть на один из joutes plaisantes,[95] вы о них уже слышали?

– Жан только об этом и говорит, но я не знаю, что это.

Эллен чувствовала себя легко в обществе Анри. Его небогатая одежда и хорошие манеры позволяли забыть о его рыцарском происхождении. «Возможно, он тоже не первенец в семье, как и Гийом», – подумала она.

– Осторожно! – закричал Жан, оттаскивая Эллен в сторону, – она чуть не попала под копыта мчавшейся галопом лошади. – Нужно тебе поменьше смотреть в глаза Анри и побольше себе под ноги. Как раз протрубили начало первого боя! – Жан указал туда, куда поскакал рыцарь, чуть не сбивший Эллен с ног.

Эллен встала на цыпочки, но увидела лишь толпу людей.

– Пойдем дальше, на этот раз я буду внимательней, – пообещал Анри, таща Эллен за собой.

Пробившись в первый ряд, они увидели большое пространство, огражденное деревянными барьерами. Молодые рыцари наскакивали друг на друга, держа в руках копья. От топота копыт лошадей содрогалась земля, а от хруста ломающихся копий закладывало уши.

– Это поразительно! И как можно это все выдержать? – прокричала Эллен Анри.

Он покачал головой и засмеялся.

– Вам это кажется поразительным? Это всего лишь дружеские игры! – Хотя он стоял рядом с ней, ему приходилось кричать, чтобы его было слышно сквозь рев толпы.

– Как это? – удивленно спросила Эллен, радуясь тому, что шум немного утих.

– Настоящий турнир начнется позже, – объяснил Анри. – Это соревнование для самых молодых рыцарей, которые хотят показать, чего они стоят. Рыцари постарше будут драться позже, разделившись на группы соответственно их происхождению или в зависимости от того, кому из сюзеренов они служат. Часто рыцари группируются на один турнир. Они шеренгой идут друг на друга, пока в запале битвы не ломается их строй. И только когда битва становится действительно серьезной, к ней присоединяются именитые рыцари – самые опытные бойцы и самые храбрые воины. Каждый из них надеется на добычу, никто не хочет отказываться от победы. Они дерутся до вечера, многих берут в плен, и тогда им приходится выкупать себя. Если у кого-то нет денег, то он договаривается с друзьями, чтобы ему заняли нужную сумму.

Эллен слушала Анри, но старалась разобрать и слова герольда, объявлявшего следующих соперников:

– И теперь в бой вступают… сэр Ральф де Корнуэлл против…

Второе имя Эллен не разобрала, потому что в толпе заорали и зааплодировали.

– Сэра Ральфа никому не удалось победить ни на одном турнире – никто не может сбить его с лошади, потому что он сидит в седле, как будто составляет с лошадью единое целое. Но я думаю, все дело в том, что он такой жирный. – Анри подмигнул Эллен.

Противники поскакали навстречу друг другу. Молодой рыцарь ударил сэра Ральфа в грудь и выбил его из седла.

Зрители зааплодировали, а Анри восторженно покрутил головой.

– Если парень будет сражаться так и дальше, то станет великим рыцарем.

Один увлекательный поединок сменялся другим.

– Я и не знала, что турниры – это так весело! – прокричала Жану и Анри раскрасневшаяся Эллен.

Анри, смеясь, покачал головой.

– Но, Эллен, я же сказал, что это еще не все! Когда начнется основной турнир, тогда сражаться будут по-настоящему. К сожалению, нам это увидеть не удастся. Турнир будет проходить в лесу. Для этого даже выселили жителей небольшой деревушки. Рыцари будут использовать дома и сараи в качестве укрытий, так что жителям было бы опасно оставаться в своих жилищах. Видишь, вон крестьяне стоят. Они будут трястись до конца турнира, надеясь, что в пылу битвы их дома не будут разрушены. Часто бывает, что дома поджигают. Как бы то ни было, огороды крестьян наверняка будут вытоптаны. В общем, любопытствующим лучше находиться подальше от соревнующихся: когда рыцари опьянены боем, они никого не замечают, так что безопаснее наблюдать за ними с большого расстояния, сидя на лошади. Но, в конце концов, турниры организуются для рыцарей, а не для зрителей.

– Но ведь тут столько людей! – Эллен указала на огромную толпу, бурно реагирующую на удачи и промахи молодых рыцарей.

– Да, joutes plaisanles никто не пропускает, потому что тут можно впервые увидеть молодых талантливых рыцарей. Рыцари постарше тоже наблюдают за молодыми бойцами, которых они либо сразу же берут к себе на службу, либо принимаются поливать грязью, потому что те могут стать их противниками.

После того как joutes plaisantes закончились, у барьеров постепенно начали собираться группы человек по десять-двенадцать.

– Глядите, рыцари, выступающие под красным флагом с изображением крадущегося золотого льва, – это рыцари молодого короля. А вон молодой рыцарь, который победил сэра Ральфа. Справа стоят анжуйцы, немного дальше бретонцы, а рядом с ними пуатвинеры. Все они будут бороться друг против друга. Победит группа, захватившая больше пленных и победившая больше врагов. Кому будет сопутствовать удача, тот сможет получить много денег, потому что пленным придется выкупать себя. Так как успешные рыцари отличаются щедростью, то у торговцев будет полно работы, как и у актеров с музыкантами, которые будут выступать на празднике после боя. Не останутся без заработка и шлюхи, которые будут делить ложе со счастливчиками, и повара, готовящие вкусную еду. Победители ведут себя благородно с побежденными, потому что в следующий раз они вполне могут поменяться ролями. Кто успешно дерется на турнирах, тот может требовать повышения жалованья. Некоторые бароны даже предлагают успешным воинам заключить выгодный брак, да еще и дают небольшой земельный надел в придачу, если те соглашаются им служить. Для многих рыцарей, которые не являются первенцами в семье, это единственная возможность жениться и получить землю. Ну что ж, вскоре все начнется. Они все встретятся вон там, у подножия холма, и тогда состоится основная часть турнира.

Эллен почувствовала, что кто-то дергает ее за рукав.

– Нужно начинать искать тебе работу, ведь уже вечер, – сказал Жан.

– Я подойду попозже, посмотрю, справитесь ли вы без меня. – Анри подмигнул им на прощание.


Сердце Тибалта выскакивало из груди, когда он спрыгнул с лошади. Как он сбросил этого толстяка сэра Ральфа из седла, словно тот весил не больше пушинки! Тибалт сорвал шлем с головы. Ему очень хотелось стереть пот со лба, заливавший глаза, но сначала нужно было снять кольчугу. Его оруженосец Жильбер помог ему переодеться.

– Вы были великолепны, господин! Толпа ликовала, я сам видел, как гофмаршал одобрительно кивнул, глядя на вас. – Глаза Жильбера сияли от гордости за своего господина, но Тибалт его почти не слушал.

Гофмаршал! Если бы он только знал! Тибалт не мог думать ни о чем другом.

– Хорошо, Жильбер, оставь меня одного, – резко сказал он.


У него оставалось не так много времени, ведь нужно было еще переодеться к основной части турнира. Тибалт сел на табурет и опустил голову на руки. Ну почему она оказалась здесь? Чуть не попала под копыта его лошади. Ведь она могла погибнуть! Ну почему она такая дура? Тибалт вспомнил зеленые огоньки в ее глазах, по которым он тосковал. Ему так хотелось видеть ее! Он глубоко вздохнул. Осознание того, что Эллен где-то рядом, возбуждало его. От этого у него кровь кипела в жилах, так что он чувствовал себя непобедимым. Возможно, ее послала ему судьба! Тибалт вскочил, отбросив табурет.

– Жильбер! – закричал он. – Жильбер, помоги мне переодеться. Сегодня меня ждет богатая добыча!

После того как оруженосец помог ему надеть кольчугу и доспехи, Тибалт вышел наружу. Он уже сейчас чувствовал себя победителем! Служанки на площади показывали на него пальцами и хихикали. Тибалт был доволен собой.

– Я могу любую из них сделать своей, – пробормотал он самоуверенно, вскакивая на лошадь.

Когда он присоединился к рыцарям молодого Генриха, все приветствовали его кивками и поднятыми большими пальцами. Значит, его триумф во время игр был замечен! Это хорошо. Теперь нужно показать себя на основном турнире. Тибалт взглянул на Гийома, который тоже поднял большой палец и указал Тибалту его место в строю.

– Берите в плен всех, кого захотите, дорогие мои. Только предводителя французов не трогайте. Он принадлежит мне! – заявил Гийом.

– Смотрите, как бы сами в плен не попали, – буркнул Тибалт – так, чтобы Гийом не услышал.

Французы стояли неподалеку, обсуждая потери англичан на прошлых турнирах. Под всеобщий хохот они заранее делили добычу которую хотели получить, победив английских противников. И вот, наконец, начался турнир. Сначала противники нападали друг на друга, держа строй, но чем больше они приближались друг к другу, тем сильнее их охватывала боевая ярость, и вскоре строй распался Тибалт решил держаться от Гийома подальше, потому что на него охотились лучшие французские рыцари. Вместе с несколькими рыцарями короля он бросился на анжуйцев, выбрав самого брата герцога Анжуйского. Молодой рыцарь был отличным воином и быстрее загнал Тибалта в угол, чем тот ожидал. Брат герцога победил Тибалта в фехтовании и взял его в плен, отдав его лошадь своему оруженосцу. Сгорая от ярости, Тибалт сидел на лошади, которую держал под уздцы оруженосец анжуйца, и наблюдал за дальнейшим ходом турнира. Гийом храбро сражался, но французы и его победили и взяли в плен. Тибалт удовлетворенно почесал подбородок. «Пф-ф-ф, посмотрите на него, предводителя французов он в плен возьмет! Так этому хвастуну и надо», – радовался про себя Тибалт. Но тут подъехал оруженосец молодого короля и выкупил Гийома, чтобы тот мог продолжать сражаться. Тибалт позвал Жильбера, ожидавшего распоряжений господина на почтительном расстоянии.

– Принеси мои деньги и выкупи меня немедленно! – крикнул он мальчику.

В отличие от этого самозванца Гийома, он, Тибалт де Турно, был старшим сыном своего отца и получал приличное содержание, так что мог сам себя выкупить, чтобы драться дальше. Хотя ему тоже хотелось бы пользоваться расположением молодого Генриха, но все же крайней нужды в его помощи у Тибалта не было.

Его, как и Гийома, в этот день брали в плен еще два раза. Тибалт в конце турнира потерял приличную сумму и остался без гроша, но никому ничего не был должен. Гийома же выкупали трижды, и его долг молодому Генриху был огромен.

* * *
Эллен была в восторге от предтурнирных игр и бурно выражала свое восхищение. Вскоре она услышала ритмичные звуки ударов молота по железу на наковальне и замолчала. С тех пор как она ушла из Бове, она мечтала о том, чтобы самой изготовить меч. Она уже давно придумала, каким будет этот меч, и ждала момента, когда сможет его выковать, так что ей обязательно нужна была работа у оружейника. От Жана она знала, что кузнецы, в отличие от торговцев, не работали в кожаных шатрах, а получали на время турниров в свое распоряжение каменные сараи или конюшни. Каждый кузнец привозил с собой горн и наковальню, а также инструменты, меха и стол для товаров. Когда Эллен вошла в кузницу и залюбовалась инструментами кузнецов, ей стало жарко. Тут можно было купить мечи, ножи, рукояти и ножны, шлемы, цепи, копья разнообразной длины, наконечники и даже моргенштерны, секрет изготовления которых рыцари узнали от сарацинов, участвуя в крестовых походах. Что уж было говорить о щитах, оковках и украшениях для оружия! Жан подошел к одному темноволосому мужчине. Судя по его товарам, он был знатным оружейником.

– Пьер! – Жан поздоровался с ним, словно со старым знакомым. – Я пришел, чтобы предложить тебе пари. – Затем мальчик повысил голос и почти крикнул: – Слушайте, кузнецы! Я предлагаю Пьеру или любому из вас пари. Если мы выиграем, то эта женщина получит работу. Если проиграем, то она неделю будет работать на победителя бесплатно.

Кузнецы взглянули на Жана без особого интереса. Они не были заинтересованы в незнакомой женщине как в работнике, даже если бы она работала бесплатно. Пьер вообще никак не прореагировал на слова Жана, так что тому пришлось подлить масла в огонь.

– Вы что, боитесь проиграть пари, мастер Пьер?

Кузнец пробурчал что-то невнятное и упрямо отмахнулся. Эллен совсем потеряла надежду. Они даже не дадут ей возможности показать, что она умеет!

– Ну я же тебе говорил, друг мой, что эти кузнецы женщин боятся больше дьявола, в особенности если женщина так красива, как твоя подруга, и к тому же разбирается в своем ремесле. Представь себе, что о них подумают, если женщина докажет им, что может ковать не хуже любого из них? Тут уже будет задета их честь!

В толпе поднялся недовольный гул. Эллен только сейчас увидела Анри ле Норруа, к которому обращался Жан.

Вокруг них собралось несколько кузнецов. Несмотря на то что она была уверена в своем мастерстве, она боялась подвергать себя и Жана опасности. А вот за Анри она была спокойна – он был достаточно сообразительным, чтобы извлечь выгоду даже из ее проигрыша.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил кузнец Пьер.

– Эта женщина утверждает, что кует не хуже любого мужчины. Что вы на это ответите? – спросил Анри, нагло ухмыляясь. – Вижу, вам не хочется соревноваться! Или, может быть, вы боитесь?

– Пускай идет соревноваться с кузнецами, подковывающими лошадей. Нам тут неумехи не нужны, – проворчал Пьер.

– А я не неумеха, – самоуверенно заявила Эллен, хотя душа у нее ушла в пятки. – Выковать такой нож или меч, – она указала на его стол с товарами, – это, несомненно, искусство. И вы им хорошо владеете, мастер. Но я владею им не хуже и готова с вами посоревноваться!

– Ха-ха! Вы только послушайте, что тут говорит эта девчонка! – Пьер рассмеялся. – Не слабоваты ли вы, женщины, для такого тяжкого труда? Ткать или плести, рожать детей – вот подходящая работа для вас!

Смех был подтверждением слов Пьера.

– Что ж, тогда вам легко будет выиграть пари, – спокойно сказала Эллен.

– Да ни один кузнец не согласится соревноваться с женщиной! – презрительно бросил Пьер, оглянувшись на остальных кузнецов, которые согласно закивали.

– Ну хорошо. Вы считаете меня неумелым кузнецом. Почему бы вам не позвать какого-нибудь сильного, но неопытного кузнеца? Например, ту гору мышц – парня, который рубит деревья возле площади. Что скажете? Я обратила внимание на его руки. Они толще моих ног. – Эллен рассмеялась.

Жан в ужасе взглянул на подругу.

– Ты что, сума сошла? Он же намного сильнее тебя! – возмущенно прошипел он.

– Попросите его! – подначивала Эллен кузнецов, не обращая внимания на Жана. – Если он согласится, то я посоревнуюсь с ним, и пусть победа достанется лучшему.

Пьер не стал долго раздумывать.

– Ну что ж, давайте пойдем и попросим его! – Он поспешил к выходу, а остальные кузнецы, весело хохоча, последовали за ним.

Когда силачу предложили поучаствовать в этом пари, он рассмеялся, а затем взглянул на Эллен с сочувствием.

– Если она проиграет, то будет работать на тебя неделю бесплатно, – объяснил Пьер.

– А что я получу, если победа будет за мной? – спросила Эллен у силача.

– Половину моей недельной выручки! – ухмыльнувшись, предложил он.

– Нет, не половину, а всю твою недельную выручку, иначе будет несправедливо, – категорически заявила Эллен. – Или ты не уверен в своей победе и боишься этого пари? – Невинно улыбнувшись, она взглянула на силача. – И вы позволите мне работать у вас, если я выиграю? – на всякий случай переспросила она у Пьера.

– Ну конечно позволю! Вот только выиграешь ты, когда рак на горе свистнет! – Он расхохотался.

Когда Пьер попытался подсказать силачу, как держать молот, тот лишь презрительно отмахнулся и потрепал Пьера по плечу.

– Спокойно, мастер, знаю я ваши молоты. Что они там весят! Попробовали бы вы поднять срубленное дерево. Могу поспорить, что вы его и на ладонь от земли не оторвете. Давайте приступать к делу, я уже вижу, как она неделю будет на меня работать.

Пьера рассердило, с каким презрением силач высказался о его работе – в конце концов, управляться с молотом не так просто.

Среди подмастерьев нашлось двое добровольцев, которые согласились класть железо в огонь, а затем держать его щипцами на наковальне. Эллен взяла молот в правую руку, отводя его рукоятку левой рукой вправо, как это делали все кузнецы. Итак, она начала работать в своем ритме. Силач взял молот двумя руками и при первом же замахе изо всей силы ударил себя рукояткой в живот. Застонав, он чуть не упал, но не сдался. Он решил попытаться подражать хватке Эллен, но ему мешали мускулы. Он бил молотом, сильно замахиваясь, и не ритмично, вследствие чего быстро устал.

Его заготовка искривилась, в то время как заготовка Эллен оставалась прямой. То, что она не новичок в этом деле, кузнецы поняли уже после первого удара, но все же надеялись, что силач победит. Однако тот вскоре так взмок, что пот ручьями струился по его телу, а лицо так покраснело, что, казалось, его голова вот-вот взорвется. Когда удары рядом с Эллен смолкли, она продолжала работать, не решаясь взглянуть на соперника, чтобы не сбиться с ритма. Кто-то похлопал ее по плечу.

– Ну хорошо, ты победила! – смущенно сказал Пьер. – Завтра можешь начинать работать у меня, если сможешь пошевелиться. – Было видно, чего ему стоит оставаться спокойным.

– Я приду, – бросила Эллен, поставив молот в ведро с водой рядом с наковальней.

Жан в восторге бросился Эллен на шею.

– Это было великолепно!

– Уважаемая, разрешите выразить вам мое почтение! – Анри, ухмыляясь, протянул ей руку.

Эллен дрожала от перенапряжения, но руку его не взяла. В конце концов, у кузнецов не должно сложиться впечатление, что ей нужна помощь. Хотя она и выиграла, завтрашнего дня она ждала с опаской. Хорошо еще, что Пьер умел проигрывать, ведь иначе им трудно будет сработаться! Эллен вздохнула. Попрощавшись с кузнецом и Анри, они с Жаном пошли к их палатке. Поужинав и рассказав Мадлен о победе Эллен, Жан потянулся и зевнул.

– Пойду-ка я спать, а то мне вставать ночью – пекарь приступает к работе до восхода солнца. Он пришлет за мной своего сына, так что не пугайтесь, когда увидите, что утром меня тут уже нет. – Он повернулся к Мадлен. – А как прошел твой день? Ты нашла работу?

Мадлен кивнула.

– Агнесс сказала, что я могу носить для нее воду и ткать, стараясь не попадаться на глаза ее мужу… – смущенно ответила она.

– Это просто замечательно! – Жан погладил ее по щеке. Эллен трогало его заботливое отношение к бедной Мадлен. «Пока он печется о ней, с ней будет все в порядке», – подумала она.


Хотя Пьер пользовался отличной репутацией среди кузнецов, в тот день все долго потешались над его проигрышем в споре, предлагая ему взять на работу еще одну женщину. Когда Эллен на следующее утро вошла в кузницу, все рассмеялись, но за день попривыкли к ней и больше не обращали на нее внимания.

В конце недели силач пришел в палатку Эллен и принес свою выручку.

– А ты и дальше будешь ездить по турнирам? – спросил он.

– Думаю, да.

– Если тебе нечем будет заняться, можем поработать в паре. Будем предлагать рыцарям биться об заклад, и я буду проигрывать. Возможно, я буду себя за это ненавидеть, но зато мы с тобой можем заработать хорошие деньги, – предложил он.

– Ну, не знаю, мне бы хотелось зарабатывать деньги кузнечным делом. – Эллен постаралась, чтобы это не прозвучало высокомерно.

– Ну как знаешь. – Силач вскинул, прощаясь, руку. – Но если передумаешь…

– …то я знаю, где тебя найти! – Эллен кивнула и вздохнула с облегчением, когда он наконец ушел. Хотя она и смогла победить его, лучше было не иметь такого врага.


Шатонеф-на-Брее, май 1172 года

С осени прошлого года Эллен, Жан и Мадлен ездили по турнирам. Поначалу они переживали, возьмет ли Пьер Эллен на работу, но вскоре сомнения отпали. С Пьером Эллен так и не подружилась, зато ее хорошим другом стал Анри ле Норруа. Как правило, Эллен издалека узнавала его заливистый смех. Так же произошло и в этот раз. Она подошла поближе, чтобы похлопать его по плечу, а затем отскочить, когда он обернется, чтобы он ее не увидел. В последний момент Эллен узнала мужчину, который стоял рядом с Анри, и замерла на месте. Она как раз хотела незаметно отойти в сторону, когда ее увидел Жан.

– Элленвеора! Анри! – закричал он, пробиваясь сквозь толпу. Анри обернулся.

– Жан! – он дружелюбно похлопал мальчика по плечу, когда тот подошел поближе. – Ты звал Элленвеору? Где она?

Обернувшись, Анри ее увидел. Эллен стояла на месте, как громом пораженная.

– Эллен, как дела? – поздоровался он. Как раз в этот момент его спутник обернулся.

Эллен почувствовала, как кровь ударила ей в голову, когда их взгляды встретились.

Гийом с любопытством рассматривал ее лицо.

– Мы знакомы? – спросил Гийом, не отводя от нее взгляда.

«Прошло пять лет с тех пор, как он меня в последний раз видел и тогда он считал меня парнем», – попыталась успокоить себя Эллен, отрицательно качая головой.

– Простите, мне нужно идти, у меня работа. – Она сделала книксен и убежала.

– О Боже, Гийом! Надо же, какое впечатление ты производишь на женщин! – Анри рассмеялся. – Я даже не успел вас представить, а она уже убежала.

Гийом с удивлением посмотрел девушке вслед.


Эллен поспешила к Пьеру в кузницу. Она целый день не могла думать ни о чем другом, кроме как о встрече с Гийомом. С одной стороны, Эллен надеялась поскорее увидеть его, с другой – она боялась, что он ее узнает. Когда она смотрела на него, сердце у нее билось сильнее, а в груди разливалось тепло. Эллен не могла сосредоточиться на работе, и Пьер все время ворчал по этому поводу. Эллен вспомнила ссору с Донованом и попыталась держать себя в руках, чтобы Пьер не пожалел о том, что взял ее на работу. Когда она вечером пришла в шатер, Жан уже был там и готовил ужин, а Мадлен еще не вернулась.

– Что с тобой случилось сегодня утром?

– А что ты имеешь в виду? – Эллен сделала невинное лицо.

– Ты вся покраснела, когда увидела того рыцаря. Ты с ним знакома?

Эллен не хотела в этом признаваться, но потом решила, что лучше раскрыть Жану свой секрет, и кивнула.

– О-ля-ля! – Жан широко улыбнулся. – Да ты в него влюблена! – Он принялся дирижировать руками. – L'amour, 1'amour, toujours 1'amour![96] Что поделаешь против любви?

Эллен раздраженно взглянула на него.

– Проблема в том, что он знает меня как Элана, ученика кузнеца.

– Как это? Я не понимаю, – удивился Жан.

– В Танкарвилле, где он был оруженосцем, я жила, изображая из себя парня. Мы были друзьями несколько лет. Я научилась у него фехтованию на мечах. Он никогда не должен узнать, что я и Элан – это один человек. Такой лжи он мне никогда не простит!

– А ты, вообще, знаешь, кто он?

– Конечно. Его зовут Гийом… а что?

– А то, что он учит фехтованию молодого короля. Ты этого не знала?

– Нет! – сказала пораженная Эллен, но тут же улыбнулась. – Вообще-то, меня это не удивляет. Он всегда говорил, что хочет стать рыцарем короля. Впрочем, я не думала, что ему это удастся так быстро. Когда король-отец умрет, а его сын унаследует трон, Уильям добьется всего, чего хотел.

– Уильям?

– Так мы в Англии произносим это имя. А так как он англичанин, как и я, я часто его так называла! – Эллен мечтательно улыбнулась.

– Тогда тебе лучше поскорей избавиться от этой привычки, чтобы он не понял, кто ты на самом деле, – посоветовал ей Жан.

Эллен кивнула, но по выражению ее лица можно было понять, что она его не слушала.

– А мои мечты еще так далеки от воплощения! – Она печально вздохнула.

В шатер забралась Мадлен и, напевая песенку, уселась в углу. Вытащив из кармана монетку, она с удовольствием стала ее разглядывать.

– Откуда у тебя это? – недовольно спросил Жан, присматриваясь к монете.

– Мне эти деньги дал рыцарь. Один красивый рыцарь. Он хотел узнать, кто она. – Мадлен указала на Эллен.

– И что ты ему сказала? – Эллен схватила ее за плечи и немного встряхнула.

– Что тебя зовут Элленвеора, и что ты моя подруга. И все.

– И за это он дал тебе столько денег?

– Да. – Мадлен просияла.

Жан и Эллен переглянулись.

– Это мог быть только Гийом!

– Не переживай. Мадлен ведь ничего не знает о твоем прошлом, – попытался успокоить ее Жан.

* * *
Он жил спокойно почти девять месяцев, и вот она опять завладела его мыслями!

Тибалт торопился к своему шатру. Его сердце пылало, и лишь Роза могла облегчить его мучения. Тибалт протер глаза, словно так мог отогнать видения, преследовавшие его с сегодняшнего утра. Когда Эллен повстречалась с Гийомом, она покраснела и внезапно еще больше похорошела. Тибалт засопел. Глупая маленькая дурочка, назвавшаяся ее подругой, получив монету, не сказала ему ничего нового, но он решил не обижать ее – в конце концов, ему мог очень пригодиться шпион в шатре Эллен. Тибалт ухмыльнулся.

– Роза? – он нетерпеливо обвел взглядом свой шатер. Здесь было убрано, но пусто. – Роза! – закричал он еще громче, но ответа не последовало.

Когда Роза наконец-то пришла, Тибалт с недовольным видом сидел на стуле.

– Где ты была? – возмущенно спросил он.

– Я купила пару красивых ленточек и отрез замечательной ткани! – Роза радостно подскочила к нему, опустилась передним на колени и помогла ему снять башмаки. – Я хочу быть красивой для тебя! – Она невинно захлопала ресницами, чтобы как-то его смягчить.

– Все, ты больше не будешь выходить из шатра без моего разрешения!

– Но… – хотела было возразить Роза.

– Ты же хочешь сохранить ребенка? Или опять отправить тебя к знахарке? – угрожающим тоном спросил Тибалт.

Понурившись, Роза покачала головой.

– Если ты хочешь, чтобы я тут оставалась, то я, конечно же, буду все время в шатре.

– Ну вот и умница! – Тибалт страстно взглянул на нее, встал и потянул ее к кровати. – Давай, Розочка, маленькая моя, иди ко мне!

Так как Роза была беременна, он уже меньше ее хотел и после близости чувствовал неудовлетворенность.

– Пойди позови Маргарет, – приказал он.

Роза мгновенно расплакалась, но это его не тронуло.

– Прекрати реветь и радуйся, что я не отдал тебя с твоим ребенком под суд, – буркнул он, вытягиваясь на кровати.

Естественно, Роза знала, что он будет делать с Маргарет, и именно это доставляло ему удовольствие. Почему он один должен страдать? Разве боль Розы, когда она видит его с другой женщиной, сильнее, чем его боль, когда он видит с другими мужчинами Эллен? При мысли об Эллен его член мгновенно встал, и в этот самый момент в шатер вошла Маргарет. Должно быть, Роза подумала, что именно Маргарет привела его в такое возбуждение. Молодая служанка была стройной и очень худенькой. У нее было узкое лицо с близко посаженными глазами и тонкими губами. Маргарет была вовсе не похожа на пышущую здоровьем Эллен, за исключением разве что цвета волос. Тибалт протянул руку и прикоснулся к ее длинным волосам. Ее локоны были длиннее и менее густыми, чем у Эллен, но если прищурить глаза, то вполне можно было представить, что перед ним Эллен.

– Выйди и стой у входа в шатер! – хрипло приказал он, и Роза поспешно удалилась.

– О Эллен! – простонал он, обнимая худую служанку.

– М-м-м-м… вообще-то меня зовут Маргарет! – тихо поправила его девушка.

– Заткнись и садись на меня, – приказал Тибалт, впиваясь пальцами в ее ягодицы.

* * *
Эллен сосредоточилась на работе и не заметила, что за ней наблюдают. Она старалась не думать о Гийоме, хотя ей это удавалось с трудом. Турнир уже начался, и судя по тому, что Жан рассказывал о Гийоме, тот в числе первых бросался в бой. Когда Анри ле Норруа зашел вечером в кузницу, Эллен испугалась, решив, что он начнет говорить о ее странном поведении при встрече с Гийомом.

– Скажи, у тебя есть ножницы для резки металла? – Анри ухмыльнулся, не поздоровавшись.

Анри привел под руку совершенно беспомощного рыцаря, чья голова застряла в погнутом шлеме. Храбрый воин ничего не видел и двигался на ощупь.

– Когда его начали лупить по шлему, это ему не очень помешало сражаться, но теперь он не может его снять! Да и дышать ему трудно, бедняжке. Будь добра, вытащи его оттуда.

Эллен захихикала. Какие же эти рыцари смешные – сражаются в мирное время.

– Будет довольно неприятно! – предупредила она, доставая щипцы и ножницы для работы по металлу.

– Ничего, ему не впервой. Но ты лучше будь осторожна – это подающий надежду рыцарь, хотя сейчас тебе так, наверное, не кажется. – Анри подмигнул Эллен.

Рыцарь, застрявший в шлеме, что-то буркнул и принялся ругать Анри за такие слова, но разобрать, что именно он говорит, было очень сложно.

По-прежнему хихикая, Эллен покачала головой и принялась снимать с рыцаря шлем. Она дала Анри щипцы и попросила помочь ей, чтобы не повредить голову бедняги.

– Вот только шлемом потом нельзя будет пользоваться, хотя железо можно будет перековать, – сказала она, принимаясь за работу.

Анри ле Норруа не мог достаточно крепко держать щипцы, и они все время соскальзывали.

– Как жаль, что Пьера пет, а то из вас, Анри, помощник никудышный. Ну давайте, держите крепче! – приказала она и, дернув шлем, сняла его с головы рыцаря.

Отложив покореженное железо в сторону, она повернулась к рыцарю.

– Ну, как вы себя чу… – начала она, но когда увидела, чье лицо скрывал шлем, слова застряли у нее в горле.

– Ух, голова болит, – сказал Гийом, не поднимая глаз. Когда он наконец взглянул на нее, у него открылся рот от изумления.

– Ты? – пораженно спросил он.

– Милорд! – Эллен поклонилась, уставившись в пол. Хоть бы он не рассматривал ее лицо!

Гийом помассировал себе виски.

– М-м-м… мне нужно работать, – поспешно сказала Эллен, поворачиваясь к нему спиной.

– Сколько я тебе должен?

– Ничего. Это было совсем не сложно. К тому же вы ведь друг Анри. Если хотите, можете оставить мне шлем. – Эллен продолжала стоять к нему спиной, хотя и понимала, что это невежливо.

– Спасибо тебе. – Гийом положил на стол серебряную монетку, но явно не собирался уходить.

Гийом подал Анри знак, и тот сразу ушел. Эллен попыталась не обращать внимания на присутствие Гийома, но его взгляд обжигал ей плечи, как июльское солнце.

– Вот оно что! Я все понял! – радостно воскликнул он. Эллен вздрогнула, чувствуя, как холодный пот стекает по ее спине.

– А я тут все ломал голову, размышляя, кого ты мне напоминаешь. Внезапно Эллен затошнило. Чтобы Гийом ничего не заметил, она принялась тщательно укладывать монету в кошель на поясе.

– Точно! Я был знаком с твоим братом!

– Моим братом? – Эллен обернулась.

– Да, Элан, молодой кузнец из восточной Англии. Я познакомился с ним в Танкарвилле! Анри сказал, что ты тоже из Англии, как и я.

Эллен не сразу отреагировала на его слова. Она лихорадочно размышляла, что же ей сказать.

– Это же твой брат, правда? – продолжал допытываться Гийом. – Вы похожи, как близнецы. Элан был моим хорошим другом, когда я еще был оруженосцем. Он тебе никогда обо мне не рассказывал? Меня зовут Гийом! – Он с любопытством смотрел на Эллен.

Эллен не смогла бы придумать объяснения получше, и не стала его разубеждать.

– Ах, вот оно что! Так это вы, – пробормотала она, смущенно ему улыбнувшись.

– А у него как дела? Он тоже тут?

– Нет, – ответила Эллен.

Что же ей сказать? Что придумать? А если Гийом что-то заметит?

– Он умер, – сказала она, стараясь казаться печальной. Очевидно, ей это удалось, потому что Гийом посмотрел на нее с изумлением.

– Я этого не знал! Что случилось?

– У него распухло горло, и он задохнулся. Была эпидемия, и этой зимой умерло много людей. – Эллен сама себе поражалась. И как ей только такое пришло на ум?

– Какой ужас! – Гийом огорченно покрутил головой. – А ты тоже кузнец?

– Да, у нас все в семье кузнецы. – Эллен слышала, как дрожит ее голос.

«Он все поймет, и тогда мне конец», – подумала она.

– Элан всегда хотел выковать меч для короля. – В голосе Гийома звучала печаль.

– Я тоже этого хочу! – Эллен заглянула Гийому в глаза. Она почувствовала жар в животе – точно так же, как было в лесу, когда он стоял за ее спиной, показывая, как двигать руками, и она чувствовала его теплое дыхание на своей шее.

– Когда молодой король унаследует трон после смерти отца, я ему о тебе расскажу. Я полагаю, ты справишься не хуже Элана! – Гийом дружелюбно на нее посмотрел.

Опустив голову, Эллен покраснела. Внезапно Гийом побледнел и зашатался.

– Что случилось? – Она испуганно подскочила к нему и взяла его под руку.

– У меня так голова кружится, а череп просто-таки… – Гийом недоговорил.

– Это все от ударов по голове, – сказала Эллен, выводя его из кузницы. – Вам нужно на свежий воздух. Кроме того, вам следует отдохнуть; Если вы подскажете мне дорогу, я отведу вас в ваш шатер.

– Спасибо! – Гийом стал глубоко дышать, не двигаясь с места, – перед глазами у него все кружилось.

Пьер должен был вот-вот вернуться, так что Эллен попросила одного из кузнецов присмотреть за ее и Пьера вещами и ушла с Гийомом.

– Наши шатры стоят довольно далеко отсюда, на той стороне площади, на небольшой поляне, – пояснил Гийом.

Через некоторое время он остановился и предложил Эллен немного посидеть. Она знала, что Пьер рассердится из-за того, что ее так долго нет, но не решилась оставить Гийома одного. Ее так влекло к нему! Ее влюбленность со времен Танкарвилля, казалось, только усилилась. Эллен нравилось держаться за его сильную руку и идти так близко к нему, чувствуя, как от него пахнет кожей – точно так же, как и раньше.

– Хорошо, сейчас присядем, – сказала она, оглядываясь. На опушке недалеко от них лежало упавшее после грозы дерево. – Вон бревно, давайте я помогу вам сесть.

Гийом сел, не отпуская ее руки, так что ей пришлось сесть рядом. Они прошли уже примерно полпути. Отсюда была видна рыночная площадь. С другой ее стороны находилась большая поляна, где стояли шатры рыцарей. Только сейчас Эллен осознала, что они совсем одни. Во рту она ощущала странную сухость. Она провела кончиком языка по губам и сглотнула.

Гийом окинул ее долгим взглядом.

– Никогда еще в жизни не видел таких зеленых глаз, – сказал он, убирая прядь, упавшую ей на лоб. – Я сказал, что вы с Эланом похожи, словно близнецы? Вот глупости! Я бы заметил, если бы у него были такие зеленые глаза, как у тебя.

Эллен улыбнулась. Как же люди слепы… В особенности мужчины.

– Кроме того, у тебя намного больше веснушек! – добавил он.

В этом Гийом был прав. Веснушки появились, когда она забеременела. Эллен вспомнился Тибалт и тот день, когда она чуть не умерла в лесу. У нее резко изменилось выражение лица.

– Ты на меня не сердишься из-за веснушек? – испуганно спросил Гийом.

Эллен покачала головой.

– Нет, это просто плохие воспоминания.

Гийом, наверное, подумал, что ей вспомнилась смерть брата, и нежно погладил ее по голове.

– Ничего, все будет хорошо!

Эллен вскочила на ноги и уже хотела сказать ему правду, но не успела даже начать, так как он встал, притянул ее к себе и поцеловал.

Его поцелуй был совсем не похож на нежный поцелуй Джоселина. Поцелуй Гийома напоминал его самого – он был требовательным, решительным и опасным. Передним невозможно было устоять. Эллен едва могла дышать. Кровь шумела у нее в голове, и она уже ничего не понимала. Гийом так крепко сжал ее в объятиях, словно вообще не хотел отпускать. Его пальцы впились в ее спину. «Я должна его остановить и уйти, пока не поздно! Он норманнский рыцарь, и я ему не пара», – пронеслось у нее в голове. Она целовала Гийома со всей страстью, которая накопилась в ней за эти годы. Через одежду она чувствовала жар его тела и его возбуждение. Он притянул Эллен к себе и начал ее ласкать – не так нежно, как ласкают поклонники, а требовательно, словно любовник. Она должна была его оттолкнуть. Еще можно было остановиться, но она промедлила, у нее подкосились колени, и она полностью оказалась во власти Гийома, который вполне отдавал себе отчет в том, что происходит. Его руки скользнули по ее плечам к груди и принялись ласкать ее соски. Эллен застонала от страсти, а Гийом потянул ее в лес. Он прижал ее к толстому стволу дерева, задрал ей юбку и принялся ласкать внутреннюю сторону ее бедер, поднимаясь все выше и выше.

– Ты так прекрасна! – хрипло сказал он, целуя ее в шею, выцеловывая дорожку до ее груди.

Эллен стонала от наслаждения. Гийом непрерывно ласкал ее клитор рукой, пока ей не показалось, что она вот-вот потеряет сознание. Он поспешно расстегнул штаны и вытащил свой член, но Эллен на него не взглянула и к нему не прикоснулась. Она закрыла глаза, позволяя ему делать все, что он хочет. Ее раздирали противоречивые чувства – она ощущала страсть и страх, она извивалась от его прикосновений, позволив ему ввести в нее свой член. О Тибалте в этот момент она забыла. Ее тело сотрясала дрожь наслаждения, а в животе разливалось приятное тепло. Гийом ритмично двигался в ней, и Эллен, словно со стороны, услышала свой стон. Она прижималась к нему, двигаясь с ним в такт, и все ее тело, казалось, кричало о том, чтобы этот момент никогда не заканчивался. Внезапно Гийом тоже застонал, изогнулся и кончил в нее. По ее телу прошла теплая волна. Бешено стучало сердце. Когда все закончилось, Эллен чувствовала себя более уставшей, чем в конце рабочего дня. Гийом нежно погладил ее по щеке и улыбнулся. У Эллен перехватило горло. Внезапно она расплакалась. Гийом взял ее за подбородок и отер ей слезы.

– Я не знаю, почему… – запнулась она.

– Ш-ш-ш! – Гийом приложил указательный палец к ее губам, а затем снова ее поцеловал.

После того как она поправила одежду, они вышли из леса. Эллен чувствовала себя, словно ребенок, который сделал что-то недозволенное, в то время как Гийом, казалось, держался уверенно. Она виновато опустила голову, стараясь на него не смотреть.

– Вы сможете сами дойти до своей палатки? – спросила она его, опустив взгляд.

– Да, конечно! – Гийом остановился и притянул ее к себе. – Завтра воскресенье, так что ты не работаешь. Давай встретимся здесь в полдень, хорошо?

Эллен кивнула.

– Ты такая красивая! – Он соблазнительно улыбнулся. Эллен не знала, что обо всем этом думать. Джоселин говорил о любви. Джоселин… теперь остались только бледные воспоминания о нем – Гийом вычеркнул его из ее сердца.

По пути в кузницу Эллен чувствовала себя уже сильной и уверенной. Она знала, что должна начать работу над мечом, который уже несколько месяцев не выходил у нее из головы. Она точно знала, какая у него будет рукоять, какой он будет длины и ширины, знала, как будет делать клинок, гарду и ножны. У меча даже уже было имя! Меч просто возник в ее голове и все настойчивее требовал: выкуй меня!

– Атанор, – прошептала Эллен.


На следующий день в полдень Эллен пошла в лес. Чувствуя, как бьется сердце, она шла по тропинке через лес, наслаждаясь весенним днем. Солнце сияло на голубом небе, казавшемся морем васильков. Зима окончательно отступила. На Пасху было тепло, но затем снова похолодало, а теперь началась настоящая весна. Повсюду цвела пастушья сумка, одуванчики и маки. На поляне появились первые цветы черники, а у обочины дороги росло огромное количество маргариток, любимых цветов Эллен. В народе говорили, что некоторые женщины используют маргаритки, чтобы избавляться от нежеланного ребенка, но об этом Эллен предпочитала не думать. Она отгоняла от себя воспоминания о Тибалте. «Это прошлое, – решила она, – это все было давно. Я должна об этом забыть». Вдалеке на холме светились белым яблони в цвету. Через несколько месяцев на них появятся вкуснейшие плоды, но Эллен здесь уже не будет.


Она дошла до оговоренного места раньше, чем рассчитывала, и, присев на бревно, стала ждать. У ее ног желтели одуванчики. Эллен вспомнила Клэр и вино из одуванчиков, которое та готовила. Вино имело специфический аромат, и Эллен отчетливо вспомнила вкус этого напитка, нюхая цветы.

Внезапно перед ней появился Гийом.

– Да ты улыбаешься! – обрадованно сказал он.

Эллен не слышала, как он подошел, и вздрогнула от неожиданности, прищурившись, чтобы солнце не било ей в глаза.

– Ты сегодня еще красивее, чем вчера, – сказал он, сев рядом с ней, и протянул ей букет белых цветов.

– Ландыши! – Эллен была тронута.

Они немного помолчали. Гийом с любопытством смотрел на нее, и Эллен забеспокоилась.

– А я вот меч собираюсь ковать, – сказала она, смущенно глядя в сторону.

Гийом не стал вникать в подробности. Взяв ее за подбородок, он повернул ее голову к себе и принялся страстно целовать. Эллен забыла о кузнице, мече, о своем прошлом, наслаждаясь его поцелуями и ласками. Встав, Гийом потянул ее за собой.

Только сейчас Эллен заметила покрывало, которое он принес с собой. «Ты посмотри, подготовился, знает, чего хочет, и не только в этом, – пронеслось у нее в голове. – Он опытный мужчина, так что не думай, что у него к тебе какие-то особые чувства». Дальше Эллен в своих мыслях заходить не стала.

Гийом привел ее на лужайку. Трава тут еще не выросла, и Эллен покачала головой.

– Не тут, нас могут увидеть! – Она покраснела. Гийом не стал принимать во внимание ее возражения и просто расстелил покрывало и притянул Эллен к себе.

Как только его губы коснулись ее губ, она забыла о всяком сопротивлении. Она отдавалась ему, забывая о времени и пространстве. Наконец она, смущаясь, поправила платье, в то время как Гийом совершенно спокойно оделся. Эллен стала лихорадочно вспоминать, о чем они говорили, когда дружили в Танкарвилле. Но она так ничего и не вспомнила, не смогла сказать ни слова. Элан действительно умер. Гийом лег на спину и засмотрелся на небо.

– Расскажи мне о твоем мече, – сказал он, переворачиваясь на живот и подпирая голову руками.

Она утонула во взгляде его карих глаз.

– Так вы…

– Ты! – перебил он ее.

– Я?

– Ты должна говорить мне «ты».

– Хорошо. – Ей было несложно обращаться к нему на «ты», ведь Элан так и поступал. – Ты слышал, о чем я говорила! – возмутилась она.

– Конечно, я это слышал. Но так как ты – сестра Элана, я боялся, что мы проведем весь вечер в разговорах о твоем мече, если я тебя сразу об этом спрошу. Должен признаться, аппетит, который ты у меня вызываешь, был неодолим. – Он пощекотал ее одуванчиком и поцеловал.

Эллен нахмурилась.

– Аппетит? Звучит как-то…

– Это звучит так, словно я говорю о медовом прянике или сладких фруктах. – Он ухмыльнулся и поцеловал через платье ее сосок.

– Какой же ты невыносимый! – нежно сказала она.

– Да, я знаю. – Гийом улыбнулся. – Ну, рассказывай о своем мече.

У Эллен не хватило сил сердиться на него.

– Ну хорошо, – сказала она. – Когда меч будет готов, я тебе его покажу. Это будет особенный меч, потому что я его сделаю без помощи других ремесленников. Я сделаю не только лезвие, но весь меч целиком.

Гийом удивленно взглянул на нее.

– И как ты хочешь это сделать?

– Я умею не только ковать, – с вызовом заявила Эллен.

– Ну да, я заметил. – Он снова принялся страстно ее целовать, опрокинув на траву.

Его руки заскользили по ее телу, и они во второй раз отдались во власть любовной игры. Когда все закончилось, Эллен вздохнула и перевернулась на бок.

– По-моему, единственный меч, который тебя интересует, находится здесь, – сказала она насмешливо, указывая на его член.

– Хм-м… Возможно, ты и права, но это происходит только тогда, когда ты рядом. Так что никогда не появляйся во время турнирного боя неподалеку от меня, иначе я проиграю последнюю рубашку. – Рассмеявшись, он чмокнул ее в кончик носа.

Они расстались лишь на закате солнца.

– Мне завтра рано вставать, так что я уже, наверное, пойду. – Эллен провела пальцами по волосам и принялась заплетать косу.

– Завтра у меня не будет времени, а через два дня мы уезжаем, так что у нас остается только послезавтра, – сказал Гийом, как будто это было само собой разумеющимся, и притянул ее к себе. – Буду с нетерпением ждать нашей встречи. Ты ведь сохранишь мне верность до послезавтра?

Пораженная, Эллен взглянула на него.

– Ты что, думаешь, я с любым встречным-поперечным на полянки хожу? – обиженно спросила она, вырываясь из его объятий. Вместо ответа он снова ее схватил и принялся целовать.

* * *
Тибалт следил за Гийомом. Судя по тому, что ле Марешаль нес с собой покрывало, он собирался на свидание с девушкой, а это интересовало Тибалта в первую очередь. Больше всего его бесило то, что ле Марешаль выглядел влюбленным. Он шел, размахивая покрывалом, и собирал на обочине ландыши. «Он либо умелый искуситель, либо влюбился по уши», – с горечью подумал Тибалт. Хотя в глубине души он догадывался, с кем собирался встретиться Гийом, он все же надеялся, что это будет другая девушка. А может быть, она не придет? Тибалт постарался незаметно проследовать за Гийомом, и вдруг увидел ее, сидящую на бревне. Ее волосы отсвечивали на солнце красным, словно на голове у нее бушевал пожар. Когда Эллен поцеловала Гийома, Тибалту показалось, что в него всадили нож. Это было еще хуже, чем тогда в Бове, – с одной стороны, он ненавидел Гийома, а с другой стороны, было очевидно, что Эллен влюблена.

Увидев, как они занимались любовью на траве, Тибалт опустился на колени и заплакал от отчаяния. Видеть Эллен в объятиях Гийома… Для него это было кошмаром! Тибалт стал колотить кулаками по земле, а затем закрыл лицо руками. Убрать со своего пути Джоселина было не сложно. С Гийомом этот номер не пройдет.

Другого выхода у него не было. Ему нужно было завоевать Эллен – во что бы то ни стало! А если она не захочет спать с ним по собственному желанию, то он найдет весомую причину, которая заставит ее передумать. Когда-нибудь Эллен будет принадлежать ему одному!


Авгуcm 1172 года

– Я не смогу принимать участия в следующих двух-трех турнирах из-за планов молодого Генриха, – сообщил Гийом, взяв в руки травинку и проводя ею по шее Эллен. Они встречались уже три месяца и занимались любовью. – Я думаю, что мы с тобой встретимся только в начале октября, а до того момента я буду приходить к тебе в снах. Смотри, не забывай меня, – строго сказал он.

– А кого же будешь видеть во снах ты? – игриво спросила Эллен.

– А ты как думаешь? – с упреком произнес он.

– Я думаю, что мне пора идти, иначе Пьер мне голову оторвет. – Эллен встала.

Она не хотела при нем расплакаться, поэтому просто поцеловала его в лоб, поправила платье и волосы и поспешно убежала. Она обернулась, чтобы помахать ему рукой, но Гийом надевал свои башмаки и ее не увидел.


К ее удивлению, Пьер совершенно не сердился из-за ее опоздания. Наоборот, когда она зашла в кузницу, он широко улыбнулся.

– Так-так, значит, это правда, что у тебя роман с учителем фехтования молодого короля, – сказал он, кивая. – Все об этом уже давно судачат. Я от тебя такого не ожидал. Однако кто знает, возможно, из-за этого мы когда-нибудь сможем получить заказ от самого короля!

Эллен почувствовала, что краснеет, и не решилась посмотреть Пьеру в глаза. Она уже собралась сказать, что у молодого короля нет денег, но передумала, решив не упускать подвернувшийся ей шанс.

– Я должна выковать меч, так как сэр Гийом хочет посмотреть, что я умею. Ты разрешишь мне работать в твоей кузнице по вечерам, когда мой рабочий день уже закончится?

Пьер взглянул на нее с удивлением и задумчиво почесал подбородок.

– Как хочешь, – буркнул он наконец.

Очевидно, его расстроило то, что Гийом заинтересовался ее оружием, а не теми мечами, которые выковал он.

Эллен ликовала в душе, стараясь не показывать этого.

– А я могу купить у тебя железа? Естественно, я заплачу, сколько нужно, – сказала она вечером после работы.

Вместо ответа Пьер буркнул что-то неразборчивое. Эллен расценила это как согласие, и стала разбирать железные заготовки. Из дальнего угла она вытащила массивную тяжелую заготовку из очень твердого железа.

– И что ты собираешься с этим делать? – Пьер рассмеялся.

– Да уж не пряники печь, – заявила Эллен, продолжая выбирать материал.

– Эта заготовка развалится, если ты попытаешься ее обработать. Ты что, правда собираешься сделать из нее меч? – Пьер изумленно покачал головой и поцокал языком.

– Если это действительно такой плохой материал, как ты говоришь, ты мог бы уступить мне в цене.

– Я же не сказал, что он плохой, – поспешно пошел на попятный Пьер. – Просто он потребует очень много труда.

– Так я об этом и говорю. Такой материал стоит дешевле.

Пьер засопел, но Эллен не дала ему сбить себя с толку. Несомненно, кузнец был прав. Железо, которое она выбрала, было необычайно крепким, но именно поэтому оно ей и приглянулось. Эллен знала, что для первоклассного оружия подходит только хорошо очищенный металл, без примесей и шлаков. Чтобы добиться такой чистоты железа, его нужно было много раз подвергать очистке. Поскольку при каждой закалке железо становилось менее крепким, оно должно было обладать особой прочностью с самого начала. Большинство кузнецов не хотели обрабатывать настолько крепкое железо, ведь делать это было достаточно сложно. Как правило, достаточно было три-четыре раза очистить железо, чтобы сделать из него вполне приличный меч, но Эллен хотела создать выдающийся меч и провести процесс очистки семь раз, чтобы оружие получилось гибким и острым. Она знала, что Гийом сумеет оценить ее работу, а она не сомневалась, что Атанор станет необыкновенным мечом. После этого она выбрала еще одну небольшую заготовку, из которой собиралась сделать стержень меча, и немного уже очищенного железа, из которого она собиралась сделать гарду и рукоять. Пьер наблюдал за тем, как она выбирает материал, и когда Эллен подошла к нему осведомиться насчет цены, он начал ее высмеивать.

– Ах, эти женщины! Умереть можно со смеху, глядя, как ты выбираешь железо! Как Армелия, которая пришла на рынок, чтобы купить себе ткань на новое платье. – Он прошелся по кузнице, делая вид, что держит корзину для покупок в руке, изображая свою жену.

– Смейся-смейся. Не забудь только сделать скидку на железо, – самоуверенно сказала Эллен.

– С этой заготовкой намучаешься. Не могла себе выбрать железо получше для лезвия. А остальное железо тебе зачем? Не понимаю… – Пьер покачал головой.

Почесав затылок, кузнец взвесил заготовки в руках и немного подумал. Затем он назвал цену, которая была вполне справедливой.

Эллен решила заплатить ему сразу же. Пьер предложил ей вычитать сумму частями из ее заработка, но она отказалась – мастер мог легко привыкнуть платить ей меньше, так что лучше было не подталкивать его к этому. Вытащив кошелек, Эллен отдала кузнецу деньги.

– Я готова заплатить за каждый вечер, когда я буду пользоваться твоей наковальней и инструментами. Естественно, я буду работать только тогда, когда тебе самому кузница будет не нужна. Сколько ты хочешь?

Пьер ответил не задумываясь. Это была половина ее заработка, и за эти деньги она могла также брать уголь. Эллен не стала долго раздумывать, ведь выбора у нее не было, и пожала его протянутую руку.

– Ты будешь платить мне, как всегда, а я буду выплачивать тебе за пользование кузницей в конце каждой недели.

Эллен понимала, что теперь она будет зависеть от Пьера и от заработка почти не будет оставаться денег на проживание, но другого варианта у нее не было. Так как она купила все материалы, необходимые для изготовления меча, от ее сбережений мало что осталось. Но она об этом не жалела. Она хотела показать Гийому свое умение. Он сразу же поймет, что это хороший меч, и тогда будет относиться к ней не просто как к девушке, которая позволила себя соблазнить в первый же день знакомства. Гийом никогда не говорил ей о любви, лишь о своей страсти. По пути в кузницу после свиданий с ним Эллен всегда думала об этом. Что она чувствовала? Любила ли она Гийома? Или она испытывала к нему исключительно физическое влечение? В случае с Джоселином она была уверена в том, что любит. Она была бы счастлива прожить с ним каждый день жизни, ей хотелось работать и стареть вместе с ним. А вот Гийом… он вызывал в ней совсем другие чувства. Он был соблазнительным и опасным, как море, такое освежающее и восхитительное, пока его течения не унесли ее в темные глубины, чтобы никогда не выпустить из своих холодных объятий. И все же ей не хватало Гийома. Она мечтала о его поцелуях и ласках, просыпаясь среди ночи от возбуждения. Она не знала, что хуже: страх никогда его больше не увидеть или ужас оттого, что она может влюбиться в него еще сильнее.


По окончании турнира все ремесленники, торговцы и скоморохи разъехались. Через восемь-девять дней они собирались отправиться на место очередного турнира, и у них оставалась еще неделя до его начала, так что было время привести в порядок инструменты, телеги, шатры и всяческую домашнюю утварь.

Хотя у Эллен было много работы в кузнице и она вечером едва могла двигаться, она решила на следующий день начать ковать свой меч. В прошлом месяце она проводила каждое свободное мгновение в объятиях Гийома, но теперь, когда его не было, у нее появилось время для Атанора. В воскресенье она разожгла горн и выковала стержень для меча. Она с удовольствием рассматривала дело своих рук, думая о том, что для дальнейшей работы ей потребуется помощник. И в этот момент в кузницу вбежал красный от ярости Пьер.

– Ты что, с ума сошла?! – заорал он.

Эллен взглянула на него с удивлением, не понимая, почему он так сердится.

– Ну что ты на меня смотришь, как баран на новые ворота?! В Святое Воскресенье работать нельзя! Ты что, думаешь, мне нужны неприятности?! – Он просто кипел от злости. – То, что ты куешь в воскресенье, хорошо слышно всем.

Эллен не была согласна с Пьером, но она решила промолчать.

– Если ты хочешь в воскресенье вязать или подметать, или делать еще что-нибудь, от чего нет шума, то занимайся этим на здоровье, мне наплевать. Но в кузницу в воскресенье и носа не кажи, ясно?

Эллен энергично закивала.

– Да, мастер Пьер, простите меня, – огорченно сказала она. Пьеру нравилось, когда его называли мастером, поэтому он немного смягчился.

– Вытащи из горна угли, которые еще не прогорели, а затем убирайся вон отсюда, – приказал он, постепенно успокаиваясь.

– Так что, я теперь буду работать только по вечерам, да и то недолго, да?

– Хорошо бы так, – буркнул кузнец, выходя из мастерской. Вскоре Эллен вернулась в свою палатку. Внезапно ей в голову пришла идея, кого можно попросить о помощи.

За ужином она решила поговорить с Жаном. Парнишка как раз запихнул себе в рот большой кусок хлеба и после ее слов тут же им поперхнулся. Он закашлялся так, что у него покраснело лицо, а на глазах выступили слезы.

Эллен похлопала его по спине.

– Я… – Жан не переставал кашлять. – Я по… – Лицо Жана стало лиловым. Он так и захлебывался кашлем.

– Поперхнулся. Я знаю. Лучше помолчи, пока не пройдет, – закончила за него фразу Эллен, закатывая глаза.

Ну почему человек, который поперхнулся, не находит ничего лучшего, кроме как приниматься объяснять, что он поперхнулся, рискуя при этом задохнуться? Эллен снова постучала Жана по спине.

– Подними руки, и тебе сразу же станет легче.

Когда Жан откашлялся, она повторила свой вопрос.

– А их ты видела? Они же тонкие, как щепки. – Жан показал ей свои руки.

– Скажи мне, не ошибаюсь ли я. Ты же присутствовал, когда я соревновалась с силачом, правда? Я тебе уже сто раз объясняла: в кузнечном деле все зависит не от этого, – Эллен указала на свою чрезмерно мускулистую, как для женщины, руку, – а от этого, – она постучала себя по лбу. – Естественно, ты не можешь обращаться с молотом, ведь у тебя нет ни силы, ни надлежащих умений. Но ты можешь подержать для меня железо. Я делала это, когда была совсем маленькой девочкой, так что ты тоже справишься.

– Ну что ж, если так, то я согласен. – Жан просиял.

– Вот и хорошо! Тогда встретимся завтра после работы, ладно? Я обещаю, что мы не будем работать слишком долго, потому что тебе рано вставать.

– Насчет этого можешь не волноваться. Я на пекаря больше не работаю. Он меня сегодня сильно избил, так что я и пальцем не пошевелю ради него.

– Но Жанно! Почему же ты мне ничего не сказал? – разочарованно спросила Эллен.

Она знала, что Жан всегда был готов выслушать всевозможнейшие жалобы своих друзей, но сам о своих бедах никогда не говорил.

– Ну, это не важно. Я уж как-нибудь справлюсь, ты же меня знаешь. К тому же я нашел себе работу получше. Возле колодца я познакомился с одним молодым пажом. Он долго болел и потерял много сил, так что я ему немного помог, и его господин спросил меня, не хочу ли я заниматься этим в течение всего турнира. Он платит за день в два раза больше, чем пекарь, да и работа не такая уж и тяжелая. По-моему, это неплохо, как думаешь?

– Везет же тебе, Жанно! – Эллен радостно похлопала своего юного друга по плечу.

– Аи! – вскричал тот. – Поосторожнее, а то переломаешь руки новоявленному помощнику кузнеца! – Жан гордо улыбнулся. – Помощник кузнеца… Звучит неплохо!

На следующий день он сразу после работы пришел в мастерскую к Эллен.

– Ну, что мне делать? – спросил он, оглядывая кузницу. – А фартук у меня будет? – Ему явно не терпелось приступить к работе.

– Вон там, на крюке, висят фартуки подмастерьев. Можешь взять себе один. Рукава рубашки тебе лучше закатать. Я еще должна кое-какую работу доделать для Пьера, а то он будет сердиться, так что подожди меня немного.

Закончив работу для Пьера, Эллен взяла большую заготовку из крепкого железа, а затем дала Жану тяжелые щипцы.

– Железо нужно положить в горн, – указала она на топку. Жан взглянул на нее с изумлением и ткнул себя пальцем в грудь.

– Что-о? Это должен сделать я?

– Ну конечно. Ты же сказал, что будешь мне помогать! И при этом тебе нужно будет кое-чему научиться, не так ли? – Эллен ухмыльнулась.

Жан неуверенно кивнул, взял большие щипцы и поднял ими железную заготовку.

– Святые Мария и Иосиф! Ну она и тяжелая! – Железо выскользнуло из щипцов и упало на пол.

– Работа в кузнице может оказаться очень опасной, если не быть внимательным. Если бы железо было раскаленным, ты бы все испортил! – Эллен замахнулась, словно собралась дать ему пощечину.

Жан взглянул на нее с ужасом, а она рассмеялась.

– Я тебе серьезно говорю, держать щипцы нужно как можно крепче! – Она набрала пригоршню песка и посыпала им заготовку. – Давай, положи железо в огонь.

Жан неуверенно положил заготовку на угли.

– Правильно, клади его в самый центр, – подбодрила его Эллен. – В самое сердце жара. Затем тебе нужно будет поработать с мехами.

Жан не решался отпустить щипцы.

– Можешь спокойно положить щипцы на место и взяться за меха. Правда, тебе придется время от времени поворачивать железо, чтобы оно нагревалось равномерно.

Когда Жан потянул за ручки огромных мехов, обтянутых свиной кожей, в горне ярко вспыхнули угли.

– Поворачивай его. – Эллен указала на заготовку, а Жан схватился за щипцы. – Когда железо раскалится добела, его нужно вытащить из очага как можно быстрее, иначе оно перегорит, – объяснила она.

На лбу мальчика выступили крупные капли пота.

– Перегорит? – удивился Жан.

– Да, железо тоже может перегреться, и от этого оно портится. Не забывай о мехах, Жан! – Рассмеявшись, Эллен указала на меха. – Должно пройти какое-то время, пока огонь в горне разгорится как следует.

Жан кивнул и стал работать с мехами, не задавая глупых вопросов, за что Эллен была ему очень благодарна. Ей вспомнился Донован, который учил своих подмастерьев точно так же. Она глубоко вздохнула – ей не хватало учителя.

– Следи за цветом железа. Когда оно станет совсем белым, вытащи его и положи на наковальню!

Жан уставился в горн, и вскоре у него заболели глаза. Эллен указала на заготовку, и он поспешно схватил щипцы. Вытащив железо из горна, он понес его к наковальне. Эллен уже взялась обеими руками за молот и стояла наготове.

– Ты должен держать железо очень крепко, потому что если ты его не удержишь, будут большие неприятности!

Жан испуганно закивал и еще сильнее впился пальцами в щипцы. Эллен принялась ритмичными осторожными ударами выравнивать железную заготовку. Поверхность железа покрылась трещинками, а пара кусочков и вовсе отскочила.

– Да ладно, из тебя получится замечательный меч, – шепнула она железу, стараясь бить еще осторожнее.

– Сейчас я согну железо, чтобы мы могли его раздолбить, – объяснила Эллен после того, как они еще два раза нагрели железо в горне.

Жан нахмурился.

– Раздолбить? Как это?

Когда железо опять оказалось в горне, Эллен объяснила:

– Вот этот инструмент называется резцом. Им мы разделим железо на две части. К тому же в следующий раз тебе нужно будет держать щипцы одной рукой, но к этому все равно придется привыкать.

Когда Жан положил заготовку на наковальню, Эллен взяла резец и молоток и осторожно стала разбивать заготовку на две части.

– Так, теперь ты возьми в руки резец, а я буду бить.

Жан закрыл глаза, так как боялся, что Эллен может промахнуться и попасть ему по руке.

– Открой глаза! – прикрикнула на него Эллен. – Я, конечно, слежу за тем, что делаю, но ты тоже не должен отвлекаться! – Она все время показывала ему, как орудовать резцом, чтобы ей удобно было долбить железо. – Заготовку нужно все время немного перехватывать. Держи руку вот так, видишь? – Эллен постучала по его локтю, чтобы мальчик поднял его повыше. – Так, клади железо опять в горн, чтобы мы могли полностью разделить заготовку.

Большую часть заготовки она отложила в сторону.

– Ее мы будем складывать позже, – объяснила она.

Жан задумался над смыслом этого слова. Можно было подумать, что речь идет о ткани, которую сворачивают в рулон, но ведь на самом деле это было железо! Он задумчиво смотрел в огонь.

– Молодец, Жан, – похвалила его Эллен. – Я сейчас поработаю с этим кусочком железа, а ты можешь пока отдохнуть.

Жан только теперь заметил, насколько он устал, хотя работал намного меньше, чем Эллен, которая вовсе не выглядела утомленной.

Эллен вытащила меньшую часть заготовки из огня и выковала из нее длинный шест, один конец которого она сделала плоским. После этого она взяла вторую часть заготовки из горна, немного побила по ней молотом и вложила плоский конец шеста в щель, проделанную во второй части железа. Сильными ударами молота она соединила края двух частей, так что шест теперь торчал из куска железа. После этого она посыпала все это песком и положила в огонь.

– Песок не дает железу перегореть, – объяснила она, глядя на раскаленную заготовку в горне. – Это просто измельченный песчаник. Ты никогда не замечал, что я всегда собираю такие камешки?

Жан кивнул.

– Ну что ж, теперь опять твоя очередь! – Эллен указала на шест.

– Что? В смысле? Я хотел уточнить, что же мне делать?

– Тебе нужно его время от времени поворачивать, чтобы оно разогревалось равномерно. Когда железо раскалится добела, вытаскивай его оттуда, клади на наковальню и держи покрепче. Будешь двигать железо на наковальне, когда я тебе скажу. В общем, все так же, как и раньше.

Было видно, что Жан в восторге от того, что ему доверили такое важное дело.

Эллен за это время убрала мастерскую и смахнула с наковальни металлическую стружку.

Жан так долго смотрел на огонь, что у него начали слезиться глаза.

– Ты бы лучше не смотрел все время в горн, а то глаза будут болеть, и ты ночью не уснешь.

Жан так и сделал.

– Давай, вытаскивай! – крикнула Эллен через некоторое время. Жан вскинулся.

– Но ведь железо сейчас наверняка уже очень горячее! – внезапно пришло ему в голову.

– Ничего оно не горячее. Давай, вытаскивай его уже, а то оно перегорит!

Жан схватил заготовку и положил ее на наковальню. Эллен была права: железо успело лишь немного прогреться.

– Осторожно, сейчас будут брызги! – Предупредила Эллен и ударила по железу тяжелым молотом.

При первом же ударе из заготовки вылетели расплавленные шлаки, и множество маленьких и больших раскаленных капелек упало на руки Жана.

Он отдернул руку и от ужаса отпустил щипцы.

Эллен в этот момент уже снова замахнулась, и молот попал не туда, куда надо, так как железо лежало на наковальне неправильно. Описав широкую дугу, раскаленное железо упало прямо к ногам Жана.

– О Господи! Я же тебе говорила, чтобы ты держал его покрепче!

– Да, но меня же обожгли искры!

– Да ладно, не преувеличивай! Нужно было откатать рукава. Искры – это обычное дело во время ковки железа. Ведь его нужно очистить от шлаков. Все не так ужасно, как кажется. Раны от таких искр заживают очень быстро. – Эллен недовольно нахмурилась.

– Я этого не ожидал и испугался, – оправдывался Жан.

Он ухватил щипцами железо, чтобы снова положить его на наковальню.

«А ведь Жан прав, – подумала Эллен. – Нужно было проследить за тем, чтобы он спустил рукава. Нужно было подробнее объяснить ему, как себя вести».

– Так что, мне можно тут остаться? – огорченно спросил Жан, увидев, что железо сильно погнулось.

– Конечно. Вот только заготовку придется немного подправить.

После нескольких ударов все стало на свои места.

– Ну что, болит еще? – озабоченно спросила Эллен. Жан покачал головой и смущенно почесал нос.

– Ну что ж, тогда нам повезло. – Эллен похлопала мальчика по плечу.

– А оно в следующий раз тоже так будет брызгаться? – осторожно спросил Жан.

– Будет. Но ты не должен его выпускать, слышишь? – твердо сказала Эллен.

– Обещаю, в этот раз я его не выпущу. – Жан энергично закивал и опустил рукава.

Он стал следить за цветом раскаленного железа, стараясь подолгу не смотреть на огонь. Время от времени он проворачивал железо в горне, вынимая его оттуда, когда оно раскалялось добела.

Эллен же занималась ковкой. При каждом ее прицельном сильном ударе от железа отлетали искры, вернее, это были раскаленные брызги шлаков. Такие искры могли привести к пожару, поэтому возле наковальни нельзя было класть ни солому, ни другие легковоспламеняющиеся материалы.

Жан отважно держал железо, не двигаясь с места, хотя искры падали на его руки, оставляя на коже крошечные ожоги.

– Молодец! – похвалила его Эллен, когда они закончили. – Так с железом мне работать легче, чем когда я сама держу щипцы. – Эллен смела отходы железа с наковальни в небольшой пакет, подготовленный Пьером. – Отходы можно потом использовать, – объяснила она. – А теперь смотри, ты должен вовремя отреагировать на мою команду. Когда я скажу «вперед», тебе нужно будет подвинуть железо немного вперед. Когда я скажу «вращай», ты перевернешь железо на другую сторону и придвинешь его к себе. Наковальня холодная, так что железо недолго будет оставаться горячим. Нам нужно торопиться, как говорится, ковать железо, пока горячо. Ты молодец, у тебя все получается. – Она старалась все время хвалить Жана. – Ну что ж, давай начнем!

Эллен взяла тяжелый молот и опять начала разравнивать железо. После этого она взяла молоток и зубило, чтобы снова раздробить заготовку.

Жан помещал железо в горн и вытаскивал его, когда оно накалялось. Он крепко держал его на наковальне в то время, как Эллен очищала железо от шлаков точными ударами. Жан в третий раз разогрел заготовку, и вскоре они закончили первый этап работы.

– Ты сумеешь сложить его еще раз? Тогда завтра и послезавтра нам нужно будет сложить его еще два-три раза, и все, – объяснила Эллен.

– А зачем мы это вообще делаем? – осведомился Жан.

– Это такой способ очищения железа. – Эллен улыбнулась, отбрасывая прядку волос со лба. – В железе могут быть разнообразные примеси. При складывании оно очищается, так что лезвие должно получиться безупречным. Чем большее количество раз железо складывать, тем лучше будет меч. Но при этом железо размягчается, так что нельзя делать это слишком много раз.

Жан изо всех сил старался показать, что ему все понятно.

– Ничего, потом поймешь, – успокоила его Эллен.

Мастера кузнечного дела говорили, что первые десять лет железо кует кузнеца, и только потом кузнец начинает ковать железо. Что касается Эллен, все было немного не так, она и железо всегда состояли в дружеских отношениях.


Когда они закончили первые два складывания железа, уже стемнело. Небо было черным и безоблачным. Все вокруг заливал лунный свет, так что Эллен с Жаном с легкостью нашли дорогу в палатку.

Мадлен уже крепко спала. Она лежала, свернувшись на покрывале, и обнимала Серого. Пес устало поднял голову, повилял хвостом и снова заснула. Щенок рос намного быстрее, чем Эллен ожидала, и занимал в палатке столько же места, сколько и человек.

– Уф-ф, я есть хочу! – со стоном произнес Жан.

– Прости, что я тебя так задержала. – Эллен почувствовала угрызения совести.

– Не переживай, я сегодня многому научился. Знаешь, я бы очень хотел стать кузнецом, или столяром, или каким-то другим ремесленником. Вот только меня никто не хочет брать в ученики. Я не могу заплатить за учебу и к тому же должен заботиться о Мадлен.

– Но Жанно! Однажды у тебя все получится. Главное – верить! – Улыбнувшись, Эллен потрепала его по щеке.

Жан взглянул на нее недовольно – он не любил, когда она обращалась с ним как с ребенком.

– Во время работы ты меня называла Жаном, а не Жанно. Давай ты меня и дальше будешь так называть? – предложил он, не глядя на нее.

– Да, конечно, – ответила Эллен, жуя.


В течение следующих двух вечеров она наблюдала за тем, как Жан работает. Он был трудолюбивым, любознательным и довольно-таки способным учеником. Она не сомневалась, что у него все получится. Эллен с тоской вспомнила тот день, когда начала работать у Ллевина. Как же это было давно! Она тогда была ненамного младше Жана. Если он будет почаще появляться в кузнице, а она будет ему все объяснять, потом он сможет пойти в ученики к кузнецу.

После того как Эллен сделала складывание железа последний раз, она разделила его на две равные части, не отделяя их друг от друга полностью.

– Ты хочешь его еще раз сложить? – удивленно спросил Жан.

– Смотри и держи железо, сам все увидишь. – Эллен сделала небольшую канавку сначала в одной, потом во второй части заготовки.

Жан не решился расспрашивать ее дальше и замолчал. Эллен взяла выкованную раньше четырехгранную полосу, вложила ее в углубление и проверила, как легла полоса. Затем она проверила вторую половину заготовки. Она осталась довольна результатом и сложила две части так, как делала это раньше при складывании, но не стала соединять при этом края заготовки.

– Возьми щипцы и подержи ими заготовку. Во вторую руку возьми резец.

– А зачем мне щипцы?

– Мне нужно вытащить стержень.

– Но ты же сама его туда вложила! – изумился Жан.

– Стержень нужен был нам только для складывания, теперь его нужно удалить.

– Но это же так хлопотно, почему нельзя было обойтись без стержня? – Жан нахмурил лоб.

– Чем больше ты будешь мне помогать, тем лучше поймешь, почему некоторые операции более трудоемкие, чем, казалось бы, могли быть, но на самом деле это экономит время и силы, – ответила Эллен.

После того как они отделили стержень, она снова вложила четырехгранную полосу в углубление и соединила края заготовки.

– Полоса – из более мягкого железа, поэтому я использую ее как стержень лезвия. – Эллен указала на заготовку. – Это железо было более крепким, поэтому оно хорошо подходит именно для лезвия. Сейчас нам придется еще раз его очистить. Ты ведь больше не боишься искр, правда?

Ухмыльнувшись, Жан покачал головой.

– Нет, я уже привык.

– Четырехгранная пластина сейчас выступает из железной заготовки, так что я могу за нее держать заготовку, видишь?

Жан кивнул. Затем он положил заготовку в огонь и стал поворачивать железо, но когда заготовка раскалилась добела, он на это никак не отреагировал, засмотревшись на огонь.

– Железо уже горит, ты что, не видишь? – прикрикнула на него Эллен.

Из заготовки уже летели белые искры. Жан поспешно схватил железо и вытащил его из огня.

– Сгоревшее железо не годится для меча! – сказала Эллен. Она отдала много денег за материалы, и Жан должен был понимать, насколько важно не дать железу сгореть. Когда он положил заготовку на наковальню, Эллен принялась точными сильными ударами разравнивать каждый сантиметр заготовки. Жан прогревал заготовку еще три раза, и только после этого Эллен осталась довольна чистотой железа.

– Так, все, с этим мы справились. В заготовке не должно быть пустот, она должна быть совершенно однородной. Если в ней останется воздух или шлаки, то меч никуда не будет годиться. Завтра я начну ковать лезвие! Если хочешь, можешь понаблюдать за этим и немного мне поможешь, а потом я и сама справлюсь.


На следующий день Жан пришел в кузницу немного раньше.

– Я боялся, что ты начнешь без меня, – объяснил он.

– Да нет, что ты! – Эллен улыбнулась. – Мы начнем, как только я справлюсь со своей работой.

Жан стал терпеливо ждать, и Эллен заметила, что он волнуется не меньше нее. Она подробно объяснила ему, что собиралась делать.

– Сперва мне нужно разровнять железо, как перед складыванием, но только сейчас это придется делать намного дольше, поэтому железо нужно будет часто подогревать. Для этого мне и потребуется твоя помощь.

– Эллен!

– Меня зовут Элленвеора! – прикрикнула она на него резче, чем нужно было.

Так как Гийом в любой момент мог прийти в кузницу, она не хотела, чтобы ее называли Эллен, ведь тогда он мог догадаться, что Элан и она – один и тот же человек.

Жан попытался еще раз задать свой вопрос.

– Почему ты все время говоришь, что железо нужно нагревать? Мы ведь не просто нагреваем железо, мы его раскаляем…

Эллен пожала плечами.

– Так все кузнецы говорят. Понимаешь, у людей одного ремесла есть особые словечки и выражения, по которым сразу можно понять, чем человек занимается. Ладно, давай продолжим.

Жану очень хотелось увидеть, как куют лезвие. Он энергично закивал. Мальчику казалось чудом то, что Эллен из простой железной заготовки, нанося удар за ударом, создает меч.

– Стержень меча вот здесь заканчивается утолщением, к которому впоследствии крепится рукоять. Это хорошо, когда стержень из более мягкого металла, потому что тогда к нему легче присоединять рукоять и гарду.

Щеки Эллен раскраснелись от возбуждения. Она была в восторге от работы над Атанором. Краем глаза она заметила, что в мастерскую вошел Пьер. Он сделал вид, будто что-то ищет, но Эллен знала, что кузнецу просто интересно. Несомненно, ему хотелось посмотреть, как она справилась с таким сложным материалом. У каждого кузнеца были свои тайны, и все они очень не любили, когда за ними наблюдали во время работы. Но Пьер был мастером, да и в такой кузнице сохранить профессиональные секреты было практически невозможно. К счастью, другие кузнецы не интересовались тем, что делала Эллен. Они были убеждены, что женщина не может выковать хороший меч. Вот и Пьер ушел, даже не взглянув на результат ее усилий.


Лезвие постепенно приобретало нужную форму. Эллен все время проверяла длину и ширину меча, нагревала отдельные участки лезвия и обрабатывала их затем молотком. Ее ритмичные удары нарушали вечернюю тишину. Как только железо остывало, она снова клала его в горн.

– Слушай, уже поздно, Элленвеора! – взмолился, наконец, Жан, внимательно следивший за каждым ее движением.

Эллен удивленно подняла голову.

– Что?

– Уже поздно. Если ты сейчас не прекратишь работать, то можно и не уходить отсюда, – сказал он, нахмурившись.

Щеки Эллен пылали. Она удивленно огляделась.

– Ух ты! Уже темно!

– Да, уже давно.

– Серьезно?

– Может, ты закончишь эту работу завтра?

Отмахнувшись, Эллен осмотрела лезвие, и внезапно приблизила его к глазам.

– Уф-ф! Я уже думала, тут трещина, но это просто вмятина от молотка, – она смахнула с лезвия порошинки и протерла его куском мягкой кожи. – Ты прав, уже пора идти спать. И не заметила, как устала. Глаза болят. Ну все, хватит на сегодня!

Этой ночью Эллен снова снился Гийом. Ей хотелось показать ему Атанор, и они встретились в лесу, но Гийом не дал ей сказать и слова, а сразу же набросился на нее и стал страстно ее ласкать, и они долго занимались любовью. Во сне Эллен испытывала наслаждение, но в тоже время ее охватила ярость. Она хотела рассказать ему о мече, но как только она открыла рот, Гийом заставил ее замолчать долгим поцелуем. Когда она достала Атанор, то едва сумела удержать его в руках, настолько тяжелым ей показался меч. Он был сделан для великана. Меч был невероятно огромным и грубо сделанным. К тому же он не блестел, а был покрыт пятнами ржавчины. Эллен стало стыдно за свой уродливый меч, ей захотелось провалиться сквозь землю. Гийом взял Атанор и стал с отвращением его рассматривать. В его руке Атанор казался маленьким и легким, словно был игрушечным. Эллен удивленно прищурилась.

– Кажется, он был сделан для карлика, – ухмыльнулся Гийом, откладывая Атанор в сторону.

Эллен увидела Атанор, лежащим на земле в траве, и он казался мягким, как змеиная кожа.

Эллен беспокойно металась на своем ложе, пока, наконец, не проснулась в холодном поту. Она в ужасе стала шарить вокруг себя в поисках Атанора, но затем поняла, что этот кошмар всего лишь снился. Облегченно вздохнув, она погладила ткань, в которую было завернуто лезвие меча. Мнение Гийома было для нее важно, но только ли ради него она делала Атанор? Эллен глубоко вздохнула. В сущности, ей было все равно, оценит он меч или нет.

– Мой Атанор будет особенным, – пробормотала она и опять заснула.


– Какое-то лезвие получилось узкое, – сказал Жан на следующий день, когда Эллен с удовольствием рассматривала свое творение.

– Режущую кромку нужно будет еще наточить. При этом лезвие станет немного шире.

– А от чего оно становится шире? – спросил Жан.

– Потому что под воздействием точила лезвие расширится в горизонтальном направлении.

Лицо Жана прояснилось.

– А-а! Тогда лезвие станет тоньше, так?

– Правильно! – Эллен улыбнулась, так как ей нравился ход мыслей мальчика.

– Но я все равно не понимаю, почему меч нужно точить прямо сейчас. Я почему-то думал, что это делается позже.

– Ну что ж, в чем-то ты прав. Пока лезвие не будет таким уж острым, но станет шире, и у него появятся две режущие кромки. Они сначала будут тупыми, а потом я их обработаю надфилем и напильником, и они станут острыми. – Эллен удовлетворенно осмотрела лезвие, еще раз его проверила, насколько оно ровное, и разогнула спину. – Отличная работа, – похвалила она саму себя. – Что ж, на сегодня все. Завтра я буду его точить, но с этим я уже справлюсь сама.

– А можно мне хотя бы понаблюдать за этим? – осторожно спросил Жан.

– Ну конечно! – Эллен обрадовалась. – Сперва я подровняю поверхность меча и сделаю выемку. А потом будет не только интересно, но и опасно! – Эллен сделала паузу, чтобы усилить напряжение, и взглянула на Жана. – Потому что мы будем закалять сталь, а это момент истины.

По дороге домой она с восторгом объясняла Жану, почему закалка так важна и насколько это сложный процесс.

– Для этого нужно иметь особое умение! – Эллен театральным жестом схватилась за сердце. – И это умение живет вот здесь! Это смесь… ну, наверное… – Она задумалась. – Это смесь опыта и настоящего чувства металла.

– Настоящего чувства металла?

– Да, это что-то вроде ясновидения. Это чувство либо есть, либо его нет, и именно оно позволяет стать хорошим кузнецом.

– А как узнать, есть у тебя это чувство или нет?

– Видишь ли, это понимаешь уже в первые годы обучения. – Эллен потрепала Жана по щеке, и тот обиженно вскинулся.

– А если через пару лет обучения понимаешь, что у тебя его нет? Что же ты, зря учился, что ли?

– Ну да. Без этого чувства лучше и не браться за ковку мечей. Мечи – это венец кузнечного дела, понимаешь?

– Слушай, все это как-то заносчиво звучит.

Эллен взглянула на него с изумлением.

– Ты думаешь? Я не вижу ничего плохого в том, что ты знаешь свои способности, знаешь, что умеешь делать лучше всего. Для меня это мечи. Станешь ли ты плохим, хорошим или выдающимся ювелиром, столяром или кузнецом, зависит только оттого, какими умениями наделил тебя Бог. Это очень просто. В конце концов, не каждому священнику дано сделаться архиепископом. Точно так же не каждый кузнец может коватьмечи.

– А я вот слышал, что для того, чтобы занять высокий пост в церкви, нужны хорошие связи, а не талант, – возразил Жан.

Эллен внезапно стало скучно, и она пожала плечами.

– При выравнивании лезвия ты мне тоже можешь помочь, – сменила она тему разговора.

– Выравнивании? А что, оно сморщилось? – Жан усиленно делал вид, что говорит серьезно.

– Ладно, хватит дурачиться, – сказала она. – Ну что, ты мне поможешь?

– Ну конечно! – восторженно воскликнул Жан.

Когда он на следующий день пришел в кузницу, Эллен уже все приготовила. На наковальне лежал инструмент, которого Жан раньше никогда не видел.

– И ты что, хочешь этим выравнивать лезвие? – скептически спросил он.

Эллен сунула ему в руки лезвие.

– От молота на лезвии остались вмятины и царапины. Ты только посмотри, какая шероховатая и неровная его поверхность. Этим специальным молотом… – Эллен взяла инструмент с наковальни, – …мы будем обрабатывать лезвие. Видишь, какой он широкий?

Жан кивнул. Молот с одной стороны значительно расширялся.

– Чтобы не возникало новых вмятин, надо бить не самим разравнивательным молотом, а двумя инструментами одновременно, ударяя молотком по молоту.

– М-м-м? Это я как-то не понял, – неуверенно произнес Жан.

– Держи лезвие левой рукой, а молот правой. Молот должен лежать на лезвии с правой стороны. Я тебе сейчас покажу. Вот смотри.

Жан кивнул. Увидев, как применяют разравнивательный молот, он понял, что таким образом действительно легко можно выровнять лезвие.


Инструментом, напоминавшим напильник, которым пользуются резчики по дереву, Эллен прорезала с обеих сторон лезвия небольшую впадину и подточила режущую кромку. Закалку она собиралась проводить в ночь новолуния, как это делали все кузнецы мечей.

В темную-темную ночь, когда не было лунного света, легче всего было определить степень накала, а это было самым главным для успешной закалки. Да и вообще, было известно, какое огромное влияние имеет лунный свет на людей и животных, так что необходимо было подождать до новолуния. За это время она должна была приготовить воду для закалки.

Сначала Эллен выковала небольшую пластину из остатков материала для лезвия, чтобы попробовать ее закалить.

После переезда в Танкарвилль Донован сердился, потому что ему пришлось привыкать к другой воде. В Ипсвиче он брал воду только из одного источника, как и его учитель. После первых неудач с закалкой в Танкарвилле, они с Эллен наделали целую груду таких железных пластин. Донован стал экспериментировать с этими пластинами, пока не определил способ идеальной закалки.

Эллен взяла воду из ручья, добавила туда немного мочи и стала экспериментировать, пока не осталась довольна результатом. За два дня до новолуния вода для закалки была готова, но Эллен все равно нервничала. Сердце у нее билось чаще, а руки потели, когда она думала, что на этом этапе работы все ее усилия могли оказаться тщетными. Чтобы подготовить лезвие для закалки, она купила у гончара глины и обмазала ею меч.

Жан молча следил за каждым ее действием.

– Первый тонкий слой я распределяю по всему лезвию. Когда глина высохнет, я увижу, хорошо ли я ее развела, исходя из того, появились ли трещины, – объяснила она. – А трещины нам совершенно не нужны.

– Что значит «развела»?

– Глина бывает густой. Ну а если она расползается, тогда она жидковата. Главное – добиться нужного цвета накала. Глина, когда накаляется, светится ярче, чем железо. Под густой глиной трудно определить цвет накала железа, поэтому ее разводят водой, угольным порошком и песком. Если тонкий слой глины высыхает равномерно, значит, глина разведена достаточно, и работу можно продолжать.

– А зачем нам вообще глина? Без нее закалку проводить нельзя?

– Конечно, можно, но только не закалку меча. Мы ведь хотим не просто провести закалку, нам нужно получить гибкое лезвие с острой режущей кромкой. В этом вся разница. Стержень лезвия нужно закаливать меньше, чем режущую поверхность, иначе нам не нужно было бы делать стержень из более мягкого материала.

– Но ведь ты нанесла глину только на режущую кромку!

– Это тонкий слой, который защищает лезвие от перегревания, и перепады температур будут не такими резкими. Это снижает опасность того, что лезвие станет хрупким.

– И может сломаться?

– Правильно, Жан! Когда первый слой глины высохнет, я нанесу еще один слой, но уже только на стержень.


Утром вдень новолуния Эллен проснулась от болей в животе. Она испугалась, так как нечистые дни могли разрушить ее планы. Месячные считались плохой приметой при такой сложной операции. Даже заниматься более простыми делами, такими как пивоварение или выпечка хлеба, женщинам во время месячных было нельзя. К счастью, боли в животе были вызваны, скорее всего, нервным перенапряжением, да и все прочие приметы указывали на удачный исход задуманного.

После работы Эллен снова растопила горн, положила в огонь покрытое глиной лезвие и приготовила емкость с водой для закалки. На дно емкости она положила камешек и пробормотала волшебное заклинание, но Жан не разобрал, что она говорила. Жан все это время сидел в углу, стараясь не отвлекать Эллен.

– Если ты хочешь посмотреть, как происходит закалка, ты не должен мне мешать. Тебе нельзя двигаться, нельзя говорить, нельзя задавать вопросы, – предупредила она его заранее. Жан сидел, сжимая от нетерпения кулаки. Лезвие покраснело, и Эллен вытащила его из огня, положила в воду и стала двигать им, чтобы железо остывало равномерно. Вода зашипела и начала вскипать.

Эллен принялась считать, как ее учил Донован. При цифре «семь» лезвие нужно было вытащить из воды, тогда оно будет еще теплым. Эллен старательно прислушивалась к шипению воды. Хруста, который свидетельствовал бы о неудаче, слышно не было. Очень нервничая, она вытащила лезвие из воды. Глина легко скалывалась, и Эллен, затаив дыхание, осмотрела каждый сантиметр лезвия. Изъянов видно не было, и Эллен облегченно вздохнула. Теперь оставались только шлифовка и полировка, которые тоже были очень важными этапами в работе. Эллен вытерла капельки пота со лба и взглянула на Жана, который до сих пор сидел в углу, не двигаясь.

– Теперь можно говорить. Все прошло нормально. Ты все видел?

– Да я глаз не отводил, даже вздохнуть боялся. Это было так интересно!

– Да, я тоже так думаю! – Эллен с облегчением улыбнулась Жану и заправила локон за ухо. – Наконец-то я высплюсь. Все, на сегодня достаточно. Я так устала!

– Да, я тоже устал как собака, хотя и пальцем не пошевелил. Вот, я взял с собой факел, а то еще залезем в чужую палатку.

На следующее утро Эллен заметила, что Мадлен опять крутит в руках серебряную монетку, ловко проворачивая ее в пальцах.

– Это тебе дал тот же рыцарь, что и в прошлый раз? – спросила Эллен, чувствуя, как в ней растет радостное тепло ожидания.

– По-моему, он в тебя влюблен! – сказала Мадлен, не ответив на ее вопрос. – У него были такие огромные глаза, когда он о тебе спрашивал.

– Гийом! – пробормотала Эллен. – Где он?

Но Мадлен лишь посмотрела на нее, сияя от гордости.

– А он симпатичный! – она снова полностью погрузилась в игру с монеткой.

Переполняемая радостными предчувствиями, Эллен пошла в кузницу. Если Гийом приехал, он, несомненно, вскоре к ней придет. Она целый день чувствовала приятную щекотку в животе, но Гийом не пришел. Она ощутила от этого такое разочарование, что не смогла даже работать над Атанором. Когда Гийом не появился и на следующий день, Эллен стала спрашивать о молодом короле, но никто не видел ни его самого, ни кого-либо из его свиты.

Кто знает, откуда у Мадлен эта серебряная монета… Эллен отогнала беспокойные мысли и снова сконцентрировалась на работе над Атанором. Измерив длину лезвия, она вычислила идеальные размеры гарды. Затем она взяла остатки железа, еще раз подвергла их очистке и разделила на две части. Первая часть предназначалась для гарды, а вторая – для рукояти. Эллен выковала небольшой стержень толщиной в палец и длиной в ладонь. Гарду нужно было насадить на рукоять, поэтому в центре необходимо было проделать отверстие. При этом нужно было следить за тем, чтобы отверстие не было слишком большим и гарда была надежно закреплена. Чтобы проделать подходящее отверстие, Эллен использовала железную заготовку размером с рукоять.

– Вот ты где! – Она улыбнулась Жану, когда тот вошел в мастерскую.

Он немного опоздал и был чем-то недоволен.

– Что случилось? – Эллен приобняла его за плечи.

Но Жан лишь покачал головой. Так как он не хотел рассказывать о происшедшем, расспрашивать его дальше не имело смысла. Когда он будет готов, он все расскажет.

– Я могу тебе помочь? – Жан попытался улыбнуться.

– Да, я дальше не смогу работать без тебя, – сказала Эллен. – Подержишь щипцы?

Кивнув, Жан надел фартук.

– Сегодня искр не будет, – пообещала она в надежде немного его подбодрить. – Вот, подержи плоскогубцами гарду.

Чтобы вбить сделанную заготовку в нужное место, Эллен отметила середину гарды и ударила туда долотом.

– Да, действительно напоминает плоские губы, – заметил Жан, указывая на инструмент.

– Главное, чтобы ты запомнил название. Возьми гарду и положи ее в горн!

Эллен выбрала для гарды простую, но изящную форму. В центре она была широкой, а к краям сужалась.

Жан вытащил ее из горна и с удивлением увидел, что метка сохранилась. Отверстие идеально соответствовало толщине рукояти.

– Гарду закалять не нужно. Просто положи ее на край горна. Я сегодня начну шлифовать лезвие, тут ты мне помочь не сможешь. Сходи к нам в шатер и посиди с Мадлен. По-моему, в последнее время мы ее слишком часто оставляем одну.

Кивнув, Жан ушел. Эллен стала крутить ножную педаль шлифовального станка Пьера, непрерывно смачивая лезвие водой и проверяя, достигнут ли нужный результат. Когда Эллен удовлетворилась качеством шлифовки, она обернула лезвие тканью и отправилась в шатер.

Жан с Мадлен еще не спали.

– Мы тебе немного еды оставили. – Жан указал на жареного голубя с луком и миндалем, а также на кашу, приготовленные Мадлен.

– О, это замечательно, я так есть хочу! – Эллен с аппетитом принялась поглощать нежное ароматное мясо с кашей. – Мадлен, это просто чудесно! – Она посмотрела на Жана. – Это ты поймал голубя? И что бы я без вас делала? – Она обняла их обоих.

– Наверное, умерла бы с голоду. – Жан попытался улыбнуться, хотя у него по-прежнему был грустный вид.

– Ты слишком много работаешь! – сказала Мадлен и погладила Эллен по голове, а затем уселась в углу, где Серый грыз косточку.

– Вы, наверное, считаете меня невыносимой. Я работаю, а заработанные деньги трачу на Атанор. Жан на ушах стоит, чтобы мне помочь, а я? Что я делаю? – Эллен загрустила.

– Ничего, у тебя еще будет возможность нам помочь. Некоторые долги лучше отдавать не сразу. – Из уст Мадлен эти слова прозвучали очень неожиданно – она редко находилась в здравом уме.

Но, едва вспыхнув, искра разума опять угасла, и Мадлен, словно маленький ребенок, принялась играться со своей серебряной монеткой. Эллен потянулась за кожаным мешочком с полировальными камнями, нужными ей для лезвия. Мешочек почему-то был мокрым.

– Серый! – возмущенно вскричала она.

Кожаные застежки мешочка были полностью изгрызены, а сам мешочек обслюнявлен.

– Ах ты, глупое животное! Ну, если ты испортил мои камни!..

За полировальные камни Эллен пришлось отдать небольшое состояние. Некоторые из них были настолько мелкими, что их легко можно было раскрошить. Она осторожно развязала мешочек и вытряхнула камни на ладонь. Все, кроме одного, оказались в целости и сохранности, и только от самого маленького откололся небольшой кусочек. Эллен осторожно уложила полировочные камни и порошок обратно в мешочек.

– Ну, смотри мне, еще раз провинишься! – Она погрозила пальцем щенку.

Тот виновато прижал уши, словно демонстрируя угрызения совести.

– На твоем месте я бы носил этот мешочек с собой. Если его вкус ему понравился так же, как и мои башмаки, он еще раз попытается его съесть. – Жан гневно указал на свой левый башмак. Весь верх башмака был обгрызен, а сбоку зияла большая дыра.

– Да только попробуй! – Эллен угрожающе подняла кулак.

– Но он же еще маленький, вот и ищет себе занятие. На него нельзя за это обижаться, – попытался защитить его Жан.

– Мог бы последить за нашими вещами вместо того, чтобы их портить, – сказала Эллен, немного смягчившись.

Этой ночью ей снилось, что у нее своя огромная кузница с помощниками и подмастерьями, но в ней все разорил Серый.

За день до отъезда Эллен случайно услышала, как Пьер разговаривает с Армелией.

– Я знаю, что она тебе как бельмо на глазу, но может быть, это тебя смягчит, – уговаривал он жену, протягивая свой заработок и радуясь ее удивлению.

– Но это же намного больше, чем у тебя было раньше! – воскликнула она.

– Да, я получаю за нее больше, чем она зарабатывает! А сейчас она еще и платит за то, что по вечерам пользуется моей кузницей. Это лучшая сделка в моей жизни. Так мы скорее приблизимся к нашей цели… – Теперь Пьер перешел на шепот, и Эллен уже не могла разобрать, что он говорит.

Но она услышала достаточно. Если она действительно приносила ему такой доход, нужно было потребовать у него повысить оплату! Эллен стала думать, как ей этого добиться.

Когда в полдень они уже собирались двинуться в путь, Пьер подошел к тому месту, где стояла палатка Эллен. Жан разобрал ее утром и, сложив, закрепил на спине Нестора.

– Ну что ж, увидимся на турнире в Компьене! – как обычно попрощался он с Эллен.

Это был ее шанс!

– Знаете, мастер… Я решила остаться в Компьене, чтобы работать там у кузнеца, с которым была знакома раньше, – сказала Эллен, невинно глядя на Пьера.

Тот побледнел.

– Но ты же не можешь просто… Ты что, бросишь меня на произвол судьбы? – Он был поражен.

– Я не знала, что моя работа так важна для вас. – Эллен старалась казаться удивленной.

– Ну конечно! – вскричал Пьер.

– Ну… если бы вы мне платили больше, я бы могла остаться работать у вас.

– Так что, все дело в деньгах? – осторожно спросил он.

– Меч дорого мне обходится, – пояснила Эллен, пожимая плечами.

Пьер закатил глаза.

– Ну хорошо, я увеличу тебе плату в полтора раза, – сказал он, растягивая слова.

Эллен покачала головой.

– Вдвое, – решительно заявила она, стараясь оставаться хладнокровной.

Она знала, что требует столько же, сколько платят подмастерью-мужчине. Пьер взглянул на нее с ужасом.

«Вероятно, он подсчитывает, стоит ли овчинка выделки», – подумала Эллен. Ей стало страшно. А что, если он откажется?

– Ну хорошо, – буркнул он наконец. – От тебя одно беспокойство! Вот так и делай людям добро! – Пьер с огорченным видом отвернулся и ушел.

Эллен в душе ликовала. Хотя сегодня было воскресенье, она с утра помогала Пьеру сложить на повозку все инструменты, наковальню, точильный камень и меха, и не получила за это ни пенни. При этом сама она платила за каждый день работы в кузнице над Атанором. Так что совесть ее в этом случае не мучила.


По дороге в Компьен они пересекли широкую зеленую долину, где то там то сям росли великолепные фруктовые деревья. Затем перед ними вырос огромный темный лес. Через два дня они наконец-то доехали до довольно большой деревни.

На одном из домов была приколочена вывеска с изображением рубанка – здесь находилась мастерская плотника.

– Мне нужно кое-что купить для Атанора, – обрадованно сказала Эллен.

Подойдя к мастерской, она, не раздумывая, открыла дверь.

– Приветствую вас, мастер! – Эллен слегка поклонилась, широко улыбнувшись.

Жан, наоборот, напустил на себя мрачный вид – на тот случай если Эллен что-то соберется покупать, – так ему легче было торговаться с продавцом.

Плотник сидел за большим рабочим столом. Перед ним высилась целая кипа деревянных заготовок, из-за которых выглядывала только его голова. Недоверчиво прищурившись, он поднял голову, глядя на незнакомца.

– Что вы хотели?

– Мне нужно две узких деревянных заготовки для ножен, лучше всего хорошо просушенная груша, а также сухая деревянная заготовка поменьше для рукояти.

Плотник с любопытством взглянул на девушку.

– Слушай, я тебя где-то видел, – пробормотал он, внимательно присматриваясь к Эллен.

– Пуле! – обрадованно воскликнула она, узнав старика.

– Элленвеора! – Плотник встал и, с трудом обойдя стол, обнял Эллен.

Когда Жан увидел его в полный рост, он понял, за что его прозвали Пуле, то есть Цыпленком. Он шел, согнувшись вперед, словно вес его широкой груди тянул его вниз. Рабочая накидка доставала ему до бедер. Из-под нее выглядывали два массивных бедра в узких штанах. До колен ноги были толстыми и круглыми, но ниже были невероятно худыми. Он действительно очень напоминал цыпленка. Непонятно было, как такие хрупкие голени выдерживали вес его тела. Жан недоумевал, как плотник, который едва мог ходить, вообще сумел выжить. Мальчик осмотрел мастерскую. Обстановка здесь была небедная. К тому же стол был завален множеством начатых заказов. А еще в мастерской были подмастерье и двое учеников, которым тоже явно жилось неплохо.

– Ну что, как дела, малыш? – Пуле потрепал Эллен по плечу. – Выглядишь просто великолепно!

– Спасибо, Пуле, у меня все нормально. А как там Клэр? Ты ничего о ней не знаешь?

Пуле был дядей Клэр и однажды приезжал к ней в гости, когда Эллен еще жила там. Клэр была его единственной родственницей, и несмотря на то что дорога к ней была длинной и для него невероятно тяжелой, он иногда навещал племянницу.

– Недавно тут был сын мельника. Он рассказал, что Клэр уже лучше, но вот мальчик… – Пуле печально покачал своей непропорционально большой головой.

– А что случилось? Она больна? А что с Жаком? Он что, натворил что-нибудь?

– Он умер. У него была лихорадка и кашель. Его не смогли вылечить. Первый ребенок Клэр от Гуо родился мертвым… а потом еще эта история с Жаком. В общем, Клэр была на грани. Но сейчас она снова беременна, насколько я знаю! – Пуле вздохнул. – Да, так оно и бывает. Рождение и смерть, смерть и рождение. Таков порядок вещей.

– Бедный Жак! – огорченно сказала Эллен. – Но раз она снова ждет ребенка, ей будет легче вынести эту потерю. На этот раз все будет хорошо, я в этом уверена. Я буду за нее молиться! – Эллен попыталась улыбнуться.

Теперь Пуле увидел и Мадлен, подошедшую к Жану. Девушка завороженно, точно маленький ребенок, смотрела на воробушка, вырезанного из дерева. Игрушка свисала с потолочной балки на едва видимой нити и двигалась при каждом дуновении ветра. Любой ребенок, входивший в мастерскую, не мог оторвать от воробушка глаз, но девушка, вошедшая с Эллен, была уже далеко не ребенком.

Пуле взял Эллен за плечи и заглянул ей в глаза.

– Дай-ка я на тебя посмотрю. Ты как-то очень похорошела. А, да ты же влюблена! – Плутовато улыбнувшись, он легонько щелкнул ее по носу, а затем обернулся к своим деревянным заготовкам. – Так-так, ты опять делаешь ножны! И рукоятку собираешься сделать?

– Но я и не надеялась, что получу лучшее дерево! – Просияв, Эллен лукаво похлопала ресничками.

– Что ж, ради твоих красивых глазок пошарю-ка я по своим запасам, может, для тебя что-то и найдется. – Плотник с трудом поковылял к ящику в углу мастерской. – Раз ты берешь для ножен грушу, то для рукояти тебе нужна будет груша или вишня… или ясень?

– Ты лучше разбираешься в древесине. Выбери мне хороший материал по доступной цене, а что это будет за дерево – тебе решать!

Кивнув, Пуле принялся рыться в ящике, пока наконец что-то не нашел.

– Вот великолепная древесина! Сухая-пресухая. Ну, что скажешь? Размеры подходят?

Он, хромая, подошел к Эллен и протянул ей заготовку. Пока она ее рассматривала, он выбрал две деревянных пластины для ножен. О высоком качестве его товаров знали все в округе, так что у него было очень много клиентов среди ремесленников, и нужные материалы всегда находились под рукой.

– Ты прав, по размеру как раз подходит!

Она повернулась к Жану и протянула ему заготовку.

– Это вишня, – сказала она мальчику, а затем попросила Пуле: – Ты не мог бы ее распилить?

Плотник закрепил заготовку и, взяв пилу, наметил середину.

– Вот так? – уточнил он у Эллен.

Та кивнула, и Пуле распилил деревяшку надвое.

– Что-нибудь еще, малыш?

Глаза у него блестели, и Жан подумал, что он, должно быть, такой же хороший торговец, как и плотник.

– Думаю, нет, – ответила Эллен, но в ее голосе по-прежнему звучало сомнение.

Пуле протянул ей распиленную заготовку и древесину для ножен, а затем назвал цену.

Жан изумленно выпучил глаза.

– Слушай, это конечно твой знакомый, но даже если бы он продавал свой товар самому королю, то цена все равно была бы слишком высокой. Такое ощущение, что ты покупаешь не дерево, а золото. При этом такого дерева полно в лесу, его нужно просто собрать! – возмутился он.

– Милый мальчик! – Пуле ухмыльнулся. Жан раздраженно на него взглянул.

– Он понятия не имеет о ценах на древесину, да и ничего о ней не знает. – Эллен вздохнула, прекрасно понимая, что Пуле сделал ей скидку.

Жану любая цена показалась бы слишком высокой, потому что он не знал, как важно использовать хорошо просушенное дерево и как трудно подыскать заготовки для ножен.

– Мальчик далеко пойдет, да и ты с ним не пропадешь, если будешь его слушаться! – Пуле немного снизил цену. – Ну что, теперь ты доволен, мальчик?

Жан покраснел. Он кивнул, а когда Пуле и Эллен расхохотались, немного обиделся.

– Вот, вырежешь себе что-нибудь красивое. Это ясень. – Пуле протянул Жану узловатую палку.

– Спасибо, – буркнул Жан, не глядя плотнику в глаза.

– Если увидишь Клэр, обними ее за меня и скажи, что я молюсь за Жака и ребенка, которого она носит. Да и Гуо привет передавай, ладно?

– Конечно, малыш, я так и сделаю. Берегите себя! – Пуле обнял Эллен на прощание.

Жан молчал до тех пор, пока они не покинули деревню.

– Вы надо мной насмехались! Вы меня высмеяли! Я вот ничего смешного тут не вижу! Этот твой странноватый друг в итоге все же снизил цену. Вот видишь, значит, я был прав, и цена была слишком высокой! – Он наконец взорвался.

– Я с тобой не согласна. Он обошелся со мной даже лучше, чем я ожидала. Не будь ребенком, Жан. Пуле – честный плотник, иначе он не смог бы иметь столько клиентов и зарабатывать себе на жизнь, ведь он калека. К тому же он подарил тебе хорошую деревянную заготовку.

– Пф-ф! Такие палки в любом лесу на земле валяются. – Жан огорченно махнул рукой.

– Из нее можно что-нибудь вырезать, потому что она достаточно сухая. А палки, которые ты найдешь в лесу, никуда не годятся. Зеленую древесину, то есть молодую, сложно обрабатывать – она слишком волокнистая, а когда высыхает, то легко ломается. А старая древесина в лесу, как правило, трухлявая. Пуле всегда сам выискивает материал. Его подмастерье и ученики срубают только те деревья, которые он выбирает, а затем он держит дерево на складе, где оно должно пролежать год-два, чтобы окончательно высохнуть. Только после этого из дерева можно делать такие заготовки, как те, что я купила. Поверь мне, это хорошая древесина.

– Хм-м… – пробормотал Жан. Ему было неприятно сознаваться в том, что он ошибся в Пуле. – А что с ним вообще такое? Я имею в виду ноги.

Эллен пожала плечами.

– Понятия не имею. Говорят, когда-то он был красивым парнем, хотя это трудно себе представить, глядя на него сейчас.

Жан подумал о непропорционально большой голове Пуле, сидевшей прямо на плечах, и не было даже намека на шею. Мальчику вспомнилась вся фигура плотника, и он покачал головой. Он был красивым парнем? Это невозможно!

Они шли от одной деревушки к другой, наслаждаясь теплыми осенними деньками, наполненными солнечным светом и украшенными пестрой листвой. Только когда сгущались сумерки, становилось холодно и сыро, поэтому они пораньше выбирали себе уютное место для ночевки и разводили костер. Мадлен пела колыбельные. Благодаря ее чистому высокому голосу казалось, что это поют эльфы. Эллен работала над рукоятью меча и слушала пение девушки. От звучания этого нежного голоса у Эллен слезы наворачивались на глаза. Положив одну из половинок заготовки на основание лезвия, Эллен обвела ножом, который когда-то подарил ей Осмонд, контуры на древесине. Когда Мадлен замолчала, Эллен отерла рукавом слезы и проверила, плотно ли соединяются две части рукояти. Затем она так же обвела контуры основания меча на второй половине заготовки и осторожно начала выдалбливать дерево. Эллен много раз задень пользовалась этим ножом – она нарезала им хлеб, сало и лук, разрезала им ткань, чистила ногти, выстругивала вертела для мяса или вырезала что-нибудь из дерева, как сегодня. Иногда в такие моменты она тосковала по дому – вспоминала Осмонда, сестер, Симона и Эльфгиву. Интересно, жива ли еще старушка?

Эллен стала вспоминать, сколько же лет прошло с тех пор, как она уехала из Орфорда.

– Должно быть, прошло лет десять-одиннадцать, – пробормотала она.

– Кто? – с любопытством спросил Жан.

Он тоже решил заняться резьбой по дереву и, взяв нож, который пару месяцев назад выковала для него Эллен, принялся за работу.

– Не кто, а что.

– В смысле?

– Я размышляла о том, как давно уехала я из дому. Думаю, прошло лет десять-одиннадцать, – немного раздраженно ответила Эллен.

– А-а-а, понятно. – Жану это было не интересно, и он снова сосредоточился на резьбе.

Всегда, когда Эллен думала о семье, она ощущала неприятное жжение в животе, так что она старалась не углубляться в эти мысли.

– Нужно держать нож под другим углом, – слишком резко сказала она Жану, и тот удивленно поднял голову. – Вот, видишь? – Эллен показала ему, как держать в руке нож. – И двигай ножом по направлению от себя, иначе можешь пораниться. – Только сейчас она заметила странный блеск в его глазах.

Она уже собиралась спросить его, что случилось, когда он внезапно сказал с дрожью в голосе:

– Отец часто занимался резьбой по дереву по вечерам. – Он вытер нос рукавом. – Вообще-то я должен бы знать, как держать нож, ведь он не раз мне это показывал, но я почему-то помню все как-то размыто.

Эллен сочувственно взглянула на него.

– Но ведь это было так давно! – сказала она, погладив его по голове, чтобы успокоить.

– Их лица… Они исчезли!

– Чьи лица, Жан?

– Лица моих родителей и младшего братика. Когда я думаю о них и пытаюсь их представить, то вижу лишь кровь, вспоротый живот отца и вывихнутые руки матери. Я уже не помню, какого цвета были их глаза и волосы. – Жан тихо плакал.

Эллен могла лишь догадываться, что он чувствует. Внезапно ее тоска по дому показалась ей пустяком по сравнению с одиночеством, которое, должно быть, ощущали Жан и Мадлен. Они ведь даже не знали, где находилась их когда-то родная деревня, и если они когда-нибудь случайно не попадут в те места, то никогда не найдут родной дом, хотя Жан и не переставал в это верить. А может быть, их деревню и не отстроили, ведь все ее жители погибли. Эллен села между Жаном и Мадлен, обнимая их обоих и укачивая, словно младенцев.

– Я так рад, что мы повстречали тебя. Я всегда старался заботиться о ней, понимаешь? – тихо сказал Жан.

Мадлен молчала, счастливая от того, что Эллен ее обнимала.

– А вот у меня никогда никого не было. Я имею в виду, никто никогда не заботился обо мне. – Мальчик смотрел в огонь, отвернувшись от Эллен.

Она видела, как блестят слезы на его щеках.

Мадлен закрыла глаза и сидела тихо-тихо. Казалось, она уснула.

– Мы всегда будем вместе, обещаю! – Эллен покрепче прижала их к себе.

Жан грустно покачал головой.

– Однажды появится какой-нибудь мужчина, – сказал он. – Я не имею в виду этого сэра Гийома… – с пренебрежением добавил он.

– Жан! – возмущенно воскликнула Эллен, покраснев. – Это еще что такое?

– Ну ладно, я же знаю, что ты в него влюблена!

– Почему ты так думаешь? – Эллен казалось, что ее уличили в каком-то преступлении.

– Да это и слепой бы заметил. Ты же его боготворишь! Возможно, ты ему и нравишься, но ведь он – учитель фехтования нашего молодого короля, а ты – просто девушка, которая хочет стать кузнецом. У вас нет ничего общего.

У Эллен внутри все сжалось. Жан не сказал ничего для нее нового, но ей все равно было больно от его слов. Естественно, у нее с Гийомом не было будущего. Эллен казалось, что голос Жана доносится издалека.

– Однажды он женится на женщине своего круга, а ты выйдешь замуж за какого-нибудь добропорядочного ремесленника. Это если еще кто-нибудь согласится жить с такой своенравной девчонкой, как ты. – Жан улыбнулся сквозь слезы.

– Слушай, ты совсем обнаглел! – Эллен подняла руку, в которой по-прежнему сжимала нож, и, смеясь, погрозила Жану, хотя в этот момент на душе у нее кошки скреблись.

Ей вспомнился Джоселин, его ужасная смерть, и она подумала о том, насколько несправедлив этот мир.

– Когда ты соберешься выходить замуж, мы станем для тебя обузой, – тихо сказал Жан, опустив взгляд, чтобы Эллен не видела его глаз, но Эллен знала, что он опять плакал.

– Не говори глупости. Мы всегда будем вместе, – энергично заявила Эллен. – И хватит об этом.


Этой ночью Эллен снилась Англия. Она проснулась отдохнувшей и повеселевшей. Целый день после этого у нее было хорошее настроение. В обед они зашли к одному из местных крестьян и купили у него кусок козлиной шкуры, которая нужна была Эллен для ножен. Жан настолько удачно сторговался с крестьянином, что они могли позволить себе купить немного козьего мяса.

– Мне для ножен еще нужен клей, – сказала Эллен, с трудом пережевывая жестковатое мясо.

– А почему же ты не купила клей у своего приятеля плотника? – Жан удивленно взглянул на нее.

– Да, можно было, но я решила этого не делать. Дерево у него первого сорта, а вот клей был уже немного несвежий.

– Откуда ты знаешь? – недоуменно спросил Жан.

– По запаху почувствовала. Я в клее хорошо разбираюсь. Вероятно, я и сама бы смогла его приготовить, но это длительный и сложный процесс. Если клей стоит дольше трех-четырех дней, он начинает вонять, а у клея Пуле был достаточно неприятный запах. Скорее всего, подмастерье ленится регулярно готовить свежий клей. Можно было, конечно, купить у него запечатанный клей, но я предпочитаю свежий, так что куплю его тогда, когда он мне понадобится. Это обойдется мне немного дороже, но я, по крайней мере, буду знать, что это первосортный клей, а ведь это самое главное, правда?

Жан ухмыльнулся.

– Да, это уж точно. Знаешь, я однажды работал на оружейника, который делал щиты. Его сын заболел и не мог ему помогать, поэтому он взял меня в подручные. Для такой работы требуется много клея. Он постоянно его варил, так что можно будет, если захочешь, на следующем турнире купить клей у него. Правда, я не могу тебе сказать, хороший это клей или плохой.

– Что ж, мы это скоро выясним! – Эллен кивнула.


С тех пор как Эллен покинула Танкарвилль, она исходила много дорог. Она успела пройти почти всю Нормандию, часть Фландрии и Шампани. Она даже однажды проезжала через Париж, но вот в Компьене, который находился севернее Парижа, она была впервые. Здешние леса, в которых тоже планировалось проводить поединки, были любимыми охотничьими угодьями французских королей, а в сам город стекалось множество пилигримов, надеявшихся хоть разок взглянуть на священную плащаницу и многие другие реликвии, хранившиеся в местном аббатстве. Достопримечательностью этого невероятного города было также множество церквей и королевский дворец с круглой башней.

Эллен, Мадлен и Жан бродили по переулкам, рассматривая витрины торговцев и ремесленников и лотки на рынке. У одной ткачихи Эллен купила материал для обмотки ножен, у торговца шелком – длинную темно-красную обмотку для рукояти.

– Мне еще нужна кожа для ножен и ремня… – Эллен огляделась.

Вскоре они нашли прекрасную винного цвета кожу по приемлемой цене.

– Может, мы сегодня заночуем здесь, а завтра пойдем дальше, как выдумаете? – предложила она своим друзьям после того, как купила еще и латунную застежку.

– Ты хочешь сказать, что мы остановимся в таверне? – недоверчиво спросил Жан.

– О Боже, ну конечно же нет. Мы что, герцоги какие-нибудь или торговцы, чтобы в тавернах останавливаться? Мы попросим в церкви, чтобы нам разрешили переночевать там. Учитывая, сколько здесь паломников, там наверняка есть места для сна.

– А, ну раз так… – Жан с облегчением кивнул, оглядываясь на Мадлен, – ему приходилось тащить девушку за руку, потому что она норовила остановиться у каждого лотка, чтобы полюбоваться яркими товарами.

Однако найти ночлег оказалось сложнее, чем думала Эллен. Им пришлось обойти почти все церкви в городе, чтобы отыскать свободное место. У таверн, харчевен и отхожих мест стояли толпы пилигримов. Жители Компьена умели извлечь выгоду из такого наплыва верующих и продавали все необходимое путникам по завышенным ценам, несмотря на невысокое качество товаров. Эллен втридорога купила большую порцию паштета и кружку пива, чтобы разделить это все на троих. Огорченные тем, что паштет был горьковатым, а пиво теплым, трое друзей стали устраиваться спать на холодном каменном полу. Слева от них расположилась группа пилигримов, а справа – странного вида иноземцы, чьего языка они не понимали.

Несмотря на то что они улеглись спать на сложенном шатре и каждый завернулся в свое одеяло, прижавшись к соседу, Эллен сильно мерзла и долго не могла уснуть. Даже Серый, который всегда был рядом, сегодня нисколько ее не согревал. Среди ночи она проснулась. У нее горели щеки, зубы стучали, все тело била лихорадочная дрожь, а голова чудовищно болела. От слабости она снова заснула, но утром проснулась совсем разбитой.

Священник уверял, что пребывание в этой церкви и благодать Божья помогут победить болезнь. Он обещал молиться за Эллен, но на этом его забота о девушке закончилась.

Напротив, одна сердобольная молодая торговка, пришедшая на утреннюю молитву в церковь, настоятельно рекомендовала Жану одну травницу, которая жила неподалеку. У Эллен сердце замирало от мысли о том, что необходимо будет платить деньги за лечение. Она считала это транжирством, но на этот раз ей не удалось переубедить Жана.

– Травница не зайдет в церковь, так что вам придется вывести вашу подругу на ступеньки перед церковью. Яркое солнце ее согреет, а тут внутри очень холодно и сильно дует, – посоветовала молодая торговка.

Торговка согласилась показать Жану дорогу к знахарке. Когда он вернулся с ней, Эллен бредила от жара.

– Эльфгива! Ты жива! – Она всхлипнула и принялась целовать руки незнакомки.

– Здесь вам оставаться нельзя. Отнесите ее ко мне! – приказала травница, обеспокоенная состоянием Эллен. – Если она еще одну ночь поспит в этой церкви, где такие сквозняки, она умрет!

Жан и Мадлен помогли Эллен встать, но она еле передвигала ноги. Жан попросил двоих сильных мужчин, ремонтировавших в церкви дверь, помочь им. Те подхватили Эллен на руки и отнесли ее в дом травницы. Дом был удивительно большим и уютным. Тут было очень чисто и приятно пахло мятой и вареным мясом.

– Ей надо отлежаться не меньше двух недель, чтобы выздороветь полностью. Дела ее плохи! – сказала травница, осматривая Эллен.

– Нет, так не пойдет. Ей же надо работать. Она работает кузнецом на турнирах. Мы сегодня хотели уехать! – Внезапно Жан стал выглядеть так беспомощно, будто он был маленьким ребенком.

– Тогда вам придется оставить ее здесь. Видишь, как дрожат ее ресницы? Она бредит, и к тому же приняла меня за другого человека, вы этому свидетели. Она, конечно, сильная молодая женщина, но с таким жаром шутить не стоит. Если ей повезло, то это просто последствия переохлаждения и усталости. Но возможно, у нее что-то серьезное. Как бы то ни было, ей нужен покой.

Жан беспомощно взглянул на Мадлен, а потом повернулся к травнице.

– Мы не сможем много вам заплатить, но Мадлен могла бы остаться здесь и подыскать себе работу. Может быть, кому-то нужна служанка?

Травница, посмотрев на Мадлен, кивнула.

– Я надеюсь, она не лентяйка!

– Нет, поверьте мне. Она привыкла к тяжелому труду.

– Тогда она может остаться у меня, – решила травница. Жан был рад, что пристроил Мадлен. Он решил взять Серого, Нестора и палатку и поехать на турнир самому. В конце концов, ему нужно было объяснить Пьеру отсутствие Эллен, чтобы тот не сердился. Кроме того, он мог бы предложить кузнецу себя в качестве подручного.

– С тобой все будет в порядке, поверь, – шепнул он Эллен, хотя и не был уверен, что она его понимает. – Я скоро вернусь. Не волнуйся, я обо всем позабочусь.

Погладив Эллен по руке, он попрощался с Мадлен, дав ей напоследок пару советов, и отправился в путь.

* * *
Тибалт в ярости ходил туда-сюда по площади, где торговцы выстроили свои лотки. Гийом все время его провоцировал! Надо же, во весь голос сегодня заявил, что чувствует себя сильным как бык, и докажет это французишкам. Он снова делал вид, что весь исход турнира зависит только от него! А как все остальные принялись ликовать по этому поводу! Это же просто смешно! Между шатрами бегали дети, в то время как их родители разгружали лошадей, ослов и тележки. Женщины громко переругивались, пытаясь занять лучшие места на площади. Слышался лай собак. Тибалт два раза споткнулся и чуть не упал – сначала он не заметил железный крюк, торчавший из земли, а в другой раз зацепился за веревку. Взбешенный всем происходящим, он в сердцах плюнул на землю. Если тут еще эта девчонка появится… Кузнец, ну надо же! Тибалт пнул проходящую мимо худую кошку. Так ей и надо: раз она такая худая, значит, плохо ловит мышей. Естественно, это жалкое создание ни в чем не было виновато.

Он приходил в ярость, думая об Эллен. Как Гийом, так и Эллен превращали его жизнь в ад, каждый по-своему.

Тибалт почти дошел до кузницы. Он свернул к ней, сам не осознавая того, и сейчас, когда понял, где находится, ощутил новый приступ ярости. Он уже хотел остановиться, когда услышал возмущенные крики кузнеца.

– Сперва она требует такого повышения оплаты, что у меня глаза на лоб лезут, а потом эта ленивая дрянь решает куда-то запропаститься и не хочет выходить на работу!

Повернувшись, Тибалт увидел, как кузнец откинул со лба густые волосы. Тибалт с завистью отметил, что они кудрявые и черные, с благородной сединой. Ему никогда раньше не приходилось видеть мужчину такого возраста с такими густыми кудрявыми волосами. Вши и кожные заболевания приводили к тому, что у большинства людей волосы выпадали рано, и казалось, что голову объели мыши. Тибалт провел рукой по своей голове. В последнее время волосы у него начали редеть. А вот волосы кузнеца, наоборот, придавали его облику благородство, что, как считал Тибалт, не соответствовало его статусу.

Кузнец так разнервничался, что казалось, он вот-вот лопнет от злости.

– Она не ленивая и не дрянь, и вы это знаете, Пьер. Она действительно хочет работать! – донеслись до Тибалта чьи-то слова.

Тибалт закрыл глаза и задумался. Этого мальчика он уже где-то видел. Точно! На том турнире, осенью. Это он вытащил Эллен из-под копыт его коня.

– Вы ведь достаточно хорошо ее знаете, чтобы понимать, насколько ей должно быть плохо, если она не пришла в кузницу. У нее сильный жар. Знахарка сказала, что она может умереть, если не будет лежать в постели, – говорил мальчик таким тоном, что было понятно, как сильно он волнуется.

Тибалт прислушался. Так Эллен больна! «Ну, так ей и надо», – подумал он и стал подслушивать дальше.

– Да ну, эти травницы всегда пугают честной народ. И заметь, они это делают, чтобы им больше платили. Она наверняка сдерет с вас много денег. Точно говорю, она вас за нос водит! – Пьер презрительно взглянул на мальчика, стараясь дать ему понять, что он считал его умнее.

Тибалт удовлетворенно кивнул.

– Элленвеору бьет дрожь, словно от холода, хотя тело у нее очень горячее. У нее высокая температура. Верите вы или нет, но я-то сам видел, насколько она больна. Как только она поправится, она будет счастлива снова работать на вас. – Мальчик еще не закончил говорить, как кузнец его перебил.

– Это если я еще возьму ее на работу! – Этими словами он привел мальчика в растерянность.

– А как же меч Эллен? – закричал он вслед кузнецу. – А как же меч, над которым она работает?

Но ответа не последовало. Тибалт потер подбородок.

– Так-так-так… Она делает меч… – пробормотал он.


На следующий день Тибалт начал следить за своим соперником Гийомом. Он и раньше достаточно часто пытался наблюдать за ним, стремясь заметить хоть что-то, что можно было использовать против него. Когда гофмаршал подошел к кузнице мастера Пьера, навстречу ему вышла женщина, которая сразу же спросила, что ему угодно. Тибалт притаился неподалеку, стараясь оставаться незамеченным.

– Я ищу Элленвеору. Я ее давно не видел. Она больше не работает на вашего мужа?

– Нет, – коротко ответила Армелия, рассматривая гофмаршала с головы до ног. – А что, она что-то натворила? – В ее глазах горело любопытство.

Гийом не ответил.

– Вы можете мне сказать, где ее найти? – спросил он вместо этого немного раздраженным голосом.

– Нет, милорд, – ответила она язвительно. – Она нас бросила. Кто знает, с кем она и где! – Было очевидно, что жена кузнеца недолюбливала Эллен.

– Что вы имеете в виду? – уточнил Гийом.

– Ну, вы понимаете, девушка в ее возрасте, и до сих пор не замужем… – Она многозначительно подняла брови. – Она уже девица не первой молодости, и наверняка ухватится за любую возможность, которая ей подвернется. – Армелия важно взглянула на гофмаршала.

Не говоря больше ни слова, Гийом развернулся и ушел.

– Мог хотя бы спасибо сказать. Хам! – буркнула она, глядя ему вслед.

Тибалт оттолкнулся от стены, у которой стоял, и подошел к Армелии.

– Высокомерный тип, – произнес Тибалт, кивая вслед Гийому. – Думает, что он тут лучше всех.

Повернувшись к жене кузнеца, он улыбнулся так обворожительно, как только мог.

Та покраснела, засмущавшись, и заправила прядь жирных волос под платок.

– Я могу вам чем-нибудь помочь, милорд?

– Да, возможно, – ответил Тибалт с наигранным дружелюбием. – Эта женщина. Я имею в виду Элленвеору. Я тут слышал, она какой-то меч делает.

Услышав имя Элленвеоры, Армелия помрачнела.

– Да кто она такая, что все мужчины за нейухлестывают? – бросила она.

– О нет, меня интересует меч. Исключительно меч. Есть предположение, что она собирается заколдовать этот меч, чтобы повредить нашему королю. Этому надо помешать! Поэтому очень важно, чтобы вы мне и только мне сообщили, когда она закончит над ним работу!

– Это если она вообще вернется!

– Да, это точно! – Тибалт с трудом сдерживался, чтобы не схватить эту женщину за шею и не начать ее душить. – Я буду участвовать и в следующих турнирах. Если у вас будут для меня новости, сообщите об этом Абелю, ювелиру. Вы знаете, где его мастерская? – любезно осведомился он.

Армелия кивнула. Эта фраза произвела на нее огромное впечатление, ведь у ювелира был самый красивый из всех лотков!

Тибалт протянул ей серебряную монету.

– Когда вы сообщите мне то, что меня интересует, сможете получить еще три таких монеты.

Армелия широко улыбнулась.

– Можете на меня положиться, милорд! Но, милорд, что мне сказать ювелиру? Кому он должен будет передать новости?

– Вам не нужно будет ничего говорить. Просто скажите, что меч готов!

– Меч готов… Ага, я поняла, – пробормотала совершенно сбитая с толку Армелия.

Она собиралась продолжать расспрашивать, но Тибалт развернулся и ушел.

* * *
Эллен сидела на табурете перед домом, наслаждаясь теплом полуденного солнца, в то время как Мадлен пропалывала овощи на грядках, напевая песенку. Белье, которое развевалось за ее спиной на веревке, казалось, было готово улететь в голубое небо при следующем порыве ветра. Эллен улыбнулась. Она никогда еще не видела Мадлен такой счастливой. Внезапно девушка вскинулась и побежала к воротам. Эллен медленно встала и направилась за ней. Она сделал всего пару шагов, но сердце тут же сильно забилось, и ей пришлось остановиться, чтобы отдышаться.

– Жан! – радостно воскликнула она, увидев, кто пришел.

– Эллен! Тебе уже лучше! – сказал он обрадованно.

– Она еще не совсем выздоровела, и обязательно должна себя беречь! – вмешалась травница, которая вышла из дома, чтобы поздороваться с Жаном. – Ей ни в коем случае нельзя сейчас работать!

– Да я и не могла бы сейчас чем-то заниматься, – сказала Эллен и сильно закашлялась.

– Не нравится мне, как ты кашляешь! – озабоченно произнес Жан. – Похоже на лай Серого.

Отмахнувшись от него, Эллен снова закашлялась и жестом попросила Жана следовать за ней.

– Давай не будем об этом говорить. А ты там как? Работу нашел?

– Я тебе скоро сделаю самый лучший клей, какой ты только можешь себе представить! – похвастался Жан.

– Ты? Что ж, тогда это будет какой-то совершенно необыкновенный клей. Надеюсь, он будет клеить. – Эллен снова закашлялась. – А почему ты приготавливаешь клей? – спросила она, отдышавшись.

– Я работаю у оружейника, который изготавливает щиты. Я же тебе рассказывал, что он сам делает клей. Он обещал меня научить.

– У него что, опять сын заболел?

– Нет, Сильвайн тоже работает. Кстати, он довольно милый парень. На голову выше меня и немного старше. Но нисколько не задается.

Эллен улыбнулась.

– Я рада, что тебе так повезло с работой. У Мадлен тут тоже много дел, и только я вынуждена лентяйничать…

– Мадлен кажется очень довольной, я наверное зря о ней беспокоился, – сказал Жан, взглянув на девушку.

– Руфь к нам очень хорошо относится. Она от меня не отходила, когда у меня был жар. – Эллен стала кашлять, со свистом втягивая воздух, затем продолжила: – У меня болели все кости, словно я ковала целый день. При этом я всего лишь лежала в кровати. – Эллен запнулась и снова зашлась кашлем. – Вчера я хотела поработать над рукоятью, но не смогла! – Она поплотнее закуталась в шаль. – Я себя так чувствую, словно мне лет сто.

– Сто? – Жан рассмеялся. – Нет, столько люди не живут.

– Ну тогда посмотри на меня. – Эллен устало улыбнулась.

– Холодает, давай пойдем в дом и усадим тебя у очага, – сказала Руфь и, когда они оказались внутри, помогла Эллен устроиться поудобнее.

Жан тоже подошел к очагу и потер руки.

– Мне пора идти, чтобы вернуться засветло. Так безопаснее. – Он на прощание поцеловал Эллен в щеку.

Эллен взглянула на него с изумлением – он такого раньше никогда не делал. Жан покраснел и отвернулся.

– Я тебя провожу! – сказала Руфь.

– Она еще слаба. Я рад, что вы о ней заботитесь. Да и Мадлен тут себя, кажется, хорошо чувствует. Спасибо вам за все, госпожа. – Жан галантно поклонился.

– Иди уже, глупыш, – смущенно сказала Руфь, выталкивая его за дверь.

– Но я не хотел вас сердить, серьезно! – поспешно извинился Жан.

– Ладно, ладно, – буркнула Руфь, поправляя узел на затылке. – Милый мальчик. – Она улыбнулась и ушла в дом.


Когда Жан вернулся через неделю, Эллен было уже значительно лучше. Она по-прежнему быстро уставала и была немного бледной, но к ней вернулась уверенность в себе.

Мадлен первой заметила, что Жан вошел во двор, и сразу же бросилась ему на шею.

– Я по тебе так соскучилась! – шепнула она ему. – Я приготовила поесть. Ты ведь наверняка проголодался!

Жан удивленно взглянул на Эллен, которая в этот момент вышла из дома.

– Мадлен как-то изменилась! – тихо сказал он, поздоровавшись с Эллен.

– Тут очень спокойный дом, и то, что мы живем здесь, идет нам на пользу. – Эллен проводила Жана в комнату.

Мадлен поставила перед ним на стол большую тарелку чечевичной похлебки. Жан с аппетитом стал есть мягкую ароматную чечевицу.

– Великолепно, Мадлен! – похвалил он, облизывая губы от удовольствия.

Эллен не могла дождаться, когда же он расскажет ей о следующем турнире. Она положила локти на стол, наклонилась вперед и следила взглядом за каждой ложкой чечевицы, которую Жан подносил ко рту.

– Ну давай уже, рассказывай!

– Нам нужно выйти дней через пять. Турнир в Шартре – предпоследний перед Рождеством. Там будет полно народу. Ансельм, который жарит блины… Ну, знаешь, из Рейнланда… И еще пара людей, которые задержались здесь, собираются туда ехать. Если мы не хотим путешествовать одни, то можем воспользоваться этой отличной возможностью.

– Хорошо, так мы и сделаем. Свежий воздух и пешая прогулка приведут меня в норму. А теперь расскажи мне, как там Гийом? Ты его видел? Он тебя не спрашивал обо мне?

Жан глубоко вздохнул. Он надеялся на то, что Эллен не станет расспрашивать его об этом человеке. Хотя он и мог солгать, он знал, что правда рано или поздно выплывет, так что решил рассказать ей для начала о победах Гийома на турнире.

– Когда-нибудь он станет самым знаменитым из всех рыцарей, вот увидишь. Придет день, и он станет самым лучшим, это уж точно. Борьба – это вся его жизнь, а остальное для него неважно. Ты никогда не видел, как он дерется? – Щеки у Эллен раскраснелись, как всегда, когда она говорила о Гийоме.

– Нет, мне ведь нужно было работать, – буркнул Жан недовольно и попытался сменить тему. – Оружейник еще ничего не сказал, но я надеюсь, что на следующем турнире снова смогу работать у него. И ты сможешь купить у него клей. Он наверняка возьмет с тебя недорого, если я его об этом попрошу.

Эллен ему улыбнулась.

– Хорошо, так и сделаем. Кстати, рукоять я уже почти закончила. – Эллен снова сделалась серьезной. – Я только последние два дня стала опять думать об Атаноре. – Она покачала головой. – Как только я снова смогу ковать, я сделаю головку эфеса. Жду не дождусь, чтобы попасть в мастерскую. Я действительно себя намного лучше чувствую!

– А, Эллен, я же тебе кое-что принес для твоего скорейшего выздоровления! Подожди, я сейчас!

Жан выбежал во двор к Нестору и принес Эллен небольшой глиняный горшок. Эллен последовала за Жаном, а Мадлен принялась убирать в кухне.

– Вот, это тебе! – Жан протянул ей горшок.

Крышка горшка была перевязана тонкой веревочкой.

– А что там? – Эллен с любопытством рассматривала горшочек.

– Открой и узнаешь! – Жан так и сиял от радости. – Но осторожно!

Эллен развязала узелок и сняла с горшка крышку. Там была густая коричневая масса.

– Жан, что это? – Эллен осторожно принюхалась. – М-м-м, пахнет вкусно! Чем-то горьковатым и сладковатым одновременно.

– Это варенье из яблок и груш. Тот рейнландский пекарь, с которым мы поедем в Шартр, делает такое варенье для блинчиков. Оно на вкус сладкое как мед! Попробуй!

Эллен сунула кончик пальца в густую массу и облизнула его, прикрыв глаза.

– М-м-м, ты прав. Очень вкусно!

– Жан, тебе нужно вытереть лошадь, а то она вся взмокла. Привяжи ее вон там, за сараем. Там ты найдешь солому и ведро с водой, – посоветовала ему Руфь, которая как раз вышла из дома, чтобы набросить Эллен на плечи шерстяную шаль. – Ты должна быть осторожнее, сейчас слишком холодно, а ты выходишь раздетая, – упрекнула она Эллен.

Жан впервые заметил, какая Руфь низенькая. Она была Эллен всего лишь по плечо.

– Да, вы правы, мне лучше позаботиться о Несторе. – Жан начал разгружать пони. – Вы не против, если Эллен и Мадлен останутся у вас еще на пару дней? А потом мы поедем в Шартр, – обратился он к Руфи, словно бы невзначай, стараясь не смотреть ей в глаза.

– А ты? – Руфь сорвала пару листов одуванчика. – Очень вкусно. – Она протянула один листик Мадлен.

– Да я найду, где переночевать, у меня же палатка есть.

– Дрова рубить умеешь? Крышу сарая починить сможешь? – спросила Руфь.

Она обеспокоенно посмотрела на крышу сарая. В соломе виднелись дыры и вмятины. Жан неуверенно кивнул. Хотя эта женщина казалась очень доброй, она почему-то его смущала. Он до сих пор не решился спросить, сколько стоит лечение Эллен.

– Тогда ты можешь остаться здесь. Мой покойный муж, да будет земля ему пухом, оставил мне этот дом и еще один – через две улицы отсюда. Денег за аренду хватает мне на жизнь. А мне много и не надо. Если ты такой же скромный, как Мадлен и Элленвеора и будешь мне так же помогать, то я не против, чтобы ты тут остался.

Жан энергично закивал.

– Благодарю вас.

Когда они вечером сидели в кухне после ужина, Жан украдкой огляделся. Руфь уже ушла в свою комнату, и они сидели за столом втроем. На небольшой полочке перед камином стоял семисвечник. Жан стал вспоминать, где он такие уже видел.

– Она иудейка, – объяснила Эллен, словно прочитав его мысли. Жан мгновенно покраснел, словно его застали за чем-то неприличным, и смущенно отвернулся.

Мадлен убрала со стола и дала остатки еды Серому, который путался у нее под ногами.

– Жан, ты не мог бы завтра сутра сходить к колодцу и принести пару ведер воды? – Мадлен вылила остатки из ведра в горшок и повесила его над огнем.

– Хм-м… Знал бы я, что она безбожница. – буркнул Жан.

– Но Жан! – Эллен возмущенно посмотрела на него. – Ее муж был лекарем, и достаточно известным!

– А это тут при чем? Иудеи – опасные люди. – Жан чувствовал себя неуверенно, ведь он, собственно, и не знал, кто такие иудеи.

– Ну да, ну да. Женщины не могут ковать хорошие мечи, а иудеи считаются опасными. Как я ненавижу такую тупую болтовню! – Эллен рассерженно посмотрела на него. – Руфь щедрая и хорошая, и нисколько она не опасна. А то, что женщины могут намного больше, чем думают мужчины, мне казалось, ты уже понял.

– Ладно, ладно, все! – Жан поднял руки. – А спать-то мне где?

– Вон, в углу, – резко ответила Эллен.

Ее бесило то, что именно Жан нес такую чушь. Эллен привязалась к Руфи и знала, что та – хороший человек. Она была не менее богобоязненной, чем христиане, хотя ее способы поклонения Богу были иными.

Серый не сводил глаз с Мадлен. Он замахал хвостом от счастья, когда она наконец обратила внимание на его умоляющий взгляд и протянула ему подсохший кусочек сыра. Съев сыр, он от удовольствия принялся облизываться.

– Если бы ты мог, ты бы целый день только тем и занимался, что ел, обжора! – Когда Эллен говорила с Серым, голос у нее был мягким и нежным.

Пес сразу подошел к ней, принюхался к ее рукам, а затем покрутился за своим хвостом и свернулся калачиком у ее ног.

– Но спать пойдешь к Мадлен, ясно? – строго сказала Эллен. Серый поднял голову и, прищурив глаза, посмотрел на Мадлен, затем вздохнул и положил мордочку на ногу Эллен.

Сначала Мадлен боялась спать без Жана, но Серый оказался замечательной заменой. Когда она принялась готовиться ко сну, пес потопал в угол к Мадлен, подождал, пока она расстелет одеяло, и улегся прямо посередине.

– Эй, ну-ка подвинься! – Мадлен рассмеялась и обняла пса. – Фу, от тебя воняет! – сонно пробормотала она, не отодвигаясь.

– Сейчас она не кажется уже такой… сумасшедшей, – шепнул Жан, покрутив пальцем у виска.

– Она уже давно не видела мужчин, кроме тебя, я имею в виду. По-моему, это пошло ей на пользу. – Улыбнувшись, Эллен взглянула на Мадлен: ей было приятно видеть ее такой умиротворенной. – Когда-нибудь у нас будет много денег. Тогда мы осядем где-нибудь, и у нас будет собственный дом. Конечно, не такой большой, как этот, но мы будем там жить в мире и покое, – пообещала Эллен.


Жан починил крышу сарая, нарубил дров и старался помогать всем, чем мог. Наконец подошел день отъезда.

– Я сделал все, что вы мне сказали. Я могу еще что-то сделать, прежде чем мы уедем из Компьена? – Жан разговаривал с Руфью, отводя взгляд в сторону.

– Тебя что-то беспокоит?

– Вы были к нам очень добры. Мадлен просто расцвела благодаря вашей заботе, Эллен уже совсем выздоровела. Но вы так мне и не сказали, что вы хотите за помощь. – Жан запнулся, по-прежнему не глядя ей в глаза.

– Ты хочешь спросить, сколько вы мне должны?

Жан смущенно кивнул.

– Что ж, дай-ка я подумаю. Ты и Мадлен отработали еду и ночлег, так что тут все ясно. А вот что касается Элленвеоры… – Руфь задумчиво потерла подбородок. – Она мне полностью доверяла, несмотря на то что я иудейка. Она подарила мне свою дружбу и благодарность. Благодаря ей я познакомилась с Мадлен, которой было тогда очень плохо, и пережила огромное счастье, видя, что она стала смеяться. Честно говоря, даже не знаю, как можно измерить в деньгах счастье, радость и смех. А этот смешной пес? Вы трое – прости, считая Серого, четверо – принесли радость в мою жизнь. Вы ничего мне не должны, только пообещайте проведывать меня, если будете в наших краях.

Жан был настолько уверен, что она, будучи иудейкой, потребует огромную сумму, что теперь даже побледнел от стыда.

– Я благодарю вас от всего сердца, Руфь, и хочу попросить у вас прощения за то, что сперва подумал о вас плохо. Я теперь стыжусь этого, – смущенно сказал он.

– Ты хороший мальчик, Жан. Тебе, наверное, трудно пришлось с Мадлен, правда? Да и Элленвеора тоже не подарочек. – Улыбнувшись, она обняла Жана. – Я всегда рада видеть таких хороших людей, как вы. Такова была точка зрения моего мужа, и я с ней полностью согласна. – Они немного помолчали, а затем Руфь погладила его по плечу. – А теперь сходи за Эллен и Мадлен, вам пора уезжать.

Прощание у них получилось слезливым, и только Серый отнесся к происходящему спокойно, скорее всего, он не понимал, что они прощаются. Руфь обняла всех по очереди, шепча на ухо что-то, чего не слышали другие, но казалось, она для каждого нашла подходящие слова. Все кивали, вытирали слезы и старались выглядеть не такими грустными после ее слов.

Жан подвел под уздцы Нестора и хотел помочь Эллен сесть верхом.

– Мне бы хотелось сначала пройтись немного. Конечно, у меня не хватит сил идти долго, но мне надо постепенно привыкать к нагрузкам.

– Когда заметишь, что она устала, заставь ее сесть на лошадь, слышишь? – сказала ему Руфь, глядя при этом на Эллен. – Тебе не следует перенапрягаться.

– Обещаю! – Эллен взяла Руфь за руку. – Жаль, что моя мать была не такая, как ты!

– Все, вам пора ехать, а то вы никуда не успеете! – сказала Руфь, вытирая слезы тыльной стороной кисти.

Пешком до Шартра идти было девять дней, и каждый раз Эллен проходила немного большее расстояние. В конце путешествия она уже чувствовала себя такой же сильной, как и прежде. К Шартру они подошли поздним вечером. Многие торговцы и ремесленники уже расставили на площади свои лотки и шатры. Пьер еще не приехал. Эллен с Жаном поторопились найти хорошее место для шатра и быстро его установили.

В то время как Мадлен занялась распаковыванием вещей и приготовлением ужина, Эллен и Жан прошлись по площади.

– Вон лоток оружейника! – воскликнул Жан и побежал вперед.

Эллен медленно пошла за ним и подошла к лотку уже тогда, когда Жан разговаривал с мастером.

– Я сказал ей, что ваш клей самый лучший.

– Вот как? Ты приводишь мне новых клиентов? Молодец, мальчик. Я приготовил клей сегодня утром, – сообщил оружейник, не обращая внимания на Эллен.

– Тогда разрешите на него взглянуть, – громко сказала она, ослепительно улыбнувшись.

Эллен знала, как мужчинам нравится ее улыбка, и всегда старалась вызвать симпатию у людей, у которых она собиралась что-то купить.

– Это ты кузнец, что ли?

– Да, я, – дружелюбно ответила Эллен.

– А зачем кузнецу клей? Что, железо не куется? – Оружейник, хлопнув себя руками по бедрам, громко расхохотался.

Эллен постаралась не показать своей обиды.

– Разрешите? – Подойдя к горшку с клеем, она прикоснулась к густой массе.

Клей был очень качественным, прозрачным и густым – это было видно с первого взгляда. Она кивнула Жану, и тот выторговал для нее хорошую цену.

– Ты славный мальчик, – сказал оружейник. – Хочешь дальше работать на меня? Они с Сильвайном хорошо ладят. – Последняя фраза предназначалась Эллен. – Вот, эта кроличья лапка приносит удачу. – Оружейник протянул Жану амулет, а затем повернулся к Эллен и доверительно сказал: – Ты не обижайся, что я смеялся. Просто странно, что такая симпатичная молодая девчонка, как ты, предпочитает ковать оружие вместо того, чтобы выйти замуж и завести детей.

Эллен едва заметно кивнула. Они пошли обратно к своему шатру. Жан все время гладил мягкий мех кроличьей лапки.

– Мне нравится у него работать. Он всегда весел и много шутит, хотя в этот раз шутка ему, пожалуй, не удалась. Он наверняка не имел в виду ничего плохого. – Жан бежал вприпрыжку рядом с ней.

Подойдя к своему шатру, Эллен увидела Пьера и Армелию. Их тележка была загружена доверху.

– Слушай, я тебе еще не говорил, чтобы ты не нервничала. Руфь сказала, что тебе нельзя волноваться, пока ты окончательно не выздоровеешь.

– Что ты мне не рассказал?

– Пьер ужасно сердился из-за того, что ты не вышла на работу. Он сказал, что не знает, захочет ли нанять тебя снова. – Жан боялся взглянуть на Эллен.

Жан мучился уже несколько дней, не решаясь рассказать об этом Эллен.

– А, Пьер! Он наверняка уже обо всем забыл. – Эллен беззаботно махнула рукой.

– Но он был просто-таки в ярости!

– Что ж, посмотрим!

Эллен чувствовала себя достаточно сильной, чтобы не опасаться последствий этого разговора. Высоко подняв голову, она подошла к Пьеру в тот момент, когда Армелия скрылась за повозкой.

– Пьер! – Эллен кивнула ему. – Я вернулась. В первый момент Пьер казался удивленным.

– Судя по твоему виду, нельзя сказать, что ты при смерти! – проворчал он.

– Мне уже лучше, спасибо. – Эллен оставалась спокойной: она достаточно хорошо знала Пьера и понимала, что вся его ярость давно уже улеглась. – А у тебя все в порядке?

– Работы было много, – с упреком сказал он.

– Тогда давайте я помогу вам с разгрузкой телеги, и мы сможем начать работу. Ну как, мастер? – Эллен принялась разгружать тележку.

– Хорошая идея. – Казалось, Пьер обрадовался, что Эллен ни словом не обмолвилась о его претензиях, высказанных Жану.

– Ну, как там твой меч? – спросил он серьезно. Это был первый раз, когда он открыто проявил интерес к Атанору.

– Собираюсь начать работу над эфесом. Клинок и ножны уже готовы, осталось совсем немного.

– Ты мне его покажешь, когда он будет готов? – Удивительно, но в голосе Пьера Эллен не уловила насмешки.

– Конечно, мастер.

Было уже совсем темно, когда Эллен и Пьер наконец все выгрузили из телеги и навели порядок в кузнице. Жан, который собирался начать работу у оружейника только завтра, помог им при разгрузке, и Пьер дал ему за это пару золотых.

– Ловкий ты парень! – Кузнец потрепал мальчика по плечу. Только теперь Эллен заметила, как Жан вырос. Сейчас он был кузнецу по подбородок.

На следующий же день Эллен изготовила две половинки металлического набалдашника, которые должны были скреплять рукоять помимо клея, которым она собиралась склеить две деревянных половинки рукояти. В совокупности все это должно было защищать эфес в самых ненадежных местах от трещин. Смазав половинки клеем, она сжимала их, пока клей немного не подсох, а затем обмотала эфес веревкой, которую нельзя было снимать, пока клей полностью не высохнет. На следующий день нужно было отшлифовать край склейки и натереть весь эфес льняным маслом, чтобы места склейки не были видны.

Эллен с удовольствием осмотрела эфес. Сердце ее учащенно забилось от гордости. Она хотела обмотать эфес темно-красной льняной нитью. Когда все части меча будут скреплены, она уравновесит меч на вытянутом левом указательном пальце, чтобы определить центр оружия, так как именно там следовало делать гравировку.

Она долго раздумывала, каким знаком украсить меч, и в конце концов решила выбрать маленькое сердечко. Сердце символизировало мужество и отвагу рыцаря, а также избранный им жизненный путь. То, что кое-кто считал сердце символом любви, Эллен впервые услышала совсем недавно и решила, что Гийом на это внимания обращать не станет.

Но прежде ей нужно было полностью завершить изготовление рукояти и окончательно сбалансировать рукоять и лезвие. Она выковала из остатков железа овал шириной в два пальца и сделала в нем отверстие тем же инструментом, который она использовала для гарды, – он был изготовлен специально для этого меча. От ударов молота заготовка приняла круглую форму, но Эллен еще пару раз ударила по ней молотом, чтобы круг получился таким, как ей хотелось, а затем взяла надфиль и шлифовальный камень. В конце концов круг получился идеальным. Она отшлифовала и отполировала головку, пока та не начала сиять так же, как и гарда. Наконец она закрепила его на рукояти и несколькими точными ударами надела поверх головки заклепку, удерживавшую набалдашник на месте.


Придя на следующее утро в мастерскую, Эллен никак не могла избавиться от ощущения, что за ней следят. Может быть, Гийом был где-то неподалеку? Все ее мысли были о нем, и дело у нее не спорилось. Она едва смогла разжечь огонь в горне, потом пережгла железо, так что искры полетели во все стороны.

– О Господи! Ну возьми себя наконец-то в руки! – прикрикнул на нее Пьер. – Да что с тобой такое?

– Я не знаю. Мне очень жаль, правда. У меня такое предчувствие, что сегодня произойдет что-то плохое.

– Бабьи бредни! – нетерпеливо отмахнулся от нее Пьер. – Давай, делом занимайся.

Только к вечеру Эллен удалось сосредоточиться. Ей нужно было еще выковать наконечник для копья. Она стояла у наковальни и трудилась над наконечником, когда кто-то вошел в мастерскую. Это точно был не Гийом, его шаги она сразу узнала бы. В его походке было что-то властное, внушающее уважение. А мужчина, который только что вошел в кузницу, двигался крадучись, неуверенно – так ей показалось, и она даже не стала оборачиваться, увидев краем глаза, что с клиентом начал разговаривать Пьер.

Но когда она услышала голос этого мужчины, у нее волосы встали дыбом. Этот голос она не могла забыть никогда! Тибалт стоял от нее всего в нескольких шагах. Эллен молилась, чтобы Пьер не стал окликать ее, иначе Тибалт ее сразу же узнал бы! Хотя прошло уже шесть лет, ей внезапно показалось, что все случилось вчера. Эллен нервно протерла тряпкой железо, которое она зажала в руке. Разговор шел о починке оружия, которое принес Тибалт, мужчины не обращали на нее никакого внимания. Только когда Тибалт ушел, Эллен решилась оглянуться. О Господи, что же ей теперь делать? Не могла же она все время убегать и прятаться от него! Девушка, растерявшись, отвернулась к наковальне, когда внезапно кто-то подошел к ней сзади и шепнул на ухо:

– А ты похорошела!

Эллен испуганно обернулась. Он же ушел!

– Чего ты хочешь? – резко спросила она у Тибалта.

– Одну ночь с тобой, птичка моя.

– Ты что, с ума сошел? – Эллен задохнулась от возмущения.

– Ну не надо ломаться! Я же заметил, что ты путаешься с Гийомом. Знаешь, а вы хорошо смотритесь вместе, занимаясь любовными играми! Мне понравилось!

От стыда и ярости у Эллен закружилась голова. Девушка невольно покраснела.

– Я хочу тебя. У меня, в лесу или на лужайке – выбирай сама, мне все равно.

– Ты сумасшедший! Тибалт, это грех! Ты же мой брат! – внезапно вырвалось у нее.

Что ж, теперь он об этом знал. Тибалт только фыркнул.

– Прежде чем жениться на твоей матери, твой отец переспал с моей матерью, и она забеременела. В общем, та же ситуация, что у тебя тогда с Розой.

Тибалт расхохотался.

– Ты ублюдок де Турно? Да уж, тебе бы этого хотелось! Значит, ты прослышала о смерти моего отца. Его спросить об этом уже нельзя, так что я должен тебе просто поверить, правда? Вот только я тебе не верю. И мне все равно, что ты тут болтаешь. Я хочу тебя и от своего не отступлюсь. Ты будешь моей!

Эллен старалась не запаниковать.

– Убирайся отсюда! – Она угрожающе подняла правую руку с зажатым в ней молотом.

– Кстати, сюда приехал наш друг Гийом. Вряд ли он будет рад узнать, что Эллен и Элан – это одно лицо. Но можешь не волноваться, если ты придешь ко мне, я никому ничего не скажу. – Он приложил палец к губам. – Знаешь, я могу быть очень нежным.

Эллен стало плохо. Когда она увидела его отвратительную ухмылку, ее захлестнули воспоминания о том дне, когда он над ней надругался.

– Даю тебе три дня на размышление. Если ты не придешь, я ему все расскажу. Гийому совсем не понравится то, что ты ему солгала. Он терпеть не может лжецов, бедняжка! – Тибалт презрительно расхохотался. – Предупреждаю тебя, хорошенько подумай над моим предложением. Ты все равно будешь моей, так или иначе!

Развернувшись, он вышел из кузницы широким шагом. Жан, который чуть не набросился на него с кулаками, с удивлением посмотрел ему вслед.

– А кто это был? – спросил он и вдруг увидел исказившееся от ужаса лицо Эллен. – О Боже, что он с тобой сделал? Ты выглядишь как-то странно!

Эллен, дрожа от внутреннего напряжения, смогла лишь покачать головой.

– Мне нужно срочно уйти отсюда. Пьер! – громко окликнула она кузнеца. – Я сейчас уйду, а вернусь только завтра утром. – Она стала извиняться перед мастером.

– Ну что еще стряслось? – недовольно буркнул кузнец, но тут же, увидев лицо Эллен, понял, что действительно случилось что-то серьезное.

– Ну ладно, я просто вычту из зарплаты за время твоего отсутствия, – примирительно сказал он.

– Все, пойдем. – Эллен потянула Жана за рукав.

Они пробились через толпу на площади, и только когда они остались одни, Эллен начала рассказывать.

– Тот рыцарь, которого ты видел, – это мой брат.

– Что-о?

– Его отец переспал с моей матерью. Это случилось в Англии. Она была тупой коровой, а он… ну, ты понимаешь… Я знаю Тибалта по Танкарвиллю, так же как и Гийома.

Эллен объяснила ему, почему ей прошлось бежать из Танкарвилля.

– Хорошая же у тебя была подружка! Такое предательство! – заметил Жан.

– Я тоже так сначала подумала. Но ведь она не понимала, к чему приведет ее откровение.

Дальше Эллен рассказала ему о том, как Тибалт ее избил, и даже о надругательстве. После всего, что Жан рассказал ей о Мадлен, он наверняка прекрасно ее понимал и не стал бы осуждать. Когда она говорила о Тибалте, ее руки невольно сжимались в кулаки, и она заметила, что с Жаном происходит то же самое.

– Я его убью! – воскликнул он, рубанув рукой по воздуху.

– Ты мой герой! – Эллен взглянула на него с благодарностью.

Почему бы Гийому не принять ее сторону? Ей бы хотелось, чтобы именно он защищал ее честь. Вот только он осудит, наверное, ее, а не Тибалта. Эллен почувствовала, как в ней начала подниматься горечь и печаль.

– Если он расскажет обо всем Гийому, я его больше никогда не увижу.

– Но у вас и так нет будущего. Ты должна опередить Тибалта и сама рассказать обо всем Гийому. Тогда он будет сам решать, отказываться ли ему от тебя из-за твоей лжи, или радоваться, что ты рассказала ему правду. Если он ничего к тебе не чувствует и будет считать себя обиженным, значит, таков его выбор.

– Жан, я так не могу! – Эллен всхлипнула.

– Чего ты больше боишься – Тибалта и его страсти к тебе или разочарования Гийома?

Эллен пожала плечами.

– Честно говоря, я и сама не знаю!

С тех пор как она в последний раз наслаждалась радостями плотской любви с Гийомом, прошло почти три месяца, и все это время у нее не было месячных. Однажды ей показалось, что они у нее начались, но кровь шла всего лишь полдня. До этого момента она старалась отгонять тревожные мысли, но сейчас стала подозревать, что беременна.

Два дня все было спокойно. Ни Тибалт, ни Гийом не появлялись в мастерской, а слежки за собой Эллен больше не замечала. Итак, она решила заниматься украшением Атанора, чтобы отвлечься от тревожных мыслей. Маленькое сердечко на лезвии она выгравировала довольно быстро. Она осторожно вставила золотую нить в гравировку, проверила большим пальцем, гладкая ли поверхность, и сразу же протерла лезвие тряпкой, чтобы от влажного прикосновения ее пальцев лезвие не потемнело. Она с удовольствием осмотрела меч. Маленькое золотое сердечко выглядело очень красиво и изящно и находилось прямо посередине меча. Эллен приобрела немного медной проволоки и выгравировала с другой стороны лезвия вытянутое «Э» в кругу – это был ее знак. Гравируя букву, она вспомнила первые уроки мастерства, данные ей Джоселином. Он часто гравировал целые фразы на предметах культа, так что Эллен хорошо научилась это делать. Очень долго эти буковки были для нее лишь бессмысленными закорюками – довольно симпатичными, но совершенно бессмысленными. Лишь со временем она выучила все буквы и натренировалась писать несколько слов, которые приходилось гравировать чаще всего. Завершив работу над буквой «Э», она критически ее оценила. Буква была красивой, закругленной, с вертикальными полосками по краям. Центр округлой части прорезала горизонтальная полоска с крохотной вертикальной полоской в конце. Буква была помещена в круг, который Эллен выводила с особой тщательностью. Взглянув на результат, она улыбнулась, гордая собой. Когда Жан пришел в мастерскую, она похвасталась ему, показав Атанор.

– И я тоже участвовал в его создании? Это то же самое железо? Это та бесформенная заготовка? – изумленно спросил он.

– Представить себе не могу, что может быть лучше работы кузнеца. Атанор получился сбалансированным, изящным и острым. Невероятно острым! – Эллен сияла.

– Да, Элленвеора, должен признаться, что я впечатлен.

– Надеюсь, ты будешь не единственным, кому понравится Атанор. Так что, Гийом уже приехал?

– Анри говорит, что свита молодого короля прибыла три дня назад.

– Хорошо. – Эллен вложила меч в ножны и завернула Атанор в ткань.

– А можно, я его понесу? – Жан поднял меч.

– Да, конечно! – Эллен задумчиво взглянула на мальчика. – Ты знаешь, я сделаю то, что ты мне советовал, – я расскажу Гийому о моей лжи. Но прежде чем он обо всем узнает, я хочу, чтобы он взглянул на Атанор. – На мгновение ее взгляд стал отсутствующим, но она взяла себя в руки. – Смотри, какая оковка!

– Это золото? – спросил восхищенный Жан.

– О Господи, конечно же нет, откуда у меня такие деньги? Это латунь, но выглядит неплохо, да?

Жан восторженно закивал.

– Подходит к темно-красному цвету ножен. Твой меч великолепен. Ты не должна его продавать, ведь это доказательство твоего мастерства. Если ты будешь его показывать, нанимаясь на работу, тебя возьмут в любую кузницу, это уж точно!

– Я так не считаю. Скорее всего, никто не поверит в то, что я его сама сделала. А злые языки станут говорить, что я его украла. – Она грустно покачала головой. – Самое главное для меня – это чтобы он понравился Гийому! – При мысли об этом она просияла.

– Гийому! – простонал Жан.

– Ну конечно! Он сказал, что если меч будет хорошим, то он порекомендует меня молодому королю.

– Да ладно, он же все равно нищий. Это сказал Анри, а он знает обо всем, что творится при дворе молодого короля.

– Может быть, у короля-сына сейчас действительно не так уж много денег, – заупрямилась Эллен, – но когда умрет его отец, он унаследует и его власть, и деньги. Вот увидишь, Жан, однажды я сделаю меч для самого короля! Я в это верю!

Они уже почти подошли к своему шатру, когда на Жана набросился молодой парень и толкнул его на землю. Он схватил завернутый меч и попытался сбежать.

У Эллен ёкнуло сердце. Перепрыгнув через лежащего на земле Жана, она бросилась за вором. Не для того она работала, чтобы явился какой-то бездельник и отобрал ее сокровище! Эллен вспомнила карманника из Ипсвича. На этот раз вор от нее не уйдет! Она со всех ног бежала за ним через толпу и вскоре действительно его догнала. Вытянув руку, она схватила его за пояс. Дернув парня к себе, она повалила его на землю и уселась на него верхом. Двое мужчин, стоявших рядом, рассмеялись, но не стали вмешиваться.

– У тебя есть кое-что, принадлежащее мне! – Эллен изо всех сил ударила пария кулаком по лицу, что сразу же вывело его из строя.

Вырвав из его рук Атанор, она отпустила парня. Вор хотел было вскочить и снова отобрать меч, но затем увидел приближавшегося мужчину и скрылся в толпе.

Эллен удивилась его поведению, но тут заметила Тибалта.

– Вместо того чтобы нападать на бедных невинных парней, пришла бы лучше ко мне, – шепнул ей Тибалт.

Эллен посмотрела ему прямо в глаза, и увидела там сверкающие золотистые крупинки.

– Ты можешь взять меня только силой, по своей воле я с тобой не лягу, – заявила она так, словно плюнула ему в лицо.

– Жаль. Бедняжка Гийом, он так расстроится, когда узнает правду о тебе! – Тибалт покачал головой, будто сожалея об этом.

– Я ему сама все расскажу.

– Может быть, мне удастся тебя опередить?

– Какая разница! Он будет ненавидеть меня за это – хоть так, хоть этак. – Эллен пожала плечами и, развернувшись на каблуках, ушла.

Жан, появившийся в этот момент, взглянул на Тибалта с презрением и ухмыльнулся.

– А ну пшел вон, недоносок! – прикрикнул на него Тибалт, замахиваясь кулаком.

Жана как ветром сдуло.

– Ну ты его и разозлила! – сказал он Эллен, догоняя ее.


Когда Эллен на следующее утро пришла в кузницу, то увидела у входа двоих мужчин. Она замедлила шаг, узнав широкую спину, почти закрывавшую от нее Пьера. Сердце у нее забилось сильнее. Увидев ее, кузнец дружелюбно кивнул.

– Вот она, сэр Гийом!

– Элленвеора! – Гийом просиял.

По нему было видно, что он сгорает от страсти. Эллен кивнула мастеру.

– Одну минуточку. – Она мило улыбнулась Пьеру, и тот вышел.

– Я искал тебя на турнире в Компьене, где ты была?

Эллен невольно улыбнулась. Если она не ошибалась, Гийом ее ревновал.

– Я болела, – просто сказала она.

– Вот как? – Казалось, Гийом не знал, верить ей или нет.

– Я закончила работу над мечом. Хочешь взглянуть? – Она протянула ему сверток.

– Да, конечно хочу. – Он придвинулся к ней. Сердце Эллен выскакивало из груди.

– Пойдем, Пьер его тоже еще не видел.

Эллен развернула меч. Пьер и Гийом не могли оторвать взгляда от меча.

Темно-красные ножны были воплощением изысканности.

Гийом с видом знатока поднял брови и, взяв у Эллен Атанор, взвесил меч в обеих руках, затем взялся правой рукой за рукоять и вытащил клинок из ножен – медленно и почтительно.

– Он отлично лежит в руке! – уважительно сказал он и рубанул лезвием в воздухе. – Он острый?

– Я легко разрезала им волосок, – спокойно сообщила Эллен.

Гийом одобрительно кивнул и с восторгом стал осматривать Атанор. Форма режущей кромки сверкающего лезвия была идеальной. Подняв голову, Гийом протянул меч кузнецу.

– Взгляните, он просто великолепен. Изумительно! Что скажете?

– Дайте-ка я посмотрю на него поближе, милорд. – Пьера так и распирало от любопытства.

Гийом вложил клинок в ножны и передал меч Пьеру. Кузнец критически осмотрел оружие и в конце концов со скучающим видом пожал плечами.

– Хороший блеск, но слишком мало украшений. Всего две гравировки, к тому же одна из них медная, – заметил он.

По его лицу было видно, что он сгорает от зависти.

– Все эти украшения – такое фанфаронство! Нельзя оценивать оружие, обращая внимание лишь на эти глупости! Ведь не в украшениях дело! Меч великолепно сбалансирован. Он особенный, у него будто есть душа! – Гийом захлебывался от восторга.

Он снова вытащил меч из ножен. Эллен взяла полено толщиной в руку и протянула ему. Гийом разрубил его одним ударом, выбив деревяшку из рук Эллен.

– О! Острый! Очень острый! – воскликнул пораженный Гийом. Пьер пожал плечами.

– Хороший меч, Элленвеора, – сказал он, изо всех сил стараясь выглядеть равнодушным, а затем отвернулся и стал заниматься своей работой.

– Он знает, что меч не просто хороший, а отличный. Он просто боится это признать, – шепнул ей Гийом и поцеловал ее в кончик носа, не обращая никакого внимания на то, что их могли увидеть.

Эллен, смутившись, оглянулась.

– Мы не можем увидеться после работы? Я должна с тобой поговорить. Это очень важно, но не предназначено для чужих ушей, – пояснила она.

Гийом кивнул.

– Я за тобой зайду, – сказал он и махнул ей рукой.

– Но Атанор останется здесь! – Она рассмеялась, забирая у него меч.

– Он все равно будет моим, так или иначе! – бросил он ей через плечо и ушел.

– Тогда собирай деньги, чтобы ты мог его приобрести, – буркнула Эллен, но Гийома уже не было в кузнице.


Незадолго до захода солнца к Эллен пришла Мадлен.

– Гляди! – она показала Эллен серебряную монетку. – Он сказал, что я должна что-то тебе передать. Я ничего не поняла, но он сказал, что я просто должна это тебе сказать. Он сказал, что ты поймешь. – Вид у Мадлен был беззаботный.

– Что? Говори уже!

– Он сказал, что он птицелов и у него есть хорошая приманка для того, чтобы поймать самую красивую птичку в мире. А потом он спросил меня, приходится ли Жан мне братом. – Мадлен захихикала. – Ты это понимаешь?

Только сейчас Эллен догадалась, что загадочный рыцарь, который давал Мадлен серебряные монетки, был не Гийом, а Тибалт.

– Где он? – выдавила она.

– Кто?

– Жан! – Эллен запаниковала, так как Мадлен ответила не сразу.

– Я не знаю, я его не видела!

– Сходи к оружейнику и спроси, там ли он. Если его там нет, посмотри в шатре, затем возвращайся сюда. Я уже заканчиваю работу. Поторопись, Мадлен, это важно. Я боюсь, что Жану угрожает опасность!

Мадлен улыбалась, но при этих словах глаза у нее распахнулись от страха.

– Да, сейчас. – Она бегом бросилась из кузницы.

Эллен поспешно закончила работу и убрала инструменты. Она все время оглядывалась и молилась, чтобы она ошиблась, и на самом деле с Жаном все было в порядке. Она так надеялась, что Жан и Мадлен сейчас зайдут в кузницу… Но что она будет делать, если Жан сейчас во власти Тибалта?

– Ну что, готова? – Нежный голос Гийома отвлек ее от грустных мыслей.

Эллен захотелось броситься ему на шею.

– Да, я уже иду. – Ей пришлось взять себя в руки.

Скорее всего, Гийом никогда не простит ей, когда узнает то, что она собиралась ему рассказать. Сняв передник, она сложила его и упаковала вместе со своими инструментами. Затем она взяла Атанор и повернулась, собираясь уходить. Она как раз подошла к Гийому, когда к ней подбежала Мадлен.

– Элленвеора! Его нет! Я нигде не могу его найти!

– О ком она говорит?

– О Жане… Я тебе о нем рассказывала!

Гийом кивнул.

– Да, точно.

– Давай я отнесу инструменты и меч в шатер, а потом мы немного пройдемся. Я тебе срочно должна кое-что рассказать.

– Вот как? Сгораю от любопытства! – Гийом шутливо подмигнул ей.


– Подожди немного, мне нужно спрятать инструменты, – попросила она и оставила Гийома у шатра.

Она уже собиралась вернуться к нему, когда услышала, что ее кто-то тихонько зовет. Это не мог быть голос Жана. За шатром она обнаружила худенькую женщину, прятавшуюся в полутьме.

– Кто вы и что… – Эллен запнулась. – Роза? Это ты?

Кивнув, женщина упала перед ней на колени и разрыдалась. Эллен подняла ее на ноги. Ее тело казалось изможденным, а судя по тому, что у нее под глазами пролегли темные круги, она была очень несчастна.

– Что ты здесь делаешь?

Роза отерла слезы.

– Тибалт такая сволочь! Я просто старалась этого не видеть и всегда делала то, что он хотел. Ах, Эллен, я была такой глупой! – Роза всхлипнула.

– Ты по-прежнему с ним? – изумленно спросила Эллен. Роза смущенно опустила взгляд и кивнула.

– Почему ты позволяешь ему делать тебе больно?

– Я думала, что он меня любит. По-своему, но любит. – Она смотрела на Эллен, и ее огромные детские глаза были полны печали.

– Иногда, когда мы занимаемся любовью, он кажется таким любящим, таким нежным. Поэтому я всегда надеялась, что он изменится, но этого так и не произошло. Он уже несколько месяцев крутится вокруг этой девушки. – Роза указала на Мадлен. – Я за ним следила и сгорала от ревности. Я думала, что он в нее влюбился. Но он просто выспрашивал у нее о тебе. – Эллен сжала руки в кулаки.

– Я надеюсь, он не прикасался к ней своими мерзкими ручонками.

– Он одержим тобой, Эллен, и это делает его таким опасным. Он бегает по своему шатру туда-сюда и повторяет твое имя. Мне так жаль, что я тебя тогда выдала. Я была слепа от любви. Я этого не хотела, пожалуйста, поверь мне!

Эллен подошла к Розе и обняла ее.

– Ладно, хватит об этом, что было, то прошло.

– Но теперь Тибалт держит твоего друга в заложниках.

– Ты имеешь в виду Жана?

Роза кивнула.

– Он угрожает его убить, если ты не придешь. Ты можешь себе это представить?

– Да, Роза, могу.

Роза глубоко вздохнула.

– Приди в его шатер тайком. Я тебя впущу, – шепнула она. – Мне нужно идти. Если меня долго нет, он начинает сходить с ума.

Отвернувшись, она ушла.

– Что случилось, Элленвеора? – воскликнул Гийом. Он успел уже обыскать весь шатер, но так и не нашел ее.

– Тибалт! – выдохнула она.

– О нет, опять он! – застонал Гийом. Эллен собрала все свое мужество.

– Я Элан, а не его сестра. Тибалт обэтом знает. Он угрожал все тебе рассказать, если я ему не отдамся. Я послала его к черту, сказав, что сама тебе расскажу, кто я на самом деле. Наверное, он решил, что это неподходящий способ заставить меня подчиниться, и взял Жана в заложники, – протараторила Эллен и запнулась.

– А что теперь? – спокойно спросил Гийом.

– А что теперь? – изумленно переспросила Эллен.

– Что нам теперь делать? Я имею в виду, как насчет Жана?

– Ты вообще понял, что я тебе сказала? Я Элан!

– Ну, конечно же, я тебя понял, Эллен. Ты что, действительно думала, что я этого не заметил? Один твой запах чего стоит! Я до сих пор не понимаю, как ты могла так долго обманывать всех остальных, в том числе и Тибалта. При нашей первой встрече, тогда, в лесу, в Танкарвилле, я начал тебя подозревать, а когда мы встретились третий раз, уверился в этом окончательно.

Онемев, Эллен смотрела на Гийома, широко распахнув глаза.

– Ты… ты все это время знал? – В Эллен закипала ярость. На мгновение от злости она забыла обо всех своих неприятностях. Но Гийом лишь пожал плечами и ухмыльнулся.

– Ну и что?

Эллен казалось, что она его ненавидит. Все эти истории о женщинах, которые он ей рассказывал, а она мучилась от этого!.. Все его подозрения насчет Розы… Все это был лишь обман? Она задыхалась от возмущения.

– Поверить в это не могу. Ты насмехался надо мной все это время?

– А что, было бы лучше, если бы я тебя разоблачил? – раздраженно спросил он.

Эллен не знала, что на это ответить. Конечно же, она должна была чувствовать благодарность к нему за то, что он сохранил ее тайну, но насколько было бы лучше, если бы это была их общая тайна!

– Мы что, так и будем тут болтать? Нам нужно освободить твоего юного друга прежде, чем Тибалт натворит еще что-нибудь, – нетерпеливо сказал Гийом.

Он просто сгорал от нетерпения – так ему хотелось помешать воплощению коварных планов Тибалта.

Эллен лишь фыркнула и взяла Атанор.

– Ты останешься здесь и будешь нас ждать, пока мы не вернемся! – строго приказала она Мадлен. – Ни в коем случае не двигайся с места, слышишь?

Гийом, которого обуревала жажда действий, шел впереди.

– Но тебе совершенно не нужно со мной идти.

– Я знаю, что ты хорошо умеешь обращаться с мечом, Эллен, но у Тибалта намного больше опыта. Кроме того, он коварнее тебя. Я все равно его терпеть не могу, а Жан тут вообще ни при чем. Это вопрос рыцарской чести.

– Подумаешь, честь! – вырвалось у Эллен. Гийом сделал вид, что не услышал этого.

– Лучше всего будет, если я сделаю вид, что зашел к Тибалту в гости. По старой дружбе, так сказать. А ты…

– Я прокрадусь через другой ход и попытаюсь освободить Жана и убежать. Да уж, ты у нас великий тактик! – прервала его Эллен и тут же рассердилась на себя, потому что вела себя, как базарная баба. В конце концов, почему она на него обижается? Он же лгал ей не больше, чем она ему. – Я понимаю, что это самое разумное решение. Так Тибалт не сразу что-то заподозрит. Если нам удастся избежать открытой стычки, то все пройдет хорошо. – Она попыталась говорить спокойнее.

Вскоре они расстались. Эллен, как они и договорились, пошла к заднему ходу шатра: Гийом сказал ей, какой именно шатер принадлежит Тибалту. К этому моменту уже стемнело, и по всей площади горели факелы. Перед шатрами у больших костров сидели стражи. Они готовили себе еду, пили и развлекались. Эллен увидела вдалеке фигуру Гийома. Он шел к красно-зеленому шатру. Стражу входа приветливо поздоровался с рыцарем и пропустил его внутрь, ничего не спросив. Очевидно, все считали Гиойма другом Тибалта.

На мгновение Эллен задумалась, не заманивают ли ее в ловушку.

– Жан. Я должна подумать о Жане! – пробормотала она и подобралась к шатру вплотную.

Везде было спокойно. Лошади, привязанные невдалеке, мирно паслись, не обращая на девушку никакого внимания. Розы нигде не было. Эллен прислушалась, не разговаривают ли Гийом с Тибалтом, и в это мгновение кто-то дернул ее за платье. Она испуганно оглянулась, готовясь нанести удар, но это была Роза. Она прижала палец к губам и махнула рукой. Эллен молча пошла за ней. Сбоку в шатре было узкое отверстие.

Роза пролезла через него первой. Не зная, что ее там ждет, Эллен последовала за ней. Оглядевшись, она увидела, что находится в маленьком уютном отделении шатра. Огромное ложе с подушками, одеялами и мехами, должно быть, принадлежало Тибалту.

На полу лежал Жан, прижав голову к коленям. Он не двигался, и Эллен, испугавшись, легонько толкнула его. Жан поднял голову. Его избили так сильно, что у него распухло лицо, а глаза превратились в две крошечные щелки. Он почти ничего не видел и, очевидно, испугавшись, что его опять будут бить, съежился.

– Это я, Эллен. Я вытащу тебя отсюда, – шепнула она. Жан радостно кивнул и протянул ей руки, связанные на спине.

Вытащив нож, Эллен разрезала веревки и на руках, и на ногах.

Гийом и Тибалт о чем-то возбужденно разговаривали. Вскоре они перешли на крик.

Внезапно Эллен услышала женский голос и, выпрямившись, прислушалась.

– О боже, это Мадлен! – шепнула она. Затем она услышала раскатистый хохот Тибалта.

– Жан! Ей нужен ее Жан! – Он продолжал хохотать. – А мне вот нужна Эллен, – заорал он внезапно.

Эллен достала Атанор из ножен.

– Забери отсюда Жана. Встретимся у моего шатра, – шепнула она Розе и вошла в соседнее отделение шатра.

Увидев ее с Атанором, Тибалт достал из ножен свой меч.

– Ты что, с ума сошел? Тибалт, ты хочешь драться с женщиной? – Гийом усмехнулся.

– Только не надо притворяться! Я знаю, что ты ее… – Тибалт рассмеялся. – Вот только я поимел ее до тебя, дружок!

Казалось, Гийом не понял, что имел в виду Тибалт, и просто покачал головой.

Краем глаза Эллен увидела оруженосца, который бросился к Мадлен. Эллен подпрыгнула к нему и замахнулась Атанором. Она фехтовала лучше оруженосца и оттеснила его к Гийому, а тот приставил к его спине свой меч. Затем она, закрывая Мадлен своим телом, попыталась пробраться к выходу. Чтобы не дать ей сбежать, Тибалт преградил ей путь.

– Да ладно, отпусти ты их! – попробовал успокоить его Гийом. Однако Тибалт лишь бросил на него презрительный взгляд.

Эллен, в свою очередь, воспользовалась тем, что он отвлекся, и ударила его мечом по ведущей руке. Она била его по этому месту уже второй раз. Его лицо исказилось от боли. Из раны на руке у него текла кровь, пропитывая ткань светлой рубашки, капая с кончиков пальцев. Он не собирался отпускать Эллен и Мадлен, но теперь ему пришлось опустить меч.

– Бегите! Я его задержу! – приказал Гийом, кивая Эллен.

Побледневшая Мадлен стояла за ее спиной, прижав руку к животу, словно она что-то держала под рубашкой. Эллен потащила ее наружу. Стражи по-прежнему пили-гуляли и не обратили на них никакого внимания. Вот только стражник, который впустил Гийома, с удивлением посмотрел на девушек.

– Не дайте им уйти! – закричал Тибалт.

Казалось, молодой стражник испугался, но все же попытался встать у них на пути. Он достал свой короткий меч, но, очевидно, не заметил, что Эллен держит в руке Атанор. Внезапно она ударила его мечом по плечу так, что раздробилась кость. У паренька расширились глаза от боли и удивления, и он, все с тем же выражением изумления на лице, упал. Его кровь брызнула на Мадлен, и та взвизгнула. Эллен потащила ее к их шатру.

– Он мог нас убить! – оправдывалась она по дороге.

Чувствовала она себя просто отвратительно. Она впервые убила человека. Конечно, мечи и предназначались для победы в бою, но она во время своих уроков фехтования с Гийомом никогда не думала, что ей когда-нибудь придется зайти так далеко.

Мадлен все время спотыкалась, но они довольно быстро добежали до шатра, где их уже ждали Жан и Роза.

Роза по указанию Жана уже начала собирать вещи и грузить их на Нестора. Эллен в мгновение ока сорвала шатер, вырывая крюки из земли.

Лицо и платье Мадлен были забрызганы кровью. Она так и стояла, бледная и дрожащая. Эллен свистом подозвала Серого, который сразу же принялся скакать вокруг них, радуясь суматохе. Прямо за площадью для турниров находился густой лес. В такой темноте идти туда было опасно, но другого выбора у них не было. Скорее всего, Тибалт вскоре бросится на их поиски, взяв себе пару мужчин в помощь.

Эллен взяла Нестора под уздцы.

– Роза, возьми за руки Мадлен и Жана. Тебе нельзя здесь оставаться, ведь Тибалт тебя убьет на месте.

Грустно кивнув, Роза последовала совету Эллен.

Жан ковылял рядом с ней, спотыкаясь на каждом корне, ведь он почти ничего не видел из-за распухших век.

Мадлен шла очень медленно, задумчиво, словно ей приходилось сосредоточиваться, чтобы не забывать переставлять ноги.

К счастью, было полнолуние. Буки и дубы давно уже сбросили свою листву, и сквозь ветви, напоминавшие тонкие руки, протянутые к небу, лился серебристый лунный свет, указывая им путь. Только там, где росли сосны, лес был темным, непроглядным. Эллен на мгновение остановилась, прислушиваясь, не идут ли за ними. Было тихо. Очень тихо. Лишь сова кричала где-то вдалеке.

– Нам нужно уйти как можно дальше. Затем мы остановимся на ночлег, а на рассвете двинемся в путь. Если Тибалт нас найдет… – Эллен не закончила предложения – все и так знали, что тогда произойдет. – Нам ни в коем случае нельзя разводить костер, ведь это сразу же привлечет внимание преследователей, – напомнила Эллен.

Наконец они расположились на ночлег. Все завернулись в свои плащи и покрывала. Серый улегся рядом с Мадлен и стал тихо скулить.

– Все в порядке, ничего же не произошло, – Эллен попыталась утешить пса, но тот не успокаивался.

Уже светало, когда Роза испуганно вскинулась. Серый, скаля зубы, стоял посреди небольшой полянки, на которой они устроились. Оказалось, что к месту их ночлега подкрался исхудавший волк. Серый, рыча, не спускал с него глаз. Роза подергала Эллен за рукав. Та мгновенно проснулась и, увидев волка, вскочила, вытаскивая меч из ножен. Она стала медленно приближаться к зверю. Волк был явно изголодавшимся. Наверное, его изгнали из стаи, и он был готов на все, чтобы наконец-то поесть. Казалось, в качестве завтрака он выбрал Мадлен. Та лежала не шевелясь, с широко открытыми глазами, а перед ней стоял рычащий Серый, готовый защищать ее до последнего вздоха. Пес был немного больше волка, но это зверя не смущало.

– Кыш! Кыш, кому говорю! – попыталась криками отогнать волка Эллен.

Тот вздрогнул, но не двинулся с места и продолжал скалить зубы на Серого и Мадлен.

Верный Серый уже изготовился к прыжку, но Эллен опередила его и одним ударом отрубила волку голову.

– Все в порядке, Мадлен! – крикнула она через плечо, срубила большую сосновую ветку и прикрыла ею мертвое тело зверя.

И тут Роза сдавленно вскрикнула.

– Элленвеора! Она… она мертва! – Роза стояла перед Мадлен на коленях и держала ее за руку.

Кровь на платье Мадлен была не только кровью молодого солдата. У нее был вспорот живот.

– Я совсем не заметила, что она… – Эллен упала на землю и разрыдалась. – Почему она ничего не сказала?

– Это ничего бы не изменило. – Жан старался говорить спокойно. – Может быть, она и была глупой. Это правда. Но она долго жила, постоянно ощущая угрозу смерти. Рана так ужасна, что мы не могли бы ей помочь. Она наверняка знала, что лишь задержит нас и этим навлечет на нас опасность. – Лицо Жана наутро распухло еще больше, по лиловым синякам стекали слезы.

– Это я во всем виновата, – в отчаянии пробормотала Эллен.

– Нет, это я во всем виновата. Если бы я тебя тогда не выдала, ничего бы этого не было! – воскликнула Роза.

– Слушайте, прекратите уже. Нам нужно ее похоронить. Она заслужила покой на том свете, раз у нее не было покоя на этом, – осадил их Жан.

Они с трудом вырыли неглубокую могилу, положили туда тело Мадлен и забросали его землей, а сверху обложили камнями.

– Господи, прошу тебя, прими ее в царствие твое! – стал молиться Жан, толком не знавший, как просить о бессмертии ее души.

– Нам нужно бежать, иначе ее мужество окажется напрасным! – Эллен была уверена, что Тибалт уже начал охоту.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПОРА ДОМОЙ

Пролив Ла-Манш, Пасха, 1173 год

С моря дул легкий бриз, неся за собой крохотные обрывки облаков, словно пастух гнал своих овец в загон. В последние дни в море выходило все больше кораблей, ведь погода стояла как раз подходящая для плавания. Словно ореховые скорлупки с белыми парусами, они разрезали синюю воду. Море было спокойным, обещая приятное путешествие. Эллен задумчиво сидела на палубе. Они все долго скитались после смерти Мадлен, пока не нашли, наконец, в замке графа де л'Эгле пристанище на зиму. Они знали, что им теперь нельзя было работать на турнирах, ведь там они могли бы повстречаться с Тибалтом.

Чем больше Эллен думала о будущем, тем сильнее ей хотелось вернуться домой. Эллен взглянула на Розу, сидевшую невдалеке. Было видно, что та страдает от угрызений совести, ведь она сбежала без денег, и за прошедший месяц ей не удалось ничего скопить, так что теперь ей нечем было оплатить поездку. Эллен решила продать Атанор торговцу, хотя ей было трудно отдать меч кому-либо кроме Гийома. Роза оглянулась, и Эллен улыбнулась подруге: она была рада, что Роза и Жан поедут с ней в Англию. При мысли о родине Эллен едва сдержала улыбку. В ее воспоминаниях луга вокруг Орфорда были невероятно зелеными и сплошь покрыты цветами. А еще Эллен вспомнился приправленный специями козий сыр Эльфгивы, и ей захотелось есть. Эллен поерзала, пытаясь найти более удобную позу. За прошедшие пять месяцев она сильно поправилась. Эллен была уже на девятом месяце беременности, живот у нее выпирал вперед, а ноги так опухли, что не было видно косточек суставов. Эллен чувствовала, что у нее побаливает спина, и молилась небесам, чтобы Господь дал ей доплыть до Англии прежде, чем родится ребенок. На вторую ночь путешествия у нее начались схватки, и к утру она уже не могла терпеть. Оглядевшись, она хотела разбудить Жана, но того не было рядом. Протянув руку, Эллен разбудила Розу.

– Роза, ребенок!

– Что? – Роза явно запаниковала. – О Господи, что же мне делать?

– Приведи Жана! – Эллен знала, что Роза не могла ей помочь.

Тибалт еще дважды заставлял Розу избавиться от ребенка, и только в третий раз ей удалось убедить его оставить ребенка, но тот родился мертвым.

Эллен не сомневалась: Жан знает, что делать. Прибежав, Жан погладил Эллен по голове.

– Ну что ж, сейчас все устроим! – радостно сказал он. – Роза, поспрашивай у всех на корабле, кто умеет принимать роды.

– Мужчин тоже спрашивать или только женщин?

Эллен застонала.

– Только женщин. Роза. Сохраняй спокойствие, все будет хорошо. – Жан потрепал Розу по руке.

«Слишком уж он взрослый для своего возраста», – подумала Эллен, немного смутившись. С другой стороны, она была благодарна, что Жан обо всем заботится.

Вскоре вернулась Роза, ведя с собой приятную на вид женщину. Ее простая одежда казалась намного чище, чем была у всех остальных путешественников. Они с Жаном что-то поспешно обсудили, и он, дав задание Розе, отвел Эллен в спокойный уголок.

– Элленвеора, это Катрин. Она тебе поможет, – представил женщину Жан.

– Не бойся. У тебя все получится, – ободряюще сказала Катрин. – У меня пять детей. – Она улыбнулась. – Двое старшеньких тоже на корабле, я тебя с ними познакомлю.

Эллен попыталась улыбнуться в ответ, но боль от схваток исказила ее лицо, и Катрин погладила ее по руке.

– Когда станет совсем больно, кричи. Это не очень-то помогает, но все же становится немного легче! Вы двое, – обратилась она к Жану и Розе, – станьте перед ней, чтобы остальные не глазели на то, как она рожает!

– Наверное, умирать не так больно! – сказала со стоном Эллен в перерыве между схватками, ловя ртом воздух.

– О боли ты скоро забудешь, – утешила ее Катрин.

– Зачем Ева сожрала это яблоко! – Эллен продолжала стонать: никогда ей не нравилась эта история о грехопадении Евы и ее вине в страданиях всех женщин.

– Дай мне пару одеял, чтобы мы устроили ее поудобнее. В первую очередь ей нужно подложить что-то мягкое под спину, – продолжала распоряжаться Катрин. – Кроме того, ей будет нужна вода, так как при родах усиливается жажда. А после этого ей нужно будет съесть что-нибудь вкусное и питательное.

При мысли о еде Эллен снова застонала.

– Это твой первенец? – спросила Катрин, и Эллен кивнула. – Тогда у тебя все происходит очень быстро. У меня это длилось два дня!

– О Господи! – При мысли о том, что роды могут продлиться так долго, Эллен утратила остатки мужества.

– Не бойся, я не думаю, что тебе нужно будет так много времени. У моей сестры ребенок родился намного быстрее. Попытайся дышать глубоко и равномерно, это помогает, – посоветовала Катрин, а затем велела Розе приготовить таз с водой, нить и нож или ножницы.

– А зачем нить? – с любопытством спросил Жан.

– Нужно перевязать пуповину, прежде чем ее отрезать, – с готовностью объяснила Катрин.


Около полудня ребенок родился – ногами вперед.

– Это мальчик! Эллен, ты была права в своих предчувствиях. – Голос Розы звенел от счастья.

Катрин подняла ребенка за ножки и шлепнула его по попке. Кожа ребенка была синеватой. Мальчик закашлялся, а затем начал кричать. С каждым вздохом его кожа становилась все розовее. Быстро, но осторожно, Катрин натерла малыша маслом с солью и вымыла его в теплой воде, которую принес капитан. Затем она запеленала ребенка в чистые льняные тряпки, которые Эллен всегда носила с собой.

– Как же ты его назовешь? – спросила Роза, сияя.

– Уильям! – Эллен устало прикрыла глаза.

– Ну конечно… – Роза многозначительно улыбнулась. Эллен осторожно погладила сына пальцем по крошечной щеке.

Скорее всего, мальчик никогда не узнает, кто его отец, так пусть, по крайней мере, носит его имя.

Малыш начал как-то странно двигать челюстью.

– Ты должна приложить его к груди. Он голоден! – умиленно сказала Катрин.

Эллен не шевельнулась. Она чувствовала, как в ней нарастает отвращение.

– Элленвеора! – воскликнула Катрин, и Эллен вскинулась, словно от кошмара.

Несомненно, ей придется кормить ребенка грудью и стараться быть ему хорошей матерью, хотя она сама не знала материнской ласки. Эллен неуверенно вытащила грудь.

– Давай я тебе покажу, как это делается.

Катрин подложила одну руку младенцу под затылок, а второй сжала грудь Эллен, так что сосок мгновенно набух.

Уильям, словно маленький хищник, набросился на ее грудь, как только сосок коснулся его рта. Он сосал уверенно, не отпуская ее, но Эллен казалось, что у нее нет молока, а ее грудь похожа на иссохший родник.

– Молоко появляется не сразу, – объяснила Катрин, словно прочитав ее мысли. – Корми его грудью, когда он будет просить, и вскоре молока будет достаточно.

– Я тоже есть хочу! – несмело сказала Эллен.

У нее ломило все тело, но спать совершенно не хотелось.

– Вот! – Роза протянула ей кусок хлеба грубого помола с пряным салом и солью.

– Спасибо! – Эллен старательно пережевывала хлеб. – Ну вот, теперь мы не знаем, англичанин ты или норманн, – шепнула она своему ребенку.

Когда Уильям уснул, капитан корабля совершил обряд крещения ребенка, потому что было непонятно, выживет ли он.

– Поспи немного, Эллен, а я послежу за Уильямом! Ты должна отдохнуть. Когда мы прибудем в Лондон, нам предстоит еще долгий путь. Как только он проголодается, я тебя разбужу.

Эллен улеглась и, благодаря качке корабля, вскоре погрузилась в освежающий сон.


Катрин научила Эллен пеленать Уильяма. Вскоре Эллен заметила, что левая ножка малыша не такая, как правая. Она была немного кривой и вывернутой внутрь.

– Все не так уж плохо. Он это перерастет, – успокоила ее Катрин. – Ножки младенцев всегда немного кривые после рождения, а у детей потом нормальные ноги. Пеленай его потуже, так положено. Ты только посмотри, какие у него милые крошечные ножки! – Ее лицо расплылось в умиленной улыбке.

Эллен неуверенно наклонилась и поцеловала ножку малыша.

– Но этого нельзя часто делать, иначе он медленно будет учиться ходить, – предупредила Катрин, погрозив Эллен пальцем.

– Я этого больше никогда не буду делать, честное слово! – виновато пробормотала Эллен и снова запеленала малыша.

Впервые после ее отъезда из Орфорда у нее появился по-настоящему родной человечек, о котором она должна была заботиться. Она непременно все будет делать правильно и научит Уильяма всему, что было важно для жизни. Вот только как объяснить Осмонду и Леофрун, что у нее есть сын, но нет мужа, она еще не знала. Прошло много лет со времени ее бегства. Сейчас она уже могла не бояться Леофрун и сэра Майлза.

После того как она запеленала Уильяма, Роза стала его укачивать. Жан от нее не отходил, и их очень легко было принять за родителей ребенка.

Эллен опечалилась, вспомнив о мертвом Джоселине, а также о ее возлюбленном Гийоме, которого она, наверное, больше никогда не увидит. Неужели это ее судьба – никогда не быть счастливой?

К обеду они уже были в лондонской гавани. Большинство людей, непривычных к морским путешествиям, во время всего плавания страдали от морской болезни. Утром ветер стал дуть сильнее, и когда корабль входил в Темзу, качка заметно усилилась.

Когда Катрин узнала, что все они собираются уезжать из Лондона в тот же день, она предложила им остаться немного погостить у нее. Катрин огляделась.

– Эдвард, Найджел, идите сюда! – позвала она своих старших сыновей.

Мальчики подбежали к ней и чинно поклонились. Она с любовью потрепала их по головам. Эдвард, старший, был похож на нее как две капли воды, у него была такая же огромная копна каштановых волос. Найджел, должно быть, больше был похож на отца, и волосы у него были прямыми и черными как вороново крыло.

– Отец нас встретит, так что не забудьте его как следует поприветствовать! – напомнила она мальчикам.

После того как корабль пришвартовался и бросил якорь, пассажиры смогли наконец-то спуститься на берег. Странно было оказаться на твердой почве, и все делали первые шаги, немного покачиваясь.

Эллен сразу же узнала отца Найджела в толпе. Это был высокий и красивый мужчина, изысканно одетый.


– Папа, папа! – закричали мальчики, маша руками.

У Розы даже рот открылся от удивления, так она была поражена при появлении мужа Катрин.

Сначала он с недовольным видом посмотрел на спутников своей жены, но после того как Катрин что-то ему шепнула, он, добродушно улыбаясь, пригласил их погостить у них пару дней.

Они вошли в их дом, расположенный в переулке Виноделов. Жан подтолкнул Розу под бок.

– Ты когда-нибудь видела такой красивый дом? – шепнул он, удивленно разглядывая пестрые настенные ковры и тяжелую дубовую мебель.

– Изнутри – никогда, – ответила она, пораженная не меньше Жана.

Муж Катрин, должно быть, вел свои дела весьма успешно, так как о благополучии семьи заботилось множество слуг и повар.

– Мама! – пропищала крошечная темноволосая девочка с большими грустными глазами, бросаясь Катрин на шею.

Младшие дети оставались дома, когда Катрин и старшие сыновья ездили в Нормандию проведать родственников. Еще двое остававшихся дома детей также подбежали обнять маму. Но затем пришла нянька и увела малышей.

– Как насчет ванны? – спросила Катрин у своих гостей.

– О да! Мы уже так давно не купались! – Эллен энергично закивала.

Роза и Жан вели себя немного сдержаннее, но тоже согласились искупаться: в таком богатом доме им не хотелось производить плохое впечатление.

– Тогда пойду на кухню, скажу, чтобы вам нагрели воды.

– Но, любимая, ты что, думаешь, Альфреда не приготовила горячей воды? Да она сегодня все утро грела воду, чтобы ты и сыновья могли накупаться вдоволь! – Винодел просиял, увидев довольную улыбку жены.

– Ты прав, любимый. Альфреда всегда все предусматривает. – Она повернулась к Эллен. – Когда мы поженились, мой свекор отдал нам свою служанку. Она воспитывала моего любимого супруга, и мне в начале было нелегко, потому что она все знала лучше меня. Но теперь я просто не могу без нее обходиться.

– Я думаю, Эдвард и Найджел пропустят вперед наших гостей, а сами искупаются позже. – Винодел выжидающе посмотрел на своих сыновей.

Они были хорошо воспитанными мальчиками и вежливо кивнули, хотя и казались немного разочарованными.

– Да, конечно, отец, – сказали они хором, выходя вместе с ним из комнаты.

– Я вас ненадолго оставлю. Присядьте пока к камину, – предложила Катрин и тоже вышла.

Как только она ушла, Роза начала восхищаться вслух.

– Я еще на корабле поражалась, какая она красавица! А какие у нее дети! Даже в простом льняном платье она выглядит очень изысканно. Наверняка сегодня она наденет что-нибудь покрасивее.

– Ну, не знаю. Мне здесь не по себе. Как-то тут слишком красиво. Чересчур весело. Не доверяю я этим людям. – В таком богатом доме Жан явно чувствовал себя не в своей тарелке.

Когда Катрин вернулась, она держалась немного напряженно, но постаралась, чтобы никто этого не заметил.


Принимая ванну в доме винодела, Эллен получила немыслимое удовольствие. На бортики деревянной ванны был поставлен поднос с аппетитным ужином, состоящим из цыпленка, холодного жаркого, хлеба и куска сыра. К ужину подали и большой бокал вина, приправленного гвоздикой. Эллен с наслаждением жевала, а теплая вода ласкала ее кожу. Альфреда добавила в воду веточки розмарина, их запах был великолепен. Старая служанка терла Эллен спину льняной мочалкой, вымыла ей шею и уши, а затем нанесла ей на волосы пенистое средство с оливковым маслом. Судя по тому, с каким уважением Альфреда обращалась с этим флакончиком, эта смесь была особенной и очень дорогой. Выкупавшись, Эллен со стыдом увидела, какой грязной была вода.

Роза с маленьким Уильямом пошла во вторую ванную комнату. Она сначала выкупала младенца, а затем отдала его няне, которая вытерла и перепеленала малыша.

– Я чувствую себя новым человеком. Просто великолепно! – Эллен поблагодарила Катрин за ванну после того, как оделась.

Она надела зеленое платье, которое госпожа де Бетюн подарила ей к свадьбе Клэр. Оно уже немного поистерлось, но было довольно чистым. Ее длинные волосы были еще влажными и завивались в кудряшки, но вода с них не капала, потому что служанка вытерла их льняным полотенцем.

– А Альфреда не могла бы выстирать мою одежду? – стесняясь, попросила Эллен. – Там остались пятна крови после родов.

– Ну конечно! Розе и Жану мы тоже дадим что-нибудь на смену, тогда можно будет постирать и высушить всю вашу одежду до отъезда. – Катрин улыбнулась. Почему-то она уже не казалась такой счастливой, как в предыдущие дни. – Несомненно, вы очень устали. Пора идти спать. Элайя покажет, где вам постелили, – сказала она, нервничая, и грустно улыбнулась.

Эллен удивилась. Солнце село совсем недавно, и, в конце концов, существовала традиция вести перед сном с гостями долгие разговоры.

– Прошу вас, передайте вашему супругу нашу сердечную благодарность. Спокойной ночи! – Эллен сумела сказать это дружелюбным тоном.

Взяв Катрин за руку, она прикоснулась к ней губами. Роза и Жан тоже заметили неожиданную перемену настроения Катрин.

– Наверняка ее муж совсем не столь добродушный человек, каким он пытается казаться. Я же сразу понял, что тут что-то не так, – горячился Жан.

Они остались одни в небольшой комнате возле кухни.

– Кто знает, что там у них происходит. Не надо делать скоропалительных выводов. Ты же помнишь, как стыдно тебе было, когда ты ошибся относительно Руфи. – Эллен рассердилась.

Вместо того чтобы волноваться из-за внезапно нахлынувшей на их благодетельницу печали, Жан снова начинал высказывать подозрения о том, о ком он ничего не знал.

– А у меня такое ощущение, что она тоскует по родине, – вмешалась Роза.

– Вот ведь глупости какие! Она же сейчас дома, а не на чужбине, – буркнул Жан.

На следующее утро Альфреда сказала им, что Катрин просит прощения у своих гостей, так как у нее очень много дел и она не может выйти к ним.

Служанка предложила им осмотреть город и дала Эллен длинную полоску ткани, которую можно было завязывать так, чтобы нести Уильяма перед собой на животе. Серый с интересом обнюхал ткань и лизнул Уильяма в пятку.

Хотя им не хотелось идти гулять, они все же решили пройтись. Небо было затянуто густыми серыми облаками, а над домами стелился вонючий дымок. В бедняцких переулках визжали свиньи и крысы, искавшие в грязи что-нибудь съедобное. Эллен с друзьями, немного прогулявшись по городу, вернулись обратно.

В доме винодела было необычно тихо. Не было слышно ни детского смеха, ни даже малейшего шороха, хотя все наверняка были дома.

Когда наступил вечер, Катрин под другим предлогом снова не появилась перед гостями. Винодел попытался развлечь их и попросил одного из слуг сыграть на флейте, но настроение у всех было неподходящее. Эллен вскоре попросила разрешения удалиться. Роза и Жан последовали за ней.

– Если она не хочет сидеть за одним столом с простыми людьми, могла бы сразу сказать, что наше место на кухне или вообще не приглашать нас к себе! – взорвалась Эллен.

– А может быть, она вовсе и не виновата, – размышлял Жан. – Кто знает, может быть, все дело в ее муже. Возможно, он не хочет, чтобы она с нами ела, и запирает ее в комнате!

Эллен сначала посмотрела на Жана с раздражением, но затем задумалась.

– Может быть, ты и прав, и она огорчилась именно из-за этого. – Эллен поведение Катрин казалось крайне необычным.

– Нужно нам уезжать отсюда, – вмешался Жан. – А ты как думаешь, Роза?

– Да, нам лучше завтра утром отправиться в Ипсвич. Ты с нами не согласна, Эллен?

– Согласна, конечно. Но мы прежде должны убедиться, что с Катрин все в порядке. Если он ее запирает, мы должны что-то предпринять. Он наверняка еще внизу. Я проберусь сейчас наверх и попытаюсь проникнуть в ее комнату, – храбро заявила Эллен.

– Только, пожалуйста, будь осторожна, – испуганно сказала Роза.

Эллен приложила палец к губам и тихо открыла дверь. В коридоре было темно. Она осторожно вышла наружу и поднялась по лестнице. Она как раз собралась открыть дверь, когда внезапно перед ней возникла Альфреда с чайником в руках и посмотрела на нее подозрительно.

– Я хотела попрощаться с Катрин, так как мы собираемся уезжать завтра рано утром, – нашлась Эллен.

Альфреда открыла дверь, не поворачивая ключ в замке. Катрин лежала на огромной кровати, которая стояла посреди комнаты. Полог был опущен не до конца.

– Она не спит, – подбодрила девушку Альфреда, подходя ближе.

– Катрин, я хотела попрощаться. Завтра утром мы уезжаем. – Эллен говорила шепотом, чтобы не разбудить госпожу, если бы та все-таки спала.

– Элленвеора?

– Да.

– Я себя плохо чувствую, так что не обижайтесь на меня, пожалуйста, из-за того, что я не уделила вам достаточно внимания.

– О нет, мы не обижаемся. Мы просто беспокоимся за вас. Вы позволите мне немного посидеть с вами?

Катрин молча кивнула. Эта женщина с бледным изможденным лицом ничем не напоминала ту пышущую силой счастливую молодую женщину, с которой они познакомились пару дней назад на корабле.

– Что с вами такое?

– Ах, Эллен, я ненавижу этот дом. Я ненавижу Лондон. Я ненавижу эту погоду. Я все здесь ненавижу!

– Он вас запирает? Он с вами плохо обращается? – Испуганная Эллен склонилась к ней поближе.

– Мой муж? – Катрин немного приподнялась на руках и с изумлением посмотрела на Эллен. – Нет! Он сделал бы для меня все. Но я просто несчастлива в Англии. Как только у меня появляется возможность, я сразу же еду в Нормандию. У моих родителей там большое поместье. Лишь там я чувствую себя по-настоящему хорошо!

Эллен с трудом удалось скрыть свое недоумение. Как же это может быть? Женщина, у которой такой богатый и добрый муж, такие чудесные дети – и несчастна?

– Я вам стольким обязана, Катрин! – Это прозвучало как извинение.

Эллен взяла нежную руку Катрин в свою. Женщина отвернулась, стараясь не смотреть на Эллен.

– Я плохой человек…

– Да как вы можете такое говорить! – попыталась утешить ее Эллен. – Вы же сама доброта.

– Неужели ты не видишь, в каком достатке я живу? Мои дети, муж, дом, платья – у меня все самое лучшее, самое красивое, но я все равно грущу. Когда я не дышу свежим воздухом Нормандии, у меня сжимается грудь и мне кажется, что я вот-вот задохнусь. Я не могу выносить лондонской вони, нищеты на улицах. Но даже если я не выхожу из дома, этот город продолжает меня преследовать. А хуже всего видеть упрек в глазах моего мужа и детей. Они все считают меня неблагодарной, ведь я плохая жена и мать. И они правы. – Катрин перевернулась на живот и разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку.

– А почему бы вам не попытаться жить по-другому? Пойдите к вашему супругу и составьте ему компанию. Играйте с вашими детьми, веселитесь, ведь у вас есть для этого все основания! – Эллен заметила, что в ее голосе прозвучал упрек.

Она просто не понимала, почему Катрин чувствует себя такой несчастливой, ведь множество людей страдают от действительно страшных вещей. Людей, чью жизнь болезни, голод или бедность превращали в вечную пытку, вечное испытание, длящееся изо дня в день.

Катрин не ответила.

– Я буду за вас молиться, – мягко сказала Эллен и погладила Катрин по голове.

В конце концов, никто ведь не знает, за что Бог покарал эту женщину, предав ее таким мукам…

Катрин по-прежнему смотрела на стену.

Встав, Эллен молча вышла из комнаты.

Когда она вернулась в отведенную им комнату, Жан и Роза сразу же принялись выспрашивать у нее все подробности разговора.

Казалось, Жан был немного разочарован тем, что винодел вовсе не оказался распоследней сволочью, а, наоборот, его можно было пожалеть, ведь его жена страдала такой неизбывной тоской по родине, когда находилась в его доме! А на Розу все это произвело такое сильное впечатление, что она даже немного поплакала.


Прежде чем уехать на следующее утро, они попрощались с хозяином дома.

– Я вчера говорила с Катрин. Теперь я знаю, почему она так несчастна, – сказала Эллен виноторговцу.

– Вскоре я опять поеду с ней в Нормандию вместе с детьми. Я ведь ее люблю, а когда она там, она становится такой… такой… – Казалось, он не находил нужных слов.

– Такой живой? – Эллен склонила голову набок.

– Да. Живой. – Он вздохнул.

– Но она подарила вам замечательных детей! – сказала Эллен, пытаясь его утешить.

– Да, это правда. – Он кивнул.

На прощание он похлопал Жана по плечу и пожал Розе руку. Эллен обняла его.

– В Нормандии она снова будет принадлежать вам! – шепнула она ему на ухо.

Он кивнул, и в его глазах заблестели слезы.

Они вышли из Лондона через Ольдергейт и потом двинулись по тракту на северо-восток.

Чтобы Эллен могла вовремя кормить маленького Уильяма, они постоянно делали привалы и из-за этого двигались медленно, да и путь был неблизкий. Чем ближе они подходили к Ипсвичу, тем сильнее нервничала Роза.

– Ты не хочешь проведать свою мать? – спросил Жан, когда они подошли к городу.

Роза глубоко вздохнула.

– Я хочу попасть в наш переулок и посмотреть, живет ли она там еще.

– Нам пойти с тобой? – спросила Эллен.

– Нет, не надо, я схожу сама. Мы встретимся попозже на рынке.

– И что же нам пока делать? – Жан вопросительно взглянул на Эллен.

– Узнаем, живут ли здесь Донован и Гленна. Думаю, я должна им кое-что объяснить.

– Донован? Это не тот кузнец, о котором ты мне рассказывала?

– Да, точно, это мой учитель! Он самый лучший, но он очень строгий.

Каждый из них углубился в свои мысли, и они направились на окраину Ипсвича. Чем дольше они шли, тем сильнее беспокоилась Эллен.

– Я так боюсь услышать их упреки, увидеть разочарование в его взгляде…

– Чьем взгляде? – Жан удивленно посмотрел на нее.

– Донована! Вон его кузница, – Эллен указала на мастерскую.

– А-а-а, ну тогда понятно.

Эллен направилась к кузнице. Интересно, вернулся ли Донован?

Может быть, он все-таки решил остаться в Танкарвилле? А может быть, вообще умер? Эллен услышала, что в мастерской стучат молоты. Она резко открыла дверь. В кузнице, как всегда, было темно и дымно. Войдя, Эллен увидела двоих мужчин, работающих над каким-то заказом. У одного из них были растрепанные седые волосы.

– Ллевин! – радостно воскликнула Эллен.

Кузнец удивленно взглянул на нее.

– Чем могу вам помочь?

Эллен посмотрела на второго кузнеца.

– А где Донован?

– Вы его знали? – Ллевин присмотрелся к ней внимательнее. – Он умер перед Рождеством.

У Эллен перехватило дыхание. Хотя она это предполагала, все же новость поразила ее как удар.

– А Гленна? – Эллен чувствовала какую-то пустоту внутри. Ллевин прищурился, смутно ощущая, что эта женщина ему чем-то знакома.

– Она в доме. Гленна сильно постарела после того, как умер Донован. Но прошу вас, милая девушка, скажите мне, кто вы? Мы знакомы?

– Да, по Фрамлингхаму, – сказала Эллен и дала Ллевину немного подумать.

– Действительно?

– Я работала у тебя. Помнишь подмастерье Элана? На самом деле меня зовут Элленвеора. – Она опустила взгляд, чтобы не смотреть на Ллевина. – Это было для меня единственной возможностью стать кузнецом, – умоляющим тоном добавила она.

Ллевин молчал, и Эллен подняла глаза.

– Так ты меня обманывала! – тихо сказал Ллевин.

– Но послушай, у меня ведь не было выбора!

– Ты могла бы мне довериться!

– Но ты ведь мог бы меня выгнать. Нет, Ллевин, я не могла на это пойти.

– Ты и Донована обманывала?

Эллен кивнула.

– Вот поэтому я здесь. Я хотела ему все объяснить.

– Теперь уже слишком поздно! – В голосе Ллевина звучала горечь. – Я тоже не успел помириться с ним. Когда Донован заболел, Гленна послала за мной подмастерье, и когда я приехал, он был без сознания.

– Ллевин! – Эллен накрыла ладонью его руку. – Он любил тебя, как сына.

Ллевин вздохнул.

– Перед смертью он все-таки пришел в себя. Он посмотрел на меня, и я подумал, что он меня простил, но он молча отвернулся от меня. Так и не сказал ни слова.

– Ллевин, я знаю, что ты был для него самым главным человеком в жизни, поверь мне!

Маленький Уильям пискнул во сне, как котенок. Эллен поправила повязку на плече, чтобы та не так сильно давила.

– Это твой ребенок?

– Да, его зовут Уильям. – Эллен робко улыбнулась.

– Иди к Гленне в дом. Я думаю, она будет рада вас видеть. Она всегда любила детей.

– А ты со мной не пойдешь?

– Нет, у меня еще полно работы. Не волнуйся, сходи к ней сама.

У Эллен на сердце скребли кошки.

Она вышла из кузницы. Жан разлегся на траве перед мастерской и играл с Серым.

– Донован умер, а я еще хочу поговорить с Гленной, – объяснила она.

– Тогда я подожду тебя здесь. – Жан всегда находил слова, соответствующие моменту. – Мне посидеть с крохой?

– Нет, не надо, я возьму его с собой.

Когда Эллен постучалась в дверь дома, ей показалось, что у нее сердце сейчас выскочит из груди.

– Эллен! – изумленно воскликнула Гленна, открывая дверь. В ее голосе не было ни капли обиды. В первый момент Эллен даже не удивилась тому, что Гленна сразу же ее узнала.

– Заходи, дитя мое! – Она потянула молодую женщину за рукав, заводя ее в дом. – Я так рада, что с тобой все в порядке! – Она взяла в руки голову Эллен и заглянула ей в глаза. – Донован ждал тебя до последнего вздоха. «Она придет, Гленна, я в этом уверен», – он мне всегда это говорил.

Только теперь Эллен сообразила, что Гленна обо всем знает.

– Но откуда… Я имею в виду, что я вовсе не… – Эллен смущенно опустила глаза.

– К Доновану в кузницу пришел какой-то оруженосец. Он смеялся над Донованом, утверждая, что тот, как он говорил, позволил какой-то дешевой шлюшке себя обмануть. Донован был вне себя от ярости. Первое время он так ругался из-за того, что ты его обманула. Но через некоторое время он опять стал восхищаться твоим талантом, и потом он сознался мне, что понимает – с твоими способностями у тебя просто не было другого выбора. Он сказал, что если бы знал о том, что ты девушка, он никогда бы не взял тебя в ученики. Но чем дольше тебя не было, тем больше он по тебе скучал. Арно изо всех сил пытался занять твое место. Он, конечно, был неплохим кузнецом, но заменить тебя не смог. Я уверена, что теперь, когда ты пришла сюда, душа Дона наконец-то обретет покой. Он хотел, чтобы ты знала: он тебя простил. – Гленна погладила ее по щеке. – И как мы только не заметили, что ты девушка? – Она покачала головой, но тут обратила внимание на сверток, покоившийся у Эллен на руках. – О Боже, а это еще кто?

– Гленна, позволь познакомить тебя с моим сыном. Его зовут Уильям.

– Ой, какой же он крошечный! – Лицо Гленны расплылось в улыбке от умиления.

– Он родился на прошлой неделе, когда мы переплывали Ла-Манш.

Глаза Гленны заблестели.

– А твой муж?

Эллен молча покачала головой.

– Так почему бы тебе не остаться у нас? Эллен, прошу тебя! Ллевин унаследовал кузницу. Он хороший кузнец, но по-прежнему одинок. Вы могли бы пожениться и завести еще детей, а я бы за ними присматривала.

– Я хочу повидаться с отцом, Гленна. Я не видела его с того момента, как убежала из Орфорда, а это было так давно!

Гленна понимающе кивнула.

– Тогда останься хоть на обед!

– Я не одна, со мной один мой друг и Роза – помнишь Розу?

– Ну конечно! Я тогда думала, что ты в нее влюблен. То есть, влюблена. – Гленна смущенно улыбнулась. – Я приглашаю вас всех на обед, и если хотите, можете у нас переночевать.


Эллен и Жан нашли Розу в оговоренном месте и вернулись с ней в кузницу, где весело провели вечер, вспоминая о былых временах. Ллевин рассказывал о своих новых заказах, а Гленна и Роза говорили о Танкарвилле, и только Жан молчал. Лишь когда вечер стал подходить к концу, Эллен вдруг сообразила, что они все это время говорили по-английски, а Жан понимал лишь норманнский диалект.

– О Боже, Жан! Я совсем не подумала о том, что тебе надо подучить английский! – сказала Эллен по-французски и сочувственно взглянула на мальчика.

– К счастью, благодаря Розе я выучил несколько слов. Я, конечно, понял не все, но общий смысл уловил. А вот говорить по-английски я совсем не могу. Дурацкий этот ваш английский – такое ощущение, что люди говорят с горячими каштанами во рту. – Жан хитро улыбнулся.

Все за столом рассмеялись, и даже Ллевин, который Жана вообще не понял.

Ллевин казался таким радостным! Эллен его еще таким никогда не видела. Он смеялся после любого слова, произнесенного Жаном, дурачился, подражая его французскому, и смотрел на него странным нежным взглядом. На Эллен он внимания почти не обращал.

Остаток вечера они говорили то по-английски, то по-французски.

Гленна запиналась перед тем, как произнести что-либо на норманнском.

– Я норманнскому так толком и не научилась, а то, что знала, все уже давно забыла. Я думала, он мне больше никогда не понадобится! – Она улыбнулась.


– Приезжайте к нам поскорее в гости! – сказала Гленна, на прощание крепко обнимая Эллен.

Ллевин, обычно такой невозмутимый, тут вдруг энергично закивал, немного неумело обнял Жана, продержав его в объятиях дольше, чем остальных, а затем положил ему руку на плечо.

– Мы всегда вам рады, не забывайте об этом!

Роза казалась немного подавленной.

– А ты не хочешь еще заглянуть к своей маме? – обеспокоенно спросил ее Жан: Роза рассказала ему, что мать ее вчера выгнала, обругав последними словами.

– Нет, какой в этом смысл? Она давно нашла мне хорошую замену.

– В смысле? – Эллен удивленно взглянула на нее.

– Вскоре после моего отъезда она снова вышла замуж. Теперь у меня есть сестра и брат. Девочка продает рыбные паштеты – как это делала я когда-то. Так что видите, матери я не нужна. – Роза посмотрела на свою одежду. Ее простое платье было далеко не новым. – Если бы я была богатой, она приняла бы меня с распростертыми объятиями.


Орфорд, май 1173 года

Они преодолели уже большое расстояние, двигаясь в сторону Орфорда, когда Эллен вдруг остановилась как вкопанная. Она рассерженно приложила руку козырьком ко лбу и стала смотреть вдаль, а потом настороженно огляделась.

– Что случилось? – спросил Жан, не заметив ничего необычного.

– Замок! – Эллен указала вдаль. – Мы, должно быть, заблудились.

– Нет! Этого не может быть. – Жан обескураженно взглянул на нее. – Монах сказал, что мы должны идти по этой дороге. Собственно, мы скоро должны прийти.

– Но в Орфорде никогда не было каменного замка!

– Может быть, ты просто не помнишь?

– Вот чепуха какая! – Эллен почувствовала крайнее раздражение.

– Наверное, замок построили тогда, когда тебя здесь уже не было! – вмешалась Роза.

Буркнув что-то невразумительное, Эллен пошла дальше.

Чем ближе они подходили к замку, тем лучше было видно, что его действительно построили совсем недавно. Мощные каменные стены и ворота из темного дуба выглядели совсем новыми, а каменный мост через ров был еще не совсем готов. Они подошли ближе и с любопытством заглянули в открытые ворота. Башня замка была необычной формы – словно вокруг круглой башни построили три четырехугольных и еще небольшую пристройку.

– Ты когда-нибудь видела такую башню? – спросил Жан.

Покачав головой, Эллен присмотрелась внимательнее. Ей хотелось подойти поближе, но привратники и так на них уже начали коситься. Эллен повернулась к Жану.

– Это гениально! Под углы обычной четырехугольной башни можно легко сделать подкоп, и таким образом разрушить всю часовню. А такую башню разрушить не так-то просто, – восхитилась Эллен.

– Откуда ты это знаешь? – удивленно спросил Жан.

– От Гийома! – Эллен вздохнула, и Жан многозначительно кивнул.

– А ты не знаешь, кто мог бы построить этот замок?

Она покачала головой.

– Нет, но Осмонд наверняка нам расскажет об этом. Давайте уже пойдем в кузницу, мне не терпится всех увидеть.

Эллен отлично помнила путь домой. На перекрестке она немного задержалась. Справа стояла хижина кожевника. Интересно, что стало с Симоном?

Эллен с решительным видом свернула налево, по направлению к отцовской кузнице. И мастерская и дом были на месте. Казалось, она ушла отсюда только вчера.

Она вздрогнула, когда открылась дверь мастерской и оттуда вышел маленький мальчик. Ему было столько же лет, сколько и ей, когда она убежала из Орфорда. Мальчик был копией Осмонда. Эллен с облегчением вздохнула. Леофрун хотя бы не наградила его ублюдком сэра Майлза. Мальчик побежал в дом, и вскоре оттуда вышла женщина. Сначала Эллен испугалась, решив, что это ее мать, но потом узнала сестру и бегом бросилась к ней.

– Милдред? Милдред! – Она кинулась сестре на шею.

Жан и Роза с маленьким Уильямом на руках подошли ближе.

– Элленвеора! – Милдред нежно погладила ее по щеке, словно это она была старшей сестрой.

Дверь дома приоткрылась, и оттуда вышел мальчик. Милдред махнула ему рукой.

– Это Леофрик, наш брат! – пояснила Милдред, взяв Эллен за руку. – Леофрик, это Элленвеора, я тебе о ней рассказывала, помнишь?

Мальчик застенчиво кивнул и протянул ей руку. Эллен ответила на его рукопожатие.

– Ну что, как дела у Осмонда? – Эллен перевела взгляд на Милдред. – И у матери?

– Мать умерла вскоре после рождения Леофрика, а отец практически ослеп. Он уже не может работать. У него есть подмастерье, но… – Милдред неодобрительно покачала головой. – Работает он неплохо, но как только я уезжаю, он сразу же начинает себя вести так, словно он тут хозяин. Но я же не могу здесь находиться вечно, в конце концов, у меня собственная семья. – Милдред прижала к себе Эллен покрепче. – Ну, теперь ты рассказывай! Как у тебя дела? И почему ты тогда убежала?

– Я тебе потом все расскажу, Милдред. Сначала я хочу представить тебе моих друзей Розу и Жана. А вот этот кроха – мой сын.

– Ты вышла замуж? Это же чудесно, рассказывай скорее. Кто он? Где он?

Чувствуя на себе взгляды Розы и Жана, Эллен принялась рассказывать Милдред выдуманную ею историю.

– Джоселин был ювелиром. На него напали разбойники и убили его, – сообщила она.

Эллен не сказала, была ли она замужем за Джоселином, является ли он отцом ребенка.

– Бедняжка! Мальчику теперь придется расти без отца! – Милдред сочувственно покачала головой. – Давай пойдем в кузницу. Ты себе не представляешь, как обрадуется отец твоему возвращению, да еще и с его внуком. У меня ведь дочка! – Милдред взяла Эллен под руку и махнула остальным, чтобы они шли за ними.

Старый Осмонд разрыдался от счастья. Он обнял Эллен и никак не хотел ее отпускать.

– Каждый день я молился, чтобы ты вернулась! – шептал он ей на ухо. – Наконец-то Бог услышал мои молитвы!

– Эллен пришла с твоим внуком, отец! – воскликнула Милдред.

– Не кричи, дочка. Я, конечно, почти слепой, но не глухой. – Он повернул голову в том направлении, откуда доносился голос Милдред, а затем снова повернулся к Эллен. – Это правда? У тебя сын?

– Да, папа! – Эллен не смогла назвать его Осмондом, хотя уже давно знала, что он не ее родной отец. Подозвав Розу, она взяла у нее Уильяма. – Вот, возьми его на руки. Он совсем маленький, ему еще и десяти дней нет.

Осмонд продолжал плакать от счастья, укачивая ребенка. Наклонившись к нему поближе, он коснулся носом головы младенца.

– М-м-м, как пахнет! Так же, как и ты когда-то, – умиленно сказал он, качая ребенка.

Эллен осмотрела мастерскую и нахмурилась. Повсюду валялись щипцы, зубила и молоты. Даже дорогие напильники находились не там, где надо. Пол был покрыт золой и пылью. Тут явно давно не подметали.

Подмастерье Осмонда с недовольным видом посмотрел на нежданных гостей.

– Давайте пойдем в дом, Адам тут сам справится, – предложил Осмонд. – Возьми ребенка, Эллен, а то я боюсь споткнуться. Я в своей жизни слишком много смотрел на огонь, и вот теперь ослеп, – объяснил он.


Осмонд рассказал Эллен, что после смерти Леофрун он взял в дом кормилицу для мальчика и вскоре на ней женился. Анна была ему хорошей женой, а Леофрику настоящей матерью. Прошлой весной она набирала воду в ручье, лед проломился, и она упала в воду и захлебнулась. Осмонд и тогда уже довольно плохо видел, но до этого Анна обо всем заботилась. После ее смерти Адам начал усиленно делать вид, что он тут хозяин.

– Отец, если ты не против, я бы хотела остаться здесь, – сказала Эллен.

Жан и Роза испуганно переглянулись.

– Я могла бы учить Леофрика кузнечному делу, да и Жана научила бы всему, что знаю, если он захочет у нас остаться. Адам тебе тогда не будет нужен. Роза – великолепная повариха, возможно, мы могли бы уговорить ее заботиться о нас. Я не могу представить, кто еще, кроме тебя, мог бы заменить отца Уильяму. Что скажешь? – Эллен обвела взглядом всех присутствующих и заговорщически подмигнула младшему брату, словно они уже давным-давно знали друг друга.

Счастливый Осмонд смог только кивнуть. Его затуманенные глаза были полны слез.

– Благодарю тебя, Господи! – прошептал он.

– Вы тоже согласны? – спросила Эллен у своих друзей. Переглянувшись, Роза и Жан улыбнулись.

– Да! – сказали они хором.

– Ну что ж, тогда добро пожаловать домой! – Голос Осмонда охрип от радости.

На следующий день Милдред засобиралась в Сент Эдмундсбери к своим родным.

– Я очень рада, что ты останешься с Осмондом! – сказала она с видимым облегчением.

– Я позабочусь обо всем, можешь не беспокоиться.

– Да, Эллен, я знаю! – Милдред смотрела на сестру с надеждой, точно так же, как в те времена, когда они были детьми.

– Приезжай к нам поскорее в гости!

– Я попробую, но вскорости приехать у меня не получится.

Жан помог Милдред сесть в седло, и она ускакала. Помахав ей рукой, Эллен пошла в кузницу.

Адам сидел на табурете и со скучающим видом ковырялся в зубах. На приветствие Эллен он не ответил.

– Мой отец слишком стар для того, чтобы здесь работать, – спокойно сказала ему Эллен. – Поэтому теперь кузницей заправлять буду я.

– Сперва слепой старик, а теперь женщина-мастер, – с презрением бросил Адам. – Да где это видано? Никто у вас ничего не купит. Разве только мы никому ничего не скажем…

– Мы? – Эллен произнесла это слово сделанным удивлением. – Вряд ли я смогу оплачивать работу подмастерья. – Она пожала плечами.

– Ты хочешь меня уволить? Я бы тебе этого не советовал! Когда я всем расскажу, кто здесь будет кузнецом, сюда не придет ни один человек. Я тут всех клиентов знаю, и с людьми из замка у меня хорошие связи, – возмущенно заявил Адам.

– Я выплачу тебе заработок до конца недели, а уйти ты можешь уже сегодня.

Эллен старалась говорить деловито, хотя чувствовала нарастающую ярость. Адам не заслужил оплаты за несделанную работу, в особенности принимая во внимание то, что творилось в кузнице, он она не хотела быть ему хоть что-то должна, так что выбора у нее не было.

– Ты об этом еще пожалеешь! – прошипел Адам. – Да, ты горько об этом пожалеешь!

Он поспешно собрал свои вещи и ушел.

Эллен была рада, что Осмонд не присутствовал при этой сцене, ведь слова Адама глубоко бы его оскорбили. Радуясь тому, что этот неприятный разговор уже позади, Эллен довольно потерла руки.

– Ну что ж, приступим! – пробормотала она и принялась убирать в мастерской.


– После Адама все инструменты находятся в плачевном состоянии. Щипцы поржавели, а напильники притупились. Кроме того, мне кажется, что он много чего украл. Сколько напильников у тебя было, пап? – спросила Эллен, когда Осмонд пришел в кузницу.

– Пять! Это очень хорошие напильники. Я покупал их в Вудбридже у Айвена. Он лучший специалист по изготовлению напильников из всех, кого я знаю! – гордо сказал Осмонд.

– Пять! – возмутилась Эллен. – Эта сволочь украла у нас два напильника.

Жан удивленно посмотрел на нее.

– Но ведь это же не смертельно, правда?

– Не смертельно? Один напильник стоит больше, чем зарабатывает подмастерье за четыре месяца!

Эллен и Жан два дня убирали кузницу, сортировали инструменты, очищали их от ржавчины и смазывали маслом.

– Завтра начнем работать. Нам понадобится еще пара инструментов, которые мы сами выкуем, а потом попытаемся поговорить с людьми насчет заказов, – сказала довольная Эллен.

Среди ночи Эллен разбудила Роза.

– Эллен, вставай быстро!

– Что случилось?

– Мастерская горит! Жан уже там!

Вскочив, Эллен в одной рубашке вылетела на улицу.

Крыша кузницы пылала. Хотя они все вместе сражались с огнем, заливая его водой, ущерб мастерской был нанесен значительный: сгорела вся крыша. Каменные стены кузницы почернели от копоти, но выстояли. И все же строить новую крышу было достаточно дорого.

– Это не совпадение, я в этом уверена. Это все дело рук Адама! – возмущалась Эллен, разгребая золу.

Лицо у нее было черным, как у углекопа. Она села за стол и жадно выпила стакан свежего козьего молока, которое дала ей Роза.

– Эллен! – с упреком сказал Осмонд. – Ты не должна так говорить. Адам – порядочный человек.

– Порядочный! И смех и грех. Он тебя обманывал. Судя по всему, он украл железные заготовки, два напильника и разные щипцы – или ты хочешь сказать, что у тебя не было, например, плоскогубцев?

– Конечно, были, причем разные. – Осмонд нахмурился.

– И ни одних не осталось. А где ты хранишь камни для полировки?

– В деревянном ящике на шкафу! – Вид у Осмонда был испуганный.

Эллен кивнула.

– Я так и думала. Там осталась только пыль. Сперва он ограбил мастерскую, а потом еще и поджег ее – очевидно, из благодарности.

– Откуда ты знаешь? – недовольно спросил Осмонд.

– Я уверена, что он хотел когда-нибудь стать мастером в этой кузнице. А мы перешли ему дорогу. – Эллен вздохнула. – Сейчас главное для нас – это заказы. Пока мы не сделаем крышу, будем работать, когда позволит погода. Я завтра же пойду в замок, а потом найду нам хорошего плотника, чтобы он починил крышу. Для начала наших сбережений нам хватит.

Эллен повезло, в замке ей действительно сделали заказ. Молодой Генрих вместе со своими братьями объявил войну отцу, поэтому необходимо было усилить гарнизон Орфорда, так как было возможно нападение с моря.

– Я для начала получила заказ на пять копий, два коротких меча и три солдатских меча. Если заказчики останутся довольны работой, – а это само собой разумеется – у нас будут и другие заказы!

– А как же Адам и его связи, о которых он говорил? – спросил Жан.

– Это все была пустая болтовня. Работал он плохо, поэтому и заказов у него становилось все меньше. Человек, с которым я говорила, слышал о Доноване. Я сказала ему, что была учеником этого мастера, да и к тому же у нас тут нет других кузнецов, которые умели бы делать мечи. Поэтому он решился сделать мне заказ. Естественно, я сказала, что за выполнением всех работ следит мастер, а в кузнице работают двое мужчин. При этом я имела в виду Осмонда и вас двоих. – Она улыбнулась Жану и Леофрику. – Теперь для нас главное – убедить их дать нам и другие заказы, но это уже будет зависеть от нашего мастерства.

Жан, не теряя времени, учился в кузнице всему, что ему показывала Эллен. Он быстро делал успехи, как и Леофрик, который, хотя и был маленьким, старался изо всех сил.

Осмонд уже не мог работать и либо сидел в мастерской, прислушиваясь к ритмичным ударам молота, либо проводил дни дома с маленьким Уильямом, качая его на коленях. После того как Эллен начала работать в кузнице, у нее пропало молоко, и Осмонд кормил малыша теплым козьим молоком – точно так же, как кормил когда-то Эллен.

Роза не спускала с них глаз.

Осмонд не жаловался, но Эллен знала, как он страдает из-за того, что окружен вечной тьмой и не может быть полезным.


В Орфорде мало кто помнил Эллен. Многие из старожилов уже умерли, а теперешние жители были заняты своими проблемами. Времена были слишком насыщены событиями, чтобы кто-то вспомнил о пропавшей маленькой девочке. По-прежнему в округе ходили слухи о том, что болотные духи пожирают детей, но о дочери кузнеца в этой связи уже не говорили.

Имя сэра Майлза тоже давно уже было предано забвению. Люди сэра Томаса Бэккета исчезли в одну ночь, когда их господин впал в немилость у короля. Гневаясь на Бэккета за предательство, Генрих II лишил своего друга и советника прав на Орфорд. Когда земля отошла королю, тот очень быстро выстроил здесь замок, затратив на это огромные средства. Говорили, что, возведя замок, он хотел утвердить свое могущество. Хью Биго, владевший частью территории Восточной Англии, начиная от Фрамлингхама, должен был ощутить силу короля. Хотя на строительство замка были выделены большие средства, жители Орфорда так и не дождались визита своего короля. После того как три года назад Томаса Бэккета убили в Кентерберийском соборе, – а в этом обвиняли короля – большинство англичан охладели к королю Генриху. Люди со всей страны совершали паломничество в Кентерберийский собор, чтобы почтить память Томаса Бэккета. Чем чаще при этом происходили чудеса, тем больше людей устремлялось к его могиле. Хотя жители Орфорда его никогда не видели, они гордились своим бывшим господином. Ходили слухи, что Бэккета причислили к лику святых, а короля, якобы виновного в его убийстве, называли тираном-безбожником, место которому в преисподней.

Роза с Жаном, как и люди по всей стране, часто спорили о том, виновен ли король.

Эллен это было, в сущности, все равно. Она никогда не видела ни Томаса Бэккета, ни короля, так откуда же она могла знать, кто из них хороший, а кто плохой? Единственным из королей, кого она до сих пор имела счастье лицезреть, был молодой Генрих – король без власти. Пару раз она видела его на турнирах в Нормандии, правда, издалека. Да и Гийом рассказывал о нем, пусть и немного. Он говорил, что Генрих был молодым расточительным мужчиной, которому очень хотелось стать героем. «Как и всем дворянам его возраста», – подумала тогда Эллен. Впрочем, она не могла на основании этого судить о его способности управлять страной, да ее это и не касалось. Когда отец молодого короля умрет, Генрих-сын, так или иначе, будет управлять своим огромным королевством. К тому же ему не придется брать на себя всю ответственность, ведь у него есть советники-гофмаршалы. Он с возрастом научится справляться со своими обязанностями, как это происходило со всеми королями.

Эллен ничего не знала о временах, когда правили предшественники короля Генриха II. Она не жила при короле Стефане, а звучавшие из уст стариков истории о беспорядках и вечной войне между Стефаном и Мательдой казались легендами.

У Эллен была четкая цель: однажды выковать меч для короля Англии. А кто будет этим королем – не имело никакого значения.


Август 1173 года

Эллен сидела на берегу Оры, любуясь широкой рекой. У берега рос густой камыш. Прикрыв глаза рукой от солнца, Эллен окинула взглядом большой луг, прилегавший к реке, и увидела вдалеке мужчину, чья легкая походка напомнила ей кого-то.

– Симон, – шепнула она, улыбнувшись.

За прошедшие недели она часто думала о нем, но так и не нашла времени сходить к нему в гости. А теперь она поняла, что дело было вовсе не в нехватке времени, а в нерешительности. Она резко поднялась. Нужно было, наконец, с ним поговорить. Эллен вытерла мокрые ноги о траву и надела башмаки.

Ее захлестнули воспоминания о том дне, когда она убежала отсюда. Эллен направилась к лужайке неподалеку от кузницы. Трава на холме была такой же высокой, как и в те дни, но теперь она доходила ей лишь до бедер. Задумавшись, Эллен пошла не к дубильне, а к старой хижине. Девушка дошла до края леса намного быстрее, чем ожидала, и, увидев хижину, замерла на месте. По спине у нее побежали мурашки, хотя было тепло. Теперь домик почти полностью развалился, вся крыша была дырявой, а из окон выглядывали ветви поросли. Дверь была выбита, а внутри все заросло травой – крапивой и чертополохом.

– Последнее время я часто сюда прихожу, – услышала она низкий голос.

Эллен от неожиданности вздрогнула. На мгновение ей показалось, что это сэр Майлз, и страх костлявой рукой схватил ее за горло. Обернувшись, она увидела высокого стройного мужчину с сильными руками. Эллен колебалась.

– Симон? – Наконец она узнала его – по улыбке.

На левой щеке у мужчины был небольшой уродливый шрам.

– Я уже давно хотел к тебе зайти. – Симон нервно почесал за ухом.

– Да, я тоже хотела к тебе зайти. Прошло столько времени… – тихо сказала Эллен.

– А волосы у тебя такие же рыжие… – Симон застенчиво поковырял ногой землю. – Хорошо выглядишь.

Эллен не знала, что на это ответить, и промолчала.

– Пойдем ко мне, мама обрадуется. – Сказав это, Симон покраснел. – Братьев моих ты сейчас, наверное, и не узнаешь. Они так выросли, кроме разве что Михаэля, у него только начала расти борода. Но ведь он был совсем крохой, когда ты… когда ты ушла.

– Ушла… – пробормотала Эллен. – Правильнее было бы сказать, меня прогнали.

Симон либо не расслышал ее слов, либо сделал вид, что не расслышал. Как бы то ни было, он на это ничего не ответил.

Эллен молча шла за ним по той же тропинке, по которой они тогда бегали через лес. Сквозь кроны деревьев пробивались солнечные лучи, заливая дорожку мягким светом. Дул легкий ветерок, мирно гудели пчелы, но все же что-то изменилось. Они выросли, и теперь могли никого не бояться. Никто их не преследовал.

– Я уже и забыла, как тут красиво.

Симон кивнул.

– С тех пор, как его тут нет. До этого я все время чувствовал опасность и боялся, что со мной случится то же, что с Эльфгивой. Ты ведь слышала об этом? – Симон очень знакомым жестом вытер себе нос.

Эллен кивнула.

– Осмонд рассказал мне, но подробностей он не знает. А что произошло?

– После того как ты убежала, Эльфгива бросила твое окровавленное платье у болота. Она рассказала мне, что произошло на самом деле, и я поклялся никому ничего не говорить. Я так никому ничего и не сказал, клянусь тебе! – Остановившись, Симон посмотрел Эллен в глаза. – Ты должна мне верить, я тебя не предал!

– Да, я знаю, Симон. – Эллен и раньше ему доверяла, и сейчас не сомневалась в нем.

– Когда люди сэра Майлза нашли твое платье, стали ходить слухи, что тебя сожрали болотные духи. Я тер себе глаза докрасна и все время делал вид, что плачу. Все поверили в эти бредни, даже моя мама. До следующего лета все было спокойно, и никто о тебе не вспоминал, словно тебя и не было никогда. Но однажды сюда в гости приехала Эдит. Она рассказала твоей матери о том, что видела тебя в Ипсвиче переодетой в мужское платье. Вскоре после этого Эльфгиву нашли неподалеку от ее хижины. Это было ужасно! Нижняя челюсть у нее была полностью раздроблена, а лицо изуродовано до неузнаваемости.

Эллен почувствовала, как ее сердце сжимается от ужаса.

– Мне рассказал об этом отец. Он был там, когда ее нашли. После этого я долго не выходил из дубильни, и только потом понял, что это глупо, ведь мой отец никак не смог бы защитить меня от сэра Майлза, если бы тому вздумалось меня убить. Потом мне еще раз пришлось с ним встретиться. Я тогда с отцом рубил дрова во дворе. Ты бы видела его взгляд! Я чуть не обделался. Мне показалось, что он наслаждался моим страхом. Правда, я не уверен, что он меня узнал. Скорее всего, он вообще не понял, почему я его так боюсь. Господи, как же я его ненавидел! – Симон презрительно сплюнул на землю. – Только когда этот проклятый урод уехал, я почувствовал себя спокойно и уверенно.

Эллен побледнела.

– Это я виновата в том, что Эльфгива мертва! – с отчаянием в голосе сказала она.

– Это неправда! – воскликнул Симон. – В этом виноват сэр Майлз и твоя мать, а не ты.

– Если бы я тогда в Ипсвиче прошла мимо Эдит, а не стала подставлять ей подножку, Эльфгива была бы жива!

– Не надо винить себя, Эллен. Ты ведь не знала, что может случиться. Да и твоей матери это не принесло счастья. Через три недели после смерти Эльфгивы, вскоре после родов, она умерла. Я часто думал, Леофрик уж не сэра ли Майлза сын?

– К счастью, он похож на Осмонда. Я не знаю, смогла бы я вытерпеть его присутствие в нашем доме, если бы он был сыном сэра Майлза.

Они медленно пошли дальше. Ветер уже доносил до них тяжелый запах дубильного состава.

– Да и сэру Майлзу это счастья не принесло. Ровно через год после смерти Эльфгивы с ним произошел несчастный случай на охоте. Он упал с коня и сломал себе шею. После этого он не мог ходить, а когда король выгнал отсюда Томаса Бэккета, сэр Майлз первым исчез из Орфорда. Я уверен, что Эльфгива прокляла их перед смертью, – в голосе Симона звучало удовлетворение. Эллен была согласна: это справедливое наказание.


– Да нет, мне это в радость! – упорствовал он. – Я смогу спокойно спать, только если буду уверен, что ты добралась домой целой и невредимой.

В этот момент нежный взгляд Симона показался Эллен невыносимым.

От тяжелой работы мать Симона еще больше исхудала, но в целом она практически не изменилась. От нее воняло также, как и прежде, и она улыбалась сыну с той же любовью в глазах.

Когда Эллен подошла ближе, женщина прищурилась.

– О Господи! – воскликнула она. – Так значит, это правда, Элленвеора? Ты великолепно выглядишь! – Она просто сияла от радости.

В верхней челюсти у нее остался только один зуб, а в нижней два. Все остальные, должно быть, сгнили. Обрадовавшись, она обняла Эллен, и от отвратительного запаха девушку чуть не стошнило. Но Эллен постаралась не подавать виду. Она улыбнулась матери Симона.

– Сейчас у меня все хорошо, и я снова работаю в кузнице. – Эллен попыталась отодвинуться от дубильщицы подальше.

– Щеточник недавно сказал, что в кузнице появилась какая-то рыжая девушка, но я не могла представить, что это ты. – Она взглянула на сына. – Симон, а ты об этом знал?

– Ну… – смущенно протянул он.

– Что же ты не пошел к ней в гости? – удивленно спросила кожевница. – Он тебя не забыл, Элленвеора. Его сердце всегда принадлежало только тебе!

Эллен покраснела.

– Я думаю, мне пора домой. Никто не знает, где я. Осмонд будет волноваться, – пробормотала она.

– Что ж, это вполне понятно. – Кожевница закивала и погладила Эллен узловатыми пальцами по щеке.

Эллен приложила все усилия, чтобы улыбнуться, и поспешно попрощалась.

– Я тебя немного провожу! – сказал Симон.

– Это совсем не обязательно, правда! – Эллен старалась не смотреть ему в глаза.


Апрель 1174 года

Я возьму лошадь на конюшне и поеду сегодня в Ипсвич. Вы себе не представляете, кого я вчера видела в Вудбридже, – захлебываясь от восторга, говорила Эллен, заходя в мастерскую.

– Ты уже вернулась? – Жан и Леофрик удивленно смотрели на нее: они ждали ее возвращения только на следующий день.

– Кольщика! Вы знаете, кто такой кольщик? – Щеки Эллен раскраснелись от возбуждения.

– Нет, понятия не имею. И кто же это? – спросил Леофрик.

– Я его видела на рынке в Вудбридже. Он говорит, что может делать слепых зрячими!

– А, так это целитель? – Жан ухмыльнулся.

Он слишком долго путешествовал со всякими мошенниками, чтобы верить в чудеса. Ведь большинство так называемых «чудес» таковыми не являлись. Он видел, как исцеляли калек, а слепых делали зрячими, но знал, что эти так называемые «больные» были в сговоре с самозваными «целителями» и «святыми», за что им платили звонкой монетой.

– Может быть, ты в это и не веришь, но я сама все видела.

– Что, правда? – рассмеялся Жан.

– Я видела мужчину, у которого были такие же белые глаза, как у Осмонда, но после того, как кольщик провел длинной иглой по его глазу, бельмо исчезло и глаза у него снова стали ясными! Мужчина заплакал от счастья и сказал, что не зря вынес боль от этой процедуры. Это не могло быть неправдой, потому что я сама видела бельма на его глазах! – Эллен настаивала на истинности чуда. – Я хочу, чтобы он сделал то же с Осмондом, но это дорого, а из-за пожара и долгой зимы мы не смогли накопить достаточно денег. Я решила поехать в Ипсвич и попросить денег у Кенни или Эдит.

Переглянувшись, Жан и Леофрик лишь пожали плечами.

– Ну, как знаешь.

– Я отправлюсь в путь как можно раньше, а через пару дней вернусь. Кольщик скоро поедет в Сент Эдмундсбери. Мы могли бы переночевать там у Милдред. – Эллен чмокнула каждого в щеку. – Вы ведь и без меня справитесь, правда? Жан, если придет сержант насчет пик, а они еще не будут готовы, скажи ему, что с заказом придется подождать, так как я уехала, а вас всего двое. Если он будет ругаться, то просто не обращай на него внимания. А ты, Леофрик, почисти все инструменты и сделай уборку в мастерской. И чтобы когда я вернулась, тут все сияло!

Жан буркнул что-то невразумительное, а Леофрик промолчал – он уже хорошо знал, что Эллен не скупится на пощечины, когда он ведет себя не так, как ей хочется.


На следующее утро Эллен взяла в орфордской конюшне в аренду лошадь. Она впервые решила взять не пони, а настоящего скакового коня, чтобы быстрее добраться до Ипсвича.

– Не бойтесь, она смирная, как овечка, как раз для неопытных всадников, – сказал ей конюх, надевая сбрую на гнедую кобылку.

Симон прослышал о плане Эллен и предложил ей сопровождать ее.

Эллен отказала ему, стараясь не обидеть. Она хорошо относилась к Симону и знала, что он ее любит, но при мысли о том, что с ним придется оставаться наедине, ей становилось нехорошо. Люди и так о ней много чего болтали. Эллен поспешно собралась и еще до наступления ночи выехала в Ипсвич.

В Ипсвиче она быстро нашла переулок, где жили торговцы тканями, и вскоре уже стучалась в дверь дома Кенни. Очень долго ей никто не открывал, но наконец послышались чьи-то шаркающие шаги.

Ей открыл мрачного вида слуга.

– Вам чего? – ворчливо спросил он.

– Я хочу увидеться с моим братом.

– Вашим братом? – с раздражением спросил он.

– Да, с Кенни.

– Вот как, я не знал, что у него есть и третья сестра, – буркнул он. – Заходите, если хотите, но вряд ли он вам понравится, ваш братец. – Он держал в руке небольшой светильник. – Идите за мной.

Светильник в его руке сильно дрожал. Эллен не поняла, что имеет в виду слуга, но все же пошла за ним по крутой деревянной лестнице.

Дверь в комнату Кенни распахнулась с громким скрипом. Сначала Эллен увидела огромную кипу свитков на огромном дубовом столе, а уже потом обнаружила за ними своего брата. Теперь ему было лет семнадцать, но выглядел он старше. Он жадно наполнил серебряный бокал и выпил его содержимое, не глядя на Эллен. Красное вино стекало по его подбородку. Он поставил бокал на стол, отер рот рукавом и рыгнул.

– Все, больше вина нет. Долги, долги, везде долги. За последние два года я потерял два корабля грузов. После того как дедушка умер, от меня отвернулись последние клиенты. – Кенни смотрел на Эллен, не видя ее. – Я потеряю дом, кредиторы сидят у меня на шее, а я ничего не могу поделать. Я так скоро по миру пойду. Какое же я ничтожество, ни на что не гожусь – не кузнец и не торговец. Ну, чего тебе? – резко спросил он у сестры. – Тебе тоже денег нужно, как и всем остальным? – Он хрипло расхохотался.

Эллен решила ничего не говорить о причине своего прихода. Не стоило сейчас говорить с ним о неприятностях других людей. Подойдя к брату, она положила руки ему на плечи и заглянула в глаза.

– Ты в любой момент можешь вернуться домой. Осмонд всегда будет тебе рад, ты ведь это знаешь, правда?

Кенни застонал.

– Да я готов сквозь землю от стыда провалиться!

– Ты слишком молод для такой ответственности. Если бы дедушка был жив, все было бы иначе. Ты же знаешь, Кенни, всегда есть какой-то выход! Но не такой. – Она указала на бутыль с вином. – Я могу сегодня у тебя переночевать? Завтра я хочу сходить к Эдит. Ты ведь знаешь, где она живет?

– Конечно знаю. Я должен ей ткани. К сожалению, она все уже оплатила, а у меня не осталось ни одного отреза, который я мог бы дать ей.

– Но ведь она твоя сестра! – попыталась утешить его Эллен.

– Да, и она, глазом не моргнув, послала бы меня на виселицу, если бы ее муж не был таким добрым человеком!

– Не будь жестоким, Кенни, – с укором сказала Эллен.

– По сравнению с ней я просто ангел, уверяю тебя. Не знаю, почему ты завтра собираешься к ней пойти, но предупреждаю: обращаться она с тобой будет, как с последним дерьмом. Она так обращается со всеми. Я отведу тебя к ее дому, но сам заходить туда не стану. – Отвернувшись, он пробормотал, качая головой: – Нет уж, увольте, не стану я туда заходить.

Хотя Кенни уложил ее на ночь в комнате дедушки, где стояла широкая кровать с множеством подушек и мягким пуховым одеялом, Эллен не могла уснуть. Она все думала и думала о своих планах. Что будет, если Эдит не захочет ей помочь? И что же делать с Кенни? Надо уговорить его переехать в Орфорд. Может быть, он поможет им с кузницей – в конце концов, он ведь сын Осмонда и не может быть совсем уж бесталанным.

С утра Эллен умылась, вымыла шею и руки, нашла в дорожном мешке небольшой пакетик с травами и почистила зубы. Она пополоскала рот, ощущая приятный привкус трав, и надела зеленое платье. Эллен подозревала, что ей придется идти к Эдит, и взяла это платье с собой, надеясь произвести на сестру хорошее впечатление. Хотя платье и было пошито не по последней моде, ткань красиво отливала на солнце, и в отличие от всех остальных платьев Эллен, оно было чистым и не поношенным. Расчесав волосы пальцами, Эллен подобрала их зеленой ленточкой.

Они с Кенни дошли до дома Эдит. Кенни выглядел просто отвратительно. От пьянства и переживаний из-за долгов у него под глазами легли глубокие темные круги.

– Я тебя здесь подожду. Я не думаю, что ты там будешь долго. – Кенни горько усмехнулся. – Она выслушает тебя и вышвырнет вон, – пообещал он.

Подойдя к высоким воротам, Эллен постучалась, и к ней тут же вышел опрятно одетый слуга и вежливо поинтересовался целью ее визита. Впустив Эллен во двор, он осмотрел ее с головы до ног, очевидно сомневаясь в том, что она действительно сестра его хозяйки. Попросив ее подождать, слуга поспешно пошел в дом. Вскоре к ней вышла Эдит.

– Эллен! – с улыбкой сказала она, но голосу нее был холодным, как зимняя ночь. Подойдя к сестре ближе, она взяла ее за руки и посмотрела на нее сверху вниз. – Дай-ка я на тебя взгляну… Что ж, так ты мне нравишься больше, чем в мужском платье! – насмешливо сказала она.

– Ты очень хорошо выглядишь, Эдит! – Эллен старалась говорить как можно дружелюбнее.

– Ну, это вполне понятно. В конце концов, я многое для этого делаю. Слава Богу, детей у меня нет. От них портится фигура! – заявила она.

«Кенни был прав, – подумала Эллен. – Она такая же стерва, какой была и раньше».

– Я пришла, чтобы попросить тебя о помощи. Не для себя, – поспешно добавила она, увидев, что глаза сестры сузились в злобные щелочки.

– Если тебя послал Кенни, этот неудачник, то вынуждена тебя разочаровать. Он больше от меня ни пенни не получит. Свой последний заказ я оплатила заранее, пойдя ему навстречу, а заказанную ткань я, вероятно, никогда не увижу. – Эдит отошла на шаг и посмотрела на Эллен так, словно это она была во всем виновата.

– Я слышала о трудностях Кенни. Возможно, ты права насчет ткани, но я пришла сюда не из-за Кенни, а из-за Осмонда.

– А этому чего надо? – В голосе Эдит звучало презрение. Эллен едва сдерживалась, чтобы не броситься на сестру с кулаками.

– Он ослеп, Эдит. Я хочу отвезти его к кольщику. Ты, наверное, видела, как кольщики исцеляют слепых.

– Пф-ф! – фыркнула Эдит.

– Кольщику нужно заплатить много денег. Я работаю в кузнице Осмонда, и у нас достаточно заказов, но зима в этом году была долгой и тяжелой. Кроме того, недавно нашу кузницу подожгли, и мне пришлось потратить все свои сбережения на ее ремонт. Нам удалось собрать деньги на операцию, но нам не хватает восьми шиллингов.

– Мой муж старый и уродливый, и мне дорогой ценой досталось мое благополучие. А вам хватает наглости приходить сюда и выпрашивать у меня деньги! Вы что, думаете, я дура? Выдумаете, я не знаю, что вам хочется сладкой жизни за мой счет?

Эллен не верила своим ушам.

– Эдит, ты ошибаешься! Я только хочу, чтобы Осмонд прозрел…

Ответом Эллен было лишь искаженное яростью лицо Эдит, и она отвернулась.

– Ну ладно, Эдит. Можешь забыть, что я здесь была. Можешь забыть, кто мы тебе и откуда ты родом. Я скоплю деньги и отвезу его в следующем году к кольщику. – Эллен ушла, не оборачиваясь.

Она с яростью захлопнула за собой калитку в воротах.

– Вот тупая стерва! – буркнула она и пошла к Кенни, который ждал ее за углом. – Надо было тебя послушаться, эта тупая…

– Она не стоит того, чтобы ты из-за нее нервничала. Ты мне не сказала, что тебе от нее нужно, но я знал, что она тебе не поможет, о чем бы ты ее ни попросила. Вот такая она у нас.

Эллен промолчала. Она была слишком зла и не хотела больше думать о сестре. Вместо этого она попросила брата позволить ей остаться у него еще на одну ночь, и купила большую порцию мясного паштета, муки, яиц и буханку хлеба, потому что у Кенни в кладовой, где хранились продукты, было хоть шаром покати. Когда начали сгущаться сумерки, в дверь постучали. Вскоре старый слуга попросил Эллен спуститься вниз.

В холодной нетопленной комнате сидел изысканно одетый седой мужчина. Когда Эллен подошла, он встал с кресла и вежливо с ней поздоровался. Мужчина был ниже ее ростом и казался очень хрупким. Его морщинистое лицо обрамляли редкие седые волосы, спадавшие на плечи. Во рту у него почти не осталось зубов, подержался он с достоинством.

– Я ваш шурин, – представился он.

Его сильный голос совершенно не соответствовал внешности. Эллен не сразу его поняла.

– Эдит – моя жена, – пояснил он, улыбнувшись. Эллен изумленно взглянула на него.

– Мне доложили о вашем разговоре с ней сегодня днем. – Он обеими руками оперся на серебряный набалдашник своей трости из черного дерева. – Она, конечно, красавица, но это ее единственное достоинство. Неудивительно, что она не подарила мне ребенка, слишком уж она скупа для этого. – Хихикнув, он закашлялся. – Даже когда речь идет о моих деньгах.

Эллен задумалась, кто же мог рассказать ему об их разговоре, и пришла к выводу, что это был слуга, открывший ей дверь.

– Она не дала вам денег на кольщика. Для собственного отца! – Он осуждающе покачал головой. – Если бы речь шла обо мне и деньгами распоряжалась бы моя жена, она не поступила бы иначе. Сердца у нее нет. – Вытащив кожаный кошель, он протянул его Эллен. – Я знаю, что брат не может вам помочь. Он сам в бедах по горло, – хрипло сказал он и откашлялся. – Я назло Эдит выкуплю все его долговые расписки и сожгу их. Кроме того, я пришлю ему человека, который поможет ему вести учет. Я наблюдал за ним, он старательный и, пожалуй, талантливый парнишка, просто очень уж ему не везло.

Эллен недоверчиво посмотрела на старика.

– Почему вы это делаете?

– У меня нет сына. – Он снова зашелся кашлем. – Неужели когда я умру, все мои деньги должны перейти к ней? Лучше уж я немного помогу людям. От этого зависит мой душевный покой, понимаете? Ей все равно достанется много. Не рассказывайте вашему брату о нашем разговоре.

– Почему? – недовольно спросила Эллен.

– Такой молодой парень, как он, может додуматься отказаться от помощи из тщеславия или чрезмерной гордости. Но не волнуйтесь – когда придет время, он узнает, кто ему помог. Я тоже был когда-то молодым. Не знаю, что бы я делал на его месте, если бы мой шурин внезапно решил бы мне помочь таким образом. – Он улыбнулся, вспоминая былые времена, и снова закашлялся. – Возьмите деньги. Пусть ваш отец снова увидит свет. Если он спросит, откуда они у вас, скажите, что их дал. – Старик с трудом выпрямился и, семеня, пошел к двери.

Эллен проводила его, и в дверях шурин еще раз к ней повернулся.

– Вас опережает слава хорошего кузнеца. Вы многого добьетесь! – Он провел по ее щеке узловатой рукой, улыбнулся и ушел.

Эллен стояла как громом пораженная и не скоро пришла в себя. О какой славе он говорил? Что ему вообще известно? Дрожащими руками Эллен открыла кошель. Двенадцать шиллингов! Старый торговец шелком оказался более чем щедрым. Как же он поступит с Кенни? Эллен решила принять щедрый подарок, не ломая голову над причинами этого поступка шурина. Она оставила один шиллинг Кенни, а все остальное спрятала под платье и на следующий день отправилась в путь.


– У нас еще есть время, чтобы добраться до Сент Эдмундсбери, – сказала она Осмонду.

Сразу после возвращения домой она рассказала ему о кольщике.

– Но, малыш, откуда у нас деньги на это? – Осмонд покачал головой. – Это пустые траты. Я все равно проживу недолго.

– Да что ты такое говоришь? – Эллен с раздражением потащила его за руку из мастерской. – Ты будешь самым счастливым человеком в мире, когда наконец-то сможешь увидеть своего внука. Осмонд глубоко вздохнул. Он боялся надеяться, а еще больше боялся разочарования, если бы ему не удалось прозреть.

Эллен наняла двух пони и помогла Осмонду сесть в седло. Когда через три дня они доехали до Сент Эдмундсбери, у Эллен рот приоткрылся от изумления. Это был богатый город, окруженный полями, лесами и фруктовыми садами. Все это было частью огромного аббатства, размеры которого поражали воображение. Они въехали в город с юго-западной стороны и около полудня подъехали к кузнице Исаака, находившейся на небольшой поляне.

Милдред сидела перед домом, грелась на теплом весеннем солнце и ощипывала курицу. Когда нежданные гости въехали во двор, она бросилась им навстречу. Обнявшись с обоими, она принесла им кувшин свежей воды и пододвинула лавку так, чтобы они могли сесть к столу.

– Я снова беременна! – шепнула она Эллен на ухо.

В прошлом году ребенок у Милдред родился мертвым, а за год до того у нее случился выкидыш. Марии, ее единственной дочери, было сейчас почти четыре года, и Милдред очень хотелось родить своему мужу сына.

Эллен поцеловала ее в щеку и погладила по руке.

– На этот раз все будет хорошо, – шепнула она в ответ.

– Знаете, я, конечно, слепой, но не глухой! – Осмонд рассмеялся. – Но я ничего не имею против еще одного внука!

Милдред покраснела.

– Прости, пап! – Она нервно заправила прядь волос за ухо.

– Ничего, малыш, – успокоил ее Осмонд. Встав, Милдред пошла за едой для своих гостей.

– Мы еще хотим сходить на рынок. Мы можем побыть у тебя пару дней? – спросила Эллен, не объясняя Милдред причины своего визита.

– И вы еще спрашиваете? Я бы рассердилась, если бы вы не задержались у меня подольше.

– Тогда нам лучше оставить лошадей здесь, а самим пойти пешком, – предложила Эллен.

Осмонд кивнул. Он хорошо помнил Сент Эдмундсбери. Кузница находилась недалеко от западных городских ворот, и ему несложно будет дойти до рынка.

Эллен подала Осмонду посох, и они отправились в путь. Придя на рынок, Эллен оглянулась в поисках кольщика.

На краю людной площади стоял большой деревянный помост. Там работали зубодер, хирург и кольщик, а на другой стороне помоста выступали скоморохи иактеры, веселя толпу. Иногда оглушительные вопли больных перекрывали радостный смех зрителей.

Пробившись сквозь толпу, Эллен и Осмонд подошли к самому помосту.

Эллен попыталась обратить на себя внимание кольщика. Это был худенький мужчина с волосами цвета спелой пшеницы до плеч и гладко выбритым лицом.

– Я осмотрю вашего отца. Если ему можно помочь, то я с удовольствием этим займусь. Ведите его сюда! – дружелюбно сказал он.

Эллен помогла Осмонду подняться по скрипящим деревянным ступенькам, и кольщик тщательно осмотрел глаза старика.

– Я думаю, мы можем попытаться. Если я смогу убрать дурные соки, замутняющие его глаза, и они не вернутся, то он увидит вас прямо сегодня! – Эти слова он произнес громко, чтобы его услышали все зрители, а затем назвал Эллен цену. Толпа загудела, и люди придвинулись ближе к помосту, чтобы ничего не пропустить.

– Вы сможете его подержать, или мне попросить какого-нибудь мужчину посильнее?

– Скажите мне, что я должна делать. – Эллен смотрела ему в глаза.

– Усадите вашего отца на этот стул, а сами встаньте за ним. – Кольщик принес второй стул и установил его точно за первым. – Крепко сожмите его голову обеими руками и прижмите ее к своей груди, чтобы он не мог двигаться. Он будет вырываться, дергаться, может быть, даже кричать, но вы не должны его отпускать, понятно? – Он строго взглянул на девушку. – Ну что, сумеете?

Почувствовав холод в желудке, Эллен кивнула.

– Ничего, это ж моя доченька, она меня удержит! – гордо сказал Осмонд, потрепав Эллен по руке.

Сам старик казался совершенно спокойным, словно он ничего не боялся.

– Сейчас я уколю вас в глаз. Будет больно, но недолго. А затем, дай Бог, вы снова увидите свою дочь! – подбодрил его кольщик. Он положил левую руку на лоб Осмонда, широко раздвинул большим и указательным пальцами веки правого глаза и зажал своими длинными тонкими пальцами глазное яблоко, чтобы оно оставалось неподвижным. Правой рукой он держал тонкую иглу со слегка закругленным кончиком. Смочив кончик иглы слюной, он поддел иглой бельмо на глазу.

Осмонд вздрогнул. Он застонал, когда игла вошла в его глаз, но больше не издал ни звука. Толпа притихла. Казалось, каждая жила в теле Осмонда была напряжена.

Кольщик стал осторожно двигать иглой, подводя ее к зрачку. Затем провел ею сверху вниз, выждал мгновение, удостоверяясь, что игла правильно расположена, и, наконец, медленно вытащил ее из глаза. После этого он наложил Осмонду на глаз повязку, пропитанную крепким вином.

– Хлебните, вам это сейчас необходимо. – Он протянул Осмонду бокал того же вина. – Но только медленно!

Осмонд выпил вино маленькими глотками и немного расслабился.

– Ничего, скоро все закончится, – успокоил его кольщик, и, взяв иглу в левую руку, освободил от бельма и второй глаз.

После этого он снял повязку с одного глаза Осмонда и переложил ее на другой.

– Ну как, вы что-нибудь видите?

Поморгав, Осмонд повернул голову.

– Элленвеора! – воскликнул он и начал плакать от радости. Эллен крепко его обняла.


Милдред не могла поверить, когда увидела, что отец на нее смотрит.

– Что случилось с твоими глазами? – изумленно спросила она. Осмонд во всех подробностях рассказал, как кольщик избавил его от слепоты.

– Зрение у меня, конечно, не такое, как в молодости, но ведь я вижу! – Он был вне себя от счастья. – Я благодарю Господа за то, что могу видеть вас и моих внуков. А где Мария? Я так давно ее не видел!

Осмонд и Милдред расположились в кухне, и старик играл с Марией. Эллен решила пойти в кузницу.

– Да, сходи туда. Исаак знает, что вы приехали, – сказала Милдред.

Когда Эллен вошла в кузницу, Исаак как раз мучился с заказом, над которым следовало работать вдвоем.

– Помочь? – спросила Эллен, подходя к нему ближе.

Ее шурин был широкоплечим, красивым и высоким мужчиной – на голову выше ее.

– Это я, Элленвеора! – сказала она, улыбаясь.

– А-а-а, сестричка-кузнец, – недружелюбно отозвался Исаак. – Ну ладно, подержи вот тут, – с иронией бросил он.

Эллен рассердилась из-за его пренебрежительного тона, считая, что шурин мог быть и поприветливее. Оглянувшись, она взяла кожаный передник, который висел на крюке возле наковальни. Исаак ловко работал с железом. У него был хороший ритм, но замах у него был шире, чем у Эллен. Он кивнул, и Эллен положила железо в горн.

– Честно говоря, я против присутствия женщины в кузнице. Их место на кухне, – сказал он, глядя на нее свысока.

– Ну и пожалуйста! – обиженно буркнула Эллен, снимая передник. – Тогда разбирайся с этой работой сам, раз тебе больше нравится так мучиться… – Она отвернулась, собравшись выйти из кузницы.

– Именно это я и имею в виду! Женщины слишком легко сдаются и идут на конфликт. Им нельзя доверять мужскую работу.

Глубоко вздохнув, Эллен пошла в дом.

– Твой муж выгнал меня из кузницы, сказав, что женщинам место на кухне! – возмущенно выпалила она.

– Если бы он знал, как ты готовишь, он бы этого не сказал. – Милдред усмехнулась, да и Осмонд не смог сдержать улыбки.

– Ну, знаете! Если бы он знал, как я умею ковать…

– То он бы и виду не подал. Ты совершенно права, малыш, – мягко сказал Осмонд. – Некоторые мужчины не могут вынести того, что женщина может обогнать их в чем-то.

– Никогда не выйду замуж. Я бы не сдержалась, если бы меня отправили на кухню.

– Но ведь ты была замужем. Разве твой муж вел себя не так? – удивленно спросила Милдред.

Эллен покраснела, вспомнив о своей лжи.

– Джоселин был совсем не таким. Он меня многому научил, и он позволил бы мне заниматься тем, чем я хочу. У нас просто не было такой возможности, – пробормотала она невнятно.

– Прости, я не должна была о нем говорить, – сказала Милдред, увидев слезы на глазах Эллен.


Когда Эллен входила в кузницу, Исаак начинал вести себя по-хамски. Но когда они сталкивались в доме, он был вполне дружелюбен, шутил и раскатисто смеялся.

В его лице было что-то детское, хотя ему было уже почти тридцать лет. Когда он улыбался, глаза у него превращались в узкие щелочки. Вообще-то глаза у него были карими, и если он был в хорошем настроении, они весело поблескивали, но если он ругался или насмехался, то глаза у него становились холодными как лед.

Дни, проведенные у Милдред, пролетели очень быстро, и вскоре Эллен и Осмонд отправились домой. Милдред крепко обняла их на прощание.

– Я так рада, что ты теперь занимаешься мастерской отца. Он так тобой гордится! – шепнула она Эллен на ухо.


Декабрь 1174 года

На Рождество Милдред с Исааком, старшей дочерью Марией и младшей Агнесс, которой было всего несколько недель, приехали в Орфорд.

Эллен заказала новые надфили, точильный камень и полировальные камни, чтобы выполнить заказы для замкового гарнизона, но пока получила только половину оговоренной суммы. Она решила не обсуждать с Милдред и Исааком эти проблемы и попросила Жана также об этом не говорить. Поэтому о кузнице за столом почти не говорили. Исаак был дружелюбен, шутил и вел себя с Эллен так, как и положено шурину.

Рождество они праздновали, наслаждаясь копченым угрем, жирной уткой, которую привезла Милдред, пышным хлебом и острым соусом.

– Если бы ты только это видел! – шепнула Эллен отцу, который через несколько месяцев после лечения у кольщика снова ослеп. – Уилл пытается ходить. А если он еще и отпустит…

В этот момент Уильям действительно отпустил ножку стула и, неуверенно пошатываясь на пухлых ножках, потопал к деревянной лошадке-качалке, стоявшей в противоположном углу комнаты. Жан поставил туда лошадку еще утром, и с этого момента все внимание Уильяма было приковано к ней. Наконец любопытство победило его страх.

Еще с Пасхи все ждали, когда же он начнет ходить, но он, видимо, боялся, потому что нога у него была вывернута внутрь и он мог становиться только на внешний край ступни. Он спотыкался о собственные ноги даже когда его вели за руку. Ему всегда трудно было удерживать равновесие.

Когда Осмонд услышал, что его внук, пусть и прихрамывая, но все-таки пошел к лошадке, у него на глаза навернулись слезы облегчения.

– Вот молодец! – похвалила Эллен сына, когда тот подошел к лошадке.

Просияв, маленький Уильям отпустил игрушку и потопал обратно к стулу. Он так и ходил туда-сюда, пока Роза не сказала, что ему пора спать.

Исаак просто-таки влюбился в малыша.

– Да, нам бы такой богатырь тоже не помешал! – Он подмигнул Милдред.

Его жена до сих пор испытывала слабость после рождения Агнесс. Когда на следующий день Исаак наблюдал за попытками Уильяма ходить по комнате, ему в голову внезапно пришла одна идея.

– Жан, ты не мог бы сходить со мной в мастерскую?

Эллен нахмурилась, но ради Милдред решила промолчать. Встав из-за стола, Исаак, не обращая внимания на Эллен, пошел в ее кузницу.

Спросив взглядом разрешения Эллен, Жан последовал за ним.


– Малыш не вовремя научился ходить из-за того, что у него кривая нога. Он наделен мужеством и железной волей, но его нога будет мешать ему всю жизнь. Если бы у него был какой-нибудь негнущийся башмачок, удерживавший его ногу в правильном положении, то она, может быть, и выровнялась бы. Я имею в виду, что детские ножки все равно еще до конца не сформированы. Видел ножки Агнесс? Они тоненькие и плоские. Но со временем они станут шире и приобретут свою окончательную форму. Даже у Марии ножки еще не до конца сформировались.

Нахмурившись, Жан задумался.

– А из чего же сделать такой башмачок?

– Мы ведь кузнецы, не так ли?

– Ты что, хочешь сделать ребенку башмак из железа? – Жан рассмеялся. – Он будет слишком тяжелым, в нем он не сможет ходить.

Исаак вздохнул.

– Может быть, ты и прав. Но я уверен, что мы найдем какое-нибудь решение, если оба подумаем над этим хорошенько. Ты со мной не согласен?

Жан обрадованно кивнул. Ему нравился Исаак, хотя он и понимал, что Эллен ненавидит его в те моменты, когда он смотрит на нее свысока во время разговоров о кузнечном деле.

– Башмак из кожи будет слишком мягким. Он искривится по ноге. – Жан начал думать вслух.

– Может быть, деревянный?

– Нет, такой не годится. – Жан огорченно покачал головой. – Он этот башмак даже не сможет надеть. Именно поэтому Эллен всегда разрешает ему ходить босиком.

– Летом это совсем не плохо. Мария у нас тоже, как правило, бегает босиком. Но сейчас речь идет о его кривой ножке. Если мы вырежем ему из дерева башмак, который ему будет почти по ноге, но будет выправлять его ногу, то, может быть, все и получится. А через некоторое время сделаем ему новый. Детские ножки очень быстро растут, и деревянные башмачки все время нужно будет менять. Поверь мне, я это знаю по Марии, а она ведь девочка. Наверняка у мальчиков ноги растут быстрее.

– Я еще никогда не делал деревянных башмаков, а ты?

– Только обычные башмаки, специальных никогда не делал. Но, в конце концов, мы ведь ремесленники, и сможем это сделать, как ты думаешь? – Исаак улыбнулся. – Мы еще должны подумать, как сделать башмак по ноге. Сперва возьмем пару башмаков Марии и посмотрим, как они сделаны. Ну ладно, у вас тут сухое дерево есть?

Жан кивнул.

– В сарае, с той стороны кузницы, – он махнул рукой в том направлении.

Исаак взял полено и башмачки Марии, а Жан заманил маленького Уильяма в мастерскую.

Эллен было любопытно, почему они секретничают и так долго ковыряются в мастерской, ведь от горна не шел дым и стука молотков слышно не было. Если бы ее не сердил пренебрежительный тон Исаака, она сама пошла бы посмотреть, что они делают.

Когда Жан и Исаак вернулись в дом с маленьким Уильямом на руках, было уже темно. Деревянные башмачки они ему все-таки сделали.

Жан объяснил Эллен, что они задумали, но та лишь равнодушно пожала плечами.

– Когда-нибудь он станет кузнецом, так что ему совсем необязательно быстро бегать, – язвительно заметила она.

– Ну да, ну да, я знаю – раньше короли даже разрубали своим лучшим кузнецам пятки, чтобы те не убежали и не использовали свое умение во благо другим. Слыхали мы про такое, – раздраженно сказал Исаак.

– Это правда? – Жан вздрогнул.

– Я тебе никогда не рассказывала легенду о кузнеце Виланде? – удивленно спросила Эллен.

Жан покачал головой.

– Виланд был великим кузнецом, несмотря на то что не мог ходить! – Эллен бросила на Исаака злобный взгляд. – Так же, как и Гефест!

– Что-то кажется мне, Элленвеора с ума сходит по таким мужчинам. Как жаль, что они не встречаются в жизни, – уколол ее Исаак.

– А ну, пошли вон отсюда! – в бешенстве закричала Эллен. Обняв Жана за плечи, Исаак вывел его из дома.

– Пойдем насобираем дров, чтобы женщины нам чего-нибудь приготовили.

– Не доживешь ты до того момента, чтобы я тебе что-то готовила, – прошипела Эллен, когда они уже вышли.

Шутка Исаака больно ее ранила. Роза рассмеялась.

– Вечно вы ссоритесь, как кошка с собакой. Тебе повезло, что родители решили выдать за него Милдред, а не тебя.

– О, тогда бы я давно уже была вдовой, потому что в первые же недели супружеской жизни свернула бы ему шею! – отрезала Эллен, но тут же рассмеялась, увидев ужас на лице Розы.


Январь, 1176 года

Дрожа от холода, Эллен стояла у могилы Осмонда. Всего через год после поездки к колыцику он умер во сне, так и не проснувшись одним ясным летним утром. Эллен и Леофрик при помощи Жана и Симона похоронили его.

В первое время после смерти Осмонда Симон довольно часто приходил в кузницу. Эллен вспомнился вечер, когда Симон сделал ей предложение.

– Симон – славный парень, почему бы тебе не согласиться? – спросил Леофрик, когда Симон покинул их дом.

– Мне не нужен никакой славный парень, в том числе и Симон. Он мой друг, всегда был моим другом, но вот выходить замуж… Да никогда! – Эллен дрожала от возмущения.

Симон был ее другом детства, и кроме этого их ничего не связывало. Всю жизнь Симон видел лишь звериные шкуры, мочу и дубильную смесь, а самое большее, о чем он мог мечтать, – когда-нибудь стать хозяином дубильни и обзавестись сыновьями, – быть таким же, как и его отец. Дубильня не принесла его семье богатства, но у них всегда была крыша над головой и они никогда не страдали от голода.

У Эллен были совсем другие планы. Мысль о том, что когда-нибудь она станет женой Симона и в один прекрасный день превратится в такую женщину, как его мать, – изможденную, насквозь пропитанную этим отвратительным запахом, – приводила ее в такой ужас, что она разозлилась на брата.

– Если ты думаешь, что можешь от меня так просто избавиться, то ты ошибаешься. Я знаю, что ты унаследуешь кузницу, а не я. Так того требует закон, хотя я и старше тебя. Ты все равно слишком молод и неопытен, чтобы одному вести дела в кузнице. Ты в первую очередь заинтересован в том, чтобы я осталась здесь, так что лучше попридержи свой язык и подумай хорошенько, за кого ты хочешь меня выдать замуж!

– Да ты будешь уже старой кошелкой, когда я унаследую кузницу. Кому ты тогда будешь нужна, а?! – заорал Леофрик в ответ. – Я вовсе не хочу от тебя избавиться. Тебе ведь не нужно становиться дубильщицей. Если бы ты вышла замуж за Симона, все равно могла бы работать здесь!

Эллен запнулась от удивления. Леофрик боялся, что она его бросит! При мысли об этом ярость в ее глазах сменилась нежностью.

– Но я не могу выйти за него замуж, правда! – Представив себя дубильщицей, Эллен побледнела.

– По-моему, ты уж слишком переборчива, серьезно! – заявил Леофрик.

– Я никогда не выйду замуж за дубильщика, понял? – Эллен надоел этот разговор. – И вообще, я выйду замуж только за кузнеца, который позволит мне заниматься любимым делом. Обо всем остальном можешь забыть. И это, милый мой братец, мое последнее слово. Иди-ка лучше спать, завтра у нас много дел!

Когда Симон через неделю пришел к ней за ответом, она ему отказала, ничего при этом не объясняя. К ее изумлению, он даже не попытался ее переубедить, а принял ее отказ как должное, без злости, без грубых слов. После этого он никогда больше не приходил в кузницу, и с этого дня в дубильню за кожей для работы ходили только Жан или Леофрик.

Порыв ледяного ветра отвлек Эллен от ее мыслей. Она обеспокоенно взглянула на небо. Скоро должен был пойти снег. Она плотнее запахнула накидку, произнесла еще одну молитву за своего приемного отца и двинулась по заснеженным холмам обратно в кузницу.

Задолго до этого Леофрик пошел с санями в лес, чтобы нарубить дров. Зимой дрова приходилось очень долго сушить, прежде чем бросать в очаг, и Леофрик должен был вовремя позаботиться о запасах древесины. Древесный уголь для кузницы был слишком дорогим, чтобы использовать его еще и для приготовления пищи.

Когда Эллен вошла в мастерскую, Жан был там один.

– А что, Леофрик еще не вернулся? – спросила она нахмурившись.

– Нет. – Жан поднял голову. – Как-то его долго нет, тебе не кажется? – Похоже, он уже начал нервничать.

– Надо пойти поискать его, прежде чем стемнеет, – предложила Эллен: со смертью Осмонда что кому делать всегда решала она.

– Да, пойдем! – Сняв передник, Жан взял с крючка накидку.

– Серый, пойдем! – позвала пса Эллен, похлопав рукой по бедру.

Подняв голову, пес медленно встал и с наслаждением потянулся.

– Теперь ужасно холодно. Бедный Леофрик, у него, наверное, и руки, и ноги замерзли, ведь он уже так долго в лесу. – Жан вздрогнул, когда ледяной порыв ветра ударил ему в лицо.

Снег хрустел у них под ногами, и на лужайке отчетливо виднелись следы Леофрика, ведущие в лес.

Пройдя по его следам, они обнаружили на небольшой полянке сани, но самого Леофрика видно не было. Серый забеспокоился и начал скулить. Подбежав к саням, Жан пошел от них по отпечаткам ног Леофрика.

– Эллен, сюда! – позвал он.

Всего в нескольких шагов он обнаружил пятна крови, четко выделявшиеся на непорочной белизне снега.

– О Господи, Жан!

От пятен крови уходили следы множества ног. Жан обнаружил широкий след от чего-то тяжелого, который внезапно оборвался.

– Здесь они привязали что-то к шесту, чтобы нести это что-то на весу, – сказал он, указывая на следы, вытянувшиеся в цепочку.

– Ты о чем вообще?

– Это разбойники пришли поохотиться!

У Эллен от ужаса приоткрылся рот.

– Откуда ты знаешь? – спросила она.

– Марконде был большим любителем поохотиться, а эти ребята, очевидно, новички в этом деле. Должно быть, они испугались того, что их поймают на горячем. Того, кто незаконно охотится в королевских лесах, ждет виселица.

– Да, я знаю. – Эллен в отчаянии оглянулась. – Где же Леофрик?

– Тс-с-с… Помолчи-ка минутку! – Жан прислушался. Эллен замерла, а Серый побежал в кусты и внезапно начал громко лаять.

– Вон, смотри! – Жан бросился бежать.

Холодный пот покатился по спине Эллен. Она почувствовала, как покрывается гусиной кожей.

– Леофрик! – закричала она, увидев двух закутанных мужчин с палками.

Жан схватил сломанную ветку и, громко ругаясь, побежал к этим мужчинам. Те в панике побросали свои мешки и убежали.

Эллен бросилась к их жертве.

Леофрик был без сознания. На его голове зияла огромная кровоточащая рана.

Эллен приложила ухо к его груди. Сердце слабо билось.

Серый, скуля, принялся облизывать его лицо.

– Он жив! – крикнула она Жану, который стоял неподалеку, настороженно оглядываясь.

– Проклятые свиньи! – Он презрительно сплюнул на снег и подхватил Леофрика под мышки.

– Возьми его за ноги. Положим его на сани. Нужно как можно скорее отвезти его домой, в тепло, и обработать раны.

Эллен стояла, не зная, что ей делать. Она впервые осознала, насколько она любит Леофрика.

– Ну же! – прикрикнул на нее Жан.

– Да… А что я… А, ну да… ноги, да…

Взяв Леофрика за ноги, Эллен помогла Жану отнести его к саням.

Серый, тихо скуля, улегся рядом с ними. Казалось, они добирались до дома целую вечность.

– Что случилось? – Роза уже ждала их у дома, и, увидев Леофрика, бросилась бежать им навстречу.

– На него напали разбойники. Нагрей воды. Он тяжело ранен! – объяснил ей Жан.

Не задавая лишних вопросов, Роза развернулась и бросилась в дом.

– Я думаю, рану на голове нужно зашить, – сказал Жан, уложив Леофрика на подготовленное Розой ложе.

Склонившись к брату, Эллен погладила его по впалой щеке. Из раны на голове по-прежнему сочилась кровь, склеивая волосы.

– Я несколько раз видел, как Марконде, да и другие, зашивали свои раны, но сам этого никогда не делал, – нерешительно сказал Жан.

Тем временем Роза уже принесла иголку с ниткой.

– Это сделаю я, – заявила она.

– Ты?! – хором воскликнули Жан и Эллен, глядя на нее с изумлением.

– Я довольно часто зашивала раны Тибалта. Меня научил этому врачеватель молодого короля, потому что на турнирах у него и так было много дел. С тех пор раны Тибалта всегда обрабатывала я. Тибалт говорил, что, когда это делаю я, ему не так больно, в особенности если речь шла о ранах на лице.

– Вот заносчивый извращенец! – прошипел Жан.

Эллен не заметила, как он покраснел, когда Роза говорила о Тибалте.

Роза подошла к Леофрику, положила себе на колени старый платок, чтобы не испачкаться кровью, и осторожно приподняла голову мальчика.

– Кто-то должен его держать. Сейчас он без сознания, но когда я начну зашивать рану, от боли он, несомненно, придет в себя и начнет вырываться. – Роза была такой спокойной, словно занималась этим всю жизнь.

– Я его подержу! – Эллен уселась рядом с братом и прижала его руки и верхнюю часть тела к ложу.

Роза умело промыла рану от запекшейся крови теплой водой, а потом сшила ее края десятком стежков.

– Не нравится мне, что он не приходит в себя, – буркнул Жан. Действительно, Леофрик не шевелился.

– Все, что мы можем сейчас сделать, это молиться и ждать. Если удар был не очень сильным, то он придет в себя. Бедный Леофрик! – Роза поцеловала его в щеку. – О Господи, да он же весь горит! Мы должны снять с него одежду, а то на спине она вся промокла. Жан, принеси два шерстяных одеяла, мы укутаем его – он должен согреться.

Сняв с него башмаки, Роза увидела, что у него пальцы на ногах посинели от холода. Она принялась осторожно их массировать, и через некоторое время они приобрели свой обычный цвет.

– Ну что ж, по крайней мере, пальцы он не потеряет, – удовлетворенно отметила она через некоторое время.

В первую ночь Эллен сидела у постели Леофрика, потом они делали это по очереди. Три дня его лихорадило, а потом жар немного спал. Рана на голове начала затягиваться, но Леофрик не приходил в себя. Ему осторожно вливали в горло воду и куриный бульон, но сам он не глотал.

– Почему ты не приходишь в себя? – Эллен в отчаянии сжимала его руку, но брат не шевелился.

Утром на десятый день он открыл глаза. Обрадовавшись, Эллен подбежала к его кровати, но Леофрик ее не видел. Он казался мертвым, хотя и дышал.

Эллен чувствовала, что его сердце бьется, но, несмотря на открытые глаза, он все равно оставался без сознания. Девушка чувствовала отчаяние и ненависть к разбойникам. Во время работы в кузнице ей не хватало радостной болтовни Леофрика, которая раньше ее так раздражала.


После того как гарнизон в замке сильно сократили после заключения перемирия, больших заказов больше не было. Все чаще Эллен и Жану приходилось ковать простые инструменты, чтобы выжить, и Эллен начала сомневаться в исполнении своих честолюбивых планов. Иногда она чувствовала такую тоску, что вообще не могла заставить себя идти в мастерскую, а молча сидела возле постели Леофрика, держа его за руку, или бесцельно бродила по лесу.

– Возьми себя в руки! Ты должна заботиться о кузнице. Ты нам нужна, – стал уговаривать ее Жан, когда она в очередной раз не выходила на работу.

– А смысл? – Эллен печально покачала головой. – Леофрик не выживет.

– А как же ты, Эллен? – возмутился Жан.

Он многому у нее научился и легко смог бы найти работу у любого кузнеца, да и Розе сделать это было бы нетрудно. Но что будет с Уильямом, да и с самой Эллен, если она станет просто бродить по лесу?

– Подумай о своем сыне! Осмонд хотел, чтобы кузница перешла к нему, если бы с Леофриком что-то случилось.

Эллен со свистом втянула воздух сквозь зубы.

– А я? Кто подумает обо мне? Я всегда хотела быть хозяйкой этой кузницы, но так не полагается, не полагалось, и никогда не будет полагаться. После смерти Осмонда я могла управлять ею до тех пор, пока Леофрик не вырастет. А теперь я должна работать тут, пока не вырастет мой сын? Это моя кузница! – Она, что называется, взвилась от ярости, с вызовом глядя на Жана.

– Но ты ведь женщина и не можешь…

– Чего я не могу? Стать мастером? Это кто так говорит? – В Эллен проснулось упрямство. – Уж не те ли, кто считает, что женщина не может выковать хороший меч? Они лжецы, и я это доказала, ты же знаешь.

– Да, ты права, – тихо ответил Жан.

Дверь в мастерскую приоткрылась, и, хромая, вошел маленький Уильям.

– Чего тебе? – раздраженно спросила его Эллен.

– Утя, – сказал он, шмыгнув носом. – Она меня кьюнула.

Эллен по-прежнему была вне себя от ярости и набрала полные легкие воздуха, чтобы ответить сыну.

– Что ж, значит, ты это заслужил!

Жан едва заметно покачал головой.

– Иди сюда, Уилл, – ласково сказал он, подмигнув малышу, а затем нагнулся и взял его на руки. – Видишь ли, утки не любят, когда к ним подходят слишком близко. У них ведь нет никакого оружия. Ни острых клыков, которыми можно укусить, ни копыт, чтобы растоптать противника, ни рогов, чтобы его забодать. Даже ядовитых жал у них нет – только клювы, которыми они могут защищаться. Поэтому они кусают все, что двигается неподалеку от них, чтобы все их боялись. – Жан отер Уильяму слезы. – А ведь они совсем неплохо придумали, правда? Просто не делай резких движений, когда ты рядом с ними, а если они совсем разозлятся, то ты им покажешь, кто сильнее, ведь ты можешь ударить их палкой.

Уильям, расхрабрившись, кивнул.

– А теперь иди к тете Розе и скажи, что мы немножко опоздаем на обед, ладно? – Жан шутливо шлепнул малыша по попке.

Уильям вышел из кузницы, а Жан рассерженно повернулся к Эллен.

– Почему ты так с ним обращаешься? – По глазам Жана было видно, что в этот момент он вспоминает свою мать.

– А что же мне его, баловать, что ли? – возмутилась Эллен.

– Он же совсем маленький, Эллен!

Она уперла руки в бока.

– Мне всегда приходилось трудиться больше других, чтобы достичь того, чего мне хотелось, ведь я девочка. У него в жизни все будет точно так же. Он, конечно, мальчик, но ведь он калека!

– Эллен! – Жан нахмурился.

– Может быть, тебе и не нравится это слово, но люди будут относиться к нему именно как к калеке, поэтому я не стану делать из него неженку, видит Бог, не стану. Я клянусь, что научу его всему, что умею сама. Это единственное, что я могу для него сделать. И это больше, чем сделала для меня моя мать. Намного больше!

Жан удивился, сколько горечи было в голосе Эллен. Она впервые заговорила при нем о своей матери, и ее лицо исказилось от ненависти.

– Такая уж у нас тяжелая жизнь. Но ты хоть раз видела, чтобы я ударил Уильяма? – Жан покачал головой. – Ты его почти не видишь, потому что все время думаешь только о своей кузнице. Ты даже не заметила, как выросли его ножки за этот год. Я уже дважды делал ему новые деревянные башмачки. А может, ты заметила, что ножка у него стала менее кривой? А ты знаешь, сколько у него зубов? Нет! Ты не знаешь своего собственного сына. Он славный малыш, и у него не только твои рыжие волосы, но и твое упрямство!

– И за это я благодарю Бога, потому что упрямство ему пригодится, чтобы выжить! Ты меня спрашиваешь, знаю ли я, сколько у Уильяма зубов? Ты прав, я этого не знаю. Но я знаю, где берутся деньги, за которые Роза покупает еду для нас всех. Я знаю, благодаря чему у нас есть одежда и крыша над головой. А что касается ноги Уильяма, то тут я с тобой не согласна. Я считаю, что Господь ниспослал ему это испытание, и мне не следует как-то облегчать участь своего сына. Когда-нибудь Уильям станет самым лучшим кузнецом, и это главное. Тогда его нога никого не будет смущать! – Эллен взглянула на Жана с вызовом. – Никто не знает, что нас ждет в будущем. Один Господь ведает, переживем мы завтрашний день или нет. Взять хотя бы Леофрика. – Она погрустнела.

– Он поправится, – попытался утешить ее Жан.

– Нет, Жан, Господь скоро возьмет его к себе, я это знаю. Я это чувствую. Если я сейчас избалую Уильяма, что будет с ним, если со мной что-то случится? Он должен заранее научиться полагаться только на себя.

Жан начал понимать страхи Эллен, хотя по-прежнему был с ней не согласен.


Леофрик так и не пришел в себя. В начале марта, в одну холодную безлунную ночь он умер.

Эллен сидела у его постели, но даже не заметила этого. И только утром, проснувшись, она обнаружила, что он не дышит. Положив голову ему на грудь, она заплакала от отчаяния. Воспоминания обо всех кошмарах, которые произошли в ее жизни, скопились внутри и хлынули наружу потоком горячих слез.

Серый сел рядом, принюхиваясь, просунул морду в изгиб ее руки и, дотянувшись до лица, принялся облизывать ее щеку, пока она не успокоилась.


Сентябрь 1176 года

В конце лета Эллен не выдержала и решила поехать в Сент Эдмундсбери, чтобы рассказать Милдред о смерти Леофрика. С тех пор как он умер, у нее все чаще возникало ощущение, что в Орфорде ее ждет лишь горе и боль.

Наняв коня, она усадила перед собой Уильяма в седло и поскакала, оставив Жана и Розу на хозяйстве.

Милдред была счастлива, увидев долгожданных гостей. Она обняла Эллен, а затем поцеловала своего племянника.

– Пойди в кузницу, поздоровайся с дядей Исааком. Он будет рад тебя видеть! – подбодрила она мальчика. – А потом пойди с Марией во двор, поиграйте все вместе, но только последи, чтобы с малышкой Агнесс ничего не случилось! – Когда дверь за детьми закрылась, она повернулась к сестре. – Я так рада, что ты приехала! Уильям так вырос!

Кивнув, Эллен внимательно посмотрела на сестру.

– А ты ведь опять ждешь ребенка, правда?

– А что, уже видно? – Милдред удивленно взглянула на свой животик.

– Нет, это заметно только по твоей улыбке. Когда я увидела, как ты смотришь на Уильяма, то подумала, что ты ждешь сына, не так ли? – Эллен усмехнулась.

Милдред смущенно кивнула.

– Мне впервые было плохо. Когда я носила Марию и Агнесс, меня ни разу не тошнило. Но на этот раз… – Она вздохнула. – Может быть, нам повезет! – По блеску в ее глазах было понятно, что ей очень хочется родить сына.

– По-моему, наш дорогой Исаак просто одержим идеей иметь наследника, продолжателя рода, – Эллен произнесла эти слова не без ехидства.

– Да ладно тебе! – Милдред по-дружески ткнула сестру в плечо. – Он неплохой парень, поверь мне. Мне повезло, что у меня такой муж. Он трудолюбивый, к тому же хорошо знает свое ремесло…

– …к которому он считает неспособными женщин, – закончила ее предложение Эллен.

– Он о нас заботится. Девочкам он хороший отец, а мне – любимый супруг! – Казалось, Милдред немного задели слова сестры.

– Извини меня, ты права. Я не хотела тебя обидеть!

– Ты мне поможешь приготовить обед? – Милдред сменила тему разговора.

– Ну, если без этого никак нельзя обойтись… – Эллен изобразила на лице страдание.

Милдред рассмеялась.

– Ты никогда не изменишься. Тебе действительно стоило родиться мужчиной, по крайней мере, в домохозяйки ты не годишься.

– Да и мать я тоже бесталанная! – грустно сказал Эллен.

– Ох, ну это уж глупости. Я бы с легкостью доверила тебе своих детей!

Эллен благодарно улыбнулась.


Когда Исаак вышел из кузницы, Уильям сидел у него на плечах. Кузнец посадил малыша рядом с собой на лавку и стал играть с ним, как будто это был его собственный сын. Эллен знала, что малышу не хватает Осмонда, и видела, что он в восторге от внимания дяди. «Нужно будет помолиться, чтобы у Милдред был сын», – подумала она, видя, с каким восхищением Уильям смотрит на Исаака.

– По-моему, она уже немножко выпрямилась, – радостно сказал Исаак, массируя ножку малыша.

– Мне вот его искалеченная нога не мешает! – резко произнесла Эллен.

– Но было бы лучше, если бы она выпрямилась! – возмутился Исаак.

– К чему все это? Ты что, действительно думаешь, что ваш деревянный башмак исправит его ногу? Я в это не верю. И кстати, я совершенно не уверена, что ему пойдут на пользу пустые надежды. Если нога даже немного и исправится, она все равно останется кривой.

Чем больше Исаак с Эллен ссорились, тем грустнее становился Уильям. В конце концов он расплакался.

Милдред стукнула по столу кулаком и потребовала прекратить скандалить, после чего Эллен обиделась и больше с Исааком не разговаривала. После того как разговоры о ноге Уильяма прекратились, настроение у всех в доме постепенно улучшилось. Милдред все время болтала, изо всех сил стараясь рассмешить Эллен.

– Да, хотелось бы погостить у вас еще, но меня ждет работа. – Эллен пожала плечами. – Я ведь не могу надолго оставлять Жана и Розу одних в кузнице, так что через два дня мы уедем, – сказала Эллен сестре, когда они на следующий день собирали лук с грядки.

– Жаль, мне с тобой хорошо, – сказала Милдред, которая действительно повеселела за время присутствия в их доме Эллен. – А вы не хотите приехать к нам в гости на Рождество? Ребенок родится в феврале или марте, я точно не знаю когда. – Милдред умоляюще взглянула на сестру. – Ну пожалуйста, Эллен!

– Ну хорошо, договорились. Уильям будет в восторге! – Эллен обняла сестру. – Да и я тоже.

Время до их отъезда прошло довольно мирно. Очевидно, Милдред долго уговаривала Исаака не ссориться с золовкой. Эллен тяжело было прощаться с родней.

– Увидимся на Рождество! – крикнула Милдред и помахала им рукой на прощание.

Когда они приехали домой, стоял холодный осенний день. Дул ледяной ветер, сгибавший деревья и срывавший с них ветки. Эллен с сыном продрогли до мозга костей и вошли в дом уставшие и замерзшие.

Серый лаял от восторга и прыгал вокруг них. Роза суетилась, торопясь их накормить, а Жан растопил печь посильнее, чтобы они согрелись. Выпив кружку пряного вина и съев кусок хлеба, Эллен снова почувствовала себя дома. Только сейчас она заметила, как похорошела Роза. На щеках у нее играл румянец, а глаза блестели. «Как же она хорошо выглядит, когда рядом нет Тибалта», – обрадованно подумала Эллен.

В кузнице делать было особо нечего, и Жан обрадовался, так как Эллен была преисполнена новых планов на будущее.

– Я решила выковать меч. Потом я возьму его и пойду по ближайшим замкам, чтобы представиться и предложить свои услуги… ну, я имею в виду, наши услуги. Мне надоело ковать инструменты. В конце концов, я умею ковать мечи! – решительно заявила она Жану.

– Вот теперь я тебя узнаю! – воскликнул он с облегчением. – Полна усердия и честолюбивых планов! Вот она, наша Эллен!

Хотя Роза и Жан были рады их возвращению, Эллен показалось, что они ведут себя не так, как раньше.

– У вас с Розой что-то произошло? – спросила Эллен у Жана на следующий день за работой.

– Э-э-э… нет… а что ты имеешь в виду? – запинаясь, пробормотал он.

– Вы что, с Розой поссорились?

– Нет! – ответил Жан уже спокойнее. – Нет, мы хорошо ладим.

Эллен осталась довольна этим ответом, подумав, что ей, наверное, только показалось.

Через пару недель оказалось, что идея предлагать свои услуги кузнеца, демонстрируя выкованный меч, оказалась очень удачной. Эллен получила два заказа на мечи, к тому же была перспектива получить и другие заказы.


Декабрь 1176 года

Хмурым декабрьским утром, за несколько дней до Рождества, они все вчетвером отправились в Сент Эдмундсбери. Всю дорогу их спутником был мелкий моросящий дождик. Вначале крошечные капли блестели на их шерстяных накидках, словно жемчужинки, но чем дольше они ехали под дождем, тем больше одежда пропитывалась влагой. Когда они подъехали к дому Исаака, все уже были мокрыми насквозь.

Милдред радостно их поприветствовала, но Эллен ее вид испугал. Ее сестра казалась совершенно изможденной беременностью, хотя до родов ей оставалось еще месяца два. Тошнота, преследовавшая Милдред с самого начала, с каждым месяцем мучила ее все больше. Вместо того чтобы полнеть, она, наоборот, исхудала. Живот выдавался вперед на ее тонком теле, словно опухоль. Роза сразу поняла всю серьезность ситуации и предложила Милдред свою помощь по хозяйству. Так как Милдред очень быстро уставала, она с радостью приняла это предложение.

– Я очень беспокоюсь о Милдред, – шепнул Исаак Эллен, когда они остались наедине. – Она стремительно теряет вес, и то немногое, что она съедает, в ней не задерживается из-за тошноты. Я рад, что вы приехали. – Исаак нервно провел рукой по волосам.

Он тоже выглядел уставшим, и когда Эллен спросила его о самочувствии, он поспешно ответил, что у него очень много заказов, и некоторые из них он не успел завершить. Он с благодарностью принял помощь Жана, но от помощи Эллен отказался. Хотя Эллен и рассердилась на него из-за этого, она решила не ссориться с ним ради Милдред. Так как Исаак тоже старался сдерживаться, Рождество прошло спокойно. В начале января Эллен и ее спутники с тяжелой душой отправились домой. Эллен строго-настрого приказала Милдред послать за ними, если ей понадобится помощь. И действительно, через две недели подмастерье Исаака Петер приехал в Орфорд.

– Меня послала Милдред, – сказал он, запыхавшись после быстрого галопа.

И лошадь, и всадник вспотели от быстрой езды.

Эллен пригласила Петера в дом и усадила его за стол. Роза дала ему кусок хлеба и миску горячей овсянки, а запить еду – стакан пива. А после этого она села за стол вместе со всеми.

– Что с ней произошло? – поспешно спросила Эллен.

– Ей стало еще хуже, потому что она волнуется за Исаака!

– За Исаака? – переспросил Жан.

– Рана на руке… – сказал Петер, быстро уминая кашу.

– Неужели она еще не затянулась? – удивленно спросил Жан.

– Эй, минуточку, вы тут вообще о чем? Ты что, не из-за Милдред приехал?

– Ну, в каком-то смысле из-за Милдред, – пробормотал подмастерье, продолжая жевать.

– Исаак сильно обжег руку, когда мы были там на Рождество, – объяснил Жан.

– Это моя вина. Я оставил щипцы у горна, и он схватился за раскаленное железо. – Петер смущенно потер подбородок.

– Исаак думал, что такое может случиться только с начинающим кузнецом. Ему было стыдно, прежде всего, перед тобой. Поэтому я тебе ничего не сказал. Он меня об этом попросил. – Жан пожал плечами. – Но ожог должен был давно уже сойти!

– Рука у него воспалилась, и из раны идет гной, но Исаак ничего не хочет с этим делать. Милдред боится, что у него начнется гангрена. – Петер вздохнул: очевидно, он боялся того же.

– О Господи, что, у вас в Сент Эдмундсбери нет врачевательницы? Я-то тут при чем? Я в таких вещах совершенно не разбираюсь.

– Милдред попросила повитуху осмотреть руку Исаака. Она в этом понимает, так она сказала, что ему нужно некоторое время не работать, потому что иначе рана не сможет затянуться. Но Исаак об этом и слышать не хочет. У нас есть важные заказы, которые еще не доведены до конца. Он просто не может лентяйничать, и все тут.

– И как это он вообще тебя отпустил? – удивилась Эллен.

– Он думает, что я поехал сюда из-за Милдред. Она очень плохо выглядит, и я думаю, что ей тоже нужна помощь.

Эллен посмотрела на Жана и Розу.

– Я поеду завтра утром. Жан, ты останешься с Розой и Уильямом, ладно?

– Конечно, я обо всем позабочусь, не переживай.

– А мне тут можно остаться? – скромно спросил еще один из сидевших за столом.

Эллен с Жаном изумленно на него посмотрели. Из-за неожиданного приезда Петера они совершенно забыли о том, что к ним на работу пришел устраиваться подмастерье.

Молодой подмастерье кузнеца пришел еще днем и спросил, нет ли для него работы. Он казался неплохим парнем, и доказал, что умеет работать, но Эллен и Жан и так справлялись вдвоем и смогли предложить ему только горячий ужин и ночлег на одну ночь, как это было принято в таких случаях.

Эллен на минутку задумалась. Должно быть, его послало им само небо!

– Жан? – Она вопросительно посмотрела на него.

– Если ты задержишься, то это было бы хорошим решением нашей проблемы.

– Три пенни в день и еда. Ночевать можешь в кузнице. Воскресенья и праздники – выходные. Ты согласен?

– Конечно, богатства мне это не принесет, но на первое время меня это устраивает! – Подмастерье, обрадовавшись, вытер руку о рубашку и протянул ее Эллен. – Меня зовут Артур.

Эллен пожала его руку в знак заключения договора. Итак, им обоим повезло: Эллен могла спокойно ехать к Милдред и не торопиться возвращаться домой, а подмастерье, несмотря на то что на дворе стояла зима, смог найти себе работу.


– Мы с Артуром сами справимся. Не переживай. Можешь оставаться там столько, сколько будет нужно Милдред, – в очередной раз принялся успокаивать ее Жан, когда Эллен уже собралась в дорогу. – Что касается меча, то я попрошу у барона отсрочки. Со всеми остальными заказами мы справимся. Можешь на меня положиться! – Жан обнял Эллен и ободряюще похлопал ее по спине.

Затем к ней подошел Уильям и, встав на цыпочки, поцеловал мать в щеку, а потом, застеснявшись, спрятался за спиной Жана.

Роза тоже обняла ее на прощание.

– Не волнуйся, с малышом все будет в порядке!

– Я знаю. Ты стала ему лучшей матерью, чем я, – вздохнув, ответила Эллен.

– Не говори глупости. А теперь поезжай, тебе надо заботиться о твоей сестре и ее муже. – Роза ободряюще улыбнулась.

Эллен набросила на плечи и голову накидку и натянула перчатки для верховой езды. Январь выдался солнечным, но холодным.

Эллен и Петер поскакали как можно быстрее, чтобы не терять времени, и вскоре кони разгорячились от быстрой езды, несмотря на мороз.


Когда они приехали в Сент Эдмундсбери, была уже поздняя ночь. Хотя Эллен и была готова к тому, что ее сестра в плохом состоянии, она была поражена тем, как выглядела Милдред. От нее остался один скелет, а под глазами пролегли темные круги.

Исаак старался прятать от Эллен руку, но та все же заметила гной и кровь, сочившиеся сквозь грязную повязку на его руке. По его искаженному от боли лицу было видно, как ему плохо, но он по-прежнему не позволял Эллен заходить в кузницу. Она не могла ему помочь, и ей приходилось просто наблюдать за тем, как он мучается.

Эллен заботилась о сестре, пытаясь восстановить ее силы. И действительно, радуясь ееприезду, Милдред вскоре почувствовала себя лучше.

А вот Исааку становилось все хуже.

Через два дня после приезда Эллен вечером в дом ворвался Петер.

– Эллен, скорее! Исаак упал в обморок!

У Милдред глаза расширились от страха.

– Не волнуйся, я о нем позабочусь. – Эллен оставила тесто, которое она как раз месила, и поспешила за Петером в мастерскую.

Исаак лежал на полу. Лоб у него горел.

– Мы должны отнести его наверх! – заявила она.

Петер был высоким и сильным парнем, так что они вдвоем смогли отнести Исаака в спальню. Милдред устроила себе постель в кухне, чтобы быть поближе к детям и Эллен.

Эллен осторожно сняла повязку с его руки.

– О Господи! – вырвалось у нее, когда она увидела зловонную рану.

Всю ладонь покрывала черная гнилостная кожа, проступал гной. Плоть вокруг раны была воспалена, она сильно покраснела. Воспаление уже поползло вверх по руке. Петер с отвращением отвернулся.

– И как он в таком состоянии работал? – испуганно пробормотал он.

– Исаак – ненормальный! – буркнула Эллен. – Но воля у него железная, – добавила она уже добродушнее. – Нам срочно нужен лекарь.

Над раной уже вились мухи, и Эллен завернула руку Исаака в ту же грязную тряпку.

– Кыш отсюда! – крикнула она, отгоняя нахальных тварей, которых привлекал гнилостный запах.

– Я найду лекаря! – твердо сказал Петер и поспешно ушел. Эллен размышляла над тем, что следовало предпринять, когда Исаак внезапно пришел в себя. Он попытался встать, но тут же замер на месте – вероятно, у него кружилась голова. Он удивленно оглянулся.

– Почему я в комнате? – резко спросил он, недоверчиво глядя на золовку.

– Тебе нужно отдохнуть. У тебя жар, – попыталась успокоить она Исаака, не сказав ни слова о его руке.

Несомненно, он считал, что вполне может работать, и жар этому не помеха.

– Отдохнуть! – Исаак будто выплюнул это слово. – У меня много дел. Важный заказ, который я должен выполнить за два дня. Я не могу тут валяться и ничего не делать.

Исаак попытался встать, но это ему не удалось.

– Слушай, может, поможешь мне все-таки? – возмущенно сказал он.

– Ты считаешь, что можешь работать, но сам встать точно не в состоянии. – Отвернувшись, Эллен вышла из комнаты.

Исаак изо всех сил старался подняться, но он был для этого слишком слаб. В конце концов, он сдался и уснул.

Через полдня Петер вернулся с лекарем.

Это был уже старый, пухленький и лысый человек. Взгляду него был мягким, сострадательным. Посмотрев на Исаака, он покачал головой и вздохнул.

Эллен вышла за ним из комнаты. Только когда они подошли к кузнице, лекарь начал говорить.

– Женщина, которая ждет ребенка, – это его жена? – Он мельком видел Милдред, но не говорил с ней.

Эллен удрученно кивнула.

– Она в очень плохом состоянии, вы это знаете?

Эллен снова кивнула.

– Наверное, он тоже это понимает, и поэтому скрывал свое состояние. Вероятно, он стеснялся показаться слабым. Такие мужчины, как он, из-за своей глупости легко могут потерять руку или ногу.

Виду Эллен был совсем испуганный.

– Вы можете ему хоть чем-нибудь помочь?

– У него на руке гнойная рана. Воспаление быстро распространяется. Нельзя было перенапрягать руку. Все это очень плохо. Я скажу вам, что вы можете сделать, но особой надежды дать вам не могу. Если воспаление не остановится, руку нужно будет отрезать до середины предплечья или до локтя.

Эллен закашлялась. Это было концом кузницы Исаака! Как же он будет работать, даже если переживет операцию? Лекарь дал ей сбор трав и объяснил, как готовить компрессы. Он пообещал на следующий день снова заглянуть к Исааку и принести с собой инструменты.

– Если завтра его состояние не улучшится, я отрежу ему руку, иначе он умрет! Будет лучше, если вы уже сейчас начнете готовить к этому его самого и его жену.

– Но… как же я… Что я им скажу?

Лекарь пожал плечами.

– Это нелегкое дело, я знаю.

Когда он ушел, Эллен заметила, что от отчаяния у нее по лицу катились слезы. Хотя они с Исааком и не ладили, все же этого он не заслужил. Милдред носила его третьего ребенка. Как же он будет кормить семью? Понурив голову, Эллен пошла в дом. Дети наверняка хотели есть, да и Милдред нужно было заставить хоть что-нибудь проглотить, а то она забывала есть, если ей об этом не напоминали. Закатив рукава, Эллен решила для начала всех накормить. Она вытерла слезы и вошла в дом.

– Что с Исааком? – спросила Милдред, которая успела увидеть больше, чем хотелось бы Эллен.

– Он поранился, – уклончиво ответила Эллен, стараясь не выглядеть чересчур обеспокоенной.

– Ты имеешь в виду его руку, правда? Он уже несколько недель носит повязку, но постоянно говорил мне, что все будет в порядке.

– У него жар, поэтому ему сейчас нужно отдохнуть! – отрезала Эллен и стала заниматься приготовлением еды.

– Ой, что-то горит! – внезапно закричала Милдред. Эллен заглянула в горшок, стоявший на печи.

– Пшенная каша! – Она быстро помешала кашу ложкой. – Ну не могу я готовить! – От злости она даже притопнула ногой.

– Если Исаак некоторое время не сможет работать, ты не могла бы закончить его заказы? Прошу тебя, Эллен, служанка из деревни могла бы готовить и позаботиться о детях. Можем попросить об этом Еву, сестру Петера. Она мне уже помогала пару раз.

– Он четвертует меня на месте, если я зайду в его мастерскую, – ответила Эллен, хотя на самом деле уже думала об этом.

– Ну прошу тебя! – умоляющим тоном сказала Милдред, приподнимаясь на локте.

– Конечно, я это сделаю, если ты позаботишься о том, чтобы он потом в качестве благодарности меня не убил! – воскликнула Эллен, раскладывая пшенную кашу по деревянным плошкам.


Петер очень удивился, когда на следующее утро, войдя в кузницу, увидел возле горна Эллен.

– Милдред сказала, что твоя сестра, возможно, не откажется нам помочь. – Эллен попыталась сказать это дружелюбным, но внушающим уважение тоном.

Она не сомневалась, что Петеру не понравится ее присутствие в кузнице, но ему все же придется ее слушаться, ведь им нужно было как-то ладить.

– Конечно, я ее попрошу, – удивленно сказал он. – А ты что, уезжаешь?

– Будь любезен, сходи и спроси у нее прямо сейчас, не могла бы она начать сегодня, лучше всего незамедлительно. Она должна будет готовить еду и заботиться о доме, детях и животных.

Милдред держала гусей, уток, кур, трех коз и пару свиней, которые постоянно бродили по двору.

– Ну хорошо. – Виду Петера по-прежнему был озадаченным, но подмастерье послушался Эллен.

Когда он вышел из мастерской, Эллен вздохнула. Очень важно было с самого начала дать ему понять, что она знает кузнечное дело лучше него и поэтому впредь будет отдавать распоряжения. Эллен посмотрела, как обстоит дело с уже начатыми заказами. Очевидно, Исаак собирался изготовить тяжелые, богато украшенные ворота. Внимательно их рассмотрев, Эллен сразу поняла, что еще нужно сделать.

– Ева пришла со мной. Она сейчас в доме с Милдред, – сказал Петер, заходя в мастерскую.

– Когда должны быть готовы ворота? – спросила Эллен, не упоминая больше имени его сестры.

– У нас осталось всего два дня! – Вид у Петера был обеспокоенный, и этому были причины: из-за раны на руке Исаак не мог быстро работать и отстал с выполнением заказов. – Монахи сделают нам другие заказы, только если мы этот выполним вовремя!

Эллен уже видела, что железа для ворот было достаточно.

– Что ж, тогда приготовься сегодня и завтра долго работать. Горн уже готов, и мы можем начинать.

– Ты хочешь?.. – Петер изумленно взглянул на нее. – Но я же не мастер и даже не подмастерье!

– А я на что? – беззаботно бросила Эллен, надевая кожаный передник Исаака. – Ну, за дело! – резко прикрикнула она на Петера, заставляя его повиноваться.

Эллен работала, пока от усталости не смогла больше поднимать руки. Петер в первый же день заразился от нее честолюбием. Он сразу понял: она точно знает, что именно нужно делать. Если бы они на следующий день поработали так же хорошо, то успели бы вовремя сделать ворота.

– Я слышал, что Исаак говорит о женщинах… что им место на кухне, а не в кузнице. Тогда я думал, что он прав, но теперь я, честно говоря, не уверен. Как бы то ни было, куешь ты намного лучше, чем готовишь. – Петер ухмыльнулся.

Эллен буркнула что-то невразумительное. Хотя он был всего лишь подмастерьем, его похвала ей польстила.


Вечером пришел лекарь, чтобы осмотреть Исаака, как и обещал. Эллен поручила сестре Петера сменить повязку на руке Исаака, но жар у него не прошел, да и рана не затягивалась. От нее по-прежнему исходило чудовищное зловоние, а почерневшая плоть гноилась. Лекарь только взглянул на руку Исаака и тут же вышел из комнаты.

– Есть два варианта, – спокойно сказал он, когда они вышли во двор. – Либо я сегодня отрежу ему руку до половины предплечья…

– Либо? – сдавленно спросила Эллен.

– Или вы будете молиться и ничего не делать. Тогда гангрена, видит Бог, поползет вверх по руке. Она доползет до локтя, потом до плеча, и через несколько дней этот кузнец умрет. Судя по всему, молитва поможет только его душе, добрая женщина. Его тело сгниет.

– А вы совершенно уверены, что единственная возможность спасти его – это отрезать ему руку?

– Ну, если не случится чудо… – Лекарь пожал плечами.

Так он зарабатывал на хлеб насущный. Естественно, для пациентов такое лечение казалось ужасным, но, как правило, это было единственной возможностью спастись от смерти.

Эллен на мгновение подумала об Исааке, о том, как он, бледный и безжизненный, лежал на кровати. Он даже не заметил прихода лекаря, так как со вчерашнего дня был без сознания почти все время.

– Прошу вас, объясните это его жене. Я не могу принять такое решение сама.

Лекарь поговорил с Милдред. Та, побледнев, выслушала его с выражением ужаса на лице.

– Прошу тебя, Эллен, я не могу, ты должна… – тихо прошептала она и опустилась на постель. Закрыв глаза, бедная женщина застонала.

– Боюсь, она вам не очень-то поможет, – сухо заметил лекарь. – Вам придется принять решение самой. Подумайте еще и о том, что за операцию я беру четыре шиллинга и не могу с уверенностью сказать, выживет ли он, хотя я, несомненно, сделаю все возможное.

У Эллен были с собой деньги. Если она получит новые заказы от монахов, то сможет какое-то время прокормить семью.

– Ну что ж, надо – так надо! – решительно сказала она. – Он должен это выдержать.

– Если вы мне поможете и мне не придется никого нанимать для этого, я сделаю вам скидку за операцию. Я же вижу, что вы – смелая и ответственная женщина.

Застонав, Эллен кивнула и приказала Еве не выпускать детей из дома.

– Ну что ж, пойдемте за ним! – Лекарь хлопнул в ладоши и потер одну руку о другую.

Эллен вздрогнула.

Она и лекарь пошли в спальню и вынесли Исаака во двор, где стоял чурбан для колки дров. Они опустили Исаака на землю.

– Нужно, чтобы кто-то подержал его за плечи и за ноги, – сказал лекарь.

Эллен позвала Петера, и тот медленно вышел из кузницы.

– Ты подержишь Исаака за ноги! – приказала она. Петер нехотя повиновался.

Лекарь сунул Исааку, который был без сознания, в рот палку.

– Это чтобы он не откусил себе язык, – объяснил он. – Вы должны крепко держать его. Если он придет в себя, то попытается сделать все возможное, чтобы выдернуть руку. Вам потребуются все ваши силы. Может быть, вам лучше попросить этого молодого человека подержать его за руку, а вы будете держать его за ноги?

Петер замотал головой. Он взглядом умолял Эллен, чтобы она не требовала от него этого. Ощущение своей вины в болезни Исаака разъедало его изнутри, и он не решился ничего сказать. Если бы он не положил щипцы возле горна, ничего бы не произошло.

– Нет, я справлюсь! – заявила Эллен, собрав все свое мужество. Если Исаак когда-нибудь узнает, что она помогала лекарю отрезать ему руку, он навсегда ее возненавидит.

– Хорошо. Так, парень, сперва пойди и положи полоску железа в очаг. Оно нам потом понадобится, чтобы прижечь рану, иначе он истечет кровью. Ты принесешь железо по моей команде и поторопишься, ясно? – отдавал распоряжения лекарь.

Петер испуганно кивнул и пошел в кузницу делать то, что ему сказали.

Лекарь положил руку Исаака на чурбан, перевязал ее и задумался над тем, где следует резать. Его пила напоминала инструмент столяра.

Эллен закрыла глаза. Она крепко держала руку Исаака – так, словно от этого зависела ее собственная жизнь. Рука дернулась, и Эллен почувствовала, как пила врезается в кость.

Исаак громко закричал.

Эллен крепко держала его руку, пытаясь найти утешительные слова, но ничего не сумела сказать из-за рыданий.

Лекарь прикрикнул на Петера, чтобы тот покрепче держал ноги Исаака.

Эллен казалось, что она вот-вот потеряет сознание. Она так и не смогла взглянуть на руку, которую сжимала.

Ее молитвы превратились в немой крик о помощи, обращенный к Господу и всем святым. Казалось, операция длилась вечно. Вскрикнув и изогнувшись от боли, Исаак снова потерял сознание. Время от времени он дергался, когда лекарь снова и снова вонзал пилу в кость.

– Парень, неси железо! – внезапно крикнул лекарь. Петер вопросительно взглянул на него.

– Давай поторапливайся!

Петер бросился бежать, словно за ним гнался сам дьявол. Горячее железо соприкоснулось с человеческой плотью, и в воздухе распространился едкий запах, от которого Эллен стало плохо. Ее стошнило, и ей вспомнился рассказ Жана о нападении на его деревню. После того как лекарь наложил на руку Исаака компресс из трав, а сверху повязку из чистой льняной ткани, они отнесли его обратно в комнату. Лицо у него было белым, восковым, как у мертвого.

– Зачем вы делали прижигание? – возмущенно спросила Эллен. – Вы же видели, что от небольшого ожога у него чуть не сгнила вся рука. А вы сделали ему еще больший ожог и думаете, что теперь все заживет?

– Гангрена может развиться из любой небольшой раны, будь это порез или ожог. Почему тело гниет – никто не знает. Говорят, это из-за дурных соков. – Лекарь пожал плечами. – Кузнец потерял много крови. Будем надеяться, что дурные соки вышли. Вы должны регулярно обновлять повязку, и если Господь смилостивится, то кузнец выживет. Молитесь, чтобы гангрена не развилась снова. Большего вы сделать не можете. – Лекарь вздохнул. – Завтра я приду осмотреть его и принесу вам новые травы для компресса. – Он похлопал Эллен по плечу. – Вы держались очень храбро.

Ночью Эллен вскочила, услышав крик Исаака. Ее комната находилась по соседству с комнатой Исаака, и она начала прислушиваться, но больше ничего не услышала. Должно быть, ей это просто приснилось. Когда она закрыла глаза, то будто наяву услышала хруст костей под пилой и крики Исаака, и снова увидела, как он изгибается от боли.

Проснувшись утром, Эллен обрадовалась, что ночь с кошмарами закончилась. Она не решалась зайти к Исааку. Когда он проснется и поймет, что ему отрезали руку… Он проклянет Эллен, как только узнает, что она это не только допустила, но и согласилась на это, да еще и помогала лекарю. Она знала: Исаак не поймет, что она хотела любой ценой спасти ему жизнь – ради Милдред и детей.


Эллен и Петер доделали ворота и утром отвезли их монахам при помощи двух друзей Петера. Чувствуя себя совершенно вымотанной, Эллен пришла домой к обеду и услышала, как бушует Исаак. Милдред, дрожа, сидела на топчане в кухне и всхлипывала. Мария и Агнесс прижались к матери. Они тоже плакали. Эллен опустилась на колени возле сестры и так стояла, обнимая ее, пока та не успокоилась.

– Не ходи к нему, ему нужно время! – Милдред схватила Эллен за руку, когда та попыталась встать. – Теперь он знает, что это ты его держала, когда… – Милдред запнулась. – Он без остановки тебя проклинает.

– Но разве я могла поступить иначе? – Эллен беспомощно посмотрела на сестру.

– Я знаю, другого выхода, чтобы спасти его, не было, но он… Он этого не понимает! – Милдред снова всхлипнула. – Что же теперь будет? – в отчаянии прошептала она.

Эллен избегала встречи с Исааком, а тот все бушевал.

Милдред часто заходила к нему, хотя сама едва держалась на ногах, а Ева или лекарь каждый день меняли ему повязки.

Исаак кричал, проклиная Эллен, три дня. Затем в доме стало тихо. Он повернулся лицом к стене и не шевелился, хотя ел и пил то, что приносила ему Ева. Он перестал со всеми разговаривать.


Февраль 1177 года

Прошло прочти четыре недели с тех пор, как лекарь отрезал Исааку руку, но того по-прежнему преследовали кошмары. Однажды ночью Милдред вдруг начала громко стонать. Не до конца проснувшись, Эллен босиком поплелась к сестре.

– Что случилось с мамой? – спросила Мария, которая спала рядом с матерью, а теперь терла глаза со сна.

Испугавшись, она спряталась за Эллен, когда та развела огонь.

– Я думаю, это ребенок! – Эллен нежно погладила малышку по голове.

Сестра Петера последние несколько дней тоже ночевала в доме, и теперь, зевая, спустилась в кухню.

– Ева, сходи за повитухой! – спокойно сказала Эллен, ставя воду на очаг. Взяв Марию и Агнесс за руки, она отвела их к Исааку.

– Проснись! – Эллен потрясла его за плечо. – Займись детьми. Милдред рожает, и я должна идти к ней. – Суровый тон Эллен не допускал никаких возражений.

Исаак приподнял одеяло.

– Идите сюда, а то холодно, – сказал он дочерям.

Те охотно залезли к нему на кровать, радуясь, что он больше не кричит и начал с ними разговаривать.

Прошло очень много времени, прежде чем Ева вернулась с повитухой. Повитуха сунула руку Милдред под рубашку.

– Я уже нащупала головку, – ободряюще сказала старушка, погладив покрытую капельками пота щеку Милдред. – Скоро все закончится.

Милдред была бледной и обессиленной, но все-таки кивнула.


Вскоре Милдред родила мальчика, похоже, ребенок был недоношенным. Он не кричал, безжизненное тельце было серым.

Повитуха покачала головой.

– Он мертв, – сказала она.

Милдред громко разрыдалась. Не успела она отдохнуть, как у нее снова начались схватки и вышел послед. Когда все закончилось, Милдред совершенно лишилась сил.

Повитуха обмыла ее, а Ева перестелила кровать.

Тем временем Эллен вышла в сад и вырыла могилу для ребенка. Вообще-то этим должен был заниматься Исаак, но он не мог этого сделать. Тихонько помолившись, Эллен похоронила мертвое тельце и послед, забросала могилу землей, а сверху посадила маргаритки и воткнула в землю крест из двух связанных палок.

Когда она вернулась в дом, Исаак сидел возле Милдред, вытирая здоровой правой рукой слезы с ее лица.

– Когда я умру, ты должен жениться на Элленвеоре. С нею вы со всем справитесь. Тебе нужна жена, а детям – мать, – прошептала Милдред.

– Тс-с-с, – шепнул Исаак и поцеловал ее в лоб.

– Прошу тебя, Исаак, ты должен мне это пообещать! – умоляла Милдред, приподнимаясь ему навстречу.

– Конечно, любимая, – нежно произнес он.

– Пообещай мне, что ты на ней женишься. Подумай о детях и о кузнице. Только она может тебе помочь. – Милдред всхлипнула. – Эллен – хороший человек! Поклянись, что ты это сделаешь! – не унималась она.

– Я поклянусь во всем, чего ты хочешь! – сказал в ответ Исаак, просто чтобы ее не волновать.

Эллен сделала вид, что не услышала его обещания. Увидев Эллен, Исаак встал и, не глядя на нее, молча пошел в свою комнату.

Милдред уснула от слабости, но когда Эллен встала, чтобы пойти в кузницу, она проснулась.

– Эллен! – тихо позвала она сестру. – Да?

– Ты слышала, какую клятву дал мне Исаак?

Эллен невольно кивнула.

– Теперь твоя очередь. Поклянись мне, что ты позаботишься о Марии и Агнесс… И об Исааке. Вы должны пожениться, когда я умру!

– Ты скоро выздоровеешь и сможешь сама позаботиться о своих детях! – попыталась успокоить сестру Эллен.

– Нет, я знаю, что я умру.

Эллен промолчала.

– Прошу тебя, поклянись мне! – прошептала Милдред. Хотя она и спала до этого, но выглядела по-прежнему очень уставшей. Она стала еще бледнее, а щеки и глаза ввалились.

Эллен сдалась.

– Да, Милдред. Я приношу эту клятву, но я сделаю все для того, чтобы до этого не дошло. Ты должна выздороветь!


В полдень Милдред действительно стало лучше. Лицо у нее уже не было таким бледным, а щеки раскраснелись. Немного успокоившись, Эллен после обеда вернулась к работе, и только вечером сообразила, что щеки Милдред красные не от того, что ей стало лучше, а от жара. Повитуха обещала зайти, и Эллен с нетерпением стала ждать ее прихода.

– По-моему, у Милдред жар, – сказала она старушке, когда та наконец пришла.

– Я не могла прийти раньше: жена маляра родила близнецов. Первый ребенок шел ножками вперед, а такие роды всегда проходят трудно.

Эллен подала старушке кружку пива, а затем миску с теплой водой. Та тщательно вымыла свои узловатые руки и стала осматривать Милдред.

– Мне она совсем не нравится! – буркнула она.

Повитуха приготовила отвар из трав, которые носила с собой, и обмыла этим отваром Милдред.

– Дайте ей выпить два стакана этого отвара, один сегодня, второй завтра. Я приду около полудня и осмотрю ее еще раз.

По обеспокоенному лицу повитухи Эллен поняла, что дела Милдред плохи.

– Моя сестра думает, что умрет. Вы тоже так считаете? – выдавила из себя Эллен.

– Пути Господни… Иногда умирающие знают больше здоровых. Я тут мало что могу сделать, но, несомненно, сделаю все возможное. – Повитуха допила пиво, закуталась в шерстяной платок и вышла из дома. – Крепись, Элленвеора, и не забывай молиться!

Эллен морозило. Прошедшие дни были слишком тяжелыми. Она скучала по своей кузнице, по Жану и Розе и, конечно же, по Уильяму. Чувствуя себя совершенно вымотанной, она заползла в свой угол, закрыла лицо руками и расплакалась. Она плакала и плакала, пока, наконец, не уснула.


В Милдред едва теплилась жизнь. Жар не усиливался, но и не уменьшался. Девочки сидели возле матери и плакали, словно чувствовали, как мало ей осталось жить.

Даже Исаак, пересилив себя, выходил из своей комнаты и сидел рядом с Милдред, держа ее за руку. Когда он с любовью проводил рукой по ее лбу, Милдред открывала глаза и улыбалась. Как только он входил в комнату, Эллен уходила в мастерскую.

– Мне очень жаль, – прошептала как-то Милдред.

Молча кивнув, Исаак сжал ее руку, а Эллен в этот момент сидела у нее в ногах.

Исаак не обращал на нее внимания. Вечером повитуха пришла еще раз. Они все знали, что конец уже близок и Милдред ничем не поможешь. Молитвы Эллен ее не спасли.

С каждым часом ей становилось все хуже. Широко распахнув глаза, она с дрожью в голосе напомнила мужу и сестре об их клятвах. Вечером она нашла в себе силы попросить у Эллен прощения за то, что она возлагает на нее столь тяжкое бремя.

После захода солнца на улице совсем похолодало, а в доме уютно потрескивал огонь в очаге, на железной цепочке над языками пламени висел котел с ароматным супом. Все молча уселись за стол и стали ужинать, не поднимая глаз от тарелок.

Огонек жизни Милдред еще мерцал, но вскоре совсем угас.


После похорон Милдред Эллен чувствовала себя еще хуже, чем после смерти Леофрика.

В течение года она будет соблюдать траур, а затем ей придется выполнить свою клятву.

Исаак постепенно выздоровел. Культя зажила, не начав гнить, но, потеряв руку, Исаак, казалось, потерял саму жизнь. Он целыми днями лежал на кровати, горюя о своей судьбе.

Сначала Эллен ему сочувствовала, но вскоре это начало ее злить.

Ева по-прежнему заботилась о доме и детях, но ведь Исааку уже не нужно было приносить еду. Он вполне мог бы вставать с кровати и заниматься чем-нибудь полезным, хотя теперь он и был «калекой», как он часто говорил.

Эллен была в ужасе от того, что ей придется соединить свою жизнь с этим человеком. И почему ей пришлось поклясться в этом сестре? Тот, кто нарушал клятву, данную умирающему, был обречен на вечное проклятие. Таким образом, ей придется выйти замуж за Исаака, хочется ей этого или нет.


Однажды она сообщила Исааку, что собирается поехать в Орфорд, чтобы уладить свои дела. Исаак посмотрел на нее неодобрительно.

– Ты ведь и не собиралась выполнять данную тобой клятву, правда? – злобно спросил он.

– Что ты имеешь в виду? – Эллен вскинулась.

– Едва мы похоронили Милдред, ты уже бежишь отсюда, бросая меня и детей на произвол судьбы.

– Да что ты такое говоришь?! Ева останется здесь и будет заботиться о девочках, пока я не вернусь. Петер будет в мастерской выполнять работу, которая не терпит отлагательства. Да и ты ведь никуда не деваешься!

Эллен был обижена. Да как Исаак смел назвать ее обманщицей?! То, что он все время жалел себя, вызвало у Эллен ярость и отвращение.

– Конечно, я вернусь. Клятва есть клятва. Но ведь я же должна позаботиться о мастерской отца и проследить, чтобы там все было в порядке! Но, может быть, это ты хочешь стать клятвопреступником?

Исаак пожал плечами.

– Я-то не собираюсь никуда убегать, – презрительно бросил он.

– Ну вот и прекрасно. Тогда ты можешь попробовать стать хоть в чем-то полезным! – язвительно сказала она.

Промолчав, Исаак наполнил свой стакан и пошел к себе в комнату.

Рассерженная, Эллен стала собирать вещи. Она не могла больше выносить хамскую манеру поведения Исаака и была рада уехать хоть на пару дней.


Орфорд, май 1177 года

Был один из прекрасных весенних дней, когда небо голубое, дует легкий бриз. Эллен возвращалась в Орфорд. Ее захлестнуло странное чувство тоски и радости от того, что она скоро будет дома. Там ничего не изменилось. Куры по-прежнему рылись в траве, выискивая червей и зернышки, на грядках не было ни одного сорняка, а двор был чисто убран. У Розы, как всегда, во всем был порядок.

Эллен направилась в кузницу, и на мгновение ей показалось, что она встретит там Осмонда, хотя она и знала, что это невозможно. Открыв дверь, она прищурилась, чтобы хоть что-то разглядеть в полумраке мастерской.

– Она вернулась! – радостно воскликнул Уильям и немного смущенно подошел к матери.

– Ну что, как у тебя дела? – спросила Эллен у сына, погладив его по щеке.

Уильям прижался лицом к ее ладони, словно маленький котенок. Эллен вздохнула. Последние недели были для нее слишком тяжелыми. Они высосали из нее всю силу, но она должна была взять себя в руки и уладить все, что требуется, прежде чем выйдет замуж за этого ужасного Исаака. Эллен попыталась сосредоточиться и распрямила плечи.

– Жан, я должна с тобой поговорить. – Она жестом подозвала его к себе, отстранив Уильяма.

Артура она удостоила лишь кивком головы. Жан отложил молот и, радостный, подошел к ней.

– Добро пожаловать домой, Элленвеора!

Эллен придержала дверь, и они вышли наружу. Со времени их первой встречи шесть лет назад Жан сильно вырос, и сейчас был на ладонь выше Эллен. Его плечи стали очень широкими, а руки сильными.

– Как там Милдред и Исаак? Как поживают дети? – обеспокоенно спросил он, видя по выражению лица Эллен, что не все в порядке.

– Ребенок родился мертвым, но это еще не самое плохое. Исааку пришлось отрезать руку до середины предплечья.

– О Господи, Боже! Какой кошмар! – Жан с ужасом смотрел на нее.

– Милдред так и не поправилась после родов. Она умерла месяц назад. – Глаза Эллен наполнились слезами. – Она заставила меня и Исаака поклясться, что мы поженимся.

– Что вы что-о? – Жан взглянул на нее с изумлением.

– Да-да, ты не ослышался. Из-за своей руки Исаак больше не может работать кузнецом, и я должна спасти их кузницу. Милдред не могла не подумать о детях.

– И что это будет значить для нас?

– Об этом-то я и хотела с тобой поговорить.

– Элленвеора! – Роза поспешно подошла к ним, радостно маша рукой. – Уильям сказал, что ты вернулась. Я так рада, что ты снова дома!

– Ты что, еще не поговорила с Розой? – удивленно спросил Жан. А ведь он достаточно хорошо ее знал, чтобы понимать, куда она направится в первую очередь! Наверняка же не в дом.

Эллен покачала головой.

И тут вдруг она увидела. Увидела уже хорошо заметный животик Розы.

Эллен сглотнула.

– Ты что, ей ничего не сказал? – встретив изумленный взгляд Эллен, Роза с упреком повернулась к Жану.

– Да ты… Ты же беременна! – стараясь говорить спокойно, сказала Эллен.

Роза кивнула. Ей внезапно стало стыдно, хотя она была счастлива, что у нее наконец-то будет ребенок.

– Кто? Кто с тобой так поступил?! – Эллен покраснела. – Ты что, не мог получше за ней следить?! – Она возмущенно повернулась к Жану.

И тут она увидела его лицо. Лицо человека, чувствующего свою вину. Лицо человека, страдающего от любви. До Эллен начало постепенно доходить.

– Вы?! Вы двое… – Задохнувшись, Эллен резко развернулась на каблуках и, широко шагая, пошла вниз, к реке.

– Погоди, я все улажу! – Роза схватила Жана за рукав, когда тот уже собрался пойти за Эллен.

Понурившись, парень кивнул.

– Надо было раньше ей сказать!

– Да, я знаю.

Поправив юбку, Роза пошла за Эллен по обрывистой тропке к реке. Поскользнувшись на камешке, она немного съехала к обрыву, но в последний момент успела ухватиться и не свалилась вниз. Совсем запыхавшись, она наконец спустилась к берегу.

Эллен сидела на большом камне и бросала гальку в воду.

Роза села рядом с ней.

– Я его люблю, Эллен! – Сказала она, помолчав, и стала смотреть в воду. – В этой жизни я видела мало счастья, – она вздохнула, – пока не появился Жан!

– Но ему же всего двадцать!

– Я на пару лет старше его, ну и что? – невозмутимо спросила Роза. – Я хочу получить твое благословение.

– Мое благословение? – Эллен засмеялась. – А ты спрашивала мое благословение на то, чтобы спать с ним? Да и зачем это тебе? Я ведь вам не отец, не опекун и не мастер. – Казалось, Эллен только сейчас все осознала.

– Но ты же моя лучшая подруга!

– Которой ты никогда ни капельки не доверяла. – В голосе Эллен звучала обида!

– Эллен, ну прошу тебя!

– А почему ты приходишь ко мне сейчас? Ты ведь уже была беременна, когда я уезжала. Сколько вы уже спите друг с другом? Почему ты меня не спросила, что я об этом думаю, прежде чем ему отдаться?

Роза опустила глаза.

– Эллен, но я ведь уже не ребенок. Я не должна была спрашивать у тебя разрешения! – упрямо сказала она.

– Тогда тебе и сейчас не нужно мое благословение!

– Нет, нужно! – не согласилась с ней Роза. – О Господи, да пойми же, мы живем под одной крышей. Мы одна семья! Ты для меня как сестра, ты знаешь меня лучше всех на свете, за исключением Жана. – В ее глазах светилась мольба.

Эллен с удивлением посмотрела на Розу.

– Он настолько хорошо тебя знает?

Роза кивнула, немного покраснев.

– Он читает мои мысли!

Эллен никогда не переставала удивляться детской наивности своей подруги, но теперь это почему-то ее рассердило. Этот стыдливый румянец так не подходил к ее образу жизни!

– Мне рожать через четыре месяца. – Роза, улыбаясь, погладила себя по животику.

Эллен посмотрела на нее неодобрительно.

– Вот в это мне что-то не верится. Смотри, какой у тебя живот!

– Я думаю, у меня будет двойня! Повитуха тоже так считает. Они уже толкаются! – Роза снова покраснела.

Злость Эллен мгновенно куда-то улетучилась. Это была Роза, и ее следовало любить такой, какой она была.

– Я должна поговорить с Жаном о нашем будущем, о кузнице, – сурово сказала Эллен и, немного помолчав, добавила: – Я выхожу замуж.

Встав, она подтолкнула выползшего из реки маленького рака обратно в воду.

– Элленвеора! Но это же великолепно! – Роза тоже встала, собираясь обнять подругу.

Но Эллен снова села на камень и опустила плечи.

– Ничего хорошего в этом нет. Я должна выполнить клятву, которую дала своей умирающей сестре. Иначе я ни за что не согласилась бы выйти замуж за Исаака. Ты ведь знаешь, что он думает о женщинах-кузнецах. Он с самого начала меня терпеть не мог, и он никогда мне не простит того, что я согласилась на удаление его руки, хотя этим я его спасла. Теперь он меня еще больше ненавидит, потому что я могу ковать, а он сидит без дела. – Слова лились из нее потоком.

Роза посмотрела на нее с сочувствием.

– О, Эллен, я тебя так понимаю! – Она обняла подругу за плечи, пытаясь ее утешить.

Эллен молчала. Они сидели на берегу, не двигаясь, и смотрели на поблескивающую поверхность реки. Через некоторое время Эллен встала.

– Я тебя благословляю, хотя это тебе и не нужно. Пойду поговорю с Жаном о том, как нам жить дальше. – Отряхнув пыль с платья, Эллен направилась к кузнице.

– Спасибо, Эллен! – пробормотала Роза, оставшись сидеть на берегу реки. По ее лицу текли слезы.


– Если хочешь, можешь пользоваться кузницей, – сказала Эллен Жану немного обиженным тоном. – Ты должен будешь платить мне арендную плату, но будешь сам себе господином.

– Нет, Эллен, для этого я слишком молод. У меня не получится, да и, честно говоря, я еще многому хотел бы у тебя научиться. Я хочу работать с тобой и дальше, хочу помогать тебе ковать мечи, как и раньше.

Эллен мягко улыбнулась, но тут же посерьезнела.

– Мне кажется, что все это было очень давно. А что же будет с кузницей Осмонда, если ты не будешь ею заниматься? – Эллен внезапно вспомнила о Леофрике.

Ей показалось, что она слышит его смех, и она застонала от ощущения горя.

– А как насчет Артура? Может быть, ты можешь сдать ему кузницу в аренду? Он заработал тут неплохую репутацию, да и возраст у него подходящий. – Жан вопросительно посмотрел на Эллен.

– А ты? Ты действительно хочешь поехать со мной? – Только сейчас Эллен поняла, как сильно она боялась потерять его.

– Только если Роза поедет с нами. Она могла бы заботиться о детях, в том числе и о детях твоей сестры, и о доме, так же, как и тут. Ты, конечно, самый лучший кузнец из всех, кого я знаю, но Роза – лучшая кухарка. – Жан ласково посмотрел на Эллен. – А мы с тобой будем ковать только мечи. Ну, что скажешь?

Эллен сделала вид, что думает. На самом деле она приехала в Орфорд не столько из-за кузницы, сколько потому, что ей хотелось забрать с собой в Сент Эдмундсбери Жана и Розу. Мысль о том, чтобы передать подмастерью кузницу в аренду, показалась ей вполне разумной, и она кивнула.

– В Сент Эдмундсбери я работала на монахов. Они хотят разместить у себя большой гарнизон. Нужно будет попытаться получить заказ на мечи. Тогда мы могли бы оставить у себя и Петера. – У Эллен прояснился взгляд.

Жан ее обнял.

– Хорошо, что ты снова дома. Тебя нам так не хватало! – Рассмеявшись, он поднял ее на руки и закружил, сжимая в объятиях.

– Минуточку, парень! – остановила она его. – Нам еще нужно кое о чем серьезно поговорить!

Испуганно остановившись, Жан опустил ее на землю.

– Роза беременна от тебя. – Эллен постаралась, чтобы ее голос звучал строго. – Знаешь, что это означает?

Жан смотрел на нее, широко распахнув глаза.

– Ну так что, ты собираешься на ней жениться или нет?

Жан облегченно рассмеялся.

– Еще бы!

– Тогда вы должны пожениться побыстрее. Скоро нам нужно будет отправляться в Сент Эдмундсбери.

– Спасибо, Эллен, я знал, что ты нас поймешь!

«А действительно ли я их понимаю?» – подумала Эллен. Она едва могла вспомнить, что это за чувство – любовь. И Джоселин, и Гийом… все это было так давно…


После свадьбы Жан и Роза постелили общее ложе в мастерской.

– Я беспокоюсь об Эллен, – сказала Роза, когда они остались одни.

– Я думаю, не стоит! – Жан подошел к ней сзади и, с любовью обняв ее округлившийся животик, нежно поцеловал ее в шею. – Она уже большая девочка, как и ты! – шепнул он, покусывая ее ушко.

– Можно подумать, ты не знаком с Исааком. А ведь ты с ним работал и знаешь его довольно хорошо. У него с Эллен никогда ничего не выйдет! – Обернувшись, Роза рассерженно посмотрела на Жана.

– Да ладно тебе, Исаак вскоре успокоится. Ему придется смириться с тем, что у него жена кузнец. В конце концов, ведь это именно она будет зарабатывать на пропитание для него и его семьи! – Жан вскинул брови.

– Какой же ты еще ребенок! Ты что, действительно думаешь, что они смогут поладить? Только представь, что было бы, если бы я зарабатывала для тебя деньги и знала бы свое ремесло лучше, чем ты. Не думаю, что тебе это понравилось бы. Эллен заслужила свое счастье, но вот с Исааком ли? Мне ее жаль, правда!

– Исаак – неплохой парень. Да, у него есть предубеждения насчет женщин, и Эллен это не нравится. Но ведь он не один такой, и это не делает человека плохим. Я уверен, что когда-нибудь он заметит талант Эллен.

– Заметить талант – это одно, а вот оценить его – совсем другое! – Очевидно, Роза была совершенно не согласна с Жаном, и ей хотелось поспорить с ним по этому поводу.

– Ты права, любимая. – Жан решил избежать спора. – Но ведь мы все равно ничего не можем изменить, по крайней мере сейчас, так что иди ко мне! – Умоляюще посмотрев на нее, он похлопал рукой по ложу.

– И все-таки мне ее жаль. Эх, ты, сердцеед! – Роза рассмеялась и легла рядом с ним. – Если бы я была сейчас не такой уставшей… – Она зевнула.

– Тогда ты в знак протеста спала бы стоя, как лошадь, я знаю, – зевнув, пробормотал Жан.


Июнь 1177 года

После бракосочетания Розы и Жана Эллен договорилась с Артуром насчет арендной платы задом и кузницу. Сложив все свои пожитки на небольшую тележку, трое друзей покинули Орфорд.

Их прибытию в Сент Эдмундсбери никто не обрадовался. Ева вежливо поздоровалась с ними, но было очевидно, что она не в восторге от их приезда.

Мария и Агнесс молча стояли, глядя то на Эллен, то на Розу, и не двигались с места.

Исаак вообще не вышел во двор.

Единственным, кому по душе пришлось возвращение Эллен, был Петер, но когда он услышал, что Жан будет работать в кузнице, то испуганно отшатнулся.

– А где же дядя Исаак? – Уильям нетерпеливо переминался с ноги на ногу, не обращая никакого внимания на своих двоюродных сестер.

– Он наверняка у себя в комнате, отдыхает, – раздраженно сказала Эллен: она уже не могла слышать, с каким почтением ее сын относился к Исааку.

– А вот и нет! – буркнул Исаак, выходя из-за дома.

Жан поразился тому, как опустился Исаак. Он просто не мог себе представить кузнеца не таким, каким он был раньше: жизнерадостным и трудолюбивым. И только увидев культю, он понял, насколько тяжело у Исаака на душе. Исаак обвел недоброжелательным взглядом всех прибывших.

– Так что, вы все теперь сюда приперлись?!

Прежде чем он успел получить ответ, маленький Уильям бросился прямо к нему.

– Дядя Исаак, возьми меня на плечи!

Жан успел схватить мальчика за рубашку и остановить.

– Ты уже слишком большой для таких глупостей, – укоризненно сказал он ребенку, приходя на выручку Исааку.

Исаак, даже не улыбнувшись мальчику, смерил беременную Розу презрительным взглядом и поплелся в дом. Уильям вопросительно посмотрел на Жана.

– Дядя Исаак сейчас себя плохо чувствует, но скоро все будет хорошо, – успокоил его Жан. – Ну что, давай пойдем с Петером в мастерскую!

Уильям пожал плечами.

– Ну, идем! – Обняв малыша, Жан потащил его в кузницу. Ева с Розой зашли в дом.

– Ну что, девочки, давайте испечем пирог! – предложила Роза детям, погладив их обеих по голове.

Сестрички энергично закивали, в то же время с опаской косясь на Еву. Роза закатала рукава.

– Но у нас муки мало! – сообщила Ева.

– Ну что ж, давай посмотрим. – Роза заглянула в мешок с мукой. – Да тут же муки по меньшей мере на неделю!

– Да, но должно хватить до конца месяца, – с упреком буркнула девушка.

– Но ведь нас теперь больше, и еда все равно закончится раньше, чем планировалось. Когда мука закончится, мы купим еще. В конце концов, Эллен и мужчины будут тяжело трудиться, а значит, должны хорошо есть.

– А зимой, значит, все будем голодать?! – злобно прошипела Ева. – Ну пожалуйста, мне-то что!

– Ну что ж, тогда можем приступать. Мария, принеси два яйца, но будь осторожна и постарайся их не разбить.

Мария принесла яйца и положила их на стол, гордая собой.

– В корзинке осталось еще четырнадцать яиц, а завтра наверняка будет еще штук семь-восемь! – сказала она. – Я, кстати, уже умею считать!

Роза улыбнулась малышке.

– Ну что ж, раз так, то я уже знаю, что мы сегодня вечером приготовим из всех остальных яиц! – Роза принесла миску, чтобы замесить тесто.

– Пф-ф-ф… Печь пироги… сегодня же не праздник! – ворчливо заметила Ева.

Роза решила пока не обращать внимания на ее выпады. Если Ева за пару дней не привыкнет к тому, что над ней теперь есть хозяйка, с ней придется серьезно поговорить. Но Роза все же решила дать ей немного времени.


– М-м-м! Мне очень не хватало твоих пирогов и паштетов. А этот омлет с салом просто великолепен. Давно я уже так хорошо не ела! – Эллен от удовольствия облизнулась, а Жан посмотрел на Розу с гордостью.

– Хорошо, что Ева этого не слышит! – Роза рассмеялась.

Пока не было Эллен, Ева и Петер спали в кузнице, а в этот раз ближе к вечеру они пошли домой. Эллен сидела во главе стола. Место слева от нее, где должен был сидеть Исаак как глава семьи, было свободно. Прежде чем уйти, Ева отнесла ему тарелку с едой. Хотя Исаак уже давно пришел в нормальное состояние, он не хотел есть вместе с остальными. По одну сторону стола сидела Роза с девочками, а напротив них устроились Жан и Уильям.

«Когда двойняшки подрастут, нам понадобится стол побольше», – подумала Роза и счастливо улыбнулась, но удержалась от того, чтобы высказать свои мысли вслух. Говорить о детях и строить какие-либо планы до их рождения считалось плохой приметой. В конце концов на все воля Божья, никто не знает, что с ними будет. Если говорить о них слишком много, то это может разозлить Бога, и он накажет родителей – родится мертвый ребенок или калека. Наказал ли Бог Эллен, искривив ножку ее сына? И если да, то за что? За то, что она не была замужем за Гийомом? Подумав так, Роза испугалась.

– Роза, ты что, не слышишь? – окликнул ее Жан. – Эллен спрашивает, как Ева вела хозяйство.

– Ой, простите, я задумалась. – Роза покраснела. – Она нормально вела хозяйство, но, по-моему, она недовольна моим приездом. Она уже долгое время делала все так, как считала правильным. А теперь приезжаю я и говорю ей, как все должно быть. Но она к этому привыкнет. Была бы ее воля, ты бы сегодня осталась без пирога! – Роза улыбнулась Эллен. – Но я хотела, чтобы ты поскорее ощутила, что ты здесь дома.

– Спасибо, Роза. При других обстоятельствах я бы себя здесь чувствовала намного лучше, – сказалаЭллен, бросив взгляд на занавеску, отделявшую комнату Исаака от гостиной.

Если он услышал ее слова и понял намек, то так ему и надо. Увидев, что мать с недовольством посмотрела в сторону комнаты дяди, Уильям погрустнел.

– Кушай, Уильям! – сказал ему Жан. – Ты же хочешь вырасти и стать сильным-пресильным, правда?

– И не забывай о том, что пирог ты получишь, только когда все доешь! – добавила Роза, улыбнувшись малышу.

– А почему дяде Исааку нельзя с нами есть? – спросил Уильям, медленно засовывая ложку с омлетом в рот.

– Что за чушь ты несешь? – прикрикнула Эллен на сына. – Конечно, ему можно с нами есть. Он этого просто не хочет.

Уильям без аппетита ковырялся в своей тарелке, и, казалось, что омлета становилось все больше и больше, а не меньше. С трудом проглотив очередной кусок, он тихо сказал:

– Мне больше не хочется.

Но никто не обращал на него внимания.

– Я завтра схожу в аббатство и узнаю насчет оружия для нового гарнизона, – сказала Эллен, делая глоток яблочного вина.

Вино уже немного перекисло и пощипывало язык.

– По вкусу напоминает сидр! – с удовлетворением пробормотала она.

Вечером Эллен вернулась из аббатства в отвратительном настроении.

– Ты что, не получила заказ? – Жан вскинул брови.

– Получила! – отрезала Эллен, не выказывая особой радости. – Нам опять придется начинать с пик. В аббатство заходил Конрад, этот надутый придурок. Он настоятельно рекомендовал монахам отказаться от наших услуг, потому что, по его словам в кузнице нет мастера.

– Но Исаак… разве ты не…

– Естественно, я упомянула Исаака. Но Конрад уже слышал о его несчастье и знает, что он больше не может ковать. Только благодаря тому, что у Исаака отличная репутация и много друзей в цехе, у него не отобрали кузницу. Все это меня так бесит! Если бы в Орфорде было что-то наподобие цеха, мы могли бы передать кузницу Осмонда Артуру в аренду только с их разрешения, можешь себе такое представить?! – Эллен беспокойно заметалась туда-сюда.

– Но если у Исаака есть разрешение от цеха, почему они говорят в аббатстве, что в кузнице нет мастера? – Жан удивленно покачал головой.

Эллен пожала плечами.

– Опять то же самое. Я женщина. Вот причина. Конрад видел мои изделия и знает не хуже меня или тебя, что я давно уже должна была стать мастером!

– Как же тебе удалось получить заказ?

– Аббат поинтересовался качеством наших изделий, изготовленных за последние месяцы. Монахи были очень довольны и хвалили нас. Аббат не послушался Конрада. «Если у вас в кузнице нет мастера, вы не можете требовать той же оплаты, что и члены цеха. Но если вы сделаете мне скидку, я отдам вам заказ на двести пик», – сказал аббат. «Но ведь тогда нас выгонят из цеха!» – возразила я ему. И тогда этот скряга на меня посмотрел и сказал: «Это уже мои проблемы. Я должен распределить много заказов и экономлю, на чем только могу. Я заставлю цех пойти мне навстречу». После этого я от него ушла. Пики должны быть готовы к Рождеству.

– Но, Эллен, это же великолепные новости! – Жан похлопал ее по плечу.

– Если не учитывать того, что заплатят нам за это ничтожную цену, да еще и члены цеха на нас разозлятся. – Она вздохнула. – Если бы нам заказали один-единственный меч, нам пришлось бы меньше работать, а получили бы мы больше, и репутация наша упрочнилась бы.

Первые сто пик они сделали за три недели.

Монахи очень удивились, когда Эллен со своими помощниками принесла им первую половину заказа и потребовала соответствующую оплату.


Вечером они поужинали гороховым супом, приготовленным Розой.

– Вы действительно хорошо поработали! – сказала Эллен. Жан снова стал ее правой рукой. Сначала Петер переживал из-за того, что был теперь в кузнице на подхвате, но быстро смирился и даже решил извлечь из этого выгоду.

– До наступления зимы нужно бы сделать пристройку к дому, как вы думаете? – обратилась Эллен к Жану и Розе, взяв кусок хлеба и обмакнув его в суп, прежде чем отправить в рот. – Вы же не можете вечно спать в кузнице! – сказала она с набитым ртом.

Роза просияла.

– Если Петер мне немного поможет, то я быстро все сделаю, – обрадованно заявил Жан. – Но сперва нам нужно купить дерево и глину, а у крестьян – солому.

– Если вы хотите сделать в пристройке окно, то не забудь позаботиться о деревянной раме! – сказала Эллен, глядя на их радостные лица. – Ну что, вы позаботитесь обо всем необходимом?

Жан кивнул. Щеки у него раскраснелись от волнения. Достав кожаный кошель, который ей сегодня утром вручили в аббатстве, Эллен дала Жану пару серебряных монет.

– Вот, если тебе понадобится больше, обращайся.

– Спасибо, Эллен! – Роза погладила ее по руке.


Вечером, уютно устроившись на соломенном ложе в кузнице, Роза обняла Жана и стала строить планы на будущее.

– А ты можешь сделать нам настоящую кровать? Со стегаными матрасами и балдахином, как у богатых? Вот было бы здорово!

Жан радостно закивал и принялся что-то рисовать на глиняном полу.

– Вот стена дома Исаака, и тут мы начнем строить. Если поставить кровать вот здесь, то стены будут защищать ее стрех сторон от сквозняка. А если хочешь, мы с четвертой стороны повесим занавеску. Что скажешь?

– Великолепно, Жан! – Роза просияла. – Как ты думаешь, может быть, на свадьбу в следующем году подарить Эллен и Исааку кровать? Они же хозяева в доме. Раз уж им суждено пожениться, не любя друг друга, то пускай хотя бы спят как короли, как ты думаешь?

Рассмеявшись, Жан чмокнул ее в нос.

– Ты права, как всегда. Отличная идея. Я уже давно думаю, чем бы порадовать Эллен. Нужно будет сразу же купить побольше дерева. Так я получу скидку, а дерево для кровати Эллен окажется достаточно сухим. У меня есть еще одна идея… Роза! – Жан посмотрел на жену.

Она заснула в его объятиях. Ее грудь размеренно поднималась и опускалась. Жан взглянул на ее живот. Он сам не верил в то, что у них будет двое детей. И как двое малышей уместились в этом хрупком теле? Она часто предлагала ему положить руку ей па живот, когда ребенок толкался. Но как только он прикасался к ней, ребенок замирал. «Малыш как зверек, который при опасности притворяется мертвым», – улыбнувшись, подумал он. И вдруг он заметил движение в ее животе! Он нежно положил туда руку, и в этот раз почувствовал, как ребенок толкается! «Скоро я стану папой», – с гордостью подумал Жан, поцеловал Розу в щеку и спокойно уснул.


К концу лета Жан закончил делать пристройку, обеспечив свою маленькую семью крышей над головой. В пристройку вела крепкая дверь из дуба. Вход был отдельным, со двора. Летом, когда были открыты ставни, солнце проникало внутрь, окрашивая стены в разные цвета. Но самым красивым, по мнению Розы, была кровать с балдахином. В углу возле небольшого очага стояла большая колыбель. Жан вырезал ее долгими летними вечерами, сделав ее достаточно широкой на тот случай, если действительно родятся двойняшки.


Поскольку Эллен со своими подмастерьями изготовила пики намного раньше оговоренного срока, аббат сделал ей еще пару заказов на простые солдатские мечи. И на этот раз Эллен пришлось сделать скидку, но она получила от аббата обещание, что цех об этом ничего не узнает. На мечах она заработала намного больше, чем на пиках. С Атанором их сравнить было нельзя, потому что они все делались одинаково и процесс их изготовления был менее трудоемким, но это была идеальная возможность для Жана поупражняться в ковке мечей и их закалке. Такие простые мечи делались только из одного вида железа и требовали меньше очистки. Несмотря на это, они прошли надлежащую закалку, как и все оружие, которое делала Эллен. Мечи не требовалось украшать, да и рукоять следовало обмотать только льняной ниткой. Кроме того, к ним не полагались ножны. Такие солдатские мечи поставлялись в простом деревянном ящике. Чтобы они с Жаном в будущем могли ковать одновременно, Эллен решила расширить кузницу. Она хотела сделать второй горн и еще две наковальни.

– Три наковальни? А не многовато ли? – удивленно спросил Петер.

– Нет, если ты станешь подмастерьем! – ответила Эллен, по-детски открыто улыбнувшись. – Но может быть, ты хотел бы где-нибудь в другом месте…

– Нет-нет! Я же не сумасшедший! – вырвалось у Петера, и он покраснел. – Простите, я хотел сказать…

– Ладно, ничего! – Эллен ухмыльнулась. – Я надеюсь, что вскоре смогу получить новые заказы от монахов, а кроме того попытаюсь поработать и на местных дворян. Кто знает, может быть, мы даже ученика себе сможем взять?

Исаак обо всем этом ничего не знал. Его не заботила ни кузница, ни дом, он ни с кем не разговаривал и большую часть времени проводил, дремля в своей комнате. Даже дети перестали обращать на него внимание.


Начало октября 1178 года

– Жан! – Роза легонько потрясла мужа за плечо. – Жан, пожалуйста, проснись! – окликнула она его уже громче. Он сонно открыл глаза.

– Что случилось, уже пора вставать?

– Началось! Позови Элленвеору, а потом сходи за повитухой, быстро! – Роза глубоко вздохнула и застонала.

Жан вскочил с кровати, надел штаны и выбежал на улицу.

– Элленвеора! Элленвеора! Роза рожает! – закричал он, колотя кулаками в дверь дома.

Эллен мгновенно появилась на пороге. Казалось, она вообще не спала.

– Сейчас нагрею воду. Я только вечером принесла ведро свежей воды. Будто знала! – воскликнула она и принялась разжигать очаг. – Я сейчас быстро поставлю котелок на огонь, а потом присмотрю за Розой. Беги за повитухой. Все будет хорошо. – Она подожгла факел, сунула его Жану в руки и вытолкнула его за дверь.

От стука в дверь проснулись девочки и Уильям.

– Ложитесь спать. Я должна позаботиться о Розе. У нее начались роды! – поспешно сказала она, отводя Марию и Агнесс в угол комнаты, где они спали.

Девочки начали плакать.

– Она что, теперь тоже умрет, как и мама? – испуганно спросила Мария.

Эллен покачала головой.

– Роза крепкая. Помолись за нее и ложись спать, – бросила Эллен и вышла из комнаты.

У Розы схватки были уже сильные, но она держалась молодцом.

– Я уже столько раз была беременной, а ребенка у меня нет, – сказала она, часто дыша. – Если Господь действительно подарит мне двоих детей и они будут здоровы, то я буду знать, что он меня простил. – Она громко застонала.

– Все будет хорошо! – успокоила ее Эллен.

Лицо Розы исказилось от боли, и Эллен влажной тряпкой отерла ей пот со лба.

Роза мучилась до самого рассвета. Повитуха и Эллен сидели рядом с ней, а Жан пошел спать с Уильямом, но уснуть не мог. Из-за стены доносились приглушенные стоны роженицы. Жан тихо молился и наконец услышал тоненький плач. Почти мгновенно дверь в пристройку приоткрылась.

– Поздравляю, Жан, ты стал папой! – Сияющая Эллен бросилась к нему. – Пойдем, посмотри на своих сыновей! – схватив его за рукав, она потянула его за собой.

– А Роза? Как там Роза? – испуганно спросил он.

– С ней все хорошо. Не волнуйся!

Роза сидела на кровати. Она казалась самым счастливым человеком в мире. Конечно, она немного устала, но все равно просто сияла от радости – она дважды стала матерью.

Повитуха уже спеленала мальчиков, так что они теперь напоминали две личинки.

– Внимательно посмотрите на этого мужчину. Это ваш отец. Вы будете его уважать и слушаться, понятно? – строго спросила она у двух сверточков, а затем взяла одного мальчика и дала его Розе, а второго протянула Жану.

Он гордо взял своего крошечного сына и посмотрел на него. Голова ребенка была меньше его ладони.

– Сколько же у него волос! – удивился Жан.

Погладив указательным пальцем кулачок малыша, он подошел к Розе и, присев на край кровати, показал ей ребенка.

– Ты только посмотри, какой он крошечный! – шепнул он. Роза кивнула.

– Как и его брат! – Она протянула ему второго ребенка.

– Они же похожи как две капли воды! – не переставал удивляться Жан.

– Они близнецы! – объяснила повитуха. – Такое часто бывает. Возможно, они будут так же похожи и когда повзрослеют.

– Они такие маленькие и хрупкие, – обеспокоенно сказала Роза. – Уильям был намного сильнее. Хоть бы они были здоровы! – Роза обернулась к повитухе. – Прошу вас, окрестите их сегодня же, я однажды потеряла некрещеного ребенка.

– Я бы не стала беспокоиться о детях. Они наверняка вырастут большими и сильными. Близнецы всегда меньше, чем обычные дети. А с этими, кажется, все в порядке, – заверила повитуха. – Не сомневайтесь, я их окрещу, чтобы смыть с них грех. Вы уже придумали для них имена?

Роза и Жан, немного успокоившись, переглянулись.

– Как звали твоего отца? – спросила Роза. Жан нахмурился.

– Раймон. – Жан произнес это имя на французский манер, и Роза задумчиво его повторила.

– Красивое имя, правда, Раймон? – спросила она у ребенка и поцеловала его в нос.

Малыш немного приоткрыл рот и мяукнул, как маленький котенок.

– По-моему, ему нравится! – умилилась Роза.

– А имя твоего отца? – Жану явно понравилась идея назвать сыновей в честь их покойных дедушек.

– Он умер, когда я была совсем маленькой. Мать только раз говорила о нем, но не упоминала его имени.


Пожав плечами, Жан погладил Розу по щеке.

– Но у меня все же есть идея, – сказала Роза. Жан вопросительно посмотрел на нее.

– Как насчет Элана? Так называла себя Эллен, когда прикидывалась мальчиком.

Улыбнувшись, Жан посмотрел на своего второго сына.

– Элан.

Кроха зевнул, и все рассмеялись. Элленвеора, которая все это слышала, ощутила комок в горле, а на глаза у нее навернулись слезы.

– Ну хорошо, тогда я сейчас окрещу детей, – сказала повитуха. – Для близнецов они довольно крупные, но все в руках Божьих, и мы не должны подвергать их маленькие души опасности. – Взяв распятие и четки, она окропила первого малыша святой водой, которую носила с собой. – Нарекаю тебя, раба Божьего, Раймоном, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. – Ей было трудно выговорить на французский манер окончание имени мальчика. – Вам бы лучше называть его Рэем, – предложила она.

Окрестив второго мальчика, она предупредила Жана, что на следующей неделе им необходимо пойти с детьми в церковь, чтобы священник завершил ритуал крещения помазанием.


После того как Роза покормила мальчиков и они уснули, повитуха уложила близнецов в колыбель. Добродушно, но настойчиво она выпроводила Жана и Эллен из комнаты и приказала молодой маме попытаться поспать.

Как только Роза закрыла глаза, повитуха вышла из комнаты, тихонько прикрыв за собой дверь, и потребовала у Жана двойную оплату за свои услуги ввиду его двойной радости. Благословив семью, она дала еще пару указаний и ушла.


Когда Ева утром пришла в кузницу и узнала новости, она сразу же бросилась к Розе.

– Не беспокойся, я обо всем позабочусь, пока ты не придешь в себя, – пообещала она.

– Я уверена, что ты сможешь со всем справиться, – тихо сказала Роза. Напряжение, возникшее между ними и столь часто проявлявшееся в последние месяцы, мгновенно улетучилось.

– Я не всегда к тебе хорошо относилась. Мне очень жаль, – покаялась Ева. – Я боялась, что ты меня выгонишь, когда родится ребенок.

– Однако у нас теперь вдвое больше работы! – сказала Роза. – Но я бы не отпустила тебя, даже если бы у меня был один ребенок, а не два.

Ева просияла.

– А Исаак знает, что у него теперь в доме еще двое мальчишек?

Роза вздохнула.

– Ему наверняка это известно, но я не думаю, что это его интересует. До смерти жены он очень хотел сына. Вряд ли он порадуется тому, что у Жана их теперь двое.

– Ну что ж, посмотрим. Скоро я ему отнесу обед. – Ева вздохнула. – Еще какое-то время он будет прятаться в своей комнате, но и его горе когда-нибудь пройдет.

Роза хотела кивнуть, но вместо этого неожиданно зевнула.

– Ой, извини, ты, должно быть, устала. Поспи, а я к тебе потом зайду.

– Спасибо, Ева, – сказала Роза и мгновенно уснула.

Ева была права: после рождения близнецов Исаак стал еще больше времени проводить в своей комнате. Если раньше по вечерам он иногда сидел в кухне, то теперь избегал всех мест в доме, где он мог увидеть детей. Он уходил в лес, скрывался в своей комнате или на холме за домом.


Март 1178 года

Однажды Жан увидел маленького Уильяма, который спрятался в кустах. По его веснушчатому лицу текли слезы.

– Тихо, тихо, Уилл! Что случилось? Мальчики не плачут! – мягко сказал ему Жан, и на мгновение вспомнил своего отца: ему показалось, что сейчас он услышал его голос.

– Я знаю, но все равно плачу! – Уильям казался совершенно несчастным и не прекращал реветь.

– Да что же случилось? – Жан присел рядом с ним и принялся что-то рисовать папкой на земле.

– Это все из-за дяди Исаака! – Уильям всхлипнул и громко шмыгнул носом.

– Вот как?

– По-моему, он меня теперь терпеть не может! – Грустно взглянув на Жана, Уильям вытер рукавом нос.

– Но это неправда, Уильям, почему ты так думаешь? – Жан сочувственно посмотрел на малыша.

– С тех пор как мы сюда приехали, он ни разу со мной не играл и не брал меня на руки. Он со мной теперь вообще не разговаривает! А когда я к нему подхожу, он меня прогоняет.

Обняв мальчика, Жан начал его утешать.

– Он больше не играет с тобой, потому что он сердится, – попытался объяснить он.

– Сердится? – В огромных глазах Уильяма читалось удивление. Жан кивнул.

– Да, Уилл, но он сердится не на тебя!

– А на кого же?

– Наверное, на Бога. – Жан нахмурил лоб.

– Но на Бога нельзя сердиться!

– Я знаю, Уилл. И Исаак это тоже знает.

– Но почему он сердится на Бога?

– Потому что у других мужчин рождаются сыновья.

– Как у тебя! – Уильям просиял. Жан кивнул.

– И потому что Бог отобрал у него Милдред, и руку к тому же.

– Это Бог ему ее отрезал?

– Нет, Уильям. Это сделал лекарь.

– Но тогда он должен сердиться на лекаря!

Жан глубоко вздохнул. Объяснить все это пятилетнему ребенку оказалось сложнее, чем он думал.

– Или на твою мать, потому что это она держала мою руку, когда ее отпиливал лекарь, – сказал Исаак, который внезапно появился, будто из ниоткуда.

Уильям взглянул на него с ужасом.

– Ты лжешь! Она этого не делала! – закричал мальчик и, вскочив, убежал.

– Исаак! – с укоризной произнес Жан.

– Что? – отозвался Исаак с вызовом.

– Ну и зачем ты это сделал? Мальчик тебя любит!

– А его мать позаботилась о том, чтобы я стал калекой!

– Но ты ведь знаешь, что у нее не было выбора. Или, может быть, ты хочешь сказать, что она специально решила сделать тебя калекой?

– Возможно, ей нужна была моя кузница… – Голос Исаака дрожал.

– У нее уже была своя кузница.

– Она ненавидит меня, потому что я сказал, что женщине не место в мастерской.

– Исаак, ты глупец!

Исаак застонал.

– Мальчонка ведь сам калека, и ты знаешь, как важно…

Жан не успел закончить свою мысль, потому что кузнец его перебил.

– Можешь называть меня калекой, но о нем ты так говорить не смей! – в ярости заорал он на Жана, но тут же осекся. – Он всего добьется в жизни!

– Несомненно. А ты подаешь ему замечательный пример! Ты же видишь, он уже тоже начинает прятаться по кустам! Точно как ты! – Жан специально провоцировал Исаака.

Кузнец в бешенстве встал и втянул воздух сквозь стиснутые зубы.

Жан по-прежнему смотрел на него с вызовом. На мгновение ему показалось, что Исаак сейчас его ударит. Ему даже этого хотелось. Но ничего не произошло. Жан отвернулся, но затем решил продолжить:

– У мальчика никогда не было отца. А ведь ты бы мог его заменить! – с упреком сказал он, окидывая Исаака взглядом с головы до ног. – Но он, да и Эллен тоже, достоин кого-то получше, чем ты.

Отвернувшись, Жан пошел в кузницу.

Тихонько выругавшись, Исаак поплелся в дом.


Одним апрельским днем, когда то ярко светило солнце, то шел дождь или снег, Исаак улучил момент, когда Эллен осталась в кухне одна.

– Нам нужно поговорить! – сказал он, сев напротив нее на скамью.

Здоровую руку он положил на стол, а культя безвольно свисала вдоль туловища.

Эллен вопросительно посмотрела на него. Он впервые заговорил с ней после смерти Милдред.

Откашлявшись, Исаак провел здоровой рукой по столу.

– Чего тебе? – нетерпеливо спросила Эллен.

– Я насчет свадьбы.

– А что, ты передумал? – Эллен избегала его взгляда.

– Конечно же нет! – В голосе Исаака слышалось раздражение. – Как бы мне ни хотелось, чтобы меня оставили в покое. – Он помолчал. – Мы ведь поклялись.

– Я не забыла, – кратко ответила Эллен, наморщив нос: после смерти Милдред Исаак редко мылся и вообще не брился. – Перед свадьбой тебе не помешало бы принять ванну. От тебя воняет!

Эллен ожидала взрыва ярости со стороны Исаака, но тот лишь спокойно кивнул.

– Траур уже закончился, – напомнил он ей.

– Тогда мы должны выполнить свою клятву как можно скорее. Я поговорю со священником. – Элленвеора встала. – Это все?

Кивнув, Исаак остался сидеть и даже не посмотрел в сторону Эллен, когда та вышла из кухни. После ее ухода он ударил кулаком по столу так, что подскочили глиняные кружки. Вскочив, он побежал в лес, хотя и шел дождь, и вернулся только после наступления темноты, промокнув до нитки. Отказавшись от еды, он скрылся в своей комнате.


Через месяц, в один дождливый майский день, они поженились. По дороге из церкви Роза взяла Эллен под руку. За ними шли Жан, Петер и Ева с детьми, а Исаак следовал за ними на большом расстоянии. Хотя на Эллен было новое льняное платье и венок из белых цветов на голове, она совсем не напоминала счастливую невесту. Роза потянула подругу в дом, чтобы показать комнату, в которой Эллен теперь придется жить с Исааком. Роза заменила занавеску на двери, а в центре комнаты изголовьем к стене теперь стояла дубовая кровать, которую сделал для них Жан. Столбы для балдахина доходили до самого потолка. Кровать со всех сторон была закрыта голубыми льняными занавесками.

У Эллен на глазах выступили слезы, когда она подумала о том, что с сегодняшнего дня ей придется делить эту кровать с Исааком. Неожиданно для нее жених без напоминаний принял ванну, побрился и надел новую одежду, которую Эллен для него подготовила, но это нисколько не приободрило Эллен. Она с ужасом представляла, что ей придется провести остаток жизни рядом с этим человеком в качестве жены.

Увидев слезы на глазах подруги, Роза не знала, что ей делать.

– Ах, Эллен! – Она провела кончиками пальцев по ее щеке. – Все будет хорошо. Ему просто нужно время! – Роза как могла, старалась утешить несчастную новобрачную.

– Я так боюсь ночи! – призналась Эллен с дрожью в голосе. Роза понимающе кивнула и убрала со лба Эллен упрямый локон. На празднике после бракосочетания, куда пригласили много гостей, все пили и смеялись, и только Эллен с Исааком сидели за столом словно в воду опущенные и не разговаривали. Чем дольше длился праздник, тем пьянее и радостнее становилась компания. Когда Эллен почувствовала, что уже не может смотреть, как другие веселятся на ее свадьбе, она встала. Исаак, сообразно традиции, последовал ее примеру. Гости стали смеяться, свистеть и отпускать сальные шуточки. Все подняли бокалы за молодоженов. После того как они ушли в отныне общую комнату, праздник закончился.

– И как им удалось сделать такую кровать? – изумленно спросил Исаак, когда они остались в комнате одни.

– Да, я тоже удивилась. Кто знает, что они еще там делают у меня за спиной! – сказала Эллен, пытаясь улыбнуться.

Она чувствовала, что Исааку также неприятна эта ситуация, как и ей самой. Отойдя в дальний угол комнаты, куда не доставал свет свечи, Эллен сняла платье и в белье шмыгнула под одеяло.

Исаак сел на кровать с противоположной стороны.

– Я не буду настаивать на выполнении супружеского долга, – тихо сказал он, снимая башмаки.

Сняв свою запыленную одежду, он в рубашке улегся в постель, загасил свечу и повернулся к Эллен спиной.

Эллен долго не могла уснуть и на следующее утро проснулась позже обычного. Солнце уже взошло. Исаака в комнате не было.

– Ну что, как прошла ночь? Все в порядке? – обеспокоенно спросила Роза, когда Эллен вошла в столовую.

Эллен энергично закивала. На ее лице явственно читалось облегчение.

Роза улыбнулась.

– Жан и Петер просили тебе передать, чтобы ты сегодня не ходила в кузницу. Тебе надо отдохнуть, а завтра снова возьмешься за работу.

Прищурившись на солнце, лучи которого проникали в комнату сквозь открытую дверь, Эллен глубоко вздохнула.

– Так много свободного времени… Что же мне делать? – Взяв немного мясного паштета, оставшегося после вчерашнего праздника, Эллен жадно стала его есть. – Сегодня такая хорошая погода. Пойду-ка я, наверное, прогуляюсь. Я уже давно не была на свежем воздухе, – сказала она с набитым ртом.

– Я бы с удовольствием пошла с тобой. Так, как раньше, помнишь? Но Ева еще не пришла… а дети… ну, ты понимаешь?

На полу возле Розы близняшки играли деревянными кубиками, которые сделал Жан из остатков дерева, купленного для кровати Эллен.

– Ничего страшного, мне не повредит немного побыть одной. Эллен решила пойти на большую лужайку у края леса, улечься там на траву и смотреть в небо. Она когда-то так часто делала с Симоном, но у нее уже давным-давно не было времени на подобное. Эллен захлестнули воспоминания о прошлом. В памяти всплыли лица Клэр, Джоселина и Гийома. Эллен чувствовала, как в ней поднимается волна приятного тепла, и дело тут было не только в солнце. Внезапно Эллен выдернул из ее мечтаний громкий крик. Вздрогнув, она огляделась вокруг. К поляне бежал ее сын. За ним огромными прыжками несся Исаак. Он довольно быстро догнал мальчика, и Уильям еще раз вскрикнул. Эллен бросилась бежать со всех ног и через мгновение уже была рядом с ними.

– Ты злюка! – услышала она крик Уильяма, который колотил своими маленькими кулачками по руке Исаака.

– Что произошло? – спросила растерявшаяся Эллен. – Уильям, иди сюда!

Мальчик спрятался в складках юбки матери: у него редко появлялась такая возможность, поэтому он очень обрадовался.

– Я себе палец порезал. – Он захныкал, протягивая ей руку.

– А откуда у тебя нож? – подозрительно спросила Эллен, убедившись в том, что рана не опасна.

– Мне его Исаак подарил, – несмело ответил Уильям, показывая ей маленький, но очень острый нож.

Взбешенная Эллен посмотрела на Исаака.

– Ты что, совсем с ума сошел?! Нельзя давать пятилетнему ребенку одному играть таким ножом.

– Он играл не один. Он занимался резьбой по дереву под моим присмотром. Кроме того, палец-то на месте! – отрезал Исаак.

– Он и мне это сказал. А еще посмеялся надо мной, потому что я плачу. И тогда я убежал.

– Ты над ним смеялся? – Эллен чувствовала, как в ней нарастает загнанная в угол ярость, вырываясь на свободу, и ничего не могла с этим поделать. – Ты?! Да ты же целый день сидишь, ничего не делая, и занимаешься только тем, что себя жалеешь! – заорала она на него.

Исаак задрал край рукава и сунул Эллен под нос культю.

– Да, я его высмеял. Мальчики не плачут из-за того, что порезали себе палец. У меня много причин быть недовольным своей судьбой. Если бы ты не отрезала мне руку… – На шее Исаака вздулась вена, словно там застрял огромный пульсирующий червяк.

– Тогда ты давным-давно был бы уже мертв и обрел бы тот покой, к которому так стремишься! – прокричала в ответ Эллен. – Да, я уже давно жалею о том, что спасла тебе жизнь! Я сделала это только ради Милдред, потому что боялась, что она не переживет твоей смерти. Если бы я знала, что она все равно умрет, я бы предоставила случаю решить твою судьбу. Ты бы сгнил заживо! – Эллен расхохоталась. – Мне только сейчас стало ясно, что это было бы справедливо, гнилая твоя душонка! Как жаль, что я не осталась в Нормандии, и мне пришлось сидеть у смертного одра Милдред! И как я могла поклясться, что выйду за тебя замуж? Ты жестокий и неблагодарный человек!

– Неблагодарный? – повторил Исаак. – Я что, должен быть благодарен тебе за то, что ты держала мою руку, когда ее отрезал лекарь? Да никогда, никогда я тебе этого не прощу!

– Я тогда это еле вынесла, Исаак. А теперь я не могу выносить тебя! Я тебя ненавижу! Меня каждую ночь преследуют кошмары, я слышу звук, с которым пила касалась твоих костей. Я до сих пор чувствую запах гнилого мяса! Ты – себялюбивый дурак, Исаак! У тебя моему мальчику нечему научиться! – Эллен повернулась к Уильяму. – Пойдем, тетя Роза перевяжет тебе палец, – сказала она мягче, чем обычно, когда разговаривала с сыном.

Взяв ребенка за руку, она повела его в дом.

Исаак бушевал так, что слышно было во всей округе.

– Он ведь не всегда такой, – сказал Уильям, глядя на мать.

– Я ничего не хочу об этом слышать! – Эллен втолкнула сына в дом.


Через несколько дней после этого случая Уильям незаметно прокрался к холму, где сидел Исаак.

– Чего тебе? – раздраженно спросил кузнец.

– Ничего. Я просто хотел немного с тобой посидеть, – ответил Уильям, садясь рядом.

– Твоей матери это не понравится, – буркнул Исаак.

– Она об этом не узнает. Она же в кузнице.

Некоторое время они сидели молча. Уильям сорвал три травинки и стал плести из них косичку.

– Ты теперь боишься вырезать по дереву? – как бы невзначай спросил Исаак.

Уильям кивнул.

– Не надо бояться. Ты ведь теперь знаешь, насколько это опасно. Нужно чувствовать нож, помнить, что он острый, и правильно его держать. Одну и туже ошибку дважды не повторяют.

– Дядя Исаак! – Уильям обратил на него взгляд своих огромных глаз.

– М-м?

– Можно у тебя кое-что спросить?

– М-м!

– Что случилось с твоей рукой? Почему ее нужно было отрезать?

Исаак почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Он задохнулся и долго не мог ничего сказать, но Уильям терпеливо ждал.

– Петер оставил щипцы возле горна. Они были горячими, но я об этом не знал. Я взялся за них рукой и обжегся.

– Почему же ты сердишься на Бога и на мою маму, а не на Петера? – удивился Уильям.

– Щипцы лежали слишком близко к горну. Я должен был догадаться, что они горячие. Кроме того, я продолжал ковать, вместо того чтобы поберечь руку. У нас было много работы и нужны были деньги. – Голосу Исаака по-прежнему был хриплым, но говорил он уже не так напряженно.

– Я тоже когда-то буду таким как ты, дядя Исаак! – уверенно сказал Уильям. – У меня, конечно, две руки, но взгляни на мою ногу: я ведь тоже калека!

Уильям сказал это так спокойно, что у Исаака волосы встали дыбом.

– Я запрещаю тебе говорить такое! – возмутился он. – Ты не калека, а что касается твоей ноги… – Исаак осекся и посмотрел на ноги Уильяма. – Дай-ка мне твой башмак!

Уильям снял деревянные башмаки.

– Который?

Исаак взял башмак, сделанный для искалеченной ноги, и внимательно его осмотрел, а затем поднял ногу мальчика.

– По-моему, она немножко выровнялась. Может быть, это действительно помогает! – Виду Исаака был довольный.

– Жан говорит, что я всегда должен носить эти башмаки. Но мне в них так больно! Я их часто снимаю и хожу босиком, когда никто не видит, – признался Уильям.

– Это меня очень огорчает! – Исаак покачал головой.

– Почему? – с любопытством спросил Уильям.

Он так давно мечтал хоть о капле внимания со стороны дяди, а теперь он получил его сполна!

– Ты, конечно же, об этом не помнишь, но мы вместе с Жаном сделали тебе первый башмак, чтобы твоя нога выпрямлялась, – пояснил Исаак.

– Но ведь на самом деле все равно, какой она вырастет. Так мама говорит.

– Я думаю, что твоя мама не права.

– Неудивительно, что ты так говоришь. Ты же ее терпеть не можешь! – Уильям опустил взгляд и стал печально смотреть на землю.

– Дело не в этом.

Все это время Исаак массировал ножку малыша здоровой рукой, пока она не стала теплой. Из-за деревянных башмаков на ноге Уильяма были волдыри и мозоли, но мальчик просто млел от прикосновений рук Исаака.

– Дядя Исаак!

– Что, сынок?

– Мне не нравится кузница! – Уильям взглянул на дядю так, словно доверил ему самую страшную тайну.

– Что ты имеешь в виду?

– Мама говорит, что когда-нибудь я стану кузнецом, а кузнецу здоровые ноги не нужны. Дядя Исаак, а кто такой Виланд?

Кузнец улыбнулся тому, как быстро перескакивали мысли ребенка с одного на другое. Впервые за долгое время он почувствовал тепло в сердце.

– Хочешь услышать историю о кузнеце Виланде? – Он потрепал Уильяма по голове.

Мальчик восторженно закивал. Он и представить себе не мог ничего лучше, чем услышать какую-нибудь историю, да еще из уст дяди Исаака.

– Но она очень длинная! – предупредил Исаак.

– Это ничего! – Уильям просто сиял.

– Ну хорошо. – Исаак откашлялся. – Давным-давно далеко-далеко отсюда жил да был великан. Великан был добрым и мирным, и был у него сын Виланд. И вот однажды он отдал своего сына Виланда в ученики к Мимиру, самому знаменитому кузнецу среди гуннов, чтобы он научил мальчика ковать оружие. Через три года Виланд вернулся домой, а чтобы он стал самым знаменитым из всех кузнецов, великан отдал своего сына в ученики двум гномам, которые умели не только ковать оружие, но и делать всякие вещицы из золота и серебра. Мальчик быстро учился, и гномы не хотели его отпускать, так что они пообещали великану вернуть ему деньги за обучение, если он оставит сына у них еще на год. Вот только они договорились, что, если великан не заберет сына в оговоренный день, гномы убьют мальчика. Великан спрятал меч и приказал сыну вытащить его из тайника и убить гномов, если он не приедет вовремя. Итак, Виланд остался с гномами. Он был скромным и трудолюбивым, но гномы завидовали его таланту и радовались тому, что смогут его убить. Великан отправился в путь заранее, чтобы забрать сына, и проход, ведущий в гору, где жили гномы, был еще закрыт, когда он пришел. Он улегся спать на траве, а от горы оторвался огромный камень и убил его.

Уильям испуганно затаил дыхание.

– Когда Виланд нашел в оговоренный день своего отца мертвым, он достал меч и убил гномов, а затем ушел. Он подался к королю Нидунгу, который принял его к себе на службу. Виланд должен был заботиться о трех ножах короля, но однажды, когда он мыл ножи, один из них упал в море и исчез навсегда. Амилиаса, единственного кузнеца при дворе короля, тогда не было в кузнице, так что Виланд стал к наковальне и сам сделал нож, точно такой же, какой и был у короля.

– Этому он научился у Мимира и гномов! – Уильям от восторга захлопал в ладоши.

– Когда король за едой стал резать хлеб ножом, он разрезал стол – настолько это был острый нож. У Нидунга еще никогда не было такого ножа, и он не поверил в то, что его сделал Амилиас. Он стал расспрашивать Виланда, пока тот не сознался, что это он выковал нож. Амилиас стал ему завидовать и предложил королю пари. Виланд должен был выковать меч, а он – шлем и латы. И кто победит, должен отрубить противнику голову. Король согласился на пари и приказал построить вторую кузницу, в которой Виланд должен был выковать меч. Через неделю Виланд выковал очень острый меч, а затем взял надфиль и истер меч в порошок. Затем он смешал этот порошок с пшеничной мукой, а смесь скормил гусям. Потом он нагрел испражнения гусей, выплавив из них железо, и выковал из него второй меч, поменьше. Проверив его остроту, он стер в порошок и этот меч. Третий меч был самым лучшим. Виланд назвал его Миммунг и тайно сделал еще один меч, в точности похожий на этот. В тот день, когда должно было решиться, кто победил, Амилиас в своих великолепных шлеме и латах пришел на рынок. Все ими любовались. Амилиас сел на стул и стал ждать. Виланд принес меч и положил лезвие на голову Амилиаса. Оно было настолько острым, что разрезало шлем, словно воск, но Амилиас этого не почувствовал и велел Виланду замахнуться, чтобы ударить в полную силу, Виланд же лишь посильнее надавил на меч, и тот прошел шлем, разрубив Амилиаса пополам до пояса. Амилиас попытался встать, но развалился на две половинки и умер. Нидунг тут же захотел завладеть этим мечом, но Виланд сказал, что ему нужно пойти в кузницу, чтобы подать королю меч с ножнами и перевязью. В кузнице он спрятал Миммунг под наковальню, взял второй меч и отнес его королю. С этого дня Виланд делал оружие для короля и приобрел невероятную славу.

– Мне эта история не нравится! Я ее не понимаю! – воскликнул Уильям. – Мама же говорила, что Виланд не мог ходить, но ведь это неправда!

– Погоди, сынок. – Исаак рассмеялся, жестом предлагая мальчику сесть. – История Виланда очень длинная, но я ее сокращу для тебя. Так как Виланд обманул короля, он сбежал и спрятался в лесу. Когда до короля Нидунга дошли слухи о том, что Виланд построил себе в лесу кузницу и у него теперь много золота, он со своими рыцарями поскакал туда и украл у кузнеца и золото, и меч Миммунг. Нидунг взял Виланда в плен и отвез его на остров, где для него была выстроена кузница. Виланд хотел отомстить королю и тайно подмешал в еду дочери короля приворотное зелье. Но хитрость Виланда раскрылась, и король снова его наказал. – Голос Исаака охрип – так долго он рассказывал.

Достав бурдюк с водой, он отхлебнул оттуда и протянул бурдюк мальчику, но Уильям лишь покачал головой.

– А что произошло потом? – нетерпеливо спросил он.

– Король перерезал связки на ступнях и под коленями Виланда и приказал отнести его обратно в кузницу. – В голосе Исаака слышалась боль. – Он долго лежал там, мучаясь от боли. Его раны заживали много месяцев, но ходить после этого он уже не мог. – Исаак вздохнул. – Однажды к нему пришел Нидунг. Он принес кузнецу костыли и пообещал ему богатство, если тот согласится на него работать. Виланд сделал вид, что доволен этим предложением, но когда король ушел, он поклялся отомстить своему врагу.

Уильям боялся даже вздохнуть.

– И что, ему это удалось? – тихо спросил мальчик. Исаак сощурился, глядя на заходящее солнце.

– Я это знаю наверняка. Если хочешь, я тебе завтра расскажу, как он это сделал. А теперь нам лучше идти домой, а то твоя мама нам головы поотрывает. – Улыбнувшись мальчику, он снова потрепал его по голове.

– Тебе еще повезло, – с детской непосредственностью сообщил Уильям.

– В смысле? – Исаак нахмурился.

– У тебя еще осталась здоровая рука, да и вторая тоже почти целая.

– Повезло?! Да я бы лучше отказался от ног, чем от руки, – прошептал Исаак.

Уильям его не слушал.

– Виланд – настоящий герой. Он не сдался. Он снова начал ковать. Он умел это делать лучше всех, так что ему некуда было деваться, ведь иначе он не стал бы счастливым! Я уверен, что он стал бы ковать и с одной рукой. – Глаза Уильяма горели.

Если бы он знал, какую боль причиняет Исааку этими словами, он бы никогда их не произнес, ведь он любил этого грустного человека как отца и больше всего на свете хотел видеть его счастливым.


– А Исаак рассказал мне о Виланде! – восторженно прокричал Уильям за столом и, взяв кусок хлеба, принялся медленно есть.

– Что случилось, ты что, не хочешь есть? – недовольно спросила Роза.

– Хочу, но у меня зуб шатается, – прошепелявил Уильям. Взяв мальчика за подбородок, Роза ему улыбнулась.

– Ну-ка, покажи!

– Смотри! – Уильям языком надавил на нижний резец, и из десны потекла кровь.

– Ну, он скоро выпадет! – Роза рассмеялась.

– А у меня уже двух нету! – вмешалась Мария. Открыв рот, она сунула указательный палец в большую дырку между зубами. – Вот, видишь?

Исаак нежно погладил дочь по щеке.

– Да, история о Виланде… Великолепно! – Эллен улыбнулась. – Ее знает любой ребенок в Англии. Наверняка именно поэтому многие люди уважают и побаиваются нас, кузнецов: они думают, что, когда мы закаляем сталь ночью, нам помогают темные силы. Они считают, что власть над железом нам дают гномы и эльфы, а некоторые знахарки даже верят в то, что вода, в которой закаливали железо, обладает целебными свойствами. – Эллен пожала плечами. – Мне нравилось, когда Донован долгими зимними вечерами рассказывал нам эту историю. Когда было холодно, мы все рассаживались вокруг очага, а Донован всегда приукрашивал свой рассказ новыми подробностями и говорил с таким вдохновением! Тогда в Танкарвилле мне очень хотелось научиться ковать так же, как это делал Виланд, и я часто мечтала о том, чтобы пойти в ученики к гному. Когда я рассказала об этом Доновану, он сделал вид, что сердится. «Я, конечно, низенький, но я не гном», – сказал он, смеясь надо мной, а я чуть не провалилась сквозь землю от стыда.

Щеки у Эллен раскраснелись. Упрямые локоны выбились из-под косынки и создавали вокруг ее лица золотой ореол, переливавшийся, когда она смеялась. Увидев, как в ее зеленых глазах отражаются отблески огня, Исаак почувствовал, что у него сжался живот.

Встав из-за стола, он опрокинул стул и, быстро подняв его, молча удалился в свою комнату.

Жан удивленно посмотрел на Эллен.

– По-моему, эти истории о Виланде разбередили в нем старые раны. – Ему было жаль Исаака, хотя его реакция показалась Жану слишком бурной.

Когда Эллен вечером легла рядом с Исааком в постель, он уже, казалось, спал. Глаза у него были закрыты, а грудь равномерно вздымалась. Эллен с любопытством стала его рассматривать. Лицо у него казалось расслабленным. И тут он внезапно открыл глаза. Эллен поспешно отвела взгляд. Сердце у нее бешено колотилось, словно ее застали за чем-то запретным.


На следующее утро Уильям уже поджидал отчима во дворе. Не успел Исаак выйти из дома, как мальчик уже бросился к нему навстречу.

– Дядя Исаак! А ты мне расскажешь окончание истории о Виланде?

Кузнец не мог устоять перед умоляющим взглядом мальчика.

– Ну я же тебе обещал! Пойдем, пройдемся немного.

Посмотрев на Исаака снизу вверх, Уильям кивнул и сунул свою маленькую липкую ладошку в огромную лапищу кузнеца.

У Исаака дернулась покалеченная рука: у него очень часто возникало чувство, что кисть по-прежнему на месте. Он потер культю о накидку, чтобы уменьшить зуд. Подойдя к холму, они уселись на траву.

– Так что, ты хочешь узнать, как Виланд отомстил Нидунгу?

Уильям энергично закивал.

– Как ты помнишь, Виланд стал служить королю.

Уильям смотрел на дядю, не отрывая взгляда.

– Я бы ни за что не стал на него работать. Король же перерезал ему связки на ногах! – возмутился он.

Рассмеявшись, Исаак погладил его по голове.

– Итак, однажды к Виланду в кузницу пришли двое молодых сыновей Нидунга и попросили его выковать для них стрелы. Они сказали, что их отец ничего не должен об этом знать. Виланд приказал им вернуться в тот день,когда выпадет снег. Они должны были идти в кузницу задом наперед, и только тогда он согласился бы выковать для них стрелы. На следующий же день пошел снег, и дети короля сделали так, как сказал им кузнец. – Исаак посмотрел Уильяму в глаза. – Виланд был одержим мыслями о мести. Он взял свой молот и убил детей короля.

– Но они же тут вообще ни при чем! – в ужасе закричал Уильям.

– Это правда, сынок, но одержимые местью редко бывают справедливы. – Исаак посадил мальчика к себе на колени. – Мне рассказывать дальше?

Проглотив слезы, Уильям кивнул.

– Трупы детей он спрятал в лесу, и когда люди короля, разыскивая их, пришли в кузницу, он сказал, что сковал для них стрелы. Следы на слегу, которые вели от кузницы, подтверждали его слова, и люди Нидунга стали искать мальчиков в лесу. Когда через много дней от поисков отказались, Исаак вытащил трупы из тайника и сделал из черепов детей бокалы, отделал их золотом и серебром, а из их костей вырезал рукояти ножей и подсвечники для королевского стола. Но сердце Виланда не перестало жаждать мести. При помощи волшебного кольца он заставил Бадгильду, дочь короля, тайно с ним обвенчаться. Когда вскоре после этого ко двору приехал один из братьев Виланда, лучший лучник в королевстве, кузнец наконец-то смог довести до конца задуманное. Он сделал себе крылья из перьев орла и полетел на них к замку Нидунга. Он рассказал королю, что это он убил его сыновей, а еще сказал, что Бадгильда ждет от него ребенка. После этого он вылетел в окно. Нидунг приказал лучнику убить собственного брата.

– Ну вот, теперь Виланд получит по заслугам! – с воодушевлением воскликнул Уильям.

Исаак покачал головой.

– Виланд был умен, он велел брату целиться в его правую подмышку, где он закрепил наполненный кровью бурдюк. Хотя Нидунг и подумал, что кузнец умер, увидев растекшуюся по земле кровь, он вскоре скончался от горя. Новым королем стал его старший сын. Он был добрым и справедливым правителем. А когда Бадгильда родила мальчика, Виланд попросил молодого короля о мире. Виланд и Бадгильда сыграли свадьбу, и жили долго и счастливо у него на родине, пока не умерли. – Закончив рассказывать, Исаак замолчал.

Уильям начал бросать камешки: сначала потихоньку, а потом все сильнее и сильнее.

– Он мне не нравится! – выдохнул он.

– Кто? – удивился Исаак.

– Виланд! Никакой он не герой! Он злобный, ничем не лучше Нидунга!

– Но ведь Нидунг предал его и сделал из него калеку! – изумленно сказал Исаак.

– Виланд – трус! Дети ему ничего не сделали. И бедные орлы, которым пришлось отдать свои перья! Орлы-то ни в чем не виноваты! – возмущенно заявил Уильям. – Ты что, мог бы меня убить только потому, что она разрешила лекарю отрезать тебе руку? – с отчаянием в голосе спросил он.

Исаак понял, что мальчик имеет в виду Эллен, и не знал, что сказать на это. Он молча покачал головой.

– Я никогда не буду таким, как Виланд. Я никогда не стану кузнецом! – упрямо выкрикнул мальчик.

– Но Уильям! – Исаак обнял его. – Ты еще слишком маленький и многого не понимаешь. Конечно же, ты будешь кузнецом. В нашей семье все мужчины были кузнецами: и твой дедушка, то есть мой отец, и его отец, и все наши предки. – Он ободряюще улыбнулся мальчику.

– А как же мой отец? – Слезы навернулись Уильяму на глаза. Вскочив, мальчик побежал вниз по холму.

– Погоди, Уилл! Подожди меня! – Встав, Исаак побежал за ним. – Несмотря на то что у тебя такая нога, бегаешь ты невероятно быстро, – запыхавшись, пробормотал он, когда догнал мальчика перед кузницей.

Уильям покраснел, обрадовавшись похвале Исаака, и сразу же забыл о своем гневе.

– Ну что, пойдем завтра снова гулять в лес? – Исаак улыбнулся. Кивнув, Уильям, совершенно счастливый, пошел домой.


– Я мог бы вырезать из дерева, если бы придумал, как мне держать заготовку, – пробормотал Исаак на следующий день, когда они сидели на лужайке на опушке леса.

Кузнец снял башмаки и попытался ухватить заготовку ногами. Уильям с восторгом повторял его движения, и вскоре оба убедились, что это не так уж и сложно.

Исаак как одержимый стал тренироваться каждый день, пока, наконец, не научился удерживать заготовку пальцами ног так, что ее можно было осторожно обрабатывать ножом. Исаака удивляло то, что Уильям тренируется вместе с ним.

– Почему ты это делаешь? У тебя ведь обе руки здоровые! – спросил он его однажды.

– Когда ты начал так делать, мне это показалось забавным. – Уильям улыбнулся. – Но это укрепляет мою ногу. С тех пор как я тренируюсь вместе с тобой, я могу дольше бегать и нога у меня не болит.

Когда Уильям был рядом, Исаак ощущал внутри тепло и покой, которого ему так долго не хватало.

– Ну что ж, тогда мне пора начинать работать, чтобы поскорее сделать тебе новые деревянные башмаки.

Исаак зажал кусок дерева пальцами одной ноги, ловко поддерживая его второй. Он начал вырезать корову. Вскоре он сделал куклу для Марии и собачку для Агнесс. Затем из-под его резца вышли еще две коровы, свинья, осел и лошадь. Потом крестьянин, кошка и колыбель с ребенком.

Его дочери пришли в восторг, когда Исаак подарил им первые вырезанные фигурки. Каждый день они с нетерпением ждали новых и новых игрушек.

Каждую новую вырезанную фигурку Исаак вырезал с большим мастерством, и, как все заметили, фигурки получались с каждым разом более веселыми.


Осень 1178 года

Уильям босиком пробежал по росе туда, где Исаак обычно сидел, вырезая фигурки из дерева. Земля была мягкой, ее покрывал слой разноцветных листьев, которые Уильям радостно пинал ногами. Вместо того чтобы обрабатывать дерево, Исаак стоял с камнем в руке. Уильям удивленно посмотрел на него, открыв рот. Исаак то подносил руку с камнем к плечу, то опускал ее вниз. Затем он принялся делать круговые движения, а потом поднимать камень над головой. Уильям с восторгом наблюдал за тем, что делает Исаак, долгое время не решаясь его окликнуть, чтобы не мешать.

– Что ты делаешь, дядя Исаак? – наконец спросил он.

– Рука стала слабой. Пришло время это исправить.

Уильям кивнул, хотя и не понял его слов. Посмотрев на мальчика, Исаак рассмеялся, потому что виду племянника был ошарашенный.

– Посмотри на мою руку, когда я поднимаю камень. Видишь? – Он подбородком указал на свои мускулы. – Раньше моя рука была вдвое толще, и должна такой же стать. Поэтому я начинаю с камня поменьше, а потом возьму камень побольше. Чем тяжелее будет камень, тем толще будет становиться моя рука.

– А как же вторая рука? – Уильям указал на его левую руку. – Разве она не должна стать толще?

Исаак не ответил. Как же ему поднимать камень рукой без кисти? Уильям и не подозревал, как беспокоил Исаака этот вопрос.

– А ну-ка, повисни! – сказал Исаак мальчику однажды, решительно протягивая ему правую руку.

Повиснув на его предплечье, Уильям поджал ноги. Исаак остался доволен, потому что он смог поднять мальчика на согнутой руке. Упражнения пошли ему на пользу – рука снова приобрела силу.

– А теперь давай на второй! – сказал Уильям.

Исаак неуверенно протянул ему искалеченную руку.

Схватив его за предплечье, Уильям потянул руку вниз, не отрывая ног от пола. Он тянул изо всех сил, пока рука Исаака не начала дрожать от напряжения. Увидев это, Уильям ее отпустил.

– Неплохо придумано! – Исаак потрепал мальчика по голове, как делал всегда, когда хотел выразить свою любовь. – Нужно так делать почаще.

Уильям радостно кивнул.

– Тогда эта рука будет такой же сильной, как и другая! Чтобы так и получилось, они каждый день тренировались, и до весны Исаак уже смог держать мальчика на вытянутой руке столько времени, сколько требовалось на то, чтобы дважды прочитать «Отче наш». Его руки, плечи и спина становились все сильнее. С некоторого времени он начал делать отжимания на одной руке, и когда ему это стало легко удаваться на правой руке, он сделал себе подставку под культю, чтобы тренироваться па левой руке. Вместе с мускулами росло и желание Исаака возобновить работу в кузнице.


– Исаак уже может подолгу держать меня на вытянутой руке! – гордо сказал однажды Уильям за ужином.

Эллен раздраженно посмотрела на Исаака, а Роза и Жан улыбнулись.

– Мне бы хотелось завтра пойти в кузницу, может быть, я мог бы с Петером…

– Это твоя кузница! – грубо оборвала его Эллен. Исаак промолчал.

– Петер обрадуется, – не удержался Жан. – У нас много работы. Было бы хорошо, если бы нам кто-нибудь помог.

Эллен старалась не смотреть на Исаака.


– Почему ты не попытался его отговорить? – набросилась она на Жана, как только Исаак вышел из комнаты.

– А зачем? Ты уже два года сердишься из-за того, что он не работает. Ты видела его руки? К нему вернулась былая сила. Я за ним наблюдал. Он снова смеется.

– Все это время нам приходилось терпеть его выходки, а как только на его губах начинает играть улыбка, вы все принимаетесь прыгать от счастья! – В голосе Эллен звенела нескрываемая ярость.

– Но почему ты так сердишься? – спокойно спросил Жан.

– Почему я… – Эллен задохнулась от возмущения. – Ты что, забыл, что это он считает, будто мое место у печи, а не у наковальни? – Эллен в растерянности потерла пальцами виски.

– Так ты боишься, что он заставит тебя работать в доме? – Жан хмыкнул.

– Мне, конечно, наплевать на то, что он думает, но мне нравится с вами работать, и я бы хотела, чтобы так было и дальше. От него ничего хорошего ждать не приходится.

– Ну, если ты окажешься права, прогонишь его. Я не думаю, что он станет незаменимым. Он должен будет приспособиться. Я думаю, он признает тебя мастером, – попытался уговорить ее Жан.

– Но как раз этого он и не сделает! – прошипела Эллен. «Ах вот оно что!» – подумал Жан, но виду не подал.

– Дай ему шанс. Посмотришь, как он будет работать. Ты же не должна выполнять заказы вместе с ним. Пускай он работает в паре с Петером. Кроме того, это пошло бы на пользу Уильяму!

– А он тут при чем? – удивилась Эллен.

– Он любит Исаака, и если тот опять станет работать в кузнице, это повлияет на отношение Уильяма к кузнечному делу. Ты же знаешь, какого он мнения о нем.

– Глупости! Уильям еще ребенок. Он просто упрямится, но ему придется стать кузнецом, ведь кузнецами были его предки. А о том, чтобы он стал хорошим кузнецом, позабочусь я. – Эллен уперла руки в бока.

– Но ты же не можешь его заставить… – примирительно сказал Жан: он понимал Уильяма.

– Еще как могу! Он не растратит свой талант попусту, это я тебе обещаю! – заявила Эллен.

«Да что ты знаешь о талантах своего сына?» – читалось во взгляде Жана.

– Это кузница Исаака, и я не могу ему запретить в ней работать, но сама я там буду находиться, только пока он будет придерживать язык! – предупредила Эллен.

Жан кивнул. Он понимал, чего она опасается, ведь ей довелось столько всего пережить, чтобы приблизиться к своей цели. Ей пришлось преодолеть намного больше препятствий, чем другим кузнецам. И все же Жан считал, что Исааку следует дать шанс. «Нужно будет помолиться за него», – решил он.

Исаака он нашел за кучей дров, неподалеку от стога сена. Жан молча сел рядом с ним.

– Как же она меня ненавидит! – прошептал Исаак.

– Но ведь ты с самого начала так обращался с ней… Неужели забыл? – Жан выдернул травинку из стога сена.

– У меня было много времени на размышления. Теперь я ко многому отношусь иначе, но кое-что не изменилось.

Жан посмотрел на него вопросительно.

– Честно говоря, я каким был, таким и остался! – сказал Исаак и ухмыльнулся. – Ты должен меня понять. Я не знаю, смогу ли смотреть на то, как она вами помыкает. Я даже не знаю, смогу ли что-то делать… такой, кем я стал, – он поднял левую руку, – с ней в одной мастерской. Я же не слепой и не глухой. Я знаю, что о кузнице хорошо отзываются. Значит, что-то она да умеет. И все же я не знаю, смогу ли смириться с тем, что она кует лучше, чем я. Если бы у меня была рука, она бы не могла со мной тягаться! – В голосе Исаака звучало отчаяние.

– Ты ошибаешься, Исаак! – задиристо сказал Жан.

– В каком смысле?

– Исаак, я видел, как ты умеешь ковать. Ты хороший кузнец, но она – не просто хороший кузнец. Она кузнец от Бога. Я уверен, что кузнецов в Англии и Нормандии, равных ей, можно сосчитать по пальцам. Если бы она была мужчиной, она бы давно прославилась. И не только в Восточной Англии, но и во всем королевстве, и за его пределами, поверь мне!

– Я не могу, – со стоном сказал Исаак. – Это так несправедливо!

– Что же тут несправедливого? – Жан удивленно посмотрел на Исаака.

– А ты что, думаешь, это справедливо, если Господь наделяет женщину, и к тому же красивую женщину, талантом, который вознес бы мужчину на вершину славы? Неужели справедливо то, что Господь отобрал у меня руку?

– Возможно, Господь хотел усмирить твою гордыню, чтобы ты понял: это он решает, кому дать свое благословение. Он, а не мы, люди. Ты только посмотри, как она кует, как она работает! Ты не сможешь ею не любоваться. Возможно, когда-нибудь ты вознесешь Господу хвалу за то, что он ниспослал тебе эту великолепную женщину, за то, что она стала твоей женой.

Помолчав, Исаак подавленно посмотрел на Жана.

– Она необычайный человек, и раз уж ты вожделеешь ее тело из-за ее красоты, ты должен заслужить ее уважение, а это возможно не благодаря твоему искусству кузнеца, а только в том случае, если ты сможешь укротить свою гордыню и признаешь ее дар.

Исаак сидел как громом пораженный. Но когда он хотел с возмущением опровергнуть то, что он пылает страстью к Эллен, Жан уже встал и ушел.


На следующее утро Исаак пришел в кузницу последним, чтобы не сердить Эллен. Он не хотел, чтобы она подумала, будто он хочет занять место мастера. Он всю ночь думал над словами Жана и решил не бросать Эллен вызов.

Жан как раз разводил огонь в горне, Эллен планировала работу надень, а Петер смазывал маслом инструменты.

– Это всего лишь болтовня. Он не придет. Наверное, его желание работать снова улетучилось! – сказала Эллен, так как Исаака действительно не было.

Жан взглянул на нее с упреком.

– Дай ему шанс, Эллен, прошу тебя!

– Ладно, ладно! – Эллен подняла руки, соглашаясь.

– Петер, ты сегодня будешь работать вместе с Исааком. Нужно сделать пару заготовок. Помни о том, что он может пользоваться только одной рукой. Либо ты будешь бить молотом, а он держать заготовку, либо наоборот. Это будет нелегко, но ты справишься! – Жан взял на себя инициативу, ободряюще кивая подмастерью.

– Жан прав. Ты многому научился с тех пор, как Исаак в последний раз с тобой работал. Вот он удивится! – успокоила его Эллен, когда Петер неуверенно взглянул на нее.

Исаак вошел в кузницу, словно никогда здесь не был. С тех пор как в его кузнице стала работать Эллен, тут многое поменялось. Она привезла новые инструменты, установила шлифовальный камень с ножным приводом и обустроила еще два рабочих места. Все инструменты были рассортированы сообразно ее указаниям, и их было намного больше, чем раньше. Он понял, что ему потребуется немного времени, чтобы сориентироваться в собственной кузнице. Чувствуя унизительную неловкость, он поздоровался со всеми и подошел к Петеру, чтобы обсудить, как они будут работать.

– Молотком мне бить будет совсем не сложно. Разучиться этому невозможно, так что, пожалуй, с этого я и начну.

Петер кивнул. Он очень старался не разочаровать своего мастера. Исаак вкладывал в работу всю свою душу. Он ожесточенно бил молотком по железу, не обращая внимания на боль, поднимавшуюся от кисти к плечу. Хорошо было заниматься привычным делом. Ему так не хватало этой работы, пота и напряжения в руках!

– Дай-ка мне молот. Я хочу посмотреть, смогу ли я его удержать, – попросил Исаак Петера незадолго до ужина.

Петер сглотнул. Как же Исаак будет держать молот одной рукой? Заметив неуверенность подмастерья, Исаак поспешил его успокоить.

– Я хочу только попробовать, тяжелым ли окажется молот для одной руки и удастся ли мне управляться с ним, если я немного потренируюсь.

Исаак проявил сноровку, пытаясь не уронить молот, но рукоять все равно выскальзывала – удерживать инструмент одной рукой было невероятно трудно. Ощущая разочарование от того, что он сразу не добился желаемого результата, он положил тяжелый молот в ведро с водой, чтобы рукоятка разбухла за ночь и на следующий день молот не шатался.

– Ну что ж, на сегодня хватит. Я голоден как волк! – подчеркнуто добродушно сказал он, пытаясь скрыть свое разочарование.

Исаак много недель работал с Петером, словно он был не мастером, а учеником. Хотя он и не обращал внимания на Эллен, от него не ускользнуло, как сосредоточенно она работала. Когда возникали какие-либо трудности, она будто заранее знала правильное решение, а фонтан ее идей казался неисчерпаемым. Ее дар поразил бы любого кузнеца. Однажды Исааку удалось прыгнуть выше головы: он попросил у Эллен совета. Эллен ответила ему, будто это было само собой разумеющимся, и снова принялась за свою работу. Исаака поразила, даже ошеломила точность ее ответа. И как он сам не додумался? Какое-то мгновение он боролся с накатившей на него, словно черная волна, завистью, а затем последовал ее совету.


Июнь 1179 года

Эллен и Жан вынесли стол и лавки из дома, чтобы обедать во дворе. Уже неделю солнце светило каждый день. В воскресенье это было особенно приятно, ведь можно было сидеть на улице, наслаждаясь теплым днем.

– А тяжело полировать мечи? – спросил Исаак, макая кусок хлеба в суп.

– В общем, да. Тут нужен опыт и умение, а что?

– Я наблюдал за тобой. При грубой шлифовке тебе нужны обе руки, но при вторичной полировке ты работаешь только правой.

Исаак не решался на нее взглянуть. Когда она говорила о мечах, ее зеленые глаза блестели, и он чувствовал такое неодолимое желание, что ему было больно. Иногда по ночам он едва мог сдерживаться, ведь ему приходилось лежать рядом с ней, а он не имел права к ней прикоснуться.

– А ведь ты прав. – Эллен потерла указательными пальцами виски, словно ей так легче было думать. – Ты никогда еще не занимался полировкой? Даже охотничьи ножи не полировал?

– Я полировал только инструменты и пару раз ножи, но ведь с полировкой мечей это не сравнить, – скромно ответил Исаак.

– Можешь попытаться, – приободрила его Эллен. – Сегодня, правда, воскресенье и работать нельзя, но в мастерской никого нет, и я могла бы тебе показать, как это делается. Если ты хочешь, конечно! – поспешно добавила она.

Она заметила, что Исаак не сказал о ней ни одного плохого слова с тех пор, как снова начал работать в кузнице. Напротив, несмотря на свою искалеченную руку, он пытался сделать все возможное, чтобы стать полезным. Ома много раз поражалась его терпению, ведь он не сдавался.

– Хорошо! Пойдем! – обрадовавшись, Исаак встал.

– Вторичную полировку ты мог бы делать сидя. Я видела, как ты вырезаешь из дерева.

Эллен старалась не смотреть ему в глаза. Он, конечно, думал, что ему удается скрывать вожделение, но Эллен это видела по его взгляду, отчего у нее возникало странное ощущение в животе.

– Ничего, если я буду держать меч ногами?

Эллен пожала плечами.

– А почему бы и нет? Главное, не хватайся пальцами ног за лезвие. – Она улыбнулась ему и тут же покраснела.

Поспешно отвернувшись, она принесла косу, которую накануне сделали Петер и Исаак.

– Вот, начни с этого!

– С косы? Я должен полировать косу? – недоверчиво спросил Исаак.

– Что ж, косе это не повредит! – Эллен рассмеялась.

От ее смеха ему показалось, что его ударили кулаком в живот.

– Да, правда, – пробормотал он.

– Сперва ты должен тренироваться с самым мелким шлифовальным порошком, – сказала Эллен.

– Да? Почему?

– Чем грубее камень, тем заметнее ошибки. Если я при грубой полировке поцарапаю железо, то и лучший полировщик эту царапину уже не выведет. Так что для начала нужно использовать шлифовальный порошок, с ним невозможно совершить ошибку. Когда ты немного потренируешься и будешь знать, на что обращать внимание, как железо реагирует на шлифовку, вот тогда уже можешь брать камни побольше. Полировать мечи – необыкновенное занятие! Полировщики занимаются только этим, и действительно хороший полировщик – большая редкость, но они быстрее набираются опыта, чем любой кузнец, потому что только полируют.

Исаак кивнул.

Эллен заметила восхищение в его взгляде и снова покраснела. Она поспешно взяла льняную тряпку и насыпала на нее немного шлифовального порошка, а затем показала Исааку, как держать тряпку большим и указательным пальцем, чтобы полировать лезвие. Наблюдая за его работой, она время от времени удовлетворенно кивала: дело у него спорилось. Он довольно быстро понял, в чем особенности этой работы, и Эллен вскоре предложила ему отполировать охотничий нож, который она недавно сделала.

Исаак был счастлив. Доверие Эллен значило для него больше, чем ему хотелось бы. Казалось, его сердце раздавлено железным кулаком.

Взяв полировальный камень из кожаного мешочка, Эллен протянула его Исааку. Ее пальцы коснулись его ладони. Исаак вздрогнул.

Кузнец проявил выдержку и умение при полировке и продолжал учиться с большим рвением. Уже через два месяца Эллен позволила ему заниматься простыми мечами, и только самые дорогие мечи, которые она делала время от времени, она полировала сама. Для того чтобы добиться зеркального блеска и остроты лезвия, требовалось особое чутье при выборе подходящих камней.

Больше они не говорили друг другу колкостей, и Исаак явно наслаждался тем, что они все больше доверяли друг другу.


В один из первых осенних дней во дворе раздался топот копыт тяжелой лошади, приглушенный на мягкой земле. Рыцарь спрыгнул с коня, и вскоре они услышали его громкий голос.

– Мастер! Мне нужен мастер.

Эллен кивком велела Петеру открыть дверь.

В мастерскую вошел молодой барон в дорогой одежде. Его оружие было украшено золотом и многочисленными гравировками.

– Чем я могу вам помочь? – вежливо спросила Эллен, подходя к нему.

– Где мастер?

– Перед вами, милорд! – спокойно сказала Эллен, хотя на самом деле не была признанным мастером.

С ней много раз говорили свысока, и она была сыта этим по горло. Молодой рыцарь недовольно взглянул на нее.

– Это невозможно! Я слышал, что мастер в этой кузнице – некий Элан. Говорят, он делает лучшие мечи в округе!

Жан ухмыльнулся. Хотя Эллен настаивала на том, чтобы ее величали Элленвеорой, ее чаще называли Эллен, а некоторые ошибались, считая, что здесь работает Элан.

– Я не хочу иметь дело с женщиной. Вы бы лучше стояли у печи и готовили что-нибудь для семейства! Где кузнец? – нетерпеливо спросил молодой барон.

Эллен задохнулась от возмущения. Эти слова, когда-то звучавшие из уст Исаака, всегда выводили ее из себя. Она уже готова была вышвырнуть хама из кузницы и сделала шаг вперед. Она больше никому не собиралась позволять себя оскорблять. Внезапно рядом с ней появился Исаак.

– Позвольте, милорд. Я Исаак, кузнец. – Он поклонился, пряча культю левой руки за спину.

В Эллен мгновенно поднялась волна ярости. Она не ожидала от него предательства.

– А! Мастер! – Молодой рыцарь довольно улыбнулся.

– Я действительно мастер кузницы, милорд, но мечи уникального качества, о которых вы говорили, ковал не я. И не мой помощник. – Он указал на Петера. – Моя супруга – и, видит Господь, я горжусь этим – выковала эти великолепные мечи. Во всей Восточной Англии вы не найдете лучшего мастера мечей, чем она. Если вы хотите обладать таким мечом, вы должны попросить у нее прощения и надеяться, что она вас простит, потому что, как вы знаете, в гневе ничего хорошего не выкуешь.

Барон, побледнев, что-то прошипел, резко развернулся на каблуках и молча вышел из кузницы.

– Он не заслужил твоего меча! – презрительно сказал Исаак.

У Эллен бешено колотилось сердце, но не от ярости, а от радости.

– Ты совершенно прав! – поддержал его Жан.

Он смотрел то на Эллен, то на Исаака. Между ними явно что-то происходило.


Работа их сблизила. В мастерской они относились друг к другу с уважением и пониманием, и лишь в супружеской спальне не стремились разгадать знаки все сильнее овладевавшей ими любви.

Исаак не забыл своего обещания, данного в брачную ночь. Хотя он и понимал, что Эллен уже не испытывает к нему ненависти, он не решался сблизиться с ней, опасаясь того, что она воспримет это как супружеский долг.

Все остальные тоже замечали их напряженные взаимоотношения, и однажды, оставшись с Эллен наедине, Роза решила вмешаться.

– Слушай, Элленвеора! Я больше не могу этого видеть!

– А что? – Эллен осмотрела свое платье. – Что-то не так?

Роза рассмеялась.

– Я имею в виду тебя и Исаака! Вы все ходите и ходите один вокруг другого кругами…

Эллен покраснела.

– Он ведь не спит с тобой, правда? – прямо спросила Роза. Эллен покачала головой.

– В брачную ночь он навсегда отказался от своих прав супруга, – тихо сказала она.

– Что ж, очень благородно! – пробормотала Роза и задумалась. – Сам он никогда не нарушит своего обещания, по крайней мере, мне так кажется. – Мужчины! – Она вздохнула. – Но без них все равно никак не обойтись! Поэтому тебе лучше взять дело в свои руки! – Роза ухмыльнулась.

– Но Роза! – Эллен вспомнила о Гийоме и его манере настойчиво требовать от нее любви, чему она не могла противостоять. – Но я не могу! Это должен делать мужчина!

– Глупости! Женщина, которая умеет ковать, сможет и мужа соблазнить. – Заговорщически улыбнувшись, Роза что-то прошептала Эллен на ухо.

– Но Роза! Нет! Я после этого никогда не смогу смотреть ему в глаза! – в ужасе вскричала Эллен.

– Просто сделай это, и все! – Роза на этом закончила разговор, не желая слушать дальнейших отговорок.

Прямолинейные замечания Розы и мысли о том, как она будет ласкать красивое тело Исаака, взбудоражили воображение Эллен. Она отказалась от общего ужина, опасаясь того, что все могли прочитать в ее глазах неприличные мысли. Она отправилась спать поздно, когда Исаак уже уснул. Поспешно раздевшись, она скользнула под одеяло. Исаак лежал на спине. Эллен легла, прижавшись к нему, ее сердце бешено билось при мысли о том, что она собиралась сделать. Исаак не шевелился. Казалось, он крепко спал. Эллен принялась нежно его ласкать. Ее рука скользнула под простыню и стала поглаживать его мускулистую грудь. Она провела кончиками пальцев по его коже, спускаясь вниз, к животу, а затем – сначала осторожно, а потом все с большей страстью она стала целовать его шею. Прижавшись к нему всем телом, она с наслаждением закрыла глаза и вдохнула его запах, запах железа и кожи, смешивавшийся с запахом лаванды, которую Роза клала им в постель, чтобы отогнать насекомых.

Исаак задышал учащенно.

Эллен чувствовала его нарастающее возбуждение, но так и не дождалась, чтобы он ее обнял, поэтому она нежно провела ладонью по его левой руке до самой культи, а потом села на него сверху, взяла его руки и положила их себе на талию. В комнате было слишком темно, и Эллен не видела, открыл ли он глаза, но чувствовала, что он не спит.

– Обними меня! – прошептала она хрипло и поцеловала его в губы.

Сначала несмело, а затем все более и более страстно он принялся целовать ее в ответ. Его правая рука скользнула по телу Эллен, и она почувствовала теплую волну наслаждения.

– Ляг на меня сверху! – сдавленно прошептала она.


На следующее утро Эллен проснулась полной сил и счастливой, как никогда раньше. Исаак уже встал. Она с любовью провела ладонью по простыне, на которой они вместе провели ночь. Вскочив, она вымылась водой из ведра, которое стояло в углу, и надела платье.

– Я сегодня проспала! – извинилась она, входя в кухню и поспешно завязывая платок на затылке.

– Вот, поешь! – Роза усадила ее на стул и поставила перед ней миску с овсянкой, сваренной на козьем молоке, а затем, взяв Эллен за подбородок, заглянула ей в глаза. – А тебе идет!

– Что? – удивленно спросила Эллен.

– Любовь! – Роза принялась вымешивать паштет, с многозначительной улыбкой глядя на Эллен.

– Мне пора! – воскликнула Эллен, доедая последнюю ложку каши.

Покраснев, она выбежала из комнаты.

– Да, пора бы им уже найти друг друга, – удовлетворенно пробормотала Роза.


Март 1180 года

Хотя Эллен и Исааку казалось, что они ведут себя так же, как и раньше, все заметили их заговорщические взгляды, которыми они обменивались, когда думали, что никто за ними не наблюдает. Не ускользнули от внимания окружающих и их счастливые улыбки, когда они утром выходили из супружеской спальни. Они все время проводили вместе, говорили о ковке и полировке новых мечей, шутили и смеялись. Жан и Роза умилялись, видя, насколько они сблизились и какими счастливыми казались.

Даже маленький Уильям заметил происшедшие с ними изменения, и был счастлив, что в дом наконец-то вернулся мир.

– Дядя Исаак! – Уильям взял отчима за руку. – Да, сынок?

– Я так рад, что тебе уже лучше! – Уильям посмотрел на него с любовью.

– Да я тоже, – сказал Исаак.

– А можно у тебя кое-что спросить? – Уильям почесал затылок.

Исаак хорошо помнил, что когда в прошлый раз Уильям задал ему этот же вопрос, в его жизни все изменилось. Этот мальчик мог бы потребовать у него все что угодно, мог задать ему любой вопрос.

– Конечно, сынок.

– А почему ты всегда называешь меня сыном?

Исаак осекся.

– Ты сын моей жены, и я не мог бы любить тебя больше, если бы ты был моим собственным сыном. Кроме того, мне всегда хотелось иметь такого сына, как ты.

– Правда-правда?

Кивнув, Исаак улыбнулся мальчику.

– А можно я тогда буду называть тебя папой?

Исаак почувствовал, что у него сжалось горло. На это он не рассчитывал. Ему потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя.

– Ну, если твоя мама не будет против, – сказал он хрипло.

– Не думаю! – Уильям просиял. – Спасибо, папа! – воскликнул он и радостно поковылял в дом.

– Надо будет обязательно сделать ему новые башмаки! – вслух напомнил себе Исаак и пошел в кузницу.

Проходя через двор, он увидел, как Роза, улыбаясь, кладет себе руку на живот.

– Ты что, опять беременна? – улыбаясь, спросил он. Роза удовлетворенно кивнула.

– Мы хотели сказать вам об этом сегодня вечером. – Она немного покраснела.

– Я так рад за вас! – воскликнул Исаак.

– Погоди, и у вас будут дети! – обнадежила его Роза, подмигивая.

Исаак промолчал. Он знал, что Эллен не интересуется детьми. После смерти Милдред он не мог бы ее в этом упрекнуть. Он как раз хотел открыть дверь в кузницу, когда во двор на лошади въехал рыцарь. Серый зарычал, но молодой рыцарь спрыгнул с коня и успокоил его тихими словами.

– Милорд? – Исаак с достоинством поклонился.

– Здравствуйте, добрый человек! Говорят, здесь я могу найти кузнеца, который кует мечи.

У молодого рыцаря был сильный норманнский акцент, но английским языком он владел в совершенстве.

– Это правда, милорд. Я сейчас вас отведу к этому кузнецу. – Исаак жестом позвал его за собой.

Молодой рыцарь привязал лошадь к столбу.

– Головка моего эфеса разболталась, ее нужно подправить, – уточнил он.

– Уильям, малыш, принеси лошади милорда ведро воды! – позвал мальчика Исаак и повел рыцаря в кузницу. – Это Элленвеора, кузнец мечей, моя супруга! – гордо сказал Исаак.

Он представил Эллен, готовый защищать ее честь, если бы это потребовалось.

Эллен подняла голову от работы.

– Сейчас, мне только нужно еще…

– Если она в этот момент прервется, милорд, то качество меча пострадает, – объяснил Исаак.

– Ну что ж, этого мы допустить не можем. Придется мне подождать немного. – Рыцарь доброжелательно улыбнулся, глядя на Эллен.

– Элленвеора. Почти так зовут и пашу королеву, – задумчиво произнес он. – Должно быть, она хороший кузнец, раз о ней идет такая слава.

– Самый лучший! – подтвердил Исаак.

– Вы позволите? – Молодой рыцарь указал на меч, висевший на железном крючке.

Вежливо кивнув, Исаак снял меч с крючка и протянул его рыцарю.

– Это медное «Э» кажется мне знакомым! – удивленно воскликнул рыцарь, присмотревшись к мечу.

– Это знак Элленвеоры, она гравирует его на каждом клинке, – гордо сказал Исаак.

Положив железо на угли, Эллен подошла к ним.

– Милорд… – поклонившись, она посмотрела молодому человеку в глаза.

Его глаза показались ей знакомыми, в них светились и нежность, и доброта.

– Головка эфеса моего меча разболталась. Вы не могли бы ее подправить?

Эллен осмотрела эфес.

– Жан может быстро это починить!

Подозвав Жана, она показала ему оружие.

– Вы не англичанин. – Она повернулась к чужеземцу.

– Я фламандец, но вырос в Нормандии, – с улыбкой ответил он.

Она с любопытством взглянула на молодого человека.

– Мне кажется, что мы уже встречались, – пробормотал он, неуверенно глядя на Эллен.

На мгновение Эллен охватила паника. Она потерла указательными пальцами виски, косынка немного сползла, и из-под нее выбилась прядь рыжих волос.

– Mon ange![97] – воскликнул молодой рыцарь, просияв. И тут Эллен узнала сияющие глаза госпожи де Бетюн.

– Бодуэн? – изумленно прошептала она. Он кивнул.

– Малыш Бодуэн? – произнесла она на норманнском диалекте.

Он закивал еще энергичнее, и Эллен рассмеялась.

– Да, вы правы. Когда вы были маленьким мальчиком, вы называли меня своим ангелом!

– Потому что вы спасли мне жизнь, вытащив меня из реки! Элленвеора! – Бодуэн хлопнул себя ладонью по лбу. – И как это я сразу не догадался? Но ведь это было так давно, а мы так далеко от дома! – Он бросился ее обнимать.

– Как дела у вашей матери? – Эллен прикинула, что прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как она познакомилась с Аделаизой де Бетюн.

– Она умерла, производя на свет моего младшего брата. Да упокоит Господь ее душу! – Бодуэн перекрестился, и Эллен последовала его примеру.

– Она была замечательным человеком.

Исаак уже принялся было за работу, но теперь встал и, нахмурившись, подошел к ним. Положив руку ему на плечо, Эллен представила мужу молодого рыцаря.

– Исаак, это Бодуэн де Бетюн.

– Она спасла мне жизнь, когда мне было пять лет, – выпалил молодой человек.

– А он тогда чуть было не пообещал мне руку и сердце в благодарность! – Эллен рассмеялась, запрокинув голову.

Рыцарь смущенно улыбнулся.

– Я знаю, что тогда обещал выполнить любое ваше желание. Но, увидев, какие великолепные мечи вы делаете, я надеюсь, вы выполните мое желание! – Бодуэн просто сиял. – Выкуйте мне меч! Прошу вас! – Он снял с пояса большой кошель с деньгами. – Я… я рыцарь молодого короля. Мой лучший друг и брат по оружию побеждает с вашим мечом на всех турнирах! А я так и не смог узнать, откуда у него этот меч.

Эллен остолбенела. Бодуэн был рыцарем молодого короля? «Пожалуйста, Господи, хоть бы этим победителем не был Тибалт!» – взмолилась она. Эллен взяла себя в руки.

– Да? И как же зовут вашего друга? – спокойно спросила она.

– Гийом. Его называют ле Марешалем по титулу его отца. Он учит фехтованию нашего молодого короля! – с гордостью пояснил Бодуэн.

Эллен почувствовала, как кровь отлила от ее лица, и, чтобы никто этого не заметил, она обернулась и взяла в руки веревку.

– Что ж, тогда я сниму с вас мерки. Опустите руку свободно, – пробормотала она, стараясь не поднимать голову. – Вы правша?

– Да. Впрочем, я могу драться обеими руками, но правой все-таки лучше.

Эллен кивнула, размышляя над тем, откуда у Гийома один из ее мечей?

– У вас есть какие-нибудь особые пожелания? – Она уже совсем пришла в себя и теперь могла спокойно смотреть Бодуэну в глаза. – Возможно, вы предпочитаете какие-то особые украшения для меча? Драгоценные камни, например?

Бодуэн с отвращением поморщился.

– Даже если бы у меня были на это деньги, я не стал бы украшать меч драгоценными камнями, ведь тогда я не смог бы показаться на глаза Гийому. Он ненавидит такие побрякушки и считает, что подобные мечи годятся только для тех мужчин, которые не умеют драться, и им приходится ослеплять своих противников блеском драгоценных камней, чтобы отразить удар.

Легкая улыбка скользнула по губам Эллен. В этом отношении их мнения всегда совпадали.

– Конечно же, у самого Гийома много разных мечей. На турнирах он добыл себе целую груду оружия, поэтому у него есть и мечи с украшениями, но он ими никогда не пользуется. Мне бы хотелось немного загнутую вниз гарду, а в остальном я полностью доверяю вашему вкусу, – сказал он.

Эллен сняла с него мерки, сделала пару набросков на доске и назвала Бодуэну цену.

– А когда можно будет забрать меч? – спросил он с радостным нетерпением.

– Вам наверняка хотелось бы получить меч позавчера, но у нас очень много дел. Конечно же, ради вас мы поторопимся, но на то, чтобы сделать хороший меч, требуется время. – Она взглянула на Исаака. – Нам понадобится два месяца. Ты со мной согласен?

Исаак наморщил лоб.

– Да. Быстрее мы его, к сожалению, сделать не сможем. Мне даже придется задержать один заказ, потому что для полировки меча потребуется много времени.

Бодуэн вздохнул.

– Ну хорошо. Надеюсь, я тогда еще буду в Англии!

– Если вам придется уехать раньше, ваш меч будет ожидать вашего возвращения, – заверила его Элленвеора.

– Однажды вы уже спасли мне жизнь. Теперь же вы можете спасти ее стократ, милая Элленвеора. Сделайте мне хороший меч, ведь не раз моя жизнь будет зависеть от оружия.

– Можете быть уверены, Бодуэн, ваш меч будет особенным! – Эллен проводила молодого рыцаря, и они сердечно попрощались.

Махнув рукой, Бодуэн уехал.

– Ты спасла ему жизнь? – изумленно спросил Жан, когда она вернулась в кузницу.

– Рыцарю самого короля! – воскликнул Петер, пораженный до глубины души.

– Давай, расскажи нам, как это произошло! – не отставал от Эллен Жан.

Улыбнувшись, Эллен рассказала им, как спасла мальчика, вытащив его из реки.

– А меня она тоже научила плавать! – гордо сообщил Жан. Ему казалось, что лучи славы Эллен теперь падают и на него.


– Но ты же его давно не видела. Наверное, он очень изменился! – сказала Роза, когда Эллен по требованию Жана еще раз рассказала всю эту историю за ужином.

– Конечно, он изменился, ведь тогда ему было всего пять лет, а сейчас это взрослый мужчина. Но он очень похож на свою мать, поэтому мне кажется, что я уже давно его знаю. – Эллен улыбнулась. – Она была хорошим человеком, и я думаю, он тоже неплохой парень.

– Так ты говоришь, он служит молодому королю? – хрипло спросила Роза.

– Его друг – Гийом ле Марешаль! – сказала Эллен, строго глядя на Розу.

Жана она заранее предупредила о том, что ему никому нельзя говорить ни слова о Гийоме.

Но Розу волновало совсем не это. Она боялась, что поблизости может оказаться Тибалт. Кто знает, что он с ней сделает, если обнаружит ее у Эллен. Встав, Роза, погруженная в свои мысли, принялась убирать со стола.

– Эй, я же еще недоел! Роза, не торопись. – Исаак рассмеялся.

Роза растерянно покачала головой.

– Сейчас вернусь, – раздраженно сказала она и вышла из комнаты.

Исаак посмотрел ей вслед.

– Что с ней такое?

Жан, который почувствовал, что Розе плохо, вздохнул.

– Ничего, я сейчас с ней поговорю.

Исаак решил пока не задавать вопросов, но ему не нравилось то, что он все узнает последним.

– Ты действительно спасла жизнь рыцарю? – еще раз спросил Уильям. В конце концов, не у каждого мать была героем.

– Но ты же слышал, что он тогда не был рыцарем. Он был маленьким мальчиком, младше тебя! – недовольно ответила она и за весь оставшийся вечер не произнесла больше ни слова.


Когда они легли в постель, Исаак обнял Эллен.

– Ты внезапно стала такой задумчивой и молчаливой! Что случилось? – обеспокоенно спросил Исаак.

– Ничего, я просто устала, и у меня голова болит, – пробормотала Эллен, избегая его взгляда:

Исаак прижался к ней теснее и провел кончиками пальцев по ее шее.

Положив голову ему на плечо, Эллен закрыла глаза. Почему что-то опять должно омрачить ее счастье? Она глубоко вздохнула, едва сдерживая слезы.

Исаак нежно поцеловал ее волосы. Так, словно это был их последний поцелуй, Эллен впилась ему в губы. Взглянув на нее, Исаак погладил ее по щеке.

– Отдыхай, любимая. Завтра тебе будет лучше.

Эллен была благодарна ему за заботу. Она кивнула, но мысли о Гийоме и Тибалте не переставали бередить ее душу.

– Спасибо, – тихо пробормотала она. Исаак поцеловал ее в лоб.

– Спокойной ночи!

Исаак спокойно уснул, но Эллен продолжала ворочаться, одолеваемая тревожными мыслями.


На протяжении всего времени, когда они работали над мечом для Бодуэна де Бетюн, Эллен была молчалива и всех избегала.

– Ты плохо выглядишь. Нужно тебе работать поменьше, а то ты переутомляешься, – сказала ей как-то Роза.

Последние несколько дней она была совсем бледной. Волосы у нее потускнели, и она казалась невероятно хрупкой.

– Дело не в работе. – Эллен действительно неважно себя чувствовала, под глазами у нее пролегли темные круги. – Я была беременна, – тихо сказала она.

– Была? – Взгляд Розы выражал сочувствие.

– Я уже давно собиралась сказать Исааку, но… Теперь я рада, что ничего не сказала. Два дня назад у меня начались судороги. – Эллен опустила голову на руки. – Это было еще хуже, чем роды, но, слава Богу, продлилось недолго.

– Эллен! – Роза обняла ее, пытаясь утешить.

– Он был совсем крохотным. Я так и не смогла заставить себя на него взглянуть. – Эллен всхлипнула, но Роза знала, что она плачет не только от горя об утрате ребенка, но и от ужасных воспоминаний о прошлом. – Исаак об этом ничего не знает, и пусть оно так и будет! Ему так хочется сына… Это бы его только огорчило.

Эллен умоляюще взглянула на Розу, и та кивнула.

* * *
Тибалт сидел перед своей палаткой, наслаждаясь ласковым летним солнышком, когда к нему подскакал Бодуэн. Тибалт поднял голову. Бодуэн был лучшим другом Гийома, и уже одно это в глазах Тибалта делало его предателем. И все же он постарался не показывать свое презрение. В конце концов, дружба с доверенным лицом врага могла оказаться полезной. Увидев, что у Бодуэна новое оружие, Тибалт удивился. Его разбирало любопытство.

Бодуэн поспешил к Гийому, а Тибалт встал, чтобы подслушать их разговор. Сделав вид, что ему нужно помочиться, он остановился недалеко от палатки Гийома.

ЛеМарешаль стоял перед своей палаткой и брил мечом бороду, не обращая внимания на своего друга. Бодуэн, словно павлин, гордо ходил вокруг Гийома, пока тот наконец не посмотрел на него. Ле Марешаль с интересом осмотрел своего приятеля с головы до ног. Его взгляд остановился на мече.

– Что, новый? – Он явно заинтересовался оружием. Бодуэн с гордостью кивнул.

– Хочешь посмотреть?

– Да, конечно! – Протянув руку, Гийом взял оружие. Когда он взялся за рукоять, его любопытство возросло еще больше. Он стал вращать меч в руке.

– Меч просто великолепен! Какая балансировка! Почти как Атанор, – тихо сказал он, проведя рукой по поясу, где висел его любимый меч.

И тут он обнаружил букву, выгравированную медью с одной стороны лезвия, возле гарды.

– И здесь та же гравировка! – Он изумленно посмотрел на Бодуэна.

Тот, широко ухмыляясь, сделал вид, что рассматривает гравировку на мече.

– Откуда он у тебя? – настойчиво поинтересовался Гийом.

– Я повстречался кое с кем, кого знаю еще по Бетюну!

– Что ты от меня скрываешь? Отведи меня туда! Давай, отведи меня в кузницу, где тебе выковали этот меч! – Гийом нетерпеливо притопнул ногой и стал стирать остатки мыла с лица.

– Почему ты так нервничаешь?

– Я всегда думал, что знаю, кто выковал мой меч, но теперь выясняется, что и другие кузнецы пользуются тем же знаком. Я должен быть уверен, что не ошибся. Отведи меня туда, немедленно!

Бодуэн пожал плечами.

– Ну, если ты настаиваешь…

Тибалт незаметно отошел от палатки и вызвал своего оруженосца.

– Оседлай мне коня, чтобы никто не видел, отведи его на опушку леса и жди меня там у бука, в который попала молния, – приказал он.

Мальчик поспешно убежал. Тибалт прицепил к поясу свой меч и привинтил шпоры. Неужели Бодуэн встретил Элленвеору? Тибалт почувствовал, что его бросило в жар. Тогда, на турнире, он поручил одному мальчику украсть у Эллен меч, но она отобрала у воришки свое оружие, и Тибалту оно не досталось. Если меч Бодуэна действительно выковала она, как и Атанор, необходимо найти Элленвеору и заставить ее выковать ему меч еще лучше. Самый лучший меч! Выскользнув из палатки, Тибалт поторопился на опушку, где его уже ждал оруженосец. Сев на лошадь, он скакал вдоль лагеря, пока не увидел Гийома и Бодуэна, скакавших на север. Тибалт не зря считался лучшим разведчиком. Он знал, что, выдерживая достаточное расстояние между лошадьми, можно оставаться незамеченным.

Уже перевалило за полдень, когда они подъехали к кузнице. Тибалт тоже соскочил с коня, привязал его к дереву и крадучись направился к кузнице.

* * *
Когда Бодуэн и Гийом въехали во двор, Серый, рыча, подбежал к ним, но когда они спешились, он обнюхал Гийома и радостно замахал хвостом. Того, что кто-то сидит в кустах и следит за ними, никто не заметил. Исаак как раз шел в дом.

– Что-то не так с вашим мечом? – обеспокоенно спросил он у Бодуэна.

– О нет! Просто мой друг хотел познакомиться с кузнецом, который сделал этот меч, – ответил Бодуэн, подмигивая Исааку.

По тону Бодуэна Исаак понял, что незнакомец не знает о том, что кузнец – женщина. Ему совсем не понравилось подобное отношение к Эллен.

– Что ж, вы знаете, куда идти, – немного резко сказал он, указывая на мастерскую.

Дойдя до дома, он остановился. Что-то было не так. Развернувшись, он пошел обратно в кузницу. Войдя в мастерскую, он остолбенел при виде Эллен. Она смотрела на незнакомого рыцаря. Ее глаза сияли, да и вся она будто светилась изнутри так, как никогда раньше. Исааку даже показалось, что ее губы стали нежнее, а щеки также горели, как и ее волосы. Исаака захлестнула волна отчаяния.

– Вот кузнец, который сделал мой меч. К тому же много лет назад она спасла мне жизнь! – с гордостью представил ее Бодуэн, усмехаясь. – Что, не ожидал увидеть женщину, правда?

Эллен неотрывно смотрела на ле Марешаля.

Жан переводил взгляд с Эллен на рыцарей, а затем толкнул Петера в бок.

– Давай сделаем перерыв, а то я хочу есть. – Он вытолкал подмастерье из кузницы.

Не обращая внимания на слова Бодуэна, ле Марешаль подошел к девушке.

– Элленвеора! Сколько же лет прошло?! – воскликнул он, взяв ее за руку.

– Вы знакомы? – изумился Бодуэн.

– Семь лет, – ответила Эллен, не обращая внимания на Бодуэна. Сердце у нее бешено колотилось, готовое выскочить из груди, ладони вспотели. Она никогда не думала, что встреча с Гийомом может так подействовать на нее.

– Эй, может, вы мне объясните, что происходит? – не удержался Бодуэн, своим вопросом выведя Эллен из оцепенения.

– Мы знакомы еще по Танкарвиллю! – коротко объяснила она.

– Вы были в Танкарвилле? – не переставал удивляться Бодуэн.

– Я училась там кузнечному делу у Донована. Вы, наверное, его тоже знаете?

Бодуэн покачал головой.

– Бодуэн приехал в Танкарвилль спустя четыре года, – сказал Гийом.

– Но тогда прошло больше семи лет! – выпалил Бодуэн: он очень гордился тем, что умел быстро считать в уме.

– Мы потом еще встречались. – Голос Эллен был хриплым и в то же время в нем слышалась нежность.

Бодуэн кивнул. Он понял, что они когда-то хорошо знали друг друга.

Эллен взглянула на меч Гийома. Она тут же узнала Атанор. «Ножны поистерлись, значит, он часто пользовался этим мечом», – подумала она.

– Откуда у тебя… – Она посмотрела на оружие.

– Атанор? – Гийом положил руку на эфес меча. Казалось, он чувствовал облегчение от того, что Эллен спросила именно об этом. – Через три месяца после того, как мы освободили Жана и вы сбежали, я отобрал его у одного француза на турнире в Каене. Он так хвастался им! Сказал, что недавно его купил. Я сразу же узнал Атанор и решил заполучить его. Почему ты продала его какому-то незнакомцу, а не мне? – В его голосе слышался упрек.

– Но ты добыл его в честном бою! – Эллен удовлетворенно улыбнулась.

– Бодуэн показал мне свой новый меч. Он оставлял то же приятное ощущение в руке, что и Атанор. А потом я увидел на лезвии твой символ. Сначала я решил, что его используют и другие кузнецы, а мой меч – вовсе не Атанор. Хотя я и не сомневался в этом, я понял, что должен прийти и убедиться в том, что это ты делала мечи для Бодуэна и для меня!

– Так ты доволен? – Глаза Эллен по-прежнему сияли. Исаак, который тихонько подошел ближе, чувствовал, как в нем прорастают семена ревности.

– Это лучший меч, который у меня только был! Все рыцари произносят его имя с почтением! – Ле Марешаль приосанился, говоря о славе Атанора. – Даже молодой король от него в восторге!

Дверь в мастерскую открылась, и Исаак немного отошел в сторону. Скрип петель привлек внимание Эллен.

– Уильям? – Она недовольно взглянула на сына. – Ну что тебе еще? – бросила она.

– Можно я напою лошадок? – спросил он и, прихрамывая, подошел к матери поближе.

– Уильям? – Ле Марешаль вопросительно посмотрел на нее. В ее глазах любой мог прочитать ответ: этот мальчик был его сыном. Даже Бодуэн это понял. Переведя взгляд с мальчика на своего друга, он отметил, что ребенок был похож на отца как две капли воды, за исключением рыжих волос, которые он, несомненно, унаследовал от матери.

Исаак тоже все понял, и ему стало очень больно. Так, значит, этот незнакомый рыцарь – отец Уильяма. Неужели он отберет у него любовь жены и сына?

– Да, действительно, было бы замечательно, если бы ты позаботился о наших лошадях. Мы скакали очень быстро, и им наверняка хочется пить, – сказал Бодуэн, который первым сумел взять себя в руки.

Уильям просиял.

– Чудесные скакуны и такие сильные – просто загляденье! – похвалил он лошадей и, прихрамывая, вышел из кузницы.

– Что у него с ногой? – раздраженно спросил Гийом.

– У него нога искривлена от рождения, – холодно ответила Эллен: недружелюбие в голосе Гийома не ускользнуло от ее внимания.

– Калека… – пробормотал Гийом.

Она уже хотела ответить, но Исаак ее опередил.

– Для кузнеца ноги не имеют большого значения. Вот мне не повезло намного больше! – Он показал рыцарям культю. – Очевидно, я не могу удержать даже собственную жену! – Он не сводил глаз с ле Марешаля.

– Исаак! – недовольно буркнула Эллен, но Гийом лишь смерил его презрительным взглядом.

– Ну если это так, то вряд ли дело в вашей руке, – заметил он, отворачиваясь. – Я был очень рад снова тебя повидать. – Он взял грязную руку Эллен в свою огромную лапищу и пожал ее.

Влюбленный взгляд, которым его одарила Эллен, словно плетью ударил Исаака. Было очевидно, насколько важен для нее этот мужчина.


– Он на тебя похож, – шепнул Бодуэн своему другу.

Они подошли к маленькому Уильяму, который напоил лошадей водой, а теперь нежно гладил одну из них по носу.

– Гляди, он обращается с лошадьми так же, как и его отец!

– Он калека! – с раздражением буркнул Гийом.

– Спасибо, Уильям. – Бодуэн сунул мальчику в руку серебряную монету. – А ты похож на своего отца! – Бодуэн взял мальчика за подбородок и посмотрел ему в глаза.

– Исаак мне не отец! – В голосе Уильяма слышалось упрямство.

– Я это знаю, потому что я знаком с твоим отцом. Он храбрый воин, замечательный человек и самый лучший друг, какого себе только можно представить. Ты можешь им гордиться. – Бодуэн улыбнулся мальчику.

– Это правда? Вы его знаете? – Уильям просиял.

– Да не будь я Бодуэном де Бетюн! – Бодуэн ударил себя правой рукой в грудь.

Гийом молчал, не глядя на мальчика.

– Хватит болтать, пойдем, – бросил он и вскочил в седло. Но его друг не торопился. Гийом нетерпеливо пришпорил коня и ускакал. Тогда Бодуэн тоже взобрался на лошадь и склонился к мальчику.

– Я расскажу ему о тебе, и когда-нибудь твой отец будет гордиться тем, что у него есть такой сын, как ты, – шепнул он ребенку.

Уильям энергично закивал и, совершенно счастливый, помахал рыцарям на прощание, а затем повернулся и побежал в кузницу.

– Рыцарь, мама! – закричал он. – Рыцарь, которому ты сделала меч! Он сказал, что знаком с моим отцом! – Уильям сиял.

Буркнув что-то невразумительное, Исаак вышел из кузницы.

– Ты мне никогда о нем ничего не рассказывала! – сказал Уильям с упреком.

– Нечего тут болтать! – осадила его Эллен.

– Но кто он? – настаивал мальчик. Эллен отвернулась.

– Я думаю, скоро ты это узнаешь. А теперь иди в дом и помоги Розе!

Уильям знал, что приставать к матери с вопросами бессмысленно, и, понурив голову, пошел в дом.

За ужином Исаак молчал и, не поднимая глаз, ковырялся ложкой в каше. Эллен, погрузившись в свои мысли, съела все, что ей положили, не слушая Жана и Розу, которые пытались развлечь семейство веселой болтовней.

Уильям подпер голову рукой и рассматривал содержимое своей деревянной тарелки.

Агнесс и Мария хихикали. Они дразнили близняшек, отбирая у них корки хлеба, которые те с удовольствием обсасывали. Братья начали кричать, протягивая ручонки за хлебом.

Эллен, которая обычно требовала тишины за столом и, как правило, сразу же начинала ругаться, когда дети шумели, промолчала.

Роза со строгим видом отобрала у девочек обсосанные корки хлеба и отдала их сыновьям.

После ужина Эллен снова пошла в кузницу. Она еще раз подмела кузницу и смазала маслом инструменты, которые до этого уже смазал Жан. Она настолько углубилась в свои мысли, что не услышала, как в мастерскую вошел Жан.

Он молча подошел к ней.

– Должно быть, для тебя это было сильным потрясением, – сказал он через некоторое время.

– Что? – Эллен удивленно вскинулась.

– Я имею в виду, что он появился здесь так неожиданно. – Жан провел рукой по наковальне.

– Вот уж не думала, что встреча с ним произведет на меня такое впечатление. Ты знаешь, мне ведь хорошо с Исааком… и у меня нет причин… – Эллен запнулась.

– Гийом тогда не порекомендовал тебя королю, хотя мог это сделать. Он и сейчас этого не сделает. Ты никогда не могла ожидать от него большего, чем пылких объятий в соломе.

– Жан! – По Эллен было видно, что она рассердилась.

– Я знаю, что тебе не нравится это выслушивать, но ведь я прав! Ты должна выбросить его из головы, Эллен. – Жан покивал в подтверждение своих слов. – Я же видел, как ты на него смотрела. Он не заслужил твоей любви. В отличие от Исаака.

Эллен пристыженно опустила взгляд.

– Я ничего не могу с собой поделать. Когда он рядом, мое сердце начинает биться, как безумное, – тихо сказала она.

– Ты для него ничего не значишь, Эллен. Ты лишь одно из его достижений. Не забывай о его титуле! Чего ты вообще ждешь? Еще вчера ты была счастлива с Исааком. А ведь в том, что он так изменился, есть и твоя заслуга.

Эллен горько рассмеялась.

– Как же мы ненавидели друг друга в самом начале! Это было так давно.

– Исаак любит твоего сына как своего собственного. Даже ле Марешаль не мог бы стать Уильяму лучшим отцом.

Эллен кивнула.

– Я знаю! Он никогда не сможет стать ему отцом. – Она обреченно пожала плечами. – Что ж, я постараюсь! Обещаю тебе!

Жан похлопал ее по плечу.

– Я как-то сказал Исааку, что он тебя не заслуживает. Но с тех пор как он стал работать в кузнице, я изменил свое мнение. Вы предназначены друг для друга! – Жан ободряюще ей кивнул.

Эллен попыталась улыбнуться, но ей это не удалось.

* * *
Когда Тибалт увидел мальчика, ухаживавшего за лошадьми, он понял, что это сын Гийома и Эллен. Но все же он хотел удостовериться в том, что Эллен тоже здесь. Он прождал до вечера, пока она не вышла из кузницы. Гийом с Бодуэном уже давно уехали, а он все лежал в кустах и ждал.

Когда он увидел Эллен, ему показалось, что его сильно ударили в живот. Она по-прежнему была самой соблазнительной женщиной из всех, кого он знал. Ее рыжие волосы сияли в лучах закатного солнца, а печальный взгляд пронзил его сердце. Ему так хотелось вскочить и подбежать к ней, крепко обнять ее, а затем… Сырая земля холодила его тело, вырывая Тибалта из мира мечтаний. Вернувшись к коню, Тибалт вскочил в седло и ускакал. Он должен как-то заполучить ее меч, но не простой меч, о нет! Это должен быть шедевр, наилучший из сделанных ею мечей. Вот только как он этого добьется, Тибалт еще не знал.

* * *
После того как Гийом уехал, Эллен и все остальные быстро вернулись к привычной жизни.

Эллен почти не вспоминала о встрече с бывшим возлюбленным, а Исаак пытался подавить свою ревность. Жизнь вошла в привычную колею, но однажды к ним во двор въехал незнакомый рыцарь.

Он был богато одет, а за ним следовал его оруженосец.

Роза, как раз копавшаяся на огороде, вышла им навстречу.

– Отведите меня к кузнецу! – приказал рыцарь, не спешиваясь.

– Следуйте за мной в мастерскую.

На лбу у Розы выступили капельки пота. Подойдя ближе, она сразу же узнала его и стала молиться небесам, чтобы он ее не узнал.

Адам д'Юкебёф молча спешился и отдал поводья оруженосцу. Не обращая внимания на Розу, он широким шагом направился в мастерскую.

Роза бросилась в дом и вздохнула с облегчением, только когда закрыла за собой дверь.

В кузнице рыцарь подождал немного, чтобы глаза приспособились к полумраку, затем подошел к Эллен. Он и раньше встречал ее в Нормандии на турнирах, и тогда считал ее ополоумевшей бабой, которой непонятно почему вздумалось заниматься мужским делом. Хмыкнув, он подошел к ней ближе.

– Вам знаком герб на моем щите? – строго спросил он. Эллен кивнула.

– Королевский лев! Чем могу помочь, милорд? – Эллен постаралась скрыть свое изумление.

– Говорят, ваши мечи – необычайно острое и качественное оружие. Я привез вам драгоценные камни и золото для меча. Это должен быть самый лучший меч в вашей жизни. Постарайтесь приятно удивить молодого короля. Изготовьте меч, который был бы достоин августейшей руки.

От изумления Эллен открыла рот. Молодой король хочет заказать у нее меч? Происходящее казалось ей сном. Ну наконец-то! Наконец-то Гийом порекомендовал ее королю! Эллен постаралась сохранить спокойствие.

– Я видела Генриха-сына только издалека, и с тех пор прошло много лет. Я должна знать и его рост, и какая у него ведущая рука.

– Ведущая рука у него правая, а что касается размеров, то можете снять мерку с меня, – нетерпеливо сказал д'Юкебёф.

– Когда меч должен быть готов? – смущенно спросила Эллен: чем выше был титул клиента, тем скорее он, как правило, хотел получить свой меч.

– Молодой Генрих не задержится в Англии надолго. Он не может пропускать турниры. У вас есть три-четыре недели. Когда мы снова остановимся в ваших местах, я приду и заберу меч. Вы не должны передавать его никому другому, кроме меня, вы поняли?

Эллен кивнула.

Д'Юкебёф протянул ей один кошель с золотом и второй – с драгоценными камнями.

Эллен вытрясла камни на левую руку.

– Сапфиры, рубины и изумруды. Они просто великолепны! – оценила она королевский выбор.

Драгоценные камни действительно были очень чистыми, но Эллен вспомнился ле Марешаль и слова Бодуэна о его мнении относительно драгоценных камней на мече. Эллен подняла брови, но подумала, что, должно быть, у короля иной вкус.

– Это будет самый красивый, самый лучший меч, который когда-либо был у короля! – пообещала она.

– Время покажет, но сделать его таким в ваших же интересах! – заявил д'Юкебёф.

Эллен так и подмывало с достоинством ответить рыцарю, но ей не хотелось спорить со своим благородным гостем, поэтому она лишь почтительно склонила голову.

– Никому не говорите об этом заказе и предупредите об этом ваших подмастерий. Никому ни слова! – настойчиво повторил д'Юкебёф.

– Как вам будет угодно, милорд! – Она поклонилась. Д'Юкебёф фыркнул. Ноздри у него раздувались, как у лошади.

– А эфес и гарда?

– Сделайте их такими, какими сочтете нужным. Выберите форму, которая, по вашему мнению, больше всего годится для хорошо сбалансированного меча. Не забудьте придать мечу изысканность и шик!

Эллен снова сдержалась: каждый из ее мечей был изысканным и великолепным, даже без каких бы то ни было украшений.

– Есть ли у вас какие-либо пожелания насчет ножен и перевязи? – спросила Эллен, как обычно.

Д'Юкебёф раздраженно покачал головой.

– Слушайте, ну вы вообще мастер или нет? Придумайте что-нибудь! Меч должен быть единственным в своем роде, таким, чтобы все завидовали его владельцу!

Эллен снова поклонилась.

– Как прикажете, милорд.

После того как рыцарь короля уехал, взбудораженные Жан, Исаак и Петер собрались вокруг Эллен. Она терпеливо стала объяснять им свой замысел.

– Меч для короля важнее всех наших заказов. Именно этой работе мы должны отдать предпочтение, понятно?

– Но почему нам нельзя об этом рассказывать? – удивился Петер. – Было бы намного легче уговорить монахов дать нам отсрочку, если бы мы им все объяснили. Они не отказали бы нам, если бы мы сказали, что ты делаешь меч для самого короля. Кроме того, это упрочило бы нашу репутацию. Ты прославилась бы далеко за пределами Сент Эдмундсбери!

– Да, но это стало бы чудесной приманкой для грабителей. Об этом ты не подумал? Нам ведь оставили драгоценные камни.

Петер осекся.

– Да, об этом я не подумал, – признал он. Жан с Исааком промолчали.

Оставшись вечером с Жаном наедине, Эллен восторженно выпалила:

– Вот видишь, ты был неправ. В конце концов он порекомендовал меня королю!

Жан пожал плечами.

– И все же я остаюсь при своем мнении: ты должна выбросить его из головы!

– Да и я так считаю, – неуверенно буркнула Эллен.


Октябрь 1180 года

Изготовить меч к назначенному сроку казалось почти невозможным, настолько мало им дали времени. Эллен решила, что все остальные заказы будут делать Петер с Исааком, пока Жану придется помогать ей в изготовлении меча для короля.

Для того чтобы придумать сам меч, ей потребовалось полдня. Вытащив драгоценные камни из кошеля, они рассортировала их и задумалась, как же украсить ими эфес. Ей по-прежнему не нравились разукрашенные подобным образом мечи, но королевский меч был исключением. Чтобы точно представить себе, что же она будет ковать, Эллен сначала стала зарисовывать варианты на песке. Определившись с формой, она сделала набросок на восковой дощечке, сделав все необходимые расчеты. Обдумывая детали, она все время слышала одни и те же слоги: Ру-Не-Дур. Сама того не замечая, она все время тихо шептала эти слоги – один за другим, а затем ее осенило: Рунедур! Так будет называться меч для короля! Точно так же, как и в случае с Атанором, имя возникло в ее голове само по себе. Конечно, Рунедур должен был соединить в себе все достоинства хорошего оружия, но этот меч должен был стать уникальным благодаря тому, что искусство кузнеца и ювелира должно было породить ранее неведомую гармонию, ведь все работы будет выполнять один человек. Меч для короля будет необычайно изысканным и в то же время простым. Он должен олицетворять силу и власть молодого монарха. Эллен вспомнила чаши и кресты, которые делал Джоселин. Их тоже иногда украшали драгоценными камнями, но, несмотря на всю их пышность, все, кто их видел, ощущали благоговение перед такой красотой. Точно такое же чувство должно возникать у каждого, кто будет смотреть на Рунедур. Поняв, как будет выглядеть меч, Эллен лихорадочно принялась за работу.

Хотя Жан внимательно изучил набросок на восковой табличке и не менее внимательно выслушал описание Эллен, он не мог угнаться за полетом ее мысли. Она постоянно продумывала все на два-три хода вперед и иногда сердилась, так как Жан, казалось, не понимал, что же она собирается делать. Ее раздирали противоречивые чувства: глубоко засевший в ее душе страх оказаться неспособной выполнить собственный замысел и счастье от того, что она делает меч для самого короля.

Когда работа над мечом спорилась, Эллен жадно заглатывала обед, чтобы как можно быстрее пойти обратно в мастерскую. А когда ей что-то не удавалось или она задумывалась над решением какой-то проблемы, она начинала ковыряться в еде, оставаясь сидеть за столом, когда все уже доели и разошлись. Обычно все семейство и Петер с Евой сидели за столом, радостно болтая, но Эллен оставалась молчаливой. Казалось, она не замечала ничего вокруг, и все ее мысли были только о Рунедуре. Она выполняла в уме последующие действия, пыталась предусмотреть возможные сложности и их решение так, чтобы не сделать никаких ошибок.

Однажды при очистке бороздки у нее соскочила рука, и на мече осталась царапина. Глядя на нее, Эллен расплакалась. И как такое могло произойти? Чувствуя сильное отчаяние, она присмотрелась к царапине внимательнее и стала думать, как же ей поступить. Она потеряла день, мучаясь угрызениями совести, но затем поняла, что эту ошибку можно исправить, немного удлинив бороздку на мече. Эллен осторожно расширила эту царапину, перевернула меч и удлинила бороздку с другой стороны. После этого она удовлетворенно вздохнула: царапины не было видно. Эллен была одержима этим мечом и работала с восхода солнца до глубокой ночи. После удачной закалки, которая стоила ей массы нервов, она приступила к полировке меча, радуясь великолепному блеску, становившемуся все ослепительнее. Хотя Эллен почти не спала, она совершенно не уставала и чувствовала себя необычайно сильной. Она никогда не выглядела лучше, и чем дальше продвигалась работа с мечом, тем сильнее светились ее глаза от счастья.


– Вы уже решили, как назовете вашу дочь? – Эллен улыбнулась, не поднимая глаз от работы.

Накануне вечером Роза родила маленькую девочку с необычайно сильным голосом.

– Роза ни в коем случае не хочет давать ей имя своей матери, но она считает, что хорошо было бы назвать ее Жанной! – По Жану было видно, что он горд от такого решения жены.

– Жанна! – повторила Эллен, одобрительно кивая. – Хорошее имя.

Она снова сосредоточилась на работе, немного высунув кончик языка. Отделка меча драгоценными камнями вызвала у нее больше сложностей, чем она могла предположить.

– А почему ты не поручишь эту работу золотых дел мастеру?

Жан любовался ею, корпевшей над этим сложным заказом, не жалуясь и не теряя самообладания, но не понимал, почему она категорически отказывается прибегнуть к чьей-либо помощи.

– Об этом и речи быть не может. Во-первых, я поклялась себе сделать все самой. Во-вторых, золотых дел мастер спросил бы меня, для кого предназначен этот меч. А этого, как ты знаешь, я сказать не могу. К тому же я не могу доверить столь ценные камни незнакомцу. Кто знает, порядочно ли он поступит? А вдруг он вставит в меч стекляшки, а камни оставит себе?

– А тебе не кажется, что это уже слишком? – Жан скептически хмыкнул.

– Вовсе нет. В конце концов, мне доверили изготовление этого меча, и я за него в ответе. Не беспокойся, все будет в порядке.

– Хорошо, как скажешь. Я же хотел как лучше.

– Оставь ее в покое! Ты же знаешь, эту упрямицу не переупрямить! Я уже давно понял, что с этим ничего не поделаешь. – Исаак ухмыльнулся и подмигнул Жану.

– Hy-y! – Эллен бросила на него укоряющий и в то же время страстный взгляд.

– Ладно, ладно.


Был вечер. Они находились в комнате одни. Запыхавшись, Исаак откатился на бок.

– Ах, Эллен, ты должна всегда ковать мечи для короля! – удовлетворенно произнес он, постанывая.

– Да? – невинно спросила она. – Это почему же?

– С тех пор как ты работаешь над этим мечом, ты такая… такая страстная! – Его глаза блестели.

Эллен покраснела.

Исаак убрал с ее лба непослушный локон.

– Ты великолепна! Я люблю тебя! – шепнул он. Эллен прижалась к нему крепче.

– Загаси свечу, любимый, – пробормотала она и мгновенно уснула.


Эллен настолько ответственно подошла к этой работе, что изготовила меч до оговоренного срока. Оставшись одна в кузнице, она положила Рунедур на стол и осмотрела меч так, словно видела его впервые. К перевязи из темной кожи с широкой латунной пряжкой крепились на перекрещивающихся кожаных ремнях ножны, обернутые пурпурным шелком. Острие защищала золотая пластина с выгравированными на ней волнистыми линиями. Полукруглый набалдашник эфеса Эллен украсила двумя крупными камнями – изумрудом и рубином, по камню с каждой стороны. Камни поменьше были расположены по кругу, словно лепестки цветка. Они были обрамлены красивыми узорами из позолоченных линий. Эфес из ясеня был обернут темной кожей, а сверху обмотан золотой нитью. Он великолепно ложился в руку. Гарду Эллен сделала прямой, но ее края были немного загнуты вниз и покрыты позолотой. Они напоминали контур волчьей пасти. Налюбовавшись мечом, Эллен вытащила его из ножен. Клинок был необычайно острым, и вследствие ее неудачи при очистке бороздка получилась довольно длинной, что делало меч еще утонченней. Взяв плотную ткань, Эллен ухватилась ею за кончик меча и согнула его в полукруг, но как только она его отпустила, меч выпрямился.

Длинная бороздка никак не повлияла на гибкость и прочность клинка. Эллен удовлетворенно вздохнула. Затем она взяла кусок льна и, как учил ее Донован, просто опустила его на лезвие. Меч мгновенно разрезал ткань. Эллен с удовольствием еще раз взглянула на режущую кромку. С той стороны, где был пурпурный рубин, символизирующий страстную жизнь молодого короля, Эллен выгравировала позолоченные руны, которые должны были принести владельцу меча счастье и множество побед. Этим древним символам ее научил Донован, объяснив ей их значение. Хотя руны были знаками язычников, они были широко известны как символы победы. Но Эллен все же решила выгравировать рядом с рунами слова IN NOMINE DOMINI, чтобы Господь был милостив к молодому королю. С той стороны, где был изумруд, такой же зеленый, как ее глаза, она выгравировала лишь медную букву «Э» в круге. Этот великолепный сверкающий клинок мог зажечь вдохновение в сердце любого воина. По телу Эллен прошла приятная дрожь. Она была необычайно довольна Рунедуром.

– Молодой Генрих! – Запыхавшись, Петер вбежал в кузницу. – Он остановился за несколько миль на север отсюда. – Ловя воздух открытым ртом, Петер опустился на неустойчивый табурет и чуть не свалился с него.

– Король? – Глаза Эллен просветлели. – Приехал, говоришь? Я уверена, что он дождаться не может того момента, когда новый меч попадет ему в руки. Отвезу-ка я ему меч прямо сегодня!

– Но ведь рыцарь сказал, что он сам заберет меч и ты не должна отдавать его никому другому, – заметил Исаак.

Эллен ничего не хотела слышать об этом и просто отмахнулась от него.

– Ну конечно же, он имел в виду другого посланника, но ведь не самого короля!

Исаак пожал плечами.

– Ну как хочешь.

– Это же такая великолепная возможность! Я должна отвезти ему меч сама! Если его заберет посланник, обо мне никто не узнает, а если я сама передам меч молодому королю, то все рыцари увидят, кто сделал Рунедур! – Эллен раскраснелась от волнения.

– Позволь мне хотя бы сопровождать тебя! – обеспокоенно сказал Исаак.

Она решительно покачала головой.

– Нет, я поеду сама!

Если бы она явилась в сопровождении мужчины, то славу изготовления меча приписали бы ему, и в конце концов появилась бы легенда об одноруком кузнеце, который изготовил Рунедур. Этим она рисковать не могла.

– Поступай как знаешь! – Исаак был явно обижен. Впрочем, Эллен не обращала на него внимания. Мысль о том, что она наконец-то получит заслуженную славу, вызывала у нее нервную дрожь. Это был ее день. Взяв меч, она завернула его в покрывало, а затем пошла переодеться и рассказать обо всем Розе. После этого она вывела коня из конюшни и взобралась в седло.

– Ты действительно не хочешь подождать, пока за мечом придут? – еще раз переспросил ее Исаак, но было ясно, что он уже смирился с решением Эллен.

– Нет! – резко замотала головой Эллен.

Она не стала слушать дальнейших уговоров и, осведомившись у Петера, как ей найти короля, ускакала.


На большой лужайке возле Мильденхалла стояли шатры королевской свиты. Здесь было полным-полно оруженосцев, пехотинцев, слуг и лошадей. Некоторые шатры только устанавливали, а невдалеке строили загоны для лошадей. У всех было много дел, и никто не обращал внимания на Эллен, которая с гордым видом ехала по лагерю, посматривая по сторонам. В центре лужайки она увидела огромный роскошный шатер с красным вымпелом, на котором были вышиты три крадущихся льва. Это наверняка был шатер молодого короля! Спешившись, Эллен привязала коня к столбу. Руки у нее дрожали, но она погладила Локи по белой шее, чтобы конь успокоился. Она на мгновение прикоснулась лбом к голове коня и закрыла глаза. Нужно было собраться с духом! Решительно вздохнув, она взяла меч и подошла к пестрому шатру.

Не успела она приблизиться к входу в шатер, как завеса отодвинулась, и оттуда вышел красивый молодой рыцарь. Широко расставив ноги, он преградил Эллен дорогу.

– Мне нужно к королю! – немного дерзко заявила она и тут же улыбнулась самой обольстительной из своих улыбок.

Рыцарь насмешливо осмотрел ее с головы до ног.

– И что же вы от него хотите?

– Я привезла ему его новый меч, милорд!

Рыцарь изумленно поднял брови.

– Что ж, если так, то вам лучше войти со мной! – Улыбнувшись ей, он развернулся на каблуках и пошел в шатер.

Эллен последовала за ним. Шатер короля был намного больше, чем она предполагала. Десятки рыцарей толпились вокруг больших столов. Скромно опустив голову, Эллен краем глаза наблюдала за мужчинами. Они пили из серебряных бокалов, возбужденно разговаривали и громко смеялись, не обращая на нее внимания. Сердце у Эллен бешено заколотилось. А что, если Тибалт тоже тут? Принимая это решение, о нем она вообще забыла!

Молодой рыцарь знаком велел ей следовать за ним и направился к богато украшенному дубовому трону, стоявшему в противоположном конце шатра. Трон был пуст!

Эллен не решалась осмотреться в поисках короля. Неожиданно молодой рыцарь подскочил к трону и уселся на него.

Эллен испугалась, а некоторые рыцари удивленно подняли головы. Эллен сглотнула. Очевидно, молодой рыцарь хотел ее разыграть, но что скажет король, увидев, что он сел на его трон? У нее подогнулись колени, и она остановилась.

Улыбнувшись, молодой рыцарь махнул ей рукой, и, словно по его команде, все вокруг замолчали.

Рыцари с любопытством собрались вокруг Эллен, и только небольшой проход между нею и тропом оставался пуст. Кто-то подтолкнул ее вперед.

– Так ты мне что-то принесла? – спросил, приветливо улыбнувшись, молодой Генрих.

Очевидно, он наслаждался ее изумлением. Эллен никогда не видела короля-сына вблизи и не узнала его! Кровь ударила ей в голову, а по телу прошла волна жара.

Гийом стал рядом со своим сюзереном, небрежно оперевшись рукой о спинку трона. Лицо у него было серьезным. Он делал вид, что не знаком с Эллен, и лишь подрагивание уголков рта свидетельствовало о том, насколько его забавляет вся эта ситуация. Тибалт тоже стоял невдалеке, но он спрятался за спинами рыцарей, чтобы его не было видно. Никто не заметил, как он побледнел при виде Эллен. Взяв себя в руки, девушка подошла к трону еще на пару шагов и поклонилась, протягивая королю завернутый меч.

– Ну, давай же его сюда! – нетерпеливо сказал Генрих, притопывая ногами, как ребенок.

Выпрямившись, Эллен развернула меч и протянула его королю. Увидев его, монарх быстро нагнулся и, счастливо улыбаясь, поднял меч, словно трофей, чтобы все его видели. Восхищенный вздох прошел по толпе рыцарей. Молодой Генрих с удовольствием осмотрел меч, а затем медленно вытащил его из ножен, не обращая ни малейшего внимания на отделку драгоценными камнями. Он резким движением взмахнул рукой в сторону Гийома, и рыцари зааплодировали, услышав, с каким звуком меч разрезал воздух. Некоторые из них начали возбужденно переговариваться. Генрих присмотрелся к мечу повнимательнее и показал его Гийому.

– Глядите! У него такая же гравировка, как и у Атанора! – удивленно воскликнул молодой король.

Толпа зашумела еще больше.

– Имя этого меча – Рунедур, мой король, – сказала Эллен, хотя Генрих к ней не обращался. – Я знаю, что должна была передать меч вашему гонцу, но, услышав, что вы разбили здесь лагерь, я не удержалась и привезла его вам лично.

– Вам уже заплатили, или я еще что-то должен? – недоверчиво спросил Генрих, прищурившись: он ничего не знал ни о посланнике, ни о заказе меча.

– Ваша оплата была очень щедрой, мой король! – Эллен улыбнулась, и Генрих просиял.

Тибалт дрожал всем телом.

– Почему д'Юкебёфа нет? – шепотом спросил он у оруженосца.

– Он поехал выполнять поручение короля, милорд! – ответил мальчик, виновато опустив взгляд, хотя и не понимал причины раздражения господина.

Больше никто не обратил внимания на волнение Тибалта, хотя тот едва сдерживался, чтобы не ругаться в голос.

– Что же, скажите нам имя кузнеца, изготовившего Рунедур, чтобы каждый здесь мог услышать его! – приказал Генрих.

– Этот меч целиком и полностью был изготовлен мной. Мое имя Элленвеора, ваше величество! – Она поклонилась.

Толпа изумленно зашумела. Молодой Генрих поднял руку, и все рыцари замолчали.

– Что ж, все короли знают, что женщины с этим именем необычайно сильны! – Генрих рассмеялся, явно рассчитывая на поддержку рыцарей.

Большинство из них рассмеялись, как и всегда, когда молодой король шутил. Элеонора, мать Генриха, королева и герцогиня Аквитанская, была известна тем, что доставила массу проблем сначала своему первому супругу, королю Франции, а затем и второму – Генриху II, отцу молодого короля. Она много лет держала своего супруга в тюрьме, плетя интриги при дворе. Многим рыцарям такие сильные женщины были как кость в горле, но большинство присутствующих восхищались Элеонорой, потому что ей много раз удавалось обхитрить короля-отца.

Эллен мало что знала о своей тезке, чтобы понять, почему смеются рыцари.

– Это вы выковали Атанор? – осведомился король, подавшись к ней.

– Да, мой король, это моя работа! – гордо ответила Эллен.

– Что ж, если так, то, вероятно, вскоре у вас будет очень много заказов на новые мечи. – В голосе Генриха явственно звучало восхищение. – Ваша кузница где-то неподалеку? – Король снова выпрямился и широко расставил ноги.

– В Сент Эдмундсбери, ваше величество.

– Что ж, благодарю вас, Элленвеора из Сент Эдмундсбери. Я очень вами доволен! – Молодой король кивнул и приветливо улыбнулся.

Эллен снова поклонилась, а когда подняла голову, король, отвернувшись, разговаривал с рыцарями, которые собрались вокруг него. Эллен неуверенно оглянулась. Никто не обращал на нее внимания. Очевидно, ей можно было идти. Она еще раз поклонилась и украдкой бросила взгляд на Гийома, но тот был занят разговором со своим сюзереном и не смотрел в ее сторону.

Выйдя из шатра, она с облегчением вздохнула и, довольная собой, пошла к своему коню. Теперь самые благородные рыцари страны знали, кто сделал новый меч для короля. Хотя никто из них ничего не сказал, она надеялась, что король окажется прав, и слава о ней разнесется по всей стране. Совершенно измученная от нервного перенапряжения, Эллен долго стояла, гладя Локи, а затем пришпорила коня и поскакала домой.


У Эллен целую неделю было хорошее настроение. Она и сама не знала, чем это вызвано – тем, что она достигла своей цели и выковала меч для короля, или потому, что она верила: это Гийом порекомендовал ее королю. Даже маленький Уильям заметил, в каком прекрасном настроении находится его мать. Она разговаривала с ним спокойнее, чем обычно, и реже ругалась. Однажды она подозвала его к себе и погладила по голове.

– Ты помнишь, как я сердилась, когда ты порезался ножом Исаака?

Уильям кивнул. Совесть у него не была чиста. Его мать не знала, что он с тех пор регулярно вырезает из дерева вместе с Исааком разные фигурки и безделушки.

– Я думаю, что ты уже достаточно взрослый, чтобы иметь собственный нож. Мой отец – я имею в виду Осмонда – подарил мне нож, когда мне было столько же, сколько тебе сейчас.

Уильям посмотрел на пояс Эллен, на котором висел нож.

– Да, вот этот. С тех пор я всегда ношу его с собой. Я много раз его полировала заново. – Улыбнувшись сыну, она протянула ему нож в светлых ножнах из свиной кожи.

Вытащив нож, Уильям с восхищением его осмотрел. По всему лезвию тянулись разноцветные волнистые линии. Некоторые из них напоминали глаза.

– Какая красота! – вырвалось у него.

– Это дамасская сталь. Такой цветной узор получается благодаря нагреванию, очистке и наслоению железа разной прочности. Можно также брать разные заготовки и, поворачивая их, – это называется тордирование – соединять их друг с другом, – начала объяснять Эллен.

– Пойду покажу его Исааку и Жану, – поспешно сказал Уильям, пока мать не принялась читать ему скучную лекцию о кузнечном деле.

Улыбнувшись, Эллен кивнула. Конечно, все уже видели нож, но Эллен показалось, что мальчика это порадует, поэтому она его отпустила.

Изготавливали стальные лезвия по дамасскому способу издавна. В основном так делали ножи, но не мечи. Донован рассказывал Эллен, что викинги добивались невероятных успехов в изготовлении мечей с искусными узорами таким методом. Но с тех пор тайна такой ковки была утеряна, и лезвия теперь были чистыми, одноцветными, не считая гравировки. Эллен этот древний способ работы с металлом воспринимала как вызов своему мастерству. Она мечтала когда-нибудь изготовить меч из дамасской стали. Это, конечно же, было сложной, но выполнимой задачей.

При помощи этого меча Эллен надеялась пробудить в Уильяме хоть какой-то интерес к кузнечному делу, потому что ее сын предпочитал проводить время в лесу. Он постоянно приносил домой раненых животных и выхаживал их, хотя Эллен все время советовала ему заниматься более полезным делом. Исаак и Жан, напротив, поддерживали мальчика, пытаясь урезонить Эллен, когда она кричала на сына. Думая об Уильяме, Эллен нахмурилась. Он должен, в конце концов, понять, что у будущего кузнеца нет времени на всякую чепуху!


Ноябрь 1180 года

Уильям, скучая, сидел во дворе и гладил Серого, когда к кузнице подскакали два всадника. В одном из них он узнал рыцаря, который уже однажды был у них с Бодуэном де Бетюн, второй, вероятно, был его оруженосцем. Увидев на руке рыцаря птицу, Уильям вскочил и, несмотря на свою ногу, быстро подбежал к лошади.

– Это сокол, милорд? – не смущаясь, спросил Уильям.

– Да, полевой сокол, – спокойно ответил Гийом ле Марешаль, улыбнувшись. – Отойди немного, чтобы я мог спешиться. Не стоит беспокоить птицу. – Ле Марешаль спрыгнул на землю, практически не шевеля рукой. – Соколы – дикие птицы, и они остаются такими всю жизнь, даже когда живут с людьми, – объяснил он Уильяму, в глазах которого горел немой вопрос. – Любой резкий жест пугает их, и они пытаются улететь, так что медленно подойди ближе и говори тихо.

– Но ведь вы его держите на кожаном ремешке! – удивился Уильям, указывая на ремешок, привязанный к ноге сокола.

Мальчик приблизился, чтобы лучше рассмотреть птицу.

– Да, мальчик мой, и когда она, – а это самка, – так вот, когда она будет пытаться взлететь, испугавшись резкого движения, то может пораниться.

– Вот как? Понятно! – Лицо Уильяма прояснилось. – А как ее зовут? – спросил он, склонив голову набок.

– Принцесса Небес. – Гийом улыбнулся.

– А можно ее погладить?

– Ты можешь попытаться, но будь осторожен!

Уильям робко подошел ближе. Он отводил взгляд, наблюдая за птицей лишь краем глаза.

– Молодец! – похвалил его ле Марешаль. – Если она забеспокоится, ты должен быстро, но без резких движений отойти. Договорились?

Уильям кивнул. Его так и распирало от гордости. Он подошел совсем близко к птице, медленно поднял правую руку и погладил Принцессу по груди.

Сокол нисколько не беспокоился, что очень удивило ле Марешаля, ведь Принцесса не каждому позволяла к себе прикасаться. К его оруженосцу Джеффри она привыкала целую вечность.

Завидуя мальчику, оруженосец тоже подошел ближе, передразнивая походку Уильяма. Испугавшись, сокол попытался взлететь.

– Ты не должен к ней прикасаться. Видишь, ты ее пугаешь! – прошипел Джеффри.

– Я? – Уильям смерил его презрительным взглядом, а потом повернулся к ле Марешалю.

– Ты дурак, Джеффри. Это ты ее спугнул! – шепотом проворчал Гийом, стараясь не беспокоить птицу.

По его рассерженному взгляду, брошенному на оруженосца, было видно, насколько он взбешен.

Уильям по-прежнему стоял неподвижно, и когда сокол успокоился, мальчик погладил его еще раз.

– А у тебя ловко получается! – похвалил его Гийом.

– Я уже находил голубей, чибисов, соек и других птиц. Иногда я нахожу гнезда, брошенные матерью. Тогда я самвыращиваю птенцов, – рассказывал Уильям, сияя от удовольствия. – Я даже однажды выходил раненого ворона. Он был очень смышленый! Но потом он улетел. Брачный сезон! – Смущенно улыбаясь, мальчик залюбовался соколом искоса.

– Мальчик мой, с обычными птицами у соколов мало общего. Хищные птицы боятся людей, даже ненавидят их. Они их на дух не переносят. Чтобы приручить сокола – сокольничие называют это укрощением – и заставить его охотиться для людей, требуются большая ловкость и безграничное терпение. Сокол не стремится быть рядом с людьми, наоборот, он их избегает. Он любит свободу. Однако именно потому что сокола приручить так трудно, соколиная охота считается благороднейшим из всех видов птичьей охоты.

– Уильям! – послышался громкий женский голос, и Эллен выглянула из кузницы. – О Господи, и где этого мальчонку снова носит?! – раздраженно воскликнула она.

Увидев ле Марешаля, она вытерла грязные руки о платье, заправила пару выбившихся локонов под платок и приблизилась к нему.

– Милорд! – Она слегка кивнула головой, но книксена не сделала: после всего, что между ними было, она считала такое проявление уважения излишним, даже в присутствии оруженосца и собственного сына. – Снова ты тут ошиваешься! – бросила она Уильяму. – Иди к Жану и помоги ему.

Она взглянула на Гийома, смущенно улыбнулась и покраснела, а затем взяла Уильяма за плечи и подтолкнула его к мастерской.

– Король очень доволен мечом! – Гийом отдал птицу своему оруженосцу и пошел за Эллен к мастерской.

Через пару шагов они остановились.

– Что я могу для тебя сделать? – спросила она, открывая дверь в кузницу и пропуская рыцаря вперед.

– Меч, – отрывисто сказал он. – Один из оруженосцев короля вскоре будет посвящен в рыцари. Он для меня как сын, – его взгляд упал на Уильяма. – Вернее, как младший брат, – раздраженно добавил он.

Эллен проигнорировала его намек на Уильяма и продолжала разговаривать с Гийомом как со своим старым добрым другом и клиентом. Они обсудили все детали, договорились о цене и сроке, к которому меч должен быть сделан.

– Тогда мы снова вернемся сюда. Генриха ожидают на Рождество при дворе его отца. – Ле Марешаль положил руку на ножны.

– Нужно будет сделать тебе новые, а то кожа уже вся потерлась, – сказала Эллен. – Я могу сделать это прямо сейчас, если хочешь. Я заметила это, еще когда ты приходил в прошлый раз. У меня тут есть все необходимое. Ты сможешь подождать?

Поколебавшись, ле Марешаль кивнул.

– Я пока пойду погуляю с Уильямом? Ты не против?

Эллен сделанным равнодушием пожала плечами.

– Конечно, почему бы и нет. Уильям! Пойди погуляй с ле Марешалем! – велела она сыну.

Мальчик, сияя, последовал за Гийомом.

– Спасибо, что вы вызволили меня из этой ужасной затхлой кузницы. – Он заговорщически улыбнулся ле Марешалю. – А правда, что вы – самый близкий друг нашего короля? – Уильям за столом постоянно делал вид, что разговоры взрослых его не интересуют, но при этом он жадно впитывал каждое слово.

Ле Марешаль рассмеялся.

– Я – учитель молодого Генриха, а он действительно король Англии, как и его отец. Я полагаю, что я на самом деле его самый близкий друг. Доволен?

Уильям смущенно кивнул.

– Хочешь посмотреть, как летает сокол? Я могу тебе показать!

– Правда-правда? – обрадованно спросил Уильям, и когда ле Марешаль кивнул, захлопал в ладоши.

– Только не делай резких движений, а то она испугается, – напомнил Гийом.

Они провели вместе весь остаток дня. Рыцарь показывал Уильяму, как летает сокол, и сообщал ему подробности об особенностях поведения птиц и способах их приручения. Он даже разрешил Уильяму надеть его перчатку, на которой сидела Принцесса.

Мальчик почтительно надел перчатку. Мягкая, но в то же время прочная оленья кожа приятно пахла. Перчатка была слишком большой, но ласково обхватывала руку.

Гийом показал мальчику, как следует держать руку, и в конце вечера даже ненадолго посадил ему на руку сокола.

– Главное – чтобы рука была расслабленной, – мягко сказал он. Уильям постарался, чтобы рука не дрожала, и почувствовал облегчение и разочарование, когда ле Марешаль приказал Джеффри забрать у него птицу.

– У него талант обращаться с животными, – сказал ле Марешаль об Уильяме, когда они вернулись в кузницу.

– Что ж, если он не начнет проявлять больше интереса к кузнечному делу, то кроме подков ничего выковать не сможет. Тогда-то ему этот талант и потребуется, чтобы лошади его не прибили. – В голосе Эллен звучало недовольство.

Даже Гийом заметил это и удивился, почему она так сурово обращается с мальчиком. Он почти не помнил собственного детства, но знал, что, пока он жил дома, мать и няньки безбожно его баловали.

– Гляди, снова как новенькие! – отвлекла его от этих мыслей Эллен, протянув ему ножны. – Вот только клей еще должен подсохнуть, так что не вешай их сразу же на перевязь.

– Замечательно! – похвалил Гийом ее работу и потянулся за кошельком.

– Не надо! – Эллен положила свою почерневшую от копоти ладонь на его руку. – Это наименьшее, что я могу для тебя сделать.

Хотя ле Марешаль и не понял, что Эллен имела в виду, он пожал плечами и в сопровождении Эллен и Уильяма вышел из кузницы. Похлопав мальчика по плечу, он попрощался и сел на коня. А затем он внезапно нагнулся и нежно поцеловал Эллен в щеку, игнорируя вопросительный взгляд Джеффри. Эллен не могла даже пошевелиться.

– Слушайся маму, Уильям, и делай то, что она говорит! – сказал Гийом мальчику на прощание, посадил птицу себе на руку и ускакал вместе со своим оруженосцем.

А Эллен так и осталась стоять на месте. Поцелуй горел на ее щеке, как чертова метка, а сердце обливалось кровью.

Роза наблюдала за ними издалека. «Хоть бы это не закончилось ничем плохим», – подумала она, взяла свою метелку и пошла в дом.


Молодой король оказался прав. Через несколько недель каждый дворянин в Восточной Англии знал, что у короля и ле Марешаля были мечи Эллен. В ее кузницу зачастили рыцари, а заказы на мечи хлынули потоком. Многие из рыцарей делали вид, что случайно оказались поблизости, а некоторые рассказывали, какой долгий путь они проделали, чтобы сделать ей заказ.

Чем больше у Эллен было работы, тем более высокую оплату она могла требовать за свои мечи. Бывали месяцы, когда она зарабатывала денег больше, чем за весь предыдущий год.


– Жан, я думаю, тебе уже пора! – сказала она однажды вечером, когда все сидели за столом.

У нее по-прежнему было хорошее настроение.

– Что «пора»? – спросил он, ничего не подозревая, и продолжал как ни в чем не бывало есть суп.

– Завтра утром ты начнешь делать меч. Сам. У тебя будет помощник. Я думаю взять новенького. Как зовут того, что недавно приходил в кузнецу?

– Стивен.

– Да, точно, Стивен. Когда ты закончишь делать этот меч, если результат меня удовлетворит, я пойду к главе цеха и попрошу, чтобы тебя признали подмастерьем.

Жан от изумления поперхнулся хлебом.

– Серьезно? – спросил он, отдышавшись. Эллен подняла брови.

– А что, по-твоему, я шучу?

– Нет, конечно. Спасибо, Эллен, – смущенно сказал Жан. Роза мягко сжала его руку.

– У тебя все получится.

– Ну конечно же, у него все получится. Если бы я не была в этом убеждена, я бы ему это не предложила, – добавила Эллен.

– А как же Петер? – спросил Жан, который по-прежнему не мог не вступаться за других.

– Подойдет и его черед.

Жан удовлетворенно кивнул.

– Тогда нам вскоре потребуются новые ученики или помощники, как ты думаешь? – спросил Исаак у Эллен, откусывая кусок хлеба.

– Да, я об этом тоже уже думала, – ответила она, отхлебнув пива, но больше на эту тему не говорила.


Март 1181 года

Взяв меч, который Жан выковал без ее помощи, Эллен завернула его в кусок полотна и отправилась к Конраду. Жан спросил, нельзя ли ему пойти тоже, но Эллен предпочла отправиться сама, чтобы можно было поговорить с Конрадом по душам без посторонних. Эллен специально надела новое чистое платье. Роза сшила для нее лилово-зеленое платье из великолепной мягкой шерсти, украсив его по вырезу и на рукавах кантом, вышитым серебром. Сначала Эллен рассердилась, посчитав это пустой тратой денег. В конце концов, у нее же было зеленое платье из Бетюна. Но Роза не стала слушать никаких возражений.

– Ты должна иметь нарядную одежду для выходов, а платью со свадьбы Клэр уже лет десять. Возможно, тебя когда-нибудь позовет к себе король или, например, тот же глава цеха. Все должны видеть, что ты не какой-нибудь бедный кузнец, а добилась многого в этой жизни! – запальчиво заявила она, и Эллен сдалась.

Все равно было поздно что-либо менять, так как платье уже было пошито. На самом деле Эллен очень обрадовалась этому наряду, как и новому пальто, отделанному волчьей шерстью, которое великолепно защищало от холода. Хотя первые желтые нарциссы на опушке леса уже засвидетельствовали приход весны, ветер по-прежнему был очень холодным.

– Ты великолепно выглядишь! Настоящая госпожа! – прокричал Исаак ей вслед, когда она пришпорила коня.

Хотя дом главы цеха находился всего в нескольких милях от их дома и Эллен могла бы пойти туда пешком, она, следуя совету Розы и Жана, поскакала на роскошном жеребце, вызывавшем зависть у всех, кто его видел.

– Не помешает продемонстрировать Конраду, чего ты сумела добиться! – поддержал их Исаак.

Когда Эллен въехала во двор Конрада, к ней сразу же подбежал мальчик и вежливо ее поприветствовал.

– Мне нужен глава цеха! – сказала Эллен, не спешиваясь.

– Конечно, я сейчас же за ним схожу! – пробормотал мальчик и убежал.

Эллен улыбнулась. Должно быть, ее изысканный наряд произвел на парнишку огромное впечатление. Вероятно, Исаак был прав, и мальчик принял ее за леди. «Спасибо Розе, – подумала она. – Действительно нужно было одеться поприличнее».

Из кузницы вышел Конрад. Ростом он был не выше Эллен, а на облысевшей голове носил кожаную шапочку. Рукава рубашки он закатал, так что были видны его сильные руки.

Эллен изящно соскочила с лошади, как ее учил Жан, и сделала шаг навстречу хозяину дома.

– Элленвеора! – просто просиял Конрад, что для Эллен было неожиданно.

– Конрад! – Эллен с достоинством кивнула.

«Выгляжу я в этом дурацком наряде, как курица», – подумала она.

– Повсюду сейчас говорят о вас и о ваших мечах. – Конрад жестом пригласил ее пройти в дом. – Эдда, ты только посмотри, кто к нам пришел! – позвал он жену. – Это Элленвеора…

– Женщина-кузнец? – обрадованно спросила Эдда. Она вытерла испачканную мукой руку о передник и протянула ее Эллен. – Вы не представляете себе, как я рада, что вы к нам пришли!

Эллен не переставала удивляться. Откуда такая приветливость? Почему они все просто сияют? Нет, тут явно что-то не так!

– Что же вас ко мне привело? – Конрад предложил Эллен сесть за стол, а Эдда поставила перед ней бокал меда.

– Помните Жана? – спросила Эллен, отхлебнув медового напитка, чтобы промочить горло.

– Ну конечно, – осторожно ответил Конрад.

– Он выковал меч, и ему помогал только один молодой неопытный работник. – Эллен достала меч, который все это время незаметно прижимала к себе левой рукой.

Развернув меч, она положила его на стол. Конрад почтительно взял оружие в руки и стал его рассматривать.

– Но я не кую мечи! – смущенно признался он.

– Но вы же глава цеха. Я уверена, что вы можете оценить, настолько ли хорошо выполнена работа кузнеца, чтобы ему можно было присвоить звание подмастерья.

Очевидно, Конрад был польщен. Улыбнувшись, он благожелательно осмотрел оружие.

– Дефектов нет, полировка чистая. По-моему, хороший меч, – сказал он, не поднимая глаз.

– Тогда вы не против, чтобы Жан теперь считался подмастерьем? – уточнила Эллен. Ей не хотелось больше конфликтовать с членами цеха.

– Это вы его научили? – спросил Конрад вместо ответа. Эллен напряглась.

– Да, вообще-то я! – упрямо сказала она.

Она была уже готова ринуться в словесную перепалку. Он не имеет права отказывать Жану в звании подмастерья только по той причине, что его учила женщина!

– Мы ошиблись, не признав вас мастером. С тех пор как вы руководите мастерской Исаака, слава о вас распространилась далеко за пределы Сент Эдмундсбери. На следующем собрании я предложу членам цеха, чтобы вас признали мастером. Тогда звание подмастерья достается Жану само собой.

Эллен буквально онемела от удивления. Конрад был самым ярым из ее противников, а теперь он вдруг решил за нее вступиться? Очевидно, он понял, что должен как-то отреагировать на ее изумленное молчание. Конрад откашлялся.

– Допустим, члены цеха со мной согласятся и признают вас мастером. – Конрад сделал глубокий вдох, словно собираясь сказать что-то ужасное, и Эллен подготовилась к самому худшему. – Тогда вы сможете брать себе учеников, – сказал он на выдохе и почесал затылок.

– Да, это так, – произнесла Эллен, не понимая, к чему клонит глава цеха.

Казалось, Конрад пытается собрать все свое мужество.

– Вы, наверное, сами знаете, что отец – не всегда лучший учитель, – пробормотал Конрад, покраснев.

– Слушай, хватит молоть чушь, – не утерпев, вмешалась Эдда. – Наш мальчик вбил себе в голову, что должен стать мастером мечей. Он только об этом и говорит! Естественно, мы сразу же подумали о вас. – Она укоризненно взглянула на мужа. – Скажи уже все как есть!

– Но как раз это я и пытаюсь сделать, женщина! – раздраженно сказал он и, успокоившись, повернулся к Эллен. – Вы возьмете его в ученики, если все будет, как я сказал? – сдавленно спросил он.

Эллен догадывалась, чего ему стоил этот вопрос.

– Как только я получу подтверждение звания мастера, я проверю мальчика. Если он способный и трудолюбивый…

Конрад стал дышать, как рыба на суше. Несомненно, он ожидал, что она сразу же согласится на его предложение. Но Эллен, точно так же, как и он, не хотела терять лицо. Продавались ее мечи, но не она.

– Приходите ко мне с мальчиком, когда цех примет решение, – по-дружески сказала она, уверенная, что у Конрада было достаточно влияния на других кузнецов, чтобы провести это решение.

– Заседание через восемь дней, – сообщил он, немного расслабившись.

– Что ж, после этого я вас буду ждать. – Эллен протянула ему руку.

Выйдя во двор, она увидела, что мальчик, который встретил ее, шмыгнул в кузницу.

– Это он? – спросила она.

– Да, это Брэд. Ему уже почти одиннадцать, – гордо сказал Конрад.

– Он сильный мальчик, к тому же хорошо воспитан! – похвалила его Эллен.

Конрад расправил плечи.

– Это мой младшенький. Все остальные уже покинули отчий дом, кроме старшего. Он работает со мной в кузнице и когда-то ее унаследует!

– Вы счастливый человек, Конрад, – с теплотой в голосе сказала Эллен и откланялась.


Прошла неделя. Лучи мартовского солнца с трудом пробивались сквозь густые облака. В кузницу вошел Конрад с сыном.

– Вы теперь подмастерье, Жан! Вы действительно сделали замечательный меч, – похвалил он Жана, пожимая ему руку, а затем повернулся к Эллен. – Мастер! – Он смущенно улыбнулся. – Я привел к вам своего сына с нижайшей просьбой проверить его способности и принять его в ученики, – сообразно традиции сказал Конрад, слегка поклонившись.

– Вечером вы можете его забрать. Тогда я и сообщу вам, каков результат. – Эллен мило улыбнулась.

Конрад строго посмотрел на сына.

– Ты этого хотел, Брэд. Так что покажи теперь, на что способен!

Брэд энергично закивал.

– Да, папа.

Мальчик уже, благодаря отцу, приобрел первый опыт работы в кузнице. Он оказался честолюбивым и способным, так что Эллен была рада взять Брэда в ученики. Они договорились с Конрадом на срок обучения в семь лет. Большинство других кузнецов считали, что достаточно пяти лет, а кузнецы подков – всего четырех, так что Конрад сначала не хотел отдавать сына в обучение на такой долгий срок. Но Брэд принялся ныть, да и Эллен сделала Конраду скидку в оплате. В конце концов, она только выиграет, если у нее в учениках будет сын самого главы цеха.

Когда Конрад ушел, Эллен пошла в дом обедать и молча села за стол. Как бы гордился ею Осмонд, если бы он видел, чего ей удалось добиться! Может быть, даже Эдит однажды прослышит о ее славе, а Кенни будет хвастаться перед клиентами тем, что он ее брат. Подумав о Милдред и Леофрике, Эллен загрустила. Ей так их не хватало! А может быть, ею гордилась бы и мать… Из глубокой задумчивости ее вывел Исаак.

– Если мы возьмем еще учеников, нужно будет переоборудовать кузницу. – Протягивая ей кусок хлеба, он улыбнулся.

– Уже сейчас, с двумя горнами, достаточно тесно, да и трех наковален нам не хватает, – с набитым ртом добавил Жан.

– Я уже об этом думала, – сказала Эллен.

Она собиралась это обсудить, но, прежде чем она успела открыть рот, ее перебила Роза.

– Слушайте, давайте вы немножечко подумаете и обо мне! – Она ссадила малышку Жанну на пол. – Вот, возьми, малышка. – Она протянула дочке куклу, и ребенок радостно засмеялся. Роза переводила яростный взгляд с Эллен на Исаака и Жана. – Мы с Евой уже не справляемся. У нас на попечении шестеро детей, а днем все из кузницы приходят сюда на обед. А еще нам приходится смотреть за домом, стирать белье, ухаживать за животными и полоть огород. А у нас же всего по две руки! – Голос Розы становился все громче и громче – было очевидно, что она очень возмущена. Наверное, сегодняшний разговор стал последней каплей.

Эллен озадаченно смотрела на нее. Роза раньше никогда не жаловалась. Иногда в последнее время она казалась немного раздраженной, но никто не обращал на это внимания. Ни Эллен, ни кто-либо другой не задумывался над тем, что у бедных женщин становилось все больше и больше работы.

– А кроме того, Ева скоро выходит замуж!

В ответ на эти слова раздались пожелания счастья служанке, все радостно загалдели. Роза терпеливо ждала, пока все немного успокоятся, но только вопрос Эллен, собирается ли Ева уходить от них после свадьбы, заставил всех замолчать. Ева покачала головой, а Эллен удивленно посмотрела на Розу, словно хотела сказать: «Вот видишь, ничего не изменится».

Роза буквально пришла в бешенство.

– Как минимум через году нас будет еще один ребенок на руках! Вы что, думаете, Ева с мужем будут только за ручки держаться?! Мне нужны деньги, чтобы платить второй служанке, а в первую очередь, на продукты. Вы, кузнецы, жрете как трехголовые драконы! Мука, крупы и сало так и улетают. Иногда я вообще не знаю, что мне класть в суп! А кормить вас луком и капустой… так не нажретесь же! – Роза уже, что называется, орала благим матом.

– О Господи, Роза! – Эллен виновато посмотрела на нее. – Ты, конечно же, права. Мы зарабатываем достаточно! И почему я сама об этом не подумала?

– У меня всегда как-то получалось сводить концы с концами, но теперь я уже больше не могу, – сказала Роза, постепенно успокаиваясь.

Сняв кошель с пояса, Эллен высыпала горку серебряных монет на стол.

– Ты должна была раньше мне сказать! – упрекнула она Розу. – Если тебе потребуется больше, то просто приходи ко мне, договорились?

– Этого хватит на какое-то время. Я, конечно, стараюсь экономить, но…

– Перестань, Роза. Ты не должна оправдываться. Я знаю, что ты хорошо ведешь домашнее хозяйство. Можешь сама подыскать служанку? В конце концов, это же тебе с ней нужно будет ладить.

Откашлявшись, Роза удовлетворенно кивнула.

– Вчера здесь была девушка из деревни, спрашивала насчет работы. Похоже, она подойдет. Я завтра же пошлю за ней Марию. – Роза совсем успокоилась.

– Может быть, тогда у нас скоро опять на столе будут пироги! – Эллен вопросительно осмотрела сидящих за столом. – Что скажете?

– Да, да, да! – закричали дети, а Роза просияла.

– А когда ты собираешься разрешить Петеру изготовить меч самостоятельно, чтобы он мог стать подмастерьем? – осведомился Исаак, протягивая Розе свою деревянную миску, чтобы она положила ему добавки.

– В конце осени. Я думаю, меч для младшего сына графа де Клэра как раз будет для него хорошим испытанием.

– Но без медной «Э» он не станет покупать такой меч, – заметил Жан.

– Я уже говорила с ним об этом. Молодой человек не может себе позволить иметь мой меч, поэтому его выкует Петер. Под моим руководством, конечно же. Я заверила молодого де Клэра, что все наши изделия безупречны. На мече мы выгравируем «Э» из латуни, и станем делать такую гравировку на всех мечах, которые выйдут из нашей кузницы, и только на тех мечах, которые я сделаю сама, будет гравировка из меди. Такие мечи будут стоить дороже.

– Неплохая идея! – похвалил Жан. – Тогда на моих мечах тоже будет «Э» из латуни!

– Конечно! – Эллен поднесла ко рту ложку с кашей. – Ты права, Роза. На вкус неплохо, но немного сала в каше не помешало бы.


Январь 1183 года

Зима была очень теплой, снег выпал всего раз, и даже дождь шел редко. Эллен с наслаждением вдохнула свежий воздух. Уже полтора года она ковала только мечи! Благодаря высокой репутации Эллен получала лучших клиентов и скопила огромное состояние.

Исааку также удалось добиться хорошей репутации. Все больше дворян обращались к нему с просьбой отполировать свое оружие или семейные реликвии. У него было столько работы, что недавно он взял себе из Сент Эдмундсбери ученика, чтобы сделать из него профессионального полировщика.

Каждый день Эллен получала новые заказы и постоянно благодарила Господа молитвами и подаянием – она часто помогала беднякам.

– В кузнице становится тесно… да и в доме тоже. По-моему, пора расширяться. Я уже навела справки. Аббат порекомендовал мне хорошего плотника, – сказала она однажды Исааку.

– Аббат?

– Недавно он снова заказал у нас мечи, разве ты не знал?

Исаак хмыкнул.

– Самые высокопоставленные люди в стране делают нам заказы. Одним больше, одним меньше… – Вздохнув, он пожал плечами, а затем добавил: – Никогда не думал, что можно столь многого добиться, будучи кузнецом! – Он удовлетворенно провел рукой по лбу.

– Мне бы хотелось иметь настоящий каменный дом, – мечтательно сказала Эллен.

Исаак сглотнул. Свой маленький домик он построил вместе с отцом, когда был еще ребенком.

– А этот дом мы могли бы отдать Жану, Розе и их детям. Пристройка, в которой они сейчас живут, уже становится слишком тесной. А мы бы с тобой жили в новом каменном доме. – Казалось, она пыталась не дать ему возразить. С любовью погладив мужа по щеке, она поцеловала его в лоб. – Я знаю, что ты привязан к этому дому, но так как скоро у нас будет еще один ребенок… – Она вздохнула.

Исаак удивленно взглянул на нее.

– Роза?

Эллен покачала головой.

– Ну, ты же не имеешь в виду Еву? – раздраженно спросил Исаак.

Как Роза и предсказывала, вскоре после свадьбы Ева забеременела. Неужели Эллен собирается теперь и ее семью перетащить в этот дом?

– Глупый… У нас будет ребенок!

– Элленвеора! Это же замечательно! – воскликнул счастливый Исаак, заключая Эллен в объятия и кружа ее по комнате. – А я уже потерял надежду, что Господь подарит нам еще одного ребенка!


Начало февраля 1183 года

Совершенно неожиданно наступила настоящая зима. Небо стало белесым, постоянно шел снег. Зябко кутаясь в меховую жилетку, Эллен поспешно шла из дома в мастерскую. Когда она уже подошла к кузнице, то услышала стук копыт.

– Бодуэн! Какая радость! – поздоровалась она с гостем, когда он подъехал ближе. Его давно не было видно, и Эллен соскучилась. – Как у вас дела?

Спрыгнув с коня, Бодуэн привязал его к коновязи.

– Вы нужны молодому королю! Вы должны поехать со мной в Лимож, – объяснил он.

Эллен испуганно посмотрела на него.

– Но я не могу так просто взять и уехать!

Бодуэн с сожалением пожал плечами.

– Когда король зовет, его приказу лучше повиноваться. К тому же это такая честь!

Эллен почувствовала, как у нее защемило в груди.

– А мне долго придется оставаться там? У меня скоро будет ребенок, – объяснила она, взглянув на свой живот.

– О! А когда? – Бодуэн тоже посмотрел на ее живот.

– Летом.

Рыцарь беспечно улыбнулся и махнул рукой.

– Если вы к тому времени не вернетесь домой, ваш ребенок родится по ту сторону Ла-Манша. Это что, так плохо?

Эллен не ответила.

– У вас есть время на сборы до завтра.

– Почему такая спешка? – Эллен недоуменно посмотрела на него.

– Путь неблизкий. И вы же сами хотите вернуться поскорее! Я заеду за вами после восхода солнца. – Бодуэн вскочил в седло и пришпорил коня.


– Он что, требует, чтобы ты в один момент все бросила и уехала? – возмущался Исаак, бегая по комнате туда-сюда.

– Приглашение короля – это приказ, сказал Бодуэн. Я должна ехать. У меня нет другого выбора. Я попытаюсь вернуться к лету, – попыталась успокоить его Эллен.

Буркнув что-то невразумительное, Исаак отвернулся.

Эллен почувствовала, что ее бросило в жар. Бодуэн сказал, что такое приглашение от короля – это большая честь. И эта честь оказана ей, а не Исааку. Эллен восприняла его недовольство как зависть, и ее очень огорчило такое поведение мужа. Он добился признания как полировщик, к тому же всегда был для нее неоценимым советчиком. Тем больнее было теперь то, что он так к ней относится.

До отъезда они больше не перемолвились ни словом.

Роза убеждала Эллен, что нельзя уезжать, не помирившись с Исааком, но Эллен заупрямилась.

Роза недоуменно покачала головой и поцокала языком.

– Надеюсь, никто из вас об этом не пожалеет. Как бы то ни было, я бы никогда не отпустила Жана надолго вот так!


Еще до восхода солнца к кузнице подъехал Бодуэн в сопровождении одного молодого рыцаря и двух оруженосцев.

Эллен попрощалась с Жаном, Розой и детьми.

Только Исаака нигде не было видно.

– Я знаю, что вы справитесь сами! – сказала Эллен, ее голос звучал хрипло.

– О Господи, ты говоришь так, словно никогда больше не вернешься! Я надеюсь, что ты будешь здесь раньше лета! – Жан крепко прижал ее к себе. Они столько лет прожили вместе, что, теперь он, конечно же, очень был обеспокоен. – Вы с Исааком предназначены друг для друга! – шепнул он ей на ухо. – Пойди попрощайся с ним.

Эллен сощурила глаза.

– Но его же тут нет, как ты сам видишь! А все потому, что он мне завидует!

Взяв ее за плечи, Жан заглянул ей в глаза.

– И как тебе такое пришло в голову? Ты же знаешь, как он счастлив с тобой. И у него ведь есть своя работа. Я думаю, он боится, что ты можешь снова поддаться чарам Гийома. Ты бы себя видела, когда ле Марешаль находился рядом с тобой! – В голосе Жана слышался упрек.

Эллен почувствовала укол совести. Возможно, она совсем не переживала из-за своего отъезда именно потому, что надеялась увидеться с Гийомом?

– Не хотелось бы вам мешать, но мы должны отправляться в путь! – напомнил Бодуэн.

Эллен постаралась выкинуть из головы все беспокоящие ее мысли.

– Иду-иду! – Она вымученно улыбнулась и при помощи Жана забралась в седло.


Ночь была очень холодной. Деревья, кусты и трава были покрыты инеем, а при выдохе пар вырывался изо рта. Все вокруг было грустным и серым, и даже солнце висело в сером небе, словно тусклая серебряная монета.

«Мертвое, все мертвое», – думала Эллен, проклиная молодого короля, который заставил ее уехать из дому. Она молчала все утро, да и Бодуэн тоже грустил.

Когда они вечером сделали привал, он, словно невзначай, сказал ей, что Гийом оставил королевский двор.

Изумленная, Эллен подняла голову и заметила, что он избегает ее взгляда.

– У него было столько побед на турнирах, да и его дружбе с молодым королем многие завидуют. – Бодуэн вздохнул. – Гийом, конечно, хвастун, но он был и остается самым верным другом и рыцарем молодого короля. – Бодуэн повернулся к своему оруженосцу. – Ну что, ты скоро там закончишь с лошадьми? Я уже есть хочу!

Оруженосец нервно кивнул и поспешно удалился.

Посмотрев ему вслед, Эллен подумала: «А не специально ли Бодуэн только после отъезда рассказал мне о том, что я не увижу Гийома при дворе молодого короля?»

– Его враги пошли на все. Распускались слухи, что у ле Марешаля роман с самой королевой! – Бодуэн удовлетворенно кивнул, когда молодой оруженосец принес ему бурдюк с вином. – Но, конечно же, это неправда! – поспешно заверил он Эллен, протягивая ей бурдюк.

Отпив глоток, Эллен закашлялась. Вино было слишком крепким. Она бы сейчас предпочла сидр или пиво.

– Я думаю, что за этим стоят ближайшие доверенные лица молодого короля. Фома де Колонь, вероятно, и еще я подозреваю Тибалта де Турно, хотя тот всегда старается остаться в тени.

– Тибалта? – Эллен вздрогнула. Голосу нее внезапно охрип.

Бодуэн недоуменно взглянул на нее.

– Вы еще простудитесь на таком холоде. – Он поспешно набросил ей на плечи теплое покрывало. – Вы знаете Тибалта де Турно?

Эллен едва заметно кивнула.

– Ах да, он же был в Танкарвилле! – Бодуэн решил, что он все понял, и принялся рассказывать дальше. – Ходят слухи, что заказ на меч, который вы изготовили, делал вовсе не молодой король. – Бодуэн помолчал, глядя на нее, как будто ждал от нее подтверждения этих слов.

– Да как такая чушь в голову могла прийти? – возмутилась она.

– Король радовался этому мечу как маленький ребенок. Этого не было бы, если бы он знал о нем заранее! – пояснил Бодуэн.

– Но Гийом наверняка… – У Эллен сильнее забилось сердце.

– Нет, Гийом тоже об этом ничего не знал! В том-то все и дело! Он тоже не знает, кто заказал этот меч. В конце концов, именно Гийом отвечает за казну короля. Он бы заметил нехватку такой большой суммы! Особенно если учесть, что казна постоянно пуста. – Бодуэн помолчал. – Что-то тут не так. Меч, которого никто не заказывал, но за который заплатили, а затем еще и эти интриги против Гийома… – Он озабоченно покачал головой. – Этим навредили в первую очередь не Гийому, а самому молодому королю. Он утратил своего вернейшего и опытнейшего советника, а ведь именно сейчас у него конфликт с братьями и отцом. Вони до небес, а воняет предательством!

Распахнув глаза, Эллен с ужасом смотрела на него.

– Я обязательно должен выяснить, кто заказал у вас меч! – настаивал Бодуэн.

– Он не назвал своего имени, а я не спросила. Он был одет как рыцарь короля. Мне этого было достаточно. – Эллен собственный ответ показался глупым.

– Это все? – разочарованно спросил Бодуэн.

– Рыцарь передал мне драгоценные камни и золото, и дал указания, как мне поступать. – Эллен с сожалением пожала плечами.

– Указания?

– Мы никому не должны были рассказывать об этом заказе и передать меч только ему.

– То есть вы не должны были относить его королю? – уточнил Бодуэн.

Эллен пристыженно покачала головой.

– Услышав, что король остановился неподалеку от Сент Эдмундсбери, я пренебрегла этим требованием. Я хотела увидеть его глаза, когда он впервые возьмет меч в руки, – расстроенно произнесла она.

Вопреки ее ожиданиям, лицо Бодуэна просветлело.

– А я думал, что кто-то хочет подкупить Генриха, подарив ему меч, и все время спрашивал себя, кто бы это мог быть. Но теперь у меня возникает такое ощущение, что обманщика самого обманули!

Потрясенная услышанным, Эллен смотрела на него.

– Что ж, выходит, что этот меч вовсе не был предназначен для молодого короля.

– Но ведь посланник так сказал! А как же драгоценности и золото?! – Эллен была настолько растеряна и сбита с толку, что перешла на крик: очевидно, Гийом не рекомендовал ее королю, да и сам меч был заказан не для короля.

– Если бы я только смог понять все это! – Бодуэн попытался сосредоточиться. – Фома де Колонь и Тибалт всегда терпеть не могли друг друга, но в последнее время стали закадычными приятелями. Я уверен, что и Адам д'Юкебёф в этом как-то замешан. Он больше всех завидовал Гийому.

Эллен осенило.

– Как вы сказали его зовут? – повысив голос, спросила она.

– Кого? Адама? Адам д'Юкебёф! А что? Вы с ним тоже знакомы по Танкарвиллю?

Эллен покачала головой.

– Нет, я его не помню. Но вот Роза… Бедняжка очень переживала, когда рыцарь заказал у меня меч. Я спросила ее, почему она такая бледная, но она лишь пробормотала в ответ «д'Юкебёф». Я тогда не сообразила, кого она имеет в виду, но сейчас, когда вы назвали его имя, я все поняла. Она, наверное, боялась, что он ее узнает и расскажет о ней Тибалту.

– Что-то я запутываюсь все больше и больше. Вы имеете в виду Тибалта де Турно? А при чем тут Роза?

– Она много лет была его любовницей, но потом сбежала от него.

Бодуэн изумленно покачал головой.

– Мне вы когда-то спасли жизнь, от Гийома у вас сын, а ваша золовка была любовницей Тибалта. – Он недоверчиво покачал головой.

– Она мне не золовка, а просто хорошая подруга, – поправила его Эллен.

– Что ж, это не важно. Но все это крайне необычно. Может быть, есть еще какие-то тайны, о которых мне стоит знать? – Он вопросительно посмотрел на нее.

Замявшись, Эллен опустила глаза.

– Я уже вижу, что есть… – Бодуэн вздохнул, но объяснений требовать не стал.


Лимож, март 1183 года

Молодой король Генрих поссорился со своим братом Ричардом Львиное Сердце. Как всегда, речь шла о территориях, власти и дворянских ленах. Король-отец потребовал от Генриха передать Ричарду герцогство Аквитанию, но Генрих уже был в ссоре с Ричардом, потому что тот незадолго до этого захватил замок Клерво, хотя этот замок с древних времен принадлежал роду графа Анжуйского. Генрих наладил контакты с аквитанскими баронами и готов был обратиться к ним за помощью. Чтобы не ссориться с отцом, он все же пообещал выполнить требование короля, однако с тем условием, что Ричард должен был принести ему клятву верности. Ричард же, в свою очередь, не хотел признавать сюзереном собственного брата, так как считал, что, раз они одной крови, ни один из них не может быть сюзереном другого. Он был согласен, что Генрих как старший сын должен был унаследовать трон отца, но вот что касается наследства их матери, тут Ричард требовал его справедливого распределения. Поскольку приданым королевы Элеоноры была не только Аквитания, король-отец не на шутку рассердился и стал угрожать Ричарду, заявляя, что его брат соберет армию и отнимет у него все. Король-отец стал уговаривать своего третьего сына Джеффри, герцога Британии, помочь своему брату и сюзерену Генриху-сыну. Молодой король беспокоился о Пуату – его уже давно разграбил Ричард, и местные бароны просили Генриха-сына о помощи.

Молодой Генрих еще не был готов принимать столь важные решения самостоятельно. Ему нужен был ле Марешаль. На него он всегда мог положиться. Адам д'Юкебёф и подобные ему не могли занять место Гийома. Для этого у них не хватало опыта. Гийом обладал особым сочетанием непосредственности и мужества, тщеславия, самоуверенности и расчета, которые и делали лучшего друга короля таким незаменимым и приводили к появлению большого количества завистников.

* * *
Тибалт сидел в своей комнате и смотрел на огонь. В Лиможе было холодно, но Тибалт холода не чувствовал. Он вплотную приблизился к своей цели – окончательно вывести Гийома из игры. Теперь он дожидался Адама д'Юкебёфа. С тех пор как ле Марешаль уехал, Адаму удалось кое в чем занять его место, так что Тибалт выполнил свою часть договоренности. И только Адам не справился со своей задачей, так как меч достался королю и до сих пор не стал собственностью Тибалта. Он в ярости ударил по спинке тяжелого стула, на котором сидел. Внезапно в дверь постучали, и в комнату поспешно вошел Адам д'Юкебёф.

– Король-отец совсем спятил. Он снова делает все не так, как от него ожидали. Он же хотел как-то образумить Ричарда! – сразу же стал возмущаться Адам, опускаясь на второе кресло. – И что теперь будет? Без Гийома Генрих против отца не пойдет! – Адам рассерженно сплюнул в латунный таз, стоявший рядом.

– Надеюсь, вам удастся его убедить. Сейчас вы обладаете наибольшим влиянием на него. Не забывайте, что если он проиграет, он никогда больше ничего не станет делать без Гийома! – предупредил его Тибалт.

Адам д'Юкебёф что-то буркнул.

– Я знаю, знаю. Это не в моих интересах! – воскликнул он наконец, вскочил и вышел из комнаты.

Тибалт удовлетворенно кивнул, но не двинулся с места.

– Этот глупец даже не подозревает, о чем идет речь! – улыбнувшись, прошептал он.

Он сам бы позаботился о том, чтобы король-отец не был разочарован. Хотя Генрих II много лет назад короновал своего сына, он по-прежнему ожидал повиновения от своих отпрысков, но те не хотели подчиняться его воле, горя желанием обрести власть. Король-отец должен был, используя все средства, предотвратить очередной бунт сыновей. Поэтому он теперь рассчитывал на преданность тех, кого он много лет назад собрал при дворе своего старшего сына.

Теперь, когда ле Марешаль впал в немилость, именно они должны были повлиять на молодого Генриха, наставить его на путь истинный. Лицо Тибалта исказила злобная ухмылка. Он знал: иногда лучше быть кукловодом, прячущимся в тени.

* * *
Поскольку молодой Генрих не послушался короля-отца, тот, узнав, что сын направляется в Лимож, взял небольшой отряд и поехал за ним. Не успел он подъехать к воротам города, как на него посыпался град стрел.

Король-отец оказался ранен, и ему пришлось отступить, чтобы разбить лагерь неподалеку. Фома де Колонь посоветовал молодому Генриху пойти к отцу и попросить прощения за это нападение, сославшись на то, что жители Лиможа не узнали короля. Джеффри был в бешенстве из-за того, что его брату придется ползти к отцу на коленях и вымаливать прощение, но Фома де Колонь уговорил Генриха не начинать войну с Ричардом и отцом одновременно.

Итак, молодой Генрих нанес визит отцу, но их переговоры ни к чему не привели, так как они не смогли договориться относительно Ричарда. После этого молодой Генрих вернулся обратно в Лимож и собрал своих советников. Разгорелась оживленная дискуссия по поводу того, что же теперь делать и где взять деньги на войну. Молодой король попросил высказываться по очереди.

– Начинайте, д'Юкебёф! – Он кивнул Адаму.

Очевидно, Адам д'Юкебёф осознавал, что говорить первым – большая честь. Откашлявшись, он расправил плечи и сделал пару шагов в сторону короля.

– Мой король! По моему скромному мнению, Ричарду нужно показать, что произойдет, если он откажется вас признать. Но сейчас не время начинать войну и с вашим отцом. Если вы пойдете ему навстречу, король-отец это оценит.

– Адам, вы знаете о моем глубоком уважении к вам, но в данном случае я не могу с вами согласиться! Если Генрих сейчас сдастся, победа останется за Ричардом. Он решился поднять голову только потому, что надеется на поддержку отца, – перебил его Тибалт, а затем обратился к молодому Генриху. – Милорд, вам нельзя терять лицо, иначе в будущем ваши братья просто сядут вам на голову! Вы обещали Пуату свободу и ваше покровительство. Если сегодня вы бросите их на произвол судьбы, вы никогда не сможете рассчитывать на поддержку пуатвинеров!

По залу пронесся одобрительный гул. И только Джеффри, брат молодого короля, обиделся на Тибалта и посмотрел на него с угрозой.

– Тибалт де Турно прав, о мой король! Вы избрали путь и должны пройти по нему до конца. Но чтобы выиграть войну, вы должны вернуть ле Марешаля, – сказал рыцарь постарше.

– Вы считаете, что нужно вернуть Гийома? Именно вы? – изумленно спросил молодой король. – Гийом так никогда и не простил вам смерти своего дяди! – Генрих удивленно поднял брови.

– Я знаю, ваше величество. Гийом ненавидит лузитанов. Но он любит вас, так же как и я. Вы не должны пренебрегать его опытом военного советника. К тому же он великолепный полководец и лучше других контролирует войска. Солдаты любят его и уважают. Только он может привести вас к победе.

Молодой Генрих милостиво кивнул и повернулся к Бодуэну.

– Де Бетюн! О том, что вы были бы рады, если бы вернулся ле Марешаль, знает здесь каждый. Но что вы думаете о войне с моим отцом?

– Мой король! – Бодуэн поклонился. – Я солгал бы, если бы сказал, что не желаю возвращения ле Марешаля. Но сейчас важна не моя преданность Гийому, а его незаменимость для вас. Если бы вы задавали эти вопросы ему, ситуация сразу бы прояснилась. – Бодуэн снова поклонился.

Молодой Генрих нахмурился: Бодуэн ловко ушел от ответа на его вопрос.

– Де Колонь? – обратился король к следующему рыцарю. Фома де Колонь посмотрел на Адама д'Юкебёфа, а потом снова на своего короля.

– Вынужден согласиться с д'Юкебёфом, мой король. Ваши силы с отцом не равны. Это большой риск. Ле Марешаль – всего лишь человек, и он не может гарантировать вам победу. Однажды вы станете верховным королем, так или иначе, и я не понимаю, зачем вам ссориться с отцом. На мой взгляд, Ричард не раз бросал вам вызов, зная, чем это может закончиться. Вы не должны позволить брату взять верх! Подчините его себе!

Молодой король снова нахмурился.

– Оставьте меня одного. Я подумаю о том, как действовать дальше.

– О мой король, если вы решите вернуть Гийома, то я знаю, где он! – тихо сказал Бодуэн.

Молодой король кивнул.

– Джеффри, брат мой, останься! – воскликнул он, желая поговорить наедине с герцогом Бретани.


– Ле Марешаль, снова этот ле Марешаль! – со стоном воскликнул Адам д'Юкебёф, выйдя из комнаты.

Тибалт кивнул, соглашаясь с ним.

– Я не понимаю, почему вы советуете молодому Генриху вступать в войну. – Адам покачал головой. – Он проиграет, ведь ни у него, ни у его солдат духу не хватит сражаться без их хваленого Гийома.

Промолчав, Тибалт повернулся и ушел. Конечно же, д'Юкебёф был прав, но ведь ему уже удалось добиться всего, чего он хотел. Он сильно осложнил жизнь молодому Генриху.

* * *
В королевской кузнице Эллен поручили руководить всем процессом изготовления мечей. Кузнецы, конечно же, были не в восторге от того, что им приходилось подчиняться женщине, хотя ее слава дошла и сюда, а названия изготовленных ею мечей – Атанор и Рунедур – были у всех на устах. Элленвеоре приходилось нелегко, да и не хотелось ей снова завоевывать уважение мужчин. Стоя за наковальней, она забывала о своей тоске, но по вечерам, когда у нее появлялось время на раздумья, она вспоминала холмы Англии и ласки Исаака. Она вообще не понимала, зачем ее привезли в Лимож. Здешние мастера мечей и так хорошо выполняли свою работу, а простым солдатам такие мечи, как Атанор, не были нужны. Эллен не могла избавиться от мысли о том, что за всем этим скрывается какая-то интрига. Ейхотелось поговорить об этом с Бодуэном, но он в последнее время не появлялся у нее в кузнице. Эллен чувствовала себя брошенной на произвол судьбы и невероятно одинокой.


В один хмурый облачный день, во время Великого поста, Эллен поспешно шла в кузницу. Этой ночью она плохо спала и припоздала. Эллен сердилась на себя из-за этого и недовольно остановилась, когда кто-то преградил ей дорогу.

– Тебе от меня никуда не укрыться, птичка моя! Наши пути постоянно пересекаются! Это твоя судьба! – шепнул Тибалт.

Эллен в ужасе отпрянула. Ребенок начал толкаться, и Эллен инстинктивно прикрыла живот руками. Конечно же, она знала о присутствии Тибалта в Лиможе, но, тем не менее, остолбенела, увидев его перед собой.

Широкая одежда скрывала ее большой живот.

– Ты стала старше, но по-прежнему такая же красавица! – хрипло сказал Тибалт и потащил ее за дровяной сарай.

Эллен оглянулась, рассчитывая на чью-нибудь помощь, но никто из прохожих не обращал на них внимания.

– Какая жалость! Твоего любименького Гийома тут нет! – Глаза Тибалта сузились. – Он уже не в том почете, что раньше, бедненький, – продолжал язвить он. – Сознаюсь, без меня тут не обошлось. – Его лицо исказилось от ярости. – Я всегда терпеть его не мог! Когда молодой Генрих проиграет войну отцу, дорога ко двору Гийому будет заказана. Король-отец терпеть его не может.

– Генрих не проиграет! – возразила Эллен, делая шаг вперед.

– Проиграет, конечно! – Тибалт удерживал ее на месте. – Я об этом позабочусь, поверь мне. А король-отец меня отблагодарит! – Тибалт расхохотался. – У Гийома тут достаточно врагов. Подставить его было проще простого. Слишком многие смогли извлечь выгоду от его исчезновения. Адам даже считает, что когда-нибудь сможет занять его место. Он уверен, что я ему в этом помогу. Но вот только ты обвела его вокруг пальца, этого дурака!

Когда Эллен услышала имя Адама, ее бросило в жар. Неужели это Тибалт заказал меч?

– Что ж, все это впечатляет! – презрительно сказала она, чтобы выиграть время.

– Несомненно, все так и есть. Пора бы тебе начать воспринимать меня всерьез. Ты должна меня бояться. Но ты такая же упрямая, как и Гийом, и такая же тщеславная. Ты ведь поэтому не смогла дождаться, когда д'Юкебёф заберет у тебя меч? Тебе непременно нужно было самой пойти к королю, чтобы все видели, что этот меч сделала ты, правда? А ведь он стоил мне целого состояния!

– Это ты заказал меч? – переспросила Эллен.

– Ну конечно! Я знал, что ты никогда не выкуешь для меня хороший меч. А вот в том, что ради короля ты расстараешься вовсю, я был уверен! А теперь мне каждый день приходится видеть молодого Генриха с мечом, который, по сути, принадлежит мне. Это приводит меня в бешенство. Но я сумею вернуть себе меч! – Тибалт ударил кулаком в стену сарая.

Эллен оказалась в ловушке. Ее сердце выскакивало из груди. «Главное – оставаться спокойной», – подумала она.

Чем ближе подходил к ней Тибалт, тем сильнее она трепетала от страха.

– Бодуэн! – радостно воскликнула она.

Тибалт от неожиданности обернулся.

Воспользовавшись этим, Эллен нырнула ему под руку и побежала к Бодуэну. Не думая о том, как это выглядит со стороны, она вцепилась в него мертвой хваткой и потащила прочь оттого место.

– Вы такая бледная! Что произошло? – удивленно спросил Бодуэн.

Эллен оглянулась. Тибалт уже исчез.

– Мне обязательно нужно с вами поговорить. Тибалт… – начала Эллен, не зная, следует ли рассказать Бодуэну обо всем.

– Что с Тибалтом?

– Он сказал, что позаботится о том, чтобы молодой король проиграл войну своему отцу.

– Так это Тибалт предатель? – воскликнул Бодуэн. – Но почему? А вы знаете, что он собирается делать… и зачем ему все это?

– Он хотел навсегда убрать со своей дороги Гийома. Я думаю, дело именно в этом.

– Он все это делает из-за Гийома? – Бодуэн опешил. – Закадычными друзьями их, конечно, не назовешь, но неужели Тибалт из-за него предал своего короля? – Бодуэн просто не мог в это поверить.

– Ну… в общем… на самом деле это все из-за меня, – смущенно созналась Эллен, не глядя Бодуэну в глаза.

– Сначала виной всему оказывается Гийом, а теперь речь идет еще и о вас? – обескураженно спросил Бодуэн.

Он присмотрелся к ней повнимательнее. Конечно, было в ней что-то особенное, но ведь вокруг так много красивых женщин! А ведь Эллен было уже больше тридцати, и она давно утратила свежесть юности. Тибалт мог добиться благосклонности любой женщины. Он не раз это доказал.

– Все началось в Танкарвилле, и с тех пор Тибалт считает, что я должна принадлежать ему. – Эллен серьезно посмотрела на Бодуэна. – Однажды он не остановился перед тем, чтобы убить золотых дел мастера, за которого я должна была выйти замуж. Он нанял одного человека, и тот зарезал моего жениха как собаку. Тибалт думает, что любит меня, но в то же время он меня и ненавидит. Это он подослал ко мне д'Юкебёфа, чтобы я сделала меч якобы для короля.

– Вы уверены? – Бодуэн нахмурился.

– Он сам мне об этом сказал!

– А при чем здесь Гийом?

– Тибалт ненавидит его. Устранение Гийома ему очень выгодно: он получит влияние, власть, но в первую очередь будет утолена его жажда мести.

– Возможно, Тибалт таким образом доказывает преданность королю-отцу! – продолжил ее мысль Бодуэн. – Но все же я этого не понимаю. Ведь когда-то молодой Генрих унаследует трон своего отца.

– Но если его предательство не раскроется, а Тибалт сумеет стать незаменимым? Я уверена, что он пойдет на все – на убийство и предательство, – лишь бы не попасть под подозрение. Вам лучше поберечь себя. Каждый знает о ваших отношениях с Гийомом. Вы ведь сами говорили, что поддерживаете с ним связь, – вспомнила Эллен.

– Пусть только посмеет выдвинуть против меня какие-либо обвинения! – повысил голос Бодуэн.

– Я не думаю, что он на это пойдет. Для этого он слишком осторожен. Главное – он вбил себе в голову, будто обязательно должен обладать Рунедуром.

– Но это же безумие! – вскричал Бодуэн. Эллен кивнула.

– В том-то и дело. Тибалт безумен!

– Да, и этот тип создает такие сложности молодому королю из-за женщины и меча! – Бодуэн нервно провел рукой по волосам. – Я, конечно, могу представить, что Адам д'Юкебёф и Фома де Колонь хотели избавиться от Гийома, но вот на сделку с королем-отцом они бы не пошли. Они верны молодому Генриху, и оба высказались против этой войны. Кто знает, имеют ли они хоть малейшее представление о том, что собирается делать Тибалт? О Господи, вот бы Гийом был тут! Он всегда знает, что делать. – Бодуэн глубоко вздохнул.

– Вы должны помешать Тибалту совершить предательство и помочь вернуть Гийома, – сказала Эллен, не глядя на Бодуэна.


В течение нескольких дней ничего не происходило. Ни Бодуэн, ни Тибалт не появлялись в кузнице. Иногда Эллен казалось, что она это все просто выдумала. Почти каждый день она ненадолго заходила в конюшню, где находился Локки, и кормила лошадь свежей травой. «Вскоре наступит лето», – с тоской думала она, прижавшись головой к шее Локки. Закрыв глаза, она вспоминала о Сент Эдмундсбери. Ей так не хватало родной мастерской и своих друзей! Ребенок толкался все чаще, а стоячая работа и шум в кузнице утомляли ее все больше. Исаак заставил бы ее отдохнуть! Ей так его не хватало! Эллен почувствовала, что у нее на глаза наворачиваются слезы. Нежно поглаживая мягкий нос коня, Эллен постаралась отогнать мысли о доме. Взяв щетку, Эллен провела ею по боку Локки.

Внезапно дверь в конюшню открылась и внутрь вбежал какой-то мужчина. Локки фыркнул, услышав незнакомый запах. Мужчина резко остановился. Виду него был расстроенный.

Эллен подозревала, что ее присутствие в кузнице незнакомца не обрадует, и решила затаиться. Немного подумав, она спряталась в стойле Локки возле наружной дощатой перегородки.

Мужчина начал седлать коня. Почему он теперь не торопился? Эллен охватил необъяснимый страх. Закрыв глаза, она начала молиться. Деревянная дверь конюшни снова заскрипела, и внутрь вошел еще один мужчина.

– Я здесь, милорд, – услышала она.

– Вот, Арман. Отвезешь это сообщение королю. Не давай сбить себя с толку и передай это королю лично в руки.

Эллен испуганно замерла. Голос Тибалта каждый раз вызывал у нее дрожь.

– Из Лиможа выбраться будет трудно! – пожаловался мужчина, которого Тибалт назвал Арманом.

– Ты должен выехать из города через западные ворота. Выезжай в сумерки, сразу после смены караула. Обратись к охраннику, который стоит справа. Он пропустит тебя. Я ему за это хорошо заплатил.

– А как насчет моих денег? – спросил мужчина.

– Как всегда! Вот, возьми. Поторопись, у тебя будет еще много работы. – Голос Тибалта звучал властно, хоть он и разговаривал шепотом.

– Да, милорд. Быстро и надежно. Арман работу делает только так!

Было очевидно, что он вовсе не отчаявшийся человек, которого вынудили отвезти тайное послание. Его сочащийся лестью голос говорил об алчности и злобности этого человека.

Внезапно Локки опять фыркнул.

– Великолепное животное, – услышала Эллен голос Тибалта совсем близко.

Снова закрыв глаза, Эллен стала молиться небесам: «Прошу тебя, Господи, хоть бы он меня не увидел! Если он сейчас меня обнаружит, то мне конец». Эллен затаила дыхание.

Протянув руку, Тибалт погладил Локки по носу.

– На редкость красивое создание. Ты не знаешь, чей это конь?

– Понятия не имею, – ответил Арно, сплевывая на пол.

– Ладно, не важно. Как только передашь сообщение королю, сразу же возвращайся назад, договорились?

Развернувшись, Тибалт ушел.

– Конечно, милорд. – Арно говорил уже спокойнее, чем в начале разговора, вероятно, из-за того, что уже получил свои деньги.

После того как Тибалт ушел, он, напевая себе под нос, оседлал коня и вывел его под уздцы из конюшни.

Эллен не шевелилась, хотя и понимала, что медлить нельзя. Это была великолепная возможность окончательно устранить Тибалта. Она должна была срочно сообщить Бодуэну об услышанном. Подкравшись к двери в конюшню, Эллен осторожно ее приоткрыла. Ни Тибалта, ни его подручного видно не было. Эллен постаралась принять равнодушный вид, выходя из конюшни. Подойдя к замку, она услышала шаги за своей спиной, будто кто-то ее преследовал. Испугавшись, она бросилась бежать.

– Элленвеора, да погодите же! – За ее спиной послышался смех. – О Господи, куда же вы так торопитесь!

Эллен с облегчением вздохнула. Это был Бодуэн!

– Вы должны его задержать! Я как раз хотела идти к вам! – взволнованно пробормотала она.

– Кого задержать? – Бодуэн оглянулся.

– Гонца. Он у западных ворот! – выпалила она.

– Давайте медленно и по порядку.

Эллен рассказала ему о том, что услышала на конюшне.

– Не ждите меня. Если вы мне понадобитесь, я вас позову! – крикнул Бодуэн уже на ходу и помчался сломя голову.

Эллен села за стол в доме для прислуги и стала ждать. Ничего не происходило.


Было уже поздно, когда пришел слуга короля и попросил ее прийти в тронный зал. Хотя она ни в чем не была виновата, Эллен нервничала, словно это она совершила предательство.

В тронном зале она была впервые. В огромном камине потрескивал огонь, стены были украшены великолепными гобеленами с изображением сцен охоты и тяжелыми восточными коврами. Большие факелы освещали весь зал. Эллен остановилась неподалеку от входа, удивляясь такой роскоши. Повсюду толпились рыцари и оруженосцы, разбившись на группы.

Адам д'Юкебёф и Фома де Колонь стояли еще с пятью рыцарями и о чем-то шептались.

Герцог Джеффри сидел возле трона своего брата. Бодуэн и еще несколько рыцарей стояли перед молодым королем, а за пару шагов от них, под охраной рыцаря, стоял, скрестив руки, Тибалт. Два солдата охраняли гонца.

– Бодуэн де Бетюн! Огласите ваше обвинение, – приказал молодой король, величественным жестом поднимая руку.

– Этот человек, – Бодуэн указал на Армана, – пытался вывезти из Лиможа тайное послание для вашего отца!

В зале зашумели.

Эллен хотелось уменьшиться до размеров мыши, чтобы Тибалт ее не заметил, но, к счастью, тот был слишком занят тем, что пытался изо всех сил сохранить самообладание.

– А послание это… – Бодуэн сделал театральную паузу. – Послание это передал Тибалт де Турно. Он доносит вашему отцу о каждом нашем движении!

О чудовищности такого предательства свидетельствовали громкий гул и возмущенные выкрики некоторых рыцарей.

– Что вы можете сказать в свою защиту? – Молодой Генрих строго взглянул на Тибалта.

– Не знаю, почему де Бетюн решил обвинить в этом именно меня. Вы же знаете, что я всегда был вам верен! – Тибалт поклонился.

– Письмо подписано им? – спросил молодой король. Бодуэн покачал головой.

– Нет, ваше величество.

– На нем есть печать?

– Печати нет, о мой король! – Бодуэн налился кровью от ярости, увидев наглую улыбку Тибалта.

– Откуда же вы знаете, что это письмо написал Тибалт?

– Арман во всем сознался!

– А сколько же вы заплатили ему за это лжесвидетельство, Бодуэн? Такого, как он, легко купить! Это ле Марешаль попытался таким образом убрать меня с дороги?

Бодуэн вскинулся.

– Вы бы лучше помолчали, Тибалт. У меня еще есть свидетель! Эллен почувствовала, что у нее желудок сжался от страха. Бодуэн махнул ей рукой. Ноги у нее стали тяжелыми, словно свинец, и отказывались нести ее вперед.

– Расскажите королю о том, что вы говорили мне, Элленвеора.

Смущенно кивнув, Эллен сделала шаг вперед. После того как она завершила свой рассказ, молодой король вскочил.

– Так вы действительно плели против меня интриги?!

– Она вас подкупила! – Открыл свой последний козырь Тибалт под нарастающий гул голосов в зале. – Или, может быть, вы обвините меня во лжи, когда я скажу, что вы никогда не заказывали и никогда не оплачивали меч, который вы так гордо носите на поясе?

Молодой король, опешив, схватился рукой за рукоять Рунедура.

– Вы обманщик, милорд. Обманщик, не брезгующий чужими вещами. Вы вор, и ваш отец стыдился бы, если бы узнал об этом.

Молодой король начал медленно двигаться к Тибалту, но тот, нисколько не смущаясь, продолжил:

– Рунедур принадлежит мне! Вы беззастенчиво присвоили себе мое золото и мои драгоценные камни! – Тибалт ударил себя кулаком в грудь. – Это мой меч! – совершенно обезумев, вскричал он. Лицо у него исказилось так, будто в него вселился сам дьявол. – Как и она! – Он схватил Эллен за руку. – Она тоже принадлежит мне! – Он молниеносно притянул Эллен к себе и приставил к ее горлу небольшой кинжал.

Рыцари испуганно отшатнулись.

От ярости молодой король стал белым как мел. Медленно, словно растягивая удовольствие, он вытащил Рунедур из ножен и подошел к Тибалту, не обращая внимания на Эллен.

– Так вы считаете, что этот меч принадлежит вам? Что ж, тогда вам он и достанется! – Испепеляя Тибалта взглядом, молодой Генрих подошел к нему на расстояние вытянутой руки и, не моргнув глазом, всадил Тибалту в грудь клинок по самую рукоять, совершенно не подумав о том, что может случиться при этом с Эллен.

Крепко сжимая ее плечо, Тибалт выронил кинжал. Эллен била сильная дрожь.

– Вы никогда не взойдете на престол вашего отца. Таково мое проклятие! – из последних сил прошептал Тибалт и упал.

Молодой Генрих вытащил меч из тела своего бывшего друга и повернулся к рыцарям.

– Горе всем моим врагам и предателям! – сурово воскликнул он, поднимая руку с мечом в жесте победителя. Кровь капала с клинка на каменный пол.

Армана, гонца, вывели из комнаты. Он был виновен, и никого не интересовало, что будет с ним дальше.

Молодой Генрих сел на трон, а два солдата унесли окровавленный труп Тибалта.

Рыцари снова принялись разговаривать, обстановка в огромном зале казалась спокойной и мирной, словно ничего и не произошло, и только пятна крови на полу напоминали об этой чудовищной сцене.

Эллен стояла, окаменев от ужаса, но никто не обращал на нее внимания. Король прекрасно понимал, что Тибалт мог убить ее в последний момент, но после того, как все закончилось, ни слова ей не сказал! Тибалт был мертв, но она не чувствовала ни радости, ни удовлетворения. Единственное, что она чувствовала, была ярость. Не спросив разрешения, Эллен вышла из зала и направилась в свою комнату. По пути ей повстречалась крупная крыса. Эллен злобно пнула ее, и после этого ей сразу же стало легче.

– Так тебе и надо! – сказала она вслед убегающей крысе.


На следующее утро Бодуэн пришел к Эллен в мастерскую. Он встретил ее перед кузницей.

– Я завтра утром выезжаю, чтобы привезти Гийома. Молодой король решил пойти на все, чтобы победить своего отца. Естественно, в первую очередь он решил вернуть своего самого ценного советника. Несомненно, д'Юкебёф и де Колонь участвовали в заговоре против Гийома, но, я думаю, они могут рассчитывать на милость короля. У молодого Генриха сейчас каждый человек на счету. – Бодуэн говорил таким тоном, словно вчера не произошло ничего необычного.

Но Эллен не могла этого забыть. На ее плече остались синяки от пальцев Тибалта, она словно воочию видела его окровавленное тело. Эллен попыталась сосредоточиться на том, что говорил Бодуэн, но ей это не удалось. Ребенок принялся толкаться, и внезапно Эллен почувствовала, как под ней зашатался пол. Он казался неустойчивым, будто зыбучие пески, а в ушах у нее гремел шум горного водопада.

– Элленвеора! – вскрикнул Бодуэн, подхватив ее на руки: Эллен потеряла сознание.


Эллен проснулась в крошечной комнатушке. Светило солнце, и в комнате кроме нее никого не было. Сначала она подумала, что ее здесь заперли, но затем вспомнила, что произошло, и испуганно провела руками по животу. Живот был таким же большим. Ребенка она не потеряла!

Через некоторое время она снова очнулась от своего беспокойного полусна. В комнату вошла молодая служанка с подносом – она принесла Эллен кашу.

– Ну что, вам уже лучше? – с надеждой спросила она.

Кивнув, Эллен молча посмотрела на кашу.

Бодуэн наверняка уже уехал. Интересно, как там Гийом? Бодуэн говорил ей, что, прожив столько лет при дворе, Гийом по-прежнему не хотел учиться писать и читать, и поэтому ему постоянно нужен был кто-нибудь, кто читал бы за него письма и писал бы за него ответы. «Его ведь так легко обмануть», – озабоченно подумала Эллен, вспомнив недавние события. Упрямство, способствующее достижению цели, Эллен уважала. В конце концов, она была обязана своим успехом именно своему упрямству. Но вот если упрямство мешает человеку добиться цели, оно не лучше глупости. Повернувшись к стене, Эллен снова закрыла глаза. Ребенок продолжал толкаться. До родов оставалось еще два месяца. Эллен подумала об Уильяме, который родился посередине Ла-Манша. Где же родится этот ребенок? Затем она снова стала думать о Гийоме. Каким восхитительным было время турниров, и та страсть, что когда-то их соединяла… Но это было так давно!


Лимож, конец апреля 1183 года

Ранним утром восходящее солнце осветило голубое небо, но уже скоро небо затянуло серыми тучами. После полудня начался моросящий дождь, но солнце по-прежнему пыталось то там то тут пробить тучи. Лимож встретил Гийома великолепной радугой. В сопровождении Бодуэна и других рыцарей он въехал в город через ворота. Солдаты ликовали, громко выкрикивая приветствия, и перешептывались, утверждая, что такая необыкновенная радуга не иначе как знак Господень.

При мысли о том, что Гийом вернулся, у Эллен сердце начало выскакивать из груди. Однако к ней он не зашел.

Молодой Генрих целый день совещался с Гийомом, не отпуская его от себя. Только вечером следующего дня Гийом пошел в мастерскую. Где бы он ни появлялся, люди начинали приветствовать его. Увидев его, мужчины и женщины приходили в восторг, чествовали его как героя. Ле Марешаль милостиво принимал знаки народной любви. Когда он вошел в мастерскую, кузнецы сняли шапочки и встали в ряд, словно деревянные солдатики. Даже Эллен от волнения смогла лишь улыбнуться.

Подойдя ближе, Гийом взял ее под руку и вывел наружу, чтобы поговорить с ней наедине.

– Моя репутация восстановлена. Я нужен королю, – гордо сказал он. – Я с самого начала знал, что Бодуэну потребуется твоя помощь, чтобы раскрыть направленный против меня заговор.

– Что ты имеешь в виду? – спросила Эллен, отступая на шаг назад.

Она смотрела на его красивое лицо, огрубевшее от солнца и ветра. «Он совершенно чужой человек для меня», – внезапно, словно протрезвев, подумала она, хотя и знала каждую черточку его лица.

– После того как ты принесла Генриху меч, Тибалта словно подменили. Я знал, что король не мог ни заказать, ни оплатить Рунедур. Его казна давно опустела! Когда же обо мне начали ходить всякие слухи, я понял, что за всем этим стоит Тибалт. Однако я не мог ничего доказать. Все, что я делал, он поворачивал против меня. Кто-то должен был выманить его из его норы. Я был уверен, что ты сможешь спровоцировать его, и, как оказалось, я был прав. Он бы никому не сказал того, чем хвастал перед тобой. А потом тебе еще и удалось поймать его на горячем. Это было для меня большой удачей.

«Да, Бодуэн уже все ему рассказал», – поняла Эллен, ощущая себя на удивление спокойно.

– Ты сильная, Эллен.

В его устах ее имя прозвучало как «Элан», и она задумалась, не специально ли он произнес его именно так.

– Я знал, что ты не испугаешься его. Ты никогда его не боялась.

«Хорошего же он обо мне мнения!» – подумала Эллен и почувствовала, что тошнота подступает к горлу.

– Чтобы подманить мышь, нужно сало, а в случае с Тибалтом мне нужна была ты. – Гийом выпятил грудь. – Предчувствия меня редко обманывают. Наконец-то Бодуэн это понял. Вот только от лузитанов я ожидал большего. – Он самодовольно ухмыльнулся.

«Приманка! Я была лишь приманкой!» Эта мысль металась у Эллен в голове. Это было хуже удара в живот, хуже страха перед Тибалтом.

– Я хочу домой, – тихо сказала Эллен.

– Да, конечно. Я позабочусь о том, чтобы ты как можно скорее вернулась в Англию. – Пожав ей руку, он молча удалился.

И как она могла столько лет любить этого мужчину? Он заполз в ее душу, словно паразит, и питался ее страстью, когда ему этого хотелось. А теперь он, даже не извинившись, ушел, хотя ведь это он подверг ее опасности! Он даже не сказал ей «спасибо»!

– Я хочу домой, – удрученно прошептала Эллен.


Через два дня пришел Бодуэн, чтобы сообщить Эллен, что она может готовиться к поездке. Небо было затянуто светло-серыми облаками.

– Я, конечно же, хотел бы поехать с вами в Англию, но я нужен Гийому здесь! – деловито сказал он.

– Правда? – глаза Эллен сверкали от ярости. – А когда вы ему нужны, вы всегда оказываетесь рядом с ним, не так ли? Да вы бы собственную душу продали ради него! – с горечью сказала она. – Привезти меня сюда было идеей Гийома, а не короля!

– Когда он задумал это, я не верил, что вы чем-то сможете ему помочь. Вы ведь никогда не жили при дворе. Вы ведь… вы ведь всего лишь кузнец! Я даже подозревать не мог, что вы замешаны в этом деле.

– Замешана? Я? – Эллен захлебывалась от злости.

– Простите, я неудачно выразился. Я хотел сказать…

– Лучше помолчите! – перебила его Эллен.

Конечно, такое поведение было для нее непозволительным, но ей было все равно. В конце концов, эти двое подлецов были ей многим обязаны.

– Подумайте о том, кто вы, дорогая Эллен. Да, вы лучший кузнец из всех, кого я знаю. Вы спасли мне жизнь. Но вы всего лишь кузнец. Вам придется выслушать меня и согласиться с тем, что я вам скажу! Гийом – один из самых влиятельных людей в стране, может быть, он даже самый главный после короля и его семьи. И он мой друг. Да, чтобы спасти его, я продал бы дьяволу душу. Но я не поступил с вами несправедливо. Я же знаю, что вы к нему чувствуете!

– Ничего вы не знаете! – отрезала Эллен. – Мои чувства к Гийому были обманом. У меня от него сын, но его сердце всегда принадлежало только битвам и монарху, которому он служит. Вы ничего не знаете обо мне и моих чувствах. Я всего лишь кузнец, говорите вы? Не только. Я незаконнорожденная дочь Беренже де Турно.

Бодуэн ошеломленно посмотрел на нее.

– Я этого не знал. Но ведь тогда выходит, что Тибалт…

– Мой брат. Да, это так. И все же когда-то он надругался надо мной, и я была от него беременна. Почему я вам помогла? Из любви к Гийому или как верноподданная короля? – Эллен печально покачала головой. – Я этого не знаю. Но все закончилось, и я этому рада. Я хочу домой. Вы обязаны об этом позаботиться!

– Один из моих лучших рыцарей и полдюжины солдат будут сопровождать вас в Англию! – Бодуэн смотрел на нее уважительно. – Если я вас обидел, мне очень жаль, Элленвеора. Я действовал из лучших побуждений. – Склонившись, Бодуэн поцеловал натруженную руку Эллен. – Передайте привет вашему сыну. Когда я приеду в Англию, я с удовольствием к вам загляну, если позволите.

Вздохнув, Эллен кивнула. Она, как человек из народа, вряд ли когда-нибудь сможет понять этих рыцарей! Это она осознала еще в Танкарвилле.


Сент Эдмундсбери, июнь 1183 года

Погода стояла великолепная, дул легкий бриз. Эллен без сопровождения въехала во двор. Она настояла на том, чтобы за несколько миль до дома сопровождавшие ее норманнские охранники повернули назад. Ей хотелось насладиться поездкой в одиночестве, хотелось, чтобы ей никто не мешал, когда она увидит дом и мастерскую. Первым ее заметил Серый. С трудом поднявшись, он, поскуливая от радости, подбежал к ней.

Эллен неуклюже слезла с лошади. Дорога домой заняла больше месяца, и живот у нее был теперь уже совсем большим.

«Сколько же времени прошло с тех пор, как мы нашли Серого в кустах?» – умиленно подумала она и почесала пса за ухом. Внимательно посмотрев по сторонам, она глубоко вздохнула. Наконец-то! Наконец-то она дома!

Эллен решила сначала пойти к Исааку в кузницу и уже двинулась в том направлении, когда Роза с Марией вышли из дома. Эллен заметила, что за пять месяцев ее отсутствия старшая дочь Милдред из девочки превратилась в девушку. «Скоро придется искать ей подходящего жениха», – подумала она. Мария что-то очень быстро рассказывала Розе и замолчала, только когда Роза толкнула ее под бок.

– Элленвеора! – Роза сияла от радости. – Исаак, Уильям, Жан! Элленвеора вернулась! – громко крикнула она в сторону дома и поспешно подошла к Эллен.

Эллен удивилась тому, что мужчины не в кузнице, ведь был еще день, а время обеда уже давно прошло, но затем улыбнулась. Очевидно, было воскресенье! Из-за долгой поездки она совершенно утратила чувство времени.

Подбежав к подруге, Роза крепко ее обняла.

– А почему ты одна? Тебя никто не сопровождает? – Роза обеспокоенно оглянулась.

– У старой липы я отослала их обратно. Я не хотела, чтобы они присутствовали при нашей встрече. Ах, Роза, столько всего случилось!

– Из-за Тибалта? – спросила Роза. Эллен кивнула.

– Но теперь все закончилось. Навсегда.

– Так что, нам теперь можно не бояться? – В глазах Розы светилась надежда.

Эллен ободряюще закивала.

– Нет, он получил свое. Наказание было справедливым. Молодой король собственноручно заколол его Рунедуром и отправил в Ад.

Глаза Розы испуганно распахнулись, но она промолчала. Тем временем из дома вышел Исаак. Медленно, словно колеблясь, он подошел к Эллен. Казалось, он боялся ее холодности. Но его обогнал Уильям. Он первым подбежал к матери.

– О Господи, как же ты вырос! – восхитилась Эллен, взяв сына за плечи и рассматривая его с ног до головы.

Просияв, Уильям кивнул.

– С Рождества я вырос во-от на столько. Это по зарубке видно.

Время от времени Исаак ставил Уильяма спиной к двери конюшни и делал ножом зарубку на дереве. Каждый раз зарубка была чуть выше, и Уильяма так и распирало от гордости.

Наконец к Эллен подошел Исаак, и Уильям добровольно отошел в сторону.

По немому вопросу, застывшему в глазах Исаака, Эллен поняла, насколько он о ней беспокоился.

– У меня все в порядке! – тихо сказала она, обнимая его за шею. – Я так рада, что снова с тобой.

От его привычного запаха и произнесенных шепотом слов «мне тебя так не хватало» у Эллен слезы навернулись на глаза.

Исаак крепко, но осторожно прижал ее к себе.

Некоторое время они так и стояли во дворе, обнявшись, пока не вмешался Жан.

– Так, дай я ее тоже обниму! – Улыбаясь, он подошел к Эллен. – Дай-ка я на тебя посмотрю. Какой же у тебя очаровательный животик! – сказал он, подмигивая. – Судя по всему, скоро тебе рожать. Похоже, ты добралась домой как раз вовремя!

Кивнув, Эллен с облегчением рассмеялась. Глазами она все время искала Исаака. И как она могла в нем сомневаться, думая, что он рассердился на нее, потому что завидует ей, а не ревнует, когда она уехала с Бодуэном? Ведь и Жан ей так говорил. В глазах Исаака она видела гордость и любовь, тепло и заботу! «Он так не похож на Гийома!» – с нежностью подумала Эллен. Впервые в жизни она чувствовала себя в безопасности. Она добилась всего, чего хотела, и была счастлива оказаться дома, рядом с Исааком.


Сент Эдмундсбери, июль 1183 года

Когда Эллен вернулась, животу нее был настолько большим, что она уже не могла работать у наковальни, так что ей пришлось довольствоваться присмотром за учениками. Она постоянно исправляла их ошибки, раскрывая пристыженным мальчуганам секреты кузнечного мастерства.

– Ты должна немного отдохнуть! – как-то раз мягко сказал ей Исаак, поцеловав ее в лоб, когда она недовольно нахмурилась.

– Но я не устала! – возразила она.

– Скоро все закончится. Пожалей себя и нас заодно! – уговаривал ее Исаак, с любовью гладя ее по животу.

– О Боже, когда же это произойдет и я снова смогу работать? – проворчала Эллен, выходя из мастерской.

Впрочем, она не обиделась. Скучая, она прошлась по двору: если сейчас пойти в дом, то придется помогать готовить, а это ей не хотелось делать. Эллен раздумывала, чем же ей заняться, когда во двор въехали несколько монахов.

Среди них был и сам аббат! Он соскочил со своего великолепного коня и с серьезным выражением лица подошел к ней.

Эллен заметила, что он очень старался не смотреть на ее живот.

– Это ужасно! Произошли ужасные события, – начал он. – Наш молодой король мертв!

Сильная боль пронзила Эллен, и она потеряла сознание.


Когда Эллен пришла в себя, монахи уже давно уехали. Она лежала на своей кровати.

– У тебя уже отошли воды. Роды начались! – мягко сказала Роза, отирая влажной тряпкой ей лоб.

– Молодой король! – Эллен застонала при очередной схватке. – Тибалт его проклял! Генриха убило проклятие! – продолжала шептать она.

– Она бредит. Наверное, это от потрясения, – тихо объяснила Роза Исааку, который как раз вошел в комнату.

Он обеспокоенно убрал влажные волоски со лба Эллен.

– Держись, любимая! Скоро все закончится!

Эллен попыталась ободряюще улыбнуться. Слова Исаака прозвучали так, словно он желал мужества не ей, а себе самому.

– Я надеюсь, что это сын, которого ты так хотел! – шепнула она.

– Не беспокойся об этом. В конце концов, один сын у нас уже есть! Главное, чтобы с тобой все было в порядке!

Исаак вышел за Розой в кухню.

– Я боюсь, – хрипло сказал он.

– Я знаю, Исаак. Я тоже боюсь. Все будет хорошо, вот увидишь!

Схватки Эллен продолжались уже много часов, когда пришла повитуха. Тщательно вымыв руки, она принялась осматривать Эллен.

– Я не чувствую головку, – с тревогой сказала она. Откинув одеяло, она принялась ощупывать живот Эллен. Роза испуганно смотрела на повитуху.

– Ребенок лежит неправильно! – Старушка нервно потерла руки. – Если мне не удастся его повернуть, она умрет!

Повитуха положила правую руку на живот Эллен и стала мягко надавливать на него, тихо молясь Господу. Деревянные бусины четок привычно мелькали в ее пальцах. Казалось, прошла вечность, но затем весь живот заколыхался, как море в бурю. Роза не могла поверить своим глазам. Ребенок повернулся, и живот Эллен снова выглядел, как обычно у роженицы, а не как у женщины, проглотившей огромную буханку хлеба целиком.

– Господь хранит тебя, дитя мое! – Повитуха радостно погладила Эллен по щеке и несколько раз перекрестилась.

С этого момента роды пошли быстрее. Схватки стали сильнее, и еще до наступления темноты Эллен родила здорового мальчика.

– Ей придется некоторое время полежать. В конце концов, ей уже не шестнадцать, – сказала повитуха Исааку.

– Ты только посмотри, у него такие же темные волосы, как у тебя! – нежно шепнула Эллен Исааку.

Повитуха обмыла и запеленала младенца. Уильям, который сейчас был уже рыжеволосым, родился с такими же черными волосами на голове, но этого она Исааку не сказала. Она наслаждалась его гордостью от того, что у него появился наследник.

– Вылитый ты! – с любовью сказала она.

– Я так боялся потерять тебя, – тихо признался Исаак. Эллен знала, что он имел в виду не только тяжелые роды. Взяв его за руку, она нежно сжала ее в своих ладонях.

– Мое место здесь, с тобой.

– Как ты смотришь на то, чтобы мы назвали малыша Генрихом в честь молодого короля? – негромко предложил Исаак.

Эллен лишь кивнула.

– Подойди сюда и поприветствуй своего брата! – Исаак подозвал Уильяма, когда тот заглянул в комнату.

Уильям неуверенно подошел.

– Морщинистый он какой-то, – сказал он, а Исаак рассмеялся.

– Мы, конечно, маме этого не скажем, но в чем-то ты прав. – Исаак заговорщически подмигнул ему.

Эллен нахмурилась, но затем рассмеялась и с любовью посмотрела на Исаака.

Уильям, наоборот, помрачнел и внезапно молча выбежал из комнаты.


На следующий день, когда Эллен с маленьким Генрихом на руках вышла из дома, у Уильяма по-прежнему был несчастный вид. Понурив голову, он сидел во дворе. Эллен как раз хотела к нему подойти, но Исаак сам радостно поспешил к ней.

– А вот и вы! – взволнованно сказал он, целуя Эллен в лоб, а потом перевел взгляд на сына. – Ты смотри, как крепко он держит меня за палец! – Он с восторгом указывал на его крошечный кулачок.

Резко встав, расстроенный Уильям пошел прочь, но Исаак схватил его за руку.

– Эй, сынок, все в порядке?

– Это он тебе сынок, а не я! – крикнул Уильям, показывая пальцем на Генриха. В его глазах блестели слезы.

– Пусть я тебе и не отец, ты все же мой сын, и никогда – слышишь, никогда! – ты не должен думать, что я люблю тебя меньше твоего брата. Ты понял? – Взяв мальчика за плечо, Исаак пристально посмотрел ему в глаза.

Уильям кивнул.

– Так что, мне можно и дальше называть тебя отцом? – несмело спросил он.

Исаак с любовью потрепал его по голове.

– Я бы очень огорчился, если бы ты этого не делал.

Эллен вздохнула. Она была счастлива. Исаак был лучшим мужем, какого она себе только могла пожелать, и она не сомневалась: он станет хорошим отцом не только собственному сыну, но и Уильяму!

ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ

Создавая этот роман, я хотела обратить внимание читателя на увлекательнейшую, интереснейшую эпоху так называемого Высокого Средневековья – действие романа развивается в XII веке. Считается, что именно в этот период формировались прогрессивные тенденции, получившие дальнейшее развитие в позднее Средневековье.

Люди той эпохи были более богобоязненными и больше верили в судьбу, чем мы, но они не были чопорными, еще не было места отрицательному отношению к сексуальности и обнаженной натуре. Они следили за гигиеной, любили и ненавидели всем сердцем, от души веселились на праздниках и много путешествовали. В сущности, их надежды и страхи были очень похожи на наши, пусть в это и трудно поверить. В эпоху Средневековья люди больше всего страшились лепры – не очень заразного кожного заболевания, которое еще называют проказой. И напротив, о чуме еще ничего не было известно, так как она начала бушевать в Европе в середине XIV века.

Хорошие климатические условия и введение трехпольной системы земледелия способствовали повышению урожайности сельскохозяйственных культур, и в XII веке благодаря переизбытку продуктов питания стало возможным развитие городов. Прогресс во многих областях, в том числе и в области техники, улучшил благосостояние людей, а реформы в области управления и юриспруденции обеспечивали политическую стабильность обществу. Что касается роли женщин в этом молодом и динамичном обществе, я склонна согласиться с историком Робертом Фоссье. Он доказывает, что женщины имели значительное влияние в разных социальных слоях и профессиональных сообществах и даже обладали определенной властью. По мнению Фоссье, в то время у женщин было намного больше прав, чем в XVI и даже в XVIII веках. Средневековые литературные источники, саги и сказания, а также фактические документы стали основой исторических исследований. Однако ученым достаточно часто приходилось сталкиваться с фальсификациями, так что однозначно утверждать, что в тот период все происходило именно так, а не иначе, невозможно. По многим вопросам историки и археологи не могут прийти к консенсусу, потому что одна и та же информация по разному интерпретируется в зависимости от позиции ученого. Даже если их аргументация строится на логических выводах, они редко доказуемы.

Итак, несмотря на тщательное изучение бесчисленных исторических и социокультурных источников, у меня была возможность дать волю фантазии, что я в полной мере использовала.

Календарный год язычников и римлян начинался с первого января. Такой календарь был принят до тех пор, пока в период раннего Средневековья Церковь не настояла на том, чтобы началом года считалось Рождество, то есть двадцать пятое декабря. В XII веке в Англии Новый год был перенесен на двадцать пятое марта в связи с тем, что начало жизни Христа стали связывать с Благовещеньем. Многие не поддержали смену календаря, и новое летоисчисление утвердилось только в XIII веке. Новый год был официально перенесен на первое января во Франции в 1563 году, а в Англии – в 1753-м. В народе же первое января всегда рассматривалось как начало нового года. Чтобы не сбивать с толку читателей, в романе используется календарь, начинающийся первым январем, так, как это принято сегодня.


Кузнечное дело еще со времен железного века (800 лет до нашей эры) было тесно связано с мифом о колдовстве: человек, который был способен делать из черной металлической руды закаленную блестящую сталь, по поверьям, обладал особыми способностями. То, что кузнецы, несмотря на нехватку знаний в области химии, еще в ранние времена были способны создавать прочную и в то же время гибкую сталь, представляется неоспоримым фактом. Впрочем, в то время о стали еще никто не говорил. Новейшие исследования археолога доктора Штефана Медера показали, что средневековые европейские мечи были не хуже, чем мечи японских самураев того же времени. Обоюдоострые мечи рыцарей длиной около 90 сантиметров и весом от 0,9 до 1,3 килограмма не были примитивным оружием из простого железа. Это было легкое, удобное и очень эффективное клинковое оружие, изготовленное именно из стали.

Процесс позолоты в XII столетии проводился именно так, как описано в романе. Качество, которого добиваются с помощью этой техники, остается непревзойденным и по сей день, но, вследствие вредоносного действия ртути, такая технология, в основном, постепенно была заменена гальваническими процессами.

Зубодеры, лекари, делающие операции, и кольщики путешествовали от города к городу и, наряду с травницами, повитухами и монахами, были частью системы медицинского обслуживания народа. Кольщики не задерживались подолгу на одном и том же месте, потому что у большинства их пациентов менее чем через три месяца слепота вследствие инфекции развивалась снова. Техника проведения этих операций мало изменилась с античности до XVIII столетия.

Все названные в романе местности существуют. Замок в Орфорде сохранился до наших дней и его при случае стоит осмотреть.

За исключением встречи с Эллен и рождения ею сына, большинство подробностей из жизни Гийома ле Марешаля являются аутентичными, в той степени, в какой они известны историкам. Гийом заслужил вечную посмертную славу благодаря воспеванию его в рыцарских балладах. Он считается величайшим рыцарем своего времени. Он был талантливым, невероятно удачливым воином, человеком с политическим чутьем. Вершиной карьеры Гийома стало его назначение регентом Англии после смерти короля Джона.

БЛАГОДАРНОСТИ

Хотелось бы выразить особую благодарность за просвещение меня в области кузнечного дела и за ответы на мои бесчисленные вопросы кузнецу Арно Экхарду, который в наше время занимается изготовлением мечей. Он создал меч Атанор таким, как он описан в книге, и во время моих лекций желающие могут на него полюбоваться.

Очень важными для меня были разговоры с кузнецом Петрой Шмальц, которая выросла в кузнице и смогла вдохновить меня на описание детства Эллен. Я очень благодарна также золотых дел мастеру Фрицу Роттлеру за помощь.

Поддержка и советы Тани Рейндел, Евы Баронски и чрезвычайно любимой мной Ребекки Габле помогли мне не прерывать процесс написания книги в самые сложные для меня моменты.

Также хотелось бы поблагодарить моего агента Бастиана Шлюка и мою учительницу Карен Шмидт за конструктивное сотрудничество и веру в меня, не угасавшую с самого первого дня.

Не могу не поблагодарить мою подругу Франсуазу Шато-Дега, освободившую меня от многих бытовых сложностей, присматривавшую за моими детьми и готовую выслушивать мои горести днем и ночью.

Воплощение этого проекта в жизнь вряд ли стало бы возможным без поддержки моих родителей, которые, несмотря на изначальный скептицизм, оказались очень щедрыми меценатами.

Густав Фрейтаг Инго и Инграбан

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. В 357 году

На возвышении, подле засеки, отделявшей леса турингов от каттов, стоял молодой страж, охраняя крутую тропу, поднимавшуюся в гору от владений каттов. Над ним вздымался могучий бук, вдоль гребня гор, по обеим сторонам, тянулась порубежная ограда, в частом кустарнике цвели ежевика и дикие розы. Юноша держал метательное копье, за спиной у него на ремне висел длинный рог; небрежно прислонившись к дереву, он прислушивался к говору леса, к постукиванию дятла и к тихому шороху ветвей, когда чащей пробирался лесной зверь. Время от времени он нетерпеливо посматривал на солнце и оглядывался назад, где в дальних просеках, в долине, находились оборонительные укрепления и загоны длястада.

Вдруг он наклонился вперед и стал прислушиваться; на тропинке раздались тихие шаги, и сквозь листву деревьев показалась фигура человека, быстрыми шагами поднимавшегося в гору. Страж поправил ремень рога, схватил копье и, выставив его острием вперед, закричал подошедшему к открытой окраине леса:

– Остановись, лесной путник, и скажи присловье, чтобы оно предохранило тебя от моего копья!

Незнакомец кинулся за крайнее дерево, выставил вперед открытую правую руку и сказал:

– Мирно приветствую тебя; я чужеземец и не могу дать тебе решения.

Но страж недоверчиво воскликнул:

– Не вождем, на коне и с прислугой, пришел ты; нет у тебя воинского щита и не похож ты на странствующего торговца с поклажей на телеге!

– Издалека иду я горами и долами; конь мой погиб в водовороте горного потока, и теперь гостеприимства ищу я в твоих дворах, – ответил незнакомец.

– Если ты чужой, то подожди, пока мои товарищи не откроют тебе нашу страну. А между тем, дай мне мир и прими его от меня.

Мужчины зорко наблюдали друг за другом; прислонив свои копья к пограничным деревьям, они вышли на открытое место и подали руки, при этом не переставая внимательно следить за лицом и движениями соперника. Страж с прямодушным удивлением смотрел на гордое лицо, прямую осанку и могучую руку чужеземца, который был постарше него.

– Не легка была бы битва с тобой на мечах на зеленой мураве, – откровенно сказал он. – За нашей скамьей я почти самый высокий, но глядя на тебя, я должен задирать голову вверх. Приветствую тебя под моим деревом, отдохни, а я тем временем возвещу о твоем приходе.

Незнакомец спокойно последовал приглашению, а страж поднес к губам рог и извлек из него сильный звук, разнесшийся по родным долинам. Суровые звуки эхом отразились от гор. Страж взглянул на хижины в далеких просеках и самодовольно кивнул головой, потому что перед домами уже заметно было движение, и вскоре к возвышению поспешно направился всадник.

– Ничего нет лучше могучего звука из турьего рога! – улыбаясь, сказал он и соскользнул на луговую траву подле незнакомца, причем его быстрый взор полетел вдоль просек в чужие долины.

– Скажи, странник, быть может, тебя преследуют, быть может, видел ты в лесу воинов?

– Не звучит в лесу ничего, кроме того, что свойственно лесу, – отвечал незнакомец. – Ни один лазутчик каттов не наблюдал тропы моей в течение шести дней и ночей.

– Сыны каттов рождаются слепыми, как щенки! – с презрением вскричал страж, – Но если ты избежал их сторожевые посты, значит, хорошо известны тебе лесные тайники.

– Предо мною был свет, за мною – тьма! – гордо ответил чужеземец.

Страж с участием взглянул на незнакомца, на загорелом лице которого ясно обозначалась истома; тело его тяжело прислонилось к древесному стволу.

Страж размышлял одно мгновение.

– Если ты опасался мести каттов, то по целым дням должен был быть лишен огня и дыма и питаться в пути дурной пищей, потому что нет теперь в лесу ни ягод, ни диких плодов. Я принадлежу к скамье вождя и не знаю, предложит ли он тебе хлеба и соли, но я не могу видеть в лесу голодного человека. Возьми и поешь из моей сумки.

С этими словами страж достал из-за дерева сумку из шкуры барсука и предложил находившиеся в ней мясо и черный хлеб. Незнакомец признательно взглянул на него, но не тронулся с места. Тогда страж протянул ему маленький рог, приподнял деревянную крышку и ласково сказал:

– Возьми также и соли. Под деревом мой дом, и я здесь хозяин.

– Да будет благословен дар богов, – проговорил чужеземец. – Отныне мы друзья!

И он стал жадно есть, а юноша с удовольствием смотрел на него.

– Приятна обязанность стража, если красное солнышко пробивается лучами сквозь листву деревьев, – продолжал незнакомец, – но лесному караульщику необходимо мужество, когда бурной ночью завывает бор.

– Пограничная межа посвящена здесь добрым богам, – ответил юноша, – с обеих сторон бегут в долину священные ручьи, и знакомы лесным обитателям ночные песни деревьев.

– Молод ты годами, – вновь проговорил незнакомец. – Но если твой господин поручает тебе, одному, стражу границ страны, значит, он питает к тебе большое доверие.

– У межевой ограды стоят еще и другие, – пояснил страж. – Мы не опасаемся вторжения неприятельских отрядов нагорными лесами, потому что трудно чужой ноге, по скалам и через лесные ручьи, проникнуть за гряду. Но молва гласит, будто недавно на римской границе возгорелась жестокая брань между аллеманами и Кесарем, которого называют Юлианом, и десять дней тому назад, ночью, пронеслась у нас в воздухе лютая рать бога, – и юноша робко взглянул вверх. – С того времени мы охраняем границу.

Незнакомец повернул голову и в первый раз посмотрел на родину своего товарища. Горные возвышения многочисленными грядами тянулись одно за другим, пересекаемые поперечными глубокими долинами, и там, где они расширялись в прогалины, виднелась белая пена водного потока.

– Теперь поведай мне, товарищ, чье знамение носишь ты и куда ведешь ты меня?

– Во всех долинах, которые видит глаз твой и дальше, до самых равнин, начальствует сын Ирмфрида, Ансвальд, и я служу ему.

– На чужбине я слышал, что великий король правит народом турингов, и имя ему – Бизино, – сказал путник.

– Правду слышал ты, – подтвердил юноша. – Но искони эта лесная страна свободно управляется собственным княжеским родом, и великий король доволен, если мы охраняем границы и каждый год шлем коней к его двору. Мало заботимся мы, полесовщики, о короле, и наш начальник, Ансвальд, редко выезжает к двору, в королевский замок.

– И король Бизино не считает стад, которые я вижу там, возле хижин? – снова спросил незнакомец.

– Гм… однажды по деревням пронесся звук оружия, потому что королю захотелось откармливать своих вепрей под нашими дубами, и вздумал он охотиться за дикими быками в наших лесах. Но уже давно ничего об этом не слышно.

Незнакомец важно взглянул на долину.

– Где двор твоего господина?

– При выходе из гор, в трех часах расстояния для хорошего ходока, но конь донесет нас туда гораздо скорее. Слышишь ли топот копыт? Рог возвестил моим товарищам, что надо провести чужеземца, и тот, кто должен сменить меня, уже спешит.

По горной дороге поднимался всадник, статный юноша, ростом и движениями похожий на стража. Он соскочил с коня и негромко поговорил со своим товарищем, который передал ему рог, перекинул через плечо сумку и предложил коня чужеземцу.

– Я пойду за тобой, – уклонился тот и, жестом приветствуя нового стража, с любопытством посматривающего на незнакомца, направился со своим проводником в долину.

Среди лесных исполинов, длинные мшистые ветви которых темным серебром сверкали на солнце, к извилистому руслу потока вела стремнистая тропа. Корни деревьев, подобно гигантским змеям стлались по дороге, и извивались высокими арками там, где лежавшие под ними валуны были унесены водой. На берегу потока преградой лежали наносные деревья и огромные кучи сухого тростника; силой вешних вод разметало во все стороны свалившиеся древесные стволы, и с оголенными ветвями, в диком беспорядке лежали они, но нож лесных обитателей проложил узкую дорогу через сплетение ветвей. Быстрыми шагами спускались путники под гору, широкими прыжками переносясь с камня на камень, от дерева к дереву. Страж шел впереди и часто высоко вздымался он вверх, подобно мячу, который резво прыгает, пущенный вниз по скату. Там, где широкий ручей преграждал дорогу, он, чтобы подбодрить товарища, отпрыгивал назад.

Юноша бросил поводья коню на шею, и послушно, словно собака, шел за ним жеребец, которому неровная дорога была нипочем. С удовольствием измерив глазами широкий прыжок, сделанный незнакомцем через ручей, страж стал разглядывать следы на мягкой почве.

– Слишком могуч шаг твой для утомленного человека, – сказал он, – и сдается мне, что прежде ты уже широко прял шаги на ратном поле. По следам твоим вижу я, что ты принадлежишь к нашему народу, потому что носок ноги твоей выдается вперед, и сильно напирает ступня на мякоть. По твоему говору поначалу я принял тебя за чужеземца. А случалось ли тебе видеть следы римлян?

– Нога у них мала и ходят они короткими шагами, опираясь на всю подошву, как утомленные люди…

– То же самое говорят и наши, которым случалось побывать на западе. Но до сих пор я видел только безоружных торговцев черноволосым народом, – прибавил юноша.

– Да удалят жены судеб ноги римлян от пределов наших! – ответил незнакомец.

– Ты говоришь, как наши старики, но мы, молодые, полагаем, что если римляне не придут к нам, то мы сами отправимся на них. Ибо дивна земля их: все дома из разноцветного камня, целый год кротко светит солнце, а зимой зелена земля; из серебра скамьи и стулья, в золотых украшениях и шелковой одежде пляшут девы и в полном величии является властительный воин.

Напрасно он ждал ответ от незнакомца; они безмолвно шли друг подле друга, наконец юноша схватил коня за поводья.

– Здесь дорога становится лучше, – сказал он, – садись на коня, чтобы к вечеру мы прибыли на место.

Незнакомец схватился за загривок коня и резко вскочил в седло. Его проводник одобрительно кивнул головой и тихонько свистнул; конь большими скачками понес всадника в долину, а юноша побежал подле него, потрясая копьем и порой покрикивая на коня, который тогда поворачивал голову и издавал ответное ржание.

– Что это за жены в светлых одеждах? – спросил незнакомец, остановившись близ прогалины на возвышении и заглянув через ограду.

– А! – воскликнул страж. – Это служанки пришли из господского дома. Вот бурая корова Фриды. Слышишь бубенчик, который висит у нее на шее? А вот и сама девушка.

Его зардевшееся лицо показывало, что эта встреча была ему приятна.

– Взгляни на эти старые хижины. В них живет древний пастух; летом деревенское стадо отправляется на лесные пастбища, а наши девушки приходят и уносят в господский дом содержимое погреба.

Они вступили на прогалину; страж снял жерди, заграждавшие вход в загон, и незнакомец въехал за ограду, где с ревом бегали коровы, в то время, как жена пастуха со своими служанками вносила молочную утварь в прохладный погреб, сложенный из камня и мха и предохранявший от солнца длинные ряды посуды с молоком.

– Желаю тебе удачи, незнакомец! – вскричал страж. – Сама Ирмгарда, дочь нашего господина, находится здесь, чтобы взглянуть на стадо. Если она будет к тебе благосклонна, то можешь ожидать хорошего приема.

– Которую же назвал ты так по имени? – спросил незнакомец.

– Вон ту, что распоряжается служанками, впрочем, ты легко узнаешь ее.

Девушка стояла подле телеги, запряженной двумя быками и долженствовавшей свозить в господский дом творения молочной: сбитое масло в бочках из дерева дикой сливы и приправленные тмином сыры, завернутые в зеленые листья.

– Поди к ней, друг, и скажи, что чужеземец пришел с просьбой. Я опасаюсь говорить с дочерью твоего господина, прежде чем ее отец не укажет мне место у очага. Но раз уж мы приятели, то, насколько это возможно, благосклонно поговори обо мне.

Незнакомец соскочил с коня и издали приветствовал девушку.

Свободно вились золотистые кудри вокруг ее высокого стана, обрамляя крепкие формы девственного облика и ниспадая до самых бедер. Выложенный серебром пояс стягивал ее белое полотняное платье, поверх которого была накинута короткая верхняя одежда, вытканная из тонкой шерсти и нарядно вышитая иглой. Она взглянула на незнакомца своими большими глазами и легким движением головы ответила на его почтительный поклон.

Страж подошел к дочери своего господина.

– Чужеземец просит уголка на нашей скамье и места у очага для своей утомленной в пути головы; я провожаю его во двор, чтобы вождь решил его участь.

– Три дня отдыха даем мы путнику, посылаемому нам богами. Кто бы ни был приходящий с просьбой к очагу нашему, добрый ли он или лихой человек, но в течение трех дней он пользуется помещением и затем уже отец спросит, добрый ли он человек и достоин ли крова нашего. Тебе известно, Вольф, что много буйных людей бродит теперь по стране, навлекая проклятие, идущее по их стопам, на дом честного человека.

– Он выглядит человеком, честно поступающим в отношении друзей и недругов, – сказал юноша.

Девушка быстро взглянула на незнакомца.

– Если он таков, как ты говоришь, то мы рады его приходу. Дай ему кружку молока, Фрида!

Незнакомец напился и, отдавая кружку Фриде, сказал:

– Да будет благословенна твоя благодетельная рука. Первый привет в этой стране был предложен мне от души добросердечным человеком, да будет же и второй предвозвестником того, что и в господском доме я найду мир, которого так страстно желаю.

Между тем страж поймал для себя одного из коней, бегавших в отдельном загоне. Он уже приготовился было сесть на коня, как вдруг к нему подошла краснощекая Фрида.

– Тебе посчастливилось во сне, Вольф, – начала подтрунивать она. – Когда ты дрыхнул, на межевом кусте терновника уселась залетная птичка. Как спалось тебе, караульщик, на тернистом ложе?

– Сова не давала мне спать и все выла она по Фриде, что стоит по ночам у плетня да думает-гадает, откуда приедет к ней муженек.

– Видела я щегленка на засохшем кусте и собирал он старый пух репейника для брачного ложа богача Вольфа.

– А я знаю одну гордячку, – гневно возразил Вольф, – которая, отыскивая фиалку, растоптала ее, угодив при этом в крапиву.

– Только не в крапиву на твоем поле, глупый ты Вольф! – ответила рассерженная Фрида.

– Знаю я кое-кого, кому не кину мяча на первом хороводе, – ответил Вольф.

– Когда Вольф пляшет, то гуси взлетают на дерево и хохочут, – насмехалась Фрида.

– Свей себе венок из овсяной соломы, госпожа гусыня! – с коня прокричал Вольф и отъехал с незнакомцем в сторону, который из чувства приличия держался от этого разговора на полет копья.

– Невежа! – пожаловалась Фрида своей госпоже.

– Как аукнулось, так и откликнулось, – улыбаясь, ответила та. И взглянув вслед незнакомцу, продолжала: – Он выглядит властелином над многими людьми.

– Однако ж завязки его обуви изорваны и кафтан так пострадал от тягот пути, – сказала Фрида.

– Не думаешь ли ты, что каменья режут только ногу бедного путника? Кто приходит издалека, о том мы думаем, что он многое видел и многое испытал. Прискорбно нам, если сделался он недобрым человеком из алчности или от нужды, но если возможно, мы охотно предложим ему мир.

Между тем солнце склонилось к западу, и деревья отбрасывали на дорогу длинные тени, когда всадники достигли конца долины. Горы отступили назад, вдоль ручья расстилалась светлая трава и пестрые луговые цветы; красная лисица шмыгнула через дорогу.

– Рыжеголовая смекает, что недалеко человеческое жилье, – сказал юноша, – и охотнее всего бродит она там, где слышатся крики домашних петухов.

В вечернем свете перед ними открылась деревня, обнесенная рвом и валом, обсаженным деревьями; в промежутках между деревьями там и тут виднелись белые стены под темными соломенными крышами, над которыми поднимались облачка дыма. В стороне от деревни, на небольшом холме возвышался господский дом, обнесенный особым частоколом и рвом; над частыми домами и конюшнями возносилась кровля храмины, с коньком, украшенным резными рогами.

На лугу толпа мальчиков упражнялась в воинских играх; устроив высокие подмостки, они поочередно то взбирались вверх, то с криком спускались вниз. При приближении всадников толпа высыпала на дорогу, дерзко посматривая на чужака. Позвав одного из мальчиков, страж тихонько поговорил с ним, и широкими прыжками, подобно молодому оленю, мальчик пустился к господскому дому, а всадники между тем с трудом умеряли шаг своих беспокойных коней. На пыльной деревенской улице хороводом плясали дети; мальчики – почти нагие, в одних только шерстяных курточках, девочки – в белых сорочках; они пели и босыми ногами шлепали по пыли. При приближении всадников круг расстроился; в отверстиях деревенских домов показались женские лица, из каждой двери повыскакивали кучки голубоглазых детей; мужчины тоже вышли к дверям, соколиными глазами наблюдая за чужеземцем, а страж не преминул напомнить своему спутнику, чтобы тот поглядывал по сторонам и приветствовал обитателей домов. «Ласковый поклон, – сказал он, – располагает к нам сердца, а вскоре, ты можешь иметь нужду в благосклонности соседей».

Между тем мальчик прибежал в господский дом. Князь Ансвальд сидел в деревянной беседке, тенистой передней пристройке дома. То был высокий, широкоплечий мужчина с открытым лицом под седыми волосами; поверх рубахи на нем была домашняя шерстяная куртка, отороченная бобровым мехом; его кожаные чулки были перевязаны разноцветными ремнями – и только его важная осанка да почтительность, с какой все обращались к нему, указывали, что он хозяин дома. Он сидел, окруженный своими застольниками, с удовольствием, глядя на двух откормленных быков, приведенных служителями и предназначенными для жертвоприношения на предстоящем торжественном обеде. Проворно протиснувшись к одному пожилому, с умным лицом человеку, стоявшему по левую руку от начальника и вежливо отвечавшему на слова своего господина, мальчик шепотом сообщил ему предмет своего посольства.

– Вольф привел чужеземца, – сказал старый Гильдебранд. – Одиноко пришел человек этот, без провожатых, без коня и воинских доспехов и просит он гостеприимства.

– Устройте ему привет в светлице, – равнодушно приказал Ансвальд и знаком удалил своих ратников. – Неспокойно смотрю я на чуждых проходимцев, – сказал он своему наперснику. – С той поры, как на Рейне возгорелась война с римлянами, горячие искры прыскают по стране, и не один молодец, потерпевший от насилия, бродит по земле и в горьком озлоблении сам совершает преступления.

– Если он бежал с юга, то может доставить нам вести о римской войне.

– И занести в страну римское коварство. Итальянский обычай, словно зараза, крадется по нашим долинам и наполняет высокомерием замки королей. Нашим правителям тоже хотелось бы красоваться в пурпуровой одежде и откармливать тунеядцев-телохранителей, которые вонзают ножи в спину свободному человеку, не понравившемуся их повелителю. Однако ж пойдем, кто бы ни был незнакомец, но подобающее нуждающемуся человеку он получит, а ты попытайся посредством разумных речей проникнуть в его тайну.

Войдя в дом, начальник сел на хозяйское, из дубового дерева кресло, обтянутое черной шкурой молодого медведя. Ноги его покоились на скамеечке, в руке он держал белый посох.

Всадники сошли с коней перед воротами, и прислонив свое копье к косяку, незнакомец молча сел у ворот. Появившийся наперсник князя с важным поклоном пригласил его к вождю, и выпрямившись во весь рост, незнакомец подошел к порогу; он и князь пытливо взглянули друг на друга, при этом обоим понравилось увиденное ими.

– Благо тебе, князь Ансвальд, сын Ирмфрида!

– И тебе тоже! – раздалось с княжеского кресла.

– Утомленному путнику дай воды из колодца твоего, плодов полей твоих и защиту крова твоего. Я пришел к твоему очагу без друзей, лишенный отечества и защиты; подай мне, что дозволяется гостеприимством твоего народа.

Гильдебранд выступил вперед и сказал:

– По обычаю народа, в течение трех дней князь предлагает тебе отдых и пищу, затем он спросит о молве людской. А вы, юноши, подвиньте ему скамейку к очагу и предложите дары богов.

Один из юношей принес скамейку, на которой сел незнакомец, другой – две миски с хлебом и солью, а третий – деревянную кружку, наполненную темным пивом. Затем, по знаку Гильдебранда, они оставили залу.

– А теперь, – ласково начал Гильдебранд, садясь у ног князя, – когда ты, путник, находишься в безопасности, поведай нам, насколько это для тебя возможно, не видел ли ты или не слышал чего-нибудь за горами, что было бы нам на пользу, а тебе не во вред. Время теперь смутное, и предусмотрительный хозяин старается получать сведения от знающих людей. Если дано тебе от богов, чтобы охотно сложились речи в устах твоих, то рассказывай; или же должен я спрашивать о том, что знать нам необходимо?

Незнакомец поднялся.

– Я приношу вести, волнующие сердца мужей, не знаю только, радость или горе они готовят вам. Произошла битва, страшнее которой не помнят люди. Волки воют на поле сражения и вороны носятся над костями аллеманов, которым бог наш отказал в победе. Франки отдали победу римлянам, в плену короли аллеманов, Гундамар и Атанарих, и многие дети королей; войска кесаря жгут все в долинах Шварцвальда до самого Майна и гоном гонят толпы пленников. Кесарь усилился в пограничных землях, и говорят, катты шлют к нему послов, прося союза.

Глубокое молчание настало вслед за этими словами. Князь Ансвальд мрачно потупил глаза, а Гильдебранд с трудом скрывал свое волнение.

– Мы в мире с римлянами и аллеманами, – осторожно начал он наконец, – и туринги не боятся могущества кесаря. Я вижу, что ты был недалеко от поля битвы и с той поры избегал поселений каттов, которые, по твоим словам, расположены к римлянам. Не спрашиваю тебя, кому ты желал победы.

– Отвечу и не спрошенный! – вскричал незнакомец. – Не получал я жалованья от римлян.

Луч благосклонности сверкнул в очах начальника.

– Ты не аллеман, – сказал он, – заключаю по говору твоему, ты от сынов бога нашего, живущих далеко на востоке.

– Вандал с берегов Одера, – быстро ответил незнакомец.

– Далеко от родины твоей до поля битвы на Рейне, путник. Твой народ тоже посылал на войну ратников своих?

– Я прибыл на Рейн без соотечественников. Горькая судьбина удалила меня с родных полей.

– Судьбу устроят боги или строптивый дух мужа. Да не сокрушается, однако ж, сердце твое тем, что было причиной удаления твоего с родины.

Незнакомец с благодарностью склонил голову.

– Забота гостя – быть угодным хозяину; прости, если я изыскиваю, что может сделать тебя благосклонным к чужеземцу. На родине я слышал мелодию певца, будто давно уже один витязь из страны турингов ратовал против римлян в числе воинов моего народа, далеко на юге, на Дунае, и имя ему было Ирмфрид.

Князь поднялся с кресла и сказал:

– Рука его, благословляя, лежала на моей голове: то был мой отец!

– Он кровью побратался с одним воином моего народа и, уезжая, князь могучей рукой разломал надвое золотую римскую монету, оставив одну половинку, да послужит она грядущим поколениям знамением гостеприимства. Если одна половина золотой монеты твоя, то другая – моя.

И он подал золотую пластинку князю. Ансвальд быстро встал во весь рост и при свете стал разглядывать монету.

– Молчите! – повелительно вскричал он. – Никто да не смеет произнести ни одного слова. Ступай, Гильдебранд, и отнеси монету госпоже твоей. Пусть она приложит ее к другой половинке, да скажи, чтобы она была одна, когда я приведу к ней незнакомца.

Гильдебранд поспешно ушел, а хозяин приблизился к гостю и изумленно оглядел его с головы до ног.

– Кто ты, приносящий в дом мой столь высокий привет? Нет надобности в знаке: ты взволновал мое сердце, явясь на порог моего дома. Пойдем, витязь, и объяви мне свое имя там, где совпадут обе половинки таинственного знака.

Он быстро пошел впереди, а за ним незнакомец. Княгиня Гундруна стояла в своем покое, приложив одну к другой обе половинки золотой монеты.

– Вот два колоса от одного стебля! – вскричала она супругу. – Присланное тебе – знак короля Ингберта.

– А подошедший к колену твоему – Инго, сын короля Ингберта, – сказал незнакомец.

Наступило продолжительное молчание; хозяйка дома робко смотрела на горделивого воина, на его благородный облик и царственную осанку – и низко поклонилась она, но озабоченно вскричал князь:

– Нередко хотел я видеть лицо гостеприимца, знаменитого витязя из рода богов, ибо отец рассказывал мне о богатом дворе и могучей дружине в блестящих стальных кольчугах. Но высшие силы иначе устроили свидание. В одежде путника, просящим странником вижу я сына великого короля и ужас ощущаю я в сердце. Да будет хорошим предвозвестником час, в который я узрел лицо твое, а со своей стороны я не забуду честно доказывать тебе мою верность.

– Не счастливцем я пришел к тебе и жене твоей, – сурово сказал Инго. – Я изгнанник и не хочу обманом добиться твоей защиты. Дядя прогнал меня с родины, похитив у ребенка, по смерти его отца, царский венец, и с трудом укрывали меня верные сообщники, доколе я не сделался мужем. Опасность – мой удел; послы дяди следовали за мной от народа к народу, предлагали дары и требовали моей головы. С небольшим отрядом верных людей отправился я на войну вместе с аллеманами, великие короли которых были ко мне благосклонны, и в день битвы я предводил отрядом их народа. Но гордый победой кесарь разыскивает теперь тех, кто босой не изъявил ему покорности. Далеко простирается власть его в королевских замках; я видел послов твоих соседей, каттов, и ехали они на Рейн со знамением мира. Поэтому шесть дней и столько же ночей крался я волчьим ходом по их владениям; удивительно, как я убежал от них. Это должен ты знать, прежде чем скажешь: «Добро пожаловать, Инго».

В нерешительности стоял хозяин и старался уловить взор хозяйки, которая сидела в кресле, опустив в землю глаза.

– Я сделаю то, чего требуют честь и наши обеты, – сказал наконец Ансвальд, и лицо его просветлело. – Добро пожаловать, Инго, сын королевский!

– Благородные чувства выказываешь ты, витязь, – начала княгиня, – опасаясь навлечь невзгоду на дом твоего гостеприимца. Но нам следует поразмыслить, каким образом доказать тебе наше расположение и, вместе с тем, оградить от опасности собственные дворы. Далеко по странам гремит имя короля, и многие недруги окружают венценосного витязя: ты сам испытал это. Поэтому я полагаю, что только осторожность может быть во благо и тебе, и нам. Если могу я молвить верное слово супругу моему, то хорошо было бы, если бы гость твой не узнанным находился в доме твоем и никто не знал о его роде, кроме тебя и меня.

– Неужели придется прятать у себя в доме достойного гостя? – с неудовольствием вскричал хозяин. – Я не слуга ни кесарю, ни каттам.

– Король турингов охотно ест с золотых блюд, изготовляемых римлянами, – продолжала княгиня, – не возбуждай подозрений короля.

Неподвижно стоял гость, и тщетно старалась княгиня узнать его мысли.

– Трудно скрывать доблестную кровь под одеждой слуги, – сказал Ансвальд.

– Витязь Зигфрид, воспеваемый бардами, тоже стоял у наковальни в одежде ремесленника.

– И в конце концов сокрушил как наковальню, так и самого кузнеца! – вскричал князь. – Скажи, Инго, как нам обходиться с тобой?

– Я проситель, – с трудом ответил гость, – и высоко ли, низко ли посадишь ты меня между застольниками твоими, гневаться я не должен. Я не хвастаюсь именем моим, но и не скрываю его, а к низкой работе ты меня не приставишь.

– Он мыслит так же, как и я! – воскликнул князь.

– Витязи постоянно опасаются умаления своей чести, – улыбнулась княгиня. – Но просьба моя легко может быть исполнена: только в течение короткого времени не брезгуй одеждой, которую мы предлагаем чужеземцам, а повелитель мой между тем постарается снискать тебе благосклонность народа. Не вечно же на границах будет раздаваться бранный клич; у кесаря не будет недостатка в новых войнах, через несколько месяцев утихнет шум, а между тем удастся, быть может, задобрить короля.

– До вечера я поразмышляю над этим, – сказал Ансвальд, – потому что всегда разумны советы жены моей, и нередко мне приходилось убеждаться в этом. Но до той поры прими на себя, о витязь, смиренный вид и поверь, мне, что с сокрушенным сердцем жду я времени, когда в открытой храмине можно будет возвестить то, что требуется твоей и моей честью.

И мужчины оставили покои княгини. Когда же вечером Ансвальд сидел рядом с ней на своем ложе, то с неудовольствием воскликнул:

– Тяжко сердцу моему, что должен я видеть его на нижнем конце скамьи!

Но княгиня тихо ответила:

– Сначала испытай, достоин ли он твоего покровительства, потому что необычно свойство чужеземца и безотрадна его участь. А тайну его мы скроем ото всех, и даже от Ирмгарды, дочери нашей.

2. Пир

Во дворе князя устраивался пир. Хозяйка ходила со своими служанками по помещениям, где хранилась кухонная провизия, – длинными рядами висели там окорока, круглые колбасы и копченые бычьи языки; она радовалась хорошим припасам, выдавала их на кухню и приказывала служанкам отмечать лучшие куски особым знаком, чтобы стольник подавал их на стол старейшин. Затем они отправились в прохладный погреб; сложенный из камня, покрытый землей и дерном, он находился в укромном месте, куда не проникал солнечный свет. Там выбирала она бочки с хмельным пивом и ендовы с медом, беспокойно поглядывая на чужеземные глиняные сосуды, которые стояли в углу, наполовину зарытые в землю.

– Не думаю, чтобы мой повелитель захотел вина, – сказала хозяйка, – но если он потребует его, то прикажите подающему взять сосуды поменьше: другие слуги пусть стоят и ждут большого торжества. Да присмотрите сами, чтоб неуклюжие парни не повредили драгоценной посуды. Легко может случиться, что по неловкости опьяневших юношей длинный путь окажется напрасным для утвари, которую с таким трудом, в соломе, на лошадях доставили из италийских стран.

И еще раз заботливо оглядев обширное помещение, она продолжила:

– Довольно здесь запасов для княжеского дома, и многие годы еще мед будет веселить сердца мужей; дали бы только боги, чтобы витязи наши все осушили, весело и честно. Послушай, Фрида: что потребуется мужам – это известно, но как бы ни был обилен выбор напитков, это всегда обманчиво. Поэтому прикажи вынести в кладовую еще три ендовы старого меду и скажи подчашему, что если гости будут спокойно заняты честной беседой, то под конец можно им предложить и этого меду; если же раздражившись друг на друга они станут враждовать, то пусть он наливает с предосторожностью, чтобы не приключилось нам великое несчастье.

Княгиня отправилась на поварню, где на каменных плитах пылал огромный огонь. Перед домом юноши рассекали жертвенных животных, больших оленей и трех диких кабанов, и натыкали мясо на длинные вертела. Бесконечными рядами сидели девушки, ощипывая живность или скатывая в большие шары пряное пшеничное тесто, а деревенские ребятишки, улыбаясь, ждали той поры, когда они начнут крутить вертела, чтобы и им перепал лакомый кусок со стола витязей. Между тем дружина начальника была занята делом возле большой храмины. Посреди двора стояло большое здание, срубленное из толстых сосновых бревен, лестница вела к растворенной двери; внутри, на двух рядах деревянных столбов лежали стропила кровли, от столбов до стен, с трех сторон, тянулись высокие подмостки; посредине, напротив двери, находились почетные места для начальника и самых важных гостей, и тут же – нарядно украшенное, подобно беседке, помещение для женщин, чтобы они могли сколько угодно глядеть на пир мужей. Младшие из воинов украшали беседку цветущими ветвями, а Вольф привез большую телегу душистой травы для посыпки пола.

– Хорошо тебе здесь живется, – начал Вольф, поклонившись Инго. – Видно, госпожа благосклонна к тебе: ты ходишь в новой одежде, сотканной нашими женами. Как носится сукно, изготовленное девами Турингии?

– Что охотно предложено, то впору получившему, – с улыбкой ответил чужеземец. – Я рад слышать твой голос, потому что целыми днями ты бываешь в отсутствии.

– Мы, челядинцы, с собаками добывали в лесу дичь для пиршественного стола. Помоги-ка, Теодульф! – крикнул он одному из своих товарищей. – Неужто мне одному придется опростать телегу?

Теодульф, гордый дружинник, крепкой рукой схватил ситник и через плечо обронил, обращаясь к чужеземцу:

– Кто привык выпрашивать чужое платье, тот не должен стоять праздно, когда люди, поблагороднее его, шевелят руками.

Мрачно взглянул Инго на говорившего – высокого, широкоплечего воина, с длинным рубцом на щеке. Тем же ответил чужеземцу ратник князя; гнев одного воспламенился взорами другого, и глаза противников метнули друг в друга огненные стрелы. Но Инго преодолел свое раздражение и спокойно ответил:

– Скажи ты это мне ласково, и я охотно последовал бы твоему наставлению.

Но Вольф шепнул ему:

– Не раздражай его, он брюзга и при первом удобном случае хватается за железо. Происходит он от дружественного княгине рода и служит не так, как мы. Теодульф благородного происхождения и обязался служить только временно, но впоследствии он отправится в богатое наследие своих отцов. Поэтому неудивительно, что ситник, который он обязан таскать, жжет ему руки.

– Коли служит, то пусть и таскает, – мрачно ответил Инго.

Девушки тоже внимательно разглядывали нарядную одежду чужеземца.

– Посмотри, как гордо расхаживает чужеземец в кафтане, подаренном ему княгиней, – сказала Фрида Ирмгарде.

– Доблестный дух облагораживает и бедную одежду, – ответила Ирмгарда.

– Бедную!? – вскричала Фрида. – Кафтан из самого лучшего сукна в наших сундуках; я знаю это, потому что некогда сшила его собственными руками. Удивительно, как это княгиня дала проходимцу такую дорогую одежду!

– Потому что человек он не заурядный.

– Вообще-то, я и сама так думаю, – подтвердила Фрида. – Встретив его, княгиня первая заговорила с ним, и они обменялись чисто боярским приветом. Она улыбнулась ему и провела рукой по его одежде, словно он человек, ей близкий, из числа друзей.

– Когда чужеземец подошел вчера вечером к очагу, где собрались витязи, – сказала Ирмгарда, – то отец, до того беспечно шутивший с прислугой, при появлении иноземца изменился видом, хотел было пойти навстречу гостю, однако ж не сделал этого. Но важен стал его лик и тиха трапеза, точно королевский посол сидел за княжьим столом.

– Да и чужеземец, – подхватила Фрида, – смело направился к князю, как бы желая сесть подле княжеского места, так что одному из молодых людей пришлось за одежду оттащить его подальше, чтобы он не забывал должного почтения.

– Видела я это, он засмеялся, – сказала Ирмгарда и сама улыбнулась, вспомнив об этом.

– А все же он сидит на нижнем конце скамьи, – заметила Фрида, – и приходится ему выслушивать мудрые речи мальчишки, потому что пустослов Вольф снова начал болтать своим длинным языком.

– Если это тайна, – тихо сказала Ирмгарда, – то нам, девушкам, откроют ее позже всех.

– Но ты и сама, – наставительно сказала Фрида, – с того времени мало оказываешь ему благосклонности. Нас первых он честно приветствовал, а между тем в течение трех дней ты не обращалась к нему с речью. Неприветливой назовет он тебя и, сокрушенный духом, не посмеет заговорить с тобой, потому что пришел он к нам изгнанником. Поговори, наконец, с ним.

– Мы поступим, как того требуют приличия, – согласилась Ирмгарда и подошла к толпе молодых людей, которые обычно следовали за князем, когда ездил он по селам или вступал в битву. Но в их присутствии она посовестилась заговорить с незнакомцем, поэтому, остановившись подле Теодульфа, промолвила:

– Поздно вечером зазвучал у ворот твой охотничий рог, какова была добыча, братец?

Теодульф покраснел от удовольствия, так как хозяйская дочь обратилась к нему прежде, чем к другим: он рассказал ей о своей удаче и подвел к деревянной клети, где угрюмо сидел молодой медведь.

– Собаки пощипали ему шубу, а я связал его ремнями и живого принес домой. Пусть будет товарищем игр для деревенских ребятишек.

Когда Ирмгарда, оглядев бурого, удалилась с Фридой, та с неудовольствием заметила:

– Поистине вежливо же поговорила ты с чужеземцем.

– Я была довольно близко от него, но он молчал, – ответила Ирмгарда.

– Ему хорошо известно, что подобает дочери хозяев, – возразила Фрида.

Однако с этого момента Ирмгарда стала наблюдать за чужеземцем, и заметив, что он, оставшись один, прислонился к изгороди, прошла подле него и, как бы случайно остановившись, молвила:

– На сиреневом кусте, над твоей головой, поселилась маленькая серая птичка, ночной певец, и каждый вечер девушки заклинают ласочку и сыча, чтобы они не разрушали его гнезда. Если он запоет тебе, то выслушай его, чтобы он порадовался ласке твоей. Говорят, будто песнями своими он каждому напоминает о приятном.

И Инго горячо ответил:

– Все птицы – ястреб в поднебесье и лесные певцы – одну и ту же песню напевают чужеземцу: напоминают ему о родине. Там некогда добрая мать кормила зимой птичек, чтобы сыну ее они напевали добрые предзнаменования. И до сих пор они были ему верными. Не раз дикие пернатые вестники предохраняли странника, в дебрях и на лугах, от грозившей опасности. Они разделили его участь: подобно ему, скитаются они по миру, подобно ему, питаются добычей или дарами, подаваемыми рукой гостеприимного человека.

– Однако ж они везде находят пух для гнезд своих, – ответила Ирмгарда.

– Но безродный где срубит дом свой? – угрюмо спросил гость. – Кто стоит на пороге жилища своего и считает коней в наследстве отцов, тому неизвестно, как терзает сердце гордого человека бедность: он вынужден принимать дары, которые сам хотел бы раздавать другим.

– Ты сетуешь на дары гостеприимства в доме, допустившем тебя к очагу своему, – с упреком сказала Ирмгарда.

– Радостно восхваляю я хозяина и хозяйку, милостивых к чужеземцу в их честном доме, – ответил гость. – Но тревожно носятся помыслы человека, которому они отвели место на скамье, и неспокойным взором следит он на лице хозяина, милостив ли тот к пришельцу. Каждый во дворе опирается на свое право, только чужак ходит по земле, подобной тонкому слою льда, который, быть может, треснет завтра, и всякий раз, когда раскрываются чьи-либо уста, не знает он, позор или честь они выразят ему. Не гневайся на меня за жалобы эти, – прямодушно попросил он. – Слова твои и глаза вызвали в груди моей тайные скорби; и слишком смело высказался я в этой задушевной речи. Тяжко было бы мне быть тебе неугодным.

– Всякий раз, как увижу странника во дворе нашем, я буду вспоминать слова твои, – тихо ответила Ирмгарда. – Поверь, однако ж, ты приятен здесь кое-кому. Туринги любят веселый нрав и приветливые речи; покажи себя таким сегодня, и если я могу дать тебе добрый совет, то не избегай общества молодых людей, когда они станут упражняться в воинских играх. Полагаю, что тебе посчастливится и в бою. Если мои соотечественники похвалят тебя, то возрадуется дом наш; слава гостя – честь хозяину, и я замечаю, что отец благосклонен к тебе.

Она, зардевшись, наклонила голову и оставила чужеземца, который проводил ее радостным взглядом.

Тем временем, стоя перед домом, князь принимал благородных людей и свободных хлебопашцев, которые, пешком и на конях, пришли по всем дорогам и у отворенных дверей были приветствуемы Гильдебрандом. Кто приехал верхом, тот сходил там с коня; молодые люди уводили коней в обширный загон, привязывали их, а конюхи обтирали с них пену и засыпали им овёс в ясли. Важны были поклоны и приветствия, большим кругом стояли гости на дворе – гордая община: почтеннейшие мужи из двадцати деревень, все в воинских доспехах, с ясеневыми копьями в руках, с мечами и кинжалами у пояса, в нарядных кожаных шапках, украшенных клыками и ушами дикого вепря; иные были в железных шишаках, кожаных колетах, кольчатых панцирях поверх белых сорочек и в длинных кожаных чулках, достигавших пояса; на богатых и любивших товары рейнских торговцах были плащи из иностранной материи, имевшей тонкий, разноцветный волос, похожий на нежный мех хищного животного. Молча стояли мужи и радовались собранию, но иные подходили друг к другу и обменивались тихими речами о слухах, ходивших по стране, про великую битву на востоке и смутных временах. Но кто проникал в мысли людей, как, например, Гильдебранд, тот видел, что сердце их смущено и различны их помыслы. Долго еще длился прием, потому что подходили некоторые из запоздавших, наконец Гильдебранд подошел к вождю и указал ему на положение солнца.

Тогда хозяин повел своих гостей к храмине, и торжественно поднялись они по ступеням; у входа их встретила хозяйка, возле которой стояла дочь со служанками. Почтительно приветствовали мужи женщин; княгиня каждому подала руку и, как следовало, осведомлялась об их женах и хозяйстве, подставляя щеку для поцелуя тем, кто принадлежал к числу ее друзей. Начальники важно заняли кресла на возвышении; вошел стольник и за ним длинными рядами слуги, несшие в деревянных чашах утренние напитки и вкусную закуску, – белые душистые пряники и копченое мясо.

Между тем перед двором, на дерновой поляне, юноши нетерпеливо приготовляли ристалище для воинских игр. Деревенские ребятишки начали бой, чтоб и их похвалили воины; они взапуски бегали по поляне, перепрыгивали через коней и пускали в столб тростниковые стрелы. Но вскоре задор охватил и юношей: они стали метать копья, бросать тяжелые камни, устремляясь вслед за ними, а когда Теодульф, мощно размахнувшись, бросил самый тяжелый камень и сделал самый длинный прыжок, на целую сажень дальше других, радостные крики донеслись до самой храмины. И старейшины, и мудрые, будучи не в силах усидеть на месте, поспешили на зрелище, на мураву. Большим кругом стояли зрители: деревенские женщины в праздничной одежде, отдельно мужчины, к все громче и громче раздавались восклицания и хвала победителям.

В числе зрителей стоял и Инго, молча глядевший на проявление ловкости и силы. Вдруг к нему подошел Изанбарт, маститый начальник. Он испытующе посмотрел на Инго и важно начал, так что речи других умолкли.

– В среде твоего народа, откуда бы ты ни был родом, молодые воины также наверняка упражняются в искусстве владения оружием. По твоим глазам и рукам вижу я, что ты не сведущ в тонкостях пехотного сражения; быть может, угодно тебе показать нашим юношам, что есть в обычаях твоего народа. Если ты из восточных стран, как я слышал, то по меньшей мере умеешь метать деревянную палицу. Это тоже доказывает силу мужа, хотя соотечественники мои мало упражняются в таком занятии. В храмине видел я такую палицу над креслом хозяина.

– Если князь и важные люди дозволят, то попытаюсь показать, чему я некогда учился, – ответил Инго почтенному старцу.

По знаку князя один из стражейпоспешил во двор и принес оружие из дубового дерева, от рукоятки загнутое назад, а спереди снабженное острым лезвием. Палица переходила из руки в руки, и с улыбкой взвешивали мужи легкое орудие.

– Такое оружие носит наш свинопас и бьет им волков, – с презрением сказал Теодульф, но старец Изанбарт укоризненно возразил:

– Неразумно говоришь ты, ибо видел я, что палица, не тяжелее этой, раздробляла череп, словно глиняный горшок.

И он передал палицу хозяину.

– Кому случалось проезжать по полю сражения на восточных границах, – сказал князь, – тому известны раны, наносимые этим оружием. Слышал я от старых воинов, что в деревяшке этой сокрыто нечто таинственное и что трудно управлять ею. Но как коварно поражает она голову неосторожного! Палица эта не недостойна руки благородного человека, потому что некогда она была оружием короля, и мой отец привез ее из чужбины.

– Так пусть она сослужит службу сыну! – весело воскликнул Инго и схватил оружие. Коротким движением руки он бросил палицу, которая извилистыми кругами понеслась по воздуху, и когда все полагали, что она упадет на землю – вдруг, словно по шнурку, она полетела назад к Инго, который схватил ее на лету за рукоятку и снова стал швырять то туда, то сюда, все сильнее и сильнее, причем каждый раз она послушно возвращалась в его руку. Потеха дубовой палицей казалась столь нетрудной и забавной, что зрители стали подходить ближе, и громкий смех послышался в их кругу.

– Фиглярство проходимца! – презрительно закричал Теодульф.

– Оружие мужа, – с достоинством ответил чужеземец. – Едва ли череп твой крепче этого шишака.

Он сказал что-то Вольфу, который поставил на столб, на расстоянии полета копья, старый железный шишак. Инго на глаз измерил это расстояние, взвесил оружие в раскачивающейся руке, навесом метнул его в шишак и сделал мощный прыжок вперед. Сильно затрещал лопнувший металл, однако палица снова полетела назад, и снова Инго ловко схватил ее. В кругу раздался крик изумления, и любопытная толпа собралась вокруг разбитого шишака.

– Так и быть, – снисходительно сказал Теодульф. – Ты показал нам свою ловкость, теперь испытай себя и в нашем обычае. Приведите коней!

Сперва поставили двух коней – голова в голову. Прыгуны подались назад и бросились вперед с небольшого разбега. Этот прыжок удался почти всем, но при трех конях перепрыгнуть их посчастливилось лишь немногим, а через четырех перепрыгнул один только Теодульф. Подходя из-за коней к толпе, он кинул на Инго вызывающий взгляд и жестом пригласил его продолжать. Чужеземец немного наклонил голову и сделал такой же прыжок, но с такой легкостью, что поляна огласилась одобрительными криками. Тогда Теодульф потребовал пятого коня для трудного прыжка, редко кем исполняемого даже из самых искусных воинов. Но раздраженный туринг решил совершить невозможное. Он поставил коней таким образом, чтобы серый оказался пятым, затем оглянулся вокруг, принял приветствие своих друзей, сделал мощный прыжок и, опускаясь на землю, только задел спину серого. Но в тот момент, когда Теодульф горделиво выступил вперед и наслаждался радостными восклицаниями народа, за ним раздался еще более громкий крик. Обернувшись, он увидел чужеземца, который быстро и легко сделал точно такой же прыжок.

Туринг побледнел от злости и молча пошел на свое место, тщетно стараясь побороть зависть, сверкавшую в его глазах. Подойдя к чужеземцу, старики славили его искусство, а маститый вождь сказал:

– Если вид твой не обманывает меня, чужеземец, то искусен ты и в прыжке через шестерых коней, что называется королевским прыжком и что на веку человеческом удается не всякому витязю. В молодости мне случилось раз увидеть это, но народу моему – никогда. Приведите шестого коня! – громко крикнул он.

В кругу раздался говор, стоявшие далеко стали протискиваться вперед, а юноши между тем поспешили поставить коня. Вдруг к Инго подошла княгиня и, огорченная поражением своего родственника, тихо сказала гостю:

– Подумай, витязь, что стрела охотника легко поражает глухаря, когда, распустив крылья, он подает свой голос.

Но Инго взглянул на Ирмгарду, которая в радостном ожидании стояла за спиной своей матери, ласково улыбаясь ему. С зардевшимися щеками он ответил:

– Не гневайся на меня, княгиня, меня вызывают, я не набивался на состязание, но неохотно отказывается муж от предложенной ему чести.

Он отошел назад, высоко взлетел вверх и совершил прыжок под радостные возгласы всего народа. Возвращаясь назад, он не обращал уже внимания на недовольное лицо княгини и радовался только, что ему удался подвиг и что щеки Ирмгарды подернулись розовым отливом. Долго еще толпились зрители, восхваляя отвагу чужеземца, пока состязанию мужей не поставили других целей. С того момента Инго молча стоял возле начальников, и никто уже не вызывал его на новое состязание.

Солнце уже склонялось к земле, когда Гильдебранд подошел к князю и пригласил все общество к столу. В радостном ожидании мужчины последовали приглашению, они направились ко двору и поднялись по ступеням храмины. Гильдебранд и кравчий шли впереди и рассаживали гостей по их достоинству и своему обычаю. Трудная это была работа, потому что каждый желал подобающего ему места: или за княжьим столом, или вблизи его и скорее по правую, чем по левую от него сторону. Длинным рядом стояли столы; для почетнейших мужей были кресла с ручками, для именитых – с высокими спинками, для юношей – красивые скамейки. Нелегко было угодить каждому, но Гильдебранд разумел свою должность, и приходилось ему расхваливать места то ради соседей и близости к женщинам, то ради прекрасного вида на залу. Возле дверей длинными рядами разместились застольники хозяина; там на почетном месте сидел Теодульф, а напротив него, на нижнем конце, Инго. Все сидели в ожидании, как вдруг появился подчаший со слугами, несшими в прекрасных деревянных чашах приветственный напиток; хозяин встал, выпил за здоровье гостей и, поднявшись, все осушили чаши. Затем вошел стольник с белым посохом, а за ним длинными рядами служители, поставившие на стол первую перемену. Каждый тогда взял свой нож, висевший у него на боку, и бодро принялся за еду.

Вначале за столами все было тихо, потому что голод не позволял никому говорить, и только тихо восхваливалось обильное угощение хозяйки. Но старейшины, сидевшие недалеко от князя, обменивались важными речами, вспоминали о былых подвигах витязей и восхваляли достоинства своих коней. Прочие же кушали, охотно внемля словам стариков.

И один благородный муж, сидевший подле князя, громко начал:

– Поистине, нет ничего приятнее для меня, как такое пиршество летом, когда соотечественники, в воинских доспехах, приветствуют друг друга на зеленом лугу, когда седовласые мужи вспоминают о старых походах, а воинственная молодежь доказывает играми своими, что доблестью она увеличит со временем славу отцов своих. Греет светлое солнце, и улыбается гостям лицо хозяина. Тучные стада гуляют, и ячменные колосья темнеют под южным ветром; радуется сердце человека и неохотно в такую пору предается он заботам. Но даже за трапезой не подобает мужу отставлять свой меч дальше, чем на хватку руки, ибо коловратна жизнь в долинах человеческих. Небо может покрыться щитом черных облаков, земля – белым покровом снега; непрочно людское счастье, и новый день может принести с собой и новую судьбину. Вот и теперь ходят промеж народа вести из римских земель, многих тревожит это, и мысленно спрашивают они нашего хозяина – не получал ли он вестей, которые нам полезно было бы знать?

Речь эта выражала мнение всех, со всех столов послышалось одобрение, затем наступила полная тишина. Но князь осторожно ответил:

– Все мы слышали о великих бранных тревогах и впоследствии мы поразмыслим, может ли это быть нам полезно. Однако ж не советую я, чтобы мы, обитатели лесов, отвращали сегодня тревожные взоры от чащ наших. Мы знаем только то, что занесено к нам из чужбины путниками, что, быть может, они сами видели и что может оказаться лишь смутным слухом. Поэтому теперь наши верховые едут лесами на юг за свежими вестями. Мы ждем их возвращения, и затем мудрые рассудят, стоят ли вести того, чтобы народ тревожился ими.

Слова эти показывали, что хозяин ничего не хочет объяснять народу о римской войне; поднялся смутный ропот, и Ансвальд понял, что гостям приятно было бы узнать побольше и что они недовольны его молчанием. Поэтому по тайному знаку хозяина вперед выступил Гильдебранд и сказал:

– Приближаются танцоры и просят вашей благосклонности.

Все умолкли, каждый приладил свой стул поудобнее, а женщины повставали со своих мест.

Впереди шли флейтист и волынщик, а за ними двенадцать танцоров, все молодые воины из числа княжьих застольников, в белой нижней одежде с разноцветными поясами, с блестящими мечами, а впереди Вольф, тринадцатый, король мечей, в красной одежде. У входа они остановились, приветствуя общество наклоном мечей, затем начали хороводную песню, медленными шагами продвигаясь на свободное место, к скамье князя. Король мечей стоял в середине, окруженный двенадцатью товарищами с поднятыми вверх Мечами. По его знаку музыканты заиграли; движения танцоров стали быстрее, одна их половина понеслась по внутреннему кругу направо, а другая – по внешнему в противоположную сторону, причем каждый танцор обменивался с каждым поочередно ударами меча. Вдруг в пространство между мечей нырнул король и понесся в танце, поочередно то в круге, то вне его, отражая удары своим оружием. Рисунок танца становился все изощреннее, движения танцоров еще более убыстрились, и каждый из них, словно в бою, извивался, избегая ударов кружащихся вокруг партнеров. Затем они в такт музыке разбились на части, устремились друг на друга, сверкая оружием, и наконец, по трое-четверо сомкнулись в воинственной позе. Внезапно, сделав мечами широкий круг, они преклонили их к земле и в мгновение ока сомкнули в искусном сплетении в виде щита. Король мечей стал на щит, а двенадцать товарищей приподняли его на высоту своих плеч, и стоя таким образом, он приветствовал мечом князя, гостей и женщин. Подобным же образом танцоры медленно опустили его на землю, отделили свои мечи и снова бросились друг на друга, но их прыжки и удары были теперь быстры, как молния. Глаз едва мог успевать следить за отдельными ударами, вихрем мелькала светлая сталь, фигуры воинов носились в блеске оружия, пронзительно свистела флейта, грубо гудела волынка, искры летели от мечей. И эта потеха длилась до тех пор, пока, словно по волшебству, танцоры не остановились попарно друг против друга в положении ратоборцев. Затем снова зазвучала хороводная песня, и медленным, широким танцевальным шагом они удалились в двери залы. За столами грянула буря одобрительных восклицаний, гости восторженно встали со своих мест и радостно благодарили танцоров.

Недалеко от князя поднялся Ротари, человек благородный, и начал свою речь:

– Мне кажется, никогда и нигде не видели очи мои более искусной потехи, и по всей земле славимся мы, туринги, такими играми. Но там, на нижнем конце княжьей скамьи сидит чужеземец, искусный в бранном деле, и заключая по выказанной им сегодня доблести, я назначил бы ему место высокое, в сонме сильных. Не равно раздают боги дары свои, но и чужеземец, не знающий своих предков, может быть доблестным воином. Говорят, что весть о битве с римлянами разнеслась по стране из княжьего двора, и увидев чужеземца, я принял его за вестника; но метание палицей доказало, что он родом из восточных стран. Приветствую здесь гостя!

Инго встал и поблагодарил. Но Теодульф громко воскликнул:

– Не одного случалось мне видеть, который прыгал и метал на мягкой мураве, забывая о высоких прыжках на поле битвы.

– Правду говоришь ты, – спокойно ответил Инго, – но у иного зависть гложет душу, что не удалось ему выше всех прыгнуть на лугу.

– Доблестнее прыгунов считается у нас муж, носящий спереди рубцы от ран своих, – возразил Теодульф.

– Но я слышал от стариков и мудрых, что не менее доблестно наносить глубокие раны, чем принимать их.

– Поистине, тебе подобает сан вождя, перед которым стража носит щиты, предохраняя его от неприятельских копий, чтобы лицо его, на радость народу, цвело вешним цветом, – снова насмехался ратник князя.

– А я услышал кое-кого, кто хвастался полученными ранами, точно курица снесенным яйцом, – с презрением ответил Инго.

– Рубаха скрывает бесславные язвы, следы побоев на спине! – с зардевшимся лицом вскричал Теодульф.

– Бесчестным называю я язык, язвящий гостя. Недостойны, по моему мнению, такие речи и неприличен турингу коварный обычай римлян.

– Если тебе так хорошо известен обычай римлян! – закричал с другого стола какой-то свирепый воин из числа друзей Теодульфа, – то наверное тебе пришлось испытать их удары.

– В битве я стоял против римских воинов! – забываясь, вскричал Инго. – Спроси об этом в их стане, и не всякий, приблизившийся к мечу моему, даст тебе ответ.

Громкие крики наполнили залу при известии, что чужеземец ратовал против римлян.

– Разумно говоришь ты, чужеземец, – раздалось с разных сторон, но с иных столов слышалось: «Чужеземец хвастает, да здравствует Теодульф!»

И тут поднявшись, князь звучно крикнул:

– Конец словопрениям! Напоминаю о мире в пиршественном чертоге.

Замолкли громкие крики, но борьба мнений шумно носилась вокруг всех столов, сверкали глаза и вздымались сильные руки. Во время этого смятения какой-то юноша из княжеской стражи поднялся по ступенькам и прокричал в зал:

– Фолькмар, певец, въезжает во двор!

– Добро ему пожаловать! – воскликнул князь. И обратившись к женщинам, продолжал: – Ирмгарда, дитя мое, приветствуй твоего наставника и приведи его к столу нашему.

Так приказал хозяин, чтобы напомнить враждующим о присутствии женщин. Слова его, как заклятье, подействовали на шумную толпу: суровые лица прояснились, иной схватил чащу и сделал большой глоток, чтобы покончить со своими мыслями и приготовиться к песням певца. Ирмгарда вышла из беседки и через ряды мужей направилась к двери.

На ступеньках перед залой стояла деревенская молодежь и с любопытством заглядывала в храмину. Ирмгарда протиснулась сквозь толпу и на дворе стала ждать певца, который в одном из домов наряжался для пиршества. С почтительным поклоном подошел он к ней; то был среднего роста, с блестящими глазами человек, в золотистых кудрях его виднелась седина, нарядно сидел на нем плащ из разноцветного сукна, его голые руки были украшены золотыми запястьями, на шее висела цепь, на боку – лира.

– В добрый час приходишь ты, Фолькмар, – сказала ему девушка. – Они враждуют друг с другом; необходимо, чтобы песни твои возвысили их дух. Покажи сегодня свое искусство и, если можешь, спой им что-нибудь радостное.

– Что смущает их? – спросил певец, привыкший, подобно врачу, осторожно предлагать свое искусство. – Не злобствуют ли они снова на грубую челядь короля Бизино, или ссорятся они из-за римского похода?

– Молодые люди не уживаются в мире, – ответила Ирмгарда.

– И больше ничего? – равнодушно спросил певец. – Напрасно было бы удерживать их от ратных подвигов на зеленой поляне, – но взглянув на озабоченное лицо девушки, он прибавил: – Если это домашние буяны, то опасаюсь, что песня моя не усмирит их злобу. Если бы я мог привнести в песни мои твою приветливую улыбку и каждому пропеть их на ухо, они пошли бы за мной, как ягнята. Но вести, приносимые мной сегодня, – изменившимся тоном прибавил он, – так печальны, что наверное из-за них они забудут о вражде своей. Плохая это закуска для пиршественного стола, но я должен объявить им весть; не знаю, захотят ли они тогда песен.

– Неужели за трапезой ты хочешь объявить им печальное известие? – грустно спросила девушка. – Это окончательно опечалит их сердца и возбудит их гнев.

– Ведь ты знаешь меня, – возразил певец, – я предложу им столько, сколько они в силах вынести. Кого пригласил князь?

– Наших старых союзников.

– А чужих нет?

– Никого, за исключением одного бедного путника, – чуть поколебавшись, ответила девушка.

– Тогда не беспокойся, – сказал певец. – Мне известно сердце наших, и я сумею приготовить им ночной напиток.

Девушка поднялась в беседку через боковую дверь, а певец, между тем, вошел в залу. Он остановился на пороге, и под сводами храмины громко зазвучали клики и приветствия. С гордостью осознал Фолькмар, что он любимец народа, и быстрыми шагами подойдя к свободному пространству, к столу вождя, низко поклонился князю и княгине.

– Тысячекратно приветствую тебя, наш любимец! – воскликнул князь. – Птицы рощ наших, улетевшие было зимой, давным-давно уже распевают свои вешние песни, только певца витязей тщетно ждали мы.

– Не птиц, вестников весны, слышал я: я слышал в ветре вой боевых псов бога и видел я, как по мосту из разноцветных облаков бесконечной ратью поднимались витязи в чертоги богов. Видел я, как Рейн катил свои багровые воды, покрытый трупами мужей и коней; видел я поле битвы и кровавую долину, где лежат груды убитых, снедаемых вранами, и знаю я закованных в цепи королей, ждущих в римском стане удара секиры.

Громкий вопль последовал за этими словами.

– Рассказывай, Фолькмар, мы слушаем, – сказал князь.

Певец провел рукой по струнам, и в чертоге воцарилась такая тишина, что слышно было тяжелое дыхание гостей. Он ударил по струнам и поначалу говором начал повесть о битве аллеманов с римлянами, но затем возвысил голос и запел ритмическую мелодию. Он назвал королей и детей королевских, которые выступили за Рейн с аллеманами против кесаря и сначала обратили в бегство всадников римских. Затем он запел:

«За вторым строем римской рати ездил на коне кесарь; над ним развевалось стягом изображение дракона, священное знамя римлян – исполинский, с извивающимся телом змей, красно-багровый, и из раскрытой его пасти вылетало вьющееся пламя. И воскликнул кесарь батавам и франкам: «Сюда, германские витязи, мои римляне не в силах отразить напор врага». Герольд уехал, и сверкая, восстали от земли франки; в передних рядах могучей рукой потрясал мечом Аимо, сын Арифрида».

– Это мой брат! – крикнул кто-то от одного стола.

– Да здравствует Аимо! – раздалось в другом углу зала.

«Они наступали прямыми рядами, с белыми, украшенными изображениями быков щитами; могуч был напор их, и как огонь очищает луговую поляну, так мечами своими очистили они поле битвы от натиска аллеманов. Но аллеманы снова бросились клином, впереди короли, и снова дрогнули римляне. Тогда кесарь обратился к последнему отряду своему, известному в римской рати под названием «Тернистого плота военачальника».

– Архимбальд! – послышалось из одного угла зала.

– Эгго! – раздалось с другой стороны.

«Там предводили сотней ратников исполин-туринг Архимбальд и его племянник Эгго, опытный в ратном обычае римлян. Они опустились на землю на одно колено, прикрылись щитами из дерева липы и стояли тройной оградой щитов, ощетинившись копьями. И снова ринулись вперед аллеманы; щиты задрожали под ударами секир, копья пронзали броню и мужей; длинными рядами ложились мертвые, а над трупами неслась толпа, щит к щиту, грудь против груди, подобно бою быков за плотной оградой. И покинуло аллеманов воинское счастье; они попятились назад, устрашенные множеством умиравших соотечественников. Закатилось солнце, и ратное счастье погибло. Рассыпались отряды, устремляясь к берегу реки, за ними, с ножами и копьями, мчались римляне, что стая псов за оленем; в Рейн прыгала бегущая рать, испуская громкие крики, победители с берега метали копья в гущу мужей и коней, мертвых тел и умиравших витязей. И речные ундины, растопырив когтистые руки, увлекали витязей в глубину, в свои жилища».

Певец умолк; громкие стоны послышались в собрании и только кое-где радостные восклицания, а князь напряженно прислушивался к взрывам горя и радости. Но Фолькмар продолжал, сменив грустные звуки могучей песнью:

«Кесарь подошел к берегу и с улыбкой взглянул на бедствие мужей. Он кликнул своего знаменосца, носившего изображение дракона – красное чудище, сотканное из пурпура, в которое римский бог вложил тайну побед. «Распусти змея над волнами, – сказал он, – и пусть он покажет зубы свои и сверкающее жало гибнущему народу. Пусть высоко поднимется он в воздух к чертогам умерших, и когда они станут воздыматься на облаках, пусть он оскалит зубы; римский змей преградит им путь, и пойдут они назад, дорогой рыб, в мрачную глубину, в обитель Гелы». Но за это глумление отомстил последний витязь, упорно стоявший против римлян – Инго, сын Ингберта, из страны вандалов, царский сын из рода богов. Он ратовал бок о бок с королем Атанарихом, в передних рядах, на страх римлянам. Когда военное счастье изменило ему, Инго отступил со своим отрядом, следовавшим за ним по стезе войны из страны в страну; медленно и гневно, словно ворчащий медведь, отошел он к берегу, где у подножья скалы стояли челноки. Туда собрал он женщин, прорицательниц судеб, кровеутолительниц, и принудил их отплыть, чтобы священные жены избежали меча римлян. И певца заставил он войти в челн, а сам великодушно оградил место отплытия оружием и ратниками. Отвязали веревки, и челноки понеслись по зеленым волнам, под свист римских копий; враги напирали, и с трудом бился отряд в последнем бою у подножья скалы. Вдруг витязь увидел на скале, над своей головой, римского дракона, свирепого змея, – и одним прыжком прорвал он ряды римской стражи, вскочил на скалу, медвежьей хваткой поднял великана-знаменосца и сбросил его со скалы. Бездыханный римлянин упал в волны, а витязь, испустив бранный клич и подняв знамя, бросился в реку. Крик ярости вырвался из груди римлян, и чтобы отомстить на глазах у кесаря за горький позор, убить смельчака, спасти священное знамя – мужи и кони, как безумные, побросались в реку. Но змей и победоносный витязь неслись вниз по пенистому потоку. Еще раз увидел я приподнятую и потрясающую знаменем руку, а затем уже не видел ее. Смущенный кесарь велел искать знамя на обоих берегах реки; два дня спустя один лазутчик нашел далеко внизу по течению, на берегу аллеманов, сломанное древко знамени, но неприятельского змея никто не нашел. Тогда в души мужей, находившихся на берегах Рейна, возвратилось мужество: погибла в потоке тайна побед кесаря, и близились к римской рати карающие беды. Узнав о дурном предзнаменовании, остановились в пути послы каттов, ехавшие предложить союз римскому народу. Могучая рука отомстила победителю за его глумление, но отошел от мира витязь, король Инго».

Певец умолк, склонившись головой к лире; в зале воцарилось безмолвие, будто после похорон; но глаза мужей сверкали, оживились их лица, а более всех лицо чужеземца. Еще когда певец входил в зал, задев при этом одежду Инго, то тот наклонил голову, и не без неудовольствия заметил Вольф, что Инго меньше, чем приличествует воину, обращал внимание на рассказ Фолькмара; увидев это, застольники стали указывать на него и обмениваться насмешливыми речами.

Но когда певец начал повесть о битве из-за знамени, то Инго приподнял голову, розовым светом озарилось лицо его, и так светел и лучезарен был взгляд, брошенный им на певца, что никто не мог отвести от него очей; и золотым сиянием колыхались кудри вокруг восторженного лика Инго.

– Взгляни туда, Фолькмар! – раздался женский, дрожащий от волнения голос, и глаза всех устремились туда, куда указывала рука Ирмгарды.

Певец поднялся и пристально взглянул на чужеземца.

– Духи потока возвратили витязя! – с ужасом вскричал он, но вслед за тем выступил вперед. – Да будет благословен день, когда я узнал тебя, витязь Инго, сын Ингберта, спаситель мой, последний воитель в битве аллеманов!

Гости повскакали со своих мест, зала дрогнула от радостных криков. Певец подошел к Инго, склонился к его руке и воскликнул:

– Живого осязаю я тебя, и никогда еще песни мои не получали такой награды!

Он подвел чужеземца к столу князя, который, с увлажненными глазами поспешил навстречу Инго.

– Благословляю тебя, витязь! Тяжкое бремя спадает сейчас с сердца моего: я знал, что нельзя утаить славу героя. Приветствую в моем доме тебя, старинного гостя! Подайте кресло, юноши, да присоединится князь к сонму благородных мужей моего народа. Вина, подчаший, и за благоденствие царственного витязя, сына богов наших, выпьем римского напитка из римских золотых кубков!

3. Искренние сердца

Рано утром шла Ирмгарда к лесу по росистой траве. Белый туман клубился по земле и, подобно одежде водяных духов, стлался вокруг деревьев. Из луговых паров восставал светлый облик девы; веселая сердцем, с распущенными волосами, с зардевшимися щеками она пела, издавала радостные возгласы и, подобная богине полей, бежала среди дрожащих облаков. Она видела и слышала, что значит доблесть и что возносит человека из юдоли ужаса и смерти в сонм великих богов; все преклонялись перед геройской доблестью того, кто тайно нравился ей и был искренен, как никто. Она поднялась по горной дороге до того места, откуда дом ее отца уже не был виден за деревьями, и, одинокая, остановилась среди леса и скал; под ней шумел поток, над ней неслись светлые облака зарождающегося дня. Она поднялась на скалу и огласила горы и воды словами песни, слышанной ею в чертоге. Радостно повторяла она то, что сохранилось у нее в памяти из песен Фолькмара, и дойдя до броска на Рейн, восхищенная, она с восторгом запела: «Вы, разумные птички лесные, посланцы богов, и вы, крошечные эльфы под кустами папоротника, послушайте еще раз!» И она повторила слова песни. Взгрустнулось ей, когда витязь исчез в речном потоке. И чувствительная девушка излила свое волнение в новых, словах, еще раз пропела плач певца, и песня молодой женщины, эхом отразившись от скал, перекрыла голоса лесных птиц и тихое журчание горного ручья.

Вдруг неподалеку от нее в ручей скатился камешек; она взглянула в ту сторону и узнала человека, одетого легким покровом ундин, который прислонился к древесному стволу. Витязь, славу которого она вещала лесу, воочию стоял невдалеке, и когда смущенная Ирмгарда отступила назад, она услышала его умоляющий голос:

– Продолжай петь, чтобы из уст твоих узнал я, что делает человека счастливым. Звуки голоса твоего приятнее мне, чем все искусство Фолькмара. Когда певец пел, и чертог гремел кликами мужей, я все думал о тебе, с гордостью радуясь, что и ты услышала весть.

– Устрашенные, скрылись при виде твоем слова, – ответила Ирмгарда, стараясь оправиться от неожиданного появления Инго. – Я смелее говорила с тобой под сиреневым кустом, – продолжала она, – хотя и тогда ты мало нуждался, витязь, в моих советах; вспоминая об этом, я краснею теперь от моего неразумения. Не насмехайся же надо мной: у нас, лесных обитателей, речи прямы и простодушны помыслы. Но тяжко мне сознавать, что дважды из уст моих ты слышал известное тебе; если бы я знала, кто ты такой, я затаила бы доброе о тебе мнение, и теперь еще мне стыдно, что ты подслушал меня.

– Если ты благосклонно думаешь обо мне, Ирмгарда, – попросил гость, – то не скрывай этого, потому что изгнаннику редко приходится слышать сердечные слова из уст доброй женщины пусть певец воспевает его подвиги, пусть хозяин пьет за его здоровье, но все же пришлец чужд семейству и кругу друзей; вряд ли знатный отдаст свою дочь за бедняка, и значит, не оставит изгнанник сыновей, которые гордились бы его подвигами.

Ирмгарда насупилась.

– Но позволь, – продолжал Инго, – поведать тебе тайну души моей, и если не гнушаешься ты доверием моим, то сядь здесь, на камень, и выслушай мой рассказ.

Ирмгарда послушно села, а Инго встал перед ней и начал:

– Узнай, что случилось со мной после битвы аллеманов. Сияли звезды, изнеможенный лежал я на каменистом берегу реки, обвив римское знамя вокруг слабой руки, ночной ветер стонал по умершим, шумели волны, охладело мое тело и омрачился мозг. Вдруг надо мной склонилось скорбное лицо – то была прорицательница судеб аллеманов, вещая жена, наперсница богов.

«Тебя ищу я, Инго, между трупами мужей, – сказала она, – желая спасти твою жизнь, подобно тому, как спас ты мою.»

– И подняв меня, она одела меня теплыми покровами, дала целебного напитка и, отделив копье от чуждого знамени, с молитвой бросила сломанное древко в реку. В чаще лесной укрыла она изнеможенного и, подобно матери, день и ночь сидела у ложа моего. При расставании она взяла пурпурное знамя и сказала:

«Вот нити, которыми управляет судьба твоя. Боги предоставляют витязю выбор: отбросишь ты от себя талисман, сотканный руками римлян – и состаришься ты в мирной тиши, неведомый народу, покладистый в жизни и свободный от рока. Но сохрани пурпуровое изображение с коварными глазами и огненным языком – и певцы воспоют тебе хвалу в сонме воинов, и славно будет жить в народе память о тебе; опасайся, однако, что дракон испепелит и тело, и жизнь твою. Выбирай любое, Инго, ибо боги устраивают судьбу мужа по его мыслям, и из его подвигов выпадают жребии, тяжкие и добрые; как бросишь его, такова и будет твоя судьба».

– Тогда я сказал:

«Давно уже боги и дела праотцев определили мою участь на земле; не могу я – тебе известно это – лениво лежать на мягких мехах: ратовать с товарищами в передних рядах, воссылать мужей в чертоги богов – вот мое призвание! Хотя я пришелец среди чужих родов, но не страшусь я указующего перста жены судеб; с твердым духом хочу я шествовать среди витязей, смело доверяясь своему мужеству, и никогда не стану скрывать я головы от лучей солнца».

– И взяв в руку пурпур, она отделила головы дракона от извивающегося тела; головы сохранила, а ткань с изображением туловища бросила в пламя очага.

«Быть может, – сказала она, – таким образом отделю я горькую долю от дней твоих».

– Высоко поднялось пламя, едкий дым наполнил пещеру, она побежала вон, увлекая меня за собой. Перевязав головы ивовыми прутьями и затянув узлом, она шепотом пропела песню и дала мне связку в кожаной сумке, чтобы я хранил ее втайне ото всех.

«Это спасает от воды, но не спасет от огня; поручаю жизнь твою охране богов».

– Вот тайна моей жизни, и я охотно доверяю ее тебе. Не знаю, что суждено мне богами, но открываю тебе, чего никто не знает. С того времени, как прибыл я в вашу страну, изменились помыслы мои, и приятнее мне сидеть подле тебя или на коне мчаться по лугам, нежели с коршунами следить за бранными тревогами. Очень изменились мысли мои, и тяжко удручен дух мой, что я скитался, а то не слишком бы тревожила меня участь моя: я полагаюсь на собственную руку и благосклонность богов, которые, быть может, приведут когда-нибудь изгнанника на родину. Но теперь ясно мне, что унесусь я, подобно этой сосне, мечущейся в зыбких волнах.

И он указал на ствол молодой сосны: оторванная от почвы, с землей и мхом, она неслась в водовороте потока.

– Все меньше и меньше становится глыба земли, она осыпается, – мрачно заметил Инго, – и наконец дерево погибнет между скал.

Ирмгарда поднялась и напряженно проследила за путем дикого ствола, который несся по течению, порою поднимался вверх в водовороте волн и наконец почти исчез в тумане и брызгах.

– Остановилось! – вдруг закричала Ирмгарда и побежала к тому месту ручья, где дерево зацепилось за выдававшуюся косу. – Взгляни сюда, вон оно, зеленое, на нашем берегу. Очень может быть, что оно врастет в землю.

– И тебе это любо, скажи?! – страстно воскликнул Инго.

Ирмгарда промолчала.

Солнце показалось из-за туч, озарив своими лучами светлый облик девушки; золотом искрились волосы вокруг ее головы и плеч, и с опущенными глазами, зардевшимися щеками стояла она перед Инго. Сердце затрепетало в нем радостью и любовью, и почтительно подошел он к ней; но Ирмгарда стояла неподвижно, и только защищаясь легким движением руки, она с мольбой прошептала:

– Красное солнце видит!

Инго горячо поцеловал ее, молвив милому солнцу:

– Приветствую тебя, кроткий властелин дня; будь ласков к нам и храни виденное тобой!

Он еще раз поцеловал ее, ощутив своими губами ее теплый рот. Но когда он хотел обнять ее, то Ирмгарда подняла руку и страстно взглянула на него, однако щеки ее побледнели, и движением руки она указала ему на горы. Инго повиновался и пошел, когда же, оглянувшись, он посмотрел на нее, то, озаренная светом солнца, она стояла на коленях перед деревцем, с мольбой подняв к небу руки.

Утром того же дня в доме Ансвальда собрались благородные мужи и мудрые старцы, начальники общин и испытанные воины, и уселись они в креслах, поставленных рядами по обеим сторонам очага. Хозяин сел посредине, за его креслом стоял Теодульф. Гильдебранд запер дверь, и князь сказал собранию:

– В дом мой пришел Инго, сын короля Ингберта, связанный со мной узами гостеприимства со времени отцов наших. Я прошу для него у народа права гостеприимства, чтобы не только в доме моем, но и в стране нашей он был в безопасности от всяких врагов, чтобы находил он право против злодеев и защиту в оружии соседей против каждого, кто покушался бы на его жизнь и честь. Просителем стою я перед вами за достойного человека, и от вас зависит окончательный выбор.

За словами этими наступила глубокая тишина, наконец поднялся Изанбарт. Длинными прядями ниспадали белоснежные волосы вокруг покрытого рубцами лица, высокий стан его опирался на посох, но могуч был голос старца, и почтительно слушали его мужи.

– Тебе, князь, подобает говорить, и ты сделал это. Мы привыкли, чтобы народу давал ты, но если ты сам просишь у народа, то сердца наши готовы исполнить желание твое. Славен муж этот, и что он именно таков, а не какой-то лжец-проходимец, за то ручается песня певца, знак гостеприимства, сличенный тобой, но больше всего – доблесть его лица и тела. Но мы поставлены стражами благосостояния многих, тревожные времена требуют осторожности, поэтому надобен нам строгий совет и согласие мнений, которые, быть может, разъединяют витязей нашего народа.

Он сел, и соседи почтительно кивнули. Вдруг поднялся Ротари, благородный муж из древнего рода, человек тучный, с красным лицом и рыжеватыми волосами, добрый бражник, удалой боец и веселый хороводник; в насмешку молодежь прозвала его «краснощеким королем».

– По-моему, – сказал он, – утренний совет должен быть, подобно утренней выпивке, краток и крепок. Нечего тут кажется, долго токовать. Недавно мы пили вино за его здоровье, значит, не следует сегодня наливать воды в его чашу. Он витязь, и в пользу его говорят два добрых поручителя: песня певца и наша благосклонность. Голосом моим я даю ему право гостеприимства.

Старики улыбнулись такой горячности, а люди помоложе громко изъявили Ротари свое одобрение. Тогда поднялся Зинтрам, дядя Теодульфа, человек безбровый, белоокий и с тощим лицом, суровый господин, грозный для врагов, но мудрый в совете и уважаемый при дворе короля.

– Благосклонен ты к нему, князь, и он заслуживает этого, говорите все вы. И я охотно бы приветствовал его как гостя, что порой делаем мы для путника, похвала которому, и не возвещается устами певца. Но желания сердца моего сдерживаются одним сомнением: другом ли нашим явился он с чужбины? Не все молодые воины деревень наших находятся у домашних очагов, не забываю я и о тех, кто отправился на чужбину за славой и золотом. Кто из наших родичей ратовал за одно с аллеманами? Ни одного не знаю я. Но в римском войске есть отважные бойцы, наши соотечественники; если они враги пришельцу, то можем ли мы считать себя его друзьями? Если они пали в бою, то в селениях наших раздастся погребальный плач. Но кто же сразил их? Быть может – отважный в боях муж, который сам похвалялся этим за столом. Можем ли мы предложить гостеприимство недругу, враждебно пролившему кровь нашу? Сделал ли он это я не знаю, но если и не сделал, то только случайно, и не было у него такого намерения, так как он сражался за короля Атанариха. В римских войсках, слышал я, поговаривают, будто кесарь обязан своими победами только союзникам, говорящим на нашем языке; подобно великанам, краснощекие сыны нашей страны возвышаются над черноокими чужеземцами. И кесарь награждает их запястьями, почестями и высшими должностями. Спросите в Риме о могучем воине и гордом властелине, и римские торгаши с завистливым взором ответят: «Все это – германская кровь». Где найти нашей молодежи воинскую честь и благосклонность богов, если оружие наше станет мирно ржаветь в стране? Куда отправится избыток сил из селений наших, если кесарь не откроет путникам сокровищницы своей? Поэтому говорю я, что полезно нам его царствование, и ратующий против него – противится нашим пользам. Берегитесь, чтобы чужеземец не преградил нашим мужам дорогу, ведущую благородных витязей к богатству и почестям.

Мрачно сидели мужи, опечаленные тем, что Зинтрам сказал правду. Но молчание, нахмурив густые брови, прервал Беро, отец Фриды, дюжий землепашец.

– Ты услал брата своего в римское войско, – медленно и грубо проговорил он, – а теперь спокойно сидишь на его земле; не удивляюсь я после этого, что хвалишь ты чужое племя. Но не на радость земледельцу заносчивые парни, которые возвращаются из походов на римские земли, потому что плохие они соотечественники: хулители наших обычаев, хвастуны и лгуны. Поэтому говорю я, что римские походы – гибель для нашего народа. Если наши молодые воины поступают на службу к чужим военачальникам, то делают они это на свой страх и риск, а не по выбору или назначению народа. Но я хвалю любовь к родному дому, честные удары топора и мирную жизнь с соседями, чтящими моих богов и мой язык. Теперь мы в мире со всеми; если аллеман, человек добрый, придет сегодня к очагу нашему, то мы посадим его у огня; но пусть явится завтра римский воин, честно поступающий по отношению к нам, и мы сделаем, быть может, то же самое. Оба они должны мирно жить по нашим законам, но если они станут завидовать друг другу из-за воздуха или огня очага, то пусть возьмут мечи свои и за деревенской околицей боем покончат с распрями. Удары – это их дело, а не наше. Поэтому говорю: здесь доблестный муж, и римлянин он или вандал, я все равно приветствую его за нашим столом. Мы остаемся хозяевами и сумеем обуздать его, если он нарушит спокойствие страны.

Сказав это, он сердито сел на свою скамеечку, а старики одобрительно забормотали. Тогда поднялся Альбвин, благородный муж; говорили, будто у него с незапамятных времен поселился под бревенчатой крышей домовой, и ночью укачивает он детей его семейства, отчего они и не растут, подобно другим людям – все его родичи были малы ростом, но приветливы на вид и ласковы словами. И Альбвин сказал:

– Быть может, тебе удастся, князь, примирить мнения начальников и соседей. Все они желают добра витязю, пришедшему с войны к очагу твоему; опасаюсь только, чтобы впоследствии не стал он соотечественникам в тягость участью своей, потому что негоже именитому мужу праздно лежать под кровом хозяина. Он соберет приверженцев и создаст себе врагов, и чем громче слава мужа разнесется по стране, тем больше товарищей соберется с ним в путь. Мы не настолько скупы, чтобы считать дни, в течение которых укрывали мы путника, но нам не известны помыслы витязя, а потому да будет мне дозволено спросить об этом хозяина. Если пришельцу потребны отдых и кров на короткое лишь время, то не для чего тут и совещаться, но если он намерен окончить дни свои в среде нашего народа, срубить себе дом на этой земле, то мы должны зрело обсудить не только благо чужеземца, но и наше собственное.

– Основательно говоришь ты, – с важностью ответил князь, – однако ж я должен отказать тебе в ответе. Тебе известно, что неприлично хозяину выпытывать у гостя час его отъезда; если бы даже я мог поступить таким образом, все равно никогда бы не сделал этого, потому что благородный муж пришел изгнанником, но скоро ли он возвратится на родину или никогда не возвратится – этого он и сам не знает.

И снова поднявшись, Ротари пылко сказал:

– Что тут торговаться из-за времени? Если мы, туринги, открываем сердце наше, то делаем это не на срок. Дайте ему право гостеприимства в народе и кончено!

Мужи громко изъявили свое одобрение и повскакивали со своих мест. Но на середину круга вдруг выступил Зинтрам и резко крикнул разволновавшейся толпе:

– Постарайся, князь, чтобы вожди наших селений, подобно ребятишкам, гоняющимся за пестрой птичкой, не угодили в неизведанную пропасть. Я требую молчания, потому что мало еще сделано для нашего блага.

Князь сделал знак жезлом своим, и с неудовольствием сели мужи, подняв грозный ропот против Зинтрама, который, ничуть не смутившись, продолжал:

– Могуществен ты, князь, и остро железо союзников твоих, но мы – туринги, и король господствует над нами, поэтому не нам, а королю подобает дать право гостеприимства королевскому сыну.

– Король Бизино, король-черника! – вскричали гневные голоса.

– Уж не хочет ли Зинтрам, чтобы королевский гонец напомнил нам клятвы, которые мы должны произнести при огне очага?! – воскликнул какой-то мрачный туринг.

– Король – верховный властелин, – осторожно сказал Ансвальд, – и со страхом должно произноситься имя его в совете народа.

– Очень хорошо знаю я, – вскричал настойчивый Зинтрам, – что не обращаемся мы к королю, когда утомленный путник, имя которого никому не ведомо, садится на скамью нашу, но пришедший теперь – знаменитый воин, враг римлян. Неизвестны нам мысли короля, не знаем мы, вреден или полезен ему чужеземец и с похвалой или одобрением взглянет король, в своей заботливости о спокойствии народа, на данное нами право гостеприимства.

Теперь поднялся Туриберт, верховный жрец, сидевший по правую руку от князя, и начал голосом, громко звучащим под бревенчатой кровлей:

– Ты спрашиваешь, милостиво ли кивнет нам король головой или гневно отвратит от нас лицо свое? Я не порицаю твою заботливость, потому что иные даже спрашивают, как бегает заяц и что кричит филин. Но скажу вам то, что понятно каждому и без указания. Боги поставили нам законом: безвинному чужеземцу не отказывать в земле и воде, в воздухе и свете. Разгневается ли король, что честно держим мы себя в отношении просящего, – и терпеливо мы покоримся, ибо опаснее гнев богов, чем злоба короля. Если чужеземец не мил вам, потому что сражался он против римлян, то немедленно погасите огонь очага, у которого сидел он, и выведите его за лесную границу. Но обсуждение того, что впоследствии он может оказаться длянас вредным, а может, и нет – не дозволяется ни обычаем нашим, ни велением богов.

– Внемлите словам его, – снова начал Изанбарт. – Я видел, как пали в битвах сыновья мои, внуки мои тоже исчезли с лица земли, и неизвестно мне, зачем уцелел я в боях между мраком и светом, между летом и зимой, между любовью и злобой людей. Быть может, могущественные боги сохранили меня для того, чтобы поведал я молодому поколению судьбы его праотцев. В старину – так рассказывали мне деды – все туринги селились на полях своих свободными людьми, в союзе сел, закрепленном присягой. Но распри проникли в народ; обитатели северных поселений безуспешно воевали против саксонских ножей. Тогда северяне избрали себе короля, воздвигли ему высокий стол и возложили головную повязку на чело витязя, известного воинской доблестью. И усилился тогда один царственный род, построил себе замок из камней, собранных в долине, и созвал в его стены воинов из среды народа. Но наши предки, лесные обитатели, свободно сидели в наследии отцов своих, нетерпеливо взирая на власть короля. Долго длилась борьба наших сел с королевскими ратниками. Когда дружина короля подступала к нашим пределам, мы угоняли стада под сень лесов, мрачно глядя, как люди долины предавали пламени дворы наши. Собирались мы позади засек и считали дни, когда нам можно будет отомстить дворам и воинам королевским. Наконец король предложил полюбовную сделку. Я был еще ребенком, когда люди сел наших впервые преклонили голову перед красной королевской повязкой. С того времени мы стали посылать наших молодых ратников на войны короля, взамен чего королевская дружина становилась в ряды наши, когда мы находились в состоянии войны с общинами каттов. Но короли нетерпеливо переносили нашу слабую покорность; часто пытались их посланцы считать снопы полей наших и оценивать стада наши, и не раз на вашем веку возгоралась брань с людьми короля. Взаимные выгоды снова принуждали к миру, но завистливо смотрели королевские советники с высоты замковых башен на наши свободные леса. Теперь мы живем еще спокойно; запястья и одежды из королевского замка украшают наших благородных мужей, и с громкими приветствиями принимаются наши односельчане в чертогах королевских. Но предостерегаю вас: не привыкайте безропотно подчиняться королевской службе – что бы мы ни спрашивали, король Бизино не присылал ответа, что бы ни просили, повелитель не оказывал нам милости. Всякий предлог выказать власть над нами – желателен при дворе короля. Люб ли, не люб чужеземец королевским ратникам, но если мы только спросим их, то причинят они нам горе. Если мы теперь станем испрашивать разрешение на гостеприимство и получим его, то завтра же королевский гонец привезет нам приказ. Мне кажется, нам лучше всего оставаться в прежнем мнении: дать мир чужеземцу – это наше право, а не право короля. Итак, кончим это дело. Во цвете лет я был походным товарищем отца нашего хозяина и в боях стоял я подле отца того витязя, который ждет теперь у очага нашего.. Кроток, великодушен и могуч был отец, и, как вижу, сын такого же склада. Когда я застал юного витязя за воинской потехой, воскресли во мне образы прежних дней, и увидел я дружественные, а не чуждые глаза, и снова держал я королевскую руку, к которой некогда прикасался я на чужбине. Поэтому я хотел бы снискать ему благоволение народа и место на нашей скамье.

Старик медленно сел, и вокруг очага раздались громкие крики, зазвенели мечи в ножнах.

– Благо, Изанбарту! Благо, Инго! Мы даем ему право гостеприимства!

Князь встал и закончил совет:

– Благодарю друзей и союзников, – сказал он. – Да будет решено и окончено все, о чем мы рассуждали здесь, и никто не должен враждовать друг с другом из-за произнесенного здесь слова. Главам народа подобает единодушие, да не нарушится спокойствие общин сомнениями и раздорами!

Переходя от одного к другому, Ансвальд от каждого принимал рукобитие. Зинтрам, когда князь взглянул на него, тоже с ласковой улыбкой ударил его по руке. Ротари же промолвил: «Очень рад!» и хлопнул так, что улыбки пробежали по суровым лицам мужей. Гильдебранд отворил дверь, и витязи важно вышли со двора на поляну, где уже собрался широкий круг их соотечественников. Там, при возгласах толпы, чужеземцу дали право гостеприимства в среде народа, пригласили его в круг и затем, по святому обычаю, подвели к большому котлу княжеского очага, над которым вожди народа и Инго дали друг другу клятву.

После этого князь сказал гостю:

– Союз утвержден клятвой; тебе приготовят, витязь Инго, дом во дворе моем, чтобы ты имел кров на столько, на сколько тебе это будет угодно. Но ты сам должен назначить себе прислужника: выбери из числа моих застольников того, кто придется тебе по сердцу. Я не хотел бы только лишиться Гильдебранда и Теодульфа, который и сам принадлежит к благородному сословию. Прочие, узнав, что это приятно мне, сочтут за честь поклясться тебе в верности и следовать за тобой, доколе будешь ты среди нас.

Тогда Инго подошел к Вольфу и сказал:

– Ты первый предложил чужеземцу хлеба и соли на рубеже страны, и с той поры ты всегда был к нему ласков. Не решишься ли быть товарищем изгнанника? Других сокровищ нет у меня, как лес да поле, если только князь позволит мне искать там добычу и запястья убитых врагов. Ты будешь следовать за бедным господином, и одно только вознаграждение могу я предложить тебе: доброе сердце и верную помощь копьем и мечом.

И Вольф ответил:

– Научи меня, о витязь, твоему военному искусству, и наверное я добуду себе сокровища, если только угодно будет богам, чтобы я уцелел в битвах. Но если они призовут меня в чертоги свои, то буду я знать, что славен был путь, по которому я следовал за тобой.

И он поклялся гостю в верности.

Теодульф также старался помириться с Инго. Вечером пиршественного дня, когда князь повел витязя на почетное место, Зинтрам и другие мужи из числа его друзей подошли к Теодульфу. Они тайно посовещались, каким бы образом воспрепятствовать вражде соперников; Теодульф согласился с их предложением и, сопровождаемый своим родом, подошел к Инго.

– Когда солнце показывается из-за облаков, – торжественно начал он, – в другом виде предстает земля. Если я сказал тебе что-нибудь недоброе, то потому только, что не знал тебя. Речь моя обращалась не к тебе, а к неизвестному человеку, которого теперь уже нет; забудь поэтому о моих оскорбительных словах, чтобы не был я в чертоге единственным человеком, к которому ты питаешь злобу.

А князь прибавил:

– Благие речи говорит он, и никто из нас не желает тебе зла, витязь. Я сам прошу для него мира, потому что я утаивал от домочадцев имя твое.

– Об оскорбительных словах я забыл, Теодульф, еще при песне певца, – сказал Инго, – и впредь неохотно стану помышлять о мщении.

В золотом сиянии настало для Инго следующее утро. Но в нагорных лесах за знойным утром часто начинается гроза, – так и сердечная теплота быстро гибнет в буре гневных помыслов.

4. При дворе короля

В королевском замке, в высоком кресле сидела королева Гизела; она подпирала голову ладонью, и кудри волос из-под повязки скрывали ее белую руку и глаза. У ее ног служанка считала и укладывала в ящики золотую столовую посуду прежде, чем нести ее в сокровищницу. Увидев в металле свое искаженное отражением лицо, она улыбнулась и взглянула на госпожу, но королева мало заботилась о богатствах. В нескольких шагах от нее сидел король Бизино, отважный воин, коренастый, с могучим торсом и широким лицом; на щеке у него было черное пятно, наследственное в его роду. Одному из предков оно было дано как бы в насмешку, но теперь считалось царской отметиной, и если не сообщало оно красоты, то являлось знаком гордости. Угрюм был король; от обильного пития у него на лбу вздулись жилы, и он гневался на стоявшего перед ним певца Фолькмара.

– Я вызвал тебя после обеда, – сказал король, – чтобы королева расспросила тебя кое о чем, но, кажется, она даже не замечает нашего присутствия.

– Что угодно повелителю моему? – спросила Гизела, гордо выпрямляясь.

– Право, – проворчал король, – пора бы уже открыть глаза, когда короли на Рейне оказались в железных оковах и брошены в сырые темницы.

– Зачем же позволили они сковать свои руки? – холодно произнесла Гизела. – Кто ведет тысячи своих воинов в чертоги усопших, тому неприлично уступать другим свое право идти впереди. На цветущем лугу я вижу только храбрецов со смертельными язвами, но не забочусь я о бледных лицах в темницах.

– Счастье покидает и мужественных, – сказал король, робко взглянув на свою жену. – Однако ты не все рассказал, певец: одному удалось бежать, и пришел он в мою страну. Двор князя оглашался гулом толпы, а чертог дрожал от приветственных криков в честь витязя Инго. Ты находился при этом, борзоязыкий гусляр, но почему же изменил ты песню свою? Совсем иначе звучали в лесах напевы твои.

– Бесславен был бы певец, если б песня его монотонно звучала одной струной. Мой долг каждому воздать подобающее, чтобы радостно отверзалось сердце слушателя. Я не скрыл от короля имя витязя, потому что славные подвиги живут устами моими, но я не знал, что изгнанник тревожит сердце великого вождя народа.

– Знаю я тебя! – гневно воскликнул король. – Подобно выдре, ты проворно ныряешь в реку, но берегись, чтобы мои юноши не исполосовали твою гладкую шкуру.

– Певец в безопасности и среди дикого люда. Даже твои ратники, буйный народ, крики которого доносятся теперь до нас со двора, опасаются певца, потому что всякое злодеяние он разнесет по стране, и если навеки умолкнут уста его, то добрые товарищи отомстят за погибшего. Гнев твой не страшит меня, но прискорбно мне лишиться милостей твоих, ибо щедро награждал ты верную службу. Не знаю, почему мой повелитель немилостиво слышит имя чужеземца; по-моему, изгнанник – человек не злой, верный в дружбе и не падкий на чужое добро.

– Как следует говоришь ты, – ласково сказала королева, – и королю хорошо известны твои достоинства. Прими же королевский дар за весть, быть может, и печальную.

По ее знаку служанка поднесла к ней тяжелый сундук, и не выбирая, королева достала из него золотую чашу и предложила ее певцу. Фолькмар изумленно посмотрел на дорогую вещь, но королева мрачно сдвинула брови, и певец взял чашу, низко склонившись над рукой Гизелы.

– Если твои быстрые ноги могут повременить у нас, то поучи моих девушек плясовым песням, которые ты в последний раз ты исполнял в нашем чертоге. Потом будь неподалеку от меня.

Она ласковым жестом отпустила его, и король с неудовольствием посмотрел вслед певцу.

– Щедра же ты на золото сундуков твоих, – угрюмо сказал он.

– Выгодный торг заключает король, выкупая золотом несправедливость, причиненную им незнатному человеку. Мало чести моему повелителю выказывать свою тревогу перед проходимцем, который ходит из чертога в чертог и поет ради золота. Тебе остается на выбор: или зажать ему рот чашей, или ударом меча навсегда замкнуть его уста. Я дала ему выкуп с тем, чтобы он хранил молчание; везде известен человек этот, и умерщвлять свидетеля твоей робости было бы опасно.

Смущенный – как это часто случалось с ним – высокомерием своей жены, король робко спросил:

– Как посоветуешь ты мне поступить с чужеземцем, которого, наперекор мне, обитатели лесов приняли к себе гостем? Что должен я предложить ему: золото или железо?

– Твою благосклонность, король Бизино, потому что Инго, сын Ингберта, муж знаменитый.

– Какая же мне польза от того, что он может делать королевские прыжки? – снова спросил король.

Гизела взглянула на него, но сразу не ответила.

– Только доверием связуется благородное сердце, – сказала она наконец. – Если мой повелитель хочет избежать опасности, то пусть пригласит он пришельца к своему двору и окажет ему подобающую честь. Королевский сын опасен, быть может, в лесах, в окружении хлебопашцев, но не в королевском замке, среди рати твоей. Здесь он твой гость и связан он собственной клятвой и твоим могуществом.

Король размышлял.

– Хороши советы твои, Гизела, и тебе известно, что я чту слово твое. Подожду, что принесет будущее.

Он поднялся, а королева знаком удалила служанку и, оставшись одна, раздраженно стала ходить взад и вперед.

– Гизела называюсь я; заложницей выдали меня на чужбину, на нерадостное ложе, грубому человеку. Много лет уже дщерь королей бургундских сидит на престоле, но мысли стремятся назад, в родную страну, во времена детства. Там я увидела некогда того, кого отец назначил мне супругом; я была тогда девочкой, он – мальчиком. Инго, изгнанник! Тяжек тебе хлеб скитальца и горек напиток изгнания, но еще горше скорбь моя в королевском замке! Всякий раз, как заезжий воин прибывал с чужбины, я спрашивала о судьбе твоей. Теперь нога твоя приближается к стезе, по которой хожу я. Приветствую тебя, хоть и не знаю, люб или не люб ты будешь мне; устала я в одиночестве!

На дворе раздался дружный смех и пение служанок; королева села и, сложив руки на коленях, стала прислушиваться к плясовым песням Фолькмара. Служанка тихо ввела певца.

– Многое, что рассказывал ты за королевским столом, смутило моего повелителя, – улыбаясь, сказала она. – Теперь сообщи мне откровенно, каким образом ты избежал римских уз, потому что близка была опасность лишиться достойного человека, который часто доставлял мне удовольствие. Если ты сложил песню о собственной беде, то я послушаю.

– Мало заботился я тогда о себе, королева, я все смотрел на спасителя моего, подвергшегося еще большему бедствию.

– Полагаю, что это был чужеземец, – сказала королева. – Пой, но умерь, если можно, свой голос, чтобы лишние не толпились у дверей.

Фолькмар тихо начал повесть о челноках и броске на Рейн. В небольшое оконное отверстие проникали лучи заходящего солнца, обдавая золотом лицо певца, который с глубоким чувством пел то, чем было взволновано сердце его; королева сидела в тени, и снова рассыпались волосы по ее руке, поддерживающей склоненную голову. Погруженная в самое себя, она была неподвижна, пока певец не закончил историю встречей в княжеском чертоге.

– Славна эта песня для обоих: для него и для тебя, – ласково сказала королева. – Ходи из чертога в чертог, от очага к очагу, да распространится в народе весть эта.

Вечером, окруженный своими ратниками, король сидел за чашей вина; вокруг очага раздавались радостные восклицания и хохот дюжих телохранителей, пивших пряный напиток из кубков и чаш.

– Заиграй плясовую, Фолькмар, которой ты сегодня учил королевских служанок, – потребовал один из буянов. – Чтобы и мы под ее звуки могли ловко сплясать.

– Оставь его, – расхохотался Гадубальд, могучий воин с изборожденным рубцами лицом, некогда он был драбантом при римском дворе, а теперь служил, королю. – Его песня только для того и годна, чтобы журавли прыгали под ее звуки на птичьем дворе. Кто видел танцорок, ласковых дев Александрии, тому мужской топот, что шествие гусей вперевалку.

– Он возгордился с той поры, – подхватил другой, – как завелась у него золотая чаша королевы. Берегись, Фолькмар, не впрок богатство страннику, что бродит по полям.

– Вольфганг, а значит, Волчеход имя тебе, – возразил певец, – и сам ты волчьей поступью крадешься по полям. Непристойно за царским столом завистливым оком глядеть на дар королевы.

Он взял лютню, ударил по струнам и запел плясовую песню. И стало раззадоривать ратников; они в такт ударяли руками по столам и топали по полу, даже король стучал крышкой винной кружки и покачивал хмельной головой. Но на второй строфе опьяненные ратники поднялись; только старики усидели, крепко вцепившись руками в чаши, а прочие попарно, длинной вереницей помчались вокруг столов, так что загремело в чертоге. Король захохотал.

– Умеешь же ты справляться с ними! – закричал он певцу. – Поди поближе, Фолькмар, хитроязыкий ты человек, да садись подле меня, чтобы я задушевно поведал тебе мои мысли. Сегодня я был неласков, но без злого умысла; вести твои тяжело ложились на сердце мое. Что касается золотой чаши, подаренной тебе королевой, то не несправедливо сказано моим старым ратником: «Золото – царский металл, и не под стать оно дорожной сумке незнатного человека». Ведь ты и сам поешь, что оно на пагубу людям. Хорошо поступишь ты, если тайно и от доброго сердца возвратишь эту вещь в мою сокровищницу.

Певец, охотно сохранивший бы у себя великолепный дар королевы, ответил:

– Чего желает глаз господина, то не на пользу слуге; но подумай, что вещь, на которой лежит печаль и зависть утратившего ее, будет на пагубу сокровищнице царской.

– Об этом не беспокойся, – ласково ответил король, – ничего со мной от этого не станется.

– Но если узнает королева, что я так мало почтил ее подарок, то по справедливости она разгневается на меня, – сказал певец.

– Поверь мне, ей едва ли известно, что это было: золото или медь, – продолжал король. – Когда осенью лесные обитатели пришлют мне коней, ты выберешь себе самого доброго, круглокопытого, а прислужник мой даст тебе нарядную одежду. Это украсит тебя перед народом лучше, чем круглая жестянка. Я желаю тебе добра, Фолькмар, и опасаюсь за тебя по причине моих завистливых ратников.

– Непристойные слова слышал я сегодня у очага королевского, – ответил оскорбленный певец.

– Да не сокрушат они тебя, – настаивал король. – Правда, дика порою речь моя, и с трудом я сдерживаю буйство слов, но искусство короля как раз и состоит в умении пользоваться ими сообразно со свойствами каждого мужа. Ради золота и теплого угла они, быстрые гонцы королевские, готовы на все, и не спрашивают они, дело ли это крови или нет. Можно ли королю править народом без таких слуг? Заносчив дух мужей, каждый хочет действовать по своему усмотрению, каждый упорно стоит на своем праве и ищет мести, но никто не покоряется чужой воле. Каждый хочет битв и ран для собственной славы и слишком уж спешат все вознестись в жилище богов. Я и сам в конце концов потребую места в чертогах богов, но теперь мне хотелось бы видеть на земле покорные выи. Если я вынужден спроваживать со света опасных людей, то только немногих, но сохранить прочих в их наследиях – в этом состоит моя польза и слава. Подумай об этом, Фолькмар, потому что человек ты разумный. Непокорен народ и надменно его сердце; но король обязан заботиться обо всем, что полезно стране. Поэтому не брани моих приспешников. Лучше, чтоб они совершали порой дело необходимости, лишь бы только прочие не замышляли насилия друг против друга, и народ турингов не подпал под власть чуждого рода.

Певец молчал, но король лукаво продолжал:

– Вино сделало меня откровенным, и я говорю с тобой как с другом. Скажи так, как сказал бы ты брату своему – каков чужеземец? Я охотно доверился бы ему, но происходит он от заносчивого рода, похваляющегося, будто на брачном ложе одной из прародительниц его покоился некогда бог. Мало пользы на земле от этого исчадия: почернела кровь его, словно старый мед в засмоленных сосудах. Они только производят в народе тяжкие смуты, кривляются, точно родичи бога войны, а на участь других смотрят как на мякину, которую они отдаляют от себя дуновением своим. Таков ли чужеземец?

– Мне кажется, весел он духом и беспечален, но тяжкая участь лежит на нем, – ответил Фолькмар.

– Каков он за чашей? – спросил король. – Люблю я краснощеких юношей, которым вино развязывает языки!

– И на словах, и за чашей он сумеет ответить за себя.

– В таком случае он желанный гость за моим столом! – воскликнул король, ударяя кружкой об стол. – Избираю тебя моим доверенным посланцем; доставь чужеземца из-под сени лесов в мой замок, приведи его пред очи мои.

Фолькмар поднялся и теперь размышлял стоя.

– Вести твои я объявлю ему. Но чтобы он был уверен в сердечном благоволении повелителя моего, прошу тебя, чтобы королева, король и его ратники обещали чужеземцу верную стражу ко двору и со двора.

– Что взбрело тебе на ум, певец? – с неудовольствием спросил король. – Каким образом могу я дать обет чужому человеку, мысли которого мне неизвестны?

– Однако ж ты хочешь, чтобы он дался тебе в руки. Легко потребовать клятву от одинокого. Мой повелитель счел бы чужеземца глупцом, если бы он появился среди ратников, не получив мира.

– Что за нужда королю назначать проходимца для такого посольства?! – вскричал тут Вольфганг. – Пусть он пошлет нас, и мы доставим чужеземца или на его собственных ногах, или на нашем щите. Давно уже хочется побывать нам в селениях спесивых мужиков.

– Молчать! – приказал король. – Когда я веду дело с моими полесовщиками, то не нуждаюсь в вашем грубом языке. Фолькмар будет послом нашим, потому что теперь – пора ласковых слов, но в пору суровых дел я кликну вас. Итак, ты полагаешь, что он не будет настолько глуп? – снова спросил он у певца, причем из водянистых глаз короля сверкнул огненный взгляд, точно молния из облаков. Но в следующий миг король поборол себя и уже ласково продолжил:

– Так и быть, все обещаю ему. А вы там – молчать! – возвысил он голос, перекрывая шум своих ратников. – Пойдите сюда и поклянитесь миром Инго, сыну Ингберта, ко двору, во дворе и от двора.

Ратники послушно поклялись.

– А теперь, певец, – грозно сказал король, – кладу тебе на душу: немедленно приведи его.

– Но я только твой посланец, а принудить его не могу.

– Подумай о собственном благе, Фолькмар, – раздраженно сказал король, поднимая вверх руку. – Прискорбно было бы для тебя обходить стороной родину отцов твоих.

– Я буду держать себя как верный посол, – важно ответил певец.

– Вот и хорошо, Фолькмар, – поднимаясь, закончил успокоившийся король. – Конец бражничанью, вставайте! А ты, Фолькмар, будь мне сегодня вместо прислужника. Проводи меня.

Король тяжело оперся о плечо Фолькмара и отправился с ним в спальную королевы. По дороге он шутливо шепнул певцу на ухо:

– А где же, плутишка, чаша?

Фолькмар открыл кошель, висевший у него на поясе, и отдал королю золотой сосуд.

– Положи его ко мне в платье, – сказал король, – а ради тебя я уж постараюсь, чтобы Гизела не заметила чашу.

На следующее утро певец покинул замок. Недоверчиво посмотрев вслед своему посланцу, король подумал: «Едва ли лесные лисицы отпустят чужеземца в мой замок. Но если они откажут мне в моем требовании, то я буду в праве пойти на них ратью, сбить с них мужицкую спесь и положить конец их свободному союзу. Но тогда они выберут предводителем Инго; мне кажется, человек он мужественный, и не миновать тогда жестокого боя между дровяными поленьями и лесными грибами. Чем кончится это – никому не известно, но нет у меня охоты, чтобы мое тело служило подножием, при помощи которого другой поднялся бы на королевский трон».

Угрюмо пил он свой мед, таясь даже от королевы, которая порой пытливо посматривала на него своими большими глазами и разгадывала его мысли, хотя он их и старательно прятал.

День проходил за днем, но Инго не являлся. Вдруг однажды вечером в дверь постучал Зинтрам, дядя Теодульфа. Король принял его с распростертыми объятьями, долго наедине беседовал о ним; и Гизела подметила, как король уверял Зинтрама, пожимая ему руку:

– Твоя польза и моя должны вместе рыскать по лесу, что два волка.

Но когда витязь Зинтрам удалялся, то и ему вслед с неудовольствием посмотрел король, обозвав его косоглазой лисой.

5. В лесах

На княжеском дворе и в деревне скрипели телеги с зерном;. забыв в трудовой суете о воинской гордости, ратники помогали слугам, с набожными кликами связывали жнецы последний сноп для своего великого бога и с плясками несли они венок из колосьев в дом князя; босые деревенские ребятишки, подобно дроздам, щебетали на опушке леса и собирали ягоды и орехи в широкие кузова из древесной коры. Каждый старательно собирал плоды, даруемые богиней полей оседлому человеку. Стоя подле хозяина, Инго смотрел на мирные занятия, которые он видывал прежде только сверху, с седла боевого коня; с неудовольствием слушал он, когда хозяин, словно простой землепашец, жаловался, что волки покалечили молодой скот, но нередко и весело улыбался Инго при виде Ирмгарды, распоряжавшейся работами служанок. У него и девушки бились от радости сердца, когда на дворе или в поле они обменивались порой учтивым приветом или ласковым словом, потому что строг был обычай в доме: мужчины жили особняком, и с того времени, как Инго дал клятву гостя, он опасался дерзким сближением нарушить спокойствие дома. Все ласково относились к нему за исключением княгини, взор которой омрачался, когда она глядела вслед Инго. Ее оскорблял горделивый дух Инго, который, наперекор ее совету в воинских играх одержал верх над ее другом, а также то, что ее желание держать витязя в положении захожего проходимца, уничтожено песней Фолькмара. Да и другое тяготило ее. Она избрала своего родственника, Теодульфа, будущим супругом для своей дочери, и давно уже ее род и князь Ансвальд порешили это. А теперь она подозрительно следила за дочерью и гостем.

Однажды на лугу появился странствующий фигляр с коробкой и стал он играть на волынке перед двором князя до тех пор, пока не сбежались деревенские жители: из ворот повыходили даже ратники и челядинцы княжеские. Образовался круг, и фигляр на ломаном языке начал рассказ о том, что у него в коробке спрятан римский витязь, и если мужи и прекрасные жены будут к нему милостивы, то готов он показать им своего героя. Он постучал по коробке, крышка приподнялась, и крошечное, отвратительное чудовище, лицом похожее на человека, в римском шлеме, выставило голову и стало кривляться. Многие отступили назад, но более отважные рассмеялись такому диву. Фигляр открыл коробку, и из нее выпрыгнула обезьяна, одетая, словно римский воин, в панцирь. Она засеменила тощими ножками по траве, перекувырнулась в воздухе и начала плясать. Сначала земледельцы только дивились, но потом раздались громкий хохот и одобрительные крики, так что Гильдебранд побежал к князю и сказал ему:

– Перед воротами пляшет скоморох с маленьким диким человечком, которого называют обезьяной.

Князь с Инго и женщинами вышел во двор и стал любоваться забавными прыжками обезьяны, которая наконец стащила с головы свой шлем и побежала кругами, а скоморох закричал:

– Подайте, витязи, моему римскому воину, что имеется у вас в кошельках из римских монет, крупных и мелких; чем славнее витязь, тем крупнее деньги! А у кого ничего нет, тот клади в коробку яиц и колбас!

Все рассмеялись, причем одни схватились за свои кошельки, а другие поприносили со дворов то, что могло служить страннику пищей в дороге. Незнакомец подошел и к господам; князь и Теодульф достали из карманов римскую медь, и Фрида услышала, что, указывая скомороху на Инго Теодульф сказал:

– Вот он, первейший из витязей, подаст тебе самый богатый дар.

Человек с обезьяной приблизился к Инго. Опасаясь, найдут ли что-нибудь для подачки витязь и его прислужник Вольф, Фрида, во избежание унижения, быстро сняла маленькую серебряную пряжку, дар княжеской дочери, и выступив вперед, сказала:

– Витязь этот, которому прыжки римлян известны лучше, чем тебе, готов подать, если ответишь ты на один вопрос: в каком платье ходит твое чудовище, когда ты выпрашиваешь подаяние у римлян?

Скоморох взял серебро, робко взглянул на Инго и ответил:

– Знаю я, что груб и лукав привет вандалов. А тебе скажу: кто хочет пляской понравиться римлянам, тот должен плясать нагишом. Советую тебе делать то, что делает там моя обезьяна.

– А я думаю, что твой пляшущий кот точно так же среди чужих позорит воинов моего народа, как чужих – у нас.

Мужчины кивнули головами и, улыбаясь, отвернулись от фигляра. Но Инго подошел к нему и спросил:

– Откуда ты знаешь, что я вандал?

– Это довольно ясно из того, что носишь ты на голове, – ответил скоморох, указывая на шапку Инго, в которую воткнуты были три ровных пера дикого лебедя. – Едва ли восемь дней прошло с того времени, как шибко досталось мне у бургундов от таких перьев.

Инго изменился в лице и, поспешно схватив фигляра за руку, отвел его в сторону.

– Сколько было тех, которые носили этот знак? – спросил он.

– Больше десяти, но меньше тридцати, – ответил фигляр. – С грубыми речами отнеслись они ко мне и грозили побоями, потому что мой малютка плясал в гусиных перьях.

– Бранивший тебя – седобородый воин с рубцом на челе?

– Он таков, каким ты обрисовал его; кроме того, человек это грубый.

Ирмгарда заметила, что витязь с трудом скрывал свое волнение и, отделившись от других, в одиночестве возвратился в дом.

Вскоре после этого во двор пришел Фолькмар, посол королевский. Инго принял его как давно желанного друга. Выслушав его вести, витязь повел Фолькмара к князю, и втроем они держали дружеский совет.

– Король приглашает меня к себе и обещает мне безопасность, – сказал Инго. – Что бы ни думал он в сердце своем, но я должен принять его приглашение. Одно только удерживает меня, и со стыдом сознаюсь в этом: не могу я неимущим человеком явиться ко двору короля; тебе известно, как я пришел сюда.

– Не будешь ты нуждаться, витязь, ни в коне, ни в одежде, – ответил король, – а Вольф прислужником последует за тобой; не советую тебе, однако ж, полагаться на слово короля и подвергаться риску угодить под топоры его телохранителей, и значит, бесследно исчезнуть за каменными стенами замка. Путь этот может оказаться бесславным концом твоей доблести.

Фолькмар тоже сказал:

– Тебе, витязь Инго, прилично пренебрегать опасностью, ибо знаешь ты, что порой отвага полезнее всего мужу. Но если ты намерен последовать приглашению короля, то не делай этого одиноким путником. В презрении будешь ты у короля и его дружины, и недостойно станут обходиться с тобой, если бы даже король и не посягал на твою жизнь. Таков уж обычай при дворах королей: только нарядная одежда, кони да прислуга дают витязю значение. Поэтому, прежде чем отправиться к королю, приобрети все это, но если за тобой последуют люди здешних лесов, то вконец будешь ты ненавистен королю.

– Разумно говоришь, ты, Фолькмар, – ответил Инго. – Если ты решишься показаться на глаза королю, то скажи ему, что благодарен я за высокое посольство и что предстану я пред его очами, когда снаряжусь, как того требует и его честь, и моя собственная.

– Ответ я отнесу, – ответил Фолькмар, – и надеюсь проворно отскочить в сторону, когда король запустит в меня кружкой.

Князь Ансвальд тоже одобрил изъявление такой благодарности, потому что его тайно тревожило требование короля, хотя он и мужественно скрывал свою озабоченность.

Когда Фолькмар и Инго остались наедине, то витязь сказал:

– Кто дал один благой совет, тот не откажет и во втором. Ты сам видишь, что я подобен щенку, которого кинули в воду. Добросердечны здесь люди, но редко предпринимают они военные походы; понаблюдай, верный товарищ, нет ли в стране славной работы для меча.

– Потерпи немного, – улыбнулся Фолькмар, – а между тем не брезгуй моими песнями, когда Ирмгарда станет петь их пред тобой, потому что искусна она в пении и игре на лютне. Но если я услышу про честные походы, то ты узнаешь об этом. Тебе известно, что осенью воинов манит родина, а весной – ратные походы.

– Теперь послушай, отчего без сна мечусь я по ночам, – продолжал Инго. – Бросок на Рейн разлучил меня с ратниками моими; подобно водному потоку, ринулись за мной в страну римские отряды; жрица тщательно скрывала меня до тех пор, пока не услала на север, а при расставании обещала разыскать соотечественников моих, с которыми я стоял у челноков. Но недавно слышал я от одного скомороха, что в этом месяце воины моего народа находились среди бургундов; один из них – Бертар, которого ты, кажется, знаешь. Если ты расположен ко мне, Фолькмар, то, коли возможно, проведай у верных людей эти вести; как ни милы мне иные из турингов, среди которых живу я, но не могу я успокоиться, доколе не узнаю, не избежал ли кто-либо из моих железа римлян.

– Хозяин дома этого расположен к тебе, но изменчиво сердце людей, и опирающийся на одну ногу легко устает. Ты почтил меня доверием своим, рассказав, каким образом тебя спасли из воды. Поэтому я попрошу тебя об одной милости. Некогда ты дал мне это золотое кольцо; возьми его обратно, витязь, чтобы я мог доказать тебе мою преданность. Со временем ты дашь мне больше, если только боги пошлют тебе удачу. Кольцо доставит тебе коня и одежду или готового на послуги товарища.

– Я охотнее взял бы взаймы у тебя, чем у другого, – ответил Инго, – ведь тебе известно, что без золота воин не ходит на битву. Данное мне Бертаром в день, когда я лишился его, я храню при себе на тот случай, чтобы нашедший у меня золото из благодарности предал меня честному погребению, если б одиноко лежало на поле тело мое.

– Тогда вспомни, витязь, и о живых, и если смею дать тебе совет, то дай что-нибудь Фриде, потому что во дворе перешептываются, будто она сняла с себя серебряное запястье с тем, чтобы угодить госпоже своей. Одари также своего оруженосца Вольфа, да не будут презирать его за то, что служит он неимущему господину. Не гневайся, если я говорю как твой наперсник, но кто привык искать милостей, тот разумеет, чем приобретается любовь.

Инго с улыбкой протянул ему руку.

– Только тебе ничего я не дам и охотно останусь твоим должником, – сказал он.

– А я твоим – покуда жив, – почтительно поклонился Фолькмар.

Инго последовал совету Фолькмара. Когда он дал своему, оруженосцу две золотые монеты с изображением великого властелина римлян Константина, то заметил по счастливому лицу Вольфа и его горячей благодарности, как ценились подобные дары в лесах. А после обеда, подойдя к Ирмгарде, в присутствии других он сказал:

– Подруга твоя, Фрида, за серебро, данное ею скомороху, выторговала мне радостную весть. Мне бы очень хотелось доказать ей свою благодарность, поэтому прошу тебя, возврати ей ее затрату этими монетами.

Иноземное золото стало меж женщин переходить из рук в руки; князь и все доброжелатели радовались, что гость поставил себя как подобает его достоинству, но Инго, по готовности мужчин на послуги, заметил, что их добрая воля проявляется куда как резвее, когда появляется надежда получить что-либо ценное.

Но Инго искал подарок и для милой его сердцу. Ирмгарда стояла на дворе, неподалеку от сиреневого куста, и Инго поспешил к ней. Она услышала звук его шагов, но не обернулась, чтобы никто не заметил радости на ее лице. И теперь, отвернувшись ото всех, они смотрели в глаза друг другу, не замечая на этот раз ночного певца, который в ветвях тревожно напоминал об отлете своим птенцам. И Инго повел потаенную речь:

– Прародительница моего рода, Швангильда, летала некогда над землей в одежде из перьев лебедя, и с того времени ровные лебяжьи перья составляют священный знак, носимый на шлемах и головных повязках мужчинами и женщинами моего племени. Мы стараемся похитить перья у живой птицы, потому что убить лебедя считается у моего народа преступлением. Сегодня мне удалось добыть одно украшение. Тебе, милая, предлагаю его – прими его и храни. На стерженьке пера я вырезал знак, который отмечает то, что принадлежит мне.

Ирмгарда смутилась, догадываясь, что перьями он выразил то, чего не смел сказать словами, и робко спросила:

– А может ли быть моим то, что принадлежит тебе?

С глубоким волнением ответил Инго:

– Потому только и мила мне жизнь, что знаю я одну девушку, которая когда-нибудь перед всем народом станет носить перо это.

И он снова предложил ей украшение. Ирмгарда взяла перо и спрятала его в своей одежде. Рука Инго лишь чуть-чуть коснулась ее руки, но Ирмгарда всем сердцем почувствовала это прикосновение.

– Ирмгарда! – раздался во дворе повелительный голос княгини.

Инго и Ирмгарда обменились сердечным приветом очей, и девушка поспешила к дому.

– Что говорил тебе чужеземец? – недовольно спросила мать. – Его рука коснулась твоей. И я видела, как вспыхнули твои щеки.

– Он показал мне ровные перья одной птицы. Если витязь носит их на своем шлеме, то это является отличительным знаком родного племени Инго, – ответила Ирмгарда, но предательская краска снова залила ее лицо.

– Слышала я однажды безумную, которая так громко вопила в храмине мужей, что все умолкли, подобно тому, как смолкают лесные певцы, когда молодая кукушка начинает свой крик.

– Если я поступила опрометчиво, выдели его из других, то не было это зазорно; сердце мое переполнилось восхищением, и друзья простят меня. Не гневайся и ты, родимая.

Но княгиня неумолимо продолжала:

– Не на радость мне гостит чужеземец в нашем дворе. Хозяину прилично быть гостеприимным к просящему, но хозяйка твердой рукой должна держать ключи, чтобы не расточалось имущество, и охранять птичий двор, чтобы куница не забралась туда. Если чужеземец полагает, что своим прыжком через коней он залетит в наследие моего повелителя, в кладовые и на поварню, то мало ему пользы от такой строптивости. Как моя дочь ты должна быть чужда человеку, живущему скитальцем, не имеющему родины, изгнаннику, столь же убогому, как бродячий нищий, что у дверей, наших выпрашивает подаяния.

– О ком говоришь ты? – выпрямляясь, спросила Ирмгарда. – Уж не о витязе ли, которому хозяин указал почетное место? Не о безвинном ли человеке, который пришел к нам, веря клятвам отцов? Я слышала, что отец моего отца в священном напитке смешал каплю крови своей с кровью царственного рода, чтобы и потомки жили друг с другом в любви и почете.

– Когда я слушаю твои дерзкие речи, – возмутилась мать, – то в душе моей возгораются старые скорби, что нет уже в живых твоего брата. В тот злополучный день, когда его убил королевский ратник, ты стала единственным детищем скорбей моих, но дурно же вознаграждаешь ты мать за ее заботы.

– Если бы мой брат был жив, он почел бы за высочайшую честь быть ратным товарищем витязю, которого ты теперь позоришь прозвищем нищего!

– Но как брат твой отошел от мира, – не слушая ее, продолжала княгиня, – то сделалась ты наследницей в стране, и матери надлежит подумать, кому отец отдаст тебя в замужество.

– Если я наследница дома, то я также наследница обязанностей союза и данных клятв, которые я намерена свято соблюдать. Никогда не отказывала я в почете твоим друзьям, ни дяде Зинтраму, ни твоему племяннику Теодульфу, что бы ни думала я о них при этом. Не брани же меня, если я оказываю любовь тем, кто дружбой связан с родом моего отца.

– Молчи, ослушница! – запальчиво ответила мать. – Слишком долго воля отцовская держала тебя дома; пора, чтоб замужество сломило твой строптивый нрав!

Княгиня оставила покой, а Ирмгарда потупила глаза, крепко сжав кулаки.

– Княгиня так гневно говорит со служанками, – сказала вошедшая Фрида, – что сливки свернулись в погребе.

– Она строга и с другими, – с трудом произнесла Ирмгарда. – Ты предана мне, и кроме тебя никому не могу я довериться, если, конечно, у тебя хватит духу переносить немилость госпожи.

– Я женщина свободная; не хозяйке, а тебе дала я обет быть подругой и ради тебя нахожусь в господском доме, хотя отец и требует меня назад. Иногда мы вместе уже одолевали гнев княгини, доверь же мне теперь, что печалит тебя.

– Матушка гневается на гостя, к которому вначале она была так милостива. Опасаюсь, что может лишиться он ухода: где не понукает госпожа, там мешкотны служанки.

– Не беспокойся, ведь молодой Вольф – его прислужник, и если я захочу, то расскажет он о своем господине больше, чем нам дозволено слышать.

– Расскажи мне все, – увещевала Ирмгарда, – потому что всегда полезно знать, в чем нуждаются гости.

– По-моему, тебе хорошо бы послушать и об одном, и о другом, – со смехом ответила Фрида. – Мне гораздо милее гость, чем эта цапля Теодульф, который задирает нос выше головы. Когда сваты Теодульфа придут во двор, я скажу им то же самое; а что они придут, то об этом уже поговаривают. Но у ворот они найдут метлу: пусть смекнут, что думаем мы, девушки, об их сватовстве.

От таких дерзких речей Ирмгарда даже закрыла лицо руками, но слезы катились сквозь ее пальцы, тело вздрагивало от горя. Фрида обхватила руками княжескую дочь, опустилась перед ней на колени, стала целовать ее и говорить нежные слова.

Вскоре после беседы между матерью и дочерью во двор въехал, не случайно, впрочем, витязь Зинтрам. Долго сидел он в задушевной беседе с хозяином в покое княгини, еще раз обсуждая сватовство своего родственника Теодульфа. Ибо доколе человек благородный живет при дворе вассалом, связанный с князем служебной клятвой, торжественное сватовство состояться не может. Но к новому году князь должен был освободить его от присяги, вот тогда Теодульф приедет со сватами, а весной уже быть свадьбе. Все было оговорено: выкуп невесты и приданое, и княгиня советовала, чтобы мужи возобновили старые обеты свои относительно тайной сделки. Садясь на коня, довольный Зинтрам улыбался; хозяин проводил его до ворот и горячим рукопожатием простился с ним, причем Зинтрам даже не заметил метлы, которую коварная Фрида поставила у ворот; но Теодульф, пришедший проститься с дядей, дал метле такого пинка, что она отлетела далеко в сторону; встретив затем во дворе Фриду, он бросил на нее исполненный злобы взгляд.

Все уходит – и вместе с жарой и грозовыми тучами прошло и красное лето. Поля опустели, обитатели сел стали общительнее. Состоятельные дворы пожелали поочередно принимать гостей; пиры сменялись охотами в лесистых горах, князь и Инго редко бывали дома. Князю еще больше полюбился гость, когда он увидел, в какой чести тот у односельчан и с каким достоинством и прямодушием он держит себя. Хозяин не замечал тревоги на женской половине дома: благоразумная хозяйка скрывала то, что могло смутить мысли ее повелителя, и была довольна, что витязи по целым неделям были вдали от деревни. Но Инго стал замечать, что важен сделался вид Ирмгарды, и он досадовал, что ему редко удавалось поговорить с ней без свидетелей.

Однажды он поехал с князем к той ограде, через которую впервые вошел в эти земли. Опадал пожелтевший лист, в просеках раздавались охотничьи клики и лай собак; с ревом бегали откормленные быки, пастух приготовлялся к возвращению в деревни, и снова дворовые девушки взваливали на телеги остатки из молочных погребов. Пока Ансвальд осматривал жеребцов, Инго стоял возле Ирмгарды – указав на проходившую с кружками молока Фриду, Ирмгардапромолвила:

– Из этого источника ты впервые напился у нас, и там, где ты сейчас стоишь, я впервые увидела тебя. С той поры пожелтела отрадная зелень и улетели дикие птицы.

– А радость сошла с лица твоего, – нежно ответил Инго.

Но Ирмгарда продолжала:

– Блаженны были некогда высокородные жены, что в одежде из перьев летали, по своей воле, над грешной землей. Знаю я одну девушку, которая стоит у ручья и тоскует по высокому искусству. Она хотела бы сшить одежды для лебедя и лебедки, но тщетно желание ее, и грустно глядит она, когда оперенная стая с полей уносится вдаль.

– Доверь мне, что смущает твою душу? – тихо попросил Инго.

Ирмгарда долго молчала.

– Придет пора, когда тебе это скажут другие, но не я, – ответила она наконец. – Если ты останешься на зиму у нас, то каких бы скорбей она ни принесла с собой, я все равно буду спокойна.

Ее речь была прервана дикими возгласами и чуждым воинским кличем. Инго встрепенулся, его лицо просияло радостью, как некогда в княжеском чертоге, а между тем остальные мужчины собрались в отряд и схватились за оружие.

– Они идут с миром, – воскликнула дочь Беро, – среди них едет мой отец. – И она показала на всадников, которые с веселым криком, потрясая копьями, летели с холма. Инго поспешил к ним навстречу; всадники соскочили с коней, окружили витязя, обхватывали его руки, склонялись перед ним, обнимали колени и восторженно кричали. Инго называл каждого по имени, всех обнял и поцеловал, и слезы радости лились из его глаз. Но напрасно его взгляд скользил по лицам: не все, кого надеялся приветствовать он, стояли перед ним. Однако счастье этого мига было столь велико, что Инго и незнакомые всадники долго не замечали присутствия других. Вокруг князя собрались его ратники, привлеченные воинским кличем, у девушки и Ансвальда тоже увлажнились глаза, и с восторгом слушали они быстрые вопросы и ответы, смех и вздохи незнакомцев. Но Беро, спокойнее других воспринявший эту встречу, рассказал князю:

– Ездил я на юг, за горы, до самого Идисбаха, где обитает небольшое племя марвингов, и рядясь там о скоте, наткнулся я на эту стаю диких гусей, разыскивающих своего вожака. Я узнал, в чем дело, а как мне по сердцу пришелся их развязный вид, то и привел их сюда.

Подойдя к князю, Инго сказал:

– Прости, князь, если на радостях мы позабыли о снискании твоей благосклонности. Они такие же изгнанники, как и я; ради меня оставили они милую родину, и у них тоже нет ни родителей, ни друзей. Мы кровью побратались между собой и гордимся тем, что почитаем друг друга, делим пополам радость и невзгоды, скитаясь безродными по земле. Только на их верных сердцах утвержден королевский престол бедного Инго; где преклонят они головы свои, там покоиться и моей голове. Ты радушно принял меня, но теперь я – целый отряд, и в смятении предстаю я пред очи твои.

– Всех их приветствую! – горячо воскликнул князь. – Дом мой обширен, кладовые полны. Приветствую вас, благородные гости!

– Однако ж я советую, – осторожно сказал Беро, – чтобы ты, начальник страны, распределил чужеземцев по деревням. Все соседи охотно примут гостей, каждый будет иметь свою часть и никому не будет это в тягость, потому что ведут они на арканах добытых коней, а с ними их кровных жеребцов. Посмотри-ка на этого серого, князь! Не одному соседу приятно было бы выторговать себе коня, а зимой слушать у очага рассказы о воинских походах на чужбину.

Ансвальд улыбнулся, но решительно возразил:

– Разумно мыслишь ты, Беро, но за моим домом остается большее право, и на этот раз, сосед, он не поступится правом своим. За несколько дней вы, гости, вместе с моими челядинцами срубите себе спальный покой и безопасно выдержите там зимние бури.

– Что ж, намерение благое, – сказал Беро. – Приведи-ка, Фрида, моего бурого.

И подойдя к одному старому воину вандалов, он протянул ему руку и произнес:

– Не забывайте наших слов. Вы теперь на княжеской земле, но если пожелаешь кровли хлебопашца, то желанными гостями будете вы в «Свободной топи».

Он сказал еще несколько слов своей дочери, затем вскочил на коня и, поклонившись, рысью спустился в долину.

Инго подвел своих товарищей к князю и назвал каждого по имени. Впереди всех стоял старый, но крепкий воин; словно из меди были отлиты его мускулы, мужественны черты лица и смел взгляд; низко опускалась его длинная седая борода, словом – витязь, и видно было, что привычен он к боям и не боится опасности.

– Это Бертар, муж благородный. Когда я был отроком, он вывел меня под щитом из своего пылающего дома, последнего убежища моего на границе страны; бургунды, находившиеся тогда в союзе с моим дядей, подожгли дом. С той поры он был моим наставником во всяком ратном деле; подобно родному отцу, лелеял он мою юность, и если не недостоин я предков моих, то этим обязан ему.

И когда Ансвальд подал витязю руку, тот сказал:

– Я помню день, когда мой отец принимал твоего отца в своем дворе. Стоял осенний день, как нынче, и хороша была охота в горах, которые мы называли Исполинскими. Я убил тогда первого вепря, и витязь Ирмфрид в шутку пригласил меня поохотиться на лесистых нагорьях турингов. Долго пришлось мне ехать, уже белый иней пал на голову мою, прежде чем я проник за твою ограду. Но теперь я здесь, князь, и готов, если позволишь, следовать за тобой по звериной тропе.

Слова эти обрадовали князя, и в свою очередь он объяснил чужеземцам достоинства каждого из своих застольников, посоветовав обеим сторонам быть добрыми товарищами. Затем он с Ирмгардой уехал вперед, чтобы Инго мог открыто побеседовать с вновь обретенными друзьями. Оставшись одни, вандалы еще раз испустили приветственный крик и снова, пока Бертар вел отряд ко двору, в разные стороны летели вопросы и ответы. Нелегко было сохранить стройность рядов, потому что все норовили ехать поближе к своему повелителю, и возгласы их эхом отражались в горах.

Дорогой Инго сказал Бертару:

– Дивно мне, что держу я твою руку. Но еще раз поведай мне все: как вы спаслись и отыскали меня.

– Господин отправился дорогой рыб, – улыбнулся Бертар, – а прислуга последовала за ним. Отступая, мы обменялись не одним ударом меча с преследователями, пока я не высмотрел на берегу местечка, пригодного для прыжка в воду, и подобно лягушкам, попрыгали твои юноши в Рейн, но не все, однако ж: ты не забыл, витязь, тех, кого теперь недостает. И бились мы под щитами, под свистом неприятельских стрел, но добрый бог послал нам помощь. Ивовый ствол, отторженный волнами от берега, огромной колодой, с корнями и ветвями медленно плыл по течению; он укрыл утопленных, и мы направили его прочь от римского берега. Поднявшись на берег соотечественников, мы укрылись в густом лесу, а по ночам стали добывать вести о тебе в долинах, желая сослужить нашему повелителю последнюю службу и обойти вокруг его могильного холма. Напрасны были, однако, розыски и расспросы: никто из беглецов не видел лица твоего. Печальные, пробрались мы тогда Шварцвальдом до владений бургундов, преследуемые отрядами римской рати. Когда же бургундские сторожевые привели нас пред лик их короля Гундамара, то весть о твоем прыжке дошла уже до него, и думал он, что ты вознесся в чертоги богов. Хотя и недруг твой, но услышав от меня твое имя, он вздохнул, вспомнил про твою доблесть и уже не посмел выдать нас связанными римлянам. Он предложил нам отправиться с его воинами в поход, предпринимаемый им против пограничных племен на Дунае. Мы согласились, ибо сильно нуждались в конях и одежде – мы были голы, словно галки в пору линьки. Мы отправились в поход, и нам посчастливилось; твои молодые воины добыли себе коней и богатыми возвратились назад, с полными карманами. В предпоследнюю луну стояли мы однажды на берегу Дуная; бургунды складывали добычу и, как охотно они это делают, болтали с римскими торговцами и скоморохами, поспешившими к ним ради корысти и даров. Но твои ратники были пасмурны и только глядели, как сухие листья мчит осенний ветер. Но вот подошел ко мне один странник и, поприветствовав, начал:

– Если угодно, витязь, то загадаю я тебе загадку, найдешь ли только ответ: «Кто кинул гусляра в челнок, кто нырнул под копьями, подобно дивному лебедю?» И ужаснувшись, я ответил: «Король Инго кинул Фолькмара в челнок и король Инго исчез в потоке, подобно дивному лебедю». Тогда чужеземец сказал: «Ты тот, кого я ищу; ради тебя прошел я дальний путь посланцем моего товарища. Но теперь я отыскал тебя, а потому послушай и вторую притчу, которую шлет тебе Фолькмар: «В чертогах Ирмфрида сидит страж лебедей, у очага турингов ждет он улетевших».

Мы обрадовались больше, чем могу выразить, потому что поняли значение имени Ирмфрид. Король Гундамар хотел удержать нас, но я попросил у него соизволения возвратиться домой, не сказав ему, однако, что родина твоих юношей там, где тело их повелителя бросает тень свою.

– Бедные юноши, – мрачно сказал Инго, – умалилась тень, и не покрывает она следов ног ваших!

– Взойдет для тебя новое солнце, – утешал его старик, – и отбросит тень твою по обширной стране. Но теперь следует подыскать для твоих утомленных воинов убежище против зимних непогод. А как разбухнут древесные почки, мы отправимся с тобой в новые ратные походы, но скажи мне, король, могут ли укрыть нас зимой кровли, которые я теперь вижу?

– Если бы на это было милостивое соизволение богов! – важно ответил Инго. – Более чем думал, нашел я здесь счастья, но менее безопасности, чем надеялся.

Ворота господского дома были широко распахнуты, а хозяин принял гостей и провел их в покой, где им устроили приветственный стол, и вместе с княжескими ратниками вандалы разместились по скамьям.

На следующее утро уже слышался прилежный стук молотков: из кучи балок и стропил, высоко нагроможденных на дворе, подле дома Инго срубили спальный покой для его соотечественников, а заодно и загон для коней. За несколько дней возвели постройку, потому что велико было число помогающих рук. Пришедшие соседи приветствовали чужеземцев, оглядывали крепкие арканы свободных коней, покупали, выменивали, а за добытых на войне коней расплачивались обещанием зимой кормить оставшихся у вандалов животных. Вокруг тихого господского дома царило теперь веселое оживление и суматоха; рослые вандалы бродили в своих воинских доспехах между домов, возлегали подле княжеских ратников на ступеньках чертога, весело хохотали или охотно пускались в рассказы, по обычаю их племени; ходили с дворовыми в лес и желанными гостями посещали окрестные деревни.

Но через несколько недель хозяева двора стали замечать, что трудно соблюсти мир между их ратниками и гостями, потому что молодые были вспыльчивы и скоры на гнев, а старики ревниво оберегали честь своих господ. И вот вандал Радгайс и Агино, буйный парень из дворовых, повздорили из-за того, что вандал подарил пряжку одной деревенской улыбнувшейся ему девушке. Агино рассердился и язвительно сказал: «Мы полагали, что скудна казна господина твоего, но теперь видим, что в кошельках у вас водится добро». Вандал не остался в долгу: «Кто в боях подвергает опасности свою жизнь, тому попадает серебро в карманы; но кто, подобно тебе, молотит на гумне, у того на руках вырастают мозоли и больше ничего».

Слова эти были услышаны дворовыми, и когда на следующий день Бертар пришел с воинами в амбар за овсом для коней, то Гильдебранд; бывший ключником по хозяйству, отказал в выдаче намолоченного овса, заявив:

– Если вы насмехаетесь над мозолистыми руками наших парней, то можете сами вымолачивать снопы собственными ногами или ногами ваших коней, как вам угодно; но мои товарищи не хотят работать на вас, потому что грубы речи ваши. Берите овес в снопах, а не в мешках.

Но Бертар ласково ответил:

– Не хорошо со стороны моих товарищей презирать обычаи хозяев. Но ты человек опытный и знаешь, что различны обычаи на земле. В ином месте застольники господские сваливают снопы, косят и раскидывают сено, выезжают на поля с бороной, но позорно для них держать цеп или ручку плуга. Поэтому будь снисходителен к моему товарищу, если ему, человеку чужому, странен кажется ваш обычай.

Однако Гильдебранд грубо возразил:

– Кто ест наш хлеб, тот должен подчиняться нашим обычаям; бери снопы, потому что с этого дня только их и станешь получать.

И вандалы, взвалив на себя снопы, отправились в конюшни, после чего Бертар грозно приказал:

– Валите снопы и режьте, доколе не измочалится железо!

Со времени неразумных речей Радгайса между ратниками возникала не одна ссора, но обе стороны старались скрывать это от господ. В воинских забавах они сначала стояли в одних рядах, стараясь, по совету князей, подражать друг другу в ратной сноровке, но теперь они выезжали на ристание порознь, так что однажды, перед началом состязания вершников на палках и щитах, Ансвальд сказал Теодульфу:

– Почему гости стоят отдельно на своих конях; мы бы с удовольствием посмотрели, кто заслуживает большую похвалу.

Теодульф ответил:

– Они сами не хотят состязаться: слишком уж сильно стучат по их щитам палки турингов.

Тогда, подъехав к Бертару, князь сказал:

– Сомкни, витязь, твои ряды с рядами моего народа.

Но и старик ответил:

– Ради спокойствия только я держу наших ратников отдельно, чтобы неосторожно брошенная в пылу битвы палка не возбудила ссоры.

И князь молча должен быть смотреть на раздельную езду и слушать, как его ратники презрительно посмеивались, когда чужеземцы бросали свои палицы. Неожиданно какой-то дерзкий парень-туринг выкрикнул тяжкое бранное слово: «собакобои». И тогда, когда дворовые прыгали при метании камней, и одному из них не удался прыжок, вандалы, искривив свои лица, прожужжали насмешливое словцо, придуманное ими по тому поводу, что туринги за столом предпочитали многому другому круглые катышки из пшеничного теста.

Вслед за воинскими упражнениями началась пляска, и стало заметно, что дворовые девушки тянулись только к своим землякам, а поскольку гостям не удавалось пригласить девушку, им оставалось только смотреть. Недовольный этим, князь закричал вандалам:

– Почему вы брезгуете дворовой прислугой?

Бертар снова ответил:

– Дворовые девушки жалуются, что нашими прыжками мы калечим им ноги.

И тут вперед выступила смелая Фрида. Она поклонилась старику и сказала:

– Мне мало нужды, что я кому-то не понравлюсь, взяв руку чужеземца: я знаю при дворе кое-кого, кто грозит девушкам расправой, если они станут плясать с гостями. Если тебе угодно, витязь Бертар, и если ты не считаешь меня недостойной, то веди меня на танец.

Бертар рассмеялся, а за ним и господа; старик схватил руку девушки, пустился в пляс, словно юноша, и закружил с ней по мураве, так что, глядя на него, все одобрительно закивали головами. Чужеземцы хорошо видели нерасположение к ним княгини, она даже с Бертаром не разговаривала, хотя он происходил из знатного рода. Однако и княгиня нашла повод для жалоб, так как два вандала, братья Алебранд и Вальбранд, перебросились с двумя девушками княгини резкими словами, а потом, подкараулив их вечерком, поцеловали их и поизмяли им одежду. Подойдя на дворе к Инго, княгиня стала громко жаловаться на своеволие его ратников, поэтому Инго, глубоко оскорбленный и жестокими словами княгини, и проступком своих людей, вынужден был держать суд над виновными. И хотя при расследовании выяснилось, что в этой истории было больше обоюдной заносчивости, чем проступка, однако он сурово корил братьев и, в явное посрамление, посадил их на нижний конец своей скамьи. С того дня преступники были очень печальны, но даже этот случай не изменил отношения княгини к чужеземцам.

И вот однажды, возвратившись в свои покои от княжеского очага раньше обыкновенного, Инго услышал в новой пристройке резкий треск жерновов и, изумленный, спросил у Бертара:

– Неужто девушки вертят жернова в спальном покое ратников?

Старик вынужден был признаться:

– Если сам спрашиваешь, так знай: не служанки вертят жернова, а твои юноши. Теперь, если хотят они поесть хлеба, то должны исполнять бесславную работу подневольных жен; служанки отказываются молоть для нас муку, и хозяйка это приветствует. Тяжка такая работа для рук королевских витязей, и мы охотно утаили бы от тебя то, что не делает чести твоему гостеприимцу.

Инго отошел за один из столбов, чтобы скрыть навернувшиеся слезы. А снаружи завывал вокруг кровли северный ветер, покрывая двор дымчатым пологом снега и ледяной изморозью.

– На стропилах дома бушует буйный парень, – продолжал Бертар, – он теперь властвует на большой дороге и полях и хочет воспрепятствовать отъезду нашему из этого дома. Полагаю, что и сам ты помышляешь об этом. Итак, выслушай, что сообщил мне витязь Изанбарт, мой старый боевой товарищ, которого я навестил вчера. Римский торговец Тертуллий побывал у них в околотке со своими вьючными конями, он пришел с востока и направлялся дальше, в королевский замок. Ты знаешь его: у аллеманов он слыл лукавейшим из лазутчиков кесаря. Однако ж он избегал двора, в котором находимся мы, хотя здесь самый лучший рынок для купца. Но в стране он везде о тебе расспрашивал и говорил неприятные речи, будто кесарь разыскивает тебя и готов заплатить большие деньги, лишь бы увидеть тебя или твою голову, и таким образом уничтожить дурное предзнаменование, тяготящее римских воинов со времени похищения тобой их священного стяга. Если римский торговец едет к королю Бизино, то в коробках у него хранятся скорее дары королю, нежели товары на продажу, потому что не торопился он распаковывать тюки. Закручинился витязь Изанбарт и просил тебя предостеречь: меньше, чем когда-либо, доверяй посольству короля.

Инго положил руку на плечо своему верному служителю.

– Ты тоже, витязь, готов скорее попасть в ловушку, поставленную нам королем, чем и дальше терпеть грохот жерновов, которыми злобная женщина оскорбляет честь нашу. Но я привязан к этому дому, словно железными цепями. Я попрошу у князя удовлетворения за это оскорбление, но не покину страны, не узнав того, чего так страстно желаю.

На следующее утро Ансвальд сидел с застольниками своими за завтраком, вдруг открылась дверь, и на пороге появилась Ирмгарда; за ней Фрида несла мешок муки.

– Прости, что осмеливаюсь поднести тебе намолотое на жернове рукой твоей дочери.

И девицы поставили мешок у ног изумленного князя.

– Что означает этот дар? Не предназначен ли он для жертвенного пирога богам, если жернов вращали руки свободных дев?

– Не для жертвы, – возразила Ирмгарда, – но во искупление нарушенных обязательств гостеприимства свободные руки намололи зерно. Умоляю тебя, князь: если считаешь пристойным, то отошли муку твоим гостям. Я – слышала, что дворовые уже не хотят молоть им муку для хлеба, и благородные гости сами должны исполнять работу несвободных жен.

На лбу у князя вздулись жилы, и поднявшись, он вскричал:

– Кто нанес мне такой позор?! Говори, Гильдебранд, потому что на тебе лежит забота о столе гостей!

Гильдебранд смутился перед гневом хозяина.

– Служанки жаловались на трудную работу и непристойности вандалов, а княгиня полагает, что для жалоб есть повод.

– Как осмелился ты непристойности отдельных ратников наказывать тяжким оскорблением, нанесенным тобой всем сразу? Ты позоришь своего господина перед его гостями, возбуждаешь в народе злобные толки. Немедленно возьмите мешок и отнесите его гостям! Тебе же, старик, советую пойти к ним и принести им такого рода извинение, какое угодно им будет принять. А служанкам скажи, что если они и впредь будут жаловаться, то грозная рука причинит им еще большие неприятности.

– Не гневайся на служанок, князь, – сказала Ирмгарда. – Они всегда послушны и готовы даже переносить дополнительные тяготы, но один человек из твоего двора осмеливается как господин распоряжаться прислугой, и человек этот – твой меченосец Теодульф. Страшась его сурового нрава, многие стараются приобрести его благосклонность. По своему произволу он запрещает служанкам работать на гостей и плясать – с ними. Никто не смеет жаловаться тебе, но, как дочь твоя, я не потерплю, чтобы человек, сам состоящий в услужении, оскорблял честь нашу в нашем же дворе.

Выслушав дочь, князь подумал, что права она, но вместе с тем он ощутил затаенную скорбь, ибо девушка неуважительно отзывалась о человеке, которого он назначил ей супругом. Страшно озлобленный на всех, он закричал дочери:

– Не напрасно же ты ворочала жерновами: подобно тяжелому камню, слова твои измалывают доброе имя твоего родственника. Однако я не порицаю твой дар: быть может, им искупится тяжкое оскорбление. А что касается тебя, – вскричал князь, указывая на Теодульфа, – то не забывай, что доколе я жив – я господин во дворе этом, хотя я и помню, что хозяйка желает тебе добра. Но если кто-нибудь из вас позволит себе против гостей злобные речи или помыслит тайное коварство, то окажутся тому тесными как двор мой, так и собственная его шкура.

Князь Ансвальд удалил всех и закручинился. Наконец он направился к княгине и гневно высказал ей все, что он думает о ее родственнике. Гундруна изменилась в лице; поняв, что слишком уж много она позволила себе и что по справедливости злобные толки тревожат ее мужа, она сказала:

– Дело со служанками должно служить только предостережением чужеземцам, чтобы они уважали права дома. Кончено, и впредь будем избегать этого, да и ты не тревожься. Что же касается родственника, то ты знаешь, что верно служит он тебе и за тебя носит он раны свои.

Когда князь несколько успокоился, она продолжила:

– Как отраден был несколько месяцев назад вид на двор и поля! Но теперь нет мира в доме, покоя в стране, и грозен гнев короля. Твой гость – муж знаменитый, но беды следуют по его стопам. Я помню о дочери твоей, которая молит избежать брака с Теодульфом. Против родительской воли грозно восстает дух дочери.

– Какое дело Инго до гнева девушки? – с досадой спросил князь.

Гундруна изумленно взглянула на него.

– Едущий на коне не смотрит на придорожную траву. Обрати внимание на ее глаза и щеки, когда она беседует с чужеземцем.

– Не удивительно, что он понравился ей, – возразил князь.

– А если он помышляет о браке?

– Это невозможно! – вскричал князь с неприятным смехом. – Ведь он изгнанник, не имеющий ни кола, ни двора.

– Тепло сидится у очага в тени лесов, – продолжала княгиня.

– Не может решиться на такое безумие чужеземец, человек не нашего племени, к тому же пользующийся только тем правом, что хозяева терпят его. Напрасно тревожишься ты, Гундруна – одна мысль об этом возмущает меня.

– Если таково мнение твое, – настойчиво проговорила княгиня, – то не радуйся ни дню, когда он вошел в дом наш, ни песне в чертоге, ни проходимцам, которые, полагаясь на право гостеприимства и переводя добро моего повелителя, находятся теперь у нас. Король требует чужеземца; позволь ему удалиться, прежде чем он и его отряд многим из нас уготовят горе.

– О симпатии между ним и моей дочерью тебе известно больше, чем говоришь ты? – спросил князь, подходя к Гундруне.

– Только то, что ясно каждому, желающему видеть, – осторожно ответила княгиня.

– С великим почетом и радостным сердцем принял я его, – продолжал Ансвальд, – и не могу же я теперь удалить Инго как докучливого человека. Избирать дочери супруга – это право отца, и не может быть для нее иного брака, как только через мое посредство; это известно твоей дочери – она не безумная. Помню я клятву, данную мной друзьям твоим, но со своей стороны, умерь, если можешь, заносчивость твоего племянника и постарайся, чтобы милее стал он нашей дочери, да не вспыхнет упорство девушки будущей весной, когда мы станем наряжать ее на свадьбу.

С этого утра при встречах с чужеземцем князь Ансвальд стал испытывать удрученность духа; с неудовольствием размышлял он о дерзости Инго; с подозрением наблюдал за речами и жестами гостя и порой думал, что тягостным будет зимой пребывание чужих у его очага. В эти дни скорби прибыл вестником горя – витязь Зинтрам, посланный королем. Король сильно жаловался на тайное пребывание чуждого отряда, угрозами требовал его выдачи – и понял князь, что близкая опасность грозит или его гостю, или ему самому и его союзникам. Но как человек великодушный, он снова обрел свое достоинство и, подойдя к Инго, откровенно заявил ему, что под предлогом охоты намерен созвать начальников страны на тайный совет. Инго поклонился и, соглашаясь с князем, ответил:

– Первое слово тут принадлежит хозяину, второе – гостю.

Отправились гонцы, и три дня спустя снова сидели благородные мужи и мудрецы вокруг очага князя. Но не летняя пора стояла теперь, когда помыслы людей радостно витают над землей, а суровая зима, пора забот и озлобления. И когда князь начал свою речь, печально было лицо его.

– Король шлет второе посольство за Инго и его дружиной и на этот раз к союзникам и ко мне, и прислал он не певца, а витязя Зинтрама. Король народа требует чужеземцев в свой замок, поэтому спрашиваю: воспротивимся ли его приказанию или, принимая во внимание общее благо, исполним его волю?

Здесь поднялся Зинтрам и повторил угрозу короля:

– Силой хочет он взять чужеземцев, если мы сами не выдадим их; воины его злобствуют и радуются предстоящему походу на дворы наши. Некогда я уже предостерегал вас; теперь нам грозит близкая гибель. Мы обещали гостеприимно защищать одного чужеземца, но не один он теперь находится в стране нашей: чуждое племя рыскает по долинам нашим, и тягостна народу буйная челядь.

За речью Зинтрама наступило продолжительное молчание, наконец подал свой голос Изанбарт:

– Стар я, и не дивит меня изменчивость людских помыслов: мне и прежде случалось видеть не одного хозяина, радостно приветствовавшего, но еще радостнее отпускавшего гостей. Не угодно ли тебе поэтому, князь, сказать прежде всего: не нарушил ли чужой витязь прав дома, не оскорбил ли он чести твоей и не совершила ли его прислуга злодеяний в среде народа?

Князь Ансвальд, чуть поколебавшись, ответил:

– Не жалуюсь я на гостя, но груб и чужд нрав его ратников, и с трудом согласуется он с обычаями страны.

Изанбарт кивнул седой головой и сказал:

– То же самое пришлось испытать мне, когда с отцом твоим, Ирмфридом, гостили мы в стране вандалов. Насколько помнится, мы тоже казались вандалам чужими и грубыми, но хозяева весело улыбались, умиротворяли вражду воинов, где она возникала, постоянно просили нас погостить подольше, и когда наконец мы собрались в путь, то отпустили они нас с богатыми дарами. Поэтому полагаю, что, прежде чем принять гостей, хозяину необходима предусмотрительность и затем уже снисходительность, доколе гости находятся под его защитой.

И Ротари, которого называли толстощеким, поднялся и воскликнул:

– Насколько мне известно, у всех народов на земле поставлено законом, что прислуга принадлежит ее господину. Принимающий господина не может отказать в мире его провожатым, если только чужие сами не лишат себя мира своими злодеяниями. Очень хорошо знаю я, что тягостно твоему дому число присяжных воинов, и слишком уж велико для двора количество мужей и коней. Но когда они пришли, ты сам пожелал чести разместить их у себя, предпочтительно перед другими. Если бы их распределили, смотря по их роду, по дворам людей благородных и хлебопашцев, то никого бы не отягощали гости, и многие, при вечернем огне, с удовольствием слушали бы рассказы их о чуждых странах.

Но оскорбленный князь ответил:

– Я требовал совета не о пребывании чужеземцев во дворе моем, но о тягостных для нас велений короля.

Тогда ему ответил хлебопашец Беро:

– И другое еще тяготит нас, князь, больше даже, чем чужеземцы. Король ищет предлог взимать десятину со стад наших и со снопов полей наших; но мы видим, что стада и пахотные земли и без того становятся слишком малы для наших нужд. Все села переполнены здоровой молодежью, которая требует земли под новые дворы, пахотных полей, лугов и лесных пастбищ. Но кто даст их? Все распределено и отмежевано камнями; пастухи жалуются, что стада землевладельцев становятся слишком велики, а дубы оскудели желудями; распашке лесов противятся общины, но больше всего начальники. Многие полагают поэтому, что пришла пора расселяться нашему народу за рубежи страны, как во времена отцов и дедов. И мы спрашиваем по деревням, где же свободные земли для переселения? Таким образом, недовольство господствует в народе, и наши молодые люди могут примкнуть к тому, кто даст им свободные пашни, будь это даже сам король. Говорю я это в предостережение, потому что опасна алчность правителей, требующих для себя народного оружия. Не советую выдавать гостей королю, но если король хочет увести их силой, то пусть попытается. При мысли, что королевские воины могут угнать мой скот и спалить мои амбары, ярость овладевает мной, и я не поступлюсь нашим правом: всякий сочтет несправедливым, если мы выгоним гостей в снежную метель. И скорее погибну я со двором моим, чем из трусости нарушу данную клятву.

Довольный Ротари хлопнул хлебопашца по руке и вскричал:

– Так говорит достойный сосед – внемлите словам его!

Наконец, с заискивающим лицом, выступил и Альбвин:

– Я согласен со сказанным свободным хлебопашцем. Советую сдержать клятву, быть может, и тягостную, если только гости ссылаются на нее и желают нашей защиты. Но если они уедут добровольно, то мы окажем им содействие и предложим даров, чтобы беззаботно отправились они туда, куда влечет их сердце. Но помимо их доброй воли, мы не выдадим гостей королю.

С этим большинство охотно согласилось, в том числе князь и Зинтрам, но Ротари гневно вскричал:

– Вы хотите поступить, как лиса, однажды сказавшая крестьянке: это твоя курочка, но ничего больше я не требую.

А Изанбарт предостерег:

– Можете ли вы перекладывать на гостя обязанность, лежащую на вас и детях ваших? Кто похвалит хозяина, взывающего к великодушию гостей?

Долго препирались друг с другом лесные обитатели, а мнения между тем оставались несогласными.

Тем временем Гильдебранд громко пропел во дворе охотничье присловье и большим рогом созвал охотников. Вооруженные копьями и самострелами, со сворами борзых спешили туринги; с толстыми железными копьями, роговыми луками и палицами пришли не имеющие собак вандалы. Гильдебранд разделил охотников на два отряда: гостей и дворовых, присоединив к ним местных жителей. Охотники тихо прошептали охотничью молитву, затем Бертар сказал Гильдебранду.

– Без собак не быть удаче твоим гостям на скользкой тропе. Но раз уж известны тебе звериные ходы, то по крайней мере постарайся, витязь, чтобы не напрасно мои ратники утаптывали снег, потому что и быстрым ногам не настичь зверя там, где нет зверя. Иной раз ты далече усылал нас от следов лесных великанов – смотри же, чтоб нынче мы не были обижены в сравнении с местными жителями.

– У кого нет счастья и умения, тот пеняет на загонщиков, – возразил Гильдебранд. – Напрасно только напоминаешь, потому что распорядился я по всей справедливости.

Зазвучал рог, собаки рванулись на ремнях, весело поднялись охотники, приветствуя женщин, у ворот смотревших на отъезд. Проходя мимо Ирмгарды, вандалы мгновенно издали громкий, радостный крик и преклонили перед ней колена и оружие. Инго тоже подошел к ней.

– Ты только один, витязь, не обращаешь внимания на охотничьи клики, – сказала Ирмгарда.

– Остались еще и другие, – ответил Инго, указывая на дом.

– Не сомневайся в их верности, – попросила Ирмгарда. – Когда ты находишься при твоих витязях, то не слишком опасаемся мы, что между ними и нашими ратниками снова возникнет вражда.

Инго быстро облекся в охотничьи доспехи и поспешил за своими товарищами; нагнав их прежде, чем они разделились, он был принят радостными восклицаниями своих воинов; даже местные жители обрадовались ему, и все добрыми товарищами вошли в лес. Гильдебранд указывал дорогу, и ведомые деревенскими парнями, один за другим отряды исчезали в извилинах долины и за высокими древесными стволами. Вскоре вдалеке раздались удары загонщиков по деревьям, лай собак и веселый звук рогов. На этот раз вандалам посчастливилось: они подкрались к стаду зубров, среди которых гулял могучий бык, уже знакомый охотникам. Им удалось загнать стадо с холма в глубокую долину, где снежные завалы препятствовали бегу огромных животных. И тогда ринулись мужи на стадо сверху, а внизу, у подножья холма, на животных пошли охотники с копьями и стрелами. Удалось положить все стадо, только вожак, чудовищный бык, прорвался сквозь цепь охотников до более ровного места. Тогда Инго метнул в него тяжелым железом, раздался стук металла о тело, и сразу ручьем хлынула кровь.

– Задело! – вскрикнул Инго и в ответ раздался радостный крик остальных. Однако лесной великан с трудом, но взобрался в высокоствольный лес: без копья, широкими прыжками помчался за ним Инго, размахивая ножом. Животное снова бросилось, в глубокую лощину, волоча копье, и в то время, как Инго стремился вперед на холм, пытаясь опередить быка на свободном от снега участке, вдруг услышал он лай собак, охотничий клик и звук рога. Спустившись в долину, он обнаружил быка, лежащим на земле, с копьем Теодульфа в теле, а сам Теодульф стоял на животном и трубил победный клич.

– По законам охоты бык мой, – вскричал Инго, вскакивая на тело зверя, – мое копье нанесло ему смертельный удар!

Над добычей стояли друзья Теодульфа, и ярая злоба сверкала в их глазах.

– Мое оружие – и бык мой! – в свою очередь упорствовал Теодульф.

Тогда Инго вырвал копье Теодульфа из тела быка и далеко отшвырнул его, так что оно повисло в ветвях сосны. От бешенства туринг заскрежетал зубами; в какой-то миг он готов был броситься на Инго с кулаками, но смущенный доблестной осанкой мужа, отскочил назад и натравил на Инго свору собак. С воем бросились на витязя разъяренные животные, и тщетно вопил Гильдебранд: «О, горе!» Инго заколол ножом лютейшего из псов, а подоспевшие вандалы выручили из беды своего короля, поубивав копьями остальных собак.

– Конец охоте! – приказал Бертар. – Теперь начнется иного рода полевание, и не узрит следующего дня мерзавец, натравивший собак на нашего короля. Сегодня мы были собакобоями, как ты обозвал нас, так будь же последней собакой, которую мы убьем!

И он приготовился бросить палицу, но железной хваткой Инго впился в его руку.

– Никто да не осмелится прикоснуться к нему: этот человек принадлежит моему мечу. А ты, Гильдебранд, пригласи судей на судбище; немедленно, перед кровавыми следами убитого зверя разрешите мое право.

Оба отряда избрали каждый по мужу, а те, в свою очередь, третьего. Осмотрев раны, судьи пошли по кровавым следам до места, где копье Инго поразило быка, затем они вернулись и изрекли приговор: «Добыча принадлежит витязю Инго». Жестокая улыбка скользнула по лицу короля, и он повернулся спиной к быку.

– Советую, – смущенно начал Гильдебранд, – чтобы оба отряда не одновременно направились во двор; если угодно, витязи, то ступайте вперед.

– Вам будет полегче, – возразил Бертар, – а нам придется долго тащить из леса тяжелую ношу. Полагаю, не следует нам пренебрегать охотничьей честью, потому что об этой охоте еще долго будут говорить в стране.

Молча отправились застольники Ансвальда ко двору; только Теодульф говорил со своей обычной заносчивостью, чтобы речами заглушить кипевший в нем гнев; без охотничьего клика вошли они во двор, и Гильдебранд поспешил к князю. Уже стемнело, когда победоносный отряд подошел со своей добычей.

– Протрубите радостный клич! – вскричал Бертар. – Это подобает столь богатой охоте.

Раздались победные звуки, но никто не отпер ворот и Вольф вынужден был отодвинуть поперечную перекладину. Вандалы положили добычу перед домом князя с пилоном расстались с товарищами-турингами и молча собрались в своем доме.

Тихо было во дворе, бурный ветер завывал над кровлями, но в домах и палатах слышался шепот тревожных речей.

6. Разлука

На бой, которого не должно увидеть солнце, шли сумерками следующего утра Инго со своими боевыми товарищами, Бертаром и Вольфом. Под их ногами хрустел снег, злой ветер проносился над их головами, нанося в долины облака нагорного снега; завеса туч заволакивала свет неба; только духи смерти царили на земле, завывали в ветре, шумели в оголенных деревьях, в ледяных потоках несли весть, что из двух сильных витязей один лишится солнечного света и низойдет в студеное царство туманов. Бертар молча указал в сумеречную даль: на другой стороне ручья стояли три мужа – Теодульф со своими товарищами, Зинтрамом и Агино.

– Их ноги быстрее наших, – с неудовольствием сказал Инго, – похвали того, кто первым повернется спиной к туманной поляне.

Перед ними лежало поле битвы – песчаный остров, покрытый тонким слоем снега, с двух сторон окаймленный проточной водой. Не произнося ни слова, секунданты жестами приветствовали друг друга через ручей и, подойдя к прибрежным ивам, срезали большие ветви и ножами сняли с них кору. Бертар и Зинтрам перешли ручей одновременно, вышли на поляну и белыми колышками обозначили поле битвы. Затем каждый из них отошел в конец острова – один вниз, а другой вверх по течению ручья – и сделал знак соперникам, ратоборцы преклонились перед богами-заступниками, прошептали молитву и перешли вброд через ручей к своим товарищам. Секунданты отошли за ручей, а смертные враги ринулись друг на друга, без щитов, в железных шишаках, с поднятыми мечами. Сталь ударилась о сталь, вокруг них стонал ветер, и журчала ледяная вода. И был то жестокий бой, и оказался Теодульф недостойным славы, которую он имел среди своих товарищей: недолго длилась битва, столь быстро влекущая к смерти, – и с неудовольствием увидел Бертар на мглистом небе зарю, предвестницу дня. В этот момент Теодульф покачнулся под тяжелым ударом, Инго снова бросился на него и нанес решающий удар, который сокрушил врагу череп. Хлынула кровь, и ратник князя рухнул на снег. Инго подошел к нему чтобы острием меча пронзить – ему горло, но внезапно из-за холма проник первый луч солнца; багровый свет упал на лицо раненого, и Зинтрам, забыв в смертельной тоске об обете молчания, закричал:

– Пощади его, солнце видит!

Этот луч и этот крик тронули суровую душу победителя – он отвел меч и промолвил:

– Властитель дня не должен видеть, как я убиваю ратника гостеприимца моего, живи, если, можешь.

И отвернулся Инго.

А Теодульф, приподняв руку, сжатую в кулак, пробормотал:

– Не благодарю я тебя за это.

Инго через студеную воду. перешел к своим друзьям, и Бертар с упреком сказал ему:

– Впервые поскупился король, уплачивая смертельному врагу дорожные издержки в страну туманов.

– Не забочусь я о мести человеку, лежавшему под мечом моим, – ответил Инго.

Молча последовали за ним его ратники, а друзья Теодульфа тут же бросились за ручей помогать раненому.

Перед домом гостей толпой, в доспехах, стояли вандалы. Они увидели, что король невредимым возвращается с поляны, но Бертар воспрепятствовал им приветствовать Инго. В мрачном ожидании стояли во дворе княжеские ратники, пока не послышался жалобный стон Зинтрама, за которым несли на носилках сраженного витязя. Их поставили перед домом женщин; выбежавшая княгиня с громким воплем бросилась к своему родственнику, с мольбой простирая руки к супругу. За коротким молчанием во дворе настало неистовое оживление, вопли и крики о мщении; с успокаивающими речами поспешили союзники и начальники народа от одной толпе к другой, с грустью помышляя, что, кажется, разгорелось пламя, которое с трудом можно будет погасить разумными советами. Прежде всех попал в беду Вольф. Когда он подошел к своим товарищам-турингам, то они сначала враждебно посмотрели, потом повернулись к нему спинами, а Агино сказал:

– Кто в бою стоял против товарища нашего, тот отлучен от скамьи нашей, и если могу дать я тебе последний совет, то избегай нашего соседства, чтобы холодное железо не вознаградило тебя за измену.

– Позорно обходитесь вы с товарищем, – обиделся Вольф, – я поступал честно, в силу данной мной клятвы, которую вы сами некогда и одобрили. Мог ли в несчастье покинуть я своего господина?

– Если ты был ему товарищем в невзгоде, – возразил один из ратников, – то теперь ступай в его покой и пей мед с его друзьями, а нам отныне ненавистно имя твое, и да погибнет в нашем кругу даже память о тебе!

Даже старый Гильдебранд был откровенен:

– Еще отроком знал я тебя, и будь это возможно, дал бы тебе благой совет, но старинная пословица гласит: где поскользнулся господин, там упал слуга. Будь даже князь Ансвальд благосклонен к тебе, то защитить тебя от мести дворовых он не сможет. Я попытаюсь уговорить его, чтоб он освободил тебя от присяги, – отправляйся тогда с мечом своим на все четыре стороны.

Вольф отошел в сторону, чтобы скрыть от ратников свое лицо, воспылавшее от их упреков.

– Неужто твоя дорожная кладь так тяжела, что готов хныкать ты, словно ребенок, – раздался рядом с ним женский голос.

Юноша сразу разозлился:

– А вот твои насмешки мне горше, чем глумление всех остальных, потому что только из-за тебя я терпел службу при дворе.

– Благодарю, но кроме этих хором, стоящих в стороне от ратных путей, есть и другие дворы, где легче воину приобрести благосклонность начальника, а заодно и землю, и дом, чтоб мог он взять себе добрую жену. Мне же не нравится здешняя скамья витязей потому что ею властвует женщина.

– Ты советуешь мне уйти, Фрида, а сама остаешься здесь? – изумился Вольф.

– Мое призвание – прялка, и я должна ждать доколе мужчина не посадит меня на коня и не умчит в свой отчий дом. Достойными презрения кажутся мне хозяева, которые сперва тянут руки к гостям, а потом боятся их присутствия. Садись на коня, смело скачи по полям и ищи себе более надежного господина.

– Редко бывала ты ко мне ласкова, Фрида, однако ж трудно мне оставить тебя среди дворовых парней, – возразил честный Вольф.

– Быть может, я и уберусь со двора, – нервно ответила Фрида. – Если порой я и бывала с тобой груба, то знай, Вольф, что ненавижу я этих болванов с того момента, как отказали они тебе в товариществе.

Она ласково взглянула на него и исчезла, а успокоенный Вольф направился к дому гостей.

– О чем шепчутся запальчивые юноши? – поинтересовался Бертар.

– Они отлучили меня от себя, – мрачно ответил Вольф, –за то, что я был на поляне на стороне князя Инго.

– И как намерен ты поступить дальше, юный туринг?

– Я обрек себя на служение твоему повелителю.

Бертар жарко схватил его за руку.

– Так может сказать только доблестный человек. Ты всегда нравился мне; верен ты в службе, ласков с товарищами, и насколько возможно, я постараюсь, чтобы не раскаялся ты в своем выборе. Сперва поговори с витязем Изанбартом, чтобы он защитил и своим заступничеством освободил тебя от присяги, связующей тебя с хозяином, а затем – возвращайся к нам. Боги не дали мне сына, но тебя я буду держать подле себя вместо собственной крови, с тобой поделюсь последним глотком, рядом с тобой нанесу последний удар своим мечом. Добро пожаловать в нашу среду на странствования по грешной земле, на добычу и блаженную смерть в бою!

Ирмгарда тоже почувствовала нескладицу этого утра.

– Где дочь?! – воскликнул князь у постели раненого – Пусть она поможет матери своим умением врачевать.

Тихо, чтобы никто не услышал ее слов, ответила раздраженная княгиня:

– Она упорно отказывается подходить к его постели.

Негодуя, князь вошел в покои Ирмгарды – щеки девушки побледнели, но взгляд не уклонился от свирепого отцовского взора.

– Твое место у постели жениха твоего, бесчувственная! – закричал он.

– Если б я отдала ему мою жизнь, я бы возненавидела себя, – не шелохнувшись, ответила Ирмгарда.

– Это дело твоего отца, но если бы он и не хотел этого, то все равно – Теодульф из твоего рода, а мне брат по оружию. Неужели ты так мало почитаешь наши обычаи?

– Знаю я, батюшка, как подобает поступать твоей дочери. Пораженный столь заслуженным ударом, он прежде натравил собак на нашего гостя. Если я дщерь дома этого, то он мне – и чужой, и враг.

– Как безумная, говоришь ты. Мне хорошо известен лукавый умысел, смущающий твою душу, и слишком долго терпел я непереносимое.

И он угрожающе поднял руку.

– Убей меня, батюшка, властен ты в этом, но никогда не подойду я к постели нелюбимого человека!

– Если таково твое решение, то покоришься ты неволе! – вне себя от гнева закричал князь. – Я отведу источник, несущий такое горе в мой дом: отныне живи отдельно, узницей, пока не смирится непокорный дух твой.

Он оставил покой и через двор направился к очагу, собрались союзники и туда же двое начальников привели Инго.

Лицо князя побагровело от гнева и дрожал его голос, когда он начал в собрании свою речь:

– Смертельно Ранил ты Инго, сын Ингберта, моего отца Теодульфа, благородного мужа, родственника моей супруги, витязя, которому я назначил в жены мою дочь; повредил ты его тело в тайном бою которого не должно было узреть солнце; оскорбил ты мою честь, нарушил права гостеприимства, попрал присягу. Поэтому отказываю тебе впредь в мире моего дома и двора, разрешаю узы, некогда связывавшие отцов наших, гашу пламя очага, еще согревающее тебя, и проливаю воду, над которой некогда мы поклялись друг другу миром гостеприимства!

Он качнул котлом очага, пролил воду на пламя, и шипя, белый пар расстелился по дому.

Но Инго ответил:

– Смертельно оскорбленный в чести моей, я совершил дело необходимости, которое должен совершить каждый, не желающий бесчестно жить среди людей. Когда недобрый человек лежал под моим мечом, я вспомнил о твоем гостеприимном очаге и отвел острие меча. За добро, которым я пользовался под кровом твоим, теперь благодарю, но сумею защититься от зла, которое ты и твои друзья стали бы замышлять против меня; как погасил ты пламя, гостеприимно светившее мне, точно так же бросаю я на холодные уголья твоего очага знак, данный твоим отцом моему, снимаю с себя обязанности гостя, связывающие меня. Чужим пришел я, чужим и уйду; богам, высоким свидетелям клятв, приношу жалобу на несправедливость, причиненную тобой мне и моему роду, и испрашиваю их благословения для каждого, кто во дворе этом и в стране желает мне добра.

Он повернулся, чтобы уйти, но поднявшийся Изанбарт сказал:

– Хотя ты поссорился с нашим начальником из-за дела необходимости, но не в ссоре ты с народом, обещавшим тебе мир нашими устами. Если угодно тебе подождать решения общин о вражде твоей с князем Ансвальдом, то ты и твоя прислуга будете желанными гостями во дворе и у очага старца, стоявшего некогда в битвах бок о бок о твоим отцом.

Инго подошел к старику и низко поклонился ему.

– Благослови меня, отец мой, прежде чем уйду, потому что непохвально было бы с моей стороны оставаться в стране и возбуждать вражду в селах. Но доколе жив, не забуду я ласки твоей.

Старик молча положил руки на его голову, после чего Инго пошел к дверям. Со злобой и беспокойством заметил князь, что кое-кто из его земляков встал, чтобы проводить уезжавшего. Изанбарт подал ему руку и повел Инго через вооруженную толпу ратников грозно теснившихся у двери; напротив них на конях сидели вандалы, готовые к отъезду, а если нужда заставит, то и к бою. Но достоинство начальников усмирило злобу подчиненных; Инго вскочил на коня, подведенного ему Бертаром, бросил во двор долгий взгляд и помчался в ворота, за ним последовали его воины. Им вдогонку понеслись угрозы дворовых, но гневный голос Изанбарта заставил всех умолкнуть. Безмолвный, погруженный в тяжкие думы сидел князь у своего холодного очага.

За путниками по замерзшей земле застучали конские копыта. К Инго подскакал Беро и проговорил:

– Я привел тебе товарищей твоих, а теперь хотелось бы мне доказать тебе мою добрую волю. Село, в котором я живу, лежит на твоем пути, – пожалуйста, витязь, побывай у меня и отведай пищи земледельца.

– Советую тебе, – сказал Бертар, – принять приглашение вольного хлебопашца, я считаю его человеком доброжелательным, и разумны советы его.

– Не один ты из твоего племени желал мне добра, Беро, пока мы жили здесь, – с грустной улыбкой ответил Инго.

Витязи порешили последовать приглашению, и довольный Беро свернул на проселочную тропу. Их с громким криком нагнал Ротари.

– Первое посещение ваше – моего дома, – сказал круглый человек, протягивая к ним с коня руки. – Заботы оставь позади себя, витязь, и не гневайся на нас, если не в ладах расстался ты с князем.

Поехав рядом с Инго, он продолжал более искренне:

– Не один станет дивиться в стране, что твой меч отказал в последней чести драчуну; у этого человека есть враги в народе, потому что неправдив он и его род – я и сам из числа его недругов.

Таким образом, ласково разговаривая, ехал он среди воинов, порой вертел своим копьем и рассказывал о забавных проделках, так что хохотали слушавшие его чужеземцы.

Едва на другое утро первый отблеск зари проник в темный покой, как Ирмгарда тихонько, чтобы не разбудить спавшей служанки, поднялась со своего ложа, сказав себе: «Видела я во сне, будто ждущий меня стоит у ручья. Обледенели берега бегущей воды, унеслась сосна, приставшая к нашему берегу; среди камней и льдин плывет она вниз по течению, и никогда уже я не увижу ее. Не знаю, кого и любить теперь когда не стало его среди нас!»

Она накинула поверх одежды темное покрывало тихо отворила дверь и вышла на опустевший двор.

– Кто отодвинет мне засов у ворот? – сказала она, но прикоснувшись к ним, заметила, что деревянные клинья поперечной перекладины были выбиты.

Выйдя за ворота, она поспешила в горы, на то место, где некогда встретила своего возлюбленного. Она остановилась в страхе, потому что в сумеречном свете увидела вдруг у ручья высокую фигуру. А Инго уже спешил к ней навстречу:

– Я надеялся встретить тебя. Побуждаемый предчувствием, я мчался сюда ночной порой на резвом коне.

– К недругам едет король, – ответила Ирмгарда, – потому что мой род изменил клятвам. Горька мысль эта, ненавистна мне жизнь: и на меня станешь ты гневаться, вспоминая в несчастье о доме отцов моих.

– Где бы я ни был, но о тебе я буду помнить всегда! – воскликнул Инго. – От тебя одной жду я счастья в жизни. Ты для меня дороже всего, тверда ты духом, поэтому вручаю тебе нити, на которых, по словам жрицы, держится судьба моя.

И он протянул Ирмгарде маленькую сумку из кожи выдры, с крепким ремнем. Ирмгарда робко взглянула на дар.

– В ней сокрыты чары дракона, – продолжал Инго, – тайны римских побед, как полагают наши воины, и моя судьба. В королевском замке римлянин расточает золото, и очень может быть, что ратники короля готовят мне гибель. Если они убьют меня с моими воинами, то пусть не достанется римлянину то, что, как говорят, приносит ему победы. Сохрани поэтому пурпур, доколе я не потребую его, но если врагам удастся их дело, тогда отнеси таинственное знамение на могильный холм, который воздвигнут над моим прахом, и глубоко зарой его там, чтоб не попал он в чужие руки.

Взяв сумку, Ирмгарда обронила на нее свои слезы.

– Чужим был ты у очага отцов моих, но ты пребудешь навсегда моим гостем, Инго, и люб ты сердцу моему. Я сохраню данное тобой и буду молить богов, властителей судеб, чтобы залог этот и меня сделал участницей твоей судьбины. Родись я мальчиком, как того желали родители, последовала бы я за тобой по стезе твоей. Но одинокой, с сомкнутыми устами останусь я в нерадостном доме, о тебе думая, – о тебе, которого видят только ястребы, свирепые птицы, когда реют они между небом и грешной землей. Не зная отдыха, скитаешься ты, благородный человек, среди чужих стен, под ветром веющим и падающим инеем.

– Не кручинься, милая, – взмолился Инго. – Не боюсь я, что недругам удастся погубить меня. Пусть вихрится снег, но радостно сердце мое, что могу тебе довериться, о ком моя забота. И ночью, и днем одна только у меня мысль: как бы сделать тебя своей.

– Отец гневается, мать ненавидит, а дочь любит – есть ли на свете большая мука? – скорбела Ирмгарда.

Инго нежно обнял ее:

– Затаи свою любовь, как дерево таит свою силу в земле по миновании лета. Теперь вокруг нас бушует лютая сила зимы, белым саваном укрыта земля, но и ты, милая, молча неси ледяное бремя. А когда набухнут почки и молодая зелень покажется из земли, взгляни тогда на вешнее солнце: не услышишь ли пение диких лебедей, реющих в небе?

– Затаю и вынесу! – торжественно сказала Ирмгарда. – Но и ты запомни: когда вокруг твоей головы будет бушевать буря, знай, что скорблю я и взываю тебе, когда же красное солнце улыбнется тебе с небес – плачу по тебе!

Она оторвала от своего платья ленту и обвила ею его руку.

– Вот так связала я тебя с собой, и знай, Инго, что ты мой, а я твоя.

И обхватив руками его шею, она крепко прижала его к себе. В стороне послышался резкий крик хищной птицы.

– Сторож напоминает, что нам пора расставаться, – огорченно сказал Инго. – Благослови меня, Ирмгарда, чтобы счастлив был путь мой.

Он склонил голову, а Ирмгарда, держа над ним руки, шевелила пальцами и шептала молитву. В нечеловеческой скорби Инго еще раз обнял ее и умчался в сосновый лес. И снова Ирмгарда стояла одинокая среди скал и деревьев, а вокруг нее кружился снег.

Поздним утром вандалы выехали со двора Ротари и с ними окрепший духом Инго; но он молчал, потому что мысли его стремились назад, к девушке в княжеском дворе. В полдень прибыли они в деревню, известную под названием «Свободная топь», где находился двор Беро. Весело освещало солнце белый покров земли, вершины ив сверкали инеем. Мост, перекинутый через деревенский ров, был украшен зелеными сосновыми ветками, у избы сторожа стояли землепашцы в нарядной одежде, а перед ними Беро и шесть его сыновей, крепкие парни со статными фигурами и громадными ручищами. Беро приветственно воскликнул:

– Так как мы живем последними на твоем пути, то хотим обогреть вас под нашими камышовыми кровлями, прежде чем вступите вы на чужбину.

Всадники весело соскочили с коней и вошли в деревню, окруженные землепашцами.

– Угощением гостей мы поделимся, – продолжал Беро, – чтобы каждый мог почтить их, а если молодым людям угодно, то, отобедав с нашими парнями, они могут поплясать с девушками в просторной избе или на подметенном гумне, как у нас принято.

Он взял под уздцы коня Инго и ввел благородных гостей в распахнутые ворота. Пока его сыновья привязывали коней и засыпали им овес, гости подошли к дому, на пороге которого их ждала мать Фриды. Она подала им загоревшую от солнца руку. В сенях, на глиняном полу стоял стол и деревянные стулья, в глубине дома с возвышенных подмостков на вошедших таращились голубоглазые, с белыми как лен волосами ребятишки, – и когда гости улыбались им, дети смущенно прятали головки за перилами.

– Проси обедать, – сказал Беро жене, – да подавай на стол все лучшее, что есть в печи, потому что гости привыкли к господской пище.

Инго пригласил было хозяйку сесть возле себя, но на отказалась и сама стала подавать кушанья.

– По-моему, это хороший обычай, – пояснил Беро, потому что глаз хозяйки лучше всего видит, чего не достает гостю; да и хозяину бывает в тягость, когда прислуга подслушивает хозяйские разговоры.

Много яств подавала хозяйка, без конца приносила она разные блюда и всякого просила отведать. Наконец хозяин увел короля и Бертара в свою комнату; втроем сели они за маленький стол, и Беро подал сосуды с хмельным медом, черным и густым от многолетней выдержки.

– Напиток сварен еще моей матерью, когда она только пришла в этот двор, – сказал он.

Он поднял свою кружку, выпил за здоровье гостей и важно начал:

– Старики наши говорят, будто некий бог, странствуя по саду земли, создал однажды людей благородных, вольных хлебопашцев и работников. И каждой породе дал он особые дары; вам – благородным – предводительство народом на войне, нам – летом и зимой господство на полях; работникам – тяжкий труд с согбенной спиной. Но благородный и вольный не могут обойтись друг без друга. Вам, витязям, не добыть себе славы, если мы не пойдем за вами на поле брани, а нам не пахать спокойно, если вы не защитите нас от враждебных соседей оружием и советом. На войне достается вам лучшая доля славы, потому что редко певцы воспевают воинские подвиги хлебопашцев, но тревожна жизнь ваша и непостоянно принимаются роды. Мы же, напротив, крепко сидим на пашнях, и если, бывает, убьют хозяина и сожгут его двор, то сыновья идут стопами отца и снова начинают строить и пахать.

Довольные добрым словом, гости одобрительно кивнули.

– Несколько недель наблюдая вас, витязи, узнал и прослышал, что мыслите вы правдиво и живете честно. Полагаю поэтому, что можем мы быть полезными друг другу. Не возлагайте ровно никаких надежд на дворян, – иные из них и сами себе порадеть не могут – и ничего не ждите от короля, потому что ко всякому, кто не служит ему, питает он подозрение и зависть. Попытайте поэтому счастья у хлебопашцев. Когда я привел тебя с юга, витязь Бертар, то тогда уже я вскользь высказал мою тайну, как вообще высказываются перед чужими, но сегодня я целиком откроюсь перед вами. Со времен дедов я вожу хлеб-соль со свободными людьми на Идисбах. Живут там честные земледельцы, а имя им марвинги. Они в кровном родстве с турингами, но давно уже поселились они маленьким племенем в долинах, на ручье Идисы, высокой жены судеб. Много лет назад лишились они своего княжеского рода и лучших воинов, которые сначала стали враждовать со своим народом, а затем отправились за славой и добычей на запад, к франкам. С того времени оставшихся теснят наши поселенцы с той стороны гор, а с юга, с Майна – бургунды. Невыносим им двойной гнет, и часть марвингов собирается тайно, как только деревья выбросят зеленые побеги, отправиться вслед за князьями. Поэтому и ездил я по осени за горы променивать коней и упряжных быков на их свиней, которых марвинги сами не бьют. Видел я там прекрасные луга и вспомнил при этом о парнях во дворе моем. Но все они, как и приятели мои, скорбели, что нет матки в их маленьком пчелином рое: они лишились княжеского рода, который водил бы за них дружбу с соседями или воевал с хищными пограничными дворянами. Однако ж хлебопашцы на Идисбахе не желают быть ни турингами, ни бургундами, хотят сохранить свое свойство и скорее готовы присягнуть чужому роду, чем нашим дворянам, а королю – и того меньше. Вот я и подумал о тебе, Инго. Вас мало, их побольше, стало быть, вы не сможете притеснять их. Советую тебе съездить туда весной. Поглядите сами, хорошо ли это будет для вас, но пахарям это полезно, поэтому и таков совет мой.

– Обрати внимание на его слова, король! – воскликнул Бертар. – Это весть, какой давно уже не получал ты, и правдиво каждое из сказанных слов: я сам видел эту страну и разговаривал там с людьми. От Майна ехали мы на север, за пределы бургундов, по тощим сосновым лесам и песчаным полям, как вдруг с какого-то возвышения увидели обширную долину с проточкой водой, которую называют ручьем жены судеб, Идисы. Повсюду там крутые, покрытые лесом холмы, а на лугах такая высокая трава, что наши кони с трудом продирались. Знаю я там один горный склон, очень удобный для постройки королевского замка – словно со сторожевой вышки видны оттуда долина Идисбаха и леса далеко за Майном.

Инго засмеялся:

– Тебе, старому бродяге, тоже захотелось помахать плотницким топором и иметь теплый угол у собственного очага? Странная судьба скитальца: князь гонит меня со своего двора, а хлебопашец предлагает землю. Мы же, не зная отдыха, скитаемся по миру, подобно тучам, гонимым солнцем. Одного только опасаюсь я, разумный ты человек, чтоб не пришлось мне ехать на Идисбах через замок короля Бизино.

– Избегай короля, – увещевал Беро, – уклоняйся от границ и ты избавишься от его преследований.

– Не сердись, – ответил Инго, – если на этот раз я, подобно странствующему богатырю, сам нарываюсь на опасность, а не обхожу ее, как осторожный человек. На приглашение короля я ответил, что приеду, и хотя немилостив он ко мне, но я сдержу свое слово. Да и ты не будешь порицать эту поездку: если б я стал избегать короля, то в этом он увидел бы мою неприязнь, а когда мои ратники, как ты того желаешь, весной возведут деревянную ограду неподалеку от его границ, то месть короля скоро уготовит поселенцам на Идисбахе лютую участь. Во всем другом я последую твоим советам, – сказал Инго, схватив Беро за руку, – а потому скажи мне: каким образом должен я поступить с твоими приятелями касательно приобретения земли, чтобы летом мы вошли друг с другом в союз?

Витязи склонили головы и долго еще сидели в совете, а на дворе между тем раздавались звуки свирели и волынки, и молодые пары выходили в плясовой круг.

7. Инго при дворе короля

Вольф, ведший передовой отряд, остановился на одном из возвышений и указал вдаль. Перед всадниками открылся на занесенной снегом местности величественный королевский замок: высокие стены, толстые башни и между ними темно-красные черепичные кровли королевских строений. Вид, устрашающий любого неприятеля.

– Нетрудно птице будет залететь в такую клетку, но не каждой удастся выбраться оттуда, – проворчал Бертар.

С дальней башни раздался отрывистый звук рога.

– Башенный страж зашевелился; теперь – рысью, чтобы они видели нашу поспешность.

Витязи поднялись по дороге между двух скал к внешнему каменному укреплению, сооруженному перед мостом и защищаемому вооруженными ратниками.

– Готовясь принять нас, они заперли ворота, – съязвил Бертар и ударил по ним железной колотушкой.

Башенный страж сверху осведомился об имени прибывших и их цели. Однако еще долго пришлось ждать отряду, и нетерпеливо перебирали копытами кони, прежде чем со скрипом отворились тяжелые ворота и на землю опустился подъемный мост. Всадники въехали во двор замка, во всех дверях которого толпились вооруженные люди; дворецкий вышел навстречу гостям, еще раз послышались вопросы и ответы, после чего этот человек предложил вандалам сойти с коней и привел витязей к большим королевским хоромам.

– Где хозяин?! – с досадой воскликнул Бертар. – Мой король не привык переступать через порог, на котором не стоит сам хозяин.

Но в это мгновение дверь хором отворилась, и у входа остановился король Бизино, окруженный своими благородными мужами, а возле него Гизела с сыном.

– Долго и тщетно ждали мы тебя, чужеземец, и медлен был ход твоего коня от лесов до моего жилища, – мрачно начал король.

Но Гизела тотчас выступила вперед, подала витязю свою белую руку и наклоном головы приветствовала его спутников.

– Когда я была ребенком, не больше, чем теперь мой сын, я видела тебя, витязь, в палатах бургундов, но ни прошлое, ни дружба не забыты нами. Подай руку родственнику, – велела она мальчику, – и постарайся быть столь же славным в народе витязем, как и он.

Ребенок протянул ему руку. Инго приподнял малютку, поцеловал его, и мальчик тотчас ласково повис на шее у витязя. Подошел король, и в сопровождении царственной четы Инго последовал в хоромы, обмениваясь с супругами приветствиями; наконец король приказал своему дворецкому провести гостей в приготовленное для них помещение. Инго вернулся к своей дружине; лица турингов стали поласковей – то один, то другой воин подходил к чужеземцам и приветствовал их. Служители принесли в отведенные гостям покои яств и напитков, подушек и одеял, а снова вошедший дворецкий пригласил Инго к королевскому столу.

Поздно вечером вернулся Инго в покои своих ратников, сопровождаемый служителем и факельщиком. У дверей сидел Бертар – у ног он держал свой боевой меч, а щит прислонил к косяку; его седая борода и кольчуга под полотняным кафтаном блестели при свете факелов. Инго поклоном отпустил служителей, а Бертар воткнул факел в большой, с рост человека подсвечник, возвышавшийся посреди комнаты, и свет озарил ряды ратников, спавших на полу на тюфяках; возле них лежали мечи, в изголовьях – щиты и кольчуги.

– Верный же ты страж, – сказал Инго, – а как тебе нравятся наши новые хозяева?

– Косятся, – засмеялся старик, – Справедлива пословица: чем могущественнее король, тем злее блохи в простынях, которые он стелет заезжему гостю. Скуден был хозяйский ужин, но королева прислала вина и сладких закусок; утомленные дорогой, но сытые, твои ратники лежат подле щитов своих. Обширно помещение это, – продолжал он, вглядываясь в темные углы, – там, на возвышении устроили тебе господское ложе. Заметь себе, король: в каменных стенах огромного замка это единственное деревянное строение; стоит оно вплотную к высокой стене, и если ночью кто-нибудь из королевских ратников поднесет факел к этой деревяшке и запрет дверь, то вспыхнет пламенем дом, и треск огня немногим нарушит сон владетелей замка.

Инго обменялся со стариком взглядом и тихо спросил:

– Каков привет ратников королевских?

– Крадутся, что лисы к гнезду; не привычен им придворный обычай, и похваляются они могуществом своего повелителя, пытливо поглядывая на наше оружие. Сдается мне, что надеются они обменяться с нами сильными ударами мечей. Мой король порой бывал окружен врагами, но никогда еще преграда не была столь крепка.

– Король Бизино и сам не знает, чего он хочет, а королева к нам благосклонна.

– Никто из прислуги не восхвалял красоту королевы, – возразил старик. – Из этого я заключаю, что они побаиваются своей госпожи. Быть может, тревога сломает моего короля и поможет ему соснуть ненадолго. Погашу-ка факелы, чтобы их свет не указал стреле места, где стоит твое ложе. Первая ночь для гостя всегда самая трудная.

– Быть может, она же и последняя, – отозвался Инго. – Теперь моя очередь сторожить, иди на постель.

– Не думаешь ли ты, что старик уснет, если не смыкается глаз твой?

Он поставил для Инго у входа стул – там тень скрывала сидевших – затем снова уселся на свою скамейку, положил руки на рукоятку меча, прислушиваясь к шорохам на дворе и порой поглядывая на вызвездившееся небо холодной зимней ночи.

– Говорят, будто высокие звезды восседают на серебряных седалищах и предохраняют они угнетенного от бед, с мольбой взирающего на них человека, – благоговейно начал Бертар. – Я дряхлый ствол и пора бы уже срубить меня, но иногда я желаю тебе, король, боя с благородными врагами, славного исхода для твоих трудов. Видел я в лесах добрую, преданную тебе женщину, и боюсь я теперь для тебя мрачных туч ночи, заслоняющих нас от света звезд, опасаюсь ночной бури, проносящейся по кровле, и полагаю, что во мраке исполнит король внушения своего злобного духа.

– Тебе известно, что мы умеем преодолевать невзгоды холодного гостеприимства, – ответил Инго.

Старик улыбнулся от приятных воспоминаний и велеречиво продолжил:

– Всегда я радуюсь, когда железо свободно летит по воздуху: значит, поле открытое, а свет получше, чем от пылающего дерева. Однако ж разумно говоришь ты, король, многое неверно на грешной земле, но нет ничего более обманчивого, как ожидание перед битвой. Чем дольше походишь меж мечей и копий, тем меньше думаешь о ее исходе, и, чтобы все высказать тебе, я полагаю, что высокие жены судеб с улыбающимися устами мечут перед битвой жребии наши. Словно шутя, то готовят они нам смертельную опасность, то снова весело вытаскивают нас за волосы, порой опьяняют чувства победными мечтами и наконец мертвыми укладывают нас на сырую землю. Но как ни испытывают они сердце мужа, а все же мы, воины, приятны им на земле, а позже и в ином месте.

Речь его была прервана свистом и ударом; к месту, где сидел Инго, со двора прилетела стрела и, ударившись наконечником о ножны меча, упала на пол. Неподвижно сидели мужи, но за этим нападением не последовало ни новых неожиданностей, ни крика.

– Ложись-ка спать, дуралей! – вскричал Бертар, обращаясь к темной тени, скрывшейся во мраке возле домов. – А стрела из охотничьего колчана.

– Это товар, оставленный нам Тертуллием, – ответил Инго. – Король Бизино не прислал бы столь слабого привета.

Витязи сидели и ждали, но больше ничего не произошло; звезды медленно катились по небу на своих седалищах, объятый мраком, в глубоком безмолвии стоял замок королевский. Наконец Бертар сказал:

– Сон уже носится над хмельными ратниками короля, пора и тебе подумать об отдыхе.

И подойдя к спавшим, он разбудил Вольфа. Молодой воин проворно вскочил на ноги и провел своего господина до постели, затем, взяв щит и копье, остался со стариком сторожить у дверей, пока сероватый свет занимавшегося дня не скользнул по небу.

На этот день была объявлена большая охота. На свободной площадке перед королевскими хоромами нетерпеливо перебирали ногами кони, свора псов, с трудом сдерживаемая на ремнях сильными псарями, подавала злобные голоса, веселой толпой в ожидании короля собрались воины. Прислонившись к коню, Инго тоже ждал отъезда. Наконец и король, любивший охоту даже больше, чем добрую выпивку, пришел в охотничьей одежде, с тяжелым копьем в руке. Рога протрубили утреннее приветствие, и весело подойдя к Инго, король громко спросил:

– Как почивал ты ночью? Я только узнал, что со времени отцов ты в кровном родстве с королевой; приветствую тебя при моем дворе как родственника.

Услышав эти слова, ратники изумленно переглянулись, Инго же почтительно ответил:

– Благодарю короля, столь милостиво приветствующего меня.

– Так и быть, – продолжал Бизино, – испытай сегодня подле нас силу твоего копья.

Он сел на коня, ворота распахнулись, опустился мост, и ринулись вперед собаки, а за ними поезд вершников. Инго легко правил конем, который, подобно своему господину, радовался свободной земле под копытами. Витязь ехал близ короля, а тот внимательно вглядывался в благородный облик гостя и самоуверенную силу, с какой Инго управлял мощным охотничьим конем. Иногда Бизино ласково разговаривал с ним, как со старым товарищем, так что королевские ратники шептали друг другу: «К чему кот величает мышку тетушкой, если она у него в когтях?» Но не таково было мнение короля – ему полюбился Инго, в его ушах еще звучали благосклонные речи королевы о чужеземце, а еще помнил он о сыне, который был ему дороже всего на свете. И король подумал, что Инго действительно веселый товарищ, на которого приятно смотреть. «Почему же не делать ему добро, покуда можно терпеть его в числе живых? Есть ведь другие, смерть которых была бы для меня полезнее». Его ласка шла прямо от сердца, и с удовольствием слушал он рассказы о силе льва, которого Инго видел в башне аллеманских королей.

Вскоре охотников принял дубовый лес, а до тех пор глаза королевы следили за воинами с высоты башенных зубцов. Она кликнула прислугу и спустилась в опустевший двор. К удивлению слуг, королева остановилась у поварни и сказала там несколько слов о предстоящем торжественном обеде – редко удостаивавшийся такой чести повар обещал показать все свое умение в изготовлении блюд охотничьего обеда. Подойдя к дому, где разместились гости, она услышала стук молотка – Бертар сидел у двери и, натачивая наконечники копий, тихо напевал заговор острому железу. Королева решительным жестом приказала своей свите отойти назад и, остановившись возле ступенек, глядела на старого витязя. Бертар поднял глаза и, сбросив кожаный передник, почтительно вышел навстречу королеве.

– Какого зверя намерен ты низложить железом, витязь короля Инго? – спросила Гизела. – Ведь ты сидишь в замке, в то время как собаки рыщут в лесу.

– Затачиваю я снаряд для другого охотничьего клика, – ответил Бертар, – потому что далече славится по свету потеха королевская.

– Трудно твоему господину будет обойтись в лесу без боевого товарища.

– Зверя, что рыскает при солнечном свете, мой велитель убьет и сам со своими воинами, а ночью, волчьей охоте я помогу ему.

Королева пристально взглянула ему в глаза и шагнула вперед.

– Не впервые вижу я тебя, Бертар, и хотя с тех пор снег пал на твою голову, но я узнала тебя.

– Не тверда память старика; многих я видел с того дня, как скитаюсь с моим повелителем по миру, лишенный родины. В глаза мои заронились искры, когда пылал мой дом, так что не узнаю я прекрасного лица.

– По справедливости гневаешься ты, старик, на моих соотечественников. Отец твоего повелителя заключил некогда союз с моим отцом, но Гундамар, мой брат, забыл о клятвах и ратовал он на Одере союзником врагов наших, а меня еще ребенком услали в супружество королю турингов. Узнал ли ты меня теперь, Бертар?

– Стебель сделался красивым деревом, и иные, чем в былые времена, щебечут теперь птицы в его листве.

– Однако что ни год, то дерево цветет одним и тем же цветом, и старый витязь найдет в королеве друга. Доволен ли ты своим домом в замке и честно ли приветствовали тебя юноши короля?

– При дворах таков привет слуг, каков и господ, но твое благоволение, королева, ручается за добрую волю твоих приближенных.

Лицо королевы омрачилось.

– Это язык гордых гостей, – продолжала она с притворной улыбкой. – Полагаю, что веселее жилось вам в лесных избах.

– Мы странники, королева, а кто скитается безродным, тому в помощь быстрая сметка. Нет у него ни двора, ни жены, и берет он, что подаст ему день: добычу, напитки, женщин. Нет у него ни выбора, ни забот, и при расставании он беспечно помышляет о делах грядущего дня.

Старик заметил, что королева снова улыбнулась ему. Подойдя поближе, она сказала:

– Там, в башне, покои королевы. Если от копий своих ты подымешь глаза вот на то окно, то, быть может, там будет гореть свет, который наперед возвестит тебе охоту на волка.

И поклонившись, она вернулась к своей свите. Старик изумленно посмотрел ей вслед и, схватив молоток, стал колотить им – но на этот раз он уже не пел.

Следующей ночью сон гостей не был возмущен ни стрелой, ни лаем волков королевских. С каждым днем король становился все ласковее к гостям, расхваливал их придворные обычаи своим ратникам, в особенности их искусство управлять конями в воинских играх. Гермин, маленький сын короля, часто приходил к Инго, упражнялся перед ним своим детским оружием, гладил седую бороду Бертара и просил забавных побасенок. Однажды утром, на охоте, Инго полюбился королю пуще прежнего. В охотничьем задоре король заехал далеко вперед, и на крутояре соскочив с коня, поскользнулся на льду. В следующий миг он уже лежал, беззащитный, под рогами дикого быка. Подвергая опасности собственную жизнь, Инго отвлек от короля внимание разъяренного животного и убил его. Король поднялся и, хромая от ушиба, сказал:

– Теперь, когда мы одни и нет поблизости никого из моих вассалов, я вполне убедился в твоем добром расположении. Если бы ты не прибежал, подобно верному псу, то свирепый бык взметнул бы меня на рога, и никто не смог бы упрекнуть тебя. Чего никому не следует знать, то известно, однако ж, мне.

В тот же день король весело сидел за обедом на своем почетном месте, подле него – Гизела, с другой стороны – Инго.

– Нынче радуюсь я удачной охоте, – начал король, – радуюсь моей власти и золотой казне, о которой вы все знаете, и пью за здоровье витязя Инго, оказавшегося добрым товарищем в бою с горным быком. И все вы радуйтесь вместе со мной при виде серебряных блюд и кубков, стоящих перед глазами вашими в честь вам и мне. Побывал ты, Инго, при дворах могучих властителей; скажи же мне, витязь, видел ли ты где-нибудь лучшую утварь?

– Я славлю твой достаток, король; где полна сокровищница, там, полагаем мы, спокойно правит государь; опасаются его враждебные соседи и просто люди недобрые. Две добродетели всегда восхваляются в могучем правителе: умение вовремя наполнить казну вовремя раздать ее своим верным, чтобы, в случае нужды, они последовали за ним.

Слова эти вполне согласовывались с мнением сидящих за столом витязей, и с одобрительным шепотом они наклонили головы.

– Аллеманы тоже были богаты золотом, пока кесарь не опустошил их страну, – продолжал Инго. – Полагаю, однако ж, что они снова окрепнут, потому что падки они на поживу и разумеют улаживать дела с купцами. К тому же более других соблюдают они римский обычай: даже хлебопашцы живут у них в каменных домах, жены вышивают одежду пестрыми узорами, а во дворах у них висят сладкие гроздья винограда.

– Ты знаешь римских жен? – спросила королева. – Королевские ратники много дивного рассказывают об их красоте, хотя смугла у них кожа и черны волосы.

– Речи и телодвижения у них живые, ласково манит их приветливый взор, но редко мне случалось слышать похвалу их скромности.

– Ты побывал и в стране римлян? – с любопытством спросил король.

– Два года назад, – подтвердил Инго, – мирно въехал я в стены великого имперского города Трира, сопутствуя молодому королю Атанариху. И видел я там высокие своды и каменные стены, как бы сооруженные великанами. Густыми толпами ликует народ на улицах, но у воинов, стоявших у ворот с римскими знаменами на щитах, были наши глаза и наш язык; хотя и называли они себя римлянами.

– Чужеземцы учат нас своей мудрости: продают нам золото и вино, а мы обеспечиваем их силой мускулов; хвалю такой обмен, – ответил Гадубальд, которому было неприятно, когда порицали службу у римлян.

– Что касается меня, – начал Бертар, – то мало путного вижу я в хваленой мудрости римлян. Мне тоже довелось побывать у них, в больших каменных городах, когда мой повелитель Инго услал меня на юг, за Дунай, в Аугсбург, где селятся теперь швабы. С трудом проехал я через разрушенные городские стены и видел там много беспутного, неприятного даже зрелому человеку. Дома римлян стояли густой массой, подобно стаду овец в бурю; ни одного не видел я, где было бы довольно места для двора. И жил я в такой каменной норе, пол и стены которой были гладки и сверкали множеством пестрых красок. Верные швабы возвели, однако ж, соломенную крышу. Уверяю вас, тесно мне было по ночам среди камней, и радовался я утреннему щебетанию ласточек на соломенной крыше. Однажды ночью шел дождь, и на рассвете увидел я в луже воды на полу пару уток, не настоящих, впрочем, а нарисованных. Я подошел, ударил по полу моей боевой секирой и увидел, что это жалкая работа из множества маленьких камешков – каждый камешек был влеплен в пол, а сверху вылощен, как каменный топор. Из таких-то разноцветных камней и были сложены две птицы. Была то работа, над которой трудились многие люди в течение многих дней – а все для того только, чтобы обточить твердый камень. Мне это показалось чистым безумием, да и шваб мой был такого же мнения.

– Быть может, утка у них считается священной птицей, которая там редкость; иная птица водится везде, а иная – нет, – сказал Вальда, разумный человек из свиты королевы.

– Я и сам так думал, но моему хозяину было известно, что римляне изготовляют подобные вещи для собственного удовольствия, чтобы ходить по ним.

Мужчины рассмеялись.

– Разве наши дети не лепят из глины маленьких медведей, а из песка печи, и не по целым ли дням они забавляются этим вздором? Римляне превратились в ребятишек! – воскликнул Вальда.

– Правду говоришь ты. Маленькие камни они вытачивают в птиц, а между тем в римских лесах швабские воины возводят сложные укрепления. А когда римлянам хочется есть, то возлегают они на ковры, подобно женщинам, соблюдающим шестинедельный срок.

– Все, что ни говоришь ты об утках, и неверно, и нелепо! – возмутился Вольфганг, королевский воин. – Римлянам свойственно все воспроизводить в красках и камнях: не одних только птиц, но и львов, и сражающихся воинов. Умеют они изображать, словно живых, каждого бога и каждого витязя, себе в честь, а первым в память.

– Они лощат камень, но витязи, ратующие за них в битвах – нашей крови. Если в их обычаях любить дело холопов, то наш обычай – властвовать над холопами. Не хвалю я витязя, служащего рабу! – с достоинством ответил старик.

– Рабами называешь ты людей, властвующих почти во всем мире. Род их древнее нашего и славнее их предания, – снова вступил Вольфганг.

– Если они болтали об этом, то они лгали, – ответил Бертар. – Впрочем, справедлива ли слава и не лживо ли предание, это узнает каждый, если то и другое возвышает в битвах дух мужей. Поэтому я сравниваю славу римлян с потоком, некогда затопившим страну и затем превратившимся в сухое болото, а славу наших витязей с горным ручьем, что стремится по камням, разнося в долины свои живительные воды.

– Однако ж римские мудрецы убеждены, – заметил Инго, – что теперь они даже могущественнее, чем прежде. Во времена дедов – так похваляются они – в их царстве появился новый бог, приносящий им победы.

– Давно уже слышал я, что римляне полагают великую тайну в своем Христе, – сказал король. – И не тщетно их верование, потому что действительно они стали теперь могущественны. Впрочем, многие говорят об этом, но никто не знает ничего наверное.

– У них очень мало богов, – таинственно объяснил Бертар. – Быть может, не больше одного, но под тремя названиями: один называется отец, другой – сын, а третий – дух.

– Третьему имя – злой дух! – вскричал Вольфганг. – Я знаю это! В свое время я жил среди христиан и уверяю вас, их чары сильнее всяких других. Я научился их таинственному знамению и одной молитве, которую они называют «Pater noster».

И он благоговейно осенил крестным знамением свою винную кружку.

– А я полагаю, – упрямо возразил Бертар, – что придет пора, когда, несмотря на свои города, новых богов и искусство в изготовлении каменных уток, римляне увидят наконец, что живут кое-где люди посильнее их, свободно возводящие в небо свои деревянные крыши.

– Нам тоже полезно перенять искусство римлян, – решил Бизино. – Небесчестно для короля употреблять себе на пользу хитро придуманное другими, но приятны мне речи твои, витязь Бертар, ибо разумен человек, отзывающийся о своем народе лучше, чем о чужом.

После обеда, оставшись с Инго за чашей вина, король словоохотливо начал:

– Я вижу, витязь, что жены судеб наделили тебя при рождении многими скорбями, но вместе с тем не отказали они тебе в благих дарах: если сердца людей ласково разверзаются перед тобой, то это их заслуга. Слушая твои речи и глядя, как ты держишь себя среди моих вассалов, я хотел бы выказать тебе мою благосклонность. Одно лишь смущает мою душу: ты жил среди моих хлебопашцев, в лесных хижинах, но издавна строптивы они духом, и я побаиваюсь, не во вред ли мне ты находился там?

– Напрасно тревожится мой король, – важно ответил Инго, – едва ли придется мне снова отдыхать у очага князя Ансвальда.

– Клятвам и товариществу положен столь скорый конец? – спросил довольный король. – Но чтобы поверил я этой странной вести, расскажи мне, если хочешь, что разлучило тебя с Ансвальдом?

– Неохотно переносит хозяин пребывание чужих в своем дворе, – уклончиво ответил Инго.

– Дружба господ заставляет и слуг соблюдать мир, – ответил король. – Не все говоришь ты, поэтому верить тебе я не могу.

– Если королю угодно – поклясться мечом своим, что причина ссоры моей с Ансвальдом останется между нами, то я по всей правде открою ее тебе – недоверчивость твоя мне вредна, но от твоего благоволения я жду для себя добра.

Король немедленно поднял меч, положил на него пальцы и поклялся.

– Так знай же, король, что люблю я Ирмгарду. Отец гневается на меня, потому что обещал он отдать дочь в замужество в род витязя Зинтрама.

Довольный король засмеялся:

– Хоть ты и сведущ в ратном деле, но не прав был ты, Инго, пожелав дочери правителя такую участь. Может ли отец отдать дочь-наследницу безродному чужеземцу? Народ назвал бы его безумцем, и нестерпимо было бы ему, если б чужеземец воссел на княжеский престол. Если б даже сам отец, при свидетелях, обещал тебе свою дочь, то я, король, никогда бы не потерпел этого, и пришлось бы мне посадить на коней ратников моих и созвать ополчение, чтобы воспрепятствовать вам.

Инго так свирепо взглянул на короля, что тот подвинул к себе оружие.

– Враждебно говоришь ты с изгнанником. Как гостю много мне привелось испытать горя, но с трудом свыкается дух мужа с презрительными речами. Полагаю, что непристойно благородному королю оскорблять гордость несчастливца.

– Теперь я благосклоннее к тебе, чем прежде, – весело ответил король. – Впрочем, у тебя есть еще надежда преодолеть гнев отца.

– Князь связан своими обетами, могуществен в лесах род Зинтрама, с которым в дружбе даже жена Ансвальда.

Король ударил по своей кружке, что он обыкновенно проделывал, когда что-нибудь приходилось ему по душе.

– Всего приятнее было бы для меня выдать девушку замуж за кого-нибудь из моих вассалов, ничуть не любо мне, что дворы и княжеская казна достанутся роду Зинтрама, коварство которого мне известно. Но противнее всего было бы мне, если б с согласия отца ты сделался его зятем. Как запах медапривлекает медведей к лесному дереву, так точно хвала певцов собрала бы на твои дворы все охочие до битв руки, – вандалов и других бродяг, и как начальник турингов ты волей-неволей стал бы скоро моим врагом. Подумай об этом, – добавил король, собственноручно наливая чашу своему гостю. – Пей, витязь, и постарайся не огорчаться. Пируя на поле битвы, волки восхваляют гостеприимство твоего меча, доставляющего им обильную трапезу, но не помышляй ты пирами соблазнить в лесах моих турингов.

– Так выслушай же, король, совет чужеземца и, со своей стороны, не помышляй выдать девушку за другого: доколе шевелятся мои руки, никто не сможет отнять ее у меня! – гневно воскликнул Инго. – Меч мой уже поверг на поляну Теодульфа, избежавшего смерти только случайно, и как воспрепятствовал я его браку, точно так помешаю браку любого витязя из народа твоего.

Король всем телом затрясся от хохота.

– Чем больше говоришь ты, тем с большим удовольствием я тебя слушаю, несмотря даже на твою запальчивость. Мыслишь ты, подобно странствующему витязю, но полагаю, что и на деле окажешься таковым. Уломай отца, уложи Теодульфа, длинноногого дурака, на кровавой поляне, возведи жену на свое брачное ложе – и от всего сердца я помогу тебе, лишь бы во всем была тебе удача.

Инго подозрительно взглянул на веселящегося короля – уж не помрачился ли от вина его рассудок – и наконец сказал:

– Непонятен мне смысл твоих речей: за одно и то же ты и порицаешь, и хвалишь меня. Можешь ли с удовольствием слышать то, что кажется тебе невыносимым, и каким образом поможешь ты мне в браке, которому намерен помешать, если даже со стороны отца не будет препятствий?

Король Бизино важно ответил:

– Садись за свою кружку. Тебе свойственно многое, что делает честь мужу, но не в состоянии ты усвоить труднейшее: искусство повелителя. Мысли твои прямо устремлены вперед, как собаки по следам оленя; но король не может быть простодушен ни в милости своей, ни в мщении. Обо многом должен он размышлять, никому не может довериться вполне и каждого должен употреблять для своей пользы. Поэтому Ирмгарду, девицу, я скорее отдал бы тебе, чем любому другому, но, пойми меня – девицу, а не ее наследие, и не княжескую усадьбу по смерти отца Ирмгарды.

Инго сидел подле короля и покорно внимал, склонив голову.

– С той поры, как стал я королем, – продолжал Бизино, – власть моя колеблется от упорства лесных обитателей и силы их князя, Ансвальда. И давно уже ищу я случая обуздать их; ты мог предводить их воинами, и поэтому ты мне самому был невыносим. Если бы выводок твоих вандалов захотел поселиться возле княжеского дома, то пришлось бы мне извести тебя, как врага, хотя я и расположен к тебе. Подумай об этом, витязь! Но как враг отца ты силой можешь завоевать девушку, как делают это побуждаемые страстью витязи. А значит, с княжеского двора исчезнет наследница, и нечего мне опасаться, что власть перейдет к другому роду. Понимаешь ли ты меня, бычья твоя голова?

– Я добиваюсь девушки, а не господского дома на твоей земле, хотя и печалит меня, что выйдя замуж, моя жена лишится своих законных прав.

– Об этом позволь позаботиться мне, – холодно ответил король. – Если желаешь увезти жену на чужбину, то я вечный твой товарищ, но только не заставляй меня, короля, защищать от тебя права страны. Подумай, витязь Инго, каким образом завоевать жену путем отважного подвига, а я, со своей стороны, не оставлю тебя.

– Если ты даешь мне жену, король, то дай мне также двор или замок, в котором я мог бы защитить ее от врагов! – воскликнул Инго, хватая короля за руку.

Король наморщил лоб, но в конце концов в чертах его лица проступило искреннее благоволение, и он осторожно ответил:

– Наука правителя снова вынуждает меня отказать в твоей просьбе. Могу ли я скрывать тебя среди моего народа, наперекор требованиям страны? Если б можно было пособить тебе тайно, я бы охотно сделал это, из расположения к тебе и ради собственной пользы. Подумай, каким образом я мог бы помочь тебе советом и тайным делом, но сокровищницы я перед тобой не открою: запястья и римские монеты я запас для себя, что в случае нужды воины ратовали за меня.

– Великий повелитель народа оказывает свою благосклонность, либо раздавая сокровища, либо укрывая угнетенного своим королевским щитом. Каким образом хочет помочь король мне, если он отказывает и в том, и в другом?

Бизино прищурил глаза и вдруг лукаво подмигнул:

– Король прищурит глаза, как делаю я это теперь; будь доволен и этим, витязь!

При виде широкого лица повелителя, покосившегося на витязя своими глазами, Инго против воли улыбнулся, и королю пришлась по сердцу его улыбка.

– Вот и ладно! Отбрось гнетущие тебя заботы и весело отвечай на круговую. Веселее пьется мне с тобой, чем с любым другим, с той поры, как узнал я, что молодой медведь не имеет лучшего убежища, чем мои башни. Поэтому открою тебе одну тайну. Римлянин Тертуллий много чего нашептывал мне и высокую предлагал цену, лишь бы только я выдал тебя. Когда ты прибыл сюда, я действительно не слишком был к тебе расположен, но теперь, узнав, каков ты, я охотно приберег бы тебя для себя.

8. Последняя ночь

Вокруг башен королевского замка бушевала стародавняя борьба духов зимы с добрыми богами, покровителями жизни. Суровые властелины раскинули серый полог туч между светом неба и грешной землей, и смущали они витязя Инго мрачными мыслями и тревогами о счастье милых ему людей. Духи бурь проникали снежным веяньем в щели дома до самых постелей гостей; даже воин, у которого имелась медвежья шуба, и тот ощущал острые укусы стужи, жался днем к очагу хозяев и печально говорил: «Тяжела для странствующего витязя студеная пора, и лучший тогда у него товарищ – сосновое полено». Угрюмые враги жизни тяжелым покровом льда отделили зеркало вод от свободного воздуха, и гневно колотил водяной, что водится в глубоких омутах, о хрустальную громаду. Но никто не знал, что волновалось под ледяной завесой, таившей мысли королевы; одна только она безмолвно сидела среди спорящих мужей, одинаковая со всеми гостями в своей холодной приветливости, но королю казалось, что Гизела стала не столь высокомерной, как прежде. Когда северный ветер завывал погребальными песнями вокруг королевских башен, то Бизино порой ворчал на гостей, однако благосклонность к чужеземцу постоянно побеждала злобу, и всякий раз, когда луч солнца расцвечивал красноватым отблеском снежный покров, король говорил: «Хвалю я эту зиму, потому что добрые речи слышал я за столами и в покоях». К охотам, устраиваемым королем для гостей однажды добавился поход на какой-то саксонский околоток, куда вандалы отправились с королевскими вассалами. И когда возвратились победителями, отягченные добычей, то король во всеуслышанье стал восхвалять добрый меч Инго, – с той поры королевские ратники согласно сидели на скамьях с чужеземцами.

Под лучами вешнего солнца растаял наконец снег, новая зелень показалась из земли, на березах и орешнике появились почки, а в душах мужей родились надежды на новую жизнь и желание выбраться из-под зимних кровель. Первые птицы прилетели с юга, а с ними и певец Фолькмар, – и вещал он в королевских хоромах о былых битвах богов и тихо напевал Инго о скорби одной лесной пташки. И рассказал он еще, что неурядицы и суровые речи смущают дух мудрых под сенью лесов. Больной Теодульф все еще находился при дворе князя, усилились там сторонники Зинтрама, князь Ансвальд неласково обращался с застольниками и требовал певца к весне на свадьбу дочери. Но и из королевского замка донеслись до леса ласковые приветы. Вольф получил соизволение посетить родину. Перед отъездом он тайно беседовал с Инго и Бертаром, по пути отдыхал во дворах Беро и Ротари и с первым отправился на юг, к Майну, по малохоженным дорогам.

Наконец реки взломали покров льда и властно залили молодую зелень лугов, неожиданными потоками бурлили их воды; а люди робко взирали на могущество неукротимой стихии. Но восточный ветер, поднявший против нее всю свою мощь, обуздал волны и просушил землю на опушках и склонах. Для юного королевского сына сокольник приручил двух ястребов к охоте за малыми птицами, и однажды утром Гермин попросил у отца позволения испытать искусство крылатых ловцов. Королевский конь стоял уже, оседланный для охоты, как вдруг во двор въехал гонец с вестями, от которых мрачно сдвинулись брови короля. Он приказал распрячь своего коня, а сына отправил на холмы с королевой и витязем Инго. Грело солнце; Инго впервые ехал рядом с королевой без свиты. Сокольник снял с ястреба покрывало, и юный королевич с витязем Вальдой и своими спутниками с веселым криком помчался вперед, под летом птицы. Но королева не торопилась. С раскрасневшимися щеками правила она горячим конем и улыбалась своему гостю, который любовался прекрасной женщиной и заботливо наблюдал за ходом ее коня. Желая помочь ей, Инго даже схватил поводья, и тогда королева, остановившись, сказала:

– Я помню день, в который ты оказал подобную же услугу ребенку; это было далеко отсюда – мы резвились на пестрых цветах, и робко сидела я тогда на коне, не желая, однако ж, чтоб ты заметил это.

– Круглее было тогда лицо моей царственной родственницы, – весело закричал Инго, – и короче волосы, вившиеся вокруг ее головы. Но когда здесь ты вышла мне навстречу и так благосклонно напомнила королю о былых временах, тогда признал я в гордых чертах лица ту маленькую девочку, отметив при этом что за оказанную милость в королевском замке мне придется благодарить тебя.

Королева улыбнулась и пустила своего коня быстрым аллюром, пока они с Инго не скрылись ото всех за холмами, – тогда она остановилась и ласково промолвила:

– Всегда благодари меня, Инго, любо мне знать, что я приятна тебе. С той поры, как вражда моего рода разлучила нас, оба мы ушли с родины на чужбину; но не забыла я тебя, и когда путник заезжал с юга в наш замок, я расспрашивала о тебе. В несчастье ты был мне, как брат, и с гордостью узнавала я, что доблестно держишь ты себя под ударами тяжкой судьбины. Когда же наконец ты пришел к нам, я обрадовалась больше, чем когда-либо.

Она так нежно посмотрела на него, что восхищенный ее чарующим взором, Инго жарко схватил протянутую к нему белую руку, – несколько мгновений они ехали так, повернувшись друг к другу. Затем, капризно отдернув руку, она снова вскачь понеслась по полю, снова остановилась, обернулась, чтобы убедиться, едет ли за ней Инго, и с улыбкой сказала:

– Кое-кто хочет надеть на тебя колпачок, как на охотничьего сокола, но кажется мне, что орел улетит на свободу и в сиянии солнца изберет свой путь… Ты не создан быть слугой, и кто захочет приручить тебя, должен остерегаться, чтобы не задел его острый коготок.

От ласковых речей Инго тоже захотел рассказать леве о том, что волновало его в далеких лесах; но слова и взгляд Гизелы не позволили ему этого, пока сама она не начала слегка дрогнувшим голосом:

– С подвязанными крыльями сидел некогда благородный сокол во дворе хлебопашца. Хвалю, однако ж неразумие отца, расторгшего бесславные узы: тебе подобает стремиться к другому, и только отважные подвиги могут вознести тебя над людьми; подумай об этом Инго. Ступай к моему сыну; я радуюсь, что ребенок доверяет тебе, и лучшего, чем ты, наставника в любом ратном деле я не желаю для него.

И снова она поскакала вперед, ее королевская мантия и волосы развевались на ветру – и бросив маленькое копье, она на лету поймала его. Но теперь Инго держался на некотором отдалении от нее, наконец они присоединились к охоте и криком приветствовали ястреба, ниспавшего с небес с куропаткой в когтях.

Возвратившись в замок, охотники увидели там необычное движение: приезжали и уезжали всадники, слуги вносили ковры и подушки в каменный дом, предназначенный для знатных гостей, у королевских палат раздавался звон оружия и топот многочисленных коней. Инго и королевский сын спешились у спального покоя вандалов, и Бертар заторопился к витязю.

– Ты следил взором за ястребами, а тем временем во двор короля залетела другая хищная птица. Кесарь прислал новое посольство, и, как думаешь, кто прибыл послом? Лютейший из римских ратников, франк Гариетто, которого называют истребителем полчищ, тот самый, что рубил разбойникам-саксонцам головы и доставлял их в город, словно кочны капусты. Прежде чем он приехал, король уже мрачно ходил по двору; смущенно ответил он на мой привет, а королевские ратники искоса посматривали на нас и избегали нашего общества. Только что в наших покоях был прислужник короля и, запинаясь, объявил, что принесет он тебе обед сюда, дабы не встретился ты с римлянами за королевским столом.

– За столом ли, на дворе ли, но мы не станем скрывать лицо наше перед этим извергом, – ответил Инго. – Если его посольство касается меня, то хорошо бы узнать об этом заранее. Пойдем! – закричал он королевичу. – Посмотрим, как подъедут чужеземцы как король поприветствует римских послов.

Ребенок направился с Инго через двор к широкой площади перед королевскими палатами. Как раз в это время чужеземцы сходили с коней, а король между тем представлял послу знатнейших людей из своей свиты. Посол переходил от одного к другому, иногда роняя несколько слов. Почти на целую голову возвышался римский франк над королевскими ратниками. Подобно великану, стоял он, могучий, с руками, увешанными запястьями, с золотым изображением кесаря на чешуйчатом панцире. Под его шлемом лохматились густые брови, суров был его взор и едва заметна улыбка.

Бизино и его гость развернулись и тут же натолкнулись на Инго, который молча поклонился и подвел к королю мальчика. Король быстро схватил мальчика за руку и привлек к себе. Но взгляд чужеземца твердо уперся в Инго, невольно потянулась его рука к мечу, словно он намеревался немедленно поразить врага своего повелителя. Все же Инго еще раз поклонился послу и сказал:

– Горячий был то день, витязь Гариетто, когда в последний раз мы виделись с тобой. На кровавом поле битвы ты заносил надо мной свой меч, но прямее был тогда твой взгляд, чем теперь, когда воля чужого короля удерживает от приветствия руку твою.

– Отрадно было бы мне сказать, витязь Инго, что рад я встрече с тобой, но нахожусь я здесь послом великого римлянина, неблагосклонно думающего о тебе.

– Не хвалю я посольство, – ответил Инго, – возбраняющее мужественному человеку мирно приветствовать боевого соперника, с которым он обменивался честными ударами.

– Гневные боги занесли нас с родины в неприязненные ряды, и оба мы следуем связующей нас присяге, – сказал франк.

– Ты последовал за боевым знаменем чужеземцев, а я – зову соотечественников.

– В стане римлян певец поет те же песни, что и здесь, – возразил Гариетто.

– Но из старинных песен, слышанных мной еще мальчиком, я научился избегать власти чужеземцев, – ответил Инго.

– Идите все под знамя кесаря, и мы все будем римлянами.

Оба они гордо кивнули головами и разошлись. Но столпившиеся вассалы одобрительно перешептывались после каждой фразы и возражения – живее, когда говорил Гариетто, но не было, однако, недостатка в похвалах и речам Инго, заметившему, что при его последних словах сам король одобрительно хмыкнул.

Посол направился с королем в хоромы, где спутники франка уже раскладывали дары кесаря. Бизино восхищенно смотрел на золотые чаши и кубки, на дивную работу из драгоценных камней, уверяя посла, что он – друг кесарю и готов на любые услуги. Но Гариетто пожелал тайной беседы, и когда король всех отослал, сразу потребовал выдачи Инго.

Бизино ужаснулся и надолго погрузился в размышления. Наконец он ответил, что требование слишком сурово, что для ответа надобно время, а между тем, не угодно ли ему, послу, погостить при дворе. Но Гариетто потребовал скорого ответа, предложил более значительные дары и даже пригрозил Бизино. Тогда возмутилась гордость короля, и он гневно вскричал, что если посол не соглашается на деловое предложение, то на угрозы он и подавно откажет. С тем и отпустил король чужеземца, который со своей свитой расположился среди королевских ратников, пил с ними и раздавал дары.

Смущенный король направился в свою сокровищницу, сел на скамейку, с тяжким сердцем еще раз осмотрел подарки и стал считать золотые запястья, чаши и кубки, большие блюда и кружки. С трудом приподнял он одно серебряное блюдо, посмотрелся в него и печально молвил:

– Скорбное лицо вижу я. Чужеземец привез мне богатые дары, хотя большая чаша из позолоченного серебра – не славный подарок королю народа. Не хотелось бы мне лишиться других даров, о которых говорил римлянин, но не отдаст он их, если я не выдам Инго живым, а быть может, и мертвым. Если я обременю жизнь свою несправедливостью и выдам Инго врагам, то извергом прослыву я по всей земле, наемником чужеземцев, предавшим гостя позорной смерти. Да и самому мне жаль его, потому что добросердечен и честен он, верный товарищ за чашей и на коне. Но тяжкий труд грозит мне, если наперекор римлянам я стану защищать его: война, вероятно, умалит мою казну, уменьшит силу народа и поколеблет мой королевский престол.

Его взгляд упал на меч, висевший на стене.

– Вот королевское оружие моего рода, прославляется оно в песнях, страшатся его люди и не одно тяжкое дело совершено им; предание гласит, будто сталь его выковал некогда бог. Странно, что не могу я сейчас оторвать от него глаз!

И вздохнув, он продолжал:

– Я пил и охотился с Инго, сражался рядом с ним и желаю я, чтоб его конец был столь же славен, как конец его предков, слишком уж спешивших принимать грудью смертельные раны. Если я не в состоянии буду спасти его, то, по крайней мере, окажу ему царский почет.

Король встал и взял оружие. Вдруг он почувствовал легкое прикосновение к своему плечу и, вздрогнув, обнажил меч: за ним стояла Гизела, насмешливо глядя на него.

– Уж не хочет ли король выйти в поле с кухонной посудой и сделать смотр рати своей?

– В чем же сила короля, если не в казне? – недовольно спросил Бизино. – Могу ли я обуздать дух алчных и заручиться их присягой в верности, если не стану дарить им чужеземного металла? В моей стране не многие имеют его, а между тем всем хочется золота – откуда же мне брать его, если не у чужеземцев?

– Король хочет продать Инго римлянам? – спросила Гизела, и пламенем сверкнули ее глаза.

– Стал бы я размышлять, если б хотел этого! – проворчал король. – Но этот чужеземец, точно филин, сидит в моем лесу; все птицы накидываются и кричат на него, и недолго ждать, когда короли с Одера пришлют послов и потребуют его выдачи.

– Не обманешь ты меня! – гневно воскликнула королева. – Может ли жить после такого позора король, об этом поразмысли, но я не хочу этого и с клятвопреступником, продавшим за римское золото своего товарища, не стану делить ни стола, ни ложа!

Король искоса взглянул на Гизелу.

– Пылко стремятся мысли твои, но полагаю, не достигают они своей цели.

– Кто должен больше королевы радеть о чести короля? – возразила Гизела, стараясь совладать с собой. – Если ты не в состоянии спасти его от римлянина, то отпусти его со своего двора. Лучше оказаться слабым, чем вероломным.

– Чтоб, оскорбленный, он сделался моим врагом? – спросил король.

– Так обяжи его торжественной клятвой, думаю, он из числа людей, сдерживающих свои обещания.

– Не хочет ли королева уговорить его, чтоб никогда не помнил он об обиде?

– Да, хочу, – беззвучно ответила Гизела, – если это полезно моему королю.

Оба они мрачно взглянули друг на друга, наконец король продолжил:

– В опасности полезнее всего быстрота. Попытай счастья, Гизела, и уведомь его сегодня, чтобы он поднялся в твою башню для тайной беседы. Быть может, ты будешь содействовать его благополучному отъезду.

Королева потупила взор, и бледно было лицо ее, когда она произнесла:

– По твоему приказанию посоветую ему уехать.

И она быстро повернулась спиной к королю, тяжело посмотревшему ей вслед.

Вечером королева сидела в своем покое, в башне; ночные птицы, нахохлившись на стенах, жалобно кричали о том, что в башне готовится кое-кому гибель: под сильными порывами ветра, врывавшегося в окно, трепетало пламя воскового факела и отбрасывало на стены – то туда, то сюда – колеблющуюся тень прекрасной женщины. Посреди комнаты стояла Гизела. Наклонив вперед бледное лицо и нервно сцепив руки, она мучительно говорила себе: «Уйдет отсюда Инго, к великая мне мука, горше самой смерти останется здесь и из трех живущих один окажется лишним на свете»

Она вздрогнула и стала прислушиваться – внизу раздался приглушенный шум голосов и тихий звон оружия. Тогда Гизела вынула факел из высокого подсвечника и выставила его за окно, так что дым и пламя стали развеваться у зубцов башни – и вспорхнули испуганные совы. Через несколько мгновений вдали раздался охотничий крик; королева унесла огонь и завесила окно ковром.

На каменной лестнице застучали мужские шаги.

– Это он, – прошептала Гизела.

Дверь отворилась, и королева отскочила вглубь комнаты: вошел король Бизино. Угрюмо было лицо его, коренастое тело одето в панцирь, на голове – стальной шлем; рукоятка его меча сверкала при свете факела алым, как кровь, камнем.

– Королева нарядилась, словно на пир! – гневно сказал он.

– Ты сам пожелал этого.

– Желаю я также быть незримым свидетелем вашей беседы, и чтобы ты все говорила по моему приказу, выслушай предостережение: у подножья башни стоят два крепкоруких ратника. Если он спустится вниз без меня, то живому не перешагнуть ему через порог.

– Прекрасно распорядился король, – угрюмо ответила Гизела.

Вдруг ее взгляд упал на королевский меч, и она вскрикнула:

– Кровью горит камень на мече короля, это смертоносное оружие твоих предков! – С трудом преодолевая ужас, она пыталась возмутиться: – Меч не допускается в покои королевы, зачем же король нарушает мое право?

– Это только предосторожность, Гизела, – свирепо ответил король и, направившись в глубь покоя, скрылся за маленькой боковой дверью.

Королева снова осталась одна, ее мысли страшно волновались: «Король замыслил злодеяние, а мне суждено содействовать позорному делу!»

Но в этот миг раздались другие шаги, и вошел Инго, без доспехов и меча.

– Благодарю тебя, Гизела, – ласково начал он, что открыла ты передо мной башню свою.

Он взглянул на нарядно убранное помещение, шитые ковры на стенах и драгоценную чужеземную утварь.

– С того времени, как я лишился матери, мне не доводилось бывать в пышных королевских покоях. Что ты так напряженно стоишь, Гизела? – грустно спросил он. – Прости, если не настолько, как следовало бы, я обрадовался чести быть принятым королевой в ее лучшем наряде.

Он схватил ее руку, и несмотря на страх, бледное лицо Гизелы покрылось розоватым отливом.

– Легче войти в покои королевы, чем выйти из башенной двери, – сказала она, тихо высвобождая руку.

– Я видел королевских стражей, и это не удивляет меня, – ответил Инго. – Я знаю, что Гариетто возбудил против меня короля, столь милостивого ко мне прежде. Поэтому умоляю тебя, насколько можешь, постарайся, чтобы не было на мне позора. Устал я, королева, от своей участи на земле, в тягость я каждому гостеприимцу, везде я несчастен, подобно бешеному волку гонят меня от одного двора к другому; презренна такая жизнь, потому что чувствую я себя достойным лучшей доли и подумываю уже, чтоб живого меня не опутали римские цепи. Но если ты не в силах изменить участь мою, то молю, спаси от бесславной смерти моих товарищей скитающийся рой. Они охотно будут сражаться с кем бы то ни было, но страшатся они тайно близящейся гибели, потому что теперь плотно охвачены мы каменными стенами.

Безмолвно смотрела королева на потаенную дверь, и вдруг издала пронзительный крик. Король вошел в комнату и воскликнул:

– И эти стены охватили тебя для последней раны!

С поднятым мечом Бизино бросился на Инго, но королева, подобно львице, выскочила навстречу королю и отвела его руку; и со звоном упал меч. Инго поднял его и, замахнувшись, вскричал:

– Смерть твоя в моей руке, король Бизино, и немного было бы тебе пользы от твоих доспехов, если б я хотел завершить дело, задуманное тобой против меня. Благодари бога, в которого ты веруешь, что клятвы гостеприимства для меня священнее, чем для тебя.

И он швырнул меч к ногам короля. Слабый звук, словно женский стон, задрожал в покое. Король дико посмотрел вокруг:

– Как муж говоришь ты, возьми же на лестнице свой меч и будем биться!

– Я поклялся тебе миром, – не шелохнувшись, ответил Инго.

– А я тебе, – возразил король. – Но клятва нарушена, и ты свободен – возьми же свое оружие.

– Не стану я биться с тобой, – ответил Инго. – Священна для меня голова короля, и хотя порой недоброе ты замышлял против меня, никогда не допущу я, чтобы добрая слава твоей жены была запятнана кровью, пролитой перед ее ложем. Если же мне суждено погибнуть, то рази меня и прими мою благодарность за дар гостеприимства!

Король нагнулся, чтобы поднять меч, но снова раздался воинский клич, и Инго вздрогнул.

– Проклятье! – вскричал он. – В собственном лихе я забыл о товарищах по несчастью. Иду! Я слышу пение моих лебедей. Берегись, король, знаю я, что усмирит тебя!

С быстротой ветра кинулся он из двери, а король хрипло прошептал:

– Неведомо сострадание ждущим внизу!

Но Инго спустился лишь на несколько ступенек – к месту, где стоял его меч, и где, под покоями королевы, юный королевич почивал возле витязя Вальды. Инго поднял мальчика с постели, прижал его к себе и шепнул:

– Помоги мне, Гермин, мне грозит погибель. Но я не причиню тебе зла, если только король не станет вредить моим товарищам.

Сонный мальчик лежал в объятиях Инго, обхватив его за шею.

– Я помогу тебе, братец, – бессознательно сказал он.

Пока не проснулся престарелый воин, Инго поспешил унести мальчика. Он открыл дверь покоев Гизелы, и король с мечом в руке бросился на него. Но увидев занесенный над сыном меч Инго, Бизино отступил назад.

– Иди вперед, король, и указывай мне путь! – повелительно сказал Инго. – У меня на руках то, что усмирит тебя! Жизнь твоего ребенка будет порукой за жизнь моих ратников. Прощай, Гизела, и моли богов, да не погибнет этой ночью дом королевский!

Мужчины торопливо спускались по каменной лестнице, а Гизела неподвижно прислушивалась к шуму внизу. Она терялась в своих желаниях. Чего ей больше хотелось: чтоб ушел витязь с заложником-сыном или остался в замке, чтоб возвратился сюда король или вообще не было никого? Она чувствовала ненависть к отвергшему ее помощь, но вместе с тем и жестокий страх за его жизнь. Королева подошла к окну и воззрилась в ночной мрак; слышала она далекий ропот и громкий крик – затем все стихло; видела отблеск огня – но и он погас; мрачна и тревожна была ночь, как сама судьба Гизелы.

Инго остановился на последней ступеньке перед выходом из башни.

– Прогони своих псов, король, чтобы не задели они зубами твоего сына.

Король нехотя пошел вперед и удалил своих стражей. И в тот же миг, подобно быстроногому оленю, Инго промчался мимо него к дому своих ратников. Король отстал.

У помещения для гостей стояли королевские ратники, вооруженные копьями и щитами, некоторые с факелами. На земле, перед ступеньками, пылало багровое пламя, бросая неверный свет в мрачный зал и на суровые лица вандалов.

– Что щурятся совы при свете огня и отвращают взоры?! – вскричал Бертар. – Удивляюсь, что ратники королевские устрашились подлого дела: я слышал, привычны они к ночным убийствам, и чистыми бесстыдниками слывут они в народе. Уж не боятся ли они, что мечом моим я сокрушу свет факельщика? Подойдите поближе, гнусные твари, и будьте прокляты вы перед всем народом как рушители мира. Идите сюда, чтоб юноши мои уготовили вам последний путь!

– Грубые слова – монета безродного нищего, – возразил Гадубальд, – и очень тароват ты на уплату, когда, жадно озираясь, сидишь на чужих скамьях или таскаешься по миру. Бесполезны мы на земле, и вряд ли придется вам когда-нибудь смущать своим криком чужие дворы.

Такими речами мужи настраивали себя на жестокий бой. Но вдруг через толпу продрался Инго с королевским сыном на руках. Он поднялся на ступеньки и стал среди своей дружины – вокруг храмины раздался громкий приветственный крик вандалов, и повелительно сказал Инго ратникам короля:

– Назад, храбрые витязи турингов! Юный королевич, которого я держу на руках, приказывает вам хранить мир. Если хотите, чтобы ни один волос не упал с его головы, то не оскорбляйте моих ратников. Приветствую короля в доме моем! – прибавил он при приближении Бизино. – Да будет его приход знамением мира! Милостиво войди, король, в покои гостей, потому что не оружием сегодня, полагаю, разрешится это смятение. Помоги мне, Гермин, пропустить сюда короля.

Он поставил мальчика и, занеся над ним меч, пошел навстречу королю. Ребенок взял отца за руку и остановился между двумя витязями.

– Зажгите факелы! – закричал Инго своим воинам. – Пусть все удалятся от дома, а вы, витязи вандалов, охраняйте совет королей!

Бизино угрюмо кивнул и приказал своей дружине очистить вход, а Гадубальду велел охранять ступеньки числом ратников, равным с вандалами. Инго подвел короля к своему ложу и сел напротив, обхватив рукой королевича. Бизино мрачно потупил взор.

– Головой моего сына ты надеешься принудить меня, чтобы пощадил я бродяг твоих. Но между нами восстал гнев, и опасаюсь я, что непрочным будет примирение. Если сегодня ты избежишь моего гнева, то завтра же или чуть позже он все равно настигнет тебя. Пусть просьбы этого мальчика раскроют перед тобой врата моих башен, но ты великолепно знаешь, как далеко простирается моя власть, и воля короля со всех сторон обкладывает тебя, словно травимого зверя.

– Чту я могущество твое, король, – ответил Инго, – и знаю, что трудно было бы мне переехать мост и скакать по полям, если б гнев твой враждебно преследовал меня. Но, думаю, благородно поступил бы король, если б соблюдал мне верность, оговоренную нашими клятвами. Король предложил мне единоборство – похвально его стремление, и достойно оно витязя. Если не может терпеть он моего пребывания на земле, то знаю я, что не будет мне высшего почета в памяти людской, как пасть от его оружия или самому отправить его в чертоги мертвых, а вслед за ним погибнуть с товарищами от гнева турингов. Но не могу я сражаться с тобой, моим повелителем и хозяином: ласков был ты ко мне, во дворе твоем я пользовался благодеяниями, чту я супругу твою и ребенка, которого теперь держу за руку, и добра ждал я от твоей благосклонности. Хоть и славным считаю я бой на мечах, но прискорбно б мне было, если ради себя я стал враждовать с тобой.

– Разумны речи твои и честны, как полагаю, твои помыслы, – ответил король. – Неохотно замышляю я твою погибель, но гнетет меня неволя царская, которой никто не ведает, кроме правящего своим народом. Так знай же, бесприютный ты человек: кесарь требует, чтоб выдал я тебя его послам.

– И великий король народа станет повиноваться, словно поверженный, велениям завистливого римлянина?

– Он возбудил каттов, готовых добывать себе рабов и стада моего народа. Из-за тебя туринги должны запеть боевую песню.

– Поставь меня в рать свою, – прервал его Инго, – и только победителем возвращусь я.

– Не думаешь ли ты, что победителем был бы ты мне приятнее, чем мужем наследницы князя? – мрачно спросил Бизино – Только один король властен над битвами турингов.

Инго опустил руки на голову мальчика и грустно сказал:

– Подобно этому ребенку, я взрос под царским венцом, и был я невинен, как твой сын, когда изгнали меня из отечества. Подумай о том, король, что изменчива судьба людей, и неизвестно еще, какая участь уготована твоему сыну. Какой бы жребий боги ни определили нам, но прежде всего требуют они, чтобы мы были верны нашему слову. Постарайся, король, чтобы клятву, данною тобой бедному Инго, боги когда-нибудь не взыскали с твоего сына.

– Утверждая его державу и освобождаясь от данной тебе клятвы, я прежде всего думаю о сыне, – ответил король.

– Так разреши клятву гостеприимства, не навлекая на себя гнева богов, – продолжал Инго, – необиженным отпусти меня из замка твоего и земли твоей. Народ твой ничего больше и не требует, но если римлянину захочется дурного, то оскорбит он тем твою честь. Помоги мне, дитя, и попроси обо мне отца твоего.

Гермин опустился на колени и обнял ноги отца.

– Не причиняй ему зла! – сказал он.

Король долго смотрел на мальчика, над которым Инго занес вооруженную руку.

– Не знаешь ты, чего просишь, сын мой, – сказал он наконец, и с состраданием взглянув на Инго, продолжил: – Если ты торжественно поклянешься никогда не мстить за эту ночь, никогда не вредить ни мне, ни сыну моему, никогда не искать дружбы в княжеском дворе, то я отпущу тебя из моего замка и земли моей.

– Я приму клятву на совесть свою, – тихо сказал Инго, – если король поклянется головой этого ребенка, что будет он помнить слова, только что сказанные им, и с пониманием станет смотреть своими королевскими глазами на мои поступки, навеянные мне силой народного голоса.

Король мрачно улыбнулся.

– Ладно, если ты откроешь мне свои тайные замыслы.

Инго согласно склонил голову.

– Так садись, как прежде, подле меня и тихо поведай твою тайну.

Короли повели тайную беседу, а ребенок сидел между ними, обнимая колени отца.

На лестнице порознь, за своими щитами, расположились вандалы и королевские ратники, а за ними, на скамейках, оба щитоносца – Бертар и Гадубальд. И Гадубальд начал:

– Кажется, беседа наших повелителей готовит мир. Если угодно, витязь, порешим наши распри выпивкой, которую нам живо доставит кто-нибудь из моих товарищей, потому что зябко веянье ночного ветра.

– Поджигатели! – свирепо ответил Бертар.

– Дурно поступаешь ты, браня слугу, сделавшему полезное своему господину.

– Ночные разбойники! – снова проворчал Бертар. – Верность свою ты нарушил ради королевского пива, и с того времени прокис предлагаемый тобой напиток.

– Кто гордо отказывается от предложенной чаши, тот должен остерегаться, чтоб не пролилась кровь его на зеленой поляне.

– На зеленой поляне или в темном лесу, да и здесь – везде можешь быть уверен в кровавых ударах, если только мир королевский не станет тебе охраной. Довольствуйся этим, витязь!

Долго длилась беседа повелителей, наконец король крикнул:

– Подчаший, принеси кубки и выпьем во знаменье любви, прежде чем витязь Инго уедет отсюда!

Ратники весело зашевелились, подчаший принес большой кувшин меду, и короли, над головой мальчика, дали друг другу клятву верности.

– А теперь расстанемся, Инго, – сказал король. – Жаль мне, что ты только странствующий витязь и не моего ты рода; но будь ты из моего племени, то, быть может, и не настолько бы полюбился мне.

– Поминай меня добром, король, – поблагодарил Инго и весело крикнул старику: – Приготовься к отъезду, скоро отправляемся!

– Мы прибыли сюда при свете солнца, и мой повелитель с воинами своими не должен уходить, словно ночной вор, – ответил Бертар. – Если Инго угодно, чтобы мы. уехали прежде, чем пропоет петух, то прошу тебя, король Бизино: пусть твои ратники посветят нам факелами, которые они так усердно носили вокруг дома, чтобы не было у нас недостатка в ярком освещении.

Король поначалу разгневался, но затем сказал:

– Хвалю, умеешь ты ратовать за своего повелителя и словом, и мечом. Садитесь на коней, гордые гости, а вы, ратники, зажгите огни, потому что сам король проводит их до ворот.

На мосту Инго расстался с королем, но еще раз все изумились, когда Бизино вновь поспешил по доскам к витязю, обнял его и расцеловал; лишь Бертар с улыбкой посмотрел на суровые лица воинов.

– Шагом! – приказал он вандалам. – Да не подумают они, что мы боимся их нападения сзади.

Но вскоре он крикнул:

– Вольф, пусти коня вскачь; свеж ночной воздух, и удалась нам поездка в королевский замок.

Как только ворота затворились за гостями, король внушительно сказал своим ратникам:

– Если кто-нибудь из вас осмелится болтать об этой ночи или шептаться с римлянином за чашей, как некоторые делали это сего дня, то секира королевская пресечет тому язык.

Он взял на руки сонного ребенка и понес его в свои покои. Проходя мимо башни, король мрачно взглянул на окна королевы. А за ними, прислонив голову, стояла неутешная женщина, прислушиваясь к звуку голосов и дальнему топоту копыт. А король подумал: «Если б она не принадлежала к столь высокому роду, это было бы лучше и для меня, и для нее: я поколотил бы ее и затем снова держал в любви. Но ей захотелось порвать наши отношения, и восстала она против моего меча. Не думает ли королева, что я это забуду? Что касается римлянина, то любо мне, что не сделалось по его желанию – бесчестно было его требование, и кичлив посол».

На следующее утро король пригласил к себе изумленного Гариетто и сказал:

– Ради великого кесаря я исполнил все, что дозволено мне честью королевской, но не более того. Я отказал изгнаннику в гостеприимстве и отпустил его без провожатых, чтобы удалился он из страны моей. Едет он теперь по полям, далече отсюда.

Сказав это, король направился в свою сокровищницу и, поглядев на себя в серебряное блюдо, тяжко вздохнул:

– Одна забота прочь, а другая, побольше – тут как тут. И радует меня только, что вижу я теперь честное лицо.

9. Идисбах

Молодые люди в лесных селах почувствовали желание постранствовать, когда древесные побеги набухли соками и молодые листья показались из почек. По дворам слышался затаенный шепот, и бойкие парни скрытно совещались в лесных зарослях, потому что выселяться приказывали не старцы и не мудрецы, и отъезд не благословлялся священными жертвами: только недовольные покидали пределы милой родины – их тянуло к добрым земельным участкам.

Вначале лишь немногие решились попытать счастья на чужбине, и во главе их Бальдгард и Бруно, сыновья Беро, но вскоре это желание охватило и других, младших сыновей почетных хозяев, да буйных парней, лесных скитальцев, которые охотнее дрались, чем пахали, а также некоторых отцов семейства, возненавидевших своих соседей. Иного тайно подбивала любимая девушка – перед отъездом он посватался, а отец невесты, если в доме было много дочерей, вверял свое дитя далекой надежде. На этот раз это не было, однако ж, выселением в неизвестную страну, куда указывают дорогу лишь месяц и звезды, ветер веющий да ворон перелетный. Новые земли находились только в нескольких днях перехода от рубежей страны, и путь лежал за леса и границы соотечественников, во времена предков шедших той же дорогой. Поэтому переселенцы не слишком боялись угрозы нападения, не заботились о пище и корме для скота, надеясь, что там, где желают они поселиться, встретят они радушный прием, потому что благоразумный распорядитель побеспокоился об их прибытии и заключил союз с народом, к которому переселенцы должны примкнуть. Однако несмотря на это, желающие уехать устраивали свой отъезд большей, нежели обычно, тайной, потому что не все начальники страны были довольны переселением, уменьшающим число их молодых воинов, – недовольны были князь Ансвальд и род Зинтрама, и старались они воспрепятствовать отъезду, насколько это зависело от них. Уезжавшие опасались также гнева короля, который мог помешать их задумке еще до того как они закрепятся на новых землях. Поэтому на ночном совете будущие переселенцы поклялись друг другу в верности, избрали вожаками сыновей Беро, в последние месяцы подготовлявших отъезд, испрашивали подмоги у своих друзей, налаживали телеги и земледельческие орудия. Они хотели отправиться порознь и без лишнего шума, а за порубежными горами уже собраться в общий отряд.

На заре уже стояли телеги, груженные зерном и домашним скарбом. На крепкий досчатый помост были натянуты кожаные пологи, ревели подъяремные быки, женщины и дети сгоняли стада, а большие собаки, верные спутники людей, лаяли около возов. Родственники и соседи несли все, что могло служить путникам пищей в дороге или памятью о родине. Не радостно было расставание, и даже мужественные люди тайком страшились грядущего. Хотя новая страна лежала и не бесконечно далеко, но почти всем она была неведома, и неизвестно было, даруют ли боги родины переселенцам свою защиту, не погибнут ли от вредных насекомых и эльфов стада и посевы, не будут ли сожжены дворы недругами. Даже дети чувствовали страх и, сидя на мешках, плакали, хотя родители навешали им на шеи и головы целебные, приятные богам травы. Путники поднялись при восходе солнца; старший из рода или мудрейшая из матерей напутствовали их молитвой, и все шепотом испрашивали удачи и волшебными заклинаниями пытались отвадить хищное зверье лесное и бродячих злодеев. Поселяне, остающиеся дома, глядели на путников как на людей пропащих, – и безумцами казались им беззаконники, покидающие благодатную родину. Но единомышленников сильно манила неведомая даль, хотя и страшились они новой жизни, обычаев и законов других земель.

Со скрипом двигались телеги к горам. Еще раз глянув с высоты на село отцов своих, путники преклонили колена перед незримыми богами полей, причем иной из недовольных проклинал врагов, отравивших ему пребывание у родного очага.

Оки вступили под сень нагорных лесов. Труден был путь по каменистым дорогам, на которых снежная вода оставила глубокие рытвины; мужчинам часто приходилось слезать с коней и лопатами и кирками расчищать путь; дико разносились крики и удары бичей погонщиков; мальчики, следовавшие за телегами, подкладывали под колеса камни, не давая возам скатываться вниз, а мужчины и женщины крепкими плечами налегали на колеса. Там, где дорога становилась лучше, мужчины зорко смотрели по сторонам и ехали около обозов, приподняв оружие, готовые к бою с хищным зверьем или лесными скитальцами.

В конце первого дня пути они достигли укромной лесной долины, заранее выбранной для совместного сбора с земляками. Радость от встречи с соплеменниками позволила сразу же забыть о тяготах перехода – громко кричали только что прибывшие, им вторили становники, и даже люди, прежде незнакомые, по-братски приветствовали друг друга. Мужчины собрались вместе, и Бальдгард, человек сведущий в межевании, обозначил кольями место под стан. Распрягли животных, поставилителеги табором и на камнях развели огонь. Домашний скот пасся под присмотром вооруженных юношей и собак, а женщины тем временем готовили ужин; мужчины устраивали из кольев загон для скотины, расставляли сторожей и сгружали с телег хмельные напитки. Затем они повели разумную беседу о сочных пастбищах, которые их ждут на Идисбахе, о бесконечных лесах на юг от гор, о каменистой почве и крутых подъемах, из-за чего эта гористая страна так скудно и заселена. После ужина лучших коней и быков загнали в середину табора, а сонных детей уложили под кожаными пологами. Вскоре ушли и женщины, но мужчины посидели еще немного за чашами, пока холодный ночной ветер не положил конец их веселью. Они укрылись шубами и одеялами и улеглись возле огня или под телегами. Все стихло, сторожа ходили дозором вокруг стана, изредка подбрасывая поленья в костры. Но без устали лаяли собаки, потому что вдали слышался хриплый вой, а вокруг огня, подобно теням, крутились в опустившемся тумане хищные алчные звери.

Так они ехали три дня. Мочил их дождь, а ветер просушивал одежду. Порой останавливались они в долинах, во дворах своих соотечественников, встречая в них или буйных молодцов, закаленных в борьбе с лесами, или горемычных поселенцев, жалующихся на скудную землю, – и тем смущали сердца путников. Однажды утром они проезжали мимо деревянной башни, сооруженной на границах турингов; с изумлением посмотрел на странников сторож, живший тут же, во дворе. В другое время он не обратил бы внимания на странствующую ватагу, но путники громко приветствовали его, потому что одинокий полесовщик жил тут последним из их племени. Оттуда целый час ехали они пограничным пустырем, по бесплодным песчаным холмам, покрытым сучковатыми соснами, где никогда поселенец не строил дом; безотрадно лежала полоса эта, и вдоль ее границ витали – так рассказывали – злые духи, удаленные из страны, охраняемой благосклонными для оседлого человека богами. Но за сосновым лесом переселенцы с радостью увидели обширную долину, окаймленную достаточно высокими холмами и густым лиственным лесом. Там извилистым бегом протекал по лугам Идисбах, а у подножья гор лежали дворы и пахотные поля. Солнце приветливо освещало яркую зелень листвы, и тогда кони, почуяв свежий воздух долин, зафыркали, быки заревели, и путники с мольбой воздели руки к богине, властвующей над долинами и охраняющей жизнь угодных ей людей.

Навстречу путникам выехал всадник, и еще издали, в знак приветствия, завертел он своим копьем; признав своего земляка Вольфа, путники весело закричали ему. Даже женщины подошли к его коню, а дети тянули к нему из телег свои ручонки.

– Благо вам, милые земляки! – воскликнул Вольф. – Свершен ваш путь! Располагайтесь подле того холма, у жертвенного камня. Там ждут мудрецы страны, чтобы узаконить ваше пребывание среди народа и наделить землей.

Все засуетились и поспешно двинулись по сухой дороге в долину.

Бальдгард тепло сказал ехавшему рядом с ним Вольфу:

– Из королевского замка турингов вы промчались мимо нашего двора в ночном тумане, подобно нечеловеческим призракам мрака. Едва хватило тогда времени пожать тебе руку и условиться о сроках нашего отъезда. С той поры мы не видели и не слышали вас – меня сильно тревожила постигшая вас участь, но поневоле приходилось таить свои опасения.

Вольф улыбнулся.

– Вандалы обладают искусством быть невидимками и, как кажется, витязь Бертар первый происходит от рода лесных эльфов, потому что умеет ловко затаиться под кустом папоротника. Даже кони их ложатся в лесные заросли, словно сторожевые собаки. Мы незаметно пересекли границы и проникли в эту страну, где и встретили радушный прием: твой отец заботливо все приготовил. Инго, мой повелитель, властвует теперь здесь, и, как замечаю, марвинги довольны им. Ты сам увидишь, что люди здесь добрые, любят обычаи старины. Они пьют пиво из дубовых чаш, поднять которые не так-то легко, зато напиток славный. Теперь мало у нас досуга: одна часть наших с топорами и молотками копошится в горах, а прочие отправились с начальником на юг, к бургундам. Но вы пожаловали в добрый час, потому что предводитель, которому вы хотите доверить себя, только что приехал и ждет вас у жертвенного камня.

– Если увидишь витязя Бертара, – ответил Бальдгард, – передай ему это от Фриды, сестры моей, она строго наказывала мне это. Это сделано для него в княжеском доме.

И он протянул Вольфу необычный клубок.

От места стоянки туринги направились к горе, вознесшей свою круглую вершину над остальными холмами. Инго сидел на коне, со своей дружиной, перед последним подъемом; вандалы соскочили с коней и ласково приветствовали переселенцев. У турингов отлегло от сердца при виде витязя, которому некогда они предложили гостеприимство на родине и который мог быть теперь для них доблестным вождем в опасности и справедливым судьей. Инго привел толпу на гору, к жертвенному камню, где плотно стояли люди долины со старцем Марфальком впереди, жрецом. Приносящие жертвы разделились на три отряда; к камню подвели быков, по три для каждого народа, над жертвенным котлом мужи заключили союз и дали обет чтить Инго как своего начальника. Затем в тени деревьев устроен был жертвенный обед, и всем показалось добрым предзнаменованием, когда начальник объявил своему народу, что окончена с бургундами старая распря о переделе границ.

После жертвенного обеда Инго поехал с Бертаром к другому холму, на котором вандалы строили себе дома, весело сказав по дороге:

– Вот мы и в ладах с обоими королями, и если будут благосклонны к нам боги, то и здесь посчастливится нам. Твоему походу с бургундами я обязан успехом у короля Гундамара. Он негодует теперь на высокомерие римлян и, надеюсь, и впредь будет хранить мир.

– А мы тем временем крепко вгрыземся в эти скалы, – засмеялся Бертар, – так что через несколько лет даже великому королю народа трудно будет разорить новые поселения. Взгляни туда, король: это место для твоего двора.

Над лесом высился крутой скалистый холм и, подобно утесу, повис он над долиной Идисбаха. Гордо вознеслась гора над зеленой долиной, на ее вершине единственным украшением были старые дубы. По краям горы деревья были срублены и сложены, вместе с камнями и землей, в крепкую засеку, перед которой был вырыт ров, так что никакой метательный снаряд не смог бы долететь до макушки горы. Бертар разумно использовал русло ручья и небольшие овраги и провел удобные дороги от вершины горы до обводного вала, чтобы во время битвы осажденные могли по ним спускаться и подниматься, не подвергаясь ударам неприятеля снизу. Укреплению он придал такой уклон, чтобы с главной вершины вниз вел удобный путь; а там, где холм смыкался с цепью других гор, вал был выше, а ров – глубже. С этой стороны, за внешним окопом, из-под скалы пробивался сильный родник. Строители пощадили здесь развесистые деревья, чтобы подход к нему был тенист и безопасен. Вершину холма выровняли и по его краям возвели из камней и стволов деревьев второй вал, окружающий площадь, достаточную для укрытия на ней, в случае нужды, женщин, детей и животных. Там, где крутая дорога из долины вела через окоп в укрепление, доступ в него преграждали ворота и деревянная сторожевая башня. На самом высоком месте, среди деревьев, ратники Инго строили из массивных брусьев королевские хоромы, обозначив кольями места под помещение для ратников, конюшни и кладовые. Но чтобы во время строительства, дома король не нуждался в укрытии, то на вершине самого высокого дуба ему соорудили древесное жилище. Между толстых ветвей ратники укрепили настильные брусья, прибили к ним доски, внутри обрубили дубовые ветви или вывели их наружу, пустое пространство забрали половицами, так что на дереве образовалось помещение в два яруса. По стволу дерева вилась узкая лестница. Каждое из двух помещений закрывалось внизу подъемной дверью.

С радостью глядел Инго на законченную работу, но еще больше был доволен старик-зодчий, водивший его с одного места на другое.

– Свободными, как птицы, прибыли мы на землю эту, – улыбаясь, сказал он, – так пусть же мой король живет среди птиц, пока не будут готовы хоромы – и место у очага. Смотри: там внизу, у ручья жены судеб, туринги уже становятся табором – это место их будущей деревни. Я приставил к ним твоего оруженосца Вольфа, потому что сведущ он в обычаях земляков. Теперь посмотри дальше: там привольные места для выпаса скота, в лесах кричат олени и ревут дикие быки. А вдали, на юге, где Идисбах вливается в Майн, видны дымчатые леса бургундов и холмы, на которых стоят их пограничные укрепления.

– Клетка готова, – ответил Инго, протягивая руку своему верному товарищу, – но лесная певица, которую я хотел бы приголубить, горюет еще по ту сторону гор. Главное еще не сделано – печальный, скитаюсь я, а тревога за ее участь стесняет мою грудь.

– Так вот же тебе моя весть. Это прислала дочь Беро из княжеского двора, – сказал Бертар, вынимая горсть орехов, нанизанных на нитку. – Заметь, король, как ясно девушка назначила тебе срок. Первый плод – наполовину белый, наполовину черный – означает равноденствие, каждый из прочих – следующие дни, на седьмом вырезано изображение новой луны, последний орех – черный, и воткнута в него игла. По-моему, он означает день свадьбы. Не длинен остающийся тебе срок: в последний раз изменилась луна.

Тогда Инго воскликнул:

– Подбери мне товарищей на отважный подвиг, по обычаю родины, облеки в черный цвет мужей и коней для похода вандалов и вместе с нами моли духов ночи о буре и мраке!

Над лесом носились лохматые тучи; тени то удлинялись, то снова скучивались; перед луной мелькали то как бы лик человека, то – золотистая нога коня. С вершины гор опускался густой туман, свинцово-дымчатый клубился он вверху, сползал в долины и заволакивал страшным мраком все на земле: скалы, деревья и запоздавшего путника. Ветер завывал в горах далеко слышными жалобными воплями и колыхал верхушки деревьев, низко наклонявших в долину свои ветви; то там, то тут лес гремел от тяжелых ударов: падали древние вековечные стволы, источенные гнилью, с криком разлетались стаи ворон и, кружась, опускались в ущелье, где крепко цеплялись за камни клювами и когтями. Внизу гневно шумели вспененные воды потока, в яростном водовороте кружились ветви и стволы, и водная громада билась с горы.

Над лесистыми горами разлился слабый свет. Быть может, он шел от земли, быть может – из небесных туч; неясно виднелись очертания гор, высившихся над мрачной сенью долин. Но неистовее, чем шум леса и треск деревьев, раздавался властительный голос бога громов.

Инго высоко стоял над потоком. Он крепко держался за корни, торчавшие из земли, благоговейно склонив голову перед молнией и гласом грома.

– Среди ночных духов, которых молил я помощи, близишься ты, могучий повелитель, – шептал он, – но что предвещает просящему огонь небесный, в котором мчишься ты? Требуешь ли меня от грешной земли в светлые чертоги, должен ли я сокрушиться, подобно вершине древесной под бурей, или угодно тебе, чтобы, подобно плоду, падающему с дерева, я укрепился в долине, людьми обитаемой? Если имеешь для меня знамение, то возвести: удастся ли задуманный мной подвиг?

Вдруг из облаков огненный луч упал на скалу, находившуюся под Инго, навстречу молнии из скалы сверкнуло голубоватое пламя, грянул гром, вершина скалы раскололась и, подскакивая на камнях, устремилась с высоты в долину; она мчалась лесом, сокрушала деревья и камни и наконец рухнула в реку, так что пена брызнула до облаков. За ударом и грохотом воцарилось безмолвие – но вдали уже раздался звук человеческих голосов. И тогда в диком восторге Инго вскричал:

– Я слышу голоса дружек, зовущих на свадьбу! Благослови подвиг наш, великий властелин! – и размахивая оружием, среди громовых туч и ночного мрака, Инго кинулся в долину.

Луна скрылась за горами; ночь тьмой одела леса; с шумом проносились великаны, бурь вокруг домов княжеского двора, ледяным дождем обдавали кровли, срывали доски, с ревом стучались в запертые двери. Кто из мужчин не спал, тот робко прятал голову в подушки; даже собаки визжали в своих конурах. В покое Ирмгарды дрожало пламя лампы под сильным сквозняком, пронизавшим стены и двери. Ирмгарда сидела на своем ложе, а перед ней стояла на коленях Фрида, обхватив руками, стан подруги и тоскливо вслушиваясь в завывание духов ночи.

– Дева ветра проносится над двором, преследуемая великанами, – скорбела Ирмгарда. – Кто осмелится бросить нож в круговорот вихря, тот поранит – так говорят – бегущую женщину. И мне отец угрожал ножом, когда на коленях умоляла я освободить меня завтра от обетов злому человеку. Но прежде чем скажу ненавистному священные слова, я умчусь, подобно невесте великана.

– Не говори таких ужасов, – умоляла Фрида, – чтобы верховные не услышали и не напомнили тебе речей твоих.

И подняв головы, они снова стали вслушиваться.

– Он пришел во двор, но недолго длилось блаженство, ниспосланное мне богами, – опять начала Ирмгарда. – Ни о чем не заботилась я, когда ночной певец сладко пел мне, и темные ягоды висели на плодовых деревьях; он беседовал со мной, и казалось мне, будто я гордо рею над землей в одежде из перьев, а теперь, одинокая, гляжу я в мрак ночной. Ненавижу я себя, – вскрикнула она, – что скорблю о собственном горе! Инго, возлюбленный! Горька скорбь моя, но еще лютее тревога моя о твоей участи, о тебе, что умчался в ночном ветре; никто не принесет мне весточки; не знаю, помнишь ли ты меня или уже забыл, жив ли ты еще на чужбине, скорбный, подобно мне, и не пора ли нести пурпуровую ткань на твою могилу!

И вскочив, она запричитала:

– На сердце храню я твою тайну и, связанная с твоей жизнью, я должна жить, доколе не узнаю, где покоится голова моего короля! Посмотри, близится ли утро, пред которым я трепещу? – обратилась она к своей подруге.

Фрида подошла к окну и приподняла угол завесы; с воем ворвался ветер, хлестнул в покой потоком небесной воды и холодным порывом коснулся щек женщин.

– Не вижу я серого отблеска на небе, ничего не слышу, кроме стона ветра, – ответила Фрида и закрыла окно ставнем и завесой.

– Благодарю, – сказала Ирмгарда, – значит, еще можно повеселиться. Но наутро соберутся поезжане; в нарядных одеждах приблизятся они, станут в круг, введут в него женщину, подскажут ей речи и станут глумиться над ней, спрашивая, согласна ли она. Нет! – закричала Ирмгарда. – И вижу я испуганные лица, а один побагровел от гнева. Он хватается за нож… Рази!

И закрыв лицо руками, Ирмгарда скорбела:

– Бедный отец! Грустно будет тебе лишиться дочери. Но умчусь я потаенным трактом, пустынными полями понесусь, через потоки ледяные побреду; холоден мрак и безмолвен путь, ведущий в обитель богини смерти, окрест меня беззвучно носиться будут мрачные тени.

Ворота дома шевельнулись и быстро отворились; в них проскользнула одна тень, за ней другая, целая толпа – крепкие фигуры, черные головы и черные одежды. Ужас обуял женщин при виде ночных страшилищ. Из крута молчаливых, скользящих призраков выступил один. Всего лишь звук – не то вопль, не то стон – испустили уста Ирмгарды; черный капюшон опустился на ее голову, ее подхватили с исполинской силой и вынесли в бурную ночь. Один из ночных гостей набросил покров на голову Фриды и хотел было поднять ее, но отчаянно защищаясь и дрожа от страха, она закричала:

– Я согласна добровольно идти среди ночных призраков! Однако я вижу под медвежьим капюшоном знакомую прядь золотистых волос.

Через мгновение покой опустел, дверь заперли снаружи, и сквозь большое отверстие, проломанное в дворовой ограде, полуночники устремились вдаль – только фыркали под ветром горячие кони. И снова духи бурь издавали пронзительные крики мщения и обдавали ледяной водой кровли дома, из которого умчалась хозяйская дочь.

На закате следующего дня буря стихла, и солнце теперь окрашивало золотистым вечерним светом дубы на Идисбахе. Вдруг из темного леса, возвышавшегося за деревянным обводом, к валу укрепления устремился отряд всадников. Богатырь, стороживший на башне, поспешил к воротам и, воздев руки, громко приветствовал прибывших. Кони влетели во двор, с них сняли двух женщин с покрытыми головами. Инго развязал капюшон одной из них, и бледное лицо Ирмгарды озарило солнце. Вандалы бросились перед ней на колени, тянули к ней руки и громко приветствовали. Но Бертар, почтительно подойдя к неподвижно стоявшей женщине, взял ее за руку и обратился к витязям:

– Станьте кругом, ратники, и молите верховных богов – да благословят они царственный союз!

И он обратился со священным брачным вопросом к Инго, сыну Ингберта, королю вандалов. Затем старик, заступивший на место отца, повернулся к девице и задал ей тот же вопрос. И тогда впервые после страшной ночи раскрылись ее уста, и послышались трепетные слова:

– Да, согласна.

И жена вандала скрыла свое лицо на груди любимого человека.

Под дубами устроили свадебный обед. Принесли деревянные доски, ратники поставили их на ими ясе срубленные козлы, позаботились также о почетных сидениях со спинками для хозяина и хозяйки.

– В знак привета благосклонно прими сегодня благородная повелительница, простой обед твоих ратников, – торжественно попросил старик. – Вместо серебряной, мы можем предложить лишь деревянную посуду – отведай же с нее мясо дикого кабана из лесов твоих, а в напиток – ключевую воду и мед, сваренный хлебопашцами. Будь же милостива и благосклонна к народу твоему.

А вечером Бертар сказал Инго:

– Часто доводилось мне радоваться в жизни; хотя я и не больше, чем странствующий богатырь, но теперь я стою перед моим повелителем более ликующий, чем когда-либо. Гнездо, которое подобно ястребам, мы свили здесь, на скале, кажется мне делом добрым и праведным. И упоенный медом, хвалю я работу: крепкие валы, глубокие рвы и творящую руку человека. Много всякого дела человеческого переделал я, и чаще приходилось мне разорять, чем создавать, но наравне со сражением на поле битвы хвалю я, как достойнейшее, дело топора, устраивающего жилища на никому не принадлежащей земле. Покойся, король, на брачном ложе; в первый раз со времени отрочества задремлешь ты господином на собственной земле, обняв рукой шею твоей жены. Спокойно спи: ратники почтительно бодрствуют вокруг зеленого брачного чертога их короля. Счастлив был день, да будет же счастлива ночь, и прибытие ваше во двор да будет для вас знамением счастливой жизни!

10. У источника

Один раз лето уже одело зеленой листвой деревья на Идисбахе, и один раз зима уже оголила ветки деревьев – но целый год весело горел огонь в очаге нового двора. Снова наступило лето, а с ним и хорошая пора: по небу потянулись вереницы светлых облаков, а у подножья лесистых холмов – вереницы овец и быков. Среди дубов возвышалось теперь массивное деревянное строение, господские хоромы. Поднявшийся по ступенькам, входил через дверь в обширный зал, видел в углублении священный очаг, а над собой – крепкую бревенчатую кровлю, по сторонам – высокие подмостки, а за ними – вход в покои хозяина и хозяйки. На дворе находились конюшни, амбары и низкий спальный покой для ратников, за которым вздымался вал.

Под дубом, на котором было оборудовано жилище, сидела Ирмгарда, в блаженном упоении потупив глаза: на земле, на липовом щите своего отца, лежал ее крошечный сын, а Фрида укачивала его. Малютка тянулся ручками к жужжавшей перед ним пчеле.

– Прочь, носительница меда, – гнала ее Ирмгарда, – и не причиняй вреда маленькому витязю, ведь он не знает, что у тебя под мохнатой одеждой скрыто оружие. Лети себе к своим подругам и прилежно вари медовую сыту, чтобы мой витязь зимой насладился плодами твоей работы. Ведь он юный владетель замка, и для него взимаем мы десятину со всякого добра, произрастающего в диком лесу. Посмотри, Фрида, как сердито поглядывает он и сжимает кулачки; со временем он будет воином, какого страшатся мужи. А вот и отец несет ему добычу с охоты, – радостно воскликнула она и, взяв малютку со щита, поднесла его к Инго, подошедшему к ним с убитым козлом на плече.

Предводитель наклонился над сыном, ласково провел рукой по кудрям жены и положил животное у дерева.

– Быстроногий перебежал мне дорогу, когда я шел по ту сторону гор к границам бургундов. Они довольно близко, и достичь их можно и без большой езды на коне, – улыбаясь, сказал он. – У одного из марвингов ночью похитили из лесного загона двух быков; мы отправились по следам, ведшим за рубежи, и гонцы наши теперь идут на юг чтобы истребовать похищенное. Опасаюсь, однако ж, что напрасно: тамошние порубежники несправедливы, и не добудем мы добро наше иначе, как в свою очередь напав на стада на их землях. Незавидный подвиг для витязя – таскаться по ночам, подобно коту, выходящему на ловлю мышей; но хлебопашцы требуют этого, а начальнику не следует им отказывать.

– Поэтому приветливо они улыбаются тебе, а жена довольна оказываемым тебе почетом, – утешила его Ирмгарда.

– Моя добрая жена радуется, а между тем редко доводилось ей слышать, чтобы певец воспевал подвиги ее мужа, – ответил Инго. – Сегодня ночью снилось мне, будто оружие звенело над ложем нашим; я поднялся и увидел, что меч мой шевелится в ножнах. Не знаешь ли, что означает сей сон, толковательница знамений?

– Моему королю хочется уехать от жены и ребенка, – сказала Ирмгарда – Тесен тебе двор и безвестно пребывание твое в лесах. Порой я отчетливо вижу тучи на челе твоем, и боевые речи слышу из уст спящего, когда склоняюсь над ним.

– Таков уж обычай мужчин, как тебе это известно, – откликнулся Инго, – на ложе они желают воинских походов, а после боя – возвращения на грудь супруги. Легко может статься, что звон меча моего предвещает войну с бургундами, потому что неприятны наши ссоры, и охладели помыслы Гундамара. Посмотри: даже старик сделался плотником, – сказал Инго, указывая на Бертара, шедшего по двору с топором и большой кожаной сумой.

– Надо починить подъемный мост, – объяснил с поклоном подошедший витязь, – а рук мало. Твои ратники, король, устраивают с земледельцами ночное пиршество в честь летнего солнцестояния и приготовляют костры для нагорных огней.

– А ты охраняешь всех нас, – улыбнулась Ирмгарда.

– Страж, охраняющий сокровище, должен быть бдительным, – серьезно ответил Бертар. – Кровля этого чертога обращена к северу, и в горах скопляются злые бури. Часто я поглядываю на север, даже и в такие теплые дни, как сегодня. Прости, королева, что я возбуждаю тайные тревоги. Доколе был жив мой старый товарищ, Изанбарт, до тех пор он благосклонно сдерживал мстительные замыслы, а князь Ансвальд внимал словам его. Но как скоро над ним насыпали могилу, недоброжелатели овладели слухом начальника. Не голоса народа опасаюсь я, но тайного похода лесами, и прискорбно мне видеть, что королева ходит одна по долинам.

– Неужто жить мне узницей? – взгрустнула Ирмгарда.

– Немного еще потерпи наши хлопоты. Иные язвы заживут, да вот и раны Теодульфа тоже излечились и, говорят, он находится теперь при дворе короля.

С вала послышались громкие речи, на деревянной вышке страж протрубил в рог, добавив к крикам веселые, совсем не подходящие звуки. Ирмгарда рассмеялась.

– Это друзья, – сказал Инго, – и страж хочет оказать им почет.

– Фолькмар! – закричала Ирмгарда и поспешила навстречу певцу, торопливо въезжавшему во двор, но увидев важное лицо путника, она остановилась.

– Ты прибыл с родины, но вижу, не радостен принесенный тобой привет.

– Еду я из королевского замка, но кратковременным было мое пребывание в нем, – начал певец, и голос его дрогнул. – Князь Ансвальд приказывал седлать коней и ехать в королевский замок, княгиня сидела среди своих служанок; все было тихо при дворе, и никто не спросил, куда я отправляюсь.

Ирмгарда отвернулась, но через миг уже схватила руку Инго и взглянула на него любовными глазами.

– Ты прибыл королевским гонцом, – сказал Инго, – надеюсь, что король возложил на тебя благосклонное посольство.

– Умолкли уста короля, – ответил Фолькмар, – покончены заботы его о королевском престоле и сокровищнице. Его нашли мертвым на ложе, а между тем еще вечером он пировал среди ратников своих. Ему воздвигли костер, и вокруг его останков плясало пламя.

При этих словах воцарилось глубокое молчание.

– Могучий властелин и храбрый витязь! Я желал ему более доблестной смерти, чем смерть среди хмельных телохранителей, – начал взволнованный Инго. – Как ни поступал он с другими в своей брюзгливой подозрительности, но он содействовал моему счастью и целый год сдерживал напор моих недругов.

– Ключи от его сокровищницы хранит теперь королева для своего сына, – продолжал певец. – Властительно правит она в замке и рассылает ратников по стране. Благородные витязи приезжают ко двору, наперебой стараясь снискать ее расположение своими рассказами, и никто не осмеливается восставать против ее могущества. Многие считают, что рука покойного короля была полегче ладони Гизелы. Объявляю тебе это, князь, никем не посланный; а ты поразмысли: не будет ли тебе это во вред.

– Что радость, что печаль – обо всем рассказываешь ты с одинаковой важностью, – улыбнулся Инго. – Король не вредил мне, а королеву я знаю как женщину добрую и благородную. Теперь только с веселым духом я могу похвалиться счастьем моим, насколько зависит оно от воли моих соседей.

– Не прочна благосклонность властолюбивой женщины, – возразил певец.

– Я был верным стражем границ покойного короля, почему же менее верным буду я для его сына. Доколе турингами повелевает Гизела, я жду от нее только добра. Ты говорил с королевой?

– Неприязненно язвили глаза королевы, когда она увидела меня в толпе. «Если когда-нибудь вздумаете поучить песням моих служанок, то избегай поездок в горы. У сороки, летящей над лесом, ястреб выщипывает перья. Некогда ты был многоречивым посланцем, побереги же свой язык». Тем самым она заставила меня поспешить сюда, и вот я здесь, побуждаемый беспокойством о тебе и княгине.

– Хотя тревога и напрасна, но все равно, благодарю за преданность. Какой-нибудь клеветник озлобил против тебя королеву. Но ее благосклонность я изведал в тяжкий час; доказана на деле дружба, и из одного источника кровь наша. Нами правят доблестные предки в чертогах богов, и двумя чадами живем мы на чужбине, по обоим склонам гор: я – муж, она – жена.

– Да только не твоя, – заметил Бертар.

Инго рассмеялся:

– Все же она женщина, и непристойно было бы нам, мужчинам, опасаться женских прихотей.

– А еще опаснее доверять их дружбе, – наставлял старик. – Пока медведица была мала, она лизала руку человека, которому потом вцепилась в затылок.

– Упрям же ты в своей недоверчивости, – добродушно возражал Инго. – Но я поступлю, как ты предлагаешь. Мы отправимся по селениям и пригласим старейшин на совет: послать ли посольство к королеве или благоразумно готовить оружие. Если напрасной окажется тревога, то мы сами посмеемся над ней. А ты, Фолькмар, погости у нас, доколе не узнаешь, что Гизела снова благосклонна к тебе – ты ведь знаешь, как приятно нам твое присутствие.

– Прости, повелитель, – важно ответил певец, – если я не приостановлюсь в пути: гнев этой женщины быстрее конского скока, скоротечнее соколиного лета. Она совсем забыла, что перед покойным королем восхваляла мое посольство. Если полагаешь, что безопасности от нее ты, то для себя я этого не жду.

– Кто осмелится сдержать прыть странствующего певца? Но если ты должен непременно уйти, то не откажи в просьбе: поскорее возвращайся под наши дубы.

– Я еще побываю там, где растут дубы, – сказал Фолькмар, склоняясь над рукой Инго. Они с Ирмгардой посмотрели вслед королю и Бертару, которые направились к коням.

– Много тайн известно тебе, – тихо сказала она, – но не можешь ты истолковать скорбящей жене всех мыслей, что проносятся в голове ее мужа.

– Мысли щебечут в голове, что ласточки на кровле дома: то улетают, то прилетают они, – утешал певец. – Но ты подобна домашнему очагу, который дает мир и веселит сердце – не думай о мимолетных тенях. Но и к тебе, повелительница, пришел я тайным гонцом. Когда уходил я из лесов, то княгиня Гундруна вошла со мной в загон, где держит она свою домашнюю птицу, и указав на самку аиста, сказала: «Птица улетела летом со двора, но к зиме возвратилась назад с птенцом своим; теперь мы кормим обоих. Та, которую ты знаешь, ушла отсюда, потому что ухватилась она за правильные перья лебедя перелетного – отнеси же ей другое знамение пути».

И певец протянул Ирмгарде знамение: перо из крыла аиста и перо молодой птицы, перевязанные нитью. Ирмгарда взяла привет матери, и ее слезы покатились на него.

– Адебара прилетела назад во двор, потому что хитрая птица растерзала хозяина ее гнезда. Но сердце повелевает мне противиться лютым соколам, устремившим крылья на моего повелителя. Пойдем, Фолькмар, я покажу тебе моего бедного птенца, который с радостным криком сжимает свои ручонки, когда отец склоняет к нему лицо.

По полудни в замке все стихло. Певец ушел, Инго с товарищами отправился в долины, а Ирмгарда стояла у родника, который неподалеку от дома выбивался из скалы. Ратники высекли из камня красивое корыто, в котором скапливалась вода источника. Тепло светило солнце, и весело плескалась прохладная вода, струясь из корыта на землю; со скалы вниз опускались, наподобие кровли, ветви ясеня, вокруг родника стояли ивы, скрывая его от постороннего глаза своим серым лиственным пологом.

Ирмгарда подняла своего сына над священным источником.

– Милостивая владычица бегучей воды, – молила она. – Будь благосклонна к моему ребенку; да будет крепок он и благообразен телом, подобно моему повелителю!

Она окунула мальчика, нетерпеливо кричавшего и бившего своими ножками, вытерла его маленькое тело сухим полотенцем, тепло одела его, положила на мох и ласково заговорила с ним – до тех пор, пока не перестал он кричать и снова не улыбнулся матери. Ирмгарда встала и сняла с себя верхнее платье; оставшись неподпоясанной, в нижней одежде, она прополоскала подол замоченного платья и разложила его там, где лучи солнца падали на муравчатую тропу.

– Некогда прислуживали мне женщины, и редко касались руки мои корыта и очага; но теперь я живу дикаркой с одной только Фридой, и огрубели руки мои, боюсь, что это неприятно моему повелителю. Но если б руки эти сохранили нежность, то лишился бы он многих удобств. Без моей помощи как ему жить на пустынных границах?

Она посмотрела на свое отражение, дрожавшее на возмущенной воде, и распустила волосы. Длинные пряди кудрей упали и погрузились концами в воду, но Ирмгарда, устремив на родник пристальный взгляд, тихо промолвила:

– Такой некогда я понравилась ему, хотелось бы знать, думает ли Инго, как прежде, когда он целовал меня на утренней заре? Или тайная скорбь о гневе отцовском, о горе матери изменили меня? Я таю мои вздохи от короля и только наедине заламываю руки. Но его гордый дух возмущается покойным одиночеством, вдаль стремится он к славным подвигам, и высоко возносятся помыслы того, кто всю жизнь уготовлял поле битвы для своих орлов. А теперь ради меня он укрывается под деревянной кровлей.

И погруженная в тяжкое раздумье, она склонила голову. Закричал сторож на башне, застучал покатившийся камень, но Ирмгарда не обратила на это внимания.

Вдруг возле нее фыркнул конь, и низкий женский голос вскричал:

– Чего скорчилась эта женщина у колодца и так жадно глядит на свое лицо, что замутились у нее глаза и отказал ей слух?!

Ирмгарда вскочила. Перед ней сидела на коне статная женщина; с ее золотистых волос ниспадало покрывало, на ее плечи и хребет коня был наброшен пурпуровый плащ, золотом сверкал убор коня, и его копыта уже попирали полотняную одежду расстеленную Ирмгардой. Позади незнакомки она увидела бледное лицо Зинтрама, и тотчас горячая краска бросилась в лицо Ирмгарды – она узнала женщину, перед которой стояла теперь без пояса, с обнаженными ногами. В глазах ее запылал гнев, как, впрочем, и в глазах королевы. Женщины враждебно смотрели друг на друга, затем Ирмгарда скрыла свою грудь под завесой волос, присела на мох, чтобы убрать под себя обнаженные ноги и, взяв ребенка на колени, прижала его к себе.

– Онемела что ли женщина, присевшая на землю?! – закричала королева своему спутнику.

– Это сама Ирмгарда, – ответил растерянный Зинтрам. – Ирмгарда, тебя зовет королева.

Но неподвижно сидевшая Ирмгарда повелительно воскликнула:

– Отврати лицо свое, Зинтрам! Непристойно тебе смотреть на меня, когда конь твоей королевы топчет мою одежду!

– Не в отчем ли дворе, из которого сбежала ты наложницей чужого человека, научилась ты тому, что прилично женщине?

– Хоть ты и королева, но злословишь несправедливо! – снова вскричала Ирмгарда. – Я честно живу с мужем моим. Можешь ли, завистница, похвалиться такой честью?

Королева грозно подняла руку, как вдруг наверху раздались голоса.

– Сюда, Инго! – закричала Ирмгарда. – Помоги жене твоей!

По крутой дороге спустился Инго. С изумлением увидел он свою жену на земле, а на коне гневную королеву. Пройдя мимо жены, он покорно склонил голову и колено перед Гизелой.

– Благо великой повелительнице турингов! – почтительно сказал он. – Приветствую твою благородную голову, благосклонностью своей одари дом преданного родственника твоего.

Лицо королевы изменилось, когда она увидела витязя столь ласковым и уважительным, и она приветливо ответила:

– И тебе благо, Инго.

– Что ж это никто, по придворному обычаю, не поможет королеве сойти с коня! – вскричал Инго, предлагая Гизеле ногу и руку, чтобы она спустилась. И схватившись рукой за его кудрявые волосы, королева сошла по его ноге на землю.

– Прости, Гизела, – продолжал Инго, когда она остановилась перед ним, – но неприлично, чтобы моя жена сидела обнаженной перед глазами королевы и чужого человека. Милостиво одолжи ей плащ твой, чтобы смогла она пристойно удалиться, – и проворно схватив плащ там, где он пристегивался пряжкой, Инго сорвал его с плеч королевы.

Гизела побледнела и отступила назад, а Инго накинул плащ на свою жену, поднял ее и, указав на дорогу, приказал:

– Оставь нас!

Ирмгарда прикрыла плащом себя и мальчика и поднялась вверх по тропинке. Инго снова повернулся к королеве, заметив при этом, как старается она совладать с собой. Сошедший с коня Зинтрам приблизился было с обнаженным мечом, но, по знаку королевы, послушно отошел назад.

– Дерзка рука, срывающая плащ с королевы, но мужу подобает защищать честь своего дома. Ты, Инго, смело исправил то, что в горячности было упущено нами, и не сержусь я на тебя.

Она еще раз сделала знак своему спутнику; Зинтрам с конями отошел подальше, и Инго остался с королевой наедине.

– Случилось наконец то, чего я желала, – начала Гизела, – ты стоишь перед моими глазами, Инго, как некогда, когда я приняла тебя на ступеньках чертога. И по-прежнему я расположена к тебе.

И с уже большей важностью она продолжила:

– В моей земле есть у тебя враги; они замышляют погубить тебя, и громко раздаются в королевском замке их мстительные крики; мои соотечественники, бургунды, как я слышала, тоже жалуются на твой разбойный народ.

– Тебе известен, королева, обычай порубежников: за ущерб, причиненный им чужеземцами, мои люди сами определяют способ мести. Но если кто-либо из моих товарищей причинял вред турингу, то мы спешили расплатиться с потерпевшим. Милостиво же прими мир, королева, которого ждут от твоей власти Инго и его порубежники.

– Витязь, которого я некогда знала, стремился к большей славе, чем к угону бургундских коров в свой укрепленный замок, – съязвила королева.

– Человек, не всегда скитающийся по свету, охотно возводит себе кровлю, под которой он мог бы властвовать хозяином, – ответил Инго.

– По-моему, непрочен кров дома, из-под которого вот-вот уведут хозяйку, как того требует глас народа, – сказала королева. – Отец и жених, у которых ты похитил ее, хотят похода на тебя; молодой король нуждается в помощи своих дворян, и не может он не потребовать от тебя похищенную. Опасаюсь, тебе грозит близкая гибель, потому что с трудом сдерживает гнев мужей воля королевская.

– Угрозы твои, королева, заставляют меня еще упорнее держаться двора моего, и если близится ратное дело, то приветствую его: заржавел мой меч, висящий над очагом.

– Безумец! – вскричала королева. – Ни о чем не подозревая, живешь ты в лесу, а между тем со всех сторон идут на тебя охотники. Кесарь снова выступил против аллеманов, но его мщение жаждет и тебя; он предложил союз бургундам, и Гундамар собирает рать.

– Ты упомянула кесаря?! – вскричал Инго. – Благодарю за добрую весть, королева! Недаром же звенел меч мой – вот приближается боец, которого я желал и ночью, и днем!

Глаза его сверкали, рука тянулась к оружию.

– Доблестна речь твоя! – воскликнула королева, сама охваченная его пылом. – Пугать тебя опасностью – напрасный труд. Но я предостерегла тебя, потому что известен мне для тебя более славный союз, чем с лесными и порубежными хлебопашцами. Инго, родной мой, тебе скорее, чем любому другому, я доверила бы и юного короля, и самое себя; хочу я витязя, который предводил бы в боях народной ратью и научил моего сына, как добывается слава. Ты избран мной для столь высокого дела, и с тем я здесь, чтоб увезти тебя в королевский замок.

Мысли смешались в голове изумленного Инго. Он видел перед собой прекрасную женщину в королевской короне; она простерла к нему руки, с мольбой предлагая то, что составляет предмет счастья для горделивейшего из витязей.

– Ты был еще отроком, – с глубоким волнением продолжала Гизела, когда родители соединили руки наши. И сделался ты славным в народе витязем, а я несчастнейшей из женщин в замке королевском; но снова твои пальцы ласково коснулись руки моей, а разлучавшее тебя с королевой уже истлело на костре. Пришла я с приглашением к доблестнейшему из витязей стран этих. Оба мы взываем к одному и тому же верховному божеству, как внуки к предкам, потому что оба мы происходим от рода богов, – они поставили нас владыками земли и людей.

Услышав из уст Гизелы собственные слова свои, Инго, словно оглушенный, взглянул на королеву, подобно некоей богине, устраивающей его судьбу. Вдруг над ними что-то зашуршало, на землю упал плащ королевы, и откуда-то донесся слабый крик младенца.

– Вот одежда, приличная возлюбленному витязю! – вскричала королева, поднимая плащ.

Инго поднял голову и посмотрел наверх.

– Я слышу слабый крик, – сказал он, – слышу голос моего маленького, тоскующего по мне сына, и как человек, очнувшийся ото сна, стою я перед королевой. Я соединен с женщиной, которая для меня дороже самой жизни. Она все оставила ради меня; в кругу боевых товарищей я дал обет защищать ее, как отец, и с ней одной делить ложе, как супруг. Могу ли я покинуть ее и отправиться в замок королевский?

– Ни слова больше, Инго! – вскричала Гизела, и лицо ее вспыхнуло. – Вспомни, что и мне ты подавал руку, вспомни ночь, когда я отвела от тебя меч короля. В ту пору, когда я спасла тебе жизнь, невидимые силы соединили твою судьбу с моей; ты принадлежишь мне, одной только мне, и дорогой ценой я купила тебя!

– Ты поступила со мной великодушно, как героиня, – ответил Инго, – и доколе жив, я буду благодарен тебе.

– Плюю я на твой холодный привет! – вне себя от гнева закричала королева. – Плюю на витязя, который ласковыми словами вознаграждает женщину, ради него принявшую на себя проклятье богов смерти! Неужто ты не понимаешь, что сделала я, удержав меч моего мужа? Злобные силы, подозрения, тайную ненависть возбудила я против собственной жизни; с той поры желчь стала моим и его напитком, всякое слово подозрительно, тревожна каждая ночь. И одна только была у меня забота, точащая сердце ночью и днем: жить ли мне на свете, когда он бражничает среди своих буйных ратников?

– Если из-за меня тебе приходилось выносить тоску, – сказал растроганный Инго, – то позови меня в час опасности, и кровью готов я уплатить за ту долю твоего бремени, которую я тоже обязан нести.

Но едва ли королева слышала его слова, – она вплотную подошла к Инго и хрипло прошептала:

– Ты готов, мой милый? Очень может быть, что не умер бы король, если б той ночью не находился ты в моих покоях.

Витязь отступил назад, щеки его побледнели, но холоден был его взор, когда он ответил:

– Не думаешь ли ты, королева, что, приняв на душу тяжкое преступление, ты стала милее моему сердцу?

– Чего уставился на меня, словно истукан? – вскричала она, и схватив руку Инго, стала трясти ее. – Не последуешь за мной – и не жить нам вместе на грешной земле!

Инго гневно вырвался.

– Если тайным делом мрака ты накликала на мою голову гнев мстительных богов, то готов я поплатиться, но только не зависимым от тебя человеком, не рабом, связанным с твоей жизнью.

Королева пристально взглянула ему в лицо, медленно поднялась – и грозно сжалась ее рука.

– Брошены жребии, на которых жены судеб начертали наше будущее. Твой выбор сделан, Инго, и горе пророчит выпавшее на твою долю знамение!

Она повернулась, судорожно вздрагивало ее тело, но не было слез в глазах ее, и окаменело лицо, когда, указав на заходящее солнце, она вполголоса сказала:

– Завтра!

Королева поспешно пошла к коням, а Инго, ногой отбросив плащ Гизелы, поспешил к своему двору по дороге, которой поднялась Ирмгарда.

11. Громовой удар

Через узкую дверь, ведшую от ручья во двор укрепления, Инго поспешил к запертым воротам, которые охранялись ратниками. Бертар закричал ему с башни:

– Посмотри, король: там, в долине, едет королева со своими ратниками, приближаясь к границам страны. У кого покоен дух, тот не мчится так быстро.

– Она уехала в гневе.

Из сумрачного лица начальника Бертар понял то, чего не досказал Инго.

– Если пастух прогонит волка из ограды, то травленый не возвращается три дня, зато следующей же ночью туда попробует ворваться голодная волчица. Пастырь марвингов, когда ожидаешь ты нападения на стадо твое?

– Завтра.

Старик кивнул головой.

– Не ладно там, на севере. На башне, построенной нами на рубеже страны, стоит Радгайс. Это один из самых благоразумнейших воинов, и не думаю, что он спит: ему известно, что королева заварила турингам свежую похлебку. С еговышки не поднимается, однако, дым, а между тем день светлый, и прозрачен воздух. Опасаюсь, король, что не добровольно закрыл он глаза.

– Королева направилась лесной дорогой, чтобы миновать башню, – ответил Инго.

Но в тот момент, пока он оборачивался, на севере, на золотистом вечернем небе появился белый пар, все выше и выше поднимался столб дыма, окрашиваясь в темный цвет.

– Понимаем предостережение! – воскликнул Бертар. – Ратники королевы ускакали за рубежи. От всего сердца желаю, чтобы страж ускользнул от них.

– Посмотри на юг, Бертар, там восстает на нас старый враг. В третий раз уже кесарь требует нас, но на этот раз он потребовал от бургундов нашей смерти. Королева грозит оружием своего брата Гундамара.

Старик снова взглянул на начальника, заметив по суровым чертам его лица, что Инго помышляет о жестоком бое. Бертар покрепче стянул свой кожаный пояс и, свирепо улыбнувшись, сказал:

– Чтобы украсить двор сразу для двух королей – срок короткий, но твои ратники проворны; давно уже ждем мы такой чести, и если непрошеному гостю захотелось попировать у нас, то, пожалуй, он угодит прямо на пир к орлам и воронам. Приказывай, король, твои ратники готовы к бою.

– Зажги огни, отправь лазутчиков на южную границу и оповести в селениях оседлых землепашцев, чтобы они спрятали в лесах женщин и детей, а нам, сколько можно, прислали вооруженных людей, – распорядился Инго.

Бертар мощно грянул воинский напев вандалов:

– К оружию, сыны лебедей! Железную жаровню сюда и зажгите смолистый огонь; сегодня ночью пойдет у вас знатная пляска, словно вокруг пылающих костров!

Вскоре наверху запылал большой огонь, и вооруженные вершники спустились с горы.

Ирмгарда сидела в брачном покое, устроенном ей некогда вандалами в листве дуба. Она держала в руках предостерегающее знамение своей матери и пристально глядела в пространство. Услышав шаги мужа, она устремила на него взгляд, но тот остановился внизу с Бертаром. Наконец он поднялся в покои и, подойдя к Ирмгарде, сказал:

– Плащ королевы упал вниз, и в гневе уехала она с наших гор.

– Я лежала на скале, над источником, поверженная тоской и стыдом. И слышала я ваш разговор, и видела, как мой повелитель склонялся к королеве. Я знаю, что она требовала своих прав на его жизнь.

– Значит, ты слышала и мои возражения, – добродушно возразил Инго.

– Слов я не разобрала: расплакался мой сын, и я отнесла его на отцовское ложе, чтобы ты, Инго, привел для него мачеху.

– Ирмгарда! – вскричал опешивший супруг. – О чем ты говоришь?

– Не думаешь ли ты, что я стану лежать на твоей дороге камнем, преграждающем твоей ноге путь к геройским подвигам и к царскому венцу? Я слышала – мои соотечественники говорят, будто сочеталась я с тобой не в законном браке, и позорен был привет королевы. Отправь домой свою наложницу, и королева по-прежнему будет к тебе благосклонна.

– Ты оскорблена, и язвительны речи твои, – быстро ответил Инго. – Но полагаю, не должна ты рвать наших отношений потому только, что королева злобно помышляет об этом. Она хочет разлучить тебя с мужем, но не для того, чтобы, как тебе кажется, приготовить ему королевское ложе. О другом ложе помышляют многие для чужеземца Инго, и там, в долине, приносят уже камни, чтобы скрыть его в мрачной обители.

Ирмгарда вскочила, словно от жала змеи, но Инго привлек ее к себе и нежно проговорил:

– Горек был мой путь по грешной земле; еще отроком я должен был, подобно хищному зверю, рыскать в долинах и искать добычу для поддержания жизни, а охотники между тем шли за мной по пятам. Нередко противен был мне день, когда за чужим столом алкал я обгрызенные кости и ловил на себе холодный взгляд хозяина. Но, надеюсь, не бесславно пробивался я в боевом строю через неприятельские рати и честно достиг того, что со временем даст мне радостное место в чертогах витязей. Последний прыжок в толпу неприятеля казался мне высшим блаженством, и в звуках боевой песни слышалось мне, что бессмертные зовут потомка в дружину свою. Но с той поры, как увидел я тебя, как сделалась ты мне дороже жизни, стал находить я другую отраду на свете: было мне приятно сидеть над долинами, улыбаться при виде козлов и баранов, бодающих друг друга в нашем дворе, или глядеть на ратных товарищей, приносивших в плетушках соты диких пчел. Но боги, одарившие нас таким счастьем, определяли также, что непрочно будет оно и исполнено страданий для тебя, моей возлюбленной. Я вынужден был добиться тебя отважным похищением. Сделавшись моей женой, ты стала беднее, чем была дома. Кроме моих суровых товарищей да поселенцев, давших мне присягу в верности потому только, что не было им счастья на родине, никто не приветствовал тебя. Я часто замечал, что от изгнанника таила ты свои слезы и вздохи по родине. Но сегодня, когда упал плащ королевы, верховные боги вразумили меня. Очень может быть, что им угодно призвать меня к себе, поэтому я стараюсь, чтобы славным было мое отбытие и гибельным для врагов моих.

– Уезжай из этой ограды и устрой себе новое жилище на чужбине! – воскликнула Ирмгарда.

– Только дикий зверь покидает свое логово, когда несется на него свора псов, но не начальник народа!

– Целый год ты счастливо прожил в безвестности, выносил сына на щите, жена обнимала твою шею. Подумай об этом, Инго, прежде чем сделаешь выбор.

И она с тоской взглянула в его глаза.

Инго еще раз подошел к маленькому окну и во все стороны осмотрел мглистую окрестность. Небо алело, подобно жаркому золоту; в долинах над ручьем поднимался туман. Взглянув на высокие холмы, темные леса и плодоносные поля, Инго повернулся к жене.

– Когда певец пел в чертоге, и ты в присутствии всех почтила чужеземца, тогда я был тебе мил, потому что шел я впереди витязей по стезе смерти. Что изменило помыслы твои, жена вандала?

– Боязнь лишиться тебя, – тихо ответила Ирмгарда и скрыла свое лицо на его груди.

Инго крепко обнял ее.

– Высоко держал я голову изгнанником, пользовался счастьем дня, считал жизнь ничем в сравнении со славной смертью, гордясь тем, что был я верен каждому, кому вверял себя, и грозен врагам моим. Кто желает усмирить гордость мою, того я убью или тот убьет меня. Но горделивее, чем когда-либо, готовлюсь я теперь к бою: могуч напор врагов, и ты, возлюбленная, увидишь, что недаром певец прославлял витязя. Приготовься, княгиня, к торжественному дню твоего супруга! Вскоре услышишь ты вокруг брачного покоя пение лебедей твоих, а над облаками увидишь воздушный мост, по которому витязи умчатся ввысь.

Мрачнее становились тени ночи, пылал сторожевой огонь, отбрасывая багровый свет и облака дыма на двор, где ратники готовились к отпору. Они очищали двор от телег, несли метательные копья и камни. Им помогали служанки: они черпали воду из ручья и наполняли ею бочки и кадки у чертога. Гонцы-селяне бегали с поручениями, приезжали и уезжали вершники, и приказания начальника доносились из-за вала, окружающего укрепление.

Ирмгарда с Фридой спустились с вышки. Подавлены были сомнения княгини, и шла она по двору, как бы несомая богиней силы. Довольный Бертар улыбнулся, когда она приблизилась к нему. Быстро поднявшись с земли, где он работал молотком над большой пращей, старик приветствовал Ирмгарду, как приветствует воин своего начальника:

– Отрадно видеть мне королеву в таком наряде; приятны мне ее светлое лицо и золотые украшения на груди. Хвалю я пир, на который невеста является в богатом наряде. Охотнее бьемся мы, ратники, при виде госпожи, которая, подобно деве битв, склоняется над воином. Выслушай, однако ж, доброжелательные слова старца. В мирное время ты была доброй госпожой для буйных ратников; обо всех ты заботилась, но и со всеми была горда, как подобает доброй хозяйке, чтобы не касались ее ни дерзкий взгляд, ни непристойная шутка захмелевшего от меда. Но если угодно тебе, будь теперь ласкова с воинами, приветливо поговори с каждым и щедро раздай запасы, хранимые тобой в погребах и кладовых. Я не опасаюсь, что не хватит пищи и напитков во время битвы, но иной и разит сильнее и сильнее мечет оружием, если почтен он медом и доброй закуской. До сих пор мы подстерегали только бургундских хищников, но на этот раз быть работе, о которой станут говорить новые рода.

Старик почтительно взял протянутую ему Ирмгардой руку.

– Все случилось, как я всегда того желал: небольшое поле и горячий бой, и я бок о бок с моим повелителем, – продолжал он. – Одно только смущает меня: невелик отряд, который последует за ним на поле битвы, а богу войны приятнее считать на своей ниве тьмы воинов, нежели одиночные стебли. Поди-ка сюда, Вольф! – закричал он молодому турингу. – Ты мастер обращаться с женщинами, а они расхваливают тебя как танцора. Будь же старшиной над женщинами. Предводи ими, когда они станут скатывать камни со скалы или заливать горящую на кровле стрелу. Вытащи из ямы бычьи и оленьи шкуры и расстели их влажными на кровле дома, потому что после древесной листвы нет лучшей защиты против подметного огня.

– Я надеялся быть поближе к предводителю, – ответил обиженный Вольф.

– Никто и не запрещает тебе в нужную пору сделать приличный прыжок, – утешил его старик, – но доблестнее, чем полагаешь, обязанность твоя.

– Ты думаешь, что кое-кому из нас жарко придется сегодня?

– Кое-кому из них – так следует говорить, – ответил Бертар. – Постарайся только, пригожий ты парень, понравиться высоким женам судеб.

– Не о себе думал я, – заметил Вольф, через плечо взглянув на дом.

– Не оглядывайся назад – таков закон войны. Все, что позади тебя, пусть само заботится о себе, а ты посматривай на тех, кто перед тобой.

Вольф приготовился было поднять на веревках связку влажных шкур, как вдруг к нему подошла Фрида и насмешливо проговорила:

– К славному же делу приставили тебя: незавидно пахнут ковры, которые ты расстилаешь над нами. Если ты будешь оруженосцем, защищающим нас, женщин, то враги наверняка остановятся шагах в десяти от нас и с отвращением отвернут в сторону свои носы.

– Будь я начальником, – сказал раздосадованный Вольф, – я бы поставил тебя над воротами, перед всей ратью, чтоб злобными речами язвила ты сердца врагов. Помоги-ка мне приставить лестницы в зале к слуховому окну и подержи веревку, чтобы наверху я развязал кожи.

Фрида охотно ему помогла. Вольф разостлал все шкуры, спустился вниз, и увидев, что кроме них в покое никого нет, проворно поцеловал Фриду. Но она не противилась, а быстро вынув ленту, сказала:

– Дай руку, Вольф, чтобы я связала себя с тобой. Если доживем до завтрашнего вечера, то я буду твоей женой. Я часто бывала с тобой неласкова, но сегодня скажу: на свете нет мне милее тебя.

Она перевязала ему руку, а Вольф воскликнул:

– Мне остается прославлять королеву, лишившую шипов мою розу!

Фрида горячо поцеловала Вольфа, вырвалась от него и убежала к служанкам.

Снова под серпом луны проносились облака, создавая страшные образы – тела людей и ноги коней – то озаряемые золотистым светом, то темные, как уголь. Над Идисбахом вился и клубился туман, подымаясь к обводному валу и укреплению. У его ворот раздавались крики животных и голоса людей; жители сел гнали из долин коней, быков и овец. Мужчины шли, держа щиты и копья, которыми они подгоняли стада, плелись женщины и дети, навьюченные домашним скарбом. Тяжел был их путь в гору: иной оборачивался назад, с грустью подумывая, вернется ли живым в недавно отстроенный им дом или все вспыхнет пламенем. У ворот нижнего вала толпились беженцы, и вандалу, охранявшему вход, приходилось кричать, чтобы в темноте хлебопашцы не уклонились от дороги, ведущей к воротам. Двор укрепления на вершине горы заполнялся людьми и стадами. Ревели быки, неистово бегали кони, а женщины с узлами жались к деревянной ограде. Бертар посоветовал мужчинам поставить животных в несколько рядов, а овец обнести плетнем. Посреди двора пылал огонь, для голодных кипели горшки, а подчаший разливал жаждущим пиво. Бертар переходил от одного к другому, как в мирное время, честно приветствовал каждого, выпытывал их мнение и вместе с тем прикидывал численность хлебопашцев и их боевые возможности.

– Чего замешкались соседи по ту сторону ручья, где крепкорукие земледельцы с Агорнвальда и Финкенвеля? – закричал он турингу Бальдгарду. – Неужели белый туман ослепил марвингов, не слышен им крик башенного стража, не видят они зарева огня?

– Медленны они на подъем, – озабоченно ответил Бальдгард. – Я видел, что они отправляли стада и телеги к лесным становищам – не оставят же они своих детей и коней. Хотя поспешность была бы им полезна, потому что в сумерках вдоль ручья проходил отряд, блестели щиты и железные шишаки. Полагаю, это буйные ратники королевы; они ищут ночлег во дворах, по ту сторону ручья.

Из долины по тропинке пронесся всадник; он влетел в ворота на задыхающемся коне и на скаку сделал знак Бертару.

– Радгайс! – закричал старик и поспешил в чертог, где Инго принимал донесения. Гонец соскочил с коня и поклонился.

– Королевские ратники перешли нашу границу – их целый рой, и с ними дружина Теодульфа. С трудом ушел я горами, запалив солому. Стоят они за лесом, в долине.

– Ты видел королеву?

– Только Теодульфа да еще Зинтрама, старую лису.

– Если Гизела посадила в седла небольшое число всадников, то многим из ее верных не увидеть семейных кубков, – презрительно сказал Бертар.

– От Майна едут с докладом о других гостях, – заметил Инго.

Примчался вандал Вальбранд.

– Ехал я, король, сосновым бором, чтобы разведать, что творится на той стороне границы, как вдруг на опушке леса послышался стук щитов. Я спрятал моего коня, а сам пешим стал пробираться через чащу. И я увидел, как длинной вереницей тянулась рать бургундов – три отряда: всадники и пехота. Возле предводителя ехал чужеземец, римлянин из числа телохранителей кесаря, известных под прозванием протекторов: я узнал это по шлему и доспехам, к тому же слышал его смех и римскую речь. Беспечно шли они по песку, без передовой охраны и разведчиков, вполне уверенные в себе. Я закаркал из чащи, как ночной ворон; напуганные, они остановились, сквозь ветви деревьев посматривая на небо. Я из-за дерева метнул копье в римлянина. Он со стоном повалился на песок, остальные громко вскрикнули – а я скрылся в зарослях. Полагаю, для них это дурное предзнаменование.

– Хвалим мы предусмотрительность королевы собравшей чуждую рать против воинов моих, – сказал Инго. – Неужели она так мало доверяет турингам, что приглашает на пир мечей своих соотечественников? Где встревожил ты витязей птичьим криком?

– На полдороге между Майном и здешними местами, – ответил Вальбранд, – я еще видел, как они расположились на ночь лагерем. Бургунды проснутся поздно, – прежде чем в долинах наступит утро, они не подымутся, будь даже дело спешным. В тумане я рассмотрел следы коней по ту сторону ручья.

Инго жестом отпустил гонца, сказав Бертару:

– Наблюдай, чтобы все спали за исключением сторожевых: завтра всем понадобятся острые глаза и отдохнувшее тело. Усиль стражу у ворот, чтобы неприятель не подкрался быстрым броском. На рассвете мы соберем хлебопашцев и посчитаем число ратующих. Для укрепления наш отряд не велик, но мы сражаемся за жизнь, а враги наши – ради скудной добычи. Но прежде чем посвятить себя яростному бою, в последний раз мирно приветствую тебя, отец мой. Если нас, скитальцев, считают достойными называться сильной ратью, то этим я обязан тебе, и радуемся мы этому.

Светало; тучи, окаймленные багровыми бликами, застилали солнце. В укреплении поднимались с земли проснувшиеся воины. Мужи готовились на служение беспощадным богам войны: умащивали себе волосы, надевали на руки и шеи золотые и бронзовые запястья и крепко перетягивались поясами, чтобы быстрее был шаг и резче движения мускулов. Одни надевали рубахи из оленьей кожи, покрытые стальной чешуей, другие сбрасывали с себя шерстяные кафтаны и расстегивали рубахи, чтобы видны были на груди доблестные раны. Мрачны были взоры воинов, неукротимо их мужество и молчаливы действия, потому что неприличны праздные речи на службе у бога войны.

Предлагая вооружавшемуся возле него Вольфу толстое золотое кольцо, Бертар сказал:

– Давно уже храню я эту драгоценность, полученную мной некогда в подарок от короля. Прими ее сегодня, как дар твоего товарища, чтобы не неотличенный потрясал ты копьем подле нас, и не сказали бы враги: «Посмотрите, оказывается этот туринг не дослужился у чужеземцев ни до какой награды».

Вольф надел кольцо, с благодарностью взглянул на старика и ответил:

– Когда будешь устраивать бой, то вспомни, чтоб не остался я среди женщин, и не гневайся, если скажу тебе: кто враг господину, враг и его дружине, но гораздо охотнее я поднял бы руку на бургундов, не принадлежащих к моему племени.

Старик мрачно улыбнулся.

– Напрасно лаешь, молодой пес, еще не почуял ты запах крови, но как только наступит день и тяжелее скучатся облака, ты сразу перестанешь обращать внимание на подобные сомнения.

Перед покоем короля воздвигли жертвенный камень, вокруг которого собрались ратники. Инго вышел из хором со своими воинами: на нем была сизая стальная кольчуга и шлем, увенчанный головой вепря с серебряными зубами – багровым блеском сверкали глаза чудовища. Ратники подвели молодого коня, и Бертар вонзил в него жертвенный нож. Король пропел песню крови; каждый из ратников погрузил руку в кровь коня, и все поклялись друг другу в верности, а королю в повиновении.

С вершины дерева раздался отчетливый женский голос:

– Берегись, король, сверкают щиты и острия копий!

Рог сторожа на башне зазвучал предупредительным сигналом, и к королю подскакал гонец:

– Вдоль ручья идет отряд королевских ратников и с ними сама королева!

Во дворе укрепления раздался бранный клич; схватив щиты и копья и собравшись кругом, воины пропели боевую песню, прислонив рты ко впадинам щитов. По долам разнесся суровый напев – вначале медленно и торжественно, но усиливаясь, подобно шквальному ветру, зазвучал он наконец резко, как вой девы ветра. Когда он смолк, внизу раздались пронзительные крики. По приказу Бертара воины стали спускаться с горы и рассредоточиваться по валу.

– Несогласно звучала боевая песня, – тихо сказал Бертар Инго, – розно у наших ратников и хлебопашцев; поэтому доверяй сегодня лишь родному напеву.

Инго еще раз взобрался со стариком на вершину дерева.

– Действительно, королева привела только веселых вассалов из своего замка да дружину Зинтрама, пригласив бургундов для того только, чтобы они живее покончили дело. И охотно пожаловали они, потому что их десяток приходится на одного нашего. Посмотри, витязь, они уже окружили щитами наш ров. К валу! Приличие требует, чтобы я приветствовал Гизелу – я буду против того места, где начальствует королева, а ты веди людей южнее, на чуждую рать.

Быстрым шагом витязи поспешили к засеке. Раздался крик, полетели копья, и осаждающие небольшим отрядом ринулись вперед, неся камни и хворост к внешнему укреплению для засыпки рвов.

Везде, где на северной стороне схватка становилась жарче, раздавался могучий воинский клич Инго, а с южной стороны отвечал ему зычный голос Бертара, и куда бы ни бросал король копье, там тотчас же возникал Теодульф, требуя мести. Не раз дрожало его копье близ головы Инго, вонзаясь в брусья ограды, и щит вандала трещал под оружием королевским. Но не удался неприятелю натиск – и осаждающие отошли, разбились на небольшие отряды и стали носить из селений и лесов доски и бревна и усердно работать топорами и молотками.

– Могучим размахом вздымались руки твоих товарищей! – одобрительно воскликнул Бертар, обращаясь к сыну Беро. – Но неужели ратники королевы превратились в плотников? Презренен воин, который скрывается за дощатым щитом.

А к Инго он обратился с улыбкой:

– Мало выказали пыла бургунды в натиске, и очень скудны жертвы, принесенные нами богу войны, так что приходится обратиться к нему: «Милостиво довольствуйся и малым», подобно тому, как сказала однажды кукушка медведю, предлагая ему на обед пару дохлых мух.

Под горячим полуденным солнцем клубились сизые грозовые тучи; вдруг рога осаждающих издали призывный сигнал к новому бою, и с обеих сторон снова поднялся воинственный крик. Сильнее теперь был натиск и грознее опасность, потому что осаждающие не напрасно работали топорами. Со всех сторон они лезли за дощатыми щитами. Снова забрасывали хворостом ров и тащили пни и брусья, чтобы перекинуть мост через углубление; бургунды соорудили также стропила, на которых были подвешены бревна, осадные тараны – с грохотом ударялись об ограду раскачанные сваи, и длинные крючья сбрасывали в ров дощатую ограду. Вокруг мощных орудий разгорелся лютый бой. Если отступал один отряд осаждающих, его место тут же занимал другой, потому что за воинами стояла сама королева, беспрестанно побуждая их к приступу и словом, и воздетой рукой. Наконец врагам удалось кое-где разрушить ограждение и подняться по рву. И закипел тогда горячий бой на открытых местах, но защитники сплотились телами и щитами, загораживая проломы. Однако подобно волнам, хлынувшим через прорванную плотину, превосходящие числом враги ринулись вперед, и небольшой отряд осажденных был оттеснен к возвышению. Инго с немногими товарищами, бившимися бок о бок с ним, стоял у ворот укрепления, щитом и копьем прикрывая отступление своих воинов. Он последним вошел в ворота, и за ним тут же взмыл вверх подъемный мост.

Осаждающие испустили победный клик и устремились к последнему окопу на вершине горы. Но непродолжительно было их торжество: с крутого возвышения чаще полетели копья, и запрыгали камни, пролагая кровавый путь через тела осаждающих. Но уменьшилась и цепь защитников – скорбен был их ратный пыл, потому что сражались они за последний рубеж, укрывавший их от погибели. Все были при ратном деле; даже женщины, подобрав платья, проворно подавали мужчинам камни. Невмоготу пришлось врагам, и побежали они вниз широкими прыжками, причем не у одного из них нога оказалась раздробленной обломком скалы.

Тогда разгневанная королева, подъехав к свои ратникам, желчно сказала:

– Если намереваетесь вы, прыгающие витязи, пить мед королевы, то поднимитесь к ивам и опрокиньте каменное корыто, из которого они черпают себе воду. Быть может, губами придется им подбирать текущие капли влаги.

Теодульф, приказав воинам провести общую атаку со всех сторон, побежал туда. Снова зазвучали рога и раздались пронзительные крики, снова полетели с вершины горы копья и камни. Но пока осаждающие метали стрелы, Гадубальд с четырьмя товарищами поднялся руслом ручья к ивам; согнувшись под щитами, ратники несли крепкие рычаги, и под защитой скалы добрались до деревьев. От Бертара не ускользнула грозящая опасность, и взяв с собой нескольких ратников, он поспешил через калитку вниз.

– Мы нападем снизу, а вы пускайте стрелы со л скалы, чтоб ни один не ускользнул!

Но когда старик прибежал к деревьям, огромный каменный водоем уже треснул, сдвинутый со своего места.

– На беду себе пришел ты, винный мех, к источнику! – взбесился Бертар и, прежде чем Гадубальд успел защититься, мощным ударом палицей раздробил ему голову.

И другие королевские воины тоже пали под ударами вандалов, лишь один попытался бежать, но и он рухнул на землю, пораженный в спину смертоносной стрелой. С вершины горы его гибель приветствовалось громкими криками.

– Водоем разрушен, – тихо сказал вернувшийся Бертар, – бешено стремится вниз вода, и трудно будет теперь моим товарищам добыть ее и себе, и своему скоту.

– Королеве памятен источник, – сурово улыбнулся Инго. – Но если они опрокинули камень, то мы должны снова поставить его на место. Приготовь жерди, подбери воинов и окружи щитами руки умельцев.

Вдруг над ним в башню со свистом ударила стрела, вокруг нее запылало маленькое пламя.

– Королева напоминает нам о разоренном источнике, – сказал Бертар.

Вокруг горы расположились стрелки, пуская воспламененные стрелы в деревянное укрепление и ловко уворачиваясь от брошенных камней. То там, то здесь огонь лизал брусья и столбы; осажденные жердями сбивали стрелы и сбрасывали пламя, но все чаще вспыхивал огонь – раздавались жуткие крики, вопили дети, кони взвивались на дыбы, когда на них падали горящие стрелы – они рвали недоуздки и бешено носились среди людей. Становилось все труднее, и иные из защитников уже лишились и надежды, и мужества.

К рати королевы во всю прыть мчался всадник с небольшим числом сопровождающих. Он и его спутники были встречены громкими криками дружины Теодульфа. Князь Ансвальд сошел с коня.

– Ложным известием я приглашен к твоему двору, королева, а между тем ты мстишь здесь по моему делу.

– Непрошеный и нежеланный приходишь ты, – ответила королева. – Не помышляй, однако ж, стать между мной и местью моей, потому что непрошеного посредника поражают стрелы с обеих сторон. И никому из смертных не изменить судьбу их, если сами они не смогут этого.

– Если королева хочет властвовать над народом турингов, то она почтит обычай страны. Я вижу там женщин и детей от нашей крови; гнусно бросать копья и горящие стрелы в беззащитных из своего же племени, и всякий свободный туринг, желающий победы в честном бою, поможет мне предотвратить такой позор. Да уклонится королева от того, что сделает всех нас безбожниками в памяти людей.

– Разумно говорит князь! – вскричал какой-то престарелый воин, и туринги загремели копьями.

– Благо князю Ансвальду!

Королева мрачно взглянула на отряд, но промолчала.

– Выслушай меня, повелительница! – вскричал Ансвальд, устрашенный ее суровым лицом. – Моя дочь, которую я обещал некогда Теодульфу, стоит теперь среди пылающих стрел, а с ней и другие женщины из лесов. Мне одному принадлежит право наказывать дочь мою, и никто, даже ты, не может лишить меня этого права.

Он встал на дороге перед дружиной.

– Здесь стою я, Ансвальд, князь турингов, не раз предводивший в боях вашей ратью. Но прежде, чем решитесь вы погубить беззащитных, воздевающих руки там, за валами, сперва убейте меня, чтобы не пережил я такого позора.

И снова раздались восклицания воинов.

– Ко мне, ратники короля! – вскричала Гизела. Теодульф и Зинтрам поставили своих коней рядом с конем королевы и тихо переговорили с ней.

– Не будь ты вне себя, старик, – начала наконец королева, и голос ее гневно дрожал, – я наказала бы тебя, потому что безумно побуждаешь ты воинов к неповиновению. Но мало у меня желания проливать кровь хлебопашцев, хотя они самовольно выселились за пределы страны. Пусть раздастся звук рогов, Теодульф, и крикни за вал: хлебопашцы имеют свободный выход; не одни только женщины и дети, но и безоружные мужчины могут выйти из окопов, без вреда их телу и имуществу, по милости королевы.

Снова из рядов раздались одобрительные восклицания, и протяжными звуками возвестил рог о прекращении боя. Теодульф подошел к валу на полет копья и могучим голосом возвестил укреплению милость королевы.

За валом поднялось неистовое волнение. Ворота остались запертыми, но к валу и к столбам ограды, кидались в отчаянии обезумевшие люди, бросали столбы и бревна вниз и сами скатывались следом. То тут, то там из-за окопа вырывался отряд, с робкой толпой женщин и детей, вперемежку с конями и быками. Повыходили также иные и из мужчин, побуждаемые страхом, утомленные безнадежным боем, – их руки багровели еще жертвенною кровью. Но большинство хлебопашцев столпились на горе, со щитами у ног, нерешительно глядя вслед женщинам и стадам. Только присяга и стыд удерживали их.

Но Инго подошел к ним и громко вскричал:

– Вы пришли добровольно, значит, свободно можете и уйти: соотечественники зовут вас. Я не хочу косых взглядов и неохотной службы. Воин, во время боя тоскующий по жене и детям, мало приносит мне чести. Я освобождаю вас от присяги, и если хотите, то позаботьтесь о собственном спасении.

Многие молча прислонили щиты к ограде и не оглядываясь бросились вниз. И Бертар закричал оставшимся:

– Не сразу отделяется на гумне мякина от пшеницы. Я вижу еще кое-кого, кого ветер унес бы за ограду. Попытайтесь еще раз, горделивые товарищи! Охотно обойдемся мы без лесных жителей. Их выбор сделан: одна дорога ведет наверх – в чертог короля, другая вниз – к навозным кучам.

Бертар пошел за своим повелителем, поспешившим в хоромы. Оставшиеся немного подождали, но их воинский пыл быстро угас. Мало кто последовал за королем, большая часть бежала, побросав оружие. Бальдгард и Бруно последними оставили укрепление.

Из долины с воинственными криками устремилась наверх рать королевы. Ратники уготовили ей путь: изрубив засовы ворот, осаждающие ринулись на открытую площадку перед хоромами. Но быстро отступили они назад: из пращи, поставленной Бертаром на лестнице, у входа, в ряды врагов полетели заостренные колья. Они пытались спрятаться за ограду, но копья летели в них со всех сторон.

А из долины сыпались на кровлю пылающие стрелы. По ее стропилам клубился белый дым, сквозь который вдруг раздался крик: «Воды наверх!»

На лестнице стоял ратник и кричал:

– Трещит кровля, коробятся бычьи шкуры! Стрела бургундов занесла огонь на выступ кровли, она пылает, а ведра пусты!

– У нашего источника отдыхает королева, – мрачно пошутил Бертар. – Если не хватает воды, то пивом залей огненные языки.

С воем пронесся по кровле порывистый ветер, вызвав облака дыма и пламенного жара. Раздался Радостный крик врагов – то тут, то там из-под шкур начал пробиваться огонь.

– Сойди вниз, Вольф! – закричал Бертар витязю который с опаленными волосами и почерневшими руками с трудом держался на лестнице. – Из твоего тела уже струится источник, и багрянцем покрылась лестница.

– Но этого недостаточно, чтобы погасить огонь – ответил Вольф.

Спустившись вниз, он встряхнул свою окровавленную руку и схватил оружие.

– Отворите двери, воины, чтобы сквозняк удалил дым от нашей повелительницы, – приказал Бертар. – Кидайте копья во все стороны – и дальность их полета укажет, как велика теперь держава вандалов.

Инго стоял у лестницы хором, прикрываясь щитом; над ним носились густые облака дыма и, гонимые бурным ветром на врагов, скрывали их лица и доспехи.

– Хоромы отворены! – закричал им Инго. – Хозяин ждет с приветом! Почему медлят оробевшие гости?

Из дыма к нему устремилась какая-то фигура муж без щита, и раздался голос:

– Ирмгарда! Дитя мое! Отец зовет тебя спасайся несчастная! —

Услышав крик, Ирмгарда вздрогнула и положила младенца на руки Фриды. И снова со двора послышался зов, уже более пронзительный и тоскливый:

– Ирмгарда! Утраченное дитя мое!

Инго поставил щит на землю и посмотрел через плечо:

– Ястреб зовет своего птенца, повинуйся зову, властительница турингов!

Мимо Инго, не обращая внимания на летящие копья женщина пробежала к своему отцу. В рядах турингов послышались крики радости и приветствия. Обняв отца, Ирмгарда вскричала:

– Благо мне! Увидели тебя глаза мои, и на своей груди ты держишь меня!

У витязя Ансвальда дрогнуло сердце, и он потянул ее за собой:

– Тебя ждет мать, милое дитя!

– Благослови меня! – воскликнула Ирмгарда. – Жарко истоплен покой, в котором бедный ребенок плачет по матери. Благослови меня, отец мой!

Князь опустил руку на ее голову, а Ирмгарда склонилась к его коленям, затем быстро поднялась, отступила назад, простерла к нему руки и, вскричав: «Поклонись матери!», бросилась назад к пылающему дому.

Неподвижно стоял Инго, устремив на врагов острый взгляд. Но когда его жена, в смертельной тоске, возвратилась к нему, он протянул к ней руки, чтобы обнять ее. И в этот миг Теодульф швырнул в него копье – оно поразило короля в бок, и тихо выпал Инго из объятий своей жены. Подбежавший Бертар щитом прикрыл раненого, а ратники, вздыхая, отнесли его на высокую господскую скамью. Ирмгарда опустилась перед ним на колени, но Бертар сурово сказал:

– Пусть женщины плачут подле раненого, а вы, ратники, живее сюда и приготовьтесь следовать по стопам короля. Четверо дверей в хоромах королевских, и каждая ведет в чертоги богов. Постарайтесь отомстить за рану короля. Вальбранд, ты последним сидел на скамье повелителя – за это ринешься ты первым; последним же буду я.

Вандалы устремились к дверям, а оттуда один за другим вниз по ступенькам. И снова вокруг дома поднялся бранный шум. Бурный ветер неистовствовал над пылающей кровлей, в небесной выси рокотал гром, крыша хором трещала, падали горящие доски и пепел. Оглушенная Фрида положила младенца на ложе короля.

– Ребенок улыбается! – воскликнула Ирмгарда и, рыдая, склонилась над младенцем, который весело болтал своими ножками и тянул ручки к пламени. Ирмгарда крепко обняла ребенка – в покое царило безмолвие. Вдруг она вынула из-под платья сумку из кожи выдры, надела ее на крошечное тело младенца, завернула его в покрывало и, еще раз поцеловав, передала Фриде со словами:

– Спаси его и напевай ему о родителях!

Фрида побежала к Вольфу, который как копьеносец находился при короле.

– Пойдем, – тихо сказала она. – У задней двери стоят люди из наших лесов. Мы умчимся в родные края.

Но в это время Бертар хрипло вскричал:

– Где замешкался первый хороводник? Танцоры ждут!

– Прощай, Фрида, – решительно сказал Вольф. – Не из одной и той же двери выйдем мы с тобой отсюда. Прощай и помни меня.

Еще раз посмотрел он на нее своими доверчивыми глазами, стремительно выскочил за дверь, перепрыгнул через пылающие бревна и на бегу вонзил копье в грудь одного из ратников королевы. Раздался громкий вопль, в витязя полетели стрелы, кровь хлынула у него из ран, но, потрясая мечом, он кинулся к отряду, перед которым стоял Теодульф – неистово поднял Вольф оружие на прежнего своего товарища, но упал на землю, умирая.

И снова раздался предостерегающий голос Бертара:

– Горят стропила, спасайте женщин!

А князь Ансвальд, подбежав к двери, воскликнул:

– Ирмгарда!.. Спасите мою дочь!

Против него, у двери, возникла согбенная фигура старца: голова покрыта пеплом, борода опалена, в выражении лица жажда мести. Он свирепо вскричал:

– Кто так дерзко шумит у спальни королевской и требует повелительницу? Не ты ли, глупец, некогда раскаявшийся в предложенном тобой же гостеприимстве? С холодным приветом отпустил ты короля, так пусть же, как железо будет холоден ответ вандала!

И быстро, словно хищный зверь, спрыгнул он со ступенек и пронзил копьем грудь князя турингов, закричав изумленной толпе:

– Все свершилось и доблестен конец! Прочь, бледнолицые дуралеи, и с бабьем вертите жернова королевы вашей! Великий король вандалов возносится к своим предкам!

Вокруг него летали стрелы, но подобно раненому медведю, он стряхивал с себя железо – потом тяжело повернулся к хоромам, сел со щитом у королевского ложа и не промолвил уже ни слова.

Через разбитые ворота въехала королева. Грохотал гром и сверкали молнии, пламя дома ярко освещало золотой панцирь, покрывавший грудь королевы. Она соскочила с коня, и робко отступили ратники: мертвенно-бледно было ее лицо, мрачно сдвинуты брови.

Она стояла неподвижно и смотрела на пламя. Раз только шевельнулась она, когда увидела женщину, которая с ребенком на руках отбивалась от державших ее воинов.

– Это служанка с их сыном, – вполголоса, сказал бледный Теодульф.

Гневным движением королева приказала отвести женщину в сторону. Огненные языки высоко вздымались над коньком дома, ветер раздувал пламя, пылавшее широким кругом, и бросал на Гизелу и воинов горящие доски и щепы. Но недвижно стояла королева, пристально глядя на огонь.

В хоромах было тихо. Ирмгарда стояла на коленях перед ложем супруга, волосы ее покрывали рану Инго, которого крепко обняла она, прислушиваясь к его дыханию.

Король обнял жену и безмолвно взглянул ей в глаза.

– Благодарю тебя, Инго, – сказала она. – Прости, возлюбленный, в последний раз лежим мы вместе на ложе.

Совсем близко прогрохотал гром.

– Слышишь? Там, наверху, зовут! – прошептал умирающий.

– Держи меня, Инго! – вскричала Ирмгарда. Яркая молния пронзила комнату, грянул громовой удар, и рухнули стропила кровли…

На дворе, на оглушенных воинов королевы сыпался град, он ударялся о шлемы и панцири.

– Боги призывают сына в чертоги свои! – вскричала королева и плащом укрыла голову.

Бросившись на землю под щиты, воины поспешили скрыть свои лица от гнева громовержца. Когда же гроза пронеслась, и, робко, поднявшись, ратники посмотрели вокруг себя, то поверхность горы уже вся была покрыта серым слоем града, дом рухнул и от влажных углей поднимался дым. Но королева по-прежнему стояла, словно окаменевшая. И тихо молвила она:

– Одна покойно лежит на горящем ложе, другая стоит на дворе, пораженная градом. Жребии подменены завистливыми богами: находиться там – то было мое право… Где ее ребенок? – вдруг спросила она грозно поведя очами.

Но Фрида и младенец исчезли. Воины искали их в горах и долинах, осматривали каждое дуплистое дерево, обшаривали густые заросли. Теодульф со своей дружиной изъездил всю землю лесных обитателей расспрашивал о беглецах у каждого очага, – но никогда уже королева не имела вестей о сыне Инго и Ирмгарды.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. В 724 году

По лесной дороге, ведшей от Майна на север, в холмистую страну франков и турингов, знойным утром молча ехали три всадника. Первый был проводник – молодой человек крепкого сложения, его длинные волосы в беспорядке свисали, а голубые глаза беспрестанно бегали, озирая лес по обеим сторонам дороги. На нем была полинялая кожаная шапка, поверх темного кафтана большая сума с дорожными припасами, в руке метательное копье, за спиной лук и колчан, на боку длинный охотничий нож, у седла тяжелая лесная секира. В нескольких шагах за ним ехал широкоплечий мужчина зрелого возраста, большой лоб и блестящие глаза сообщали ему вид воина. Но одет он был не как ратник: его коротко подстриженные волосы были скрыты под саксонской соломенной шляпой, поверх длинной одежды не было воинской перевязи и за исключением висевшей у седла секиры, которую имеет при себе в глуши каждый путник, не было видно другого оружия; заключая по большому, привязанному к седлу мешку, путешественника можно было принять за торговца. Возле него ехал юноша в такой же одежде и с таким же снаряжением; за спиной у него висел узелок, а в руке была ветка, которой он погонял свою лошадь. По обращению к ним проводника ясно было, что не считал он путников людьми важными: коротко отвечая на вопросы старшего из них, он высоко поднимал голову, и только по временам, когда дорога круто шла вверх или когда путники отставали, он мрачно оглядывался назад, но тотчас отводил взгляд, как от неприятных товарищей. С одного возвышения на другое тянулся трудный путь среди древних сосен по пескам и камням; на почерневшей земле не росло почти ничего, кроме молочая, вереска и темных лесных ягод. Все было тихо, только вороны каркали на вершинах деревьев; знойный воздух был пропитан запахом смолы, и ни одно дуновение ветерка не освежало воспаленных щек. Дорога стала подниматься вверх, и соскочив с коня, юноша нарвал на обочине пучок ягод и дал их всаднику, который поблагодарил молодого человека ласковым взором и начал на латинском языке:

– Не видишь ли конца лесу? Устали кони наши, а солнце склоняется к закату.

– Ствол за стволом, отче, и ни одного светлого луча впереди в лесу.

– Ты не привычен к трудным дорогам, Готфрид, – с участием сказал старший. – Неохотно я взял тебя в пустынную страну и недоволен теперь, что уступил твоим просьбам.

– Но я счастлив, отче, – с веселой улыбкой возразил юноша, – что могу сопутствовать тебе недостойным слугой.

– Юношам всегда приятны странствования, – сказал всадник. – Посмотри на нашего проводника: это могучее дикое дерево, ждущее только прививки.

– Не ласков он с нами.

– Если он неприветлив, то почему он должен оказаться нечестным? Он поклялся Гильдегарде и мне в целости и сохранности провести нас за горы, да и не выглядит он плутом. Но если бы он и оказался таковым, то и в этой глуши нашелся бы кое-кто посильнее него.

И путник наклонил голову.

– Посмотри, он нашел нечто, не позволяющее ему продолжать путь.

Осанка проводника изменилась; выпрямившись, сидел он на коне, приподняв копье, как бы готовясь к нападению.

Незнакомец подъехал к проводнику.

– Имя тебе – Инграм, как я слышал?

– Я Инграбан, туринг, – надменно ответил проводник, – а вот это Ворон, мой конь.

Он потрепал по шее благородное животное, черное как и его крылатый тезка, и под рукой всадника конь заржал и поднял голову.

– Я вижу, что знакомы тебе пути и вдали от родины.

– Часто ездил я гонцом моих соотечественников к графу франков, за Майн.

– Значит, Гильдегарда, вдова графа, издавна благосклонна к тебе?

– Я сражался в дружине ее мужа, когда его убили венды. Гильдегарда женщина добрая, к тому же она печется о моем больном оруженосце.

– Я встретил тебя у одра больного и очень рад, что нашел столь надежного проводника. Что препятствует тебе ехать?

Проводник указал на следы на песке.

– Здесь пронесся целый табун коней, – сказал незнакомец, взглянув на следы.

– Больше трех всадников, и при встрече с ними враждебен будет их привет, – ответил проводник.

– Откуда ты знаешь, что это враги?

– Разве в твоей стране путник ждет ласкового привета в глухомани? – спросил проводник. – Проехавшие здесь были воины; они говорят на чужом языке и принадлежат к племени вендов, что на реке Заале, называемой так сорбами. Далеко рыскают они на конях своих за охотничьей добычей и за стадами скота. Да вот их знак, – и проводник тронул копьем короткую камышовую стрелу с каменным наконечником. – Они пересекли нашу дорогу вслед за последним дождем.

– И ты надеешься провести нас за горы тайно от чужеземцев?

– Было бы у вас мужество, а добрая воля у меня есть. На лесистых холмах мне известна не одна тропа, которой избегают их отряды; советую вам, однако, хранить молчание и держаться неподалеку от моего коня.

Незнакомцы осторожно двинулись вслед за проводником.

Тропинка то спускалась в тихую лесистую долину, то пролегала по болотистой почве и руслу ручья, то снова, на другойстороне, поднималась в лес. Среди высокоствольных буков путники ехали спокойнее по мшистой почве, позолоченной косыми лучами солнца. Но тропинка снова ушла в глубокую долину, и на опушке леса проводник остановился.

– Это долина Идисы, – склонив голову, сказал он, – а вот там течет Идисбах, по направлению к Майну.

Он поехал высокой луговой травой по направлению к броду; переправившись, они свернули на север, вдоль цепи холмов. Пустынно и безлюдно лежала цветущая долина. Порой путники ехали заброшенными пахотными полями; еще видны были борозды, но терновник и колючий дрок стояли на них плотной стеной, так что кони с трудом пробирались через нее. Незнакомец с сожалением глядел на заглохшие пашни.

– Здесь трудились некогда прилежные руки, – сказал он.

– С незапамятных времен пустынны места эти, – равнодушно ответил проводник.

Немного подальше он указал на одно возвышение, сказав:

– И здесь стоял двор, но венды сожгли его, когда я был еще ребенком, и двадцать уже лет растут здесь дикие травы. Если тебя занимают разоренные дворы, то здесь ты их встретишь очень много. За ручьем некогда селились авары, народ со смуглой кожей и раскосыми глазами; у них, по рассказам стариков, были заплетены вокруг голов косы – это могущественное восточное племя, но только они очень свирепые. По той стороне – так гласит предание – находилось множество дворов в священном лесу, состоящем из деревьев, которые мы называем кленами; и теперь еще уцелели некоторые из старых пней, но дворы сожжены аварами, и на месте их – пустошь. Но было это давно: везде, где видишь ты теперь терновники и репейник, некогда были постройки; иные разорены во времена наших предков, иные – на памяти живущих, но некоторые кое-где еще уцелели.

Так как незнакомец молчал, то проводник, указав на небо, подернутое заревом вечерней зари, узкой тропинкой поднялся из долины в гору. Кони путников с трудом поднялись густым лесом на возвышение, которое представляло из себя голое от деревьев пространство, заросшее приземистым кустарником и дикими цветами. Только одинокий ясень могуче возвышался веди кустов. Взоры всадников устремились поверх холмов: на юг – до самого Майна, на север – над сизыми горами турингов, а прямо – над широкой долиной, опоясанной цепью высоко вознесшихся холмов. За ними тянулось нагорье, отделенное от близких вершин земляными насыпями и рытвинами, подобными старым валам и рвам. Проводник соскочил с коня и, низко поклонившись ясеню, подошел к обрыву, при этом внимательно вглядываясь в глубь лесной опушки. И снова повернувшись к ясеню, он благоговейно сказал:

– Это гора Идисы, а это священное дерево высокой жены судеб. Место это дает защиту против злых духов, и потому я привел вас сюда.

– Ты оказался сведущим проводником, – ответил незнакомец, осматривая удобное становище, и сойдя с коня, сам отвязал от седла кожаные мешки. – Ты наверное знаешь поблизости какой-нибудь источник.

Проводник взял поводья коней.

– Прикажи твоему юноше нести фляги и помочь мне установить плетень, – сказал он и повел коней по склону шагов на сто вниз, к месту, где из обросшего мхом каменного желоба струился в долину источник. Там он привязал к деревянным кольям коней, чтобы они паслись, взял тяжелый топор и сделал знак юноше следовать за ним в лес.

Оставшись один на вершине горы, незнакомец, с молитвой, нагнув голову, обошел вокруг ясеня, как человек, умеющий толковать знамения природы, тщательно осмотрел местность и ударил ногой под сучковатый корень, высоко торчащий из земли; найдя достаточно рыхлую почву, он воткнул в нее рукоятку топора и с трудом вытащил камень, над которым росли корни. Отростки их проникли в отверстие камня и раскололи его. С изумлением посмотрел путник на одно правильно сделанное отверстие, затем благоговейно взял кожаный мешок и положил его на место камня, причем на лице странника промелькнула улыбка.

– Если в дереве этом водится нечистый, то несдобровать ему от тайного клада.

Еще раз пытливо взглянув на неровную местность и растущую на ней сочную зелень, он вынул маленькую книгу, сел так, чтобы лучи вечерней зари падали на нее, отстегнул застежки и стал читать по пергаменту. Он слышал стук колотушки и видел, что проводник намеревается устроить на ночь ограду подальше, внизу.

– Сюда, Инграм! – повелительно закричал незнакомец.

Но проводник покачал головой и продолжал стучать. Тогда незнакомец приблизился к нему и приказал:

– Принеси колья наверх, мы заночуем под деревом.

– Никогда! – решительно ответил проводник.

– Но почему, если на то моя воля?

– Разве ты хочешь, чтобы свет огня выдал чуждым лазутчикам место твоей стоянки?

– Ночь тепла, мы легко обойдемся без огня, а воин, подобный тебе, может перебиться и без печи.

Неподвижно стоял Инграм, мрачно глядя на незнакомца.

– Кто бы ты ни был, – продолжал тот, – но за хорошее вознаграждение ты взял по отношению ко мне определенные обязательства, и в этой поездке я господин твой. Если же ты не хочешь исполнять мою волю, то иди своим путем, а я и без тебя найду дорогу.

– Неохотно служу я тебе, – запальчиво возразил проводник, – и только по настоянию женщины, сделавшей мне добро. Когда же освобожусь от данного слова, то скорее буду твоим врагом – если ты умеешь владеть мечом – чем другом: да будет это известно тебе, незнакомец. Не мне страшиться этого дерева, а тебе; оно известно повсюду, и с незапамятных времен вокруг него витают верховные силы, враждебные тебе, но никак не мне.

– Следуй за мной, и я покажу тебе, насколько они мне враждебны, – сказал незнакомец, направляясь к дереву. И подняв топор, он вскричал: – Если они оскорблены, то пусть гневаются; если имеют власть, то пусть поразят меня, как я поражу это дерево!

И сильным взмахом он вонзил топор в дерево. Проводник подался назад, схватился за оружие и пристально посмотрел вверх, как бы ожидая, что знамение богов поразит дерзкого; но все было тихо, только упала засохшая ветка с семенами ясеня.

– Посмотри, – наставительно сказал незнакомец, указывая на пучок семян, – вот он, гнев твоих богов! Дерево, которого ты страшишься, было некогда летающим по ветру семенем – как и вот это – и произросло оно из крошечного зерна. Но где же обитали могучие, которых ты страшишься, когда дерево было еще семенем? Не думаешь ли, что оно стоит от начала сотворения мира? Посмотри, под его корнями я нашел этот камень, истрескавшийся и расщемленный силой дерева. Взгляни на камень: это жернов, какой вертят женщины, чтобы измолоть зерно. Прежде ясеня здесь уже стояло жилище живых людей. Не великой же чести заслуживают боги, которые в этом ясене сделались могучими тогда, когда вымерли люди, обитавшие здесь прежде, чем родилось само дерево. Но я служу повелителю, имя которому Бог, и который создал небо и землю. Он один вечен и всемогущ и пребудет вечным и всемогущим даже тогда, когда ни единой щепки не останется от дерева этого.

Проводник подсел к разбитому камню, посмотрел на кусок корня и остатки древесных углей, приставших к песчанику. Волосы опустились на его лицо, грудь сильно вздымалась.

– Если здесь стоял дом, то он сгорел, – промолвил он наконец. – Мне рассказывали, когда я был еще ребенком, что мои предки поселились здесь, на горе. Старые люди помнили сложенную про это песню, да и певец, убитый вендами, тоже знал ее.

Незнакомец дотронулся до его плеча.

– Ночь наступила, волки воют в лесу, принеси колья, Инграм.

Проводник встал.

– Я привел тебя сюда, – с горечью сказал он, – чтобы сдержать данную тебе клятву и чтобы был ты безопасности близ высокой повелительницы, в благосклонности которой я убежден. Но ты нарушаешь спокойствие богини топором своим и смущаешь меня, роняя в сердце мое тяжкие мысли. Если властен ты знать прошедшее и жить без помощи внеземных существ, то устраивай себе ночлег, где хочешь, а я тебе не помощник.

Незнакомец молча взял один из кольев, между тем принесенных юношей, и принялся за колотушку. Сильно падали удары на макушки кольев; Готфрид подавал деревяшки и стягивал их ветвями, пока вокруг дерева не образовался плетень. Готфрид ввел коней в ограду, а незнакомец, когда все было кончено, подошел к проводнику и ласково сказал:

– У нас найдется место и для тебя, и для твоего коня.

– Ни я, ни конь мой не нуждаемся в твоей защите, – уклончиво ответил Инграм. Он поднял жернов, отнес его на край обрыва, подальше от незнакомцев, затем сходил к источнику и, сняв путы с коня, подвел его к жернову. Улегшись подле своего Ворона, он положил камень себе под голову.

Между тем Готфрид связал в виде креста два куска дерева и, облобызав его, благоговейно передал незнакомцу, который водрузил крест у древесных корней, скрывавших богатство путника. Оба они стали на колени и запели латинскую вечернюю молитву; старший сильно возглашал торжественную мелодию, а юноша вторил ему. И отраженные недальним утесом, мелодичные звуки боролись с дикими голосами ночи, раздававшимися в лесу визгом и воем. При начале пения проводник поднялся было, но трепетные звуки умиленных голосов обуздали его поспешность; он сел и, отвернувшись, устремил пристальный взгляд на золотистый свет по краям небосклона.

По окончании пения незнакомец сел у корней дерева и подвинул дорожную сумку своему спутнику.

– Кушай! – повелел он в ответ на несогласное движение юноши. – Ты не привычен к пути, а Господь требует теперь от тебя телесных сил.

Юноша послушно взял несколько кусочков и затем лег у ног незнакомца, который бережно укрыл его своим плащом. В небольшой ограде наступило безмолвие. Блеск вечерней зари затухал в белесоватом свете, надвигавшемся на север; изредка в листве шумел ночной ветер, и сова издавала над путниками жалобные крики; из леса – то вблизи, то вдали – доносились голоса зверей; тогда поднимались утомленные кони и робко фыркали ноздрями. Неподвижно, сложив руки, сидел незнакомец; когда же на дереве слышался шорох, то как бы выжидая, он поглядывал на ветви и на застланное глубоким мраком небо.

Между тем проводник пристально глядел в долину, где над ручьем клубились белые водяные пары.

– Я вижу, как они кружатся над волнами, – шептал он. – Облеченные белыми одеждами, они помышляют о помощи и благе их верного слуги, скрывают путь его от преследователей, освобождают его от вражеских пут. Порой, лежа под ясенем, я слышал в долине их пение. Мои предки прибыли сюда в тяжкую годину и вымолили они себе помощь у белых жен, которые, как я слышал, искони были хранительницами моего рода. Но теперь меня смущает значение мельничного камня, добытого чужеземцем из-под дерева с помощью чар. Древесные корни проницали камень, и вековечен он, говорит чужеземец, древнее даже, чем дерево богов. Но мои предки жили здесь прежде, чем владычествовали боги и существовал камень; какой же бог милостиво защищал их тогда? Давно уже род мой покинут счастьем и победой. Деда убили смуглые авары, отца – венды, когда я был еще ребенком, а мать умерла в скорбях. Везде исчезла радость на земле. Только изредка боги благосклонны к моему народу, и чуждый бог чаще странствует по долинам. Сожжен дом, стоявший некогда на горе, погибло счастье моего племени, и грустно у меня на сердце. Вот они молятся по чуждому обычаю и твердо уповают на своего бога. Но если они безумны, то пусть наши боги проявят по отношению к ним свое могущество.

За молящимися сверкнула молния, загрохотал гром, и Инграм издал свой боевой клич:

– Благо мне! Я слышу гром его колесницы: он идет, чтобы воздать чужеземцам за их святотатство!

И бросившись на землю, он укрыл свою голову.

Бурный ветер потрясал ветвями дерева и бросал на путников листья и ветки. Но они еще раз запели божественный гимн, и среди грома и шума дождя раздалась как бы победная песня над яростью природы. Пение смолкло лишь тогда, когда гроза унеслась за горы; снова в ограде наступило безмолвие, и только капли дождя тихо стучали по листьям. Прошла ночь; на рассвете перед оградой показалась темная фигура проводника, который пытливо взглянул на чужеземцев.

– Труден был твой ночлег под открытым небом, – сказал ему незнакомец. – Ясень защитил нас от бури, но не от дождя. Если можешь развести огонь на сырой земле, то окажешь ты этим услугу моему юноше и самому себе; если же нет, то поедем, чтобы разогрелись мышцы моего товарища.

– Далек сегодня путь до нагорных лесов турингов, – ответил проводник, – и потеря времени может быть гибельна. – И с любопытством ощупав плащ незнакомца, он продолжал, торжествуя: – Ты промок, значит, и ты безоружен перед дождем.

– Как угодно Богу, – возразил незнакомец.

Мужчины быстро собрались в путь; незнакомец вынул из-под древесных корней кожаный мешок и тщательно пристегнул его ремнями к седлу коня, которого юноша тем временем кормил из торбы, затем оба они еще раз преклонились перед деревянным крестом и произнесли напутственную молитву. Через вал и ров Инграм повел их нагорным лесом, но ехал он сегодня поспешнее, чем вчера, и снова его быстрый взгляд осматривал каждый кустик, каждый камень. Всякий раз, как из леса они спускались в луговую долину, проводник знаком приказывал незнакомцам оставаться сзади, но через миг, приподняв руку, приглашал их следовать за ним. Труден был путь по древесным корням и болотной воде, скопившейся в низких местах леса; порой проводник брал коней под уздцы и показывал юноше твердые места. Он был молчалив, как и вчера, но больше, однако ж, заботился о путниках. Спустившись с одного холма в обширную долину, проводник сказал:

– Здесь мы поедем открытой – местностью; если услышите, что я крикнул: «Гара!» – то во всю конскую прыть скачите к лесу: быть может, вам удастся сбежать.

Незнакомец улыбнулся.

– О нас не беспокойся, а помышляй о собственном спасении.

– Пустите коней вскачь, – сказал проводник, и когда они снова поехали лесом, незнакомец с благодарностью начал:

– Ты оказался человеком добросердечным, да и племя твое славится верностью.

– Туринг крепок и в привязанностях, и в ненависти, – ответил проводник.

– Даже ненависть его не есть ненависть коварного человека, – с улыбкой произнес незнакомец. – Не прямо на север идет, однако ж, дорога, которой ты ведешь нас.

– Кто хочет уклониться от боя, тот изворачивается, как лиса, когда та слышит собачий лай. Погляди туда, на далекий отблеск огня, – сказал он, указывая сквозь деревья, – это горит двор.

– Быть может, от молнии.

– Зарево поднялось еще при тихой ночи.

Незнакомец сурово взглянул на слабый свет, мерцавший во мраке на краю горизонта.

– Ты знаешь хозяина двора?

– Это франк, – холодно ответил туринг. – Его дед прибыл в страну с дальнего запада.

– И туринг спокойно смотрит, как убивают его земляков?

– Не меня, а великого повелителя франков спроси, зачем позволяет он чужим убивать союзников народа! – вскричал проводник. – Мы, туринги, были некогда победоносным племенем, но франки вторглись в страну, а с ними саксонцы и англы; наши воины пали на полях битв, и чужеземцы поделились полями обитателей страны. Говорят, что большинство наших воинов отправилось тогда стезей смерти. Теперь нами правит наместник франкского короля и по своему произволу призывает нас к оружию. Я видел, как последний наместник был убит вендами; с той поры беззащитны мы, обитатели лесов; наши начальники заключили мир с неприятелями, не спрашивай только, какой ценой. Каждый год я вижу, что копыта наших стад направляются в славянские земли, но мало их возвращается оттуда.

– Но у тебя есть копье и меч, – сурово перебил незнакомец.

– Не хочешь ли испытать, остры ли они?! – вскричал туринг, расстегивая свой кафтан и указывая на длинные багровые шрамы. – Полагаю, что я больше давал, чем получал. Не велика, однако ж, честь, – добавил он, – похваляться перед безоружным.

– Я говорю с добрым намерением, – ответил незнакомец. – Думаю, много коней убили вы в честь тех, которых величаете именем богов, но кровь которых я называю бесовской; опасаюсь также, что и другая кровь, еще более противная Богу, которому я служу, проливалась на жертвенных камнях, однако ж боги ваши оказались слишком слабыми для того, чтобы даровать вам победу против стрел вендов. Человека, опирающегося на соломинку, когда у него подкашиваются колени, я не считаю умным.

– Бог браней взвешивает жребии как ему угодно и дает победу, кому хочет, – возразил проводник.

– Если точны мои сведения, тогда речь твоя неразумна. Венды приносят жертвы иным богам, но угоняя к себе людей ваших сел, они утверждают, что их бог могущественнее вашего.

– Разве христианский бог всегда дает победу своим последователям? Не одного из земляков моих, творящего крестное знамение, видел я убитым на поле брани.

– Не всякий, творящий знамение креста, есть воитель вечного Бога, – важно ответил незнакомец. – Кто просит победы у великого властителя небес, тот прежде всего должен сотворить свою жизнь достойной божьей помощи, жить по заповедям Бога и избегать всякой скверны. Высоко и трудно служение, зато высока и награда: здесь – победа и мир, на небесах – блаженство. И говорю тебе: тогда только одолеете вы врагов ваших, когда крестное знамя будет предшествовать вам, когда каждый из вас посвятит свои помыслы и сердце великому Богу христиан.

– Научи этому короля франков или кого-нибудь другого из правящих нами. Мы слышали, будто по причине христианской веры король превратился в монаха, и один из его витязей правит страной.

Проводник отвернулся, а незнакомец сказал своему спутнику:

– Ты слышал его речи? Туринг ненавидит франка, а тот и другой – саксонца; одно племя истребляет другое, и слава витязей состоит лишь в пролитии крови и в угоне беззащитного народа, который должен служить им потехой, а спины его – подстилкой для их ног. Со времени отрочества моего в дальней стране я вижу, что люди совершают неистовые злодеяния; грабеж и убийство – вот адский путь, которым они следуют. Истинно, сад земли превратился в пустырь; повсюду разрушенные дома прежних родов, и подобно стае волков, воют живущие в пустыне. И если где-нибудь на земле, добытой посредством убийства и огня, обитает еще многочисленный народ, то победители живут в разврате, непрестанно алчут золота и плотских наслаждений. Злой дух вконец погубил и поработил род этот; люди затыкают уши свои для вести благодати, хотя и творят знамение креста и именуют себя христианами. Для ходящих прямо, по образу и подобию Божию, одно только и есть спасение: да склонят они непокорные выи пред Повелителем, которым сказано: «Легко иго мое».

В местности, в которую они теперь вступили, в долинах и на горных склонах, струившихся обильными источниками, разбросаны были кое-где села и отдельные дворы франкских переселенцев; по большей части дворы были малы, дома запущены или кое-как починены, а подле них зачастую лежали пустынные пожарища. Каждый двор и каждая деревня были обнесены валами, но валы и рвы пообваливались и разрушились. Не много народа виднелось на полях; в деревнях женщины и ребятишки подбегали к плетням и глядели вслед путникам, причем проводник гордо кланялся, а ответные почтительные поклоны показывали, что считали его здесь человеком важным. На франкских домах, над знаком домовладельца, нередко видны были изображения креста, и незнакомец приветствовал стоявших у дверей по-христиански; народ с изумлением слушал его и спешил к всадникам. Но проводник торопился, так что крики и вопросы заглушались рысью коней.

Но вот приехали путники в какую-то деревню; не обнесенные забором стояли там дома с высокими соломенными крышами, почти достигавшими земли; не было здесь даже бузинных деревьев, которые обычно в каждом дворе выставляют напоказ свои черные ягоды. Нагие дети, смуглые и покрытые грязью, вместе с поросятами валялись в навозных кучах; народ был мельче, круглее и плоше лицом, а вместо сдержанного спокойствия, с каким деревенские жители приветствовали всадников в других местах, навстречу им на чуждом языке неслись громкие крики, ругань и проклятья.

– В вашей земле много чужеземцев? – спросил незнакомец.

– Это венды, племя восточное, поселившееся в Турингии многими селами; хоть они и платят дань графу короля франков, но народ это злоумышленный и непокорный, – ответил проводник.

Он остановил коня, прислушиваясь к проклятьям, посылаемым им вслед какой-то противной женщиной, затем снова пришпорил коня, вскричав:

– Вперед!

Быстро помчались они; проводник часто приподнимался в седле, посматривая то вправо, то влево. Немного спустя к нему подъехал незнакомец.

– Не скажешь ли ты мне, что так поспешно гонит наших коней?

– Я мало понимаю язык вендов, – ответил Инграм, – но женщина, этот мешок с руганью, сулила нам беду, если мы встретим по дороге воинов ее племени. В воздухе неспокойно: уже с утра на севере носятся коршуны и вороны. Жаль, что не расспросил я об этом говорящих на нашем языке.

Он прикрикнул на своего коня и поскакал вперед, а путники с трудом следовали за ним; сделав им знак не отставать, Инграм во всю прыть помчался к ближайшему, видневшемуся на возвышении двору. Путники заметили, что он остановился на холме, но тут же быстро спустился вниз и пронесся мимо них. Когда они достигли наконец – какого-то крутого подъема, незнакомец спросил:

– Скажи, не грозит ли нам опасность?

– Опустел двор и конюшни опустели – нет ни единой души; удивляюсь, как это нам навстречу не попалось ни одного беженца, – мрачно ответил проводник. – Вперед, если не хотите, чтобы я покинул вас.

– Ты надеешься избегнуть опасности, если до заката солнца мы заморим наших коней? – спокойно спросил незнакомец.

– Посмотрю! – коротко ответил Инграм.

Час времени ехали они то буковым лесом, то лугами, наконец в стороне от дороги показался большой двор под липами, и стрелой поскакал к нему проводник. Путники заметили, что иногда Инграм приостанавливался, затем широким скоком исчезал за деревьями. Поехав помедленнее и приблизившись ко двору, они увидели провалившуюся кровлю, разбитые ворота, а перед домом – уголья от костра. Проводник наклонился над чем-то, лежавшим на траве: то был человек с разбитой ударом палицы головой.

– Это хозяин двора, – сказал проводник, причем губы его дрогнули. – Он был родом франк, но человек гостеприимный, и пал он как воин. Взгляните туда.

Взрытая земля была насыпана двумя круглыми буграми.

– Хищники похоронили своих покойников.

– Когда это случилось? – спросил незнакомец.

– Вчера, прежде чем стемнело, – ответил проводник, указав на труп коня, пораженного копьем хозяина двора и лежавшего тут же.

Незнакомец соскочил с коня и поспешил к дому.

– Давайте поможем, если кто-нибудь там еще жив.

– Напрасная забота, – возразил проводник. – Его дочь, Вальбурга, и маленькие дети угнаны, корова с белой отметиной заколота, а на его коне ездит теперь славянин. Венды умеют хозяйничать, и ничего не делают они наполовину.

Незнакомец взял лопату и стал рыть яму.

– Благоразумнее было бы удалиться отсюда, – тревожно произнес проводник.

Но незнакомец указал на крест, изображенный синильником на обнаженной руке убитого.

– Он одной со мной веры, и не могу я уйти, не предохранив его останки от коршунов и волков.

Проводник отошел назад, прошептав:

– Не один, творивший знамение креста, мирно покоится теперь в окровавленной земле.

Путники выкопали могилу, опустили в нее покойника, преклонили колени на молитву, засыпали могилу землей и водрузили на ней крест. Тогда незнакомец знаком удалил юношу и один простерся перед земляной насыпью.

Между тем проводник поспешил вперед по следам неприятеля, подобно охотничьей собаке стал рыскать по полянам и наконец с пылающим лицом возвратился к ждавшим его чужеземцам.

– Я признал следы женщины и детей. Только один из коней был подкован; полагаю, это конь Ратица, предводителя сорбов. Скоро я увижусь с ним! – грозно вскричал он. – Ответь мне на один вопрос, чужеземец, приятно было бы тебе видеть убитыми Ратица и его дружину?

– Нет, – ответил незнакомец.

– Он умертвил твоих единоверцев, а их детей увел в горькое рабство.

– Говорю тебе, нет, – повторил незнакомец.

Проводник прошептал какое-то проклятье и вдруг подошел к коню незнакомца.

– Скажи, что у тебя в кожаном мешке, который ты так заботливо охраняешь?

– Не приличен такой вопрос, – холодно ответил путник, – и отвечать тебе я не стану.

– Полагаю, там у тебя серебро и запястья, какие привозятся в страну чужеземными торговцами, – сказал проводник, жадно взглянув на кожаный мешок.

– Быть может, там есть сказанное тобой, быть может – нет, тебе-то какое дело? Твоим это не будет никогда.

Проводник свирепо взглянул на чужеземца, лицо его передернула судорога и, бросившись на землю, он закрыл лицо руками. Незнакомец взял топор, стал перед лежавшим, отвел от лица его руки и протянул ему оружие.

– Вот топор, сын мой, а вот голова беззащитного человека – рази, если хочешь. Но если желаешь слушать, то внемли словам человека постарше тебя.

Инграм бросил оружие на траву и с понурой головой сел на землю.

– Я знаю, что смущает тебя, – продолжал незнакомец. – Хищники угнали в свои горы молодую женщину; желая освободить ее оружием или куплей, ты надеешься, что чужеземец поможет тебе. Отвечай, правду ли я говорю.

– Она надменно говорила со мной, потому что, по обычаю моих отцов, я находился под дубами при жертвоприношениях коней; но меня страшит, что она должна остаться в руках Ратица, и словно знак небес подсказывает мне, что я должен освободить ее. Я уведу ее домой; она станет моей, а я буду ее господином.

– И станет она исполнять твою волю, – холодно сказал незнакомец. – А если Ратиц, твой враг, думает таким же образом?

Проводник заскрежетал зубами и снова бросился на траву.

– Аки звери дикие, – по-латыни промолвил незнакомец. – Вставай, проводник, – спокойно приказал он, – и прежде всего выполни свое обещание. Твоя честь требует, чтобы ты сохранно привел нас на твою родину, хотя мы и чужие и неприятны тебе. Освободившись от этой обязанности, подумай затем, в чем будет состоять твой ближайший долг. Не забывай, однако ж, что женщина, которую пожелал ты, идет тернистым путем под могучей защитой, ибо сопровождают ее крылатые посланцы моего Бога, ангелы, – да спасена она будет в сем мире или вознесена в небеса христиан. Хотя и в цепях сорбов, но она в длани милосердного Отца, который внемлет всем, в горе взывающим к нему, И если Ему угодно, чтобы она была освобождена твоей рукой, то так и будет, но ты исполни теперь твой долг.

Проводник встал, встряхнулся и без звука сел в седло. И путники отправились дальше на север; каждый был занят самим собой, и только изредка незнакомец обращался к своему спутнику с несколькими латинскими словами. После солнечного заката они вступили в мрачные леса гор, отделявших земли турингов от франкских владений.

За деревьями послышался лай собак, смешанный с глухим и неприятным рычанием.

– Ты привел нас в логовище медведей? – спросил незнакомец.

– Здесь живет Буббо, – ответил Инграм. – Он ловит медведей, умеет смирять их ярость и далеко на юге, в стране франков, продает их по господским дворам или бродячему люду. Во всей стране страшатся его, и в безопасности Буббо у друга и недруга, потому что сведущ он в волхвовании.

– Он твоей веры? – спросил чужеземец.

– Мало кому известно, каким богам он молится, – сказал проводник.

– В таком случае минуем негостеприимный двор.

– Взгляни на небо: ночью будет дождь, твой юноша и кони нуждаются в отдыхе, потому что завтра мы станем взбираться лесом по глухим дорогам, и не встретим там хозяина, который приютил бы нас.

Чужеземец взглянул на стоявшего возле него юношу и молча, жестом, изъявил свое согласие. Они подошли ко двору поближе; раздался еще более яростный лай псов, к которому присоединилось рычание целой семьи медведей, а когда Инграм постучал в ворота, то поднялся такой неистовый шум, что незнакомец осенил себя крестным знамением. Долго стучался проводник, наконец послышались человеческие шаги и громкий окрик на зверей; Инграм назвался по имени, поперечная перекладина ворот отодвинулась, и в них появилась исполинская фигура мужчины. Проводник тихо поговорил с хозяином, который легким движением руки пригласил путников войти, взял поводья дрожащих коней, провел их во двор и снова запер ворота. В темноте развьючили коней, которых Инграм и хозяин увели в конюшню, затем мужчины вступили на глиняный пол сеней; хозяин поднес смоляной факел к тлеющим углям полена, лежавшего в очаге, и озарил копотным светом лица своих гостей. Узнав чужеземца, Буббо отшатнулся; факел вывалился из его руки и запылал на земле, но Инграм поднял его и воткнул в железное кольцо у очага.

– Никогда не надеялся я видеть лицо твое в хижине моей. Неласков был твой привет, когда в первый раз я увидел тебя: меня и моих медведей ты приказал прогнать со двора твоего хозяина.

– Но во второй раз, – спокойно возразил чужеземец, – я освободил твою шею от ивовых, уже сплетенных для тебя прутьев; а в третий раз я видел тебя крестником, стоявшим передо мной в белой рубахе, и священная вода лилась на голову твою.

– Давно уже истаскалась крестная рубаха; в последний раз она была не так хороша, как в былое время, когда я погружался в вашу воду. Неохотно, впрочем, вспоминает человек о тяжких часах, когда он склоняет голову перед чужеземными чарами, – робко ответил хозяин. – Ты сделал мне много добра, да и зла тоже, но все же я полагаю, что человек ты сведущий в великих тайнах; обо мне тоже толкуют, будто я смекаю кое-что. Но если я предложу тебе мир под моим кровом, то из благодарности ты мог бы научить меня кое-каким тайнам.

– С удовольствием, – сказал незнакомец, – если только у тебя есть уши, чтоб слышать.

– Значит, порешено, забыто прошлое, и я буду держать тебя как моего гостя: приючу тебя и твоего спутника, да и ужином накормлю. Приветствую тебя у очага моего, тебя, Винфрид, пред которым народ становится на колени и которого называют Бонифацием и епископом!

Выехав вечером следующего дня из темного соснового леса, путники увидели перед собой невысокие холмы, а в отдалении – открытую местность. Перед ними, у подошвы горы, лежала деревня: серые кровли с серыми стропилами, обнесенные бревенчатой оградой и широким рвом. Плотно скучились дома на улицах деревни, чтобы легче можно было отражать нападение неприятеля. За оградой, на косогоре, отдельно ютились два двора, отстоящие один от другого на несколько полетов стрелы; к каждому из них от дороги вела тропинка. Остановившись на перекрестке, Инграм сказал:

– Я привел вас в землю турингов; это деревня, а вот двор франка, которого называют управляющим графа; да вот и он сам стоит там. Все обещанное мной – исполнено; поезжайте!

Чужеземцы, склонив головы, возблагодарили Бога своего, а Инграм между тем умчался, и когда Винфрид посмотрел вслед проводнику, тот уже скрылся за выступом леса. С противоположной стороны навстречу путникам шел франкский управляющий, человек с седыми волосами и важным лицом. Винфрид приветствовал его по-христиански, и с зардевшимся от радости лицом франк ответил: «Во веки веков». Когда же Винфрид показал вырезной лист пергамента – знак, присланный госпожой своему управляющему – тот почтительно снял шляпу, взял под уздцы коней и повел чужеземцев в свой двор.

2. Христианин среди язычников

В стороне от деревни, на равнине, стоял запущенный дом, обнесенный деревянным забором, над которым раскидывал свои серые листья запыленный лопушник; забор был дыряв, небрежно сложен, и целый год поросята и дворовые куры имели здесь беспрепятственный лаз. За воротами был, из двух жердей, сооружен деревянный крест – единственный признак того, что жил здесь Мегингард, которого называли также Меммо, христианский священник. Неохотно деревенские жители позволили ему несколько лет назад, и то по настоянию графа, поселиться в пустой хижине. Однако несмотря на это, внутренность избушки была не совсем лишена удобств. В щель притворенных оконных ставень можно было разглядеть весело пылавший на очаге огонь. Тут же сидел и сам Меммо, маленький круглый человечек; перед ним стоял плохонький стол и на нем кружка пива, на очаге варилась в горшке курица, а подле печи хлопотала, с деревянной ложкой в руке, здоровенная служанка.

– Давно уже варится курица, Годелинда, – сказал маленький человечек, тоскливо взглянув на горшок, – ворочай-ка ложкой, да подбрось дров: этого добра вдоволь в здешней стороне.

Но Годелинда обращала мало внимания на вздохи своего господина и порой лишь сердито посматривала на монаха.

– Мой господин мог бы принести от больного соседа подарок почище, чем вот это, – и она указала ложкой в угол хижины, где на вязанке соломы сидела девушка-славянка, которая, склонив голову, уставилась в землю. – В течение многих недель заклинали вы злых духов, поселившихся в больной ноге соседа, и плохое же это вознаграждение за великий труд – пленница, хворое, дрянное, ни к чему не годное существо! Зачем не подарил он вам на хозяйство теленка? Часто советовала я вам высказаться с соседом по этому поводу. Еле-еле хватает для прокормления двух ртов, а тут пожаловал и третий: какая-то дикарка с растрепанными волосищами, слова не умеющая вымолвить… Вот и новая добавка к хлопотам, которые я имею, ходя за вами.

Меммо лукаво прищурился и посмотрел в угол.

– Ради тебя только я и взял ее, Годелинда, – ласково сказал он, – для поля, лугов… Мне бы очень хотелось облегчить твой тяжкий труд.

– Разве я жаловалась на работу? – дулась мало успокоенная властительница очага. – Вот и хлопочи еще об этом уроде!

Она выкинула вареную курицу на глиняную миску и подала горячее кушанье и ложку своему господину. Поднялся благоуханный пар, а Меммо, ожидая, чтоб кушанье остыло, сидел и нетерпеливо постукивал ложкой по блюду.

Вдруг что-то заскрипело на дворе и вслед за этим, с короткими промежутками, в дверь раздались четыре удара палкой. Ложка выпала из руки монаха; он испуганно вскочил, уставился на дверь и, как бы страшась появления какого-нибудь духа, тихо и почти бессознательно пробормотал: «Во имя святого духа, аминь». Раздался еще удар, от которого распахнулась дверь, на пороге показался мужчина в черной одежде, и послышался глухой голос:

– Во имя Бога, приветствую тебя.

Меммо стоял, онемев, вся краска сошла с его лица. В течение одного мгновения Винфрид глядел на обитателей дома, затем подошел к окну, открыл ставень, взял миску с курицей, все выбросил во двор, так что только загремели черепки, и повелительно вскричал:

– Прочь, женщины!

Подбоченившаяся Годелинда нисколько не собиралась повиноваться приказанию незнакомца, но увидев, что ее господин сильным движением руки приказывает ей удалиться, и заметив, что пламенные глаза незнакомца устремились на нее, оробела и, потащив за собой пленницу-славянку, поспешила к двери.

– Приищи себе на ночь другой приют, – закричал ей вслед Винфрид, – потому что едва ли отныне нога твоя будет в келье этого человека!

Он притворил за женщинами дверь, запер ее на засов и подошел к окаменевшему Меммо.

– В нечестии живешь ты, брат, – грустно сказал Винфрид, – и в дурном обществе я застал тебя; но я пришел, чтобы наставить душу твою. На колени, Мегингард, повинись в злодеяниях твоих, ибо настал день покаяния. Постарайся снискать милосердие Судящего.

Ошеломленный монах опустился перед епископом на колени и стал бормотать латинские молитвы. Весело горело пламя очага, отбрасывая по сторонам тени мужчин; вода в горшке приподнимала крышку и шипела на очаге, но никто не обращал на это внимания; наконец пламя улеглось, затихла вода. В избе сделалось темно; тлеющие уголья разливали слабый свет, в оконное отверстие падало бледное мерцание звезд, но монах все еще лежал на полу – слышались только тяжкие воздыхания и шепот торжественных молитв, а порой резкие удары бича и тихие стоны. И длилось это всю ночь. И когда свет звезд померк в рассвете нового дня, Меммо все ещё лежал ниц, с распростертыми в виде креста руками, а подле него на коленях стоял чужеземец, и его голос торжественно гремел над стонами лежавшего.

Винфрид отворил дверь, и первые лучи утра проникли в темное помещение; у калитки стоял юный Готфрид, он молча поклонился учителю, потому что еще не настала пора, когда монаху разрешалось говорить.

– Я думал, что ты спокойно спишь на ложе хозяина, – сказал Винфрид и знаком позволил говорить Готфриду.

– Прости, отче, я пришел сюда, побуждаемый беспокойством о тебе.

– Там лежит падший. Посиди возле него, чтобы он увидел лицо твое, когда приподнимет голову; поддерживай его колеблющиеся шаги. Я изловил его, как улетевшую из клетки коноплянку, но неспокойно мечется душа его. Хотя ты и моложе его, но помоги ему, да привыкнет он снова к послушанию, и насколько возможно, будь к нему снисходителен. Не разумно было бы лишать одичавшего всякого утешения.

Чужеземец направился к деревне, где во дворах уже замечалось движение, а молодой инок тихо сел подле кающегося; вскоре тот вздрогнул, осторожно приподнял голову и с изумлением увидел не сурового епископа, а юношу, на светлом лице которого изображалось живейшее участие.

– Явился вестник мира, – с трепетом пробормотал он и снова пал ниц, но через несколько мгновений опять приподнял голову. – Я ощущаю теплое дыхание над головой; если ты из наших, то говори.

– Имя мое Готфрид, отче; я твой брат и слуга.

– Он ушел, – вздохнул Меммо, робко оглядываясь; ощупав затем свою изъязвленную спину, он с трудом сел и обхватил руками голову. – Я совсем преобразился… Он выбросил за окно курицу и миску, а Годелинду… – Монах перекрестился. – Отыди, сатана! Тяжким испытаниям подвергся я среди язычников, сын мой, сидел меж конских голов; а когда весной они водили хороводы, то требовали они, чтобы я с Годел… – монах снова перекрестился. – Истинно, епископ – муж святой, превыше немощей человеческих. Ты молод, брат мой, но и тебе известно правило.

Готфрид ласково кивнул головой.

– В таком случае ты знаешь, сын мой, что раскаявшемуся грешнику дозволяется увлажнить пылающие уста водой с уксусом. Уксуса здесь нет, но, – убедительно продолжал он, – там есть остатки пива, а воды в нем довольно; прошу тебя, подай мне кружку.

Готфрид охотно подал напиток, а истощенный монах, сделав большой глоток и держа кружку в растопыренных ладонях, сокрушенно начал свою утреннюю молитву. Готфрид повторил священные слова, затем насыпал в углу соломы, привел больного к постели и до тех пор тихонько читал ему молитвы, пока тот не уснул.

Возвратившись к монаху, Винфрид застал Меммо бодро сидящим на стуле. Готфрид убрал келью, соорудил маленький алтарь, украсил его сосновыми ветками и пахучей богородицкой травой. При появлении епископа Меммо попытался было встать, но Винфрид легонько подтолкнул его обратно на стул.

– Я пришел теперь не врачом, заставляющим больного принять целебное лекарство, но твоим старым товарищем сажусь я подле тебя. Если тебе не в труд, то прошу, брат мой, поведай мне по правде, какие тяготы довелось испытать тебе среди народа этого. Истинно, не легка возложенная на тебя обязанность, и не за приятным трудом застаю я тебя.

– Ничего доброго не могу я сказать тебе, достопочтенный отче, – робко начал Меммо. – Подобно Даниилу во рве львином, пять лет выдержал я среди народа этого. Суровы их сердца и надменен дух; у лучшего из них выдаются часы, когда неистовствует он, точно злой дух преисподней. Верующих мало, да и веруют они только тогда, когда вывихнут ногу или их бьет злой дух лихорадки; тогда они шлют за мной, чтобы я молился перед ними и усердно осенял себя крестным знамением, но на другой день посылают за язычницей, творящей волхования, и снова выводят у себя на теле изображение молота. Часто спрашивают они, может ли наш Бог даровать им победу на славян и саксонцев; в таком случае они готовы сойтись с ним. Бог должен обязаться по отношению к ним, подобно слуге, но сделать для него то же самое они не хотят.

– Тебе известны христиане здешней местности? – нетерпеливо спросил Винфрид. – Для этого, собственно, ты и послан сюда, подобно тому, как ласточки высылают вперед своих вестников.

– Кажется, я знаю их на всем пространстве между Заалой и Веррой, – ответил Меммо. – По твоему повелению я записал имена некоторых, пользующихся значением и пребывающих еще в вере. Но из священников я словно одинокая овца среди воющих волков. Действительно, есть и другие, именующие себя христианскими священниками, но это чисто бесовская снедь: они имеют больше одной жены, сидят с язычниками за жертвенными пирами, конские головы висят подле их крестов, а великого римского наставника они и знать не хотят. Издавна исчадие это поселилось в стране. Они на теле своем красками изображают какие-то знаки.

– Диких шотландских кошек! – гневно вскричал Винфрид.

– Много перенес я побоев и глумления, – продолжал Мегингард, – но худшее случилось в последний год, при вторжении вендов в страну. Став против них недалеко от Заалы, туринги грозили мне и потребовали, чтобы я, их гость, пользующийся миром страны, отправился с ними и как мирный человек стоял подле их рати на возвышении и молитвами низвел на них победу. Итак, меня увели и поставили на холм, но венды одолели турингов, многих поубивали, пожгли села, увели в неволю женщин и детей; меня тоже взяли и связали ивовыми прутьями. Подобно стаду овец, гнали нас на восток, в рабство. Горек был путь среди жен-язычниц и плачущих детей; кто падал и не в состоянии был подняться, тот получал удар палицей и оставался на дороге. И скудна была пища в пути: нам давали похлебку в корытах, словно свиньям. Два дня и две ночи шли мы путем страдания, пока не увидели вендских деревень и столбов, на которых развевались знамена военачальников. Там нас распределили по селам; я достался сорбу Ратицу, человеку свирепому, который возвел себе круглое укрепление по сию сторону Заалы. Язычники устроили великий пир, а меня обрекли на горькую смерть; увидев мою стриженную голову, бесы эти плевали в меня. И лежал я, связанный и безнадежный, как вдруг в сарай вошел Ратиц и через сопровождающего его человека спросил у меня, какого я племени и рода.

Я ответил ему, что я монах, а ты – мой достопочтенный наставник, и яобязался тебе странствовать по землям турингов. Тогда Ратиц смягчил свое сердце, приказал разрешить узы мои и через своего спутника, под великой тайной объявил, что намерен он отправить послов на запад, к повелителю франков, и что ты, человек могущественный и миролюбивый, можешь ходатайствовать в пользу его желаний. И этот лукавый волк, насытившийся убийством в нашей овчарне, уверял, будто он возлюбил мир, но что пограничные франкские графы – хищники, жаждущие крови. И я был вынужден обещать ему как можно скорее доставить тебе эту весть. После этого меня освободили, накормили, одели и проводили почти до наших сел, о чем я немедленно уведомил тебя письмом, которое взял франк Гунибальд, отправляясь на запад.

– Я прочел твое послание, – ответил Винфрид. – Между тем проголодавшийся волк снова вторгся в земли франков. Не знаешь ли, чего он хочет от Карла повелителя франков? Славяне и франки столь же мало могут блюсти мир между собой, как два хомяка, живущие в одной норе.

– Мне кажется, что он хочет даров и, быть может, захваченных им земель.

– И он согласится исповедать имя Божье и отречься от дела сатаны?

– Скорее лиса, попавшая в капкан, откусит себе хвост. В нем столько же благочестия, как в пустом орехе.

– Столь же пусты и некоторые из осеняющих себя крестным знамением, – ответил Винфрид. – Если он не ревностный язычник, то дети его могут оказаться горячими христианами. А теперь расскажи мне о другом человеке. Ты знаешь Инграма, которого язычники называют Инграбаном?

– Не много хорошего слышал я о нем. Он враг кресту и живет в местности, называемой «Вороньим двором», потому что черные птицы язычников гнездятся там по деревьям и каркают свои злобные пески. Во всяком бою он впереди, и в его руках сердца молодых воинов. Во время битвы я видел, как товарищи унесли его раненого; они полагают, что если бы Инграм до конца ратовал в передних рядах, то не досталась бы победа славянам.

Винфрид встал и пытливо осмотрел углы хижины.

– Закон повелевает, чтобы иноки жили под одной кровлей, и неприлично мне жить у чужих там, где у монаха имеется дом. Постарайся устроить мне здесь постель.

Меммо с ужасом выслушал это решение.

– Хижина тесна, достойный отче, и повреждена крыша, через нее протекает дождь, да и с пищей плохо; не думаю, однако ж, чтоб это было важно для тебя, – спохватился Меммо. – К тому же прости, достопочтенный отче, – птички, которых до сих пор я держал, громко поют и порой так бессовестно гадят. Владыко, прикажешь выпустить птичек? Студеной зимой прилетели они ко мне, иные упорхнули весной в небо, но другие свили себе гнезда на стропилах, вывели второй выводок, и порой, когда я бывал смущен духом, щебетанье их радовало меня. Грешен, – почти со слезами продолжал он, – что прилепился сердцем к твари, но, отче, все равно они воротятся назад – если только не свернут им шеи – а в особенности один щегленок, красивейшая птичка в здешней стране.

Винфрид сурово слушал сетования строптивого монаха.

– Брату своему предложи ночное отдохновение не менее охотно, чем и твоим пернатым товарищам.

– Тщетен оказался труд над сердцами людей, – печально продолжал Меммо, – но птицы скоро усвоили себе священные глаголы. Ежегодно ловил я молодых воронов и сорок, выучивал их петь греческие молитвы и затем выпускал на волю. В светлом лесу ты можешь слышать, как распевают они священные слова. Желая порой отомстить Инграму за несправедливости, которые причинил он мне, я пускал моих молодых воронов на его деревья, чтобы среди языческих птиц они взывали к Богу, но другие вороны ожесточенно нападали на них и выдергивали у прирученных перья, потому что диким противно наше пение. И питомцы мои снова возвращались назад. Но и прирученные не оставляли своего коварства: пожирали моих крошечных товарищей, и с последней суровой зимы только маленькие и остались у меня. Прости меня, святый отче.

– Я не сержусь на тебя, брат мой, – ответил Винфрид. – Посылая тебя, я знал, что не сеятель ты в каменистой стране; но так как у тебя доброе сердце, то я полагал, что язычники, быть может, станут терпеть тебя ради твоей ласки. Ты был для меня соглядатаем, отправленным в обетованную землю, но теперь я пришел сам, чтобы покорить народ этот Господу моему.

Через отворенные ворота Готфрид ввел во двор коня, привязал его к столбу, взял кожаный мешок и принес в хижину. Теплый луч любви и скорби пал на юношу из очей Винфрида.

– Что сказал проводник, так неласково расставшийся с нами?

– Я едва смог добраться до него, – раздался мягкий голос монаха. – Слуги сурово гнали меня прочь, наконец провели за ограду, где Инграм связывал своих коней, как бы желая угнать их. Я объяснил ему твое желание, и он нетерпеливо выслушал его. «Никогда не провожал бы я твоего господина, если б мне был известен его сан. Я не требую вознаграждения за проводы: ни запястий, ни франкского серебра; благодарность его также не радует меня, но пусть он не ждет от меня расположения, если оно потребуется ему!» Так сказал он, стоя передо мной, подобно Турну, суровому витязю, о котором римлянин Вергилий повествует, что он восстал против короля Энея.

– У твоего короля Энея, сын мой, – с улыбкой ответил Винфрид, – нет другого оружия против дикаря, кроме честного намерения быть полезным и ему, и другим. Молись, чтоб это удалось нам.

Винфрид подошел к столу, распустил ремни кожаного мешка, вынул деревянный ящик и благоговейно передал его Мегингарду.

– Храни его, как зеницу ока, Мегингард, в нем заключены мощи святых, ризы и сосуды для храма, который мы воздвигнем здесь.

Меммо изумленно поглядывал то на епископа, то на хранилище святынь, а Винфрид между тем сделал знак юноше и вышел с ним из хижины.

Готфрид вел коня, а епископ решительно шагал к холму, стоявшему перед лесом. Винфрид остановился на возвышении.

– Скорее, чем предполагал я, – взволнованно начал он, – настал час, когда трудным путем я должен отправить тебя к язычникам, тебя, сына сестры моей. Любимое существо должен я предать опасностям пустыни, и да простит мне Господь, если с тоскливой робостью я помышлял о служащем ему посланце.

– Доверься мне, отче, – просил Готфрид.

– Ты должен дать Ратицу ответ на его вопрос; вопрос ты знаешь, знаешь и ответ.

– Знаю, отче.

– Ты должен также помочь язычнику Инграму освободить пленницу. Стоя на коленях у гроба франка, я дал обет Господу обречь тебя на это посольство; но вспыльчив и неприветлив человек, которого я хочу избрать тебе в товарищи.

Винфрид снова пошел вперед, продолжая:

– Юношей твоего возраста вошел я однажды, в земле англов – родине нашей, в развалившееся каменное здание, воздвигнутое римским народом не сколько веков назад. Ибо в древние времена, прежде чем благовест Господа проник в среду обитателей страны, народы обуздывались великим царством римлян, и они почти везде воздвигли себе сильные укрепления. И увидел я тогда, что воины моего племени согнали за каменные стены толпу женщин и детей, похищенных из соседних сел. Я слышал свист бича и вопли, видел удары меча, поражавшие безоружных, – в общем, адскую ночь провел я на римских камнях. Убийцы и убиваемые похвалялись, что они христиане, и с ужасом познал я, что даже божественное учение лишилось на земле своей благотворной силы. Повсюду епископы враждовали между собой, один обзывал другого лжеучителем, бил противника по ланитам или обнажал на него меч, но едва ли хоть кто-нибудь поступал по заповедям Господа; подобно пастырям, и паства вконец развратилась; всякий грех и своеволие видел я в полном цвету, и порой язычники бывали лучше христиан. Я думал, что лишусь ума от такого бедствия на земле и молил Господа небесного, которому обрек себя, о спасении человечества от скорбей наших. И вот снизошло на меня послание благодати, и подобно пламени, пронеслось по моим жилам, так что в страхе и радости я воспрянул духом. Ибо возвещено мне было спасение людям, новое обуздание для необузданных и новое единение для враждующих. Погибла власть римлян, но в Риме пребывает кроткий преемник апостолов. Он есть верховный судия сердца и совести и должен он править на земле великим вождем царя небесного. И все мы обязаны служить ему в деле веры точно так, как служим королям и военачальникам в мирских делах. Мой долг: привести народы земные к служению ему – фризов, саксонцев, гессов, турингов и, если будет милостив Бог, то и дикие орды, которые называются вендами. Всем хочу я возвестить мир моего Господа. И да соделается вера целебной для народов, стану я учить, что правит ими единый Бог в тверди небесной, а здесь, на земле – его наместник, римский епископ, достопочтенный и властный над всеми. На земле должно быть единение в учении, единение в повиновении, да будет также единение в любви. Поэтому проповедовал я среди фризов и гессов, поэтому ездил я в Рим и, на коленях перед папой, обрек себя на вассальство Богу моему; поэтому, наконец, я странствую среди плевел диких долин, одинокий с тобой, о юноша, ибо хочу я истребить бедствие мира, и всем, пребывающим в погибели, возвестить слово спасения.

Юноша почтительно поцеловал крепко стиснутую руку Винфрида, который уже спокойно продолжал:

– Ты предан мне, любимец мой, юноша летами, но мудрец разумом, и мало есть мыслей, которые я скрывал бы от тебя. Не язычники больше всего тревожат меня: предстоящий мне труд, труд, при котором я сильно нуждаюсь в помощи, гораздо важнее. Мне кажется, что лютейшие из волков – это франки, именующие себя христианами, и их епископы, злодеи, каждый из которых враждует со всеми. Римский епископ – муж достойнейший, но и он вначале смотрел на меня как на безумца, когда я объявил ему, что в деле веры он должен быть верховным повелителем на земле, для спасения всех нас. Много там себялюбия и жажды мирской власти, но Господь, которому я обрек себя, поможет мне одолеть как неразумие сильных, так и упорство этих длинноволосых дикарей. Поэтому следуй за мной к язычнику, сын мой, открой уши и слушай в пути, в чем еще окажется тебе надобность.

Когда они достигли возвышения, на котором находился «Вороний двор», то навстречу им вылетела пара горячих коней, на одном из которых сидел Инграм, а на другом – его служитель. Винфрид стал на дороге, так что конь Инграма взвился на дыбы, и раздраженный всадник, крепкой рукой осадив коня, остановился вплотную к епископу.

– Зачем ты задерживаешь меня?! – гневно вскричал Инграм. – Да будет проклят час, когда я обещался служить тебе!

– Кто отправляется в дорогу, подобную твоей, – ответил Винфрид, – тот поступает неразумно, проклятьем начиная свой путь.

– Не хочу я твоего благословения, христианин, и сумею найти себе защиту посильнее той, которую дает твое знамение.

– Но многие в сорбской деревне, у которых руки стянуты ивовыми прутьями, уверовали в священное знамение, столь безрассудно унижаемое тобой. Если перед выездом ты оскорбляешь Бога, которому поклоняются христиане, то берегись, да не окажется бесплодным путь твой.

Всадник, хотевший было тронуть своего коня, мрачно опустил глаза.

– Смири свою горячую кровь, – важно продолжал Винфрид. – Разумный совет – прежде быстрого дела. Хоть ты и не любишь меня, не пренебрегай, однако ж, моими словами; сойди с коня, Инграм, если только действительно у тебя есть желание освободить женщину.

Напоминание было до того убедительным, что ту-ринг сошел с коня и бросил поводья своему слуге.

– Пусть будет кратко то, что ты имеешь сказать мне, чужеземец. Земля горит у меня под ногами.

Винфрид отвел в сторону нетерпеливого воина.

– Ответь мне на один вопрос, который я задаю с добрым намерением и в сильной заботливости о пленниках. Есть ли у тебя то, что могло бы служить для Ратица выкупом? Или надеешься ты похитить из стана сорбов женщин и детей?

Дрогнув лицом, Инграм ответил:

– Входящий в стан разбойника берет похищенное как получится. Если мне удастся пробраться не узнанным, то я постараюсь тайно увезти ее.

– Но ты говорил мне, что туринги обещали мир сорбам.

– Только не я, потому что лежал я тогда раненый.

– Но старики обещали за тебя.

– Мир нарушен тем, кто убил моего друга. Кто станет порицать меня, если я отомщу за него?

– Твой народ спросит, друг ли ты умершему: ты из страны турингов, он – франк.

Инграм промолчал.

– А если пограничная стража сорбов заметит тебя? Им известен обычай порубежников, и опасаются они теперь мести франков. После этого ясно, что только мирным путем можно освободить пленницу.

– Так знай же, хотя и неохотно сознаюсь я в этом, – мрачно ответил Инграм, – что я хочу добыть выкупные деньги продажей коней, которых ты видишь здесь; иные из них достойны носить седло короля. Не знаю только, согласится ли Ратиц принять их, потому что наполнен конями стан воров со времени их последнего набега. Поэтому я угоню коней в Эрфесбург, там большой рынок моего народа; может, удастся получить за них запястья и франкское серебро. Сомнительная, однако ж, продажа, если приспела крайность; вот именно это меня и тревожит.

– И нет другого средства преклонить волю славянина?

– Золото или серебро гномов, искусно выкованное ковачем: против этого не устоять низкому человеку, – быстро ответил Инграм. – Но у туринга нет королевского добра.

Винфрид взял футляр, открыл его и вынул дивной работы большую чашу: снаружи – серебро, внутри – золото, с венком из виноградных листьев и выпуклыми человеческими фигурками.

– Это из сокровищницы одного короля, И дано мне королевским вассалом. Не думаешь ли ты, что эта вещь может освободить детей?

– Никогда не видал я подобного творения рук человеческих! – сверкнув глазами, вскричал туринг. – Отчеканенные из серебра дети, они так рельефны, будто, ожившие, бегают по саду!

Но он тут же сдержался и, устыдившись своего любопытства, промолвил:

– Такое сокровище освободит многих.

– Да будет благословен час, в который я получил эту чашу! – торжественно произнес епископ.

Но мрачная тень снова пронеслась по лицу молодого воина, и гордо возвращая сосуд, он воскликнул:

– Убери свою чашу, коварный чужеземец! – и повернулся к коням.

Но Винфрид схватил его за руку.

– Не думай, Инграм, что золотом и серебром я хочу купить твое расположение. Ты отказался принять вознаграждение за проводы. Будь ты сыном великого Бога, я подарил бы тебе чашу для христианского подвига. Но ты высказал предо мной свою дикую страсть. Не рабыней должен ты привести в свой дом франкскую женщину; чашу я дарю ей и ее племени, и если можно ценой сосуда выкупить ее из рабства, то возвратится она свободной, она и другие, которых ты сможешь освободить: таково мое намерение. Но умоляю тебя ради узников: всех их выкупи и затем отведи в убежище, какого они сами пожелают.

– И вся честь достанется тебе, а мне – ничего! – запальчиво вскричал Инграм.

– Не я и не ты даем выкуп. У меня богатства меньше, чем у беднейшего из твоих соотечественников: я только посол христианского Бога, и из его сокровищницы серебро это.

Воин робко взглянул на блестящий металл.

– Спрячь чашу в твою деревяшку: опасаюсь, не, было бы в даре этом злых чар.

– Да и я не советую держать ее при себе, – продолжал Винфрид. – Я посылаю к Ратицу моего юного брата Готфрида, по делам франкского короля. Но ты будешь рядиться о выкупе, и прошу тебя, позволь юноше отправиться с тобой и обещай верно заботиться о нем.

– Труден путь к селам Ратица: придется ехать быстро, и не безопасна в горах дорога скорого посланца. Как мне уберечь от этого юношу?

– Ты испытал его силу и не нашел его способным?

Воин взглянул на Готфрида, державшего под уздцы коня епископа, и лицо Инграма прояснилось. Он размышлял.

– Вижу, что властелином хочешь ты управлять моей волей. Не знаю, полезно ли мне исполнить твое желание; впрочем, я не исполнил бы его, если б дело касалось одного меня. Но вижу я женщину с заломленными руками, сидящую в неволе. Обещаю блюсти юношу как своего друга! – вскричал он и положил свою руку на руку епископа.

Вскоре он поспешил к коням и приказал увести их во двор. Между тем Винфрид, тихо разговаривавший с юношей, воздел руки над его головой, и глубокая скорбь легла на его лицо, когда он шептал над странником напутственную молитву.

– Сюда, юноша! – позвал Инграм, потрясая копьем. – Много времени потрачено на словопрения; пусть скорее загремят копыта на пути к земле славян!

Он еще раз пытливо посмотрел на коня и мирного всадника, и понравилось ему, что юноша крепко сидит в седле. Он приветливо кивнул ему, громко вскрикнул свое «Гара!» и всадники помчались к лесной дороге. Винфрид, поглядев им вслед, воздел руки к небесам.

В хижине Меммо долго стоял перед кожаным мешком, крестился и клал поклоны, потом отнес мешок в угол, тщательно прикрыл его соломой и сел, погруженный в глубокие раздумья. Иногда он покачивал головой.

– Кто должен построить церковь? Я и он. А кто иссечет из камня купель? Опять же я. Много ударов молотом сделают мои руки, и погнется спина под тяжестью бревен. Но кто же станет приходить во двор для принятия крещения? Да никто за исключением ласточек небесных и полевых мышей, но в один грозный день явятся язычники, и мечами своими понаделают кресты на головах наших. С сегодняшнего дня я чужой в моем доме, ибо сказано: «Прейдете на земле и яко былинка человек».

Вдруг заскрипели ворота, и красное лицо заглянуло в окно.

– Силы небесные! Это же Годелинда! Прочь, женщина! – вскричал он, не трогаясь с места. – Я не знаю тебя!

– Шибко же вы изменились! – разгневанно вступила женщина. – Какие чары потемнили ваш рассудок?

– Прочь, Годелинда! – сурово вскричал Меммо. – Пусть только епископ увидит тебя – и ты погибла. Ты находишься под крестом, и властен он над тобой!

– Вот чего стоит ваш епископ, да и вы сами, трусишка этакий! – воскликнула она, бросая монаху соломинку. – И вы позволяете, чтобы чужеземец, в награду за службу, которую несла я днем и ночью, гнал меня из дома?

– Мало проку в сетовании на прошлое, – ответил Меммо, – я навсегда отказываюсь от тебя. Приютись у своей тетки и возьми с собой славянскую девушку, только, пожалуйста, не обижай бедняжку. Можешь прихватить с собой поросенка из хлева, но только замолчи и исчезни, потому что я погружаюсь в глубокое созерцание, и тягостна мне твоя болтовня. Эта ночь полностью преобразила меня, и в душе каюсь я, что нога твоя переступила мой порог.

– Трус! – взъярилась Годелинда. – Когда-нибудь ты раскаешься, что прогнал служанку, а я буду хохотать, вспоминая глупца, который у холодного камина жует сырые бобы, запивая их ключевой водой.

С этими словами она удалилась, а вскоре из хлева раздался визг поросенка.

– Она уносит сокровище дома моего, – вздохнул, Меммо и смиренно склонил голову, пока не сел на нее щегленок и с голого черепа не стал щебетать свою песню. Меммо шевельнул рукой, птичка слетела на нее, и монах поцеловал ее в красненькую головку.

3. В сорбской деревне

На пути к сорбам путники остановились ночевать. Кони стояли за крепкой оградой, Инграм и Готфрид лежали под деревом, а служитель Вольфрам, готовивший ужин на небольшом костре, принес кожаную флягу, похожую на мех.

– Пиво охлаждено в ключевой воде.

Отведайте. Готфрид с благодарностью отклонил флягу, а Инграм благодушно произнес:

– До сих пор ты был добрым спутником, не брезгай же и яствами, хотя мы и не твоей веры. Как вижу, люди во многом враждуют между собой, но все они одинаково чтят пищу и напитки.

– Не сердись, товарищ. Не привычны мне крепкие напитки и мясо животных. Но раз это приятно тебе, то я разделю твою трапезу.

Отложив в сторону свой хлеб, Готфрид поел немного мяса и отпил пиво.

– Скажи мне, если это тебе не трудно, – продолжил Инграм. – Ты из числа тех, которые считают нехорошим делом обнимать женщин?

– Да, – покраснев, ответил Готфрид.

– Клянусь мечом, странные у вас обычаи! – насмехался Инграм. – У меня две рабыни и по моему желанию они обнимают меня, но их обоих и всякую другую девушку я бы отдал за ту, за которой мы теперь едем! Человек должен наслаждаться жизнью. Мы подобны птицам, которые с веселым щебетаньем устраивают себе гнезда. Но ты похож на старого сыча, что сидит в дупле.

– И моя жизнь не без радостей, – улыбаясь ответил Готфрид. – Я рад, что еду с тобой, хоть ты и презираешь меня. Но я рад помочь тебе в добром деле.

– Какая же тебе польза, если нам удастся выкупить пленников?

– Я поступаю по заповедям Бога, всемогущего владыки небесного.

– Если твой Бог всемогущ, как ты говоришь, если он повелевает тебе освободить узников, то удивляюсь, почему он не запретит угонять пленников?

– Бог создал людей свободными, чтобы они сами устраивали свою судьбу. Но подобно тому, как ты видишь жемчужины, нанизанные на нитке, так точно великий Повелитель видит дела и мысли каждого из земнорожденнных, оценивая достоинства каждого человека: вознести ли его к будущей жизни в число любимцев своих, или же низвергнуть в царство смерти. Поэтому человеку необходимо неустанно заботиться о том, чтобы жить по заповедям Бога своего.

– Истинно! – вскричал Инграм. – Тяжкое это служение! Подобно рабам живете вы в неволе. Хвалю человека, воздающего честь богам, но во всех начинаниях своих прежде всего спрашивающего, может ли это доставить ему почесть и славу.

– Разве тебе не в честь, если жены соотечественников будут благодарны тебе за освобождение их из сорбских мельниц? А избавление невинных детей от побоев и позорной службы гнусному народу?

Инграм задумался.

– Это дети наших соседей по ту сторону гор и, быть может, иных из них я носил на руках, но для тебя они чужие. Не проходит года, чтобы во всех землях их не гнали стадами на рынок.

– Имей я золото и серебро, – вскричал Готфрид, – я освободил бы их! Будь я великим витязем – я бы всех спас.

– Я вижу, что вы, христиане, считаете друг друга соседями и друзьями.

– Мой отец приказал мне в случае удачи привести также женщин-язычниц и их детей, – ответил Готфрид.

– Тогда полонят других, – заметил Инграм.

– Мы посланы в мир для возвышения заповедей царя небесного, исполненного милосердия. Каждому из нас он уготовляет счастье и спасение как на земле, так и на небесах. И когда все последуют велениям его, тогда никто не будет продавать брата своего, как теленка или быка, но станет взирать на ближних, по сказанному: по образу и подобию Божьему создан человек и должен он прямо ходить среди зверей, с наклоненной головой несущих свое ярмо.

Несколько мгновений Инграм молчал.

– Всего золота гномов, которому, как говорят, нет числа, не хватило бы для освобождения всех узников, а между тем, ты – не воин, а хочешь принять на себя такой труд?

– Я воин, только ты не видишь этого, – ответил Готфрид. – Смиренный перед господом моим, но более сильный, чем ты думаешь. Господи, прости меня, что похваляюсь перед ним! – прибавил он.

Инграм измерил его глазами и сердце его тронулось нежностью. Он тихо промолвил:

– Много таинственных знаний – так полагал и Буббо, вожак медведей, – досталось нам в удел. Опасаюсь только, что вы можете их употребить и на пользу и во вред другим.

– Быть к каждому – ласков и никому не вредить – таков завет моего Господа, – торжественно ответил Готфрид.

– Такая заповедь подобает светлому богу, – заметил Вольфрам, до сих пор молчаливо управлявшийся с пивом и мясом дикой козы, а теперь спокойно растянувшийся у огня. – Не трудно с таким учением ездить по лесам. Поверь, чужеземец, и здесь есть сверхчеловеческие существа, у которых те же помыслы, которые ты восхваляешь в своем боге. Видишь ли там на скале нависший холм? Там обитает племя добрых карликов, маленьких ласковых человечков. Никто никогда не слышал, чтобы они принесли кому-то вред. Но счастлив путь того, кто оставляет им что-либо из своего дорожного запаса. Многих они подзывали к себе, давали сухие листья и орехи, превращавшиеся ночью в золото.

– Много непристойного, в речах твоих, Вольфрам, – возразил монах. – Бог христиан не дарит ни листьев, ни орехов, и он не дает даров, сохраняющих счастье в доме человека.

– Однако такая охрана есть, – сказал Инграм. – Я знаю одного человека, в род которого жены судьбы дали дар. Мне известно даже место, где он скрыт, и я знаю, что в течение многих поколений он сохраняет силу.

– О, не доверяй чарам! – пылко увещевал Готфрид. – Обманчивы дары лукавого! Они вселяют в человека высокомерие и гордыню, но настанет пора, когда тщетны окажутся его надежды и Господь смирит его заносчивость.

Инграм улыбнулся.

– Пусть каждый хранит в сердце то, что сообщает ему мужество, но как добрые товарищи, мы не станем добиваться, где каждый из нас таит свое сокровище. Падает роса, а завтра нам предстоит ехать по диким дорогам. Вольфрам, разбуди меня после полуночи.

Следующим утром всадники увидели перед собой безлесную страну. Недавно срубленные деревья были сложены на опушке леса в засеку. На зеленой земле стояли пни, окруженные молодыми порослями и дикими кустами. Проникнув один за другим в узкое отверстие засеки, путники увидели множество вершников, которые сперва зажгли сторожевой огонь, поднявшийся высоким столбом дыма, а затем, закричав с большого возвышения и потрясая оружием, поскакали к путникам. На воинах, несмотря на летнюю жару, были длинные полотняные кафтаны, отороченные мехом, и большие меховые шапки. Оружие у них составляли палицы и роговые луки. Это был мелкий, проворный народ с широкими лицами, большими усами и черными прямыми волосами. Они неистово вопили и грозили путникам палицами. Вольфрам выехал вперед и произнес на их языке:

– Мы туринги, мирные путники, витязь Инграм и я, его слуга. А это Готфрид, посол владыки Винфрида.

Всадники столпились вокруг них, заговорили с неистовством, наконец один из них – то был Славик прозванный Соловьем, потому что пел на пирах Ратица, – подъехал к Инграму и вежливо приветствовал его на языке сорбов. Когда же туринг ответил тем же, то сорб поклонился и высоким голосом, точно девушка, мягко сказал, что он очень рад. Так они и остановились, а сорбы между тем загородили засеку.

– Чистые дети, – вскричал Инграм. – А ограда их подобна детской игрушке, через которую легко перескочит конь.

Понявший его сорб ответил на германском языке:

– Я знаю день, когда ворон из земли турингов не мог перелететь через ограду, которую обнесло железо сорбов.

– Ты прав, – с улыбкой ответил Инграм. – Я врезался было в плетень и тернии истерзали мое тело.

И мужчины приветствовали друг друга рукой. Около часа еще пришлось прождать путникам, прежде чем с возвышенности понесся, словно туча, сильный отряд всадников на маленьких и горячих лошадях. Со всех сторон окружили они пришельцев, и по знаку Соловья толпой понеслись вперед по невысокой мураве с чужеземцами посередине. Перед ними расстилалась широкая долина, окаймленная одиночными старыми деревьями, под сенью которых сорбы и их кони укрывались летом. В долине был возведен вал из земли и дерна, а за ним находились соломенные избы, кровли которых достигали почти до земли. Похожа была деревня на воинский стан. Посреди нее возвышался крутой холм, также увенчанный валом, окружавшим дом Ратица и хижины его двора. На длинном шесте поднималось его знамя, развеваясь навстречу чужестранцам. И с зардевшимися щеками Инграм закричал Готфриду:

– Клянусь головой, если не удастся увести той, которую мы ищем, то я не буду знать ни отдыха, ни покоя, пока не увижу горящей пакли на моей стреле и пока сама стрела не будет торчать в этой крысиной норе.

– Не сердись товарищ, но молись теперь, чтобы был милостив к нам Господь!

Деревенские ворота отворились и всадники понеслись по улице и по круглой площади, находившейся перед холмом. У деревенского пруда скорчившись сидела толпа полунагих женщин и детей, с бледными лицами и всклоченными волосами. Инграм пришпорил коня и выехал из отряда, направляясь к воде, но сорбские всадники с гневными криками загородили ему дорогу, схватились за оружие.

– Не забывай, что берущий товар, прежде чем он куплен, должен дорого заплатить, – предупредил его тихо Вольфрам.

И вновь путники быстро понеслись вверх по холму. Отворились ворота, конский топот раздался на обширном дворе и чужестранцев ввели – к Ратицу.

Славянин сидел, словно князь, среди своих верных подданных, на высоком стуле с ручками, а вокруг него – у стола, на скамейках помещались предводители его рати – со свирепыми, изборожденными шрамами лицами. На широком лице начальника наискось сидели глаза, у него была коренастая фигура с короткой шеей, а борода – жидкая и жесткая. Чужеземцы поклонились, но Ратиц едва кивнул головой, продолжая неподвижно сидеть со своими дружинниками.

– Пусть кто-нибудь спросит у этого кота, – гневно вскричал Инграм. – Не в обычае ли его племени так принимать гостей?

Сорб кивнул одному человеку с длинной седой бородой, который приблизился к путникам и заговорил на немецком языке:

– Мой повелитель Ратиц приветствует могущественных витязей и спрашивает у них: известно ему, что один из вас прибыл из дальней страны, где великий повелитель франков сидит на золотом престоле. Если кто-нибудь прислан из этой страны, то пусть он назовется.

– Это я, Готфрид, посол Винфрида, – ответил монах.

Славяне изумленно посмотрели на юношу в бедной одежде, а Ратиц, нахмурив лоб, поговорил с седобородым, который объяснил:

– Моему повелителю кажется, что мало оказывают ему почести франкские вельможи, отправляя к нему посла, столь молодого и в столь убогой одежде.

– Я христианин, обречен великому Царю небесному и грешно мне носить другую одежду, кроме власяницы. Я молод, но являюсь облеченный доверием моего повелителя.

Славянин снова оживленно поговорил с одним из своих товарищей, который тотчас же ушел из зала.

– Мой повелитель спрашивает тебя, – продолжил седобородый, не из числа ли ты мудрецов, обладающих тайной узнавать мысли человека на коже животных: не из таких ли ты, что понимают чужеземный язык, называемый латынью.

– Да, – ответил Готфрид.

Вслед за объяснением старика, гнев на лице Ратица сменился великим изумлением. Возвратившийся посланец принес между тем измятый и почерневший лист пергамента.

– Трудно верится моему повелителю, чтобы юноша был столь сведущ в великом деле. Он желает, чтобы ты представил ему доказательство твоего искусства и объяснил мысли, которые можно распознать на этой коже.

Готфрид развернул пергамент.

– Сперва скажи, почему непонятно для нас начертанное там.

– Это латынь, – ответил Готфрид. – Необходимо особое умение, чтобы читать ее.

Ратиц ударил рукой по столу и в подтверждение сильно мотнул головой.

– Правду говоришь ты. Объясни же нам ее, если сможешь.

Готфрид взглянул на пергамент. Это была изорванная грамота старинного франкского короля, похищенная, быть может, славянами во время набега. Монах начал читать. Он склонился, произнося священные слова, а Ратиц снова ударил рукой по столу. Старик объяснил его жест:

– Мой повелитель доволен, что ты подтвердил уже известное ему. Это грамота, присланная ему великим повелителем франков, как государем государю. Не одобряя и желая уничтожить несправедливость своих пограничных графов, твой повелитель предлагает дружбу Ратицу. Зная, что там написано, мы радуемся словам твоим.

Прежде чем Готфрид оправился от изумления, Ратиц встал, подошел к юноше, потрепал его по щеке, поцеловал и приказал поближе подвинуть стул для монаха.

– Мой повелитель приветствует тебя, как посла и просит объявить ему цель твоего посольства.

– Я имею немного сказать по поручению моего повелителя Винфрида, епископа, и это немногое предназначено, быть может, только для слуха Ратица, – осторожно ответил монах.

– Разумно говоришь ты, Готфрид: тайны повелителей не для всякого уха. Подожди, пока настанет пора.

Старик предложил монаху стул, а Инграм подошел к столу, взял свободную скамейку и с грохотом поставил ее на пол возле Ратица и сел, развалившись. Сорбы молча перенесли это своеволие, но Ратиц повернулся к Инграму и старик передал такие слова:

– Я удивляюсь, Инграм, что непрошеный и не будучи в дружбе с моим народом, садишься ты у моего стола. Не потому ли понадобился тебе стул, что горят у тебя раны, нанесенные ножами моих воинов?

– Те царапины излечены, я о них и не помню, – ответил Инграм. – Но не хвалят хозяина, который заставляет чужеземца самому принести себе скамейку.

– Ты уже давно во вражде с моим народом и никому неизвестно, что привело тебя в мой дом. Ты не пригнал стад, дани, наложенной на твой народ сорбами.

– Ты напрасно стараешься уязвить меня своими словами. Мир между славянами и турингами закреплен клятвой и я прибыл мирным путем для купли и обмена пленниками, угнанных тобой во время набега.

– Уж не послал ли тебя человек, которого называют Винфридом, епископом, и не склонял ли ты голову под руками христиан, когда они творят земное знамение креста?

– Я не отрекся от веры отцов моих и лишь как попутчик привел к тебе человека, принадлежащего чуждому епископу.

Сорб кивнул своим товарищам: всем им хотелось поскорее заключить сделку, и они охотно бы отпустили пленников в землю франков, так как в случае выкупа, они бы гораздо меньше опасались бы мести с их стороны.

– Мои воины не спешат с продажей добычи. Наш стан наполнен зерном и стадами из франкских деревень и нелегко прокормить пленных до прибытия сюда торговцев, – повернувшись к Готфриду сорб продолжал: – Не хочет ли епископ набрать себе общину из женщин и детей?

– Мой отец просит у тебя, как милости, чтобы ты позволил мне взглянуть на узников и поприветствовать тех из них, кто соблюдает нашу веру.

– Есть ли у вас то, чем выкупаются пленные? Мне кажется, ваша дорожная кладь невелика.

– Мы намерены предложить тебе, по пограничному обычаю, выкуп за пленников, – ответил Инграм. – Но покупатель прежде всего хочет видеть товар. Если угодно – покажи нам узников.

Сорб размышлял. Он поговорил со своими застольниками, потом повернулся к Готфриду.

– Постараюсь доказать твоему повелителю, что я уважаю его посольство. Можете взглянуть на пленников. Ступайте, чужеземцы. Мой старик проведет вас.

Послы с поклоном вышли из зала, услышав за собой шум и хохот сорбов.

За дверью старик сделался как-то ласковее, словно он освободился от тяжкого гнета. Он снял свою меховую шапку, низко поклонился и сказал:

– Когда вороны охотятся, то и вороне что-нибудь перепадает. Если вам удастся освободить пленников, то надеюсь, вы сделаете подарок старичку, потому что мне трудно объясняться на двух языках. К тому же я могу вам и другие услуги оказать.

Готфрид нерешительно посмотрел на своего проводника.

– Таков обычай, – сказал тот и снял с кафтана серебряную пряжку, единственную свою ценность. – Возьми это в знак моего расположения к тебе, а когда Буббо, торговец медведями придет к вам, то я пришлю тебе через него кусок красного сукна.

Старик униженно протянул руку.

– И Инграму угодно поклясться в этом?

Инграм положил два пальца на рукоять меча и произнес слово: «Клянусь!», а старик весело засмеялся.

– Слово ваше ценится на границах наравне с товаром.

Они прошли через двор и у ворот старик кликнул некоторых из праздно бродивших воинов. Они немедленно прибежали, полагая отправится за чужеземцами, но старик просто отослал их подальше.

С холма они спустились на деревенскую площадь, на которой, близ пруда, стоял длинный, подобный амбару дом, предназначавшийся для совещаний общины. Старик отворил низенькую дверь и Инграм поспешно вошел в мрачное помещение.

– Вальбурга! – вскричал он.

Из одного угла раздались два голоса:

– Сюда!

На соломе, выстилавшей пол, послышался шорох, и два белокурых мальчика, обхватив колени Инграма, жалобно зарыдали.

– Где сестра? – глухим голосом спросил Инграм.

– Ее увели к Ратицу, на гору.

Зубы Инграма заскрипели, кулаки сжались, но он бросился на колени возле мальчиков и обнял их. Горячие слезы полились на кудрявые головы рыдавших. Между тем, посреди помещения зазвучали торжественные слова: «Придите ко мне все нуждающиеся и отягченные, говорит Господь». Лучи света падали через отворенную дверь на кроткое лицо юноши, и оно сверкало состраданием и воодушевлением, словно лик ангела.

Женщины и дети столпились вокруг монаха. Некоторые из них рыдали, падали ниц перед ним, иные приподнимали вверх малюток, чтобы он благословил их. Даже язычницы внимали словам его с клоненными головами и сложенными руками. Он произносил священные слова и громко молился. В помещении было тихо, слышались лишь рыдания женщин и стоны детей. Готфрид подходил к каждой женщине отдельно, благословлял ее и тихо читал молитвы. Наконец подошел старик и сняв шапку настоятельно попросил:

– Не хочешь ли отправиться за мной, чтобы не гневался на нас Ратиц?

Готфрид подошел к Инграму и тихонько дотронулся до его плеча.

– Где женщина, которую ты ищешь?

– В хижинах хищника, – последовал печальный ответ.

– Так пойдем, чтобы и она получила привет моего Господа.

Инграм с трудом поднялся, отряхнул с себя плачущих мальчиков, а Готфрид подвел их к одной стоявшей на коленях христианке и сказал:

– Что сделаешь ты для них, то сделаешь и для Господа.

Готфрид направился к выходу, но неутешная толпа окружила его, протягивала к нему руки и хватала за платье, стараясь удержать. Помогли лишь приказания старика и плеть, которой он разогнал страждущих.

Быстрыми шагами мужчины поднимались на холм.

– Я должен поговорить с христианской девушкой, находящейся во дворе Ратица, – сказал Готфрид. Старик покачал головой, но монах продолжил:

– Не мешай мне, мне так приказано.

– Я подвергнусь гневу моего повелителя, – произнес седобородый сорб.

– Я удвою твою плату, – сурово сказал Инграм. – Не думаешь ли ты, что мы похитим девушку из хижины?

Старик улыбнулся, кивнул головой и провел их вдоль окраины холма к месту, где под защитой вала стояло несколько низеньких соломенных хижин.

– У Ратица двадцать жен и у одной из них живет чужеземка. Очень может быть, что в скором времени он построит ей новую хижину, если только она не опротивеет ему.

Инграм отворил дверь, но входить медлил.

– Ступай вперед, – шепнул он монаху.

Из хижины раздался тревожный женский голос:

– Инграм, – и молодая женщина охватила воина за руку. – Я предчувствовала, что увижусь с тобой, потому что твое сердце предано нашему дому.

Но, заметив его неподвижный взор и печальное лицо, она вскричала:

– Глупец, да разве я стала бы говорить с тобой?

Инграм хотел обнять ее, но она уклонилась.

– Если бы ты помог отцу, ивовые прутья не стягивали бы нас. Да и теперь я вижу тебя не таким, как воображала себе. Где копья соотечественников, требующих выдачи детей и жен друзей своих? Не о себе говорю я – дни мои сочтены, – но о братьях, о множестве плачущих, что ждут на соломе минуты, когда угонит их на чужбину торговец невольниками.

– Я пришел с ним, чтобы порядиться насчет выкупа, – ответил Инграм, указывая на монаха.

Изумленно взглянула Вальбурга на незнакомое лицо юноши, но когда Готфрид поднял руку, чтобы сотворить крестное знамение, то она медленно опустилась на колени и произнесла символ веры Христовой.

– Благослови меня и помолись обо мне. Да, помолись обо мне, – вскричала она во внезапном порыве горькой скорби. – Да обрету я милосердие, если сотворю неугодное Господу! Я молилась и приготовилась, как учила меня тому мать.

Готфрид благословил ее.

– Мне одному подобает суд и всякое воздаяние, – тихим голосом произнес он.

Вальбурга безмолвно встала и снова обратилась к Инграму:

– Досмотрщица редко оставляет меня одну. Вот и теперь они уже ссорятся с седобородым. Прощай Инграм. Наша свобода зависит от тебя и от меня. Ты был честным другом, помни меня. И знай: порой я скрывала, что своим приходом ты больше доставлял мне удовольствие, чем своим уходом. Не окажешь ли мне еще одной дружеской услуги? Трудно колоть дрова не имея ножа. У меня все отняли. Говорят, что друзьям не следует дарить ничего острого, но ты подари.

Инграм снял с пояса нож, который Вальбурга спрятала в своем платье. Он вышел во двор, к поджидавшему его монаху. Они направились к чертогу, стоявшему посреди двора, причем Готфрид прикоснулся к руке Инграма.

– Ты вне себя и не слышишь моих слов. Необходимо однако приготовиться к выкупу. Подумай, каким образом мы его предложим.

– Клянусь головой, – вскричал Инграм, – мне ненавистен любой выкуп! Я ничего не хочу, кроме боя с хищником! Железо против железа!

– Но для мирного выкупа я сохраняю для тебя чашу.

– Чары христианского бога будут действительнее в твоей руке, чем в моей, – мрачно ответил Инграм. – Притом мне кажется, что к тебе они относятся с большим почтением.

При входе их в чертог, Ратиц нетерпеливо закричал:

– С трудом пересчитали вы пленников, потому что неприятен хорек на птичьем дворе. Но теперь покупайте, если вы действительно купцы, а не лазутчики.

– Тебе известно, что я прислан послом, – ответил Готфрид. – Так как через Мегитарда, священника, ты сам потребовал меня у моего господина, епископа. И когда я уходил, владыко Винфрид подтвердил мои полномочия.

Готфрид вынул ящик из-под своего широкого платья и снял с него покровы.

Инграм подошел к монаху и быстро промолвил:

– Не выпускай чаши из рук. Продающий птичку должен крепко держать ее, чтобы она не упорхнула.

Взяв чашу, Инграм протянул ее сорбу.

– Посмотри как будет выглядеть драгоценность из королевской сокровищницы подле твоей кружки с медом.

При виде блестящего металла и находившихся в нем изображений, сорб не смог подавить громкий крик изумления. Его товарищи столпились вокруг чаши, наклонив головы, перешептываясь друг с другом и смеясь при виде крошечных фигурок.

– Уважаю Винфрида, епископа, приславши мне такой дар! – вскричал Ратиц. – Позволь мне поближе рассмотреть его, витязь.

– На нем моя рука, – сказал Инграм – и до сих пор чаша еще моя.

– Твоя, твоя, – подумав подтвердил Ратиц. Он позвал старика, который почтительно снял шапку перед сосудом, тщательно осмотрел его под рукой Инграма, дотронулся до стенокснаружи и внутри влажным языком, а потом тихонько поговорил со своим повелителем.

– Вот условия за дар епископа, – продолжил Инграм. – Во-первых, ты выдаешь нам Вальбургу дочь Виллигальма, франка, убитого тобой, и двух ее братьев. Во-вторых, пленников вашего последнего похода, всех. И в-третьих, коня Виллигальма и двух добрых быков для прокормления всех освобожденных в пути.

При имени Вальбурги сорб вздрогнул, но, преодолев свою досаду, пытливо посмотрел на товарищей и сказал:

– Дивна серебряная чаша из королевской сокровищницы. Не угодно ли вам, франки, выйти на некоторое время, чтобы мы посовещались?

Готфрид заметил, что сорб уже не столь жадно смотрит на чашу, которую Инграм высоко держал над головой. Туринг спрятал сосуд в ящик и послы вышли во двор.

– Они замышляют какое-то коварство, – презрительно произнес Инграм.

– Или опасаются Винфрида, – спокойно ответил монах. – Хорошо, что ты потребовал быков, поскольку трудно было бы прокормить всех пленников. Но зачем тебе конь?

– Ты рассуждаешь не как воин. Неужели ты думаешь, что Виллигальм найдет успокоение в могиле, если сорб будет разъезжать на его коне? Неужели он пешком пойдет в царство теней?

Готфрид перекрестился.

– На небесах христиане не нуждаются в конях.

– Хоть и христианин, но он был воином, – гордо ответил Инграм. – Но чего добивается славянин от твоего епископа?

– Вероятно ему хочется быть пограничным графом и возвести себе замок над сорбской деревней, – улыбаясь ответил Готфрид.

Инграм разразился проклятьями.

– И вы хотите помочь ему?

– Тебе известно, что он убивал и грабил христиан – ответил Готфрид.

Между тем, в доме долго длилось сорбское совещание. Наконец, старик пригласил их войти, и Инграм снова поднял чашу над головой. Но на этот раз сорбы даже не посмотрели на нее, а Ратиц начал:

– Велики дары, требуемые вами для епископа, но мои благородные мужи согласны дать вам дар за дар, не торгуясь слишком много. Получите пленников, которые еще не пошли в дележ и одного быка, трехгодовалого, с тучного стада. Но мы отказываем вам в Вальбурге и в буланом коне. Девушка дана мне моим народом, а конь стоит на конюшне витязя Славника, близкого мне по почету и воинской славе. Вы принесли дары по собственному выбору, таким же образом и мы шлем вам наши дары.

– Владыко Винфрид собственными руками пот хоронил Виллигальма, и на могиле франка дал обет позаботиться о его детях, – ответил Готфрид. – Рассуди, что удерживая христианку, ты тем самым высказываешь епископу недружелюбные чувства.

– Я требую женщину! – гневно вскричал Инграм.

– Поэтому, должно быть, ты и забрался в дом моих жен, – отозвался Ратиц. – Так выслушай мое последнее слово. Мальчиков я отошлю епископу, но девушку оставлю себе. Если ты не согласен на мену, то убирайся вместе со своей чашей. Слишком ты засиделся в нашем стане. Прибыл ты сюда без провожатых, без них и уйдешь.

– К чему задумываешь коварное нападение в лесу? Разве сорбы страшатся боя в открытом поле? – вскричал Инграм. – Здесь стою я, лукавый ты человек, и готов биться из-за женщины с любым из твоих воинов. Выставь своих ратоборцев, и пусть боги решат судьбу.

При этом вызове сорбские воины повскакали с мест, и их крики раздались в чертоге. Но мановением руки начальник заставил их сесть и сказал:

– Иные хвалят крепость твоей руки, но я не могу похвалить разумность твоих речей. Я был бы глуп, если бы послал воинов в бой за то, что уже и так приобрел моим копьем. Да и не велика честь сражаться моим воинам из-за согбенной рабыни. Предлагаю тебе иное ратоборство, более приличное мирному времени. Я слышал, что ты умеешь управляться с чашей, как и подобает мужу, но и меня не легко одолеть за кружкой. Испытаем наши силы. Ты поставишь своего коня, Ворона, я – франкскую женщину, а победитель получит и то, и другое. По моему, совет не дурной.

Громкие крики одобрения раздались вокруг стола, только Инграм стоял смущенный.

– Конь и меч нераздельно принадлежат витязю, и мои предки не ласково приветствовали бы меня, если бы я позволил сорбскому селу уход за моим конем. А потому выставлю двух жеребцов от племени Ворона, четырех и пяти лет, лучших, чем какой-либо конь из твоих.

– Мне неизвестна твоя ставка, да и долог путь до твоей конюшни. Ворон и пленница здесь, во дворе, следовательно состязание правильное.

Инграм стоял в сильной борьбе с самим собою.

– Клянусь женами судеб моего племени, так и быть! Давайте сюда чаши и пусть начнется состязание.

Снова раздался радостный крик сорбов, звучавший для уха Готфрида подобно адским воплям.

– Ставить жизнь человека на чашу – безбожно! – вскричал он.

Ратиц сделал вежливое, отклоняющее движение рукой, а Инграм сердито ответил:

– Немного счастья доставило тебе серебро твоего епископа. Отойди прочь, а я обращусь к помощи моего бога.

Старик принес несколько чаш, одинаково выточенных из пятнистого дерева – на выбор, и большую ендову меда. Затем старик наполнил обе чаши по самых краев. Витязи взяли их в руки, сняв предварительно оружие. Сорб отдал свой меч Славнику, а Инграм – одному из молодых воинов. То был витязь Мирос.

Ратиц первым начал состязание, сказав:

– Я, Ратиц, сын Кадуна, повелитель сорбов, предлагаю мед для равной битвы.

– Отвечает Инграбан, сын Ингберта, свободный туринг, – послышалось в ответ.

И оба они, осушив чаши, поставили их на стол. Старик опять налил, поклонился каждому из витязей, а Ратиц продолжил:

– Я слышал, что назван ты по имени черной птицы, но над шатрами моих воинов парит белый орел. Могучий орел рвет добычу когтями, а рядом, поглядывая на останки, каркает стая воронов.

– Пять панцирей и пять кривых мечей, добытых на поле брани, висят на стене моего дома. Не думаешь ли ты, что твои воины отдали их мне добровольно?

Они снова выпили и поставили чаши, которые старик быстро наполнил.

– Добывающий пленных, добывает и славу! – вскричал Ратиц.

– Слава добывается тем, кто защищает свою родину, – возразил Инграм.

Старик еще раз наполнил чащи медом. Так продолжалось неоднократно. Состязавшиеся, обращались друг к другу то с упреками, то ласково, иногда гневно, пытаясь схватиться за меч. А старик между тем все наполнял и наполнял чаши. У Ратица посоловели глаза, а рука потеряла твердость. Он раздумывал, чем бы смутить своего соперника. Наконец произнес:

– Весело сидим мы здесь, препираясь на словах, но приятнее было бы пить мед, глядя на женщину. Приведите сюда франкскую девушку, чтобы мы насладились ее видом.

Двое из его товарищей вскочили и поспешили к Двери, а Инграм ударил по столу.

– Ты нарушаешь игру, потому что мне тяжко видеть среди неприятелей дочь достойного друга.

– Однако ты хочешь ее освободить, могучий бражник. Если у тебя хватит силы, то докажи это теперь.

Инграм сурово потупился. У него отяжелела голова. Сорбы уже вводили девушку в зал. Вальбурга остановилась у двери и ее глаза при виде пьющих противников помрачнели.

– Подойди поближе, дочь франков, – сказал Ратиц. – Из-за тебя идет спор, который должен быть решен богами. Уйдешь ли ты с витязем Инграмом, или я построю для тебя новую хижину и оставлю у себя.

Но негодующая девушка ответила:

– Я избрала себе более доблестного защитника, так как свободу, добытую посредством кружки, считаю позором. Не помышляй, Инграм, добыть себе жену при помощи меда и твори свой языческий обычай ради сорбской девушки, а не меня.

Повернувшись к нему спиной, она отошла в угол, где сидел Готфрид, опустилась подле него на колени и закрыла лицо руками. Горячий румянец бросился в лицо Инграму, когда девушка презрительно отвернулась от него. Он услышал презрительный смех славян, и, поднявшись со стула, гневно вскричал:

– Игра нечиста и да будет проклята чаша, которую я еще выпью!

Он бросил чашу на пол и вместе с тем сам тяжело рухнул на землю. В зале раздался дикий радостный вой сорбов, а Мирос, державший меч Инграма, подошел и сказал:

– Снесите его в мой дом.

Но торжествующий Ратиц поднялся и в хмельном задоре подошел к франкской девушке.

– Ты моя. Проводите ее в хижину и позовите певца, чтобы он спел брачную песню.

Девушка поднялась с колен. Ее лицо было бледно, а взгляд суров.

– Никому бы не спасти тебя от руки моей, чудовище! – вскричала она. – Едва ты сразил отца, как уже готовишь позор дочери. Счастлив ты, что возле меня находится праведник. Ты хвалил мои красивые щеки, посмотри, понравятся ли они тебе теперь.

С быстротой молнии она выхватила нож из-под одежды и нанесла себе по лицу зияющую рану. Хлынула кровь. Вальбурга снова подняла на себя нож, но подбежавший Готфрид вырвал у нее оружие Ратиц разразился тяжкими проклятьями, схватил кружку, чтобы бросить ее в девушку, но покачнулся, упал на землю, сраженный медом и гневом. Сорбы собрались вокруг своего начальника, а Готфрид со стариком увели раненую девушку в ее хижину и постарались унять текущую кровь.

На следующее утро в хижине Мироса сидел Инграм, склонив голову на руки. На коленях он держал меч, отданный ему хозяином, а стоявший перед ним Мирос рассказывал об исходе вчерашней попойки и о ране девушки.

– В гневе своем она лишила бы себя жизни, но чужеземный посол вырвал у нее нож. Напрасно, однако. Честнее погибнуть от ножа, чем от палицы Ратица.

Инграм вздрогнул и схватился за меч.

– А как поступил бы ты, если бы пленница грозила тебе ножом? – спросил Мирос.

– Если бы она погибла от доблестного, совершенного над собой поступка, если бы мой меч поразил Ратица, я был бы свободен и счастлив, – пробормотал Инграм. – Но теперь меня гнетут чары, рассеянные на моем пути серебром и песнями враждебных христиан. Бог, властно правящий чашей, отказал мне в помощи. Мне опротивела жизнь и у меня нет желания возвращаться домой.

– Оставайся у нас, – посоветовал сорб. – Привыкнешь к нашим обычаям. Ратиц построит тебе хижину. А если пожелаешь женщину с рассеченной щекой, то, может быть, он подарит ее тебе.

Инграм улыбнулся.

– Сможете ли вы забыть, что я убивал ваших воинов? Может ли существовать мир между вами и мной? Нет, Мирос, иначе советуют мне жены судеб. И ты полагаешь, что он убьет ее?

– Как же ему еще поступить?

– Так скажи ему, что я вызываю его на бой между вашей и нашей границей на шестой день от сегодняшнего.

– Сам объяви ему эту весть, если у тебя есть желание расстаться с солнечным светом. Ты тоже под его рукой, и если он отпустит тебя, то это означает, что его смертельный враг свободно уезжает от него. Прежде всего позаботься о собственном благе.

– Ты говоришь разумно. Я или уйду от вас, или совсем не уйду. Пусть боги решат мою участь. Как вижу, твой повелитель сведущ в искусстве пить. Но пусть поставит он свою судьбу против моей в игре в кости. Снеси ему эту весть. Еще раз померяемся в мирном бою. Он поставит девушку и выигранного вчера коня, а я…

– А ты?

– Самого себя. И свободно уйду или останусь пленником.

Сорб сделал шаг назад и раскрыл рубаху, сказав:

– Тебе известно, кто нанес мне этот удар? Подумай об этом воин. Мне было бы стыдно сознаться, что раб нанес мне этот удар.

Инграм подал ему руку.

– Ступай, чужеземец.

Сорб с неудовольствием ушел, а Инграм склонился головой на стол.

Через некоторое время на дворе раздались шаги вооруженных людей и вошел Ратиц, сопровождаемый своими воинами.

– Горячий же ты игрок, – хриплым голосом произнес он. – Первое состязание предложил я, второе – ты. Истинно, высоко ты ценишь себя. Но конь и девушка приятнее мне, чем ты, и я неохотно выполняю твое желание. Но мои воины требуют, чтобы я не отвергал твое предложение. Условие: одна игральная кость и кинуть надо один раз.

– Если я проиграю, то ты получишь за меня выкуп, – сказал Инграм.

– При оценке мы почтим тебя как воина, – подтвердил Ратиц. – Поклянемся!

Они взяли мечи и произнесли клятву.

– Если у тебя есть человек, – продолжил Ратиц, – игральной кости которого ты доверяешь, то произнеси его имя.

– Мой хозяин Мирос, – сказал Инграм.

Мирос отошел в угол хижины, вынул кости из ящика и положил их на стол. Потом бойцы отошли в сторону и прошептали каждый свою молитву.

– Первым пусть кинет потребовавший игры, – сказал Мирос и вложив кость в чашу, дал ее Инграму.

Бледно было лицо туринга, так же как и лицо Ратица. В хижине воцарилось безмолвие. Инграм тряхнул чашей и выбросил игральную кость.

– Пять! – вскричал Мирос.

– Удачно, – сказал Ратиц и кинул.

– Шесть! – вскричал Мирос.

Крики торжества раздались в хижине. Все отошли от Инграма. Несколько мгновений стоял он, наклонив голову. Затем отстегнул свой меч и бросил его на землю.

– Ты мой! – сказал Ратиц, положив ему на плечо руку. – Принесите ивовых прутьев и свяжите ему руки.

…Перед хижиной, где находилась Вальбурга, стоял монах. Его истощенное тело дрожало под лучами теплого утреннего солнца, но мыслями он постоянно стремился к христианской девушке. Ему первый раз в жизни приходилось ухаживать за женщиной и он чувствовал блаженную радость, то улыбаясь себе, то печально и сокрушенно посматривая на небо.

Готфрид услышал невдалеке звон железа и поспешные шаги. Перед ним появился вооруженный Ратиц, а среди его воинов – безоружный, с поникшей головой и связанными за спиной руками Инграм. Ратиц указал на солнце.

– Далек твой путь, юный посланец, а вид твой неприятен моему народу. Кончена игра, начатая в моем доме. Боги даровали мне славу и победу. Но если ты похвалишь меня перед твоим епископом, то готов я исполнить предложенное тобой вчера. Дай чашу и возьми пленницу.

– Хочешь ли выслушать ответ епископа на твой вопрос?

– Говори.

– Ты желаешь отправить послов на запад, ко двору короля Карла и требуешь, чтобы епископ доставил им провожатых и пристойный прием у повелителя франков. Если я правильно выразил твою мысль, то подтверди это.

– Уже много месяцев я не думал о посольстве. Мои воины не опасаются могущества франков. Где их рать? Мы не видим ее.

– Если ты изменил свои намерения, то говорить нам не о чем.

Готфрид отошел в сторону, но Ратиц продолжил:

– На тонких же весах взвешиваешь ты слова человека, чужеземец. Быть может нам угодно отправить послов, а быть может – нет.

Готфрид молчал.

– Не поручится ли человек, которого называют Винфридом, что при дворе повелителя франков ласково встретят моих воинов и удовлетворят их требования?

– Нет, – твердо оказал Готфрид. – Требования твои неизвестны повелителю моему. Все зависит лишь от государя Карла. Епископ может лишь содействовать, что твоих послов выслушают.

– Ты мало сведущ в обычаях порубежников, – сказал Ратиц.

– Возможно, – произнес монах. – Я не могу уйти без девушки и моего товарища, которого вижу связанным.

– Теперь это мой раб. Безумец проиграл мне себя в кости.

Послышался легкий вздох Инграма. Ратиц закричал связанному:

– Говори, раб, чтобы пославший тебя не отрекся от нашего договора!

Инграм повернулся и утвердительно наклонил голову.

– Мне поручено заботиться о нем и о женщине, – сказал Готфрид. – Могу ли я явиться к епископу без них?

– Разве не отпустил я без выкупа одного из служителей твоего епископа? – с гневом сказал Ратиц. – Да и ты сам? Разве не невредимым стоишь передо мной? Не знаешь, глупец, что стоит мне поднять руку, и воины мои ножами снимут с тебя кожу?

– Участь моя не в твоей руке, а в деснице моего Господа, – смело ответил Готфрид. – Но добровольно я не покину этих мест без моих друзей.

Ратиц разразился проклятьями и топнул ногой.

– Так я прикажу моим воинам привести тебя к пограничной ограде и перекинуть через нее.

– Освободи их, а меня удержи рабом или жертвой, как хочешь.

– Такая мена была бы безумием! Молодая женщина и воин – за тебя, не то мужчину, не то женщину.

Готфрид побледнел, но привыкнув смиряться, ответил:

– Если ты презираешь посла, то ради себя выслушай его вести. Победоносный повелитель франков выступил со своим войском против врагов своих и стоит он станом невдалеке от Берры, вызвав в землю турингов для охраны границ нового графа. Если ты действительно желаешь мира и согласия, то поспеши отправить послов в его стан.

Смущенный Ратиц гневно заговорил со стариком. Потом он отошел в сторонку и стал тихо совещаться со своими воинами, а Готфрид приблизился к Инграму и сказал:

– Что сердишься, несчастный человек? Не отворачивайся от меня, потому что правдивы мои помыслы.

Инграм угрюмо взглянул на него.

– Ты принес мне несчастье, возбудив мой гнев. Не хочу я твоей помощи и бесполезно все, что пытаешься ты сделать для меня. Выкупи женщину и скажи ей, что охотнее я бы сам освободил бы ее. Постарайся лучше прислать ко мне Вольфрама, чтобы до отъезда я мог поговорить с ним. Скажи моим друзьям на родине, что ивовые узы не так связывают меня, как кажется. Прежде чем приставлять меня к рабской работе, я наложу себе на голову и грудь кровавое знамение. Отойди прочь и ступай своей дорогой, а свою я отыщу сам.

Монах отошел в сторону и слезы хлынули из его глаз.

– Прости его Господи! – промолвил он.

Совещание сорбов кончилось, и Ратиц сурово сказал Готфриду:

– Чтобы твой повелитель видел, как доблестны помыслы моих воинов, возьми с собой женщину с раскроенной щекой. Иди также с пленниками. А чашу епископа оставь здесь. Ни слова больше! Дорого обошелся мне твой приезд. Уезжай и скажи твоему епископу, что когда мои послы прибудут к нему, то я жду от него равного расположения.

Он повернулся, сделав знак своим провожатым. Старик и Мирос остались, а прочие обступили Инграма, который, не оглядываясь повернулся спиной к хижине. И долго еще монах смотрел вслед Инграму, пока высокая фигура последнего не скрылась в доме, среди сорбских воинов.

4. Возвращение на родину

По тропинке, ведущей к лесистым горам, двигалась безоружная толпа. Впереди шел статный отрок, неся деревянный крест, сложенный из двух кусков дерева, за ним Готфрид вел толпу детей.

Золотистые волосы малюток развевались на ветру. Над ними носились жаворонки, летали пчелы и мотыльки. За детьми шли женщины-христианки, с полузакрытыми лицами, опущенными головами, некоторые из них несли на плечах младенцев. Среди них, плотно закрыв лицо, ехала Вальбурга на коне монаха. Готфрид пел латинский псалом, и его слова далеко разносились по пустынной местности. За христианами плелась корова, сострадательно подаренная путникам Миросом. За ней шли язычники со своими детьми. Самым последним ехал Вольфрам, оставивший стан Ратица позже всех. Осматривая шествие, он проехал вдоль его к самому началу.

– Хвалю искусство, с каким собрал ты этих босоногих людей, – сказал он монаху. – Оно еще понадобится тебе. Ехать по нагорным пустыням не менее трех дней. И неизвестно, какой прием встретите вы у первых поселений соотечественников.

– Я полагаюсь на твою помощь, – ответил Готфрид.

Вольфрам сильно откашлялся.

– Кое-кто остался позади, а своя рубашка ближе в телу.

– Ты хочешь возвратиться к сорбам? – встревожено спросил Готфрид.

Вольфрам ничего не ответил. Но некоторое время спустя сказал:

– Инграм всегда был горяч и не рассудителен. Но нет человека, который одолел бы его за кружкой. Он простодушно дался в руки плуту. В чаше Ратица есть какая-то тайна. Сами сорбы со смехом рассказывали об этом у очага. Когда плут нажмет чашу пальцем, то мед утекает в сделанное углубление; когда же наливающий снова нажмет, то мед возвращается. Таким образом один выпил только половину, а другой все. Исполнены коварства эти грязные карлики, и только так они победили Инграма… Проиграл за чашею, проиграл в игре, связан ивовыми прутьями. Поэтому-то я и хочу отправиться обратно. Если он сыграл, то и я сыграю. Освобожу его или последую за ним.

Готфрид обменялся с ним взглядами.

– Разреши мое сомнение: если бы тебе удалось освободить несчастливца, то уверен ли ты, что он согласиться бежать? Он добровольно лишил себя свободы.

– Мой повелитель честен, как немногие в стране, – ответил Вольфрам. – Но если ему представится случай бежать, то медлить он не станет. Разве ты не знаешь, что они решили склонить его над жертвенным камнем при первом торжественном пиршестве? Гнусные псы! Слыханное ли дело, чтобы добровольно отдавший себя в рабство пал под ножом жреца?

– Это мерзость! – вскричал ужаснувшийся Готфрид.

– Ты отзываешься о них справедливо, – похвалил Вольфрам. – Мой господин не военнопленный и не подлежит жертвенному ножу.

Готфрид безмолвно ломал себе руки, а Вольфрам продолжал:

– Не беспокойся. Инграм сделает тщетными их надежды. Он получит свой нож и употребит его в дело против кого угодно. Одним словом, я покину вас. Как мне кажется, лазутчики сорбов не идут вслед за нами.

– Если можешь, то скажи мне еще одно, Вольфрам. Каким образом ты, одинокий, проберешься за окоп?

– Ты слишком много расспрашиваешь, – промолвил Вольфрам. – Да, я без помощников. Но на том месте, где стан Ратица, когда-то существовала моя деревня. Хищник умертвил многих поселенцев, но некоторые из них до сих пор живут там, в рабстве. Я свел знакомство с некоторыми. Я опасаюсь не сорбов, а их лохматых собак. Но у меня есть чем унять их лай. А Ратиц и его воины на возвышении?

– Ратиц собирается в поход. Он намерен напасть на некоторые отдаленные франкские поселки.

– И вместе с тем он желает мира с повелителем франков! – вскричал возмущенный Готфрид.

– Быть может Ратиц полагает, что показав свою силу, условия мира будут для него более предпочтительны?

– Послушай, а что будет с нами, если ты освободишь Инграма? Ведь путь наш долог, и нас легко догонят сорбские воины.

– Христианские жрецы обладают многими тайнами, – задумчиво сказал Вольфрам. – Возможно, ты лишишь силы сорбских коней, или возбудишь призрак, который собьет их с дороги. Прощай! Если нам суждено свидеться, то только в земле турингов.

Вольфрам еще раз взглянул на странствующую толпу. Он слез с лошади, отдав повод Готфриду. Потом подождал девушку-язычницу Гертруду, подробно объяснив ей, как продвигаться дальше и где переходить реку в брод. Затем широким шагом пошел обратно.

…В большом собрании сорбов жрец объявил Инграму его участь. Воины посматривали на Инграма, гадая, как воспримет он эту зловещую весть. Но Инграм не смутился, лишь гневно закричал Ратицу:

– Не честно и лукаво решение твое! Не воином, но подобно старой бабе мстишь ты безоружному человеку!

– Брань узника – что жужжание комара, – отозвался Ратиц. – Взнуздайте мне вороного, а жертвенную скотину отведите на конюшню.

Мирос и некоторые из воинов повели пленника в пустой блокгауз во дворе.

– Если обещаешь, Инграм, не бежать из помещения, то оставлю твои ноги свободными.

Инграм ответил:

– От слуги Ратица я не приму даже радушного одолжения.

– Так свяжите ему ноги.

В одно мгновение Инграма скрутили, повалили на землю и привязали к тяжелому деревянному чурбану. Сорб вышел из помещения, а один молодой воин остался на страже. Инграм лежал на полу и мысли его медленно и вяло текли в голове. Один только раз приподнялся он, заслышав топот копыт. Сквозь маленькое отверстие в деревянной стене проникал луч солнца. Равнодушно смотрел на него Инграм. Время для него еле тянулось.

Настал вечер, сторож принес хлеба и воды. Инграм выпил немного из кружки, но от хлеба отказался. Золотое солнце померкло в мягком багрянце. Мрак наполнил помещение. Человек, лежащий у двери, положил себе под голову вязанку сена и уснул. Инграм тоже склонил утомленную голову на чурбан. Глаза его смежились.

Вдруг снаружи послышался легкий шорох. Что-то зашелестело у нижней балки. Инграм приподнялся, зрение и слух обострились, из уст его вырвался легкий свист. В ответ кто-то тоже ответил Инграму. Он заметил как что-то продвинулось в люк, приподнимаясь и опускаясь, точно веревка, и слегка звеня о стены. Инграм догадался, что это нож. Он подумал, что может быть удастся достать нож ногами, если удастся сдвинуть тяжелый чурбан с места. Это ему удалось. Он ущемил нож ногами и с трудом поднес рукоятку ко рту. Схватив нож зубами, он мало-помалу перерезал веревку, привязывающую его к чурбану. Воткнул нож в землю и стал тереть связанные сзади руки. Наконец, он полностью освободился. Потом Инграм услышал знакомый голос: «Теперь ко мне…» Сторож пошевелился, но Инграм с быстротой молнии сбросил с себя куртку, бросился на сорба, завязав ему голову своей одеждой, а веревкой скрутив руки и ноги «Ты обязан жизнью кружке воды», прошептал ему Инграм. Затем он бросился в открытую дверь. На дворе все было тихо. Он оббежал вокруг дома и дружеская рука помогла ему перепрыгнуть через плетень. Двое мужчин понеслись с горы и помчались деревенскими улицами. Бешено лаяли собаки. Вдруг стало светло, как днем. На противоположном конце стана вспыхнул огонь. Один из стражей, ходивший дозором вдоль плетня, кликнул их. Вольфрам осветил ему на славянском языке, сказав что-то о пожаре. Через околицу они спустились в ров, а затем выбрались в поле. За спиной раздавались крики и вопли. На поле перед беглецами высилось грушевое дерево, а под его листвой какой-то всадник держал коней.

Все трое вскочили на коней и помчались во мраке, а за ними к небу поднималось пламя и раздавался набат проснувшейся деревни.

Инграм протянул с коня руку своему слуге:

– Как имя третьему? – спросил он.

– Годес, конюх Мироса. Он поклялся мне в верности. Господин побил его плетью, вот Годес и затеплил ему свечку. Пламя может спасти нас. Оно поднимается по укреплениям Ратица и отвлечет сорбов от погони.

Они неслись вниз по холму. Вдруг в стороне раздался окрик и топот конских копыт.

– Теперь жизнь или смерть! – вскричал Вольфрам.

Беглецы понеслись вперед подобно буре, за ними – преследующие их. Одна стрела упала на седло Инграма, другая задела его развевающиеся волосы.

– Вот порубежная ограда, – крикнул Вольфрам. Они пришпорили лошадей и перенеслись через ограду. Еще немного времени – и над ними уже ветви соснового леса. Всадники стали подниматься в гору узкой тропинкой. Кони спотыкались и храпели.

– Сломись конская нога – и всплачутся сорбские девушки! – вскричал Вольфрам.

Крики преследующих становились все слабее и слабее, и наконец затихли совсем.

– Ночная погоня кажется им опасной. Осторожнее, Годес. Тело человека и конские ноги не из железа.

Они пробрались чащей на гору и поехали невысоким буковым лесом. Оглянувшись, они увидели, что весь холм Ратица озарен пламенем.

– Там горит разбойничье гнездо, – с дикой радостью сказал Вольфрам.

Инграм улыбнулся, но дрожь пробежала у него по Телу. Еще с детства он боялся пожаров, и товарищи часто поднимали его за это на смех.

– Не одна сорбская женщина стонет сегодня в горячей печи, – произнес проводник.

– Слабое это вознаграждение за пожары, причиненные в наших селах, – возразил Вольфрам. – Полагаю, что у Ратица завтра отпадет охота жечь франкские села.

Инграм молчал. Еще целый час ехали всадники под этот багровый отблеск. Вскоре зарево стало исчезать в утренней заре. На их пути бежал ручей. Они напоили коней и спустились по течению до того места, где виднелось множество следов. Оттуда они пустили коней за ольховую рощу, невдалеке от другого берега. Проводник остановился.

– Знаю, о чем ты думаешь, Годес, – сказал Вольфрам. – Это следы людей, которых ведет монах. Не пойдем ли и мы их дорогой?

Инграм мрачно посмотрел на луг.

– Через несколько часов мы их настигнем, если выдержат кони. Но если мы отправимся за франкскими женщинами, то привлечем Ратица на их следы и опасность на их дорогу.

– Голодный медведь хватает первое подвернувшееся животное. Эти люди могут поплатиться за пожар.

Снова дрожь пробежала по телу Инграма.

– Дорого же заплачено за одного человека.

Тут свое слово произнес и Годес:

– Некоторые отправились в погоню за нами, но сорбы снарядят охоту и за женщинами.

– Когда Ратиц возвратится в свое разоренное укрепление? – спросил Инграм.

Проводник взглянул на него и подумал.

– Если Ратиц видел ночной пожар, а это несомненно, то еще до полудня может изготовить себе обед на углях своего дома.

– А к вечеру свернуть шею монаху и остальным, – добавил Вольфрам.

– Довольно! – вскричал Инграм, ударив ногами по бокам своего коня. И они поехали дальше, по лежащим на земле следам. Через некоторое время они добрались до места ночного отдыха путников.

– Теперь мы найдем их, – сказал Вольфрам. – Следы направляются на север, именно так, как я им и советовал.

Всадники осторожно поехали по следам, переправились через ручей, свернули в лес, избегая славянских дворов и углубились на север. Вскоре они обнаружили еще одно место привала. А потом случилось невероятное – следу внезапно исчезли. Всадники тревожно переглянулись.

– Истинно, чужеземец обладает какими-то тайнами, – проговорил Вольфрам. – Или же все они в желудках волков.

– Они дошли до скал и здесь исчезли следы, – сказал Инграм. – Мы едем навстречу Ратицу.

Инграм повернул коня и снова во всю скачь понесся на место второго ночлега женщин. Всадники сошли с коней, осмотрели холм и его окрестности, но не отыскали ни людей, ни их следов. Лишь следы двух коней.

– Отдыхать здесь я не намерен, – мрачно сказал Инграм. – Следуйте за мной в горы, быть может с возвышения мы увидим огни.

И вновь они отправились дальше.

Мрак царил под деревьями. Всадники прислушивались к каждому шороху. Наконец, спустившись в мрачную лесную ложбину, Вольфрам остановился.

– Остановимся здесь, Инграм, – сказал он. – А то мы лишимся наших коней.

Инграм соскочил с коня и сказал мрачным голосом:

– Да будет проклято ложе, на котором я отдохну эту ночь. Не надейся отговорить меня Вольфрам. Оставайтесь здесь, а я поеду искать один.

Во мраке Инграм поднимался в гору. Ум его был расстроен, мысли дико метались в голове. Он думал о мести сорбов. Новые пожары вспыхнут на пограничных селах его родины, и виною тому будет он. И среди подобных мыслей ему слышались речи монаха: «Не мстите, мне одному подобает воздаяние». Нелепые речи для слуха воина!

Все вокруг него было мрачно, пустынно, везде враждебная человеку глушь. Инграм глубоко вздохнул, и на его вздох из глубины чащи раздался вой волков. Ему был известен их голос: так они завывали, готовясь на поле боя или на пир трупов. Вскрикнув, он размахнулся палицей и как безумный помчался вниз. Он заблудился, один раз чуть не сорвавшись в бездну, но все же вышел на шум ручья. В сумерках рассвета Инграм побежал вдоль ручья. Его тянуло к месту стоянки женщин. Может быть они ночуют невдалеке оттуда? Остановившись, Инграм увидел сквозь листву потухающий костер, услышал ржанье коней, а рядом – человека в сером кафтане. Сорб! Значит, это преследователи. Бросившись на землю, Инграм пополз вдоль опушки, отыскивая глазами женщин и детей среди неприятелей. Но ни Инграм, ни сорб, стороживший лошадей не знали, как близка от них была стоянка, над которой возносился крест. На раскинувшимся возвышении монах расположил станом своих питомцев. Спокоен был их путь: два солнечных дня под листвой и среди цветущей травы, две ночи под звездным небом. Когда проходили они мимо сорбских хижин, то им давали воды и хлеба, трепали по щекам детей. О зареве в тылу путники ничего не знали. Только в полдень последнего дня, достигнув черноводья, Вальбурга сказала проходившему монаху, с трудом приподняв покрывало со своего лица:

– Не останавливайся на месте, избранным слугой Инграма и не иди по избранной им дороге. Спасти детей от погони посредством быстрого хода – напрасный труд. Угони наших двух коней на север, потому что они накликают на нас беду – волков или сорбов. Лучше вверить жизнь заповедному лесу и скалам Шварцы. Там укроешь детей.

Совет был одобрен, и язычницей Гертрудой. Переправившись через черноводье, путники вышли на твердую землю, где их следы терялись. Они отогнали коней на север, а сами пятились назад по своим следам, чтобы запутать возможных преследователей.

– Детская уловка, – сказала многоопытная Гертруда.

Затем, оставив ручей слева, они отправились по долине до другого ручья, который впадал в Шварц. Поднявшись по его руслу, они медленно и устало поднялись наконец на гору и некоторое время шли по ее гребню. Потом нашли старую засеку, сооруженную некогда охотниками, разожгли костер и устроились на ночлег.

Готфрид подошел к Вальбурге, взглянул, примочена ли ее рана, потом благословил ее. Больная девушка старалась подняться и с благодарностью пожала ему руку.

– Не благодари меня, – сказал он. – Я повинуюсь заповедям нашего Господа небесного.

Вальбурга опустилась на солому, а Готфрид направился к выходу из ограды. Из долины раздавался вой волков и крики совы. Готфрид осенил себя крестным знамением.

А в это время перед Вольфрамом и Годесом предстал взволнованный Инграм.

– Я видел огни сорбов, стоящих невдалеке отсюда. Два отряда охотников оспаривают друг у друга добычу. Снова началась погоня. На коней – и в лес!

5. Сходка у леса

Подобно дикому вепрю Инграм внесся в свой «Вороний двор». Он оттолкнул от себя Вунигильду, рабыню, протянувшую к нему руки, и коротко ответил слугам, которые радостно приветствовали его. Одолеваемый сном, Инграм бросился на свою постель, но тяжкие мысли волновали его. Без меча и копья, жалким рабом возвратился он во двор своих предков и еще раз прошедшее пронеслось перед глазами: насмешливые лица сорбов, горящая деревня, гневно отвернувшаяся от него женщина и чужеземный юноша, перед которым Вальбурга опустилась на колени. Он сжал кулаки и отбросил от себя меховое одеяло.

– Они уже в деревне? – крикнул Инграм вошедшему Вольфраму.

– Мало кто не спал и никто не может ничего сказать о них, – ответил Вольфрам. – Вокруг хижины монаха все тихо. Если они улетели, то мало кто знает, где они остановятся. Если скрылись в горах, то никому не известно, когда возвратятся.

Инграм поспешил к двери.

– Куда? – вскричал Вольфрам.

Он принудил его снова лечь в постель, а сам тихо сел подле него. И снова начал рассказ о лесных дорогах, которые они исходили вдоль и поперек и о чарах монаха. Наконец голова Инграма склонилась на подушку и сон одолел его. Только тогда Вольфрам ушел в свою светлицу.

Когда поздним утром Инграм очнулся от беспокойного сна, Вольфрам уже стоял возле постели.

– Не следовало бы будить тебя, но если ты выйдешь за дверь, то увидишь невероятное. Долина изменилась, многие собрались из окрестностей. Вокруг дома Меммо толпятся христиане и язычники. Прибыл сам Герольд, новый граф, присланный повелителем франков для охраны границ, а с ним его жена Берсвильда. Я вижу множество копий начальников и мужей из всех лесных сел. Да и на твоем дворе топают кони добрых приятелей. Ждет тебя твой товарищ Бруно, Куниберт и многие друзья, потому что оповещено послание повелителя франков и все суетятся вокруг чужеземца.

Инграм вскочил с постели и вышел за ворота, где многие из почтенных людей приветствовали его. Но все взоры невольно устремлялись на луг и поле, окружавшие дом христианина Меммо. Изумленный Инграм смотрел на праздничную суматоху, на бивших копытами коней, вооруженных всадников и бесчисленное множество соотечественников. Здесь были Азульф, один из первейших в стране, Гундари, сын Ротари, человек зажиточный, Годолаф, могущественный воин, Альбольд и многие другие.

– Истинно, – с изумлением вскричал Вольфрам, – много чести оказывают наши начальники заезжему чужеземцу.

– Никогда я не думал, что в нашей стране живет такое множество народа, преклоняющихся перед крестом.

Из хижины показался Винфрид в епископском одеянии, его одежда сверкала золотом и серебром, а в руке он держал посох. Меммо и еще один священник следовали за ним.

К Инграму и Вольфраму присоединился Куниберт.

– Видно, народ наш сбился с толку, – сказал он. – Да и ты, Инграм, как я слышал, ездил слугой чужеземного епископа?

– Я ездил к сорбам по собственному делу, – мрачно ответил Инграм. – Но вы, как кажется, собрались для того, чтобы ударить челом чужеземцу?

– Ты не знаешь, отчего он в чести у народа. Он привез в страну латинские грамоты, послание повелителя франков к нашим начальникам и всему народу. Граф Герольд приказал прочесть письмо своему священнику. Епископ должен находиться в безопасности среди нас, так как повелитель франков берет его под свою защиту. Все это сказано в письме.

– Если неприятная весть входит в ухо, – вскричал Инграм, – то изгнать ее можно языком, а не поможет язык, то и мечом.

– Может ли человек бороться с незримой силой, говорящей с нами издалека? – ответил Куниберт. – Истинно христиане обладают искусством, против которого мы бессильны. У них есть чары латинского языка, мало кому из нас известного. Они сносятся между собой посредством писем. В молодости я сражался в войсках франков на Рейне, а впоследствии и на Дунае, и везде слышал латинскую речь. Сказанное много лет назад они доказывают письменами, посредством которых они дарят, наделяют и решают имущественные споры.

– А я полагаю, – сказал Инграм, – что клятва честного человека поважнее черных каракуль, и я скорее готов биться с каждым из них, чем отдам что-либо, принадлежащее мне.

– Однако я советую вам сойти с возвышения, – сказал подошедший Вольфрам, – потому что готовятся читать послание. Никогда еще не обсуждалось так много важного в кругу лесных обитателей.

Под липой, на которой развевалось знамя франков, граф Герольд поднял руку с пергаментом и закричал толпе:

– Вот послание из Рима, которое достопочтенный папа Григорий, сидящий на золотом престоле написал начальникам народа. Желающие услышать слово его, да приблизятся!

Все столпились вокруг липы. Священник читал латинское послание, а глашатай громким голосом объяснял его смысл. И община услышала слова: «Могущественным мужам, сынам моим: Азульфу, Годолафу, Вилари, Гундари, Альбольду и всем возлюбленным Богом турингам, верным христианам, послание папы Григория».

Приподняв головы, с зардевшимися лицами выступили вперед выкликнутые по именам начальники, а тучный Гундари вскричал:

– Я Гундари и вот я здесь!

Робко взглянуло все собрание на доблестных, к которым обращались в послании из далеких стран. Родственники столпились вокруг них, а многие повытягивали шеи, чтобы только увидеть грамоту.

Глашатай продолжал объявлять слова папского послания.

«Известна нам ваша достославная преданность Христу. Ибо когда язычники принуждали вас к служению идолам, то, твердые верой, вы ответили, что скорее умрете спасенными, чем нарушите в чем-либо верность Христу, раз принятую на себя. Исполнились мы поэтому великой радости и принесли должные благодарения Господу нашему и Искупителю, подателю всяких благ, милосердие коего уготовит нам еще большую благостыню, если с покорным сердцем станете вы искать вашего блага у святого престола апостольского, как и подобает сынам королевским и сонаследникам царства искать блага у царственного отца. Поэтому отправили мы вам в помощь возлюбленного брата нашего, Бонифация, рукоположить его во епископы и назначить его вашим проповедником, да наставит он вас в вере. Желаем и увещеваем вас во всем согласовываться с ним, да будет совершенно спасение ваше о Господе».

Почтительное молчание наступило вслед за посланием. Наконец Азульф, самый значительный по роду и богатству, произнес:

– Если угодно тебе, владыко, то покажи мне то место, на котором достопочтимый папа римский выставил мое имя.

Винфрид взял пергамент, указал имя и все протеснились к нему.

– Великую честь оказал ты нам посредством письма этого, – сказал Годолаф, – а потому умоляю тебя, владыко, еще раз прочти нам и народу дивное послание: оно мне милее доброго боевого коня и целого стада.

Винфрид прочитал послание еще раз, а мужи слушали, сложив руки и после всякого предложения одобрительно качали головами.

– Я всегда полагал, – снова начал Азульф, – что великий Бог христиан, которому мы обрекли себя, очень хорошо видит, блюдут ли вассалы верность присяге и избегают ли они лошадиного мяса. Но теперь ясно вижу, что могучим глазом своим он охватывает далекие страны. Может ли иной бог похвалиться таким прозрением? Он знает любой из моих поступков, и если я делаю что-то угодное ему, то уверен, что он и наградит меня в будущей жизни. К числу моих наследственных земель принадлежит одна дача, запашка, тридцати десятин пахотной земли, с лесными лугами и небольшой рощей. Прошу, владыко, прими их от меня в дар Господу небесному, чтобы мог ты построить там церковь и поставить в ней священника который станет молиться за меня и всех принадлежащих роду моему, да будет милостив нам Царь небесный.

– Азульф говорит как человек разумный, заботящийся о своем благе, – вскричал Альбольд. – В свою очередь я предлагаю поле, лежащее подле поселка. Мои дачи не меньше Азульфовых и надеюсь, что дары, предлагаемые мной, будут угодны Богу небесному.

– Мы хотим того же! – вскричало несколько голосов.

– Предлагаемое вами Господу, – сказал Винфрид, – принимаю я во имя Царя небесного и да будет это в честь и спасение вам и роду вашему. Подойдите и на коленях подтвердите даяние ваше пред лицом Бога, в присутствии графа и общины, чтобы все было закреплено вашим обещанием.

Христиане встали на колени перед алтарем и поклялись, а стоящие в стороне язычники язвительно насмехались над доброхотными дателями. Когда же было прочтено третье послание из Рима ко всему народу турингов, касавшееся также и язычников, то последние почувствовали себя польщенными, и злоба их была смягчена ласковыми словами владыки.

Христиане подошли к графскому знамени и начали торжественно молиться под песнопения священников. По окончании богослужения начальники-христиане и простой народ почтительно приблизились к Винфриду, стараясь услышать от него ласковое слово, взять за руку, прикоснуться к одежде. Граф Герольд поздравил его с успехом.

– Все удалось тебе сегодня, да и я жду добра от твоего приезда: теперь они охотней будут уплачивать подати и сильнее прежнего наносить удары славянам.

Военачальник Вилари, о котором упоминалось вписьме из Рима, произнес:

– Я не из числа людей, завидующих почету другого, тем более, что я сам пользуюсь почетом. Но меня удивляет, что папа упомянул имя витязя Гундари. Он часто стоял у жертвенного камня, а также плясал во время Пасхи и неоднократно опивался крепкого меду. Рассуди сам: сделано ли это из усердия в вере христианской?

– Он воспротивится своим порокам, – утешил Винфрид и повернулся к графу. – Я заметил в толпе туринга Инграма, которого я посылал к сорбу Ратицу выкупить женщин и детей. Странно мне, что он держится вдали. Не угодно ли тебе позвать его, чтобы я выслушал его ответ.

– Я слышал, что человек этот пользуется доброй славой, – сказал граф. – Вести его могут оказаться важными не только для вас, но и для других.

Вельможи отвели епископа на мызу, и вскоре в круг привели Инграма. Его лицо было бледно, а взор мрачен. Безмолвно приветствовал он собравшихся, избегая взоров епископа, но граф молча указал рукой на Винфрида.

– Где Готфрид, где дети, женщины, Инграм? – вскричал епископ, не в состоянии преодолеть волнение.

– Не знаю! – коротко ответил Инграм.

– Однако ты стоишь передо мной целый и невредимый.

– Твой посол выкупил женщин и детей. Пять дней тому назад, рано утром они ушли из стана Ратица. Вольфрам, мой служитель, провел их до ручья сорбов, а день спустя я набрел на их следы по сю сторону черноводья, но их самих не нашел.

Винфрид отвернулся, стараясь обуздать свою скорбь и гнев. Но сурово было лицо епископа, когда он снова повернулся к Инграму.

– Я часто слышал, что неприлично воину покидать спутников в опасности.

– Я не набивался в спутники твоему послу, ты сам навязал его мне. Его вел ваш Бог, а меня – судьба.

– Молва гласит, – сказал граф, – что без нужды ты никогда не покидал товарищей в лесу. Не скажешь ли, что разлучило тебя с ними?

Инграм мрачно потупился.

– Скрывать этого я не могу: все равно разнесется в народе. Я лежал связанным у Ратица. Несчастливо выпали игральные кости и я лишился свободы.

Собравшиеся тревожно зашевелились, а многие поднялись со своих мест.

– Поставить добрый меч туринга на игральную кость сорбов, – дурная мысль, – ответил граф. – Надеюсь, что ты выкупился недорогой ценой.

– Псы эти нарушили свое слово, – вскричал Инграм. – Они отвергли мой выкуп и обрекли меня к жертвенному камню и ножу жреца. Но следующей ночью я ушел, за мной к небу поднялось пламя и стан Ратица сгорел.

Громкий крик изумления и одобрения пронесся по собранию, но граф Герольд быстро поднялся и подошел к Инграму.

– Холодно же ты объявляешь весть, которая в течение всего лета задает нам горячую работу! Не для того послан я в страну эту повелителем Карлом, чтобы стада ваши угонялись на восток. Добрую весть доставил ты мечу моему, но хороша ли она для тебя собственно – об этом рассудят соотечественники. Ты поджег разбойничье гнездо?

– Сделал это Годес, раб сорбов, доставивший нам коней для побега. Сегодня я отправил его на моем коне на север, в страну саксов, чтобы он избежал мщения сорбов.

– Поступил ты как человек буйный, – произнес граф, – и по собственной воле навлек войну на свой народ. Удивляюсь, что Ратиц до сих пор соблюдает мир и даже просил охранной стражи для своих послов, ждущих на границе. Не знаешь ли еще чего-нибудь, Инграм, что касалось бы кого-нибудь из нас?

– Знаю только то, что касается лично меня. Вот я стою в кругу начальников и старцев, но не могу я жить в позоре. Христианин упрекнул меня, будто нарушил я клятву верности в отношении товарищей, но сами вы слышали, что несправедливо его обвинение. Я обязан однако засвидетельствовать, что посол его поступал со мной, как верный спутник, хотя я и не искал его расположения. Он предложил сорбам за меня свою голову. Поэтому мне прискорбно, что я не нашел его пустыне, хотя и искал в течении трех дней. Говорю это вам, а не епископу, который столь дурно обо мне думает.

Когда Инграм так непочтительно выразился на счет епископа, то в среде христиан послышался ропот, а между язычниками – одобрительный гул. Но Инграм продолжал:

– Большая скорбь гнетет меня, и потому обращаюсь к вам с вопросом. Я убежал от Ратица, так как он хотел поступить со мной вопреки уговору, но бежал я без выкупа. И беглым рабом станут называть меня сорбы, а это гложет мое сердце. Я хочу знать: считают ли меня таковым соплеменники? Если же вы дурно думаете обо мне, я немедленно седлаю коня и уеду из страны, пока не найду Ратица и его дружину и не уготовлю себе честной смерти.

Глубокое молчание последовало за словами Инграма. Первым взял слово Азульф, старший из собравшихся тут.

– Если все произошло по сказанному тобой, если сорбы обещали назначить тебе цену, но затем обрекли тебя жертвенному ножу, то ни один честный человек не станет порицать, что ты рассек ивовые прутья. Но ты рисковал против чужеземных хищников конем, мечом и свободой и этот безумный поступок отныне будет лежать на тебе. Ты должен нести его и ничто не в силах снять это бремя. Иные сочтут это забавной проделкой, но другие – оскорблением памяти твоих предков. Постарайся же будущей доблестью загладить его.

Христиане согласились с мнением начальника, а язычники молчали и никто из них не противоречил. Снова настала глубокая тишина и Винфрид начал:

– Не мне решать насчет мирской славы воина. Одно только должен я сказать: любвеобилен и милосерден Бог, которому я служу и судит он не только дела, но и мысли людей. Не угодно ли вам, благородные мужи, спросить у воина, из-за чего он так дерзновенно играл в кости с сорбами?

– Ты слышишь вопрос, Инграм, – сказал граф. – Если желаешь отвечать, то говори.

Гордость и нерасположение к епископу боролись в душе Инграма с желанием сказать то, что могло бы служить ему оправданием в глазах соотечественников. Но упрямство одержало вверх. Он отрывисто сказал:

– Не хочу!

Тогда поднялся Куниберт и воскликнул:

– Так как витязь Инграм молчит, то скажу вам я то, что слышал от его служителя Вольфрама. Он играл ради Вальбурги, франкской девушки, дочери его друга, убитого сорбами. Сорб предназначал девушку для своего ложа и не хотел иначе дать ей свободу.

Тихий шепот пронесся по собранию и суровые лица прояснились.

– Если дело произошло из-за женщины, – с улыбкой начал граф, – дочери твоего друга, то молодые люди и девушки не станут дурно думать о тебе. Мой тебе совет: не седлай своего коня, а подожди, когда в моей дружине покончишь счеты с Ратицом.

Граф знаком отпустил его. Молча оставил Инграм мызу.

Настал вечер и собравшийся народ расположился на ночлег. Вокруг деревни, в долинах и на горах пылали костры. Мужчины сидели, разделившись по селам и родам, и вели беседу о событиях дня и о большой перемене, произведенной в стране епископом. Между кострами ходил Винфрид в сопровождении священника. Он читал молитвы и благословлял людей. Язычники не смели оскорбить его словом, лишь позади него слышались их глухие проклятья.

Вокруг «Вороньего двора» огни не пылали. Там сидели и лежали некоторые из значительнейших язычников. Их лица были озабочены и они вели беседу о важных делах.

– Очень мне приятно, Инграм, что на сходке ты так мужественно возражал чужеземцу, – говорил Бруно, сын Бернгарда. – Однако хвалю я и епископа за сказанное им насчет игры в кости. Очень важно его напоминание, что следует обращать внимание на намерения человека.

– Коварны его речи и лукавы помыслы, – гневно возразил Инграм.

– Никто однако не станет отрицать, что человек это могущественный, влиятельный. Сегодня его речь гремела, как буйный ветер.

– И у лжецов бывает сильный голос, – возразил Куниберт.

– Он не проходимец, – возразил Бруно, – да и ходит он, словно король, сановито, в богатой одежде.

– Можно ли сравнивать его с королем? Он не носит оружия.

– Но и у соседей наших, саксов, жрецам запрещено метать копья и сражаться. Скажи, Инграм, считаешь ли ты епископа трусом?

– Когда я сопровождал его, то в опасности видел его бесстрашным, хотя он трусливо отказывается от мести врагам своим, – с затаенным неудовольствием ответил Инграм.

Товарищи его изумленно переглянулись, а молодые презрительно захохотали. Один только Бруно, покачав головой, сказал:

– Я тоже слышал, что Бог повелевает им любить врагов своих, хотя всякому, носящему оружие оно кажется и позорным, и не разумным. Но я замечаю, что тут кроется какая-то тайна или смысл, уразуметь которые я не могу. Ведь граф Герольд христианин, да и другие, носящие оружие. Все христиане говорят и проповедуют одно и тоже, хотя не все поступают по сказанному.

– Вразумительнее говорят с нами боги наши! – подняв голову вскричал Инграм. – Я внемлю их голосу в шуме деревьев, в грохоте грома, в журчанье источника. Кому нужно более сильное свидетельство, чем то, которое мы ежедневно видим и слышим?

– Разумно говоришь ты, – сказал Бруно, взглянув на воронов вокруг дерева. – Боги носятся вокруг нас и присутствие их возвещается вестниками. Поэтому в ясных словах и в новых мыслях слышим мы великое откровение среди бела дня. Кто внемлет речам епископа, между тем, тот тоже с трудом может противоречить ему. Я полагаю, что различна власть богов. Новый бог христиан, называемый Триединым, царит среди дня. Боги нашей страны витают тут же, творят и правят, но, опасаюсь, не в состоянии преодолеть христианского бога. Страшны такие времена для каждого правдивого человека, но знаменуют ли они битву богов, конец земли человеков или новое владычество кто может знать это?

Он печально поник головой. Прочие тоже молчали. Наконец начал Куниберт:

– Каждого из нас удручают тяжкие мысли. Противен мне чужой обычай и новые учения. Старые боги дали мне почет и счастье и неразумно и злодейски поступил бы я, оставив милостивцев моих. Поэтому я полагаю: если возникла борьба между нашими богами и христианскими, то должны мы почтительно ждать, кто из них окажется более сильным. Тогда все выяснится для нас и если мы не безумны, то последуем мы тому, кто будет могущественнее в подаче счастья и победы. Если Бог христиан так могуч, как говорят, то прежде всего он должен даровать нам победу в войне со славянами. И будет это, по-моему, великий суд богов, когда решится судьба нашего народа.

– Следуй покорно за победителем, – гневно вскричал Инграм, – но я останусь верен могучим, которых славили мои деды. Давно уже известно нам, что вражда существует как на земле человеческой, так и на небесах. Зима воюет с летом, а ночь с днем. Будь я даже одинок, но в борьбе богов я останусь на стороне добрых духов моих предков, погибнут ли они или восторжествуют. Ненавистны мне новые хитрости, лукавые речи и злорадные улыбки богов и жрецов.

Он гневно поднялся и быстро вышел из дома своего, а Бруно печально посмотрел ему вслед.

– Сорбские узы расстроили его рассудок. Опасаюсь, что замышляет он насильственные действия.

Яркая заря сменилась темно-серым светом. Легкий багрянец лежал еще на лесистых горах и высотах, как вдруг на дороге, поднимавшейся от реки к деревне, послышалось торжественное пение. В сумраке двигалось шествие: мальчик с деревянным крестом, за ним Готфрид, толпа женщин и детей, Вальбурга на телеге, запряженной парой быков. Когда путники приблизились к горящим кострам, то их встретили радостные восклицания и громкие крики. С изумлением глядели они на огни и давку и принимали поздравления теснившейся толпы. Сам епископ с распростертыми объятьями поспешил навстречу пришельцам. Окруженный народом, Готфрид прежде всего отдал Винфриду отчет о своем посольстве.

Сквозь толпу, слушавшую рассказ, протеснился Инграм. В блаженном унынии он еще издали произносил имя Вальбурги, забывая в эту минуту свою злобу. Его мужественное лицо светилось. Покров на лице Вальбурги пошевелился, и она протянула руку к Инграму. Но подошедший Готфрид взял ее за руку, спустил с телеги и подвел к Винфриду. Вальбурга встала на колени, а Инграм отошел назад. В коротких словах Готфрид объявил епископу имя Вальбурги и постигшую ее участь, причем Винфрид ласково сказал:

– На дальней могиле я дал обет заботиться о тебе, как о дочери и Царь небесный услышал первую молитву мою. Принимаю тебя в залог того, что и впоследствии Господь будет милостив к делу моему.

И взглянув на мызу, где уже лежала куча бревен для новой постройки, он радостно воскликнул:

– В этом уголке леса воздвигнется, надеюсь, приют, в котором не один из узников получит свободу. Благодарю тебя, сын мой, за удачно совершенный тобой путь, тем более, что твое возвращение снимет с одного человека тяжкую ответственность.

На руках Инграма повисли маленькие братья Вальбурги.

– Пойдемте со мной, дети, – гневно сказал Инграм и потащил за собой малюток.

Но Винфрид загородил ему дорогу.

– Мальчики мои, и вся толпа эта принадлежит мне.

– Это сыновья моего друга и заботу о них я принимаю на себя, – вскрикнул Инграм.

– Дети выкуплены имуществом моего Господа, а не твоим, – ответил епископ.

– Они должны стать воинами, а не коленопреклонными христианами, – возразил Инграм.

– Опасаюсь, Инграм, – сказал Винфрид, – что не в пользу будут им дикие порядки твоего двора. Я обязан предохранить их от этого.

В яром порыве гнева Инграм схватился за меч, а епископ взял за руки мальчиков и, приподняв голову, встал против рассвирепевшего туринга.

– Не впервые стою я перед твоим оружием, – с укором произнес он.

Граф быстро подошел к Инграму и схватил его за руку.

– Восставая против епископа, ты поступаешь как безумец! Последуй благому совету. Но только попробуй поднять меч – и ты лишишься руки.

Но Инграм вырвался, в глазах у него зарябило. У присутствовавших побледнели лица. Инграм закричал:

– Меня и любимых мною он разлучает с богами нашими! Отомщу за оскорбление или погибну! – и пригнувшись, он направил меч против епископа. Но вдруг увидел он перед собой не ненавистное лицо священника, но женское, бледное, с багровой, как кровь язвой на щеке – и пораженный такой переменой, Инграм подался назад.

– Схватите рушителя мира! – вскричал граф Герольд.

Раздались дикие крики, сверкнули мечи. Но Инграм с поднятым мечом побежал в гору. Друзья его и товарищи-язычники встали между ним и гневной толпой. Это спасло его – преследуемый скрылся в тени леса.

6. Вальбурга

После трехдневных поучений и торжественного празднования, союзники разошлись по домам, христиане – высоко подняв головы, а язычники – унылые. Но волнение, возбужденное обаянием могущественного человека, распространилось по обширной земле турингов. Порыв ветра из лесной долины превратился в сильную бурю и, проносясь по стране, ниспровергал языческие деревья.

Винфрид уже не жил в хижине Меммо. По совету графа ему построили на мызе дом, чтобы он мог достойнее принимать народ. Но он редко бывал дома. Сопровождаемый всадниками и дружиной, епископ неустанно разъезжал по стране и где бы не появлялся, везде шли споры о жертвенных обрядах и о грядущем блаженстве в небесной твердыне.

Многие возлагали на себя белые одежды новокрещенцев, но еще большее число держалось в стороне, бессильные против громогласного слова и мужа, который подобно Богу решал там, где другие томились сомнением. Враги его защищались слабо, потому что епископ приветливо и почтительно говорил с каждым, каждому воздавал почтение, был ласков с женщинами и детьми. Встретив угнетенного или страждущего, он отдавал все, что имел при себе и так настоятельно увещевал, что побуждал на добрые дела даже самых ожесточенных. Во всей стране говорили, что человек он кроткий и важный, а потому охотно слушали его слова.

Деревня, в которую он приехал впервые, также преобразилась в течение нескольких недель. На мызе, принесенной Гильдегардой в дар Богу христиан, подле дома высилась башня, а около нее небольшое отгороженное пространство, посвященное богослужению, а также много блокгаузов: спальни, рабочие мастерские, первая в стране школа. Там, на низеньких скамейках сидели мальчики, состоявшие под опекой епископа. Они учили на родном языке «Отче наш» и закон Божий, а по латыни – молитвы, пение, отдельные слова. Учителем у них был Меммо. Он готовил также все необходимое для письма, варил черный сок волшебных чернил, учил питомцев вырезать и обделывать в рамы маленькие дощечки, наводил их для грифеля тонким слоем воска, а для чернил – покрывал белой корой берез. Когда Готфрид бывал в деревне, то и он учил детей церковному пению. Эту школу посещали также женщины и девушки. Как только вечернее пение разносилось с горы по деревне, хлебопашцы переставали работать и робко посматривали на двор, где новому Богу воздавалось вечернее поклонение.

Меммо бродил по лесам и лугам со своими учениками, объяснял им свойство трав и растений, причем деревенские мальчишки кричали на его маленьких питомцев, как кричат дикие птицы на прирученных, и Меммо порой приходилось поработать палкой, чтобы разогнать драчунов.

Весть о новой школе и странных порядках христиан далеко разнеслась по стране. Хотя знатным людям и не по вкусу приходился невоинственный обычай, но многие считали полезным отдавать в школу младших сыновей.

Некоторые из женщин и детей были разобраны их друзьями, но большая часть находилась под опекой епископа, да ничего лучшего они и не могли желать, потому что домашнее хозяйство было благоустроено, а все потребное для жизни припасено в строгом порядке. Доброхотные христиане постоянно поставляли дары: съестные припасы, скот, дрова. Иное было приобретено и собственным трудом домочадцев. Вальбурга и Гертруда также жили здесь. Всякий раз, как епископ поздно возвращался из своих поездок, он принимал отчет от домочадцев. И всегда у него находилось ласковое слово для Вальбурги и ее маленьких братьев.

Вальбурга выздоровела. Меммо доказал на ней свое искусство врачевателя. В течение многих недель он не позволял ей работать на открытом воздухе, но теперь объявил о ее полном выздоровлении. Половину ее лица все же скрывало покрывало, предохраняя язву от ветра. Однажды ее навестил Готфрид, когда Вальбурга разглядывала ткань, прикидывая, что можно из нее сшить.

– Твоя одежда совсем износилась, – сказала она монаху. – Тут еще останется достаточно сукна, и я могла бы сшить тебе новое домашнее платье.

– Позаботься о других, – ответил Готфрид. – Если одежда у меня плоха, то я сотку и сошью себе другую или получу сшитую другим монахом. Обычай не позволяет чернецу носить женскую работу.

Он сказал это с большим, чем следовало воодушевлением, причем провел рукой по голове Беццо, который ухватился за ногу Вальбурги и нетерпеливо вскарабкался ей на руки.

– Опять жмут! – вскричал Беццо.

– Это он насчет башмаков, – объяснила Вальбурга. – Ножки у него языческие, неповинующиеся указаниям епископа. Будь же умником, Беццо, и попроси монаха, чтобы он перекрестил твою головку в ограждение от дурных мыслей.

Беццо согласился и кинулся с шеи девушки на шею монаха, прося:

– Перекрести мне голову, а тетушка Вальбурга даст мне медовой патоки.

– Надобно же, чтобы крестное знамение полюбилось малюткам, – пояснила Вальбурга.

Готфрид покраснел, снял мальчика с шеи и поставил его на землю.

– Мы редко видим теперь тебя, – продолжала Вальбурга. – Однако все мы сердечно к тебе привязаны.

– Следующей весной приедет моя сестра Кунитруда, – ответил Готфрид. – Она будет жить с вами. Она обрекла себя Господу, ходит с покрытым лицом и будет начальницей женской обители. Она умнее меня.

– Разве она умеет по латыни? – спросила изумленная Вальбурга.

– Она говорит по латыни лучше меня и владыко хвалит ее за искусство стихосложения. Не одну священную книгу она прочитала.

– Куда же нам против такой женщины? – испуганно вскричала Вальбурга.

– Она не старше тебя, и похожа на тебя лицом и движениями, – смущенно ответил Готфрид. – Надеюсь, она будет тебе доброй подругой.

– Молода и уже обрекла себя Господу? – задумчиво продолжала Вальбурга. – Молодая девушка приняла на себя столь великий подвиг? Если лицо у нее покрыто, то ей неприлично ходить весною с девушками по лугам, не может она ласково приветствовать мужчин и помышлять о муже и детях. Великая и тяжкая это обязанность для молодого сердца. Прости, достопочтенный брат мой, – спохватилась Вальбурга, взглянув на зардевшееся лицо монаха. – Я забыла, что она твоя сестра и – что ты сам посвятил Господу свою жизнь.

Готфрид наклонил голову, молча поклонился Вальбурге и быстро направился к школе, а девушка подошла к водоему, приподняла покрывало, взглянула на красный шрам на своем лице и со вздохом опустила полотно.

– Шрам не красит девушку, – грустно промолвила она. – Едва ли кто-нибудь похвалит мое лицо. Уж нет ли у его сестры пятен на лице, если она отказывается от земных радостей?

Почувствовав удар по плечу, она быстро повернулась: Гертруда смотрела на нее с улыбкой. Она надела Вальбурге на голову венок из ясеневых листьев и красных ягод.

– Тебе очень к лицу этот венок! – сказала она.

– Благочестивые монахи обещали полностью исцелить мою рану, – произнесла Вальбурга.

– Длиннокафтанники хорошие люди, – согласилась Гертруда. – Но как ты полагаешь: есть ли между ними человек, достаточно сильный, чтобы в хороводе приподнять над своими бедрами крепкую девушку?

– Не говори столь неразумно, – сказала Вальбурга и повесила венок на колодец.

Гертруда скрестила свои могучие руки и насмешливо взглянула на подругу.

– Полагаю, что ты и сама так думаешь втихомолку. Все здесь очень чинно, но не слышала я, чтобы кто-нибудь тут веселился, кроме ребятишек. Никогда мне не было так хорошо, как под сенью креста, но порой я отдала бы все, лишь бы только попрыгать летом с веселым парнем через ночные огни.

– Не говори о языческих обычаях, чтобы кто-нибудь из детей не услышал, – напомнила Вальбурга.

– Неужели в тебе столько усердия, что ни одна мысль твоя не выходит за пределы христианского дома? – спросила Гертруда.

Но, заметив печальные взоры подруги, она раскаялась в своем вопросе и продолжала:

– Почему никогда не говоришь ты со мной о человеке, который ради тебя пришел к очагу твоего отца?

– Я боюсь расспрашивать о нем, – грустно призналась Вальбурга, – так как мне неизвестно, что он думает обо мне. Женщины говорили, будто он далеко отсюда, в рати франкского короля. Ему всегда хотелось большого похода. Что ты уставилась на меня, Гертруда? Ты что-то знаешь о нем? Будь же добра, говори!

– Разве ты не слышала известное уже многим? Его судили графским судом и если приговор уже состоялся, то пусть тебе передадут это другие, а не я.

– Где Вольфрам? – вскричала Вальбурга. – Каждый день я высматривала его в «Вороньем дворе», но он пуст.

– Там все разбежались, – ответила Гертруда.

– Но кто-то же кормит скот?

– Быть может Вольфрам тайно живет во дворе. Если для тебя так важно видеть слугу Инграма, то я помогу тебе.

– Приведи его сюда, – попросила Вальбурга.

– Едва ли он осмелится придти: всадники графа сторожат у ворот. Но раз ты можешь теперь выходить на воздух, то пойдем со мной к воротам.

Подойдя к воротам, девушки увидели толпу народа, собиравшуюся всякий раз, когда ожидали возвращения епископа из поездки. Подле всадников стояли бедные и больные, первые – в ожидании подачки, вторые – исцеления. В сторонке стояли воины в чуждой славянской одежде. Вальбурга с отвращением признала шапки и конскую сбрую сорбов, а также знакомого седобородого старика. Он с низким поклоном подошел к женщинам, теребя свою шапку.

– Как вижу, женщины счастливо перебрались через сорбский ручей.

Преодолев свое отвращение, Вальбурга ответила:

– И ваша поездка к великому королю франков, как кажется, совершилась в мире.

– Сильна охранная стража твоего повелителя, епископа. Но много кое-чего сгорело у нас, когда вы ушли.

– Во время пути мы видели позади себя зарево.

– Солома горит так же легко, как и тес, – ласково ответил старик, взглянув на деревянные крыши домов. – Но мои соотечественники быстро строятся, и если ты побываешь у нас, то увидишь новые крыши.

– Во век не хочу я видеть деревню вашу! – с ужасом вскричала Вальбурга.

– Да будет все по твоему желанию, – смиренно ответил старик. – Но было бы приятно, если бы девушка помогла мне в законном праве. Витязь Инграм, убежавший от нас, обещал мне кусок красного сукна, если я позволю ему побеседовать с тобой, Я позволил, а сукна жду до сих пор. С того времени ему и здесь не посчастливилось, но я не желаю, чтобы его обещание осталось невыполненным. Может быть ты поможешь мне?

– Инграм ради меня задолжал тебе, и я постараюсь, чтобы ты получил должное.

Девушки отправились к выступке леса, невдалеке от дороги. Там Гертруда приказала своей подруге сесть на опушке леса и ждать, а сама отправилась к «Вороньему двору».

Возвратилась она вместе с Вольфрамом.

– Где Инграм? – воскликнула Вальбурга.

– Не Инграмом зовется он теперь, а Вольфсгеносом, что означает товарищ волков, и лишен он мира, подобно зверю лесному. Я очень рад, что ты вспомнила о нем, потому что во дворе, из которого ты пришла, ему не желают добра. Ради него старейшины наши собрались вокруг графского седалища под тремя липами. Я стоял подле ограды и слушал. Горький то был день! Графский военачальник вышел на середи круга и выдвинул обвинение, громко выкрикнув имя моего господина. Вместо Инграма явился его верный друг Бруно. Три раза ответил он на обвинение, трижды совещались старейшины и после третьего совещания последовал приговор. Так как мой господин вооруженной рукой нарушил мир короля франкского и народа, то с этой поры он должен пользоваться волчьим миром там, где ничей глаз не видит его, ничье ухо не слышит. И лишенный мира он живет теперь среди волков.

Вальбурга вскрикнула, а Вольфрам грустно продолжал:

– Говорят, что приговор милостив: двор его не сожжен и пока им владеет Бруно. Да и чести его тоже не лишили. Может статься, теперь дикие звери изберут его своим королем.

– Где же он находится? – спросила Вальбурга.

Вольфрам значительно взглянул на нее.

– Быть может, в дремучем лесу, а может быть – под твердой скалой, но покинул он свет солнца.

Вальбурга сделала подруге знак отойти назад и тихо промолвила:

– Я полагаю, что он в войсках короля франков.

– Не думаю, – сказал Вольфрам.

– Ты скрываешь его во дворе.

– Двор не защитит его теперь от лазутчиков.

– Так скажи, где он? – заклинала его Вальбурга.

– Не знаю, полезно ли мне будет, если я изменю своему господину. Обещай в тайне хранить то, что я тебе скажу.

Вальбурга перекрестилась и подала ему руку.

– Я и мой господин знаем в диком бору одно дуплистое дерево, в котором храним мы по нашему обычаю некоторое охотничье снаряжение, одежду. Вот там он и прячется.

– Спрашивал ли он обо мне? – спросила Вальбурга.

– Даже о конях своих не спрашивал, – ответил Вольфрам.

Девушка грустно наклонила голову.

– Из того, что говорил он о сорбах, я заключил, что он совсем рехнулся. Он хотел красного сукна для старика, для чего я должен был свести на рынок одного из наших коней.

– И ты исполнил его приказание? – спросила Вальбурга.

– Красного сукна я выменял, но не отдал его старому вору, полагая, что это чистейшая глупость и безумие. Ведь сорбы тоже поступили с ним несправедливо.

– Все же выполни его приказание, – попросила Вальбурга. – Хотя бы ради меня.

– Псы эти расположились в деревне, точно военачальники, – возразил Вольфрам. – Я видел старика. Он везде сует свой нос, и его прибытие не предвещает мне ничего доброго. Ладно, пусть это будет его последнею наживой. С той поры я больше не видел своего господина, но все, что прятал в дупле дерева – исчезало. Вчера я нашел в дупле кусок коры, на котором начертан конь. Завтра я приведу ему самого лучшего коня.

– Куда же влечет его сердце? Скажи, если знаешь.

– Куда же еще, если не к сорбам! Ивовые узы пуще всего сейчас смущают его сердце, и он станет грызться лютым волком, пока не уложит его удар палицы. Отправлюсь и я с ним – таково мое предназначение.

– Не приведи в лес коней, на которых он отправится с тобою на смерть, – торжественно сказала Вальбурга. – Прежде чем отправишься завтра к дереву, обещай обождать меня здесь, я передам тебе то, что может оказаться полезным твоему господину.

Вольфрам размышлял.

– Я знаю что ты расположена к нему и не выдашь его врагам.

– Никогда! – вскричала Вальбурга.

– Так и быть: я буду ждать тебя здесь, когда солнце поднимется над лесом.

Девушка поспешила ко двору, потому что по деревенской дороге поднимался отряд всадников, а среди них – епископ, приветствуемый криками толпы. Подобно военачальнику шел он среди народа к своим хоромам, где по очереди стал принимать послов и посетителей. Наконец во двор прискакал и сам граф Герольд. Епископ встретил его на пороге мирным приветствием и провел к очагу.

– Я прогнал ворона, ты отомщен, – сказал граф.

– Не благодарю я тебя за это, Герольд. Тебе известно, как я ходатайствовал за него.

– Не было мне никакой пользы сокрушать лучший меч турингов, – с неудовольствием заметил граф. – Если я и потребовал суда над ним, то сделал это только потому, что мой повелитель поручил мне заботиться о твоей безопасности. Не долго прожить бы тебе среди народа, если бы первый, осмелившийся обнажить против тебя меч, остался ненаказанным: ты сделался бы презренным для каждого и ножи язычников со всех сторон устремились бы на тебя.

– Если ты погубил его, – сказал Винфрид, – за дерзкое нарушение народного мира, то я не могу возражать тебе. Но прискорбно мне, если ты мстил собственно за меня. Тебе известна высокая заповедь, что должны мы благотворить к врагам нашим.

– Если так написано, то постарайся, чтобы тебе поверили! – вскричал раздосадованный Герольд. – Но я полагаю, что прибыл ты сюда не для ослабления, а для укрепления мужества в народе. Не смирение агнца потребно здесь, но война и грозные битвы. Для этого послан я в страну эту и славный король Карл желает, чтобы ты помогал мне. Когда мы уходили от короля франков, то подав друг другу руки, мы поклялись быть верными слугами в народе турингов, я – моему повелителю, ты – христианскому Богу, потому – что эта страна пришла в упадок и нуждалась в твердых правителях.

– До сих пор ты верно соблюдал наш уговор, – ответил Винфрид. – И я охотно свидетельствую, что если мир удастся склонить над купелью непокорных, то главным образом я обязан этим тебе. Страх перед твоими воинами – моя земная защита, и поверь, не проходит дня, чтобы слуги мои не молились о твоем спасении.

Граф Герольд несколько наклонил голову.

– Мне будет очень приятно, если ты уготовишь Мне на небесах надежный приют, так как мало я сведущ в этом. Но не менее отрадно было бы, если бы ты Другим путем доказал мне твою преданность и, говоря напрямик, не нравится мне, что выхлопотал ты послам Ратица свободный проезд к королю Карлу. Ты действовал в ущерб моим интересам, да и своим тоже.

– Подумай, – спокойно возразил Винфрид, – что ничего не делал я без твоего ведома. Мой долг – возвещать на земле божественный мир, и мог ли я не заявить королю Карлу о миролюбивых желаниях Ратица? Мне доносили, что хищник этот находится во вражде с некоторыми из своего народа, а великому повелителю франков желательно распространить свою власть и на пограничных славян.

– Если это желательно ему, – гневно ответил Герольд, – то нам, правящим на границах, это ненавистно и невыносимо. Не думаешь ли ты, что рядом с нами мы потерпим Ратица, как пограничного графа, в ущерб нашим земледелию и сбору десятичной подати? Скажу тебе: я очень рад, что мне удалось повредить Ратицу у короля Карла. Сорбы возвращаются, не получив благоприятного ответа и Ратицу приказано перейти за реку Заал.

– А если он не сделает этого? – спросил Винфрид.

– Тогда мы поразим первого, чтобы страх обуздал славянский народ.

– Но если соотечественники помогут ему?

– Вот именно этого я и хочу – вскричал Герольд. – Не думаешь ли ты, что мне желательно все лето праздно носить меч в ножнах?

– И снова начнутся убийства, пожары и ужасы пограничных войн, – сказал Винфрид. – Я вижу разоренные дворы, умерщвленных хозяев, беззащитных, гонимых подобно скоту пленных!

– Я всегда находил тебя благоразумным в мирских делах, – ответил Герольд. – Но подобные речи кажутся мне нелепыми. Покорность турингов твоему учению зависит не от одних молитв, которым ты учишь их, но и от ударов, которые с войсками моими я стану наносить вендам. Язычники только тогда преклонят перед тобой колени, когда одержат они победу под христианским знаменем. Если же ты желаешь обратить и восточные племена, то те не станут внимать твоим словам, если не убедятся, что их кумиры повержены.

– Мое дело – проповедовать народам земным мир царства Божия, – ответил Винфрид. – Но ты обязан поражать врагов повелителя франков. Многолетним опытом я убедился, что святое учение не мгновенно изменяет сердца и помыслы людей, и прежде чем христиане сами уразумеют слово любви и милосердия, вымрет не одно поколение. Я порешил с королем Карлом, что он должен быть единственным повелителем всех покоренных языческих стран, а римский епископ – единственным наместником Бога; и в такой мере я буду желать тебе победы и буду молить Вседержителя, да дарует Он тебе геройской доблести. Но если желаешь ты битвы ради добычи и страсти к воинской славе, то берегись, чтобы не постигла тебя кара, когда из кратковременной жизни сей внидешь в вечную.

– Заботы о царстве небесном я поручаю тебе, – сказал граф с тайной боязнью, – и полагаю, что ты не упустишь, там из виду моих выгод, а здесь я буду ратовать для твоей же пользы, хотя порою ты и противоречишь мне. Будем по-прежнему добрыми товарищами. Я отправляюсь на границу, и вскоре твои молитвы будут мне полезны.

Гремя оружием он вышел из двери, а Винфрид тихо прошептал про себя:

– Больше будет мне отрады у моих маленьких питомцев.

Он отправился в рабочий дом, приветствовал женщин и детей, прошел с Вальбургой по всем помещениям, принял отчет в том, что сделано в его отсутствие, осмотрел также ткацкие станки и запасы кладовых. С улыбкой прикоснулся он к покрову, скрывающему половину лица девушки.

– Хвалю искусство врача: хорошо излечил он рану, а время окончательно исцелит ее. То один, то другой просят тебя в жены, но мы неохотно лишимся тебя, потому что разум у тебя твердый и все спорится у тебя под рукой. Половина твоего лица уже закрыта, но, быть может, Господь ниспошлет на тебя свою благодать и всю свою жизнь ты посвятишь ему.

Вальбурга покраснела, но, прямо взглянув в лицо епископа, сказала:

– Я часто подумывала навсегда остаться здесь. Мир так отраден близ тебя, а горя я испытала много. Хотя я и не обручена, но судьба моя связана с судьбой другого. Не гневайся, если я напоминаю о человеке, дерзновенно поднявшем на тебя меч.

Чело епископа омрачилось гневом и неудовольствием, но мгновение спустя он снова ласково взглянул на женщину, сложившую с мольбой свои руки.

– Его лишили мира, которого еще прежде он сам себя лишил.

– Поэтому именно я и хочу отправиться к нему.

– Ты, девица? – изумленно спросил епископ. – В пустыню, в далекую страну, к отверженному?

– Где ни живет он, в диком ли лесу, под скалой ли, у хищных зверей, но я отправлюсь к нему. Я у него в долгу, владыка.

– Ты не должна поступать против велений твоего Отца небесного. Добрый обычай и скромность требуются от женщины и ей неприлично и безумно рисковать своей жизнью.

– Я это знаю, достойный отче, – смиренно ответила Вальбурга. – Я всегда держала себя скромно, была горда с ухаживающими парнями, да и с ним тоже. Из-за меня он рисковал жизнью и свободой, и зная, что слишком греховен такой риск, я сурово сказала ему об этом, а теперь каюсь. Ради меня он подвергся бедствию и я отправлюсь, чтобы спасти его.

– В состоянии ли ты исполнить это?

– Бог будет милостив ко мне, – ответила Вальбурга.

– Но уверена ли ты, – продолжал допрашивать Винфрид, – что он желает твоего прихода? Ты полагаешься на изъявленное им некогда желание владеть тобой? Но, Вальбурга, бедное дитя, ты обезобразила лицо, которое он некогда находил прекрасным.

Вальбурга потупила глаза и скорбное чувство тронуло ее сердце.

– Днем и ночью размышляла я об этом и очень опасаюсь, что мое лицо ему опротивело. Мой покойный отец был ему другом и дочь друга будет принята Инграмом, как добрая знакомая, если бы даже со временем он пожелал другой женщины.

– Где скрывается несчастный?

– В нагорном лесу. Его служитель, Вольфрам, проведет меня.

– Как поступила бы ты, если бы я не позволил тебе рисковать жизнью и душой?

Вальбурга бросилась на колени и подняв к епископу лицо, тихонько промолвила:

– Все-таки пошла бы, владыка.

– Вальбурга! – грозно вскричал епископ и гневом сверкнули его глаза.

– Что заставляет тебя, владыка, ходить среди язычников? – быстро поднявшись, сказала Вальбурга. – Ежедневно ты подвергаешь злобе врагов свою священную голову, беззаботно и весело ездишь по селам, не заботясь, что стрела может поразить тебя из лесной чащи? И питая столь великое упование на защиту Господа, ты гневаешься на девушку, подвергающуюся опасностям пустыни? Велики обязанности твои, владыка. Многим тысячам хочешь ты уготовить спасение от погибели, у меня же, бедной женщины, есть один только человек, о котором молюсь я и плачу. Но такое же у меня мужество, такая же воля, как и у тебя, и доколе свободно хожу я, до тех пор шаги мои будут направляться туда, где покоится его бесприютная голова. Я знаю, что злые духи витают вокруг него, и смущают его душу, поэтому я должна поспешить, и если возможно, спасти его.

– Я скитаюсь по полям и лесам присяжным вассалом Царя небесного, подвергаюсь опасности и терплю по долгу своему, но ты, желая соединиться с несчастливцем, следуешь влечению страсти, связующей на земле мужей и жен. Не мое дело хвалить или порицать твои поступки. Будь я твоим отцом, имей я право избрать тебе мужа, я или воспротивился бы тебе, или отправился с тобой. Но как твой духовный наставник скажу тебе: не могу я порицать твое намерение, но также не смею одобрить твой неразумный уход.

Он отвернулся от Вальбурги, но увидев, что девушка стоит неподвижно с поникшей головой, епископ снова подошел к ней и ласково взял за руку.

– В таком случае я буду говорить как епископ. Если у тебя есть желание воспротивиться злым духам, то от этого я не стану дурно мыслить о тебе и буду молить Господа, да милостиво услышит Он тебя. Если же ты возвратишься такой, какой уйдешь, то я приму тебя, как вновь отысканную дочь.

Вальбурга преклонила голову, а епископ произнес над ней молитву.

Возвратившись в свои покои, Винфрид задумчиво сказал самому себе:

– Мой товарищ Герольд – честнейший человек из всех франков, которых я знаю. Да и девушка, желающая пожертвовать жизнью за погибшего, может быть лучшей в стране этой, но все же они не истинные наследники царства Божия. Страшно подумать, как невелико число людей, считающих земную жизнь лишь подготовкой для чертогов славы. Пойди сюда, сын мой, – сказал он входившему Готфриду. – С тяжкими мыслями борюсь я, но присутствие твое укрепило меня. Я с грустью вижу, что твое лицо бледно и сумрачен вид. Не хвалю я твое воздержание от пищи, ночные бдения и удары хлыста – я слышу их через стену – поражающие твою спину. Не мудрствуй над значением слов и не тревожься, что мимолетные помыслы могут порой запятнать светлую одежду твоей души. Господь назначил тебя помощником моим по трудному делу и ты нужен мне, исполненный сил. Много еще предстоит работы. Война готовится на границах и возникла она из нашего мирного семени. Мы должны по стараться, чтобы юные общины не погибли от козней бесовских. Твоего спутника, Инграма, постиг суровый приговор суда и мы обязаны уготовить для лишенного мира свободный путь на родину, потому что и он принадлежит к чадам молитв наших. Молись также о Вальбурге: она покидает нас и уходит в пустыню к лишенному мира.

Готфрид молчал, но дрожь пробежала по его телу и он прислонился к стене. Епископ со страхом посмотрел на изнеможенного юношу.

– Готфрид, сын мой, что с тобой? – вскричал он.

Готфрид тихо подошел к сундуку, в котором хранились священные одежды, взял епитрахиль и, моля взором, возложил ее на епископа. Винфрид опустился на стул, а монах стал подле него на колени и сложил руки. Еле слышались произносимые им слова, но боевым кличем звучали они в ушах твердого мужа. И когда юноша окончил и приник головой к коленам эпископа, то последний сидел, наклонившись над Готфридом и держал голову молящегося, исполненную скорби.

7. Во мраке леса

На следующее утро Вальбурга направилась к лесу со своим проводником, а вслед ей Гертруда грустно произнесла:

– Преклонись, листва, и ты, трава, преклонись: свободная дева покидает свет солнца.

Под деревней паслось стадо коров. Круглыми глазами они уставились на девушку. Пастух вышел из кустарника, поклонился и спросил, куда она отправляется таким ранним утром.

– В горы, – тихо ответила Вальбурга. Пастух покачал головой.

Шаловливый теленок бежал за Вальбургой и обнюхивал корзинку.

– Отойди прочь, – сказала она. – Опасна для тебя дорога, по которой я иду. Человек, которого я ищу – мое несчастье. Каждый может сорвать на нем гнев, потому что скитается он без защиты и закона.

На вершине холма она повернулась назад и с приветом протянула руку к светлой долине, посмотрела на нивы, на серые крыши, на мызу, в которой нашла приют, вспомнила она и о детях, и о том, кто даст им завтрак. Ей представились монахи, сидящие в школе у своих деревянных досок и крошечный Беццо, с криком искавший ее во дворе.

– Криком своим он переполошит всю школу, – прошептала она.

И перед ее глазами предстало суровое лицо Винфрида, говорящего: «Ты следуешь земной любви и возлагаешь упование на сей мир, я же – на другой». Вальбурга вздохнула.

– Хотелось бы знать, гневается ли он на меня? Однако он меня благословил, – утешила она сама себя. – Быть может, он молится за меня Богу, и с его молитвами я смело отправляюсь в путь.

Около часу шли они вдоль гремящего потока до места, гдепоследние пограничные знаки были вырублены на пограничных деревьях, и где исчезали колеи возов. Там уже начиналась пустыня, посещаемая лишь охотниками да робким путником, переходящим через горы, или лесными хищниками, что без роду и племени скитаются по земле. Вокруг был дремучий лес, вековечные деревья, повитые длинными порослями и блестевшие сероватым серебром. Глубокий мрак покрывал землю. Зеленый покров мха устилал сплетенье корней, повалившиеся стволы и большие листья папоротника расстилались в сумраке.

Вольфрам снял шапку, как подобает охотнику при вступлении под сень деревьев, а Вальбурга благоговейно склонилась перед высоким бором.

– Свободно возноситесь вы, могучие, к небесам, вершинами своими ощущаете дождь и свет солнца, горные ключи увлажняют вашу стопу. Подайте мне благостыню вашу и не откажите пришельцам, со страхом подходящим к вам, защитите от всех врагов.

Еще раз повернувшись к свету, она смело вступила под сень леса.

Около часу Вольфрам вел ее среди деревьев по горам и долам, и наконец остановился на возвышении подле одного исполинского бука и тихим голосом промолвил:

– Вот это дерево.

Осторожно отодвинув листья папоротника, он приподнял кусок буковой коры, закрывавшей дупло, указал на него рукой, а затем осмотрелся вокруг. Никого не было видно.

– Еще не настала пора, когда он приходит, но будь уверена, что сегодня он явится. Ему нужен конь.

У девушки забилось сердце, когда она взглянула вокруг себя. Исполинские стволы один за другим окружали ее, подобно громадной стене.

– Расстанемся, Вольфрам. Возвратись во двор, а меня оставь здесь. Я хочу встретить его одна.

– Могу ли я покинуть безоружную женщину в столь диком месте? – с неудовольствием ответил Вольфрам.

– Ступай, верный человек. То, что я имею сказать ему, касается одних лишь нас и никто не должен слышать этого. Если же хочешь быть мне другом, то завтра приходи сюда в полдень и спроси дерево, что сталось со мной. Я так хочу, Вольфрам, и поступив иначе, ты огорчишь меня.

Вольфрам протянул ей руку.

– Счастливо оставаться, Вальбурга. Я не ушел бы, но знаю, что Инграм не заставит себя ждать.

Он шел обратно до тех пор, пока девушка могла его видеть, затем бросился на землю.

– Подожду, пока не увижу Инграма, чтобы подле нее был кто-нибудь знакомый с лесными обычаями.

Вальбурга одиноко сидела под деревом, сложив руки. Она глядела ввысь, но не голубое небо видела она, а ветви и листву. Глубокое безмолвие царило под сенью серых древесных стволов, лишь изредка слышался вверху крик птицы. Вдруг что-то спустилось по стволу, и белка уселась на ветке против Вальбурги. Она наклоняла свою маленькую головку и глядела круглыми глазами, держа в лапах орех. И обратившись с приветствием к лесному зверьку, Вальбурга сказала:

– Как идут тебе твои мохнатые ушки и пышный хвост. Будь же ласкова ко мне, рыженькая, потому что не замышляю я ничего дурного. Тревожусь я только об одном человеке, которого ты часто видишь, когда носишься по вершинам деревьев. Если встретишь его – приведи ко мне.

Белка мотнула головой, бросила орех и быстро поднялась по стволу дерева.

– Она исполнит мое желание, – улыбнулась Вальбурга.

Вдруг она услышала поспешные шаги, кто-то окликнул ее по имени, и она увидела Инграма, который направлялся к ней среди деревьев. Он бросился перед ней на мох и схватил за руки.

– Наконец ты пришла! – от радостного волнения голос не повиновался ему. – Я тайно надеялся еще раз увидеть тебя и каждый вечер бродил, точно околдованный.

Вальбурга нежно погладила его щеки и волосы.

– Бледная тень, бегущая солнечного света! Бледно лицо твое, всклочены волосы, исхудало тело! Враждебен тебе лес: твой вид печален и суров.

– Ужасно одиночество для отверженного, – ответил Инграм. – Ноги его ущемляются древесными корнями, ветви рвут его волосы, а вороны в выси резко перекликаются друг с другом, достанется ли он им в пищу или нет? Не знаю, – приподнялся он с мха, – радоваться ли мне, что вижу тебя: ты пришла от монахов и к ним же возвратишься с радостной вестью, что застала ты меня в горе и бедствии.

– Я была у монахов, но пришла к тебе, – ответила Вальбурга. – Из христианского двора прибыла я, чтобы позаботиться о тебе, если это возможно, и покинув людей, я избрала дикий лес. Если только согласен ты принять меня.

– Вальбурга! – вскричал Инграм.

И вновь бросившись на землю, он охватил ее руками, прижался головой и зарыдал, как ребенок.

Вальбурга взяла его голову, поцеловала волосы и утешила, словно мать.

– Успокойся. Тяжела судьба твоя, но я помогу тебе. И я взросла в пустыне, невдалеке от порубежных хищников, но угнетенных спасает терпеливое мужество. Садись против меня, Инграм, и давай разумно поговорим, как говорили мы некогда у очага моего отца.

Инграм послушно сел, держа руку Вальбурги.

– Не пожимай так нежно руку мою, – сказала Вальбурга. – Много грустного хочу я тебе сообщить и неохотно говорят об этом девичьи уста.

Но Инграм перебил ее:

– Прежде чем выскажешься, выслушай меня.

И подняв с мха камень, он бросил его в сторону.

– Так выбрасываю я все, разлучившее нас. Но и ты, Вальбурга, забудь, чем я огорчил тебя. Не вспоминай о сорбских узах и об освобождении при помощи чужеземца. Умоляю тебя, не смущай меня суровыми речами. При виде твоем я ощущаю такое блаженство, что мало забочусь о мире и изгнании. Ты несказанно мила моему сердцу. Теперь же, надеюсь, я ни о чем не смогу думать, как только о тебе.

Покров, скрывавший половину лица Вальбурги, пошевелился.

– Взгляни сначала, мила ли я тебе, Инграм. Мы хвалим жениха, который сперва осматривает то, что намерен он приобрести.

Она откинула назад покрывало. Багровый рубец тянулся по ее левой щеке: одна половина лица была непохожа на другую.

– Это не та Вальбурга, щеки которой ты ласкал некогда.

Инграм увидел перед собой лицо, испугавшее его в то время, когда он обнажил меч на епископа… Вальбурга пытливо глядела на него. Заметив его изумление, она закрыла свою щеку и отвернулась, скрывая слезы.

Но Инграм пододвинулся к ней и тихо прикоснулся к другой ее щеке.

– Позволь мне поцеловать ее, – сказал он. – Я испугался, потому что неприятно выглядит шрам на лице твоем, но я знаю, что ты получила его в то время, когда я был в безумии. Это не лишит меня уважения мужчин и женщин.

– Честно говоришь ты, Инграм, но боюсь я, чтобы со временем не тягостен был тебе вид мой, когда станешь ты сравнивать меня с другими. Я горда и когда буду твоей женой, то потребую, чтобы был ты моим живой и мертвый: в этом мое право. Скажу тебе, что у меня на сердце. Когда я была такой же, как и другие девушки, то надеялась выйти замуж. Именно за тебя. Но недавно слышала я как бы говоривший во мне голос, что должна я облечься другому повелителю, Господу небесному, который и сам имел на себе язвы. Лицо мое закрыто только наполовину, но должна ли я совсем покрыть мою голову, или нет – об этом спрашиваю тебя в тяжкий час скорби.

Инграм вскочил.

– Всего дурного желаю я монахам, отвратившим от меня твое сердце!

– Они не сделали этого, – с живостью ответила Вальбурга. – Ты не знаешь тех, кого бранишь. Садись и спокойно слушай. Между нами должно быть доверие. Если бы ты был счастлив, может статься я бы скрывала чувства моего сердца. Обратись ты даже к ближайшему родственнику моему, и тогда по причине шрама тщетным было бы твое желание и твое сватовство. Я бы с трудом поверила твоему постоянству. Но теперь я вижу, что ты нуждаешься в друге, что жизнь твоя подвергается великой опасности. Страх за тебя перевесил в моем сердце, и вот я пришла к тебе, чтобы не одичал ты между хищными зверями и не погиб в лесу, если только я смогу предотвратить это. Знаю я, да и ты знаешь, что в любом несчастье – я с тобой.

И сняв покрывало, она продолжила:

– С этой поры ты должен видеть меня такой, какова я. Я не стану скрывать от тебя лица моего.

И снова, бросившись на землю возле Вальбурги, Инграм обнял ее.

– Не помышляй о моем спасении и счастье: ничего не значит для меня ни то, ни другое, но скажи лишь то, что я желаю слышать – что пришла ты из любви ко мне.

– Я готова обречься тебе, – тихо молвила Вальбурга, – если то же самое ты сделаешь для меня.

– Пойдем туда, где красное солнце может видеть нас, – ликовал Инграм, и приподнял Вальбургу. Но заглянув в ее глаза, с любовью и нежностью устремленные на его лицо, он изменился, суровая скорбь пала на его сердце и он отвернулся.

– Истинно! – вскричал он. – Я достоин жить среди волков. Дочь убитого друга я хочу предать ужасной пустыни. Вокруг меня вековой лес и дикие заросли. Надо мной в выси раздается крик орла. Дурно устроил я свою жизнь, но я не низкий человек, и злоупотреблять преданностью женщины для того только, чтобы и она погибла – я не могу. Да, Вальбурга, все это не больше, как приятное сновидение.

Прислонившись к дереву, он застонал, но Вальбурга крепко схватила его за руку.

– Невредимая однако стою я возле тебя, уповая на могучую защиту того, кто зовется Отцом, и на копье и меч моего витязя.

– Я был воином, но теперь я отверженная тень. Тяжело Вальбурга избегать огня и дыма, а еще тяжелее – робко скрываться от взоров каждого путника или быть готовым к бою без неприязни и гнева, потому только, что каждый волен убить лишенного мира, точно бешенную собаку. Но что тягостнее телесных страданий и самой смерти во мраке леса – то это робко скрывать голову свою и, подобно лесной гадине, влачить позорную жизнь. Невыносимо такое скитание и единственная мне помощь – это скорая смерть в битве. Ступай, Вальбурга, и если хочешь доказать мою любовь и свою тоже, то скажи тому, кто некогда был моим слугой, пусть приведет он мне взнузданного коня, чтобы в последний раз я мог отомстить за себя.

Он бросился на землю и скрыл во мху свое лицо.

Сильно встревожилась Вальбурга за лежащего, однако принудила себя к мужественной речи и сидя подле Инграма, гладила его всклокоченные кудри.

– Ты поступаешь так, как будто никто в стране не заботится о твоем благе. Не один, лишенный мира, снова получал его по миновению гнева. Многим прискорбен постигший тебя приговор и сам Винфрид ходатайствовал за тебя у графа.

– Не утешай меня этим! – гневно вскричал Инграм. – Противны мне его просьбы, ненавистно каждое благодеяние монаха! С первого же дня, в который я увидел его, он хотел распоряжаться и повелевать мной, точно слугой. Хотел лукаво воспользоваться мной, да и тобой тоже. Несноснее всего мне его сострадание, мне хотелось бы опротиветь ему, как он – мне.

Вальбурга вздохнула.

– Можно ли порицать его? Он поступает по заповедям своей веры, повелевающей благоволить врагам нашим.

– Быть может и ты, христианская девушка, пришла с тем, чтобы облагодетельствовать меня, а между тем внутренне ты меня презираешь?

Вальбурга тихонько ударила его по голове.

– Упрямая у тебя голова и несправедливы твои мысли, – и она снова поцеловала его в лоб. – Не один только епископ расположен к тебе. Новый граф сожалел о тебе перед Бруно, хвалил твой меч и сказал, что неприятно ему, что не увидит он тебя во время скорого похода на славян. Так знай же, витязь турингов, что нынешней осенью, по окончании жатвы, потребуют рать на вендов.

Инграм вздрогнул.

– Вот так добрая весть, Вальбурга, хотя меня и изгнали.

– Послушай еще раз и другое, – продолжала Вальбурга. – Говорят, что сам повелитель франков выступил в поле против Саксонии и повсюду воины его готовятся к новой войне.

– Ты сведешь меня с ума! Не думаешь ли, что я переживу позор в разлуке со своими ратными товарищами, когда они станут добывать себе славу?

– Я хочу, чтобы ты сражался в их рядах и потому именно я и пришла сюда.

Инграм изумленно посмотрел на Вальбургу, луч надежды запал в его душу, и он спросил:

– Каким образом ты можешь помочь мне?

– И сама еще не знаю, – ответила Вальбурга, – но я надеюсь. Я отправлюсь к графу, если же он ничего не сможет сделать, то и к самому повелителю франков, на чужбину, да и соотечественников попрошу. Из одного двора в другой буду ходить я просительницей. Быть может ко мне будут милостивы, так как теперь они нуждаются в твоем мече.

– О, преданная девушка! – вскричал Инграм.

– А между тем, ты не позволяешь, чтобы я помогала тебе, безумный ты человек, – сказала Вальбурга. – И не хочешь принять моих обетов. Но может ли девушка хлопотать о тебе, не будучи обручена с тобой?

Инграм поднял руки и вскричал:

– Если мне суждено жить, если когда-нибудь буду я ходить по светлым полям, то постараюсь отблагодарить тебя за твою любовь!

– Приятно мне теперь слышать, как ты говоришь, – радостно ответила Вальбурга. – И как с будущим мужем, я обо всем побеседую с тобой, чтобы получше устроить наше счастье. Держи меня здесь в лесу, или где бы то ни было, доколе я тебе полезна. Но если заблагорассудишь, отправь меня в страну, чтобы в качестве твоей будущей жены я позаботилась о твоем имуществе. Мне поверят, если я скажу, что являюсь твоей невестой, а для «Вороньего двора» полезно, чтобы за порядком смотрела женщина. Служанки твои разбежались, да им и не надо возвращаться, потому что я намерена стать единственной хозяйкой в доме. Скот тоже требует ухода, я приищу тебе служанку, поговорю с Бруно – человек он скромный, посоветуюсь с ним, как бы снова возвратить тебе мир. Пеню уплатишь, хотя бы стоило это части усадебной земли или наследственных полей твоей матери, что в долине. Суровый приговор настиг тебя, когда объявили, что можешь ты пользоваться миром там, где никто не видит и не слышит тебя, но суровое слово может быть милостиво истолковано. Доколе ты не появишься и не сделаешься известен в народе, христиане не станут ни следить за тобой, ни подслушивать, хоть бы ты находился даже в «Вороньем дворе» или в опустелом дворе моего милого отца, в который я так охотно бы возвратилась. Вот мое мнение, а теперь выскажи свое.

– Мое мнение – что если суждено мне жить под светом солнца, то будет у меня добрая хозяйка, которая в практических делах разумнее хозяина.

– Хорошо Инграм! – торжественно сказала Вальбурга. – Как выпутаемся из беды, известно одному лишь Богу, но я уповаю на Него и благодарю Его за то, что нашла я тебя в лесу и узнала сердце твое и мысли.

Наклонив голову, Вальбурга произнесла «Отче наш», а Инграм тихо сидел подле нее, слушая шепотом сказанную молитву. Когда же Вальбурга, сложив руки и улыбнувшись, снова подсела рядом, то Инграм тихо коснулся ее руки и сказал:

– Пойдем, Вальбурга. Я выведу тебя из мрака на свет солнечный.

– А шрам – очень уродует лицо? – спросила девушка.

– Я уже не замечаю его, – ответил Инграм.

– Быть может, и привыкнешь, – вздохнула Вальбурга. – Однако, постой. Солнце не должно видеть тебя в таком виде: всклокоченные волосы не к лицу жениху. Сбрось куртку, я починю ее, а сам отыщи источник и убери как следует голову.

Она открыла корзинку, достала нитки и иглу.

– Всего принесла я, чего не найти в лесу, но что необходимо каждому, желающему нравится другим. Вот брачная сорочка – носи ее ради меня. Я ее сшила в страданиях, когда лежала больная. Не для одного себя живешь ты теперь: ты должен заботиться обо мне и главное – всегда нравиться мне.

Она удалила его и старательно починила дыры темной шерстяной одежды.

Когда Инграм снова направился к ней, то, оборвав последнюю нитку, Вальбурга помогла ему надеть куртку и очистить от мха.

– Вот так ты нравишься мне еще больше, ты стал совсем другой. А теперь, Инграм, я готова идти за тобой куда бы то ни было.

Она уложила свой маленький узелок, но не позволила Инграму взять корзинку.

– Неприлично это воину. Можешь понести меня, если я устану. Дай мне руку, чтобы я оперлась на нее.

Молча шли они таким образом по мшистой земле до скалы, высившейся среди деревьев. Стоявшее некогда здесь дерево упало и на его месте под лучами солнца росла роскошная трава, дикие розы и голубые колокольчики. Вальбурга пожала руку Инграму, стараясь под улыбкой скрыть свое волнение.

– Остановись, Инграм, и выслушай мое последнее слово. В этот час я согласна быть твоей невестой, но дочь твоего друга сделается тебе женой лишь в кругу родственников, когда дядя мой задаст обычный брачный вопрос. Но до той поры между нами – блестящий нож, который ты подарил мне.

Вальбурга вынула из платья клинок, который она некогда употребила против себя в хоромах Ратица.

– Вспомни о ноже, когда не будешь видеть моей щеки.

– Несносный нож! – с досадой вскричал Инграм.

– Хорошее предостережение, – ответила Вальбурга, схватив его за руку. – Пусть он напоминает тебе о том, что ты всегда должен уважать свою жену.

Инграм вздохнул, но затем приподнял голову и сказал:

– Ты мыслишь, как приличествует женщине.

Выйдя на открытое место, они произнесли перед солнцем небесным свои имена и слова, посредством которых обреклись друг друга на жизнь и на смерть. Инграм, хотевший по обычаю, перевязать жену каким-нибудь знаком, обернулся назад, чтобы сорвать веточку, но Вальбурга тихо сказала ему:

– В твой карман я положила крепкую связь, должную соединить нас.

Инграм взял твердый ременный пояс для ножа подаренного им Вальбурге в час смертельной опасности. И когда после обряда он обнял ее, то почувствовала она, как дрогнуло волнением его могучее тело и заметила, что солнце освещает его бледное и печальное лицо. Долго она держала его в объятиях и тихо шевелились ее уста, но потом она весело произнесла:

– Садись, витязь, а я приготовлю свадебный обед, эта честь принадлежит невесте и я не допущу, чтобы меня лишили этого. Так как не будет сегодня других гостей, то мы пригласим маленьких птичек, если они согласятся весело распевать нам свои песенки.

Она заставила его отведать принесенного кушанья, давала ему лучшие куски, точно больному, причем весело беседовала о своем путешествии от сорбов, о трудовой жизни на мызе, о венке буйной Гертруды, так что Инграм снова улыбнулся.

Солнце спустилось с полуденной высоты и Инграм взглянул на небо.

– Я замечаю, что мой повелитель думает о возвращении, – сказала Вальбурга. – Куда угодно веди твою лесную невесту. Как у доброго охотника, у тебя наверное есть хижина, которую я хочу хорошенько убрать.

– Под скалой логово дикого зверя, – важно ответил Инграм. – Я случайно нашел его и известно оно лишь одному мне. Далеко отсюда до него. Но все же необходимо, чтобы ты знала, где мой приют.

– Пойдем, – сказала Вальбурга. – Мне страшно, что ты так тревожно поводишь глазами, когда я обращаюсь к тебе с речью.

И снова они пошли по нетореным дорожкам, из лиственного леса в хвойный, с горы на долину, по оврагам и через стремительные потоки. Вдруг Инграм остановился, бросился на землю и увлек за собой Вальбургу.

– Вблизи пролегает горная дорога, – шепнул он.

Вальбурга услышала мужские голоса, а на некотором расстоянии различила ратников. Когда голоса замолкли, Инграм поднялся, но лицо его было бледно, как у умирающего, и холодный пот выступил на челе.

– Это всадники графа, – хриплым голосом сказал он.

Вальбурга платком отерла его лоб.

– Потерпи и настанет пора, когда с приветом склонятся они перед тобой, – сказала она, глубоко сознавая всем сердцем горечь стыда Инграма.

Безмолвно отправились они дальше. Часто останавливался Инграм, прислушиваясь и тревожно озираясь, наконец они стали спускаться частым лесом, среди которого возвышались лишь несколько высокоствольных деревьев. Вальбурга с трудом спустилась к подножию крутого склона. Инграм остановился.

– Вот здесь. Не бойся, Вальбурга, и доверься мне.

Она наклонила голову. Инграм развел ветви и отодвинул в сторону каменную плиту: перед ними зияло темное отверстие.

– Узок путь, ведущий в глубь земли, но с этой поры вот твое жилище, невеста волка.

С трепетом подалась Вальбурга назад, осеняя себя крестным знамением.

– Только привыкни, и подобно мне станешь смеяться над этим, – утешил Инграм. – Я пойду впереди и буду держать тебя за руку. Наклони голову, чтобы не ушибла тебя скала.

Он вошел и повел за собой Вальбургу. Среди мрачной ночи они спускались вниз. Вальбурга ощупывала путь рукой.

– Страшен путь в обитель мертвых, – вздохнула она.

– Теперь остановись, а я посвечу, – и он выпустил руку Вальбурги.

Вальбурга стояла на неровной почве. Подле нее не было уже скал, и с ужасом хваталась она вокруг себя за пустоту. Вдруг вспыхнула искра, показался огонек, охватил кучу хвороста и при багровом освещении Вальбурга увидела сводчатую пещеру. Подобно серебру и жаркому золоту сверкали выступы камней. Перед ней почва склонялась к мрачному водоему, занимавшему половину пещеры. Дым клубами носился вокруг сверкающей скалы и исчезал вверху в сероватой мгле, где через одно отверстие проникало бледное мерцание дневного света. Вальбурга опустилась на колени и закрыла глаза.

– Не бойся, Вальбурга, – утешал Инграм. – Холоден камень, глубока вода, но зато надежен приют в скалистой храмине.

– Это обитель языческих богов, – вздохнула Вальбурга. – Говорят, в таких пещерах дремлют они во время бурь. Они скрываются здесь от Бога христиан и преступно с нашей стороны проникать в тьму языческих божеств.

Инграм тревожно посмотрел вокруг себя и тряхнул головой.

– Быть может, они и обитают здесь, но я их не видел. Придя сюда в первый раз, я тоже оробел подобно тебе. Лежа порой подле пылавшего огня или в мрачной темноте, кротким сердцем взывал я ко всем священным именам, моля их о помощи. Но никто не услышал меня, – последние слова Инграм прошептал. – Я полагаю, что высокая храмина принадлежит владычице людей Фриде. Мудрецы утверждают, что она милостиво властвует в горах и порой принимает к себе смертных. Я был в отчаянье, отвержен, и мнилось мне, что она ласково допустила меня в свою пещеру. Хотя волосы поднимались у меня дыбом, но я позвал ее по имени, молил и вопил, обрекал себя ее служению, но она не явилась. Как и теперь пылает пламя, только в воде что-то волновалось, и я увидел большую, кружившуюся водяную змею. Полагаю, что это была богиня. Я бросился на землю, причем услышал шелест змеи, вот как теперь, – и Инграм указал на воду.

Вальбурга пронзительно вскрикнула. В воде извивалась большая змея, голова которой выставлялась на поверхность среди водяных кругов.

– Уходи, Инграм! – закричала она. – Я знаю написано в священны книгах, что такая гадина замышляет пагубу людям.

– Говорят, будто она дает сокровища, – тихонько ответил Инграм. – Но до сих пор я не видел здесь золота. Однажды змея выползла из воды и свернула на теплом месте из-под угольев, и я подумал, что наверное она владычица пещеры. Но теперь не так. Увидел я как-то бегущую подле воды мышь, змея выскочила, проглотила мышь и затем со вздутым животом улеглась подле воды.

– Знаешь ли, кто была мышь? – со страхом Вальбурга. – Бес может принять образ мыши.

Тряхнув головой, Инграм ответил:

– Полагаю, что это была лесная мышь, как и другие. С той поры я не слишком опасаюсь змеи. Если она и может что-нибудь, то ничего опасного, вот мы и живем мирно друг подле друга. Но я вполне доверюсь тебе, Вальбурга, – грустно продолжил он. – Не думаю, что боги очень пекутся обо мне. Мне не посчастливилось также и у Гиллы, вещей жены, когда я решился проникнуть в ее жилище.

– Несчастный! – вскричала Вальбурга. – Ты ходил к колдунье? Она приносит жертвы духам тьмы и всякий, имеющий с ней дело – погибнет.

– Так говорите вы, христиане. Не отрицаю однако, что печален ее вид, а занятие ее нечестиво. Она требовала живого ребенка для мрачного дела, которое хотела совершить ради меня.

– Но ты не согласился? – спросила Вальбурга.

– Я вспомнил о тебе и о поездке моей к сорбам для освобождения детей, и больше не ходил к Гилле. С того времени я живу как бы вне защиты богов, которые тоже презирают лишенного мира. Одной только высокой владычице доверяю я, – таинственно продолжил он. – Жене судеб, носящейся над волнами со своими подругами. Мне полезнее молиться в долине, в которой она властвует.

– Ты говоришь о богине вод на Идисбах? – робко спросила Вальбурга.

Инграм кивнул в ответ.

– Она исконно благосклонна к моему роду и предание гласит, почему так случилось. Если тебе охота послушать, то узнаешь. Настала пора, когда я могу открыть тебе мою тайну.

Он подбросил вязанку хвороста в запылавший с треском костер, посадил подле себя испуганную Вальбургу и торжественно начал:

– Предок, от которого я происхожу, назывался Инго, и был он витязем в стране турингов. Он полюбился дочери своего начальника, но отец обещал ее другому. Витязь убил своего соперника, его лишили мира. И стал он скитаться странствующим воином. Едучи однажды около реки Идисбах, он увидел выдру, бившуюся с лебедем. Инго убил выдру и сел подле ясеня, на возвышении, как вдруг лебедь обернулся богиней, которая обратилась к нему с ласковыми словами и дала ему талисман, сообщавший победу над врагами и дар невидимости. Витязь проник ночью во дворец начальника и увез любимую девушку. Он построил себе на том ручье двор и жил там могучим властелином. Люди долин служили ему и никто из врагов не мог его одолеть. Однажды маленький сын витязя взял талисман из сундука, надел его на себя и пошел в лес. В это время враги моего предка напали на него и сожгли вместе с домом и домочадцами. Спасся только маленький мальчик. От него-то я и происхожу.

– Но известно ли тебе, Инграм, что дар этот действительно доставляет счастье? – спросила Вальбурга.

– Можешь ли ты сомневаться в этом? – с неудовольствием ответил Инграм. – Это тайное знамение нашего рода и я храню талисман, как наследие моих предков.

– Ты хранишь доставшееся от бесов? – с ужасом вскричала Вальбурга. – Покажи, чтобы я видела его. Теперь я имею на это право.

– Ты стоишь под знамением креста, – возразил встревоженный Инграм, – и неизвестно мне, благосклонна ли ты к талисману и благосклонен ли он к тебе. Но я не стану скрывать его от тебя.

Он распахнул свою одежду и показал маленькую кожаную сумку, висевшую у него на шее.

– Знамение это столь же истинно и священно, как что-либо другое на земле. Посмотри: оно действительно из кожи выдры. Его носил мой отец, а мать передала мне. Когда я ездил за детьми, то не имел его при себе. Опасаюсь, что от этого сорбы и взяли надо мной вверх. Но по возвращении я повесил его себе на шею.

– И в тот же вечер тебя лишили мира, – сказала Вальбурга.

– Быть может, – печально согласился Инграм. – Талисман не дает мира. Мой предок тоже был лишен мира, когда получил его.

Вальбурга с ужасом подумала, что ее возлюбленный находится под властью нечистых сил. Пылавшее пламя разбрасывало вокруг себя искры, зубчатые камни сверкали и блестели, а внизу кружился бесовский змей.

– Кто там дерзко греет кости свои? – вскричал вдруг у входа грубый голос.

Из расщелины сказы выступила исполинская фигура в темной одежде из звериных шкур. Лицо было забрызгано кровью, кровь струилась и по рукам страшилища.

Испуганная Вальбурга вскочила с места.

– Я вижу двоих. С ума ты сошел, Инграм, что приводишь женщину под землю?

– В недобрый час приходишь ты, Буббо, – с досадой молвил Инграм. – Да и некстати тебе грозить, когда сам нуждаешься в помощи. Как вижу, ты возвратился из тяжкого боя.

– Я убил медведя, но медведица схватила меня и оба мы скатились со скалы. По счастью, она находилась внизу и таким образом приплатилась за меня, а я еле-еле приплелся сюда в надежде встретить тебя, – ответил Буббо, тяжело дыша.

Он опустился на мох.

– Посмотри, где он ранен, а я перевяжу его, – сказала Вальбурга. При виде несчастья ближнего к ней возвратилось мужество и она тотчас же принесла свою корзинку.

– Ты Вальбурга? – проворчал Буббо. – У меня переломана рука и все тело в ранах. Перевяжи руку лубками и, если можешь, то помолись, чтобы не слишком радовались бурые моему падению.

Инграм зачерпнул воды и поспешил из пещеры за древесной корой и мхом, а Вальбурга между тем приготовила перевязку.

– Никогда не думала я, Буббо, чтобы моя фата очутилась на твоих ранах, – добродушно сказала она.

– Не в первый раз ты перевязываешь меня, – ласково ответил лесной скиталец. – Если кому-либо должна быть известна наша тайна, то я очень рад, что именно тебе, хотя и полагаю, что придя из мызы под эти холодные камни, ты поступила совсем неразумно.

По приходе Инграма, Вальбурга при его помощи перевязала сломанную руку и раны Буббо.

– Если дашь напиться, то будет это приятно, – произнес Буббо. – Вода здесь холодная и чистая.

Девушка боялась спуститься вниз и вынув из кармана флягу, она налила маленькую деревянную чашку.

– Вот напиток, указанный нам Винфридом и который помогает в жестоких болях, – сказала она. – Сначала он развеселит тебя, а потом – утомит. Ничего не может быть лучше для тебя сейчас.

– Похвалил бы я напиток твоего епископа, если бы скудости своей он не испарился по дороге в утробу, – вздохнул Буббо, отдавая чашку. – Не отрицаю, однако, что напиток приятнее, чем его проклятья.

– Ты его знаешь? – вскричала Вальбурга.

Продолжительное ворчание было ответом.

– Как не знать, если он сам не нахвалится мной. В последнюю луну он отправился с рейтарами графа за горы, в села франков. Проезжая подле моего двора, копейщики перекрестились, но Винфрид сказал: «Мы остановимся здесь», – и Буббо захохотал. – Изумленные всадники тихонько поговорили с ним, но он ответил: «Здесь живет мой приятель». Долго стучались они, – словоохотливо продолжал Буббо, – а я стоял за дверью. Наконец, я отворил, а Винфрид сказал: «Мы не станем беспокоить тебя постоем. Попрошу только напиться, да скажи, чем могу быть полезен?» Когда же мы сидели одни у очага, я напомнил о его прежнем обещании научить меня своему искусству. И Винфрид сказал: «Я готов, чего же ты хочешь?» Добыть или найти золото, ответил я. «Хорошо, я покажу тебе золото», сказал Винфрид и вынул из своего кожаного мешка пергамент в деревянной оправе – называется это у них книгой – и открыл ее. За всю жизнь не приходилось мне так изумляться. На белой коре были начертаны золотые письмена и они сверкали мне в глаза, так что я испугался. Но Винфрид сказал: «Ты хорошо сделаешь, если снимешь шапку, потому что начертанные здесь слова святы и вот данное тебе откровение». И показав мне одно место, прочитал: «Жил некогда человек, до того несчастный, больной и презренный, что никто не хотел знаться с ним, но его-то именно неземные и вознесли на небесную твердыню, посадили на почетное место, а богатого и знатного низвергли в мрачное царство ночи». И еще епископ сказал: «Заметь себе: в небе христиан уготован надежный приют для бедных, преследуемых и отверженных, будь это даже бездомные скитальцы и охотники на медведей, лишь бы только покаялись они в прегрешениях своих. Богатому труднее войти в чертоги небесные, чем бедному. Если тебе не посчастливится с медведями твоими, то подумай о лучшей жизни и приходи ко мне, чтобы уготовано было тебе на небесах блаженство, о котором возвещено здесь». Вслед за этим они уехали, а я сел у очага и показалось мне, что советовал он недурно. После этой жизни мне тоже хотелось бы жизни получше той, что досталась мне в удел среди зимних вьюг с моими длинношерстными товарищами. И припомнилось мне, что в земле франков я видел не одного поселенца, который одиноко просил у креста милости Царя небесного. Если Бог христиан отводит почетное место несчастному обитателю лесов, то я готов служить ему, а пещера, в которой я лежу теперь истерзанный, со временем может быть моим жилищем.

Инграм громко захохотал.

– Ты, Буббо, хочешь молиться среди христиан?

– Быть может я так и сделаю, – угрюмо сказал Буббо. – Если учение Христа так милостиво к бедным и подневольным, то пусть поостерегутся высоко задирающие головы: все бедняки отойдут к епископу, а бедных побольше, чем богатых.

– Но ты умеешь владеть мечом! – вскричал Инграм.

– Мне всяким оружием приходилось убивать и людей и зверей, смотря по надобности, – мрачно ответил исполин. – Но какая же мне от этого польза? Люди робко поглядывают на меня. Я живу одиноко среди снегов и зимних бурь. Ни боги, ни люди не заботятся обо мне. Кто в течение тридцати лет выл в лесных трущобах вместе с лесными зверями, тот уже не думает о языческих богах. Слышал я россказни стариков, да и много песен странствующих певцов про чертоги богов, в которые возносятся витязи. Но чтобы там радушно приветствовали охотника на медведей – этого я еще не слыхивал. Едва ли одну весну ты стал товарищем волков, молился у жертвенного камня и надеялся от этого себе добра. Но я по временам сторожил у расщелины скалы, из которой вылетал филин, выкрикивая свое «ву-гу», причем люди по долинам прятали головы в ожидании гремящей рати бога. Но я разбивал крикуну голову, обрезал его когти и бог не препятствовал мне. Истинно скажу вам: редко боюсь я богов, а их расположению нисколько не верю. Не знают сострадания лесные властелины и всегда они враждебны человеку. Только страдания и бедствия причиняют носящиеся среди бурь и витающие в вершинах деревьев. Если же я пользовался иногда счастьем, то только добытым при помощи тяжкого труда.

Вдруг речь его была прервана грохотом. Дрогнула скала, а испуганные Вальбурга и Инграм приподнялись. Буббо стал прислушиваться, а затем засмеялся.

– Дерево свалилось, подточенное гнилью да червем. Не думаете ли, что это напоминовение богов? Много валится этих деревьев, да никто не слышит. Вот медведя я боюсь, когда не имею при себе оружия. Боюсь ядовитой змеи, боюсь коварных эльфов, вселяющихся в мое тело и лишающих меня сил, боюсь также порой стужи и молнии из облаков. Я знаю, что боги люто враждуют между собой, а потому, полагаю, что в золотых письменах епископа заключается тайна, которая поможет мне выбраться из лесной глуши. Впрочем, я скоро узнаю это.

– Ступай к нему, Буббо, – вскричала Вальбурга, – и еще раз послушай его проповедь.

– Вот именно этого-то я и не хочу, – лукаво ответил Буббо. – Это было бы мне теперь не в пользу. Если христианский Бог достаточно силен, чтобы предохранить от опасности своего военачальника, то впоследствии и мне будет от этого польза. Я связал мою судьбу с судьбой епископа, против которого, как полагаю, выступили теперь враги. Если его убьют, значит христианский Бог не сильнее других богов, и я по-прежнему стану ловить моих бурых, пока какой-нибудь из них не уломает меня. Но если мой приятель одолеет своих врагов, то я сделаюсь вассалом Бога.

От страха у Вальбурги сжалось сердце, но она постаралась спокойно сказать:

– Странные, однако, у тебя мысли! Каким образом Винфриду может грозить опасность, если в стране все спокойно, а графские всадники охраняют его?

Буббо сурово улыбнулся.

– Вы такие же волчьи дети, как и я, так послушайте: быть может, на него нагрянет Ратиц.

Инграм вздрогнул.

– Откуда тебе это известно?

– Древесная листва шепнула в лесу, а вороны передали мне, – ответил Буббо. – Вскоре после твоего отъезда я был у Ратица, ходившего подобно бешенному псу среди подгоревших хижин. На первых порах я встретил столь дурной прием, что начал было подумывать о возвратном пути, но Ратиц внезапно изменился в лице и предложил мне франкских денег, чтобы тайно укрыл я в своей хижине одного вершника, а затем отправил к Верре для принятия послов Ратица, коль скоро они возвратятся от короля франков. – Они медленно ехали по земле турингов и везде их задерживали. Я исполнил его желание: взял с собой во двор вершника и, отправившись на восток к Верре, стал поджидать послов, которые с опечаленными лицами дали мне знак для гонца и приказали возвратиться восвояси. Я передал знак гонцу, а он немедленно сел на коня и точно гонимый ветром, поскакал по направлению к сорбскому ручью.

– Всадник не проедет по прямому направлению от твоего двора в сорбское село. В стране на востоке нет дорог! – вскричал Инграм.

– Он отправился нагорной дорогой, глупец ты этакий! Если нагорный путь свят для турингов и заповедан коням вашим, то почему он будет таковым для сорбов? Чужеземцам ненавистны чуждые боги и отправляясь на добычу, они мало заботятся о ваших богах. Поэтому говорю: Ратиц намерен ворваться в долины турингов, прежде чем пойдете вы на него ратью и если ему удастся полонить епископа, то ко многому принудит он франков. Быть может, ему известен двор, которому он охотно отмстит за свой сожженный стан. Так, по крайней мере, грозил гонец в моей хижине.

Инграм молча подпоясался мечом.

– Когда уехал гонец в стан Ратица?

– Четыре дня тому назад, – ответил Буббо в сонной истоме. – Зачем хватаешься, глупец, за копье? Тебя изгнали, и если ты возвратишься, то каждый волен убить тебя.

Инграм ничего не ответил и только знаком показал Вальбурге, чтобы она следовала за ним.

– Вероломный! – с трудом приподнимаясь, вскричал Буббо. – Ты покидаешь в несчастье своего товарища?

Вальбурга поставила подле ложа флягу и съестные припасы.

– Можешь оставаться здесь, пока мы не возвратимся, – сказала она. – И если желаешь себе добра в будущем, то помолись Богу христиан, чтобы не наказал он тебя за участь, которую приготовил ты епископу.

8. Под колокольным звоном

Когда лишенные мира вышли из каменной пещеры на открытый воздух, солнце уже закатилось и бледный свет луны лежал на древесной листве. Инграм поспешно пробивался частым кустарником, а девушка с трудом следовала за ним. Наконец они вышли к опушке леса. Перед ними лежала открытая местность, а над головами расстилалось ночное небо. Вальбурга заметила, что ее спутник высоко держал голову, а речь его звучала властительно, как и подобает воину.

– Подле леса на восток пролегает дорога к «Вороньему двору». Мы отправимся туда и на родине я найду и врагов моих, и месть.

– Скажи, что ты замышляешь?

– Я хочу смыть позор ивовых прутьев, жажду крови Ратица! – мрачно ответил Инграм. – Иначе будет вершиться судьба моя, Вальбурга. Преданная сердцем, ты хотела устроить мне мирный возврат на родину, но невидимые воспротивились этому. Сказанное раненным в пещере иной принял бы за неразумный бред или неверные предположения, но я знаю, что каждое его слово правдиво. Я знаю сорба, я видел, как горели его глаза и полагаю, что Ратиц поклялся отомстить мне, как я ему. Я чувствую, что сорбы уже несут головни, чтобы сжечь мой двор. Когда старик уехал с мызы?

– Вчера в полдень.

Инграм кивнул головой.

– Значит, послы находятся в безопасности по ту сторону Заалы, и сорб волен делать все, что ему угодно.

Девушка подошла к нему.

– Однако не здесь, а далече отсюда отдыхают они на лесной дороге, – объяснил он. – Вижу я Ратица и моего коня с путами злодея. Узнаю витязя Мироса и всех его товарищей. Они расположились станом у священного леса, близ вершины, на которой находится жертвенник громовержца. Место это удобное для сокрытия съестных припасов, необходимых им на возвратном пути. Не высоки их огни, над ними высятся дубы. Сорб взял только часть своего племени, около сотни самых резвых коней, не осмеливаясь перевалить за горы со всей ратью. Он знает, что только быстрота ему в подмогу. На рассвете он хочет нагрянуть на наше селение. Все ясно вижу я, а между тем никого не могу позвать, да и никто не поверит моим словам!

– Я стану говорить за тебя, чтобы спасти других, – сказала Вальбурга.

– Ты все заботишься о монахе? – сурово спросил Инграм.

– Если бы я не делала этого, стал бы ты почитать меня? – спросила Вальбурга. – Под его кровом покоятся мои братья.

Послышался лай собак.

– Это двор Азульфа, – сказала Вальбурга, указывая на кровли, блестевшие при лунном свете в нескольких полетах стрелы от дороги.

– Истинно, дурно кончились все старания мои, – вскричал Инграм. – Прежде мысли мои носились резвыми конями, ясна и тверда была моя воля, но теперь пресмыкаюсь я свиным ходом, враждует во мне любовь с ненавистью. Многих, кого я ненавижу, приходится теперь уважать, как друзей, а причинивших мне зло – предохранять от опасности. По-моему тяжек такой разлад в душе. Если новый Бог превращает конские ноги в свиные, то вскоре воины сделаются женщинами.

Однако он подошел к усадьбе, постучал в ворота и трижды испустил воинственный клич турингов. Сторож спросил грубым голосом:

– Кто так грозно стучится и возвещает войну среди ночной тишины?

– Сорбы едут горами, – ответил Инграм. – Разбуди твоего господина и пусть он поторопится, если желает спасти епископа.

– Прежде всего скажи, кто несет столь суровую ночную весть?

Тогда девушка ответила:

– Вальбурга, находящаяся во дворе епископа, – и они быстро скрылись, прежде чем сторож успел посмотреть вслед ночным призракам.

То же самое они возвестили во всех дворах, лежащих на их дороге, а по прибытии в родное село Инграм предупредил сторожа, спавшего в приворотной сторожке. Выло уже за полночь, когда они поднялись из села: последние лучи закатывающейся луны падали на новые кровли мызы, но двор Инграма сумрачно стоял в тени деревьев. Инграм остановился там, где тропинка отделялась от деревенской дороги.

– Вот двор моих отцов, а вон там живут твои братья и монахи. Быть может, они снова примут тебя, хотя ты и лишена мира. Выбирай, Вальбурга.

– Я избрала тебя, – ответила девушка. – Но и ты не забывай о детях.

Инграм одобрительно кивнул головой и повернулся к мызе.

– Где спальный покой монахов?

Вальбурга привела его к новому дому.

– Осторожнее, – сказала она. – Во дворе всадники графа.

Но Инграм не обратил на это внимания и постучал в ставни.

– Если юноша, называемый Готфридом, находится здесь, то пусть он послушает.

В доме зашевелились.

– Не твой ли голос, Инграм, зовет меня? Слушаю, спутник мой.

– Вольфгенос называюсь я, – вскричал Инграм, – и не спутник я твой, а враг. Но как ты протянул руки под ивовые узы, чтобы освободить другого, то вот тебе предостережение от живущего среди диких скал. Пронеслось в лесу, будто Ратиц едет горами, чтобы полонить епископа, а вас погубить. Постарайся спасти себя и любимых тобой: близится гибель ваша.

Дверь отворилась и на пороге показался Винфрид. Копье в руке Инграма дрогнуло, но он повернул голову в сторону в то время, как Винфрид говорил.

– Тревожно твое предостережение, но его недостаточно для спасения других.Ты или кто-либо другой видел приближающихся сорбов?

– Только умысел их стал мне известен, – ответил Инграм.

– Когда ждешь ты нападения?

– Сегодня на рассвете или завтра.

– Сегодня день Господень, на рассвете Царь небесный соберет в храме верных своих и защитит молящихся. Лишенному мира тоже готово убежище. Приходи, если желаешь мира.

– Не хочу я твоего мира, – сказал Инграм. – Волк и волчица удаляются от твоей ограды.

Он ушел быстрым шагом и Винфрид видел, как две скользящие по дороге тени исчезли по направлению к «Вороньему двору».

Инграм отворил маленькую дверь, незаметно прорубленную в частоколе и через ограду и ров помог девушке войти во двор.

– Не завиден приход невесты в дом жениха, – гневно пробормотал он. – Собственные собаки нападут на меня.

Но через мгновение псы с радостным лаем запрыгали вокруг него.

– Молчите, звери, слишком радостно разносится по долине ваш привет.

Он постучал в блокгауз, в котором находилась комната Вольфрама.

Все трое встали под липой и начали поспешно совещаться.

– Вот почему смеялся плутоватый старик, когда я дал ему сукно, а он так умиленно поглядывал на наши кровли, – вскричал изумленный Вольфрам. – Если все так, как ты говоришь, то сорбы грозят нам опасностью сегодня или на днях. Но они еще не прибыли, и можно подумать о защите двора.

– Покинута кровля изгнанника, – ответил Инграм, – и копья соотечественников не станут защищать ее, если бы даже и могли. Чтобы ни случилось, однако, со двором, но я не позволю порадоваться этим конокрадам. Мой Ворон у них, но ни за что не оставлю я им благородную кровь моей конюшни. Необходимо спасти племя кобылиц, славящееся со времен моих дедов и трофеи, которые я добыл у сорбов и храню у очага. Я заседлаю необходимых мне коней, а с остальными и с воинской добычей ты отправишься в долину к «Оленьему лесу» и укроешь их в ущелье, где находится наш тайник.

Вольфрам указал на Вальбургу.

– Разумно ты говоришь, но ведь девушка умеет обращаться с конями. Я покажу ей дорогу в долину, потому что мне не хотелось бы с тобой расставаться.

– Я останусь близ тебя, Инграм, – просила Вальбурга.

– Значит, придется мне сделать ночную поездку, – сказал недовольный Вольфрам. – Но я знаю кое-кого, кто не станет прятаться по долинам. По дороге я постучусь в дверь Альбольда и приглашу его поохотиться на сорбов.

Поспешно зашевелились руки, и несколько времени спустя Вольфрам поскакал с конями вниз, предварительно шепнув Вальбурге:

– На всякий случай я привязал для тебя у ворот рыжего. Конь принадлежит тебе, он из завода твоего отца.

Инграм подошел к девушке, ведя под уздцы коня.

– Выйди из двора под свет ночных звезд. Вот я стою на последней страже перед двором моих отцов и опасаюсь, что ни боги, ни люди не заботятся об отверженном. Когда полетят здесь копья, то не узнаю я, чье оружие поразило меня: старых ли моих ратных товарищей или недругов. Я обречен мечу, а дверь моя – пожарам. Без друзей и товарищей моих стою я на земле перед своей последней битвой. Но если бы впоследствии кто-нибудь спросил обо мне, то скажи, что мужественно я ждал последнего удара. Только по тебе горько тоскую я, из-за меня ты лишилась мира, подобно мне подверглась презрению и стала одинокой. И я тяжко скорблю, чтобы снова не попала ты в руки сорбов. Поэтому обрати внимание на мою просьбу: оставайся со мной доколе нас укрывает мрак ночи, чтобы я мог держать хоть одну человеческую руку. Когда же серый свет падет дорогу, отправляйся назад, к моему старому товарищу Бруно. Человек он честный, снеси ему мой последний привет и он позаботится о тебе ради меня. Как скоро меня не станет, то тебя почтут в народе.

Он крепко схватил ее за руку, и грустная Вальбурга ощутила его трепетное пожатие.

– Ты думаешь о смерти, Инграм, как человек лишенный надежды, но я хочу, чтобы ты жил в свое счастье, и я возлагаю надежды на будущее. Ради этого я пришла к тебе в лес. Иного жду я от тебя, а не того, чтобы в ожидании неприятеля стоял ты на страже у опустевшего двора. Соотечественники поступили с тобой жестоко, но поблизости есть много людей, благосостояние которых должно быть тебе близко. Помыслы у тебя высокие и ты не должен ждать в бездействии, когда нагрянут хищники. Никто лучше тебя не знает лес, никто скорее тебя не разведает неприятеля, поэтому молю тебя, витязь, убедись, не обманут ли ты предположениями? Если же ты скажешь, откуда близятся враги, то легче будет отразить их.

– И ты усылаешь меня в час опасности? – мрачно спросил Инграм. – Не хочешь ли ты отправиться к христианам? Но они столь же беззащитны, как и ты сама.

– Ты говоришь сурово и мне прискорбны твои речи, – вскричала Вальбурга. – Я забочусь не о себе, а о тебе. По священному учению: если тебе принесли вред, окажи им добро.

– Так говоришь ты, – возразил Инграм. – Прощай, Вальбурга, я уезжаю.

Но девушка остановила его.

– Еще не пора, возлюбленный! Ты хочешь уйти, но страшно мне, что я сама отправляю тебя на опасность. Если хочешь битвы, то не уезжай: ты должен только предостеречь, чтобы спаслись другие. Я останусь здесь и буду вместо тебя сторожить опустевший дом, пока ты не возвратишься. Помни это. Если же ты хочешь биться с сорбами, то ухвачусь за тебя с просьбой, чтобы не погиб ты в лесу.

Она страстно обняла его, а Инграм поцеловал ее в голову.

– Не тревожься, девушка! Если не захочу, то едва ли сорбы изловят меня. Но я желаю возвратиться и привести вести тебе и твоим друзьям. Пусти меня, милая, уже близится утро.

Он еще раз прижал ее к себе, сел на коня и поехал по направлению к лесу.

Одиноко стояла Вальбурга. Она привыкла видеть людей в опасности, но сегодня она беспомощно заламывала руки и тревожилась обо всех, близких ее сердцу. Мрачный двор напоминал обитель мертвых. Перед ней расстилалась черная окраина леса, в котором таились хищники, и сама она, одинокая, под ночным небом, ожидала часа бегства. Схватившись за гриву коня, она взглянула на добровольно покинутую ею мызу. Там замечалось движение огоньков, люди не спали и поспешно ходили взад-вперед, как бы готовясь к отъезду. Отворились ворота, из которых быстро выехали вершники. Вальбурга догадалась, что это всадники, которых епископ разослал с вестями по стране. Мысли ее снова понеслись за воином, которого отправила она навстречу мстительным врагам. И она стояла таким образом, сложив руки на шее коня и блуждая взором между дворами, лесом и высокими звездами, сияние которых меркло и бледнело в свете близкого утра.

Вдруг в утреннем безмолвии раздался светлый звон, какого еще не слыхивал никто в стране. Медленно и торжественно звучали удары, как бы о некий медный щит, и далеко разносились они в воздухе, напоминая об угрозе и скорби. Звуки неслись по долинам и над лиственным покровом дикого леса. Бегущие женщины, угонявшие скот, и воины, готовящиеся к бою, останавливались и с ужасом глядели то на небо, то на вершины деревьев, словно бы звуки должны были вызвать ответный клич. Но не раздался ни грохот грома, ни завывание бури. Безоблачно закруглялся свод неба и радостно зарделся на востоке диск солнца. Певчие птицы по кустам прекратили свое утреннее щебетанье и запорхали по ветвям. Вороны громким карканьем предостерегали своих товарищей и улетали к мрачным лесам.

– Смотрите! – кричали деревенские жители. – Улетают вороны старых богов!

По нагорной дороге к низменности спускались ратники, неся смерть и пожары в долины турингов. Но и они остановились, изумленные. Окруженный своими воинами, их предводитель поднялся на возвышение, отыскивая открытое место для обозрения страны. А беспрестанный звон все плыл и плыл в небе. Никто не мог определить – откуда он раздается: от земли ли, с облаков или то был сам голос христианского Бога, предостерегающего своих верных детей? У самых мужественных стало жутко на сердце.

Во всей стране, на сколько раздавался в утреннем воздухе зовущий голос, мужи брались за оружие, облачались в воинские доспехи и по всем дорогам спешили к месту, откуда предостереженье поражало их слух. Из дворов, оповещенных лишенным мира, выходили не только христиане, но и язычники.

На башне, сооруженном христианами подле дома епископа, качался колокол и ясным голосом говорил девушке, стоявшей у языческого двора: поди сюда! Сложив руки, Вальбурга прислушивалась к неведомым звукам и, молясь, думала о том, с благоговением ли внемлет предостережению лазутчик, едущий сейчас во мраке леса. Взглянув вверх, она узнала в утренних сумерках отряды приближающихся соотечественников. Сквозь туман, лежащий на деревенских полях, увидела знамена военачальников, сумятицу всадников и отряды вооруженных поселян, которые поднимались к мызе и становились вокруг бревенчатой ограды – места, посвященного богослужению. Из храма, под звоном колокола, она услышала утренние гимны священников, женщин и детей, вспомнив при этом, что братья ее с пением стояли вокруг алтаря и что связанная обетом с Богом небесным, она должна отправиться в общину христиан.

Еще раз взглянула Вальбурга на опустевший двор взяла поводья коня и отправилась на зов. Она привязала коня к одному из деревянных крюков, находившихся на внешней стороне бревенчатого забора, а сама вошла в освещенное здание и у самого входа опустилась на колени подле женщины. Перед алтарем, в епископском облачении стоял Винфрид и свершал священнодействия. Победно и могуществе гремел его голос под звоном колокола, все еще призывающего верных и предостерегающего недругов.

Между тем, Инграм осторожно пробирался среди зеленого леса. Только священной дорогой, ведущей к молитвенному камню, чуждые всадники решились бы на рассвете спуститься в долину. Часто прислушивался одинокий Инграм и нетерпеливо поглядывал на узкие, видневшиеся над ним полоски ночного неба. Когда же первый луч солнца пронесся над вершинами деревьев и серый свет стал падать на его пути, Инграм услышал далекий звон колокола и, изумленный остановился. И прежде в стране франков случалось ему слыхивать привет христианского Бога, но сегодня он ощутил неистовую радость, что чуждый повелитель в пору будил союзников народа. Вокруг него слышались только ночные звуки леса. Инграм знал, что сорбы недалеко и пламенная ненависть ясно представляла ему лицо предводителя сорбов, его лукавый голос. Вдруг он ясно услышал звон оружия и топот спотыкающихся копыт. Спрятавшись за деревьями, Инграм разглядел впереди отряд сорбов, и среди них – ехавшего на его вороном коне Ратица. Кровь бросилась в лицо Инграму. В диком озлоблении, позабыв о всяческой осторожности, он окликнул Ворона по имени, а лошадь, на которой сидел сам, пустил наутек. В лесу раздался воинственный клич, когда сорбы признали своего врага. И началась среди деревьев неистовая погоня.

Инграм, хорошо знавший дорогу, далеко ускакал вперед. Только благородный конь Ратица, возбужденный окликом своего хозяина, широким скоком несся за Инграмом, опередив всех сорбских воинов. Погоня перешла из леса в долину, проторенной телегами, до лесной опушки, невдалеке от деревни, где Инграм, поднявшись на стремена, испустил на поляне свой боевой клич.

Священнодействие епископа было прервано этим кличем. Сторожевые повторили его, воины бросились к оградам и коням, а женщины и дети столпились у алтаря, перед которым высоко подняв крест стоял Винфрид. Увидев перед собой открытое пространство, услышав позади мстительные крики сорбов, Инграм развернул коня и метнул копье в приближающегося Ратицу. Но сорб щитом отразил его и метнул свое в бедро коня, который взвился на дыбы и сбросил всадника на бревенчатую ограду. Инграм остался беспомощно лежать.

Из-за ограды раздался крик ужаса. Готфриду был хорошо известен этот голос. Подобный же вопль как ножом резанул однажды его сердце. Молодой человек бросил блестящий взгляд на Вальбургу, быстро перескочил через ограду и поспешил к Инграму. Ратиц, защищавшийся палицей от вооруженных поселян, бросился вперед и занес смертоносное оружие над лежащим Инграмом. Вдруг перед ним с распростертыми руками предстал Готфрид. Палица свистнула, поразила монаха по голове и он беззвучно упал на землю возле Инграма. В это мгновение Мегингард дернул веревку колокола и снова над головами сорбов раздался сильный клич Бога христиан.

Со всех сторон послышались боевые крики, из леса показались сорбские воины, а собравшиеся вокруг ограды туринги бросились к ним. В дикой сумятице они столкнулись и началась сеча.

Когда Инграм поднялся, то увидел перед собой окровавленную голову Готфрида, а против себя – столб дыма, поднимавшийся над его усадьбой. На одно мгновение он склонился над лежащим юношей, затем схватил палицу сорба, вскочил на лошадь и снова ринулся в свалку. Как безумный носился он среди сорбов, отыскивая орлиное крыло, развевавшееся на шапке предводителя. Он смутно видел, как Мирос собирал воинов своих вокруг знамени, а Вольфрам с отрядом Альбольда направлялся к Миросу, и как сорбов мало-помалу оттеснили к лесу. Инграм во всю мочь помчался к своему врагу, рукой и голосом побуждал соотечественников. Ратиц видел перед собой сверкающие глаза и развевающиеся волосы своего врага, слышал над собой удары колокола, и, разразившись проклятьями, бросился в лес, преследуемый Инграмом. Вскоре туринг одиноко гнался за Ратицом по лесной тропке, ведущей к священной дороге, среди древесных корней, скал и по руслу потока. Не раз сорб пытался свернуть и с кривым мечом броситься на врага, но тропинка нигде не представляла удобного места, а в воздухе все звучал грозный боевой набат.

Во время этой бешеной погони в груди Инграма как бы проносилась зарница радости. Инграм испустил резкий свист, и Ворон остановился, поднявшись на дыбы. Сорб начал бешено хлестать коня плеткой. Преследующий приближался. Видя, что конь не трогается с места, Ратиц спрыгнул на землю и с быстротой молнии вонзил меч в живот Ворона. Инграм громко вскрикнул, а в ответ ему раздался язвительный хохот. Сорб ринулся под гору. Но в то же мгновение в воздухе сверкнула палица, и Ратиц повалился на землю.

Инграм соскочил с коня, схватил оружие и второй раз поразил лежащего. Победитель снял с убитого кривой меч, сорвал орлиное крыло с разбитого шлема и, бросившись на землю, обнял шею Ворона, который взглянул на хозяина верными глазами.

Инграм встал и свирепо взглянул на своего мертвого врага. Тот лежал со сжатыми кулаками, со сведенными членами. Умер и верный Ворон. Посуровевший Инграм повернулся и отправился назад, к дому. Свирепый гнев, некогда возбуждавший его, мгновенно улегся.

Вдруг он услышал слабые звуки и скорбный голос: «Я тоже воин, только ты не видишь этого» – и перед ним предстал образ юноши, некогда так грустно покинувшего Инграма со словами: «Несчастный ты человек». Слова эти беспрестанно раздавались в душе всадника, горячие слезы струились из его очей, а вдали беспрестанно звучал напоминанием и скорбью колокол Бога христиан. И теперь, на возвратном пути, таинства нового учения стали проясняться ему в слабых звуках. Юноша пожертвовал жизнью, как витязь христианского Бога, за человека, который не был ему другом. И в колокольном звоне Инграму слышался голос убитого: «Приди и ты». Он пришпорил коня, поняв, что и его призывал Бог, купивший его, Инграма, ценой воина своего. Невдалеке раздавался воинственный клич турингов, но Инграм взглянул на утреннюю зарю, позлащавшую вершины деревьев и отправился к месту, откуда все светлее и светлее проникал зов в его душу.

Винфрид сидел на ступеньках алтаря, держа на коленях голову убитого монаха и уста его тихо шевелились. Вокруг него рыдали коленопреклоненные монахи и христианки, а за ними, наклонив головы, стояли воины, оставшиеся для охраны храма.

К деревянной ограде подъехал всадник, а одна из стоявших на коленях женщин поднялась и направилась к нему. Вслед за этим в помещение вошел человек без меча, со следами битвы на лице. Все отвернули от него глаза, робко уклоняясь с его дороги, но не обращая на это внимания, он подошел к алтарю и сел на ступеньках у ног покойного, близ епископа, так что труп юноши лежал между ними.

Епископ вздрогнул, увидев подле себя врага, ради которого юноша принял смерть. Инграм положил украшение со шлема сорба на платье мертвого и тихо промолвил:

– Он отомщен. Ратиц убит!

Потом взглянул в лицо епископа.

В Винфриде закипела кровь при известии, что убийца сына его сестры сражен. Он приподнял голову, мрачное пламя сверкнуло в его глазах, но в тоже мгновение гнев его был сменен смирением. Он смахнул рукой орлиное крыло с одежды монаха, приподнял покров с его головы и тихо сказал, указывая на разбитый лоб:

– Господь сказал: любите врагов ваших и благотворите оскорбляющим вас.

И Инграм вскричал:

– Теперь убежден я, что истинно следуешь ты заповедям великого Бога, хоть это трудно и горько для тебя. Я уверовал в Бога этого юноши, добровольно принявшего смерть за меня, врага своего. Такая любовь превыше всякой воинской доблести.

И приподняв покров с лица покойного, он поцеловал его в уста, безмолвно сел подле него и закрыл лицо руками.

– Слово лишенного мира не должно раздаваться в присутствии соотечественников, – глухим голосом сказал Азульф, стоявший за Инграмом. – Если изгнанный находится здесь, то пусть скрывает он голову свою, пока народ не даст ему мира.

– Там горит двор моих отцов, Азульф, и если турингам угодно, то могут они бросить волка в пламя, – ответил Инграм и снова склонился над умершим.

– Убежище для лишенного мира – у алтаря Господня, – сказал Винфрид. – Держи над ним крест, Мегингард и проведи его в твою хижину.

– Оставь меня здесь, – попросил Инграм. – Пока его смертные останки находятся среди вас. Поздно встретился я с моим спутником.

9. Возвращение на родину

Неделю спустя Инграм стоял в хижине монаха на ступеньках алтаря, устроенного некогда Винфридом. Вошедший Меммо поставил перед ним корзину и сказал:

– Отведай кушанья, приготовленные женщинами на мызе.

– Ласково же ты заботишься о твоем пленнике, – грустно ответил Инграм. – Но для узника, лишенного свободы, всякое кушанье противно.

– Я знаю, что кое-кто из домочадцев мыслит иначе, – ответил Меммо.

Но так как Инграм молчал, то монах словоохотливо продолжил:

– Я ходил с Вальбургой в пещеру к медведю Буббо. Он выпил весь напиток епископа и проспал нападение язычников. Плохо этому человеку, безумно говорившему, что хочет сделаться отшельником.

Инграм молча кивнул головой, а Меммо продолжал про себя:

– Никогда я не видел такой перемены, какую вера произвела в язычнике этом. Я подложил ему под голову вязанку сена, а он поблагодарил меня так ласково, словно девушка. И «Отче наш» он знает. Быть может, он сделается монахом, придется тогда учить его латыни.

Перед хижиной раздался звон оружия, дверь отворилась и граф Герольд ступил на порог.

– Я зову тебя, – сказал он изумленному Инграму. – Снова можешь ты держать свободно голову среди своего народа. На совещании под липами тебе возвращен меч. Ты уплатишь виру скотом или землей, но цена назначена умеренная. Если еще не знаешь, то знай: наши настигли бегущий отряд хищников за холмом громовержца и только немногим из сорбов удалось уйти. Весть эта должна быть тебе приятна. Я пришел с тем, чтобы пригласить тебя в ратные товарищи. На коня, витязь! Через несколько дней мы отправимся за Заалу.

Выйдя во двор и приподняв голову под солнечные лучи, Инграм вдруг почувствовал легкое прикосновение.

– Теперь ты вполне мой! – вскричала Вальбурга, обнимая его.

Ее пальцы коснулись кожаной сумки, висевшей у него на шее, и она боязливо подалась назад.

– Инграм, и ты хранишь то, что досталось тебе от бесов?

– Это дар моих предков, – ответил Инграм. – Могу ли я презреть им?

– Вспомни, милый, что много бедствий причинил тебе чародейский дар. Сохрани его – и кто знает, насколько помутит он твой разум.

– Подобно тебе, некогда предостерегал меня кое-кто другой, – ответил Инграм. – Опасаюсь, что слишком полагался я на доставшуюся в наследство вещь. Я сниму ее, но ты можешь ее сохранить.

– Ни я, ни кто другой, – сказал Вальбурга. – Разрешить это может лишь один человек: сам владыка Винфрид.

– Не проведешь ли ты меня к епископу? – тревожно спросил Инграм.

– Замечаешь ли ты, – предостерегла Вальбурга, – как заколдованная вещь удаляет тебя от епископа?

Он развязал ремни и отдал сумку Вальбурге, которая накрыла ее платком и, перекрестившись, взяла ее.

– Теперь пойдем к епископу. Смирись, Инграм, – попросила она медлившего. – Потому что должен ты просить милости у человека, который сильнее тебя.

Она с состраданием и нежностью взглянула на Инграма, позабыв на мгновение о бесовской вещи, которую держала в руке. Потом поспешно повела его за собой.

Когда Вальбурга вошла, ведя за собой Инграма, епископ одиноко сидел в светлице.

– Наконец-то ты пришел, Инграм, – сказал Винфрид. – Долго я ждал тебя и прежде чем ты отыскал ведущую ко мне дорогу, оба мы приплатились.

– Талисман, данный женою судеб, по наследству переходит из рода в род, и смущает рассудок Инграма, – пожаловалась Вальбурга. – Избавь его от бесовской власти.

– Благодать Господа небесного и собственные подвиги спасут тебя, Инграм, доколе находишься ты на земле. Где талисман, который страшит вас?

– Вот он, под белым платком, – сказала Вальбурга, положив узелок возле очага.

Винфрид повернулся, прочитал молитву, захватил святой воды из кропильницы, окропил платок и стол и вынул бесовскую вещь. То была маленькая сумка из вытертой кожи, перетянутая множеством узловатых нитей. Винфрид широко распахнул дверь и окна, осенил крестным знамением свой нож, перерезал нити и кожу и стал искать содержимое сумки. В руку ему попались засохшие листья и пыль, а между ними другой, красного цвета сверток. Развернув его, Винфрид отошел назад. Перед ним находилась шелковая материя, плотная, как войлок, затканная золотыми нитями и на ней изображение, похожее на голову змеи или дракона. Глаза ее сверкали горячим золотом, в раскрытой пасти торчали золотые зубы и высовывался красный, стрелообразный язык.

– Едва ли при помощи человеческого искусства возможно произвести столь дьявольский образ, – вскричал изумленный Винфрид, держа деревянный крест над головой дракона. – Подбрось дров, Вальбурга, в очаг и пусть языческое изображение погибнет в огне христианина. Пусть исчезнет оно с глаз людей, потому что как живые сверкают у него глаза.

Дрова трещали, высоко поднялось пламя над угольями… Винфрид поднес сумку к очагу и бросил ее в огонь. Поднялся бело-желтый дым, высоко взвился к крыше и заклубился вокруг стропил. Инграм на коленях стоял у двери.

– Горько мне расставаться с предками! – вздохнул он.

Вальбурга держала сложенные руки над его головой и с сияющим лицом смотрела на Винфрида, который стоял перед очагом, подняв крест, пока последние клубы дыма не унеслись через отверстие в крыше. Затем он подошел к Инграму и сказал:

– Приготовь душу свою, чтобы сделаться верным воином Господа христиан и занять место в твердыне небесной. Прими дар, предлагаемый через меня Господом: эту священную одежду, которую ты должен возложить на себя, когда приблизишься к крестильной купели и обречешь себя вечному Богу.

На пожарище двора, где каркали вороны, высилась церковь и с башни раздавался звон колокола. В нескольких часах пути отсюда, близ рынка Турингии, стоял новый дом и двор, построенные Инграмом. Вскоре вокруг двора возникло большое село, которое и в позднейшие времена называлось наследственным имением Инграма. По всей стране славилось богатство Инграма, его жена, населившая двор толпой белокурых ребятишек, его гостеприимный дом и порода его боевых коней, потомков Ворона. Далеко на востоке от Заалы его хвалили как воина, грозу в пограничных войнах, могучего пособника франкских графов. Не раз посылали его ко двору повелителя франков, где ему всегда оказывался почет. Инграм хорошо знал, что имел он там тайного заступника. Когда же наконец король Пипин, сын доблестного Карла, прибыл в Турингию, чтобы лично предводить ратью против саксов и вендов, то Инграм отправился в его дружине, а король почтил добрый меч витязя почестями и дарами. Всякий раз, когда Винфрид приезжал в Турингию из своей архиепископской столицы в Майнце, Инграм отправлялся на границу страны приветствовать высокого церковного сановника. Архиепископ крестил всех его сыновей, и каждый год получал от жены Инграма тончайшее полотно, изготовленное на ткацких станках двора. Архиепископ, постоянно приветливый к Инграму, был даже благосклоннее к нему, чем к другим, и старался выказывать витязю свое высокое уважение. Никогда, однако, он не переступал порог своего верного слуги, хотя Вальбурга со слезами молила его о том. Но ее мальчиков он ласкал и приезжал в страну часто, никогда не забывая дарить им подарки.

Тридцать лет прошло с тех пор, как впервые приехал Винфрид в землю турингов, Инграм имел уже трех сыновей и дочерей. Старший сын, похожий на отца, был уже испытанным воином и жил в отдельном дворе. Второй укрощал самых диких коней и с нетерпением ждал первого своего похода. Младший же, по желанию родителей, предназначался для служения церкви. Он уже распевал гимны на латинском языке, которым его учили благочестивые монахи.

Вольфрам, домоправитель, честно управлявший имением, сказал Гертруде, своей жене, неохотно осеняясь крестным знамением:

– В новых христианских именах таятся великие чары. Наш Бог требует к себе на служение младшего сына господского и ни к чему не приведет тут сопротивление. Напрасно зашивал я в куртку мальчика волчью шерсть, напрасно клал в его подушку три вороньих пера, напрасно учил его стрелять из лука и метать палицы: невоинское имя Готфрид одолевает его превосходной силой. Надеюсь, он будет по крайней мере епископом, повелевающим теми, у которых пострижены волосы.

Много уже лет архиепископ не приезжал в Турингию и его верные прослышали, что из Майнца он никуда не выезжает, так как по временам чувствует недуги старости. Тогда Вальбурга упросила мужа, при первой поездке своей ко двору короля, взять ее и сыновей в Майнц, чтобы они еще раз приняли благословение святого мужа, и что бы сам архиепископ благословил молодого Готфрида на служение церкви.

В это время язычники вторглись на северной границе во владения христиан, разрушили тридцать храмов, поубивали мужчин, а женщин и детей угнали в плен. Маститый архиепископ сам поспешил к границам, взяв из сокровищницы все, что в ней находилось для выкупа пленных. Полгода он отсутствовал, совершая благое дело.

Теперь же он возвращался. Его провожатые радовались во дворе возвращению на родину, а епископ Луллус, любимый ученик Винфрид а, войдя в покой архиепископа, тихонько откинул в сторону занавеси и поклонился Винфриду. Долго стоял Луллус, храня почтительное молчание. Он видел, что старец вполголоса говорит сам с собой и наконец разобрал слова:

– Пора уже мне отправиться в чертоги моего Господа. Очень желаю я кровавой язвы на груди, которая отверзла бы передо мной врата небесные.

Изумленный этим откровением, епископ сказал:

– Что возмущает душу твою, достойный владыка, если говоришь ты подобно воину, утомленному битвой?

– Я утомлен миром, – ответил Винфрид. – Подобно пловцу ношусь я среди волн, ладья моя бьется о скалы. Сильно жажду я пристани, где мог бы преклонить свою голову.

– Ты называешь безотрадной жизнь, ты, которому Господь даровал победу и почет, как никому из людей? Измерь мысленным оком страны, которыми ты повелеваешь. На границах обузданы лютые враги. Тобой утверждена на земле единая вера, великий подвиг ты совершил, почему же скорбишь?

Винфрид встал и начал ходить по комнате.

– Я поклялся в верности трем апостольским наместникам, правящим церковью в Риме. И могу сказать, что я был им верен. Я склонил перед ними непокорные головы мирян. Я подчинил им души людей. Но их самих я не мог заставить быть верными слугами церкви. Не в нищете и в смирении созидают они царство Божие, а жаждут, как вижу, новых земель и сокровищ, и власти. Злым они покровительствуют, порочных щадят. Я же хочу не почестей, а спасения бедствующих. Горько мне, что плотские похоти расточают церковную казну, и мало кто радеет о наставлении неверующих.

Однажды, светлым майским утром, во дворе архиепископа толпился народ из города и окрестностей. На ступеньках двора сидела дворовая братия. Народ стоял голова к голове, ожидая выхода Винфрида. И когда он вышел, слезы умиления показались на глазах у многих. Среди преклоненной толпы Винфрид переходил от одного к другому, одаривая каждого благословением. Когда он приветствовал в толпе женщин Вальбургу, то она вывела вперед сына и, бросившись к ногам епископа, попросила:

– Предлагаю Господу сына моего, Готфрида. Возложи на него свою руку, владыка, да будет благословенна его жизнь!

Винфрид улыбнулся при виде статного отрока и рука его коснулась светлых волос. Затем он подвел мальчика к одному из своих приближенных и повернулся к двери. Все присутствующие стояли на коленях и, благословляя их, архиепископ направился к выходу. Вдруг он взглянул на высокую фигуру Инграма и остановился. Винфрид сказал:

– Тебя, Инграм, зову я к себе. Не хочешь ли еще раз быть проводником моим?

– Да, хочу! – встал с колен Инграм.

– Так распростись с женой и детьми, потому что отныне ты воитель Господа.

Во дворе народ волновался подобно морским волнам. При появлении архиепископа все опустились на колени, и с воздетыми руками Винфрид направился к ладье. Еще раз обернулся он, приветствовал, благословлял и ласково улыбался детям, которых поднимали плачущие матери. Инграм одной рукой держал свою жену, а другой – руки трех своих сыновей. Когда же он расставался на берегу со своими, то взял руку старшего сына и положил в нее руку Винфрида.

– Будь ему верен, как ты был верен отцу, – сказал он.

Отвязали канаты и ладья понеслась вниз по Рейну, а стоявший на коленях народ глядел на судно, пока оно не скрылось за изгибом реки.

И был то радостный путь, подобный продолжительному, торжественному шествию. У всякой часовни на возвышении на берегу толпился народ и звонили колокола. Каждый вечер путники приставали к берегу, где жили благочестивые христиане. Винфрид спускался на берег и благословлял всех. Таким образом путники спустились по Рейну до того места, где река становилась морем.

Став на якорь перед Утрехтом, они взяли на борт фрисландского епископа, а затем отправились на восток, к пределам язычников фризов. Винфрид заблаговременно пригласил туда новообращенных. При устье маленькой реки Борны, отделявшей фризов-христиан от фризов-язычников, путники, незадолго до назначенного дня, прибыли в залив. Архиепископ сошел на берег, выбрал место под стан и освятил его. Инграм приказал разбить шатры, выкопать ров, а плавучие деревья сложить в засеку.

Он стоял подле вала, определял его направление и сам вколачивал колья, а проходивший возле него Винфрид сказал:

– Ты стараешься обнести нас деревом и землей, но позаботился ли ты о воле Правящего нами? Ибо Он созидает и разрушает твердыни по Своему произволу.

– Не гневайся, владыка, если я работаю молотком после вечерен. Меня предостерегли прибрежные жители. Села язычников смущены тайным говором и ропотом, а число твоих защитников невелико.

Но Винфрид не слушал и продолжал, глядя на небо:

– Чаще стояли деревья в земле турингов. Там ты первый вколачивал для меня колья на ночлеге, во время пути. На землю пало тогда ясеневое дерево, – а в сердце твое – семя спасительного учения.

Винфрид осенил Инграма крестным знамением и вошел в свой шатер.

Инграм положил молоток и сел у входа в укрепление на ночную стражу. Взоры его блуждали по широкой равнине. Он вспомнил свою жену и цветущих детей, припомнил свою бурную, но счастливую жизнь, своих товарищей, живых и мертвых. На сердце у него стало легко, и он все глядел на небосклон, где медленно поднималась заря, пока на востоке не блеснул яркий луч солнца. И подумал Инграм, что и для него когда-нибудь отворятся врата, которыми проникнет он в твердыню Царя небесного и, опустившись, на колени, он помолился, как учил его Винфрид. Подняв глаза, он увидел вдали в тумане приближающуюся толпу. Блестели копья и белые щиты.

Инграм запер ворота, издал свой боевой клич и поспешил к шатру архиепископа. Раздался звон маленького колокола, появился Винфрид со словом Божиим в руках, окруженный священниками. Язычники тем временем устремились к ограде. Потрясая копьем, Инграм бросился к ним, побуждая кличем своих воинов. Но вдруг раздался могучий голос Винфрида:

– Внемлите заповедям Господа, не воздавайте злом за зло. Прекратите вражду и битву, ибо настал желанный день, и сегодня Господь небесный наградит своих верных слуг.

Тогда Инграм бросил свой меч к ворвавшимся неприятелям, приблизился к Винфриду с распростертыми объятиями, громким голосом выкрикнув имя Готфрида. Он принял на себя смертельную рану, а за ним – архиепископ, духовенство и миряне. Лишь немногие спаслись за реку и принесли весть о смерти благочестивых.

С большой дружиной отправился вождь Господа христианского в чертоги своего небесного Царя!

Верные монахи отправили кости Винфрида вверх по Рейну, а турингу Инграму фризы-христиане воздвигли могильный камень на берегу морском. Вороны лесные носились над ним, а белокрылые чайки пели свои песни.

Цепь предков, связывающая каждого с прошедшим, становится длиннее, наследие, полученное от древних времен, увеличивается и деяние праотцев проливают свет на жизнь каждого человека. Но вместе с гнетом, наложенным древностью, для правнуков дивно возрастают личная свобода и творческая сила.


Текст печатается по изданию:

Г. Фрейтаг, «Инго и Инграбан», С.-Петербург, 1874 г.

Перевод с немецкого

Джек Хайт «Осада»



ПРОЛОГ

Октябрь 1448 г.

Косово поле

Лонго затаился, взгромоздив на себя пару мертвецов. Он выжидал, пока пройдет турецкая армия. Крестовый поход окончился поражением, и враги шли на запад, месили сапогами кровавую грязь. Вдали раздавалось пение труб: командиры разбитой армии крестоносцев созывали воинов. Доносился грохот барабанов, крики победителей, гнавшихся за побежденными. Наконец шум битвы стих. Звучали лишь стоны раненых да хриплое карканье пировавших воронов. Один уселся на труп неподалеку и принялся клевать лицо. Ну, раз явились стервятники, значит, битве уж точно конец. Дольше ждать не имеет смысла.

Лонго встал неуклюже — закоченел, лежа на сырой холодной земле. Пнул ворона — тот отлетел, злобно каркая. Вытянул меч: длинный, тонкий, темно-серой стали. Для кого-то битва кончилась — но только не для Лонго. Он осмотрелся: вдалеке виднелись враги, одинокие мародеры, ищущие поживу среди тысяч мертвецов. На грабителей Лонго внимания не обратил, их ничтожные жизни ему нужны не были. Нужна ему была жизнь турка с бледно-серыми глазами и ужасным шрамом, от виска до подбородка, на правой стороне лица.

В разгар битвы Лонго видел его за турецким строем, одетого в алый кольчужный кафтан. Турок ехал под золотым штандартом с конскими хвостами — три бунчука, знак визиря. Но как раз тогда турки прорвали строй христиан, крестоносное войско дрогнуло, зазвучали сигналы отступления, вскоре превратившегося в бегство. В хаосе резни Лонго прикинулся мертвым. Он искал этого человека годами и, в конце концов найдя, решил ни за что не упускать.

Ступая по мертвым, Лонго направился к неприятельскому лагерю. Когда он приблизился к шатрам, навстречу выскочили пятеро турок — не воинов, а ободранных башибузуков, крестьян, пригнанных Оттоманской империей воевать за ислам. Лишь один держал меч. Двое были с тяжелыми топорами, больше пригодными для рубки дров, чем для битвы, двое — вообще с дубинами, утыканными шипами. Они кинулись на Лонго, вопя по мусульманскому обыкновению: «Аллах! Аллах! Аллах!» Лонго их боевого клича не услышал. Он различал только тяжкий стук крови в ушах. Встал, подняв щит, изготовился.

В последний миг Лонго прыгнул влево, зашел с фланга, чтобы сразиться поначалу лишь с одним. Он отбил дубину щитом, полоснул клинком — турок грянулся оземь. Лонго бросился к остальным — вплотную дубинами и топорами не очень-то помашешь. Уклонился от неумелого удара, развернулся и плавно, точно полоснул нападавшего по лицу, тут же заколол другого, застигнутого врасплох. Оставив меч в груди убитого, Лонго выхватил из-за пояса кинжал, повернулся, швырнул — и проткнул горло еще одному турку. Тот выронил дубину и осел, окровавленный.

Заныл бок — вражий меч скользнул по кольчуге. Лонго развернулся, поднял щит и вовремя отразил удар, направленный в лицо. Безоружный, он отступил и посмотрел на последнего турка — огромного, длиннобородого. Тот ухмыльнулся, оскалив желтые гнилые зубы.

— Умри, неверный! — заревел турок.

Он замахнулся широко, целясь в грудь. Лонго притворно подставил щит, будто готовясь принять удар, но вместо того нырнул под клинок, двинул щитом в лицо. Турок отшатнулся, брызжа кровью из разбитого носа, выбрал жизнь, повернулся и, спотыкаясь, удрал.

Лонго высвободил меч, пощупал, морщась, бок — под кольчугой, должно быть, большой синяк. Похоже, повезло. Мечник поопытнее наверняка убил бы его. Вознеся хвалу Деве Марии, он ступил под прикрытие ближайшего шатра, осторожно выглянул. У множества костров суетились повара, но воинов виднелось немного. И желанной добычи среди них не было. Он уже отчаялся — но вдруг услышал ржание. Обернулся и увидел ехавшего через лагерь визиря, окруженного двумя десятками янычар в черной броне.

Думая лишь о мести, огнем пылавшей в душе, Лонго поднял меч и бросился на врага. Завидев одинокого воина, янычары выставили копья, оградили визиря. Лонго бежал прямо на острия. Он принял одно на щит, отбил другое мечом, врезался в янычара, опрокинув того на спину; крутнулся, уклоняясь от копья. Рубанул, развалив древко пополам, и начал неистово сечь, рубить, колоть, проламываясь к визирю.

Копье скользнуло по щиту Лонго, ткнуло в плечо. Не замечая боли, он ухватился за древко, дернул, потянул янычара вперед и рубанул сверху вниз. Краем глаза Лонго заметил сверкнувшую сталь, уклонился — едва успел! — от клинка, грозившего обезглавить. Он развернулся, размахивая мечом, отчаянно стараясь отогнать янычар. Лезвия скрежетали о кольчугу — он не обращал внимания. В ногу ударило копье — и Лонго упал на колено. Но, рыча от ярости и боли, он по-прежнему неистово рубил и колол. До визиря оставалась всего пара ярдов. Тонкое лицо врага избороздили морщины, борода и усы поседели, но сомнений не было: это именно он, турок с бледно-серыми глазами, кому Лонго оставил страшный шрам на лице много лет назад. Не в силах идти, Лонго пополз к нему, но янычары преградили путь. Лонго хотел пырнуть его, но кто-то схватил сзади, выкрутил из руки меч.

Глянув вверх, Лонго увидел над собой смерть: янычара с высоко поднятым ятаганом, выгнутое лезвие казалось черным под ярким солнцем. Страха не было — лишь горечь и сожаление об упущенной мести. Он различил зазубрину на длинном клинке, гладкую кожу рукояти, вздувшиеся на руке мышцы. Ятаган полетел вниз…

— Стой!

Ятаган замер в дюйме от шеи.

— Оставь его мне.

Янычары расступились, открыв огромного, в шесть с лишним футов роста, воина, широкоплечего, мощного, в черной броне, отороченном мехом плаще и желтых сапогах — знак командирского чина. Военачальник коротко переговорил с визирем. Тот развернул коня и уехал.

— Сопроводите визиря к султану! — приказал командир янычарам, выдергивая чудовищно длинный ятаган из ножен. — Я сам прикончу врага!

Он подошел к Лонго, легко размахивая огромным клинком. Но рубить не стал. Выждал, пока янычары отойдут подальше, и сунул ятаган в ножны. Протянул Лонго руку.

— Вставай! — приказал он.

Лонго, помедлив немного в нерешительности, ухватил предложенную руку и встал, морщась от боли в раненой ноге. Он посмотрел в лицо янычару, стараясь понять.

— Ты меня уже забыл? — спросил военачальник.

Лонго поморщился — боль мешала сосредоточиться — и вдруг вспомнил, где видел это лицо. Тогда оно было куда моложе. Тоньше и без шрамов — лицо мальчишки. Давным-давно в богом забытом лагере янычар оно принадлежало единственному, кого Лонго называл другом.

— Улу! — прошептал он.

Улу с нажимом проговорил:

— Лонго, ты спас мне жизнь когда-то. Теперь я плачу по долгам. Если хочешь уйти живым, поторопись. Направляйся на юг и моли Аллаха, чтобы мы больше не свиделись. Мы в расчете и при следующей встрече будем врагами. Прощай!

Военачальник повернулся и ушел. Лонго смотрел вслед, пока тот не затерялся среди шатров. Ярость угасла, и вернулась боль от ран. Привычно заныло в висках: месть снова не состоялась. Лонго заковылял прочь из лагеря, направляясь на юг. Если поторопиться, то, пожалуй, есть шанс нагнать своих. Не догонишь — впереди долгий одинокий путь до Константинополя.

ЧАСТЬ 1

ГЛАВА 1

Ноябрь 1448 г.

Константинополь

Царевна Восточной Римской империи София Драгаш торопливо шагала по длинным темным коридорам императорского дворца в Константинополе, стараясь не отстать от командира императорской гвардии Иоанна Далмата. На ходу глянула в окно — в небе над гаванью висела круглая грузная луна. До рассвета оставались часы. Император, Иоанн Восьмой, уже несколько недель тяжело болел. Софию призвали среди ночи наверняка потому, что с минуты на минуту ожидали его смерти.

Зала перед императорской спальней была полна людьми. Большинство стояли на коленях на каменном полу, молясь за здоровье императора — на греческом. Хотя люди Константинополя и называли себя римлянами, уже много столетий назад греческий стал официальным языком империи, сменив латынь. Проталкиваясь сквозь толпу, София заметила мать императора, Елену Драгаш, сидевшую в углу и разговаривавшую с Георгием Сфрандзи, самым доверенным советником Иоанна. Далмат подвел Софию к дверям императорской спальни, охраняемым «praepositus sacri cubiculi»[98], лысеющим евнухом, решавшим, кого допускать к умирающему.

— Он очень слаб.Не задерживайтесь, — сказал евнух Софии, пропуская ее в двери.

Комнату освещало всего несколько свечей у двери. Сперва София не могла разглядеть императора, но слышала его дыхание — тяжкие, мучительные вздохи, доносившиеся издали, из темноты. Она двинулась осторожно на звук и вскоре различила очертания большой кровати под балдахином и лежавшего в ней человека. Иоанн был крупным мужчиной, но теперь невероятно исхудал. София едва узнала распростертого перед нею изможденного, иссохшего человека. Восковая кожа, ввалившиеся глаза. Если бы не жуткие хрипы, вырывавшиеся из груди при каждом вдохе, София приняла бы его за мертвеца — глаза были закрыты. Глядя на спящего, она едва удержалась от слез.

София не любила дядю. Он был слишком вспыльчив и чересчур много пил. Однако Иоанн был хорошим императором и позволял Софии жить, как она хотела. Ей было уже без малого двадцать четыре года, и она все еще оставалась вне брака. Византийских царевен, как правило, выдавали замуж куда раньше — но Иоанн ни разу не заговаривал о женитьбе. Он позволил ей учиться не только литературе и философии, обычным предметам для высокородных женщин, но также математике, государственному управлению и языкам: итальянскому, арабскому, латыни и турецкому. По настоянию императрицы-матери Елены он даже позволил ей присутствовать на советах и выучиться искусству политики. Кто бы ни сменил Иоанна — он вряд ли позволит столько племяннице предшественника.

София нежно погладила волосы императора.

— Дядя, я пришла, — прошептала она.

Иоанн открыл глаза.

— София, сядь рядом, — прохрипел он. — Я хочу попросить…

Речь его прервал долгий приступ кашля.

— Я прошу прощения, — выговорил он наконец, — за все причиненное тебе зло.

Традиционная просьба императоров, чувствующих приближение смерти. Иоанн знал — его кончина близка.

— Не нужно просить, — сказала ему София. — Ты не причинил мне никакого зла.

Он покачал головой.

— Нет, София. Я поступил неправильно, я не так воспитывал тебя. Ты очень похожа на мою бедную жену, на Марию. Я хотел держать тебя рядом как напоминание о ней, дать тебе все, чего ни пожелаешь. Чего я не смог дать ей.

Он вздохнул.

— Я не подготовил тебя быть царевной и женой. Ты так и не обрела подобающего места в мире.

— Я довольна местом, которое занимаю. Я не сожалею о том, что столь многому выучилась.

— Не жалею и я, — прохрипел Иоанн. — Времена теперь трудные. Ты нужна империи. В Константинополе хватает тех, кто корысти ради готов продать империю туркам. Мы должны остановить врагов и предателей. Империя выстояла тысячу лет. Мы — наследники Рима. Мы не должны пасть!

— Но что я могу сделать? — В голосе Софии прозвучала горечь. — Я всего лишь женщина. У меня не будет ни власти, ни влияния при дворе.

Иоанн покачал головой, не в силах говорить — его застиг новый приступ кашля.

— Нет, ты больше, чем думаешь. Посмотри на мою мать, на Елену. Она — лучший политик, чем любой из моих советников. У тебя такой же могучий дух. Мой брат Константин — хороший человек, но ему недостает тонкости. Когда меня не станет, он будет нуждаться в твоей помощи, даже если ее не захочет.

— Дядя, я сделаю, что смогу.

— София, поклянись мне. Дай руку…

София положила ладонь на руку умирающего. Тот ухватил ее с неожиданной силой, вглядываясь пытливо в лицо Софии.

— Поклянись, что после моей смерти ты приложишь все усилия для спасения города от тех, кто хочет его гибели.

— Клянусь, — ответила София торжественно. — Я не пожалею жизни ради защиты Константинополя.

Иоанн выпустил ее руку, откинулся на подушки и сделался вдруг маленьким, немощным.

— Хорошо. Можешь идти. И позови мою мать.

София кивнула и вышла.

За дверями она передала императрице-матери, что сын хочет ее видеть, а затем встала на колени, молиться вместе с другими об императоре. София знала: они молились не только за императора, но в той же мере и за себя. У Иоанна не было сыновей — но имелись три брата. Люди боялись усобицы, войны за трон после смерти императора. А с усобицей вставала угроза нового нашествия турок. Нынешняя Восточная Римская империя была лишь тенью могучей державы триста тридцатого года от Рождества Христова, когда Константин перенес имперскую столицу из Рима в Константинополь. Теперешний турецкий султан, Мурад Второй, взял большие города Адрианополь и Салоники. Ныне от некогда великой державы остались Морея, Селимбрия да Константинополь — последний отблеск славы, восходившей ко временам Цезаря, последний барьер между турками и Европой. Султанские армии уже собрались на севере, чтобы встретить Крестовый поход, созванный Иоанном еще до болезни. Известия о ходе войны пока не достигли Константинополя, но если турки победили, то после смерти Иоанна уже никто не остановит их. Они пойдут на город.

Размышления Софии были прерваны громкими рыданиями, донесшимися из императорской спальни, — мать-императрица оплакивала сына. Иоанн умер.

* * *
Вечернее солнце клонилось к горизонту, когда Уильям Уайт одолел длинный подъем и с вершины холма впервые увидел Константинополь. До города еще оставалось несколько миль, но и с такого расстояния от великолепия перехватывало дыхание. Ему явились пастбища и поля пшеницы, почти достигавшие самых стен — огромных, во много миль длиною, от Золотого Рога, чьи воды блестели на севере, до Мраморного моря на юге. За стенами на семи городских холмах вздымались дома. Сощурившись, Уильям смог кое-что рассмотреть: купола церквей, роскошные дворцы, тонкие колонны. Неудивительно, что Константинополь называли Царьградом. Уильям ничего подобного ему не видел.

Долго смотреть не вышло — длинная веревка, соединявшая его связанные руки с седлом, натянулась, дернула, и Уильям заковылял вниз по склону. Всадник — турок по имени Хасим, с гнилыми зубами и седеющей бородой — обернулся и выкрикнул привычную тарабарщину. Понятно, в чем дело: поторапливайся, не то хуже будет. На долгом пути из Эфеса в Константинополь турок не раз бил Уильяма. Семь дней безжалостно гнал его по иссохшей, выжженной солнцем земле, семь ночей Уильяму приходилось дрожать на остывающей земле под безжалостным осенним небом. И без того тощий, Уильям теперь совсем исхудал — все ребра были видны. Он плюнул вслед Хасиму, но шаг ускорил.

Всего два месяца назад Уильям ступил на борт «Катерины» и отплыл на восток из английского порта Фовей. Он надеялся вернуться богатым. Итальянец Карло Гримальди, представлявшийся генуэзским изгнанником, пообещал провести «Катерину» мимо венецианцев и генуэзцев, державших в руках все пути торговли пряностями. Уильямов дядя, капитан Смит, поначалу сомневался, но жаль было упускать такую возможность. Если им удастся проскользнуть мимо венецианских и генуэзских галер, связаться напрямую, без итальянских посредников, с восточными торговцами — разбогатеют сказочно! И потому капитан смилостивился над племянником и принял в команду. Отец Уильяма умер почти десять лет назад, когда мальчику исполнилось всего пять, а мать весь прошлый год проболела чахоткой. Уильям работал разносчиком воды, дрался на ножах за деньги, но их все равно едва хватало, чтобы платить за еду и сырую, продуваемую насквозь комнату, где он ютился вместе с матерью. На деньги, заработанные в плавании, Уильям надеялся снять просторное сухое жилье, где мать смогла бы дожить в достатке и удобстве.

Однако замыслы пошли прахом еще до отплытия. За день до этого мать умерла. Когда они приплыли на Восток, Гримальди завел корабль в бухточку невдалеке от турецкого города Эфеса. На берегу виднелись палатки каравана турок. Смит бросил якорь вдалеке от берега, и Уильяму выпало наблюдать из «вороньего гнезда» высоко над палубой, как Смит и Гримальди с четырьмя тяжеловооруженными моряками направились к берегу на переговоры. Но не успели они ступить на берег, как лучники, выскочившие из шатров, засыпали их стрелами. Гримальди своими руками убил капитана Смита, ударив сзади. Оставшиеся на корабле подняли парус, но два турецких баркаса перекрыли путь к отступлению. Корабль взяли на абордаж. После недолгой кровавой схватки моряки сдались. Уильяму повезло — он был достаточно молод, чтобы быть проданным в рабство. Стариков и раненых выстроили на пляже и казнили, а Уильям достался Хасиму, немедленно отправившемуся на невольничий рынок в Константинополь, где за светлокожего европейца можно было выторговать немалую сумму, продав того в качестве домашнего раба в греческую или турецкую семью.

Пока они шли к городу, Уильям внимательно наблюдал за Хасимом. Когда тот не смотрел, Уильям принимался за связывающую руки веревку. Небезопасное занятие. Только вчера Хасим поймал его за растягиванием узла, отхлестал и затянул веревку так туго, что та врезалась в кожу. Уильям на боль внимания не обращал, тянул узел, дергал туда и сюда, пока тот не стал свободнее. Приходилось поторапливаться — если не убежать вскоре, уже и не удерешь вовсе. Впереди показались Золотые ворота Константинополя.

Три проезда ворот были тридцати футов высотой, а центральный был достаточно широк, чтобы по нему бок о бок проехали двадцать всадников. За воротами находился крытый двор, заполненный лотками торговцев и разнообразным людом. Уильям никогда не видел столько разных людей, собравшихся в одном месте: тут были и крестьяне в подпоясанных туниках и кожаных штанах, и богатые греки в одеждах синего и красного шелка с широкими рукавами, и турки в тюрбанах, и евреи в ермолках, и генуэзцы в камзолах и узких чулках. Тут встречались и синеглазые кавказцы, и жители Италии с кожей цвета оливок, и темноволосые, остролицые, бледнокожие валахи, и черные, как ночное небо, африканцы. Говорили на множестве языков. Их Уильям и распознать не мог, не то что понять. И товаров предлагали столь же разнообразное множество: экзотические пряности, могучий запах которых перешибал густую человеческую и животную вонь, длинные, короткие, кривые, прямые мечи из стали, нервных лошадей, невозмутимо жующих верблюдов, мясо, жаренное на вертелах, грязных шлюх, густо и ненатурально размалеванных. Хасим ни на что внимания не обратил. Он проехал сквозь рынок, направляясь в глубь города.

Уильям очутился на широкой мощеной улице с плотными рядами невысоких зданий по обеим сторонам, а слева за домами виднелись обширные поля, где пасся скот, который питался засохшими стеблями пшеницы, оставшимися после недавней уборки урожая. Направо уходил вниз, к морским стенам, склон, и виднелось за стенами Мраморное море, пылавшее алым под закатным солнцем. Уильям смотрел на корабль, медленно скользивший по воде, и думал, как было бы славно плыть домой, в Англию, вдыхая соленые брызги. Вскоре корабль закрыла низкая, но массивная церковь с толстыми колоннами у входа, под широким куполом, совсем не похожая на крошечную часовенку дома.

За церковью улица пошла вверх, миновала обширный монастырь и еще несколько церквей. Поднявшись, они увидели ворота в древней, рассыпавшейся стене. Когда миновали вход, в ноздри ударила тошнотворная вонь. Здесь застройка была плотнее, дома громоздились друг на друга, а по улицам текла грязь, гнусная смесь из содержимого ночных горшков, навоза и отбросов с близлежащих боен. Все стекало к морю. От улицы ответвлялись узкие проулки. В одном из них Уильям увидел собак, поедавших труп и рычавших друг на дружку.

Улица закончилась широкой площадью, заполненной голосящими торговцами и стадами визжащих свиней в загонах. В середине свиного рынка торчала высоченная — выше деревьев — колонна, во всю длину украшенная вьющимся рельефом с изображениями забытых битв и торжественных церемоний. Хасим не остановился. Он ехал, волоча Уильяма за собой, все дальше в глубь города. Поднялись на другой холм, на площадь рядом с монументальным, высоким — в сотню футов — акведуком, перекрывавшим глубокую ложбину между холмами. С площади повернули направо. Спереди, вдалеке, на холме высилась огромная церковь с множеством куполов, позолоченных последними лучами заходящего солнца, а справа от нее — руины колоссального римского амфитеатра.

В сгущавшихся сумерках они свернули на широкую улицу, спускавшуюся к Золотому Рогу — заливу, ограждавшему Константинополь с севера. По обе стороны улицы высились колонны портиков. Вскоре Хасим спешился, отвязал веревку, протащившую Уильяма через Анатолию, взял ее в руку и поволок пленника направо, в сумрак под крышу портика. Тот ковылял кое-как, еще не привыкнув к темноте. От толчка в спину полетел вперед, больно врезался в каменную стену. Веревку швырнули наземь, сзади лязгнули железные двери. Уильям повернулся спиной к стене и сел, опершись о нее. Когда глаза привыкли, он различил вокруг крошечную каморку, не более трех шагов в длину и трех в ширину, закрытую с одной стороны рядом железных прутьев.

Хасим пошел прочь и скрылся из вида. Из темноты по обе стороны каморки доносились приглушенные звуки: тихий плач, шепот, шарканье ногами, — изредка перемежавшиеся громкими ругательствами на непонятном языке. Издалека доносился лай. Уильям прижал колени к груди, сжался, дрожа. С темнотой пришел холод, а с ним — страх. Но даже трепеща, он позволил себе улыбнуться — после многочасовых усилий таки смог высвободить руки.

* * *
Солнце едва взошло, залив землю ярким утренним золотом, когда Лонго перебрался по броду через Ликос и увидел вдали Константинополь. Он придержал поводья, остановив лошадь на берегу, и вздохнул с облегчением. Своих людей он догнал всего в нескольких милях от Косова поля, но путешествие к Константинополю оказалось нелегким. Ведь они прошли сквозь самое сердце Оттоманской империи — в пятидесяти милях от ее столицы, Адрианополя. О тех местах у Лонго были дурные воспоминания, да и округа кишела разбойниками и ворами, не говоря уже про турецкие войска. От городов приходилось держаться подальше. Лонго едва не загнал воинов, заботясь лишь о том, чтобы не пали лошади. Но наконец они достигли Константинополя — надежного и безопасного убежища. Однако надолго ли тот останется тихой гаванью — об этом Лонго мог только гадать. В Селимбрии он узнал: император Иоанн умер. Если братья его затеют свару за трон, Константинополь станет легкой добычей турок.

Подъехали остальные, выбрались на берег. Лонго повел из Италии в Крестовый поход больше сотни воинов, а уцелела всего половина — усталые, в иссеченных, помятых доспехах. Многие ранены, и кое-кто может не пережить плавания в Геную. А ведь большинство — ветераны, давние спутники, уже много лет бившиеся под началом Лонго. Были и те, кто, как и правая рука Лонго, закадычный приятель и помощник Тристо, дрались бок о бок с кондотьером со времен его юности. Лонго сумел вывести уцелевших из турецких земель, но вдовам и сиротам в том будет слабое утешение. Они примутся проклинать его и окажутся правы. Лонго и сам себя винил.

Тристо прервал грустные раздумья командира.

— Э-э, приятель, ну, не славно ли снова увидеть старый город?

Закоренелый шутник и балагур, не унывавший даже в гуще боя, Тристо всегда умел поднять Лонго настроение.

— Наконец-то после месяцев войны вволю погуляем, — объявил, ухмыляясь, Тристо. — Больше никаких плесневелых сухарей и усушенной солонины!

Лонго невесело посмотрел на друга. Сущий медведь: на добрую пару пядей выше Лонго и вдвое тяжелее, а тот отнюдь не был мелким.

— Только разгула сейчас и не хватало, — сказал ему Лонго. — Я посажу тебя на половинный рацион.

— Чепуха, — ответил Тристо. — Мне силу нужно беречь и копить. У меня долг перед женщинами Константинополя.

— Я думал, у тебя перед женой долг.

— Само собой. Потому и нужно практиковаться, в долге-то, стряхнуть пыль и размяться как следует, прежде чем в Геную вернемся.

— Тогда поторопись, — заметил Лонго с усмешкой. — Уверен, запылился ты ужасно.

— А то, — согласился Тристо и пришпорил коня, направляясь вниз по склону.

Лонго покачал головой и поскакал следом.

* * *
Когда Уильям проснулся, утро уже было в разгаре, а улица за решеткой — заполнена людом. Прямо за прутьями сутулый грек в грязном льняном кафтане громко расхваливал свою коллекцию глиняных горшков.

Уильям осторожно встал — размять затекшие ноги — и выглянул за решетку. Слева, насколько хватало взгляда, вдоль улицы стояли мелочные торговцы, норовившие всучить товары прохожим. Справа вдалеке виднелась площадь, где вокруг помоста собралась большая толпа. На ней стоял дородный турок в черном шелковом кафтане и высоченной чалме. Потом он втащил на платформу голого ошарашенного мальчишку, и в толпе немедленно заорали, замахали руками. Уильям понял: это аукцион рабов. Мальчишку быстро продали греку, и тот утащил покупку. Уильям отвернулся, сел у стены. Чтобы не разделить судьбу мальчика, ему стоило хорошо подготовиться к приходу Хасима.

Уильям тщательно обернул веревку вокруг запястий — пусть турок ничего не заподозрит. Еще ночью он связал хорошую петлю из оставленной веревки и теперь уложил ее на коленях, прикрыл руками. Долго ждать не пришлось — явились Хасим, дородный турок с аукциона и высокорослый, мускулистый охранник. Дородный громко препирался с Хасимом, тот улыбался и показывал на Уильяма пальцем, и каждый раз работорговец хмурился и качал головой. Уильямово сердце бешено колотилось в груди, но он заставил себя сидеть неподвижно. Наконец турки договорились. Дородный вытащил кошель и отсчитал несколько монет.

Хасим монеты принял и спрятал, открыл клетку. Как только он повернулся к входу спиной, Уильям прыгнул. Накинул петлю на шею, затянул туго. Хасим схватился за веревку, заскреб судорожно. Уильям же выхватил из-за его пояса кинжал и перерезал турку горло. Тот осел наземь, обливаясь кровью. Изменившийся от страха в лице работорговец опомнился, выдернул меч. Он замахнулся, целясь снести Уильяму голову. Тот уклонился от удара и полоснул кинжалом, взрезав щеку. Турок отшатнулся, схватившись за рану, мускулистый охранник бросился на Уильяма — и рухнул с метко брошенным кинжалом в глотке. Уильям же бросился наутек, проскакивая между людьми и лотками торговцев. За спиной пронзительно заливался работорговец, призывая, наверное, остановить беглеца. Торговец-грек подставил подножку, и Уильям шлепнулся наземь. Но когда торгаш попытался схватить его, он вскочил, увернулся и бросился направо, вниз по широкой улице. Там было меньше людей, бежать не мешали. Уильям мчался, пока не оказался на большой площади. Там он остановился, согбенный, стараясь отдышаться. Оглянувшись, увидел ярдах в пятидесяти работорговца с парой охранников. Уильям выпрямился и побежал дальше.

Он проскочил площадь, свернул в лабиринт узких улочек. Тяжкий топот преследователей эхом метался среди стен, казалось — гонятся отовсюду сразу. Уильям сворачивал наобум, пока вовсе не потерял представление о том, где находится и в какую сторону бежит. Даже когда эхо шагов затихло вдалеке, когда легкие запылали болью, он бежал. Наконец Уильям свернул за угол — и оказался в тупике. Он прислонился к стене, сполз наземь, тяжело дыша. Прислушался, стараясь уловить звук приближающихся шагов, расслышать его сквозь тяжкий шум крови в ушах. Тишина. Уильям вознес хвалу святому-покровителю, Уильяму из Бюри. Удрал!

Паршивый тощий пес зашел в тупик, где сидел Уильям, понюхал, не решаясь приблизиться. А Уильям подумал о вчерашнем трупе, поедаемом бродячими псами. Проведи ночь на этих улицах — и тоже станешь добычей для стаи шавок. Нужно найти еду и безопасное место для ночлега. Он вспомнил монастырь, виденный у въезда в город. Может, примут хотя бы на одну ночь?

Он встал и пошел пробираться сквозь лабиринт улочек. Перед выходом на широкую улицу внимательно осмотрелся, затаившись в тени: не поджидает ли где работорговец или его крепыши охранники? Вроде нет. Он выбрался и зашагал к монастырю. Спустя несколько минут Уильям оказался у площади с изукрашенной колонной, которую миновали вчера. Ему сопутствовала удача. Он ускорил шаг и вдруг заметил у дальнего края площади работорговца верхом на коне. Уильям застыл, испуганный, затем повернулся бежать — но опоздал. Он уперся прямо в охранника.

Тот схватил за правую руку, выкрутил, завернул за спину, приставил к горлу кинжал. Уильям задергался, но острие прокололо кожу, побежала кровь. Тогда Уильям замер. Подъехал работорговец, спешился, приказал что-то охраннику. Страж выкрутил руку сильнее, заставив Уильяма склонить голову. Тот глянул вверх: дородный турок подходил с кинжалом в руке. Уильям плюнул в толстяка, торговец ответил оплеухой, затем приставил кинжал к Уильямову носу.

— Сербест биракмак ону![99] — прокричал кто-то, и работорговец убрал кинжал.

Уильям извернулся и увидел, как через площадь идет к ним стройный, подтянутый, широкоплечий человек в темной кольчуге. На боку его висел меч, и, судя по уверенной походке и мускулистым рукам, человек хорошо им владел. Лицо сильное, резкое, красивое — хотя и со следами нелегкой жизни. Волосы желтые, как песок, необычные для Востока, глаза ярко-голубые. Работорговец присмотрелся к незнакомцу, сплюнул и снова приставил кинжал к носу пленника.

Лонго перевел взгляд с богато одетого турка на парнишку — тощий, кожа да кости, рыжеволосый, совсем молоденький, ни намека на бороду. Не старше пятнадцати и уж точно не с Востока. Кто бы он ни был, Лонго не позволит жирному турку мучить и убить его прямо на площади.

— Сэр, пожалуйста, помогите мне! — взмолился тот по-английски.

— Я сказал, отпусти его, — повторил Лонго по-турецки, обнажая меч.

— Мальчишка — раб, я купил его, заплатил деньги, — ответил турок. — Я поступлю с ним, как сочту нужным.

— Тогда я покупаю его у тебя. — Лонго отцепил от пояса кошель и швырнул, тот шлепнулся у ног турка. Золотые монеты выкатились и сверкнули на солнце. — Думаю, этого более чем достаточно.

Турок опустил кинжал, посмотрел на кошель: там было раза в четыре больше, чем стоил мальчик. Но затем коснулся длинного пореза на щеке, нанесенного Уильямом.

— Мальчишка пролил мою кровь, убил моего слугу и за это поплатится жизнью.

Он занес кинжал, готовясь ударить.

— Мое имя — Джованни Джустиниани Лонго, и если ты убьешь этого отрока, станешь моим врагом.

Загорелое чуть не дочерна лицо турка сделалось нездорового желтого цвета. Он посмотрел на потрепанную кольчугу Лонго, на меч в его руке, на суровое лицо. Пробормотал: Katil Türkin. Опустил кинжал, грубо пихнул парня к Лонго.

— Эфенди, мальчик ваш. Забирайте!

Он подхватил кошель, не озаботившись даже подобрать просыпавшиеся монеты, вскочил на коня и поскакал по улице. Охранник побежал следом. Лонго посмотрел на Уильяма.

— Чем же ты его так сильно разозлил? — спросил он по-английски.

Уильям плюнул вслед работорговцу, повернулся к спасителю:

— Он собирался продать меня в рабство. Я не хотел, чтобы меня продавали.

Уильям подозрительно посмотрел на Лонго.

— А что вы ему такое сказали? Отчего он ушел? Что значит Katil Türkin?

— Погибель Турок. Под этим прозвищем я известен среди них.

— А что вы со мной делать собрались?

— Мне рабы не нужны. Можешь идти, куда пожелаешь.

Паренек не двинулся с места.

— Мне некуда идти. У меня нет ни денег, ни пищи. Хотя бы дайте оружие, чтоб я смог защитить себя.

Лонго сурово посмотрел на него. Что-то — быть может, блеск в глазах или вера в умение с оружием в руках найти свое место в мире — напомнило Лонго о молодости, о временах, когда был таким же юным.

— Мальчик, как тебя зовут?

— Уильям, сэр.

— Сколько лет?

— Шестнадцать.

Лонго глянул недоверчиво.

— Э-э, пятнадцать, сэр, — тут же поправился мальчуган. — В следующем месяце исполнится.

— Уильям, ты очень далеко от дома. Как же ты оказался в Константинополе?

— Мы поплыли за специями, но корабль захватили турки. А меня привели сюда, чтобы продать как раба.

— Понимаю. Ты умеешь биться?

— С кинжалом в руках я могу постоять за себя.

— Уверен?

Лонго вытянул из-за пояса кинжал, швырнул мальчугану — тот ловко поймал.

— Уильям, жизнь моих людей нелегка, — предупредил Лонго. — Мы часто сражаемся, мы не сидим на месте. Лгать не буду: со мной, скорее всего, до старости не доживешь. Но пока жив, можешь снискать славу, сражаясь против турок. Что скажешь?

— Я ненавижу турок. Они убили моего дядю и матросов, с которыми я плыл. Они били меня, продавали в рабство. Я с радостью буду биться с ними.

— Хорошо. — Лонго пожал Уильяму руку. — Отныне ты — мой воин.

Лонго повернулся и крикнул стоящему в двадцати ярдах Тристо, уже обнявшему пышногрудую торговку хлебом:

— Тристо, поди сюда!

Тот поцеловал торговку, прошептал: «Прости, любимая». Рука его соскользнула с талии и крепко ущипнула молодку за мягкое. Затем Тристо проворно отскочил, уклоняясь от оплеухи, и, безмятежно улыбаясь, прошествовал к Лонго.

— Ну что такое? Она уже хотела зазвать меня к себе домой!

— Тристо, это Уильям, новый рекрут.

— Рад видеть тебя с нами, парень, — объявил Тристо и так шлепнул Уильяма по спине, что тот зашатался и едва не рухнул наземь.

— Тристо о тебе позаботится, — сказал Лонго. — А твоя задача — не дать ему влезть в неприятности. У него слабость к игре в кости и женщинам. Справишься?

Уильям кивнул.

— Тогда отведи его на корабль и прикажи готовиться к отплытию. Снимаемся вечером.

— А вы куда?

— Во дворец, засвидетельствую свое почтение императрице-матери. Иоанн умер. Возможно, ей понадобятся наши услуги.

* * *
София стояла у окна своей спальни на женской половине Влахернского дворца и смотрела на торговую площадь позади здания. Наблюдение повседневной суеты, обычных людей, занятых обыденными человеческими делами, успокаивало — всегда, но не теперь. Нынче и на рынке многие были одеты в черное, и мысли царевны неизменно возвращались к событиям последних дней. Минуло меньше недели со дня похорон Иоанна Восьмого, а ее будущее, как и будущее империи, оставалось в неопределенности. Старший из братьев Иоанна, Константин, был далеко, в Мистре, самом сердце Пелопоннеса. Другой брат, Фома, по слухам, обретался где-то неподалеку. Про Дмитрия, самого младшего и амбициозного из братьев, никто ничего не знал.

Размышления Софии прервал цокот копыт. Она выглянула и увидела приближавшегося всадника. Высокий, статный, едет умело, на боку — меч. Светловолосый. Наверняка гость из чужих земель, возможно итальянец, из Северной Италии. Лицо на удивление красивое — но и суровое, сильное. Полное угрюмой решимости… Софии оно вдруг напомнило лицо дяди.

Кто же он? Итальянские послы уже побывали во дворце, выражая соболезнования по поводу смерти императора и лживо обещая помощь. Этот итальянец уж точно не от Генуи и не от Венеции. Кто же?

Въехал во двор, спешился. Хоть бы не принес плохих новостей!

Внезапно итальянец посмотрел вверх, заметил Софию в окне башни. Их взгляды встретились — и он не отвел глаз. София отступила в глубь комнаты, задернула штору. Когда она выглянула снова, итальянец уже исчез.

* * *
— Джованни Джустиниани Лонго, граф Ненуэзский и Хиосский!

Лонго вступил вслед за разнесшимися словами герольда в огромный восьмиугольный, очень светлый зал с высокими окнами. У стен выстроились варанги — гвардия, охрана императорской семьи. На исполненном в виде льва изукрашенном троне — подлокотники-лапы, спинка — голова зверя — восседала императрица-мать Елена. Старуха за семьдесят, морщинистая, седая, но царственная, гордая. Годы не согнули ее, лишь добавили властности. С обеих сторон от трона стояли придворные. По высокой белой шапке Лонго опознал патриарха православной церкви, узнал и командира гвардии — сурового, коренастого вояку с эмблемой личного телохранителя императора. Рядом с императрицей-матерью стояла девушка, замеченная Лонго в окне башни. Стройная, двигается с грацией танцовщицы. Безупречная оливковая кожа, волнистые темно-рыжие волосы, поразительные, притягивающие светло-карие глаза с золотыми и зелеными искорками. Лонго понял: он слишком долго на нее смотрит, и поспешно перевел взгляд на императрицу-мать.

— Ваше величество! — возгласил гость по-гречески, церемонно поклонился, опустившись на колено и низко опустив голову.

Елена махнула рукой — встаньте, гость.

Лонго выпрямился и продолжил:

— Для меня высочайшая честь лицезреть вашу августейшую особу. Примите мои искренние соболезнования по поводу смерти сына вашего величества, упокой Господи его душу.

— Синьор Лонго, я уже вдоволь выслушала соболезнований, — ответила императрица-мать на безупречном итальянском.

Лонго удивили и ее прямота, и совершенство итальянской речи.

— Вы хорошо говорите по-гречески, — добавила Елена уже на языке греков.

Лонго вновь поклонился, принимая похвалу.

— Благодарю вас, ваше величество. Я провел детство в Фессалониках.

— Ах да, конечно же, перед войной, — прошептала Елена, закрыв глаза, вспоминала.

Но когда открыла, они смотрели холодно и сурово.

— Вряд ли вы явились сюда вспоминать о детстве.

— Нет, ваше величество. Я принес важные известия — и предложение своих услуг, если вашему величеству они понадобятся.

— Это весьма благородно с вашей стороны, синьор Лонго. Каковы же ваши новости?

— Прошу извинить мою дерзость, но я хотел бы, чтобы вначале их услышало только ваше величество.

Елена глянула, сощурившись, внимательно и тяжело.

Затем кивнула и приказала:

— Оставьте нас!

Придворные и воины спокойно и быстро покинули зал. Остались только глава телохранителей и прекрасная молодая женщина. Кто же она?

— Царевна София очень мудра, — ответила Елена на его незаданный вопрос. — Вы можете говорить свободно в ее присутствии. А капитану Далмату, — императрица указала на воина, — я вверяю свою жизнь. Ваши секреты в безопасности здесь.

— Конечно же, ваше величество, — отозвался Лонго.

— Тогда говорите, синьор Лонго.

— Ваше величество, у меня дурные известия. Армия крестоносцев венгерского регента Яноша Хуньяди разбита на Косовом поле. Хуньяди уцелел, но вернулся в Венгрию почти без войска. Несомненно, ему придется заключить мир с султаном.

Императрица-мать молчала. София же смотрела, и в ее широко раскрытых глазах читались ужас и недоверие. Первым заговорил командир стражи Далмат:

— Хуньяди разгромлен? Мы ничего об этом не слышали.

— Я своими глазами видел его поражение, — ответил Лонго. — Я и мои люди мчались во весь опор, чтобы достичь Константинополя. Мы прибыли сегодня.

— Если Хуньяди побежден, — заговорила София, — значит, между Константинополем и армией турок не осталось преград. После тяжелой битвы вряд ли они сразу нападут на нас, но если увидят слабость — ссору за престолонаследие, распрю, — атакуют немедленно.

Лонго кивнул — девушка прекрасно разобралась в обстановке.

— И тогда Константинополь падет, — заключила Елена.

Лонго подумал: «Отлично, они понимают опасность».

— Я позабочусь, чтобы новый император занял трон без помех, быстро и спокойно, — продолжила Елена. — Мой старший сын Константин будет править, и не возникнет ни смуты, ни раздоров. Мы благодарим вас за новости, синьор Лонго. Мы в долгу перед вами.

— Ваше величество, я недостоин такой чести, — молвил Лонго. — Но у меня есть еще одна новость. Я и мои люди по пути сюда миновали Селимбрию. Ваш сын Дмитрий был там. Он прибудет в Константинополь раньше, чем горожане узнают о смерти императора.

— Конечно, — ответила Елена холодно. — Мы ожидаем Дмитрия с минуты на минуту. Но не страшитесь: я позабочусь о своем сыне, буде он сюда явится, и немедля пошлю гонца к Константину. Теперь император — он.

— Ваше величество, несомненно, Дмитрий прибудет с вооруженными сторонниками. Если вашему величеству понадобится, я и мои люди к вашим услугам.

Елена покачала головой:

— Благодарю вас, синьор Лонго, но мне кажется, что я сама управлюсь с сыном.

— Тогда могу ли я предложить вашему величеству мой корабль? Он быстроходен, а Мистра — как раз по пути в Италию. Позвольте мне доставить ваше послание Константину.

— Я принимаю ваше любезное предложение, — ответила императрица. — Иоанн Далмат отправится с вами. Константин доверяет ему. Я пошлю двух чиновников, Алексея Филантропена и Георгия Сфрандзи, везти корону. Как только прибудете, Константин должен быть коронован.

Лонго кивнул в знак согласия.

— Я подожду господина Далмата и чиновников у корабля. Он стоит на берегу Золотого Рога, в порту Перы. Отплывем этим же вечером.

— Хорошо, — заключила Елена. — Да благословит вас Господь, синьор Лонго.

* * *
Когда корабль Лонго, «Ла Фортуна», отчалил, солнце уже зашло. Команда суетилась, поднимала паруса. Тристо с воинами в большой каюте вовсю бражничали и швыряли кости, императорские послы страдали в своем закутке от морской болезни. Лонго же остался на палубе, поговорить с Далматом. Тот был человек немногословный, но разумный и искренний. Как многие варяги гвардии, Далмат происходил из знатного англо-саксонского рода. Большое число саксов пришло в Константинополь после завоевания Вильгельмом Нормандским Англии десяток поколений назад. Далмат сохранил темно-рыжие волосы, серые глаза и светлую кожу предков. Вырос при дворе, обучен был воинскому делу отцом, тоже императорским телохранителем. Далмат заверил Лонго: Константин — сильный человек и наверняка станет хорошим императором. Они выросли вместе при дворе, Далмат считал Константина другом. Лонго приятно было слышать о способностях и силе Константина. Для выживания империи понадобится то и другое — в полной мере.

Наконец Далмат, извинившись, отправился повидать послов, и Лонго остался на палубе в одиночестве. Он стоял в раздумьях, опершись о фальшборт, а сильный западный ветер мчал «Ла Фортуну» по Мраморному морю. Лонго почти год провоевал под началом Хуньяди, а на землю Италии не ступал еще дольше. Ему очень хотелось ощутить кожей ласковое солнце родной земли, снова пройти по ее полям, посмотреть на колышущиеся нивы, на колосья, полные тяжелых зерен. Но, глядя на Константинополь — раскинувшуюся на берегу темную громаду, испещренную огнями, — Лонго почувствовал притяжение здешних краев. Как-то уютней здесь ощущалось, чем на родине. Спокойней. Соплеменники вечно ссорились. Возможно, все изменилось бы, если бы он обзавелся семьей и осел. Камергер Никколо долгие годы уговаривал жениться — тщетно. Лонго подумал о царевне Софии, о ее ярких, умных глазах — и засмеялся над собой. Вряд ли он увидит ее вновь, а о недоступном лучше не мечтать. Уж это он усвоил давным-давно.

Лонго вздохнул и пошел к трапу, ведшему вниз, в каюты. Но не спустился — остановился: услышал звук настолько странный, что не сразу и распознал его. Смешиваясь с множеством шумов плывшего по морю корабля — скрипом досок, плеском волн о борта, свистом наполнявшего паруса ветра, — до слуха долетал едва различимый плач. Лонго оглянулся — поблизости моряки сворачивали канаты. Прислушался: звук доносился сверху.

Обуянный любопытством, Лонго забрался по выбленкам до «вороньего гнезда» высоко на мачте. Перелез через край и оказался рядом с Уильямом. Тот отвернулся, поспешно вытирая слезы.

— Почему ты не с остальными в каюте?

— Я… я на город смотрел. На огни, — выговорил Уильям, стараясь управиться с дрожью в голосе. — Никогда ничего подобного не видел.

Лонго взглянул на проплывавший мимо город, на тысячи мерцающих огней, пронизавших тьму и выстроившихся рядами вдоль улиц. Морские стены поднимались прямо из волн, будто утесы диковинного острова, фантастического города, плывшего среди моря, новой Атлантиды.

— Константинополь великолепен, — заметил Лонго задумчиво.

Уильям кивнул.

— А отчего они зовут себя римлянами? Они же не в Риме живут?

— Они — наследники Римской империи, и цепь их правителей восходит, не прерываясь, к самому Августу. В некотором смысле они имеют больше прав называться римлянами, чем жители нынешнего Рима.

— А Рим похож на Константинополь?

— Похож? Да нет! — Лонго рассмеялся. — Но он великолепен! Полон дворцами, фонтанами, рынками, где каждый может купить, чего пожелает. Полон прекрасными женщинами. Когда-нибудь я возьму тебя в Рим. Тебе понравится.

— Я уверен, что понравится, но все же…

Уильям глянул на Лонго сурово, и тот удивился, увидев в глазах не страх и печаль, а гнев.

— Душа моя не хочет покидать эти места. Турки убили моих друзей, моих товарищей по команде. Мой долг — отомстить за них. Я обязан.

Горящие глаза, ненависть — Лонго был таким же в пятнадцать лет.

— Уильям, я тоже взял в руки меч, пылая ненавистью. Знаешь, сколько турок я убил? Больше, чем могу сосчитать. Больше, чем умещается в человеческой памяти. Всю жизнь я знаю только войну. Помни же: месть не вернет друзей и не успокоит душу.

— Вы не понимаете! — выкрикнул Уильям, дрожа от ярости. — Турки предали нас! Они хладнокровно казнили всех моих друзей! Убили дядю, последнего моего родича, но пощадили меня.

Он изо всех сил старался не заплакать.

— Мне не будет покоя, пока живы турки! Пока они топчут землю!

— Уильям, я понимаю. И лучше, чем ты думаешь. Мне было девять, когда банда турок напала на наш дом. Мы жили на окраине Салоник, а султан тогда захватил город, и меня хотели забрать в янычары. Девширме, налог кровью с немусульман. Старший брат бился, желая спасти меня. Его убили, а в наказание за непокорность главарь турок приказал вспороть животы моим родителям и бросить их на съедение волкам. Я поднял меч брата, желая спасти семью. Застиг главаря врасплох. Если бы не был неловким и неумелым, убил бы. А так, лишь оставил мету на лице, длинный, уродливый рубец. Я поклялся: когда-нибудь обязательно убью этого человека. До сих пор вижу его лицо в кошмарах.

Лонго замолк. Ночная тьма уже поглотила огни Константинополя, и едва различимые берега вставали темными полосами по обе стороны — Дарданеллы.

— Моей мести пришлось ждать долго, — выговорил он наконец. — Меня привезли в Эдирне, как турки называют Адрианополь, и отдали в acemi oğlan, школу для молодых янычар.

Лонго замолк снова. Он никогда и никому про это не рассказывал. Да и вспоминать себе не позволял. И теперь смотрел во мрак, отгоняемый светом корабельных фонарей, и боролся с наплывавшим из памяти ужасом.

— Вы были янычаром? И что делали? Как сумели выбраться?

— Спустя три года, когда мне исполнилось двенадцать, я бежал. Пытался добраться до Константинополя, но не смог. Сбился с пути и год блуждал по стране, воруя пищу, ночуя в амбарах. Я побывал в Афинах, Косово, Фивах. В конце концов забрался на корабль и очутился на Хиосе. Скитался беспризорно, пока меня не приняла к себе одна из итальянских семей, правивших островом. Мои родители были родом из Венеции, я говорил по-итальянски, и Джустиниани взяли меня слугой. Затем бездетный глава семьи усыновил меня.

— А вы с тех пор хоть раз встречали турка, убившего вашу семью?

— Да, встречал, — ответил спокойно Лонго.

И подумал о битве на Косовом поле, о том, как близко подобрался к турку со шрамом — и как проиграл. Память безжалостна, оставшаяся в ней боль не слабеет. Лонго закрыл глаза.

— Спускайся вниз, — велел он Уильяму. — Хватит разговоров на сегодня.

* * *
Той же ночью, много позже того, как улицы Константинополя опустели, доставшись во власть ворам и одичалым собакам, одинокий всадник, одетый в черное, подгонял коня, скакал по пустынной улице, ведшей на вершину четвертого холма, высоко над Золотым Рогом. Лицо всадника прикрывал капюшон, да и держался ездок в тени, объезжал пятна света, сочившегося на улицу из открытых окон. На вершине холма он увидел высокий многокупольный монастырь Христа Вседержителя, ускорился до галопа, заскакал в монастырский двор.

Там ожидали двое монахов в длинных черных рясах. Один принял лошадь приезжего и отвел в стойло. Другой проводил в монастырь — по темным коридорам, вниз по короткой лестнице в подвал с низким потолком. Оба остановились перед тяжелой деревянной дверью. Монах снял со стены фонарь и повел гостя в катакомбы под церковью. Их построили над древней цистерной для воды, было сыро и холодно, пахло гнилью. Монах с гостем долго шли, петляя и сворачивая, между криптами, пока не очутились перед еще одной тяжелой толстой дверью. Монах постучал: дважды раздельно и трижды слитно, быстро. Затем распахнул дверь, пропустил гостя вперед и притворил за ним створку. Почти всю маленькую, ярко освещенную комнату занимал прямоугольный стол из грубо отесанного камня. У стола стояли трое. Слева от гостя — толстый и круглый патриарх Константинопольский Григорий Мамма, нервный человечек с крохотными шныряющими глазками. Патриархом его сделали после отказа более влиятельных епископов занять пост. Мало кто хотел сделаться символом проводимого Иоанном Восьмым объединения православной и католической церквей. Церкви разделились после тысяча двадцать четвертого года, когда Папа и патриарх разорвали связи друг с другом. С тех пор раскол только углублялся.

Справа от гостя стоял Лука Нотар, высокий, с тонкими, резкими чертами лица и темными блестящими глазами. Хотя и молодой — всего лишь сорокалетний, — он выказал себя способным военачальником, но и одновременно непримиримым врагом церковной унии. Иоанн поставил его заведовать обороной города, и со своими обязанностями Лука справлялся отлично. Он, мегадука империи, властью уступал лишь самому императору.

Напротив стоял Геннадий Схоларий, сухонький маленький человек с яркими пронзительными глазами. С тех пор как Геннадий отказался от патриаршего сана и удалился в монастырь Христа Вседержителя, он носил простую монашескую рясу. Геннадий верховодил противниками унии и пользовался поддержкой почти всего православного духовенства. Сидя в своей крохотной келье, властью он обладал куда большей, чем патриарх, почти такой же, как сам император. Именно Геннадий созвал собравшихся в подвале. Он и заговорил первым:

— Добро пожаловать в Константинополь, принц Дмитрий. Для нас ваше согласие принять приглашение — огромная честь.

— Геннадий, это ваше приглашение для меня — честь, — ответил Дмитрий, откидывая капюшон.

Черные волосы Дмитрия были коротко острижены, бородка — ухожена и аккуратна.

— Я прошу простить за визит в столь поздний час, но, как понимаете, мне было очень важно прибыть в городнезамеченным.

— Конечно же, — согласился Геннадий. — Никто не должен знать, что новый император уже прибыл в Константинополь.

— Стало быть, это правда. — Глаза Дмитрия заблестели. — Вы предлагаете мне корону.

Геннадий кивнул:

— Но есть условия.

— Само собой. Какие же?

Лука Нотар подался вперед, вцепившись в край стола.

— Мы все знаем: ваш брат Константин хочет унии с католиками. Если он займет трон, в тот же день заставит нас лизать папские сапоги. Уния — мечта идиотов. Дмитрий, мы сделаем вас императором, но поклянитесь жизнью в том, что никогда не примете унии с католической церковью.

Дмитрий посмотрел на их полные ожидания хмурые лица. Фанатики. Сам он ни разу не впадал в подобное рвение, никогда не поддавался слепой вере, толкающей людей к безумию. Но если вера сделает его императором — да здравствует вера!

— Клянусь жизнью, кровью Христовой клянусь: сделавшись императором, я не допущу унии с католиками!

Геннадий усмехнулся — двусмысленно и хищно.

— Хорошо. Но, если не ошибаюсь, у Маммы есть еще одно условие.

Патриарх кивнул, облизнул губы.

— Многие служители церкви не желают видеть меня на патриаршем престоле. Думают, я поддерживаю унию.

Он глянул вопросительно на Геннадия, затем снова на Дмитрия.

— Обещайте сохранить меня патриархом — и я короную вас.

— Хорошо. Да будет так, — возгласил Дмитрий.

— Тогда вы займете трон, — подтвердил Геннадий. — Потребуется несколько дней, чтобы собрать верную нам знать. Через неделю патриарх Мамма на форуме Феодосия провозгласит вас императором. Оттуда вы проследуете во Влахернский дворец, где и примете корону.

— А моя мать? — спросил Дмитрий. — Ее любимчик — Константин. Она уж точно не захочет видеть меня на троне.

— У нее не останется выбора, — заверил Нотар. — Елена — всего лишь женщина. Она думает, дворцовая стража защитит ее. Но за неделю мы соберем полтысячи воинов. Если дойдет до схватки, мы выиграем.

— А Константин? Он же не будет сидеть в Мистре и смотреть, сложа руки, на меня, императора! Он приведет войско против меня.

— Стены Константинополя стоят уже тысячу лет. О них разбились и гунны, и турки. О них разобьется и войско Константина.

Дмитрий кивнул.

— Тогда — до следующего воскресенья, — заключил Геннадий. — Через неделю мы провозгласим вас императором. А пока оставайтесь здесь, подальше от посторонних глаз. Никто не должен знать, что вы в городе.

Он потянул за длинную веревку, свисавшую из отверстия в потолке. Слышно ничего не было, но дверь немедленно отворилась, и на пороге появился монах, проведший Дмитрия сквозь катакомбы.

— Евгений, проводи Дмитрия в комнаты для гостей, — обратился Геннадий к монаху. — Он пока погостит у нас.

Дмитрий вслед за монахом вышел из кельи, и оба растворились в темноте коридора. Патриарх Мамма поспешно закрыл за ними дверь.

— Вы все еще хотите поддерживать Дмитрия? — спросил он, повернувшись к Геннадию с Лукой. — Вы же слышали: турки разгромили Хуньяди. Если мы посадим Дмитрия на трон, начнется усобица. Турецкое войско обрушится на нас. Дмитрий — никудышный вождь. Неприятель опрокинет его, как куклу.

Геннадий с Нотаром переглянулись.

— Лучше турецкая чалма, чем латинская тиара, — сказал Лука.

— Именно, — подтвердил Геннадий. — Мамма, ты — человек божий. Оставь политику другим. Делай, как скажем, и сохранишь патриарший сан. Если нет — обойдемся и без тебя.

Мамма молчал, сцепив нервно руки.

— Я сделаю, что скажете, — ответил наконец. — Но совесть моя неспокойна. Боюсь, мы ведем себя к погибели. Турки уничтожат нас.

ГЛАВА 2

Декабрь 1448 г.

Эдирне

Мехмед, наследник трона Оттоманской империи, стоял у своего шатра на холме, возвышавшемся над Эдирне, и глядел на раскинувшийся перед ним лагерь огромной армии. Утро выдалось свежее, ясное, и тот был виден целиком, вплоть до неряшливой мешанины башибузукских палаток, окаймлявших стоянку, — за милю с лишним от Мехмеда. Там будто все вымерли. Несомненно, этот сброд, скопище не знающих порядка крестьян, еще отсыпался после вчерашнего праздника. Ближе к центру лагеря, вокруг резиденции Мехмеда стояли богатые шатры анатолийских кавалеристов. Аристократы-анатолийцы дрались за султана, исполняя вассальный долг, в уплату за земли, переданные под их абсолютную власть. А в палатках, самых ближних к шатру Мехмеда — одинаковых, серых, ровно расставленных, — расположились янычары. Тут и там между палатками были площадки для костров, и янычары толпились на них, поедая небогатый завтрак: хлеб и жидкую кашу. У вершины холма ждали, сидя в седлах, с дюжину самых высокопоставленных анатолийцев, рядом с ними — сотня пеших янычар личной охраны Мехмеда. Все приготовились следовать за вождем в его триумфальном возвращении в Эдирне, все замерли в ожидании сигнала.

Мехмед зашел в шатер. Там на постели томно раскинулась нагая Гульбехар, его кадин — любимая наложница. Она была ошеломляюще красива: высокая, стройная, золотоволосая, со светлой кожей и большими зелеными глазами. Ее захватили на Косовом поле после битвы. Она сказала о себе, что происходит из рода албанских князей. Но советники Мехмеда намекнули: вовсе она не из албанской знати, а обыкновенная шлюха, рабыня-наложница командира христиан. Мехмед не сомневался, что султан, его отец, едва ли одобрит выбор. Скверная это пара, наследник имперского трона и албанская рабыня. Но Мехмеду было плевать, кто такая Гульбехар. Теперь она принадлежала ему. Он сам ее выбрал, а не отец, уже навязавший сыну жену.

— Иди ко мне, — велел он. — Поправь тюрбан.

Он сел, а она встала перед ним, обнаженная, принялась оборачивать тюрбан вокруг его головы, и большие груди, удивительные на столь стройном теле, оказались пленяюще близко. Едва дождавшись, пока она закончит возиться с тюрбаном, Мехмед привлек ее, усадил на колени, впился в губы. Ее рука скользнула меж его бедер, и Мехмед почувствовал, как твердеет сик[100]. Увы, для любовных игр времени уже не оставалось — воины ждали.

— Вставай, женщина, — приказал он Гульбехар.

Спихнул ее, встал, посмотрел на отражение в зеркале. Он гордился своей необычной внешностью: светлокожий — в мать, итальянскую еврейку, — с утонченными чертами: миндалевидный разрез глаз, изящный нос, полные губы. Мехмед носил черную броню, изукрашенную золотом, высокий султанский тюрбан — но султаном был лишь по титулу. Когда Мехмеду исполнилось двенадцать, его отец, Мурад, отрекся от престола и отправился вести жизнь в праздности, взвалив империю на плечи сына. Но правление того оказалось кратким. Он не завоевал доверия ни армии, ни народа, и двумя годами позже, когда христиане вновь отправили Крестовый поход против оттоманов, великий визирь Халиль призвал Мурада вернуться к власти. Теперь шестнадцатилетний Мехмед был султаном без трона.

— Вы выглядите великолепно, — шепнула на ухо Гульбехар.

Ее турецкий был с сильным акцентом.

— Когда люди вас увидят, подумают: вот настоящий султан. Вы — а не бессильный старик, сидящий во дворце, не способный даже повести свое войско.

Опасные слова, изменнические даже. Но Мехмед любимую не упрекнул. Ее голосом говорили его, Мехмеда, мысли. Возможно, теперь, когда сын привел воинов ислама к победе в битве с неверными, когда собственноручно убил одного из командиров войска христиан в бою, отец в конце концов уступит власть?

— Готовься — мой отец захочет осмотреть тебя, — сказал он ей. — Оденешься — выйди, позови Халиля и командиров.

Первым вошел Халиль, одетый в церемониальный халат из сверкающего серасера — тяжелой ткани из нитей белого шелка и золота — с узором из переплетающихся зубцов, вышитых алым шелком на рукавах. Стареющий визирь был высок и худ, длиннолиц, с тонкими губами, окаймленными полоской усов и коротенькой бородой. Его можно было назвать красивым, если бы не длинный уродливый шрам по всей правой стороне лица. Следом зашел Улу, верховный ага янычар, ростом в Халиля, но широкотелый, с толстыми, мускулистыми руками, бычьей шеей. Он, как все янычары, был чисто выбрит. За ними вошли вместе старшие командиры: Богаз-паша, горделивый начальник анатолийской конницы, и его заместитель Исхак-паша, пожилой, с поседелой шевелюрой и множеством шрамов на лице.

— Ваше высочество! — произнес Халиль, кланяясь низко.

— Мой повелитель! — сказали в унисон военачальники, опускаясь на колено.

Мехмед жестом приказал им встать.

— Халиль, все ли готово в Эдирне к моему прибытию?

— Ваше высочество, вести о славной победе опередили вас. Улицы будут запружены народом, — сообщил Халиль и улыбнулся хищно, по-волчьи, растянув тонкие губы и приоткрыв острые зубы за ними. — Золото уже раздали — толпа заликует.

— Людям не нужно платить за радость при встрече с победителем, — рявкнул Улу.

— Спокойней, Улу, — сказал Мехмед. — Халиль поступил, как я ему велел. И добавил, обращаясь к визирю: — Есть ли известия от моего отца?

— Нет, мой повелитель, но я уверен: он с нетерпением ждет, чтобы встретить вас подобающим образом.

— Несомненно, — заметил Мехмед и затем обратился к командирам: — Выезжаем немедленно. Я поеду первым, в одиночестве. Следом — моя охрана, за нею — командиры конницы, Халиль и слуги.

— Простите мою дерзость, ваша светлость, — заговорил Богаз-паша, и голос его звучал воистину смело. — Но разве не следует мне ехать рядом с вами? Не пристало командиру конницы пребывать вдали от наследника престола, рядом со слугами, как будто я и сам — его слуга.

— Наследник престола? — спросил Мехмед спокойно, хотя внутри уже закипал давний гнев, всегда остававшийся наготове. — Наверное, ты запамятовал: четыре года назад я был провозглашен султаном в мечети Эйюба. И я еще султан, хотя и правлю рядом с отцом.

— Султан может быть лишь один, — ответил Богаз-паша. — И он восседает в Эдирне.

— Да, конечно. Спасибо, что просветил меня, — сказал Мехмед холодно.

Богаз-паша поклонился, улыбаясь.

— Улу, отруби ему голову, — приказал Мехмед.

Богаз-паша рассмеялся, но, когда Улу обнажил клинок, улыбка сползла с лица. Он попятился, однако единственный выход загородил Улу. Бежать было некуда, и Богаз-паша взмолился:

— Как вы можете! Я сражался рядом с вашим отцом при Варне! Он назначил меня командиром анатолийской конницы! Он бы никогда такого не позволил!

Но Мехмед молча отвернулся. Другие же пальцем не пошевелили помочь Богаз-паше.

— Мой повелитель, умоляю, — начал было паша.

Он замолчал и выхватил мгновенно меч, ударил, целясь в спину султана. Но сталь его остановил клинок Улу в дюйме от Мехмеда. Тот обернулся, а Улу ступил вперед, заслоняя повелителя от паши.

— Как ты смеешь! — прошипел Мехмед.

Ответом Богаза явилась новая атака. Схватив меч обеими руками, он рубанул, целясь в лицо Улу, и тот с легкостью отбил нападение, держа огромный ятаган одной рукой. Богаз притворно ударил вниз, но развернул клинок, целясь в грудь. Однако Улу отбил и ударил ногой под дых. Тот согнулся вдвое, судорожно хватая ртом воздух, и Улу одним махом отсек паше голову.

Она покатилась к ногам султана, тело же уткнулось обрубком шеи в толстый ковер, заливая его кровью.

Мехмед отпихнул голову ногой и обратился к Исхак-паше.

— Отныне ты — командир анатолийской кавалерии, — сказал он поседелому паше. — Да направит Аллах твой меч.

Тот поклонился.

— О великий султан, благодарю, — ответил он, особо выделив слово «султан».

— Двинемся же в путь, — сказал Мехмед. — Не люблю отягощать мой народ ожиданием.

— Мехмед фатих! Мехмед фатих! — завывала толпа, пока Мехмед ехал по широкой улице к дворцу.

Приветствовать молодого султана собрались тысячи. Люди стояли в несколько рядов по обеим сторонам улицы, горланя изо всех сил и провозглашая его фатихом — завоевателем. Но слушать их особой радости не было. Не удавалось забыть, как четыре года назад те же самые люди выли и улюлюкали, насмехаясь, как требовали его головы, когда затравленный мальчишка Мехмед с позором улепетывал из Эдирне. Из памяти всплыли их лица — перекошенные, брызжущие ненавистью. Он ощущал себя куда комфортнее в далекой Манисе, но там столицу не устроишь. Когда Мехмед сделается султаном не по титулу, а по власти, он перенесет столицу из ненавистного Эдирне в Константинополь.

Мехмед въехал во двор Эски-Сарая — дворца, построенного отцом после переноса столицы в Эдирне. Огромный центральный купол дворца возвышался над городом, пристройки и башенки лепились к центральному куполу со всех сторон, будто щупальца осьминога. Мехмед спешился, взбежал по ступенькам. К нему поспешил Халиль, и вместе они вошли в обширный зал под куполом. Но там было пусто. В сумраке, рассеиваемом лишь парой ламп, Мехмед увидел единственного встречающего: Махмуда Капи-агу, верховного евнуха.

— Ваше высочество, добро пожаловать домой! — возвестил евнух пискляво. — Султан ожидает вас в своих покоях. Его величество приглашает также и Халиля-пашу.

Мехмед кивком отослал евнуха и пошел к покоям отца, Халиль поспевал следом. Неблизкий путь — дворец велик. Как это было похоже на старого Мурада, выслать евнуха поприветствовать победоносного сына. Конечно, старик не любил церемоний, но на сей раз, после такой великой победы, можно было добавить подобающей торжественности.

— Я веду его армии, побеждаю его врагов, а он относится ко мне как к ребенку, — буркнул в сердцах Мехмед.

— Господин, детям не доверяют командование армиями, — осторожно возразил Халиль.

Мехмед промолчал. Наверное, Халиль прав. Но лучше бы отец яснее разглядел, что сын его — вовсе не тот мальчишка, каким был четыре года назад. Мехмед теперь мужчина и хочет, чтобы относились к нему соответственно.

Они вышли в крытую галерею, миновали внутренний дворик, затем вступили в сумрачный зал — преддверие султанских покоев. Задержались там, пока евнух объявлял об их приходе: «Принц Мехмед и Великий визирь Халиль!»

Мехмед вступил в тайный зал аудиенций, склонился низко перед отцом, осматриваясь украдкой. За время отсутствия почти ничего не изменилось. Комната скудно освещена несколькими висячими лампами, на стенах — алый сатин драпировок, на полу — толстые персидские ковры. Посреди, опираясь на кучу подушек, сидел Мурад, одетый в бледно-голубой шелковый халат. На груди султана висел кроваво-красный рубин — кумру калп, «сердце голубя». Султан был нестар — сорок четыре года, — но проведенная в битвах и походах жизнь надломила его здоровье. Шрамы на щеках смыкались с морщинами у глаз; густую, черную когда-то бороду выбелила седина. Суставы болели так, что он не мог с утра и двинуться, если их не разминали. А в последние годы его желудок терзала жгучая боль. При сильных приступах султан корчился в кровати, перегибаясь пополам, изрыгал съеденное и проклинал Аллаха. Из-за этой боли он и отрекся четыре года назад. Доктора заявили: мирная жизнь вдали от дворцовых хлопот поможет ему избавиться от мук. В самом деле, состояние его улучшилось, только позднее пришлось вернуться. Теперь он мучился каждую ночь. Но все же сила и властность не оставили его, и глаза смотрели с прежним юношеским задором. Султанское лицо было бесстрастным и непроницаемым, тонкогубый рот — будто шрам.

— Добро пожаловать домой, принц Мехмед. — Голос зычный, равнодушный — глас командира, отдающего приказ. — Садись, выпей вина. Наверное, у тебя глотка иссохла в долгом походе.

— Спасибо, отец. — Мехмед присел и от души приложился к вину, радуясь, что отец разделяет нечестивое пристрастие сына к алкоголю.

Во время похода он не выпил и капли спиртного — отец не уставал напоминать о важности следования законам Аллаха для того, кто ведет войско Аллаха. Теперь Мехмед поразился тому, как быстро вино ударило в голову.

— Мне доложили, что ты сегодня казнил Богаз-пашу, — сказал Мурад. — Хороший полководец погиб всего лишь из-за того, что оскорбил тебя.

Султан покачал головой.

— Научись сдерживаться, Мехмед. Мудрый султан должен иногда терпеливо сносить оскорбления. Иначе его окружат сладкоголосые льстецы, боящиеся сказать правду.

— Я не боюсь правды. Но я не умею и не хочу безропотно сносить оскорбления.

— Мальчик, я твой отец. Если я прикажу — ты будешь сносить оскорбления, не выказывая недовольства. Скажи: это правда, что люди сегодня провозглашали тебя фатихом?

— Да, отец.

— Глупость какая! — Мурад фыркнул. — Что же ты завоевал? Разогнал разношерстную банду наемников?

— Я победил Худьяди, величайшего полководца христиан, — возразил Мехмед.

— И сколько потерял башибузуков?

— Не знаю точно… я не подсчитывал. — В голосе Мехмеда прозвучала неуверенность.

— Из пятидесяти тысяч бойцов для битвы годно не больше двадцати, — ответил Халиль.

Мехмед сердито глянул на него.

— Но я победил! Я бился один на один с полководцем христиан, лично умертвил польского короля Ладислава. Я поднял его голову на копье — и оттого армия христиан бежала!

— Не сомневаюсь, что этот полководец — великий воин. Победить его — большой подвиг.

Мехмед кивнул, улыбаясь. Вот наконец заслуженная похвала.

— Но султан не должен искать славы лично себе! Ты руководил войсками неумело, бессмысленно погубил множество жизней, сам едва не погиб. Зачем нам победа, оплаченная столькими жизнями?

Мехмед отхлебнул вина.

— По крайней мере, я не боюсь сражаться. Не прячусь во дворце.

Он не успел договорить — голова загудела от тяжкой пощечины. Было больно и унизительно, Мехмед едва сдержал слезы.

— Присматривай за речью, наследник. И не забывай, у тебя есть брат, — предупредил Мурад по-прежнему равнодушно. — И еще: я слыхал, ты хочешь сделать лагерную шлюху любимой наложницей?

— Гульбехар не шлюха! Она — албанская царевна.

— Албанка, шлюха, едва говорящая по-турецки, и ты ее хочешь сделать матерью империи? — Мурад покачал головой. — Тебе стоит больше времени проводить с женой, Ситт-хатун. Она, по крайней мере, достойна тебя.

Больше года тому Мехмед женился на Ситт-хатун, дочери эмира Сулеймана Зулькадроглу, властителя Малатьи, но для обоих брак стал пустой формальностью. Мехмед иногда жалел молодую жену: такая красивая, а заперта в гареме, будто птица в клетке. Жалел, но решил никогда не возлегать с ней, не позволять Ситт-хатун произвести наследника. Нет, в этом деле он отцу не уступит.

— Отец, я сам решу, кто достоин меня. Гульбехар — моя кадин, и в моем гареме она займет почетное место. Я люблю ее.

— Любишь? — спросил Мурад насмешливо. — Мехмед, ты не рожден любить. У султана не бывает семьи, друзей и любимых. Уж ты-то должен это знать.

Султан вздохнул.

— Пришли мне эту Гульбехар, хочу осмотреть ее.

— Да, отец.

— Вот и хорошо, — заключил Мурад. — Кстати, слышал ли ты, что умер греческий император?

Мехмед кивнул.

— Я знаю. С его смертью Константинополь стал уязвим. Войско уже собрано. Позвольте мне вести его на греков. Я одержу победу, как и на Косовом поле.

Мурад усмехнулся.

— Да, Константинополь… кизил алма, красное спелое яблочко. Хорошая добыча. Когда я был в твоих годах, тоже хотел взять ее. Но боюсь, это яблоко кислое. Я много месяцев держал город в осаде, но даже не выщербил стен. Для захвата Константинополя нужен хороший план, годы подготовки, огромная армия, флот, чтобы перекрыть подвоз продовольствия.

Мехмед уже открыл рот, чтобы возразить, но султан предостерегающе поднял руку.

— Кое в чем ты прав. Если греки начнут драку за трон, мы сглупим, если не воспользуемся ею. Не распускай армию, тренируй бойцов. Покажи мне, что умеешь собирать и готовить воинов лучше, чем терять их. Порадуешь успехами — тогда, возможно, я и позволю тебе штурмовать Константинополь.

Мехмед поклонился так низко, как только смог сидя.

— Спасибо, отец.

— А теперь поспеши-ка к жене, — велел Мурад. — Она долго ждала, ей не терпится повидать супруга.

* * *
Ситт-хатун неподвижно сидела среди множества шелковых подушек, терпеливо ожидая, пока пара служанок-рабынь — джарие — нарумянят щеки, подведут овалы ее темных глаз, сделают выразительнее маленький пухлый рот. Ситт-хатун привыкла ждать. После замужества она долго и тщетно томилась, ночь за ночью мечтая, чтобы он с ней возлег. Когда Мехмеда с позором отправили в Манису, ждала, пока призовет к себе из Эдирне. Затем ждала, пока муж вернется с войны. Но наконец ожидание закончилось.

Скоро, скоро придет Мехмед. Султан заставит его провести с нею ночь — первую в Эдирне. Но хотя он и позволит ласкать себя, вряд ли исполнит мужской долг. Мехмед сразу сказал: он не хочет, чтобы она рожала ему сына. Поначалу отказ удивил и возмутил Ситт-хатун. Она справедливо считалась красавицей: крошечная, но с пышной фигурой, золотистой кожей, изящными руками и ногами. Женщины гарема провожали ее завистливыми взглядами. До замужества к отцу не раз приходили добивавшиеся ее руки. Даже теперь, когда она оказалась в гареме, куда под страхом смерти запрещалось вторгаться мужчинам не из королевской семьи, находились люди, рисковавшие жизнью ради выражения своих чувств. Но Мехмеда ее красота оставляла безразличным. Ситт-хатун знала — он предпочитает совсем других.

Из окна своей комнаты она увидела, как зашла в гарем Гульбехар — высокая, светловолосая, белокожая, узколицая. Воплощенная противоположность Ситт-хатун. А ведь она — никто, жалкая рабыня, чей отец родился неверным. Но Мехмед избрал ее. Ходили слухи: она уже носит его дитя. Если станет бас хасеки — матерью султанского наследника, — Гульбехар удостоится почестей, каких Ситт-хатун не узнает никогда. Ситт-хатун останется женой султана только по званию, как теперь она лишь на словах жена наследника престола. Так и случится… конечно, если она не послушает Халиля.

— Жена! — позвал Мехмед, прервав течение ее мыслей.

Он был уже здесь, в прихожей перед ее покоями. Ситт-хатун отослала служанок прочь и вышла приветствовать супруга — легкая, грациозная, в прозрачном шелковом платье.

— Приветствую вас, муж мой. — Она присела, склонилась низко, показывая пышную грудь в вырезе платья. — Я радуюсь вашему успешному возвращению!

Мехмед взял ее за руку, поднял.

— Здорова ли ты, жена? — спросил он холодно. — Хорошо ли тебе жилось?

Улыбаясь, она ответила:

— Да, мой господин, настолько хорошо, насколько может быть жене без мужа.

Мехмед не улыбнулся в ответ.

— Мне жаль огорчать тебя, но тебе придется перебраться в покои потеснее и обойтись меньшим числом служанок.

— Но почему? Неужели я прогневила вас? — Ситт-хатун бросилась на пол перед мужем, хотя и знала: ему не в чем ее упрекнуть. — Если я виновата — накажите меня!

— Нет, не прогневила. Но твои покои займет Гульбехар. Матери моего ребенка понадобятся просторные покои и много слуг.

— Я повинуюсь, мой господин.

Так это правда — Гульбехар уже носила дитя, какое по праву должна была родить Ситт-хатун, а теперь еще и занимает ее покои. Ситт-хатун стиснула кулаки, стараясь сдержать гнев. Справилась — встала и томно спросила:

— Господин, желаете присесть? Выпить вина?

— Нет, — отказался Мехмед. — Я спать хочу. Очень устал.

— Может, позволите мне размять ваше тело, чтобы сон был спокойнее?

Мехмед посмотрел пристально, и в его взгляде жена заметила искру чувства — то ли жалости, то ли страсти. Он покачал головой.

— Спать хочу, и все.

Он улегся в их обширную постель, на шелковые простыни, под изукрашенный причудливый балдахин. Замер — неподвижный, безразличный и не коснувшись жены. Она слушала, как замедлялось дыхание, как сон делал его ровным, ритмичным. Она так надеялась, что хоть сегодня получится по-другому, что великая победа изменила Мехмеда, побудила забыть о соперничестве с отцом. Может, однажды он смилостивится и подарит ей дитя? Достаточно лишь подтолкнуть?

Ситт-хатун осторожно придвинулась к Мехмеду, положила руку на его нагую грудь. Он не двинулся, дышал так же ровно. Она погладила осторожно, затем рука ее двинулась ниже, ниже… Мехмед пошевелился — но не проснулся, не остановил. Ситт-хатун поцеловала его в ухо, ладонь ее скользнула ниже пупка.

Но Мехмед ухватил ее ладонь и больно стиснул. Он проснулся и зашептал жарко прямо ей в лицо, каждое слово — угроза:

— Жена, помнишь ли ты о наказании, предписанном Кораном за присвоение чужого?

— Да, муж мой.

— Это хорошо. Тогда следи за руками, если хочешь их сохранить.

Мехмед посмотрел на нее, и гнев в его глазах понемногу угас. Он провел рукой по ее боку, погладил черные волосы.

— Но если тебе так уж хочется, — голос его сделался низким, хриплым, — можешь удовлетворить меня.

Он ухватил Ситт-хатун за волосы, притянул ее лицо к своему животу. Ситт-хатун скривилась от омерзения, обнимая навершие сика губами. Гадко — но отказаться немыслимо.

Мехмед напрягся, выгнул спину, вторгаясь глубже. Ситт-хатун поперхнулась. Через пару минут он извергся, застонав от удовольствия. Она отвернулась, выплюнула семя. Когда поворотилась к мужу, тот уже спал, лежа к ней спиной. Ситт-хатун отодвинулась и вытянулась на постели, чуть не плача. Как же унизительно! Он обращался с ней как с рабыней, годной лишь для любовных наслаждений. Теперь Ситт-хатун не сомневалась: Мехмед никогда не возляжет с ней. Этого не изменят ни военные успехи, ни даже смерть Мурада. Ей суждено остаться запертой в гареме на всю жизнь, осмеянной, опозоренной и бездетной.

Ситт-хатун снова подумала о предложении Халиля. Если Мехмед умрет, а она родит сына вскоре после его смерти, то ее ребенок и сядет на трон. Неважно, что его отцом станет Халиль — это сохранится тайной. Тогда Ситт-хатун сделается валиде-султан, матерью султана, а Халиль — правителем империи, пока не повзрослеет сын. А что же Гульбехар? Ситт-хатун с удовольствием придумает подходящую казнь для албанской шлюхи и ее ублюдка.

Мечты, мечты… Ситт-хатун вздохнула: нет. Суровая и безжалостная реальность рядом, спит в локте от нее. Послушаться Халиля — безумие. Мехмед не забывает обид. Богаз-паша принял лютую смерть. Если она, Ситт-хатун, прогневит мужа, то Мехмед не колеблясь казнит ее — и еще ужаснее.

Но все же как хорошо было бы увидеть сына на троне, занять подобающее место в гареме, не служить больше Мехмеду как последняя шлюха… Ситт-хатун вытерла слезы. Они не помогут. Лишь сама Ситт-хатун способна помочь себе.

ГЛАВА 3

Декабрь 1448 г.

Константинополь

— Объявляю тебя, Дмитрий Драгаш, императором Рима, наследником Цезаря, правителем Константинополя, Селимбрии и Морей! — провозгласил патриарх Мамма.

Его вышитый золотом белый саккос промок насквозь, капли воды сбегали по патриаршему носу. Он перекрестил коленопреклоненного Дмитрия.

— Встань же, император Дмитрий.

Тот встал. Собравшаяся знать закричала, приветствуя — но не слишком радостно. Нотар обещал полтысячи, однако с утра пошел нудный дождь, превративший улицы в болото, а форум Феодосия — в сущую топь. Выйти в непогоду решилось без малого четыре сотни из обещанных пяти — теперь вымокшие до нитки и замерзшие.

— Да здравствует Дмитрий, император Рима! — выкрикнули нестройно пару раз.

Ясно — они уж постараются пробиться в теплоту и сухость Влахернского дворца.

— Молю Господа, дабы одарил меня мудростью править справедливо, и силой, дабы охранить сталью державу, данную Им под мое управление! — провозгласил Дмитрий, завершая церемонию.

Все заспешили к лошадям, патриарх Мамма быстро исчез — не иначе, скорее обсушиться. Как-то оно не так пошло, не таким воображалось. Дмитрию виделись ликующие толпы, высокопарные речи, он сам, император Дмитрий, замерший величественно и живописно под аркой Феодосия… Взамен церемонию провели на скорую руку. Кроме знати, собралась лишь горстка горожан, осмелившихся выбраться под дождь ради скромного зрелища.

За спиной с триумфальной арки стекал настоящий водопад, вода скапливалась на плоской вершине и обрушивалась каскадом. Дождь или нет, а он, Дмитрий, — император!

Слуга подвел за уздцы императорского коня. Дмитрий прыгнул в седло и во главе унылой кавалькады отправился во дворец. Прибыл в настроении донельзя скверном, ворвался в зал аудиенций вместе с толпой знати. Там было темно. Огромные окна закрыты ставнями. К своему удивлению, в неверном свете факелов Дмитрий увидел мать, сидевшую на троне, а рядом с нею — весь двор.

— Сын мой, добро пожаловать! Я ожидала тебя. Жаль, что ты не приехал на похороны брата. Селимбрия, кажется, совсем недалеко?

— Я прибыл, как только узнал о горестной новости, — ответил Дмитрий.

— Конечно. К счастью, ты опередил брата, Константина. Теперь ты не пропустишь коронацию нового императора.

— Мама, вы ошиблись. Короновать должны меня. Наверное, вы уже слышали: меня провозгласили императором сегодня утром.

— В самом деле? — Елена изобразила удивление. — И кто же провозгласил тебя императором?

Дмитрию показалось, что он заметил, как ее правая рука чуть двинулась — резко, коротко, и за спиной новоявленного императора глухо бухнуло — будто обвалили что-то тяжелое. Интересно, что? Впрочем, не важно — с ним достаточно воинов, чтобы разогнать охрану дворца. Мать уже ничего не сможет сделать.

— Стоящие за мной воины, знатнейшие и лучшие люди города, провозгласили меня императором. Патриарх Мамма благословил мое правление.

— В самом деле? — Елена вопросительно изогнула бровь. — Боюсь, твое правление окажется коротким.

— Не бойтесь за меня, мама. Пришедшие со мной поклялись защищать императора. Если потребуется — ценой своих жизней.

Дмитрий обнажил меч — и знать вслед за ним.

— Мать, я пришел за короной. — В голосе его звучала угроза. — Отдай ее мне.

— Дмитрий, ведь ты же не поднимешь руку на свою мать? Не причинишь мне зла?

Казалось, Елена чуть побледнела, увидев обнаженные клинки. Отлично! Значит, напугана.

— Конечно же нет, мама. Эти люди просто хотят защитить своего императора. Они нападут лишь на тех, кто угрожает мне. У них и в мыслях нет вредить тебе.

— Клянешься?

— Клянусь, мама.

Дмитрий и вправду не хотел ей вредить. Заполучит корону и сошлет родительницу в далекий монастырь.

— Очень хорошо! — заключила Елена. — Значит, аудиенция окончена.

Она коротко кивнула, и тут же ставни распахнулись, в зал хлынул свет. А в окнах стояли лучники со стрелами на натянутых тетивах, против света казавшиеся черными.

— Двери! — закричал Дмитрий.

Его люди кинулись к дверям — и нашли их запертыми. Дмитрий проклял свою глупость. Посмотрел на меньшую дверь в дальнем конце зала, за троном. Но придворные уже спаслись бегством сквозь нее, а их место заняла стража. Клацнул засов, отрезавший выход. Все, ловушка захлопнулась.

За спиной Дмитрия в отчаянии заволновалась толпа. Кто-то уже рубил лихорадочно массивные двери, ведшие вон, и наносил мечам больше вреда, нежели дереву. Другие тщетно пытались влезть по каменным стенам, добраться до окон. Из общего испуганного гомона вырывались крики: «Мы пропали! Ломайте двери! Хватайте Елену!»

Из толпы выскочил человек, кинулся к императрице-матери. Но зазвенели тетивы, и он пал, пронзенный множеством стрел. Рванулись еще несколько — и зал наполнился свистом стрел и криками раненых. Один из дворян, со стрелой в груди, таки подобрался к Елене, но Дмитрий заслонил мать и зарубил нападавшего. Хоть сдуру, но ведь поклялся не допустить вреда ей!

— Стойте! — Властный голос Елены раскатился по залу, перекрыв гомон и шум битвы.

Она встала перед троном — величественная, омытая светом, с высоко поднятой рукой. Стрелы перестали свистать, и в зале воцарилась тишина.

— Господа, вас обманули, — объявила Елена. — Человек, которого вы поклялись защищать, — не император. В его жилах нет моей крови. Мой сын, Дмитрий, не привел бы сюда вооруженных людей. Мой сын не оспорил бы волю матери, не захотел бы отнять у старшего брата законного права на трон. Этот человек — не мой сын. Он самозванец.

Дмитрий слушал, немея от удивления. Она что, с ума сошла? Отреклась от сына? Собирается ослепить, убить?

— Вы поклялись в верности императору, но здесь нет императора. Раз вы всего лишь поддались обману, ваша клятва ничего не значит. Я освобождаю вас от нее. Клянитесь же в вечной и незыблемой преданности императору Константину и в знак того оставьте мне ваши мечи!

— Мы клянемся в преданности императору Константину! — заголосили знатные.

Один за другим они подходили, клали мечи у ног Елены. А Дмитрий кусал губы. Мать безукоризненно все разыграла. Если объявить, что знать поклялась Дмитрию в верности и злоумышляла против императрицы-матери и Константина, изменников пришлось бы убить. Но тогда прочие дворяне воспылали бы ненавистью к Константину, и правление его не было бы мирным. Выход оставался единственный: искусно помиловать бунтовщиков, объявив их жертвами обмана, их клятву — адресованной самозванцу и потому бессмысленной. Хоть Дмитрий и гневался на Елену, он не мог не признать: придумано здорово. Матушка сумела собрать всех худших врагов Константина и заставить их присягнуть ему на верность.

Большие двери распахнулись, и незваные гости гуськом пошли прочь из зала.

— Эй, самозванец, — пригласила Елена. — Пойдешь со мной.

Она провела его сквозь меньшую дверь за троном. На входе пара стражей отняла у Дмитрия меч и пошла следом, держась в шаге. Длинными извилистыми коридорами пришли они к башне, взобрались по лестницам на самый верх, в маленькую комнату с узкой кроватью и единственным креслом. Когда зашли, стражи немедленно закрыли за ними тяжелую дверь. Елена указала Дмитрию на кресло, сама же осталась стоять.

— Не будь я твоей матерью, ты бы уже превратился в труп.

— Мама, я…

— Молчать! — рявкнула Елена. — Я не желаю слышать, как мой сын унижается, моля о пощаде! Кто подбил тебя на измену?

— Никто.

— Сын, я хорошо тебя знаю. Не ты придумал измену, это дело не твоего ума. Кто же? Геннадий?

— Н-нет. — Дмитрий не решался сказать больше, боясь нечаянно проговориться.

Сглотнул судорожно. Елена же, приблизившись, вглядывалась в его лицо.

— Нотар?

— Нет! — выдавил Дмитрий.

Елена отвернулась, кивнула медленно.

— У них хватило ума держаться в тени, — сказала она, вздохнув.

Сгорбилась уныло и показалась вдруг очень старой, уставшей.

— Отчего же врагами всегда становятся лучшие?

Но она одолела слабость, выпрямилась и, когда снова повернулась к Дмитрию, была уже прежней царственной Еленой, и голос ее был холоден и безжалостен.

— Поклянись жизнью: когда прибудет брат, ты воздашь ему почести как императору!

— Клянусь.

— Я слышала твою клятву. Я довольна. До прибытия Константина ты останешься здесь. Если попытаешься сбежать, я прикажу выколоть тебе глаза и отрезать язык и заточу до конца жизни в отдаленном монастыре. Понятно?

— Да, мама.

— Хорошо.

Елена ступила вперед, взяла в ладони голову Дмитрия, поцеловала его в лоб.

— Сынок, добро пожаловать домой!

Подошла к двери, постучала тихонько. Та распахнулась, затем с грохотом затворилась за ней. Скрежетнул задвигаемый засов. Дмитрий отвернулся, посмотрел в окно. Дождь все лил, ровный, монотонный, равнодушный. Краткое правление императора Дмитрия окончилось, не начавшись.


Январь 1449 г.

Мистра

Шестого января, накануне православного Рождества, Лонго стоял в церкви Святого Дмитрия в Мистре, столице Морей, в ожидании человека, которому предстояло принять корону и стать Константином Одиннадцатым, императором Рима. Церковь заполнила огромная толпа императорских чиновников и знати. Лонго пребывал в первом ряду, затиснутый между императорским телохранителем Далматом и толстым коротышкой, постоянно тыкавшим локтем в ребра. Богатая одежда толпы — сплошь шелковые далматики с вышивкой золотом по вороту — плохо сочеталась с кислой вонью, истекавшей от множества взопревших, прижавшихся друг к другу тел. Некоторые пытались заглушить смрад духами, и оттого он делался еще страшней. Лонго старался не дышать глубоко и непрестанно себе напоминал: быть приглашенным на коронацию — великая честь.

Приглушенный рев — будто волна обрушилась на берег — донесся снаружи, от толпы простолюдинов, окруживших церковь и теперь первыми завидевших Константина. Лонго повернулся вместе со всеми лицом к дверям. Ему не терпелось увидеть нового императора, кому выпадет оборонять Константинополь от турок. Рев снаружи делался все громче и громче, и наконец двери церкви распахнулись. Два ряда юношей прошествовали, помахивая серебряными кадилами на длинных цепочках и наполняя храм сладким ароматом благовоний. За юношами вошел Константин, облаченный в простые белые одежды, белые сапоги и перчатки, — высокий, стройный, со смуглой загорелой кожей, с красивым сильным лицом. Аккуратно подрезанные волосы и ухоженная бородка были совершенно седыми, хотя Константин вовсе не казался стариком. В свои сорок четыре года он сохранил еще юношеский задор и силу, шагал уверенно — горделивый, величественный. Взошел по ступенькам на помост, воздвигнутый перед алтарем, повернулся к толпе. Совсем близко — и Лонго сумел разглядеть глаза нового императора: серые, спокойные, добрые.

Император торжественно прочел символ православной веры, и после каждого «Верую!» толпа возглашала в унисон: «Боже, храни государя!» Когда же сказал: «Верую в единую святую, соборную и апостольскую Церковь», многие смолчали. Константинова политика объединения православных с католиками была не слишком популярна.

— Клянусь жизнью своей и кровью своей защищать державу, врученную мне Господом! — изрек наконец Константин.

— Боже, храни государя! Да укрепит самодержца Господь! — отвечал народ.

— Клянусь править справедливо и быть заботливым пастырем для людей!

— Спаси, Господи, люди твоя! — отвечала толпа.

Константин повернулся спиной к толпе и встал на колени перед дряхлым старцем, облаченным в алый саккос, — митрополитом Мистры. Тот простер руку над Константином и заговорил нараспев: «Господь помазал государя елеем радования, одел его силою с высоты, наложил на главу его венец от камня честного, даровал ему долготу дней, дал в десницу его скипетр спасения, посадил его на престоле правды, сохранил его под своим покровом и укрепил его державу. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь!»

Двое знатных сановников облачили Константина в порфиру.

— Прими же печать Духа Святого! — возгласил митрополит и помазал святым миром чело, очи, ноздри, уста, уши, грудь и руки с обеих сторон.

— Богом венчанный, Богом дарованный, Богом приукрашенный, благочестивый, самодержавный василевс! Прими же корону, еже есть видимый образ данного тебе от Всевышнего над людьми твоими самодержавия к управлению их и к устроению всякого желаемого им благополучия! — заключил митрополит.

Молодой служка принес корону империи, стемму: толстый золотой обруч, украшенный драгоценными камнями, с решетчатым высоким узором поверху, а за ним — навершие из белейшего горностаевого меха. Митрополит положил дряхлую руку на корону, поднял, но та оказалась слишком тяжелой для старика. Толпа замерла в ужасе: митрополит не удержал корону, уронил, она скатилась по ступеням к подножию помоста.

— Господи, помилуй! — выдохнул пораженный толстяк слева от Лонго. — Страшное знамение!

Побледневший митрополит замер. Побежал шепоток, кто-то выкрикнул, что это провозвестие гибели Рима. Крикуна зашикали, но зашептались оживленней. Константин же встал и повернулся к толпе, немедленно замолчавшей. Спустился по ступеням, поднял высоко корону — чтобы видели все.

— Я верую в милость Господа и в силу человеческих рук, а не в знамения! — провозгласил он и увенчал короной свое чело. — Да благословит меня Господь, да наделит меня мудростью править справедливо и силой защитить державу моих предков!

Толпа разразилась криками ликования, и Лонго вместе с ней. Теперь уже сомнений не оставалось: за этого императора Лонго сразится с радостью.

Вскоре крики вразнобой сменились единым, мощным славословием, какое по обычаю возносилось каждому новому василевсу: «Свят, свят, свят! Слава в вышних Богу и на земле мир!» Люди опускались на колени; и миряне, и клирики — многие распростерлись на полу. Лонго опустился на колени, но простираться не стал. Он, благородный генуэзец, был готов почитать императора, но не собирался ползать на брюхе ни перед кем. И головы не склонил. Потому Константин обратил на него внимание, кивнул ему и затем вышел из храма. За ним последовали митрополит и юноши с кадилами.

Так Константин Драгаш стал Константином Одиннадцатым, Цезарем Августом, богоданным василевсом Византии, императором Рима.

Вместе с толпой Лонго пришел к дворцу. Из-за обилия людей сразу подойти не удалось, он лишь издали разглядел Константина, сидевшего на троне посреди двора. Император улыбался, а перед ним нескончаемой чередой проходили люди, склонялись, целовали колени с выражением преданности, клялись в верности. Лонго присоединился к процессии и вскоре оказался перед императором. Поклонился низко.

— Ваше величество, для меня высочайшая честь из всех людей Генуи первым поздравить вас с восшествием на престол и изъявить вам нашу добрую волю и дружественность.

— Спасибо, синьор Лонго. Я рад видеть вас на своей коронации, — ответил Константин. — Я благодарен за то, что вы привезли послов моей матери и корону. Без вас сегодняшней церемонии не было бы. Будьте же почетным гостем на сегодняшнем пиру! Разделите со мной трапезу.

— Ваше величество, это приглашение — несказанная честь для меня. Но, к печали моей, я не могу его принять. Слишком долго не был я в Генуе и жажду поскорее вернуться. Я должен отплыть немедленно.

— Что ж, тогда — в добрый путь! Вы всегда желанный гость при моем дворе.

— Ваше величество, спасибо, — ответил Лонго, снова низко кланяясь. — Мой меч всегда к вашим услугам. Если понадобится, я немедля примчусь на ваш зов.

— Да пребудет с вами милость Божья, синьор Лонго! — сказал император Константин.

— Сохрани вас Господь, император Константин.


Январь 1449 г.

Близ Эдирне

Турецкое войско шло вдоль реки Марицы длинной плотной колонной, растянувшейся на многие мили. В голове ее рядом с Улу, окруженныйтелохранителями, ехал Мехмед. День был прохладный, ясный. Замечательный зимний день, и сердце Мехмеда пело. После недель муштры, сбора припасов и бойцов молодой султан вел в поход шестьдесят тысяч отлично снаряженных и обученных воинов. Своих воинов!

С войском отправился и султан Мурад, его несли в паланкине посреди колонны. Но завтра, когда войско покинет долину Марицы и направится на восток, Мурад вернется в Эдирне. Завоевателем Константинополя станет один Мехмед. И никто больше не сможет шептать за его спиной язвительное: «Книжник Мехмед, белоручка Мехмед!» Незачем будет убивать месяц за месяцем в далекой Манисе. Мехмед займет законное место на троне, хочет того отец или нет. С победоносной армией за спиной, с Константинополем у ног — кто сможет остановить его? Одна мысль об этом наполняла радостью.

Но улыбка сползла с лица, когда первые ряды вдруг остановились, а за ними — и вся колонна.

— Улу, посмотри, в чем дело! — приказал Мехмед.

Улу ускакал и вскоре вернулся с толстоватым коренастым греком, неловко державшимся в седле. Молодой султан присмотрелся: глаза умные, пытливые, но сторожкие, темно-синий богатый кафтан с драгоценными камнями, массивное золотое ожерелье. Наверное, советник какой, политик-хитроплет. Мехмед таким не доверял.

— Говорит, что он — большой чин, Сфрандзи зовут, посол из Константинополя. Ехал с горсткой охраны. Говорит, у него срочное послание для султана.

— Султан — я, — сказал Мехмед по-гречески. — Можешь передать послание мне.

Тот посмотрел на юношу с сомнением.

— Хорошо, — молвил он наконец. — Мое имя — Георгий Сфрандзи, я — praepositus sauri cubiculi Константина Драгаша, посланник Римской империи. Я прибыл с поручением от императора.

— Император мертв, — сказал Мехмед.

— Да, Иоанн Восьмой, прежний наш император и ваш верный союзник, мертв. Но я прибыл от его брата, наследника трона, принявшего корону под именем Константина Одиннадцатого.

— А разве младшие братья не оспорили его притязания на престол?

— Дмитрий и Фома Драгаши поклялись в верности Константину, — объявил Сфрандзи, и нотка самодовольства в его голосе не осталась незамеченной. — Они будут править Мореей, Фома — из Кларенцы, Дмитрий — из Мистры.

Мехмед ушам своим не верил. По самым последним сведениям, Константин был еще в Мистре, а оттуда — месяц путешествия до Константинополя. Как же он управился так быстро короноваться? К тому же шпионы заверяли: братья обязательно сцепятся за трон. Про себя Мехмед поклялся снести головы всему семейству.

— Что же посылает новоявленный император султану?

— Он послал меня с тысячью серебряных ставратонов в знак его добрых намерений и желания сохранить мир между нашими народами.

— Мир? — Мехмед расхохотался, затем указал на войско, бесконечной колонной вытянувшееся за ним. — Как видишь, уже слишком поздно для мира.

Пусть греки и объединились — это не нарушит его планов.

— У меня тоже есть послание для императора. Улу, отруби ему голову и пошли в Константинополь на блюде.

— Твои слова неуместны, наследник Мехмед, — раздалось из-за спины.

Старый султан подъехал незаметно и встал позади сына, неловко держась в седле. Неужели все слышал?

— Послов всегда следует принимать любезно и вежливо, — произнес Мурад наставительно, подъезжая к сыну. — Мы не варвары, пренебрегающие законами гостеприимства. Приветствую тебя, доблестный Сфрандзи! Добро пожаловать на земли османов!

— О великий и мудрый султан, благодарю вас, — ответил Сфрандзи с чувством. — Я принес вам приветствие от моего повелителя Константина, только что принявшего корону Римской империи. Он шлет приношение в знак доброй воли.

— Это воистину приятные новости. Я всецело одобряю восшествие на престол Константина и благодарю его за подарок. Конечно же, я всей душой стремлюсь к миру между нашими великими державами. Сегодня вечером в моем дворце будет пир в честь нового императора, и ты, если пожелаешь, станешь почетным гостем на нем!

— Ваше величество необычайно добры ко мне.

— А теперь, владыка Сфрандзи, я должен покинуть тебя. До вечера!

Сфрандзи поклонился и в сопровождении стражи из янычар отъехал. Как только он скрылся из виду, Мехмед спросил возмущенно:

— К чему же было войско собирать? Нужно бить сейчас, когда мы готовы, а они — нет!

— Помалкивай, сын мой, — отозвался Мурад. — Я решил, и решение мое непреклонно. Мудрый султан должен понимать ценность мира.

— Мудрый султан не должен бояться ударить, когда пришло время, — упорствовал Мехмед. — Они не ожидают атаки, в особенности сейчас, когда императора только что короновали, а вы пообещали грекам мир.

— Вероломно нарушать данное мною слово я не стану. Нападать сейчас — глупо. Я надеялся на быструю победу, рассчитывал воспользоваться усобицей. Наше войско слишком слабо, чтобы овладеть объединенным против нас Константинополем. Оно не подготовлено к долгой осаде зимой. Все, этот поход окончен. Распускай войско. Сам возвращайся в Манису.

— Да, отец, — ответил Мехмед разочарованно и раздраженно.

Потом он долго сидел в седле и смотрел, как колонна, развернувшись, двинулась в недолгий путь домой, к Эдирне. В душе Мехмед проклял отцовскую трусость. Проклял и нового императора. Они разбили его планы, отняли его армию! Украли возможность добыть славу, вновь сделаться настоящим султаном. Мехмед погнал коня галопом мимо длинных шеренг войска, помчался к Эдирне, будто стараясь обогнать разочарование и горечь. Но не смог, и на скаку глаза его застили горькие слезы.

ГЛАВА 4

Февраль 1449 г.

Генуя

«Ла Фортуна» прибыла в Геную вечером. Рассекла спокойные воды залива, пристала у фамильного причала Джустиниани. За гаванью расстилался город, дома тесно лепились друг к другу, зажатые окружавшими крутосклонными горами. Вершины припорошил снег, отливавший алым на вечернем солнце. Лонго оставил команду разгружать корабль, а сам вместе с Тристо и Уильямом пошел по узким вьющимся улочкам к палаццо Джустиниани, находившемуся неподалеку. Во дворе удивленный домоправитель радостно приветствовал Лонго.

— Добро пожаловать домой, господин Лонго! Слава богу, вы живы! Так долго вас не было, мы уже и беду заподозрили. Ночевать останетесь? Мне накрывать на стол?

— Нет, Джакомо, спасибо. Приведи мне коня и еще пару — для Тристо и Уильяма. Мы немедленно отправимся на виллу.

— На виллу? — переспросил Джакомо с тревогой. — Может, мне отправить посыльного, чтобы подготовились к вашему приезду?

— Не нужно. Думаю, мы поскачем быстрей любого посыльного.

Джакомо нервно потер руки. Конечно, ему хотелось предупредить управителя виллы, Никколо, о прибытии хозяина. Лонго тут же заподозрил неладное. Никколо наверняка, по обыкновению своему, учинил безобразие.

Вилла находилась всего в трех милях от города, на горном склоне, возвышавшемся над постройками, и была окружена полями и виноградниками. Лонго со спутниками добрался до нее с темнотой. Лошадей привязали в роскошном винограднике позади виллы. За лозами явно хорошо ухаживали и в отсутствие хозяина. Но мысли Лонго занимало вовсе не состояние угодий.

— Тихо! — предупредил он Тристо и Уильяма. — Давайте-ка глянем, чем добрый управитель Никколо занимался в мое отсутствие. Тристо, можешь отправляться к себе домой на эту ночь. Встретимся завтра.

Тристо без звука ушел к себе, а Лонго с Уильямом отправились к вилле пешком.

Она была ярко освещена. Приблизившись, они услышали смех и музыку. Пробираясь по винограднику, никого не заметили, разве что пьяницу, выбравшегося помочиться среди лоз и громко при том распевавшего:

Дайте мне девку, чтоб звать своей!
Дайте мне девку, прошу!
Дайте мне девку для тряски костей —
Я хорошо заплачу!
Виллу окружала стена шести футов высотой. Лонго вскарабкался, втянул за собой Уильяма. Со стены хорошо просматривался сад: фонтаны, ухоженные дорожки, живые изгороди — и люди, люди повсюду. Слуги Лонго бродили, пошатываясь, распевали непристойные куплеты, развлекались с толпой размалеванных, крикливо одетых полногрудых женщин — несомненно, шлюх. Тут и там мужчины тянули их в кусты. На самой вилле праздник тоже был в разгаре: музыканты Лонго вовсю ублажали публику, бодро выдавая на виолах, лютнях и флейтах местные народные песни.

Лонго с Уильямом спрыгнули, пошли среди пьяных. Когда они приблизились к зданию, музыкант узнал хозяина. Он смертельно побледнел, уронил инструмент и бросился наутек в темноту. Остальные тоже один за другим прекращали играть. Когда воцарилась тишина, все в ужасе воззрились на Лонго. Кто-то охнул. Пьянчужка, согнувшись вдвое, начал блевать. В дверях виллы показался жизнерадостный толстячок с бутылью вина в руке. Увидев Лонго, пробормотал: «Мерда!» И застыл, помертвев от страха.

— Добрый вечер, Ансельмо! Вижу, праздник у вас замечательный.

— Так Сретение же, господин, — пробормотал Ансельмо. — Пьем еще за, за… — Тут его пьяную голову осенило: — Господин, пьем за ваше счастливое возвращение!

— Само собой. А где Никколо?

Ансельмо сглотнул.

— Г-господин, он… он, кажется, в вашей спальне…

— Чудесно. Ансельмо, приберись-ка тут. А ты, Уильям, присмотри за ним и за прочими. Не позволяй им больше пить. Если кто строптивым окажется — режь, не стесняйся.

Уильям вытянул кинжал и ухмыльнулся, глядя на Ансельмо. Лонго же зашел в виллу. Он миновал зал, поднялся по изогнутой мраморной лестнице, заглянул в спальню и обнаружил там голого Никколо с двумя пышными нагими красотками. Никколо был занят — кормил подружек виноградом.

— Кто посмел меня тревожить?! — заревел Никколо, садясь.

Затем, узнав Лонго, проглотил виноградину целиком и подавился ею. Женщины только взглянули на лицо Лонго, на меч у пояса — вскочили и бросились из комнаты. Он же молчал, пока Никколо задыхался. Лицо того сделалось пунцовым, потом — слегка фиолетовым. Наконец управитель сумел выкашлять виноградину и немедленно разразился речью. Отдышаться он еще не успел, а потому словесный поток прерывался судорожными вдохами.

— О-о, как хорошо, мой господин жив. — (Вдох.) — Я так боялся, думал, погибли. — (Вдох.) — Простите за беспорядок. — (Вдох.) — О-о, такая радость вас видеть… — (Вдох.)

— Вижу, ты неплохо позаботился о моем доме, — прервал его Лонго. — Скажи, хорош ли в этом году урожай?

Он поднял лежавшую у кровати бутыль — там их с дюжину валялось, — понюхал остатки.

— Не сомневаюсь, что урожай прошлого года ты изучил досконально. Неббьоло хорошим вышло?

— Да, мой господин, великолепным! Вам нужно попробовать, обязательно!

Кинулся искать полную бутылку, не нашел и затараторил снова:

— Урожай великолепный! Я удвоил стадо и купил соседний виноградник у… О боже!

Речь Никколо прервал принесшийся издалека пронзительный женский визг — то ли кого-то напугали до смерти, то ли, напротив, доставили необыкновенное удовольствие. Визг сделался невыносимо тонким, режущим уши и оборвался внезапно.

— Так что ты хотел сказать? — осведомился Лонго.

— Виноградник купил, — промямлил тот. — У торговца этого, Ридольфи.

— В самом деле?

— Да, господин! Но вы ничего не сказали про наш, э-э… праздник. Вы не гневаетесь на меня, господин?

— С чего бы мне гневаться? — Лонго швырнул бутылку на пол, та разлетелась вдребезги, и бедняга Никколо подпрыгнул со страху. — У тебя все идет неплохо. Пойдем-ка, покажешь, что к чему. Мне особенно хочется взглянуть на поля. Я заметил: они до сих пор не вспаханы. Завтра следует об этом позаботиться.

* * *
Впечатливший Лонго и Никколо визг издала жена Тристо, Мария, одновременно перепуганная до смерти и счастливая до беспамятства. Тристо тихонько подкрался к дверям крошечного, в одну комнату, домишки и, затаившись у входа, вовсе не удивился, услышав два голоса вместо одного. Мужской, тихий и нежный: «Как оно тебе идет! Я куплю еще десять!» И женский хриплый чувственный смешок. Тристо, напрягшись, изобразил на лице гримасу праведного негодования. Попробовал, заперта ли дверь. Та оказалась открытой, Тристо ее распахнул — и увидел на столе перед собою остатки роскошной трапезы: жареный фазан, разнообразные сыры, три бутылки вина. В очаге весело потрескивал огонь. На кровати лежала жена, частично одетая в шелковое кружевное платье, на жене же расположился полуголый тип, прежде ни разу Тристо не виданный. Именно тогда, завидев перекошенное от ярости лицо мужа, Мария и завизжала. Посчитав ее визг проявлением экстаза, незнакомец, обращенный к Тристо спиной, задергался поживее. Мария еще визжала, когда Тристо ухватил типа за шиворот, поднял с постели и выбросил в открытую дверь. Визг тотчас же прекратился.

— Слава богу, ты здесь! — воскликнула Мария. — Этот мерзавец делал со мной, что хотел!

Мерзавец же встал и со всей быстротой, на какую способен человек со спущенными, болтающимися на щиколотках штанами, подковылял к двери.

— Это я — мерзавец? — возопил он гневно. — Да о чем ты? Кто этот верзила?

Тристо захлопнул дверь перед его носом, чем и пресек возмущенную тираду.

— Делал с тобой, что хотел… надо же!

Тристо уселся за стол и налил себе вина. Свирепая гримаса на его лице сменилась безмятежной улыбкой. Он присмотрелся к новому кружевному платью жены.

— Красивое.

— Нравится? — спросила Мария, приводя в порядок растрепанную одежду.

Мария была ширококостная пышная женщина, изобильная прелестями; не то чтобы красивая, но привлекательная, с длинными черными волосами и лукавой улыбкой.

— Да он никто! Просто торговец из города. Разве ж я могу защитить себя, когда мужа нет? Целых два года, Тристо, два года! Да ты хотя бы постучал из вежливости. Господи боже, ты меня перепугал до смерти! Думала — это призрак твой из преисподней, стоишь в дверях, страшный как сатана!

— Ну, я не призрак, вернулся жив и здоров, — ответил Тристо, допивая вино и принимаясь за полусъеденного фазана. — А теперь поди-ка, поцелуй мужа с дороги!

Мария встала и поцеловала Тристо в губы, а тот звонко шлепнул ее по заду.

— Это тебе за неверность, вредная девка. Ничего такого, пока я дома, поняла?

Мария в долгу не осталась — отвесила мужу добрую оплеуху.

— Женщина, ну а меня-то за что?

— За неверность и за то, что осмелился руку на жену поднять!

Тристо вскочил и отвесил новый шлепок.

— Это за то, что места своего не знаешь!

Она ответила оплеухой.

— А это за то, что посмел ударить даму!

— Даму?! — взревел Тристо, гоняясь за женой вокруг стола и норовя шлепнуть ее по заду еще раз.

Поймал, шлепнул, сцепился с женой, но после краткой потасовки они обнялись, поцеловались, и вот уже оба очутились на кровати, лаская друг друга.

— Добро пожаловать домой, муженек! — со смехом проворковала Мария. — Мне так тебя не хватало.

* * *
Лонго сдержал слово и с утра занялся вспашкой полей. Он сидел в тени оливкового дерева, завтракая хлебом и сыром и наблюдая, как бедняга Никколо старается тянуть плуг по холодной твердой земле, впряженный на манер вола. Лонго сам запряг несчастного. Тот, хотя мучился уже с полчаса, сумел пропахать всего пару шагов. Окончив завтрак, Лонго отправился к упиравшемуся страдальцу. Солнце взошло, и, невзирая на то, что воздух был по-зимнему прохладным, пот лился с Никколо градом. Когда хозяин подошел, управитель в изнеможении пал на колени.

— Никколо, ты пропахал всего шесть футов, — указал Лонго с притворной суровостью.

Поковырял землю ногой.

— И скверно вспахал к тому же. С такой скоростью ты до лета пахать будешь каждый день с утра до вечера!

— Господин, умоляю, не надо больше пахоты! Что угодно, только не пахота!

Наказание было назначено в острастку прочим слугам. Лонго ценил управляющего в достаточной мере, чтоб закрывать глаза на мелкие прегрешения. Поднял его на ноги, высвободил из упряжи.

— Хорошо, тогда беги-ка со всех ног к вилле. Я обойду виноградники, а когда вернусь, то для меня, Тристо и еще троих должны быть готовы лошади. У меня важная встреча в городе, ночевать буду там. Пошли гонца в палаццо, пусть изготовятся.

— О да, господин, немедленно, — повиновался Никколо, мгновенно забыв об усталости.

— Позаботься о спине! — крикнул Лонго вдогонку. — Уверен, что там от упряжи следы остались!

— Конечно! Господин, спасибо за заботу! — крикнул Никколо, приостановившись, и снова резво потрусил вверх по склону к вилле.

Он остановился отдышаться у оливы, под которой завтракал Лонго, затем проворно заковылял вверх и скрылся из виду.

Когда Лонго пришел туда, он обнаружил управителя державшим под уздцы хозяйского коня. Тристо с тремя вооруженными мужчинами стоял, готовый отправиться с Лонго в город. С ними стоял Уильям, немедля кинувшийся к Лонго.

— Можно мне с вами в город? От меня не будет хлопот, обещаю!

— Уильям, мы больше не на Востоке. Здесь ты должен обращаться ко мне «господин», — упрекнул его Лонго, хотя и с улыбкой — ведь Уильям говорил по-английски, и его никто, кроме Лонго и Тристо, не понял. — Тебе сейчас нельзя со мной. Ты не знаешь наших обычаев и легко можешь попасть в неприятную переделку. Когда узнаешь обычаи, выучишься хоть как-то итальянскому — тогда и поедешь. И не раньше.

— Но я ничем не помешаю, — запротестовал Уильям.

— Не сомневаюсь, — ответил Лонго, усаживаясь в седло. — Но тем не менее тебе придется остаться. Никколо, — добавил он, перейдя на итальянский, — займи его чем-нибудь. Поучи языку.

Лонго стронул коня.

Все пятеро не торопясь миновали виноградники и поля, спустились к восточным воротам — высоким и внушительным Порта Сопрана, въехали в город. Когда копыта застучали по узким улочкам, вившимся между тесно прилепившимися друг к другу домами, Лонго заметил бежавшего следом Уильяма. Тот старался прятаться, но безуспешно. Лонго покачал головой. Если парнишка хочет остаться в доме Лонго, придется ему выучиться дисциплине.

Но когда они приехали к Дворцу дожей — величественному, с беломраморными колоннами фронтона, высокой башней, — Лонго выбросил Уильяма из головы. Он спешился, вручил Тристо поводья, зашел. Дворец был сосредоточием генуэзской власти, которая принадлежала горстке богатейших торговых родов: Гримальди, Касселло, Боканегра, Спиноло, Адорно, Фрегозо, Дориа, Фиески и Джустиниани. Главы их сходились на совет раз в месяц, а председателем был пожизненно избиравшийся дож.

Лонго вошел в зал совета — длинный, высокий, с огромным овальным столом посередине. Сел на положенное ему место главы рода Джустиниани, подождал, пока соберутся остальные. Последним вошел дож, Людовико Фрегозо — высокий, длинноносый, с добродушным, на удивление заурядным лицом, типичным для мужчин рода Фрегозо. Он призвал совет к порядку и немедля заговорил о торговле: ожидаемом прибытии нескольких транспортов с Востока, упорных слухах о морском пути в Индию и возможности извлечения выгоды из этого пути. От торговли разговор повернул к политике. Величайший соперник Генуи, Венеция расширяла свои владения в Восточном Средиземноморье. Лонго сидел спокойно, пока разговор не зашел о Пере, генуэзской торговой колонии напротив Константинополя, на другом берегу Золотого Рога.

— Синьор Джустиниани, — обратился к нему дож. — Вы недавно вернулись из Константинополя. С какими новостями?

— С плохими. Битва на Косовом поле проиграна, армия крестоносцев разбита, Янош Хуньяди отступил в беспорядке. У греков нет сил сражаться с турками. Если последние нападут — Константинополь без помощи извне долго не продержится.

За столом замолчали. Наконец заговорил Никколо Гримальди, мягкоречивый старик, известный искусностью в торговых делах.

— Если падет Константинополь, мы потеряем Перу. Наша торговля с Востоком сильно пострадает.

— У нас ничего не останется, мы превратимся в легкую добычу для венецианцев, — согласился Умберто Спинола.

— И что бы вы нам предложили, синьор Джустиниани? — спросил Фрегозо.

— У нас две возможности. Первая: отправить послов к султану и договориться о Пере. Мурад, конечно, неверный, но он человек слова. Однако здоровье его неважное, а я почти ничего не знаю о наследнике престола. К тому же мне неприятно умолять турок о милости. Вместо этого я предлагаю договориться с императором греков. В обмен на торговые уступки мы могли бы послать людей и корабли на подмогу Константинополю. Полагаю, только уверенность в сильной поддержке греков Западом может приостановить турок. Но что бы мы ни решили делать, действовать надо быстро. До сих пор лишь добрая воля Мурада сохраняла мир. Боюсь, долго он не продлится.

Лонго сел на место. Первым отозвался на его речь Спинола, человек чрезвычайно набожный и турок ненавидевший.

— Я согласен с синьором Джустиниани. Мы не должны вступать в переговоры с султаном неверных.

— Красивые слова, — откликнулся Джованни Адорно, круглолицый румяный толстяк с обманчиво добрым, веселым взглядом; человек умный, холодный и безжалостный. — Но вера, синьор Спинола, не мешает вашим торговым агентам договариваться с турецкими военачальниками и приобретать у мусульманских купцов пряности на миллионы сольдо.

— Вы сомневаетесь в моей вере?

— Вовсе нет, — уверил его Адорно полным благожелательности голосом. — Я попросту хотел подчеркнуть: даже самые благочестивые среди нас ведут дела с неверными. От этого зависит самая наша жизнь.

— Тут есть и оборотная сторона, — вставил Лонго. — Сделка с султаном прогневит греков. Нам нельзя рисковать потерей тамошних причалов и складов.

— Именно, — согласился Спинола. — Потому нам следует поддержать Константинополь.

— Простите, пожалуйста, мои сомнения, но во сколько нам это обойдется? — спросил Гримальди. — Содержать войска на таком расстоянии недешево. Я не хочу обанкротить наш город, оплачивая еще не начавшуюся войну.

Многие кивнули — либо ударили кулаками по столу — в знак согласия.

— И если, несмотря на нашу поддержку, Константинополь все равно падет, мы опять же все потеряем.

— Это будет жертвой за веру, — заупрямился Спинола. — Разве мы не христиане и нет у нас долга перед Господом?

— Синьор Спинола, я уверен, никто из нас ничего не забыл, но у нас также долг перед городом и его людьми, — заметил Фрегозо. — Я предлагаю послать гонцов к султану…

— Но синьор! — перебил его Лонго. — Мы не можем бросить Константинополь на произвол судьбы.

— Мы и не бросим, — заверил его Фрегозо. — Мы выясним мнение султана, но официального договора заключать не станем. А императору Константину пообещаем помощь в случае войны.

Итак, дож предлагал не делать вообще ничего.

— Кто за? — спросил Фрегозо.

Ответом ему было сплошное: «Да, да!» Лишь Лонго и Спинола промолчали.

— Решено! — заключил дож. — Дело улажено, и на этом я объявляю заседание закрытым.

Лонго встал и вышел из дворца, не сказав никому ни слова. Решение его не удивило, но он все равно расстроился и разозлился. Лонго услал Тристо и прочих в палаццо, а сам отправился пешком, чтобы ходьбой разогнать злость.

* * *
Уильям стоял в тенистом заулке и видел, как Лонго вышел из дворца и направился пешком к центру города. Уильям тайно последовал за ним. Узкая улица с рядами лавок по бокам была забита толпой. Над головой почти утыкались друг в дружку крытые балконы, оставляя лишь узкую щель для бледного январского солнца. Задрав голову, Уильям заметил, как слуга вынес на балкон ночной горшок и опорожнил прямо на улицу. Он едва успел отскочить, иначе оказался бы в дерьме с ног до головы.

Уильям обернулся и увидел перед собой Лонго. Он замер и покраснел, как рак.

— Сир, я не думал ослушаться. Но мне так захотелось увидеть город — мы же в темноте приехали! Я решил, ну кому будет вред от того, что я в город схожу…

— Я на тебя не сержусь, — прервал его Лонго. — Раз ты уж здесь, займемся тобой. Зайдем на рынок по пути в палаццо, купим тебе что-нибудь из одежды. Твои тряпки едва тебя прикрывают.

Вдвоем они миновали лабиринт узких улочек, вышли к рынку, заполнявшему пьяцца Сан-Джорджо и прилегавшие улицы в нескольких кварталах от порта. По краям площади рядами выстроились палатки, где предлагалось ошеломляющее множество товаров: восточные шелка, индийские специи, редкостные животные, мечи, цветы. У палаток толкалось множество людей, тут и там виднелись знатные, разъезжавшие по городу верхом. Уильям так и встал, разинув рот, глазея на разноцветные здания, окружавшие площадь, на диковинно одетых уличных жонглеров и на всеобщее копошение и суету вокруг. Лонго углубился в толпу, и Уильям, опомнившись, поспешил за ним.

Они остановились у лавки, где продавалась длинными полосами хорошо выделанная кожа и отрезы разнообразных тканей. Лонго оценивающе пощупал кожу, переговорил коротко с торговцем, предложившим Лонго пару длинных кусков для осмотра. Тот кивнул — пойдет — и принялся рассматривать отрез белого хлопка.

— А я думал, мы одежду собираемся покупать, — разочарованно протянул Уильям.

— Мы ее и покупаем: кожаные штаны и белую рубашку. Тристо покажет тебе, как их сшить. А теперь пойдем, перекусим. Ты выглядишь, будто тебя неделю не кормили. Бьюсь об заклад: фиги ты в жизни не ел!

Уильям в жизни ничего чудесней и вкуснее фиги не пробовал. Такая сладкая, будто язык взрывается, но был в ней и странный, тяжеловатый, земляной привкус, перебивавший сладость. Жуя на ходу, оба пошли посмотреть на пожирателя огня, показывавшего свое умение на прилегавшей к площади улочке. Жонглер медленно запихнул горящий меч — целых два фута! — в глотку, так что торчала лишь рукоять. Когда он вытащил меч, лезвие еще горело.

— Как он так может? — поразился Уильям.

Лонго задумался, прожевывая фигу.

— Может, он что-нибудь специальное пьет, глотку защитить. Или его жжет, но он привык выносить боль.

Но Уильям не слушал его больше, глядя не на жонглера, а вдаль, на приближавшегося всадника. Явно знатный и богатый, стройный, тонкокостный, с лицом симпатичным, если бы не постоянная презрительная гримаса. Уильям узнал это лицо — да он бы ни за что его не забыл. Это было лицо Карло Гримальди, предавшего Уильяма и его друзей по команде туркам.

Уильям кинулся, встал перед Карло, крича:

— Это ты, сволочь! Я убью тебя, клянусь, убью!

Конь встал на дыбы, едва не сбросив Карло. Но тот усидел, успокоил коня и глянул на парнишку презрительно.

— Мальчик, ты, наверное, умом рехнулся, — выговорил Карло на скверном английском. — Я тебя в жизни не видел. Прочь с дороги!

Плеткой он стеганул Уильяма по лицу, брызнула кровь. Тот выхватил кинжал, не отступив ни на шаг.

— Ты убийца. Ты ударил в спину моего дядю. Ты продал нас туркам!

— Я оскорблений не потерплю, в особенности от грязной английской дешевки вроде тебя! — рявкнул Карло и снова хлестнул плеткой, целясь в лицо.

Уильям же полоснул кинжалом и рассек плетку надвое.

— Да я тебе голову снесу! — заревел Карло, выхватывая меч.

Лонго ступил между ним и Уильямом.

— Я — Джустиниани Лонго, этот юноша под моей защитой. Если ссоришься с ним — ссоришься и со мной.

При упоминании имени Джустиниани Карло побледнел.

— Синьор Джустиниани, я не знал, что мальчик у вас в услужении. Но он нанес мне оскорбление и поднял на меня оружие. Я требую сатисфакции.

— Если хочешь — приди и получи ее от меня.

Карло задумался. Его честь была оскорблена, однако драться с Лонго он явно не желал. Но все же он кивнул неохотно.

— Ладно. Я пришлю людей, обговорить условия.

— Нет, — заупрямился Уильям. — Я сам буду драться за себя!

— Тише, Уильям, — приказал Лонго. — Ты не понимаешь, что делаешь.

Но Уильям не слушал. Карло убил его друзей, и он поклялся отомстить. Уильям повернулся к Гримальди и выговорил на ломаном итальянском:

— Я тебя драться!

— Драться с ним? Да я его в пыль разотру, — ухмыльнулся Карло. — Но мальчишку следует научить хорошим манерам. Встретимся завтра. А сегодня я пришлю к вам своего человека. Всего хорошего, синьор Джустиниани!

* * *
Секундант Карло, его родной брат, толстяк Паоло, явился в палаццо через час. Он договорился с Лонго об условиях биться до смерти на рассвете на пьяцца ди Сарцано.

После Лонго вышел во двор и обнаружил там Уильяма и Тристо, поглощавших макароны. Тристо мощно въедался в политую маслом гору на своей тарелке, Уильям же вытянул одну макаронину и взирал на нее с подозрением.

— На червяка похоже. Как вы это называете?

— La pasta.

— Ла паста, — повторил Уильям, отправил макаронину в рот и прожевал осторожно. — Неплохо, однако.

Потянулся к стакану, понюхал.

— Il vino, — пояснил Тристо.

Уильям глотнул, скривился.

— У вас что, пива совсем нет?

Тристо расхохотался.

— Парень, ты еще научишься его любить, поверь мне!

Уильям отпил еще глоток и снова поморщился.

— Тристо, не спаивай, ему завтра понадобится ясная голова, — посоветовал Лонго, подойдя. — Уильям, мы договорились об условиях: биться до смерти.

Он заглянул в лицо юноши, ожидая увидеть страх, но не увидел.

— Ты когда-нибудь дрался коротким мечом?

— Нет, я больше кинжалом.

— Держи тогда. — Лонго протянул Уильяму короткий меч, трехфутовый тонкий клинок, больше приспособленный для колющих выпадов, чем для рубки.

Тот взял, рассек воздух перед собой.

— Такой длинный… А почему его зовут «короткий меч»?

— Меч зовут по длине рукояти, — объяснил Лонго.

— Ну, пусть. Лишь бы острый был, — ответил Уильям и сделал выпад.

Пригнулся, полоснул мечом по коленям воображаемого противника — пытался размахивать им, будто огромным кинжалом. Уильям и понятия не имел, как дерутся длинным клинком.

— Я знаю, как дерется Карло, — заметил Тристо угрюмо. — Он страшный боец. Я видел, как он распотрошил младшего из братьев Спинола несколько лет назад.

— Да уж, бретер он знаменитый, — согласился Лонго, думая, что Уильям еще и легче Карло фунтов на шестьдесят. — Уильям, если хочешь, посажу тебя ночью на корабль. Через пару месяцев прибудешь на Хиос. Ничего стыдного в этом нет. Карло — дворянин, ему негоже принимать вызов простолюдина.

Уильям потрогал свежий рубец на щеке, оставленный плеткой Гримальди.

— Я не боюсь его. Я буду драться.

— Так тому и быть, — заключил Лонго. — Тогда выспись хорошо. Увидимся утром.

* * *
Рассвет застал Лонго и Уильяма уже на пьяцца ди Сарцано стоящими посреди мощеной площади. Они завернулись в плащи, дыхание вырывалось облачками пара. Лошади их были привязаны у старой крепостной стены, защищавшей от холодного ветра. За площадью высилась церковь Сан-Сальваторе с четырьмя величественными колоннами фасада, многочисленными фресками и старым окном из разноцветного стекла, похожим очертаниями на огромную шляпу.

Братья Гримальди тоже прибыли верхом и привязали лошадей у крепостной стены. Затем подошли к центру площади. От близкого моря воздух был насыщен влагой, утреннее солнце еще не выбралось из облаков. Было тихо, город еще не проснулся. Все переговаривались вполголоса, словно боялись спугнуть тишину.

— Выбирайте меч, — предложил Лонго, протягивая Паоло два меча.

Тот изучил их, оценил, нашел равными и протянул один Карло, меч принявшему и взмахнувшему им пару раз — проверить баланс. Карло кивнул: годится. Тогда Лонго протянул второй меч Уильяму.

— Оба знаете правила: биться до смерти, пощады не просить и не давать, — напомнил он дуэлянтам.

Те кивнули.

— Тогда приступайте.

Лонго повернулся к Уильяму и добавил:

— Будь осторожен, и да хранит тебя Бог.

Лонго и Паоло отошли к краям площади, а Карло с Уильямом остались футах в десяти друг от друга. Уильям выглядел до смешного тонким и хлипким по сравнению с высоким крепким Карло.

— Боюсь, оно кончится, не начавшись, — заметил Паоло и тут же добавил миролюбиво, осознав, что его слова прозвучали оскорбительно: — Оно не затянется надолго. И хорошо — мальчишка мучиться не будет.

Лонго не ответил.

— Сейчас, щенок, ты получишь урок, — холодно произнес Карло по-итальянски.

— Провались ты в ад, сын турецкой шлюхи, — огрызнулся Уильям по-английски.

— Ну что же. — Карло поклонился, встал в стойку: боком, правая нога вперед, носок смотрел на Уильяма, туда же нацелилось острие меча в правой руке.

Уильям же пригнулся, покачиваясь на полусогнутых ногах и глядя на Карло; меч в его отставленной руке был направлен острием в сторону. Дуэлянты замерли, оценивая друг друга.

Паоло хихикнул.

— Мальчишка похож на омара, правда?

Лонго вновь промолчал, и Паоло поспешно добавил:

— Я не хотел никого обидеть, конечно. Омары — чудесные существа. Я их очень люблю.

Карло вдруг снялся с места, в три коротких шага оказался подле Уильяма, сделал выпад, целясь в грудь. Тот ожидал атаки и уклонился задолго до того, как вражеский клинок приблизился к груди. Уильям развернулся, полоснул по пяткам Карло — промахнулся; отскочил на безопасное расстояние. Затем Карло атаковал снова и снова, норовя сблизиться, и Уильям неизменно увертывался. Стили дуэлянтов отличались разительно: Карло всегда наступал по прямой, двигался лишь вперед и назад, а Уильям постоянно перемещался в сторону, крутился, уклонялся. Он был проворнее, но не мог достать Карло из-за длинных рук противника и его искусных выпадов.

Тем временем Паоло понял: дуэль идет вовсе не так гладко, как ожидалось.

— Скользкий этот мальчишка, — заметил он. — Не иначе, выучился увиливать, воруя кошельки.

Новая атака Карло — и на сей раз Уильям едва успел уклониться, меч вспорол ему рубаху. Ободренный, Карло удвоил усилия, стараясь приблизиться. Теперь Уильям не кружил, он пятился, едва успевая уклоняться. На рубахе появилось несколько свежих дыр, и по боку струйкой сбегала кровь. Но Уильям проворства не потерял, все отступал, а Карло давил и давил, и острие его меча проходило в дюймах от извивавшегося Уильямова тела.

Еще выпад — и Уильям опоздал уклониться. Он двинулся прямо под удар, и меч пронзил ему левый бок прямо под ребрами. Уильям пошатнулся, но, прежде чем Карло успел выдернуть меч и ударить еще раз, выпрямился и атаковал сам. Его меч прошел сквозь горло врага и вышел из затылка. Карло рухнул как подкошенный, и лужа крови расплылась вокруг мертвого тела. Уильям отшатнулся, а меч врага еще торчал из его бока.

— Уильям!

Лонго бросился к юноше. К его удивлению, рана вовсе не походила на смертельную. Она кровоточила лишь немного, и меч, казалось, прошел чисто, не задев ни легких, ни внутренностей.

— Повезло тебе, парень! — воскликнул Лонго. — Но этот меч теперь нужно выдернуть. Приготовься терпеть.

— Господин, это не везение, — процедил сквозь зубы Уильям и охнул, когда Лонго выдернул меч. — Если бы я не принял удар — не дотянулся бы. У этого свиномордого ублюдка на редкость длинные руки.

Лонго уложил его наземь, вылил в рану бутылку бренди. Отодрал две полосы от новой рубахи Уильяма, первую скатал в комок и приложил к входной ране, велел: «Держи!» Вторую, так же скатанную, приложил к выходной. Взятым с собой длинным куском материи туго примотал оба комка, обвязав Уильяма посреди туловища и прикрыв рану.

— Пока все прилично, но лучше перевезти тебя под крышу, — сказал он сурово. — Холод тебе повредит, а еще горше — люди Гримальди. Смерть на дуэли — достойная смерть, но настроение у них будет скверное. Эй, Паоло! — обратился Лонго к толстяку, стоявшему на коленях у братнего тела. — Полагаю, мы достойно и благородно завершили наш спор? Мести не будет?

Паоло тупо посмотрел на него.

— Тогда пришли сюда своих людей как можно раньше, — предложил Лонго. — Если промедлишь, собаки доберутся до тела раньше, чем вы.

Лонго помог Уильяму взобраться в седло, сам сел позади. Они уехали, так и оставив ошеломленного Паоло стоящим на коленях подле тела. Вернулись на пьяцца Джустиниани, а за спиной колокола Сан-Сальваторе названивали, приветствуя начало нового дня.

* * *
На следующий день по скверному запаху от повязки стало ясно: рана загноилась. К полудню пришла лихорадка, Уильям метался и бредил, звал родных. Вероятно, ему грезилось, что он снова в Англии, в материнском доме. Позвали доктора, пустившего кровь для облегчения лихорадки и удаления вредных соков. Но лихорадка не отступала, и все попытки врача ее унять остались безуспешными. Два дня прошли без видимого облегчения, и доктор заключил: если Уильям и выживет, то останется идиотом, ибо лихорадка выжжет ему мозг.

Лонго не мог смотреть на это мучительное умирание. Он оставил Тристо присматривать за Уильямом, приказал немедля сообщить, если состояние раненого изменится, вернулся на виллу и занялся виноградниками. Как раз в ночь после возвращения случился заморозок, и Лонго с крестьянами прохлопотали всю ночь, расставляя горшки с горящей смолой по винограднику, чтобы уберечь от холода молодую листву. Наутро, когда Лонго обходил виноградники, оценивая ущерб, он, к своему немалому удивлению, заметил скакавшего от виллы Тристо.

Когда тот приблизился, Лонго увидел: здоровяк отчего-то с трудом держится в седле и прижимает правую руку к груди. Святые угодники, да что с ним случилось?

— Господин, у меня новости из города!

Тристо придержал коня и спрыгнул наземь, поморщившись. Правая рука Тристо была на перевязи, из-под повязки на голове проступала кровь.

— Что стряслось?

— Подрались наши с людьми Гримальди. Я под конец прибыл, кинулся разнимать. Руку мне наш сломал, идиот проклятый, размахивал палицей где ни попадя. А еще и по голове досталось за доброе дело — резанули здорово. Но прочим куда хуже пришлось. Гучио и Пьеро мертвы, остальные отлеживаются. Одного из людей Гримальди убили, другим досталось по первое число.

Лонго новость не удивила — дуэли начинали куда больше распрей, чем заканчивали. Гримальди были могущественной семьей, и Лонго вовсе не улыбалось рассориться с ними. А еще меньше хотелось опасаться за свою спину всякий раз, когда выедешь в город, и посылать слуг на рынок с вооруженным эскортом. Придется действовать быстро. Кровь пролилась, люди с обеих сторон потеряли друзей. Если теперь с одной либо другой стороны погибнет знатный, дело закончится кровной враждой.

— Кто начал? — спросил Лонго.

— Наши люди работали у причала и, думаю, заглянули в таверну. Возвращаясь, встретили шестерых Гримальди на улице. Те, должно быть, ждали наших. Посыпались оскорбления, Гримальди за мечи. Так и вышло. Наши говорят, Гримальди хотят отомстить за Карло. Думают, что мальчишка — специально подосланный наемный убийца.

— А как Уильям?

— По-прежнему. Только бредить перестал прошлой ночью. Лоретта, повитуха наша, говорит: добрый знак, лихорадка сойдет.

— А доктор что говорит?

— По нему, это начало агонии. Никчемный урод! Он уже нашего Уильяма трупом считает.

— Тогда остается надеяться на правоту повитухи. Ты сиди на вилле, пока не вылечишься. Пусть Мария за тобой присмотрит. А я поеду в Геную — пригляжу за Уильямом да разберусь с распрей.

* * *
Вскоре после приезда Лонго лихорадка ушла. Уильям очнулся и оказался в здравом уме и твердой памяти. Пасты съел за десятерых. Лонго с удовольствием понаблюдал за его трапезой, а после отправился в палаццо Гримальди, мириться.

Несмотря на вспыхнувшую вражду, Лонго приняли любезно и немедленно провели к Никколо Гримальди, отцу Карло и главе рода. Гримальди-старший был совсем невелик ростом. Разменяв уже шестой десяток, он по-прежнему оставался строен; загорелое лицо было почти без морщин, хотя черные когда-то волосы успела причудливо испещрить седина — смесь черного и серого, будто свежий пепел. Синьор Никколо сидел на балконе над двором и попивал густой черный напиток. В нем Лонго узнал кофе, восточный деликатес. Гримальди предложил Лонго сесть. После обмена приветствиями Никколо перешел прямо к делу.

— Вы пришли искать мира между нашими семьями. Я старый человек. Я ценю мир. Но после такой крови трудно его сохранить.

— Тем меньше смысла проливать новую кровь, — ответил Лонго. — Синьор Гримальди, я воин. Я видел больше битв, чем многие люди — зим. Я не боюсь кровопролития, но не хочу ссориться ни с вашей семьей, ни с вами. Ваш сын погиб на благородной дуэли, в честном бою. Давайте же покончим с враждой!

Гримальди кивнул, отпил неторопливо кофе.

— Разумеется, вы правы. Но все же, синьор Джустиниани, я потерял сына. Его не заменишь. Ничто не возместит мне потери — но, возможно, если я найду нового сына, я сумею простить. Соединив наши семьи, мы сможем прекратить кровопролитие. Насколько я помню, вы не женаты?

Лонго кивнул.

— Что ж, в таком случае могу ли я представить вам мою дочь Джулию?

— Для меня большая радость и честь увидеть ее, — ответил Лонго.

Джулию, робкую девочку лет двенадцати, немедленно привели и представили гостю. Несомненно, она готовилась к этой встрече с момента, когда Лонго показался на пороге палаццо. Джулия была одета в самое лучшее: пышное платье белого шелка, вышитое переплетающимися алыми розами. Волосы ее были перевиты лентами и скручены в причудливый узел на затылке. Тоненькая, еще плоскогрудая, но с изящными чертами и всеми приметами того, что в недалеком будущем станет прекрасной женщиной. Она сделала реверанс, очаровательно покраснела, когда Лонго похвалил ее чудесное платье, и с отцовского позволения убежала.

— Не сомневаюсь, она плодовитостью не уступит матери, — заметил синьор Гримальди. — И ведь красавица, правда?

— Да, синьор.

— Значит, вы не против взять ее в жены?

Лонго задумался. Управитель Никколо частенько напоминал: никакое владение Лонго не будет в безопасности, пока у того не появится наследник. Джулия молода, плодородна и, бесспорно, красива. Женское присутствие в доме не повредит, не говоря уже о постели. Что еще важнее, брак превратит нарождающуюся вражду в союз с могущественным родом. Чувства тут не имели значения. Лонго был попросту обязан жениться на Джулии Гримальди.

— Синьор Гримальди, ваше предложение для меня — великая честь, — ответил наконец Лонго. — Я с огромной радостью стану супругом вашей дочери.

— Замечательно! — воскликнул синьор Гримальди, поднимаясь. — Позволь мне обнять тебя как нового сына! Но я не турок, чтобы отдавать дочь настолько юной.Полагаю, ты не будешь против немного повременить со свадьбой, пока Джулия не повзрослеет?

— Я всецело разделяю ваши мысли, синьор Гримальди, и с радостью подожду.

— Значит, решено, — заключил старик, возвращаясь к своему кофе. — Когда придет время, мы обговорим детали. Синьор Джустиниани, спасибо, что наведались к нам.

— Синьор Гримальди, благодарю вас за гостеприимство, — ответил Лонго, поклонился и вышел.

Пока слуга провожал его через палаццо, Лонго думал: «Вот и заставила судьба жениться. Что ж, Никколо запляшет от радости».

ГЛАВА 5

Март — июнь 1449 г.

Константинополь

София, облаченная в приталенный темно-красный кафтан с пышными рукавами, вошла вместе с Константином, Еленой и прочими членами императорской семьи в большой зал Влахернского дворца. Константин прибыл в город лишь накануне, и в честь его воцарения устроили пир. София прошла между длинными столами, уставленными блюдами с горами жареного мяса и засахаренных фруктов, множеством свежих, еще парящих хлебов. Шитые золотом, украшенные самоцветами одежды знати хотя бы отчасти расцвечивали унылую скудость убранства. Императорская семья десятилетиями отчаянно нуждалась; золотые блюда, чаши и подсвечники, некогда украшавшие пиршественные императорские столы, давно уже были переплавлены в монеты. Теперь на столах остались простые оловянные блюда и деревянные чаши, и, хотя стол самого императора освещался свечами, прочие довольствовались пламенем настенных факелов.

К удивлению Софии, ее усадили за императорским столом между Лукой Нотаром и скучным болтливым великим логофетом Георгием Метохитом. Женщинам не пристало заговаривать первыми, и потому она вежливо слушала логофета, подавляя зевоту, пока тот переходил с одной излюбленной темы на другую, от подвигов и доблестей своего великого прапрадеда Феодора Метохита к опасностям унии с католической церковью. Одновременно логофет не уставал жевать, расправляясь с очередным блюдом задолго до того, как подносили перемену, и вскоре на логофете образовался изрядный слой полупережеванной пищи, выпадавшей из постоянно открытого рта и прилипавшей к подбородку и одежде. Но Георгий не замечал этого и все болтал и болтал.

— Известно ли вам, что мой прапрадед был замечательный мудрец? — осведомился Георгий скучнейшим равнодушным голосом и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: — О да, да, замечательный ученый. Его знания трудов Аристотеля и астрономии были несравненны, а ведь астрономия, конечно же, превосходит математику. Вне всякого сомнения, превосходит, ибо астрономия подразумевает действенность математики. Вы с этим согласны? Даже если мы не будем понимать золотого сечения, дуг и окружностей, солнце по-прежнему будет обращаться вокруг Земли. Конечно же, наши друзья-латиняне считают иначе. Для них Солнце обращается исключительно вокруг Папы Римского, который и ухом не ведет на советы епископов и мудрецов. Вы знаете, на евхаристии у них хлеб не квасной! Совсем как у евреев!

Со вторым соседом, Лукой Нотаром, Софии уже несколько раз приходилось встречаться. Она считала его высокомерным, весьма привлекательным и прекрасно об этом знающим. Он разговаривал с императорским советником Сфрандзи и за весь пир ни разу на нее не взглянул. Насколько могла слышать София, они говорили об унии с католической церковью. Но к концу трапезы, когда общение с Георгием Сфрандзи зашло в тупик, Нотар повернулся к Софии.

— Проклятый идиот, — пробормотал Лука. — Он всех нас хочет сделать нищими на паперти у латинян.

Он посмотрел на Софию пристально, будто впервые увидел.

— Насколько я знаю, вы неплохо разбираетесь в политике. Скажите же, что вы думаете про все эти разговоры об унии?

— Думаю, я вряд ли смогу сказать хоть что-то, не известное вам, — ответила София, опустив взгляд.

Конечно, можно сколько угодно изучать политику и философию за плотно запертыми дверями женской половины, но в обществе о них лучше помолчать.

— Сфрандзи говорил, вы вовсе не так стеснительны в частных беседах, — заметил Нотар, сощурившись. — Давайте же, ваше высочество, не стесняйтесь.

— Как пожелаете. — София посмотрела Нотару в глаза. — Если помощь доступна, ею следует воспользоваться. Я также считаю, что отказаться от нее побуждает не благочестие, но гордыня.

— Вот, послушайте ее — отлично сказано! — вскричал Сфрандзи, но Лука на него внимания не обратил.

— Ваше высочество, может быть, вы и правы, — ответил Нотар довольно громко. — Возможно, именно гордыня движет мною. Но я не стыжусь ее — именно она не дает мне подчиниться Папе. Я слишком горд, чтобы спокойно смотреть, как смещают нашего патриарха, как воины-латиняне идут по нашим стенам вместо их исконных защитников. Да, ваше высочество, я горд и желаю всем жителям этого города быть настолько же гордыми.

— Чего будет стоить ваша гордость, если город падет, если наши дома и церкви будут разграблены, а женщины — изнасилованы? — ответила София несколько громче, чем хотела.

Люди за столом умолкли, повернулись, прислушиваясь, но Софию это не остановило.

— Я не вижу ни гордости, ни чести, если целый город обрекается на гибель из-за чувств одного человека.

— Женщина! — фыркнул Нотар. — И что же вы знаете о гордости и чести?

— Сдается, что сами-то вы ничего и не знаете, помимо них.

— О чем это вы?

— Признаю вашу правоту. Я в самом деле не ведаю гордыни, о которой вы говорите.

— Хватит, София! — крикнул Константин, сидевший по центру стола. — Мы собрались здесь не ссориться, но праздновать во славу нашей сильной и богатой империи.

Он опорожнил свой кубок, за ним и гости. Пошла длинная череда здравиц: за Константина, за империю, за продолжительный мир и дружбу с турками, за Константинополь. Когда выпили за все, Константин поднялся и вышел из-за стола, тем самым подавая знак к окончанию пира. София вышла, даже не глянув на Луку Нотара. Она поспешила прочь из большого зала, но, к удивлению, наткнулась в коридоре на поджидавшего ее Константина.

— Племянница, поди сюда, — пригласил он. — Что думаешь о нашем мегадуке? Замечательный мужчина, правда?

— Да, ваше величество, — ответила София, хотя и считала Луку напыщенным самодовольным болваном, но разве императору можно перечить? — Без сомнения, замечательный мужчина.

— Вот и хорошо, — заключил Константин, улыбаясь. — Прошу, поверь мне: я вовсе не хочу тебя обидеть. Я очень рад, что тебе нравится общество Луки, ведь он согласился жениться на тебе. До конца этого года он станет твоим мужем.

Тошный комок подкатил к горлу. София замерла, опустив взор, вздохнула, стараясь овладеть собой, справиться с горечью и обидой.

— Да, мой повелитель, — выговорила она в конце концов, глухо и равнодушно. — Я вне себя от радости.

Поклонилась и заспешила прочь прежде, чем Константин заметил слезы на ее глазах.

* * *
— Защищайся! — выкрикнула София и ударила мечом, целясь в голову Иоанна Далмата, командира императорской охраны, а заодно и учителя фехтования.

Далмат отступал, София наседала, тесня. Далмат был гораздо крупнее царевны, но та компенсировала разницу проворством и молниеносной реакцией. Она ударила вверх, уклонилась от ответного выпада, ткнула вниз — удар пришелся на костяшки пальцев руки, держащей меч. Сильный удар, жестокий — несмотря на кожу перчатки и тупленное лезвие тренировочного меча, Далмат охнул, выругался и выронил меч.

— Неплохо, — заметил он, потирая руку.

София долго убеждала его обучить ее азам фехтования и оказалась способной ученицей. Практиковались в ее покоях — единственном месте во дворце, где такое подражание заморским веяниям могло сойти незамеченным.

— Но осторожнее, не увлекайся, — предостерег Далмат.

София кивнула. После часа упражнений она дышала тяжело, но прекращать занятие пока не собиралась.

— Продолжим?

— Хорошо, еще разок, — согласился Далмат. — Только предупреждаю: на этот раз тебя не пощажу.

И тут же напал, целясь в талию. София отбила удар, крутанулась вбок. Иоанн насел, рубанул — она снова отбила, рука заныла. Но боль лишь разозлила царевну. Она нырнула под удар, атаковала с яростью, удивившей ее саму. Загнала Далмата, прижала к стене, меч сомкнулся с мечом, но Иоанн толкнул, и София покатилась по полу.

— Не ушиблась?

Царевна вскочила, помотала головой. Конечно, синяк на бедре останется, но это не повод сдаваться. Она повторила атаку, прижала командира гвардейцев к стене, они снова встали клинок в клинок. Однако теперь, когда Далмат захотел повторить прием, София была готова. Она подалась назад, он качнулся, теряя равновесие, София же присела, пнула его сбоку в ногу, и мужчина полетел на пол. Она выпрямилась и ударила плашмя по кисти его руки, державшей меч. Потрясенный Далмат выпустил оружие.

— Боже мой, девочка, да что с тобой? В последние дни ты дерешься, будто забить меня хочешь! Что на тебя нашло?

Смутившись, она опустила меч. Злилась, конечно, и убить хотела — но не Далмата.

— Простите, филос[101]. Вы ранены?

Тот махнул рукой — пустяки.

— Я в последнее время не в себе, — призналась София. — Понятия не имею отчего.

— Девочка, ты со мной не хитри, — сказал Далмат, поднимаясь. — Я тебя знаю как облупленную. Разговоры про замужество беспокоят, так?

София отвернулась, смущенная, — Далмат так легко ее разгадал. Вздохнула, взглянула ему в лицо.

— Замужество для меня хуже смерти. Не для того я росла, чтобы запереться в доме — править слугами и нянчить детей. Я этого не вынесу.

— Душа у тебя крепче стали. Ты выдержишь что угодно. Кроме того, надо же тебе выходить замуж! И супруг может оказаться куда хуже Нотара. В конце концов, он грек, а не какой-нибудь иностранный владыка.

— Ты не понимаешь, — возразила София. — Как только я выйду за него, все кончится. Больше никаких уроков фехтования, никаких занятий со Сфрандзи, никакой политики.

— Брак не так уж плох, вот увидишь, — утешил ее Далмат. — Да к тому же ты еще и не замужем. Между прочим, сегодня ночью соберется совет. Константин будет решать, какое послание отправить Папе Римскому насчет унии.

— Сегодня вечером? Спасибо, филос! — София поцеловала Иоанна в щеку.

Он был прав: есть вещи и поважнее замужества. София поклялась защищать Константинополь и — в браке или нет — клятву сдержит.

* * *
Ночью София кралась босиком по тесному темному коридору с прикрытой лампой в руках. Та бросала лишь тоненький лучик света, освещавший пол под ногами. Влахернский дворец был пронизан тайными коридорами и секретными комнатами. Немногие знали об их существовании, и лишь горстка посвященных могла отыскать нужный путь среди множества одинаковых проходов. София была из их числа. В детстве она часто играла в тайном лабиринте, а повзрослев, использовала его для сбора сведений.

София добралась до конца коридора, поднялась по винтовой лестнице, уверенно ступая в темноте. Наверху проникла в маленький альков, полностью прикрывая фонарь. В кромешной темноте различался иголочно тоненький лучик, пробивавшийся сквозь стену. София глянула в дырочку и увидела зал совета. За круглым столом разместились шестеро: слева — Константин, напротив его — Сфрандзи и Далмат. Императрица-мать Елена сидела спиной к Софии; напротив ее, с дальнего края стола — патриарх Мамма и Лука Нотар, нареченный. София прислушалась: Константин говорил, и благодаря хитрости архитекторов звук слышался так отчетливо, будто император стоял рядом.

— Турки угрожают нам. Мурад говорит о мире, но, боюсь, это только слова. Уже скоро турки нападут. Сфрандзи видел их армию: самое малое, шестьдесят тысяч. Для победы над такой силой нам нужны союзники. Я отправлю посольства в Геную и Венецию, попрошу о помощи. Но это создаст больше проблем, чем разрешит, ибо нельзя нашим послам быть в Италии, не засвидетельствовав почтение Папе Римскому.

Он замолк, осмотрел собравшихся.

— Понятно, что важнее всего для нас сейчас то, что мы хотим — и можем — Папе предложить.

Конечно, важнее всего, ведь ответ Папы и определит политику Константина, решит, объединятся ли католическая и православная церкви, расколовшиеся четыре века назад. Католики настаивали на главенстве Папы и на доктрине филиокве — догмате об исхождении Святого Духа не только от Отца, но и от Сына. Греки же настаивали, что все епископы равны, а Святой Дух исходит лишь от Бога-Отца. Доктринальные разногласия казались незначительными, но их усилили десятилетия взаимного недоверия и открытой вражды, увенчавшиеся в 1204 году взятием и разграблением Константинополя латинянами. Императоры Иоанн и Константин поддерживали унию по политическим мотивам, отчаянно желая помощи Запада против турок. Но духовенство, знать и большая часть народа унии не хотели. София не питала симпатий к западной церкви, но как иначе убедить латинян прийти на помощь Константинополю?

Первым ответил Мамма, и ответил предсказуемо. Поддержав неудачную попытку Дмитрия захватить трон, патриарх загнал себя в угол, лишился императорского доверия. Католики оказались его единственными союзниками. Мамме осталось лишь поддержать унию.

— Я получил письмо от кардинала Виссариона, из Рима. Он пишет, что новый Папа готов немедля собрать войска на защиту Константинополя. Он ожидает лишь унии.

— До меня доходили слухи об этом, — подтвердил Сфрандзи. — Но войско Хуньяди разгромлено, и я сомневаюсь, что без него Папа способен на многое. Если Венеция и Генуя согласятся послать войска, то что добавит к ним Папа? Он может созвать Крестовый поход, но едва ли французы откликнутся. У них в Авиньоне еще недавно сидел свой Папа, проклинавший Папу, сидевшего в Риме. К тому же уния вызовет большое возмущение у нас. — Сфрандзи глянул на мегадуку. — И принесет больше вреда, чем пользы.

— Да, да! — подтвердил тот, для пущего эффекта ударяя кулаком по столу. — Если примем унию, то погибнем! Турки возьмут город или латиняне — разницы нет. Мы не должны униженно молить о помощи. Мы сможем защититься, как делали это уже тысячу лет.

София поморщилась — вот из-за такой нелепой гордыни все может погибнуть. Однако собравшиеся, по-видимому, были склонны поддержать Нотара. Далмат сурово кивнул, да и сам Константин — тоже. Даже Мамма заколебался. Не согласилась только императрица-мать. София не видела ее лица, но по движению плеч поняла: Елена в гневе. Слава богу, есть среди этих горделивых глупцов мудрая женщина, способная обуздать мужское тщеславие.

Константин заметил гнев матери.

— Мама, что вы нам посоветуете?

— В моей молодости империя была сильной, — произнесла Елена властно и уверенно. — Тогда мы могли выстоять, но не сейчас.

Нотар попытался заговорить, однако Елена не позволила.

— Лука, не перечь мне! Я видела своими глазами, как Мурад осаждал город. Не отступи он, чтобы справиться с восстанием в турецких землях, Константинополь пал бы. Мы теперь слабее, турки — сильнее. Без помощи латинян город обречен. Я соглашусь на тысячу уний ради спасения Константинополя.

— Спасения от кого? — спросил мегадука. — У нас уже долгие годы мир с турками. Мурад не хочет войны, а сын его слаб. Когда Мурад отрекся, Мехмед просидел на троне лишь несколько месяцев.

Елена не сдавалась.

— Если Мехмед, как ты утверждаешь, слаб, то тем более стоит искать союза с латинянами, и чем раньше, тем лучше. Если они придут на помощь, то с восшествием на престол Мехмеда мы сможем ударить, пока он еще молод и неопытен. Мы можем раз и навсегда избавиться от турецкой угрозы. Неужели уния этого не стоит?

— Но ведь не можем мы просто согласиться на все условия латинян! — вскричал Нотар. — Я никогда не склонюсь перед Папой. И знаю, что мало кто решит склониться и признать его главенство.

— Конечно, — согласился Константин, не желавший ссоры с Нотаром. Император нуждался в его поддержке. — Уния важна, но нельзя компрометировать себя в глазах народа. Что ты предложишь?

— Если уния, то на наших условиях. Созовем епископов Синаксиса, пусть напишут Папе письмо. Они выразят чаяния православного духовенства, и так мы сможем представить план унии, которую поддержит народ Константинополя.

— Синаксис? — Мамма поперхнулся. Епископы, входившие в Синаксис, люто ненавидели унию и отказывались признать его патриархом. — Но у них нет никакой власти!

— Люди им верят, — возразил Нотар.

— Господь им не верит! — буркнул Мамма.

— Так это Бог тебе доверил короновать моего брата Дмитрия? — спросил Константин.

Патриарх побледнел, и за столом воцарилось напряженное молчание. Наконец Мамма оттолкнул кресло и встал.

— Я присягнул вам на верность. Но если не верите мне — я отрекусь и уйду.

— Не уходи. Скажи лучше, что нам, по-твоему, делать?

— Хорошо, — ответил Мамма, усаживаясь обратно. — Я согласен с Нотаром: письмо необходимо, но составить его должен я, патриарх. Кто же лучше меня выразит взгляды духовенства?

— Большинство священников отвергают Мамму, — возразил Нотар. — Они не примут унию, происходящую вопреки их желаниям.

— Хорошо, мы пошлем два письма, — предложил Константин. — Патриарх напишет одно, Синаксис — другое. Увидев столь единогласную поддержку унии, Папа обязательно пойдет на уступки.

— Ваше величество! — возопил Мамма. — У Синаксиса нет никаких прав, это просто незаконное сборище! Если они пошлют письмо Папе, я не желаю иметь к этому никакого отношения. Я скорей отрекусь, чем стану на одну доску с этими еретиками.

— Патриарх, твои слова поспешны и необдуманны, — заметил император.

— Нет, мое слово твердо, — упорствовал Мамма. — Если Синаксис пошлет письмо, ищите другого патриарха.

Константин нахмурился. Наконец произнес:

— Синаксис отправит письмо. Прошу тебя, патриарх, передумай, напиши Папе Римскому.

Помрачневший Мамма покачал головой, встал из-за стола.

— Я этого не потерплю, — пробормотал он и выбежал из комнаты.

Затопал по лестнице, бурча и взвизгивая: «Сами напросились! Посмотрите еще! Сами!» Голос его эхом метался над лестницей, затихая.

— Я пошлю в Рим Андроника Вриенния Леонтарсиса, — объявил Константин, нарушив повисшее молчание. — Возражения есть?

Возражений не было.

— Прекрасно! Сфрандзи, расскажешь ему про нынешнюю политику венецианцев и генуэзцев по отношению к нам. У меня все.

Константин еще не кончил говорить, а София уже пошла прочь — она услышала все, ее интересовавшее. Константинополь будет добиваться союза с Западом, а это главное. Правда, ее тревожила вспышка патриаршей злости, да и решение просить о письме Синаксис — тоже. Их послание наверняка разгневает Папу. Вряд ли старый простодушный Леонтарсис сумеет справиться с таким сложным делом. Папа наверняка разгневается. Вот бы ей, Софии, оказаться в Риме — она бы смягчила неприятное впечатление от написанного, дала понтифику понять острую необходимость унии… Но не суждено. Через несколько месяцев София обречена стать женой Луки Нотара.

— Да проклянет Господь день, когда мне выпало родиться женщиной, — ругнулась она про себя, и не в первый раз.

* * *
Монах Геннадий сидел за широким столом своей кельи в монастыре Христа Спасителя и держал в руке крошечный флакончик, наполненный золотистой жидкостью. Он посмотрел, как преломляется в ней огонь свечи, затем откупорил и понюхал. Запаха не было почти никакого — лишь легчайший аромат миндаля. Говорили, что уловить его способны лишь немногие. Жидкость прислал Геннадию друг, находившийся при дворе султана оттоманов. Была она сильнейшим ядом. Большая доза убьет человека за мгновения, меньшее же количество растягивает смерть на месяцы и не оставляет следов. Идеальное средство для задуманного Геннадием плана.

В дверь постучали, и Геннадий поставил флакон на стол.

— Входите!

В дверях показался Евгений, за ним — мегадука.

— Лука, добро пожаловать! Ты как раз вовремя. Садись, прошу, — приветствовал он Нотара и указал на кресло рядом с собой.

Монах Евгений вышел и притворил за собой дверь.

— Был во дворце?

— Да, — ответил Лука. — Как мы и опасались, Константин привержен унии. Он посылает в Рим Леонтарсиса, обговорить условия с Папой. Я поступил, как ты и желал: поддержал императора с условием, что Папе напишет Синаксис.

— И вот оно, это письмо. — Геннадий протянул пергамент Нотару.

Тот прочел и посмотрел на Геннадия удивленно.

— Отказ от филиокве… признание главенства собора над папами… квасной хлеб при евхаристии… какая дерзость! — сказал он, возвращая пергамент. — Папа разъярится!

— Конечно, — согласился Геннадий. — И в скором времени пришлет свои требования, с Божьей помощью, еще дерзостнее наших. Даже Константин не сможет вынести подобное оскорбление, и всем разговорам про унию — конец.

— Боюсь, что так просто не выйдет. Константин слушает мать, а она стоит за унию любой ценой.

— Императрица-мать? — Геннадий презрительно усмехнулся. — Не бойся. Ей недолго осталось мешать нам.

Нотар посмотрел на флакончик, затем, удивленно, — снова на Геннадия.

— Но ведь ты же не хочешь…

— Конечно же нет. — Геннадий улыбнулся, пряча флакон в ящик стола. — Она же глубокая старуха. Наверняка ее смерть уже близка.

Но Лука по-прежнему смотрел недоверчиво. Тогда Геннадий переменил тему:

— А как отреагировал патриарх Мамма?

— Как ты и ожидал — отказался участвовать. Даже посмел угрожать: мол, если пошлют письмо от Синаксиса, отречется от патриаршего сана.

— Отлично! — Геннадий потер в удовольствии руки. — Немного подтолкнем — и вообще выдавим его из Константинополя. А я позабочусь, чтобы к нему попала копия нашего письма. Ах, какая будет сцена, когда он прибежит в Рим жаловаться Папе на здешние безобразия, на то, как его обидели и унизили. Да он настроит Папу против унии лучше тысячи писем.

— В самом деле, — пробормотал Лука. — А сейчас, с твоего позволения, я удалюсь. Мне завтра рано вставать, нужно обойти стены.

— Иди, и да охранит тебя Господь, мегадука Нотар.

Геннадий кликнул Евгения, и тот увел мегадуку. Геннадий задумчиво посмотрел ему вслед. Затем открыл ящик стола и вынул флакон. Настало время разобраться с Еленой Драгаш.

* * *
— Входите, — шепнул охранник, приглашая Софию в затененный покой императрицы-матери.

После залитого солнцем зала сумрак в комнате казался кромешной тьмой, и София остановилась, выжидая, пока привыкнут глаза. А когда те присмотрелись, София вздрогнула. Увиденное живо напомнило последние минуты дяди, императора Иоанна Восьмого. На столе у двери тлела благовонная палочка, наполнявшая комнату пряным сладковатым ароматом. Рядом стояли две обетные свечи — лишь их зыбкое пламя освещало покой. Тяжелые портьеры на окнах, огромная кровать с балдахином, тонувшим во мраке у потолка. Елена лежала на кровати, закрыв глаза. Императрица-мать заболела две недели назад. Придворные врачи не понимали, в чем дело. Рекомендовали отдых да кровопускание время от времени, чтобы выпустить вредные соки. Несмотря на их заботы, состояние Елены ухудшалось.

София тихо прошла по ковру, стала на колени у кровати. Она впервые увидела императрицу-мать с начала болезни и поразилась тому, насколько Елена измождена. Кожа ее напоминала пергамент. Елена дрожала, дыша. Она вдруг приподняла веки и, завидев Софию, улыбнулась — улыбка показалась уродливой гримасой на исхудавшем лице. София помогла ей приподняться, опереться на подушки.

— Милая, хотела меня видеть? — прошептала императрица-мать хрипло.

— Да, государыня, но я опасалась беспокоить вас…

— А, эта хворь пройдет. Ничего страшного. В последние Дни я чувствую себя гораздо лучше. Но как ты, милая? Я слышала, ты скверно спишь? Болеешь?

София покачала головой.

— Ну так скажи мне, в чем дело.

София опустила взгляд, не в силах смотреть Елене в глаза — по-прежнему живые и проницательные.

— Дело в замужестве, — ответила она, вздохнув.

— Боишься первой брачной ночи?

София покраснела, покачала головой.

— Тебе не нравится жених, Лука Нотар?

— Больше того… — выговорила София, осмелев, но затем оробела снова.

Елена кивнула в знак одобрения.

— Государыня, это сам брак. — София сумела сказать главное, и теперь слова, так долго удерживавшиеся при себе, полились. — Я почти ни в чем не уступаю Нотару, но рядом с ним буду всего лишь женой. Он не позволит мне из дому выйти, не говоря уже про участие в советах и упражнениях с мечом. Я стану просто игрушкой, пригодной лишь для вынашивания детей. Я не могу подчиниться подобной участи.

— Когда-то я чувствовала то же, что и ты, — кивнула Елена. — После свадьбы я месяцами не покидала своих покоев. Выходила, лишь когда позовут. Но брак — еще не конец жизни. Я так и не приучилась любить Мануила, но брак с ним дал мне куда больше власти, чем я могла бы иметь без брака. Нотар — влиятельный человек, и если ты научишься управлять им, сумеешь влиять и на империю.

— Но вы вышли замуж за императора, а Нотар — всего лишь мегадука. Да и не станет он меня слушать. Он слишком гордый и заносчивый.

— Да, он такой, — подтвердила Елена и замолчала, откинувшись на подушки.

Она так долго лежала в молчании, что София подумала: императрица-мать заснула.

София хотела подняться с колен, но Елена открыла глаза и произнесла:

— Ты не выйдешь замуж за Луку Нотара. Молчи, не перебивай. Я все объясню. Тебе ведь уже известно, что мы посылаем Андроника Леонтарсиса послом в Рим.

— Да, государыня. — София вновь покраснела.

Как же Елена догадалась?

— В молодости я частенько сиживала за той самой стеной, слушая вещи, не предназначенные для моих ушей. Леонтарсис — хороший человек, но не слишком искушенный в политике. А в переговорах с Папой потребуется большой такт, хитрость и умение — возможно, превышающие способности Леонтарсиса. Я убедила Константина направить в Рим еще одного человека, в помощь Леонтарсису. Этим посланником станешь ты, потому что разбираешься в политике, в жилах твоих течет императорская кровь, а самое главное, ты — женщина. Итальянцы неравнодушны к женской красоте. Возможно, тебе удастся убедить их послать помощь, и ты преуспеешь там, где не справятся мужчины.

— Я справлюсь, — пообещала царевна. — Но как же посольство помешает браку?

— Путешествие в Италию займет месяцы, если не годы. А я тем временем постараюсь переубедить Константина. Верность Нотара слишком важна, чтобы подвергать его долгому ожиданию. Мы женим его на другой царевне из императорского дома, а твою помолвку расторгнут. Я же тебе советую подыскать человека, с которым ты могла бы ужиться. В конце концов, ты не можешь вечно уклоняться от замужества. Брак — твоя обязанность как женщины императорского рода.

София встала, поцеловала императрицу в щеку.

— Спасибо, государыня! Спасибо.

В дальнем конце комнаты отворилась дверь, и вошел высокий мужчина в одеждах священника, принесший поднос с вином и хлебом причастия.

— Это мой духовник, Неофит. Тебе пора идти. — Елена махнула рукой, прощаясь. — Возможно, я не задержусь на этом свете, но, по крайней мере, не поджарюсь на том.

София снова поцеловала императрицу-мать в щеку и заспешила прочь, разминувшись со священником. Мимоходом она отметила, что в Неофите было нечто на редкость неприятное, но долго раздумывать об этом София не стала. Мыслями она уже была далеко, в Италии. Ступила в ярко освещенный зал с улыбкой на лице.

Снова на воле! Хвала Господу, свободна!

ГЛАВА 6

Сентябрь 1449 г.

Маниса и Эдирне

Мехмед направил коня из прохладной лесной тени на прокаленную солнцем землю, в пыль дороги, ведшей в Манису, город изгнания. За Мехмедом из лесу выбралась охота: всадники, стая гончих, высунувших языки и тяжело дышавших после долгой беготни по жаре. Добычей стала пара оленей, загнанных в лесах на склоне горы Сипила. Лес кончался у ее подножия, но граница его находилась все же гораздо выше города, разостлавшегося на равнине. Оттуда хорошо был виден лабиринт извилистых улиц и пыльных базаров, чье однообразие нарушали лишь высокий минарет главной мечети да яркая зелень сада и белые стены нового султанского дворца. Караван-сараи на окраинах были заполнены купцами, охраной и их верблюдами, отдыхавшими перед долгой дорогой в Смирну или в Константинополь. Яркое осеннее солнце, сиявшее с безукоризненно чистого голубого неба, накалило улицы и стены, и в поднимавшихся волнах жара город казался зыбким, неверным миражом. Чудесное зрелище, но Мехмед едва глянул и тут же погнал коня в галоп. Зной, висевший над городом, уже мучил султана, и тот хотел поскорее добраться до прохлады дворца.

Никакие дела там Мехмеда не ждали — и неудивительно. Он считался управителем области Сарахан, чьей столицей и была Маниса, но управление заключалось лишь в обеспечении порядка и обложении налогом караван-сараев. А с этим справлялись сноровистые евнухи, которым Мехмед доверил город. Султан же проводил дни в охоте, фехтовании и чтении. Читал больше военное: описания битв, воспоминания и суждения знаменитых полководцев, трактаты о стратегии. В последнее время изучал описание Константинополя, оставленное путешественником из Руси, посетившим византийский двор в тринадцатом столетии.

Добравшись до места, Мехмед умылся, переоделся в халат из чистого, прохладного хлопка и пошел с книгою в сад. Там уложили для него подушки под лимонным деревом, и на них он блаженствовал, вдыхая приятный лимонный аромат и читая. Прислуживали Мехмеду три гедикли[102], прекрасные рабыни, с ранней юности приученные угождать султану. Они потчевали его медовыми финиками и вином, обмахивали опахалами. Внимание же Мехмеда целиком занимала книга. Русич по имени Александр в подробностях описал город, и Мехмед читал внимательно, делал пометки, заполняя поля старого потрепанного манускрипта набросками и рассуждениями. Его внимание особенно привлекала глава о многочисленных подземных проходах, ведших в Константинополь, и молодой султан то и дело отвлекался, придумывая стратагемы и планы штурма. Вот бы найти эти ходы, провести по ним воинов в ночной город, открыть ворота… А может, набить подземелья порохом да и взорвать стены? Увы, пока Константинополь оставался мечтой. В далекую Манису почти не долетали новости от двора в Эдирне, и влиять на имперскую политику Мехмед никак не мог. Он с горечью сознавал, что не мог повелевать даже своей кадин, не то что армией.

Мурад вынудил его покинуть Гульбехар, оставить ее в султанском гареме в Эдирне. Мехмед скучал по Гульбехар и жалел, что не смог присутствовать при рождении сына, Баязида. Ребенок еще слишком мал, вряд ли его отравят из-за отца, но все равно Мехмед предпочел бы держать его поближе. Мурад ясно выразил недовольство и Гульбехар, и Баязидом. Возможно, он воспользуется отсутствием сына и убьет обоих? Но нет смысла об этом тревожиться, ничего исправить нельзя. Остается лишь терпеливо ждать. А пока можно забыться в компании гедикли. Девушка, державшая опахало, казалась в особенности привлекательной: округлое широкое лицо, рыжие волосы. Похоже, русская — отличное дополнение к книге. Мехмед пометил на полях: известить хазнедара, распорядителя султанских ночей, чтобы поставил девушку в расписание.

Подошел черный евнух — тяжеловесный, чисто выбритый абиссинец. Как большинство черных евнухов, он был сандали. Еще в детстве, до половой зрелости, будущим сандали одним движением бритвы отрезали пенис вместе с мошонкой, в уретру вставляли деревянную трубку, а рану заливали кипящим маслом. После их закапывали по подбородок в кучу свежего навоза и держали так неделю, кормя одним молоком. Если те выживали — а это случалось на удивление часто, — их принимали в услужение к султанскому двору. Этот сандали по имени Салим был изрядно взбешен.

Он склонился перед султаном и заговорил высоким писклявым голосом:

— О благодетельный господин, простите меня, ничтожного, за беспокойство, но вас хочет видеть купец, пришедший с караваном. Наверное, очень богатый — подкупил всех стражей и евнухов, каких увидел, чтобы добиться встречи с вами.

Мехмед улыбнулся — несомненно, купец подкупил и Салима.

— Я сказал ему, что ваше величество заняты, но он упорствовал. Заявил, что вы его знаете. Он — Иса из Атталии.

Иса… Мехмед в самом деле знал человека с таким именем, но считал его умершим много лет назад. Когда Мехмед был еще ребенком, третьим в очереди к трону при дворе в Манисе состоял азиатский доктор по имени Иса. Он хорошо разбирался в полезных и ядовитых травах и в обмен на внушительную сумму умертвил двух старших братьев Мехмеда. После Мехмед с матерью решили: Иса чересчур много знает. Мехмед изгнал его со двора, а затем отправил отряд янычар выследить и убить травника. Янычары, вернувшись, доложили о смерти отравителя, и Мехмед тут же приказал их казнить. Он рассчитывал, что тайна Исы и его гибель умрет вместе с ними. И вот через шесть лет явился купец, объявивший себя Исой.

— Проведи его в комнату тайных аудиенций, — приказал Мехмед евнуху. — Уверься, что он безоружен, я хочу встретиться с ним наедине. Да, и пусть Улу присутствует тоже.

Салим поклонился и поспешил исполнять.

Мехмед отпустил гедикли и пошел в апартаменты. Перед тем как ступить в комнату тайных аудиенций, он зашел в соседнюю каморку и заглянул в глазок. Увидел мрачного Улу, стоявшего у трона, а перед ним посреди комнаты — того самого Ису, знакомого Мехмеду с детства. Иса почти не изменился, не постарел, хотя теперь ему было, самое малое, пятьдесят. Желтоватая кожа на добродушном округлом лице все так же гладка, голова выбрита, раскосые глаза по-прежнему живы и энергичны. О, как хорошо Мехмед запомнил эти глаза! Он несколько минут понаблюдал за лицом Исы, но то оставалось бесстрастным и непроницаемым. Азиат держал в руках сверток — наверное, из-за него и пришел.

Наконец Мехмед удовлетворился наблюдением, вошел в комнату и уселся на трон. Иса низко склонился, коснувшись пола головой.

— Встань! — повелел Мехмед, стараясь придать своему юношескому голосу властность и силу. Он хотел, чтобы Иса понял сразу: перед ним не мальчик, каким Мехмед был шесть лет назад, а зрелый мужчина. — Иса, я рад, что ты жив и здоров. Я уже много лет числил тебя среди мертвых.

— Ваше величество, благодарю вас за гостеприимство. Я счастлив видеть, что прошедшие годы оказались благоприятными для вас. А что вы числили меня среди мертвых — неудивительно. Я уверен, что янычары, посланные вами убить меня, говорили про мою смерть весьма убедительно.

— Они доложили, что ты умер. Если бы сейчас они были живы, я приказал бы казнить их за ложь. Ты подкупил их?

— Нет, в этом не было нужды. Я зашел в таверну, ваши янычары остались ждать снаружи. Чтоб скрасить их ожидание, я послал к ним хозяина таверны с напитками. А когда вышел сам, сказал, что питье было отравлено и что они получат противоядие лишь при условии, что все выполнят в точности по-моему. Они должны вернуться и убедить вас, что я убит. Затем я вышлю им лекарство. Конечно, они вовсе не были отравлены, но это не имело значения. Я знал, что как только они доложат о моей смерти, вы их казните.

С этим Исой приходилось держать ухо востро.

— Что же привело тебя во дворец после стольких лет мнимой смерти?

— Меня прислали с подарком для вашего величества — и с предложением. — Иса развернул сверток. Внутри оказалась искусной работы шкатулка красного дерева, видом и размером похожая на небольшую книгу.

Иса шагнул к трону, протянул шкатулку Мехмеду. Тот хотел взять, но замер в нерешительности.

— Твои подарки часто оказываются ядовитыми. Возможно, мне следует отказаться?

— Это всего лишь шкатулка. Отказаться или нет — воля ваша.

— А что за предложение?

— Подарок и предложение связаны между собой. Вы должны принять подарок прежде, чем я ознакомлю вас с предложением.

— Хорошо, — согласился Мехмед, принимая шкатулку, но вдруг передумал ее открывать и вернул Исе. — Ты открой!

Иса осторожно откинул крышку: под ней лежал сверкающий хрустальный флакон с янтарно-желтой жидкостью. Иса протянул открытую шкатулку, и на сей раз Мехмед ее принял. Взял флакон, посмотрел на свет.

— Что это? Яд?

— Чрезвычайно сильный яд, не оставляющий следов. Соприкасаясь с кожей, он проникает внутрь и убивает за несколько часов. Если глотать в малых дозах, он действует медленнее. В зависимости от сил жертвы, смерть наступает через недели, а то и месяцы.

— Кто послал тебя с этим страшным ядом? Зачем? Чего от меня хотят?

— Послал ваш друг из Эдирне. Большего я сказать не вправе. А зачем… Ваше величество, неужели вы не знаете, для чего нужен яд? Мне помнится, вы не колебались, когда решили расчистить себе дорогу к трону.

— Не предлагаешь ли ты мне отравить отца? — Голос Мехмеда зазвенел. — Да я голову тебе снесу за такую дерзость! Улу!

Огромный янычар ступил вперед, вытягивая длинный кривой ятаган. Иса же и глазом не моргнул.

— Если убьете меня, не доживете до заката, — предупредил он спокойно.

Улу замер с занесенным клинком.

— Отставить! — приказал Мехмед. — Это почему я умру до заката?

— Полагаете, я так спокойно вошел в ваш дворец, не приняв мер предосторожности? Шкатулка покрыта тем же ядом, какой во флаконе. Думаю, вы уже ощущаете его действие: внезапную сухость в горле, чрезмерное потоотделение.

Мехмед сглотнул, вытер пот со лба.

— Я тоже держал шкатулку, так что отравлены мы оба. Но есть противоядие. Если принять его, не откладывая надолго, мы оба останемся в живых.

— Как же мне знать, не лжешь ли ты?

— Никак.

— Дай мне противоядие, — приказал Мехмед.

— Оно не со мной, а в моей палатке, в караван-сарае. Лишь я знаю, где оно и как выглядит.

— Ну так поторопись! Улу, не упускай его из виду. Одно неверное движение, Иса, — и, клянусь, Улу тебя прикончит!

— Понимаю. И вы меня поймите: под моим началом в караван-сарае больше сотни людей. Я дам Улу противоядие, но если он — или кто-то еще — попытается меня убить, Улу умрет, и вы этого снадобья не увидите.

— Я понял. Улу не допустит, чтобы кто-либо тебе повредил.

— О ваше величество, спасибо за аудиенцию! Ваши друзья в Эдирне будут разочарованы, узнав, что вы отказались от предложения, но у меня все равно есть приказ оставить подарок вам. Пусть он пойдет на пользу.

Иса поклонился и, сопровождаемый Улу, покинул комнату. Мехмед же остался сидеть на троне, сжимая шкатулку. Кто же такой этот загадочный друг в Эдирне, желающий смерти отца? Неужто он в самом деле считал Мехмеда настолько глупым? Иса действительно отравил его или это просто обман? Мехмед встряхнул головой, пытаясь унять сумятицу в мыслях. Конечно, за Исой нужно отправить соглядатаев — пусть проследят. А шкатулка и яд… хм, они пусть останутся.

Мехмед поднялся с трона и прошел в опочивальню. Открыл вделанный в стену шкафчик, где хранился Коран в золотом переплете. Вынул Коран, потянулся, нажал на потайную защелку, и задняя стенка вскрылась, явив небольшую полость. Там лежали золотые монеты, документы, стояло несколько бутылок вина. К ним добавилась и шкатулка с ядом. Мехмед закрыл тайное хранилище, поставил Коран на место. Попытка отравить отца была бы исключительной глупостью. Но яд тем не менее стоило сохранить. Когда-нибудь он мог пригодиться.


Эдирне

Халиль, скрестив на груди руки, стоял за бисерным занавесом и нервно шевелил пальцами — ждал Ису. Времени великому визирю никогда не хватало; если отсутствовать во дворце больше часа, то такую отлучку наверняка заметят. Он уже больше четверти часа находился в задней комнате лавки Фарзама, торговца коврами, и ждал — времени почти не оставалось. Чтобы занять голову, Халиль принялся выдумывать причудливые кары для запаздывавшего Исы: выжечь железом глаза, выдернуть ногти, окунуть пальцы в кислоту. Он уже и собрался уйти, и приказ был готов отдать о жестокой расправе, но Иса вдруг объявился: вошел в комнату за занавесом, стряхивая с одежды дорожную пыль, что скопилась за долгий путь от Манисы. Иса выглядел усталым и вымотанным, но не испуганным. Отлично — значит, он преуспел в деле. Визирь ступил за занавес.

— Ты опоздал, и за тобой следили! — каркнул Халиль. — Когда въехал в город, за тобой скакали шпионы Мехмеда! Можно не сомневаться, что они караулят снаружи. Если нас увидят вместе, мне не сносить головы.

— Прошу прощения, о великий визирь! Я не заметил слежки, иначе ни за что бы не привел их сюда.

— Еще бы! Но неважно — ты выйдешь первым, сквозь переднюю дверь, а я — через тайный ход. Тогда, если даже шпионы Мехмеда увидят меня, беды не случится. Помолись, чтобы они меня не увидели, Иса, ради твоей семьи.

Иса прищурился, стиснул зубы, и лицо его приобрело выражение угрожающее и неприятное.

— Надеюсь, твое путешествие было успешным. Греческий монах, по-видимому, яд получил. Мои шпионы докладывают из Константинополя, что императрица-мать заболела.

— Да, я лично передал яд.

— И что Мехмед? Как отнесся к моему предложению?

— В общем, как вы и предсказывали: отказался, но яд оставил.

— Хорошо, — отозвался Халиль, поглаживая бороду. — Уже очень скоро он использует яд против отца, я о том позабочусь. Отличная работа, Иса! Вот твоя награда.

Халиль швырнул шелковый мешочек. Иса подхватил, распустил — на ладонь высыпалась дюжина мелких бриллиантов.

— Надеюсь, этого хватит?

— Да. Более чем.

— Можешь идти.

Но Иса не двинулся.

— А что будет с моей семьей? Вы сказали, что отпустите их, если исполню порученное.

— Отпущу, когда исполнишь все порученное. А пока можешь повидаться с ними. Ты знаешь, где их содержат. Стражи предупреждены и ждут. У тебя час, но будь готов к обыску на входе.

Иса молча вышел. Халиль же улыбнулся — повезло же найти его! Когда старший брат Мехмеда, Ахмед, умер от яда, великий визирь взялся расследовать дело. Через несколько лет, раздав множество взяток, Халиль проследил, откуда явился яд, и вышел на Ису, состоявшего при Мехмеде слугой. Тем временем был отравлен и второй брат, Ала ад-Дин. Вскоре после этого Иса исчез. Халиль посчитал его мертвым — до прошлого года, когда в поисках особенно редкого яда посетил караван-сарай в окрестностях Эдирне. Иса уже многие годы жил под именем Амир и был преуспевающим купцом, постоянно разъезжающим с караванами.Поначалу он держался подальше от крупных городов. Но время притупило страх, и Амир-Иса дерзал являться с караваном в Эдирне и даже в Манису, где жил Мехмед. Никто не узнавал прежнего Ису, и дерзость его возросла. Он вернулся к прежнему занятию изготовителя лечебных снадобий и ядов. Три года назад Иса почувствовал себя настолько уверенно, что решился жениться и успел обзавестись двумя детьми. Халиль взял семью Исы под защиту — это означало, что, если Иса ослушается, семья погибнет. Иса был сильным человеком. Он глазом не моргнул, когда Халиль сказал, что знает об убийстве принца Ахмеда. Не дрогнул, когда грозили пытками и смертью, но обнаружил удивительную слабость, когда пообещали убить семью. Как только близкие оказались во власти Халиля, Иса мгновенно согласился исполнять волю визиря.

Да, повезло! Благодаря Исе Мурад скоро умрет, а Мехмед займет трон. Уж Мехмедом-то управлять куда проще, чем старым султаном. А если нет — всегда есть Ситт-хатун. Она гордая женщина и разгневана нынешним высоким положением султанской кадин, Гульбехар. Халиль уже предложил Ситт-хатун высокую честь стать матерью султана, посулил власть. Он поставил единственное условие: возлечь с ним, Халилем. Пусть ее сын, кому предназначено сменить на троне Мехмеда, будет и сыном Халиля. Мехмед умрет от яда, Халиль станет регентом при малолетнем наследнике, отцом империи. А Ситт-хатун получит власть и почести. Она еще не приняла предложение, но — Халиль был уверен — со временем примет.

* * *
Ситт-хатун сидела у бассейна с карпами в саду гарема, слушая в полудреме, как служанка Чичек читает вслух стихи из книги. Утренний воздух в саду был теплым и расслабляющим, напитанным ароматами тысяч цветов. Ситт-хатун опустила пальцы в воду, повела и ощутила, как любопытный карп тихонько ущипнул кожу. Жена султана закрыла глаза, вздохнула. Без Мехмеда, усланного в Манису, жизнь выглядела спокойной и мирной. Даже злоба Гульбехар не слишком омрачала Ситт-хатун. Да и в последнее время Гульбехар показывалась редко, после рождения сына Баязида она почти не выходила из покоев.

Как раз в такие безмятежные часы Ситт-хатун без малого верила: гарем и в самом деле Дар ас-Саади, Место Счастья — то, чем он видится людям, далеким от двора. Увы, юная жена султана уже успела хорошо изучить гарем. Тот, хотя и утопал в роскоши, кишел интригами и предательством. Гарем — особый мир, отделенный от прочих частей дворца. В гареме свой сад, мечеть, кухни и прачечные. И население у него особое — кроме султанских жен и их потомства, турок там нет. По закону Пророка, мусульман нельзя обращать в рабство. Женщин гарема присылали иностранные владыки, желавшие подружиться с султаном. Женщин также захватывали на войне или забирали как дань у покоренных. В гареме содержались гречанки, боснячки, валашки, болгарки, русские, польки, итальянки и даже француженки. Евнухи были столь же разномастными. Большинство — военнопленные или жертвы девширме, налога кровью, то есть дани детьми, взимавшейся со всех иноверцев империи.

Дружба между людьми столь разных обычаев и происхождения возникала редко и сохранялась недолго. Тем более что объединяло их всех желание вскарабкаться по лестнице силы и власти в гареме: от простой рабыни — джарие — до наложницы и, возможно, жены или кадин. Все шпионили друг за дружкой, торопясь предать в обмен на пусть крошечную, но выгоду. Единственной ее союзницей в гнезде гадюк была кузина и наперсница Чичек. После смерти родителей Чичек выросла рядом с Ситт-хатун. Они стали неразлучными подругами, и, когда Ситт-хатун вышла замуж, Чичек захотела последовать за ней в гарем, хоть это и означало потерю свободы. Теперь Чичек всегда была рядом.

— Госпожа! — Чичек прекратила читать и тронула плечо подруги. — Госпожа! — прошептала она снова. — Юлан в саду!

Ситт-хатун открыла глаза, выпрямилась. «Юлан» переводилось как «змея». Так они с Чичек прозвали Гульбехар из-за ее ядовитого языка и манеры ходить, покачивая бедрами, изгибаясь, — вылитая кобра, изогнувшаяся и приподнявшая голову. Вон она, возле дверей на дальнем краю сада, подбородок гордо вскинут, ступает царственно. За ней целый десяток одалисок, все в красных шелковых халатах, вышитых золотыми спиральными узорами. Да, такой роскоши Ситт-хатун не могла себе позволить. Но все они блекли по сравнению с Гульбехар, вырядившейся на манер царевны из «Тысячи и одной ночи»: узкий шелковый сарафан сочнейшего алого цвета, расшитый златом и жемчугами. На обнаженных руках — десятки самоцветных браслетов, длинные светлые волосы уложены вокруг диадемы из чистого золота, усаженной бриллиантами. Богатства змее хватает — Мехмед осыпал ее подарками. Но никогда еще не одевалась она с такой вызывающей роскошью. Она похожа больше на жену султана, чем на кадин принца, пусть и наследного.

— Здравствуй, сестра! — приветствовала Гульбехар.

Сильный албанский акцент ее речи злил Ситт-хатун.

— День такой чудесный! Мне подумалось: отчего бы не присоединиться к сестре?

Гульбехар повела рукой, и служанки уложили подушки рядом с Ситт-хатун. Гульбехар уселась, и пара служанок немедленно принялась обмахивать ее опахалами.

— Рада тебя встретить, — солгала Ситт-хатун. — Я так редко видела тебя с тех пор, как муж уехал. Надеюсь, с твоим здоровьем все в порядке?

— В порядке, — ответила Гульбехар и загадочно улыбнулась.

Ситт-хатун озадачилась: что означает эта улыбка?

— Я не показывалась, потому что малыш Баязид требует очень много внимания.

А-ах, это словно пощечина. Змея так гордится своим Баязидом, подарком судьбы и средством помучить Ситт-хатун. Из-за него Юлан теперь наслаждается титулом бас хасеки — матери наследника — и всеми привилегиями, положенными по титулу. Из-за него Ситт-хатун осталась женой султана лишь на словах.

— Несомненно, хлопот с твоим сыном хоть отбавляй, — согласилась Ситт-хатун. — Доктора все еще боятся, что он вырастет слабоумным?

Гульбехар покраснела. Новорожденного Баязида уронили, и, хотя последствий пока не было, по дворцу пополз упорный слух: с головой у малыша не все в порядке. Глупость, конечно, но чем еще ее уязвить?

— Нет, не боятся, — ответила Гульбехар. — Он с каждым днем все больше похож на отца.

Будто услышав эти речи, из ее покоев залился плачем сам Баязид — эхо покатилось по саду.

— Ах, такой сильный голос, совсем отцовский. Кажется, о малыше пора позаботиться.

Ситт-хатун кивнула, надеясь, что Гульбехар уйдет.

— Конечно, он зовет мать.

— Так и есть. — Та осмотрелась, будто отыскивая что-то. — Увы, мои служанки заняты. Но неважно. Эй, ты, — она указала на Чичек, — поди принеси дитя!

Ситт-хатун омертвела. Приказывать чужим слугам — значит, присвоить их. Неужели Гульбехар осмелится завладеть любимой служанкой жены султанского наследника? Мурад никогда этого не позволит!

Чичек не двинулась с места.

— Ты не слышала? Принеси немедленно моего сына!

Чичек посмотрела на Ситт-хатун, та кивнула и отвернулась. Чичек встала и пошла.

— Сестра, ты же не против? — любезно осведомилась Гульбехар. — Завтра я пошлю замену — кого ни попросишь.

Но это уже оказалось слишком для Ситт-хатун. Она вскочила и прошипела:

— Мне не нужна замена! Султан не позволит тебе!

Ситт-хатун устремилась в свои покои, глотая слезы на бегу. «Не может быть, не может!» — повторяла она снова и снова. Мурад не допустит этого. Не сможет позволить.

Но Мурад позволил. В ответ на отчаянную мольбу Ситт-хатун вернуть Чичек он заявил, что гаремные дела его не заботят. Возьми взамен кого-нибудь из одалисок Гульбехар. Ярости Ситт-хатун не было предела. Она и думать не хотела принять кого-либо из прислужниц ненавистной соперницы — наверняка шпионку — в свои покои. Ситт-хатун закрылась в спальне, взяла ситар. Пытаясь успокоиться, заиграла колыбельную, известную с детства. Но утешиться не могла, и слезы капали на струны, на полированное дерево ситара. У нее не осталось друзей. Теперь она была одна.

Одна — но не бессильная жертва! Ситт-хатун отложила ситар, сердито вытерла слезы. Нельзя предаваться скорби и упиваться обидой. У нее нет ни денег, ни служанок, ее не осыпают подарками, как змею Гульбехар. Но зато у нее есть голова на плечах. Гульбехар забрала Чичек — так, может, использовать это в своих интересах? Чичек всегда останется верной — а шпионка в покоях соперницы может оказаться полезной. И даже весьма, если подозрения насчет неожиданного богатства змеи — все прибывающего в отсутствие мужа — оправдаются. Ситт-хатун снова задумалась о странной улыбочке Гульбехар. Возможно, теперь удастся разгадать, что кроется за этой улыбкой.

* * *
Прошла неделя, прежде чем Ситт-хатун удалось вновь увидеть Чичек. Вернувшись с вечерней молитвы в гаремной мечети, она обнаружила подругу в своих покоях. Двинулась обнять, но Чичек отстранилась.

— Госпожа, мне нужно спешить! Если Юлан выяснит, что я приходила, мы обе окажемся в беде. Снаружи ожидает девушка, одалиска из свиты Гульбехар. Она хочет поговорить, ищет вашей защиты в обмен на важные сведения о Гульбехар. Мне она секрет не захотела раскрыть, но, кажется, он очень важный. Вы поговорите с нею?

— Конечно. А с тобой как? Хорошо ли к тебе относится эта змея?

— Да я ее и не вижу, — ответила Чичек устало. — Она поместила меня среди низших джарие. Я днями стираю да вышиваю. Прислуживать самой Гульбехар мне не позволено.

На глазах ее показались слезы — наверняка Чичек решила не рассказывать худшее, щадя госпожу.

— Госпожа, мне нужно идти.

Ситт-хатун обняла ее нежно, прижалась. Прошептала:

— Спасибо тебе, спасибо! Иди — и да защитит тебя Аллах.

Чичек ушла, и в комнату ступила полька лет пятнадцати, не старше, одетая в тот же алый с золотом кафтан, какие Ситт-хатун видела на одалисках Гульбехар в саду. Красивая девушка — по-своему, конечно. Тоненькая, высокая, будто растянули ее. Точеные руки, изящные пальцы, длинная шея, золотистые волосы до талии. Большие глаза — голубые, невинные, испуганные. Увидев Ситт-хатун, она поклонилась низко и застыла, не решаясь выпрямиться.

— Встань! — приказала жена Мехмеда тихо, но властно. — Что ты хотела мне сказать? Говори, не бойся, здесь не подслушивают.

Девушка молчала. Ситт-хатун уже испугалась — вдруг так и не отважится заговорить? Но та решилась, и слова полились потоком.

— Госпожа, умоляю, защитите! Чичек рассказала мне про вас много хорошего. Говорила, что я могу вам доверять. Конечно, я бы не осмелилась прийти к вам только поэтому, но я ведь знаю, вы ненавидите Гульбехар. А если она узнает, что я ходила к вам, то убьет, но она и так хочет меня убить! Без вас я погибну. Я открою вам большую тайну, но, пожалуйста, пообещайте сначала, что защитите меня.

— Защитить тебя от кого, от Гульбехар?

Девушка отчаянно закивала.

— И с чего же Гульбехар желать твоей смерти?

Девушка покраснела, уставившись в пол.

— Ты обокрала ее?

— Нет, госпожа. Она ревнует.

— Ревнует? Ну конечно…

Неудивительно — Ситт-хатун уже довелось испытать ее ревность на себе. Но если чувство зашло так далеко, то это значит, что полька посмела ступить между Гульбехар и ее любовником. И кто же он? Конечно Мехмед, сидящий в далекой Манисе. Впрочем, Ситт-хатун было понятно, кто это, но она хотела услышать ответ из уст девушки.

— Не бойся, милая, я не дам тебя в обиду. Скажи, с чего Гульбехар пылать ревностью к одалиске?

— Потому что я — годзе, — ответила девушка, пунцовея щеками.

«Годзе» буквально означало «та, которая приглянулась султану». Выходит, Мурад заметил девушку и, возможно, приказал хазнедару отвести для нее ночь.

— И как же слуге Гульбехар удалось стать годзе?

— Мурад приходит в покои Гульбехар и ложится с нею, — ответила полька, пылая щеками и не отводя глаз от пола. — Гульбехар заставляет нас носить маски, чтобы мы не привлекали султанского внимания, но он все равно меня выделил. Я не виновата, я же ничего не делала! Друг сказал мне: хазнедар поместил мое имя в султанский календарь. Гульбехар страшно ревнива. Если я возлягу с султаном, она убьет меня. Друг сказал: я у султана на следующей неделе.

— И чего ты хочешь от меня? Я не властна над хазнедаром. Если уж имя вписано, то не в моих силах его вычеркнуть.

— Возьмите меня в услужение! Я была в саду, когда Гульбехар отняла у вас Чичек. Гульбехар предложила служанку взамен. Попросите меня, она не сможет отказать.

Ситт-хатун хотелось принять девушку — не такая уж большая награда за принесенный секрет. Если сказать Мехмеду, что его возлюбленная неверна и изменяет не с кем-нибудь, а с его отцом, тогда Мехмед непременно наградит Ситт-хатун. Возможно, даже ляжет с нею. Хотя не исключено, что девушка лжет. Вдруг она шпионка Гульбехар? Даже если и нет, но обвинить змею хочется, придется поискать нечто весомее слов этой девушки.

— Я могу взять тебя в услужение, но сперва хочу убедиться в правдивости твоих слов.

В ответ полька вытащила золотую цепь с привешенным к ней огромным рубином, полыхавшим кроваво-алым, будто умирающий свет закатного солнца. Другого такого камня не было. Кумру кальп, сердце голубя. Ситт-хатун никогда не видела султана без него.

— Мурад подарил камень Гульбехар, а я унесла его из ее покоев. Теперь вы верите мне?

— Верю, но мне нужно увидеть своими глазами. Когда султан собирается посетить ее?

— Сегодня ночью.

— Значит, сегодня ты покажешь мне их.

— Но это… это невозможно, — пробормотала полька. — Я не смогу тайно провести вас в ее покои, тем более когда там будет Мурад.

— Если ты не можешь привести меня с собой, остается одно. Как тебя зовут?

— Анна, моя госпожа.

— Раздевайся, Анна.

* * *
Одевшись в кафтан Анны, Ситт-хатун спешно пробралась по лабиринту коридоров и шмыгнула в покои Гульбехар. Хотя она и скрывала лицо под маской, взятой у Анны, излишне рисковать не хотелось. Случайного наблюдателя чужой наряд обманет, но вблизи не по размеру длинный кафтан выдаст ее. А если поймают, если обнаружат… ужас! Гульбехар прикажет ее убить и будет отрицать всякую к тому причастность. У женщины, покинувшей свое место в гареме, шансов выжить немного.

Ситт-хатун пошла коридором для служанок, начинавшимся от прихожей, и обогнула гостиную, усеянную подушками и наполненную дымом кальяна. Вышла во внутренний дворик, залитый золотистым солнечным светом. В дальнем его конце, за пальмой в кадке, была потайная дверь. Ситт-хатун нажала на прохладную плитку в стене, открывая вход еще в один коридор для служанок, уходивший мимо спальни Гульбехар в особую кухню для кадин наследника престола. В коридоре было темно, лишь тонкие лучики света вырывались из глазков в стене. Их устроили, чтобы служанки могли наблюдать за госпожой и немедленно отзываться на малейший ее каприз. Сейчас у глазков никого не было — Гульбехар не хотела лишних свидетелей ее развлечений с Мурадом. Ситт-хатун приложилась к глазку и увидела освещенную свечами спальню. Гульбехар сильно ее изменила. Ситт-хатун любила огромные, от пола до потолка окна, открывавшие чудесный вид на султанский дворец, чьи постройки занимали весь склон холма до самой реки. А теперь окна закрыли тканные золотом портьеры. Стены украшали шелковые гобелены, поблескивавшие золотой и серебряной вышивкой, кафельный пол устилали ворсистые ковры. В целом комната напоминала шатер богатого кочевника. Впечатление портила лишь чудовищных размеров кровать — футов десяти шириною, тяжеловесная, под желтым шелковым балдахином. На ней возлежали нагие Мурад и Гульбехар.

Змея — на спине, свесив голову с кровати, так что хорошо виделось лицо, искаженное похотью. Она обхватила Мурада длинными ногами; султан налегал, ритмично двигался и пыхтел в такт. Он зашевелился быстрее, и Гульбехар застонала, закричала по-албански. Наконец султан подхватил ее стон в страстной истоме, обмяк. Затем он слез, тяжело дыша, и встал — пузатый, тонкогрудый, с поседелой порослью по всему телу. На плече — длинный рубец, и тонкие ноги тоже испещрены шрамами. Начал одеваться — Гульбехар же, нагая и потная, раскинулась на постели.

— Неужели вы так спешите? — Она обиженно надула губы.

— Ибрагим-бей снова бунтует Караманию, — ответил Мурад. — Мне нужно срочно разослать письма лояльным беям. Я и так слишком много времени провел у тебя. Даже самые верные языки заговорят, если посулить достаточную цену, а твой Мехмед — вспыльчивый человек. Он не должен узнать о нас.

Гульбехар встала, помогла Мураду повязать кушак.

— Мехмед — пустое место, — промурлыкала она нежно. — Вы — мой султан, и у вас будет новый наследник — мой сын.

Звук приближающихся шагов отвлек Ситт-хатун. Она отпрянула от глазка и увидела свет, надвигавшийся от кухни. Ситт-хатун быстро отступила в противоположную сторону, к дворику. Скрыться там было негде, и потому она побежала, шмыгнула по коридору, попала в прихожую — и столкнулась лицом к лицу с Мурадом. Ситт-хатун тут же низко поклонилась, попятилась, не поднимая взора, но султан жестом приказал ей остановиться.

— Стой прямо! — велел он сурово, и она подчинилась.

В глазах султана заиграла похоть. Узнал он Ситт-хатун или просто возжелал незнакомку? Мурад оглядел ее с головы до пят.

— Я тебя раньше не видел. Новенькая в свите Гульбехар?

Ситт-хатун кивнула, пробормотала, стараясь сделать голос низким и неузнаваемым:

— Господин, я должна исполнять приказ.

Она тронулась с места, но Мурад ухватил ее за руку.

— О-о, так ты торопишься! Не стоит спешить и убегать от султанского взора.

Мурад притянул ее к себе, погладил по руке.

— А ну-ка, сними маску. Я хочу видеть твое лицо.

Ситт-хатун оцепенела, лихорадочно пытаясь выдумать хоть что-нибудь. Можно закричать, позвать на помощь — но какой прок? И не убежишь — Мурад держит за руку. И волосы гладит, пальцы подобрались к узлу, закреплявшему маску. Еще мгновение, и сорвет! Ситт-хатун в ужасе закрыла глаза, боясь дохнуть.

— Мура-ад!

В дверях появилась по-прежнему нагая Гульбехар. Встала, подбоченившись, хмыкнула. Затем скользнула к султану и прошептала на ухо:

— Прошу, оставьте мою служанку!

Мурад выпустил Ситт-хатун, и Гульбехар в жадном порыве поцеловала его в губы. Ситт-хатун бросилась к выходу.

— Стой! — фыркнула та, и Ситт-хатун замерла. — Как твое имя?

Что же сказать? Анной нельзя назваться — обман слишком очевиден. Наконец схватилась за первое попавшееся имя:

— Госпожа, меня зовут Чичек.

И поклонилась низко, скрывая лицо.

— Прочь отсюда! Ты должна работать на кухне. — Подумав, Гульбехар добавила: — И одежду эту сними. Ты не одалиска моей свиты.

Ситт-хатун поспешила на кухню, оттуда по коридорам для слуг пробралась в свои покои. Там она рухнула на кровать, вся дрожа, — долго сдерживавшийся страх наконец завладел ею. Но тут же она приказала себе успокоиться, заставила тело лежать неподвижно. Опасность миновала, и теперь не время для слабости. Слова Анны правдивы, Мурад и Гульбехар — любовники. Скоро, скоро настанет очередь Гульбехар дрожать и бояться.

Следующий день Ситт-хатун провела в мечтах о мести. Она представляла, как все расскажет Мехмеду, воображала, что он сделает с Гульбехар, как Ситт-хатун посмеется над павшей соперницей. Мечтала, но планов пока не строила. Мехмеду никак не сообщишь, пока он не вернется из Манисы, — доверенного гонца не найти. А говорить Халилю не стоит. Коли есть доказательства неверности Гульбехар — не нужны ни визирь, ни его план. Ситт-хатун и сама о себе позаботится.

Этим же вечером она послала записку Гульбехар с просьбой прислать в услужение Анну. Та сразу пообещала: мол, пришлет на следующее утро. Ситт-хатун, удовлетворенная, легла отдыхать, предвкушая сны о славе и мести. Но близ полуночи она проснулась от ужасающего женского крика, оборвавшегося внезапно. Голос показался смутно знакомым, и от страха кровь застыла в жилах Ситт-хатун. Она долго лежала, прислушиваясь, но более ничего не услышала. Наконец заснула, встревоженная и напуганная, и сон ее был мучителен.

Когда Ситт-хатун проснулась утром, день был ярким и свежим, а ночной крик казался далеким кошмаром. Лучше его поскорей забыть, выбросить из головы. Одалиски нарядили Ситт-хатун, принесли легкий завтрак — оливки и хлеб. Затем она отправилась в сад, почитать. Едва Ситт-хатун успела присесть, как явилась Анна. По лицу ее Ситт-хатун сразу поняла: случилось ужасное. Анна низко поклонилась.

— Госпожа, Гульбехар отпустила меня служить вам. Гожусь ли я?

— Да, для тебя найдется место в моей свите. Пойдем в мои покои, и я покажу тебе, где будешь жить.

Когда они дошли до места, Ситт-хатун немедленно увлекла Анну в потайную комнату.

— Скажи, — потребовала она шепотом, не забывая о вездесущих шпионах, — какая беда стряслась?

— Ваша подруга, Чичек… она мертва, — ответила Анна, не смея поднять глаз.

— Но как?.. Что случилось?

— Гульбехар обвинила ее в шпионаже и воровстве. Прошлой ночью пришли евнухи и схватили ее. Она кричала, звала на помощь, но ей вырезали язык. Завязали ее в мешок и бросили в реку.

Ситт-хатун и слова не могла вымолвить, ее душили слезы. Чичек заплатила жизнью за глупость подруги. Ситт-хатун сжала кулаки, воткнув ногти в ладони, стиснула зубы — только бы не расплакаться!

— Госпожа, это не все. Гульбехар обнаружила пропажу кумру кальпа, и теперь она в ярости. Подозревает, что Чичек украла камень и отдала вам, а вы прознали про связь с Мурадом. Вы в страшной опасности, госпожа. Гульбехар не успокоится, пока не убьет вас.

ГЛАВА 7

Январь 1450 г.

Генуя

Когда Лонго явился в палаццо Гримальди на пир в честь прибывших из Константинополя послов, холодный январский день уже кончился, и солнце спряталось за горизонт. Лонго спешился в воротах, препоручил лошадь Уильяму, и тот поспешно увел ее к конюшне — не иначе, торопился проиграть свои жалкие гроши в компании прочих оруженосцев. Лонго смотрел вслед, пока Уильям не скрылся из виду, а затем вошел в зал палаццо Гримальди.

С потолка свисал чудовищный канделябр с множеством свечей, увешанный кристаллами хрусталя и разливавший теплый мерцающий свет, который усиливался благодаря многочисленным настенным канделябрам. За длинным столом посреди зала сидели представители самых почтенных и зажиточных семейств Генуи, во главе стола — Гримальди-старший с сыном Паоло. При виде Лонго оба кивнули. Противоположный конец стола предназначался для греческих послов, но те пока не прибыли.

Лонго переговорил с парой добрых приятелей, затем занял свое место рядом с будущим тестем, Гримальди-старшим.

— Как твои виноградники? — спросил Паоло, стараясь выглядеть серьезным и озабоченным, но Лонго без труда расслышал в вопросе насмешку.

Вчера кто-то поджег сухие зимние лозы на винограднике Лонго, заставив того пропустить срочное заседание совета, посвященное обсуждению просьбы греков о помощи. Поджог, вполне вероятно, устроили именно затем, чтобы Лонго не появился на совете.

— Огонь повредил часть молодых лоз неббьоло, и это большой ущерб для меня, — ответил Лонго и посмотрел Паоло в глаза. — Но не тревожься за меня. Я скоро найду поджигателей, и они ответят. Недаром говорится: играющий с огнем обожжется сам.

Повисло неловкое молчание. К счастью, в этот момент заревели трубы, и двустворчатые двери палаццо растворились. Сидевшие за столом мужчины встали приветствовать послов. Первым вошел бодрый старик с длинной седой бородой.

— Андроник Вриенний Леонтарсис! — возгласил герольд.

Вслед за Леонтарсисом вошла — к изумлению Лонго — очаровательная молодая женщина. Ее Лонго уже встречал в императорском дворце в Константинополе. Одета она была элегантно — в приталенный кафтан из желтого, как масло, шелка, а в черные волосы был вплетен тонкий золотой венец. Что же она здесь делает?

— Царевна София Драгаш! — возвестил герольд.

Леонтарсис и София сели на отведенные места, вслед за ними уселись и генуэзцы. В зал немедленно вошли слуги, неся на огромном подносе цельного зажаренного борова. Гости заговорили, зал наполнился гомоном множества приглушенных голосов. Лонго краем уха прислушивался, о чем толковали по соседству, но внимание его было приковано к Софии.

Наконец принесли последнюю перемену блюд, и шум постепенно стих. Теперь настало время того, ради чего собрались. С бокалом в руке встал дож Генуи, Лудовико Фрегозо, и объявил:

— Выпьем же за наших благородных гостей и за процветание их прекрасного города!

Он выпил до дна, и гости последовали его примеру.

Дож сел, встал Леонтарсис.

— Мы пьем за наших генуэзских союзников, за их дружбу и поддержку!

Кое-кто за столом заворчал при слове «союзников», и выпили за дружбу и поддержку не все.

— Нам льстит ваша похвала, — отозвался Фрегозо голосом достаточно громким, чтобы могли слышать все собравшиеся. — Мы всегда ценили дружбу с императорами Рима, и я уверен, что в час нужды многие генуэзцы поспешат вам на помощь.

— Многие генуэзцы? — спросил Леонтарсис. — А сама Генуя? Встанет ли республика на защиту Константинополя?

— Если турки нападут, республика Генуя снарядит корабль и команду для связи с христианским миром и на погибель врагу.

Всего один корабль… Лонго не удивился, но все же испытал разочарование.

— Благодарю вас за обещание помощи, — ответил Леонтарсис. — Верю: когда турки нападут, многие доблестные генуэзцы явятся вслед за этим кораблем.

Тем обе стороны, казалось, и удовольствовались. Гости вернулись к еде и разговорам о своем, но тут София громко произнесла:

— А я думала, генуэзцы поспешат на помощь Константинополю. Ведь этим вы защитите не только Римскую империю, но и свою колонию Перу. Вам же не хочется потерять свои ворота на Восток?

— Женское ли это дело? — фыркнул Паоло, хорошенько хлебнув из бокала. — Женщинам лучше в спальне разговаривать.

София покраснела, а по залу покатился тихий смешок.

— Перестань, Паоло, — сурово изрек Гримальди-старший. — Царевна, я приношу извинения за невоспитанность моего сына. Но к сожалению, он прав. Война против турок не принесет нам никакой выгоды. Мне жаль это говорить, но вполне вероятно, что Пера будет в большей безопасности после взятия турками Константинополя. По крайней мере, у них хватит сил, чтобы защитить наши интересы.

— Вы в самом деле верите, что ваши колонии окажутся в безопасности под их властью? — удивилась София. — Венецианцы думали так же, рассчитывая удержать Салоники. Но турки взяли Салоники. Нет, синьор, воистину, вам не стоит доверяться им так поспешно и опрометчиво.

— Слушайте, слушайте меня! — крикнул Умберто Спинола, сидевший посередине стола и, очевидно, перепивший. — Турки — язычники и безбожники! Нам нельзя договариваться с дьяволом.

— Они, возможно, и язычники, но и люди Константинополя не истинные христиане, — возразил могущественный синьор Адорно. — Уже многие годы они отвергают унию с истинной церковью. К чему нам сражаться и умирать за людей, плюющих на нашу веру?

Его слова вызвали одобрительный гул. Тут встал Лонго.

— Полно! Я уже дрался с турками лицом к лицу, и я знаю разницу между турком и греком. Я уже поклялся императору Константину защищать город. Если враги нападут, я встану на его стены. — Он вытянул меч и положил на стол. — Кто будет рядом со мной?

Он обвел взглядом собравшихся, посмотрел на Софию — та кивнула. В наступившей тишине люди переглядывались, неловко ерзали на сиденьях. Наконец поднялся молодой Маурицио Каттанео. За ним встали двое братьев Ланьяско, трое Боккиардо, и еще, и еще. Все — молодежь без особых надежд на наследство, терять им нечего, и они охотно могут отправиться в чужие земли на поиски богатств и славы. Много бойцов они не соберут, но Лонго обрадовала их поддержка. Один за другим вынимали они мечи и клали на стол.

— От имени императора я благодарю вас за благородный порыв, — объявил Леонтарсис. — Но пожалуйста, оставьте пока мечи при себе, они еще могут вам понадобиться.

Вызвавшиеся защищать Константинополь вложили мечи в ножны и сели.

— Я хотел бы особо поблагодарить синьора Гримальди, чьим гостеприимством мы наслаждались сегодня, и всех тех, кто столь сердечно приветствовал нас в прекрасном городе Генуе. Император обрадуется новостям, а люди Константинополя горячо поблагодарят и не забудут генуэзскую дружбу. За Геную! — Леонтарсис окончил речь и поднял бокал.

— За Геную! — отозвались собравшиеся, вставая и опорожняя бокалы.

Тост показался лучшим завершением пира, и после него Гримальди вывел гостей в сад, где музыканты играли при свете факелов под усыпанным звездами небом. В саду правильными рядами стояли многочисленные жаровни с раскаленными углями, сводившие на нет ночную прохладу. Гости шли в тенях меж ними, потягивая охлажденное сладкое вино и беседуя о политике.

Лонго едва успел ступить в сад, как сразу попался Леонтарсису.

— Синьор Джустиниани, позвольте мне еще раз выразить благодарность за предложение помощи!

— Не стоит благодарить, — ответил Лонго. — Мои сограждане генуэзцы не видят, что война Константинополя с турками — это и их война. Сразимся мы с ними сейчас или потом, ее все равно не избежать.

— Я согласен целиком и полностью, — кивнул Леонтарсис. — Император был бы крайне признателен, когда бы вам удалось заручиться поддержкой нескольких ваших могущественных соотечественников. Достойная награда не заставит себя ждать.

— Если я сумею убедить их — значит, сумею, с наградой или без. К тому же мне не нужны ваши деньги. Да и большинству согласившихся со мной — тоже.

— Я предлагаю не деньги. — Леонтарсис указал на Софию, стоявшую неподалеку и оживленно беседовавшую с несколькими мужчинами. — Не сомневаюсь, что вы обратили внимание на царевну Софию. Она прекрасна, не правда ли?

— О чем это вы?

— Император считает, что царевна — подходящая пара для того, кто по-настоящему поможет нашему городу в час нужды.

— Да, я понимаю, — ответил Лонго.

Он знал, что именно так и устраиваются браки людей, облеченных властью, но все же его кольнула ревность: Лонго представил, как Софию отдают в награду за услуги кому-нибудь из могущественных генуэзцев.

— И что сама царевна думает о таком предложении?

— Что она думает, никого не интересует, — отрезал Леонтарсис.

— В самом деле? — раздался вдруг голос Софии — ни Лонго, ни Леонтарсис не заметили, как она подошла. — Поэтому вы и решили, что мне не следует знать о моем положении товара, предлагаемого посулившему наивысшую цену?

— Царевна, я всего лишь следую приказам императора, — испугался Леонтарсис.

Затем он сделал усилие над собой и добавил уже увереннее:

— Как вы думаете, почему он позволил женщине участвовать в подобном посольстве? Неужели вы считали, что он столь высоко оценил ваши познания в политике?

— Мои мысли, как вы сами только что сказали, никого не интересуют, — ответила София негромко, но твердо. — Но я скажу вам про то, во что я верю и чего твердо придерживаюсь: я — царевна императорского дома, а не рабыня на продажу. Не вам предлагать меня. Если вы дерзнете сделать такое еще раз — пожалеете.

Она отвернулась и ушла в темноту.

— Простите за неприятную сцену, — сказал Леонтарсис. — Но тем не менее мое предложение остается в силе.

— Я не наемник, я не продаю свой меч, — отрезал Лонго. — Доброй ночи, посол.

И он отправился искать Софию. Нашел ее стоявшей в одиночестве, среди теней, рождавшихся зыбким светом факелов.

— Пришли осмотреть товар? — спросила София сердито.

— Я помолвлен с другой. Но если бы и не был помолвлен, мой меч не продается даже за столь высокую цену. Если мое присутствие неприятно вам, я уйду.

— Нет, останьтесь, пожалуйста, — отозвалась она, уже куда миролюбивее. — Синьор Джустиниани, я гневаюсь не на вас. Я прошу прощения за грубость, мне следовало поблагодарить вас за решимость помочь нам, за то, что вы сегодня совершили.

— Вам нет нужды извиняться. Я понимаю, замужество против воли — тяжкая доля.

— Синьор, вы мужчина. Откуда вам знать об этом?

— Иногда и мужчинам не приходится выбирать. Нас всех понуждает долг.

Но не успела София ответить, как появился Гримальди-старший — возник, будто призрак из тьмы.

— Вот вы где, синьор Джустиниани!

Он отвесил Софии низкий поклон:

— Царевна София, для меня высокая честь общаться с вами в столь непринужденной обстановке.

Лонго представил его:

— Царевна, это синьор Гримальди, отец моей невесты.

Та сделала реверанс.

— Простите, царевна, — извинился Гримальди, — но у меня срочное дело, и я должен забрать у вас Лонго. Ему завтра рано вставать, он отправляется с моей дочерью в свой родовой Дом на Корсике, в Бастии. У Лонго там дела.

— От Корсики до Рима рукой подать, если я не ошибаюсь? — осведомилась София.

— Да. При благоприятном ветре от Корсики до Ости, римского порта, всего-то полдня пути.

— Простите за дерзость, но не затруднит ли вас отвезти меня, Леонтарсиса и наших слуг в Рим? Из Венеции мы путешествовали по суше, наш корабль будет ждать нас в Ости. Я хочу как можно скорее добраться до Рима, и меня угнетает перспектива еще одного путешествия сушей. Я слышала, что дороги на Рим кишат бандитами.

Лонго вопросительно посмотрел на Гримальди.

— Конечно же, — согласился тот. — Я уверен, Лонго с удовольствием поможет вам, а для моей дочери будет большая честь познакомиться с вами. Ну а теперь, прошу покорно, извините нас, нам пора.

— Я была рада знакомству с вами, синьор Гримальди, — произнесла София. — Синьор Джустиниани, до завтра.

София ушла, присоединилась к разговаривавшим гостям. Лонго же повернул в противоположном направлении, к конюшне, но Гримальди окликнул вдруг: «Минуточку, синьор!» Затем сурово посмотрел в глаза Лонго.

— Синьор Джустиниани, прошу вас, будьте осторожнее. Пожалуйста, ведите себя осмотрительно с царевной по пути в Рим.

— Надеюсь, вы не усомнились в моих намерениях и в добродетели царевны?

— Я не сомневаюсь в вашей чести, но я видел вас в обществе царевны, и я не сомневаюсь в том, что увидел, — ответил Гримальди. — Доброй ночи, синьор. До завтра.

* * *
Когда следующим утром Лонго въехал в ворота палаццо Гримальди, над городом еще висел серый холодный туман. Было рано, солнце не успело взойти. Лонго бывал спокоен и перед битвой, но сейчас его желудок словно заполнился колючим комом. Иголки стали вдвое тоньше и злее, когда увидел Джулию: изящную, хрупкую, одетую в платье из голубого бархата с тесно зашнурованным корсетом, подчеркивавшим начавшую округляться грудь. Лонго помог нареченной взобраться в карету. А когда они прибыли к палаццо Фрегозо и он увидел, как выходит София, ослепительно прекрасная в зеленом плаще, длинном платье для верховой езды и высоких сапогах, ком подобрался к горлу. Лонго спешился и протянул царевне руку, предлагая сесть в карету, но София лишь рассмеялась.

— Я поеду верхом. Я так и не видела города.

С этими словами она уселась на лошадь, приготовленную для свиты греческого посла. Леонтарсис же, ворчливо жаловавшийся на боли в костях от сырого холода, охотно занял место Софии в карете.

Пока ехали в порт, из-за холмов за спиной взошло солнце, разогнало туман и согрело воздух. София спрашивала о названиях домов и площадей, улыбалась, смеялась. Она выглядела куда живее, чем прошлой ночью, в седле держалась с легкостью и изяществом. Ее живое настроение разогнало уныние Лонго, он вскоре тоже начал улыбаться, и ком в желудке подтаял. К тому времени, когда они прибыли к причалам и погрузили багаж на «Ла Фортуну», холодные предутренние сумерки окончательно превратились в чудесное зимнее утро. Лонго отдал приказал отчалить, оставил у руля доверенного матроса, а сам прошел на бак, где стояли у борта Джулия, София и Леонтарсис. Попутный ветер ходко гнал по заливу корабль, уверенно рассекавший невысокие крутые волны.

— С таким ветром плавание будет скорым, — пояснил Лонго спутникам. — Мы пойдем вдоль генуэзского берега, минуем флорентийскую реку Арно и достигнем Корсики еще до заката. Остановимся в доме моей семьи в Бастии, а утром отправимся в Остию. Будете в Риме завтра к вечеру.

— Никогда не слыхала о Бастии, — призналась София. — Какая она?

— Маленький город на крутом, скалистом берегу Корсики. Островом управляет группа генуэзских купцов — маона. Все сильнейшие генуэзские роды представлены в ней. Корсика принадлежит Генуе уже двести лет, но на первый взгляд того и не скажешь. Корсиканцы по-прежнему горят желанием сбросить нашу власть.

— Мой отец говорит, что корсиканцы подобны диким зверям. Чтобы от них была хоть какая-то польза, их надо сперва приручить, — с отвращением выговорила Джулия, чье лицо уже начало приобретать зеленоватый оттенок.

— Я уверена, что он бы говорил по-другому, владей кто-то его страной, — заметила София. — Я восхищаюсь корсиканцами. Нужна отчаянная храбрость, чтобы сражаться без всякой надежды на победу.

— Или отчаянная глупость, — добавил Леонтарсис. — Иногда мне думается, что в этом посольстве мы просто выставляем себя глупцами.

— Не совсем так, благородный Леонтарсис, — сказал Лонго. — Глупец воюет, не имея и шанса на победу. Храбрец же воюет, когда нет иного выбора. Глупцы те, кто не пришел вам на помощь. Что же касается корсиканцев, лишь время рассудит, глупцы они или нет. Я не виню их за желание быть свободными.

— Синьоры, я не хотела вас оскорбить, — выдавила Джулия, краснея. — Я так мало знаю о политике, я… простите, мой господин…

Она поклонилась, прикрыла рот ладонью и, сопровождаемая служанкой, заспешила в свою каюту.

— Я тоже должен покинуть вас, — признался Леонтарсис. — Здешний ветер не слишком-то полезен моему здоровью.

И он поспешил вслед за Джулией вниз, к каютам.

— Морская болезнь — это, наверное, ужасно. — София покачала головой. — А мне нравится море, соленый ветер в волосах. В скольжении по волнам ощущается такая свобода!

— Вы моряк?

— Едва ли. — София рассмеялась, когда штевень «Ла Фортуны» ударился о волну, обдав стоящих брызгами. — Я каталась по Золотому Рогу, но с настоящим морем встретилась лишь на пути в Венецию. Я полюбила море. Как же счастливы вы, хозяин большого корабля, свободный путешествовать, куда захотите!

— Не так уж я и свободен, — ответил Лонго задумчиво.

Оба замолчали, наслаждаясь солнцем и неумолчным шелестом воды под штевнем. Затем Лонго приказал натянуть парусиновые кресла для себя и царевны, и пара уселась, наслаждаясь видом проплывавшего за бортом итальянского берега. Гористые земли, принадлежавшие республике Генуя, остались за кормой, сменившись округлыми холмами Центральной Италии, землями Модены и Флоренции. На горизонте появились корабли. Лонго указал на выступавший полуостров:

— Там устье реки Арно и порт, обслуживающий Пизу и Флоренцию.

— Я слышала о них, — пробормотала София и затем, посмотрев Лонго в глаза, спросила с неожиданной серьезностью: — Будь вы полностью вольны в поступках — что бы сделали?

— Чем была бы моя жизнь без долга, направляющего ее? — Лонго задумался. — Вряд ли она бы сильно отличалась от нынешней.

— А ее жизнь? — София указала на каюту Джулии.

— Вы считаете, мы не подходим друг другу?

— Она прекрасна, как нежный свежий цветок, но еще так юна…

— Она — дочь главы могучего рода, одного из сильнейших в Генуе, и к тому же, как вы и сами признали, прекрасна. Она — все, чего только можно хотеть от жены.

Лонго задумался, хмурясь.

— А чего бы хотели вы, если были бы свободны?

— Я бы сражалась за Константинополь, — ответила София без раздумий. — И путешествовала. Я видела в мире так мало, а в книгах всего не описать.

— Война и путешествия не так уж занимательны, — ответил Лонго. — Ими быстро пресыщаешься.

— Синьор Джустиниани, вы пресытились войной?

— Царевна, зовите меня Лонго. Да, я устал от войны. Обычно я хотел одного — сражаться с турками, но в последнее время…

София кивнула, но ничего не ответила. Лонго показалось: поняла. Почувствовал, что да, она и в самом деле поняла по-настоящему. Они сидели молча, пока на горизонте не появилось размытое темное пятнышко — Корсика.

— Мы скоро прибудем, — сказал Лонго, вставая. — Меня зовут дела. До вечера, царевна.

* * *
Лонго проводил Софию и Джулию к дому высоко в горах над Бастией, сам же до вечера провозился в порту, проверяя отчеты управляющего, ведавшего здесь семейными делами, ловлей рыбы и морскими перевозками. Когда Лонго приехал на виллу, уже стемнело. Он распорядился вволю попотчевать гостей, но по приезде обнаружил, что на ужин явилась только София.

— Посол Леонтарсис и госпожа Джулия приносят извинения, — сообщил домоправитель. — Просили передать: они не голодны и хотят отдохнуть.

— Ясно, — сказал Лонго, усаживаясь за стол напротив Софии. — Джулиан, проследи, чтобы господину послу и госпоже Джулии подали бульон с хлебом, и пошли за врачом, пусть отыщет снадобье для успокоения желудков.

— Вы заботливы, — отметила София.

— Я скорее эгоист. — Лонго улыбнулся. — В моих интересах, чтобы Леонтарсис прибыл в Рим в здравом уме и крепком здоровье — и то, и другое ему очень понадобится. Джулия же — моя будущая жена. А я хорошо знаю женщин. Чем сильнее она страдает сейчас, тем больше я пострадаю после свадьбы.

— В самом деле, — согласилась София с улыбкой.

На том и оставили разговоры, принявшись за ужин при свечах. Блюда были изысканные: обжаренные ломтики ската, жареный фазан, нашпигованный козьим сыром и сладкими до приторности корсиканскими апельсинами. Лонго, жуя, украдкой посматривал на Софию. Красивая, однако не красотой Джулии; это не хрупкий цветок, но прекрасно слаженный, отточенный меч. Правда, сейчас пребывавший не в самом блеске. София была задумчива и встревожена.

— Нравится ли вам еда? — спросил Лонго.

— Еда великолепна.

— Царевна, я спрашиваю, потому что вы кажетесь обеспокоенной. Быть может, вас тревожит прием в Риме?

Он посмотрел ей в глаза, и София, к немалому удивлению Лонго, вдруг покраснела.

— Да, тревожит, — согласилась она поспешно. — Поддержка Папы очень важна для нас.

Лонго кивнул, стараясь тем временем разгадать, что же на самом деле беспокоит царевну. София же заметила его взгляд, и на сей раз покраснел уже Лонго. Он подумал, что ведетсебя как последний дурак, но глаз отвести не мог.

— Мне кажется, уже поздно, а нам отплывать рано утром, — сказала София. — Мне пора идти.

Лонго взял со стола свечу и провел царевну через двор до крыла, где находились гостевые комнаты. Поднялся бок о бок с Софией по лестнице, вышел на обращенную во двор галерею, отворил дверь комнаты. Выговорил: «Доброй ночи, царевна!» Но ни он, ни она не двинулись с места. Они стали в дверях, изучая друг друга. Их взгляды встретились снова, но на этот раз никто глаз не отвел. Внезапно София шагнула вперед и поцеловала Лонго. Губы ее были мягки и теплы. Лонго впился в них — жадно, страстно. Она отстранилась, захотела что-то сказать, но не смогла. А в глазах ее были лишь растерянность и недоумение. Тогда отступил на шаг и Лонго.

— Простите, — выговорила София наконец. — Я поступила необдуманно…

Лонго молчал, ожидая, пока она выговорится.

— Возможно, мне следует плыть в Остию на другом корабле… если можно, конечно.

— Да, — согласился Лонго. — Завтра утром в Остию идет еще один корабль. Я прослежу, чтобы вас и посла препроводили на него в целости и сохранности.

— Спасибо, синьор Джустиниани. — Их взгляды встретились снова, и царевна отвернулась. — Спасибо вам за доброту и гостеприимство. Да сохранит вас Господь.

Она скользнула в комнату и притворила за собой дверь. Лонго постоял перед ней несколько минут. Затем медленно пошел прочь.

* * *
Спустя два дня Лонго вернулся в Геную. Все путешествие Джулия хмурилась и отмалчивалась, на вопросы отвечала коротко и сухо. Лонго показалось, что она продолжает страдать от морской болезни.

Когда они подъехали к палаццо Гримальди, Джулия убежала, толком не попрощавшись. Лонго сел на коня, но не успел выехать со двора, как услышал голос синьора Гримальди — тот просил подождать. Гримальди засеменил через двор, а в дверях, наблюдая, стояла Джулия. Лонго спешился, пожал руку главе семьи.

— Хорошо ли прошло путешествие? — Гримальди внимательно смотрел на Лонго.

— Море было спокойно, дела — удачны.

— Джулия только что сказала мне, что вы провели много времени наедине с царевной Софией. Надеюсь, между вами не произошло ничего взаимно обязывающего.

— Разумеется, нет.

Но поцелуй Софии еще пылал на его губах и в душе, и Лонго отвернулся.

— И хорошо, потому что пришло время Джулии выходить замуж.

— Но она еще слишком молода, разве нет?

— Ей четырнадцать — достаточный возраст, чтобы понести дитя. Вы женитесь на ней через две недели.

Лонго смолчал. Он думал про Софию, рассмеявшуюся, когда ее обдали брызги от рассеченной форштевнем волны.

— Я так решил и не склонен обсуждать решение, — настаивал Гримальди.

— Для меня огромная честь жениться на вашей дочери, — ответил наконец Лонго.

ГЛАВА 8

Февраль 1450 г.

Рим

София стояла перед высокими бронзовыми вратами резиденции пап и, кусая губы, ожидала первой аудиенции с тем, кого латиняне звали викарием Христа. Справа от нее стоял Леонтарсис, одной рукой поминутно дергавший за украшенный самоцветами воротник кафтана, а в другой крепко сжимавший письмо от Синаксиса. Уже прошла неделя, как они прибыли в Рим и обнаружили, что Папа уехал куда-то на север, на встречу с германским императором Фридрихом Третьим. Задержка позволила Софии осмотреть город — настоящее чудо, какого прежде она не видывала. Генуя, чьи дома тесно сгрудились над гаванью, впечатлила царевну. Венеция, чудесным образом воздвигнутая над водами, изумила и поразила. Но Рим тронул душу куда сильнее — быть может, потому, что оказался похожим на Константинополь. Рим тоже изобиловал руинами, оставленными жившей много столетий империей: огромные термы Каракаллы, чудовищный Колизей, форум. Но, в отличие от Константинополя, Рим кипел жизнью, он снова ожил после столетий запустения. Повсюду красовались новые здания, многие из них были созданы из камней древних построек. Старый римский форум снова стал местом оживленной суеты, превратившись в рынок. Повсюду виделись признаки роскоши и процветания. Константинополь был столицей Римской империи, но Рим стал славой и красой христианского мира.

Средоточием его, краеугольным камнем был Папа Римский, Николай. София постаралась узнать о нем за прошедшую неделю все, что только смогла. Будучи лишь сыном врача, он смог быстро возвыситься среди служителей церкви благодаря превосходной памяти и ненасытной любви к знаниям. Избранный всего лишь три года назад, он сумел справиться с неприятными последствиями «авиньонского пленения» пап и заключил с германским императором Фредериком Третьим договор, позволивший восстановить власть папства. Теперь он обратил внимание на Восток. Хотел помочь грекам, но решительно противился любой унии, не подразумевавшей его главенства над объединенной церковью. Было очевидно, что такой Папа не одобрит предложение Синаксиса. Но Николаю нравилась греческая ученость, и это можно было использовать, расположив Папу к себе.

Врата распахнулись, открыв длинный, освещенный с обеих сторон окнами зал, заполненный богато одетыми придворными и скромными клириками. Герольд объявил о гостях, и Леонтарсис с Софией пошли через толпу. Не обращая внимания на роскошь вокруг, София глядела на Папу Римского. Она ожидала увидеть седовласого старика, чье лицо выказывало бы суровую мудрость и властность, а увидела симпатичного, элегантного мужчину чуть за пятьдесят. Лицо с острыми итальянскими чертами, глаза живые и проницательные, а под ними — темные набрякшие мешки. Лицо человека, много читающего и мало спящего. Николай Пятый восседал на небольшом троне, одетый в белую рясу и тиару, с посохом в руке. Подойдя к подножию трона, Леонтарсис преклонил колено и поцеловал папское кольцо. То же сделала и София. Папа попросил их встать и приветствовал на безукоризненном греческом.

— Андроник Вриенний Леонтарсис, царевна София, я приветствую вас у престола святого Петра. Для нас большая честь принимать таких блистательных послов. Надеюсь, ваше пребывание здесь окажется плодотворным.

Леонтарсис склонился вновь.

— Ваше Святейшество, это для нас величайшая честь удостоиться милости предстать перед вами. От имени моего господина, императора Константина, я выражаю глубокую благодарность за ваше мудрое руководство объединенной церковью и непреходящую благосклонность к нам. Император Константин также предлагает вам свою дружбу и покорно просит рассмотреть письмо от Синаксиса наших епископов.

— Ах, да, уния. — Николай принял письмо и отложил в сторону, не распечатывая. — Не сомневаюсь, нам нужно многое обсудить касательно церковной унии. Царевна София, а что мне скажете вы? Вы ведь также принесли мне послание от императора — или ваша красота скажет за вас?

София подумала: «Папа столь же изысканно вежлив, сколь и симпатичен». И ответила по-латыни:

— Я не позволяю красоте опережать мою речь. — По-итальянски она добавила: — Слова выражают больше и правдивее.

— Воистину, как сказано в Писании, состав сочинения приятно занимает слух читателя при соразмерности. Но я поражен: ваши познания в языках не уступают вашей красоте.

— Ваше Святейшество, одно не исключает другого, хотя и было сказано когда-то: «Уши людей недоверчивее, чем их глаза».

— Геродот! — воскликнул Николай, хлопая в ладоши. — О, так вы еще и сведущи в науках. Тем лучше, я чрезвычайно ценю ученость. Как вы, несомненно, читали, существует только одно благо — знание, и лишь одно зло — невежество.

— Сократ именно так и считал, — согласилась София, и Папа посмотрел на нее с удовольствием и приязнью. — Но ученость сама по себе — скверный учитель. Разве не писал Гераклит: «Многознание уму не учит»?

— В самом деле. Вы могли бы добавить еще, что недостаточно обладать мудростью, нужно уметь пользоваться ею. — Николай взглянул вопросительно.

— Да, так считал Цицерон.

— Царевна София, ваша образованность превыше всяких похвал. Мне нужно представить вас одному из ученейших ваших соотечественников, оказавшему мне высокую честь поселиться при моем дворе: кардиналу Виссариону. Он — воистину разумный муж, многому меня научивший.

— Я с великой радостью встречусь с ним, — ответила София. В самом деле, встреча окажется очень полезной, в особенности если Виссарион в доверии у Папы. — Но мне не верится, что он сумел многому научить Ваше Святейшество.

Папа улыбнулся.

— Эти слова мне льстят. Но гордыня — мать всех грехов, и, справедливости ради, я вынужден не согласиться.

Папа взял письмо от Синаксиса, рассеянно постучал им о подлокотник трона.

— Царевна София, благородный Леонтарсис, я всецело принимаю дружбу императора греков и рад видеть вас здесь. Сегодня вечером мы можем разделить скромную трапезу и заодно обсудить письмо Синаксиса. А пока прошу извинить, меня призывают дела.

Папа встал и в благоговейной тишине удалился. Но едва за ним затворилась дверь, зал загудел: придворные и клирики немедля принялись обсуждать политику и сплетничать. Леонтарсис же устремился к ночному горшку в углу, облегчиться.

Думаю, все прошло неплохо, — поделилась размышлениями София со старым послом, когда тот вернулся. — Папа настроен благожелательно.

Леонтарсис лишь буркнул неразборчиво, соглашаясь. Теперь его мыслями завладел предстоявший ужин — ведь придется отдуваться за все, написанное Синаксисом. Софии оставалось только надеяться, что старик не сморозит глупости. Константин велел ему не поддерживать никакое папское предложение унии, если Папа не согласится со всеми требованиями Синаксиса. Николай вряд ли хорошо отнесется к подобному заносчивому упрямству, а Леонтарсис не умеет смягчать неприятную беседу вежливостью. Лучше было бы, если бы Леонтарсис вообще не пошел на ужин.

— Леонтарсис, мне кажется, вы не слишком хорошо себя чувствуете, — заметила София.

— Сейчас уже лучше, — кисло ответил старик.

— Рада слышать. Ведь если вам станет хуже перед вечерней трапезой, то вы не сможете на ней присутствовать и не обсудите с Папой письмо Синаксиса. Вам придется отложить встречу с ним на несколько дней — а значит, у Папы будет больше времени обдумать содержание письма и спокойнее к нему отнестись.

— Мне? Станет хуже? — В лице старика читалось отчетливое облегчение. — Да, я себя неважно чувствую. Должно быть, еще сказываются последствия морской болезни. Не окажете ли мне честь представлять меня сегодня за папским столом, не передадите ли мои извинения?

— Конечно же передам, — ответила София.

Итак, одной проблемой меньше. Но остается само письмо. Как же дать Папе понять, что оно было единственным способом уговорить Синаксис вести дела с Римом? Возможно, кардинал Виссарион смог бы помочь… Действительно, скорее всего, он — единственная надежда.

* * *
Через час с небольшим София вошла вслед за молодым клириком в кабинет Виссариона — квадратную комнату, занимавшую один из верхних этажей южной башни папского дворца. Комнату заполняли книги: они забили полки сверху донизу, лежали грудами на полу. Посреди книжного моря возвышался стол, за ним восседал кардинал, благообразный, пожилой и солидный, смотревшийся до крайности странно в захламленном, неухоженном помещении. Безукоризненно элегантные красные одежды, седые волосы острижены кружком, поверх — опять же красная кардинальская шапочка. Аккуратная седая бородка. Виссарион оторвал взгляд от лежавшего на столе манускрипта, посмотрел на вошедших с приязнью.

— Царевна София, добро пожаловать! — Спокойный, сильный, уверенный голос. — Я слышал о вас много замечательного.

София сделала реверанс.

— Ваше преосвященство, благодарю, что смогли пойти навстречу столь срочной моей просьбе и уделили мне время. Для меня это огромная честь.

— Пожалуйста, зовите меня просто Виссарион. «Ваше преосвященство» — слишком громкий титул для усталого старика. — Виссарион улыбнулся. — Кажется, вас привело ко мне вовсе не желание приобщиться учености. Несомненно, вы намерены обсудить унию и помощь Константинополю. Вам, конечно, известно, что Папа рад сделать все от него зависящее, но при условии должным образом соблюденной унии церквей. Вынужден предупредить, что письмо Синаксиса отнюдь не способствует успеху вашего дела.

— Значит, вы его прочитали.

— Да. Папа призвал меня, как только покинул зал аудиенций. Его Святейшество письмо возмутило. Он твердо придерживается своих принципов и никогда не согласится стать вровень с другим, принять унию, где он не был бы единственным и абсолютным главой церкви.

— И что же вы думаете по этому поводу?

— Разве важно, что думает такой старый глупец, как я?

София подумала, Виссарион лукавит. Он единственный обладал достаточным влиянием на Папу, чтобы убедить того помочь Константинополю. Помолчав немного, кардинал продолжил:

— Я искренне верю, что уния хороша и для веры, и для империи. Именно поэтому я кардинал. Я также верю, что Константинополю необходимо помочь. В конце концов, от Константинополя недалеко до Вены, а от Вены — до Рима. Если бы мы смогли помочь Константинополю без унии, я бы не стал на ней настаивать. Но без нее не обойтись, и я понимаю нежелание Папы пренебречь ею. Николая больше заботит церковь, чем Константинополь. Если его убедить, что уния на самом деле возможна и реальна, он захочет помочь. Но боюсь, что после этого письма от Синаксиса убедить его будет очень трудно.

— Но все же возможно?

— Дитя мое, все возможно с Божьей помощью. Но Господу придется сотворить чудо, чтобы изменить мнение Папы. И я отнюдь не уверен, что Его Святейшество ошибается. Мои друзья-епископы изгнали меня из Константинополя за поддержку унии, и гляньте, что они же сотворили с бедным патриархом Маммой. Думаю, что, покуда такие люди находятся во главе православной церкви, уния невозможна.

— С этим я согласна. Но если этих людей лишить власти, что тогда? Мы ведь можем разрушить Синаксис.

— Продолжайте, царевна, я весь внимание.

— Дайте Синаксису желаемое — и этим погубите его.

Виссарион нахмурился.

— Не уверен, что понимаю вас.

— Епископы Синаксиса черпают силу и влияние из противопоставления себя унии. Если согласиться с ними в малом, они будут вынуждены принять унию. А как только это произойдет, они утратят всякое влияние в народе.

— Но дело едва ли обойдется согласием в малом. Вы предлагаете Папе смириться с равенством всех епископов или отвергнуть тысячелетнее учение и принять, что Святой Дух исходит лишь от Бога-Отца?

— Именно это я и предлагаю. Папе нужно согласиться с греческой литургией, пренебречь доктринальными различиями и хотя бы на словах принять равенство епископов. В таком случае Синаксису не останется выбора — он должен будет принять унию.

— То есть вы просите о полной капитуляции западной церкви?!

— Не о капитуляции — об отступлении, причем временном. О компромиссе. Ведь важно то, что Папа на деле останется во главе церкви. Через несколько лет, когда люди привыкнут к унии, Папа сможет вернуть позиции и постепенно на деле соединить православную церковь с католической. Единственный способ добиться унии — действовать постепенно. Поспешность обречена на поражение.

— Не вы одна думали над подобным выходом, — заметил кардинал. — Но вы слишком многого хотите от Папы. Я знаю, что он на это ответит: защита правды Господней выше любых мирских выгод. Никакие приобретения не оправдают отступничества. И в этом я с Папой согласен.

— Но что значит правда Господня, если познавать ее останется некому? Если Константинополь падет перед турками, всякая возможность спасти греков будет утеряна. Не сомневаюсь, что Папе лучше привести православную церковь к унии, пусть и сомнительными путями, чем навсегда лишить ее верующих истинного спасения.

— Полагаю, наша дискуссия подошла к логическому финалу, — заметил Виссарион. — Вы изложили свою точку зрения, я обсужу ее с Папой.

— И?

Виссарион улыбнулся.

— И я постараюсь, чтобы ваши аргументы звучали для него как можно убедительнее.

* * *
Этим вечером трапеза состоялась в покоях Папы, в небольшой комнате, где помещался стол всего на десяток гостей. Три стены были изукрашены фресками, изображавшими страсти святых, и лица их казались живыми в мерцающем свете свечей. Четвертую стену занимал ряд стрельчатых окон, сквозь них виднелись огни Рима, яркие и четкие под темным февральским небом.

Во главе стола сидел Папа, София и Виссарион расположились справа и слева. Прочими гостями были незнакомые Софии кардиналы и епископы. Стол сверкал серебром, хрусталем и золотом, что было совсем не похоже на скромное убранство застолий греческого двора, где пищу подавали на деревянных блюдах. Угощения подносили одно другого изысканнее: холодная тартара из яиц, сыра и тертого миндаля, приправленная корицей и поданная со сладким белым вином; жареные сардинки с майораном, шалфеем, розмарином и шафраном, поданные с шипучим ламбруско; заяц в соусе из сладкого укропа и миндаля, поданный с плотным, насыщенным красным вином из Монтепульчано. Собравшиеся клирики вкушали от души, а Папа Николай ел мало, зато много говорил и вовлек Софию с Виссарионом в философские дебаты о достоинствах Августина Блаженного и гениальности Аверроэса.

Послание Синаксиса никто в разговорах не упоминал, Папа же с Виссарионом принялись обсуждать свободу воли, и София потихоньку отвлеклась, задумалась о Лонго, о поцелуе. Где сейчас воин-генуэзец, что он думает о дерзкой греческой царевне, и почему это ее так волнует?

К реальности Софию вернуло легкое прикосновение. Папа осторожно тронул ее за плечо, и царевна, к стыду своему, поняла: он только что о чем-то спросил ее.

— Боюсь, ваши мысли сейчас были далеки от нас, — сказал Николай, улыбаясь. — Возможно, вы размышляли над великолепной логикой Фомы Аквинского?

— Ваше Святейшество, вы почти угадали, — ответила София, краснея.

— Я спрашивал вас о соборе Святого Петра. Я хочу снести его и построить на освободившемся месте более величественное и красивое здание.

София удивилась — базилика Святого Петра была замечательным строением, ее массивные колонны и опирающиеся на них арки под островерхой крышей славились на весь западный мир как символ папства.

— Базилика Святого Петра стоит уже тысячу лет, — заметила София. — Я бы задумалась, прежде чем уничтожить такую древность.

— Царевна, законы и верования католической церкви еще древнее, но Синаксис хочет, чтобы я пренебрег ими. Они пишут: это задумано ради построения великой объединенной церкви, но, как вы и предлагаете, я задумался, прежде чем уничтожить нечто столь древнее и прекрасное.

София подумала: «Вот наконец и пошел разговор о Синаксисе». Гости замолчали, посмотрели на царевну, ожидая ответа.

— Соглашаясь с Синаксисом, вы не пренебрегаете устоями католической церкви, не умаляете ее, но прибавляете к ней, — возразила София.

— А если я соглашусь с требованиями Синаксиса, но он все равно откажется от унии? Тогда я в самом деле умалю церковь, причем напрасно и бессмысленно — и, вероятно, погублю всякую возможность настоящей унии.

Гости одобрительно закивали, заговорили. Промолчал лишь Виссарион.

— Ваши опасения справедливы, — согласилась София. — Синаксис может отвергнуть унию, даже если вы согласитесь со всеми их требованиями. Но тогда у императора будут развязаны руки, и он силой добьется унии, даже если ради этого придется изгнать всех епископов Синаксиса. Они не смогут помешать императору — ведь уже они согласились с унией на таких условиях, подписав письмо.

— Царевна, я бы искренне хотел верить, как и вы, что император Константин сумеет добиться унии вопреки мнению своего духовенства.

— Если бы Леонтарсис не захворал, я уверена: он заявил бы вам о непреклонной решимости императора добиться унии. Но поскольку Леонтарсиса здесь нет, то я как посол Константинополя заверяю вас в подлинности намерений императора.

Про себя София вознесла молитву благодарности за отсутствие Леонтарсиса — он уж точно бы ничего от императорского имени не заверил и тем уничтожил бы все плоды тяжкого труда.

— Что ж, меня вполне устраивают ваши заверения. Полагаю, на этом тему можно закрыть. После уточнения всех деталей я призову вас на аудиенцию, где объявлю о принятии к сведению пожеланий восточных епископов в качестве прелюдии к истинной унии церквей. Искренне надеюсь, что посол Леонтарсис к тому времени в достаточной мере укрепит здоровье, чтобы смочь предстать передо мной. — Николай подмигнул. — А пока примемся за десерт. Для вас, дражайшая царевна, у меня есть вопрос касательно нашего общего друга Фомы Аквинского…

* * *
Обещанная Папой аудиенция случилась раньше ожидаемого — уже через три дня. София осматривала студию знаменитого художника Витторе Пизано, когда явился гонец и предложил немедленно проследовать в папский зал.

Леонтарсис ждал у дверей и нервно потирал руки.

— Случайно не знаете, отчего нас вызывают так внезапно? — спросила София. — Папа уже готов официально признать справедливость требований Синаксиса?

Леонтарсис покачал головой.

— Я думал, впереди еще многие недели работы над официальным заявлением. Вчера мы обсуждали, каким образом Папе следует упоминать объединенную церковь.

Высоко над головой, на угловатой башне базилики Святого Петра колокола начали вызванивать полдень, и двери распахнулись перед послами. Сидевший на троне Папа был хмур, а рядом стоял тот, чье присутствие объясняло внезапность аудиенции: Григорий Мамма, патриарх Константинопольский.

София и Леонтарсис вместе подошли к трону, исполнили ритуал приветствия. Николай натянуто улыбнулся и попросил их встать.

— Леонтарсис и царевна София, мы с радостью приняли вас. Мы благодарны за добрые слова от императора Константина. Знайте, что в Риме вам всегда будут рады.

Оба посла склонились в знак благодарности.

— Вы предложили мудрый совет, и мы немало над ним размышляли. В свете узнанного от вас и недавно прибывшего патриарха Константинопольского, мы объявляем, что, во имя Господа, удостоили Константина, римского императора, ответом.

Вперед выступил священник и принялся читать с пергаментного листа:

— «Если Вы, с благородными баронами и людьми Константинополя, примете нижеследующие условия унии, мы и наши святейшие братья, кардиналы католической церкви, всецело готовы защитить Вашу честь и Вашу империю. Но если Вы и Ваш народ откажетесь принять условия, тем самым обяжете нас предпринимать такие меры по спасению Вашей души и Нашей чести, какие мы сочтем необходимыми».

София нахмурилась — ответ Папы превзошел худшие ожидания. Папа полностью отверг все притязания Синаксиса и сурово его осудил.

— Ваше Святейшество, это же только усилит позицию Синаксиса! — возразила София. — Вы ведь уже решили принять их требования!

Папа покачал головой, а ответил патриарх Мамма:

— Синаксис и его последователи — глупцы и еретики. Они никогда не согласятся на унию. Поддаться им — значит лишь раззадорить и благословить нечестивые попытки присвоить власть патриарха. Если они не хотят по доброй воле вступить в унию — их должно заставить! С этими людьми нельзя договориться.

София не обратила внимания на патриарха и вновь воззвала к Папе:

— Значит, вы отворачиваетесь от Константинополя? Тогда вы отдаете нас в жертву туркам!

— Отнюдь нет. — Папа вздохнул. — Вы же сами сказали, что Константин может принудить епископов к унии. Я согласен с Маммой: не разум побуждает греков отвергать унию, но одна закоренелая гордыня. Пусть Константин добьется унии, и тогда мы посмотрим, что возможно сделать ради вашего города. До того времени мы не видим возможности помогать отринувшим церковь. Судьба Константинополя — в воле Божьей.

Николай замолчал. Когда он заговорил снова, его голос звучал уже не столь сурово.

— Простите, царевна, но я склонен больше доверять мнению патриарха, а не вашему. Он знает свою паству куда лучше, чем вы или я.

Опасаясь не сдержаться и наговорить дерзостей, София лишь поклонилась и покинула зал, не ожидая папского благословения. Выйдя наружу, она оперлась спиной о стену, сползла медленно на пол, закрыв лицо руками. Все погибло. Усилия, надежды — все пошло прахом, посольство вернется ни с чем. По одному кораблю от генуэзцев и венецианцев, и никакой помощи от Рима. Уж лучше было бы остаться дома, чем подвергнуться такому позору.

— Царевна?

София взглянула — перед ней стоял патриарх, неловко переминавшийся с ноги на ногу.

— Что вам угодно? — София не скрывала неприязни.

— Вижу, ответ Папы вас огорчил. Мне очень жаль, но я принес вам еще одну плохую новость. Я знаю, вы были близки с императрицей-матерью. Так вот, она умерла еще до моего отъезда из Константинополя.

— Что? — только и выговорила София.

Как же такое могло случиться? Теперь, когда Елены не стало, невозможно было предугадать, как поступит Константин и под чье влияние он подпадет. София встала, чтобы посмотреть патриарху в глаза.

— Как она умерла?

— Вскоре после вашего отъезда ее болезнь усугубилась. Императрица-мать отпустила докторов и целиком положилась на волю Божью, приказала впускать к себе лишь исповедника и Константина. Несмотря на это, ее состояние ухудшалось день ото дня. Насколько я понимаю, последние две недели императрица провела в беспамятстве, но успела причаститься в последний раз.

Слезы душили Софию, она только кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она потеряла Елену, подругу и защитницу, а Константинополь утратил милость Папы. Дворец вокруг и весь Рим внезапно показались чужими и отвратительными. Что бы ни ожидало ее в Константинополе, София хотела одного: вернуться.

ГЛАВА 9

Май 1450 г.

Эдирне

Ситт-хатун сидела, скрестив ноги, среди множества подушек перед ужином, достойным султана. Полукругом стояли низенькие табуретки, на каждой — медное блюдо с горой снеди. Сперва — прикуски: жареный миндаль, курага, пряная кислая долма — завернутые в виноградные листья рис с луком, укроп и мята, вымоченные в лимонном соке. Затем закуски, основа всякой турецкой трапезы, приготовленные гаремной кухней с несравненным мастерством: прохладная простокваша, корзинка со свежими гирде — жареными хрустящими лепешками, тающими во рту; огромное блюдо вареного риса, обильно сдобренного оливковым маслом и посыпанного черным перцем. Главные блюда: цельные жареные цыплята с золотистой шкуркой и нежным мясом, прямо спадавшим с косточек, и любимец Ситт-хатун, нирбах — густой отвар рубленой баранины с морковкой, корицей, имбирем, гвоздикой и гранатовым сиропом. Запивать еду можно было прохладным айраном, подсоленным и сдобренным мятой. От множества вкуснейших запахов у нее бурчало в желудке, но Ситт-хатун не ела.

Анна сидела напротив Ситт-хатун. Полька сделалась еще тоньше и бледнее, чем несколько месяцев назад, когда жена Мехмеда взяла ее в услужение. Они всегда трапезничали вместе, и неизменно Анна пробовала первой. Хотя это считалось задачей евнухов, доверия к ним было немного. Они уже дважды подводили, и оба раза Анна едва выжила. Пока она болела, Ситт-хатун ела лишь фрукты, которые сама срывала в саду гарема. Анна только что оправилась от второго отравления, и Ситт-хатун предвкушала первую за недели настоящую трапезу.

Прежде всего Анна тщательно принюхалась к пище.

— Я не советую есть долму, — сообщила она. — И нирбаху я бы не доверяла. Слишком много специй — возможно, чтобы скрыть привкус яда.

Ситт-хатун подала знак слуге, и тот унес подозрительные блюда. Лучше не рисковать.

— Ну, в конце концов, голодными не останемся, — заметила она, пожав плечами.

Бывало, что вообще вся еда оказывалась отравленной. В такие дни свита Ситт-хатун оставалась голодной — ведь они ели то, от чего отказывалась госпожа. А она отсылала пищу на кухню и заставляла слуг смотреть, как аши-баши, шеф-повар, отведывает каждое блюдо. Тот не всегда соглашался, и зрелище выходило весьма поучительное.

Анна начала пробовать. Проглотила несколько орешков миндаля и замерла, прислушиваясь к ощущениям, тогда как желудки у обеих скручивало от голода. Выждав несколько минут, она протянула блюдо госпоже. Пока та ела, Анна попробовала остальные кушанья, выжидая по несколько минут после каждого. Прошел целый час, пока наконец она протянула госпоже цыпленка.

Ситт-хатун зачерпнула куском лепешки густую простоквашу, наверх положила кусок курятины, впилась зубами и закрыла глаза, наслаждаясь вкусом. Когда открыла — увидела стоявшего в дверях евнуха. Ситт-хатун узнала его: Даварнза, секретарь великого визира Халиля.

— Госпожа, у меня послание, — сказал евнух с поклоном и протянул сложенный листок бумаги.

Ситт-хатун развернула, быстро прочла.

Гульбехар наняла убийц. Покушение состоится этой ночью. Султан согласился, твои стражи подкуплены. Если примешь мое предложение — помогу бежать из дворца.

Письмо подписано не было.

— Мне велели дождаться ответа, — сообщил Даварнза.

В правдивости письма Ситт-хатун не сомневалась. Выхода нет, придется соглашаться. Можно попытаться удрать самой, но вряд ли выберешься даже из дворца, не говоря уже про город. Можно умолять Мурада о помощи, однако шансов на его милость еще меньше, чем на успешное бегство без содействия Халиля. Лишь он был способен помочь. Хотя перспектива оказаться его наложницей ужасала, ничего иного не оставалось.

— Мой ответ — да, — сказала Ситт-хатун.

— Тогда прочтите еще и это. — Евнух протянул ей другую записку.

Человек по имени Иса придет за Вами ночью. С собой ничего не берите, он обо всем позаботится и приведет ко мне. После Вы поедете в Манису и сообщите Мехмеду, чем занимается Гульбехар в его отсутствие.

Ситт-хатун отпустила евнуха, затем порвала обе бумажки на крохотные клочки и проглотила, запивая прохладным айраном. Закончив, она отослала всех, кроме Анны, прочь и попыталась уснуть. Следовало отдохнуть и набраться сил, ночь обещала быть долгой.

* * *
Ситт-хатун проснулась после заката. Она вооружилась кинжалом, другой дала Анне. В постели они уложили подушки и прикрыли одеялом, изображая спящую, затем тихо вышли в соседнюю комнату, осторожно прикрыли дверь и уселись на постель Анны, ожидая. Ночь стояла безлунная, мрак был густым и плотным, и Ситт-хатун едва различала силуэт Анны, сидевшей в футе от нее. Суматошный гаремный шум постепенно утих, и тишина наступила такая, что Ситт-хатун слышала только свое дыхание и биение сердца. Она напряженно внимала, стараясь уловить малейший шорох. Уловила, как меняется ночная стража: далекий топот сапог, смех. Значит, уже полночь — и никаких известий от Исы. Ситт-хатун начала сомневаться: быть может, он предал?

Наконец из зала донеслось шарканье подошв — и снова повисла тишина. Ситт-хатун и Анна переглянулись.

— Проверь зал! — шепнула госпожа. — Может, это Иса.

Во тьме Анна встала, вытянула длинный тонкий нож, подошла к двери, выводившей в зал, и посмотрела в глазок. Вернулась и покачала головой — никого. Новый звук: из спальни Ситт-хатун донесся шорох ткани.

Анна подкралась к двери в спальню, заглянула в глазок и заспешила назад, к госпоже.

— Иса? — прошептала та.

Анна покачала головой.

В спальне грубый мужской голос выкрикнул на непонятном языке — гортанно, резко, коротко.

— В коридор для слуг! — шепнула Ситт-хатун, вставая и увлекая Анну за собой.

Она подвела Анну к стене, сдвинула рычажок, и открылся узкий темный проход. Обе скользнули внутрь, притворили дверь. Ситт-хатун потащила Анну за собой и услышала, как дверь в комнату служанки с грохотом распахнулась.

Госпожа ускорила шаг, двигаясь по памяти. Они достигли винтовой лестницы, ведшей в кухню гарема, и поспешили вниз.

Ситт-хатун замерла, не спустившись: посреди кухни стоял мужчина в черном, освещенный пламенем очага. В руке он держал длинный нож, нижнюю часть лица скрывал черный платок.

— Чи ва ла?[103] — спросил он осторожно.

Ситт-хатун не двинулась с места.

— Чи ва ла? — переспросил мужчина и шагнул вверх по лестнице.

Ситт-хатун повернулась бежать, но Анна остановила ее. Шепнула: «Ждите здесь!» Проскользнула мимо, бросилась вниз по лестнице. Завидев девушку, человек в черном остановился, а та лишь ускорила бег. Она нырнула под удар, прыгнула и врезала чужаку в живот. Они вместе рухнули в кухню, и незнакомец приземлился на спину — аж пол загудел, тогда как полька уже вскочила на грудь и вонзила нож. Затем для верности перерезала горло, встала и махнула рукой госпоже.

Ситт-хатун повела Анну безопасным коридором во внутренний двор гарема. Она остановилась перед входом, проверяя, пуст ли тот, но, когда вышла из коридора, сильная мужская рука схватила ее. Ладонь легла на рот, мужчина притянул Ситт-хатун к себе. Та впилась в его ладонь, готовая завизжать.

— Тише! — прошептал мужчина в ухо. — Это я, Иса.

Он ослабил хватку, и Ситт-хатун обернулась взглянуть: округлое плоское лицо, бесстрастное и равнодушное, движения быстрые, уверенные, плавные. На спине — небольшой мешок, одет в убогий бурый балахон.

— Убийцы явились слишком рано, — сказал Иса. — У нас нет времени. Идите за мной.

Он провел ее вдоль края двора, затем они снова зашли в гарем, проследовав сквозь вереницу темных чуланов до комнаты без окон, со сдвинутым к стене ковром. В полу зияло отверстие люка. Иса взял со стены горящий факел и указал женщинам на люк.

— Поторопитесь! Через этот ход убийцы пробрались в гарем, и только он один не охраняется янычарами. Нужно успеть, пока они не вернулись.

Зайдя в подземный ход, Иса вытащил из заплечного мешка два балахона, похожих на тот, какой носил сам. Передал женщинам, приказал надеть поверх одежд. Потом он затрусил по туннелю. В лицо веяло влажной сыростью, пламя факела колебалось и мерцало. Стены были грубо высечены в камне, по ним стекала влага. Туннель плавно поднимался к поверхности и наверняка выводил к реке.

Они уже прошли несколько сот ярдов, когда услышали за спиной шаги и голоса, далеко разносившиеся по туннелю. Иса бросил факел на пол, загасил, и дальше они побрели, спотыкаясь в темноте. Звуки шагов сделались громче, вскоре стал заметным и слабый отблеск пламени факелов. Что-то скользнуло по боку Ситт-хатун и, стуча, запрыгало по полу впереди.

— Стрелы! — прошипел Иса. — Держитесь ближе к стене!

Впереди уже светлело — близился конец туннеля. Спустя несколько мгновений они выбрались на песчаный склон и побежали к речному берегу. Там стояла небольшая лодка, ее охраняли двое мужчин с мечами. Иса поспешил к ним, остановился в шаге и швырнул в лица белый порошок. Стражи выпустили мечи и, раздирая себе ногтями глаза и шеи, повалились наземь. Иса перешагнул через корчившиеся тела, ступил в лодку и подал знак женщинам: за мной! Те повиновались, Иса оттолкнулся от берега. Ситт-хатун оглянулась и увидела пятерых в черном, которые выбрались из туннеля, размахивали руками и вопили. В нос лодки, совсем рядом с Ситт-хатун, впилась стрела.

— Пригнись! — рявкнул Иса; над лодкой свистнули новые стрелы.

Несколькими мощными гребками он отогнал лодку от берега, и течение подхватило ее, понесло. Тогда Иса оставил весла и тоже лег на дно. Через пару минут стрел не стало, и все опасливо распрямились — лежать на дне лодки было очень неудобно. Иса снова взялся за весла, а женщины уселись ближе к носу.

— Ты ранена! — воскликнула Ситт-хатун, увидев, что одежда Анны пропиталась кровью.

— Госпожа, это не моя кровь.

— Ах, это человека в черном… ты же его убила. Где ты научилась так драться?

Анна пожала плечами.

— Родители умерли, когда я была маленькой. Пришлось привыкнуть стоять за себя.

Весенней ночью на реке было зябко, и женщины прижались друг к дружке на носу лодки, глядя на уплывавший султанский дворец — белокаменные стены, освещенные сотнями факелов.

— Когда снова ступим за эти стены, мы будем победителями, а Гульбехар содрогнется от страха, — негромко пообещала Ситт-хатун.

* * *
Они проплыли по реке еще несколько минут, после чего Иса принялся грести к берегу. Он причалил к небольшим мосткам в речном порту Эдирне. Когда все вышли, отпихнул лодку — пусть плывет по течению.

— Пойдемте, у нас мало времени, — бросил он женщинам и повел их по темным узким улочкам города. Шли они недолго и вскоре очутились перед безукоризненно белым зданием в купеческом квартале. Иса отомкнул ворота, провел женщин через дворик в дом, в круглую гостиную, откуда расходилось несколько коридоров. Посреди комнаты стоял низкий столик, уставленный зажженными свечами, едой и питьем. На подушках у стола сидел Халиль, одетый в расшитый золотом атласный халат. Ситт-хатун впервые увидела великого визиря — сухощавого, высокого, с длинными тонкими пальцами, наверняка никогда не державшими рукояти меча в бою. Худое, тонкое лицо, гладкая оливковая кожа — а ведь Халилю было уже сорок восемь. Аккуратно подстриженные усы загибались книзу, смыкаясь с крошечной бородкой, где уже проступала седина. Симпатичный мужчина, если бы не длинный неровный шрам от правого виска к подбородку и крайне неприятные глаза: большие, бледно-серые, холодные, неестественно спокойные, неподвижные, словно мертвые.

Халиль поднялся навстречу Ситт-хатун и поклонился.

— Добро пожаловать, султанша! — Тонкие губы его растянулись, обнажив ряд острых зубов — будто волк изготовился к прыжку. — Я рад, что вам удалось выбраться в целости и сохранности. Ваша служанка может отдохнуть там. — Он указал на боковой коридор.

Анна сжала госпоже руку и ушла.

— Иса, можешь идти, — сказал визирь, и азиат спокойно удалился.

Халиль знаком велел Ситт-хатун присесть у стола.

— Подкрепитесь? Наверное, вы голодны после ночных приключений?

Та покачала головой. Перенервничала, желудок не принимал пищи.

— Тем лучше. У нас мало времени. Убийцы ищут вас, вам лучше исчезнуть из города до рассвета. Пойдемте со мной.

Халиль взял свечу и повел Ситт-хатун по коридору к маленькой комнатке, почти полностью занятой огромной кроватью под балдахином. Он поставил свечу на столике у кровати, развязал пояс, позволив халату соскользнуть на пол. Халиль остался совершенно нагим — смешным и тощим. Он подал ей знак раздеваться, но Ситт-хатун не шевельнулась.

— Разве вам не понятны условия нашего соглашения? — спросил визирь.

— Понятны, — ответила она, мысленно выбранив себя за брезгливость.

Никакая жертва не слишком велика, если она приведет ребенка Ситт-хатун к трону. Тогда она поступит с Гульбехар, как пожелает.

Повторяя это про себя, Ситт-хатун повернулась спиной к визирю и аккуратно разделась. Нагая, подошла к Халилю и задула свечу. В комнате воцарился мрак.

Она едва справилась с дрожью отвращения, когда ощутила холодную ладонь Халиля на плече.

— Делайте что должно, — прошептала в темноту Ситт-хатун.


Маниса

Ситт-хатун прибыла в Манису после заката восьмого дня, считая от ночи с Халилем. Визирь доверил султаншу и служанку греку-евнуху по имени Эрзинджан, доставившему их на торговый корабль, который спустился по реке Марице в Эгейское море и взял курс на Малую Азию. Погода благоприятствовала, но путешествие все равно получилось тревожным. Ситт-хатун иллюзий не строила. Сама она от убийц не спрячется и не убежит, и если Мехмед не даст ей защиты в Манисе, те непременно отыщут ее — конечно, если их не опередит сам Мехмед. Он не любит жену. А как на него подействуют известия об измене Гульбехар, предсказать нелегко. Он может разгневаться. В конце концов, покинув гарем, Ситт-хатун лишилась и прав, и защиты. Единственная ее надежда — кумру кальп, зашитый в полу шелкового кафтана. Ситт-хатун молилась Аллаху, чтобы этого доказательства хватило.

Закрывшись чадрой, чтобы избежать посторонних глаз, госпожа и служанка пришли по выжженным солнцем улицам Манисы к султанскому дворцу. Ситт-хатун провела Анну к маленькой боковой двери, сквозь которую в гарем входили слуги. Подошла к стражнику и потребовала:

— Проведи нас к управительнице гарема. Мы желаем служить султану.

Стражник внимательно осмотрел обеих.

— Я хочу видеть ваши лица, — ответил он наконец.

— Мы не можем показывать наши лица мужчинам. Только управительнице.

— Ладно, — проворчал стражник. — Ждите здесь.

Ситт-хатун и Анна стояли у дворцовой стены, в полоске все съеживающейся тени. Солнце ползло по небосводу, тень сжималась, пока не исчезла вовсе. Тогда в конце концов явилась управительница — женщина зрелая, но, несмотря на морщинки в уголках глаз и проблески седины в длинных черных волосах, на редкость красивая. В обязанности управительницы гарема входило искать и натаскивать женщин, должных прислуживать султану.

— Эти? — спросила она у стражника.

Тот кивнул.

— Ступайте за мной.

Коротким коридором они прошли в круглую комнатку, где управительница повернулась и принялась рассматривать обеих женщин.

— Пока не взгляну на вас хорошенько, дальше вы не попадете, — сказала она. — Снимите паранджи.

Ситт-хатун открыла лицо, и управительница охнула.

— Госпожа? Что вы здесь делаете?

— Тише! — приказала Ситт-хатун, снова закрывая лицо. — Я не желаю, чтобы о моем присутствии знал кто-либо помимо султана Мехмеда. Ты сама скажешь ему, что я прибыла. Но сперва приготовь ванну для меня и служанки в отдельной комнате. И принеси свежую одежду — я желаю предстать красивой перед господином.

Управительница исчезла, вскоре вернулась и отвела женщин в большую комнату с бассейном, заполненным парящей водой. Ситт-хатун разделась и погрузилась в воду, Анна принялась осторожно смывать грязь и пот долгого путешествия. После султанша оделась в тончайший халат из золотистого шелка, готовый, казалось, упасть от одной мысли его коснуться, и шелковое же покрывало для сокрытия лица. Но когда управительница привела Ситт-хатун в кабинет Мехмеда, тот даже не взглянул на жену, не оторвался от книги.

— Жена, зачем ты сюда явилась? — спросил он сухо. — По приказу отца?

Она покачала головой.

— Мурад не знает, что я здесь.

Мехмед отложил книгу, посмотрел удивленно. Султанша обрадовалась: значит,ей удалось застигнуть его врасплох, и теперь она имела преимущество.

— Я пришла по своей воле. Я принесла известия о вашем отце.

— В самом деле? Надеюсь, это действительно важные известия. Ты ведь знаешь, каково наказание для покинувших гарем без соизволения султана?

— Я знаю, мой господин. — Наказанием для самовольно покинувших гарем была смерть, равно как и для вошедших в гарем без позволения. — Но, мой господин, султан ведь — вы. Вам и решать мою судьбу. А когда вы услышите мое известие, поймете: я исполнила долг жены, явившись сюда и предупредив моего господина.

— Предупредив? Мой отец никогда не поднимет руку на сына. Я — наследник трона.

— На сына не поднимет, — согласилась Ситт-хатун. — Но вполне может приложить руку к любимой сыновней жене.

— Осторожнее, женщина. — Мехмед сощурился, а голос его сделался холодным и злым. — Оболжешь Гульбехар — и я велю отрезать твой язык!

Султанша побледнела от страха, но решимость ее не оставила.

— Муж мой, я не лгу! Я видела вашего отца в спальне Гульбехар своими собственными глазами! Но я и не ожидаю, что вы поверите мне на слово, хотя бы я четырежды поклялась именем Аллаха. Я принесла доказательство.

Ситт-хатун извлекла кумру кальп и положила на столик перед Мехмедом. Тот стиснул зубы, схватил камень и сжал так сильно, что побелели костяшки. Вскочил, и Ситт-хатун испугалась: а вдруг ударит? Но султан подошел к письменному столу, положил камень. Когда обернулся, лицо его вновь было бесстрастным и отрешенным.

— Подумай хорошо, не может ли знать отец о твоем пребывании здесь? Не догадывается ли он, что ты привезла кумру кальп сюда?

— О том, что я здесь, никто не знает, кроме управительницы гарема.

— Замечательно. Значит, продолжай скрываться. Пока ты здесь, видеться будешь лишь со служанкой и управительницей.

Ситт-хатун кивнула.

— Ты оказала мне большую услугу. Благодарю тебя, Ситт-хатун. Как мне вознаградить твою верность?

— Господин, я исполнила долг жены. И хочу получить причитающееся жене.

Мехмед долго и молча смотрел на нее. А Ситт-хатун сидела, боясь дохнуть. Наконец он кивнул.

— Будь по-твоему, — сказал он, взял ее за руку и повел в спальню.

* * *
Лунный свет сочился сквозь занавески, падал на лицо жены — безмятежной, довольной, чуть улыбавшейся во сне. Мехмед даже пожалел ее, отвергнутую и нелюбимую. Но хотя заниматься с ней любовью доставило ему удовольствие, султан уже пожалел о своем поступке. Он лег с женой не ради награды, но из гнева и мести, от злобы на отца и Гульбехар. Позволил страсти взять верх над рассудком, и за это придется расплачиваться. Но к чему об этом думать сейчас? Ему хватает других забот.

Мехмед встал и, неслышно ступая по ковру, прошел в кабинет. Взял со стола кумру кальп, повесил на шею. Он решил не расставаться с ним, с памятью о предательстве Гульбехар и напоминанием никогда не доверять порывам сердца.

В словах Ситт-хатун он не сомневался. Мурад был неразлучен с «сердцем голубя», величайшим своим сокровищем, принадлежавшим когда-то, по слухам, императрице римлян Анне Комниной. Мурад захватил камень, когда покорил Эдирне, и всегда носил его в память о великой победе. Он никогда бы не отдал его Ситт-хатун, а уж тем более простой гедикли. Только Гульбехар могла заставить его расстаться с камнем. Мехмед знал, какую страсть способна разжечь Гульбехар. К тому же Ситт-хатун подтвердила множество разрозненных подозрений. Вот почему отец поторопился отослать сына, вот почему так возражал против его связи с Гульбехар и упрямо хотел оставить ее в Эдирне. Гнев снова вспыхнул в душе Мехмеда, и он стиснул камень так сильно, что грани впились в кожу. Старый дурак! Думал безнаказанно украсть у сына кадин? Пора преподать стареющему султану урок. Пришло время занять законное место на троне Оттоманской империи.

Мехмед подошел к шкафчику, вделанному в стену, вынул Коран. Тот раскрылся в руках, и Мехмед прочитал: «Верующие, вам предписывается месть за убийство: свободный за свободного, раб за раба, женщина за женщину»[104]. Вне всяких сомнений, Господь, предписывающий месть свободного за свободного, одобрит месть султана за жену.

Мехмед отложил Коран и нажал скрытую защелку, открывавшую потайное отделение. Надел пару тесных кожаных перчаток, вынул принесенную Исой шкатулку, достал флакон с ядом. Вязковатая жидкость внутри казалась в лунном свете бледно-желтой. Мехмед еще не выяснил, кто послал яд, но с этим можно разобраться и позже. Пока важно лишь то, на что яд способен. Мехмед отомстит.

ГЛАВА 10

Май — июнь 1450 г.

Константинополь

Когда издалека донесся перезвон церковных колоколов, София шла по коридорам Влахернского дворца в покои императора Константина. Скорбный перезвон означал конец траура по императрице-матери Елене. Как же хотелось видеть ее рядом и говорить с Константином в ее присутствии. Вчера София вернулась в Константинополь и с тех пор ожидала в ужасе: когда же призовет император? К чему понудит? Заставит выйти замуж или позволит остаться свободной?

Она вошла в комнату для частных аудиенций и обнаружила Константина сидевшим на троне. Видно было, что тот старался сдерживаться, а в руке сжимал скомканное письмо от Папы. София сделала реверанс.

— Добро пожаловать домой, — сказал император. — Я призвал тебя обсудить результаты посольства. Леонтарсис сказал мне, что ты весьма деятельно участвовала в переговорах с Папой. Это правда?

— Господин, простите меня, но Леонтарсис не очень способный политик. Я надеялась, что у меня получится лучше.

Константин повысил голос:

— Я назначил послом Леонтарсиса, не тебя.

— Даже если так, я почти добилась успеха. И я думаю, что мы еще можем извлечь выгоду из нынешнего положения, если только…

Константин жестом приказал ей молчать.

— Твое вмешательство уже привело вот к этому! — крикнул он, показывая папское письмо. — Я пообещал матери на ее смертном одре, что заключу унию, но как мне теперь ее заключать? Скажи, как?

Затем, совладав с собой, он заговорил уже спокойнее:

— Тебя послали в Италию, чтобы тебя было хорошо видно, а не слышно. Я надеялся, что Леонтарсис сможет отыскать тебе мужа, способного привести войско, но теперь и эта надежда потеряна.

София возмутилась, но сдержала гнев. Подумать только, он еще упрекает ее за провал посольства после всего, чего добились в Италии?

— Господин, я сделала все возможное, чтобы наилучшим образом услужить вам.

— Лучше всего ты мне служишь, играя роль царевны, а не политика. Тебе повезло: мегадука Нотар все еще согласен жениться на тебе. Я поговорил с ним насчет этого лета. А до свадьбы ты будешь делать то, что я скажу. Ты — знатная дама и должна вести себя подобающим образом. Никакой политики, никакого фехтования. Если уж хочешь учиться, учись полезному: пению или игре на каком-нибудь инструменте.

— Да, господин, — ответила София.

В голосе ее звучало отчаяние. Константин нахмурился.

— Насколько я понимаю, ты хотела видеть отца Неофита, духовника императрицы-матери. Я дозволяю тебе посетить его, он в соборе Агия София. Я вышлю стражу проводить тебя.

— Спасибо, господин. — Слова ее прозвучали горьким упреком.

София снова сделала реверанс и покинула комнату. Значит, ей все-таки предстоит выйти замуж. Елены нет, и некому ее защитить.

* * *
Она отправилась повидать отца Неофита в Агию Софию холодным, сырым и унылым майским утром. В такую погоду некогда великая церковь выглядела особенно жалко. Она еще сохраняла былое величие, но красота ее поблекла. Хотя западный фасад поддерживали в пристойном состоянии, скульптуры вдоль боковых стен потрескались и осыпались, многие окна нефа и барабанов огромных куполов церкви были разбиты и поломаны. В притворе распад и небрежение оказывались еще более явными. С терявшегося в сумраке потолка свисали огромные канделябры без свечей. Свечи теперь стали роскошью. Вместо них на стенах крепились тростниковые факелы, скверно горевшие из-за сквозняков от разломанных окон в барабане, чадно дымившие и делавшие сумрак темнее и грязнее. Кроме потрескиванья факелов, тишину нарушала лишь капель с потолка. Церковь казалась заброшенной.

Стражник, сопровождавший Софию, позвонил в прилаженный к стене медный колокольчик. Меж стен заметалось громкое эхо, угасло в сумраке, после чего вновь повисла давящая тишина.

София расслышала слабые шаги, шлепанье сандалий по каменному полу. В дальнем южном конце притвора отворилась дверь, и среди темноты явился крошечный огонек. Он приблизился и оказался пламенем свечи в руке послушника с тонзурой на макушке, в монашеской рясе. Завидев Софию, послушник — лет тринадцати, не старше — поклонился.

— Госпожа, чем могу служить? — спросил он ломающимся баском.

— Я — царевна София. Я хочу видеть отца Неофита.

— Царевна София! — воскликнул послушник и добавил уже спокойнее: — Но отец Неофит не ждет вас. Он же…

— Я прошу прощения, что не договорилась о встрече заранее. Но я и не хочу от него официального приема. Я пришла поговорить об императрице-матери. Проведи меня к нему.

— Д-да, конечно. — От волнения паренек начал заикаться. — Ид-дите з-за мной.

Почему он так нервничает? Наверное, не привык к женщинам и напуган встречей с дамой царского рода.

Послушник провел через дверь в неф — огромный, с колоссальным куполом в полтораста футов высотой — огромнейший во всем Константинополе. Они пересекли неф и вошли в лабиринт коридоров, уходивших к комнатам священников. Наконец оба оказались перед простой деревянной дверью. Послушник постучал.

— Отец Неофит…

— Алия, это ты? — раздался голос из-за двери. — Заходи!

Алия открыл дверь и шагнул в комнату, за ним вошла София. Келья Неофита была мала и бедна: голые каменные стены и пол, справа — низкая кровать с единственной простыней из грубого льняного полотна, слева — простой дубовый стол. Помимо них — лишь сундучок в углу. Неофит не обернулся посмотреть на вошедших, он возился с очагом у стены: похоже, что-то сжигал. София заметила уголок пергамента, корчившегося в огне.

— Доставишь письмо, — начал Неофит, поворачиваясь, но при виде Софии замолк в изумлении.

Однако он быстро опомнился.

— А, царевна София! Какая неожиданная честь! — воскликнул Неофит, фальшиво улыбаясь. — Возможно, нам подобает поговорить в месте, более приличествующем вашему сану?

Он указал на дверь.

— Моя келья — все, в чем я нуждаюсь, но для царевны она не годится.

— Мне не нужны церемонии, — ответила София. — Я пришла просто поговорить, и ваша келья вполне подходит.

— Хорошо, — сразу согласился Неофит, потирая руки. — Алия, подожди-ка снаружи. Царевна, садитесь. — Он выдвинул из-под стола единственный табурет, а сам уселся на кровать. — Чем могу быть полезен?

— Я хочу поговорить об императрице-матери. Вы провели с ней много времени, когда она болела. Я хочу знать, что она говорила обо мне. Быть может, она что-нибудь оставила для меня?

— Извините, она ничего не оставила вам, — быстро ответил священник, но его взгляд на мгновение скользнул к столу.

София тоже глянула на стол: ничего необычного — чернильница, маленький флакон, пара перчаток, ломоть хлеба и чаша-потир.

— Она часто говорила о вас, — добавил Неофит. — Она сказала… хм, я не хочу оскорбить вас… так вот, она говорила, что лучше вам было родиться мужчиной.

Да, это звучало похоже на Елену, но София хотела услышать вовсе не это.

— А еще что-нибудь она сказала? Упоминала ли мое замужество?

— Простите, царевна, но я не припомню, чтобы императрица-мать говорила что-то о вашем замужестве…

София нахмурилась.

— Погодите, я вспомнил… она желала вам счастья, большого счастья… прямо перед смертью сказала, что хотела бы побывать на вашей свадьбе…

Неофит нервно глянул на стол.

София подумала, что лжет священник неумело. Но отчего же он так нервничает?

И тут она заметила, что чашка на столе — не просто потир. Маленькая, литого золота посудина с изображением страстей Христовых — собственность Елены, она причащалась лишь из нее. Зачем потир Неофиту? Он его украл? Если да, то нервозность понятна — но почему же тогда еще не продал? Зачем красть потир и держать у себя? Здесь кроется тайна.

— Спасибо за добрые слова, — сказала София, вставая. — Я вижу, у вас на столе чаша для причастия, принадлежавшая императрице-матери.

Взяла потир со стола. Неофит протянул руку, будто желая остановить царевну.

— Чаша была ее любимым сокровищем. Это подарок отца. Императрица-мать попросила вас сохранить чашу для меня?

— Императрица, да… в общем, она… чтобы после смерти…

— Не важно, — перебила София запинавшегося Неофита. — Я рада найти чашу здесь. Для меня это драгоценный подарок. Если бы вы ее не уберегли, она бы уже превратилась в монеты императорской казны. Спасибо.

София взяла потир и направилась к дверям. Неофит рванулся — будто хотел выхватить потир из рук.

— Спасибо вам за доброту ко мне и Елене, — сказала София холодно. — Теперь мне нужно вас оставить.

— Но вам нельзя, ведь чаша… — Неофит запнулся. — Впрочем, если потир станет для вас утешением, то пожалуйста, царевна!

— Сохрани вас Господь!

— И вас, царевна. — Неофит перекрестил ее. — Алия проводит вас.

Послушник ждал в коридоре. Идя вместе с Алией к притвору, София спросила:

— Ты часто разносишь письма отца Неофита?

— Да. — Парнишка кивнул.

— Можно ли узнать кому?

Послушник замялся.

София ступила ближе, взяла его за руку. Тот покраснел.

— Мне просто любопытно.

— Мн-ногим, — выговорил, дрожа. — Императрице-матери, патриарху Мамме, отцу Геннадию…

Ага, Геннадию. Вот и не знала, что Неофит связан с ним.

— Спасибо, Алия, — сказала София, отпуская руку.

В карете, возвращаясь во дворец, она понюхала чашу. Та слегка пахла миндалем. Странно. Провела пальцем по дну, облизнула — ничего особенного, лишь сладковатая горечь высохшего вина.

* * *
Вечером Софии стало дурно. Многократно тошнило — даже после того, как желудок исторгнул все содержимое. Наконец измученная София провалилась в лихорадочный сон. В кошмаре явился ей золотой потир, и края его пылали красным огнем. Во сне София взяла чашу и пила из нее, а та оказалась с кровью. В кошмар пришел Неофит и потребовал пить до дна. Когда она допила, кровь потекла по щекам, и сон кончился. Проснулась, огляделась судорожно — потир стоял на столике у кровати, там же, где был оставлен вечером. София потянулась взять его и опрокинула неловким движением. Она вздохнула с облегчением — чаша оказалась пустой. Царевна вздрогнула, отвернулась, стараясь успокоиться и заснуть, но кошмар не отпускал.

Наутро София проснулась со страшной головной болью, ощущая тяжесть во всем теле. Не сомневалась: сон был вещий, смысл его виделся ясно — чаша отравлена. Вот объяснение и недомогания царевны, и внезапной смерти императрицы-матери. А если Елену отравили, то ответствен лишь один человек, и это не бедняга Неофит. Ему-то нет никакой выгоды от смерти императрицы-матери. Виновен Геннадий, и только он.

Подтвердить подозрения будет не просто. Чтобы добраться до Геннадия, придется шантажировать Неофитом, а с этим в одиночку не справишься. За помощью можно обратиться лишь к одному человеку: Луке Нотару, будущему мужу. Константин назначил свадьбу на сентябрь, а потому, кроме своего духовника, София могла свободно видеться лишь с Нотаром. Царевна быстро набросала записку, призывая мегадуку явиться в ее покои следующим утром. Конечно, вовлекать Нотара было рискованно, ведь он считался непреклонным противником унии и союзником Геннадия. Тем не менее именно его помощь была единственным способом отомстить за смерть Елены.

На следующий день Лука Нотар явился точно в условленное время.

— Царевна София, я приятно удивлен вашим приглашением, — сказал, поклонившись. — Чему обязан такой честью?

— Я должна поговорить с вами о чрезвычайно важном деле, причем наедине.

— Наедине? — Нотар скабрезно ухмыльнулся.

— Да, мы поговорим в саду.

Нотар кивнул и пошел вслед за Софией к усаженным розами клумбам во дворе. Так можно было переговорить с глазу на глаз — правда, под бдительным присмотром служанки. Они прошли по засыпанной щебнем дорожке в глубь сада, и когда София уверилась, что никто посторонний не расслышит, произнесла вполголоса:

— Мне нужна ваша помощь!

— Я к вашим услугам.

— Я знаю, что вы поддерживаете Геннадия в его желании сместить патриарха Мамму. Но вы должны оборвать связи с ним. Геннадий до крайности опасен.

— Что значит «опасен»?

— Я объясню — но поклянитесь, что никому не расскажете.

Нотар замолчал.

— Клянусь — это не затронет вашу честь!

— Хорошо, тогда я клянусь, — согласился Нотар.

— Я обнаружила причину смерти императрицы-матери.

— Причину? Да она болела несколько месяцев! Умерла просто от старости.

— Нет, ее отравили!

— Кто вам сказал? — спросил Нотар, но в его голосе удивления не слышалось.

— Никто. — София вынула золотой потир императрицы-матери из маленькой сумки, какую все время держала в руках, и передала потир мегадуке.

— Это потир Елены. Думаю, ее духовник Неофит использовал эту вещь, чтобы отравить императрицу-мать.

— Почему вы так думаете? — спросил Лука настороженно.

— Понюхайте!

— Пахнет миндалем.

— Отчего же чаше, где бывало только вино, пахнуть миндалем? Я всего лишь лизнула осадок на дне, и вчера мне стало очень плохо.

— Но с какой стати Неофиту желать смерти императрицы-матери?

— Ему не с чего, но у Геннадия много причин хотеть смерти Елены. Неофит подчинялся Геннадию, а тот способен на что угодно ради недопущения унии — даже на убийство.

— Понятно, — произнес задумчиво Нотар, рассматривая чашу. — И чего же вы хотите от меня?

— Завтра мы вместе пойдем к Неофиту, и вы убедите его выдать Геннадия. Как — угрозой ли, деньгами или пыткой — неважно. Когда он выдаст, обратитесь к Константину, расскажите о Геннадии и сообщите, что более не противитесь унии.

Нотар хотел возразить, но София не позволила.

— Можете не соглашаться принять условия Папы, я не настаиваю — но хотя бы склонитесь к компромиссу! Вы же поклялись в верности Константину. Если на самом деле дорожите честью — сдержите клятву! Обеспечьте императору поддержку знати!

— А если откажусь?

София посмотрела в глаза мегадуке.

— Ваша дружба с Геннадием хорошо известна. Если вы поддержите противников унии — а значит, и их методы тоже, — на вас по справедливости падет причитающееся им наказание.

— Это угроза?

— Да, мегадука, это угроза.

Нотар замолчал, глядя на потир.

— Я поступлю, как вы желаете, — выговорил наконец. — Если ваши слова — правда, я обличу Геннадия перед императором и поддержу унию. Но знайте: я поступлю так лишь из желания спасти Константинополь. Я угроз не терплю.

— Я благодарна вам за решение помочь. А из каких мотивов оно исходит, меня не волнует. До завтра, мегадука Нотар.

С тем она и ушла, оставив его в саду.

* * *
Назавтра рано утром София и Лука отправились в Агию Софию, сопровождаемые служанкой царевны. Нотар не ждал, пока кто-нибудь выйдет встретить гостей в притвор, и направился прямо в зал, София со служанкой едва поспевали за мегадукой. Они пересекли неф и оказались в трапезной, где Лука застиг врасплох молодого послушника и приказал вести к келье Неофита.

Когда пришли, Лука толкнул дверь, но та оказалась запертой. Тогда мегадука ударил в дерево кулаком, закричал: «Отец Неофит?! Это мегадука Лука Нотар!»

Никакого ответа. Лука позвал еще раз, затем повернулся к послушнику:

— Ты уверен, что отец Неофит здесь?

— Да, господин. После визита отца Геннадия вчерашним вечером он не покидал кельи.

Нотар отступил на шаг и ударил в дверь ногой, выломав замок. Та распахнулась. Келья, освещенная лишь дрожавшим, гаснувшим огоньком лампы, показалась пустой.

— Отец Неофит, вы здесь? — крикнул Нотар.

В ответ — тишина. София ступила в сумрак кельи и, когда глаза привыкли, увидела духовника императрицы-матери. Он сидел за столом, склонив голову на руки. Казалось, спал.

— Отец Неофит! — снова громко позвал мегадука, но тот не двинулся.

София занялась лампой, Лука же подошел к священнику и потряс за плечо. Неофит скатился с кресла, упал навзничь. Когда лампа разгорелась, София увидела: глаза священника закатились, губы почернели. Он был со всей очевидностью мертв. Служанка тихо ахнула.

Лука склонился осмотреть тело.

— Еще не остыл… хм, с какой стати ему кончать с собой?

— Может, он и не покончил, — предположила София. — Посмотрите, что у него в руке!

Нотар разжал мертвую ладонь и поднял небольшой пустой флакон. Понюхал его.

— Пахнет миндалем. Думаю, София, вы правы: Елену отравили. Я уже видел этот флакон в келье Геннадия.

— Если Геннадий узнал, что необходимо избавляться от Неофита, значит, он узнал и обо мне. Ведь это я забрала чашу императрицы-матери.

— Значит, царевна, вы в большой опасности, — предупредил Нотар. — Вы же видите, на что способен Геннадий.

— Но без Неофита мы не сможем обвинить Геннадия!

— Есть и другие пути. — Нотар указал на свой меч.

— Нет, — София покачала головой, — нельзя делать из него мученика. Это лишь усилит противников унии.

— Тогда я пошлю своих людей наблюдать за храмом Христа Нантократора. Если Геннадий задумает предательство, мы о нем узнаем.

— Спасибо!

— Что же, я рад, что смог помочь моей нареченной хоть малостью.

Услышав слово «нареченная», София нахмурилась, посмотрела Луке в глаза.

— Нотар, вы знаете: не я выбрала вас в мужья. И я не скрываю, что не слишком рада предстоящему замужеству. Хотя, возможно, я зря судила о вас настолько строго.

— Я также не сам выбрал вас, царевна, — ответил Лука Нотар. — Вас предложил мне в жены император. От этой чести я не могу отказаться — но я никогда не хотел понуждать вас к браку, идти против вашей воли. Поверьте мне, я и сам не выбрал бы женщину с таким острым языком. — Он улыбнулся. — Тем не менее, хотим мы того или нет, мы станем мужем и женой. И я бы хотел жить с вами если не в любви, так в согласии. И готов заслужить его.

— Помогите добиться унии — и мое согласие с вами, — заверила София. — А затем, вполне возможно, вы заслужите и любовь.

— Это предел моих мечтаний, — ответил Лука Нотар, низко кланяясь. — Значит, пока уния не заключена, никаких разговоров о браке. Вы согласны?

— Согласна! — с радостью ответила София.

* * *
Император Константин стоял у окна зала аудиенций, смотрел на вечернее небо и мял в руках письмо от мегадуки Луки Нотара. После недель сомнений и безответных молитв наконец благоприятное известие! Мегадука написал, что поддержит унию — разумеется, при определенных условиях. С поддержкой Нотара за спиной Константин мог смело принять унию, не опасаясь мятежа на следующий день после ее провозглашения. Вот оно, чудо, на какое он давно надеялся. Теперь можно и обещанное матери сдержать, и — что важнее всего — сохранить поддержку латинян. Любопытно, что же заставило мегадуку передумать? Может, молитвы все-таки возымели действие?

Он снова развернул письмо, взглянул на завершающую часть. Похоже, Нотар и насчет Геннадия передумал. Написал, что больше не считает его подходящим для патриаршего сана. Однако пусть даже мегадука выступил против Геннадия, монаха нельзя сбрасывать со счетов. Если ценой сана можно купить поддержку Геннадием унии, то игра стоит свеч. Имея в союзниках Геннадия и Нотара, можно не принимать во внимание мнение прочей знати и епископов.

Колокол прозвонил вечерню. Скоро явится Геннадий — император призвал его, чтобы предложить патриарший сан. Константин сложил письмо, спрятал в одежде и уселся на трон. Помолился тихо: «Господи Боже, прошу Тебя, даруй мне еще одно чудо сегодня!»

* * *
Геннадий явился во дворец в приподнятом настроении. Он был уверен: его призвали, чтобы предложить сан патриарха православной церкви. После стольких лет ожидания он наконец-то станет первым между Богом и людьми на этой земле! Геннадий поспешил в зал аудиенций и обнаружил Константина сидевшим на троне. Подошел, склонился низко.

— Добро пожаловать, Геннадий! — приветствовал император.

— Ваше величество, для смиренного монаха — высочайшая честь быть призванным пред ваши августейшие очи!

— Я призвал тебя обсудить церковные дела. Как ты знаешь, патриарх Мамма в Риме, церковь осталась без главы. Так продолжаться не может.

Константин замолчал, подыскивая вернейшие слова.

— Уния была предметом жестокого раздора между нами, но мы ведь не враги с тобой. Я пригласил тебя, чтобы испросить помощи.

— Ваше величество, я сделаю, что смогу.

— Синаксис видит в тебе вождя. Если кто-нибудь и сможет призвать его поддержать меня, так это ты.

Геннадий поклонился в знак благодарности, но счел за лучшее промолчать.

— Геннадий, согласен ли ты возглавить церковь?

— Я всего лишь монах. Но знаю: мой долг — стремиться к вящей славе церкви Господа нашего и занять любой пост, какого потребует служение Господу.

— Я предлагаю тебе патриарший сан, но при условии, что ты убедишь епископов Синаксиса поддержать унию с Римом.

Геннадий уже хотел сказать, не дослушав: «Если на то воля Божья, я согласен», — но слова замерли на губах, когда до него дошел смысл императорской речи. Если принять эти условия, патриарх константинопольский сделается всего лишь марионеткой императора, куклой Папы Римского, бессильным и ничтожным — как Мамма.

— Ваше величество, ни епископы, ни знать не поддержат унии!

— Ошибаешься. Мегадука Нотар решил поддержать унию. Даже он понял: это наша единственная надежда.

Геннадий покачал головой. Увы, даже Нотар в конце концов изменил. Несомненно, тому виной влияние настырной и наглой принцессы Софии. Придется разбираться и с нею.

— Нотар — воин, а не человек церкви, — заметил монах. — Синаксис не так просто убедить. Когда речь идет о спасении души, нельзя идти на компромисс.

— Если ты объявишь о принятии унии, епископы смирятся! — упорствовал император. — Я понимаю, что это означает подчинение Папе, но лучше сдаться Западу, чем быть поставленными на колени перед турками!

— В самом деле? Я в этом не уверен.

Константин посуровел.

— Монах, эти слова пахнут изменой.

— Ваше величество, конечно же нет. — Геннадий низко склонился. — С Божьей помощью я не паду на колени ни перед Папой, ни перед султаном. Но я всегда подчиняюсь Господней воле. Я уже отказался от сана епископа, чтобы лучше служить Ему монахом. Если воля Господня в том, чтобы я смиренно и скромно служил Ему, я откажусь и от патриаршества.

Жестокие слова, но лучше быть монахом, чем бессильным патриархом.

— Что поделаешь. — Константин вздохнул. — Я понимаю твое нежелание унии, но я не отказываюсь от своих слов. Геннадий, мы не враги, помни об этом. Можешь идти.

Геннадий поклонился и вышел.

Какой же Константин глупец! Геннадий усмехнулся — ведь император падет, и рухнет всякая надежда на унию. Он, монах Геннадий, погубит нынешнего недалекого правителя. По пути к монастырю Христа Пантократора монах принялся обдумывать письмо к великому визирю Оттоманской Порты Халилю-паше.

ГЛАВА 11

Февраль — март 1451 г.

Эдирне

Гордо выпрямившись и глядя перед собою, Мехмед въехал во врата Эдирне. Посмотреть на наследника трона и его свиту собралась большая толпа, но настроение было отнюдь не праздничным. Султан Оттоманской империи Мурад лежал при смерти, и его болезнь ни для кого не являлась секретом. Лица смотревших на Мехмеда были угрюмы. Никто не приветствовал наследника.

Мехмед тоже не радовался, терзаемый мрачными раздумьями. Две недели назад Ситт-хатун родила сына Селима, а в руках умелой и коварной матери ребенок становился могучим оружием в борьбе за трон. Но Селима он не любил еще и потому, что ребенок напоминал о первенце Мехмеда, Баязиде, и его матери Гульбехар. Хотя знак неверности Гульбехар, кумру кальп, лежал на сердце молодого султана, Мехмед все еще тосковал по своей кадин. Представлял ее в объятиях отца — и сердце снова и снова пронзала боль. Даже неизбежная смерть Мурада ее не заглушит.

Мехмед подъехал к султанскому дворцу, Эски-Сараю, спешился во дворе. На ступеньках ожидал великий визирь Халиль с толпой главнейших советников, визирей и евнухов. Когда Мехмед приблизился, все дружно поклонились.

— Ваше высочество, мы так рады вас видеть! Хвала Аллаху, вы прибыли в добром здравии!

Мехмед жестом указал придворным выпрямиться. Халиль ступил ближе и заговорил:

— У меня много новостей для вас, но главное — султан желает видеть вас немедленно!

— Я вскоре посещу отца, — ответил Мехмед. — У меня есть неотложное дело.

Мехмед обернулся к Ситт-хатун, как раз выходившей из паланкина.

— Жена, иди со мной — и захвати ребенка.

Он привел ее в гарем, к покоям Гульбехар, не постучав, распахнул двери. В прихожей рабыня-служанка поливала цветы. Завидев Мехмеда, уронила от страха сосуд.

— Где она? — взревел Мехмед.

Служанка низко склонилась, попятилась.

— Господин, я… я приведу ее, — пробормотала она и скрылась в коридоре для служанок.

Немедля появилась и Гульбехар, по-прежнему грациозная и прекрасная, державшая за руку сына Баязида — мальчику было уже два с половиной года. Когда она завидела Ситт-хатун с младенцем, лицо ее на мгновение исказила гримаса ненависти. Гульбехар и ее сын поклонились перед Мехмедом, а тот отметил с досадой: у мальчика золотистые Мурадовы глаза. Приутихший было гнев снова вскипел в душе.

— Кто это? — вскричал, указывая на мальчика. — Мой сын или мой брат?!

— Господин, я не понимаю вас, — ответила Гульбехар. — Он — ваш сын. Баязид, иди к папе!

Мальчик шагнул — и замер, испуганный злобой на лице Мехмеда.

— Мой сын? Мой?! — выкрикнул Мехмед, затем шагнул к Гульбехар и ударил по лицу. — Это точно не ублюдок моего папочки?

Баязид заплакал, и Гульбехар прижала его к себе, будто заслоняясь.

— Отвечай, женщина!

— У меня не было выбора, — прошептала Гульбехар, потупившись. — Он же султан…

— Я твой султан! — взревел Мехмед, занося руку, чтобы снова ударить, но сдержался.

Когда заговорил снова, голос его был спокоен и тверд:

— Ты уйдешь отсюда в свои покои и не покинешь их. Поскольку доверять тебе нельзя, у дверей твоих будет страж.

— Но, господин, мои покои — здесь!

— Были. Теперь здесь будет жить Ситт-хатун, а ты поселишься в ее прежних покоях.

— Но для моего двора те покои слишком малы…

— У тебя уже нет двора! Тебе хватит служанок и пары джарие, чтоб вести хозяйство. Впрочем, ты не заслуживаешь и этого.

Повернулся идти прочь — но Гульбехар взмолилась:

— Повелитель, подумайте же о своем сыне, Баязиде! Разве он не заслуживает лучшего?

— Как видишь, у меня есть другой сын.

С тем Мехмед и ушел прочь, оставив Ситт-хатун с Гульбехар. Он посчитал: презрение и торжество на лице Ситт-хатун будут для изменницы наихудшей пыткой.

* * *
Когда Мехмед подошел к покоям отца, он еще злился — но не на Гульбехар, а на себя. Не следовало так бушевать, давать волю гневу. Это не к лицу наследнику престола, а уж тем более султану. Трон уже почти в руках, так что разумнее сдерживаться. Когда управитель султанских покоев объявил о прибытии наследника, Мехмед постарался выглядеть спокойным.

Когда он ступил в опочивальню отца, тот не шелохнулся. Они не виделись два года, и за это время султан очень постарел. Изможденное тело казалось крохотным среди множества подушек, поддерживавших его. Теплый халат султана пропитался потом — Мурада терзала лихорадка, и, несмотря на зимнюю прохладу во дворце, две рабыни неустанно обмахивали повелителя опахалами. Волосы Мурада, раньше лишь помеченные сединой, теперь сделались белыми. Но больше всего изменилось лицо. Когда-то сильное, загорелое, оно осунулось, побледнело, глаза ввалились. Только шрам на щеке остался ярко-красным и казался нарывом на белесой коже. Жалкое зрелище — но в сердце Мехмеда не было жалости, лишь пустота и безразличие. Мурад заслужил свою участь.

Мехмед встал на колени рядом с отцом.

— Уходите! — приказал он рабыням. — Я хочу поговорить с отцом наедине.

Уже подумал: Мурад спит, а то и умер, но султан вдруг открыл глаза — прежние, умные, проницательные. Их болезнь не затронула.

— Ты явился посмотреть, как я умираю, — прохрипел султан, и Мехмеду пришлось нагнуться, чтобы расслышать.

— Отец, я намеревался поговорить с вами.

— Тогда поторопись. — Мурад дерзнул рассмеяться — коротко, судорожно, будто кашляя. — Мне недолго осталось. Скоро трон снова будет твоим. Надеюсь, на этот раз ты используешь его лучше.

— Отец, я больше не ребенок! Я буду править мудро и преуспею там, где ты потерпел поражение. Я сделаю Константинополь столицей империи.

— Сын мой, ты еще так молод! — Мурад покачал головой. — Не спеши с поисками величия и славы. Константинополь стоял тысячу лет. Пусть постоит еще немного. Научись властвовать во время мира — и тогда лишь повелевай войной.

— Отец, с меня уже хватит учебы. Греки слабы, у них нет союзников. Когда я ударю — они падут.

— Тебе всегда не терпится. Мальчик, почему бы тебе не послушать отца? — выговорил Мурад громко и отчетливо, а в глазах его загорелся гнев.

На мгновение Мехмеду показалось: отец сейчас поднимется, протянет руку, ударит! Но Мурад бессильно упал на подушки, мучимый приступом кашля. Оправившись, сказал благодушно:

— К счастью, ты еще не султан. Может быть, я разочарую и тебя, и смерть.

— Нет, отец, вы не поправитесь.

— Это почему?

Мехмед вытянул из-под кафтана кумру кальп — и умирающий старик впился глазами в сокровище. Мехмед нагнулся, зашептал:

— Мне известно содеянное тобой. И я отомстил за оскорбление. Отец, тебя отравили. Яд действует медленно — но смерть неотвратима.

Мурад растерянно поглядел на сына, и Мехмед отметил с удовольствием, что напоследок все же сумел удивить отца.

— Так это ты, — прошептал Мурад чуть слышно. — Меня убил собственный сын…

— Нет, отец. Вы убили себя в тот самый день, когда легли в постель с Гульбехар.

Глаза Мурада раскрылись так широко, что, казалось, вылезут из орбит, но султан не издал ни звука.

— Вы думали, что сможете спать с Гульбехар и я об этом не узнаю? Спать с моей любимой наложницей?

Мурад не отвечал — и Мехмед понял: это не удивление, но припадок исказил отцово лицо. Султан стиснул челюсти, губы задрожали. В уголках рта собралась слюна, запульсировали вены на висках. Тело начало содрогаться в конвульсиях, глаза закатились.

Мехмед отстранился от бившегося в конвульсиях отца и выждал, пока тот затихнет. Тогда он встал и громко позвал: «Врача! Скорее врача — султану плохо!»

Прибежавший доктор приложил ухо к султанской груди, затем покачал головой. Заговорил — и подтвердил уже известное Мехмеду:

— Он умер. Мой господин, султан теперь — вы!

* * *
Двумя неделями позднее Мехмед во второй раз в жизни препоясался большим мечом в мечети Эйюба и был назван Мехмед-ханом Вторым, седьмым владыкой из рода Османов, ханом ханов, Великим султаном Анатолии и Румелии, императором городов Адрианополя и Бурсы, повелителем двух земель и двух морей. После поехал во дворец, на первую султанскую аудиенцию. Но перед выходом к подданным Мехмед задержался у занавеса, рассматривая их скрытно. Эмиры, паши и беи со всех концов империи столпились в большом зале дворца, желая изъявить новому султану свою преданность и получить причитающееся. Справа, нервно потирая руки, выстроились придворные Мурада. Слева стояли тихие, укутанные в чадры жены Мурада и Мехмеда. Дюжина янычар ограждала место, где полагалось восседать султану.

Мехмед насмотрелся вдоволь и наконец вышел из-за занавеса. В зале мгновенно воцарилась тишина — лишь слабым вздохом зашуршали шелка, когда все разом склонились перед новым правителем. Сердце его, казалось, готово было выскочить из груди, но Мехмед спокойно и величаво прошествовал к тронному месту, зная: на него смотрели сотни глаз. Одет быт молодой султан в белую чалму и халат розового шелка, расшитый причудливыми золотыми узорами, черная борода коротко подстрижена. Он изящно и величественно уселся, опершись на левую руку. Знал: большинство гостей не видели его с тех пор, как впервые взошел на трон безбородым мальчишкой двенадцати лет. Было это семь лет назад. Теперь покажет всем: он уже не мальчишка, он знает, как должно править настоящим султанам!

Прежде всего Мехмед обратился к отцовским придворным.

— Займите обычные места! — приказал он, и ему почудился вздох облегчения, вырвавшийся одновременно из многих глоток.

Придворные уселись на подушках, разложенных в порядке, соответствовавшем занимаемому рангу в султанском диване. Зря волновались — они хорошо служили отцу, сын нуждается в их опыте и знаниях, позволит делами доказать верность. А если кто-либо окажется изменником — соглядатаи вмиг донесут, и предатель поплатится головой. Мехмед не сомневался: в худшем случае лишь один отцов советник станет злоумышлять против сына. Обезглавливание весьма отрезвляюще действует на любителей плести заговоры.

Затем Мехмед именовал визирей Оттоманской империи, призывая одного за другим к трону. Заслышав свое имя, каждый выступал вперед и низко кланялся.

— Халиль-паша, великий визирь Оттоманской империи, — начал именовать Мехмед, утверждая Халиля на его месте.

Хотя он все еще злился на Халиля за то, что именно тот настоял на возвращении Мурада к власти, но в дарованиях и в полезности великого визиря не сомневался. А чтоб умерить его влияние, назначил в помощники соперников, Суруджу-пашу и Заганос-пашу. Последним утвердил в должности главного евнуха и младшего визиря Шехаба ад-Дина, единственного, кому доверял тогда, в бытность свою на троне в первый раз.

Затем он обратился к женщинам гарема. Первой шагнула вперед Ситт-хатун, выразила соболезнования по поводу смерти отца и поздравила Мехмеда с восшествием на трон. Следом вышла Гульбехар, и Мехмеду пришлось постараться, изображая спокойствие и равнодушие. После жен нового султана выступили жены старого. Первой — последняя из них, бездетная сербка-христианка Мара. Ее Мехмед приказал отослать к отцу. Второй — юная Хадиджа, любимица Мурада и мать его младшего сына. Она была совсем молода, моложе Мехмеда, и, говоря, едва справлялась с душившими ее рыданиями. Султан подумал: скорбит ли она из-за потери господина и любимого мужа? Или причина в предугаданной судьбе сына? Ведь в то время, пока Хадиджа, задыхаясь, выражала соболезнования султану и поздравляла с восшествием Мехмеда на трон, султановы слуги топили ее отпрыска Ахмеда в бассейне гарема. Мехмед не питал злобы к мальчику, но тот был претендентом на трон и потому должен был умереть.

Наконец Мехмед обратился к собравшейся знати:

— Мои беи, паши, эмиры — знатные люди моей империи, благодарю вас за то, что решили почтить меня присутствием. Вы хорошо послужили моему отцу — и ваша служба скоро понадобится мне. Пред вами я, султан, клянусь на Коране: да не буду знать я покоя, пока Константинополь не падет перед нами! Всех решивших встать под мое знамя ожидают богатства и слава! Вместе мы обратим в пыль тех, кто так долго противился нам! Вместе мы завоюем для Оттоманской империи новую столицу, и она познает золотой век!

Гул одобрения пробежал по толпе. Сперва десятки, затем сотни голосов повторили одно и то же, и наконец голоса слились в оглушительное: «Слава Мехмеду, султану оттоманов!»

* * *
Ситт-хатун сидела в саду, наслаждаясь солнцем и неожиданно теплым зимним днем. Анна устроилась рядом, а между Ситт-хатун и Анной лежал Селим — крошечный, одномесячный. Ситт-хатун сюсюкала с малышом, тот радостно гукал в ответ. Кто бы мог поверить: года ведь не прошло с тех пор, как она бежала из Эдирне униженная, ничтожная, спасающаяся от убийц. А теперь стала икбал — мать наследника престола. И не важно, что неизвестно, чей Селим сын, Халиля или Мехмеда. Это был ее сын — и в один прекрасный день он станет султаном.

Из покоев Гульбехар, чьи окна выходили в сад, раздался пронзительный крик. Ситт-хатун улыбнулась — Гульбехар не могла смириться с опалой, и злоба соперницы радовала. Та завыла исступленно, и даже различались в ее вое слова: «Неумехи! Балованное отродье!», наконец финальный взвизг: «Все вон!» Захлопали двери, и воцарилась тишина.

Мгновение спустя во дворе появилась одалиска с плачущим Баязидом на руках. Молоденькая, не старше четырнадцати. С виду похожа на русскую: бледнокожая, с темно-рыжими волосами. Она пошла за живую изгородь из вечнозеленого кустарника, уселась там. Через минуту Баязид прекратил плакать, и послышались сдавленные, судорожные всхлипы русской. Ситт-хатун стало жаль и девочки, и Баязида — Гульбехар срывала на них злость. Баязиду-то особенно достается, он всегда под рукой. А может, подружиться с ними? И им польза, и ей не помешает иметь друзей в окружении Гульбехар.

Ситт-хатун жестом приказала слугам оставаться на местах, а сама пошла к одалиске, уже отершей слезы. Баязид сидел рядом, забившись в тесный уголок между кустами. Ситт-хатун уселась на траву рядом с нянькой. Малыш выглянул опасливо — чудный ребенок, светлокожий и белолицый, как мать, и большеносый, как отец. Левую щеку малыша уродовал иссиня-черный кровоподтек.

— Здравствуй, маленький принц! — сказала султанша.

— Здравствуйте, — ответил малыш.

— Вам нельзя говорить с ним, пожалуйста, — взмолилась служанка, глянув на окна покоев Гульбехар. — Нельзя, чтобы она видела вас со мной! Пожалуйста, уходите!

Но Ситт-хатун не двинулась с места.

— Я вижу, Гульбехар не слишком хорошо с тобой обращается, — спросила султанша и, наклонившись, коснулась руки служанки. — Ты провинилась или мальчик?

Нянька отвернулась — на глаза ей вновь набежали слезы.

— Я — ее служанка. Я не могу говорить плохое про нее. Мне вообще нельзя с вами говорить. Госпожа твердит, что вы опасны.

— Разве я выгляжу опасной? — тихо спросила Ситт-хатун.

Нянька покачала головой.

— Я ведь тоже мать. Мне больно видеть, как страдает дитя.

— Моя госпожа сказала: когда Селим сделается султаном, вы пошлете людей убить Баязида.

— Какая чепуха! — воскликнула Ситт-хатун.

Конечно, когда Селим взойдет на трон, Баязида непременно убьют, но Ситт-хатун к этому не будет иметь отношения.

— Клянусь тебе: я никогда не причиню вреда этому ребенку. Не все в гареме столь же бессердечны, как Гульбехар.

— Она — чудовище! — воскликнула девушка с неожиданной яростью. — Баязида бьет, а над служанками вовсе измывается! Я-то могу перенести побои, но Баязид — всего лишь ребенок!

В покоях Гульбехар лязгнула дверь — и служанка окаменела от ужаса.

— Идите! — зашептала, дрожа. — Она не должна видеть меня с вами!

— Я понимаю и сейчас уйду. Но скажи: как тебя зовут?

— Кача, госпожа.

— Кача, я представляю, насколько тебе тяжело. Если захочешь увидеть друзей — мои покои открыты для тебя. У мальчика должно быть место, где он может не бояться своей матери.

— Госпожа, да разве это возможно? Гульбехар никогда не допустит!

— Она никогда и не узнает. Есть секретный проход, соединяющий твои покои с моими. Скажи, в какой комнате живет Баязид?

Служанка указала на окно.

— Отлично! Слушай внимательно: подойди к стене комнаты, дальней от окна. Она украшена резным деревянным рельефом, изображающим животных. Найди льва и нажми ему на голову — дверь откроется. Обязательно закрой ее за собой, чтобы не проследили. В коридоре будет темно. Иди, пока не наткнешься на лестницу — она выведет тебя в кухню гарема. Пройди через нее и шагай центральным коридором — он ведет прямо к моей спальне. Когда упрешься в стену, постучи так. — Ситт-хатун дважды стукнула, сделала паузу и добавила еще три удара.

— Я поняла, спасибо вам, госпожа! — пробормотала Кача.

— Не стоит благодарности! Пускай ты здесь рабыня, это ведь не значит, что к тебе не надо относиться по-человечески.

Ситт-хатун пожала Каче плечо, затем вернулась к Анне и Селиму. Спустя минуту в сад ворвалась Гульбехар.

— Кача? Ты что здесь делаешь? Немедленно веди Баязида домой!

Она ядовито глянула на Ситт-хатун и ушла, за ней удалилась несчастная Кача с малышом. Ситт-хатун тоже взяла сына и пошла к себе.

В покоях ее дожидался Даварнза, секретарь Халиля. Евнух вытащил сложенный лист бумаги и протянул султанше. Халиль сообщал: ночью он собирается навестить гарем.

* * *
Ситт-хатун сидела на постели, глядя в окно на луну, отражавшуюся в водах Марицы. Уже несколько часов, как она отослала всех служанок, оставив лишь Анну. Ожидала Халиля и вспоминала другую ночь, когда сидела вместе со служанкой во тьме, поджидая, пока Иса явится спасти. Вспомнила и смерть Чичек, и ночь с Халилем. Она поежилась, вспоминая его холодное прикосновение.

В тайную дверь, ведшую к служебному коридору и далее, к кухне гарема, тихо постучали. Всего два удара. Анна встала, отворила дверь. В спальню шагнул Халиль — одетый в женское, укрытый паранджой, — но Ситт-хатун не могла не узнать его бледно-серые холодные глаза.

— Добрый вечер, Ситт-хатун, — выговорил визирь тихим масленым голоском. — Спасибо, что согласились принять меня. Нам о многом нужно поговорить.

Кивком указал на Анну:

— Нам лучше поговорить наедине.

— От нее у меня секретов нет. Говорите, что хотели, и уходите.

— Ах да, прямо к делу. Помню эту завидную непосредственность со времен нашей последней встречи. Хорошо. Я пришел обсудить будущее нашего сына. Как вы знаете, Мехмед собрался осадить Константинополь. Война — опасное дело. Если султан умрет, Селим и Баязид превратятся в соперников. Уверен, вы понимаете: если султаном станет Баязид, наше драгоценное дитя убьют.

— Гульбехар в немилости, а вы — великий визирь. Несомненно, трон займет Селим.

— Это «несомненно» кажется мне довольно зыбким. Мы будем в большей безопасности, если заранее уберем Баязида и повод для раздора.

— Убрать — это значит убить? Но ведь он же совсем малыш!

— Опасный малыш. Помните: если его возведут на трон, наш Селим неизбежно погибнет. Почему бы не позаботиться заранее? Для вас или ваших служанок это будет нетрудно. А я могу предоставить яды, действующие безболезненно.

Ситт-хатун представила маленького Баязида, его смышленые золотистые глаза и покачала головой.

— Нет, Халиль, я не хочу быть сопричастной смерти ребенка и не желаю еще раз становиться соучастницей ваших интриг.

Она разберется с Баязидом по-своему.

— У нас был договор — и я сделала все должное мне. История закончилась. Я больше не собираюсь касаться вас и ваших интриг. Я не хочу вас знать.

Отвернулась и бросила напоследок: «Можете идти!»

— Но подумайте, Ситт-хатун! — воззвал визирь и шагнул к ней, положил ладонь на плечо.

Но прежде чем ладонь коснулась плеча, Анна, шагнувшая визирю за спину, отвела его руку и приставила к горлу нож.

— Моя госпожа попросила уйти, — процедила Анна, — так сделай, что сказано.

— Ты не посмеешь, — прошипел визирь.

Он потянулся к кинжалу за поясом, но Анна теснее прижала лезвие к горлу. Тогда Халиль выронил кинжал и приказал: «Отпусти!»

— Я исполняю закон, — ответила Анна. — Ты должен знать: для любого мужчины, не принадлежащего к семье султана, проникнуть в гарем — преступление, караемое смертью. Конечно, если этот мужчина на самом деле — не евнух.

Убрала нож от горла, приставила к паху.

— Если хочешь остаться, я могу помочь тебе сделаться евнухом!

— Нет, нет, я уйду, — отказался Халиль.

Анна убрала нож и отступила. Халиль сдержанно поклонился султанше и пошел к тайной двери. У нее помедлил.

— Ситт-хатун, хорошенько поразмыслите над моими словами. Поймите: я желаю для вас лучшего!

С тем и ушел.

И двух минут не прошло, как слабый стук послышался снова: два удара, пауза, затем еще три. Анна открыла тайную дверь — в комнату шагнула Кача с Баязидом на руках.

— Госпожа, простите… я так поздно. — Кача всхлипнула. — Но посмотрите, что она со своим же сыном сделала!

На предплечье тихо всхлипывающего Баязида алел свежий отпечаток руки.

— Я ее ненавижу! — прошипела Кача.

Ситт-хатун взяла мальчика, прижала к себе.

— Тише, маленький, тише, все будет хорошо, — сказала она, успокаивая.

Затем обернулась к няне:

— Ты встречала кого-нибудь по пути сюда? Тебя видели?

— На кухне была старуха, но она нас не заметила.

— Это хорошо. Я рада, что ты пришла. Тебе и Баязиду здесь всегда будут рады.

Ситт-хатун погладила Баязида по голове и вспомнила вдруг слова Халиля. Ведь в самом деле: чтобы Селим без помех смог взойти на трон, этот мальчик должен был умереть.

* * *
Несколькими ночами позже Халиль, укрывший лицо под капюшоном длинного плаща, вышел из боковой двери султанского дворца и зашел в плотно занавешенный паланкин. Четверо дюжих рабов подняли ношу и увлекли в ночной город. Еще месяца не прошло с тех пор, как Мехмед взошел на трон, а Халиль уже изнемогал под властью нового султана. Тот оказался еще упрямее и несговорчивей, чем Халиль предполагал. Визирь потратил долгие годы, помогая Мураду добиться мира с христианами, а Мехмеду не терпелось разбить мир в пух и прах. Советов не слушал и норовил загрузить Халиля самыми неблагодарными и неприятными заданиями — почти как Мурад много лет тому назад, когда отправил визиря исполнять жуткую и гадкую работу, собирать девширме, налог кровью — христианских мальчиков, будущих янычар. Но тогда Халиль был еще просто хераскером, военным судьей в новой провинции Салоники, а не великим визирем.

Остановились рабы в темной аллее за городской усадьбой Исхак-паши. Халиль удивился тому, насколько охотно Исхак-паша согласился на ночную встречу. Впрочем, у паши имелись свои причины. После битвы на Косовом поле Мурад назначил его вторым визирем империи. А Мехмед не вспомнил об Исхак-паше, не утвердил даже на посту командира анатолийской кавалерии. Немного было людей, настолько же верных трону, как Исхак-паша, но если и возможно было пошатнуться этой верности, то именно сейчас.

Слуга Исхака поджидал у боковой двери, и визирь прошел за ним в дом. Слуга провел Халиля на лестницу и в небольшую комнату за ней. Пол покрывал пышный ковер. Несколько подушек, низкий столик с чайником и парой глиняных чашечек. Исхак стоял в ожидании, сцепив за спиной руки. Выглядел он как прежде: серо-стальные волосы, обветренное, усталое, красивое лицо. Слуга вышел, притворив толстую дверь, Исхак шагнул к гостю и по-дружески обнял.

— Добро пожаловать, старый друг!

— Спасибо, что согласился принять, — сказал Халиль, когда оба уселись на подушки.

— Ты сказал: хочешь поговорить о важном, и я с нетерпением ожидаю твоих слов.

Исхак разлил по чашкам парящий чай, протянул одну Халилю.

— Какие новости во дворце? Вспомнил ли султан про меня?

Халиль покачал головой — и паша понурился. Он явно надеялся, что Халиль принес новости о его назначении.

— Боюсь, из дворца я принес только скверные вести, — сказал визирь и, обведя рукой комнату, добавил: — Я могу говорить здесь свободно?

— Стены этой комнаты толсты. Нас никто не подслушает.

Халиль кивнул, но произнес тем не менее вполголоса:

— Я хотел поговорить о нашем султане. Боюсь, он не годится править. Он твердит только о заговорах против него. Он боится твоей власти и влияния, хочет лишить всего и сослать в далекую провинцию, где ты перестанешь являться угрозой. Он хочет поступить так со всеми выдающимися людьми империи, боясь их талантов. Полагаю, вскоре настанет и мой черед.

— Скверные новости, в самом деле, — заметил Исхак задумчиво, потягивая чай. — Я надеялся, с годами Мехмед станет мудрей.

— К сожалению, он не изменился. Как и в первый раз, окружает себя льстецами и глупцами. Не слушает меня, откровенно насмехается над советниками отца. Его слух открыт лишь для лести. Боюсь, он погубит империю.

— Не будь столь мелодраматичен. Мехмед еще молод. Со временем он обретет мудрость.

— Со временем? Когда же? Когда мы все умрем? — Халиль поставил на стол чашку, так и не пригубив чай. — Исхак, я не собираюсь ждать чуда до смерти. А ты?

— И что же ты предлагаешь?

— Возможно, нам было бы лучше послужить другому султану, — предложил Халиль.

Исхак прищурился, но промолчал, и потому Халиль продолжил:

— Сын Мехмеда, Селим, всего лишь младенец. Пока он вырастет, империя будет в надежных руках тех, кто достаточно мудр для надлежащего управления ею.

— Восстать на султана… И это твой совет? — выговорил Исхак с отвращением. — А что же ты уготовил для Мехмеда?

— Он молод и слаб. Войска не любят его, но с радостью последуют за тобой. Поднимай армию, бери дворец, а я уж позабочусь, чтобы сопротивления ты не встретил. Через месяц Селим будет на троне, а мы — верными визирями у его ног, управляющими империей так, как это полагается делать.

Исхак не ответил. Допил чай, встал и принялся ходить по комнате. Затем остановился и потер руки, будто хотел отряхнуть их от чего-то неприятного.

— Зачем ты пришел? — спросил он наконец. — Мы же старые друзья. Ты же знаешь: я никогда не предам султана.

— Но Мехмед не султан! — возразил Халиль, тоже вставая. — Ты же помнишь, как он правил в первый раз: носился с полубезумным персидским еретиком, не обращая внимания на армию, а христиане тем временем шли войной на наши земли! Мехмед не изменился! Мечтает о Константинополе — а сам едва не проиграл битву на Косовом поле, хотя воинов у него было вдвое больше, чем у христиан. Исхак, ты же был там, ты видел! И ты все равно готов отдать жизнь, чтобы насытить его глупое тщеславие?

— Может, он и глупец — но отважный глупец, — возразил Исхак. — Последнюю атаку на Косовом поле он возглавил сам — и выступил против превосходящих сил противника. Но я бы пошел за Мехмедом, будь он и трусом, ведь выбирать я не могу. Аллах избрал его в султаны, и этим все сказано.

— Даже если это значит, что тебя обошли, про тебя забыли, оставили гнить, пока люди вроде Саруджи-паши заняли место, принадлежащее тебе по праву?

— Халиль, я никогда не подниму руки на султана. Никогда, — отчеканил Исхак.

Халиль кивнул — ведь этого он и ожидал. Но все же игра пока не сыграна. Осталась еще одна карта.

— Исхак, дело не только в твоей верности султану. Я ведь не в игрушки играю. Знаю, ты презираешь интриги. Но от этой тебе не удастся уйти. Ты должен выбрать: со мной — или против меня.

Исхак отвернулся.

— Значит, старый друг, я против тебя, — сказал он, вздохнув. — Уходи. Слуга проведет тебя. И да пребудет с тобой милость Аллаха!

— И с тобой также, — отозвался Халиль, уходя.

Именно на такой итог встречи он и рассчитывал. Исхак всегда был человеком твердых и простых убеждений. Он оставался воином, не переносившим тайных гнусностей большой политики. Право же, Халиль не был удивлен — и раздосадован не был. Полуночная вылазка окончилась так, как Халиль и надеялся.

* * *
Мехмед едва успел встать с кровати, когда старший евнух сообщил: прибыл Исхак-паша и просит об аудиенции. Старый вояка явился на рассвете и с тех пор упрямо ждет. Отказывается уходить, пока не увидит султана. Мехмед принялся поспешно одеваться — разговор обещал быть интересным.

Как обычно, Мехмед задержался у потайного глазка, прежде чем войти в залу аудиенций, — рассмотрел как следует Исхака. Тот стоял, будто аршин проглотивши, прямой и строгий, облаченный в простую одежду воина, борода аккуратно подстрижена. Даже возвышаясь среди пустого зала аудиенций, он, казалось, излучал властность и решительность. Такого уж точно не стоит иметь среди врагов. Насмотревшись, Мехмед вошел в зал и уселся на трон, махнув рукой в ответ на поклон.

— Я рад видеть моего верного Исхака. Что же привело тебя ко мне в столь ранний час?

— Мой султан, я узнал о заговоре с целью убить вас и посадить на трон вашего младшего сына. Прошлой ночью ко мне приходили и предложили участвовать в заговоре. Я же, как понуждает долг, решил немедля известить ваше величество об измене.

— Измена? — Мехмед нахмурился. — Это большое зло. Кто же предал меня?

Исхак замялся — очевидно, выдать заговорщика ему было нелегко.

— К моему огромному сожалению, предал ваше величество сам великий визирь Халиль-паша.

— Я рад такой самоотверженной верности. Непросто обвинить в тягчайшем преступлении друга, даже ради того, чтобы защитить своего султана. Я вижу, мой отец по достоинству ценил тебя, поставив столь высоко. Тебе можно доверять — и потому твоя верность будет сообразно награждена.

— Спасибо, повелитель! — Исхак склонился.

— Халиля ни мне, ни тебе опасаться не стоит: я уже знаю все, что он сулил тебе прошлой ночью.

— О повелитель, как же?

— Потому что я его и послал.

— Ваше величество, я не понимаю.

— Исхак-паша, я собираюсь вскоре выступить на Константинополь. Мне нужен командир, которому я мог бы безоговорочно доверять. Прежде чем назначить тебя на должность, я хотел убедиться в твоей надежности. Теперь ты — правитель Анатолии. За тобою остается и пост командира анатолийской кавалерии.

— Ваше величество, я не могу выразить словами мою благодарность и признательность…

— А я очень благодарен за твою верность, Исхак-паша. Не страшись Халиля: заговора, о каком он рассказал тебе, нет и никогда не было.

* * *
Этой ночью Халиль сидел в одиночестве в своем кабинете и читал при свечах. Кабинет его был укромной комнатой с очень толстыми стенами, ключ от нее хранился только у самого визиря. Он разбирал шифрованное послание от монаха Геннадия. В письме содержалось предложение, которого Халиль давно уже ждал. Связь с хитроумным и коварным монахом окупилась сторицей. Визирь посылал Геннадию яд лишь для того, чтобы ускорить кончину императрицы-матери, и ничего более не ожидал. Но теперь Геннадий предлагал визирю сдать Константинополь. Обещал стряхнуть великий город как перезрелый плод к ногам визиря — при условии, что тот гарантирует избрание Геннадия патриархом и не допустит унии между католической и православной церквями.

От такого предложения невозможно отказаться. Благодаря помощи Геннадия, быть может, Константинополь все-таки падет! Халиль решил принять предложение, но с одним условием: пусть монах позаботится о том, чтобы султан Мехмед не пережил осады. Для человека столь хитрого и искусного, как Геннадий, убийство юного неосторожного султана не должно составить проблемы. Мехмедовы шпионы заполняют весь двор, от них не укрыться ни единому движению — но ведь за Геннадием они не наблюдают! А Халиль снабдит монаха нужными сведениями. Когда же Константинополь падет вместе с завоевавшим его султаном, именно Халиль, регент и великий визирь, станет править величайшей империей мира. Конечно, он милостиво позволит Геннадию принять патриарший сан.

Преисполнившись решимости, Халиль сжег письмо монаха, пепел растер по каменному полу и сел писать шифрованный ответ. Его передаст Геннадию Иса, а с письмом и вдоволь золота, чтобы гарантировать смерть Мехмеда. Халиль ухмыльнулся: как же забавно получится! Мечта султана завоевать Константинополь станет явью, но ценой победы окажется жизнь мечтателя.

ГЛАВА 12

Декабрь 1451 г. — январь 1452 г.

Генуя

Лонго стоял на причале и смотрел, как скользит по воде корабль, привезший Софию. Лонго не знал, зачем она вернулась в Геную, да и знать не хотел. Главное — она была здесь, прекрасная в простом белом платье. Вот, сошла с корабля — и Лонго бросился навстречу. А она неожиданно заключила его в объятия.

— Как я рад, что ты вернулась! Но зачем ты здесь? Разве ты не нужна в Константинополе?

— Я пришла за тобой.

— Но разве ты не видишь — уже поздно, — ответил Лонго, отстраняясь. — Я женат!

— Для нас никогда не будет поздно, — ответила София, и уста их слились в поцелуе. — Пойдем же со мной!

Увлекла Лонго в его же палаццо, в спальню, подвела к постели и обернулась посмотреть ему в лицо.

— Я думала о тебе, о том, как ты целовал меня.

— И я думал о том же! Но это же так глупо…

— Вовсе нет. — Она распустила завязку, и платье соскользнуло на пол, оставив ее нагой.

Глаза Лонго жадно впились в изгиб ее изящных ключиц, затем взгляд побрел ниже, к маленькой упругой груди, к курчавой каштановой заросли пониже плоского живота. Лонго покачал головой:

— Но мы же не можем, я женат!

— Мы можем, — мягко утвердила София, шагнула к нему, притянула — Лонго обнял ее крепко, поцеловал. И тут же понял — беда.

В окно за спиной Софии увидел: город объят пламенем, турки бесчинствуют на его улицах. Комната наполнилась огнем и дымом, и внезапно явился в ней турок со шрамом на лице, убивший отца и мать. Он указал на Софию и приказал янычарам вспороть ей живот. Лонго прижал ее к себе, готовый защищать ценой своей жизни, но царевна вдруг растворилась в пламени, и рот ее, исчезающей, был распялен немым криком. Языки пламени окутали Лонго, удушливый дым наполнил легкие…

* * *
Лонго проснулся и услышал кисло-сладкий запах сгорающих сухих лоз. Протер глаза, осмотрелся: он по-прежнему лежал в своей постели, на собственной вилле, а рядом лежала не София, но Джулия — уже два года как его жена. Снова кошмар привиделся… Лонго встал и подошел к окну, выходившему на виноградники. Солнце уже взошло, и люди работали вовсю, обрывая иссохшие ветви. Оборванное собирали в кучи и сжигали.

За спиной пошевелилась Джулия.

— Иди в постель, мне холодно!

— Работать нужно, — отозвался Лонго.

— Пусть Тристо и Уильям разбираются с работой, на то они и слуги, — проворчала Джулия капризно. — Не уходи!

Села — раздувшаяся, с тяжелым многомесячным животом.

— Иди ко мне, попробуй! — Она позвала, приложив руку к животу. — Он толкается!

Лонго сел на краю постели и осторожно положил ладонь на живот жены. Улыбнулся, ощутив движение. Затем взял ее за руку.

— Джулия, мне нужно идти. Твой брат Паоло пригласил меня на чтения этим вечером, а прежде мне нужно успеть многое. После работы на винограднике еще придется нового коня объездить.

По правде говоря, Лонго искал любой повод побыть вдали от жены. Она была избалованной, капризной и вздорной, а с беременностью эти качества сильно усугубились.

— Чтения? — Джулия обрадовалась. — Я тоже хочу!

— Ты же знаешь — тебе сейчас нельзя ездить.

Джулия тут же надулась.

— Кроме того, тебе нельзя на это чтение. Читать будут вещицу молодого неаполитанца по имени Томмазо Гуардати, и, очевидно, она не для ушей благородных дам.

Впрочем, Лонго и сам бы с удовольствием не пошел — но Паоло со дня свадьбы держался отстраненно, чуть ли не враждебно, а Лонго очень хотел восстановить нормальные отношения.

— Но я хочу! — Джулия нахмурилась — явный признак близкой истерики. — Мне в этой деревне так скучно!

— Ты скоро родишь — тогда и сможешь наведаться к родителям в город.

Лицо Джулии сделалось кислым. Она отвернулась, накрылась одеялом с головой. Лонго вздохнул виновато, но и с немалым облегчением. Знал — жена обязательно сорвет злость на подвернувшемся под руку слуге.

— Вернусь к ночи, — сказал он ей напоследок и ушел.

* * *
Когда Лонго вечером подъехал к палаццо Гримальди, он пребывал в сквернейшем настроении. Перед самым отъездом из поместья на винограднике начался пожар — огонь от костра, где сжигали сухие ветви, перекинулся на живые лозы. Пришлось оставить Уильяма и Тристо справляться с делами. Сам взял шестерых слуг и отправился. Конечно, лучше бы он остался проследить, как управляются с огнем, но не хотел пренебрегать приглашением.

И не пожалел — Паоло приветствовал его так тепло! Обнял, прилюдно назвал братом и весь вечер обходился с Лонго на удивление учтиво. Да и развлечение оказалось куда интереснее, чем думал Лонго. На вечере присутствовал испанский дворянин, некто Карлос де Севилья, элегантный, небольшого роста, сухощавый, с коротко подстриженной черной шевелюрой, загорелый дочерна. После чтений он рассказал немало о недавних португальских открытиях в Африке и о возможности попасть в Индию при сохранении курса на запад. Когда гости начали расходиться, Паоло отвел Лонго в сторону.

— Признаюсь честно: я сожалею, что был так холоден с тобою с тех пор, как ты стал нашим родственником. Кое-кто в этом доме винит тебя за смерть моего брата. Увы, я слишком часто и охотно выслушивал их. Но я прозрел — и прошу прощения. Я хочу, чтобы между нами не было дурных чувств.

— Я очень рад, что ты передумал и решил помириться, — ответил Лонго. — Извиняться нужды нет, твои добрые чувства станут мне наилучшей наградой.

— Чудесно! — воскликнул Паоло, улыбаясь во весь рот. — Но скоро уже полночь — тебе пора возвращаться к моей сестре!

Лонго пошел на конюшню — и обнаружил слуг мертвецки пьяными. Судя по количеству пустых бутылок вокруг, люди Паоло угощали на славу и на вино не скупились. Все шестеро спали мертвецким сном. Двое заснули прямо за столом, не доиграв партию в карты. Трое валялись на полу, храпя. Лишь один не спал, лежа в собственной блевотине. Он попытался встать, качаясь, но рухнул и тут же захрапел. Лонго пообещал разобраться как следует со слугами, когда те протрезвеют и придут в себя. Паоло тут же предложил устроить пьянчуг до утра — пусть проспятся здесь. Лонго согласился и решил ехать в свой палаццо, а не на виллу.

Когда он ехал по узким темным улочкам Генуи, руки с эфеса не снимал. В ночи легко нарваться на воров и шайки разбойников. Миновал тенистую площадь с большим дубом посередине — его листья отливали в лунном свете серебром. Свернул на совсем уж тесную извилистую улочку, ведущую к палаццо. На полпути уткнулся в сгорбленного нищего, громко бренчавшего оловянной чашкой для подаяний.

— Подайте на пропитание! — загнусавил побирушка.

Лонго придержал коня и уже потянулся за кошельком, когда заметил под лохмотьями нищего блеск стали. У бродяги — меч?

Он выхватил клинок из ножен, хотел развернуться — но слишком поздно. Шестеро в масках и с мечами в руках перекрыли выход из аллеи. И впереди — четверо в масках, нищий — пятый.

— Помогите! Убивают! — заорал Лонго во весь голос, хотя и знал: никто и пальцем не шевельнет помочь, придется драться в одиночку.

Пришпорил коня, стоптал одного, другого рубанул с маху. Но улочка была слишком узкой. Коня полоснули по груди — и он вздыбился от боли. Лонго проворно выкатился из седла, вскочил, оказался перед тремя, немедленно напавшими. Срубил одного, нырнул под удар другого, плечом двинул в грудь третьему, сшибив наземь. Кинулся бежать — но кто-то успел полоснуть по бедру. Лонго скрежетнул зубами от боли, но побежал быстро, лишь чуть прихрамывая. За спиной затопали, явно нагоняя.

Выскочил из аллеи, пересек другую площадь, взбежал по короткой лестнице. Резко свернул направо, в сумрачный узкий проход — и вовремя: у самой головы просвистел кинжал. В проходе остановился, поджидая. Повернулся — первый из забежавших напоролся на меч. Остальные отпрянули. Проход был узкий, больше чем по двое не зайдешь, и никто из оставшихся семи не пылал желанием помериться с Лонго железом.

— Всего один человек, один! — вскричал на скверном итальянском кто-то из людей в масках. — Убейте его — или будете объясняться со мной!

Трое неохотно сунулись в проход, а остальные исчезли в темноте, намереваясь зайти сзади.

Тройка осторожно приблизилась — не ради атаки, а чтобы ударить в спину, если Лонго побежит. Тот попятился, преувеличенно хромая. Когда враги неосторожно приблизились, прыгнул — и пронзил первому грудь. Остальные попятились, выставив мечи. За спиной послышались шаги — враги закупорили выход из прохода. Ловушка захлопнулась.

Тогда Лонго снова прыгнул, заставив врагов отступить, и кинулся к двери, выходившей в проход. Один из зашедших с другого конца успел туда раньше, но Лонго отбил его удар и ткнул кулаком в лицо. Поднял оглушенного, развернулся и швырнул головой в дверь. Та от удара распахнулась, а несчастный рухнул на пол и остался лежать. Лонго прыгнул в обширную сумрачную комнату, где стояли чаны со свечным жиром. Захлопнул за собой дверь, но запереть не смог — сам же засов и выбил. Подпер ее плечом.

Мгновением позже в дверь стали ломиться. Лонго шатнулся, но сумел ее удержать. Ударили снова, и на сей раз Лонго вовремя отступил. Дверь распахнулась, и неудавшийся взломщик влетел в комнату. Лонго деловито его прирезал и снова захлопнул дверь. Четверо оставшихся начали переругиваться, решая, что делать дальше. Лонго немного выждал, затем распахнул дверь и выскочил наружу.

Двоих он свалил сразу: одного пырнул в живот, другого полоснул по лицу. Третий сделал выпад, целясь в грудь, но Лонго сумел уклониться, рубанул по руке — враг выронил меч и упал на колени, выставив окровавленный обрубок и тонко визжа. Затем лишился чувств.

Лонго повернулся к последнему оставшемуся, тот отступил.

— Синьор, мы еще встретимся, — пообещал он угрожающе.

— Кто ты? Кто тебя послал? Отвечай!

Последний бросился наутек. А Лонго, тяжело дыша, прислонился к стене. Ярость боя ушла, оставив усталость и боль. Бедро горело огнем. Рядом калека держался за обрубок руки, застонал. Лонго перевернул его на спину, уперся коленом в грудь. Содрал маску, влепил пощечину. Калека открыл глаза, а Лонго поднес к ним кинжал.

— Кто тебя послал? — прорычал Лонго.

Калека не ответил и смежил веки, как будто снова теряя сознание.

— Говори! — крикнул Лонго, приставив лезвие к самому его носу.

— Паоло! — прохрипел калека и затих.

* * *
Лонго приковылял во двор палаццо Гримальди, неся беспамятного калеку на плече. Швырнул его наземь и заревел:

— Паоло! Где ты, Паоло?!

Бледный, ошарашенный Паоло сбежал по ступенькам.

— Что случилось? Кто это?

— Это ты мне скажешь! — Лонго схватил Паоло за шиворот, грохнул о стену. — Он и десятеро его дружков напали на меня сегодня ночью, когда я отсюда ушел!

— Да к-как же т-ты уц-целел? — промямлил Паоло.

Лонго в ответ прошипел:

— Не будь ты моим родичем, был бы уже трупом! Ты же их и подослал.

— А ты подослал английского ублюдка зарезать моего брата! — ощерился Паоло. — Ты убийца!

Лонго и сам не понял, как у него в руке оказался кинжал. Лезвие уперлось в глотку Паоло.

— Лонго? Что такое? — закричал Гримальди-старший от двери.

Он сбежал по лестнице, посмотрел на окровавленные одежды Лонго.

— Что стряслось?

Лонго выпустил Гримальди-младшего и повернулся к старшему:

— Ваш сын нанял убийц разделаться со мной.

— Паоло, это правда? — вскричал старик.

Гримальди-младший молча отвернулся.

— Синьор Лонго, я прошу прощения. — Старик вздохнул. — Я знал, что он переживает из-за смерти старшего брата, но не подозревал, насколько далеко зашла его ненависть.

— С этим нужно покончить. Завтра я буду драться с ним на дуэли.

— Я не могу этого позволить, — ответил угрюмо старик. — Паоло — мой последний сын. Если поднимете руку на него — значит, подняли и на меня. Синьор Джустиниани, я не хочу быть вашим врагом.

— И я не хочу быть вашим.

Лонго отвернулся и плюнул под ноги Паоло. Процедил:

— Считай, тебе повезло. — И пошел прочь.

— Эта ночь еще не кончилась, — крикнул ему Паоло в спину. — Карлос еще тебе покажет! Считай своего английского ублюдка трупом!

— Уильям, — прошептал Лонго и бросился бежать.

* * *
— Уильям, противный, прекрати! Бородой щекочешься! — Порция хихикнула.

Уильям перестал целовать ее в ушко и прошептал:

— Но я же люб тебе с бородой?

Уильяму уже исполнилось восемнадцать, и он безумно гордился своей куцей рыжей бороденкой.

— Так себе.

— Так себе? Вот тебе! — Он поцеловал ее в шейку, а рука Уильяма уверенно поползла вверх по бедру.

— Уильям! — Порция отпихнула его руку, уже забравшуюся намного выше колена.

Тогда он убрал руку, обнял Порцию и повалил на душистое сено, страстно целуя.

Она прижалась к нему, впилась в рот, а дерзкая рука Уильяма скользнула с талии на бедро, и дальше, дальше…

— Стой! — Порция вновь оттолкнула руку, перекатилась.

Такая вся аппетитная: длинные черные волосы разметались, платье наполовину спущено, темные глаза призывно блестят в свете лампы.

— Ты меня не любишь! — капризно упрекнула она.

— Зачем такое говорить?

— Сам знаешь!

Она отвернулась и села, прижав колени к груди.

— Ты такой же, как все. Одного только хочешь.

— Ты же знаешь — это неправда!

Уильям положил руку ей на плечо — она стряхнула.

Уильям встретил Порцию два года назад, за пару недель до приезда греческих послов. Тогда красивой дочери кожевенника из соседней деревни было всего пятнадцать. Молва о ее необыкновенной красоте разнеслась по округе, и не однажды уже зажиточные торговцы заводили с ее отцом разговоры о замужестве. Деревенские парни восторженной толпой ходили за нею, но Порция на них и не глядела. Потом она призналась Уильяму: парни ее ужасали. Ее кормилица, угрюмая обиженная жизнью вдова, потерявшая мужа и сына во время чумы, рассказывала жуткие истории о том, что мужчины делают с девушками, попавшими к ним в руки. Кормилица рассказывала — Порция верила.

Уильяму пришлось терпеливо обхаживать Порцию много недель, прежде чем она хотя бы заговорила с ним. Да и потом они долго не могли поговорить — Порция робела, а Уильям едва мог связать пару слов на ломаном итальянском. В конце концов Порция оценила постоянные ухаживания, а заодно и пользу от Уильямова присутствия. С ним можно было не опасаться толпы глазеющих и регочущих недорослей, таскавшихся по пятам, когда приходилось выходить в город. Уильям однажды в одиночку разогнал целую ораву, шлепая мечом плашмя по задницам и по-английски угрожая отрезать языки и засунуть в уже побитые задницы. Потихоньку Порция приучилась видеть в нем друга, а затем — и не только друга.

Отец выбор Порции не одобрял. Не хотел он, чтоб дочь вышла замуж за воина. Потому им приходилось встречаться тайно, проводя долгие вечера в прогулках по окрестностям, а восхитительные ночи — на ферме рядом с дорогой. Во всей окрестности не было места укромнее, теплее и безопаснее, даром что там смердело коровьим навозом и курами.

— И чего ты от меня хочешь? — спросил Уильям.

— Ты знаешь, чего я хочу.

Уильям замешкался, но собрался с силами и выдавил: «Порция… э-э… ты выйдешь за меня замуж?» Порция обернулась, вся лучившаяся радостью, бросилась на него.

— Да, да, — прошептала она, целуя горячечно. — Да!

Со скрипом растворилась дверь — и оба замерли.

— Отец! — прошептала Порция. — Он нас убьет!

Она отстранилась и принялась лихорадочно зашнуровывать платье. Уильям же подкрался к краю сеновала и осторожно выглянул. Явился не отец Порции, а облаченный в черное незнакомец, с мечом на боку, мелкий, смуглый, мрачнолицый. Посмотрел вверх — прямо в глаза Уильяму. Сверкнула сталь, и через мгновение кинжал врезался в дерево прямо перед Уильямовым носом. Уильям отпрянул.

— Сиди здесь! — приказал он Порции, а сам схватился за меч и спрыгнул вниз, в стойло.

Перекатился, вскочил — как раз, чтобы отбить нацеленный в сердце укол. Проворный, по-кошачьи гибкий и грациозный враг ударил снова, и Уильяму пришлось отскочить. Он ступил за брус, подпиравший сеновал, и спросил:

— Ты кто?

— Меня зовут Карлос, и я — последний человек, которого ты увидел в своей жизни, — ответил смуглолицый на скверном итальянском.

С тем он прыгнул к брусу, и Уильяму снова пришлось отступать. Карлос надвигался, делая молниеносные выпады, Уильям старался изо всех сил отбивать их, но отступал вновь и вновь. Он потратил бездну времени, обучаясь у Лонго фехтованию, но Карлос намного превосходил его мастерством. Испанец замахнулся сверху, Уильям пригнулся, уклоняясь, и встретил подбородком колено врага. Отшатнулся, грохнулся спиной о стену, подставил меч под удар. Лезвия сомкнулись; Карлос давил, клоня меч все ближе к лицу, и вдруг уткнулся лбом в переносье. Ошеломленный Уильям замешкался, и враг полоснул по руке. Уильям выронил меч. Это был конец — отступать некуда.

Карлос ударил, но юноша сумел уклониться, а меч глубоко воткнулся в стену. А затем о голову смуглолицего грянулась лампа, разлетевшаяся осколками и горящими брызгами. Карлос выругался, оглушенный, а Уильям, вскочив, мощно двинул кулаком в подбородок и свалил малорослого соперника. Глянул наверх — Порция стояла на краю сеновала. Бросила-то она метко, но горящее масло разбрызгалось по полу, и устилавшая его солома немедленно занялась. Суматошно заорали куры, замычали коровы, закатывая влажные глаза. Огонь распространился мгновенно, заполнив сарай удушливым дымом. Пламя поползло по стене, подбираясь к сеновалу. — Прыгай! — заорал Уильям.

Когда Порция прыгнула, он подхватил ее на руки — и грохнулся вместе с нею. Побарахтавшись, оба вскочили и бросились прочь из сарая, оставив неподвижное тело Карлоса.

Выбежав, остановились посмотреть на пожар. Уильям обнял девушку, притянул к себе — ночь была холодная. За спиной раздался стук копыт. Уильям обернулся — это оказались Лонго и Тристо. Остановились, Лонго выпрыгнул из седла.

— С вами все в порядке? С обоими?

— Хорошо. К нам заявился человек по имени Карлос. Хотел убить меня. А остался там. — Уильям показал на пылающий сарай.

Как раз после этих слов крыша обвалилась, выбрызнув в ночное небо сноп искр.

— Вы не знаете, с чего он вдруг напал?

— Его подослал Паоло, — пояснил Лонго. — Боюсь, беды еще только начались.

* * *
Лонго стоял под холодным дождем у стены виллы и ждал, когда Джулия разродится. Схватки у нее начались минувшей ночью, когда Лонго вернулся с Тристо и Уильямом. После мучительных часов ожидания Лонго ушел с виллы — терпеть дождь было легче, чем ужасные стоны и крики Джулии.

Рожать она начала прежде времени — новость о братнем предательстве привела ее в отчаяние. Лонго очень о ней тревожился, а еще более — о ее ребенке. С детства Лонго мучили кошмары о турке со шрамом, убившем его семью, но теперь, когда к Лонго приходил сон, это был сон о ребенке, о сыне. Конечно, могла родиться и девочка, но Лонго в снах почему-то всегда видел сына. Как славно было бы научить его читать, ездить верхом… они бы вместе отправлялись на рыбалку, гуляли бы по винограднику. У мальчика было бы настоящее детство, какого не изведал Лонго.

Страшный пронзительный крик вернул Лонго к действительности. Повисла тишина, и в ней громко и отчетливо разнеслось хныканье младенца. Вскоре в дверях виллы показались жена Тристо, Мария, и повитуха. Та плакала, была залита кровью с головы до ног, а в руках держала воющего младенца.

— Что случилось? Это мальчик? — крикнул Лонго, подбегая.

Повитуха кивнула, приоткрыла одеяльце — мальчик с чудными светлыми волосиками и голубыми глазами. Испугавшись, что малыш замерзнет на холоде, Лонго тут же запахнул одеяло, прижал мальчика к себе.

— Джулия попросила, чтобы его назвали Карло, в честь брата, — сказала Мария.

— А как она сама?

Повитуха отвернулась, всхлипывая. Мария же ответила, понурясь:

— Простите, синьор, — она умерла родами.

Лонго отвернулся, посмотрел на ряд ухоженных лоз. Джулию он не любил, но привык к ней, желал ей только хорошего, и ему было жаль младенца, осужденного так и не узнать матери. Считаные минуты от роду — и жизнь уже омрачена потерей.

— Этот дом — в трауре, — объявил Лонго. — Завесьте зеркала, закройте ставни. Я поеду в город, извещу ее отца.

* * *
Лонго подъехал к палаццо Гримальди и был немедленно препровожден в кабинет главы рода. Тот сидел за столиком, пил кофе. Завидев зятя, встал.

— Если вы пришли насчет Паоло, я должен снова извиниться за моего сына.

— Я не насчет Паоло, — ответил Лонго. — Джулия родила.

Лицо Гримальди-старшего осветилось радостью.

— Сын?

— Да. Но сама она умерла родами.

Гримальди медленно опустился в кресло.

— Мне жаль… так жаль, — выговорил он, опустив голову. — Она была такой… милой девочкой…

— Да, — согласился Лонго, садясь напротив тестя. — У меня к вам просьба.

— Какая же? — спросил Гримальди, глядя Лонго в глаза.

— Возьмите моего сына на воспитание. Его имя — Карло.

Гримальди-старший едва не охнул от удивления.

— У меня нет больше причин оставаться в Генуе, — объяснил Лонго. — Джулия мертва, и, боюсь, если я останусь, прольется много крови. Я отплываю к своим владениям на Хиосе. Восток теперь не место для ребенка. Возвращающиеся из Константинополя купцы говорят, что султан готовится к войне, строит замки, отливает пушки. Ударит скоро — если не в этом году, то в следующем. Маленькому Карло лучше быть здесь.

— Вы уверены? Все же вы — его отец.

Лонго отвернулся, стараясь не выдать боль.

— Да, уверен. Я отец и хочу лучшего для своего сына. Он уже потерял мать, и не стоит ему видеть, как умирает отец.

— Синьор Лонго, я выращу его как своего сына.

— Спасибо. Когда война окончится, я вернусь за ним. Если же погибну…

— Тогда я позабочусь, чтоб он унаследовал ваши земли, — пообещал Гримальди-старший. — Когда вы отправляетесь?

— Сразу после похорон — как только приведу дом и хозяйство в порядок.

* * *
«Ла Фортуна» мерно покачивалась близ пирса на зыби, рожденной отливом, а Лонго мерил шагами палубу, посматривая на горизонт. К отплытию все было готово: трюмы загружены, экипажи — на борту «Ла Фортуны» и ее двойницы, «Ла Сперанцы». Даже несколько жен захотели плыть с мужьями — к великой досаде Тристо, его Мария захотела тоже. Никколо решил плыть на «Ла Фортуне» и уже жаловался на морскую болезнь. Не прибыл еще только Уильям — ночью накануне отправился прощаться с Порцией. Лонго почти надеялся, что тот с нею и останется. Да, он вырос способным помощником, Лонго привык на него полагаться. Но останься Уильям в Италии, он мог бы подыскать себе долю послаще воинской. Лучше бы он предпочел любовь мести.

Через пару минут солнце покажется из-за гор, начнется прилив, запирающий корабли в гавани. С Уильямом или без него, время отплывать. Тристо забрался на мачту, высматривая парня — он тоже, видно, отчаялся: слез на палубу.

— Можно еще малость подождать, — предложил командиру.

— Нет. — Лонго посмотрел на море. — Следует отплывать — отлив упустим. Приказывай отдать концы и поднять парус.

Приказы были исполнены, и «Ла Фортуна» медленно отдалилась от причала, потихоньку разгоняясь. Она уже добралась до центра гавани, за нею следом и «Ла Сперанца» — но тут дозорный с мачты заметил всадника, примчавшегося в порт. Подал голос, оповещая командира, и Лонго обернулся посмотреть. Прибывших верхом оказалось двое, и они сидели друг за дружкой на одном коне. Оба спешились и принялись оживленно толковать с портовым людом. Поладили, и от причала отошла лодка с четырьмя гребцами, ходко везшая прибывшую пару. Лонго приказал спустить паруса, и лодка быстро нагнала корабль. Одним из двоих был точно Уильям — он стоял на носу лодки. Кто был второй, укутавшийся в плащ от соленых брызг, разобрать не удавалось.

Через несколько минут лодка стукнулась о борт «Ла Фортуны». Уильям вскарабкался первый и объявил:

— Приношу извинения, опоздал!

Тристо захохотал, стиснул Уильяма в объятиях.

— Глупости какие! Главное — ты с нами!

— Я рад. — Лонго пожал юноше руку.

— Я еще с турками как следует не рассчитался, — ответил тот. — Когда война с ними начнется, рассчитаюсь сполна.

Протянул руку, помог взобраться на борт второму — вернее, второй.

— А вот и причина моего опоздания. Позвольте представить вам мою невесту, Порцию Фиори.

Порция ступила на палубу и откинула капюшон, открыв роскошные черные волосы. Кое-кто из матросов аж присвистнул. Порция покраснела.

— Синьорина Порция. — Лонго поклонился. — Приветствую вас на борту моего корабля.

Порция стала густо-малиновой и сделала реверанс.

— Уильям, проводи ее в каюты, будет спать с Марией и прочими женщинами. Тристо, прикажи поднять паруса — отплываем. Надо пользоваться отливом, пока он еще есть.

Корабль вновь стронулся с места, и Лонго пошел на корму, глянуть на город. Солнце наконец выбралось из-за гор, превратив море в расплавленное золото. Ветер пошевелил волосы. Лонго полной грудью вдохнул соленый терпкий запах моря. Впервые после смерти Джулии он позволил себе улыбнуться.Вперед, за любовью и местью! Мир велик — в нем найдется место и для того и для другого.

ЧАСТЬ 2

ГЛАВА 13

С воскресенья 1 апреля по четверг 12 апреля 1453 г.

Константинополь

С 1-го по 12-й день осады

София безгласно молилась, коленопреклоненная на каменном полу Агии Софии. Наступила Пасха, но огромный храм не заполнился и наполовину. С тех пор, как в прошлом декабре объявили унию, люди избегали главной церкви империи. Немногие пришли сегодня на литургию, послушать папского посланца архиепископа Леонарда. София тоже ему не слишком-то внимала — минувшей ночью, шныряя по дворцу и подслушивая, она вызнала о десятках тысяч турецких воинов, собирающихся у Босфора. Знала и то, сколько бойцов набралось в Константинополе — меньше семи тысяч. Защищать город явилась горстка испанцев и итальянцев, но уже многие недели не прибывало никакой подмоги. Несмотря на обещание, данное Константину, Лонго не пришел. Так что пока Леонард проповедовал, София молилась о западной помощи.

Архиепископ начал причащать верующих, и София пошла к нему. Она опустилась на колени перед алтарем, когда в церковь вошел гонец в пропыленных одеждах, поспешил к Константину, зашептал на ухо — тот немедленно встал.

— Простите, архиепископ, — только и сказал император, удаляясь.

На ходу он добавил, обращаясь к Далмату:

— Разошли гонцов к прочим командирам — пусть ждут меня у ворот Харизия.

Служба прервалась — слух побежал по толпе, как пламя по сухим листьям. Раздались крики: «Турки, турки здесь!» Люди заспешили из храма. София воспользовалась замешательством и тоже ускользнула, оставив свиту позади. Догнала Константина, пошла следом, держась поодаль, чтобы остаться незамеченной. Выйдя из храма, взяла коня, принадлежавшего воину императорской стражи: ни о чем не спрашивая, просто вскочила в седло и поехала вместе с императорской свитой. Ошеломленный гвардеец так и остался стоять с разинутым ртом. Что ж, быть византийской царевной иногда оказывается полезно.

По главной улице Константинополя, Месе, свита направилась к воротам Харизия. Прибыв, она спешилась и взошла на привратную башню, возвышавшуюся над окружающей местностью на семьдесят футов. Там императора ожидал Нотар. Он заметил Софию, вопросительно взглянул, но ничего не сказал. Стараясь не попадаться императору на глаза, София приблизилась, насколько сумела, к внешнему краю башни. Могла и не беспокоиться — если бы даже она себя выдала, император не обратил бы внимания. Он стоял, глядя вдаль и вцепившись в стену — костяшки его пальцев побелели. София попыталась проследить за направлением его взгляда, но не заметила ничего особенного: обычные деревеньки и поля на покатых холмах до самого горизонта.

— Где они? — спросил Константин.

— Скоро будут здесь, — ответил Нотар.

На горизонте появилось тонкое темное пятно, расползавшееся на глазах — будто на пергамент пролили чернила. Скоро все дальние холмы покрылись всадниками — черный прилив, накрывающий землю. Строй конников тянулся на многие мили.

— Боже правый! — прошептал Константин. — Их так много!

— Это лишь передовые части, — пояснил Нотар. — Основное войско еще в нескольких днях пути.

— Что ж, время пришло, — сказал император. — Далмата, распорядись, чтобы сожгли мосты через ров и закрыли ворота. Нотар, за тобой большая цепь, перегораживающая вход в Золотой Рог. Никто не должен покидать город без моего разрешения! Ясно?

Оба военачальника кивнули и поспешили исполнять. Константин же остался на стене с несколькими воинами стражи и Софией. Внизу бойцы подожгли мост, ведший к воротам Харизия. Заклубился черный едкий дым, поднялся до верха башни, и от него заслезились глаза. А из-за горизонта выползали все новые и новые полчища.

— Война пришла к нам, — прошептал Константин. — Спаси нас, Господь!

* * *
Мехмед прибыл к Константинополю спустя четыре дня, с последними отрядами своей армии. К тому времени лагерь уже разбили, роскошный красно-золотой шатер султана установили на холме над рекой Ликос. Оттуда открывался вид почти на всю стену, тянувшуюся на две мили от Золотого Рога до Мраморного моря. Город защищали три линии обороны. Первая — местами затопленный ров шестидесяти футов шириной и невысокий вал за ним. За валом вздымалась внешняя стена в двадцать пять футов высотой, утыканная башнями. За нею тянулась стена внутренняя — и в ней за всю тысячелетнюю историю города никто и никогда не сделал ни единой бреши. Она была сорока футов высотой и толщиной местами в двадцать футов, башни же вздымались на высоту семидесяти. Об эти стены разбилось множество завоевателей, включая Мехмедова отца. Но Мехмед не собирался повторять отцовские ошибки.

Мехмед всю жизнь готовился к этой осаде. Он знал слабые места и решил ими воспользоваться. От султанского шатра открывался великолепный вид на Месотейхон, слабейшее звено стены там, где она пересекала долину Ликоса. Туда направится острие атаки — и Мехмеду будет удобно за нею наблюдать.

Султан перевел взгляд на поля по соседству: там его воины сноровисто возводили укрепления, глубокий ров с крутым валом за ним, а наверху — частокол из бревен. Укрепления не позволят христианам нанести много вреда, если те решатся на ночную вылазку, а заодно послужат платформой для пушек. Между укреплениями и шатром Мехмеда разбили лагерь для янычар. Сам же шатер тесно окружали палатки султанской стражи.

К султанскому шатру сходились воеводы и советники, с Исхаком-пашой и Халилем во главе. За ними шествовал Балтоглы, болгарин родом, отъявленный пират, знаменитый нападениями на генуэзские и венецианские торговые корабли. Мехмед назначил его командиром турецкого флота. Рядом с ним ковылял неистовый коротышка, воевода башибузуков Махмуд-паша, подле него — Караджа-паша, командир десяти с лишним тысяч воинов из союзных и вассальных Оттоманской империи европейских земель. Позади плелся венгр Урбан, искуснейший пушкарь. Он служил при дворе императора Константина, но Мехмед сманил пушкаря обещанием учетверить плату. Улу же давно стоял рядом с султаном — могучий ага янычар редко покидал повелителя. Приблизившись к шатру, все дружно поклонились.

— Нам нужно многое обговорить, — изрек Мехмед, заходя внутрь.

Посреди шатра стоял стол, заваленный картами, рисунками и чертежами. Мехмед отодвинул бумаги, открыв большую подробную карту Константинополя.

— Я слышал брюзжание в лагере: дескать, стены эти непробиваемы, их невозможно взять. Глупости! Если я еще раз услышу подобную чушь, прикажу выпороть глупца плетьми. Вы все — соберите сегодня вечером своих людей. Скажите: Аллах с нами, а султан придумал подробный и надежный план, как обрушить стены Константинополя. Объявите им о несметных сокровищах, которые только и ждут, чтобы их взяли. А первый забравшийся на стену заслужит не только особое место в раю, но и богатство, которого ему хватит до конца жизни.

Сидевшие вокруг стола закивали.

— Завтра расставите людей по местам. Балтоглы, блокируешь кораблями Босфор и вход в Золотой Рог. Топи любой корабль, пытающийся провезти помощь в город. Улу, расставь янычар вдоль Ликоса, напротив Влахернов и Месотейхона. Исхак-паша, расставь людей вдоль южной части стен. Караджа-паша, разместишь союзников за Золотым Рогом — отрезать возможные пути к отступлению. Махмуд-паша, держи своих башибузуков в резерве вдалеке от стен до тех пор, пока не придет их час.

— Когда же придет их час? — спросил Махмуд-паша.

— Скоро. Но сперва нужно ослабить стены. Урбан, когда твои пушки станут на место?

— Еще несколько дней, — ответил венгр. — Их трудно передвигать из-за грязи. Но когда они окажутся, где нужно, перед ними и стены Вавилона не устоят!

— У тебя семь дней, — сказал Мехмед. — Бери людей, сколько пожелаешь.

— Ваше величество, спасибо.

— Семь дней? — спросил Махмуд-паша удивленно. — Но мои люди пришли сюда драться, им не понравится сидеть без дела.

— Не бойся, мне есть чем занять твоих людей. Посмотри-ка на чертежи. — С тем Мехмед достал и развернул старый потрепанный свиток.

Собравшиеся молча рассматривали удивительные, а то и совершенно фантастические устройства, изображенные на свитке: шагающие по земле корабли, плавучие мосты, паутины туннелей, — и все это было нарисовано рукой султана. Первым отважился заговорить Исхак-паша, указывая пальцем на изображение кораблей, которые посуху перебирались в Золотой Рог.

— Простите, господин, но разве такое возможно?

— Речь не о том, возможно ли. Вопрос в другом: когда? У тебя три недели, чтобы осуществить начертанное здесь. Верю, что ты меня не подведешь.

* * *
С факелом в руке Геннадий пробирался среди сырых крипт, по темным катакомбам под монастырем Христа Пантократора. Вместо рясы он был укрыт черным плащом, и на сей раз не надел золотого креста, который обычно носил на шее — слишком уж бросался в глаза. По пятам за монахом следовал Евгений, одетый похоже — только что с мечом на боку. Если их и заметят люди Нотара, расставленные вокруг монастыря, то примут, скорее всего, за купца и его телохранителя. Но Геннадий рассчитывал остаться незамеченным.

Они вышли к узкой лестнице и спустились по ней к огромному подземному резервуару с низким потолком, поддерживаемому множеством колонн. Воду в резервуар собирали еще с языческих времен, и монахи до сих пор им пользовались. Вода отразила пламя факела, по колоннам и низкому потолку побежали причудливые тени. Впереди деревянные мостки вели над водой в сумрак. Они не ремонтировались десятилетиями, дерево медленно гнило от сырости. Геннадий сделал всего несколько шагов по скрипучим доскам — и у самой поверхности мелькнуло что-то длинное, чешуйчатое. По слухам, в гигантском водоеме обитали рыбы в человеческий рост, и Геннадию очень не хотелось проверять, так ли это на самом деле. Он пошел осторожнее, стараясь не ступать на доски, выглядевшие ненадежными. Мостки вели к тяжелой деревянной двери. Геннадий вынул ключ, отомкнул ее. Когда открыл, в подземелье хлынул утренний свет. Геннадий вышел в неглубокий грот, что был вырезан в склоне холма, увенчанного монастырем Христа Пантократора. Внизу блестел под солнцем Золотой Рог. Христианские корабли стояли на якорях у перекинутой через залив большой цепи на деревянных плотиках. За цепью, в Мраморном море, виднелся турецкий флот.

От пещеры до морских стен, тянувшихся вдоль берега Золотого Рога и отделявших город от гавани, вела тропинка. Хотя морские стены были не столь величественны, как те, что защищали город с суши, они все же впечатляли: тридцати футов высотой, утыканы башнями. Поскольку стены выходили на залив, их невозможно было взять, не пробившись в Золотой Рог и не захватив гавань. Хотя изначально город простирался только до морских стен, со временем для портовых нужд снаружи пристроили гостиницы, склады, таверны, дома терпимости и церквушки — все на потребу морякам и портовому люду.

Геннадий с Евгением сошли по тропинке к морским стенам, и стражник, преданный Синаксису, пропустил их через ворота, после чего монахи двинулись мимо причалов на север, к маленькой церквушке. Геннадий не знал туннелей, какие вели бы прямо в город из-за стен, но тот, который шел из церкви, позволял от них в достаточной степени удалиться. Ход из ее крипты уводил в подвалы монастыря в поселении Комидион, всего в двухстах ярдах от Константинополя, но на другом берегу Золотого Рога. Монахи зашли за алтарь церкви, спустились по лестнице в крипту, где за рядами каменных саркофагов нащупали люк, ведший вниз, в темноту. Евгений взял со стены факел и сошел первым, Геннадий — следом. Когда оба достигли пола, они узрели, что их ожидал человек откровенно восточной наружности: бритоголовый, с округлым гладким лицом. В руке он держал факел, у ног стояла клетка с голубем. Глядел он странно — Геннадию стало не по себе.

— Какими судьбами ты оказался здесь, о незнакомец? — спросил Геннадий — таков был условленный с Халилем пароль.

— Я ищу мудрости, — ответил незнакомец на неплохом греческом.

Правильный ответ.

— Так ты Иса, — сказал Геннадий. — Есть ли у тебя то, о чем я просил?

— Да, я принес яд, — подтвердил Иса.

Он вынул маленький кожаный кисет, передал монаху. Тот открыл, глянул внутрь, увидел белый порошок.

— Что это?

— Очень сильный яд, изготовленный из горького миндаля. Если вдохнуть его, смерть наступает мгновенно. Убийце достаточно распылить его в воздухе поблизости от султана.

— Отлично — именно то, что нужно, — заметил Геннадий, осторожно затягивая кисет.

— Великий визирь просил напомнить вторично: город не должен пасть, пока султан не умрет. Именно таковы условия сделки. Если исполните — получите желаемое.

— Передайте Халилю: пусть не тревожится. Тот, кому суждено принести султану ключи от города, султана и погубит. Я пошлю убийцу, когда осада затянется и Мехмед в достаточной степени отчается, чтобы выслушать моего посланника.

— Что делать вам — ваша забота. Если до того возникнет нужда снестись с Халилем, приходите сюда.

Затем Иса передал Геннадию клетку.

— Используйте птицу, чтобы подать визирю сигнал. Никаких посланий — просто выпустите, и она полетит к Халилю. В тот же день, когда выпустите птицу, посланник будет ждать на закате здесь. Он спросит у вас опознавательный пароль. Вы должны ответить: «Эдирне».

— Конечно, — кивнул впечатленный Геннадий.

Птица без послания — какой элегантный ход!

— Значит, мое дело здесь исполнено, — заключил Иса и пошел прочь.

— Господь да пребудет с тобою, сын мой! — пожелал вслед Геннадий.

— Он давно уже оставил меня, — ответил Иса, растворяясь во тьме.

* * *
В своем роскошном шатре Халиль сидел в одиночестве, опершись на груду подушек. На коленях он держал небольшой планшет — с утра пораньше составлял письма окрестным эмирам и беям, запрашивая продовольствие и прочие важные вещи. Султанское войско пожирало запасы с огромной скоростью, и даже после месяцев подготовки и сборов привезенного с собой запаса хватило бы лишь на неделю. Пополнение этого запаса лежало на Халиле. Само собой, письма были пустой формальностью. Если окрестные землевладельцы откажутся поставлять просимое за умеренную цену, воины султана придут и заберут силой.

Халиль начал очередное письмо, в этот момент слуга ввел в шатер Ису. Визирь велел слуге убираться, а Исе предложил сесть. Указал на подушки, но Иса остался стоять.

— Я ожидал тебя раньше, — заметил Халиль. — Ты доставил яд и птицу?

— Они у монаха. Геннадий обещал повременить с предательством, пока султан не умрет.

— Что-нибудь еще сказал о своих планах?

— Нет. Упомянул только, что принесший ключи от города передаст и весть о смерти султана.

— А, загадка — и лучше оставить ее нерешенной. Чем меньше мы знаем о делах Геннадия — тем лучше. У меня есть новое задание для тебя.

Иса предостерегающе поднял руку:

— С меня хватит заданий! Я устал служить твоим посыльным. Ты пообещал освободить семью, если выполню твои просьбы, и я выполнял, целых три года.

Иса вытянул маленький кисет из-под одежды.

— Достаточно! Прикажи освободить семью — или я поступлю, как решу сам.

По спине Халиля сбежала струйка холодного пота.

— Не спеши, любезный Иса, не спеши, — заметил с деланным равнодушием, стараясь не выказать страха. — Ты же знаешь, что, если со мной случится нечто, хм… нехорошее, твоя семья умрет. Ты уже почти добился их свободы — не пренебрегай же их жизнями. Еще одно задание — и семья твоя будет на свободе.

Иса помедлил, но все же спрятал кисет под одежду.

— Чего ты хочешь от меня теперь?

— Возвращайся в Эдирне и убей Баязида, сына султана. Пусть смерть выглядит естественной, но убей его быстро. Он должен умереть до конца осады, до смерти Мехмеда.

— И когда я сделаю это, мою семью наконец освободят?

— Когда мои люди узнают о смерти Баязида, они освободят твою семью, а ты будешь щедро вознагражден за услуги.

— Мне не нужны деньги — только семья. — Рука Исы вновь потянулась к кисету. — Так ты клянешься мне в том, что семью освободят?

— Клянусь.

— Что ж, постарайся соблюсти клятву — ради своего же блага.

С тем Иса и покинул палатку. Семья Исы была его слабостью — и станет погибелью. Халиль, усмехнувшись, отложил письмо бею города Чорлу и принялся составлять новое, шифрованное, своим агентам в Эдирне.

* * *
Константин стоял над Пятыми военными вратами Месотейхона и щурился, прикрывая глаза от восходящего солнца, — наблюдал за утренним построением турок. Рядом с императором стоял Иоанн Далмат. Нотар был неподалеку — на Влахернской стене. Осада продолжалась уже десять дней, и за это время ни одно ядро и ни одна стрела еще не пронеслись в направлении городских стен. Пока воины ждали на стенах, с каждым днем приходя все в большую тревогу, в турецком лагере царило обескураживающее спокойствие. И вот настал момент, когда враг все же зашевелился. Хотя император и боялся грядущего побоища, ожидание и страх сделались невыносимыми.

На пригородной равнине турки наконец выстроились, каждый отряд под своим знаменем. Посреди строя янычар, прямо напротив Константина, реял флаг Мехмеда: белый, изукрашенный арабской вязью. Заревели горны, войско отозвалось дружным криком, и под грохот барабанов, под цимбалы и звон колокольцев отряды двинулись на город. После утренней тишины шум приближавшегося войска казался оглушительным.

— Приготовиться к бою! — Константин закричал изо всех сил, стараясь перекрыть шум.

Но тут горны заревели снова, и турецкое войско остановилось.

— Что же они встали? — воскликнул император. — Почему бы просто не атаковать и покончить со всем?

— Не думаю, что они решили напасть прямо сейчас, — осторожно заметил Далмат. — Ваше величество, смотрите: они высылают герольдов.

По всему турецкому фронту через сотню шагов друг от друга выступили герольды в красных кафтанах, сопровождаемые знаменосцами с белыми флагами перемирия, развевавшимися на ветру. Остановились в паре шагов от рва, приставили к губам горны и одновременно издали оглушительный рев. Не успели его отголоски утихнуть, как герольды по-гречески завопили в унисон.

Стоявшему на стене Константину их голоса представлялись шумом волн, набегающих на берег: слышны то отчетливо, то совсем слабо. Но смысл был ясен: это призыв сдаваться.

— В согласии с законом Пророка… великий султан обещает пощадить тех, кто сдастся ему. Семья и собственность любого сдавшегося пребудут в безопасности. Отказавшимся… никакой пощады. Время решать… до восхода солнца завтрашнего дня.

Передав послание султана, герольды возвратились в строй. Войско султана развернулось и двинулось назад, в лагерь.

— Ваше величество, мне выслать ответ? — спросил Далмат.

— Не нужно. Но пусть в городе узнают: ворота сегодня будут открыты для всех, кто решит уйти.

— Но, господин, у нас и так не хватает людей! Нам нельзя выпускать тех, кого можно поставить на стены.

— Я не стану понуждать к битве тех, кто предпочтет спастись бегством. От их оружия будет мало проку. Открой ворота для тех, кто решил сдаться, и молись, чтобы наши люди предпочли честь султанским обещаниям. И еще: вели принести мне сюда еды.

— Прямо сюда, ваше величество?

— Ночь будет долгой, и я предпочту провести ее здесь, нежели чем метаться по дворцовым залам. Я верю, что мои люди выберут остаться и драться за город. Но если кто-то захочет уйти — пусть напоследок посмотрит на лицо своего императора.

* * *
Прошла ночь, наступило утро. Турецкий лагерь ожил, зашумел — огромное войско готовилось к битве. Мехмед взошел на вал и посмотрел из-за палисада на внушительные стены Константинополя и ворота, простоявшие открытыми всю ночь. В тусклом брезжущем свете он различил силуэт императора. Улу доложил: тот простоял всю ночь. За это время из гавани ускользнуло семь венецианских кораблей, но из ворот не вышел никто. Ни один человек не дерзнул предстать пред очами императора. Когда же лучи восходящего солнца коснулись верха ворот, их створки медленно сомкнулись. Греки отвергли ультиматум султана. Срок милости истек.

— Они храбры, этого нельзя отрицать, — сказал Мехмед Улу. — И хорошо — тем слаще будет наша победа.

Он повернулся к Урбану, командовавшему дюжиной пушкарей, которые закатывали гигантское — в целых четыре фута — ядро в самую большую пушку, какую только видывал этот мир. Ствол ее длиною в двадцать семь футов был подвешен на толстых веревках к деревянной раме — так Урбан придумал погасить чудовищную отдачу. По его расчетам, она бы уничтожила любой деревянный станок, обычно используемый для пушек меньших. Урбан назвал свое дьявольское творение «Дракон». Мехмеду понравилось имя, и он приказал художникам разрисовать ствол извивистыми телами драконов. Султан хотел, чтобы ужасающий грохот орудия стал первым, что услышат этим утром христиане. Голос монстра объявит им: «Осада началась, и конец ее близок».

— Урбан, пушка готова? — спросил султан.

— О великий султан, готовее некуда! Она подвешена не слишком надежно, но первый выстрел, думаю, выдержит.

— Уверен? Ты же знаешь, сколь многое зависит от «Дракона».

— Я жизнью поручусь за ее надежность, — хвастливо заявил Урбан и побледнел, едва сообразил, что именно пообещал.

— Что ж, коли поручишься жизнью — я принимаю вызов. А с моей стороны я ставлю твой вес золотом. Если пушка выдержит и ядро долетит до стены — ты выиграл. Готовься и стреляй.

— Да, господин! — выдохнул Урбан, затем повернулся к пушкарям и скомандовал: — Открывайте палисад!

Те потянули за веревки, и часть стены на шарнирах, прикрывавшая пушку, отворилась. Урбан поспешил в последний раз проверить, все ли надежно закреплено, взял горящий фитиль.

— Ваше величество, вам лучше прикрыть уши! — посоветовал он султану.

Мехмед прикрыл уши, и венгр приложил фитиль к запальному отверстию. В тот же миг пушка изрыгнула длинный язык огня и дернулась назад. Платформа содрогнулась. Даже и с закрытыми ушами у Мехмеда зазвенело в голове. Он повернулся проследить, как летит огромное ядро. Казалось, что-то медленно плывет сквозь воздух, преодолевая две сотни ярдов до стены целую вечность. Перелетело через ров и — врезалось во внешнюю стену. Вздыбилось облако пыли, полетели обломки. До ушей докатился грохот удара. Пыль постепенно осела, и стали видны разрушения, причиненные ядром. Христиане увешали стены полосами кожи, тюками соломы и шерсти в надежде смягчить попадания ядер, но эти жалкие меры нисколько не помогли. Ядро попало в середину стены и прошибло ее насквозь. Как раз когда ветер окончательно развеял пыльное облако, оставшаяся часть стены над дырой обвалилась. Турецкое войско взорвалось криками ликования.

Мехмед обернулся поздравить мастера и увидел, что задняя часть пушки все-таки сорвалась с веревок, придавив человека. Урбан с командой работали ломами, пытаясь приподнять чудовищное орудие и убрать огромную тяжесть с расплющенных ног несчастного, который не то потерял сознание, не то уже умер.

— Почините пушку, — велел султан. — Я хочу, чтобы до заката она выстрелила снова.

— А как быть с нашим спором? — спросил осторожно Урбан, поскребывая шею.

— Часть условия выполнена — ядро достигло стены. Часть — нет, ибо пушка сорвалась. Я бы назначил ничью.

Урбан поклонился.

— Кроме того, без тебя некому исправить орудие. Приступай.

— Да, мой повелитель, — гаркнул Урбан и принялся орать на пушкарей.

— Улу, прикажи другим пушкарям: как только подготовятся к стрельбе, пусть сразу и начинают, — распорядился султан. — Пусть палят днем и ночью. Сосредоточиться лучше на Месотейхоне. Скажи, что тот, кому удастся обрушить часть стены, получит сотню золотых асперов. Стены Константинополя простояли больше тысячи лет. Посмотрим, сколько нам понадобится времени, чтобы рассыпать их в пыль!

ГЛАВА 14

Суббота, 14, и воскресенье, 15 апреля 1453 г.

Константинополь

14-й и 15-й дни осады

София сидела на полу дворцовой библиотеки перед расстеленной древней картой, вокруг валялось множество старых книг и потрепанных манускриптов. Из окон библиотеки открывался вид за стены, так что, выглядывая, можно было наблюдать турецкие батареи, непрестанно палившие по городу. Однако внимание царевны было целиком приковано к карте. Конечно, София не могла сражаться на стенах рядом с мужчинами — но это не значило, что она не способна внести свою лепту в оборону. Искала в старых книгах полезное — прежде всего сведения о выводящих из города подземных ходах. Вопреки не утихавшим слухам, за многие десятилетия ни одного хода так и не нашли. И эта карта, по-видимому, ничего нового не сообщит. Она подробно изображала подземные резервуары, водостоки и проходы под городом, но никаких выходов за стены не обнаруживала.

Раздумья Софии прервал оглушительный грохот. Пол тревожно качнулся, и царевна вскочила, готовая спасаться бегством. Но через пару мгновений овладела собой. За последние три дня София успела привыкнуть к непрерывному уханью турецких пушек, однако грохот и дрожь здания от попадания случайного ядра еще пугали ее. К счастью, пушки, обстреливавшие Влахернские стены, были далеко не столь внушительны, как чудовище, уничтожавшее Месотейхон.

София подошла к окну, ожидая обнаружить разрушения, но видная из окон часть дворца выглядела нетронутой. Она уже и собралась возвращаться к книгам, когда заметила, что через площадь внизу прочь от стен спешат люди. Задержалась — а люди все бежали и бежали. Куда они все? Неужели турки прорвались в город?

Царевна вышла из библиотеки спросить у дворцовой стражи. Но никого не нашла — дворец опустел. Поэтому она беспрепятственно выбралась на улицу, смешалась с уже редевшей толпой. Спросила у ковылявшей мимо старушки:

— Простите, почтенная, но куда все помчались?

— На Акрополь, смотреть — наконец-то пришла помощь! В Мраморном море заметили христианские корабли.

София пошла рядом со старухой.

— Когда их увидели? — спросила она на ходу. — Известно ли, откуда они?

— Их приметил на рассвете дозорный. Откуда они, я не знаю. Если они привезли подмогу, так, по мне, пусть хоть из преисподней — я все равно благословлю каждого!

— Спасибо, почтенная! Я тоже, — заверила ее София и заспешила вслед за толпой.

Она выбрала себе неплохое место на южном краю Акрополя, высоко над морем. Далеко на юго-западе различались силуэты четырех больших высоких кораблей под всеми парусами. Южный бриз споро нес их к Золотому Рогу. Даже со значительного расстояния София различила белый флаг с большим красным крестом, развевавшийся на мачте самого большого корабля. Но даже не будь тот флаг и виден, по реакции турецкого флота безошибочно можно было определить: корабли христианские. Турки снялись со стоянок у гавани Двойных колонн сразу к северу от Перы; целое сонмище галер и меньших судов выгребали против ветра, наперерез христианским кораблям. Двигались медленно, цеплялись веслами, мешали друг другу. Но было ясно, что они все равно настигнут христиан задолго до того, как те придут в огороженный цепью, безопасный Золотой Рог.

Христианские корабли приближались, стало возможно рассмотреть их отчетливее — и даже фигурки людей на палубах уже были хорошо видны. Увы, разобрать лица не удавалось, но София вглядывалась изо всех сил, стараясь узреть Лонго. Взирая на приближавшийся турецкий флот, она боялась за генуэзца и почти желала, чтобы Лонго остался в Италии.

Когда солнце поднялось к зениту, корабли христиан столкнулись с турецким флотом близ юго-восточного края Константинополя, всего за четверть мили от места, где стояла София. Четыре христианских корабля на полном ходу врезались в турецкий строй, распихивая одних, топя других. Корабли возвышались над мелкими низкобортными вражескими судами, христианские моряки осыпали турок дротиками и стрелами, а неприятель не мог им ответить. Ему оставалось единственное — взять на абордаж, но корабли двигались слишком быстро. Те же, кто все-таки сумел забросить крючья и прицепиться, горько о том пожалели: христиане залили их греческим огнем — липкой жижей, продолжавшей гореть, даже когда на нее лили воду. Маслянистая вязкая масса прилепилась к турецким кораблям, и все попытки загасить пожар лишь распространяли пламя. Греческий огонь продолжал полыхать, даже когда суда затонули — пылающие комки качались на волнах.

За несколько минут христианские корабли пробились сквозь турецкий флот.

— Прошли! — закричала женщина, и вся толпа взорвалась возгласами ликования.

София тоже радостно закричала. Турецкие галеры подняли паруса, развернулись в погоню, однако затея представлялась бесполезной. Еще немного, и корабли их врагов достигнут безопасного Золотого Рога.

И вдруг ветер стих.

* * *
Лонго стоял у штурвала «Ла Фортуны» и смотрел на бессильно обвисшие паруса. Они встрепенулись и замерли, штурвал стал бесполезным куском дерева, корабль сбился с курса — а течение подхватило его, понесло назад, к турецким кораблям. Лонго оглянулся — вражеские галеры ходко шли на веслах: еще немного, и будут здесь. Даже если посадить своих людей на весла, тяжелые корабли не пойдут со скоростью легких галер. Уже первейший из неприятельских кораблей, низкая трирема под флагом адмирала турецкого флота Балтоглы, приблизилась к транспорту с зерном. Остальные тоже скоро настигнут и окружат. Золотой Рог совсем рядом, но без ветра он все равно что в милях пути. Придется драться.

— За топоры! — вскричал Лонго, оставив штурвал и сам схватившись за топор. — Нужно продержаться, пока не вернется ветер! Покажем им, где черти живут!

Команда закричала весело и яростно. Лонго привез с собой шесть сотен воинов: двести пятьдесят на борту «Ла Фортуны», по две сотни на других кораблях — «Ла Сперанце» и «Л’Акиле», взятой на Хиосе, но лишь полсотни на транспорте с зерном, посланным Папой. Его капитан, Флатанель, слыл храбрецом, однако на корабле его было больше зерна, чем воинов.

Турецкий флагман ударил транспорт в нос, и орды орущих турок полезли на борта — лишь с тем, чтобы получить порцию греческого огня, сбросившего их в море. Лонго с трудом оторвался от этого зрелища, чтобы выкрикнуть приказы: «Тристо, бери сотню и на левый борт, Уильям — сотню и на правый. Лучников — наверх, пусть стреляют вовсю, когда турки приблизятся. Огнеметателям изготовиться!»

— А мне что? — спросил Никколо.

Тучный управитель еле стоял на ногах, нацепивши доспехи не по размеру, и нервно потирал руки, глядя на приближавшиеся турецкие корабли.

— Прежде всего сними броню, — приказал Лонго. — Ты в ней едва ходишь. Затем иди в трюмы и помоги команде таскать наверх камни.

— Но почему? Разве они не нужны… ну, как балласт?

— Подтащите их к бортам, чтобы кидать на палубы, если подойдут вплотную. У них днища тонкие — с Божьей помощью камни пробьют их насквозь.

— Как мудро! — пробормотал Никколо, но Лонго его уже не слушал.

Турецкие корабли приближались, и уже полетели с них зажженные стрелы. Большинство, воткнувшись, погасло, но пара все-таки подожгла дерево. Моряки заспешили с ведрами воды, гася пламя. Тут же подплыло первое судно и ударилось о борт с такой силой, что кое-кто из команды не устоял на ногах. Толстые борта «Ла Фортуны» с легкостью выдержали удар, но штевень атаковавшего судна разлетелся вдребезги. Турецкие воины, одетые в тяжелые доспехи, не могли плавать. Судно быстро ушло под воду — и большинство турок вместе с ним. К бортам вплотную подошли еще три корабля, вокруг объявилась целая дюжина. За считаные мгновения «Ла Фортуну» окружили, и начался кровавый хаос. Турки полезли со всех сторон, отчаянно вопя и стараясь добраться до верха. Христиане отбивались, рубя головы и руки лезших на абордаж. Тристо размахивал здоровенным топором, защищая сразу пять футов борта и снося голову за головой. С другого борта Уильям орудовал мечом вместо топора. Он носился туда и сюда вдоль борта, помогая всем и разя с безжалостной точностью. Лучники неустанно поливали турок дождем стрел. Мимо Лонго проковылял бедняга Никколо, волочивший тяжеленный балластный камень. Перевалил через борт — и захлопал в ладоши от радости, когда глыба проломила палубу и днище турецкого суденышка. Сквозь дыру хлынула вода, захлестнула палубу, и турки принялись спешно сдирать с себя доспехи и бросаться вплавь. И все это время горящие стрелы сыпались на «Ла Фортуну».

Лонго спешил на помощь, как только кто-либо из его людей падал, сраженный, или отступал под натиском врага. Бился на корме, помогая отразить особенно яростный натиск, когда турки сумели пробиться на бак.

— За мной! — заорал Лонго на бегу, спеша на бак, где уже собралось с дюжину турок.

Подбегая, швырнул топор в ближайшего врага. Угодил в грудь, сшиб с ног — и, выхватив меч, врезался в турок. Лонго сражался со свирепой яростью, крутясь, изгибаясь, рубя налево и направо. Он разметал врагов, прижал последнего к самому штевню. Отбил выпад и, выставив левое плечо, врезался в турка. От удара тот перелетел через фальшборт и ушел под воду. Неугомонные враги все лезли, и Лонго пришлось перерезать веревки, привязанные к впившимся в борт крючьям. Когда веревки попадали в море, Лонго наконец осмотрелся.

Команда последовала в атаке за предводителем, и больше на баке врагов не осталось. Ярость турок умерилась, и оба борта держались нормально. Лонго посмотрел на другие корабли: «Ла Сперанца» держалась хорошо; «Л’Акила», кажется, тоже выстояла, но транспорт, самый далекий от «Ла Фортуны» корабль, был в беде. Небольшая команда отбивалась от дюжины турецких хищников. Флагман еще не отошел от его борта, и воины сыпались с него на транспорт градом. Если не помочь, он достанется туркам — а с ним достаточно зерна, чтобы неделю кормить Константинополь.

Лонго снова осмотрел корабли — течение сносило их все ближе друг к другу, и теперь между ними оставалось не больше тридцати футов. Он понял вдруг: немного веревки, чуток удачи — и транспорт можно спасти.

— Веревку! — заорал генуэзец команде. — Несите четыре конца веревки и абордажные крючья! Тристо, Уильям — сюда!

Пока команда готовила снаряжение, Лонго объяснил план.

— Тристо, ты сможешь добросить веревку до «Ла Сперанцы»?

Тот кивнул.

— Тогда кинешь три штуки, чтобы соединить корабли. Когда веревки закрепят, стянем их вместе. Пойдем на «Ла Сперанцу», потом перебросим на «Л’Акилу», потом — на транспорт. Уильям, ты остаешься командиром на «Ла Фортуне». Если поторопимся, успеем спасти наших.

Лонго принялся кричать капитану «Ла Сперанцы», передавая план, а Тристо схватил моток и кинулся к борту. Команда отбивалась от турок; Тристо вскарабкался на фальшборт и принялся раскручивать веревку с крюком, постепенно высвобождая ее так, что крюк описывал все большие круги. Наконец выпустил — крюк устремился вверх, разматывая веревку за собой, но не долетел, ударился о борт и упал в море. На кораблях разочарованно замолчали, но Тристо заревел: «Еще веревку!» Раскрутил еще один крюк и на этот раз зашвырнул повыше. Крюк воспарил и брякнулся посреди палубы «Ла Сперанцы». Команды обоих кораблей радостно закричали. Тристо перебросил еще пару веревок, и команды потянули, притягивая корабли борт к борту. Через несколько минут те сблизились достаточно, чтобы Лонго и Тристо смогли перепрыгнуть на палубу «Ла Сперанцы», где трюк повторился, а «Л’Акила» встал с «Ла Сперанцей» борт к борту.

Но к тому времени, как перебросили веревки на транспорт, положение там сделалось отчаянным. Турки сумели закрепиться по всему борту, и команда сдавала позиции. Тяжелый корабль было трудно подтягивать, и Лонго боялся, что если промедлить, то веревки, соединявшие «Л’Акилу» и транспорт, перерубят, после чего тот достанется врагу.

— Нет времени ждать! — крикнул Лонго помощнику. — Сейчас или никогда!

Он прыгнул на веревку и, зацепившись руками и ногами, пополз по ней.

— Черт безумный! — заорал Тристо вслед, но, повернувшись к команде, добавил: — Чего встали?! А ну, за ним! — И сам полез по веревке. Команда устремилась следом.

Вокруг свистели стрелы, но ни одна не коснулась Лонго. Он долез до борта, хотел вскарабкаться, однако над головой как раз зазвенело железо. Враги оттеснили защитников, и вот уже турок показался над бортом, занес меч перерубить веревку, но упал, сраженный ударом в спину. Флатанель, капитан транспорта, нагнулся, помог Лонго вскарабкаться. Ситуация на корабле стала совсем безнадежной: и на носу, и на корме собрались толпы турок, их прибывало с каждой минутой.

— Греческий огонь остался? — спросил Лонго, втаскивая выдохшегося Тристо на палубу.

— Одна бочка всего. — Флатанель указал на приземистый бочонок посреди корабля; рядом с ним стояло ведро с водой с горящим факелом, торчавшим в центре.

— У меня есть идея насчет этой бочки, — выдохнул Тристо.

— Именно, — подтвердил Лонго. — Флатанель, собери своих людей на корме — мы позаботимся о носе.

Флатанель поспешил на корму, Лонго же и Тристо подошли к бочонку.

— Ты уверен? — спросил Лонго с сомнением.

— Как будто у нас есть выбор, — проворчал великан.

Тогда Лонго спустил и стащил вниз один из парусов, а Тристо тем временем раскупорил бочку. Кряхтя, он поднял ее и принялся поливать греческим огнем парус, а Лонго тряпкой размазывал горючую жижу по полотну.

— Готово! — объявил Тристо. — Можно начинать.

Оба взялись за снасти и подняли отяжелевший парус футов на двадцать над палубой. Лонго схватил факел и обнажил меч.

— Ты уверен? — еще раз спросил он у Тристо. — В последний раз, когда мы такое проделывали, корабль сгорел.

— Если сгорит, туркам все равно не достанется, — с ухмылкой ответил Тристо.

— Помилуй нас Бог! — вскричал Лонго, рубя державший фок-мачту такелаж.

Мачта медленно завалилась вперед, Тристо же отпустил канат, и отяжелевший парус качнулся вперед. Лонго заорал своим людям, собравшимся на носу:

— Отступайте! Отходите немедленно! Ко мне!

Те побежали, турки рванулись за ними, а Лонго бросился навстречу, вслед за падающим парусом. В самое последнее мгновение он кинул факел — и, несясь на турок, парус вспыхнул. Ударил, смел всех за борт, завис над водой — и тут же рядом с Лонго с грохотом обрушилась фок-мачта. Тем временем Флатанель с остатками команды сумел расчистить корму. Вот она, надежда, — еще немного, и, быть может, удастся выжить?

— Я же говорил, что получится, — заявил Тристо, ухмыляясь.

Не успел он договорить, как паруса на грот-мачте на мгновение вздулись и снова опали.

— Давай, чертов ветер, дуй! — заорал великан, и новый порыв наполнил паруса, как будто откликнулся на его зов.

— Отвязаться от «Л’Акилы»! — скомандовал Лонго.

Пока он добрался до штурвала транспорта, задул ровный устойчивый ветер с севера, подгоняя корабли к Золотому Рогу. Команда ликующе загомонила: тяжелый транспорт, набравши ход, с легкостью расшвыривал утлые турецкие суденышки. С плывших впереди кораблей тоже доносились крики радости, им вторили колокола церквей Константинополя. В большой цепи, преграждавшей проход в залив, открыли проем, позволяя кораблям пройти, и закрыли сразу же позади.

— Слава Богу, — пробормотал Лонго, когда вплыли в безопасную гавань.

Им все-таки удалось пробиться к Константинополю.

* * *
Вечером София стояла перед зеркалом в покоях, осматривая себя в новом кафтане — уже третьем по счету. Тесное одеяние из алого, шитого золотом шелка выгодно подчеркивало тонкую талию, подпирало высокую грудь, и вырез казался больше. Она кивнула, наконец понравившись себе. Подчернила веки вокруг больших карих глаз, разочарованно отметила: в уголках уже обозначались морщинки. Но все-таки она еще изящна, стройна и грациозна. Кожа гладка и здорова, хотя и не столь бледна, как полагалось бы совершенной даме. Впрочем, София во многом считала себя очень далекой от сего идеала. Софии нравилось быть собой.

Когда она явилась в большой зал, за столами уже было полно народа. Лонго и Флатанель сидели на почетных местах, по правую и левую руку от императора. Сфрандзи с Далматом также сидели справа, Нотар и архиепископ Леонард — слева. Управитель пира отвел Софию на причитающееся ей место, между архиепископом и занудой великим логофетом, Метохитом. София притворилась, что с интересом слушает их горячечные пререкания об использовании опресноков для причастия — сама же изо всех сил прислушивалась, о чем говорили в центре стола. Однако почти ничего не смогла разобрать, пока гости не наелись и не наступило время тостов. Первым встал император.

— За синьора Джустиниани и его храбрых воинов! — провозгласил Константин, поднимая бокал. — Пусть же поданный ими сегодня пример вдохновит нас и укажет путь к победе!

Тут уж изрядно похлопали по столам в знак одобрения, выпивая до дна, и закричали: «Тост, тост!»

Лонго встал и провозгласил здравицу в ответ.

— За Константинополь, прекраснейший город в мире, и за его жителей, столь радушно принявших нас! Мы считаем великой честью сражаться рядом с вами!

И снова изрядно покричали, и хлопали по столам, прежде чем опорожнить бокалы. Тосты посыпались один за другим.

— Пусть турки горят в аду!

— За Римскую империю!

— За императора!

— За Венецию!

— За Геную!

Архиепископ Леонард, явно не вполне трезвый после многих тостов, поднялся, шатаясь, и провозгласил:

— За унию и все, что она принесла!

Повисла неловкая тишина, затем нерешительный голос повторил: «За унию!» Чуть позже отозвались многие, но половина гостей за унию так и не выпила. Этот тост и оказался на пиру последним. Собравшимися овладело уныние.

— Я только хотел сказать, что уния уже принесла нам синьора Джустиниани, — проворчал архиепископ, садясь. — Ясно, что к нам спешат на подмогу и другие. И предостаточно, чтобы осчастливить даже чертов Синаксис.

— Синьор Джустиниани, а что вы об этом слышали? — спросил Нотар. — Сдержал ли Папа слово? Идет ли к нам подмога?

Гости затихли, глядя на генуэзца.

— Папа объявил Крестовый поход, — сообщил Лонго.

— А-а, вот видите! — встрял архиепископ.

— Но и английский, и французский короли отказались посылать войска, а у венгров сейчасхватает бед и без турок. Мне неизвестно, отправился ли кто-то еще из Генуи или Венеции, кроме меня.

Никто в зале не проронил ни звука.

— Но я могу многого не знать. Штормы несколько недель держали мои корабли взаперти на Хиосе, и потому последние новости мне неизвестны. Возможно, обстоятельства изменились.

— Возможно? — спросил Нотар. — Мы месяцами напролет только и слышим «возможно». Возможно, Запад поднимется за нас. Возможно, Венеция вышлет свой флот. Возможно, венгерское войско уже в пути. Возможно, помощь уже почти пришла. А за стенами — армия султана, и она вовсе не воображаемая, не туманно обещанная. Она прямо здесь, и ее не победить пустыми словами!

— Мегадука, хватит, — прервал его Константин. — Мы собрались праздновать! Придет помощь или нет, но синьор Джустиниани и его воины уже здесь, а с ними и посланное Папой зерно. Поэтому мы намерены радоваться! Так пусть же принесут еще вина, пусть будут музыка и танцы. Хотя бы на сегодня забудьте о тревогах и хлопотах и давайте же веселиться.

Когда в зал вступили музыканты и скудно одетые танцоры, для женщин настала пора удалиться. София не завидовала пьяному веселью мужчин, но уходить не хотела. Она надеялась переговорить с Лонго, хотя о чем — не представляла. Встала из-за стола, поклонилась императору и по низкому, освещенному факелами коридору зашагала в свои покои.

— Царевна София! — позвал знакомый голос.

Она обернулась — это был Лонго!

— Мне жаль, что вы уходите так рано, — сказал он. — Я рассчитывал поговорить с вами.

— И о чем же вы хотели поговорить, синьор Джустиниани? — вымолвила София, краснея.

— Пожалуйста, не так официально! Зовите меня Лонго.

— Мне не следовало бы даже заговаривать с вами с глазу на глаз. К тому же вас скоро хватятся.

— Разве я так уж нужен на пиру? — Лонго пожал плечами. — Никто меня не хватится — все смотрят на танцовщиц. Но если вы не желаете говорить со мной, я уважу ваше нежелание и удалюсь.

Он повернулся, но София коснулась его руки, останавливая.

— Прошу, останьтесь. Я тоже хочу поговорить с вами. И я уверена, что могу полагаться на честь женатого мужчины.

— Царевна, вы можете смело полагаться на мою честь, хотя я и не женат более. Джулия умерла родами больше года назад.

— Я сожалею. Она была так молода!

— Слишком молода. Но возможно, все это часть предначертанного Господом плана. Если бы не ее смерть, я бы не появился здесь. Она была последней нитью, связывавшей меня с Генуей.

— И вот, освободившись, вы прибыли исполнить свое обещание императору Константину?

Лонго замолчал.

— Да, именно так, — выдавил он наконец и отвернулся.

Некоторое время молчали оба.

— А как насчет вас? — нарушил молчание Лонго. — Полагаю, один из сидевших подле вас — ваш будущий муж?

София рассмеялась, подумав о пьяном архиепископе и неряшливом зануде Метохите.

— К счастью, нет. Я помолвлена с мегадукой Лукой Нотаром.

— Счастливец, — произнес Лонго.

Он приступил к Софии, встал рядом, совсем близко. Сердце царевны забилось перепуганной птицей.

— Я хотел поговорить с вами о Корсике, — негромко произнес Лонго. — Я много думал о той ночи.

— Я тоже, — призналась София.

Тут рядом вежливо кашлянули, и в коридоре появился мегадука Нотар. Лонго поспешно отступил от царевны.

— Синьор Джустиниани, я вижу, вы уже познакомились с моей нареченной, царевной Софией. Я мегадука Лука Нотар, командующий римским войском.

— Очень рад познакомиться с вами, мегадука.

Мужчины обменялись рукопожатием.

— Царевна София рассказывала мне о вас, — любезно заметил Лонго.

— В самом деле? — удивился Нотар. — Я не знал, что вы так хорошо знакомы.

— Мы встречались в Италии, — пояснил Лонго.

— Как интересно! София, обязательно расскажи мне об этом. Пойдем, я отведу тебя в твои покои. Не подобает молодой царевне бродить по коридорам в одиночестве.

Он взял Софию под руку.

— Синьор Джустиниани, доброй ночи!

* * *
Как только генуэзец вернулся в пиршественный зал, к нему обратился император:

— Синьор Джустиниани, мне необходимо поговорить с вами наедине. Ступайте за мной.

Константин провел Лонго по коридору за залом, вывел во внутренний дворик с садом. Там было тихо. В лунном свете поблескивали влажные лепестки, и от множества цветов разливался в воздухе пьянящий аромат. Император на ходу сорвал розу, задумчиво изучил.

— Удивительно, согласитесь, — цветы не знают и не воспринимают ни войны, ни мира, лишь свет солнца и дождь. Я им завидую. Розы цветут каждую весну — и им все равно, для кого. Они будут одинаково прекрасными и для императора, и для султана.

Издалека донесся грохот турецких пушек. Император выронил цветок и, повернувшись, заглянул Лонго в глаза.

— Я пригласил вас сюда, чтобы мы могли поговорить без помех и посторонних ушей.

— Ваше величество, и о чем же?

— Прежде всего я хочу сказать просто и прямо, как мужчина мужчине, а не как император графу: спасибо, что пришли на помощь! Бесконечные обстрелы и это треклятое ожидание боя сводят нас с ума. Все устали. Что ни день, среди воинов драки. Венецианцы и генуэзцы ненавидят друг друга, и многие из римлян отказываются сражаться рядом с ними. Ваша победа вдохновила всех нас, объединила в радости. Римляне, венецианцы и генуэзцы совместно праздновали ваше прибытие. Воистину, благословен ваш приход!

— Однажды я сказал вашему величеству: если вам когда-либо понадобится мой меч, он к вашим услугам. Я держу слово и не оставлю вас сражаться в одиночестве.

— Я очень этому рад, ибо мне нужен ваш меч, а еще более — ваша мудрость. Насколько я понимаю, у вас есть богатый опыт осады?

— Я был в Белграде в тысяча четыреста сороковом году, когда мы отразили натиск турок. Если вам потребуется мой совет, я с радостью его предоставлю.

— Синьор Джустиниани, мне нужен не просто совет. Мне потребуются ваши воля и сила. Никто из моих людей не знает турок так, как знаете их вы. Никто не способен нас объединить и сплотить, как это удалось вам сегодня. Я хочу, чтобы вы возглавили оборону города.

— Ваше величество, при всей моей любви к Константинополю я здесь чужак. Ваши люди захотят видеть командиром римлянина и пойдут только за ним. Если не подходит никто из римлян, тогда возглавьте оборону сами! Это ваше право и обязанность как императора.

Константин покачал головой.

— Я воин, но не стратег. Я сумею разместить воинов на стене, смогу повести их в битву. Я умру, защищая город, если потребуется. Но я не способен организовать защиту. За моими плечами опыт единственной осады — и она окончилась катастрофой. Мое войско было перебито, я чудом спасся. Я не хочу, чтобы то же самое случилось в Константинополе.

— А что же с мегадукой Лукой Нотаром — ведь он же командир римских войск?

— Нотар… — Император вздохнул. — Он храбр, в этом нет никакого сомнения, но он упрям и опрометчив. Боюсь, что, если придется выбирать между честью и спасением города, он предпочтет честь.

— Я тоже дорожу своей честью.

— Я знаю. Но вы понимаете, что временами истинная честь требует пожертвовать гордостью во имя высшей цели. Я вовсе не уверен, что это понимает Нотар. К тому же он питает мало любви к латинянам. Они никогда не последуют за ним так, как пойдут за вами. Вы, Лонго, теперь наша главная надежда. Господь послал вас сюда для великих свершений.

— Если вы и в самом деле этого хотите — я принимаю предложенное.

— Значит, договорились! — Константин ударил генуэзца по спине. — Селитесь поближе к стенам. Удравший из города венецианский торговец оставил роскошный дом у стены. Он — ваш. А когда мы разделаемся с турками, остров Лесбос станет вашим владением.

— Благодарю, ваше величество!

— Теперь идемте — пора представить гостям нового командира имперских войск.

ГЛАВА 15

Четверг, 17 апреля 1453 г.

Константинополь

17-й день осады

Солнце еще не взошло, но Мехмед, как повелось, уже вышел из своего шатра понаблюдать за работой турецких орудий. И был вознагражден — прямо на его глазах ядро ударило в основание башни Месотейхона. Та покачнулась, затем рухнула, и султан улыбнулся. Когда вчера он отправился спать, стена выглядела куда крепче. Теперь же почти вся внешняя стена Месотейхона превратилась в груду щебня. Подошло время штурма.

— Мне кажется, ваше величество довольны? — осведомился появившийся Халиль, подавляя зевоту. — Значит, вы не против обсудить со мной в этот проклятый Аллахом час хорошие новости?

— Очень хорошие новости, мой великий визирь. Завтрашней ночью под покровом предутренней тьмы мы пойдем на штурм. Позаботься о факелах, лестницах и о всем прочем, в чем могут нуждаться воины.

— Ваше величество, не рано ли штурмовать? Если мне не изменяет память, мы с вами договорились о еще одной неделе обстрела. Тогда успех станет куда более вероятным. Ведь терпение — главная доблесть любой осады.

— Халиль, терпением людей не накормишь. Тебе должно быть лучше, чем любому другому, известно, как нелегко прокормить огромную армию, когда она топчется на одном месте. Я думал, ты обрадуешься возможности завершить осаду поскорее. Тогда тебе не придется изощряться, каждый день выискивая, откуда взять провиант.

— Ваше величество, я буду счастлив избавиться от подобных хлопот. Но позвольте заметить, что даже ослабленные стены Константинополя вовсе не просто взять. Следует набраться терпения и подождать, пока принесут плоды другие ваши планы. В конце концов, подумайте, какое действие окажет неудача штурма на боевой дух войска!

— Неудачи не будет, — отрезал Мехмед. — Я не глупец и не малое дитя, чтобы слушать твои поучения. Ночью на стенах Константинополя мало воинов. Мы ударим стремительно. Пошлем башибузуков на север и на юг, отвлечь, а янычары ударят у Ликоса, где стены слабее всего. Они сомнут защиту прежде, чем греки успеют собрать воинов в нужное место, и Константинополь окажется в наших руках.

— Когда ваш отец осаждал этот город, я находился рядом. Боюсь, что стены Константинополя не падут так легко, — заметил Халиль.

Выдержав паузу, Халиль поклонился и добавил:

— Я готов исполнить любой ваш приказ, о великий султан! Да будет, как вы пожелаете. Я преклоняюсь перед вашей великой мудростью.

Мехмед нахмурился — ему не нравились ни тон великого визиря, ни его упорное нежелание штурмовать город.

— Простите, ваше величество, — вмешался подоспевший Улу. — Явился Заганос с новостями о минах.

— Отлично, зови его сюда!

Заганос был главным турецким сапером и перед султаном предстал вымазанным в грязи с головы до ног.

— Ваше величество, мы кое-что нашли, — сообщил сапер. — Вы приказали нам сосредоточить усилия у Калигарийских ворот, и мы в самом деле отыскали туннель. Он ведет к стенам, но упирается в завал, не доходя до них. Похоже, его засыпали специально.

— Проведите меня к нему, — приказал Мехмед. — Я хочу видеть сам.

Он двинулся вслед за сапером к самому краю лагеря — Мехмед умышленно распорядился начать туннель издалека, чтобы не увидели со стен Константинополя. Копать пришлось долго и трудно, но теперь наконец мины приблизились к рву перед Влахернскими воротами. И все же на то, чтобы провести мины подо рвом и стенами, уйдет еще несколько недель работы. Куда легче было бы, разыщи саперы туннели, упомянутые в описании Константинополя, которое оставил русский путешественник.

Они подошли к входу в туннель — отверстию высотой в пять футов в склоне пригорка, укрепленному деревянными стойками.

— Ваше величество, там опасно! — предупредил Заганос. — Туннель может обвалиться в любую минуту.

— Я хочу видеть находку, — сказал Мехмед.

— Тогда осторожнее, не ударьтесь головой, — посоветовал Заганос, вбираясь внутрь.

Проход был узкий, лишь ненамного шире плеч султана. Потолок подпирало множество крепей, и с некоторых свисали лампы, дававшие тусклый мерцающий свет. Пол и нижняя половина стен были образованы тяжелым черноземом, верхняя же половина и потолок — плотной серой глиной. Постепенно туннель делался все ниже, и вскоре султану пришлось идти, согнувшись чуть не вдвое. Заганосу, широкоплечему коротышке, достаточно было просто пригнуть голову.

— Открытый туннель проходит под нашим, — объяснял сапер на ходу. — Поэтому мы его раньше и не отыскали.

Он показал на вход в боковой туннель.

— Время от времени мы пробиваем такие ходы вбок от главного, но забрали слишком высоко. На туннель наткнулись чистым везением — сапер катил полную глиной тележку по боковому туннелю и провалился сквозь пол… Вот здесь и сгинул. — Заганос остановился перед черной дырой бокового туннеля.

Он взял висевшую на крепи лампу, вошел. Футов через пятнадцать в полу зияла дыра с неровными краями, из которой торчала лестница.

— Ваше величество, я спущусь первым, чтобы осветить путь, — предложил сапер и полез.

Мехмед последовал за ним. Когда спустился, то обнаружил, что может стоять выпрямившись — старый туннель был в семь футов высотой. Стены каменные, потолок сводчатый, тоже из камня, пол немощеный, земляной. Русский же писал про целиком каменный туннель — значит, здесь нашли что-то другое.

— К стене в ту сторону, — указал Заганос.

Прошли футов тридцать — и уперлись в груду камней и земли.

— Может, обрушилось только здесь? — спросил султан. — Пытались обойти?

— Ваше величество, мы пробовали — и не смогли. Туннель завален на всем протяжении.

— А в другую сторону как? Куда он ведет?

— С другой стороны он тоже завален. По-моему, его просто взорвали, и почему-то уцелел лишь тот участок, где мы стоим.

— Ну, тогда будем полагаться на удачу. Здесь есть и другие туннели, и мы их обязательно отыщем. Заганос, бери столько людей, сколько понадобится. Копай вбок от этого туннеля, если надо — рой вдоль городских стен, но отыщи что-нибудь.

— Мой повелитель, я понимаю и примусь за работу немедленно.

— Принимайся же!

* * *
Держа в одной руке старую потрепанную книгу, а в другой — свечу, София спустилась из дворцовой кухни в подвальные кладовые. Она шла прямо из библиотеки, где наткнулась на книгу, написанную несколько веков назад русским путешественником по имени Александр. Он писал о туннелях под стенами, прокопанных, когда в седьмом веке от Рождества Христова воздвигли стену вокруг квартала, где находился Влахернский дворец. Удивительно, но русский писал, будто прошел одним из них. Якобы, когда латиняне захватили город, император бежал, воспользовавшись туннелем. За небольшую взятку повар, служивший в те времена на дворцовой кухне, согласился показать русскому туннель — вход в него находился прямо под императорским дворцом.

За кладовыми обнаружилась лестница, уводившая в дворцовые темницы. Царевна сошла вниз. Пламя свечи едва рассеивало тяжелый мрак вокруг. Лестница вывела в большой подвал, пол был усыпан чем-то похожим на помет. Софии послышался писк летучих мышей над головой, но свет от свечи не достигал потолка. Кроме мышиного писка, тишины не нарушало ничто — уже много столетий темницы пустовали.

Из подвала вели три коридора. Заглянув в книгу, София пошла по правому. Он вел через вереницу комнат с низкими потолками к лестнице, уходившей на нижний уровень подвалов к длинному широкому коридору. Там было холодно, стены блестели от влаги. Большая крыса, напуганная внезапным светом, шарахнулась прямо у царевны из-под ног. София задержала дыхание, но не закричала, взяла себя в руки, выдохнула — и перед нею заклубился пар в холодном застоявшемся воздухе.

Она плотнее запахнула кафтан, продолжила путь. Слева и справа тянулись ряды тюремных камер с распахнутыми дверями. На ходу заглянула в одну, другую — увидела вделанные в стену цепи. Заметила висевший на них древний скелет. Пусто, тихо и холодно.

София подошла к большой двери в конце коридора. Заглянула в книгу удостовериться, налегла. Застонали ржавые петли, дверь медленно подалась, отворилась и явила комнату, усеянную пыточным инвентарем, который был покрыт толстым слоем пыли и паутиной. Справа располагался вделанный в стену очаг, рядом висели щипцы и кочерги для клеймения. По соседству стояла дыба — станок с воротом, назначенный растягивать и ломать несчастных до тех пор, пока они не признаются в чем угодно. На полу валялись кандалы, шипастые приспособления и жуткого вида ножи. София вздрогнула.

Комната казалась глухой — дверь в ней имелась только одна. Но на дальней стене висел гобелен, изображавший взятие латинянами Константинополя в 1203 году. В центре изображалось, как рыцари-латиняне прорываются через морские стены и вторгаются в город, грабя церкви и сжигая дома. Обрамляли большую картину меньшие, со сценами осады. София подошла ближе и увидела: понизу тянулась череда картинок, изображавших бегство императора. Вот он идет через темницы, затем по длинному туннелю и наконец выходит из двери в склоне холма — а вдалеке пылает Константинополь.

София отступила на шаг и задумалась: с какой стати вешать гобелен в камере пыток? Подошла снова, отдернула гниющую ткань, и под ней обнаружилась дверь. София изо всех сил потянула за кольцо на ней — но та не поддалась. Тогда царевна отложила свечу и книгу и попыталась вторично — безуспешно. Взяла со стены кочергу, вогнала заостренный конец в узенькую щель между створкой и притолокой, налегла на рычаг всем весом, и дверь с громким треском приотворилась. Из темного туннеля за нею дунул холодный ветер, пламя свечи задрожало, но вскоре успокоилось — даже ярче разгорелось в посвежевшем воздухе. София взяла свечу с книгой и ступила в туннель.

Стены и пол были из грубо отесанного камня, мокрого от влаги. Туннель постепенно уходил в темную глубину, и в нем ощущался ток воздуха — чем дальше, тем сильнее. Прошло несколько минут, и вдруг мощный порыв сквозняка загасил свечу. Царевна провела рукой у самого лица — и не заметила ее. Темнота стала полнейшей.

Изнутри желчью подкатил ужас, дыхание перехватило, София едва совладала с собой. Бояться нечего, туннель совершенно прям. Нужно всего лишь повернуться, пойти назад — и вскоре вернешься в тюремные подвалы. Но сперва следует отыскать, куда ведет этот туннель. Если наружу, то турки могут с легкостью отыскать его и войти в город. София глубоко вдохнула, нащупала стену — холодную, скользкую. Царевна осторожно пошла вперед, ведя рукой по стене.

В конце концов туннель перестал опускаться и пошел ровно, а вскоре стена справа исчезла. София поводила руками перед собой — ничего. Отступила назад, нащупала угол — стена резко повернула направо. Царевна пошла вдоль нее, все так же касаясь пальцами. Та выгибалась вправо и через несколько шагов исчезла. София прошла вперед, и вскоре стена обозначилась вновь. Ага, боковой проход. В нескольких шагах обнаружился еще один и дальше — следующий. Она обрадовалась, поняв, что читала об этой комнате в русской книге — о средоточии подземелья, круглом зале, откуда во все стороны разбегались ходы. По книге круглый зал лежал ровно на полпути от дворца до выхода наружу. Значит, один из коридоров ведет под стены — но какой?

София повернулась и пошла назад, считая проходы, пока не достигла туннеля, по которому пришла. Так легко заблудиться. Ей живо и страшно представилось, как она сбилась со счета, и заблудилась, и осталась блуждать в темноте до самой смерти. Хотелось бежать, скорее, прочь, но София заставила себя успокоиться, закрыла глаза, сосредотачиваясь, и в наступившей тишине отчетливо различила лязганье металла о металл. Всколыхнувшийся в душе ужас крикнул: «Беги! Назад, к дворцу!» Но София возразила себе — нелепо улепетывать от одного-единственного слабого звука. К тому же если турки где-то неподалеку, то у них, несомненно, имеются факелы — а значит, глаза их к темноте не привыкли, и царевна заметит их задолго до того, как обнаружат ее.

София нагнулась и положила у входа ведущего к дворцу туннеля свечу и книгу, а сама пошла вдоль изгибающейся стены. Останавливалась у каждого бокового коридора, вслушиваясь, но ничего не обнаружила. Круглый зал оказался огромным, и царевна скоро потеряла счет коридорам. Она уже испугалась, что ходит кругами, но теплое дуновение воздуха пошевелило волосы. Тянуло уверенно и ровно — этот проход выводил наверх, под солнце. Она сделала всего несколько шагов по этому туннелю и вновь услышала металлический лязг, близкий и отчетливый. София замерла, по спине пополз холодок. Она затаила дыхание, чтобы лучше расслышать, но воцарилась тишина, и София пошла дальше.

Туннель начал постепенно подниматься. София пробиралась, поминутно останавливаясь и вслушиваясь, однако лязг не повторялся. Она постоянно ждала, что навстречу ей вот-вот выскочит банда турецких головорезов, но впереди царила темнота. София прошла с сотню футов и неожиданно уткнулась в твердое. Испугалась, отскочила, встала, пригнувшись, готовая ударить и удирать, но никто не явился, а громкий лязг раздался прямо перед носом. Она подождала, не смея дохнуть, пока тот не затих, и только тогда подкралась, выставив руки перед собой. Коснулась пальцами, нащупала ряд металлических прутьев от пола до потолка. Взялась обеими руками за соседние прутья, дернула, в ответ лязгнуло. Вот оно что такое — закрывающая проход решетка, громыхающая на сквозняке.

Русский в книге не упоминал решетку — то ли ее добавили позже, то ли туннель был другой. София снова ощупала прутья — заграждение явно рассчитано на мужчин в доспехах, но стройная девушка может и протолкнуться. Сперва она просунула голову, а затем, повернувшись и втянув грудь, протиснулась целиком. Пошла в темноте и услышала новый звук: глухое, низкое, тяжелое буханье, будто тяжко билось земное сердце. Звук постепенно затих. Что же это было такое? Миновала она источник звука или нет? Может быть, уже пропустила выход и плетется непонятно куда, во мрак? Вопреки сомнениям, София продолжала идти. В туннеле стало светлее, и впереди различалась груда больших камней, загораживавших проход. София заторопилась — похоже, тут скрывалась маленькая комнатка с лестницей, ведшей наверх, как в точности и описывал русский. Она опустилась на колени, обследовала груду, втиснулась в щель между камнями и нашла узкий проход, выводивший туда, где виднелась тонкая полоска голубого неба. Полезла по проходу, но через несколько футов уперлась в большой камень. Нажала — и он слегка поддался. Уперлась ногами в стенки прохода, надавила сильней — камень откатился, и за ним открылось голубое небо.

София подтянулась, выглянула: туннель выводил на склон небольшого пригорка, заросшего высокой травой. Тяжелый плоский камень, прикрывавший вход, лежал рядом. Она огляделась — кажется, никого; тогда София выбралась целиком, присела в траве. Впереди катились до горизонта зеленые холмы. Справа виднелся слепой отросток Золотого Рога. София осторожно поднялась вверх по склону и шлепнулась на живот, в траву. Всего лишь в сотне ярдов впереди начинался турецкий лагерь, тянувшийся до самых городских стен.

* * *
Когда солнце вышло в зенит, Лонго с Далматом принялись обходить стены, оценивая нанесенные турецкими пушками повреждения. Начали с Влахернской, к северу от дворца. Она была новее прочих участков наземной стены — построена в седьмом веке, чтобы огородить квартал Влахерны. В отличие от других участков Влахернская стена была одинарной, но толстой и потому хорошо выдерживала обстрел.

— А стены крепче, чем я ожидал, — заметил Лонго.

— Подождите хвалить, пока не увидите Месотейхон, — отозвался Далмат. — Туда они нацелили самые большие пушки.

Оба перешли на Феодосиеву стену, построенную больше тысячи лет назад, в ранние дни Восточной Римской империи. Поначалу укрепления выглядели почти невредимыми, но, когда проверяющие стали спускаться к долине Ликоса, во внешней стене стали заметны прорехи. У Месотейхона, участка, где река проходила под стенами, дыры стали сплошными — держались лишь отдельные куски постройки. Внутренняя стена сохранилась неплохо, но внешняя почти целиком превратилась в груду щебня. Лонго остановился посмотреть на убогий палисад, сооруженный на руинах. Поверх руин была набросана земля; доски и мешки с землей придавали ей видимость невысокой стены. Выше стояли набитые все той же землей бочки, чтобы за ними можно было прятаться защитникам.

— Палисад не выдержит турецких пушек, — заметил Далмат. — Воины бросают жребий, чтобы определить, кому защищать его днем и кому отстраивать ночью.

Слова Далмата заглушил чудовищный грохот. Мгновение спустя палисад прямо напротив взорвался, выбросив фонтан земли и щепок. Когда пыль рассеялась, Лонго увидел пятифутовую дыру. Посреди нее возлежало, выглядывая из-под обломков, огромное ядро.

Лонго недоверчиво покачал головой.

— Что же это такое?

Далмат указал на огромную пушку в двухстах ярдах от стены.

— Мы зовем ее «Большим уродом», турки — «Драконом». Так или иначе, она сущее чудище. Что бы мы ни построили, она разносит это вдребезги.

По стене подбежал гонец из дворца.

— Синьор Джустиниани, у меня срочное послание от царевны Софии! — отрапортовал он, протягивая сложенную записку.

У меня важные и срочные новости! Я должна поговорить с вами — умоляю, срочно явитесь во дворец!

София
— Мне придется уйти, — сказал Лонго Далмату. — Продолжим после.

Он поспешил во дворец, а там служанки Софии проводили генуэзца в библиотеку. Он обнаружил царевну за изучением большой карты, расстеленной на столе.

— Рад видеть вас, царевна. — Лонго поклонился.

— Посмотрите сюда, — сказала София, кивая на карту.

Лонго подошел, встал рядом. От девушки пахло жимолостью. Когда она склонилась над картой, в вырезе кафтана стали видны нежные округлости грудей. Лонго пришлось заставить себя глядеть только на карту и думать только о карте. Та изображала план константинопольских подземелий: канализации, резервуаров, стоков и туннелей.

— Это часть планов двенадцатого столетия, — пояснила царевна. — Видите круглый зал, где сходятся туннели?

— Вижу, — подтвердил Лонго.

Зал, похоже, находился невдалеке от стены. От него веером расходились туннели — к дворцу и другим частям города.

— Эта карта неполна, — продолжила София. — Посмотрите на край зала, где линия, его обрисовывающая, на удивление неровна. Видите пятно? Похоже, здесь стерли часть рисунка. А именно — туннель, ведущий за стену.

— Вы уверены?

— Уверена. — София улыбнулась. — Сегодня утром я его нашла. Туннель уводит далеко за стены — за лагерь турецкого войска. А вход в него расположен прямо под дворцом.

— Вы кому-нибудь об этом уже рассказывали? Императору, Нотару?

София покачала головой.

— В этом городе тайны недолго остаются тайнами. Если о туннелях узнают враги — мы погибли.

Лонго снова взглянул на карту.

— Да, вы правы. Если турки найдут эти ходы, они смогут пройти подо всем городом.

Он поднял взгляд и посмотрел царевне прямо в глаза.

— Но почему вы рассказываете об этом мне, а не императору?

София потупилась.

— Вы командуете обороной города, — вымолвила она и, снова выпрямившись, добавила: — Я доверяю вам.

— Я вас не разочарую, — пообещал генуэзец, глядя в ее карие глаза. Караулившая у дверей служанка предостерегающе закашлялась. Лонго снова перевел взор на карту.

— Я прикажу своим людям завалить туннели. За стену ведет лишь один?

— Я сумела найти всего один, но могут быть и другие.

— Будем надеяться, что нет. Я бы хотел поскорее увидеть этот туннель. Можете отвести меня к нему?

— Не сейчас, — ответила царевна вполголоса. — Мы привлечем нежелательное внимание к себе и туннелю. Я не хочу давать повод для досужих сплетен. Ждите меня в полночь близ моих покоев и постарайтесь, чтобы вас никто не заметил.

* * *
Этим вечером Лонго допоздна засиделся с императором. Лонго подозревал, что тот хотел не столько узнать о состоянии дел, сколько поговорить. Понятная, простительная слабость: на его плечах лежал непомерный груз, ответственность за существование тысячелетней империи, оказавшейся на краю гибели.

Лонго ушел за полночь, но дворец не покинул. Держась в тени, он прокрался к покоям Софии. Дворец в полночный час пустовал — покуда Лонго пробирался, он никого и не заметил. Царевна ждала у дверей. Прошептала:

— Идите за мной!

Они прошли через гостиную в спальню, где царевна нажала на плитку стенной облицовки — и отворилась потайная дверь. София взяла свечу и ступила в узкий темный коридор.

— Сюда! Так мы пройдем на кухню, никем не замеченные.

Зыбкого огонька свечи хватало всего на несколько футов. Шепотом Лонго спросил:

— Я не знал про потайные ходы во дворце. Кто еще про них знает? Они проделаны для слуг?

— Я не знаю, для кого их построили. Но я никогда никого в них не встречала. А сама набрела на них еще в детстве.

— Они пронизывают весь дворец?

— Да. Но тише! — прошептала она чуть слышно. — Пока не доберемся до кухни, говорить нельзя. Стены тонкие, нас могут услышать.

Дальше они шли в тишине, нарушавшейся лишь ритмичным шарканьем подошв о камень. Коридор ветвился, но царевна без колебаний сворачивала в нужную сторону. Спустились по двум узеньким винтовым лестницам, уперлись в стену. Из крошечного глазка пробивался узенький луч красноватого света. София заглянула в глазок. Прошептала:

— Повезло — там никого нет. Пойдемте, нужно спешить, пока никто не пришел на кухню.

Она нажала на скрытую задвижку, потянула — дверь отворилась внутрь, и тусклый красный свет догорающего огня в очаге залил коридор. Вышли в угол дворцовой кухни. Повсюду висели ножи и горшки, в стене напротив был сооружен огромный очаг с кучей раскаленных углей. София указала на факел, торчавший из стены подле очага.

Лонго вынул его, и пара поспешила через кухню к лестнице, уводившей к кладовым и забитой бочками и мешками с зерном до самого потолка. Затем они спустились по еще одной лестнице и окутались влажной сыростью старой темницы — просторной, с высокими потолками.

— Теперь можно говорить без опаски, — объявила царевна. — Здесь нас никто не услышит.

— Что это за место?

— Дворцовая тюрьма, но она давно заброшена, — ответила София, шагая по длинному коридору. — Сейчас здесь только кости.

Они вышли в комнату в конце коридора, где спугнули целую стаю летучих мышей. Те сорвались с потолка, неистово пища и хлопая крыльями. София вскинула руки, чтобы защитить голову, а Лонго обнял царевну одной рукой и прижал к себе, другой же размахивал факелом. Когда мыши разлетелись, София высвободилась и отступила на шаг — Лонго же замер, еще чувствуя теплоту ее тела. На мгновение оба застыли, напрягшись, но замешательство минуло. София пошла вперед, к другой лестнице.

— И вы пришли сюда одна? — спросил Лонго недоверчиво. — В темноте?

— Это вас удивляет?

— Большинство женщин не слишком любят подземелья, не говоря уже о летучих мышах, — заметил Лонго, осматриваясь. — Но думаю, сюда и большинство мужчин не осмелились бы зайти — здесь довольно жутко.

— К счастью, с вами я и в состоянии вас защитить, — с улыбкой заметила София.

Зашли в камеру пыток, и София подошла к гобелену на дальней стене — уходя, она постаралась как следует закрепить ветхое полотнище. Теперь царевна снова отдернула его, открыла дверь и сказала, вздохнув:

— Падения Константинополя я боюсь больше, чем летучих мышей и темноты.

— Похоже, вы не боитесь почти ничего.

— Боюсь — но только того, с чем не могу совладать, — возразила София, заходя в туннель. — Я боюсь за исход осады, за будущее империи, даже за свою судьбу. Царевна Византии — красиво звучащий титул, но я бы охотно променяла его на возможность распоряжаться своей судьбой, своей любовью…

Принцесса осеклась. Лонго остановился.

— Вы не любите мегадуку?

— Нет, я его не люблю, — ответила София, оборачиваясь взглянуть на генуэзца.

Затем она пошла вперед, и лицо ее скрыли тени.

— Но я слишком много болтаю. Я — царевна, я не могу выбирать, за кого мне выходить замуж.

Дальше двигались молча, пока не выбрались в большой зал с множеством расходившихся от него туннелей. София пошла вдоль стен, ожидая ощутить тот самый сквозняк, теплое дуновение, выдавшее в прошлый раз ведущий за стену ход.

— Вы знаете, куда идут остальные туннели?

— Если верить карте, в разные места по всему городу. Думаю, все выходы из них перекрыты — иначе туннель, ведущий за стены, открыли бы давным-давно.

Слабый ветерок тронул волосы, и София остановилась.

— Вот этот туннель! Идите сюда!

Они немного прошли и уперлись в решетку.

— Заперто, — заметила София. — Я могу протиснуться, но вы, боюсь, дальше не пройдете.

— Возможно, — отметил Лонго задумчиво, рассматривая ржавую цепь и замок. — Царевна, отойдите-ка в сторонку!

Он передал ей факел, выдернул меч и рубанул по цепи. Брызнули искры, и та с лязгом обвалилась на пол. Жалобно скрипнув проржавелыми петлями, решетчатая дверь распахнулась.

— После вас, — галантно предложил Лонго, и пара отправилась по туннелю дальше.

Тот плавно уводил вверх, и факел стал гореть ярче из-за притока свежего воздуха. Грохот пушек усилился, а затем утих, оставшись позади.

— Лонго, скажите: вы были ведь турецким воином? — спросила вдруг София. — Я слышала, янычаром. Какие они, янычары?

— Большей частью — обычные люди. У них нелегкая жизнь. Их забирают у родителей в детстве и затем принуждают служить султану. И они выучиваются любить его — или ненавидеть.

— А вы его ненавидите?

— Когда я был ребенком, янычары вырезали мою семью. Того, кто приказал это сделать, я ищу всю свою жизнь. Долгое время ненависть к нему была моим единственным достоянием.

Дальше они пошли молча, пока не достигли кучи камней в конце туннеля.

— Это здесь, — сказала София. — Выход завален, но можно протиснуться между камнями. Уходя, я постаралась как следует завалить отверстие.

Присев на корточки, Лонго различил полоску усеянного звездами неба у дальнего конца узкого лаза. Передал факел Софии и сказал:

— Возвращайтесь назад и расскажите моим помощникам, Уильяму и Тристо, о своей находке. Если нет доверенного гонца, пойдите сами. Скажите — пусть выставят стражу охранять туннель и раздобудут пороха его взорвать. Если я не вернусь в полдень, пусть взрывают.

— Куда вы собрались?

— Туда. — Он показал наверх. — Не вечно же туркам обстреливать стены. У меня не будет лучшего шанса выяснить, что же они задумали.

— Это безумие! Вас убьют!

— Как вам известно, когда-то я был янычаром. Я знаю порядки турецкого лагеря.

— Будьте осторожнее, молю вас!

— Вы тоже. И поспешите!

София кивнула, но не двинулась с места. Они встали рядом, Лонго посмотрел ей в глаза и прочел в них любовь и страх за него. Наконец София повернулась, чтобы уйти, но замерла в нерешительности.

— Той ночью, на Корсике… Возможно, я поступила опрометчиво, но я не жалею!

— Я тоже, — ответил он и, шагнув к царевне, поцеловал.

Чуть поколебавшись, она прижалась к нему, отдалась его объятиям, его жадному рту. Но затем отступила.

— Если бы я могла остаться с тем, кого люблю… Голос ее дрожал — и подрагивал факел в руке. Глаза же царевны сияли.

— Никто не смеет указывать человеку, кого любить, — сказал генуэзец тихо.

— Да, — согласилась царевна так же негромко и, поцеловав Лонго еще раз — быстро, будто украдкой, — исчезла в темноте.

* * *
До рассвета оставалось еще три часа, когда Лонго выбрался из туннеля и пошел по склону к турецкому лагерю. В безлунной тьме невидимым скользнул он в траншею и прыгнул на часового — прикрыл тому рот ладонью и сунул кинжал меж ребер. Снял с мертвого доспехи, переоделся и направился в лагерь, миновал дремавшие многосотенные стада мулов и коров, затем пошел среди шатров.

Несмотря на ранний час, здесь кипела жизнь. На краю лагеря десятки плотников ладили лестницы, мастера и кузнецы хлопотали, чиня и выделывая оружие. От янычарских палаток доносился лязг и скрежет затачиваемых клинков. Многие, уже подготовившие доспехи и снаряжение, сидели у костров, перекусывая. Слышались азартные возгласы — янычары играли в кости.

Лагерь делился на кварталы отрядов, называвшихся ортами, и в центре каждого располагался большой общий шатер с эмблемой орта. Лонго рыскал по лагерю, пока не наткнулся на знакомую эмблему: двухлезвийный меч халифа Али, вышитый на алом поле. Он красовался на шатре под треугольным зеленым флагом. Эмблема принадлежала одному из отрядов солак, элитному подразделению султанской гвардии, базировавшемуся близ Эдирне.

У ближайшего костра несколько суровых ветеранов завтракали, захватывая из котла кусками зачерствелых лепешек пилав из вареной с маслом пшеницы. Лонго сел рядом, отломил кусок лепешки и махнул рукой — дескать, передайте мне котел. Янычар взялся за ручки, но другой, седовласый, остановил его. У этого на предплечье был вытатуирован двухлезвийный меч, на плечи наброшен плащ, отороченный лисьим мехом, — отличительный признак командира отряда. Седой прищурился на Лонго и заметил:

— Я не знаю тебя.

— Я из салоникской орты, — объяснил Лонго на безукоризненном турецком.

— Тогда почему бы тебе не податься к своим?

— Увы, мне этой ночью слишком повезло в кости. — Лонго улыбнулся и похлопал себя по туго набитому кошельку. — Хочу малость проветриться — пусть мои поостынут. Люди из Салоник не умеют проигрывать.

Лонго рисковал — ведь азартные игры были официально запрещены, хотя на нарушения и смотрели сквозь пальцы. Командир орты мог за такое хвастовство удачей в игре выдать дерзкому палками по пяткам. Но старик глянул на толстый кошелек и усмехнулся.

— Похоже, монеты стесняют твой кошелек. Мы с радостью его облегчим, — сказал янычар, доставая кости и потрясая ими в горсти. — Дай нам возможность разделить твой выигрыш — и добро пожаловать к нашему костру!

— Ну, хорошо, — согласился Лонго, вытягивая из кошелька аспер и бросая перед собою. — Но предупреждаю: мне сегодня крупно везло!

— Удача — птица перелетная, — заметил старик, ухмыляясь, и прочие засмеялись.

Он кинул кости — и те упали шестерками кверху. Отличный первый бросок! Лонго, конечно же, проиграл — и после того проигрывал раз за разом. Он подозревал, что кости были с подвохом, наверняка утяжеленные, но потерям радовался. Возбужденные победами янычары разговорились. После дюжины побед они уже хлопали Лонго по спине и говорили как со своим.

— Эх, легко пришли, легко и уходят, — заметил Лонго, ощупывая отощавший кошель. — Кажется, придется ждать, пока город падет, — там и набью. Я слыхал, в Константинополе полно золота.

— И женщин, — скабрезно заметил янычар по соседству.

— Залезь на стену первым и получишь тысячу таких кошельков, — посоветовал старый янычар, Кайи. — Хотя шансов на это все равно нет. Думаю, верховный наш ага, Улу, награду получит. Я на его пути не встану.

— Да и я тоже, — согласился Лонго, вздохнув, — очередной неудачный бросок лишил его последней монеты. — Хоть бы прямо сейчас штурмовать! Я бы приложился к этим легендарным константинопольским сокровищам.

— Терпение, молодой друг! — посоветовал Кайи. — Аллах милостив, завтра вечером город падет, и ты сможешь набить кошель золотом. А затем, — добавил он с улыбкой, — снова проиграть его нам.

— Согласен! В конце концов, удача переменчива.

Кайи хихикнул — но вдруг улыбка сползла с его лица. Он подхватил кости, стал навытяжку. Остальные тоже повскакивали, Лонго — с ними. Футах в двадцати он заметил Улу, тот приближался. И Лонго покамест не обнаружил. Янычары начали приветствовать командира, а Лонго, воспользовавшись замешательством, спокойно удалился от костра в темноту. Крадясь прочь, он услышал голос Улу:

— Кайи, передохни сам и дай отдохнуть своим людям. Твоему отряду выпала честь возглавить завтрашней ночью атаку на палисад.

Уж кому-кому, а Улу на глаза попадаться точно не стоило. К тому же до рассвета нужно было успеть провернуть под стенами небольшое дельце.

* * *
В то время как Лонго ходил по турецкому лагерю, София вернулась через тайный проход от кухни в свои покои. Увы, довериться было некому — послание Уильяму и Тристо ей придется отнести самой. София набросила на плечи длинный плащ с капюшоном, прицепила к поясу меч. Бесшумно отворила двери покоев, выскользнула в темный коридор и тут же замерла, положив руку на эфес. Поджидавший в коридоре мужчина шагнул из тени. Это был Нотар.

— Мегадука, что вы здесь делаете? — спросила София.

— Я намерен спросить то же самое у вас, царевна. До меня дошел неприятный слух: синьор Джустиниани проследовал в ваши комнаты и не вышел.

Он глянул за ее плечо в сумрак покоев.

— Рад, что этот слух оказался неправдой.

— А чем еще он мог оказаться! — с притворным возмущением воскликнула София, довольная тем, что тени скрыли заалевшие щеки.

— Тогда вы, думаю, не будете против, если я немного прогуляюсь по вашим покоям?

— Я не прячу мужчин в своей спальне, — холодно ответила София. — Но если вам мало моего слова — поступайте как заблагорассудится.

— Конечно, вашего слова достаточно, — заверил ее мегадука, вторично порываясь заглянуть царевне за спину. — Но все же не пристало царевне покидать покои в столь ранний час.

— А вы хотите, чтобы я вела себя, как пристало царевнам?

— София, ведите себя, как считаете нужным. Но я умоляю вас об осторожности. Вы — моя нареченная, и моя репутация зависит от вашей.

— Надеюсь, вы не заподозрили меня в желании развлечься интимной интрижкой среди ночи? Я полагаю, что знаю вас, а вы — меня.

— Да, царевна, я хорошо знаю вас. — Нотар посмотрел тяжело, как будто хотел пробуравить взглядом, но вскоре отвернулся. — Беда в том, что не все жители Константинополя знают вас так же хорошо, как я. Прошу вас, София, будьте осторожней. Разрешите мне, по крайней мере, сопроводить вас до места, куда вы направились.

— Спасибо, Нотар, но я могу найти дорогу и сама. У меня есть дело, вас не касающееся.

— Посреди ночи? И что же это за дело?

— Поверьте, Нотар: мне нужно передать важное сообщение. От него зависит судьба Константинополя.

— Я верю вам, доверяю всей душой. Но доверьтесь ивы мне. Разве я хоть однажды обманул ваше доверие? Скажите мне, в чем дело, и я помогу, как сумею.

София замолчала в нерешительности. Возможно, она и ошиблась, не доверяя ему, хоть он высокомерен и обуян гордыней, но все-таки без колебаний отдаст жизнь за свой город.

— Хорошо, я расскажу. Я нашла туннель, ведущий из дворца за стены. И о нем я рассказала лишь синьору Джустиниани. Поскольку он командует обороной города, ему по праву положено было узнать об этом первым. Сейчас он за стенами, в турецком лагере, пытается разведать намерения турок. А я собираюсь сообщить его людям, чтобы они приготовились разрушить туннель.

— Синьор Джустиниани не счел нужным уведомить меня о туннеле?

— Он сам о нем узнал только что. Именно я посоветовала ему не спешить с оглаской — уж вы-то лучше других знаете, как трудно сохранить тайну в этом городе.

— Вы правы, София, спасибо, что рассказали. Позвольте мне передать ваше послание. Улицы ночного города ночью не самое подходящее место для женщины вашего положения.

— Я передам сама. Вы же, если хотите, можете меня сопровождать. В конце концов, я не вольна запретить вам идти, куда пожелаете.

— Я наблюдаю за вами лишь с целью защитить.

— Я и сама могу за себя постоять, — ответила царевна, кладя руку на эфес. — Пойдемте же! У нас мало времени — близится рассвет.

* * *
Когда Лонго добрался до укреплений, он услышал, что в лагере началась ожидаемая суматоха. Минуя расположение пушкарей, он подхватил из оставленного без присмотра костра горящий сук и поджег несколько палаток. Те стояли тесно — огонь побежал по ним, как по сухой траве. Орудия смолкли — пушкари остановились посмотреть, в чем дело. Кое-кто уже мчался тушить палатки. Лонго взошел на платформу, где стоял «Дракон». Пушка была огромна: двадцати футов длиной и выше самого генуэзца. Дюжина турок — расчет — стояла подле нее, глядя на разгоравшийся пожар.

— Чего вылупились? — рявкнул Лонго. — Это ж ваши палатки горят! А ну, тушить!

Пушкари немедленно бросились спасать добро. Лонго немного понаблюдал за ними, затем осмотрел пушку, изыскивая способ вывести ее из строя. Провел рукой вдоль ствола, от запального отверстия до жерла, куда закатывали ядра. Можно заклепать — но чем? Вернулся к казенной части орудия. Зарядная камора — цилиндр трех футов длиной, соединенный шарниром со стволом, — была раскрыта. Если ее повредить или вовсе оторвать, пушка станет негодной к стрельбе. Но как?

Лонго отступил, прислонился к бочке, осмотрелся вокруг: лопата, несколько огромных ядер, ворот для их загрузки в пушку, ведро с водой, в нем — тлеющий запал, и — бочки, бочки. Ничего полезного. Стоп… а в бочках-то — порох!

В лагере пушкари управились оттащить целые палатки от полыхавших, изолировав огонь. Пожары скоро догорят, и пушкари вернутся. Лонго уперся спиной в тяжелую бочку с порохом и, оттолкнувшись ногами, перевернул ее. Докатил до «Дракона», оставил, затем подогнал еще две. Глянул на лагерь: огонь шел на убыль, пушкари возвращались. Лонго взялся за лопату, подцепил, выдрал днище у бочки — черный порох хлынул волной. Зачерпнул обеими руками, принялся насыпать дорожку, отвел на несколько футов. Схватил фитиль и уже собрался поджечь, как за спиной раздалось:

— Эй! Ты что делаешь?

Он обернулся и увидел перед собой широкоплечего коротышку, явно не турка. Тот посмотрел на горящий фитиль в руке Лонго, на дорожку пороха, ведущую к трем бочкам у пушки. Дико уставился на генуэзца и зарычал:

— Не смей! Тебя на кол посадят!

Вместо ответа Лонго ткнул фитилем в порох и бросился наутек, к турецкому лагерю. Коротышка поколебался мгновение и кинулся вслед. Лонго успел сделать лишь несколько шагов, когда порох взорвался. Загрохотало, швырнуло наземь взрывной волной, дождем посыпались вздыбленная земля, щепки.

Лонго поднялся, спешно отряхнулся. Посмотрел: державший «Дракона» станок разлетелся на куски. Пушка лежала на помосте, искривленная, безнадежно испорченная, без зарядной каморы — ее начисто оторвало взрывом. Все, «Дракон» свое отрычал.

У основания редута в нескольких футах от Лонго лежал, стеная, коротышка. Вокруг все заполнилось бегущими, вопящими людьми, они спешили к дымившимся останкам великой пушки.

— Быстрей! Зовите лекаря! — заорал Лонго. — Принесите воды!

Пушкари без раздумий повиновались человеку, одетому в форму янычара. Поспешили — а Лонго не торопясь пошел за ними к лагерю и через него. Вокруг суетились, многие побежали к укреплениям, и на Лонго никто не обратил внимания.

ГЛАВА 16

Среда, 18 апреля 1453 г.

Константинополь

18-й день осады

Уильям расхаживал взад и вперед у выхода из туннеля. Уже несколько часов он и двенадцать лучших воинов Лонго ожидали возвращения господина. Ветераны спокойно коротали время за игрой в кости, иные даже вздремнули, но молодой человек никак не мог успокоиться. Ведь уже не мальчик, ему девятнадцать — взрослый, самостоятельный мужчина, способный на большее, чем ожидание в туннеле. Он хотел быть снаружи, вместе с командиром. Уильям глянул на свет, просачивавшийся сквозь загромоздившую выход груду камней. С каждой минутой тот становился все ярче.

— Рассветет скоро, — подумал он вслух.

— Да не волнуйся ты так, — подал голос маленький тощий Бенито, который сидел, прислонившись к стене туннеля. — Лонго — орешек крепкий. Он справится.

Уильям кивнул, но вышагивать, не отводя глаз от прохода, не перестал. Затем свет померк, и сверху раздался голос Лонго, приветствовавшего своих воинов. Через полминуты из узкого прохода высунулась голова, перепачканная сажей — будто втирали ее в кожу и волосы.

— Что случилось? — спросил Уильям.

Тот выбрался из прохода, потер щеку и осмотрел ладонь.

— А, порох… я сходил в гости к «Дракону». Больше не зарычит.

— Выяснили что-нибудь?

— Турки собираются штурмовать сегодняшней ночью. У нас много дел. Туннель подготовлен к взрыву?

Уильям покачал головой.

— Чтоб приготовить заряды, нужен Тристо, а его нигде не нашли.

— Я знаю, где его найти, — сказал Лонго. — Ищите в таверне Кротона, сразу на юг от Турецкого квартала. Когда он в Константинополе, то всегда ошивается именно там. Приведите его побыстрей — я хочу разрушить туннель до полудня.

Уильям взял пару лошадей из дворцовой конюшни и добрался до таверны еще до того, как из-за городских стен показалось солнце. Таверна была двухэтажная, изукрашенная флажками из красного шелка. Уильям привязал лошадей, переступил через пьяного воина, лежавшего у порога, и шагнул внутрь. Там стояли длинные столы, за ними пировала пьяная компания, но заведение Кротона было местом не только для попоек. В углу справа от Уильяма вокруг трех столов, где играли в кости, собралась толпа. Слева на полу сидели курильщики запретной радости, посасывая дым из кальянов. И повсюду расхаживали скудно одетые, но щедро умащенные белилами, румянами и прочей женской раскраской особы, предлагавшие себя клиентуре за умеренную цену.

— Эй ты, молоденький! — позвала одна, с длинными черными кудрями. — Новенький здесь? Пришел поразвлечься?

— Я друга ищу, Тристо.

— А, этого. — Женщина хихикнула. — Ему повезло в кости. Только что наверх поднялся — первая дверь налево.

Поблагодарив, Уильям взошел по лестнице и ударил в дверь кулаком.

— Прочь! Я занят! — проревел Тристо.

— Ты нужен Лонго во дворце! Очень важно!

Мгновение спустя дверь приоткрылась, и показалось лицо великана.

— Ну хоть пять минут?

Уильям затряс головой.

— Черт побери! — Тристо в сердцах захлопнул дверь.

Парой мгновений позже он показался в дверях, уже цепляя перевязь с мечом. За его спиной на кровати томно раскинулась пухленькая девица.

— Прости, любовь моя, труба зовет, — попрощался Тристо и, заметив укоризненный взгляд Уильяма, развел руками. — Ну и что? Конечно, можно прикидываться святым, пока жены на Хиосе, но нет во мне терпения, ты знаешь. Кроме того, она напоминает мне Марию. Так что в сердце моем я по-прежнему верный муж.

Уильям расхохотался. Оба спустились по лестнице, и юноша уже шагнул на последнюю ступеньку, когда так и замер, не веря глазам. В бордель зашел человек с дочерна загорелым лицом, и оно было до боли знакомо Уильяму. Вошедший тоже узнал его — остановился у порога, глядя Уильяму в глаза. Это был Карлос, испанский наемный убийца, пытавшийся в Генуе умертвить и Лонго, и Уильяма.

— Матерь Божья, живой! — прошептал удивленный англичанин. — Надо же!

Не успел он договорить, как убийца бросился наутек.

— За мной! — взревел Уильям, выхватывая меч и бросаясь в погоню. — Поймаем мерзавца!

Он помчался, а Тристо кинулся следом, изо всех сил двигая свое тяжеленное тулово. Уильям уже настигал, когда испанец свернул за угол. Юноша бросился за ним и остановился, озадаченный, перед уличным рынком. По обе стороны улицы стояли тележки, полные товаров, а между ними толпилась добрая сотня женщин и детей. Злодей растворился в толпе.

— И что теперь? — пропыхтел Тристо, нагоняя.

Уильям вдруг заметил в двадцати ярдах от них испанца, протискивавшегося через толпу.

— Вон! — завопил Уильям, показывая. — Заходи справа, я слева пойду!

Они разделились, и Уильям принялся пропихиваться сквозь толпу на левой стороне улицы. Он уже прошел полрынка, когда уголком глаза уловил блеск стали над головой. Метнулся наземь, перекатился, вскочил, а промахнувшийся испанец снова устремился в толпу.

— Тристо! Он здесь! — завопил юноша, возобновляя погоню.

Убийца выбрался из толпы и направился в узкий проулок между домами. Уильям побежал следом, но через двадцать футов уперся в высокую стену. Карлос исчез бесследно и непонятно — в стенах, ограждавших проулок, не было ни окон, ни дверей. Будто сквозь землю провалился!

Мгновением позже явился Тристо.

— Куда он делся? — выдохнул великан, хватая ртом воздух.

— Не знаю.

— Кто он такой?

— Убийца, нанятый Паоло Гримальди, чтоб разделаться с Лонго и мной. Наверняка явился закончить работу.

— Ну, повезло ему — сумел удрать.

— Ему повезло, а нам — не очень. Пойдем, мы и так уже уйму времени зря потратили.

* * *
Лонго стоял на внутренней стене над воротами Святого Романа, наблюдая за укреплением палисада Месотейхона, когда услышал приглушенный рокот — взорвались заряды, засыпавшие туннель. А через десять минут на стену выбежал Уильям и поспешил к командиру, даже не отряхнувшись как следует: руки и лицо отчистил, прочее же покрывал толстый слой серой пыли.

— Рад тебя видеть, — приветствовал Лонго. — Туннель разрушен?

— Да! Мы обвалили его на всем протяжении от стен до выхода.

— Я слышал взрыв отсюда. То-то сумятица поднялась в турецком лагере. Да и наши воины слегка встревожились. Я слышал, как двое греков спорили насчет того, хорошее ли знамение — гром среди ясного неба — или плохое?

— И что решили?

— Счастлив сообщить: это очень хорошее предзнаменование. — Лонго улыбнулся. — Значит, Господь на нашей стороне.

Но затем он помрачнел.

— Нам очень понадобится Его помощь, когда сегодня турки пойдут на штурм. Мы только Его промыслом и сможем удержать эту стену.

Лонго взглянул на солнце, оценивая время.

— Мне нужно идти во дворец, встретиться с командирами войска.

— Погодите! — взмолился Уильям. — Испанский убийца — ну, тот, кого послал за вами Паоло Гримальди, остался жив. Мы с Тристо видели его, возвращаясь во дворец.

— Вот вам и добрые предзнаменования. — Лонго вздохнул. — Я уж думал, он помер.

Лонго вновь посмотрел на солнце.

— Но теперь уж ничего не поделаешь. Мне нужно во дворец. Уильям, оставайся здесь и присмотри за моими людьми. Да и за собой тоже — убийца и на тебя охотится.

Когда Лонго прибыл во дворец, он уединился с императором и изложил свои планы, а остальные собирались и ждали в зале совета. Когда же все оказались в сборе, оба они пошли к залу и остановились перед дверью. Тихо приникли, прислушались…

— Но он же латинянин! — раздался сердитый голос Нотара. — Обороной города должен командовать римлянин!

— Да он знает о турках больше, чем все мы вместе взятые! — возразил кто-то. — Он оборонял Софию, сражался на Косовом поле…

Но возразившего перебили — похоже, вмешался архиепископ Леонард:

— По-моему, он даже чересчур много знает про турок! Я слышал, он в детстве состоял в янычарах. Разве можно ему доверять?

Константин нахмурился, явно порываясь войти в зал, но Лонго предостерегающе положил ему руку на плечо.

— Ваше величество, позвольте мне самому разобраться с ними, — попросил он шепотом. — И я вам немедленно расскажу, как прошел военный совет.

Константин кивнул и удалился, а Лонго вступил в зал один. Нотар главенствовал над сборищем, а подле него у большого стола стояли архиепископ Леонард, Далмат, венецианский бальи Минотто и дюжина прочих командиров. При виде Лонго все умолкли.

— Спасибо, что почтили меня своим приходом сюда, — приветствовал их Лонго. — Знаю, что многие среди вас сомневаются в мудрости императора, назначившего меня командиром. Я просил его возглавить оборону самолично, но он отказался. Он передал главенство мне — и я не подведу императора римлян.

Лонго замолк, но никто не воспользовался паузой, чтобы высказать свое отношение. Хороший знак.

— Я понимаю вашу озабоченность. Я и в самом деле не римлянин. Но я христианин, как и вы. Я должен организовать оборону, но защищать город мы обязаны сообща, и без вас я бессилен. Никто из нас в одиночку Константинополь не спасет. Мы должны драться совместно против общего врага: римляне, венецианцы, генуэзцы и даже турки. Все, зовущие город своим домом, должны сражаться локоть к локтю, как братья. Согласны?

Собравшиеся закивали.

— Отлично! Значит, к делу. Я узнал, что турки нападут сегодня ночью, вскоре после заката.

— Вы уверены? — спросил Нотар. — Лично мне об этом ничего не известно.

— Моя информация получена из надежного источника, — заверил его Лонго, не слишком желая рассказывать про то, как сумел выведать турецкие планы.

Один туннель разрушен — но могут быть и другие. Чем меньше людей о них знает, тем лучше.

— А если это всего лишь военная уловка, преднамеренный обман? — упорствовал Нотар.

— Ночь усиленного бдения нашим воинам не повредит. Турки рассчитывают победить, захватив нас врасплох, мы должны быть наготове. Правильно я говорю? Отлично, тогда мы расставим большинство воинов вдоль сухопутных стен, а на морских оставим лишь дозоры — достаточные, чтобы оповестить об опасности и позвать на помощь. Архиепископ Леонард, присоединяйтесь к братьям Лангаско — они будут защищать стены у Золотого Рога. Минотто, охраняйте императорский дворец и Влахернскую стену.

— Да он оттуда и не выходит. По мне, так ему все больше за придворными дамами увиваться, а не воевать, — проворчал, ухмыляясь, один из братьев Боккиарди, Троило.

Он и его братья, Паоло и Антонио, прибыли из Генуи за несколько недель до Лонго. Генуэзец знал их многие годы и уважал, но сейчас разозлился — к чему встревать с такими глупостями? Он холодно посмотрел на Троило.

— Я с радостью возьмусь за этот участок, — ответил Минотто, не обратив внимания на реплику.

— Договорились. Братья Боккиарди, вы со своими людьми займите участок южнее, на стыке Влахернской стены и стен Феодосия. Командовать на Влахернской стене будете вместе с Минотто.

— С этим венецианским франтом? — возмутился Троило. — Мои воины не станут драться рядом с венецианцами!

— Да я с тебя шкуру спущу за такие слова. — Минотто схватился за меч. — Я требую сатисфакции!

— Спокойно! — крикнул Лонго.

Вынул меч и положил на стол.

— Я не потерплю ссор между нами, — сказал он спокойно и твердо. — Мы собрались драться с турками, а не друг с другом. Если кто-то из вас надумает искать сатисфакции, я охотно предложу ее сам, лично. Надеюсь, вы меня поняли.

Троило кивнул.

— Минотто?

Помедлив, венецианец кивнул тоже.

— Феофил Палеолог займет участок к югу от реки Ликос до ворот Пеги. Филиппо Контарини с венецианцами займет участок от ворот Пеги до Золотых ворот, их же взялся защищать Мануил. Протостратор Дмитрий Кантакузин встанет на защиту самого южного участка стен. Венецианцы займутся флотом и защитой Золотого Рога. На морские стены пойдут монахи и все прочие силы, оставшиеся в городе.

Лонго с удовольствием отметил, что все названные молча соглашались, никто не оспорил назначение.

— Я со своими людьми встану к югу от братьев Боккиарди, рядом с императором на Месотейхоне. Царевич Орхан с турецкими воинами присоединится к нам.

— Но они же неверные, — возразил архиепископ Леонард. — Нельзя же ставить турок защищать наше самое уязвимое место от турок же. Они предадут нас врагу.

Многие закивали, соглашаясь, и царевич Орхан открыл уже рот, готовясь ответить, но Лонго жестом приказал ему молчать.

— В турецком войске есть и христиане, и даже греки. Они сражаются против нас. Отчего же живущим в городе туркам не сражаться за нас? Константинополь — их дом, а среди людей Орхана — много сильных воинов. Они нужны на стенах.

— Неужели уния совсем ничего для вас не значит? — возопил Леонард. — Папа этого не потерпит!

— Здесь нет ни Папы, ни его воинов. А в их отсутствие нам следует принимать любую помощь, — твердо сказал Нотар.

Лонго удивился такой поддержке со стороны мегадуки. А тот посмотрел и спросил:

— Где же назначено мне?

— Вам предстоит командовать силами резерва, расположенными у стыка Феодосиевых и Влахернских стен. Ваша задача — как можно скорее являться на помощь тем, кто не справляется с натиском.

— Мое место — на стенах, а не в укрытии за ними.

— Мегадука Нотар, не спешите с выводами. Ваше назначение отнюдь не безопасно. Вам предстоит вступать в битву там, где она всего жарче и тяжелее, и вы всегда будете в самом центре боя. Я предложил вам командовать резервом именно из-за ваших непревзойденных воинских качеств.

— Если этот пост столь почетен — почему бы вам не занять его лично?

— Я бы с радостью, но тому мешает важное обстоятельство. Насколько я понимаю, в вашем распоряжении есть несколько удобных в передвижении пушек. Если турки прорвут стену, пушки эти окажутся жизненно важными в отражении неприятеля. Я посчитал, что вы не захотите передавать кому-либо свою артиллерию, но если вы согласны передать ее мне, то я буду рад принять командование резервом.

— Нет, я не хочу ее отдавать и готов оставаться в резерве. Но знайте, что я и только я буду решать, когда и где применить моих людей и пушки. Синьор Джустиниани, я согласен сражаться рядом с вами, но не под вашим началом.

— Мегадука, вы, главное, сражайтесь! Ничего сверх я и желать не смею.

Затем Лонго внимательно посмотрел на каждого из собравшихся у стола, на каждом задержал взгляд.

— Я никого не прошу воевать за меня. Вы сражаетесь за императора Константина — он стоит над всеми нами. И больше того — вы сражаетесь за империю, за великий город Константинополь!

— Именно, именно! — подхватил Минотта, и ему вторили многие.

Один лишь Нотар сохранил молчание, и все взоры устремились к нему.

— За Константинополь! — провозгласил и он в конце концов.

— Значит, решено, — подытожил Лонго. — Расставьте людей по стенам до заката. Пока штурм не начался, пусть ремонтируют стены, делают стрелы или сколачивают щиты. Когда штурм начнется, мы пожалеем о каждом зря потраченном мгновении. Вопросы есть?

Все промолчали.

— Тогда идите к своим людям, и да сохранит вас Господь!

* * *
Лонго, Уильям и Тристо стояли на палисаде, и доспехи их блестели в свете факелов. Солнце уже давно село, и последние отблески багрянца сошли с неба, оставив вокруг кромешную тьму. Лонго всматривался в турецкий лагерь, ожидая увидеть признаки готовящегося штурма, но не замечал ничего необычного. Все так же мерцали вдали огни костров, где готовилась пища, все так же грохотали пушки.

Сзади залязгало. Лонго обернулся и увидел императора, облаченного в тяжелые рыцарские доспехи.

— Приветствую вас, синьор Джустиниани! — произнес Константин и указал на недалекий лагерь осаждающих. — Все, кажется, спокойно. Возможно, и штурма не будет.

— Ваше величество, надеюсь, что вы правы, — сказал Лонго невесело, глядя на истерзанный дневным обстрелом палисад внизу и на столпившихся за ним людей.

Даже с отрядом царевича Орхана и большинством личной гвардии императора у Лонго было меньше трех тысяч воинов на весь Месотейхон — а турок нападет как минимум вдесятеро больше.

— Но если штурм состоится, нам придется несладко, — заметил генуэзец.

— Господь защитит нас! Он не позволит империи римлян пасть! — убежденно заявил Константин. — Мне пора идти, я намерен осмотреть всю стену. Господь да пребудет с вами, синьор Джустиниани.

Вскоре после ухода императора турецкие пушки замолкли. Стихли раскаты эха, и над городом повисла тишина — впервые за недели. Люди повыбегали из-за укрытий — закрывать пробоины в палисаде наспех сколоченными деревянными щитами. Лонго же смотрел с палисада в темноту. Он ничего не сказал, но всем было ясно: внезапное молчание пушек могло означать лишь одно — штурм.

— Идут, — сообщил он наконец Уильяму и Тристо. — По местам!

Вытянул меч, поднял — и услышал шорох и скрежет сотен обнажаемых клинков за спиной.

— Приготовились! — крикнул в темноту.

И с севера, и с юга доносился шум битвы, однако из мрака, царившего перед Лонго, не пробивалось ни звука. Вдруг заполыхали огни, и в их неровном багровом свете в сотне шагов открылась орда янычар, переправлявшаяся через ров и устремившаяся к палисаду. Обнаруженные, они испустили многоголосое: «Аллах, Аллах!» И навалились на палисад десятитысячной оравой. В ответ на их крики тяжко застучали барабаны, завыли волынки. Будто распахнулись адские врата, и хлынули оттуда средь багровых огней вопящие демоны.

Когда турки вскарабкались на ближний край рва, перед носом Лонго в палисад ударила стрела. Другая проткнула грудь стоявшего рядом воина, и тот рухнул, крича от боли.

— Укрыться! — заорал Лонго, сгибаясь за краем палисада и поднимая щит.

Маленькие луки янычар, склеенные из дерева, рога и сухожилий, могли выпускать стрелы с силой и скоростью достаточными для пробивания даже рыцарских лат. Стрелы сыпались дождем, стучали о палисад, ударяли в щит. Затем перестали — турки добрались до палисада.

— В бой! — заревел Лонго. — За Константинополь! С нами Бог!

Турки приставили к палисаду лестницы, полезли, тогда как другие закидывали веревки с крючьями, стараясь развалить деревянную облицовку. Лонго метался по стене, сталкивая лестницы и перерубая веревки. Хотя турки намного превосходили защитников числом, палисад держался. Там и тут враги добирались до верха, но закрепиться не могли. Тяжелее всего было сдерживать их в проломах, проделанных пушками, но там теснота не давала янычарам воспользоваться преимуществом в численности — и сказывалась лучшая и более прочная броня христианских доспехов. Но все же на место убитого янычара вставали пятеро, и ярость атаки не утихала. Когда взошла луна, палисад загромоздили груды тел, и по ним янычары могли взобраться наверх уже без лестниц.

Турки принесли факелы, так что вскоре дерево палисада занялось. Но Лонго это предвидел и подготовился заранее. Палисад заблаговременно смочили, наготове стояли ведра с водой, и теперь защитники быстро гасили начинающиеся пожары. Однако они не везде успевали вовремя — поодаль от Лонго палисад занялся, и огонь стремительно распространялся. Генуэзец отчетливо различил силуэт Тристо на фоне зарева — тот старался сбить пламя мокрым полотнищем. Затем участок палисада под его ногами рухнул, и великан скрылся из виду.

* * *
Когда Тристо очнулся, он обнаружил себя заваленным мешками с землей и обгорелыми балками. Осмотрелся, пытаясь оценить обстановку: участок палисада футов в тридцать обвалился наружу, и повсюду вокруг лезли по обломкам янычары. И не было ни одного защитника, чтобы им противостоять, — христиане лежали либо мертвые, либо лишившиеся чувств. Тристо попытался встать, но нога оказалась придавленной балкой. Он приналег со всей силы, и та чуть сдвинулась, но мало, слишком мало! А янычар неподалеку заметил шевеление и полез через руины к нему. Где же меч? Не видно… Дернул балку — не поддается. Тристо оглянулся — турок находился уже совсем близко. В отчаянии Тристо ухватил деревяшку фута в три, обломок разрушенного палисада, и ударил, целясь врагу в ноги. Тот отпрыгнул, вышиб деревяшку из рук.

— Давай, скотина, кончай скорее! — прорычал Тристо. Янычар занес кривой клинок, но ударить не успел. Он выронил ятаган, упал на колени, а из груди его выдвинулось окровавленное острие. Из-за турка шагнул довольный Уильям.

— И где ты раньше шлялся? — проворчал Тристо.

— Так-то ты меня благодаришь? — спросил юноша, отваливая с придавившей Тристо балки мешки с землей.

— Я прекрасно владел ситуацией! — буркнул Тристо, отшвыривая балку, теперь, без мешков на ней, он справился легко. — Встал, потирая грудь, — все-таки придавила.

— Как ты, нормально? Сражаться можешь? — спросил Уильям, протягивая меч.

— Порядок! Давай-ка убираться отсюда поскорее!

* * *
Лонго стоял посреди широкого пролома в палисаде и, рыча, пластал мечом направо и налево. Он видел, как Тристо исчез в горящих руинах обрушивающегося палисада, и теперь дрался со страшной холодной яростью. Безжалостно уничтожал любого турка, кого злая судьба сводила этой ночью с Лонго. Вот он уклонился от выпада копьем, рассек его надвое, повернулся и проткнул янычара насквозь — и тут же другой занял место павшего. Вопреки отчаянным усилиям, христиане понемногу отступали. Тонкая шеренга воинов, защищавших широкий пролом, не могла держаться до бесконечности против полчища турок, и если те прорвутся за палисад, захватят остатки внешней стены, то падет и стена внутренняя. После этого судьба города будет предрешена — падение неизбежно.

Выросший перед Лонго янычар был огромен, в одной руке — кривой клинок, в другой — тяжелая шипастая булава. Генуэзец отбил удар, извернулся, уклоняясь от булавы, и пнул здоровяка в колено. Тот пошатнулся и, к великому удивлению, рухнул замертво. За его спиной маячил Тристо с окровавленным мечом в руках. За Тристо прыгал и извивался Уильям, отбиваясь сразу от многих. Оба отступали, пока не встали рядом с Лонго.

— Я думал, с тобой уже кончено! — крикнул Лонго, отбивая выпад щитом; Тристо же прикончил напавшего, проткнув тому брюхо.

— Меня похоронило заживо, — проревел Тристо в ответ. — Уильям меня выкопал — и вовремя. Вам, я вижу, помощь не помешает!

— Мы долго не продержимся! — прокричал Лонго в ответ, понемногу отступая под вражеским натиском. — Нужны подкрепления!

Последние слова утонули в исступленном вое янычар — их новая волна пошла в атаку. Там и тут турки прорывали строй, и внезапно оказалось так, что разрозненные группки уцелевших христианских воинов со всех сторон окружились морем врагов. Лонго, Тристо и Уильям вдруг остались одни и, сражаясь спина к спине, постепенно отходили к внутренней стене.

— Ко мне! Ко мне! — закричал Лонго своим воинам. — Нужно восстановить строй! Ко мне!

Несколько сражавшихся неподалеку христианских воинов пробились к генуэзцу, но собравшегося отряда было слишком мало, чтобы остановить турок.

— Командуй отбой! Отходим! — заорал Тристо. — Палисад захвачен!

Лонго уже хотел согласиться, но тут раскатился грохот, и ревевшая рядом толпа набегающих янычар попросту испарилась. Это явился Нотар с пушками, установил их напротив проломов в палисаде и открыл огонь. Пушки загрохотали снова, и очередной вал янычар полег, скошенный сотнями фунтов шрапнели.

— Вперед! — скомандовал Лонго, решив не упустить возможность. — Воины, назад, к палисаду!

Он устремился к пролому в палисаде, его люди — за ним. Сняли немногих янычар, уцелевших после залпа картечью, и снова встали строем в проломе. Янычары с отчаянным упорством возобновили атаку, но люди Нотара сноровисто подтащили пушки в пролом и встретили атакующих огнем. Тогда в турецком лагере зазвучали рога, трубившие отступление, и воины вокруг Лонго разразились радостными криками, заулюлюкали, дразня отступающих врагов. По крайней мере, этой ночью город выстоял.

* * *
Мехмед стоял на редуте и наблюдал, не в силах поверить глазам, как мимо брели усталые, окровавленные воины. Многие несли павших собратьев. Были потеряны сотни жизней — и все напрасно.

Султан стоял и смотрел, пока последние воины не вернулись в лагерь. Стоял, пока не угасло пламя пожарищ на палисаде, не отгорели костры, освещавшие поле битвы, оставив лишь безликую тьму. А он оставался на месте и взирал на стены, победившие его. Он впервые узнал поражение — и вкус того был горек.

На редуте его и нашли Улу с Халилем. Султан им не обрадовался. Настойчивые увещевания визиря накануне атаки не шли из памяти, мучили и терзали. Мехмеду мерещилось, что, хотя смуглое лицо Халиля по-обычному гладко и непроницаемо, визирь глумится над неудачливым повелителем. А Улу подвел господина. Улу проиграл битву у стены!

— Сколько мы потеряли? — спросил Мехмед тихо.

— Несколько сотен лучших, о повелитель, — ответил Улу. — Орта Эдирне выбита почти целиком.

— А как христиане? Сколько потеряли они?

— Немногих — полсотни. Может, меньше.

Мехмед повернулся и снова посмотрел на стену.

— Как же это могло случиться? Мы же превосходили их вдесятеро! Стена — в развалинах. Мы должны были победить!

— Мой повелитель, христиане были наготове, — ответил Улу. — Проломы в палисаде, пробитые пушками, были узки, и потому наше превосходство в людях не помогло. За палисадом ждали рыцари в полной броне и пушки. Мы не сумели застигнуть врасплох — застигли нас.

— Шпионы! — прошипел Мехмед. — Среди нас — предатели!

— Ваше величество, это возможно, — нерешительно заговорил Халиль. — Но янычары недовольны. Твердят: Аллах не дал вам победы. Диван янычар собрался в вашем шатре и ждет вас. Они хотят снять осаду и вернуться в Эдирне.

— Чепуха! — отрезал Мехмед. — Нужно продолжать осаду, изматывать христиан. У меня для них есть сюрприз — уж к нему-то они точно окажутся не готовыми!

Халиль вежливо кашлянул.

— Ваше величество, боюсь, янычары не склонны спорить. Они уже твердо решили: или вы снимаете осаду и возвращаетесь в Эдирне, или они убьют вас и провозгласят султаном вашего сына Баязида.

— Значит, бунт, — спокойно утвердил Мехмед.

Осада длилась всего лишь месяц, и вот уже мечты о славе рассыпаются в пыль. Мехмед покачал головой, стараясь изгнать страхи и сомнения. Пусть трусы бегут от христиан, но повелитель воинства ислама не сдастся так легко! Войско увидит, какая участь ожидает изменников!

— Улу, ты с ними или со мной?

— Мой господин, я служу только вам.

— Тогда собери дюжину людей, в чьей верности не сомневаешься, и приведи к моему шатру.

Когда Мехмед шел через лагерь, он видел орту за ортой янычар, стоявших в боевых доспехах вокруг больших медных котлов, которые служили и для приготовления пищи, и как штандарты, места сбора в бою. Все котлы были перевернуты — знак неповиновения командиру. Мехмед старался заглянуть в глаза всем и каждому. Некоторые приветствовали султана как подобает, но большинство отворачивались в смущении. А кое-кто поглядывал дерзко, не склоняясь перед правителем. Близ султанского шатра толпа была гуще всего. Мехмед пошел сквозь нее, не обращая внимания на оголенные мечи в руках янычар, остановился у входа. Посмотрел на толпу и заговорил — громко, властно.

— Вы верно служили мне на этой войне. Вы прошли много лиг от Эдирне до Константинополя. Вы храбро бились на стенах, и хотя победа не досталась нам сегодня, я не меньше ценю вашу верность и доблесть. Я справедлив и всегда награждаю верных мне. Отныне каждый из вас получит на пятьдесят асперов больше.

Мехмед выдержал паузу, и кто-то в толпе радостно закричал, но большинство настороженно молчали.

— Знайте: не стены и не защитники Константинополя победили вас, но предатели в наших рядах. Это они украли у нас победу, и теперь они хотят, чтобы мы удрали, поджав хвосты. Они намерены отнять у вас славу и добычу, принадлежащие вам по праву. Не выйдет! — взревел Мехмед. — Мы останемся, и мы будем сражаться! Впереди храбрецов ожидает слава и добыча! Вы все станете богачами! Все сокровища Константинополя лягут у ваших ног. Идите за своим султаном — и я приведу вас к великой победе!

Он замолчал и медленно обвел взором стоящих вокруг, заглядывая в лица.

— Кто же последует за мной к победе и славе? Кто останется верным султану в жизни и смерти?

Он умолк — и повисла мертвая, ледяная тишина. Затем янычар, стоявший рядом с Мехмедом, опустился на колени и поднял сжатую в кулак руку, вознося султану хвалу. За ним — другой, третий. Все янычары опустились на колени.

Улу заревел:

— Хвала султану!

Крик подхватил один янычар, за ним — другой, и вот уже вся толпа взвыла:

— Хвала султану!

Люди кричали, как пьяные; крик захлестнул Мехмеда, напитал силой. Впервые после восшествия на трон он ощутил себя настоящим владыкой. Но рано радоваться — работа еще не окончена. С рядовыми янычарами он справился — теперь дело за их командирами.

Когда славословие и радостный гомон утихли, Мехмед подозвал Улу. Велел:

— Ступай в шатер и схвати зачинщиков — но не убивай.

Улу кивнул и повел верных с оружием наготове в шатер. Когда лязг и крики стихли, туда зашел и Мехмед. Он увидел восьмерых вожаков бунта стоявшими на коленях, и у горла каждого — лезвие меча.

— Если я позволю вам жить, вы навсегда останетесь угрозой моей власти, — сказал им Мехмед. — Я справедлив, а предательство заслуживает кары. Улу, выведи изменников наружу и обезглавь перед янычарами их орт. Сделай это быстро и просто, нам ни к чему публичные представления. Пусть воины видят: я сужу честно и быстро.

Бунтовщики умоляли о пощаде, но Мехмед не внял мольбам. Он отправился в спальню, налил себе чашу вина. В походах Мехмед старался по возможности не пить вообще — все-таки алкоголь запрещен Кораном, и воинам не стоит знать, что их султан допускает нечестие. Но после событий нынешней ночи хотелось успокоиться чем-нибудь покрепче воды. Мехмед поднес чашу ко рту — и услышал сдавленный крик и мокрый отвратительный хряск: меч палача врубился в плоть. Содрогнувшись, султан отставил чашу нетронутой.

* * *
Лонго вымылся, переоделся в свежее и чистое и во дворец успел уже за полночь. Но праздник еще пребывал в разгаре. Большой зал был набит воинами и женщинами, все провозглашали тост за тостом, пили за победу. Генуэзец задержался у двери, и герольд объявил о его прибытии. Собравшиеся радостно загомонили, подняли бокалы, приветствуя командира. Лонго сразу же окружили, наперебой принялись поздравлять. Он вежливо кивал, отвечал, а сам обшаривал глазами зал в поисках Софии. Заметил ревевшего от смеха Тристо, Уильяма, улыбавшегося веселью друга, но царевны нигде не было.

— Мой друг, поздравляю! — воскликнул Константин, подходя. — Славная победа! Воистину, с нами Бог! Туркам никогда не покорить наши стены!

— Ваше величество, я молю Бога, чтобы вы оказались правы, — начал было Лонго, но тут герольд объявил о прибытии мегадуки Луки Нотара.

Того приветствовали еще громче и радостнее, чем Лонго, и мегадука был очень этим доволен. Может быть, слава и почести сделают Нотара сговорчивее и дружелюбнее?

— А, мегадука! — воскликнул Константин. — Я должен поздравить и его — без пушек мы проиграли бы битву.

Император отошел, и Лонго побрел по залу, протискиваясь сквозь толпу в поисках царевны. Не нашел, направился во внутренний садик — но Софии не оказалось и там.

— Ищете кого-то? — спросил мегадука, вдруг объявившийся в дверях зала.

Взгляд Нотара был откровенно враждебен — судя по всему, мегадука уже изрядно выпил.

— Нет, — солгал генуэзец. — В зале столько людей, что я вышел глотнуть свежего воздуха.

Нотар шагнул в сад.

— А-а, свежего воздуха. А я думал, что вы, возможно, ищете царевну Софию. Кажется, вы двое очень близки.

— Мегадука, мне не нравится ваш тон. Прошу вас, будьте осторожнее со словами.

— Нет, синьор Джустиниани, это вам следует быть осторожнее. — С такими словами Нотар подошел вплотную и остановился, глядя в лицо. От мегадуки несло вином. — Мне известно про туннели. Я знаю про ваши полночные встречи с царевной Софией. Запомните мои слова, синьор: я сделаю все для того, чтобы защитить себя и свою честь!

С тем и ушел прочь, в сад.

Лонго посмотрел ему вслед, размышляя. Должно быть, мегадука подстерег Софию, когда та возвращалась из туннеля. Теперь он пылает ревностью, а ревнивцы опасны. Может, потому Софии и не было на празднике? Мегадука что-то над нею учинил? Выяснить это можно было лишь одним способом. Лонго отправился в кухню и по секретному проходу — к опочивальне царевны.

* * *
В конце прохода Лонго долго провозился, нащупывая рычаг. Когда нашел и дверь распахнулась, он обнаружил перед собой Софию, одетую в одну ночную сорочку, но с мечом в руке. Царевна улыбнулась, завидев генуэзца, и выронила меч.

— Это вы! — вздохнула она и бросилась в объятия, поцеловала. — Слава богу, с вами все хорошо… Я слышала известия о битве и опасалась наихудшего.

София отступила и, внезапно поняв, что ее сорочка почти прозрачна, уселась на кровать, закуталась в одеяло. Лонго вежливо отвернулся.

— Почему вы не пришли на праздник?

— Константин запретил мне покидать мои покои после заката. Нотар донес, что прошлой ночью я блуждала по дворцу.

— Мегадука предупредил, чтобы я не смел с вами видеться.

— Он не бросает слов на ветер. Вам следует серьезно отнестись к его угрозам.

— Я знаю.

— Но вы здесь.

— Я хотел удостовериться, что с вами все в порядке. Когда вы не появились сегодня вечером, я заподозрил неладное.

— И лишь затем и пришли?

— Не только, — ответил Лонго.

Он привлек царевну к себе. Они слились в поцелуе, и рука Лонго легла на талию, прижала, притянула крепко. София жадно впилась в рот генуэзца, начала расстегивать его дублет.

— Ты уверена? — спросил Лонго.

София встала, позволила одеялу соскользнуть с плеч и открыть крепкие груди, отчетливо видные под тонкой сорочкой.

— Я никогда и ни в чем не была настолько уверена. Лонго, я хочу любить тебя!

Затем она взяла его за руку и увлекла к постели.

ГЛАВА 17

Воскресенье, 22 апреля, — четверг, 3 мая 1453 г.

Константинополь

С 22-го по 33-й день осады

В спальне было еще совсем темно — до рассвета оставался целый час, когда Лонго встал и принялся одеваться. Уже пятую ночь подряд, рискуя репутацией и самыми жизнями, любовники проводили вместе. Лонго с нежностью смотрел на любимую, спавшую безмятежно, со сбившейся на лицо кудрявой прядью, и в который раз повторил себе: игра стоила свеч. Он нацепил перевязь с мечом и уже собрался уйти, как София проснулась. Она села, выговорила сонно:

— Еще так рано. Куда ты собрался?

— На стены. Ночь уже кончается, и если я не вернусь на пост к рассвету, меня хватятся.

— Вечером придешь?

— Не знаю. Мы рискуем очень многим. Если о нас проведают — тебе конец.

— По мне, лучше погибнуть, чем провести остаток жизни за семью замками, как подобает приличной матроне. Обещай, что придешь вечером.

Лонго посмотрел на нее: роскошную, страстную, — и всякая способность к сопротивлению испарилась.

— Я приду, если смогу.

София встала и поцеловала любимого.

— Иди же и береги себя. Я буду ждать тебя ночью.

Лонго вышел через тайный ход и очутился на темной пустой улице рядом с дворцом. Он направился к своему посту на стенах близ ворот Святого Романа у Месотейхона. По пути ему вдруг почудилось: сзади слышны шаги. Лонго обернулся, но никого не увидел. Уже не в первый раз за эти пять ночей ему казалось, что за ним следят. Он не забывал слов Уильяма и знал, что испанский убийца — здесь, в Константинополе. Лонго положил руку на эфес, замедлил шаг, прислушиваясь, однако так ничего и не услышал до самой стены.

На стене он и встретил восходящее солнце, осветившее, открывшее взору и палисад, и поля за ним, тянувшиеся до турецкого лагеря. Ни ветерка, ни движения вокруг, и даже грохот турецких пушек, раздававшийся время от времени, казался приглушенным. Глядя на спящий мир, Лонго ощутил удивительное успокоение. Впервые за всю жизнь в ней появилось что-то помимо мести. Теперь его целью стало не просто победить турок, но спасти город и Софию с ним.

Солнце залило холмы свирепым багрянцем, расцветило мир. На стенах ночная стража уступила место дневной, отправилась на заслуженный отдых. Смена еще зевала и протирала заспанные глаза. Многие явились прямо с полей внутри константинопольских стен — работали допоздна, пытаясь собрать урожай озимой пшеницы и засеять поля на лето. С дневной стражей пришли и Тристо с Уильямом, встали рядом с командиром на стене.

— Рановато вы нынче, а? — ухмыльнулся Тристо. — Трудная, небось, выдалась ночка?

Лонго сурово посмотрел в ответ, и ухмылка сползла у Тристо с лица.

— Господи Иисусе, ну вы с утра и угрюмый! Да я просто так спросил, и все! Кстати, говорили вам про странный шум, который доносится от морских стен?

— От морских стен? Что там такое?

— Незнаем, — ответил Уильям. — Но когда шли сюда, полгорода бежало к Золотому Рогу. Мы думали, может, вы про это что-нибудь знаете.

— Или он, — предположил Тристо, указывая на спешившего по стене Далмата.

— Лонго, вы должны это видеть, и быстрее! — выдохнул Далмат, подбегая.

— В чем дело? Что случилось?

— Пока не увидите сами — не поверите.

* * *
Лонго стоял на морской стене невдалеке от Влахернского дворца и не мог оправиться от изумления. Далмат, Константин, Уильям и Тристо замерли рядом. По обе стороны морские стены были заполнены народом, и все смотрели за пролив, на полоску земли позади города Пера. Там посуху двигался турецкий флот, и паруса его были наполнены ветром.

— Невероятно. Этого не может быть, — выговорил император Константин.

— Там река? Или залив? —осведомился Лонго.

— Ничего там нет! Это ничем не объяснить, — сказал Далмат, потрясенно качая головой. — Между Босфором и Золотым Рогом — сплошная суша.

Все в тишине наблюдали, как на горизонте вздымается лес мачт. Наконец на гребне холма показался штевень первого корабля. Весла его ритмично вздымались, загребая воздух. Но когда корабль показался целиком, стало ясно, чем он движется: огромной низкой повозкой, влекомой упряжками быков. Гигантские колеса сверкали на солнце — их отлили из бронзы, чтобы те выдержали нагрузку. Лонго онемел от изумления.

— Невероятно, — выдохнул в конце концов император. — Я и вообразить не мог, что такое возможно.

На мачте первого корабля развевался огромный флаг. Даже издалека Лонго хорошо различал изображение: золотая арабская вязь на белом шелковом поле — штандарт самого султана. На спуске к воде повозка с кораблем набрала скорость. С каждой минутой Лонго видел сооружение все отчетливее. Посреди палубы был воздвигнут помост, на котором установили трон. На троне восседал Мехмед, и пара рабов обмахивала опахалами повелителя османов, дерзновенно плывшего по суше, будто по водам.

— Развалился, отродье, как у себя в шатре! — проворчал Тристо. — У нас же есть пушка, способная добить дотуда.

— Думаю, есть. — Далмат улыбнулся.

Лонго покачал головой:

— Лучше бы нам поберечь порох. С такого расстояния попасть можно только чудом, а лишнего пороха у нас нет. Пока турецкий флот будет находиться в Золотом Роге, припасов с моря не подвезти. Придется драться, полагаясь на оставшееся.

— Я введу строгие нормы, — объявил Константин. — Без снабжения извне и месяца не пройдет, как мы начнем голодать.

— С этими кораблями в заливе придется удвоить число бойцов на морских стенах и на флоте, — добавил Далмат. — А людей придется снимать с сухопутных стен.

— У нас и так немного бойцов, а когда начнется голод, станет еще меньше, — заметил император. — С этими кораблями нужно что-то сделать.

— Конечно же, — согласился Лонго. — Их нужно сжечь.

* * *
Халиль стоял на палубе султанского корабля, вцепившись обеими руками в поручни, — того мотало из стороны в сторону, когда колеса огромной повозки наталкивались на препятствия. Великий визирь с радостью остался бы в лагере, но султан настоял: место великого визиря — рядом с троном.

— Посмотри, они глядят на нас! — Мехмед показал за залив, на городские стены. — Надеюсь, представление им понравится.

Снизу ряды потных мускулистых гребцов загребали веслами в воздухе, на корме отбивал ритм огромный барабан: «бумм-бумм-бумм». Палящее солнце в зените, непрестанный грохот — у визиря разболелась голова.

— Но зачем это все? — спросил он. — Разве корабли не шли бы быстрее, не будучи обременены гребцами?

— Пусть христиане видят: я властелин и на суше, и на море! Мои корабли поплывут, куда я захочу.

— Так глупо, — пробормотал Халиль, забывшись.

— Глупо? — процедил Мехмед, и Халиль вздрогнул, ужаснувшись себе. — А чем еще ты займешь этих людей? Ты хотел, чтобы они шлялись без дела по лагерю, ненужные и скучающие, и задумывали очередной бунт? Гребля по воздуху может казаться тебе глупостью, но она занимает людей. Раз уж им не довелось сражаться — пусть гребут.

— Ваше величество, это воистину мудро, — признал удивленный Халиль.

Султан был прав — по крайней мере, сегодня гребцы будут настолько измотаны, что мысль о бунте им и в головы не придет.

— Именно так. И у меня есть еще кое-что, чем удастся занять людей. Скажи-ка, что ты думаешь вот об этом.

Мехмед протянул Халилю потрепанный лист бумаги. На нем был набросан чертеж — план конструкции, размеры. Постройка выглядела длинным рядом связанных вместе бочек, поверх — настил из досок и ограждение. Все вместе, похоже, должно было плавать.

— Что это? — спросил Халиль.

— Мост через Золотой Рог. Он протянется отсюда. — Мехмед показал вперед, на берег залива, — дотуда. — Он указал на место, близ которого стены Константинополя вставали прямо над водами.

Рискованный, но явно выгодный замысел. Плавучий мост позволит туркам угрожать морским стенам города, заставляя христиан растягивать и без того жидкую цепочку защитников. Гениальный план, очень Халилю не понравившийся. Для осуществления задуманной Халилем интриги нужна была долгая, изнурительная осада.

— Ваше величество, идея великолепная, — согласился визирь. — Но опасная и, возможно, не слишком практичная. Ведь флот христиан не позволит построить такой мост.

— Ты прав, мой Халиль. Христиане из кожи вон полезут, чтобы не допустить его постройки. Потому твоя задача в следующем: перебросить двенадцать пушек через Золотой Рог, чтобы защитить наш флот. Только глупцы решатся атаковать его под огнем пушек. Мы построим мост и, если христиане попытаются нас остановить, уничтожим их!

— Ваше величество, это гениально, — пробормотал Халиль.

В самом деле, гениально. Даже слишком. Мехмеду нельзя позволить завладеть Константинополем до того, как Геннадий приведет в действие свой план. Монах обязан поторопиться, иначе все визиревы усилия последних лет пойдут прахом.

* * *
Пятью днями позже Халиль, наблюдавший за перетаскиванием через Золотой Рог первой пушки и ее установкой, вернулся к своему шатру и обнаружил гонца.

— Что такое? — недовольно буркнул Халиль, злой и усталый после целого дня, проведенного под палящим солнцем.

— О великий визирь, ваш почтовый голубь вернулся в клетку безо всякого послания. В таком случае вы предупредили немедленно вас известить.

Голубь без послания — именно этого знака Халиль и ждал. Он немедленно приказал подать коня и поехал в лагерную голубятню. Там белобородый смотритель суетился у клеток, подсыпая корм.

— Эй, старик! — позвал Халиль.

Тот обернулся и, завидев великого визиря, выронил корм и распростерся на полу.

— О великий визирь, я жду ваших повелений.

— Встань, — велел Халиль.

Старик, трясясь, кое-как поднялся на ноги.

— Сегодня вернулся голубь без послания. Можешь показать который?

Старик поспешно кивнул.

— Так покажи.

Старик подвел визиря к клетке с единственным голубем.

— Ваше превосходительство, вот он!

Халиль вынул голубя из клетки, внимательно осмотрел. Да, вот и темное пятно на шее — никаких сомнений, голубь тот самый. Уже сегодня вечером состоится встреча с монахом Геннадием.

* * *
И часа не прошло, как Халиль стоял в темном туннеле и ждал прибытия Геннадия, нервно ощупывая украшенную самоцветами рукоять меча. Найдя обговоренное заранее место встречи, визирь загасил факел и теперь маялся в полной темноте, жадно вслушиваясь, ожидая и страшась. Он был уверен, что за ним никто не следил, но все равно волновался. Он не любил подвергать себя столь серьезному риску. Но Иса отправился в Эдирне, а, кроме Исы, довериться некому. Встречу же с Геннадием нельзя пропустить — она исключительно важна.

В темном туннеле послышались шаги — шлепанье сандалий о камень. Они звучали все громче, отчетливее, и вот вдали показался мерцающий огонек — чей-то факел. Халиль внимательно рассматривал приближавшегося монаха. Небольшой, сухощавый, лицо морщинистое, но шагает твердо, уверенно, как молодой. Одет в простую черную монашескую рясу. Подойдя к условленному месту, замедлил шаг — сам он еще Халиля не заметил.

— Где же отзыв? — спросил визирь, выступая из тени в круг света, отбрасываемого факелом.

Удивленный, Геннадий отступил на шаг, и его ладонь легла на рукоять заткнутого за пояс кинжала.

— Кто вы? — спросил Геннадий. — Где Иса?

— Сначала отзыв. Не слышу!

— Эдирне.

— Правильно. Это же и ответ на ваш вопрос. Иса в Эдирне.

— А вы кто такой?

— Халиль.

— Халиль? — повторил удивленно Геннадий, пристально вглядываясь в лицо визиря. — Почему же вы здесь? Мне казалось, мы договорились: чем меньше встреч, тем безопаснее для нас обоих.

— Да, но Иса уехал по делам, и я больше никому не доверяю. Я рад, что вы отослали птицу, мне нужно срочно поговорить с вами. Осада продвигается быстрее, чем я ожидал. И мы тоже должны действовать быстрее — или потерять шансы на успех.

— Мне не кажется, что осада продвигается так уж споро, — ответил Геннадий. — Доставить флот в Золотой Рог — это одно. Но доставить армию на стены — совсем другое. Константинополь простоял больше тысячи лет, так запросто он не падет.

— Так или иначе, сейчас время действовать. Геннадий, я хорошо вам заплатил и верю, что потратился не напрасно.

— Халиль, не угрожайте мне. Со мною вам справиться будет куда труднее, чем со своими турецкими лакеями. — В голосе монаха прозвучали угроза и холодная злость. — Но мы здесь не для того, чтобы попусту разбрасываться угрозами. Более того, у меня для вас ценные сведения: завтрашней ночью во тьме новолуния турецкий флот будет атакован.

— Завтрашней ночью? И как пройдет атака? Что они задумали?

Халиль лихорадочно соображал. Может быть, если турецкие корабли сгорят, это позволит выиграть время?

— После заката отплывет флотилия небольших суденышек с греческим огнем. Турецкий флот хотят сжечь.

— Отлично, Геннадий, просто замечательно! Ценное сведение. Я прослежу, чтобы замысел христиан удался.

— Я не затем разгласил план атаки, — возразил Геннадий. — Вы должны рассказать о нем султану. Чтобы задуманное убийство удалось, султан должен поверить, что у вас налажена связь с важным лицом из Константинополя и что эта фигура способна поставлять важные сведения.

Халиль подумал, что теперь-то план убийства вырисовывался. Но чем меньше об этом плане знаешь, тем безопаснее.

— Больше не надо никаких подробностей, — предупредил визирь. — Я сделаю, как скажете. Это все, что вы хотели сообщить мне?

— Все.

— Не пытайтесь в дальнейшем со мной связаться, если речь не пойдет о чем-то жизненно важном и неотложном. Наши встречи очень опасны.

— Опасны? — Геннадий фыркнул. — От моих собратьев греков мне опасаться нечего. Люди доверяют мне больше, чем императору, а те, кто противостоит мне, — глупцы.

— Надеюсь, вы правы. Тем не менее я не желаю рисковать жизнью ради доказательства вашей правоты. Это наша последняя тайная встреча. Когда мы увидимся в следующий раз — надеюсь, султан уже умрет, а вы сделаетесь патриархом Константинополя.

— Да будет так, — согласился монах.

— Да будет так, — отозвался Халиль и, повернувшись, ушел в темноту.

* * *
Евгений выбрался из мрачного туннеля в подвал церкви, освещенный дрожащим огоньком стоявшей на полу лампы. Евгений ожидал там же, где и был, когда Геннадий спустился в туннель: на коленях подле лампы, склонив голову, поглощенный молитвой.

Геннадий тронул его за плечо.

— Друг мой, пора идти.

Евгений кивнул, встал.

— Вы отсутствовали дольше, чем я ожидал. Встретились с затруднениями?

— Все свершается по воле Господа, — ответил монах. — Идем же, мы должны вернуться в монастырь затемно.

Они покинули церквушку и пошли через порт вдоль морской стены. Ворота Испигас по приказу императора были заперты, но несколько их стражей слушали не императора, а Геннадия и беспрепятственно пропускали монаха в город. Зайдя внутрь, он вместе с Евгением свернул на потайную тропу вдоль стены, приведшую в пещеру. Сквозь нее и можно было попасть в монастырь.

Прошли по тропе, поднялись, и вот впереди показался темный зев пещеры. Они вступили в нее. Евгений сделал несколько шагов и замер. Геннадий приблизился и, когда глаза привыкли к темноте, понял: что-то не так. Дверь в задней стене пещеры была распахнута.

Евгений нагнулся и обследовал пол.

— Здесь кто-то ходил, — заметил он, указывая на слабый отпечаток подошвы в пыли.

Он двинулся по следу и заключил удивленно:

— И ведь не ушел.

Он потянулся за мечом, но слишком поздно. Краем глаза Геннадий увидел, как от стен отлепились тени и бросились на него. Евгений попытался встать на их пути, но трое одолели его, прежде чем он выхватил меч. Монах пустился наутек, однако не успел сделать и пары шагов, как из теней выросла еще одна фигура, преградившая путь. Геннадий схватился за кинжал, и вдруг затылок взорвался болью. Мир закружился. Каменный пол понесся навстречу, и все окутала тьма.

* * *
Геннадий очнулся от брызнувшей в лицо холодной воды. Осмотрелся — сидит на тяжелом деревянном кресле, руки привязаны к подлокотникам, вокруг — сумрачная, роскошно обставленная комната: толстый персидский ковер, на стенах изысканные картины, впереди — широкий стол. В комнате есть кто-то еще — наверное, стоит за спиной. Геннадий попытался оглянуться, но так никого и не увидел. Зато на полу у кресла заметил орудия пыток: кнут, тиски и, самое страшное, огромный металлический шип вроде того, на какой насаживали предателей. От ужаса у монаха пересохло во рту.

— Кто здесь? — Он выдохнул судорожно. — Чего вы от меня хотите?

Никто не ответил. Геннадий постарался справиться с собой, отдышаться, успокоиться. Еще жив — и это уже хорошо. Захвативший его, кем бы он ни был, чего-то хотел от монаха Геннадия — иначе уже убил бы. А возможно — и эта мысль радости не доставляла, — захотел сделать смерть мучительнее.

За спиной отворилась дверь, послышались шаги.

— Добро пожаловать в мой дом, — сказал мегадука Лука Нотар.

Он сел за стол, глядя на монаха. Тот попытался улыбнуться — вышло не очень удачно. Глянул значительно на веревки, прихватившие руки к подлокотникам.

— Спасибо за радушное гостеприимство.

— Веревки для твоей же сохранности, — пояснил Нотар. — У меня есть к тебе кое-какие вопросы. А мой друг поможет тебе правильно на них ответить.

Нотар махнул рукой, и из-за спины монаха вышел высокий смуглый мужчина с лицом, испещренным шрамами. В руке он держал ужасного вида кривой нож и похлопывал им по ладони.

Геннадий притворился, будто не обращает на человека внимания. Сейчас важнее всего было продолжать разговор с Нотаром. Чтобы спастись, надо заставить мегадуку слушать — у Геннадия есть очень важные сведения для него.

— Я более чем готов ответить на любые вопросы. Мегадука Нотар, мне нечего скрывать.

— Не странно ли: человек, которому нечего скрывать, покидает монастырь через тайный ход. Более того — он хочет уйти за стену.

— Я этого не делал.

— Не лги мне, монах. Охрана морской стены далеко не так верна тебе, как ты надеешься. Я знаю: ты покидал город. Теперь я хочу знать, что ты удумал. Геннадий, сообщение с врагом на войне — это предательство. И наказание за него — смерть. Но если ты правдиво расскажешь о своих делах, я могу и пощадить тебя. Так отчего же ты втайне покинул монастырь?

— Скрывать мне нечего — но есть веские причины прятаться. Я прибегнул к тайному ходу, чтобы уйти от вас и ваших людей. Ваш слух отравили клеветой лжецы! Я так и знал: вы не поймете меня и моих дел!

— И что же это за дела? Обустройство еще одного отравления? Может, на этот раз устранишь Софию или императора?

— Что за глупости! — Геннадий рассмеялся. — Я не императора хочу отравить, но султана.

— И как же это возможно? — Нотар сощурился насмешливо. — Ты и на выстрел к нему не подступишь. Никто не подойдет — его всегда окружают десятки янычар.

— Нет, это вполне возможно. А в особенности с вашей помощью.

— Даже если так — с какой мне стати верить тебе? Быть может, это очередная твоя уловка.

— Нет же, уверяю, нет! Не уловка. Вместе мы сможем убить султана и спасти город. И вы навечно останетесь в памяти как спаситель Константинополя.

Нотар покачал головой.

— Я не желаю больше слушать твою ложь и не верю тебе. Я уже видел черноту твоего предательства. По твоему приказу Неофит убил императрицу-мать, и ты же отравил его, чтобы замести следы. Ты готов уничтожить что угодно и кого угодно, лишь бы разрушить унию и сделаться патриархом.

— И с чего вы это взяли, сиятельный мегадука? Царевна София сказала вам так? Вы поступили бы мудрее, если бы не слушали ее слов. Я уже говорил вам: ей нельзя доверять. Каждую ночь она предается разврату с Джустиниани — еретиком, занявшим подобающее вам по праву место командира войск империи.

Нотар ничего не сказал, но подал знак, и смуглый палач приставил нож к горлу монаха, чуть надавил; из-под лезвия выступили алые капли.

— Монах, осторожнее со словами, — предупредил мегадука, — а то я, не ровен час, потеряю терпение и не успею выяснить нужное мне и городу.

— Убивай, если хочешь, но знай — я говорю правду. — Геннадий изо всех сил старался, чтобы голос его звучал спокойно и ровно. — С чего, по-твоему, император запретил царевне покидать ее покои после захода солнца? Я сообщил ему, что с царевны лучше глаз не спускать.

— Почему-то я не слышал, что именно ты надоумил Константина не выпускать Софию из покоев ночью.

— О друг мой мегадука, ты еще многого не знаешь в этом городе. И я не всегда смогу оказаться рядом, чтоб защитить его и тебя. Ты бы лучше присматривал за своей женщиной. Она может стать очень опасной для тебя — и для всех нас.

— Лжешь, чтоб спасти шкуру? — холодно осведомился Нотар.

— Разве? Пошли своих людей к покоям царевны после заката, и сам убедишься в моей правдивости.

Мегадука не ответил, но Геннадий понял: зерна сомнения упали на подготовленную почву. Мегадука боялся и ревновал, и ревность затуманила его разум, сбивала с толку, затупила жало недоверия. В конце концов Нотар махнул рукой — и смуглый убрал нож от горла и перерезал веревки, связывавшие руки монаха. Тот потер затекшие кисти, вздохнул с облегчением.

— Пожалуй, я поверю тебе, — сказал Нотар. — Понаблюдаю за Джустиниани, и если окажется, что ты не соврал, я выслушаю и твой план убить султана. Но если ты солгал… воистину, ты пожалеешь, что родился на свет. Иди же!

Нотар встал и вышел из комнаты, Геннадий — следом. Смуглый вышагивал позади — пугающе близко. Все вышли к едва освещенной узкой винтовой лестнице, спустились по ней на три этажа в узкий, скудно освещенный зал. Нотар подвел монаха к двери в стене, вынул ключ и отворил ее. Геннадий заглянул внутрь: тесная квадратная клетушка с соломой на полу; в углу сидит, скорчившись, Евгений.

— Что это? — спросил монах.

— Твоя келья, — объяснил Нотар, и, прежде чем монах успел ответить, смуглый толкнул его в спину.

Геннадий влетел в камеру, грохнулся на пол, больно ушибся, обернулся — дверь уже захлопнулась, лязгнув, и ключ повернулся в замке. Монах кое-как встал на ноги, кинулся к зарешеченному оконцу.

— Что же вы делаете? — крикнул в него. — Как вы смеете держать меня здесь? Я — слуга Господень!

— Вознеси хвалу Господу за то, что покамест жив, — ответил Нотар. — Тебя освободят, когда я удостоверюсь в правдивости твоих слов.

С тем он и ушел. Геннадий слышал, как его шаги затихают вдали, и затем воцарилась тишина.

— Что же нам делать теперь? — спросил Евгений.

— Терпение, друг мой, терпение. Теперь мы подождем.

* * *
Ночь выдалась безлунная, непроницаемо темная, Уильям едва различал силуэты ближайших судов, неслышно скользивших по глади Золотого Рога к турецкому флоту. Слева угадывались очертания судна Лонго, справа — генуэзского транспорта, чья громада едва различалась в темноте. Прочие суда бесследно растворились во мраке.

— Тише теперь, — шепотом предупредил Уильям команду. — Гребите осторожнее.

Уключины заранее обернули тряпками, так что слышались лишь мягкий плеск волн о борта да звук погружавшихся в воду весел. Судно Уильяма оторвалось от остального флота христиан и направилось к избранной заранее цели — двум кораблям на дальнем фланге турецкого флота. Берег и неприятельские корабли подле него были неразличимы в кромешной тьме. Христиане уже почти достигли дальнего берега и по-прежнему не могли различить силуэты кораблей, какие следовало сжечь.

— Где они? Мы не сбились с курса? — прошептал рулевому Матиас.

Тот помотал головой — дескать, не сбились. Затем слева, на турецком берегу, вспыхнули огни. Гребцы замерли, глядя туда.

— Господи боже, да что ж это? — прошептал рулевой.

— Спокойно, — прошипел Уильям.

В отблесках пламени слева по борту от Уильямова судна стали видны христианские корабли, готовые атаковать сердцевину турецкого флота. Уильям заметил посреди корабль Лонго. Судно Джакомо Коко — командующего атакой — шло первым, выбившись из общего строя, и почти достигло турок. Сам военачальник стоял на баке, громко ободряя своих воинов. С турецкого берега громыхнуло орудие, и, к ужасу наблюдавшего Уильяма, голова Коко исчезла. Обмякшее тело свалилось за борт, и пушки загрохотали одна за другой, раздирая темень языками огня. Воцарился хаос. Ядра прыгали по воде, врезались в борта, сметали христианских моряков с палуб. Уильяму померещилось, что корабль Лонго вырвался из общего смятения, но затем мрак поглотил его. Вспышка орудия снова разогнала тьму, но корабля нигде не было видно.

— Что делать? — завопил рулевой. — Поворачиваем назад?

— Нет! — крикнул Уильям. — Правь к нашему флоту! В воде люди долго не продержатся, а если доплывут до турецкого берега, пожалеют, что не утонули. Спасем, кого сможем!

— Но, синьор, пушки нас разобьют в щепы.

— Нет, прислушайся. Они больше не стреляют — боятся по своим попасть. Турки хотят добить нас. — Уильям показал на приближающиеся турецкие корабли. — Поворачивай же!

— Слушаюсь, синьор! — отозвался рулевой и скомандовал: — Справа — греби, слева — табань! Налегай!

Судно развернулось и понеслось к месту битвы. Они не проплыли и сотни ярдов, когда впереди нарисовался силуэт турецкого корабля, преградившего путь. На палубе столпились воины, но все смотрели в другую сторону, на христианские корабли, и вроде бы не замечали Уильямова суденышка.

— Ребята, пора, — объявил Уильям. — Весла в воду — и ни звука.

Судно неслышно скользнуло вплотную к врагу. Тихо зацепились за чужой борт крючьями, подтянулись.

— Готовь огонь, — прошептал Уильям, и моряк поджег фитиль бочонка с греческим огнем.

Уильям дал ему разгореться, затем скомандовал:

— Отцепить!

Крючья отцепили, судно начало относить.

— Кидай! — гаркнул Уильям, и моряки швырнули бочонок на палубу врага.

Бочонок докатился до середины ее и взорвался.

— Вперед! Работайте! — Англичанин подгонял гребцов, стремясь поскорее уйти на безопасное расстояние, а пламя объяло турецкий корабль, и тот, неуправляемый, дрейфовал, столкнулся с другим кораблем, подпалил и его.

В ярком огне плавучих костров открылось: христианский флот отступает, турки спешат перехватить отстающих. Рядом с горевшими кораблями увидели с дюжину человек, барахтавшихся в воде. Турецкая галера гребла к ним — прикончить или пленить.

— Туда! — крикнул Уильям рулевому. — Гребите к тем людям, и поживее!

Они подоспели вытащить людей из воды, как раз когда рядом посыпались стрелы с неприятельской галеры. Однако Лонго среди спасенных не оказалось. Уильям встал на баке, обозревая залив, но рулевой потянул за рукав.

— Синьор, время уходить! — закричал он, указывая на приближавшуюся галеру.

— Ты прав, — согласился Уильям. — Гребем домой.

А спасенным, скорчившимся и дрожавшим в ознобе, он посоветовал:

— Садитесь за весла — согреетесь!

Они без труда оторвались от медленной галеры и уже находились на полпути через залив, когда наткнулись на двоих пловцов, упорно продвигавшихся к христианскому берегу. Спустя минуту Уильям уже помогал Лонго и Тристо вскарабкаться на борт.

— Я уже дважды тебе должник, — сообщил Тристо, лязгая зубами от холода.

Все трое посмотрели на турецкий берег, где под защитой пушек прятались в гавани корабли, хорошо видные в свете трех других, пылавших. Христиане потеряли в неудачной атаке вдвое больше кораблей, чем турки. Это была катастрофа.

— Нас ждали, — сказал мрачный Лонго.

— Ну да, — согласился великан Тристо. — В этом городе водятся крысы. Кто-то дал туркам знать.

— Сейчас их из гавани точно не выманишь. И пока она в их руках, нам придется защищать и морские стены, а людей не хватает.

— Что нам делать? — спросил Уильям.

— Посылать за помощью, — ответил Лонго. — И молиться, чтобы кто-то откликнулся.

* * *
Через пять ночей «Ла Фортуна» была готова к отплытию. Уильяму не терпелось присоединиться к дерзкой вылазке, и хотя Лонго чрезвычайно опасался за жизнь дерзкого юнца, он все-таки скрепя сердце согласился его отпустить. В конце концов, юноша был отважен в сражении с турецким флотом и спас Лонго жизнь. И даровать возможность прославиться и заодно навестить молодую жену на Хиосе — не самая большая награда за сделанное. Хороший помощник будет Флатанелю, вызвавшемуся пойти капитаном на «Ла Фортуну». А ее под покровом ночи изукрасили на турецкий манер — борта увешали щитами, подняли на мачте турецкий флаг.

Явившись в порт, Лонго увидел свою красавицу пришвартованной у причала. На палубе суетился Уильям, раздававший приказы команде. Как и все моряки, он был одет по-турецки: в шаровары, красную рубаху и тюрбан. Когда Лонго и Тристо поднялись на борт, Уильям поспешил их приветствовать. Тристо чуть не раздавил юношу в объятиях.

— Борзой ты щенок, береги себя, — выговорил хрипло, подняв его в воздух.

Опустил, хлопнул по спине.

— Ты уж поосторожнее, а?

Лонго пожал Уильяму руку, и тот, не дожидаясь, пока командир заговорит, торопливо произнес:

— Со мной все будет хорошо. Беспокойтесь не обо мне, а о городе. Сберегите его до моего возвращения.

— И будь осторожней, — настоял Лонго. — Флатанель — отличный моряк, слушайся его. И запомни: если заметите турецкий корабль — удирайте, не лезьте в драку. Вы идете за помощью, а не на бой со всем турецким флотом.

— Да я понимаю, — согласился Уильям, затем взглянул на другую сторону корабля, где единственный турок в команде, Туран, деловито привязывал буксирный конец.

Спросил вполголоса:

— А можно ли доверять этому Турану?

— Не все турки наши враги, — ответил Лонго. — Его род уже много поколений живет в Константинополе. Здесь его родной дом, и биться за него он будет не хуже тебя и меня. К тому же он знает язык и послужит при случае переводчиком.

— Лонго! — вскричал Флатанель, идя навстречу по палубе. — Добро пожаловать. И еще раз спасибо тебе за корабль.

— Рад тебя видеть. — Лонго пожал капитану руку. — Берегите его и прежде всего заверните на Хиос. Мои люди расскажут, где сейчас флот венецианцев — если он в море, конечно.

— Будет сделано. А вам желаю удержать город до моего возвращения.

С тем он выпустил руку Лонго и пошел к штурвалу.

— Уильям, я думаю, что проскользнуть незамеченными удастся легко. В такую темную ночь турки примут «Ла Фортуну» за свой корабль.

Палуба под ногами качнулась — заработал буксир, выводя корабль из гавани. Лонго снова ухватил Уильяма за руку, сжал ее крепко.

— Возвращайся целым и невредимым.

— Я вернусь, обещаю, и мы вас не подведем, — ответил тот.

Лонго вскочил на борт и спрыгнул на удалявшийся пирс. Там он остановился и смотрел, как «Ла Фортуна» медленно движется к заливу. Уильям махнул еще раз, прощаясь, потом повернулся лицом к водам, расстилавшимся впереди. Лонго же стоял и смотрел, пока корабль не растворился во тьме.

— Не бойся за него, — сказал Тристо, положив руку Лонго на плечо. — Уильям — крепкий орешек, живучий как черт. Он вернется.

ГЛАВА 18

Суббота, 5 мая, и воскресенье, 6 мая 1453 г.

Эдирне

35-й и 36-й дни осады

Ситт-хатун сидела в спальне и взирала на мир, простиравшийся за окном султанского дворца, по-за реку. В утренней туманной дымке едва виднелась вереница тяжело груженных барок, отправлявшихся с припасами для осаждающей армии. Видя их, Ситт-хатун невольно представила недавний побег в Манису и тут же укорила себя — нет смысла вспоминать прежние беды и унижения. Те времена прошли. Теперь она стала бас хасеки, матерью будущего султана, денег и служанок у нее хоть отбавляй. Теперь есть все, чего душа ни пожелает.

Она отвернулась, посмотрела на сына — Селим тихо играл в углу с Баязидом. Такие разные мальчики: четырехлетний Баязид — крепкий, сильный, сноровистый, со светлой кожей и темно-русыми, с рыжиною, волосами. Уже видно, что из него выйдет отличный охотник и воин. Селим, на полтора года младше, — тоненький и хрупкий, с оливковой кожей и черными волосами. Добрый, спокойный — но с Мехмедовыми умными, пронзительными глазами. Хоть и рано для своего возраста, он уже проявлял ненасытное любопытство, радовавшее наставников.

Ситт-хатун улыбнулась. Воистину, пути судьбы неисповедимы, ибо кто же мог представить себе подобный оборот: сын злейшей соперницы станет частым гостем в доме и лучшим другом Селима. С тех пор как Ситт-хатун показала Каче секретный проход в покои, Селим с нянькой приходили все чаще. Баязид любил ее покои куда больше, чем материнские, и неудивительно. По словам Качи, Гульбехар все чаще спала до полудня, а большую часть дня проводила за курением гашиша. С тех пор же, как Мехмед уехал воевать в Константинополь, Гульбехар впадала в ярость почти ежедневно, оглашая гарем злобными воплями. Неудивительно, что малыш норовил удрать подальше от матери.

Сперва Баязид приходил только по ночам, когда мать спала, но теперь уже являлся и утром. Кача была начеку и спешила сообщить, если Гульбехар принималась звать сына. Ситт-хатун постепенно полюбила несчастного мальчика. Сперва она видела в нем лишь оружие против Гульбехар, готовилась обратить приязнь в средство посеять вражду между сыном и матерью. Но вскоре обнаружила, что Баязид дорог ей почти как собственный сын.

Ситт-хатун подошла к кровати и села, глядя на игравших мальчиков. Оба возились с резными фигурками, воображая осаду Константинополя. Среди игрушек имелись башни, ворота, участки крепостной стены, сводимые в единое целое. Были крошечные фигурки турецких воинов и христианских рыцарей. Все было с изумительным мастерством изготовлено из слоновой кости. Мехмед послал эту игрушку Селиму, чтобы тот мог следить за ходом осады и постигать азы военного искусства.

Баязид помогал Селиму воздвигнуть стены Константинополя. Дети играли в осаду всего ничего, но миниатюрная стена уже протянулась по полу комнаты на четыре фута.

— Теперь башню, — сказал Баязид, и Селим протянул ему нужную деталь, а тот ловко укрепил ее в положенном месте. — А сейчас ворота!

Когда Баязид установил ворота, Селим поставил туда фигурку турецкого бея верхом на коне. Повернулся и с гордостью показал матери:

— Смотри, анне, это папа!

Он всегда называл ее только так: анне — мамочка.

— Селим, замечательно! — Ситт-хатун улыбнулась.

В тайную дверь постучали, вошла Кача.

— Простите, госпожа. Гульбехар проснулась и зовет сына.

Баязид надулся и сел на пол, сложив на груди руки.

— Я не хочу идти!

— Ты должен, — сказала ему Ситт-хатун. — Если сейчас не вернешься, твоя мама рассердится. А если она узнает, что ты ходишь сюда…

Ситт-хатун не договорила. Баязид понимал: если его визиты к сопернице матери станут известны, он никогда больше не увидит ни Ситт-хатун, ни Селима. Мальчик нахмурился, но все же встал и пошел к тайному проходу. У дверей остановился.

— Я принц, так отчего я не могу выбрать сам, где мне жить? Почему не могу выбрать себе маму?

— Увы, и принцы властны не над всем, — ответила Ситт-хатун, печально покачав головой. — Иди же, маленький принц. До свидания!

Кача взяла мальчика за руку и повела прочь. Когда дверь за ними затворилась, Селим подошел к матери и положил ей руку на колено.

— Анне, что случилось?

Ситт-хатун вдруг поняла: по ее щекам катятся слезы. Ведь приучила же себя сдерживаться, но слова Баязида попали в больное место. Мальчик заслуживает лучшей матери, чем Гульбехар. Но как можно притворяться заботливой матерью, если ему предстоит умереть, чтобы Селим занял трон? Нужно было либо привыкнуть к мысли о том, чтобы хладнокровно использовать Баязида, либо попросту никогда с ним впредь не видеться. Любить его было невозможно.

Ситт-хатун вытерла слезы, усадила сына на колени.

— Ничего, мой мальчик, ничего.

* * *
Иса находился в Эдирне. Он стоял у входа в тенистую аллею и ждал, пока мрак опустится на шумную широкую улицу. На другой ее стороне, куда выходила аллея, теснились лавки и купеческие дома. Посреди торчал дом, отличный от прочих, таких же убогих, оштукатуренных жилищ, лишь тем, что служил тюрьмой для семьи Исы. Иса не видел жену и детей уже почти год, но этой ночью они вновь будут вместе. И теперь уже он заберет их с собой, уведет подальше от этого проклятого места. Осталась лишь одна преграда, одно задание. Когда юный царевич Баязид погибнет, Иса и его близкие обретут свободу.

Тени сгущались, толпа редела, пока на улице не осталось лишь несколько торговцев, спешивших по домам. До восхода луны были еще часы. В облегающих темных одеждах Иса казался почти невидимым.

Время пришло — Иса повернулся к заветному дому спиной и пошел по аллее. Держась в тени, подобрался к дворцу, затаился у выхода из узкой улочки. Дворец окружала полоса открытого пространства, мощеная улица шириной футов двадцать, освещенная факелами. Ночью ступать на нее запрещалось. На стенах караулили лучники, любой нарушитель рисковал быть подстреленным без предупреждения. Чтобы попасть во дворец, следовало пересечь эту полосу незамеченным.

Иса видел двух оживленно болтавших стражников на стене. Выждал несколько минут — те не расходились. Тогда кинжалом он выковырял из стены камень. Швырнул далеко влево — тот звучно упал и с грохотом покатился. Стражники обернулись на стук, и в этот момент Иса метнулся через улицу. Прижался к стене, замер, выжидая. Все тихо. Его не заметили.

Иса прокрался вдоль стены до угла на сторону дворца, выходившую на реку. Миновал угол, проскользнул дальше, до ржавой железной решетки, встроенной снизу в стену. Прутья перекрывали выход сточного канала, футов трех диаметром. Иса натянул черные кожаные перчатки, вынул из-за пазухи мешочек и осторожно насыпал темно-зеленого порошка у стыков металла с камнем. Достал небольшой кожаный бурдюк с водой и смочил рассыпанное. Зашипело, от металла повалил ядовитый зеленый дым. Спустя несколько минут Иса потянул, и решетка легко поддалась. Он поставил ее у стены и вполз в туннель.

Дно туннеля покрывала гнусная вонючая слизь — гниющие остатки грязи, смытой с дворцовой кухни. Иса полз и старался про нее не думать, воображая, как уедет вместе с семьей. Через сотню футов туннель окончился колодцем, закрытым сверху очередной решеткой. Ее Иса поднял и отодвинул, после чего выбрался в пустую, тускло освещенную кухню гарема. Он поставил решетку на место, пересек помещение и ступил на узкую спиральную лестницу. Поднявшись по ней, вошел в узкий, совершенно темный коридор. Иса медленно двинулся по нему, касаясь пальцами стен. Через несколько футов нащупал задвижку, отодвинул — тайная дверь распахнулась, и отворилась гостиная покоев Гульбехар. В прихожей было темно — по-видимому, все домочадцы спали. Тем легче будет справиться с работой. Если повезет, никто ничего и не заметит. Все попросту решат, что малыш Баязид умер во сне — с детьми такое случается.

Иса прокрался через прихожую, вошел в узкий зал, тянувшийся вдоль покоев. Халиль сказал: дверь в комнаты мальчика — в самом конце зала. Комнат оказалось всего три: прихожая, помещение для игр и спальня. Иса почти добрался до двери в прихожую, когда та распахнулась и вышла одалиска. Она завизжала при виде мужчины и бросилась бежать, но Иса настиг ее, ухватил за длинные каштановые волосы, дернул к себе и одним движением перерезал глотку, оборвав истошный визг. Затем переступил через тело, шагнул в прихожую и замкнул за собой дверь. Зашел в комнату для игр и тоже затворил дверь. Из зала донесся шум, приходилось спешить.

Иса вытащил из кармана флакончик, ногой распахнул дверь в комнату Баязида. Но постель мальчика была пуста. Иса быстро обыскал покои — никого. В соседней комнате задрожала дверь — ее пытались открыть. Иса встал на колени и потянулся к висевшему на поясе мешочку. Лучше уж быстро умереть, чем выжить, зная, что семью уничтожили за промах ее главы.

И вдруг он заметил тонкую щель в дальней стене комнаты. Это же край неплотно прикрытой потайной двери! Не все еще потеряно. Иса скользнул в проем и плотно притворил за собой дверную створку.

* * *
Ситт-хатун проснулась от громкого стука. Взметнулась, растревоженная, сон слетел мгновенно. Стук повторился: два удара, пауза, три удара — сигнал Качи и Баязида. Поспешила к двери, отворила…

— Баязид! Что ты здесь делаешь?

Мальчик был мертвенно-бледен и не мог выговорить ни слова.

— С тобой все в порядке? Что случилось?

Баязид по-прежнему стоял неподвижно. Тогда Ситт-хатун присела, взяла его голову в ладони и приподняла, чтобы заглянуть в глаза.

— Баязид, расскажи мне, что произошло.

— Пришел человек, — вымолвил Баязид и разразился плачем, уткнувшись в ее халат.

Но, начав говорить, уже не мог остановиться.

— Он убил Качу. Он хочет убить меня. Я умру! Он убьет меня!

— Тихо, маленький, тихо, он тебя не тронет, я тебя укрою, спасу.

Султанша подняла мальчика на руки. Закрыла потайную дверь, обернулась позвать Анну — но та уже явилась.

— Я слышала стук. Что случилось? — спросила служанка.

— Убийца, — бросила Ситт-хатун, идя через комнату. — Он пришел за мальчиком. Возьми его и спрячь.

Анна кивнула, приняла мальчика на руки и вышла из комнаты. Ситт-хатун закрыла за нею дверь, а когда обернулась, увидела стоявшего в дверях потайного хода Ису.

— Ты?! — воскликнула она удивленно. — Что ты здесь делаешь? Тебя послал Халиль?

— Я пришел за Баязидом, — ответил Иса спокойно. — Скажи мне, где он.

— Его здесь нет, — солгала султанша. — Тебе лучше уйти сейчас же, пока тебя не обнаружили.

— Без мальчика я не уйду. — Иса вытянул из-за пояса маленький мешочек. — Я не хочу причинять вам вред. Я знаю — мальчик здесь. Скажите мне, где он.

Он шагнул к султанше.

— Стоять! — вскричала та, напрасно пытаясь справиться с дрожью в голосе. — Мне достаточно завизжать, и явится стража. Ты же знаешь, что ожидает застигнутых в гареме мужчин. Твои гениталии отрежут и запихают тебе же в рот, затем тебя сунут в мешок, завяжут и бросят в реку.

Иса сделал очередной шаг.

— Если закричите — умрете.

Ситт-хатун спокойно посмотрела ему в глаза.

— Тогда умрем мы оба, но ты и пальцем не тронешь Баязида.

— Ты не тронешь пальцем и мою госпожу, — сказала от дверей комнаты Анна.

В руках служанки сверкнул оголенный меч. Она встала между госпожой и убийцей.

Иса посмотрел на меч, затем снова на Ситт-хатун.

— Не глупите, — посоветовал он. — Чтобы ваш сын взошел на трон, Баязид должен умереть. Лучше, если это произойдет сейчас, и от моей руки. Мальчик не будет мучиться. Или вы предпочтете, чтобы дворцовая стража утопила его в бассейне в день восшествия Селима на трон?

В лице Ситт-хатун отразилось сомнение, и убийца продолжил речь:

— Все, что от вас требуется, — не вмешиваться, и тогда вы обязательно станете валиде-султан.

Ужасное сомнение пронеслось в душе Ситт-хатун. Валиде-султан, то бишь мать султана, может получить все желаемое, в том числе и голову Гульбехар на блюде. Нужно всего лишь отступить и позволить Баязиду умереть. Так просто… а Иса ведь прав: чтобы Селиму взойти на престол, Баязид должен умереть. Но затем перед ее глазами встал сам Баязид, молящий о спасении, о защите… Ситт-хатун подумала о своем сыне и о том, что она сделает, если кто-то попытается отнять у нее его.

— Нет, — ответила она наконец. — Я не могу. Он всего лишь дитя.

— Увы, — сказал Иса и выхватил из-за пояса мешочек.

Неуловимым змеиным движением выбрал щепоть белого порошка, швырнул в Анну. Но та ждала нападения. Бросилась наземь, перекатилась под облаком порошка. Вскочила, полоснула мечом, но Иса умудрился отбить удар коротким кинжалом, пнул, и Анна шлепнулась, потеряв равновесие. Иса прыгнул, занеся кинжал, но тут Ситт-хатун завизжала. Схватила первое, что подвернулось под руку — тяжелый золотой канделябр, — и метнула в Ису. Попала в лоб, и убийца зашатался, из рассеченного лба хлынула кровь.

Ситт-хатун помогла служанке подняться. Из гостиной донеслись грохот и лязг: стражи-евнухи проломились через входную дверь в покои. Иса оглянулся на звук, потом перевел взгляд на женщин. Поколебавшись мгновение, он бросился к тайному ходу и скрылся в нем. Не успела за отравителем захлопнуться дверь, как евнухи ворвались в спальню. И остановились, обнаружив двух женщин, одну — с мечом в руках.

— Зачем ты сюда пришел? — хладнокровно спросила султанша у предводителя стражников.

Конечно, Ситт-хатун не собиралась направлять евнухов по следу Исы — во-первых, когда-то он спас ей жизнь, а во-вторых, визит Исы трудно объяснить, не раскрывая, каким образом оказался в ее покоях Баязид.

Командир низко поклонился.

— Госпожа, мы услышали ваш крик и примчались, как ветер. Все ли с вами в порядке?

— Как видишь, все. Спасибо за бдительность — но меня, к счастью, всего лишь напугал скверный сон. Можешь идти.

Командир бросил взгляд на меч в руках Анны, на окровавленный канделябр, валяющийся на полу.

— Госпожа, недавно в покоях султанши Гульбехар была убита одалиска, а царевича Баязида не могут найти. Быть может, вы видели что-нибудь подозрительное? Убийца все еще может находиться в гареме.

— В таком случае не лучше ли будет тебе пойти и найти его?

— Конечно, султанша. Но я оставлю стража у ваших покоев.

— Ценю твою заботу, спасибо.

Командир поклонился и вместе со стражниками покинул спальню. Когда они ушли, на пороге возник Баязид. Он подбежал к Ситт-хатун, зарылся лицом в ее платье.

— Теперь мне можно не бояться? Я знаю: они придут за мной, как мама и говорила. Они убьют меня?

Ситт-хатун погладила его волосы.

— Не бойся, маленький, не бойся. Никто тебя не убьет, ты в безопасности.

* * *
К тому времени, когда Иса добрался до кухни, взбудоражился весь дворец. Повсюду искали убийцу. Иса едва успел протиснуться в кухонный сток и задвинуть на место решетку, как в кухню ворвалась толпа стражников. Иса выбрался из дыры в стене, глянул наверх. Несомненно, лучники теперь наготове, новремени ждать попросту нет. Он бросился бежать через улицу, направляясь к устью узкой аллеи.

Стрелы свистели над головой, однако Исе повезло, и до аллеи он добрался невредимым. Но не остановился, рванул дальше. Среди кривых узких улочек Эдирне легко было оторваться от стражи. Иса знал, что его не поймают, но тревожило другое. Даже ночью известия о неудачном покушении на царевича разойдутся быстро. Чтобы освободить семью, ему придется опередить эти скверные новости.

Иса бежал без остановки, пока не добрался до купеческого квартала, где держали взаперти его близких. Там он перешел на шаг. Купеческий квартал был погружен во тьму, не светилось ни фонаря, ни окна. И воинов на улице не было — значит, успел. Иса скользнул в тень, подобрался к дверям нужного дома, забарабанил кулаком. Никто не ответил. Он выждал немного, повторил. Наконец из-за двери послышался шум. Еще минута, и она распахнулась.

В дверях возник высокий мускулистый бородач с родимым пятном во лбу, одетый в кожаные штаны и узкую шерстяную рубаху. Три года этот верзила сторожил его семью. Иса ничего не знал о нем, даже имени никогда не слышал, но все равно его ненавидел.

— Зачем пожаловал? — спросил верзила. — Ты должен сперва царевича убить.

— Царевич Баязид мертв, — солгал Иса. — Я пришел за семьей.

— Я ничего об этом не слышал, — сощурился верзила.

— И получаса не прошло, как я убил царевича прямо в его постели. Смерть не обнаружат до утра.

Верзила зевнул.

— Ну, так утром и приходи. Тогда семью твою и выпущу.

Он потянул за ручку двери, но Иса подставил ногу, не давая той захлопнуться.

— Хватит с меня ждать! Я сделал все, о чем просил Халиль. Моя семья теперь свободна, и медлить я не стану ни минуты. Проведи меня к ней. — Иса потянулся к мешочку на поясе. — Дважды просить я не стану.

Завидев мешочек, верзила отступил.

— Ты это спрячь, — буркнул он испуганно. — Не нужно тут ядов. Если уж так торопишься, пойдем, отведу тебя к семье.

Он впустил Ису и провел коридором с несколькими дверями. За ними похрапывала дюжина стражей, приставленных Халилем караулить семью Исы. Та содержалась на втором этаже — оттуда было труднее сбежать. Они добрались до лестницы, верзила приказал Исе идти вперед. Тот прошмыгнул мимо, взбежал по лестнице. Тяжелая дверь наверху была не заперта. Иса распахнул ее, ступил в тускло освещенный коридор — копию нижнего.

— Они во второй комнате справа, — сообщил страж. — Дверь не заперта. Они ждут.

Указаний Исе не требовалось. Он промчался по коридору, распахнул дверь. В безоконной комнате было совсем темно, свет проникал лишь через дверь. Где же они?

— Джина! — позвал Иса. — Дети мои!

В ответ — молчание. И тут в ноздри ударил тяжелый запах гниющей плоти. Здесь воцарился некий ужас.

— Джина? — позвал снова Иса, уже обуянный страхом.

Он сделал еще пару шагов и наконец увидел семью. Жена и дети лежали, недвижимые, у дальней стены. Кинулся к ним, упал на колени… И у нее, и у сына, и у дочери перерезаны глотки. Судя по разложению, убили их несколько дней назад.

— Халиль велел поблагодарить тебя за службу, — произнес стоявший в дверях верзила. — Увы, ты слишком опасен, чтобы оставить тебя в живых. Как визирь и обещал, ты соединишься с семьей — навечно!

Иса кинулся к двери, но та захлопнулась перед носом. Лязгнул засов, потом еще один. В комнате воцарилась кромешная темень. Иса заколотил по двери кулаками.

— Ты за это ответишь! Ответишь! — закричал он яростно.

Он не дождался ни звука. Иса подергал ручку двери, наподдал изо всех сил — бесполезно. Прочные, толстые дубовые доски. Без топора с ними не управишься. Все, он попал в ловушку.

Иса осел на пол, обессилев. Столько лет риска, столько всего он сделал для Халиля, но так и не смог спасти близких. Все напрасно, жизнь утратила смысл. Но нет — пусть не сумел сберечь семью, он еще в силах за нее отомстить.

— Халиль, — пробормотал он под нос, а затем повторил ненавистное имя десятки, сотни раз, будто заклинание.

Имя врага придавало сил, возвращало смысл жизни. Пусть Халиль испытает те же страдания.

Но прежде всего предстоит умертвить верзилу, тюремщика и палача семьи. А для этого придется выбраться отсюда. Иса закрыл глаза, постарался очистить разум, не замечать жуткого гнилого смрада, исходившего от тел любимой жены и детей. Наверное, времени еще достаточно. Скорее всего, его заперли умирать от голода и жажды — но, если повезет, пришлют кого-нибудь добить. Тогда можно будет разделаться с убийцей и выйти. Даже если за дверью окажется сразу вся местная охрана, Иса очень дорого продаст свою жизнь. Если же убийцу не пришлют, он просто-напросто выберется другим способом.

Иса закрыл глаза, стараясь сосредоточиться на задаче. Прошло, казалось, совсем немного времени, но на его бритом черепе проступили капли пота. Дверь за спиной излучала жар. Иса прикоснулся к стене у двери, к полу — доски теплые. Припал к щели, принюхиваясь, — так и есть, дым. Они подожгли дом. Верзила задумал сжечь Ису заживо.

Иса деловито обошел комнату, ощупывая ее там и тут, пробуя всюду в поисках слабины, щелей, чего угодно, что помогло бы бежать. Ничего. Он пошел было по полу, притопывая, отыскивая разболтанные половицы, но вскоре оставил это занятие. В самом деле, если он и выберется через пол, то угодит в самый пожар. В комнату начал просачиваться дым. Кашляя, Иса принялся вновь ощупывать стены. Надо успеть, успеть. Стал простукивать, двигаясь по кругу. Начал от двери, прошел до угла, повернул, добрался до второго. Ничего. Дым сочился между досками пола, от него першило в глотке, жгло глаза. Иса прижал рубаху ко рту, пытаясь защититься, но все равно кашлял и перхал — дышать было нечем. Он двинулся вдоль дальней стены, где лежали тела близких. Снова без толку, лишь глухой стук твердой толстой штукатурки. Он уже почти лишился надежды, но звук неожиданно изменился. На высоте талии, как раз над трупом жены, стена отозвалась гулко — за тонким слоем штукатурки скрывалась пустота. Иса приложил ухо к стене, ударил еще раз, сильнее. Точно, за тонкой перегородкой — пустота. Наверное, в этом месте когда-то забили и замазали окно или дверь.

Иса вытащил нож, попытался воткнуть — впустую. Отлетело лишь несколько крупинок штукатурки. В отчаянии он отступил на шаг и ударил ногой изо всех сил. Стена задрожала. Иса наподдал снова, и та, судя по звуку, подалась. Он собрался пнуть еще раз, но обратил внимание на то, что в комнате посветлело. Обернулся — дверь уже объяли языки пламени, наползавшие на стены, на потолок. Времени не осталось совсем.

Иса отошел в середину комнаты, нацелился и побежал. Со всего маху ударил плечом в стену. Он проломился с грохотом и обнаружил, что падает. Но пролетел он немного, всего несколько футов, и приземлился на крышу соседнего одноэтажного дома. Было больно. Иса поднялся, шатаясь и кашляя — наглотался едкого дыма. Ударив плечом о стену, он выбил сустав, и теперь волнами накатывала адская боль. Но главное — живой…

Шатаясь, Иса поплелся по плоской крыше. Спрыгнул, прислонился к стене и одним резким движением вправил себе плечевой сустав, стиснув при этом зубы, чтобы не заорать. Когда боль унялась, он вышел с улицы, двинулся кругом и попал на другую, ведшую к горевшему дому. Мимо сновали люди, таскали ведрами воду от ближайшего колодца. Неподалеку зазвонил колокол. У дома собралась толпа зевак, поглазеть на пожар. Верзила палач тоже стоял и любовался делом своих рук.

Иса вынул флакон с темной вязкой жидкостью, аккуратно уронил три капли на лезвие кинжала. Затем протолкался сквозь толпу, подобравшись к верзиле сзади. Быстро резанул по шее, нанеся совсем небольшую ранку. Верзила схватился за порезанное место, обернулся и встретился взглядом с Исой. Глаза палача остекленели от ужаса, рот раскрылся, но из него уже не вырвалось ни звука. Яд действовал быстро. Иса схватил ненавистного палача, подтянул к себе и зашептал на ухо, вытирая кинжал о его рубаху:

— Чувствуешь, как действует яд из сушеных листьев лавровишни? Через пару минут ты умрешь — намного быстрее, чем заслуживаешь.

С тем Иса выпустил его из объятий, шагнул назад, в толпу. Верзила затрясся, рухнул и забился в конвульсиях. Стоявшая рядом женщина в чадре завизжала. Толпа в ужасе отступила от верзилы, неистово дергавшегося и ронявшего пену с губ.

— Что с ним? — спросил кто-то.

— Его обуяли злые духи! — крикнули в ответ.

Верзила выгнулся, выпучив глаза, дернулся еще пару раз и замер. Все было кончено. Двое мужчин оттащили тело к обочине, чтобы оно никому не мешало, пока не подберет родня, власти или бродячие собаки. Кто первым найдет, тому и достанется. Толпа же вновь уставилась на пожар. Иса тоже остался посмотреть на огонь. Мимо все так же сновали водоносы. Через час с небольшим стало ясно: соседние дома спасены, огонь на них не перекинется. Толпа потихоньку разошлась, но Иса ждал, пока пламя не угаснет вовсе, пока не дотлеют угли. А тогда взошел на пепелище, взял горсть пепла и всыпал в мешочек, висевший у пояса. Вот и все, что осталось от его семьи, от жены, сына и дочери. Над головой занимался рассвет. Иса направился к реке Марице — найти лодку, чтобы доплыть до Константинополя и разыскать там Халиля.

ГЛАВА 19

Понедельник, 7 мая 1453 г.

Константинополь

37-й день осады

С факелом в руках Тристо брел по туннелям под Влахернским дворцом, спеша закончить нудный полуночный обход и заняться более приятными делами. Хотя большую часть подземных ходов он взорвал собственными руками, некоторые пришлось сохранить. Тристо боялся, что, если обрушить их, обвалится и весь находившийся над ними дворец. Входы в оставшиеся туннели заложили кирпичом, и у каждой стены Лонго поставил стражу. Тристо уже проверил три караула, теперь торопился к четвертому. Последний оставленный туннель, самый дальний от дворца, вел к воротам Харисия. Тристо застал двух охранников — Бенито и Роберто, старых приятелей, сражавшихся вместе с Лонго уже долгие годы, — за игрой. Оба сидели, привалившись спинами к бочке с порохом, и в свете висевшего на стене фонаря вовсю метали кости.

— И как оно, ребята? — осведомился Тристо.

— Неплохо, если не считать моих постоянных проигрышей, — со вздохом ответил Роберто.

Тристо присел на корточки рядом, посмотреть. Роберто проиграл снова.

— Не горюй, — утешил Тристо. — Когда-нибудь да повезет.

Роберто уныло кивнул.

— За игрой приказ не забыли?

— При первых же признаках турок взорвать туннель и бежать со всех ног за помощью, — отрапортовал Бенито.

— Молодец. На рассвете вас сменят.

С тем Тристо затопал назад по туннелю. Как только он скрылся из виду, стражи снова принялись за игру. Но удача так и не улыбнулась Роберто — еще час, и он лишился последних монет.

— И чем теперь заняться? — раздраженно пробурчал Роберто.

— Если играть нельзя, так можно хотя бы поспать, — ответил Бенито, охлопывая толстый кошель. — И пусть мне приснятся все греческие красотки, доступные за эти денежки.

— Хорошо, но в наказание за чертову удачу первая вахта — твоя. А мне пусть приснится, как я отыграю деньги.

Роберто улегся на пол и закрыл глаза. Через пару минут он уже вовсю храпел. Бенито же смотрел на спящего и прикидывал, хватит ли выигрыша купить благосклонность капризной и дорогой греческой потаскушки, на которую он уже давно положил глаз. Бенито с удовольствием представил, как позабавится с гречанкой, но вдруг послышался слабый скрежет, легкое царапанье, из-за храпа едва различимое. Бенито насторожился, пытаясь угадать, откуда исходит звук, однако тот не повторился. Крыса? Затем звук возобновился, уже яснее: явственное звяканье металла о камень. Бенито разбудил Роберто.

— Что, уже моя вахта?

— Послушай-ка.

— Что послушать?

— Просто прислушайся.

Они выждали, затаив дыхание, и вскоре звяканье повторилось, еще громче и отчетливее.

— Теперь-то слышишь? — спросил Бенито.

— Кажется, доносится отсюда, — ответил Роберто, приложив ухо к стене. — Я хорошо слышу, оно совсем близко. Киркой кто-то долбит, не иначе. Постой, я и голос слышу! Это турки!

Но едва последнее слово сорвалось с губ Роберто, как лезвие кирки проломилось сквозь стену, врезалось ему в череп и мгновенно умертвило. Он рухнул на пол, а сквозь дыру в стене хлынул свет, сопровождавшийся гомоном множества турецких голосов.

Бенито времени зря не терял. Он подхватил фонарь, поджег фитиль пороховой бочки, предназначенной разрушить вход в туннель. Бросился наутек — фитиль короток, и, чтобы убежать от опасности, приходится лететь птицей. Через минуту он остановился — бочка должна была уже взорваться, но этого не произошло. То ли фитиль подвел, то ли турки его загасили. В любом случае, надо срочно поднимать тревогу — неприятель под городом! Бенито побежал снова, но не успел сделать и нескольких шагов, как в спину ему впилась арбалетная стрела. Он упал и пополз, вопя изо всех сил и призывая помощь. Голос эхом отдавался в туннеле, но ответного сигнала Бенито не получил. Затем подоспели турки, и единичный удар меча прервал и крик Бенито, и его жизнь. Отсеченная голова откатилась к стене, застыл распяленный в крике рот. В туннеле повисла тишина, нарушавшаяся лишь шорохом сотен вражеских ног.

* * *
Лонго и София сидели нагими на кровати, их разделяла шахматная доска. Царевна с удовольствием наблюдала, как Лонго размышлял, нахмурившись, над очередным ходом. Наконец взял ее пешку ферзем. София улыбнулась: Лонго не понял, что, польстившись на предложенную жертву, через четыре хода потеряет ферзя, а еще через три — и всю партию.

— Ты ошибся, — вздохнула она. — Теперь я выиграю.

Лонго задумался и охнул, сообразив, в какую ловушку угодил. Поцеловал Софию.

— Умная ты, прямо слов нет. Может, лучше тебе руководить обороной?

— А ты тогда чем займешься?

— Стану тебе заместителем по армии. Каков будет твой приказ, о великий вождь?

— Повелеваю: иди ко мне! — рассмеялась царевна.

Но их радости прервались громким стуком в дверь. Лонго спрыгнул с кровати, поспешно натянул штаны. София удивилась: кого принесло в столь поздний час? Надев платье, бросила генуэзцу:

— Оставайся здесь, я все улажу.

Она вышла из спальни, но не успела дойти до входной двери, как та с треском распахнулась, и в покои ворвался Нотар во главе дюжины воинов.

— Где он?

София вознегодовала:

— Нотар, как вы смеете!

— Где он? — Мегадука схватил Софию за руку.

— Я не понимаю, о ком вы говорите. Здесь только я и мои служанки.

Нотар выпустил руку и повернулся к воинам:

— Обыщите покои, спальней я займусь сам!

София заступила ему путь.

— Вы не имеете права! Это моя спальня. Как вы смеете!

— Я ваш будущий муж, — ответил Нотар. — Я имею любое право.

Он оттолкнул ее, прошел в спальню. София бросилась следом. К ее огромному облегчению, Лонго и след простыл.

— Вы удовлетворены? Так подите прочь!

— Обождите, царевна, не спешите.

Лука подошел к постели, посмотрел на разбросанные по ней, запутавшиеся в простынях фигуры. Поднял одну, показал царевне:

— Что это?

— Это ферзь. Надеюсь, вы знакомы с игрой в шахматы?

— София, не морочьте мне голову. Мое терпение на исходе. Почему эти фигуры разбросаны в вашей постели?

— Я играла сама с собой. Единственное развлечение с тех пор, как Константин заточил меня в этих покоях.

Хмурясь, Нотар осмотрел спальню и вдруг замер, как громом пораженный. В углу, прислоненный к стене, стоял меч Лонго. Нотар подхватил его, выдернул из ножен. Ошибки не было: изогнутый клинок с арабской вязью.

— А это что? — В голосе Нотара звучало ледяное презрение.

София покраснела.

— Это… э-э… я объясню, я…

Нотар стал рядом, посмотрел ей в глаза.

— Скажите мне правду, царевна, и будьте осторожнее в выборе слов. Во имя вашей чести, ответьте мне: был ли здесь сегодняшней ночью синьор Лонго?

София не нашла сил ответить, но румянец ее добрался до шеи. Наконец она потупилась и едва заметно кивнула.

— Так, — процедил Нотар. — И где он сейчас?

София покачала головой:

— Я не… я не знаю…

Нотар схватил ее за руки, стиснул их так, что царевна охнула от боли. Зарычал:

— Где он? Где?..

— Он ушел… я не знаю, не знаю!

Нотар сдавил еще сильнее и выпустил. На руках царевны остались алые отпечатки его пальцев.

— Не важно, я его найду.

Взвинченный, он вышел из спальни, София последовала за ним. Воины громили покои: сдирали гобелены со стен, переворачивали мебель — искали следы генуэзца.

— Хватит! — приказал Нотар. — Синьора Джустиниани здесь нет, но он не мог уйти далеко. Обыщите дворец и найдите его.

Воины удалились, и Нотар направился было за ними, но задержался. Он посмотрел на царевну, и глаза у него сверкнули. То ли так горе на него подействовало, то ли чему-то обрадовался — разобрать не удавалось.

— Не тревожьтесь, царевна, — молвил мегадука Нотар. — Я разберусь с генуэзцем, а после приду разобраться с вами.

— И что вы мне сделаете? — дерзко осведомилась София. — Думайте себе что угодно, но я не ваша собственность.

Она выдержала паузу и посмотрела ему в глаза.

— Я люблю его, Нотар. Вы понимаете?

Нотар криво улыбнулся.

— Да, я понимаю. Хорошо понимаю.

Он повернулся и вышел, грохнув на прощание дверью.

* * *
Полуодетый, в кое-как натянутых сапогах, расхристанный, Лонго спотыкался и на ощупь пробирался по тайному проходу в стенах Влахернского дворца. Он не захватил свечу из покоев Софии и теперь брел в кромешной темноте, упираясь руками в стены, чтобы не упасть. Он не успел уйти далеко, когда заслышал неожиданное: отчетливый звук шагов за спиной. Кто-то быстро шел по тайному проходу.

Лонго заспешил вниз по винтовой лестнице. Шаги стали громче, и когда генуэзец добрался до низа лестницы, увидел отблески факельного света. Лонго бросился по коридору прочь, свернул и через пару мгновений оказался на пустынной улице рядом с дворцом. Он был вне опасности.

Лонго пошел прочь, направляясь к дому по соседству с дворцом, где жил. Свернул за угол и столкнулся нос к носу с Лукой Нотаром. Тот стоял, осклабившись, и лицо его было искажено гневом. Лонго хотел обойти мегадуку, не желая ссоры, но тот вытянул руку, останавливая.

— Куда вы ходили в столь поздний час, синьор Джустиниани? — спросил ядовито Нотар и, указав на расстегнутую рубаху, добавил: — И одеты наспех…

— Я слышал, что во дворце беспорядки, и поспешил туда. Времени толком одеться не было, — солгал генуэзец.

— Да, в самом деле. В спешке даже забыли свой меч.

Лонго потянулся к поясу — и в самом деле, меча не оказалось. Нотар похлопал себя по поясу — там были прицеплены два меча, и Лонго опознал свой. Нотар обнажил меч, занес.

— Чудесный меч. Синьор Джустиниани, право слово, лучше бы вам не забывать его где попало.

— Я все объясню.

— И что же вы можете мне объяснить, синьор Джустиниани? Вы украли мой пост главнокомандующего, и вы же украли мою невесту. Я все прекрасно понимаю без ваших объяснений.

— Нотар, она вас не любит.

— Я об этом наслышан. Но, право слово, сейчас вам должно волноваться не о чувствах Софии.

Нотар взмахнул мечом Лонго, пробуя баланс.

— Вы же человек чести, Нотар, — воззвал генуэзец. — Атаковать безоружного — это ниже вашего достоинства.

— И вы еще смеете взывать к моей чести, вы! — взревел Нотар. — Она была моей нареченной!

Он рубанул, и Лонго опрокинулся на спину, пытаясь уклониться от удара, но потерял равновесие. Нотар презрительно проследил за ним, но нападать не стал.

— Вы правы, — молвил он. — Какая мне радость в том, чтобы убить вас безоружным?

Нотар швырнул меч Лонго наземь, выдернул свой.

— Что ж, приступайте, синьор. Либо я отомщу, либо я вместе с любовью лишусь и жизни.

Лонго встал, но меча не взял.

— Нам следует драться с турками, а не друг с другом. После осады я к вашим услугам!

Он подобрал меч и пошел прочь.

— Трус, — выкрикнул в спину Нотар. — Дерись со мной сейчас, а не то весь Константинополь узнает о твоей трусости и позоре Софии.

Лонго замер. Он обернулся, держа меч наготове.

— Хорошо. Но пусть это будет только до первой крови.

— Насмерть! — взревел Нотар и пошел в атаку.

Он сделал рубящий выпад, метя в голову, осыпал противника быстрыми уколами. Лонго парировал атаки, понемногу отступая. Конечно, он ожидал от мегадуки фехтовального мастерства, но поразился умению держать себя в руках и биться с холодной расчетливостью — ведь Лука Нотар был вне себя от ярости.

Лонго повернулся, уворачиваясь от выпада, рубанул, целясь в бок, но мегадука успел повернуться, отразил выпад и ударил ногой, целясь в колено. Лонго отскочил, потерял равновесие, зашатался. Нотар налетел мгновенно, желая воспользоваться преимуществом. Он ударил понизу, но в последний миг сменил направление, предпочтя грудь. Лонго едва успел отклониться, но промахнувшийся мегадука открылся, и Лонго шагнул к врагу, ударил, однако в последний миг мегадука сумел извернуться, подставить меч, и оба соперника, уткнувшись клинком в клинок, замерли, налегая изо всех сил.

Раздался страшный грохот, земля под ногами дрогнула, отшвырнула дуэлянтов друг от друга. Они стояли, пошатываясь, под ногами дрожала почва. Когда тряска утихла, из дворца донеслись крики. Лонго и Нотар посмотрели друг другу в глаза, опустили мечи.

— Что это? Пушка? — спросил Лука.

— Нет, — ответил Лонго. — Взрыв в туннеле.

— В туннеле? Это значит…

— Значит, что турки в городе, — договорил за него Лонго. — Идемте же, мы обязаны защитить императора.

* * *
Толстая дубовая дверь в покои императора содрогнулась от тяжелого удара. Затем на нее обрушился новый, и еще, и еще. Изнутри она была подперта столами и стульями. Константин, Далмат и дюжина дворцовых стражников изготовились защищать императора и его семью. У дальней стены стояла София с мечом в руке. Она не успела оправиться от визита мегадуки, когда явился Далмат, сообщил про турок и препроводил сюда.

Дерево прогнулось под ударами, затрещало, доски начали лопаться. Одна из дверных завес вылезла из стены, дверь покосилась.

— Подожди в другой комнате вместе со Сфрандзи, — приказал Софии император.

София отошла, но остановилась в дверях, глядя, как император обнажает свой меч.

— Воины, приготовьтесь. Если нам суждено умереть сегодня, пусть враги дорого заплатят за наши жизни.

Из-за двери донеслись крики на турецком, лязг клинков. Затем все смолкло, дверь перестала сотрясаться. В наступившей тишине София услышала, как дрожит, колотится сердце в груди. В дверь снова застучали, но уже куда слабее. Послышался крик:

— Откройте!

— Это Лонго! — воскликнула царевна.

— Пусть войдет, — повелел император, и воины, разобрав баррикаду, отворили дверь.

В покои вступил Лонго, за ним — Нотар. В зале позади них виднелся отряд дворцовой стражи. Нотар посмотрел Софии в глаза, та потупилась.

— Хвала Господу, вы успели! — сказал император командирам войска.

— Ваше величество, радоваться преждевременно, — возразил Лонго. — Мы обратили турок в бегство, но нельзя дать им уйти. Если поймаем сапера — он выдаст нам, где у них другие туннели. Если не поймаем — останемся в опасности.

* * *
Глубоко под дворцом Нотар следовал за Лонго, одолевая пробитый в камне туннель. И генуэзец, и грек несли факелы, вглядывались, вслушивались. В нескольких шагах от командиров за ними шли сотни дворцовых стражей. Они не приближались, дабы не мешать и не заглушать звуки своими шагами. Но сориентироваться во множестве заполнявших туннель звуков все равно было трудно. Далекие и близкие шаги, иногда — громкие голоса турок, непонятно откуда доносившиеся. Один и тот же звук приходил то с одной стороны, то с другой. Несколько раз Нотару казалось, что вот сейчас они свернут за угол и натолкнутся на врагов.

Нотар оглянулся — стража отстала, затерялась в сумраке. Вдруг он понял, что здесь, в темноте, он может безнаказанно убить генуэзца, и никто не догадается, что же произошло. Тогда мегадука вернется на причитающийся по закону пост командующего, вернет царевну. Уже почти и замахнулся, но сдержал себя.

Лонго остановился у развилки. Прошептал:

— Слышишь?

Из правого туннеля донесся отчетливый топот, быстро приближавшийся.

— Воины, ко мне! — вскричал Нотар.

Он повернулся и увидел в правом туннеле огни факелов. Сверкали оголенные клинки. Нотар обнажил меч, встал рядом с Лонго. Но тот, к изумлению грека, вложил меч в ножны и пошел навстречу.

— Тристо? — позвал он громко. — Это ты?

— Конечно я! — гаркнул великан, подходя. — А где турки?

— Не можем найти. — Лонго покачал головой. — Будто за своей тенью гоняемся.

— Разделимся, — предложил Нотар. — Так больше шансов настичь их.

— Но если найдем, хватит ли нам людей их остановить? — спросил Тристо.

— Нотар прав, у нас нет другого выбора, — ответил Лонго. — Разделимся на три группы. Тристо, веди своих назад тем же путем, каким пришли. Нотар, берите половину стражи и идите налево. Другую половину я поведу к предпоследней развилке. Оставляйте факелы на каждом повороте, на каждой развилке, чтобы отметить, куда направились. Найдете турок — немедленно посылайте к остальным за помощью. Помогать летите стрелой.

Нотар со своими воинами побежали рысцой по туннелю. Увел бойцов и Тристо. Теперь шаги, казалось, доносились сразу отовсюду. И все же Нотар попытался различить среди этой какофонии вражескую поступь. После нескольких поворотов он очутился у новой развилки. Отводящий туннель показался странным — из него сладковато пахло свежим дерном и травой.

Нотар подозвал троих воинов, послал за подмогой. Остальным приказал идти следом за командиром — неприятель был где-то рядом. Он перешел на бег. Дуновение свежего ветерка в туннеле сделалось ветром, трепавшим пламя факелов, задувавшим его и гасившим. Теперь голоса турок различались отчетливо даже среди топота множества ног. Впереди туннель резко сворачивал влево. Нотар вылетел за угол и врезался в спину турецкого воина, сшибив того наземь. Коридор впереди был забит врагами — они по одному протискивались сквозь пролом в кирпичной стене.

— Не давайте удрать! — заорал мегадука, направляя воинов в толпу врагов.

Если только удастся пробиться к дыре и удержать ее, то прочим туркам останется лишь сдаться. Он яростно пластал мечом и, когда до дыры в стене осталось с дюжину ярдов, заметил поблизости бочку пороха. А турок, глядя на Луку, приложил к ее фитилю факел. Несколько воинов мегадуки тоже это заметили. Раздались крики: «Беги! Спасайся!» Воины бросились наутек, а Нотар выкрикнул:

— Остановитесь! Сражайтесь!

И он с удвоенной силой кинулся к бочке. Если удрать, пленных не возьмешь, турецкие саперы спасутся или погибнут, а город по-прежнему останется в опасности. Он должен остановить взрыв.

Между нею и Нотаром еще оставалось пятеро турок. Либо они еще не поняли, в чем дело, либо решили пожертвовать собой, чтобы дать собратьям уйти. Нотар врезался в первого плечом и опрокинул наземь, будто кеглю. Развернулся, полоснул мечом — вспорол руку другому, выронившему оружие. Оставались трое, но в дыру лезли новые, вернувшиеся помочь товарищам. Огонь уже полз по бочке. Нотар подхватил саблю, оброненную раненым турком, и бросился в бой. Отбил удар, развернулся вправо, взмахнул обоими клинками, прыгнул между врагами, сбив их с ног. Огонь уже подбирался к донцу бочки. Мегадука сделал выпад и рассек фитиль всего в полудюйме от запального отверстия. Горящий кусок фитиля упал, уже безвредный, на пол.

Мгновение спустя лезвие меча вонзилось Нотару в бок. Кольчуга выдержала удар, но мегадука отлетел к стене, корчась от боли. Он повернулся — ему угрожали четверо врагов. Нотар бросился на них, заставил отступить на шаг, но выстоять против четверых было трудно. Тут же он пропустил нижнюю атаку, взрезавшую ногу. Прозевал удар по руке, выронил один меч. И вдруг все в мире будто замедлилось: турок, маячивший перед ним, занес меч для последнего удара, но вдруг выронил оружие и завалился на бок. На месте турка стоял Лонго. Греки один за другим протискивались сквозь дыру в кирпичной стене, преследуя врага.

— Ты, — пробормотал Нотар недоверчиво. — Но почему?

Лонго протянул руку, помог встать на ноги.

— Потому что вы бы сделали то же самое, — ответил Лонго. — Идемте.

Они пролезли через дыру, но не прошли и тридцати ярдов, как впереди показался Тристо, волочивший за собою турка.

— Глядите-ка, крысу поймал! — радостно объявил великан. — Это сапер. Я сам слышал, как он распоряжался взрывать туннель.

— Ты знаешь, где другие туннели? — спросил Лонго по-турецки.

— Прокляни тебя Аллах, неверный! — прошипел турок.

— Знает, — заключил Лонго. — Тристо, постарайся захватить как можно больше пленных. А потом… ты знаешь, что потом.

Тристо ухмыльнулся.

— Не беспокойтесь, они заговорят.

Он потащил пленника по туннелю, оставив Лонго наедине с Нотаром.

— Если хотите продолжить дуэль, то лучше отложить до завтра, — предложил Лонго. — Сейчас не самое подходящее время.

— Дуэли не будет, — ответил Нотар. — Вы спасли мне жизнь. Я не запятнаю свою честь и не убью спасшего меня.

— А как насчет Софии? Что с нею?

— Забирайте ее. Больше ни слова, — молвил Нотар и пошел прочь.

* * *
В свои покои София вернулась на рассвете. Константин настоял, чтобы она оставалась при нем, пока дворец как следует не обыщут и не удостоверятся в отсутствии турок. В покоях царевну ждал мегадука, и лицо его было холодным и равнодушным.

— Лука, что вы здесь делаете? — спросила она.

Нотар не ответил. Подошел и ударил по щеке с такой силой, что рот Софии наполнился кровью. Царевна осела на пол, держась за щеку. Нотар плюнул на пол перед нею.

— Между нами все кончено. Ты не стоишь меня. — Нотар направился к дверям.

— Нотар, — позвала София. Он замер. — Простите меня. Я не хотела причинить вам боль.

Нотар обернулся, и София увидела в его глазах не только ярость и боль, но и странную радость.

— Значит, царевна, жаль нам обоим. — Он скрылся за дверью.

* * *
Геннадий пробудился до рассвета от звука шагов по каменному полу длинного коридора, ведшего к тюремной камере. Невидимка остановился, звякнули ключи. Скрежетнул замок, и Геннадий встал, стараясь выглядеть собранным, невозмутимым и спокойным, насколько это было возможно после десяти дней заточения в грязной смрадной норе. Дверь распахнулась. Сощурившись от непривычно яркого света — вошедший нес факел в руке, — Геннадий различил черты мегадуки. Тот выглядел не слишком приветливым.

— Доброе утро, Нотар, — приветствовал его Геннадий. — Что привело тебя сюда в столь ранний час?

— Монах, ты свободен.

— Подтвердились мои слова о Софии?

— Да. А теперь, монах, скажи мне, каким образом ты собираешься убить султана. Я весь внимание.

ГЛАВА 20

Вторник, 8 мая, — среда, 23 мая 1453 г.

Константинополь

С 38-го по 53-й день осады

Когда взошло солнце, Мехмед стоял на пригорке вне досягаемости константинопольских пушек и смотрел, как со стены сбрасывают обезглавленные тела турецких воинов. Они будут лежать у подножия и гнить — барьер мертвечины, призванный смутить нападающих. Мехмед простоял на пригорке всю ночь, с того мига, как приказал напасть на город через туннели. Он дал себе клятву стоять и ждать, пока со стен не вышвырнут последнее тело. Такое наказание назначил себе султан за поражение.

Страшный грохот заставил его зажать уши. Слева глухо зарокотало, и сотня ярдов земли, тянувшейся от стен к турецкому лагерю, провалилась. Когда утихли отзвуки грома, со стен донеслись радостные возгласы. Через минуту грянуло вновь, взметнулась пыль, и стало меньше еще одной полосой земли.

— О великий султан, христиане обнаружили наши туннели! — прокричал запыхавшийся гонец.

— Я это уже понял, — ответил султан.

Конечно же, захваченные христианами саперы выболтали все. Долгие недели изнурительного труда — все напрасно! Следующий час Мехмед наблюдал, как одна за другой обваливаются все мины, подведенные к городу. Он слегка утешился, воображая, что обезглавленные тела, сыпавшиеся со стен, принадлежат предателям. Наконец взрывы утихли, со стены слетело последнее тело, христиане в последний раз восторженно возопили, и воцарилась тишина.

— Передай командирам войска и визирям: пусть соберутся в моем шатре, — приказал султан гонцу.

Но сам в шатер не пошел. Отправился на прогулку по лагерю, а следом, в некотором отдалении, шел верный Улу. Султан был одет как простой янычар и внимания не привлекал. Да и большинство воинов никогда его вблизи не видели. В лагере господствовало уныние. Осунувшиеся лица, потухшие глаза. Отмалчиваются, а если и говорят, то брюзжат, жалуются на нескончаемую изнурительную осаду. Мехмед присел к группе янычар, завтракавших у костра. Улу устроился поодаль, оставаясь незамеченным.

— Я с ночной стражи, — вздохнул султан. — Накормите?

Седой ветеран, хлопотавший над варевом, смерил Мехмеда долгим и внимательным взглядом, но все же зачерпнул из котла белесой жижи, налил в миску и протянул. К ней добавил обломок твердокаменного сухаря.

— Кушай, набивай брюхо — если полезет.

Мехмед отломил кусок сухаря, зачерпнул жижу, отправил в рот и чуть не поперхнулся. Вкус был неописуемо гнусным. Но Мехмед все же заставил себя прожевать и проглотить.

— Не нравится? — осведомился ветеран. — Это лучшее, что я могу сделать с нашими нынешними припасами. Еда хуже день ото дня, но ему, — янычар значительно кивнул в сторону султанского шатра, — ему все равно! Он-то вкушает, будто душа в раю, а нам достаются помои!

Мехмед, пересилив себя, зачерпнул еще раз.

— Не такая уж большая цена за богатства и славу. Когда город падет, мы все станем богачами.

Янычары прыснули со смеху.

— Богатства, слава. — Воин рядом с Мехмедом вздохнул. — Ты говоришь прямо как султан.

— Судя по всему, падем именно мы, — добавил второй. — Только глянь, что прошлой ночью случилось. Очередной гениальный султанский план стоил нам сотни лучших бойцов, которые ни за что сгинули в этих шайтанских туннелях!

— Я дрался под началом старого султана, Мурада, — сообщил ветеран. — Если уж Мурад не смог взять этот город, много ли шансов у нынешнего юнца?

Мехмед поставил миску, встал.

Он холодно поблагодарил за еду.

* * *
— Да не за что, — ответил старик. — Мы всегда рады накормить брата по оружию.

За палатками к султану подошел Улу.

— Господин, следует ли наказать этих людей палками?

— Нет. Выясни, кто этот старик, и поставь во главе снабжения войск.

— Хорошо, повелитель.

В свой шатер Мехмед зашел в дурном настроении. Ожидавшие его Халиль и оба главных командира — Исхак-паша и Махмуд-паша — поклонились султану. Тот, не обращая внимания, подошел к уставленному яствами низенькому столу и смахнул блюда на пол. Слуги бросились убирать беспорядок.

— Оставьте! — крикнул Мехмед, затем воззрился на главного визиря.

— Халиль, скажи: что же это такое? Мне подают изысканные блюда, а моим людям достаются помои?

— Ваше величество, я стараюсь, как могу, — пробормотал визирь. — Войско такое большое…

— Не утруждай себя объяснениями. Ты больше не руководишь снабжением войска.

Халиль собрался возразить, но султан жестом приказал ему молчать.

— Для тебя, Халиль, у меня найдется работа, более соответствующая твоим талантам.

Затем, обращаясь к Исхак-паше, Мехмед осведомился:

— И что же у нас сегодня пошло не так?

— Господин, сеть туннелей под городом оказалась куда обширнее, чем мы ожидали. Мои люди заблудились, потеряли время, отыскивая путь, и христиане успели подготовиться к атаке.

— Как ты считаешь, христиане знали о ней заранее?

— Нет, о повелитель. Их застигли врасплох.

— Значит, врасплох? Халиль, нашел ли ты в наших рядах предателей?

— Да, о повелитель. Я нашел нескольких, сообщавшихся с врагом.

— Казнить их немедленно. Пусть это станет уроком всем, умышляющим против меня.

— Простите, господин, но разве это мудро? — усомнился Исхак-паша. — Боевой дух войска и так хуже некуда. Любая казнь может вызвать волнения.

— Хорошо. Халиль, пусть их казнят тайно.

— Да, о повелитель, — ответствовал Халиль. — Но хочу заметить, что Исхак-паша прав. Воины недовольны. Они говорят, что осаждать город — проклятое дело, Аллах не хочет нашей победы.

— Аллах? Аллах не хочет? — В голосе султана зазвенел гнев. — Я хочу победы — и важно только это!

— Конечно, ваше величество. Но люди устали. Они ворчат: явились, дескать, сражаться, а не копать траншеи и перетаскивать пушки. Может, нам стоит ненадолго отступить?

— А вы что думаете? — обратился Мехмед к остальным. — Согласны с Халилем?

Исхак-паша и Махмуд-паша кивнули.

— Значит, быть посему: я дарую воинам короткий отдых. По крайней мере, в одном вы правы: эту осаду следует завершить как можно скорее.

* * *
Несколько дней спустя Лонго шел ранним утром по внешней стене, осматривая причиненные турецким обстрелом повреждения. Большей частью она держалась хорошо, хотя внешняя стена Месотейхона — участка близ реки Ликос — давно превратилась в груду щебня. Лонго больше тревожили защитники укреплений, чем сами укрепления.

Прошла уже неделя с ночного нападения турок на дворец, и с той поры, за исключением обычного обстрела и пробной ночной атаки, ничего значительного не произошло. Люди привыкли к осаде, жизнь пошла своим чередом. Горожане больше тревожились не о турках, а об урожае и нехватке еды. Воинов на стенах эти тревоги не миновали — жили-то впроголодь. Многие воины-греки из числа занимавших южную стену еще ни разу не вступали в бой. Не желая без дела сидеть на стенах, они массово дезертировали. Два дня назад Лонго наткнулся на десяток таких беглецов, снявших доспехи и трудившихся на поле прямо за городской стеной. Велел вернуться на посты, но те отказались.

— Как же я могу сидеть на стене и бездельничать, когда семья умирает с голода? — пожаловался один. — На нынешних пайках долго не протянешь!

— Кто знает, когда проклятая осада закончится? — добавил второй. — Если не соберем этот урожай и не посеем новый, так сами турок и впустим за милую душу — не помирать же с голода.

Лонго отреагировал на жалобы, распорядившись дежурить на стенах посменно, так чтобы треть людей всегда оставалась свободной и могла работать на полях. Урожай собирали, но припасов все равно не хватало. Запасы таяли, строгий учет и нормы выдачи лишь оттягивали неизбежное. С каждым днем бойцы делались голоднее и слабее. Пройдет пара месяцев, и защищать стены будет некому. Город отчаянно нуждался в провианте, дозорные день за днем вглядывались в горизонт, но все было напрасно. Уильям не возвращался, и христианский флот не приходил на выручку осажденному городу.

Лонго встал на Влахернской стене там, где она взбиралась на холм, — оттуда открывался лучший вид на Золотой Рог. Посреди спокойных вод залива сохранялась еще одна причина для тревоги: недостроенный турецкий плавучий мост, с каждым днем все дальше тянувшийся от турецкого берега к христианскому. Широкие толстые доски приколочены поверх корабельных корпусов, между кораблями — десятки огромных бочек. Мост выглядел достаточно прочным, чтобы выдержать сотни людей зараз, а может быть, даже и пушки. Пока он дотянулся лишь до середины залива, но как только его докончат, армия султана сможет угрожать морским стенам города. Лонго не забыл, что в 1203 году Константинополь пал перед крестоносцами именно после штурма морских стен. Чтобы их защитить, понадобится много воинов, а их-то как раз и нет. От унылых мыслей Лонго отвлек Паоло Боккиардо, командовавший этой частью стены.

— Лонго, обрати внимание — пушки молчат.

И вправду: впервые с начала осады турецкие пушки смолкли.

— Пушки не стреляют, и признаков атаки не видать, — заметил Лонго задумчиво. — Что бы это значило?

— Именно это я и пришел объяснить, — усмехнулся Паоло. — От султана прибыл парламентер. Утверждает, что Мехмед хочет переговорить о мире!

* * *
Этой ночью в покоях царевны Лонго стоял у окна спальни и смотрел на небо, где земная тень медленно и величественно закрывала луну. Затмение выдалось замечательное: полумесяц, не тронутый тенью, становился все ярче, пока не сжался в крохотный осколок света.

— Это прекрасно, — сказал он Софии. — Иди, посмотри. Но София осталась в постели.

— Это дурной знак. Говорят, когда Константин Великий основал город, тоже было лунное затмение. Император тогда предсказал, что звезда города не закатится, пока новое затмение не омрачит ее.

Лонго рассмеялся.

— Брось, ты не можешь этому верить.

— Это старое пророчество, и многие люди искренне в него верят. Ты видишь красоту, а они — лишь предвестие беды.

— Откуда эти мрачные мысли? Надежда остается. Мы держимся, со дня на день должна прибыть помощь из Италии. Мехмед это понимает и потому посылает великого визиря договориться о мире.

— Возможно, он просто хочет выгадать время для подготовки к новому штурму.

Лонго присел на кровать, притянул Софию к себе.

— Улыбнись. Худшее позади. Возможно, на самом деле это затмение — добрый знак.

— Но ты же не веришь в знамения. — София повернулась, чтобы посмотреть в глаза Лонго. — Что с нами будет, когда турки уйдут?

— О чем ты?

— Император не согласится на наш брак. Константин ценит твою службу, но ты всего лишь мелкий дворянин. А после победы сразу возникнет возможность дюжины новых союзов, и брак со мной станет способом их укрепить.

— Ты нуждаешься в одобрении императора?

— Я царевна, у меня есть долг. Если я его не исполню, моя жизнь окажется пустой и никчемной.

— Жизнь моей жены не может быть пустой и никчемной. А ты станешь моей женой, и если из-за этого врата Константинополя закроются предо мной — так тому и быть! Клянусь, что не отступлюсь от тебя, покуда жив. Мы можем остаться на Хиосе, нам будет там хорошо.

— Спасешь империю, чтобы сбежать из нее? Защитишь императора, чтобы похитить царевну?

— Ради тебя — да. Если захочу увезти тебя — поедешь со мной?

— Конечно. —София крепко обняла Лонго. Наконец она отстранилась. — Сейчас тебе лучше уйти. В затмение улицы темны и пусты. Самое время скрыться незамеченным.

Лонго вздохнул, встал.

— Если ты хочешь… — Натянул сапоги, застегнул перевязь на поясе. — Я вернусь, как только смогу.

Он поцеловал ее и направился к потайному коридору.

— Лонго, — позвала царевна.

Он остановился на пороге. Царевна встала с кровати, приблизилась.

— Мне нужно сказать тебе кое-что… насчет Нотара.

— Что такое? Я думал, он обещал ничего не говорить о нас императору.

— Я беспокоюсь не о репутации. Будь с ним осторожнее. В ту ночь, когда он обнаружил нас, он вернулся сюда после боя с турками. С ним что-то не так, он не в себе. Боюсь, Нотар сотворит какую-то глупость.

— Я присмотрю за ним, — пообещал Лонго и нырнул в потайной ход.

* * *
На улицах было так темно, что Лонго, возвращаясь из дворца к своему палаццо, с трудом различал очертания домов. Тишина висела тяжкая, душная. Явственно слышался даже шелест листвы в дворике за стеной. Где-то впереди яростно залаял пес — и вдруг умолк.

Пересекая небольшую площадь, Лонго внезапно расслышал шаги за спиной. Обернулся — никого. Но, следуя дальше, он уже не снимал ладони с эфеса.

Лонго миновал площадь и зашел в темный, узкий, извилистый проулок, ведший к палаццо. Он прошел всего десяток шагов, когда услышал позади рокот камня, покатившегося по мостовой. Выхватил меч, обернулся и снова никого не увидел.

— Кто здесь? — выкрикнул в ночь.

Лонго выждал, но ответом было безмолвие. За спиной раздался новый звук: едва уловимый шорох клинка, покидающего кожаные ножны. Лонго развернулся, и над его ухом просвистел кинжал, вонзился в стену. Луна начала выходить из земной тени, в проулке сделалось чуть светлее, и Лонго сумел различить силуэт убегавшего человека, одетого в темное. Лица он не разглядел, но сомнений не оставалось: испанский убийца.

Лонго выдернул кинжал из стены и зашагал к палаццо. Добрался без приключений. Тристо засиделся за костями и вскочил, встревоженный, при виде господина с мечом и кинжалом в руках.

— Что случилось? Вы не ранены?

— Нет, но чудом спасся. Пару минут назад на меня покушался тот испанский убийца. Еще немного, и этот кинжал сидел бы в моей спине.

Протянул кинжал Тристо, тот понюхал лезвие.

— Отравлено.

— Кажется, он решил во что бы то ни стало закончить работу. Интересно, сколько же Гримальди ему заплатил? Отныне оставляйте ночью в палаццо часовых. А ты внимательно смотри по сторонам. В городе не так уж много испанцев, убийца выделяется. Найди его.

* * *
На следующий день Лонго встретился с императором и Сфрандзи в зале совета. Великий визирь под флагом перемирия прибыл в город обсудить условия мира между турками и христианами, и Константин попросил Лонго присутствовать на переговорах. Сфрандзи и Лонго уселись, Константин же нервно ходил по залу.

— Вы верите в мирные переговоры? — спросил император. — Боюсь, это попросту султанская хитрость. Мехмед хочет выиграть время, приготовляя очередную дьявольщину.

— Хочет он мира на самом деле или нет, для нас не важно, — ответил Сфрандзи. — Мы должны принять его предложение. Вопрос в том, сколько он потребует за мир и сколько мы готовы дать. Несомненно, он захочет увеличения дани и расширения турецкого квартала в городе — на это мы согласимся. Но готовы ли мы поступиться черноморскими провинциями или даже Мореей?

— Я отчаянно хочу мира, но не стану сохранять город ценой потери империи, — ответил Константин. — Пока у нас есть шансы на победу, я буду сражаться. Что скажешь, Лонго? Сможем мы удержать стены, если аппетиты султана окажутся непомерными?

— Ваше величество, я не знаю. Люди устали и недоедают. С каждым днем они все слабей. Нам нужны подкрепления, очень нужны. Если турки сейчас нападут, исход непредсказуем. По-моему, мир должен быть заключен любой ценой.

— Тогда будем надеяться, что предложение султана не очередная хитрость.

В дверь постучали. Затем она отворилась, и вошел Далмат, объявивший:

— Великий визирь Халиль-паша!

Халиль вступил в зал совета и низко поклонился императору.

— Ваше величество, благодарю за согласие принять меня.

— Я рад приветствовать вас в моем городе, — ответил Константин, и Халиль поклонился вновь.

— Это Георгий Сфрандзи. — Император указал на Сфрандзи, тот встал и отвесил поклон, — мой самый доверенный советник. Полагаю, вы с ним уже встречались.

— Рад снова видеть вас, — молвил Сфрандзи.

— А это синьор Джустиниани, — император указал на Лонго, — руководящий обороной города.

Лонго встал, но ни слова не вымолвил. Он стоял, выпрямившись, напрягшись, стиснув челюсти, сжимая рукой эфес, и перед его глазами проплывал ужас, пережитый в детстве. Лонго видел того, за кем охотился долгие годы, — человека, убившего его семью.

— Синьор Джустиниани? — осторожно осведомился Сфрандзи, но Лонго его не услышал.

Кровь тяжко стучала в его висках. Он ощущал себя странно, как будто вне мира, безо всякой связи с ним, словно ярость разъединила душу и тело. Когда заговорил, голос его был холоден и спокоен:

— Я рад снова видеть вас, Халиль-паша. Я очень давно ищу встречи с вами.

— Простите, но я вас не узнаю. Разве мы прежде встречались?

— О да, — заверил Лонго, обнажая меч.

— Что за предательство! — вскричал визирь, отступая в угол.

— Моя семья жила близ Салоник. Я был тогда еще дитя, — сказал Лонго, не слушая визиря, но подходя к нему ближе. — Вы сожгли мой дом и убили моего брата. Вы захватили меня и отдали в янычары. Вы приказали выпустить кишки моим родителям и оставили их на съедение волкам.

Лонго сделал еще шаг и занес меч.

Константин ступил между Лонго и визирем.

— Одумайся, что же ты делаешь? — прошипел император. — Это наш единственный шанс на мир! Если убьешь его — мы все покойники.

Лонго замешкался. Он всю свою жизнь посвятил тому, чтобы найти и убить этого человека. Неужели так просто отпустить его живым? Лонго презрительно взглянул на скорчившегося в углу Халиля.

— Ваше величество, вы не понимаете, — сказал Лонго и шагнул к врагу, вжавшемуся в стену и поднявшему руки в жалкой попытке защититься.

— Это безумец! — завопил Халиль. — Кто-нибудь, остановите его!

Но останавливать было некому. Лонго занес меч, но вдруг перед его глазами возник образ Софии — той, какой она осталась в памяти с прошлой ночи. Ведь он поклялся, что никогда ее не оставит. Пообещал защищать ее. Если он убьет Халиля, то принесет в жертву своей мести не только ее и себя, но и весь Константинополь.

Лонго опустил меч.

— Считайте, вам повезло, — сообщил он визирю. — И молитесь, чтобы мы больше не встретились.

Лонго вложил меч в ножны и направился к дверям.

— Теперь я вас вспомнил, — изрек Халиль, в мгновение ока обретший прежнее высокомерие. — Увы, введение девширме в Салониках оказалось делом нелегким и болезненным. В назидание остальным пришлось пожертвовать многими… Но вас я вспоминаю, да. — Халиль погладил длинный шрам, протянувшийся вдоль щеки. — В тот день мне следовало убить вас за нанесенную мне рану. Но я вас пощадил, и вы мне обязаны жизнью.

Пока визирь говорил, Лонго стоял потупившись, будто обессилев. Но, выслушав до конца, выпрямился, посмотрел визирю в глаза и процедил:

— Я не обязан вам ничем.

Лонго вышел из зала, покинул дворец, взошел на стену и побрел по ней на юг, к Мраморному морю, в двух милях от Влахернов. От памяти не скроешься и не убежишь: он видел, как наяву, родительский дом, пылающую соломенную крышу, зарубленного янычарами брата, который пытался защитить Лонго, и, самое страшное, сильнее всего мучившее душу — лицо матери. Ее терзала страшная боль, но она не лишилась рассудка, смотрела на единственного оставшегося сына, на Лонго, моля о помощи, о возмездии.

Лонго остановился над Золотыми воротами и повернулся к турецкому лагерю, с такой силой стиснув грубый камень парапета, что заболели пальцы. Но генуэзец не слышал боли и думал о тяжких годах скитаний и учения, обо всех убитых им турках, обо всем, что он делал во имя мести за родителей. И вот он нашел их убийцу — лишь для того, чтобы отпустить безнаказанным. Но в мире есть вещи важнее мести. Они существуют. Отныне он это знал.

Лонго разжал пальцы, оторвал взгляд от турецкого лагеря, посмотрел на стену, бегущую к Мраморному морю, блиставшему, искрившемуся под солнцем, и заметил на его глади одинокий турецкий корабль, направлявшийся к мысу Акрополю и Золотому Рогу за ним. Лонго присмотрелся и узнал: да это «Ла Фортуна»!

Когда та приблизилась к Акрополю, наперерез вышли два турецких корабля. «Ла Фортуна» пошла прямо на них, замедлилась, позволяя туркам приблизиться. Лонго ждал, что вот-вот потоком хлынут на нее вражеские моряки, завяжется сеча. Но вскоре «Ла Фортуна» тронулась дальше. Маскировка сработала. Уильям вернулся.

* * *
Лонго оказался у причала задолго до прибытия корабля. Тристо прибежал тоже, на морских стенах собралась толпа, приветствовавшая «Ла Фортуну» радостными криками. Не успели еще и причальный конец завести, как Уильям уже спрыгнул на пирс.

Тристо шагнул к нему, облапил по-медвежьи.

— Добро пожаловать назад, щенок ты дерзкий! Я знал, знал: у тебя получится!

— Если сдавишь чуть сильнее, то у него, пожалуй, и не получится, — с улыбкой заметил Лонго.

Сам обнял юношу, приветствуя.

— Мы по тебе скучали. Ну, какие новости?

— Сперва о хорошем. Тристо, ты будешь отцом. Мария понесла.

— Отцом? — Тристо скорчил удивленную гримасу, затем ухмыльнулся, хлопнул Уильяма по спине. — Папочкой! Хоть бы маленький засранец был от меня!

Лонго расхохотался:

— Поздравляю! — Затем, обращаясь к Уильяму, он спросил: — Что же насчет плохого?

— Флатанель погиб. Когда уходили, пришлось сразиться с турецким кораблем, перекрывшим выход в Дарданеллы.

Уильям глянул на толпу и добавил:

— Другие новости еще хуже. Лучше поговорить наедине.

— Я отведу тебя к императору, — кивнул Лонго.

Они оседлали коней и отправились к дворцу под ликование толпы. Когда вошли в большой зал, то увидели, что император их ждет.

— Слава богу, ты вернулся! — воскликнул Константин, когда Лонго и Уильям приблизились. — Какие новости? Флот на подходе?

— Ваше величество, простите, но помощь с Запада не придет, — ответил Уильям. — Венецианцы сидят на Крите, но отказываются выступать, пока не получат официальное распоряжение из Венеции. А оно, боюсь, будет идти еще долгие месяцы.

— Но ведь Папа объявил Крестовый поход! Кто-то же да откликнулся.

— Прошу простить, ваше величество, но мы не нашли кораблей, готовых отправиться с нами.

— А мои братья, Дмитрий и Фома?

Уильям покачал головой.

— Дмитрий отказался меня принять. Фома предложил зерно. Я загрузил, сколько смог.

— Ты хорошо справился, — похвалил Константин, стараясь не выказать уныния. — Теперь я должен вернуться к переговорам с визирем. Помолимся о мире.

ГЛАВА 21

Суббота, 26 мая, — воскресенье, 27 мая 1453 г.

Константинополь

56-й и 57-й дни осады

Уильям проснулся от дикого вопля. Он встал, побрел к окну — на цыпочках, чтобы не разбудить Тристо, с которым делил комнату. Выглянул и в сером свете раннего утра увидел бежавшего по улице и громко вопившего мужчину. Люди высыпали из домов, галдя. Кто-то громко молился, кто-то рыдал. Женщины падали в обморок.

— Тристо! — заорал Уильям.

Тот фыркнул во сне, перекатился с боку на бок. Уильям подскочил, встряхнул его.

— Да посмотри же!

Тристо нехотя поднялся, выглянул в окно, и в эту секунду зазвонили все городские колокола. Толпа внизу загомонила с удвоенной силой.

— Колокола… не иначе это штурм, — заключил Уильям.

— Так скорее на стены! — буркнул Тристо.

Они сбежали по лестнице, выскочили на улицу. Тристо увидел одного из людей Лонго, остановил.

— Ты куда собрался? Ты же должен быть на посту!

— Пост? Какой пост?

— Не притворяйся идиотом! — завопил Тристо, стараясь перекричать шум толпы. — Турки атакуют, давай назад, на стены!

— Никакие турки нас не атакуют! — крикнул тот. — Осаде конец!

— Что значит — конец? — вмешался Уильям. — В чем дело?

— А вы не слышали? Император договорился с великим визирем! Все кончилось! Мы победили!

С тем он и побежал дальше.

Тристо с Уильямом переглянулись, затем обнялись — Тристо аж оторвал Уильяма от земли.

— Господь с нами! — проревел он, ликуя.

А опустив товарища наземь, добавил:

— Отпразднуем же! Ох, и напьюсь я сегодня!

* * *
Уильям и Тристо нашли Лонго на стене стоявшим рядом с императором и Далматом. Те взирали на павильон, воздвигнутый на полпути между городскими стенами и позициями султанского войска.

— Это правда? — спросил Уильям. — Мир заключен?

— Вчера вечером великий визирь и Сфрандзи договорились о перемирии, — ответил Лонго. — Сегодня утром Халиль вернулся и попросил устроить встречу между императором и султаном. Каждого будет сопровождать лишь один безоружный телохранитель. Вот все, что мне известно.

— А почему колокола?

— Слухи часто опережают истину, — ответил Константин. — И, боюсь, им верят легче и охотнее.

— Смотрите, вот он! — Лонго указал на равнину — там, в сопровождении одного лишь Улу, к павильону ехал султан.

— Седлайте мне коня, — приказал Константин.

— Ваше величество, я умоляю вас остаться, — настойчиво попросил Далмат. — Это ловушка.

— Ловушка или нет, но я должен идти. Посмотрите, сколько их! — Константин указал на турецкий лагерь, протянувшийся до самого горизонта. — Мы не можем держаться вечно. Нам нужен мир.

— Тогда позвольте мне хотя бы сопровождать вас.

— Нет, мой верный Далмат. Со мной поедет синьор Джустиниани.

— Но ваше величество, это мой долг и мое право — защищать вас.

— Останься здесь, мой старый верный друг. — Император положил руку Далмату на плечо. — Если дела обернутся скверно, я хочу, чтобы именно ты возглавил отряд всадников и поспешил мне на выручку. А если я погибну, ты защитишь мою семью.

Далмат кивнул.

— Значит, решено. Синьор Лонго, идемте. Мне не терпится встретить султана лицом к лицу.

Спустившись со стены, генуэзец с императором обнаружили толпу, собравшуюся у Золотых ворот. При виде императора люди становились на колени, кричали: «Сохрани вас Господь!», «Слава Константину!».

Крики не утихали, пока Константин не выехал за ворота. Лонго с императором миновали двойные стены, выехали в поле и направились к павильону — открытому четырехугольному шатру, воздвигнутому на красном ковре. У шатра ждал, не сходя с коня, Мехмед. Рядом с ним восседал на своем коне Улу, угрюмый и мрачный. Он притворился, будто видит Лонго впервые. А тот внимательно изучал султана.

Лонго не ожидал, что Мехмед так молод — лет двадцати от силы. Среднего роста, но атлетически сложенный, с ярким, запоминающимся лицом: полные губы, высокие скулы, большой нос. Глаза султана завораживали: внимательные, цепкие и яркие, они, казалось, заглядывали в самую душу.

— Император Константин, я всей душой рад видеть вас, — произнес султан на правильном греческом языке, хотя не без акцента.

— Султан Мехмед, для меня честь встретиться с вами, — ответил Константин. — Надеюсь, мы сможем установить мир между нашими народами. Эта осада затянулась слишком надолго.

— Я всецело с этим согласен, — заверил его султан и, указав на Улу, добавил: — Это Улубатли Хасан, верховный ага янычар, мой телохранитель. Как и условлено, он безоружен. А кто сопровождает вас?

— Синьор Джованни Джустиниани Лонго, граф Хиосский и Генуэзский, командующий моими войсками, — ответил император.

— А, защитник Константинополя, — сказал Мехмед, глядя на Лонго с новым интересом. — Синьор, вы показали себя достойным противником.

Лонго поклонился.

— А вы, о великий султан, показали себя мудрым не по годам.

— Синьор, вы льстите мне, но эту лесть я принимаю с радостью. Итак, не присесть ли нам?

В центре павильона стоял стол, подле него — два кресла. Мехмед уселся со стороны стола, обращенной к турецкому войску, Константин — с противоположной. Улу с Лонго стали возле своих государей.

— Насколько мне известно, вы обсудили детали мирного соглашения с Халилем? — спросил Мехмед.

— Великий визирь и мой советник Сфрандзи пришли к условиям соглашения, приемлемым для меня, — ответил Константин. — Чтобы покрыть ваши расходы на осаду, я буду платить большую дань в течение трех лет. Кроме того, вам будет возвращен царевич Орхан, претендующий на трон.

Мехмед пренебрежительно махнул рукой.

— Такого мира не будет. Я пришел не за вашими деньгами и не за головой Орхана. Я пришел за Константинополем.

— Но это же неслыханно! — возопил Константин. — Великий визирь договорился…

— Его слова ничего не значат, совсем ничего! Султан — я! Лишь мое слово имеет здесь вес и смысл. И я скажу вам так: между нами не будет мира, покуда Константинополь остается в ваших руках. Этот город — заноза в моем боку, вечная угроза державе оттоманов. Пока Константинополь находится в руках христиан, мы никогда не почувствуем себя в безопасности.

— Не в моей власти отдавать Константинополь, — сурово ответил император. — Он — ключ к империи, существующей больше тысячи лет. И вам, чтобы шагнуть за его стены, придется переступить через мой труп.

— Вы благородный и великий воин. Иного ответа я от вас не ждал. Но если вы предпочтете сражаться, пощады не будет ни вам, ни вашему народу. Мужчин перебьют, женщин изнасилуют и продадут в рабство. Кровь их останется на ваших руках.

— Нет, султан. Она падет на ваши руки — руки, ее пролившие.

— Пусть так, — согласился Мехмед. — Она не помешает мне жить. А вам?

Константин не ответил. Тогда султан заговорил, подавшись вперед и нависая над столом:

— Сдайтесь, и ваш народ останется жить. Желающие уйти из города смогут сделать это без помех. А вам останется Морея — правьте там как заблагорассудится. Я выделю вам владение в любой части моей державы, где только пожелаете. Но если изберете войну — клянусь, вы погибнете, а по улицам Константинополя потекут кровавые реки.

Константин сидел молча, потупившись. А когда он поднял взор, Лонго заметил в нем ярость — и безнадежность отчаяния.

— Я вам отвечу, — глухо сказал император, — но не сейчас. Мне нужно время подумать.

— Да будет так! — заключил Мехмед, вставая. — У вас есть день, не больше. Позвольте напомнить, что по нашим законам победители получают двое суток грабежа. Если не примете мои условия, то ни вам, ни вашему народу пощады не будет. У вас всего один день. Прощайте, император!

Мехмед повернулся и пошел к коню, Улу задержался.

— Лонго, убирайся из этого города, — предупредил он спокойно. — Если мы встретимся снова, один из нас умрет.

Затем Улу последовал за господином.

— Ваше величество, нужно ехать, — сказал Лонго императору. — Скорее вернемся в город, здесь небезопасно.

Константин медленно поднялся, не спуская глаз с удаляющегося султана.

— Я — защитник людей. Неужели я позволю избивать их, будто овец? Что же мне делать?

— Вы император. Вам решать.

— Ты прав. — Константин гордо выпрямился, играя желваками. — Едем! Решить нужно многое, а времени мало. Я должен переговорить с советом.

* * *
Совет собрался тем же вечером в императорском дворце. Пришли командиры отрядов, Нотар с Лонго, архиепископ Леонард. Когда же на совет вошел император, все поразились произошедшей с ним перемене. Будто годы прошли с утра: Константин сгорбился, лоб избороздили морщины, под глазами набрякли мешки.

— Спасибо, что пришли, — сказал он собравшимся. — Предстоит принять трудное решение. Султан предложил сохранить жизнь нам и нашему народу, если мы сдадимся. Он отпустит любого, кто пожелает уйти из города; он предложил мне Морею и вассальное владение в любой части его державы.

Император замолчал, обвел советников взглядом.

— Я Константинополя не сдам, — изрек он в итоге. — Я останусь и буду сражаться. И погибну, если на то есть воля Господня. Если мы выдержим последний натиск, победа будет за нами. Но я не понуждаю вас сражаться рядом со мной. Если кто-то захочет сегодня ночью уйти морем, я пойму и не стану препятствовать. Я благодарен за жертвы, которые вы уже принесли.

— Я останусь с вами до самой смерти, — сказал Далмат.

— И я, — подхватил Лонго.

Один за другим, советники подтвердили решимость остаться.

— Спасибо вам. Завтра я вышлю гонца к султану и сообщу: я отвергаю его предложение. Гонец этот, вероятно, будет убит. Я никого не хочу посылать на верную смерть. Поищите добровольцев среди ваших людей.

— Я поеду, — произнес Нотар.

Этого Лонго не ожидал. Он возразил:

— Мегадука, вы нужны здесь, на стенах. Греки видят своим командиром только вас, Нотар.

— Если я умру, они будут сражаться в отмщение за мою смерть. Но я не собираюсь умирать. Я слышал, что султан — человек чести. Не верю, что он решится предать смерти мегадуку Константинополя. А если и осмелится, я не сдамся без боя.

— Благодарю за храбрость и самоотверженность, — заметил император, — но ехать тебе запрещаю. Ты слишком ценен для нас, мы не можем столь опрометчиво жертвовать твоей жизнью.

— Ваше величество, этого вы мне не можете запретить. Право и долг мегадуки — быть голосом Константинополя. Я не отдам его никому.

— Твой долг — не умирать столь бесполезно и бессмысленно, — возразил император.

Лука посмотрел Константину в глаза.

— Господин, вы сами подтверждаете мою правоту. Если я не готов умереть, как того требует мой долг, то как я посмею желать того же от моих людей? Как я могу отправлять их на смерть?

— Возможно, Нотар прав, — вмешался Сфрандзи. — Султан убивает незнатных послов, но едва ли решится казнить мегадуку. Быть может, Нотар убедит султана выпустить из города женщин и детей?

— Хорошо, — согласился Константин. — Нотар, ты доставишь мое послание султану. Но я ожидаю твоего возвращения живым и здоровым. Не делай глупостей.

— Ваше величество, я не сделаю ничего глупого. Я даю клятву.

* * *
Следующим утром Нотар стоял в тени Золотых ворот, одетый в лучшие посеребренные доспехи. Но они были только для видимости, сражаться он не намеревался. Ночь накануне Нотар провел в Агии Софии, молясь, и теперь ощущал себя спокойным и уверенным. Он сделает все, что должен, у него получится.

Проводить его пришли император и Лонго. Константин обнял мегадуку.

— Укрепи тебя Господь! Мы будем ждать на стенах. Возвращайся.

— Ваше величество, я исполню мой долг, — ответил Нотар.

Лонго протянул руку. Поколебавшись мгновение, Нотар ее пожал.

— Для меня было честью сражаться рядом с вами, — сказал Лонго. — Возвращайтесь, Нотар. Вы нужны городу, нужны всем нам.

— Если я не вернусь, храните мой город как подобает.

— Обещаю, — ответил Лонго и добавил вполголоса: — А София…

— Вы хороший человек, — перебил его Нотар. — Я не виню вас за любовь к ней. Прошу одного — защитите ее.

Невдалеке ударил колокол, оповещая о смене стражи на стенах.

— Пора, — молвил император. — Лука, да пребудет с тобою Господь.

* * *
Золотые ворота распахнулись. Нотар кивнул, уселся в седло и выехал за стены на равнину. Перед ним высились турецкие укрепления: частокол заостренных бревен, вбитых в насыпь четырехфутовой высоты. Нотар направился к проему в земляной стене. Близ нее он обнаружил поджидавший его отряд янычар в черных доспехах. Возглавлял их воин огромного роста.

— Сойди с коня и ступай с нами, — приказал огромный янычар на ломаном греческом.

Нотар спешился, янычары окружили его, выстроившись прямоугольником, и мегадука оказался в середке. Так они и пошли к центру лагеря. За плечами и спинами янычар Нотар видел немногое, но то, что замечал, выдавало лихорадочную активность. Люди сколачивали штурмовые лестницы, точили оружие. Султан готовился воевать.

Янычары остановились и расступились, открыв большой красный шатер с реявшим над ним штандартом султана. Нотар направился к входу, но из шатра навстречу вышел высокий худой человек в роскошном халате и приказал остановиться.

— Приветствую вас! — обратился он к Нотару на превосходном греческом. — Я — Халиль, великий визирь султана. Как ваше имя и с чем вы пожаловали?

— Я — Лука Нотар, мегадука Константинополя. Я прибыл по поручению императора Константина с посланием для султана.

— К султану вам придется войти без оружия.

Нотар снял перевязь с мечом, протянул вождю янычар. Гигант принялся было обыскивать Нотара, но Халиль велел остановиться.

— Улу, я сам его обыщу.

Обыскал наспех, похлопал по доспехам, ощупал с боков. Затем приказал:

— Следуйте за мной.

Нотар прошел за визирем в шатер. Внутри пол и стены были украшены коврами, фонари и жаровни согревали и освещали просторный зал. В дальнем его конце возлежал на подушках султан, окруженный военачальниками в темно-серых доспехах и советниками в ало-золотых халатах. Вдоль стен выстроились стражи-янычары. Халиль указал мегадуке остановиться в двадцати футах от султана, затем громким голосом возгласил что-то по-турецки — Нотар различил в тираде лишь свое имя.

Договорив, Халиль снова обратился к Нотару и объявил по-гречески:

— В нашем обычае послам становиться на колени перед султаном.

— Я — мегадука Римской империи, — нахмурился Нотар. — Я не встану на колени ни перед кем, кроме императора.

Вокруг раздались недовольные возгласы. Улу наклонился и прорычал мегадуке в ухо:

— На колени, пес!

Нотар же стоял неподвижно. Улу потянулся за мечом, но султан махнул рукой.

— Улу, пусть стоит, — сказал он по-гречески. — Если мегадука преклоняет колени лишь перед господином, тем лучше. Уже скоро он преклонит колени предо мною. Скажи, о гордый мегадука, что желает сообщить мне император?

— Что он не сдастся. И никогда не будет служить тебе. Но он просит разрешения женщинам и детям покинуть город.

Мехмед рассмеялся.

— Он отказался от моего предложения и еще смеет о чем-то просить?

Затем веселье на лице Мехмеда сменилось суровостью, даже жестокостью.

— Нет, женщины и дети этот город не покинут. У людей Константинополя уже была возможность уйти. Когда город падет, моим воинам будет дано право на двухдневный грабеж. Это наш закон, и не мне его изменять. Передай это своему императору. Все, можешь идти.

Но мегадука не двинулся с места.

— Это не все. У меня есть еще одно важное сообщение, но я должен говорить с вами наедине.

— Наедине? Ты считаешь меня глупцом? Если хочешь сказать — говори здесь и сейчас.

Нотар посмотрел на стражу вдоль стен, на советников и полководцев. Конечно, лучше бы побеседовать с глазу на глаз, но сказанное все равно недолго останется тайной. К тому же наверняка большинство этих дикарей не говорят по-гречески.

— Великий султан, я хочу предложить вам сделку. Вы видели, насколько крепки стены Константинополя и как сильны его воины. Люди будут сражаться насмерть. Ваше войско разобьется о стены.

Мехмед сел, глянул нетерпеливо.

— Ты говорил о предложении, но пока я слышу лишь похвальбу и оскорбления. Говори, что хочешь предложить, — и быстро, пока я не потерял терпение.

— Я могу показать дорогу в город.

— И чего хочешь взамен?

— Император сглупил, отвергнув предложение вашего величества. Я не дурак. Я прошу обещанного Константину: Морею, чтобы править в ней императором.

— Это все?

— Также я прошу, чтобы православной церкви было позволено остаться в Константинополе и чтобы монах Геннадий стал ее патриархом. Он мудрый человек. Именно он показал мне тайный путь в город.

— Жаль, что его здесь нет, — задумчиво промолвил султан.

Затем он замолчал, внимательно изучая Нотара. Секунда бежала за секундой, и Нотар ощутил, как холодный пот собирается в капли на лбу. Если султан не примет предложение, все погибло. Наконец Мехмед заговорил, но не с Нотаром:

— Что думаешь об этом, Халиль?

— Мне известен монах Геннадий, — ответил великий визирь. — Именно он предупредил нас о попытке сжечь наш флот. Геннадию можно доверять. Думаю, ваше величество, что к предложению мегадуки следует отнестись серьезно.

Мехмед кивнул и, обращаясь снова к Нотару, заметил:

— Мегадука, я знаю все, репутация твоя мне известна.

— Тогда вы знаете, что моему слову можно доверять.

— Я слышал, что ради защиты Римской империи ты сделаешь что угодно, даже с легкостью расстанешься с жизнью. Однако теперь ты предлагаешь мне Константинополь. Почему?

— Я сражался за людей Константинополя. Но они предали свою веру. Предали меня. Теперь мне не за кого сражаться.

— Не хочешь сражаться даже за императора?

— Вы будете лучшим правителем города, чем Константин. Он отдал наши стены латинянину, ни за что предал нас латинскому Папе. Константин сам приговорил себя. Я подчинюсь скорее султану, чем такому человеку.

— Коли так, покажи мне дорогу в город. Если отдашь Константинополь, получишь все, о чем просил, и даже сверх.

* * *
Лонго с Константином, Сфрандзи и Далмат замерли на стене над Золотыми воротами и молча смотрели на красный султанский шатер. Сфрандзи грыз ноготь, Далмат теребил рукоять меча. Константин ухватился за балюстраду, а Лонго стоял, сцепив руки за спиной.

Наконец они увидели, как Нотар вышел из шатра. Полированные, посеребренные доспехи сияли на солнце, и оттого он был хорошо заметен. Подвели коня, мегадука вскочил в седло.

— Хвала Господу, он жив и здоров! — с облегчением выдохнул Константин. — У мегадуки сложный характер, но Лука храбр, его любят воины. Не знаю, кто смог бы заменить его.

Лонго кивнул. Однако опасность для Нотара еще не миновала. Дюжина конных янычар окружила его и отконвоировала ярдов на двадцать от султанского шатра.

— Смотрите, — сказал Лонго. — Вон султан!

Из шатра вышел Мехмед, и все ожидавшие снаружи турки немедленно пали на колени. Султану подвели коня, он уселся в седло и подъехал к группе, окружившей Нотара. Все вместе тронулись неспешным шагом, направляясь к городским стенам.

— Возможно, султан оказал честь мегадуке, решив проводить его, — предположил Сфрандзи.

— Или провожает его к месту казни, — угрюмо возразил Далмат.

Всадники проехали линию турецких укреплений. Они подобрались к стене на минимальное безопасное расстояние — только бы не достали пушки со стен, — свернули налево и двинулись параллельно стене. Теперь можно было различить и жесты всадников. Похоже, Нотар указывал на стену.

— Что он делает? — удивился Лонго.

* * *
Нотар остановился близ места, где Влахернская стена сливалась с Феодосиевыми. На стыке высилась огромная круглая башня, выступавшая далеко за стену.

— Это здесь, — сказал Нотар султану, остановившемуся футах в десяти.

Он указал на темный закоулок между Влахернской стеной и башней:

— Вон там, укрытая изгибом башни, находится небольшая калитка для вылазок, называемая Керкопорта. Сквозь нее воины могут неожиданно напасть на штурмующих Влахернскую стену.

— И это все, что ты хотел мне показать? — отозвался Мехмед. — И какой с того прок?

— Если ваше величество атакует через два дня перед рассветом, ваши воины обнаружат эту калитку открытой и никем не охраняемой. Войдут через нее, атакуют с тыла, и город падет.

Мехмед подъехал ближе к Нотару.

— Откуда мне знать: быть может, это предательская уловка? Я не вижу калитки. Не хочешь ли ты попросту завлечь моих людей в ловушку?

— Керкопорта здесь, — упрямо повторил Нотар. — Приблизьтесь, и я покажу ее вам.

Поколебавшись секунду, Мехмед пришпорил коня и подъехал почти вплотную.

— Где же она?

— Да вот же, — ответил Нотар, указывая одной рукой, а второй скользнув себе под доспехи.

— Да, вижу, — согласился Мехмед.

Едва он произнес эти слова, как мегадука выхватил мешочек и вытряхнул его содержимое на султана. Того окутало облако белой пыли. Мехмед пал на гриву коня, затем сполз наземь, судорожно дергаясь и кашляя. Нотара схватили сзади, вырвали из седла. Он упал навзничь и не успел опомниться, как увидел ятаган Улу в дюйме от своего лица. Уголком глаза Нотар приметил, что рука султана перестала шевелиться. Со стен города летели радостные крики. Мегадука улыбнулся, а Улу пнул его в ребра.

— Пес, ты за это заплатишь! Пожалеешь о том, что родился, — прорычал глава янычар.

* * *
Халиль проследил, как недвижное тело султана отнесли в шатер, и велел передать военачальникам: вечером состоится большой совет. Назначенный час пробил, и Халиль с удовольствием наблюдал из-за занавеси, как паши и беи один за другим направляются к шатру визиря. Не хватало только Улу. Военачальники пребывали в нерешительности и смятении, переговаривались вполголоса. Наверняка они не знали, что делать, оставшись без верховного военачальника, и ждали, когда кто-нибудь примет на себя главенство и раздаст приказы остальным. Они будут признательны, если Халиль примет власть и станет править от имени султана до совершеннолетия Селима. Халиль выждал еще несколько минут, после чего вышел к собравшимся.

— Приветствую вас и благодарю за то, что почтили меня своим присутствием. Я призвал вас обсудить наши действия после смерти султана. Настало время горя и тьмы, но мы не вправе забывать о долге. Войско в смятении. Мы обязаны показать нашим людям пример храбрости и решимости.

— И что ты предлагаешь? — подал голос Исхак-паша. — Продолжать осаду и после смерти султана?

Халиль кивнул.

— Но чем мы побудим людей сражаться? Многие мои воины уже собирают вещи.

— И мои тоже потеряли всякую охоту воевать, — ответил Махмуд-паша, командир башибузуков. — Если я прикажу идти в бой, они взбунтуются!

— Ошибаешься, Махмуд-паша, — возразил Халиль. — Хаос и бунт возникнут, если мы признаем свою слабость и позволим людям уйти из-под стен. Подумайте: ведь если сейчас мы распустим армию и отступим, мы окажемся слабы и беззащитны, и об этом немедленно разнесется молва. Венгры и поляки только и ждут возможности ударить по нам. А сумеем ли мы поднять людей на бой за султана-младенца? Но если мы останемся и повергнем Константинополь, тогда весь мир убедится в нашем могуществе.

— Но воины сражаются лишь за султана, — упорствовал Исхак-паша.

— Они и будут сражаться за него. Осада — великое детище Мехмеда, плод его мысли и усилий. Он сейчас взирает на нас, желая победы, требуя отмщения за свою смерть. Так пусть же воины отомстят за своего султана. Скажи им это.

— А кто же станет командовать штурмом? — поинтересовался Исхак-паша.

— Я — великий визирь, — ответил Халиль. — Мой долг нести бремя власти, пока не повзрослеет наследник трона.

Он обвел взглядом собравшихся, но никто не осмелился протестовать.

— Если никто не возражает, тогда решено. В таком случае я…

Речь визиря прервал неожиданно явившийся Улу.

— В чем дело? — раздраженно спросил визирь.

— Великий визирь, султан желает видеть вас.

— Султан? — изумленно переспросил Исхак-паша.

Военачальники зашептались. Халиль мертвенно побледнел, к горлу подкатился тошный комок.

— Что значит хочет видеть? Султан мертв!

— Нет, он жив, — ответил Улу. — И хочет видеть вас немедленно.

— Очень хорошо. Передай султану, что я уже иду, — молвил Халиль. — Командиры, вы свободны.

Когда шатер опустел, визирь поспешил в спальню, схватил мешочек золотых монет, высыпал на блюдо. Обычай требовал подарка от внезапно призванного к султану. Если тому просто захотелось поговорить, то подарок — небесполезное напоминание о ценности вызванного. Если же султан гневается, подарок может сохранить жизнь. Жаль только, что под рукой нет ничего более изысканного и ценного.

Но как только Халиль вышел из палатки, двое янычар схватили его и заломили руки за спину. Блюдо грянулось оземь, монеты рассыпались. Улу же надел на голову визиря черный мешок. Халиль завопил, но короткий резкий удар под дых оборвал его крик. Еще катились последние монеты из просыпанного подарка султану, а несостоявшийся даритель уже кулем повис в янычарских руках — вялый, обмякший, бессильный. Его быстро уволокли прочь.

* * *
Когда мешок стянули, Халиль оказался лицом к лицу с султаном. Визирь лежал на столе, растянутый, привязанный за руки и ноги. Даже голова закреплена — не шевельнуться. Мехмед был бледнее обычного, но в остальном выглядел так же, как и утром. Халиль судорожно сглотнул.

— В чем дело, Халиль? Ты будто призрак увидел.

— В-ваше величество, яд же! — выдавил Халиль. — Как вы выжили?

— А тебе невдомек? — Мехмед улыбнулся. — Это чудо. Милость Аллаха со мною. Все мои подданные в это верят. Теперь-то они не сомневаются: когда Аллах явил милость столь явным образом, Константинополь падет к нашим ногам.

— Но я же видел, как мегадука бросил яд, видел ваше тело. Вы были мертвы.

— Думаю, ты рассмотрел лишь то, что пожелал рассмотреть, мой великий визирь.

— Разве я хочу вашей смерти? Ваше величество, неужели вы верите…

— Молчать! — рявкнул султан, но совладал с собой и добавил уже спокойнее: — Халиль, я больше не желаю выслушивать твою ложь. Но очень скоро ты мне расскажешь всю правду. Всю до последней мелочи. Иса об этом позаботится.

— Иса! — воскликнул пораженный визирь.

Он считал отравителя мертвым. Но если тот жив, если здесь — это конец. Иса наверняка рассказал султану все.

— О великий султан, не верьте ему. Он убийца. Ему нельзя доверять.

— Я никому не доверяю. Но Иса спас мою жизнь — дал мне противоядие еще до того, как мегадука попытался убить меня. Он рассказал мне о тебе и Ситт-хатун, о твоем сыне Селиме. Нет, меня предал не Иса.

— Ложь. Я клянусь, что никогда не предавал вас, — молил Халиль. — Я ничего не знал об умысле мегадуки. Я сообщался с монахом Геннадием лишь для того, чтобы повергнуть Константинополь.

— Нет, ты сговорился с Геннадием, чтобы убить меня и посадить на трон своего сына. Ты предал меня и поплатишься, как должно предателю.

— Но я же вручил вам ключи от города!

— В самом деле? — Мехмед наклонился, так что лицо его оказалось в считаных дюймах от лица Халиля. — Скажи правду: монах и впрямь решился на предательство? Керкопорта на самом деле окажется открытой и без охраны?

— Да, — отвечал Халиль. — Клянусь, это правда. Убейте меня, если это не так.

— А мегадука говорит другое. Утверждает, что это ложь ради того, чтобы подобраться ко мне.

— Мегадука — глупец. Послушное орудие в руках Геннадия.

— И как же мне снестись с этим монахом-предателем?

— Есть туннель…

— Халиль, все туннели разрушены. Если тебе больше нечего сказать, ты мне больше не нужен.

— Умоляю, постойте! Есть иной способ. Сохраните мне жизнь, и я скажу.

Султан кивнул, и ободренный визирь выпалил:

— Мегадука может доставить послание.

— Он не доживет до завтра.

— Именно! Его труп и доставит это послание. Геннадий — монах. Если он проведет христианский ритуал погребения, он все найдет.

— А если послание увидит кто-то еще?

— Вы ничего не потеряете, но, если Геннадий поможет, вы получите все.

— Умно, Халиль, очень умно, — похвалил султан и отошел от стола, так что визирь больше Мехмеда не видел.

Затем послышался его голос:

— Иса, он твой целиком. Делай что хочешь, но только не убивай. Это удовольствие я хочу сохранить для себя.

— Нет же, постойте! — закричал Халиль. — Вы обещали пощадить меня!

— Уж ты-то знаешь цену словам. Бедный доверчивый Халиль! — изрек Мехмед и удалился.

Мгновением позже над визирем склонился Иса. В руках он держал миску и неторопливо в ней помешивал.

— Знаешь, что в миске? — спросил Иса.

— Помоги мне, Иса! — неистовствовал визирь. — Освободи меня, и я дам тебе деньги, женщин, земли.

— Это особенный яд, — продолжил Иса, будто не слыша визиревых слов. — Если его проглотить, то умрешь сразу.

— Пожалуйста, Иса, послушай меня! Я дам тебе все, чего ни пожелаешь.

— Но если нанести его на кожу, он действует куда медленнее, — невозмутимо договорил Иса.

— Будь ты проклят, Иса. Не хочешь помочь мне — так отправляйся в ад! Я не боюсь твоих ядов, смерть меня не страшит.

— Нет, мой яд не убьет, — ответил Иса. — Но он заставит тебя захотеть смерти.

Иса вынул кисточку из миски и мазнул визиря по лбу. Поначалу Халиль ничего не почувствовал, затем кожу чуть закололо, колотье переросло в жжение и сделалось адской пылающей болью, как будто на лоб положили раскаленный уголь. Халиль истошно завопил.

— Не надо, Иса, не надо, пожалуйста, прекрати! Я сделаю все, что захочешь, клянусь, что угодно!

— Я хочу одного: чтобы ты страдал так же, как страдала моя семья, — прошептал Иса ему на ухо. — Это все, Халиль, чего я хочу от тебя.

ГЛАВА 22

Понедельник, 28 мая 1453 г.

Константинополь

58-й день осады

На рассвете Лонго стоял на внутренней стене Месотейхона и наблюдал, как ремонтируют палисад на руинах внешней стены. Султанские пушки молчали, и появилась возможность наконец спокойно оценить повреждения и заняться восстановлением укреплений. Лонго провел бессонную ночь, руководя работами и присматривая за турецким лагерем. В последний раз он видел султана падающим с коня — очевидно, мегадука сумел убить Мехмеда. В Константинополе на каждом углу твердили, что уж теперь-то турки осаду снимут. Лонго в этом отнюдь не был уверен.

Издалека донеслась барабанная дробь: под нее из лагеря вышла процессия. Впереди маршировал отряд из полусотни янычар. Позади ехало около ста анатолийских кавалеристов, между янычарами и спаги чуть покачивался в седле хорошо заметный издали всадник в знакомых черно-красных доспехах. От седла его тянулись две цепи к спотыкавшемуся, едва державшемуся на ногах человеку. В нем Лонго сразу опознал мегадуку — с него так и не сорвали посеребренные парадные доспехи.

— Уильям! — позвал генуэзец.

Уильям внизу, на палисаде, руководил установкой дополнительных пушек.

— Смотри, Уильям, турки собираются казнить мегадуку! Поспеши во дворец, сообщи императору!

Император прибыл через несколько минут, с ним — Далмат и София. Лонго переглянулся с нею. Император же пояснил:

— Ей следует это видеть. Нотар был ее нареченным.

Слухи о близкой казни мегадуки распространились быстро, и на стенах стало тесно. Отовсюду кричали: «Господь с тобой, Нотар!», «Слава мегадуке!». Все считали, что Нотар погубил султана, и видели в нем героя. Лонго подумал с горечью, что скоро герой станет мучеником.

Турки остановились, застыли в неподвижности. Нотар рухнул наземь, ему позволили лежать.

— Чего они тянут? — спросила София.

— Ждут, — ответил Лонго.

— Чего им ждать? — спросил император.

— Толпы. Хотят, чтобы все видели казнь.

Наконец турки зашевелились.

Янычары разделились, половина отряда отошла влево, половина — вправо. Одинокий всадник стронул коня и поволок Нотара по земле. Когда всадник приблизился, Лонго узнал султана.

— Полагаю, это Мехмед.

— Боже мой, вы правы, — прошептал император. — Как такое возможно?

Люди на стенах принялись недовольно кричать и ругаться, женщины заплакали. Мехмед подъехал на расстояние пушечного выстрела и остановился. Спешился, подошел к Нотару, и люди на стенах умолкли, замерев.

* * *
Нотар лежал лицом в пыли, пробуя сделать вдох. Ночью его пытали много часов подряд. Из бесчисленных порезов на спине сочилась кровь, ребра были переломаны. Когда Нотар волочился по земле за лошадью, он вывихнул себе плечи. Но мегадука не обращал внимания на боль, пылавшую в теле. Главное заключалось в том, что султан был мертв, а империя — спасена. Важно лишь это, а боли скоро не станет.

Нотар увидел, как рядом с конем впереди показалась пара ног. Они приблизились, остановились рядом. Чьи-то сильные руки ухватили Нотара сзади, поставили на колени. Боль в вывихнутых руках была настолько сильной, что мегадука едва не потерял сознание. Он пошатнулся, но его поддержали, не позволили упасть. Когда боль немного утихла, он обнаружил, что упирается взглядом в пряжку пояса стоявшего перед ним человека. Тот наклонился, чтобы оказаться с Нотаром лицом к лицу. Это был султан.

— Как? — Нотар задохнулся, не в силах понять — ведь он своими глазами видел, как умирал Мехмед.

— Я же говорил, мегадука, что ты встанешь предо мной на колени. Весь Константинополь встанет, — проговорил Мехмед.

Султан отступил, открывая вид на стены Константинополя. На них толпились люди. Прищурившись, Нотар даже различил лица. Он окинул взором толпу, отыскивая знакомых. Поддерживавшие его сзади отпустили, отошли. Мегадука сгорбился, но устоял на коленях, по-прежнему глядя на стены. Он услышал за спиной шелест клинка, извлекаемого из ножен, но не обернулся. Ему показалось, что он видит Софию. Он не сводил с фигуры глаз, а затем наступило ничто.

* * *
— Боже мой! — возопила София.

Когда Нотар рухнул, она прильнула к Лонго, дрожа, и тот ее обнял, а затем, запоздало спохватившись, посмотрел на Константина. Император же пристально изучал их двоих.

— Я думаю, царевне лучше вернуться в ее покои, — изрек Константин. — Царевна вне себя от горя, ее жених мертв. Стража! Отведите царевну Софию во дворец!

София ушла, император же с Лонго остались смотреть. Мехмед забрал отсеченную голову мегадуки, но тело оставил лежать на месте казни. Султан со всем эскортом поехал назад, к турецкому лагерю, а пара янычар осталась и потащила тело мегадуки к воротам Святого Романа, прямо к месту, над которым стояли император и Лонго.

— Я прикажу лучникам покончить сними, — предложил Далмат.

— Нет, пусть тащат, — сказал Константин. — Мы хотя бы сумеем похоронить мегадуку должным образом. Отблагодарим его, чем сможем.

Янычары подтащили труп к воротам, бросили и побежали назад.

— Идемте, — сказал император, — нужно забрать останки.

Они подошли к воротам, и Лонго приказал открыть их ровно настолько, чтобы мог протиснуться человек. Лонго сам вышел за телом. В щель доспехов был воткнут клочок бумаги, явно письмо, но времени прочесть его не осталось — едва он приблизился к телу, как из турецких укреплений высыпали тысячи воинов и направились к стенам. Большинство несли лопаты и мотыги, кое-кто вел под уздцы лошадей, волочивших заполненные землей и камнями телеги.

Лонго поспешно втащил тело мегадуки за ворота и приказал запереть их. Там ждал Константин.

— Штурм? Пора звонить в колокола?

— Они не штурмовать собрались, — ответил генуэзец. — Тащат не оружие, а лопаты. Они хотят засыпать ров.

— Тогда мы ударим по ним из пушек.

— Ваше величество, не стоит. Лучше поберечь порох и картечь до настоящего штурма. Если уже засыпают канавы, значит, до атаки осталось недолго. Нынешняя ночь будет тяжелой.

— Нужно сделать так много, а времени почти нет. — Император вздохнул. — Далмат, проследи, чтобы тело отвезли в Агию Софию и подготовили к погребению. Затем возвращайся сюда, я буду на стене.

— Господин, я нашел письмо на теле Нотара. — Далмат протянул императору лист бумаги. — Кажется, написано рукой мегадуки. Он просит, чтобы погребением занялся монах Геннадий.

Константин глянул на письмо.

— Если это последняя воля почившего, нужно ее исполнить. Хорошо, везите тело в монастырь Христа Пантократора.

* * *
Геннадий сидел за столом и смотрел, как горят в жаровне бумаги, как загибаются, чернеют их края, как осыпаются пеплом — подобно всем его планам, выстроенным с неимоверным трудом. Монах нахмурился. Он так и не понял пока, что же сорвалось, отчего все пошло прахом. Нотар исполнил обещанное, но султан остался жив. И Халиль не мог его предать, ни в коем случае. Что бы он выиграл, раскрыв султану собственный заговор? Но если визирь не предал, остается единственная возможность: Мехмед сумел вызнать про готовящееся покушение. А это означало, что после сдачи города жизнь монаха Геннадия не будет стоить и ломаного гроша.

Рисковать не стоит. И покинуть город лучше этой же ночью, пока на стенах и под ними кипит бой. Мешочек золота откроет путь за морские стены, а место на венецианском торговом корабле уже оплачено. Тот отвезет его в Перу, венецианскую гавань на другом берегу Золотого Рога, а там можно сесть на корабль до Кларенцы и явиться ко двору Дмитрия.

Все было потеряно в любом случае, даже если город и выстоит. Прочность унии будет доказана, и патриархом Геннадию не бывать.

Монах бросил последний лист бумаги в жаровню. Некоторые секреты — список получивших взятки, опись состояния — были слишком важными, чтобы забрать с собой или оставить без присмотра. Пусть лучше сгорят. Когда последний лист рассыпался пеплом, в дверь тихо постучали.

— Входите, — пригласил монах, и вошел послушник Евгений.

Под монашеской его рясой была надета кольчуга, на боку висел меч.

— Все готово? — спросил Геннадий. — Я хочу уйти, как только начнется битва.

— Отец Геннадий, все готово. Но есть важная новость: сюда принесли тело мегадуки Нотара. Император попросил тебя подготовить тело к погребению.

— И когда же состоятся похороны?

— Сегодня. Тело мегадуки понесут с крестным ходом по улицам к Агии Софии, а там положат в крипту.

— С чего императору вздумалось поручить уход за покойником именно мне?

— Мне сказали, что такова была последняя воля Нотара.

— Это странно, очень странно…

Геннадию вспомнилась последняя встреча с мегадукой. Тот заявил, что презирает монашье двуличие и коварство и что сам он, Нотар, вероломно покусится на жизнь султана лишь ради Константинополя.

— А где тело мегадуки сейчас?

— Оно в подвалах.

— Проведи меня туда.

Оба спустились в сырые катакомбы под монастырем, к маленькой комнате, где на каменном столе лежало обезглавленное тело мегадуки, по-прежнему облаченное в броню.

— На теле обнаружили что-нибудь необычное? — спросил Геннадий. — Знаки, послания?

— Только записку с просьбой поручить обряд погребения вам.

Геннадий задумался. Возможно, мегадука перед смертью изменил мнение… близость гибели часто искажает мысли человека. А возможно, есть и другое послание, и оно написано вовсе не на бумаге…

— Помоги снять броню, — приказал он служке.

Они вместе раздели мегадуку: стащили пластинчатые доспехи, кольчугу под ними. Наконец Геннадий стянул пропитанный кровью хлопковый подкольчужник. Кожа на груди мегадуки была черно-серой от побоев и переломов. Геннадий перевернул тело. На спине, врезанные в плоть, были начертаны слова:

Геннадий, открой город, и получишь все желаемое.

Мехмед
Мехмед стоял на редуте спиной к городу и созерцал собравшееся войско. День выдался ясный и чистый, послеполуденное солнце сверкало на доспехах, будто море раскинулось у Мехмедовых ног. Рядом оно казалось сумрачным, глубоким — ближе всех к султану стояли стройными плотными рядами янычары в черной броне. За ними расположилась анатолийская кавалерия в сверкающих кольчугах. За их спинами до самых окрестных холмов беспорядочно толпились башибузуки в бурых кожаных доспехах, напоминая далекий берег. Почти семьдесят тысяч воинов, величайшее войско в мире.

В правой руке Мехмед держал голову мегадуки. Он поднял ее высоко, и толпы разразились ошалелым торжествующим криком. Рев тысяч глоток накатил волной, захлестнул, затопил, и с ним пришло пьянящее ощущение силы и власти. Вот они, его послушные разящие руки. Тысячи рук. Султан скажет воинам, что они сражаются за Аллаха, ибо они хотят это услышать. Но на самом деле сражаются они за Мехмеда. Султан скажет воинам: Аллах смотрит на них, но на самом деле это Мехмед наблюдает за каждым их движением. И когда город падет, слава достанется не Аллаху — Мехмеду.

Наконец султан поднял и левую руку, приказывая молчать. Крики стихли, войско замерло в ожидании. Когда султан заговорил, тишину нарушал лишь его голос да слабое его эхо: голоса тех, кто передавал слова султана дальним отрядам.

— Вчера один из неверных пытался убить вашего султана! — прокричал Мехмед. — Смотрите, что вышло из такого коварства и обмана!

Он швырнул голову мегадуки, и та покатилась по склону высокой насыпи. Войско ответило ревом ликования.

— Неверные желали моей смерти — но Аллах защитил меня. Он, всеблагой и милосердный, защитит и вас. Аллах с нами, мы — его карающий меч! Он даст нам силы сокрушить латы неверных и стены их города. Каждый погибший заслужит место в раю, а каждый выживший получит богатства и женщин Константинополя. А тот, кто первым взойдет на стены, получит богатство, не виданное и в самых дерзких снах. Стены Константинополя рассыплются перед нашими пушками, защитники города затрепещут перед вашей мощью. Завтра империя римлян падет, и вы станете ее могильщиками! Вы несокрушимы! Аллах с нами! Мы победим!

Войско взорвалось дикими криками, улюлюканьем. Султан выждал, пока вопли утихнут, и завершил речь:

— Готовьтесь к бою! Точите оружие, ешьте, спите. Сегодняшней ночью мы атакуем — и завтра город будет нашим!

* * *
Радостные крики турок казались императору едва различимым рокотом, как будто вдалеке на берег накатывали волны. Константин возвышался над Золотыми воротами и смотрел на воинов, собравшихся выслушать напутствие вождя перед битвой. Греки, венецианцы и генуэзцы стояли вперемешку; их побитые, поблекшие доспехи тускло отсвечивали в лучах заходящего солнца. Меньше восьми тысяч — а турок почти вдесятеро больше. Но император видел доблесть этих людей. Пусть их латы во вмятинах, кольчуги в прорехах, зато рука тверда и дух крепок. Воины города будут сражаться, как львы, и с Божьей помощью выстоят и на этот раз.

— Воины мои! — воззвал император, и голос его раскатился над войском. — Час битвы близок! Вы всегда храбро бились с врагами Христа! Теперь я призываю вас выйти на последний бой за свои дома, за город, известный всему миру!

Раздались крики одобрения, но большинство молча ударили окованными пятками копий о мостовую, родив слитный ритмичный рокот. Когда он утих, император заговорил снова:

— Пусть наши стены изуродованы вражескими пушками. Господь с нами, и в этом наша сила и мощь. Стойте же крепко и бесстрашно, не думайте о спасении, но помышляйте разить врага! Звери бегут от зверей, но вы — люди с храбрыми и полными веры сердцами. Вы сдержите натиск грубых варваров, покусившихся на великий Рим.

Снова тяжелый рокот копий.

— Варвары бесчестно и подло напали на Римскую империю, — продолжал Константин. — Враги нарушили заключенный ими же договор, убивали наших крестьян во время уборки урожая, мешали нашей торговле и топили наши корабли. Теперь они хотят осквернить наши храмы, превратив их в стойла! О, мои братья, мои сыны! В руках ваших — спасение христианской веры! Судьба старейшей империи христианского мира — в руках ваших! Знайте: пришел день вашей бессмертной славы, ибо даже капля пролитой сегодня крови сделает вас мучениками за веру! Бейтесь же за братьев своих и сестер! Бейтесь за Константинополь!

— За Константинополь! — взревели воины, и снова раскатился глухой рокот копейных ударов.

Так мощны и резки они были, что Константин ощутил: камень дрожит под ногами. Он поднял руки, призывая слушать, и рокот утих.

Последние слова императора были печальны:

— Если у вас есть те, с кем вы хотели бы проститься, идите и проститесь. Когда настанет время, колокола призовут вас на стены. Я встречу вас там.

* * *
Слуг императора призвали в большой восьмиугольный зал Влахернского дворца. Собрались все, от поваров и прачек до кузнеца, — человек сорок, выстроившихся в четыре ряда. Впереди них стояли самые высокопоставленные и любимые императором придворные, среди них — Далмат и Сфрандзи. Вдоль стен зала высились воины варяжской гвардии. Когда вошел император — в полном доспехе и с короной на голове, — все преклонили колена.

— Встаньте, друзья мои, — попросил император. — Я призвал вас сюда поблагодарить за долголетнюю верную службу. Многие из вас не переживут сегодняшнего штурма. Возможно, мы не увидимся больше. Поэтому я хочу попрощаться со всеми вами.

Он подошел к самому краю дальнего ряда, где нервно переминался с ноги на ногу, глядя в пол, молоденький парнишка, слуга на конюшне.

— Мальчик, как тебя зовут?

— Петр, — ответил тот, отважившись поднять глаза на императора.

— До свидания, Петр. Спасибо за верную службу — и прости мне обиды, какие я тебе причинил.

Константин подошел к следующему, дворцовому кузнецу — высокому, мускулистому крепышу.

— До свидания, Иоанн. Ты хорошо и верно служил мне, и я прошу прощения за все обиды, причиненные тебе.

— Ваше величество, мне нечего прощать. Я позабочусь, чтобы сегодня ваш меч был острым.

— Спасибо.

Император попрощался со всеми и попросил прощения у всех, кроме Далмата и Сфрандзи. Затем подошел к последнему, положил руку ему на плечо:

— Прощай, старый друг. Ты был моим самым доверенным советником. Прости меня за то, что я не всегда следовал твоим советам.

— Ваше величество, вы делали то, что считали нужным, — ответил Сфрандзи.

— Возможно, мы не увидимся больше. Если так, прошу тебя: расскажи миру о наших деяниях. Пусть люди знают, как мы сражались и как погибли.

— Ваше величество, я все исполню.

Константин кивнул, приблизился к Далмату и обменялся с ним рукопожатием. Но не успел император заговорить, как Далмат произнес:

— Ваше величество, не прощайтесь. В этом нет нужды, я не покину вас в бою. И не просите у меня прощения. Для меня величайшая честь служить вам, и будет честью еще большей умереть рядом с вами.

Константин положил ему руку на плечо и вымолвил только:

— Спасибо тебе.

Затем он отошел и обратился ко всем собравшимся:

— Спасибо вам всем! Вы хорошо мне служили, и знаю: послужите и в будущем. А пока — отдыхайте. В грядущей битве вам понадобится вся ваша сила.

* * *
В городе стало совсем темно, когда Уильям и Тристо наконец достигли цели: нищей, захудалой ночлежки близ центрального рынка Константинополя. Трехэтажное здание насчитывало не одно столетие и опасно кренилось вправо — оно непременно обвалилось бы, не поддерживай его дом по соседству. Уильям поднял факел и осветил болтавшийся над входом ветхий знак, где виднелись едва различимые контуры кровати и буханки хлеба.

— Ты уверен? — усомнился юноша.

— Я заплатил немалые деньги, — ответил Тристо. — Убийца-испанец устроился именно здесь, на втором этаже.

Уильям вытянул меч.

— Ну, добро. Давай-ка разберемся с этим раз и навсегда. Не хочу дрожать за свою спину, пока дерусь с турками.

Он распахнул дверь и ступил в большую комнату, заставленную столами и скамейками. Пустую — лишь одинокий старик восседал за столом и, запрокинув голову, хлестал вино из кувшина. Красная жидкость лилась на лицо, пятнала белую рубаху. Старик грохнул кувшином по столу и мутно взглянул на вошедших. Уильям приложил палец к губам, но тот не обратил на это внимания.

— Идите, пейте сколько влезет! — замычал он, рыгнул и добавил: — Зачем вино туркам оставлять?

— Потом, — сказал ему Уильям, и они с Тристо устремились к лестнице у правой стены.

Наверху обнаружился узкий коридор с дверями по обе стороны.

— Которая? — прошептал Уильям.

Тристо покачал головой.

— Мне сказали: второй этаж — и все.

— За тобой левые, я возьмусь за правые. Идем на счет три. Раз, два, три!

Они одновременно ударили ногами в противоположные двери.

Комната перед Уильямом оказалась пустой. Тристо же узрел любовную пару. Женщина пронзительно завизжала, а мужчина принялся натягивать одежду, восклицая:

— Я не знал, что она замужем!

Тристо притворил дверь и перешел к следующей.

Из комнаты слева высунулся седобородый грек, вопросивший сердито:

— Что происходит?

Но Тристо показал ему меч, и грек испарился, грохнув дверью. Осталась последняя возможность.

— Она, — заключил Уильям и ударил ногой.

Дверь распахнулась, охотники ворвались внутрь, но нашли только сухую корку на столе да бутыль вина. Испанец скрылся.

— Похоже, он спешил, — заметил Тристо, указывая на открытый сундук в углу.

Там обнаружилось несколько рубашек, сапоги и кувшинчик. Вытащили пробку, посмотрели — пустой, на стенках следы черной вязкой жижи. Уильям принюхался.

— Яд, — изрек он уверенно. — Карлос тут был, больше некому.

— Вы что тут делаете? — послышался пьяный голос. Они обернулись: старый пьянчуга, недавно хлеставший вино из кувшина, теперь стоял, покачиваясь, у двери.

— Хотите комнату — платите!

— Мы кое-кого ищем. Испанец, ростом чуть ниже меня, темноволосый.

— А-а, Карлос, — выговорил хозяин гостиницы заплетающимся языком. — Дрянные у него манеры, но расплачивался золотом. Ушел сегодня, оставил деньги и ушел.

— Куда?

Хозяин пожал плечами.

— Сказал, домой отправляется. Дескать, работа его исполнена.

— А что он еще сказал? — осведомился Тристо.

Хозяин прислонился к дверному косяку, почесал нос.

— Сказал, да… Говорил, нет смысла рисковать жизнью ради убийства того, кто все равно погибнет. Сказал, что город обречен и мы все умрем.

* * *
Уже давно минула полночь, но София не спала. Она стояла у окна своих покоев и смотрела на город — единственное место в мире, которое царевна считала своим родным домом. София была одета в кожаные брюки, сапоги и кольчужную рубаху, на боку висел меч. Она приготовилась сражаться или бежать в случае необходимости. Но София не могла себе представить, что ей придется покинуть Константинополь. Не могла вообразить город заполненным турецкой армией, турецкой речью.

За спиной открылась потайная дверь. Царевна обернулась и увидела Лонго в полном кольчужном доспехе, со стальным панцирем на груди. Подойдя к нему, она улыбнулась, но затем нахмурилась.

— Ты должен быть на стенах.

— Я должен был увидеть тебя. Не тревожься о стенах — колокола оповестят о начале атаки задолго до того, как турки приблизятся.

— Я рада, что ты пришел.

София поцеловала Лонго, и тот заключил ее в объятия. На мгновение, в руках возлюбленного, царевна позабыла и о врагах, и об опасностях. Затем она отстранилась и с тревогой спросила:

— Скажи мне правду — есть у города надежда? Мы выстоим?

— Стены прочны, и наши доспехи лучше.

— Но можем ли мы победить? Не лги мне.

— Не знаю. — Лонго покачал головой. — Турок много, наши люди устали воевать. Но я верю в победу. Мы должны выстоять.

— Я боюсь худшего.

София отвернулась и содрогнулась, словно охваченная внезапным ознобом. Лонго обнял ее.

— Ты знаешь, что бывает с женщинами побежденных, — сказала царевна. — Я скорее убью себя, чем позволю варварам осквернить мое тело. Или погибну в бою.

— Нет, — сказал Лонго и развернул ее, чтобы заглянуть в лицо. — София, ты должна уцелеть. Бейся, если понадобится, но делай это ради спасения жизни. Я пришел в Константинополь сражаться с турками, но теперь я сражаюсь не ради города, не во имя мести. Я воюю за тебя, за нас.

— А если город падет? Если ты погибнешь?

— Тогда ты должна перебраться в безопасное место. Ты — царевна. Возможно, после битвы ты останешься последней в роду. Судьба Римской империи окажется в твоих руках, и если турки найдут тебя, жизнь твоя не будет стоить ровно ничего. Я пошлю Уильяма охранять тебя. Если услышишь звон колоколов, значит, город пал. Тогда спеши на мой корабль, беги со всех ног. Если успеешь переправиться через Золотой Рог, прибудешь в Перу — ты спасена.

— Без тебя я не уйду.

— Я молю Бога, чтобы тебе не пришлось уходить без меня. Но если я погибну…

Лонго замолчал, и в эту секунду донесся колокольный звон.

— Мне нужно идти. Запомни: если город падет, ты должна достичь Перы. Не жди меня.

Он пошел прочь, но София остановила его у тайного хода, положила ладони ему на виски, притянула к себе, поцеловала. Он обнял ее за талию, прижал крепко. По щекам царевны покатились слезы, ей отчаянно хотелось запомнить тело любимого, вкус его губ.

Наконец она отпрянула, посмотрела в глаза Лонго и прошептала:

— Я люблю тебя. Люблю. Помни это, когда будешь сражаться на стенах.

— Я буду помнить, — пообещал Лонго.

Он шагнул в коридор. София смотрела вслед, пока отсвет факела не затерялся в темноте, пока не утих звук шагов. Лишь тогда она позволила себе заплакать не сдерживаясь. Но тут же спохватилась, сердито отерла щеки — ни к чему оплакивать любимого, пока он еще жив.

София затворила дверь в потайной ход, подошла к окну. Колокола еще звонили, улицы наполнились воинами, спешащими к стенам. Царевна вдруг ощутила легкий спазм внизу живота и еще один. Кровотечение не приходило уже второй месяц. Но лишь теперь София уверилась, что понесла под сердцем дитя. Она прижала ладонь к чреву и разрыдалась вновь, теперь уже безостановочно.

ГЛАВА 23

Вторник, 29 мая 1453 г.

Константинополь

59-й день осады

Когда Лонго взошел на внешнюю стену Месотейхона, до рассвета оставалось еще три часа. Ночь выдалась безлунная, темная. Закрепленные на равных расстояниях факелы освещали стену, где ждали сотни вооруженных, одетых в доспехи людей. Некоторые молились, преклонив колени, другие говорили с товарищами, объясняя, что нужно передать любимым, если один падет на поле боя, а второй выживет. Десятки безоружных людей таскали на стену камни — ими собирались стрелять из пушек. Лонго опознал среди подносчиков Никколо. Окликнул его, тот обернулся и выронил тяжелый булыжник. С начала осады Лонго редко видел своего управителя, но жизнерадостный толстяк почти не изменился. Разве что, несмотря на нехватку провизии в городе, умудрился еще растолстеть.

— Эй, Никколо, где тебя носило?

— Исправно служил вам, синьор. В конце концов, кто-то же должен следить за вашими торговыми делами, пока вы сражаетесь.

— Торговыми делами?

— Синьор, война всегда кого-то обогащает. Несколько торговцев зерном…

Лонго предупреждающе поднял руку.

— Не хочу ничего знать. Но я рад, что ты наконец нашел себе полезное применение.

— Э-э, да это они меня заставили. — Никколо указал на Уильяма и Тристо, стоявших неподалеку.

— Правильно сделали. Давай работай. Но когда начнется битва, поспеши на «Ла Фортуну» и подготовь ее к отплытию. Тебе незачем соваться в бой.

— Я всей душой «за», — ответил Никколо, но синьор его уже не слушал, направляясь к Уильяму и Тристо.

Великан Тристо с огромным мечом в ножнах за плечами, по обыкновению энергичный, втолковывал что-то пушечному расчету. В руках он при этом держал огромный боевой топор. Уильям же кричал, указывая воинам, где разместить мантелеты — переносные деревянные барьеры. Лонго улыбнулся: тот, кто пять лет назад был угловатым, нескладным мальчишкой, теперь превратился в сухощавого, сильного воина, уверенного вождя.

— Уильям, какие новости? — обратился к нему Лонго. — Как наши люди?

— Полны решимости драться. Я расставил большую часть на стене с копьями, отбивать штурмующих. Как вы велели, сотню оставил в резерве, чтобы стреляли из луков и пособили, если турки прорвутся.

— Тристо, а что с пушками?

— Пушки заряжены и готовы, но использовать их придется с осторожностью, бережно, — ответил великан. — Мы собрали много камней, чтобы стрелять картечью, но пороху совсем мало. Хватит выстрелов на тридцать. Больше, если турки подойдут близко и можно будет класть половинные заряды.

— Так и сделай, — одобрил Лонго. — И не давай стрелять, пока турки не окажутся у самых стен.

Он обернулся, посмотрел на равнину, откуда явится враг, но сейчас она была пустой и темной. Там, где обычно светился тысячами огней турецкий лагерь, теперь зияла чернота — лишь горстка золотистых точек, горевших тут и там факелов, разрывала ее.

— Куда они подевались?

— Дозорные увидели, как турки строятся в колонны, а затем все огни погасли. Тогда-то мы и приказали звонить в колокола, — ответил Уильям. — Турки идут. Ждать осталось уже немного.

— Ты хорошо справился, — сказал Лонго Уильяму. — Но теперь у меня есть еще одно поручение для тебя, и, боюсь, тебе оно не слишком понравится.

— Какое бы оно ни было, я все исполню.

— Покинь стены. Иди к царевне Софии, защити ее.

— Но мое место здесь! — воспротивился Уильям. — Я должен отомстить за смерть моего дяди, моих друзей.

— В жизни есть кое-что выше мести. Сколько турок ты уже умертвил? Двадцать, тридцать? Поверь мне: сколько ни убьешь, гнев твой не остынет. Ты никогда не насытишься местью.

Лонго положил юноше руку на плечо, стиснул.

— Уильям, у тебя есть жена, подумай о ней. Мы все должны защищать самое дорогое для нас. И я прошу тебя как друга: ради меня, защити Софию.

Уильям отвернулся, стиснув зубы. Но все же кивнул:

— Я пойду к ней.

— Спасибо. Если колокола прозвонят отступление, отведи ее на борт «Ла Фортуны» и плыви в Перу. Удачи! Да пребудет с тобой милость Господня.

— И с вами, — ответил Уильям.

Они крепко обнялись.

— Ты себя убить не позволяй! — строго приказал Тристо. Он был следующий, кто обнял — облапил — Уильяма. — Мне еще надо отыграться в кости.

— Это мы посмотрим, — усмехнулся тот.

Лонго и Тристо молча смотрели, как Уильям спустился с палисада, а после вышел через ворота внутренней стены. Едва он скрылся из виду, в те же ворота вошел император в сопровождении варяжской гвардии и Далмата. Воины, расположившиеся в промежутке между стенами, преклонили колени. Послышались крики: «Слава Константину! Да здравствует император!» Лонго отправился встречать императора у подъема на внешнюю стену.

— Здравствуйте, ваше величество. Инспектируете войска?

— Нет, синьор Джустиниани. Я пришел сражаться.

— Это место слишком опасно для вас, сюда турки обрушатся со всей силой.

— Именно потому я здесь, — твердо ответил Константин. — Если удержим Месотейхон, удержим и Константинополь.

— Но если вы погибнете, конец всему. Риск слишком велик.

— Мы должны рискнуть всем, даже жизнью императора, чтобы выиграть эту битву. Все ли воины на стенах?

— Да, разве что пара-тройка нерадивых не успела подойти.

— Отлично. Тогда запирайте ворота внутренней стены.

— Но, ваше величество, как же нам отступать, если ворота окажутся закрытыми?

— Отступления не будет. Закрывайте ворота!

* * *
Мехмед стоял на бастионе и смотрел на стены Константинополя, испещренные огоньками факелов. Сегодня, впервые за тысячу лет, эти стены падут. Ныне он, Мехмед, исполнит предназначенное. Он вспомнил, как десять лет назад был лишен трона, сослан в Манису. Тогда командиры войска смеялись над ним, презрительно называли Мехмедом-Книжником. После сегодняшней ночи никто не дерзнет смеяться над султаном Мехмедом.

Он обернулся, посмотрел на лица собравшихся командиров, освещаемые единственным факелом. Обратился к Улу:

— Люди на позициях?

— Да, ваше величество.

— Тогда пусть начинают пушки. После них Махмуд-паша поведет башибузуков на штурм.

Махмуд-паша поклонился.

— Ваше величество, благодарю вас за честь атаковать первыми.

— А как насчет анатолийской кавалерии? — спросил Исхак-паша. — Неужели мои люди ждали два месяца лишь для того, чтобы вся слава досталась башибузукам?

— Исхак, потерпи. Сегодня на всех хватит славы. Для тебя и твоих воинов у меня предусмотрено особое задание.

* * *
Воины, стоявшие рядом с Лонго, замолчали в ожидании атаки, и тишина повисла такая, что Лонго различил шипение зажженного фитиля у пушки по соседству. И вдруг безмолвие разорвал чудовищный слитный рев турецких пушек. Они выстрелили разом, располосовав темноту над бастионами длинными языками огня.

— Прячься! — крикнул Лонго, пригибаясь за низкий парапет, шедший поверху внешней стены.

Мгновением позже стена задрожала от ударов. В двадцати шагах справа кусок ее футов десяти длиной затрясся и обвалился наружу, рассыпался на куски — а с ним и стоявшая на стене пушка.

— Тащите мантелеты! — крикнул Лонго воинам, стоявшим наготове между стен. — Закройте пролом!

Воины подхватили пару мантелетов, подтащили, перекрыли дыру. Но не успели закрепить, как ядро врезалось в один, разметало в щепы. Закричали, корчась на земле, раненые. Их подхватили, потащили в укрытие и срочно подвели на замену второй мантелет.

— Мы понапрасну теряем людей! — заорал Тристо, стараясь перекричать пушечный рев.

— Ты прав, — согласился Лонго. — Уведи со стены всех, кроме орудийных расчетов. Пусть воины укроются внизу, между стен.

Тристо кивнул и поспешил исполнять. Спустя несколько минут участок близ Лонго обезлюдел. Генуэзец остался один, притаившись за невысоким парапетом, а под его ногами дрожала стена.

Наконец турецкие пушки умолкли. Лонго встал, присмотрелся, стараясь различить движение в темноте. Он ничего не увидел, но, когда уши, оглушенные пушечным грохотом, стали нормально слышать, различил топот многих тысяч ног.

— Назад на стену, быстро! — скомандовал он воинам. — Турки идут!

Тут же из темноты вырвался, нарастая и спадая вновь, крик: «Аллах, Аллах, Аллах!» Загрохотали барабаны, загнусавили волынки. Шум становился громче и громче, но Лонго по-прежнему ничего не видел. У пушкаря сдали нервы, он ткнул фитилем, и пушка рявкнула в темень, без толку рассыпая картечь.

— Черт побери, не стрелять! — взревел Тристо. — Пусть подойдут ближе!

Шум приближавшегося войска сделался оглушительным. Наконец показалась орда — всего ярдах в сорока от стены. Шли в беспорядке, почти без доспехов — что у кого нашлось, то и нацепил, с разномастным оружием. Среди мечей и копий виднелись и косы, и вилы. Султан пустил вперед башибузуков, почти не обученных драться крестьян, составлявших изрядную часть турецкого войска. Хоть воевать они толком не умели, зато храбрости им было не занимать. И шли они тысячами.

— Лучники, к бою! — распорядился Лонго и услышал пение сотен тетив, свист множества стрел, взвившихся в небо.

Смертельный дождь обрушился на башибузуков, выкашивая их десятками. Лонго видел, как стрела пробила насквозь грудь одного и застряла в животе другого. Увидел, как захлебнулся кровью воющий в ярости великан, схватившийся за пробившую горло стрелу. Дикий вой башибузуков теперь разбавился криками умирающих, но толпа не остановилась. Турки подбежали уже так близко, что Лонго различал их лица: вот седой старик с выпученными от ярости глазами, с лицом, испещренным шрамами множества битв; вот крестьянин с голым торсом потрясает вилами, а в плече у него — стрела; вот мальчишка лет двенадцати волочит меч, какой и поднять не может.

Башибузуки достигли стены, уперлись в закрывавшие проломы мантелеты. Христиане по обеим сторонам пролома кололи копьями сверху, и вскоре перед мантелетами нагромоздилась груда трупов.

Атакующие добрались и до стены, где стоял Лонго, начали приставлять лестницы. Лонго лично спихнул одну, и та повалилась в темноту, а турки посыпались с нее, падали наземь, и свои же, спеша к стене, безжалостно затаптывали их. Лонго огляделся по сторонам — враги так и кишели у стен, лезли наверх.

— Пушки, огонь! — заорал он неистово.

По всей стене грохнули пушки, выпустив заряды картечи прямо в неприятельскую толпу. Результат оказался кровавым и ужасным, камни рвали плоть и доспехи, будто бумагу. Лонго увидел, как булыжник с кулак величиною перешиб клинок меча, а второй снес голову его хозяину. Равнина у стен превратилась в кровавый кошмар, множество искалеченных тел корчилось на залитой кровью земле. Атака замедлилась — ближайшие к стенам башибузуки бросились назад, удирать, но сзади напирали их товарищи, теснили под самые пушечные жерла. Волна за волной накатывались несчастные на стену, чтобы быть перемолотыми чудовищными жерновами боя. Наконец после часа с лишним бойни натиск ослабел. Лонго зарубил турка, умудрившегося взобраться на стену, столкнул последнюю лестницу и прислонился к парапету, переводя дух. Все, не надо ни лестницы спихивать, ни турок убивать, выжившие башибузуки удирают в беспорядке, оставив за спиной множество погибших и умирающих товарищей. Христиане ликовали. Лонго увидел на стене императора.

— Мы справились! — крикнул Константин. — Они отступают!

— Это был лишь первый приступ, проверить крепость стен и вымотать нас, — ответил Лонго. — Они вернутся.

Он обратился к Тристо, стоявшему в нескольких футах и вытиравшему кровь с топора.

— Скольких мы потеряли?

— От силы полсотни.

— Всего-то! — возрадовался Константин. — Посмотрите, они потеряли тысячи.

— Так-то оно так, — угрюмо согласился Тристо. — Да только пороха мы тоже лишились. Теперь из пушек нечем стрелять.

Будто в подтверждение его слов, раздался чудовищный грохот турецкого орудия. Стена содрогнулась от ядра, поразившего цель.

Турки возобновили обстрел.

* * *
Когда зазвонили колокола, оповещая о начинающемся штурме, Геннадий приказал Евгению отправляться к стенам. И теперь, одетый в старую дрянную кольчугу, Евгений вел по городу дюжину нанятых воров, наряженных точно так же. Он привел их к высокой круглой башне, возвышавшейся там, где двойные Феодосиевы стены соединялись с Влахернской. Послушник знал: внутри башни была Керкопорта — калитка, выводившая наружу, за стены.

Евгений зашел в башню — там было пусто и темно, ни окон, ни дверей, лишь винтовые лестницы вели наверх и вниз.

— За мной, — скомандовал он ворам, направившись вниз.

На нижнем уровне скучало несколько бойцов. Они столпились у толстой деревянной двери, окованной железными полосами, — Керкопорты. Поперек ее лежали три толстенные балки, и, привалившись к ней, стоял высокий мускулистый воин. Все были греками. Отлично, справиться с латинянами было бы куда труднее.

— Кто главный? — спросил Евгений.

— Я, — ответил прислонивший к двери воин.

— Ваши люди нужны на Месотейхоне, — сообщил ему Евгений.

— Сам император велел нам оставаться здесь и охранять Керкопорту.

— Мне и моим людям император приказал то же самое, — ответил Евгений. — Мы пушкари, но запас пороха иссяк. Мы в скверных доспехах, на Месотейхоне от нас мало толку. Там нужны сильные бойцы в прочном облачении.

Командир греков скептически глянул на приведенную Евгением банду, но все же кивнул.

— Ладно. Мы пойдем туда, где нужны. Охраняйте дверь как следует, и если какая беда — немедленно шлите за помощью. Что угодно делайте, но не позвольте туркам ворваться в город.

— Мы будем стоять насмерть, — заверил его Евгений. Командир увел бойцов вверх по лестнице, и, когда последний воин скрылся из виду, Евгений приказал ворам:

— Помогите отпереть дверь.

— Но капитан же не велел пускать турок, — возразил тощий вор с изрытым оспинами лицом.

Тебе заплатили не за то, чтобы ты рассуждал, — рявкнул Евгений. — Хочешь денег — делай что сказано!

Воры уныло принялись за работу — взялись за балки, сместили, затем Евгений собственноручно отодвинул последний засов и распахнул дверь. В тусклом предутреннем свете он увидел тянувшуюся к морю стену и землю перед нею, усеянную телами поверженных турок. Похоже было, что штурм приостановился, но тяжкий рев турецких пушек не умолкал. Евгений притворил дверь, но не вернул на место засов.

— Идите к цистерне, — приказал он ворам. — Там получите деньги.

— Нельзя оставлять дверь незапертой, — возразил тощий вор.

Прочие закивали.

— Делайте, что вам говорят.

— Я не предам императора и мой город, — дерзко заявил вор.

— Ладно, — согласился Евгений и, молниеносно выхватив меч, полоснул тощего по горлу.

Бедняга свой клинок и вытащить из ножен не успел. Он повалился, хрипя и дергаясь, выбрызгивая кровь на каменный пол. Остальные, скалясь, вытянули мечи и кинжалы.

— Хотите драться со мной? Зарубите на носу: многие из вас кончат как он. — Евгений указал на умирающего. — И чем же император вознаградит вас за героизм? Да ничем. А если сделаете, как я сказал, тогда и живыми останетесь, и денег получите. Вам выбирать.

Воры переглянулись и один за другим спрятали оружие.

— Мудрое решение, — похвалил Евгений. — Теперь идите за мной, и я приведу вас к награде.

* * *
Солнце еще не взошло, но уже развиднелось, и Лонго мог различить турецкие пушки на бастионах. Они палили без перерыва уже полчаса, и стена постоянно содрогалась от ядер. Внизу, между стенами, воины выстраивали длинными рядами мантелеты, образуя третью стену между внешней и внутренней.

— Сдвиньте их теснее! — скомандовал Лонго.

— Копейщики готовы, — доложил подошедший Тристо. — Если кавалерия прорвется, они сработают как надо.

— Что с императором? Он в безопасности?

— Насколько это возможно. Он с варяжской гвардией и Далматом за мантелетами.

— Хорошо, — одобрил Лонго и только собрался дать передвигающим мантелеты воинам очередное указание, как стена под ногами качнулась.

Генуэзцы едва успели спрыгнуть, прежде чем она рухнула наружу и рассыпалась кучей щебня, земли и балок. Лонго падал лицом вниз, но удачно перекатился, смягчил удар. Когда пыль осела, он увидел, что обвалился кусок стены ярдов двадцати в длину. Лонго заметил сквозь провал, как из лагеря вылетела турецкая кавалерия и помчалась галопом к бреши. До столкновения остались считаные секунды.

Тут его ухватили за плечи, вздернули на ноги. Лонго повернул голову и обнаружил Тристо. Тот был весь в пыли, но живой и здоровый.

— Бежим! — выкрикнул Тристо.

Оба припустили к мантелетам. А за спиной все близился грохот копыт. Из-за мантелетов выступили копейщики, уперли пятки длинных копий в землю, выставили острия. Скорее, скорее — Лонго почти уже ощущал турецкое копье меж лопаток, топот конницы отдавался в ушах. Но он успел, проскочил сквозь строй и оказался в безопасности, за деревянным барьером.

Миг спустя турки достигли стены копий. Наездники получше управились сдержать лошадей, отвернуть. Менее удачливых и умелых кони, вздыбившиеся перед грядой острой стали, сбросили наземь. Кое-кто рухнул прямо на копья. Мгновение — и земля перед строем копейщиков заполнилась перепуганными, мечущимися конями, потерявшими всадников, проткнутыми, затоптанными кавалеристами. Христиане закричали, приветствуя успех.

— Держать строй! — воскликнул Лонго. — Они вернутся!

И он был прав: анатолийская конница быстро перегруппировалась, и в пространство между стенами заезжало все больше всадников. Теперь они надвигались осторожнее, пуская на ходу стрелы. Копейщики начали падать под этим градом, и Лонго скомандовал:

— За мантелеты! Отступать!

Копейщики отступили через щели между мантелетами, кавалерия двинулась вперед, и тут Лонго крикнул:

— Поджигайте!

Он сам схватил факел, ткнул им в ближайший мантелет, немедленно занявшийся. Поверхность их вымазали греческим огнем, и, загоревшись, выстроенные полукругом мантелеты превратились в стену огня. Напуганные пламенем, турецкие кони взбесились, вставали на дыбы, сбрасывали всадников, и в рядах кавалерии вновь воцарился хаос.

— Вперед! — отчаянно выкрикнул Лонго. — В бой!

Он повел христиан за линию горящих мантелетов, к беспорядочной массе конников. Выдернул ближайшего турка из седла, прикончил, вскарабкался на коня и принялся разить направо и налево. За ним двинулись копейщики, сбивая турок с перепуганных лошадей. Враги, не способные выстроиться и дать отпор, отступили, поначалу медленно, но вскоре отход превратился в паническое бегство. Христиане рванулись преследовать и полностью вытеснили неприятеля за стены.

Лонго выехал к пробоине в стене. Впереди, на равнине, под лучами восходящего солнца возвращалась к лагерю анатолийская кавалерия.

— Отставить! — скомандовал Лонго христианам, норовившим выбежать за стены. — Пусть удирают. Приготовьтесь удерживать пролом, следующая атака не за горами.

— Отлично сделано, синьор Джустиниани! — похвалил подъехавший император. — Солнце взошло, но город держится. Враг снова повержен. Этот день станет днем нашей славы и победы!

Лонго покачал головой.

— Что-то здесь не так. Слишком мало их атаковали и отступили чересчур быстро. Будто и не рассчитывали на успех, а только хотели отвлечь нас.

* * *
Пока часть кавалерии пыталась пробить оборону христиан, Исхак-паша повел триста отборных кавалеристов на север. Когдаони поскакали прямо на Керкопорту, со стены посыпались стрелы и камни размером с яблоко. Всаднику, ехавшему рядом с пашой, проломило череп. Исхак-паша погнал коня быстрее, направляясь в узкий проем между круглой башней и стеной. Калитку он еще не видел и начал подозревать: а не послал ли его султан попросту на убой? Затем он приметил ее, заделанную в тело башни, далеко в узком проходе.

Исхак-паша спешился, побежал, а вокруг сыпались камни и стрелы. Он ударил плечом в калитку, и та с неожиданной легкостью распахнулась, так что паша оказался в круглой комнате, освещенной единственным факелом. У дальней стены шла наверх винтовая лестница.

— Быстрее, вперед! — воззвал паша к ворвавшимся в комнату воинам. — Наверх!

Он взбежал по лестнице в очередную пустую комнату и выскочил наружу, в город. Слева высился дворец императора христиан. Впереди простирался лабиринт пустынных улиц. Исхак на мгновение растерялся, но все же сумел разобраться, что к чему, и сориентироваться.

— К Месотейхону! — скомандовал он и побежал вдоль стены направо.

Большинство воинов послушно направились следом, но дюжины две откололись и устремились к дворцу.

— Стойте! Куда вы? — крикнул паша.

— Богатеть! — весело крикнул один. — А вы повоюйте!

И был таков. Остальные просто не обратили внимания на Исхака.

— Догнать их? — спросил сотник.

— Не надо. У нас есть дела важнее.

* * *
Уильям сидел и нервно теребил рукоять кинжала; София стояла неподалеку, глядя в окно. Оттуда открывался вид на город, а не на стены, но царевна и так слышала звук близкой битвы. Пушки уже смолкли, и теперь до нее доносились однообразные шум и гам, перемежаемые яростными воплями. Постепенно шум стал ритмичным, и в нем проступил слитный топот тысяч ног. По звукам царевне было трудно судить о происходящем, но колокола у стен пока не звонили — значит, стены держатся, и христиане отражают натиск неверных. Но ведь колокола не скажут, жив ли Лонго.

Вдруг шум прекратился. София замерла, прислушиваясь, — ничего. Затем из дворца, из комнаты за ее покоями, закричали по-турецки, а следом раздался истошный женский визг.

— Что это было? — спросил встревоженный Уильям.

— Турки! — воскликнула София. — Они во дворце!

— Выходит, стены пали, — заключил англичанин. — Нам пора на корабль.

— Постой, ведь колокола не звонили, сигнала об отступлении не было! Значит, стены держатся. А если турки в городе, значит, нужно предупредить Лонго. Мы должны…

Ее речь пресекли звуки ударов — кто-то рвался в ее покои. Уильям и царевна отступили в спальню, а дверь в гостиную сотряслась. Древесина у замка расщепилась, дверь распахнулась, и на пороге показались шестеро турецких воинов.

— А-а, у нас тут цветочки! — глумливо выкрикнул их предводитель. — Давненько у меня не было женщины такой аппетитной!

Турки, ухмыляясь, вступили в покои. Уильям обнажил меч и встал в дверях спальни.

— Попробуйте возьмите ее, сволочи.

— Не надо, есть выход. — Царевна потянула за рукав. — За мной!

Насильники бросились к спальне, София же увлекла Уильяма к потайной двери, отворила ее, втолкнула своего защитника. Захлопнула створку, и почти тотчас же на тайную дверь обрушились удары.

— Нам надо спешить.

София взяла Уильяма за руку и потянула за собой. В туннеле царила кромешная тьма, пока враги не выломали дверь, осветив потайной коридор.

— Бежим! — вскричал Уильям, и оба помчались со всех ног.

Они свернули в боковой туннель, подбежали к винтовой лестнице, спустились и снова угодили в непроглядную темень. Только слышался топот бежавших над головой турок. София свернула налево, затем направо, пошла длинным коридором, уперлась в дверь. Нащупала ручку в темноте, и беглецы выбрались наружу, под солнце. Царевна обернулась: турки показались в конце туннеля. Она захлопнула дверь.

— Туда, быстро! — крикнул Уильям, устремляясь к ближайшему дому.

Он вышиб дверь ногой, оба вбежали внутрь и плотно притворили ее за собой. София приникла к окну, закрытому ставнями, посмотрела в щель: турки высыпали из потайной двери, немного посовещались и устремились к парадному входу во дворец.

— Мы в безопасности, — выдохнула царевна. — Они ушли.

— Пойдемте же, — принялся уговаривать Уильям. — Нам нужно пробраться на корабль.

— Нет, мы должны предупредить Лонго: турки в городе! Наши воины не удержат стены, если им придется сражаться на два фронта!

Уильям покачал головой.

— Здесь мы бессильны. Если неприятель в городе, уже поздно предупреждать Лонго.

— Но мы должны хотя бы попытаться.

— Турки могут вернуться в любой момент. А я пообещал Лонго защищать вас.

— Я не слабая беспомощная девчонка! — вспылила София. — Я — царевна, и лучше бы тебе делать, что я говорю! Иди, предупреди Лонго, а тут я буду в безопасности и дождусь твоего возвращения.

— Ладно. — Уильям распахнул дверь и, обернувшись на пороге, пообещал: — Я мигом. Ждите здесь.

София кивнула, и юноша скрылся. Затем она придвинула к двери тяжелый дубовый стол и уселась ждать.

* * *
Лонго стоял в проломе стены. В золотистом утреннем свете по полю маршировали стройными колоннами тысячи янычар в черной броне. Он обернулся и посмотрел на выстроившихся христиан, которые заполняли проем шириною в двадцать ярдов. В центре стояли император и Далмат с варяжской гвардией, рядом с ними — греки, итальянцы и даже турки, жившие в Константинополе и поклявшиеся защищать город. Все были опытными, испытанными воинами, все храбро бились, отбивая турецкие атаки, однако защитников Месотейхона было слишком мало. Командиры других участков стены смогли выделить лишь небольшую часть своих людей на подмогу — хотя острие вражеской атаки пришлось на Месотейхон, враги наседали по всей стене. Глубина строя защитников составляла всего десять рядов, а выдержать им предстояло нападение многих тысяч.

Лонго вышел из строя и обратился к бойцам:

— Воины, крепитесь! Победа близка! Эта атака — последняя. У нас больше нет стены, но если мы станем сражаться храбро и дружно, то повергнем врага. Удержим пролом, и день будет наш. Готовы к бою?

Воины согласно взревели.

— Тогда в бой, за Константинополь!

— За Константинополь! — закричали воины эхом. — За Константинополь!

Затем из массы наступающих завыл рожок, и янычары бросились в атаку с оглушительным воплем, перекрывшим крики христиан.

— Держитесь! — закричал Лонго, обнажая меч и поднимая щит.

И добавил уже тише, обращаясь к стоящему рядом Тристо:

— Удачи тебе! Прости, что впутал в это дело.

Великан поднял свой огромный топор, ухмыльнулся.

— Это лучшее местечко из всех, где мне доводилось побывать.

Но затем улыбка его поблекла, и он добавил уже печальнее:

— Я выбрал имя для сына: Бенито. Если погибну, присмотрите за ним.

— Я позабочусь о нем, — обещал Лонго.

Мгновением позже строй янычар застыл в двадцати ярдах от христиан. Турки натянули луки, наставили арбалеты.

— Поднять щиты! — возопил Лонго, когда враги выпустили тучу стрел.

Стрела воткнулась в щит, другая скользнула по доспеху. Стоявший слева воин с криком упал, стрела пронзила ему бедро.

Железный дождь иссяк, и янычары, взрычав, бросились врукопашную. Они врезались в строй христиан, тесня и наседая. Лонго успел нанести лишь пару ударов, когда в образовавшейся давке его меч стал почти бесполезен. Справа к Лонго притиснулся Тристо, слева и сзади — воины-христиане, спереди — пара янычар. Битва превратилась в состязание по толканию, и турки потихоньку выигрывали, превосходящей массой оттесняя строй христиан.

— Держитесь! — закричал Лонго. — Не отступайте! Если нас вытеснят из пролома, мы пропали!

Двое сзади подняли щиты, уперлись Лонго в спину, налегли. Повсюду христиане напряглись, принажали. Стальные панцири надежно защищали их от давки, турок же в их легких кожаных доспехах и в кольчугах удавливало в толпе до смерти. Первые ряды янычар, обессилев, перестали рваться вперед, и две враждебные толпы замерли, не в силах сдвинуться ни на дюйм. Все новые и новые орды теснились позади, но строй христиан было не стронуть с места.

— Толкайте, толкайте! — кричал Лонго. — Мы держимся, мы побеждаем!

Затем от задних рядов прилетел вопль: «Ворота открываются! Это подмога! Подкрепление прибыло!» Вскоре все христианское войско разразилось криками радости. Но внезапно они оборвались.

Стоявшие позади воины прекратили налегать, и Лонго обернулся посмотреть, в чем дело. Он только вымолвил в растерянности:

— Матерь Божья!

Не подкрепление пришло — в ворота набежали турки и атаковали с тыла. Под ударами с двух сторон строй христиан быстро рассыпался. Вскоре Лонго оказался в маленькой группке — император, Тристо, Далмат и шестеро гвардейцев. Все выстроились кругом, защищая императора. Турки так и напирали — всем хотелось славы, все стремились поразить главу христиан.

Слева от Лонго сражался Далмат, справа — Тристо. Тот бросил топор и пластал огромным четырехфутовым мечом. Увесистый клинок рассекал железо и кожу, сносил головы и разрубал клинки на едином взмахе. Далмат бился двумя короткими кривыми мечами, молниеносно отбивая, разя, отбивая снова. Лонго рубился своим длинным, чуть изогнутым азиатским клинком и орудовал маленьким щитом, ударяя смертоносно и точно.

Рядом с Далматом осел наземь гвардеец, проткнутый копьем. Оставшиеся теснее сомкнулись вокруг императора.

— Долго мы так не протянем! — выкрикнул Тристо. — Нужно что-то делать!

— Пробиваться к воротам! — отвечал император. — Если отобьем их, то сумеем удержать внутреннюю стену!

— К воротам! К воротам! — заорал Лонго, и его крик подхватили остальные.

Повсюду вокруг уцелевшие христиане пробивались, куда было сказано. Но турки быстро сообразили, что происходит. Когда христиане приблизились к воротам, янычары сплотились и дружно атаковали, ведомые гигантским воином с огромным ятаганом в руках. За миг до того, как турки обрушились на разрозненные группки христиан, Лонго узнал в их предводителе Улу.

Натиск расшвырял пробивавшихся, и Лонго остался в одиночестве, яростно сражаясь за свою жизнь. Он уклонился от меча, отразил удар копьем, увернулся от клинков пары турок, полоснув обоих по животам. Янычар набросился с воплем:

— Аллах, Аллах!

Лонго нырнул под удар, врезался плечом под дых, перекинул врага через себя. Ткнул мечом, добивая, повернулся разделаться со следующим — и в груди вспыхнула боль. Лонго зашатался, отступил на шаг и посмотрел вниз: из-под правой ключицы торчало оперение арбалетной стрелы. Кровь заструилась из раны, окрашивая доспехи алым.

Выстреливший из арбалета янычар обнажил меч, желая прикончить подранка. Ударил, целясь в живот. Лонго сумел отбить удар, однако, когда клинки столкнулись, ужасная боль пронзила грудь. Генуэзец отшатнулся, упал на колени. Янычар замахнулся, чтобы довершить дело, но выронил оружие и рухнул наземь, рассеченный без малого пополам огромным мечом Тристо. Великан переступил через мертвое тело и склонился над командиром.

— Давайте уходить отсюда.

— Сзади, — прошептал тот, указывая на Улу, решительно направлявшегося к ним. Тристо выпрямился и повернулся к врагу.

— Не беспокойтесь. Я управлюсь с этим громилой.

Подошедший Улу отпихнул янычара, намеревавшегося броситься на Тристо, и прорычал:

— Этот — мой!

Оба гиганта замерли, оценивая друг друга. Тристо был на добрых три дюйма выше, шире в плечах, но тяжел, кряжист, с жирком. Предводитель же янычар являл собой сплошные мускулы, без капли жира. Улу держал длинный ятаган одной рукой, Тристо свой четырехфутовый меч — двумя.

Улу напал первым, с удивительной ловкостью и быстротой, ударил, целясь в живот. Тристо отбил удар, развернулся, секанул, метя в голову. Улу отпрыгнул, и генуэзец ударил снова, нацеливаясь в грудь. На сей раз Улу подставил ятаган, клинки соприкоснулись, и воины налегли, щеря зубы от натуги.

— Сильный ты, сукин сын! — проскрежетал Тристо. — Но чем больше урод, тем легче мне сделать вот это!

С этими словами он ударил головой янычару в лицо и одновременно — коленом в пах. Улу шатнулся назад, открывшись, Тристо же пырнул его в грудь. На мгновение Лонго показалось: попал, — но ятаган Улу взвился, в последнюю секунду отбив удар. И все-таки лезвие пробороздило бок янычара, тут же взмокший от крови. Но рана, казалось, лишь добавила тому сил и ярости. С ревом Улу принялся рубить, и Тристо отступил под градом тяжких ударов. Однако пробить его защиту янычар не сумел и, увлекшись, ошибся. Слишком далеко подался вперед, споткнулся о мертвое тело, и Тристо тут же ударил, целясь в шею. Но Улу на самом деле лишь притворился, будто споткнулся. Удара он ждал, уклонился, отбил меч Тристо в сторону и, развернув свой клинок, поразил генуэзца в голову. Он попал в участок над ухом, раскроив череп, — Тристо умер, даже не успев понять, что произошло.

Страшный, полный животной ярости крик вырвался из груди Лонго. Сердце бешено застучало, гнев заглушил боль в груди. Лонго встал, отшвырнул щит, взялся за меч обеими руками. Бросился на врага. Но тот ждал и в последнее мгновение, уклонившись, ударил в ответ, целясь в голову. Лонго увернулся, ткнул в живот, но Улу отразил удар, и, когда клинки встретились, грудь Лонго пронзила дикая боль. Он едва не выронил меч и отступил, шатаясь. Улу немедля воспользовался слабостью, рубанув со всего маху. Лонго увернулся снова, ударил ногой прямо в живот, но тот был подобен каменной стене, так что Улу не шелохнулся. Зато генуэзец едва уклонился от безжалостного ятагана.

Оба замерли, тяжело дыша и глядя друг другу в глаза.

— Я уже однажды пощадил тебя, Лонго, — сказал янычар. — Теперь пощады не будет.

— Не жди ее и от меня, — прохрипел Лонго и, стиснув зубы, превозмогая боль в груди, атаковал, осыпав Улу градом быстрых ударов.

Тот отступал, но защищался уверенно и точно. Не раз Лонго думал, что сию вот секунду пробьет, наверное, однако в последние мгновения ятаган Улу отбивал удар. Лонго ослабил натиск, изнуренный, но снова вдруг увидел бездыханное тело Тристо, и ярость вернула силы. Он рубанул снизу, вынуждая Улу опустить ятаган, и, собрав все силы, развернул меч, ударил в голову, но янычар снова успел подставить свое оружие. Они уперлись клинок в клинок, Улу надавил, навис, приблизившись, и, ухватив свободной рукой торчавшую из груди Лонго стрелу, повернул ее. Лонго охнул от боли, все поплыло перед глазами, колени задрожали. Но он успел увернуться от удара, нацеленного в шею и наверняка бы перерубившего ее.

Теперь атаковал Улу, и Лонго уклонялся, увертывался, отступал, чтобы только не парировать, не принимать удар на клинок, и всякий раз при этом тело пронзала страшная, слепящая боль. Улу сделал очередной выпад, метя в живот, Лонго попятился и ощутил за лопатками стену. Все, дальше отходить было некуда. Улу рубанул с размаха, Лонго отбил, клинки скрестились. Янычар навалился, и генуэзец, крича от боли, старался удержаться, но Улу был намного сильней. Лонго вдавился спиной в изъязвленную стену, а вражеский клинок все приближался и находился уже в дюймах от лица.

— Прощай, старый друг, — сказал Улу.

— Не сейчас, — вдруг выдохнул Лонго.

Он выпустил меч, падая на колено, и, завопив от боли, выдрал стрелу из груди. Улу шатнулся вперед, утратив равновесие, и Лонго, пользуясь его растерянностью, приподнялся и вогнал наконечник стрелы в горло врага.

— Это тебе за Тристо.

Улу выронил ятаган, отшатнулся, схватившись за горло. Выдернул помеху — и хлынул фонтан крови. Турок удивленно посмотрел на стрелу и рухнул ничком, бездыханный.

Лонго подобрал свой меч, сделал несколько шагов и повалился рядом с Улу. Он посмотрел на дыру в доспехах, откуда с каждым ударом сердца выталкивалась живая кровь. Разжал руку, выпустив меч и ожидая смерти. Но к его удивлению, никто из янычар не напал. Напротив, они отступили, взирая на Лонго с удивлением и страхом. Кто-то выкрикнул в ужасе:

— Улу погиб!

Известие о гибели командира побежало, как огонь по сухим листьям, и натиск янычар ослаб. Началось беспорядочное отступление. Оставшиеся пребывали в растерянности, не зная, что делать дальше. Невдалеке от Лонго император собрал воинов и начал теснить врага.

— Лонго! — послышался знакомый голос, и генуэзец увидел бегущего Уильяма.

— Где София? — выдохнул генуэзец, морщась от боли.

— В городе! — ответил юноша, становясь на колени подле командира. — Вы ранены, вас нужно увести отсюда. Сможете идти?

— Не надо было оставлять ее! — прошипел тот сквозь зубы, схватывая меч и поднимаясь на ноги, поддерживаемый Уильямом. — Может быть опасно…

Лонго выпрямился, шатаясь и зажимая рану в груди левой рукой.

— Она сама настояла, чтобы я мчался сюда, — и не зря. Вы бы тут долго не протянули. Давайте же, вернемся к строю.

Поддерживаемый Уильямом, Лонго сумел добрести до императора и Далмата, снова собравших воинов, которые выстроились и слаженно теснили янычар к пролому. Строй расступился, пропуская подошедших, и Константин, оставив бой, приблизился к ним.

— Лонго, ты жив! — воскликнул он радостно, но затем нахмурился, заметив кровь. — Тяжело ранен?

— Жить буду, — прохрипел генуэзец, оттолкнул Уильяма. — Пока могу стоять, я буду сражаться.

Константин был полон сомнений.

— Это не пустяковая царапина. Больше ты здесь ничем не поможешь.

— Мой долг сражаться за вас, и я не подведу, — настаивал Лонго.

— Лонго, ты не подвел меня и сделал все, что мог. Теперь я прошу лишь об одном: спеши к Софии, защити ее.

Лонго хотел возразить, но император жестом приказал ему молчать.

— Я не глупец и понимаю, что вижу. Я еще способен распознать влюбленных. Иди же к ней. А я удержу стену.

— Спасибо, ваше величество, — выдохнул Лонго.

Они пожали друг другу руки, и Константин вернулся к сражению в первых рядах. Генуэзец обратился к Уильяму:

— Я пойду к Софии, а ты можешь драться, если хочешь.

— И оставить вас? Даже не мечтайте.

— Спасибо. Но тогда поторопимся, мы нужны царевне.

ГЛАВА 24

Четверг, 29 мая 1453 г.

Константинополь

Последний день осады

София сидела на корточках в узком проеме между сундуком и стеной, под прикрытием широкого низкого подоконника. Она старалась дышать ровно, спокойно, хотя сердце бешено колотилось. Двое турок в доспехах только что ворвались в дом, где пряталась царевна, и спешно его обыскивали. Один подошел к сундуку, откинул крышку.

— Ничего, — констатировал он разочарованно, захлопнул сундук и пошел прочь. — Пойдем дальше.

София выглянула — турок направлялся к двери. Второй, поменьше ростом, тощий, с бородавкой на щеке, ковырял ножом подсвечник, стараясь определить, золотой он или просто позолоченный. Турок окинул комнату взглядом — и посмотрел прямо в глаза обмершей от ужаса царевне.

— И что у нас тут такое, а? — выговорил он довольно. — Наконец-то настоящее сокровище.

София выскользнула из-за сундука, обнажила меч.

— Отойди, хуже будет, — пригрозила она на ломаном турецком.

— На нее нет времени, — рассудительно заметил от двери высокорослый турок. — Лучше пойдем соберем побольше добра, пока остальные не набежали и не вымели все дочиста.

— Глупость какая, — огрызнулся тощий. — За нее мы немало выручим на рынке, когда вдоволь натешимся. К тому же наши еще когда набегут — успеем нагуляться вволю.

Он распустил пояс и шагнул к Софии.

— Я царевна, — объявила та, поднимая меч. — Не смей ко мне прикасаться!

— Царевна? — удивленно переспросил больший турок, вынимая меч. — В самом деле, мы немало за тебя получим.

* * *
Геннадий стоял на коленях перед алтарем церкви Спасителя в Хоре, склонив голову как бы в молитве. Церковь находилась всего в пятидесяти ярдах от внутренней стены Месотейхона, и в ней отчетливо слышался лязг оружия, крики раненых и турецкий клич: «Аллах! Аллах!» За спиной патриарха женщины, дети и старцы, не способные держать оружие, сбились в кучу, дрожа от страха, и молились о спасении. Но занимала Геннадия вовсе не молитва — он в нетерпении ждал, когда вернется Евгений. Если все прошло по плану, молитвы здешнего люда едва ли помогут городу. Константинополь падет, и Геннадий станет православным патриархом. Ненавистная уния будет искоренена, и латиняне уберутся раз и навсегда.

Он услышал, как растворились двери церкви. Вскоре Евгений опустился на колени рядом с хозяином.

— Все сделано, — прошептал он на ухо. — Турки в городе.

— А нанятые воры? Нельзя оставлять свидетелей.

— Я запер их в порожней цистерне и пустил воду. Они утонули.

— Отличная работа! Дела твои воистину угодны Богу. Теперь осталось последнее. Иди за мной.

Геннадий поднялся с колен и пошел за алтарь, в дальний угол, где находилась винтовая лестница, ведшая на колокольню. Он пропустил Евгения вперед. Поднимаясь следом, изрек:

— Хочу отблагодарить тебя за все, сделанное ради меня и церкви за много лет. Ты был верным слугой и преданным другом.

— Я лишь желал совершать угодное Господу нашему.

— И будешь впредь. Отец наш Небесный с радостью примет тебя.

Геннадий ухватил прислужника сзади, одной рукой зажал рот, другой полоснул ножом по горлу. Затем отпустил, и Евгений сполз на ступеньки — с выпученными глазами; его рот судорожно дергался, пытаясь вымолвить хоть слово, а кровь так и хлестала из раны. Геннадий перекрестил его.

— Прости, старый товарищ, но никто не должен ведать сотворенное мной. Да смилуется Господь над твоею душой.

Геннадий вытер кинжал о рясу умирающего и побрел наверх. Лестница вывела в небольшую темную комнатку. Оттуда ступени вели к люку в потолке. Геннадий выбрался под яркое утреннее солнце, в колокольню, открытую всем ветрам. Высоко над головой висел тяжелый бронзовый колокол. Геннадий подошел к ограждению, чтобы взглянуть на Месотейхон — вид сверху открывался хороший. Битва между стенами шла вовсю, но, вопреки ожиданиям монаха, христиане не поддавались и даже как будто теснили турок назад, к пролому. Вопреки всему, сделанному ради падения Константинополя и ненавистной унии, император держал стены.

Тогда Геннадий вытянул из-за пазухи широкое белое полотнище и привязал к ограждению башни. Ветер развернул ткань — то был турецкий флаг, с золотой арабской вязью на белом поле. Затем монах взялся за веревку колокола.

— О Господи, — произнес он. — Все, свершаемое мною, я делаю во имя Твое! Смилуйся же надо мной!

* * *
— Мы побеждаем! Господь с нами! За Константинополь! — вскричал император, направляя воинов в атаку.

Далмат бежал рядом с ним, рубя налево и направо, и оба сражались как одержимые, выкашивая врагов одного за другим.

Воодушевленные примером, остальные воины рубились столь же яростно, и янычары отступали, обескураженные, потерявшие волю к битве. Вскоре христиане достигли пролома, вытеснив последних турок за стену.

— Стоять! Держать строй! — закричал Константин, и воины остановились, выстроились.

В начале боя они стояли в десять рядов, закрывая пролом. Теперь их едва хватало на пару. Но если они продержатся еще немного, битва будет выиграна.

— Держитесь! — призывал император. — Не пропускайте турок!

Но густой колокольный звон заглушил его слова.

— Господи! — выдохнул Далмат. — Колокола!

— Но ведь стена держится, — изумился император. — Что это значит?

— Смотрите! — Далмат указал рукой. — Турецкий штандарт на колокольне!

Христианских воинов охватила паника.

— Турки ворвались в город! — закричал кто-то. — Нужно отступать за внутреннюю стену!

Один за другим воины бросились к воротам, покидая строй.

— Стойте и сражайтесь! — закричал Константин. — Мы должны держать стену!

Но его уже никто не слушал. Строй рассыпался, ободрившиеся турки снова бросились в атаку. Константина увлекла масса бегущих, но у ворот император остановился и попытался в последний раз собрать людей.

— Ко мне, воины, ко мне! — закричал отчаянно. — Мы должны удержать ворота. Ради Господа нашего, остановитесь и сражайтесь!

Но воины не остановились, устремившись к гавани, к спасению на кораблях. Теперь христиане отступали на всех направлениях, покидая стены, и колокола звонили по всему городу.

Лишь дюжина воинов да верный Далмат остались с императором. Они встали в воротах, куда устремились сотни янычар.

— Битва проиграна, — сказал император. — Нет нужды умирать за меня.

— Мы останемся с вами до конца, — угрюмо возразил Далмат, и остальные согласно кивнули.

— Если нам суждено умереть, так умрем же в бою. За Константинополь! — вскричал император и бросился на подступавших турок.

— За Константинополь! — подхватил Далмат.

Горстка христиан врубилась в ряды турок. На минуту почудилось, что они сдержат безумную орду, но отхлынувшие было турки подступили снова, и неистовствующая толпа захлестнула храбрецов.

* * *
Лонго брел, шатаясь, по опустелым улицам города, заставляя себя передвигать ноги, хотя каждый шаг отдавался мучительной болью. Уильям шел рядом, поддерживая его, когда боль становилась невыносимой. Как только стал виден дворец, зазвонили колокола.

— Колокола! — воскликнул Уильям. — Город пал!

— Поспешим! — ответил Лонго и перешел на бег, невзирая на боль.

Пустые еще минуту назад улицы как по волшебству заполнились перепуганными людьми, покидавшими дома. Одни бежали к порту, другие — к ближайшей церкви. Уильям провел командира сквозь толпу к небольшому дому, где оставил Софию. Дверь его была выбита и едва висела на петлях.

— София! — вскрикнул Лонго и бросился внутрь.

Он нашел ее стоящей в задней комнате, с окровавленным мечом в руках, а у ног — двое мертвых турок.

— Лонго! — выдохнула София, завидев его, и кинулась навстречу.

Тот крепко обнял ее.

— Хвала Господу, ты жив!

Она отступила на шаг и увидела кровь на доспехах.

— Ты ранен?

— Чепуха, — ответил он, хотя был бледен как мел и задыхался. — Скорее на корабль.

Поддерживая Лонго, царевна и Уильям поспешили к воротам в порт. Толпа на улицах вновь рассосалась. Позади визжали и причитали женщины — не иначе, приближались турки.

По указанию царевны все трое свернули в неширокую боковую улицу, ведшую к порту, но вскоре наткнулись на восьмерых янычар, выскочивших из проулка ярдах в тридцати. Двое тащили тяжелый сундук, другие волокли женщин. При виде христиан они бросили добычу и взялись за мечи.

— Мне не уйти от них, — сказал Лонго. — Я останусь и задержу их, насколько смогу. Бегите, обойдите их и спешите к порту.

— Я же поклялась не оставлять тебя — и не оставлю, — ответила София, обнажая меч. Уильям присоединился к ней.

Янычары напали все вместе, тут же разделив друзей. На Лонго навалились сразу четверо. Ослабевший от боли и потери крови, он только и мог отбиваться. Пропущенный клинок скрежетнул по доспехам, и генуэзец отступил, уперся спиной в стену дома. Голова кружилась, руки еле двигались. Он не успел отразить удар, и вражеский клинок заскрежетал о панцирь. Еще один полоснул по бедру. Лонго упал на колено.

И вдруг он увидел, что София рухнула. Ярость затопила его и прогнала боль. Лонго с ревом вскочил на ноги, бросился на врагов. Он ушел от удара, рубанул в грудь, парировал выпад другого, пнул, сшибив с ног, прикончил упавшего. Оставил меч торчать в груди, увернулся от атаки, поймал турка за руку, швырнул головой в стену — тот повалился без чувств. Последний оставшийся пустился наутек.

На другой стороне улицы София, держась стены, из последних сил отбивала удары двоих янычар. Лонго подбежал, врезался в спину первому, ударил его головой о стену. Второй повернулся к новому противнику, и в ту же секунду София пырнула его в спину. Потом она сползла наземь.

— Ранена? Куда? — Лонго встал на колени подле любимой.

— Нога, неглубоко. — София указала на левое бедро. Лонго оторвал рукав от платья, перевязал рану.

— Можешь стоять?

Она кивнула, и Лонго помог ей встать. Они поднялись, держась друг за друга, чтобы не упасть. Уильям тем временем прикончил последнего турка, выдернул из трупа меч командира и встал между ранеными, подпирая собой обоих. Но только они побрели дальше, как сзади раздался топот, и сбежавший янычар объявился во главе целой оравы.

— Их слишком много, — выдохнул Лонго.

— И убежать мы не сможем, мы ранены, — добавил Уильям.

— Сюда. — София ввела их в узенький проулок, где и двоим было не разминуться.

Они прошли десяток футов и свернули в проулок еще более узкий. Сзади затопотали, янычары гнались за добычей.

— Где мы? — прошептал Уильям. — Порт уже близко?

— Не уверена, — ответила царевна. — Но это старые кварталы, все улицы соединяются. Если будем двигаться на север, попадем к порту… конечно, если не упремся в тупик.

Проулок вывел их к следующему, они свернули по нему направо. Топот янычар звучал совсем близко, прямо за спинами. Беглецы поспешили налево, вскоре резко свернули направо — и уперлись в стену. За спиной раздавались радостные вопли турок.

— Обратного пути нет, — констатировал Лонго.

— Сюда! — София указала на дверь в стене слева.

Толкнула — дверь не поддалась. Уильям ударил ногой, и та распахнулась. Все трое заскочили внутрь, в крохотную комнатушку с очагом и столом. Последним забаррикадировали вход; София, хромая, прошла в другую комнату, отворила дверь наружу — и за нею расстилалась пустая площадь, огражденная стеной с воротами в ней.

София выдохнула:

— Мы дошли. Нам туда.

Они стремительно миновали площадь, спустились к гавани. Большинство кораблей уже отплыло; на причалах толпились люди, желавшие перебраться на другую сторону Золотого Рога. Некоторые бросались вплавь. Немногие оставшиеся лодки нагрузились так, что едва выглядывали из воды; их гребцы изо всех сил старались отплыть подальше. Лонго остановился, высматривая свой корабль.

— Вот она! — крикнул Уильям, указывая на «Ла Фортуну», пришвартованную к причалу ярдах в двухстах. — Слава богу, она еще здесь!

На ее мачтах уже суетились моряки, готовясь к отплытию.

Беглецы поспешили к судну, и тут в воротах показались турки, с ходу набросившиеся на толпу. Мужчин убивали, женщин тащили прочь.

— Быстрее! — закричал Лонго и побежал, но измученное тело уже не слушалось.

Ноги подкосились, в глазах потемнело. Уильям взвалил его на плечи и потрусил, шатаясь под тяжестью, к «Ла Фортуне». София захромала следом.

Приблизившись, они увидели, что почти вся команда сгрудилась у борта, отпихивая горожан. Уильям, отягощенный командиром, протолкнулся сквозь толпу, царевна не отставала. Они взбежали по сходням, и Никколо отступил, пропуская их.

— Слава богу, вы здесь!

— Никколо, отличная работа, — прошептал Лонго, усаженный под фальшборт, и сполз на палубу.

Царевна бросилась к нему.

— Поднимайте паруса… и возьмите всех, кто еще поместится.

Моряки отступили, и люди хлынули на борт. Турки же наседали, и не успели последние горожане перебраться на корабль, как морякам уже пришлось отбивать неприятеля.

— Отчаливай! — завопил с квартердека Уильям, вставший за штурвал.

Когда отошли, скомандовал:

— Поднять паруса!

Полотнища расправились, их тут же наполнил ветер и понес «Ла Фортуну» к Пере.

Лонго сидел у фальшборта, его голову поддерживала София. Они смотрели на город. В сотне ярдов справа турки маршировали по плавучему мосту, ступали на берег, мешаясь с беснующейся ордой, уже заполонившей гавань. Оставшиеся там христиане были безжалостно истреблены. Из-за морских стен, от дворца, поднимались в ясное весеннее небо клубы черного дыма. Не считая его, Константинополь выглядел почти мирно, спокойно. Колокола замолчали.

София долго взирала на родной город, затем отвернулась. На ее глазах блестели слезы.

— Не могу поверить, что город пал. Наверное, я никогда больше его не увижу…

— Но ты спаслась, — ответил ей Лонго. — Сейчас это главное. Ты проживешь долгую, счастливую, спокойную жизнь.

— Мы все проживем, — ответила царевна и приложила ладонь возлюбленного к своему животу.

Несмотря на раздиравшую тело боль, Лонго улыбнулся.

— Я представлял себе этот день только в худших кошмарах. И подумать не мог, что сумею чему-то радоваться.

София склонилась над любимым, поцеловала в губы.

— И я не могла подумать, — прошептала она чуть слышно.

Отвернулась, посмотрела на город сквозь слезы.

— Не могла и представить.

ГЛАВА 25

Весна 1453 г. — зима 1454 г.

После падения Константинополя

Мехмед ехал к поверженному городу по равнине, усеянной множеством трупов, уже ставших добычей стервятников и бродячих псов. Ров выглядел еще отвратительнее — его, безводный и глубокий, заполняли тысячи мертвых тел, и трупный смрад дурманил голову. Султан поспешил миновать ров и въехать за внешнюю стену сквозь широкий пролом. Пространство между стенами заполняли трупы христиан и янычар, у ворот еще дымились обломки мантелетов. Мехмед проехал через кучи трупов к воротам, где его ждал в седле Исхак-паша. Доспех того был заляпан кровью, через лоб тянулся уродливый шрам, но держался паша уверенно и гордо.

— Ваше величество, поздравляю — город ваш.

— А император?

— Тело исчезло. Многие говорят, что видели его гибель, но найти тело среди всего этого, — паша указал на груды трупов, — будет трудно.

— А семья? Кто-нибудь остался в живых?

— Немногие. Сына у императора не было, мы собрали всех членов его рода, каких смогли отыскать.

— Казнить их, — велел султан. — Я не желаю, чтобы откуда-нибудь выплыл наследник и ударил в спину.

— Да, ваше величество.

— А где Улу?

Исхак-паша указал на тело павшего гиганта. Оно лежало неподалеку.

— Улу был первым из янычар, кто прорвался за внешнюю стену и достиг ворот.

Мехмед спешился, подошел к мертвому и молча встал рядом, погруженный в мысли. Константинополь пал, но победа унесла всех, кто был близок Мехмеду. Сам султан принесен сыном в жертву, предала Гульбехар, предала Ситт-хатун, и даже Халиль оказался изменником. Теперь же был мертв и Улу.

— Прощай, друг, — прошептал Мехмед, затем добавил уже громче: — Похороните его прямо здесь. Отныне эти ворота носят имя Улу, в знак его доблести и верности.

Затем он снова уселся на коня, направился к воротам. Когда султан въехал, бродившие за ними турецкие воины восторженно закричали. Они бросали награбленное, где стояли, и подбегали к проезду с воплями: «Мехмед Фатих! Мехмед Завоеватель!»

Султан подумал: теперь он и в самом деле завоеватель. Он лишился многого, но мог смириться с потерями. Слава обходится и дороже, а это была настоящая слава. Мехмед гордо выпрямился в седле, пришпорил коня, тот пошел рысью. Все больше воинов выстраивались вдоль улицы, скандируя имя султана-победителя. Мехмед же ехал по городу — одинокий и торжествующий.

* * *
Геннадий стоял на коленях в церкви Спасителя в Хоре, молясь вместе с перепуганными людьми, набившимися в церковь и запершими дверь. Снаружи доносились вопли убиваемых, грубые крики турок. Затем раздался грохот, двери церкви сотряслись. Какая-то женщина пронзительно вскрикнула, люди устремились к алтарю, подальше от двери. Загрохотало снова, кованые петли покривились, полетела щепа. Молитва превратилась в истерический визг и причитания. Геннадий встал и тихо удалился в укромную нишу за алтарем. Громыхнуло еще раз, и двери распахнулись.

Турки ворвались в церковь с мечами наголо. В тесноте никому было не увернуться; враги рубили беззащитных стариков; детей и женщин волокли наружу, сцепляли кандалами, выстраивая длинной шеренгой — хоть сейчас на невольничий базар. Геннадий стоял в нише, трепеща, и пытался себя успокоить. Турок подошел к алтарю и принялся сдирать кинжалом золотую фольгу. Оглянулся и заметил монаха. Ухмыльнулся, вытянул меч из ножен.

— Стой! — возопил Геннадий. — Султан обещал мне защиту! Он дал слово! Остановись! Подожди!

Но турок не остановился. Он подступил, занес меч.

— Я будущий патриарх! — кричал монах в ужасе. — Я Геннадий! Геннадий!

Он присел на четвереньки, зажмурился, но удара не последовало. Вместо этого Геннадий услышал несколько резких коротких команд, отданных по-турецки, осмелился приоткрыть глаза и увидел пожилого турка с волосами цвета серой стали.

— Ты — Геннадий? — спросил тот по-гречески.

— Да, да, — неистово закивал монах, — я Геннадий, султан обещал сохранить мне жизнь.

Турок смерил монаха взглядом, выкрикнул какой-то приказ, затем пошел прочь. Двое воинов ухватили Геннадия за руки и заковали в кандалы.

— Постойте! Что вы делаете? — вскричал тот, и турок ударил его под дых.

Монах согнулся, турки же притащили длинную цепь, продели в кандалы и поволокли Геннадия наружу. Они доставили его на форум Константина — сердце древнего Константинополя. Площадь окружала густая толпа турецких воинов. Тащивший монаха турок протолкался сквозь них, и удивленный Геннадий увидел посреди форума Халиля. Бывший великий визирь стоял на коленях между парой стражников. Одет он был по-прежнему, в халат из золотого серасера, но лицо и руки воспалились и кровоточили — будто от глубоких ожогов. Глаза были пусты и бездумны.

Толпа разразилась криками: «Мехмед Фатих! Мехмед Фатих!» Она расступилась, и на форум въехал султан, окруженный янычарами в черных доспехах. Мехмед подъехал к центру площади, спешился, вытянул длинный кривой меч и потряс им. Войско восторженно завыло.

— Глядите же! — закричал Мехмед. — Такая участь ожидает всех, предающих султана!

Он подошел к Халилю. Стражи взяли бывшего визиря за руки, заставили подняться. Тот стоял, раскинув руки и бессильно понурив голову. Мехмед склонился к бывшему вельможе, прошептал что-то на ухо. Затем отступил, замахнулся и рубанул наискось. Толпа зашлась криками одобрения: голова визиря покатилась в пыли, остановившись в паре футов от Геннадия. Глаза мертвеца уставились на монаха.

— Пошел! — рявкнул держащий цепь турок.

Он дернул и выволок Геннадия в центр площади, где ждал Мехмед с обагренным кровью мечом в руке. Геннадий ощутил, как чресла его увлажнились, по ногам потекло, а на рясе выступило большое мокрое пятно. Турки презрительно зареготали, заулюлюкали. Ноги монаха подкосились, он рухнул наземь, но пара янычар подхватила его и повергла к ногам Мехмеда.

— Ты и есть монах Геннадий? — спросил Мехмед по-гречески.

— Да, — прохрипел тот.

Во рту у него пересохло, он сумел выдавить лишь одно слово.

— Тогда встань. Негоже патриарху валяться в пыли. Патриарху? — переспросил Геннадий, с великим трудом поднимаясь на ноги.

— Я слов на ветер не бросаю, — молвил султан и крикнул что-то по-турецки.

Тут же подбежал слуга с белой патриаршей митрой. Мехмед взял ее и собственноручно возложил на голову Геннадия.

— Объявляю тебя патриархом православной церкви.

— О великий султан, вы столь милосердны и щедры, — выговорил новоиспеченный патриарх, едва дыша от нечаянного счастья.

Отныне церковь в его руках, теперь он покончит с унией, вернет церковь в надлежащее состояние. Геннадий поднял скованные руки.

— Прошу вас, прикажите снять цепи — они так тяжелы…

— Цепи останутся, — ответил султан. — Я не доверяю человеку, способному продать свой город за белую шапку. Отведите его в церковь и удостоверьтесь, что он там и останется.

— Но, ваше величество…

— Благодари, что остался жив, — прервал его Мехмед. — Ты едва ли заслуживаешь жизни. Уведите его.

Турок дернул за цепь, поволок Геннадия.

— Прощай, патриарх, — бросил вдогонку Мехмед.

* * *
Лонго лежал в каюте «Ла Фортуны», страдая от лютой боли, терзавшей грудь при каждом вдохе. Два дня назад, едва они достигли Перу, Уильям немедленно пригласил врача, но вскоре стало ясно: медицина бессильна. Помочь генуэзцу могло только чудо.

Послышались шаги, в каюту вошел Уильям.

— Хорошие новости: время дозволенного грабежа истекло. Султан объявил, что теперь любой грабеж наказуем смертью. Кое-кто из торговцев Перы уже побывал в Константинополе и благополучно вернулся. Мне сообщили, что султан собственноручно обезглавил великого визиря, Халиля. Голова его посажена на пику и торчит в центре форума, купец сам ее видел.

— Значит, моя месть исполнилась, — прошептал раненый. — И вообразить не мог, что сам турецкий султан отомстит за моих родных.

Лонго закрыл глаза — вот же он, момент, о котором он столько мечтал. Но радости не пришло, успокоение не наступило. Лицо Халиля давно ушло из кошмаров, и смерть его ныне не значила ничего. К тому же у Лонго имелись другие, неотложные дела.

— Если грабеж окончился, нельзя терять времени. Уильям, подготовь корабль к отплытию, снимаемся немедленно.

Тот вышел, и вскоре по палубе затопали матросы, готовясь к отплытию. Но вдруг все снова затихло, куда быстрее, чем ожидал Лонго.

В дверях показалась разгневанная София.

— В чем дело? Я оставила тебя всего на минуту, и ты уже приказал отплывать?

— Выбора нет. Тебе слишком опасно здесь оставаться. Ты же знаешь, что стало со всеми родственниками императора, попавшими к туркам. Грабеж Константинополя закончился, и теперь они примутся за Перу.

— Но если мы отплывем, ты умрешь. Ты едва дышишь. Плавание в открытом море тебя добьет.

— София, я всяко умру. Я видел немало битв и могу распознать смертельную рану.

— Живи как хочешь и умирай как хочешь, но я не стану причиной твоей смерти. Мы никуда не плывем. Это решено.

В дверь каюты постучали.

— Кто там?

— Султан, — сообщил зашедший Уильям. — Он прибыл в порт Перы и направляется сюда.

* * *
Мехмед шагнул на чуть покачивавшуюся палубу «Ла Фортуны». Охрана уже всех обыскала, и моряки, разоруженные и окруженные янычарами, сбились в кучку на палубе. Среди команды обнаружилась прекрасная женщина с восхитительной фигурой и гладкой оливковой кожей. Султан задержал на ней взгляд, но, вздохнув, отвернулся — в конце концов, он явился сюда не за тем, чтобы глазеть на итальянок.

— Где Джустиниани, защитник Константинополя?

Сухощавый и невысокий молодой моряк выступил из толпы.

— Чего вы хотите? Убить его, обездвиженного и бессильного?

— Если бы яхотел его убить, он был бы уже мертв, — ответил Мехмед. — Я хочу говорить с ним.

— Хорошо. Я отведу вас, — ответил юноша. — Следуйте за мной.

Уильям шагнул на трап, ведший на нижнюю палубу. Мехмед подошел к трапу, охрана поспешила следом.

— Оставайтесь, где стоите, — распорядился султан. — Я в безопасности.

Мехмед пошел вслед за юношей по тусклому коридору нижней палубы. Вокруг поскрипывали, качаясь вместе с кораблем, матросские двухъярусные койки, зиял открытый люк, который, должно быть, уводил в трюмы; за ним в дальнем конце коридора виднелась дверь.

Проводник отворил ее и объявил с порога: «Прибыл султан». Затем отошел, жестом приглашая Мехмеда войти. Тот проследовал в небольшую, скудно убранную каюту, освещенную висевшей под потолком масляной лампой. У дальней стены стоял заваленный картами стол с кувшином воды на нем. Слева у стены — сундук. Справа лежал на койке синьор Джустиниани, бледный, с перебинтованной грудью, дышавший хрипло и тяжело. Он вовсе не походил на человека, встреченного под стенами Константинополя всего несколько дней назад. Возле койки стоял табурет, и Мехмед присел.

— Приветствую великого султана, — прохрипел Лонго. — Для меня большая честь видеть вас. Что привело ваше величество на корабль?

— Мне хотелось повидаться с вами. Вы доблестно и достойно защищали город. Синьор Джустиниани, вы великий полководец и достойнейший противник.

— Если город пал, не слишком-то и великий. Величайший полководец — вы.

— Возможно, вы и правы, но сражались вы отважно и умело, хотя и с малым числом бойцов. Ваши деяния надолго запомнят и соратники, и противники. И я с радостью приму вашу службу и ваш меч, если вы того пожелаете.

Лонго покачал головой.

— Боюсь, мне уже не обнажать меч и не становиться ни под чьи знамена.

— Понимаю, — серьезно сказал Мехмед.

Оба замолчали.

— Возможно, вам крупно повезло, — сказал наконец султан. — Так странно и удивительно: много лет добиваться чего-то и вдруг достигнуть. Константинополь завоеван — и к чему мне стремиться теперь? Я не знаю…

Мехмед покачал головой, и лицо его с глубокими морщинами, избороздившими лоб, показалось лицом усталого зрелого мужчины, а не двадцатилетнего юноши.

— Вы еще молоды, — ответил Лонго. — В мире есть многое помимо городов и славы, за что стоит воевать. Со временем вы узнаете это сами.

— Надеюсь, вы правы. — Мехмед улыбнулся. — Вы столь же мудры, сколь и храбры, — редкое сочетание. Я желаю воздать вам почести как истинному защитнику Константинополя. Я хотел предложить вам место в войске, но, коль скоро вы не способны более служить с мечом в руках, быть может, вы хотите владения, титулы? Я могу дать вам все, что в моей власти.

— Оставьте мне мою команду. Она хорошо служила мне. Я прошу вас пощадить всех на этом корабле и разрешить им отплыть на Хиос.

— Да будет так, — изрек султан, вставая. — Я прикажу моим слугам принести на корабль припасы, необходимые для плавания.

— Благодарю вас, ваше величество.

— Это самое малое из того, что я мог бы сделать для вас. Прощайте, синьор.

Султан покинул каюту, и карауливший у двери юноша проводил его на верхнюю палубу. Там Мехмед подозвал командира стражи.

— Распорядись, чтобы этот корабль смог уплыть без помех, и снабди его необходимым провиантом.

— Будет исполнено, ваше величество.

— И пусть меня соберут в дорогу, седлают коней. Вечером я покину этот город.

— И куда вы направитесь?

— В Эдирне.

* * *
Лунный свет заливал комнату сквозь открытое окно. Ситт-хатун лежала в постели, не в силах заснуть. Мехмед должен был приехать назавтра, и султанша боялась его прибытия. Она уже знала о казни Халиля. Неужели Иса изменил? Может быть, он предал и ее? Она содрогнулась от этой мысли.

Из глубины покоев раздался пронзительный вопль. Она вздрогнула и поднялась, озираясь. В спальню вбежала Анна с мечом в руке.

— Что стряслось?

Анна попыталась ответить, но не смогла. На губах ее пузырилась кровь. Служанка осела на пол — в спине ее зияла глубокая рана. Ситт-хатун опустилась на колени рядом с ней.

— Кто это сделал? Что случилось?

Анна сумела выговорить лишь одно слово — «Селим». Затем поперхнулась кровью, задрожала и застыла, мертвая. Ситт-хатун подхватила меч и бросилась в детскую. Двое султанских стражников стояли над телом третьего, неподвижно лежавшего на полу. Но султанша смотрела не на них, а на Селима, плававшего ничком в бассейне. Она выронила меч, подхватила сына, подняла, прижала к груди, качая нежно. Зашептала:

— Селим, ангел мой, очнись, сыночек мой, проснись. Твоя мама здесь, проснись!

Но Селим был мертв.

— Иди с нами, — приказал один из стражников. — Султан ждет тебя.

Султан — вот кто это сделал. Мехмед убил ее дитя! Горе Ситт-хатун преобразилось в ярость, и она поднялась с пола, прижимая к себе тело сына.

— Ну так ведите же, — сказала она стражникам.

* * *
Мехмед ждал в зале у покоев жены. Рядом стояли телохранители, поодаль — Гульбехар с Баязидом. Они пришли незваными. Мехмед подумал, что Гульбехар явилась с намерением убедиться в судьбе соперницы.

Двери в покои распахнулись, и та выбежала с мертвым ребенком на руках. Возопила:

— Как ты мог!

Замахнулась, но султан перехватил ее руку.

— Он всего лишь дитя!

— Он ублюдок и сын предателя.

— Да посмотри же на него! Посмотри! — Она протянула бездыханное тело. — Это же твой сын!

Мехмед посмотрел на мертвого. Большие карие глаза Селима были широко раскрыты и, казалось, смотрели укоризненно и скорбно. Сходство было разительным.

Мехмед ощутил, как подступает к горлу тошнота, и отвернулся. Внезапно ему захотелось скорее избавиться от тела, лишь бы эти глаза не взирали с такой печалью, не обвиняли.

— Избавьтесь от тела. Бросьте его в реку.

Стражи принялись отбирать труп ребенка у матери. Ситт-хатун отбивалась, кричала:

— Нет, нет! Селим, дитя мое, отдайте мне его, верните!

Когда тело вырвали и унесли, Ситт-хатун осела на пол, беспомощная и обессилевшая.

— Убей меня, — попросила она тихо. — Убей, и покончим с этим.

— Ты не умрешь. Ты спасла моего единственного сына, Баязида, и потому я пощажу тебя. Но для меня ты умерла. Остаток жизни ты проведешь в изгнании и никогда не увидишь моего лица.

Стражи схватили ее за руки, подняли и потащили прочь. Когда Ситт-хатун волокли мимо Гульбехар, та ухмыльнулась.

Едва султанша скрылась из виду, Гульбехар подошла к Мехмеду, обняла сзади и прошептала:

— Поделом ей и ублюдку!

Мехмед, обернувшись, ударил ее по лицу.

— Шлюха, не думай, что я забыл твое предательство, — молвил он холодно.

Султан взял Баязида за руку и повел, приказав бывшей кадин возвращаться в ее покои.

— Но мой сын! — вскричала Гульбехар.

— Он мой, и только мой, — ответил султан. — Я не позволю настроить его против меня. Уведите ее.

Оставшиеся стражи схватили женщину и потащили прочь.

— Баязид! Сын мой! — рыдала Гульбехар, пока ее волокли.

Баязид заплакал. Выговорил, всхлипывая:

— Селим… Ситт-хатун…

Мехмед поднял сына на руки:

— Успокойся, дитя. Запомни навсегда: у султана нет семьи, нет друзей, нет любимых. Он женат на целой державе, и каждый мечтает завладеть его женой.

* * *
После разговора с Мехмедом Лонго быстро терял силы. Он постоянно проваливался в сон и даже, когда просыпался, часто терял сознание. Он бредил, громко кричал, звал на помощь — отбивать турок. Но чаще призывал Софию, и та всегда оказывалась рядом, брала за руку, успокаивала.

Вечером двенадцатого июня, через две недели после падения Константинополя, лихорадка ушла, и Лонго пробудился от полного кошмарами сна с головою свежей и ясной. Он чувствовал себя усталым и разбитым, но на удивление умиротворенным, несмотря на пылавшую в груди боль. Лонго знал: время пришло. София прикорнула рядом, сидя в кресле. Она забылась сном, утомленная. Глаза ее потемнели от слез и бессонных ночей.

— София, — хрипло, чуть слышно прошептал Лонго. — София…

Та вздрогнула и пробудилась, взяла его за руку.

— Ты не спишь… хочешь пить? Я принесу воды.

— Не нужно. Позови Никколо. Пусть принесет перо и бумагу.

София кивнула и вышла. Через пару минут явился управляющий.

— Как вы себя чувствуете, синьор?

— Намного лучше, спасибо. — Лонго вяло улыбнулся, и Никколо хохотнул, но в глазах его стояли слезы. — Садись и пиши.

Никколо уселся за стол. Хрипя и задыхаясь, Лонго продиктовал завещание, оставив титул и владения на Хиосе в пожизненную собственность Уильяма. После смерти Уильяма хиосское владение должно было вернуться к потомкам Лонго. Когда завещание было готово, Лонго сказал:

— Уильям еще молод. Никколо, присмотри за ним. Пусть его земли процветают.

— Я присмотрю, — пообещал тот.

— Спасибо. Теперь оставь бумагу на столе и позови Уильяма. Я хочу переговорить с ним наедине.

Никколо вышел, явился Уильям и сел на табурет у кровати.

— Бумага на столе, — указал Лонго. — Возьми, она твоя.

Уильям взял, прочел.

— Но почему вы не отдаете земли Софии?

— Нет. Ты более чем заслужил их. Я вижу себя в тебе и очень тобой горжусь.

— Благодарю. — Уильям отвернулся, чтобы командир не увидел слез.

— Ради меня позаботься о Софии. И о моем ребенке. Ты будешь отцом для него — ведь меня он так и не увидит. Обещай, что будешь заботиться о нем и любить как родного.

— Я клянусь.

— Спасибо — и прощай. А теперь ступай и позови Софию.

Уильям пожал командиру руку и вышел. Вошла София с чашкой воды, приложила ее к губам умирающего.

— Выпей хоть немного, тебе станет легче.

— Уже нет. Слишком поздно.

— Не говори так. Ты должен бороться.

— Этот бой мне не выиграть.

Она взяла его за руку, и оба замолчали. Вдруг судорога исказила лицо Лонго, боль вытекла из груди и пронизала тело. Но, измучив и истощив до предела, она ушла так же внезапно, как и нахлынула. Лонго лежал недвижимо, закрыв глаза. София склонилась к нему:

— Ты еще здесь?

— Да, — прошептал он в ответ. — Я вспоминаю ту ночь на Корсике, наш первый поцелуй…

— Я тогда впервые в жизни поцеловала мужчину.

— А я думал, что никогда тебя больше не увижу. Но вот мы здесь, все трое…

— Да, все трое. — София положила его ладонь себе на живот. — Если родится мальчик, я назову его в твою честь.

— Если девочка, назови ее Софией.

— Да, — пообещала царевна, и в ее глазах заблестели слезы.

— Не плачь обо мне. Всю мою жизнь заполнили битвы и кровопролитие, честь и отмщение. Ты мне дала гораздо большее. Теперь я могу умереть спокойно.

— Я плачу не о тебе, а о себе, о нашем ребенке. Он никогда не увидит тебя.

— Ты расскажешь ему об отце — как он жил, как умер. Наше дитя узнает меня по тебе.

Лонго вдруг захрипел, боль вернулась и волной побежала по телу. Когда она улеглась, он ощутил себя предельно уставшим, и все вокруг показалось далеким, неважным. Лонго вздохнул и закрыл глаза.

— Не покидай меня. — София стиснула его ладонь. — Ты нужен мне.

— Нет, ты… ты сильная, — прошептал Лонго. — И рядом с тобой будет Уильям.

— Но я люблю тебя.

— Я знаю. Я… — Лонго не договорил.

Он изогнулся, терзаемый новой волной боли, еще страшней и мучительней.

Когда все прошло, Лонго уже не стал бороться, не было сил. Он отпустил себя, отправился в теплое забытье. Мир ушел, растворился. Лонго лишь смог приоткрыть глаза и увидел над собою прекрасное лицо Софии.

— Спасибо тебе, — прошептал чуть слышно. — Спасибо, ты спасла меня.

Лонго замер, стараясь вдохнуть.

— Я люблю тебя, — выговорил он чуть слышно, смежил веки и ощутил теплую мглу, подступавшую стремительно, окутывавшую его, гасившую память.

Проваливаясь в нее, он расслышал голос Софии:

— Я люблю тебя, Лонго, я тоже тебя люблю.

Последним, что он почувствовал, было прикосновение ее губ.

* * *
Тело его сожгли на следующий день, после чего «Ла Фортуна» отплыла на Хиос. Море было спокойным, плавание — недолгим. Вскоре после прибытия Уильям утвердился как новый хозяин земель Лонго и поселился вместе с женой Порцией на вилле Джустиниани. Рядом с ними стала жить и жена Тристо, Мария, управлявшая хозяйством и растившая сына, Бенито.

София тоже поселилась при них. Живот ее округлялся, и вот прохладным январским вечером наступило время родов. Мария взялась быть повитухой, и Порция находилась поблизости, успокаивая роженицу. Уильям же оставался за дверью комнаты, слушал крики и беспокойно переминался с ноги на ногу.

Никогда прежде Софии не приходилось терпеть подобную боль. Схватки длились всю ночь. Она выбилась из сил, но старалась, тужилась. Наконец Мария объявила:

— Еще немного, тужься еще — уже показалась головка!

София впилась зубами в кожаный ремень, вложенный в рот, напряглась — и дитя появилось на свет. Ребенок сразу заплакал.

— Девочка! — радостно объявила Мария.

Она перевязала пуповину и подняла малышку, чтобы показать матери. Но София не смотрела. Она зажмурилась и отчаянно напряглась.

— Уильям! — крикнула Мария.

Дверь сразу распахнулась.

— Возьми ее и держи аккуратно!

Уильям принял плачущую малышку и замер, не зная, что делать.

— Ну, чего встал? Иди! Не видишь — у нас еще работа! Похоже, близнецы.

Мария снова уселась на табурет в ногах Софии.

— Уже почти, почти, — шептала Порция на ухо роженице. — Тужься еще, тужься!

Царевна стонала от боли и усталости, но старалась изо всех сил.

— Головка! Еще чуть-чуть, — призвала Мария, София поднатужилась — и с жалобным криком на свет явилось второе дитя.

— Мальчик! — восхищенно воскликнула Мария. — Это же мальчик!

София улыбнулась. Измученная схватками и потугами, вымотанная донельзя, она была счастлива, как никогда в жизни.

— Дай их мне, я хочу подержать.

Мария осторожно уложила плачущее дитя ей на руки. София покачала его, и мальчик успокоился. Она шепнула ему:

— Здравствуй, маленький Лонго.

В комнату вступил Уильям, и на другую руку Софии положили девочку.

— Здравствуй, моя красавица София! — Царевна поцеловала ее в лоб.

— Они прекрасны, — признала Порция.

— Целых двое, — сказал Уильям. — Лонго бы гордился.

Глаза Софии заполнились слезами. Она кивнула, не в силах говорить и не находя слов.

— Полагаю, теперь они — наследники империи, — заметил Уильям. — Последние римляне.

— Нет, они всего лишь мои дети. Не больше и не меньше — просто дети.

— Хватит болтать, — сварливо вмешалась Мария. — Ну-ка все вон, оставьте ее в покое. Ей надо отдыхать.

Она выпроводила хозяина за дверь, осторожно взяла младенца Лонго, а Порция забрала маленькую Софию.

— Мы присмотрим за ними, — сказала Мария Софии-старшей. — А ты спи, тебе надо набраться сил. Их много понадобится, прокормить сразу двоих.

Они удалились, и София осталась одна, но заснуть, переполненная счастьем, не могла. Улыбаясь, она прошептала:

— Спасибо тебе, Лонго. Спасибо.

* * *
Мехмед правил тридцать лет. Он остался в истории как Мехмед Фатих, Мехмед Завоеватель. Сын Баязид наследовал ему, но Гульбехар так и не стала валиде-султан и умерла, не увидев сына. Ситт-хатун провела остаток дней в изгнании, вдали от двора.

Тело императора Константина так и не нашли. После его смерти императором Рима стал Дмитрий, но его правление было недолгим. Спустя два года после падения Константинополя его столица, Мистра, была захвачена турками, а Дмитрий — казнен.

Геннадий носил патриаршую митру восемь лет. Его выпускали из кельи лишь на церковную службу. Он так и не покинул церковь Христа Спасителя.

Уильям же благополучно хозяйствовал на Хиосе и преуспел. В свое время он отправился на войну в Испанию, и рядом с ним сражались сыновья Тристо и Лонго. А дочь Софии, София, стала царицей. Но это совсем другая история.

София-старшая дожила до глубокой старости. В 1497 году она, взяв с собою пепел Лонго, вернулась в Константинополь и месяцем позже умерла. Ее и прах Лонго захоронили у городских стен, в церкви Пресвятой Девы у животворящего источника, Зоодохос Пиги. Их надгробный камень украсили простые слова: «Здесь лежат двое римлян».

ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА

Главные события и действующие лица «Осады» реальны. Настоящий Лонго был генуэзский дворянин и кондотьер; избранный императором Константином, он возглавил оборону города. Его противник, молодой султан Мехмед, был в самом деле лишен трона в детстве и мечтал самоутвердиться, завоевав город городов, Царьград, кизил елма — красное яблоко, как называли его турки. Выведенные в книге Константин, Нотар, София, Геннадий, Далмат, Улу, Ситт-хатун и Гульбехар имеют реальных прототипов. Целиком вымышлены только Уильям, Иса и Тристо, но все они вполне могли существовать. Пленные англичане иногда продавались на рынках Константинополя. Будучи землевладельцем и кондотьером, Лонго нуждался в помощниках вроде Тристо. Отравители, подобные Исе, изобиловали в мусульманском мире, где искусство приготовления ядов было куда более развито, чем в Европе. Белый порошок и жидкость, использованные Исой в книге, — вещества, содержащие цианиды. В те времена они приготовлялись из листьев лавровишни. Противоядие, данное Мехмеду, являлось, скорее всего, раствором сахара и селитры, главного компонента пороха, в горячей воде.

Я более или менее точно пересказываю события, приведшие к осаде и падению Константинополя в 1453 году. Последний Крестовый поход действительно потерпел крах на Косовом поле, а братья Константина посягали на трон. Я постарался упростить теологические дебаты по поводу унии, но на самом деле возникшие по ее поводу разногласия стали одним из главных факторов, обусловивших падение города. Осада сама по себе удивительна и едва ли нуждается в приукрашиваниях. Перегородившая залив цепь, исполинские пушки, перенос турецких кораблей по земле, туннели под городом, плавучий мост через Золотой Рог — все это существовало на самом деле. Последнее прощание Константина с друзьями и слугами достоверно, и я почти дословно воспроизвел его обращение к войску. Осада была настолько полна событиями, что мне пришлось опустить некоторые битвы. Так, я совместил две атаки в начале осады и не упомянул ночную атаку с применением гигантских осадных башен. В остальном я лишь изменил обстоятельства прибытия Лонго, заставив его явиться с кораблями, прорывавшимися сквозь турецкий флот. В действительности Лонго прибыл еще до начала осады.

Я точно воспроизвел ход последнего штурма. Турки действительно сперва пустили башибузуков, затем кавалерию и последними — янычар. Лонго пришлось покинуть стену вследствие ранения, нанесенного арбалетной стрелой. Защитники города не уступали врагам, пока те не ворвались в город сквозь Керкопорту. Христиане дрогнули, лишь завидев турецкий флаг, развевающийся над воротами Святого Романа. По сей день никому не известно, отчего Керкопорта была оставлена открытой: из-за ошибки, роковой случайности или предательства. После взятия города Мехмед казнил великого визиря Халиля. Опять же, никому не известно, по какой причине.

История осады еще жива в современном Стамбуле. Можно пройти вдоль стен, охранявших город с суши, а местами и взобраться на них, посмотреть на равнину, где когда-то расположилось турецкое войско. Среди Месотейхона можно видеть ворота, названные в честь Улу — первого турка, прорвавшегося на стены. Можно пройтись по руинам Влахернского дворца. Устояла церковь монастыря Христа Пантократора, где обретался монах Геннадий, хотя сейчас это мечеть Зейрек-Джами. Цистерны под мечетью засыпаны, но можно увидеть другие римские цистерны близ современного базара вдоль «улицы колоннад», где томился в плену привезенный в город Уильям. И конечно же, Стамбул по-прежнему украшает Агия София.

Дворец Топкапы построили уже после осады, но его стоит посетить. Когда войдете через императорские ворота, взгляните наверх, на печать Мехмеда, начавшего строительство дворца вскоре после осады. Надпись над печатью гласит: «Милостью Аллаха и Его благословением, заложен фундамент этого доброго замка, и части его прочно сочленены, дабы благоприятствовать миру и покою… Да благословит Аллах державу султана долголетием и вознесет ее славу выше ярчайших звезд небесных». Позднейшие султаны расширили дворец, но структурно он в общем и целом остался таким же, как во времена Мехмеда. В дворцовой галерее есть портрет Мехмеда кисти венецианца Джентиле Беллини. Можно посетить и дворцовый гарем, более изысканную версию гаремов Эдирне и Манисы времен султана Мехмеда.

Хотя в основе сюжета «Осады» лежит подлинная история, книгу все же приходится считать художественным вымыслом. Черты характера, побуждения, движения сюжета, отношения героев вымышлены. Одержимость Лонго местью — моя выдумка. Царевна София существовала, но ее характер и отношения с Лонго вымышлены целиком. В 1469 году молодая византийская царевна по имени София (в моей книге София-младшая, дочь главной героини) вышла замуж за великого князя Ивана Третьего, ставшего первым царем Московской Руси. Халиль действительно не поладил с Мехмедом, а Геннадий был яростным противником унии католической и православной церквей. Однако их интриги и заговоры, изображенные в книге, целиком выдуманы мною. Несомненно, турецкий гарем был местом постоянных изощренных интриг, сборищем разноплеменных женщин, отчаянно стремившихся подняться от статуса рабыни-джарие до одалиски в свите фаворитки, до любовницы султана и — предел мечтаний — до матери его сыновей. Мехмед в самом деле приказал утопить претендентов на престол, когда пришел к власти, а история изобилует рассказами о женщинах гарема, посаженных в мешки и утопленных в море. Но интриги и вражда между Ситт-хатун и Гульбехар опять же являются моим вымыслом.

Поэтому всех героев следует рассматривать как вымышленных, а их истории считать плодом воображения.

Крис Хамфрис Армагеддон. 1453


© Перевод на русский язык, Посецельский А.А., 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2018

* * *
Посвящается Аллану Истмэну

И он собрал их на место, называемое по-еврейски Армагеддон.

Откр. 16:16

Персонажи

Греки
Григорий Ласкарь (известный как Зоран из Рагузы и Риномет)

Феон Ласкарь

София Ласкарь

Такос Ласкарь

Минерва Ласкарь

Константин Палеолог, император

Феофил Палеолог, кузен Константина

Георгий Сфрандзи, историк

Феодор из Каристоса, имперский лучник

Флатенел, капитан

Лука Нотарас, мегас дукс

Афина, горничная

Турки
Лейла, колдунья

Мехмед Эль-Фатих, султан турок

Хамза-бей, советник

Ахмед, земледелец

Абаль, дочь Ахмеда

Заганос-паша

Кандарли Халиль, великий визирь

Балтоглу-бей, адмирал

Рашид, башибузук

Фарук, болукбаши

Аксемседдин, имам

Исхак-паша

Караджа-паша

Генуэзцы
Джованни (или Жиан) Джустиниани Лонго, он же Командир, глава обороны

Энцо Сицилиец

Амир Сириец

Бастони, капитан

Бартоломео

Венецианцы
Джироламо Минотто, байло (глава) венецианцев в городе

Коко, флотоводец

Братья Бокьярди

Тревизьяно, флотоводец

Прочие
Джон Грант (известный как Иоганн), инженер

Фарат, жена Ахмеда

Монир и Мустак, дети Ахмеда

Исаак Алхимик

Урбан, трансильванский пушечный мастер

Абдул-Матин, телохранитель

Станко, омишский пират

Дон Франциско де Толедо, кастильский воин

Иоанн Далматинский, имперский советник

Архиепископ Леонард

Кардинал Исидор

Раду Дракула

Зоркий Человек

Ульвикул, кот

К читателю

Падение города редко бывает таким внезапным, как это было в Помпеях. Будто старик, что шатается над обрывом, город падает долго, пока не окажется на самом краю.

В 1453 году таким городом стал Константинополь.

Благословленный географией, оседлавший Европу и Азию, державший важнейшие торговые пути, Константинополь со своей Византийской империей процветал, одно время контролируя две трети цивилизованного мира.

Однако тысячелетие войн – гражданских, религиозных, с иноземцами – подорвало его силы. Его грабили другие христиане. Его подчиняли великие державы – Венеция и Генуя. К середине XV века от империи осталось немногим больше, нежели сам обедневший город. Сейчас, когда над ним навис рок, собратья-христиане готовы послать ему помощь, но только за немыслимую цену – город должен отказаться от православия и объединиться со всеми католиками под Папой.

Люди бунтуют, но у императора нет выбора, он должен согласиться. Он понимает то, чего не видит народ.

Турки уже близко.

Пророк предсказал, что Константинополь падет перед джихадом. Однако восемь столетий армии Аллаха разбивались о несокрушимые стены города. Даже Айюб, сподвижник самого Мухаммеда, умер перед ними.

Но сейчас знамя подобрал молодой мужчина. Преисполненному решимости стать новым Александром, новым Цезарем, Мехмеду, султану всех турок, исполнился двадцать один год.

Старик шатается над обрывом… и молится о том, чтобы его отступничество от веры не было тщетным. Молится о чуде.

Пролог

6 апреля 1453 года

Мы идем, Грек.

Заберись на самую высокую башню среди своих мощных стен. Они охраняли тебя тысячу лет. Сдерживали все наши атаки. Пред ними, где некогда раскинулись твои поля и виноградники, теперь видны только наши траншеи и брустверы. Там пусто – пока. Ты думаешь, их заполнит еще одна обреченная армия Ислама, подобная всем тем мученикам, что пришли и потерпели неудачу?

Нет. На этот раз мы другие. Нас намного больше, да. Но это еще не все. Мы принесли кое-что новое.

Закрой глаза. Ты услышишь нас задолго до того, как увидишь. Мы всегда появляемся с фанфарами. Мы – люди, которые любят шум. Слышишь это гулкое буханье? Оно начинается за хребтом и бежит по нашим траншеям, через призраки твоих виноградников, пробирается по камню и щекочет тебе ноги. Это барабан, кёс-барабан, огромный живот великана-турка, что бьет в него. За ним – другой… Нет, не один. Не пятьдесят. Больше. Эти идут под визг труб, семинотных севре, по семь на каждый барабан.

Оркестры-мехтеры маршируют вдоль хребта; на серебряной отделке инструментов сверкает солнце, качаются парчовые кисти. Ты моргаешь, а потом думаешь: да их же тысячи. Тысячи. И все они безоружны.

Те, что носят оружие, идут следом.

Первыми – воины из Румелии. Много лет назад, когда вы уже были слишком слабы, чтобы остановить нас, мы обошли ваши стены и захватили земли, лежащие от них к северу. Теперь люди этих земель – наши воины. Валахи, сербы, болгары, албанцы. Ты щуришься от яркого света, желаешь не видеть, надеешься, что за дымкой нет – но они есть! – тысяч, которые движутся там, мужчины на конях, а за ними еще больше пеших. Намного, намного больше.

Люди из Румелии проходят хребет и направляются на север, к Золотому Рогу. Когда первые доходят до воды, они останавливаются, разворачиваются, строятся. Шеренга за шеренгой на гребне, бесчисленные, как муравьи. Их оркестры-мехтеры испускают последнюю волну нот, последний раскат барабанного боя. Потом они умолкают.

Только на мгновение. Снова барабаны; еще громче, если такое вообще возможно, трубят трубы. Потому что анатолийский отряд еще больше. Можешь ли ты в это поверить? Столько людей вновь перевалило через хребет, и они все идут и идут. Они движутся к другому морю, на юг, к Мраморному, – воины из самого сердца Турции. Сипахи[105], рыцари в кольчугах от шеи и до колен, в железных шлемах-тюрбанах, правят своими конями лишь усилием бедер и ворчанием, оставляя руки свободными для длинных копий и поднятых вверх больших изогнутых луков. Наконец они проходят; а следом маршируют яйи, крестьянские воины, одоспешенные господами, за которыми следуют, обученные ими; они поднимают свои копья и большие щиты.

В конце концов и этот огромный отряд доходит до воды; люди поворачиваются к тебе, выстроившись двойными шеренгами. Музыка стихает. Ветер треплет вымпелы. Кони мотают головами и фыркают. Люди молчат. Однако между многочисленными отрядами Румелии и Анатолии осталось место. Этот разрыв тревожит тебя, ибо ты знаешь, что он будет заполнен.

И его заполняют. Орда, в которой людей не меньше, чем тех, что пришли раньше. Они идут без музыки. Но они кричат. Их поток стекает с хребта и разбегается вдоль доспешных шеренг Анатолии и Румелии. Они не маршируют. Им никогда не показывали, как это делать. Они – башибузуки, иррегулярные войска, рекруты с полей империи и городских трущоб. У них нет доспехов, хотя многие несут щиты, и каждый воин – клинок. Некоторые пришли во имя Бога, но все – во имя золота. Твоего золота, Грек. Им сказали, что улицы твоего города вымощены золотом, и эти десятки тысяч будут вновь и вновь бросаться на твои стены, чтобы заполучить его. Они станут умирать десятками – да, так и будет, – и их сменят новые десятки. Другие. Каждый десяток убьет одного из вас. Пока не настанет время обученных и одоспешенных воинов, которые пройдут по принесенным в жертву телам, как по мосту, и убьют немногих оставшихся. Всех вас.

Орда завывает, бежит вдоль стройных шеренг все дальше и дальше. Когда наконец, она останавливается, даже эти люди затихают. И стоят так. Долго, будто целую вечность. Однако разрыв в рядах по-прежнему здесь, и тебе уже почти не терпится дождаться, когда же он будет заполнен. Не терпится, чтобы тишина, ужаснее всех диких завываний, закончилась. Чтобы все это закончилось.

И тогда приходят они. Без барабанов. Без труб. Так тихо, как только может идти такое множество людей.

Ты слышал о них, об этих воинах. Мальчишки-христиане, захваченные в плен, с детства обученные оружию и Аллаху, хвала Ему. Преданные своим отрядам, своим товарищам, своему султану. Они маршируют ортами, по сто человек в каждой.

Пришли янычары.

Ты слышал о них, лучших из лучших, сотрясавших армии христианского мира. Только на недавней памяти, на Косовом поле и при Варне. В высоких белых шапках, с бронзовыми щитами и обнаженными ятаганами, они гордо спускаются с холма, а на нагрудниках сияет солнце.

Они разворачиваются лицом к тебе – и присоединяются к нашей армии, стоящей сплошной стеной от одного до другого сверкающего моря. Опять наступает тишина. Но на этот раз ненадолго. Они ждут, как и ты. Ждут его.

Он идет. Даже среди стольких людей его сложно проглядеть, высокого молодого мужчину на огромном белом коне. Но даже если ты не узнаешь его, – ты поймешь по тому, что следует за ним. Два древка. С одного свисает нечто настолько старое, что за долгие годы зеленый цвет стал черным. Ты видишь в нем просто потрепанный кусок ткани.

Но это стяг, который несли перед самим Пророком, мир ему. Ты знаешь это, потому что вся армия издает стон, когда его древко втыкают в землю. Рядом втыкают второе древко, и стон смешивается со звоном тысяч маленьких колокольчиков. Ветер мотает конские хвосты, свисающие с древка.

Девять хвостов. Как и подобает тугу султана.

Мехмед. Правитель правителей этого мира. Король правоверных и неверных. Император Востока и Запада. Султан Рума. У него есть много других титулов, но жаждет он только одного. Он хочет быть Фатихом.

Завоевателем.

Он оборачивается и смотрит на всех, кого собрал сюда, дабы исполнить волю его и Аллаха. Потом его взгляд обращается на тебя. К башне, где ты стоишь. Он поднимает руку, потом роняет ее. Янычары расступаются и открывают то, о чем ты почти забыл, – площадку утоптанной земли, прямо напротив тебя, не дальше среднего выстрела из лука. Она была пуста, когда ты последний раз смотрел туда. Но тебя отвлекли бесчисленные воины. Теперь она заполнена.

Помнишь, я говорил тебе, мы принесли кое-что еще? Не только огромную армию. Нечто новое. Вот оно.

Пушка. Нет, не просто пушка. Это все равно что назвать рай «каким-то местом». Эта пушка чудовищна. И, как и до́лжно, она носит имя чудовища. Василиск. Самое большое орудие из всех, когда-либо сделанных. Вдоль нее могут улечься пятеро высоченных янычаров. И самый высокий из них не сможет обхватить руками ее бронзовое жерло.

Дыши, Грек! У тебя есть время. Пройдут дни, прежде чем чудовище сможет выстрелить ядром, что больше винной бочки. Однако едва она начнет… она будет стрелять, пока башня, на которой ты стоишь, не обратится в руины.

И тогда приду я.

Ибо я – Турок. Я иду босыми ногами крестьянина и латным сапогом анатолийца. Безумным рывком серденгечти[106], который жаждет смерти, и размеренной поступью янычара, знающего сотни способов уладить с ней дела. Я сжимаю ятаган, косу и копье, мои пальцы тянут тетиву и спуск, я держу запальный фитиль, который опустится в живот чудовища и заставит его выплюнуть ад.

Я – Турок. Здесь сотня тысяч меня. И я пришел, чтобы взять твой город.

Часть I Альфа

Глава 1 Пророчество

Годом ранее

Эдирне, столица Османской империи

Апрель 1452 года

Этот дом немного отличался от прочих, обращенных к реке. Жилище торговца, его фасадную стену с обеих сторон дубовой двери пронизывали большие квадратные проемы. Забранные решетками, чтобы не пустить чужаков, они призывали прохладный ветер, способный умерить летнюю жару.

Однако сейчас было начало апреля, проемы закрывали ставни, и Хамза поежился. Однако не холод был истинной причиной мурашек, бегущих по коже. Ею был полуночный час. Дело, по которому они пришли сюда. И особенно сам дом.

– Это то место, го…

Он оборвал себя. Пусть даже двое мужчин явно были одни, они не произносили вслух свои титулы. Эрол, так желал зваться его младший спутник, имя, которое говорило о храбрости и силе. Хамзе было дано имя Маргруб. Это означало «желанный». Молодой мужчина настоял на нем с улыбкой, поскольку ни в малейшей степени не находил Хамзу желанным.

Нежеланный, но полезный. Именно поэтому он настоял, чтобы только Хамза сопровождал его к пользующимся дурной славой докам Эдирне, где торговцы строили свои дома, как крепости, а разумные люди ходили большими и хорошо вооруженными группами. Хамза был призван не за навыки телохранителя, хотя он искусно владел клинком, скрытым сейчас под одеждой. Младшему мужчине нужен был его разум.

– Пойдем, – сказал он. – Аллах – наш страж. Иншалла.

Сейчас, у цели, ответом послужил жест. Хамза поднял лампу, которую нес, открыл ее дверцу, поднес поближе. Его спутник уставился куда-то рядом с дверью:

– Да, это он. Смотри!

Хамза посмотрел. К раме у двери была прибита деревянная трубка толщиной меньше мизинца. Он знал, что это такое и что там внутри. Хамза опустил лампу, прикрыл дверцу, и к ним вернулись темнота и речной туман.

– Вы не говорили мне, что она еврейка.

Он не видел улыбки, но почувствовал ее в ответе:

– Все лучшие – из них. Стучи!

Хамза едва успел стукнуть дважды, как в двери открылось маленькое окошко. Их внимательно осмотрели, потом окошко захлопнулось, дверь отперли. Некто, скрытый тьмой за дверью, поманил их внутрь.

– Идите прямо вперед… друзья, – приказал тихий мужской голос.

Они подчинились, вошли в открытый внутренний дворик, щурясь от внезапного света: в скобах горели тростниковые факелы, изливая свет в сад, на четыре клумбы вокруг центрального фонтана.

Младший мужчина легонько вздохнул, приостановился. Хамза знал, что одной из величайших страстей его спутника было выращивание растений и цветов; делом, в котором он практиковался на случай черного дня, как до́лжно практиковаться каждому, было садоводство.

– Взгляни на чудо, о котором я говорил тебе… Маргруб, – пробормотал он. – Когда я приходил сюда летом, она сказала, что это ее работа, – и только посмотри! Она умудрилась сберечь травы, которые не должны были пережить нашу зиму. Ты наслаждаешься ими? – Он наклонился, глубоко вдохнул. – Я спрошу о них еврейку.

Хамза знал, что он не станет спрашивать. У молодого человека были вопросы, бесспорно. Но они не относились к уходу за травами.

Мужчина, который пригласил их внутрь, исчез. Открылась внутренняя дверь, из ее прямоугольника изливался красноватый свет. Они подошли к проему, вошли – и в этот момент хлопнула, закрываясь, другая дверь. Комнату освещала одна лампа, пламя плясало за красным стеклом. Помещение делила пополам ширма из темного тростника, доходящая почти до потолка; плетение было неплотным, между стеблями помещался кончик пальца. Из-за ширмы доносилось потрескивание дерева, горящего в глиняной печи. Огонь объяснял тепло комнаты… и, возможно, некоторые ее запахи. Приятные: Хамза чувствовал сандал и мирру. И неприятные. Один, одновременно сладкий и тошнотворный, от которого начало ломить затылок. Другой – едкий, с привкусом гнили, которую ладан не скрывал, а подчеркивал. Хамза уже встречался с такими запахами в домах друзей, которые экспериментировали с металлами и летучими субстанциями. Он нахмурился. Колдовство и алхимия редко шли рука об руку.

Они сняли обувь и сели, скрестив ноги. Подушки и измирские килимы, которые лежали рядом, отличались превосходным качеством и сложными узорами. Торговец, владеющий этим домом, – и, возможно, алхимик? – был не из бедных.

Они ждали в тишине; но его спутник никогда не мог долго молчать. Слишком много планов нужно разработать, слишком много подробностей уточнить, если он должен достичь своей судьбы – судьбы, которая, как он надеялся, найдет подтверждение нынешней ночью.

Они говорили о разных делах, как всегда. Но сегодня младший мужчина был одержим одной темой и сейчас вновь вернулся к ней.

– Что говорят твои лазутчики? – тихо, но возбужденно спросил он. – Удалось ли моим врагам заново открыть свой греческий огонь или нет?

Обычным лучшим ответом был обнадеживающий. Но обнадежить сейчас не годится, если завтра надежды окажутся обманутыми.

– Мне сказали, что нет. Они экспериментируют – но, похоже, утратили рецепт.

– Тайный рецепт… Нашептанный в ухо основателя их города, верно?

– Такова легенда.

– Тогда мы в безопасности, да? – продолжил младший мужчина и вздрогнул. – Слишком много моих предков погибло в пламени перед этими проклятыми стенами.

– Я надеюсь, что да, го… Эрол. Однако я опасаюсь.

– Чего?

Хамза поежился:

– Только сегодня лазутчик донес слух. Об ученом муже, который тоже слышал тот шепот. Греки повсюду охотятся за ним. Германец, так было сказано. Иоанн Грант.

– Иоанн Грант, – повторил мужчина; гласные звуки непривычно звучали на их языке, османском. – Полагаю, мы тоже охотимся за ним?

– Да.

– Хорошо, – отметил мужчина и вытянул ноги. – Найдите его.

– Он найден. Его держат омишские пираты.

– Омиши? Эти морские крысы? Я думал, венецианцы сожгли их гнездо и рассеяли их.

– Так и есть. Но они все еще крадут, когда могут. Похищают людей. Их шайка держит этого германца на одном из островов в Адриатике. Вероятно, на Корчуле.

– А что, если мы применим против них их собственный огонь?

Собеседник присвистнул.

– Купи его, как мы купили прочих, вроде… того пушкаря, венгра, как его зовут? Тот, который делает для нас огромную пушку?

– Урбан, господин, – ответил Хамза и прикусил язык, однако младший мужчина не обратил внимания на его оговорку. – Но я помню ваш последний приказ: предлагать любому, кто станет помогать грекам, не золото, а сталь.

– Правда? Возможно, в том приказе сказался мой опрометчивый нрав. Однако же… – протянул мужчина и поскреб рыжую бороду. – Может, так оно будет лучше всего. В мертвых я уверен. А живой всегда будет угрозой.

Хамза знал, что логика младшего обычно приводила его именно к такому выводу. Когда год назад его отец умер, его рассуждения завершились на той же мысли – и тем завершилась жизнь его маленького сводного брата. Ребенка утопили в ванне, пока он сам отвлекал мать мальчика в своем шатре, угощая ее свежим шербетом. Потом он отрицал всякие приказы, казнил убийцу и не один день искренне оплакивал малыша. Но стал спокойнее спать по ночам.

Хамза вздрогнул – разумеется, не от холода. Он был виночерпием отца этого мужчины. Иногда – любовником, хотя в последние годы Мурад больше интересовался содержимым чаши, а не тем, кто ее подносит. Тем не менее Хамза был связан с прежним властителем. И чтобы продвинуться при новом, удержать ту благосклонность, которой ему удалось добиться, ему следует повиноваться. И отбросить любые сомнения.

Он собирался заговорить, уверить… и тут услышал, как внутренняя дверь открылась и снова закрылась. Кто-то вошел в комнату. Они услышали, как человек усаживается на подушки по ту сторону ширмы.

– Ты пришла? – прошептал младший мужчина, наклонившись к ширме.

* * *
Она все время была здесь. Полезно оставаться незамеченной и слушать тех, кто полагает себя в одиночестве. Хотя Лейла не сомневалась в своих силах, во всех ее видениях было нелегко разобраться. Знание желаний и страхов человеческих позволяло сосредоточиться на них. Предостеречь. Склонить. Пророчествовать… Ей платили за результаты. Она не приобрела бы свою репутацию, не принимала бы таких людей, как сидящие сейчас в этой комнате, если б ее ответы не удовлетворяли. Способность видеть скрытое от других Лейла унаследовала от матери, но именно отец обучил ее зримому миру. Знанию. «Узнай человека», – говорил он.

Она узнала многих. Нескольких любила, любила страстно, даже когда читала на их лицах смерть, написанную так же отчетливо, как слова в книгах, которыми дорожила. Любила их – и смотрела, как они умирают, отправляла их навстречу неизбежной судьбе, твердо зная, что с этим ничего не поделать.

Лейла никогда не знала мужчину, подобного сидящему сейчас перед ней. Когда он приходил прошлым летом, она была потрясена его силой – поскольку он принес с собой не что иное, как судьбу. Он искал только, как утвердить себя, как уберечь то, что может оказаться хрупким. Она помогла. Она провидела… сплочение, основанное на малой крови и многих улыбках. Теперь он вернулся, и было ясно, чтовремя сплочения миновало. Пришло время приключения. Этого жаждала вся его сущность. Он желал только одного – переделать мир.

Она могла в этом помочь. И помогала.

Когда Лейла услышала достаточно, она поднялась, бесшумно, босыми ногами, прошла к двери, открыла ее, закрыла, а потом чуть слышнее вернулась на свое место.

– Да, – ответила она на его вопрос. – Лейла здесь. И польщена твоим возвращением.

Хамзу удивил ее голос. Он был молодым и глубоким, тогда как все прорицательницы, которых ему довелось встречать в юности, были старыми гарпиями с пронзительным карканьем, и он старался поскорее расплатиться за любовный настой или гороскоп и сбежать. Но еще сильнее, чем голос, Хамзу озадачил акцент. Так не говорил ни один знакомый ему еврей. Ее произношение больше напоминало… цыганку.

К ним принадлежит большинство провидцев, подумал Хамза и пожал плечами. Он вполне мог обойтись без них. Сейчас ему было почти тридцать, и он искал мудрость только в Коране и собственном разуме. Другие, как сидящий рядом мужчина, были не менее благочестивыми, однако не видели разрыва между словами Пророка, между тем, чему их учили их собственные инстинкты, – и словами подобных женщин. «Эрол» станет действовать, основываясь на собственных суждениях. Но ему хотелось, чтобы звезды подтвердили, предсказали его успех.

Младший мужчина еще сильнее склонился к ширме:

– И что ты можешь сказать мне, Лейла? Что ты видишь?

Молчание, потом ее вздох принес шепот:

– Я вижу твои сандалии, топчущие пыль во дворце цезарей. Если… если…

Ее голос оборвался.

– Если что? – спросил он, тоже шепотом.

Она ответила уже тверже:

– Там. Рядом с тобой. Открой его.

Молодой мужчина жадно вцепился в кедровую шкатулку и вытащил свиток, перевязанный клочком шелка. Сдернув шелк, он развернул свиток, и Хамза увидел линии и символы гороскопа.

– Что ты здесь видишь? – выдохнул он.

Голос стал тише, заставив обоих мужчин наклониться вперед.

– Ты был рожден под знаком Овна, и твоя планета – Марс, Повелитель войны. Он стоит в твоем Девятом доме, обители путешествий. Это карта воина, ибо ты всегда будешь воевать.

Хамза хмыкнул. Выражение лица младшего мужчины ясно говорило, что тот не потерпит никаких сомнений. Однако сказанное женщиной о его амбициозном спутнике можно было услышать на любом перекрестке в Эдирне.

Лейла услышала хмыканье, звучащее в нем сомнение. Другой, спутник ищущего, был немного старше, не таким возбудимым, мыслителем. В другое время она втянула бы его в спор, чтобы испытать пределы его познаний и веры. До, после или вместе, она взяла бы его в свою постель. Знания людей можно достичь разными способами. И возможно, она всерьез задумалась бы о нем, поскольку вскоре должна была лишиться своего нынешнего защитника.

«Нет, – вздохнув, подумала Лейла. – Ибо если младший мужчина достигнет предвиденной судьбы, он достигнет и моей. Он откроет дверь к немыслимому богатству. И с этим богатством мне больше никогда не потребуется мужчина для защиты».

Она начала дышать часто, тяжело. Глубокие вдохи, всасывание воздуха, выдох со стоном. И когда она заговорила, ее голос стал еще ниже. Он зазвучал как мужской, и оба гостя отшатнулись от ширмы, успокаивая себя рукоятью кинжала в ладони.

– Знай же, Избранный. Если ты желаешь совершить то, что до́лжно, у тебя есть год, иначе небеса обернутся против тебя. В этот самый день, но ровно через год от сегодняшнего, в одиннадцатом часу дня дай дракону выдохнуть огонь, дай лучнику выстрелить в цель первой же стрелой. На это уйдет время, и Аллах будет держать весы и взвешивать твои поступки. Затем, когда луна скроет половину своего лица, призови меня, и я приду – чтобы вновь увидеть тебя.

При первых звуках этого нового голоса младший мужчина побледнел. Сейчас же кровь вернулась, и его лицо стало краснее рыжей бороды и бровей.

– Так я и сделаю, – прошептал он.

Лейла откинулась назад. Пришло время действовать ради себя. Когда она была младше, едва четырнадцати лет, и жила с янычаром, Абдулькарим посвятил ее в мистерии исламской школы Бекташи, школы ислама, учил ее мистицизму суфиев. Однако, поскольку бекташи безвинно пили вино, а воины, выпив, говорили мало о чем, кроме боевой славы, Лейла кое-что узнала об осадном искусстве. Слухи в казармах, которые она до сих пор навещала, укрепляли ее знания. Сейчас все говорили о городе, известном как Красное Яблоко. Тысячу лет он болтался над головами мусульман. Казарменная мудрость считала, что первый шаг к овладению им – срезать его. Перерезать ему горло. Та же мудрость посещала и дворцы. И Лейла знала, что эта мудрость, поддержанная ее пророчеством, приведет не только к подтверждению ее мастерства, но и к действию.

– Знак, – тихо проговорила она. – Я вижу нож, как тот, что ты сжимаешь. Он тянется к черенку. Срежь его. Срежь, как ты перерезаешь горло.

Даже Хамза ахнул. Об этом втайне говорили несколько месяцев. Чтобы Красное Яблоко упало, первым делом нужно заставить его голодать. Отрезать его от снабжения. Уже обсуждали конкретные планы. И сейчас их подтверждало пророчество.

– Да! – выдохнул его спутник; он много и тяжко трудился, разрабатывая эти самые планы.

Теперь она была готова. Нынешней ночью этот мужчина судьбы мог дать ей нечто иное, нежели золото. Избавление.

– Однако будь осторожен! Вернись в свой шатер, но не говори ни с кем, кроме своего спутника. Если кто-нибудь узнает тебя, назовет по имени, твои планы сдует, как песчаная буря сдувает финики. Если только… если ты не перережешь глотку этому человеку.

– Что… что это значит?

Ее голос вновь стал низким:

– Это все, что тебе нужно знать… сейчас. Этого хватит – пока мы не встретимся вновь.

Она встала. Мужчины не видели ее, но тоже поднялись, как будто почувствовали. Однако ноги, согнутые слишком долго, подвели. Хамза пошатнулся, мужчина рядом с ним споткнулся, пытаясь сохранить равновесие, ухватился за ширму… и она упала внутрь.

Лейла отпрыгнула назад, подальше от падающего тростника. Младший мужчина, удержавшись на ногах, выпрямился и уставился на нее.

Как прежде Хамза не сдержал хмыканье, сейчас он не смог сдержать присвист. Его прежний опыт встреч с иссохшими каргами подсказывал, как должна выглядеть пророчица, пусть и с юным голосом. Но эта женщина была молодой. Ее тело было прекрасно – и открыто, поскольку она была едва одета – шелк на бедрах, груди, лице, – а черные волосы распущены, как у некоторых знакомых ему женщин-бекташи.

Его спутник начал бормотать извинения, наклонившись над ширмой. Потом застыл, захваченный видом той, кого прятала ширма. Наконец он произнес охрипшим голосом:

– Я прошу прощения. И не прошу. Я никогда не устаю восхищаться красотой. А ты… прекрасна.

Она молчала, только уставилась на него поверх шелковой маски, и глаза ее казались Хамзе огромными пещерами тьмы. «Лейла», припомнил он, означает «упоение». Эту женщину назвали верно.

Его спутник шагнул вперед:

– Сейчас я увидел тебя, ты увидела меня, так зачем нам расставаться? – Он протянул к ней руку. – Если ты придешь в мой шатер, я оставлю тебе почетное место. Я смогу навещать тебя… часто. И мне не нужно будет приходить в доки Эдирне, чтобы услышать пророчество.

Лейла улыбнулась. Стать любовником такого мужчины означало власть. На время. Пока его каприз не устремится к другому – женщине, мальчику, мужчине… По слухам, его вкусы были разнообразными. И тогда она окажется пойманной, как уже было однажды, рабыней мужчины, который приказал убить ее родителей, выполняя любую его… прихоть, с десяти лет до его внезапной смерти двумя годами позже, когда он поел особо приготовленного ею инжира.

Она больше никогда не станет рабыней. В его же шатре этого не избежать. Снаружи ее пророчества дают ей власть. В отличие от почти всех женщин в Эдирне, да и в мире, они дают ей выбор. И если ее пророчества окажутся правдой для этого мужчины, он станет просто еще одним, в ком она не нуждается.

Лейла подошла к нему, двигаясь в той манере, которая нравилась мужчинам. В свечение красной лампы – прямо под нее – открывающее под шелком темноту больших сосков, темное пятно между ног.

– Властитель, – выдохнула она, – ты почтил меня своим желанием. И выбери я вручить свое сокровище, нет иного человека среди живых, кто взял бы его к моей радости.

Она подчеркнула «взял», заметила, как он вздрогнул, понизила голос до шепота:

– Но есть много других, кто может предложить тебе то же. Однако немногие способны предложить тебе дар, которым обладаю я. Дар, которого я лишусь, если ты возьмешь… – вновь тончайшая смена интонации, – то, что я желаю вручить тебе. – Она отступила назад. – Так что же ты выберешь, властитель? Меня или мои пророчества?

Хамза завороженно наблюдал. Его спутник был молод и привык получать все – и всех, – что хотел.

Однако то, чего он хотел, было выше таких желаний. Младший мужчина знал это и отвел взгляд.

– Мне нужны твои, – вздохнул он, – пророчества. – Вновь посмотрел на нее, голос стал тверже: – Но когда они исполнятся, приди ко мне, и я дам тебе все, чего пожелаешь.

Она улыбнулась.

– Тогда я приду к тебе накануне судьбы. Я попрошу у тебя дар. И дам тебе нечто взамен. – Указала на дверь. – Теперь иди, властитель, и помни – если кто-нибудь узнает тебя этой ночью, твои мечты рухнут. Если только он сможет рассказать об этой встрече…

Хамза был озадачен. Уже второй раз она упомянула это. Но ему некогда было раздумывать. Его спутник указал на мешочек с золотыми монетами, свисающий с пояса, и Хамза опустил мешочек на ковер. Потом его взяли за руку, и оба мужчины прошли через внутренний дворик и вышли из двери, открытой для них тенью в тенях, и тихо прикрытой за их спинами.

В комнате Лейла нагнулась, прикрыла золото подушкой, а потом молча стояла и ждала, пока не услышала, как закрывается наружная дверь. Тогда она позвала:

– Входи.

Внутренняя дверь дома распахнулась. Исаак торопливо вошел в комнату.

– Ну, – резко спросил он, грубо схватив ее, – ты сделала? Ты спросила его?

– Да, – ответила Лейла, почти наслаждаясь болью в руке, зная, что этот человек в последний раз причиняет ей боль. – Я сделала, как ты приказал. Отказалась от золота в обмен на его обещание – когда город падет, я смогу беспрепятственно прийти в ту библиотеку, о которой ты говорил.

– Ты? – рявкнул он, встряхнув ее. – Ты – тупая шлюха; это мне нужна книга Гебера, а не тебе.

Он замахнулся на нее, и Лейла отпрянула; ему нравилось, когда она так делала.

– Я назвала тебя. Восхвалила тебя как моего хранителя. Возможно, – задумчиво произнесла она, прикусив губу, – возможно, если б ты подошел к нему, сказал то, чего не смогла я, даже сейчас…

Она умолкла.

Исаак посмотрел во дворик.

– Ты назвала меня? Значит, он будет благосклонен, если я заговорю с ним?

Лейла кивнула.

– О да. Но его занимает… множество дел. Возможно, он уже забыл даже меня. – Она подняла взгляд. – Иди за ним. Заговори.

Он был уже на середине дворика, когда Лейла произнесла:

– Помни, Исаак: приветствуй его всеми титулами. Обратись к тому, кто он есть.

– Разумеется, так я и сделаю, – не оборачиваясь, бросил он. – Ты что, думаешь, я глупец?

Лейла следила, как он возится с засовом. «Да», – прошептала она и улыбнулась. Еврей был неплох, на время, в постели его было легко удовлетворить, а вне ее он обучал Лейлу многим вещам. Каббале, но в особенности – секретам алхимического искусства. Лейла стала сведущей в основах и того и другого. Однако ее судьба неожиданно открылась в признании Исаака, сделанном в поту после занятий любовью, в его величайшем желании.

«Это оригинальный текст, – вздохнул он, – с заметками, сделанными рукой самого Гебера. Этой книге сотни лет, забытое знание… но если вспомнить его сейчас, я стану величайшим алхимиком мира».

Он вновь вздохнул с таким вожделением, какое не удавалось вызвать ей, и Лейла сразу подумала: насколько ценна эта книга? Этот древний свиток, собирающий пыль в каком-то монастыре в городе, который они называли Красным Яблоком…

С того, самого первого, упоминания она стала рассеянной. Не такой внимательной к его потребностям. Занятой выстраиванием замысла. Он начал бить ее. И первый же его удар начертал его судьбу. Однако для инжира был не сезон…

Дверь открылась. Он ушел.

Лейла начала торопливо одеваться в мужскую одежду. Одеваясь, она думала: что же дальше? У нее есть по меньшей мере год и один день. Или, возможно, следует спрашивать, кто дальше? Женщина знала, что он где-то там, ждет в тенях. Она видела и его, в звездах. В снах. Их преследовали двое мужчин судьбы. Один – молодой, который только что ушел, вооруженный ее пророчеством. Но кто же другой?

Ей вспомнился кусок беседы ее гостей. Мужчина, германец, который знает секрет греческого огня. Он был опасен для их замысла. «Иоанн Грант», – пробормотала она, спотыкаясь на твердых звуках, как и мужчина, назвавшийся Эролом. Потом Лейла улыбнулась. Она найдет этого германца. Убьет германца. Ушедший мужчина жаждал падения Красного Яблока, но того же желала и она. Кроме того, смерть германца может принести немало золота. А ей нужно золото, раз она лишилась своего защитника…

Она услышала первый крик ее бывшего любовника – Исаак приветствовал недавних гостей своего дома. «Прощай», – произнесла Лейла и нагнулась за своей сумкой.

* * *
Несколько секунд они постояли за дверью, меняя едкую серу в легких на речной туман, и потому отошли едва на пару шагов, когда дверь за их спинами вновь распахнулась и послышался голос. Они обернулись и увидели, как к ним торопливо идет человек.

– Владыка владык этого мира, – позвал мужчина, судя по одежде – еврей. – Приветствую, о бальзам мира. О, приносящий свет… – Он опустился на колени, широко разведя руки, и крикнул: – О наиблагороднейший султан Рума!

Хамза едва не пожалел еврея. Его повелитель не любил, когда его узнавали на ночных прогулках. Его гнев бывал скорым и жестоким. Этой ночью, отягощенной тщетной похотью и пророчеством, мужчина видел на земле не просто докучливого незнакомца. Он видел угрозу самой его судьбе.

– Пес! – вскричал спутник Хамзы, шагнул вперед, хлестнул чужака по лицу, толкнул его в пыль. – Хамза, держи его.

Выбора не было, да и угрызений совести было немного. Слово человека, которому он служил, было окончательным. Хамза выучил это еще у старого султана. И если такова была истина для выдержанного Мурада, вдвое истинно это было для его горячего сына, Мехмеда.

Когда Хамза схватил чужака, Мехмед протянул руку и поднял голову мужчины за волосы.

– Как твое имя? – резко спросил он.

– И… Исаак, повелитель.

Мехмед рассмеялся.

– Исаак? – Он посмотрел на Хамзу. – Сын Авраама, как и все мы. Но я не вижу в кустах ни одного барашка. И потому нет нужды искать другую жертву[107].

Одним из титулов Мехмеда, который пропустил еврей, был «владыка людских шей». И он – на вид легко и небрежно – перерезал эту шею. Хамза удерживал дергающееся тело на вытянутых руках, стараясь, чтобы брызги крови не попали ни на него, ни на его повелителя, но преуспел лишь отчасти. И пока из тела уходила жизнь, он думал о том, что первое пророчество колдуньи уже почти исполнилось. Затем, уже опустив тело на землю, сообразил, что ошибся.

Она не предвидела. Она это устроила.

«Я буду следить за этой колдуньей», – подумал Хамза.

Мехмед между тем наклонился и вытер кинжал о плащ мертвеца.

– Горло перерезано. Жертва принесена, – улыбаясь, сказал он. – А теперь, Хамза, пойдем и перережем горло городу. Отправимся в Константинополь.

Глава 2 Молитвы

Генуя, Италия

2 ноября 1452 года

В Генуе было нелегко отыскать Бога.

По крайней мере нелегко для нее. София не сомневалась, что генуэзцы с этим справляются. Должно быть, это ее неудача. Ее слабость.

Мастер, который расписывал иконы в ее деревянном алтаре, не был слаб. Его вера сияла в ослепительных мазках, в изображенных Богоматери и младенце Христе. Святые с обеих сторон чтили святую пару. Изображения всегда вдохновляли Софию, сосредотачивали, соединяли с Божественным. Однако сейчас она стояла перед ними на коленях, произносила слова, вдыхала благовония, искала союза и чувствовала… ничего. Потому что продолжала слышать смех сына, плач дочери. Она отвернулась от Бога к двери – и вспомнила, что их здесь нет. Полгода прошло, как муж увез ее из Константинополя. Полгода – и все это время дети росли и менялись вдали от нее.

Ее муж… София слышала, как он бродит в соседней комнате. Наконец-то проснулся. Пришел после рассвета и рухнул, тяжелый от вина, на постель рядом с ней. Она думала оставить его, встать и помолиться, но он перекатил ее на спину и взял, чего не делал уже несколько месяцев. Взял быстро, не заботясь о ней. Потом мгновенно заснул. София ухитрилась выбраться из-под него, пошла к домашнему алтарю, преклонила колени в поисках Бога. И не нашла Его.

Может, это демон терзает ее?.. Был один, демон полудня, приносящий это вялое отчаяние. София полезла под тунику и достала свой энкольпион. Амулет, который подарила ей мать, – изображение святого Деметрия, выполненное на ляпис-лазури. София подняла его ко лбу, закрыла глаза и попыталась молиться.

– Ты молишь Бога, чтобы наше совокупление подарило нам еще одного ребенка?

Голос Феона испугал ее. Она не слышала, как открылась дверь. Муж стоял в дверном проеме, уже наполовину одетый, в рубахе и носках. София встала, выпустив амулет, который улегся ей на грудь.

– Я принесу тебе еду, – сказала она, направляясь к полкам, где хранились продукты.

– Я ничего не хочу. Может, немного воды… Я должен уйти.

– Тогда я принесу тебе воды, – ответила она.

Вода была на балконе спальни. Дома щелчок пальцев вызвал бы троих слуг. Здесь же одна угрюмая девушка приходила во второй половине дня, готовить и убирать. Заговорив, София попыталась пройти мимо Феона, но тот поймал ее за руку.

– Ты мне не ответила.

О чем он спрашивал? Демон полудня все еще держал ее в рабстве. А, что-то по поводу еще одного ребенка…

– Если на то будет Божья воля, – произнесла она и вновь попыталась пройти мимо него.

Муж не пустил ее.

– А разве мужчина тут ни при чем? – спросил он, крепче сжав ее руку. – Не следует ли нам посадить больше семян и посмотреть?

Софии всегда плохо удавалось прятать свои чувства. Должно быть, он заметил ее отвращение: улыбнулся и отпустил ее.

Она опустила ковш в амфору и стала неторопливо набирать в кувшин воду. Ей нужно было подумать. К чему этот разговор о детях? Феон почти никогда не притрагивался к ней. София знала, что у него были другие женщины. Ее это не тревожило. Для чего она ему нужна?

Женщина повесила ковш на крюк. Муж мог нанять шлюху, чтобы та подавала ему воду и угождала всем прочим желаниям. София мало для чего требовалась с тех пор, как он привез ее в Геную, с самой первой недели и, возможно… возможно, он собирается отпустить ее домой. Где ее ждут город, дети и, она надеялась, Бог.

Феон стоял у осколка зеркала с лезвием в руке, приводя в порядок бороду. София поставила рядом с ним кувшин и подошла к шкафу, взять его тунику и плащ. Осторожно уложив их на ручку кресла, она выпрямилась и посмотрела на него:

– Феон… Муж.

Отражение его глаз в зеркале скользнуло к ней.

– София. Жена, – ответил он, слегка улыбнувшись формальному обращению.

Ее руки судорожно сжимались и разжимались.

– Я хочу знать… Я хочу спросить…

– Что?

– Я хочу спросить, нельзя ли мне отправиться домой раньше тебя?

Лезвие замерло у горла.

– Домой? Когда мое поручение здесь еще не завершено?

Она сглотнула.

– Я не знаю… Не знаю, есть ли от меня здесь польза. Мне кажется, я тебе здесь не нужна.

– Не нужна? Разве мужчине не всегда нужна рядом жена?

Его тон не изменился, тем самым сильнее подчеркивая насмешку.

София вздохнула, заговорила тихо:

– Ты говорил, что мое присутствие поможет тому делу, о котором ты просишь. Что я заставлю генуэзцев вспомнить о рыцарстве, что благодаря мне они задумаются, какая судьба ждет женщин Константинополя, если они не вмешаются.

Феон продолжил бриться.

– Я думаю, твоя внешность справилась с этой задачей на приветственном ужине. Примерно на минуту. Потом эти итальянцы ненадолго задумались о твоем сладострастии и позавидовали возможной удаче турок. – Он рассмеялся. – А дальше, когда с рыцарством и похотью было покончено, они обратились к тому единственному, что действительно для них важно. К прибыли.

Ее больше не поражало легкомыслие мужа, даже когда он обсуждал возможное изнасилование своей жены неверными. Но она надеялась на лучшее со стороны мужчин Генуи.

– И они не задумались о Боге?

– О Боге? – Феон вновь рассмеялся. – Я думаю, он занимает очень низкое место в их списке важных дел.

Возможно, это были последствия тех сомнений в себе перед алтарем. Или же шевельнулись где-то внутри ее благородные родители… Но в первый раз за долгое время она ощутила вспышку гнева.

– И все же ты, муж, проводишь бо́льшую часть времени в обсуждениях, как нам лучше продать свое ви́дение Бога за римское золото?

Феон обернулся и посмотрел на нее.

– Ну-ну, – негромко произнес он. – Давно я не видел в тебе такой страсти… Ничего похожего на нынешнее утро. – Он махнул лезвием в сторону соседней комнаты, потом отвернулся и продолжил бритье. – Так ты пришла к убеждениям своего кузена Луки Нотараса? Ты скорее предпочтешь увидеть в Айя-Софии тюрбан, нежели римскую митру?

Ее гнев унялся так же быстро, как вспыхнул. Хотя она была образованна, как любая благородная женщина, – она хорошо читала и писала, – ее мужа обучали почти с рождения. Годы учений строгих преподавателей, университет, с десяток дипломатических поездок отточили его разум намного острее бритвы, которую он держал в руке. Спорить с ним было бессмысленно. Кроме того, София не считала грехом, подобно многим, отказ от некоторых аспектов православия и воссоединение церквей Востока и Запада. Она по-прежнему доверяла Богу спасение своего города. Но, в отличие от многих, знала, что Бог нуждается в людской помощи. В мужчинах в доспехах, с пушками и арбалетами.

– Ты знаешь, что нет. Все… – поторопилась вставить София, поскольку знала – дай мужу шанс, и он воспользуется ею, как точильным камнем, оттачивая свое остроумие для предстоящих днем противоборств. – Все, о чем я сейчас прошу, – подумай, нельзя ли мне вернуться. Наши дети нуждаются во мне. И я считаю, что буду полезней нашему городу там, а не здесь. Как ты сказал, я уже внесла здесь свой… скудный вклад.

Женщина опустила взгляд.

– Хорошо… – Феон задумался, глядя поверх ее головы. – Мне нужно отправить Совету послания. Мои переговоры здесь почти завершены, затем мне будет нужно ненадолго съездить в Рим и присоединиться к главному посольству.

Он мгновение изучал ее, потом отвернулся к зеркалу:

– Я подумаю об этом.

София повернулась к спальне, не желая показывать надежду, написанную в открытой книге ее лица. Голос Феона остановил ее:

– Но ты можешь кое-что сделать для меня.

Она не обернулась.

– Конечно. Что?

– Энкольпион, который ты носишь. Дай его мне.

София посмотрела вниз. Какая она дура, не спрятала амулет обратно под тунику…

– Это моя защита, и… и его дала мне мать.

– Господь наш защитник – ведь так ты всегда говорила мне, жена. Твоя мать, да будет благословенна память о ней, мертва. А фонды посольства, оставленные мне, почти исчерпаны. Мне нужны средства, чтобы подкупить еще одного мелкого чиновника. Ты носишь их на шее, в золоте и ляписе. – Он встретил ее взгляд своим в зеркале. – А то, что останется, купит тебе дорогу домой.

София знала, что он может просто забрать амулет. И она не смогла бы отказать ему, как не могла отказать этим утром. Но знала она и то, что муж по-прежнему пользуется ею, как точилом. Он проведет день в попытках выиграть споры. И с тем же успехом может начать с нее.

Женщина сняла с шеи золотую цепочку, поцеловала амулет и положила его на стол. Потом вошла в спальню и закрыла дверь, оставив за ней его тихий смех.

* * *
Феон открыл железную решетку и вышел на улицу. Его телохранители, сидевшие у входа, встали, но он не обратил на них внимания. Они пойдут следом. Будут защищать его, если нападавших не окажется слишком много. Они не существовали вне своих обязанностей. А Феону хотелось еще пару мгновений побыть в тех комнатах, из которых он вышел, пусть даже с каждым шагом удаляясь от них.

Он отметил в себе ощущение триумфа и задумался над ним. Такие незначительные победы, едва стоящие сражения с противником, который едва сопротивляется. Он дал ей то, о чем она просила, при этом все равно собирался отослать ее обратно. Взамен же получил предмет, который она любила, который небесполезен для него. Он взял ее, хотя испытал при этом не больше удовольствия, чем она сама. Но это было не ради удовольствия, напомнил себе Феон. Удовольствие доступно ему где угодно, и, отослав ее, он сможет развлекаться как пожелает, вовсе не сдерживая себя. И дело не в надежде на еще одного ребенка – те двое в Константинополе, которых он едва знал, были достаточным подтверждением его мужской силы.

Тогда что же, задумался Феон, он некогда так старался заполучить? Ее красоту? Да, она трогала его, но вело его другое. То, что у нее был секрет? Ну, все люди были замками, и Феона радовало, когда удавалось подобрать к ним ключ. Он был разочарован, когда понял, что ее секрет – всего лишь глубокая способность любить: Бога, ее город, ее детей… даже его самого, согласись он принять эту любовь. Он не согласился. Любовь отупляет, а не заостряет. Он наблюдал это, как и многое другое.

Когда Феон вышел на Пьяцца де Феррари и его телохранитель расталкивал полуденную толпу, он осознал, в чем заключался этот малый триумф. Услышал его как слабое эхо великого триумфа.

Он не победил Софию. Он победил своего брата. Он победил их любовь – заметил ее, забрал, воспользовался. Его первый триумф в сражении, которое началось еще в колыбели. В утробе, несомненно. Он опередил брата на вдох – и с тех пор не мог его превзойти. Григорий всегда был быстрее, сильнее, почти так же опытен в риторике и намного опытнее с оружием. Однако кто одержал финальную победу? Кто взял в жены девушку, с которой они росли? И где Григорий сейчас? Мертв, скорее всего. Обезображен наверняка; красота, доставшаяся от матери и проявившаяся лишь в одном из близнецов, испорчена. Ум восторжествовал над красотой. Брат над братом.

Феон усмехнулся, удивленный, что эта давняя победа до сих пор приносит ему такое удовольствие. Намного, намного большее, чем плоды сегодняшнего утра…

Они подошли ко входу во дворец дожа. Пьеро пошел объявлять о нем страже у ворот. Сквозь гомон ходатаев, желающих войти, Феон услышал, как Кассин, второй телохранитель, с кем-то спорит. Он обернулся и увидел, как его человек упирается рукой в грудь крупного турка, который широко разводил полы халата, показывая, что он безоружен; его темно-карие глаза искали взгляд Феона.

– Пусти его, – крикнул Феон, и Кассин отступил, позволив турку подойти, но не слишком близко.

– Мир вам, – сказал турок.

– И тебе, и всей твоей семье, друг, – отозвался Феон, легко перейдя на османский, которым владел как родным. – Чего ты желаешь?

– Только одного, высокочтимый. Сообщить вам, что мой хозяин, Хамза-бей, хочет встретиться с вами сегодня вечером.

Феон слышал о Хамзе, восходящем человеке двора нового султана. Он удивился, узнав, что тот в Генуе, но не позволил удивлению проявиться на лице.

– Где и когда?

– В девятом часу вечера, почтеннейший. Мой хозяин снял для этого комнату в таверне «Синий кабан».

– Я знаю ее. Скажи своему хозяину, что я почту за честь встретиться с ним.

Посланник кивнул, поклонился и исчез.

«Турок хочет встретиться со мной в таверне, – подумал Феон. – Тогда, стало быть, епископ, которого я собираюсь подкупить, пригласит меня в бордель».

Мужчина еще раз усмехнулся. После стольких недель переговоров он знал с точностью почти до дуката, какие концессии генуэзцы потребуют за свою помощь. Интересно будет услышать, что готов предложить этот турок.

Глава 3 Риномет

Генуя

Тот же день

Григорий не замечал насмешек, отзывов о его происхождении, сравнений его изуродованного лица с ослиной задницей. В другое время он дал бы не меньше, чем получил, обменялся словесными ударами; восторжествовал, поскольку годы учений снабдили его выпадами, которые вряд ли смогли бы парировать полуграмотные наемники, разлегшиеся во внутреннем дворике таверны «Черный петух». Но их грубые шутки не подразумевали оскорбления; таков был их способ выразить радость по поводу его возвращения. Он сражался рядом с ними в десятке кампаний, и они ценили его воинское искусство, даже когда кривились под ударами его остроумия.

Может, попозже, подумал он. Сесть рядом с Корноухим Марио или с Джованни Однопалым и сравнить недостающие части тела, забыться в товариществе и флягах вина. Но в первую очередь ему требовались деньги, и немало. И для этого ему нужно встретиться с одним человеком.

– Риномет! – послышался рев, едва он вошел в комнату. – Раз к нам явился этот бесклювый ворон, парни, теперь я точно знаю – мы обречены.

– Ваше превосходительство, – поклонился Григорий, учтиво взмахнув шляпой.

– Зоран, в задницу превосходительства. Где ты был? Я отправлял к тебе посланцев несколько месяцев назад. Я уже решил, что нам придется выступать без нашего несчастливого талисмана… Лучше иметь его рядом с собой, чем увидеть, как он целится в тебя из арбалета, а?

Григорий выпрямился. Джованни Джустиниани Лонго почти не изменился за прошедший с их последнего сражения год. Немного седины, чуть тучнее, возможно, но по-прежнему высокий и энергичный воин, за которым Григорий следовал через фальшборты судов и в проломы стен, как всегда, в сине-черных доспехах и с большим медальоном Сан-Пьетро на шее. Как и многие люди, чьей профессией является убийство, знаменитый предводитель наемников был глубоко верующим. И суеверным. Много лет назад, на критской галере, Григорий отбил арбалетный болт, нацеленный точно в горло Командира. С тех пор генуэзец считал Григория своей счастливой звездой.

Поклон Григория распространялся и на Энцо Сицилийца с Амиром Отступником, самых доверенных заместителей Джустиниани. Последний, обойдя стол, заваленный свитками, картами, кинжалами и тетивами, поднес Григорию кубок с вином.

– С возвращением. Да благословит тебя Аллах, – пробормотал Амир.

– А тебя – Христос, – ответил по-арабски Григорий.

Они с Амиром издавна вели религиозные дебаты, подогретые вином, тем более яростные, что ни один из них не заботился о вере, в которой был воспитан. От такой встречи Григорий сразу почувствовал себя дома, в том единственном доме, который знал со времени своего изгнания. Хотя, если деньги будут хороши, и это может измениться.

– Зоран, так где же ты был? – повторил Джустиниани. – Мы уже думали, не поселился ли ты со шлюхой или зарезан в какой-нибудь таверне Рагузы. – Его лоб стянули морщины. – Или хуже того, заключил договор с этими ослами-содомитами, венецианцами…

Григорию подходило приписанное себе имя и город. Отчасти это было правдой, поскольку у него был дом в городе, который некоторые называли Рагузой, а другие – Дубровником, и там он действительно был известен как Зоран. Это вызывало меньше вопросов. Если б они узнали его настоящее имя и место его рождения…

Дом, подумал Григорий. Вот почему он здесь. Вот почему вновь взял свой меч и арбалет и отправился в нелегкое плавание в Геную. Его дом был лачугой. Но оттуда открывался лучший вид в Рагузе, вид на Адриатическое море. Он напоминал вид из дома его детства, когда родители были богаты. Он хотел построить себе такой дом. Но истрийский камень дорог, как и каменщики. Ему требовалась одна последняя кампания за жалованье, но главным образом за трофеи, которые можно добыть. Тогда он повесит арбалет на стену своего нового дома и станет любоваться видом без маски, без присмотра, и некому будет его жалеть.

– Венецианцы? Никогда. Я слишком забочусь о своей репутации – и о своей заднице.

Трое мужчин рассмеялись, и он продолжил:

– Нет, мой господин. Если уж меня собираются трахнуть, пусть это будут люди, которых я люблю. Поэтому я и разыскал вас.

– Люблю? Зоран, клянусь яйцами Папы, – улыбнулся Энцо. – Ты просто услышал, что мы платим двойное жалованье.

– Хорошо.

Он не слышал. Он ничего не слышал, поскольку сошел с судна и отправился в таверну отряда прямо от причалов Генуи; но это была отличная новость.

– Хотя, как вам известно, я согласился бы работать и даром ради удовольствия побыть в вашей почтенной компании. – Григорий переждал хохот и спросил: – Так кого же я буду убивать?

– Турок, – ответили разом все трое.

– Еще лучше. Резать глотки неверных – копить сокровища на Небесах.

Он перекрестился, тщательно следя за тем, чтобы сделать это в католической, а не в православной, в которой был воспитан, традиции: два пальца, а не пятерня, справа налево, а не слева направо. Двое мужчин последовали его примеру, третий – нет, и Григорий посмотрел на него:

– Без обид, Амир.

– Без обид, необрезанный пес.

– И когда же начнется этот хорошо оплачиваемый поход?

– Мы отплываем в течение недели.

Григорий улыбнулся.

– Совсем хорошо. Тогда я схожу заберу свое снаряжение у шлюхи, с которой жил.

Ложь, но именно это они и хотели услышать.

– Я сразу подпишу договор, чтобы вы могли заплатить за мое вино. Увидимся, друзья.

Он повернулся к двери, затем обернулся:

– Не то чтобы это было важно, ваше превосходительство, но где мы будем сражаться на этот раз?

– Да так, в одной заводи, – бросил Джустиниани, разворачивая карту. – Видишь?

Во взгляде Командира, в его голосе было какое-то сдерживаемое возбуждение. Оно заставило Григория, которого действительно не волновало, куда он должен отправиться, кого будет убивать, обернуться, посмотреть вниз… и у него перехватило дыхание. Он пытался стереть из своего разума и памяти все черты этого места, но мыс – вытянутая в воду собачья голова – узнавался с одного взгляда. Он почувствовал себя так, будто пес подошел и выхватил у него изо рта последний кусок еды, поскольку все его надежды рухнули.

– Под этой маской ничего не разберешь, – проговорил Джустиниани. – Но если это правда, мы видим такую же редкость, как девственность монахини. Знаете, мальчики мои, я думаю, мы наконец-то потрясли нашего рагузанца.

Григорий искал колкий ответ – неудачно. Он не мог вздохнуть, какие уж тут слова. Дом, который он уже мысленно построил, рухнул. Остатки денег, ушедшие на дорогу сюда, потрачены впустую.

Тишина растягивалась.

– Это Константинополь, – пришел на помощь Энцо.

– Я знаю, что это.

– И ты знаешь, что магометане хотят захватить его.

– Они пытались последние восемьсот лет, – пробормотал Григорий.

– Но сейчас они действительно собираются это сделать, – бросил Командир и оперся кулаками о стол. – Их новый султан, Мехмед. Мальчишка, в голове ветер пополам с мочой. Но он вообразил себя новым Александром. Новым Цезарем. Говорят, он собирает самую большую армию турок. И уже подступает к городу. Ты слышал, что он построил здесь крепость?

Джустиниани повел пальцем по карте, и взгляд Григория неохотно последовал за ним.

– Видишь? Прямо у воды, напротив их старого форта. Он называет этот новый форт «Горлорезом». Сам понимаешь почему.

Григорий понимал. В юности он часто ездил на этот вытянутый утес, стоящий в Европе и смотрящий на Азию через узкий пролив, который турки называли Богаз, «Горло», а весь остальной мир знал как Босфор. Если турок построил на другой стороне крепость, он контролирует один из самых оживленных морских путей мира. Он может потопить любое судно, которое пытается доставить зерно из Черного моря в город. Он не столько перере́зал горло Константинополя, сколько заткнул его, лишил еды.

Джустиниани говорил, будто думая вслух:

– Венецианский капитан, его звали Рицци, попытался пройти. Не повернул, когда ему приказали. Турки потопили его одним огромным ядром, выловили из воды – а потом засунули кол ему в задницу. – Он скривился. – Хотя, раз уж он был венецианцем, туркам не пришлось сильно стараться.

Троица рассмеялась. Григорий не смеялся. Он глядел на место, где родился, источник его позора, слушал рассказ о нем, а его разум оцепенел, чего никогда не случалось под огнем пушек или выпадами мечей. Одна мысль все же просочилась, и он спросил:

– Зачем… зачем вы собираетесь сражаться за них? Кто вам заплатит? У них нет денег.

– Сам город, сынок, – ответил Джустиниани, выпрямляясь. – Это было решено в последние несколько дней.

Григорий вскинул руку почесать внезапно зазудевший нос, но быстро опустил, вспомнив, что чесать нечего.

– Но почему? Разве у Генуи нет договора с турками?

– О да. И мы его не нарушим. Даже я, член одного из благороднейших семейств города, отправлюсь туда как предводитель кучки генуэзских наемников – и этого отступника-магометанина.

Он сильно ткнул Амира в плечо; сириец ответил на болезненный удар улыбкой.

– Султан не поверит…

– Султан закроет на это глаза, поскольку его это тоже устраивает. Если он возьмет Константинополь, то по-прежнему будет торговать с нами. Если нет – все равно захочет торговать с нами.

Джустиниани вновь ткнул рукой в карту, в точку напротив города.

– И помните, мы сражаемся там и за нашу землю, за Галату. Если падет греческий город, Галата тоже падет. – Он ухмыльнулся. – Нет уж, поразмыслив, мы предпочтем в Константинополе греков, этих жуликов-содомитов. Как ты сказал, у них больше нет денег, нет власти. Зачем нашей торговле сильный соперник, а? Турки слишком крепко торгуются. Они не лучше евреев! – Еще одна ухмылка. – Вдобавок Папа созывает крестовый поход, раз уж эти богохульствующие греки согласились на унию их православной и нашей католической церкви. – Он перекрестился. – Так что мы послужим и Богу, и нашему городу. Прибыль на земле и на небе.

Это было новостью для Григория – и некогда такая весть имела бы для него большое значение: униженная капитуляция древней веры его народа в обмен на неохотную помощь в неизбежной схватке.

Но сейчас это ничего не значило. Ничего общего с этим проклятым городом – с той минуты, когда нож опустился и Константинополь забрал у него все: его любовь, ибо София была для него потеряна; его имя, ибо он больше не был Григорием Ласкарем. И последняя потеря, та, которая отметила его как изгнанника, предателя, дала ему новый титул, под которым он будет известен всю жизнь: Риномет – Безносый.

Он поднял взгляд, будто в тумане видя перед собой лицо Джустиниани. Генуэзец поднял свой кубок.

– Так что скажешь, парень? Выпьешь со мной за византийское золото, Христову славу и мусульманскую кровь на камнях?

Григорий покачал головой.

– Нет. Я не стану сражаться за это… место. В этом месте.

Кубок замер у губ.

– Что? – выдавил Джустиниани, вытаращившись на него.

– Я не стану сражаться там. – Он упредил вопрос: – И не стану говорить почему. – Пожал плечами. – Нет ли у вас другой сделки?

– Сделки! Ты… смеешь… смеешь…

Ярость Командира была мгновенной, всепоглощающей. Григорий не раз видел ее, направленную на врагов или на ошибки собственных людей Джустиниани. Но никогда на себя – до сих пор.

– Ты что, думаешь, я какой-то гребаный… делец? – взревел генуэзец. – Я – принц Генуи! Я командую ее армиями! И я не занимаюсь… сделками!

Он ударил кубком о стол; вино выплеснулось, потекло багряно-красной рекой, заливая собачью голову берега Константинополя.

– И потому ты пойдешь за мной в любую адскую дыру, куда я прикажу идти, убьешь того, кого я прикажу убить, – или вернешься, как безносый пес, в ту нору, откуда выполз.

Григорий принимал насмешки над своим уродством. Но оскорбление – дело другое. И Энцо, и Амир видели, что бывает в таких случаях, и потому придвинулись к своему забывшемуся в ярости начальнику, нащупывая рукояти мечей.

Глаза над маской прищурились. Потом закрылись, и Григорий глубоко вздохнул. Вздох принес передышку… и воспоминания. Неким образом он любил мужчину, стоящего перед ним, и не желал ему зла, даже если б мог причинить его – что маловероятно, когда рядом с генуэзцем стоят двое опытных воинов. И потому Григорий шагнул вперед и поставил свой кубок на стол.

– Удачи вам всем, – негромко сказал он и повернулся к двери.

– Погоди!

Это был голос Амира. Обернувшись, Григорий увидел, как сириец, стоя на цыпочках – Джустиниани был великаном, – что-то шепчет ему на ухо. Глаза генуэзца прищурились в гневе, несколько мгновений его взгляд метался, будто искал, куда выплеснуть ярость. Потом Григорий вдруг увидел, что буря ушла и вернулся свет. В одно мгновение, как всегда.

– Что ж, – усмехнувшись, произнес Джустиниани, – разве это будет ему не по заслугам?

Он обернулся к Григорию.

– Слушай, ты, непокорная собака. У меня есть для тебя дело. Скорее всего в результате тебе перережут глотку, и это будет только правильно, после такой-то наглости. Если откажешься, будешь вечно жить под тенью моего гнева и не будет мне большей радости, чем подвесить тебя за яйца. Это понятно?

Слова были грубыми, тон – немногим мягче, но генуэзца выдавало явное веселье, поблескивающее в его взгляде. Григорий вздохнул чуть легче, потом кивнул:

– Вы знаете, ваше превосходительство, я подчинюсь любому вашему приказу.

Джустиниани кивнул, игнорируя очевидное.

– Тогда, Зоран, подчинись этому. Есть человек, который, по слухам, открыл секрет давно утерянного оружия. Оно дорого греческим сердцам и носит их имя – греческий огонь.

Григорий нахмурился. Греческий огонь не раз спасал Константинополь от врагов. Восемьсот лет назад этот огонь, который распыляли из бронзовых сифонов, уничтожил арабский флот. Но его точная формула была тайной, и немногие, если вообще кто-нибудь, могли ее воспроизвести.

Высоченный генуэзец продолжил:

– Человека, о котором идет речь, считают германцем. Зовут его Иоганн Грант, странное имя даже для этой нациидерьмолюбов. Мы хотели бы иметь его на нашей стороне. Беда в том, что турки тоже хотят его. Желательно в аду.

– Хорошо, – сказал Григорий. – И вы хотите, чтобы я нашел его для вас?

– О, мы знаем, где он. – Полные итальянские губы скривились в улыбке, в той, которая не нравилась Григорию. – Он на Корчуле.

Уже лучше. Корчула была островом в Адриатическом море, недалеко от лачуги Григория в Рагузе. Он может захватить парня и заодно навестить свой дом. С авансом, генуэзским золотом – особые поручения вроде этого оплачивались по особой ставке, – он сможет поручить строителям расчистить площадку.

– Тогда я заберу его. Германца на Корчуле найти легко. – Григорий нахмурился. – Но куда мне его доставить? И главное, где мне заплатят? Я не повезу его в… – Он указал рукой на залитую вином карту.

– Тебе и не придется.

Джустиниани широко улыбался. Отбросив несколько бумаг, он достал другую карту.

– Этот человек нужен мне на Хиосе. При хороших ветрах я буду там где-то в конце декабря. Там ты нас и встретишь.

Ему тоже потребуется хороший ветер. Но он будет плыть без армии, так что это возможно. Трудно, но возможно.

– Хорошо. Тогда я встречусь с вами там. Мы вместе отпразднуем рождение Господа нашего.

– О, это будет мило, – заметил Джустиниани; его глаза сейчас сияли так ярко, что казалось, будто они пылают. – Энцо выдаст тебе часть золота. Скажем, четверть?

– Я бы предпочел треть.

– Не сомневаюсь. Но даже четверти может оказаться достаточно, чтобы вскружить тебе голову.

Григорий кивнул. Энцо подошел к большому сундуку в углу комнаты и достал позвякивающий мешочек.

– Отсчитай ему сотню дукатов.

Сотня. Еще три сотни при доставке. На эти деньги в Рагузе можно построить маленький замок, не говоря уже о доме. Маска Григория удержала его присвист. Он внимательно следил, как отсчитываются монеты. Пересчитывать их заново будет оскорблением.

– Он так много стоит? – пробормотал он.

– Турки заплатили бы тебе в два раза больше за его убийство. – Джустиниани кивнул. – Но я знаю тебя, Риномет. Ты не любишь менять сторону посреди битвы. Очень не по-наемнически. – Он улыбнулся. – Сделка есть сделка, верно?

– Верно.

Счет Энцо был верен. Григорий понаблюдал, как монеты исчезают в кожаном кошеле, затем взял его, завязал и засунул под плащ.

– Тогда, с Божьим ветром в наших парусах, я встречу вас на Хиосе.

Он поклонился, мужчины тоже. Выпрямившись, Григорий увидел, что веселье не покинуло взгляд Командира.

– Есть что-то еще, мой генерал?

– Есть.

Генуэзец взглянул на мужчин, стоящих рядом. Энцо разделял его веселье, Амир – не очень.

– Германец, – продолжил Джустиниани, – на Корчуле не по своей воле. Он – пленник.

– Чей?

– Омишских пиратов. – Джустиниани следил за выражением лица Григория, и его улыбка ширилась. – Так что тебе, Зоран, лучше помириться с Богом, как бы ты ему ни поклонялся. Там тебе потребуется вся помощь, которую удастся получить.

Глава 4 Любимый Мухаммедом

Пьяная компания, кичливо шедшая мимо – славя Христа, ругая Аллаха, превознося дожа, – заставила Хамзу передумать. Они праздновали соглашение. И договорился о нем тот самый человек, с которым Хамза собирался встретиться. Хотя воинов отправляли совсем мало, через пару месяцев они принесут Константинополю надежду, а сегодня – прибыль генуэзским тавернам. Плохая тактика – насмехаться над последним достижением мужчины. Грубо по крайней мере; а подчеркивать неравенство атакующих и защитников сродни удару дубины. Оба мужчины и так о нем знали. Знали, что окончательный выбор – сражаться или не сражаться – не сводится к простому раскладу сил.

Хамза пожал плечами. Он владел более тонким оружием. Надежда, а не отчаяние – зачем загонять человека в угол, если можно привести его к свету? – тем более что утонченность была естественной для мужчины, которого он собирался завоевать.

Ласкарь. Сотни лет назад в Константинополе были императоры, носящие эту фамилию. Несомненно, этот может проследить свое происхождение до них, а то и до основателей города. Хамза улыбнулся. Он мог проследить происхождение лишь до деда, козопаса.

Ласкарь. Однако и фамилия предателя. Брата этого мужчины. Так течет ли еще в этом семействе благородная кровь? Хамза размышлял об этом, пока крики пьяной толпы не отдалились, потом постучал телохранителя по плечу.

Они вышли из дверного проема, где укрывались, приподняв плащи над дрянью, которая текла посреди переулка. Абдул-Матин трижды стукнул в дверь рукоятью кинжала. Они подождали. Абдул постучал еще раз. Когда он уже поднял руку в третий раз, ставни над ними скрипнули.

– Кто там? – послышался голос с подчеркнутым итальянским выговором.

Хамза узнал голос.

– Друг, – негромко ответил он на родном языке, – ищущий убежища.

Феон напрягся. Это был тот человек, на встречу с которым он собирался идти. Планы изменились – или же турок решил добиться какого-то преимущества этим сюрпризом, ведь турки хитры, как змеи. Этого человека нельзя оставлять на улице.

– Секунду, – крикнул он, потом обернулся и прошипел: – София! Прибери эту комнату. Скорее!

Пока жена выливала остатки тушеной требухи в одну миску, сметая туда же финиковые косточки и крошки хлеба, Феон накинул поверх туники вышитую верхнюю рубаху, потом открыл сундук и засунул в него копию подписанного договора с Генуей со своими заметками на полях. Он сам толком не знал, зачем это делает. Скорее всего его гость уже знает большинство подробностей.

Немногое, чем они располагали, было быстро убрано. Комната выглядела тем, чем и была: дешевое жилище посланника, чья страна не может позволить себе ничего лучшего. Поэтому Феон и обрадовался встрече в таверне. По крайней мере его одежда, о которой заботилась София, выглядела безупречно. «Иди», – сказал он, и жена ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Феон перевел дух и стал спускаться по лестнице.

Засовы были сняты, дверь открыта.

– Мир тебе, друг, – сказал Хамза, вежливо касаясь лба, губ и сердца.

– И тебе, друг. Твой приход – честь для моего дома. Желаешь ли ты войти и отдохнуть?

– Желаю и благодарю тебя.

Хамза поклонился и переступил порог. Абдул-Матин присел у входа на корточки, завернувшись в плащ.

Довольный Хамза поднимался за хозяином по лестнице. На нейтральной территории таверны они могли бы поспорить за язык. Но здесь Феон, как хозяин, обязан говорить на языке гостя.

У входа в комнату лежал тканый коврик.

– Вот тапочки для тебя, – указал Феон.

– Спасибо. У меня есть свои.

Хамза залез в сумку, вытащил пару тапочек из овчины, с трудом стянул тяжелые сапоги.

– Никогда к ним не привыкну, – сказал он, ставя сапоги у двери. – Итальянцы не понимают, что такое хорошая обувь. В отличие от нас.

– Нас?

– Мы с Востока.

Феон задумался. Предложенное родство было совсем маленькой уступкой.

– Не понимают. Но им нужны толстые сапоги, чтобы пинать жен и месить грязь в сточных канавах, которые они зовут улицами.

Хамза рассмеялся:

– Верно.

Он вошел в комнату, огляделся с непроницаемым лицом.

– Я прошу прощения за внезапный визит. Но эти грязные улицы заполнены нынче молодыми людьми, которые ищут, где бы поозорничать. И начинают свои поиски в тавернах. Человек с моим оттенком… – он коснулся лица, – станет для них вызовом. – Обернулся к Феону, все еще стоящему у двери. – Вы не слышали, что они празднуют?

– День рождения какого-то святого? Или пары сразу? У них здесь святых больше, чем дней в году.

Хамза легонько постучал пальцем по голове:

– Ах, друг мой, я думаю, вы знаете. Потому что именно вас, думаю я, следует называть… устроителем праздника.

– Устроителем?

– Его причиной. Соглашение, которое вы заключили с дожем и Советом.

Выражение лица Феона не изменилось, и Хамза продолжил:

– Силы, которые отправятся на защиту вашего города.

– А. Так вот что они празднуют…

– Именно. – Новый… крестовый поход против турок. – Хамза приложил ладонь к груди.

– Вряд ли крестовый поход. Я слышал, что сама Генуя ничего не делает. Но это не может помешать некоторым… обеспокоенным гражданам оказать помощь от имени христианского мира. Несколько тысяч человек, не больше.

– О, здесь наши отчеты расходятся. Я слышал о нескольких сотнях. И хотя никто об этом не трубит, всем им заплачено генуэзским золотом. – Хамза кивнул. – Тем не менее вы преуспели в своем посольстве, не так ли? Пусть даже воинов немного. Хотя я был тут же, пытался убедить дожа не отправлять никого…

Он вздохнул… и Феон подавил улыбку. Хамза еще толком не вошел в комнату, а шла уже третья схватка их поединка.

– Прошу, – сказал он, указывая на два стула у очага, в котором пылали дрова, – согрейтесь.

Турок направился к очагу, и Феон добавил:

– В тавернах может быть опасно, но там я по крайней мере мог бы предложить вам вина.

Хамза протянул руки к пламени.

– Я не пью вино.

– Правоверный? – заметил Феон, подходя ближе. – Однако не все ваши единоверцы настолько… правильны. Разве ваш недавний султан, да будет с ним мир, не любил квинтэссенцию винограда?

Глаза Хамзы округлились. Он кое-что знает об этом греке, но что тот знает о нем самом? Ибо покойным султаном был Мурад Великий. Превосходный воин, дипломат, правитель, поэт. Хамза был его виночерпием, его наперсником… его любовником. Мурад подобрал привлекательного сына дубильщика из Лаза, выучил его, тренировал, любил. Создал его. Хамза любил его в ответ – даже за слабость, которая его погубила. И теперь Хамзу удерживала от вина далеко не только вера.

– Да, любил. Пусть Аллах, милостивый и милосердный, дарует ему покой, – сказал он.

– А его сын? Ваш новый правитель? Разделяет ли он отцовские… пристрастия?

Хамза взглянул на грека. Ему не понравилось ударение, сделанное на «пристрастиях».

– Мехмед тоже правоверный. Но у него страсть к другому.

– К чему же?

– К завоеваниям, – негромко ответил Хамза.

«Интересно, – подумал Феон. – Тут есть некая слабина. Возможно, позже стоит испытать ее еще раз». Турок отвернулся, подсел чуть ближе к огню, и византиец впервые смог хорошо разглядеть его лицо. Не такая уж темная кожа. Хамза обязан своим «оттенком» скорее солнцу, чем племени. Борода почти русая. И светло-голубые глаза.

– Что ж, – произнес Феон, – возможно, нам следует подробнее поговорить об этом. Но сначала, – опередил он ответ турка, – могу я вам что-нибудь предложить? Финики и сыр? Вода? У торговца водой на этой улице необычайно чистые руки.

– Благодарю вас, воды.

Феон шагнул в сторону спальни за водой, но остановился. В этом турке кое-что обнаружилось. Интересно исследовать его глубже.

– София, – позвал он, – выйди и познакомься с нашим гостем. И принеси воды.

Хамза удивился, хотя ничем этого не выдал. Он не знал, что Феон держит здесь женщину. Странно, что грек собирается выставить перед таким гостем какую-то шлюху. «Но греки вообще странные. И скользкие, как угри, которых я ловил в каналах Лаза», – напомнил он себе. Это было заметно с первых слов.

Затем в комнату вошла София – и у Хамзы перехватило дыхание. Она не была шлюхой. Не была она и женщиной Генуи. Смуглая, но совсем по-другому, а осанка и манеры говорили о благородстве, не меньше. Высокая, изящная. Черты лица намекают на Восток, под свободной одеждой проглядывают очертания тела.

– Это моя жена, София, – произнес Феон, приглашающе махнув ей.

– Мир вам, госпожа, – перешел на греческий Хамза и склонился в поклоне.

– И вам, господин, – ответила она, подойдя ближе.

У стола София наполнила водой два кубка, оставила кувшин и поднесла кубки мужчинам:

– Добро пожаловать в наш дом.

«Еще интереснее», – подумал Феон. Он не смотрел на вошедшую жену, а продолжал наблюдать за их гостем. Глаза турка выдали его – едва-едва, но вполне достаточно для Феона. Он полагал, что Хамза, как и многие ему подобные, любил и мужчин, и женщин. Но прищур турка говорил, что он явно предпочитает последних.

Феон незаметно покачал головой. Он удивлялся, когда его жена вызывала подобную реакцию. Он видел лед там, где другие мужчины видели пламя. Но они не знали ее, а Феон знал. И было время, когда он задавался тем же вопросом, который сейчас занимает турка: каково возлечь с ней на ложе?

София не поднимала взгляда, когда протягивала мужчинам кубки. Но когда Хамза пробормотал слова благодарности, их взгляды на мгновение встретились… и у Хамзы вновь перехватило дыхание. Он видел однажды вихри такого цвета, в гагате из Самарканда. Но поразила его тьма, скрытая за ними.

Ни разу за всю свою жизнь он не видел в глазах такой печали.

Женщина повернулась – и оступилась! Хамза тут же оказался рядом, поддержал ее под локоть. Секундное касание, мгновение, когда их взгляды опять встретились, – потом она высвободила руку и подхватила то, обо что споткнулась.

– Рагаццо! – рассерженно воскликнула она.

Кот выгнул шею и громко замурлыкал. Хамза, который еще не успел отойти, заметил, что печаль исчезла, и ее сменила такая искренняя радость, что он сам внезапно почувствовал подлинную грусть. Турок протянул руку к коту и мягко провел ему пальцем по носу.

– Вам нравятся кошки, господин? – спросила женщина.

– Да. Тем более такие симпатичные, как этот, – ответил Хамза и почесал коту бок. – Вы позволите?

София передала ему Рагаццо. Кот уютно устроился на коленях мужчины и не возражал, даже когда Хамза перевернул его на спину и начал гладить подставленный живот.

– Знаете, госпожа, ведь наш пророк Мухаммед, слава ему во веки веков, очень любил кошек.

– Нет, я… я не знала.

– Особенно таких. Полоска на спине, отметины, будто какой-то каллиграф окунул руки в чернила и отпечатал кольца на его серой шерсти… Но взгляните сюда, – сказал он, переворачивая кота и почесывая ему подбородок, чтобы тот поднял голову. – Вы видите отметину над этими прекрасными зелеными глазами? Она доказывает, что этот кот любим Мухаммедом. Ибо кто, как не Пророк, хвала ему, благословил животное своим инициалом?

София пригляделась… и рассмеялась.

– И вправду, – сказала она, хлопнув в ладоши от радости. – Смотри, Феон. Над глазами. Буква «М», и такая отчетливая… Я впервые ее заметила.

Она вновь рассмеялась, и Хамза вместе с ней. Феон нахмурился. Когда он в последний раз слышал ее смех? Его не слишком беспокоило, если мужчины вожделели его жену. Но вот это… взаимопонимание? Оно раздражало.

– Вы думаете, что арабы или турки используют букву «М»? – резко спросил он. – София, забери его. Ты же знаешь, я терпеть не могу это животное.

Оба посмотрели на него. Взгляд Хамзы был проницателен, и Феон вновь разозлился, что не сдержал эмоции. Поэтому сменил тон.

– От него я начинаю чихать, – пояснил он.

– Ага, и не сомневаюсь, что этот кот предпочитает вас всем прочим. Так всегда бывает. Они стремятся к тем, кто их избегает. Возможно, как и Мухаммед, наидостойнейший, чей знак носит сие животное, они желают привести вас к истинной вере – поклонению котам!

Хамза неохотно передал животное в руки Софии. Она почесала кота между глаз.

– Любимый Мухаммедом… Господин, а как это будет на вашем языке?

Хамза задумался, потянулся погладить кота.

– Я бы сказал, Ульвикул, – ответил он.

– Ульвикул, – повторила она. – Не будет ли прегрешением против вашей веры, если назвать его так? Рагаццо – не имя; так кричит на него служанка, когда он ворует еду.

– Госпожа, если так назовете его вы, прегрешения в том не будет.

Тишина. Взаимопонимание стало глубже, подумал Феон – и разорвал его.

– Оставь нас, жена, – ровным тоном сказал он. – И забери с собой кота.

«Как вуаль, – подумал Хамза, когда взгляд Софии изменился и она отвернулась. – Мне дарована привилегия заглянуть за нее».

Оба мужчины смотрели, как София уходит и закрывает за собой дверь.

– Вы благословлены ею, – сказал Хамза.

– Вы даже не представляете насколько, – поспешно ответил Феон, усаживаясь. – У вас есть жена?

– Три.

– Три, – повторил грек и нахмурился. – Вы не считаете это чрезмерным?

– Возможно, – пожал плечами Хамза. – Иншалла. – Он кивнул на дверь: – Но будь у меня одна такая, как ваша…

– Да-да, – бросил Феон.

Он решил, что с него хватит этой темы, и сомневался, удалось ли ему взять верх.

– Не перейти ли нам к делу? Что вы желали обсудить со мной?

Хамза улыбнулся.

– Обсудить? Эта встреча – скорее способ узнать вас. А есть ли лучший способ узнать человека, чем… это?

Он вновь залез в сумку и достал оттуда предмет – прямоугольную доску из темно-коричневого дерева. На ней чередовались – тик и черное дерево – тонкие треугольники, вершину каждого венчал перламутровый полумесяц. Приподнятый край доски усеивали латунные звезды со вставками из маленьких рубинов.

– Вы знаете эту игру?

Феон смотрел на доску. Скорее всего она стоит дороже, чем все содержимое этой комнаты.

– Конечно. Мы называем ее тавли.

– А мы зовем ее тавла. Нас разделяет всего одна буква. Возможно, это кое-что значит. Такая маленькая разница между нами, турками и греками…

Феон не ответил, и Хамза добавил:

– Вы играете?

– Приходилось.

– Так не сыграть ли нам? Тавла хороша тем, что можно разговаривать и бросать кости.

– Как пожелаете.

Хамза вытащил из сумки мешочек, вытряхнул черные и белые деревянные шашки и быстро расставил их на доске. Потом подобрал четыре кости и протянул их на ладони Феону:

– Выбирайте.

Феон взял две белые. Они оказались тяжелее, чем он думал, – не просто кость, а слоновая. Он покрутил кости, и что-то блеснуло. Феон присмотрелся. Алмаз.

– Изысканно, – пробормотал он, пока Хамза переворачивал доску черными к себе.

Турок указал на доску:

– Прошу.

Феон выбросил четверку и двойку. Хорошее начало, и он закрыл свой четвертый треугольник. Хамза не стал бросать.

– Что-то еще?

– Мы не договорились о ставке. В тавлу всегда до́лжно играть на что-нибудь.

– Но разве Коран не запрещает азартные игры?

– Вы знакомы с нашей Священной книгой?

– Я изучал ее. Я знаю, что там говорится о многих… грехах.

– «Они спрашивают тебя об опьяняющих напитках и азартных играх, – негромко продекламировал Хамза. – Скажи: в них есть большой грех, но и польза для людей, хотя греха в них больше, чем пользы»[108]. – Потом поднял свои кости и добавил: – Но что за жизнь без толики грехов? – Он улыбнулся и указал на доску. – Она прекрасна, верно? Не сыграть ли нам на нее?

– Я не могу предложить ничего столь же ценного…

Хамза прервал его:

– У вас есть дружба. Вы можете предложить мне ее.

Феон поднял брови.

– Вы собираетесь… выиграть мою дружбу?

Хамза рассмеялся.

– Вы правы. Возможно, игра сама с этим справится. Хорошо. – Он выпрямился на стуле. – Если я выиграю, то заберу этого великолепного кота.

Феон задумался. Все, чем владела его жена, принадлежало ему – даже кот, которого он ненавидел. Хамза знал об этом. Он предлагал подкуп… и вызов. Феон всегда с удовольствием принимал оба.

– Хорошо, – сказал он. – Ваш черед. И у меня уже есть преимущество.

Он указал на свой первый бросок. Хамза нахмурился:

– Этого я не учел. Мой отец всегда говорил, что вырастил дурня. Да благословит меня Аллах.

С этими словами он бросил кости.

Некоторое время они играли молча. Феону везло; он продолжал выставлять шашки, занимать лунки, укреплять их. Хамза попытался прорваться, был побит, вернулся и вновь был побит. Феон поставил свою шашку на край стола.

– Ослолюбы! – воскликнул Хамза. – Ваша стена крепка и держит меня. Как стена вашего города.

– Верно. Как всегда. Она – наш защитник.

– Однако у стены всегда есть слабое место, – указал Хамза. – Если я выброшу двойную четверку, то найду ваше.

– Вам понадобится удача.

– Как всегда – на войне и в игре.

Хамза бросил кости. Оба мужчины глубоко вздохнули, Хамза вернул свою шашку на стол и передвинул ее на четыре, побив шашку Феона.

– Так вы думаете, – произнес тот, кладя свою кость на стол и откидываясь на спинку стула, – что вам повезет не меньше и перед стеной Феодосия?

Хамза тоже положил свою кость. Пришло время сосредоточиться на другой игре.

– Иншалла. Но, как и в тавле, мы постараемся положиться не на удачу, а на то, чем можем управлять. На воинов. На множество воинов. И на оружие.

– У нас тоже есть оружие.

– Верно. Но не такое, как у нас.

Хамза собирался продолжить, но вместо этого глотнул воды. Еще на улице, перед домом, он решил не обрушивать на этого человека тупую дубину чисел и вооружений. В этом не было нужды, поскольку оба они все знали.

Феон потянулся к столу, подобрал свои кости, бросил. Хороший бросок.

– Однако вы забыли одну вещь, – сказал он, возвращая свою шашку и укрепляя ее. – На нашей стороне есть сила, которую не способны побороть ни все ваши воины, ни самые большие пушки.

– Какая сила? – нахмурился Хамза.

– У нас есть Бог.

– Но, друг мой, – рассмеялся Хамза, – и у нас тоже.

Феон изучал его улыбку. Турок пришел сюда не для того, чтобы говорить об уже известном. Он пришел, чтобы сделать предложение. И оба мужчины это знали.

– Итак, мы добрались до воли Бога, – продолжил Хамза. – Вы верите – так же ревностно, как и мы, – что Бог решит все. Вы знаете, мы говорим «иншалла», то есть «как пожелает Аллах». И оба мы знаем, что в любой битве победа обычно достается большей стороне.

– Не всегда.

– Согласен, – ответил Хамза и подался вперед. – Но зачем вообще сражаться? Сражения чужды вашей вере. И Аллах запрещает кровопролитие, кроме абсолютно необходимого ради какого-то святого дела.

– Зачем сражаться? – переспросил Феон и провел пальцем по кости, лежащей на его ладони. – Потому что вы собираетесь захватить наш город.

– Тогда почему бы вам просто не отдать его? Сохранить жизни людей. И жить вместе с нами в новом городе, чья слава затмит ярчайшие дни Византии.

– Жить вместе с вами?

Хамза склонился еще ближе, его глаза блестели в свете очага:

– Да. Посмотрите на нас – мы сидим, играем в тавлу, в шелковых одеждах и тапочках. Мы не похожи на тех… – он махнул рукой наружу, – людей Европы, с их грязными сапогами, шумными тавернами, скупой щедростью. Мы – люди Востока. Цивилизованные. С открытыми сердцами. Это на наших землях появились пророки – Моисей, Иса, Мухаммед, хвала ему. Хвала им всем. Левантийские ветры всегда наполняли наши паруса и вели нас к славе. У нас с вами больше общего, чем у вас – с ними.

– Мы поклоняемся Христу, как и они.

– Как они? Как вы поклоняетесь ему? Вы из православной церкви. Что вас просят отдать за скупую помощь Рима? – Глаза Хамзы сияли. – Только суть вашей веры. Ваш народ ненавидит союз, который вы заключили с римлянами. Они чураются ваших церквей и бунтуют на улицах. И когда они будут стоять на разрушенных стенах и смотреть, как подходит наша огромная армия, то засомневаются, слышит ли Бог их молитвы, потому что их вожди предали… Его.

Он поднял руку к небу, потом опустил.

– И все это ради тысячи генуэзцев и отвернувшихся в сторону принцев и епископов Европы.

Феон не шевелился. Бо́льшая часть слов турка о вере и народах была правдой. Но Хамза явился сюда не для теологического диспута.

– И что же вы предлагаете? – спросил грек.

Хамза пожал плечами.

– Чтобы мы не сражались. Мехмед будет разочарован, ведь он хочет завоеваний. Но у нас будут другие войны. Они всегда есть. – Он улыбнулся. – Однако его станут восхвалять как святого вождя, который собирает земли, не проливая крови. А вы, жители этого города, мужчины… и женщины, останетесь в нем и вновь увидите его славу. Я бывал там. Я видел, насколько он разрушен. Его жителей в десять раз меньше, чем прежде. Помогите нам восстановить его величие, сделать его средоточием империи, которым он был раньше и будет снова.

– Мусульманской империи.

– Империи Востока, – возразил Хамза. – Что же касается вашей веры – храните ее. Храните ее, как пожелаете, ничем не… поступаясь ради Рима. Мы никого не вынуждаем обращаться в ислам. Вы можете поклоняться, как пожелаете, – правда, вам придется платить немного больше налогов. И какой человек захочет так делать?

– Немногие из мне известных… – Феон осознал, что перекатывает кость в пальцах, и опустил руку. – И как, по-вашему, я могу вам в этом помочь? Следует ли и мне выбирать?

Вот оно. Крючок с наживкой болтается у пасти угря. Хамза вздохнул.

– В вашем городе уже есть люди, которые знают – дойди дело до войны, и вы проиграете. Присоединитесь к ним. Поднимите голос, когда придет время.

Он склонился вперед, накрыл руку Феона своей:

– Прошу, человек Востока, узри свою судьбу. Спаси свою веру, свой город, свою семью. Помоги нам.

Несколько мгновений Феон не двигался, затем осторожно взял руку турка и повернул ее ладонью вверх. Другой рукой взял со стола чужую кость, черную, вложил ее в ладонь Хамзы, сомкнул на ней пальцы и произнес:

– Ваш черед бросать.

Хамза откинулся назад.

– Мой? Я думал, что уже бросил… Нет, вы правы.

Несколько минут они молча делали ходы. В какой-то момент показалось, что турку удастся ускользнуть. Но затем христианин восстановил стену в шесть шашек, через которую невозможно перепрыгнуть. Теперь Хамза мог только наблюдать, как ходит Феон… и вспомнить о тончайшем оружии, к которому еще не прибегал.

– Если бы Гексамилион был столь же крепок, – пробормотал он не слишком тихо.

Феон, который наслаждался успехом, держал в руке кость. Упоминание о Гексамилионе, шестимильной стене, которая считалась непробиваемой и в 1446 году была разрушена турецкими пушками за шесть дней, вызвало воспоминания, которые он силился забыть. Страх. Предательство. Но Хамза смотрел на него, и Феон сглотнул и заговорил:

– Вы были там?

– Я был виночерпием Мурада. Я всегда был рядом с султаном.

– Всегда? – переспросил Феон с тончайшей улыбкой, но Хамза не поддался на провокацию.

– А вы?

– Я тоже. Рядом с императором.

– Понимаю.

Хамза изучал доску.

– А ваш брат? – негромко добавил он. – Он тоже был рядом с императором?

– Мой брат? – повторил грек, уже не улыбаясь. – Что вы о нем знаете?

Хамза поднял взгляд.

– Очень мало. Я знаю только, что братья часто приносят неприятности. У меня их пятеро, и они вечно соревнуются друг с другом в тупости. Они…

Выражение лица Феона остановило его.

– Но я вижу, что упоминание вашего брата горестно для вас. Не будем говорить о нем.

– Не горестно. Я…

Феон остановил себя. Почему Хамза упомянул о Григории? Нужно это выяснить, но осторожно.

– Моего брата… сочли предателем при Гексамилионе. Некоторые говорят, что он сдал стену… вам. Дверь потерны осталась открытой на ночь.

– Так он мертв. Ваша печаль вдвое сильнее.

– Сейчас, вероятно, мертв. Но не тогда. Тогда его… изуродовали. Обезумевшие от злобы люди, творящие правосудие на поле боя. Я успел спасти ему жизнь, но не успел предотвратить его… наказание. Его…

Феон умолк. Его втянули в разговор, которого он не желал. Вынудили лгать, хотя он не должен был даже обсуждать эту тему.

– Изуродовали? – спросил Хамза с глубокой печалью в голосе. – Как?

Феон постарался ответить небрежным тоном:

– Обычным способом. Ему отрезали нос.

Хамза посмотрел греку в глаза. Он захватил его врасплох. Но хватит, достаточно знать, что там есть рана. Ее не нужно исследовать глубже… пока.

– Я сожалею о вашей печали, – произнес Хамза, придав лицу должное выражение, потом подобрал свою кость. – Мой ход?.. О нет, ваш Гексамилион все еще стоит.

– Да.

Феон быстро выиграл. Но после он, видимо, не смог сосредоточиться, и удача оставила его. Хамза легко победил в двух следующих партиях. Когда он снял с доски свои последние шашки, Феон откинулся назад и бросил кости.

– Вы выиграли, – сказал он.

– И какой была ставка?.. А да, – усмехнулся Хамза. – Этот прекрасный кот.

Феон встал.

– Я позову жену.

Хамза тоже поднялся.

– Погодите. – Он подался к Феону, коснулся его рукой. – Я рад, что у нас была возможность немного узнать друг друга. Дружба – хорошая вещь в предстоящие нам дни. Если дело дойдет до войны… ну, возможно, я смогу помочь вам, когда город падет.

– Если он падет.

– Да, если. Но если так случится, последуют три дня разграбления, как водится. Вам доводилось видеть взятый город?

Его собеседник покачал головой, и Хамза, содрогнувшись, продолжил:

– Это ужас – смотреть, как люди превращаются в диких зверей. Резня. Грабежи. Насилие. – Кивок в сторону спальни, легкий, но хорошо заметный. – Если так случится… если удача, ружья и прежде всего Аллах наидостойнейший выступят за нас, будет хорошо иметь друга среди завоевателей.

Феон скосил глаза на мужчину, стоящего рядом.

– И что же я должен сделать ради этой… дружбы?

– Только то, что ты сочтешь нужным, брат с Востока.

Слово было едва подчеркнуто. Едва, но вполне достаточно.

– Что ж, я подумаю об этом. – Феон отошел, обернулся к двери. – София, – позвал он.

Она вышла, держа на руках кота.

– Хорошо, что он здесь, – сказал Феон и указал на доску. – Я поставил твоего кота в тавли. И проиграл. Отдай его нашему гостю.

Женщина вздрогнула. Но Хамзу поразила скорость, с которой она овладела собой, скрылась за вуалью длинных ресниц. София подошла к Хамзе.

– Прошу вас, господин, – сказала она, протягивая ему животное. – Он ваш.

Но Хамза не взял его, только протянул руку и почесал мурлыкавшему коту переносицу.

– Нет, госпожа. Я выиграл его, а сейчас предлагаю его как дань вашей красоте. – Поклонился. – Он ваш. Я всего лишь хотел еще раз увидеть Ульвикула.

Он поднял свою сумку, подошел к двери, снял тапочки и натянул сапоги.

– Вы забыли свою доску, – сказал Феон.

– Я ничего не забыл. Это лишь жалкая благодарность за ваше гостеприимство, – ответил Хамза, – хотя я…

Он вернулся к столу, наклонился и подобрал светлые кости.

– Я заберу их. Они счастливые. Удивительно, что вы смогли хотя бы раз выиграть ими. – Турок поднял кости. – Предатели, – пробормотал он, потом подошел к двери, поклонился и вышел.

Феон последовал за ним по лестнице, но Хамза молчал – только улыбнулся, когда дверь была отперта и открыта. Так же молча он ушел.

Грек вернулся в комнату.

– Чего он хотел? – спросила София.

– А?.. Ничего. Тебя это не касается. Оставь меня.

– Меня касается наш город…

– Оставь меня! – рявкнул Феон так громко, что кот на руках Софии дернулся, спрыгнул на пол и исчез под столом. На мгновение жена раздраженно нахмурилась, потом повернулась и медленно ушла в спальню.

Феон подошел к сундуку и вытащил флягу вина. Он не собирался пить вино, если гость не присоединится к нему. Теперь, оставшись в одиночестве, он, наверное, выпьет все сам. Феон сел, сделал глоток и уставился на доску. Она была изысканной, самым красивым и дорогим предметом, каким он когда-либо владел. Однако турок подарил ее, будто никчемную безделушку… Нет, подумал Феон, глотнув еще вина, Хамза прекрасно представлял ее ценность. И полагал, что знает цену Феона. Уравнял цену доски и человека. Он забрал только кости. Но оставил на их месте слово.

– Предатели, – прошептал грек.

В ногу что-то ткнулось. Ульвикул. Он терся, мурлыкал. Феон схватил его, развернулся к открытому окну и швырнул туда кота.

Глава 5 Маски

Рагуза (Дубровник)

Начало декабря 1452 года

Женские крики были вполне обычным делом на улицах Рагузы.

Необычным было то, что́ кричала женщина. Проклятия на османском, языке турок. Прежде чем ей заткнули рот, женщина предлагала нападавшим совершить извращенный акт с верблюдом.

Григорий улыбнулся, однако решил выбрать другой путь к дому. Потом остановился, посмотрел на мостовую. Его редко волновали подобные вещи. Но минувшую ночь он опять провел в таверне, в одиночестве… и сейчас внезапно решил, что хочет дослушать, чем закончится проклятие.

Далеко идти не пришлось. Он услышал болезненное ворчание, потом мужской голос прошипел:

– Будь ты проклят… да держи же ей ноги!

Григорий прижался к стене, выглянул, отпрянул.

Пятеро, включая их добычу. Женщину прижимал к земле самый крупный, одной рукой обхватив ее за грудь, второй затыкая рот. Она дергала ногами, пытаясь пинаться, и явно небезуспешно.

Григорий задумался. Четверо мужчин. Все молоды. Он выскочит быстро, из темноты. Четверо – не самый плохой расклад, ему доводилось встречаться с худшим. Однако он мешкал. Какое ему дело до насилия над какой-то турчанкой? Даже если удастся помочь, его могут ранить, и это помешает выполнить задание, которое должно изменить всю его жизнь. Зачем рисковать своим будущим? Для чего? Инстинкт велел ему уйти.

Потом он услышал, как из-за угла донесся громкий болезненный вскрик – и проклятие завершилось, будто женщина все это время специально затаивала дыхание. Он снова улыбнулся, достал дубинку и вышел из-за угла.

Здоровяк выпустил женщину. Он держался за ухо, пытаясь остановить кровь.

Самое время.

– Хейя, – негромко произнес Григорий и шагнул вперед.

Тот, кто первым обернулся на его голос, получил первый удар – вполсилы, зато в висок – и тут же рухнул на землю. Парень слева тянулся к поясу, но у правого ножны уже были пусты. Григорий схватил за рукав левого, резко дернул, выводя из равновесия, и в то же мгновение опустил дубинку на руку с кинжалом, как раз когда тот делал выпад. Послышался хруст кости, вопль, зазвенел о стену отлетевший кинжал.

Григорий все еще сжимал чужой рукав. Он снова дернул, разворачивая парня на того, чьи пальцы только что сломал. Они столкнулись и рухнули грудой рук и ног. Теперь перед Григорием стоял только один мужчина, тот самый здоровяк с кровоточащим ухом. Он выхватил меч, взревел и вскинул его над головой.

Между ними было три шага. Один лишний. Григорий поднял дубинку для броска… но еще один человек перед ним успел первым. Женщина вскочила с кинжалом в руке, и его лезвие вошло в руку мужчины чуть выше локтя в момент, когда та опускалась. Сила двух встречных ударов загнала кинжал в его руку по рукоять.

Мужчина завопил, выронил меч, отшатнулся к стене.

– Милосердие Господне! На помощь, на помощь сыну Рагузы! Помогите, ради ран Христовых!

Его голос был слишком высоким для такого крупного мужчины, но хорошо слышимым, и в окнах начали распахиваться ставни. Трое парней на земле уже распутались и тоже кричали.

– Сюда, скорее! – приказал Григорий, пробираясь мимо парней.

– Секунду.

Женщина ответила на том же языке, на котором говорил Григорий и на котором она сыпала проклятиями. Она наклонилась к здоровяку; тот сполз по стене, прикрывая руками лицо и хныча. Но женщина не ударила его. Она ухватилась за рукоять кинжала, торчащую из руки нападавшего, и резко выдернула клинок.

Здоровяк жалобно вскрикнул. Другие крики слышались из окон, из лабиринта переулков.

– Пошли, – бросил Григорий, поворачиваясь; если она не пойдет, он сделал все, что мог.

Она пошла за ним. Они не бежали. Сзади доносились вопли: «Воры! Убийцы!» Когда рядом послышался стук подкованных железом сапог, Григорий отступил в нишу двери, прижал женщину к себе и накрыл их обоих своим плащом. Она не противилась, пока мимо пробежали четверо городских стражников. И не отодвинулась, когда их шаги утихли.

– Сюда, – сказал он.

Вышел на улицу, повернул налево, направо, опять направо, налево, поднимаясь все выше. Крики затихли, потерялись в шуме таверны, в пьяных песнях, стуке костей на разных досках. Это была таверна, в которой он собирался остановиться. Но здесь его знали, насколько он вообще позволял узнать себя. И не желал объяснять появление женщины.

Здесь, в беднейшей части города, улицы вообще не мостили – новейшие указы властей еще сюда не добрались. Пара шлепала по лужам, оставленным осенними штормами, поднимаясь все выше. Вот Григорий почувствовал на лице морской бриз и увидел впереди тьму ночного неба – и стал ощупывать стену слева. Когда камень под рукой сменился деревом, Григорий откинул защелку и толкнул дверь.

Он тяжело дышал после быстрой ходьбы, после внезапной схватки. Оперся о стол, нащупал лампу, едва не опрокинув ее. Лампа была заправлена маслом, фитиль оставлен коротким; Григорий повернул колесико, которое поднимало его, и открыл шторку. Между двумя людьми лег мерцающий свет. Оба были в масках. Их взгляды двигались, не встречаясь, от шарфа к маске, от шляпы к дублету. Недвижная тишина длилась несколько ударов сердца, потом он нарушил ее:

– Ты не ранена?

– Нет. Ты уберег меня от этого. Спасибо.

– Ну…

Ему внезапно стало неловко.

– Женщина, одна на улицах, ночью. Говорящая на османском. Это… – Он умолк.

– Тебя это поразило? Мне всегда говорили, что мой язык лучше подходит для казарм.

Турчанка рассмеялась низким смехом искреннего удовольствия, заставившего его всмотреться пристальнее.

– Поразило? Нет. Мне приходилось бывать в казармах.

Григорий осекся, удивленный, что рассказывает о себе. Он никогда этого не делал. Таким был его образ жизни.

– Почему ты была одна? Без защиты?

– Я не беззащитна. Ты сам видел, – ответила она, поднимая руку с кинжалом. – Нет ли у тебя воды? Я бы смыла свиную кровь с моего приятеля.

А вот зрелище окровавленного кинжала действительно потрясло его. И напомнило. Прошло много времени с тех пор, как в его доме был кто-то еще, кроме него самого.

– Прости. Да, вода. Для тебя. И для твоего… друга. Умыться. И напиться. И у меня есть вино. Хотя ты… – Он умолк, покачал головой. – Если ты турчанка, ты не станешь его пить.

– А если я заговорю на греческом?

Женщина легко перешла на другой язык; она говорила на обоих без малейшего акцента.

На этот раз рассмеялся он – и ответил, тоже на греческом, хотя и задумался, как ей удалось с такой легкостью проникнуть под его маску, ведь он считал свой османский безупречным:

– Конечно. И я выпью с тобой.

Григорий поставил лампу на стол. Комната была маленькой, и узкой полоски света вполне хватило, чтобы собрать все необходимое. Тазик для воды, кусок грубой ткани для рук и оружия – и женщина немедля воспользовалась ими. Глиняная бутыль с вином. Григорий налил вина в свой единственный кубок и протянул ей. Поднял бутыль ей навстречу:

– За полуночные приключения.

Оба подняли маски, чтобы выпить. И оба, допив вино, опустили их.

– Что ж, – произнес Григорий, ставя бутыль на стол и опершись на него. – Я должен извиниться за свой город. Обычно это вполне цивилизованное место. Но, как и в большинстве городов, в нем есть… дикие части. А молодежь – везде молодежь.

– Молодежь вроде тебя? – спросила женщина, протягивая пустой кубок.

Григорий наполнил его.

– Но я не молод.

– Трудно понять под этой маской, – заметила она, отпила, глядя на него. – Ты когда-нибудь снимаешь ее?

Он оттолкнулся от стола.

– У меня есть немного хлеба. И сыр.

Григорий залез в мешок, подвешенный к потолку, достал оттуда буханку плотного грубого хлеба и круг острого козьего сыра.

– У меня нет тарелок, – извинился он.

– Не важно, – сказала она, отломила по куску и начала есть. – Но ты не ответил на мой вопрос.

– Который?

– Ты когда-нибудь снимаешь маску?

Когда Григорий не двинулся, не ответил, женщина вытерла пальцы о ткань и подняла руку к маске.

– Ну же. Мы преломили хлеб, пили вино и сражались вместе на улицах. Мы говорим на языках друг друга. О, мы практически родственники. И потому я поражу тебя своим лицом, если ты поразишь меня своим.

С этими словами она сдернула шелк, отложила ткань и придвинулась к лампе.

Григорий не шевелился, он едва дышал. Пусть у нее не было благородства Софии, но она была прекрасна. Прелестнее, если не красивее. Миндалевидные, глубоко посаженные глаза, выщипанные брови, полные губы с припухшей нижней.

Но он уставился на ее нос. Они всегда завораживали – их разнообразие, сложность; и те, что просто сидели на лице, и те, что гармонировали с прочими чертами, выражая личность человека… Как ее нос. Крупный, но не слишком; ноздри раздувает вызов, отраженный в поднятой брови, в темных глазах. В сказанных словах.

– Теперь твой черед.

Эти слова привели его в чувство. В его дом никогда не входила женщина. Со времени его позора Григорий имел женщин дважды – неуклюжие, пьяные акты краткого удовлетворения и долгих сожалений. Он поднял лампу, отошел от стола и посветил на матрас из конского волоса, лежащий на полу.

– Ты можешь спать здесь, – сказал Григорий, повесил лампу на крюк и повернулся к двери.

– Куда ты пошел?

– На улицу, – не оборачиваясь, ответил он. – В таверну. Я высплюсь там, в углу, лучше, чем на этом полу.

Ее торопливая речь остановила его.

– Так я выгнала тебя из твоего дома, из твоей постели, и все потому, что… – Женщина шагнула к нему. – Я прошу прощения. Моя мать выговаривала мне за ненасытное любопытство. Есть много причин, по которым мужчина может захотеть остаться в маске. И мне не следует еще раз осмеливаться узнать твою. Если только я не заслужу твое позволение.

Говоря, женщина подходила к нему. Григорий обернулся, и она стояла рядом, вплотную к нему, как тогда, в переулке. Он вдохнул – и почувствовал ее запах.

Когда зазубренный кинжал впервые коснулся его носа, когда на ране запеклись кровь и разорванные хрящи, Григорий думал, что больше никогда не сможет чувствовать запахи. Потом он обнаружил, что может, если запах достаточно силен, как ее. В нем смешивалась сладость – корица, гвоздика. Но было и что-то еще – сандал, осознал Григорий в нахлынувших воспоминаниях. Он не чувствовал этого запаха со своего последнего дня в Константинополе, дня, когда он отправился на свою первую войну… и попрощался с Софией. Тот же запах, исходящий от этой женщины, душистый, пряный, напомнил ему обо всем, что он потерял. Ее глаза казались темными омутами, и Григорий подумал – нет ничего лучше, чем нырнуть в них, заплыть в глубину и никогда не подниматься к воздуху.

– Как тебя зовут?

– Лейла, – ответила она. – А как называют тебя?

Он замешкался. Повсюду его знали как Зорана. Еще одна маска. Однако здесь,сейчас, с ней, ему хотелось открыть правду о себе. По какой-то причине, впервые за шесть лет, захотелось, чтобы кто-то увидел его без маски.

– Меня зовут Григорий, – негромко ответил он и стянул ткань, закрывавшую его лицо.

Даже в тенях у двери света было достаточно. Он ждал обычной реакции, как у тех немногих, что видели его прежде, – лекарей, шлюх, наемников. Сначала потрясение, потом – в зависимости от смотрящего – жалость, завороженность, насмешка. С двумя последними он справлялся. Первого не мог выдержать.

Но вместо них Григорий увидел другое. То, чего не видел ни разу за эти шесть лет.

Желание.

– Что ж, – произнесла она, придвигаясь ближе, теперь их одежды касались друг друга. – Мне приходилось видеть деревянные, но никогда… это слоновая кость?

– Да. – Григорий коснулся рукой кончика накладного носа. – Резчик был скульптором из Фессалоники. Он сделал мне три, поскольку кость желтеет. Скоро мне придется заменить этот.

– И он держится на… – Она заглянула сбоку и увидела двойные кожаные ремешки, сверху и снизу, которые обхватывали голову над ушами. – На вид тугие. Ты его когда-нибудь снимаешь?

– Когда я здесь один. Когда сплю. Иногда в бою, если не надеваю шлем.

– Воин?.. Ну конечно, я и так это знала.

Лейла взяла его руку, поднесла к губам, поцеловала. Ее взгляд не отрывался от него.

– Сними его, – сказала она.

Григорий вздрогнул от ее прикосновения, от ее приказа. Для него это была маска под маской. Последнее укрытие. Никто не заглядывал под него.

Он ничего не сказал. Наклонил голову, потянулся к застежкам на ремешках, отщелкнул их, засунул слоновую кость в карман. Вновь встретил ее взгляд.

Ни потрясения. Ни отвращения. Ни жалости. Только возбуждение.

Она все еще держала его за руку. Теперь потянула и молча повела его к постели.

* * *
Лейла проснулась от солнечных лучей, полосовавших сквозь ставни лежащего рядом мужчину, его лицо пряталось в ее вытянутой руке. Она привстала, посмотреть… и улыбнулась. Не воспоминаниям об их близости, какой бы неистовой она ни была. Нет, дело в другом, впечатляющем намного сильнее.

Ибо часто ли человеку удается посмотреть на свою судьбу?

У нее снова было видение во время короткого сна. Мужчина, в плаще и капюшоне, ведет ее. Запертая дверь. «У тебя есть ключ?» – спрашивает она. Только тогда он оборачивается. Под капюшоном видна маска. «Здесь», – отвечает мужчина и снимает маску.

Маска падает, дверь открывается, она шагает вперед, за ним, опускается на колени, тянется – и наконец касается того, что искала. Искала с минуты, когда услышала о ней в постели другого мужчины – Исаака, ее прежнего любовника; Исаака Алхимика, чьи серые глаза горели таким желанием, какое у него никогда не вызывала Лейла. Жаждой заполучить наставление по алхимии, написанное великим Джабиром ибн-Хайяном, которого другие называли Гебером. С его собственными пометками на полях. С ответами на вопросы, которые искал каждый алхимик. Ответами на саму жизнь.

Книга была в монастыре, в городе, называемом Красным Яблоком. Она открыла бы Лейле тайны мира. И эти тайны можно будет продать кому-нибудь за сумму, которая освободит ее от всех мужчин. И этот, который сейчас шевелится рядом, добудет книгу для нее.

Она всегда просыпалась от этого сна мокрой от желания – вернее, разных желаний.

– Хейя, – тихо произнесла Лейла.

Григорий проснулся. Он спал? Небо стало намного ярче, а напротив света сидела она с затененным лицом. Он видел ее волосы, распущенные и струящиеся по обнаженным плечам. Видел одну грудь, силуэт на фоне решетчатых ставней.

Сейчас она склонилась к нему, груди легли на его плечо, мазнули по голому торсу, когда женщина поцеловала его. Она прижалась носом к его щеке… и тут он вспомнил. Он обнажился перед ней. Не одежда, такая ерунда его не заботила. Он снял маску.

Однако не успел Григорий вылезти из постели и найти свою защиту, женщина скользнула ниже, обвила его, натянула сброшенные покрывала.

– Я замерзла, – прошептала она. – Согрей меня.

И тогда он вспомнил, что с ней он не заботился о масках.

Они занимались любовью полусонно, нежно, без неистовства минувшей ночи. Сейчас он чувствовал каждую часть ее тела, тогда как ночью они мелькали перед его глазами, под руками, губами трепещущей дрожью восторга. Сейчас Григорий неторопливо изучал все. Ее груди, винно-красные соски, набухающие в ответ на касания его языка и зубов. Изгиб ее живота, его подъем и спуск, вплоть до чресел, затопляющих под его рукой бедра, будто поток – свои берега. Он впитывал ее, пробовал те самые запахи, которые чувствовал раньше, аромат специй – корицы и гвоздики. И другой запах, шедший следом, сандаловое дерево, но уже без прежних воспоминаний – прошлое уступало сладости настоящего. А тем временем она наслаждалась им, двигаясь то выше, то ниже, вверх и вниз, прослеживая собой его многочисленные шрамы, пробегая по его телу пальцами, языком, затвердевшим соском, исследуя его окрепшие места.

В конце их крики слились, но негромко, будто дневной свет сдерживал голоса, хотя нечего было сдерживать, ничего не осталось.

Несколько минут она лежала, опершись локтями ему на грудь, рассматривала его. Сейчас в ее взгляде был иной голод, тревожащий его. Несмотря на ее возражения, он умудрился расплестись с ней.

Позади его лачуги был дворик, окруженный стенами, но без крыши. Там Григорий держал воду и бадью, чтобы облегчаться. Этим он и занялся. Тело немного ныло, и он улыбался этой боли. Потом постоял, глядя в голубое небо, не замечая прохладного ветра – пока не услышал, что она зовет его. Григорий наполнил бутыль дождевой водой из бочки и вернулся в комнату.

К его разочарованию, она уже надела рубашку.

– Ты уходишь? – спросил он.

– Скоро. И здесь без тебя холодно.

– Ну, я уже вернулся. С водой, – сказал Григорий, поднимая бутыль.

Лейла собрала волосы, заколола их шпильками:

– А, от этого я не отказалась бы.

Он вымыл свой единственный кубок, выплеснув остатки вина в окно, налил туда дождевой воды и протянул ей со словами:

– Не вернуться ли нам в постель?

– Я бы с удовольствием, – ответила она, закалывая последнюю шпильку. – Но я должна идти.

– Должна? – спросил он.

– Прилив. Мой капитан клялся, что оставит меня на берегу, если я не вернусь в гавань к полудню.

– Капитан?

– С судна, на котором я приплыла. Я направляюсь в… другое место. Буря загнала нас в этот порт. Вчера вечером я искала таверну, когда эти мужчины… – Лейла пожала плечами.

– А.

Григорий подошел к своей разбросанной одежде, достал костяной нос и привычными движениями надел его.

– Тебе незачем это делать для меня, – сказала она.

– Я делаю это для себя, – ответил он и потянулся за рубашкой.

Оба молча пили воду. Конечно, она уходит, думал Григорий. С чего ей оставаться? Ему не нравилось чувство, которое он испытывал. Скорей бы она ушла, и это чувство ушло вместе с ней. И тут он понял, что спрашивает о чем-то другом. О противоположном.

– Тебе непременно нужно идти?

– Непременно. – Лейла рассмеялась, увидев его лицо. – Но я могу скоро вернуться. Если тебя это порадует. Я еду недалеко.

– Меня это порадует, – сказал он, слишком поспешно; потом вспомнил. – Но я тоже должен сегодня уехать. Меня не будет… несколько месяцев. Потом я вернусь. – Он помешкал… но все равно сказал: – Ты встретишь меня здесь?

Лейла обдумывала его слова – и вспомнила свое видение.

– Здесь? Возможно, мы встретимся где-нибудь… где теплее? – Она огляделась и улыбнулась. – И с мебелью.

Он тоже огляделся, увидел комнату ее глазами. Забывшись в страсти, они могли быть где угодно. Но в утреннем свете…

– Идем, – неожиданно предложил он, поставил бутыль и взял женщину за руку. Подвел ее через комнату к другому забранному ставнями окну. Открыл ставни и сказал: – Смотри.

– На что?

– На вид.

Она рассмеялась, посмотрела. Это и вправду был вид. Они стояли на вершине. Слева ниспадали ступенями красночерепичные крыши, дома клонились в переулки, прорезавшие город. Прямо под ними, в броске камня, бежали городские стены, уходя вниз и открывая вид на море, искрящееся под зимним солнцем. Шебеки с косыми парусами в красную полоску и высокобортые каракки шли в гавань, лавируя против ветра. А неподалеку остров тянул к небу поросшие соснами склоны.

– У меня есть дом, – сказал Григорий, – но именно за этот вид я заплатил столько золота. Сейчас мне нужно гораздо больше, и я построю что-нибудь достойное его.

Он обвел рукой просторы неба и моря.

– В Византии был поэт, он жил почти тысячу лет назад. Его звали Павел, и он сказал: «Комната с хорошим видом – владение надежней добродетели». – Рассмеялся. – Поскольку у меня мало добродетелей, я довольствуюсь этим видом.

Византия, подумала Лейла, удовлетворенная, что он сам упомянул место ее видения.

– Почему здесь? – спросила она. – Почему не там? – Она прижалась к нему и тихо продолжила: – Ведь ты из Константинополя, не так ли?

Его глаза прищурились поверх слоновой кости:

– Откуда ты знаешь?

– Суть моей жизни – знание людей, – ответила женщина. – Твое произношение выдает Восток, с изысканным оттенком. Я бы сказала, что ты из самого города и родился в знатной семье.

– Возможно, – проворчал Григорий.

– Тогда почему бы не вернуться туда? Там виды, о которых говорит твой поэт. – Ее глаза вглядывались в него. – И там твое сердце, верно?

– Нет!

Григорий сам удивился, с какой яростью выкрикнул это слово, потом вспомнил, что уже открыл этой незнакомке. И потому не оборвал себя, как поступал прежде:

– Этот город взял мое сердце и разбил его. Он забрал мое лицо и уничтожил. Это прогнившее место, оно вот-вот получит смертельную рану, и я… я буду счастлив. – Он посмотрел на восток, и продолжил тише, но с той же силой: – Я никогда не вернусь туда, даже позлорадствовать над его почерневшими камнями. Никогда!

Вновь страсть, но другого рода. Лейле нравились страстные мужчины. И ей всегда было интересно наблюдать, как мужчина заявляет: он не будет делать то, что должен.

В тишине, повисшей после шторма, начал бить колокол. Женщина насчитала десять ударов.

– Мне пора идти, – сказала она.

Гнев Григория утих.

– Как и мне, – сказал он и взял ее за руку. – Я действительно буду рад, если ты вернешься.

– А я действительно буду рада вернуться.

Она крепко пожала ему руку, потом отступила:

– У тебя есть какое-то место, где я могу… облегчиться?

Он указал на заднюю дверь. Лейла взяла свою сумку и вышла в закрытый дворик. Присела на корточки, потом, вздрагивая, вымылась дождевой водой.

Когда она вернулась, Григорий уже оделся. Женщина тоже закончила одеваться, а потом оба натянули свои маски. И уставились друг на друга.

– Ну, – наконец заметила она, – голым ты мне нравился больше.

Григорий усмехнулся:

– Как и ты мне. Но торговец камнем, с которым я встречаюсь, этого не оценит.

Он открыл дверь и наклонился подобрать свой мешок и еще какой-то предмет. Лейла улыбнулась:

– Торговцы камнем ценят арбалеты?

Мужчина снова рассмеялся:

– Там, куда я поеду, хорошая охота.

Она смотрела на оружие. Превосходный образец, простой, без украшений. Практичный. У нее был почти такой же, на судне.

– И ты хорошо владеешь им?

– Как подмастерье, только и всего.

Они больше не заговаривали друг с другом, пока он вел ее по переулкам к гавани, вдоль причалов к судну. Капитан подозрительно взглянул на них, потом взял у нее мешок.

Лейла обернулась, но Григорий уже шел прочь.

– Ты знаешь, где я! – крикнул он. – Возвращайся, если пожелаешь.

Она не возражала против такого грубоватого прощания. Мало того, наслаждалась, глядя, как видение из ее сна становится явью на сверкающем причале Рагузы. Лейла едва не поддалась искушению последовать за ним и посмотреть, не приведет ли он ее прямо к книге Гебера. Но потом вспомнила: судьба ждет в другом городе, в том, куда он поклялся никогда не возвращаться, в том, к которому он сейчас шел – хотя она не могла сейчас разглядеть, каким путем.

Глава 6 Спасение

– У шотландского джентльмена есть только один способ встретить смерть, коровья ты задница, – провозгласил Джон Грант. – Как только примирился с Богом, он должен полностью, всецело и всеобъемлюще напиться!

Он говорил на родном гэльском, подчеркивая горлом и языком то гортанное произношение, которое так любила слушать его публика. Они считали его германцем и не верили ничему иному. Но когда Джон высоко поднял кубок, они наконец-то догадались, разразились ответными невразумительными тостами и принялись осушать свои кубки.

Он тяжело сел. Стоять становилось все труднее и труднее. Следующий тост он произнесет сидя. А дальше скорее всего будет последний. Когда он больше не сможет говорить, когда глаза закроются, а голова наконец упадет на руки, кто-нибудь подойдет к нему и перережет глотку.

Это время приближалось. Он понимал это по тому, как покачивался перед его глазами подвал, по тому, как десяток лиц размывался, превращаясь в одно – круглое, потное, побагровевшее от aqua vitae, сморщенное от слез. Они были очень чувствительными, эти омишские пираты. Они полюбили его. Станко все время повторял, что любит германца как брата, как сына. Но Грант знал, что пиратский вожак убил не одного своего родича. Они полюбили его еще сильнее за то, что он сделал для них в плену, – ибо перегонка была важной частью алхимических исследований, да и сам Грант любил глотнуть спиртного. И потому пираты сейчас оплакивали и алкоголь, и жизнь, которые – и то и другое – подходили к концу. Они дали ему неделю закончить последнюю партию. И она подходила.

Грант медленно повернул голову влево, прищурился на огонь под котлом. Зажмурив один глаз, он сосредоточился – и увидел, что пламя опало. Проверил уплотнения на большом стеклянном сосуде, особенно том, где перегонный куб соединялся с оленьим рогом; хмыкнул с гордостью. Мастерская работа. Даже Гебер, арабский мастер – Грант зачитывался немногими доступными его трудами, – был бы впечатлен, учитывая, с какими жалкими материалами шотландцу пришлось работать. Однако сейчас перебродившим апельсинам в животе стеклянного сосуда оставалось отдать совсем немного дистиллята. Жизнь Гранта отмерял последний собранный клуб пара, последние капли, которые… истекают.

Жизнь была докучливой. Он готов.

Джон наклонился, едва не упал. Хихикнул, устоял на ногах и толкнул деревяшки в огонь. Нагнулся и сильно дунул. Станко, вожак, нагнулся с ним рядом и тоже дунул, заплевав шотландца слюной. Пламя выросло, затрещало дерево.

– Сильнее? – заорал пират.

– Немного.

– Хорошо. Выпьем!

Они стукнулись кубками.

– Крейгелахи! – крикнул шотландец.

Это был боевой клич клана Грантов, призыв всем мужчинам собраться на вершине холма, носящего это имя, и отбросить врагов. Джон Грант уже много лет не кричал этот клич. Для них – для клана, семьи – он был изгнанником. Но сейчас, когда его жизнь подходила к концу, ему хотелось почувствовать связь с ними.

– Германец, я тебя люблю, – пробормотал Станко, обняв его за голову и притягивая к себе. – Ты мне как сын.

Слова были добрыми. Но Грант видел хитрые глазки, утопающие в потном лице, как оливки в хлебе. Голова, которую сейчас обнимал Станко, очень скоро будет плавать в бадье с так любимым ими спиртным – хотя они будут сетовать на пустую трату – на пути к султану.

– А ты известный свинолюб, – улыбаясь, ответил на английском Грант.

Ему нравилось оскорблять их на языках – он свободно владел семью, – на которых они не знали ни слова. Джон снова поднял кубок.

– Крейгелахи! – завопил он, подбрасывая еще дерева.

* * *
Григорию становилось все неуютнее. Не столько от его насеста в колокольне Святой Эмилии, хотя воздух здесь был холоднее, чем сиськи святой, а ветер отыскивал каждый шрам и синяк в его теле и вонзался в них. Хуже было другое: он сидел здесь уже около двух часов, и за это время в дом напротив вошли по меньшей мере десять человек, а вышли только двое. Всякий раз, когда кто-то входил, из дверей вырывались обрывки песен, тостов и строф отвратительной хорватской поэзии. И клубы жаркого воздуха, от которых Григорий дрожал еще сильнее.

Наступила ночь, возможно, тот самый час. Имя жертвы было тайной и называлось в тавернах, которые навестил Григорий, громким шепотом.

Иоганн Грант, германец, вот-вот умрет. И место его казни тоже не скрывалось. Кто захочет связываться с омишскими пиратами в их собственном логове?

«Я?» – думал Григорий. Он уже начинал в этом сомневаться: слишком много пиратов, слишком сильно его окоченение. Он знал, что ему следует сделать: вернуться на нанятое судно и отплыть в Рагузу. Все шансы против него. Он опоздал.

И если так? Он вернется в свою лачугу. Дукаты, полученные вперед, принесли ему камень для дома. Лучший камень привозили с Корчулы, и Григорий воспользовался этим в качестве прикрытия другого дела. Но ему нужны еще деньги, на каменщиков. Кроме того, если он не справится с задачей, аванс должно вернуть. Никто не обманывал Джустиниани. Он потеряет все.

Выбора нет, и ждать больше нечего. Чертыхнувшись, Григорий спустился на уличку и дождался, пока еще пара пиратов, поднявшихся на холм, зайдут внутрь. Продолжая ругаться, он последовал за ними.

Сначала ему показалось, что он шагнул в берлогу алхимика. Его дядя занимался между делом герметическим искусством, и у него было похожее оборудование. Но Григорий быстро понял, что сильный запах исходит не от нагретых металлов, а от апельсинов. Здесь создавали не философский камень, а субстанцию, которую арабы назвали аль-кол.

Он был в маленькой винокурне.

Промерзший насквозь, Григорий мгновенно – и неприятно – согрелся. Помимо перегонной установки, полтора десятка пиратов рыгали и пердели, аккомпанируя своим бесконечным тостам. Но, спасибо спертому воздуху, лицо здесь укрывал не только он. Значит, его – чужака – приметят не сразу. Вдобавок внимание людей занимал центр комнаты. Сидящий там человек.

Ему уже приходилось такое видеть. Близость смерти привлекает внимание каждого человека. Ад или небеса манят. Вот жизнь, а скоро она сменится своей противоположностью, и этот переход завораживал. Никто не хотел пропустить то самое мгновение.

Но этот мужчина и без того привлекал внимание. Высокий и стройный, резкий контраст с пиратами, сложенными наподобие бочонков. Они в разноцветном тряпье, он – в спокойном черном. Их лица были круглыми, как и животы, его – худое и вытянутое. Но сильнее всего их отличал цвет. Пираты, все до одного, были черноволосыми и загорелыми, как это свойственно их нации и роду занятий. Их пленник был настолько бледным, будто никогда не видел солнца, а провел всю жизнь под землей, в местах вроде этого подвала. Его бледность подчеркивали длинные, вьющиеся рыжие волосы, обрамлявшие его лицо огненным ореолом.

Приговоренный мужчина походил на своих пленителей только одним: он был абсолютно, совершенно пьян.

Григорий облизнул губы под маской. Он и сам не отказался бы от глотка. Но если тянуться к бочонку, из которого вновь прибывшие выдаивали остатки, он привлечет внимание, которого хотел избежать.

Это было безнадежно. Григорий чувствовал, что кровавая развязка уже близка. Пламя жадно лизало бока котла, из потрескавшихся уплотнений сочился пар, собирался под потолком, временами выбрасывал струйки в сторону людей. Те вскрикивали, потом наклонялись поближе. Самый толстый и потный пират убрал руку с затылка мужчины и теперь неуклюже нащупывал что-то под одеждой.

«Безнадежно». Григорий повернулся к двери. Он не желал наблюдать, как жизнь этого человека внезапно оборвется. Он достаточно такого навидался, совсем близко.

Потом пленник заговорил – и Григорий замер. Он провел полгода прикованным галерным рабом – греби и пытайся не умереть, вот и всё – и выучил язык раба, прикованного рядом.

Мужчина говорил на английском. И его слова вернули Григория в комнату, дали ему крошечную надежду.

* * *
«Ну, давайте, мерзавцы. Хотя бы составите мне компанию у адских врат».

Спиртное всегда вызывало у Гранта загадочное превращение. Вот он весело смеется над ситуацией, ее абсурдностью: парень из Стратспея, умирающий в каком-то погребе Бог знает где, от руки пиратов, вот это да, Христос на карусели, по воле турка, чтоб у него печень закипела, из-за знания, которым он уже не владел. А в следующую секунду он разозлился. Нет, не просто разозлился: пришел в ярость до налитых кровью глаз. Это было отцовское наследство. Добродушнейший из пьяниц – а в следующее мгновение уже лупит всех, до кого может дотянуться, и сам не в силах объяснить причину.

Ну, у Джона Гранта были причины. Эти рыбогрёбы собирались его убить. Он не особо боялся смерти и имел мало поводов подольше задержаться в этом мире. Он отказался от всего, что любил, когда выбрал дорогу изгнанника. После этого он так и не нашел ничего стоящего жизни. Но это не значит, что его смерть должна послужить этим отбросам моря. Да еще после того, как он сотворил для них превосходную aqua vitae, лучшую в здешней пустыне приличного аль-кол

Неблагодарность, вот что. Неблагодарность всегда бесила его. Совсем как в тот раз, когда его выгнали из Сент-Эндрюсского университета, а ведь он взорвал всего лишь маленький сарайчик. И разве он не был на пороге значительного химического открытия? А когда Джон вернулся в свой глен, чтобы поделиться открытиями с семьей, они отвергли его. Ну, им он тоже показал…

Был один тост, который они произносили дома, и Джон Грант, медленно выбираясь из-за стола, проговаривал его. Обычно это желали кому-то другому, но Грант решил пожелать это себе.

– Пусть я загляну на полчасика на небеса, пока дьявол не узнал о моей смерти, – прошептал он.

Станко наконец-то нашел предмет, который искал под одеждой, и сейчас извлек его – самый здоровенный и грязный нож из всех, что доводилось видеть Гранту.

– Что ты говоришь, германец? – спросил он; поросячьи глазки щурились, пытаясь разглядеть стоящего перед ними мужчину.

Грант посмотрел вниз.

– Вот что, – ответил он, на этот раз на хорватском, доставая из пояса закупоренный флакончик. – И в последний проклятый раз повторяю тебе, свиная задница: я шотландец.

Он вытащил пробку, снял с дистиллятора уплотнение, скривившись от выброшенного клуба пара, и опрокинул содержимое флакончика внутрь агрегата.

Григорий уже двигался. Он был однажды в подвале своего дяди, когда тот совершил ошибку – добавил что-то в неверной пропорции. Результат был разрушительным.

Грек слышал стон дистиллятора, видел пену, пузырящуюся из всех уплотнений. И тут его заметил Станко.

– Ты кто? – спросил он, поднимаясь, обернулся к своим людям: – Кто этот хрен?

Григорий ухватился за край стола. Стол был не слишком велик, но из прочного дуба, и мужчине пришлось напрячься, чтобы уронить его набок. Потом он перепрыгнул через стол и, дернув рыжего алхимика, укрылся вместе с ним за столешницей.

На мгновение все умолкло. Во всяком случае, люди; перегонный куб продолжал пениться и издавать низкие, почти животные стоны.

Затем Станко перегнулся через стол и тупо уставился на мужчин.

– Что вы делаете? – спросил он.

Григорий поднял взгляд. Он не мог придумать ни одного ответа. А потом надобность в ответе исчезла, поскольку комната взорвалась.

Сила взрыва отбросила стол, опрокинув его на двоих мужчин. Люди кричали – кто-то в ужасе, кто-то от внезапной боли, – когда куски металла и стекла врезались в плоть. В подвале было несколько ламп, но уцелела только одна, висящая на крюке под полотком. Она раскачивалась из стороны в сторону; полосы света пронзали едкий дым, почти мгновенно заполнивший комнату. Те, кто не кричал, начали кашлять.

Должно быть, кто-то распахнул единственную дверь, поскольку в подвал ударила струя свежего воздуха, и дым потянуло наружу. Григорий стряхнул с плаща щепки и мусор. Лицо шотландца было совсем рядом.

– И кто, Христа ради, ты такой? – спросил Джон Грант на хорватском.

Григорий не успел ответить, как послышался другой голос:

– Это был мой вопрос.

Станко вновь уставился на них, с той же озадаченностью в слишком близко посаженных глазах. Изменилось только одно, отметил Григорий: из шеи пиратского вожака торчал большой осколок стекла. Похоже, Станко заметил его в тот же миг, что и Григорий. Пират сморщился, пытаясь разглядеть, что за предмет торчит у него под подбородком, потянулся к нему. Когда Станко нащупал зазубренный край осколка, его глаза закатились, и он рухнул, исчез из виду.

В то же мгновение Григорий вскочил, потащив за собой шотландца и на ходу оглядывая комнату. Те, кто не был серьезно ранен или мертв, кашляли от клубящегося дыма и растерянно озирались.

– Пошли, быстрее, – сказал он и потянул мужчину мимо стола и корчащегося от боли пиратского вожака.

– Секунду.

Джон Грант нагнулся и подобрал сумку, которая упала на пол. Потом выпрямился.

– Хорошо. Ладно, куда мы теперь?

Он дружелюбно взирал на хаос, через который они шли. В ушах у него все еще звенело от взрыва, но приступ ярости уже миновал. Какой-то человек куда-то его вел. И из всех возможных языков говорил на английском. Вряд ли демон, ведущий его в ад, станет говорить по-английски, подумал шотландец. А может, этим уважили слова его последнего тоста: дьявол еще не знает, что он мертв, когда ему приходится иметь дело со столькими отъявленными грешниками.

Никто не шевельнулся, чтобы остановить мужчин, пока они шли через подвал. И только когда они достигли подножия лестницы, сзади послышался голос, более осмысленный, чем стоны.

– Задержите их! – крикнул Станко, поднимаясь с пола.

Вожак привык, что ему повинуются, и быстро. Пусть и ошеломленные, еще живые пираты вставали, чтобы выполнить приказ.

– Пошли! – крикнул Григорий.

Одной рукой он сильно толкнул мужчину, другой выхватил маленький кинжал. Когда шотландец наткнулся на лестницу, ближайший пират уже бросился на Григория. Тот уклонился, и быстро, но неглубоко ударил, целясь под подбородок. Пират с воплем рухнул в дверях. Рана была не смертельной, но Григорию уже приходилось терять клинки, когда лезвие входило слишком глубоко, а он подозревал, что нынешней ночью ему понадобится все оружие. Кроме того, пират, истекающий кровью в дверях, сможет хоть чуть-чуть замедлить остальных.

Григорий обернулся к лестнице. Шотландец распростерся на ней.

– Ношки мои работать не хтят, – хихикал он.

Грек, изогнувшись, обхватил мужчину поперек груди и поднял на ноги. В Гранте было много роста, но мало веса, однако тащить его вверх по лестнице было нелегко. Выбравшись наверх, Григорий заставил шотландца проковылять по короткому коридору. Прислонив мужчину к входной двери, он дотянулся до ручки, повернул ее и вытолкнул Гранта на улицу, где тот упал навзничь, свернулся клубком и вздохнул.

Григорий посмотрел по сторонам. Похоже, никто не отреагировал на взрыв – хотя снизу доносился рев Станко, крики раненого пирата и топот ног на лестнице. Он наклонился к лежащему мужчине и прошипел:

– Слушай, если эти люди нас поймают, они убьют нас обоих. Я не собираюсь умирать в этом грязном городишке. Либо ты сейчас встанешь и побежишь, либо я оставлю тебя здесь, и они вывалят твои кишки в сточную канаву.

Джон Грант перекатился на спину.

– Прекрасно выражено, друг мой. Разве не сказал великий Гомер… – Он экстравагантно рыгнул и принял позу для декламации.

– На хер Гомера, – крикнул Григорий. – Бежим!

Джон Грант побежал. Первые пару шагов в одну сторону, следующие – в другую. Но когда Григорий ухватил его за руку, оба начали двигаться по узкой, мокрой и круто забирающей вверх улице. Они отбежали шагов на двадцать, когда наружу вывалился первый пират и взревел:

– Вон там! Они…

Последнее слово оборвалось. Что-то ударило его в спину, толкнуло вперед. Двое мужчин продолжали бежать.

Лейла сама толком не знала, почему выстрелила. Порыв, предположила она. Женщина услышала слабый отзвук взрыва, потом на улицу выскочил Григорий вместе с другим мужчиной. Облегчение при виде его мешалось с недоумением – она видела, как он заходит внутрь, со своей позиции в заброшенном доме. Но кто это с ним? Потом оба побежали, появился преследователь, и Лейла выстрелила. Только когда пират упал, она вновь взглянула на убегающую пару – и мельком разглядела второго, под лампой над дверью какого-то преуспевающего горожанина. У него были рыжие волосы. Ярко-рыжие, таких она не видела даже у шлюх в Алеппо. Не тот оттенок, который часто встречается в Адриатике; характерный скорее для северных народов, чем более темных местных.

И тут Лейла сообразила, кто этот человек. Когда торопливо вышла из таверны, в которую минувшей ночью заглянул Григорий, она догадалась, что он здесь по той же причине. Сейчас они были связаны друг с другом – так какая разница, кто именно получит награду турка? Но спотыкающиеся, бегущие силуэты сказали ей иное – он пришел, чтобы спасти германца.

Она потратила болт. А ее цель уже завернула за угол. Лейла схватила сумку и арбалет, сбежала по лестнице и открыла дверь на уличку как раз в тот момент, когда из дома выскочили новые пираты. Один здоровяк, кричавший громче остальных, держал в руке длинный изогнутый меч, а другую руку прижимал к шее.

Лейла досчитала до трех и двинулась следом.

Нелегко управиться с пьяным на скользкой мостовой. Крики за спиной подгоняли Григория, и двое мужчин вскоре выбрались на главную площадь. Она лежала на вершине холма, город построили ниже и вокруг нее. Над площадью высились массивные очертания собора Святого Марка, и Григорий бросился в его тень, перевести дух и подумать.

Улицы бежали вниз, с холма, по обе стороны площади. За недолгое время, проведенное на острове, Григорий узнал, что прежние его хозяева, венецианцы, воспользовались расположением города и выстроили уникальную систему воздушных потоков. Ибо когда налетали суровые зимние бураны, они могли отморозить даже каменные яйца статуи, – и потому улицы с той стороны города, что встречала зимние буры, были изогнутыми, уменьшали охлаждающее влияние ветра. Но другая сторона острова встречала мистраль. И этот ветер нес прохладу во время удушающей летней жары. Поэтому улички, бегущие ему навстречу, были сделаны прямыми, чтобы проветривать город.

Если он побежит по одной улице, путь будет изгибаться. Намного труднее попасть из луков, которые были у многих пиратов. Если же они побегут по другой, то будут легкими мишенями до самой воды. Но голоса преследователей приближались, а Григорий, стоя в тени собора, никак не мог вспомнить, которые из улиц кривые – слева или справа. Близкие крики означали, что нужно выбирать. И решение может стоить ему жизни.

Он ткнул мужчину, стоящего рядом, и услышал в ответ храп. Тогда одной рукой Григорий зажал ему рот, а второй ударил посильнее.

– Слушай, англичанин, – прошептал он на этом языке, когда глаза Гранта открылись. – Мы сейчас должны бежать, и бежать быстро, – или умрем. Если ты желаешь умереть, можешь остаться здесь и подождать, пока они тебя не найдут. Но я иду.

– И я пойду с тобой.

Джон Грант спал не дольше минуты. Но проснулся он с жуткой болью в голове и с такой же ясной уверенностью: несмотря на боль, он хочет жить.

– К слову сказать, я не чертов англичанин, ясно?

Оба мужчины пригнулись. Вопящие пираты выбежали на площадь. Григорий схватил шотландца за руку и двинулся. Направо.

Ошибка. Он понял это, едва вышел на уличку. Григорий видел вдалеке огни – лампы судов, стоящих у пристани. Эта улица вела прямо к ним.

Сзади раздались крики.

– Вон они! – послышался вопль Станко. – По золотому иперпиру[109] за голову каждого!

– Бежим! – крикнул Григорий.

Оба бросились бежать. В следующую секунду что-то отскочило от стены слева и скользнуло вниз по улице.

– Стрелы. Петляй! – приказал Григорий и метнулся в сторону.

– Что, еще сильнее? – пробормотал Джон Грант.

После излишка aqua vitae он всегда просыпался в язвительном настроении. Влажные камни мостовой, скользкие от переполненных канав, и гладкие подошвы кожаной обуви позаботились о его траектории. Высокий рост лишь ухудшал дело. Грант дергался из стороны в сторону, пытаясь сохранять вертикальное положение, и больше скользил, чем бежал, как мальчишка на коньках.

Он упал, и Григорий, схвативший его за руку, рухнул следом. Там, где они только что были, свистнули стрелы. Судя по воплям сзади, кто-то из стрелков тоже упал.

Позади всех, в верхней точке улички, замерла Лейла. Она посмотрела на скользящих, падающих мужчин, преследуемых и преследователей, и улыбнулась. Однако комическая сторона этого зрелища не отвлекла ее от дела. Лейла вытянула из колчана болт и зажала его в зубах. Затем сняла со спины охотничий арбалет, поставила ногу в стремя, нагнулась, глубоко вздохнула и плавно, тремя пальцами, натянула тетиву. Потом взяла болт, облизала губы, смочила оперение и, выровняв его, уложила болт в паз. Луна была почти полной, так что света хватало. И поскольку буран дул с другой стороны острова, ветер не трогал прямую улицу. Мужчины двигались неровно, то сталкивались, то разлетались. Ей нужно быть осторожной. Лейла не хотела застрелить мужчину своей судьбы.

Она видела, как германец опять упал, слышала крики пиратов – они бежали быстрее, подбирались ближе. Она верила, что Григорий выживет, поскольку видела его в том сне, в своих таблицах. Но никакие мистические прозрения не касались другого – инженера, который мог помешать завоеваниям Мехмеда. Лейла знала только одно: чтобы помочь великому завоеванию, которое принесет ей все, этот человек должен умереть.

Все в руках Аллаха, как всегда. Когда мужчины внизу столкнулись, а потом вновь разделились, она выдохнула только одной слово – «иншалла» – и выстрелила.

Григорий ухватился за германца, англичанина, или кто там он есть, который опять падал, а двое преследователей были уже в двадцати шагах от них. Еще пятеро, включая орущего Станко, отстали от них примерно на столько же.

Торопливо прикинув, что в этом переулке Рагузы его шансы лучше, Григорий перекрестился и выхватил кинжал и фальшион – короткий клинок с тяжелым лезвием, идеальное оружие для узкой улицы. Двое пиратов, проехавшись по мостовой, сбавили темп, из-под их плащей появились изогнутые мечи. Григорий подобрался, думая, какого из них брать первым.

В руку с кинжалом вцепилась чужая рука.

– Дай его мне, – крикнул Джон Грант. – Я им покажу, проклятым мерзавцам… – Нащупывая кинжал Григория, он высоко, как щит, поднял свою кожаную сумку и заорал: – Крейгелахи!

– Отпусти меня!

Григорий выдернул руку, повернулся – слишком поздно, он успел только подставить фальшион под опускающийся клинок. Сталь ударилась в сталь с такой силой, что руку пронзила боль. Второй пират на секунду запоздал, но сейчас уже занес меч. Григорий вскинул руку, прикрывая кинжалом лицо, но знал, что не удержит удар ятагана.

Изогнутое лезвие так и не ударило. В горле пирата открылся второй рот – и извергнул сталь. Арбалетный болт, легко пройдя сквозь шею, ударил во все еще поднятую сумку Гранта и сбил шотландца с ног.

Второй мужчина отступил, рассчитывая отыграть место для замаха. Григорий шагнул следом и сильно ударил изогнутым краем гарды пирату в нос. Тот споткнулся о своего умирающего товарища и упал. Сверху к ним уже подбегали остальные. Но их пыл сыграл с ними дурную шутку. Пытаясь остановиться перед своими упавшими и корчащимися приятелями, первые двое поскользнулись, шлепнулись на мостовую и покатились к растущей куче тел. Оставшаяся часть группы, которую вел Станко, справилась не лучше.

Переулок перегородила стена тел. Это был шанс.

– Пошли! – крикнул Григорий, поднял ошеломленного шотландца, развернул и подтолкнул, заставляя бежать.

Лейла успела перезарядить арбалет и прицелиться, но тут две фигуры свернули за угол. Она опустила оружие, следя, как пираты наконец расцепились, вскочили и бросились следом, оставив лежать случайно убитого ею человека. Она задумалась, не побежать ли за ними, сделать еще один выстрел. Но вся эта свалка уже переполошила жителей Корчулы. Повсюду распахивались двери, люди призывали ночную стражу. Лейле будет трудно объяснить свое оружие, особенно когда они поймут, что она женщина. Пришло время исчезнуть.

Когда вопящие пираты завернули за угол, Лейла прицелилась в небо и нажала на спуск. Пустая трата прекрасного болта, но она не могла достать его, не выстрелив; слишком велико было усилие, должное запустить снаряд, напряжение плетеной тетивы, связывающей ложе и дугу.

Она вернулась на площадь, которую уже заполняли горожане, и пожала плечами. У нее будет и другой шанс прихватить этого германца, если пожелает Аллах. Если же нет…

– Иншалла, – произнесла Лейла, закинула арбалет за спину, накинула сверху плащ и пошла вниз по одной из изогнутых улиц к своему судну.

Григорий оставил свой скиф в кучке таких же рыболовных суденышек, неотличимых друг от друга. Но он сказал рагузанскому капитану повесить на мачту красный фонарь. Этот фонарь и заметил грек, едва выскочил из ворот, ведущих к воде, на причалы.

– Туда! – крикнул он, подталкивая своего спутника в нужную сторону.

Обернувшись, увидел, как их преследователи выскочили из ворот, остановились, заметили двоих мужчин и бросились за ними. Они отстали всего на полторы сотни шагов. Григорий надеялся только, что увесистый кошель, врученный капитану, купит его повиновение. Он приказал держать парус убранным на мачте, весла в уключинах, а само судно – на одном швартовом конце, готовое сразу отчалить.

Они подбежали к лодке. Капитан поднялся им навстречу из-за фальшборта. Григорий с одного взгляда понял, что тот не послушался. Судно держали у причала три швартовых конца, парус лежал свернутым на палубе.

Сзади послышались крики. Оба мужчины торопливо вскарабкались на борт, суденышко качнулось под их весом. Встав понадежнее, Григорий взревел:

– Отчаливай!

Капитан покачал головой.

– Чувствуешь? – Он наклонил голову к ветру: – Знаешь, как говорят: «Бура выходит, ты – нет».

Вместо жаркого гнева Григорий почувствовал внутри холод буры.

– Ты – нет, – сказал он и, припав на колено, уперся рукой в грудь капитана, резко выпрямился и сбросил мужчину за борт. Затем тремя резкими ударами фальшиона перерубил швартовочные концы.

– Греби! – крикнул Григорий, перегнулся через борт и со всей силы оттолкнулся от причала. Судно начало отходить. Грант схватил весла и начал вставлять их в уключины.

Первые двое пиратов добрались до причала и теперь с криками бежали по нему. Прочие не сильно отстали. Закинув руку за плечо, Григорий вытянул свой арбалет, другой рукой потянувшись в колчан на бедре. Затем упер арбалет в палубу, сунул ногу в стремя, натянул тетиву, поднял оружие и вложил болт в паз. Целиться было незачем, да и некогда. Ближайший пират был в трех шагах, когда Григорий нажал на спуск.

Болт отбросил пирата назад, его рука с мечом ударила в лицо второму. Оба растянулись на причале. Грант между тем вставил в уключину одно весло и сейчас сражался с другим. Григорий бросил арбалет, схватил второе весло и упер его в причал. Сильный толчок, и их начало подхватывать течение. Между суденышком и преследователями протянулась полоска воды.

В мачту вонзилась стрела. Вставив весло в уключину, Григорий крикнул: «Греби!» и нагнулся за арбалетом.

Станко видел, как его мечта о турецком золоте взорвалась в погребе. Потом убегала от него по переулку. А сейчас она уплывала в лодке, навсегда уходила из его рук. Если только…

Он перескочил через распростертых на причале пиратов и прыгнул в воду.

Григорий обернулся на громкий всплеск и увидел в воде пиратского вожака. В три сильных гребка тот добрался до лодки. Когда ухватился за борт, суденышко качнулось, и Григорию показалось, что сейчас они перевернутся. Чтобы выровнять лодку, ему пришлось отскочить назад. Но теперь он мог лишь беспомощно смотреть, как пират, воспользовавшись противовесом, переваливается через фальшборт. Лунный свет блестел на зазубренном куске стекла, который все еще торчал из шеи мужчины. «Почему эта штука не убила мерзавца?» – подумал Григорий, вытаскивая кинжал и дожидаясь удачного момента, чтобы закончить дело.

Станко уже был наполовину в лодке, когда лопасть весла, вынутого из уключины, дернулась вперед. Не в лицо пирата. Не в пальцы, сжатые на дереве. А прямо в стекло, торчащее из шеи.

– А это тебе за проклятого «германца»! – крикнул Джон Грант.

Удивительно, что пират прожил так долго. Осколку было достаточно чуть дернуться, чтобы вскрыть артерию, так близко он воткнулся. Мгновение Станко выглядел так, будто хотел что-то сказать. Но не сказал. Только разжал пальцы и медленно сполз в покрасневшую воду.

Григорий был не настолько потрясен, чтобы застыть на месте. Он тут же прыгнул вперед, чтобы заново уравновесить лодку. Когда наконец схватил и зарядил арбалет, стрелять уже не пришлось. Пятеро оставшихся на причале пиратов опустили оружие и не выражали желания пуститься вплавь. Они просто стояли и смотрели на плавающее в воде тело их бывшего вожака.

Сев на весла, Григорий и Грант провели скиф между плотно пришвартованных рыбацких лодок. Вскоре суденышки остались позади, и скиф направился к беспокойным водам на краю гавани. Когда холмистый остров перестал прикрывать их, сзади подул ветер, раскачивая лодку. Мужчины без слов подняли парус, и Григорий с облегчением увидел, что Грант явно знает об этом деле больше его самого. На самом деле вскоре Григорий оставил Гранта одного управляться с парусом и, обнаружив, что у него немного дрожат ноги, уселся на палубу.

Что-то ткнулось ему в бедро. Григорий протянул руку и нащупал древко арбалетного болта, торчащего из сумки шотландца. Он выдернул болт. Стальной наконечник был красным от засохшей крови, но внимание Григория привлекло оперение. Не тонкие деревянные пластинки, вставленные в прорезанные канавки, как обычно. Это оперение было сделано из настоящих перьев – цапли, подумал он, судя по серо-голубым кончикам. Перья нужно было сажать на клей, а спираль, которая вращала болт в полете, требовалаловких пальцев и хорошего глазомера. Григорий знал это, поскольку сам делал такой болт перед началом кампаний и приберегал для особого выстрела. У него редко находилось время сделать несколько и, истратив болт, Григорий обращался к его простым собратьям с деревянным оперением. Вряд ли у какого-то пирата хватит терпения и навыков для такой работы.

Он вздрогнул, обернулся… но Корчула уже скрылась в ночи. Как и стрелок, которого, подумал Григорий, они должны поблагодарить за свое спасение.

Глава 7 Встреча

Джон Грант стоял у леера и занимался тем же, что и большинство людей на бору: пытался разогнать молитвой туман, приковавший их к месту на три дня. Дыхание Цирцеи, так его называли. Выдох колдуньи ослеплял суда, заманивая их на скалы.

Джон облизал губы, как всегда желая чего-то покрепче вина, доставшегося ему во время трехнедельного путешествия – на скифе, рыбачьей лодке, а потом на этой каракке – с Корчулы. Спиртное покрепче могло заполнить пустоту, которую он ощущал внутри, когда задумывался, чего от него хотят. Грант был хорошим инженером, работал с камнем, мог возводить и разрушать, а мог прокладывать галереи не хуже крота. Мог он пользоваться и мечом, если придется. Однако его жизнь спасли ради совсем другого знания, которым он, по слухам, обладал.

Злость пришла вместе со страхом. Это знание относилось к древнему орудию войны. Оно не раз спасало Константинополь от мусульманских армий. Но его изобрели греки, оно даже носило их имя. Так почему во имя сморщенных яиц Папы его должен заново открывать шотландец?

Грант вздохнул. Как и пиратам, новому покровителю Гранта требовалось его химическое искусство. Как и при перегонке фруктов или ячменя, для достижения нужного результата требуется смешать компоненты в точной пропорции. И именно пропорция компонентов была утеряна. Формула. Говорили, что ангел прошептал ее на ухо Константину, первому императору города, в честь которого тот получил свое имя.

– Прошепчи ее мне, – пробормотал Грант.

Он прикрыл глаза и сделал то, что делал очень редко и очень мало с тех пор, как покинул дом. Начал молиться. «Господи, милостивый и справедливый, если на то будет воля Твоя, сними накипь с глаз недостойного слуги Твоего. Помоги ему увидеть».

Склонив голову, закрыв глаза, Грант стоял в молчаливой задумчивости. Пока кто-то не подошел к лееру и не заговорил.

– Наконец-то, – произнес Григорий.

Грант открыл глаза. Казалось, будто Цирцея, выдохнувшая туман, теперь вбирает его в себя. Столбы солнечного света били сквозь него в зимне-синее море, а впереди, всего в четверти лиги, возвышался холмистый остров. Судно шло прямо к нему, стремясь к гавани, которая походила на буковый лес зимой: мачты бесчисленных судов торчали голыми деревьями.

Григорий воскликнул:

– Наш Командир даже лучше, чем мы думали. Ибо вот место, куда мы добирались, прямо перед нами.

Грант обернулся к нему:

– Ты так и не сказал мне, где будет встреча.

– Разве? – улыбнулся его спутник и указал вперед. – Там.

– Ладно. И как называется этот остров?

– Хиос.

– Что? Хиос? – воодушевился Грант.

Григорий вновь улыбнулся.

– Тебя радует наша цель?

Грант сглотнул, кивнул:

– Никогда еще на молитву недостойного грешника не отвечали так быстро. Ибо если я займусь тем, что, как вы считаете, я могу сделать, мне понадобится сосновая смола. А самую лучшую, самую устойчивую делают из Pinus halepensis.

Он улыбнулся, увидев, как Григорий мотает головой.

– Тебе она известна как алеппская сосна, – добавил Грант и указал вперед. – А этот остров сплошь покрыт ими.

– Что ж, тогда и я доволен, – ответил Григорий. – Я беспокоился, что мой командир уже отплыл отсюда. Но он еще здесь – вон на самой большой каракке флаг Джованни Джустиниани Лонго. Давай отправимся прямо к нему. Ты получишь свою смолу, а я потребую свое золото. – Он похлопал шотландца по спине. – И пусть новый год принесет тебе такие же ответы на все твои молитвы.

Григорий повернулся к трапу, ведущему в трюм, к их скудным пожиткам. Грант не двинулся с места.

– Новый год?

– Да, человече. Сегодня его первый день. – Григорий улыбнулся шотландцу, которого полюбил за три недели совместного путешествия. – Добро пожаловать в тысяча четыреста пятьдесят третий год.

* * *
Она долго стояла на террасе, завернувшись лишь в тонкое одеяло; предлагала свои лишения в качестве покаяния, смотрела на туман, желала, чтобы он исчез, молилась об этом. При сильном лодосе, дующем в паруса, отсюда до ее города всего три дня пути. Она думала вернуться еще неделю назад, чтобы отпраздновать рождение Христа со своими детьми. Но кто-то другой испек им печенье со сладкими каштанами, зажег праздничные свечи, пел песни, читал особые молитвы перед семейным алтарем. А она все еще была на Хиосе, запертая холодной серостью. В комнате у нее за спиной пылал огонь. Но там Софии было холоднее, чем здесь, на террасе. Ибо в комнате был ее муж, и он не разговаривал с ней уже три дня.

София затаила дыхание, подалась вперед, не желая надеяться. Туман уже играл с ней игры, в нем появлялись формы, демоны и ангелы. Люди. Она видела там Григория, Григория из прошлого, не… такого, каким она старалась не представлять его, такого, каким она видела его только в смутных снах. Такого, каким он был. Смеется, всегда смеется, и она вместе с ним. Над чем они столько смеялись? София не могла толком вспомнить. Над людьми скорее всего, ибо у него был озорной ум и голос, подходящий для имитаций. И она развлекалась тем же, хотя сейчас такое было трудно представить: теперь она смеялась только тайно, с детьми, и старалась не озорничать с ними.

Да! Туман, который на десять дней заколдовал остров, теперь поднимался будто вуаль, стянутая рукой Бога. И за ним виднелось судно, на всех парусах идущее к острову. София посмотрела в небо, которого уже давно не видела, в его свежую синеву, ища намек, что это всего лишь каприз языческого божества, что сейчас Цирцея выдохнет и вновь затопит мир серым. Но туман исчезал, уходил… ушел. Будто его и не было.

София прикрыла глаза от солнца, чувствуя в нем капельку тепла, хотя сегодня был всего лишь первый день нового года. Глубоко вдохнула прозрачный, больше не сырой воздух. Потом повернулась и пошла в комнату.

– Туман рассеялся.

Феон, сидящий над документами, с очками на носу, посмотрел на нее:

– Хм?

– Туман. Он ушел.

– Хорошо. – Муж снял очки, потер переносицу. – Тогда мы наконец-то можем покинуть эту скалу и отправиться домой. Нам нужно отплыть, пока возможно, а то этот проклятый туман снова нас поймает.

– Да. – София подошла к нему. – Генуэзец кого-то ждал, верно? Поэтому и задержался. Ты не знаешь, кто приплыл?

– Откуда мне знать? – резко ответил Феон. – Или ты думаешь, я обзавелся привычкой болтать с… наемниками?

Последнее слово было пропитано ядом. Было время – возможно, когда София смеялась с Григорием, – когда она высказала бы свои ощущения, рожденные в нескольких беседах с этим человеком, ибо Джустиниани любил за обедом женскую компанию. Она сказала бы, что за буйной внешностью Командира кроется любезный и добрый человек; что если он берет золото, то мало кто его не берет, и он не из тех людей, которые сражаются только за золото. И правду сказать, говорили, он тратит едва ли не все содержимое своих сундуков на снаряжение своих людей – «ягняток», как он их называл – на лучшие доспехи… и больший вред врагам Христа. Выросшая в семье политиков, замужем за одним из них, София была воспитана распознавать обман. И не услышала его, когда генуэзец заявил со слезами на глазах, что отдаст свою жизнь за дело Константинополя, которое было делом всего христианского мира.

Некогда она сказала бы все это. Но не сейчас.

Феон одевался. Натянув сапоги, он накинул тяжелый плащ и пошел к двери.

– Я пойду присмотрю, чтобы кто-нибудь отнес наши вещи на судно до того, как тут начнется безумие. Как и все итальянцы, они будут неделями сидеть на заднице, а потом вдруг решат двигаться и рванут, как бараны в открытые ворота. – Оглядел комнату. – Проверь, чтобы все было готово, – распорядился он и вышел.

София последовала за ним к двери, которую Феон оставил открытой, коснулась ее рукой. Потом, вместо того чтобы закрыть дверь, снова вышла на террасу. Судно, которое она видела, уже бросило якорь и спустило на воду маленький скиф. У леера стояли люди, собираясь спуститься в лодку по веревочному трапу. София вновь прикрыла глаза от зимнего солнца и подумала, не прибыл ли тот человек, которого до последней минуты ждал Командир.

* * *
– Зоран, я обещал тебе золото. Но не говорил, где именно заплачу его тебе.

Григорий перевел дыхание.

– Командир, мы пришли к соглашению…

– Разве? – Джустиниани развернулся к двум мужчинам, своим неизменным спутникам. – Амир, ты помнишь какое-нибудь соглашение? А ты, Энцо?

Араб пожал плечами. Сицилиец заговорил:

– Так всегда бывает с жалованьем наемников. Платишь, когда можешь. Когда это возможно.

– Мне предлагали не жалованье, но…

– Именно, – проигнорировал его Джустиниани. – И сейчас это невозможно. Я потратил все золото, которое имел.

Григорий старался сдержать гнев.

– На что?

– На что? – вытаращился на него итальянец. – Зоран, ты сам знаешь на что. Ты бывал в кампаниях и должен знать. На лишний порох, лишние доспехи, на шлюх и вино. – Он впился взглядом в Григория. – И на лишние две недели, которые нам пришлось просидеть здесь из-за тебя.

– У меня были… сложности.

– О, мы уже слышали.

Когда Григорий уставился на него, Амир улыбнулся:

– Быстрый галиот привез документы из Генуи. Они заходили на Корчулу за водой и обнаружили, что остров просто кипит. Кто-то убил одного из их самых любимых горожан. – Ухмылка стала шире. – Ты убил Станко.

– Станко? – расхохотался Джустиниани. – Один из самых отъявленных мерзавцев, когда-либо плававших по морю. У него есть шестеро братьев, таких же уродливых и злобных. Они будут искать тебя, а потом с радостью разрежут на множество кусочков. Ты носишь маску, но, как ни странно, именно по ней тебя легко отличить.

– Они не узнают меня.

– Они уже знают тебя, брат, – сказал Энцо, помотав головой. – Твое имя – Зоран из Рагузы – провозгласили как имя убийцы.

– Как…

Потом Григорий понял и молча выругался. Та морская крыса, хозяин скифа, которого он выбросил за борт. Моряк знал Григория, немного. Мерзавец не утонул, а выжил и сдал его.

– Ну, – пожал он плечами, – золото хорошо укрывает от чужих глаз. Я рискну.

– Христос страдающий! – воскликнул Джустиниани, воздев свои ручищи к потолку. – Я же сказал тебе, у меня не осталось золота заплатить тебе. Но я получу его… в Константинополе, куда мы отплывем с ближайшим приливом. Мы были готовы отплыть две недели назад.

Он опустил руки и, обойдя вокруг стола, положил их Григорию на плечи.

– Парень, ты знаешь, что рассказывают о Константинополе. Даже таблички на улицах там делают из чеканного золота. И потому, я думаю… ты отправишься туда с нами.

Григорий дернулся.

– Я не поеду.

Хватка генуэзца стала жестче.

– Плыви с нами, помоги отвезти туда германца и получи свою награду.

Он улыбнулся, опустил голову, чтобы смотреть прямо в глаза Григорию:

– Я не пытаюсь завербовать тебя. Тебе не придется подписывать договор, я буду поить и кормить тебя не из отрядной казны, а от доброты моего сердца. Хорошо, если рядом со мной будет мой счастливый талисман, ибо я отправляюсь навстречу своему последнему, величайшему вызову – по крайней мере на время.

Его глаза стали влажными.

– Так что скажешь, парень? Неужели мы настолько плохая компания?

Какая-то часть Григория все еще кипела – от разочарования, от осознания собственной глупости. От жестокого желания сдержать клятву и никогда больше не видеть город, который отнял у него все. Но он уже давно был воином и узнавал битву, которую нельзя выиграть. Ему придется выбрать другую местность. Кроме того, при всех ссорах и размолвках эти наемники были для него ближе всего к семье, а Джустиниани – к отцу.

– Я… поеду с вами.

Все трое встретили эти слова радостными возгласами. Джустиниани обнял Григория за плечи и прижал к своей огромной груди. Энцо достал вино, и четверо мужчин, провозгласив: «Проклятие турку!», выпили.

* * *
Два кувшина вина спустя Амир наклонился и вновь наполнил их кубки.

– Что за человек этот германец? – спросил он.

– В первые три дня из него вышло столько спиртного, что хватило бы на три отряда швейцарцев, – ответил Григорий. – Потом он дрожал, потел, но пил вино, только если не было воды, и то умеренно.

Его слушатели дружно вздрогнули.

– И он много говорил.

– О чем? – поинтересовался Энцо.

– О доме. О своем изгнании. О странствиях и службе при разных дворах. Он еще и солдат, но, похоже, главные его умения связаны не с оружием, а с механикой войны, особенно осад. С минами и контрминами.

– И с греческим огнем, Зоран? – Командир поставил кубок на стол и потянулся. – Это правда, что он знает утерянный секрет?

– Вам придется спросить его. По его словам, он знает, из чего делается греческий огонь, но не уверен в правильных пропорциях. – Григорий поставил свой кубок. – Кстати, Командир, я вспомнил. Вы не сможете отплыть с ближайшим приливом.

– Почему это? – вскинулся Джустиниани. – Мы уже задержались на…

– Я знаю. Но этот… германец сказал мне, что ему нужна сосновая смола, и в приличном количестве. Похоже, на этом острове как раз много подходящих деревьев. Так что ему нужно будет собрать смолу.

– Ага. Значит, наша задержка оказалась небесплодной.

Генуэзец махнул рукой, и Амир встал, чтобы откопать на столе какой-то документ.

– На этом острове мало стоящих вещей, но мы собрали все ценное – несколько девиц для компании, приличного местного сладкого вина и… – Он прищурился на список, который протянул ему Амир. – И двенадцать бочонков алеппской смолы. Этого хватит?

– Вам придется спросить его. Послать за ним?

Джустиниани покачал головой.

– Для разговоров будет много времени, когда мы окажемся на борту. А до вечернего прилива еще нужно много сделать. – Он улыбнулся, взгляд его затуманился. – Одна вдовушка с острова, восхитительное создание… – Командир подобрал шляпу и меч и направился к двери. – Ты поплывешь с нами, Зоран. Будет тесновато, нам нужно отвезти домой нескольких послов города. Но ты к такому привык.

Послов? На мгновение Григорий застыл, подумав, не знает ли он их. Потом вспомнил, что он будет укрыт дважды, именем и тканью на лице. И трижды – компанией старых друзей-наемников.

Когда мужчины вышли на улицу, Григорий, как и остальные, прищурился от зимнего солнца, свет которого казался в два раза резче после дней, проведенных в тумане. Он бессознательно отметил положение солнца на небе и взглянул на север, чуть к востоку. Если удача и ветер будут благоприятствовать, там, в трех днях пути, лежит их цель.

Григорий прошептал слово. «Константинополь». Его встревожило, что сейчас это место вызывает в нем не только всепоглощающую ненависть, как прежде, и решил как следует утопить это новое чувство в вине.

Глава 8 Яйя

Мукур, Центральная Анатолия, Турция

Январь 1453 года

Утих последний вздох, и начался плач.

Это его дочь, Абаль, испустила дух. Ее назвали именем дикой розы, которая по весне оплетала южную стену их дома. Сейчас, глубокой зимой, она иссохла, как прошлогодние побеги.

Это его жена, Фарат, зарыдала. Ее назвали именем сладкой воды, первых потоков растаявшего льда, которые затопляли высохшие канавы, наполняя сердца надеждой, а со временем поля – золотистой пшеницей. Но с тех пор прошло немало месяцев, и вода, что капала из ее глаз, была горькой.

Ахмед стоял в дверях, не помня, как оказался там. Он толкнул дверь наружу, остановился на пороге, обернулся. Его жена упала на тело дочери, пронзительными рыданиями отвергая то, чего они со страхом ждали уже несколько недель. Братья умершей девочки, Мустак и Мунир, смотрели на мать, друг на друга, беспомощные, не в силах плакать. Ахмед знал: ему следует пойти к ним, утешить, плакать, скорбеть. Но у него тоже не было ни слез, ни слов; он никогда не видел особого толку ни в том ни в другом. И потому нагнулся под притолокой и вышел наружу, на слабое зимнее солнце.

Силуэты на свету. Он поднял руку и увидел селян, родню. Они спрашивали его, словами и взглядами, но Ахмед был не в силах ответить, не в силах двинуться – просто стоял там, и женщинам пришлось протискиваться мимо, ибо он был велик, выше дверного проема, и почти такой же широкий. Мужчины остались на улице, встали полукругом. Там было место и для него.

Ахмед протолкался наружу, стряхивая руки, которые пытались задержать его.

Было тепло, необычно тепло. Такое случалось, один январь в десять лет. Ветер сменился и дул теперь с юга, из пустынь, а не с севера, с холодных снежных вершин. И пока ветер дул, он пожирал снег и начинал согревать промерзшую землю.

«Единственное благословление в проклятии моей жизни», – подумал Ахмед. Он знал, что должен делать. Предыдущая зима была суровой и затяжной, весна – слишком сырой. Они поздно сеяли, и урожай был скудным. Все голодали – немного, но этого оказалось достаточно. Достаточно для Абаль, его дикой розы, цветка его взгляда, света во тьме. Она ослабела и не смогла сопротивляться болезни, когда та пришла. У него не было излишков и нечего было продать или обменять в Карсери на еду или лекарство, которые могли спасти дочь.

Когда Ахмед дошел до угла дома, одинокий плач внутри стал хором. Сейчас мужчина думал только об одном: никогда больше его близкие не будут умирать от того, что он слишком беден и не может их прокормить.

Из загона на него уставились два вола, пережевывающих мякину. Как и сам Ахмед, они были тоще, чем следовало. Но волы все равно могут справиться с работой, и лучше сейчас, чем в обычное время, после лишних трех месяцев голода.

Ахмед открыл ворота, прошел мимо животных, уперся плечом в стену и снял с нее плуг. Тот был тяжелым, сделанным из развилки бука, где от ствола дерева отходили две толстые ветви. Ахмед почти не чувствовал его тяжести, как и тяжести однорядной бороны и ремней, подхваченных с пола. Он не смотрел на ремни. Первое шитье Абаль, синий бисер по всей длине кожи, оберег от дурного глаза.

Он щелкнул языком. Даже если волы считали, что для таких звуков еще рано, они послушались и вышли во двор.

Некоторые мужчины пошли за ним. Кто-то крикнул: «Ахмед, что ты делаешь? Ахмед, тебя взял джинн?» Он не обращал на них внимания. Если он собирается сделать, что должен, тогда это нужно сделать в первую очередь. Когда он уйдет, никто не будет знать, вернется ли он. Но если он сейчас подготовит землю, его вдова и дети смогут хотя бы засеять поле в сезон.

«Иншалла». Все в руках Бога, как всегда. Но Его воля может проявляться в усилиях человека.

Ахмед направлял волов свистом, перемежая его ударами прихваченного хлыста. Вес, который он тащил, заставлял брести неторопливо, как они. Человек и животные медленно выбрались из чаши деревни на холмы, лежащие за ней.

У него был кусок земли, который он никогда не вспахивал, только трава и пасущиеся на ней козы. Если какая-то земля и может дать его семье достойный урожай, то только эта. Добравшись наконец до места, Ахмед снял свою ношу и пустил волов пастись на опавших листьях в тополиной рощице, а сам стал ходить прямыми линиями, наклоняясь за мелкими камушками – подобрать и отбросить в сторону, и нагибаясь к большим – поднять и отнести на край поля.

Он не думал. Не чувствовал. Не помнил.

«Йа даим, йа даим», – монотонно пел он, как делал во время сева или жатвы. Распев, чтобы продолжать работу, хранить жизнь, как она есть, удерживать в ней человека. Он не помог раньше, но помог сейчас, когда пришла боль, помог преодолевать ее, весь день, до темноты, останавливаясь только для молитвы, а после сломать ледяную корку на маленьком пруду и сосать осколки.

Землю уже выбелил свет звезд и луны, когда Ахмед заметил рядом с волами два силуэта. Двое его сыновей. Мунир, старший, ему семь. Мустак, почти такой же высокий в свои пять. Один держал бурдюк молока, немного сыра в тряпице и круг подсушенного хлеба, второй – овчинный тулуп Ахмеда и мешок мякины.

Он забрал все, напился, поел. Потом заговорил старший сын:

– Возвращайся. Ты ей нужен.

Ахмед не ответил. Только покачал головой и вернулся на поле.

За следующие два дня он очистил землю от камней, больших и маленьких, сложил их в пирамиды по периметру поля. Ночью спал под тополями, между двумя волами, без сновидений. На третий день его сыновья вернулись с новыми припасами, которых хватило и для них, – и еще два дня они следили, как отец ведет плуг по земле, пусть и оттаявшей слегка под южным ветром, но все равно твердой. Однако лемех, который Ахмед обжигал, пока тот был еще зеленым, сломался лишь на пятый день, когда вспахано было уже три четверти поля. Неплохо в хороший год, который придет, иншалла.

Ахмед выпряг плуг и приспособил к волам борону – бревно такой ширины, что мальчишки могли встать сверху, добавив свой вес к бороне, которая разбивала вывороченные плугом комья земли. Еще один день, и все закончено. Если теплый ветер утихнет и земля вновь промерзнет, боронить нужно будет еще раз. Но самая тяжелая часть работы уже сделана, а у жены есть братья, они дайи мальчишек, и потому у них есть особые обязательства. Если Ахмед не вернется…

Он оставил сломанный плуг на краю поля, прислонил борону к тополю, взял упряжь и свистнул волам идти домой. Мальчишки побежали вперед, и когда Ахмед дошел до деревни, многие высыпали на дорогу, посмотреть на безумца и, возможно, увидеть джинна, который овладел им.

Не глядя ни на кого, Ахмед направился прямо к дому. Еще издалека он увидел свою жену, стоящую в дверях. Подойдя ближе, отпустил животных; мальчики подбежали забрать упряжь и отвести волов в стойло. Он был в десяти шагах, когда Фарат заговорила.

– Мы похоронили ее, – сказала она, лицо сморщилось. – Мы не могли ждать.

По-прежнему безмолвно он прошел мимо жены в дом. Она закрыла дверь.

– Ахмед, что ты сделал? Ты сошел с ума? Пахать в январе? Может, ты собрался заодно сеять и погубишь нас всех следующей зимой?

Ахмед прошел в глубь комнаты. Он устал, однако не мог отдыхать. Подошел к сундуку, вытащил мешок с семенами и, впервые за несколько дней, заговорил грубым, отвыкшим голосом:

– Ты знаешь, когда сеять. Мунир помогал в прошлом году, и Мустак поможет в этом, но приведи своих братьев присмотреть за ними.

Он положил мешок обратно и снял со стены свой топор.

– И где же будешь ты, когда придет время сеять?

Жена пыталась говорить со злостью. Но в голосе слышался только страх. Ахмед подошел к ней, встал рядом.

– Я буду там, куда меня направит Аллах. Позабочусь, чтобы мы больше никогда не потеряли ребенка от голода, – ответил он.

Фарат широко раскрыла глаза, слезы потекли по ее лицу.

– Как? Как? – заголосила она.

Ахмед протянул руку, поймал пальцем ее капнувшую слезу. Поднял руку к губам, попробовал на вкус. Слеза была сладкой, и он вспомнил, как хорошо названа его жена, названа именем сладчайшей весенней воды.

Он наклонился и поцеловал ее – лоб, обе щеки, губы. Прошел мимо нее к двери, потом на улицу, между рядами пялящихся сельчан. На краю деревни его нагнали сыновья, вложили в его руки еще одну тряпицу с сыром, еще один полукруг хлеба. Ахмед понимал, что ему следует поговорить с ними, дать наставления, но он не мог. И потому просто обнял их, повернулся и ушел.

Он шел полночи, поспал в канале, шел еще день. Ранним вечером добрался до города Карсери. Ахмед уже бывал там в хорошие годы, продавал излишки и немного знал город. Но таверну, которую он искал, было и так несложно найти. Ее отмечал алем, строки из Корана, вырезанные на стальном острие копья, стоящего рядом, и шум голосов множества людей внутри.

Ахмед прошел через зал к знакомому мужчине. Люди расступались, чтобы дать ему дорогу, ибо он был крупнее любого мужчины в таверне.

– Ага, ты все же пришел! – Рашид встал из-за стола и прохромал вокруг, чтобы посмотреть. – Что заставило тебя передумать?

Ахмед опустил взгляд. «Нужно ли объяснять?»

– Когда ты проходил через нашу деревню, ты говорил о золоте.

– Золото, да, много золота.

Широкая улыбка Рашида поблескивала в свете тростниковых факелов.

– Улицы Красного Яблока вымощены золотом, стены их святотатственных храмов выложены драгоценными камнями. Наш султан, бальзам света, мир ему, обещал нам три дня грабежа, когда город падет. Три… Этот город так богат, что бедняк в один день станет богачом. И тогда у него останется еще два дня на прочие… радости, а?

Он рассмеялся, ткнул Ахмеда в живот. Великан нахмурился.

– Прочие радости?

– Рабы! Мы сделаем рабами каждого жителя города. На продажу. Или для себя. – Рашид подмигнул и обернулся к другим слушателям. – Хорошая рабыня требует укрощения, верно?

Мужчины засмеялись. Ахмед не понимал, о чем говорит Рашид. Потом он понял. Он знал, что, если умрет за святое дело, Аллах наградит его сотней девственниц в раю на целую вечность. Но ни разу не слышал, чтобы такую награду получали по эту сторону смерти.

Ахмед пожал плечами. Рашид внимательно смотрел на него.

– Ты огромен, друг мой. Думаю, Аллах будет доволен, что я завербовал тебя. – Он ухмыльнулся и поднял со стола бутыль. – Давай, выпей бозы. И не смотри так потрясенно, здоровяк. Для воинов есть особые правила. Ешь и пей сколько влезет. Наш пастырь султан, восхвалим его, заботится о своих яйях. А потом спи, ибо мы выступим на рассвете.

Ахмед не обратил внимания на бутыль. Он повернулся, потом обернулся:

– Это место, куда мы идем?

– Красное Яблоко?

– Я слышал, у него есть другое название.

– Их много. Обычно его называли Византией. Восхваляли как Рим Востока. Мы, правоверные, всегда считали его лакомым фруктом, готовым упасть в наши руки. Но сами греки, да и прочий мир, знают его под другим именем – Константинополь.

«Константинополь». Ахмед выговорил странное слово, трудное для его языка. Потом кивнул, отвернулся и пошел искать угол, чтобы поспать.

Ему было не важно, как оно звучит, где находится, кто им сейчас владеет. Важно только то, что он отправится туда. Умереть за святое дело, если того пожелает Аллах. Или выжить, забрать золото, которым выстланы улицы, а потом вернуться и построить беседку из диких роз над могилой дочери.

Глава 9 Убеждение

Эдирне, столица Османской империи

Январь 1453 года

– Пора.

Садовник, не обращая внимания на голос, посмотрел на приподнятую цветочную грядку. Через каждые десять шагов, от террасы до пруда, из кучки свежевзрыхленной земли торчал саженец. Обернувшись, садовник еще раз проверил, что последний стебель торчит точно напротив такого же по ту сторону мозаичной дорожки. Каждый будет расти, как пожелает Аллах. Но он, садовник, может управлять тем, где они вырастут.

Он поднял руку, и Хамза помог ему подняться. Садовник наклонился, потер правое колено. Он провел какое-то время на корточках, а нога так и не избавилась от боли за прошедшие с Косово четыре года. Он командовал правым крылом отцовской армии на поле Черных Дроздов, и какой-то серб крепко ударил его умбоном своего щита, прежде чем пал под копытами коня.

– На латыни их зовут Cercis siliquastrum. Я слышал, во дворце Константинополя есть целая аллея из них. Там их называют «Иудиным деревом». – Он окинул посадки взглядом. – Знаешь почему?

– Нет, господин.

По голосу Хамзы было ясно, что он и не хочет знать, что есть дела важнее и время поджимает. Он даже повернулся в ту сторону, куда им следовало идти.

Мехмед не двинулся с места. Он провел прекрасное утро, занимаясь тем, что любил, в саду, который был его радостью. И хотя путь, на который Хамза призывал встать, вел к величайшей радости, ему не хотелось идти. Пока нет.

– Иуда – другое имя предателя пророка Исы, восхвалим его. Говорят, что после предательства он повесился на таком дереве, а тридцать сребреников, которые ему заплатили, валялись у его ног.

Хамза опустил взгляд.

– Разве они не маловаты, чтобы повеситься?

Мехмед рассмеялся.

– Они могут вырасти в три человеческих роста, хотя ветви все равно будут тонкими. Но крепкими – и выдержат вес предателя. – Он оглядел аллею. – Мои бустанчи говорят, что они растут быстро; цветы розовые, обильные и ароматные. Может, лет через десять, Хамза, мы будем прогуливаться под этими иудиными деревьями и вдыхать их аромат…

– Иншалла. – Хамза покачал головой. – А может, пахнуть будут тела предателей, свисающие с их ветвей…

Мехмед уловил намек. Но у него было слишком хорошее настроение, чтобы разделять опасения своего советника.

– Что ж, подходящее место. Раз уж мои бустанчи, – он указал на пятерых коленопреклоненных садовников, – не только янычары, но и мои палачи. – Он обернулся к ожидающим людям: – Полейте их, потом отчитайтесь в своих казармах.

Хамза стер грязь с руки повелителя рукавом своей гомлек.

– Вас тоже ждет вода, – сказал он, когда они пошли по дорожке.

Мехмед уставился на свои пальцы, черную грязь под ногтями.

– Думаю, не стоит. Мне будет приятно увидеть следы земли на лицах моих белербеев, когда те почтут меня.

Он рассмеялся, и Хамза встревожился сильнее. Его повелитель был еще молод, а его настроение – переменчиво.

– Эти разговоры о деревьях и предателях, повелитель, – пробормотал он, когда они поднимались к заднему входу в шатер. – Вы боитесь…

– Я ничего не боюсь.

Впервые в голосе Мехмеда появилась выразительность.

– Предатели – слишком сильное название для этих людей, людей моего отца, которые стали толстыми, ленивыми и осторожными. Но они ничуть не лучше предателей, поскольку стоят между мной и моей целью. И сейчас им придется уклониться, иначе мои стрелы пройдут сквозь них.

Хамза хмыкнул:

– И этот разговор об Исе…

Мехмед приостановился, понизил голос:

– Я знаю, многих беспокоит мой интерес к другим верам. Они подозревают, что я даже могу… обратиться к мистериям суфиев или спасению, предлагаемому Христом. – Он остановился перед дверью, положил грязную руку на рукав старшего мужчины: – Но не страшись, Хамза. Сегодня они увидят только того, кто я есть, – гази ислама.

Они вошли в шатер. В комнате для облачения Мехмед переодевался в садовую одежду. Здесь же его дожидались совсем другие одеяния.

– Снарядите меня, – приказал султан ожидавшим слугам и поднял руки. – И, Хамза… – Он махнул рукой в сторону стола, сплошь покрытого свитками пергамента. – Еще раз.

Хамзе даже не требовалось смотреть в документы, все факты уже отпечатались у него в голове. Однако было нечто успокаивающее в рукописных строках, списках войск, расположении кораблей, подписанных договорах. И сейчас, пока Мехмеда одевали, Хамза мерным голосом перечислял все это.

Он еще не дошел до конца, когда Мехмед остановил его одним словом:

– Посмотри.

Хамза посмотрел. Оценил. Кивнул.

Они долго спорили о том, что́ Мехмед должен надеть в этот день. Подчеркнуть положение султана, но не поставить себя слишком высоко над теми, чья служба ему нужна. Напомнить им, что он, пусть и молод, – опытный солдат, истинный сын воинственного народа. Что он – тот, кем назвал себя: гази, воин веры, поднявший стяг Пророка в джихаде, начатом восемьсот лет назад.

Мехмед был мускулистым – результат многих лет обучения с оружием и на борцовском полу. Его доспехи подчеркивали мускулатуру – кольчужная рубаха, приподнятая на плечах мягкой подбивкой, слегка выпуклые нагрудные пластины. Все явно было старым, с заметными вмятинами, но отполированным до блеска, ослепительного на солнце. Только шлем был парадным, хотя и простым, в форме тюрбана – такой носили все конные воины-сипахи – с кольчужной бармицей для защиты шеи. Выкованным из серебра. И на его поверхности виднелась гравировка арабской вязью, известный хадис Мухаммеда: «Я помогу вам тысячью ангелов, следующих друг за другом».

Хамза подошел к Мехмеду. Высокий, он чувствовал себя карликом перед этой сияющей броней. Именно так ему и хотелось себя чувствовать, именно так, надеялся он, будут чувствовать себя все.

– А ваш меч, повелитель? – спросил он. – Что вы решили?

Мехмед протянул руку, и оружейник вложил в нее клинок. Мехмед на ширину ладони вытянул меч из потертых ножен, на солнце блеснула сталь.

– Я знаю, что мы обсуждали, – новый меч, чтобы они видели нового вождя, а не… – ответил он, потом помешкал и продолжил: – Малоспособного сына своего отца.

Он полностью обнажил меч, отступил и встал в боевую стойку, – свободная рука вытянута вперед, изогнутый меч отведен назад и поднят.

– Но люди, которых мы хотим убедить, видели, как этот меч вспорол ряды крестоносцев в Варне, видели, как он скашивал сам воздух на поле Черных Дроздов.

Султан шагнул назад и описал мечом широкую дугу – высоко, но людям все же пришлось пригнуться.

– Я решил, что в этот день не помешает толика памяти о моем отце-воине.

«Она не помешает мне, кто любил его, – подумал Хамза, – но что с теми, кто нет?» И все же, поразмыслив, он понимал, что выбор верен. Мурад был одним из величайших воинов, порожденных Османским домом. Он почти всегда побеждал.

Мехмед разрубил воздух клинком:

– Так что ты думаешь, Хамза? Разве я не Ахилл?

Хамза кивнул. Его повелитель считал текст «Илиады» едва ли не равным святейшей из всех книг. Ахилл, бесстрашный, безжалостный, величайший воин, был для него образцом.

– До кончиков ногтей, повелитель. И вы готовы пойти и высмеять напыщенных ахейских вельмож?

Младший мужчина улыбнулся:

– Я готов. Останься со мной. Направь меня, если я дрогну.

– Я всегда буду вашей скалой, владыка. Но вам не понадобится от меня ничего, кроме хвалы, когда вы завоюете их.

– Твои слова да Богу в уши…

Мехмед последний раз поднял меч, блеснувший на солнце, потом вложил его в ножны и повесил на пояс.

– Иншалла, – сказал он и пошел к двери.

* * *
Ему не требовались фанфары, лишь откинутый полог шатра. Час был тщательно выбран так, чтобы низкое солнце на западе сияло сквозь передний вход отака и на доспехе султана плясало пламя. Слугам было приказано держать эти полотнища растянутыми, пока Хамза не даст сигнал их опустить. Он не подавал сигнала, пока Мехмед не встал на возвышение посредине, и даже самые упорные прижали свои носы к ковру на три полных вдоха.

– Аллах акбар! – взревел Мехмед.

– Господь велик! – отозвались пятьдесят голосов.

Полог упал, лица поднялись, люди встали и наконец-то увидели своего султана. Увидели, сбоку и чуть сзади, и скромный контраст: имама Мехмеда, Аксемседдина, священнослужителя в сером и коричневом, с позолоченным томом Корана в руках. Воин Пророка дал им смотреть на себя полдесятка вздохов, потом подозвал к себе. Лишь немногие были допущены к чести поцеловать ему руку.

Великий визирь, конечно, будет первым. Следом два белербея – правители самых больших провинций, как и ожидалось. За ними подойдут другие беи, чуть ниже тех по положению. Они с Хамзой в бесчисленные ночные обсуждения назвали каждого из них именем животного. И когда они подходили, в голове Мехмеда вместе с именем человека всплывало его прозвище.

Сначала подошел Слон, великий визирь, Кандарли Халиль-паша. Сразу за ним – Бык и Буйвол, Исхак и Караджа, белербеи Анатолии и Румелии, которые будут командовать его турецкими и европейскими рекрутами соответственно. Каждый склонялся и целовал руку султана, избегая его взгляда. Мехмед смотрел, как они возвращаются к своим фракциям. Старые быки, думал он. С иссякшим семенем. Мычащие о мире.

Он приберег совсем другую улыбку для двоих мужчин – Гепарда и Медведя, – которые подошли следом. Заганос был албанцем, обращенным, более ревностным в вере, чем большинство рожденных в ней; худощавый, быстрый, молодой, честолюбивый. Другой мужчина был огромным и тоже удачно прозванным. Балтоглу, болгарин, бывший пленник и раб, принявший ислам лишь ради быстрого возвышения; его навыки войны на море были под стать той жестокости, с которой он воевал. Они работали в паре – союз молодых балканцев против старых анатолийцев.

Эти двое отступили, и подошел последний – Имран, ага янычаров. Короткий поклон, такой же поцелуй, быстрый уход. Между ним и султаном было мало любви, ибо Имран до мозга костей был человеком Мурада. Но Мехмед, наблюдая, как этот человек встает строго посередине между лагерями войны и мира, вместе с неопределившимися, знал: его можно убедить. В слишком долгий мир янычары начинали беспокоиться и доставлять хлопоты. Как и гепарды, они нуждались в охоте.

Мехмед посмотрел на всех, кто его приветствовал, на прочих, стоящих в основном посередине, – и внезапно он почувствовал неуверенность. Что он собирался сказать? В каком порядке? Султан обернулся… прямо за ним стоял Хамза. И, встретив взгляд советника, он вновь обрел уверенность. Когда же Мехмед взглянул на поднятые к нему лица, отыскал тех, кого должен убедить или превозмочь, он увидел, что отметил всех. Грязь, оставшаяся у него на руках, сейчас была на этих лицах. Его великий визирь стирал рукавом песок с губ. Это заставило Мехмеда улыбнуться – и тогда он заговорил.

– Владыки горизонта, – сказал он, снимая серебряный шлем, – паши земель, что простираются от гор Тартар до морей греков, объединенных под Аллахом, хвала Ему…

Он приумолк, пока звучало ответное «Хвала Ему!», потом продолжил:

– Приветствую вас, владыки, у конца и начала истории!

Часть мужчин, уже примкнувших к нему, разразилась ответными криками. Большинство молчало. Султан поднял руку, и все разом стихли. Уже тише он продолжил:

– Вы знаете, почему мы собрались здесь. И раз уж это не тайна…

Он обернулся к Хамзе, кивнул, проследил, как его советник исчезает в глубине шатра.

– Позвольте напомнить вам, где мы стремимся победить, почему мы стремимся и как. Позвольте мне выкрикнуть имя, чтобы оно достигло ушей Бога, как дань, как молитва.

Мехмед запрокинул голову и выкрикнул:

– Константинополь!

Затем он опустил голову и тихо повторил:

– Константинополь. Мы зовем его Красным Яблоком. Сколько раз сыны Исаака вставали лагерем под его стенами, ожидая, что этот сочный плод упадет им в руки? Люди, собравшиеся здесь, помнят, как мой дед, чье имя я ношу с честью, складывал свои шатры и уходил от этого приза. Мой собственный отец, Мурад, несравненный воин, не смог срезать этот плод с дерева. Так почему же я, внук и сын этих великих воителей, верю, что смогу преуспеть там, где они потерпели неудачу?

Он умолк и улыбнулся.

– Потому что пророчество – глас судьбы, и было предсказано, что Красному Яблоку пришло время упасть. Разве не сказал Пророк, высочайший: «Слышали вы о городе, в котором одна сторона – земля, а две другие – море? Судный час не наступит, пока семьдесят тысяч сыновей Исаака не захватят его».

Мехмед помолчал, дав словам Пророка на мгновение задержаться на слуху людей.

– Вы знаете, что мы уже собрали число пророчества, – продолжил он. – Вы сами привели их, собрали под моим тугом. Придет еще больше. Намного больше. Однако что за армия встретит нас? Никогда еще наши противники не были так слабы, так разобщены. Мы будем сражаться только с теми немногими, что живут там. Никто не придет им на помощь. О, они будут шуметь, будут бряцать оружием – но не поднимут его. У меня есть подписанные договоры с ужасным Хуньяди, Белым Рыцарем Венгрии. С Бранковичем из Сербии. Папа льет слезы… и не более того. И даже если угрызения совести в конце концов настигнут их и они придут, будет слишком поздно.

Он заговорил еще тише, и мужчины подались к нему.

– Слишком поздно. Ибо мы уже превратим их храм, Айя-Софию, в мечеть.

Громче крики «Аллах акбар!», больше голосов. Султан чувствовал, как настрой в шатре сдвинулся. Недостаточно – пока. Скоро – возможно. После других убеждений.

Он перевел дыхание.

– Отделенный, слабый, одинокий? Да. Но если мы оставим Константинополь сейчас – сейчас, когда мы так сильны, когда сошлись звезды и люди, – кто знает, не придет ли другая держава, чтобы вновь сделать его сильным? Наши враги венецианцы, которые некогда владели им. Наши враги венгры, вечно жаждущие нанести нам удар. Пока его ворота закрыты для нас, их можно открыть врагу, способному сделать то, чего не могут ослабевшие греки, – использовать лучшую в мире гавань, город, который разрезает пополам наши земли Анатолии и Румелии, и ударить нам в спину.

Новые перешептывания, еще неопределеннее. Мехмед энергично продолжил:

– Сейчас, как никогда прежде, у нас есть шанс навсегда положить конец этой угрозе.

Он чувствовал перемену в шатре. Мысли людей начинали склоняться. Однако еще слишком многие балансировали на лезвии кинжала.

Пришло его время. Тот момент, который они с Хамзой обсуждали. Султан обернулся к единственному человеку, который еще мог направить людей на другой путь.

– Что скажешь ты, мой великий визирь, самый уважаемый из советников моего отца и моих? Сомнения все еще лежат на твоем достойном челе. Выскажи их. Для нас будет честью услышать твою мудрость.

Кандарли Халиль-паша моргнул. Все знали, что молодой султан не сможет начать это предприятие без его помощи. И потому обращение к нему на открытом совете было приглашением качнуть колеблющихся назад. Это был вызов, в нем крылась опасность, и великий визирь осторожно подбирал слова своего ответа.

– Убежище мира, вождь всех народов, я слышу тебя. Твои слова мудры, твои приготовления понятны, твои храбрость и умения несомненны. Однако вы говорили о великих воителях – двумя из них были ваши непревзойденные дед и отец, и я стоял рядом с ними, когда оба они приходили к этому городу и потерпели неудачу.

Он сделал паузу, и потому слова Мехмеда не прервали его:

– И почему же они потерпели неудачу, старый воин?

– Здесь есть люди опытней меня, чтобы говорить об этом. Но я считаю, что две вещи препятствовали сынам Исаака, сколько бы велики ни были их число и вера. Две – вода и камень. – Он огляделся, облизнул все еще грязные губы. – Моря, которые охватывают этот город с двух сторон, итройная стена, которая запечатывает землю.

Новые перешептывания. Наступал момент, который предвидели Мехмед и Хамза: время для двух ударов, быстрых, как выпад меча. Один – словами. Второй… чем-то иным.

– Я благодарю тебя, дядя, за твою мудрость. Я долго размышлял над этими вопросами, как многие размышляли над ними до меня. Вода и камень, они самые.

Он оглянулся. Хамза вернулся в шатер, кивнул, и Мехмед повернулся к людям:

– Мы – гази, мы предпочитаем твердую землю Бога под копытами наших коней, нежели качающиеся доски под нашими ногами, верно? Однако, как ты заметил, чтобы взять город, окруженный водой, нужно властвовать над ней. И я взял на себя эту власть.

Он протянул руку, и Хамза вложил в нее пергаментный свиток. Мехмед начал читать:

– Знайте, что на верфях по всей моей империи люди тяжко трудились, строили, ремонтировали. День, когда мы пойдем на Константинополь, будет днем, когда наш флот выйдет из Галлиполи. Флот из ста двадцати кораблей.

Открытые рты, аханье.

– Там будет двенадцать – двенадцать! – полных боевых трирем. Восемьдесят фуста, каждая с пушкой. Тридцать военных транспортов. Даже если ренегаты Венеции и Генуи отплывут нам навстречу, сколько они смогут собрать? Двенадцать? Двадцать? Моря, Кандарли Халиль, будут нашими.

Великий визирь был не единственным, кто казался потрясенным этими словами. Мехмед свернул пергамент и постучал им по нагрудной пластине доспеха.

– Дальше… что же еще вечно препятствовало нам, дядя?

– Стены, – пробормотал старик. – Стены, которые… которые…

– Стены, которые побеждали любую армию, разбившую перед ними лагерь, даже армию моего отца? Даже армию Айюба, сподвижника самого Пророка, чью могилу я разыщу под этими стенами и построю над ней храм? – Мехмед кивнул. – Но ни один из них не имел того, что есть у меня.

– И что же это, владыка?

Пора.

– То, что сметет камень с той же легкостью, с которой я могу смести эти полотнища.

Он не обернулся. Только поднял руку высоко и уронил. Хамза, стоящий у входа, выглянул и повторил его жест.

Павильон был не самым большим. Его выбрали именно для того, что претворялось сейчас. Четверо рослых мужчин подбежали к центру и ухватились за толстый шест. Как только они утвердили хватку, Хамза подал новый сигнал, и полотняные стены исчезли, быстро свернутые системой блоков, людей и лошадей.

Только что совет стоял в шатре. А в следующее мгновение они оказались на открытом воздухе, прикрывая глаза от яркого зимнего солнца, моргая на то, чего не видели раньше: что шатер, в который они вошли из городских ворот, разбит на вершине холма; что с этой вершины вниз мягко уходит долина, простирающаяся до склона следующего холма примерно в миле отсюда. Что это пространство заполнено тысячами и тысячами солдат в двух больших отрядах, с широким проходом между ними. И наконец, что они делят вершину холма с огромнейшей пушкой, какую только видели человеческие глаза.

Поддерживаемая деревянными блоками, упертая в землю, будто гигантский темный червь, она была не просто большой. Она была чудовищной. Пятеро высоких мужчин, лежащих с вытянутыми руками, не смогли бы сравниться с ее длиной. Ни один человек не смог бы обхватить руками даже ее узкий конец.

Выхватив меч, Мехмед обратил к себе взоры. Он вновь надел шлем, и вновь засияла его броня. Султан вскинул клинок к небу, описал им широкую дугу и выкрикнул одно слово – «Давай!». Пока человек, казалось, сплошь покрытый сажей, подносил огонь к запалу, Мехмед вложил меч в ножны, вытянул указательные пальцы и снова заговорил.

– Вам стоит сделать так же! – крикнул он.

И заткнул пальцами уши.

Кто-то последовал его примеру, но большинство слишком растерялись, не успели – и потом они были обречены слышать рев пушки еще несколько недель. Кому-то почудилось, будто сам ад разверзся, взорвался пламенем и криками всех умерших душ. А остальным, евреям, христианам и мусульманам, собравшимся здесь, показалось, что Армагеддон наконец наступил.

Отдельно – звук. Отдельно – вид. Из чудовищного пламени вылетела комета, таща за собой шлейф огня и дыма, пронеслась всю долину между шеренгами воинов и наконец со звуком скорее природы, чем творения человека, врезалась в склон в миле отсюда. Восторженные крики армии не стихали, заполняя всю долину.

Мехмед подошел к краю ямы. Дым медленно рассеивался, и чудовище снова показалось на свет. Вокруг суетились люди, остужая его влажными тюками ткани. Посредине стоял человек, такой же черный, как и его создание, хотя своим цветом он был обязан пороху.

– Ну как, Урбан-бей? – крикнул Мехмед. – Ты рад первому крику своего ребенка?

Черный мужчина сплюнул, потом заговорил на османском с сильным акцентом.

– Да, повелитель, – ответил Урбан из Трансильвании. – Но мне нужно присмотреть за последом.

– Тогда пойдем и посмотрим.

Мехмед обернулся к Хамзе, стоящему чуть поодаль от толпы на склоне позиции. По кивку своего господина тот сделал знак рукой ожидающим людям.

– Владыки, – позвал Хамза. – Вы поедете?

Кони были приготовлены для всех, и никто, даже самые почтенные вроде великого визиря, не остался на холме. Пока турок может ходить, он может и сидеть в седле.

Мехмед вел их по долине; свет бил от него в стальные шеренги воинов и, отражаясь, возвращался обратно. Его десятки тысяч солдат радостно вопили, выплескивая свою верность в пронзительных криках.

Они галопом проскакали весь путь, все как один свободные от пределов шатра и почти все – от прежних сомнений. У небольшой группы людей Мехмед осадил коня, спрыгнул. Люди расступились, открывая ему то, вокруг чего толпились, – туннель с неровными краями, шириной в половину человеческого роста, уходящий прямо в землю. А может, прямиком в сам ад, ибо из неровного входа до сих пор вились усики дыма.

Когда остальные всадники собрались рядом, Мехмед махнул рукой одному из мужчин, простершихся перед своим султаном:

– Брат, ты здесь самый высокий. Залезь туда и скажи мне, как глубока эта яма.

Мужчина поклонился, сглотнул, а потом скользнул в дыру ногами вперед. Он исчез – а потом из дыры высунулись дергающиеся кончики пальцев.

Мехмед не мог остановить перешептывания, да и не хотел.

– Ты удовлетворен, Урбан-бей? – спросил он.

Почерневшее лицо пушкаря блеснуло белым – улыбкой. Мехмед обернулся к своему совету. Он смотрел прямо на Кандарли Халиль-пашу.

– Твой последний вопрос, дядя, был о том, как я смогу сделать то, с чем не справились мой отец, дед и восемьсот лет последователей Пророка. – Он указал на дыру: – Камень там, внизу, – гранит. Я буду стрелять такими камнями, каждый день, каждый час. Пока эти стены не рухнут. И тогда я поведу героев Анатолии и Румелии, курдов гор, арабов пустынь, янычаров моего сердца, – он повернулся и улыбнулся их командиру, – за эти стены. И я возьму свое военное знамя и святой Коран – и вырежу сердцевину Красного Яблока.

Сомневавшиеся больше не сомневались. Противники исчезли. Все члены Совета, вплоть до великого визиря, ликовали. По долине вновь прокатились крики; солдаты, стоявшие там, смешали ряды, сбились в толпу у подножия холма, сдерживаемые только тройной шеренгой личной гвардии. Крик, заполнивший долину, удвоился, когда Мехмед вскочил на коня, выхватил отцовский меч и вновь издал боевой клич правоверных:

– Аллах акбар!

* * *
Со стен Эдирне, сквозь прорезь вуали, смотрела Лейла. Она могла бы одеться мальчиком и подойти ближе. Или натянуть одеяния бекташи, кем она некогда была – подруги янычара, – распустить волосы и храбро встречать мужские взгляды. Но все это потребовало бы от нее обращать внимание на многое, а ей хотелось сосредоточиться только на одном. На мужчине в дальнем конце долины, на судьбе, которую он создавал.

Своей. Ее. Бога.

Она не следила за ним глазами, хоть и держала их открытыми; на таком расстоянии все размывалось. Ее провидение лучше справлялось вблизи – и лучше всего, когда нужно заглянуть внутрь. Но здесь все и так ясно. Двое мужчин ее судьбы. Один на том далеком холме, без сомнения воздел к небу отцовский меч, когда начал крик, громом прокатившийся по долине и долетевший гулом даже сюда; кучка женщин, вышедших посмотреть на своих мужчин, была захвачена им и тоже кричала.

Господь велик, подумала она, отворачиваясь. И хотя все в его воле, Лейла придавала будущему ту форму, которую может придать только она. Лишь Аллах способен дать победу – но человеку могут помочь звезды и предзнаменования. А читают их те, кто одарен, как она.

Лейла направлялась к дому дочери сестры ее отца. Там лежит вся ее маскировка, там же – ее оружие. Она сбросит женские одеяния, натянет одежду юноши, стянет грудь под туникой, прикроет стройные ноги шароварами, заправит длинные волосы под тюрбан, замаскируется. Кинжал на поясе и арбалет за спиной отпугнут большинство людей. Она пройдет беспрепятственно. Даже в тот город, куда она сегодня отправлялась. В Константинополе до сих пор жили турки, поскольку торговля продолжалась даже в преддверии войны. Еще один юноша, пришедший навестить своего родича-торговца, не заслужит особого внимания.

Лейла шла по извилистым переулкам Эдирне, возбужденная окончанием одной задачи и началом другой, со своими опасностями. Но мужчина, которого она искала сейчас, другой человек судьбы, был более размыт для ее взора, чем Мехмед на другом конце долины. Именно по этой причине ей пришлось уйти. Ей нужно снова найти его.

Григория.

У людей есть свой срок. Каждый важный в ее жизни человек, янычар и еврей, приходил, когда она нуждалась в нем, а он, по-своему, нуждался в ней. Жизненно важно найти его снова, еще раз, прежде чем все случится. Окружить его оберегами, чтобы защитить.

«И чтобы увериться – он мой, и ничей больше».

Эта мысль остановила Лейлу перед дверью племянницы. Она прислонилась к двери, не толкнув ее.

Ничей больше… Лейла видела женщину в таблице, которую составила по возвращении с Корчулы. В предрассветном шепоте, в дреме после занятий любовью она получила сведения, нужные, чтобы внести его в таблицы. И отыскала женщину, в его сочетании Венеры и Нептуна, в месте для запутанной любви. «Вот почему я должна найти его, – подумала Лейла. – Я еще раз привяжу его к себе».

Она удивилась ногам, чуть ослабшим при этой мысли, легкой боли между ними. Улыбаясь, женщина вздохнула и открыла дверь.

Глава 10 Город призраков

София следила за ним сквозь ставни, сквозь нитки дождя. Они накрывали город уже неделю, размывая даже дом напротив, лишая вещественности вид и камень. Дом стоял в руинах, и, когда София впервые заметила фигуру среди покосившихся бревен, она подумала, что это призрак семьи, жившей здесь, родителей и троих сыновей, умерших от чумы пять лет назад. Женщина перекрестилась, пошла помолиться перед домашним алтарем, вернулась… и фигура по-прежнему была там; голова под капюшоном поднята, но лицо неразличимо за дождем и тенями. Дождь не прекращался, однако человек стоял там и час спустя, с совсем не призрачным постоянством, ибо она уже встречала призраков – ее матери, покойного брата, – и они колыхались, приходили, смотрели, исчезали, если с ними заговорить. Они не стояли часами, глядя вверх.

София знала, кто он. Когда она назвала своих призраков, он завершил счет. И это было самым тревожным: осознать, что тот, кого она считала мертвым, жив. Что тот, кого навсегда изгнали из города, вернулся, несмотря на угрозу немедленной смерти. Что мужчина, которого она любила и оставила, стоял в десяти шагах от нее.

– Мама!

Крик напугал ее, настолько она ушла в себя. Однако в нем не было ничего удивительного. С той минуты, как София три недели назад вернулась в город, дочь не оставляла ее, все время была рядом, касалась ее…

– Что случилось, ягненок? – София наклонилась и погладила мягкую щечку пятилетней девочки.

– Мама, ты сказала, что расскажешь мне историю.

Девочка выпятила нижнюю губу, мгновенно напомнив Софии Феона. Минерва многое взяла от него: сильную волю и спокойные требования. А вот Такос, затерявшийся над книгами в другой части дома, больше походил на Софию. Высокий для своего возраста, скорый на смех и плач.

– Историю? – спросила София, присев и обнимая дочь. – Какую именно?

– Самую прекрасную, – просто ответила Минерва, прижимаясь к ней.

Прекрасную? София взглянула в окно. Там была история, стоящая под дождем и в руинах, но она не была прекрасной, а ее конец ни за что не понравился бы дочери. Некогда София думала, что это трагедия, подходящая тем пьесам о богах и героях, которые игрались на Ипподроме в праздничные дни. Но сейчас она осознала, что не знает конца, что все прошедшее было лишь перерывом между действиями. И она чувствовала – сильно, определенно, – что ей необходимо узнать, и узнать прямо сейчас.

София крепко обняла дочь, приподняла ее, вставая, и поцеловала.

– Мне нужно выйти, мой херувимчик. Афина расскажет тебе историю.

Девочка скривилась:

– У Афины ужасные истории. И голос у нее как у вороны. – Она прижалась теснее. – Я пойду с тобой.

– Нет. – София поставила девочку на ноги, отцепила от себя. – Мне нужно…

Она посмотрела в окно. Кажется, вдали ударила молния. Шум дождя по крыше стихал.

– Буря проходит. Скоро откроется рынок. Мне нужно купить продукты.

Не совсем ложь. Это в любом случае повод выйти. Афине можно было доверить приготовление еды, но не покупки; ее всегда обсчитывали, и сейчас они не могли себе этого позволить. Она пойдет на рынок. Но сперва нужно зайти в другое место. Место, которое София любила больше прочих на Божьей земле.

Церковь Святой Марии Монгольской. Святая, в честь которой назвали церковь, была византийской принцессой, столетия назад посланной выйти замуж за варвара. Она вернулась, чтобы основать часовню, и София любила эту историю и эту церковь с тех пор, как ей самой исполнилось пять лет. И никогда еще в своей жизни она так не нуждалась в утешении, которое находила там.

Церковь была неподалеку. Пройти по узким улицам, которые София хорошо знала. Улицам, полным теней, где можно спрятаться и разглядеть мужчину в плаще, который проходит мимо…

* * *
Дурак!

Вот так. Заработан еще один титул. Будто «Риномет» и «наемник» недостаточно унизительны. Только дурак будет стоять тут и пялиться вверх, час за часом, под холодным дождем. Любой другой сделал бы то, что следовало сделать Григорию, едва он услышал слова Джустиниани, сказанные три недели спустя после высадки: он все еще не может найти золото, чтобы заплатить Григорию. Любой другой прямиком пошел бы в гавань и поднялся на борт судна, отплывающего… куда угодно.

Но его глупость простиралась в прошлое задолго до этой холодной ночи. Почему? Почему из всех сцен, проигранных в голове, он ни разу не подумал об этой? Чего он ждал от Софии, когда вести о его бесчестии дошли до Константинополя? Ухода в монастырь? Одинокой жизни в память о нем? Григорий заставлял себя не думать о ней. В целом, затерявшись в войне и вине, он преуспел – по крайней мере, когда бодрствовал. Но чего он от нее не ожидал – и этим заслужил новый титул, – так это брака с его братом.

Когда Григорий в темноте пробрался по переулкам, чтобы взглянуть на дом, где вырос… она была там. Хуже того – с детьми, вернулась с мальчиком и девочкой. Но самым худшим, хуже всего другого был его брат, который открыл им дверь и резко потянул Софию к себе.

Феон. Если первый взгляд на нее принес опустошенность, всплеск тоски и рвущей душу потери, которые согнули Григория, стиснули грудь, то вид брата вызвал другое чувство – ясное, определенное, однозначное.

Ненависть.

Некогда это было немногим больше неприязни к близнецу, который ничем не походил на него – холод против его пыла, разум против его чувств. Их соперничество было рано очерчено, место выбрано и признано: Григорий не станет бросать вызов брату в библиотеках, Феон не попытается соперничать с братом на открытом воздухе. Своего рода неохотное перемирие, и оно работало, когда миновали первые детские переживания. Они не замечали друг друга, шли разными путями. Но случившееся в Гексамилионе и после уничтожило всякий нейтралитет. Григорий начинал ненавидеть собственную память, ибо она бросала в него лицо брата – похожее, но не его, особенно в главном: Феон не был обезображен. Старший всего на мгновение, он не был изуродован, отмечен позором. Однако все то время, когда они оставались далеки, Григорий представлял брата одиноким и по большей части не думал о нем. Пока…

Пока он не увидел, как Феон притягивает к себе Софию. Не как любовницу, хотя она наверняка спала с ним – об этом свидетельствовали щенки. Как собственность. И с внезапной жестокостью он понял: Феон владел единственным человеком, которого Григорий любил. Перемирия не было, только ожидание. И вид этой победы, осознание своего поражения, своей ненависти, как свежевыкованный клинок, едва не заставило его перебежать улицу с кинжалом в руке и зарезать обоих прямо на глазах у детей.

Однако Григорий не побежал. И не мог уйти, невзирая на дождливую ночь, холод и близость опасного для него рассвета. Он мог только стоять там и смотреть вверх. А сейчас, когда она вышла из дома, через час после ухода его брата, наконец-то одна, он мог только пойти за ней.

Ибо глупец ничем не может себе помочь.

И все же… просто смотреть, как она идет! В юности он часто ходил за ней незамеченным, восхищался покачиванием ее бедер, чувственностью ее походки, такой непохожей на ее чопорные и пристойные манеры, когда Григорий заходил к ней в отцовский дом. И идя за Софией сейчас, он вспоминал, как шел за ней в последний раз. То был совсем другой день; солнце грело его новые доспехи, носимые им с гордостью. На следующий день он отправлялся в свою первую кампанию. А София… она ухитрилась оставить служанку в церкви, которую так любила, бросила своего сторожевого пса молиться. Она выскочила из часовни, удивив его, ждущего снаружи; потом бегом повела его к каменной плите на берегу Золотого Рога. Они провели там весь день, болтая ногами в воде, рассказывая истории, смеясь. А когда солнце село и тьма укрыла их от чужих глаз, он впервые поцеловал ее – юношеский порыв, который стал под ее руководством чем-то плавным, безвременным. Опустошающим…

Григорий встряхнулся. Воспоминания сделали его беспечным. Впереди лежал перекресток, и поворот направо приведет его в единственное безопасное место в Константинополе – казармы генуэзских наемников. Его изуродовали и изгнали с окончательным приговором: немедленная смерть, если его когда-нибудь застанут внутри городских стен.

Но сейчас… сейчас, на перекрестке, София пошла прямо. Прежде забывшись, сосредоточившись внешне на ее походке, а внутренне – на воспоминаниях, Григорий вдруг осознал, куда она идет. В ту самую церковь, которую она так любила, Святой Марии Монгольской. И когда пришел его черед выбрать одну из четырех дорог на перекрестке, он не замешкался. Он пошел за ней.

В красной стене, окружающей церковь, была небольшая арка. Когда Григорий миновал ее, он заметил скрытые плащом очертания Софии, входящей в дверь часовни. Внутренний двор был в десять шагов шириной. Григорий пересек его, потом прошел атриум.

Церковь осталась такой, какой он ее помнил. Небольшая, скорее квадрат, чем прямоугольник, побеленные стены и три потолка с ребристыми сводами – простое обрамление для великолепия дубового иконостаса с резными библейскими сценами и высокими иконами, изысканно выписанные лица позолочены, венцы и облачения из серебра. Один из них, святой Деметрий, волновал Григория еще мальчишкой – солдат-мученик, сжимающий большой, в драгоценных камнях меч. Григорий видел его благородным рыцарем, и в один из дней, пытаясь получить благословение своей любви, он засунул кусочек бумаги, где его имя соединялось с именем Софии, в узкую щель между иконой и иконостасом.

Шла литургия. Под песнопения мужских голосов верующие подходили к алтарю, опускались на колени и получали облатку и вино, которые священник доставал из-за алтаря. Небольшое пространство было переполнено, и Григорий не думал, что София узнает его, – так сильно он ушел от воина города, которого она в последний раз видела семь лет назад. Он не участвовал в этом таинстве с той последней – и единственной – битвы, в которой сражался за этот город, со дня его позора. Но непроизвольно перекрестился, склонил голову, убаюканный гармониями полузабытых молитв.

Возможно, его вымотало долгое бдение под ее окном. Но когда он вздрогнул и поднял голову, толпа уже рассеялась, а София исчезла.

Григорий растолкал замешкавшихся в дверях, побежал к арке, выскочил на площадь. Проблеск зеленого завернул за угол, не тот, откуда они пришли. Другой. Ведущий к Золотому Рогу, куда они шли семь лет назад. Григорий побежал. Один поворот, другой… и он потерял ее! Пробежал еще один перекресток – там было пусто, только улицы с полуразрушенными домами, дверные проемы и осыпавшиеся стены. Выругавшись, Григорий выбрал улицу, ведущую прямо, ту, по которой они когда-то шли. Он сделал три шага, миновал первый портик и услышал голос из теней:

– Григорий…

Он резко обернулся. Мысли сорвались лавиной. Наказание, назначенное за разоблачение, бросило руку к кинжалу, а мысли – к побегу. Но он потерялся в воспоминаниях, и из них пришел голос, тихо произнесший его имя.

– София…

Сзади послышались другие голоса. Протянувшаяся рука втащила его в темноту.

Время исчезло. Он снова был юношей, прижимался к своей величайшей страсти. И он же был самим собой, и та, на кого он смотрел, была не девушкой, а женщиной, со следами забот вокруг глаз.

– София, я…

– Шшш…

Палец на его губах, когда голоса стали громче. Двое мужчин, идут по переулку. Один заметил их и вскрикнул: «Эй, что вы там делаете?»

Если его разоблачат – смерть. Григорий собрался обернуться, напрячься, готовиться сражаться или бежать. Но София быстро удержала его, высунулась из-за его плеча и заговорила:

– Муж в море уходит. Оставь нас в покое, лады?

Она говорила, как рыбачка из гавани. Мужчины рассмеялись, один поклонился, и они пошли прочь; эхо скабрезных намеков звучало на брусчатке, пока не исчезло за углом.

– Григорий, – повторила София уже другим тоном, в нем слышалось удивление. – Как…

Мужчина отступил, припоминая – этот переулок соединял две площади.

– Не здесь, – сказал он. – Пойдем.

София не замешкалась, вышла из дверного проема. Теперь он вел ее – по круто уходящей вниз улице, через площадь, в переулок, который изгибался к кромке воды. Дом рухнул, на пути торчали обломки, и Григорий остановился, взял ее за руку и помог перебраться. Они прошли пустой клочок земли, и он отыскал щель между двух стен, которую нашел много лет назад. Башня стояла стражем береговой линии, но внутри никого не было, и засовы на калитке легко поддались, несмотря на ржавчину. Григорий провел ее внутрь, на каменную плиту, к солнечному свету, который пробивался сквозь прорехи в облаках.

София огляделась.

– Но это же…

– Да. Я не смог придумать другого места. – Он указал мимо нее. – Если ты предпочитаешь…

– Нет, – выпалила она, не дойдя до двери, поежилась. – Здесь холоднее, чем… чем раньше.

Григорий потянулся к шее, расстегнул плащ.

– Возьми, – сказал он и накинул плащ ей на плечи.

– Спасибо.

Молчание, взгляды. Так много нужно было сказать, и ни один из них не мог сосредоточиться на чем-то одном… Потом оба заговорили.

– Я думала, ты…

– Ты совсем не изменилась…

Оба снова замолчали. Потом София увидела, как он набирает в грудь воздух, и успела первой:

– Я думала – мы все думали, – что ты мертв.

– Мы?

Слово несло груз. Но София не подобрала его.

– Твоя мать. И я. Она… она…

– Знаю. Я не знал, пока не вернулся.

Он отвел взгляд, посмотрел вдаль. Там, за открытой водой, призрачная в дымке дождя, поднималась к своей самой высокой точке, Башне Христа, генуэзская колония Галата.

– Она хорошо умерла?

– Наверное… Наверное, да. Она стала монахиней, умерла в монастыре. Во сне, так мне говорили.

– Монахиней?

Обычный путь вдовы, уйти от жизни в молитвы и размышления. Но у его матери всегда был хриплый смех. И Григорий не мог представить его замкнутым в келье.

– И она приняла обеты после слухов о моей смерти? Или после известия о моем предательстве?

София вздрогнула от его тона.

– Она не верила… ни один из нас не верил. А когда Феон вернулся и сказал, что были сомнения…

– Феон! – выкрикнул он имя, оборвав ее. – Мой любимый брат. Мой… запоздавший брат.

Ненависть, которую он почувствовал в дверях, вспыхнула с новой силой; ему пришлось отвернуться от Софии, ощущая отсутствие собственного носа с той же ясностью, с которой он видел ее нос.

Она шагнула к нему, взяла его за руку:

– Никто, знавший тебя, не верил, что турецкое золото в твоих сумках было платой за предательство.

Григорий обернулся к ней, выплевывая слова:

– Ну, солдаты, которые нашли его, поверили. Им хотелось поверить, что Гексамилион, шестимильная неприступная стена, пала всего за шесть дней от предательства. Не от турецких пушек. Не из-за чьей-то небрежности с калиткой. А монеты, которые достались мне во время контратаки на турецкий лагерь, подтвердили их веру. И полевой суд вынес приговор. А мой брат… мой любящий брат пришел как раз вовремя, чтобы удержать их от второй части приговора. – Он дико расхохотался. – О, мы оба знаем, как он убедителен, верно? Он просил о моей жизни – и победил. Смягчил мое наказание. Отправил меня в мир без имени. Без…

Григорий закашлялся, умолк. На мгновение он оказался не здесь, а в том времени и месте, которое видел теперь только во сне. Провалился в ту минуту, когда с него содрали шлем, схватили за руки и зажали лицо, чтобы он не смог уклониться от ножа мясника. Ему не была дарована тьма забвения – ни тогда, ни с тех пор. Только чистая боль, которая временами приходила и после, хотя болеть уже было нечему. Как будто зазубренное лезвие так и не перестало двигаться, топя Григория в собственной крови, разрывая хрящи, отрезая нос…

София придвинулась ближе, снова взяла его за руку:

– Феон сказал, что, если б Константин… если б наш будущий император был здоров и не лежал на корабле в горячке, он тоже пришел бы, остановил…

– Что ж, он тоже опоздал бы, – резко ответил Григорий, вырывая руку. – Ибо я уже был изуродован. И никакие мольбы не вернули бы мне мой нос. Или мое имя. Мой город. Мою мать. – Он трясся, голос его взлетал все выше. – Или тебя.

Вот оно, высказанное, почему-то худшее из всех обвинений. С того момента, как София поняла – он не призрак, она знала, что ей придется на это ответить.

– Григорий, у меня не было выбора. Ты должен это понимать. Соглашение, заключенное между нашими семьями, подписанный контракт…

– А как же наше соглашение? – взревел он. – Наш контракт? – Развел руки. – Запечатанный здесь, на этом камне. Обеты, данные Богу, связанные нашими телами…

София отвернулась, но Григорий встал перед ней, держа ее за руки, ища ее взгляда, который метался по сторонам.

– Знает ли он об этом обете, твой муж, мой запоздавший брат?

Она встретилась с ним взглядом. Перестала вырываться.

– Нет. Хотя иногда… иногда мне кажется, он подозревает.

– Почему? С чего? – Он начал яростно трясти ее. – Ты что, призналась?

– Почему? – повторила София, вырвалась, отошла, отвернулась от него к воде.

Паника ушла так же быстро, как возникла. Она всегда знала: если он каким-то чудом окажется жив, однажды ей придется это сказать. Она уже сказала это молча. Святой Деве. Святой Марии Монгольской. Но больше никому. Сейчас она собиралась сказать ему.

– Потому что мы сделали кое-что еще, Григорий, когда занимались здесь в тот день любовью.

Дождь полил сильнее. Опять похолодало. Но не холод внезапно сгладил его гнев, будто выпавший снег.

– Что… что ты говоришь?

– Только одно. Иногда, когда Феон смотрит на нашего сына, мне кажется, он видит призрак. – София обернулась к нему, встретила его взгляд над маской. – Твой призрак.

У Григория ослабли ноги, опустив его на камень.

– Ты хочешь сказать… – прошептал он. – Но как?

– Как? – переспросила София с чуть заметной улыбкой. – Ты знаешь как. Сидя там, где ты лежал, ты должен вспомнить. – Улыбка исчезла. – И когда Феон раньше времени вернулся с войны с посланиями… и новостями, я еще не видела жизни во мне. Я была молода и не разобрала признаков. А когда поняла, когда я узнала…

Она умолкла, посмотрела мимо него.

– Мы были женаты всего неделю. А когда ребенок родился, он был мал и сошел за рожденного раньше срока. – София подошла, опустилась на колени рядом с ним, низко склонившим голову. – И он прекрасен, Григорий. Наш сын. Прекрасен, как его отец…

Когда она замолчала, он поднял голову:

– Был. Ты собиралась сказать «был».

– Есть, – ответила София. Подняла руку, коснулась пальцами края маски. – Позволь мне увидеть.

– Нет.

Это было уже слишком. Григорий вдруг вспомнил другую женщину, для которой снял маску, в Рагузе, два месяца назад. Лейла смотрела на него так, как не смотрела ни одна женщина… с того полудня, когда он в последний раз сидел на этом камне. Она смотрела с жаждой, которая поразила его. Она смотрела с любопытством, но без жалости. Он не сможет вынести жалость, которую наверняка увидит в глазах Софии. Все, что угодно, только не это. И потому Григорий схватил ее за руку, отвел в сторону, встал. Она поднялась вместе с ним, и он заговорил:

– У тебя есть и другой ребенок, верно? Я видел ее в твоем окне.

– Минерва. Ей пять.

– Дочь Феона?

– Феона? – растерянно начала она. – Конечно, она дочь Феона… Что ты имеешь в виду?

Он видел искры гнева в ее глазах. И его злость стояла вровень.

– Я имею в виду, что ты вышла за мужчину, когда носила ребенка его брата. Что у предательства бывает много… физических форм. Одно здесь, – выговорил Григорий, указав на свое лицо, потом показал на ее живот, – другое здесь.

София вскрикнула, подняла руку, будто собираясь его ударить. Он схватил ее за руку и держал, пока она пыталась вырваться, потом внезапно отпустил. Женщина пошатнулась, но удержалась на ногах, опустила взгляд, словно искала ракушки на камнях. Только уверившись, что может говорить, она подняла голову и вновь посмотрела на него.

– Я буду молиться за тебя святой Марии.

– Молись дьяволу, – выкрикнул он, – потому что сейчас я принадлежу ему.

Она пристально посмотрела на него.

– Ты изменился, Григорий.

– Правда? Ты так думаешь? – выплюнул он. – Наверное, ты не имеешь в виду мое уродство. Для этого ты слишком благородная дама… Но погоди, ты же хотела посмотреть? – Он сдернул маску. – Я склоняюсь перед твоей просьбой.

Пальцы, дотянувшиеся до узла, не дрожали. В одно мгновение, эффектным жестом уличного фокусника, Григорий снял костяной нос. Он не знал, что видит в ее глазах, но счел это жалостью и воспользовался этим, чтобы собрать свой гнев. Голос его стал низким и грубым.

– София, окажи мне одну любезность. Помяни меня в своих молитвах таким, каким запомнила в тот день. А потом забудь меня навсегда и больше не молись обо мне.

Она отвернулась, сбросила плащ, который лег на камни сплющенным телом, пошла к двери и исчезла. Григорий повернулся к воде и запрокинул голову к непрерывному дождю, чувствуя, как капли проваливаются в него. Поперхнулся, закашлялся, посмотрел на суда. «Я хочу оказаться на одном из них, – подумал он. – Но сначала мне нужна моя плата. Этот город забрал все остальное. Пусть даст хотя бы ее».

Он больше не был Григорием. Тот человек умер – здесь, на камнях, там, под зазубренным ножом. С этой минуты он только Зоран-наемник. И ему нужно золото.

Глава 11 Стены

Феон бросил клочок бумаги в корзину и сдвинул еще три костяшки на абаке. Уставился на их ряды, задумался. Он ошибся? Вполне возможно. Феон начал заниматься этой задачей за два часа до рассвета, когда поступили первые доклады, и продолжал, без перерывов, едва успевая перекусить, напиться, облегчиться, много после заутрени, донесшейся из соседнего монастыря Христа Пантократора. Такой работой должен был заниматься какой-нибудь писец – но не с этой переписью. Один человек поручил это дело двум другим, и не важно, что двое были мегасом примикериосом и мегасом архоном, две высших должности в стране. Первый – человек, которому следовало доложить – был императором, и только эти трое могли узнать тайны, подсчитанные абаком.

Феон снова с некоторым отвращением посмотрел на человека, сидящего рядом. Тот уснул почти час назад, и у него уже начинало течь из глаз, из носа и рта. Георгий Сфрандзи мог быть самым почитаемым историком в Константинополе, в центре всего важного, что происходило в империи за последние пятьдесят лет. Но для Феона он был лишь живым символом всего неправильного в империи, стариком со старческими опасениями и компромиссами. Кого сейчас волнует, что когда-то Сфрандзи был доверенным лицом последнего великого василевса, Мануила? Или что он писал самые элегантные прошения королям и могущественным людям мира, письма, которые читали, которыми восхищались и игнорировали? Возможно, чернила текли с его пера, как жидкость, текущая сейчас из его глаз, но он и ему подобные довели некогда могущественную империю до обедневшего пустяка, ограниченного городскими стенами.

И эта бедность становилась все яснее по мере того, как Феон практически в одиночку завершал задачу. Даже если б старый историк приписал заслугу себе, Феон ему не позавидовал бы. Было время, когда вестников с такими новостями казнили на месте. Император не стал бы так поступать со стариком, которого любил. Но награды за ночную работу не будет.

Феон смотрел, как старик начинает клониться в его сторону. Он уже собирался убрать руку, чтобы она не промокла, когда локоть Сфрандзи соскользнул. Старик вздернул голову, дико огляделся, влажные глаза наконец нашли фокус.

– Э? – сказал он, вытирая рукавом лицо. – Что ты говорил?

– Работа почти закончена, мегас архон, – ответил Феон, хотя он ничего не говорил. – Осталось пересчитать только те, что у вас.

Он указал на корзинку со свитками слева от старика. Справа стояла другая, более полная корзинка с уже проверенными документами. Сфрандзи потер свою клочковатую белую бороду.

– Мне нужно… Не помню…

Он взглянул на первую корзинку в ряду, слева от Феона, где остался только один свиток.

– Ты быстр, молодой Ласкарь. Но твоя семья всегда была такой. Я учился с твоим дядей… Нет, должно быть, с твоим двоюродным дедом, Феофилом. Он побеждал во всех состязаниях в беге. – Старик улыбнулся. – Он еще жив?

– Нет, мегас архон.

Феон постучал по наполовину заполненной корзинке, стоящей между ними:

– Вы желаете это проверить?

Дрожащие пальцы потянулись, отдернулись.

– Я доверяю твоим дополнениям, молодой Феофил. Тебе осталось добавить только одно, последнее, верно?

Феон не стал поправлять имя, просто потянулся за последним куском пергамента. Все переписи делали монахи, и эта, из окрестностей Старого Буколеонова дворца, была написана таким же аккуратным и красивым почерком. Но красота не могла скрыть скудность чисел.

Свиток вновь скрутился; Феон бросил его в другую корзинку, протянул руку, сдвинул три костяшки. Сфрандзи прищурился на абак, сглотнул:

– Готово?

– Да. Вы хотите узнать счет?

Старик нервно огляделся. Ближайшие люди находились за толстыми дверями и стенами.

– Напиши его для меня, сын мой, – шепотом приказал он, надевая толстые очки. – Напиши на латыни. Немногие нынче могут ее читать.

Феон посмотрел на абак, обмакнул перо, выписал числа. Потом высушил чернила, сложил документ, протянул его – и стал ждать.

Сфрандзи не сразу развернул бумагу; он держал ее, будто мертвое, отвратительное насекомое. Потом глубоко вздохнул и открыл.

Феон внимательно следил за ним. На бумаге было тринадцать символов; прочитать их не требовало много времени. Но старик изучал их, словно только что найденный фрагмент из Гомера, читал, перечитывал… Лишь легкий тик под левым глазом выдавал его чувства, хотя, возможно, этот тик был и раньше, незамеченный среди других.

Сложив документ, Сфрандзи снял очки, потер переносицу, заговорил:

– Где император?

– Встречается на стенах с вождями обороны.

Старик кивнул, оперся на стол, поднялся.

– Тогда пойдем и расскажем ему, сколько человек для защиты стен у него есть.

Он покачнулся, снова ухватился за дерево. Устояв, посмотрел на свиток, зажатый в руке.

– Сожги его, – сказал Сфрандзи, протягивая пергамент. – Сожги промокательную бумагу. И ту, что ты подкладывал снизу.

Феон забрал кусок пергамента.

– Он вам не нужен?

Рев старика застал его врасплох.

– Ты думаешь, единожды увидев эти числа, я смогу когда-нибудь забыть их? – крикнул Сфрандзи. – Они отпечатаны здесь, – он указал на голову, – и здесь, – ткнул пальцем в грудь. – Может, для тебя, Феон Ласкарь, я старый дурак, но я могу прочесть погибель не хуже молодого и скорого вроде тебя.

Старик схватил посох, прислоненный к столу.

– Дай мне руку, – пробормотал он, ярость его угасла. – Пойдем и разобьем императору сердце.

* * *
– Ты похож на сороконожку, забравшуюся под мой нагрудник, – ревел Джустиниани, – когда я, посреди драки, не могу сдернуть его и раздавить тебя!

– Простите за такую докучливость, Командир, – ответил Григорий, – но вы сказали, что поговорите с императором…

– В те нечастые разы, когда я беседую с императором Константином, сын мой, нам приходится обсуждать кое-какие иные дела, кроме платы наемникам.

– Тем не менее вы обещали…

– Тем не менее? В задницу твое «тем не менее». Я обещал, что попробую, и я так и сделаю.

Огромный генуэзец уставился на него и продолжил с явной насмешкой:

– Прости меня, Зоран, если я немного отвлекся. Я пытаюсь вычислить, как спасти этот гребаный город от турок!

Григорий открыл было рот, но быстро закрыл его. Это был уже третий подобный разговор, и каждый – горячее предыдущего. Любые его слова вызовут только новый приступ гнева. Проблема заключалась в том, что Джустиниани больше не был простым предводителем отряда наемников, озабоченным только их благополучием. Когда он прибыл, его встретили не только приветствия такому сильному отряду подкрепления. Его обширный военный опыт заставил Константина немедленно назначить Джустиниани главнокомандующим всей обороны города и всех сил в его стенах. С этого момента поиск золота для выполнения обещания отошел на задний план.

Джустиниани поднял руки, и слуга повесил ему на пояс огромный меч.

– Амир, там еще дождь? – крикнул генуэзец.

Сириец у окна обернулся:

– Похоже на потоп, когда Нух собирал зверей. Подождем еще немного, и придется грести навстречу.

– Хотелось бы. Лучше палуба под ногами, чем огузок в седле.

Джустиниани пригнулся, чтобы слуга мог накинуть ему на плечи толстый шерстяной плащ, потом схватил со стола широкополую шляпу, нахлобучил себе на голову и обернулся к Григорию:

– Вот что я тебе скажу, Зоран. Я собираюсь встретиться с императором на стене. Если ты пойдешь с нами и будешь маячить в уголке, как потрепанный ворон, я могу улучить момент и попросить у Константина немного золота. Хотя говорят, что император беден, как мышь, он приказал, чтобы богатейшие жители города немедля передали ему половину своего состояния. Если они это сделали, в чем я сомневаюсь – у этих греков карманы длиннее бород, а руки короче членов, – тогда он, возможно, отыщет пару сотен дукатов, чтобы заткнуть твое карканье.

– Три сотни дукатов, Командир, – процедил Григорий сквозь зубы.

Он задумался. Ему очень не хотелось покидать казармы, не говоря уже об участии в такой встрече. Слишком многие рядом с императором – не говоря уже о самом Константине – знали прежнего Григория Ласкаря. И даже если кто-то сомневался в его измене, он по-прежнему был изгнанником, которому запретили возвращаться под страхом смерти. В то же время он знал, что, если не будет торчать на виду у Джустиниани, тот мгновенно забудет о нем. И он никогда не выберется из Константинополя с причитающимися ему деньгами. Поэтому Григорий вздохнул и кивнул:

– Я пойду.

– Хорошо! – воскликнул генуэзец, хлопнув его по спине; гроза миновала. – И раз уж тебе приходилось участвовать в нескольких осадах, не откажешь ли ты нам в любезности и дашь совет? За пару лишних монет?

– Если это позволит мне поскорее убраться из города, Командир, вы получите мой совет бесплатно.

– Христос милосердный! – Джустиниани пошатнулся и схватился за сердце. Потом выпрямился и взревел: – Энцо! Добудь этому доброму самаритянину коня.

Они скакали через сплошную стену дождя, в лицо били порывы северо-западного ветра. Но четверо всадников ехали из казарм генуэзского квартала через форумы Константина и Феодосия и дальше, и потому Григорий мог выглянуть в щель между капюшоном и маской и увидеть, как нынче опустился город. Только у трети домов виднелись какие-то признаки жизни. Сократившееся население ушло к морским берегам, заняв дома, где раньше жили состоятельные люди. За древними руинами стен первого императора Константина всегда лежали поля, деревни, виноградники. Но поля превратились в грязные пустоши, половина деревень была заброшена. Только когда они приблизились к великой стене Феодосия, стала видна жизнь: толпы рабочих ползали по одним камням, таская другие.

Привязав лошадей, генуэзец и его спутники поднялись по винтовой лестнице и через низкую дверь выбрались на площадку надвратной башни Харисийских ворот. Ветер и дождь, от которых раньше немного укрывали стены, ударил в полную силу, вынуждая мужчин одной рукой удерживать плащи и шляпы, а другой – упираться в зубцы.

– Ты когда-нибудь был здесь, рагузанец?

Джустиниани подошел ближе, но ему все равно приходилось перекрикивать ветер, воющий в зубчатой стене.

Конечно. Отец впервые привел сюда их с Феоном под предлогом проверки непрерывных работ по починке стен; на самом деле, чтобы рассказать сыновьям о своей службе на валах во время великой осады 1422 года, когда к Константинополю подошел отец нынешнего султана, Мурад. Но этим не стоило делиться с Джустиниани.

– Нет, господин, – ответил Григорий иогляделся. – Потрясающий вид.

– Да уж, пожалуй. Не одна стена. Не две. Целых три. – Командир повел перед собой рукой. – Это самая высокая точка укреплений. Видите, как стена спускается к югу, а потом снова поднимается?

Григорий посмотрел на круто уходящие вниз стены и маленькие башни, которые поднимались к массивной полуразмытой громаде большой башни в миле отсюда. Генуэзец продолжил, следуя его взгляду:

– Это ворота Святого Романа, а та долина, – он махнул рукой вперед, – которая сужается к нам, зовется Месотихион. – Пососал нижнюю губу. – Из всего, что я читал и слышал, это место всегда было на острие атаки. И я не сомневаюсь, что таковым оно окажется и сейчас. Здесь, между Харисийскими и воротами Святого Романа, – наша ахиллесова пята. Здесь наше слабое место.

– Слабое? – присвистнул Амир. – Клянусь бородой Пророка! Я видал города, которые гордились бы всего одной такой стеной. Но три?..

– Да. Построенные тысячу лет назад. И все еще стоят, – заметил Энцо и покачал головой. – Как такое возможно?

– Потому что мы… эти старые греки знали, как строить, – пробормотал Григорий; он помнил, как отец описывал лежащее перед ними поле боя. – Они… безупречны.

– Ничто не безупречно в осадном деле, Зоран, как ты хорошо знаешь, – заметил Джустиниани, – но эти ближе всего к совершенству. Идемте же; дайте мне рассказать этому рагузанцу, что он упустит, если уплывет до сражения.

Придерживая шляпу, он повел остальных к бушующему ветру передней, открытой части площадки.

– Мы стоим на самой высокой со стороны суши, внутренней стене. Некоторые считают, что нам следует сражаться здесь, уступив остальное врагу. Я говорю, что они ошибаются.

– Почему, хозяин? – спросил Амир.

– По многим причинам – и вот главная. – Джустиниани протянул руку и без особых усилий отломил от зубца кусок камня. – За эти годы внутренние стены запустили сильнее всего. Эта башня еще не в самом плохом состоянии, однако сами видите…

Он раскрошил раствор между пальцев.

– Другие, по обе стороны, намного хуже. Однако на ремонт второй стены, – он указал вниз, – тратились больше всего. Ее башни меньше, но возвышаются над открытым пространством, которое они называют паратихионом. Поскольку до нее можно добраться, только если лезть в тот глубокий ров, а потом карабкаться на третью, самую низкую стену, этот паратихион – одно из лучших полей боя, которые я когда-либо видел. – Генуэзец наклонился над краем. – Отсюда наши лучшие лучники, арбалетчики и кулевринщики обрушат на них ад через головы защитников внешней стены. А тех немногих врагов, которые выживут, порубят на куски наши солдаты.

Григорий тоже посмотрел вниз.

– Да, превосходное поле боя, Командир. Завидую вашей удаче, – сказал он. – А где же ахиллесова пята?

Джустиниани снова пососал нижнюю губу.

– Снаружи. Они принесут ее с собой. Хотя нет, – фыркнул он. – Нельзя принести с собой пятку, верно? Но можно принести отравленную стрелу и выстрелить в плоть героя.

– Вы говорите об орудии, Командир, правда? – уточнил прямолинейный Энцо.

– Да. О пушке. Если доклады наших лазутчиков верны, мир еще не видывал такой пушки. Выкована дьяволами, чтобы плеваться огнем прямиком из ада.

Джустиниани наклонился в сторону и сплюнул сам по ветру; жирный плевок разбрызгался по каменной стене у них за спинами.

– У Мурада было несколько пушек, но это мальчишеские пращи в сравнении с тем, что, по слухам, везет его сын. Если он поставит ее там и будет стрелять по стенам, куда-нибудь между этой башней и воротами Святого Романа, снова и снова, день за днем, и наших усилий починить их за ночь окажется недостаточно… – Он покачал головой. – Тогда пролом будет становиться все шире и шире, а фанатики, которых он бросит туда умирать во имя него и Аллаха – а их у турок много, – будут идти и идти… – Откашлялся и снова сплюнул. – И рано или поздно даже лучшего поля боя во всем христианском мире будет мало.

– И что тогда, Командир? – Мальчишкой Григорий мечтал о сражении на этих стенах, как сражался его отец. – Молитвы?

– Конечно. Мы молимся о чуде. Господь располагает, как всегда.

Джустиниани поднял медальон Сан-Пьетро, который носил на шее, и горячо поцеловал.

– Но пока Его воля не открыта, мы укрепляем стены, точим клинки, ставим лучших людей там, где они нужнее всего, и да, мы молимся – не о молниях с небес, нет, а о чем-то намного проще. – Он указал рукой за долину. – Мы молимся, чтобы силы Запада, от Папы до императора Рима, от епископов до баронов, осознали, что, если они не остановят турок на этих стенах, им придется останавливать их на своих. Мы молимся, чтобы мы смогли удержать эти старые камни достаточно долго, чтобы от осознания они перешли к действию и отправили нам на помощь армию или флот. И это, – закончил генуэзец, перекрестившись, – будет вполне достаточным чудом для меня.

Энцо последовал примеру Командира и тоже перекрестился. Захваченный минутой, Григорий поступил так же. Но на него слишком сильно повлияло возвращение в родной город: в противоположность католикам, стоящим рядом, он крестился тремя пальцами, а не пятерней, и справа налево. Все заметили эту разницу. В некотором смысле даже Амир, поклоняющийся Аллаху, тревожил меньше.

– Ну а пока, – сказал Джустиниани, – у нас есть другое дело. – Он широко развел руки, подгоняя всех к лестнице. – Теперь пойдем на встречу с императором. Он ждет нас внизу, у ворот Романа.

– Могу я отправиться с вами?

Четверо мужчин, все воины, вздрогнули, отпрянули – ибо черная фигура, внезапно появившаяся сзади, не походила на человека, разве что на покойника, недавно выползшего из своей могилы. Только Григорий узнал тощее, покрытое комками грязи тело, и то больше по итальянским словам, которые вырывались откуда-то из-за гортани.

– Грант, – вскричал он, выпустив кинжал. – Ты живешь в норе?

– Да, бо́льшую часть времени. – Шотландец соскреб грязь с лица. – Император отправил меня исследовать почву у некоторых бастионов. Определить, где турки могут подводить мины, чтобы мы могли копать контрмины. Думаю, я нашел пару подходящих мест. Поэтому и хочу его увидеть, ты понял? – Он подставил лицо под дождь. – Человече, я бы не отказался от одной из тех бань, которые так любят греки. Хотя не сомневаюсь, что такая изнеженность ведет к скорой смерти.

Он покачал головой, и Григорий рассмеялся. Он привязался к шотландцу после дней, проведенных ими в море.

– Я возьму тебя в баню, если захочешь.

Джустиниани нахмурился:

– Я думал, твоя задача – снабдить меня оружием, называемым «греческий огонь»?

– Так и есть. И я продолжаю эксперименты. Но мне нужно больше нафты, горючего масла, которое находят в каком-то месте под названием Ирак. Люди ищут эту нафту по всему городу. – Грант пожал плечами, сплюнул грязь. – И потому я копаю и рою, пока они что-нибудь не найдут.

Джустиниани направился ко входу в башню.

– Ты можешь доложить о своих находках Константину. Пойдем, германец, – бросил он через плечо.

– Я шотландец, ты, во… ладно, что толку.

Пока они шли за Командиром через арку, Грант наклонился и прошептал:

– Я устроил и винокурню, пока жду. Первая партия будет готова к концу недели. Не слишком мягкая, но жажду утолит. Ты придешь?

– Возможно.

Григорий был бы рад разделить с другом его аль-кол. Но он надеялся, что если будет маячить перед Джустиниани и требовать золото, то еще до конца недели уплывет отсюда. И не повредит держать шотландца рядом, как напоминание о выполненном договоре…

Он хлопнул Гранта по мокрому плечу:

– Давай, пора к императору.

Глава 12 Старые друзья

Константин изменился.

Григорий помнил его энергичным воином, деспотом Мореи, земли не без трудностей, но с возможностями и союзниками. Сейчас он был императором Константинополя – и бремя древнего титула во времена величайшего кризиса империи согнуло его. Убрало волосы со лба, покрасило бороду сединой, вытравило морщины вокруг глаз.

Он стоял в белом плаще, склонив голову, в центре вихря черных фигур, которые вздорили вокруг него, будто вороны вокруг голубя. Вожди генуэзских и венецианских колоний по-прежнему ненавидели друг друга. Ничего нового, подумал Григорий. Столетия соперничества за положение величайшей торговой силы мира, столкновения на море и на земле, где город часто оказывался полем битвы, а иногда и жертвой, сделали их союз невозможным, какой бы ни была причина. Даже если это требовалось для их собственного выживания.

Григорий и Грант прислонились к стене рядом с воротами и видели, как Джустиниани глубоко вздохнул, прежде чем вступить в толпу в периболе, пространстве между внутренней и внешней стеной. Его присутствие, не говоря уже об обхвате и высоте стен, немного утихомирило людей. Однако небольшая группа жестикулирующих и ругающихся мужчин не замечала его. Но тут прозвучал рог, его пронзительный голос отскочил от камней, заставляя людей вздрагивать, морщиться, оглядываться в поисках источника. Сборище качнулось в сторону, и Григорий увидел.

– Вот дьявол, – выдохнул он и шагнул вперед.

Человеком, опустившим рог, был Феодор из Каристоса. Мастер лука, командир лучников имперской гвардии… и человек, который научил Григория всему, что тот знал о войне, и многому – о жизни.

Григорий считал его мертвым. Феодор был уже стар, когда пятнадцать лет назад взял юного грека в ученики. А мужчина, который сейчас подошел к своему императору, был действительно стар; длинная борода совсем побелела, морщинки, вечно пляшущие вокруг глаз легкого на смех Феодора, стали глубокими бороздами. Но возраст не согнул его, и если старого воина мучили боли, это было незаметно, когда он повесил рог на плечо и обнажил меч. Под туникой, отмеченной двойным орлом города, вздулись мышцы.

– Призываю к тишине от имени нашего повелителя! – рявкнул он не тише своего рога.

Феодор! Из всех жителей города, кто мог услышать о «предательстве» Григория, старому лучнику было бы больнее всего. Он смотрел на Григория как на своего шестого сына и считал его самым талантливым лучником своего поколения. Но их связывала не только любовь к оперенному полету. К Феодору Григорий приходил слушать рассказы о былых войнах и приключениях и думать о своей доле в будущих…

Он опустил взгляд, избавляясь от воспоминаний. Если кто-либо в Константинополе и способен убедить его остаться и сражаться за город, то это Феодор из Каристоса. Ему нужно не опускать маску и держаться подальше от по-прежнему живого взгляда старика.

К его облегчению, люди перед ним снова сдвинулись и скрыли из виду его старого учителя. Когда все утихли, Джустиниани выступил вперед.

– Наш василевс, Константин, – объявил он, воспользовавшись древним титулом главнокомандующего, – кто почтил меня вне всякой меры, сообщив расположение своих сил, просил меня сегодня высказаться о них.

Генуэзец помолчал, оглядел толпу.

– Все вы меня знаете. Я сражался рядом со многими из вас. Я сражался и против многих из вас… да, я вижу, как вы там прячетесь, братья Бокьярди из Венеции… – трое мужчин, которых загораживали чужие спины, выступили вперед, гневно возражая, – и с тобой – больше прочих, Джироламо Минотто, байло колонии венецианцев. Сколько у нас было стычек на море?

Высокий мужчина, на дублете которого было вдвое больше кружев, чем у любого другого, взмахнул шляпой с перьями, обнажив завитые по моде волосы, и поклонился.

– Две, почтеннейший. И только ветер спас тебя в последний раз, у Крита.

Хор насмешек, колкостей. Рассмеялся и сам Джустиниани.

– Я готов это признать, – ответил он, – если ты признаешь пущенный тобой ветер, когда я гнал тебя на рифы Лесбоса.

Новые восклицания, смех, возражения. Но Джустиниани оборвал их взмахом руки.

– Но были ли мы в прошлом друзьями или же достойными противниками на кораблях и в иных битвах, – продолжил он, – здесь и сейчас несомненно одно: сегодня мы едины, мы – солдаты нашего любимого императора. Объединены нашей ненавистью к безбожникам. Объединены нашей верой в Господа, перед лицом Пресвятой Девы.

Едва ли не каждый человек перекрестился, пробормотал «аминь». После короткой паузы, уже тише Джустиниани продолжил:

– Со времени моего прибытия три недели назад в обществе нашего благородного государя я изучал списки наших сил. Я прошел по стенам – по тем, где мы стоим, и по тем, которые идут вдоль берега Золотого Рога и Мраморного моря, – чтобы увидеть, как нам распределить эти силы. Каждый из вас, кто не принадлежит империи – венецианцы и генуэзцы, критяне и хиосцы, испанцы и каталонцы, – привыкли подчиняться только собственным командам, идти, куда пожелаете, сражаться так долго или так мало, как сочтете полезным. Однако раз сейчас мы едины в вере и ревности служения нашему делу, я прошу вас обдумать это расположение и удерживать назначенную вам позицию до тех пор, пока хотя бы один воин любой нации удерживает соседнюю. Пусть никто не подведет своего соседа.

Он обернулся. Сзади стояли Энцо и Амир; оба держали края широкого рулона ткани, прикрепленного к камням внутренней стены. По команде Джустиниани они развернули ткань.

Григорий с Грантом, как и все остальные, подошли поближе, чтобы лучше видеть. На ткани известью была вытравлена собачья голова Константинополя. Со стороны суши шею этой головы перерезала ярко-красная линия стен. Маленькие значки отмечали различные секции стены; в одних стояли символы, в других – имена. И те и другие были слишком малы даже для острых глаз Григория, но не для людей, сгрудившихся у карты. Едва прочитанные, надписи вызвали бурю восклицаний, божбы, а следом и нарастающий рокот недовольства.

Из общего шума прорезался голос.

– Зачем все эти греческие имена у гаваней Золотого Рога? – крикнул венецианский байло Минотто. – А венецианцы стоят здесь, и здесь, и здесь, – продолжал он, тыча пальцем в разные места. – Почему ты разлучил моряков с их кораблями?

Из толпы городских торговцев раздался голос генуэзца:

– Будто мы сами не знаем! Чтобы не дать этим морякам уплыть при первом же свисте турецкой стрелы.

– Ты лжешь!

Венецианцы с криками сплотились вокруг своего главы, который шагнул навстречу генуэзцам. Руки хватались за кинжалы.

– Вам вообще ничего не грозит! – крикнул кто-то. – У вас есть Галата, по ту сторону Рога. Это вы удерете домой, когда сверкнет первый меч.

Рокот перешел в рев. Люди сходились, Джустиниани тщетно орал на них… пока снова не запел рог.

– Хватит!

Это хрипло выкрикнул Константин. Он шагнул вперед, воздев руки, и люди обернулись послушать императора.

– Хватит, властители, господа, граждане могучей Генуи и гордой Венеции. Помните, где наш враг. – Он указал рукой себе за спину. – Там, за этими стенами. Не внутри их. Там!

Гомон немного притих, и Константин продолжил уже спокойнее:

– Это только предварительный план, и мы выслушаем все ваши сомнения. Если некоторые венецианцы хотят остаться со своими кораблями, зачем нам возражать? Вы все поклялись остаться и сражаться, а клятвы таких мужчин – их честь, и потому нерушимы.

Его взгляд обежал толпу, голос окреп:

– Но разве вы не видите, почему мы предлагаем такое расположение? Из-за чести Венеции. Вы можете хорошо послужить в гаванях, это понятно. Но главное сражение будет не там. Оно будет здесь.

Он обернулся, положил руку на шею собачьей головы, на красные линии.

– Здесь будут стоять бесстрашные братья Бокьярди из вашего города, здесь, где стены слабее. В пасти льва.

Трое мужчин, почти одинаковые за густыми бородами, сняли шляпы и поклонились.

– Мы защитим их ценой своей жизни, – хором объявили они.

– Я знаю, что так вы и поступите, – улыбнулся Константин. – Но есть даже более опасное место, чем это. – Он провел рукой по красной линии, остановился там, где линия выпятилась наружу. – Ибо здесь мой Влахернский дворец – и есть только один человек, которого я могу попросить защитить его.

Его взгляд метнулся в толпу и отыскал этого человека.

– Станешь ли ты, Минотто, байло Венеции, защищать мой дом?

Венецианец провел рукой по завитым волосам, потом поклонился.

– Это большая честь, ваше величество, и я благодарю вас. – Его смуглое лицо побагровело. – И я, как вождь людей Венеции, заявляю, что ни один из нас не уйдет, пока есть жизнь в вашем теле и развеваются флаги Константинополя. – Он обернулся, уставился на своих сограждан. – Ни один!

Послышались одобрительные возгласы. Константин подождал, пока они не улягутся, и негромко продолжил:

– Сам я буду стоять временами у моего дворца, временами у Харисийских ворот, которые некоторые называют Адрианопольскими. Там, где дело будет жарче, – сказал он с легкой улыбкой. – После стольких зим в горах Мореи я все время стремлюсь к жаре.

Еще больше смеха. Руки оставили рукояти кинжалов, мужчины разглядывали известковые линии и слова.

– Найдется ли у вас почетное место для старого слуги, сир?

Мужчина, который произнес эти слова, был не моложе Феодора. Но он не выглядел и вполовину таким же энергичным: долговязый, сутулый, дождь стекал с кромки старинного шлема, как вода с потрескавшегося карниза. Его голос был высоким, надтреснутым, и хотя одна рука лежала на эфесе меча, другая тяжело опиралась на плечо слуги.

– А, мой добрый дон Франциско де Толедо, – улыбнулся Константин. – Вы не желаете держать знаменитую сталь своего города рядом с соотечественниками? – Он указал на группу загорелых мужчин слева от испанца.

– Мой сеньор, – ответил дон с легким поклоном. – Если вы говорите об отряде из Каталонии, то нет. В глазах кастильцев и каталонцев соперничество Венеции и Генуи подобно ссоре детей, не поделивших игрушки.

Никто не понял, кого оскорбили сильнее. Но прежде чем они смогли решить, Константин шагнул вперед и протянул старику руку:

– Не пожелаешь ли сражаться рядом со мной, дон Франциско? Мне не помешает толедская сталь, прикрывающая спину.

Кастилец выпрямился:

– Это честь для меня и моей страны, сир.

Пока император вел дона к бочонку у стены, вперед выступил Джироламо Минотто.

– У меня есть вопрос к тебе, Джованни Джустиниани Лонго! – крикнул он. – Где будешь ты? Ты и твои семь сотен людей. Я не вижу здесь ваших имен. Или ты собираешься скоро нас покинуть?

Командир, отступивший, пока говорил Константин, рассмеялся и вышел вперед:

– Мы будем там, где мы нужнее всего. Но я подозреваю, мы будем здесь или где-то поблизости. Между дворцом и этими, Пятыми военными воротами.

Амир подошел и что-то прошептал ему на ухо. Джустиниани кивнул и вновь возвысил голос:

– Имейте в виду, все вы. Мне напомнили, что здесь принято называть военные ворота по названию ближайших гражданских. Меня это путает, а в битвах и так хватает путаницы. – Он покачал головой. – Я прибыл сюда не жонглировать названиями, а сражаться. Поэтому знайте, что ворота, перед которыми мы стоим, впредь будут известны только как ворота Святого Романа. И когда мне срочно понадобятся подкрепления, пусть они не перепутают, куда идти.

Он указал на надвратную башню.

– Итак. Я изучил землю, поговорил с людьми, которые выдержали осаду Мурада в двадцать втором. И я знаю этого турка. Он будет атаковать по всей длине стен. Он устроит налет на береговую линию. Но его пушка будет долбить здесь. Его лучшие отряды будут атаковать здесь. И потому я буду здесь.

Снова послышался ропот. Люди подступали все ближе к стене с картой. Один из братьев, которых, как слышал Григорий, называли Бокьярди, громким шепотом спорил с остальными. Наконец он сбросил руку брата, обернулся и произнес:

– Здесь много итальянских имен. В основном из моей родной Венеции, чуть меньше из Генуи… – Он возвысил голос над шумом, вызванным этим заявлением: – Другие – из папских государств, Тосканы, Сицилии, Умбрии… Но где греческие имена? Я их почти не вижу. Это же греческий город, верно?

Вопрос вызвал согласные выкрики. Константин поднял руки:

– Вы видите мало имен – Луку Нотараса, мегаса дукса, к примеру, – поскольку только они сейчас находятся в городе. Другие отправлены посланниками или воюют за пределами наших стен. Когда вернутся, они будут командовать нашими имперскими силами…

Он оборвал себя, глядя куда-то поверх толпы, левее Григория.

– А вот идут люди, которые смогут сказать нам, какие это силы! Подойдите сюда, старые друзья. Подойдите.

Григорий обернулся. Человек, идущий первым, заслонял другого, и был Георгием Сфрандзи, придворным историком и другом покойного императора. Он двинулся дальше… и Григорий увидел второго.

Феон Ласкарь.

Перво-наперво Григорий вспомнил о кинжале. Он стиснул рукоять, но не вытащил клинок, а подался вбок, повернул голову на север. Когда он оглянулся, брат уже прошел мимо, не отрывая взгляда от Константина.

Григорий выпустил кинжал. «Феон», – подумал он, но звучащее в голове имя не принесло привычной чистой и ослепительной ненависти. Она была испачкана вчерашним откровением Софии – рядом с Феоном, воспитанный, как его собственный, растет сын Григория.

«Мой сын. Мой!» Он задумался о сыне только сейчас; до этого мысль даже не всплывала, слишком потрясающая, чтобы думать о ней, как удар булавой по шлему. «На кого он похож?» – внезапно задумался Григорий. И следом: «У него смех моей матери?»

Он попытался снова сосредоточиться на группе мужчин перед ним. Старый Сфрандзи отвел Константина в сторону, чтобы прошептать ему что-то на ухо, и Григорий видел, как весь цвет сошел с лица императора. Тот поманил к себе Джустиниани, который выслушал шепот и тоже побледнел. Последовали какие-то вопросы, которых Григорий не расслышал. Зато он услышал из-за спины слова человека, который ухитрился подобраться к нему незамеченным.

– Я знаю, кто ты, – донесся до него шепот; его руку сжала чужая рука. – И я чувствую, что ты живой, а не призрак.

Григорий обернулся. Редкий человек мог застать его врасплох. Но Феодор из Каристоса был именно редким человеком.

Григорий посмотрел в водянисто-серые глаза. В них не было опасности, не было угрозы разоблачения предателя и изгнанника. Только памятное ему веселье, смешанное сейчас с любопытством.

– Как ты узнал меня, мастер?

– По тому, как ты стоишь, юноша. Даже когда ты носил лук, я потратил годы, пытаясь выбить из тебя эту манеру, – ты всегда стоял, наклонившись вперед, как цапля перед броском. Как только я закончил призывать Деву, чтобы защитить меня от призраков и демонов, а ты не растворился в камне и не поднялся в воздух, извергая пламя, я убедился окончательно. – Пальцы, похожие на железные прутья, разминали предплечье Григория. – Ты с этими генуэзцами?

– Да. Я нашел убежище в их отряде. Воевал с ними в десятке предприятий.

– Воевал?

Пальцы вновь сжали руку Григория, на этот раз бицепс.

– Но не с луком, конечно. У тебя мышцы девчонки.

Григорий улыбнулся:

– Они пользуются арбалетами.

Феодор сплюнул.

– Оружие убийцы! А ты, лучник из гвардии, один из лучших!.. Что с тобой сталось, парень?

– Предательство и изгнание, мастер, – уже без улыбки ответил Григорий. – Человеку приходится идти тем путем, которым он может.

Теперь во взгляде старика была печаль.

– Знаю, знаю, – сказал он, нежно встряхивая руку, которую держал. Придвинулся ближе, заговорил еще тише: – Ты должен знать, Григорий, что никто из твоих товарищей не верил… что я не верил в твои злодеяния. Ни один человек, который действительно знал тебя. Но когда эти мерзавцы турки смахнули нашу стену в Морее, как паутину, и кто-то пробрался через калитку, оставленную незапертой, ну… – Феодор пожал плечами. – Многие стремились умерить свое отчаяние, ссылаясь на гнев Бога или предательство. Я три дня лежал без сознания после камня из пращи, попавшего в голову. – Он вздохнул. – Когда я очнулся, было уже поздно. Первую часть приговора, – он повел рукой куда-то в сторону лица Григория, – уже исполнили. И ты исчез.

Григорий хмыкнул. Если старый наставник не считал его предателем, это кое-что значило, хоть и не много. Но все равно это было слишком поздно.

Феодор продолжал:

– Тебе не повезло, парень. Не то время, не то место. И турецкое золото в твоих сумках…

– Я нашел его. В турецком лагере, во время контратаки. Я вернулся через ту калитку, и я запер ее. Запер!

Григорий немного удивился собственному жару. Он считал, что уже давно охладил его тысячью винных бурдюков.

– Не сомневаюсь. – Старик похлопал его по руке, отвел взгляд. – По крайней мере там был твой брат. Он просил за тебя. Спас от худшей судьбы.

– Худшей? – Жар вспыхнул с новой силой. – Ты думаешь, есть что-то худшее, чем это? – Григорий прижал руку к маске. – Чем изгнание и бесчестье? Быть «спасенным» братом? Братом, который потом…

Он умолк. Не та тема, о которой можно говорить даже с человеком, который некогда был для него отцом.

– Мой юноша… – тихо произнес Феодор, кладя ему руку на плечо.

Но тут его прервали. Заговорил Константин.

– Я получил известия, которые требуют моего внимания, – объявил император. – Мы встретимся завтра в императорском дворце, чтобы продолжить обсуждение планов. – Он поднял руку, отвергая раздавшиеся возгласы: – На все вопросы будет отвечено завтра.

Василевс направился к лестнице, Джустиниани шел рядом.

– Я должен идти с ним, – сказал Феодор.

Он снова сжал руку Григория, уже почти отвернулся, потом обернулся к своему бывшему ученику и стиснул его руку крепче.

– Парень, почему бы тебе не пойти со мной? Император поверил обвинениям против тебя не сильнее, чем я. Но у нас ни разу не было подходящего времени пересмотреть их. Быстрый пересмотр дела. Указ, исходящий из дворца. Твое имя восстановлено. – Он улыбнулся. – Когда император увидит тебя здесь, готового сражаться за наш город…

Григорий сбросил руку со своего плеча.

– Нет, – сказал он резче, чем собирался, напряженно глядя на старика. Вздохнул, потом заговорил спокойнее: – Не сейчас. Есть… дела, которыми я должен заняться в первую очередь. Иди, а я присоединюсь к тебе позже. В более подходящее время.

Несколько мгновений Феодор смотрел на него, затем кивнул.

– Хорошо. Но не откладывай это надолго. Если тебя узнают и… – он помешкал, – разоблачат, дела могут пойти плохо, прежде чем мы успеем вмешаться. В этом городе тоже есть немало людей, которые ищут мести, чтобы приглушить свой страх.

– Я буду осторожен. И я скоро приду.

– Так и сделай. Кризис уже совсем близко. – Он улыбнулся. – Да и мне понадобится время, чтобы выбить из тебя эти дурные привычки арбалетчика.

Он ткнул Григория в бицепс и пошел за Константином.

У людей, проходящих под аркой, были свои заботы. Они не искали предателей. Даже Джустиниани не взглянул на него. И потому Григорий мог незаметно изучать лица. Тех, кого он не знал. И тех, кого знал.

Феон. Его близость вызвала спазм в желудке, горечь желчи во рту. Руки Григория поднялись, на этот раз не к кинжалу. К горлу. Бессонными ночами он обдумывал тысячи способов убить Феона. Удушить его, глядя, как жизнь медленно покидает ненавистное лицо, всегда казалось наилучшим.

И все же это лицо! Сфрандзи что-то прошептал ему на ухо, брат кивнул, поджав губы, и внезапно Григорий увидел другие губы, другое лицо, намного моложе. Воображаемое, ибо он еще ни разу толком не видел лица мальчика, которого Феон называл сыном.

Руки опустились. Судя по взглядам, обсуждение, которое предстояло этим людям, будет долгим и бурным. У него есть время вернуться в город, еще раз заглянуть в знакомые окна и, может, даже увидеть плод любви и ненависти.

Джон Грант попытался задержать его.

– Не хочешь выпить со мной?

Григорий уже прошел мимо и бросил через плечо:

– Попозже. Я тебя отыщу.

Он действительно собирался это сделать. Шотландец был одним из немногих в обреченном Константинополе, за кого Григорий еще беспокоился. Другим был Командир. Но если Джустиниани не заплатит ему обещанное, Григорий пожелает ему отправиться к дьяволу. Вместе с этим проклятым городом.

Он пробежал по стене, спустился по лестнице. Конь был на месте. Григорий взлетел на него, крикнул: «Йаа!» – и галопом помчался в дождь.

Глава 13 Любовь двух братьев

К тому времени, когда он добрался до генуэзских казарм, галоп уже почти согрел его. Григорий оставил кобылу на конюха и вошел в таверну. Для тех наемников, кто часто захаживал сюда, было уже слишком поздно, для других – слишком рано, и вся таверна досталась ему. Он неторопливо допил кувшин, избавляясь у очага от последних следов холода. Потом вышел, съежился под дождем и пошел в сторону ворот Феодосия, к старому дому его семьи, стоящему рядом.

Теперь Григорий стоял тут не ради своих призраков. Он видел свет, тени плясали на побеленной стене дома напротив. Надеясь, что одна из них – та тень, которую он ищет, изгнанник подошел к двери, поднял бронзовый молоток, постучал.

София знала, кто это. Она ждала его прихода с той минуты, как они расстались три дня назад. Знала: он не сможет остаться в стороне. Особенно после того, что она ему сказала. Но кто придет? Григорий их юности? Или тот, с кем она сейчас столкнулась? Весельчак или мститель? Когда не занималась хозяйством, София стояла на коленях у домашнего алтаря и молилась. Не о приходе одного вместо другого. О милости договориться с тем, кто придет.

Она молилась, когда он постучал. Перекрестившись, быстро встала, мгновение разминала затекшие ноги, потом спустилась по лестнице и крикнула:

– Кто там?

– Я.

София отодвинула засовы, открыла дверь. Лица не разглядеть, голос из-под капюшона был тих:

– Ты сама открываешь дверь? Где твои слуги?

– У нас только одна служанка. Я отослала ее. Пусть навестит своего возлюбленного. Времена сейчас… трудные.

– Так и есть. – Он не шелохнулся. – А твои дети?

– Дочь спит наверху. А сына… нет.

– Ты и его отослала?

– Нет. Он… он у учителя. Математика. Он… не одарен.

– Как и отец, значит.

Она не знала, которого Григорий имеет в виду. Он по-прежнему стоял неподвижно.

– Ты войдешь?

– Войду.

Он пошел за ней по знакомым ступеням. Они выходили в большую центральную комнату, где всегда собиралась его семья. Комната изменилась: другая мебель, алтарь у стены. И все же она была той самой комнатой.

– Ты не…

София указала на несколько пар тапочек у входа. Какие-то, должно быть, для гостей. Какие-то – ее мужа. На секунду замешкавшись, Григорий нагнулся, снял сапоги, натянул мягкие тапочки.

– Не желаешь?.. – София указала на стулья, расставленные вокруг стола у очага, воронка его дымохода исчезала в крыше.

– Да.

Григорий медленно подошел к столу. Он явился сюда с требованиями. Но сейчас, в комнате призраков, не мог вспомнить ни одного.

Он сел, она стояла. Они смотрели друг на друга. Молчание ширилось. И тут к нему на колени запрыгнул кот.

– Господи! – воскликнул мужчина.

– Ульвикул!

София подошла забрать кота. Но Григорий уже нашел его слабое место – почесывал пальцем под подбородком, и зверек прижимался к его руке.

– Красивый зверь, – пробормотал Григорий. – И ты зовешь его…

– Ульвикул. Турецкий посланник, который приходил к нам, дал ему это имя. Потому что…

– Вот. – Григорий почесал другое место. – «М» на переносице. Любимый Мухаммедом.

София наклонилась и положила руку на подставленный сейчас живот кота. Ласки удвоились, и кот в экстазе замурлыкал. Пальцы мужчины и женщины встретились. Оба замерли. София отвернулась, отошла на пару шагов, и кот спрыгнул за ней.

– Он хромает, твой любимый.

– Да. С ним случилась неприятность.

– Какого рода?

– Сломал лапу. Выпал из окна.

– Ты и твои животные, Софитра.

Он осекся, назвав ее старым детским прозвищем, потом торопливо продолжил:

– Помнишь собаку, которая у тебя была, ту уличную сучку? Она выглядела как прокаженная.

– Пистотат! – воскликнула она. – Я ее любила!

– Знаю. Только ты ее и любила. У нее был помет щенков, еще уродливее матери – утопить, да и только.

– Но ты их не утопил, Григор, верно? Ты и Фе… – Она замешкалась, продолжила: – Вы их всех пристроили.

– Пристроили, мы с братом. – Он облизал губы. – Но я в одиночку отыскал для тебя всех зверей, когда ты решила строить Ковчег.

София подошла, села напротив него.

– Тогда шел дождь, еще сильнее, чем сейчас. Наверное, целый месяц. Я была уверена, что скоро начнется наводнение.

– По сколько нам было? По восемь? Ты убедила меня, и я лазал по крысиным норам и забирался на деревья к беличьим гнездам. – Григорий вытянул указательный палец. – Видишь этот шрам? Полукруглый?

Она взяла палец, посмотрела:

– Да?

– Тебе требовался попугай. Я пытался украсть его у торговца-черкеса. И попугай отхватил мне кончик пальца. – Он рассмеялся. – Не знаю, что было больнее: это или трепка, которую мне задал отец за воровство.

София тоже рассмеялась, все еще держа его палец, – пока кот не встал на задние лапы и ткнулся головой в поисках ласки, разрывая их связь.

– Мой первый шрам, полученный ради тебя. Но не последний.

Он имел в виду все шрамы. По крайней мере так думал. Она поняла его иначе.

– Григор, мне ужасно жаль…

Он поднял руку со шрамом:

– Как и мне. То, что я сказал… в прошлый раз. Это не то, что я чувствовал. Нет, то, но за меня говорила злость. Не моя вера.

– Я знаю. – София подалась к нему. – У тебя есть причина для злости.

– Да. Есть.

Григорий откинулся на спинку стула, кот изогнулся и посмотрел на него. Мужчина вновь осознал, что разделяет их с Софией. На самом деле разделяет. Его маска и то, что под ней.

Казалось, она ответила его мыслям:

– Можно, я еще раз увижу… твой другой шрам?

Она подняла руку, потянулась к его лицу. Григорий поймал ее за руку.

– Зачем? – прохрипел он, в горле у него пересохло. – Любопытство? Разве не говорят, что оно сгубило кошку?

– Не любопытство. Возможно, я хочу еще раз увидеть, что сделала с нами судьба.

– Тогда смотри, – сказал Григорий, выпуская ее руку.

Он уже видел потрясение, жалость. Оба чувства вызывали у него отвращение. Но сейчас, когда она потянулась и опустила маску, Григорий увидел только внимание, женскую заботу.

– Это больно? – спросила София, кончики ее пальцев зависли у костяной реплики.

– Нет. Иногда ноет. Но из-за отсутствия, а не присутствия.

Он прикрыл глаза – ее пальцы осторожно пробежали по краю, где слоновая кость встречалась с кожей, – снова открыл их и задал часть вопроса, который вертелся у него на языке с самого начала.

– У него… у него мой нос? У нашего сына?

– Ох.

София откинулась на стуле, отвела взгляд, посмотрела на кота, который чем-то занимался в углу.

– Он еще юн. Ему семь лет. Его нос еще… не оформился.

– Да? – произнес Григорий, покачал головой. – Я мало что знаю о детях. У меня нет…

Он замолчал, когда кот внезапно подпрыгнул. Оба заметили что-то еще, какое-то маленькое существо, которое попыталось метнуться в сторону, потом замерло – клыки оказались быстрее.

– Смотри, – сказала София. – Мышь.

– Да.

Григорий следил, как кот выпустил мышь, потом снова загнал в угол.

– Он быстрый, несмотря на травму.

– Да.

– Было время, когда ты ее спасла бы.

– Да.

София следила за смертельной игрой. Григорий следил за ней, за ее глазами, сверкающими в пламени очага, за морщинками, которые разбегались от них. Ему не хватало того, что он привык видеть. Ее радость, которая могла осветить комнату, ушла. Но когда София смотрела на его уродство, он видел прежнюю заботу. Она осталась той же, несмотря на все беды. Григорий подался вперед и заговорил низким настойчивым голосом:

– Софитра, эта мышь – город, а кот – турок. Вот только когда придет, он не будет хромать. Немного поиграет с нами, а потом проглотит, целиком.

– Ты не можешь этого знать.

– Могу! Ибо я знаю его, я раз десять сражался с ним. Его трудно побить, когда силы практически равны. Но когда он ведет в десять, в двадцать раз больше войск к городу, который уже почти мертв… – Григорий покачал головой. – Его не остановить. И он поднимется по этим ступеням и возьмет все, что захочет. – Его голос упал до шепота: – Ты и мой… твои дети не должны быть здесь, когда это случится.

София пристально смотрела на него.

– И куда же нам идти?

– Куда угодно отсюда. Я готов сопровождать тебя, если ты позволишь. Убедиться, что ты в безопасности.

– Ты бросишь наш город? Наш дом? Когда он сильнее всего нуждается в тебе?

– Это больше не мой дом, – горячо ответил Григорий. – Я ничего ему не должен и вернулся не за тем, чтобы сражаться за него.

– Тогда почему ты вернулся?

Мужчина не ответил. На мгновение он подумал, что стыдится сказать: «Ради золота». А потом осознал – и сам был потрясен, – что золото лишь повод. Не причина. Причина сидела перед ним. Причиной была София.

– Странно, – после паузы произнесла она. – Вы с братом совсем разные, но в этом похожи.

Он напрягся:

– В чем?

– Вы оба хотите, чтобы я уехала. Феон пытался отослать меня из города, как многие богатые семейства отослали своих родичей. Я знаю, что жена принадлежит мужу, что она всегда должна повиноваться… – Она сглотнула. – Но не в этом. И никакие его слова или… поступки не убедят меня.

– Почему? Что ты можешь здесь сделать?

– Немного, я знаю. Но если турок будет рушить наши стены днем, я смогу прийти ночью и помочь их чинить. Я могу ухаживать за ранеными, приносить им воду и утешение. И прежде всего я могу молиться.

Григорий выпрямился.

– Молиться? – повторил он.

– Господь любит нас, Григорий. Он простит наши грехи, даже этому обремененному грехами городу. И наша Дева, которая внимательно следит за нами, не позволит, чтобы ее город пал перед язычниками. В конце концов в час нашей отчаянной нужды она обрушит святой огонь небесный на наших врагов.

Григорий наклонился к ней, взял ее за руку.

– Но, София, – тихо сказал он, – ты не думаешь, что турки молятся о том же самом?

Она убрала руку.

– Нельзя приравнивать молитвы язычников к нашим молитвам.

– А если Господь, чьи пути неисповедимы, решит, что мы заслуживаем наказания, а не прощения?

Женщина пожала плечами:

– Тогда Его воля будет исполнена.

Григорий не ответил. Он отказался от этого спора много лет назад. Его собственная вера исчезла вместе с его носом. Но он знал, что никакие его слова не убедят верующего. Ему следует попробовать другие аргументы.

– А твои дети? Это твой выбор, но они-то выбирать не могут. И ты знаешь, какая судьба может их постигнуть, если Он отвернется.

Григорий вздрогнул. Он видел, что происходит, когда мусульмане берут город, отказавшийся сдаться. Он видел и христиан. Они делали то же самое.

– И что тогда?

София встала, подошла к очагу, в котором догорали поленья. Наклонилась, подбросила еще пару и только тогда заговорила:

– У моих родителей была служанка, турчанка. Она всегда говорила: «Иншалла».

– Это значит «как пожелает Бог».

– Я знаю. – Женщина выпрямилась, обернулась к нему: – Иншалла.

Она выглядела такой потерянной… Григорий встал, подошел к ней.

– Софитра, – прошептал он.

Послышался громкий стук в дверь.

– Твой сын? – спросил Григорий, обернувшись на звук.

– Нет. Он стучит тихо, ему это свойственно. – София прикусила губу. – Это мой муж.

Он замер, обернулся.

– Там черный ход. Уходи.

Григорий сделал шаг, остановился. Он уже открыл одну причину, помимо золота, по которой вернулся в этот город. А сейчас осознал, что есть и вторая.

– Нет. – София подошла к нему, лицо исказила боль. – Ты не можешь остаться! Ты изгнанник. Если тебя здесь найдут – смерть.

– Смерть – только если меня разоблачат.

– Но… – Ее глаза расширились. – Ты… не причинишь ему вреда?

Причинить Феону вред долгие годы было мечтой Григория. Он вздрогнул.

– Я не трону его… в этих стенах. Это я могу тебе обещать. Даю слово. Открой дверь.

Она не двигалась.

– И ты не… не скажешь ему то, что я сказала тебе на том камне?

Григорий перевел дух.

– Не скажу.

Он смотрел, как она колеблется.

– София, я не вправе сказать ему об этом, как бы ни хотел сделать ему больно. Это твое право, твой выбор. И если ты не хочешь – что ж… – Он выпрямился. – Я опять даю тебе слово. А теперь иди и открой дверь.

София мгновение смотрела на него, потом отступила. Когда она сделала первый шаг к лестнице, Григорий позвал ее.

– Не говори ему, что я здесь, – сказал он. – Я хочу видеть его лицо, когда он меня увидит. Дай мне хотя бы это.

Женщина не обернулась. Но когда Григорий натягивал обратно маску, она кивнула и скрылась на лестнице.

* * *
Феон прислонился к двери, но отдыхало только его уставшее тело. Разум бурлил, римские цифры вспыхивали, будто нанесенные известью на крошащиеся стены Константинополя.

MMMMCMLXXXIII. Четыре тысячи девятьсот восемьдесят три. Число жителей города, способных защищать его стены.

Усталость от езды со встречи во Влахернском дворце давала о себе знать: в голову лезли странные мысли. Его тянуло к последним «III» числа. Кто они, три человека, последними добавленные в список монаха из окрестностей Буколеонова дворца? Наверное, вовсе не воины, как и большинство. Возможно, Танос, сапожник? Марк, кожевник? Лука, канатный мастер? Каждый, способный раскрутить пращу и поднять копье, не владея по-настоящему ни тем ни другим? Будь там двадцать тысяч, как надеялся император, когда постановил провести тайную перепись, это одно дело. Двадцать тысяч жителей на стенах – есть что показать. Даже десять, если их как следует распределить. Но меньше пяти?..

Сфрандзи был прав – это число действительно разбило сердце императору, подтвердило, как обнищала его империя. Это вести, которые должны услышать немногие. Если до иностранных войск – которых всего около двух тысяч, хотя почти все опытные воины – дойдут известия, что в этом неравном сражении рядом с ними так мало греков… что ж, скорее всего многие забудут свои заверения и решат уйти.

Феон тупо смотрел на деревянную дверь. Жена не торопилась открывать, но скорее всего она спит наверху. Это была проблема: избавиться от большинства слуг, продать рабов и все остальное, чтобы собрать как можно большеденег. В узорах дерева он разглядел завиток, похожий на символ иперпира, и задумался о деньгах, которые отправил подальше: вложил в банки Флоренции, купил землю на Крите и Сицилии. В городе у него осталось исключительно мало ценностей, что хорошо, поскольку этот город, особенно после сегодняшнего вечера, казался еще обреченнее. Сапожник, кожевник и канатчик его не спасут, и каждый мужчина должен позаботиться о своем. А его…

– София, – крикнул Феон в окна второго этажа.

Он продал вставленные туда стекла, и его крик должен проникнуть сквозь занавески, если туда еще не дошел его стук.

– Открой…

– Мир, муж. Я здесь.

Засовы отошли, дверь открылась, на порог упал слабый свет лампы, которую жена держала в руке. Он увидел силуэт, метнувшийся наружу, пнул его, промахнулся по коту, который похромал по улице. Зверь что-то держал во рту. Феон всегда терпеть не мог эту тварь и был поражен, когда кот снова объявился, с лапой в шине после «несчастного случая», выхоженный за время их плавания домой.

– Почему ты так долго? – пробурчал он, протискиваясь мимо нее. – Спала? Хорошо тем, кто может выспаться… – Поднялся по лестнице. – Надеюсь, ты приготовила какую-нибудь еду, прежде чем лечь спать. В противном случае…

Ему потребовалась секунда, чтобы осознать: в комнате кто-то есть; у очага стоит человек в маске. Еще секунда ушла на то, чтобы понять, кто этот человек. Феон удивился этому, но списал такую медленную реакцию на усталость. Поскольку как он ни убеждал себя, что тот мертв, каждый день в течение семи лет ждал появления брата.

– Григорий, – произнес он.

– Феон.

София остановилась наверху лестницы и смотрела на обоих мужчин. Долгие секунды в тишину и взгляды вмешивались только шум дождя и треск поленьев в очаге. Потом Феон заговорил:

– Что ты здесь делаешь?

– Здесь, в Константинополе, или здесь, в старом доме моей семьи?

– И то и другое. Но первое сейчас важнее. – Феон шагнул в комнату, стараясь говорить негромко и твердо. – Ты знаешь, что тебя ждет смерть, если ты будешь найден внутри стен. И эта… тряпка надолго тебя не скроет.

– Правда? Однако она скрывала меня три недели, которые я уже провел здесь. Даже когда я стоял сегодня у тех стен и смотрел, как ты шепчешь на ухо императору. – Григорий склонил голову набок. – О чем же ты рассказал ему, брат, что он так побледнел? Может, какие-то слухи о предательстве?

Предательство. Феон понимал, что слово выбрано не зря. Однако он не был готов говорить об этом. Пока нет.

– Я рассказал ему о переписи, которую мы провели, вот и всё.

– Понимаю. – Григорий указал на окно. – Перепись, в которой подсчитаны наши силы? Или, следует сказать, наша слабость?

Когда Феон не ответил, он продолжил:

– Ну же, брат! Я смотрел на заброшенные кварталы, опустевшие улицы. Сколько наших сограждан осталось сражаться?

– Это касается только императора и тех немногих, кому он доверяет.

Феон знал, что не стоит использовать это слово. У брата уже было достаточно оружия.

– Доверяет? Немногим была оказана такая честь. Тебе. Мне, когда-то… Не больше.

Софии стало нехорошо. Где-то чуть выше живота кольнула боль.

– Я оставлю вас, – сказала она, проходя мимо Феона.

– Нет. – Резкий приказ Григория застал ее на лестнице. – Сейчас меня удерживает только обещание не убивать твоего мужа в этих стенах. Если ты уйдешь, я могу забыть о нем.

София вскрикнула, обернулась. Феон смотрел, что пробегает между ними. «Его обещание?» – подумал он. Как часто он стоял в этой самой комнате, следил за ними, за их секретами… И вот сейчас, когда прошло столько лет, случилось столь многое… они снова стоят, связанные тайнами, которые он не может разделить. Это напомнило ему обо всем, что он чувствовал тогда, чувствовал всю свою жизнь, пойманный между ними. Обо всем, что он до сих пор чувствовал, и о страхе, который охватил его при первом же взгляде на брата.

– Ты не убьешь меня, Григорий, – сказал Феон, шагнув в комнату. – Ты можешь, конечно, – вряд ли я смогу защитить себя. Но ты никогда не сделаешь Софию своей женой, сделав ее моей вдовой. Если ты этого не знаешь, то ты не знаешь ее. Ее и ее… Бога.

Он подошел к столу, сел на стул у очага, в двух шагах от брата, поднял голову, открывая горло.

– Но есть и другая причина, по которой ты не убьешь меня сейчас.

Григорий не шелохнулся.

– Какая?

Феон наклонился к нему.

– Если ты убьешь меня, то так и не узнаешь, что на самом деле случилось при Гексамилионе.

Григорий шагнул к брату, вскипел гнев, взлетела рука… потом замер, ошеломленный внезапным провалом во времени. Семь лет со дня своего позора, со дня, когда он потерял все, что составляло его жизнь, кроме самой жизни; семь лет попыток забыться в сражениях или вине, иногда удачных… Все это ушло, и он вновь стоял в родительском доме, столкнувшись с братом, который не сражался с ним, не мог сражаться с ним, однако мог раз за разом побеждать его. Своими словами, своим хладнокровием, своей логикой.

Злость, способность ранить ему здесь не послужат. Он посмотрел на Софию, разжал кулаки, отошел.

– Тогда сейчас ты расскажешь мне, что же случилось в тот день.

– Расскажу что? – с улыбкой спросил Феон. – Каким моим словам ты поверишь, брат?

– Правде.

– Правде? Чьей? Твоей? Моей? Софии? Я думаю, она будет разной, будет зависеть от того, откуда смотреть.

Григорий хмыкнул.

– Не пытайся превратить разговор в упражнение в риторике, Феон. Мы учились у одних учителей, и хоть я не такой мастер в этой игре, как ты, я способен ее узнать. – Он наклонился: лицо, скрытое маской, напротив открытого лица близнеца-брата. – Пусть наш разговор будет простым и ясным.

– И если так? Если ты узнаешь правду, которая не… утолит твоей жажды мести? – Феон взглянул на жену. – Возможно, этой ночью ты и дал обещание, «в этих стенах», так? Но перед нами кризис, впереди другие опасные ночи и другие стены. Откуда мне знать, не решишь ли ты отомстить, когда ее не будет рядом?

София смотрела на лица близнецов, одно скрытое, другое под маской. Теперь проваливалось ее время: двое братьев, которых она знала всю свою жизнь, по-прежнему были пред нею, по-прежнему сражались за то или другое. Ей было четырнадцать, когда София осознала: все эти сражения идут за нее, она – приз. Однако здесь и сейчас игра была конкретней, ставки – выше, и это ей окончательно надоело.

– Не надо, – сказала она, подходя к ним, – спорить из-за меня. Меня нельзя выиграть или проиграть. Моя жизнь есть то, что она есть, в добрых руках Господа. Но то, что лежит между вами, касается только вас. Говорите об этом.

Феон посмотрел на нее, кивнул, отвернулся.

– Сможешь ли ты это сделать, брат?

Григорий тоже кивнул.

– Смогу. И сделаю. – Он глубоко вздохнул. – Когда Гексамилион пал и турки прорвались через стену, ее пробила пушка.

– Да. За исключением одной секции, где стена осталась целой, а калитка была не заперта.

– Секции, которой я командовал.

– Да. – Феон пожал плечами. – Небрежность или предательство? Никто не знал. Но все искали виновного. Не инженеров, которые сделали стены недостаточно прочными. Не турецкую пушку, которая их пробила. Не Бога. – Он взглянул на Софию, потом продолжил: – И когда в твоем сундуке нашли сумку с турецким золотом, все подумали, что теперь они знают.

– Мы знаем, что подумали все. И знаем, что сделали мои собратья-греки.

Григорий подался вперед, ткань на его лице была в ладони от лица брата.

– И мы знаем последующую историю. Как только они… отрезали мне нос, внезапно появился ты – чтобы спасти меня от повешения.

– Верно. – Тень улыбки. – Хорошая история, правда?

Григорий почувствовал, как подступает желчь, и загнал ее обратно.

– Но это именно она, Феон, верно? История. – Он придвинулся еще ближе. – Ну же! Я знаю, что случилось. Но я предпочту услышать это от тебя.

Братья с расстояния в два пальца смотрели друг на друга. София непонимающе покачала головой.

– Он говорил за тебя, Григор. – Она протянула к нему руку, опустила. – Он просил за тебя. Спас тебе жизнь.

Григорий выпрямился.

– Да. Но сказал ли он тебе, когда он просил? Что его появление не было… внезапным? – Он поднял руку, нащупал завязки своей маски. – Когда нож еще только опускался, перед тем, как я пытался не захлебнуться собственной кровью, я увидел его! – Обернулся к Феону: – Я видел тебя. Там, в толпе солдат. О, ты пришел спасти своего брата. Но только после ножа. После!

Он сдернул маску.

– Давай, отпирайся. Скажи, что я ошибся. Тебя там не было. Ты не мог вмешаться раньше. Скажи мне.

Ответом была тишина. Григорий обернулся к Софии, свет очага блеснул на слоновой кости.

– И ты думаешь, все это было не из-за тебя?

– О чем ты?

Ее руки взлетели ко рту.

– Ты же не… не…

Она упала на колени рядом со стулом Феона, схватила мужа за плечи, встряхнула.

– Скажи ему, что это неправда. Скажи ему, что ты не… не допустил такого… из-за меня?

Феон всегда знал, что ему придется ответить за тот миг. Миг, когда он стоял там, в толпе солдат, которыми командовал, – и ничего не сделал. Не сразу. Однако сейчас, когда то время вернулось, раскаяние, о котором он думал, не пришло. Вместо него вернулось чувство, которое он испытал тогда.

– До сих пор я не лгал, жена моя, – с отчетливым триумфом в голосе сказал он. – С чего начинать сейчас?

– Что?

София на долгое мгновение уставилась на него, мгновение, в которое рушилась вся ее жизнь. Потом подняла руку и отвесила ему пощечину.

Выругавшись, Феон вскочил на ноги, сжал руку в кулак. Григорий с воплем шагнул вперед.

– Мама?

Крик испугал их, заставил замереть с поднятыми руками. Все обернулись к мальчику, стоящему в дверях.

– Мама, – повторил он. – Отец! Что случилось? Почему вы…

– Такос! – воскликнула София, подбежав к нему.

Она попыталась обнять его, но он увернулся, шагнул вбок, уставился на мужчин.

– Кто вы, господин?

Молчание на три удара сердца. София нагнулась к ребенку.

– Это, – сказала она, потянувшись к его макушке, которую он отдернул, – твой… дядя. Брат твоего отца.

Вновь молчание, короче.

– Да! Да-да! – возбужденно воскликнул мальчик, ткнув рукой. – Я вижу его нос! Он – предатель.

До этой секунды Григорий был не в силах пошевелиться. Не мог, глядя в зеркало времени, на тень лица, которое у него когда-то было. Пока тень не заговорила пронзительным детским голоском, разбив стекло… словом. Назвав его не тем, кем он был. Тем, кем он был известен. И это слово, расколовшее оцепенение, и глаза сына – его матери, его собственные – заставили Григория, спотыкаясь, броситься к мальчику, мимо него, вниз по лестнице, в дверь, которую забыла запереть София. В дождливую ночь. На поиски забвения.

Глава 14 Уход

Лейла поерзала, стараясь укрыться от ветра за покосившимся камнем. Неудачно.

Кто-то еще ждал здесь, в этих холодных развалинах. На промерзшей грязи виднелись следы сапог. Григорий? Следил за женщиной, которая открыла ему ночью дверь?

Она почувствовала мимолетный прилив тепла, неуловимый, как мысль. Удивилась этому чувству, испытанному впервые. Ревность! Лейла знала, это его город, и ярость, с которой Григорий в Рагузе отрицал всякую связь с ним, подсказывала: в этом городе есть что-то еще, какая-то его страсть, неутоленный голод. Более того, она видела женщину в его таблице, где сходились Венера и Нептун. Женщину, которая впустила его ночью в дом.

Даже за краткий миг Лейла успела заметить, что эта женщина прекрасна, и совсем не так, как она сама, – высокая, благородная, изящная. И она не кровная родственница Григорию, Лейла видела это по их приветствиям. По тому, как они не касались друг друга.

Она привыкла выверять страсти. Это был ее образ жизни. То, что промелькнуло между человеком ее судьбы и этой женщиной, едва не раздавило Лейлу.

Ей нужно было узнать, останется ли он там; желание за гранью рассудка. Жар, который она испытала в Рагузе, был вровень с жаром этого мужчины. Но вот он здесь, пылающий жаром к другой женщине…

Жар! Лейла вздрогнула. Однако она знала: если придется, она будет сидеть до рассвета.

Не пришлось. В дом вошел мужчина, за ним – мальчик. Потом вышел Григорий, почти бегом, склонив голову в капюшоне, чтобы укрыться от дождя. И Лейла пошла следом.

Поначалу он вроде бы сам не знал, куда идет; свернул с широкой улицы на узенькую, потом повернул обратно. Когда добрался до огромного акведука, делящего эту часть города на восток и запад, он остановился под аркой, тяжело дыша, огляделся. Лейла едва не окликнула его, но тут он внезапно обернулся, и ей пришлось отступить в дверной проем, смотреть, как он проходит мимо на расстоянии вытянутой руки. Она была готова коснуться его – пока не увидела, как оконный свет блеснул на воде в его глазах. Он пошел медленнее, и она последовала за ним. Наконец он, кажется, решил, куда направиться, и пошел увереннее – обратно, в районы, занятые итальянцами из Амальфи, Венеции и Генуи. В последнем Лейла и отыскала Григория, когда вчерашним днем услышала, что генуэзские наемники привезли с собой германца, который владеет – как молились многие – секретом греческого огня. Сейчас она надеялась, что Григорий возвращается в свою казарму. Там он будет в безопасности, а она вернется при свете дня, когда жар и слезы покинут его.

Колокол пробил десять. Большинство жителей уже укрылось за ставнями, улицы практически опустели. Однако чем ближе к казармам, тем чаще стали появляться мужчины, затем – женщины, все чаще на мостовую падал свет из открытых дверей таверн и борделей. Григорий вел ее в венецианский квартал, самый большой из анклавов союзников. Венецианцы некогда правили этим городом, знала Лейла, единственная чужеземная армия, завоевавшая его – обманом и предательством, как говорили горожане. Некоторые утверждали, что венецианцы до сих пор правят здесь – настолько в греческом городе преобладала венецианская торговля.

Григорий остановился перед самой набитой таверной. Потом, почти без паузы, начал проталкиваться внутрь, распихал людей у входа, не замечая их ругани. Лейла прикусила губу. Но выбора не было. Она убрала волосы назад, надвинула на глаза широкополую шляпу, завернулась в плащ. Большинство пьяниц предпочитало смотреть на разгуливающих перед ними ярких, разодетых шлюх, не обращая внимания на невзрачного работника рядом.

Проскользнув мимо группы, через которую протолкался Григорий, Лейла вошла в таверну.

* * *
Он отыскал трехногий столик в углу, далеко от огня и света и потому пустой. Нашел слугу, который принес ему кувшин вина и получил рагузанский либертин; серебряная монета любой страны гарантировала, что слуга будет часто возвращаться и доливать вино. Отставив предложенный кубок, Григорий поднял кувшин и залпом выпил половину.

Он собирался напиться. Он специально выбрал венецианскую таверну, поскольку не хотел наткнуться на каких-нибудь знакомых генуэзцев. Он ненавидел венецианцев почти с той же силой, что и его названые братья, – еще одна причина, по которой он выбрал эту таверну. Если вино пойдет внутрь так легко, как он надеялся, исходов может быть два. Либо он уснет под столом, либо подерется с самым здоровенным венецианцем, какого только сможет найти.

Первый кувшин не принес ни забытья, ни жертвы. Но когда второй сменился третьим, перед ним появилось лицо, не желающее исчезать. Лицо сына, с тем единственным выражением, которое довелось увидеть Григорию – восторженный испуг. В галдеже таверны – вдобавок у очага сидели трое мужчин, которые могли перекричать целую армию – Григорий выхватил один голос, одно слово на греческом: продитос.

Предатель.

Он оттолкнул кувшин, уронил голову на руки. Почему он не прислушался к себе? Почему позволил паркам[110] вновь занести себя в Константинополь? Ради денег? Золота? Еще в тот день на Хиосе, когда Командир сказал, что у него нет денег, Григорий знал, что никогда не получит своего золота. Нет. Он вернулся сюда из-за нее, Софии. Ради лучика надежды, который он считал утопленным в тысяче таверн вроде этой. Ради воспоминаний, похожих на зуд в отсутствующем носу. Сюжет хуже любой комедии, над которыми они с Софией смеялись в праздничные дни на Ипподроме. Однако кто сейчас глупец, кто рогоносец, кто обманутый отец?

Отец! Титул, на который он никогда не претендовал. Титул, который принадлежал его брату. Лживо.

Григорий поднял голову, глотнул еще вина. Феон не стал отрицать, что он… промедлил. Пусть изуродуют брата, пусть будет навсегда испачкана фамилия Ласкарь… ради чего? Месть за все проигрыши прежних лет, когда его близнец оказывался быстрее, сильнее, красивее?

Да… и нет. Все это бледнело перед настоящей причиной.

София.

Он отпихнул кувшин, встал, качнулся. Вино все-таки сработало. Недостаточно для забытья… Хорошо! Забвение только помешает его плану, его новому плану. Месть – оружие, пригодное для обоих братьев. Он тоже сможет с ним управиться. Вернется в дом своей семьи. Будет кричать правду на улицах. И тогда выражение лица его сына – его сына! – изменится. Лица, такого похожего на его собственное, и все же другого. Его… но и кого-то еще. Кого-то еще.

Софии.

Он рухнул на стул. Потянулся за кувшином, мазнул по нему рукой, промахнулся, опрокинул. Плевать, там немного осталось. Всего лишь тонкая красная струйка стекает по столу и капает на пол, как кровь из отрезанного носа.

Голова Григория начала медленно клониться к столу, к манящей тьме.

Новый взрыв криков и ругани от очага. Григорий вздрогнул, сосредоточился, уставился на троих мужчин. Сапоги сброшены, ноги на стульях перед огнем, сквозь дыры в чулках торчат голые пальцы. Один стучал пустым кубком по столу, другой тряс за воротник мальчишку-слугу. Третий, самый здоровый, только что встал и громким голосом уроженца Венето связывал Джованни Баттисту, святого покровителя Генуи, и непристойный акт с ослом. Его приятели, большинство посетителей таверны, радостно завопили.

Григорий засунул руку под маску, к костяному носу. Он говорил девушке в Рагузе – и где сейчас она, эта девушка? – что снимает его только в двух случаях. Он снял нос для нее – и снимал его сейчас, поскольку однажды оставил его перед дракой, и пошатнулся от боли, когда кто-то врезал в него кулаком; от боли и крови. Григорий опустил нос в карман. Тот обо что-то звякнул. Он достал этот предмет и, улыбаясь, надел на руку бронзовый кастет. Встал, и когда утвердился на ногах, пошел через зал. К тому времени, когда Григорий подошел к очагу, в голове прояснилось. Во всяком случае, достаточно. Только когда он заговорил, мужчины оглянулись.

– Твои ноги воняют сильнее, чем промежность твоей матери, – сказал Григорий с явственным произношением генуэзских портовых кварталов.

* * *
Лейла следила, как он опустошил два кувшина, как он встает, садится, снова встает. Она надеялась, что он собирается уходить, тогда можно будет поговорить с ним. Она хотела узнать о той женщине, которую он навещал, узнать, кто она ему. Лейла сама удивлялась, как сильно она хочет это узнать.

Но он направился к троим шумным мужчинам у очага, заговорил. Все трое вскочили на ноги; один взревел так, что перекрыл галдеж в таверне:

– Что ты сказал, генуэзская мразь?

Григорий молчал, пока все вокруг не стихло, потом повторил. Лейла вскочила, подхватила свой кувшин, на ходу выплеснув вино, и потянулась свободной рукой к кинжалу на поясе. Она была на полпути, когда первый мужчина выхватил нож.

– Ублюдок! – воскликнул он.

Мужчине пришлось обогнуть своего здоровенного сотоварища – тот заслонил обзор, – а потом было уже поздно. Григорий шагнул к нему, вскинул руку и резко опустил; кастет врезался в кисть венецианца. Послышался хруст, вопль, мужчина рухнул на стол и увлек его за собой на пол.

Пока повсюду опрокидывали столы и стулья, а люди торопились получше рассмотреть схватку или уйти, вперед вышел второй, держа перед собой длинный тонкий стилет, сверкающий в пламени очага. Он двигался быстро для такого крупного и пьяного человека, заставив Григория уклоняться от трех стремительных выпадов. Удары клинка загоняли Григория к последнему венецианцу, который как раз достал собственный нож.

Не доходя пяти шагов, Лейла размахнулась и произвела бросок. Полет кувшина не походил на изящную параболу ее стрел, но прицел был верен. Кувшин врезался в затылок мужчины с такой силой, что тот пошатнулся, оступился и упал в очаг. Посыпались искры, заорал человек, повсюду слышались крики. Сюда уже бежали хозяин с двумя слугами; все трое сжимали метлы, как боевые посохи.

Однако в центре было довольно тихо, если не спокойно. Крупный, гибкий мужчина сделал ложный выпад – взмах, удар от плеча – и выбросил вперед сталь длиной в предплечье. Но Григорий уже успел сделать то, что следовало сделать с самого начала, – достал левой рукой свой кинжал. Выпад, клинок к клинку, увод чужого кинжала влево. Потом он поднял ногу и с размаху опустил каблук на босые пальцы противника. Когда мужчина заорал, Григорий опустил правую руку к бедру, сжал кулак и со всей силы нанес удар. Кастет врезался в щеку венецианца, его голова дернулась вбок. Мужчина был достаточно крупным и тяжелым, чтобы еще секунду стоять на месте, потом его глаза закатились, и он молча рухнул на пол.

– Скоты! Злодеи!

Хозяин и его люди набросились со своими метлами на прочих мужчин, толкущихся рядом, и угли, разбросанные по полу. Полетели, хоть и не прицельно, стулья. Григорий отбил один, другой поймал юноша в маске. «Сюда!» – прошипел он, и Григорий, видя, что больше бить некого, подчинился, спотыкаясь и смеясь.

В таверне был черный ход, и Лейла нашла его. Сзади раздавались крики. Женщина распахнула дверь как раз в тот момент, когда в нее врезался кубок. Потом они выскочили наружу и побежали по переулку. Вопли преследовали, и пара свернула в другой переулок, налево, потом еще раз.

Каким-то образом они описали круг и вернулись на широкую улицу, почти к дверям таверны, откуда выплескивались люди.

– Пошли, – сказала Лейла, поворачиваясь в противоположную сторону.

Григорий прошел за ней пару шагов, потом вдруг качнулся в сторону дверного проема.

– Знаешь, – хихикнул он. – Как-то мне странно. – И с этими словами тяжело осел на ступеньку.

– Вот здорово, – сказала Лейла, глядя на него, потом посмотрела на улицу.

Их никто не преследовал. У дверей все еще суетилась толпа. Внутри кто-то причитал. Мужчина. Она опустила взгляд:

– Ты можешь идти?

Григорий прищурился. Над ним колыхалась какая-то фигура, из смазанного пятна доносились слова. От этого зрелища его затошнило.

– А надо?

– Я знаю место.

Лейла не могла отвести его в свое жилище в турецком квартале, к кровати, которую делила с дочерями дома. Но в своих блужданиях по городу она нашла несколько пустых складов около причалов. Там их никто не побеспокоит.

– Пошли, – сказала женщина, наклоняясь к нему.

Григорий ухватился за ее руку и встал.

– Я тебя знаю? – прошептал он.

Она не ответила, просто потащила его по улице.

Венецианский квартал располагался неподалеку от порта, найденные склады были рядом. Но тащить туда высокого мужчину, каждый третий шаг которого уводил в сторону, было нелегко. Лейла подперла его, как палка, не дающая упасть ветви, и они потащились дальше. Впереди были ворота Порта Гебраика, но поскольку они находились за причалами, со стороны Золотого Рога, их никто не охранял. Убежище, о котором думала Лейла, располагалось в нескольких шагах от них, вход в него слабо освещали надвратные фонари.

Немного не дойдя до дверей, она пристроила бормочущего Григория на куче камней, где тот с некоторым достоинством умудрился сесть ровно. Затем скользнула дальше, завернула за угол, отыскала незапертую дверь, найденную раньше. Под ее сводом сняла с плеча мешочек и начала рыться в нем, вынимая предметы и раскладывая их под ногами: кошелек с монетами, синие бусины против злого глаза, жадеитовый амулет в форме драконьего клыка, христианский крест, жемчужный пятиугольник, четки, свои гадательные карты, весь инвентарь ее ремесла. В сумке было еще два предмета – стрела, ибо она всегда носила с собой хотя бы одну вместе с перьями, чтобы поработать, когда есть время; и бутылочка. Лейла откупорила бутылочку, понюхала, сморщилась. Рыбий жир прогорк. Однако он по-прежнему был эссенцией животного, и когда Лейла извлекала его, она читала особые формулы чар. Обычно их применяли для наговоров и снятия проклятий. Но их главному предназначению Лейла научилась от матери, ибо та применяла их к отцу Лейлы, как раньше – ее мать и далее, до первой женщины их семьи, которая стала колдуньей.

Она быстро вылила жир в ладони и натерла им дверную раму, следя, чтобы жир лег непрерывно от притолоки до бордюрного камня. Натирая раму, Лейла напевала: «Он придет, и он мой. Пусть он войдет и никогда не уйдет».

Она вытерла руки о плащ, заткнула бутылочку, засунула ее обратно в сумку. Из-за угла послышался стон, и она торопливо собрала едва различимые предметы, потом отступила от запечатанного проема, стараясь не коснуться его ни рукой, ни плащом. Заклинание окутает первого же человека, который переступит порог.

Григорий сполз с кучи камней. «Пойдем», – сказала она. С ее помощью ему удалось подняться и поковылять в ту сторону, которую она указала. За пару шагов до двери Лейла выскользнула из-под него и легонько толкнула его вперед. «Иди, – прошептала она, – войди по собственной воле и останься». Ей показалось, что вход мерцает, обрамленный плоскостью света. Григорий взломал ее, ткнувшись руками в дверь, и ввалился внутрь. «Теперь он мой, – подумала Лейла, – кем бы ты ни была, прекрасная константинопольская распутница. Мой».

Она пошла следом. Григорий нашел кучу мешков и зарылся в них. Она подошла, легла рядом, ослабила ему завязки маски: мужчина дышал с трудом. Он наморщил лоб, почувствовав на лице ее пальцы, и пробормотал:

– Воняет хуже, чем ноги того венецианца.

Лейла рассмеялась.

– Спи, – сказала она.

– А как же ты? – пробубнил Григорий, потянулся к ней.

Все, как она и ожидала. Ее первый любовник, янычар, часто напивался. Он пытался любить ее, но толку было не больше, чем сейчас от Григория. Его руки скользили по ней, а глаза уже закрывались.

– Спи, – повторила Лейла, взяла его за руку, поцеловала.

– Ладно, – ответил он, прижался к ней, положил голову ей на грудь.

Она лежала так, пока его дыхание не стало ровным. Григорий начал храпеть. Лейла была немного разочарована. Ее удивила страсть той ночи в Дубровнике. И не просто удивила, ибо прежние ее любовники, еврей и янычар, занимались любовью в основном для себя и совсем чуть-чуть – для нее. С Григорием было совсем иначе: он отдавал столько же, сколько брал. И хотя Лейла знала, что рыбий жир на дверной раме привяжет Григория к ней, она не позаботилась о другом заклинании, которое даст им заняться любовью. Не подумала об удовольствии, которое он может ей доставить.

Потом пришла другая мысль. Она и мужчина ее судьбы в Константинополе… и здесь же книга араба-алхимика, Джабира ибн-Хайяна. Она хранится в монастыре Мануила. Так зачем ждать, пока Мехмед разрушит стены, чтобы взять ее? Почему не выяснить, где именно она хранится, пойти туда вместе с любовником и украсть ее?

Лейла тихо рассмеялась. Она слышала, что город уже готов закрыть свои ворота, сжечь мосты. Ей нужно уйти, и скоро, иначе она окажется здесь в ловушке. Но можно задержаться еще на день и подождать, пока Григорий снова не будет трезвым…

Его храп стал громче. Лейла толкнула его, он хрюкнул и перекатился на бок. Она подоткнула под них несколько мешков и прижалась к его спине. Женщина чувствовала его силу даже сквозь одежду. «Может, – подумала она, – если его не слишком испортило вино, утром мы удовлетворим оба моих желания».

* * *
Григорий проснулся в одиночестве, разбуженный голосами и лучом света. Он не знал, где находится, но где бы он ни был, здесь было сумрачно, хотя свет пробивался сквозь щели и дыры в какой-то стене. Григорий смутно помнил, как попал сюда; его привел какой-то закутанный юноша после драки, которую он помнил не намного яснее. Помнил лишь, что бился с венецианцами… и человек, чей голос разбудил его сейчас, говорил по-итальянски с венецианским акцентом. Он быстро сел – и не сдержал стона, почувствовав, будто кто-то забил гвоздь ему в лоб. Григорий вытащил кинжал и с трудом поднялся на ноги.

Первым делом он подумал, что мужчины, на которых он напал – или, скорее, их целые дружки, – выследили его. Но когда ему удалось полностью очнуться, сообразил, что за деревянной стеной говорят не о нем. Он выловил одно слово, наклонился к стене и прижался ухом к дереву. Оно было прохладным, и Григорий стал слушать.

Словом было «бегство».

– Потому что это место обречено, вот почему, – вновь послышался голос. – Хочешь остаться и быть мертвым героем? Пожалуйста. Но все остальные капитаны согласны. Мы уходим, и уходим сейчас.

– Все венецианцы? А как же честь вашего города? – спросил другой голос.

– Нет, не все. Только наша флотилия из Черного моря, которую сюда загнали ветер и судьба. Большинство венецианцев остаются.

– Я думал, должны остаться все. Разве не так приказал Совет?

– Я мочусь в воду, которую пьет Совет! У них нет здесь полных трюмов шелков и специй, которые дома принесут каждому из нас целое состояние. Или ничего, если турки захватят город и возьмут все себе. А так оно и будет.

– Ну, не знаю. Я…

Должно быть, другой мужчина отошел, его голос стал слабее:

– Ну, Энрико, это как пожелаешь. Но в ближайшую пару дней греки поднимут свой бон поперек Золотого Рога, и мы застрянем тут навсегда. Все решено. Моя команда уже на борту «Ворона», и мы отплываем с утренним приливом. До него осталось недолго, на востоке уже светло. Я сошел на берег, только чтобы отыскать тебя и предложить выбор. Решай сам.

– Погоди!

Звук шагов утих вместе с низким голосом. Григорий вложил кинжал в ножны и сел, прислонившись спиной к стене. Так, значит, венецианцы бегут, подумал он. По крайней мере некоторые. Пока не подняли бон – тогда им останется только сражаться. Григорий опустил голову на руки. А он? Он, который вернулся в ненавистный город, забравший у него все, город, который он желал никогда больше не видеть? И что ему принесло это возвращение? Сын, в чью жизнь он не может вмешаться. Женщина, которую он когда-то любил и потерянная для него навсегда…

Причалы были неподалеку, и до Григория доносились команды. Негромкие, без крика, но резкие, торопливые. Он слышал, как весла уходят в воду, как от причалов отходят лодки, направляясь к судам, стоящим на рейде. Венецианские крысы бегут с тонущего судна. И кто может их винить? В конце концов, разве это их бой?

А разве его?

Григорий вскочил. В городе не осталось ничего нужного – кроме разве что его арбалета. Но он всегда сможет отыскать другой, в отличие от золота, ради которого он приехал и которое наверняка никогда не увидит. Хотя золото тоже найдется, когда он отыщет себе новый арбалет и войну для него. Любую войну, кроме этой…

Когда Григорий выходил в дверь, он обо что-то споткнулся. Предмет блеснул в слабом свете зари. Григорий нагнулся подобрать его – и ахнул, когда увидел, что держит в руках. Стрела. Болт для арбалета, который ему предстоит найти. Это было похоже на знак… и неподходящий предмет для дверного проема у причалов. Григорий поднес болт к глазам и увидел, что не все оперение на месте, но то, что есть, сделано из перьев цапли. Совсем странно. Такой же болт он вытащил из сумки Джона Гранта в Корчуле…

Он засунул болт в карман, наконечник обо что-то звякнул. Григорий порылся, достал монеты, бронзовый кастет – и свой костяной нос. Это напомнило ему о драке и бегстве со странным закутанным юношей. Был ли этот человек на самом деле? Куда он делся? Григорию захотелось поблагодарить его.

Он услышал у причалов новые голоса. Ждать своего благодетеля времени нет. На случай, если тот вернется, Григорий снова зашел внутрь и бросил на кучу джутовых мешков серебряный рагузанский либертин. Награда, если юноша вернется и найдет его.

Пока Григорий шел к причалам, он привязал на место искусственный нос, потом маску. Мужчины удерживали лодку у причала.

– Место еще для одного, – сказал он, подражая ненавистному произношению.

Один из мужчин поднял взгляд:

– Какое судно?

Как же капитан назвал его?

– «Ворон», – ответил Григорий.

– Они уже поднимают якорь, – сказал мужчина, кивнув на воду. – Но мы наверняка встретимся на Хиосе или Лесбосе. Там ты его и нагонишь.

Григорий кивнул и принял руку. Затем забрался в лодку и сел на банку. Двое мужчин бежали по причалу. Едва они тоже уселись, лодка отчалила. Они быстро шли по водам Рога к черным силуэтам впереди. Сейчас уже хватало света, чтобы рассмотреть оставшиеся сзади городские стены. Немного западнее причала, от которого они отплыли, виднелись ворота Феодосия. Если он как следует всмотрится, то сможет разглядеть перед ними каменную плиту. Призраков на ней. Свой. Софии. Того, кого они там сделали.

Григорий закрыл глаза.

* * *
Лейла следила, как последнее из семи судов пляшет в водах, где встречались Золотой Рог, Босфор и Мраморное море, образуя волнение, на турецком называемое анафор. Если Григорий проснулся настолько тяжелым от вина, как она думала, эта качка ему не понравится.

Он был на этом судне. Лейла видела, как он поднимался на борт; ее глаза стрелка заметили его черный плащ и широкополую шляпу, пока Григорий лез по веревочному трапу. Вернувшись на склад и обнаружив, что там пусто, она побежала туда, куда он мог пойти: ему наверняка хотелось пить, и она как раз несла ему воду в кожаном бурдюке. Но в жалкой таверне у причалов его не оказалось. Он уже был в море.

Судно обогнуло мыс Акрополис и скрылось. Лейла не двигалась, по-прежнему щурясь от солнечных бликов на воде. Солнце очистило небо от дождевых туч и теперь сверкало на крышах и башнях Галаты, по ту сторону воды. Все сияло – кроме ее сердца.

Лейла выругалась, прикрыв глаза от солнца и пытаясь думать. Она была глупа, размышляя над кражей книги. Составленные ею таблицы – для себя, Мехмеда, Григория – ясно говорили, когда книга попадет к ней. После падения города, не раньше. Однако для этого Григорий нужен здесь. Он не должен был уплыть.

И все же он уплыл. Но это не значит, что он не может вернуться. Суда поворачивают. Суда… тонут.

Лейла улыбнулась, расправила плечи. Григорий прошел в дверь, вымазанную рыбьим жиром. Он заклят, он принадлежит и всегда будет принадлежать ей. Но ей известны и другие заклятия, от любовных до поиска пропавшего гребня. Она знает и проклятия, которые можно наложить на человека или его дела. Включая судно, на котором он уплывает. Ей нужен только какой-нибудь его предмет, вещь, которую он держал в руках. И серебро в ее ремесле лучше прочих…

Лейла открыла глаза, отвернулась от воды к земле, к солнцу, рассмеялась и подбросила высоко в воздух монету, найденную среди мешков, где он спал. Она следила, как монета сверкает и блестит, взлетает и падает на фоне стен обреченного Константинополя.

Глава 15 Смеющийся голубь

Константинополь

11 апреля 1453 года

Звук был очень знакомым. Однако он всегда удивлял ее, этот смешок у самого окна, высокое стаккато. «Ха-ха-ха-ха-ха», – послышалось снова, то ли призыв, то ли песня, а потом смех, будто шутка дошла не сразу.

– Быстрей! Минерва! Иди сюда! – тихо позвала София.

Дочь взглянула на нее с пола, по которому были разбросаны шерстяные игрушки.

– Я учу, – сказала она, нахмурившись помехе ее игре.

– Утенок, потом ты вернешься, – прошептала София. – А сейчас иди сюда. Я покажу тебе кое-что очень славное.

Минерва, пританцовывая, подошла к ней:

– Сладость?

София покачала головой. С тех пор как мосты были сломаны, а Золотой Рог перегородили боном, в город поступало очень мало еды. Сладости были в дефиците.

– Кое-что получше. Волшебство. Тсс! – Она приложила палец к губам девочки. – И смотри.

София потянула дочь к середине комнаты, в прямоугольник утреннего света, бьющего из открытого окна.

– Вон там, – сказала она, указывая пальцем.

Минерва втянула воздух.

– Ой! Какая хорошенькая! – Она вытянулась, прижалась губами к уху матери и громко прошептала: – А что это?

– Ее называют смеющимся голубем. Слушай!

Новый призыв, серия нот, еще одна понятная шутка.

Минерва хихикнула:

– Она думает, это смешно!

«Да. Они прилетают каждый год. Это значит, скоро придет настоящая весна. А то я уже начинала сомневаться, будет ли она вообще».

Птица копалась в ящике с землей, который София держала на подоконнике.

– Видишь ее головку? Твой любимый цвет, розовый.

– Ой, да… И у нее пятнышки на горле. Черные пятнышки!

– Да. Видишь, крылья у нее красноватые, но там еще есть синее и серое. – София вздохнула. – Она такая красивая. И не заботится ни о чем… – она осеклась, – вообще. Она хочет только смеяться. И найти кого-нибудь, чтобы смеяться вместе с ним.

Минерва подняла взгляд. Ее мать уже не улыбалась. В ее глазах была какая-то тьма. Девочке захотелось, чтобы тьма ушла.

– Я поймаю тебе эту смешную птичку! – воскликнула она, вскочила и побежала по солнечному лучу к окну.

Испуганный голубь взлетел. Вспышка каштановых подкрыльев – и он исчез.

– Ой. – Минерва замерла, прижала руку ко рту.

София поднялась с колен, подошла и обняла дочь за плечи.

– Не волнуйся, детка. Она скоро вернется.

Женщина посмотрела в окно на чистое, ярко-синее, как голубиное яйцо, небо. На улице было тихо, необычно для такого хорошего дня и оживленного пути к гавани. Но София знала, где сейчас большинство людей и где была бы она – если б не запрет Феона. На стенах, глядя на то, что еще принесла весна ее любимому городу. В ожидании звуков, в которых нет ни капли смеха.

* * *
Смеющийся голубь полетел на северо-запад. Он искал открытое место среди каменных стен людей, не ворковал, но призывал в полете сородичей. У Влахернского дворца его взгляд привлекла аллея иудиных деревьев в полном цвету. Он спустился, выбрал себе ветку и снова рассмеялся.

Феон взглянул вверх, но не смог разглядеть среди буйства розовых цветков источник звука, чем бы он ни был, который насмехался над ним. Однако хохот был уместен. Он сопровождал Феона на короткой дорожке перед укреплениями, высмеивал его неудачи.

Неудачи, выраженные доспехами, которые ему пришлось надеть, оружием, которое он носил. Его подлинные умения – дипломатия, интриги, манипуляции – отложили в сторону. Сейчас были призваны те умения, которые ему плохо давались. Он был каваллариос, рыцарем на имперской службе из благородного семейства Ласкарей. Тот факт, что последний башибузук из турецкой армии мог сорвать с него отцовский меч и зарубить его им же, ничего не значил. Его должны видеть размахивающим мечом рядом с императором.

Отцовский меч! Тяжеленное чудище, совсем непохожее на изящный ятаган, который мог поднять даже Феон, – ими пользовались многие горожане. Но приходится нести – как древнюю верность – старые мечи. Сейчас меч свисал с пояса и размеренно и неприятно звякал о наголенник.

Феон остановился перевести дух, оттянул с горла латный воротник. Несмотря на все шитье и подкладки, которыми занималась София, доспехи – особенно куполообразный шлем – натирали. Его брат обожал такие штуки; он первым помчался бы по лестнице, готовый сражаться. И где он? Феон не видел его с той ночной встречи, три месяца назад. Может, Григорий стоит в отчаянно тонкой шеренге людей, расставленных по городским стенам? Или же он один из двух-трех человек на башне, следящих за морем? Или он уже ускользнул? Скорее всего. В конце концов, он все еще изгнанник…

Феон желал, чтобы он тоже мог ускользнуть. Исчезнуть в тот же миг, когда исчезла его последняя надежда, что Константин примет его ненавязчиво – поскольку нельзя допустить, чтобы его застигли за отстаиванием этой линии – поданный совет и согласится на условия сдачи, предложенные Мехмедом. Город был бы спасен от разграбления, женщины – от насилия, дети – от рабства, а сам Феон мог бы сопроводить Константина в уютную ссылку в Морею. Или остаться и посмотреть, какие услуги он может оказать своим новым хозяевам. А вместо этого… что ж, с самого начала надежды было немного. Константин так гордился своей фамилией Палеолог, своим титулом… И испытывал такую нехватку воображения, что был не в силах прислушаться к тонкостям или принять хорошее предложение. Он был просто грубым солдатом, абсолютно без воображения, лишенным истинных качеств государя. Люди вроде него возглавляли неуклонное разрушение всей мощи Византии. А сейчас, не имея мозгов сделать что-то другое, он возглавил ее неизбежное падение.

– И я, – пробормотал Феон, – не имея мозгов сделать что-то другое, паду вместе с ней.

Он поднялся по первой лестнице укреплений. И всю дорогу снизу, из иудиных деревьев, доносились птичьи насмешки. Добравшись до площадки главной башни дворца, на высоте трех лестниц, Феон мог видеть намного дальше людей, сгрудившихся у зубцов стены. Он посмотрел – и охнул.

Он не был на укреплениях с того дня – три дня назад – когда прошло слово, что под стены прибыл сам султан во главе основной массы своей армии. Феон, как и большинство жителей города, пришел посмотреть на них – и увидел лишь размытые силуэты на далеких холмах. Сейчас он видел людей. Лица. Доспехи. Стяги. Тысячи, тысячи и тысячи людей.

Турки подошли к стенам на двести шагов. За рвом и деревянным частоколом стояла огромная толпа, кажется, в сотню шеренг глубиной, простирающаяся от Рога на севере и, несомненно, за холмы, до самого берега Мраморного моря. Если под стенами стояла не сотня тысяч человек, их было ненамного меньше. И встречали их – Феон знал, поскольку сам помогал делать подсчеты – меньше пяти тысяч греков и около двух тысяч чужеземцев.

– Они впечатляют, верно?

Голос, казалось, вечно булькающий от грязи в горле, слышался сзади. Феон обернулся. Этого мужчину все знали как «германца», хотя сам он возражал, утверждая, будто родом из какого-то другого, равно варварского места. Феону приходилось иметь с ним дело, поскольку этот человек пытался воссоздать спасителя города в прежние осады –греческий огонь, – и Феону приходилось искать для него некие редкие и странные ингредиенты.

Джон Грант ткнул пальцем:

– Его высочество там, впереди, как всегда. Араб-ренегат Джустиниани описывает, кто там выстроился перед нами. Их сильнейшие отряды против нашей слабейшей точки, так говорят наши вожди.

Он повернулся, сплюнул через край башни, но встречный ветер подхватил плевок и размазал его по плащу Гранта. Феон с отвращением смотрел, как мужчина вытирает ткань, ругаясь непонятными фразами, звучащими как гравий в барабане. Потом Грант поднял взгляд:

– Ты еще не нашел мне селитру?

– Возможно. Подойди ко мне попозже. А сейчас прошу извинить.

Феон пошел вниз по лестнице, но споткнулся на последнем шаге, запутавшись в ножнах. Сзади послышался смешок германца, издевка не хуже птичьей, но Феон не обратил на него внимания, хлопая по спинам и прокладывая себе путь к императору. Когда он подошел, Амир, ручной мусульманин Джустиниани, описывал стяги, вившиеся вдалеке перед огромным шатром.

– Это знамя Мехмеда. Как султан, он имеет право на девять конских хвостов, которые развеваются под золотым шаром и полумесяцем Кибелы. Там же висят колокольчики. Серебряные, сладкозвучные…

– К дьяволу колокольчики, – проворчал Джустиниани, – нам всем уже доводилось видеть это знамя. Позволит ли острота твоих неверных глаз увидеть, что стоит перед знаменем? Почти точно напротив нас?

Амир усмехнулся:

– Мои неверные глаза – дар Аллаха, хвала Ему, и моя память подсказывают, что это орудийная позиция.

– Разумеется, это проклятая орудийная позиция! – прорычал Энцо, правая рука Командира. – Но сколько там орудий?

– В центре? Я вижу только одно. Одно огромное дьявольское орудие.

Послышался ропот – люди делали отвращающие знаки, – потом все разом стихло: заговорил один человек:

– Это то, о котором нам докладывали лазутчики? Как они его называли?

Император обернулся:

– А, Ласкарь! Ты единственный ученый среди нас. Разве это не какое-то ученое название?

Феон пожал плечами:

– Не думаю, василевс, раз уж его назвали турки. Но они называли его на греческом. Они зовут его «Гелеополис».

– «Берущий города», – повторил Константин и надолго умолк, глядя вдаль. – Довольно высокомерно, мне кажется. По крайней мере, пока мы не увидим, как этот «берущий» попытается взять. Думаете, ждать нам недолго?

– Недолго, ваше величество, – ответил Джустиниани и указал массивной рукой. – Даже мои пожилые христианские глаза видят, как они суетятся вокруг этой штуки. Я сомневался, в какой именно слабой точке они приступят к делу. Но они выбрали эту, у вашего дворца, где стен только две и они выгнуты, как собачья нога, ведущая к Рогу.

Он посмотрел в ту сторону, направо, потом прямо вниз и нахмурился.

– Эта дверь вон там. Калитка. Как она называется?

Неохотно оторвав взгляд от пушки и суеты вокруг нее, Феон подошел к краю, заглянул вниз, за зубцы, и увидел маленькую деревянную дверь там, где одна стена сходилась с другой.

– Керкопорта, – сказал Константин. – До недавнего времени она была заделана. Некоторые старики помнили, как она бывает полезна, чтобы выскользнуть наружу и ударить по врагам. Братья Бокьярди подтвердили это, когда прибыли первые турецкие отряды.

– Слава нашим венецианским союзникам, – сухо заметил Джустиниани. – Ее снова заделали?

– Трижды, Командир, – ответил Энцо. – Хотя мы можем открыть ее за несколько минут, когда вы прикажете сделать вылазку.

– Присмотри, чтобы она осталась заделанной. Дни вылазок прошли. Мы не захотим, чтобы на наших флангах открывались двери, даже маленькие.

Джустиниани вновь посмотрел на турок:

– Похоже, они готовятся стрелять, ваше величество. Вы не хотите уйти?

Константин покачал головой. Послышались возражения, но он возвысил голос:

– Друзья мои, если Господь решит убить меня первым выстрелом этого сражения, значит, он уже отдал наш город неверным. Мы увидим много выстрелов, прежде чем избавимся от врагов. Я и не буду вздрагивать ни от первого, ни от последнего.

В новой, тревожной тишине все вновь обернулись к глядящему на них жерлу. Но секунду спустя тишину нарушил скрипучий смех. Люди потрясенно уставились вверх – кроме Константина.

– Смеющийся голубь, – с улыбкой сказал император. – Он немного припозднился. Но весна наконец-то пришла.

* * *
– Ты слышишь ее, здоровяк? – прошептал Рашид. – Это смех первой девственницы Константинополя, которая увидит обнаженным твое мужское достоинство.

Ахмед опустил взгляд на ухмыляющийся рот и редкие зубы, торчащие, как пожелтевшие камни в Красном море. Один нарос на другой и торчал сквозь десну. По какой-то причине вербовщик Ахмеда так и не принял его первого ответа: мол, он здесь во славу Аллаха. Не принял и второго, выдавленного во время долгого марша от Эдирне: ему нужно золото, чтобы семья больше никогда не голодала. Для Рашида эти причины были важными, но вторичными. Главным для него за стенами Константинополя были греческие женщины, которых можно брать по своему усмотрению. Рабыни, которых он сможет грубо насиловать день за днем, пока не измотает, а потом продать. Рашид не мог поверить, что прочие не разделяют его похоть. Особенно этот крупный молчаливый мужчина, которого он выбрал своим телохранителем и мишенью для насмешек.

– Подумай о ней, Ахмед. – Он схватил мужчину за руку. – Смеется над тобой, сучка… Она будет смеяться по-другому, когда ты возьмешь ее, а? Они все дикие, эти греческие подстилки. Животные, стонущие во тьме. Молят, чтобы мы взяли их. Не то что наши жены – лежат, как камни…

Фарук, их болукбаши, зашипел, указал на свой бастинадо, который не задумываясь опускал на спину любого новобранца, когда им приказывали соблюдать тишину. Рашид закрыл свой зияющий рот, и Ахмед вернулся к наблюдению за небом. Он знал, что у коротышки нет и никогда не было жены. Но у Ахмеда жена была, и он вспомнил о Фарат, едва услышал зов голубя. В это самое время года их семьи сговорились, что они должны пожениться. Конечно, он и раньше знал ее, она была его троюродной сестрой. Но впервые он подумал о ней как о жене, когда голуби пролетали их деревню, направляясь на запад.

Вон там! Ахмед снова услышал зов, потом увидел, как, вспугнутый брошенным камнем, голубь взлетел с частокола с возмущенным криком. Ахмед следил, как птица пролетает над его головой, вспоминая, как обрадовалась малышка Абаль, когда он принес ей такую же, пойманную ловчей сетью. Его дикая роза ворковала вместе с голубем и горько плакала, когда птичка умерла. Он обещал поймать ей другую. Обещал спасти ее жизнь. И не смог выполнить ни то ни другое.

Он обернулся к стене. Раствор между камнями не был золотым, как говорили, но Ахмед по-прежнему верил, что на улицах золота полно. Однако он смотрел на эти стены уже несколько дней и все еще не мог поверить, что человеку по силам построить такую громаду. Он знал, скоро ему прикажут забраться на эти стены; нелегкое дело, даже если те люди наверху не станут стрелять в него из луков и бросать камни.

Ахмед облизал губы. Он был высок и мог смотреть поверх голов большинства своих товарищей, над лесом копейных наконечников, до самой вершины холма. Казалось, это единственное место, где что-то движется; мужчины забирались в обложенную деревом яму и вылезали обратно. Говорили, что там сидит изрыгающий пламя дракон, некоторые называли его василиском. Может, эти бревна – его клетка? Может, его спустят с привязи и он разорвет стену своими когтями, прежде чем Ахмеду придется карабкаться на нее?

Вновь послышался зов голубя. Шесть ноток, третья подчеркнута. «Ха-ха-ха ха-ха-ха», – пропела птица. Ахмед обернулся и вновь посмотрел на стены. «Я тоже буду смеяться, – подумал он, – когда заберусь на них».

* * *
«Хорошо заниматься своим делом, – подумал Хамза, когда спешился и пошел к крытому садку. – Хорошо быть на воздухе и охотиться в день, который наконец-то похож на весну». Он почти забыл обо всем остальном, обо всем, что ждало его на вершине холма, о прочих своих ролях и обязанностях. Ибо сейчас он был просто джакирджибасом – главным сокольничим султана.

Просто. Хамза улыбнулся. Мальчишкой, в грязном отцовском складе в Лазе, он целыми днями дубил шкуры и мечтал, как будет бегать на солнце, играя в пятнашки в залитых солнцем долинах. Он никогда не мечтал, что будет заниматься этим, находясь на одной из высших должностей империи. Но его навыки обращения с птицами заметил не кто иной, как Мурад-хан, султан Рума. Равно и его ум. И его красоту. И ему как-то удалось пережить смерть старого султана и сохранить свою должность при его наследнике, его сыне, Мехмеде.

Улыбка исчезла. Хамза оглянулся на султана, скачущего на коне посреди своих белербеев и пашей. Там никто не улыбался, никто не разговаривал, хотя Хамза не сомневался: все они бормочут себе под нос – когда не слышит Мехмед – жалобы, почему это именно сегодня и сейчас султан решил отправиться на соколиную охоту. Всем им хотелось быть со своим родом, со своими солдатами по ту сторону холма. Сейчас, когда они наконец-то прибыли сюда и выбор остался в прошлом, им хотелось сражаться.

Хамза знал, почему они не сражаются. Его повелитель, искушенный в науках, религии и философии, всем сердцем верил в знаки и пророчества. Год назад в этот самый день колдунья в Эдирне сказала ему, что первый выстрел должен прозвучать именно сегодня, в этот час, и тогда успех будет сопутствовать Мехмеду. Чем ближе был назначенный час, тем медленнее тянулось время, и султан хотел показать армии свою беззаботность. Потому и призвал коней и соколов.

Хамза остановился у садка. Красивая резьба, на ивовые дуги натянута черная кожа, внутри поделен на ниши. И в каждой – разделенная с соперниками – сидит на перекладине птица. Сокольник как раз сажал обратно одну из них, уже в клобучке, сокола-балобана по кличке Айша, который слетел с руки султана и вернулся назад без добычи. Так вышло уже с тремя птицами. Это отчасти объясняло хмурое лицо Мехмеда. Все понимали, что, когда рядом стоит лагерем армия, любая дичь будет быстро подстрелена или поймана сетью или силками. Однако Мехмед был человеком знаков и знамений. Перед началом множества убийств одно будет благоприятным.

Хамза смотрел на кожаные ниши. Он знал каждую птицу, большинство обучал сам в счастливые дни праздности. У каждой были свои особенности, каждая подходила для определенной местности и дичи. В этой земле, где почти все деревья срубили на частокол, прикрывавший городские стены, он считал балобана наилучшим выбором. Однако все они потерпели неудачу. Пришло время для чего-то другого.

– Вот эту, – указал он.

Сокольник торопливо отстегнул кожаные ремешки. Хамза натянул перчатку. Ему всегда доставляли удовольствия ощущения пальцев, скользнувших в гибкую кожу; взгляд радовала не только искусно выделанная перчатка, но и слова, вышитые на ней золотом. Он пробормотал их вслух. «Я пойман. Заперт в клетке плоти. И все же я сокол, что летает свободно». Когда он преподавал в эндерун кёлеж, его ученик сделал эту перчатку в подарок Хамзе. Исключительный ученик, принц, не меньше. Влад Дракула. Они были… нежны друг с другом, недолго. Но сейчас Дракула пропал – наверняка мертв, либо уходит от убийц по венгерским переулкам, не сумев удержать свой трон Валахии. Тем временем его младший брат, Раду Красивый, был одним из людей, теснящихся вокруг Мехмеда, по-прежнему его случайным любовником и доверенным лицом…

Путы были развязаны. Сокольник отступил назад. Хамза тихонько позвал: «Спокойно, мой красавец. Спокойно». Потом отвел клапан, засунул руку внутрь и положил ее перед птицей по кличке Баз Нама.

Ястреб-тетеревятник тут же ударил, и даже сквозь толстую кожу перчатки Хамза почувствовал его пробивную силу на своем большом пальце. Он подвел обе руки под перекладину, нащупал шнур, потянул, и птица, не разжимая клюва, переступила Хамзе на руку.

Его хорошо назвали «королем птиц». Дар князя московитов, он родился в каких-то снежных северных землях и сам был почти такой же ослепительной белизны, как эта земля. Его глаза были красными, хотя не с рождения. О ястребах-тетеревятниках говорили, что их глаза краснеют с возрастом от крови всех убитых жертв. Ибо все прочие ястребы убивали, только чтобы прокормиться, а этим нравилось убивать, и они убивали, пока могли летать.

«Да, – подумал Хамза, напевая, пока ястреб не поднял голову, чтобы его можно было погладить между красными глазами, – ты тот, кто нужен для этого полета».

Он повернулся, подошел к сидящим в седлах людям, остановился у стремени султана. Тот уже не хмурился, а широко улыбался.

– Баз Нама! – закричал Мехмед. – Да, Хамза. Да! Ты прав.

Он наклонился, чтобы сокольничий передал ему птицу. Ястреб переступил, устроился, вцепился клювом, как раньше.

– Айее! – вскричал Мехмед. – Ему не терпится убивать, как всегда. – Он обернулся к своим вельможам. – Как и мне. Время почти пришло. Поскачем.

Хамза вскочил в седло. Ударив лошадь каблуками, Мехмед поскакал вверх по склону холма. С холма они увидели перед собой небольшую долину, заполненную солдатами; на склоне следующего холма их было еще больше. За ними вырисовывались стены Константинополя. Поразительно, как десятки тысяч людей повиновались приказу молчать. Всадники слышали хлопанье знамен на укреплениях, фырканье лошадей, даже звон серебряных колокольчиков на стяге султана, стоящем слева у его командного шатра.

И Хамза, который следил за чистым небом, а не переполненной землей, услышал что-то еще – слабый, но отчетливый смех. «Ха-ха-ха-ха-ха-ха», – донеслось до него, и Хамза сообразил, что это не человек, как раз в ту минуту, когда заметил его источник, взлетающий над шеренгами на противоположном холме.

– Вон там, эфенди, – закричал он, от волнения забыв все прочие титулы султана. – Там!

– Вижу, – крикнул в ответ Мехмед.

Он привстал на стременах и спустил птицу с руки. Ястреб упал к земле, потом быстро набрал высоту; могучие крылья быстро несли его вперед, зоркие глаза уже нацелились на добычу.

– Это какой-то вид голубя, повелитель, – заметил Хамза, кладя руку в перчатке на локоть Мехмеда, заглядевшегося на охоту. – Смотрите, как он падает.

– Да. Но голубь еще не увертывается, – ответил султан. – Разве он не видит моего короля?

Смеющийся голубь летел прямо вдоль рядов. Солнце сверкало на шлемах тысячью точек света, ослепительным блеском. Только в последнюю секунду, когда прямо под ним вспыхнуло белое, голубь заметил. Но было уже поздно.

Мужчины следили за знакомыми повадками ястреба. Пять взмахов, планирование; потом, поскольку это был голубь, Баз Нама перевернулся на спину, чтобы ударить снизу. Голубь отчаянно рванулся влево, но не успел. Когти схватили, сжались. На секунду показалось, что две птицы застыли в воздухе. Потом они начали медленной спиралью спускаться к земле.

Хамза и Мехмед все еще держались за руки, завороженные этим спуском. Потом рядом послышалось негромкое покашливание. Они посмотрели вниз. Один из писцов султана стоял у его стремени.

– Час пришел? – очнувшись, спросил Мехмед.

Писец поклонился. Мехмед убрал руку от Хамзы.

– Забери птицу, джакирджибас, – сказал он. – И принеси ее мне туда.

С этими словами султан направил коня вниз по склону, в промежуток между отрядами, к соседнему холму.

Хамза подошел к ястребу. Тот едва начал рвать свою добычу и потому легко отвлекся на свежее мясо цыпленка и был заманен на перчатку. Хамза засунул голубя в мешочек и, проскакав короткий путь до садка, посадил ястреба обратно на перекладину и убедился, что сокольник положил туда достаточно мяса. У Баз Намы есть время как следует наесться. Хамза подозревал, что теперь его не скоро отпустят в полет.

Он присоединился к вождям армии на соседнем холме. Как и у Эдирне, три месяца назад, все они спешились и собрались у большой ямы в земле. На ее дне, заклиненный бочками с землей, на деревянных катках лежал василиск. Хотя Хамза уже много раз видел эту огромную пушку, ее чудовищность не позволяла привыкнуть к ней. Все, что требовалось сделать, уже было сделано. В яме с чудовищем остался только один человек – трансильванский пушкарь, Урбан, как всегда покрытый грязью и сажей. Его глаза сияли на черном лице, как красный свет зажженного фитиля, который он держал в руке.

Хамза встал рядом со своим господином.

– Бальзам мира, – сказал он, протягивая мертвого голубя.

Мехмед взял тушку, секунду разглядывал, а потом поднял, чтобы ее видели все.

– Добрый знак, – сказал он громким ясным голосом. – Первая добыча. Но не последняя. И следующей ждать недолго.

Султан вытянул вперед руку, по-прежнему сжимая в ней птицу.

– Там, прямо перед нами, – императорский дворец. Он стоит в пределах Рима Востока. Красного Яблока. Легендарной Византии. Пришло время исполнить пророчество Мухаммеда, хвала ему!

Бормотание вокруг, восхваление.

– Настал час, назначенный Аллахом, милостивым и милосердным, и осмотрительно подготовленный. Никогда еще столько сынов Исаака не собиралось под этими стенами. Никогда еще они не приносили с собой средство растереть эти стены в пыль под ногами.

Он указал на лежащую в яме пушку.

– Пусть никто не дрогнет, ни один меч не вернется в ножны, пока знамя Пророка, слава ему, не взовьется над высочайшей башней. Пока муэдзин не призовет нас к молитве с минарета, который мы поставим в самом сердце Айя-Софии.

Султан потянулся к ножнам, выхватил меч, поднял его над головой.

– Пусть Константинополь падет! – крикнул он. – Аллах акбар!

Он резко опустил меч. Это был сигнал, которого ждал пушкарь. Урбан коснулся тлеющим фитилем казенника, убедился, что огонек пополз внутрь, и торопливо вылез из ямы. Все отступили на шаг – все, кроме Мехмеда. Тот стоял на месте, вновь воздев меч. И тогда раздался звук, пришедший из вспышки пламени и облака густого черного дыма, рев, который мало кому доводилось слышать, звук, способный, если такое возможно, пробудить мертвых.

Его услышала София в своем доме, в миле оттуда. Она поняла, что это, схватила испуганную дочь и зажала ей уши, но было слишком поздно. Его услышали люди перед стенами, и каждый воин огромной армии, от отборных янычаров до растерянных яйев, как бы ни был он яростен в бою, пригнулся от внезапного удара. Его услышали люди на стенах дворца, но не успели пригнуться, как огромный шар врезался во внешнюю стену, и земля содрогнулась.

Возможно, это был звук, способный пробудить мертвых. Но первый человек, погибший в Константинополе, был разорван на куски летящей каменной кладкой и потому не мог восстать. А смеющийся голубь, который все еще лежал в руке султана, не пошевелился.

Часть II Каппа

Увидь меня, Турок.

Смотри, где я стою. На стенах, которые тысячу лет отражали все приступы. Ты заявляешь, что твои чудовищные пушки превратят их в песок. Ты кричишь, что, едва она будет здесь, твоя армия, бесчисленная, как песчинки на берегу, она сметет тех жалких немногих, которые осмелятся встать перед тобой.

Сказать ли тебе, чего ты не видишь? Ты не в силах заглянуть в мое сердце. Не в силах… потому что его доспехи лучше, чем мои. Оно укрыто уверенностью, которую не пробьет никакое оружие.

Ты сомневаешься? Тогда дай я расскажу тебе об этой уверенности, о том материале, из которого она сделана. Подобно раствору, скрепляющему эти стены, составленному из извести, песка и воды, моя уверенность состоит из трех вещей. Истории. Веры. Любви.

История нам не бремя. Она – наш штандарт с орлом, и, когда мы соберемся под ним, наша армия будет в сотни раз больше твоей. Мы больше не будем жалкими немногими, над которыми ты смеешься. Нас – легион. Хорошее слово, ибо это легионы прошли маршем от Рима, чтобы завоевать мир. И когда завоевания окончились, первый император, признавший Христа Воскресшего, пришел сюда. Пришел со славным прошлым первого Рима – и увидел его будущее. Константин дал городу свое имя. Но он мог бы назвать его Новым Римом.

Говорят, твой султан желает стать новым Цезарем, но разве он не видит, что Юлий стоит рядом с нами? Еще говорят, что Мехмед желает завоевать все, некогда завоеванное Александром, таким же молодым, как он. Но разве он не знает, что Александр был греком? Как и мы. Греки и римляне, вместе.

Если б вы могли видеть сквозь эти стены, какую славу вы узрели бы? Не только камень, хотя город наполняют высокие колонны и великолепные форумы, несущие жизнь акведуки и пурпурностенные дворцы. Не только искусство – хотя на золотых деревьях сидят поющие золотые птицы… инкрустированные драгоценными камнями серебряные иконы украшают дома и храмы… люстра из десяти тысяч стеклянных частей хранит свет самих небес…

Ибо есть и другая слава – наших слов. Тексты, переведенные со всех языков мира, включая твой. Древние и новые, алхимия и любовные поэмы, история и медицина, философия и геометрия, копии в цветных чернилах и безупречном почерке монахов и ученых. Знания, найденные и открытые заново, по каждому вопросу, который интересует человека. Законы, собранные в кодекс, как то было сделано по приказу императора Феодосия девятьсот лет назад, и применяемые по сей день всюду, где есть цивилизованные люди.

Слова – намерения Бога, разъясненные избранными Им людьми. И все же, возможно, истинная причина, по которой Он избрал нас, заключается в том, что Он знал: только мы из всего мира можем построить для Него дом, достойный Его величия.

И потому знай: даже если вы сможете обрушить эти стены и достичь жилища Бога, дальше вы не пройдете. Ибо на вершине своего триумфа будете низринуты огненным мечом архангела Михаила, ведущего небесную рать. Если вам повезет, то в мгновение, прежде чем Он сбросит вас в вечные муки, вы узрите Его величие. Смотрите на необъятный купол, сплошь покрытый мозаикой бесконечного разнообразия и цвета. Слушайте, как тысячи, что могут вместиться в него, поют в унисон Ему хвалы. Чувствуйте сладкий аромат тысячи лет драгоценнейших благовоний, пропитавший сами камни.

Это Айя-София, церковь Божьей Мудрости. Бог живет здесь, и он не позволит вам выгнать Его.

Я знаю, ты не можешь этого увидеть. Ты видишь только стены, которые можно обрушить, и немногих людей в жалких доспехах. Так дай мне рассказать тебе о последней вещи, которую ты не можешь увидеть. О том, что делает этот город непобедимым.

Ты не можешь увидеть мою любовь к нему.

Она не тверда как камень. Она не воодушевляет, как история, не поддерживает, как слова Бога. Моя любовь сделана из самого воздуха, из ветров, дующих с востока и запада, из запахов, которые они приносят каждый сезон. Из солнца, которое проходит надо мной к Босфору, охватывает пламенем купол Божьей Мудрости, ложится на каждую колонну – веху нашей истории, превращает воды, что окружают и поддерживают нас, из голубоватой расплавленной стали наших мечей в зелень императорских глаз. На своем дневном пути солнце бросает ровный свет на весь город, задерживается, будто любовник, неготовый расстаться… а потом внезапно убегает, не в силах обернуться, стремясь поскорее вернуться назад, как всегда.

Как и я. Если я слишком устану, чтобы поднять меч, я лягу в брешь помехой твоей ноге; и если моей жертвы будет недостаточно, чтобы искупить мои грехи, возможно, ее хватит для одной Божьей милости: пусть я проведу свое время в чистилище камнем Константинополя. Под этим светом, вдыхая эти запахи, частью истории. Частью величайшего города на земле. Каким он был. Есть. И будет всегда.

Я – Константин Палеолог, император, сын Цезаря. Я – пекарь, канатчик, рыбак, монах, торговец. Я – солдат. Я – римлянин. Я – грек. Мне две тысячи лет. Я родился свободным только вчера.

Это мой город, Турок. Возьми его, если сможешь.

Глава 16 Кораблекрушение

И Григорий думал…

Безносый человек тонет быстрее, чем любой другой.

Он предполагал, что так и будет. И здесь, в конце жизни, он это доказал. Туда, где его изуродовал человек, хлынула вода. Прощальное следствие жестокости, разрушившей его жизнь. Он чувствовал вкус моря, погружаясь в него, равные доли соли и горечи.

Он, некогда обожавший плавать, семь лет избегал моря. Все эти годы он многими способами ухаживал за смертью. Если нужно было подложить петарду под ворота, он подкладывал ее и зажигал фитиль. Если брешь удерживал какой-нибудь здоровенный турок, он вызывал его на бой, убивал – и вел за собой в атаку. Укрытый темнотой, он прокрадывался во вражеский лагерь и подслушивал тайные планы в разговорах у костров. Его тело покрывали шрамы, вздувшаяся червями плоть от ударов мечей, вмятины от ядер, зазубренные линии от наконечников стрел. Любой из них мог принести ему покой.

Он видел все шрамы, пока тонул. Доказано было и другое – ибо Феодор, командовавший имперской галерой, рассказывал ему фантастические истории о море, и среди прочих – что когда тонешь, перед глазами мелькают все события твоей жизни. Старый лучник был прав. Такой была часть последних, самых горьких мыслей Григория. Эта и другая: пытаясь избежать смерти на стенах обреченного Константинополя, он нашел смерть в бегстве оттуда.

Вода сомкнулась над головой, залила уши, как залила все остальное. Во внезапной тишине ему послышался смех. Он задумался, что за дриада мчится сквозь волны похитить его. Потом узнал этот смех. София. Он украл для нее попугая. Птица клюнула его. София смеялась. А сейчас она пришла в последний раз посмеяться над безносым мужчиной, который быстро тонет.

Такой была его последняя мысль. Вот он, безвестный конец.

Нет!

Следующая мысль была отчетливой, ясной: «Я так долго жил в горечи. Я не намерен умирать в ней».

Воздуха осталось чуть-чуть. Но достаточно, чтобы сделать гребок, вскинуть руки, всплыть. Одна рука пробила поверхность, ударилась о дерево. Там что-то плавало.

Последнего клочка воздуха хватило, чтобы Григорий толкнулся ногами и ухватился за деревяшку. Ею оказался обломок рангоута. Круглый, с веревками и тяжелым холстом, которые не давали брусу крутиться, пока Григорий забирался на него. Он обхватил брус руками и ногами, не отдавая волнам. Сделал три глубоких, болезненных вздоха, вытошнил струю воды, сильно раскашлялся, потом, в краткий промежуток между двумя волнами, подтянул к себе путаницу веревок и, извиваясь, просунул голову и грудь в промежуток и затянул концы под брусом. Он успел как раз вовремя – следующая волна была свирепой и попыталась утащить его. Но торопливо затянутый узел и вернувшаяся к рукам сила удержали его, а следующие обороты веревки надежно пристегнули. Теперь Григорий мог только одно: крепко держаться за брус и молиться. Он считал, что давным-давно разуверился в молитвах. Он ошибся.

Шторм, который налетел внезапно и потопил идущее в Рагузу судно, столь же внезапно утих. Он казался Григорию живым существом, которое осознало, что не может убить его, отступило и ушло на поиски других жертв. Огромные волны становились все меньше, пока не перестали пытаться утопить Григория, а просто укачивали. Холодный дождь, который непрестанно шел несколько дней, закончился, вернулось солнце.

Григорий лежал спокойно, отдавшись зыби. Он мало что мог сделать. Быстрый взгляд сказал, что вокруг плавает очень мало обломков и людей на них нет. Шторм ударил через два дня после отплытия с Крита, и сейчас до самого горизонта не было ничего, кроме воды. Григорий разглядывал другие обломки. Неподалеку виднелась связка пошире. Он попытался подогнать к ней свой брус, но толку было мало, зыбь отбрасывала его назад. В конце концов он отвязался, скользнул в воду, содрал с себя мокрую одежду, лег на спину и поплыл. У него ушло какое-то время, поскольку волны то толкали его к цели, то относили в сторону. Когда Григорий уже думал, что сил больше нет, он внезапно оказался рядом с обломками, а потом – на них.

Он лежал на сетке из веревок и трех обломанных досок, которые шторм согнал в полукруг. В веревках запуталось несколько разбитых стеклянных бутылей и кусок паруса, который стелился по поверхности воды, придавая всему устойчивость. Быстро проверив, что веревки надежно удерживают все вместе, Григорий, дрожа, лег на доски, под теплое солнце.

Он проснулся, открыл глаза – и увидел чужие, которые таращились на него. Резкое движение испугало чайку, она с пронзительным криком сорвалась с места, сделала круг и улетела. Григорий оттолкнулся от досок, поднял голову – и тут же пожалел об этом. В голове будто стучали в барабан, а рот превратился в пустыню, покрытую соленой коркой от морской воды, которой он наглотался. Вода искушала глотнуть еще, Григорий страдал от жажды, но он только набрал немного прополоскать рот и тут же выплюнул. Встав на колени на досках, прикрыл от солнца глаза и огляделся.

Григорий не был моряком, но не раз бывал в море. По высоте солнца он предположил, что сейчас около полудня, но со всех сторон света в пределах видимости была только вода, вода и ничего больше. Григорий снова сел. Он мало что мог сделать, но он это делал. Развязал свою маску, которая каким-то образом осталась на месте, и повязал кусок ткани на голову, чтобы укрыться от жаркого солнца. Нос из слоновой кости смыло с лица при встрече с морем, и сейчас он болтался на шнурке на шее. Григорий оставил его там.

Сейчас он мог сделать немногое, но он мог думать. Почему спасся он один? Неужели Бог решить, что утонуть – слишком легкая смерть для такого грешника? Ложно заклейменный как предатель, не стал ли Григорий и вправду им, бросив свой город, когда тот нуждался в сыне каждой матери? Он все еще был пьян, все еще зол, когда решил отплыть с венецианцами. В эти два месяца, на Хиосе, на Крите, он старался не думать о городе и оставшихся там людях. О Джустиниани, Амире и Энцо. Об императоре и своем старом наставнике Феодоре. О шотландце Гранте. Особенно о Софии и… и о сыне. Назад, в свою лачугу в Рагузе, может, там его ждет Лейла… В мире есть и другое золото, которое можно заработать и построить дом с видом. Другие войны, чтобы сражаться.

Солнце поднялось высоко. Григория мучила жажда, но не так жестоко, как воспоминания. Ему предложили войну, а он отверг ее. Предложили искупление, а он презрительно оттолкнул его. Иншалла, так они говорят, но он пренебрег Божьей волей. А теперь у него есть время обдумать множество своих грехов, умирая мучительной смертью.

Немного позже, когда морская вода на мгновение вновь показалась привлекательной – напиться, погрузиться в нее, – чайка вернулась. По крайней мере, какая-то чайка с тремя спутницами, что показалось Григорию странным так далеко от любой земли. Что они ищут? Наверное, его – признали в нем еду. Но если дойдет до такого, он предпочтет накормить рыб. Попугай Софии будет единственной птицей, которой удалось оторвать от него кусок.

Потом что-то заставило его поднять взгляд. Какой-то слабый звук, пробившийся через чаячий крик. Григорий осмотрелся, прищурившись на садящееся солнце… и увидел их. Если б он все время изучал горизонт, то заметил бы крошечные точки. А сейчас четыре судна были хорошо различимы – одна длинная баржа и три крутобортых каракки. Григорий даже мог разобрать флаги на грот-мачтах. Он сразу узнал этот флаг. Он не раз сражался под ним.

Красный крест святого Георгия.

– Генуэзцы, Богом клянусь, – пробормотал Григорий.

Он понимал, что для них он не больше мухи на обширной синей стене. Они шли медленно; ветер, который ласкал его лицо, был слабым и едва шевелил большие паруса. Однако он видел, что они пройдут далеко от него, слева, и не заметят ни его криков, ни взмахов руками. А если взять в руки ткань? Платок слишком мал, и Григорий посмотрел на парусину, плавающую рядом с досками. Он нагнулся, потянул, но ткань была слишком толстой и пропитана водой, и Григорий не смог оторвать от нее кусок. И тут он снова заметил разбитые бутыли, пойманные в сеть. Они сверкали, приподнятые зыбью.

Григорий дотянулся до одной и дергал, пока не высвободил ее. Затем взялся за горлышко и повернул широкий зазубренный конец к солнцу. Стекло сверкнуло, ослепило его. Сорвав платок с головы, Григорий начал размахивать им, направляя солнечные блики на суда.

Те медленно приближались. Скоро он уже различал людей на снастях. Рука устала, и Григорий ненадолго опустил ее. Но он все время ловил солнце и заставлял бутыль сверкать.

Первое судно проходило мимо. Рука упала. И тут он что-то увидел. Маленький контур, который раньше скрывала противоположная сторона судна. К нему шла лодка, ее небольшой парус ловил ветер.

Григорий продолжал махать, продолжал сверкать стеклом, пока не убедился, что у него получилось. Вскоре он услышал плеск весел, опустил руки и осел на плот. Оставшихся сил хватило, чтобы прикрепить на место нос и привязать поверх него платок.

– Рагаццо! – донеслось с лодки; мужчина привстал на корме, одна рука на румпеле. – Откуда ты?

Григорий ополоснул рот горстью морской воды, так что хотя бы мог ответить. На том же языке, на котором был задан вопрос, с тем же акцентом.

– Из Генуи, – хрипло крикнул он. – Шли в Рагузу.

Рулевой умело подвел скиф к плоту, трое мужчин на ближнем борту сложили весла.

– Соотечественник, – сказал рулевой, – спасен Божьей милостью.

Он уставился на маску, потом посмотрел на обнаженное, покрытое шрамами тело.

– Держи, тебе это нужно, – продолжил моряк, протягивая флягу, которую Григорий тут же откупорил и осушил, потом протянул плащ. – И это.

Два гребца помогли частично прикрытому Григорию перебраться в лодку. Пока тот устраивался на обшивке возле румпеля, парус снова поймал ветер, весла ударили по воде.

Григорий протянул руку, и рулевой сжал ее.

– Спасибо, брат, – сказал спасенный.

– Редкая удача, что тебя заметили, – ответил рулевой. – Чудо. Должно быть, Господь приберегает для тебя лучшую судьбу.

– Иншалла.

Григорий улыбнулся, увидев, как мужчина прищурился при этом слове.

– И куда направляется этот прекрасный флот?

– Мы заняты Божьим делом, брат, будь уверен. Мы отплыли на помощь нашим собратьям-христианам и на погибель проклятым язычникам. – Мужчина выпятил грудь. – Мы идем в Константинополь.

Моряк схватил руку, которую только что пожимал, выпустил румпель и сжал чужое плечо. Его не так тревожил дрейф, как спасенный человек. Тот смеялся так, что трясся всем телом, и никак не мог остановиться, пока моряк не испугался, что их всех вытрясет в море.

Глава 17 Знамя

Ночь с 17 на 18 апреля

Эта ночь была такой же, как большинство ночей с первого выстрела огромного орудия. Ахмед и его товарищи толпились у самого частокола, огромная толпа людей била своими ятаганами по деревянным щитам в такт ударам сотен кос-барабанов, завывали семь сотен труб. Из тысяч глоток рвались крики: «Велик Аллах!», «Мухаммед – Пророк Его!», «Мехмед, веди нас к славе!».

Пока они кричали, над ними пролетали ядра – огромные каменные, выброшенные взрывом из пушки или пущенные гигантскими пращами, мангонелами. Ядра с грохотом разбивались о городские стены или проносились над ними, разрушая город. Меньшие шары из меньших орудий, называемых кулевринами – Ахмед уже выучил некоторые слова языка войны, – целились в головы христиан, когда те мелькали между зубцов.

Шум невероятной громкости, часы, которые он длился, – ко всему этому Ахмеду пришлось привыкнуть. Молитва, на которую собирались все жители деревни, – вот самые громкие звуки, которые ему доводилось слышать раньше. В первую ночь он едва не сошел с ума. Но потом, часа через два, их отряд отозвали, и его место занял другой, со свежими глотками и руками, готовыми бить в барабаны и щиты. Каждую третью ночь они отдыхали. И Рашид объяснил то, что Ахмед и так уже почти понял.

– Мы можем спать, мой крестьянин, – говорил он в траншее, раскинув кривые ноги по краденой овчине, – но христиане? Если они лягут, им придется спать в доспехах и с оружием – ведь они не знают, когда мы придем.

И все же эта ночь была другой. Даже Ахмед видел: что-то затевается. Принесли связки деревяшек – большие кипы, обмотанные веревками. Прислонили к частоколу множество лестниц. Потом через толпу башибузуков один за другим протолкались лучники с большими луками за плечами. Они присаживались в проемах большого деревянного укрепления, смешавшись с арбалетчиками и другими, придерживающими тлеющие фитили и стоящие рядом орудия.

– Это атака, да?

– Соображаешь, великан, – покосился на Ахмеда Рашид.

Он ухитрился купить или, скорее, украсть толстый стеганый халат и помятый шлем-тюрбан. У его товарищей не было иной защиты, кроме маленького деревянного щита, а халат по размеру лучше подходил Ахмеду; коротышке, чтобы ходить, пришлось собирать его в длину и в ширину. Он ткнул пальцем в небо, прямо в восковую луну над головой.

– Мы сможем заглянуть в глаза грекам, когда они будут умирать на своих стенах. А как только возьмем стены, будем грабить улицы.

Ахмед, хмыкнув, встал на холмик, с которого мог заглянуть за частокол. Стены в лунном свете выглядели побитыми, однако все еще высокими и прочными. Неделя криков, восхвалений Аллаха и приседаний во время выстрелов – неделя бесконечного ожидания – начала его раздражать. Он пришел сражаться – за султана, за победу Бога… и за то, что эта победа принесет ему. Жизнь и богатство – или смерть мученика и быстрое путешествие по мосту Сират к раю.

Рашид дернул его за лодыжку.

– Смотри, – сказал он, – кто идет.

По неглубокой долине между холмом с частоколом и большим, где стояла пушка, шла процессия. Несколько человек несли факелы, их пламя отражалось от брони и шлемов, наконечников копий, умбонов щитов и покачивающихся ятаганов. Больше всего света собиралось на человеке в центре, одном из самых высоких, чей стальной доспех пылал, чей шлем-тюрбан горел. Десяток мужчин такого же роста ограждал его стеной алебард. Ближе всего, по бокам, наложив стрелу на тетиву, шли два лучника.

– Султан!

Рашид был только одним из многих, кто произнес это слово. Оно рябью пробежало по массе людей на склонах. Группа остановилась у перевернутого бочонка, и, прежде чем люди заслонили его, Ахмед увидел, как сверху расстилают большой лист пергамента.

– Воины с алебардами – пейики, его телохранители. Говорят, им вырезают селезенку, чтобы они стали более выдержанными.

Рашид вечно жаждал поделиться своим опытом военной службы и разговаривал с Ахмедом, как отец – с глуповатым ребенком.

– Двое лучников всегда рядом с ним. Ты заметил, что один натягивает лук правой, а второй – левой? Конечно, не заметил, бык ты эдакий. Что ж, ему нужен лучник-левша, чтобы защищать его с того бока. А те люди, которые сейчас подошли? Вожди анатолийцев, белербеи Исхак и Махмуд. Наши вожди, раз их отряд стоит за нами, ждет, чтобы пойти за нами на стены.

– За нами?

Ахмед посмотрел на другие склоны, заполненные стройными рядами людей в доспехах.

– А они не должны идти первыми, раз так хорошо нарядились?

– Нет. Они пустят нас в первую атаку.

Когда Ахмед обернулся, чтобы возразить, Рашид продолжил:

– Нет, это хорошо. Когда невыспавшиеся греки падут под нашими ударами, мы первыми будем в городе. Мы будем первыми выбирать добычу. – Он облизнул губы. – И их девственниц. А еще…

Боец указал на большой отряд воинов на склоне, чуть поодаль. Они немного отличались от прочих – одежда темнее, чем у прочих, длинные бороды, непокрытые головы.

– Я уверен, что наш султан, который любит нас, отправит первыми на смерть этих. Христиан, – прошипел Рашид. – Отбросы и наемники, ради обещанной добычи они готовы сражаться против людей своей веры. – Он отхаркался, сплюнул. – Пусть возьмут на себя первый удар. А потом мы с тобой возьмем славу и золото.

– Иншалла, – только и мог сказать Ахмед внезапно пересохшим ртом.

Снизу, из группы с факелами, послышался громкий возглас. Крик согласия, исторгнутый десятком глоток. Группа распалась, пейики с опущенными алебардами разделили ряды анатолийцев, чтобы султан мог вернуться на холм к пушке. Другие командиры, в том числе мужчина, которого Рашид назвал Исхаком, направились к отряду Ахмеда. Сквозь толпу шли люди; каждый нес древко, на ходу разворачивая с него длинный стяг. Они выкрикивали какие-то слова – Ахмед пытался разобрать их сквозь нарастающие возгласы. Он расслышал это как раз в тот миг, когда разглядел на стяге имя Пророка. Крестьянин не умел читать, но знал символ Мухаммеда, его тугру на ближайшем стяге, сияющую серебром в лунном свете.

– Сто золотых монет первому, кто поднимет такой стяг на второй стене греков, – вознесся над суматохой крик. – Аллах акбар!

– Велик Аллах! – отозвалось эхо тысяч голосов.

Люди пытались выхватить один из десятка стягов. Ахмед шагнул вперед. Сто золотых монет – больше, чем может принести его ферма за всю жизнь. Но его задержала чья-то рука.

– Не надо так торопиться умереть, – произнес другой голос.

Это был Фарук, их болукбаши, офицер, к которому назначили Ахмеда с Рашидом и еще сотню их товарищей. Он был из Карамана, сражался против турок, а сейчас – за них. Его отличали части тела, оставленные на полях разных сражений – ухо, большой палец, глаз. Сейчас оставшийся глаз уставился на Ахмеда.

– Первый, кто понесет этот стяг, будет убит; второй и третий тоже быстро встретятся с ним в раю. – Он схватил Ахмеда за плечо, пригнул, чтобы можно было говорить ему на ухо. – Это твое первое сражение, деревенский парень, и оно будет не таким, как ты думаешь. Держись поближе ко мне.

В нескольких местах вспыхнули драки между мужчинами, не получившими подобного предупреждения. Вмешались офицеры – они наводили порядок при помощи бастинадо, пока каждый стяг не остался только в одних руках. Потом все двинулись к вершине холма.

Фарук остановил их примерно в двадцати шагах за одними из больших ворот, перемежавших частокол.

– Достаточно, – сказал он, вытаскивая свой ятаган.

У Ахмеда не было ножен, так что вытаскивать меч было неоткуда. Он просто положил ятаган на плечо, поднял маленький круглый щит к груди и уставился на белую внутреннюю сторону. «Защити меня, Аллах, милостивый и милосердный, – молча взмолился он. – И если Ты желаешь, чтобы я умер этой ночью, дай мне умереть хорошо, во славу Твою».

Рядом бормотали другие мужчины. Потом запели трубы, все умолкли. В тишине ударил большой кос-барабан – раз, два, еще раз. Эхо угасло, все взгляды были прикованык деревянной стене впереди. В середине, у самых ворот, воздел свой большой ятаган Исхак-паша. «Аллах акбар!» – крикнул он, отступая в сторону. Ворота открылись.

– Аллах велик! – завопили разом тысячи голосов, и люди побежали в ворота.

– Не высовывайтесь! – крикнул Рашид.

Ахмед мог только повиноваться. Он смотрел на спину впереди себя, делал несколько шагов, когда она двигалась, останавливался, когда она ненадолго замирала. Он видел только этот кусок белой ткани, по которому уже расплывались большие, как почки ягненка, пятна пота, хотя ночь была прохладной. Однако слух его был насыщен до предела. Безумный бой кос-барабанов, завывания труб, удары о щиты, здесь и там – к этим звукам пришли новые: непрерывное треньканье тетив, когда лучники на валу накладывали, натягивали, отпускали, накладывали, натягивали, отпускали; почти непрерывный блеск наконечников стрел в лунном свете, падающих в темноту впереди. Рядом с ними другие мужчины поднимали и нацеливали предметы вроде толстых палок, которые издавали громкий треск и выпускали пламя, после чего голова стрелка мгновенно скрывалась в облачке дыма; облачка эти соединялись и висели грядой над валом. Ахмед раскашлялся от едкого дыма, когда они с Рашидом наконец миновали ворота.

Раньше они двигались медленно, теперь пошли быстрее, оступаясь на пологом склоне. Ахмед поставил ногу на что-то; оно сначала дернулось, потом закричало. Он наступил на мужчину, ползущего поперек их пути. Из шеи мужчины торчало что-то с перьями, и Ахмед, не задумываясь, нагнулся, схватил его своей ручищей за рубаху и потащил в сторону.

– Хорошо, хорошо, – сказал Рашид, придерживая рукой ногу мужчины, но даже не пытаясь ее поднять, – помогать брату хорошо.

Пока они укладывали раненого на спину, мимо продолжали с криками бежать люди. Одной рукой тот сжимал древко арбалетного болта, другой вцепился в рубаху Ахмеда, что-то слабо бормоча; слова терялись в крови, пузырящейся на губах. Ахмед беспомощно смотрел на раненого, пока Рашид не потянул его прочь.

– Пошли, – сказал он. – Этот отправится либо в рай, либо к лекарю. Пойдем.

Склон закончился каменным выступом, а за ним – свалкой людей, стиснутых во рву и у подножия каменной стены в два человеческих роста на той стороне. Мужчины быстро слезли – ноги отыскали связки дерева, сброшенные, чтобы заполнить ров – и привалились к лежащим телам. Сверху, из вспыхивающей темноты, сыпалось все больше болтов, стрел и камней.

– Это стены Константинополя? – спросил Ахмед.

Рашид фыркнул.

– Эта? – сказал он, взглянув вверх. – Это просто вал надо рвом. Христиане даже не защищают его. Стены дальше. И мы скоро будем у них. Вон, смотри!

Ахмед посмотрел. Надвигался новый людской прилив, каждый второй нес лестницу. Их передавали над головами людям у вала, один конец ставили на деревянные подставки или втыкали в грязь рва. Короткая пауза – и верхние концы начали стучать по камню вала. Мужчины, прижавшиеся к стене, переглядывались, выжидали. Затем барабаны стали выбивать двойную дробь, и лавина башибузуков облепила лестницы. Кто-то забирался, но многие падали, сбитые болтами и камнями.

– Ты! – крикнул Фарук, указывая своим бастинадо. – Здоровяк. Сильный, а? Не хочешь забросить пару своих друзей на стену?

Ахмед кивнул.

– Эфенди, – сказал он, протягивая меч и щит Рашиду.

Сплел пальцы, нагнулся. Мужчина шагнул к нему, взялся за его плечи, поставил ногу на сложенные чашечкой руки. Ахмед резко выпрямился, дернул руками. Мужчина с визгом пролетел над стеной и исчез.

– Вот ослолюб! – рассмеялся офицер. – Не так сильно. Они воины, а не голуби. Просто поднимай их наверх.

Ахмед нагнулся, мужчина поставил ногу. На этот раз крестьянин выпрямлялся осторожно. Человек ухватился за стену, подтянулся и залез.

– Хорошо, – сказал Фарук. – Следующий.

Ахмед принялся за работу. Рашид, стоя рядом, довольствовался своей ролью оруженосца. Влезли человек пять, толпа поуменьшилась; многие перебрались по лестницам, а сейчас лестницы втаскивали наверх.

– Хватит! – распорядился Фарук, подойдя к Ахмеду. – Теперь я, потом он. Ты залезешь следом.

Он поставил ногу – и в следующую секунду уже лез на стену.

Рашид прислонил к стене меч Ахмеда, вложил в ножны свой собственный.

– Это было благословение Аллаха. С Его милостью между нами и греками будет достаточно людей. Поднимай меня! Я дождусь тебя на той стороне.

Ахмед поднял его до самого верха. Рашид уселся на стену, подтянул свою кривую ногу и исчез.

Ахмед огляделся. Первая атака прошла, оставив за собой месиво людей, которые еще лезли на стену или корчились во рву. Над стеной летели стрелы, пущенные лучниками, которые бегом спустились с вала. Подбежала новая толпа людей, с лопатами и мотыгами; они начали подрывать стенки рва, забрасывая его землей. Ахмед схватил в одну руку ремень щита и рукоять меча, подпрыгнул и уцепился другой за выступающий камень. Потом подтянулся и, ставя ноги на какие-то опоры, залез наверх. В кровавую бойню.

Стена глушила шум. А здесь он врезался в Ахмеда, как пощечина. Вопли – людей, падающих с лестниц, которые сталкивают с высокой стены перед ним, других людей, которые рубят и колют, клинок в клинок, щит или шлем. Крики атакующих: «Аллах!» Крики защитников: «Христос! Святая Матерь!» Они были там, и Ахмед впервые увидел их вблизи, своих врагов, людей, которых он пришел убить. Своих врагов, таких же людей, как он сам. Некоторые в доспехах, бьются мечами, топорами, копьями. Другие, как и он, в рубахах, кидают камни и проклятия. Освещенные пламенем факелов, пылавших на каждой башне и на стенах в промежутках между ними. Ахмед видел, как лучник высунулся между зубцов и выстрелил вниз, видел, как его стрела снесла человека с верха лестницы, видел, как этот же лучник отлетел назад, получив камнем из пращи в лицо. Повсюду, куда смотрел Ахмед, люди отчаянно старались убить и еще отчаяннее – не умереть.

Это был ад, и Ахмед смотрел прямо в него. Он застыл на стене, вокруг летали стрелы и камни, но Ахмед не мог пошевелиться, только смотреть. Что-то схватило его за ногу, сильно дернуло; он заставил себя опустить взгляд и увидел Рашида с перекошенным от бешенства лицом, выкрикивающим слова, которые Ахмед не слышал. Крестьянин отвел взгляд, посмотрел на толпу и безумие под высокой стеной.

И тут он увидел. Стяг Пророка. Пронесенный через скопище людей, он привлекал больше всего греческих стрел и камней. Его носитель пал, древко скользнуло, стяг провис; его тут же подхватил следующий мужчина и пал следом. Древко во что-то воткнулось и осталось стоять.

Пророк. Вот зачем Ахмед здесь, послужить ему в святом деле, во славу Аллаха, милостивого и милосердного. Стать ради него мучеником, если таков будет его выбор. Однако стяг был и чем-то еще, об этом кричали перед атакой – он стоил больше золота, чем Ахмеду доведется увидеть за всю жизнь, работая в поле. Бог не в силах вернуть ему малышку Абаль.

Но он сможет вернуть улыбку Фарат, когда жена поймет – никто из их детей больше никогда не умрет из-за того, что в доме нет еды.

Золото, которое он может добыть, – но только если установит этот стяг на стенах Константинополя.

Ахмед скользнул вниз. Теперь он отлично различал слова Рашида – тот проклинал Ахмеда, называл его дураком, сидящим здоровой мишенью для каждого греческого лучника и пращника. Он стал проталкиваться через толпу, которая начинала истончаться по мере того, как раненые отходили в тыл. Но там все еще хватало безумцев или честолюбцев, лезущих на стены, и всякий раз, когда пальцы на древке стяга разжимались, его подхватывали новые руки.

– Куда ты лезешь? – крикнул Рашид, ковыляя рядом, и ткнул его в руку. – Подними щит! Занеси меч!

Ахмед не замечал его. Он добрался до места, где люди сгрудились у стены на шесть человек вглубь, и начал раздвигать их. Кто-то возражал, смотрел вверх и отодвигался. Видел что-то в глазах великана.

Ахмед достиг стяга, когда тот упал, – на этот раз с высоты, ибо последний мученик, державший его, преодолел половину лестницы. Ахмед увернулся от падающего тела и подхватил древко, когда то пролетало мимо. Ткнув тупым концом себе за спину, он наконец-то отделался от Рашида и начал карабкаться вверх.

При таком шуме в голове Ахмеда было так тихо, что он слышал в ней собственные молитвы, слова хвалы Аллаху, милостивому и милосердному, и Мухаммеду, Его Пророку, мир ему. Но он слышал и другие слова – те, что первыми произнесла его малышка-дочь. «Козя, – сказала она, указывая на козу. – Козя».

Что-то пробило ткань рубахи на груди. Камень просвистел у плеча. Прямо над ним, между зубцов, человек поднимал топор. Ахмед поднял стяг Пророка, чтобы защититься… и увидел, как мужчина выпустил рукоять топора и схватился за торчащее из руки древко. Вот он исчез из виду, топор упал; Ахмед почувствовал, как лезвие пробороздило ему бок. Но он не чувствовал боли, перед ним был пустой проем, и он шагнул туда.

Он стоял между двумя зубцами. Тело топорщика еще валилось на площадку. По обе стороны от него греки пытались оттолкнуть лестницы, по которым лезли турки, кололи, рубили, сражались за свою позицию. Но другие уже разворачивались к нему, к великану, внезапно вставшему среди них. У него есть мгновение. Одно.

– Аллах акбар! – закричал Ахмед и взмахнул стягом слева направо, разворачивая в ярком свете имя Мухаммеда.

Мгновение прошло. Что-то сильно ударило Ахмеда в лоб, и он упал. Древко выпало; он катился назад, вниз, сбивая людей, которые сшибали следующих, пока не упал на землю. Ахмед лежал и смотрел, как пламя отражается в натекающей луже крови. Он видел, как лужу накрыла тень; кто-то нагнулся к нему, кричал, но Ахмед не разбирал слов. Потом он почувствовал руки: просунули в подмышки, одна под головой, потащили. Он начал двигаться, сначала медленно, потом быстрее, по скользкой земле. Остановка была неожиданной, его вытошнило, и в этот момент вернулся звук.

– Вставай, дурак! Вставай! Или ты умрешь!

Рашид колотил его, кричал в ухо. Ахмед поднял взгляд и увидел, как люди торопливо перелезают через первую стену, низкую со стороны города. Он подбежал, упал на нее, перекатился и рухнул в месиво грязи и вязанок дерева. Ров. Хватаясь за грязные стенки, Ахмед выкарабкался наверх. Ворота вала широко открыты. В них не было той давки, которую он видел перед началом атаки.

Вперед шли люди, воины в доспехах, кольчугах и шлемах, с большими круглыми щитами и копьями, поднятыми к небу. Ахмеда оттащили с их пути, отволокли к основанию деревянной стены.

У него закрывались глаза. Но он еще успел увидеть знакомое лицо. На нем был один глаз, и этот глаз сиял от удовольствия.

– Ну-ну, деревенский парень… Ты дели, тут уж не ошибешься.

Фарук вытянул руку в традиционном жесте, отгоняющем безумие. Потом опустил ее Ахмеду на плечо.

– И все же, как только мы тебя немного почистим, не сомневаюсь, наш султан будет рад тебя видеть. И наградить. Наградить нас всех. – Одинокий глаз прищурился, рука похлопала по плечу. – Ибо все мы товарищи, верно? Гази Аллаха, хвала ему, да? – Он с улыбкой встал. – И потому мы все разделим награду султана; так будет правильно.

Он отошел. Ахмеду хотелось разобраться, что же ему сказали. Но он почувствовал, что больше не может бодрствовать, даже когда ему на лицо плеснули холодной воды, даже когда начали обтирать лицо грубой тряпкой.

Забвение нашло его. И Ахмед с благодарностью погрузился в него.

Глава 18 Возвращение изгнанника

20 апреля: две недели осады

Первым их увидел грек над Золотыми воротами. Один из нескольких, поставленных там, на самой южной оконечности материковой стены, одаренных зоркостью. Он не следил, как остальной гарнизон, за массой турок в двух сотнях шагов отсюда, за валом. Его долг на все дежурство – смотреть на море, на горизонт. Хотя это было и необязательно, ему посоветовали молиться.

Что он в некотором смысле и сделал, когда впервые заметил их. «Христовы волосатые яйца», – пробормотал дозорный, протирая глаза; должно быть, в них попала пылинка. Он прикрыл лицо ладонью, чтобы заслониться от солнца, прошедшего уже полпути по небу. Блики на воде, морские птицы, стая дельфинов – все это уже заставляло его тянуться к веревке колокола. Однажды он даже возбужденно дернул ее, но остановился, сообразив, что видит одинокий косой парус – всего лишь турок, идущий в Босфор.

На этот раз он подождет. Лучше убедиться, чтобы не стать мишенью насмешек товарищей. Даже когда размытое пятнышко превратилось в четыре отчетливые точки, даже когда увидел не треугольные, как у большинства турецких судов, а квадратные паруса, дозорный не стал тянуть за веревку и кричать. Но начал молиться – в этот раз по-настоящему. И даже когда уже был уверен, он глубоко вздохнул, закрыл глаза и только потом взялся за веревку. На мгновение дозорный оказался единственным в городе, кто видел их избавление, и это знание наполнило его невероятной энергией.

Колокол ударил громко. Но топот шагов по лестнице призвал его голос, его слова.

– Паруса! – закричал дозорный. – Паруса на западе, и на них крест Христа.

На площадку вбежал командир.

– Сколько судов?

– Четыре, господин, насколько я вижу. Но за ними могут идти другие.

– Значит, пока четыре… – Офицер обернулся к двум мужчинам, только что выскочившим на площадку, оба в сапогах со шпорами. – Скачите – один к Командиру, другой к императору. Скажите: идут четыре судна, за ними могут быть еще. – Он повернулся к Зоркому Человеку: – Продолжай звонить, брат. Скоро каждый колокол в городе будет вызванивать эти чудесные вести.

Подбегали новые люди, и офицер продолжал рассылать их: пеших – по стене, конных – в город. Должно быть, они выкрикивали новости на бегу, поскольку не успел устало замереть первый колокол, как его песню подхватил другой, на соседней церкви Святого Диомеда. Следом забили колокола Студийского монастыря Святого Иоанна, потом монастыря Гастрия и далее, лесным пожаром, что скачет с дерева на дерево. Этот звон отличался от аларума, который предупреждал о нападении и призывал защитников на стены. Он возвещал радостную весть, которую город не слышал уже много недель.

Феон, показывающий документы своему повелителю, услышал его ровно перед тем, как в императорскую палату пропустили запыхавшегося посланца. Едва тот выпалил новости, Константин приказал принести его сапоги и плащ.

– Они пойдут к бону. Нужно убедиться, что заграждение готовы убрать. Поскакали.

София, перебиравшая скудные припасы на лотке торговца на Ипподроме, услышала волну колоколов и дождалась, когда она пронесется над головой и ударит в собор Святой Софии, чей глубокий голос присоединился и заглушил все прочие. Посланца, проскакавшего по овалу Ипподрома, окружили и не выпускали, пока он не рявкнул свои вести. Новости рябью пробежали по всей толпе.

– Мама, что случилось? – спросил Такос, глядя на бегущих, улыбающихся людей.

София обняла разом сына и дочь:

– Подходит флот. Наверное, на помощь городу. Пошли!

Она повела детей туда, куда стремились все, – на холм к сияющему куполу Айя-Ирины, одной из самых высоких точек города.

Сын уперся.

– Но я хочу пойти тренироваться с пращой, вместе с Ари, – сказал он, держа в руке веревочное оружие, которое раздавали всем мальчишкам старше семи.

– Возможно, она тебе не понадобится, – сказала София, потом добавила, увидев, как мальчик надулся: – Ты же захочешь поприветствовать наших спасителей, правда? Мы почти всё оттуда увидим.

Сын уже более охотно пошел за ней. Они вышли достаточно рано и могли рассчитывать на хорошее место на вершине.

* * *
Зоркие люди были не только среди греков. На берегу Мраморного моря с той же целью стояли турки. Только высота башен позволяла защитникам первыми заметить корабли.

Колокола разбудили Мехмеда, отдыхавшего после долгой ночи разгула со своим фаворитом Раду. Младший Дракула тихо похрапывал рядом с диваном, когда султан услышал стук копыт у палатки и выкрикнутые новости. Он так торопился, что уже оделся сам, продолжая громко звать слуг, когда в шатер вошел офицер стражи.

– Я слышал, – сказал султан, застегивая пояс с мечом и набрасывая длинный плащ. – Отправь самого быстрого гонца к Балтоглу. Скажи ему готовить флот. Скажи ему не отплывать, пока я не поговорю с ним. Я прибуду следом за гонцом. Иди!

Он закончил ревом, который наконец разбудил Раду.

– Что случилось, любимый? – спросил тот, зевая.

Мехмед не слишком нежно пнул его:

– Одевайся быстрее, если не хочешь остаться. Подходит христианский флот. И, клянусь яйцами Иблиса, мы должны его потопить.

* * *
Последний раз он видел его освещенным одиноким лучом света, пробившимся сквозь тучи. Тогда он надеялся, что видит его в последний раз. Сейчас купол Айя-Софии сверкал под утренним солнцем. Над ним не реял турецкий полумесяц; люди на стенах размахивали флагами города и других государств, защищавших его. Враги еще снаружи, он успел вовремя.

Справа послышался юный голос:

– Господин, это там живет Бог?

Григорий взглянул на мальчика. Сын генуэзца, и потому католик.

– Возможно. На этот счет есть некоторые разногласия. – Он улыбнулся. – Хотя я предпочел бы, чтобы сегодня он жил с нами, на воде.

Девятилетний мальчик огляделся, словно искал что-то.

– Господин, но разве мы не плывем к суше?

– Верно, – ответил Григорий и потрепал вихрастую макушку. – Но кое-кто собирается нас туда не пустить.

– Кто, господин?

Грек повернул мальчика.

– Они, – сказал он и сглотнул; ему не раз доводилось видеть турецкий флот, но такого размера – никогда.

Флот был достаточно близко, чтобы разглядеть его во всех подробностях. Внезапно его собственное судно, «Стелла Маре», и три его спутника обогнули изгиб Маячного мыса, над которым виднелись очертания Айя-Софии, и вошли туда, где встречались три знаменитых воды – Мраморного моря, Золотого Рога и Босфора. Суша больше не сдерживала его, и море тут же стало неспокойным. Анафор, подумал Григорий, назвав это волнение турецким именем. Однако его судно – три мачты парусов, наполненных тем же юго-западным ветром, лодосом, который быстро донес их от Хиоса, – прыгнуло в глубокие воды, полетело меж высокими волнами, как дельфин, будто стремилось в безопасную гавань не меньше своих моряков.

– Господин, а это неверные?

– Да.

– Так… так много?

Григорий посмотрел вниз. Он видел страх в глазах мальчика, должно быть, чуть старше его с Софией сына. Парнишка, Бартоломео, привязался к Григорию с той минуты, как того вытащили из моря.

– Да, их много. Но посмотри на них.

Он опустился на колени, чтобы смотреть с высоты глаз мальчика, одной рукой взялся за леер, другой начал показывать на турок.

– Вон там, впереди, – трирема. У нее есть мачта, но парус не поднят, потому что ветер наш. Однако она все равно быстро идет к нам на веслах. Те, что рядом с ней, – биремы; они меньше, меньше весел. А по бокам от них идут совсем маленькие – фусты.

Мальчик нервно рассмеялся:

– Они похожи на водомерок.

– Так и есть! – воскликнул Григорий и широко повел рукой. – А теперь посмотри на нас, как высоки борта наших кораблей. Тех, сквозь кого мы не проломимся, мы просто раздавим, – он привстал и топнул ногой, – как жуков.

– Бартоломео!

Это кричал отец мальчика, помощник капитана. Он махал ребенку, приказывая укрыться внизу. За его спиной, на приподнятой кормовой палубе, махала другая рука – Григорию.

– Пойдем! Нас обоих зовут.

Он встал, мальчик – нет.

– Я хочу остаться с вами… – на Григория смотрели широко распахнутые глаза, – и смотреть за боем.

– Я думаю, ты и так его увидишь, где бы ты ни был. Но стрелы будут падать на нас, как дождь, так что тебе нужно какое-нибудь укрытие над головой.

Мальчик поплелся за ним следом. Нетерпеливый отец пробормотал проклятие, грубо схватил ребенка за руку и потащил вниз. Бартоломео оглянулся на Григория. Тот быстро приподнял маску, чтобы под ней блеснула слоновая кость. Это все время восхищало парнишку, и сейчас он радостно улыбнулся.

Пока мальчик спускался, Григорий вскарабкался по трапу на кормовую палубу. Бастони, хозяин «Стелла Маре», человек, который спас его, поднял голову от ремней нагрудника.

– Ну вот, грек, начинается. Ты готов?

– Готов. – Григорий оставил свое рагузанское имя и наемническое прошлое на затонувшем судне. – Где ты хочешь, чтобы я был?

– Сначала здесь, рядом со мной. Возможно, будут переговоры, а ты говоришь на османском лучше нас всех… – Он чертыхнулся, упустил ремешок. – Можешь помочь мне с этим?

– С удовольствием.

Григорий наклонился и быстро затянул ремни.

– А после разговоров?

– Где пожелаешь, – ответил мужчина и хмыкнул. – Я не стану брать у тебя уроки, как плавать на моем судне, и не стану говорить охотнику, откуда ему лучше стрелять дичь.

Он указал на арбалет, прислоненный к перекладине рядом с грудой доспехов. Григорий глянул туда, заново оценивая снаряжение. Он выиграл оружие у самого капитана на второй день пребывания на борту, в стрелковом состязании. Другие генуэзцы воспылали жаждой отомстить за оскорбление, нанесенное мастерству их капитана, и каждый последующий вызов приносил Григорию новую часть доспехов. Они не подходили друг к другу и не имели ничего общего с тем прекрасным комплектом, который сейчас уже наверняка украл кто-нибудь из отряда Джустиниани. Салад был хорош, почти новый, с забралом, которые сейчас входили в моду. Бувигер – похуже, и Григорий понимал: если долго торчать на виду, какой-нибудь остроглазый лучник непременно вобьет стрелу в зазор между ними, ему в горло. Обе части нагрудного доспеха принадлежали невысокому мужчине и не доходили Григорию до талии. На ногах вообще ничего нет, так что придется все время держаться за каким-нибудь укрытием.

Григорий ткнул большим пальцем через плечо:

– Скоро?

Капитан посмотрел ему за спину на врагов, потом – на свои паруса, опустил взгляд на волны:

– Полсклянки.

– Тогда мне лучше вооружаться. Ты поможешь?

– Да. Если ты закончишь со мной. Я мало что могу сейчас, кроме как бежать от этих сукиных сынов.

Мужчины начали помогать друг другу, и скоро оба были готовы – капитан в своих прекрасных черненых доспехах, Григорий в пестрых.

Он потянулся к своей маске, собираясь снять костяной нос. Потом передумал. У салада есть забрало, так что вряд ли он получит удар в лицо. Грек опустил руку.

Бастони заметил его жест.

– Ты так и не рассказал мне, что случилось с твоим носом.

– Да. Ты прав.

Секунду спустя оба мужчины улыбнулись. Каждый глубоко вздохнул. Турки подходили ближе, над бортами уже виднелись головы людей.

– Иди с Богом, – сказал Бастони, повернулся и пошел к передней части кормовой палубы.

Григорий поднял арбалет. Стремянной, охотничий – он предпочитал такие, особенно для морского боя. Тяжелый арбалет, снабженный рейкой с воротом, может посылать болты дальше и сильнее, но требует больше времени, чтобы приладить ворот, взвести, наложить болт, отомкнуть, прицелиться, выстрелить. Вдобавок он тяжелее, и предметов больше, если нужно сменить позицию. А здесь – поставил ногу в стремя, потянул на себя, и через пару секунд все готово. Григорий перевернул арбалет, посмотрел на накладки на ложе. Их почти всегда украшали одинаково – Охотница, обнаженная Диана с длинными распущенными волосами и высокой округлой грудью. Узор заставил Григория задуматься о последней женщине, которую он видел обнаженной, – Лейле. Воспоминание потянуло за собой улыбку и вопрос: где она сейчас? Ждет его в Рагузе? Не заплатит ли он ею за свое перерождение?

Болты стояли наконечниками вверх. Григорий провел пальцем по острию, взялся за древко, вытащил один. Не такой красивый, как найденный им в дверях склада в Константинополе или вытащенный из сумки шотландца на Корчуле. У тех было закрученное оперение из перьев цапли, оно могло выйти из-под одной и той же аккуратной руки. Даже понимая, что это невозможно, Григорий не раз задумывался: уж не преследует ли его какой-то мстительный арбалетчик? Нет, хорошие стрелки делают хорошие болты, вот и всё. Он и сам мог бы заняться этим, будь у него время, ибо они били намного точнее. К сожалению, у этих оперение было кожаным, обычным. Ничего, на таком расстоянии они тоже подойдут. Но в колчане было всего двадцать болтов. Ему придется тщательно выбирать себе цели. В отличие от стрел, вражеские болты в бою особо не подберешь. И как только эти закончатся, придется положиться на другие орудия убийства.

Грек проверил висящий на боку фальшион. Ему нравилось это оружие с толстым, слегка изогнутым клинком; короче большинства мечей, оно отлично подходило для ближнего боя, которого ждать уже недолго. Убрав фальшион в ножны, Григорий убедился, что маленький круглый щит надежно пристроен на другом бедре, и встал как раз в ту минуту, когда капитан выкрикнул его имя.

– Григорий! Они подходят!

Расстояние вновь сократилось вдвое. Строй турецких судов напоминал буйвола: впереди тонкий широкий полумесяц рогов, за ним, посередине, массивное тело. Сейчас они подошли настолько близко, что Григорий наконец услышал то, что раньше сносил сильный юго-западный ветер, – музыку. Ветер по-прежнему заглушал бо́льшую часть звуков, но было ясно – скоро музыка станет громкой. На суше ли, на море турки всегда сражались под непрерывное, неистовое сопровождение труб и барабанов.

Бо́льшая часть вражеского флота уже вошла в зыбь и сушила весла. Вперед шла только одна, самая большая из трирем; весла с обеих сторон поднимались и падали, как механические крылья, большой кос-барабан держал ритм – он и человек, который шагал по гистодоку, бежавшему вдоль всей длины корабля, как вскрытый позвоночник, и выкрикивал команды. Человек держал в руке длинный кнут, сейчас свернутый, и Григорий скривился от воспоминаний. Шесть месяцев каторги галерным рабом, прежде чем ему удалось бежать, – и оставшиеся по всей спине рубцы, похожие на белых червей.

– Он ждет, что я остановлюсь?

Бастони указал на высокого мужчину на приподнятой носовой палубе триремы, превосходно одетого, в полном доспехе и большом шлеме, украшенном плюмажем из павлиньих перьев.

– Нет, – ответил Григорий. – Но он позаботится, чтобы мы его услышали.

Он посмотрел налево. Там шла еще одна генуэзская каракка. Справа, ближе к ним, шло греческое судно – транспорт, набитый зерном из Сицилии. Судно было шире каракки, борта ниже, но оно все равно возвышалось над любой вражеской триремой. Григорий мало разбирался в морском деле и мог только восхищаться мастерством генуэзцев, с которым они умеряли ход своих кораблей, подстраиваясь под более медленное судно. Их сила заключалась в единстве, это было понятно всем. Кроме того, зерно в трюмах транспорта могло спасти город, которому они стремились помочь, от голода.

Когда Григорий посмотрел обратно, расстояние еще раз сократилось вдвое. У турок тоже были опытные моряки. Кос-барабан испустил еще один могучий гул. Человек на гистодоке щелкнул кнутом, и все весла правого борта триремы взлетели в воздух. В ту же минуту трое мужчин сильно надавили на румпель. На мгновение корабль почти остановился и накренился так, что гребцы со своих скамей могли бы окунуть руки в воду. Но прозвучала новая команда, весла левого борта ударили по воде, трирема развернулась и выпрямилась. Когда генуэзское судно с раздутыми парусами прошло мимо, барабан начал отбивать тройной ритм, и весельный корабль скакнул вперед, опередив каракку шагов на пятьдесят.

– Чистый выстрел, хоть и хитрый, – сказал Григорий, ставя ногу в стремя арбалета. – Пристрелить его?

Бастони покачал головой:

– Убьешь одного содомита, да и только. Давай послушаем, что он хочет сказать.

Турецкий командир поднял рупор:

– Эй вы, генуэзцы! Я – Балтоглу-бей, капудан-паша флота султана. Что вам здесь нужно?

Григорий перевел. Бастони кивнул:

– Скажи ему, если это его дело, что мы везем товары в город.

– В какой город? – уточнил Григорий. – В Галату или Константинополь?

Бастони улыбнулся.

– А вот это точно не его дело.

Григорий передал краткий ответ. Балтоглу заревел:

– Это запрещено! Вы пустите нас к себе на борт, и мы отведем вас к султану. Там вы можете встретить милосердие. Но если вы откажетесь, от меня вы его не увидите. Откажитесь – и вы все умрете. Некоторые быстро, остальные медленно.

Григорий покачал головой.

– У него ужасный болгарский акцент. Очередной отступник. Но все равно, послание ясно: сдавайтесь или умрите. Медленно.

Бастони кивнул:

– Скажи ему, пусть вставит себе кое-куда это павлинье перо и покрутит как следует.

Перевести эту фразу было сложно, но Григорий знал лучший ответ. Отбросив рупор, он поставил ногу в стремя, натянул тетиву, выхватил из колчана два болта – один в паз, другой в зубы – поднял оружие, быстро прицелился и нажал на спуск. Учитывая расстояние, волнение моря и порывы ветра, выстрел навскидку был неплох. Болт перебил одно из перьев, а ветер позаботился, чтобы турок не смог воспользоваться им для предложенного развлечения. Балтоглу с ревом исчез за фальшбортом как раз в тот момент, когда шеренга генуэзских арбалетчиков поднялась и дала залп. На полпути между кораблями арбалетные болты разминулись со стрелами, выпущенными турецкими лучниками.

– Думаю, он понял, – заметил Григорий, присев и вставляя в паз новый болт.

Но Бастони не слышал его. Стрела отскочила от его шлема, он схватился за забрало и, опуская его, крикнул:

– Тараньте этих мерзавцев!

Бой начался.

Глава 19 Под умирающим ветром

Поначалу все шло слишком легко.

Каждый ярд заполнял холст, каждый парус раздувался, как младенец в животе, торопящийся наружу. Ветер, который пронес их мимо Хиоса, нес их и сейчас, и капитаны трирем, бирем и фуст, опоздавшие убраться с их пути, вскоре должны были припомнить, умеют ли они плавать. Ряды весел ломались, когда каракки проходили рядом; высокие и прочные дубовые носы генуэзцев боронили турецкие корабли, как комья земли в поле. Большинству удалось отвернуть и уйти от стремительной гибели, но некоторые остались на пути тяжелых каракк, и теперь весла сносили рабов со скамей на палубу, а надсмотрщики безуспешно пытались навести порядок проклятиями и ударами кнутов.

Однако их было много, оказавшихся дальше от генуэзцев, более удачливых, опытных и предупрежденных судьбой своих соотечественников, тех, кто смог уклониться, а потом повернуть и погнаться следом. Самые быстрые – кос-барабаны отбивали тройной ритм, весла, как безумные, взлетали над водой – могли какое-то время держаться вровень с каракками, и рулевые подводили их вплотную. Люди закручивали и бросали абордажные крюки, и некоторые впивались в дерево высоких бортов. Но едва один вцепился – и даже Григорий на мгновение почувствовал слабый рывок, – как рядом оказался матрос с топором, крюк был срублен, и судно вновь помчалось вперед, как гончая, спущенная с поводка.

Укрывшись за фальшбортом, Григорий смотрел, как моряки делают свое дело. Хотя рядом падали стрелы, он не отвечал. В качке анафора прицелиться трудно, чтобы болт нашел свою цель, враг должен быть на редкость неудачлив. У Григория осталось девятнадцать болтов, и он хотел найти для каждого стоящую цель.

И тут случай представился. Упал новый крюк, моряк вскинул топор, но следом прогремел взрыв, заглушивший барабан. Моряк качнулся – ему оторвало половину лица.

– Орудие! – заорал Бастони, появившись рядом. – Что они делают в морском бою?

Подбежали другие моряки, подобрать раненого товарища, ударить еще; крюк срубили. Но в доски вцепилось еще больше, а когда от фальшборта полетели щепки – громыхнул новый выстрел, – Григорий заметил, что рвение моряков поумерилось. Он рискнул выглянуть. На палубе биремы мужчины заряжали кулеврину. Григорий дождался, пока палуба под ногами не встанет устойчивее, когда судно поднимется на гребень волны. Потом поднял арбалет, вдохнул, выдохнул.

Он целился в грудь. Судя по тому, как стрелок внезапно согнулся вдвое, стрела ударила куда-то в бедро. Кулеврина упала на палубу и выстрелила. Григорий нырнул обратно и смотрел, как моряки срубают оставшиеся крюки. Судно вновь рванулось вперед и, быстро глянув влево, Григорий увидел, что остальные суда тоже освободились. Бо́льшая часть турецкого флота уже была пройдена. Несколько меньших фуст отчаянно гребли, торопясь убраться с дороги. Он посмотрел вверх и увидел развалины древнего Акрополя, увенчанные более поздней колокольней церкви Святого Деметрия.

– Мыс Акрополя! – закричал Григорий капитану. – Золотой Рог и безопасность – за этим выступом.

– Сам знаю, грек! – крикнул в ответ Бастони. – Мы поплывем к бону и будем хлопать этих мух, пока твои соотечественники нас не пустят.

Другие тоже поняли, куда они добрались. Со всех четырех судов послышались радостные крики. Все на борту понимали, что они близки к убежищу. С турецких кораблей, все еще продолжавших преследование, донеслись другие крики – вопли ярости.

И тут внезапно, как последний вздох умирающего, ветер-лодос стих.

* * *
– Что там, мама? Что случилось?

Такос дернул Софию за юбку. Минерва, задремавшая, несмотря на вопли толпы, собравшейся под куполом, подняла голову от материнской шеи.

София не отрывала взгляда от моря. Она, как и все, радостно кричала подходящим судам, и сейчас во рту было сухо.

– Паруса. Они… они… – хрипло выговорила София.

Мужчина, стоящий рядом, закончил ее фразу.

– Они потеряли ветер, мальчик, – сказал он, качая головой. – И да поможет им теперь Господь.

Отовсюду вновь послышались голоса. Но уже не громкие и радостные. Эти голоса были тихими, они шептали.

– Святая Мария, Матерь Божья, помоги этим бедным грешникам.

Десять голосов, пятьдесят, сто. Тихие молитвы, сдержанные рыдания.

Минерва снова зарылась в шею Софии и заплакала.

* * *
– Чудо, клянусь священной бородой Мухаммеда!

Хамза поразился неожиданности перемены. Однако он всегда знал, что Мехмед изменчив… как ветер, предположил он. Еще несколько мгновений назад, когда вражеские суда мчались вокруг мыса с наполненными парусами, а их собственный флот плелся позади, как выдохшиеся псы за скачущим оленем, султан проклинал Пророка и Аллаха такими словами, что даже его ближайшие сподвижники отворачивались для тихой молитвы. Сейчас же он направил коня к самому краю воды, встал в стременах, на губах – одно только благоговение. Его двор – ибо все последовали за Мехмедом на этот песчаный берег под стенами Галаты – подъехали следом.

– Смотрите! – закричал Мехмед. – Смотрите, что Аллах дарует мне!

Он поднял руку к небу, потом опустил с почтительным поклоном.

– Всевышний привел их сюда, бросил дрейфовать прямо передо мной, так что я смогу любоваться триумфом моего флота… Хамза-бей, разве это не благословение Аллаха? – Он обернулся, схватил его за руку: – Разве это не знак, превыше любого другого, что мы предприняли святое дело?

Хамза улыбнулся – для вида. Когда его владыка в таком настроении, перечить ему без толку. Но Хамза командовал кораблями на море, и ему доводилось сражаться с итальянцами. Пусть они попали в штиль, пусть вокруг их четырех судов в двадцать раз больше турецких, бой будет нелегким.

Однако он сказал:

– Несомненно. Разве один из ваших титулов не «повелитель горизонта»? Так почему бы погоде не ответить на ваши призывы?

Мехмед рассмеялся, обернулся:

– Принесите мне стулья, стол, еду, вино. Давайте пировать и пить за триумф Балтоглу-Медведя.

Люди засуетились. Подбежали грумы забрать лошадей. Через несколько минут установили маленький павильон, разложили кожаные стулья. Мехмед хлопнул в ладоши.

– Вина! – заревел он.

Когда вино было налито, султан встал и поднял кубок к морю.

– Аллах акбар! – вскричал он.

Только имам и один-два самых правоверных бея не стали в нарушение заповедей Аллаха пить за Него. Большинство – даже те, кто не пил, как Хамза, – подняли кубки к разворачивающейся перед ними сцене и, как султан, призвали Божью победу.

* * *
Какое-то время они держались на расстоянии копейного броска от стен Константинополя. Но потом течение начало оттаскивать их, сносить, сначала почти незаметно, к берегу Галаты. Казалось, генуэзские суда едва двигаются – но этого нельзя было сказать об их врагах. Под начинающимся дождем стрел Григорий выхватил взглядом, что туркам сейчас мешает их численность, что кто-то – наверняка этот болгарин-отступник, с которым он вел переговоры, – пытается упорядочить этот хаос. Сейчас барабаны и трубы вместо воодушевляющей музыки передавали приказы. И, судя по плотному потоку каменных ядер, которые стучали в борта судов, Балтоглу добился определенного успеха.

– Капитан, что они делают? – крикнул Григорий мужчине, стоящему в нескольких шагах.

Закованный в полный доспех Бастони не обращал внимания на падающие стрелы или небрежно отмахивался от них, как от насекомых.

– Они готовятся к атаке, – ответил капитан из-под забрала. – Но сперва я вижу пламя у них на палубах.

– Они горят? – с надеждой спросил Григорий.

– Нет, у них есть огонь. И сейчас он придет к нам.

Григорий слышал, как поменялся ритм кос-барабана, слышал, как щелкает кнут и свистят, рассекая воздух, весла. Он опустил забрало и высунул голову. Несколько мелких фуст шли прямо к бортам каракки. В последний момент они легли на параллельный курс, и Григорий увидел огонь, о котором говорил капитан, – в больших горшках на палубе и на копьях, обмотанных промасленной тканью. Копья тыкались в горшки и тут же летели в каракку.

– Огонь! – заорал Бастони команде, которая уже была готова.

Моряки бросились вперед с ведрами воды, выплескивая ее повсюду, куда втыкались копья. Паруса свернули, как только те потеряли ветер, так что пищи для пламени было немного, и все горящее быстро затушили. Григорий следил, как судно за судном повторяет атаку и раз за разом терпит неудачу, теряя людей – солдаты с палуб каракк стреляли из арбалетов, кидали камни, ловили копья и отправляли их назад. У Бастони, при всех его недовольствах, была пара маленьких орудий, и они стреляли камнями по вражеским палубам. Но Григорий по-прежнему не поднимал арбалета. Восемнадцать болтов – очень мало, и он не сомневался, что скоро ему представятся другие, более интересные цели.

Он не ошибся. Снова и снова фусты подходили и метали огонь, снова и снова их отгоняли. Пока Григорий не услышал, что ритм барабанов изменился, в реве труб появились новые ноты. Услышал характерный басистый рев болгарина.

– На абордаж! – заорал Балтоглу-бей.

Григорий попытался определить источник крика. Вокруг было много дыма, в основном от горящих фуст. Но вскоре он заметил посреди множества судов большую трирему болгарина; увидел на ее кормовой палубе шест с тремя конскими хвостами под полумесяцем – знак капудан-паши, единый на воде и на суше. А рядом с ним виднелся тот самый яркий шлем, на котором теперь было на одно павлинье перо меньше.

Пришло время вложить болт в паз.

Длинный выстрел сквозь дым, с качающейся палубы. По крайней мере сейчас нет ветра, с мрачной улыбкой подумал Григорий. Балтоглу был защищен не хуже генуэзца, стоящего рядом с Григорием. Но, как и капитан «Стелла Маре», сейчас он поднял забрало, чтобы выкрикивать команды.

Это шанс. Григорий наклонился, поставил ногу в стремя и плавным движением натянул тетиву. Подняв арбалет, вложил болт, упер ложе в плечо, прижался предплечьем к фальш-борту, вдохнул. Потом выдохнул и нажал на спуск. Но в это мгновение судно качнулось, дерево ударило в дерево.

Когда Григорий глянул, Балтоглу, невредимый, по-прежнему стоял и выкрикивал команды. Он направлял свою трирему к борту широкого и низкого греческого транспорта.

– Абордаж! – заорал Бастони.

Григорий перевел взгляд с дальней цели на ближнюю – идущую рядом бирему. Люди на ее палубе раскручивали веревки и метали крючья, которые впивались в высокие борта каракки и связывали два судна вместе. Он услышал такой же глухой удар с другого борта, увидел, как там тоже взлетают веревки с крюками. Один упал рядом с ним. Григорий видел, как провисшая веревка тут же натянулась. Он аккуратно отставил в сторону арбалет, отвязал щит, надел его на руку и вытащил из ножен фальшион.

Над бортом полетели стрелы, пущенные навесом. Григорий пригнулся, будто от водяных брызг. Появилась рука, ухватилась за дерево. Прежде чем Григорий отрубил ее, он успел заметить толстые рыжие волосы на костяшках пальцев.

Струя крови, болезненный вопль, голос удалялся, пока человек летел вниз, потом послышались крики тех, на кого он упал. Когда в дерево впились еще три крюка, Григорий огляделся. Моряки стояли вдоль всего борта с мечами, топорами, поднятыми кинжалами; они ждали, как охотник у кроличьей норы. Как только один падал, пораженный пущенным снизу снарядом, на его место тут же заступал другой. Среди жуткого шума – барабаны, трубы, крики умирающих, боевые кличи – Григорий обернулся на особенно пронзительный вопль. Стоящий над ним генуэзец пошатнулся, выронил топор, схватился рукой за древко, торчащее из горла. Между пальцев потекла кровь, мужчина упал – и в этом месте тут же появились крюки и руки. Стоящий рядом моряк не замечал их, сосредоточившись на собственном участке борта. В шеренге был разрыв, и в нем тут же возникла голова в тюрбане. Турок перемахнул через борт и встал на палубе, держа в руке изогнутый ятаган.

– Капитан! – крикнул Григорий.

Бастони обернулся, в последнюю секунду увернулся от падающего клинка. Следующий удар он встретил своим мечом, и мужчины схватились, а тем временем через борт полезли еще двое турок.

На веревке рядом с Григорием появилась рука. Задержавшись, только чтобы срубить два пальца и выдернуть засевший в дереве фальшион, грек бросился в атаку. Небольшой уклон кормовой палубы создавал ощущение, что он бежит в гору. Первый турок, который был выше, зарычал и полоснул мечом. Григорий ударил вниз, уклонившись на бегу ровно настолько, чтобы увести фальшионом острый кончик меча в сторону, мимо своего нагрудника. Описав щитом дугу, Григорий ударил им в лицо мужчины.

Турок каким-то образом устоял на ногах. По лицу его текла кровь, вглазах полно слез, но он все же видел достаточно, чтобы рубануть Григория по бедру. Тот метнулся вперед, избежав глубокой раны, но почувствовал жжение там, где доспех не прикрывал тело. Григорий крутанулся, разворачивая щит, и ударил его краем в уже окровавленное лицо врага. На этот раз турок упал и остался лежать.

Но второй турок уже крутил мечом, не подпуская Григория к себе, – длинный изогнутый клинок заставлял держаться подальше. Григорий бросил взгляд на веревки: натянуты. Скоро здесь будут новые враги. «За Крест!» – закричал он. Короткий фальшион вынуждал подойти ближе, и потому Григорий с силой вскинул щит, отводя удар ятагана, и тут же нанес рубящий удар по ногам мужчины. Удар был обманным, фальшион на ладонь не доставал до лодыжек турка. Но тот не понял, отпрыгнул и споткнулся о первого, который нащупывал на палубе свой меч. Пытаясь сохранить равновесие, турок бестолково взмахнул ятаганом, и Григорий, улучив момент, шагнул вперед и сильным ударом вскрыл мужчине грудь. Турок закричал, пошатнулся. Григорий, подойдя вплотную, вбил щит ему в грудь, сбивая с ног и выбрасывая за борт. Другой противник нашел меч и поднимался, выкрикивая проклятия сквозь выбитые зубы. Но он еще был вполоборота к Григорию, и грек подсек его выставленную ногу, захватил шею и, перебросив врага через бедро, отправил его следом за товарищем.

Две веревки перед Григорием скрипели от тяжести. Он бросил фальшион, подхватил оброненный моряком топор, взмахнул, перерубил, взмахнул, снова перерубил. Две веревки упали к грохоту и крикам внизу.

– Неплохо.

Григорий, тяжело дыша, обернулся. За его спиной стоял капитан, рядом лежал мертвый турок. Вытирая меч о плащ, Бастони с улыбкой продолжил:

– Может, мне оставить тебя командовать кормовой палубой, грек? Похоже, у тебя неплохо получается.

– Я буду… признателен… если ты не станешь этого делать.

– Как скажешь.

Бастони обернулся и закричал своим людям, перекрывая шум.

Когда к ним подбежали пятеро моряков, Григорий оглядел судно. Очень немногие турки добрались до палубы и сейчас тихо лежали на ней. По обоим бортам карабкались новые враги, и их все так же отбрасывали назад. Они лезли, подгоняемые барабанами и трубами, выкрикивая имена Мехмеда и Пророка. Григорий никогда не сомневался в храбрости своих врагов. Храбрость и мастерство их предводителей привели к таким обширным завоеваниям. Эта атака казалась безнадежной затеей – однако они продолжали толпиться у бортов своих кораблей, жаждали улучить возможность вскарабкаться наверх и бросить вызов смерти. И Григорий видел, что внизу, у бортов всех каракк, роятся десятки турецких судов, скачут на волнах, ждут своей очереди. Тысячи фанатиков, желающих убивать и умирать во имя Аллаха.

Внезапно он задумался, перед кем же стоит безнадежная задача.

Однако храбрость мусульман встречалась с не меньшей храбростью христиан. Вдоль каждого борта стояли и сражались мужчины из Генуи и Константинополя. Как будет сражаться и он сам, как сразится и сейчас, когда металл гулко стучит о дерево и новый крюк впивается в борт.

Они накатывались и откатывались. Вскоре палуба стала липкой от крови, повсюду валялись отрубленные конечности. Тяжелый и короткий меч Григория теперь больше походил на дубину, поднимался и падал. Грек не следил за временем, только замечал иногда, под каким углом к покрасневшей мачте стоит солнце. Время шло.

Потом сквозь туман усилий и убийств прорвался крик капитана: «Греки идут ко дну!», и Григорий поднял голову. До низкой баржи с зерном, над которой реяло орлиное знамя Константинополя, было не больше пятидесяти шагов. Ее со всех сторон облепили вражеские суда, и казалось, что скоро они утопят ее одним своим весом. Таким Григорий видел и свой город – оленем с десятком гончих у горла. И это зрелище смыло с него всю усталость.

– Капитан, мы можем помочь ей?

Бастони поднял забрало, вытер пот и брызги крови с глаз, посмотрел.

– Да, – быстро ответил он. – Ибо каждый из нас похож на город, взятый в осаду. Так почему бы нам не сразиться вместе?

По правому борту как раз отходила галера; другая ждала, когда освободится место и она сможет вступить в бой со свежими людьми.

– Давай сюда! – крикнул Бастони Григорию, бросая меч.

Грек отбросил собственный меч и подбежал к штурвалу.

– Течение слишком слабое, – бросил Бастони. – Молись Иисусу, чтобы его хватило.

Оба мужчины напряглись. Штурвал повернулся… потом, поначалу почти незаметно, начала поворачиваться каракка. Снизу, с турецкой галеры, послышались крики, треск ломающихся весел. Потом все судно вздрогнуло, притершись бортом к имперской барже.

– Крепи швартовы! – заорал Бастони, перегнувшись через борт.

Маневр сбросил галеры, которые цеплялись за каракку. Ни одна веревка сейчас не дергалась под карабкающимися людьми. Григорий подбежал к Бастони и посмотрел вниз.

Греческое судно было шире, ниже сидело в воде, его огромные трюмы были набиты несущим жизнь зерном. Моряки уже хватали веревки, которые сбрасывали генуэзцы, связывая два судна вместе.

– Смотри!

Бастони схватил Григория за руку и указал вперед, за баржу.

– Они идут к нам.

Григорий посмотрел туда. Капитаны двух каракк, дрейфовавших по другую сторону баржи, заметили маневр Бастони и повторяли его. Их суда уже двигались, подходили к ней…

Григорий вновь опустил взгляд. Их собственное судно было покрыто шрамами сражения. Но похоже, широкая палуба баржи пострадала намного сильнее. Повсюду лежали люди, одни мертвые, другие зажимали кровоточащие раны. Мужчины в броне, в отличие от большинства генуэзцев, носили не латы, а кольчуги и стальные шлемы, больше похожие на шлемы их турецких противников. Их отличал и другой признак – греки не подстригали бороды, как итальянцы, а выпускали их поверх нагрудников.

Рука Григория коснулась его собственной аккуратной бородки. Он так долго сражался вместе с генуэзцами, что стал походить на них. Он до сих пор мог быть одним из отряда Джустиниани, сражаться с тем, с кем прикажут, – просто еще один убийца за плату. Но глядя сейчас вниз, на своих земляков, он припомнил, что чувствовал, когда впервые отправился на войну, когда сражался не за золото: за страну, семью, императора. За Бога. Вряд ли судьба так настойчиво тянет его в Константинополь лишь ради очередного военного жалованья.

Обернувшись, Григорий подхватил арбалет, закинул за плечо. Подобрал с палубы меч, вложил в ножны, распустил ремни щита, сдвинув его поглубже.

– Капитан, – крикнул он, снарядившись, – я пойду к своим землякам!

Бастони вскинул меч в коротком салюте.

– Иди с Иисусом, грек, – ответил он, взглянув на палубу баржи. – Его забота тебе понадобится. И скажи капитану Флатенелу держаться стойко. Генуя его не бросит.

– Флатенел? – с улыбкой переспросил Григорий. – Я знаю этого старого медведя.

Он запрыгнул на край фальшборта. Когда христианские суда собрались вместе, турки немного отошли, и стрелы сейчас летели не так густо.

– Я передам ему. Прощай!

Суда были крепко пришвартованы друг к другу, и имперскую баржу от каракки отделял один прыжок. Григорий подпрыгнул, схватился за канат. Если полезть вверх, он окажется на рее, вдоль которой уложен свернутый парус. Грек обвил канат ногами и скользнул вниз, притормаживая, чтобы не ободрать руки. Оказавшись на высоте двух человеческих ростов над приподнятым полуютом баржи, он разжал руки и спрыгнул в середину группы стоящих там мужчин.

– Святая Матерь! Папа скукоженный! Покарай меня святой Петр!

Его неожиданное появление вызвало множество возгласов. Люди держали наготове оружие, и Григорий поднял забрало, показал пустые руки.

– Позволите земляку помочь вам в бою? – спросил он на греческом.

– Откуда ты свалился, парень, с городской стены или с небес? – проворчал пожилой мужчина.

Григорий узнал Флатенела, имперского командира. У них с отцом Григория было совместное дело – перевозка шелка.

– Ни то ни другое, дядя. Хотя я, похоже, ступил прямо в ад.

Мужчины зашевелились, уставились на пришельца. Флатенел пытался разглядеть лицо под тряпичной маской.

– Я тебя знаю?

– Знаешь, – ответил Григорий и, чуть помолчав, закончил: – Ибо я – Григорий Ласкарь.

Старик побледнел.

– Григор… но ты же мертв!

– Пока нет. – Григорий наклонил голову, прислушиваясь к внезапному реву труб, нарастающему темпу кос-барабанов. – Но, возможно, скоро буду. Дядя, могу я умереть рядом с тобой?

Капитан безмолвно открывал и закрывал рот. Потом непроизвольно посмотрел в сторону носа баржи, на подходящие вражеские суда.

Один из помощников наклонился к Флатенелу:

– Предатель, капитан?

Старик взглянул на него:

– Та история воняет хуже, чем ноги его отца, а уж та-то вонь вошла в легенды. – Он улыбнулся, посмотрел Григорию за плечо, показал на арбалет: – Если под маской тот человек, к чему тебе эта дурацкая игрушка?.. Ты! – крикнул он человеку, который только что говорил. – Дай ему свой лук. Если он и вправду Григорий Ласкарь, то уступает в этом умении только своему наставнику, Феодору из Каристоса. И нам понадобится его мастерство.

Судно задрожало, в него что-то врезалось. Судя по крикам и тому месту, где вздымались и падали топоры и мечи, турецкое судно ударило ему в нос.

– За мной! – закричал Флатенел, вскинув меч.

Его офицеры сбежали по трапу и помчались по палубе, торопясь присоединиться к морякам на носу. Последний из них сунул Григорию лук и колчан, что-то буркнул и бросился следом за остальными.

Григорий шагнул за ними… и замер, потрясенный тем, что держал в руках. Теперь до него дошло, что сказал тот человек. Ибо он вручил Григорию сокровище – и хотел получить его назад и целым.

Лук. Хотя назвать этот предмет просто луком – все равно что назвать Айя-Софию просто церковью. И для Григория, не замечающего боевых кличей и стонов раненых, летящих стрел и пламени, эта вещь была столь же святой. Он с благоговением смотрел на завитки полированного клена, на «спинку» из буйволовых сухожилий, которые вываривали неделями, чтобы придать луку силу и гибкость. Григорий присвистнул – такой прекрасный лук требует года работы и прослужит две сотни лет! Дерево выдерживали, ежедневно смазывали льняным маслом, рог для рукояти кипятили, пока он не станет податливым, потом придавали форму, тетиву из конского волоса пропитывали тщательно отмеренной смесью смолы, пчелиного воска и рыбьего клея, которая превращала ее в упругий шелк.

Григорий закрыл глаза, потом один за другим сжал пальцы на рукояти, вздохнул. Он владел похожим луком с юности; единственный способ изучить такое оружие, ибо даже очень сильным мужчинам не хватало нужных мышц, которые формировались только годами упорных занятий. Но когда Григория изуродовали и изгнали, он отказался от своего имени и всего, что напоминало о его потере, – включая любимый лук. Он знал, что хорошо управляется с арбалетом, был лучшим стрелком своего отряда. Но всегда понимал, что арбалет – просто инструмент убийства. Этот лук и все, что он значил, был для Григория отрезанной рукой, которая вновь вернулась к нему. Он ощущал… цельность, какую не чувствовал в себе все эти годы.

Засунув руку в колчан, Ласкарь обнаружил еще одну необходимую вещь – кольцо лучника. Оно село на палец слишком свободно, вымеренное и сделанное для другого человека; но сейчас сгодится и такое. Григория ждут турки. Он наложил стрелу, но не стал сразу искать цель. Пока еще нет. Не потому, что тетива была чуть слабее, чем он любил, – он и сам ослабел за годы небрежения. Григорий не стрелял, поскольку знал – как только он выстрелит, его прежняя жизнь раз и навсегда закончится. Он больше не будет наемником, не будет изгнанником, но вновь станет Григорием Ласкарем, лучником императорской гвардии, который вернулся сражаться за свое имя и за свой город.

Он ослабил тетиву, снял стрелу. Он не потратит впустую ни одной, пока рядом есть живые враги. Вдобавок арбалет, висящий за спиной, стесняет движения. Григорий снял арбалет и колчан с болтами, аккуратно отложил их в сторону, надел колчан со стрелами. Потом, осмотрев судно, заметил на середине грот-мачты маленькую платформу. Открытую, зато места ему хватит.

Григорий отстегнул шлем, положил его рядом с арбалетом, надел на себя лук, подпрыгнул, ухватился за веревку и полез к платформе. Он оказался прав: место было удачным. Сквозь путаницу такелажа, между свертками парусов стрелок хорошо видел главную палубу вражеского корабля. Это была большая трирема, возможно, самая крупная из всего турецкого флота. И Григорий ее уже видел. Видел человека на палубе, который выкрикивает команды, человека с приметным шлемом, в плюмаже которого не хватало одного павлиньего пера.

Григорий улыбнулся. Он уже дважды не попал в Балтоглу-бея, капудан-пашу турецкого флота. Но оба раза он стрелял из арбалета. Рука, объединившаяся с роговой рукоятью, восстановленное имя, возрожденное дело – все требовало третьей попытки. И потому Григорий потянулся к колчану, отыскивая нужное на ощупь. Две стрелы. Одна, с костяным наконечником, – расчистить путь. Вторая, стальная, с затупленным, пробить броню или стальной шлем.

Он нашел обе.

Глава 20 Божий вздох

Султан, выкрикивая непристойную брань, въехал в воду.

Хамза не последовал за ним, равно как и прочие вожди. Гнев Мехмеда напоминал стихию, и хотя сейчас правитель весь сосредоточился на Балтоглу, хорошо заметном на палубе триремы, в среднем выстреле отсюда, его гнев в любой момент мог обрушиться на тех, кто под рукой… или мечом; ибо султан выхватил отцовский ятаган и крутил его над головой, рубя направо и налево, будто находился посреди полчищ врагов.

– Сколько тебе нужно людей, болгарский свинолюб? – орал Мехмед. – Сколько моих проклятых кораблей ты потопишь, пока не докажешь, что у тебя есть яйца? Трусы!

Хамза едва заметно покачал головой. Он сражался с христианами на море и знал, как трудно взять их корабли. У них было огромное преимущество – высота, возможность бросать, стрелять и метать вниз. Как раз в эту минуту он видел, как на одной из вражеских каракк подняли над бортом бочку. Она рухнула на фусту, сцепившуюся крючьями с врагом, раздавила лучника, не успевшего увернуться, и пробила палубный настил. Уже через секунду судно начало крениться, люди стали прыгать в воду – те, кто мог, ибо рабы были прикованы к скамьям, а у свободных не хватало времени освободить их, так быстро тонула фуста. Хамза прикрыл глаза, но не смог избавиться от образа рук, машущих над водой, хватающихся за воздух. Когда он вновь посмотрел на воду, образовавшуюся брешь спешил заполнить другой корабль. Его команда не раздумывала о судьбе затонувшей фусты и торопилась продолжить атаку.

Моряки наверняка видели султана, стоящего позади них на берегу. Его стяг был хорошо виден, а его фигура на таком расстоянии – отлично различима. Но Хамза был рад, что яростные звуки битвы скроют от моряков слова Мехмеда. Они были кем угодно, только не трусами, эти мужчины. И Балтоглу, при всех его грубых манерах и неразборчивой жестокости, бился в первых рядах сражения и делал все, что в его силах.

Хамза взглянул на солнце. Оно быстро садилось и было уже низко. Темнота сыграет защитникам на руку, атаковать станет практически невозможно. И Хамза видел, что по ту сторону бона – огромной цепи, которая прикрывала Золотой Рог и тем самым треть стен города от турецкой атаки – собирается множество судов, готовых прийти на помощь своим собратьям-христианам. Он видел флаги Генуи, Венеции, Крита, даже Константинополя. Они не рискнут опустить бон, опасаясь прорыва турок. Но под покровом ночи…

Однако время еще есть. Доблестный турецкий флот продолжал атаки, свежие суда заменяли потрепанные или потопленные. Христианские руки должны устать. Христианские стрелы, камни, бочки должны подойти к концу.

И тут Хамза почувствовал щекой нежнейшее касание. Взглянул на юг, потом на конские хвосты на стяге султана. Неужели они колышутся? Неужели он слышит слабый звон маленьких серебряных колокольчиков, висящих над ними?

– Аллах, милостивый и милосердный, – взмолился Хамза, – услышь молитву твоего скромного слуги. Не посылай этим неверным Твое сладкое дыхание.

– Балтоглу! – бушевал Мехмед. – Я найду твою мать и трахну ее!

Его конь уже был по брюхо в воде. Море пропитало плащ султана, садящееся солнце било в него, вода и свет превращали красновато-коричневую ткань в темную, кроваво-красную.

* * *
Григорий вытер правую руку о ткань на шее, потом достал из колчана две стрелы. Провел костяным наконечником по влажным губам, наложил стрелу, зажал пальцем древко, где оно касалось направляющей из черепахового панциря. Потом лизнул вторую, с наконечником вроде крошечного шлема-тюрбана, и засунул ее под ремень на груди. Подняв лук, одним плавным движением натянул тетиву, подождал, пока судно не поднимется на волне, выдохнул и выстрелил. Стрела прошла верно, между веревкой и оснасткой, и ударила лучнику, прикрывавшему правый бок своего командира, точно в подмышку, когда тот поднимал собственный лук. Григорий не следил, как лучник падает, – рука вытянула вторую стрелу, наложила, а взгляд не отрывался от Балтоглу. Турок, который поднял забрало, чтобы отдавать команды, потрясенно обернулся, глядя на внезапно упавшего стража, на брешь в окружавшей командира стене плоти и стали. Другой воин уже шагнул закрыть эту брешь. У Григория было мгновение, пока судно поднялось на следующую волну: натянуть, прицелиться, выдохнуть и спустить тетиву. Осознав в это мгновение, что цель чуть изменилась, но не осознавая, как именно… Пока он вновь не сфокусировал взгляд и увидел, что какое-то чутье заставило Балтоглу опустить забрало в ту же секунду, когда Григорий выстрелил.

Острая стрела ударит, но не пробьет. Ласкарь возлагал большие надежды на притупленный наконечник. Но немного неудачный угол, легкий наклон шлема, колебания моря или касание ветра – ибо сейчас он чувствовал ветер, прохладу на вспотевшем лице – заставили стрелу ударить в стальное забрало, но не пробить его. Голова мужчины дернулась назад, ноги подкосились, Григорий почти чувствовал удар тяжелого тела о палубу соседнего судна. Потом Балтоглу исчез за стеной его стражи – а Григория отвлекли крики снизу. Бо́льшая часть последней вражеской волны осталась на палубе, мертвыми или умирающими, остальные прыгали обратно за борт.

– Христовы… кости, – выдохнул Флатенел, опускаясь на колени на палубу. – Как я… постарел! – Он привалился головой к фальшборту. – Они опять идут? Посмотрите, кто-нибудь.

У Григория, с высоты его площадки, был наилучший обзор. Он посмотрел и понял: если сможет отыскать давно утерянные слова и веру, пришло время молиться.

Корабль Балтоглу уже отходил, унося своего измученного и покалеченного вождя. Но его место уже готовился занять другой, набитый нетерпеливыми и свежими воинами. За ним ждал другой, за ним – следующий; суда кружили со всех сторон, как волки, ждущие, когда добыча ослабеет. Григорий посмотрел налево и направо, на генуэзские каракки, сцепленные с баржей. Их окружало не меньше вражеских судов. Он вновь посмотрел на палубу баржи, на греческие тела среди турецких. Сколько еще человек они могут потерять? Сколько еще времени вымотанные люди смогут сражаться со свежими?

Ухватившись за веревку, Григорий скользнул на палубу.

– Капитан… – начал он, остановился, стараясь подобрать слова для таких вестей.

Но Флатенел все равно не слушал. Он поднял забрало шлема и потянул носом воздух, словно пес. Попытался подняться.

– Помогите мне! – крикнул он. – Поднимите меня.

Трое мужчин бросились на помощь, подняли его на ноги. Старик оглянулся, лизнул палец, поднял его вверх.

– Божье дыхание, – воскликнул он.

– Аминь, – отозвался кто-то.

– Нет, человече, – ответил Флатенел, уже ухмыляясь. – Ветер. Он вернулся.

Григорий обернулся на юг, туда, откуда они приплыли. Ему не требовалось поднимать влажный палец, он и так чувствовал ветер на потном лице. Ветер, который так быстро донес их от Хиоса, а потом бросил врагам, когда до цели оставалось не больше выстрела из лука, действительно возвращался.

– Как мы воспользуемся им, кир? – спросил он, обернувшись к капитану.

– Как? А вот так!

Флатенел стряхнул руки, которые все еще поддерживали его, подошел к передней части кормовой палубы, посмотрел вниз, на чрево своего судна, и, приставив руки ко рту, начал выкрикивать команды. Но даже Григорий, стоящий рядом, не мог разобрать их сквозь шум боя, бой барабанов, вопли труб и крики воинов. Флатенел сообразил это, обернулся и крикнул своим офицерам:

– Идите к своим людям! Пусть развернут каждую пядь парусов. И пусть каждый человек, владеющий луком, держит этих мерзавцев подальше.

Офицеры побежали. По всей длине судна людей хлопали по плечам, выкрикивали команды, те слышали их и выполняли. Солдаты вновь становились моряками, сбрасывали неудобные доспехи, чтобы легче было карабкаться на мачты. Некоторым пришлось остаться охранять борта, хотя было похоже, что после выхода из строя командира и отбитой атаки на палубу враги ненадолго приостановились.

Григорий знал, что передышка надолго не затянется. Турки уже стреляли по новым целям – людям на мачтах. У него возник соблазн вернуться за луком, но он помешает морякам в их работе – к тому же арбалет по-прежнему под рукой, а стреляет он не намного медленнее. Накинув колчан на плечо, Григорий поставил ногу в стремя и натянул тетиву. Один болт в паз, второй – в зубы, вскинуть арбалет, выцелить лучника, нажать на спуск. Григорий едва заметил, как упал лучник, – он уже снова натягивал, закладывал, искал цель, стрелял. Привычный поток движений, и ни одной мысли, кроме мыслей стрелка. Только когда потянулся к колчану и ничего не нащупал, он остановился. Руки и спина горели. Шум, которого он все это время не слышал, вернулся полной силой. Однако сейчас он казался другим. Бо́льшая часть барабанов умолкла, а вой труб звучал… с каким-то отчаянием. Как и крики врагов. Григорий стер пот с глаз, поднял взгляд…

Паруса! Они снова наполнились ветром, почти как раньше. Бастони и другие генуэзские капитаны сделали то же, что и грек. Каждое христианское судно развернуло все паруса; моряки рубили веревки, которые связывали суда в плавучую крепость. Разделившись, суда рванулись вперед. Отчаяние, которое слышалось во вражеских голосах, удвоилось: их весла превращались в щепки, борта обдирались, веревки вырывало из рук.

Григорий посмотрел за борт. Их судно догнало самую большую трирему и сейчас проходило мимо нее. На палубе, беснуясь, выкрикивая бесполезные команды, стоял Балтоглу. Его непокрытая голова была наискось перевязана, над глазом расплывался другой, кровавый. До него можно было добросить камнем, но Григорий не двигался. У него не осталось болтов, а руки внезапно так устали, что он сомневался, сможет ли вообще поднять арбалет. Похоже, судьба не предложила ему жизнь турецкого адмирала. На сегодня хватит и его глаза.

Стряхивая прицепившихся врагов, лавируя, четыре судна прошли Галату и повернули к Константинополю. В этот момент, во внезапной тишине вражеского отчаяния, Григорий услышал другой голос. Он подошел к дальнему краю палубы и посмотрел на песчаную полосу под стенами Галаты. Ему было неплохо слышно и отлично видно мужчину на коне, которого тот практически заставил плавать. Мужчина в серебряном шлеме, в сравнении с которым шлем Балтоглу выглядел обычной железкой, извергал поток непристойной ругани, от которой покраснела бы и хозяйка борделя. Позади него, на берегу, стоял стяг с девятью хвостами.

– Мехмед, – выдохнул Григорий.

Он потянулся к колчану и вновь обнаружил, что тот пуст. В любом случае это был бы длинный выстрел при боковом ветре. Возможно, представится и лучший шанс.

Немного позже, когда солнце уже нависло над горизонтом, а бешено гребущие турки так и не смогли догнать парусные суда, Флатенел и один из его офицеров отыскали Григория, глядящего на стены Константинополя.

– Скоро ты сойдешь на берег, – сказал старый грек. – Когда опустится ночь, турки поймут, что не смогут захватить нас, а флот моих земляков уже стоит у бона, готовясь поднять его и впустить нас.

Он взял Григория за руку.

– Я рад, что сын моего старого друга вернулся в час нужды родной страны. Нам нужна твоя сила, нужно твое мастерство, которое я видел в сегодняшнем бою. Это ведь ты подстрелил турецкого командира, верно?

Григорий кивнул, и Флатенел, сжав ему руку, продолжил:

– И я скажу всем, от Высшего совета до последней куртизанки, что сегодня видел поступки истинного сына нашего города, а не предателя.

Такой влиятельный человек, как Флатенел, бесспорно мог помочь восстановить репутацию Григория и сгладить путь к отмене его изгнания.

– Что ж, – кивнул Григорий, – я благодарю тебя. Не уверен насчет Совета, но будет хорошо, если мою сторону вновь примут шлюхи.

Флатенел рассмеялся и пошел заниматься своим делом. Его помощник остался, подошел ближе. Только сейчас Григорий заметил, что тот держит в руке, – лук, оставленный на платформе.

– Он принадлежал моему отцу, – сказал офицер, – но у меня никогда не было его мастерства. И уж подавно нет твоего. – Он протянул Григорию лук и колчан. – Я почту за честь, если ты возьмешь его и воспользуешься им ради нашего города.

Григорий мгновение смотрел на изумительное оружие, потом взял его.

– Это честь для меня, – ответил он. – Как тебя зовут?

– Архимед. Моим отцом был Танос из Ферапии.

– Я помню его – и его умение. Я буду стремиться быть достойным его. И я верну его тебе, Архимед, когда мы победим. Если доживу до этого.

Офицер улыбнулся, кивнул и ушел. Григорий вновь обернулся к городу. Садящееся солнце заставляло его пылать, купол Святой Софии казался ярким багрово-красным пламенем. «Наш город», – подумал он. Григорий сражался с турками за золото и сражался с ними за Константинополь, и хотя всегда сражался хорошо – ибо любил сражения, – он заново открыл то, что укрепляло сердце и заставляло петь тетиву.

Причину. Настоящую причину.

Суда снова сошлись, дожидаясь, когда сядет солнце и в темноте поднимут бон. Имперская баржа была близка к «Стелла Маре». Достаточно близка, чтобы Григорий расслышал звонкий смех. Мальчишка, Бартоломео, невредимый, на кормовой палубе каракки размахивал перед своим отцом ятаганом, военным трофеем. И, глядя на отца с сыном, держа в руках оружие, принадлежавшее отцу и сыну, Григорий вспомнил, что за этими высокими стенами есть и другие причины – и что он наконец-то готов с ними встретиться.

Глава 21 Последствия

В отаке султана было жарко, ибо его полотняные стены и крыша прогрелись под дневным солнцем, а ночь еще не вступила в свои права, чтобы охладить его. Но жар в равной степени излучало и содержимое павильона. Не жаровни, которые оставались темными. Жар исходил от людей, от их страха, под их гомлеками тек пот, капал вниз, на складки шелковых шароваров.

Все знали, ярость Мехмеда может обрушиться на любого. И потому все беи и белербеи, все паши, даже имам не поднимали взглядов. Те, кто не закрывал глаза, могли разглядывать сложные узоры измирских килимов, устилавших землю. Остальные не осмеливались даже на это.

Но с ушами ничего не поделаешь, хотя большинство людей предпочло бы не слышать непристойности, а зачастую – богохульства, которые изрыгал их вождь. Однако в каком-то смысле они были предпочтительнее тех спокойных слов, которые прозвучат следом, охлаждая ручейки пота, бегущие по спинам.

– Ты не просто потерпел неудачу, Балтоглу, – прошипел Мехмед. – Это худшая из всех неудач! Там, где все христиане смотрят со своих стен, именно там ты провалил дело. Из-за твоей глупости, из-за твоей трусости наши люди, которые следили за битвой, начинают сомневаться, бояться приговора Аллаха, задумываться обо всех тех случаях, когда сыны Исаака нападали на этот город и не могли его взять.

Он наклонился к лежащему на полу мужчине, сунул ему под подбородок бастинадо и поднял палкой перевязанную голову.

– Ты слышишь их, свинья? Слышишь, как радуются колокола неверных?

Султан поднял голову мужчины еще выше, поворачивая ее в сторону города. Все люди в шатре слышали и болезненный стон Балтоглу, и далекий, непрестанный, радостный трезвон.

– Ты вручил им подарок. Хотя твои люди превосходили их числом в десять, в двадцать раз, твоя глупость, твоя трусость даровали им то единственное, что я пытался отнять, – надежду!

Он отпустил голову военачальника. Та с глухим стуком упала на ковер у ног султана, обутых в тапочки, и Хамза, рискнув приподнять голову, увидел на повязке болгарина свежую кровь. Повязку скоро придется сменить, как и три предыдущих. Какой-то удар вмял забрало Балтоглу в глаз, и металл пришлось удалить вместе с глазным яблоком.

Сейчас Мехмед обернулся к единственному стоящему мужчине, и отданный им приказ означал, что отсутствие глаза скоро перестанет тревожить болгарина.

– Казните его, – тихо сказал Мехмед. – Я хочу, чтобы его голова торчала на шесте перед моим отаком, и пусть весь мир видит, что случается с теми, кто подвел меня.

Вперед выступил огромный мужчина. Последний раз Хамза видел его с совком в руках в садах дворца в Эдирне. Но бустанчи, дворцовые садовники, были заодно и палачами султана, и этот держал при себе инструменты своего ремесла. Они-то и заставили мужчину замешкаться и заговорить – первый голос, кроме Мехмеда, прозвучавший в отаке с тех пор, как сюда втащили опального капудан-пашу.

– Лук или меч, о бальзам мира?

Мгновение Мехмед недоверчиво глядел на него, потом взорвался:

– Я хочу, чтобы ему отрубили голову, глупец. Или ты собираешься сделать это тетивой?

– Владыка владык…

Бустанчи поднял с пола тяжелый меч, нагнулся и схватил болгарина за волосы на затылке, вызвав новый стон и булькающие в крови слова, понятным из которых было только одно – «милосердия».

– Не здесь, идиот!

Мехмед сильно ударил мужчину по плечу своим бастинадо.

– Эти килимы стоят целое состояние. Думаешь, я хочу, чтобы их еще сильнее измазали кровью? – Он ткнул палкой в сторону выхода. – Снаружи! Там, где моя армия станет свидетелем, какая судьба ждет предателей.

Возможно, дело было в слове. Балтоглу можно было назвать многими словами – и он, несомненно, потерпел неудачу, хотя Хамза знал, что немногие добились бы в этот день на воде успеха, когда вмешались ветер и Бог, – но предателем он не был. Не был он и трусом. И Хамза сознавал рябь, пробежавшую по шатру, тихий шепот возражений людей, которые не смели возвысить взгляд или голос. Они почувствуют свою трусость позже, поскольку не возразили. Они станут возмущаться молодым султаном, только недавно севшим на трон, который вынудил их это почувствовать. А Мехмеду, при всей его ярости и уверенности, были нужны эти люди. Он не сможет взять Константинополь без них.

– Убежище мира, – вымолвил Хамза, подползая к Мехмеду и упираясь лбом в пол у загнутых тапочек султана. – Я прошу возможности говорить, прежде чем это дело свершится.

Мехмед опустил взгляд.

– Не вступайся за предателя, Хамза-бей. Только глупец защищает глупца.

– Да, господин. Я вступаюсь не за него, но за нечто другое, намного важнее.

Хамза рискнул поднять взгляд. В год приготовлений новый султан принимал его советы чаще, чем любого другого человека. Хамза видел, что Мехмед колеблется.

– Пойдем, властитель, – поспешил он. – Убийство человека вызывает жажду, а там есть шербет.

Он указал на прикрытую решеткой часть шатра, где могли вестись более личные разговоры. С тех пор как они прискакали сюда после фиаско под стенами Галаты, никто из них не пил, так внезапен был гнев султана.

Мехмед нахмурился, глядя на ряды спин перед собой.

– Что ж, в этом есть смысл. Пойдем. – Он обернулся к палачу: – Приставь свой клинок к шее этого негодяя, чтобы тот чувствовал близость смерти.

Он повернулся и пошел за ширму.

Хамза глубоко вздохнул, встал и последовал за ним. Слуга уже наполнял чаши из кувшина, и оба мужчины отпили сладкого пенистого сока. Потом Хамза, тщательно выбирая слова, заговорил:

– Этот глупец заслуживает смерти.

– Так и есть, – энергично кивнул Мехмед.

– Он подвел вас, господин. Он грубо ошибся на море и позволил добыче ускользнуть.

– Ты бы сделал все по-другому, Хамза. Или я. Любой, кроме этого глупца.

– Именно, господин.

Хамза не знал, как, но он не собирался доказывать неудачливость Балтоглу. Он был счастлив увидеть падение жестокого болгарина – оно открывало место рядом с молодым султаном для более способных людей, таких, как он сам. Однако Хамза опознал настрой в отаке. С самого начала этого предприятия, мечты завоеваний, было две партии. Половина людей в шатре была вынуждена действовать – и до сих пор требовала принуждения. Едва минули две недели осады, как среди них уже велись унылые разговоры, что стены побиты, но стоят, а греки по-прежнему упорны. Партия, которая всегда противилась войне, и возглавлял ее великий визирь Кандарли Халиль, ухватилась за слух и ширилась на нем – Папа объявил крестовый поход, Хуньяди и венгры разорвали договор и идут по суше присоединиться к нему, итальянские государства отправляют флот. Даже четыре сегодняшних судна будут использованы как доказательство, что нации ислама следует вновь отступить от города, который всегда побеждал ее.

Но Хамза не принадлежал к этой партии. Его дальнейший успех, его возвышение от сына дубильщика до бея можно удержать, только если Мехмед усидит на троне. А он не просидит долго, если откажется от этой мечты. Победа – и у него будет успех, который ускользал от последователей Пророка восемьсот лет. Неудача – и он исчезнет, и Хамза вместе с ним.

Малое способно изменить многое. Война жестока, и жестокость бывает необходима. Но это как с обучением ястребов. Иногда приходится высидеть целую ночь под холодным дождем, чтобы привязать гордую птицу к руке. Но ты не будешь высиживать две ночи. Ты не убьешь то, что принесет успех.

– Властитель, – негромко произнес Хамза, – у вас есть полное право взять жизнь этого глупца. Но я спрошу вас, чего вы этим достигнете?

– Достигну?

Глаза Мехмеда вспыхнули. Но он тоже говорил тихо:

– Я достигну собственного удовлетворения.

– Несомненно, господин. Но достигнете ли вы своей цели? Приблизитесь ли вы к возведению минарета на месте сорванного креста Айя-Софии?

Никогда не повредит напомнить султану о святости того, что они собирались сделать. Увидев, как расширились глаза Мехмеда, Хамза продолжил:

– Убить глупца, властитель, – дело невеликое. Но многие будут думать, что хотя он был глупцом, он не боялся. Он направлял атаки из первых рядов. Он получил тяжелую рану, подтверждающую это. Не в спину, куда поражают трусов. А в глаз, которым он неотрывно смотрел на врага.

Мехмед сделал новый глоток.

– Продолжай.

– Властитель, сделайте из него пример. Опозорьте его. Разжалуйте. Изгоните из своего присутствия. Но не убивайте. Живой, он навсегда останется примером вашего гнева и вашего милосердия, будет побуждать других лучше служить вам. Мертвый же… – Хамза умолк и пожал плечами.

– Мертвый, он сплотит вокруг своего тела других глупцов, – кивнул Мехмед; его лицо уже не пылало огнем, охлажденное шербетом и разумной речью. – Об этом ты говоришь?

Хамза кивнул. Сейчас султан говорил спокойно. При всех своих вспышках гнева Мехмед был мыслителем, составлял планы, учитывая даже мельчайшие последствия, к которым может привести действие. Иногда он слишком много неистовствовал и слишком мало спал.

Хамза следил, как младший мужчина повернулся к столу, на котором лежали документы и карты; поставив кубок, взял карту, поднес ее к свету.

– Знаешь, что нам нужно делать, Хамза-бей? – спокойно спросил он.

– Что, господин?

– Нам нужно заставить эти колокола умолкнуть. – Он указал на город за тканью шатра, на его настойчивый трезвон. – Христиане думают, что эти четыре судна – спасение. Что их триумф в этом сражении означает триумф в следующих. Нам нужно действовать сейчас, немедленно, чтобы отнять у них эту надежду. – Он поднял взгляд и, впервые за целую вечность, улыбнулся. – Чем сильнее сегодняшняя радость, тем глубже будет их завтрашнее отчаяние.

Хамза подошел ближе. Сделано то, что требовалось. Теперь он должен слушать. При всей своей близости к Мехмеду Хамза был всего лишь одним из нескольких. Султан станет советоваться с одним и не расскажет другому. Он обожал тайны и сюрпризы.

– Подержи ее, – сказал Мехмед, протягивая карту.

Хамза увидел на ней подробный рисунок городов – Галаты и Константинополя, которые смотрели друг на друга через Золотой Рог. Мехмед указал на линию, которая соединяла два города.

– Это их проклятый бон, – сказал он. – Еще одна неудача Балтоглу, ибо он пытался и не смог сломать его. Но бон не дает нашим судам войти в Рог, и потому эти стены… – он провел пальцем вдоль линии башен и укреплений, отмеченных на кромке воды, – не нужно защищать. Они могут отправить все свои жалкие отряды, – он стукнул пальцем, – на стены со стороны суши. – Мехмед поднял взгляд. – Ты слышал, что наша великая пушка разрушила одну из башен – здесь, ночью, у ворот, которые они зовут воротами Романа?

– Да, господин. Хвала вам, что вы поставили ее там, и нашим пушкарям за их мастерство.

– Но меня не было там, чтобы приказать идти на штурм, из-за этого глупца снаружи. А сейчас греки заложили стену обломками, бочками и прочим мусором. И поскольку у них есть люди, они могут заваливать бреши. Но если им придется снять людей с тех стен и защищать эти… – он вновь постучал пальцем по береговой стене, – наши воины смогут пробиться через их слабые места.

Он посмотрел на Хамзу поверх бумаг:

– Нам нужно доставить наши корабли в Золотой Рог.

Хамза опустил взгляд.

– Бон? Мощная атака?

– Я не уверен, что она удастся. И помни, этот бон – часть не только Константинополя, но и Галаты. Проклятые генуэзцы жалуются всякий раз, когда мы его атакуем. Они говорят, что нейтральны, но мы знаем, что они снабжают своих собратьев-христиан, а другие их соотечественники сражаются на городских стенах.

Хамза кивнул. Эта проблема была неизбывной. Справедливости ради генуэзцы в Галате снабжали и турок, получая большую прибыль от войны с обеих сторон. Их симпатии были очевидны, и религия занимала тут не первое место. Итальянцы-католики веками ненавидели православных греков. Но маленькая Галата ненадолго сохранит свою свободу после падения некогда могучего Константинополя. Однако Мехмед нуждался в их нейтралитете; он не мог рисковать развязать открытую войну и встретиться не с тремя каракками, а с большим генуэзским флотом.

Хамза нахмурился. Он не мог найти ответа на эту загадку.

– Я не понимаю, господин. Как мы проведем наши корабли в Рог, не разрушив бон и не вызвав гнев генуэзцев?

Мехмед улыбался. Все следы неистового тирана исчезли. Он выглядел тем, кем он, по крайней мере отчасти, являлся – очень высоким и возбужденным молодым мужчиной.

– Мы поплывем по земле, Хамза-бей. Мы поплывем по земле.

Хамза, ищущий в улыбке султана признаки безумия, не заметил ни одного.

– Господин?

Мехмед поставил палец на карту:

– Здесь стоит наш флот, у Двойных колонн, за Галатой. Но генуэзцам принадлежат только город и береговая полоса. Остальное – наше. И есть путь, который идет от колонн, вверх по этому гребню, потом вниз с другой стороны, вдоль того, что греки называют Долиной источников. Эта долина заканчивается в водах Золотого Рога.

В голове Хамзы крутилось слишком много вопросов. Он выпалил один:

– Путь? Он будет достаточно широк для коз, наверняка…

– Я заставил его стать шире. – В свете ламп блеснули зубы Мехмеда. – Мой верный Заганос, который командует моими армиями на анатолийском берегу, работал по ночам, а солдаты присматривали, чтобы с любопытными галатцами случались… происшествия. Заган хорошо поработал. И этой ночью он пришлет мне весть, что все готово.

Мехмед повернулся к столу. Кроме карт, там лежали книги, и он поднял одну.

– Ты не так прилежно, как я, изучал войну, Хамза. И потому, возможно, не читал, что сделал младший Цезарь, чтобы захватить Антония и эту горячую сучку Клеопатру. Или об изумительной хитрости, осуществленной однажды великим императором Ксерксом. – Улыбка ширилась. – Я буду Цезарем. Я – Ксеркс. Ибо завтра я подниму половину своего флота на стропах с Двойных колонн и покачу на бревнах по земле… – он провел линию на карте, – и вниз, к Золотому Рогу. И тогда эти колокола станут вызванивать горе.

Хамза был потрясен. Отчасти фактом, что он ничего не знал о предприятии, которое должно было потребовать немало времени и сил на подготовку. Но главным образом – дерзостью замысла.

Мехмед ухмылялся, пока Хамза пытался перевести дух и найти слова.

– Король королей, – сказал он, – это поразительно.

– Верно. Это сделает меня хозяином вод. А вскоре после, я думаю, и самого города.

Султан приподнял карту своим бастинадо.

– Но я хочу потрясти их тем, как внезапно появится мой флот. И потому буду отвлекать защитников. – Он ткнул пальцем: – Здесь мои батареи будут яростней стрелять по стенам. А здесь, – он ударил пальцем в линию, соединяющую два города, – половина моего флота, которая не поплывет по земле, еще раз нападет на бон. – Мехмед прикусил нижнюю губу. – Но у меня нет капудан-паши, чтобы вести его… – Он прищелкнул пальцами. – Нет, есть. Конечно, есть. Хамза, ты поведешь флот.

– Я?! – Прежнее потрясение Хамзы не шло в сравнение с нынешним. – Господин, я всегда буду повиноваться вашим приказам, до самой смерти. Но вы думаете, я гожусь для этого?

– Ты сражался на море?

– Одно время я командовал триремой вашего отца, и да, я возглавлял набеги на пару городов, взял несколько каракк, но флот…

– Ты знаешь столько же, сколько многие. Мы всегда были народом суши, и все учим новые умения на воде. Кроме того, я хочу от своего нового капудан-паши не только палубных познаний. Мне нужны его рассудительность, его храбрость, мне нужен… – бастинадо коснулся плеча старшего мужчины, – ты, Хамза-бей. Ты, Хамза… паша!

Мысли Хамзы вскипели.Такое стремительное возвышение принесет не только статус, но и прибыль. Доля капудан-паши после падения города будет огромной. Однако исключительная возможность несла исключительный риск. Бастинадо, лежащий на его плече, недавно задирал окровавленную голову человека, который доказал это. Хамза сглотнул, произнес мысль:

– А Балтоглу?

Мехмед отвернулся, рубанув бастинадо по воздуху, словно ятаганом.

– Ты был прав, как всегда. Его смерть ничему не послужит. Наградой за его храбрость будет жизнь. А наказанием за глупость станет… – он с громким треском опустил палку на книгу, – хорошая порка.

Султан кивнул и возвысил голос, чтобы его было слышно за решетчатой ширмой:

– Пусть его выпорют, а потом пускай уползает из лагеря. Если не умрет от раны, может присоединится к башибузукам и попробовать восстановить свою репутацию в брешах, которые моя пушка пробьет в городских стенах.

Он подошел к Хамзе и прошептал ему на ухо:

– И пусть мы с тобой встанем рано, чтобы посмотреть, как наши корабли плывут по земле.

Глава 22 Ультиматум

22 апреля

Колокола на Башне Христа не звонили, но этим и ограничивалась сдержанность, которую проявляли генуэзцы Галаты, празднуя победу их флота. Здесь было не меньше бражничества, не меньше пения, молитв и вина, подозревала Лейла, чем в большом городе по ту сторону Рога. Она спала мало, потом вдруг проснулась от тишины, тревожащей сильнее, чем предшествующий ей шум. Выбралась из кровати, которую делила с дочерью торговца зерном, и встала рядом с ней у окна.

– Что случилось, Валерия? – спросила она, глядя вниз на напряженные лица людей, торопящихся по улице.

– Не знаю, – последовал ответ. – Когда я встала с кровати, все еще смеялись. А сейчас… – Она указала вниз. – Смотри, там Себастьяно. – Распахнула окно. – Эй, Себе! Себастьяно! Эй!

Призванный ею юноша подбежал; его лицо было багровым от обилия вина и безуспешных попыток застегнуть на выпирающем животе пояс с мечом.

– Куда все бегут? – крикнула Валерия.

– На стены, – последовал краткий ответ.

– Мария, Матерь Божья! На нас напали?

– Может быть. Там турки на хребте, тысячи турок. Мне нужно идти.

Он, пошатываясь, поспешил прочь. Валерия обернулась – но Лейла уже одевалась.

Она влилась в поток людей, бегущих по переулку, который выходил на широкую улицу. Улица была запружена толпой – в основном солдаты, но и обычные горожане, – как река, текущая к западным стенам. Вся судачили о внезапном появлении турок, и во множестве, о страхе, который может за этим крыться: турки решили покончить с так называемым нейтралитетом Галаты после возглавляемой генуэзцами вчерашней победы. Было и немало бравады, ибо галатцы гордились своими стенами не намного меньше, чем греки по ту сторону Рога – своими.

Ближе к северо-западному краю города толпа стала еще плотнее. Пробираясь к стене, Лейла решила срезать путь по переулку. Там, между двумя домами, стоящими высоко на склоне, была щель, за нею – лестница. Другие люди тоже знали об этом месте; Лейла была не одинока. Однако, расталкивая или протискиваясь мимо, она сумела пробраться к зубцам стены и выглянуть наружу.

Внизу под прямым углом к стене шел хребет; его южные склоны, которые омывала вода, были испятнаны полями и виноградниками, северные по большей части заросли лесом. Вдоль хребта двойной шеренгой стояли солдаты; одна толстая шеренга виднелась посредине, прямо на полях, еще одно скопление людей занимало небольшое открытое пространство на склоне и исчезало среди деревьев. Эти центральные шеренги, напоминающие перекладину христианского креста, были взбудоражены; скрытые рядами копейщиков люди напряженно занимались какой-то работой. До них было не больше выстрела из лука, и Лейла хорошо видела в рассветных лучах, как поднимаются и опускаются инструменты – мотыги, лопаты, рычаги, – слышала удары металла о дерево и фоном ритм, заданный кос-барабаном. Люди скандировали в этом ритме одно слово: «Тяни! Тяни! Тяни!» Сосредоточившись на криках, Лейла проследила рябь, пробегающую по той линии мужчин, которая уходила в лес, будто они были единым телом, выдыхали и вдыхали.

Потом она заметил другую рябь. Двойная шеренга около центрального скопления людей расступалась; мужчины падали на колени, прижимались лбом к земле. В проходе показалась группа всадников. Во главе ехал мужчина в сверкающих доспехах, краснеющее небо за ним резали два стяга – Пророка и его собственная тугра.

– Мехмед, – пробормотала Лейла.

Впервые с того дня в Эдирне, год назад, она видела этого мужчину своей судьбы и потому перегнулась через парапет, чтобы рассмотреть получше.

Всадники выехали к небольшому возвышению у центра «креста». Люди вокруг опускались на колени, выражали почтение, поднимались. К стремени султана подошел офицер, заговорил, указывая на деревья. Мехмед кивнул, поднял руку. Все работы замерли, барабан умолк. По-прежнему держа руку поднятой, султан медленно оглядел молчаливые шеренги войск, стоящие до стен Галаты, потом перевел взгляд на Золотой Рог и стены Константинополя. Лейла видела, что все зубцы там тоже усеяны торчащими головами.

Тишина длилась… и вдруг закончилась – султан опустил руку. В ту же секунду вернулся шум – завывание десятков труб, стук множества больших барабанов, крики тысяч голосов, все свидетельствующее о каком-то триумфе…

… который явился и заставил задохнуться каждого наблюдателя – из леса выплыл корабль.

Хотя способности видеть сквозь завесу вещей были даны Лейле с рождения – и даже прежде, сказала бы ее мать, ритмичные толчки Лейлы в живот отвечали на множество разных вопросов, – она все еще удивлялась, когда ее видения воплощались настолько буквально. Ибо она видела все это – весла, гребущие по земле, паруса среди деревьев. И вот оно перед ней: фуста, чьи весла загребают воздух, а паруса раздувает ветерок. По гистодоку шел офицер, щелкая кнутом над головами гребцов. Лейла видела, что вместо рабов на веслах сидят воины, в кольчугах и шлемах, гребут и смеются. Кажется, все, кто смотрел на это невероятное зрелище с турецкой стороны, и впрямь смеялись. Лейла вновь взглянула на Мехмеда, и он хохотал, а вместе с ним – все его спутники, беи, паши и имамы. Судно достигло вершины холма. На мгновение оно застыло, весла все еще двигались над землей. Потом послышалась команда, пять пар быков – Лейла только сейчас их увидела – распрягли, и судно вновь двинулось, опустив нос, по склону. Оно катилось вниз так же медленно, как поднималось, удерживаемое канатами, привязанными к кницам; множество мужчин, сильно откинувшись назад и напрягаясь изо всех сил, медленно спускали фусту по переднему склону, через поля. Из-за деревьев показалась новая группа быков, за ней последовало еще одно судно – весла роют воздух, паруса наполнены, кнут щелкает, люди смеются.

Лейла не смогла сдержать улыбку. Но улыбка скрылась, едва девушка, посмотрев по сторонам, увидела потрясение на лицах людей. Большинство бормотали молитвы, крестились. Многие закрыли глаза. Лейла, разумеется, не могла разглядеть людей по ту сторону воды, но знала, что, если в Галате воцарилось уныние, в Константинополь пришел ужас. Не нужно быть Цезарем, чтобы понять: фланг христиан изогнулся. Их бон обошли, и ятаган сейчас вонзается им в спину.

Когда второе судно перевалило через гребень и начало спускаться по склону, первое уже входило в Рог, скользя по салазкам из бревен. Весла теперь окунались не в воздух, но в воду; трубы пели, барабаны удвоили ритм, а люди на холме ликовали. Из леса начало выезжать третье судно, но Лейла уже повернулась к лестнице. Ее время в Галате закончилось. Было приятно какое-то время вновь побыть христианкой, заниматься своим ремеслом там, где никто не станет ворчать на ее распущенные волосы. Но теперь пришла пора вернуться в турецкий лагерь, а значит, снова прибегнуть к маскировке.

Ее видения не говорили, что будет дальше. Мощная атака на отчаявшихся людей, которая позволит пробиться в город? Капитуляция, когда император-христианин осознает свое безнадежное положение? Она должна быть готова. Год назад, в Эдирне, Лейла сказала Мехмеду, что придет за платой накануне падения города. Она знала, что ей нужно: отряд солдат, сопроводить ее к библиотеке монастыря Мануила. Но ее дневные видения подсказывали следующую часть: Григорий уже там, читает на древнегреческом; он ведет ее к проходу, где ждет сочинение Джабира ибн-Хайяна.

«Гебер» – так христианские алхимики называли этого араба, и он больше любого другого осветил их тьму. Бывший любовник и защитник Лейлы, Исаак, трясся от возбуждения, которого никогда не испытывал в ее объятиях, когда думал об этом священном тексте, где пометки оставила рука самого Гебера. Еврей считал, что этот труд содержит не меньше, чем формулу самого аль-иксира. И этот эликсир позволит человеку превратить любой неблагородный металл в золото.

Лейла не понимала химию. Но, идя по ступеням, она внутренне улыбалась. Потому что алхимики из Базеля или Парижа, с которыми Исаак переписывался, заплатили бы за текст Гебера целое состояние. Так бумага превратится в золото, и эту формулу девушка вполне могла понять. Бумага осуществит трансмутацию неблагородного металла ее жизни, и Лейла больше никогда не будет зависеть от мужчины.

Любого мужчины… Она замедлила шаг, улыбка исчезла. Удивительно, как на нее подействовала простая мысль о Григории. Эта мысль не ограничивалась его пользой. Лейла чувствовала его близость с того момента, два дня назад, как появились генуэзские суда. Она бормотала строфы, чтобы защитить его в бою, и радовалась вместе со всеми галатцами, когда генуэзцы прорвались. Теперь он вернулся, она знала точно, в Константинополь. Ждет ее желаний. Ее разных желаний, призналась себе Лейла, и улыбка вернулась.

Вновь пойдя быстрее, проталкиваясь через угрюмую, притихшую толпу, она услышала глубокий звон далекого колокола. Лейла недолго пробыла в греческом городе, но научилась узнавать этот мрачный бой.

Колокол призывал всех к Айя-Софии, молиться об избавлении.

* * *
– Итак, – заключил Хамза, – Мехмед, султан Рума, повелитель всех нас, делает это последнее и самое щедрое из предложений своему брату императору, равно его вассалу: Константин Палеолог покидает город вместе со всеми, кто захочет уйти с ним, и отправляется прямо в Морею, править этой прекрасной землей, которой после него будут править его сыновья, и так навечно. Чтобы тем самым жить в согласии с Мехмедом, его суверенным повелителем и собратом-императором. Чтобы посредством этой благородной жертвы спасти от ужасного жертвоприношения всех в стенах Константинополя, избавить его граждан от унижений, которые неизбежно последуют за отказом от такого великодушия, – потери всего, чем они владеют, включая их жизни, осквернения их храмов, насилия над женами, обращения в рабство детей.

Хамза смягчил тон, перевел взгляд с Константина на дворян и церковников, на представителей Венеции и Генуи, окружавших его в зале Малого Влахернского дворца.

– И знайте также, что ко всякому, кто решит остаться, будут относиться с тем уважением, которого заслуживает достойный противник. Он сохранит свою собственность и свое золото, сможет торговать, как прежде, и наслаждаться защитой этой торговли Османским домом. Он сможет прославлять Бога как пожелает, в самых древних и ортодоксальных традициях.

Подчеркивая это слово, Хамза посмотрел на папских легатов, потом на знакомого ему Луку Нотараса, крючконосого, с яростным взглядом, мегаса дукса и самого решительного противника капитуляции перед Римом.

– Он обещает все это, – продолжил он, возвысив голос, – и, кроме того, чтить славную историю Константинополя и возродить прежнюю славу, вновь сделав его величайшим городом мира.

Хамза коснулся лба, губ и сердца, поклонился в христианском стиле, отступил. Поскольку он приехал на следующий день после входа флота в Рог, с ним обращались формально и вежливо. Он не предполагал встретиться с оскорблениями или открытым пренебрежением, не предполагал и услышать ответ. Он знал, что ответа придется ждать.

Хамзу немного удивило, что Константин ответил сам, – обычно он разговаривал только через посредников, иногда нескольких. Зачастую непостижимые протоколы греков всегда осложняли любые отношения с ними. Но император поднял руку, и все умолкли.

– Мы благодарим суверенного повелителя Мехмеда за доброту, которую и следовало ожидать, зная его репутацию, – произнес Константин. – Если благородный Хамза-бей соизволит подождать, пока мы обсуждаем щедрость его владыки, я уверен, что мы предоставим ему… должный ответ, и скоро.

Хамза изучал императора, пока тот говорил. За тот год, когда турок видел его в последний раз, император, похоже, постарел на десять лет; его каштановые волосы заметно поседели, морщины на лице напоминали траншеи. Но слова любезного ответа были проникнуты решимостью, которой раньше не было, и едва скрытым гневом. Хамза всегда считал Константина солдатом, продвинутым происхождением и обстоятельствами за пределы своих способностей, слабым человеком. Но сейчас император выглядел каким угодно, только не слабым, и, глядя в его черные глаза, Хамза видел ответ, который он получит, – и это был тот ответ, которого он на самом деле ожидал.

Однако прочие мужчины вокруг императора выглядели гораздо менее уверенными. Многие уже поворачивались к своему владыке, готовя возражения. Одного из них Хамза узнал. С ним он играл в тавла в Генуе. Феон Ласкарь. Именно он заговорил, когда слуга пригласил Хамзу выйти в переднюю комнату. «Мой господин…» – произнес Феон, потом дверь закрылась.

Эта комната была больше, чем обычная передняя. В ней располагалась свита – священники и монахи в рясах; секретари в плащах писцов; итальянцы в ярких одеждах; солдаты. Один из них привлек внимание Хамзы сразу по нескольким причинам. Доспехи мужчины не подходили друг другу и по размеру своему хозяину; он держал лук, который, как сразу заметил Хамза, украсил бы и его собственную коллекцию. Но в первую очередь он заметил одну странность.

У мужчины был искусственный нос.

Хамза изучал его несколько мгновений – пока мужчина не поднял голову и вернул взгляд. Хамза отвернулся к столу с угощениями. Они были нетронуты, разложены здесь только ради него, и потому стол, как из рога изобилия, покрывали копченая рыба, мясной кебаб, фрукты, хлеб, долма и горшочки, от которых пахло тушеным ягненком. Хамза знал из сообщений лазутчиков, что город пока не голодает, но в нем уже чувствуется нехватка многих продуктов. И по реакции стоящих поблизости людей, по их сосредоточенным взглядам было видно, что никто из них много недель не видел такой роскоши. Им было приказано не есть. Еду зарезервировали для него; это излишество было посланием, даже немного оскорбительным в своей очевидности.

– Прошу вас, – сказал он, возвышая голос, так что все обернулись к нему. – Я пощусь, принося эту маленькую жертву Аллаху, милостивому и милосердному. Но это не причина, по которой таким великолепным кушаньям до́лжно пропасть. Прошу вас.

В первое мгновение никто не шевельнулся. Потом вперед шагнул мужчина, дородный монах. За ним другой. Затем, поначалу делая вид, что никуда не торопятся, но тут же отказавшись от таких попыток, все люди в комнате поспешили к столу.

Все, кроме одного человека, отметил Хамза. Человек с искусственным носом не двинулся; он просто продолжал смотреть на турка. Было в этом что-то нервирующее, напоминающее Хамзе одного из его ястребов. Пожав плечами, он отвернулся, опустился на колени лицом к Мекке и начал молиться, стараясь выбросить из головы жадную трапезу многих мужчин и пристальный взгляд одного.

Он едва дошел до середины своей третьей молитвы, как дверь открылась, и вырвавшийся оттуда взрыв разговоров отвлек его. Он поднял взгляд – и увидел, как к нему идет посланник, с которым Хамза встречался в Генуе. Мужчина пренебрежительно посмотрел в сторону стола, и люди с перепачканными губами тут же разошлись. Посланник подошел к Хамзе как раз в ту секунду, когда тот поспешно пробормотал завершающую молитву и встал.

– Я сопровожу вас к воротам, – безучастно произнес Феон на османском, будто продолжая беседу, прерванную несколько минут назад, – и сообщу вам ответ императора по пути.

Хамза зачем-то оглядел комнату, но мужчина с ястребиным взором уже ушел. Он вновь сосредоточился на стоящем перед ним человеке – и на собственном удивлении. Быстрота ответа сама по себе была необычной, а манера сообщить о нем – беспрецедентной. Для таких переговоров существовал ритуал, особенно у помешанных на протоколах греков. Хамза полагал, что его еще призовут к Константину, хотя бы один раз, для обсуждения, встречных предложений, пояснений…

Следующие слова Феона, когда он повел Хамзу к внешним дверям, ответили на эти мысли:

– Император выразился прямо и откровенно. Он предлагает султану дань в любом размере, который тот потребует…

Поскольку протокол был отброшен, Хамза прервал грека:

– У него ничего нет. А даже если б и было, нет суммы настолько огромной, чтобы она была принята.

– Императору это известно.

Феон вел Хамзу вниз по лестнице; сзади звенели по мрамору шпоры шестерых гвардейцев.

– По этой причине он не хочет вновь встречаться с вами. Он твердо решил победить или умереть. Либо придет спасение, по суше или по морю…

– Оно не придет.

– Либо оно придет, либо мы будем меряться силами на стенах наших предков. Умрем на них, если так пожелает Господь. Отобьемся, если Он того захочет. Мы в его руках.

Феон легко улыбнулся, они вышли на нижний этаж дворца.

– Таковы его слова. Он просил, чтобы я в точности повторил их.

Хамза был готов резко ответить на такое дипломатическое оскорбление – он вынужден выслушивать ответ от слуги, а не от господина. Но гнев был не тем оружием, к которому он предпочитал обращаться. Гнев резко достигал желаемого. И потому Хамза выдохнул, затем заговорил:

– А вы, Феон Ласкарь, выбрали бы те же слова?

Они вышли из задних дверей дворца на аллею усыпанных розовыми цветами деревьев. Землю покрывали лепестки, поднялся ветерок, и в воздухе метелью закружились новые. Хамзе вспомнился Мехмед в своем саду в Эдирне. Садовник султана высаживал деревья, которые, по его словам, росли на территории дворца в Константинополе. Прежде чем Феон успел ответить на первый вопрос, Хамза задал второй:

– Что это за деревья?

– Эти? Мы называем их иудиным деревом. – Феон протянул руку. – Пройдемся?

Не дожидаясь ответа, он рявкнул приказ страже оставаться у двери, потом пошел по розовой дорожке. Ага, подумал Хамза и последовал за ним.

– Мои слова? – продолжил Феон, как будто разговор не прерывался. – Да, они могут оказаться другими. Ваши суда в Роге могут сделать их другими.

– Вы советовали вашему государю уйти?

– Нет, – ответил Феон, пожимая плечами. – Вы, как и я, знаете, что бывает время, когда взгляды человека можно изменить словами, а бывает время, когда вы просто бросаете слова на ветер… и тратите кредит, которым лучше воспользоваться в другой раз… – Он остановился, посмотрел на Хамзу. – Вы когда-нибудь пытались отговорить султана от нападения на нас?

– Никогда. Легче повесить все эти цветы обратно на ветви.

– Вот именно, – произнес Феон и медленно пошел дальше. – Как люди разума, мы оба знаем, что возможно, а что нет.

– Друг мой, невозможно, чтобы вы выиграли эту войну, – мягко сказал Хамза.

– Почему же? Возможно. Правда, маловероятно. Ваша пушка прямо за этой стеной – постойте здесь час или даже меньше, и вы почувствуете, как вздрагивает земля, когда ядро ударяет в стену. Ваши солдаты, которых вы вновь и вновь бросаете в атаку. Какая разница, если вы потеряете тысячу? Или десять тысяч? Они – мученики Аллаха. Но если мы потеряем тысячу… – он пожал плечами, – мы проиграем. А теперь еще волшебство ваших судов, плывущих по холмам… Умный ход.

– Не мой. Это все Мехмед. Он собирается взять город. И достаточно умен, чтобы добиться успеха.

– Похоже на то. Но не определенно. Мы оба, как разумные люди, знаем это.

Грек второй раз упомянул разум. Хамза отвел взгляд, посмотрел на падающие розовые лепестки.

– Так что же делают разумные люди, когда возможность превращается в определенность?

Феон отвернулся, стряхнул с рукава несколько лепестков:

– Они рассматривают другие возможности.

Хамза изучал мужчину, который не смотрел на него, который остановился сейчас посредине аллеи, настолько далеко от солдат в обоих ее концах, насколько возможно. Осторожно, подумал он и сказал:

– Вы все еще играете в тавла?

Феон поднял взгляд.

– Мой сын. На той прекрасной доске, которую вы мне отдали. Он весьма способен.

Хамза рассмеялся.

– Это может испортить ему жизнь… – Он кивнул. – Ваша жена. Она все так же прекрасна?

– Она… да.

Тут явно какая-то заминка. Что-то связано с его женой. Какая-то слабость, которую нужно исследовать. Но не сейчас.

– И у нее по-прежнему есть тот великолепный кот?

– Да, будь он проклят… Ненавижу котов.

– Ах, друг мой, – сказал Хамза, рассмеявшись и положив руку на усеянный лепестками рукав Феона, – вы упускаете одну из истинных радостей жизни.

Рука турка несколько секунд лежала на руке грека, потом Феон взглянул в конец дорожки, на людей, стоящих там, и убрал свою руку.

– Что ж, значит, я упущу ее.

Хамза тоже посмотрел туда, потом, уже тише, продолжил:

– Я возвращаюсь к своему вопросу. Что происходит, когда разумный человек обретает уверенность? Ему следует принять меры. Вам понадобится друг.

Феон кивнул.

– Друг, который, возможно, близок к султану.

Хамза улыбнулся.

– Это наилучший вариант. Друг, способный присмотреть за вашей прекрасной женой и за способным к играм сыном.

– Понимаю. И что же нужно сделать, чтобы заслужить такую дружбу?

– О, – легко бросил Хамза, – разве дружба – не дар, вручаемый без всяких обязательств?

В голосе Феона не слышалось такой легкости.

– Как доска для тавла. Да. Так какой же… дар может быть вручен взамен?

Они двинулись дальше, почти так же медленно, как лепестки у них под ногами, ближе к стене, к башне. Хамза смотрел на нее и думал о двери в самом низу бастионной стены. Калитка, путь, которым осажденные могут выйти и помешать осаждающим. В первые дни, до прибытия основной армии Мехмеда, христиане сделали вылазку и нанесли большой урон. Сейчас она была запечатана, заперта на тройной засов, завалена бочонками с камнем, сдвинутыми, только чтобы пропустить посольство султана. Его. Прорваться через нее силой невозможно.

«Но что, если она снова откроется, тихо, ночью?» – с внезапным возбуждением подумал Хамза. Его повелитель вечно рассуждал о падении Трои – разве это не вид троянского коня?

– А эта дверь, в которую я вошел и через которую выйду? Как она называется?

Если Феона и удивила смена темы, он этого не показал.

– Керкопорта, – ответил он.

– Ага… – Хамза повернулся к нему. – У меня есть кое-что для вас, – сказал он, залезая рукой в сумку на боку.

– Еще один подарок? Разве доска для тавла недостаточно дорога?

– Эта вещь стоит намного меньше. Хотя, возможно, ее истинная ценность… неоценима.

Хамза вытащил сложенный кусок шелка, встряхнул, ткань развернулась. Это был стяг, треугольник синего шелка длиной в руку. По нему, подобно кометам в вечернем небе, неслась вязь больших серебряных букв.

– Вы читаете по-арабски? – спросил Хамза.

– Достаточно, чтобы прочесть ваше имя. Вы называете это своей тугрой, да? – ответил Феон. – Но вот это… не знаю… – Он указал на другое слово.

– Это читается «капудан-паша». Ибо я был назначен командовать флотом султана.

Феон резко выдохнул:

– Это… честь.

– Именно так, – небрежно ответил Хамза и поднял ткань, чтобы показать стяг. – Этот сделали для меня только вчера, чтобы подтвердить мое повышение. – Быстрым движением он сложил стяг и протянул его. – Я бы хотел, чтобы вы его взяли.

Феон не принял тугру.

– Почему? – спросил он на этот раз прямо.

– Потому что, – ответил Хамза, – моя новая тугра будет отмечать все, чем я владею. Любые товары. Любую… собственность. – Он продолжил, уже мягче: – Вы знаете, что случится, если неопределенность станет определенностью: если сыны Исаака штурмом возьмут город. По обычаю, им будет обещано три дня на разграбление, как награда за их жертвы, за их храбрость.

Он вздрогнул.

– Жутко смотреть, как люди превращаются в зверей. Еще ужаснее быть жертвой их… зверств. Однако, когда похоть и ярость будут удовлетворены, люди вспомнят, что больше всего они жаждут денег. И каждый отряд будет иметь такие отличительные знаки, как этот, только сделанные грубее… – он поднял скомканную шелковую тугру, – чтобы заявить свое право. Они будут вешать знаки на дома, и все в этих стенах будет принадлежать им. Женщины – ради удовольствия. Мужчины и дети – чтобы обратить их в рабство, или даже хуже.

Он вновь протянул Феону стяг.

– Но если дом будет отмечен тугрой капудан-паши, никто не посмеет в него вторгнуться. Никто не причинит вреда тем, кто внутри.

Пальцы Феона сжимались и разжимались. И все же грек не брал тугру.

– Это ценнейшая вещь, – пробормотал он. – И что же должен сделать друг, чтобы получить ее?

– О, – сказал Хамза, выпуская стяг и начиная сворачивать его, – всего лишь действовать, как и должно разумному человеку при новой определенности.

Шелк вернулся к форме маленького конуса, и Хамза указал его острием в сторону лестницы.

– И оставить открытой для своего друга маленькую дверь, чтобы тот смог войти в нее ночью.

Феон посмотрел вниз, на ступени, ведущие на бастион. Возможно, он просто смотрел на край одной из тяжелых бочек, которые оттащили в сторону, чтобы открыть Керкопорту. Оттуда на них смотрели стражи. Не оборачиваясь, Феон тихо произнес:

– Нет ли в вашей сумке лишнего куска пергамента?

Хамза нахмурился.

– Есть, но… А, понятно.

Турок засунул шелк обратно в сумку, вложив его между двух листов условий высылки Константина из города, которые составили они с Мехмедом. Хамзе не позволили их представить. Но сейчас от них будет больше пользы, подумал он. Он поднял сверток и заговорил громче, уже на греческом:

– Возможно, ваш суверенный господин соизволит хотя бы прочесть наши предложения?

Феон взял документы и засунул их под плащ.

– Возможно, – так же громко ответил он. – Но я не обещаю. – Он смотрел турку прямо в глаза. – Ничего.

Хамза улыбнулся.

– Достаточно, если их обдумают. Это все, о чем может просить разумный человек.

Турок коснулся головы, губ и сердца.

– Иди с Богом, Феон Ласкарь, – сказал он, потом повернулся и пошел вниз по лестнице.

Стражи-греки смотрели на него с ненавистью. Но они открыли дверцу. Ему пришлось наклониться – дверь была низкой, как и положено. Его собственная стража ждала снаружи, и под флагом перемирия они быстро вернулись к осадным линиям.

Феон стоял и слушал, как на дверцу накладывают засовы, как сдвигают на место тяжелые бочки. Один человек способен сдвинуть одну бочку, подумал он, а потом быстро вернуться в аллею иудиных деревьев. Порывы ветра стряхивали новые облака влажных розовых лепестков. Некоторые оседали на его одежде, но он не пытался стряхнуть их. Их опадало так много, что это было бессмысленно.

Глава 23 Воссоединение

Дебаты Совета, идущие в палате императора, были прерваны сначала исчезновением одного брата, а затем, почти сразу, – появлением другого.

Феодор из Каристоса встретил Григория у дверей, ввел внутрь, преклонил – с хрустом суставов – колени рядом с ним у трона. Когда Григорий разыскал его после боя на море, престарелый командир лучников настоял, чтобы младший Ласкарь не прокрадывался незамеченным на укрепления в предстоящих сражениях. «Твое место на виду у всех, парень, там, где ты будешь вдохновлять людей отвагой своего лука, – заявил он. – И по той же причине ты избавишься от своей маски». Когда Григорий стал возражать, Феодор оборвал его: «Ты не можешь предстать перед императором в маске. Мы же не турки! Да и потом, кого это заботит? Война уродует людей, и на службе есть немало мужчин намного безобразней тебя. Кроме того, – заключил он, взяв лицо Григория в руки и резко поворачивая из стороны в сторону, пока рассматривал, – эта штука тебя красит. У Ласкарей всегда были слишком большие носы. Вспомни своего деда. Или отца. Посмотри, да сжалится над ним Христос, на своего брата». Затем опустил руки и рассмеялся.

Вот так, без маски, Григорий и преклонил колени перед троном, склонил голову, выставил свой искусственный нос. Укрывшись снаружи, он смотрел на советников, входящих во дворец, видел несколько новых греческих лиц, но в основном старых – Луку Нотараса, Георгия Сфрандзи и прочих, вместе со своим командиром Джустиниани, за которым тенью шли Энцо Сицилиец и Амир Сириец. Пришли и церковники, которых он не знал.

Увидев Григория, греки задохнулись, обернулись к страже – немедленно схватить изгнанника, казнить на месте за то, что посмел появиться в пределах городских стен. Не удивился только один – ибо Константин был заранее предупрежден командиром лучников. И именно император сейчас заговорил.

– Возвращение блудного сына – всегда счастье. Что сказал наш Господь в притче? – Он поднял руку, улыбнулся двум прелатам, которые выступили вперед, готовясь заговорить. – Господа, это риторический вопрос. Осмелюсь утверждать, что я знаю наши гимны ненамного хуже вас. Простите, архиепископ Леонард, что я знаю их только на греческом, а не на латыни, как предпочитает нынче Папа, наш благословенный отец. – Император прикрыл глаза. – «Я безрассудно забыл твою славу, о Отец». Ведь так?

Он, по-прежнему улыбаясь, обернулся к двум мужчинам, на коленях стоящим перед троном.

– И пусть все свидетельствуют, что я приветствую нашего блудного сына, вернувшегося к своей матери, городу, равно как и к другому отцу в моем лице. – Константин посмотрел вниз, указал на обезображенное лицо. – Я всегда надеялся найти тебя и возместить это… поспешное правосудие. Но пришло слово, что ты мертв. Однако, милостью Божьей, ты здесь, вернувшийся к нам. Блудный сын и Лазарь в одном лице.

Император встал с трона, спустился по ступенькам и поднял Григория на ноги.

– Сим поцелуем я отменяю лишение тебя прав и восстанавливаю твое имя, Григорий Ласкарь.

Он наклонился и поцеловал изнанника в обе щеки и в лоб.

Не многое могло потрясти Григория на пылающей палубе или в проломе стены. Долгие годы он утверждал в себе, что Григорий – имя мертвеца, а Ласкарь – случайность рождения. И потому был удивлен водой, которая затопила глаза и вырвалась за их пределы. Константин, отодвинувшись после поцелуя, был все же достаточно близко, чтобы заметить эту воду. Он улыбнулся, сжал руки младшего мужчины.

– Ты вернулся к нам, как ты сам знаешь, в доброе время. Время героев. Ты был вторым после моего достойного командира, твоего наставника Феодора, в обращении с луком. И сейчас ты вновь будешь примером для других. Как я слышал от нашего храброго земляка Флатенела, ты уже показал такой пример на палубе его судна, во время нашей недавней победы. – Он обернулся. – И мой добрый Джустиниани, прославленный воин, рассказал мне, что под именем Зорана из Рагузы ты стал не просто солдатом, но прекрасным командиром. Не так ли, благородный генуэзец?

– Все так и есть, господин, – ответил Джустиниани, выйдя вперед. – И мой отряд печалится без его умений. Если вы направите меня в самую жаркую битву, я бы хотел, чтобы он по-прежнему был рядом со мной, если вам это угодно.

Константин повернулся к Григорию:

– Будет ли тебе это угодно, «Зоран»?

– Ваше величество…

Григорий замешкался, потом продолжил:

– Поскольку вы восстановили мое имя, государь, оно вновь принадлежит мне… как и мой дом. Я больше не Зоран, но Григорий из Ласкарей. И я буду сражаться за него и за вас там, где смогу послужить вам лучше всего: под красным крестом Генуи или двуглавым орлом Константинополя.

– Что ж, – произнес император, оглядывая остальных, – у тебя будет возможность послужить и мне, и своим старым товарищам. – Он обернулся к Григорию. – Тебе известно о новой угрозе, турецком флоте в Роге?

– Я видел их, господин. Как и все остальные, я не мог поверить своим глазам.

– Это угроза, с которой должно справиться, и быстро, – сказал Константин уже без улыбки, обращаясь ко всему собранию. – Вражеские пушки так сильно повредили материковую стену, что мы вынуждены возводить валы из дерева и бочек. Их трудно защищать, и нам нужен там каждый человек. Мы не можем выделить людей для морской стены, однако турки, под защитой своего нового флота, начали возводить мост через Рог, который нацелен прямо сюда, к нашему дворцу. – Он махнул рукой на север. – Если они смогут штурмовать нас и с этой стороны, последствия будут фатальными. – Покачал головой. – Нет. Мы должны изгнать их корабли из наших вод. Наши венецианские друзья – а эти приготовления угрожают их безопасным гаваням не меньше, чем нашему городу, – предлагают некую тайную меру, и не позднее чем завтра. Я прямо сейчас отправляюсь в церковь Святой Марии в венецианском квартале, чтобы выслушать их планы.

Константин повел рукой, включив в этот взмах Джустиниани:

– Хотя он их соперник, даже венецианцы признают великое мастерство нашего командующего в военном искусстве. Они допустят его на совещание. Но если, как я подозреваю, они предложат использовать в этом деле только своих земляков, я буду настаивать, чтобы мы, греки, тоже были представлены там. – Он улыбнулся Григорию. – Ты уже выказал свою доблесть на воде, молодой Ласкарь. Не сделаешь ли ты это снова ради чести своего города?

У Григория стянуло живот. Он не думал, что ему придется сражаться так скоро. Рана на бедре воспалилась, и он не очень хорошо двигался. Кроме того, он всегда предпочитал укрепления палубе. Но Григорий восстановил свою репутацию именно в сражении на море. И если это предложение неким образом испытывало его решимость, он не должен провалиться.

– Ради чести моего города, вашей чести, василевс, и моей собственной, – ответил он с поклоном.

– Хорошо. Тогда давайте отправимся в венецианскую церковь и посмотрим, что они предлагают. – Константин посмотрел куда-то поверх головы Григория. – Но прежде мы будем радостными свидетелями воссоединения братьев, наших собственных Кастора и Поллукса!

Григорий одеревенел, обернулся. Каина и Авеля, подумал он, увидев в дверях Феона, заметив потрясение, промелькнувшее на его лицо и тут же скрывшееся под такой же непроницаемой маской, как и та, что носил Григорий. Феон широко улыбнулся, пошел вперед, разводя руки. До него уже должны были дойти слухи о возвращении Григория и его действиях на имперском судне. Но, возможно, он не ожидал, что его близнец, младший лишь на мгновение, так быстро будет принят императором.

– Я слышал о твоем прибытии, брат, – сказал он, обнимая Григория и целуя его в обе щеки, – и рад видеть тебя живым и вернувшим свое – наше – имя.

– Брат, – только и вымолвил Григорий, только и смог сказать – пока.

Возможно, Константин, стоя рядом, почувствовал невысказанное. Когда братья разошлись, он сменил тему.

– И что, Феон, сказал посланник Мехмеда о нашем ответе?

Феон с облегчением отвернулся от вызывающего взгляда Григория.

– Он болезненно воспринял нашу невежливость, господин. И опасается, что посланный нами ответ приведет его владыку в ярость.

– К которой, по слухам, тот и так склонен, – заметил Константин.

Он повернулся, подозвал слуг; те накинули на императора плащ, пристегнули к сапогам шпоры.

– Что ж, посмотрим, не сможем ли мы отравить ему кое-что еще, и довести его до удара, который разорвет ему сердце.

С этими словами, в сопровождении свиты император вышел из зала. Джустиниани, проходя мимо, пожал Григорию руку. Амир, его тень, улыбнулся и постучал по собственному носу. Вскоре все ушли, оставив в зале только двоих братьев.

Несколько мгновений оба мужчины молча смотрели на открытую дверь. Наконец, не глядя, Феон пробормотал:

– Дом нашей семьи открыт для тебя, брат, – конечно, если ты захочешь остановиться там.

Предложение было простой формальностью, не подразумевающей сути.

Григорий обернулся.

– После того, что было сказано в последний раз, Феон? После того, что твой… твой сын… – он сделал паузу, – после того, кем меня назвал Такос? Как ты можешь позволить предателю спать под твоей крышей?

Феон тоже обернулся, оба брата стояли лицом к лицу.

– Он узнает, что всегда считавшееся правдой не является таковым. Теперь он узнает другую историю. Теперь, когда император и город вновь приняли тебя в свое сердце.

Григорий услышал в этих словах оттенок горечи и не сдержал улыбку:

– Наш император не процитировал оставшуюся часть библейской истории, – сказал он, – и я вряд ли вспомню точные слова. Но припоминаю, что брат блудного сына был столь же огорчен его возвращением, как и ты – моим.

В течение многих лет полагая Григория мертвым, Феон редко задумывался о своем брате. Но сейчас он понял, что его близнец по-прежнему обладает властью пробуждать в нем ярость, как никто другой.

– Возможно, тебе стоит спросить мою благочестивую жену, – прошипел он, – и она назовет тебе даже главу и стих.

Григорий, не моргнув, ответил ему взглядом. Он видел гнев брата – но видел и его страх. А солдат привычен пользоваться страхом другого человека, испытывать его слабость.

– О, поверь мне, Феон, – спокойно сказал Григорий, – я спрошу Софию о многом.

Глаза, такие похожие на его собственные, прищурились еще сильнее. Но разговор прервал крик от двери.

– Зоран, Командир зовет тебя… Ох, мне нужно отучиться называть тебя этим именем, верно?

Оба брата медленно развели взгляды. Амир, стоящий в дверях, смотрел то на одного, то на другого, чувствуя неладное.

Младший Ласкарь подошел к двери, взял друга за руку.

– Тогда веди меня к нему, – сказал он.

Они вышли из зала, и Григорий так и не обернулся, чтобы увидеть, как Феон стряхивает с рукава розовые лепестки.


28 апреля

Григорий сидел на поваленной колонне, открыв свою рану яркому солнечному свету. Таким способом он вылечил многие, что подтверждал его обнаженный торс – карта, сложенная вдвое и заполненная реками и расщелинами, нарисованными наконечниками стрел, пулями и клинками. Спина выглядела хуже всего, ибо принимала кнуты надсмотрщиков, когда Григорий был прикован перед мачтой. Новая рана, изогнутая, как нанесший ее ятаган, соединяла две поверхности и рассказывала о его жизненном пути.

Эта, последняя, заживала хорошо; ее очистил старый семейный врач, и стежки кетгута уже не ощущались зудящим проклятием. Безотлагательная операция по уничтожению турецкого флота в Роге – о которой приняли решение на той вечерней встрече – была отложена на пять дней, и это дало Григорию передышку, необходимую, чтобы он вновь мог свободно двигаться. Теперь Ласкарь мог безболезненно натянуть лук, мог пользоваться фальшионом.

Он развернул корпус, почувствовал слабую боль, но ничего серьезнее. Потом нахмурился. Задержка имела и другие последствия – в операцию оказалось вовлечено слишком много людей. Внезапный налет в первую ночь, в котором участвуют только венецианцы – и несколько греков, ради чести города, – имел определенные шансы на успех. Но как только прочие генуэзцы потребовали права разделить эту честь – не Джустиниани, он был готов отдать венецианцам все потери и всю славу, если им удастся избавить город от угрозы, – шансы стали падать с каждым новым человеком, оповещенным о плане. Лазутчики были повсюду, по обе стороны стены. А итальянцы хвастались больше, чем любой другой народ мира. Будет чудо, если Мехмед не узнает об опасности и не подготовит контрмеры.

Григорий ничего не мог сказать. Его восстановленная репутация все еще была хрупкой. Он присоединится к ним в темноте и поплывет в Рог. Но не наденет свой прекрасный доспех, востребованный у отряда наемников, – только те непарные части, которые не жалко утопить. Он не возьмет с собой лук. Григорий боялся, что еще до света ему вновь придется плавать.

От этой мысли он вздрогнул, хотя грело солнце, – слишком свежи еще были воспоминания о недавнем кораблекрушении. Было бы хорошо остаться под прекрасным апрельским солнцем, вернуться сюда завтра и нежиться, как ящерица, которая живет в развалинах некогда прекрасного дома… Возможно, так и будет. Возможно, все будет хорошо. Возможно, у него будет шанс продолжить занятие, которому он предавался впервые в жизни.

Смотреть, как играет его сын.

Хотя «играет» было не совсем удачным словом. Когда он, Феон, София и другие сбега́ли на развалины вроде этих – в редких случаях, когда воспитатели давали им свободу, – они занимались примерно тем же, что и мальчишки перед ним: тоже делали пращи и метали камни, соревнуясь в стрельбе по мишеням или охотясь на птиц – хотя София плакала в те немногие разы, когда им действительно удавалось кого-то подбить. Но это была игра, детская возня, полная криков и смеха. А вот шестеро мальчиков в возрасте от семи до десяти, на которых смотрел Григорий, были тихими и серьезными. Когда стреляла огромная турецкая пушка и даже здесь, в удаленной части города, вздрагивала земля, они замирали, переглядывались с внезапным страхом. Самый младший даже расплакался, и его забрали домой. Но остальные угрюмо продолжали свое занятие, не связанное ни с мишенями, ни с охотой на воробьев.

Они учились убивать людей.

Праща была древнейшим и простейшим оружием. Она не нуждалась в усовершенствованиях. Веревка, кусок кожи, камень. Она не требовала выкованной годами обучения силы, позволяющей натянуть тетиву. Даже мальчишка со слабыми мышцами и приличным везением мог убить человека со… скажем, с двадцати шагов. И поскольку силы города были малы, Совет распорядился, чтобы мальчиков вооружали и тренировали с этим простым оружием. Если турки побегут по улицам, возможно, им удастся убить одного-двух.

Григорий покачал головой. Раз – с печалью, что мальчишек вынуждают раньше времени становиться воинами. Второйраз – видя их неумелость. Оружие было простым, но в нем все же крылась хитрость, и мальчики ее не знали. Они – не угроза ни туркам, ни воробьям.

Похоже, большинство мальчишек были с ним согласны, ибо пятеро внезапно бросились бежать. Шестой кричал им вслед, но они не вернулись. Мальчишка остался один посредине пустыря и повесил голову.

– Такос, – негромко окликнул Григорий.

Голова поднялась. Такос обернулся. Он видел своего дядю с той минуты, когда Григорий пришел поваляться на солнышке. Его появление вызвало немало перешептываний, несколько любопытных взглядов. Но подойти мальчик не рискнул. Сейчас, когда Григорий позвал его второй раз, Такос подошел и остановился у основания колонны, беззастенчиво разглядывая карту шрамов.

– Дядя, – произнес он.

Григорий опустил взгляд. Светло-каштановые волосы мальчика, его веснушчатое лицо напоминали ему не… одного из родителей Такоса, а его собственную мать. Левый глаз был заметно больше правого, оба сейчас широко распахнуты. У матери Григория был замечательный смех, грубый и хриплый, который будил эхо по всему дому и который якобы не одобрял его отец. Интересно, унаследовал ли мальчик и этот смех… На улицах города, который вел войну, редко смеялись дети. Будто их радость снесло выстрелами огромной пушки.

Григорий скользнул по колонне и встал рядом с мальчиком. Они не разговаривали с той ночи, когда встретились впервые и Такос назвал его предателем. Ему рассказали об изменении статуса Григория – по крайней мере, в отношении его предательства. Все знали о возвращении блудного сына, новости широко разошлись по городу – немного света во тьме, которая пала, когда турки появились в Роге. Но больше мальчик не знал ничего, и не Григорию рассказывать ему обо всем.

Они стояли, глядя друг на друга, Григорию было неловко. Когда он в последний раз общался с мальчишками? Его собственное детство растворилось в суровом жизненном опыте. Более того, он понятия не имел, каково быть отцом. Однако у дяди есть определенные преимущества…

– Можно, я взгляну на нее? – сказал он, указывая на пращу.

– На нее? – переспросил Такос и посмотрел вниз, будто удивившись, что держит в руке. – Конечно.

Григорий взял пращу, поднял к свету, покрутил, хмыкнул. Оружие было простейшим, однако и его конструкция требовала определенных правил.

– Веревка слишком длинна для тебя, – сказал он. – Она должна быть чуть короче твоей руки. Вот откуда у тебя проблемы. А здесь… – он указал на один из концов веревки, – должна быть петля.

– Правда, кир? Почему? – Такос уставился на то, что показывал ему Григорий. – А ее можно исправить?

– Конечно, можно. Ты позволишь?

Мальчик кивнул, и Григорий забрал у него веревку, замерил длину, потом достал кинжал и отрезал лишнее от обоих концов. Затем присел на корточки, расплел один конец на четыре отдельные пряди, скрутил их попарно, потом, натянув, сделал петлю в три пальца, завязал узлы выше и ниже. На другом конце сделал три тугих узла, смастерив из них один. Потом вложил большой палец в кожаную чашечку, взял обе веревки в другую руку и крепко растянул.

– Уже лучше, – пробормотал он, протягивая мальчику пращу.

Такос взял ее.

– Можно, я попробую, кир? – возбужденно спросил он, засовывая руку в звякнувший мешочек на боку.

– Погоди. – Григорий встал и вышел на открытое пространство перед покосившейся стеной. – Прежде чем мы станем рисковать жизнью с капризными камнями, давай посмотрим, как ты обращаешься с ней без них.

Такос вышел вперед. Григорий встал рядом.

– Эта петля для двух первых пальцев, видишь? Это все равно что… изгиб на моем арбалете. Она натягивает веревку, когда ты держишь другой конец, вот этот узел. – Он натянул завязанный конец и прижал его к петле. – Теперь приложи большой палец к чашке. Чувствуешь усилие? Вот так будет чувствовать себя камень. Теперь продолжай натягивать… и стегни ею!

Мальчик послушался… и Григорий слишком поздно отступил назад. Хлоп – веревка ударила его по голой спине.

– Ой! – вскрикнул он.

– Простите, дядя, – произнес Такос с озабоченным лицом.

– Я сам виноват, – ответил Григорий, потирая спину, потом с сожалением указал на свои шрамы. – Ты видел их и наверняка решил, что я уже научился увертываться от веревки!

Мальчик рассмеялся, и Григорий вместе с ним. Потом, отойдя на безопасное расстояние, он скомандовал:

– Теперь пробуй.

После пары взмахов послышалось жужжание.

– Погоди! – крикнул Григорий и, когда веревка опустилась, подошел.

– Здесь шире, – сказал он, расставляя ноги мальчика, пока те не встали на ширину плеч. – Вот твоя цель.

Он встал рядом и указал на остатки фрески – полустертую фигуру на стене шагах в двадцати от них.

– Крути, пока не услышишь гул, потом крутани еще два раза – и бросай туда узел.

– Узел?

– Если петля – это изгиб, то узел – спуск и прицел моего арбалета.

Он встал позади Такоса, положил руки поверх его рук; праща была по-прежнему растянута между ними. Медленно раскручивая ее над головой мальчика, он продолжал:

– Когда прицелился, ты швыряешь узел в то, что хочешь поразить.

Он быстро отступил. Мальчик раскрутил пращу, хлестнул. Завязанный конец рванулся прямо, потом опал.

– Хорошо, – заметил Григорий. – Теперь с камнем.

Такос возбужденно полез в сумку и вытащил зазубренный кусок кладки.

– Погоди! – снова скомандовал мужчина, подходя ближе. Он взял камень, отшвырнул его в сторону и начал осматривать землю. – Снаряд почти так же важен, как техника броска… Ага! – Наклонился, поднял камень, показал: – Смотри. Гладкий, почти круглый, не слишком велик. Похож на голубиное яйцо. – Перебросил камень из руки в руку. – Должен хорошо летать.

– Так же хорошо, как ваши стрелы? – спросил Такос с сияющими глазами. – Моя мама говорит, что вы – замечательный лучник.

Правду говорит, подумал Григорий, но вслух сказал только:

– Возможно. – Он бросил камень, и мальчик поймал его. – Давай посмотрим.

Такос вложил камень в кожаную чашку, растянул веревку на всю длину, раскачал. Григорий поморщился – бывало, камни вылетали под странными, неприятными углами. Но этот удержался. Такос сделал бросок… и камень врезался в стену, хоть и не в полустертую фигуру на ней.

– Неплохо, – проворчал Григорий. – Хотя турок убил бы тебя.

Такос протянул ему оружие.

– А вы можете лучше?

В его разных глазах ясно читался вызов. Григорий улыбнулся.

– Могу попробовать, – сказал он, беря пращу. Нашел подходящий камень, вложил его, встал в стойку, раскрутил, метнул…

– Мимо! – восторженно взвизгнул Такос при виде облачка известки. – Дядя, этот турок убил бы и вас!

Григорий вернул ему оружие:

– Тогда нам лучше убить его первым. И посмотрим, кто с этим справится, а?

Такос нагнулся, схватил камень, зарядил, выстрелил.

– Попал! – радостно крикнул он. – Я выиграл!

Григорий выхватил у него пращу.

– Разве я не сказал, что играем до трех?

Он улыбнулся, потом нагнулся к земле, стал искать. Такос тоже нагнулся, и началась новая игра. Оба бродили кругами, пытаясь отыскать подходящие боеприпасы, сталкивались друг с другом, смеялись. Сквозь собственный смех Григорий услышал смех мальчика и подумал: «Он смеется, как моя мать!» Потом схватил камень, на секунду раньше Такоса, выпрямился, раскрутил, метнул.

– Попал! По турку у каждого, играем дальше.

Такос схватил оружие, встал неустойчиво, промахнулся. Григорий встал как надо, раскрутил и попал. Мальчик глубоко вздохнул, выждал, раскрутил веревку до гула, метнул.

– Вот так, – крикнул он, – отшиб ему нос!.. – Осекся, сообразив, что сказал, открыл рот. – Я… я прошу прощения. Я… – Сглотнул, посмотрел на мужчину. – Это больно?

– Ну…

Григорий подошел ближе, его лицо было мрачной тучей. Потом, рассмеявшись, он одной рукой коснулся своего костяного носа, а другой – выхватил пращу.

– Не так больно, как будет турку – если только я найду подходящий камень, чтобы прикончить его… – Он указал мальчику под ноги: – Вон он!

Такос нырнул, Григорий резко протянул руку, оба ухватились за гладкий камень. Тот выскользнул. Смеясь еще громче, оба нагнулись, Такос пнул камень, отшвырнув его далеко, к полуразвалившемуся дверному проему дома – и оттуда послышался голос:

– Таки, что ты там ловишь? Это мышь?

Они остановились, посмотрели туда. Под разрушенной аркой стояла София, держа перед собой дочь.

Мальчик и мужчина медленно выпрямились.

– Мама, – крикнул Такос, – мой дядя сделал мою пращу лучше, видишь?

Он указал на оружие, и Григорий поднял его.

– И сейчас я его победил.

– Правда?

Григорий видел, что София одновременно улыбается и хмурится.

– У твоего сына меткий глаз, – сказал он и дернул мальчика за густые волосы.

Такос вскрикнул, выхватил пращу и, счастливый, отбежал на безопасное расстояние.

– Да? – сказала София. – Что ж, ему хватает меткости и на учебу. На которую он опаздывает. Опять.

– Прости, мама, но я… – Такос посмотрел на Григория. – Я учусь сражаться.

– Да, – ответила София. – А сейчас ты пойдешь учить геометрию.

Такос застонал, но шагнул к ней.

– Подожди! Покажи Минерве свое поле боя. Мне нужно поговорить с твоим… дядей.

Действительно ли она сделала небольшую паузу между последними словами или это только почудилось Григорию? В любом случае тот смотрел, как сестра погналась за братом среди упавших камней.

– Я сказал правду, – пробормотал он, глядя на бегающих детей, – у него меткий глаз.

– Правда и то, что его ум хорошо справляется с учебой. Он уже проявил способности к риторике, к латыни…

– Как и его отец, – шепотом произнес Григорий.

Такос зарядил пращу, быстро рассказывая что-то замершей на месте Минерве. Потом поднял чашку, раскрутил веревку, метнул. Из груди фигуры вырвалось облачко известки и сухой краски.

– Как оба его отца, – тихо сказала София.

Григорий повернулся посмотреть на нее, когда она подошла, встала рядом и продолжила, не отрывая взгляда от детей:

– Ты не заходишь к нам.

– Да.

– И все же, – София указала на сына, – ты отыскал его.

– Это было нетрудно.

– Но ты не пересказал ему то, – она сглотнула, – что я говорила тебе?

Григорий покачал головой:

– У него есть отец. Единственный, которого он знает. И я не верну его таким способом.

София взглянула на него.

– А ты собираешься его вернуть?

– Возможно. Не знаю, – ответил он и в свою очередь посмотрел на нее. – Возможно, я собираюсь вернуть не только его.

София отвернулась от его ястребиного взгляда, шагнула в глубь развалин.

– Ты вернул свое имя. Я рада за тебя. За твою семью.

– И за себя?

Сейчас она полностью обернулась к нему, впервые посмотрела по-настоящему.

– Я никогда не сомневалась в твоем имени.

Теперь пришла его очередь смутиться.

– Ну, – пробормотал он, касаясь носа из слоновой кости, – есть вещи, которые я никогда не смогу вернуть.

– Ой, да ладно, – почти беспечно сказала София, – ты действительно хочешь вернуть свой нос? Тот нос?

– Почему это, – зарычал Григорий, – все клевещут на мой утраченный нос? Не прошло и недели с тех пор, как этим же занимался мой старый учитель, Феодор. Неужели он был таким некрасивым?

– Нет. Он был просто очень… большим. Определенно не лучшая твоя особенность.

– Что, правда? – рассмеялся он. – Тогда скажи, какая же лучшая?

София прищурилась, ее взгляд ненадолго остановился на его обнаженной груди, потом вновь уперся в него.

– Господин, я замужняя женщина, – ответила она, ее голос стал чуть глубже. – Откуда мне знать?

Она была там – наконец-то вернулась в сиянии глаз, в изгибе губ; София, которую он помнил и которую не видел семь лет. Дразнящая. Соблазнительная. Очаровательная. Прежде чем он смог вспомнить слова, она снова заговорила тем же голосом, с той же улыбкой:

– Ты знаешь, я не имею в виду…

– Нет-нет. Конечно, нет, – улыбнулся Григорий. – Женщина, которая молится так много, как ты…

– Ошибка, которую вы делаете, господин, ошибка, которую делают большинство мужчин, – так же мягко сказала София, – считать, что женщина, стремящаяся к Святому Духу, должна отвергать человеческую плоть.

Казалось, будто он снова видит ее, ту, какой она была в тот день на камне, прежде чем он отправился на войну, с которой так и не вернулся.

– София, – произнес Григорий, шагнув к ней.

Визг заставил ее обернуться.

– Мама! – закричала ее дочь. – Смотри! Смотри на меня!

Оба посмотрели. Минерва держала пращу и сейчас раскручивала ее над головой. Такос испуганно пригнулся, но выпущенный камень ударил в стену.

– У нее неплохо вышло, – пробормотал Григорий.

– У Минервы?

София рассмеялась:

– Если мой сын в основном разум, дочь полностью плоть и дух. Ей всего пять лет, но оставь ее на улицах чужого города, и к ночи у нее будет еда, крыша и защита. – Она возвысила голос: – Идемте, дети. Мы должны идти. – Обернулась к Григорию. Предыдущий разговор остался только в цвете ее щек, не в словах. – Ты пойдешь сражаться на стенах?

– Не сегодня. Этим вечером они придумали для меня кое-что другое.

– Что-то еще опаснее?

Григорий пожал плечами. Слишком много людей знали о ночной экспедиции, а Софии и так было о чем беспокоиться.

Она посмотрела на него:

– Тогда будь осторожен. И зайди к нам, когда освободишься. Такос будет рад.

Дети были уже почти рядом.

– А ты? Ты тоже будешь рада?

Жар вновь вспыхнул на ее щеках.

– Буду, – ответила София, потом взяла его за руку. – Иди с Богом.

Затем повернулась и пошла к арке.

Такос на прощание помахал пращой, и Григорий поднял руку. Когда они скрылись за углом и она не оглянулась, Ласкарь подобрал свою рубашку, натянул ее, повесил на пояс фальшион.

– Иди с Богом, – пробормотал он ее слова, ныряя под разрушенную арку, – но танцуй с дьяволом.

Глава 24 Во тьме

29 апреля

– Ты хоть что-нибудь видишь?

– Будь я котом, Зоран, мой взгляд пронзал бы эту темень лучше твоего.

Григорий хмыкнул. Силуэт Амира был одной из немногих вещей, которые он мог разглядеть, и то благодаря светлому плащу друга. Шафранового цвета, в точности правильного оттенка, и хотя в молодости плащ был красивее, Амир не собирался от него отказываться. Он носил этот плащ с тех дней, когда был торговцем пряностями, водил караваны верблюдов по арабским пескам, и все то время, когда командовал галерой, где с ним и познакомился Григорий, ибо он был рабом на судне, а Амир – его хозяином. Хотя в действительности они не «знакомились», пока галера не загорелась в морском сражении у Трапезунда, и цепи сняли, чтобы рабы могли попытать счастья в воде. Григорий считал, что шансы невелики, слишком много раздутых трупов уже плавало в воде, и когда увидел, что капитан галеры – в своем приметном плаще – не собирается бросать свой корабль, как другие, а остался бороться с огнем, Григорий тоже остался и присоединился к нему. Удача, усилия мужчин и благословленная Аллахом огромная волна погасили пожар, но корабль был слишком серьезно поврежден. Двое мужчин не могли управиться с ним, и потому они неделю дрейфовали, не имея никого иного в качестве компании и собеседников. За это время они выяснили, что оба наслаждаются как радостями Бога, так и беззакониями человека. И когда появился генуэзский флот наемников, под командованием некоего Джованни Джустиниани Лонго, Григорий представил себя и Амира как два наемных клинка – если генуэзец любезно согласится взять их. Их приняли, и Амир счел роль отступника ничуть не хуже своих прежних – связанных приметным поношенным шафрановым плащом.

– Я скажу тебе, человече, что пронзает эту тьму… – Григорий потянулся и хлопнул друга по плечу. – Когда ты собираешься постирать эту штуку?

В темноте слабо блеснула улыбка Амира.

– Как всегда, когда кампания выиграна или закончена, – ответил он. – Смыть его защиту раньше времени – к несчастью.

Григорий покачал головой. Солдаты суеверны. Многие носили амулеты, другие отращивали бороды или одевались для боя в строго определенном и неизменном порядке. Из окружающей темноты до него доносилось бормотание людей, заклинания, отвращающие опасность, которая встретится в предстоящем бою, обращения к Богу, каким бы они Его ни видели. София рассердилась бы на него за сравнение молитвы с суеверием. Но с того дня, когда Григория изуродовали, в его жизни не было времени для Бога. Он предпочитал верить в фальшион, висящий на боку, в арбалет под рукой и свое умение обращаться с ними. Ласкарь неохотно оставил свой турецкий лук на берегу, но для темноты, близкого боя и предстоящей горячей схватки болты подходили лучше стрел.

До рассвета оставалась еще пара часов, и атака была назначена на это время. Григорий слышал, как Амир опустился рядом на колени и начал молиться, и в это же время до него донесся мягкий шорох кожаных сапог по гистодоку, центральной палубе. Мужской голос громким шепотом приказал: «К веслам!»

Григорий наклонился к шафрановому плащу.

– Скажи одну за меня, брат, – шепнул он.

Амир прервал молитву на арабском.

– Аллах присмотрит за Его верным чадом, – пробормотал он, – а дьявол позаботится о тебе, Зоран, как всегда.

Григорий рассмеялся, прислушался к знакомому плеску весел. Он был рад, что не сидит за одним из них, что ему не придется грести и сражаться, а только сражаться. Ибо ни один из мужчин на веслах не был рабом; каждого лично отбирал Коко, их венецианский капитан, как моряка и воина. Это было справедливо и для команд остальных судов их маленького флота: каждый мужчина был свободным венецианцем, генуэзцем или греком, каждый – исключая Амира – христианином. Рабы могли придумать, как помешать кораблю в бою. Рабы-мусульмане могли криком предупредить своих соотечественников. А единственная надежда на успех этой безумной вылазки заключалась в тишине и для большинства людей здесь – в вере.

Григорий скорее ощущал, чем видел, тяжелые силуэты судов, выходящих из гавани Галаты. Он был на том собрании и знал, что они – два больших весельных транспорта, на чьи борта густо навесили шерстяные и хлопковые тюки, дабы укрыть быстрые триремы, биремы и фусты. Мелкие корабли были набиты горючими материалами и тщательно оберегаемыми горшками с огнем. Если план удастся, если они смогут незамеченными подобраться близко к турецкому флоту в восемь десятков судов, стоящему в заливе у азиатского берега, у них хватит огня, чтобы уничтожить врагов. Если враги не знают об их приближении.

Последнее большое «если», подумал Григорий – и вздрогнул от этой мысли и прохладного ветра, задувшего, когда они вышли на открытую воду. И тут же в темноте зажегся огонек.

– Комета, – пробормотал Амир, прервав свою молитву. – Благословение нашему предприятию?

Свет не вспыхнул и погас, как свойственно кометам. Он горел, мерцая достаточно долго, чтобы Григорий сообразил, откуда он исходит.

– Это вершина Башни Христа, в центре Галаты, – прошипел он, – и если только я не ошибаюсь, это свет предательства. Кто-то сообщает о нашем отплытии. Кто-то предупреждает…

Он умолк, услышав шипение с гистодока. «Удвоить темп», – приказал капитан, и весла ускорили свои удары.

– Это нехорошо, – произнес Амир, бывший капитан галеры.

– Нехорошо, – отозвался Григорий, бывший галерный раб.

Оба знали план – действовать единым флотом, чтобы высокобортные транспорты с навешенными тюками прикрыли остальных от береговых пушек врага, а быстрые корабли могли в нужный момент вырваться вперед и учинить разгром. Но фуста Коко, на которой они шли, имела семьдесят два гребца и формы поджарой борзой. На транспортах было сорок восемь гребцов, а формой они напоминали быка.

– Мы оставим их позади, – сказал Григорий, поднимаясь. – Я схожу к капитану.

Он спустился по трапу с кормовой палубы, пробежал по гистодоку, миновал боцмана, как раз когда тот прошипел: «Тройной темп». Рывок едва не сбил Григория с ног, но он устоял, побежал дальше и наконец поднялся на носовую палубу. Там он увидел массивную тень группы мужчин. Нос корабля зарывался в волны, палубу накрывали брызги.

– Капитан, – прошипел Григорий, но уже не так тихо, как раньше; шум тройного темпа весел был здесь хорошо заметен. – Что вы делаете?

Он был уже рядом с мужчинами, которые расступились на его голос, и встревожился, осознав, что различает их лица – а значит, с неба уже просачивался свет.

– А, недавний герой Константинополя, – произнес самый низкорослый из мужчин, его темное лицо было еще темнее от бороды, начинавшейся у высоких скул и доходившей до груди. – Что ж, мы, венецианцы, тоже герои! – Он обвел рукой стоящих рядом офицеров. – Мы первыми нападем на врагов, и вся слава будет нашей!

– Капитан… – горячо начал Григорий, но умолк.

Хотя у него был статус человека императора, он не мог выказывать свое раздражение, тем более перед всеми офицерами капитана. «Проклятый венецианский хвастун», – подумал Ласкарь и сделал глубокий вздох.

– Капитан, – продолжил он более рассудительным тоном, – план предусматривал, что мы подойдем вместе, нападем вместе. Впереди восемьдесят с лишним врагов, и их защищает…

– В восемьдесят раз больше чести, а? – громко перебил его Коко. – Остальные скоро нагонят нас. И будут сражаться с врагом, которого мы грубо пробудили от сна… Нет! – Он возвысил голос и поднял руку, прерывая Григория. – Не советуй нам осторожничать, грек… или генуэзец? – с усмешкой произнес капитан. – Нам, венецианцам, это слово незнакомо. Мы…

Странно было смотреть в лицо человеку, а в следующее мгновение уставиться на обрубок его груди. Странным было и обращение звука и зрелища, ибо Григорий осознал, что должен был услышать звук пушечного выстрела прежде, чем увидит его результат. Его окатило кровью, как прежде брызгами, ему пришлось протереть глаза, и он вновь открыл их как раз вовремя, чтобы увидеть, как ноги подламываются и обрубок тела падает на палубу. Исключительно удачный первый выстрел турок разрубил Коко пополам и снес бо́льшую часть его офицеров. Потрясенный Григорий отвел взгляд от мертвых и умирающих и успел заметить новую вспышку на востоке. Этот выстрел был хорошо слышен, и Григорий бросился вниз, на доски, скользкие от крови и внутренностей, но ядро успело ударить в судно первым. Послышался громкий треск дерева, разрываемого каменным шаром. Григорий сообразил, что ядро выпущено с расстояния не больше двухсот шагов, определенно с берега. Это объясняло точность стрельбы – и огонек, который он видел на Башне Христа. Турки знали, что они идут, и хорошо устроили свою засаду.

Григорий почувствовал сквозь сырую палубу, услышал – судно разваливалось. Это подтвердили крики.

– Матерь Божья! – закричал кто-то. – Мы тонем!

Иисусе, спаси нас, мы тонем!

Григорий вскочил и оглянулся на судно. При вспышке следующего турецкого выстрела он понял, что случилось, – фуста получила ядро у миделя, и каменный шар прошел насквозь, пробив дыры в обоих бортах. В гаснущем свете Григорий видел, как люди уже бросаются с бортов в воду, большинство молча, некоторые – призывая Бога спасти их. «Если б я имел привычку молиться, – подумал Григорий, скидывая с себя немногие доспехи, – мне хватило бы времени всего на десяток “Отче наш”».

И тут пришла другая мысль. «Амир!» Но мусульманин остался молиться на кормовой палубе, а гистодок уже заливала вода. Григорию придется предоставить друга Аллаху и надеяться, что отыщет его в воде. Он сбросил нагрудник, последнюю часть доспехов, ругаясь, что не может оставить даже фальшион, подбежал к фальшборту и спрыгнул. Падать пришлось недолго.

Как всегда, вода хлынула в щель на его лице. Ласкарь перевернулся на спину, выплюнул воду.

– Прокляни их, прокляни их всех! – громко плевался он, отплывая подальше. – Иисусе Христе, прокляни каждого капитана, который берет меня на борт, а потом пытается утопить!

Он глотнул морской воды и поперхнулся. «Если я выживу, – подумал Григорий, – то, клянусь святым Антонием, если мне куда-нибудь понадобится, я пойду пешком».

Среди бурлящей воды, где затонул корабль, появлялись головы других людей. Григорий не знал, насколько хорошо они умеют плавать, и потому постарался держаться от них подальше. Человек мог утопить других ничуть не хуже, чем себя самого; Григорий выучил это за свои два приключения.

Но куда ему следует плыть?

Вспыхнуло жерло другой пушки. Ласкарь развернулся в воде. Где же он – кроме того, что неподалеку северный берег Золотого Рога? Грек посмотрел вдаль, в противоположную от вспышки сторону. Он должен держаться примерно востока, ибо массивные очертания Константинополя, слегка подсвеченные восходящим солнцем, лежали за горизонтом. Григорий прищурился, сплюнул воду. Они шли по Рогу на запад, на веслах, под конец – тройным темпом из гавани Галаты. Значит, они могли доплыть…

Он искал во мраке – и нашел, или подумал, что нашел. Дальше, вдалеке от рассвета, на константинопольском берегу словно возвышался кусок тьмы. Фанар, маяк, пламя которого потушили, чтобы не давать указаний врагу. До него сотни четыре шагов, если мерить по земле. Течения в Роге всегда были опасными, но ближайший берег принадлежал туркам, и Григорий не для того вернулся в свой город и заявил свое имя, чтобы сейчас сдаться врагам. Рабство, самое меньшее. Но скорее всего смерть.

Он перевернулся на живот и поплыл, загребая руками перед грудью, отталкиваясь ногами. Хотя волны были слабыми и он высоко держал голову, каждые двадцать взмахов ему приходилось останавливаться, чтобы отдышаться, сплюнуть воду, проверить направление. Было трудно сказать, приближается ли он к цели, или течение сносит его к западу от города. Если его протащит мимо стен, то выбросит на вражеский берег. Глубоко вдохнув, Григорий перевернулся на спину и снова начал сильно отталкиваться, держась под углом к усилиям прилива. Когда он посмотрел еще раз – руки и ноги уже пылали, – маяк был более-менее впереди. Ласкарь вновь рванулся вперед – и вскоре болезненно ударился рукой обо что-то твердое; ободрал плоть об одну из скал, о которых в мирные времена предупреждал маяк. Он подтянулся на камень, сопротивляясь усилиям течения оторвать его. Но прохладный ветер заставлял дрожать не меньше усталости, и вскоре Григорий снова сполз в воду.

Он лишился всех чувств, кроме тех, что помогали двигаться в воде и сплевывать ту, что затекла в нос. Ласкарь уже не был уверен в направлении и только надеялся, что придерживается выбранного и плывет к Фанару. Потом, когда он уже думал, что нужно просто развернуться в воде, принять ее объятия, нога ударилась о камень. Григорий посмотрел вверх и увидел над собой башню и волны, плещущие на берег, на котором она стояла. Последним усилием он рванулся к земле, коснулся ее, выбрался, не замечая острых камней. Отполз от воды туда, куда не доставал даже край прилива, и рухнул на песок.

Он мог бы отдохнуть там, уйти в тишину, которую едва не нашел под волнами. Но за каждой стеной следили, а этим утром, когда все надежды города были связаны с водой, – тем более. И потому Григорий не удивился, услышав голос, который спрашивал по-итальянски:

– Ты жив?

– Едва, – ответил он и снова закрыл глаза.

* * *
– Все кончено. Они расходятся.

Григорий вздохнул. Он почти заснул, несмотря на неудобный каменный угол, в который он вклинился, и непрерывные проклятия мужчин, стоящих рядом. Пока он смотрел, битва в Роге приобрела тот же характер, что и та, в которой он участвовал, – рой мусульманских судов вокруг немногих христианских с высокими бортами. Турки непрерывно пытались пойти на абордаж, христиане их отбивали. Григорий уже пережил это, причем совсем недавно, и не желал видеть это снова. К тому же он здорово устал.

Но крик Феодора – Григорий добрался до берега неподалеку от дворца, где стоял на страже старый лучник – заставил его собраться.

– Мы победили? – спросил он, протирая глаза.

– Как видишь, – ответил Феодор, – они больше никого не захватили. Но их флот по-прежнему удерживает Рог.

Григорий посмотрел туда. Корабли расходились, небольшие турецкие фусты и биремы направлялись к своим новым причалам на севере бухты, под укрытие береговых батарей, потопивших корабль Коко. Христианские суда разделились, генуэзцы и венецианцы шли к Константинополю и собственным гаваням.

Григорий присмотрелся, протер глаза, всмотрелся еще раз.

– А где галера Тревизьяно? – спросил он.

– Потоплена, два часа назад, – ответил кто-то из мужчин. – Да спасет его Господь.

Другие пробормотали схожие молитвы. Григорий только покачал головой. Коко был хвастуном и глупцом, город переживет его потерю. Но Тревизьяно, второй командир экспедиции, был одним из выдающихся венецианских капитанов, первым предложившим свой меч императору «ради чести Господа и всего христианского мира», как он сказал. И по всем отзывам, он с честью носил этот меч. Не только его земляки будут в серьезном смятении. Когда вражеские суда в Роге глубоко ранят надежды города, потеря двух кораблей воинов и этого храброго капитана сделает рану еще глубже. Григорий видел на лицах стоящих рядом мужчин то, что утром будет на каждом лице в городе: отчаяние.

Другая мысль всплыла, пока он закутывался в одолженный плащ. Ласкарь понимал, что это нелепо, но все равно посмотрел вдаль, на берег Галаты, куда шел вражеский флот. Берег был так близко, что Григорий мог разглядеть отдельные фигуры. Но нигде не видел шафранового плаща.

– Аллах присмотрит за тобой, друг мой, – пробормотал он, касаясь рукой лба, губ и сердца с мыслью об Амире.

Феодор уставился на него.

– Парень, ты превратился в турка? – раздраженно хмыкнул он. – Тебе следует благодарить Христа за спасение. Тебе следует призывать проклятия на тех псов-предателей, что предупредили врагов о нашем приближении – наверняка это тот сукин сын, подеста Галаты. Ты должен…

Крик, который пробежал по стенам, прервал тираду, заставив обоих посмотреть вдаль.

– Что ты там видишь, парень? – спросил Феодор. – Мои глаза не те, что раньше.

Корабли быстро расходились, каждый к своему причалу. Теперь Григорий заметил небольшую группу людей, сидящих на песке под охраной стражей с копьями и алебардами.

– Я вижу команды наших кораблей – тех, кто выжил, – сказал он.

Потом посмотрел дальше, привлеченный каким-то движением на хребте. С него медленно спускались всадники. Посредине виднелось приметное знамя с конскими хвостами.

– И я вижу султана.

На них накатил звук – радостные кличи тысяч людей, приветствовавших своего вождя, глубокий гул кос-барабанов, визг семинотных севр. Мехмед ответил на приветствия, подняв руку.

– Что он делает? – спросил Феодор, подавшись к зрелищу, которое не мог разглядеть.

– Он подъехал к берегу. Слез с коня. Люди целуют ему ноги. Он поднимает их, отходит назад. Кажется, что-то дает им – наверное, золото… Ты слышишь их крики. – Григорий облизнул губы, потрескавшиеся, распухшие, соленые от морской воды. – А сейчас он подходит к пленникам.

– Святая Дева, защити их, – пробормотал Феодор.

Григорий протер глаза. Сейчас он увидит, стоило ли рисковать утонуть, лишь бы не попасть в плен. Эта война уже была отмечена резней невинных селян в отдаленных районах, солдат в фортах за стенами, плененных, убитых. Во время вылазок, прежде чем подошла основная часть турецкой армии, некоторые греческие командиры поступали так же с турецкими деревнями. Это был один из способов ведения войны, ее ужас. Но был и другой путь, и многие командиры выборочно прибегали к нему – проявить милосердие к плененным врагам. Кроме того, на христианских галерах, как и на мусульманских, в основном гребли рабы. Он сам был одним из них. А у ног Мехмеда сидело около сотни отличных моряков из Венеции и Генуи.

Толпа вдоль стены затихла, только бормотала молитвы. Венецианская галера, только из боя, пришвартовалась у причала сбоку Фанара; команда толпилась у борта, глядя на своих земляков на противоположном берегу. Все, на дереве и на камне, видели серебристую вспышку, когда Мехмед вынул ятаган. Те, чьи глаза были острее, смотрели, как изогнутое лезвие медленно поднимается к небу, а потом быстро падает, будто прорубив черту посредине пленников. Турки тут же бросились вперед, разделяя людей по обе стороны неподвижного меча султана. Тех, что слева, увели вверх по склону. Тех, что справа…

– Святой Отец на Небесах, – пробормотал кто-то рядом, по всей длине укреплений пробежал стон.

– Что там? – резко спросил Феодор.

Григорий попытался собрать слюну, смочить рот, заговорил.

– Половину людей увели, половина осталась. И к ним несут… – Он сглотнул. – Несут деревянные колья.

Стоны перешли в крики, отрицания, призывы к Богу, Матери, ее Сыну. Но ничто из них не повлияло и не замедлило приготовлений по ту сторону воды.

– Что теперь? – прошептал Феодор.

Григорий обернулся к нему.

– Ты сам знаешь, что теперь, – резко сказал он. – Ты же видел, как сажают на кол, верно?

– Нет, – послышался тихий ответ. – Господь уберег меня прежде, а теперь… – он махнул рукой на свои слезящиеся глаза, – он снова избавил меня от этого. – Феодор выпрямился. – Пойдем, парень. Нам нужно поспешить к императору. Он на это ответит. Он должен.

Григорий уже собирался уйти, когда услышал, как барабаны вдруг замерли, услышал первый жуткий крик. Он не хотел оборачиваться, но ничего не смог с собой поделать. К несчастью для своих сновидений, ему доводилось видеть сажание на кол, и он знал, что эта казнь бывает двух видов – медленное проникновение в задний проход, долгая и мучительная смерть; или резкий удар в грудь или спину, жестокий и быстрый конец. В любом случае все заканчивалось воткнутым в землю колом, на котором дергалась жертва.

Он посмотрел – и увидел, что Мехмед распорядился о быстром способе. Несомненно, желая потрясти криками умирающих тех, кто умрет следом. И не стал затягивать их ожидание – должно быть, решил, что лучшее потрясение готовится быстро. Один человек задергался и умер, потом еще пять, еще десять; колья поднимали и втыкали в землю, будто лес, внезапно выросший на берегу.

Григорий уже почти отвернулся, когда заметил что-то вроде вспышки красноватого цвета. Отвернулся, пробормотал: «Нет, нет, нет». Посмотрел еще раз. Увидел.

Он никогда особо не молился за себя, и сейчас не мог выдавить ни одной молитвы за своего друга Амира, висящего на колу, истекающего кровью, вдыхающего последний раз, только шафрановый плащ хлопал на ветру. Григорий закрыл глаза, стараясь отгородиться от этого воспоминания… совсем как Сириец, который заворачивался в свой плащ и отмахивался от недоброжелателей. Ни один палач не счел плащ достойным кражи, и на мгновение Григорию показалось, что это печальнее всего.

Им не пришлось далеко идти, чтобы отыскать императора. Константин смотрел на залив с самой северной башни своего дворца, над водными воротами под названием Ксилопорта. Но они не смогли приблизиться к нему, так тесно столпились вокруг люди. Все галдели – на итальянском с венецианским и генуэзским акцентом, на греческом, – выкрикивая недвусмысленное послание.

Должно быть отмщение. Неверные должны умереть.

Григорий видел, как толпа становится еще гуще, люди проталкиваются к императору, слишком близко, кричат слишком требовательно, их оттесняют гвардейцы с алебардами. Он видел, как Константин пытается говорить, как его никто не слышит. И в этот момент раздался звук, который весь город слышал каждый день, по нескольку раз в день. Огромная пушка снова выстрелила, и ее рев, за которым последовал сотрясающий землю удар – ядро врезалось в крошащиеся стены, – принес мгновение тишины.

В этот момент Константин и крикнул:

– Друзья! Подданные! Я знаю, что вы чувствуете. Я сам чувствую то же. Наши сыны, наши храбрые союзники должны быть отомщены. Но мы не варвары, как турки. И пусть наш ответ будет скорым, но христианским.

Прежде чем кто-нибудь смог перебить его, император обернулся к стоящему рядом офицеру:

– Сколько врагов мы держим в камерах?

– Больше двух сотен, – последовал ответ.

– Повесьте их, – приказал Константин, – всех и каждого. Повесьте их на стене, по одному на каждый зубец, лицом к тому месту, где отдали жизнь наши храбрые мученики.

Люди, приветствуя это решение, последовали за офицером, который сбежал вниз по лестнице. Внутренние ворота дворца распахнулись в другую толпу, которая выкрикивала те же призывы к мести. Услышав, что их желание будет удовлетворено, они пропустили солдат, развернулись и побежали к городской тюрьме.

Григорий и Феодор подошли, когда рядом с императором осталось всего несколько человек. Григорий узнал старого Сфрандзи, мегаса дукса Луку Нотараса с телом быка и лицом ласки. Между ними стоял его собственный брат. Феон тихо беседовал с ними и не видел приближения Григория. Зато заметил его бывший командир, Джустиниани, который наклонился к императору и что-то негромко сказал. Константин обернулся, увидел Григория, и его озабоченное лицо озарилось быстрой улыбкой.

– Ты был одним из многих, кого мы уже оплакали, Григорий Ласкарь, – сказал Константин, когда оба мужчины приблизились. – Но каким чудом ты выжил?

Взглянув на Феона, Григорий заметил удивленную гримасу, которая тут же сменилась привычной маской политика. Он кратко пересказал свою историю.

– Что ж, – сказал Константин. – Должно быть, Господь приберегает для тебя иную судьбу, раз оказывает тебе такую услугу уже второй раз за месяц. Сейчас останься и присоединись к нашей беседе, ибо я хочу держать рядом столь благословленных людей.

По лестнице взбежал вестник, опустился на колено, протянул лист пергамента. Император взял его, прочитал, порозовел. Затем поманил к себе Сфрандзи, своего старого друга, и они торопливым шепотом начали какой-то разговор.

Джустиниани окликнул Григория. Слева от него стоял Энцо. Место справа, где должен был стоять Амир, пустовало. Об этом Командир и заговорил:

– А где же мой отступник?

– Мертв.

– Утонул?

Григорий покачал головой:

– Его плащ висит на одном из тех кольев, надетый на хозяина.

Энцо вскрикнул, отвернулся, вытер рукавом слезы. Джустиниани побледнел, пару мгновений молчал, только челюсть двигалась, будто пережевывая слова. Наконец он пробормотал:

– Я приказывал ему постирать этот плащ. Тысячу раз приказывал. Говорил, что он омерзительно воняет. А он отказывался, пес. Говорил, эта вонь его защищает. – Он поднял руку, вытер нос. – Что ж, будем надеяться, что какой-нибудь турок скоро наденет его и задохнется. – Обернулся к плачущему сицилийцу. – Хватит, парень, – тихо произнес он, кладя руку мужчине на плечо, – хватит. Мы оплачем его позже и будем искать его уродливую физиономию на дне десятка винных бочек. И мы отомстим. Но не так, – Джустиниани ткнул рукой в сторону города, откуда все еще доносились вопли толпы, – а по-нашему, как пожелал бы сам Амир: на укреплениях в разгаре боя. А раз враги теперь в Роге, и береговые стены тоже будут штурмовать, я думаю, нам представится немало возможностей.

Григорий кивнул. Они уже пережили гибель многих товарищей. Смерть – удел солдата. И оплакивать их следовало по-солдатски – грубо, пьяно. Он поднимет кувшин за павшего друга. И будет убивать врагов до собственного последнего вздоха, чтобы его оплакали в свой черед – если найдется кому.

Глава 25 Дай мне мое

3 мая: двадцать седьмой день осады

Все началось с малой искорки, но огонь едва не пожрал весь город.

Две домохозяйки подрались из-за круглого хлеба.

София была там, на форуме Быка, в десяти шагах от начала очереди. Она прошла через город из-за слухов, что монахи Мирелейонского монастыря в честь дня своего святого выпекают хлеб из собственного зерна и раздают его бедным. И поскольку сейчас почти все в городе были бедняками, София тоже пришла за хлебом. Она стояла в одной из длинных очередей уже два часа, Такос и Минерва с ней; мальчик сжимал свою пращу, выступая гордо, будто страж. Но чем ближе она подходила к трем столам, тем меньше становилась горка плоских хлебов. Каждой семье выдавали только один, хотя много времени уходило на мольбы о еще одном. Уже слышались споры, что члены одной семьи вставали в несколько очередей и получали по хлебу на каждого. Разняли драку двух мужчин, которые утверждали, что другой уже отстоял очередь и вернулся. София видела на всех лицах одну и ту же гримасу, навязанную вездесущим голодом, – сердитый блеск глаз, когда другой получал то, что желал каждый, мрачно поджатые губы, горькие мысли, повисшие невысказанными словами. София знала, что ее лицо выглядит не лучше, что она пялится на тех, кто уже получил и может не ждать, а набить рот хлебом, и что постоянно сглатывает подступающую слюну.

Осталось пять шагов. Минерва опять плачет от голода, Такос надулся… один монах за столом повернулся к другому, тот покачал головой. Осталось только то, что лежало перед ними. По толпе пробежал ропот отчаяния. Кто-то толкнул Софию. Как и прочие, женщина могла только удвоить молитвы, чтобы хлеб не закончился, когда она подошла так близко.

Поэтому София была рядом и слышала все, видела ту искру, что упала на бревно злости и голода; она разжигала ее пламя собственным дыханием. Женщина у стола вытащила небольшой свиток пергамента.

– Моя сестра, – объявила она голосом, в котором угадывался архон, представитель правящего класса из просторных вилл у воды, а не ближайших зловонных трущоб, – слишком больна и не может прийти. Она написала эту записку и молит, чтобы добрые братья пожалели ее и послали ей поддерживающий жизнь хлеб.

Это звучало как речь, кусок из пьесы, которую могли представлять на Ипподроме в более счастливые времена. Но не вызвало смеха, который последовал бы за игрой актера. Вся очередь зарычала. Из горла Софии донесся тот же рык, что из прочих.

Ей ответил монах, чье круглое розовое лицо мало напоминало о лишениях того, кому он служил.

– Увы, кира, у нас осталось совсем мало, и те, кто ждут здесь…

– Какая нелепость! – оборвала его женщина. – Ты знаешь, кто я? Мой муж – Арис Нулис, мегас примикериос. Он посылал щедрые дары твоему монастырю. Поговори с настоятелем. И выдаймне хлеб для моей сестры!

Монах колебался. Но тут заговорила – закричала с грубым уличным произношением – женщина, стоящая перед Софией:

– Ее сестра – шлюха и каждую ночь танцует с венецианцами в таверне Скифия. Если она больна, значит проглотила слишком много итальянских членов.

По толпе пробежал грубый смех, и София посмотрела вниз, но Минерва и Такос были по-прежнему погружены в собственные беды. София не знала, правдиво ли обвинение. Но такое вполне могло быть, и она почувствовала, как растет ее собственная злость на еще одну местную женщину, которая развлекается с «союзниками», приберегающими лучшую еду для себя и позволяющими голодать тем людям, которых пришли защитить.

– Я возьму то, что заслуживаю, – пронзительно заявила богачка.

– Вот чего ты заслуживаешь, – крикнула другая женщина.

Она нагнулась, подобрала с мостовой форума кусок конского навоза и швырнула его той в лицо. Смех стал громче, а метательница выкрикнула:

– Дайте этой сучке одну буханку, и дайте мне мое!

Богачка ахнула, стерла навоз с лица, а потом набросилась на свою обидчицу, выставив длинные ногти. Они сцепились, визжа, и София почувствовала, как ее охватывает ярость, волна, заставляющая броситься вперед вместе с другими. Очередь распалась со всеобщим криком: «Дай мне мое!»

– Нет! Нет! – закричал монах, когда толпа, набросившись на стол, расхватала немногие оставшиеся буханки.

София, бывшая совсем рядом, схватила одну, но ее тут же выхватил рычащий беззубый мужчина. Она ударила его, сильно, ухватилась за хлеб, тот разломился. Спрятав то, что ей досталось, под платье, она обернулась к детям… но они исчезли, растворились в хаосе. Повсюду люди дрались за драгоценные круги, упуская хлеб в грязь и навоз, откуда его вновь выхватывали мужчины и женщины, совали в рот, даже не обтерев. Столы монахов опрокинули, перевернули тележку, откуда они доставали хлеб. Две женщины катались в грязи, не замечая ничего, кроме своей ссоры.

– Минерва! Такос! – кричала София, расталкивая теснящихся людей.

Потом она заметила сына.

– Такос! – снова закричала женщина и бросилась к нему, распихивая всех, кто стоял на пути. – Где Минерва? – крикнула она, схватив мальчика.

– Я не знаю, – всхлипнул он, по лицу текли слезы. – Я держал ее за руку, а потом…

София лихорадочно оглядывалась, выкрикивая имя дочери. Но ее голос терялся в реве толпы.

Не потерялся другой. Другой, громкий и низкий, как рев быка, прорезал шум, и даже София, которая выглядывала дочь, посмотрела на крупного мужчину в запятнанном мясницком фартуке, который стоял на фонтане Афродиты, широко разведя руки.

– Греки! Греки! – кричал он. – Горожане! Я знаю, где есть хлеб. Я знаю, где есть хлеб!

Повторенная фраза умерила шум настолько, чтобы можно было слышать.

– У ублюдочных чужеземцев есть склады, набитые зерном. Они каждый вечер жрут жареных барашков и перепелов, пока мы голодаем!

Эти слова были встречены громкими криками; все больше людей прекращали свою возню и прислушивались.

– Это наш город, верно? – продолжал мужчина. – Так почему венецианцы едят мою пищу? – Он взмахнул кулаком и взревел: – Дай мне мое!

Эти слова кричала женщина из очереди, но теперь их подхватили все. На форуме было около двух сотен людей, и все, как один, бросились к северному выходу, на улицы, ведущие к анклавам чужеземцев. София, сжимая Такоса, не двигалась, надеясь, что когда форум опустеет, она увидит дочь. Но когда последний вопящий человек исчез, остались лишь избитые монахи, перевернутые столы и растоптанный хлеб.

– Пойдем, – сказала София, потянув Такоса за собой.

Она могла только идти за толпой. Минерва затерялась в ней.

– Мама, – произнес Такос, показывая пальцем.

София опустила взгляд. Из-под ее платья выглядывал край хлеба. Она вытащила кусок, разломила его на три части, бо́льшую часть отдала сыну, кусок поменьше припрятала. Они ели на бегу, догнав толпу на перекрестке широкой улицы Мезе.

– Минерва! – кричала София снова и снова.

Но толпа сейчас стала больше – мужчины и женщины выбегали из переулков бедного квартала, который они пересекали, и каждый подхватывал крик, ставший лозунгом ярости, утопивший все прочие слова.

– Дай мне мое!

* * *
Феон был с Константином – смотрел, как тот молится у гробницы своего отца в церкви Христа Пантократора, – когда вбежал солдат. Его шпоры звенели по каменному полу, нарушая тишину и, казалось, заставляя святых на фресках хмуриться еще сильнее. Феон отвел его в сторону, и когда запыхавшийся мужчина немного отдышался, выслушал необходимый минимум его сообщения.

Затем он подошел прямо к императору.

– Ваше величество…

– Новая атака?

– Нет. Ну, в каком-то смысле. Атака изнутри.

Феон пересказал донесение. Константин выслушал, кивнул:

– Я боялся этого. Насколько велика толпа?

– Несколько сотен человек. Но солдат говорит, что она растет с каждой минутой.

– Они остановятся в Амальфийском квартале, как ты думаешь?

– Нет. Они знают – все знают, – что за ним лежат венецианские склады, самые богатые в городе.

Константин повернулся, пошел к двери.

– Их нужно остановить. Если мы потеряем венецианцев… – Он сглотнул. – Я должен остановить их.

– Ваше величество, прошу вас.

Его голос остановил императора, заставил обернуться. Тихо, ибо рядом были другие люди, Феон продолжил:

– Вас любят, это правда. Но не все. Многие считают, что павшие на нас несчастья вызваны не только алчностью чужеземцев, но и проклятием Бога. Потому что мы покинули нашу святую церковь и заключили союз с Римом.

Константин хотел заговорить, но Феон поднял руку:

– Я так не думаю. Но бунт может обернуться по-всякому, и если какие-нибудь вожаки увидят вас, обвинят вас… – Он покачал головой. – Ваше величество, позвольте пойти мне. Если понадобится взять на себя вину, пусть ее возьму я.

Константин несколько мгновений смотрел на него, потом кивнул.

– Ты прав, как всегда, ойкейос.

Он взял Феона за руку, вывел наружу, где тут же стали по стойке «смирно» десять воинов личной императорской гвардии.

– И ты можешь взять нечто большее, чем вину. Возьми моих гвардейцев. Их казармы по пути. Задержись там, собери больше людей, – он сжал руку, – и сокруши этот бунт. Раздави их вожаков, как ядовитых змей.

– Да, василевс.

Феон воспользовался старым военным титулом верховного полководца империи, обрадовавшись, что Константин впервые назвал его ойкейосом. Он был счастлив стать «кином» императора. Феон был полезен с самого начала осады. Но чтобы подняться выше, ему нужно доказать свою ценность не только в вопросах списков и подсчетов.

«Я никогда не выделюсь, сражаясь с турками на стенах, – думал он, идя к своей лошади. – Но горстка трущобной грязи, бунтующая на улицах?..»

Он уселся в седло, оглянулся на всадников в кольчугах, с копьями и мечами. Константин уже переговорил с командиром стражи, и тот сейчас смотрел на Феона. Люди были готовы к бою. И Феон был рад повести их в бой и наблюдать за их триумфом – с безопасного расстояния.

Он пришпорил лошадь.

– Вперед!

* * *
София все еще не нашла Минерву. И в густеющей толпе это было все труднее. Она разрывалась – бежать дальше, предполагая, что девочку увлекла за собой толпа, или вернуться назад и искать, где дочь заблудилась? Женщина пошутила, разговаривая с Григорием, что Минерву можно оставить в чужом городе, и она сама найдет выход из положения. У девочки действительно была уверенность в себе, редкая для пятилетнего ребенка. Но София просто шутила, а Константинополь за пределами узких улиц, окружавших их дом, был тем самым чужим городом.

– Минерва! – снова и снова кричала она, зная, что это бесполезно, но не могла остановиться; рядом всхлипывал Такос.

Поглядывая за спину, где выплюнутые толпой мужчины и женщины тащили вещи из разграбленных лавок, София торопливо пошла дальше. Толпа сейчас рвалась на северо-восток, и безутешная мать чувствовала, что ей остается только идти туда. Сборище людей разрасталось с каждым перекрестком, широкие византийские проспекты давали толпе течь быстро, и разграбленные по пути склады практически не замедляли ее. Амальфийцы, другие итальянцы, не обладали богатством своих соотечественников, и их запасов не хватало, чтобы утолить голод толпы – которая жаждала не только еды. Старого еврея вытащили из его масляной лавки и избили до полусмерти. Хотя он и его семья жили в городе столь же долго, как любой из нападавших, этот еврей был чужеземцем и отвечал за все их беды.

– Дай мне мое!

Крик домохозяйки на форуме Быка стал голосом бунта. Люди выкрикивали его, когда били, грабили, ломали.

Они вышли на форум Феодосия. Улицы по другую его сторону вели к венецианским причалам и складам. Оказавшись на огромной площади, София сообразила с внезапным глотком свежего воздуха, что делает глупость. Пока здесь правит толпа, она никогда не отыщет свою дочь. Зато рискует в этих поисках жизнью сына.

– Такос! – крикнула она, потянув сына за руку, которую ни разу не выпустила. – Сюда. Мы должны…

Она старалась оттащить его влево, к безопасному краю. Но выходило плохо, вроде попытки плыть поперек весеннего прилива: на каждый шаг вперед ее сдвигали на два вдоль. Ее затягивали на площадь, к выходам на улицы и всему, что будет дальше, – бунтующей толпе, взломанным складам, избитым людям. София сопротивлялась, но тщетно, – когда все вдруг остановились. Она налетела на стоящего перед ней человека, обернулась. По толпе прошла рябь, люди останавливались до самого конца площади. Шум внезапно стих, вся толпа – как и она сама – замерла, переводя дух.

И тут раздался голос – тот, который она хорошо знала, громкий, повелительный.

– Расходитесь! – крикнул ее муж. – Расходитесь немедленно, или вам не поздоровится.

– Феон! – выкрикнула София, слово вырвалось, но его поглотил рев толпы.

– Дай мне мое! – орали люди все как один.

* * *
Странно, подумал Феон, всматриваясь сквозь поднятые копья его всадников и алебарды пехотинцев, что какая-то женщина узнала его, когда его лицо полускрыто забралом шлема, а он сидит на лошади позади высоких гвардейцев. На мгновение он встревожился тем, что собирался сделать, тем, что запомнят как его деяние. Потом улыбнулся. Хорошо, что они запомнят его имя, будут знать его, бояться. Если город устоит, когда все возлюбленные воины, стоящие сейчас на стенах, отложат свое оружие, – он будет рядом с императором, возвысившимся человеком, и город будет его бояться. Это лучше, чем быть неизвестным. И намного лучше, чем быть любимым. Если он собирается преуспеть.

Феон оглядел площадь. Пусть он в действительности не был военным, пусть всегда предпочитал Цицерона Цезарю, он выучил достаточно, чтобы устроить хорошую засаду. На всех улицах, ведущих с форума, блестели в два ряда наконечники копий. Свободным остался только тот путь, которым пришла толпа.

Феон посмотрел на вихри перед своими воинами. Мужчины и женщины рычали и скалились, как одичавшие псы, лица их искажали ярость и голод. Некоторые выкрикивали проклятия, другие твердили эту нелепую фразу: «Дай мне мое!» О чем они? Что принадлежит им? Ничего, ибо они просто городское отребье.

Феон дал им немного времени на то, чтобы одуматься и подчиниться приказу. Но никто не собирался этого делать. Напротив, передние ряды толпы, подпираемые людьми, которые продолжали протискиваться на площадь, были уже совсем близко и плевали в двойную шеренгу алебардщиков. Через пару секунд солдаты и толпа встретятся. Этого нельзя допустить. Феон протянул руку, постучал командира стражи по плечу.

– Пора, – сказал он.

– Поверх голов, мегас стратопедарх?

Феон улыбнулся. Обращение к нему как к военному нравилось ему столь же сильно, сколь нравилось «кин» в устах императора. И, как командир солдат, он должен принимать решения. Трудные иногда – хотя это, по правде говоря, было нетрудным.

– Нет. Не стоит тратить пули впустую.

Офицер прикусил губу, потом кивнул, отдал честь, обернулся к своим людям и выкрикнул приказы. Пешие и конные гвардейцы разошлись в стороны, а они с Феоном отвели лошадей назад. Наверное, передние ряды толпы решили, что им позволили пройти, потому что они с криками бросились вперед, но тут же замерли. Передние попадали, задние толкались – за шеренгами стражи стояли двадцать аркебузьеров: оружие лежит на вилке подпорки, упертой в мостовую, дуло смотрит на площадь, у замка тлеет фитиль.

– Огонь! – крикнул офицер.

Выстрел, подумал Феон, достаточно громок, чтобы его услышали на всей площади, громче даже их безумных выкриков. Краткий миг тишины разорвали вопли раненых, тех, кто не умер сразу, крики людей в следующих рядах, которые проталкивались назад. Дым заставил Феона закашляться, на мгновение закрыл вид. Помахав рукой, он увидел тела; злость на лицах превратилась в ужас.

– Вперед, – твердо скомандовал Ласкарь.

Стрелки отнесли свое дымящееся оружие в сторону; конные гвардейцы, пятьдесят человек, вновь выстроились двойной шеренгой, опустили наконечники копий и двинулись шагом.

Феон выхватил отцовский меч. Только для вида. Он не собирался показывать, насколько неумело обращается с ним.

* * *
– Такос! – закричала София.

Толпа оторвала от нее мальчика, словно они были в море, и его унесла волна. Она заметила его перепуганное лицо между двумя крупными, пихающимися мужчинами, потом они разошлись, а Такос исчез. Она снова закричала, попыталась пробиться назад, споткнулась обо что-то мягкое. Под ногами лежала женщина; она вопила от боли и вдруг умолкла – чей-то сапог наступил ей на лицо. София пригнулась, стараясь удержаться на ногах и увернуться от машущих рук, хотела броситься туда, где в последний раз видела сына. Кто-то сильно ударил ее локтем по уху. Внезапная боль и звон в ухе приглушили вопли людей. Приглушили, но не устранили. Она слышала ржание, фырканье, звон копыт по булыжникам. Толпа за ее спиной раздалась, и София увидела вставшую на дыбы лошадь; ее всадник поднял копье, ударил. Он был всего в десятке шагов.

София высвободила ногу, оттолкнулась от тела женщины. «Такос!» – снова закричала она, моля Спасителя защитить ее сына, умоляя Деву Марию спасти мальчика, вернуть его матери.

Ее молитвы были услышаны. Прилив, разделивший их, снова свел их вместе. Такос зацепился ногой за упавшего человека, вскрикнул от боли, когда кто-то другой споткнулся о его вывернутую ногу, и завалился в сторону Софии. Она подхватила сына и с силой, какой сама от себя не ожидала, выдернула его ногу из ловушки.

– Моя нога, – взвыл мальчик.

София подняла его, прижала к себе, огляделась. От площади на юг отходили три дороги, и главная, по которой они пришли, была запружена ордами людей, пытавшихся выбраться отсюда. Ближе к ним была другая, по которой, казалось, можно убежать. Обхватив сына рукой, София наполовину потащила, наполовину понесла его в ту сторону. Люди сбивались в кучи, цеплялись друг за друга, пихались, ломая кости. Женщина и ребенок пробивались сквозь толпу, иногда обходя лежащие тела, иногда наступая на них. Люди уже не кричали, приберегая дыхание для бега. София услышала за спиной грохот копыт, но сын не мог бежать, и она метнулась от машущих рук в сторону, к дверному проему какой-то лавки.

Мимо проскакали кавалеристы вперемежку с бегущей толпой. Потом она услышала ровный топот подбитых сапог, выглянула. По переулку шли алебардщики, отвешивая удары древками упавшим и тем, кто еще держался на ногах.

– Ты можешь бежать? – прошептала она, но Такос только помотал головой, стряхнув ей на платье слезы.

София колебалась… и тут сзади, сквозь решетку двери, которую она только сейчас заметила, послышался шепот:

– Рядом с вами кто-нибудь есть?

София огляделась.

– Нет, – ответила она.

Лязгнули засовы, звякнула защелка.

– Быстрей, – тихо произнес голос.

Женщина прижала к себе Такоса и вошла во тьму. Дверь захлопнулась, засовы торопливо встали на место. Сначала София скорее почувствовала, чем увидела, силуэты людей. Постепенно в слабом свете, просачивающемся сквозь решетку и закрытые ставнями окна, она разглядела пять или шесть человек, в основном женщин. Одни стояли, другие скорчились на полу; кто-то всхлипывал, кто-то просто уставился в темноту.

– Добро пожаловать в мой дом. Оставайтесь, пока не станет безопасно, – послышался тот же голос.

София обернулась. У двери стоял пожилой еврей: вдоль лица спускаются длинные, черные с сединой локоны, на макушке маленькая шапочка.

– Спасибо, кир, – сказала она. – Спасибо, что спасли меня и моего сына.

Он улыбнулся, кивнул и снова отвернулся к дверной решетке. София нагнулась к Такосу; тот плакал, сидя на полу и сжимая лодыжку. Она осторожно разжала его пальцы, посмотрела, приподняла ногу. Лодыжка уже опухла; растянута, подумала женщина, но не сломана. Прижав к себе сына, она наклонила голову, прислушиваясь к затихающим крикам с улицы, и стала молиться о спасении дочери.

Прошло немало времени, прежде чем крики совсем стихли. Еврей выждал еще, потом отодвинул засовы и боязливо выглянул наружу. Потом отступил в комнату, покивал.

– Я думаю, там уже безопасно, – сказал он, – но вы можете остаться подольше, если хотите.

Кто-то ушел, без единого слова миновав дверь; кто-то остался. София не могла. Поддерживая Такоса, она пошла к выходу.

– Спасибо вам, кир. Вы спасли нас.

Мужчина пожал плечами, потом посмотрел на распухшую лодыжку Такоса.

– Возьмите, – сказал он, доставая из-за открытой двери трость, и протянул Такосу. Тот взял ее и встал сам.

– Еще раз спасибо вам, – сказала София.

– У меня где-то там внук, – ответил еврей, кивнув на улицу. – Я надеюсь, что кто-нибудь предложит трость и ему.

Они вышли. София думала только об одном: вернуться домой, оставить Такоса там, послать за мужем, начать поиски дочери. Где Григорий? Она не видела его с того дня перед неудачной вылазкой против турецкого флота, но муж сказал ей, что Григорий спасся. Вдруг он тоже сможет помочь, он и его товарищи-наемники… Но как его найти?

Живот крутило, голова шла кругом, София шла так быстро, как только мог хромающий сын. Улицы покрывали отметины недавнего бунта: тела людей, окруженные зеваками, потеки крови на мостовой. Но вскоре они прошли эти улицы и вышли на другие, где ничто не говорило о миновавшей буре. Винные лавки открыты, рядом пьют мужчины. Дальше продают скудный выбор товаров. На одной из площадей даже стоял хлебный лоток, перед которым виднелась большая, но упорядоченная очередь. Когда Такос больше не мог идти достаточно быстро, София нашла в себе силы взвалить его на спину.

Она непрерывно молилась, чтобы сдержать страх, пока не сможет хоть что-то предпринять. А потом, едва свернула на свою улицу, все страхи смыло сердитым окриком:

– Мама, ты где была? – Минерва встала с порога, топая ножкой. – Я голодна, я хочу хлеба.

Как ни странно, последний кусок хлеба с форума Быка все еще прятался в платье Софии. Но прежде чем отдать хлеб, она едва не раздавила его, крепко прижав к себе дочь. Минерва посмотрела на Такоса поверх материнского плеча и показала ему язык.

* * *
– Все сделано, как вы и приказывали, василевс.

Феон поклонился, отступил. Он отчитался прямо как солдат, подавив желание пересказать подробности. Он не стряхнул с доспехов ни пыль, ни грязь от конских копыт. По правде говоря, он решил, что недостаточно грязен, и добавил немного из конюшни.

Его слова и поведение возымели результат.

– Ты хорошо потрудился, Феон Ласкарь, – сказал Константин. – Двадцать мертвых и прочие, со сломанными руками и ногами, покажут улицам хороший пример. Толпа больше не поднимется.

– И все же это возможно, господин, – хрипло произнес старый советник, Георгий Сфрандзи. – Люди, которые все время голодны, которые сражаются на стенах днем или чинят их по ночам, которые мало спят, а едят еще меньше, будут возмущаться знатью. Теми, кто имеет больше и показывает это. – Он указал на собственный объемистый живот. – Святой Отец знает, что у нас слишком мало граждан, чтобы защищаться. И если они впадут в отчаяние, потеряют всякую надежду, сколько мы протянем?

– Я бываю повсюду, виден всем. И, могу поспорить, сплю и ем так же мало, как любой житель города.

Сфрандзи поднял руку, успокаивая рассерженного государя:

– Господин, мне это известно. Но голодные люди склонны помнить только о своих пустых животах.

Константин вздохнул, взъерошил свои седеющие волосы.

– Ты как всегда прав, старый друг. Мы должны принять меры.

Рявкнула пушка, послышался глухой удар. Император взглянул вверх: с потолка посыпалась пыль.

– Мы должны отреагировать на их негодование. Мы должны экономно расходовать наши ресурсы, убедиться, что они распределены справедливо… и показать, что все защитники Константинополя едины. – Он обернулся к другому человеку, стоящему рядом: – Мегас дукс, возглавишь ли ты комиссию по распределению еды?

– Я? – Высокий седовласый Лука Нотарас собрал все свое презрение в один слог. – Я буду посредником для черни? Что я знаю о списках и мерах зерна?

– Лука, нам нужно имя. Ты – второй человек в городе. Все организуют Сфрандзи и Ласкарь. Но твое имя будет стоять на бумагах, и ты будешь выходить к людям, когда начнут раздавать собранное.

Нотарас выглядел так, будто вновь собирается ответить грубостью. Однако Феон, внимательно следивший за ним, увидел, как мегас дукс удержал обидные слова, как в его взгляде вспыхнула хитрость. Он тоже хотел вознестись еще выше. Все знали, что Нотарас был не прочь примерить на себя пурпур. И все сейчас понимали – за исключением Константина, который, по мнению Феона, не чувствовал таких тонкостей, – что Луке Нотарасу только что вручили подарок. Если наступит день, когда он решит стать кем-то большим, чем мегас дукс, ему понадобится за спиной толпа, как бы он ни презирал этот сброд. Константинопольская чернь возводила императоров на трон – или сбрасывала их оттуда.

Высокий мужчина сложился вдвое в глубоком поклоне.

– Как прикажет василевс, – произнес он.

Константин еще мгновение смотрел на него, потом обернулся к двум церковникам.

– Архиепископ Леонард. Кардинал Исидор. Вы должны помочь мегасу дуксу, ибо именно к Церкви мы должны пойти за теми фондами, в которых сейчас нуждаемся. И мы начнем с глав всех святых домов, мужских и женских монастырей. Я лично приду к ним и буду просить о пожертвованиях. Нам нужно золото, чтобы покупать зерно на чужеземных складах.

Послышался ропот, и император поднял руку.

– Да, покупать. Они – наши друзья, и мы зависим от их оружия, их поддержки. Но они еще и торговцы. Не бойтесь. – Он коротко улыбнулся. – Я знаю, как торговаться, и получу хорошую цену. Как только добудем зерно и организуем пекарни, мы начнем регулярно выдавать хлеб и справедливо распределять его. Бесплатно. Да?

Константин огляделся, дождался кивков и продолжил:

– О чем еще говорилось? – Он умолк, потер переносицу.

Феон задумался, когда император в последний раз спал всю ночь. Должно быть, еще в Морее.

Константин поднял глаза:

– Мы говорили о недовольстве и отчаянии, не так ли? О том, как они подрывают желание людей делать то, что должно. Первое… да, я понимаю, как может разжечь недовольство вид сытых дворян и церковников, которые не участвуют в защите города. Нам нужно показать примеры. – Он вновь обернулся к Леонарду и Исидору. – У нас в городе много мужчин, которые, возможно, делают слишком мало. Монахи. Когда мы будем говорить с настоятелями о золоте, мы поговорим и о рабочей силе. Пусть монахи чинят стены, которые рушат турки.

– Не лучше ли им заняться другим, ваше величество? – прохладным тоном заметил архиепископ Леонард. – Идти к людям и призывать их правильно молиться Святой католической церкви и ее отцу в Риме. Чтобы они шли в соборы и молили Бога об избавлении, а не избегали церквей, будто это заразные дома.

Константин вздохнул.

– Если мы пытаемся уменьшить недовольство, нам не стоит принуждать людей молиться чуждым им образом. – Он поднял руку, предупреждая возражения церковника. – Я уже сделал в этом отношении все, что сейчас мог. Мы вернемся к этой теме в мирное время, после нашей победы. Сейчас мы должны заботиться только о том, чтобы достичь ее.

Он отвернулся от прелатов.

– Полагаю, нашим благородным семьям тоже стоит показать свое участие. Моя дорогая сестра приходила в одну из ночей на стены вместе со своими дамами и помогала заделывать брешь. Это вдохновляло всех, кто был рядом. Возможно, кто-то из членов ваших семей сделает то же самое?

Феон понял, что кивает вместе с другими царедворцами. «В отличие от большинства, – подумал он, – моя жена сочтет это своей обязанностью и первой придет на стены». Его всегда раздражала способность Софии жертвовать собой.

– Теперь перейдем к отчаянию.

Константин подошел к окну. Отсюда была видна часть Рога, и Феон знал, на что смотрит император: турки, владеющие сейчас морем, строили мост. Когда тот достигнет городского берега, неподалеку от дворца, они смогут перебрасывать по нему свежих людей и атаковать эти стены. Судя по темпам строительства, ждать этого оставалось недолго.

– Нам нужна весть надежды, – не оборачиваясь, произнес Константин. – И поскольку со времени прорыва наших генуэзских героев мы не получили ни одной, пришло время выйти и отыскать ее.

Он обернулся, посмотрел на своего советника Сфрандзи.

– Пусть снарядят быстроходное судно, с командой из умелых людей. Оно должно отплыть ночью, под турецким флагом. Пусть отыщут венецианский флот, который должны были отправить три месяца назад. Если они не встретятся с флотом у Архипелага, пусть рискнут доплыть до Эвбеи. Если они не встретят его и там, пусть возвращаются и скажут нам… и мы найдем способ справиться с нашим отчаянием – знанием и молитвой.

Он потер глаза.

– Я должен поспать, друзья мои. Хотя бы попробовать. Пусть мои приказы будут исполнены. И давайте встретимся здесь же завтра поутру, чтобы обсудить дальнейшие действия.

Император поднял руку, прощаясь со всеми, повернулся. Теперь люди могли разойтись. Хотя Феон тоже устал, он знал, что этой ночью ему будет не до сна. Сфрандзи уже манил его в переднюю комнату, Нотарас шел впереди. Феону наверняка понадобится абак – оружие, которым он владел намного увереннее, чем выхваченным сегодня мечом. Однако оба взращивали его влияние при дворе. Если они выживут, он займет в городе новое положение. И тогда…

– Дай мне мое, – пробормотал Феон и улыбнулся.

Глава 26 Аид

16 мая: сороковой день осады

С того дня, как он выплыл, Григорий почти все время сражался у Влахернского дворца – и думал, что знает каждый его камень и лестницу. Но когда Ласкарь и его отряд гвардейцев в самый темный час перед рассветом были отправлены искать шотландца, несмотря на выданные указания, как его найти, он долго бродил вдоль внутренней стены, выкрикивая: «Грант! Грант! Человече, да где же ты?» – и не слышал ответа.

Потом Григорий получил ответ в некотором роде. Он высоко держал факел и в очередной раз всматривался в черноту – разрушенный пролет лестницы, ведущей куда-то вниз, треснувшие ступени, заваленные кусками кладки, – когда раздался взрыв. Не пушечный выстрел, донесшийся из-за стен, а настоящий взрыв, шедший из этой черной глубины. Взрыву предшествовали пронзительные крики: «Нет, нет… НЕТ!» Потом внизу распахнулась какая-то дверь, повалил густой дум, а следом выскочил нужный Григорию человек. Грант взбежал по лестнице. Весь в огне.

– Святой Петр, трахающий Папу в задницу! – кричал он, сбивая с одежды пламя. – Святая Катерина, ласкающая…

Григорий мгновенно расстегнул плащ, набросил ткань на друга, повалил шотландца на землю и сам упал сверху. Из-под тяжелой шерсти продолжали доноситься ругательства – изобретательные сочетания святых и непристойных действий – и запах обожженной плоти. Когда шотландец перестал дергаться, а проклятия наконец-то стихли, Григорий медленно приподнял край плаща. На него уставились два глаза – темные дыры в грязно-белом овале.

– Ты когда-нибудь слезешь с меня, здоровенный греческий болван? Ты раздавишь будущих наследников клана Грантов.

Григорий поднялся, осторожно снял плащ с распростертого на земле мужчины. Тот встал.

– Я тоже рад тебя видеть, шотландец. Не скажешь ли, почему, когда бы мы ни встретились, ты каждый раз что-то взрываешь?

– Это моя работа, не знал? – Расколов почти сплошную грязь, блеснули в улыбке зубы. – И мне это нравится.

Григорий пригляделся:

– Что ж, этот взрыв лишил тебя бровей.

– А, сгорели пару недель назад… Ерунда. Я выяснил, что безопаснее всего вообще не иметь волос на теле. Меньше будет гореть. – Он снова усмехнулся. – А ты что здесь делаешь?

Григорий указал на двадцать человек, стоящих сзади.

– Мне сказали, что уже почти пришло время для… – Он ткнул рукой в сторону еще дымящейся лестницы. – Турки близко, верно?

– Да. Но еще не слишком. – Грант смахнул с дублета тлеющий уголек. – Пойдем, – сказал он, поворачиваясь к лестнице. – У нас есть немного времени. – Обернулся к Григорию, который остался на месте. – Не беспокойся, человече. Все, что могло взорваться, взорвалось. Пока что.

– Вот это «пока что» меня и тревожит, – пробурчал Григорий, неохотно последовав за другом.

Грант остановился, посмотрел на гвардейцев.

– Скажи своим людям, чтобы пока отдыхали, но были готовы к моему сигналу. И еще скажи, что там не будет места для этих здоровенных проклятых алебард. Мечи тоже слишком велики. Длинные кинжалы и топоры – самое то.

Григорий повернулся и кивнул своему заместителю, который все прекрасно слышал. Шотландец вечно разговаривал так, будто стоит на строевом плацу. Мужчины начали избавляться от лишнего оружия, а Григорий последовал за другом вниз, в дымящуюся яму.

Поначалу Григорий ничего не видел, но Грант как-то справлялся, ибо зажег фонарь, луч которого прорезал дым, уходящий вверх по лестнице. Кашляя, Григорий оглядел большой каменный подвал. Вокруг были разбросаны бочонки, осколки стекла и какие-то металлические инструменты, под ногами что-то хрустело.

– Этот взрыв сильно повредил твоей работе? – спросил он.

Грант поставил на ножки стол, подобрал каменную миску.

– Не особо. Это место выглядело почти как сейчас. На самом деле просто маленький эксперимент.

Он показал Григорию чашу. Дно обгорело и слегка дымилось.

– Я думал, что разобрался с этим. Срабатывает семь раз из десяти, но… – Он вздохнул и умолк.

– Разобрался с чем?

– Да с греческим огнем, разумеется.

Грант покачал головой.

– Самая большая трудность с пропорциями. Сколько смолы, которую мы привезли с Хиоса, нужно смешать с окислителем…

Он поднял тарелку; Григорий вдохнул струйку гнуси и раскашлялся.

– Да, – рассмеялся шотландец. – Птичье дерьмо, заботливо соскобленное со скал на берегу. Сплошная селитра, но сомнительного качества. – Он поставил миску. – Если хочешь прочистить голову, понюхай эту бочку.

Григорий осторожно наклонился к жидкости, вдохнул… От резкого запаха закружилась голова. Ему пришлось опереться на стол, чтобы устоять на ногах.

– Ага, – рассмеялся Грант. – Тебе не захочется нюхать эту штуку слишком долго. От нее становишься как пьяный, и голова болит сильнее, чем от той aqua vitae, что я гнал для пиратов.

Он нагнулся, осторожно понюхал сам.

– Это называется нафта, она из Ирака, какого-то места на восток отсюда. Вот она и горит. Но пока мне не удалось сделать ее достаточно устойчивой, поэтому… – Джон махнул рукой на свою обгоревшую одежду, потом продолжил: – Кстати, об aqua vitae… Ты не хочешь выпить?

У Григория все еще немного кружилась голова. Но если он собирается сражаться, глоток спиртного, приготовленного шотландцем, не повредит, а поможет. Только один. Два – и ему захочется пять. И тогда он может стать неосторожным.

– Где ты ее держишь? – спросил он.

– В моей комнате. Там… – ответил Грант и направился к двери в одной из стен.

Дверь открывалась в помещение, обстановка которого разительно отличалась от подвала. Здесь был порядок – кровать, тазик, книги и свитки, разложенные на столе. Единственным предметом, выбивавшимся из общего ряда, был большой стеклянный сосуд; котел под ним стоял на слабом огне, капли конденсировались в алембике и сбегали в закупоренный кувшин.

Грант поднял кувшин и наполнил две чашки.

– Смерть туркам! – провозгласил он, и мужчины выпили.

Эта была намного мягче, чем опасался Григорий, и у него возникло искушение нарушить свое правило. Грек поставил чашку на стол.

– А мы не должны сейчас готовиться убивать их? – спросил он.

– Еще есть время. – Грант уселся, налил себе еще спиртного, улыбнулся возражениям Григория. – У меня есть опытные люди, они следят за признаками. Он показал на комнату, откуда они пришли. – Там есть дверь; она ведет к контрмине, выкопанной примерно в двадцати шагах перед бастионом. Я почти уверен, что мина турок совсем рядом.

– Почти? А откуда ты вообще это знаешь?

– Ну, это наука, как и все прочее, – ответил Грант, поднимая чашку и глядя в нее. – Я знаю, где стал бы копать, будь я турком, поскольку исследовал почву повсюду вдоль этих стен. Есть всего пара мест, где она достаточно тверда, чтобы выдержать галерею. Далее следует изучить траншеи за стеной – выяснить, где турки стараются спрятать их от нас.

Он поставил чашку, ткнул большим пальцем через плечо.

– Они примерно в двадцати трех шагах в той стороне, по моим расчетам. За исключением того, разумеется, что копают не турки, а наши собратья-христиане, сербы из Ново Бродо. Я несколько раз за ночь слышал, как они разговаривают. Я узнал язык и хорошо знаком с их мастерством, ибо учился этому делу там же, где они.

– Двадцать три шага? А твоя в двадцати? – переспросил Григорий и привстал. – Разве мы не должны…

– Сиди! – приказал шотландец. – Мои люди заранее предупредят нас. И, Бога ради, выпей еще.

Он плеснул в чашку еще глоток, прежде чем Григорий успел прикрыть ее рукой.

– Я нервничаю от твоего воздержания. Вдобавок мы не виделись целую вечность.

Он ухмыльнулся, когда Ласкарь выпил.

– Ну? Что нового в мире?

Когда бы ни встречались люди города, каждый расспрашивал другого о новостях – не вернулось ли судно, отправленное императором две недели назад; насколько успешными были последние атаки турок на бон, и не соединятся ли два турецких флота; сколько еще штурмов на стенах выдержит город, ибо за последнее время турки атаковали дважды, у ворот Святого Романа и у дворца, и оба раза были отбиты с большим трудом, после многих часов тяжелого сражения. И потому Григорий стал рассказывать, что знает об этих и о совсем свежих событиях, которые сам видел, будучи рядом с императором. О том, как Константин вошел в зал, полный орущих венецианцев и генуэзцев, как встал между соперниками, между людьми, уже обнажившими кинжалы и обвиняющими друг друга в трусости и предательстве. Как он успокаивал их словами и слезами, как просил, чтобы они приберегли свою ненависть для врагов, а не помогали им, вызывая своей враждебностью отчаяние у собственных людей. Ему удалось добиться согласия. Но между итальянскими соперниками любви не было.

Григорий замолчал, чтобы глотнуть из чашки, и Грант прервал его.

– Друг мой, я слышал все это и, возможно, даже больше, чем тебе известно. Вот это моя превосходная дистилляция, – сказал он, поднимая чашку, – рано или поздно приводит сюда всех офицеров. Бывают ночи, когда я даже двинуться не могу и чувствую себя скорее хозяином какой-нибудь темной лачужки в родном Хайленде, нежели человеком науки… – Он покачал головой. – Неа, парень. Я спрашивал о твоих новостях. Как там девушка?

Григорий так и не вспомнил, в какую из пьяных ночей на пути из Корчулы он поведал другу эту историю. Вино утопило и воспоминания о том, что именно он рассказывал. Но Грант, похоже, все прекрасно помнил. Первым делом Григорий подумал о Софии, о ее смехе, когда она увидела их с Такосом. О ее взгляде. С тех пор они не встречались. И он не знал, что будет делать, когда ее увидит. Феон был советником императора, Григорий – его солдатом. Ему не хотелось видеть слезы в глазах Константина, призывающего двух братьев не ссориться, помогая тем самым врагу, как он призывал итальянцев.

– Я давно ее не видел, – сказал он.

– Ну да, с Рагузы. Я знаю.

Григорий нахмурился:

– О какой девушке ты говоришь?

– О той, которую ты спас от каких-то мерзавцев. О карманной Венере, которая той же ночью отблагодарила тебя, вытрахав твои глаза из орбит, – усмехнулся шотландец. – Как там ее звали?

«Воистину, – подумал Григорий, – мне следует быть сдержанней за чашей вина». Но воспоминания, вызванные на свет шотландцем, были приятны.

– Лейла, – ответил он с быстрой улыбкой.

– Тогда, парень, за нее, – сказал Грант, поднимая чашку. – И за скорейшее воссоединение ваших чресл.

Григорий не мог отказаться от такого тоста. Он осушил кружку и, чувствуя, как спиртное разносится по телу, задумался: где Лейла сейчас? Встретится ли она с ним в Рагузе, как он предлагал? Вернется ли он туда, если Константинополь уцелеет?

Грант поднял кувшин. Будь у него брови, они бы тоже поднялись, поскольку его лоб вопросительно наморщился. Григорий подумал о еще одном глотке. Два уже позади, на вкус отлично. Но тут в комнату ворвался мужчина, почти такой же грязный, как шотландец.

– М… м… мастер, – произнес он. – Они близко.

– Так скоро? Ну, вряд ли они будут здесь прямо сейчас… – Грант неохотно поставил кувшин. – Но на всякий случай, Ласкарь, прикажи своим людям спускаться и ждать здесь, поближе к нам. Пусть дышат, пока могут.

Григорий торопливо миновал разрушенный подвал и поднялся по лестнице.

– Пора! – крикнул он и услышал, как приказ передали и воины начали собираться.

Ласкарь спустился обратно в каменный зал и увидел шотландца с киркой в руке, стоящего у сейчас открытой двери, которая вела в глубокую тьму. В свете факелов блеснули зубы.

– Добро пожаловать в Аид, – сказал Грант.

– Должен ли я дать тебе монету, Харон, за переправу моей души? – пробормотал Григорий, шагнув во тьму.

– Там увидим. Ты можешь выжить, если будешь внимательно слушать.

Говоря, Грант шел вперед, Григорий за ним. На первых шагах он поскользнулся, поскольку ровный пол неожиданно сменился уклоном. Потом он понял, что может видеть, ибо каждые пять шагов висели факелы; их мерцающий свет падал на земляные стены, потолок и деревянные подпорки, поддерживавшие его. Туннель был узким и достаточно низким, чтобы почувствовать себя неуютно, и Григорий вдруг понял, что мечтает о корабле, на который поклялся больше не ступать, об открытом пространстве его палуб. Потом галерея выровнялась, стала шире. Они вышли в камеру, где можно было выпрямиться во весь рост, а вытянутые руки не доставали до стен.

Камера заканчивалась земляной стеной, и человек, позвавший их, сейчас прижимался к ней ухом.

– Они… с той стороны? – прошептал Григорий, положив руку на рукоять короткого меча.

Грант, рассмеявшись, ответил нормальным голосом:

– Можешь не шептать. Они нас пока не слышат.

– Откуда ты знаешь?

Джон показал пальцем:

– Отсюда.

Григорий проследил за пальцем. На небольшой полке, оставленной в земляной стене, лежал маленький – с такими играли дети – барабан.

– У вас еще хватает времени на музыку? – спросил он, не в силах удержаться от шепота.

– Неа, парень, посмотри как следует.

Григорий нагнулся.

– Видишь камушки на барабане? Видишь, как они подпрыгивают?

Ласкарь кивнул.

– Они подскакивают от каждого удара сербской кирки по ту сторону стены. Прыгают не слишком высоко… пока. Но скоро нам придется перейти от этих камушков к тем.

Он снял со стены факел, поднес ближе. Свет блеснул на других камнях, больших, воткнутых в землю.

– Когда первый из них выпадет, придет время не шептать, но молчать. Турки будут от нас в паре ударов сердца.

Сзади кто-то закашлялся, и Григорий обернулся. В узком проходе, в ожидании приказов, стоял его заместитель.

– Что мы должны делать, шотландец? – сглотнув, спросил Григорий.

Грант наклонился, рассматривая гальку на барабане.

– Хм, – сказал он уже тише. – Возможно, они немного ближе, чем я думал… – Выпрямился. – Делать? Сербские минеры копают там, думая, что у них еще есть немного времени, прежде чем они окажутся под нашим бастионом. Но они настороже, тоже опасаются контрмины, так что турецкие солдаты будут неподалеку. Они планируют подкопаться под нашу башню, подпереть стены деревом, а потом поджечь его, чтобы стена обрушилась, и башня вместе с ней. Мои люди будут делать то же самое у них – срубят крепеж и обрушат галерею.

Вновь блеснули зубы.

– А вам нужно будет держать турок подальше, шагах в пятидесяти, и удерживать их там, пока мы не справимся. Убейте столько минеров, сколько сможете, ибо они незаменимы… А, и прислушивайтесь к моему сигналу, – он вытащил из-под дублета маленький серебряный свисток, – пока размахиваете кинжалами. Мы не сможем долго удерживать землю.

– Сколько? – успел спросить Григорий, но тут человек у земляной стены прошипел:

– Мастер?

Григорий и Грант обернулись. Мужчина указывал на камень в стене. Тот вздрагивал, а потом вдруг выпал.

– Хм! Да. Быстрее, чем я думал, – прошептал Джон. – Зови своих людей.

Григорий повернулся, прошипел в проход команду.

Грант махнул рукой своему человеку. Тот перестал прислушиваться, схватил со стены факел и ударил им о землю, сбивая пламя и оставляя их в темноте. Григорий сделал все, что мог, – отстегнул со спины щит, взял его в руку, вытащил длинный кинжал, прислушался. Он слышал тяжелое дыхание людей, заполнявших темноту, внезапный страх, который заставлял глубже вдыхать густой и вонючий воздух. Затем залез рукой под нагрудник, оттянул с горла рубаху. Голова чуть кружилась, и Григорий нащупал стену, оперся о нее рукой. Сзади готовились к бою его люди. Пока…

Он уже слышал приглушенные удары металла о землю. Ритмичные, равномерные, но ему показалось, что фоном им доносится какой-то гул. Через несколько мгновенийЛаскарь понял. Люди по ту сторону земляной стены пели гимн, и Григорий хорошо его знал. Сербы, подумал он, такие же православные, как и греки. Убейте столько, сколько сможете, сказал шотландец. Что ж, христиане убивали друг друга так же регулярно, как турок. В армии султана были тысячи последователей Христа, а турецкий принц Орхан, претендент на трон Османа, защищал стены вместе со своими неверными. А еще был Амир.

Григорий прислонился к стене, сплюнул дрянь, оставленную во рту плохим воздухом и хорошей aqua vitae. Представил своего друга, его хлопающий по ветру шафрановый плащ, – и крепче сжал кинжал.

Он слушал неровное дыхание своих людей, мерные удары металла о землю, хвалы Христу-сыну и Марии-матери; пение становилось все громче, или же в темноте у него стал лучше слух. Другие чувства тоже обострились – запах пота, ибо в толпе, под землей было жарко, испущенные людьми ветры, спертый воздух; влажные ладони, капли, стекающие по спине. Григорий слышал, как люди за спиной бормочут молитвы, пока их не оборвал резкий шепот шотландца. И не мог не подпеть мысленно людям, которых собирался сейчас убить. «Приди же, Христос, во всей славе Своей, – подумал он. – Выведи нас из мрака».

Казалось, он был услышан. Сплошную тьму впереди внезапно пронзил луч света. Звуки гимна на мгновение стали чуть громче, потом их оборвал резкий окрик, в котором мешались радость и страх. Человек, что-то прошипевший по ту сторону стены, говорил не на сербском, слова было не разобрать. Зато ответный шепот турка был хорошо различим:

– Вы нашли его?

Джон Грант не шептал. «Давай!» – крикнул он и вонзил свою кирку в стену. Его человек, стоящий рядом, тоже ударил киркой. Четыре удара, и стена обрушилась в залитую светом каверну. Григорий щурился, пока размытые контуры не превратились в трех бородатых мужчин, раздетых до пояса, прижимающих к груди инструменты. Позади них стоял человек в тюрбане, с вытаращенными глазами. Одно бесконечное мгновение враги смотрели друг на друга. Потом раздался вопль шотландца – его родной боевой клич, который уже приходилось слышать Григорию.

– Крейгелахи! – заорал Грант и снова ударил киркой – в голую грудь стоящего перед ним человека.

Все, бывшее тишиной, превратилось в шум, бывшее недвижным – в движение. Григорий качнулся вперед, едва не оставив за собой ноги, побежал, нырнул, чтобы уклониться от взлетающей лопаты, стремясь добраться до турка, пока тот не выхватил из ножен изогнутый кинжал. Он успел. Одной рукой сжал кисть, отводя чужое оружие назад, другой вонзил собственную сталь в горло, но слишком поздно, чтобы предупредить крик, рвущийся из горла врага: «Сюда, во имя любви к Аллаху!»

Божьего имени было достаточно. По всей широкой, хорошо освещенной галерее пришли в движение люди. Вскакивали отдыхавшие минеры; оборачивались с оружием в руках солдаты. Толкая умирающего турка на землю, Григорий слышал, как вскрикивают и падают люди, мимо которых он пробежал. Его солдатам приказы не требовались – они уже бежали вперед, с молодым командиром во главе. Григорий прижался к стене, чтобы его не затоптали, дождался, пока пробегут все двадцать гвардейцев, и бросился следом.

– Отбросьте их! Отбросьте подальше!

Грант был рядом, следом толпой бежали его собственные минеры. Некоторые держали лопаты и кирки. Большинство тащили глиняные горшки, обернутые тряпьем. На бегу – поскольку вражеские минеры и турецкие солдаты, до последнего человека, развернулись и кинулись прочь – Григорий крикнул:

– Что в этих горшках?

– Плоды моих трудов. По крайней мере в будущем. Не скором, – проревел в ответ Грант.

Он резко остановился, его люди и Григорий – тоже. Присвистнув, шотландец указал на предмет, похожий на большой пузырь; из него торчала длинная палка, уходящая в дальний край мины.

– Смотри-ка! Насос для очистки воздуха. Отличный образчик. Я его прихвачу.

Джон нагнулся, оторвал устройство от земли, потом оглянулся.

– Начали! – приказал он, и его люди, аккуратно поставив горшки на землю, начали подрубать подпорки галереи.

Грант обернулся к Григорию:

– Тебе что, нечем заняться? – Он указал вперед, потом вытащил серебряный свисток. – Не забывай прислушиваться к моему сигналу. Он скоро будет.

Григорий задержался всего на пару секунд. Впереди было тихо. Теперь, когда он побежал дальше по галерее, звуки вернулись, а следом – вид. Его люди, скучившись, разили кинжалами и топорами турок. Ширины туннеля хватало для боя пятеро на пятеро, и первый ряд сражался, а остальные давили сзади. Слышались крики страха, ярости, внезапной боли. Некоторые взывали к Богу, каким бы они его ни видели. Но в целом шума было немного, как будто обе стороны сознавали хрупкость земли, давившей на них, и боялись ее потревожить.

Было трудно разобрать что-либо в мерцании факелов и блеске клинков. Потом Григорий увидел, как под ударами булавы пали разом двое его людей, включая молодого офицера. Булавой размахивал огромный турок, одно присутствие которого, казалось, делало галерею у́же и ниже, и Григорий почувствовал, что недалек переломный момент боя, когда одна сторона дрогнет, а другая погонит их прочь. Однако свистка еще не было, и он понимал, что греки должны держаться.

– За императора и Христа Воскресшего! – крикнул Ласкарь, бросаясь между своими людьми.

Они уже отступали, в мгновении от бегства, и Григорий легко вырвался вперед. Низко пригнулся, уклонился влево, пропуская мимо падающую булаву, способную вышибить ему мозги. Он не пытался блокировать булаву щитом – удар просто сломал бы ему руку. Вместо этого увернулся, почувствовав движение воздуха, выпрямился и вонзил кинжал в плоть ниже бородатого подбородка турка.

Великан рухнул, встряхнув землю. Этого было достаточно, чтобы сплотить греков; теперь уже дрогнули турки. Григорий отступил, а его люди с криками: «За Христа Воскресшего!» бросились вперед, тесня врагов. Он услышал стон, посмотрел вниз, увидел, как шевелятся в мольбе разбитые губы офицера. «Помогите», – шептал тот. Григорий колебался… и тут послышались они, ясные, пронзительные. Три призыва серебряного свистка.

– Пошли, – сказал Григорий, поднимая упавшего мужчину. Его люди тоже знали сигнал. Они дружно повернулись и бросились обратно. – Сюда! – крикнул Григорий, и один из солдат подбежал и закинул руку молодого офицера себе на плечо. Они побежали, волоча ноги раненого по земле.

Ярость последней атаки отбросила турок. Но уже подошли свежие солдаты, которых всегда держали наготове, и сейчас они бежали по галерее, ведущей прямо в город, который так старались взять. Это была гонка, и Григорий со своим помощником едва ее выиграли. В сербском туннеле было небольшое скругление, они повернули…

– Вниз! – раздался гортанный крик шотландца.

Григорий послушался – бросился на землю вместе со своей ношей, скользнув по грязи, которая стала жидкой от крови. В падении он извернулся, готовясь по команде вскочить на ноги. И потому видел, как Грант отвел руку назад и что-то метнул. Видел пламя, которое летело, будто хвост кометы по ночному небу. Григорий поднялся на колени и увидел, как снаряд – один из глиняных горшков – раскололся о землю перед бегущими турками. В следующее мгновение на грязь и одежду брызнула жидкость. Потом резко зашипел фитиль, жидкость вспыхнула, и туннель охватило пламя.

– Пошли! – крикнул Грант, помогая Григорию встать.

Грек, в свою очередь, подхватил стонущего офицера. Трое мужчин, спотыкаясь, отступали от визжащих турок; некоторые горели, другие пытались пробежать сквозь огонь. Но вдоль стен туннеля стояли люди Гранта, и когда троица проходила мимо, очередной минер поднимал и бросал глиняный горшок – не в турок, часть которых проскочила, но прямо в основания деревянных опор, которые держали потолок.

Грант сейчас ухмылялся пуще прежнего. Передав свою ношу двум солдатам, которые подхватили раненого, Григорий на бегу обернулся к шотландцу:

– Они не погасят пламя?

– Неа. Греческий огонь не затопчешь. Нужно чертовски постараться, чтобы его затушить, он распространяется и сжигает все. С водой то же самое – он будет просто гореть сверху. Единственное, что может сработать, – это моча. – Он рассмеялся. – Ты когда-нибудь пробовал мочиться, когда на тебя вот-вот упадет крыша?

– Греческий огонь?

– Да, – кивнул Грант. – Похоже, я все-таки открыл заново его секрет.

Они добрались до входа в свой туннель. Последние люди вернулись. Минеры и солдаты толпились в узком проходе, выбираясь наружу, и потому Григорий обернулся, выставив перед собой руки, без оружия, но готовый вцепиться в глотку любому преследователю. Но из дыма и пляшущего света никто не выбежал. А потом раздался грохот, разом оборвавший десяток криков. Из туннеля накатывалась волна пыли.

– Пошли, – сказал Грант.

Он схватил Григория за ворот, выдернул под каменную арку, захлопнул дверь и забил засов. Мужчины бросились к лестнице, упали на ступеньки, глядя на дерево. Что-то сильно ударило в дверь с другой стороны, но засов и прочный дуб устояли. Потом по краям дверной коробки, будто последний вздох умирающего, вырвалось облачко пыли.

Глава 27 Башня

17 мая: сорок первый день осады

– Я уцелею?

Лейла закатила под вуалью глаза. Если б она получала дукат каждый раз, когда ей в последнее время задавали этот вопрос, она могла бы забыть о состоянии, которое принесет ей манускрипт Гебера, и уйти на покой. Все началось, едва она поставила свою палатку в военном лагере. У солдат было мало иных тревог.

Лейла снова попыталась найти ответ в разложенных перед ней картах. И вновь, как и все последние дни, их символы не открывали ничего, кроме ее собственного замешательства. Она подняла взгляд на юношу, присевшего на другом конце килима. Еще нет двадцати, судя по жидкой бородке. По акценту валах из-за Дуная. Хотя она слышала, что христиане составляют четверть армии султана, они были тремя четвертями ее клиентуры. Последователи истинной веры предпочитали оставлять свою судьбу в руках Аллаха.

– Иншалла, – пробормотала Лейла и снова склонилась над картами.

И по-прежнему ничего не увидела. Она не умела так хорошо читать карты, как линии ладони или отражения. Ее любовник, каббалист Исаак, только начал учить ее древнему искусству своего народа, когда… скончался. Но красивые картинки радовали ее клиентов.

Лейла нахмурилась. Что в действительности требуется вопрошающему? Ей незачем так мучиться. Ему нужна только надежда. А это Лейла всегда была способна подделать.

Она протянула руку перевернуть карту, помедлила. Ибо ей тоже требовалась надежда. Ее видение стало затуманиваться, ее уверенность поколебалась. Почти семь недель осады, бесконечные обстрелы, непрерывные атаки, флот в Роге – и все же город держится. Лейла знала от женщин из внешнего лагеря – в основном шлюх, к чьим кострам она приходила готовить еду, – и от некоторых мужчин, сидевших перед ней на этом ковре и молящих о знаке, что большинство людей охвачено сомнениями. Красное Яблоко никогда не падало. Так почему же оно должно пасть сейчас? Только вчера рухнула одна из их величайших надежд. Греки обнаружили туннель, который должен был обрушить большой бастион и позволить правоверным пойти на штурм. Они уничтожили туннель, перебили людей, которые его рыли, а те немногие, кто выбрался, жутко обгорели, и их предсмертные крики слышал весь лагерь.

Ее рука зависла. Юноша наклонился вперед, застыл. Но Лейла по-прежнему не коснулась карты.

Она думала о Мехмеде. Она не видела его, кроме как издалека, с той ночи в Эдирне, когда напророчила его великую победу. Должна ли она сейчас пойти к нему? Он так же подвержен сомнениям, как любой из его солдат. Даже сильнее, ибо его амбиции велики. Следует ли ей успокоить его знамениями? Воодушевить его пророчествами? Подделать надежду для султана несложнее, чем для его солдата.

Голос вывел ее из транса.

– Ты что-то видишь, – прошептал юноша. – Что там?

Лейла посмотрела в голубые глаза, широко распахнутые от недобрых предчувствий, потом вновь на свою руку, зависшую над картой. Она опустила руку, коснулась карты, перевернула… и вскрикнула: ее видение быстро прояснялось, будто с него сдернули покров.

– Что? – выдохнул юноша. – Что ты видишь?

Она сосредоточилась, но не на его вопросе. На своем. И ответ был ясен.

Аин. Так это называлось на иврите. Для некоторых это был храм Господа в Иерусалиме, давно разрушенный. Для других – каменная пирамида. Для остальных… башня.

В здание била молния, первая искра ее разрушения.

Лейла быстро перевернула карту, смешала ее с остальными, встала, как только карта затерялась в других. Юноша не двигался.

– Что ты видишь? – пронзительным голосом повторил он. – Я умру?

Она посмотрела на него. Что бы ни очистило ее видение, оно оставалось ясным. На его гладком лбе была печать смерти. Такова его судьба, и она ничего не сможет с этим сделать.

– Ты в руках Божьих, как и все мы, – сказала Лейла, нагнулась за его монетой, бросила ему на колени. – Иншалла.

Она торопливо и небрежно засунула карты в сумку. Схватила плащ, оглянулась. Юноша не двигался.

– Забери свои деньги. Приди в другой день.

Однако валах не потянулся за своей серебряной монетой.

– Ты видела, да? – пробормотал он.

– Уходи!

Лейла нагнулась, всунула ему в руку монету и рывком подняла юношу на ноги, затем вытолкнула его из палатки. Он, споткнувшись, скрылся за полотнищем, прикрывавшим вход. Женщина вышла с другой стороны.

Иногда смысл карт был туманным, и ей приходилось забираться глубоко внутрь себя, чтобы отыскать его. Иногда он был таким же недвусмысленным, как сам символ. Это было верно для юноши, отмеченного смертью. И если только она не доберется до Мехмеда, карта может означать и нечто иное – смерть ее мечты.

– Аин. Башня, – бормотала Лейла на бегу, петляя между костров. – Она не должна пасть.

* * *
– Башня! – визжал султан. – Она должна атаковать. Не через неделю. Не завтра. Сегодня! Сейчас! Прямо сейчас!

Хамза стоял позади группы мужчин, на которых орал султан. Он был рад, что его пока не заметили. Ярость султана была лесным пожаром, который в любую минуту может сменить направление. Когда Хамзу вызвали, он решил, что Мехмед желает наказать своего нового адмирала за очередную неудачную попытку захватить бон, мешающий объединить два турецких флота. Хамза боялся, что, как несчастный Балтоглу, скоро почувствует удары бастинадо на своей спине. Но у входа в отак султана его встретил Заганос-паша и сказал, что это он посылал за Хамзой.

– Ты нужен нам, старый друг, – сказал он, приветствуя Хамзу. – Повелитель не слушает меня, но, возможно, прислушается к тебе.

Хамза смотрел на мужчину, думая, не вырезала ли осада такие же глубокие морщины и на его собственном лице. Он вспомнил румяного юношу тех времен, когда они оба принадлежали к челяди старого султана. Заганос был частью дани, девзирме, самых сильных и умных – и красивых – юношей, отобранных в землях турецких вассалов. Христианин из Албании, но ныне такой истовый мусульманин, что заставлял устыдиться рожденных в этой вере. Он тоже был «восходящим человеком», полностью преданным Мехмеду, и потому, как и Хамза – сын дубильщика, – имел разногласия со старыми вельможами. Оба знали, что их звезда поднимется и падет вместе с Мехмедом.

Взяв его за руку, албанец отвел Хамзу в сторону и заговорил торопливым шепотом.

– Греки сегодня утром взорвали нашу мину, – сказал он. – И эти длиннобородые ублюдки ухитряются чинить каждый кусок стены, который мы разрушаем. От этого он обезумел, как ты сам слышишь.

Заганос-паша ткнул большим пальцем через плечо, в сторону неразборчивых воплей ярости, доносящихся из шатра.

– Теперь он хочет отправить туда башню, хотя она еще не закончена. Сейчас, прямо сейчас, посреди дня, прямо к той секции стены, которую защищает этот стойкий козлолюб Джустиниани. Я думаю, Мехмед собирается встать на вершине башни с мечом в руках и вызвать его на поединок.

Мужчина, вышедший из шатра, взглянул на них, и Заганос отвел Хамзу подальше.

– Ради любви к Аллаху, самому почитаемому, ты должен его остановить. Я не знаю, сколько еще неудач сможет выдержать армия. Этот дерьмолиций анатолиец уже сеет сомнения: «О, наидостойнейший, я боюсь, это приведет к последствиям. Возможно, настало время пересмотреть решения…»

Он повернулся и сплюнул прямо на шелковое полотнище отака.

В другое время Хамза улыбнулся бы: албанец почти безупречно изобразил визгливое изникийское произношение великого визиря, Кандарли Халиля.

– Что, по-твоему, смогу сделать я, если этого не смог ты? – спросил он. – Если султан принял решение, на него трудно повлиять. В конце концов, поэтому мы здесь.

– Думаешь, я не знаю? Я не прошу тебя остановить бурю. Только отвести ее. Дай мне хотя бы ночь. Если мы успеем закончить башню и выдвинуть ее на позицию, чтобы греки проснулись и увидели ее на рассвете, у нас может быть шанс… – Заганос взял Хамзу за руку, сжал, подтолкнул: – Иди, пока не стало поздно.

И потому Хамза стоял позади группы напуганных людей и наблюдал за яростью султана. Мехмед взмахивал руками, будто на сильном ветру, хрипло дыша; изо рта жирными дождевыми каплями вылетали брызги слюны. Обвинения в предательстве, неумелости, трусости вырывались подобно ударам грома.

Правда, этой буре, как и любой другой, требовались подпитывающие ее силы, и Хамза видел, что Мехмед уже выдыхается. Прошло всего три недели с тех пор, как он последний раз видел султана, в день, когда его назначили капудан-пашой. Но Мехмед похудел, его могучее тело борца высохло, яркие и густые рыжие волосы истончились на висках. Глаза запали, ввалились в глазницы от недостатка сна. Из-за этого он казался моложе, младше даже своих двадцати одного. И этот юноша, которому не хватило дыхания, внезапно утих, устало оперся о колени и поднял взгляд, в котором уже не было прежней ярости.

Пришло его время.

– Бальзам мира! – крикнул Хамза, проталкиваясь сквозь пораженных людей, которые оборачивались на голос. – Я прошу позволить мне возглавить эту атаку. Чтобы умереть, если того пожелает Аллах, мучеником ради Него и вас.

Он уже достиг передних рядов, Мехмед мог увидеть его. Хамза знал, что у него есть преимущество: он не запятнан недавним провалом. Да, верно, у него была и собственная неудача. Но прошлое можно на время утерять в настоящем.

Мехмед поднял взгляд:

– Хамза. Мой джакирджибас. Есть ли у тебя ястреб, которого я отправлю в полет?

– Отправьте меня, повелитель, – сказал Хамза, простираясь на земле и целуя изогнутый тапочек Мехмеда, – на любую добычу, какую пожелаете.

Долгое мгновение султан смотрел на него, потом тихо сказал:

– Оставьте нас одних.

Хамза не шевельнулся, не поднял взгляда. Он и так слышал знакомое визгливое хныканье:

– Но, господин, пусть ваши самые доверенные останутся и обсудят это. Возможно, пришло время пересмотреть…

– Иди! – взревел Мехмед. – Или ты осмеливаешься спорить со мной, Кандарли Халиль?

Шатер быстро опустел. Хамза слышал, как прошуршала ткань на входе, потом голос Мехмеда, одно слово: «Встань».

Хамза встал. Султан упал на диван в центре шатра, закрыв лицо руками, и заговорил сквозь стиснутые пальцы:

– Эти трусы пытаются перечить мне, сокольничий. И я не могу повелеть им сесть мне на руку.

Хамза подошел ближе, заговорил тихо, будто с птицей, которая рвалась из своих пут.

– Тогда вели другим, господин. Нельзя выпустить цаплю охотиться на зайца.

Мгновение спустя Мехмед издал резкий приглушенный смешок, потом опустил руки.

– Он – настоящая цапля, этот надутый анатолиец. И он хочет, чтобы я потерпел неудачу. Он старается, чтобы я потерпел неудачу.

– Да, господин, – так же тихо ответил Хамза. – Но за стенами шатра есть ястреб, и он ждет вашей команды.

– Кто?

– Заганос. Могу я позвать его?

Мехмед секунду глядел на него, потом кивнул. Хамза медленно подошел ко входу – ты не будешь делать резких движений рядом с нервной птицей – отодвинул ткань, нашел Заганоса, встретился с ним взглядом, поманил. Албанец быстро подошел, вопросительно глядя на Хамзу. Тот кивнул, Заганос вздохнул и последовал за ним в шатер.

– Ну, Заганос? – произнес Мехмед. – Желаешь ли ты повиноваться моим приказам?

– Всем и каждому, звезда небес. И брошусь вместе с другим твоим достойным слугой с башни. Мы первыми погибнем ради вашей славы.

Султан уже вставал, но при этих словах замер на полпути, будто борец, готовый встретить движение соперника.

– А? Вы оба так стремитесь умереть?

– Как вы прикажете, господин. Признаюсь, я предпочел бы испытать судьбу в сумраке завтрашнего рассвета, с полностью законченной башней, – ответил Заганос, потом прищелкнул пальцами. – Нет! Пусть будет как есть, и при ярком полуденном солнце, чтобы все свидетельствовали, как верность превозмогает смерть.

Мехмед выпрямился, рассматривал двоих мужчин. Сейчас оба, впервые за этот день, видели в его глазах тень неуверенности.

– Ты действительно считаешь, что лучше на рассвете?

Заганос наклонил голову, размышляя:

– Ну, в таком случае у нас будет время укрыть башню вымоченными бычьими шкурами не в один, а в три слоя. Намного лучшая защита от зажигательных стрел.

Мехмед посмотрел на Хамзу:

– А что думаешь ты?

Тот тоже задумался на несколько секунд.

– Господин, я вижу и другое преимущество. Представьте, как греки проснутся и увидят могучую башню, стоящую у их стен там, где прежде ничего не было. Они подумают, что это волшебство. Они будут смотреть на эту башню с тем же трепетом… – он сделала паузу, – с каким троянцы смотрели на коня, что поверг их город.

Это была лучшая стрела в его колчане, ибо Хамза знал об одержимости юноши. И выстрел поразил цель.

– Да, – сказал Мехмед, улыбнувшись. – Да! Да будет так. У меня будет время присмотреть за последними частями конструкции. И выберите людей, которые будут сражаться в ней. Отберите лучших. Пойдемте… – он указал на дальнюю часть шатра, на стол, заваленный списками и картами, – я выслушаю ваши советы.

Молодой султан повел Заганоса к столу. Появились слуги, внесли кувшины, сласти. Хамза глубоко вздохнул и собирался тоже подойти к столу, но услышал шепот. Он обернулся. У входа в шатер стоял офицер и подзывал его. Хамза подошел.

– В чем дело?

– Послание для султана, капудан-паша. Его принесла женщина.

– Женщина?

Хамза вздохнул. Мехмед запретил офицерам приводить своих жен. Но сам привез из дворца нескольких наложниц.

– Сейчас не время, – сказал он, отворачиваясь.

– Прости меня, паша, но это… не та женщина. – Офицер понизил голос до шепота. – Это колдунья. У нее есть пророчество для султана.

Хамза втянул воздух, потом шагнул мимо офицера наружу. Шагах в десяти, у прохода в шелковой веревке, окружавшей отак тонкой красной оградой, стояла женщина в плаще и вуали. Хамза вздрогнул, хотя солнце припекало. Она могла быть любой женщиной. Но нет. Она была той ведьмой из Эдирне, которая предсказывала падение Красного Яблока и запечатала решение кровью назойливого еврея.

Хамза подошел к неподвижной фигуре.

– Ты знаешь меня? – спросил он резче, чем намеревался.

Из-под окрашенной индиго ткани послышался приглушенный голос:

– Я знаю тебя, господин.

– Ты не можешь сейчас увидеть султана.

– Я должна. У меня есть пророчество для него.

– Я говорю тебе, ты не можешь. Перескажи пророчество мне.

– Оно не для тебя.

Хамза колебался. Он знал, что его повелитель полагается на знамения. Даже слишком, говорили многие. И хотя Хамза не сбрасывал их со счетов, он предпочитал то, что мог увидеть, и не в звездах или кишках свежезабитого козла. Ему только что удалось призвать Мехмеда – как охотничью птицу – на руку. И ему не хотелось вновь расталкивать кого-то за его внимание.

– Женщина, ты не сможешь его увидеть, – резко произнес Хамза. – Уходи.

Он уже шагнул к шатру, когда услышал ее голос. Мужчина не оборачивался, но слова были отчетливыми.

– У меня есть пророчество и для тебя, Хамза-паша, – негромко сказала Лейла.

Сквозь вуаль она видела только смутный силуэт. Но ее видение было ясным.

– Наслаждайся своей славой. Все успехи, которых ты можешь пожелать, будут твоими. Пока лес не вырастет там, где никогда не видели леса. И дракон заставит тебя залезть на дерево.

Хамза обернулся, быстро, но Лейла уже исчезла. Ему показалось, что он видит вспышку индиго, подумал догнать ее, спросить, о чем она говорила. Но Заганос уже звал его. И он ушел.

* * *
– Подъем, крестьяне! Вставайте, ленивые сыны дьявола! Сейчас наша очередь.

Ахмед открыл глаза, прищурился на послеполуденное солнце. Посреди отряда расхаживал Фарук, их болукбаши. У этого офицера, говорили они, есть один глаз, который все видит, одно ухо, которое все слышит, один член, который все трахает, и один большой палец… Ну, он держал бастинадо в другой руке и сейчас тыкал им в лежащих людей.

Ахмед вздохнул. Солнце было жарким, и он предпочел бы поспать еще немного, приглушить пульсирующую в голове боль, а может, найти немного бозы, чтобы приглушить ее. Великан видел, как пара его товарищей припрятала бутыль от одинокого орлиного глаза Фарука, – он не стал бы возражать, но потребовал бы себе львиную долю содержимого.

То же случилось и с сотней золотых монет, которые Ахмед получил в награду за поднятое над стенами знамя Пророка. Половина, похоже, исчезла в бездонном сундуке офицера, а остальное ушло на выпивку и хорошую еду для отряда. Ахмед ничего не мог с этим поделать. Когда он пожаловался, то получил ответ. «Ты бы не влез на стены без нас, великан, – сказал Фарук, когда Ахмед пришел в себя после трехдневной горячки, вызванной греческим камнем. – И потому мы будем пить за мучеников, которые сейчас в раю, что умерли за тебя, и вознаградим тех, кто пережил твою несравненную глупость».

Ахмед не хотел пить. И не пил в течение всего долгого марша от дома к стенам Константинополя. Это было запрещено Кораном, и многие, как и он, соблюдали закон. Но было не меньше и тех, кто не соблюдал его. Его маленький спутник Рашид со своей кривой правой ногой и бесконечными мечтами о женщинах являлся одним из них. И он поил Ахмеда бозой, когда тот беспомощно лежал во тьме своей раны. Она смягчала боль и продолжала смягчать ее в последующие недели. Она уменьшала страх, когда их раз за разом призывали к атаке. Иногда боза приносила ему сны – о доме, о прекрасной жене, о сыновьях. И о мертвой дочери, его дикой розе, маленькой Абаль, снова живой и бегущей по полям золотистой пшеницы.

Удивительно, как быстро разошлась сотня золотых монет – на бозу, на баранов, купленных для трапезы в честь погибших, на плату женщинам из палаточного лагеря на берегу Мраморного моря, к которым ходил Фарук и некоторые солдаты из отряда. Ахмед не ходил туда ни разу, зато Рашид – всегда. Но когда сотня монет закончилась, отряд перешел на грубую выпивку, которая вызывала не только забвение, но и боль. Ахмед старался меньше пить и больше молиться. Но ему нужно было чем-то унять пушку, которая день и ночь громыхала над ним. И еще страх.

– Подъем, адские псы! – взревел Фарук, подходя к ним с Рашидом. – Султан хочет спустить вас с привязи. – Он остановился, ткнул Ахмеда в голую ногу: – Вставай, гази! Аллах, наиславнейший, призывает тебя к Нему.

– Господин, это еще одна атака? – спросил Рашид, упершись в плечо Ахмеда, чтобы подняться на ноги.

Фарук улыбнулся. Ахмед терпеть не мог эту улыбку. Дело было не в уродливом лице – почти беззубый рот, растягивающийся под сморщенной глазницей к отсутствующему уху. Фарук улыбался так всякий раз, когда приказывал им идти на стены – дважды со времени первой атаки, когда был водружен стяг. Каждый раз многие товарищи не возвращались. Однако уже на следующий день отряд вновь был полон, ибо необученные башибузуки искали офицера вроде Фарука, с опытом, написанным на лице, и непревзойденной репутацией человека, знающего, что стоит грабить, едва город падет.

И сейчас он улыбнулся и заговорил громко, обращаясь ко всем:

– Общая атака? Не сейчас. Может, потом. Может, это будет последняя атака, которая сметет греков со стен и откроет нам крышки их сундуков и лона их жен, – его немногие оставшиеся зубы блеснули. – Ибо наш славный султан, восхваляемый небесами, нашел новый способ добиться этого. Он заручился услугами великого джинна, могучего волшебника, который в одну ночь создал чудесную башню, достающую до неба и глядящую оттуда на жалкие стены греков.

Люди заахали, многие полезли под одежду к талисманам и оберегам. Улыбка Фарука стала еще шире.

– И потому идите, дьявольское отродье, и смотрите, какое волшебство было призвано, чтобы уничтожить наших врагов.

Ахмед лежал голым по пояс, потому что какого-то дурака вытошнило ему на рубашку. Сейчас он нацепил свою сумку и жилет, купленный у цыганки за одну из немногих монет, которые ему удалось приберечь для себя. Девушка соединила четыре буквы его имени «АХМД» с одним из девяноста девяти имен Аллаха, аль-Гариб. Ахмед не умел читать, но знал, что это означает «ближайший», и когда он повторял имена, то чувствовал близость к Нему; одежда и сплетенные имена защищали его.

Ему требовалось избавиться от выпитой бозы. Но Фарук уже выстраивал отряд, и Ахмед не мог отойти. По команде своего болукбаши они вышли с подветренной стороны холма и поднялись по склону к его вершине. Ахмед ожидал встретить тот же вид, что и всегда, – стены, уходящие к морю, хлопающие знамена, осыпающиеся каменные бастионы, валы, которыми греки каждую ночь закрывали бреши, пробитые огромной пушкой. Но на этот раз он не замечал ничего, кроме творения волшебства.

Башня. Такая высокая, что ее и вправду должен был выстроить могучий джинн со своей тысячей помощников; только сильнейшее заклинание могло возвести такую громаду и так быстро, где еще недавно ничего не было. Стоящая во рву, прямо у внешней, самой низкой стены, она нависала над ней, затмевая даже вторую стену, которую защищали греки. Башня стояла напротив одного из бастионов, настолько разрушенного пушкой, что на нем остался всего один зубец, торчащий, будто одинокий зуб во рту Фарука. И Ахмед, который начинал понемногу учиться осадному делу, видел, чего достигла башня джинна: лучники на крытой платформе ее вершины могли стрелять прямо вниз по неверным, не давая им чинить стену и обстреливать толпы правоверных, которые с топорами и шестами штурмовали засыпанные бреши.

Ахмед смотрел, как летит пылающая стрела, пущенная с третьей, самой высокой стены, и видел, как она втыкается в толстые шкуры, покрывающие сооружение. Но огонь не занялся – шкуры были хорошо вымоченными; потом с крытой платформы плеснули воды, и стрела потухла.

Они уже дошли до своего деревянного вала.

– Стройся! Ты тоже, шлюхин пес, – рявкнул Фарук, сопровождая команды ударами. – Только мечи! Остальное бросьте здесь.

Топоры, копья и несколько щитов с лязгом легли у вала.

– А теперь каждый хватает столько дерева, сколько может унести.

Рядом лежали груды бревен, каждое длиной в половину роста высокого мужчины. Ахмед нагнулся вместе с остальными, поднял.

– Давай, великан, – приказал Фарук, ткнув его своим бастинадо. – Ты можешь поднять больше.

Ахмед добавил еще три бревна к тем трем, что уже взял, и Фарук продолжил:

– Хорошо. Хорошо. А теперь… вперед!

Ахмед перевел взгляд с одного чуда… на другое! От основания холма к башне на сто шагов тянулась деревянная галерея. Они всю дорогу будут защищены от стрел, болтов и камней, которые обычно густо сыпались с неба. Люди могли идти по шесть в ряд, так широк был вход. Потом Фарук уставился в галерею и заорал:

– Вперед!

Они двинулись во тьму. Однако темнота оказалась сумерками; Ахмед видел перед собой людей, хотя шел в первых рядах: через каждые десять шагов в галерее были отверстия, впускавшие солнце. По мере того как они приближались к источнику шума, становилось темнее. Но звуки не походили на уже привычные крики людей в бою. А когда они подошли к концу галереи, Ахмед услышал явственный шум инструментов, роющих землю.

Галерея расширилась, и Ахмед сообразил, что они вышли прямо под башню. Ее передняя часть, которая прижималась к внешней стене греков, была открыта, и голые по пояс мужчины взламывали землю и камень, крича и ругаясь на чужеземном языке. Они уже выдолбили там пещеру, и другие люди устанавливали подпорки, чтобы удержать ее потолок.

Ахмед посмотрел вверх… и разинул рот. Над его головой высилась башня, полая, за исключением лестниц, которые шли внутри, и трех платформ, соединяющих пролеты, которые поднимались к самому верху. Рашид стоял рядом и смотрел вверх с тем же благоговением на лице.

– Человек не может такое построить, – прошептал он. – За нас сражаются джинны земли и небес.

Ахмед видел, как их болукбаши слушает старшего офицера в богатом шерстяном гомлеке и сиреневом тюрбане; тот быстро говорил и показывал рукой в разные стороны. Фарук кивнул, потом обернулся к своим людям.

– Все, кто стоит за Икбалом, складывают деревяшки в сторону. Выносите эти мешки с землей из галереи и забирайте еще бревна. Вы спереди, вот этот десяток… – он указал на Ахмеда и стоящих вокруг него людей, – поднимайтесь по лестнице.

Он пошел первым. Ахмед при всей своей силе чувствовал, как болят колени, когда он нес свой двойной груз вверх. Чувствовал и давление в мочевом пузыре, хотя тут дело было не только в ноше. Бычья кожа и толстое дерево приглушали звуки битвы снаружи башни, но до них все равно доносились крики убивающих и умирающих людей, удары стрел, дробь камней, шипение пламени, залитого водой. Чуть слабее, но все же слышно звучал неизменный вой труб и бой кос-барабанов. И башня, как и вся земля вокруг, вздрагивала, когда ревела большая пушка. Когда они поднялись до второго пролета, Ахмеду стало жарко, и не только от усилий. «Вот так, – с неожиданной ясностью подумал он, – должен выглядеть ад».

К облегчению Ахмеда, Фарук остановил их на первой платформе.

– Сюда, великан. Опускай их, но продолжай держать. – Он повернулся к мужчине, другому офицеру, который всматривался в щели в передней стороне башни. – Мы пришли, господин.

Офицер обернулся:

– Хорошо.

Он махнул рукой стоящему рядом солдату. Тот резко потянул за веревку, идущую к блоку наверху. Секция передней стенки взлетела… и Ахмед увидел в двадцати шагах камни греческой стены.

– Бросай! – приказал офицер.

Ахмед первым поднял свои бревна, подошел к открытому проему и швырнул дерево в вечерний воздух. Он услышал, как они стучат внизу, потом отошел и слушал грохот бревен, которые бросали его товарищи. Когда вниз посыпались последние бревна, офицер быстро выглянул, посмотрел вниз.

– Воды! – крикнул он.

Ему протянули ведро, и мужчина выплеснул его на башню. Все слышали шипение погасшего пламени.

– Хорошо, – сказал офицер. – Он поставил ведро рядом с пятью другими, потом обернулся к Фаруку и приказал: – Еще бревен.

Ахмед не очень понимал, чем они заняты – поднимают уровень земли до греческих укреплений, предположил он, – но так лучше, чем сражаться. Это напоминало ему работу, которой он занимался на своей земле – очищать поле от камней перед севом. Нагнуться, поднять, отнести, бросить. Вскоре его спина, руки и ноги начали ныть, но, как и дома, он не останавливался. Его успокаивал ритм, даже боль и воспоминания, которые она несла. И никто не бежал на него с мечом, никто не посылал ему стрелу в грудь или камень в голову.

Он таскал больше, чем другие мужчины, вверх и вниз по лестнице. Снаружи и внутри стемнело, но они все еще работали. Скоро другая боль, которая все это время не покидала его, стала невыносимой.

– Господин, – сказал он Фаруку, сбросив очередные бревна. – Мне нужно помочиться.

– Не можешь подождать? – раздраженно спросил болукбаши; он вымотался не меньше остальных. – Нас уже скоро сменят.

Офицер втянул голову в башню, посмотрел на пустое ведро в руке. Когда дверца опустилась, он протянул ведро Ахмеду со словами:

– Мочись сюда. Так нам придется поднимать меньше воды. Великан вроде тебя может наполнить целое ведро.

Благодарный Ахмед принялся рыться в своей рубахе. Ему так сильно хотелось, что сейчас, под нетерпеливым взглядом Фарука, он никак не мог начать, да и христиане принялись кричать громче, будто прося остановиться. Наконец пролилась первая струйка, вскоре превратившаяся в поток, и Ахмед облегченно вздохнул. К изумлению зрителей, он действительно почти заполнил ведро.

– Давай, солдат, – сказал Фарук, – еще одна ноша – и мы сможем заново наполнить тебя бозой.

Они спустились на землю. При свете факелов Ахмед видел, что пещера под стеной стала глубже на несколько шагов. На краю мерцавшего света скорчился Рашид. Он жаловался, что его кривая нога не выдерживает стольких подъемов и спусков, и при всякой возможности старался увильнуть от переноски бревен. Но Фарук отлично знал его и все эти старые трюки.

– Вставай, пес! – крикнул он, ударил солдата бастинадо. – Думаешь, мы будем таскать бревна за тебя?

Хныкая, Рашид взял два небольших бревна, Ахмед прихватил еще два к своим обычным шести. Конец работы близок, внутренняя боль ушла, и он был доволен. Теперь ему нужно поесть, попить, помолиться, поспать, помечтать. Джинн пришел и помог детям Пророка. Они засыпали землю греков, чтобы воинство Мехмеда могло бежать к стенам. Скоро, может даже завтра, они возьмут город штурмом, и тогда, если Аллах позволит ему выжить и не призовет к себе мучеником, Ахмед будет богат и отправится домой.

Еще одна загрузка. Он поднимался по ступенькам, кряхтя на каждой; Рашид шел следом, непрерывно жалуясь. Когда они дошли до платформы, даже у Ахмеда дрожали ноги, и он отошел в сторону, чтобы уложить свою ношу у деревянной стены. Рашид, не желая сделать лишний шаг, просто опустил бревна посередине, рядом с дверцей, поближе к последней части здания.

Ахмед следил, как офицер шагнул к проему, поднял руку, подавая ему сигнал выйти вперед, видел, как мужчина немного наклонился, убеждаясь, что шкуры не загорелись… и увидел огромный язык пламени, пробившийся в проем. Пламя пожрало офицера почти мгновенно, только что он осторожно выглядывал из башни, а в следующую секунду превратился в бурлящий огонь. Мужчина взмахнул руками, пошатнулся; плоть скулила, сгорая, вопли боли заткнул белый жар.

«Дракон!» – пытался крикнуть Ахмед, пытался предупредить, но слово застряло в горле. В лагере говорили о зверях, которые сражаются на стороне неверных. Дракон пришел сразиться с работой джинна. Офицер наконец упал, разбрасывая искры. Ревущее пламя прыгнуло дальше, ища новую жертву.

И нашло Рашида.

Возможно, его ярость немного утихла. Или оно отвлеклось на другого человека, стоящего на пути, но чудовище не сразу пожрало Рашида, как расправилось с офицером. Коротышка загорелся, начал трясти пылающей рукой, где пламя жгло равно одежду и кожу. «Аллах!» – крикнул он, один из множества криков с их платформы, над ней, ибо дракон выдыхал пламя далеко, ища новые жертвы.

Ахмед посмотрел вверх как раз вовремя, чтобы увидеть, как разваливается платформа лучников. Мужчина с криками выпал оттуда и полетел вниз; скорость раздувала пламя, превращая его в человеческую комету. Великан растерялся и просто смотрел, не в силах двинуться с места, – но Фарук, ветеран, которого не задело пламя, прыгнул, схватил ведро с водой, развернулся и выплеснул ее на ближайшего из своих людей. Однако вода не погасила пламя. Вместо этого она потащила его за собой, разнесла по всем частям платформы, которые еще не загорелись. Ахмед перепрыгнул через язык пламени, который бросился к нему, споткнулся о ведра. Он не знал, что еще сделать, раз от первого не было толка.

Ахмед поднял одно за веревочную ручку. Он совсем недавно держал это ведро – узнал кислый, резкий запах своей мочи. Но это не остановило его, и он выплеснул ведро на Рашида.

Пламя в одно мгновение угасло. Мокрый человечек изумленно вытаращился на Ахмеда… потом его глаза закатились, и он упал. Ахмед – теперь он двигался быстро – подхватил Рашида и перебросил через плечо. Увертываясь от горящих веревок и искр, сыплющихся сверху, он прыжками спустился по лестнице, которая развалилась за его спиной, и бросился в галерею. Перед ним ковыляли люди, кто-то жалобно кричал и сбивал не желающее гаснуть пламя. Потом Ахмед увидел впереди звезды и побежал к ним.

* * *
Защитники лежали пластом на осыпающейся крепостной стене или валялись на открытом пространстве периболы. Обессилившие генуэзцы, венецианцы и греки слушали только, как крики сменяются стонами и как пламя утихает на обугленных остатках башни.

Григорий пошевелился первым: чтобы вздохнуть, ему пришлось спихнуть с себя тело убитого им турка. Он сполз вниз по покосившимся камням, между набитых камнем бочек. Некоторые мужчины вздергивали головы, тянулись к оружию, хотя они выглядели слишком вымотанными, чтобы поднять меч. Григорий понимал, что сейчас трудно отличить врага от друга, ибо все были измазаны сажей, землей и кровью. «Мир», – произнес он по-гречески и, пошатываясь, прошел мимо. Люди, успокоившись, опускались обратно. Григорию тоже хотелось лечь и лежать. Но сначала он должен проверить, выжил ли человек, который уже второй раз за два дня спас город.

Ласкарь залез на бастион, пригибаясь пониже, ибо кое-где до сих пор виднелось зарево. Сначала он подумал, что шотландец мертв, так недвижно тот лежал, все еще сжимая одной рукой бронзовый насос. Потом Григорий услышал его шепот на родном языке, который, казалось, застревал в горле и заставлял всех, к его огорчению, считать его германцем. Григорий не говорил на нем и не думал, что сможет. Но он достаточно часто слышал, как Грант кричит боевой клич своего клана, и узнал его сейчас.

– Крейгелахи, – слышался шепот. – Крейгелахи.

– Вставай, – прошептал Григорий.

Грант посмотрел на него; глаза были единственным светом на черном лице.

– Она сгорела? – прохрипел он.

– До основания, – ответил Григорий. – Пойдем.

На корточках, прикрываясь последним полуразрушенным зубцом, он оттащил друга подальше, потом закинул его руку себе на плечи.

Люди в периболе начинали шевелиться. Кого-то Григорий узнал,хотя день и ночь боя сделали всех похожими. Даже Командир казался меньше, как будто съежился от усталости, оперся руками о колени, когда говорил.

– Мне нужно посмотреть на вал, – произнес Джустиниани. – Турки лишились башни, но с рассветом они вернутся.

– Я присмотрю за ним, – послышался сзади знакомый голос, но в лице, покрытом коркой грязи и крови, не было ничего знакомого.

– Ваше величество, – сказал Джустиниани, – вам нужно отдохнуть.

– Я моложе тебя, – заметил Константин, – и это мой вал, в конце концов.

Он посмотрел на шотландца, которого поддерживал Григорий; оба мужчины пошатывались, как пьяные.

– Мы у тебя в большом долгу, кир. Этой ночью ты, без сомнения, с Божьей помощью спас город.

Сажу разделила улыбка.

– Идите в свои постели, все вы. – Константин отвернулся к другим встающим людям и начал отдавать распоряжения.

– Что ж, – зевнул Джустиниани, – когда император приказывает…

Они втроем направились к воротам. Энцо Сицилиец предложил Джустиниани плечо, и тот с благодарностью оперся на своего помощника. Грант что-то бормотал, глядя на бастион.

– Не волнуйся, – сказал Григорий. – Попозже мы принесем твой насос.

Следующие слова шотландца были отчетливыми – и печальными.

– Без толку, – сказал он. – У меня больше нет топлива для моего греческого огня. Надеюсь, оно того стоило.

– Стоило, – ответил Григорий, – ибо ты поразил Гелеополис. И он уже не сможет взять город.

Он вздохнул.

– А нам теперь нужно просто найти другие способы спасти Константинополь.

Часть III Омега

Глава 28 Послания

23 мая: сорок седьмой день осады

Зоркий Человек по-прежнему стоял на своем посту над Золотыми воротами.

Прошло больше месяца с тех пор, как он первым в городе заметил четыре христианских судна и закричал об их приближении, к бою колоколов и всеобщей радости. Месяц, когда спали все меньше и меньше, когда турецкие пушки стреляли всю ночь, а враги раз за разом штурмовали стены. Месяц, когда хлебный рацион сократили вдвое, потом еще вдвое, а хлеб стало распирать от опилок. К тому же Зоркий Человек был болен. Крыса укусила его, когда он отгонял ее от упавшей корки, и хотя он убил крысу и поджарил ее на ужин – последнее мясо, которое он ел, две недели назад, – укус воспалился и вызывал лихорадку. Он только что вернулся на свой пост, и его зрение было не тем, что прежде. Щурясь на горизонт, половину времени Зоркий Человек не помнил, на что должен смотреть. И потому он далеко не сразу отличил паруса от чаек или пылинок.

Был тусклый ранний вечер, с грозовыми облаками на западе, поэтому солнце не сверкало на Мраморном море, и в кои-то веки он мог смотреть, широко открыв глаза. Зоркий Человек предположил, что это очередное вражеское судно, ибо они хозяйничали на водах. Потом судно подошло ближе, повернулось бортом, и он увидел, что на нем не одна, но две мачты, меньшая спереди, бо́льшая сзади, оснащенные от носа до кормы.

– Бригантина, – прошептал он, но про себя.

Ему уже приходилось ошибаться, при лихорадке, подставляясь под насмешки товарищей. Кроме того, была одна особая бригантина, которую он высматривал, – та, что была отправлена императором на поиски освободительного флота. Она будет идти под вражеским красным полумесяцем, как и отплывала, чтобы попытаться обмануть бдительных турок. Но развернет на планшире белую ткань, когда подойдет к городу, – сигнал защитникам готовиться принять ее.

Человек ждал, наблюдал, молился. Сейчас он видел ее намного лучше – надежда улучшала зрение. Видел людей на палубе, в тюрбанах и турецких халатах. Видел босоногих матросов на такелаже, поднимающих новые паруса, чтобы поймать ветер-лодос, донесший их от Дарданелл. Увидел наконец-то белую ткань, спущенную с борта, небрежно, будто с нее стряхивали мусор.

– Господин! – крикнул он, но пришлось крикнуть снова, ибо голос стал сухим шепотом.

Офицер медленно поднялся по ступенькам, прикрываясь зубцом стены, – турки пускали стрелы, как только видели блеск брони.

– Ну? – прохрипел он.

– Это она, кир.

– Ты уверен?

Дозорный кивнул.

– Посмотрите сами.

Офицер наклонился, посмотрел, потер глаза, посмотрел еще раз. Его зрение было не настолько острым, но судно быстро приближалось, и он тоже видел его во всех подробностях.

– Одна, – пробормотал он, теребя нестриженную бороду. – Где же флот, который они должны были привести? – Он указал пальцем на дозорного: – Ни слова. – И начал спускаться по лестнице.

Привалившись к каменной стенке, Зоркий Человек закрыл глаза. Теперь он мог немного поспать, ведь его работа сделана. Его не потревожат колокола; эту новость не будут приветствовать радостные карильоны. Сейчас только два человека знали, что судно возвращается. Второй, чьи шаги еще были слышны на лестнице, отправится прямиком к императору и лично сообщит ему. Тогда расскажут еще нескольким, но только тем, кто откроет для посланников бон. Потом, в зависимости от послания, колокола зазвонят, радуясь близкому спасению и множеству христианских кораблей, идущих за бригантиной. Или останутся висеть недвижно – и Константинополь встретит свою судьбу молча, в одиночестве.


Григорий потер глаза и оглядел стол. Лица мужчин, сидящих за ним, бодрствующих или спящих, стали немного яснее. Он понимал, что ничего не может сделать со своим зрением, притупленным ночными дебатами, как и у всех остальных. Глянув на окна, Григорий увидел, что они уже вытравлены светом, и следом, будто в подтверждение часа, услышал колокол монастыря Святого Мануила, ближайшего ко дворцу, призывающего монахов на утреннюю молитву.

Он вновь посмотрел на людей. Спящие были в основном пожилыми и засыпали по возрасту – первым уснул кастилец дон Франциско, следом пожилые советники императора – Георгий Сфрандзи, Иоанн Далматский, Лука Нотарас. За ними пришел черед священников, Леонарда и Исидора, потом Минотто, венецианского байло. Последним уснул сам Командир, Джованни Джустиниани Лонго, силы которого поддерживала его страстность, хотя он был не моложе большинства других. Он не выглядел спящим, подперев голову огромной рукой и полуоткрыв один глаз. Но Григорий не раз видел в совместных кампаниях, как Командир дремлет в такой манере, набираясь сил для новой схватки. Он просыпался при первом же призыве, а в следующее мгновение уже держал в руке меч.

Сон был мечтой, соблазном, которому было почти невозможно противостоять. Но Григорий держался по двум причинам: за столом не спали еще двое мужчин. Император и его собственный брат.

За последние недели Константин, возможно, спал меньше, чем любой житель города… потому что это был его город. Именно он вел дебаты, которые бушевали всю ночь, с той минуты как капитан бригантины в полночь предстал перед Советом и поведал свою печальную историю. Именно император со спокойным достоинством поддерживал в людях мысль, что они могут принять разные решения, но сдача Константинополя туркам в их число не входит, просто не может войти. Как его спасти, какие военные, религиозные и снабженческие возможности у них есть, – вот что он готов выслушать. И каким-то образом ему удавалось сдерживаться там, где остальные раз за разом теряли спокойствие и обвиняли собратьев в нехватке истинной веры, истинной храбрости, истинной верности; католики осуждали православных, венецианцы оскорбляли генуэзцев, и почти все презирали греков. В глубине сердца Григорий всегда считал Константина компетентным и не более того. Но он видел, как этот человек растет со своей миссией. Не надуваясь высокомерием. Держась наследия своих предков. Он был поставлен здесь во время кризиса, чтобы сделать все возможное. И он это делал.

Однако Григорию, даже в большей степени, чем императору, не давал уснуть другой бодрствующий человек – ибо как он мог закрыть глаза перед лицом брата? Феон сидел напротив, почти не смотрел на него, ни разу не заговорил. Оба Ласкаря говорили мало. Они не были вождями обороны, но претворяли в жизнь принятые вождями решения. Однако по мере того как ночь двигалась к рассвету, Григорий поймал себя на том, что все чаще и чаще поглядывает на своего близнеца, желая, чтобы тот осмелился посмотреть на него, встретиться с ним взглядом, увидеть вопросы в его глазах и, возможно, даже прочитать в них правду. Усталость и осознание того, что осада близится к кульминации, что все их судьбы будут решены в ближайшие несколько дней, делали Григория безрассудным. Ему хотелось перегнуться через стол, щелкнуть пальцами перед лицом брата, заставить его поднять взгляд и сказать: «Твой сын – мой. Твоя жена все еще любит меня. И я собираюсь вернуть их себе». Всю ночь за столом говорили о близком кризисе, о том, что на горизонте нет спасительного флота, о неудаче Папы и королей собрать помощь, об обороне, растянутой до предела, и врагах, которые не желают остановиться, и с каждым новым словом Григорию становилось все важнее другое: потребовать себе свое. Победить не турок, но собственного брата.

Возможно, он бы так и сделал, в тишине, наступившей за последним, тихим обещанием Константина продолжать, когда все прочие остановятся, если б эту тишину не нарушила открывшаяся дверь. Вошел сановник, с некоторым удивлением посмотрел на спящих людей, подошел к императору, поклонился, что-то прошептал на ухо и вручил свиток. Константин сломал печать, протер глаза, прочитал.

– Ты был прав, Феон Ласкарь, – сказал он. – Даже если лазутчики султана не донесли ему, что христианский мир бросил нас, это сделали наши собственные люди. Но я поражен. С момента, когда причалила бригантина, не прошло и десяти часов. Неужели слухи и вправду распространяются с такой скоростью?

– Это возможно, василевс.

Феон покачал головой.

– Хотя морякам приказали молчать, они всё же люди. Они могли рассказать своим семьям, те пересказали новости соседям, соседи – лавочникам, лавочники рассказали генуэзским торговцам из Галаты, которые их снабжают… и которые с той же готовностью снабжают турок. Даже с большей, поскольку у турок больше золота. – Он вздохнул. – Могу ли я спросить, государь, откуда вам стало известно, что Мехмед уже знает об этом?

Константин поднял свиток.

– Он говорит здесь об этом. Как брат-государь, он опечален моим разочарованием. Но, чтобы порадовать меня, посылает эмиссара-грека, не менее чем своего вассала, некоего Измаила из Синопа, сына принца этой провинции. Этот Исмаил несет новое мирное предложение, которое должно, как кажется султану, согреть мое сердце.

Слабая улыбка тут же перешла в зевок.

– Ну, – продолжил он, – должны ли мы пробудить спящих и послушать, какие же условия нашей капитуляции предлагает сейчас Мехмед?

Григорий подался вперед.

– Господин, – произнес он. – Пусть они спят. А еще лучше разбудить их и отправить в более удобные кровати. Равно как и нам пойти к нашим. Мы знаем, чего хочет Мехмед, как бы щедро он ни разукрашивал свои предложения. Он хочет наш город. И потому давайте отдохнем и освежимся, прежде чем отвечать его эмиссару, а не встретим его немытыми и небритыми, с той яростью, что сопутствует усталости. – Он улыбнулся. – И чем больше это займет времени, тем лучше. Возможно, пока Мехмед будет ждать нашего ответа, его пушки не будут так стараться пробить наши стены. Мы сможем заделать бреши, собрать оружие и дать солдатам отдохнуть.

Феон кивнул.

– Я согласен с… Я согласен, господин. Отдых и все церемонии, которых ожидает эмиссар, дадут нам хоть какую-то отсрочку. И покажут нас непоколебимыми. Возможно, к нам идут другие армии – сербы или венгры Хуньяди. Можно распространить слухи, что они где-то рядом. А что касается эмиссара, – он облизнул губы, – отправьте меня, господин.

Константин улыбнулся.

– Ах, мои верные братья Ласкари… Возможно, мне следует послать вас обоих?

Феон напрягся, но ответил императору Григорий:

– Василевс, мой брат разбирается в тонкостях дипломатии. Он искусен в хитростях и обманах.

Он почувствовал, что Феон наконец-то посмотрел на него, на мгновение встретился с ним взглядом и продолжил:

– Я же – солдат. Я могу пойти туда, куда не сможет он, увидеть то, чего он не увидит. Не тонкости впечатления, которое стараются произвести вожди, но чувства простых солдат. Они слушают рассказы о нас, а мы послушаем рассказы о них. О людях, которые уже семь недель сидят в мокром поле и смотрят, как величайшая из когда-либо собранных армий разбивается о наши стены, погибает десятками и сотнями. – Он снова улыбнулся. – Генуэзские торговцы работают по обе стороны стен, а я, хотя бы частично, тоже генуэзец. Господин, отправьте меня туда, где я смогу принести больше пользы: выяснять, насколько сильно недовольство в армии Мехмеда. Отыскивать, где он слаб, а где силен.

Константин мгновение смотрел на него, потом кивнул.

– Да будет так. Отдыхайте, потом идите, каждый со своей задачей. Я разбужу остальных и тоже постараюсь поспать.

Он зевнул, наклонился к столу и закрыл глаза.

Братья уже выходили… но император остановил их.

– До меня доходят не только слухи о войне, – произнес он. – Я слышал и другое: что, хотя вы были рождены почти в одно и то же мгновение, из одного чрева, между вами нет любви. Что вы не разговариваете. Это правда?

Двое мужчин, полуобернувшись, замерли в дверях. Оба молчали.

– Итак, это правда… – Константин поднялся из-за стола, подошел к ним. – Я знаю, что такое иметь братьев. У меня есть три… было, ибо наш последний император, мой брат Иоанн, умер. Что касается двух других, то Фома любит меня, а Димитрий… – Он вздохнул. – Димитрий потребовал себе корону. Много раз я желал, чтобы он тогда получил ее. Чтобы он стоял здесь, а я был в Морее, собирал войска на помощь городу. Но он… Он меня ненавидит, так что сомневаюсь. Мог бы я что-то сделать? Хотелось бы верить, но… – Полуулыбка, быстро угасшая. – Но если он придет, если он встанет здесь, я скажу ему то, что говорю вам, что говорил ссорящимся итальянцам, расколотым христианам. Есть время для раздоров между братьями. Однако сейчас другое время. Сейчас время только уповать на Бога и защищать Его город. Просить прощения за любую обиду, нанесенную другому, ибо вред от нее почувствуют оба. И идти в праведный бой, гневаясь только на врагов Господа.

Он подошел ближе, обнял мужчин.

– Разве я не говорю правду?

Они были пойманы между императором и дубовой дверью. Тут мало что можно было сделать. Феон первым протянул руку, Григорий принял ее. Впервые за долгие годы братья коснулись друг друга, и Константин, вскрикнув от радости, прижал их к себе. Но он не видел их глаз, взглядов, которые встретились, удержались, разошлись.

– Идите теперь, – сказал император, – в братской дружбе и с Божьим делом.

Он повернулся, громко призывая слуг. Отдернув руки, будто от заразы, Феон и Григорий вышли из зала. В узком коридоре им пришлось посторониться, пропуская слуг, которые спешили на зов Константина.

– Что ж, брат, – произнес Феон, – прислушаешься ли ты к словам нашего государя? Расстанешься ли со мной миром?

Григорий оглянулся. Слуги прошли, они были одни в темном коридоре.

– Я прислушаюсь к некоторым, Феон, – столь же тихо ответил он. – Есть только один враг, с которым должно сражаться – сейчас. Однако знай: устоит город или падет, но оба мы избежим грядущего, я найду тебя, и тогда наступит расплата. – Он подался ближе, сжал руку брата совсем другой хваткой. – Ибо у тебя есть то, что принадлежит мне.

Как ни странно, Феон не чувствовал страха. Еще когда оба были детьми, он уяснил, что никогда не сможет превзойти брата в силе. Но узнал также, что есть много способов победить человека.

– Тогда иди, Григорий. Иди к началу или концу мира. И узнай еще раз, что есть связи, которые не способен разорвать даже сильнейший из мужчин.

С этими словами он вышел в дверь, которую оставил приоткрытой слуга. Григорий дал ему уйти, прислушался к звукам за спиной, к голосам взрослых мужчин, разбуженных внезапно и потому столь же капризных, как дети. Потом он услышал за ними другой звук – грохот, принятый поначалу за выстрел пушки, но сообразил, что это низкий раскат грома. «Идет буря», – подумал Григорий, пожал плечами и пошел ей навстречу.

Глава 29 Гром

24 мая: сорок восьмой день осады

– Обрушится ли эта буря на нас, друг мой, или пройдет мимо?

Хамза не сразу обернулся на вопрос Мехмеда. Стоя у входа в большой отак своего владыки, он перевел взгляд с выходящего Совета – Кандарли Халиля и Исхака-паши, уходящих с заговорщицкими улыбками на запад.

– Там уже играют молнии, благороднейший. Но пока она не движется сюда. – Он опустил полотнище, когда донесся новый удар грома. – Однако я предпочел бы, чтобы она пришла. Сам воздух требует ее. Кажется, будто весь мир готов взорваться.

– Ты хочешь еще дождя? – покачал головой Мехмед. – Разве ты не слышал, что десять моих янычар погибли, когда на них обрушилась мокрая траншея? – Он вздрогнул. – Плохой знак, когда люди тонут на суше.

Хамза повернулся к столу, посмотрел на сидящих за ним двоих мужчин. Заганос-паша, самый верный военачальник султана, самый пылкий сторонник войны, почти незаметно покачал головой. «Не позволяй ему читать знаки. Не дай ему уйти во мрак еще глубже».

Хамза перевел взгляд на другого мужчину. На Мехмеда. Тот изменился за семь недель осады. Его напряженное лицо истончили борьба и сомнения. Но сильнее всего перемены виднелись в его действиях, его поступках. Если б два советника, которые сейчас вышли из шатра, призвали его к снятию осады, возвращению в Эдирне и роспуску армии несколько недель назад, Мехмед выгнал бы их из шатра криком и даже, возможно, ударами бастинадо. Все видели, как он обошелся с опальным Балтоглу. Вместо этого султан отпустил Халиля-пашу и Исхака-пашу – осторожных людей, которых он ненавидел, людей его отца – с пожатием плечами, иншалла, бормоча, что обдумает их добрый совет.

Хамза не хуже Заганоса знал, что нельзя позволять султану надолго задумываться над такими знамениями, как утонувшие янычары. Его – как и любого человека – настроение могло измениться с одной мыслью, с фокусом на успехах вместо неудач. И в этом Мехмед тоже удивлял своего главного сокольничего, ставшего адмиралом. Хамза считал его наивным в путях войны, владеющим только книжным знанием, лишенным практики опыта, мечтающим о великих героях прошлого, Александре и Цезаре, не понимая, как стать похожим на них. Однако за семь недель Мехмед показал себя их достойным соперником. Именно он разделил свои силы, чтобы атаковать город со всех сторон; он командовал кораблями, которые прошли по земле в Рог и обошли греков с фланга; он изучал действие пушек и рассчитал углы и траектории, необходимые для обстрела охраняющих бон кораблей поверх стен нейтральной Галаты. Он принимал советы от мастеров – еще один признак хорошего командования и взросления, – но побуждение, толчок, команда исходили от него.

Мехмед стал солдатом. Вырос в мужчину. Однако же, как и многие, кто сбрасывал жар молодости ради холодного рассудка, он был весьма склонен к сомнениям. Минуло семь недель – а все его побуждения и изобретения не привели к успеху. Бон по-прежнему не дает самым большим кораблям войти в Рог. Стены, которые разрушают его пушки, заделывают деревянными палисадами, и греки защищают их с той же энергией, что и камень. Его галереи обнаружили и взорвали, его башню пожрал огонь. Воины Аллаха волнами бросались на штурм, но знамя Пророка взвилось над бастионом только раз… и всего на мгновение.

Хамза смотрел на султана, размышляя, как начать, как побороть сомнения, оставленные двумя старыми пашами, как мешок мусора на столе. Он колебался, подыскивая слова… и тут в лагере почти одновременно начали свой призыв два муэдзина. У обоих были прекрасные голоса – один с огнем молодости, с драматичной страстью в восходящих нотах; второй, старший, с голосом как шелк, чей призыв звучал почти обольщением. У каждого были свои сторонники. И когда трое мужчин сняли тапочки, встали на колени, коснулись лбами пола и начали шептать молитву: «Господь велик. Господь велик. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед – Пророк Его», – Хамзе показалось, что смесь этих призывов – именно то, что требуется Мехмеду. Огонь, сдержанный размышлениями. Сталь, обернутая шелком.

Когда молитва закончилась, Хамза был готов. Он рассмеялся.

– Старые козлы! – воскликнул адмирал. – И как только им удается ради своих целей превращать хорошие новости в плохие!

– Хорошие новости, Хамза?

– Бригантина, повелитель горизонта. Она вернулась в Константинополь с горестными вестями – никакой христианский флот не придет, папы и короли покинули их, голодающие греки остались одни – а кастрированный баран Кандарли Халиль и его овца Исхак-паша блеют: мол, флот не нашли, но это еще не значит, что он сюда не идет. Они предпочитают то, чего нет, тому, что есть.

Заганос нетерпеливо подался вперед:

– Истинно блеют! И так всегда с этой парочкой. Блеют «неа» на всё, что вы предлагаете, господин. «Не-еа-аа-аа-аа…»

Албанец растянул губы и высунул язык, очень удачно изобразив животное.

Оба мужчины рассмеялись.

– Это правда. Все, чего я достиг, они приписывают Божьей воле. Все неудачи – моим ошибкам, – сказал Мехмед.

– Именно так, – кивнув, продолжил Хамза. – Но зачем тогда прислушиваться к ним? Даже если флот придет – хотя нет никаких признаков, – с чего нам беспокоиться о еще одной тысяче христиан? К чему беспокоиться о десяти тысячах? На Косовом поле вы перебили в три раза больше, господин, во славу Аллаха. Пусть приходят, так я говорю.

– И я, – стукнул по столу Заганос.

Мехмед порозовел.

– Косово. Да. В тот день мы напоили поле Черных Дроздов их кровью.

– Верно, величайший, – ответил Хамза и наклонился к султану. – И мы напоим их кровью камни. Мы с Заганосом уже поговорили. Мы согласны с вами, господин. Вы призывали этих коз к последнему усилию, одной громадной атаке. Той, которая станет яростью льва в сравнении с прежними укусами мошки. – Он понизил голос. – Еще одна, всеми вашими силами, со всех сторон. Одна ночная атака, и город падет.

Оба мужчины смотрели на султана. На его лице явственно отражалась борьба. Желание, пыл и сомнения сменяли друг друга. Наконец он заговорил:

– Чтобы добиться этого, войска должны верить, что оно возможно. Они должны забыть семь недель неудач и бросаться в бой снова и снова, карабкаться по телам павших товарищей, умирать в свой черед…

Он запнулся, и оба военачальника увидели в его глазах страх.

– Только люди, которые верят, способны на такое. А до меня дошли слухи, что армия отчаялась…

– Еще одно блеяние коз! – вскочив, выкрикнул Заганос и ударил по столу; он поднялся от раба к командующему крылом армии не для того, чтобы бояться, даже султана.

Но Хамза придвинулся ближе, его голос стал шелковым, контрастом с огнем другого.

– Мой друг, ваш верный подданный, говорит правду, господин. Но пусть мы с ним отправимся к вашим войскам и принесем вам новости о них. О крепости их сердец. И помните, господин, что люди сражаются за разную веру. За Аллаха, самого милосердного, и рай, который ждет мучеников. За славу своего народа, лучших солдат на земле. И за то, что им обещает город – поскольку они не стояли бы перед его стенам, зная, что вернутся в свои деревни еще беднее, чем ушли. Позвольте нам пойти к ним, господин, и подтвердить это вам. И давайте не будем больше обращать внимание на блеяние коз, а слушать только то, что скажут наши сердца. – Он взял молодого мужчину за руку: – Еще одна атака, господин. Еще одна.

Мехмед смотрел на него. Потом положил свою руку поверх руки Хамзы и крепко сжал. Выпустил ее, поднялся.

– Тогда идите к ним, оба. Расскажите мне об их сердцах. И если то, во что мы все верим, окажется правдой, – он улыбнулся, впервые за долгое время, – тогда я сам поведу их на стены.

Мужчины опустились на колени; каждый взял Мехмеда за руку, приложил ее ко лбу.

– Как вы прикажете.

От входа в шатер послышался шум. Сначала Хамзе показалось, что это снова ударил далекий гром. Но потом он увидел стоящего у входа управителя султана. Тот откашлялся и, получив разрешение говорить, произнес:

– Господин, ваш эмиссар Исмаил вернулся из города. Он привел с собой грека, некоего Феона Ласкаря.

– Я знаю его, господин, – сказал Хамза. – Он изворачивается не хуже корней ливанского кедра. И если я в нем не ошибся, у него маловато храбрости для сражений. Если вы собираетесь предъявить ему и его императору невыполнимые требования, – он улыбнулся, – тогда позвольте мне еще раз поработать над ним. Мы можем заполучить союзника, который нам не помешает. Не все козы блеют с нашей стороны стен.

– Оставь его мне, – кивнул Мехмед. Он щелкнул пальцами. – Принесите мои доспехи и меч. Пусть вокруг меня выстроится моя личная гвардия.

Слуги начали поспешно разбегаться.

– А вы двое идите – и отыщите сердце моей армии.

Мужчины вышли через задний ход шатра. Отойдя подальше от любых ушей, присели, накинули капюшоны от брызг дождя.

– Ты думаешь, мы найдем, что ищем, Заганос? Станет ли армия сражаться так, как нам нужно?

Албанец кивнул.

– Станет. Ты сам сказал: предложи им Бога, славу и золото, и большинство станет сражаться за то или иное.

Хамза кивнул. Посмотрел на запад, где грохотал гром и пронзали землю молнии. Потом взглянул на восток, на верхушку башни у ворот Святого Романа. Даже отсюда она казалась огромной. Было душно, но мужчина вздрогнул.

– Но сможем ли мы победить? – шепотом спросил он.

– Сможем. И победим.

Заганос встал с хрустом суставов, повернулся и пошел прочь.

– Не превратись сам в козу, Хамза-бее-ее-ей.

Блеяние было безупречным. Хамза рассмеялся.

– Иди с Богом! – крикнул он вслед, повернулся и пошел в противоположную сторону.

* * *
Григорий почувствовал первые капли дождя и резко взглянул вверх, радуясь, что буря наконец-то пришла, и жуткое ожидание – воздух стал таким плотным, что им можно было подавиться, молнии били вниз яркими копьями, раскаты грома приближались, будто шаги титана – закончилось. Однако облака, на которые он смотрел, не темно-серые, но ржаво-коричневые, затянувшие небо сплошной пеленой от далеких вод Мраморного моря до Золотого Рога, мчались сейчас к городу, и Григорий быстро опустил взгляд. Он не слишком прислушивался к историям о знаках и знамениях. Однако ни над одним полем битвы, где ему доводилось сражаться, он не видел такого неба, полного крови, чьи жирные капли стучали сейчас по его капюшону, будто над ним висели тела с недавно перерезанной глоткой.

Ласкарь плотнее закутался в плащ, хотя было жарко. Ему требовался воздух, и он поднял маску, чтобы глубоко вдохнуть, почувствовал его мерзкий вкус, сплюнул железо. Подумал, не снять ли маску совсем, но оставил по той же причине, по которой надевал ее в большинстве мест, – искусственный нос привлекал взгляды, иногда оскорбления, внимание.

Ему не требовалась маскировка. Особенно когда рядом с ним было столько собратьев-христиан. Первых он сопровождал из Галаты – присоединился к группе генуэзских торговцев из этого города, которые собирались торговать с турками, проехал на их вьючной лошади длинную дорогу по суше вокруг Рога и оставил торговцев перед высящимися стенами Влахернского дворца, из которого вышел восемь часов назад. Но сейчас вокруг было еще больше христиан, ибо заметная часть армии султана поклонялась Кресту. Поднимаясь на холм, беспрепятственно миновав осадные траншеи, которые шли параллельно городским стенам, он слышал речь валашских конников, венгерских пушкарей, сербских минеров, гортанный говор болгарских азапов. Потом, когда он перешел вброд речку Лик, текущую в долине между двумя холмами, языки сместились на восток. Здесь слышалось множество восточных языков, в большинстве незнакомых Григорию. Но многие говорили на османском, который он хорошо знал. Река отмечала границу между европейскими рекрутами армии султана и ее анатолийским сердцем.

Она отмечала и другую границу. И вид отсюда на город заставлял Григория задыхаться не меньше, чем зловещее небо над головой. Бессчетные орды врагов – одно дело. Их могучая пушка, чьи выстрелы заглушали гром, даже когда он переходил брод, – совсем другое.

Но стена…

Григорий глубоко дышал, отыскав немного сладости среди витающей в воздухе мерзости. Он не может поддаваться отчаянию. Он пришел сюда, чтобы высматривать, доложить. И потому он снова взглянул…

…на внешнюю стену, среднюю из трех, которую генералы решили защищать, поскольку самая высокая, внутренняя, была в ужасном состоянии, а первая, у рва, – слишком низкой. И здесь, где карабкались друг на друга два холма и бежала река, здесь Мехмед поставил свою самую большую пушку и здесь сосредоточил свои атаки. Григорий знал об этом, поскольку стоял на укреплениях, в трехстах шагах от того места, где стоит сейчас, и мог разглядеть своих товарищей, греков и генуэзских солдат под красным крестом. Он сражался рядом с ними, помогал отбивать каждую атаку.

– Как? – пробормотал он. – Святой Отец, как?

Ибо там больше не было укреплений. Средней стены не существовало.

В сердце своем Ласкарь уже знал об этом. Он видел, какие повреждения наносят большие вражеские пушки. Он помогал чинить стены. Но только стоя здесь, за вражескими линиями, он видел размах этих повреждений и этого ремонта. На четыре сотни шагов стену заменила ставрома. Палисад был сделан из камней бывших бастионов, досок разрушенных зданий и старых лодок, стволов и ветвей деревьев. Ящиков, набитых соломой и виноградной лозой. Сзади все засыпали землей и плотно стянули шкурами. Такая преграда поглощала часть ярости пушечных ядер, чего не могла сделать твердая каменная стена. Поверх всего, на месте прежних зубцов, торчали бочки, набитые землей и камнями.

Григорий все это знал. Он сам копал, набивал, затягивал, складывал. Однако сейчас, с вражеской стороны, все это казалось хрупким, не прочнее игрушечной крепости, возведенной ребенком. Он не понимал, почему огромные вражеские силы, выстроенные здесь, сосредоточенные прямо напротив палисада, не подойдут и просто-напросто не сдунут его с места.

Дождь уже превратился в ливень, и палисад размывался перед глазами, исчезал, как только что представил себе Григорий. Он отвернулся, уже осознав слабость своей страны. Теперь пора заняться делом и оценить силы ее врагов.

Но под таким ливнем он не мог ничего разглядеть, не говоря уже о каких-то подсчетах. Со склонов, сбивая с ног, текли потоки жидкой грязи. Перед глазами сверкнула молния, расколола одно из немногих оставшихся здесь деревьев. С него брызнул огонь, пылающие ветки обрушились на силуэты, которые с криками выскакивали из-под былого убежища. И мгновение спустя, когда в глазах еще сиял отпечаток молнии, на уши обрушился удар грома. Сейчас Григорий был в самом центре бури, и ее сила заставила человека упасть на колени.

Он не мог оставаться здесь, на открытом месте. Он знал, что на вершине холма, лицом к воротам Святого Романа, в центре армии, поставил свой шатер Мехмед. Вокруг его шатра разросся целый полотняный город, разбегавшийся в разные стороны. Найдется ли где-то в его извилистых переулках человек, который даст Григорию убежище?

Пригнув голову, Ласкарь пошел вверх по скользкому склону, навстречу дождю. Добравшись наконец до вершины, он почувствовал, как дождь чуть приутих, услышал за спиной раскат грома и понял, что буря проходит мимо, к городу. Он уже видел справа стяг Мехмеда, мокрые конские хвосты свисали под покрытыми водой колокольчиками. Григорий двинулся в сторону, подальше от стражи, которая могла остановить любого, подошедшего слишком близко, и направился к узкому прямому проходу, идущему между палаток; одна из артерий лагеря, которые турки оставляли свободными для прохода вестников. Под каждым навесом сгрудились люди, перед ними каскадами падала вода, и кто-то впереди уже проталкивался в укрытие. Григорий шел дальше, ища какой-то знак, промежуток, куда можно втиснуться.

Он вышел на импровизированный перекресток, замешкался. Справа, на северо-востоке, были европейские рекруты, среди них много христиан. Возможно, они примут своего единоверца, выкажут немного милосердия? Но потом Ласкарь вспомнил, кто эти люди, на чьей стороне и против кого они сражаются, и пошел дальше.

Новый перекресток, новый выбор. Он посмотрел налево – и увидел. Перед маленькой палаткой стоял шест. Сверху был привязан свиток пергамента, сейчас насквозь мокрый, и чернила стекали с него каплями черной крови. Странное зрелище, и Григорий подошел к шесту, дотронулся пальцем, немного развернул пергамент и увидел прямо под пальцем знак Зодиака, его собственный символ Близнецов, расплывавшийся на глазах.

– Маг, – пробормотал он.

Знак приглашал обратиться за советом. У Григория в кошеле было три золотых иперпира. Они были предназначены для взяток, если таковые потребуются. Одного будет слишком много даже для самого одаренного провидца. Однако это – убежище, возможность укрыться от дождя. Григорий наклонился к входу в палатку.

– Ты здесь? – крикнул он. – Могу я войти?

Он подождал немного. Потом ответил женский голос, ясно и разборчиво:

– Я ожидала тебя.

Откидывая ткань у входа, Григорий улыбался. «Какая колдунья, стоящая золотого иперпира, не заметит, как я подхожу», – подумал он.

Он ступил внутрь… и улыбка его исчезла.

На ковре, посередине палатки, сидела Лейла.

Глава 30 Знаки и знамения

Перед ней лежали три гороскопа, выписанные на больших листах пергамента. Ее собственный и двоих мужчин ее судьбы. Близнецов, в каком-то смысле, ибо Близнецы сейчас правили и небесами, и Мехмедом с Григорием.

Лейла опустила взгляд. Был день, в пяти днях с сегодняшнего, такой мощи, какой ей еще никогда не доводилось видеть. Меркурий сошелся с Солнцем, и это позволяло достичь огромных успехов. Но Марс, бог войны, почти коснулся Урана. И риски, связанные с этими достижениями, тоже были огромны.

Это был день, в который может закончиться один мир и начаться другой. Когда триумф одного человека будет катастрофой другого. И она – между ними, нуждающаяся в обоих для собственного триумфа.

Однако звезды, как всегда, говорили о возможностях, а не об определенностях. Они побуждали. Они не заставляли. Но во всех ее расчетах часть, относящаяся к Григорию, была темна, и ей не удавалось привести его к свету. Лейла просто не могла довериться судьбе, когда в небесах царил такой раздор.

Ей нужно его увидеть. Ей нужно его принудить. Возможно, ей придется пойти и отыскать его, пока не взорвался мир.

Она думала все это… а потом он появился у входа. Стоял в ее палатке, так вытаращив на нее глаза, что она не могла не рассмеяться. Смехом радости, изгоняемых сомнений, надежды и пророчества, исполненных в одно мгновение.

– Что?.. – выговорил он. – Как?..

Восторг поднял ее, оторвал от земли, поставил перед ним, заглянул в эти распахнутые глаза, зеленые, совсем как ей помнилось. В палатке было жарко, ибо Лейла держала горящей жаровню, жечь благовония, подогревать жидкости, окуривать некоторые слова, которые она записывала. Она видела, как от его мокрого плаща уже поднимаются усики пара.

– Входи, Григорий, – сказала она так спокойно, как только могла, потянувшись к застежкам у него на шее. – Тебе наверняка будет уютнее, когда ты просохнешь.

Его руки легли поверх рук Лейлы. Он был потрясен – он, которого нелегко потрясти. Удивление застилало все мысли; Григорий мог только держать ее руку, чувствовать тепло в ней, в палатке, в ее глазах. Потом, под ее взглядом, в нем что-то сместилось. Он не мог припомнить, когда в последний раз смеялся. Наверное, с ней. И потому ему показалось правильным вновь рассмеяться вместе с ней.

Так он и сделал, выпустив ее руки.

– Что это за колдовство?

– Мое, – ответила Лейла.

Расстегнула застежки, сняла мокрую шерсть с его плеч. Запустила пальцы в его слипшиеся волосы.

– Лейла, – прошептал он.

Она была одета для тепла и уединения, в тонкую шелковую рубашку с лямками на плечах. Жаровня мерцала внизу, отбрасывая тени, углубляя темноту ее сосков, ложбинки между ног.

– Лейла, – хрипло повторил Григорий.

– Говори, говори, – ответила она, скользнув рукой ему на затылок.

Они поцеловались; ее рот открылся, языки встретились. Она всасывала его, как будто хотела выпить до дна, прибавив к объятию свой вес. Григорий упал на колени, она следом, хватая застежки на его дублете, расстегивая одну за другой. Когда последняя выскочила, он дернул плечами, сбрасывая дублет, потом стянул шаровары, укутывавшие его ноги.

– Уже лучше. – Она потянулась, сняла его маску. – Совсем хорошо.

Ласкарь застонал, протянул руку к шелку на ее плече. Теперь уже Лейла накрыла его руку своей, задержала его.

– Скажи мне… а я увижу правду, – выдохнула она. – Я первая, кто был у тебя с той ночи в Рагузе?

Ему не требовалось лгать.

– Да, – прошептал он, глядя ей в глаза.

Лейла вновь увидела ее, ту благородную сучку, за которой Григорий приходил в Константинополе. Он любил ее, она это знала, она видела это в его лице тогда, в своих снах после. Но он не возлег с ней. Не мог, возможно. И это было хорошо.

Лейла накрыла его лицо ладонью.

– И у меня никого не было. Никого не хотела. Никого не хочу… кроме тебя.

Она отпустила его руку. Тогда он сорвал с нее рубашку и пошел, куда она вела его. Лейла была мокрой от желания. Но здесь, сейчас, наконец-то ему не нужно было спешить, и прошло время, прежде чем Григорий достиг ее предела, на расстоянии ладони от ее огромных темных глаз. Жизнь странна, подумал он, – а потом думать стало невозможно, просто еще одна невозможная вещь.

Буря вернулась, или пришла другая, прорвалась над ними, гром окутал их своим ревом; дождь так колотил по кожаной крыше, что утопил все их звуки. Лейла была рада, ибо никогда не любила сдерживать восторг во время занятий любовью, а дать ему волю в военном лагере, даже так близко от шлюх, – это могло привлечь внимание, или того хуже. Буря ревела в вышине долго, столько же, сколько они соединялись, и только когда она начала уходить, их крики утихли. Не совсем, ибо одна любовная схватка вылилась в другую, не такую безумную, больше похожую на сон. В конце Лейла оказалась на нем, едва двигаясь, не разрывая с ним взглядов. Пока он не приподнялся, крепко обнял ее, скрыл свой последний крик в ее груди, и дождь наконец умолк.

Они лежали, обнаженные, в объятиях друг друга, ожидая, когда сердца забьются ровнее. Григорий пролежал бы так день и ночь, проспал бы – ибо не высыпался неделями. Он старался растянуть момент, следил за тенями от светильника, играющими на стенках палатки, где висели обрывки пергамента с изображениями знаков Зодиака и арабскими надписями; надписи шевелились, будто разговаривали. Но он не мог растянуть его надолго. Время поджимало его, город звал. И вопросы клубились.

Ласкарь сел, посмотрел вниз.

– Как?.. – сказал он.

Лейла поднялась в ту же секунду, приложила палец к его губам.

– «Как» пропало. Оно было начертано, и оно прошло. Спроси лучше почему.

Он улыбнулся.

– Почему?

Вместо ответа женщина потянулась, накинула шелковую рубашку, залезла в угол и вернулась с двумя чашами. Григорий взял одну, отпил – язык был очарован холодным шербетом. Осушив чашу, он поставил ее на пол, вновь посмотрел на Лейлу, вновь спросил:

– Почему?

Пришло время для правды, простой и прямой.

– Мне нужно, чтобы ты забрал для меня одну вещь. Из Константинополя. Когда город падет.

– Если город падет.

– Когда. Это предначертано. Это увидено. Это судьба.

Он посмотрел на символы, развешанные по стенам, на странность всего этого, их воссоединения, – и внезапно разозлился.

– Я не верю ни в какую судьбу, кроме той, что могу увидеть и записать сам, – резко произнес он.

– Тогда узри ее, Григорий. – Лейла придвинулась к нему. – Верь или нет – но мудрый человек готовится к тому, что возможно. Даже ты должен задумываться, что город может пасть.

Ласкарь пожал плечами.

– Возможно. Да. И что?

– Тогда готовься к возможному… – Она набрала в грудь воздуха. – Есть один монастырь, прямо за вашими рушащимися стенами. Монастырь Мануила.

Григорий нахмурился. Только сегодня утром он слушал звон его колоколов. Такое он не ожидал услышать от Лейлы.

– Да… Я его знаю.

– В нем есть библиотека.

– Это место познания. Для некоторых ученых школ.

– Некоторых школ? Особенно одной, – кивнула Лейла. – Тамошние монахи изучают искусство алхимии, не так ли?

Григорий не ответил, и она продолжила:

– Они собрали множество манускриптов, книг и документов. Уникальных. Бесценных. Среди них есть один особенный, написанный Джабиром ибн-Хайяном, которого латиняне называют Гебером. Его труды переводили. Но оригинальным манускриптом, написанным его рукой, с заметками на полях, владеют монахи Мануила. Это, возможно, самая важная книга в мире.

– Как ты это узнала?

– Еще одно «как». Еще одно неважное «как». И вновь повторю тебе: только «почему» имеют значение… – Женщина взяла его за руку. – Мне нужно, чтобы ты украл его для меня.

Григорий поперхнулся, попытался отдернуть руку. Она, держа его крепко, придвинулась еще ближе.

– Когда воины Аллаха ворвутся в город, они начнут грабить этот монастырь одним из первых, поскольку он рядом со стеной. Они унесут все, что смогут, а остальное сожгут. Я приду с отрядом солдат, который даст мне султан, и буду оберегать это место. Но если я опоздаю… – Лейла вздохнула. – Поэтому ты должен пойти туда, украсть книгу и сберечь ее до моего прихода.

– И почему я должен это сделать? – Он слабо улыбнулся. – Это будет непросто – но ты заметила, я не спрашиваю тебя «как».

Она улыбнулась в ответ.

– С той минуты, когда я встретила тебя, когда ты спас меня от тех молодчиков в Рагузе, я знала, что ты избран, ты – человек судьбы, который сделает то, что мне нужно. А насчет «почему»… – Она подняла его руку, облизнула палец, прикусила кончик зубами. – Разве ты не сделаешь это ради любви, мой любовник? Ради награды, которую я могу предложить?

Григорий высвободил руку, провел пальцем по ее лицу, опустил руку себе на колени, отвернулся.

– Я не могу. Не…только не ради любви. В городе есть люди… – он замешкался, – люди, о которых я забочусь. Если город падет, я должен их защитить. И если у тебя есть какой-то способ это сделать, тогда, – он пожал плечами, повернулся к ней, – тогда мы можем договориться.

«Забочусь? – подумала Лейла. – Он собирался сказать “люблю”». Перед ее глазами красным вспыхнуло благородно-красивое лицо, но она подавила ревность.

– Мехмед даст мне отряд, и я смогу отвести его куда угодно. К какому-то дому? Они станут защищать его обитателей, если я так прикажу.

Григорий покачал головой.

– И как ты обрела такую власть над султаном?

– Он должен мне награду.

– За что?

Лейла ответила не сразу. Встала, дотянулась до потолка палатки, сняла оттуда пергамент. Потом нагнулась над жаровней, поднесла пергамент к пламени. Он почти сразу стал ломким, потом загорелся. Лейла держала его, пока огонь не подобрался к самым пальцам, и бросила остатки, превратившиеся в золу, на медный поднос.

– За его победу, – прошептала она, не глядя на Григория.

Ласкарь тоже встал, отвернувшись от нее, пригнулся под крышей, где она стояла во весь рост. Он внезапно замерз, несмотря на тепло палатки, и начал торопливо одеваться. Григорий был солдатом, образованным человеком. Он не слишком полагался на прозрения ведьм. Однако… Это воссоединение. То, как они оказались связаны. И вот теперь он готов заключить сделку с ведьмой…

Григорий знал, что сделает это, хотя какая-то часть его пылала от одной только мысли, что его город падет. Но она была права – мудрый человек готовится к возможному. Солдат изучает пути к отступлению. Мысль пришла и учетверилась.

– У меня есть лучшая идея, – сказал он, начиная застегивать дублет. – Есть место лучше, чем дом.

– Назови его.

– Это церковь, маленькая, святой Марии Монгольской. Она в полулиге от Влахернского дворца, даже меньше. Примерно на том же расстоянии от монастыря. Снаружи она не очень похожа на церковь, и ее окружает высокая стена. Несколько решительных мужчин способны удерживать ее… пока не придет защита.

Он помешкал.

– Может оказаться, что меня не будет среди этих людей. Я могу задержаться – или погибнуть на стене. Если так… – Ласкарь наклонился к ней. – В обмен на этот текст защитить нужно всех, кто окажется в ее стенах. Всех.

Лейла рассматривала его. Он говорил сейчас о своей госпоже, возможно, о ее детях. «Что ж, – подумала она, – если он будет мертв и женщина отдаст мне книгу, я защищу ее и ее детей. Но если он будет жив… я отвоюю его у любой».

Опустив руку, Лейла провела ладонью между ног, потом коснулась его лба. Он почувствовал липкую влагу, когда она скользнула пальцами ниже, по векам, обойдя нос из слоновой кости.

– Итак, – произнесла женщина, – я считаю сделку заключенной. И запечатанной, – добавила она, приложив руку к его губам.

Он чувствовал на губах вкус их обоих, соединенный. Это возбуждало, но и тревожило.

– Лейла, – пробормотал он, протянув к ней руку.

Но она ускользнула, наклонилась к ящичку, открыла его. В нем лежали чернила, стило, обрывки бумаги.

– Нарисуй мне путь к твоей церкви. От Харисийских ворот.

Григорий отер губы, нагнулся, набросал карту. Справился быстро, ибо названное им место было неподалеку от стен. Когда он закончил, она забрала бумагу и вручила ему другую.

– Это копия первой страницы книги, которая мне нужна.

Ласкарь посмотрел на рукописные надписи. Он плохо говорил по-арабски, а читал еще хуже. Но в подписи стояло имя: Джабир ибн-Хайян.

– Ты сможешь ее найти?

Григорий поднял взгляд. Впервые в ее голосе слышалось нечто иное, нежели абсолютная уверенность. Он кивнул.

– Я не всегда был уродливым солдатом. Было время, когда я знал все ходы и выходы в библиотеках Константинополя. – «Кроме того, – подумал он, но не сказал вслух, – я знаю одного алхимика». – Я отыщу ее для тебя.

Она взяла его руку, поцеловала.

– Я знаю, что ты ее отыщешь. Ибо…

– Так было написано, – произнес он вместе с ней.

Оба рассмеялись.

– Лейла, – прошептал Григорий, – есть кое-что…

Снаружи что-то бормотали, доносился какой-то шум, на который они не обращали внимания. Но нарастающий гам закончился громким криком.

– Пойдем, – сказала она, натягивая платье; надела платок, вуаль.

Григорий тоже закончил одеваться, натянул сапоги, застегнул пояс с мечом. Когда оба были готовы, они вышли из палатки.

Их никто не замечал, хотя вокруг было полно людей. Все смотрели на восток. Не готовясь к молитве, хотя многие опустились на колени. Палатка Лейлы стояла на вершине холма, отсюда было видно далеко, поверх полотняного городка до самого каменного города. До Константинополя, в который били молнии, Божье оружие, сменившее оружие человека.

Лейла взяла Григория за руку и прошептала:

– Знаки и знамения.

Глава 31 Проклятый город

24 мая: сорок восьмой день осады, позже

Те, кто не был на стенах – защищали их, чинили, – вышли на улицы. Долгое время София, вздрагивающая от одного воспоминания о толпе, в которой она оказалась три недели назад, не могла заставить себя отойти от портика на краю форума Константина. Но, хоть и большая, эта толпа была тихой; она медленно двигалась вперед, люди поднимали глаза к небесам, с которых только что перестали бить молнии, руки мерно опускались на грудь, губы шевелились в молитве. Они пришли сюда не ради хлеба. Они пришли ради Девы. И когда мимо пронесли статую, когда София мельком заметила мужа среди придворных, идущих рядом с императором с обнаженными головами, у самых носилок, она крепко взяла детей за руки и погрузилась в процессию.

Толпа была густой, но каждый заботился о своих соседях, и вскоре ее страхи утихли. Иное дело Такос, ее чувствительный сын. Он все еще прихрамывал – последствия хлебного бунта; у него появился легкий тик, дергающий глаз, будто мальчик все время был чем-то напуган. Многие дети города дергались в испуге и выглядели похожими на него. Исхудавшие от недостатка еды, с синяками под глазами от недостатка сна, – и даже этот недолгий сон беспрестанно тревожил рев пушек. Такос постоянно оглядывался по сторонам, будто искал кого-то, и до боли крепко сжимал руку Софии.

С другим ее ребенком все было иначе. Ее приходилось держать, поскольку Минерва с радостью ускользнула бы в толпу. Ее бесстрашная дочь, которая ничего не боится в свои пять лет. Иногда София задумывалась, что ее дети взяли у своих родителей. Такос был сыном храброго Григория, Минерва – дочерью хладнокровного Феона, однако с тем же успехом они могли поменяться отцами. И конечно, оба были ее детьми, и, возможно, это и повлияло на них. Ее страсть в одном, ее сдержанность в другом.

София посмотрела за Феона, выше Константина, на предшествующую им платформу. На то – на того, – кто стоял на ней. И тогда ее голос слился с голосами других, София забыла, что она мать, и сосредоточилась на другом. Статуя была в рост человека, лицо раскрашено так искусно, что походило не на гипс и краски, а на живую плоть. Дева Мария была среди них, над ними, но связана со всеми. Не они несли ее, но она вела их, живая в каждом человеке. Мать Христа, защитница их всех, и Константинополь был ее городом, как было всегда, как будет вечно; она – мать его и каждой живой души в нем.

И сегодня ее день. Он всегда был важен. Однако все знали, как сильно в эти дни нуждается город в ее защите. Все знали, что развязка близка, что турки готовятся к большому штурму. И потому путешествие, которое она совершала ежегодно, от своего дома в церкви Святых Апостолов, по Мезе и через великие форумы к собору Айя-София, сегодня имело особое значение. Вот почему все, кто не был занят на стенах, сейчас следовали за ней. И уже не имело значения, кто придерживается римских догматов, а кто – греческих. Все они были ее детьми, как Христос, братьями и сестрами под Крестом, какой бы он ни был формы.

«Святая Мария. Святая Мать. Услышь наши молитвы. Стань рядом с нами. Избавь нас от всякого зла. Спаси нас, грешников. Спаси нас. Спаси нас. Спаси нас».

Произнося эти слова, София чувствовала, как расслабляется. Это было привычное ощущение, но обычно такое облегчение приходило, когда она была в месте, где почитали другую Марию, святую Марию Монгольскую. Часто, ухаживая в одиночестве за святым местом, она поддавалась таинству, уступала себя, ложилась перед алтарем, смотрела на иконы, молилась и плакала. Она не раскрывалась так сильно, когда в церкви были другие, чувствовала себя не так уютно в толпе. Святая Мария была ее матерью, и в одиночестве София слышала ее слова в своем сердце.

Однако же, вот она здесь, в огромной толпе, и ее охватывает то же чувство. Никогда еще она не нуждалась в этом сильнее. Не для себя. Для города, который она любила. Для детей, которых ей хотелось увидеть свободными. Для всей ее семьи, которая жила здесь тысячу лет, считала женщина, и проживет, если будет на то милость Христова, еще тысячу лет и больше. Процессия поворачивала за угол, Дева обернулась к ней, и София посмотрела ей в лицо. Она видела слезы Девы, чувствовала их в каплях дождя, который вновь пошел с измученного неба. Видела ее печальную улыбку, видела в ней сострадание ко всем.

«Святая Мария. Святая Мать. Услышь наши молитвы. Стань рядом с нами. Избавь нас от всякого зла. Спаси нас, грешников. Спаси нас. Спаси нас. Спаси нас».

И тут она увидела это. Страх в нарисованных глазах Девы. Как будто Она смотрела прямо на Софию, взывала к ней одной несказанными словами, которые звучали прямо в ее сердце. «Спаси меня!» – вскрикнула Дева, когда начала падать.

* * *
Всего один неверный шаг. Феон видел это, поскольку смотрел в тот момент на человека, старейшего из носильщиков, восхищаясь белизной его длинной бороды. Деву несли десять мужчин, все – священники; ручки помоста распределяли по ним его вес. Не все были так стары, как тот, на которого смотрел Феон; большинство – моложе и ничуть не слабее любого мужчины, на их рясы спускались черные бороды. От этого он в очередной раз разозлился – как можно защищать город, где священников и монахов в четыре раза больше, чем солдат? Однако Феон знал, что у них тоже есть дело. Монахи следили за стенами, пока воины спали, и были главными поставщиками материалов для ремонта. Священники? Они занимались тем же, чем сейчас: удерживали взгляды людей поднятыми к небу, к Богу и Его защите. К Деве, которая особо заботилась об этом городе. Множество людей искренне верило, что меж Святым Отцом и Святой Матерью Константинополь будет в безопасности. Что любой захватчик, даже если он пробьет стены, будет поражен Божественным огнем на пороге Святой Софии, поражен архангелами, которые возглавят контратаку и сметут неверных в ад.

Феон не был в этом столь уверен. И дело не в том, что он не верил, не молился. Но лишь сегодня он побывал за стенами, во вражеском лагере. Он пересчитывал врагов, пока даже у него не закончились числа, видел, как сильны эти бесчисленные орды, как хорошо накормлены и вооружены. Он видел вблизи чудовищные пушки, смотрел на руины, в которые эти пушки превратили хваленые укрепления города, и жалкую мешанину грязи и дерева на месте былых стен. Тогда Феон впервые по-настоящему испугался, хотя в это самое время отклонял, от лица императора, предложение султана, заметив по плохо скрытому облегчению на его лице, что это предложение и не должны были принять. Делал встречное, такое же неприемлемое, предложение. Обе стороны знали, что они давно миновали точку, в которой возможен компромисс, если эта точка вообще существовала. Потом Феон перевел взгляд со злорадствующего султана на его тень, человека, с кем встречался уже дважды, – Хамзу, теперь пашу, носящего отличительный знак и эмблему адмирала.

Они не разговаривали – турку этого явно не требовалось. Достаточно было его товарищеской улыбки, понимающего взгляда. «Мы будем в твоем городе в ближайшие дни, – говорил этот взгляд. – И позаботимся о наших друзьях». И, к своему стыду, когда Феон вернулся в Константинополь, первым делом он проверил, не потревожил ли кто из домашних спрятанный в укромном месте подарок, который вручил ему Хамза. Стяг с тугрой турка означал безопасность. И если героическая оборона и непрестанные молитвы уступят невероятному перевесу…

Все эти мысли бродили у него в голове, даже когда губы двигались, повторяя слова молитвы об избавлении, и потому взгляд не отрывался от густой белоснежной бороды старейшего из носильщиков. Феон видел, как старик споткнулся, поскользнулся на камнях, мокрых от бесконечного дождя. Видел, как мужчина перед ним старался перехватить сместившийся вес, но неудачно. Как следующий носильщик попытался выровнять платформу, но не смог. Видел, как взгляд Девы, до того прикованный к небесам, ищущий милосердия для них всех, обратился к земле.

Она падала. Соскользнула с края платформы; ее основание обогнуло носильщика слева, который пытался остановить ее, но не смог, только ускорил вращение; ее голова в капюшоне склонилась, и она упала, будто молния ударила в землю. Множество рук в панике потянулось, чтобы замедлить падение, не дать гипсовому лицу разбиться о землю. Но она тяжело рухнула; мгновение качалась, будто балансируя, потом опрокинулась.

Молитвы раскололись криками, воплями страха, ужаса, отчаяния. «Святая Мария! Дева-Мать! Нет! Нет! Нет!» Это все их матери лежали сейчас в грязи, а небо, темневшее, пока они шли, начало плеваться ветром с дождем.

Первым стряхнул с себя ужас император.

– Поднимайте! Поднимайте! – кричал он, широкими шагами огибая носилки. – Кардинал! Патриарх! Вы все. Давайте вместе. Поднимем ее!

София, в десяти шагах позади, пыталась протолкнуться вперед. Но как другую толпу сплачивал голод, эту сплотил ужас, и перед Софией выросла непроницаемая стена. И потому она отошла в сторону, потянув за собой детей, и сделала то, что могла, – упала на колени, не замечая грязи. Она молилась. «Святая Мария. Святая Мать. Восстань. Восстань и спаси нас».

София была одной из многих – плач изливался в хмурое небо. Но молитвы с этим не справятся, подумал Феон, который спешил за императором и видел, как отчаяние заставляет людей тянуть и толкать в разные стороны, – слишком много глав церкви и государства были там, пытались командовать.

– Оставьте ее! – взревел в конце концов Константин.

Люди наконец-то расступились.

– Только вы, гвардия! – крикнул он.

Его солдаты шагнули вперед, нагнулись, подхватили и, по его команде и с его помощью, поставили. Дева встала, покачнулась, утвердилась. Носилки вновь подняли, теперь уже на плечи гвардейцев, с водруженной на них статуей.

– Вперед! – скомандовал Константин, сейчас во главе носилок, Феон рядом с ним.

Все понимали, какое впечатление это произвело на людей. Самое страшное знамение в тот момент, когда им требовалось самое лучшее. Императору приходилось бороться с ним, продолжать процессию к Святой Софии и церемонии в ней. Несмотря на ужас, охвативший толпу, большинство людей не видели самого падения. Возможно, что-то еще удастся спасти.

И тут на город обрушилась буря, последняя, самая могучая. Ветер переменился; теперь он дул с востока, полный водой, которую втянул из Черного моря. Феон почувствовал запах соли в тот же момент, когда ветер врезался в людей, за несколько секунд промочив их до нитки. Константин увещевал, кардинал и патриарх кричали, ветер подхватывал молитвы. Но безрезультатно. Как будто Дева, упав в этом месте, отказывалась покинуть его. Они не прошли и десяти шагов, как статуя начала шататься.

– Господин, – позвал Феон, перекрикивая ветер. – Она не должна упасть еще раз. Нам нужно вернуть ее назад. Попробуем позже!

Константин уставился на него, потом взглянул наверх, где раскачивалась Мария.

– Ты прав! – крикнул он в ответ, дотянулся до командира гвардейцев и закричал ему в ухо.

Приказы были отданы, носилки опустили, Деву сняли с них. София – она шла за носилками, невзирая на дождь и двоих плачущих детей, – протолкалась сквозь толпу, которую истончило внезапное неистовство бури. Она была в нескольких шагах, когда Святую Мать опустили на землю. Она видела, как гвардеец снимает свой промокший плащ и накидывает на статую. Видела грязное лицо Девы как раз перед тем, как оно скрылось. Дождь колотил по нему, смывал краску, и из тающих глаз Марии катились черные слезы.

София всхлипнула. Потом глубоко вздохнула и потащила детей прочь сквозь плачущую толпу. «Я знаю, где она все еще стоит, – подумала женщина. – И я найду ее там».

С ветром, дувшим в спину, и дождем, толкавшим вперед, София начала длинный путь к святой Марии Монгольской.


25 мая: сорок девятый день осады

– Не мог бы ты любезно объяснить мне, грек, почему мы ходим здесь ощупью, будто слепые?

Голос шотландца доносился с расстояния вытянутой руки. Однако самого его было не видно.

– Тсс, – прошептал Григорий.

– Тсс? – переспросил Джон Грант. – Тсс – потому что ты думаешь, что здесь есть кто-то еще, кроме нас с тобой, или…

– Я пытаюсь найти дорогу, человече.

– А, так ты еще один грек вроде Тезея, с нитью Ариадны в рукавице? Только так можно отыскать дорогу в этой свиной жиже тумана. Или ты ее вынюхиваешь?.. Нет, прости, я забыл. Вынюхивание – не самая твоя сильная сторона, верно?

– Ты можешь прекратить болтать, Христа ради?

– О, так мы заняты здесь Христовым делом? Когда ты отвлек меня от важных задач своими шепотками и кивками, я решил, что мы собираемся заняться делом того, другого парня. А уж этот туман – точно творение самого дьявола.

Григорий собрался вновь призвать спутника к тишине. Но он знал, что толку от этого будет мало. Похоже, у них отняли не только зрение, но и слух. Помимо трепотни шотландца, в городе не было слышно ни звука. Даже турецкие орудия умолкли, будто враг тоже решил, что весь мир накрыл своим плащом Рогатый и его не стоит тревожить.

– Не ты один так думаешь, Грант, – вздохнул Григорий, прижимаясь спиной к стене того, что, как он надеялся, было их целью. – Ты веришь, что это еще одно проклятие, павшее на город?

– Ну, я больше человек науки, сам знаешь. Но вряд ли это к добру, верно? В этом городе когда-нибудь бывал такой туман в самом конце мая?

– Ни разу за тысячу лет, так я слышал. А если еще вспомнить вчерашнее падение Девы, лунное затмение и странный свет, что играл на куполе Святой Софии… – Он содрогнулся. – Трудно не поверить в дурные предзнаменования.

– Что ж, пусть люди верят, во что захотят. Мы с тобой солдаты, и оба знаем: знамения там или нет, есть дела, которые мы должны делать для защиты города. Дела, которыми я сейчас занимался бы, если б не эти игры в лазутчиков.

Григорий услышал, как шотландец поскреб бороду.

– Или ты хочешь сказать, что эта наша скрытность имеет отношение к его защите?

– Да. Так и есть, – солгал Ласкарь.

Ему стало неловко, но только на мгновение. Ему нужен был алхимик, не инженер. Кроме того, Грант был у него в долгу. Шотландец не стоял бы здесь, ворча, если б не он. Невзирая на туман, знание города помогло Григорию привести их сюда, за несколько сотен шагов от стен. Он надеялся, что нашел свою цель. Но не мог убедиться, пока…

– Тсс, – снова произнес он, поскольку ему показалось, что он наконец-то слышит.

И вправду… хорал, множество голосов, возвышающихся в молитве. Близко, если только его не обманывает туман.

– Пойдем, – сказал Ласкарь и, нащупав руку шотландца, схватил ее. – Мы на месте. Пошли!

Грант поднялся вместе с ним.

– Каком? – спросил он.

– У монастыря Святого Мануила.

– Трахнутая девственница! – воскликнул шотландец, выдернув руку. – Ну и зачем ты опять привел меня сюда?

Григорий остановился.

– Опять? Ты бывал здесь?

– У них одно из лучших собраний алхимических текстов во всем Божьем мире, – ответил Грант. – Не говоря уже о нескольких интересных трактатах о взрывчатых веществах… которые, разумеется, связаны с алхимией. Думаешь, я не сверялся с ними?

– То есть ты хорошо ориентируешься в этой библиотеке?

Сердце Григория забилось чуть быстрее, он вновь схватил Гранта за руку и потянул вперед.

– Ага. Так мы идем в нее?

– Да.

Ласкарь вел свободной рукой вдоль стены. Когда рука наткнулась на дерево, пение стало немного разборчивее.

– Это ворота.

– Может, мне постучать? – проворчал шотландец.

– Лучше не надо.

Григорий нащупал стену у ворот, припоминая…

– Да, – произнес он, наткнувшись на зелень, толстую лозу, и подвел к ней руку шотландца. – Лучше залезть.

– Ну да, – буркнул Грант, не двигаясь с места. – Чтобы войти незамеченными, как… воры, а? Ты собираешься что-то украсть?

– Позаимствовать. Позаимствовать, чтобы уберечь. На случай, если знамения верны.

– Ну да, – повторил шотландец.

Повисла долгая пауза, сердце Григория билось все быстрее. Он не знал, что станет делать, если Грант заартачится.

– Оп-па, – вдруг сказал шотландец, подтянулся и начал карабкаться по лозе.

Григорий уставился в туман.

– Ты мне поможешь?

– Помогу. Для товарища – все, что угодно. Кроме того, – ответил Джон сверху, – раз уж я здесь, то намерен уберечь еще пару текстов, которые тут есть… ну, ты понял.

Григорий ухватился за лозу, подтянулся. Вскоре его рука встретилась с другой, которая потянула его вверх. Оба мужчины уселись на стене, но, как ни искали, по ту сторону лозы не было.

– А, ладно, вряд ли тут долго лететь, – прошептал шотландец и спрыгнул в туман.

Лететь действительно было недолго, хотя оба мужчины оступились. Когда они выпрямились, Грант повел вперед, размахивая своей длинной рукой, пока не уперся в другую стену.

– Я думаю, что дверь вон там, – прошипел он, – но за ней могут быть парни.

– При удаче, все они еще какое-то время будут на молитве, – ответил Григорий и прислушался к пению хорала. – Еще немного времени. Давай поспешим.

Шотландец поднялся по ступенькам, скинул защелку, отворил дверь… и хотя там горела всего пара масляных ламп, свет в передней ослепил мужчин.

– Сюда, – прошептал Грант.

Он повел их подальше от звуков пения, теперь уже громких, доносящихся из полуоткрытой двери часовни. Мужчины прошли до конца коридора к дубовой двери. На ней виднелся символ – странная стрела с кругом на месте оперения. Грант остановился.

– Какое же знание ты ищешь в сих пределах, адепт? – низким голосом произнес он.

Вместо ответа Григорий достал из кошеля и протянул ему копию первой страницы, полученную от Лейлы. Грант взял ее, сощурился, присвистнул.

– Гебер? – спросил он. – Он у них есть?

– Так мне сказали.

– Тот, для кого ты хочешь уберечь эту книгу?

Грек кивнул.

– Что ж, ладно, я отыщу ее для тебя, если смогу. Но если отыщу, ты дашь мне краешком глаза заглянуть в нее. Ибо знания в ней бесценны.

С этими словами шотландец открыл дверь.

Библиотека была хорошо освещена. Григорию открылась большая комната – скрипторий, заставленный кафедрами монахов; от пола до высокого потолка тянулись полки, набитые деревянными коробками, большими пергаментными томами, кожаными футлярами. Увидев их, Григорий застонал. Прошло много времени с тех пор, как он целиком слушал литургию. Но, судя по доносящемуся пению монахов, конец был уже близок.

– Не волнуйся, парень, – сказал Грант, направляясь к южной стене. – Это библиотека, и в таких местах всегда есть порядок.

– Можно, я тоже поищу?

– Ага, можно, – отозвался шотландец. – На западной стене держат алхимические тексты. Думаю, они разложены по странам. Испания, Франция, германские государства, Византия. Ищи книги с арабскими надписями на корешке. А я пока пороюсь в химических… Ага, вот.

Григорий встал перед полками, уставился на них. Сначала все символы мешались в кучу, но, присмотревшись, он вскоре начал отделять знакомые от странных. Большинство текстов были на древнегреческом и латыни, а он читал на обоих. Довольно быстро Ласкарь дошел до нижних полок, сначала с персидской вязью, потом с арабской. Но книг было слишком много, и он начал жевать губу, постоянно переводя взгляд то на свою копию, то на книги на полках, и теряясь в их разнообразии.

Отчаявшись, он обернулся позвать… Грант уже стоял рядом, сворачивая в трубку несколько листов.

– Вот, – указал он на нижнюю полку, – весь Джабир ибн-Хайян. Разве ты не видишь его знак?

Григорий не видел… а потом увидел, тот же, что на его копии. Он присел на корточки, глядя на футляры. Грант опустился на колени рядом.

– Дай-ка я взгляну… Это должен быть один из них, – проворчал он, всматриваясь.

Григорий обернулся к двери. Сейчас оттуда не доносилось ни звука.

– Быстрее, – сказал он. – Монахи уже закончили.

– Ага, закончили, – рассеянно произнес Грант, поскреб бороду, потом покачал головой. – Знаешь, ее здесь нет.

– Что? – воскликнул Григорий, поднимаясь вместе с шотландцем. – Она должна быть.

– Ее тут нет… – проговорил Грант, оглядывая комнату, – ее нет, потому что она… вон там.

Он ткнул пальцем, потом подошел к одной из кафедр. Когда они были рядом, Григорий увидел свисающую с голубой ленты восковую печать. При их приближении она слегка повернулась, и Григорий увидел тот же символ, что и на его бумаге.

– Ага, – произнес Грант. – Это точно Гебер.

Он всмотрелся, потом присвистнул.

– Человече, ты не говорил, что это оригинал. Имей в виду, – прошипел он, когда Григорий обошел его и потянулся к книге, – бумага очень хрупкая.

– Ничего не поделаешь, – ответил грек.

Он быстро свернул хрустящие страницы, осторожно, насколько позволяло время. Но времени уже не было: из коридора слышались шаги и голоса монахов.

– Я ученый, – сказал шотландец, шагнув вперед. – Дай мне договориться с ними.

– Я солдат, – ответил Ласкарь, засовывая свернутые листы в кожаный футляр, и крикнул: – Отступаем!

В коридоре было пятеро мужчин. Но двое воров, высокие и крепкие, выскочили слишком внезапно, и оторопевшие монахи не успели помешать им. К тому времени, когда они кричали своим братьям запереть ворота, Грант и Григорий уже выскочили наружу, и туман вновь поглотил их, укрыв от всех преследователей.

Через несколько минут мужчины остановились, присели в портике какой-то церкви. Туман немного поднялся, и сейчас они видели лица друг друга. Грант посмотрел на Григория.

– И куда ты собираешься ее отнести? – поинтересовался он, указывая на футляр в руке друга. – Вряд ли во всем Константинополе осталось достаточно золота, чтобы купить ее.

– В безопасное место.

Григорий, не привыкший доверять, колебался. Он не знал ценности свитка, который держал в руке. Состояние, так сказала Лейла, и Грант только что подтвердил ее слова. Но он точно знал, что в ближайшие дни у него будет сотня возможностей погибнуть. Будет слишком жалко, если местонахождение такой ценной вещи умрет вместе с ним.

– Есть одна церковь, – тихо сказал он. – Святой Марии Монгольской. Возможно, последнее убежище, и…

Ласкарь запнулся. Он не слишком задумывался о том, что будет, когда он получит книгу. Он собирался спрятать ее там. Но где именно?

И тут в его памяти всплыло изображение, которое он любил ребенком, и вновь увидел, когда шел за Софией.

– Там есть икона святого Деметрия. За ней есть узкая щель, между самой иконой и иконостасом…

Грант мгновение смотрел на него, потом кивнул. Пока они говорили, туман заметно рассеялся. Его усики еще цеплялись за каменные карнизы, но маленькая площадь была хорошо видна.

– Ты думаешь, что можешь не выжить, чтобы забрать ее?.. – Он потряс бумагами, которые держал в руке. – Что ж, эти будут в моем логове, вместе с остальными. За них, конечно, не выручить столько, как за твою, но они все же стоят пару мешочков золота. Во всяком случае, этого хватит на дом, о котором ты постоянно твердишь.

Туман рассеивался не только здесь: издалека донесся грохот большой пушки.

– Пойдем, – сказал Григорий. – Пора сражаться с турками.

– Ага. Орды этих мерзавцев… И судя по их последним приготовлениям, они собираются все разом навалиться на нас, – кивнул Грант. – Где ты их встретишь?

– Не знаю. Я снова имперский лучник. Но Джустиниани хочет держать меня поближе, так что… – ответил Григорий, пожимая плечами. – А ты?

– Дворец. Турки все еще роют неподалеку.

Наступило молчание. Они смотрели друг на друга. Каждый знал, что завещал другому то немногое, что имел.

Мгновение спустя Григорий кивнул:

– Ладно тогда…

– Ага.

И они пошли в разные стороны. Ласкарь уже был на краю площади, когда сзади послышался негромкий оклик:

– В моем логове есть кое-что еще – подходит новая партия aqua vitae. Думаю, это будет моя лучшая. Можем ее попробовать… дней через пять, если тебе интересно.

– Раз так, я зайду и оценю ее… через пять дней.

Григорий завернул за угол и пошел дальше. Пять дней, думал он. На что к тому времени будет похож этот мир?

Глава 32 Так начертано

26 мая: пятидесятый день осады

Время пришло.

Осторожно подняв лист, Лейла сдула с его поверхности тонкий золотой песок. Бо́льшая часть частичек блеснула в воздухе, оставшиеся засверкали в черных линиях, в союзе Девы и Льва, в чашах Весов, в жале Скорпиона.

Она повернула лист к свету, сиявшему сквозь открытый вход палатки, и посмотрела на гороскоп. Приятно видеть, как мало он изменился в сравнении с тем, который она составляла для Мехмеда в Эдирне, год и несколько недель назад. Время чуть-чуть другое, луна не растет, а убывает. Греки и их союзники сражались лучше, чем мог предсказать любой солдат или провидец. Но результат был тем же: через три дня, если Мехмеду хватит решимости, Константинополю суждено пасть.

Лейла нахмурилась, глядя на это «если» в позолоченных черных линиях таблицы. Там был один человек, который мог изменить исход. Она считала, что это Мехмед, поскольку таблицы составлялись для него. Однако сейчас гадалка видела, что этот человек пришел из Десятого дома, дома честолюбия. Над ним господствовали Рыбы. Им правил Нептун. Кто-то другой, человек, способный повлиять на исход не меньше самого султана.

Она прикусила губу, внезапно потеряв уверенность. Почувствовала вкус крови, наклонилась, подождала, пока капля не упадет на лист. Скользнула по черным с золотом линиям, объединяющим Десятый дом. Значит, Мехмед и кто-то другой, в момент перелома. Решение, которое будет принято и все изменит.

Но в какую сторону? Лейла вздрогнула. Такая неуверенность была для нее непривычной. А потом она услышала приказы очистить дорогу, мерную поступь, позвякивание пряжек. Они идут отвести ее к Мехмеду. Уверенность вновь придется подделывать.

Женщина опустилась на колени, свернула лист, завязала его лентой. Потом встала, накинула на плечи алый плащ, надела головной убор, опустила на лицо вуаль. Пока шаги по команде останавливались и тень мужчины, удлиненная вечерним солнцем, вытягивалась на ее ковре, она засунула руку под вуаль и стерла с губ кровь. Этот вкус напомнил ей о другом – о них с Григорием, сошедшихся, будто планеты, и о том, что они планировали. Она припомнила и иное: в звездах всегда есть непознаваемое, даже для самой искусной колдуньи. И сейчас она может лишь сосредоточиться на своей воле, своем желании, которое было и желанием Мехмеда. Чтобы его добиться, город должен быть взят штурмом. Если б тут мог помочь ее арбалет, она с радостью заняла бы место в рядах осаждающих. Однако сейчас нужны другие ее умения. Умение очаровывать. Умение убеждать.

– Ты готова?

Она узнала голос. Хамза, тень султана. Новый капудан-паша. Возвысившийся человек. Она знала, что Хамза опасается ее, – возможно, из-за ее влияния, которое он не мог контролировать. В предыдущий раз он помешал ей встретиться с Мехмедом. Но сейчас пришел, чтобы отвести ее к нему.

– Я готова, – ответила она, взяла гороскоп и вышла из палатки.

Хамзе пришлось нагнуться, чтобы позвать. Теперь он выпрямился, чтобы изучить. Она была укутана сильнее, чем когда-либо прежде, если не считать первую встречу в Эдирне, когда Мехмед уронил ширму. Сейчас на ней был халат, а головной убор – из стольких слоев ткани, что черты лица угадывались только там, где их касалась шелковая вуаль. Это нечитаемое лицо тревожило Хамзу. Ему хотелось видеть ее, иметь возможность оценить, собирается ли она сказать султану то, на что надеются и Мехмед, и Хамза. Владыка владык хотел услышать, что звезды по-прежнему предрекают ему победу. Хамза хотел услышать то же самое. Но в армии было много людей, особенно среди наивысших, вроде Кандарли Халиля, которые надеялись на иное. Которые лишь обрадуются, если любимая колдунья султана усомнится в успехе. Мехмед, при всех своих растущих талантах, все еще был молодым мужчиной. И когда седобородые высказывали недовольство… Хамза не мог разглядеть ее. Не мог оценить по ее виду. Но он найдет способ выспросить все по пути к отаку султана и отыщет ответ в ее голосе.

Он поклонился, взмахнул рукой. Лейла пошла вперед; он двинулся следом по проходу между двух отрядов личной гвардии, стоящих по стойке «смирно» с алебардами поперек груди. «Вперед!» – скомандовал он, и гвардейцы пристроились за ними. Несмотря на спешку, Хамза не знал, как начать.

– Благословил ли тебя Аллах, могущественный и мудрый? – формально спросил он.

– Да.

Приближенный Мехмеда умолк, и Лейла улыбнулась под вуалью. Она чувствовала энергию в этом мужчине, вопросы, переполнявшие его. Она ответит, если сочтет нужным, – или же нет. Единственный человек, который действительно заботил ее, ждал впереди. Она поглядывала по сторонам сквозь слои шелка и видела то, что уже некоторое время слушала в своей палатке. Люди праздновали. Это привело ее к собственному вопросу, но она облекла его в форму утверждения.

– Армия счастлива.

Хамза, который собирался заговорить, кивнул.

– Был объявлен ираде. Два дня празднования и один – поста. Чтобы подготовиться.

– К чему, господин?

– К большой атаке. Самой большой. Если… если султан распорядится о ней.

– Если? – переспросила Лейла, дала слову повиснуть в воздухе. – Последний штурм?

– Возможно. Иншалла.

– Желает ли этого Бог?

– Имам Аксемседдин, самый почитаемый, считает, что да. Бо́льшая часть армии – тоже, хотя… – Хамза замялся, – хотя многие – нет. – Он глубоко вздохнул. – А что говорят звезды?

Лейла улыбнулась. Главный вопрос для него; она, искусная в угадывании страстей и желаний мужчин, видела это. Но выучила, что слова сильнее всего тогда, когда произносятся впервые. И потому не стала отвечать.

– Я не вижу здесь многих, кто сомневается в его успехе, – сказала она.

– Да. Скептики находятся в других местах. Ждут приказа султана. Идти вперед к Божьей славе… или собирать свои палатки. Возвращаться на фермы. Некоторые из них близки к нему.

– А ты, Хамза-паша?

– Я – нет, – ответил он слишком твердо, потом оглянулся по сторонам.

Солдаты собирались у костров, где на шампурах вращались целые бараны, из рук в руки передавали козьи шкуры, подносили ко рту, глотали струю. И те, кто никогда не пил аль-коль, внезапно жаждали его ради своего пересохшего рта, ради сомневающегося разума.

Лейла чувствовала его сомнения. Они напоминали ее собственные, раньше, в палатке. Однако она знала, что от их сомнений можно избавиться лишь в самом сердце пробитых стен… и, возможно, в один судьбоносный миг. И нашла слова, которые могла вручить только ему:

– Я вижу тебя, господин, человеком великого богатства, со многими женами, многими детьми, одним их самых видных людей страны. Сбудется ли это, если Константинополь не падет?

Хамза подумал о скептиках, Кандарли Халиле, Исхаке-паше и остальном старом анатолийском дворянстве. Неудача здесь, предсказанная ими с самого начала, позволит им крепче сжать в руке трон. И вскоре его наверняка займет другой человек, а новые люди низкого происхождения, возвышенные Мехмедом, исчезнут, как и он сам, с шелковой тетивой на шеях. Он покачал головой.

– Нет, не сбудется.

– Тогда, – она улыбнулась под вуалью, – доверься Аллаху… и звездам.

Хамза на мгновение просветлел, пока не вспомнил другие ее слова, сказанные раньше, когда не допустил ее до Мехмеда.

– Ты видела что-то еще для меня. Не мое… возвышение. – Он сглотнул. – Мою смерть.

Она увидела это снова, внезапной вспышкой, такой же ясной, как и прежде. Возвысившийся мужчина возвышался совсем иначе, в небо, в ужасной агонии. Дракон наблюдал, и рука в перчатке вырывала сердце паши. От этого видения Лейла покачнулась, наткнулась на Хамзу. Он поддерживал ее, пока она не смогла говорить.

– Каждый человек должен умереть, господин, – произнесла женщина. – Но важно лишь то, как он живет.

Ему хотелось спросить больше, но они уже подошли к цели: заднему входу в большой шатер Мехмеда. Страж у входа отошел в сторону, ткань раздвинулась… и открыла султана. Он стоял посреди группы офицеров и писцов, одетый, каким она видела его в последний раз во время испытания великой пушки у стен Эдирне, в алом кафтане, расстегнутом, так что из-под него виднелась кольчуга, блестящая в последних лучах солнца. Однако лицо его под серебряным шлемом со страусовым пером уже не было таким юным, как при их первой встрече. Худее, старше. Под глазами виднелись темные полумесяцы. Когда он увидел Лейлу, его взгляд просветлел, но потом вновь наполнился страхом.

– Входи, – прошипел султан, подзывая ее, – и быстрее.

Он провел ее в маленькую прихожую. Перед Лейлой была полотняная стена. За ней тихо переговаривались люди – его совет, готовый услышать его слова. Он не проявил любезности, не предложил ей ни шербета, ни золота. Только прямой вопрос во взгляде человека, которому нужно знать, знать без сомнений. И увидев это, Лейла отбросила собственные сомнения.

– Король королей, – провозгласила она сильным голосом, – властитель людских шей, наместник Аллаха на земле. Этими и многими другими именами называют вас. Ныне, говорю я, новыми титулами будут обращаться к вам. Через три дня все будут славить вас как «великого Цезаря».

Она умолкла, Мехмед глубоко вдохнул.

– И вы будете вечно известны под именем, коего жаждете больше прочих, – Фатих. Ибо через три дня вы станете Завоевателем.

– Ах!

Он расплылся в улыбке. Она достала свиток, развернула к нему:

– Смотрите, что говорят звезды.

Мехмед, едва взглянув на него, оглянулся на бормотание за спиной.

– У меня сейчас нет времени это читать. Позже, возможно. Позже, когда все начнет двигаться. Но если ты говоришь мне, что все… все хорошо…

– Владыка владык этого мира, все так, как я сказала вам, – произнесла Лейла прямо, твердо и указала на лист. – Так написано.

Мехмед был высоким человеком, но в это мгновение он стал еще выше; страусовое перо на шлеме едва не мело крышу шатра.

– Тогда я могу только прочитать – и следовать этому. – Он обернулся к Хамзе. – Заплати ей. Для нее отложен бесценный камень – изумруд, достойный врученного ею дара. – Султан повернулся к входу в другую, большую комнату. – А я отдам приказы.

Он поправил пояс с мечом и кивнул стражам, которые подошли и взялись за полотно у входа, готовясь раздвинуть его. Но все движение замерло при крике Лейлы, которая скинула плащ и бросилась на колени.

– О могущественный, – крикнула она, – я молю о награде, обещанной мне.

Внимание Мехмеда уже было обращено на другие дела. Но под плащ Лейла надела только шелковую рубашку, в которой встретила Григория, и каждый мужчина в комнате смотрел на девушку, не в силах оторваться. Даже султан, обернувшийся на крик.

– Какой награде? – пробормотал он.

Лейла откинула головной убор, и он смотрел прямо в глаза, подведенные сурьмой, от чего они казались еще темнее.

– Я не желаю драгоценностей, господин, даже самых дорогих. Я прошу за свои услуги только одного.

Ее голос был глубоким и шелковым, как то немногое, что было сейчас на ней.

– В этом городе есть одна церковь. Я хочу, чтобы ее защитили от разрушений, по вашему приказу.

Хамза шагнул к ней. Эта женщина удивляла его и прежде, но так сильно – еще ни разу.

– Я не думал, что ты принадлежишь к христианской вере…

– Я не принадлежу к ней.

– Тогда почему ты просишь о таком деле?

Лейла не обернулась к Хамзе – она смотрела только на Мехмеда.

– У меня есть на то причины. – Гадалка глубоко вдохнула. – Могу я оставить их скрытыми, Завоеватель, как скрыты многие другие вещи?

Ее вдох поднял груди под шелком. Она видела, как султан смотрит на них, видела его лицо, покрасневшее, как его борода.

– Я просил тебя в тот день о другом, – хрипло произнес он. – Ты это помнишь?

– Конечно, господин. – Лейла опустила взгляд, позволила румянцу окрасить щеки. – Вы просили меня… просили предложить вам то, что нужно сберечь, дабы мои видения были ясны.

Султан подошел чуть ближе.

– И теперь, когда у тебя было видение видений, нужно ли сдерживаться дольше?

Она посмотрела на него, заговорила шепотом:

– Как только вы станете Фатихом, сможет ли отказать вам любой из ваших подданных?

Мехмед улыбнулся, сомнения исчезли с его лица. Он обернулся к своему секретарю:

– Пусть такой приказ будет написан. Поставь на нем мою тугру и отдай ей. А ты, – указал он на офицера, – назначь отряд моей гвардии – ибо за ее дар я дам ей двадцать человек – сопроводить ее в любое место, которая она пожелает защитить, как только мы будем за стенами. Пусть ни один человек не коснется его, иначе испытает мой гнев. Ты подчиняешься ее приказам.

Он нагнулся, провел пальцем от лба до губ Лейлы, и она не отстранилась.

– И моему – привести ее ко мне, как только город и все в нем будет в моей власти.

Еще мгновение султан смотрел на девушку, потом убрал руку и вновь повернулся к входу в соседнюю комнату.

– А сейчас…

Он кивнул. Полотнища откинули, шум удвоился… и стих, когда Мехмед вошел в зал. Хамза, в последний раз взглянув на коленопреклоненную женщину и еще раз покачав головой, вошел следом, и ткань закрыла проход.

Назначенные офицер и писец подошли к ней, вопросительно подняв брови. Лейла, которая быстро встала и набросила на себя плащ, едва султан вышел из комнаты, подняла руку, призывая к тишине, чтобы она могла послушать.

Сквозь ткань отчетливо доносился голос молодого султана.

– Дети Аллаха, – говорил он. – Последователи Мухаммеда. Сыны Османа. Пришло время отбросить все сомнения,все разногласия. Объединиться под зеленым знаменем Пророка, мир ему. То, что он предсказывал, готово случиться. Через три дня богатейший из всех фрукт, Красное Яблоко, падет в нашу протянутую руку.

Послышался громкий крик:

– Господь велик! Господь велик! Господь велик!

Когда крик утих, так же внезапно, как начался, вновь послышался голос Мехмеда:

– Каждый займет свое место. Все присоединятся к последнему великому штурму, ибо мы будем атаковать сразу во всех местах. И потому все обретут часть славы, либо мучениками, отправившимися в вечную благодать, либо получив свою долю сказочных богатств города Цезарей. Мы исполним то, о чем молились все правоверные, о чем мечтали тысячу лет. Так начертано в звездах и в сердцах всего избранного Богом народа.

Его голос взлетел в том же крике, что слышался раньше:

– Аллах акбар!

И голоса всех людей в шатре повторили эти слова:

– Господь велик! Господь велик! Господь велик!

Страстность криков раскачивала полотнища. Улыбнувшись, Лейла обернулась и махнула писцу; тот окунул перо и смотрел на нее, пока она говорила:

– Да будет известно, что Мехмед, владыка владык, Завоеватель Константинополя, берет под свою защиту эту церковь…

Глава 33 Прощение

28 мая: пятьдесят второй день осады, 10 вечера

Как и все женщины, София не могла увидеть центральный неф великой церкви. Ее заполняли мужчины, столпившиеся там впервые с тех пор, как было объявлено об унии с Римом, ибо большинство православных гнушались своего бывшего храма, как всего нечистого.

Но сегодня никто не гнушался его. Все, кто мог и не был занят на стенах, теснились в нем, какова бы ни была их вера. Те, кто не мог – в основном городская беднота, ибо в храм входили в порядке своего положения в обществе – толпились на церковном дворе, послушать литургию и добавить свои голоса к тем, что гремели внутри.

Она полюбила Айя-Софию прежде, чем увидела ее, думая в детстве, что церковь, конечно же, назвали в ее честь; любила и потом, когда узнала, что это не так и церковь названа в честь божественной мудрости. И она не возражала, что не может видеть центральный неф, что ее пол заключает ее в пределы бокового. София и не считала это неправильным, ибо была в том месте, которое больше всего любила в старом здании. В северо-западном углу северного нефа, у самой колонны Святого Григория. Чудотворец, как его называли, однажды сотворил чудо и для нее. Паломники столетиями искали его помощи, прижимались к мрамору, протирая полость, в которой собиралась влага. Эта драгоценная жидкость, используемая для помазания, могла исцелять недуги и приносить рождение. Она принесла ей второго ребенка, Минерву.

Сейчас, когда звучала последняя нота тысячи голосов и, казалось, эхо навсегда поселится под огромным куполом, София коснулась этой полости, моля о другом чуде, о том, на которое в эту минуты надеялся каждый человек рядом с ней. «Святый Григорий, спаси нас этой ночью. Пусть твой сияющий свет ведет нас к победе над врагами. Помоги нам. Благослови нас. Спаси нас».

Хотя этим вечером многие касались его, так что даже самый глубокий колодец должен был пересохнуть, София чувствовала кончиками пальцев влагу. Возможно, то были просто слезы людей, подходивших сюда до нее, ибо почти все присутствующие плакали. Но она приняла это как знак милости и поднесла влагу к губам.

Последняя нота еще звучала, удерживаемая страстным желанием. Каждый, кто слышал ее, знал, что, когда она закончится, возможно – возможно! – она будет последним христианским песнопением, прозвучавшим в великом соборе. Если их молитвы останутся без ответа. Если Бог решит наказать их. Если Турок возьмет город этой ночью, как поклялся сделать.

Потом песнь затихла, и с ее уходом люди начали двигаться, расходиться. Бог и святые были призваны, и теперь нужно заняться земными приготовлениями. София позволила другим женщинам протолкнуться мимо нее. Последнее мгновение с ее святым – а потом ей придется последовать за ними, поскольку ей тоже многое предстоит сделать.

– Жена.

Знакомый голос. Она обернулась. Во время службы Феон стоял на коленях рядом с императором, прямо перед алтарем. Он причастился, ему отпустили грехи и благословили. В мерцающем свете тысячи свечей ей казалось, что у него на губах еще видно вино.

– Муж, – ответила она.

Они смотрели друг на друга. Приветствие было формальным, как у случайных знакомых. И вправду, они редко виделись в последние недели осады. Феон спал рядом с императором, готовый к любым приказам. В те разы, когда он возвращался домой, ее часто не было. В последнее время София возглавляла группу женщин, дочерей города, как она сама, которые носили к стенам материалы для палисадов, требующих постоянной починки. Держа рядом сына, она работала изо всех сил, спала мало, ела все меньше и меньше.

– Ты выглядишь уставшей, – так же формально сказал Феон, отзываясь на ее мысли.

– Ты тоже, – ответила София.

Он и вправду так выглядел. Доспехи, которые ему приходилось носить, никогда не шли ему; в них он казался меньше, будто одолжил их у другого, крупного мужчины. Муж заметил ее взгляд, и, возможно, какие-то чувства отразились на ее лице, поскольку он уже оживленнее подошел к ней, взял за руку.

– Пойдем. Я увижусь с тобой дома.

– Я не иду домой, – сказала София, когда они двинулись к дверям.

– И куда же ты идешь, если не домой?

– В то же место, куда и ты. Я иду на стены.

Он остановился, потрясенно уставился на нее.

– На стены? Разве ты не знаешь, что этой ночью турки будут штурмовать нас? Не так, как прежде. Снова и снова, раз за разом, – пока или возьмут стены, или погибнут.

– Я знаю. Но до той минуты, когда они пойдут в атаку, нужно поднимать камни. Это мой долг.

– Твой долг – твоя семья.

София забрала у него руку, пошла дальше, прокладывая путь сквозь толпу.

– Такос будет со мной, ибо мальчики работают вместе с женщинами. Минерва останется с Афиной дома.

Феон догнал ее, снова схватил за руку, остановил.

– И ты должна быть там. Вместе с нашим сыном. Ты должна слушать меня. – В его голосе прорезался гнев. – Слушай меня!

София долгое мгновение смотрела на него.

– Я слышу тебя. И в любое другое время стремилась бы угодить тебе, как и всегда, – тихо произнесла она. – Но есть и другие, Феон, которым я должна повиноваться прежде тебя. Императору, который приказал монахам, женщинам и мальчикам работать на стенах, чтобы избавить от этого солдат. Благословенной Деве, которая защищает нас и воодушевляет защищаться самим. И… – она замялась, – себе. Своей воле.

– Своей… воле? – недоверчиво переспросил он. – С каких это пор у тебя появилась своя воля?

– С тех пор, как Турок пришел забрать все, что я люблю, – ответила она и осторожно вытянула руку из его хватки.

Он дал ей пройти несколько шагов, догнал, снова схватил. София обернулась, и в ее глазах плескалась ярость. Как у ее проклятого кота, подумал Феон, когти всегда наготове. Он думал ударить ее. Он уже бил ее прежде. Но они подошли к фасаду здания. Рядом был Константин, люди, которые знали Феона. Жен следовало бить наедине. Кроме того, ему не требовалось унижать ее здесь. Для этого удовольствия еще будет время. Ему нужно только, чтобы она подчинилась.

– Послушай меня, – тихо сказал Феон, выпустив ее руку. – Нет, я не приказываю, хотя имею на то право. Я прошу тебя выслушать то, что может спасти жизни наших детей, если случится худшее.

Он видел, что достучался до жены, и продолжил, подчеркивая каждое слово:

– Если турки победят, они будут думать только о грабежах. Об изнасилованиях. А после – уводить людей в рабство. Но некоторые места, некоторые люди будут избавлены от этого. Поэтому, когда исполнишь свой долг на стенах, ты должна вернуться в наш дом…

– Откуда ты это знаешь? – прервала его София, впервые на его памяти.

Феон подавил злость. Сфрандзи уже звал его, времени не осталось.

– Знаю. И я знаю, как они это делают, – вешают на дома метки влиятельных людей. Их флаги. Ты найдешь такой флаг под нашим матрасом. Если турки прорвутся…

Он наклонился, чтобы вновь поймать взгляд, ушедший при этих словах в сторону.

– Да, я сказал «если». Я постараюсь прийти. Но если я не приду – или не смогу, – ты вывесишь этот флаг из наших верхних окон. А потом запрешь двери, затворишь окна и выберешься с детьми на крышу.

София долго смотрела на него.

– Что ты сделал, Феон, – прошептала она, – чтобы заслужить такую благосклонность наших врагов?

Он снова почувствовал тот зуд, начал поднимать сжатые в кулаки руки. Выдохнул, опустил их.

– Я сделал только то, что следовало сделать отцу. Мужу. Я подготовился к худшему, что может случиться.

Она еще мгновение смотрела на него, потом метнулась между лошадей, помешавших ему догнать ее. К тому времени, когда он смог, София уже была у повозки, запряженной парой ослов. Повозка была битком набита женщинами; двое помогли ей залезть, все такие же изможденные и решительные, как и она. Феон прислонился к краю, когда одна из женщин взяла поводья.

– Ты слышала, что я сказал, жена?

Она посмотрела на него сверху вниз. На сдерживаемую ярость в его глазах. Но при всей своей хитрости политика он был мужем. Отцом. Пытался позаботиться о своих. И хотя София молилась, хотя верила в чудеса, дарованные святыми, хотя исполняла свой долг, как только могла, она была матерью, и какая-то часть ее нуждалась в другой надежде. Каком-то плане, если Бог и человек не справятся. Возможно, во флаге под матрасом, как бы он туда ни попал.

– Я слышала. И я… послушаюсь, – сказала София.

Женщина, державшая поводья, крикнула: «Хей!», и повозка покатилась. Привстав, София оглянулась на мужа, внезапно задумавшись, увидит ли она его еще раз.

– Я послушаюсь. Иди с Богом, муж. Пусть Дева и все святые защитят тебя этой ночью.

Не обращая внимания на людей, все настойчивее выкликавших его имя, Феон смотрел, как повозка исчезает в толпе. Он все еще сжимал руки в кулаки – и сейчас поднял их, посмотрел на них. «Вот как мы расстались, – подумал мужчина. – Я последний раз коснулся жены, со злостью схватив ее за руку. У тебя не нашлось для меня поцелуя, София? Я тысячу раз предпочел бы его Христовой крови на губах».

Потом пришла другая мысль, и он резко поднял взгляд. Но тележка уже скрылась в водовороте мужчин и женщин, спешащих по делам, своим или города. И оборачиваясь к настойчивым призывам, Феон думал: не был ли поцелуй, не доставшийся ему, прибережен для другого. И не этот ли долг ведет ее на стены.

* * *
Григорий старался держать Такоса рядом и в укрытии. Хотя уже наступила ночь, вражеские лучники по-прежнему выискивали цели, и на тех, кто без устали чинил и латал бреши в палисаде, непрестанно сыпались стрелы. Но мальчику было интересно, и он все время вставал, чтобы взглянуть на турецкие линии и тамошние диковинки.

– Дядя, а почему они жгут столько костров?

– По двум причинам. Они пируют – чувствуешь запах жареного барашка?

При этих словах рот Григория наполнился слюной.

– Потому что они постились весь день, чтобы подготовить свои души к штурму, а теперь должны подкрепить свои тела. И они делают это, чтобы показать нам свою численность, заставить нас бояться.

– Но мы же не боимся, правда, дядя? – сказал Такос, который выглядел испуганным.

– Боимся. Мы должны. Только безумец не станет бояться. Но мужчина управляет своим страхом, пользуется им.

– Я понял, – кивнул мальчик. – И они играют эту музыку, тоже чтобы напугать нас?

Григорий прислушался. Барабаны, трубы, неи и севре, все виды струнных и духовых инструментов звучали весь день, так что он практически перестал замечать их, этот постоянный шумный фон любой мысли.

– Да. И чтобы придать себе мужества.

– У нас тоже есть трубы. Я умею играть на одной. Жаль, что я не принес свою и не… – Он поднял с земли пращу. – Дядя, уже пора снова тренироваться?

С дрожью в голосе. И в руках. Он так и не смог овладеть этим оружием, несмотря на свои усилия. Такос не был воином; Григорий видел, что это не заложено в его натуру. Он был слишком кротким. И ему было всего семь лет. Григорий покачал головой. Город, за который приходится сражаться семилетним мальчишкам, переживает последние дни агонии…

– Нет. Прибереги свои камни на потом.

Мальчик сглотнул.

– А когда они нападут?

Это не было тайной. Турки весь день провозглашали в своем лагере назначенный час.

– Вскоре после полуночи.

– А где?

Григорий посмотрел на долину, на длинную линию огней.

– Везде, – пробормотал он.

Где-то на этой стороне линии был император. Константин, вернувшись с молебна в Айя-Софии, немедленно принялся объезжать все бастионы, воодушевляя защитников, показывая, что огни и шум турок не устрашили его, и им тоже не следует страшиться. Но вскоре он должен вернуться сюда, ибо все знали, что штурм начнется со всех сторон, охватит все стены, с суши и моря, однако главный удар будет нанесен именно сюда. Вот почему имперскую палатку поставили прямо здесь, за стенами – в длинном выстреле из лука от шатра Мехмеда, стоящего на вершине холма напротив, над его огромными пушками. Здесь, у Пятых военных ворот, известных большинству как ворота Святого Романа по названию гражданских ворот, расположенных поблизости. Здесь, где турки разрушили внешнюю стену, а греки выстроили палисад, чтобы заменить ее. Здесь наступит критический момент, это знали все. И потому Константин вернется сюда – и скоро.

Единственный приказ, оставленный им до отъезда, гласил: «Командиру следует прекратить свое непрерывное наблюдение за обороной и отдохнуть». Джустиниани неохотно согласился поспать пару часов, но только если двое его заместителей – Энцо Сицилиец и Григорий, известный в прошлом как Зоран Риномет, – убедятся, что сделано все возможное. И оно было сделано. Энцо остался внизу, у ставромы, заталкивая последние тележки земли между досками и камнями. Но Григорий вернулся на внутреннюю стену, на выкрошенный бастион, где оставил доспехи и откуда собирался стрелять из своего прекрасного лука.

Музыка напротив них притихла, так что сюда доносился одинокий голос, выкрикивающий какие-то слова.

– Дядя, он опять зовет на молитву? – спросил Такос.

Григорий послушал, покачал головой.

– Он опять напоминает обещание, которое дал им султан. Быстрое путешествие в рай для мучеников или три дня грабежа, как только город падет.

– А что такое грабеж?

Григорий открыл было рот ответить, но промолчал. Что он мог рассказать мальчику об ужасах, которым был свидетелем? В которых участвовал сам, ибо христианские народы грабили города турок и других христиан. Наемники жили возможностью награбить добычу. Он сам набрал достаточно, чтобы купить тот кусок земли в Рагузе. И хоть не участвовал в других видах разграбления городов… он знал, что случится с людьми Константинополя, если этот непрочный палисад падет. Мужчин, способных сопротивляться, перебьют, женщин изнасилуют, и всех угонят в рабство. Возможно, мальчику скоро придется это увидеть. Ему незачем сейчас выслушивать рассказы Григория.

Мысленно он звал его «мальчик». Несмотря на услышанное от Софии, Григорию было трудно думать о Такосе как о сыне. Однако они скоро расстанутся – вопреки своему страху и мягкости, Такос был решительно настроен сражаться, а Григорий не менее решительно собирался держать его подальше от битвы. Неужели они просто разойдутся, и Такос никогда по-настоящему не узнает человека, которого зовет дядей и который скорее всего погибнет в последней битве за город? Запомнится ли ему Григорий кем-то большим, чем безносой диковиной?

– Дядя, а почему вы так на меня смотрите?

– Такос… – начал Григорий.

И тут мальчик прервал его, подпрыгнув:

– Смотрите! Там мама… Мама! – крикнул он.

Над ними пролетела стрела, и Григорий пригнул мальчика. Потом выглянул между зубцов и посмотрел на внешнюю стену. Группа женщин только что вывалила туда землю и деревяшки. Одна, с ведром в руках, посмотрела наверх.

София.

Григорий перегнулся через стену.

– За этим бастионом! – крикнул он, потом захватил лук и колчан и, пригнувшись, потащил Такоса к арке.

София встретила их у подножия лестницы.

– Сынок! – крикнула она, и мальчик подбежал к ней, прижался, потом вспомнил, что он должен быть мужчиной и солдатом, и отстранился.

– Вот, – сказал Григорий, протягивая Такосу прихваченную пращу. – Возьми ее и найди еще несколько хороших камней. Потренируйся. Мне нужно поговорить с твоей матерью.

Тот кивнул, схватил веревочное оружие и убежал.

– Только недалеко! – крикнули оба и рассмеялись, сообразив, что сделали; потом замолчали, глядя друг на друга.

София заговорила первой.

– Я не… не видела тебя, – наконец произнесла она.

– Да. Я был… занят.

– Как и я.

Опять молчание, неловкое, хуже первого. Потом они разом заговорили.

– Я искала…

– Я увидел, что он лазает…

Они остановились, снова рассмеялись. Григорий поднял руку.

– Он притаился у стены. Я подумал, что безопаснее будет держать его рядом.

– Мы договорились встретиться неподалеку отсюда. Наверное, его приманили огни турок.

София посмотрела вверх. Низкие облака мерцали странным, красновато-коричневым заревом костров, нависали над белой палаткой Константина в сотне шагов отсюда.

– Мир горит, – прошептала она.

– Да.

Григорий смотрел на нее. Почти все ее лицо скрывали тени, а то, что он видел, менялось в странном свете. На шее пульсировала жилка, которую Ласкарь не замечал в недавние встречи, со времени своего возвращения. Но он помнил эту жилку из прежних времен, когда оба они и мир были еще молоды. Григорий не раздумывал, просто сделал. Нагнулся к ней и поцеловал эту жилку.

– София, – прошептал он.

Она обняла его, пошатнулась. Он опустил голову, София подняла – и они поцеловались. Целовались, пока она не отстранилась, протянула руку, не давая ему приблизиться.

– Смотри, – сказала она. – Наш сын.

Их скрывала тень, и потому Такос, стоя шагах в пятидесяти, нервно озирался. София оттолкнулась от стены, вышла на этот мерцающий свет.

– Вот я, любимый! – крикнула она, размахивая руками.

Он тоже помахал ей, потом вернулся к своим поискам камней.

– Не подходи близко, – прошептала София, стоя спиной к Григорию, – и говори только то, что нужно сказать.

«Нужно? – подумал он. – О которой из нужд мне следует говорить?»

И тут Ласкарь увидел позади Такоса силуэты приближающихся всадников, а спустя мгновение услышал звон упряжи. Император возвращался, время близилось к концу – или началу, – и сейчас оставалась только одна нужда.

– Послушай меня, – тихим и настойчивым голосом произнес он. – Если турки этой ночью разобьют нас, если они возьмут город, ты знаешь, что случится.

– Я слышала…

– Я знаю место, где может оказаться безопасно. Может, если отвага, звезды и святые, и все твои молитвы объединятся ради нас. В любом случае это шанс, если нас постигнет рок.

София заговорила еле слышно, все еще отвернувшись от него:

– Какое место?

– То, которое ты любишь. Церковь Святой Марии Монгольской.

Он услышал ее вздох, заторопился дальше.

– Иди сейчас туда. Возьми тех, кого любишь, и укройся за ее крепкими стенами. Я договорился… – Григорий замялся. – Я договорился, чтобы буря обошла ее стороной.

– Как?

Он вспомнил, что говорила другая женщина, та, которую он любил, любил – как ни странно, – и осознал это только сейчас; однако любил иначе, нежели стоящую перед ним. Он повторил слова той.

– «Как» не имеет значения.

– Имеет. – Ее голос стал сильнее, в нем слышался гнев. – Ты рассказываешь, что «договорился» об этой безопасности с врагом? Так ты тоже предатель?

– Нет! Я… – Он шагнул вперед, чтобы видеть хотя бы ее профиль. – Я солдат. Солдат всегда держит свободными пути отхода. Я буду изо всех сил сражаться ради нашей победы. Но если мы потерпим неудачу, а я каким-то образом уцелею… – Григорий взял ее за руку, развернул к себе. – Я хочу жить с теми, кого люблю.

Она посмотрела на его руку.

– Другой держал меня так же, не прошло и двух часов; говорил, что должен сделать мужчина. Договориться о чем-то с врагом. Не солдат, политик.

Он выпустил ее руку.

– Феон.

– Да, – София смотрела на него, в глазах ее застыла боль. – Возможно, близнецы не так уже отличаются друг от друга.

Она шагнула дальше, в рваный свет, открыла рот позвать. За ее спиной Константин осаживал лошадь у своей палатки. Григорий не протянул руку, не схватил.

– София, если ты хоть когда-нибудь любила меня, – прошептал он, – выслушай, прежде чем уйти.

Она застыла.

– Что бы ни случилось этой ночью, останется ли город стоять или падет, – мир изменится, полностью изменится. И кто бы ни стал победителем этой ночью, если я выживу, знай: я приду за тобой. За тобой и нашим сыном.

София не двигалась. Григорий видел, как она смотрит на Такоса, вновь видел пульс у нее на шее.

– И за моей дочерью? – наконец спросила она, уже без резкости. – Дочерью другого мужчины?

Он почувствовал облегчение, но не дал ему прорваться в голос.

– И за ней. За единственными, кого я люблю.

София обернулась к нему, подошла.

– Тогда приходи, – сказала она и поцеловала его, стремительно, мимолетно, болезненно, потом отступила. – Но Такос хочет остаться здесь.

– Я ему не разрешу. – Он посмотрел на палатку, люди спешивались, другие уже отправлялись с поручениями. – Позови его.

– Такос!

Когда мальчик побежал к ним, Григорий встал рядом с Софией.

– Последнее, что я должен сказать. Если я не приду… если… в церкви, за иконой святого Димитрия ты найдешь кожаный футляр. Отдай его… женщине, которая придет и спросит о нем.

– Женщине?

Мгновение София вопросительно смотрела на него. Но она понимала, что для этого нет времени. И потому просто кивнула, когда мальчик подбежал к ним.

– Такос, пойдем. Мы уходим.

– Уходим? – Он посмотрел на мужчину, которого считал своим дядей. – Нет. Я останусь. Я буду сражаться.

– Парень, послушай меня, – сказал Григорий, подошел к нему, приобнял. – Ты стал хорошо обращаться с пращой. Очень хорошо. Но пращники на этом бастионе бесполезны, стена перед ним слишком далека для точных выстрелов. Здесь годятся только лучники.

Такос хотел возразить, однако Григорий продолжил:

– Но если турки прорвутся, тогда придет твое время. Ты будешь бегать по крышам. И метать вниз свои камни.

Мальчик кивнул.

– Император назначил младших сынов нашего города во вторую линию обороны. Если мы потерпим неудачу здесь, на стенах, – твой долг, твой и других молодых мужчин, изгнать неверных из города. И именно ты будешь защищать женщин нашей семьи.

Во взгляде Такоса виднелись то гордость, то сомнения. Потом мелькнуло чистое облегчение, быстро подавленное.

– Тогда я пойду… и исполню свой долг, – сказал он, стараясь говорить низким мужским голосом. – Идем, мама.

Такос собрался сделать шаг, но Григорий удержал его. Нагнувшись, он обнял мальчика обеими руками, прижал к себе, чувствуя биение маленького сердца, как чувствовал пульс Софии.

– Мой мальчик, – тихо сказал он.

– Дядя.

Смущенный Такос отстранился, взял Софию за руку. Она последний раз взглянула на Григория, повернулась, и они пошли прочь.

Ласкарь шагнул следом.

– Молись за меня этой ночью. Молись за нас всех! – крикнул он.

Они остановились, обернулись; их лица освещал мерцающий свет турок. У Григория перехватило дыхание, когда он увидел ее, женщину, которую всегда любил. Увидел их обоих в мальчике, стоящем с ней рядом.

– Приходи за нами, – сказала она.

А потом они пошли навстречу отрядам солдат, идущим на свои места к стене. Григорий следил за ними, пока они не затерялись среди копий и щитов, потом взял свой лук, взвесил его в руке и направился к палатке Константина.

* * *
– Вы делаете все, о чем только можно просить христианских рыцарей. И даже больше, ибо ни один рыцарь не сталкивался с теми бедствиями, с которыми столкнулись вы, и ни один не встретил их с такой храбростью. Я знаю, среди нас есть немало раздоров, между генуэзцами и венецианцами, между католиками и православными, между греками, которые считают этот город своим, и теми, кто приехал сюда ради прибылей. Но сейчас все это забыто. Сегодняшней ночью все раздоры будут отложены. Эта ночь объединит нас в братстве по оружию… и предоставит нам возможность, которую нечасто получают христианские воины – победить чудовищную армию неверных, где солдат больше, чем маргариток на весеннем лугу. Если их перевес так велик, то сколь же прекрасен окажется вкус нашей победы? Вспомните нашу историю! Сколько раз наши военачальники и императоры одерживали победы над бесчисленными врагами? Подумайте о Велизарии и его крошечной армии, вытеснившей вандалов из Африки. О Нарсесе, который отбил Рим, а потом и всю Италию, у несокрушимых готов. О Василии, раздавившем огромные силы болгар. Кровь этих героев течет в наших венах. И что бы ни случилось, что бы ни принесла нам этой ночью удача, мы впишем свои имена в книгу легенд.

Константин сделал паузу, посмотрел с невысокого помоста, на котором стоял, на обращенные к нему лица людей всех званий, церкви, торговли и государства, всех наций. Сотня мужчин сгрудилась перед ним в его штабной палатке, только ближайшие сподвижники стояли сзади – Сфрандзи, старый дон Франциско из Толедо, Иоанн из Далмации, Феодор из Каристоса, командир его гвардии, и Григорий, ибо старый лучник поманил его туда, и они встали по бокам императора, совсем как стражи турецкого султана, держа в руках лук и наложив стрелу.

– Однако вправду ли их перевес так велик? – продолжил Константин. – Да, у них много людей. Но мы видели, как они атакуют, крича, будто животные, без мастерства или истинной храбрости. Мы снова и снова отбрасывали их, в каждом месте, которое они пытались штурмовать. Они обрушили своими пушками наши стены – и все равно не могут пробить их. И этой ночью их вновь ждет неудача.

Он заговорил тише.

– Мы знаем, что это их последняя атака. Мы знаем, что многие враги – возможно, большинство – отчаялись. Им известно, что наш город еще ни разу не был взят осадой, что их рабские армии тысячу лет разбивались о наши стены. Двадцать лет назад я видел, как армия больше этой, под предводительством великого Мурад-хана, раз за разом атаковала нас и потерпела неудачу. И его неопытный сын тоже потерпит неудачу этой ночью.

Император вновь возвысил голос, посмотрел на стоящих перед ним людей.

– Ибо смотрите, с кем он посылает сражаться своих рабов. С цветом христианской аристократии из всех стран мира. Греческие дворяне, чьи фамилии звучали в этом городе со дня его основания. Нотарас, Кантакузин, Ласкарь и бесчисленные другие. Неустрашимый Минотто, байло венецианцев, который вместе с тремя бесстрашными братьями Бокьярди из той же страны защищает мой дворец, в то время как его соотечественники – Диедо, Контарини и остальные – стоят на всех стенах. Люди из многих других стран – Каталонии, Крита… И даже, как я узнал, – на его губах мелькнула улыбка – мой верный инженер, Джон Грант из Шотландии.

Он сделал паузу.

– И хотя я не возношу его и его соотечественников над остальными, надеюсь, никто не обидится, что я называю его имя последним. Лев нашей обороны, бастион, мимо которого не пройдет ни один турок, лучший воин великой Генуи – Джованни Джустиниани Лонго.

Он подошел к краю помоста, наклонился, положил руку на плечо генуэзца.

– Восторжествуем ли мы этой ночью, друг мой?

– Не сомневаюсь, господин, – прорычал Джустиниани. – К утру ваши турецкие маргаритки будут скошены нашими клинками. Ради чести Господа и всего христианского мира.

– Да, – выпрямился Константин. – Ради чести Господа. И давайте не забудем последнего, величайшего из всех, кто будет сегодня сражаться за нас. Христос и все архангелы поднимают свои мечи рядом с нами. Святая Мать озарит нас своим сиянием. В нас – дыхание Господа Всемогущего.

По всей палатке звучало «аминь»; люди крестились каждый соответственно своей вере – слева направо католики, справа налево православные, наконец-то не замечая этой разделяющей разницы. За исключением, возможно, императора, который сейчас сошел с помоста. Толпа притихла.

– И пусть я уйду в эту ночь со всеми вашими благословениями. Если здесь есть человек, которого я обидел, – прошу у него прощения. – Он повернулся к Джустиниани, обнял его: – Прости меня.

– Прощаю, – ответил высокий генуэзец, – и в свой черед прошу простить меня. Вас, василевс… – он разомкнул объятия, обернулся, – и тебя, Минотто из Венеции. Наши страны часто ссорятся, и мы с тобой не раз скрещивали клинки. Возможно, мы скрестим их снова. Но этой ночью ты – мой брат по оружию. Я умру за тебя, если Господь призовет меня к тому. И я прошу у тебя прощения за все зло, которое причинил тебе.

Лицо венецианца покраснело от чувств.

– Матерь Божья, – вскричал он, – и я умру за тебя, Командир, и за любого генуэзского дворянина!

Они с Лонго обнялись; нагрудник лязгнул о нагрудник, и этот звук быстро разошелся по всей палатке. Генуэзцы и венецианцы, каталонцы и критяне, священники каждой веры, греки любого статуса обнимались, просили прощения. Слезы капали на сталь, бороды раздвигали улыбки.

– Обнимешь ли ты меня, брат?

Григорий резко обернулся.

– А ты этого хочешь, Феон? – спросил он, ослабляя пальцы на тетиве.

– Не знаю. – Политик долго смотрел на солдата. – Я думаю, что этим можно уладить наши разногласия.

Григорий пожал плечами.

– В будущем – нет. Однажды мне все-таки придется сквитаться с тобой. За это. – Он постучал по своему костяному носу. – И за многое другое. – Оглянулся на людей, которые все еще обнимались. – Но если венецианец может обнять генуэзца, если Нотарас может обняться с Палеологом, возможно, и Ласкари могут отложить свою вражду на эту ночь. Это поможет нам сделать все, что в наших силах, ради того, что мы любим.

– Что? – улыбнулся Феон. – Ты говоришь сейчас о нашем городе?

– О нашем городе и людях, которые живут в нем. Те, кого мы любим.

– Сделать все, что в наших силах, ради тех, кого мы любим, – повторил Феон. – Что ж, ради этого я готов отложить вражду. На одну ночь.

Григорий снял с лука стрелу, опустил оружие. Братья обняли друга и мгновение стояли так, затем разомкнули объятия.

– Ладно, – вот и всё, что сказали оба и быстро разошлись.

В глубине палатки показался солдат. Оглядываясь по сторонам, он заметил Феодора, подошел, зашептал на ухо. Старый лучник кивнул, направился прямиком к Константину и в свой черед что-то прошептал ему. Император немедленно поднялся на помост, поднял руку, призывая к тишине. Все быстро умолкли.

– Слушайте, – сказал он, указывая сквозь холщовые стены в сторону каменных.

Мгновение, потом заговорил Минотто из Венеции:

– Я ничего не слышу, василевс.

– Да, – ответил Константин. – Турки перестали играть свою музыку.

Люди в палатке зашептались. Все понимали, что предвещает эта тишина.

– Хорошо, – сказал император. – Все вы знаете свои позиции. Тогда – по местам, с Богом у плеча и храбростью в сердце. Знайте, имена тех, кто погибнет, будут жить вечно, покрытые славой. Те, кому назначено выжить, встретятся завтра в церкви Премудрости Божией, у святой Софии, и отпразднуют славную победу. – Константин вскинул руку и закричал: – По местам – за Бога, христианский мир… и за Константинополь!

– За Константинополь! – раздался общий крик.

Потом люди быстро разошлись. Григорий обернулся, но Феон уже ушел на назначенное ему место. Григорий знал свое и направился туда.

– Командир, – произнес он, оказавшись рядом с Джустиниани.

– А, Риномет! Или Зоран, или… Григорий. Как бы ты себя ни называл, ты по-прежнему безносый ублюдок. – Прищурившись, он глянул на лук. – Ты стал балованным гвардейцем Константина или будешь сражаться там, где горячее всего?

– Император отрядил меня к вам. Хотя не думаю, что сам он будет далеко от жаркой схватки.

– Хорошо. Тогда займемся делом.

Одной ручищей Командир хлопнул по спине Григория, другой – сицилийца.

– Займемся делом, мальчики! – вскричал он, подталкивая их к выходу.

– Вы развеселились, мой господин, – откашлявшись, заметил Григорий.

– Конечно, – взревел Джустиниани. – Я собираюсь убивать турок.

Миновав отряды солдат, которые собирались на зов труб, они подошли к бастиону и поднялись наверх. К ним присоединился Константин, рядом с которым, как всегда, шел Феодор. Все смотрели на турецкие линии, где все еще пылали костры, на силуэты людей, собирающихся перед ними. Внизу, в пятнадцати шагах, мужчины все еще утрамбовывали дерево и землю в палисад, заменивший здесь и на сотню шагов в обе стороны внешнюю стену.

– Энцо! – крикнул Джустиниани. – Принимай избранных воинов Константинополя и Генуи в периболе. – Он указал на пространство между внешней и внутренней стенами. – Когда все будут там и мы вместе с ними, запри ворота. И пусть ключ останется здесь, на этой башне.

Сицилиец кивнул и исчез.

– Запереть их внутри? – спросил Константин. – Разве ты не захочешь впустить подкрепления и вывести раненых?

– Подкрепления? – переспросил Джустиниани и рассмеялся. – Откуда они возьмутся, василевс? – Он покачал головой. – Нет. Все мои люди будут здесь, сражаться рядом с лучшими воинами вашего города, а раненые и мертвые останутся лежать там, где падут. Если воин знает, что отступать некуда, он думает только о сражении. Сделайте то же самое, господин, у Харисийских ворот. И отдайте ключ какому-нибудь стойкому парню, который не поддастся на хныканье. – Он кивнул в сторону Григория: – Вот этот человек со многими именами будет сторожить наш ключ.

Ласкарь нахмурился.

– Господин, вы уверены, что не хотите видеть меня внизу, рядом с вами?

– Нет. На тебя возложено дело, о котором я только что сказал. И мне нужно твое искусство лучника. Оттуда тебе будет хорошо видно, не пытается ли какой-нибудь турок-овцелюб ткнуться мне в задницу. Успеешь любезно вогнать стрелу ему в глотку.

Григорий кивнул. Он умело обращался с фальшионом и булавой, но с луком был лучше. Посмотрел вниз: ворота во внутренней стене открылись, и оттуда, стройной колонной по четыре – свет факелов сверкал на черных доспехах – в периболу вошли генуэзские наемники. Следом шли избранные греческие воины, в меньшем порядке, но вооруженные не хуже.

– Я ухожу, – отрывисто сказал Константин, – и буду там, где понадоблюсь сильнее всего. – Он взглянул вниз, на ставрому, и нахмурился. – Скорее всего где-то рядом.

– Скорее всего, василевс, – усмехнулся Джустиниани. – Если вернетесь, приведите с собой пару сотен венецианцев. Иначе эти ублюдки просидят всю битву на своих задницах, а потом потребуют себе всю славу.

Константин уже почти отвернулся, замешкался, вновь обернулся к генуэзцу.

– Командир, – нахмурившись, произнес он. – Хотел бы я…

Он умолк. Джустиниани, кивнув, заговорил тише:

– Идите с Богом, господин. И давайте завтра утром вместе преклоним колени и восхвалим Его в Айя-Софии.

Император спустился по лестнице. Феодор быстро пробежал пальцами по правой руке Григория, пробормотал: «Лучше», и последовал за императором. Джустиниани и Григорий вновь уставились на периболу. Все, кто должен был войти, уже были там.

– Когда тебе отдадут ключ от ворот, засунь его в эту нишу. Скажи о нем другому лучнику, на случай если тебя убьют. Скажи ему, что никто не получит ключ иначе, чем по моему приказу, или если я буду мертв… – Генуэзец сделал паузу. – Что ж, если я буду мертв, чума на все, тогда делай что хочешь. – Он улыбнулся, сжал руку младшего мужчины: – Иди с Богом, друг мой.

– Идите к дьяволу, господин, – ответил Григорий и приставил ладонь к уху. – Разве вы не слышите, как он зовет своего сына?

Улыбка, взмах руки, и Командир спустился, а спустя мгновение показался в периболе. Энцо запер за ним ворота.

– Зоран! – крикнул он и бросил что-то вверх.

Предмет поблескивал в свете факелов, крутясь в ночном воздухе, потом Григорий поймал его. Несколько секунд он сжимал в руке ключ, затем осторожно засунул его в нишу.

К нему присоединялись другие люди – лучники, арбалетчики, греки, генуэзцы. Все расставляли колчаны под зубцами, потом выглядывали наружу. Неподалеку двигались перед кострами люди; трубы призывали их строиться, голоса взывали к Аллаху и человеку. Силуэты, не более, и трудно было сказать, сколько их и какие войска султан бросит в атаку первыми. «Разница невелика, – подумал Григорий, пытаясь смочить слюной пересохший рот. – Давайте, кем бы вы ни были».

И тут, как будто Бог набросил на его зрение покрывало, все огни впереди погасли. Тьма быстро разбегалась вдоль турецких линий, огни гасли на валах в сторону Мраморного моря, вверх по холму к Харисийским воротам и наверняка до самого Рога за ними. Возможно, несколько костров перед гибелью брызнули искрами. Но тьма наступала быстро, повсюду. Мастерски проделано.

Григорию уже доводилось с десяток раз сражаться с турками, и он знал: что бы ни говорил Константин, поднимая боевой дух своих офицеров, враги по большей части не рабы и определенно не трусы. Они – одни из лучших воинов в мире.

«Мы тоже», – подумал Ласкарь, глядя на безмолвные черные ряды. Затем набрал в грудь воздуха и потянулся за луком.

– Давай, Турок, – повторил он и наложил стрелу.

Глава 34 Место, называемое Армагеддон

29 мая, пятьдесят третий день осады, час ночи

Едва все огни погасли, началось песнопение, два слова на выдохе, потом резкий вдох.

«Исми джелал». Вдох. «Исми джелал». Вдох. «Исми джелал». Вдох.

Ахмед не присоединился. Он делал это прежде, перед другими атаками, чувствуя, как жар поднимается в нем, пока на коже не выступал пот. Распевая слова снова и снова, подпитывая короткими вдохами, выбрасывая на выдохе. Наполняя правоверного ненавистью, делая его сильнее, яростнее, укрепляя решимость убить всех неверных или погибнуть мучеником, с одним из девяноста девяти имен Бога на губах, остальными в сердце.

Ахмед не испытывал ненависти к людям, которых будет пытаться убить. Он думал, что они такие же, как он, и сражаются за свою веру. Он всегда делал то, что должно, не нуждаясь для этого в ярости. Что же касается Бога, Ахмед примирялся и взывал к Нему трехдневным постом, когда остальные постились один день; только преламывал хлеб и ел мясо на закате, как во время Рамазана. И он носил под халатом единственный доспех, который имел кроме щита, – два имени, его и Аллаха, соединенные в восьми прямоугольниках, вышитые посредине его жилета.

И вот, пока Рашид, одноглазый Фарук и другие из их отряда, дожившие до этой минуты, разжигали в себе убийственную ярость, Ахмед бормотал свое имя, соединенное с одним из имен Аллаха. Потом, когда вдоль шеренги прошел офицер в шапке с плюмажем, подгоняя их встать с колен и взять в руки оружие, Ахмед перешел к другому распеву:

«Йа даим. Йа даим. Йа даим».

Он выпевал это на полях во время косьбы, снова и снова; ритм помогал ему держаться далеко за гранью усталости, до тех пор, пока работа не была закончена, поля пусты, а будущее его семьи ждало, когда его соберут, обмолотят, смелют, превратят в дающий жизнь хлеб. Сейчас пред ним лежало то же самое. Султан обещал три дня на разграбление. Рашид все время твердил, какие богатства ждут их, когда город падет. Золото, которое можно содрать с церквей неверных, с самих городских мостовых. Рабы, которых можно продать.

Ахмед не желал богатства. Он не хотел, как другие, вернуться в свою деревню и стать ее повелителем. Он хотел лишь позаботиться, чтобы дети в его семье больше никогда не умирали от голода. Ради этого, ради Аллаха и султана он убьет столько, сколько должен. Он станет косить своим ятаганом греков, стоящих между ним и этой надеждой.

Они стояли, потом пошли вперед, вниз по склону, через речку, вверх на холм. Потом их тычками развернули кругом и построили в неровные шеренги. Только когда Ахмед занял свое место, он поднял взгляд и посмотрел поверх голов лучников и пращников, поверх колесных заслонов, за которыми они укрывались, на то, что лежало дальше. Они были на месте – остатки стены; выщербленные зубцы торчали, будто зубы во рту старика, дыры между ними забиты деревом, бочками и землей. Ахмед видел все это в свете греческих факелов, ибо его армию все еще окутывала тьма.

Сзади послышался робкий шепот.

«Исми джелал». Вдох. «Исми джелал». Вдох. «Исми джелал». Вдох.

Он оглянулся на Рашида. Тот пытался собрать ярость, но его взгляд метался в страхе. Рука, обожженная драконом в башне, судорожно дергалась – сплошные шрамы и багровая плоть. Жаркое дыхание дракона забрало то немногое мужество, которое было у коротышки.

Перед ними прошел Фарук; он тыкал своим бастинадо в каждого второго, его единственный глаз не отрывался от глаз мужчин.

– Каждый, кого я коснулся, возьмет лестницу, когда мы пойдем вперед. Вы приставите лестницы к греческому палисаду, а следующие за вами заберутся по ним.

Палка уткнулась в грудь Ахмеда и задержалась там.

– Но у тебя, великан, и всех мужчин отсюда и до конца шеренги будет другая задача. – Командир шагнул назад, нагнулся, что-то поднял с земли. – Вот, – сказал он, показывая длинный шест с железным крюком на конце. – Вы, парни, возьмете эти штуки и будете растаскивать греческий палисад. Вытаскивать торчащие бревна. Опрокидывать бочки. Ясно?

Ахмед взял шест, взвесил его в руках, кивнул. Взглянул на Рашида, который перестал петь и выглядел сейчас еще сильнее испуганным – он оказался в числе тех, кто должен был лезть по лестнице и сражаться. Когда Фарук двинулся дальше вдоль шеренги, раздавая задачи и шесты, Ахмед прошептал:

– Держись за мной. Никто не заметит.

Рашид кивнул, сглотнул; его губы опять двигались, но беззвучно. Потом оба вздрогнули от внезапно накатившей волны неистовой музыки – грохотали барабаны, звенели цимбалы, пели дикую песню трубы. Фарук вновь был перед ними, прямо посредине отряда. Выхватив меч, он воздел клинок к небу и заорал, перекрывая грохот музыки:

– Аллах акбар!

Крик, подхваченный тысячами голосов, пролетел по шеренгам, отражаясь от холмов, от вод Золотого Рога доМраморного моря, заглушил даже оркестры-мехтеры. Потом, разом, десять тысяч башибузуков бросились к стенам Константинополя.

Перед ними были люди, которые уже вступили в бой, стреляя из кулеврин; их трубы вспыхивали пламенем, выплевывали пули, которые зарывались в землю, рикошетили от бочек, уходили в дерево, иногда – в плоть. Десятки лучников натягивали и стреляли, натягивали и стреляли, медленно двигаясь вперед за колесными укрытиями, которые встали только у рва. Пращники раскручивали свои веревки, выскакивали из-за укрытия, чтобы метнуть камень, и ныряли обратно. Но многих, как и многих лучников, настигали десятки пуль, стрел и камней, летящих из-за палисада и с башен за ним.

Они остановились, когда остановились укрытия. Теперь, когда их стрелки посылали свои снаряды в цель, а они стояли вровень с ними, когда музыка за спинами стала еще громче, когда тысячи глоток повторяли имя Бога и возглашали Его величие, раздался приказ:

– Вперед!

Ахмед ходил на стены уже раз шесть, днем и ночью. Ночь была лучше – ибо грекам было труднее видеть цель и убивать. Ночь была хуже – ибо смерть приходила из темноты незримой и внезапной. Он сделал все, что мог. Проверил, что ятаган хорошо держится в перевязи за спиной. Высоко поднял большой круглый щит, надетый на левое предплечье, прикрывая себя как можно лучше, оставив защищать неприкрытую часть своего имени, сплетенного с именем Бога. Сжал в руках шест, левая кисть посредине, правая – у самого конца.

За десятки дневных и ночных штурмов ров был заполнен почти вровень с самой внешней, низкой стеной. Пробежав по небольшому склону, Ахмед заскочил на остатки стены. Спрыгнул вниз, присел. Повсюду десятки мужчин уклонялись и увертывались от потока металла и камней.

– Наверх! – заорал Фарук.

Он побежал вперед, подняв над головой щит, на который градом сыпались метательные снаряды. Мужчины вокруг него устремлялись к стене с лестницами и шестами. Многие погибали на бегу; их ношу подхватывали и тащили дальше. Турецкие лучники стреляли поверх голов, летящая смерть выхватывала людей на башнях, те кричали и падали. Ахмед увидел дыру между двумя бочками, внезапно пустую, подбежал к ней, вскинул шест, вонзил крюк в ствол забитой между бочками толстой ветви, налег всем весом, дергая шест на себя. Ветвь изогнулась, потом вылетела из палисада, и Ахмеду внезапно пришлось увертываться от нее; фонтан земли забил ему рот, он подавился, замолчал, и только сейчас понял, что все это время яростно ревел.

Отплевываясь, Ахмед отскочил, пнул ветвь, отбросив ее подальше. Посмотрел в сторону, где Рашид, пытаясь казаться занятым, вырывал лестницу из рук мертвеца. Фарук кричал, но его слова терялись в гвалте множества языков – греческого и итальянского защитников, турецких диалектов большинства атакующих, но не всех, ибо атаковало палисад не меньше христиан, чем защищало. Ахмед слышал вопли венгров, гортанное бормотание болгар, крики наемников и вассалов. Слышал, как мужчина рядом с ним крикнул на османском: «Эй, грек, я сплету из твоей бороды собачий поводок!» Слышал ответный крик на том же языке: «Иди сюда, узнаешь, как я кусаюсь!»

Смешение языков в проклятиях и молитвах.

Раз за разом Ахмед тянулся, выискивал торчащие части палисада, стягивал их вниз; по щиту гремели камни, волшебный жилет оберегал от стрел. Пока гвалт не пронзил вопль, один, понятный всем: «Ради любви к Аллаху! Бежим! Бежим!» Никто не остановился задуматься, скомандовал ли это офицер. Крику просто повиновались; все разом повернулись и побежали.

Они бросали шесты и лестницы, бежали назад, преследуемые насмешками и камнями, через низкую стену, скользили вниз, в грязь заваленного рва. Тысячи мужчин бежали, и все они смеялись, смеялись, что живы и выбрались из ада. Рашид смеялся громче многих – пока не щелкнуло, и его смех сменился болезненным вскриком. Перед ними выросла неплотная шеренга мужчин, несущих кнуты с утяжеленными концами и деревянные дубины.

– Назад, псы! – кричали они, хлестали, били. – Назад!

Ахмед присел поднять Рашида; тот держался за лицо, между пальцами сочилось красное. Ахмед с криком выпрямился, и трое мужчин перед ним отшатнулись.

– Да как вы смеете!.. – взревел он, шагнул вперед, вытянул руки.

И тут его ударили сзади, по спине, сильно. Он обернулся… перед ним стоял его офицер, Фарук, занеся ятаган для нового удара плашмя.

– Думаешь, мы уже справились, великан? – заорал он. – Назад, пес султана! Назад, пока твой хозяин не возьмет тебя на поводок. Или ты пройдешь через этих и встретишься с теми!

Он указал мечом за спины чавушей с кнутами, туда, где горели факелы и пламя сверкало на рядах воинов – мужчин в высоких белых тюрбанах, стоящих стройными шеренгами.

– Янычары! – сплюнул Фарук. – Эти только изобьют тебя, а те просто убьют, если ты попробуешь сбежать, не выполнив свою задачу.

Свежие толпы башибузуков появлялись из проходов, оставленных в строю янычар, и бежали в атаку, мимо них, на врага. Фарук проводил их взглядом.

– А теперь пошли! Давай, вы все! – Он повернулся, смеясь, указал мечом в ту сторону, откуда они сбежали. – За мной, в рай!

Ярость затопила Ахмеда, ярость, которую он никак не мог вызвать в себе – до этой минуты. Сейчас эта ярость была направлена, нацелена его офицером, который развернул великана, подтолкнул, наклонился поднять и пихнуть следом хнычущего Рашида. Оба, спотыкаясь, побежали, набирая скорость на склоне, увлекаемые людьми, которые уже сражались впереди, с криком, рвавшимся из всех глоток:

– Аллах акбар!

Снова перескочить заваленный ров и низкую внешнюю стену, спрыгнуть, пробежать по заваленному телами пространству, которое греки называли паратихионом. Они вновь оказались у палисада, но на этот раз в руках Ахмеда не было шеста. На этот раз он подпрыгнул, ухватился ручищами за торчащее бревно, сильно оттолкнулся ногами от остатков камней под ним и дернул. Ахмеда обдало землей, и он с размаху грохнулся на спину, все еще сжимая бревно в руках. Над ним была дыра, и враг – грек, судя по длине его бороды, – качаясь, пытался удержаться над внезапно открывшейся щелью. Не смог. Он споткнулся, взмахнул руками и провалился в нее. Упал в двух шагах от Ахмеда, вскочил на ноги с ужасом в глазах, обернулся к палисаду, бросил меч, начал цепляться руками за покрытую землей стену. Мимо Ахмеда пронеслось копье, ударило сильно, воткнулось в грека; тот заорал, не оборачиваясь, все еще пытаясь карабкаться вверх. Потом к нему бросились мужчины, среди них Рашид; взлетели мечи. Грек завизжал под ударами, не в силах избежать их, по-прежнему пытаясь залезть на палисад, к безопасности. Каким-то чудом ему удалось подняться до середины, но тут Рашид бросил меч, схватил мужчину за ноги и стащил вниз. Ахмеду в глаза брызнула кровь, и он перестал различать людей.

Воздух вернулся в его легкие вместе с яростью. Он вскочил на ноги, обогнул корчащееся на земле тело, выхватил ятаган и побежал к палисаду, к той дыре, которую проделал в нем. Вскочил на какие-то обломки, левая рука со щитом взлетела, ухватилась за торчащую деревяшку. Подтянулся, отталкиваясь правым локтем от стены, закинул ноги наверх. Внезапно оказалось, что он сидит на выступе вала, в дыре между двумя бочками. Ахмед не знал, кто поражен сильнее, – он сам или двое мужчин, которые уставились на него. Возможно, они, – и их потрясение росло по мере того, как Ахмед выпрямлялся во весь рост. Он уже стоял там однажды, несколько недель назад, – заслужил за этот подвиг золото, которое его братья, в оружии и в Аллахе, пропили и растранжирили. Он видел перед собой лица, рты широко раскрыты в воплях бешенства и страха. Но слышал он только музыку оркестра-мехтера, барабан, колотящий, как его сердце, севре, звенящую, как кровь в его ушах.

– Аллах… – начал Ахмед.

Остановился, когда что-то взрезало ему грудь, вспороло жилет прямо там, где его имя соединялось с именем Аллаха, прошло через левую руку и пришпилило плоть к дереву. Его развернуло силой удара, нога поскользнулась на шаткой опоре. Ахмед ухватился за бочку, пытаясь предотвратить падение, обхватил ее рукой. И рухнул вниз, вырвав бочку из палисада, лишь в падении ухитрившись отклонить ее в сторону.

На этот раз он упал мягче, на какое-то тело; голова дернулась и сильно ударилась о землю. Ошеломленный, Ахмед мгновение лежал, пока зрение не прояснилось. На него смотрели глаза другого человека, те, что он видел наполненными страхом, а сейчас – только смертью. Упавший грек таращился на него сквозь кровавый глянец, и Ахмед посмотрел дальше, на свою откинутую левую руку. Кожаные ремни по-прежнему держали щит, но сейчас он выглядел как-то иначе. Ахмед не сразу понял, что из щита торчит стрела.

Он лежал так, из руки текла кровь, пока в легкие медленно возвращался воздух, пробуждая чувства. Мимо бежали люди, кричали, падали. Рядом с ним тяжело рушились куски камня, остатки разрушенных стен. Один ударил Ахмеда в бок, резкая боль наконец-то стряхнула туман с глаз. Послышались слова, кто-то обхватил его за грудь. Над ним согнулся Рашид:

– Ты ранен. Давай!

Они ушли недалеко. Ползли, скользили по грязи и телам, добрались до низкой внешней стены, укрылись у ее подножия. Еще больше мужчин бежали мимо них в атаку, взывая к Богу всеми Его разными именами, к Христу Воскресшему, к святым, матерям, любимым. Один офицер попытался поднять их и отправить назад к палисаду, но Рашид поднял левую руку Ахмеда, показал торчащую из нее стрелу – и офицер побежал подгонять других.

– Лежи спокойно, – прошептал Рашид, отрывая кусок ткани, чтобы остановить текущую кровь. – Мы уже достаточно сделали.

Люди снова и снова шли в атаку. Кто-то возвращался – некоторые добирались лишь до стены, за которой укрылись они, и выкашливали рядом остаток жизни. Многие бежали, и их кнутами и дубинками возвращали в бой. Позже, намного позже, среди музыки и криков послышался другой звук, пронзительный, одинокий зов трубы. В нем было что-то знакомое. Ахмед часто слышал его, научился узнавать и в конце концов вспомнил, а слова над ухом подтвердили:

– Нас отзывают. Наша задача выполнена. Пошли. Пошли!

Они поднялись. Мимо пробегали, шатались и ползли другие мужчины. Низко пригнувшись, ибо камни и стрелы по-прежнему летели и сзади, и спереди, они пробрались по склону к своим линиям, зашли за них. Чавуши с кнутами и дубинами исчезли. Их встретили совсем другие люди – водоносы с кувшинами, лекари в сиреневых тюрбанах и серых халатах; их помощники спешили навстречу мужчинам, которые сейчас падали без сил на землю.

– Как поживает великан?

Ахмед поднял взгляд. Над ними стоял Фарук. Рашид поспешно вытянул руку своего товарища, тот застонал.

– Он ранен, смотрите сами. Он больше не может сражаться.

Фарук нагнулся, его забрызганное кровью лицо почти уткнулось в рану. Единственный глаз сверкнул, изуродованное лицо перекосилось в улыбке.

– Да, великан, неплохо, можешь лежать здесь. Но называть это раной?.. Ты снова стоял на их валу, принимая все, что они могли выдать, – и получил только это? – Он указал на пустую глазницу: – Вот это рана! – Дернул половину уха: – Вот это рана! – Рассмеялся, выпрямился и позвал мужчину в тюрбане, стоящего неподалеку: – Господин, у меня тут раненый герой.

Лекарь подошел, встал на колени, бережно поднял руку вместе со щитом, опустил.

– Хмм! – задумчиво произнес он. – Ты благословлен Аллахом, милостивым и милосердным. Она прошла сквозь плоть ниже предплечья, но я не думаю… – Наклонил руку. – Да, – сказал он, постукивая по щиту. – Держи это. – Его помощник взялся за щит. – А теперь…

Он вытащил из сумки острые щипцы, перекусил стрелу ниже наконечника и отложил щит в сторону. Потом, когда Ахмед откинулся назад, лекарь ухватился под оперением и выдернул древко из раны. Он махнул рукой, и помощник стал лить воду из кувшина на рану, пока лекарь промывал ее. Потом достал из сумки длинную полоску чистой ткани, обмотал рану, завязал концы. Поднявшись, кивнул:

– Отдыхай. Держи рану замотанной. Промывай каждый день. Если повезет, от нее останутся только воспоминание и шрам, чтобы пугать внуков.

Он пошел к другому мужчине, стонавшему рядом. Рашид ткнул пальцем ему вслед:

– Господин, вы слышали, что он сказал. Мой рекрут должен отдохнуть.

– Твой рекрут? И вербовщик вместе с ним, я полагаю? – Фарук покачал головой. – Ладно, Рашид, я не думаю, что тебя снова призовут показать свою храбрость. Похоже, наше время сражений закончилось. Пришел черед других.

Он поднял взгляд: музыка, умолкшая после сигнала к отступлению, снова заиграла.

– Сейчас пойдут другие. А ты можешь отвести нашего раненого героя в вашу палатку.

Он ушел. Рашид подался к Ахмеду:

– Он думает, что мы будем сидеть в палатках и ждать, пока стены не возьмут и все трофеи достанутся другим? Нет уж. – Он засунул руку под здоровый локоть Ахмеда, побуждая того подняться. – Пошли.

Земля казалась Ахмеду самым подходящим местом.

– Куда? – со вздохом спросил он.

– Подальше от этого места, где падают стрелы. – Рашид ухмыльнулся. – Я слышал, Фарук говорит, что стены со стороны Рога самые слабые, а сразу за ними – дворцы и богатые церкви. Когда они падут, Фарук будет там, и мы вместе с ним. Пойдем.

Ахмед встал, застонал. Кажется, у него болело все тело, и рука была наименьшей заботой.

– Вот это правильно, герой. – Рашид улыбался, хотя сам он и его голос еще подрагивали. – А теперь пойдем и добудем нашу долю трофеев.


29 мая: 3 часа ночи

Пока его товарищи-лучники издевались над бегущими врагами, Григорий сбросил со стены башни веревку с завязанными узлами. Убедившись, что она крепко привязана к зубцу, перелез через край и быстро, узел за узлом, спустился в периболу. Он был первым, но остальные скоро последуют за ним с той же целью – пополнить колчаны, опустевшие за долгую атаку. Ласкарь протолкался через толпу мужчин, восхвалявших Господа, Деву и друг друга за свою победу, восхвалявших и себя за подвиги в сражении и смелость. За чудо выживания.

Григорий направился к палисаду, присел, когда подошел близко, хотя от вражеских линий сейчас долетали только случайные стрелы. Повсюду лежали и свисали тела, и прежде чем греки выгребут у них все ценное, Григорий хотел получить свою долю сокровищ. Турецкие стрелы или свои, безразлично – лишь бы у него было чем встретить тех, кто придет следом.

Он собирал урожай, иногда пользуясь ножом, чтобы вырезать глубоко засевший наконечник. Когда Григорий подошел к тому месту в палисаде, где не хватало бочки, он рискнул быстро выглянуть наружу, вниз, но не увидел там тела огромного турка. Возможно, его завалило другими телами – их было много. Однако Григорий чувствовал, что промахнулся, – по крайней мере не убил. Он видел, как великан падает, но и всё на этом. Он предпочел бы вернуть ту стрелу, чтобы в следующий раз получше позаботиться о своей цели.

Колчан был почти полон. Григорий присел у последнего тела, когда кто-то похлопал его по спине.

– Ты жив, рагузанец.

Он посмотрел вверх.

– Жив, сицилиец. И я – константинополец. Особенно сегодня.

– Слишком много слогов. Как в Гри-го-ри-е, – ухмыльнулся Энцо. – Я предпочитаю Зорана. – Он протянул руку, помог Григорию подняться. – Тебя зовет Командир.

Джустиниани стоял среди маленькой группы офицеров в глубине периболы, прямо у канавы, из которой добывали землю для вала. Канава была почти заполнена телами; их стаскивали отовсюду и кидали в нее, друзей и врагов, равных в смерти. Командир кивнул Григорию, собирался заговорить, но его отвлекло появление другого человека.

– Мы побеждаем? – крикнул император, проходя мимо склонявшихся людей и жестом предлагая им встать с колен.

– Ваше величество ранены?

Джустиниани шагнул ближе, чтобы посмотреть на запятнанный нагрудник, но Константин отмахнулся.

– Это не моя кровь, – отрывисто сказал он. – Разных людей, ибо они всё шли и шли. – Взглянул на канаву, в которую упало очередное тело. – Как и здесь, полагаю. И вдоль всех линий. Ибо я получил сообщения из дворцов: там тоже был жаркий бой, и враг тоже не преуспел. В разных точках вдоль Рога пытались высадиться, но тоже были отбиты. Вы что-нибудь слышали о других местах?

Джустиниани указал на испачканного сажей офицера, тот отдал честь:

– Ваш кузен, Феофил Палеолог, приветствует вас, ваше величество, и говорит, что ворота Пеге держатся. Он также посылает весть, что достойный Кантакузин отбил нападение у Золотых ворот.

Те, кто стоял поблизости и слышал его слова, разразились радостными возгласами.

– Командир, так мы победили? – спросил Константин. – Они хотели застать город врасплох и отошли после неудачи?

Джустиниани ткнул рукой в сторону Григория:

– Скажи своему императору, Риномет. Скажи ему по-гречески; пусть он не думает, что только итальянские вороны каркают дурные вести.

Григорий повернулся к императору:

– Ваше величество, если посмотрите на тела, вы увидите, что там нет людей первого ранга. Яйи. Иноземные воины. Башибузуки.

Джустиниани оборвал его:

– Они послали первую волну ослабить нас перед теми, кто пойдет следом. Крестьяне из Анатолии. Балканское отребье. – Он сплюнул. – Убоинка.

Константин поморщился, сглотнул:

– Этого я боялся больше всего… И кто, по-вашему, пойдет следом?

Командир жестом предложил Григорию продолжать. Тот колебался. И пока думал, раздался звук. Визгливый рев труб, бряцание цимбал, низкий рокот кос-барабанов.

– Вот оно, василевс, – сказал Григорий.

Вся группа подошла к палисаду, вглядываясь в темноту. Через вершину холма – там вновь запылали огни – потекла темная масса; сквозь гам боевой музыки донесся новый звук, ритмичное топанье обутых ног по земле. Следом послышался стройный распев, неизбежное обращение к гневу и к Аллаху.

– Подсветите их, – приказал Джустиниани.

Приказ побежал криками к ближайшему бастиону. Через несколько мгновений со стены взлетел по высокой дуге большой огненный шар. Там стояло несколько мангонелей, осадных пращей, которые стали практически бесполезными с появлением больших пушек. И хотя осталось совсем мало нафты – почти все ушло шотландцу на его греческий огонь, – ее все же хватило на этот шар. Он пролетел по небу и упал куда-то в середину надвигающейся черной массы. Огонь ненадолго осветил длинные шеренги мужчин в доспехах – и в середине их рядов одинокое желтое знамя.

– Анатолийцы, – мрачно объявил Джустиниани. – Возвращайтесь на свою позицию, господин. Скоро начнется настоящая битва.

Константин вздохнул, отсалютовал, развернулся и ушел, гвардейцы бегом последовали за ним. Командир посмотрел на Григория:

– Ты тоже иди на свою, Безносый. Мне нужны твои стрелы.

Григорий повернулся, но Джустиниани окликнул его:

– Эй, ты видел того здоровенного проклятого турка, который плясал на палисаде?

– Да.

– Почему ты не убил его?

– Я старался, господин.

– Ладно… в следующий раз старайся лучше. – Джустиниани ухмыльнулся. – Убивай их десятками!

У веревки толпились люди, и Григорию пришлось дожидаться своей очереди, чтобы залезть наверх. Пока он ждал, стрелы из-за палисада полетели гуще; зарявкали кулеврины, их пули плющились о стену. Музыка приближалась, мехтер анатолийцев шел с ними до самого рва, свирепо ревели трубы. Но у христиан была своя музыка. Все колокола города били тревогу, призывая жителей сражаться, взывая к Господу. Где-то поблизости стонал водяной орган, издавая подобие гимна.

Когда пришел его черед, Григорий быстро залез наверх, перевалился через край стены, схватил лук, надел на палец подогнанное кольцо и наложил стрелу. Чуть высунувшись из-за зубца, он смотрел, как палисад дергается и пляшет, будто живой, под шестами и крюками врагов. Взгляд привлекла лестница, первая из десятков, улегшихся на палисад.

– Давай, – прошептал он, и когда над стеной показалась голова в шлеме, выпустил свою первую стрелу.

Потом стрелять стало трудно. Анатолийцы в своих черных доспехах и генуэзцы в своих смешались в одну длинную, колеблющуюся, качающуюся массу вдоль слабо освещенного вала, друзья и цели были близки друг к другу, как любовники. А сам он и другие лучники на бастионе тоже стали мишенями для турецких лучников, пращников и кулевринщиков, сгрудившихся всего в шестидесяти шагах, на той стороне рва. Стрелы отбивали от зубцов крошащуюся известку; пули разбрасывали осколки камня, летящие не хуже свинца. Высунуться, чтобы сделать выстрел, означало окунуться в смертоносную бурю. Однако стрелки делали это, снова и снова – и расплачивались полной мерой. Люди отлетали от стены с древком в руке, в горле, в груди; с пулей в легких, которые быстро заполняла кровь, оставляя время выкашлять последнюю мольбу о прощении. Григорий чувствовал, как смерть проходит рядом – сбоку, сверху, снизу. Один раз что-то ужалило его в висок; он ощупал влажную кожу, размазал пальцами кровь, вытер о куртку. И все же Ласкарь высовывался чаще, чем любой другой, дерзко, вызывающе; он жаждал убивать, выискивая новую цель для следующей стрелы, еще одного турка, который не сможет ударить мечом его друзей, пробиться в город, угрожать тем, кого он любит. Он искал, стрелял, промахивался, искал, стрелял, убивал; потом его колчан опустел, и он потянулся к чужим, мертвых и умирающих людей рядом. Когда эти стрелы тоже кончились, он огляделся, заметил падающего арбалетчика со связкой болтов и выхватил его оружие прежде, чем мужчина рухнул на площадку. Арбалет был большим, тяжелым, без стремени, но у стены стоял ворот. Григорий приложил его, натянул тетиву, уложил болт и снова шагнул из укрытия, глядя вниз.

Там было достаточно огня. Греки лили с вала горящий деготь. Пылало все – лестницы, дерево палисада, люди. Турки стреляли со своих позиций огненными стрелами, и Григорий увидел пылающую дугу одной из них – безупречную параболу, которая закончилась в бочке палисада, разбрызгивая пламя по дереву. Темная масса людей вдоль укреплений вздымалась, когда дисциплинированные анатолийцы снова и снова лезли по лестницам; многим удавалось забраться на палисад. На мгновение там не оказалось ни одной подходящей цели, и Григорий снова посмотрел в темноту, где должны были стоять вражеские лучники. Когда там вспыхнула новая огненная стрела, он прицелился на две ладони левее и нажал на спуск. Стрела дернулась, потом упала в грязь.

В ночи раздался резкий, высокий зов трубы. Сплошная линия у палисада разделилась на две: анатолийцы отходили, греки бросали оскорбления и несколько случайных камней в черно-доспешные спины. Григорий даже не пытался достать новый болт, подстрелить еще одного отступающего воина. Он сомневался, что сможет еще раз взвести арбалет, даже с воротом.

После того одинокого призыва музыка умолкла – все звуки доносились с этой стороны палисада; стрелы и металлические шары тоже перестали прилетать, и Григорий мог спокойно выглянуть и посмотреть на людей внизу. Многие стояли на коленях от усталости, многие всхлипывали. Он выискивал своих ближайших товарищей – и нашел их вместе. Энцо помогал снять большой шлем Командира. Сицилиец посмотрел вверх и, найдя взглядом Григория, поднял большой палец. Ласкарь ответил тем же жестом, потом осел у стены, дотянулся до кувшина с водой и вдоволь напился. Оглядел мертвых и измученных людей вокруг. Радовало, что живых больше, чем мертвых, и раненым уже оказывали помощь.

Он снова поднял кувшин… и замер. Поставил кувшин обратно, с трудом встал, выглянул в промежуток между двумя зубцами и уставился в темноту, которая двигалась за палисадом.

– Что не так, брат? – послышался голос снизу.

Григорий поднял руку, призывая его к молчанию, продолжая всматриваться, пытаясь расслышать вражескую тишину за шумом своих соратников.

Что-то действительно было не так. Анатолийцы, сердце вражеской армии, гордые воины с наследством триумфов и верой в Аллаха, отступили или были отведены намного быстрее, чем дикие, недисциплинированные отряды, которые атаковали первыми. Это было бессмысленно. Если только не погиб один из их главных командиров. Или если…

Григорий не хотел думать о другой причине, пытаясь укрыться от мысли за непривычными молитвами. Он молился в битвах только тогда, когда молились все.

– Святая Мария, благослови нас. Защити нас, твоих слуг. Огради нас своим светом. Поддержи нас…

Он перестал бормотать, напряг слух ради того, что не хотел слышать… и услышал. Катится что-то тяжелое, как камень по металлическому склону. Скрип ткани, слишком много пытаются засунуть в узкое пространство. Плеск воды, опрокинутое ведро.

А потом в темноте, примерно там, куда он отправил свой последний болт, Григорий увидел пламя. Не огненную стрелу, зажженную и выпущенную, но огонь, который медленно поднимался, будто кто-то карабкался с ним по склону. Вот он остановился, завис…

В одно мгновение Григорий оказался у бокового проема.

– Командир! – заорал он, стараясь, чтобы его расслышали среди гула молитв, стонов, колоколов. – Энцо! Это…

Он видел, что Энцо услышал его, вопросительно поднял руку, пожал плечами. И Григорий выкрикнул последнее слово, но оно растворилось в действии того, о чем он кричал.

– Пушка!

Он обернулся – и увидел огромную вспышку пламени, вырвавшуюся из гигантского круглого жерла. Не прошло и секунды, как громадное ядро врезалось в палисад, смело целую его секцию, и люди за ней, человек десять или больше, просто исчезли. Григорий увидел дыру, широкий пролом, а в следующую секунду его скрыло из виду густое облако черного дыма.

На несколько долгих мгновений наступила тишина, потом ее сменили крики боли и ужаса. А следом пришел другой звук – тысячи голосов разом закричали во всю мощь глоток:

– Аллах акбар!

Анатолийцы снова пошли на приступ.

Из облака, созданного огромной пушкой, в пролом, сделанный ею, над разрушениями, причиной которых она была, наступали турки, по двадцать в ряд, бесконечно простирающиеся в глубину. Все защитники, которые стояли в этом месте палисада, исчезли, будто сметенные десницей Бога. Некому было остановить наступление, а оставшиеся в живых были оглушены, ослеплены, ошеломлены. Григорий видел, что первые ряды турок, уже миновавшие стену, расходятся, расширяют фронт, чтобы уступить место все новым и новым воинам.

А потом он услышал другую трубу, и узнал ее – Константин. Он пытался что-то разглядеть за расходящимися шеренгами турок, но дым и темнота скрывали все. Но тут ответила другая знакомая труба – Джустиниани. Григория звали император и Командир. Его город. Его товарищи. Григорий быстро отошел к дальней стене, сбросил толстую стеганую куртку лучника. Под нее он заранее, предвидя подобный случай, надел поддоспешный дублет. Затем нагнулся к своим доспехам.

– Эй, ты! – крикнул он молодому лучнику, стоявшему неподалеку. – Помоги мне.

Юноша подошел; его губы шевелились, не издавая ни звука. Однако неуклюжие пальцы справлялись с делом, которое указывал ему Григорий. Он надел нагрудник, приказал юноше пристегнуть переднюю часть к задней, пока сам натягивал наручи и налокотники. Судя по крикам и звону стали снизу, на все остальное времени не оставалось. Ноги, плечи и шея останутся открытыми. Ласкарь наклонился к латным перчаткам, надел их.

– Шлем, – приказал он.

Юноша поднял шлем, надел ему на голову. В отличие от заимствованного шлема, который Григорий носил в морском бою, этот был барбютом, с открытым лицом. В ночном сражении хороший обзор будет намного полезнее защиты, которую дает забрало.

Он задумался, что оставить, и неохотно отказался от щита в пользу пары оружия – шестопера и нового фальшиона, которым он заменил утерянный в море. Засунув оба оружия в петли на боках, как раз когда юноша застегнул последнюю пряжку, Григорий перебросил веревку через стену.

Он перевел дыхание, снова взглянул вниз. Бой был в разгаре. Еще не разгром, ибо анатолийцы разошлись лишь немногим шире, фронтом в сотню человек, – все, что дали им пролом и первый рывок. Но Григорий видел, что они медленно теснят генуэзцев и греков, все еще пытавшихся сплотиться, а за первыми шеренгами появляются все новые и новые воины.

Ласкарь прикусил губу. Чем он тут может помочь? Потом вновь услышал с дальней стороны схватки отчетливый зов императорского рога. И на этот раз увидел мельком, в свете факелов, летящего над людьми двуглавого орла Константинополя. Увидел, как продавилась вражеская линия с той стороны.

Григорий посмотрел на основание башни. На краю сражения толклись люди. Прямо под ним был пустой клочок земли. Он перелез на веревку и скользнул вниз, быстрее, чем в первый раз, подгоняемый весом доспехов.

Ласкарь приземлился среди десятка мужчин, его земляков, судя по длинным бородам и сборным доспехам, оттесненных к краю схватки тяжеловооруженными и лучше обученными генуэзцами. Греки обернулись, всполошенные его внезапным появлением; кто-то вскинул меч.

– Я грек! – заорал Григорий, потом указал выхваченным шестопером в ту сторону, откуда опять послышался звук рога. – А там – наш император!

Он достал фальшион, высоко поднял оба оружия и, крикнув: «За Христа и страну!», бросился в бой.

Ласкарь целился в угол, прямо за неровную вражескую первую шеренгу. Он не прислушивался, подчинились ли ему, следуют ли за ним люди. Его звали трубы. Он просто ударил турка, стоявшего к нему вполоборота, который уже поворачивался, поднимал щит, но не успел отразить падающий шестопер. Григорий не успевал выдернуть оружие из продавленного шлема, а другой анатолиец уже обернулся и ударил – его ятаган летел по широкой дуге над щитом, вниз, целясь в незащищенное плечо грека. У Ласкаря не было времени печалиться об отсутствии собственного щита; он мог только извернуться, выдергивая шестопер, и закрыться фальшионом, вскинув его эфес над головой и опустив лезвие. Широкий клинок был коротким, но прочным, ятаган ударил в него и со скрипом металла скользнул вниз. Турок немного качнулся вперед, опустил щит, и Григорий ударил тупым концом шестопера в открывшееся лицо. Удар был не смертельным, он только ошеломил, но фальшион успел уйти назад, развернуться и ударить по короткой дуге; выщербленный клинок вскрыл горло турка.

Люди действительно последовали за ним в открытую им брешь. Один сразу лишился руки с мечом, отрубленной ударом ятагана, но второй пробил копьем вражеский щит и вонзил наконечник в турка. Грек был велик – не все великаны сражались с той стороны, – и когда понял, что не может выдернуть копье, просто нагнулся, крякнул, поднял и стал толкать. Воющий турок превратился в таран; люди разлетались в стороны, боковая шеренга врагов вдавилась внутрь строя.

– Давай! – заорал Григорий и бросился за ним.

Здоровяк ревел, размахивая в разные стороны своей ужасной живой ношей. Потом сбоку ткнулось копье, распоров ему ногу ниже колена. Грек пошатнулся, продолжая реветь, но его собственное копье опустилось, и над ним тут же блеснули клинки. У Григория было достаточно пространства, чтобы свалить двоих, одного фальшионом, другого шестопером. Но тут другое копье дернуло голову великана назад, и Ласкарь потерял его из виду, занятый собственными врагами.

Он увидел мужчину, офицера с затейливым калафатом из павлиньих перьев на шлеме, который пытался заткнуть дыру, пробитую рывком могучего грека. Григорий подбежал к нему, ударил шестопером в поднятый щит, упал на колени и взмахнул фальшионом параллельно земле. Сапоги офицера прикрывал доспех, но тяжелый клинок вдавил металл в ногу. Мужчина пошатнулся, вскрикнул от резкой боли; Григорий, вскочив, сильно врезал плечом в большой квадратный щит и, укрываясь за ним, толкнул офицера на его людей.

И тут он почувствовал, как враги внезапно поддаются. И дело не в том, что офицер отскочил назад, заставив Григория упасть на колени. Перед ним открылось пустое пространство, с каждым мгновением оно ширилось – враги начали бежать. Григорию доводилось видеть такое у птиц, когда стая вдруг разворачивалась в воздухе, будто какая-то одна птица управляла всеми остальными. Возможно, враги тоже почувствовали себя птицами; налетевший двуглавый орел обратил их в добычу, а значит – в бегство.

– Константин!

Этот рев заглушил шум битвы. И Григорий увидел под самым знаменем императора, ведущего своих гвардейцев, прямо в центре врагов, которые только что были там, а сейчас исчезали, скрывались за проломленным палисадом, скатывались по склону из тел и грязи.

Преследовать их не было ни нужды, ни сил. Тишина не наступила – было слишком много стонов, – но музыка смолкла, а у людей не хватало дыхания на насмешки.

Григорий, задыхаясь, опустился на колени, как и большинство мужчин вокруг. Но Константин, во главе своих гвардейцев, стремительно подошел к остаткам палисада. Мгновение орел парил над головами защитников, потом залп из луков и кулеврин заставил их пригнуться, отойти.

– Туда! Туда! – послышался знакомый голос.

Джустиниани шел к палисаду, направляя к бреши с десяток мужчин, кативших бочки или волочивших бревна.

– Не бойтесь! – крикнул Командир, увидев, что люди опасаются выйти на открытое место. – Большая пушка стреляет только раз в два часа. Заваливайте, парни. Эй, Энцо, приведи людей!

Григорий видел, как Энцо бежит впереди двух десятков мужчин в доспехах, которые присели за выкаченными на место бочками. Другие тащили на носилках землю, несли ветви деревьев, сети, набитые виноградной лозой. Вскоре пролом, оставленный пушкой, был более-менее завален.

Константин поднял забрало и подошел к генуэзцу.

– Это твоя кровь или вражеская? – спросил он.

Джустиниани снял перчатку и вытер лицо:

– Моя, проклятье всему. Думаю, осколок камня… Энцо! – взревел он. – Принеси мне тряпицу.

– Тебе не… – начал Константин, запнулся. – Тебе не нужно отойти, чтобы позаботиться о ране?

Джустиниани заметил его заминку. Император знал – все знали, – какой эффект произведет уход Джустиниани. Он был сердцем обороны. Без него люди падут духом, и быстро.

Генуэзец тоже знал об этом – и покачал головой.

– Нет. Я не уйду отсюда, пока меня не вынесут.

Энцо принес ткань и начал стирать кровь, а Джустиниани уставился на Григория.

– Ты должен был сидеть наверху, – сказал он, будто грек был виноват во вражеском прорыве.

Ласкарь улыбнулся.

– И упустить всю славу? К тому же вам требовалась помощь.

– С этими мы справились, – пробормотал Джустиниани, морщась от прикосновений ткани, – и справимся снова.

Константин, который пил воду из кувшина, резко уставился на него:

– Но теперь-то турки наверняка побиты?

– Побиты? Нет. – Джустиниани смотрел на тряпицу. – Еще придется пролить немало крови.

– Еще? Но… – начал Константин, но его прервал крик:

– Где император?

– Он здесь.

Кричавший протолкался сквозь одоспешенных генуэзцев, такой же испачканный и окровавленный, как любой из них. Он опустился на колено, не только из уважения, но и от усталости.

– Государь, – выдохнул он. – Враги водрузили свои флаги над Малым Влахернским дворцом.

Хотя он говорил тихо, по толпе солдат быстро пробежал шепоток. Все обернулись на север, вглядываясь в темноту, хотя даже при свете никто не смог бы разглядеть дворец за вершиной холма, увенчанной Харисийскими воротами.

– Я должен… должен идти туда, – сказал Константин.

– Нет! – крикнул Джустиниани, потом понизил голос. – Мы обсуждали это, василевс. Мы не можем бросаться на каждую тревогу. Каждый командир должен держать свою позицию, отбивать ее, если потребуется. Наша позиция – здесь. Здесь! – Он ударил в нагрудник, заставив доспехи звенеть. – Ибо они скоро опять придут, поверьте мне.

Константин закрыл глаза, сглотнул, кивнул.

– Ты прав. И у нас там есть хорошие люди, решительные. Байло Минотто. Несравненные братья Бокьярди. – Он опустил взгляд, заметил Григория, все еще стоящего на коленях, улыбнулся. – И твой брат, Феон Ласкарь.

– Мой… брат?

Григорий вдруг припомнил слова Софии, что-то насчет политика и соглашения с врагом. Его потный лоб похолодел. Ласкарь встал.

– Мой государь, – хрипло произнес он. – Феон…

– К оружию! К оружию! Они идут! Они опять наступают!

Крики заглушили его предостережение. Люди вокруг хватались за оружие.

– Возвращайтесь на свое место, господин, а мы вернемся на свои, – распорядился Джустиниани, в последний раз вытирая все еще текущую кровь. – А ты иди на свое, Зоран.

Это верно. У каждого человека есть своя позиция. И он точно так же не может бежать сквозь толпы воинов к старому дворцу в надежде отыскать Феона, как Константин не может спешить туда на помощь защитникам. В этот день у каждого человека была своя судьба, на беду или на счастье. Григорий выпрямился.

– У меня закончились стрелы, Командир. Так что я вполне могу постоять рядом с вами.

Джустиниани улыбнулся:

– Хорошо. Тогда займи свое место. – Он оглядел Григория сверху донизу. – Но ради сладости Христовой, надень остальные доспехи. Ты выглядишь как башибузук.

Забили барабаны, зазвучали колокола и трубы. Григорий обернулся к бастиону и вздохнул. Веревка казалась сейчас непреодолимой; ему было тяжело просто поднять свое оружие.

– Эй, ты! Ты! Нико! – крикнул он.

Юноша, который помогал ему надеть доспехи, посмотрел вниз.

– Привяжи остальные мои доспехи к веревке. Спусти их мне.

Пока Григорий ждал, он смотрел на север. Небо чуть просветлело. Скоро рассвет. Но даже когда рассветет, он не сможет увидеть отсюда Малый Влахернский дворец и развевающийся над ним зеленый флаг Пророка.

– Феон? – пробормотал Григорий. – Брат?


Малый Влахернский дворец

Часом раньше

– Мегас примикериос! Люди слышат шум снизу. Возможно, они снова наступают.

– Хорошо. Я устал ждать.

Феон медленно, со стоном, поднялся с земли, стараясь не пользоваться левой рукой, висящей на повязке. Он потратил много времени, создавая впечатление сильной боли, и не хотел развеять его перед своим зорким младшим офицером. Кроме того, он не поднимал головы. Тик, который начался у левого глаза, перекашивал все лицо.

– Иди, – сказал он. – Я пойду следом.

Но он не сделал этого. Вместо этого подошел к передней бойнице бастиона и выглянул в нее. Турки снова погасили факелы – обычно это сулило беду. И музыка умолкла – сущее благо, если б это тоже не было дурным знаком. Она заиграет снова, после выстрела пушки и огненных стрел, освещающих ночь, как раз перед тем, как они начнут штурмовать усеянный щебнем и телами склон, оставшийся от соседнего, обвалившегося бастиона.

Турки ходили на приступ пять раз. Каждый раз их отбрасывали. Но каждый раз погибало все больше из немногих защитников. До сих пор Феону удавалось избегать передней линии: уже раненый офицер вышел из боя, но продолжает командовать. Однако долго это не продлится, даже если он нацепит еще одну повязку. Скоро, возможно, останутся только раненые офицеры.

Феон посмотрел на отцовский меч, стоящий в углу каменной комнаты. Проклятая вещь, подумал он, завещанная ему проклятым человеком, поскольку именно он был старшим из близнецов, пусть всего на несколько мгновений. Феон ненавидел своего отца, хотя почти не знал его. Солдат, всегда где-то далеко, защищает съеживающиеся границы империи. Грубый мужчина, вечно отпускающий ядреные шутки, которые он, по очевидным причинам, разделял с младшим из братьев. Когда с очередной войны вернулся только его меч, было столь же очевидно, кому из братьев должно достаться это прекрасное оружие. И потом Феон настоял на своем праве рождения и радовался бессильной ярости Григория.

Он едва поднимал эту штуку. Он был не тем сыном, которым гордился бы его покойный отец. Хотя он обладал многими другими умениями, лучшим оружием, чем какой-то ржавый клинок. Навыками дипломатии. Интеллекта. Навыками выживания. Он возвысился до точки, где император назвал его ойкейосом. И все эти умения должны умереть с ним, потому что он не владел другими? Не владел мечом, грубейшим из всех инструментов? Это было несправедливо – и в равной степени глупо.

Было очевидно, что случится дальше. Возможно, здесь, во время следующей атаки, к которой готовятся турки. Возможно, где-то еще, вдоль долины Лика, где стоял хлипкий палисад.

Не просто очевидно. Определенно. Даже для человека, который не является солдатом. Феон вспомнил о своей встрече с Хамза-беем, о прогулке по аллее иудиных деревьев. Турок задал тогда вопрос: «Что происходит, когда разумный человек обретает уверенность?» И сам же ответил: «Ему следует принять меры».

И сейчас Феон вытащил на свет и стал обдумывать свои возможности. Выйти наружу с мечом, который он едва может поднять? И умереть в бреши, которую все равно возьмут штурмом, защищая город, обреченный пасть? Или…

Он подумал о флаге Хамзы. Вывесив его на доме, он защитит свою собственность, семью, себя самого от грабежей, насилия и рабства. Но только если сделает то, чем заслужит защиту. Ибо только тогда эта защита будет действовать. Обезопасит его семью, само имя Ласкарей.

Что сказал турок при их первой встрече в Генуе? У них больше общего друг с другом, чем у греков с католиками. Что они оба люди Востока. «Вы останетесь в городе и вновь увидите его великим… Помогите нам восстановить его величие, сделать его средоточием империи, которым он был раньше и будет снова».

Это было правдой. Феон коротко рассмеялся, потер дергающееся лицо. Он собирался отдать свою жизнь за неупокоенный труп. А Мехмед обещал возрождение и терпимость, без насильственного обращения в ислам… или католицизм. Православные греки в сердце этого возрождения. Люди с умениями, с интеллектом. Разумные люди вроде него.

Феон оттолкнулся от бойницы и звуков надвигающегося штурма. Это не просто очевидно. Это неизбежно. Более того, таков его долг. Перед семьей. Перед верой. Перед городом. И он не может доверить это дело Софии, испуганной женщине, которая прячется вместе с детьми… Нет, он должен сам обо всем позаботиться. Ему нужно быть дома.

Но сначала нужно кое-что сделать. Доказать свою ценность.

Он уже был у двери бастиона, почти вышел на стену, когда в него едва не врезался – так он торопился обратно – молодой офицер-грек.

– Простите, мегас… – начал он.

Феон поспешно прервал его:

– Я оценил ситуацию. Я иду к Минотто. Здесь нужно больше воинов. Отправляйся на свой пост.

Он повернул в противоположную от боя сторону, направился к лестнице вниз.Юноша за спиной позвал:

– Мегас примикериос

– Делай, что тебе приказано! – рявкнул Феон, ускоряя шаг.

– Но, кир… вы забыли свой меч.

Он замер. Посмотрел вверх – на юношу на верхней площадке, державшего в руках проклятый предмет. Протянул руку, схватил его и побежал вниз.

– Отправляйся на пост! – крикнул он. – Удерживайте брешь до моего возвращения.

Ответ юноши исчез в реве пушки. Их собственные трубы заиграли сбор. Мимо побежали люди в позвякивающих доспехах.

Феон спустился на нижний уровень, быстро прошел еще пятьдесят шагов, ища нужное. Слева была аллея иудиных деревьев, их розовые лепестки давным-давно осыпались. Справа – глубокая тьма. Он выхватил из подставки факел и начал спускаться по лестнице. Почти сразу услышал резкий лай пушечных выстрелов, а секунду спустя почувствовал дрожь – где-то поблизости врезались в стену огромные каменные ядра. С потолка посыпалась пыль, факел начал трещать и разбрасывать искры. Феону пришлось опереться о стену.

Все было так, как он помнил, когда провожал Хамзу с последнего посольства, – пустая комната, шага четыре, не больше. Простая толстая дубовая дверь, сама Керкопорта, заложенная крест-накрест железными запорами, перед ней загородка из высоких бочек. Он огляделся, воткнул факел в крепление, прислонил меч к стене и подошел к ближайшей бочке.

– И чем же ты тут занимаешься?

Голос был негромким, но Феон задохнулся и отскочил назад. Он трижды промахнулся мимо ножен, прежде чем смог достать кинжал.

– Кто… кто там? – тонким дрожащим голосом спросил он.

Тень вышла из мрака лестницы.

– Я, – вновь послышался голос.

Потом в мерцающем свете появился мужчина. И Феон узнал его.

– Иоганн Грант, – прошипел он, голос его все еще подрагивал.

– Хватит и Джона, – ответил шотландец, сходя с последней ступеньки.

Феон уже имел дело с этим парнем. Как можно меньше, ибо тот все время требовал каких-то редких химикатов или дорогостоящих товаров. Требовал на ужасном, хоть и свободном греческом, щедро сдабривая слова кощунственными непристойностями. Неблагородный человек, хотя он был полезен государству – и над, и под землей. Пока Феон переваривал внезапное появление шотландца, Грант заговорил:

– Ты здесь по той же причине, что и я?

На одно безумное мгновение Феон подумал, что это может оказаться правдой. Если один разумный человек собирается предать город, почему бы это не сделать двоим? Но прежде чем он успел произнести вслух эту мысль, Грант продолжил:

– Я сражался вместе с этими безумными венецианцами, братьями Бокьярди. Христос на кресте, они просто наслаждаются резней, уроды этакие. Мы только что отбросили очередную атаку, все радовались, как улепетывают турки, и тут мне пришла в голову одна мысль… Вот так просто взяла и пришла.

Он прищелкнул пальцами.

– Я всегда считал это слабым местом, ты понял; хоть его и не видно спереди, оно спрятано в изгибе стены. И все равно… – Он наклонился и сплюнул на пол. – Никак не мог отделаться от мысли, ну и решил сходить проверить. А ты?

Феону стало чуть легче.

– То же самое. – Он указал на руку, которую вернул в повязку. – Получил рану и ходил к лекарю. А когда возвращался на пост, мне пришла в голову мысль…

Ударило новое ядро, еще ближе, оба мужчины взмахнули руками, чтобы устоять. С лестницы донесся рев музыки и громкие хвалы Аллаху.

Грант обернулся на звук.

– Эти ослолюбы опять идут. Я лучше вернусь, чтоб не пропустить все веселье. Ты со мной, Ласкарь?

Феон кивнул.

– Да, как только сделаю, зачем пришел. Проверю запоры и петли на двери.

– Ага. Займись. И передавай мой привет своему брату, если увидишь этого безумца.

Он ушел. Феон прислонился к бочке, тихо ругаясь. Его видели здесь, ну что за проклятое невезение? Но он мало что мог поделать – не бежать же за Грантом, чтобы ударить его кинжалом? К тому же этот грязноротый шотландец вполне способен за себя постоять. Кроме того, он подарил Феону оправдание. Проверить слабое место. И мало ли что может случиться после того, как они оба уйдут…

Вытащив руку из повязки, Феон наклонился и обхватил ближайшую бочку. Она была набита кусками камня и песком; тяжелее, чем отцовский меч. Но если наклонить бочку и поставить на окованную железом кромку, он может ее сдвинуть. Потом Феон откатил еще две, расчистив путь к двери. Запорами недавно пользовались, и потому они легко сдвинулись. Петли скрипнули, когда он открыл дверь, но звук затерялся в шуме битвы, криках и проклятиях, музыке и ударах. Феон распахнул дверь, выглянул. Шотландец был прав; калитка располагалась у изгиба стены, и потому ее не было видно от вражеских позиций. Но раз Хамза просил открыть ее, скорее всего он предупредил кого-то, что она может быть открыта.

Откуда-то поблизости послышался пронзительный крик боли. Потом Феон услышал за дверью тихий, но отчетливый шепот. На османском. Они идут.

Ласкарь дернулся внутрь, схватил меч, спотыкаясь, бросился вверх по лестнице, не чувствуя под собой ног. Керкопорта – слишком холодное место для смерти, а турки, которые сейчас войдут в дверь, тут же убьют его. Но его лошадь рядом, а тепло – в нескольких минутах езды.


5 часов утра

Призыв к оружию был излишним. Турки не вышли из темноты… пока. Григорий успел надеть оставшиеся части своего доспеха, так что теперь он был экипирован как генуэзский наемник, каковым и являлся, покрыт гладким черным металлом от барбюты до сабатона. Потом у него нашлось время снять шлем и опереть голову на сломанную бочку. Повсюду вокруг него воины в доспехах пытались отдохнуть в таких же неудобных позах, пока самые зоркие смотрели в ночь – задача, которая становилась все легче по мере того, как светлел мир. Но хотя турки не пришли, их деятельность не утихала. Пушка по-прежнему стреляла, откалывая куски камня от непрочной внутренней стены, снося участки спешно возведенного палисада, которые так же спешно восстанавливали. Стрелы по-прежнему летели в каждого, кто осмеливался высунуть голову. Мехтеры по-прежнему играли, гулкие барабаны и цимбалы держали ритм для визга семинотных севре, криков флейт, плача труб. Хотя он проспал не одну бомбардировку, сейчас сон, такой желанный, не шел, и вскоре Григорий поднялся, потянулся, чтобы расслабить скованные мышцы, посмотрел по сторонам. Шагах в двадцати сидел Джустиниани, поставив рядом шлем, и аккуратно вынимал хребет из скумбрии. Григорий направился к нему.

Командир устроился на маленьком походном стуле.

– Угощайся, – сказал он, указывая на ведерко, где лежало с десяток покрытых синеватыми пятнами созданий.

Рыба была одним из немногих продуктов, которые постоянно поступали в город, ибо даже турки не могли отогнать косяки рыб от города, и каждый солдат, не занятый на сухопутных стенах, стоял на береговых и забрасывал в воду лесы и сети. Хотя Григорий редко завтракал до полудня, он принялся за еду, не зная, увидит ли еще один полдень и когда сможет поесть в следующий раз.

Генуэзец помахал ему хребтом.

– Как ты думаешь? Они закончились?

Григорий, понимая, что его спрашивают не о том, что он жует, ответил просто:

– Нет. Они придут снова. И скоро.

Джустиниани, кивнув, швырнул через плечо кости в канаву у внутренней стены, где лежали вперемешку тела турок и греков.

– Согласен. Мехмед должен почувствовать, как нас прижали. Он попытается снова, еще один раз. И попытается здесь. – Он наклонился, сплюнул. – Пока ты там мечтал о нагих гуриях, пришли вести – турки повсюду потерпели неудачу. Помнишь те флаги над дворцовыми бастионами? Они уже сорваны. В одном месте враги прорвались, никто не знает как, и какое-то время дела были плохи. А потом эти безумные ублюдки, братья Бокьярди – они почти вернули Венеции доброе имя – вышибли турок и снова подняли орла города и стяг Святого Марка.

Со стоном и звяканьем брони Джустиниани поднялся.

– Нет. Последняя попытка будет здесь. Удержимся – и мы победили. Наверняка в сегодняшнем сражении. Возможно… вообще. Моли Бога, чтобы я был прав.

– Аминь. – Григорий тоже встал, посмотрел прямо в глаза Командира, черные, почти как его доспехи. – И кто, по-вашему, поведет этот последний штурм?

Черные глаза прищурились.

– Ты и сам знаешь.

– Да. – Григорий кивнул, перекрестился. – Да защитит нас Господь.

На этот раз «аминь» произнес Джустиниани. И в то же мгновение непрерывная музыка оборвалась. Она достигла кульминации в завываниях севре, грохоте цимбал, непрестанном рокоте полусотни кос-барабанов, взорвалась пушечным выстрелом. Люди вздрогнули, многие пригнулись, будто ожидая какого-то удара, но вражеские линии охватила полная тишина, такая же жуткая, как прежний шум. Григорий и Командир, к которым присоединился Энцо, пошли к палисаду и осторожно высунули головы.

Там, где прежде летело двадцать стрел, не прилетело ни одной. И из всех странных зрелищ, которые доводилось видеть Григорию, это было страннее всего.

Передовая вражеская линия, у заполненного теперь рва, была почти пуста. За колесными укрытиями, где обычно прятались сотни лучников и стрелков, в вечно суетливой траншее, укрепленной деревом, ничто не двигалось. Никто не двигался и на их стороне. Как и Григорий, все просто смотрели на пустынный пейзаж, простиравшийся от траншеи до вершины холма в двух сотнях шагов за ней, на неизменно заполненную людьми землю, все эти недели гудящую жизнью. Смотрели и думали, что им предвещают эти тишина и запустение.

Пока один из мужчин не выразил вслух надежду каждого.

– Они уходят! – закричал он, юный голос взлетел к небу. – Уходят! Мы победили!

За этим возгласом последовало шумное одобрение, облегчение людей, заполняющее жуткую тишину.

Но Джустиниани оборвал все своим бычьим ревом:

– Заткнитесь, псы! Придержите свое тявканье!

Тишина вернулась. Но всего на мгновение. Она закончилась оторопью, когда на вершине холма показалась одинокая фигура. Мужчина, высокий, даже слишком; может, чудовище, ибо в ширину был не меньше. Потом он немного повернулся, и все увидели, что это не огромный распухший живот, а висящий на нем отец всех кос-барабанов. Увидели, как он высоко поднимает двойные палочки. Увидели, как они падают. Услышали удар дерева в натянутую кожу.

Какое-то время слышался только этот звук, ибо мужчины молчали – тысячи, идущие сейчас с вершины холма. Они шли не строем, но двигались неторопливым, тренированным шагом, и солнце, которое вставало за спинами защитников, высвечивало их ношу – раздвижные лестницы, шесты с крюками, стволы кулеврин. И почти у всех наконечники стрел.

– Солаки, в белых тюрбанах, – прошептал Григорий. – Лучники личной гвардии султана.

– Пейики, в желтых, – произнес Энцо. – Тоже гвардия, ближайшие соратники Мехмеда. Часть с алебардами, остальные с лестницами.

– А вон там, – добавил Ласкарь, указывая рукой, – люди в плащах из леопардовых шкур. Серденгечти. Если все прочие просто умрут ради Аллаха, эти страстно, с радостью жаждут смерти.

– Хватит, – проворчал Джустиниани. – Пусть приходят, мы сожрем их. Люди, которые ищут смерти, легко тратят свои жизни. Сражения выигрывают хладнокровные солдаты. А остальные… – Он пожал плечами. – Гвардия султана ни гордостью, ни умениями не лучше анатолийцев, которых мы отбросили. – Прищурился, всматриваясь в вершину холма. – Посмотрим, кто пойдет за ними.

– Посмотрим, – хором пробормотали Григорий и Энцо.

И тут они увидели. Ибо неровная толпа воинов дошла и остановилась у края рва, чудовищный барабан ударил еще раз, и одинокий голос выкрикнул одно слово:

– Вперед!

В безупречном порядке, выверенными рядами, с вершины холма начали спускаться янычары. Они шли молча, шеренга за шеренгой, по четыре сотни в каждой; первые уже дошли до воинов, стоящих на краю рва, а последние ряды только показались на гребне.

– Святая Матерь Божия, защити нас…

Никто не отозвался «аминь» на тихую молитву Энцо. Никто не мог говорить; они просто смотрели, как останавливается последняя шеренга. Перед ними молча стояли десять тысяч человек. Отборные воины турецкой армии, лучше обученные, лучше накормленные, лучше ведомые и самые опытные солдаты из всех. До сих пор их использовали редко, всего в паре штурмов. Их приберегали – до этой минуты.

Какая-то рябь пробежала в самой середине первой шеренги. За двумя высокими воинами, несущими огромные щиты, показался человек. В такой толпе его было трудно разглядеть целиком. Но Григорий разглядел алый кафтан, увидел, как солнце блеснуло на золотых застежках кирасы, заметил серебряный шлем, украшенный золотом. Но даже без этой роскоши, даже если бы на нем был обычный доспех янычара, Григорий все равно узнал бы его по лучникам-солакам рядом – один с луком в левой руке, второй в правой.

И выдохнул имя:

– Мехмед.

* * *
Он привел их так далеко, как мог. Он бы повел их и дальше, готовый погибнуть за свое дело, как они были готовы погибнуть за своего султана, и все – за Аллаха. Но ближайшие отговорили его. Хамза-паша, который сейчас, где-то в водах Мраморного моря, атакует береговые стены. Заганос-паша, который яростно штурмует дворцы на севере. И последний, как того следовало ожидать, его духовный наставник, Аксемседдин, предостерегавший от суетности таких действий. Хотя они оба знали, что султан владеет ятаганом не хуже любого янычара, что его гибкое тело борца пригодно для боя не хуже их тел, что он так же молод и быстр, как любой из его гвардейцев, имам напомнил ему о важнейшей обязанности полководца командовать, принимать решения, стоящие выше ударов и выпадов.

Но одно среди своих сомнений Мехмед знал наверняка – прежде чем солнце поднимется к зениту, он все равно может броситься к стенам города, которого так жаждал, и подставить свою жизнь под мечи. Ибо если его главная атака захлебнется, другой он командовать уже не будет. Все те, кто предостерегал против этой войны и брюзжал, пока она шла, окажутся правы. «Иншалла» – так они скажут. Кандарли Халиль и другие старики, окружавшие его, будут радоваться отступлению, роспуску армии, возвращению в Эдирне. А потом, довольно скоро, они найдут способ избавиться от молодого и беспокойного султана.

«Лучше я, – подумал Мехмед, – одолжу леопардовый плащ у одного из моих серденгечти и вручу свою жизнь Аллаху, милостивому и милосердному. Лучше подставить горло греческому клинку этим днем, чем турецкой шелковой тетиве какой-нибудь ночью».

В тишине, которая еще держалась, он еще раз взглянул на стоящих перед ним мужчин, на их сверкающие доспехи, луки, шлемы, копья, мечи. Они – самые яростные воины в мире. Однако султан знал, что всей их ярости, всех умений может сегодня не хватить. Греки и их союзники-латиняне сражались уже семь недель. Отбивали каждый храбрый и продуманный приступ, выбирались из каждой уловки и случайности, которые подбрасывала им война. В двух сотнях шагов отсюда ждет другой монарх, такой же убежденный, пускай ошибочно, что Бог, которому он поклонялся, стоит за его плечом. А еще ближе по-прежнему ревет лев Джустиниани. Какие земли, какие богатства он отдал бы, чтобы этот генуэзец сражался под полумесяцем, а не под крестом… Он удерживал центр в течение всей осады, остановил даже последний ночной штурм. Отбросил тысячи башибузуков, сломал гордую анатолийскую знать. И все еще стоял, ждал последнего броска костей в тавли.

Мехмед вглядывался, надеясь хоть на мгновение увидеть этого вождя, этого несравненного воина. Однако он знал, что, увидев, вырвет лук у одного из своих солаков и попытается выстрелить. «Убить Командира, – подумал он, – и я перережу глотку их обороне».

Разочарованный, султан отвернулся от темного вала и темных людей на нем и посмотрел на светлеющее небо. Все закончится сейчас, знал он, прежде чем солнце поднимется к своей самой высокой точке.

Его разум бездействовал. Он видел, что ага янычаров смотрит на него, ждет. Это молчаливое наступление, эта задержка, все было идеей Мехмеда. Но нельзя долго удерживать борзых на поводке или ястреба в путах.

Мехмед сосредоточился. Сначала на командире, потом на стягах: зеленом Пророка, красном с желтым янычарского корпуса, с раздвоенным мечом Али посредине. И наконец, на собственном мече, который он выхватил. Он перевел дыхание, напел, не открывая рта, чтобы убедиться – голос не подведет. Готов. Мехмед воздел ятаган над головой – все надписи на нем, изысканная вязь его имени, бисмиллы и других молитв, исчезли во вспышке утреннего солнца, превратившей клинок в стержень чистого белого света – и вскричал то, что всегда кричал, что кричали они все. Разорвал тишину всеобъемлющим объявлением их веры:

– Аллах акбар!

Рев десяти тысяч янычаров заглушил рев великой пушки, которая снова выстрелила. В последний раз.


5:30 утра

Зрение подсказало Григорию чуть раньше слуха: безупречные шеренги расступились, маленький огонек, почти незаметный при солнечном свете, дернулся вниз.

– Пушка! – заорал он, бросаясь в сторону, вкладывая в бросок весь свой вес, чтобы увлечь за собой бронированную тушу Джустиниани. Многие воины поблизости, услышав предостережение, тоже успели упасть. Тех, кто не успел, смело, когда огромное ядро врезалось в палисад.

Командир мгновенно вскочил, Энцо и Григорий вместе с ним. Не было времени на благодарности – их уже окутывал мерзко пахнущий дым, а из него слышались вражеские крики, будто на нем скакал сам дьявол. На эти крики нужно было ответить, сразиться с этими дьяволами.

– За императора! За город! За Христа! – взревел Джустиниани.

Сотни людей подхватили этот клич, занятые тем, что делали все время, – подкатывали бочки на место тех, которые снесла вражеская пушка, тащили доски и ветви заполнить брешь. А потом, когда дым немного рассеялся, из него пришли новые звуки, и люди закричали:

– Вниз!

Несколько мгновений стрелы и пули еще не падали. А потом на них обрушилась буря, в сравнении с которой все прежние были весенним дождиком, ибо огромная толпа воинов, предшествовавших янычарам – лучники из гвардии султана, стрелки из всех частей армии, – сейчас начала бой, стреляя из луков и арбалетов, больших и малых кулеврин. Снаряды падали, многие отлетали от выступов нагрудников или поспешно опущенных забрал, но одно их число означало, что какие-то отыщут щели между частями доспеха или пробьют плохо выкованную сталь. Люди падали, молча или с криками, истекая кровью из внезапно открывшейся раны, или слабо дергая древко, будто сразу вынутую стрелу можно было не считать.

Скорчившись, глядя в землю, Григорий прислушивался к свисту, рикошету, удару; его тело напрягалось, ожидая вторжения… но его не было. Спустя век дождь из металла прекратился так же внезапно, как заканчивается град. Наступила тишина, она длилась вечность десяти ударов сердца. Ласкарь знал это по толчкам в собственный нагрудник, видел, как она проходит, в глазах человека, скорчившегося рядом. Они уже были там прежде, он и Джустиниани, одни в ждущей тишине. Но пока его сердце отсчитывало мгновения, Григорий думал, что никогда еще не сражался он в таком бою, никогда еще на кон не ставился конец мира.

Потом, на десятом ударе сердца, тишина закончилась другим толчком – ударом огромного барабана.

И вперед пошли янычары.

Григорий мгновенно вскочил. «К бою!» – крикнул он, один из сотен. Окинул взглядом палисад, этот узкий и непрочный заслон между теми местами, где еще стояли остатки внешней стены. Увидел по всей его длине рывок десятков людей, бросившихся на защиту. Справа, примерно в ста шагах, виднелся стяг Константина и города – двуглавый орел устремлялся к переднему краю. Развернувшись в сторону врагов, Григорий уставился на них поверх кромки щита.

Янычары наступали под свою боевую музыку; они шли строем, насколько позволяла неровная земля, заваленная телами и брошенным оружием. Их знамена развевались, и Григорий, который не раз сражался с ними, у Гексамилиона и после, увидел на них символы и припомнил несколько. У каждой орты, когорты янычаров, был свой знак. На красно-желтом фоне шли верблюды, трубили слоны, рычали львы. Григорий всмотрелся, но не увидел красного с золотом янычар личной гвардии султана, лучших из лучших. Они пока сзади, их будут придерживать до последнего момента. Однако, доставая из петли свой шестопер, он знал, что скоро увидит их. Если доживет.

Лестница высунулась из дыры рядом с бочкой, за которой он стоял, и из каждой дыры в палисаде. Слух выделял из оглушительного шума отдельные звуки – рев мужчин, призывающих Бога; вызовы на бой с обеих сторон; звон клинка о клинок, клинка о шлем, нагрудник или щит; крики тех, кто пренебрегал смертью, и тех, кто принимал ее. Мехтер отправлял турок на бой барабанами и трубами, греческие трубы отвечали им, а из каждого святого места хрипели водяные орга́ны и били, гулко или звонко, колокола.

Верх лестницы ушел в землю под весом карабкавшихся по ней мужчин. Нескольких, ибо они лезли плотно, один за другим. Григорий дожидался первого, сжав кожаную обмотку шестопера и, как только показался янычар – бородатое лицо под высоким шлемом расколото боевым криком, – Григорий шагнул к дыре и ударил щитом прямо в этот крик. Мужчина пошатнулся, каким-то чудом удержался, ударил в ответ – ятаган взлетел по широкой дуге, начал опускаться со всей мощью прекрасно выкованного оружия. Григорий подскочил ближе, вздернул щит, высоко перехватывая удар, и врезал шестопером над щитом турка, который тот просто не успел поднять. Враг упал. Но за ним уже поднимался другой.

Последний удар вынес Григория на самый край. Отступая и готовясь атаковать снова, он услышал крик.

– В сторону! – рявкнул Энцо.

Он вытолкнул вперед мужчину – грека, судя по длинной бороде, – который держал в руках здоровенный кусок камня. Тот высоко поднял камень и сбросил его прямо вниз, за стену, на лестницу. Потом отскочил в сторону, а Сицилиец уже подгонял следующих. Двое мужчин держали короткий толстый шест с железным двузубцем на конце. Они уперли двузубец в верхнюю перекладину лестницы и начали толкать. Перекладина хрустнула, поэтому они зацепили край и, вместе с Энцо, сначала медленно, потом быстрее, когда лестница подошла к равновесной точке, оттолкнули ее и опрокинули.

Янычары шли и шли, не замечая обрушенной на них ярости, не считая потерь. Они шли, как львы, каковыми и были, по грудам своих мертвецов, под взглядом своего султана и вечно глядящего на них Бога, с двумя именами на губах, которые выкрикивали даже перед смертью. И Григорий изу-млялся им, этому неослабевающему мужеству, даже когда убивал их, закрывая бреши, когда этого не мог другой, нанося удары в шлем, в тюрбан, в рычащее лицо. Все звуки – труб, колоколов и пуль, стали о сталь, рева, вызовов и молитв – слились для него в один непрерывный пронзительный вопль. Его рука поднималась, опускалась и убивала, пока он не перестал ее чувствовать, пока рука и зажатое в ней оружие не превратились в цельную дубину, которую он ухитрялся поднимать и опускать, снова поднимать и снова опускать. В какой-то момент – и Григорий не помнил как – шестопер исчез, его место занял фальшион; он падал иначе, но с тем же результатом. Турки гибли, Ласкарь не представлял сколько, – кто-то на лестницах, на пути вверх; другие, залезшие на палисад или вытолкнутые за него, умирали на земле, истоптанной ногами и скользкой от крови.

Он делал это, видел, как это происходит. Видел гибнущих соратников, которые слишком устали, чтобы поднять щит или меч, и опускали головы, как быки под молотом мясника.

Времени не существовало. Было только убийство, и оно длилось и длилось.

А потом Григорий почувствовал – даже когда уклонялся от ятагана, летящего в голову, и втыкал кончик меча в чужую шею, между кольчужной рубахой и подбородком, – почувствовал, как раньше с анатолийцами, небольшую податливость, крошечную заминку, мысль, которая проявляется в одном разуме и разбегается по многим. Люди, ведомые тем же инстинктом, что и птицы, вдруг разом засомневались. Горло Григория не давало выразить это в словах – голос пропал в дыме, криках и крови. Пригнувшись, он взглянул в обе стороны вала и увидел сброшенные знамена орт, поваленные лестницы и все так же реющего орла. И задумался, позволил себе задуматься о немыслимом.

«Неужели мы выиграли? Несмотря на все… неужели мы спасли город?»

Он повернулся к палисаду. Накатывалась новая волна. Ему показалось или они и вправду кричали уже не с тем рвением?

Ласкарь поднял щит, посмотрел поверх кромки. Еще несколько убийств, а потом… он поклянется больше никогда не убивать.

Этого будет достаточно. Милосердный Отец в небесах, пусть этого будет достаточно.

* * *
Он только недавно овладел этим искусством, ибо отчасти искусством оно и являлось. Выбранный за свою меткость с арбалетом, молодой янычар должен был иметь хороший глаз для совсем другого оружия. Не для заряжания, этим занимался другой человек в их парном расчете. И пока тот трудился, янычар мог только ждать, лежа ничком в неглубокой траншее, над которой иногда пролетали греческие стрелы.

Порох забит в казенник. Теперь пришло время снаряда. Маленький каменный шар заложен в ствол, выпущен, катится вниз, и даже сквозь жуткий шум юноше кажется, что он слышит, как журчит, будто струйка воды, круглый камень, сбегающий по металлу.

Пришло его время. Приподнявшись над краем траншеи, напарник воткнул в землю короткую раздвоенную подставку. Молодой янычар глубоко вздохнул, потом поднял кулеврину – само по себе подвиг, ибо металлическая труба была длинной и толстой. Он делал все быстро, желая присоединиться к своему напарнику, который сейчас растянулся в грязи. Посмотрел поверх голов своих сражающихся товарищей, в неожиданно открывшийся проем. Там поднялась рука. Она держала меч. Прицелившись чуть ниже и правее, юноша выдохнул, поднес тлеющий конец фитиля к казеннику, зажмурился, опустил голову…

…и послал ядро, которое изменило историю, в тело Джованни Джустиниани Лонго.

* * *
– Они слабеют! Они подаются! Еще раз за Господа! За Константина! За Геную!

В таком гвалте слышали только те, кто стоял рядом. Но Григорий был одним из них, видел, как Джустиниани поднимает над головой меч. Это давало ему силы поднять свой. Джустиниани чувствовал то же, что и он, – атака слабеет.

– Еще раз! – крикнул Григорий, шагнул к генуэзцу, встать у правого плеча, как Энцо встал у левого, и призрак Амира в шафрановом плаще завершал троицу, оберегая спину их предводителя.

Потом все изменилось. Джустиниани выпустил меч. Яростная усмешка исчезла, свет битвы ушел. Его лицо озадаченно сморщилось, огромное тело начало оседать, колени подогнулись. Григорий и Энцо были рядом и только поэтому успели подхватить Командира и не дать ему рухнуть на землю. Огромным усилием им удалось удержать генуэзца, подставить плечи ему под руки. Внезапная тяжесть сблизила мужчин, их головы были совсем рядом, как у заговорщиков, нашептывающих какую-то измену.

Но прошептал ее Джустиниани.

– Святая Мать, – прохрипел он. – В меня попали. – Потом зашипел: – Поднимите меня. Они не должны видеть, что я падаю.

Люди уже оборачивались. Григорий и Энцо подперли Джустиниани, поставили его на ноги – и генуэзец издал ужасный стон.

– Ах, Христос! Назад! Оттащите меня назад!

Они оттащили его недалеко, к небольшому клочку чистой земли у канавы, под внутренней стеной, опустили там. Позади новая волна турок обрушилась на вал по всей его длине. Энцо бросился в толпу на поиски, Григорий встал на колени и попытался расстегнуть ремни, стягивающие переднюю и заднюю части кирасы. Но ремни были скользкими от крови, синеватой и блестящей, и ему пришлось достать кинжал. К тому времени, когда он снял доспех, под непрерывные стоны Джустиниани, вернулся Энцо, таща за собой длиннобородого грека. Тот тоже встал на колени, разрезал дублет и нижнюю рубаху, начал искать рану на ощупь, ибо все было залито кровью, собиравшейся лужицей под мышкой генуэзца.

– Я… я не могу найти… – Лекарь пощупал еще, потом заговорил громче, перекрывая стоны: – Пуля, кажется, все еще внутри.

Люди умолкли среди окружающего гвалта, только беспомощно переглядывались. Потом молчание нарушил один голос. Непохожий на себя, высокий, жалобный.

– Принесите ключ. Откройте ворота, – взмолился Джустиниани. – Мне нужно уйти.

Все ахнули. Григорий посмотрел на Энцо, тот покачал головой. Оба знали, все знали, что это значит. Одной из причин, по которым защитники сражались с таким упорством, было отсутствие выбора, отсутствие путей к отступлению. Ворота заперты. Защитники должны победить или умереть. Но если ворота откроют… более того, если человек, который во многих смыслах был обороной города, сбежит…

– Господин, – произнес Григорий, наклонившись к генуэзцу, – если мы это сделаем…

Но ему не пришлось спорить, ибо прибыл тот, кто мог.

– Что случилось? Что?

Люди расступились, император подошел, замер, когда увидел, кто распростерся на земле, а в следующее мгновение уже стоял на коленях рядом с Джустиниани.

– Друг мой! Что случилось?

– В меня попали, василевс. Плохая рана. Мне… – Его голос стал выше, задрожал от боли. – Мне нужно уйти. К моему лекарю. На ту сторону ворот.

Глаза Константина расширились.

– Друг мой… не делай этого.

Джустиниани поднял руку, схватил Константина за горжет на шее, потянул к себе. Двое имперских гвардейцев быстро шагнули вперед, но император отмахнулся от них.

– Я оставлю вам моих людей, – прошептал генуэзец, – но я уйду. Я вернусь, когда о моих ранах позаботятся.

– Брат, не надо!

Константин обхватил рукой в кольчуге окровавленную руку Командира, заговорил так тихо, как только позволял шум битвы:

– Мы на переломе. Ты – скала, к которой пришвартован наш корабль. Если ты уйдешь, люди узнают об этом и падут духом – здесь, сейчас, как раз когда нам нужна вся их сила. – Он наклонился еще ближе, зашептал на ухо: – Останься. Поднимись. Люди будут поддерживать тебя. Пусть все видят, что лев жив. Только одну атаку. Одну, последнюю!

Джустиниани открыл глаза. В них был страх, в них, никогда не знавших страха, и каждый, кто это видел, в свой черед погружался в него.

– Нет, – выговорил он сквозь кровь на губах. – Я не могу. Я сделал достаточно. Ах, спаси меня Христос, как больно!..

Он застонал, взгляд и хватка обратились на Энцо и Григория, голос окреп:

– Я приказал вытащить меня отсюда. Принесите ключ.

Сицилиец взглянул на Григория… тот пожал плечами, встал, повернулся к бастиону. Рука схватила его, развернула.

– Куда ты идешь? – сказал Константин. – Не…

– Ваше величество, я не могу не подчиниться приказу своего Командира, – ответил Григорий, посмотрел вниз, вздрогнул. – Может, это его последний приказ.

– Но как же твой город? – взмолился Константин.

– Я останусь. Я отдам за него свою жизнь. Но я не могу требовать того же от Командира. Он и так уже сделал много. – Он посмотрел на удерживающую его руку. – Василевс, пожалуйста. Если я не принесу ключ, это сделает кто-то другой.

Император еще мгновение держал его, потом со вздохом отпустил. Григорий побежал к основанию бастиона. Люди высовывались между зубцов, смотрели на суматоху внизу; среди них был и молодой лучник, которому Григорий доверил место ключа.

– Сбрось мне ключ! – крикнул он.

Парень ахнул, потом повиновался. Через несколько секунд с башни полетел блестящий предмет, и Григорий поймал его.

– Продолжай стрелять! – крикнул он и побежал обратно.

Энцо и еще два чернодоспешных генуэзца подняли Командира, который обмяк у них на руках. Константин заступил им дорогу к воротам, лицо под поднятым забралом было белым.

– Брат, куда ты идешь? – воскликнул он.

Джустиниани поднял голову. Его голос внезапно стал спокойным, почти нормальным.

– Куда меня посылают Господь и турки, – ответил он.

Ворота открылись. Энцо помог Командиру пройти, но тут же вернулся.

– За ним присмотрят другие, – сказал он, подбирая свой меч и щит. – Я останусь сражаться вместе с тобой.

Константин уставился на ворота. Несколько человек пытались закрыть их, но им мешал поток людей, уже устремившихся наружу. Император повернулся.

– За Бога и Константинополь! – крикнул он, опустил забрало и, взмахнув мечом, бросился к палисаду.

* * *
Мехмед уже отчаялся.

Не пришло ли время? Сбросить богатые одежды, серебряный с золотом шлем, все, что выделяет его как султана. Раздеться до желаби, оставить отцовский меч своему младенцу-сыну, подобрать чей-нибудь иссеченный щит и старый ятаган и броситься в бой простым гази, предлагающим себя Аллаху, милостивому и милосердному? Через мост аль-Сират, где мучеников ждет рай. Если он не может добиться на земле того, что сильнее всего жаждет, он сможет получить это на небе.

Он потерпел неудачу. Каждый воин его армии, способный держать оружие, атакует их стены, а они все равно держатся. Каждая посланная им волна была отбита. Даже самая лучшая часть его армии, янычары, которые сражаются, как герои, не могут пробиться в город. Двуглавый орел по-прежнему парит над палисадом. Стяг с красным крестом отмечает место, где все еще ревет генуэзский лев.

Султан посмотрел на людей, стоящих рядом. Большинство отводили глаза. Только Аксемседдин, его духовный наставник, встретил его взгляд, заговорил. Произнес одно слово:

– Иншалла.

Мехмед отвернулся. Да, такова воля Бога. Пришло время пойти и встретиться с Ним.

И тут он замер, вгляделся в линию палисада. Для многих это выглядело бурлящей толпой, но Мехмед смотрел на нее семь недель, и с восхода солнца едва отрывался от нее на час. Как рыбак, который понимает любое движение моря, знает, что предвещают его оттенки, Мехмед знал ее бесконечное разнообразие. И сейчас она была… другой. Какая-то слабина, там, прямо в центре, куда больше всего стреляла его огромная пушка, где бой всегда был самым ожесточенным. Чуть меньше защитников. Его люди чуть дольше держатся наверху, прежде чем их срубят.

Он не только видел, он чувствовал. Мехмед вскочил на своего белого коня, выхватил ятаган. Он не станет снимать свое великолепие, пока нет. Пока за ним еще стоят три свежие орты янычарской гвардии. Он сам поведет их, лучших из лучших, прямо ко рву. И только если они не справятся, он вскарабкается по их телам и перейдет мост Сират.

– Они дрогнули! – сильным голосом вскричал он. – Тысячу золотых человеку, который водрузит наше знамя в их сердце!

Услышав эти слова, оркестр-мехтер, чей пыл уже поугас, вновь заиграл с прежней энергией. Послышался крик: «Аллах акбар», и гвардейские орты, ведомые своим красным с золотом знаменем и своим султаном, начали спускаться со склона. Они шли в атаку на палисад.

* * *
Он получал удары по нагруднику, шлему, поручам, поножам. Появлялись раны, но он был жив. И пока он жив, он будет убивать. Энцо был рядом, тоже убивал. Сицилиец понимал то же, что и грек. Отряд генуэзцев уменьшался с каждым штурмом. Все больше турок появлялись над палисадом или успевали забраться на вал; каждый держался чуть дольше, чуть медленнее продавал свою жизнь, и все новые его товарищи лезли вверх.

Однако над этим кровавым валом все еще парил двуглавый орел. И пока он там, Григорий не ослабнет. Он был на стене, которая рухнула, на Гексамилионе в Морее, семь лет назад. Видел последовавший за этим разгром. Был обвинен в нем, лишился носа из-за ошибочного обвинения. Тогда он отвернулся от своего города, своего императора, от всех, кого любил. Но сейчас он здесь – и больше не отвернется.

Григорий смотрел, как оно поднимается, рывками, с человеком, карабкающимся по стене тел. Это было знамя, не такое, как прежние, – красное с золотом. Григорий знал его, видел раньше, издалека. Орта янычаров из личной гвардии султана пришла испытать свою еще неиспытанную силу.

Он был огромен, человек, несущий знамя, держа его в одном кулаке с ремнем щита. Другим он сжимал огромный ятаган – и смахнул им первого грека, который побежал к нему, выбил копье из его рук, полоснул по шее. Воин упал; другой защитник попытался – погиб. Знамя уже развевалось, воткнутое в землю, и турок, широко разведя меч и щит, заорал боевой клич, вызывая на бой камни, стрелы и клинки.

Энцо был ближе и быстро двинулся к турку. Он сражался мечом-бастардом, легким и хорошо закаленным, пригодным для одной руки и неудержимым в двух. Однако турок удержал его, принял на щит и отбил в сторону. И возможно, Сицилиец удивился, или же просто слишком устал, – но он пошатнулся, и Григорий, еще в двух шагах, мог лишь смотреть на размашистую дугу ятагана.

Он успел подхватить друга и опустить на землю, был рядом и услышал последние слова, которые прошептал умирающий.

– Передай Командиру… – вот и все, что он успел сказать.

Великан сейчас припал на колено и тряс головой, будто от удивления. Что-то ударило его в лоб – наверное, брошенный камень, – и по лицу текла кровь. Но он стер ее, улыбнулся и начал подниматься. Фальшион Григория был коротким, но меч Энцо лежал рядом. Подхватив его, грек воткнул меч прямо между коленей турка, под кольчужную юбку. Удар опрокинул великана, отбросил назад. Он изогнулся, исчез, меч остался в нем, вырвавшись из ослабевших пальцев Григория. Но воткнутое им знамя по-прежнему развевалось, и Григорий не мог пробиться к нему, когда столько янычаров перебиралось через палисад.

Мусульмане разворачивались, как птицы на лету, единый разум управлял всеми. Теперь то же самое делали христиане. Там, где только что было двое врагов, вставало десять. Потом пятьдесят. И Григорий, потеряв брошенный фальшион, отступал вместе со всеми. Он не побежал к воротам, немедленно забитым и заткнутым кричащими людьми. Там можно было рассчитывать только на резню. Кроме того, над этой волной все еще летел орел, до него было шагов тридцать, не больше. Каким-то чудом Григорий преодолел их, отпихивая в сторону людей, умирающих рядом, ныряя под удары или принимая их на быстро поднятый щит.

Всего тридцать шагов до другого мира. Константин стоял в окружении пятерых одоспешенных гвардейцев, рядом с ближайшими соратниками – Иоанном из Далмации, пожилым кастильцем доном Франциско, Феофилом Палеологом, добравшимся сюда от Золотых ворот, Феодором из Каристоса, старым наставником Григория, лук которого был в руке, как всегда, хотя колчан опустел. Палисад перед ними еще держался.

– Государь, – выдохнул Григорий, преклонив колено скорее от усталости. – Пора идти.

– Куда, Ласкарь? – Константин огляделся.

– В город, господин. На корабль. Еще есть время. – Он посмотрел на мужчин вокруг императора. – Пробьем дорогу через…

Константин поднял руку, призывая к молчанию. Он говорил громко, поверх шума, но не кричал.

– Нет. Если Господь решил, что городу суждено пасть, то Он решил, что я паду вместе с ним. Это моя судьба и Его воля. – Он оглянулся на своих слуг и приказал: – Начинайте, ибо я не хочу, чтобы они осквернили мое тело.

Люди быстро избавили его от всех императорских регалий: перчаток с двуглавым орлом, плаща с ним же, тонкого золотого обруча на шлеме – боевой короны. Пока они занимались этим, а гвардейцы задерживали каждого, кто оказывался поблизости, Константин огляделся.

– Я не прошу никого сопровождать меня. Я освобождаю вас от ваших обязательств. Спасайте себя, если сможете.

Иоанн из Далмации подошел ближе:

– Я с вами, государь.

– Кузен, – сказал Феофил Палеолог, – я тоже.

– И я, – объявил кастилец дон Франциско, пробравшись вперед; он хрипло дышал, но говорил отчетливо и с улыбкой. – Какая нежданная удача в моем возрасте – умереть с мечом в руке. – Он поднял и поцеловал свой окровавленный толедский клинок. – Вряд ли я смогу прожить лучший день, чем сегодня.

Вскоре на Константине уже не было никаких знаков, выдающих в нем императора. Орлиный флаг опустился, император поцеловал его и толкнул вверх. Теперь здесь стоял простой рыцарь, и его взгляд уперся в Григория.

– А ты, Ласкарь? Есть ли у тебя что-то, ради чего или кого стоит жить?

Григорий колебался. Он видел Софию, Такоса в месте, где они могут быть в безопасности. Но он нужен им, он должен убедиться, что они там. Он кивнул.

– Да, василевс.

Константин улыбнулся:

– Тогда иди. Ты уже сделал достаточно для своего города.

Его взгляд на мгновение задержался на костяном носу, потом метнулся в сторону внезапно усилившихся криков. Все обернулись к стене, усеянной знаменами янычаров.

– Иди. Каждый человек – к своей судьбе. И все мы в руках Господа.

С этими словами последний император Константинополя поднял меч и, окруженный ближайшими соратниками, бросился на самую густую волну турок.

Над ухом Григория послышался голос.

– Я с тобой, – сказал Феодор из Каристоса. – У меня только что родился правнук, и я хочу увидеть его перед смертью.

Ласкарь сжал руку своего старого наставника.

– Тогда пошли, – сказал он, глядя поверх толпы.

Люди повсюду сражались или бежали. Но последняя атака императора оттянула на себя многих врагов – на себя и от бастиона, с которого Григорий вечность назад пускал стрелы. С одного из его зубцов все еще свисала веревка с узлами.

– Держись поближе и беги быстро, – предупредил он, наклонился подобрать чей-то кинжал и перекинул щит на правую руку, чтобы прикрыть ту сторону.

Между ним и его целью толпа была не такой плотной. И турки, охваченные безумием завоевателей, которые наконец-то схватили своих врагов за горло, предпочитали жертв полегче, нежели двое быстро бегущих решительных воинов. Григорий разбрасывал людей щитом, воспользовавшись кинжалом лишь один раз – полоснуть по руке мужчины, от удара которого он только что увернулся. Потом второй раз – разрезать ремни своей кирасы, как он поступил с кирасой Джустиниани.

– Старик, ты сможешь залезть по ней? – крикнул он Феодору.

– Смотри и завидуй, – проворчал Феодор, надел лук на шею, ухватился за веревку сильными руками лучника, которым был всю жизнь, и начал быстро забираться наверх.

Сбросив оставшиеся доспехи, Григорий проверил веревку и обернулся, держа кинжал перед собой. Но бо́льшая часть толпы сосредоточилась у ворот, греки и генуэзцы пытались бежать через них; турки били в открытые спины людей, которые сбились в плотную кучу и не могли пошевелиться. Однако бежали не все. Кучки христиан еще сражались, и сейчас туркам только мешаламасса людей, набившихся в периболу. Многие живые падали в канаву к мертвым.

Крик. Феодор вскарабкался на башню. Григорий бросил щит, зажал кинжал в зубах и подпрыгнул. Он видел, что к нему уже бежит человек. Ласкарь качнулся к стене, оттолкнулся от нее и ударил мужчину в лицо. Турок пошатнулся, снова дернулся вперед – и тут в его шею вошла стрела. Он упал, и Григорий, быстро перебирая руками, полез вверх, пока Феодор наверху накладывал вторую стрелу.

Забравшись на бастион, Григорий несколько секунд лежал, пытаясь отдышаться. Из-за спины Феодора смотрели вниз несколько выживших лучников, на их молодых лицах был написан страх. Остальные были мертвы. Переведя дыхание, Григорий посмотрел на внутреннюю стену, к которой примыкал бастион. Часть турок уже разворачивалась на том, что не уничтожила их огромная пушка. Казалось, они устроили состязание, кто первым поднимет зеленое знамя Пророка на следующем бастионе, и убивали греков, которые все еще пытались остановить их.

Григорий обернулся к выжившим.

– Наложите стрелу, если она осталась, – сказал он, подбирая свой лук; в колчане, который он накинул на плечо, было лишь две стрелы. – И держитесь поближе ко мне.

Они спустились по лестнице до уровня стены. Григорий отодвинул засовы на двери и шагнул наружу. По всей длине укрепления были турки, и еще больше поднимались сюда по широкой лестнице. При виде греков они заорали. Но с другой стороны пока никто не поднимался.

– Стреляй! – скомандовал Григорий.

Из десятка пущенных стрел три попали в цель, остальные ушли выше или были встречены торопливо поднятыми щитами. Турки разбежались. Григорий повернулся и быстро повел своих людей в противоположную сторону.

Вскоре вниз пошла другая лестница. С ее верхней площадки Григорий видел людей, бегущих в город. Пока только греки и их союзники, но скоро за ними последуют турки. Сейчас он видел, что происходит по обе стороны стены. На некоторых бастионах еще развевались флаги защитников города, Венеции, Генуи. На других уже подняли зеленое знамя Пророка или знамена орт. Вести о поражении распространялись быстро, и люди бежали или держались в зависимости от своей воли или случая.

Голос за спиной отозвался на его мысли.

– Теперь каждый сам по себе, – сказал Феодор из Каристоса. – Иди с Богом, сынок.

Старик последний раз пожал Григорию руку и исчез. Исчезли и остальные лучники, присоединились к тем, кто сейчас бежал по стенам в город. Но Григорий задержался, вглядываясь в периболу. Она кипела. Он знал, что султан привел огромную армию. Он сам какое-то время ходил среди них. Но эта орда внизу!.. Она была неисчислимой, и каждый человек из нее стремился попасть в город; эта масса на время закупорила все входы.

Все кончено. Константинополь пал. Хотя его предсмертная агония еще будет длиться какое-то время, пока его опустошают завоеватели, – вскоре на труп ляжет саван, и тысяча лет истории, Рима Востока, Византии, будет погребена в его священной, легендарной земле.

Григорий поднял руку – к влаге на лице. Розоватая от крови, но все же вода. «Что ж, – подумал он, пожимая плечами. – Одна слеза для моих родителей. Одна для моих предков. И остальные – городу, моей матери, величайшему из всех».

Он в последний раз взглянул вниз, туда, где некогда парил двуглавый орел, а сейчас не было ничего. Потом повернулся на север и вытер глаза.

– Пусть у меня больше не будет причин плакать, – вслух произнес Ласкарь, молитву и решение разом.

Его путь лежал туда, на встречу в церкви. Две встречи, вспомнил он, если обе женщины сдержат слово. Григорий не знал, как будет объяснять одной присутствие другой. Но если обе они будут в безопасности и он сможет уберечь их, этого будет достаточно – пока.

Ласкарь повесил на плечо лук и побежал вниз по лестнице.

Глава 35 Исход

Колокола замолкали один за другим, по мере того как турки растекались по городу, вламываясь в места богослужений. Они шли не только от пробитых стен со стороны суши, но и от Золотого Рога и Мраморного моря, ибо как только ужасные вести, с присущей им скоростью, дошли туда, защитники береговых стен бросили позиции и устремились к своим домам или к судам своих народов.

Феон наблюдал за ними с высоты холма над своим домом. Две волны – азапы, бросающие свои корабли и вливающиеся в открытые морские ворота, торопясь награбить до появления солдат; венецианцы и генуэзцы, бегущие в противоположную сторону, пробирающиеся к караккам, торопливо ставящие мачты, которые были сняты и спрятаны по той же причине, по какой заперли внутренние ворота, – поднимающие паруса, ловящие ветер, опускающие весла. Он видел корабли, набитые людьми, видел орды, которые толкались на причалах, стремясь тоже попасть на борт. В основном греки, предположил Феон, умоляют взять их, но вряд ли латиняне согласятся. Каждый сейчас заботится только о себе. Прикусив губу, он повернулся к своей заботе.

Узкий переулок, который выбрал Ласкарь, был тих; дома с обеих сторон заглушали вопли у причалов, и его шаги звучали слишком громко. Он слышал, как впереди захлопывают ставни, знал, что на него смотрят, подглядывают в щели между створками. Это был богатый район; здесь обитали государственные люди, состоятельные торговцы, их родичи, живущие в домах на одну семью. Все знали, что мародеры придут сюда в поисках добычи – и хуже. Все надеялись, что, возможно, именно их дом каким-то чудом минуют, пропустят, как иудеев в Египте. Но их двери не были отмечены овечьей кровью, избавляющей от осквернения. Люди запирали двери, захлопывали ставни и возносили молитвы, чтобы этого было достаточно. Чтобы тот, кого убьют, чью жену изнасилуют, а детей угонят в рабство, был их соседом или другом. Кем-то другим.

Феон остановился перед собственной передней дверью. Заворачивая за угол, он услышал, как что-то разбилось, взрыв хохота, и подумал: неужели враги уже здесь? Потом кто-то выкрикнул на греческом заплетающимся языком: «Еще, ублюдки, еще!» Похоже, не все горожане дожидались своей судьбы в молитвах.

Феон постучал костяшками в дверь.

– Это я, – тихо произнес он.

Засовы тут же отодвинули, в замке провернулся тяжелый ключ. Он толкнул дверь, и София отступила в глубь прихожей.

– Они идут?

– Скоро.

Феон на мгновение прислонился к двери. Он даже не осознавал, как колотится у него сердце. Переведя дыхание, запер дверь, прошел мимо женщины, поднялся по лестнице и вошел в жилую часть дома. На него испуганно уставились четыре пары глаз – Минерва, Афина, горничная, и Такос, наматывающий на руку веревку своей пращи. Что-то прижалось к ноге Феона. Он посмотрел вниз, увидел кота, пнул его.

Сзади поднималась по лестнице София.

– Что это? – спросил он, указывая.

– Сумки.

– Сам вижу, – отрезал Феон. – Что в них?

– Немного еды. Одежда. На случай, если нам придется… – ответила жена, пожав плечами.

– Ты все еще сомневаешься во мне? – произнес он, голос захлебнулся от внезапной ярости. – Я сказал тебе: мы никуда не пойдем. Мы остаемся здесь. Мы будем в безопасности.

– Я знаю. – София подошла к нему, положила ладонь на руку. – Но… если что-то случится… Григорий сказал, мы будем в безопасности в церк…

– Григорий. – Он сбросил ее руку. – Григорий лежит мертвым на валу. Его безносая голова отрублена. Так что не возлагай на него надежд.

Внезапная печаль в ее глазах заставила его рассмеяться, резко.

– Да. Оплакивай его. Но знай, ты можешь надеяться только на меня.

София прищурилась. Заговорила не сразу, но спокойным голосом:

– Я надеюсь на Бога, муж. За Григория. За всех нас.

Феон уже открыл рот для едкого ответа, но тут с улицы послышались какие-то крики.

– Принеси мне флаг, – прошипел он. – Быстрее.

– Турки? – спросила она, обернувшись, не двигаясь.

Феон прислушался к пьяной ругани.

– Греки, – сказал Феон. – Трущобное отродье. Но скоро здесь будут турки. – Он подтолкнул жену. – Принеси флаг.

София принесла. Он взял флажок, подошел к окну, выходящему на улицу. В этот момент кто-то начал колотить в переднюю дверь. Феон прислушался. Кричали по-прежнему на его родном языке. Он толкнул ставни, выглянул. Внизу, пошатываясь, стояли три бедно одетых человека, двое мужчин и женщина. Один сжимал в руке большую стеклянную бутыль.

Он был прав. Уличное отребье. Те же люди, которым он преподал урок, когда они бунтовали. Феон высунулся.

– Уходите! – крикнул он. – Турки идут. Ищите убежище и молитесь о прощении.

– Ого, «турки идут», «турки идут»! – приплясывая, пропел крупный мужчина с выпирающим животом; потом остановился, посмотрел вверх. – Ладно, мы тут живем. Почему это все должно достаться им? – Он ткнул бутылью вверх. – Дай нам серебро, и мы будем сторожить твою дверь.

– Дай нам серебро, – разом откликнулись двое других.

«Дай мне мое». Эту дурацкую фразу выкрикивала толпа, требуя хлеба. Что ж, он заткнул тех. Теперь заткнет этих.

– Убирайтесь! – крикнул Феон. – Я предупреждаю вас…

– Он предупреждает. Он нас предупреждает! – крикнул крупный мужчина и снова пнул дверь. – Серебро. Дай нам серебро!

Женщина тоже принялась пинать дверь, а второй мужчина перебежал улицу и вернулся с куском дерева, которым начал колотить в дверь.

София встала рядом с Феоном у окна.

– Отойди. Оставь их. Они не выбьют дверь. Оставь их.

Феон посмотрел вниз, на улицу. Кажется, он уже слышал крики, неподалеку. Враги приближаются. Пора вывесить флаг Хамзы. Но он не может этого сделать, пока там толпятся эти пьянчуги. Кроме того, крупный мужчина передал свою бутыль женщине, и теперь двое мужчин колотили деревяшкой в дверь как тараном. Дверь может не выдержать. Эти подонки напали на его дом. Его!

Он засунул флаг за дублет и вернулся в большую комнату. Отцовский меч стоял в углу. Ярость делала меч легче, когда Феон поднял его, расстегнул ножны, стряхнул их.

– Муж, не надо…

– Не указывай мне, что делать, жена, – прорычал он и, оттолкнув ее, направился к лестнице. – Это крестьяне, грязь. Я прогоню их, потом мы вывесим флаг и будем в безопасности.

Она кричала ему, пока Феон спускался по лестнице, но он не слышал слов за ударами в дверь. Отодвинул засовы, дернул на себя дверь. Двое мужчин споткнулись, внезапно натолкнувшись на пустой проем, потом отшатнулись.

Феон вышел на улицу; меч, лежащий на плече, сиял в лучах утреннего солнца.

– Я сказал вам убираться, псы! Быстро!

Он взял меч двумя руками. Тот все еще был легким, а Феон – сильным. Перед ним стоит враг, древний, древнее турок. Толпа Константинополя, которая сбросила с трона не одного императора и набрасывалась на лучших людей из правящих классов.

– Крысы, – произнес Феон, улыбаясь. – Ползите в свои норы.

Он высоко поднял меч, чувствуя то, что должен был каждый день чувствовать его отец, его брат. Восторг, когда оба мужчины попятились и стали осторожно отходить.

– Ты кого назвал крысой? – завизжала женщина и, прогнувшись назад, швырнула бутыль. Она ударила Феона в голову, разбилась, покрыла его осколками стекла и вином, сбила вбок. Меч снова потяжелел, и его кончик качнулся к булыжникам мостовой.

Потом они оказались рядом, деревяшка пошла вниз как дубинка, ударила по плечу. Феон пытался поднять меч, но не смог. Упал на колено, посмотрел вверх; глаза жгло от кислого вина, он почти ослеп. Увидел, как взлетает что-то блестящее, преломленный стеклом свет, радугу на лице. Потом мужчина вогнал зазубренное горлышко бутыли в горло Феона.

Теперь он смотрел на булыжник. Жидкость темнее вина растекалась вокруг, со всех сторон, превращая его в остров. Радуга исчезла. Но Феон все равно уже не мог ее увидеть.

Мужчины и женщина отступили, тяжело дыша.

– Свинья, – сплюнул крупный мужчина и швырнул горлышко бутыли на тело Феона. Потом посмотрел на открытую дверь. – Пошли возьмем, что наше, – проворчал он.

Он успел ступить на третью ступеньку, когда ему в грудь врезался тяжелый глиняный горшок, отбросил назад. Женщина, сумевшая не упасть, посмотрела вверх и увидела на верхней площадке лестницы другую женщину; та поднимала над головой новый горшок. Этот разбился над ними, о притолку, обдав их жирным и жгучим оливковым маслом.

Крупный мужчина лежал на мостовой рядом с телом, потирая грудь, и стонал. Второй смотрел на улицу.

– Эй, кажется… кажется, я их слышу.

Женщина прислушалась к звукам – завываниям, ударам, – которые приближались. Нагнулась к стонущему мужчине, стала помогать ему подняться. Снизу она видела лестницу, видела Софию, стоящую там с новым горшком в руках.

– Я еще вернусь за тобой! – крикнула женщина. – Я тебе кишки выпущу, сучка!

Троица, пошатываясь, направилась по улице, прочь от приближающегося шума.

София медленно опустила горшок, осторожно поставила его на пол. Сквозь дверной проем она видела пару кожаных подошв. Одна треснула. Ее нужно поскорее отдать в починку, иначе сапог мужа развалится. Она отнесет его к сапожнику. Она…

– Мама?

Минерва была рядом, пыталась выглянуть на улицу.

– Стой здесь, – сказала София так спокойно, как только могла.

Она спустилась по лестнице и остановилась в дверях, увидев тело Феона. София знала, что он мертв, – слишком много крови натекло вокруг головы, как нимб на иконе святого. Но она все равно наклонилась, заглянула в мертвые глаза. Протянула руку, закрыла их, закрыла свои.

– Милосердная Мать, – прошептала София, – прости его грехи.

– Что случилось с папой?

Она обернулась. Конечно, ее неугомонная дочь не осталась наверху, когда внизу творилось что-то интересное. Минерва широко раскрытыми глазами уставилась на голову отца, на кровавый ореол. София схватила ее, развернула в сторону.

– Он… спит, сладкая. Спит. Пойдем.

Послышался пронзительный крик. В дверях стоял Такос с открытым ртом.

– Папа! Папа! – закричал он.

Мальчик бросился к телу, зарыдал. София понимала, что на него эта ложь не подействует. Он уже навидался мертвых, на стенах.

Крики с вершины холма. Внезапно начал бить барабан, потом послышались удары дерева о дерево. Мужчины кричали ритмично, будто тянули канат. Не по-гречески.

– Такос. Такос! – резко произнесла София, привлекая его перепуганный взгляд. – Скорее! Нам нужно брать сумки и идти.

Мальчик снова отвернулся.

– Такос! – крикнула она, встряхнула его. – Мы должны идти, иначе все умрем.

София не знала, видит ли он ее сквозь слезы. Но Такос понял, встал, побежал к лестнице. София бросилась следом, таща дочь, которая все время пыталась вытянуть шею и посмотреть на тело. В комнате Афина собрала кожаные сумки, две схватила сама.

– А хозяин?.. – сказала она.

– Его нет, – ответила София, наклонилась за сумкой, все еще держа дочь. – Слушайте, – продолжила она, обращаясь ко всем. – Держитесь рядом со мной. Что бы ни случилось, не отходите от меня. Что бы вы ни увидели… – она сглотнула, – не останавливайтесь, не смотрите. И если судьба разделит нас… – женщина сморгнула набежавшие слезы, – вы найдете меня в знакомой церкви Святой Марии Монгольской. Да?

Такос и служанка кивнули. София повела их на улицу. У дверей она задержалась. Крики притихли. Возможно, турки нашли другой путь, хотя этот вел их прямо к сердцу города. Потом по середине дороги пробежал мужчина. Он все время оглядывался через плечо, спотыкался; лицо его было белым. Наконец мужчина исчез за углом.

– Глупый Ульвикул! Не буди папу!

София посмотрела вниз. Кот вышел из дома и теперь лакал из кровавой лужи рядом с подбородком Феона. Чуть ниже София увидела кончик синего флага, торчащий из-под дублета. Она наклонилась, но не за ним. Вражеский флаг защитит ее и детей не лучше, чем защитил ее мужа. Сейчас их спасет только вера.

– Святая Мать! – пробормотала София. – Защити моих детей. Спаси их, и я посвящу свою жизнь тебе.

Потом она схватила кота и протянула его сыну:

– Понесешь его, если сможешь.

Оглядела улицу. Крики и вопли – плач, ликование – были уже совсем близко. Скорее всего, подумала она, турки пойдут по главным улицам. Но есть переулки, в которые они пока не полезут. Один начинался почти напротив дома, и София повела своих туда, как раз когда с гребня холма начал спускаться отряд завывающих азапов.

Глава 36 Разграбление

Лейле требовался какой-нибудь грек.

Задача должна быть несложной, когда их столько вокруг. Убегающих, прячущихся, тех, кого вытаскивают из подвалов и дыр. Многие были мертвы, разумеется, особенно старики или совсем юные, и потому не имеющие ценности, – вместе с теми, кто выказывал хоть малейшее желание сопротивляться. Таких было немного, сейчас, когда сквозь проломы в стенах и любые проходы в город текла вся армия султана.

Лейла, во главе двадцати гвардейцев Мехмеда – пейиков с алебардами, нагрудниками, желтыми тюрбанами и бронзовыми щитами, – ждала у Харисийских ворот, ближайших к ее цели, и собиралась выдвинуться как можно раньше. Толпы разбегались перед отрядом воинов в доспехах. Но многие опередили ее, и еще больше прорвалось через морские ворота, опередив сухопутную армию. В безумии последующих убийств и грабежей все превратилось в хаос; и хотя у Лейлы была карта, нарисованная Григорием, изогнутые улицы, заполненные воплями, сразу смутили ее.

Ей требовался проводник – и она искала его на площади перед церковью, где сидели на корточках десятки горожан, опустив головы на колени, избегая смотреть на то, что происходит вокруг; многие громко молились, пытаясь заглушить звуки, пока их не избили охранники. Пленников пытались связать вместе, но веревки и цепи быстро закончились. Большинство удерживали шелковые ленты, нарезанные полосками одеяла или порванные простыни. Многие могли легко разорвать эти путы. Но бежать было некуда. За пределами этой площади ждала смерть, и вряд ли быстрая, судя по доносящимся крикам. Предстоящее же рабство было жизнью. Во всяком случае, ее подобием.

Лейла взглянула поверх ошеломленной толпы. Двери церкви, наполовину сорванные с петель, свисали у входа, из которого валил дым. Кто-то был неосторожен с огнем или излишне вдохновлялся Аллахом. Другие, возможно не такие пылкие, вытаскивали из церкви все, имеющее хоть какую-то ценность. Лейла видела иконы, ангелов и апостолов в деревянных рамах, валяющиеся на ступенях. Другие, с инкрустациями из серебра или драгоценных камней, были изрезаны ножами, металл выковырян, раскрашенные лица отброшены в сторону. Пока она смотрела, несколько мужчин выскочили наружу с гробом, радостно выломали железные защелки, сдернули крышку, рассчитывая на сокровища внутри… но увидели только кости, завернутые в ткань, которую покрывали греческие буквы и символ креста. Азапы в ярости разломали ящик, ища потайное отделение, и, ничего не найдя, разбросали мощи святых города по окровавленным булыжникам.

Лейла вновь посмотрела на пленников. «Подождите здесь», – сказала она командиру пейиков и начала пробираться между людьми. Немногие встречались с ней взглядом; лица вжимались в колени, плечи напрягались в ожидании удара. Один молодой мужчина смотрел, как она идет. Одежда на нем была лучше, чем на других, хотя такой же грязной и запятнанной. Лоб закрывала окровавленная повязка. Он отвел глаза, потом вновь встретился с ней взглядом, когда она подошла ближе.

– Ты, – тихо спросила Лейла на греческом, присаживаясь напротив, – умеешь читать?

Он уставился на нее, возможно удивленный женским голосом из-под маски, ибо на ней сейчас была мужская одежда, дублет и свободные шаровары, все черное. На голове Лейлы был высокий шлем, ее единственный доспех, а за спиной висел арбалет.

– Ты умеешь читать? – повторила она.

Слабый кивок. Женщина достала из сумки карту, развернула ее так, чтобы он мог прочесть.

– Ты знаешь это место? Можешь отвести меня туда?

Он уставился в карту, прочел. Мгновение спустя снова кивнул.

– А говорить ты умеешь? – спросила Лейла.

Грек попытался, но издал только бульканье. Потом откашлялся, попробовал заново.

– Умею, – тихо сказал он с произношением образованного человека. – Я живу рядом с… этим местом. Я могу отвести тебя туда.

Лейла кивнула. Затем вытащила кинжал, перерезала шнур, который стягивал его запястья.

– Вставай, – сказала она. – Иди за мной.

Когда мужчина встал, Лейла повернулась. Но ей заступил дорогу другой, намного крупнее, с заросшим бородой лицом.

– И чем это ради моих волосатых яиц ты тут занят?

Гортанный голос, жесткий акцент. Валах или болгарин, подумала она.

– Этот раб нужен. По делу султана.

– На хрен его дело. Этот раб – мое дело. Эй! – Он схватил Лейлу за плечо, когда та попыталась обойти его. – Ты так просто…

Он не успел закончить. Лейла схватила его за кисть, выкрутила, и ему пришлось резко наклониться, чтобы избежать боли.

– Послушай, – сказала она на валахском, почти ему в ухо. – Я готова заплатить. Видишь?

В руке, которую держала Лейла, вдруг оказалась серебряная монета. Отец учил ее фокусам с тех пор, как она начала ходить. Полезное дополнение к ее ремеслу.

Мужчина скорее оскорбился, чем поразился. И она верно угадала его национальность.

– Он стоит в три раза больше, – ответил валах на том же языке, сплюнул и растер кисть.

– К полудню в Константинополе будет столько рабов, что ты не сможешь продать его и за полцены, – сказала она. – Поэтому возьми монету и дай мне пройти.

Мужчина, словно собираясь еще раз схватить ее, но на этот раз получше, глянул по сторонам.

– Давай-ка я позову пару друзей, и мы обсудим это, – уже громче сказал он.

– Хорошо, – ответила Лейла. – Ты позовешь своих друзей, а я, – она указала ему за спину, – позову своих.

Валах обернулся, побледнел под бородой.

– Гвардия султана. Дело султана. Конечно. – Он отошел в сторону, пытаясь улыбнуться. – Любая услуга нашему славному вождю, хвала его великолепию.

Лейла молча повела пленника сквозь толпу туда, где ждали пейики.

– Этот человек отведет нас туда, – сказала она командиру и обернулась к греку. – Поскорее. И не пытайся бежать.

– Бежать… куда?

Молодой мужчина повернулся и повел их вокруг площади и вверх по крутой улице справа от церкви.

* * *
Неужели она совершила ужасную ошибку? Неужели ее покойный муж был прав и следовало остаться в доме, прикрываясь синим флагом?

Людей было ужасно много, они заполняли каждую улицу и проспект, и чем дальше двигалась София со своими детьми, тем гуще становилась толпа. Женщина вела свое семейство через сады, стараясь не выходить на открытое место. Из каждого второго дома, мимо которого они проходили, слышался грохот, крики бешенства или ужаса. София отказалась от попыток уберечь детей от жутких сцен – слишком много их было. Такос почти все время смотрел перед собой – лицо белое, бормочет молитвы, в которых различимо только слово «отец». Минерва смотрела на все, но на ее лице ничего не отражалось.

– Тсс, – прошипела София.

Она подняла руку, приказывая всем остановиться, и осторожно подошла к последнему зданию в переулке. Выглянув, с облегчением узнала рыночную площадь. По ту сторону, напротив выхода из переулка, шла узкая улочка. София почти привела их к Святой Марии; до убежища, о котором она молилась, было не больше двух сотен шагов.

София колебалась. Здесь, в тени здания, их не видно. Крики и грохот, кажется, немного отдалились. Лавки и дома, выходящие на форум, выглядели так, будто их уже разграбили – двери выбиты, ставни сорваны. На земле лежали три тела. Живыми были только дикие кошки и несколько собак, которые принюхивались и лакали из кровавых луж, да еще вороны, слетевшиеся на пиршество, – клевали, отрывали. Пара больших черных птиц притихла, не ссорилась. Да и к чему, когда весь город лежит перед ними накрытым столом?

Она вздрогнула. Им нужно пересечь открытое пространство, и прямо сейчас ничуть не хуже любого другого времени. София обернулась. Ее подопечные уставились на нее огромными черными глазами.

– Мы уже близко, – сказала она. – Похоже, опасности здесь нет. Идем быстро, когда я скажу, и ни для чего не останавливаемся. Пошли!

София снова выглянула, подняла руку. Ничто не двигалось, кроме животных. Она опустила руку.

Они были на середине площади, на полпути к безопасности, когда проходили мимо мутноглазого пса, рвущего труп. Должно быть, пес был глух или слишком занят своей добычей, но он заметил их, только когда они подошли вплотную. Пес отскочил, прижал разорванные уши, оскалился, зарычал. У Такоса была палка; сейчас он замахнулся ей, крикнул. Но для этого ему пришлось выпустить кота, которого он нес под дублетом. Тот соскочил на землю, пес увидел его, зарычал, бросился. Кот в панике выгнул спину и стремглав помчался прочь.

– Кот! Кот! – взвизгнула Минерва, выдернула руку у Афины и побежала за ним.

– Минерва! Стой! – крикнула София.

Она уже шагнула за дочерью, но крик сына заставил ее обернуться. Пес напал, вцепился зубами в левый сапог Такоса. Мальчик бил его палкой, но тот не отпускал, тянул, пока Такос не покачнулся и упал.

– Беги за ней! – закричала София Афине, потом развернулась и сильно пнула собаку в бок; та взвизгнула и, хромая, отбежала в сторону.

Такос поднялся.

– Все хорошо, – сказал он, стирая с плаща грязь.

София обернулась. Афина почти догнала Минерву, но девочка металась среди опрокинутых рыночных лотков, искала.

– Идем! – позвала ее мать. – Идем скорее.

И тут с улицы между ними вышла группа солдат. Они были заняты своей ношей – обитыми железом ящиками. Потом ящики полетели на мостовую. Один из солдат поднял взгляд… и посмотрел прямо на Софию.

– Вон та, – заорал он, – это моя! – Он указал на нее. – Стой на месте, греческая шлюха!

Трое мужчин направились к ней. За их спинами Афина, никем не замеченная, догнала Минерву, все еще тянущуюся к коту. Зажав девочке рот рукой, служанка начала тихо отступать в переулок.

Мария защитит их, подумала София, пока мужчины приближались. Сорок шагов, смеются на ходу. Странно, но она была спокойна. Она думала только о дочери. Может, если она достаточно отвлечет этих мужчин, Минерва спасется…

Но София забыла о сыне. И вспомнила, только когда услышала знакомый звук. Гудение, будто рядом улей. Она обернулась.

Над головой Такоса крутилась праща, на лице – страх и решимость.

Солдаты остановились. Один крикнул:

– Положи эту штуку, мальчик!

– Такос, не надо! – взмолилась София.

Он был юн, он выживет; рабом, возможно, но в жизни есть надежда. Если же он станет сопротивляться, то умрет.

– Да! – ответил Такос, мальчишеский голос стал еще тоньше. – Беги, мать! Беги!

Теперь у нее не было выбора – и был шанс. Нырнув под вращающуюся веревку, София бросилась к переулку, ведущему в убежище. Она видела, как солдаты, крича, двинулись вперед, как ее сын выбрасывает вперед завязанный конец веревки, именно так, как учил его Григорий. Видела, как у одного из солдат подломились ноги, руки дернулись к лицу. Потом услышала, что ее сын побежал, и сама ринулась по переулку, с солдатами за спиной. Только Такос удерживал ее от того, чтобы вернуться за дочерью. Но Афина бывала в церкви Святой Марии не реже своей хозяйки. Если святая благословит, они все еще могут оказаться там, в безопасности.

Такос споткнулся. София схватила его за руку, дернула вверх и за собой. Крики за спиной удвоились.

* * *
– Давай, великан. Если хочешь свою долю, делай свою долю работы.

Фарук снова ткнул его своим бастинадо. Ахмед, скривившись, посмотрел вниз, на труды своих товарищей. Когда они добрались сюда, церковь уже была наполовину ободрана. Но первые грабители увлеклись легкой добычей и, по словам Фарука, опытного в таких делах, многое пропустили. Он возглавил поиски – и быстро отыскал склад икон, которые христиане спрятали в нишу за слоем свежей штукатурки. Его не обманули пыль и краска, которыми они пытались замаскировать свежую работу. Фарук пользовался не единственным глазом, а своим единственным ухом.

– Здесь, – сказал он, когда, простукивая стену, услышал глухой звук.

Его отряд взломал тайник, вытащил рисунки в рамах, ящички, инкрустированные драгоценными камнями. Сейчас полдюжины людей сидели на полу, выковыривая все, что сверкало. Со святых сдирали серебряные доспехи, с Богоматери – ожерелья.

Но Ахмед не мог долго смотреть вниз. Только вверх, на чудеса над головой. Он знал, что это место неверных, что они поклоняются ложному Богу, что святых людей и ангелов рисовать нельзя. Однако он вглядывался в нарисованные глаза на стенах, на потолке, в гнутые арки и ребристые портики, и у него перехватывало дыхание. В его деревне мечеть была самым большим зданием – и могла пять раз поместиться там, где он сейчас стоял. У нее был только один этаж, а это здание… простиралось в бесконечность. По крайней мере в темное небо, где мерцали золоченые звезды.

И хотя он знал, что Его тут быть не может, но ведь Аллах есть всюду, особенно в местах красоты. Наверное, даже здесь, в этом святом месте неверных.

– Гульябани! – обозвал его Фарук именем чудовища. – Нам нужна твоя сила. Сломай эту…

Он умолк. Мунсиф, еще один солдат из их отряда, только что вошел в сломанную дверь. В каждой руке он держал по человеку – женщину, которая извивалась и стонала, и девочку, не старше пяти, которая смотрела на них огромными испуганными глазами.

– Это что? – спросил Фарук.

Вся работа остановилась, мужчины поднимали взгляды.

– Нашел их снаружи. – Мунсиф толкнул обеих вперед, они упали на колени. – Подумал, можно будет с ними развлечься… Ну, хотя бы с этой.

Он пнул женщину, та заскулила.

– Развлечься? – рассмеялся Фарук. – Клянусь бородой Пророка, неужели вам еще мало? С тех пор как мы прорвались в город, каждый из нас поимел пятерых таких. Ну, кроме этого великана – должно быть, бережет себя для любимых коз… – Он потер ухо. – Дураки, тут можно набрать золота. Потом вы сможете купить на него пятерых прекрасных рабов и трахать их каждую ночь до самого Рамазана.

– А я – нет, – захныкал Рашид. – У меня ни одной не было. Вы все были первыми, потому что я коротышка и получил рану за Аллаха. – Он вытянул обожженную руку. – А потом мы шли дальше, и я не получил своей доли. – Он шагнул вперед. – Я возьму ее.

– Погоди, – произнес другой мужчина, Абдул-Матин, отложил молоток, встал. – Я хочу ее.

– И я.

– И я.

Весь отряд побросал свои инструменты, встал. Фарук снова рассмеялся, пожал плечами.

– Ах, молодость! – сказал он. – Ладно, только побыстрее. Снаружи есть и другие ублюдки, которые завтра станут богачами, и я хочу быть одним из них.

Солдаты разом набросились на Афину. Она закричала, пыталась отбиваться, но ее скрутили и потащили по нефу к единственному уцелевшему предмету мебели – алтарю. Рашид шел за ними, продолжая скулить:

– Нет! Дайте мне! Я буду первым! Подержите ее для меня!

На него не обращали внимания, отпихивали. Он остановился, обернулся. Увидел.

– Я возьму эту, – он указал на Минерву.

– Ее? – переспросил Фарук, покачал головой. – Она еще ребенок, ты, животное. Слишком мала даже для рабыни. Нужно просто перерезать ее неверную глотку.

– Нет, – сказал Рашид, ковыляя к ней. – Или потом. Сначала я ее поимею.

Фарук поскреб бороду, потом пожал плечами.

– Ладно, ты всю осаду только об этом и твердил. – Он отошел в сторону, махнул рукой. – Бери ее.

Рашид шагнул к девочке. Но тут у него на пути встал Ахмед.

– Нет, – сказал он.

Фарук, который уже шел к алтарю, где остальные смеялись и толкали женщину друг к другу, срывая с нее одежду, остановился, оглянулся.

– Пусти его, великан. Пожалей коротышку.

– Нет, – повторил Ахмед, уперев руку в грудь Рашида. – Она – ребенок. У меня есть… была дочь тех же лет.

– Но она христианка. Гречанка. Наш враг, – еще тоньше проскулил Рашид. – Пусти меня.

Он попытался проскочить мимо.

– Нет. – Ахмед толкнул его назад, его голос стал ниже. – Она ребенок.

– Слушай, ты! – Фарук пошел к ним, единственный глаз сверкал гневом. – Я здесь приказываю, и я говорю, что ему можно. Смотри на крышу, если тебе не нравится. Или убирайся отсюда и сторожи снаружи. Просто уйди с его дороги.

Ахмед не шевельнулся. Фарук поднял палку.

– Бегом! – крикнул он, резко опуская бастинадо.

Палка не ударила. Ахмед перехватил ее, вырвал, сломал, отшвырнул прочь. Фарук выглядел так, будто его ударили, настолько он был потрясен. Потом потянулся к кинжалу на поясе.

– Решил не подчиниться, да? – взревел он.

Кинжал не успел покинуть ножны. Ахмед наклонился и толкнул офицера в грудь. Болукбаши отлетел назад, рухнул на кучу икон.

– Солдаты! – крикнул он, выбираясь из обломков. – Ко мне! Убейте этого пса-предателя.

Пятеро мужчин у алтаря замерли, посредине всхлипывала почти обнаженная женщина. Потом они начали действовать так, как их учили, – бросили ее и побежали по нефу.

Ахмед перестал думать. Просто нагнулся и подобрал отломанную половину тяжелой дубовой рамы. Дальше все стало похоже на те разы на палисаде – первый, когда он залез туда и на мгновение водрузил знамя, и второй, когда он видел, как одни турки кнутами гонят других обратно, в бой. Сейчас перед ним были люди, которые хотели его убить. Ему придется убить их первым.

Первым умер Рашид – он решил, что если подберется сбоку, пока Ахмед встречает остальных, то сможет незамеченным вонзить в него кинжал. Но он плохо рассчитал выпад, ударил издалека, рано, и было секундным делом протянуть руку, схватить его за горло, поднять, раздавить трахею и бросить. Потом навалились остальные, рычащий Фарук – первым. Мечи были отложены в сторону, и они лезли на Ахмеда с кинжалами. У него была только деревяшка, в одной руке; вторая еще не оправилась от стрелы, которую он туда получил. Но еще у него были имена, его собственное и Аллаха, вышитые на груди, защита от их клинков.

Рама падала, как адзе, которым он колол дрова на зиму. Они набегали и отлетали, хватаясь за разбитые головы, выкрикивая свою кровь, затихая. Фарук умер последним – единственный глаз подвел его, и он чуть-чуть не дотянулся, а второй глаз не мог увидеть деревяшку, которая взлетела и рухнула, будто прямо с нарисованного звездного неба.

Все кончилось. Ахмед стоял, смотрел вниз, и никто не шевелился. Потом женщина на алтаре схватила свою одежду и прикрыла наготу. За алтарем была дверь, и она юркнула туда.

Он обернулся. Девочка стояла позади него. Она не двигалась. Ее глаза были по-прежнему широко распахнуты, однако казалось, что она смотрит не вперед, а куда-то внутрь себя.

Ахмед подошел к ней, присел. Девочка закрыла глаза и задрожала. Он поднял ее, встал, прижал к себе, чувствуя, как ее сердце трепещет, будто смеющийся голубь, у него на груди, рядом со сплетенными именами, его и Аллаха.

– Абаль, – произнес он, добавив к ним третье.

Ахмед не остановился подобрать ятаган. Он уже достаточно убивал и больше никогда не будет. Кроме того, он получил то, за чем пришел. Все трофеи, которые он только мог пожелать.

Глава 37 Иншалла

София бежала, Такос рядом с ней. Тяжело, даже немного в горку, но их гнало отчаяние – голоса преследователей приближались с каждым изгибом переулка.

И тут перед ними выросло маленькое здание за высокими стенами. Оно не горело. Его не грабили враги. Задыхаясь, они пересекли маленькую площадь перед церковью и прижались к дубовой двери. Призвав остатки дыхания, София крикнула:

– Откройте! Это я. София Ласкарь! Откройте, ради святой!

Послышалось бормотание, потом, громче, – голос, говоривший на незнакомом ей языке, гортанном и хриплом. Затем – другой голос, тоже громкий, по-гречески:

– Нет! Я говорю тебе. Мы не можем. Нам запрещено.

Что-то пролетело над воротами, ударилось о стену рядом с ними.

– Залезайте!

София подтолкнула Такоса к повисшей веревке. И тут оба замерли – на площадь выбежали люди. Послышался крик:

– Попались!

За ними гнались девять мужчин. Сейчас все они были здесь, в руках оружие, согнулись, тяжело дышат. Один, стоящий немного впереди, ткнул рукой:

– Стой на месте, или умрешь.

Такос отошел от стены, залез в свой кошель, вытащил камень, вложил его в пращу и секунду спустя начал раскручивать ее над головой.

– Не надо! – крикнула София.

Мужчины поднимали ятаганы, некоторые – щиты.

– Брось эту штуку, или я тебе яйца отрежу, – сказал вожак, потом оглянулся на своих людей. – Хотя я, наверное, все равно их отрежу…

Турок шагнул вперед, споткнулся, качнулся в сторону.

– Клянусь бородой… – произнес он, потом рухнул на мостовую со стрелой в спине.

* * *
Он думал, что опоздал. В обычный день от ворот Святого Романа до церкви Святой Марии Монгольской было с час ходьбы, даже меньше. Но этот день не был обычным – все улицы заполняли мужчины, намеренные убивать. Однако само их количество давало ему некоторую защиту, ибо он сбросил все части приметного доспеха, раздевшись до нижней рубахи, доходившей до колен. Просто еще один бегущий мужчина, что-то ищет. Его отличал от остальных только лук, великолепный лук. Но Григорий не мог расстаться с ним, со своей единственной защитой, раз уж лишился фальшиона и шестопера. Он умудрился добыть еще пять стрел из брошенного колчана какого-то лучника и добавил их к одной в своем.

И все же Ласкарь не опоздал. Он добрался сюда через пару секунд после Софии с сыном, как раз когда со стены упала веревка. Он окликнул бы их, если б хватило дыхания. А потом это оказалось кстати, ибо на площади появились враги.

Солдаты развернулись, вскинули щиты и мечи, высматривая его. И он снова выстрелил – ему нужно было убить как можно больше, прежде чем они двинутся. Стрела взяла второго солдата, пробив ему шею. Но этим выстрелом он открылся, показал, где стоит. Через пару секунд они будут рядом, а у него нет никакой защиты, кроме четырех стрел. Он может убежать, но если за ним погонятся не все, он бросит тех, кого любит, на произвол судьбы.

«Воистину, – подумал Григорий, – я могу лишь выбирать, где и с кем я умру».

И потому, наложив следующую стрелу, он вышел из своего жалкого укрытия. Ближайший турок, зарычав, шагнул к нему; Григорий вогнал ему стрелу в живот и побежал. Через секунду он был у стены.

– София…

– Григорий, – вот и все, что успела она ответить.

Потом турки закричали и бросились на них; ее сын метнул камень, ее возлюбленный натянул, выстрелил и промахнулся, натянул, выстрелил и убил. София вытащила свой кинжал, наставила его на пятерых приближающихся мужчин.

– Крейгелахи!

Дикий крик раздался сзади, сверху, и ни один человек – ни мусульманин, ни христианин – не мог не вытаращиться на человека в превосходных доспехах, который с лязгом металла спрыгнул со стены. В каждой руке он держал по мечу.

– Тебе это пригодится, – сказал этот человек, не поднимая забрала, и протянул меч.

Григорий отлично знал этот голос.

– Шотландец!

– Ага.

Подняв свой меч, Грант развернулся к врагам, которые оторопело замерли.

– А теперь, шлюхины дети…

Одного его шага оказалось достаточно. Четверо их братьев уже истекали кровью на камнях, и ни к чему было оставаться здесь, когда в других местах ждала легкая жизнь. Турки разом повернулись и побежали.

Григорий, все еще задыхаясь, оперся руками о колени.

– Как?.. – прохрипел он.

– После нашего… посещения монастыря, – ответил Грант, подняв забрало, – ты рассказал мне, где ты будешь.

– Правда?

– Ага, правда. Сказал, это будет убежище в бурю или что-то в таком духе. Когда дворец пал, я подумал: может, стоит сходить туда и посмотреть, не выжил ли безносый мерзавец? В конце концов, я задолжал тебе. За Корчулу… – Он ухмыльнулся. – Вроде не самое плохое место в этом безумии. Но они не захотели еще раз открыть ворота. Я пытался уговорить их, ради этой прекрасной госпожи.

Джон внимательно посмотрел на Софию, потом отвесил легкий поклон и продолжил:

– Даже убеждал их в некотором роде, – он приподнял меч. – Но они отказались притащить ключ. Сказали, они скорее умрут, сказали, что Деву должно уберечь. – Хлопнул по веревке. – Полагаю, вы сможете залезть по ней. Но я не смогу в этих доспехах – и не готов отказаться от них, учитывая, что они обошлись мне у венецианского рыцаря в три кувшина aqua vitae.

Он усмехнулся.

– Кроме того, я сражался вместе с этими безумными ублюдками, братьями Бокьярди. Они предложили мне место на своем корабле за оказанные услуги. Сказали, будут держать для меня лодку у Фанарских ворот. Я думаю, что приму их приглашение… Возможно, прямо сейчас, – добавил он, когда из-за угла донесся очередной взрыв криков и грохота. – Знаешь, я наверняка смогу убедить их взять еще пару человек, если захочешь.

Григорий тоже обернулся на шум. Сейчас он вновь посмотрел на стену.

– Там, внутри, только священники? – спросил Ласкарь.

– Ага. Священники, монахи, женщины и детвора.

Это с самого начала было безумной идеей. Колдунья, которая пробирается по гибнущему городу с приказом о неприкосновенности какой-то церкви. Еще одна безумная идея. Скоро здесь будут другие, с совсем иными мыслями. Григорий взглянул на Такоса, потом на Софию.

– Пойдем, – сказал он, протягивая руку. – Попробуем добраться до гавани.

Она вдруг почувствовала страшную усталость, ей хотелось просто лечь у ворот любимой церкви и уснуть. Даже без доспехов она вряд ли сумеет залезть по веревке. Но ей нельзя отдыхать. Ничто не важно, кроме одной вещи, которую ей нужно сделать. И потом она отстранилась от протянутой руки.

– Минерва, – сказала София. – Она потерялась где-то там. Я должна ее найти.

Она сделала шаг, потом Григорий поймал ее за руку.

– Ты не сможешь.

Женщина попыталась вывернуться из его хватки, но он сжал руку крепче.

– Ты будешь мертва через несколько минут. – Встретил ее взгляд. – Ты, и я, и любой, кто пойдет с тобой, София. Прислушайся…

Все слышали крики радости и ужаса, грохот, завывания, которые настолько смешались, что, казалось, исходили из одного истязаемого рта. А поверх этих звуков приближался мерный топот ног по булыжнику. Григорий указал в ту сторону:

– Это еще один отряд армии Мехмеда, и они убьют нас всех. София, они убьют твоего сына.

Он следил за ее лицом, когда она обернулась к Такосу; тот сполз по стене и сидел, сотрясаясь в рыданиях.

– Ты мне доверишься? –сказал Григорий намного мягче.

Все инстинкты подталкивали Софию броситься обратно, в город. Она согнулась от этой боли, режущий внутренности, как удар кинжала. Потому что понимала – она не может, не должна. Рядом ее сын, и его еще можно – можно – спасти.

– Да, я доверюсь тебе, – прошептала она. – Ибо когда я этого не делала?

– Тогда пойдем.

Григорий взял ее за руку как раз в тот момент, когда из-за угла показался отряд воинов. Задержавшись, только чтобы схватить лук, ни на секунду не отпуская ее руки, Григорий повел всех вдоль стены церкви.

* * *
Лейла увидела его в ту же секунду, когда повернула на площадь, между плеч своих гвардейцев. Он стоял у стены здания, увенчанного крестом. Она сама не знала, почему удивилась, ибо это было предсказано; гадалка читала это в видениях, в окровавленной воде, чувствовала на губах. Однако путь был трудным и долгим, несмотря на ее отряд и проводника, и она думала, что может опоздать.

«Мне следует больше доверять людям», – подумала Лейла, улыбнулась и открыла рот, чтобы окликнуть его.

И в это мгновение Григорий бросился бежать, остальные – за ним. Одной из них была женщина. Он держал ее за руку. Даже с такого расстояния Лейла видела, как он держит ее, знала, кто она.

Ее улыбка исчезла.

– Они! – крикнула гадалка, шлепнув по наплечнику перед собой. – Мне нужны они!

– Вперед! – заорал болукбаши.

Его люди поудобнее перехватили алебарды и побежали, грохоча сапогами по мостовой.

* * *
До Фанарских ворот было недалеко. Григорий хорошо знал их – с суши и с моря, – ибо именно там его выбросило на берег, когда он едва не утонул после неудачного нападения на турецкий флот. И двигаться стало чуть легче. Разграбление уже миновало первую стадию – разрушений и убийств. Люди, которые так долго ждали своего шанса набрать трофеев, сейчас всеми способами разыскивали их. С домов и складов свисали флаги разных подразделений. Церкви обдирали до основания. В зданиях сейчас было больше людей, чем на улицах, и какое-то время их путь был быстрым.

Григорий вывел их на холм с видом на Золотой Рог. Его воды кишели всевозможными судами. Турецкие биремы и фусты дрейфовали, и даже отсюда было видно, что большинство кораблей брошено – их команды сошли на берег за своей долей трофеев. Несколько высокобортных судов Венеции и Генуи были уже в горле Рога; некоторые еще стояли на якоре, к ним стекался поток перегруженных лодок. Ближе, у причалов прямо внизу, шеренги солдат разных стран сдерживали кричащую, умоляющую толпу горожан, пока их земляки за спинами грузились в лодки.

– Вон они! – выдохнул Грант, поднявший забрало, чтобы вдохнуть побольше воздуха. – Вон Бокьярди.

Григорий проследил за его рукой. Двое мужчин на конях, под львом Святого Марка, позади шеренги своих солдат.

– Ждут тебя?

– Будем надеяться. Пошли, – сказал Грант, сделал шаг, потом вдруг дернулся вперед. – Ого!

Григорий почувствовал, как что-то пролетело мимо его лица. В следующую секунду он увидел предмет, который скользнул по стальному наплечнику шотландца и воткнулся в деревянную стену дома.

– Арбалетный болт, – сказал Ласкарь, взглянув на оперенное древко, и направил свою группу через гребень холма. – Твой доспех стоит того вина, – добавил он.

Как и грек, шотландец не останавливался:

– Ага. Но я бы предпочел не давать стрелку второго шанса.

Григорий обернулся к Софии и Такосу.

– Готовы? – спросил он.

Задыхаясь, оба кивнули в ответ.

– Тогда бежим, пока венецианские суда не отошли.

Они побежали вниз по прямой улице, выходящей к гавани. Ему припомнилось нечто похожее, в другом месте, в другое время, когда он бежал… и тут, в ворчании шотландца, Григорий вспомнил. Они вместе убегали от омишских пиратов по такой же улице, на острове Корчула. Он выбрал прямую, не изогнутую, и преследователи пускали в них стрелы…

Это воспоминание и инстинкт, рожденный тысячью дней в боях, заставил Григория внезапно метнуться в сторону и толкнуть Софию. Она бежала тяжело, вниз, и толчок выбил ее из равновесия. Женщина вскрикнула от удивления, поскользнулась. Потом ахнула от боли, ударившись о стойки навеса перед какой-то лавкой и обрушив навес себе на голову.

– Ты что? – выдохнула она; другие останавливались, оборачивались.

– Вот что, – ответил Григорий и вырвал из шеста арбалетный болт. Затем помог Софии выбраться из мешанины ткани и дерева, поставил на ноги. – Ты в порядке?

Она кивнула.

– Тогда бежим. И петляйте на бегу, все вы.

Они подчинились, побежали дальше. Ласкарь уже собрался покинуть укрытие разгромленной лавки и последовать за ними, но тут взглянул на болт, зажатый в руке. Увидел, как красиво и аккуратно сделано его оперение. Не кожа или дерево, но перья цапли с синими кончиками, закрученные спиралью, чтобы вращать болт в полете. Осознал, что уже видел такие, раньше. Один – на Корчуле, застрявший в кожаной сумке Джона Гранта. Еще один, когда проснулся на складе у причалов. Все три болта были сделаны одной и той же рукой.

Этот стрелок снова охотился за ним. Невероятно, но так оно и есть, и осознав это, Григорий отстегнул со спины лук и потянулся за последней стрелой в своем колчане.

* * *
Лейла следила, как остальные бегут, видела, что Григорий остался на месте. Он все еще был там, скрытый рухнувшим навесом. Она выругалась, вставила ногу в стремя, нагнулась и плавным движением натянула тетиву. Она промахнулась по нему… дважды!

По нему… или по ней? Вот в чем дело – Лейла не была уверена, в кого стреляет. Ярость затуманила ее взор. Она колебалась, убить ли мужчину, который ее предал, или женщину, ради которой он это сделал. Мужчина ее судьбы. Ее. Когда Лейла вела гвардейцев по горящим улицам, она думала, что ее возбуждение связано с близостью заветной цели, книги Джабира ибн-Хайяна, которая сделает ее богатой. Но когда увидела Григория в назначенном месте, поняла: ее возбуждала предстоящая встреча с ним. Он. Воссоединиться с ним, идти с ним вперед, переплетя свои судьбы.

Пока она не увидела, как он держит за руку другую женщину.

Теперь все колебания исчезли. Женщина уже была на расстоянии длинного выстрела, к тому же все время петляла. Мужчина, намного ближе, собирался выйти из-за путаницы шестов и ткани. И потому Лейла выхватила болт, лизнула перья, вложила его в желоб и подняла оружие как раз в тот момент, когда Григорий шагнул на улицу. Он не бежал. Он стоял лицом к ней. Она прицелилась ему в грудь.

* * *
У него оставалась одна стрела. Последняя, которую он выпустит в этом городе. Григорий вышел из укрытия, увидел арбалетчика на вершине холма, силуэт на фоне чистого неба. Он уже наполовину натянул тетиву. И сейчас он натянул ее до уха, прицелился и выстрелил.

Ласкарь услышал звук, вроде жужжания москита, и в то же мгновение почувствовал укус в ухо, но не стал поднимать руку стереть кровь. Черная фигура на гребне холма смялась.

Мир для него затих, пока две стрелы летели навстречу друг другу. Сейчас звуки вернулись гулом голосов, причитаниями у причалов, воем на улицах; и еще ближе, знакомые голоса, зовут его.

Он оглянулся. София, Такос и Грант стояли у последнего спуска, кричали ему.

Григорий побежал вверх по склону. Он должен выяснить, была ли его последняя цель реальной, или это какой-то демон, что будет его преследовать вечно. Подбежав ближе, он заметил движение, вытянутую руку; накинул лук на шею и достал кинжал.

Человек был маленьким, одетым сплошь в черное, рядом качался высокий шлем. Лицо, почти все, скрывала маска. Часть ее была сорвана стрелой Григория, лоб пересекала неровная линия, сочащаяся кровью.

Он протянул руку и сорвал маску. Долгое мгновение смотрел, а потом прошептал имя.

Кто-то звал ее. Она попыталась сморгнуть кровь. Голос – его голос, она узнала – приглушал красный туман. Лейла не понимала, жива ли. Она ударилась о землю с такой силой, что вполне могла разбить голову.

Металл на мостовой. Григорий поднял взгляд и увидел желтые тюрбаны, людей в доспехах, которые бежали через полгорода, и сейчас из последних сил пытались преодолеть крутой подъем. Сзади доносились призывы тех, кого он любил. Засунув кинжал в ножны, Григорий наклонился, схватил Лейлу за обе руки и закинул ее себе на плечи. А потом развернулся и, пошатываясь, побежал с холма вниз.

Глава 38 Вера

Константинополь

29 мая 1453 года, полдень

Мехмед склонился и коснулся лбом ковра. «Слава моему Богу, высочайшему, – произнес он про себя. – Велик Аллах». Султан еще мгновение прижимал голову, понимая, что, когда снова поднимет ее, молитва будет почти закончена – и с ней закончится его одиночество. Есть много дел, и он с возбуждением ждал их: отдавать приказы, вновь подчинять людей своей воле… Но в это мгновение, когда его кожа касалась измирских узоров, был только он и Бог, коему обязано все сущее.

Мехмед произнес короткую молитву всех мусульман, прося прощения за свои грехи. Наконец поднял голову, посмотрел налево и направо, заключил все салямом.

– Да будет с тобой мир, – тихо сказал он, – и милость Аллаха. – Потом посмотрел на вход в шатер и громко и отчетливо произнес: – Позовите их.

Вход подняли, вошли люди, опустились на колени, поклонились. Его люди.

– Ну, – сказал султан, улыбаясь Хамзе и Заганосу, взмахом руки разрешая им встать, – все ли готово?

– Все, великолепный, – ответил Заганос, указывая наружу. – Шакалы собрались у задницы вашего коня, смотрят, кто будет достаточно близко, чтобы ее вылизать.

Мехмед рассмеялся.

– И Кандарли Халиль ближе всех, не сомневаюсь. Теперь, когда я победил, он будет претендовать на мою победу и притворяться, что все эти месяцы мне мешал кто-то другой… – Он покачал головой. – Что ж, мой великий визирь должен занять свое место и ехать в этот день рядом со мной. Но скоро он почувствует ласку шелковой тетивы. И тогда вы, мои истинно верные, станете еще ближе.

Оба мужчины поклонились, и султан продолжил:

– Какие новости с воды, капудан-паша?

Хамза изучал Мехмеда. Он видел, как молодой мужчина менялся в течение всей осады. Как он рос. Сейчас Хамза увидел другую перемену: зрелость, уверенность. Спокойствие там, где прежде обычно было пламя. Возможно, так и случается, подумал он, когда человек достигает своего заветного желания.

– Латиняне разрушили бон, – заговорил он, – и многие корабли бежали в Мраморное море. Думаю, Джустиниани может быть с ними, поскольку я видел его личный стяг на грот-мачте одной из каракк.

– Лев, – пробормотал Мехмед. – Хотел бы я встретиться с ним, предложить ему богатую награду за службу… Какой воин! – Он вздохнул. – А другие?

– Многие христиане укрылись в Галате. Но много больше захвачено, и уже сейчас они согнаны, посчитаны и готовы к рабским цепям.

Мехмед кивнул.

– А те, кого я хотел больше всего?

– Их ищут выделенные люди, господин. Среди пленников. Среди мертвых. – Хамза облизнул губы. – Я знаю, больше всего вы желаете услышать новости о Константине. Их нет, только слухи. Некоторые азапы говорят, что он бежал к морским стенам, и заявляют, что убили его. Но они не могут указать на его тело. Другие говорят, он лежит у бреши, и люди ищут его в грудах мертвецов. Но это непростая задача, ибо там была страшная бойня.

– Мертв, так ты думаешь?.. – Мехмед покачал головой. – Может, это и к лучшему. Ибо что я стал бы делать с живым императором?

Он посмотрел на полотняные стены. Как всегда, сквозь них слышался слабый гул голосов, крики. Десятков тысяч людей.

– Кто-нибудь еще сопротивляется?

– В нескольких местах, господин. Мне доложили об отряде критян, которые удерживают три башни и отказываются сдаться. Они скорее умрут, говорят они, чем будут жить рабами.

Мехмед на мгновение задумался.

– Было уже довольно смертей – с обеих сторон. Пусть живут… свободными, – сказал он. – Прикажи, чтобы их сопроводили до судов, пусть уплывают с оружием и знаменами.

Хамза кивнул, и он продолжил:

– А грабежи? Я слышу, они еще продолжаются.

– Да, господин, – ответил Заганос, выступив вперед. – Три дня было в ираде, объявленном вами. Но я побывал в городе. Насколько я увидел, все оставшееся богатство города было разграблено в первые три часа.

– А те места, которые я приказал уберечь? Библиотеки? Церкви?

Хамза нахмурился.

– Некоторые, повелитель. Ваши отряды сохранили многое. Но не всё.

– Этого можно было ожидать, хотя жаль…

Султан вздохнул, снова посмотрел сквозь стены отака. Оттуда уже доносились отдельные ноты, музыканты настраивали свои инструменты. Негромко, но гулко ударил барабан.

– Пора, – сказал он.

Оба мужчины кивнули, поклонились. Мехмед хлопнул в ладоши, вбежали слуги. Он развел руки, и ему на плечи накинули темно-алый плащ, отороченный горностаевым мехом. Потом пристегнули меч и последним водрузили на голову серебряный с золочением шлем.

– Как я выгляжу? – спросил султан.

Все преклонили колени.

– Как завоеватель, господин, – ответил Хамза.

Мехмед улыбнулся.

– Тогда давайте посмотрим, что же я завоевал.

Он вышел из шатра. В ту же секунду его встретил рев, бегущий от отрядов гвардии, солаков и пейиков, и дальше, по шеренгам янычар, выстроенных перед воротами; все люди выкрикивали на своем родном языке его новый титул.

– Фатих! Фатих! Фатих!

Он принял возгласы, поднял руки. Потом подошел к своему белому жеребцу, одним прыжком вскочил в седло, быстро успокоил коня поводьями и тихими словами. Когда султан был готов, он кивнул. Оркестр-мехтер заиграл марш, и под гулкие удары кос-барабанов и завывания труб, под пляшущими на ветру стягами, через некогда Харисийские ворота, которые теперь звались Эдирне-капи, Мехмед въехал в Константинополь.

Это была Мезе, самая широкая улица, и потому Хамза мог ехать близко к султану, но сбоку, оставив визирям и белербеям, главным вельможам двора, толкаться ради места за крупом белого жеребца. Однако он был рядом и видел, как меняется выражение лица Мехмеда, от оправданной гордости завоевателя к чему-то мрачному, сердитому. Хамза знал, в чем дело. Город, через который они ехали, не был великолепием из легенды. Полуразрушенные дома окружали поля, за которыми не ухаживали годами. Церкви стояли в руинах – отнюдь не дело рук солдат. Правда, когда они приблизились к центру города, проезжая форум Феодосия, а потом под великим Столпом Константина, работа армии стала намного заметнее. Под копытами жеребца хрустели обломки икон и дароносиц. Люди накидывали веревки на статуи, и лошади тащили забытых героев туда, где на них набрасывались мужчины с молотками.

Хамза видел, как просветлело лицо султана, когда они подъехали к зданию, о котором повсюду шла молва, хотя немногим людям их веры доводилось его видеть. Величайшее здание в мире, возможно. Когда Хамза впервые увидел его, во время посольства, на его лице было такое же выражение, как сейчас у Мехмеда. Казалось, купол Айя-Софии достигает самих небес.

Потом Мехмед вновь помрачнел, соскочил с коня и сердито пошел к большим разбитым дверям. Мужчины, которые при появлении Завоевателя поднимали взгляды, снова вернулись к своему занятию, выдирая из мозаичного пола цветные камни.

– Ты что тут делаешь, глупец? – заорал Мехмед на мужчину, который вскрикнул и простерся на полу.

– Господин, – выдохнул тот, – это же просто дом неверных.

– Это мой дом! – выкрикнул Мехмед, выхватывая меч.

Клинок упал, все вздрогнули, потом увидели, что меч плашмя опускается на плечи и спину мужчины.

– Мой! Я отдал вам имущество города. Но эти здания – мои!

Повизгивающий мужчина отполз назад, но Мехмед не пошел за ним. Он стоял, тяжело дыша, потом повернулся к сопровождавшим его офицерам и закричал:

– Отдайте приказ – грабеж прекратить! Немедленно. Армия берет ту добычу и рабов, которые уже есть, и отходит в лагерь. Убедитесь, что это будет исполнено! Если я увижу за грабежом еще хоть одного человека, он почувствует на себе мой клинок, и не плашмя!

Люди бросились прочь. Те, кто остался, смотрели, как султан вложил меч в ножны, потом повернулся к внутреннему убранству здания. Его взгляд поднялся к куполу, в высоту, не имеющую себе равных в мире. Потом Мехмед посмотрел в дальний конец, туда, откуда сбросили алтарь и иконостас. Там стоял человек в простом темном халате, святой человек, которого послали вперед специально для этого. Мехмед кивнул ему, и мужчина поднялся на кафедру, где всего двенадцать часов назад стоял архиепископ.

– Аллах акбар! – произнес Аксемседдин, когда солдаты заполнили пространство, ставшее теперь мечетью, и вслед за Завоевателем простерлись на полу.

– Господь велик! Господь велик! Господь велик!

* * *
Потом Хамза потерял Мехмеда – сначала был благодарственный молебен, а затем султана окружила толпа почитателей. Сам он отправился выполнять приказы повелителя. Как капудан-паша, Хамза отвечал за флот, а моряки участвовали в грабежах не меньше прочих. К полуночи он вымотался до предела, а на борт удалось вернуть в лучшем случае половину его подчиненных. Утром придется выйти снова, взяв с собой еще больше отрядов. Хамза не спал уже два дня. Сейчас он отдал бы половину своей доли богатств города за час сна.

Однако в этом ему было отказано. Солак пришел за ним и отвел к давно заброшенному дворцу старых императоров, Буколеону. Лучник оставил его у входа, где стояли еще двое гвардейцев; двери давно сгнили. Хамза смотрел во тьму, пока там не появился огонек и тихий голос произнес: «Входи».

Завоеватель стоял в маленьком круге света, который давала лампа. За ним простирался обширный зал.

– Ты чувствуешь их присутствие? – пробормотал Мехмед, когда они были рядом.

– Чье, господин?

– Императоров.

Султан поднял лампу, пламя качнулось.

– Великий Константин начал строить этот дворец, когда основал город. Здесь стоял Юстиниан, задумывая Айя-Софию. Отсюда со своими армиями выступал Василий, разгромивший болгар. И где они сейчас, эти великие люди? – Он шаркнул ногой. – Они все еще здесь. Но они превратились в пыль. – Обернулся к Хамзе: – Ты помнишь, что говорила та ведьма в Эдирне, год назад?

– Она говорила о многом.

– И все сбылось, верно? Но первым было то, что мои сандалии будут топтать пыль в старом дворце. И вот я здесь, топчу ее… – Он снова провел ногой по полу. – И что же с ней стало, с моей колдуньей?

Хамза пожал плечами:

– Командир пейиков, которого вы назначали, сказал, что она исчезла. Побежала вперед, а потом испарилась. Он вернулся к церкви и охранял ее, как было приказано.

– Исчезла, а? Это кажется… подходящим. Что ж, не сомневаюсь, она еще появится. Смотри! – Мехмед поднял лампу чуть выше, сделал несколько шагов. – Ты видишь паутину? Помнишь, что сказал персидский поэт?

Он тихо произнес строки:

Паук сторожит дворец Цезарей,
Сплел паутину пред дверью.
И в гробнице Афрасиаба
Лишь скорбная песня совы.
– Это прекрасные стихи, господин, – пробормотал Хамза.

– Прекрасные, да. Но о чем их красота? Женщины и мужчины, которых любили эти императоры. – Мехмед снова шаркнул ногой. – Тоже пыль. – Обернулся. – И мы будем пылью. Довольно скоро. Просто пылью.

– Это верно, господин. Наши тела. Но наши души… – Хамза улыбнулся. – Они будут в раю. Ибо Аллах, возлюбленный, будет нами доволен.

Мехмед уставился на него:

– Ты так думаешь?

– Я уверен, Фатих. После этой ночи? Когда обещание Пророка исполнено? Когда наисвятейшая церковь всего христианского мира обращена в мечеть? Разве мы не заслужили свое место там?

– Надеюсь, ты прав, друг мой. Вечность в раю. – Завоеватель кивнул. – Но здесь? Так мало времени, прежде чем мы присоединимся к этим Цезарям в пыли…

Он прошел еще несколько шагов, вытирая ногами пол, потом обернулся:

– Так что же мы станем делать с этим кратким промежутком, что лежит перед нами, Хамза-паша?

«Больше не бей, – подумал Хамза. – Паша. Мой отец, дубильщик, был бы… доволен».

Он подошел ближе и тоже воспользовался титулом:

– Чего вы желаете, султан Рума?

Так титуловали многих султанов. Но только стоящий сейчас перед ним имел на это право.

– Султан Рума? Я взял Рим Востока, это верно. Святая София стала Айя-София-ками, святым местом для правоверных. – Печаль Мехмеда обернулась улыбкой, в глазах появился знакомый блеск. – Но зачем останавливаться здесь? Что скажешь ты, если мы обратим в мечеть и собор Святого Петра? Что скажешь, если мы отправимся дальше и завоюем Рим Запада?

Хамза тоже улыбнулся.

– Конечно, господин. Я ваш слуга, как всегда. Воин, ваш и Аллаха, милостивого и милосердного. Мы пойдем и завоюем Рим. – Он не смог сдержать зевок и добавил: – Но нельзя ли заняться этим утром?

По дворцу цезарей раскатился смех, и они ушли – двое мужчин, которые подняли пыль императоров и порвали паутину на двери.

Эпилог Владение надежней добродетели

Рагуза

Сентябрь 1460 года, через семь лет после падения

Григорий дочитал, выпустил бумагу, и она свернулась в цилиндр. Он подумал, не поставить ли его рядом, на стену, где он сидел, но этим утром с моря дул ветер, легкий, но приятный в летнюю жару. Возможно, попозже он захочет перечитать его. Возможно, захочет она. И потому он бросил письмо за спину, на плитки пола, откуда оно безопасно скатится на террасу.

Несколько мгновений Григорий следил за ласточками – они взлетали, парили, падали вниз, – слушал их резкие крики, потом закрыл глаза, чувствуя на лице жар солнца. Если он просидит здесь подольше, придется сменить серебряный нос на старый, из слоновой кости. Ему не следовало сидеть; есть дела, которые нужно сделать сегодня. Но ветер был таким приятным, а городские рынки – жаркими и набитыми людьми. Нет. Он пересядет в тень и будет смотреть, как мимо плывут груженые суда. Попозже, когда пройдет самая сильная жара, он спустится к воде и поплавает… Ласкарь вздохнул, утвердившись в своем решении.

– Плохие новости? – спросила она, как всегда подойдя неслышно, обняла его.

– Можешь прочитать, если захочешь.

– Я предпочитаю, чтобы ты рассказал мне.

– Хорошо.

Он открыл глаза, прищурился на горизонт, паруса на нем. Там ветерок был ветром, гонящим суда на восток.

– Выпущен новый ираде. Все, кто жил там, могут испросить права вернуться. Заново заселить город. Помочь его возрождению. На этот раз Мехмед обещает награду – деньги, инструменты для ремесел, дома. И все по-прежнему вольны молиться, как пожелают.

Он указал на бумагу, которую порыв ветра отнес к входу в дом.

– Правда, Такос пишет, что те, кто ходит в церковь или синагогу, должны платить дополнительный налог, и многие, желая его избежать, обращаются в ислам. Думаю… – Григорий пожал плечами, – думаю, он тоже собирается так поступить. Говорит, что в этом случае поднимется выше и скорее. И он амбициозен, как большинство пятнадцатилетних.

– А что на это скажет его мать?

Она выпустила его, отодвинулась, заговорила небрежным тоном. Григорий знал, что это часто предвещает угрозу, поэтому обернулся и посмотрел на нее, прислонившуюся к стене.

– Уверен, он прекрасно это знает, – ответил он. – Поскольку она недавно назначена аббатисой женского монастыря Святой Марии.

Лейла потянулась, провела пальцами по белому шраму, пересекавшему половину лба. Еще один тревожный знак.

– Ты можешь вернуться, – прямо сказала она, не так прохладно, и обернулась к нему. – Принять предложение султана. Отыскать там дом с видом.

Он оглядел ее с ног до головы. Придал взгляду однозначность. На ней была лишь легкая шелковая рубашка, которую она надела, когда они встали, не так давно; сквозь нее просвечивали интересные подробности. Он улыбнулся:

– Лучший вид, чем здесь?

Она не улыбнулась.

– Аббатисы отказываются от своего сана. Сыны обращаются в ислам, чтобы возвыситься. Ты можешь наконец сказать ему, что ты его отец. Можешь сказать, что ты и его мать…

– Хейя, – сказал Григорий, подходя к ней.

Лейла сложила руки, будто отгораживаясь от него, и он остановился, заговорил уже серьезно:

– Любовь моя, в чем дело?

– Я… не знаю. – Она вновь подняла руку, потерла сморщенную кожу. – Нет, знаю.

Он протянул к ней руки, но она закрылась предплечьями.

– Прошлой ночью мне опять снился сон. О книге Джабира ибн-Хайяна. Она наконец попала ко мне в руки. Но я не смогла прочитать ни одной буквы. Я пыталась – но они просто расплывались.

Она убрала ладонь со лба, вздернула голову к горизонту.

– Иногда все это кажется мне сном. Я думаю, я должна проснуться, и оно закончится.

– Хейя, – повторил Ласкарь, смягчая ее голосом, медленно потянулся, развел ее руки и ступил между ними. – У меня нет желания возвращаться туда. Ни одного. Тот город утонул в крови и воспоминаниях. Он многое забрал у меня… и все же многое дал. – Григорий прижал ее к себе, поднял опущенный подбородок, заглянул в ее темные глаза. – Он дал мне тебя.

Он нежно поцеловал ее. Она ответила не сразу. Но потом – как всегда, всей собой. Они повернулись, прижались друг к другу, смотрели на Адриатическое море.

– Я говорил тебе однажды, что сказал старый поэт, – произнес Григорий. – «Комната с хорошим видом – владение надежней добродетели». И во всем Константинополе я не найду лучшего вида, чем этот. Лучшей компании.

Из дома послышался крики, и он улыбнулся.

– И лучшего сына.

Лейла мгновение смотрела на него, потом крепко сжала его руку и ушла внутрь.

Он обернулся к воде с облегчением, что ему больше не нужно встречать ее пристальный взгляд. Ибо, хотя эти воспоминания приходили так же редко, как ее видения, и задерживались совсем ненадолго, что-то по-прежнему могло их вызвать. На удивление грубый смех какой-то благородной женщины. Завитки каштановых волос, лежащие на шее незнакомца. Письмо из павшего, возрождающегося города.

Потом она снова будет там, такой, как в последний раз; он – с ней, увлекая ее на террасу дома, арендованного на Хиосе на генуэзское золото. Ибо Джустиниани не забыл своего товарища и оплатил договор с Ринометом по своему завещанию.


Хиос

21 июня 1453 года, семью годами раньше:

через три недели после падения

– Выйдем, – сказал Григорий, беря Софию за руку. – Я не хочу ее будить.

Он повел ее на террасу, оглянувшись на Лейлу в постели. Она снова закрыла глаза и, кажется, стала легче дышать. Ласкарь осторожно прикрыл дверь. София прошла к низкой стене, откуда могла смотреть на гавань. Когда он подошел, она, не оборачиваясь, заговорила:

– Лихорадка спала?

– Я… думаю, да. Бальзам, который ты принесла, помог.

– Как и мои молитвы.

Ее голос звучал иначе. Спокойнее, чем все последнее время.

– Возможно, – сказал он. – В любом случае она уже не такая горячая и смогла немного поесть, когда просыпалась в последний раз. Она по-прежнему спит целые сутки.

– Я думаю, это хорошо. Именно это нужно ей для исцеления.

Григорий смотрел на шею Софии. Ее голос был по-прежнему негромким, отстраненным, будто ей было безразлично. И все же она заботилась, как только Григорий рассказал ей… не все, но немногое о том, что значит для него Лейла. Приносила бульоны и припарки. Уделяла время в своих молитвах.

– София, – пробормотал он, протянув руку к ее шее, полускрытой темными волосами.

Она резко обернулась, схватила его за руку. Ее голос уже не был отстраненным, его переполняло возбуждение:

– Григорий, ты смотрел на гавань? Ты заметил разницу?

Он посмотрел. На первый взгляд ничего не изменилось. Генуэзцы все еще готовились к отплытию. Теперь, когда Джованни Джустиниани Лонго был погребен в простой могиле на острове, у наемников не было причин оставаться. Они предлагали своему товарищу койку и договор на следующую войну. Но Григорий покончил с убийствами. И он не мог оставить Лейлу – и женщину, которая сейчас так взволнованно указывала на гавань.

– Разница есть, – сказала София. – Вон там, рядом с караккой Командира. Вон та трирема. Она пришла сегодня утром.

В этом не было ничего особенного. С начала осени в гавань постоянно заносило разные суда.

– Какие новости? – спросил Ласкарь; первый вопрос каждого, хотя новости были всегда теми же – слухи о бедствиях, резне, осквернении.

Он был удивлен – сначала ее улыбкой, потом словами:

– Ею командует грек. Флатенел.

Григорий уже собирался сказать, что знает его, но София торопилась дальше:

– Но он не сбежал из города. Он принес вести, от моего дяди, среди прочих. Ибо его послали с ними. Послал новый правитель. Мехмед просит всех жителей Константинополя вернуться.

Ласкарь фыркнул:

– Неужели ему мало рабов и он хочет больше?

София нахмурилась.

– Нет, Григорий. Султан издал ираде. В нем говорится, что он желает вновь сделать город великим. И хочет, чтобы все люди помогли ему в этом.

– Так он говорит? – вздохнул он. – София, ты знаешь Турка. Он скажет все что угодно, лишь бы получить желаемое.

– Что? Еще рабов? Ты сам сказал, что больше ему не нужно. – Ее голос стал тверже. – И с чего бы Флатенелу, благородному человеку из города, поддерживать врага, если он сам в это не верит? Нет, – женщина подняла руку, не давая ему прервать ее, – не надо снова возражать. Ибо ты явно не видишь, что это значит.

Она выпустила его руку, которую все еще держала, развела руки шире.

– Это значит, что я могу вернуться. Я могу вернуться и отыскать свою Минерву.

– Ох, София…

Григорий умолк, видя, как надежда, которую он считал утонувшей в тысячах слез, снова блестит в ее глазах. Во время бегства из Константинополя, плавания на Хиос и проведенного здесь времени он обнимал Софию, когда она рыдала, успокаивал, когда она буйствовала, удерживал, когда она порывалась украсть лодку и вернуться. В конце концов убедил ее в том, во что искренне верил. Ибо он знал турок. Они не брали таких юных рабынь, как Минерва. С ними было слишком много хлопот. Поэтому их просто убивали. И даже если ее каким-то чудом пожалели и угнали в рабство… то девочка уже давно в каком-то далеком городе, учится мыть полы и готовить еду, пока не подрастет и отправится в рабский квартал. Так случилось с женщиной, которая лежала сейчас в доме и боролась со смертью. Так случится и с Минервой – если каким-то чудом она осталась жива.

Григорий думал, что убедил ее.

– София… – мягко сказал он, потянувшись к ней.

– Нет! – Она отступала, пока не уперлась в низкий парапет. – Не пытайся… Не говори… то, что ты говорил раньше. Я видела Минерву во сне. Я молюсь о ней. Я знаю, что она жива. И завтра мы с Такосом отплывем на судне Флатенела и найдем ее. – Она опустила руки, понизила голос: – Ты поедешь с нами?

Вот он и пришел, выбор. Григорий знал, что его предстоит сделать. Он избегал его, погружался в другие дела. Но сейчас, когда он наконец поверил, что Лейла будет жить… здесь, глядя в темные глаза Софии, Григорий не знал, что делать.

Она смотрела, как он протянул к ней руки, опустил. Видела мучение в его глазах, видела, как он смотрит поверх нее. Она видела это и понимала то, что прежде чувствовала лишь мельком, сквозь свою боль: целое, полностью принадлежавшее ей, теперь разорвано пополам.

Она была благодарна парапету, в который упирались ноги. Она не упадет. И пока София ждала, когда к ней вернутся силы, пока смотрела, как глаза, которые любила, ищут ответ в тучах над головой, она понимала: она может вернуть его. Но не станет пытаться. Он выбрал другую. И хотя от этой мысли лоб стал горячим, жар вскоре спал. Ибо она тоже выбрала другого. Но она еще любила его – настолько, чтобы сказать, кого выбрала, уменьшить его боль, которой ему и так уже хватило с избытком.

– Григор, – тихо сказала София, беря его за руку. – Ты не можешь поехать. Я знаю. И мне… – Она сглотнула, вновь обрела голос. – Мне не нужно, чтобы ты ехал с нами. Моя семья по-прежнему там, и те, кто уцелел, уже примирились со своим новым правителем. Нет. – София прижала палец к его губам, чтобы удержать слова, и продолжила: – И у меня есть другая, другая, кому я дала обет: если она сохранит моих детей, я отдам ей свою жизнь. Она сохранила. И я выполню обещание.

Григорий мгновение разглядывал ее, потом заговорил:

– София, ты сейчас говоришь о Деве, верно? Ей ты хочешь отдать свою жизнь?

Она кивнула:

– Да. Святой Матери. Той, что все знает о спасении детей.

Он поколебался, потом все же сказал:

– У тебя есть только Такос. Минерва… ты не знаешь, жива ли она.

Ее лицо осветила улыбка.

– Конечно, жива! – воскликнула София.

Из-за двери эхом донесся другой вскрик. Григорий обернулся туда… но София держала его за руку и не отпускала. И когда он вновь обернулся к ней, она подняла его руку и поцеловала.

– Живи в Божьей любви, Григорий, – пробормотала она. – И в моей, вечно.

Потом пошла прочь, к ступеням вниз. Новый стон изнутри приковал Григория к крыльцу, но не смог удержать слова:

– А Такос? Мой… мой…

София остановилась, оглянулась на него с дорожки.

– Мой сын не прекращает плакать с того дня. И почти не спит. Сейчас он убежден, что его… его отец погиб отважно, сражаясь с турками. Вряд ли он хорошо воспримет новости, что Феон не… – Она пожала плечами. – Возможно, позже. Когда он станет старше. Не сейчас.

Женщина повернулась, пошла дальше. Ласкарь хотел побежать за ней, но почувствовал, что не может шевельнуться. Он смог только крикнуть:

– Я приду завтра к причалам! Посмотрю, как вы поднимаетесь на борт.

Но на этот раз она не остановилась, не оглянулась, не ответила. Только подняла и опустила руку, показывая, что услышала его.

– Софитра, – пробормотал он и смотрел вслед, пока ее не поглотили сумерки.


Рагуза, 1460 год

Он не пошел к причалам. Не смог, поскольку сам не знал, что будет там делать. И когда прилив обратился вспять, внезапно проснулась Лейла – голодной. Пока она ела, он выдал какую-то отговорку и вышел на террасу. Но суда, идущие к Константинополю, стали уже крошечными, и вскоре совсем исчезли…

Какой-то шум вернул его обратно, в настоящее. Шаги.

– Мама ушла от меня! – закричал мальчик, ковыляя по террасе.

Его возмущение уже утихло, но ему хотелось сообщить о нем отцу.

– Ты спал, Константин, – сказала Лейла, выходя следом, нагнулась подхватить его. – И видел сон.

– Хороший сон.

Мальчик потер заспанные глаза, потом посмотрел вверх, на отца.

– Я стрелял из твоего лука.

– Правда? – улыбнулся Григорий. – Хочешь сейчас из него пострелять?

– Да! Да!

Григорий держал его на террасе, как любой мужчина в Рагузе, живущий у стен, – на случай внезапного нападения. На пути к луку лежало письмо из Константинополя. Григорий наклонился, поднял его.

– Констан, это послание для сирен. Отправим его им со стрелой?

– Да! Да! – снова воскликнул мальчик, вырываясь из рук матери.

Нет ничего страшного в том, чтобы выстрелить по падающим и взмывающим птицам, которые, как рассказали ему родители, были сиренами, пытающимися заманить моряков на скалы внизу. Григорий встал посреди террасы, чтобы не мешала низкая стена дома и город под ней; Константин – в круге его рук, положив одну руку на кольцо лучника, а другой обхватив правое предплечье отца. Лейла намотала бумагу на древко стрелы, завязала нитью и протянула им.

Григорий наложил стрелу, натянул лук, прицелился вверх.

– Сейчас? – спросил он.

– Сейчас! – воскликнул мальчик, и они вместе выпустили стрелу и ее послание по дуге над высокой каменной стеной. Ласточка нырнула к ней, потом развернулась, мелькнув белой грудкой – высоко-высоко, в самом голубом из всех небес.


Стратспей, Шотландия

Тот же день

– Вы, неверные ублюдки! Оставите вы меня когда-нибудь в покое?

Просто потрясающе. За двадцать лет его отсутствия родной глен стал казаться местом сродни раю, где свет всегда медовый, воздух несет аромат вереска и дрока, где гудят пчелы и пасутся великолепные красногрудые олени, а в прозрачных ручьях играет серебристая форель, за которой нужно только нагнуться.

«Тогда как, клянусь бородатыми яйцами султана, – думал Джон Грант, – я мог помнить все это, но забыть проклятых мошек?»

Он не мог восхищаться ни запахами, ни видами, размахивая руками и пытаясь отогнать огромные тучи кусачего зла. Вдобавок от этой суеты было мало толку. Хуже того, Джон согревался, потел, и пот, стекающий по голове и пропитывающий его прекрасную тонкую рубашку, похоже, только привлекал этих тварей. Грант пришел в такое бешенство, что уже несколько раз тянулся за мечом – и каждый раз вспоминал, что его длинный меч остался прижимать бумаги на столе в его комнате, в Сент-Эндрюсском университете.

Джон споткнулся, выпрямился. Либо он поднялся достаточно высоко, либо что-то изменилось в атмосфере, но мошки исчезли. Грант приостановился, перевел дыхание. До вершины Крейггоури всего сотня шагов. Он сожрал дорогу, пока мошки жрали его. Мужчина прибавил ходу, поднялся на хребет… и замер. В молодости он бывал там в любую погоду, когда снегопад старался сбросить его вниз или туман пытался заманить в пропасть. Но больше всего он любил именно это время, когда прохладный ветерок смягчал тепло позднего лета, ветер, в который можно было смотреть.

Он приходил сюда двадцать лет назад, в похожий день, в тот, когда выбрал себе дорогу изгнанника. И этот вид не изменился – может, стало чуть меньше деревьев в лесах Гленмора и Эбернети, откуда люди брали дерево для городка Авимора, что набух на обоих берегах Спей. К югу виднелись все те же горы – Крейг-Дуб и Дуб-Мор и самая высокая Кейрн-Горм. А на севере – горы поменьше, не выше той, на которой он сейчас стоял, скатывались к далекому неразличимому морю.

– Крейгелахи.

Джон пробормотал слово, которое привык кричать, отыскивая среди других эту вершину. Он никогда там не был. Гранты отказались от этой земли и от этого холма, где зажигали огонь войны и собирался клан, сотни лет назад. Название все еще воодушевляло их, но в основном они селились здесь, ниже его насеста, по обоим берегам Спей, и процветали. Люди говорили, что, если ты войдешь в Авимор и бросишь палку, попадешь в пятерых Грантов. Правда, не лучший совет – даже для давно пропавшего кузена, поскольку они были задиристым кланом.

Джон посмотрел вниз, рыская взглядом. Там, на краю леса, за городом, что-то блестело. Солнце бьет в Лох-Малахи, согревает стены дома… вон там! Он заметил – или только подумал, что заметил, – дымок. День слишком жаркий, чтобы греться у огня. Должно быть, отец развел огонь под котлом – если он жив. А если нет, значит, один из младших братьев Джона, это наверняка.

Грант вновь взглянул на север.

– Крейгелахи, – сказал он громче, хотя сейчас не видел его.

Джон часто кричал это, чтобы призвать свой собственный огонь, и никогда так неистово, как на – и под – стенами Константинополя. Он только недавно вернулся на родину, и с тех пор стал намного чаще вспоминать этот город, причем как-то иначе, чем в прошедшие с его падения семь лет, во всех местах, которые проезжал и где останавливался, – в Базеле, Милане, Париже… Возможно, дело было в том, что именно там он нашел предмет, который наконец-то позволил ему завершить свое изгнание и вернуться домой.

Грант улыбнулся, припомнив выражение лиц своих старых преподавателей из Сент-Эндрюса, когда он появился там в начале лета. Их память была столь же долгой, как и седые бороды, а ведь перед своим резким уходом студент Грант взорвал очень ценный сарай. Однако это было забыто – по крайней мере на время, – когда они увидели, с чем он вернулся. И речь шла не о дипломах лучших школ Европы, хотя они впечатляли. Нет. То, что он добавил в их библиотеку – его добыча из Константинополя, – стоила сотни таких сараев. Этот предмет немедленно обеспечил его званием Doctor Illuminatus[111] и снабдил местом для исследований и экспериментов… на расстоянии длинного выстрела от главных зданий университета.

Джон почти сразу простил себя за кражу Гебера. У его безносого друга не было времени на книгу, прежде чем город разорили… а потом? У него появились другие заботы. Григорий казался довольным тем сокровищем, которое приобрел сам. Он получил обещанную награду за спасение жизни Джона Гранта. Он получил девушку – хотя добыл ее исключительно странным способом. Кроме того, Грант вернул услугу и спас жизнь ему и тем, кого он любил, вытащив их из города. Они были в расчете, и работа Джабира ибн-Хайяна с заметками самого араба… что ж, это его награда. И его будущее. Состоящее из нескончаемых исследований – и, возможно, пары любопытных взрывов…

Мошки снова нашли его, да и в любом случае пора уходить. Солнце сядет еще не скоро, но его семья ела каждый день в одно и то же время, солнце на дворе или снег. После двадцатилетнего отсутствия Джон с нетерпением ждал трапезы у родного очага. Быстро спустившись по оленьей тропе, ведущей через заросли дрока, он забрал большой мешок, который оставил на дереве, и пошел вдоль подножия холма. Тропинка через лес была на месте; она вывела его на край семейных полей, где дозревал ячмень. Сквозь пернатые стебли виднелась ферма. Он был прав. Дым поднимался из небольшого сарая рядом с главным домом.

Первой он увидел ее, во дворе, она кормила кур; увидел двадцать лет в ее седых волосах и сутулости. Но лицо его матери, поднявшееся на его зов, было гладким, а улыбка именно такой, как он помнил. Ей пришлось присесть и немного всплакнуть, но когда все прошло, она повела его через двор.

– Смотри, кто пришел, – сказала мать, открывая дверь сарая.

Воздух был насыщен запахом горячего солода. Отец сидел перед котлом, подбрасывая дрова в огонь, и, конечно же, его глаза наполнились водой от спертого воздуха и пламени, не иначе. Он поднялся со стула, на мгновение застыл, протянув вперед руку, потом уселся обратно.

– И где же ты был? – спросил он, отвернувшись, чтобы подбросить еще одно полено.

– В разных местах.

– Правда? И надолго вернулся?

– На время.

Отец вновь поднял взгляд, пару мгновений внимательно рассматривал своего старшего сына – богатый стеганый плащ, прекрасную тонкую рубашку, серебряные пряжки на сапогах.

– Хорошо, – наконец произнес он. – Потому что тебе пора учиться ремеслу. Мужчина не может пробиться в этом мире без ремесла, сын. Ты это знаешь?

– Знаю, отец.

– Хорошо.

Старикуказал на кучу ячменного солода, лежащую рядом на досках.

– Это альфа – самый лучший ячмень, выращенный под Божьим добрым солнцем. А это, – сказал он, протягивая руку назад и поднимая большой закупоренный кувшин, – это омега.

Он вытащил пробку, глотнул, протянул кувшин. Джон Грант поднес его к губам. Но прежде чем пить, он глубоко вдохнул. И понял, даже не успев попробовать, что теперь он по-настоящему дома.


Мукур, Центральная Анатолия

Тот же день

Работы осталось немного, и потому он сделает ее сейчас, хотя близились сумерки, и семья потеряет терпение и станет ругать его за очередной запоздавший ужин. Но удушающая жара ушла, и последний уголок можно закончить по прохладе, в шепоте ветра, треплющего серые тополя на краю поля, прежде чем долететь до него, намекая на скорое окончание сезона.

– Йя дайм. Йя дайм. Йа дайм, – напевал Ахмед.

Он собирал в горсть стебли пшеницы, срезал их серпом, отпускал. Стебли падали, и он снова собирал и срезал. Он мерно двигался по последнему лоскуту поля, укладывая летнее золото. Завтра он сгребет его, погрузит на повозку, запряженную волами, отвезет на гумно, отделит мякину от зерен, которые отправятся в мешках на мельницу. Единственное золото, которым он когда-либо владел. День на мельнице будет хорошим днем – ничего не надо делать, лишь сидеть, ждать своей очереди и разговаривать с другими мужчинами. Или хотя бы слушать, узнавать, как живут соседние деревни и немножко мир за их пределами.

Ахмед напевал, тянулся… и вдруг понял, что собирать больше нечего. Он встал, потянулся, растер левую руку, которая всегда немела в том месте, которое когда-то пробила стрела. Возможно, дело было в ней или же в золоте, лежащем у ног, а может, в изогнутом лезвии в руке и усталости, но что-то заставило его сделать то, чего он почти никогда не делал, по крайней мере когда бодрствовал, – подумать о Константинополе. Увидеть, как срезают мужчин, а не стебли пшеницы, и в последней вспышке заходящего солнца – пылающего человека, который летит, как комета, с деревянной башни.

Он закрыл глаза, потом снова открыл… и она была там, шла между деревьев. С каменным кувшином на плече и хмурым лицом.

– Моя мать говорит, тебе пора идти, – еще издали крикнула она! – Говорит, она устала есть холодное мясо, когда остальные жены едят горячее.

Ахмед взял у нее кувшин с водой, напился.

– Я иду, Абаль. Я иду. Мне просто нужно было…

Его дочь хмыкнула, нагнулась, схватила серп, взяла его за руку, потянула. Он был большим, однако она сдвинула его, и он задумался, как это вышло, как вышло, что маленькая девочка начала превращаться в женщину.

Когда они добрались до дороги, дочь пошла немного медленнее, как он и надеялся, и он положил свою ноющую руку ей на плечо. Она часто приходила за ним, поскольку ей нравилось забирать его себе; дома, при трех сыновьях и еще двух дочерях, не было времени на разговоры. Хотя по правде, он, как и прежде, говорил мало, довольствуясь выслушиванием событий дня – чья коза не дает молока; какая гелин опять плакала, несчастная в доме нового мужа; у кого брат жестокий и в чем. Ахмед любил слушать ее мелодичный голос, особенно помня о том времени, когда он принес ее с войны, когда она вовсе не говорила. Молчание длилось год; потом она вдруг заговорила, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. И с того дня почти никогда не умолкала.

Однако сегодня, идя с ней рядом, Ахмед понял, что слушает вполуха, что воспоминания, пришедшие в поле, все еще цепляются к нему. И тогда он вновь сделал то, что делал очень редко. Подумал о своих двух Абаль по-отдельности, тогда как обычно думал о них как об одной. Он знал, что их было двое, знал, что любил обеих, одинаково. Одна была с Аллахом в раю. Другую он сейчас обнимал, а она превращала его жизнь в маленький рай, прямо здесь.

Исторические заметки

Осада Константинополя – одна из величайших битв в истории человечества, и ее полное описание занимает целые тома. Я привел столько подробностей, сколько счел возможным: от башен до подкопной войны, от морских сражений до рукопашных схваток, от раздоров, почти расколовших город, до любви, в конце связавшей все. Здесь и открытые мной значительные факты о последнем штурме, длившемся целую ночь, – их пришлось уместить в одну главу. И менее важные – например, боевой клич турков, призывавший сплести из длинных бород греков собачьи поводки; или письменный приказ Мехмеда сохранить маленькое сокровище – церковь Святой Марии Монгольской. Как романист, в конце я вплетал вымысел в историю. Я считаю, что осветил бо́льшую часть, однако мне пришлось упустить множество выдающихся событий 1453 года. Читайте исторические книги. Они вас заворожат.

Мои придуманные персонажи продолжили жить своими разными жизнями; впрочем, исторические тоже.

Джованни Джустиниани Лонго был перенесен верными солдатами на свой корабль. Однако рана его была смертельной, и могучее сердце воина остановилось спустя несколько дней, на борту корабля или же на острове Хиос.

Джон Грант, упомянутый во всех хрониках как Иоганн, затерялся в истории. Возможно, он вернулся в Крейгелахи, где был счастлив наконец оказаться среди людей, знающих, что он не проклятый германец.

Тело Константина, последнего императора Византии, так и не нашли. Кое-кто утверждает, что он покоится в тайной пещере под городом, ожидая подходящего момента, чтобы воскреснуть и вновь сделать Константинополь христианской столицей.

Оставшиеся двадцать восемь лет своей жизни Мехмед Фатих, Завоеватель, постоянно и неустанно воевал и на Востоке, и на Западе. Он одержал множество побед, хотя ни одна, пожалуй, не принесла ему столько славы, сколько взятие Константинополя в возрасте двадцати одного года. Он так и не завоевал Рим, хотя всегда стремился к этому, а в 1480 году его армия около года удерживала итальянский морской порт Отранто. Но ему случалось и проигрывать. В 1456 году Янош Хуньяди, Белый Рыцарь Венгрии, разбил его при Белграде, и Мехмед, атаковавший город с ятаганом в руке, едва не пересек мост Сират и не достиг мученичества, к которому стремился. Ему с трудом удалось спастись с тяжелой раной бедра. Он умер (по некоторым версиям – был отравлен по приказу собственного сына) в 1481 году, во время приготовлений к очередному походу, в возрасте пятидесяти лет.

Хамза-паша, сын дубильщика из Лаза, продолжил свое восхождение в качестве доверенного слуги Мехмеда. Однако в 1462 году, будучи отправлен против мятежного вассала, князя Валахии Влада Дракулы, он был пленен, заточен в темнице и позднее посажен на кол на Поле Воронов перед воротами Тырговиште. (Об этом читайте в моем романе «Влад: последняя исповедь».) Дракула был известен как «сын Дракона», так что пророчество колдуньи исполнилось: Хамза умер на дереве, в месте, где никогда не видели леса, глядя вниз на дракона.

Пожалуй, персонаж, чья судьба после завоевания сложилась удивительнее всех прочих, – это сам город. Хотя Григорий оплакивал его, Константинополь не умер. Напротив, он процветал, хоть его имя и поменялось. Мехмед сделал его своей столицей, переселяя в него людей со всех частей своей империи, возвращая прежних обитателей, допуская веротерпимость, поощряя торговлю. Он также много строил, в том числе свой дворец, роскошный Топкапы-сарай; а его преемники добавили здания, которые поражают по сей день и соперничают даже с по-прежнему блистательной Айя-Софией. Голубая мечеть и мечеть Сулеймание – лишь два из них. Город остается великолепным и обязан этим потомкам тех, кто сражался по обе стороны укреплений. Он – по-прежнему перекресток нашего мира, место, где встречаются Азия и Европа, где смешиваются и торгуют все народы. И пусть шрамы, оставленные 1453 годом, все еще видны на сохранившихся до наших дней стенах Феодосия, не померкла и слава, выдающаяся отвага мужчин и женщин всех народов, которые сражались за то, во что верили. Годы смешали нападавших и защищавшихся, и теперь все они жители легендарного Стамбула.

Глоссарий Примечание о языке

Османский был языком династии Османов и использовался повсеместно. Он был преимущественно турецким, но включал множество заимствований из арабского и персидского языков. Для простоты я передавал его без множества содержавшихся в нем акцентов – подбуквенных знаков, умляутов и так далее.

«Греки» означает народ Константинополя; в то время их не называли византийцами.


Ага – старший учитель.

Азап – турецкая пехота, зачастую на кораблях.

Алем – указатель или штандарт.

Алембик – горлышко стеклянного сосуда.

Аллах акбар – «Бог велик».

Аль-иксир – эликсир.

Аль-Сират – мост, по которому мученики попадают в рай.

Анафор – неспокойные воды возле Константинополя.

Архон – высокопоставленный офицер без закрепленных обязанностей.

Байло – высший итальянский чиновник в городе.

Баклер – маленький круглый щит.

Барбют – вид шлема.

Басмала – молитвы, вырезанные на камне или дереве.

Бастард – меч, также известный как «полуторный».

Бастинадо – палка.

Башибузук – солдат иррегулярных воинских частей.

Бей – господин.

Бекташи – течение мусульманских дервишей.

Белербей – губернатор провинции.

Бивер – латный воротник.

Бирема – турецкое судно с двумя рядами гребцов.

Боза – ячменная брага.

Болукбаши – капитан стражи.

Бура – холодный восточный ветер.

Бустанчи – садовник, янычар или палач.

Василевс – старинное военное звание полководца и императора.

Визирь – высокопоставленный чиновник.

Гази – святой воитель.

Галиот – маленькая галера.

Гелин – новобрачная.

Гемлек – шерстяная туника.

Гистодок – центральный проход на турецкой галере.

Гульябани – свирепый турецкий великан.

Гурия – прекрасная девушка в раю.

Дайи – крестные.

Девширме – принудительный набор мальчиков из христианских семей.

Дели – безумец.

Джакирджибас – главный сокольничий.

Джами – мечеть.

Джелаби – длинная шерстяная юбка.

Джихад – священная война.

Имам – мусульманский священник и учитель.

Иншалла – «если пожелает Бог».

Иперпир – золотая монета.

Ираде – указ султана.

Каббала – еврейская мистическая наука.

Кавалларий – рыцарь или высокопоставленный помощник императора.

Калафат – сложный головной убор.

Капи – ворота.

Капудан-паша – турецкий верховный адмирал.

Килим – маленький ковер.

Кир – уважительное обращение, господин.

Кира – госпожа.

Лодос – юго-западный ветер.

Мегас архон – высший чиновник империи.

Мегас дукс – великий герцог.

Мегас примикериос – высокопоставленный гражданский служащий, первоначально распорядитель церемоний.

Мехтер – турецкий военный оркестр.

Муэдзин – призывающий правоверных к молитве.

Ней – турецкая флейта.

Ойкейос – член семьи, родственник.

Орта – отряд янычаров; школьный класс.

Османский – язык турок.

Отак – шатер.

Паша – высшее звание у турок.

Пеик – стражник, вооруженный алебардой, с удаленной селезенкой.

Подеста – губернатор Галаты.

Рагаццо – молодой дебошир.

Риномет – Безносый.

Сабатон – латный ботинок.

Салад – шлем.

Сарай – дворец.

Севре – музыкальный инструмент.

Серденгечти – «рискующий головой», воин-самоубийца.

Сипахи – тяжелая кавалерия.

Солак – стражник, вооруженный луком.

Ставрома – частокол.

Тавла, тавли – нарды.

Трирема – турецкое судно с тремя рядами гребцов.

Туг – штандарт из конского хвоста.

Тугра – вырезанный символ, клеймо или печать.

Уличка – улица в Корчуле.

Фальшион – короткий меч с широким лезвием.

Фатих – завоеватель.

Фуста – самое маленькое из турецких судов.

Хадис – изречения Пророка.

Чауш – стражник, вооруженный кнутом.

Шебека – восточно-средиземноморское судно.

Эндерун колледж – внутренняя (придворная) школа.

Энкольпион – религиозный талисман.

Эфенди – господин.

Яйя – рекруты из крестьян.

Янычар – элитный солдат турецкой армии, в прошлом невольник из христиан.

Комментарий автора

Мне необходимо прочувствовать место, чтобы писать о нем. Если я не побывал там, никакие бездны воображения – как бы я их ни ценил – мне не помогут.

Особенно в случае этой книги.

Мне посчастливилось побывать в Стамбуле дважды, с промежутком в три года. Первый раз, в апреле 2007-го, я был в Румынии, где собирал материалы для романа о Владе Дракуле. До Стамбула потребовался короткий перелет вдоль побережья Черного моря.

Тогда у меня не было и мысли об этом романе. Хотя меня всегда интересовали сражения и я посетил стены Феодосия, меня пленил современный город, город после завоевания. Я ходил по всем туристическим маршрутам, как и положено, восхищался Айя-Софией и роскошным Топкапы, поражался Голубой мечети. Сплавал на лодке через Золотой Рог к Босфору. Сыграл в нарды на улочках Перы. Покупал ковер на Большом базаре и курил кальян с яблочным табаком в местечке в двух шагах оттуда. Ел Стамбул, пил, курил. Любил его… и уехал.

Три года спустя я вернулся, уже по делу, а не только ради удовольствия. Я приехал собирать материалы для романа о падении Константинополя в 1453 году. На этот раз я знал город намного лучше – из книг. Но у меня оставалось множество вопросов, требующих ответов, – о месте и, особенно, о живущих там людях. Я уже принял решение вести рассказ по обе стороны стен, о защитниках и нападающих, о греках и турках. Теперь мне нужно было встретиться с их потомками.

Я всегда был удачливым путешественником. Думаю, это потому, что я ожидаю приятных событий – вот они и происходят. Во всех путешествиях – и даже в некоторых довольно рискованных ситуациях – у меня все было хорошо… и я узнавал что-то новое. Благодаря счастливому случаю, приехав изучать одну из великих битв прошлого, я встречал воинов.

Мурад Саглам был одним из переводчиков на турецкий моего последнего романа о Дракуле, который – еще один образец везения Хамфриса – как раз вышел в это время в Стамбуле. (Подписывание книг в тамошнем книжном магазине было одним из самых острых ощущений в моей жизни!) Он любезно сопровождал меня к стенам и вышел со мной в Босфор (мне было необходимо прочувствовать на себе анафор, знаменитое волнение в месте, где встречаются три течения). Он великодушно делился со мной знаниями по всем вопросам, особенно об исламе, своей вере и суфийской философии. И он был первым из воинов – бывшим членом национальной сборной Турции по дзюдо.

Вторым воином был Сулейман. Несомненно «великолепный», он присоединился ко мне за кальяном, чтобы попрактиковаться в английском. И он был чемпионом страны по карате, огромный человек с широкой улыбкой себе под стать. Он стал образцом для многих, о ком я писал.

Я был там ради воинов – и ради мест. Я писал во «Владе», что можно услышать камни, достаточно позволить этому произойти. Мне это удалось, на все еще потрясающих стенах Феодосия. Я стоял на них, вглядывался в них, бродил вдоль них, сидел на них, путешествуя во времени, и размышлял о том, какая сила воли требовалась и для того, чтобы атаковать их, и для того, чтобы защищать. Иной настрой я уловил в стороне от туристических маршрутов, в месте, о котором читал: крошечной церкви Святой Марии Монгольской. Ее, зажатую между рабочими кварталами и узкими крутыми улочками Фенера, непросто найти. Моим издателям как-то удалось ее отыскать. Она была заперта, но двадцать долларов в руки смотрителю открыли ее и купили нам немного времени под белеными сводами, напротив золоченых икон. Она пережила падение и оставалась церковью, живым отголоском византийского Константинополя. То, что эта церковь избежала разграбления, уничтожившего столь многое, интриговало, а ее красота вдохновляла. И я знал, что должен написать о ней, сделать ее важным местом в жизни моих персонажей. Так я и поступил.

Что я получил во время второго, целевого и все же слишком короткого посещения, так это понимание людей. Я разговаривал с жителями, от воинов до издателей и портье. С человеком, с которым я ранее встречался за трубкой, – Акаем, последователем Омара Хайяма. Вскоре я осознал, что мой замысел изменился. Если я и считал, что это история о противостоянии хороших и плохих парней, благородных немногочисленных защитников-христиан и орд мусульманских фанатиков, то быстро пересмотрел свою позицию. Предки людей, с которыми я говорил, сражались по обе стороны стен. И теперь они были едины в своей любви к городу, за который сражались. Изменилось даже мое отношение к Мехмеду Завоевателю, которого я изобразил во «Владе» несомненным злом. Он по-прежнему был склонен к описанным в хрониках вспышкам ярости, но вырос в моих историях из эгоистичного юнца в мужчину, который сражается за нечто большее, нежели собственная слава. За идею. За историю. За самое прекрасное место.

Есть еще один ранее не упомянутый человек, который оказал огромное влияние на написание этой книги и которому она посвящена, – Аллан Истмэн. Аллан приобрел права на экранизацию моего первого романа, «Французский палач», и любезно пригласил меня поработать с ним над сценарием фильма в Дубровнике летом 2002 года. Он по-прежнему живет неподалеку от этого (другого) потрясающего города, отсюда происходящая в нем часть истории; и из Корчулы, чьи прямые или изгибающиеся улицы – и выбор, который они предоставляют убегающему человеку, – я всегда хотел вставить в роман.

Оба раза я посещал Стамбул в его компании и во многом обязан его советам. Аллан – кинорежиссер, знаток истории, путешественник во времени, жизнелюб и тоже воин. Мы обсуждали и обсуждали сражение в тех самых местах, где оно происходило, вместе слушали и слышали камни. За трубками, яблочным чаем или бутылкой ракии его острый глаз режиссера замечал детали, которые я упустил, а его чувство повествования, персонажей, развития сюжета помогли придать форму моей истории.

А когда на этих стенах нас атаковали турки, он помог мне отбросить их!

Типа того.

Вот как все было. Мы пытались пройти вдоль сильно разрушенной части стен, неподалеку от Золотых Ворот. Позади была свалка, перед нами – заброшенные дома. Неожиданно нам наперерез выбежала стайка детей, человек десять, не старше лет двенадцати. Они были в школьной форме и требовали сперва сигарет, а потом денег.

Они были юны, но заметно превосходили нас числом, как и защитников в 1453 году. Они перекрыли нам дорогу. С поднятыми руками, улыбаясь, мы протолкались через них. Они ворчали, но не трогали нас – пока я не почувствовал толчок в спину. Я обернулся, сердито посмотрел и отступил. Мы выбрались в безопасное место. Лишь позднее, в отеле, разбирая свой рюкзак, я понял, чем был тот «толчок» – ударом обломка зубчатой кладки. Мальчик кинул в меня камнем. И не просто камнем – это был кусок легендарной стены. Возможно, он отломился, когда пушечные ядра его предков били по стенам в 1453 году. Мой рюкзак был открыт, и мальчик забросил его внутрь.

Я попал под турецкий обстрел на стенах Феодосия!

Обломок лежит на моем рабочем столе, пока я пишу это. Он неизменно вызывает у меня улыбку.

Я благодарен за помощь в создании романа множеству людей. Кратко и не в порядке значимости… Джон Уоллер, мой учитель фехтования в актерской школе много лет назад, отставной Director of Interpretations в Королевских арсеналах, Лидс, знающий, пожалуй, о средневековом оружии и жизни больше всех на свете и любезно показавший мне, как стрелять («Христа ради, не говори “палить”!») из арбалета однажды днем в своем саду в Северном Йоркшире. Мой турецкий издатель, Тахир Малкоч, который взял меня на стены во время церемонии в честь завоевания – я подгадал свой визит к 29 мая, годовщине падения. Его ответственный секретарь, Джелен Чалик, и ранее упомянутый воин Мурад Саглам – за их экскурсии, подписывание книг… и за всю последующую ракию! Хасмет Консиз, ныне живущий в Ванкувере, поэт, который поделился поэтическими образами своего родного города. Моя жена, Алета, всегда проницательная в своих советах и позволяющая мне блуждать, подвергаясь нападениям турок. А также мой шестилетний сын Рейт, помогавший мне смастерить новую пращу, когда развалилась старая, источник вдохновения для отношений «отец – сын» в романе. И еще мой полосатый кот, Дикон, с буквой «М» на лбу, прообраз Ульвикула.

Мой агент, Саймон Тревин из «Юнайтед эйджентс», который каким-то образом удерживает от крена мою карьеру. И моя потрясающая команда из «Орион». Рейчел Лейшон, чьи обозрения всегда доброжелательны и тонки; Джейд Чендлер, обладающую острым глазом во всем, что касается редактуры, персонажа, структуры… и нелепых ошибок (возможно, она спасла меня от премии за худшее описание секса!). И конечно, прежде всего человек, который заказал эту книгу и направлял ее своими компетентными замечаниями и неизменным энтузиазмом, мой редактор Джон Вуд. За этими талантами лежит множество других в области дизайна, маркетинга, издательства и менеджмента, слишком многочисленных, чтобы перечислять их в комментарии автора. Ты знаешь, кто ты есть, и спасибо тебе.

Я перечислил множество прекрасных источников в последующей библиографии. Но если б мне пришлось выбрать один, оказавший наибольшее влияние, помимо слов и людей, я назвал бы сам город. И если прав Григорий, говоря «комната с хорошим видом дороже добродетели», то, возможно, однажды я обменяю свои немногочисленные добродетели и подыщу там комнату. Проводить часы, наблюдая, как солнце проходит над Босфором, золотя розовые лепестки иудиных деревьев, сверкая на куполах и памятниках, на полуразрушенных стенах… и на людях, потомках греков и турок, и слушать зов смеющегося голубя.

Крис Хамфрис
Июль 2011

Библиография

Мои книжные полки провисают под весом книг об осаде и падении Константинополя и о людях, которые там сражались. Мой мозг забит изображениями с такого количества прекрасных вебсайтов, что я не могу начать перечислять их.

Пожалуй, самая важная из них – исключительно подробное «Падение Греческой империи и история взятия Константинополя турками». Книга была написана Эдвином Пирсом и издана в 1908 году. Этот человек провел годы за исследованиями и в самом городе, и в библиотеках Англии. Он сравнивает и противопоставляет различные «свидетельства очевидцев», восстанавливая вероятную истину, и приводит блестящие обоснования – раскрывая, например, неправильное именование «гражданских» ворот Святого Романа, на которые турки до сих пор ссылались, связывая именно с ними падение города. (Он описывает, почему это не так, с утомительными подробностями, хотя достаточно пройти вдоль стен и увидеть разрушения, чтобы понять – военные ворота Святого Романа находятся примерно в полумиле оттуда.) Если Пирс немного подвержен предубеждениям своего времени против «неверных» (в конце концов, он был рыцарем греческого Ордена Спасителя), автор все же великодушен в отношении их изобретательности и храбрости. Его труд был моей библией, и я не смог бы написать свою книгу без его.

Я бегло прочитал Рансимена и Кроули (см. список), но знал, что не могу погрузиться в их книги – они настолько хороши, что я не устоял бы перед соблазном позаимствовать что-нибудь из них!

Ниже я привожу свой – разумеется, неполный – список:


Осада

The Destruction of the Greek Empire and the Story of the Capture of Constantinople by the Turks: Edwin Pears

Constantinople: Roger Crowley

The Fall of Constantinople: Steven Runciman

Constantinople 1453: David Nicolle


Общая история

Byzantium: John Julius Norwich

Forgotten Power – Byzantium: Roger Michael Keen

The Late Byzantine Army: Mark C. Bartusis

The Janissaries: Godfrey Goodwin

The Mirror of Alchemy: Gareth Roberts


Стамбул/Константинополь

Istanbul – Imperial City: John Freely

Istanbul – The Collected Traveler: edited by Barrie Kerper


Оружие

Medieval Combat: Hans Talhoffer

Medieval Arms and Armour: J. H. Hefner-Alteneck


Вера

Православная Библия

Святой Коран

Eyewitness Islam: Philip Wilkinson

Примечания

1

Имеется в виду валькирия—в сканд. мифологии прекрасные девы с лебедиными крыльями, носящиеся в золотом вооружении по небу. Они распоряжаются битвами, распределяют по воле Одина смерть между воинами и отводят их в Валхаллу.

(обратно)

2

Жидкий жир, добываемый из сала китов и тюленей. Эскимосы и самоеды употребляют его в пищу.

(обратно)

3

В сканд. мифологии великаны, поросшие шерстью, уродливые и глупые.

(обратно)

4

В римской мифологии богини мести и угрызений совести, наказывающие человека за совершенные грехи.

(обратно)

5

Древнеисландские саги утверждают, что Гренландию открыл Эрик Рыжий.

(обратно)

6

В сканд. мифологии Мидгардом называлась «средняя», обитаемая человеком часть мира на земле, окруженная океаном, в котором плавает ужасный змей Мидгарда – Крмунганд.

(обратно)

7

Древнеисландские саги утверждают, что все три земли открыл Лейв Счастливый, сын Эрика Рыжего.

(обратно)

8

Название Константинополя у др. скандинавов (здесь и далее прим. редколлегии).

(обратно)

9

Олав Харалвдсон, позднее канонизированный и получивший имя Олав Святой.

(обратно)

10

Битва при Стиклестаде (или Стикласгадире) произошла 29 июля 1030 года.

(обратно)

11

Название Новгорода у др. сканд.

(обратно)

12

Пацинаками византийцы называли печенегов.

(обратно)

13

Крупный чиновник, вроде начальника департамента.

(обратно)

14

Высокий придворный чин.

(обратно)

15

Жители Нормандии.

(обратно)

16

В скандинавской мифологии находящееся на небе, принадлежащее Одину, жилище эйнхериев – павших в бою храбрых воинов.

(обратно)

17

Скандинавское название Византии.

(обратно)

18

Придворный чин.

(обратно)

19

Крестьянин в Скандинавии.

(обратно)

20

Одно из королевств Ирландии.

(обратно)

21

Наместник области у др. скандинавов.

(обратно)

22

Военный вождь у др. скандинавов.

(обратно)

23

Воины-герои в Скандинавии, обладавшие сверхчеловеческой силой и яростной жаждой битвы.

(обратно)

24

События, о которых говорит Халльдор, описаны в «Саге о Ньяле».

(обратно)

25

Огнеметами называли особые сифоны, из которых на вражеские корабли пускалась струя жидкого «греческого огня». Широко использовались в то время и арабами, и ромеями.

(обратно)

26

Битва при Мэлдоне произошла в 991 году.

(обратно)

27

Перевод В. Тихомирова.

(обратно)

28

Младший командир в византийском войске.

(обратно)

29

По верованиям скандинавов, только павший на поле брани викинг попадал в Валхаллу к Одину.

(обратно)

30

Народность в арабских странах. Религия – смесь христ., мусульм. и иудейского учений. Фанатично ненавидят иноверцев.

(обратно)

31

Написание в 19 в. имени Харальд.

(обратно)

32

Написание в 19 в. названия Трондхейм.

(обратно)

33

Имеется в виду солнечное затмение, случившееся перед битвой при Стапестаде.

(обратно)

34

Стихотворение К. Батюшкова «Песнь Гаральда».

(обратно)

35

Группа островков в открытом море.

(обратно)

36

Город в Швеции.

(обратно)

37

В десятках научных книг и текстов хроник, к которым обращался в процессе работы переводчик, имена Чингисхана и его разноплеменных современников пишутся каждым автором по-русски произвольно; данный список согласован с монголоведами Института востоковедения, тоже не пришедшими к общему мнению относительно написания имен, названий племен и трактовки исторических событий.

(обратно)

38

В тексте: «поведу твои армии». Слова приведены здесь по источнику. Автор совсем не знает природы, быта, поверхностно изучила историю, географию. При переводе устранены многие нелепости, но не все — иначе нарушаются сюжетные линии. Жанр повествования — что-то вроде исторической «мыльной оперы». (Примеч. пер.)

(обратно)

39

Имена в таблицах и географические названия на картах даются на языке оригинала во избежание разночтений

(обратно)

40

«Грузовой» корабль эпохи викингов (здесь и далее примечания редколлегии).

(обратно)

41

Небольшие боевые корабли викингов.

(обратно)

42

Воин, охраняющий часть крепостной стены.

(обратно)

43

Название Византии у древних скандинавов.

(обратно)

44

Часть облачения священника, надеваемое на шею, символ благодати.

(обратно)

45

Придворные английского короля в средние века, крупные землевладельцы.

(обратно)

46

Подводя итог (лат.).

(обратно)

47

Главный лесничий короля.

(обратно)

48

«Под розой»,т. е. между нами (лат.).

(обратно)

49

В общем (лат.).

(обратно)

50

Скрепленные пластинки, служащие для пробивания нитей утка, идущие поперек основы.

(обратно)

51

Придворный короля.

(обратно)

52

Сын Иуды, от имени которого произошло название «онанизм» (Бытие 38,9).

(обратно)

53

В Британии во времена Великой Римской империи для защиты романизированной части страны от живших на севере племен в самой узкой части острова от одного побережья до другого была возведена высокая каменная стена

(обратно)

54

Бог у древних сирийцев, олицетворявший богатство и земные блага.

(обратно)

55

На месте преступления (лат.).

(обратно)

56

Древнескандинавские верховные боги.

(обратно)

57

Содом и Гомора — два города на юге Палестины, славившихся развращенностью жителей.

(обратно)

58

Свершилось (лат.).

(обратно)

59

Имеется в виду Александр Македонский, знаменитый полководец античности.

(обратно)

60

Братец Роберт — мой дорогой (фр.).

(обратно)

61

Один из высоких чинов при дворе английского короля в средние века.

(обратно)

62

Спальные палаты.

(обратно)

63

Для внутреннего пользования.

(обратно)

64

Самая мелкая скандинавская монета.

(обратно)

65

В греческой мифологии перевозчик теней умерших через реку в подземном мире.

(обратно)

66

Цезарь Пирский (318–273 до н.э), разбивший римлян в двух известных сражениях при Гераклее и Аускулуме, но понесший при этом большие потери.

(обратно)

67

Первый царь Иудеи, прославился борьбой с филистимлянами и великаном Голиафом.

(обратно)

68

Наместник.

(обратно)

69

Роберт Дьявол или Роберт Великолепный (фр.)

(обратно)

70

Только ждать и наблюдать (англ.).

(обратно)

71

Преуменьшение (англ).

(обратно)

72

Образованный (лат.).

(обратно)

73

Пастырское послание (англ.).

(обратно)

74

Эллинизированная форма еврейского имени Саул, имя апостола Павла до его обращения.

(обратно)

75

«Собеседования, или Книга латинского чтения для юношей» (англ.).

(обратно)

76

Созвучие звуков в словах, строго регламентированное в древнеисландской поэзии.

(обратно)

77

В полном смысле слова (лат.).

(обратно)

78

Король Сигтуны (лат.).

(обратно)

79

Наместник короля (англ.).

(обратно)

80

Название южного побережья Балтийского моря в средние века.

(обратно)

81

Развратная жена седьмого царя Израильского Ахава. Их брак положил начало падению царства Израильского. Иезавель активно боролась против христианства.

(обратно)

82

Потифар — царедворец Фараона, начальник царских телохранителей. Особенно он отличал своим доверием Иосифа и даже вверил ему управление своим домом, но по клевете жены своей, которой не удалось соблазнить Иосифа, заточил его в темницу.

(обратно)

83

Языческий праздник середины зимы.

(обратно)

84

Буквальный перевод имени мальчика — «Жестокий Кнут».

(обратно)

85

Боже милостивый! (лam.).

(обратно)

86

Кнута, монарха Британии и короля данов (лam.).

(обратно)

87

Вече у древних скандинавов.

(обратно)

88

Воин, приходивший во время битвы в неистовство.

(обратно)

89

В 1002 г. от Рождества Христова (лат.).

(обратно)

90

Отлучение от церковных таинств.

(обратно)

91

Выкуп за убитого существовавший у древних скандинавов.

(обратно)

92

Многие писатели и исследователи придерживаются иной точки зрения. Они считают, что Свейн был женат на другой жене Харальда Сурового — княжне Елизавете, дочери Ярослава Мудрого

(обратно)

93

Карты выполнены Екатериной Евдокимовой.

(обратно)

94

Faber Aurifex – золотых дел мастер (лат.). (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

95

Joutes plaisantes – развлекательный поединок (фр.).

(обратно)

96

L'amour, l'amour, toujours l'amour! – Любовь, любовь, всегда любовь! (фр.)

(обратно)

97

Mon ange – мой ангел (фр.).

(обратно)

98

Препозит священной спальни (лат.).

(обратно)

99

Отпусти его! (тур.)

(обратно)

100

Мужской половой член (тур.).

(обратно)

101

Друг (греч.).

(обратно)

102

Девы, приятные глазу (тур.).

(обратно)

103

Кто идет? (ит.)

(обратно)

104

Коран 2:173. Перевод И. Ю. Крачковского.

(обратно)

105

Сипахи – разновидность турецкой тяжелой кавалерии вооруженных сил Османской империи.

(обратно)

106

Серденгечти – боец-смертник.

(обратно)

107

Намек на знаменитый библейский сюжет о принесении Авраамом своего сына Исаака в жертву Богу.

(обратно)

108

Коран 2:219.

(обратно)

109

Иперпир – византийская золотая монета кон. XI – сер. XIV в.

(обратно)

110

Парки – в древнегреческой мифологии богини судьбы.

(обратно)

111

Букв. просветленный доктор (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Генри Триз Закат викинга
  •   1. РАЗОРИТЕЛЬНЫЙ НАБЕГ
  •   2. ОТПЛЫТИЕ
  •   3. ПРОСТЫВШИЙ СЛЕД
  •   4. ДАЛЬНИЕ ВОДЫ
  •   5. ХОКОН КРАСНОГЛАЗЫЙ
  •   6. ПУТЬ НА ЗАПАД
  •   7. ПЛЕМЯ ИННУИТОВ
  •   8. СТОЙБИЩЕ
  •   9. СТРАННЫЙ ГРУЗ
  •   10. ЗЕМЛЯ
  •   11. ВСТРЕЧА
  •   12. ПЛЕМЯ БЕОТУК
  •   13. ХЕОМЕ
  •   14. СЕРЫЙ ВОЛК
  •   15. ПУТЕШЕСТВИЕ ВГЛУБЬ СТРАНЫ
  •   16. ДОЛГОЕ ПЛАВАНИЕ
  •   17. АЛГОНКИНЫ
  •   18. РАССВЕТ И МОГИЛА ДЛЯ БРАТЬЕВ
  •   19. ОЗЕРО БОГОВ
  •   20. МЕСТО, ГДЕ СОБИРАЮТСЯ ВСЕ ПЛЕМЕНА
  •   21. СТРАННЫЕ КОМПАНЬОНЫ
  •   22. БИТВА НА ВЕРШИНЕ КУРГАНА
  •   23. РАСПЛАТА
  •   24. ПРИГОВОР ГИЧИТЫ
  •   25. ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАВАНЬЕ «ДЛИННОГО ЗМЕЯ»
  •   Карты IX – XI вв.
  • Генри Триз Мечи с Севера
  •   К ЧИТАТЕЛЮ
  •   КАМЕРАРИЙ
  •   ИМПЕРАТРИЦА И ИМПЕРАТОР
  •   МАРИЯ И ФЕОДОРА
  •   ВАРЯГИ
  •   ТОПОРНАЯ ЗАБАВА
  •   ХАРАЛЬДОВА ПЕСНЬ
  •   НОВЫЙ ИМПЕРАТОР
  •   ПАЛАТА СОВЕТА
  •   ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ
  •   ОТПЛЫТИЕ
  •   КОРСАРЫ
  •   УЛЬВОВ РОДИЧ
  •   БЕЗУМНАЯ СТАРУХА. ССОРА
  •   ТАКТИКА И СТРАТЕГИЯ
  •   ТУРКОПОЛЫ
  •   ХАРАЛЬД ЗАКЛЮЧАЕТ ДОГОВОР
  •   СТЕНА МОСУЛА
  •   РОМЕЙСКИЙ СОГЛЯДАТАЙ
  •   ПОПОЛНЕНИЕ
  •   НОВЫЙ СТРАТИГ
  •   ОКАЯННОЕ ВРЕМЯ
  •   ДУРНАЯ ПРИМЕТА
  •   ЭМИР И ОТВИЛЬ
  •   ГИРИКОВ КЛИЧ
  •   ДОГОВОР С КАЛИФОМ
  •   НАЧАЛО ОХОТЫ
  •   ПОДЗЕМНЫЙ ХОД В ЛИКАТЕ
  •   БРАТЬЯ ОТВИЛИ
  •   ВЕЛИКАЯ ТЬМА
  •   ТЬМА РАССЕИВАЕТСЯ
  •   ПРИМЕРКА
  •   ОЛАВОВ СОВЕТ
  •   ИЕРУСАЛИМ
  •   БРОНЗОВАЯ БРОШЬ
  •   ЗАПАХ СМЕРТИ
  •   ВТОРАЯ ПЕСНЬ
  •   href=#t66> СУДИЛИЩЕ
  •   В БАШНЕ
  •   ЭВФЕМИЯ
  •   ПОЛОТА-СВАРВ
  •   ЦЕПЬ
  •   РАССТАВАНИЕ
  •   Карты IX – XI вв.
  • Памела Сарджент Повелитель Вселенной
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   СПИСОК ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ[37]
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  •     30
  •     31
  •     32
  •     33
  •     34
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     35
  •     36
  •     37
  •     38
  •     39
  •     40
  •     41
  •     42
  •     43
  •     44
  •     45
  •     46
  •     47
  •     48
  •   ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  •     49
  •     50
  •     51
  •     52
  •     53
  •     54
  •     55
  •     56
  •     57
  •     58
  •     59
  •     60
  •     61
  •     62
  •     63
  •     64
  •     65
  •   ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
  •     66
  •     67
  •     68
  •     69
  •     70
  •     71
  •     72
  •     73
  •     74
  •     75
  •     76
  •     77
  •     78
  •     79
  •     80
  •     81
  •     82
  •     83
  •     84
  •     85
  •     86
  •     87
  •     88
  •     89
  •     90
  •     91
  •     92
  •     93
  •     94
  •     95
  •   ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
  •     96
  •     97
  •     98
  •     99
  •     100
  •     101
  •     102
  •     103
  •     104
  •     105
  •     106
  •     107
  •     108
  •     109
  •     110
  •     111
  •     112
  •     113
  •     114
  •     115
  •     116
  •     117
  •   ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
  •     118
  •     119
  •     120
  •     121
  •     122
  •     123
  •     124
  •     125
  •     126
  •   ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ главнейших монгольских кланов[39]
  •     Чингисхан и его потомки
  •     Есугэй и его семья
  • Руне Пер Улофсон Хёвдинг Нормандии Эмма, королева двух королей
  •   Хёвдинг Нормандии
  •     Пролог
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •   Эмма — королева двух королей
  •     Книга первая
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •     Книга вторая
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •     Книга третья
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •     Эпилог
  •   Карты IX–XI вв.[93]
  • Людвиг Филипсон Испанский меч
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ ВЗРЫВ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ БЕГСТВО
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПУТЕШЕСТВИЕ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРИ ДВОРЕ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  • Людвиг Филипсон Испанский меч
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ ВЗРЫВ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ БЕГСТВО
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПУТЕШЕСТВИЕ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРИ ДВОРЕ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  • Финжгар Франц Под солнцем свободы
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  •   ЭПИЛОГ
  • Катя Фокс Меч короля
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НАЧАЛО ПУТИ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ СТРАНСТВИЯ
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПОРА ДОМОЙ
  •   ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ
  •   БЛАГОДАРНОСТИ
  • Густав Фрейтаг Инго и Инграбан
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1. В 357 году
  •     2. Пир
  •     3. Искренние сердца
  •     4. При дворе короля
  •     5. В лесах
  •     6. Разлука
  •     7. Инго при дворе короля
  •     8. Последняя ночь
  •     9. Идисбах
  •     10. У источника
  •     11. Громовой удар
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     1. В 724 году
  •     2. Христианин среди язычников
  •     3. В сорбской деревне
  •     4. Возвращение на родину
  •     5. Сходка у леса
  •     6. Вальбурга
  •     7. Во мраке леса
  •     8. Под колокольным звоном
  •     9. Возвращение на родину
  • Джек Хайт «Осада»
  •   ПРОЛОГ
  •   ЧАСТЬ 1
  •     ГЛАВА 1
  •     ГЛАВА 2
  •     ГЛАВА 3
  •     ГЛАВА 4
  •     ГЛАВА 5
  •     ГЛАВА 6
  •     ГЛАВА 7
  •     ГЛАВА 8
  •     ГЛАВА 9
  •     ГЛАВА 10
  •     ГЛАВА 11
  •     ГЛАВА 12
  •   ЧАСТЬ 2
  •     ГЛАВА 13
  •     ГЛАВА 14
  •     ГЛАВА 15
  •     ГЛАВА 16
  •     ГЛАВА 17
  •     ГЛАВА 18
  •     ГЛАВА 19
  •     ГЛАВА 20
  •     ГЛАВА 21
  •     ГЛАВА 22
  •     ГЛАВА 23
  •     ГЛАВА 24
  •     ГЛАВА 25
  •   ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА
  • Крис Хамфрис Армагеддон. 1453
  •   Персонажи
  •   К читателю
  •   Пролог
  •   Часть I Альфа
  •     Глава 1 Пророчество
  •     Глава 2 Молитвы
  •     Глава 3 Риномет
  •     Глава 4 Любимый Мухаммедом
  •     Глава 5 Маски
  •     Глава 6 Спасение
  •     Глава 7 Встреча
  •     Глава 8 Яйя
  •     Глава 9 Убеждение
  •     Глава 10 Город призраков
  •     Глава 11 Стены
  •     Глава 12 Старые друзья
  •     Глава 13 Любовь двух братьев
  •     Глава 14 Уход
  •     Глава 15 Смеющийся голубь
  •   Часть II Каппа
  •     Глава 16 Кораблекрушение
  •     Глава 17 Знамя
  •     Глава 18 Возвращение изгнанника
  •     Глава 19 Под умирающим ветром
  •     Глава 20 Божий вздох
  •     Глава 21 Последствия
  •     Глава 22 Ультиматум
  •     Глава 23 Воссоединение
  •     Глава 24 Во тьме
  •     Глава 25 Дай мне мое
  •     Глава 26 Аид
  •     Глава 27 Башня
  •   Часть III Омега
  •     Глава 28 Послания
  •     Глава 29 Гром
  •     Глава 30 Знаки и знамения
  •     Глава 31 Проклятый город
  •     Глава 32 Так начертано
  •     Глава 33 Прощение
  •     Глава 34 Место, называемое Армагеддон
  •     Глава 35 Исход
  •     Глава 36 Разграбление
  •     Глава 37 Иншалла
  •     Глава 38 Вера
  •   Эпилог Владение надежней добродетели
  •   Исторические заметки
  •   Глоссарий Примечание о языке
  •   Комментарий автора
  •   Библиография
  • *** Примечания ***