КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

С первого взгляда (Юмористические рассказы) [Станислав Васильевич Родионов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

От автора

Я люблю честных, смелых и умных людей, поэтому люблю юмор.

Юмор честен. Он всегда на стороне правды и прогресса. Че­ловек, который видит недостатки и безвольно считает их вечными, — брюзга. Человек, который борется с недостатками и знает, что победит их, — юморист.

Юмор смел. Мне с детства не нравилась пословица: «Смеется тот, кто смеется последним». Неправда! Смеется тот, кто смеется первым. Последний — уже хихикает.

Юмор умен. Если у человека нет юмора, то у него нет и ума. А если нет ума, то что остается? Сплошной юмор.

Поэтому не доверяйте людям, которые не понимают юмора. Избегайте людей, которые не улыбаются. Презирайте презирающих шутку. Неулыбающийся человек — опасен.

Я не знаю ничего истинно хорошего, что делалось бы без доброй улыбки.



© Издательство «Советский писатель», 1976 г.




Рисунок

Женька Клеёнышев двуличный художник. На заводах он рисует здоровенных передовиков с ключами в руках, а у себя дома несусветные аляпо­ватые картины, которые меня всегда поражали каким- то эстетическим нахальством.

Но сам Женька великолепен. Небольшого роста, в свободной блузе, подпоясанной каким-то шнурком, а прямой нос и рыжая борода делают его похожим на древнего ассирийца из учебника истории.

Говорит он мало, а если и говорит, то глупости.

Поэтому я больше люблю смотреть, как карандаш его бегает по бумаге. Развеселый щенок, реактив­ный самолет, свирепый тигр, стройная сосенка вдруг сменялись вереницей лиц, и каждое лицо было свое, человеческое. Особенно он любит рисовать женщин, да и вообще их он любит любит сразу всех.

Женька Клеёнышев из этих, из современных, с транзисторами, которые водят по улицам девиц за загривки и думают, что это любовь.

Может быть, это глупо, и даже хуже, чем глупо, но к современной молодежи я отношусь с большим подозрением. И не потому, что сам ходил на танцы в ватнике, что многое им теперь дано, что прельщает их мишура синтетики, что слишком рано вцепляются они в материальное, — не поэтому. Нет в них ни капли сентиментальности, той самой сентиментальности прошлого века, которой и нужно-то в человеке чуточку.

Женька Клеёнышев двуличный художник был современным до кончика бороды, а бесстрастность один из признаков современности.

Как только я встретился на улице с его скучаю­щими глазами, он лениво взял меня за пиджак и втолкнул в кафе. Заказав банальной газировки, мы сели в уголок. Женька сразу вытащил бумагу и за­дрожал карандашом.

Я осмотрелся. За столами сидела молодежь. Де­вушки были похожи на киноактрис, а юноши на иностранных корреспондентов. Притушенные торшеры заполняли кафе голубым модным полумраком, и мне казалось, что я сижу на дне аквариума.

Посреди кафе, как пенек в клумбе, торчала за сто­ликом старушка. Она уже чего-то поела и теперь спокойно смотрела по сторонам. Грязная посуда была аккуратно уложена в стопку, серый платок свалился на плечи, громадная сумка плотно прижата ногами к стулу. Наверное, приезжая.

Нам принесли воду. Женька все шуршал каранда­шом, но я не заглядывал. Он смотрел на раскосых де­виц, глотал воду и лез к бумаге.

В кафе вошла пара, которой, вероятно, трудно было подобраться. Оба высокие, красивые, элегант­ные. Они сели за столик, и к ним сразу поспешила официантка, растянув резинку губ. Он поставил в вазу цветы. Она обвела кафе рассеянным взглядом, и боль­ше они никого не замечали: смеялись, он целовал ей руку, она клала ему в рот конфетки. Молодежь коси­лась на них и училась жить. Женька даже бросил пить и летал карандашом по бумаге. Уж красавцев-то он не упустит.

Старушка все сидела и с любопытством смотрела на людей. И хотя в кафе больше не было мест, за ее столик никто не садился, как будто чего-то стесня­лись. А чего они могут стесняться?

- Женя, пойдем? - предложил я.

Женька сразу оборвал линию, залпом выпил гази­ровку, и мы вышли.

На улице я сказал:

- Покажи-ка своих красавцев.

Он открыл блокнот, но там темнела только одна фигура.

По щекам старухи текли слезы.

Как я стал юмористом

Юмористом я никогда не был и не собирался. Зачем нужна эта скользкая дорожка? Сегодня критикуешь редкозубый паркет, завтра блочный микрорайон, а послезавтра что — стройтрест? Поэто­му я писал русские народные сказки и посылал в дет­ский журнал «Вундер-девочка». Посылал-посылал, а все никакого ответа.

Вдруг приходит письмо от редактора с просьбой зайти. Я уже слышал о нем — у него два высших и одно незаконченное среднее образование. Поэтому я слегка задубел, когда вошел в его кабинет.

— Не сказал бы, что ваши сказки мне не непонравились, — встретил он меня.

Понятно, — с уважением ответил я.

— Но есть замечания, — добавил он.

— Не без этого, — согласился я.

Он был молод, и я даже удивился, когда же ре­дактор успел получить два высших образования. На­верное, одно заочное, другое вечернее.

Редактор достал мою сказку.

— «Жил-был красавец Иванушка-дурачок»,— прочел он первую строчку. — Разберем начало. Жил-был — это одно и то же, тавтология, согласны?

Я согласился, хотя мне казалось, что можно быть, да не жить.

— Оставляем «жил». Дальше, его имя. Какое-то несовременное — Иванушка. У вас же современная русская сказка!

— Может, Архипушка? — предложил я.

Редактор поморщился и стал смотреть на люстру. Я тоже посмотрел.

— Вадим! — предложил он. — Нормальное совре­менное имя.

Я исправил во втором экземпляре.

— А почему он, собственно говоря, дурачок? Что — болел менингитом или учился... заочно? — вдруг спросил редактор и посмотрел на меня особенным продолговатым взглядом.

Я понял, что подходим к сюжету, и ввернул:

— Гротеск.

— Э-э-э, — заэкал он. — Вы пишете хотя и о ска­зочном, но современном герое. А называете его ду­рачком. И где вы видели дурачков? Поняли мою мысль?

— Уже вычеркнул, — понял я его мысль.

— Так, — сказал он и стал читать дальше: — «Сел он однажды на сивую кобылу и поехал искать бабу-ягу». Вы пишете для детей, для пионеров, и вдруг — кобыла. Красиво ли это?

— Можно заменить на мерина.

— Это все равно.

Вот те раз, подумал я, два образования, а кобылу от мерина не отличает.

— Да и кто в наше время ездит на лошадях?! Вот вы на чем ездите? — спросил он.

— На велике.

— Видите, — обрадовался редактор, — так пусть и он едет современно, в своей «Жигули»... э... э... э... в своем «Жигуле», в своих «Жигулях», а не на сивой кобыле.

Я исправил, мне-то пусть.

— Теперь насчет яги... Что такое яга? Баба — по­нятно, а вот яга?

Откровенно говоря, мне тоже баба была понятна, а яга не очень.

— Каково семантическое происхождение слова?

— Яга и яга... Костяная нога, — объяснил я.

— Это вы говорите не о семантике, а о протезе. Какой вы себе представляете ягу?

— В макси. А вообще-то я ее не видел, — бурк­нул я.

— Вот, не видели, а описываете. Вычеркнуть ягу, а бабу оставить. Но в заглавии сохранить обеих. Дальше: «Видит, навстречу ему бежит волк». Какие же волки в городе, дорогой товарищ?!

— Можно на кошку переделать, — предложил я.

— Зачем же, мы бережно относимся к авторскому тексту. Не волк, а Волков! Исправили? Дальше: «Куда едешь? — спрашивает волк». Значит, у нас будет: «Куда едешь? — спрашивает Волков». Дальше: «Ищу бабу-ягу, — отвечает Иванушка». Ну, тут мы уже До­говорились, ягу выбрасываем, Иванушку заменяем...

Я только успевал исправлять — толковый был ре­дактор, мне бы и трех образований на такое не хва­тило.

— «Я тоже ее ищу, — говорит волк. — Возьми меня с собой». — «Садись сзади», — отвечает Иванушка». Вот здесь ничего не скажешь, все жизненно, только имена заменить. Дальше: «Видят, летит в небе лебе­душка. ..».

Редактор задумался. Я уже знал, о чем он ду­мает, — о том, что лебеди в городе не летают, поэтому предложил:

— «Видят, летит в небе Лебедева».

— На чем... летит?

— На этом... вертолете.

— Можно же проще: «Видят, стоит Лебедева». А? Я исправил.

— «Куда летишь, лебедушка? — спрашивает Ива­нушка», — прочел дальше редактор.

— «Чего стоишь зря, Лебедева?» — вошел я во вкус.

Редактор улыбнулся и протянул мне мою сказку:

— Вот вы и поняли. Ну, что там получилось?

Я прочел вслух:

— «Баба-яга. Сказка. Жил красавец Вадим. Сел он однажды в «Жигули» и поехал искать бабу. Видит, навстречу ему бежит Волков. «Куда едешь?» — спра­шивает Волков. «Ищу бабу», — отвечает Вадим. «Я тоже ее ищу, — говорит Волков, — возьми меня с собой». — «Садись сзади», — отвечает Вадим. Едут дальше. Видят, стоит Лебедева. «Чего зря стоишь, Ле­бедева? — спрашивает Вадим. — Небось хаты нету?..»

И я пошел дальше, заменяя и вставляя по ходу.

Сказка получилась интересной: Лебедеву они поса­дили в машину, прихватили еще Утицыну и поехали к ней на квартиру, а уж туда-то и пришла баба-яга, костяная нога, — Вадимина жена с протезом.

Эту интересную сказку напечатали. А я на радо­стях так и пошел критиковать редкозубый паркет и блочный микрорайон. Скоро до стройтреста доберусь.

Фома

Каждый божий день выползаем мы с Аленкой на улицу. При любой погоде и любой телепередаче наши фигуры торчат во дворе. Летом мы делаем из песка куличи и ловим на газонах жучков, осенью хлюпаем по лужам и собираем желтые листья, зимой копаем в снегу пещеры и выискиваем на стеклах кра­сивые узоры, весной давим утренний ледок и греемся на солнышке.

К своему стыду, все это я проделываю с не мень­шим интересом, чем пятилетняя Аленка. Только мои глаза закрыты очками, а у нее на каждую букашку так распахиваются, что весь двор застывает в них.

Я уже знаю всех дошкольников и познакомился со всеми мамами. Когда мы выходим на улицу, женщины машут мне рукой. Пока Аленка делает на песке лун­ную поверхность, они сообщают уйму интересных вещей.

Я узнаю, как подтянуть петлю на капроновом чул­ке, чем отмыть кастрюлю из-под варенья и где найти спрятанные мужем от получки деньги. Они рассказы­вают, что Верка приревновала мужа утюгом по голове, но Клавка живет со своим дружно, потому что не разговаривает.

Женщины понимают друг друга с полуслова, по­нимают даже тогда, когда говорят о противопо­ложном.

Иногда к нам подходит чей-нибудь муж. Он воз­вращается с работы.

— Бабы, — хватает меня одна, — вон идет мужик: не пьет, зарплату всю приносит и в домино не стучит!

Я осторожно замечаю, что тоже работаю и не стучу. Женщины смотрят на меня удивленно. Я им примелькался, как собственные дети.

— А вы разве работаете?

— Разумеется, только в разные смены, — робко признаюсь я.

Положительный муж берет у жены ключ и уходит домой отдыхать. Мне по режиму гулять еще час.

Я опять слушаю женщин, пока не подходит Аленка и не начинает нетерпеливо трясти короткими обруб­ками-косичками. Мы возвращаемся домой.

После еды она подтаскивает лохматую пачку книг и голубыми глазами безмятежно заглядывает в мое лицо. И я читаю книжки, которые мы с Аленкой знаем наизусть. И опять жалеем Красную шапочку, нена­видим волка и смеемся над зайчишкой. Сколько бы мы ни читали, кончить я должен обязательно про упрямого Фому.

По воскресеньям мы подходим к иным женщинам. Они ведут тонкие разговоры, и от них пахнет такими же духами. Их приятно слушать, ибо разговор идет о любви.

Одна, у которой греческий нос тянется до самого кончика, а на кончике неожиданно вздувается, спра­шивает меня:

— Вы согласны, что любовь — это апогей?

— Бесспорно, — соглашаюсь я и направляю вни­мание Аленки на существо с кривыми ножками, нечто среднее между кошкой и щенком.

— Нет, любовь — это дикая страсть, — возражает дама, у, которой нос сайкой, но кончик гречески за­острился. У интересных-то людей даже физические недостатки оборачиваются достоинствами.

— Разумеется, — подтверждаю я и опасаюсь, что криволапое существо испортит Аленке эстетический вкус.

— Мой супруг подарил мне две пары капрона,— продолжает первая беседу о любви.

— А знаете, как подтянуть петельки? — спраши­ваю я, вспомнив советы других женщин.

— Что вы! Рваные я сразу выбрасываю.

— А у меня очень щекотливое положение. Гаражу три года, «Волге» шесть лет, а Дездемона пошла в первый класс. Как с мужем разделиться — пред­ставления не имею, — сказала о любви вторая.

Аленка стоит около собачки. Я не вижу ее глаз, но хорошо их представляю. Это что-нибудь удивленно синее и огромное. Покажи ей сейчас красивую нор­мальную собаку, она даже не обратит внимания, а весь день будет ходить за этим гибридом.

— Вот он! — говорит первая.

— Да, это он, — подтверждает вторая.

— Неужели он? — удивляюсь я, ибо в этой хилой собачке нет ничего мужественного.

— О, это идеальный мужчина!

Я озадаченно смотрю на песика.

— Да вон там! — руками показывают женщины.

К нам подходит человек с благостно-довольным лицом. За руки он ведет двух совершенно одинаковых детей.

Мы осторожно знакомимся. Он вкусно рассказы­вает, что в науке трудится пятнадцать лет, с женой в браке — десять, а кандидатскую уже защитил. У меня ощущение, что я скольжу по гладкому льду, где совершенно не за что зацепиться.

Мы говорим о детях. Его девочки занимаются ан­глийским языком, фигурным катанием и музыкой. Гу­ляет он с ними по воскресеньям, а в будни пишет докторскую.

Из кратких вставок женщин я понял, что их мужья тоже пишут диссертации, а дети занимаются англий­ским, фигурным и музыкой.

Аленка все ходит за необычной собачкой. И чего она в ней нашла?

— Скажите, — обращаюсь я к нему, — а вам не хо­чется чего-нибудь такого?

— Какого такого?

— Ну... забраться на крышу и прыгнуть?

— Извините, я знаю свою норму и не напиваюсь.

— А скажем, ударить кого-нибудь?

— Кого?

— Например, дурака.

— Не хочется, — обрубает он и берет девочек за руки.

— Извините, вы никогда не будете ученым, — со­общаю я.

— Это почему?

— Потому что вы знаете свою норму.

Он обиженно уводит девочек в другой угол двора.

Мы с Аленкой еще долго бродим по улицам. Начи­нается дождик, и все разбегаются. Мы стоим под бал­коном. Крупные капли взбивают на асфальте пыль.

— Папа, а на асфальте веснушки!

Их все больше и больше, пока серая панель совсем не темнеет. Неистово пляшут струи, подкатываясь под наши ноги мутными потоками. Мелкие брызги осе­дают на Аленкины волосы легкой изморосью. Я загля­дываю ей в глаза — там в радости пляшет дождик.

После ливня мы ходим по лужам, строим плотину, делаем озеро, копаем канал и уже в темноте возвра­щаемся домой.

Перед дверью Аленка хватает меня за руку, пока­зывает на небо и шепотом говорит:

— Смотри, золотой ноготок...

Я смотрю вверх — над нами висит тонкий желтый месяц.

После еды усталая Аленка подходит ко мне. У нее слипаются глаза, и она не в силах притащить все книжки, но про Фому все-таки приносит.

Фома — это упрямый мальчишка, который никогда и никому не верил, пока сам не убеждался. Ему го­ворят, что наступила зима и велят одеться, а Фома выходит на улицу в трусах. Он даже не верит, что перед ним слон. Кончается все печально. Сомнения и упрямство приводят спящего Фому в пасть крокодила. Но он и сну не верит. Книжка кончалась советом найти подобного Фому и все это прочитать ему для назидания.

Вдруг меня удивляет: почему Аленка так любит стихи про плохого мальчишку? Почему она не вы­брала себе в друзья Красную шапочку, Муху-Цоко­туху или пай-мальчика... И почему из всех плохих она выбрала Фому, а не Серого волка, Карабаса-Барабаса или мальчишку-хулигана...

— Аленка, — говорю я, — а ведь Фома-то плохой.

— Плохой?! — изумляется она, и сон отпускает веки, как лопнувшая пружина дверь. Глаза опять ста­новятся большими и круглыми, будто они увидели солнце.

— Если плохой, почему я его люблю? — спраши­вает Аленка.

Я молчу и бегаю глазами по стенкам. Мне при­шлось ответить на сотни ее вопросов. Я даже отвечал, что такое дезоксирибонуклеиновая кислота и зачем люди курят...

Но как объяснить, почему ей нравится Фома? Как объяснить, что из таких мальчишек вырастают мыс­лители, борцы и космонавты?. Как объяснить, что Фома будет настоящим человеком?

Книги и люди

Он приходил в книжный магазин каждое воскресенье. Гнутая спина, седые волосы век не приче­сывались, очки перевязаны, а на потертом пиджаке обязательно висела белая нитка. Если он опаздывал, мне казалось, что в магазин не поступила какая-то книга.

Старик подходил к полкам, проводил пальцами по корешкам, как по клавишам, ловко вытаскивал том и прятал лицо в страницы. Острый нос судорожно ны­рял между листами, будто выклевывал семечки. Мы не сказали друг другу ни слова, да он никого и не замечал.

Но в прошлое воскресенье старик вытащил тол­стую книгу из восьмитомника и, раздвигая людей ру­ками, как назойливые кусты, неожиданно подошел ко мне. Он был растерян:

— Посмотрите, кого уценили.

Я взял книгу, прочел автора и погладил рукой пе­реплет:

— Да, вдвое. У меня он есть.

— У меня тоже, но обидно за автора.

Мы посмотрели друг на друга.

— Кто возьмет? — спросил старик и поправил ло­маные очки.

— Давайте я.

Мне завернули восьмитомное собрание. Старик отошел к полке и спокойно заклевал тоненькую книжку.


Сегодня воскресенье, но в магазин я не пошел. Утром позвонила Татьянка:

— Приходи к четырем. Будет общество.

Обычно вечерами мы бегали в кино, но она давно собиралась познакомить меня со своими друзьями.

Ровно в четыре я стоял в передней. Татьянка, пре­красная, как одна из классических богинь, наскоро чмокнула меня и ввела в комнату. За столом сидело человек десять. От неожидан­ности я отвесил три земных поклона на три стороны, после чего мне дали салату. Я жадно огляделся.

Книга мало отличается от человека. Она хороша тем, что ее можно вовремя захлопнуть, а человека ча­сто приходится дочитывать. Сегодня мне хотелось про­бежать по страничке из каждого тома.

Прямо передо мной сидела красивая осанистая дама, нечто среднее между королевой и официанткой. Торт стоял перед ней.

— Кто это? — спросил я Татьянку.

— Жена самого Волобуева, — ответила она вос­хищенно.

Я не знал, кто такой Волобуев, но мне тоже стало приятно.

— А Червочкину видели? Ноги у нее синие, как у магазинного цыпленка, — хихикнула в лицо Воло­буевой ее соседка слева.

Волобуева сразу похорошела, будто произнесли имя любимого.

— Она всегда гостей назовет, извините за выра­жение, целую капеллу,—добавила соседка справа.

— А вы, вы у нее бываете?—спросила левая.

— Чего вы меня на «вы» тыкаете? — дернулась первая.

— Много из себя мните! — бросила левая.

— Ничего я не мну, — швырнула обратно правая.

— Когда приезжали грецкие артисты,—прервала Волобуева, — Червочкина в фойэ ошокировала меня с ног до головы.

— А вы крэвэток едали? — почему-то спросил я.

— Да, кушала, — внимательно посмотрела на меня Волобуева, как на кусок стекла, попавшего в сладкий творожок.

Я взглянул на Татьянку. Она радостно алела — чистая кровь безо всякой примеси молока. Ее взгляд прилип к Волобуевой.

Комната бурлила, как кипящий котел. В накипев­шей пене то там, то здесь появлялась богиня — моя Татьянка.

— Развлеки вон ту гостью.

Я посмотрел на молчаливую девушку и подумал — где же у женщин кончаются глаза?

— Вы так задумчивы... — начал было я.

— Женщина — это загадка, которая отгадывается только после свадьбы, — перебила меня девушка и по­казала зубы, розовые от губной помады.

— Ясно, — сказал я и решил, что ее лучше всего слушать, когда она молчит.

Дальше листать не имело смысла. Я налил себе холодной воды и залпом выпил. И налил еще, но вы­пить не успел — громко хлопнула дверь.

— Это кто ушел? — спросила Волобуева.

— Пустяки, — ответила Татьянка, — он работает троллейбусом.

Волобуева густо засмеялась, будто во рту налипло тесто. Спохватившись, засмеялись все, но чуть-чуть потоньше.

Татьянка смеялась грудным вкусным смехом буду­щей счастливой супруги. Широкие, мягкой линии плечи слегка колыхались. Грудь, будто отлитая из меди, скромно подрагивала. Стан, не талия, а стан, замер на могучих и нежных бедрах. Наверное, так смеялись богини до замужества.

Я смотрел на эту книгу и думал: «А нужно ли со­держание под такой великолепной обложкой? Да и кто будет его искать, очарованный золотым перепле­том? Буду любоваться за обедом, покажу приятелям и пройдусь вечерком по улице, чтобы встречные муж­чины выворачивали шею».

— Но я не собираю таких книг, — сказал я, ви­димо, вслух.

Все посмотрели на меня. Я встал и пошел к выходу.

— Куда же вы? — удивилась Волобуева.

— Пустяки, я тоже работаю бульдозером. На лестнице меня догнала Татьянка.

— Ты меня шокируешь! Куда ты уходишь?

— К старичку с ниткой.

— Знаю я этих старичков! — ревниво добавила она.

— Этих, Татьянка, ты не знаешь и знать никогда не будешь.

Я вышел на улицу. Ватными клочьями проноси­лись в голове обрывки нелепых мыслей, грустные, как старинные вальсы. До закрытия магазина оставался час. Я успею. Старичок, наверное, склевал не одну книжку.

Вот приду в магазин и спрошу: «Старичок, почему ты не Татьянка-богиня, а всего-навсего — человек?»

Кулинарный рецепт

Мужчин здесь нет? И не надо. Им наша кулинария ни к чему. Тогда слушайте рецепт. Я вас на­учу — это очень просто.

Возьмите стакан натуральной сметаны, из мага­зина. Тщательно перемешайте ее между собой...

Кстати, о магазинах. Муж говорит мне: «Что ты все «бакалея» да «галантерея»? Давай сходим в Эр­митаж». А я ему собственный афоризм: «Пассаж — вот мой Эрмитаж». Ходили мы в Филармонию. Мне сказали: когда слушаешь музыку, то надо смотреть не на музыкантов, а на пол. Смотрела — ничего особен­ного.

Так вот, положите в сметану ложечку сахара, пе­ремешайте его между сметаной до состояния полной невесомости...

Он мне и говорит: «Люди, мол, космосом интере­суются». Космосом?! А люди замужем были?! То-то!

Значит, перемешайте все и добавьте на кончике ножа ванили... или молотого перца... не помню... вот память-то стала, боже мой...

Кстати, о боге. Есть ли он, не знаю, но после за­мужества, скажу точно, — черт существует.

Уксусу вы добавили? Вот теперь надо все переме­шать, а раньше не надо было мешать. Да и теперь не надо, а начинайте прямо взбивать до василькового цвета...

А ведь он тоже начинал с цветов. Поднес мне буке­тик, я и развесила уши. Очень даже стоит подарить девушке три-четыре букетика цветов, чтобы она потом всю жизнь лепила ему фрикадельки.

Когда взбитая масса увеличится в пять раз, то, помешивая, влейте тонкой струей малиновый сироп или полстакана подсолнечного масла. Много жиров не надо — они полнят...

Вчера он меня осмотрел вдоль, поперек и по диаго­нали, а потом и стал рассуждать, что якобы то ли Гюго сказал Дюме, то ли Дюма сказал Гюге насчет женского скелета. А я так скажу: конечно, чтобы по­разить мужчину, можно выучить два языка или овла­деть кибернетикой. Но проще купить парик.

Мяса, значит, положили...

Ха! Мужчины! Я вот прожила со своим всю жизнь и вдруг обнаружила, что ему, кроме мяса, ничего не нужно. Это еще хорошо. Есть мужья, которые просят рыбы. Мой хочет есть мясо, а сам кричит: «Принци­пиальность, принципиальность!» И дураку известно, что принципиальность не каждому по средствам.

Итак, лавровый лист мы положили. Теперь возь­мите десяток яиц, отделите желтки от белков, затем их тщательно перемешайте и влейте в массу. Если лавровый лист покраснеет, то, значит, у вас произо­шла какая-то реакция. Теперь бейте до куполообраз­ного состояния...

Недавно купил мне шляпку куполом, как цирк шапито. Говорит: «Носи, ты в ней таинственная, как ревизия». А я так скажу: если у тебя нет таинствен­ного взгляда, то и дуршлаг на голове не поможет.

Чего мы еще не клали? Чесночку. Потолките го­ловки три и вбейте в массу. Поставьте на огонь и про­кипятите. Не забудьте посолить и заправить мукой. Влейте туда стакан коньяку для чувства современ­ности...

«Ты, — говорит, — несовременна, как комод. Ни песен современных в тебе, ни танцев стильных». По­чему же, милый, не умею? Приоткрой-ка ушки. Поче­му же, милый, не умею? Чуть-чуть подвинься. Плохо, да? А когда после работы я одной ногой в магазине, другой в прачечной; одной рукой в раковине, другой в ванной, а голова моя лежит в парикмахерской — знаешь, какой современный твист получается?!

Горчицы мы не клали? И олифы не лили? А какой это рецепт я вам даю? Ну, это не важно... А, вспо­мнила! Это шпаклевка для ремонта квартиры. Если она не будет шпаклевать, то отдайте варево мужу — он съест. Кстати, подобным составом клеили свои пи­рамиды египетские... эти... фанфароны.

И вообще, между нами, все мужчины фанфароны. Каждый из них думает, что семи пядей во лбу, а как слово молвит — сразу видно, что восьмой не хватает.

Один

Когда жена идет в магазин или куда там, во мне просыпается мальчишка, у которого родители ушли в кино. Как-то в одиночестве я съел литровую банку варенья, хотя за чаем не брал и двух ложек.

В другой раз жег бенгальские огни, пока из искры не возгорелось пламя на одеяле. Мне хотелось как-то самопроявиться.

В закоулках моей головы давно нежилась безобид­ная мысль — как-нибудь позвонить некой даме. В юно­сти мы любили друг друга, а потом я ушел от нее, или она ушла от меня. Ее звали Вета, но я называл Кувшиночкой: лимонные волосы, золотисто-желтая кожа и глаза, как подсвеченная глинистая вода. Под хла­мом жизненного опыта нет-нет да и засветится в го­лове желтое пятнышко юношеской любви-воспоми­нания.

Я знал ее телефон и однажды, когда жена пошла за бананами, которые ей нельзя есть, а я не терплю, решил позвонить Кувшиночке.

Телефон стоял на трюмо, и, встретившись с собой, я задумчиво рассматривал лицо, которое время уже слегка помяло своими негнущимися пальцами. Мне казалось, что стоит заговорить с Кувшиночкой, как глуповатый румянец зальет щеки и натянет кожу, а волосы потемнеют и опять приподнимутся шап­кой. Может быть, я хотел встретиться с молодым собой.

Но что-то во мне еще осталось, какая-то орлиность в фасе. Чтобы оттенить ее, я взял в кухне молоковар и надел на голову. Если бы не сбоку ручка, то похо­дить бы мне на римского легионера. Поэтому я вос­пользовался правилом винта и повернул ручку назад, к затылку.

Голова скрипнула. «Наверное, в черепе», — безза­ботно подумал я и, вывернув ладонь, сделал грече­ский жест.

— Да, вот так приходит слава мира, — сказал я греческую пословицу по-русски и дернул с головы молоковар.

Он не сдергивался.

— Истина в вине, — сказал я вторую пословицу и по тому же правилу винта опять повернул ручку к уху, окончательно насадив молоковар на голову.

Меня начала корчить косая улыбка. Я тянул его вверх, будто хотел приподнять себя, пока не заныла шея, и я не понял, что могу оторвать голову.

Прошел час. Я уже не улыбался. Молоковар при­рос к черепу, будто я в нем родился. У меня дрожали руки, рубашка побурела, во рту катался горький язык. Со стороны казалось, что я дерусь с самим собой...

Нужен был выход. Я обмотал молоковар велоси­педной цепью, второй конец зацепил за фановую трубу и стал задом рваться из туалета, как ошалевший же­ребец. Если бы не лопнула цепь, я бы своротил трубу. Уж не знаю зачем, только я разбежался и, как хоро­ший бык, с силой наподдал молоковаром трубу. Ма­линовым звоном грянули колокола, и на меня пошел унитаз. Все-таки я устоял, зацепившись руками за пол, и, пошатываясь, подошел к зеркалу.

Из-под молоковара на меня глянула взмокшая рожа, изрытая гримасами. Рубашка была так порва­на, что ее и не было. На голой груди, как вериги, по­коилась велосипедная цепь, а крученый галстук на ручке молоковара. Но куда делись брюки — не знаю до сих пор.

На глаза попался телефон, и я бросился к нему. Мысль металась под молоковаром, прыгая от «скорой помощи» к пожарной команде, от зоопарка к сантехнадзору. Видимо, по той же причине, по какой боднул трубу, я набрал заветный номер.

— Кувшиночка, — отчаянно хрипнул я, и это было похоже на страсть.

— Вася, — шепотом ответила она. — Я сразу тебя узнала, приезжай, приезжай немедленно, я жду тебя.

«Значит, я ушел от нее», — опять сверкнуло под молоковаром, ибо с головой он сейчас был одно целое.

— Не могу, у меня кастрюля на голове, — ответил я, стараясь сиплостью смягчить хрипы в горле.

В трубке задышала тишина, а затем она четко сказала:

— Ты всегда был хамом.

— Кувшиночка! — предсмертно взревел я, но труб­ка уже попискивала.

Мне захотелось рвать на себе волосы, но и они были под молоковаром. Я заплакал.

Пиликнула дверь, и показалась жена с бананами. Она замерла у порога, безвольно опустив бананы в ведро с мусором, стоявшее между дверей. У нее при­ключились огромные глаза, о которых мечтает любая женщина. Но жена не узнавала мужа.

— Вот так... жду тебя... Да ты заходи... Будь как дома...

Я высморкался в галстук и, поигрывая голыми но­гами, беззаботно прошелся по передней.

— Сейчас же сними посуду, — выдохнула жена.

Я расхохотался как на сцене: громко, фальшиво и нервно.

Она подошла ко мне и, вопреки правилу винта, о котором не имела никакого представления, резко повернула молоковар в другую сторону. Он снялся легко, как соломенная шляпа. Видно, голова у меня была эллипсоидная.

Детектив

Врач-психиатр раз пятнадцать стучал по моему тупому колену, даже начал нервничать, и тогда из уважения к медицине я наподдал его ногой. Так что нервы у меня как капроновая леска. На работе совершенно ни за что не переживаю.

Всякую мистику, разные там социологические про­гнозы, не признаю. К телепатии на расстоянии отно­шусь скептически, потому что чего это я, воспитанный на материалистическом учении, буду к ней относиться.

Детективы люблю, но, как и все, в этом не при­знаюсь. Особенно на ночь, как почитаешь часов до трех-четырех, так встанешь утром — волосы дыбом, голос хриплый, а глаза налиты кровью. Вот, скажем, есть детектив, я его шесть раз читал: приходит один домой, открывает холодильник, а там голова лежит...

Но нервы у меня, как у милиционера, — непри­ступные.

Нервы-то нервами, но пришел я как-то с работы, взял чайник и чувствую, что он теплый. Такой теплый, что почти горячий. Это было непонятно — меня же весь день не было дома. Я осмотрел замки, окна, за­глянул в шкаф, но все было цело и невредимо.

Поскольку нервы у меня хорошие, то этот чайник выкинул я из головы. Мало ли каких физических яв­лений в природе. Вон у нашего кладовщика сто литров соку испарилось — я сам акт подписывал.

Только я выкинул чайник из головы, как новое яв­ление удивило меня еще больше. Однажды я сильно спешил на работу. Брюки надеть успел, а записную книжку забыл на столе. Вернулся домой, взял ее, а пя­терки в ней нет. Она там была точно — уж свои-то пятерки я знаю, как свои пять пальцев. Мне стало не­приятно, потому что по мне ударили рублем. Я осмот­рел замки, окна, заглянул в шкаф, но отпечатков пальцев не было. В конце концов, мало ли в природе загадочных пропаж. Вон кладовщик получил однажды зарплату, пошел выпить боржоми, да все деньги и истратил.

Так успокаиваю себя, а внутри уже трепетно, словно бьется кошачий хвост. Дай-ка, думаю, постав­лю опыт, поскольку в квартире происходят физические явления. Специально положил на стол пятерку, а что­бы лучше было видно, положил ее на тарелочку с го­лубой каемочкой.

Я с работы всегда спешу, а в этот день даже взял такси.

Вхожу в квартиру и вдруг слышу разговор...

Нервы у меня капроновые, а все-таки слегка вздрогнули. Взял я в прихожей гантельку в пять кило и рывком распахнул дверь в маленькую комнату.

В комнате телевизор показывал слона и объяснял, сколько он ест. А ведь вчера телевизор вообще не включался, и оставить его я не мог. Я бросился в боль­шую комнату к столу — лежат два рубля сдачи, а та­релочки с голубой каемочкой вообще нет.

Я сел, положив гантелину на колени. Чего в шкаф лезть, «оно» — я его стал называть «оно» — так «оно» там не сидит. Правда, у кладовщика тоже была исто­рия с включенным телевизором. Пришел он раз до­мой, а телевизора нет, ни включенного, ни выключен­ного. Оказалось, он снес его в комиссионный.

У меня получалась история посложней — здесь простыми кражами не пахло, тут было что-то вроде баскервильской собаки. Я не удивлюсь, если как-ни­будь под кроватью обнаружу пару расчлененных трупов. Надо было идти в милицию — пусть пришлют со­баку, уж не баскервильскую, а хотя б серую овчарку.

Пока я решил вот что — приехать врасплох.

На следующий день часов в двенадцать я сделал грустное лицо и сообщил начальнику, что умерла моя бабушка от первого брака дедушки. В двенадцать три­дцать я на всякий случай выпил два стакана кофе. В двенадцать сорок я приступил к операции — на цы­почках вошел в квартиру и начал осмотр с кухни. Там ничего подозрительного не было, чайник стоял холод­ный. Я заглянул в ванную и замер — на полу были отчетливые следы мокрых ног голого человека. Я встал на четвереньки и понюхал. И без собаки было ясно, что они пахли мылом «Хвойное» фабрики «Красная пена». Я внюхался и, перебирая руками и коленями, пошел по следу. Он вел в маленькую комнату. Я по­дошел на четвереньках к двери, чихнул от пыли и толкнул ее головой...

В комнате на диване сидела женщина в халате и ошарашенным взглядом смотрела на меня.

— Вы кто?! — спросил я снизу.

Ее глаза вообще полезли на меня из орбит, будто я их вытягивал магнитом...

— Ах да, жена, — встал я вертикально и пошел читать детектив.

Четыре репортажа

Внимание, внимание, мой микрофон вместе со мной находится на хоккейном состязании. Точ­нее, я сижу в застекленной будке. Работают все теле­камеры и шесть массажистов. Нет, не все телекамеры работают — одна разбита шайбой. Вот массажисты все работают.

Игра волнительная. Некоторым болельщикам ка­жется, что обе команды слегка рассержены. Но матч дружеский, поэтому если хоккеисты и бьют друг дру­га, то беззлобно, от души. Это естественно: трус не играет в хоккей — трус играет в шахматы.

Но вернемся на поле. Вот двое хоккеистов прижали третьего к борту — все по правилам. Странно, но третьего нет... Кого же они прижали? Ага, третий оказался за бортом. Так сказать, просочился сквозь бортик. Болельщики перебрасывают хоккеиста обрат­но. Игра остановлена — приглашается столяр заде­лать дыру в бортике. Да, ничего не скажешь, хорошая физическая подготовка у ребят. Нет, не очень хоро­шая — один упал и лежит. Интересно, отчего это он? Судья не знает. Очнется — спросим. Товарищи уносят его с поля на клюшках, как унесли принца Гамлета на шпагах в одноименном фильме.

Да, Гамлет не смог бы играть в современный хоккей — пока он бы раздумывал, бить клюшкой против­ника или не бить, его бы моментально огрели.

Вот опять кого-то понесли... Нет, не кого-то, а чего-то. Вернее, и чего-то и кого-то: понесли ворота, а в сетке лежит вратарь. Сильно он ворота погнул. Неужели головой? Очнется — спросим.


Внимание, внимание, мой микрофон вместе со мной находится на футбольном состязании. Работают все телекамеры. Массажисты не работают — у них вы­ходной.

Сразу видно, что наша команда теоретически под­готовилась лучше — бегает быстрее. Особенно вон тот, черненький с усиками. Способный футболист. Един­ственный его недостаток — бегает без мяча. Но вернемся на зеленое поле...

Что такое? Их футболист забыл, что он мастер ко­жаного мяча, и решил, что он мастер кожаной пер­чатки. И правильно поступил этот черненький с уси­ками — в порядке самообороны тоже забыл. Но вернемся на зеленое поле...

Опять что такое? Команды разминулись и насту­пают на ворота друг друга. Но ведь мяч-то один! Так и есть — наша команда наступает без мяча. Волнуют­ся ребята. Конечно, тяжело днем работать, вечером учиться, а ночью пинать кожаный мяч. Но вернемся на зеленое поле...

Полное преимущество нашей команды. Счет пока не открыт. Гол, нужен гол. Он для нас имеет принци­пиальное, я бы сказал, международное значение.

А черненький-то с усиками, который все бегает, — судьей оказался. Хороший судья — международной категории, с усиками.

Что такое? Мяч, словно бумеранг, описал петлю и влетел в наши ворота. Неужели судья засчитает такой кривой гол? Засчитал. Неважный судья, с усиками, не нам подыгрывает.

Ну что ж — матч закончен. Спорт есть спорт. Не корову проиграли.


Внимание, внимание, мой микрофон вместе со мной находится около ринга. Телекамеры тоже есть. Масса­жистов нет — вместо них стоит «скорая помощь».

Вам будет трудно отличить спортсменов, потому что боксеры в одинаковых майках. Трусы у обоих тоже черные. Вдобавок они одинакового роста. Давайте различать так: у одного под глазом зацвел си­няк. По-научному, гематома. Да, у второго тоже за­цвел. Хорошие ребята, только их не различишь. Да­вайте так; который сейчас на ваших экранах справа — пишет кандидатскую диссертацию на тему «Удар в ухо». А который слева — пишет диссертацию «Как повредить печень». Ну, вот и разобрались. Начнем ре­портаж.

Итак, тот, который пишет про «как заехать в ухо», только что заехал в челюсть тому, который пишет про «как повредить печень». Не знаю про печень, но ниж­няя челюсть повреждена. Что? Все? Уважаемые бо­лельщики — все. Бой закончен досрочно за отсутстви­ем челюсти у одного из спортсменов, то есть я хотел сказать, что бой окончен ввиду явного преимущества этого мужественного вида спорта.

Трус не играет в бокс — трус играет в хоккей.


Внимание, внимание, мой микрофон вместе со мной находится на ледяной арене. Работают все те­лекамеры и пятьдесят тележек с мороженым.

Фигурное катание! Какие костюмы, какие краски! Участвуют спортсмены всех континентов, кроме Азии, Африки, Австралии и Антарктиды. Какие фортеля вы­кидывают одиночные фигуристы, да и парные выки­дывают. Мне очень нравится фигура под названием «двойная фига».

А это уже новенькое: не он ее, а она его поднимает и несет на вытянутой руке, точнее, везет целый круг. Шесть баллов!

Теперь выступает одиночный фигурист. Говорят, он действительно холостой. Опять новинка! Оказа­лось, что коньки у него не только на ногах, но и на руках. Трибуны буквально онемели, когда фигурист изогнулся, как тритон, и поехал одновременно на но­гах и руках. Талантливый спортсмен, мыслящий.

А сейчас выкатилась очень изящная танцевальная пара. Его костюм выдержан в ферро-свинцовых тонах, ее — в невинно-розоватых. На нем жабо, порты и онучи. На ней чепчик, кимоно и сбоку шлейф. Инте­ресную программу приготовили спортсмены: она тан­цует партию маленького лебедя, он вокруг нее отпля­сывает вприсядку гопака.

Да, смотрю я на этот великолепный праздник льда, цвета, всяких шестерок-восьмерок и думаю: дать бы ребятам по клюшке, а девчонкам по шайбе — вот был бы настоящий праздник.

Комета Когоутека

Председатель месткома поймал меня в ущелье между шкафами, где двоим не разойтись. Бе­жать назад было не по-мужски, лезть на шкафы не хо­телось, а впереди стоял председатель.

— У тебя образование высшее? — спросил он, хотя мы с ним вместе кончали.

— Больше не пойду, — отрезал я.

— Обязан, — тоже отрезал он. — Ты член проф­союза.

Прошлый раз он обязал меня прочесть лекцию «Фуги Баха». Если учесть, что я ветеринар, то лекция получилась занимательной.

— Только про коров, — опять отрезал я.

— Последний раз, — бабьим голосом сказал он: значит, просил.

— Тема? — начал сдаваться я.

— Про комету Когоутека для подшефной жил­конторы.

— Но у меня только газетные сведения, — опять засомневался я.

— Ничего, — улыбнулся председатель. — Про фуги Баха у тебя не было и газетных. Держись двух глав­ных правил. Во-первых, никогда не отвечай, что не знаешь. Лектор должен знать все. Во-вторых, поды­грывай аудитории. Отвечай так, как им нужно, не спорь. Ну, иди. Они уже ждут.

Я думал, придет человек десять-пятнадцать. Но небольшой зал оказался набитым, как на хорошей конференции. Было много пенсионеров.

Я уперся руками в стол и начал пересказывать газетную статью про яркость, предполагаемую длину и хвост кометы. Услышав про хвост, старушки в пер­вом ряду так и подались вперед. Я понял, что вопро­сов в этой аудитории не миновать.

Моей лекции хватило минут на десять. Переведя дух, я обежал блуждающим взглядом ряды и проси­тельно сказал:

— Вопросов нет?

Ряды молчали, удивленные столь краткой лекцией.

— Значит, нет вопросов? — не скрывая радости, переспросил я и заметно пошел от стола.

Тогда в тишине скрипнул стул и поднялся громад­ный дядя с лицом академика. «Сейчас спросит про квазары или пульсары», — неприятно пронеслось в го­лове.

— А зачем она летит? — спросил дядя.

— Как... зачем? — опешил я.

Черт ее знает, зачем она летит. Об этом и газеты не писали. Явление природы. Я поискал на столе гра­фин с водой — хотел глотнуть, но вместо него стояла пепельница. Не глотнув, я хитренько спросил, потому что лектор должен знать все и ладить с аудиторией: — А то вы не знаете...

— Только предполагаю, — признался дядя.

— Нехорошо, товарищ, предполагать про себя. Скажите всем, — нашелся я.

— Комету запустили, — предположил он вслух, довольно осматриваясь.

— Ну... — вырвалось у меня, но тут же я спохва­тился. —Правильно!

Зал заметно ожил. Ряды зашевелились волнами, а одна старушка в первом ряду высвободила ухо из-под платка.

— А кто ее запустил? — спросили сразу несколько голосов.

Верно говорят, что одна маленькая ложь приводит к двум большим.

— Товарищи, это науке точно неизвестно, — отве­тил я так, чтобы они подумали, что я-то знаю, а вот наука не знает.

— Запустили разумные существа? — добивался чей-то голос из угла.

— Все может быть.

Я решил отвечать покороче, чтобы не давать повод для новых вопросов.

— Или неразумные? — переспросил тот же голос.

— Может, и неразумные. Мало лидураков на бе­лом свете.

Старушки согласно закивали и заперешептывались, готовя новые вопросы. Но у пионера он уже был готов:

— Дядя, а какими источниками вы пользовались?

— Закрытыми, мальчик, — сердито ответил я, что­бы он больше не приставал.

— Гражданин астролог! — Поднялся маленький старичок с подозрительно щупающим взглядом. — А кто ж такой Когоутек? И почему комета называет­ся его именем?

Неужто не понял? — вмешалась к моей радости его соседка. — Когоутек ее и запустил.

— Ага, — согласился я, потому что даже не знал, какой национальности был этот Когоутек, открывший злополучную комету.

Взгляд маленького старичка окончательно впился в меня, как в шпиона. Зато пионер сидел с приоткры­тым ртом от удивления, а может, от восхищения. И тут ударил черед старушки с первого ряда. Освободив вто­рое ухо, она спросила:

—Милок, а чегой-то он ее отпустил-то?

— Кого?

— А анафему-то?

— Комету, — поправил я.

— Так, милок, не бывает. Вон у нас Петька-водо­проводчик еще и крант не починит, а уже трешку про­сит. А этот Когоутек чего?

— А чего? — не понял я.

Она повернулась к залу и радостным голосом че­ловека, сделавшего открытие, сообщила:

Да он сел на нее и летит!

— Бабушка, комета горячая, — попытался я удер­жать кое-какие научные позиции.

— Подстелить, что ли, нельзя?! — под хохот уди­вилась старушка.

— Можно, — вяло согласился я, чувствуя, что пуб­лике старушка нравится.

— Ты лучше скажи, гражданин ученый, зачем этот Когоутек вертит хвостом? — не отставала она.

— Бабушка, хвост у кометы. У людей хвостов не бывает.

— Нешто она живая, комета твоя? А ежелй не жи­вая, то и хвоста быть не может! У Когоутека хвост и есть!

Она уже объясняла не мне, а залу, стоя ко мне спи­ной. Сразу начался шум, смех, выкрики. Я понял, что ступил на опасный путь — спорю с аудиторией.

— Лектор, а не может объяснить! — крикнули с задних рядов.

Я сжался, пытаясь лопатками отлепить на спине мокрую рубашку. Ряды притихли, рассматривая мое сковородно пышущее лицо. Люди ждали, как я отреа­гирую на реплику.

— Ну... примерно вот такой, — показал я размер хвоста гражданина Когоутека, как рыбаки показы­вают размер рыбы...

Через неделю в шкафном ущелье мы столкнулись с председателем месткома. Он быстренько достал га­зету и прочел абзац: «Среди части старушек города Сухожильска появился предрассудок, что якобы на Землю летит хвостатая Кикимора. Плохо поставлена антирелигиозная пропаганда в г. Сухожильске».

Председатель свернул газету и бабьим голосом по­просил:

— Прочти лекцию в жилконторе, а? На тему — «Бога нет и не надо».

Взаболь у нас так!

Больше всего я не люблю враку. Сам не совру и другого перевру. У нас даже слово для этого есть — взаболь. То есть в самом деле, без враки.

Сам-то я архангельский. Про наш край столько небылиц плетут, что и повторять неохота. Особливо те, кто к нам никогда не приезжал. Или те, кто ехал, да не доехал. Или те, кто доехал, приехал, да обратно уехал.

Встретился мне тут один турист с женкой и чумаданом. На боку термос, а в чемодане, то есть в чумадане, тапочки. Вежливо меня и спрашивает:

— Молодой человек, ты случайно не из Архан­гельска?

Там случайно родился и там случайно чуть было не женился. Живу на улице Поперечной, что на углу Продольной. Люблю работать да шуточки зашучи­вать. Бывальщину с небывальщиной заведу, а вот враку соврать — никогда. Да и не дадут: народ-то все грамотный пошел, со средним и высшим образова­нием.

—  Решил я ознакомиться с Архангельском, — турист-то мне сообщает. — Есть там достопримечатель­ности? Кто-нибудь прославил его?

А кому славить-то, дядя? Некому. Был у нас один мужик, Иван Рябов, который повторил подвиг Сусанина — посадил шведские корабли на мель. Еще, правда, был один, который собрал котомку, отправил­ся пехом в Москву да и стал академиком. Только я фамилию забыл. Да вот еще Петр Первый корабли у нас строил да флотом командовал. Ну, кто еще... Шубин, скульптор первостатейный, тоже из наших мест. Вот еще капитан Воронин, Седов да Папанин у нас плавали. Хирург сердешный Амосов тоже из на­ших мест. Да еще есть велегодские мужики из села Ильинского: как мужик, так академик или лауреат. Взаболь у нас так, дядя.

— Неужели у вас и ратных подвигов, не было? — турист-то вроде набычился.

Откуда, дядя... Мы люди спокойные, домоседные. Вот шведы в 1701 году пришли на своих кораблях да и обидели — так обидели, что корабли растеряли да и сами разбежались. Потому что мы тихие. Нас и в 1918 году всякие разные интервенты приехали оби­жать, аж в Архангельске высадились. Да обратно и уехали. Которые живы остались. А в 1920 году белые нас обидели. Потом эти белые от страху  стали чер­ными. Которые убежали, которые не успели. Вот и в 1941-м нас фашисты обидели — придумали на Ар­хангельск бомбы бросать. Мы, конечно, обиделись.  Берлин взяли. А так и палку в руки не берем, потому что тихие, домоседные.

 — А симпатичные морячки в Архангельске есть? — это его женка спрашивает.

Каки таки «симпатичные»? У которых фуражечка на голове, пряжечка на животе, тельняшечка на груде, а усмешечка во рте?  У нас таких нетути. Обыкновен­ные моряки случаются. Некоторые симпатичные, а ко­торые, к примеру, «Аврору», что теперь на Неве стоит, к нам в Архангельск дважды приводили. Которые из  нашего города к полюсу хаживали да Северный мор­ской путь прокладывали. Которые на кораблях «Се­дов», «Сибиряков» да «Челюскин» ходили. Которые теперь нас рыбкой снабжают да грузы возят. А других  моряков у нас не водится.

— А что же у вас в Архангельске есть? — турист осторожно так спрашивает.

А ничего. Дикий север. Комары да мошки. Вый­дешь из дому —одни сугробы. Два сугроба переле­зешь, в третий сядешь да и примерзнешь. И сидишь, пока паяльной лампой не отогреют. Без враки говорю, а взаболь у нас так.

— И домов высотных нет?

Дома... Дома-то для чего? Чтобы улицы были, а по ним люди ходили. А у нас по улицам одни медведи ходят — и все белые. ГАИ даже знаки повесило — проход бурым воспрещен. Во-о-от такой круг, а в нем  написано: «Миша, погоди!» Как-то один бурый забрел и видит — стоит каменных коробок видимо-невидимо. Заблудился медведь. Три дня ходил. Потом надоело, плюнул и на работу устроился. Теперь в магазине све­жей рыбой торгует.  

— Подождите-подождите, — турист очки протер, чтобы лучше меня разглядеть. — Не понимаю, когда ты шутишь, а, когда наоборот. К примеру, вы продук­цию выпускаете?

— Не, не выпускаем. Мы ее сразу отправляем. Вот рыбкой другие городишки снабжаем. Да кораблики для многих портов ремонтируем. Да половина страны на нашей бумаге пишет. Да полмира наш лес получает.

 — Понимаю, — турист-то вроде бы обрадовался, — вы говорите иносказательно. Ну, а есть в Архангель­ске научные достижения и научные достопримечатель­ности?  Например, синхрофазотрон?

— В Архангельске-то нету. А вот в деревне Комарищи у Петьки Горохова стоит один синхро-здоровый-фазо-в подполе-трон. Петька в нем огурцы солит. Без враки говорю.

— А как у вас в смысле верхнего и нижнего кон­фекциона?— его жёнка меня спрашивает, пока турист для сосредоточенности пьет водичку из термоса.

— Чего тако за конфекцион? — это уж я спрашиваю.

— Ну, дом моделей, ателье...

— А на кой они? Мы лапти сплетем, водой обольем, на мороз выставим — потом бежишь, только звон идет. Шапку шить? А мы не стрижемся — на голове цигейка и вырастает. Хиппи называется. И пальто не шьем; поймаем белого медведя, из шкуры вытряхнем, сами в нее залезем да и ходим. Заместо галстука вешаем тресковый хвостик. А про женскую одежу у нас так говорят: курицу не накормить, девицу не одеть, — все мало. Поэтому они возьмут два мешка да конфекцион и сошьют. Не враку говорю — взаболь у нас так.

— А комфорт до вас дошел?

Этот до нас дошел, только из сухофруктов.

— Не компот, а комфорт. Ну, холодильники, теле­визоры...

Холодильник — это железный сундук с сосулька­ми? Значит, так: сунул в него суп — вытащил студень, поставил пиво — вытянул крем-брюле? В Архангель­ске нет ни одного холодильника. Был один, да хозяйка форточку зимой открыла, он от холоду и лопнул. Да зачем они нам? Мы что купим — сразу и съедим. Пока из магазина идем. Телевизор — это деревянный ящик, что ли? В деревянные ящики мы не смотрим. У нас их и нету. Бочки деревянные у нас есть. С кислой ка­пустой. А мы друг на друга смотрим. Ребенок на маму, мама на папу, а папа на начальника. Да во что мы бы эти телевизоры втыкали — электричества в Архан­гельске нету. А зачем оно? У нас с апреля по август сплошной белый день. Не враку говорю — взаболь у нас так.

— Шутите? — женка-то спрашивает. — Я слышала, что в Архангельске три театра, три библиотеки и три вуза?

— У нас три вуза? Впервой слышу. Вот бани у нас три: одна мужская, вторая женская, а третья общая.

Женка покраснела, аж на чумадан села:

— Так у вас все население сбежит в культурные  центры.

— А у нас в Архангельске никакого населений и нету. Одни командировочные. Выйдешь на улицу — никого. Хоть «ау» кричи, хоть «уа». А все из-за морозов. Па­дает от них рождаемость. Девке с парнем встретиться негде. А в родильные дома, верите, запись, как на «Жигули». Не враку говорю — взаболь у нас так.

— Молодой человек, но ведь Архангельск — из­вестный порт. Я слышал, что в него заходят океанские корабли, а?

— Это у нас-то порт?.. Это у нас-то корабли?.. Один корабль зашел, да и тот до сих пор выйти не может — носом за пивной ларек зацепился. Да наша Двина такая речушка, что одна девка разбежалась да и пере­прыгнула. Правда, на том берегу стоял знакомый мо­рячок. Тут и не такое перепрыгнешь. Был я в этом порту. Краны стоят, грузы до неба лежат, пассажиры сидят, а никакого порта и в помине нет.

— А ты случаем не местный Василий Теркин? — турист-то хитренько так прищурился.

— Не, я не Василий Теркин, я по паспорту местный Иван Дыркин.

— Расскажите про белые ночи. Только подробно. У вас интересно получается, — женка-то мною заин­тересовалась.

— Можно и подробно. Слухайте. Только нету у нас белых ночей, а стоит сплошной белый день. Выйдешь в полночь — ну прямо полдень. Не всем нравится. Жа­ловались. Писали туда. Обещали разобраться. При­слали летом специалиста. Вроде тебя дядя — тоже с чумаданом. Я, говорит, привык работать по ночам — с этим безобразием управлюсь. А ночей у нас летом нету. До сих пор не управился. Сидит у окна, лю­буется.

Не враку говорю — взаболь у нас так.

Одна девка... Нет, две девки. Точнее, три девки замуж не могут выйти. Очень светло. Стесняются с парнем познакомиться. Написали три жалобы во Дворец бракосочетаний.

Один парень... Нет, три парня не могут жениться. Очень светло. Сразу видно, что за ребята. Тоже жа­луются. Друг другу.

У нас, граждане туристы, есть в Архангельске один строитель, который от белых ночей худеет. Никак дом не может сдать. Будущие жильцы лазают всю ночь — при белом свете видно. Приходится доделывать вся­кие мелочи. Из выключателя вода хлещет, плита бьет током, пол в комнате пророс крапивой, а из-под стен­ки просовывается рука и сосед спрашивает: «Кореш, дай закурить».

В белые ночи, я вам скажу, не знаешь, что когда делать. Дни путаются. Пришел на работу — оказы­вается, уже отработал. Не пошел на работу, а там давали премию. Собираешься на свиданье — стыдят: три часа ночи. Идешь в другое время — там уже дру­гой. Спешишь в магазин — говорят, куда в такую рань, мол, поспи. Идешь позже — говорят: «Ты бы спал по­дольше». Беда прямо с белыми ночами. Но мы, архангельские, придумали. Как бьет девятнадцать часов — надеваем серые очки. Значит, вечер. Полночь — наде­ваем черные очки. Значит, ночь. А в семь снимаем — утро. Если кого увидите в черных очках, так это наш, архангельский.

— Ну вы и фантазер, — женка ко мне обращается. Не, я не фантазер, я по рыбацкой части. Я говорю без враки — взаболь у нас так.

— А я, пожалуй, кое-что запишу, — говорит турист и тащит из чумадана блокнотик. — Иногда в гостях приятно что-нибудь процитировать из местного коло­рита. Старинные слова знаешь?

— Как не знать, я ж не турист, у себя живу. Предки- то умели красиво сказануть. Пиши, дядя. Лодья — значит, парусник. Мара — густой туман, важенка — олениха, кормщик—капитан, гнус амбарный — мыши, икотница — нервная женщина. Бумаги-то хватит? То­гда пиши. Какие слова будут непонятны, я растолкую. Вот, к примеру, что такое «кукуль»? Если в кино впе­реди села девка и закрыла весь экран — значит, у нее на голове кукуль. Шапка. Поморы говорили: чем кукуль ширче, тем лицо красивче.

Или вот бахилы. Не, не солдатские сапоги, а девки носят. Красные, белые... Поморы говорили: чем ба­хилы ярче, тем девчонка жарче.

Теперь пищи «малицу». Одежда из меха. Почему «малица»? А с намеком. Дубленок маловато. Поморы говорили: чем малица дубленее, тем девчонка ядре­нее. А может, и не говорили.

— Как не говорили? — турист-то даже карандаш закусил. — Я ведь могу с такими афоризмами попасть впросак...

— Разве, дядя, все упомнишь, что они говорили. Я ж при Петре Первом еще мальчишкой был. Но чтобы не попасть тебе впросак, сейчас вспомню точно. Пиши. Про схожих людей поморы говорили — сличные. Значит, два сапога пара. Крутую волну называли «взводень». Если кто попадал под такую волну и при­ходил домой мокрый, дрожащий, красный, под утро — называли «пришел на взводе». Знающего человека ве­личали «знатливый».

— Видимо, они имели в виду специалистов, — ту­рист-то сразу сообразил.  

— Кого ж еще. Теперь знатливых много — все учатся.

Десять классов кончил, еще не все знает, поэтому при­слушивается, благодарит за совет: «Тебя забыли спро­сить». С высшим уже сам дает советы: «Поучи свою бабушку». Ну, а кандидат уже говорит: «Мне все до фени». Зря, дядя, записываешь. Это я так, к случаю. Лучше запиши слово «говоря». Речь, значит. Видать, от говори произошла говорильня...

— Что подразумевается под говорильней?

— Объясню, дядя. В январе — говорильня, в февра­ле — бродильня, в марте — полежальня, в апреле — стояльня, в мае — дремальня, в июне—зевальня, в июле — перекурня, в августе — посидельня, в сен­тябре— выпивальня, в октябре — спустя-рукавальня, в ноябре — шалтай-болтанья... Ну а в декабре — па­рильня. В декабре план надо давать. Взаболь у неко­торых так.

— У вас, наверное, и знахари есть?

— Да у нас что ни баба — ведьма, что ни мужик — колдун. Ну а детишки — сущие бесенята.

— А знахари лечить могут? — женка спрашивает, и верно — из себя пухлая и обвислая, как вроде бы скелет потеряла.

— Еще как могут, тетя. Да вот меня-то вылечили. Послухайте. Пятку я повредил — утром не с той ноги встал. Пошел к доктору. Говорит, делай горячие ван­ны. Не помогает. Иду к доктору еще. Говорит, лед на пятки. Не помогает. Опять иду. Выписал рецепт: змеи­ный яд внутримышечно, внутривенно и внутриутроб­но. Не помогает. Опять иду к доктору — прописывает массаж: щекотать пятки три раза в день по чайной ложке. Возражаю доктору, мол, зря вы это — не по­может. Ну что ж, отвечает, будем ампутировать. По­дался я к знахарке, тете Шуре, библиотекарем рабо­тает. Осмотрела она меня и поинтересовалась, сам ли я ботинки покупал. Конечно, сам. Так вот, говорит тетя Шура, носишь ты не ботинки, а дамские туфли на платформе. Не враку говорю — взаболь так у меня было.

— А можно попасть к тете Шуре на прием? — жена-то все интересуется. — У меня бессонница.

— Чего ж не можно. Только с бессонницей лучше не к тете Шуре, а к дяде Пете с леспромхоза.

— Наверное, лечит травами?

— Дядя Петя-то? Будет такой здоровый мужик ле­чить травами — он деревьями лечит. Даст норму на лесоповале, а после нее спишь, как треска в моро­зилке.

— Какое странное правило, — турист-то вроде бы удивляется.

Это, дядя, что... Вот у поморов были правила так правила.

— Расскажи, а? Я запишу.

— Чего ж не рассказать, коли их наизусть помню. Первая-то заповедь у них такая. Пиши. «За которым человеком сыщется какое воровство али какое скаред­ное дело, то непромышленный поход его не брать». Вон как, увольняли...

— Мы тоже спуску не даем.

— Ага. Сначала уговариваем, потом просим, затем убеждаем, после умоляем, потом долго пугаем и, на­конец, увольняем. А уж потом опять зачисляем. Слухай дальше. «Сытости не имеет деньголюбивая душа, ибо люта неистовая жадность». Это про мужиков, ко­торые любят рубли не бумажные и не металлические, а длинные. Пиши еще, не отрывайся. «Боись несосед­него человека, который всяки пакости учиняет да ток­мо и ждет, кабы ты рыбьей костью подавился». Это так понимать: если такой несоседний человек есть в коммунальной квартире, то надо меняться на от­дельную. Пока не подавился.

— У нас отдельная, — женка вставила для авто­ритету.— Скажите, а про воспитание они говорили?

— Куда ж без воспитания... «Не готовь из сына вер­ховода али какого чинушу брехливого — человека морского готовь». Смысл такой: не обязательно всем идти в институт, из ПТУ тоже люди выходят. Или вот тоже насчет воспитания. «А какой отец али кака мать допустит сыну вырасти ушкуйной головой — хулига­ном, значит, — то сажать их на суд рядом с тем сыном-дурнем».     '

— Ну, это уж слишком, — турист вроде делает за­мечание.

И верно, слишком. Поэтому я бы добавил: «И по­сле суда сажать». А то есть папы-мамы, которые на школу кивают, на учителей намекают, улицу ругают, соседа обвиняют, телевизор подозревают... Только себя забывают. Или вот еще насчет воспитания. «Коли войдет старший, стой, пока не повелит сесть».

— Такое правило у нас тоже известно, — турист вдруг вспомнил.

— Ага. Войдет старший в автобус — все встают. И стоят, пока он не повелит сесть. Войдет в столо­вую — все поднимаются. И не едят, пока не повелит есть. Войдет старший в кино — зал встает. А еще слу­чился жуткий случай: к одному начальнику вошла ста­рушка, а он, можете себе представить, встал. Взаболь так было.

— Ну, парень, и язычок у тебя, — турист хитро по­сматривает, что якобы язычок у меня.

— Скажите, а что поморы говорили о манерах? — женку интерес взял.

— Говорили, а как же. «Попаде в гости, рот зря не раскрывай и свою дурь сильно не кажи». Короче, не спрашивай у хозяина: «Ты меня уважаешь?» Или так  говорили: «Когда жуешь треску, кости далече не плюй, дабы не попасть соседу в ухо али на плешь, отчего обида может произойти великая». Тут вроде бы советуют покупать свежемороженное филе — оно без ко­стей. А вот еще про манеры: «Ежели хлебаешь шти, то гулко не хлюпай, на улице псов не дразни». По- нашему так: ешь в столовой комплексный обед — не чавкай на весь микрорайон.

— Ха-ха-ха! — турист рот приоткрыл — и ха-ха. «Рассмеявшись, не кажи зубов», — еще говорили. — Действительно, некрасиво, — это женка ему на­мекает.

— Ага, чай мы не волки. Слухайте дальше. «Уходя, гасите свет и выключайте электроприборы». Чего это я, это не оттуда. «Храните деньги...» Это тоже не оттуда.

— А что они говорили про алкоголь? — турист спрашивает таким животрепещущим голосом.

— Что надо, то и говорили. «Не вино виновато, а пьян­ство». Не с вином борись, а с пьяницами.

— Это очень умно. Знаете, на нашей улице есть кафе. В нем обедало двести человек, а человек десять пьянствовало. Чтобы, не пьянствовали, кафе закрыли. Теперь двести человек не обедают, а те десять пьян­ствуют в парадной.

— Ага. Запиши, дядя про действия алкоголя на пе­чень. «Крепкие сделались от хмеля дряблы (считай, отунеядились), храбрые от хмеля оплошались (участ­кового боятся), дом опустошили (вещи пропили), до­бытки теряют (видимо, закуску роняют), в долгах то­нут (трешки занимают), семью по миру пускают (жена ушла к другому), ум свой губят (ну, это у кого был), красоту свою коптят (нос синеет)». Но, видать, у поморов тоже защитники пьянства водились.  А если кто скажет, что пьянство ум веселит, то и верно, ве­селит — как кнут веселит худую кобылу. Это так по­нимать: кто пьяниц защищает, того надо кнутом, как худую кобылу.

— Скажите, о любви и браке есть афоризмы? — женка-то по своей дамской части интересуется.

— А поморы обо всем говорили: и как рыбу солить, и как женку любить. Пиши про любовь. «А надумаете пожениться али чего тако подобное, то на рожи друг дружки пялиться неча — на человека гляди». Значит, так: вышел из загса — спроси, как ее звать. Теперь пиши про семейную жизнь. «А ежели женка нудит, как гнус лесной, то в брань с ней не вступай — лутче ис­пей студеного квасу». Заметь, дядя, — не пива. По­тому что в семейной жизни надо успокаиваться, а не возбуждаться.

— Слышал, Спиридон? — женка говорит туристу, который оказался Спиридоном.

Пиши дале. «Упаси бог от свары домашней: от нее мужик теряет внешность и посему на камбалу похо­дит».

— Это что — намеки? — турист-то, Спиридон-то, смотрит на меня подозрительно, как  на шпиона. — Я, молодой человек, имею должность.

— Какие намеки, дядя... Имеешь, и держи ее при себе на здоровье. Никто ж не отбирает. Лучше послушай, что поморы сказали дальше про семейную жизнь. «А возвратясь с походу ране обычного...»

— Какого походу?

— По-нашему, вернувшись из командировки. «...И войдя в избу, узришь женку в виде непотребном. . .»

— Что за такой вид?

— Ну, непричесана. «.. .И соседа подлого необу­того...»

— Почему необутого?

— Ну, вроде как бы без галстука. «.. .То по-бычьи не ярись...»

— Как это — по-бычьи?

— По-нашему, не психуй зря. «…Об того соседа ухват али каку тяжелую колоду не бей...»

— Каку, то есть какую колоду?

— В смысле не ломай гарнитуры. «... А возьми тую женку за белы руки...»

— Почему у нее руки белые?

— Ну, не загорела — какое солнце-то на Севере. «... Да и выпри из избы вместях с соседом...

— Она ж там прописана?

— Советуют разъезжаться. «…Пусть он ее до себя ведет». Конечно, дома у него тоже своя жена есть, которая их попрет обратно.

— Парень, а не придумал ли ты весь этот помор­ский язык, а? — турист засомневался.

Где мне, дядя... Взаболь у нас так. А я больше по лесорубной части — деревья валить да сучки рубить. Враку сам не люблю.

— Ну, если ты все и наврал, то наврал интересно. Обязательно поедем в Архангельск. Поезда к вам хо­дят?

— Опять ты, дядя, ничего не понял. Каки поезда? О трамваях да поездах мы слыхом не слыхивали. Еже­ли к соседу надо, то он сам к тебе придет. А когда в Сочи загорать, тут уж выбирай льдину и плыви Се­верным морским путем до самых Сочей.

— Ну, а самолеты летают?

— Самолеты — это какие? Аэропланы, что ли? На самолетах, дядя, архангельским летать нельзя — в воз­духе вываливаются. Чумаданы теряют.

— Как же к вам ехать?

— Просто, дядя. Выбирай в мае льдину покрепче, са­дись на чумадан да и плыви по Двине. Заблудишься, так людей спроси: где, мол, тут Архангельский го­род — всему морю ворот? Всяк покажет. А я тебя на берегу встречу. А не встречу, дом Ивана Дыркина, который по лесорубной части, тебе всяк покажет. Вза­боль у нас так. So long, дядя. All the best! То есть пока! Всего наилучшего!

Шарики

Видимо, как только я родился, мама стала приучать меня к труду. Никаких машинок и лошадок я не помню, а помню, что надо трудиться, если хо­чешь прилично жить. В доказательство мама пуска­ла в ход старый валенок. И хотя он мягче отцовского ремня, все-таки однообразный труд я невзлюбил волчьей злобой. Мне тогда не хотелось приличной жизни, а возмужав, я сообразил, что между трудом и приличной жизнью нет прямой зависимости.

Тогда же, под воздействием труда и того злополуч­ного валенка, я стал грустен и тих. Выучив уроки, вы­мыв посуду и управившись с полом, я садился в уго­лок и задумчиво смотрел в окно. На улицу меня не пускали, чтобы не сбился с пути. Считалось, что я уже на нем.

Однажды мать сказала:

— Отец, посмотри, какой у него пристальный взгляд.

Он взглянул на меня, будто впервые увидел.

— Да, умные глазенки.

— Как у Сан Саныча, — добавила мать, имея в виду своего начальника.

Я пошел к зеркалу — и с этого момента стал рабо­тать над взглядом целеустремленно, расширяя глаза и придавая им подспудную загадочность. Через неде­лю я смотрел, как умная собака в предчувствии кости.

Учительница сказала отцу:

— У вас очень вдумчивый мальчик.

Перед этим я, не отрываясь смотрел ей между глаз и не слышал ни одного слова из объяснений, потому что придавал взгляду наивысшую разумность.

Отец купил мне шахматы. Я же открыл пыльный том Канта, добытый на чердаке, сел у всех на виду и стал читать, не понимая ни строчки, как ничего не по­нимаю в нем и сейчас.

Мать обомлела. Отец смотрел на меня, как в то время смотрели на самолеты.

— Сын будет вождем, — гордо догадался он.

Какой сын не захочет оправдать доверие родите­лей. И я вырос и стал вождем в бухгалтерии — стал главным бухгалтером.

Целый день тону в цифрах, и над каждой цифрой приходится думать. Дабы получился баланс. Но в наш век не думают только тунеядцы. Поэтому я признаю два рода профессий: интеллектуальные и героические. Думает ученый или писатель пишет — это работа моз­га. Шахтер в забое или летчик за штурвалом — чистая героика. Но кто мне объяснит, какая работа у касси­ра? Или у продавца, делопроизводителя, комендан­та... Да мало ли таких работ — ни героического, ни духовного.

И шестилетнего сынишку приучаю к высокому в жизни. Вожу на английский язык и купил ему логарифмическую линейку — пусть пока играет.

После работы я иногда захожу в детский садик взять ребенка да подтрунить над воспитательницей. Молодая, белая да румяная, стоит она, как манекен­щица посреди детской площадки.

— Все мерзнете? — спрашиваю я.

Она иронически улыбается, и на молочном лице написано, что валенок никогда не гулял по ее крутой спине.

— Вы не поможете нам к празднику? — безнадеж­но спрашивает воспитательница, потому что я ни разу не помогал. — Все родители помогают.

— Совершенно некогда, — замечаю я. — Как мой сорванец?

— Нормально, — обиженно отвечает она, — гла­зенки умненькие у него, ими все буравит-буравит...

— Когда помочь? — теплым голосом перебиваю я.

— Приходите за часик до утренника.

В праздничный день садик ликовал. Детишки в бе­леньком, как снежные комочки, катались по залу. Ро­дители чего-то развешивали, клеили и расставляли.

— Ну чего же вам поручить? — посмотрев с сомне­нием на мою фигуру, спросила воспитательница.

— Что-нибудь умственное, — подсказал я.

— Тогда надуйте малышам шарики.

Малыши, как воробьишки, облепили меня. Каждый совал шарик, и я заработал, как компрессор. Разно­цветные шары так и выскакивали из меня — я их на­дувал с одного выдоха.

На одиннадцатом шарике перед моими глазами вдруг поплыли зеленые круги. Видимо, с непривычки быстрое дыхание вскружило мне голову. Я задышал ровнее, и все-таки на семнадцатом шарике к зеленым кругам прибавились красные, кровавые. Руки и ноги слегка задрожали. Я старался надувать медленно, по­мня, что в группе тридцать человек.

— Дядя, а у меня слабый, — сказал аккуратный мальчик.

«Наверняка сын ревизора», — неприязненно поду­мал я, додувая ему шарик.

После двадцать первого меня прошиб холодный пот. Дрожащая рука с шариком никак не могла найти рот.

— Дети, — слабо сказал я и сел на сына ревизора. Он выскользнул и подсунул под меня малюсенький стульчик. Теперь я стал одного с ними роста.

Не доверяя моим дрожащим рукам, малыши упро­стили операцию и сами заталкивали шарики в мой рот. Мне оставалось только дуть. И я дул, превозмогая подступающую тошноту.

Надувшись нормально, двадцать пятый шарик не­ожиданно весь воздух с силой вдул в меня. Я опять его надул, и он опять вогнал воздух мне в рот, ибо силы мои кончились. Так повторялось несколько раз. Детишки взяли меня в плотное кольцо и хором хохо­тали, потому что шарик надувал меня. Малышам та­кой дядя начинал нравиться.

— Братцы, — прошептал я, чувствуя, что сейчас двадцать пятый проглочу.

Мое тело поползло со стульчика. Ребята схватили меня за руки и за ноги, и я растянулся на полу, как Гулливер, облепленный лилипутами. Белая мгла по­ползла на меня...

— Вам плохо? — послышался голос воспитатель­ницы.

— Нет, почему же, — сдернул я мокрое полотенце с головы и, придерживаясь за домики из кубиков, по­полз к выходу.

Спорт в две тысячи первом

Поскольку все движется вперед, то спорт двинется туда же. Он станет более мужественным для мужчин и более женственным для женщин. И более нервным для болельщиков.

Начнем с королевы полей — легкой атлетики. Сто­метровку бегать перестанут — ну что это, близко очень. Будут бегать стокилометровку, а будут ее бегать за час: полчаса туда и полчаса обратно. На ходу, конеч­но, пить черный кофе, это уж как положено.

Бега с барьерами не будет. Ну что это за барьеры — не выше штакетника. Будет бег с заборами настоя­щими, с частных дач, утыканных гвоздями и колючей проволокой.

Кроме прыжков в длину появятся и прыжки в ши­рину. Это будет очень интересный вид спорта. Значит так: спортсмен бежит-бежит прямо, отталкивается и прыгает боком вправо.

Исчезнет спортивная ходьба, уж очень это смешно. Если все так начнут ходить, то в городе и не прой­дешь. Кстати, не будет и толканья ведра, потому что это совершенно ни к чему.

Естественно, что тройной прыжок станет пятер­ным — слава богу, сейчас народ стал высокий. Вон десятиклассники такие дяди, что рядом с ними ка­жешься семиклассником.

Дальнейшее признание получит бег с трамплина. В этом виде спорта все останется по-старому.

Вот в биатлоне перестанут играть три два три, а будут вновь играть по-старому: «е» два — «е» че­тыре. Кстати, что это такое —биатлон? Или вот ещё: спидвей?

Станет тяжелей штанга. Такая, что никто не захо­чет ее поднимать. Кому охота надрываться. Останется лишь толкание штанги. Толкать будут правой ногой — кто дальше откатит. Кстати, наконец-то до штанги бу­дут допущены женщины. Действительно, если мы раз­решаем им поднимать лом, то почему же штангу не разрешить.

Футбольный мяч станет кубический — круглый на­доест. Кстати, в две тысячи первом мы обыграем команду Люксембурга. Интересно, что у них в коман­ду войдет все мужское население страны, а у нас не все. Но мы все равно обыграем.

Еще более силовым станет хоккей с шайбой. По просьбе телезрителей шайбу увеличат до размера пачки пельменей. Зато в клюшки зальют свинец. Когда хоккеиста будут удалять, то его противника будут уносить.

Замеченная тенденция в боксе будет развиваться. Нам даже трудно представить будущего боксера. Это будет ученый с массивной челюстью. Именно в две тысячи первом будет проведена встреча талантливого боксера и талантливого академика. Она будет заклю­чаться в том, что боксер в перчатках станет подсту­пать к академику, а последний должен его, значит, ин­теллектом. Так сказать, талант на талант.

Ничего не изменится в фигурном катании — так и будут дальше фигурять. Только вместо мини, если там сейчас наберется на мини, войдут в моду брючные ко­стюмы. Как будут эффектны обороты три на четыре!

Не отстанут от коньков и лыжи — появится фигур­ное катание на лыжах. Для этой цели будут выпу­скаться специальные лыжи — короткие, волнистые и загнутые набок. Причем правая лыжина будет ехать влево, а левая — вправо. В парном дуэте это будет интересно. Наши парни не подведут.

В заключение хочется сказать, что исчезнет вело- и мотоспорт, поскольку появятся «Жигули». В спор­тивную жизнь прочно войдут автопробеги до Сочи и обратно. Это будет здорово!

Как мужчина мужчине

Братец, ты остался один посреди житейского океана. Без руля и ветрил. И без боцмана — она уехала в отпуск. Остался компас —длинный список дел, которые тебе надо сделать. Но зачем компас без руля? Поэтому завали нечаянно список за диван, и тебе будет спокойнее.

Некоторые думают, что ходить на работу, учиться, руководить, писать труд и сидеть дома мужчина умеет только при помощи женщины. Без жены я прожил двадцать четыре рабочих дня. Мужчина без женщи­ны не погибает — это точно.

В комнате можно не убирать, белье можно брать в шкафу, а вот пищу надо изредка варить. Жизнь — это еда и питье.

Кое-какой опыт, братцы, хочу вам передать. Все советы проверены лично, ибо каждый совет — капля моей крови или кусок обожженного тела.

Список ты уже завалил? Итак, мой первый совет: до вечера ходи покуривай, пока не захочешь есть. А уж тогда волей-неволей.

Высматривая кастрюлю, не бери самую большую и широкую. Во-первых, в нее проваливается пропасть крупы. Во-вторых, варево уже через дней пять про­киснет. И в-третьих, у нее нет крышки, а стиральная доска, которой я накрывал, придает пище банный при­вкус. Поэтому не бери эту кастрюлю. Кстати, жена потом называла ее тазом.

Если из бутерброда торчит горящий окурок, то переложи сливочное масло из пепельницы в масленку.

Не вздумай пальцем пробовать сковородку — это не гигиенично для сковородки. Есть простой способ — плюнь в нее. Если пойдет дым — значит, накалилась.

У тебя позеленели сардельки. А зачем ты их поло­жил в стиральную машину — холодильник же рядом?

Если каша полезла из кастрюли, то переложи ее в другую, побольше. Если полезла из большой, то клади в ведро и вари дальше. А если уж полезла из ведра на плиту, тогда, братец, ты переложил крупы.

Проще всего сварить мясной суп. Поэтому я сове­тую покупать рыбу, она быстрей варится. Лучше всего взять пельмени — на них все написано. Но лично я покупал колбасу. Это настоящий мужской продукт. Съешь пару кружков, и ничего тебе не надо, кроме воды.

Если ты сунул голову в раскаленную духовку, то потом сразу сунь в холодильник — сбалансируется.

От мелкого шрифта начали слезиться глаза — не волнуйся. Значит, на кухне тлеет сервант из чешского гарнитура. Потуши.

Не вешай носки над плитой при помощи канцеляр­ских скрепок. Носок из супа ты легко выловишь, но скрепкой можно подавиться.

У тебя в салате появился запах керосина — значит, туда попал бензин. Поменяй местами бутылки из сер­ванта и туалета. В какой то из них подсолнечное масло. А может, и не в них. Подумай, не потому ли голубым пламенем рявкнула утром сковородка.

Если ты второй час не можешь вытащить руку из банки с огурцами, то зачем ты ее туда засунул? Есть простой способ сохранить половину рассола. Уж за­сунь руку подальше, до самого дна, и неожиданно для себя подними банку над головой. Тогда он двумя струями хлынет в щели между кистью руки и горло­виной банки. Одна струя проскочит в рукаве на спи­ну — это убыток. Вторая выльется в миску. Это по­кажи жене, сам не пей — они любят экономных. Те­перь бей банку. Огурцы будут в стеклах и в пищу мужчине не годятся.

Тебе захотелось чашечку черного кофе с моло­ком — свари. Если оно получится густоватым и ложеч­ка, как балерина, грациозно стоит в кофе, значит ты заварил гречневую муку из соседней банки. Попей чаю.

Зачем вылезшие из кастрюли лишние макароны ты лепишь на бок плиты? Они потом засохнут и, как об­ломанные зубы ведьмы, забелеют по вечерам.

Чего я хотел сказать? Да, у тебя может появиться чувство, будто в животе перекатывается небольшая гантелька. Но меня беспокоило другое. После отъезда жены некая дама на работе стала со мной изящной и светлой, как торшер. Но стоило с ней заговорить, как из моего чрева начинал бормотать пьяный. Одна­жды я хорошо расслышал неприличное слово. При­шлось даже разговорами с дамой не осквернять супру­жеских отношений. Это все те самые макароны, кото­рые я вытаскивал из кастрюли в виде плотношнуро­ванного белого клубка. Я никогда не видел гордиевого узла, но из макаронов не рубился.

Иногда на тебя будет накатывать тоска, противная, как болотная хлябь. Будет казаться, что ты погиба­ешь. Выбрось это из головы. Есть мужские работы — и есть женские. Наше место у камня и металла. Оста­вим им колхозы, легкое производство и среднее маши­ностроение. Жизнь — это не еда и питье.

Хватит, братец, философствовать. Готовься встре­чать жену. Не надо заметать мусор под стол — там сразу видно. Гони его под сервант. Вынеси этот дурац­кий ящик с черепками столового сервиза. Ну и ну, у тебя тоже заржавела ложка из чистого серебра, а говорят, что не окисляется. Потри ее «царской вод­кой». Не может быть, ты выпил другую, не царскую.

А какие у тебя отношения с соседями? Попроси соседку убрать квартиру и приготовить обед. Наше место у стали и гранита. А сам иди — сбрей щетину.

В общем, братец, без женщины мужчина прожи­вет — двадцать четыре рабочих дня. Больше не про­бовал. Но мой приятель прожил двадцать пять. И ни­чего. Сейчас в больнице лежит с язвой.

Да, братец, не посылай эти советы в «Работницу». Пусть все останется между нами, мужчинами.

Идиотка

Утром к нам в кабинет вскользнул красный, распаренный завхоз Лягушевич. Конечно, при такой фамилии надо бы ему быть не распаренным, а зеленым.

— Везем, — хрипло сказал Лягушевич и действи­тельно позеленел от радости.

Молодой ученый Веня, перспективный, как алмазные россыпи, бросился к Лягушевичу и спрутообразно обвил его своими длинными руками. Лягушевич без воздуха посинел. Наш руководитель, доктор наук Дэн Иванович, вытащил изо рта трубку и засунул ее за ухо — волновался старик. Я вытащил из-за уха сига­рету и сунул ее в рот — тоже ведь волновался.

Рабочие втащили агрегаты в кабинет, и весь день настройщики устанавливали ее — прогнозирующую диагностирующую машину АБВГД-500. Она на все отвечала и все решала — только информацию пода­вай.

На второй день машина добродушно урчала, как кот у рыбы, и подмигивала красными огоньками.

— С вас причитается, — сообщил Лягушевич.

— Коньяк, — подтвердил я.

— Сколько? — из вежливости спросил Лягушевич.

— Две, — хлопнул его по плечу Веня.

— Бутылки, — уточнил Дэн Иванович.

Лягушевич заметно порозовел и незаметно ушел — свое дело сделал.

— Ну, товарищи, — потер руки Дэн Иванович,— опробуем, узнаем, что мы за ученые. Значит, так: на ввод надо сунуть в нее две научные статьи — самую первую и самую последнюю. Вениамин, начинайте!

Веня улыбнулся — знал себе цену и без машины. Он сунул в щель статьи и нажал кнопку. АБВГД-500 защелкала, замигала, заныла, будто ей не то сунули. Через три секунды она враз успокоилась и на выводе швырнула карточку. Веня взял ее и посмотрел на меня чуть-чуть прищурившись. Я знал, чего он прищури­вается: я шесть лет пишу докторскую, а он ее только начал — мол, обгонит.

Веня смотрел в карточку не отрываясь — и все смо­трел, будто машина выбросила фотографию красавицы на пляже. Мы с Дэном Ивановичем тоже при­мкнули. «Научным мышленьем субъект не обладает. Имеет счетно-решающие способности. Может быть ис­пользован учителем арифметики, счетоводом в колхозе и кассиром в гастрономе».

— Да у нее диоды не все дома! — сказал Веня и посмотрел на машину, будто собирался дать ей в морду.

— Нет уж, Вениамин Спиридонович, — закусил трубку шеф, — машина не ошибается, она железная. Я и сам замечал за вами кое-какие счетно-решающие способности. Вчера в буфете кефир съели, а платил я. Ну, теперь ваша очередь, — обратился он ко мне.

Я схитрил и сунул на ввод статью не самую первую и не самую последнюю — была у меня пара лучших статей. Машина покляцала и выдала карточку. Я про­чел и чем-то поперхнулся: «Мыслит совсем не. Может работать заместителем токаря».

— Первая фраза невразумительная, — сказал я, игриво улыбаясь.

— Вероятно, «не совсем мыслит», — с готовностью расшифровал шеф.

— Или «совсем не мыслит», — уточнил Веня.

— Да у нее пробки перегорели, — сквозь зубы за­ключил я.

Дэн Иванович ковырнул трубкой в ухе и дрожа­щими руками сунул в щель две статьи, известные каж­дому студенту. Классические были статьи. Машина заныла радостно и звонко, как школьник, у которого отменили урок.

Шеф схватил карточку, и мы прилипли по бокам: «Посредственный компилятор. Приемка посуды, бан­щик, уход за слоном...»

— Лягушевич! — крикнул Дэн Иванович так, что машина испуганно мигнула красными глазами.

Лягушевич вышел из-за портьеры.

— Слушай, да она испорчена! Триоды с пробками перегорели, да и кардан барахлит!

— Ну ?! —удивился Лягушевич и почесал пальцем во рту.

— Сколько она стоит? — спросил Дэн Иванович, — Триста пятьдесят тысяч рупь сорок пять.

— Рубль сорок пять, — повторил шеф. — А списать ее можно? Мы акт подпишем.

— Списать можно все, даже тещу, — сказал Лягу­шевич, сел за стол и вывел на бумаге «Мы, нижепод­писавшиеся…»

Мы нижеподписались.

— С вас причитается, — сообщил Лягушевич и из вежливости добавил: — Две да тех две, итого пять.

— Один, — уточнил Дэн Иванович.

— Чего... один? — обидчиво удивился Лягушевич.

— Ящик,— сказал шеф, соснул трубку так, что она по чубук въехала в рот, и добавил машине: — Идиотка!

Золотая скрепка

Замечено, что самой свежей голова бывает натощак. Поэтому я утром никогда не завтракаю пи­щей — только кефир и бег трусцой. Зато на работе полная отдача — всё отдаю. Еще бы отдал, да уже нечего.

Вот сегодня — пришел на работу, сел за стол, раз­ложил чертежи и замертвел в рабочей позе. Рабо­тать хочется — даже пятка чешется, хотя работа у меня умственная и вообще-то должна чесаться голова.

Пока я вникал в чертеж, к моему столу подошел Фаршиков. Подошел и отошел, только я его треуголь­ный затылок и видел. «Зачем это он приходил?» — от­мечаю я в мозгу, а с другой стороны, отмечаю — мало ли зачем приходил. Ясная голова стремится к ясности, это уж такое дело, поэтому я встаю и сам подхожу к Фаршикову.

— Слушай, ты зачем ко мне подходил?

— Я к тебе не подходил, — удивился Фаршиков. Пришлось вернуться на место. Я размотал рулон с чертежом, чтобы в него вникнуть. Как же он не под­ходил, когда я видел его треугольный затылок!

— Как же ты не подходил, — подошел я к нему, — когда я видел твой треугольный затылок?

— Что ж я, затылком к тебе подошел? — подозри­тельно спросил Фаршиков.

— Ты от меня затылком ушел.

— Я хожу лицом вперед, — обиделся Фаршиков. Мне-то все равно, чем он ходит вперед, а чем назад. Не о том речь. Я вернулся к столу и раскрутил чертеж...

— Послушай, — вырос передо мной Фаршиков,— а почему это у меня затылок треугольный, а?

— Спроси у своей мамы, — буркнул я.

— А я хочу спросить у твоего папы, —мрачновато сказал Фаршиков.

— Чего спросить? — неосторожно клюнул я.

.— Например, почему у тебя нос сизый.

И он пошел треугольным затылком назад. А нос у меня сизый с детства — тут папа ни при чем, хотя у папы тоже сизый, но не с детства. Я раскатал чер­теж и глянул в него, всматриваясь.

— Дружище, — положил руку на чертеж Фарши­ков и треугольно улыбнулся, — вспомнил, я ведь дей­ствительно подходил и взял у тебя скрепку.

— Ну вот, а еще обижался!

— Я на ромбический затылок обижался, — заме­тил он и пошел к себе.

Человек он, в сущности, неплохой, хотя треуголь­ник от ромба не отличает. И я человек неплохой в своей сущности, да и все люди неплохие. В сущности, конечно. Я распрямил чертеж, и тут меня как про­штамповало…

— Фаршиков, — положил я руку на его чертеж, — у тебя же целая коробка скрепок лежит вон у лампы!

— Понимаешь, совершенно забыл.

Может, и забыл, а может, свои скрепки экономит — на «Жигули» копит. Хотя чего экономить — скрепки государственные. Я разглядывал чертеж, чтобы в него всмотреться...

— Ну, скажи, — положил свою лапу на мой чертеж Фаршиков, — неужели скрепку для меня пожалел?

— Дело не в скрепке, а в ясности: подходил ты ко мне или нет?

— Так бы и сказал, — буркнул Фаршиков и спо­койно пошел к своему столу.

Я взглянул на часы — ого, три часа прошло. Сразу, конечно, развернул чертеж, но тут легкая тень про­бежала по ватману. Я поднял голову и увидел, как от моего стола пошел треугольный затылок. Опять, па­разит, подходил. Сейчас узнаю...

Не дышите

Мы входим в отдел. Просьба дышать не очень — люди же работают.

Перед вами начальник отдела, который сидит за са­мым большим столом. Уж не такой он большой, чтобы не было видно начальника отдела. Видимо, он пошел к другому начальнику отдела в порядке обмена между отделами начальниками отделов.

Вот перед вами ведущий инженер, которого увела в буфет чертежница Оксана. Иначе бы он обязательно был на месте, потому что его белый король прошел уже в дамки.

А вот перед вами инженер-конструктор, который трудится за кульманом. Кульман — это чертежная доска, поставленная на попа. Действительно, он не совсем трудится, ибо его у кульмана нет. Это его мы видели в коридоре. Это который якобы курит у огне­тушителя, но в отделе кадров знают, что он научился спать стоя.

Тогда перейдем ко второму инженеру-конструк­тору, который трудится за вторым кульманом. Напрас­но вы заглядываете за кульман — уж если инженера нет, то его нет. Тогда уж посмотрим его ватман. Нет, это не чертежи паровых батарей — это женские ножки его знакомых.

К третьему инженеру-конструктору не пойдем, по­скольку она сейчас во Дворце бракосочетаний хлопо­чет разрешение на бракосочетание во Дворце бракосо­четаний, а Дворец бракосочетаний упрямится, посколь­ку она хочет бракосочетаться третий раз и опять во Дворце бракосочетаний.

Перейдем лучше к молодому специалисту Гоше, который наверняка на месте. И верно, его тоже нет — он третий день выколачивает подписку на теоретиче­ский журнал «Наша клюшка».

Ну, это место чертежницы Оксаны, которая увела ведущего.

Теперь мы подходим к последнему члену этого кол­лектива, к кандидату технических наук Клавдии Исмаиловне, которая стоит у стеллажа — вот она перед нами. Как не она, если это она. А кто же это перед нами? Действительно, не она, а на стеллаже висит недовязанная дубленка из овчины, мохеровая, которую Клавдия Исмаиловна еще довяжет. А сама она отпро­силась на третий инфаркт родной сестры Антониды Исмаиловны, с которой вместе стоит сейчас в очереди за дамскими гарнитурами импортными, полиэтилено­выми...

Мы выходим из отдела. Просьба дышать про себя — люди же работают!

Дневник самоубийцы

Понедельник. Пришел сегодня на работу, а конференцию перенесли на завтра. Я такой человек: если настроился, то мне подавай то, на что я настроился. Сегодняшний рабочий день мне уже не в день. Пошел в отдел глобальных прогнозов к Лихорадову. Он человек такой: если настроился, ему пода­вай то, на что он настроился. Лихорадов сидел на сто­ле и болтал ногами — зря болтал. Мы сразу пошли.

Есть у нас комната без окон и дверей под назва­нием фотолаборатория. Там можно делать все — толь­ко надо очередь занять. Начальство о ней знает, но знать не хочет. Засели мы там с Лихорадовым за шах­матной дощечкой — и до двенадцати. Потом попили чайку — и до трех. В три пообедали — и до шести. Правда, в четыре у меня от этих пешек голова стала деревянная, как у шахматного коня. Своего короля я погнал в дамки, лихорадовского взял за фук и попы­тался сделать «рыбу». Лихорадов мне ответил шай­бой в правый угол.

Но денек все-таки мы убили.


Вторник. Адам был не дурак — взял и придумал Еву. Я имею в виду Зину. И хотя не я ее придумал, а ее родители, но и они были не дураки. В женщинах нравится кому что. Так вот мне ничего это не нравит­ся, а нравится совсем другое. Зина может в секунду сказать десять слов, а может и одиннадцать. Пулемет бы с ней утомился. Но я не пулемет. Придешь с рабо­ты и думаешь, как бы вечерок убить. И лучше Зи­наиды ничего не придумаешь. Часа четыре пробеседу­ешь, а потом вспоминаешь-вспоминаешь, о чем гово­рили, — ни за что не вспомнишь. И чего я в ней нашел?


Среда. Конференция была как конференция — до­клады, содоклады, поддоклады... Блокноты хорошие бесплатно выдали, золотом тисненные, и бумага не шершавая. Мы с Лихорадовым как их открыли, так и не закрывали. Время-то надо убить. Семь часов (с пе­рерывом на обед) в «балду» играли. Игра такая есть — против времени очень помогает. На нас сначала косились, а потом и сами стали играть. К концу кон­ференции пятнадцать рядов играли в «балду», восем­надцать в крестики-нолики, четверо в «кинга», а одна, старший научный сотрудник, вязала мужу колготки. День прошел слава богу, как такси проехало. Балдой все Лихорадов оставался. Он и действительно балда. Чего я с ним дружу?


Четверг. Сегодня день какой-то дробленый, будто его в ступе растолкли. С утра меня о чем-то спросил Лихорадов — я ему чего-то ответил. Потом я его о чем-то спросил, но он мне ничего не ответил. Меня это воз­мутило, и мы пошли в коридор разбираться. Потом уж обедать пошли. После обеда Вера Ферапонтовна при­шла в новом платье — такое, значит, дело. Оставшиеся два часа решили убить иностранным журнальчиком мод. Женщины там симпатичные в купальниках и все с ногами. Ну, встречаются и моды. И работали, конеч­но, как же без этого.

А вечером что, думаю, делать, — все равно день какой-то раздробленный. Ну и позвонил Зинке в семь тире одиннадцать. Четыре часа о чем-то обменивались звуками — пулеметная женщина.


Пятница. Ехал сегодня с работы, и тему, как гово­рят, подсказала жизнь. Зачем два выходных, куда столько, чем убивать такую кучу времени? Да его бить не перебить! Сел и весь вечер писал. И написал в во­семь инстанций: в правительство, в исполком, в Мо­скву, в толстую газету, в тонкий журнал, в санэпид­станцию и прокурору. И еще в одно место — не могу назвать. Вот пусть теперь они мне все отвечают.


Суббота. Если бы не было телевизора — я бы уда­вился. Интересный ящик, время убивает быстрее работы. Посмотрел два детектива в трех сериях. Здорово закручено — ничего не понял. Сейчас буду смотреть приключенческий спектакль «Мертвые души».


Воскресенье. Если бы не было телевизора — я бы его выдумал. Сегодня посмотрел все три программы одновременно — вертел ручку каждые десять минут. Третья программа понравилась — там показывали кур, которые неслись без петухов.


Опять понедельник. Взглянул сегодня в календарь. Через неделю у меня день рождения. Боже, исполнит­ся сорок лет — за что?! Позвонить, что ли, Зинке...

Их вопросы

Поговорил бы с ребенком, ведь не видитесь днями, — сказала жена, когда я хотел было приняться за чертежи, которые взял для дополнитель­ного заработка.

Витька словно ждал команды и появился передо мной неожиданно, как грибок. Я сел на диван, посадил его рядом и спросил:

— Ну, Витька, вопросы есть?

— Есть, — бодро ответил он, в чем я и не сомне­вался.

— Давай, только по порядку, — приготовился я к каверзам вроде «почему ты усики бреешь, а тетя Вера нет?».

— Папа, вот на земном шаре много людей живет, а будет еще больше. А зачем?

— То есть как зачем? Человечество жить хочет!

— А зачем оно жить хочет?

— Ты хочешь спросить, в чем смысл нашей жиз­ни? — попытался я философски организовать Витькин вопрос.

— Ага, — согласился он на такой вариант.

— Человек создан для счастья, — сказал я, припо­миная, что мы прорабатывали по этой теме на послед­них политзанятиях. — Гм, как птица для полета,— до­бавил я, так ничего и не вспомнив.

— Человек живет, как птичка? — обрадовался Витька.

— Ну, нет... Человек живет, чтобы трудиться. В этом смысл его существования.

Жена иронически улыбнулась, но это относилось не ко мне, а к той посуде, которую я не мыл.

— А зачем человеку надо трудиться?

— Чтобы производить материальные блага. На­пример, вещи, продукты... Опять-таки игрушки…

— А зачем людям вещи?

— Человек их потребляет. Вот продукты ты ешь, игрушками играешь — значит, ты их потребляешь.

— Папа, мы купили пианино, а играть никто не умеет. Значит, мы потребляем?

— Как тебе сказать... С точки зрения магазина, мы его потребили. Ну, это сложный политэкономический вопрос, будешь в школе проходить.

— Папа, а когда человек потребил, то он для чего живет?

— Он опять трудится, чтобы приумножить матери­альные блага.

— А когда он потрудился?

— Он потребляет эти блага.

— А когда потребил?

— Я же тебе говорил — он идет трудиться.

— И так все время?

— Эти вопросы не твоего возраста, — раздражен­но сказал я.

— А у меня есть вопросы и моего возраста.

— Обед готов, — сообщила жена. — Идите, потребляйте.

— А потом пойдем трудиться, — вяло добавил Витька.

Стоп!

Я начну с начала, но главное будет в середине. Не светись он желтым, я бы его в парке и не заме­тил. Стоит себе вздутый, как поросенок, да он и был из поросячьей кожи. А кругом ни души. Взял я этот порт­фель, покачал на руке для определения веса — тяже­лый. Это еще ничего не значит, сейчас многие в порт­феле кефир носят, ботинки из ремонта или цемент для дачи. В общем, открыл я его....

Батюшки мои светы! Едрены палки! Набит порт­фель пятидесятирублевыми пачками денег, набит туго, как поросенок шпиком. Батюшки мои светы! Но это еще не главное, главное будет в середине.

Захлопнул я портфель и понес в милицию. Как-то в детстве мне довелось стянуть у мальчишки рогатку. Мой отец, совершенно не знакомый ни с одной педа­гогической теорией, отвесил мне такую затрещину, что до сих пор рябит в глазах от чужой копейки.

В милиции составили протокол, уложили деньги в сейф, пожали мне руку и подбросили до дому на газике с синим огоньком на крыше. Вот вроде бы и все. Да не все.

Утром в квартиру нудно позвонили.

— Вы Косоруков? — спросил меня видный муж­чина с бородкой набекрень и тут же добавил: — У вас есть белая рубашка?

— Есть, — ответил я и тоже добавил: — Но я ими не торгую.

— Быстро собирайтесь! Буду вас снимать на теле­видении.

За спиной тихо ахнула жена. Не будь мужчиной, я бы тоже тихо ахнул, потому что кроме как в фото­графии век нигде не снимался.

Или мы ехали на машине с сиреной, или в голове у меня выло, но на студию я прибыл с легким череп­ным звоном.

— Выступать умеете? — спросил меня с бород­кой. — Можно вас сразу записывать?

— Можно, — сказал я, вспомнив, как выступал перед своей бригадой: пять человек нас, не считая меня.

— Учтите, миллионная аудитория, — предупре­дил он.

Лучше бы не предупреждал: во мне тихо екнуло сердце и погнало кровь не сверху вниз, как положено, а снизу вверх. От этого я начал покрываться прохлад­ным потом, но допотеть мне не дали: он схватил меня за руку и ввел в громадную комнату, залитую светом и заставленную всякой техникой, — только что мясо­рубки не было, но и она, кажется, была.

— Отвечайте на вопросы спокойно, непринужденно, можно даже с юморком, — посоветовал бородатый, посадив меня за стол в конце зала.

И сразу вся эта техника нацелилась на меня. Я почувствовал, как екнуло сердце и погнало кровь спра­ва налево. Видимо, до ног она не доходила, потому что я их уже не чувствовал. Напротив сел мужчина, моих примерно лет, и начал мне улыбаться. Я сразу дога­дался, кто это.

— Начали! — крикнул человек с бородкой и хлоп­нул в ладоши.

Кто-то невидимый стал монотонно считать до де­сяти задом наперед. Как только сказали «три-два-один», мой сосед улыбнулся еще шире и вежливо спросил приятным голосом:

— Это вы тот самый гражданин Сухоруков, кото­рый нашел пятьдесят тысяч рублей?

— Тот он самый, — разлепил я губы и спросил в свою очередь: — А это вы потеряли?

— Нет, — пугливо ответил он, метнувшись взгля­дом за мою спину.

— Конечно,— вздохнул я, — такие деньги разве заработаешь.

— Стоп! — крикнул с бородкой и подскочил ко мне: — Зачем вы спрашиваете?! Ваша задача отвечать на вопросы корреспондента. Все сначала!

У меня начали холодеть кончики пальцев: я понял, что сердце не работает совсем и кровь ходит по орга­низму только от страха.

— Это вы тот самый гражданин Сухоруков, кото­рый нашел пятьдесят тысяч рублей? — опять спросил корреспондент тем же голосом.

— Да, это я тот самый гражданин Сухоруков, ко­торый нашел пятьдесят тысяч рублей, — ответил я и самодовольно развалился на стуле.

— У вас, наверное, возникла одна-единственная мысль?

— Почему это одна? — подозрительно спросил я.

— Точнее, какая у вас была первая мысль? — поправился корреспондент. .

— У меня не было первой мысли,— признался я.

— Ну, может быть, вторая? — игриво и нервно спросил он.

— А откуда вы считаете? — поинтересовался я.

— Стоп! — крикнул с бородкой и подбежал ко мне: — Послушайте, гражданин Сухоногов! Вы же совершили красивый поступок! И отвечайте красиво, просто, ясно, без вопросов. Все сначала!

Мне так захотелось к ребятам в цех, что, были бы силы, встал бы и ушел. Но сил не было, потому что меня записывали для многомиллионных зрителей.

— Это вы тот самый гражданин Сухоруков, кото­рый нашел пятьдесят тысяч рублей? — криво улы­баясь, спросил корреспондент и, не дав мне ответить насчет того, что это я тот самый, быстро продолжил: — Вы отнесли деньги в милицию, не так ли? — И опять, не дав мне ответить, так ли, не так ли, разъяснил: — А ведь на эти деньги можно купить автомобиль, дачу, цветной телевизор...

— Думаете, зря отнес? — спросил я, не понимая, чего он от меня добивается при многомиллионной аудитории.

Корреспондент замолчал, видимо обдумывая, зря отнес или не зря.

— Пельменей можно было купить, — вставил я, потому что их очень люблю. — Сто тысяч пачек.

Корреспондент как-то егознул на стуле, будто сел на воду.

— Вы хотите сказать — пианино? — беззвучно прошептал он, бетонно затвердевая лицом. Не знаю, чем ему не понравились пельмени.

— Отгадайте загадку, — предложил я, вспомнив, что бородатый рекомендовал говорить с юморком: — Стоит корова, орать готова. Что это по-вашему?

Корреспондент беспомощно глянул по сторонам и сделался каким-то пятнисто-зеленоватым, как сыр рокфор. Еще бы: эту загадку у меня никто не отгады­вал.

— Лошадь, — предположил он, со страхом рассма­тривая меня, будто перед ним оказалась та самая корова, орать готова.

— Не угадали, — сказал я.— Пианино.

У нас образовалась пауза: или он уже все узнал, или я своей загадкой сбил его с панталыку. Из-за ап­парата, похожего на громадную мясорубку, выглянул с бородой и показал ему кулак. А может, мне. Но корреспондент сразу ожил — значит, ему — и звучно спросил:

— А что сказали ваши родственники, знакомые, товарищи? Например, что сказала ваша жена?

— Дурак, сказала.

— Стоп! — бабьим голосом крикнул бородатый, по­тряхивая ею, как мочалкой на веревке. — Гражданин Сухорёбров, это невозможно! Давайте сюда Текусту!

Я уставился на громадную мясорубку: все-таки с машиной дело иметь лучше, современные машины поумней людей бывают. Я смотрел на мясорубку, по­этому обомлел, когда увидел расписанную красавицу, которая сидела на месте корреспондента и смотрела на меня с таким же интересом, с каким я смотрел на мясорубку. Я их в метро-то смущаюсь — не мясорубок, а расписанных красавиц. Здесь, перед многомиллионной аудиторией, под игриво-карим взглядом Текусты, перед ее карминными губами, перед ней, в общем, кровь с паром бросилась мне в лицо и голову — они и раньше бросались, но теперь как-то по-особенному, с температурой. Видимо, я жутко покраснел. Стояла напряженная тишина: она наверняка забыла, о чем меня спрашивать, пораженная моей обваренной фи­зиономией. И тогда громким шепотом я подсказал:

— Это вы тот самый гражданин Сухоруков, кото­рый нашел пятьдесят тысяч рублей?

— Стоп! — рявкнул бородатый, и я увидел перед глазами его окончательно съехавшую на щеку бород­ку.— Гражданин Сухорылов!

Ну, думаю про себя, Сухорылова стерплю, а если назовет Сухомордовым, то не стерплю.

— Гражданин Сухорожев! Можете вы мне запро­сто, без телезрителей сказать, почему вы не взяли деньги себе?

— Потому что они чужие, — запросто сказал я и добавил: — В моей бригаде так бы сделал каждый. Честность не подвиг, а просто честность.

— Вот! — крикнул режиссер так, что у Текусты подпрыгнул парик. — Вот так и скажите зрителям! Просто, не волнуясь. Скажете?

— Могу, — согласился я, хотя подумал, что зри­тели это и без меня знают.

— Начали! — приказал бородатый.

Я кашлянул в кулак, глянул в мясорубку и начал говорить:

— Товарищи телевизионные граждане! Конечно, на пятьдесят тысяч я бы мог купить сто тысяч пачек пельменей. А зачем: в холодильник они не влезут, а сразу не съешь. Хотя две пачки могу, а после работы могу и три. Да всех пельменей все равно не купить, мясокомбинат еще наделает. Вот сарделек за рупь сорок пять...

— Стоп!

— Благодарю за внимание, — буркнул я мясоруб­ке, соскользнул со стула, опустился на четвереньки, прошмыгнул между ножками, потом под онемевшей Текустой, через провода, трансформаторы, юпитеры, по лестнице, на улицу — и по асфальту на четвереньку. — Гражданин Сухорылов!

Зато мне все дорогу уступали.

Усреднение

Критик Поветров дал в журнал большой критиче­ский обзор современной прозы. Для всех писате­лей он нашел теплые слова. Если же и прорывалась иногда суровая нотка, то она была столь тактичной, что и не прорывалась. Дойдя до Постаментова, кри­тик не удержался от великих слов, ибо он ему дей­ствительно нравился. Поветров написал буквально следующее: «Поступившая в редакцию новая повесть воистину талантливого Постаментова повергла каж­дого из нас в священный трепет».

Знакомый Поветрова, тоже критик, просмотрел ру­копись:

— Возвеличиваешь. Сейчас не модно. Замени «та­лантливого».

Поветров же остался при своем мнении и был при нем сутки, пока не подошло время сдавать рукопись. Тогда без ущерба для Постаментова он заменил «та­лантливого» на «способного».

— Голубчик, — сказал главный редактор. — Вы пи­шете, что Постаментов способный. А разве другие не способные? Наш писатель весь способный, нормаль­ный, И Постаментов небось нормальный. Ведь нор­мальный?

— Нормальный,— зыркнул глазами Поветров.

— Так и напиши — нормального Постаментова. Стиль кое-где архаический: «священный трепет». Про­сто «трепет».

Поветров еще зыркнул, опасаясь уже за весь об­зор.

— Остальное пойдет, — улыбнулся редактор.

Критик ушел довольный, ибо одолел врага с не­значительными потерями...

— Дядя Ваня, тут описка — «нормального Поста­ментова», — сказал ученик наборщику.

— Ох, — простонал дядя Ваня, который принял две таблетки от головной боли. — Набери «ненормаль­ного», и будет нормально.

— Как же «ненормального»?

— Ох, это, наверное, дружеские шаржи...

Когда Поветров получил журнал, то он прочел: «Поступившая в редакцию новая повесть воистину ненормального Постаментова повергла каждого из нас в трепет». Он тоже затрепетал, а когда вбежал в ре­дакцию, то трепет перешел в дрожь.

— Хочу вас огорчить, — сразу сказал редактор,— повесть Постаментова с вашей рецензией мы откло­няем. Редакция получила очень много писем — трудя­щиеся возмущаются им как личностью. А вообще-то ваш обзор вызвал гражданский накал. Не напишете ли поэтическое обозрение?

Поветров зыркнул глазами.

Классики

Если мне хочется отдохнуть, я считаю естественным почитать давно умершего писателя: ясный сюжет, спокойный стиль, забытые страсти.

Перед сном я вытаскиваю пыльного Достоевского и погружаюсь в чтение — погружаюсь в человека. Сту­чит будильник, перевалив стрелками за полночь, по­трескивает паровая батарея, последний прохожий отстукивает за окном каблуками, а я сижу на кровати и бессонными глазами смотрю в потолок.

Я всю жизнь прожил среди людей, работаю среди них, живу в семье и, оказывается, не имею о человеке никакого представления. Наша шкала, которой мы ме­ряем людей, похожа на здоровенный безмен, на кото­ром три деления: работает хорошо или плохо, в кол­лективе уживчив или, упаси бог, неуживчив, живет в семье или ушел.

У меня не выходит из головы подросток Валерка, который неплохо работает, вежлив в коллективе, не уходил от мамы, но совершает уже третью кражу. На собрании мы отказались от порук и просили лишить Валерку свободы, так как он не оправдал.

Утром иду к председателю завкома.

— Вот хочу поговорить о Валерке Петрове, — не­уверенно говорю я, потому что председатель всегда во всем уверен.

— А что о нем говорить? Раз предупредили, два предупредили. И заметь, ворует не из-за нужды.

— Вот это и странно.

— Чего же странного? Дурь его мучает.

Мне хочется убедить председателя, что дурь тоже имеет свои причины, что всё имеет свои причины, что надо поглубже, до причин, в самую душу.

Если бы председатель усомнился — он начал бы думать.

— А почему эта дурь мучает именно Валерку, а другого не мучает? — спрашиваю я председателя.

— Ну, брат, это достоевщина.

— Правильно, — радостно соглашаюсь я.

— Почему я не ворую? — сражает меня председа­тель.

— Боитесь, — угадываю я.

Председатель завкома наливается жаром, а я хо­лодом.

— Я не ворую по идейным соображениям! — ру­бит он.

— Правильно, — опять соглашаюсь я. — Вот и надо узнать, по каким идейным соображениям ворует Валерка.

Но председатель больше меня не слушает и ухо­дит.

В этот день мне плохо работается. Мозг напря­женно ищет путь в Валеркину душу. Может быть, что­бы перевоспитать человека, надо сначала с ним при­мириться? И все-таки я найду к нему дорогу, пойду с ним воровать, но найду.


На следующий день мне хочется чего-нибудь по­легче, чего-нибудь нежного и приятного, чтобы ум был спокоен, а сердце слегка пощипывало.

Я открываю Блока, и сердце мое вообще останав­ливается, будто я раскачиваюсь на гигантских качелях и прекрасная незнакомка прохладными пальцами дер­жит мою руку. То душистые травы теплым ветром набегут из угла комнаты, то холодные брызги дождя слетят с парового отопления, то запах розы вырвется из пепельницы, а потом все это улетает в самый даль­ний угол и превращается в белую, белую-белую фи­гурку, а может быть, в большой куст белых роз.

Я отбрасываю книгу и начинаю ходить по комнате. Моя память убегает в прошлое, и я удивленно замечаю, что лет десять не видел васильков. Из моей жизни как-то незаметно исчезли белозубая черемуха, влаж­ный песок с вмятинами пяток, фиолетовая кора сосен теплыми вечерами, арбузные ломти облаков на за­кате и ледяные косынки туманов на просеках...

Я вспоминаю веселую Галку из родного поселка. Зажав в руке босоножки и срывая на ходу землянику, прибегала она ко мне под заброшенную яблоню, изне­могавшую от цветов и шмелей. Галка улыбалась, но это была не улыбка, а что-то более тонкое и совершен­ное. Для меня до сих пор загадка, как женские губы, изгибаясь и вздрагивая, могут передать цельность, любовь и женственность. Только потом я понял, что прекраснее этой улыбки ничего в жизни не видел. Вот так, босиком, она пошла бы за мной на край света. Галка умела любить, но совершенно не умела кокет­ничать, краситься и закупать полированные гарниту­ры. И я ушел на край света, в город, без нее...

Утром я просыпаюсь с тяжелым затылком и стран­ным вкусом во рту, будто всю ночь сосал стальную гайку. Только в душе колышется что-то радостное и светлое, как солнышко в воде.

В трамвае я удивленно смотрю на женщин, словно сейчас увижу знакомую незнакомку.

И она идет на меня — вся в белом, по крайней мере в белой кофте. Я слышу, как шуршат капроном ее бедра. Волосы, цвета прокуренных усов, водонапорной башенкой придавили узкий лоб. Она останавли­вается напротив, щурит глаза и мелко дрожит ресни­цами, будто сделанными из закопченной проволоки. Мне кажется, что у нее вместо глаз бьются две лох­матые черные бабочки, придавленные невидимой ру­кой. Я смущенно опускаю взгляд и упираюсь в вели­колепные коленки. Она медленно поворачивается спи­ной. Сзади нижний край кофты отогнут вверх, чтобы был виден плавный переход спины в другую часть тела.

Я оглядываюсь и вижу, что все мужчины трамвая изучают как раз эту другую часть тела, чем достав­ляют тайное удовольствие незнакомке в белой кофте.

Мне почему-то становится стыдно, и я на остановке выпрыгиваю. Солнышко в воде пропадает, будто туда вылили бутылку чернил. Я иду пешком и всю дорогу ругаю себя за наивность, а Блока за глупые вы­думки.


Русских классиков я больше не беру. Мне кажет­ся, что иностранные поспокойнее, и я вытаскиваю Франса.

С первых же страниц убеждаюсь, что не ошибся. Франс пишет не спеша, спокойно, будто рассказывает в сумерках длинные сказки. Он пишет все, что ему приходит в голову. Затем я вижу, что в голову ему приходит очень много.

Вот он рассказал легенду и попутно познакомил с мировой литературой, рассказал о любви и незамет­но ввел в политику, написал про ангелов и окунул в философию, нарисовал аббата и поведал историю христианства, поговорил о чудаке и навсегда влюбил в книги.

Я хочу уловить грань, за которую не пошла бы мысль писателя, но она пошла всюду. Из толстых фо­лиантов я попадаю в живопись, от археологических раскопок задираю голову на вселенную, из кельи свя­того прямехонько оказываюсь в социализме, из пре­исподней возношусь к богу, от Христа попадаю в Па­рижскую коммуну, после глубоких мыслей профессора знакомлюсь с мыслями собаки. И все это играет и светится, как мир в солнце, в очаровательной и муд­рой улыбке, в той улыбке, в которой сгустилась циви­лизация.

Наконец моя мысль доходит до той грани, за кото­рую я уже не могу идти, а Франс, усмехнувшись, ухо­дит дальше.

— Это же настольная книга! — кричу я на всю комнату и захлопываю тома, в которые рискнул погру­зиться без карандаша и бумаги. Появись сейчас Франс передо мной, я бы с ним поспорил. Но он начал первый, уличив меня в невежестве.

Долго во мне колышется злость, как закипающая вода.

Десять лет нас охватывали в школе стопроцентной успеваемостью. Пять лет в институте мы бодро сдава­ли экзамены. Пятнадцать лет прикасались к знаниям, как к горячему чайнику. Это было похоже на поездку в открытом автобусе по Черноморскому побережью Кавказа: с одной стороны глубокое море, с другой вы­сокие горы. И даже за чаем можно было сдать экза­мен — рассказать о стройных кипарисах и влажных черных глазах шофера. Но чтобы узнать, нужно на склонах в ежевике изодрать одежду и сорвать о камни ногти, избить на скалах ноги и измочалить в потоке тело, грудью сбить волну и захлебнуться соленой во­дой.

Я считаюсь неплохим специалистом, но всякий раз стыдливо умолкаю, когда речь заходит не о специаль­ности. Мои коллеги вышли из положения. Они доказа­ли, что в наш бурный век всего не объять и доста­точно читать газеты. Но они не читали Франса.

Потихоньку злость переходит в беспокойство. Я чув­ствую, что в жизни мною уже что-то упущено, и на чи­стом листе бумаги вывожу цифру. Она означает коли­чество прожитых мною лет. Другая цифра означает количество лет, которое я хочу прожить. Она доволь­но-таки круглая. Прикинув, что утром я делаю за­рядку, обливаюсь холодной водой и съедаю сырую морковку, я прибавляю десять лет. А вспомнив о кав­казских долгожителях, набрасываю еще пятнадцать. После вычитания жить мне остается лет восемьдесят. Этого достаточно. Даже читая страниц по десять в день, за восемьдесят лет получалась астрономическая цифра.

Я благосклонно гляжу на Франса. А когда нахожу пробелы в его знаниях и устанавливаю, что Франс не знал атомной бомбы, мне становится совсем легко. Но читать его пока воздержусь — мне нужен покой, чтобы прожить восемьдесят лет.


В цехе, где я работаю, есть красивый парень. Мо­лодой специалист, простой, как чистый лист ватмана. Стоит мне грубо пошутить, как рядом со мной вклю­чают отбойный молоток, и чертежное перо в моих руках начинает отмечать на кальке легкое землетрясение. Это смеется красивый парень, молодой специалист. Чтобы не портить кальку, я стараюсь шутить тоньше. Красивый парень такие шутки воспринимает как лег­кое покашливание. Однажды я имел неосторожность заговорить с ним о литературе.

— Только не читайте Диккенса, — сказал он.— Умрете со скуки. Детская мура.

В тот же вечер я беру Диккенса, которого не чи­тал с детства.

Передо мной замелькали образы злых и добрых, умных и глупых, хороших и плохих, смешных и серьез­ных. Вроде бы образы должны кончиться, но я от­крываю следующий том, и появляются новые. Все по­нятно, все ясно, все хорошо. Мерзавцы наказаны, хорошие обрели счастье. Но почему не хочется закры­вать книгу? Я возвращаюсь к первой странице и не­заметно пробегаю роман. Все это время меня не по­кидает счастливая грусть, светлая, как осенний лес. Будто бы рядом прошло что-то удивительно прекрас­ное и неуловимое, чего иногда ждешь до боли в серд­це, но не знаешь названия и никогда не встретишь.

Я влюбляюсь во всех героинь, и мне кажется, что в мировой литературе нет их прекраснее. До смерти хочется иметь хоть одного друга, хоть смешного и пьяного. И хочется, чтобы вместо ненужного пианино тенями заиграл камин.

Как-то получается так, что моя жена не спит в со­седней комнате, а сидит напротив меня в кресле и шьет. Когда я поднимаю на нее глаза, она мне улы­бается, а больше мне от жены ничего и не нужно. По­лучается так, что рядом со мной сидит друг. Он пых­тит трубкой. Он знает, что я не предам, не сделаю подлости и не брошу в беде. Он меня знает, и ему все равно, есть ли у меня должность, перспектива и от­дельная квартира. И как-то получается так, что в сте­не пылает камин, куда улетает дым из трубки моего друга.

Мы молчим, но это молчание стоит часовых разго­воров на работе. Мы молчим, потому что хорошо знаем друг друга. Мы молчим, потому что умеем раз­говаривать молча.

Может быть, и заговорили бы, но открывается дверь и входит моя истинная супруга. Она опускается в кресло прямо на вторую жену, и та успевает только взглянуть на меня. В глазах нет и тени, лишь мелко вздрагивают щеки. Мой друг давится трубкой, бро­сается в камин и, видимо, вылезает через трубу. Ветер от халата истинной супруги гасит и камин, превратив его в телевизор.

Я поднимаю глаза на жену, но она не улыбается. Вместо волос у нее сплошные бигуди. Когда мы вме­сте, мы никогда не молчим. Я подозреваю, что жена не молчит и одна.

— Чего свет зря жжешь?

— Я читал.

— Уже поздно. Глаза стали, как у пьяного.

Жена полагает, что читать — это еще не основание жечь свет.

И вдруг у меня вырывается:

— Скажи, какой, по-твоему, должна быть жен­щина?

В глазах жены сначала мелькает ирония, а затем появляется знакомая рассудочная снисходительность, с какой она разговаривает с детьми и калеками.

Ты не разбираешься в женщинах. Тебя любая облапошит.

— Зачем ей меня обязательно лапошить? — удив­ляюсь я.

— Ты же на улице не можешь отличить крашеную от некрашеной.

Этому я действительно не научился.

Скажи, — поспешно спрашиваю я жену, пока она склонна отвечать на абстрактные вопросы, — а ка­ким, по-твоему, должен быть друг?

— Есть сто рублей — будет и сто друзей, — афори­стично отвечает она.

— Ну а без денег, настоящий друг?

— Бесплатных друзей не бывает.

И я верю, что все ее друзья чего-то стоят. Я тоже имею цену, поскольку отдаю зарплату.

Жена берет книгу и улыбается:

— Детские книжечки почитываешь?

Она выходит из комнаты и идет проверять на кух­ню, не съел ли я варенье.

Мне хочется еще немного почитать, чуть-чуть, хотя бы начать следующий том, хотя бы страничек пять.

В конце концов, взрослые — это люди, которые за­были свое детство.


На следующий день я решительно иду после рабо­ты в кино. Мне надо развеяться. Кассирша дает два билета и на мое замечание, что я один, кратко пояс­няет:

— Зато их две.

Так я попадаю на две серии «Гамлета», но я спо­коен — это же кино.

Гамлет, как ему и положено, появляется во всем черном. Рядом со мной сидит девушка, которая сразу же начинает вздыхать. Но я спокоен, потому что сижу в кино.

А Гамлету не сидится. Он думает, усмехается, на­мекает, обличает, хватается за шпагу и опять думает, думает... Но мне спокойно: я знаю, что это артист.

Чего ты думаешь! Быть! Конечно, быть! Хватай, Гамлет, шпагу и круши подлость и глупость — их надо крушить. Ты только начни, начни, и рядом увидишь друга. И кому же бороться, как не тебе, Гамлет. Толь­ко люди с тонкой душой имеют право браться за шпа­гу. Чего тебе бояться суда здравых — ты же сума­сшедший. Вытаскивай шпагу, Гамлет!

Прихожу в себя от всхлипываний. Вздыхающая де­вушка уже плачет.

— Девушка, не плачьте. Это же кино, — шепчу я дрожащими губами.

Мне тоже хочется откровенно разрыдаться, но я знаю, что настоящий мужчина плачет только от водки.

— Девушка, не плачьте, это же артист, а не Гам­лет, — шепчу я себе и девушке.

— Я не из-за него, мне Офелию жалко, — смор­кается она.

Милый Гамлет, конечно, не быть. Да и стоит ли драться за Офелий? Убери скорей шпагу. Ты можешь обнажить ее против царей и государств, против дья­вола и бога. И ты победишь. Но ты обнажил ее против подлости и глупости. Поэтому спрячь шпагу, Гамлет. Не погибай, в этом зале найдутся люди, которые за­кроют тебя от врагов своими телами. А ты повесь шпа­гу на ковер, купи себе отдельный замок, по вечерам принимай гостей и смотри телевизор. И старайся не думать, а жить красиво и современно — ты же принц.

О, Гамлет, да ты меня не слушаешь...

Кино кончается, и я выхожу на улицу. Мелкий дождь струйками разбивается о горячее лицо. Силь­ный ветер пытается сорвать фонари.

Я иду, разбрызгивая лужи и проваливаясь в кол­добины. Я размахиваю шпагой, и мои враги рассы­паются в разные стороны.

Вот я проткнул большой живот чинуши, и он па­дает в воду, взмахнув портфелем. Вот с удовольствием сразил юного хулигана, выбив у него нож. А вот рух­нул его бездельник отец, размахивая бутылкой и рас­сыпая домино. Вот руководящий дурак, потрясая удо­стоверением, летит на землю, а следом за ним летит и не руководящий. Вот подлец с карьеристом, обняв­шись, повисают на шпаге. Вот перекрашенная пустыш­ка плюхается в лужу, окрасив ее цветными разво­дами...

Я, как кольца, нанизываю их на шпагу. И колю, колю тех, кого думать и чувствовать можно заставить только шпагой. Я уже бегу, обгоняя машины и разма­хивая руками. Моя тень ошалело прыгает по стенам домов.

Я знаю, что всю ночь буду во сне колоть моих вра­гов, а днем буду получать ответные удары.

Дома я подхожу к полкам. Оттуда смотрят класси­ки, готовые с наслаждением вцепиться в меня... Про­жив в среднем лет по пятьдесят, они на века лишили людей покоя. Но больше я не попадусь, я тоже хочу смотреть телевизор. Вот, может, взглянуть на древ­них греков? Они-то наверняка не суматошные, у них было время успокоиться — все-таки они древние...

Абстракционист

Я не красавец. Между нами — я даже лысый. Не от старости, а от выпадания волос. Образование — пишу — незаконченное высшее. Между нами, у меня незаконченное среднее. В общем, семь классов.

Но внешностью я вышел, а внешность идет второй после зарплаты. Лоб у меня выгнутый, желтого цвета. Я к тому, что меня принимают за академика. Даже предлагали работу в зоопарке — иметь дело со сло­ном.

Расскажу по порядку. Однажды я с Васей попал в музей. Как попал — не знаю. Судьба. Ходим, смо­трим. Разные скульптуры-гарнитуры. Потом картины пошли. Мне понравились арбузы, Васе — жареные по­росята.

Идем дальше. Вася уже зевает. Подходим к одной картине. Стоят около нее три дамочки, как три строй­ные рюмочки. Одна такая худенькая, все ножку позади себя ставит. Волосы у нее белые, как мыльная пена, клубятся. Глаза черные, длинные и на виски заги­баются. Алые губки расположены вертикальным бан­тиком.

Захолонуло у меня в душе. Смотрю на нее и чув­ствую в себе возвышенность.

Подружка к ней обращается:

— Марианна, смотри, сколько экспрессии!

Посмотрел я на картину и пристыл к полу. Нари­сованы зеленые круги с красными дырками. Не пони­маю, но виду не подаю. Набрал воздуху в грудь и го­лосом со сцены:

— Василий, пожалуй, здесь маловато экспрессии.

Вася икнул:

— Терентий, куда ее больше-то.

Дамочка Марианна живо обернулась:

— Вы считаете, мало экспрессии?

У нас завязался интересный разговор, во время ко­торого я смекал, что такое экспрессия, а Вася пять раз икнул.

— Вы, наверное, абстракционист?

— Да, я абстракционист, а он моторист, — и я хлопнул Васю по плечу.

— Вы не покажете хотя бы один холст?

— Могу, завтра как раз понесу ровно один холст в музей. Просили.

Дала Марианна свой адресок, и мы расстались. Между нами, очень она мне понравилась. Не женщи­на, а экспрессия. Культуры в ней навалом, а перед культурой я немею. Я готов был стать абстракциони­стом.


— Ну, Вася, пойдем покупать холстину.

В магазине нам дали приличный кусок холста, а в своем гараже мы взяли банку зеленой нитрокраски, немного красной и малярную кисть.

— Терентий, изобрази лебедей — не ошибешься. Штучек шесть, а на бережку, дамочку в трикотаже хорошего покроя.

— Вася, я же этот... абстракционист. Вот ежели зеленую корову с красными рогами...

Стали пробовать на бумаге. У меня получилась вроде бы овца, у Васи — овцебык.

— Вася, помнишь картину на выставке?

— А как же, век не забуду.

— Господи, ниспошли экспрессию, — простонал я и обмакнул кисть в ведро с краской.

Через полчаса все было готово. Вася молчал, а я тем более.

Посреди холста краснели пять безразмерных кус­ков. Вокруг них извивались широкие, вроде пожар­ных шлангов, зеленые жирные ленты. Вася, уставился в холст, как в телевизор.

— Хотя бы в уголке голубку нарисовал для куль­туры.

— Вася, давай название. Вася выкатил на живопись глаза:

— «Зеленые внутренности».

— Грубо.

— «Мясо в траве».

— Неделикатно. Вот слушай: «Космически-неземная любовь...»

   — «...как она есть», — добавил Вася.

Мы прибили холст на широкую золотую раму и почтительно отступили, как перед швейцаром.

— А неплохо, — разом сказали мы.


На следующий день мы озирались в квартире Марианны. Рассказать о квартире не могу — не хватает высшего образования.

Наша картина стояла на рогульке, а мы с Васей сидели на подушках, вделанных в детские стульчики. Нам дали по журнальчику: мне про женские купаль­ники, а Васе — на арабском языке.

Марианна с теми же подругами — Мэри и Гертой — грациозно перестали дышать у нашего полотна.

Мы с Васей переглянулись и в душе покраснели.

— Есть ли у нее название? — шепотом спросила Марианна.

— А как же! «Беспросветно-косметическая любовь как она есть», — быстренько ввернул Вася.

Я бульдогом взглянул на него.

— О-о-о! — застонали дамочки и бросились на меня.

Я подставил грудь, на которой они и повисли. Ма­рианна вопросила потусторонним голосом:

— Теря! Это последнее слово абстракционизма?

— Да, это мое первое и последнее слово.

Вася, как услышал «Теря», затрясся вместе со стульчиком.

Я пальцами впился ему в последний позвонок, и Вася изобразил на лице мысль.

— Прошу на коктейль, — изогнула ручку Ма­рианна,

— На компот? — переспросил Вася.

Мы прошли в другую комнату к длинному столу у стенки без единого стула. Переминаясь, как в очере­ди, мы взяли в зубы по соломинке. Вася стал давить­ся, и его бокал покрылся цветными пузырями. А мне Марианна предложила допить коктейль на тахте в го­стиной.

Мы оказались в уголке под вроде бы кактусом. Ее глаза светились полумраком. Я понял, что это любовь, и тоже засветился.

Очнулись мы от пещерного голоса Васи, который прошибал капитальную стенку:

— Половина Эрмитажа принадлежит малярной кисти Тери!

Я рванулся к Васе. Он стоял между Мэри и Гер­той. В одной руке у него трепыхалась рюмочка с ли­монадом, в другой сиял фужер с компотом, то есть с коктейлем.

Дамочки взахлеб спрашивали Васю:

— Василь, как сейчас модно отделывать квар­тиры?

— Сейчас модно оклеивать стены дубленками.

Я деликатно извинился за его сельскохозяйственное поведение.

Заявив, что нас ждет пара натурщиков, я выволок Васю.

С этого все и началось. Я всегда был интересен в смысле развития. Ажурно говоря, моя грудная клет­ка ходуном трепетала перед женщинами и культурной жизнью. В Марианне было как то, так и другое. Коро­че, полюбил я ее несовременной любовью. Как сказал Вася, всеми жабрами души. Еще короче — с получки женился на ней.

Свадьба была на уровне. Вася фужерами пил до­рогой компот и всем по секрету сообщал, что я опу­стившийся сын Левитана. Затем он сделал предложе­ние Мэри с Гертой и расплакался.

И вот началась моя семейная жизнь. Для начала Марианна отрастила мне рыжую бородку и купила фуфайку с бечевкой.

Потом выгнала Васю как заурядного. Повечерам нас видели везде. Мы делали зубастую улыбку извест­ному артисту, пили коктейли у неизвестного писателя, на нас бросались экспонаты собачьей выставки, и гар­деробщик «Метрополя» испуганно принимал мою бе­чевку.

Есть мы не ели. Пожуем стоя бутербродов, а пе­ред сном кофейку, Марианна вырабатывала западно­европейскую фигуру.

Родился у нас сын по имени Меркурий. Отправили мы его куда-то к родственникам, а сами потопали на выставку не то керамики, не то ботаники.

По пятницам мы принимали гостей. Я сидел в фу­файке и бороде, теребил на своем стане бечевку и спрашивал, что новенького в искусстве. Стареньким мы не интересовались.

Выпив за искусство по рюмочке шампанского, Ма­рианна предлагала отдыхать по-простонародному. Мэри и Герты снимали белые перчатки, Вадики и До­дики — пиджаки, а я шел за семечками. Мы пили квас, рассказывали анекдоты и играли в «бутылочку».

К концу вечера я обнаружил Марианну в зарослях того самого кактуса с Додиком. Мне хотелось прида­вить их цветочной кадкой, но я уже знал, что ревнуют только скобари.

Злобно смотрел я на картину своей кисти, висевшую на видном месте.

Но бывали и у меня светленькие вечерочки — я убегал к Васе.

Мы заходили в столовую, и я с удовольствием ел щи. Вася тяжело вздыхал:

— Ну а в баню вы ходите?

— Это, Вася, не модно. Мы принимаем душ в по­лиэтиленовых колпаках.

Васино лицо глупело от жалости, и он заказывал мне третью тарелку щей. Я-то знал от Марианны, что жалость — чувство вульгарное.

— Культура, Вася, тоже требует жертв, — бодренько говорил я.

— Погибнешь ты, Терентий...

Я прятал глаза и быстренько прощался.

Мне надо было поцеловать руку у Мэри, погулять на ночь с собачкой Дэзи, выпить стакан капустного сока через соломинку и поговорить ни о чем по белому те­лефону с Додиком.

Но если вы услышите, что мужчина приятной внеш­ности сжег на улице картину и свою бороду и получил за это пятнадцать суток, — знайте, что это я вернулся в гараж.

Письмо токаря девушкам с красивыми глазами

Вы передо мной — голубые, ясные, распахнутые, как у Золушки на балу. Или черные, живые, как расплавленный антрацит. А вот карие, задумчивые, затуманенные... Вы современно обведены и оттенены. В общем, красивые вы.

Вот вас я и боюсь. А во мне восемьдесят килограм­мов, рост сто семьдесят девять, занимаюсь самбо, дружинник и дело имею с металлом.

Думаете, мне очень надо, чтобы колбаса была тон­ко нарезана? Я и так сжую. Думаете, мне уж так не­обходимы модные ботинки? Для мужчины это мелочь. Думаете, мне в ресторане нужен именно лангет? Я могу и одноглазую камбалу. Думаете, во Дворце бракосочетаний мне обязательно требуется Мендель­сон? Я бы женился и под «Катюшу».

А что мне нужно?

Я вхожу в гостиницу небольшого городка и неуве­ренно подбредаю к девушке. Цвет ее глаз неизвестен, потому что она их не поднимает.

— Здравствуйте. Скажите, есть ли номера?

Она молчит, хотя ее чудные ресницы упираются в мою грудь.

— Кха-кхе!— демонстративно давлюсь я.

— Гражданин, отойдите! Номеров нет.

Ну конечно, голубые, распахнутые, как у Золушки на балу. Только голос, как у ее мачехи.

— Скажите, пожалуйста...

— Гражданин, не мешайте работать! — рявкает она уже голосом подвыпившей ведьмы.

На меня смотрят люди, и все мои восемьдесят ки­лограммов краснеют, как мякоть арбуза.

— Может, где-нибудь...

— Нигде! — режет она.

Не нужен мне уже номер. А что мне нужно?

Я набираю справочное и спрашиваю, когда отходит поезд.

— Бурлюм-бурлюм, — отвечает справочное. Набираю еще раз и переспрашиваю.

— Шурики-мурики! — быстро отвечают мне.

Приходится еще раз звонить—ехать-тo надо.

— Вы что — оглохли?! Чик-чирик-трам!

Я знаю: это вы, живые, черные, как расплавленный антрацит.

А мне что надо?

Официантка с карими, задумчивыми и затуманен­ными глазами протянула счет — пятнадцать рублей. Мне как-то не по себе, потому что мы с приятелем наели-напили на десять. Вы бы, карие глаза, попро­сили у меня пять рублей — я ведь не жадный. А за­чем же...

Начальник цеха зовет меня на «вы» и по имени-отчеству. Главный инженер советуется со мной. Ди­ректор выходит из-за стола пожать мне руку. Меня любят на работе и в семье. Почему же вы, голубые-черные-карие, унижаете меня в своей сфере обслужи­вания?

Вот и думаю — почему? Может, у вас маленькая зарплата? Да нет, для ваших лет достаточная. Мо­жет, вы не образованны? Да нет, по восемь-десять классов. Может, у вас такие характеры? Да нет, с друзьями и домашними вы нормальные люди. Мо­жет, вам не везет в любви? Да нет — вы же голубые-распахнутые, черные-живые и карие-задумчивые... Может быть, так надо?

Если надо, мы вынесем все — беды, войны, болез­ни... Но унижения человека мы не выносим — отвык­ли с семнадцатого года. И нас нигде не унижают, кроме вашей сферы обслуживания, мои вы глазастые!

Так что мне нужно?! Догадались? Улыбка. Да, че­ловеческая улыбка! И тогда я высплюсь в гостинице на полу, передавлюсь сырым бифштексом и куплю ко­стюм с карманами на спине — только улыбайтесь!

А если не можете, если трудно работать с людьми, если вы одни, а нас много, — тогда идите ко мне на за­вод, к станку...

Только знаете, с чего я начинаю обрабатывать ме­талл? Я ему улыбаюсь. Чтобы не сломался, — он ведь не человек.

Через сто лет

Было воскресенье через сто лет, считая от сегодняшнего дня.

Иван (это имя опять вошло в моду) проснулся оттого, что выспался. Он лениво нажал кнопку под подуш­кой. В спальню тут же вошел своей негнущейся поход­кой домашний робот. Казалось, он улыбался, побле­скивая никелем, хромом и пластиком. Робот протянул гантели.

После зарядки Ваня нажал кнопку. Робот сразу приготовил ванну. Но в ванне хозяин опять нажал кнопку, и робот начал массировать ему спину своими нежно-эластиковыми руками.

После душа порозовевший Ваня оделся и нажал кнопку на карманном пульте. Робот тут же вкатил тележку с завтраком: сок индиго, ломтик картофеля, рюмочка хлористого кальция, отварной турнепс. Это все робот наготовил, пока хозяин купался. Туг обхо­дилось без кнопки — звуковые сигналы (шум душа) преобразовывались в электрические, включали в ав­томате завтракальную систему, и он топал себе на кухню. За все время, как его приобрели, автомат толь­ко раз сдурил: услышал в три часа ночи шум дождя и притащил в спальню отварной турнепс. Кстати, ему можно было отдавать команды и голосом, но Ваня ле­нился.

После завтрака захотелось погулять. Чтобы загру­зить робота, Иван нажал кнопку долгосрочной про­граммы — без него автомат должен все пропылесосить влажным воздухом, ответить на все видеотелезвонки, скомпоновать на следующую неделю мини-интерьер, ну и скомпоновать обед из таких ингредиентов (то есть первое, второе, третье), которые не повторялись по­следний месяц.

Ваня поднялся на крышу, сел в малолитражный вертолет и полетел кружиться над парком. Только он взвился, как заметил в воздухе шатенку. Через сто лет брючные костюмы, разумеется, уже не носили — только парики. Поэтому Ваня подлетел ближе и улыб­нулся.

— Сто пятьдесят шесть сто восемьдесят девять,— ответила шатенка, меняя на ходу парик.

Довольный Ваня пострекотал в парк — они позна­комились, она назвала ему свой видеотелефон.

Надышавшись, Иван прилетел домой. Он принял душ и переоделся. Робот тут же вкатил обед: бульон прозрачный, крапива отварная, ломтик куриного желтка, одна морская водоросль.

Поев, Ваня нажал кнопку, и робот превратил ди­ван в гамак, который нежно и бесшумно завибриро­вал, укачивая человека.

После сна Ваня, разумеется, нажал кнопку, чтобы робот повертел телевизор и выбрал интересную программу. Тридцать первая программа Ваню устроила — показывали игру в бирюльки, первенство Европы. По­том робот отыскал ему игру в баклуши, первенство мира. Затем нашел соревнование по крестикам-ноликам — Земля играла с Марсом. А уж потом отыскал многосерийный детектив.

После двенадцатой серии пора было спать.

Ваня принял душ и принял от робота ужин: сок авокадо и один ломтик. И уснул, предварительно на­жав кнопку, чтобы робот вымыл ванну, убрал кухню, приготовил ему на завтра костюм и собрал портфель. Робот все сделал бесшумно и аккуратно. Был час ночи.

— Скафандр еще стирать, — вздохнула жена, вы­лезая из него.

Насчет цыплят

Ты уже, разумеется, позавтракал?! — полуспросила-полуутвердила жена, заглядывая в холодильник.

Слово «разумеется» означало, что я эгоист и не до­ждался ее с Ленкой.

— Разумеется, нет, — подчеркнул я слово «разу­меется», которое теперь означало, что я не эгоист и никогда им не был.

— Куда же делись пять яиц? — ехидновато поинте­ресовалась жена.

— Спроси у холодильника, — буркнул я.

— Очень остроумно, — подтвердила она. — Значит, завтракать ты не будешь?

— Нет, буду! — начал я раздражаться, потому что никаких пяти яиц не ел.

— Ну зачем ты волнуешься из-за пяти яиц? — ласково спросила жена.

Мы сели завтракать, и она положила мне чайную ложку салата. Даже Ленка удивилась, которой поло­жили две столовые ложки. Я остался по-мужски мол­чалив и приналег на булку.

— Глазунью ты, конечно, не будешь, — положила она два «глаза» Ленке.

— Нет, буду, — так громко произнес я, что Ленка посмотрела на меня с любопытством.

— Волноваться не надо, — примирительно сказала жена, — но есть столько яиц просто вредно для здо­ровья.

— Да мне не съесть сразу пять яиц!

— Съел же ты вчера сразу банку сгущенного мо­лока!

— А у меня через двадцать один день будет пять цыпляток, — между прочим заметила Ленка.

— Это откуда же? — подозрительно спросила жена.

— А из пяти яиц.

Я расхохотался и вывалил себе в тарелку весь са­лат.

После завтрака Ленка показала громадную короб­ку из-под телевизора, где в самом уголке, в вате, как в гнездышке, лежали пять яиц с чернильными клейма­ми «диетические».

Мы долго ей объясняли, что для этого нужен инку­батор, что яйца несвежие, что нужен постоянный источник тепла в виде курицы, что, наконец, она всего- навсего второклассница. Ленка достала какую-то книжку, в которой два пионера высидели цыплят. Но у них были свежие яйца, и они учились в четвертом классе.

— Пусть занимается, — махнула в конце концов жена рукой. — Может быть, ты не наелся? — грустно спросила она

Я тронулся, как весенний лед, и захотел сделать ей что-нибудь приятное. Например, признаться, что золо­тистую чашку, которую она ищет второй день, искать совсем не надо, потому что она мною разбита. Пораз­мыслив, это признание я заменил добровольным похо­дом в булочную.

Кривыми, пьяными буквами Ленка начала вести дневник.

«Второй день. Им в ватке холодно, и я взяла куклино одеяло, потому что кукла все-таки не живая, а яички все-таки живые».

«Пятый день. Это очень большая жестокость, если папа два яйца сварит. Может, он шутит, а может, нет».

«Восьмой день. Они уже шевелятся, если включить музыку».

«Пятнадцатый день. Мама не дает лампу со стола, чтобы погреть цыплят в яйцах, потому что ток. При­шлось положить им горячую котлетку, а уж потом ее съесть».

«Восемнадцатый день. Яички лежали в одном углу, а теперь в другом. Вот какие цыплята, вздумали пока­таться. Когда они вылезут из яичек, то в школу при­дется не ходить».

«Двадцатый день. Завтра цыплята выйдут из яичек. Я сказала учительнице. Ко мне придет вся моя звездочка».

— Что же делать? — спросила меня жена. — Она так верит в этих цыпляток...

— Да, разочаруется в биологии...

— Вообще разочаруется в знаниях!

— Может разочароваться в школьном обучении, — поддакнул я.

— И вообще может разочароваться в науке, — ра­зошлась жена.

— Она может возненавидеть человечество, — со­общил я.

Жена на меня посмотрела.

На следующий день после школы у нас в квартире появилась вся Ленкина звездочка — ровно пять чело­век.

— Цыплятки вылезли? — с надеждой спросила Ленка и подбежала к коробке.

Я равнодушно зевнул. Она сняла крышку, а ребята вытянули шеи, потому что в коробке тонюсенько и ча­сто попискивало, как на маленьком птичьем базаре. Вся звездочка восхищенно онемела — в коробке пи­щали и суетились десять цыплят.

— Папа, — наконец спросила Ленка, — а из каж­дого яйца получается по два цыпленка?

— Вообще-то по одному, — ответил я.

— А у тебя благодаря хорошему уходу получилось по два, — объяснила жена.

— И благодаря несогласованности родителей,— буркнул я.

— Про такой случай надо написать в «Юный нату­ралист», — сообщила Ленка.

Звездочка с ней согласилась.

Мех из шубы

Утро было заурядное.

   — Милый, неделю прошу тебя вынести мусор. Я нервно схватил портфель — служба звала.

   — Опять придешь поздно?

— Подзадержусь, — вздохнул я, придавив ногой мусор в ведре. Вчера он умялся на два сантиметра, се­годня — на один.

— Милый, — поймала меня жена у двери, — я видела страшный сой: из моей шубы вылез мех. Это не к добру, у меня предчувствие.

— Предрассудки, — буркнул я и выскочил из квар­тиры.

Женщинам всегда снится. Ко мне вчера приехал ре­визор. Могло бы в порядке предупреждения присниться что-нибудь страшное — так ничего.

Полдня прошло в заботах, но в столовой сон жены почему-то вспомнился. «Какая ненаучная чепуха,— подумал я. — А все-таки к чему-то приснился?» — до­бавил, уже не думая.

Рабочий день потянулся медленно. Я посматривал на часы, хотя никуда не спешил. Интересно, что поде­лывала жена?

В конце дня я как-то незаметно позвонил домой. Трубку сняли, но почему-то молчали. Видимо, не к себе попал. Я снова завертел диск, внимательно сле­дя за цифрами. Трубку опять сняли, и опять ничего не говорили.

— Чего же вы молчите? — спросил я и ужаснулся: почему «вы», когда это должна быть моя жена.

Мне стало тепло. Я рывками набрал номер в тре­тий раз. Трубку сразу же сняли, и в клейкой тишине я услышал дыхание.

«Господи, да ее же убили», — ударило меня ужа­сом.

Как в горячем пару, выскочил я на улицу. Автома­шины не задавили меня только потому, что не смогли догнать. Я бежал впереди троллейбуса, и перед гла­зами стояла жена с протянутыми к убийце руками.

Во дворе за мной бросился дворник. Дрожащими руками я открыл замок и ворвался в квартиру.

В передней стояла жена с протянутыми ко мне ру­ками. В правой руке ведро с мусором.

— Милый, все-таки вынеси его.

Перепутаница

Вообще-то маленькие редко бывают начальниками, потому что закон соответствия формы и содержания. А вот мой начальник маленький — а на­чальник. Может быть, за счёт фамилии — Громадищев. Да и какой там начальник — отец родной. К каждому подойдет, каждого по плечу хлопнет, а кого достанет, так и по голове погладит. Только и слышишь: «Как здоровье, дорогой?», «Не нужна ли помощь, дорогой?». Моя теща хуже.

Вчера приходит ко мне Витька-чертежник и про­сит отдать рулон кальки. Якобы она его по праву. Кальку я не отдал, сославшись на длительное владе­ние. Витька пожаловался начальнику, сославшись на справедливость.

Ко мне подошел Громадищев и погладил меня по щеке:

— Слушай, отдай ты ему кальку, пусть он ею по­давится.

Мне стало приятно, что начальник за меня.

— Отдам, — миролюбиво буркнул я.

Громадищев прошел в закуток к Витьке-чертеж­нику.

— Послушай,— донеслось до меня из-за тонкой, как совесть, перегородки,— оставь ты ему эту кальку, пусть он ею подавится.

Когда Громадищев ушел, я влетел к Витьке:

— Какой все-таки подлец! Тебе одно, мне другое …

— Отдай кальку, — сказал Витька.

На следующий день в коридоре меня остановил Громадищев и, ласково взяв за брючный ремень, по­журил:

— Ну зачем сказал про меня, что я подлец? И кому сказал — ведь подлецу сказал!

Удивительная штука

В воскресенье я встретил Вадима. На его лбу залегла интеллектуальная морщинка. Он держался за огромный портфель, в который вошел бы телевизор.

— Отдыхаешь? — неуверенно спросил я.

— Пишу.

— Чего пишешь?

— Ее.

— Молодец. Кого ее?

— Диссертацию.

Вадим предложил пройтись с ним в Публичку. Де­лать мне все равно было нечего, и я согласился.

Когда мы вошли в зал, я торжественно притих, как в церкви. Огромное помещение было плотно уставлено столами, за которыми поникли молодые люди. Мы еле отыскали свободные места.

— Они углубляют знания? — шепотом спросил я Вадима.

— Как бы не так! Они пишут диссертации.

По залу перепархивал легкий шелест. Поблески­вали очки. Поскрипывали авторучки.

Работница библиотеки открыла форточки. Свежий воздух потоком приятно побежал по ногам.

— Вот та девица пишет о романтике, — показал Вадим на соседний стол.

Девица сморщилась, зябко шевельнула плечами и пошла в коридор к паровому отоплению.

— А этот ничего не пишет, — нашел я парня, кото­рый разгадывал кроссворд.

— Как бы не так! У него тема насчет истории ша­рад и лабиринтов.

Вадим разложил туго набитые папки. Интеллекту­альная морщинка обозначилась резче.

— А у тебя какая тема? — спросил я.

— История водопровода и канализации. Начал я с водопровода, еще сработанного рабами Рима.

— И про санузлы! — удивился я.

— Есть одна глава, но она увязана с кибернети­кой, — значительно ответил Вадим.

В эту ночь я ворочался. В меня заползало беспо­койство, едкое, как изжога. Чувство, что я чего-то упускаю, в то время как другие не упускают, заста­вило мою мысль метаться под черепом. К утру она успокоилась — выход был найден. Даже была найдена тема. Даже набросан план.


    ИСТОРИЯ ВЕЛОСИПЕДОВ

        (Диссертация)

     1. Классики о велосипедах.

     2. Конек-горбунок — художественное воплощение мечты народа о велосипеде.

     3. Трехколесный велосипед (детский).

     4. Одноколесный велосипед (цирковой).

     5. Почему нет четырехколесного велосипеда?

     6. Почему в дамском велосипеде нет мужской рамы?

     7. Велосипед и космос.

     8. Как научиться кататься на велике.


Я бросился к Вадиму. Он пробежал план.

— А ты в этом вопросе башковитый рецидивист. Мой совет: кандидатский сдашь, когда напишешь дис­сертацию. Самый проверенный способ.

— А тему надо согласовывать?

— Ты попиши, пособирай, поосмотрись, а потом будешь согласовывать. Темы любые подходят: нет практической ценности — есть теоретическая. Между прочим, сегодня видел, как один чудак на велосипеде двух девиц повез: одну на раме, другую на багажнике.

Я записал.

С этого момента моя жизнь изменилась. Я купил великолепную папку, килограммов на тридцать чистой бумаги, и каждый вечер усаживался в Публичке ря­дом с Вадимом. Чем больше я писал, тем больше по­являлось материала. Он обладал свойством цепляться за все, что находилось поблизости. От велосипеда я как-то перешел к колесу, от колеса к спице, от спицы к вязанию, от вязания к положению женщины в древ­нем Вавилоне. Диссертация, как пылесос, засасывала все, что полегче. Я не был уверен, что не вмещу всю цивилизацию. За вечер пачка книг перерабатывалась мною в страниц пятьдесят диссертации. Папка стре­мительно набухала и обещала быть тем горшочком из сказки, который, начав варить манную кашу, уже не мог остановиться.

— Будешь защищать докторскую, — утешил Ва­дим.

На улице я не мог пропустить ни одного велосипе­да, и меня стали принимать за работника ГАИ. Имен­но на улице зародилась новая глава «Что такое нип­пель».

Изменилась и моя внешность. Лоб что-то переко­сило. Я перестал говорить глупости вслух и начал пить «Боржоми». Мой взгляд так крепко вцеплялся в пе­реносицу собеседника, что у того к ней сбегались глаза. Я научился слегка приволакивать правую ногу, что придало моей личности некоторую индивидуальность.

Во мне появился философский подход к явлениям, который удивлял своей глубиной. Если у соседа текла крыша, я не волновался, так как все течет, все изменяется. Подлец не возмущал меня, потому что бытие определило его подлое сознание. Я смеялся над ду­шевностью, ибо выяснил, что души не существует, и встал на материалистические позиции. И вообще все в мире относительно, кроме диссертации.

Однажды я вышел из Публички последним — никак не мог уложить папку. Носить ее становилось все труд­нее. Пальцы от тяжести так слипались, что приходи­лось их смазывать автолом. Хотелось взвалить папку на плечо. Только ее духовное происхождение останав­ливало меня от подобного переноса тяжестей.

Я шел пустынным переулком. Прохожих уже не было. Редкие фонари проецировали папку на стены домов в виде здорового сундука.

Не знаю почему, но около газона я замедлил шаг. Видимо, обдумывал новую главу «Как заклеить по­крышку».

Вдруг из-за куста метнулась тень, и тут же я уперся в крупноблочную грудь. У моего подбородка что-то блеснуло, и на горло легла острая металличе­ская точка.

— Гони гроши, — хрипнула грудь.

— Сколько? — судорожно проглотил я кусок пу­стоты и попытался рассмотреть лицо бандита. Оно состояло из банальной челюсти и надвинутой шляпы.

— Чего в котомке? — ткнул он ножом в папку.

Я взял диссертацию в обе руки, привстал на цы­почки, быстро поднял над головой и что есть силы хлопнул ею по шляпе, как по скопищу мух. Шляпа упала на асфальт. Бандит ласково улыбнулся и без единого замечания рухнул в цветы.

Я испуганно осмотрелся. Из-за угла выскочили еще двое и бросились ко мне. Я приготовил диссерта­цию.

— Где он? — спросил один.

— Кто? — поинтересовался я.

— Васька Прыщ, — сказал другой. — Мы из уго­ловного розыска, две недели его ловим.

— Ах, Васька, — и я показал на цветы.

Они удивленно полезли в маргаритки.

— Контужен, — установил один. — Чем вы его так?

Я показал папку, посреди которой была круглая вмятина формы Васькиной головы.

— Со свинцом? — почтительно спросил второй.

— Нет, но диссертация железная, — ответил я.

На второй день меня вызвали. Начальник уголов­ного розыска наградил меня ценным подарком, пожал руку и попросил передать папку в музей криминали­стики. Я согласился. Им такой экспонат больше не по­падется, а мне написать диссертацию — как выпить кружку пива. У меня уже забродила новая тема: «Стрижка и брижка на Древней Руси».

Все-таки удивительная штука — диссертация. Я вот ее и не дописал, а пользу обществу уже принес. А если бы дописал?

Там

Пока во мне находили способности, я чувствовал себя человеком. Когда нашли талант, я отвадил всех инакомыслящих. А когда приятель-критик обна­ружил во мне гениальность — у меня закружилась го­лова, и я оказался на краю пропасти. Но я бы устоял, не подтолкни меня этот же приятель. И я полетел, а не хотелось.

Очнулся уже там. Было очень легко, как после бани. Я понял, что наконец-то мой дух одержал победу над плотью. Наверху, или где там, это ни мне, ни моим знакомым не удавалось. А у того приятеля, который меня подтолкнул, плоть достигла девяноста килограм­мов.

Ко мне подошел человек, ангел не ангел, но розо­венький.

— Куда вы хотите — в рай или в ад? — культурно спросил он.

Меня это порядком удивило. Жизнь, не спрашивая, отправляла меня всегда только в последний.

— Нельзя ли посмотреть? — осторожно спросил я ангела, потому что вот так же, не посмотрев в уни­вермаге костюма, купил импортный комбинезон.

Он молча пошел, перепархивая с камня на камень, а я запорхал вослед.

Мы подошли к вековому саду, где яблони, могучие, как столетние дубы, переспелыми плодами закрывали солнце. Между деревьев, как в коллективном садовод­стве, белели маленькие домики. На короткой травке кучками сидели и лежали люди. На мужчинах были плащи «болонья», а на женщинах — тоже. Перед каж­дой группой харчами и бутылками ломилась ска­терть-самобранка, но брани слышно не было, — не по- загробному орали транзисторы. Пожилые перебрасы­вались в картишки, средние стреляли доминишком, а юные, бренча гитарами, целовались. И все пили и ели, побрасывая в траву огрызки райских яблок.

— Это рай, — радостно догадался я и было рва­нулся забить «козла».

— Нет, это ад, — грустно сказал ангел.

— Они же отдыхают?

— Нет, они так живут.

«Тоже неплохо», — подумал я про себя и полюбо­пытствовал:

— А что это за люди... были?

— Дураки, — просто сказал ангел.

Я был шокирован. У нас наверху, или где там, ду­раков называть дураками было не принято. Чью-нибудь глупость рассортировывали на недостатки, и в этом был смысл, ибо любой недостаток можно ис­править, а глупость — штука прочная.

— Мы всем показываем. И многие просятся в ад, — объяснил ангел и повел меня в рай.

Мы подошли к безмерной площади, которая играла гулом и гомоном.

— Греко-римская секция, начнем с нее, — сказал ангел.

— Неужели с тех пор?

— У нас нет пор ни тех, ни этих. У нас вечность. Смотрите, это воины и герои копают глину для амфор.

Статные герои с бронзовыми мускулами, казалось, горели на солнце. На медных лбах, как битое стекло, блестели капельки пота. Воины выворачивали из карьера большие глыбы голубой, дымящейся на солн­це, влажной глины, перебрасываясь своими греко­римскими шуточками. Любого из них взял бы наш кинорежиссер на роль положительного героя.

Мы пошли дальше. На следующем поле люди в пышных одеждах и с благородными лицами месили глину. Они это делали гордо, независимо и величе­ственно, будто попирали прах своих врагов.

— Цезари, консулы, трибуны... — объяснил ангел.

— Ого, — удивился я, — цезари, а месят глину.

— Не понимаю? — переспросил ангел.

— Ну как же, цезари, а месят глину.

Бестолковый ангел непонимающе смотрел на меня.

— Я ведь что говорю: все-таки цезари, а месят гли­ну. Им бы персональную пенсию, дачу бы...

Ангел пожал плечами, и мы пошли дальше. Что-то мы друг друга не понимали, а я привык с начальни­ками контачить.

Серебристая дорожка привела к бородатым мед­лительным людям. С отрешенными лицами вертели они гончарные круги, и перед каждым лежала длин­ная лента чистой бумаги. Изредка какой-нибудь боро­дач вскакивал и быстро писал.

— Это философы, нашли гармоническую форму, — объяснил ангел.

Философ рядом с нами сорвался с места и застро­чил по свитку, сев в глиняное тесто, которое плотски чавкнуло. Лицо философа светилось блаженством, будто он выиграл автомобиль.

— Куда же идет столько посуды? — поинтересо­вался я.

— С вином в ад.

— Ничего себе устроились.

— Они получают райское блаженство.

— Еще бы, когда на них вкалывают.

— Я говорю про этих, — и он показал рукой на философов.

Ангел запорхал дальше. Я семенил за ним и думал о здешних странностях, когда одни для блаженства работают на других.

Дорога порозовела, и запах цветов залил нас. Мы очутились в винограднике и цветнике. Меня сразу взяла истома, и я по привычке подумал насчет обеден­ного перерыва.

Перед нами проскочила красивая женщина в чем-то белом. Мне показалось, что это Афродита в накину­той простыне. Присмотревшись, я увидел таких Афро­дит под каждой лозой.

— Гм, в простынях...

— В туниках, — поправил ангел.

— Мегеры, — уважительно сказал я.

— Гетеры, — опять поправил он. — Ждут работни­ков рая.

— Молодцы, покончили с распущенным образом жизни, — польстил я ангелу, намекая на его воспита­тельную роль.

Он опять пожал плечами. Мне надоело ходить с непонимающим представителем того света, и я уже облюбовал свое вечное пристанище. В конце концов, мое писательство давало мне возможность более ши­рокого выбора. Рай отпадал, ибо прослыть дураком на всю вечность мне не хотелось. Будут знакомые уми­рать, увидят...

— Уважаемый, — сказал я, — давай не будем пор­хать. Вот они лепят, а я хочу эти горшки обжигать.

— Вы разве бог? — удивился ангел.

— Не боги горшки обжигают, — обрезал я служ­биста.

— Только боги.

— Как же так, — оторопел я. — Вот у нас, кто про­бился, тот и обжигает. У меня же высшее образование!

Ангел посмотрел на меня как на дурака. Я испу­гался — не отправил бы в ад к тунеядцам.

Да, ходить больше не будем, — мягко сказал он. В ад вы не хотите, но рая еще недостойны. Вам надо начинать сначала...

— Копать глину с воинами?

— Нет, мыть им ноги после работы.

— Скажите, — поспешно спросил я, — а до бога можно дослужиться... или выучиться?

— Богом можно только стать.

Ангел поднял руку, и я очутился среди героев. В руках у меня блестел медный таз. Я зачерпнул в роднике холодной бесцветной воды и со словами «ноги мыть да воду пить» поставил перед первым вои­ном. Он сунул в нее раскаленную оранжевую ногу. Я смывал мглистую глину и думал, что мой хитрый приятель-критик наверняка попрется в ад на травку.

Интересно, полагается мне мегера?

Сплошные определения

Вася, ученик третьего класса, знал устройство папиного телевизора, маминого пылесоса и знал, как выучить любую собаку, кроме кошки, ходить на задних лапах. Он мог съесть десять эскимо, а мог и не съесть — для воспитания воли. Он знал всех хоккеистов и одного академика. Он много чего знал, потому что папин телевизор был с большим экраном.

Однажды, познавая мир глубже, Вася перед сном прочел в журнале статью «Гигиена брака». Понятно было все. Что гигиена — это мытье рук перед едой, он знал давно. Слово же «брак» показалось слегка ту­манным, хотя если отбросить «б», то получался зна­комый рак.

На следующее утро, когда папа уже отругался пос­ле пойманной в кофе бигудинки, а мама перестала ру­гать чертово равноправие, и они начали собираться на работу, Вася спросил, упаковывая рогатку в порт­фель:

— А что такое — состоять в браке?

— Состоять в браке, — оживилась мама, — это значит тетя по утрам готовит дяде кофе, а сама пить не успевает.

— Состоять в браке, это когда тетя кипятит бурду и думает, что варит натуральный кофе, сама это пой­ло, естественно, не пьет, а на работе выкушивает ка­као, — радостно подтвердил папа.

— Вася, это когда дядя портит нервы тете, потому что на работе не может справиться с планом.

— Сынок, это когда тетя портит нервы дяде, по­тому что купленная шляпка сидит на ней, как каска на солдате.

— Это когда тетя, Василий, не имеет права ку­пить себе сумочку.

— Правильно, сын мой, это когда тетя не имеет права купить себе пятую сумочку.

— Это когда дядя, Васечка, живет с тетей для того, чтобы она его обслуживала.

— Сын, это когда тетя живет с дядей, чтобы при­карманивать его зарплату.

— Брак, Васятка, это когда тетя работает рабы­ней у дяди.

— Правильно, сынок. Я только добавлю, что ра­быня целый день бегает по ателье, уволить ее запре­щает нарсуд, а продать — никто не купит.

— Состоять в браке, Васильчик, это связаться с ничтожеством и делать вид, что живешь с мужчи­ной.

— Состоять в браке, сынку, это связаться с теткой и делать вид, что живешь с женщиной.

— Вась, вступить в брак может только женщина без царя в голове.

— Ха-ха-ха, сын. Наконец-то мы слышим призна­ние насчет собственной головы. Между прочим, муж­чина может вступить в брак только в сильную жару, перегрев темечко.

— Хэ-хэ-хэ, Василек. Наконец-то мы слышим при­знание насчет темечка. Кстати, состоять с ним в бра­ке— это значит состоять на учете в психиатрическом диспансере.

— Состоять в браке, сын, это значит интеллигент­ному человеку беседовать с дружинниками по поводу разбитой тарелки в собственной квартире.

— Интеллигентный человек, Василек, не будет бить тарелку из сервиза, а разобьет тарелку поде­шевле.

— Интеллигентный человек, сын мой, будет бить именно ту тарелку, которую ему наденут на голову.

— Ни одна женщина, Василек, не утерпит, когда ее макароны назовут веревками.

— А мужчина, сын мой, обязан их жевать, хотя второй год просит испечь блинов.

— В былые времена, Василек, если мужчина хотел блинов, то ехал на мельницу за мукой.

— У меня, сын мой, нет лошади, чтобы поехать на мельницу...

Длинный звонок прекратил нарастающий распад семейных альфа- и бета-частиц. Папа открыл дверь. На пороге стоял Вася.

— Как?! Разве ты вышел? — удивился папа, судорожно завязывая галстук.

— Куда ты выбегал? — спросила мама, надевая шляпку.

— Я из школы — четыре урока было. Мам, обедать будем?

Баллада о дурачке

А про умного неинтересно. Умный и виду не подаст.

На шумной улице ключом била жизнь в сияющий фа­сад «Главмастодонтсбыта», а за фасадом энергично били баклуши.

Баклуша — это сложный прибор, который надо слегка разбить для списания.

Отвислоногов ринулся к директору:

— Опять баклуши бьем?

— А тебе жалко? Новые получим!

— Мне принципы не позволяют. Я напишу туда. Отвислоногов показал в небо, а директор показал зубы благородного металла:

— Опять на принцип полез, как на пьедестал,— стоять красиво, да неудобно. Смотри не упади.

Отвислоногов носил принципы в кармане. Это не страшно, если не забывать их вытаскивать. Положил он принципы перед собой и написал докладную.

Приехала особая комиссия. В «Мастодонте» вы­красили баклуши в розовый цвет, аккуратно сложили штабелями и начали работать до первой испарины. Уехала особая комиссия. Вытащили баклуши и столь­ко набили, что вышла им премия.

Собрал директор правые руки и стал ими делить:

— Отвислоногову ни шиша. С принципа на квас перебьется.

Руки заулыбались, как от неприличного анекдота:

— Умственно чокнутый.

— Интересно, лечится?

— Шибко лопушистый!

Директор довольно лоснился и потирал правые ру­ки. Нравился дурачок им своей глупостью. Как-то ря­дом с ним интеллигентнее выглядишь.

Понуро возвращался Отвислоногов домой без пре­мии. Заныла у него душа, ибо на пороге стояла жена, рассчитанная на умного.

Все смешалось в доме Отвислоноговых. А когда прояснилось, что обеда на почве премии не видать, уткнулся он с горя в телевизор.

Дома Отвислоногов принципов не употреблял, а клал их в стакан с водой. Поразмыслив с часик, жена взяла острый нож. Она знала, что делать.

На следующий день Отвислоногов проснулся жи­вой, положил принципы в карман и поехал в учрежде­ние. Вдруг стало ему в трамвае легко не по сезону.

— Вы не садитесь? — спросил старичок, протискиваясь к месту.

— От дурака слышу, — буркнул Отвислоногов и плюхнулся на свободное место.

Вошел он в «Главмастодонтсбыт» и по привычке полез в карман за принципами. А вместо них дыра в кармане, величиной с консервную банку. Гикнул Отвислоногов на весь «Мастодонт», схватил самую до­рогую баклушу да как грохнет об пол. Весь день бил, только дефицитные черепки летели.

Баклуша — это сложный прибор, без которого не сбудешь мастодонта.

Директор развел руками:

— Поумнел. Дадим премию — наш человек.

Входил теперь Отвислоногов в директорский каби­нет, как в сапог своего размера. На совещаниях он подгмыкивал шефу, будто хотел что-то сказать, толь­ко не знал что. Учреждение стопроцентно охватилось умными.

Вечером Отвислоногов возвращался домой, где его поджидала жена с кастрюлей отрубленных бифштек­сов.

В «Главмастодонтсбыте» задерживался только главбух, который возмущенно переводил битые баклу­ши в деньги. Но ему оставался год до пенсии.

Похороны

Слышали?— вошел в отдел Спиримидонов. — Этот-то... умер.

— Неужели умер? — охнул Негодуйко и с готовностью закатал чертеж.

— Хороший был мужик, — грустно отозвался из-под кульмана Проулочкин. — А кто помер-то?

— Этот... Афанасин, — уточнил Спиримидонов и обмяк на стул. — Сейчас председатель месткома ска­зал: умер, мол, Афанасин, надо бы сегодня схоро­нить.

— Уже хоронить! — ужаснулся Негодуйко.

— Приличный был человек, — подошел к ним Проулочкин. — Это который Афанасин? Из отдела сбыта?

— Разве это имеет значение? — философским ба­сом ответил Спиримидонов. — Человек умер, который звучал гордо!

— Точно, — подтвердил Проулочкин, — у него го­лос, как труба, звучал. Хороший был парень, горла­стый.

— Пожалуй, — засмущался Негодуйко, мягкий че­ловек с жесткой цигейковой бородой,— скинемся по денежке?

— Помянем, — решил Спиримидонов, которого слушались как по должности, так и ввиду огромного тыквообразного живота.

В магазин послали Проулочкина, поскольку он был маленький, с серыми волосами, в сером костюме и везде проскальзывал, как та серая мышка.

Через десять минут Спиримидонов рейсфедером выковырнул пробку, Негодуйко налил воды в ватмановый кулек, а Проулочкин разрезал лекалом на тро­их семьдесят пять граммов докторской колбасы.

— Да, — задумчиво сказал Спиримидонов, когда выпили по первой и последней, потому что бутылка опорожнилась разом, — такое событие, считай, быва­ет однажды.

— Как же, — возразил Проулочкин, — когда Нафигов умер, мы тоже поминали.

— Я говорю, у Афанасина такое событие раз в жизни, — строго посмотрел на него Спиримидонов и добавил: — У нас-то, дай бог, будут еще поминки.

Обескураженный взглядом старшего, Проулочкин сунул руку за кульман, пошарил там и вышарил вто­рую бутылку.

— Афанасин достоин, — поощрительно кивнул Спиримидонов. — Вот только с колбасой мы поспешили.

Проулочкин пошарил за кульманом, но колбасы там не было, потому что он съел ее по дороге. При­шлось выпить под кулек с водой.

— Музыку бы сейчас, — мечтательно промечтал Негодуйко, который играл на редких инструментах: пиле, кулоне и клавикордах, но мог и на мясорубке, если она без фарша.

— Траурный марш бы спеть, — поддержал Спиримидонов и, покрывшись мелкими каплями, как све­жий сыр слезой, грянул на все учреждение: — «Как же нам не веселиться, не скучать от разных бед».

Негодуйко побежал к двери посмотреть, нет ли кого близко.

— Да никого нет, — успокоил его Проулочкин,— наверное, все на обеде...

— На обеде?! — перестал петь Спиримидонов.— Да все на кладбище наверняка поехали, а мы тут си­дим!

На улицу они выбрались гуськом, как на военную операцию. Так бы и шли до самой трамвайной оста­новки, не попадись им магазин с вывеской «Виноград­ные и другие вина». Выпив по стаканчику виноград­ных вин за здоровье товарища Афанасина, они выпи­ли по стаканчику других вин за то, чтобы у Афанаси­на там, наверху, все было хорошо, а не как у них здесь, внизу.

В трамвай они вошли гуськом, да в трамвай иначе и не войдешь.

— Скажите, — обратился Негодуйко к старичку,— мы попадем на кладбище?

— Обязательно, — заверил старичок.

— Еще неизвестно, кто из нас быстрей туда попадет, — поддержал он беседу со старичком.

— Граждане, — плаксиво, но торжественно обра­тился Спиримидонов к людям, — вы едете домой смо­треть... эти... теле... зиверы. А наш верный товарищ Афанасин пал на боевом посту...

— От руки бандита, — добавил Проулочкин.

— Смертью храбрых под кульман, — уточнил Не­годуйко и сел на пол надеть ботинок, который он нес от магазина до трамвая в зубах.

Смущенные люди встали как один.

— Граждане, — гордо отказался сесть Спиримидо­нов,— сегодня вы будете спать в кроватях... А наш друг будет спать в яме...

— Один, — всхлипнул на весь трамвай Проулоч­кин.

— Беспросветным сном, — встал с пола Негодуйко.

Спиримидонов еще долго объяснял публике, что если бы премию платили ежемесячно и поровну, то Афанасин век бы не умер — не такой он дурак, да и мужик был здоровый, по два комплексных обеда съе­дал. Они чуть не проехали из-за Негодуйко, который познакомился с девушкой и пригласил ее на похороны.

На кладбище вошли гуськом, как на военную опе­рацию. Спиримидонов замер у здорового мраморного пьедестала и уставился на льва, который лежал на нем и в свою очередь мраморно уставился на Спиримидонова.

— Афанасину бы такого, — сказал он (не лев, а Спиримидонов).

— Сейчас отнесем, — заверил Негодуйко и вцепил­ся в тот бок гробницы, где было высечено: «Купец 2-й гильдии Ерундаев Н. Ф.».

— Отставить, — приказал Спиримидонов, — у не­го грива обломана.

Они пошли гуськом по аллее, как охотники по тро­пе: впереди тянул старший, как электровоз вагоны. Вторым держался Проулочкин, оглушительно крякая в тишине кладбища. Третьим переступал двумя нога­ми Негодуйко, иногда припадая на третью руку.

— Где... могила? — спросил Спиримидонов у зам­шелого креста.

— Вона, — ответил за него Проулочкин, показы­вая на свежую землю.

Они подошли к яме, у которой еще никого не было.

— Опередили мы Афанасина, — решил старший.

— Хотя б местком соломки подстелил, — заглянул в могилу Негодуйко, забравшись на свеженасыпанный бугор глины. — Платишь-платишь взносы, а как тру­дящемуся подстелить соломки...

— Теперь хоронят в гробах, — объяснил Спирими­донов.

Вдруг глиняный бугор под Негодуйко задрожал, побежал комочками, поехал, и, взмахнув над головой руками, как балерина в танце, он исчез в яме. Извест­ное дело, глина скользкая — из нее кирпичи делают.

— Не расплющился? — спросил его Проулочкин, подползая к краю.

— А тут... тихо, — сообщил Негодуйко могильным голосом, зевнул, лег на бок и ржаво запел носом.

— Чужое хапает, — справедливо решил Спирими­донов и приказал: — А ну-ка вытащи его за бороду!

Но тут их внимание привлекла процессия, которая пересекла кладбище и подошла к ним.

— Кого вы там принесли? — подозрительно спро­сил Спиримидонов, рассматривая четырех мужчин.

По количеству рук, ног и глаз они походили на своих сотрудников, но лица почему-то были другие. И уж совсем другим стал Афанасин — сильно изме­нился парень.

— Почернел-то как, — вздохнул Проулочкин и строго крикнул: — А почему хороним без гроба, това­рищи?! Как платить взносы...

— Да это не Афанасин! — присмотрелся Спиримидонов. — Афанасии был короче размером.

— Что вы тут делаете? — спросил первый мужчи­на, махнул рукой остальным, и они сбросили на траву просмоленный телеграфный столб.

— Ничего себе обращение с покойным членом профсоюза! —ужаснулся Проулочкин.

— Как «что делаем»?! — сурово спросил Спиримидонов. — Ждем товарища Афанасина, хоронить его будем, сейчас он должен подойти.

— Немедленно отойдите от ямы! — потребовал мужчина. — На этом кладбище уж лет двадцать не хоронят усопших.

— Эта яма наша! — разозлился Спиримидонов.— Вы своего усопшего только принесли, а наш сотруд­ник в ней уже усоп.

Четверо мужчин побледнели — из-под земли дей­ствительно раздался храп...

На следующий день перед дежурным вытрезвителя сидели трое. Высокий и габаритный держался за тык­вообразный живот и часто пил воду из графина, кла­цая зубами на всю дежурку. Маленький и серенький крякал, но воду не пил ввиду бесполезности. Интелли­гентный таскал из бороды комочки глины и склады­вал в специальное ведро.

— Берите их, — сказал дежурный вошедшему председателю месткома, — теперь они трезвые.

Вместе с председателем вошел молодой парень.

Увидев его, заплывшие глазки Спиримидонова стали круглеть и краснеть, как пасхальные яйца.

— Ты же сказал, — хрипло спросил он председа­теля месткома, — что Афанасин умер?

— А-а, — вспомнил председатель, — это я образно. Умер для мужской рыбацкой компании, женился вчера.

Спиримидонов переглянулся с Негодуйко и Проулочкиным, вздохнул, как перегонный куб, и сказал Афанасину:

— Чего ты не помер-то?

Возрастное

Давно ли мне было пять лет?! Помню смутно, но помню. Хороший возраст — стоишь себе с паль­цем во рту. Больше ничего не помню.

Вот двенадцать лет в памяти остались. Приятный возраст. Бежишь по улице, как с цепи сорвался. Сво­боду принимаешь не сознанием, а всем телом, как же­ребенок. Ржать хочется. И заржал как-то на уроке, да так звонко, что химик даже замычал. А выкурить за углом сигарету... Очень приятный возраст.

Какой чудесный возраст — восемнадцать лет. Уси­дишь ли дома? Первая любовь, потом сразу вторая... Пошел поступать в институт, а тут сразу третья лю­бовь к первым двум. Так в тот год в институт и не по­ступил — пришлось сидеть дома. А говорят, не уси­дишь. Чудесный возраст — восемнадцать лет: ни рабо­тать, ни учиться не хочется. Ничего не знаю лучше — может, только семнадцать.

Что за возраст двадцать два года — студенческий! Экзамены, семестры, опять первая любовь... Ни од­ной ночи не спал — все днем. Забот никаких: одевает папа, рубашки стирает бабушка, кормит мама. Была, правда, забота — все есть хотелось. А как выйдешь, как выйдешь вечером на проспект в капроновой курт­ке с нейлоновым воротником, под мышкой транзистор визжит, как поросенок, да как посмотришь на кого-нибудь!

А какой классический возраст тридцать лет! Уже не такой дурак, как в двадцать два, — уже с дипло­мом. Уже зарплату получаешь, уже с родителями пол­ный расчет — ни они тебе, ни ты им. В тридцать лет хорошо жениться — девиц-то полно в округе. Но бе­решь не в округе, а из своего круга. Какую-нибудь инженершу рублей на сто шестьдесят. В тридцать лет хорошо писать труд или купить машину. Или выиграть что-нибудь по лотерее. В тридцать лет хорошо естся мясо, хотя оно и раньше ничего елось.

Сорок лет — вот это возраст! Уж не такой дурак, как в тридцать, совсем уже другой. Физические силы в расцвете и духовные плодоносят, да и очередь на машину подходит. Впереди все известно, сзади все ясно. Иногда хочется писать труд, иногда не хочется. Сорок лет самый подходящий возраст для развода со второй женой и возвращения к первой.

Очень хороший возраст пятьдесят лет. Как-то осты­ваешь, не добившись. Опять-таки на даче клубника зреет, да и ходишь животом вперед. В пятьдесят лет хорошо жениться в третий раз — на первой любви. Да и картишки неплохо раскинуть вечерком. В пятьдесят у человека все есть, что надо. А чего нет, того уже не будет.

Вот скажу, шестьдесят лет — распрекраснейший возраст. Все тебе до лампочки, кроме пенсии. Утром встаешь — и идти некуда, только если в сберкассу, где откладываешь рублики для загробной жизни. Спокойно в шестьдесят лет: можешь есть, а можешь не есть — никто не спросит. Можешь болеть, можешь здоро­веть— никто не посмотрит. Можешь войти в трам­вай — никто не заметит. В шестьдесят начинаешь по­нимать то, чего не понимал в пятьдесят девять.

Ну, а самый расхороший возраст — это семьдесят. Не зря Лев Толстой начал пахать. Посидишь на пен­сии и тоже начнешь бегать трусцой. Умный возраст, уж не такой дурак, как в шестьдесят. Умеренность во всем: есть не хочется, пить не хочется, спать не хочет­ся, но чего-то все-таки хочется. В общем, на жизнь и женщин смотришь с надеждой.

А восемьдесят лет, э, о, это очаровательный воз­раст...

Кого проще?

Молодые супруги Теперины прожили два года, но детей не имели по той причине, что от них много пыли.

Однажды они заскучали. В кино уже ходили, теле­визор показывал симфонии, а ужинать было еще ра­но. В общем, заскучали. Грибов замариновали, из них банку съедобных, челышей. Впереди было два выход­ных. Капусты нашинковали бочонок и под камень по­ложили, и на камне написали «Капуста кислая». Ка­кое-то межсезонье: в футбол уже не играют, в хоккей еще не начали — вот симфонии и показывают. Варе­нья плодоовощного сварили три пуда, правда один пуд прокис — сахару пожалели.

По всему поэтому Лариса (жена) включила тре­тью программу и начала смотреть передачу для домо­хозяек «Как варить шелкоперых рыб, двоякодыша­щих». А Теперин подошел к окну и посмотрел туда. Оттуда, с панели, на него глядел шерстистый пес. Он заинтересованно вилял хвостом, словно Теперин был не молодой мужчина, всего насоливший и насушив­ший, а его знакомый кот.

— Лара, — радостно ожил Теперин, — нам надо завести собаку.

Жена выключила шелкоперых рыб, двоякодыша­щих.


Супруги Теперины вошли в Клуб собаководства, весело подталкивая друг друга.

— Садитесь, — строго предложила старая женщи­на в очках и закрыла иллюстрированный журнал «Со­бачья жизнь».

— Да нам только собачку купить, — сказал Теперин, усаживаясь из вежливости.

Женщина усмехнулась, и ее громоздкие очки вста­ли на переносице дыбом.

— Держание собаки, молодые люди, ответствен­ное дело. Мы еще не каждому продаем. Это не коровой обзавестись.

— Да нам не корову, — разъяснила Лариса.— Нам собачку.

— Корову и ставить некуда, — поддержал супругу Теперин. — А вы разве коровами торгуете?

— Мы заинтересованы, чтобы собака попала в хо­рошие руки. — Женщина поправила очки, не ответив на вопрос, но задала свой: — Сколько человек в вашей семье и какие жилищные условия?

— Нас только двое, — сообщила Лариса. — Квар­тира двухкомнатная, отдельная, с санузлом.

— Учтите, что на кухне собаке жить нельзя,— предупредила женщина.

— Не беспокойтесь, — заверил ее Теперин. — Да и кухня занята.

— Чем занята? — подозрительно спросила жен­щина.

— Там теща живет, — сообщил Теперин.

Видимо, в таких случаях и говорят, что у человека глаза полезли на лоб, — только у женщины полезли на лоб очки.

— Вы же говорили, что вас двое? — удивилась женщина.

— Двое и есть, — подтвердил он, ничего не пони­мая. — Два человека и теща. Да вы не беспокойтесь. Где оно захочет, там и будет жить.

— Кто... оно? — еще подозрительнее спросила женщина.

— Псина, — объяснил Теперин.

— А теща животных любит? — мрачновато поинте­ресовалась собаковедка.

— Кто ее знает, — неопределенно ответил Теперин.

— Конечно, любит, — заступилась за мать Лариса.

— А помнишь, как она меня бидоном огрела? — не согласился муж.

— Так ты же человек, — резонно возразила же­на. — А животных она уважает.

— Ну, хорошо, — перебила их спор женщина.— Какие у вас материальные условия?

Теперин приосанился и набрал в грудь воздуха ровно столько, чтобы он вытолкнул из-под расстегнутого пиджака десятирублевый яично-широченный галстук. Лариса скрипнула кримпленовым платьем.

— Хватает, — сообщил он.

— И я сто семьдесят, — призналась Лариса.

— Капусты насолили и под камень положили,— добавил Теперин.

— Телек цветной ,— дополнила жена общую кар­тину.

— Вашу псину будем кормить одними люля-кеба­бами, — заверил он.

— Острое собакам нельзя, — испугалась женщина.

— Мы ей супу наварим, — поспешила Лариса сгладить оплошность мужа.

— Харчо, — тоже поспешил вставить он, чтобы строгая женщина не подумала, что они будут морить собаку какими-нибудь комплексными обедами.

— Вам необходимо прочесть специальную литера­туру. Вы еще не готовы теоретически, — заметила жен­щина.

Она достала с полки громадную стопку книг и кни­жиц. Сверху лежала толстая монография «Щенок (детство, отрочество, юность)». Внизу покоился двух­томник «Психология болонки».

Теперины переглянулись. Столько книг они видели только в бухгалтерии — подшитые отчеты.

— Какую вы хотите породу?

— Нам бы кобелька, — сразу высказал свое жела­ние Теперин.

— Только не мордатого... не этого... не бульдозе­ра, — попросила Лариса. — И чтобы хвост был, как у всех добрых людей.

— Знаете, — объяснил муж, — есть такие волосатые псинки, что рожи не видать. Из них еще шерсть выщипывают на оренбургские платки.

— Шприц, — вспомнила Лариса породу и подели­лась: — Я уж ему имечко придумала — Фантомас.

— Лучше Первач, — сказал Теперин.

— А какое у вас образование? — вдруг спросила женщина и сняла очки, словно из-за них она раньше чего-то не рассмотрела в посетителях.

— Я на последнем заочном курсе, — сообщил Теперин. — Она на предпоследнем. А что?

— Нас интересует и духовный мир семьи, — объ­яснила женщина.

— Духовного мира у нас навалом, — сказал муж.

— Две газеты выписываем, — обиделась жена.

— С культпоходом ходим, — заметил Теперин.— На культпоходы ходим, — поправился он.— «Ну, по­годи!» всем коллективом смотрели.

— А у вас есть домашняя библиотека? — спросила женщина.

Супруги изумленно переглянулись. Она поправила бледно-синий парик и встала. Он застегнул пиджак из матовой ткани, которую не выпускала ни одна фабри­ка мира.

— Мы собаку у вас покупаем, а что вы спрашивае­те про библиотеку? — сердито сказал Теперин.

— Если такая морока с вашими собачками, то обойдемся и без них, — заверила Лариса.

— Да мы лучше ребенка заведем, — заключил Те­перин.

И завели ребенка. По поводу его появления на свет супругов Тепериных никто, нигде и ни о чем не спра­шивал. На день они отдавали его теще, которая ува­жала собак и жила на кухне. А вечером ребенок не шелохнувшись смотрел из коляски цветные серии, по­сасывая пустышку. Но сразу начинал плакать, если показывали эти проклятые симфонии.

Драма

Все советуют учиться у классиков. Чтобы страсти клокотали, как чай в кофейнике. А вот я вам расскажу историю из жизни, а вы ее напечатайте.

Медея Колокольцева познакомилась с Тарасом Пульбиным. Познакомилась обыкновенно, через Дво­рец бракосочетаний. Ее родители предоставили им кооперативную квартиру, чтобы поменьше клокотали страсти. Его родители подарили полдачи, с пианино в ней. Даже тетка, которая сидела только на окладе, принесла кило воблы.

Так и прожили Медея с Тарасом пятнадцать лет и чуть не умерли в один день, когда выиграли по лоте­рее «Москвич». Было у них три сына, из них одна доч­ка. Водились у них и гарнитуры, да и фокстерьеры во­дились.

Жили они счастливо, если посмотреть поверху, но страсти-то внутри.

Тарас Пульбин последние пять лет, да и перед этим пять, писал, работал по вечерам. Время не прошло даром — в конце концов Тарас обнаружил под сосед­ним столом удивительную ножку. Он стал раздумы­вать, чья бы это. Тарас поднял голову и узрел Люсю, которую он видел тыщу один раз, а ногу увидел впер­вые. Вот так и возникла любовь с первого взгляда. А что?

Однажды Медея Колокольцева получила по почте письмо: «Греческая дура! Неужели ты думаешь, что твой Тарас по вечерам вкалывает? А ты загляни к Люське Ф.! Член профсоюза».

Если профсоюзная организация предлагает загля­нуть к Люське Ф., то надо заглянуть.

Увиденное у Люськи произвело столь сильное впе­чатление на Медею, что в тот же вечер ее заявление лежало во Дворце бракоразводов, а его чемодан си­ротливо стоял на лестничной площадке, и его почему- то даже никто не крал.

— Но дети! — вломился в квартиру Тарас. — Я так люблю наших малышей!

— Нет у тебя детей, паршивый пес! Вовек ты боль­ше крошек не увидишь! Я им сообщила, что скончался ты. Сегодня реактивным самолетом они отбыли к баб­ке в Магадан.

— Медея, что ты натворила?! Лишила батьки их, и климат там другой, да ты их попросту убила! Тря­сутся руки, люльки не набить, придется сигарету за­курить.

— О да, я их убила, зато тебя, паршивца, про­учила!

— Медея, о, убийца ты!

— Пошел ты... к Люське Ф.!

— Хоть ты мне и родной отец, но я свою родную мать не разрешу убийцей называть, — сказал Андрей, одиннадцати лет, худой и тонкий, как скелет.

— Грубишь?! А ну слезай-ка, сынку, со своего лю­бимого нахального конька. Сейчас тебя убью я!

— Тарас, опомнись! Не убивай родного сына! — Медея руку изогнула жестом, на что залаял звонко фокстерьер.

— Родного сына! — взревел Тарас по-запорож­ски. — Видал таких я сыновей в гробу! Не я его родил, а наш бухгалтер Кочкин!

— О горе мне, Тарас убил Андрея!

Завыл вдруг фокстерьер, заплакала Медея...

Вот я и говорю — напечатайте эту драму из жизни.

Уик

— Веруша, — как-то сказал жене Пиворужкин,— народ-то тянется. Кто в Филармонию, кто в айс на льду. Егозихины каждый год в Сочи ка­тают...

— Ты сегодня в баню собирался,— напомнила жена.

— Давай и мы, — предложил Пиворужкин, — не отставать от атомного века.

— После бани не пей холодного пива.

— Готовить ты любишь, давай-ка мы устраивать эти... уики уенды по субботам...

— Какие уики?

—Приемные дни по-английски.

Пиворужкиной это понравилось. Ее известный са­лат «Весенний, рыбный» был никому не известен, по­тому что Пиворужкин его сразу съедал.

К субботе начали готовиться загодя. Всю неделю закупали, а к купленному еще подкупали. Уже в среду Пиворужкин сказал сослуживцу Сыстернову:

— Между прочим, я по субботам принимаю.

— Чего принимаешь?

— Дома знакомых принимаю, кто придет.

— Ты что — зубной врач?

— Э, непонятливый! Гостей принимаю. Вот мо­жешь и ты приходить.

— В гости, что ли, приглашаешь?

— Не то чтобы в гости, — замялся Пиворужкин,— а вроде бы уик.

— Какой уик?

— Ну, который уенд. Я специально никого не при­глашаю, а ты вот знаешь, что я по субботам принимаю...

— А я не знаю, — перебил Сыстернов.

— Вот я тебе и сообщаю, что по субботам мы с же­ной принимаем. Можешь прийти, и я тебя не выгоню.

— Ты мне прямо скажи, — стал расходиться Сы­стернов,— приглашаешь или не приглашаешь?

— Вот серость, — вздохнул Пиворужкин. — Я всем знакомым объявляю, что каждую субботу могут при­ходить без всякого.

— И на ту субботу приглашаешь?

— На весь год!

— А что с собой захватить?

— Ничего! — гордо сказал Пиворужкин и поймал за руку Егозихина. — А у меня будет уик...

— Где достал? — поинтересовался Егозихин.

— Теперь так в гости приглашают, — объяснил Сы­стернов.

— Когда? — деловито спросил Егозихин.

— В субботу.

— В каждую! — добавил. Сыстернов. — И бесплат­но, — повторил он подошедшему Султан-Салатову, бывшему клоуну.

— Хотите скинуться? — засуетился клоун.

— Да нет, — объяснил Сыстернов, — человек хо­чет начать культурную жизнь, хочет иметь в субботы приличных гостей без приглашения.

— Ну, пока гостей и хватит, — решил вслух Пиво­ружкин...

В субботу, ровно в восемь, в квартире Пиворужкиных раздался звонок. Гости вошли враз, словно испод­воль копились на лестнице. Только Султан-Салатов был без жены, да и то потому, что она от него ушла.

— Сидайте к столу. Чего вы по стенкам жме­тесь? — удивились Пиворужкины.

— Так ведь уик, — смущался Сыстернов.

— Дело новое, еще не проверенное, — заметил Его­зихин.

— Помню, был у нас в цирке, — сказал Султан-Салатов,— дрессировщик удавов. Говорит, приходите в гости, чего, мол, считаться. Пришли. А потом оказа­лось, что он весь корм, все удавиное мясо загнал.

— И что ему было? — спросил кто-то.

— Его удав задавил, — радостно ответил Султан-Салатов.

— Никогда не едала удавиного мяса, — заметила Егозихина.

Гости подозрительно смотрели на середину стола, где желтели и краснели бутылки с соками.

— Кушайте, пожалуйста, — предложила хозяйка. Гости не шелохнулись. Только Сыстернов не вы­держал, крякнул и прямо спросил:

— Ну, а уик-то где?

— Так вот он, — обвел руками Пиворужкин стол и гостей.

— Ага, — согласился Сыстернов, стрельнул глаза­ми в соки и переспросил: — А уик-то будет?

— Уик, наверное, в холодильнике томится, — хо­хотнул Егозихин.

Хозяева смущенно переглянулись, и гости сразу все поняли.

— Что же получается? — Сыстернова обвела всех взглядом, жаждущим справедливости.

— Я сейчас сделаю сальто, — заявил Султан-Салатов, потому что он на этот уик пришел с другого уика, настоящего.

Он вышел на середину комнаты и, помахав ручка­ми, как машут балерины, изображая лебедей, взвился к люстре. Стукнувшись о нее темечком, Султан-Салатов свалился под стол, зацепив ботинком край блюда с салатом «весенним, рыбным». Салат взлетел хлопь­ями, будто на него дунул великан, и тут же осел на присутствующих. Сыстернов вытряхнул из рукава кру­жочек лука и бросил обратно в блюдо, а Егозихин вы­ковырнул из уха дольку помидора.

— Что же получается? — совсем недоумевая, спро­сила Сыстернова, ибо с кички ее прически, как ледник с вершины, медленно съезжал кусок рыбы.

— А получается, что это никакой не уик, — Егозихина решительно встала.

— Да-а, Василий, какой-то не уикистый у тебя уик, — поднялся и Сыстернов.

Пары ушли, а Султан-Салатов исчез сразу после сальто. Пиворужкины пришибленно молчали. Молча убрали со стола и молча легли спать...

Ночью Пиворужкин проснулся от толчка в бок.

— Вася, что это? — испуганно шепнула жена.

В квартире раздавался странный шум, который сначала походил на звук бормашины, а потом креп­чал, грубел и кончался не то хрюканьем, не то ры­каньем.

— Это не у нас, — сказал Пиворужкин и не по-мужски вздрогнул.

— Вася, это в стенном шкафу.

— Фантомас, — пошутил Пиворужкин и попытал­ся равнодушно зевнуть, но вместо зевка дважды кляцнул зубами, отчего жена окончательно задрожала.

— Вася, это воры буравят стенку с лестницы в стенной шкаф.

Пиворужкин встал и включил ночник.

— Вася, возьми оружие.

Он вытащил из ящичка шило и начал надвигаться на стенной шкаф.

— Вася, не открывай его голыми руками.

Пиворужкин достал шпагат, дрожащими пальцами привязал к ручке шкафа, отошел в угол, вспотел — и дернул. Дверцы распахнулись...

В шкафу стоял человек с закрытыми глазами и храпел. Он качнулся, хрюкнул и, как подпиленный, рухнул под визг Пиворужкиной на пол. Затем открыл глаза и сел.

— Разве уик кончился? — спросил Султан-Салатов.

Рыбацкий случай

Замечено, что рыбаки и охотники любят собираться по трое. Поэтому нет ничего удивительного, что три рыбака из научно-исследовательского института «Гипрощука» решили в рабочее время съездить на ры­балку и половить щук. Поскольку они по известным соображениям пожелали остаться неизвестными, то мы назовем их псевдонимами: Иванов, Петров и Сидоров. Рыбацкий случай произошел с каждым из них. Инте­ресно, что случай с Ивановым и Петровым поразил Сидорова не очень. А вот случай с Сидоровым пора­зил Иванова и Петрова очень, да и самого Сидорова поразил.

Взяв удочки, или, говоря проще, спиннинги, они по­ехали к быстрой речке и уже на зорьке сидели каждый на своем месте. Когда растаял туман, поднялось сол­нышко и захотелось есть, рыбаки смотали спиннинги и собрались у шалашика.

— Ну и случай со мной случился, — сказал Ива­нов. — Вытащил я щуку, а она пузатая, как мяч фут­больный. Выпотрошил ее, и что, думаете, внутри?

— Футбольный мяч, — предположил Петров, кото­рый был завидной фантазии человек. Кстати, это он придумал и возглавил отдел «Щука фаршированная».

— Не угадал, — заявил Иванов. — Тресковая пе­чень!

— Зачем щуке тресковая печень? — усомнился Петров. — У нее своя есть.

Но в доказательство Иванов поставил на пенек две банки тресковой печени.

— Заглонула, шельма, — удивился Петров.

А Сидоров сидел грустно и отрешенно, будто щука заглонула эти банки не для него. Замечено, что среди трех рыбаков один обязательно самый умный — чет­вертый. Поскольку у них четвертого не было, то са­мым умным был третий — Сидоров. Кстати, это он придумал известное блюдо «Лебедь, рак и щука»: бе­рется щука, фаршируется раками и выгибается на блюде в виде лебедя.

— А со мной, братцы,— сказал Петров, — такой случай получился. Подсек я, значит, щуренка, а он ка­кой-то конический. Выпотрошил, и что вы думаете? Бутылка пива в нем!

В доказательство он поставил ее рядом с банками. И оба рыбака вопросительно глянули на печального Сидорова.

Тот вздохнул и сказал:

— Был, ребята, и со мной случай. Поймал я щуку очень даже обыкновенную. Не пузатую и не кониче­скую. Выпотрошил ее, а внутри бумажка...

— Сторублевая! — оживился Петров, фантазер.

— Нет, папиросная. А на ней напечатано: «При­каз. За систематическую ловлю рыбы в рабочее время, то есть прогулы, Иванова, Петрова и Сидорова пове­сить».

Иванов с Петровым захохотали так, что в речке нервно плеснули оставшиеся щуки. Сидоров наколол листок приказа на горлышко «Экстры» — для доказа­тельства. Двое рыбаков глянули в бумагу.

— Да тут написано «уволить», — сказал Иванов, бледнея, как рыбье брюхо.

— И печать, — дополнил Петров, желтея, как ры­бий жир.

— Выходит, завернул я колбасу в копию нового приказа, — признался Сидоров и стал прозрачным, как рыбий пузырь.

Басня Крылова

Мой Вовка отличник круглый, как арбуз. Даже не пойму — в кого бы это? Уж только не в нас с матерью.

Все успевает, везде участвует, и три хобби у него. Вчера говорю ему: давай дадим крюка и пройдемся мимо парка. Это, говорит, нерационально. Тогда я предложил идти пешочком, просто так, для ощущения. И это, говорит, нерационально. Так и поехали на трамвае — действительно, быстрее.

А вечерком захотелось мне заглянуть в бильярд­ную, уже было совсем захотелось. «А рационально ли?» — подумал я, плюнул и пошел смотреть телеви­зор.

И сегодня опять принес пятерку, которые он прино­сил спокойно, как жена приносила хлеб из булочной.

— За что пятерку-то? — спросил я.

— За сочинение, — ответил Вовка, изучая свой распорядок дня.

— А какая тема?

— Идейный смысл басни Крылова «Стрекоза й Муравей».

— А-а-а-а, — сказал я первую попавшуюся бук­ву. — Дай-ка посмотреть!

Сын дал тетрадку, и я начал читать про басню, ко­торую знал наизусть с детства:

«И. А. Крылов написал эту басню с подтекстом. Каждый понимает, что под насекомыми кроются лю­ди, наши современники. Каждому ясно, что муравей — это трудящийся человек, а стрекоза — это тунеядка. Как же сложилась их жизнь?

Стрекоза, увидев красное лето, обрадовалась ему. Она понимала, что лето дается в жизни один раз. И стрекоза стала жить, как ей хочется. Она летала по цветкам, пела песни, наслаждалась природой и со­всем не думала о будущем. А тот, кто не думает о бу­дущем, — не имеет его.

Совсем по-другому жил муравей. Он не смотрел на цветочки, а сушил ягодки. Ему не хотелось петь и пля­сать. Он не любовался природой, а использовал обиль­ное лето рационально.

И вот пришла суровая зима. Муравью она не страшна — он подзапасся. А для стрекозы наступило смертельное время, и она идет побираться к муравью. Но с чего муравью быть добреньким дядей? Зачем по­такать тунеядцам?

И муравей посылает стрекозу поплясать. Образно это означает, что наступило время стрекозе расплачи­ваться за свои гулянки. Так он ей и не дал ничего...»

— Ну и гад! — вырвалось у меня.

— А стрекоза женского рода,— поправил меня сын.

Человек без шеи

Директор Научно-исследовательского института питания задумчиво ни о чем не думал. Перед ним лежало отношение с тепличного комбината, в ко­тором просили взять молодого талантливого специа­листа, иначе на комбинате его талант усохнет, как не­долитый салат. Директор и думать не стал — салаты нужны везде, то есть таланты нужны везде. Он черк­нул резолюцию и вызвал секретаршу. Оказалось, что многообещающий специалист сидит в приемной. Ди­ректор попросил его в кабинет...

Он оказался высоким молодым человеком с на­пряженно-ищущим взглядом, какой бывает у поро­дистых собак, на охоте. Портило его только отсутст­вие шеи. Казалось, что голова лежит прямо на пле­чах.

— Очень рад... э-э... товарищ Гурцов, — сказал директор. — Чем вы так проявили себя на тепличном комбинате?

— Я предложил принципиально новый способ вы­ращивания помидоров, — скромно ответил молодой человек. — Трамбуется навоз с землей, высаживается рассада и запускается.

— Куда запускается? — не понял директор.

— На орбиту.

— На какую орбиту?

— На околоземную. Помидоры выращиваются в крупной орбитальной станции.

Директор неруководяще притих. Он сразу не мог сообразить: ослышался ли, отстал ли от вре­мени.

— А почему в орбитальных станциях? — все-таки спросил директор, поругивая себя, что мало интересо­вался космосом.

— Чтобы увеличить пахотные площади.

— Ага, — согласился на всякий случай дирек­тор. — Нам серьезные люди нужны. А то вон мои аспи­ранты зовут институт «Ниижратвой».

Гурцов не улыбнулся.

— Только предупреждаю, — заметил директор,— своих орбитальных станций у нас нет. Вот если потре­буется грузовик...

Молодой человек ушел головой вперед. В проходе он столкнулся с секретаршей, дверь осталась откры­той, и директор вдруг увидел, как шея появилась, стоило Гурцову выйти из кабинета. Не лебединая, ко­нечно, но настоящая шея. Директор догадался, что Гурцов из почтения к его должности ловко убирает голову в плечи.

На следующее утро первым вошел Гурцов. Шеи не было. Директор сильно кашлянул — ему захотелось, чтобы он ее выдвинул.

— Принес научное предложение, — скромно сооб­щил Гурцов и положил на стол аккуратно отпечатан­ные листки.

— В чем суть? — поинтересовался директор.

— Черная искусственная икра, не отличается от красной.

— Ага, икры нам не хватает.

— Берется саго, — с удовольствием начал Гур­цов,— и красится пищевой краской в черный цвет. За­тем добавляется молотая килька. Одна штучка на тонну саги.

— И все?

— И все. Килограмм икры будет стоить шесть копеек.

— А образец?

Гурцов ушел, показав в дверях шею, и вернулся через пять минут без шеи, но с черной липкой массой в баночке из-под майонеза.

— Попробуйте, — предложил он. — Есть можно.

— Ни за что! — отрезал директор, потому что та­кие баночки видел с анализами в поликлинике.

— Я вам оставлю, — пообещал Гурцов, решив, что директор стесняется есть при нем, и достал аккурат­но отпечатанные листки: — Я еще придумал неиссосимое эскимо.

— Какое?

— Неиссосуемое эскимо.

— Ага, — сказал директор, потому что больше ему сказать было нечего.

— Эскимо устроено так: сверху мороженое, а вну­три палочка. Это обычное. А я придумал наоборот: сверху палочка, а мороженое внутри. В полом дере­вянном стаканчике. Покупатель сосет дерево, через поры которого просачивается мороженое. Хватает на трое суток.

Директор взял лист бумаги и написал: «Начальни­ку Главка пищевой и вкусовой промышленности. Направляю в Ваше распоряжение сотрудника Гурцова, талант которого перерос рамки нашего инсти­тута». Затем глянул на шею и приписал: «Или я, или он».

Если вы увидите в магазине рагу из рыбьих пузы­рей, квашеные ананасы или свежепросоленные трито­ны, знайте: Гурцов без шеи двигает науку.

Тайна торговли

По тому, кто за чем стоит, можно сказать, кто есть кто. Если лица влажны, отсвечивают и каждый в очереди уважает другого — это в ларек за квасом. Если старушки в платках жужжат, как пылесосы, то это очередишка за экзотическими бананами. А если вечером в гастроном бежит гражданин с застывшим неземным взглядом, а за ним следом второй гражда­нин в нижнем белье — значит, через пять минут за­кроют табачный отдел. А вот если граждане в шляпах и черных очках, а гражданки в элегантных костюмах и никакой толкотни, кроме подталкивания, то это оче­редь за книгами.

Я ее сразу увидел — на людном проспекте, на бой­ком углу. Веселый мужчина торговал одной книгой, которой у него было экземпляров пятьдесят.

— Душевная книга! — покрикивал он. — Душев­ная книга!

Зря он и кричал, потому что его вот-вот могли за­давить. Люди хватали книгу, даже не заглядывая под яркую обложку, красиво расписанную желтым и ко­ричневым цветом.

Я добрался до его маленького прилавка с трудом — мне мешала высокая девушка, которая взяла три эк­земпляра и сунула их в портфель, где у нее лежали три банки частика в томате. Я изловчился и глянул на название — «Таинственная жизнь». Сомнений быть не могло.

— Книга про любовь и борьбу! — оповестил про­давец.

Я схватил два экземпляра. Видимо, от нетерпения мне захотелось ее открыть тут же, но от того же нетерпения да толкотни плохо слушались пальцы. Продавец удивленно глянул на меня, оскорбленный недоверием.

— Книга о смертях и страстях!

И, присмотревшись к моей бороде, очкам и галсту­чку, тихо добавил только для меня:

— Из жизни тараканов.

Свежий глоток

Директор полистал личное дело, пощупал копию университетского диплома и довольно посмотрел на молодого парня, который перебивался с ноги на ногу.

— Вот времена-то наступили! Специалист с выс­шим образованием косяком пошел.

Парень переступил с правой ноги на левую, тем подтвердив мысль о косяке.

— Откровенно говоря, — продолжал директор,— люблю я вас, бродяг, молодых специалистов. Мы тут засиделись, заелись, зажирелись, зазаседались. При­дет вот такой, как глоток холодного... пива. Между нами, бороду-то для чего отпустили? Для Хемингуэя?

Молодой специалист погладил рыжеватую шкиперку, подумал и откровенно признался:

— Для себя.

— Да я ничего, — примирительно сказал дирек­тор,— нам культурные люди нужны. А то у меня был такой сотрудник: получил от гражданина нецензурную жалобу — нецензурно на нее и ответил. Ну, начнем работать, товарищ Рачков. Вот папка с материалами, составьте докладную записку листиков на пять.

Директор ловко бросил папку через стол. Рачков поймал и посмотрел, словно у него в руках оказался бумеранг. Он крутанул ее, и, будь она действительно бумерангом, папка вылетела бы и вернулась к дирек­тору.

— Что? — подозрительно спросил директор.

— Не могу писать, — сказал Рачков и щипнул бороду.

— Ну, голубчик, писать хорошо никто не умеет. Не всем же быть Хемингуэями, — успокоил директор.

— Вообще писать не умею, — уточнил молодой специалист и щипнул бородку посильней.

— В переносном смысле, что ли? — не понял ди­ректор.

— И в переносном не умею, — объяснил Рачков и уже рванул бороду.

— Да не дерите вы ее, а объясните толком! — на­чал злиться директор.

— По-русски писать не могу... вообще.

— А по какому можете?

— Ни по какому.

Директор ерзнул в кресле и беспомощно глянул на три телефона. Рачков хотел щипнуть бородку, но пе­редумал и ничего не щипнул.

— Но ведь вы же учились в школе? — ничего не понимал директор.

— Я в вечерней. В переводе — ШРМ. Тянули для процента.

— Диктовки-то писали?

— Не, не писал.

— И переводили в следующий класс?

— Переводили... для процента.

Директор вдруг откинулся на спинку кресла и рас­хохотался так, что все три телефона задрожали, и да­же четвертый вздрогнул, который оказался не телефо­ном, а шляпой.

— Разыгрываете? — отдышался директор. — Ду­маете, сидит здесь пентюх? Я, молодой человек, два института кончил.

— Не разыгрываю, — тоскливо подтвердил Рач­ков.

— Сочинение на аттестат зрелости писали? — опять начал допытываться директор.

— Не писал. Готовое принес.

— Ну, а в институте-то... Курсовые, экзамены?

— Курсовые приятель писал... Устные экзамены сдавал. Я в хоккей за институт играл.

— Ну, а диплом?

— Жена написала.

— Ну, а заявление о приеме на работу, черт возь­ми?!

— Ваша секретарша на машинке за рупь отстука­ла,— погладил парень шкиперку и добавил: — Но чи­таю я хорошо, не по складам.

Директор нажал кнопку. Рачков занервничал, вце­пился в бородку и вырвал пять волосинок — три ры­жих и два черных. Вошла секретарша.

— Верочка, принесите глоток... свежего пива,— попросил директор.

— Не увольняйте меня, — хрипло попросил Рач­ков.— Я могу в хоккей играть за вашу сборную. Или пойду к нему и научусь писать. Он работает у вас?

— Кто?! — рявкнул директор, забыв, что кончил два института.

— Этот... который с бородой... Хем Гуеев...

По обычаю

Я вас призвал, — торжественно-обреченно ска­зал управляющий конторы Козлодуйский председателю месткома Мышелобову и главбуху Нежиле, — призвал в качестве мозгового треста. Моз­гуйте!

— Почему, — начал вслух мозговать Мышелобов, — начальник главка едет именно к нам — и ежу не понятно. У нас вроде бы все в порядке.

— Всегда можно топлячка подцепить, — загадоч­но сообщил главбух.

— Через два часа приходит поезд, — поторопил Козлодуйский.

Управляющий конторой внутренне вздохнул, хотя внешне он тоже дышал. Мышелобов осовело уставил­ся в стол, чтобы легче думалось. Нежила для скорости этого процесса, потирал лоб и пока ничего, кроме теп­ла в том месте, которое потирал, не вытер.

— Остался один час пятьдесят минут, — голосом телефонного робота оповестил Козлодуйский.

— Предлагаю, — вдруг сказал Мышелобов, кото­рый ввиду связи с массами имел много разных мыс­лей, — его встретить.

— Это само собой, — поморщился управляющий, шокированный такой примитивной мыслью.

— Я предлагаю не просто встретить, а встретить по русскому обычаю, хлебом-солью, — обидчиво уточ­нил Мышелобов.

— Сейчас это модно, — поддержал главбух.

Мысль была неплохая — начальника главка встречают в конторе хлебом-солью. И модно, и со вкусом, И простенько, без банкетов, про которые пишут раз­ные фельетоны.

Теперь начал думать Козлодуйский — высокий, массивный, с вытянутым крупно-костлявым лицом, как конь в очках.

Управляющий таким и должен быть — кто же до­верит контору хилому. На управляющего смотрел Мы­шелобов и ждал, пройдет ли его предложение, — круг­ленький, но неподрумяненный, как недопеченный колобок. Председатель месткома и должен быть круг­лым и обтекаемым, коли он руководит массами. Не­жила никуда не смотрел — некуда было; его лицо представляло череп, туго обтянутый выдубленной ко­жей, и только на нижней челюсти немного чего-то на­росло. Главный бухгалтер и должен быть сухим от экономии.

— А кто обязан подносить эту самую хлеб-соль? — поинтересовался управляющий.

— Наверное, симпатичная девушка, — предполо­жил Мышелобов.

— Еще чего! — возразил Козлодуйский. — Такой важный акт мы доверим девушке. У нас нет специали­стов по народным обычаям? — спросил он бухгалтера.

— Штатом не предусмотрен, — вздохнул Нежи­ла. — Может моя жена поднести, — предложил он.

— В ней же сто пятьдесят килограммов, — воспря­нул от смеха Мышелобов. — Он и хлеб есть не станет.

— А вы ее взвешивали? — жутковато-вежливо спросил Нежила.

— На глазок, — признался общественник.

— Хлеб-соль буду подносить я, как руководитель вверенной мне конторы, — объявил Козлодуйский и строго повел очками по сотрудникам. — А как это де­лается? — тут же спросил он.

— Мм... э-э... гм... ффух, — высказался бухгал­тер.

— Вы появляетесь из нашей конторы... — начал председатель месткома.

— Подождите, подождите... Я же должен встре­тить его на вокзале.

— Тогда так: он выходит из вагона, а вы ему пе­редаете поднос с хлебом-солью, — разъяснил Мышелобов.

— А какой хлеб? — поинтересовался управляю­щий.— Хлеб ведь разный бывает. С тмином, серый, круглый, бородинский...

— За четырнадцать копеек бывает, — вспомнил бухгалтер.

— Какой получше, подороже, — неуверенно ска­зал председатель месткома, который этот обряд видел только в кино. — Рушник еще нужен, полотенце такое дерюгистое.

— И что начальник главка должен сделать с хле­бом? — все выспрашивал управляющий.

— Съесть.

— Всю буханку?! — удивился Козлодуйский.

— Да век ему всю буханку не съесть, — вмешался бухгалтер. — Когда я был в командировке, обедал с ним в столовой, гастрит у него, изжога сильная, а от буханки он тут же на вокзале и окочурится.

— И потом, — не совсем понимал обычая Козло­дуйский,— я, управляющий конторой, подношу на­чальнику главка на подносе буханку хлеба... Война, .что ли?! А он, начальник главка, на вокзале, при скоп­лении трудящихся, начинает жевать хлеб, будто век не ел. Потом этот... нужник.

— Рушник, — уточнил Мышелобов и неуверенно предложил: — Может, хлеб намазать салом? Или за­пивать чем?

Управляющий поймал председателя месткома в фокус очков. В последней мысли общественника мелькнуло что-то здраво-современное. Главный бухгалтер опять схватился за голову и начал ее расти­рать, разгоняя в ней мысли, как частицы в синхрофа­зотроне.

— А что, если рядом с хлебом будет стоять высо­кая, стройная белая бутылочка? — предложил Козло­дуйский, игриво поводя глазами в огромных впадинах и подергивая по-цыгански плечиками.

— С кефиром? — спросил бухгалтер, оторванный балансом от жизни.

— Со «Столичной», — объяснил ему Мышелобов, крутящийся в гуще масс.

— По-моему, это не противоречит нашему обы­чаю, — засмеялся управляющий.

— Тогда уж и закуску, — обиделся Нежила, — на­пример, баночку тресковой печени или этих... осьминогов-то...

— Можно и крабов добыть, — согласился Козло­дуйский, потирая руки. — Как у вас со средствами?

— Найдем, — быстро заверил бухгалтер, — тонну кровельного железа посчитаем за тонну еловых опи­лок.

Тут ему лоб тереть было не нужно, тут у него и так голова синхрофазотронила.

— И этот повесим, — добавил управляющий, — не дерюжно-посконный, а мохеровое полотенце. Да и бу­ханку класть ни к чему, хлеба он, что ли, не видел...

Через полтора часа к вокзалу подъехала легковая машина. Из нее вылезли три гражданина, по фа­милиям Козлодуйский, Мышелобов и Нежила. Двое последних положили на руки первому огромный под­нос, уставленный консервами и пакетами. Чтобы бу­тылке «Столичной» не так было одиноко на свете, их стояло две. На плече управляющего висело мохеровое пляжное полотенце, длинное, как поезд.

— Идти-то далеко?— буркнул Козлодуйский.

— Да рядом, — успокоил Мышелобов. — До кон­ца перрона.

— Мы пойдем сзади, — заверил Нежила.

— Чуть-чуть поодаль, — приказал управляющий. Он приподнял поднос и медленно вошел в людскую круговерть. Хорошо получалось: и начальника главка угостят в размере тонны кровельного железа, и никто фельетон не напишет — народный обычай, хлеб-соль.

Поезд уже подходил. Неожиданно к управляюще­му подскочил парень с рюкзаком, схватил с подноса пачку сигарет, бросил туда же деньги и крикнул, убе­гая за поездом:

— Сдачи не надо.

— О! — окнул рядом мужчина с сачком. — Пожа­луй, бутылочку «Столичной» возьму.

Козлодуйский беспомощно оглянулся, но его под­чиненные были сзади, согласно полученным указани­ям, изредка мелькая в толпе. Управляющий хотел по­ставить поднос и отобрать водку, но на пол же не поставишь.

— Хорошо вы придумали — товары к поезду вы­носить, — похвалил его мужчина и положил деньги на поднос.

— Ничего я не придумывал! — рявкнул Козлодуй­ский.

— Ну, другие придумали, все равно хорошо,— успокоил его мужчина и пошел себе встречать, кого ему надо.

— Да никак крабы? — запела рядом женщина.

— Возьму копченой колбаски, тут навешано полкило, — решила вторая.

Со всех сторон потянулись руки, растаскивая кеты и банки.

— Граждане! — закричал Козлодуйский, как паровозик в тупике. — Это же государственное имуще­ство!

— Ясно, что не частная лавочка, — ответили ему. — От ресторана торгуешь, наверное, дядя?

— Граждане! Братцы! Верните харчи! — крикнул управляющий, когда на блюде не осталось ни икрин­ки...

То ли новая форма, то ли качество товаров, — но граждане оценили его поднос в пять минут.

Поезд уже подошел. Из шестого вагона вышел на­чальник главка, улыбаясь Козлодуйскому. Улыбался он, пока не увидел поднос со скомканными пятерками и полотенце на плече управляющего.

— Что... это? — тихо спросил приехавший, меня­ясь в лице.

— Вам... На хлеб-соль.... По древнему обы­чаю... Нужник холщовый, — улыбнулся Козлодуй­ский мучнистыми губами и оглянулся на подошедших сослуживцев, которые ошалело смотрели на поднос.

Общественник

Некоторые думают не так, но Пуделев был не из их числа. Зарплата зарплатой, а с нее тоже льго­ты капают, как дождичек в ведро: смотришь, и набе­жала то путевочка, то участочек, а вчера ему дали диетическое питание, как старому курильщику, чтобы он морковными котлетами легкие прочистил.

Покурив после шашлыка из свеклы, Пуделев за­шел в местком.

— Слушай, — спросил он председателя, — чего ты мне общественную работу не записал?

— Какую? — удивился председатель.

— Как же! — тоже удивился Пуделев. — А бухгалтер-то умер!

— Ну и что? — не понимал председатель.

— Я же весь день по вашему поручению сочинял надгробную речь в стихах. Помните: «Спи спокойно, дорогой товарищ, наконец ты деньги не считаешь, ни­кому теперь ты не мешаешь...» И так далее.

— Верно, — вспомнил председатель.

— Но это же не производственная работа, — раз­вел руками Пуделев.

Председатель месткома, задумался. Верно, работа была не производственная, но как-то и общественной ее не назовешь. Видимо, есть такая деятельность, ко­торая не подпадает ни под производственную, ни под общественную, а относится просто к человеческой.

— Ну в виде чего я запишу? — добродушно спро­сил председатель, потому что Пуделев был безотказ­ным общественником.

— Чего-нибудь близкое, — предложил Пуделев. — Может, по линии самодеятельности?

Председатель отрицательно качнул головой и взял список запланированных лекций. Непрочитанной была тема «Есть ли жизнь на Марсе», но Пуделев выполнял общественное поручение не в связи с жизнью, а в свя­зи со смертью. Конечно, тему можно слегка расши­рить: «Есть ли жизнь и смерть на Марсе».

— Нашел, — действительно нашел председатель. — Значит, ты якобы прочел лекцию на тему «Смерть алкоголикам!».

Пуделев улыбнулся, и его блестящий лоб довольно поехал на не менее блестящее темя, поскольку они соединялись широкой, тоже блестящей, полосой, как озера одной системы.

— Только не «Смерть алкоголикам!» — уточнил он, — а «Смерть алкоголизму!». Все-таки они люди...

— Только ты еще маленькое порученьице возь­ми, — тоже уточнил председатель, — проведай вечером Ковалева, вторую неделю болеет.

— С удовольствием, — сразу согласился Пуделев. — Пусть хотя все слягут, всех проведаю. А что с ним?

— Вирусный грипп. Не то гонконгский, не то син­гапурский.

Пуделев пошел работать, но слова «вирусно-сингапуро-гонконгский» растеклись по его мозгу, как автол по земле. Кто его знает, что от чего происходит? Вон летом жара какая стояла — даже молодежь одурела. Одни говорят, что жара от солнца, а другие ведь ни­чего не говорят. Может, от солнца, а может, от этих самых вирусов.

Он решил для профилактики наесться каких-ни­будь таблеток, а уж потом идти к Ковалеву.

— Дай мне какого-нибудь антибиотику, — попро­сил он у соседа по кабинету, который питался таб­летками, как бутербродами. Особенно любил боль­шие, желтые.

— А тебе от чего?

— Чтобы вирусы на меня не сели.

— Что ты! — удивился сосед. — Антибиотики на вирусы уже не действуют. Они, можно сказать, анти­биотиками уже питаются.

Пуделев окончательно сник: если они питаются горькими таблетками, то живой человек у них пойдет за милую душу — не горше мы пилюль. Работать те­перь он не мог.

Вспомнил своего приятеля, у которого тоже все с вирусов началось: прицепились они к нему, а через год жена ушла. Пуделев начал придумывать выход, который всегда есть, стоит его поискать.

Сначала он хотел завернуться в полиэтиленовую пленку и войти к Ковалеву, но ведь щелочка всегда останется. Потом подумывал намазаться диметилфтолатом, да вдруг они и его едят. Еще можно пропи­таться алкоголем, но тут они, не вирусы, а Ковалевы, могли понять все дело не в свете посещения больного, а в свете борьбы с алкоголизмом. Да и вирусы могли оказаться пьющими.

И вдруг Пуделеву пришла оригинальная мысль, такая хорошая, что он тут же вскочил и побежал к председателю месткома:

— Слушай, одолжи мне досаафовский противогаз.

— Зачем? — спросил председатель.

— Понимаешь, — замялся Пуделев. — Хочу в са­доводстве опылить... этих... насекомоядных.

— Птиц, что ли? — удивился председатель.

— Да нет. Этих... плодоядных, овощеядных... ягодоядных. В общем, всеядных, — заключил Пуде­лев.

В восемь часов вечера Пуделев вошел в сумрачную парадную, встал в уголок и с трудом надел тугой про­тивогаз, пахнувший резиной и чем-то химическим. Он медленно пошевелил руками и ногами, как водолаз на глубине, — ощущение стало такое, будто его послали в космос, а не Ковалева проведать.

Пуделев медленно двинулся по лестнице, ощупы­вая ногой ступеньки. Навстречу спускалась старушка, и он подумал, что рановато надел эту резиновую штуку.

Старушка поравнялась с ним, вдруг замерла и при­жалась к стенке.

— Не бойся, бабушка, — сказал Пуделев, — я об­щественник.

Тут же из сумки, где лежала противогазная короб­ка, выдулось облачко белой пыли — мел или тальк. Увидев пыль и услышав, что маска загудела, старуш­ка перекрестилась и стала оседать на пол.

— Да общественник я! — крикнул Пуделев, поняв, что его не слышно.

— Нету у меня денег, родной, все бы отдала,— жалобно призналась старушка и села на ступеньку.

Пуделев махнул рукой и поднялся на площадку третьего этажа. Он поправил шляпу, которая лежала не на макушке, а на колесах-очках; вытащил из сетки курицу полупотрошенную, купленную Ковалеву по ре­шению месткома для поддержания его сил, — и нажал звонок.

Дверь открыла жена Ковалева, которая работала у них же и знала его, как свои туфли. Поэтому он веж­ливо под противогазом улыбнулся. В ответ она ухва­тилась двумя руками за дверь, будто Пуделев соби­рался снять ее с петель.

Даже если бы Ковалева увидела сейчас перед со­бой бухгалтера, которого похоронили на прошлой не­деле, и то бы меньше испугалась, потому что было бы ясно, что стоит бухгалтер, которого похоронили на прошлой неделе. Но перед ней стояло непонятно-жут­кое существо с резиновой рожей, с громадными стек­лянными глазами, и то ли с выпяченными губами, то ли оно грызло какую-то коробку с трубкой, то ли со­сало трубку с коробкой. А сверху лежала шляпа, что было еще страшней, — одна зеленовато-резиновая морда без всякой головы.

Пуделев засосал через трубку воздух, чтобы ска­зать погромче, и чихнул.

— Ой! — тихо вскрикнула она, потому что суще­ство дернулось и глухо ухнуло.

— Пуделев я! Общественник! — крикнул он.

Когда существо завыло, Ковалева хотела бежать к больному мужу, но ноги не двигались, будто она встала в цементный раствор.

— Пуделев я! Проведать мужа! — орал он что есть мочи.

У него уже мелькнула мысль снять на секунду ма­ску и показаться, но вирусы могли сидеть и на жене — муж и жена одна сатана.

Тогда он в знак подтверждения, что зашел не про­сто так, а проведать, выдернул курицу из газеты и поднес к лицу Ковалевой, держа за длинную, как ре­зиновая кишка, шею. Ковалева отшатнулась, но устояла.

— Петуха дали, паразиты! — закричал он.

Ему стало жарко, душно, стекла запотели.

— Да Пуделев я! — стукнул он себя петухом в грудь.

Ковалева наконец сделала шаг назад, не спуская глаз с беснующегося чудища с петухом.

Тогда он, чтобы она поняла его фамилию, которая происходила от пуделя, вдруг стал на четвереньки и, в противогазе, ловко перебирая ногами-руками, побе­жал прямо на нее, волоча петуха по полу и завывая под резиной, что он Пуделев.

Ковалева завизжала на весь дом и бросилась бе­жать по коридору, как от баскервилльской собаки. Пуделев вскочил и прыгнул на лестницу. Он несся по улице в противогазе, рассекая прохожих своим видом, как сиреной...

На второй день к нему подошел председатель ме­сткома:

— Пуделев, выручай, есть срочная общественная работа. Тут от жильцов поступило заявление, что ка­кой-то идиот пугает граждан резиновой маской. В дружине подежуришь сегодня, а?

— Это можно, — вздохнул Пуделев.

Первый гонорар

Давая мне в детстве подзатыльник, мама приговаривала: «Вот накажет тебя бог за непослуша­ние». Действительно, я сделался сатириком.

Писатели считали меня несерьезным, потому что я не описывал природу. Читатели видели во мне зубо­скала, ибо я не тянул им душу историями из жизни. Редакторы принимали меня за очернителя. Жена про­сто считала злобным без всяких аргументов.

Все это я к тому, что меня еще ни разу не печатали. Однажды приятель уезжал в район и прихватил несколько моих юморесок, дабы ознакомить провин­циального читателя. Дня через три я проснулся поче­му-то от страха — в передней надрывался телефон. Было три часа ночи. Дрожащими спросонья руками взял я трубку.

— Междугородная! — крикнула телефонистка.

— Гу-гу-го-го,—завыла междугородная.

Я посмотрел на жену, стоявшую рядом в одеяле.

— Кто гудит? — тихо спросил я.

— Не узнаешь? — подвальным голосом ответил приятель. — Поздравляю, старина, твой фельетон я устроил в «Молодой колхозник». Жди гонорара.

Спать мы уже не ложились. Я был тихо ошарашен и расслабленно сидел на кухне в одних трусах. Жена открыла бутылку сока и зажарила все семь яиц. Но­чью мы отпраздновали первый успех.

Не то чтобы меня интересовали деньги, но гонора­ра я ждал, как вещественного доказательства успеха. Ждал долго, пока не надоело.

И тогда в почтовом ящике нащупался перевод. Я вытащил его и, не взглянув, стал подниматься по лестнице. Если хочешь быть крупным писателем — на­учись спокойно получать гонорары.

В квартире я небрежно бросил перевод жене: вот, мол, а ты не верила. Она посмотрела и прыснула, буд­то взяла кипятку в рот. Тут и я посмотрел. В рублях стояло — 1, а в копейках — 65. Я стал бегать по строч­кам, стараясь найти откатившиеся нули.

— И получать не пойду.

Не то чтобы меня интересовали деньги, но все-таки духовный труд.

Через неделю почта повторила вызов, но я опять не пошел. Еще дня через три позвонил почтальон:

— Получите деньги, а то они висят.

— Да не хочу я их получать.

— Будем ходить, пока не получите. Висят.

— Иди получи, — примиренчески сказала жена.

И я пошел.

В нашем микрорайоне построили студенческий го­родок. Когда я пришел на почту, то ахнул и воочию убедился в размахе высшего образования. Толстая очередь-анаконда обвивала столик с клеем. Я встал в ее хвост и начал наблюдать, как блаженно отходят студенты, шурша алыми кредитками. Через полтора часа меня подтянуло к окошку. Я уже изнемог, взмок и обмяк. Чем ближе надвигалось лицо почтового ра­ботника, тем больше я краснел. И когда протянул перевод, то набросил на глаза руку, как черную по­вязку.

— Рубель шестьдесят пять, — сказала она на всю почту, хотя передо мной никому не говорила.

— Ради бога, потише, — прошептал я.

— А что, разве не рубель...

— Да рубель, рубель!..

— Го-но-рар, — прочла она по слогам, и сразу все притихли.

Я хотел убежать, но вокруг плотно стояли студен­ты и симпатичные студентки. Меня окончательно за­хлестнуло мокрым жаром.

— Я вам дам мелочью?

— Дайте ему банкнотами, — подсказал студент.

Она насыпала в мою ладонь горсть пятаков, и, за­жав их в потном кулаке, я бросился в дверь.

— Гражданин, куда же вы лезете? — в ужасе за­кричала она вслед.

— Простите, — буркнул я и перестал ломиться в большой почтовый ящик.

До дому шел я, подергивая щекой. У парадной, где на скамейке под акацией сидели знакомые и незнако­мые соседи, стояла моя жена. Она радостно улыбну­лась и спросила теплым, звучным голосом на весь двор:

— Ну, получил гонорар?

Экологическое равновесие

Пенсионер Жачкин, известный волкодав и челове­коненавистник, потому что они, человеки, вытап­тывали природу, получил загадочное письмо на офи­циальном бланке: «Уважаемый Сидор Сидорович! В связи с появлением у деревни Дубки Стоеросовые большой стаи волков и браконьеров, просим вас при­нять участие в отстреле последних».

Жачкин посмотрел на знакомую подпись, на ветви­стого оленя, отпечатанного типографским способом, и вытащил трехстволку.

— Господи, — удивилась жена. — Уже браконьеров отстреливают.

— Опечатка, — буркнул Жачкин, собираясь в не­легкий путь.

— Сидор,— предупредила жена, — будь осторо­жен!

— Не впервой, — сказал он, засовывая в рюкзак подсадную утку.

— Не забывай, что ты уже не тот. А они все мо­лодые...

— И немолодых полно, — возразил он.

— Все равно помоложе тебя, — настаивала же­на. — Здоровые, без повышенного давления и радику­лита...

— Даже сердечники есть, — вставил Жачкин. Жена внимательно посмотрела на него, хотела что- то спросить, но удержалась и продолжала:

— У всех хорошие зубы...

— Вставные, — хихикнул он.

— Сидор, кто же это вставляет им зубы? — подо­зрительно спросила жена.

— Как кто? — удивился Жачкин.— Эти... как их... сантехники.

Она опять взглянула на мужа с интересом, как смотрят на рыболовов, когда они показывают размер непойманной рыбы.

— Не забывай, — опять начала жена, — что ты пенсионер.

— Там полно пенсионеров, — возразил он.

— Кто же им платит пенсию? — с недоумением спросила жена.

— Ну, старуха, ты сегодня даешь... Государство, разумеется.

— Сидор, неужели наше государство даже волкам платит пенсию? — изумленная вконец, спросила жена.

— Тьфу, — с чувством произнес Жачкин, — я с то­бой про охотников наших говорю.

Он надел полушубок, рюкзак, ружье и попрощался с женой, которая чуть не заплакала, — все-таки к волкам ехал...

На второй день, по зорьке, по хрустящему снегу, стая охотников напала на стаю волков. Сидор Сидоро­вич лично застрелил матерого хищника. Второго хищ­ника он контузил прикладом. А третий, залез на де­рево и ни за что не хотел слезать, как его Жачкин ни просил. Колхозники деревни Дубки Стоеросовые бла­годарили и угощали хлебом-солью.

А вечером известный волкобей Сидор Сидорович Жачкин, возвращаясь с охоты, шел сквером к своему дому и уже поглядывал на свои окошки.

Вдруг из-за скамейки выскочила кривоногая такса и, хрипло кашлянув, бросилась на него. Он думал, что она шутит, но такса вцепилась в ватные брюки и вы­драла клок. Жачкин хотел пихнуть ее ногой...

— Ногами породистых собак нельзя, — пропищала хозяйка пса, школьница, высоченная, как телевизион­ная вышка.

В этот момент из кустов выскочил пудель и повис на его рукаве мертвой хваткой, как волчий капкан. Жачкин бы его стряхнул, но тут откуда-то возникла, вроде бы вылезла из снега, симпатичная болонка, за­урчала и впилась зубами сзади в брюки. Он снял было ружье...

— Прикладом породистых собак нельзя, — объяс­нил хозяин болонки. — Они играют.

Жачкин рванулся н побежал к парадной. Подлая болонка болталась сзади, как курдюк у барана, пы­таясь стянуть брюки целиком. Пудель уже отсадил от рукава длинную полоску модной овчины. Такса рвала из брюк вату, будто собиралась вить гнездо. И они ур­чали, выли и тявкали, остервенело раздирая его одежду...

Жачкин вошел в квартиру, придерживая сползав­шие брюки, выплевывая изо рта пуделиную шерсть, — он был похож на пещерного человека после схватки с мамонтом.

— Сидор! — ахнула и заплакала жена. — Больше на волков ты ни за что не поедешь! Хищники про­клятые...

В шахматном

Августовским вечером сторож Нетудысбродько возвращался со станции в поселок Веселый. Как и предполагала его жена, он сбился с дороги. Хотя Нетудысбродько всю жизнь сбивался, на этот раз он сильно удивился, ибо знал эту дорогу как собственный карман. Он так продирался через кусты, что, не икай, сошел бы за медведя.

Стало темнеть, а кустам все не было конца. Нетудысбродько стукнулся головой об осину и упал на траву. Отозвавшись о дереве неприлично, он подло­жил под ухо гнилушку и моментально заснул...

Проснулся Нетудысбродько от сильной щекотки, как будто по всему телу бегали муравьи. Они и дей­ствительно бегали, но не кусались, видимо собираясь втащить его целиком в торчащий рядом муравейник. Он приподнялся и осознал себя на живописном холме. Внизу дымился утренним туманом родной поселок Ве­селый.

Если бы Нетудысбродько проснулся в подполе, хле­ву или капусте, он бы не удивился. Но сейчас было ощущение, что поселковый склад, около которого ему надлежало провести эту ночь, показывали по телеви­зору. Он уже хотел передавить муравьев и перевер­нуться на другой бок, чтобы проснуться в силосной яме...

Треск сучьев прижал его к траве — кто-то шел по лесу. Он не сомневался, что это жена шарит по окре­стностям. Шаги приблизились. Нетудысбродько сунул голову в мох, и муравьи тут же набились в нос. Шаги неожиданно замерли рядом. Он осторожно приподнял голову, и его заколодило...

Под осиной стояли трое здоровых мужчин: один в шляпе, другой в очках, а третий без всего. Первый вы­тащил из кармана бинокль и осмотрел Веселый.

— В шахматном, — тихо сказала шляпа.

— Пожалуй, в шахматном, — согласились очки.

— Конечно, в шахматном, — буркнул, который без всего.

Они повернулись и осторожно скрылись в кустах.

Когда вечерние тени исполосовали улицы Весело­го, Нетудысбродько сидел возле склада, зажав между ног винтовку никому не известной системы. Года два назад он двинул прикладом свинью, и с тех пор за­твор не вытаскивался.

Перед ним на ящиках расположились плотник Са­вельич и местный тунеядец Жора, который засовывал в дуло горелые спички.

— А в шляпе вытягивает из кармана фотоаппарат особого вида, в сельпе таких нету, и наводит на Весе­лый. Гляжу, у второго из-под пинжака торчит двух­дульный автомат. А поглядел на третьего — так в пят­ках защипало...

Нетудысбродько вспомнил карикатуру в газете, на­гнулся к собеседникам и приглушенно сказал:

— Висить у третьего на заду на манер фляжки не­большая бонба, а на ней стоить буква «А». Смекаете?

Жора хмыкнул, явно смекая. Савельича же опи­сание шпионов не удивило. Он вообще всех иностран­цев представлял в водолазных костюмах.

— А чегой-то буква «А»? — спросил он.

— Водородная, значит, — объяснил Жора и слад­ко зевнул.

— Стали они промеж себя балакать, — продолжал Нетудысбродько. — Говорят по-нашему, а ничего не понять. Намеками, значит...

— Шифром, — вставил Жора.

— Каким тебе шифером! Шифер вон, — Нетудысбродько ткнул пальцем в стену склада, которая раз­валилась, обнажив горы шифера, мешки цемента и штабеля досок.

— Пропадает матерьяльчик, — вздохнул Савельич.

— Вот и решил я поехать к пограничникам, вы­звать овчарку.

— Эк загнул, — усмехнулся Жора, — до погранич­ников тыщи две километров, и все лесом.

— Зазря ты шпиенов сам не споймал, — сказал Са­вельич,— премию бы получил.

Нетудысбродько обидчиво выдернул у Жоры вин­товку, вытряхнул из дула спички и достал из лопухов тюфяк.

— Бывайте, мне пора на караул.

В штабеле досок была выбрана ниша, устланная пустыми бутылками. Нетудысбродько бросил туда тюфяк, засунул винтовку промеж горбылей и полез на караул.

На следующее утро плотник Савельич проснулся рано от смутного предчувствия. Он вышел во двор, сходил за поленницу, пнул пустое ведро, выругался в адрес кочета и выглянул на улицу.

Прямо на колее стоял небольшой, вроде посылоч­ного, ящичек с забитой крышкой. Савельич оглядел улицу и, пригибая коленки, как ходил по только что вымытому полу, подбежал к находке. Ящичек грузно прилип к ладоням. Так же, на носочках, он вернулся в дом и топориком оторвал фанерную крышку...

В ящичке, одна к одной, стояло шесть пол-литро­вых бутылок. Они были наполнены прозрачной жидкостью с чуть заметным лимонным оттенком. На гор­лышках торчали бугры сургуча. «Какая-нибудь хи­мия», — предположил издалека Савельич и соскреб сургуч.

Крепкий, втайне ожидаемый запах пополз из гор­лышка. «Политура», — все-таки решил он, чтобы по­том не разочаровываться, и налил полстакана.

— Ядохимикат, — сказал он вслух, залпом выпил, сжевал перышко лука и стал ждать действия жидко­сти на организм.

Она сразу поползла в голову.

— А может, не ядохимикат, — решил Савельич и допил жидкость, уже не закусывая.

Остальные бутылки спрятал в подпол. Затем на­брал в ноги силы и вышел на улицу —ему хотелось немедленно увидеть Нетудысбродько. Он зашагал по нетвердой улице, высказывая мысли вслух, которые ранее были придавлены трезвостью:

— Все пропью, а топор не пропью. А почему? По­тому. Топор есть струмент. Без струмента я уже не верховное существо, а тунеядец, как Жора. Вот на­пился ядохимикатов, а мой топор на месте, потому плотник без топора что пес без хвоста...


— Эй, Савельич, зайди-ка, — услышал он крик из штаба дружины.

В такую рань Федька Сивоклоков сидел за столом с каким-то новеньким дружинником. В уголке сгор­билась тетка Валентина, промышлявшая продажей семечек.

Уже накачался? — спросил Федька и так долго смотрел на Савельича черными модными очками, что тот два раза успел пошатнуться и один раз устоять. — Будешь понятым.

— Это мы могем, — согласился Савельич и сел на урну.

Сивоклоков нагнулся под стол и вытащил посылоч­ный ящик, в котором было шесть бутылок с лимонной жидкостью.

От неожиданности и восхищения Савельич опроки­нулся вместе с урной на тетку Валентину. Получа­лось, что, пока он шел до штаба, дружинники обша­рили его подпол и добыли вещественные доказатель­ства.

Но все шесть бутылок были полны, и он успокоил­ся — этот ящик не его.

— А что, Савельич, — спросил Сивоклоков, — по­мещается на первый взгляд в этих емкостях?

— На первый — ядохимикаты.

— Какие ядохимикаты? — насторожился Федька.

— Так то на первый, а на второй оно похоже на спиртной напиток самогонного производства, — и Са­вельич трехступенчато икнул, как никто не умел в по­селке.

— А с самогоном и его варением мы боремся,— Федька строго посмотрел на Савельича.

— Оно и правильно, казенка будет вкуснее,— вежливо поддакнул Савельич.

— А посему, — Федька встал и посмотрел на вто­рого дружинника, который с безразличным видом сра­зу вышел из штаба. — А посему, — опять сказал Федь­ка,— мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт в том, что сего числа уничтожили шесть бутылок самогона желтого цвета путем вылития за окно на почвенный грунт.

Федька кончил читать и сурово посмотрел на по­нятых.

— Здоров протоколы шкрябать, кость ему в гор­ло, — восхитился Савельич.

— Что ж, — вздохнула тетка Валентина, — обра­зованных нынче что семечек в мешке.

Федька взял бутылку, подошел к окну, которое вы­ходило во двор, высунулся и стал выливать самогон. Струя жидкости ударила в металлическое дно, как первая струя молока в подойник. Федька оглянулся на понятых и включил транзистор. Остальные бутыл­ки он выливал под крикливую песенку о любви.

Понятые подписали акт.

— Вы свободны, — сказал Сивоклоков.

Савельич с непривычки потоптался. Его впервые не задерживали. Чтобы сделать Федьке приятное, он придвинулся к нему и свистящим хрипом, который за­менял шепот, сказал:

— Самогончик что надо, пейте на здоровьечко.

И когда Федька воззрился на него мраком очков, Савельич от греха подальше вышел из штаба по од­ной половице.

Он брел по поселку и думал, что сегодня улицы не такие и везде чувствуется подспудная суетливость. Са­вельич отнес ее на счет выпитого им самогона. Когда же мимо пробежала соседка, прижимая к груди зна­комый посылочный ящик, Савельич от недоумения со­всем расстроился. И ускорил шаги в сторону склада.

Но там вроде бы никого не было. Савельич пролез сквозь прогнившую стенку и присел на бревно, ози­раясь. Когда из лопухов взвилась частушка, он заме­тил сложенную из шифера будку вроде собачьей, у которой не было передней стены. В будке лицом к свету лежали Нетудысбродько с Жорой. Перед ними стоял посылочный ящик.

— Залазь, только задом, — предложил Нетуды­сбродько.

Савельич заполз в будку, тут же получил стакан самогона и поинтересовался:

— Чего-то я малость запутался. Откуда энти ящички-то идут?

— Очухался. — Нетудысбродько разрезал лукови­цу.— Я разов десять рассказывал. Ночью тут газик заблудил. Видать, нагнали самогону, да обронили на наших колдобинах.

— Уипьем уодки, — сказал Жора по-английски, Они выпили. Жора бросил луковицу в рот, прида­вил зубами, проглотил и запел:


   Поджимал сантехник губы —

   Шпунтик махонький вставлял.

   Ночью лопнули все трубы:

   На поллитру я не дал.


— Жора, вот ты человек культурный, — начал Са­вельич. — А есть у тебя тоска верховного существа по трудоустройству? Вот я плотник. Нетудысбродько есть врожденный охранник. А ты кто будешь?

— Я буду интеллигент, — признался Жора и вы­плеснул стакан в рот.

— Интеллихенты самогон жрать не будут, — усо­мнился Нетудысбродько.

— Я спрашиваю, — крикнул Савельич, — что могешь делать своими руками, поскольку все мы вышли из обезьян?!

— Это ты вышел, а я еще не вышел, — обиделся Нетудысбродько и вскочил, проломив головой шифер.

Раскидав будку, они уселись по-турецки и выпили еще. У Савельича сразу закрутились лопухи, и он по­лез в самую чащу, ибо на него накатывало. Жора без передыху пел частушки, пока Нетудысбродько не су­нул ему в рот клочок сена. Жора сразу успокоился, зажевал и захрапел, нежно посапывая. Нетудысбродь­ко навел винтовку на склад. Через десять секунд он качнулся и рухнул на Жору, с маху двинув его при­кладом по голове.

Солнце опускалось за сопку. У склада было тихо, но в поселке то там, то сям вскрикивались песни. Квадратная складская тень наползала на лопухи, и в них стало прохладно...

Нетудысбродько поежился и открыл мутные по­желтевшие глаза. Перед ним стояли трое: один в шля­пе, другой в очках, а третий без всего. «Опять приви­делись предрассудки», — подумал Нетудысбродько и на всякий случай ткнул Жору дулом в бок. Тот при­поднялся, как тяжелораненый, взглянул на троих и хрипнул неинтеллигентным голосом:


   Входит химия в культуру,

   Ощущаю ее рост.

   Раньше пил я политуру,

   А теперь пью хлорофос.


— Правильно, — сказал Нетудысбродько и положил под голову приклад.

Жора потянул торчавшую из лопухов ногу Савель­ича, сдул с нее прах и прижался щекой к подошве.

Они забылись до утра.


Из показаний Савельича: «Отдыхая после работы в лопушках, я проснулся со звездами и подошел на четырех конечностях до складу, но только уже ни одного строительного материала не было. Я сообщил происшествие Нетудысбродько, как лицу государст­венному».

Из показаний Нетудысбродько: «А я все рассказал Жоре, так как до складу лично дойти не мог по со­стоянию здоровья. Жора стал петь частушки, и у меня возникло подозрение на одну иностранную разведку, потому я видел трех шпионов в противогазах».

Из показаний Жоры: «Я материальным не инте­ресуюсь, и кто украл стройматериалы, не знаю. Аре­на моей деятельности — человеческий дух в форме ча­стушек. За это меня народ любит, уважает и поит. Из всех машин в тот день я видел только поселковый бен­зонавоз».

Из показаний Сивоклокова: «Мы ежечасно стоим на страже, но в тот вечер прилегли».

Из показаний человека в шляпе: «Самогон мы рас­кидали по поселку в шахматном порядке».

Из показаний человека в очках: «Пожалуй, в шах­матном».

Из показаний человека, который без всего: «Конеч­но, в шахматном».

Из показаний всех троих обвиняемых: «Стройма­териалы пошли на зернохранилище, свинарник и дру­гие хозяйственные постройки».

Из заключения экспертизы: «Затраты обвиняемых: сахар —150 р., дрожжи — 30 р., тара — 50 р., само­гонные аппараты — 50 р., их амортизация — 1 р., пу­тевка бухгалтеру в санаторий для нервнобольных — 120 рублей. Итого — 391 рубль. Стоимость похищен­ных стройматериалов—10000 рублей».

Из речи прокурора: «Я знаток шахмат, но у нас так не играют».

Из речи адвоката: «Я тоже знаток шахмат и счи­таю, что именно так надо играть с пьяницами, лоды­рями и тунеядцами».

Суд определил: «Хотя шахматный способ является не хозрасчетным, однако вышеназванных лиц — граж­данина в очках, гражданина в шляпе и гражданина без всего — оправдать за отсутствием в их действиях состава преступления, ибо они были направлены не на хищение государственной собственности, а на ее со­хранение и употребление в дело».

Лекция психиатора

Многие думают, товарищи, что человек держится на скелете. Глубокое заблуждение — человек дер­жится на нервах. Поэтому их надо экономить, как зарплату.

Нельзя быть впечатлительным — это изнуряет. Есть люди, которые увидят что-нибудь не то — и мо­тают нервы на лебедку впечатлительности, а говоря проще — ворочаются ночью с боку на бок. Медицине известен случай, когда молодой человек, студент пя­того курса физико-математического факультета, уви­дев пожар, бросил университет и пошел в пожарники. Теперь спокойно спит в каске.

Нельзя как ошалелому искать там всякую правду и истину — это одуряет. Поискал-поискал — и отойди. Умеренность во всем! А то нервы будут болтаться, как шнурки на ботинках. Медицине известен случай, ко­гда один все правду искал. Только начнет ее искать, а директор ему советует поискать в другом месте. Обошел он все предприятия, а теперь у нас в психиатрич­ке ищет.

Нельзя быть эмоциональным — это иссушает. Эмо­ции сжигают наши нервы, как атомная станция сжи­гает уран. Говоря понятнее, начинают трястись руки. Медицине известен случай, когда эмоциональный гражданин, вернувшись из командировки, ударил со­служивца импортным торшером на том основании, что тот посчитал торшер не импортным.

Нельзя быть самокопошащимся в своей душе, да и в чужой копаться нечего. Это не коллективное садо­водство. Самоанализ выедает душу, как моль мохеро­вое пальто. А любая хозяйка скажет, что моль хуже любых мышей... Медицине известен случай, когда один чудак побывал на мясокомбинате — смотрел, как из коровы делают сардельки. Потом долго копошился в своей душе и докопошился: увидел за городом быка, упал перед ним на колени и стал от имени человече­ства просить прощения. Бык его чуть не забодал.

Нельзя гореть на работе — надо работать, как все. Как сказал поэт: кто сгорел, того не подожжешь. До­бавлю от себя: а кто не сгорел, того и не надо поджи­гать. Иные думают, что в организме горят жиры и вся­кие там углеводы. Нет, нервы горят! Медицине из­вестен случай, когда пришел на фабрику новый директор, загорелся, восемьдесят пять ленивых работ­ников уволил. Стала фабрика работать на сто восемь­десят пять процентов, два месяца работала, а по­том директор погас — пробки в министерстве перего­рели.

Короче, нельзя, товарищи, волноваться, расстраи­ваться, возмущаться, бороться, куда-то стремиться и делать что-нибудь похожее на подобное. Надо, чтобы нервы были спокойны, как у того быка, который не подозревает о мясокомбинате.

В заключение признаюсь честно, что нарисовал вам портрет человека, который называется идиотом.

Раискина сила

Май все накалялся, Ленка дохаживала последние дни в школу, жена извлекла невесть откуда пыль­ные ракетки и брошюры о комарах и грибах. А я на­чал давить мысль, запихивая ее в подсознание, — мысль о предстоящих встречах с Раиской.

Вроде бы она моя родственница — младшая сестра жены. Зимой мы не встречаемся, потому что, слава богу, живем отдельно. Но летом вывозим Ленку на дачу к бабушке. Вот туда-то по выходным и наезжает Раиска — высокая, плотная, молодая, с белым ясным лицом, слегка усложненным косметикой и высшим филологическим образованием, и, конечно, с транзи­стором, зонтиком и в черных очках. И Ленка — ма­ленькая, лохматая, образование один класс, с глаза­ми, от которых никуда не денешься и которым никогда не соврешь.

О Раиске я знаю немного — она работает в библио­теке и может сразу съесть литровую банку консерви­рованного компота. Но я ее чувствую, а это не хуже знания. Если бы не Ленка, то мне ее ни знать, ни чувствовать не надо.

В природе есть некоторые вещи, которые я никогда не буду понимать. Например, бесконечность вселен­ной, размер какого-нибудь нейтрино, скорость света…

Вот так и отношение моего ребенка к Раиске. Только увидит ее, заулыбается, запрыгает, запоет: «Раечка приехала...» Новой игрушке так не радова­лась, мать так не встречала, и я не знаю, ну просто не знаю, в чем здесь дело.

Мы вывезли Ленку на дачу, и перед первым же выходным жена мне сказала:

— Начинается лето, и я прошу тебя ребенка не травмировать. Если ты Раиску не любишь, то это не обязательно показывать ребенку. Она же вырастет двуличной! Старайся сделать так, чтобы ребенок сам понял, что плохое, а что хорошее. Старайся заинте­ресовать Ленку.

Я вздохнул, потому что ее устами глаголела исти­на. Я видел Ленкино лицо, когда она заявляла, что хочет быть со мной, а ей хотелось быть с Раиской. В жизни мне пришлось много повидать фарисейских лиц, но детское личико, тронутое фальшью, сразу ста­ло недетским.

В субботу я достал интересную книжку про жизнь индейцев, и мы поехали на дачу.

Раиски еще не было. Ленка запрыгала вокруг нас, как козлик. Мы сходили в луга, нарвали полевых тюльпанов, понаблюдали за скворцами и хотели было плести венок, но здесь томно скрипнула калитка.

В огромных зеленых очках, в изумрудном брючном костюме, с салатным зонтиком от солнца, элегантной лягушкой вплыла Раиска.

— Привет, — сказала она, а я полез за книжкой про индейцев.

Ленка схватила книжку и быстро ее залистала.

— Папа, можно я схожу к Раечке? — отложила она индейцев.

— Сходи, поговори немного, — педагогично согла­сился я.

Раиска уже легла в гамак — в леса и луга она ни­когда не ходила. На все лоно запел ее транзистор, и сразу притихли ненасытные скворчата. Да и я попритих. Раиска что-то там листала, и на лужайку посы­пался Ленкин смех, словно прошлись легкой палочкой по весенним сосулькам.

— Папа, иди сюда! — крикнула она.

Из педагогических соображений я подошел. Ленка протянула мне какой-то иностранный женский жур­нал, не то «Страшилина», не то «Уродина», где на пер­вой странице изображалось, видимо, женское лицо, мертвенно-белое, будто его только что выбелили из­весткой, с черными жутковатыми глазами-глазницами.

— Господи! — по-старушечьи сказал я.

— У этой тети сделана питательная маска на ночь, — объяснила мне Ленка.

— Пойдем читать книжку про индейцев, — предло­жил я.

— Еще хочу поговорить с Раечкой, — плаксиво за­хныкала она.

Я ушел, и больше Ленка в эти дни ни ко мне, ни к матери не подходила, будто нас и не было. Мы ви­дели ее только за едой — она торопливо глотала суп и косила глаза на гамак, где Раиска пила из банки компот.

Я ходил вокруг дачи, поскрипывая песком и зу­бами.

— Что ж, — объяснила жена, — значит, ты не су­мел заинтриговать ребенка.

На следующей неделе, раз уж Ленка так любит картинки, я купил прекрасный альбом репродукций картин Эрмитажа.

Раиска была уже на даче, а Ленка, само собой, сидела возле нее. Я был спокоен, потому что со мной были репродукции. Ленка поздоровалась, чмокнула меня в щеку и убежала. Я разобрал рюкзак, достал альбом и позвал Ленку. Потом позвал еще — и так до шести раз. На седьмом Раиска сказала:

— Иди, тебя предок зовет.

Альбом Ленка взяла с интересом, глазки округли­лись и увеличились, а руки жадно открыли пер­вую страницу. Посмотрев две репродукции, она спро­сила:

— Пап, можно покажу Раечке?

Из педагогических соображений я согласился и че­рез три минуты услышал их развеселый смех: густой, от компота, Раискин и сыплющийся — Ленкин. Я уди­вился, потому что в Эрмитаже ни разу не хохотал, и прислушался.

— Смотри, у этой богини кривые ноги, — объяснял глуховатый Раискин голос под Ленкин смех. — А ну- ка, прочтем, как называется эта толстая тетка! Так, ее звать «Вакх».

Тут уж и я рассмеялся и ходил вокруг дачи, и опять скрипел под ногами песок.

— Попробуй что-нибудь музыкальное, — посовето­вала жена.

Следующую неделю я побегал по знакомым н все- таки достал интересную музыкальную сказку «Саша, Маша и книжки». В субботу кроме рюкзака меня об­ременял проигрыватель.

С Раиской мы столкнулись у калитки. Ее обреме­няла сетка с четырьмя литровыми банками компота. Слава богу, не везла своих журналов.

Ленка завертелась между нами, описывая мелкие восьмерки. Я перехватил ее, поспрашивал про житье-бытье и предложил сходить в лес, на луг и на пруд. Она рассеянно вертела косичками и смотрела на Ра­иску, которая укладывалась в гамак.

— Ну что ты на нее посматриваешь — ничего ин­тересного она не привезла!

Но я ошибся. Когда Ленка подошла к ней, Раиска открыла сумочку и что-то достала...

Через полчаса сияющая Ленка подбежала ко мне и протянула руки. На ее прозрачных розовых ногот­ках лежал толстый слой жирного лака.

— Не вздумай устраивать скандал, — схватила меня за руку жена.

— А что у меня есть, — запел я, включил проигры­ватель и поставил пластинку.

Ленка притихла и минут десять внимательно слу­шала. Когда я стал пластинку переворачивать, она то­скливым голосом сказала:

— Пап, мне скучно...

— Слушай-слушай, сейчас будет ария волка.

— Можно я Раечке скажу, что сейчас будет ария волка?

И Ленка уже сделала несколько шагов к гамаку. — Стой! — крикнул я.

— Да-а-а, у Раечки в сумке есть много картинок, называются короли, валеты и тузы. Она меня научит играть в дурачков...

Сейчас Ленка уйдет и не вернется. Я знал, что мне Райкиными способами нельзя, но другого выхода не было.

— Что я умею! — таинственно сообщил я.

— А что? — осторожно спросила Ленка.

Будучи студентом, мне удавалось ходить на руках.

Правда, времени прошло немало, Но шага три-то сде­лаю.

— Вот, смотри!

Я опустился на корточки и после двух-трех попы­ток встал на руки. Разучился ли, или сильно оттолк­нулся, но мое тело понесло вперед. Чтобы не перевер­нуться и не упасть на спину, я быстро заперебирал ладонями и уже не шел, а бежал на руках. Нельзя сказать, что я не видел ее — бочку, которую бабушка поставила на предмет дождевой воды. Она на меня надвигалась, но было уже не остановиться. В голове мелькнула успокоительная мысль, что бочка деревян­ная, дождей еще не было и она пустая. Головой я и врезался в бочку, упал на нее спиной и скатился на бок. Бочка загудела звонко и уверенно, как и все пу­стое. Но она оказалась железной.

Я постоял на корточках, осознавая себя в про­странстве. Бочка у меня двоилась, троилась и вообще бешено размножалась на глазах. Не знаю, сколько бы я так простоял, если бы не услышал рассыпающийся смех Ленки и Раискин хохоток, будто с горы катилось пустое ведро.

Они качались в гамаке, смотрели на меня и смея­лись.

— Папа, ты как дурачок, — заключила Ленка.

Оставшийся день я пролежал на веранде, высвер­ливая мыслями черепную коробку.

Я пойду, я пойду к Аркадию Райкину, бухнусь ему в ноги, буду плакать и просить его приехать к нам на дачу и выступить перед Ленкой. Я подползу к балери­не Плисецкой, расшибу лоб об пол, только пусть она попрыгает у нас на лужайке.

Ведь есть же предел Раискиной силе?!

Красавица

Среди недели у меня выходной. Я взял Ежика, сунул ему лопатку, и мы пошли копать снег. Ежик делал снежную бабу, а я смотрел по сторонам.

Из соседней парадной вышла высокая красивая женщина в шубе. Она стала гулять по двору, с силой загоняя воздух в легкие. При выдохе ее накрашенный ротик нежно приоткрывался. Сделав вдохов двадцать она подошла к Ежику.

— Какая интересная девочка!

— Я мальчик, — ответил Ежик.

— А сколько тебе лет?

— Три года.

Откровенно говоря, я не люблю красивых женщин. Совсем не потому, что у них солидные мужья, собствен­ные автомашины и дачи. Мне просто кажется, что у красавиц все ушло в красоту.

— Моя Верунька такого же роста. А как ваш ест? — обратилась дама ко мне.

Мы разговорились о детях.

— На Веруньку не напасешься, а вот спит плохо.

Она так восторгалась дочкой, что мне стало стыдно за свои мысли. Не виновата же она в своей красоте.

— О работе не могу и думать — столько возни с Ве­рунькой.

Большие серые глаза озабоченно застыли. Серьез­ный подход к детям я всегда считал основой воспита­ния. Мне уже нравилась эта красавица.

— А сейчас она в садике? — вклинился я наконец. Дама взглянула на меня, как на заговорившую снежную бабу.

— Не в садике, а в лесу с мужем.

— Не боитесь отпускать в лес?

— Чего бояться? Она же гончая.

Ни о чем

Рюкзак оказался тугим и легким. Я забросил его на спину, вышел на улицу и побрел, думая о своем, потому что мы чаще всего думаем о своем. Через месяц у меня отпуск, и я прикидывал: Кавказ или Крым? Еще я присмотрел в магазине диван, а старый диван, вполне приличный, отдавать родственникам не хотелось.

— Ой, — раздалось рядом, — вы наверняка едете в отпуск!

Я с готовностью оглянулся, но лицо девушки было совершенно незнакомо.

— И вы наверняка едете в лес! — восхищенно до­бавила она.

Девушка улыбалась, будто знала меня с детства. Что-то было в ней простоватое, как в ромашке. По крайней мере, наклеенных ресниц не было. Она смо­трела на меня, слегка удивленная моим одеревене­лым молчанием. А я вспоминал, не та ли это девица, с которой познакомился как-то на автобусной стоянке.

— А я с вами незнаком, — наконец сказал я и под­тянул сбитые рюкзаком лыжные штаны.

— И я незнакома, — ответила она так, будто ска­зала: «Ну и что?»

— Как «Ну и что»! — назидательно заметил я и добавил: — В прачечную иду.

— В прачечную... — разочарованно протянула де­вушка и тут же сказала: — Ну, ничего, будет еще у вас отпуск, и вы поедете в лес...

— Чего я там не видал! Я в Сочи.

— И вы в Сочи, — вздохнула она.

— А я не хуже других.

— Ну, конечно, не хуже, — опять вздохнула она. — Идите, вы опоздаете в прачечную.

И я пошел как теленок, потому что действительно опаздывал в прачечную. Но шагов через пять меня взяла злость: захотела — познакомилась, захотела — раззнакомилась. Я обернулся и сконцентрировал всю иронию:

— А вы что — с мужчинами знакомитесь?

Она рассмеялась, как рассыпала стеклышки:

— А где вы видите мужчин?

И я, как дурак, огляделся, выискивая мужчин. Но рядом по-женски провихляла группка парней да, по­шатываясь, пробрела небритая личность, к которой больше подходило слово «мужик».

— А вот я, — наконец вспомнился мне знакомый мужчина.

Она опять рассмеялась:

— Вы же не хуже других!

— Разве это плохо?

— А я ищу того, кто лучше других. Опоздаете в прачечную. Поспешайте!

И она пошла от меня широким спортивным шагом, как-то покачиваясь, будто в такт никому не слышной музыке.

Я стал поспешать, окончательно разозлившись са­мым худшим видом злости, когда не знаешь, на кого злиться, а на себя как-то не хочется.

В прачечную я опоздал и неожиданно повеселел. На следующий день, еле дождавшись вечера, я опять вышел с рюкзаком. Мои ноги еле волочились — до того мне было не к спеху. Возвращаясь, я даже дважды прошел тот злополучный путь, но этойдевушки не было.

Потом меня опять взяла злость и понесла домой: в конце концов, я не хуже других мужчин, чтобы бе­гать за какой-то девицей... Может, еще раз дойти до прачечной?

Галька

  I


Борис Николаевич не любил делать то, что делают все. Даже очевидно полезное он по какому-то под­сознательному протесту делал после массовой эпиде­мии. Однажды начальник цеха спросил:

— Борис Николаевич, у вас телевизор цветной?

— Знаете, я дальтоник.

Получилось зло и нехорошо. И дальтонизма у него не было.

Именно поэтому он слегка старомодно одевался, читал больше классическую литературу, имел буфет с завитушками и до сих пор не купил даже черно-бе­лого телевизора.

Не был он и на Юге, хотя ему уже перевалило за сорок. В этом году жена все-таки настояла на поездке к Черноморскому побережью...

Борис Николаевич собирался увидеть дикую бу­шующую стихию, как на картинах или в кино.

Море же уютно играло солнечными зайчиками. У берега вода была удивительно прозрачной, будто растаял огромный бесцветный кристалл и залил гальку. Волн не было, а вода как-то шевелилась, словно море осторожно несли и боялись расплескать. Ка­залось, вода вот-вот скатится в глубины, но, оста­вив мокрую полоску берега, она вновь набегала. Изредка слышался слабый всплеск, незаметный, как вздох.

Борис Николаевич вошел в воду и увидел под но­гами яркую гальку. На берегу она показалась серой однородной массой. В воде каждый камешек играл чистым оттенком и четким контуром, будто вмерз в стекло. Он вытащил белый кругляш, сделанный из сахара. Подставив солнцу и перекатывая с руки на руку, Борис Николаевич быстро его высушил. Камень остался белым, но покрылся тусклым налетом, будто запотел на солнце.

— Боря, чего же ты стоишь по колено в море? — крикнула Вера, и Борис Николаевич прыгнул в воду. Проплыв немного на спине, он поправил маску, пере­вернулся — и замер...

Под ним лежала светло-синяя толща. Солнечный свет свободно входил в воду и рассыпался на голубые лучи и потоки, подсвеченные расплавленным серебром. Вода была легкой и уже не казалась водой, а чем-то иным, не имеющим названия, где перемешались и вода, и солнце, и небо. Хотелось по лучу съехать в глубину, где сгущалась синева и, как ножи, поблескивали рыбы.

Борис Николаевич представил первобытный оке­ан — естественно, что в такой красоте зародилась жизнь.

На берег он вышел пустым и полным. Увиденное настолько поразило, что в голове не осталось места ни для одной связной мысли.

— Боря, тебе понравилось? — подозрительно спро­сила Вера.

— Это не то слово, — ответил он.

— Ну, голубчик, если этот озон и морская соль не то слово — тогда уж извини.

Домик, где они сняли комнату, стоял на краю га­лечного обрыва метрах в ста от моря. Перед окном висел черный виноград. А за гроздьями — сплошное солнце, море и небо. Они ослепительно блестели, про­бивая стены и наполняя комнату горячим белым све­том.

Борис Николаевич стоял у открытого окна и думал, что он мог бы прожить всю жизнь и не увидеть этого великолепия.


  II


Вера познакомилась с Черновыми, которые снима­ли комнату у этой же хозяйки.

— Человек не может быть один, — заметила она.

— Нас же двое, — не совсем уверенно возразил Борис Николаевич.

Он считался замкнутым, хотя охотно знакомился и тут же наседал на человека, присасывался к нему, пока новый знакомый не становился ясным, как ста­кан воды. Если в новичке не было и капли самобыт­ности, никакие силы не могли заставить Бориса Нико­лаевича поддерживать даже разговор. Он знал, что это плохо, но, кроме бесцветной вежливости, ничего выдавить не мог.

Чернов оказался быстрым человеком средних лет с мелкими чертами лица. Внешность его жены не опре­делялась — глазу совершенно не за что было заце­питься.

— Ну что ж, пойдемте на пляж, — предложил Чер­нов, а его жена неопределенно улыбнулась.

Легли у самой воды, и женщины сразу заговорили о чем-то нужном и конкретном. Борис Николаевич для приличия взглянул на небо, упомянул о жаре и спро­сил Чернова:

— Где вы работаете?

— Боря, — оторвалась от разговора жена, — сколь­ко раз я объясняла, что неприлично об этом спраши­вать.

— Столько же раз я не понимал — почему, — сму­щенно ответил Борис Николаевич.

— Ничего, бывает, — понимающе сказал Чернов Вере. — Я строю ледоколы.

— Ну-у! — оживился Борис Николаевич и захру­стел галькой.

В голове понеслись вопросы, и он не знал, какой пропустить первым.

— Скажите, атомный ледокол — не приходилось?

— Обязательно. Чуть орден не получил. А вы зна­ете, сколько получает капитан этого ледокола?

— Он свою-то зарплату толком не знает, — вста­вила Вера.

Чернов повернулся к женщинам и стал рассказы­вать о заработках капитанов кораблей. Когда он кончил, и женщины повздыхали о чужих суммах, Чернов вежливо повернулся к Борису Николаевичу, который сразу спросил:

— А сами корабли испытывали?

— Обязательно. Ездил на Дальний Восток.

— Гриша, расскажи, сколько ты икры привез.

Чернов рассказал о бочонках икры, мясистых кра­бах и колонковых шкурках. Он вспомнил о том, как моряк сдал на вешалку рюкзак денег, как два зимов­щика поменялись полярной ночью женами, как он лич­но высуживал с какого-то управления какие-то деньги.

— А вы женьшень видели? — спросил Борис Нико­лаевич.

— Обязательно. Одна наша сотрудница купила. Представляете, — повернулся опять к женщинам Чер­нов, — маленький корешок, а цена сто пятьдесят руб­лей.

Борис Николаевич рассеянно перебирал гальку и думал, что все-таки люди изумительные психологи. Чернов сразу обнаружил в нем то, из-за чего Бориса Николаевича обходили в премиях, обвешивали в ма­газинах и портили костюмы в ателье. Вчера он ходил за молоком. Кассирша взяла рубли, посмотрела на него, и не посмотрела, а мигнула глазами, будто сфото­графировала, но ей этого оказалось достаточно. Она отложила бумажки и отсчитала ему три рубля медью. А парню с красным хмельным лицом один рубль дала бумажкой.

Это были те пустяки, которые не замечаешь, и все переворошишь в памяти, а не найдешь, почему для тебя потускнели краски.

Но сейчас стало легко. Теперь уже ни к чему изо­бражать интерес — это было бесполезно.

— А вы любите черный кофе без сахара? — попы­тался Чернов втянуть его в общий разговор.

— У меня хватает денег на сахар.

Вера подняла голову и быстро посмотрела на Бориса Николаевича. Значит, он нарушил приличие и наедине будет разговор.

— Дело не в этом. Сейчас вся Европа пьет чер­ный. Хотите, я вам достану кофе без осадка? — пред­ложил Чернов.

Борис Николаевич у самой воды увидел белую гальку. Овальный и четкий контур был удивительно мягок для грубого камня, и казалось, что галька от­лита из звонкого фарфора. Каждая точка поверхности имела изгиб, и каждая линия была дугой. Камень было не отличить от яйца, поэтому он выглядел уютным и домашним.

Не дослушав про кофе без осадка, Борис Николаевич перед удивленным Черновым съехал к воде и взял гальку. В руках она оказалась тяжелой, плотной и гладкой. Он долго рассматривал ее, мочил в воде, ка­тал на руках и затем спрятал в одежду.

Чернов разговаривал с женщинами. Когда Борис Николаевич пополз по берегу, близоруко всматриваясь в камешки, на него никто не обратил внимания, как игравшие на пляже в карты не обращали внимания на море.


  III


Борис Николаевич теперь ждал чего-то хорошего и поэтому был счастлив.

Искупавшись, он рано утром уходил, от поселка по пустынному пляжу и становился похожим на собаку, ищущую спрятанную кость. Он приседал, вставал на четвереньки, делал невероятные зигзаги, заползал в море и вдруг руками копал яму. Карманы тяжелели от гальки, но этим камешкам еще предстоял конкурс на красоту и оригинальность. Часам к одиннадцати Борис Николаевич возвращался домой, держась за ноющую поясницу.

Сегодня в кармане лежала единственная галька. Утром он пополз вдоль самой кромки воды, потом круто свернул, влез на галечную насыпь и понял, что сейчас ее увидит. Иногда он предчувствовал интерес­ных людей, но впервые предугадал камень. И когда увидел, то не поверил, закрыл глаза, взял в руки и только тогда взглянул на него прямо и жадно.

Это был совершенно круглый черный шарик с ан­трацитным блеском. Он лежал на ладони, как миниа­тюрное пушечное ядро, облитое лаком. Лежал, сопри­касаясь с ладонью ровно одной точкой. Шарик был лег­ким, изящным и теплым, как персик.

Дальше Борис Николаевич не пошел, а все утро смотрел на камешек, синее небо и зеленую воду.

Когда он вернулся на пляж, Чернов спросил:

— Где вы гуляете? И сегодня вы не мрачны?

— А вы всех нехохочущих называете мрачными?

Чернов весело и беззлобно рассмеялся. Этот смех ни разу не дал Борису Николаевичу вступить с ним в спор. Тоже улыбнувшись, он неожиданно для себя вынул из кармана ядрышко и протянул Чернову.

— Камень? — спросил Чернов.

— Нет, не камень, а галька.

— Это что! Вот я был в горном музее. Там лежат самородки золота, здоровенные, как поросята.

Борису Николаевичу захотелось спрятать шарик в рот.

Он был почти во всех крупных горных музеях страны. Он знал почти все названия пород и минералов, знал, чем сложен за его спиной Кавказский хребет и как образовалось Черное море. Дома его стол был за­вален абстракционистскими друзами кварца, дымча­тым морионом, волнистой яшмой, молочным халцедо­ном и другими кристаллами, кусками и глыбами всех оттенков. Но то были камин — великолепные и холод­ные. И ему совсем не хотелось думать, что серебри­стый шарик — просто окатанный и отшлифованный морем кусок кварцита.

Борис Николаевич взял маску и спросил Чернова:

— Вы часто удивляетесь?

Чернов посмотрел на него, и было видно, что сейчас-то он удивился:

— Чему?

— Ну, предметам, людям, событиям?

— Видите ли, я вырос в городе, все вижу с дет­ства...

— Гриша, а помнишь, ты удивился, когда я вы­играла холодильник? — сонно спросила жена Чернова.

— Действительно, было неожиданно, — засмеялся Чернов. — А вы чему удивляетесь?

— А он всему, — сказала Вера и подставила солн­цу другой бок. — Прошлым летом ездили за грибами. Боря полдня просидел перед несорванным борови­ком — любовался на него. Так ничего и не набрал, пе­ред людьми было стыдно.

Черновы дружно рассмеялись. Сожженные щеки Бориса Николаевича скрыли прилившую кровь. Он на­дел маску, прыгнул в воду и до тех пор уходил в глу­бину, пока не заболели уши. Когда вынырнул, ему стало легче. Чувства притихли, и только разум изде­вался над самим собой.

Сколько раз Борис Николаевич решал говорить с людьми только о нужном и полезном и все-таки за­тевал странные разговоры. Иногда что-то находило, и он вдруг признавался, что ему никогда не понять, как голос человека бежит по металлическому проводу или летит по воздуху, и, значит, нет никогда тишины. Он признавался, что его всегда будет удивлять транзистор — маленькая коробка, стоявшая в лесу на траве и ни с чем в мире не связанная, но поющая и говоря­щая о всем мире. Сколько бы он ни разобрал схем, ему никогда не осознать, как изображения людей напол­няют воздух и небо, потом появляются в ящике, и, зна­чит, даже в лесу человек не бывает один. О теории относительности, кибернетике и космосе он мог раз­мышлять днями.

Все это было понятно для разума и оставалось за­гадкой для сердца.

Борис Николаевич плыл, делая небольшие нырки. Плыть в маске было хорошо. Вода не застилала глаз и солнечным потоком колыхалась впереди, а внизу ма­нила в прохладную густую синь. На воде лежала сере­бристая пленка с редкими пузырьками воздуха, кото­рая бежала перед маской веселой волной.

Он нырнул поглубже и вдруг увидел впереди что-то большое, светлое и необычное. Прямо на него мед­ленно надвигался голубовато-молочный круглый теле­визионный экран. Он взял влево и увидел необычную красоту...

От этого сияющего купола отходило длинное круг­лое тело, как ножка от шляпки гриба. Ножка состояла из каких-то отсеков, цилиндров, раструбов и была сложной, как ракета. По краям купола-экрана ореолом шевелилась лиловая бахрома. Все это сооружение тре­петало, вздрагивало и плыло, играя бледными оттен­ками моря.

Такую огромную и красивую медузу Борис Нико­лаевич видел впервые. Она не имела ничего общего с теми студенистыми малютками, которые беспомощно шевелились у берега.

Он стал без счету плавать вокруг красавицы меду­зы, но она уходила в открытое море, даже не замечая его. И когда начало сводить ногу, он повернул к бе­регу, глянув в последний раз на одно из великолепий природы.

Борис Николаевич тяжело вышел из воды.

— Боря, ты наволочку не брал? — спросила Вера.

— Какую наволочку? — не сразу понял он.

— Обыкновенную, с подушки.

— Нет, не брал.

— Придется ехать в Сочи за наволочкой...

Он одевался и думал, что ему сегодня дважды по­везло. И не везет ли человеку ежедневно, если он видит солнце, море и воздух?


  IV


Как-то Борис Николаевич проснулся утром от шу­ма. В городе он жил у железной дороги и привык к по­ездам, но этот поезд шумел безостановочно.

Он сорвался с кровати, выскочил на улицу и все понял.

— Это шторм? — радостно спросил он хозяйку.

— Нет, плескается.

Может быть, волны были и небольшие, но других он никогда не видел. Все цвета перемешались. У са­мого берега вода была коричневатой. Подальше, где волны свободно накатывались и подворачивали греб­ни, чтобы пеной выскочить на гальку, вода казалась зеленовато-матовой, будто смешали синьку и молоко. А дальше, до самого горизонта, море было синим с тем­ными до черноты разводами.

Борис Николаевич вдыхал острый холодный ветер и смотрел, как в убегающей пене бешено пляшут мел­кие камешки.

Подошли Вера и Черновы.

— Как, по-вашему, — спросил Борис Николае­вич, — какого цвета волна?

— Цвета морской волны, — сразу ответила Чер­нова.

— Только подумать, что в это море смотрел древ­ний грек, — сказал Чернов, и это была его первая мысль о том море, в котором он ежедневно купался

Вера протянула Борису Николаевичу большую фа­янсовую кружку:

— Набери воды, я пополощу горло.

Она уже поддалась всеобщему культу здоровья, когда бедное человеческое тело беспрерывно насыща­ют солнцем, водой, фруктами и шашлыками.

Он прыгнул вслед за откатившейся волной на мок­рую гальку, рывком ладони сделал лунку, поставил туда чашку и еле успел отскочить. Пена с легким ши­пеньем брызнула из-под разбитой волны и скрыла чашку. Когда пена нехотя уползла, то чашка была полной. Он хотел прыгнуть и взять ее, но неожиданно быстро налетел высокий гребень. Чашка оказалась вы­тянутой из лунки и теперь лежала на боку.

— Боря, чашку уносит! — крикнула Вера.

Он вполне мог схватить ее, но, не двигаясь, смо­трел, что будет дальше. Волна гулко хлопнула, и чашка белым пятном мелькнула в мутной зелени. Когда пена съехала навстречу следующей волне, то на бле­стящей плоской поверхности галечника не было ни чашки, ни лунки.

— Вера, нашу чашку взяло море, — весело сооб­щил Борис Николаевич.

Вера покраснела, и ее прорвало:

— Чего ты, как олух, стоял и смотрел? Чего ты ходишь согнувшись по берегу? Взрослый мужчина собирает камешки — смотреть противно. Вот поэтому и на работе у тебя вида нет!

— Но на работе я не собираю камешки, — удивил­ся он.

— Этого не скроешь. Ну вот, наволочка пропала, теперь чашка. Надо ехать в Сочи.

Борис Николаевич нагнулся и поднял крупную овальную гальку. На ее серой отшлифованной поверх­ности были старательно вычерчены белым кварцем окружности, эллипсы, параболы... Они пересекались, вписывались друг в друга, переплетались в сложные геометрические построения, и это было похоже на ил­люстрацию к научно-фантастическому роману. Такие гальки у него уже были и отличались цветом поля и сложностью чертежа. Была круглая плоская галька, черное тело которой кварц тщательно разграфил для нот. Даже стояло что-то вроде скрипичного ключа. Другая галька — сургучный треугольник с оплавлен­ными углами и аккуратно разлинованной поверхно­стью в косую линейку. А была галька серебристо-се­рой, как сталь на изломе, шар, где тонкими линиями пролегли орбиты, пушистыми хвостиками белели ко­меты и где-то в глубине камня мерцали туманности. Борис Николаевич был уверен, что это маленькая за­стывшая вселенная.

— Так едем завтра в Сочи? И билеты пора брать, — обратилась Вера к Черновым.


  V


Когда они приехали в Сочи, у Бориса Николае­вича возникло ощущение, что он попал в театр на бле­стящую бессюжетную оперетту. Казалось, к вечеру представление кончится и артисты — эти ошалелые косяки нарядных статистов с шоколадной кожей — уйдут переодеваться. А на улицы деловито выскочат рабочие в комбинезонах и начнут разбирать декорации: растас­кивать кубики белоснежно-фанерных дворцов, взвали­вать на плечи картонные пальмы и скатывать в руло­ны волосяные кипарисы.

Вера искала в магазинах экзотику. Она уже купи­ла воронкообразную соломенную шляпу, банку мяса кита с морковкой и охапку листьев эвкалипта. Покуп­ки были интересные, но шляпу Вера повесит дома на видное место, кит будет подан только гостям, а эвка­липт будет лежать в шкафу.

К концу дня измученный Борис Николаевич и бод­рая Вера пришли в шашлычную, где их поджидали Черновы. Они сели за край длинного стола, за кото­рым ужинала шумная компания. Заказали шашлыки и чуть не ящик прохладной минеральной воды.

Борис Николаевич рассматривал веселую компа­нию. Там выделялась женщина строгой породистой красоты: большие серые глаза, прямой нос с нежными ноздрями, заметные губы, легкие скулы и каштановые волосы, небрежно брошенные на плечо. С нее не спу­скал глаз парень с черными усами и неестественно красным лицом. Компания смеялась, но женщина была строга, как и подобает красавице. Только губы выда­вали, что мирское ей не чуждо, и она все видит и все слышит.

Усатый парень поднялся и сказал с хриплым акцен­том:

— Да здравствует Сочи — наша жемчужина!

— Молодец, действительно жемчужина, — согла­сился Чернов.

И вдруг то, что, казалось, пропало за отпуск на­всегда, вспыхнуло горячо и неугасимо. Весь отпуск вмиг сконцентрировался в яркой капле и показался глупым и никчемным. Он почувствовал прилив тихой радости и возвращения к себе. Все стало просто — и стало хорошо.

Борис Николаевич сказал тихо, но внятно:

— Да здравствует Сочи — Мекка всех мещан! Компания удивленно притихла, а Чернов поперх­нулся морской капустой.

— Что такое мека? — спросила красавица красно­-черного парня.

— Город в Турции.

— А я маг из Стамбула, — добавил Борис Никола­евич.

— Боря, перестань, — сказала Вера, но соседний столик уже принял игру.

— Маг, угадайте, чего мы хотим?

— Это просто — развлечений.

Девушка, на которой было очень мало одежды, при­казала:

— Расскажите о нас.

— Среди вас есть красавица.

— Это мы знаем.

— Она прекрасна, как медуза.

— А это хамство.

Парень с усами стал еще красней и крикнул:

— Лубезный маг, за такой звер худо бывает.

— Угадываю, что из вас никто не видел медуз.

— Борис Николаевич, я вас не узнаю! — дернул его за рукав Чернов.

— А это тоже я, — обернулся Борис Николаевич.

— Да, он и такой бывает, — почему-то грустно и тихо подтвердила Вера.

— Так расскажите про меня, — потребовала кра­савица низким приятным голосом.

— Пожалуйста. Вы были замужем, но неудачно.

Ребята и девушки с интересом уставились на Бориса Николаевича.

— Ваш муж был красив, высок и занимал прилич­ное общественное положение. Например, был ученым или военным.

— Аспирантом, — тихо подсказала девушка без одежды.

— Могу заверить, что следующий муж будет высо­ким, красивым и будет занимать высокое обществен­ное положение. Например, ученым или военным. В об­щем, водопроводчика вы не полюбите.

— А вам не кажется, что вы говорите гадости? — взглянула красавица мрачно-серыми глазами.

— О, красавица, люди часто правду называют га­достью.

— Вы так угадываете, как будто с ней знакомы, — сказал кто-то из компании.

— С ней я незнаком, но я знаком с ними. Могу уга­дать, что этот человек совершенно напрасно смотрит на красавицу. Он не вышел для нее рангом...

Стол заметно дрогнул. Усатый встал и подошел к Борису Николаевичу:

— Выдэм, дарагой, поговорым...

— Спасибо, но я не умею драться.

Черновы и Вера поднялись одновременно. Борис Николаевич улыбнулся красавице и поплелся за ними.

В электричке все молчали.

— Разве что-нибудь случилось? — весело спросил Борис Николаевич. — А вы знаете, я еще угадал, по­чему она разошлась с аспирантом, зачем приехала на Юг и что будет с ней в будущем.

Это был первый случай, когда он говорил, а они молчали.

— Вот не думал, что Борис Николаевич может устроить дебош, — сказал Чернов, как говорят о наша­ливших чужих детях.

— Давно собирался вам кое-что сообщить, — дове­рительно нагнулся к Чернову Борис Николаевич. — Я верю, что ваши корабли очень добротны. Но пла­вать на них наверняка неинтересно и нудно, и я бы ни­когда не отплыл на вашем корабле.


  VI


Вера укладывала вещи. Через три часа улетал са­молет. Там, где требовалась мужская рука, Вера звала Чернова.

Борис Николаевич потерянно бродил по комнате, изредка попадая жене под ноги. Наконец все было со­брано и чемодан набит доверху.

Вера на всякий случай спросила:

— Боря, у тебя больше ничего нет?

Он словно ждал вопроса: рухнул на колени, сунул руку под кровать и выволок тяжелый белый мешок.

— Господи, моя наволочка! — ахнула Вера.

Она опустила руку в наволочку и вытащила целую горсть камней. Из горсти торчал сплющенный каме­шек. На его плоских боках самым великим художни­ком были изображены совершенно одинаковые миниа­тюры: четкий ярко-каштановый горизонт, а над ним бледно-зеленоватое, до легкой дрожи на рассвете, небо.

— И ты хочешь это везти в город? Самолетом?

— Хочу, — признался Борис Николаевич.

— Да ты с ума сошел! Здесь килограммов три­дцать каменюг! Выбрасывай немедленно!

— Верочка, не выброшу — пешком понесу, а не вы­брошу.

Он так сказал, что она внимательно на него посмо­трела, бессильно опустилась на кровать и заплакала.

— Вера, успокойся, кое-какие можно выбросить...

— Люди... везут груши... мы... камни... — всхли­пывала она.

Борис Николаевич беспомощно поправлял очки. Ему было и жаль Веру и непонятно, как можно пла­кать из-за лишнего груза.

Она так же внезапно перестала плакать, как и на­чала, вытерла лицо и взялась за вещи. Он знал, что теперь галька будет упакована.

Сказав, что забыл на берегу маску, Борис Нико­лаевич пошел к морю.

Ему хотелось побыть с ним наедине, хотя бы не­сколько минут. Дойдя до безлюдного места, он опу­стился на валун...

Море — великолепный умелец. Им наработаны го­ры декоративной гальки, и оно все работает и работа­ет... Что бы в него ни бросили, оно обязательно при­ложит руки-волны и выбросит на берег смешную фи­гурку из деревяшки, красное яйцо из кирпича или зе­леноватую льдинку из стекла. На берегу встречались окатанные консервные банки, дамские туфли, алюми­ниевые кружки, деревянные весла... Все это приобре­ло мягкие и причудливые формы. Тысячи людей приез­жали сюда и купались в море. Не потому ли так много окатанных людей...

В море, как и в костер, можно смотреть часами. Огромное и могучее, трудно с чем-либо сравнимое, оно спокойно шуршало у ног маленького и хрупкого чело­века. Перед ним был иной прекрасный мир, в который люди еще только учились заглядывать.

Города, народы и цивилизации не могли исчезнуть бесследно, как не может исчезнуть мысль. И ему каза­лось, что в этих вековых волнах спрятано все ушедшее из мира. Поэтому люди немеют перед ним и не могут оторвать глаз, словно пытаются вспомнить то, что ни­когда не вспоминается.

Борис Николаевич встал. Нужно было идти. Он последний раз добежал глазами до горизонта. Затем резко нагнулся, взял серую, самую простую гальку и приложил к щеке. И она прижалась к нему шершавым и теплым боком.

Лерит

Каждое утро мы вдвоем отправлялись в маршрут — в накалявшийся дрожащий день. Лера шла сзади с прибором, и, когда б я ни оглянулся, на меня спо­койно смотрели большие синие глаза. Даже когда мое тело высыхало так, что мне хотелось повалиться в ломкую траву и лежать, лежать до прохладного вечера. Но на ее глазах я бы не упал даже от пули.

— Устала? — спрашивал я вечером, подходя к ла­герю и цепляя ногами каждую кочку.

— Подумаешь! — отвечала Лера, и в ее синих гла­зах бежали синие огоньки.

— Коня на скаку остановит, — сказал кто-то за ужином.

— Да... В горящую избу войдет, — согласился на­чальник партии.

Лерины волосы выгорели до стеклянного блеска. Голубые брючки через неделю стали белесыми, как палатка. Даже белая кофточка обесцветилась. Только глаза синели на ошпаренном солнцем лице. И никакой косметики, да и какая косметика в поле.

И может быть, в этот момент я влюбился, потому что все мы воспитаны на героическом. Мужчины-гео­логи тем более умеют ценить в женщине силу.

Влюбился я в Леру последним, но у меня было два преимущества: ходил с ней в маршруты и был челове­ком крайностей. Поэтому влюбился самозабвенно и отрешенно. И начал искать новый минерал, который бы я, по праву первооткрывателя, назвал леритом. Ко­гда молоток откалывал образец неясной породы, мне так и виделся продолговатый кристалл, синий, как ее глаза.

Как-то Лера надела новые ботинки и, как коза, запрыгала по останцам, позвякивая прибором. Но к концу маршрута начала хромать и поотстала.

— Давай прибор! — потребовал я.

— Пустяки, — даже не остановилась Лера. И когда в лагере она вытащила из ботинка стертую до крови ногу, у меня екнуло сердце.

На следующий день ее оставили камералить, а я по­шел с Катей — рыхлой хозяйственной девицей, которая по вечерам читала детективы, а по ночам орала, пу­гаясь полевых мышей. Возвращаясь желтым обрыви­стым логом, мы завязли в крупном земляничнике. Огромные пахучие ягоды таяли во рту — у Кати. Я же свернул полуметровый кулек и не съел ни одной зем­ляничинки.

— Спасибо, — улыбнулась Лера, но эта улыбка стоила кулька алмазов.

Она тут же стала всех угощать. И хотя я посылал ребятам телепатические приказы не брать больше одной ягодки, все-таки ее доброта отложилась в моей голове, как лишний киловатт в электросчетчике.

Начальник партии взял ягодку, затем две, а потом засунул в кулек всю руку и опрокинул его в тарелку. Все удивились. Я тоже удивился, потому что кулек был свернут из моей маршрутной карты. Начальник ругал­ся долго, и все в том смысле, что слишком много раз­велось Ромеов.

Много было у меня неприятностей в это счастливое лето. Я тонул в озере — хотел нарвать Лере кувшинок, свалился в шурф — показывал ей свою гибкость и чуть не умер, когда съел на спор перед изумленной Лерой целого барана.

По ночам мне снились голубые мерцающие кри­сталлы еще не найденного лерита, а днем я забывал о камне, потому что смотрел в ее синие глаза.

Все было хорошо до осени.

Однажды мы возвращались из маршрута ночью. Трава, березы и палатки стояли как в молоке. Луна, раскаленная добела и такая громадная, какая не бы­вает в городах, высветила под собой землю.

Хотелось замереть и стоять всю ночь.

И вдруг малюсенькое длинное существо, на страш­ной высоте, не над нами, а где-то там, у самой луны, вылезло на ее диск и медленно поплыло по диаметру. Было так тихо, что я слышал, как шуршит по тенту жучок. Крылатый земной гость переплывал луну, как в пьесе-сказке, когда где-то в тучах пролетает добрый волшебник, которого ждет притихший зал. Это было фантастично, нереально, немного жутко и красиво ка­кой-то неземной красотой.

Я схватил Леру за руку.

— Самолет, — сказала она и стала снимать рюк­зак.

— Нет, — шепотом ответил я.

— Реактивный, — добавила она и швырнула ботин­ки в палатку.

— Нет.

— Да самолет же, — повторила Лера, наливая суп.

— Нет, — выдохнул я.

— Ты с ума сошел — самый настоящий реактив­щик.

— Да нет же, нет.

А ведь я мог полюбить ее на всю жизнь, пойми она, что это не только реактивный самолет.

Но она не поняла.

Никогда

Рядовой работник Медузин до боли в животе боялся директора. Это было замечено, и его сделали начальником отдела. Теперь у Медузина к болям в животе прибавилась падучая: в кабинете у директора он падал ниц. И никогда не разбивался. Говорили, что падал он на мягкий ковер. А те, которые держались прямо, уходили с синяками.

Однажды Медузин сидел у себя в кабинете и обду­мывал, кого бы для острастки вызвать. Вдруг зазвонил телефон, и, сняв трубку, Медузин узнал директора. Он вскочил, а сообразив, что директор все равно не видит, остался на всякий случай стоять.

— Товарищ Медузин, надо бы сделать...

— Сколько даете сроку?

— Ну, два месяца хватит?

— Вполне! Будет сделано.

— Ну, хорошо. Пойду обедать.

— Чтоб вам не подавиться! — искрение вырвалось из Медузина.

Он тут же при помощи кнопки собрал отдел.

— Товарищи, звонил директор и дал указание сде­лать за два месяца. Мы должны принять развернутое решение и соответствующее обязательство.

Работник отдела, которому оставался год до пен­сии, сказал:

— Считаю, что выполним за один месяц и три не­дели.

Другой работник, которому до пенсии оставалось полгода, перебил:

— Чего скромничать! Управимся за один месяц, одну неделю и один день.

— А вопрос можно? — спросил вдруг молодой спе­циалист, которому до пенсии оставалось тридцать шесть лет.

— Спрашивай, — буркнул Медузин. Он не любил вопросов, потому что в них таились сомнения.

— Собственно, что надо сделать? Я надеюсь, не трехлетнее задание?

— Разумеется, нет, — снисходительно ответил Ме­дузин.

— А что?

— Как что? — теперь удивился уже Медузин. Он стал вспоминать суть указания и грозно уставился на молодого специалиста.

Пошарив в голове, Медузин с ужасом убедился, что он не спросил о сути дела, а звонить и переспрашивать было неудобно для авторитета.

— Что надо сделать за два месяца, товарищ дирек­тор не сказал, но я думаю, это и не важно. Какие бы указания ни были — мы обязаны их выполнить. Надо обсудить в принципе. Какие будут предложения? — об­ратился вспотевший Медузин к старым производствен­никам.

— Я думаю, примем такое решение: выполнить ра­боту за два месяца. А вместо работы пока оставим пустое место, — сказал тот, которому остался год.

— А потом впишем, — добавил тот, которому оста­лось полгода.

— Ну и дела, — удивился тот, которому осталось тридцать шесть.

— А вы останьтесь, — осек его Медузин.

Когда все вышли, Медузин долго постукивал ка­рандашом по столу, молчал и въедался глазами в мо­лодого специалиста. Именно так делал директор, и тогда у Медузина начинало щемить в животе. Сейчас он надеялся вызвать аналогичную реакцию в этом парне.

— Я слушаю вас, — нетерпеливо сказал парень.

— Скажи, как тебя там, ты начальства боишься?

— Зачем же его бояться?— усмехнулся парень.

— И меня не боишься? — удивился Медузин. Молодой специалист заулыбался и ничего не отве­тил, но Медузин его понял:

— Вот что. Запомни: ты никогда, ни-ког-да не бу­дешь начальником!

Обвал

Говорят, в горах от брошенного камня случались обвалы. От выстрела, даже от громкого крика срывались лавины. Да что там горы. Однажды я при­шел из гостей, кашлянул, а шкаф упал.

Но я хочу рассказать про обвал, который случился от гробовой тишины.

Наш отдел, конечно, не Кавказские горы, но чело­век пятьдесят будет. И не было работника, который хотя бы чуть-чуть уважал начальника отдела. Дело не в зарплате. Плати меньше, оставляй по вечерам, лишай прогрессивки, хами, но объясни, какой в этом государственный смысл. Его поставили начальником отдела, а он стал хозяином. Как-то получалось так, что мы начали работать не на государство, а на его карье­ру. Но уж такая у нас жизнь, что на хозяев работать мы не приучены. Работа в отделе не клеилась, все нервничали, переругивались да мрачно поглядывали на его кабинет.

Ругали мы его нещадно и все за глаза. Иногда кто-нибудь не выдерживал и писал рапорт. Молодой инже­нер Вадик даже выступил на собрании с гневной ре­чью. Но от волнения он так быстро говорил, что его речь уловилась всеми как принятые им новые повы­шенные обязательства.

Однажды и я сказал начальнику прямо и грубо. Он вызвал меня в кабинет, уперся глазами в мой лоб и долго шарил по голове, взглядом стараясь забраться под череп. Я смотрел на его бледное влажное лицо и думал, почему всеяркое солнце не кладет на эти мок­рые щеки своей здоровой коричневой печати.

— Надо чего-то делать, — сказал я в отделе.

— А чего вот с такими сделаешь? — и Вадик пока­зал на Шматочкина.

Шматочкин пугливо осмотрелся и уткнулся в бу­маги. Он был старше всех и работал в отделе со дня основания. Больше всего в нем раздражала откровен­ность. Если человек не скрывает слабостей, то значит засели они в нем основательно.

— Боюсь я, ребята, боюсь, — признавался он.

— Вы же воевали? — удивлялась чертежница Рая.

— Там на меня лез враг...

— Начальник тоже враг, — замечал Вадик.

— А это надо доказать, — настораживался Шматочкин.

Доказать мы не могли, а чувства в поисках истины не котируются. И мы свой гнев обрушивали на Шматочкина. Его толстое красное лицо бурело, он одерги­вал френч и невнятно говорил:

— Не могу, ребята, честно говорю, боюсь я его, да и вообще всех начальников боюсь.

— Как же с вами жена живет? — спрашивала Рая.

— Тихо живет, — тихо отвечал Шматочкин.

— Вы пожилой человек, старый работник, ваше слово звучало бы, — говорил я.

— За всю жизнь я на трибуне-то ни разу не был.

Такие разговоры бывали через день. На себя мы злиться не могли, и приходилось злиться на Шматочкина. А он спокойно доставал термос, отвинчивал крышку и наливал в нее крепкий чай.

Есть вещи настолько правильные, что они меня раз­дражают. Кажется, чего особенного в термосе с чаем, но, когда Шматочкин его доставал, мне становилось неудобно. Глупо, конечно.

За день до производственного собрания у нас опять затлел разговор, и мы опять словесно измолотили на­чальника. Когда все отвели душу и вроде бы при­умолкли, масленый голос Шматочкина в тишине поды­тожил:

— Загнивающий товарищ.

— Чего ж вы нам не помогаете! — в два голоса крикнули Рая с Вадиком.

— А в чем? — тихо спросил Шматочкин.

Мы и замолчали. Рая зло смотрела на Шматочкина и мелко билась ресницами-бабочками. Вадик чесал рейсфедером макушку. Разговор высох, как вбежав­ший в песок ручей. Мы поняли, что ничего не сделаем, и расходились, не глядя друг на друга. Остался один Шматочкин точить впрок карандаши.

На следующий день собрание шло, как и всегда хо­дило. Когда начальник предложил выступить и гла­зами-прорезями обежал ряды, мы заерзали на стульях и воззрились на паркет, будто каждый чего-то поте­рял. Мы смотрели в пол и ничего не находили, потому что это легче потерять, чем найти. Стало тихо, как в го­рах. Только что-то прошуршало, будто скатился каме­шек. Мы осторожно подняли головы и обомлели.

На маленькой самодельной трибуне стоял Шматоч­кин.

Если раньше для меня слово «ужас» было только словом, то сейчас оно воплотилось в осязаемое тело — на трибуне стоял живой ужас.

Глаза Шматочкина лезли из орбит, будто на них страшно давили. Бледное лицо перекатывалось каки­ми-то буграми, которые поднимались изнутри, подер­гивая тело. Это было привидение во френче. При­знаюсь, что страшнее я ничего не видел.

Стало еще тише, тише, чем в горах.

Шматочкин мелкими рывками, как в мультфильме, медленно поднял руку. Поднял и перстом вонзился в начальника, а выкаченные глаза смотрели вдаль и ничего не видели. Стоит и молчит, только челюсть дер­гается, в которой застряли какие-то слова.

Сколько он стоял в позе пророка — не знаю. Толь­ко мы все до единого вскочили с мест и устроили пра­здничную овацию. Под ее гром Шматочкин вышел из зала в неизвестном направлении.

А мы один за другим полезли выступать. Как мы говорили! Будто молчали сто лет. Я разил филосо­фией, Вадик этикой, а Рая прочла стихи про космос. В общем, это были не речи — это была лавина.

Ум частенько посещает подлецов, и это моя един­ственная к нему претензия. Начальник был человек не глупый и сразу понял, что в нашем отделе его карьера закончилась, ибо некоторые процессы необратимы. Он вышел на трибуну и сказал —очень мало сказал:

— Простите, товарищи. И до свиданья.

— Всего, — сказал Вадик, но тут бы надо помол­чать. Если человек уходит сам — он все-таки человек.

Больше мы его не видели. Отдел пока работал без руководителя, но работать стало уже лучше.

К Шматочкину мы переменились. Я подавил в себе все предрассудки и научился спокойно смотреть на тер­мос. И Шматочкин оттаял. В обеденные перерывы он потихоньку рассказывал о своей жизни. Я узнал, по­чему он не голодал в войну и уцелел в сорок первом, за что бог его избавил от плохих соседей, расточитель­ной жены, склероза, рака, детей и еще сотни напастей. Но я видел его на трибуне и поэтому слушал.

Однажды он даже налил мне в крышечку чая. Ко­гда я отхлебнул, он загадочно посмотрел на меня, огля­нулся, одернул френч и приглушенно сказал:

— Так сказать, дела давно минувших дней. Помни­те, перед собранием я остался точить карандаши? Только вы все ушли, как пришел начальник и стал уго­варивать меня выступить. Вы, говорит, старше всех, воевали, вас послушают. Часа полтора говорил. Вы же знаете, я человек слабоватой воли — согласился.

— А что вы хотели сказать с трибуны? — подозри­тельно спросил я.

— Что начальник — хороший руководитель, и мы будем работать еще лучше. Да у меня челюсть закли­нило.

У меня вдруг заклинило горло, и, схватив термос Шматочкииа, я залпом выпил тепловатый мутный чай.

— Я про другое, — отобрал у меня термос Шматоч­кин. — Хочу спросить. Вот вы все около меня третесь — уже знаете, да?

— Что знаю?

— А что с завтрашнего дня я назначаюсь начальником отдела?

Здравствуй, оружие!

Если у мужчины не дрожит сердце при виде ружья, надо посмотреть, растет ли у него борода. Если в пятницу его не тянет на охоту, он может выбросить брюки и купить себе эскимо. А если он не любит Хе­мингуэя, то он подлец. Таким на войне бывает трудно. Я сказал все.

Конечно, боя быков я не видел, но баран меня бо­дал. Я свалил его прикладом и уплатил штраф — он вдобавок оказался племенным. И понял Хемингуэя.

В отделе об охоте много не поговоришь — настоя­щих мужчин маловато. Я сижу в кабинете с Кузовкиным, который нечто среднее между мужчиной и жен­щиной. Он сосет карамель и тяжело вздыхает. Не успел на кого-то там подписаться. В обед будет пить бульон из термоса — у него язва. Съесть бы ему кусок сырой медвежатины.

В понедельник у нас в кабинете появился новый сотрудник: женщина, молоденькая, ненакрашенная, симпатичная.

И пугается, и улыбнуться хочет, и губы дрожат уголками. Прямо со школьной скамьи. В вестибюле стоял ее отец, провожал в первый день работы.

Женщин у нас в отделе нет. А были. И не потому, что их начальник не любит, а как раз наоборот. Как я мимо зайца, не может он пройти мимо женщины. По­рядочные сами поуходили, а обыкновенных уж после он сам выживал.

Кстати, в воскресенье я убил трех зайцев...

— Новенькая для нашего не подойдет, — буркнул Кузовкин.

Он ошибся. Уже в пятницу начальник встал за спи­ной новенькой, обволакивая нас одеколоном. Он бегал глазами по ее чертежу и коленям.

— Ну что ж, останьтесь сегодня вечером, мы с ва­ми займемся.

Кузовкин хрустнул карамелью, подсеменил к на­чальнику и надтреснуто крикнул:

— Незачем ей оставаться! Она еще школьница. Он был похож на зайца, напавшего на охотника. У таких, с карамелью, и нервы-то бабьи.

Начальник скосил глаза на Кузовкина и повто­рил:

— Вечером останьтесь.

И ушел. Я засмеялся — никогда не лезь охотнику под выстрел. Кузовкин вернулся к своему столу и еще долго бормотал:

— А ведь его жена с детьми уехала на дачу.

В воскресенье я убил рысь, и она свалилась с дере­ва, как меховая шапка.

Сидеть за ватманом — это работать, охотиться — это жить. Я пьянею после выстрела. У меня все дрожит, и если бы довелось промахнуться, я бросился бы на рысь с голыми руками. Охота — это борьба, это познание настоящей жизни. Я не доверяю людям, которые не охотятся.

В понедельник, когда у меня еще побаливали все мускулы и мне казалось, что в кабинете пахнет поро­хом, подошел начальник и развернул чей-то ватман.

— Что вы скажете?

Я посмотрел, но сказать ничего не мог, об этом и сказал.

— Вот здесь, — раздраженно ткнул начальник в ле­вый угол.

— Закошено, — рассмотрел я неточность.

— Значит, вы подтверждаете, — значительно ска­зал начальник и вышел.

Это было слегка загадочно, а мы, охотники, зага­док не любим. Видимо, новенькая напутала, но это и с опытными бывает.

Дня через два в обед я подошел к доске объявле­ний, где погудывала толпа. Висел новый приказ, в ко­тором за недобросовестную работу Кузовкину объяв­лялся выговор. Я не люблю Кузовкина, но все-таки удивился — работник-то он хороший.

Кузовкина застал я в кабинете. Он не пил бульон и не то всхлипывал, не то подавился карамелью. Мне стало противно, будто я застрелил домашнего поро­сенка. Не мужчина, а пшенная каша. Хорошо, что но­венькая вышла. Было б стыдно за наш род. Получил по морде — дай сдачи, а не можешь — утрись.

Я молча сел за стол, но Кузовкин вскочил, забегал по кабинету и запричитал:

— Если бы это за работу — я бы промолчал. А то ведь за девицу. Нет, по собственному желанию меня не выживешь, я поеду в главк. Скажите, вы правда смо­трели мой чертеж? Сильно я закосил?

— Смотрел, да не знал чей, — буркнул я и начал работать. Чего болтать-то.

А в пятницу я ехал на волков и думал, что у меня тоже слева закошено.

И было все. И сугробы, и красные флажки,и пере­кат выстрелов, и серые пушистые тела, как торпеды, врезавшиеся в снег. Вечером был костер. Мы ели полу­сырое дымное мясо и запивали дымным чаем, а потом пили дымный чай и заедали дымным мясом. И вспо­минали старину Хэма, а кто с нами не ел, того с нами не было.

Жизнь — это борьба, и мы боролись с хищниками. Убитый волк мне приятен. Что-то в его мертвом оскале есть мужественное. И если мне суждена смерть, я хо­тел бы лежать в гробу и таким же оскалом встречать своих родственников.

На всю следующую неделю меня отправили в ко­мандировку в фонды, где пришлось рисовать, чертить и выписывать. К себе на работу я заскочил в пятницу перед концом дня за коробкой пыжей.

В кабинете сидела только новенькая. Она заметно изменилась, кое-где на нее уже легла краска и взгляд стал смелее.

Я спросил про Кузовкина.

— Он поехал тогда в главк, а оттуда его увезли на «скорой помощи» с язвенным кровотечением. На нерв­ной почве. Собирали ему по пятьдесят копеек, а я дала шестьдесят.

Мы стали закрывать столы. Она набросила шубку и, как лисичка, шмыгнула за дверь. Через минуту вы­шел и я.

У подъезда начальник отдела посадил новенькую в свою машину. Они чему-то засмеялись, и «Волга» сорвалась с места.

А на следующий день я убил медведя.

С первого взгляда

Говорят, что скоро будут знакомиться путем через электронную машину. Мне бы это хорошо, потому что обычным путем мне никак. Стесняюсь я их — жен­щин. А если красавица, то меня будто суют то в про­рубь, то в доменную печь.

Конечно, хочется красиво, с первого взгляда, ни че­рез кого, потому что человек я нормальный, если рядом нет женщины. А они ведь всегда рядом.

Поэтому, когда я попал под сильный дождь, то бы­стренько встал под козырек газетного ларька. Тут еще «поэтому» ни при чем. Вот дальше: поэтому я огранител, когда рядом с собой увидел красавицу.

Высокая, а я давно заметил, что маленькая краса­вица — это только полкрасавицы. Высокая, изящная, легкая — выставил бы руку и поставил бы ее на ла­донь. Белое платье сидело так, что моей фантазии де­лать было нечего. Лаковые глаза, огромные и черные, как полярная ночь, смотрели. Ресницы-махаоны сот­нями черных вопросительных знаков повисли над гла­зами. Носик, да что там носик, когда под ним были губы...

Я смотрел на красавицу, но это был уже не я — это был сумасшедший в моем облике.

— Дождь, — сказала она, будто выдохнула му­зыку.

— Он, — подтвердил я бабьим голосом.

Она раздавила на щеке каплю. Я вздрогнул, содрал с себя пиджак и отчаянно набросил на ее плечи. Для меня это было равносильно полету в космос.

— Ну что вы! — смутилась она. — Меня зовут Ни­ной.

— Меня тоже! — еще ничему не веря, представил­ся я.

— Тоже Ниной? — вскинула она ресницы-вопро­сики.

— Тоже Сашей, — уточнил я.

— Кажется, перестал... Пойдемте! — робко пред­ложила Нина, возвращая пиджак.

— А как же, — согласился я, смело взял ее под руку и пошлепал по лужам.

Мы шли, и казалось, все смотрят на нас. Так оно и было, потому что пиджак я надел наизнанку. Нина засмеялась, будто зазвенела хрусталем. Я его вывер­нул и начал говорить, ибо мужчина обязан развлекать женщину беседой. Тем у меня множество, но они все моментально испарились, поэтому я начал подробно рассказывать, как устроена мясорубка и почему из нее вылезают червячки. Моя слушательница, видимо, ре­шила, что я в магазине молочу мясной фарш.

А потом Нина показала на новенький высотный дом, где она жила.

— Ну и домик! — восхитился я и шагнул в откры­тый люк.

Он оказался полузасыпанным, поэтому я вылез сам.

— Не ушиблись? — спросила Нина голосом, кото­рому позавидовала бы любая медсестра.

— Пустяки, — вправил я вывихнутый палец.

— Вы испачкались...

— Ерунда, — отлепил я из-под носа комок глины.

— Вам надо умыться... Зайдемте ко мне?!

— К вам?! — прошептал я и опять шагнул в тот же люк, но Нина меня вовремя перехватила.

На ее маму, солидную плавную женщину, я произ­вел впечатление. Она смотрела на меня, будто я вышел из телевизора и пошел прямо в ванную.

У чистого-то у меня вид ничего, так что вымоюсь, буду ничего. Действительно, когда я свеженький вы­шел из ванной, то мама сказала:

— Садитесь с нами пить чай!

— Спасибо, только что съел два полуфабриката, — вежливо отказался я, но тут же встретился с Нининым взглядом.

Мама заметила мои колебания, взяла меня под руку и ввела в комнату, где весь стол был уставлен чашечками и вазочками.

Я сел на стул, будто на электрический, ибо был уверен, что мой рот рядом с красавицей, да еще с ее мамой, для еды ни за что не откроется.

— Вы пьете чай или кофе? — выжидательно спро­сила мама.

Мне бы надо было свободно так ответить: «Чашеч­ку кофе, пожалуйста».

— Я пью компот, — признался я.

Мама слегка замешкалась и посмотрела на даль­ний угол стола, где что-то было накрыто газетой. Ви­димо, чайник для сохранения тепла.

— У нас сегодня нет компота, — смущенно сказа­ла она.

— Тогда этого... какао, — брякнулось из меня, хо­тя какао я вообще не терпел.

— Тоже нет, — вежливо ответила мама.

— Ну, можно и чаю, — согласился я.

Нина смотрела на меня сбоку, и моя правая щека наливалась жаром, будто на нее поставили утюг. Мама дала мне чаю и уже с некоторой опаской спросила:

— Какого вам варенья?

— А какое у вас получше? — поинтересовался я.

— Вишневое хорошее, — неуверенно ответила мама.

Я положил в розетку с верхом и тоскливо почув­ствовал, что оно с косточками. Как буду вытаскивать их изо рта — не руками же. Поэтому первый глоток сделал без варенья и начал придумывать деликатную тему для разговора.

— Сегодня хорошая погода, не правда ли? — радо­стно сообщил я и добавил: — Мы с Ниной попали под дождь!

— Да?! — вежливо удивилась мама.

Повисла короткая, но выразительная пауза. Была моя очередь говорить, да и вообще они от меня ждали членораздельной мысли.

— А мы с Ниной попали под дождь, — сказал я и отпил чаю без варенья.

— Да?! — еще вежливее удивилась мама.

— Да, — подтвердил я.

Нина молчала. Пауза, которая продолжала висеть, стала ощутимо опускаться на наши плечи. Я еще от­хлебнул чаю, шевельнул в ботинках сразу взмокшими носками и бодро сообщил:

— А мы с Ниной попали под дождь!

Мама заметно окостенела. Но тут и я окостенел, потому что газета на углу стола зашевелилась, из-под нее показался лысый мужчина в очках, пододвинул к себе чашку и с интересом уставился на меня.

«Папа», — пронеслось в голове.

— А вы знаете, как устроена мышеловка? — прямо спросил я папу, выдерживая его пристальный взгляд.

— Не-а, — признался папа, не в силах приступить к чаю.

Я подробно рассказал о мышеловках, которых во­обще никогда не видел.

— Саша, а кем вы работаете? — заинтригованно спросила Нина, отказавшись от мысли, что я молочу фарш.

— Вероятно, вы отлавливаете, мышей? — предпо­ложил папа.

— А что — отлавливаю, — согласился я и похолодел.

— Для чего же они нужны? — удивилась мама та­кой экзотической профессии.

— Как для чего... — обиделся я. — Для народного хозяйства.

Надо было как-то остановиться, и я уткнулся в чай. Чтобы уйти от Нининого взгляда, мне пришлось обра­тить распаренное лицо к маме.

— Да, — вздохнула мама, — кого сейчас только не отлавливают. Да вы с вареньем!

Я начал с вареньем, чтобы уж покончить с этим делом разом. Мне пришла в голову хорошая мысль — вытаскивать косточки изо рта чайной ложкой: и гигие­нично, и красиво.

Ощутив во рту первую косточку, я отпил глоток чаю, взял ложку и начал ею шарить под языком. Не знаю, чего они в этом увидели особенного, но папа остановился на полуглотке, мама прижала руки к груди, а на Нину я уже и не смотрел. Видимо, им показалось, что я налил чаю в рот и стал там его помешивать.

Так я и не вытащил ни одной косточки. Мне пришлось поглощать варенье в абсолютной тишине, рас­совывая их по углам: за десны, под язык... Когда ко­сточек скопилось во рту штук десять, то, посмотрев- посмотрев на меня, мама спросила:

— Саша, а какое у вас образование?

— Ышее, — ответил я, придерживая косточки гу­бами, чтобы они не вывалились в вазочку с вареньем.

Махом допив чай, я с ужасом почувствовал, что некоторые из этих самых косточек пошли в горло, но куда надо не дошли. «Подавился, — мелькнуло в го­лове, — только бы не закашляться...»

Я взялся за край стола и напрягся — стол мелко задрожал, будто его мгновенно схватила малярия. Видимо, от напряжения я позеленел, потому что папа побагровел. И когда все чашечки и вазочки от вибра­ции тонко запели, а я вздулся, как полиэтиленовый мешок с водой, папа вскочил, железно схватил меня за руки и прижал к стулу. Я еще поднапрягся, прогло­тил все десять косточек и вздохнул, опадая.

Мама дала мне прохладной воды.

— Давно у вас припадки? — поинтересовался папа.

— С детства, — улыбнулся я, икнул и пошел к двери.

В одном доме

Когда я подхожу к нашему новому кооперативному дому, чувство тихой гордости пощипывает меня. Десятиэтажный красавец, построенный на собствен­ные деньги пайщиков... На колоннах-сваях, которые делались по специальному заказу... Облицован какой-то импортной плиткой голубоватого оттенка... Громадные лоджии для коллективного пользования с выходом на пожарную лестницу... Два финских лиф­та, умных, как дрессированные слоны... Потолки два метра сорок семь сантиметров... И плачу за квартиру треть зарплаты. И не жалко, потому что лоджии, плит­ки, колонны и два умных, как слоны, лифта.

Тихая гордость меня пощипывает еще потому, что в этом же доме живет наш директор. Так сказать, ды­шим с ним одним воздухом. На работе я прохожу мимо его высокой обитой двери, встречаю его секретаршу, зрю его в президиуме, и кажется он мне далеким и высоким, как бог.

А теперь он стал как-то ко мне поближе, бог, ко­нечно, но уже спустившийся на землю. Трудно пере­дать это ощущение, когда где-то под тобой стоит или сидит, а может быть, лежит твой директор. Уже полу­чается, что я выше его, так сказать, над ним. А как приятно встретиться с ним в умном, как слон, финском лифте. Директор стоит — и ты стоишь, и ничего он тебе не сделает, потому что платим одинаково.

Повезло мне в смысле совместного проживания с директором. Он тоже меня приметил. Раньше, до ко­оператива, бывало, кивнет чуть-чуть, и не поймешь: здоровается или голова у него трясется. А теперь кив­нет отчетливо и улыбнется. У меня даже такое ощуще­ние, что мы дальние родственники, только об этом ни­кто не знает, и мы с ним тоже. Или мы с ним что-то знаем — и больше никто.

Я, конечно, далек от мысли, что это отразится на моей карьере в лучшую сторону, но почему бы не отра­зиться... В наше время главное быть замеченным. Да и членство в кооперативе явление положительное: значит, человек солидный, не пьет, не курит, копит. Та­ким можно доверять, такие не затмят и не подведут.

Нравится мне наш кооперативный красавец. Нико­гда не упускаю возможности посмотреть на него со сто­роны. Раньше я не любил гулять с Иринкой, а теперь выхожу с удовольствием. Она дышит — я смотрю на сваю-колонну.

Правда, как Иринка пошла в первый класс, так с ней много не насмотришь. Вопросы, прожекты и фан­тастические истории прекращались только ночью, ни­чуть не иссякнув.

Вот и сегодня, только мы вышли, как она предло­жила бегать зигзагами-восьмерками между колон­нами.

— Не могу, — отказался я, — придумай что-нибудь покультурнее.

— А почему не можешь?

— Ну, как почему... Шляпа, очки, а я восьмер­кой...

— А-а-а-а, — догадалась она, потому что очень лю­била догадываться. — Шляпа зацепится за колонну и упадет.

С такой версией я согласился. Иринка тихонько по­шла от меня, сосредоточенно разглядывая снег. Я знал, что сейчас рождается что-нибудь фантастическое типа: «Папа, давай по очереди дуть в водосточную трубу, чтобы на крыше вылетали пузыри». Родилось другое.

— Папа, давай играть в новую игру. Ты закрой глаза и открой рот, а потом считай про себя до двести. Это покультурнее?

— До двухсот, — поправил я. — Пожалуй, покуль­турнее. А зачем считать?

— Пока ты считаешь, я должна обежать вокруг дома.

«Вокруг красавца», — подумал я и спросил:

— Рот-то зачем открывать?

— Да-а-а,— затянула она, — чтобы ты не подглядывал.

— Ладно, — вспомнил я, что фантазии детей надо поощрять. — Только многовато до двухсот. Давай до пятидесяти?

— Да-а-а, нельзя до пятидесяти, вдруг не успею, потому что дом большой...

Мы поторговались и сошлись на ста пятидесяти. Я обещал честно считать и не закрывать рта и не от­крывать глаз, а она обещала нестись, как носится Бавилкин из их класса по школьному коридору. Иринка сказала «три» — и побежала. Я закрыл глаза, открыл рот, начал мысленно считать и думать, что не может быть такой глупой игры, чтобы стоял человек с откры­тым ртом. Наверняка ее фантазии.

Когда досчитал до шестидесяти, то заныла челюсть, и мне показалось, что сижу у зубного врача — там я тоже закрываю глаза. Затем тихонько скрипнул снег. Я догадался, что Иринка подкралась ко мне и прове­ряет, выполняю ли соглашение. Поэтому я закивал го­ловой на каждую цифру, чтобы она видела процесс умственного счета. Вот козявка — сама же не держит слова, но мне надо показать ей пример. Откуда-то на­летел ветер и стал задувать в рот, как в пустое дупло. Иринка стояла тихо, будто получила эскимо.

Честно досчитав до ста пятидесяти, я пошире от­крыл рот и, стараясь вытаращить глаза, резко их рас­пахнул, чтобы рассмешить Иринку страшной физионо­мией...

Передо мной с напряженно-испуганным лицом стоял наш директор.

Привет архитекторам

Некоторых хлебом не корми, только ему привет передай или от него возьми. Это они, некоторые, при­думали афоризм «Жду привета, как соловей лета».

Вася Сивограков терпеть не мог передавать при­веты, поэтому утром в субботу лично поехал к своему приятелю на новоселье.

Автобус часа полтора змеился по городу, и на кольце Васе показалось, что он попал в громадный ма­кет: все дома имели форму одинаковых прямоугольни­ков, только одни прямоугольники лежали на боку, а другие стояли на попа. Он спросил, как пройти к кор­пусу шесть дома сто восемьдесят на Средней улице двадцать третьего квартала девятого микрорайона.

— Вы не с того конца заехали, — ответила жен­щина и объяснила, что раз он заехал не с того конца, то теперь ему придется топать с этого.

Вася Сивограков пошел, похрустывая свежим сне­гом и помахивая коробкой с тортом «Юбилейный» за три рубля шестьдесят копеек. Мимо него мелькали дома, лежавшие на боку и стоявшие на попа.

— Средняя улица? Вон там начинается у огромад­ного дома, что стоит торчком, — показал старик.

Сивограков поспешил к тому дому — время подо­шло обеденное, да и на новоселье он опаздывал.

Или головой болтал, или что, только шел он шел и оказался не у «огромадного» дома, стоявшего торч­ком, а у «огромадного» дома, лежавшего плашмя.

— Так вы же прошли, — объяснила дворничиха.

Вася Сивограков двинулся обратно, помахивая тор­том «Юбилейный» за три рубля шестьдесят копеек. У него уже гудели ноги, как столбы под напряжением.

— Средняя улица за углом вот того дома, — пока­зал мальчишка на дом, который лежал.

Сивограков прилип к нему взглядом и пошел, как лунатик по крыше. Все было бы хорошо, не налети он на детскую коляску и не стукни новорожденного тор­том «Юбилейный» за три рубля шестьдесят копеек. Вася извинился перед мамой и объяснил новорожден­ному, что не успел познакомиться с микрорайоном, по­этому и налетел на коляску, а когда кончил объяснять и поднял голову, то дома, который лежал, перед ним не было. Вернее, домов было шесть — три лежали и три стояли. Сивограков побродил вокруг них, как шпион вокруг военного объекта.

— Да вы на Средней улице стоите, — удивился прохожий.

— А чем докажете? — усомнился Вася.

Он пошел, по Средней улице, которая пропадала вдали, а может, уже в темноте, потому что зимой смер­кается рано. Номера домов только начинались. Вася шел на гудящих ногах и думал, что торт «Юбилейный» за три шестьдесят, наверное, промерз до мозга костей.

Вдруг дома кончились на номере шестьдесят пять и Сивограков очутился в чистом поле.

— Скажите, это улица Средняя?

— Со Средней вы свернули вон за тем домом.

Вася мог поклясться, что он шел прямо и никуда не сворачивал. И даже взгляда никуда не отводил от во­ображаемой прямой. Правда, ему попалась девушка в мини, и он еще удивился, что зима, а она в мини.

Стемнело. Сивограков пошел обратно и, побродив часа два, отыскал и Среднюю улицу, и дом сто восемь­десят, и корпус шесть, и квартиру, но новоселье там отмечал не его приятель, а гражданин совершенно дру­гого вида.

Оказалось, что дом этот стоял на улице Средней, но числился по улице Вертикальной. А на улице Сред­ней есть свой сто восемьдесят, но стоит он не на улице Средней, а на улице Горизонтальной.

Сивограков вышел из парадной и пошел дворами, какими-то детскими качелями и помойными бачками.

— Скажите, как мне выйти на улицу? — поймал он запоздалого прохожего.

— На какую?

— На любую.

— Сверните за этот дом.

Сивограков пошел было свернуть, но там белел гро­мадный сугроб. «Какая разница, все они одинако­вы», — подумал Вася и свернул не за тот, который ле­жал на боку, а за тот, который стоял на попа. Но за тем, который стоял на попа, был другой, который ле­жал на боку.

Вася Сивограков остановился. Было темно, как на рентгене. Люди уже не ходили. Автобусы тоже. В небе повисла желто-пегая луна. Где-то в отдельной квар­тире завыл волк. Вася понял, что надо искать ноч­лег.

Он зашел в дом, который лежал на боку, поднялся на площадку последнего этажа и развязал коробку с тортом «Юбилейный» за три шестьдесят. Ложки у не­го с собой не было, а руками есть торт неприлично. Тогда Сивограков склонился к коробке и, как корова траву, стал щипать крем губами. Проголодавшись на свежем воздухе, он щипал его и дощипался до самого дна. Вылизав коробку, Вася начал отвинчивать паро­вую батарею, чтобы попить горячей воды. Затем сло­жился на подоконнике вдвое, как перочинный нож, и забылся, клацая зубами...

Утром Вася Сивограков вышел на улицу и поел све­жего снега. В голове сразу помутнело. «Недоспал я», — подумал Вася и спросил дворника:

— Как пройти на Среднюю улицу?

Стыдно же возвращаться домой, не найдя прияте­ля. Тем более что Средняя улица оказалась рядом, за углом дома, который стоял на попа. Вася свернул за этот угол, потом еще за один, а потом еще за один, а потом оказалось, что он ходит вокруг дома. «Недоел я», — подумал Сивограков и сел в сугроб.

— Скажите, как пройти на Среднюю, Вертикаль­ную и Горизонтальную? — спросил он из сугроба про­бегавшую девушку.

Она испуганно глянула на крышу дома и побежала к автобусу. Тогда Вася вылез из снега и подбрел к гра­жданину:

— Скажите, как пройти...

— На Среднюю улицу? — угадал гражданин. — Да ты, приятель, у меня еще вчера спрашивал!

Вася смутился и решил больше не спрашивать, по­тому что он уже не помнил, у кого спрашивал, а у кого не спрашивал. Пришлось читать на домах. Перед ним замелькали Поперечные и Счастливые, Прогонные и Веселые. В глазах рябило от коробок, лежавших на боку и стоявших торчком.

В полдень Вася перекусил снегом и поплелся по улице Промежуточной. Через час он плелся по улице Наличной. Через два часа брел опять по Промежуточ­ной. Через три часа начало смеркаться. Вася реши­тельно подошел к милиционеру и хрипло спросил:

— Как пройти в магазин?

Он вошел в булочную-кондитерскую и купил торт «Юбилейный» за три рубля шестьдесят копеек, а ко­гда вышел, то уже было темно, как на рентгене.

Желтая в ржавых потеках луна уже висела над жил­массивом. Но волк еще не выл.

Вася сразу нашел ту лестницу, где ночевал. Ложки у него с собой не было. Он встал на колени и, как поросенок из корыта, начал поедать торт...

Дней через пять в милицию поступило заявление жильцов, в котором сообщалось, что на лестничной площадке дома сто восемьдесят по Средней улице по­селился неизвестный гражданин, который питается тортами системы «Юбилейный» за три шестьдесят и пьет горячий чай из паровой батареи, где прямо его и заваривает, вследствие чего в квартирах холодно, по­скольку горячая вода им выпивается, а трубы забиты чаем грузинским по девятнадцать копеек за пачку.

После письма к вышеназванному дому подъехал са­нитарный транспорт, и люди в белых халатах вывели гражданина с бурой щетиной на липких щеках и воло­сами, аккуратно смазанными кремом сливочным, ванильным.

На вопрос врача, не хочет ли он что-нибудь кому-нибудь передать, сладкий гражданин твердо ответил:

— Хочу передать привет. Архитекторам.

Ничего не случилось

Вчера на работе я долго смеялся, потому что смеялись все. Замечал ли кто, что после сильного смеха бывает особенно грустно? Вроде бы высмеива­ешься, опустошаешься.

Я полистал радужный журнал, свежо пахнувший керосинчиком, и бросил его на диван. Он раскрылся на огромной цветной фотографии — у скважины стоя­ли обнявшись чумазые буровики. Я прошелся по ком­нате и глянул на фотографию с другого боку. Мне казалось, что теперь они будут стоять, опустив руки. Но буровики обнимались, как солдаты на фронте. Смешно. Я никогда не обнимаюсь с мужчинами. Из­редка, после рюмки. Но эти-то буровики были трез­выми. Или они опьянели от фонтана коричневой нефти, бьющей в небо за их спинами?

Я закрыл журнал и начал ходить по квартире, бес­цельно рассматривая знакомые вещи. Мне была из­вестна каждая их царапинка или выбоинка. Каждая вещь имела свою куцую историю, которую я помнил, где купил, зачем и как вез домой.

Выключатель щелкнул звонко, и торшер в дневном свете зажегся почти невидимо. Я стоял, смотрел на абажур, который алел, как тюльпан, и ждал от тор­шера чего-то еще. Но светильники разговаривать не умеют — знал ведь.

С непонятной поспешностью я зашагал на кухню. Тоже ведь знал, что там никого нет и быть не может. Там никого и не было — только по-живому капала вода из крана. Я вернулся на диван.

Разве что-нибудь случилось? Ничего. Проект вчера приняли, премию получил, нигде не болит... Значит, ничего не случилось. Я бодрячески огляделся...

Стены равнодушно блестели обоями. Мягкий ди­ван безропотно держал мое тело. Книги, эти великие немые, стояли на своих полках, красуясь сухими ко­решками. Письменный стол, о, письменный стол не заговорит, хоть руби его топором, — я знал свой письменный стол.

Щемящее чувство, которое дрожало неизвестно где и неизвестно почему, казалось, вот-вот вырвется из тела — и не вырывалось. От него было не освобо­диться, как от высокой температуры.

Я придвинул телефон и набрал номер:

— Виктор, ты? Слушай, приезжай ко мне...

— Случилось что?

— Нет. Приезжай просто так.

— Старик, по телеку идет футбол.

— Ну, я к тебе приеду...

Трубка молчала, смущенно посапывая.

— У меня Галя, — наконец признался Виктор.

— Понятно, — сказал я уж не знаю каким голо­сом, потому что он беспокойно переспросил:

— А у тебя ничего не случилось?

— Конечно, ничего, — хихикнул я.

—Тогда до понедельника. Во! Наши забили!

Трубка пищала, как живая. Интересно, сколько она так может? Все-таки живой звук. Я положил ее и опять распахнул журнал...

Пять буровиков. Двое пожилых, двое моих лет. А пятый — мальчишка с бородкой. Он-то чем заслу­жил мужскую дружбу? Но рука пожилого рабочего лежала на его плече. Неужели, чтобы стоять вот так обнявшись, нужно вместе воевать, добывать нефть, рубить уголь или плавить сталь? Неужели для этого мало работать в проектном институте?

Бред какой-то... Ведь это состояние я испытываю не впервые. Видимо, все последнее кажется самым сильным: последнее горе самое горькое, последняя ра­дость самая сладкая. А последнее одиночество самое одинокое..

Я снял трубку и набрал номер, который знал на память:

— Здравствуй, Марина.

— Наконец-то, — от радости ее голос стал тихим, пропадающим. — Почему не звонил?

— Так, — ответил я, не приготовив никаких слов.

— Приезжай.

— Приезжать? — удивился я, словно никогда к ней не ездил.

— Сейчас, — подтвердила она.

Видимо, я замолк надолго. Марина тоже молча­ла — от радости. Мы молчали, но телефон молчали­вых не любит. Торопливые гудки ворвались в нашу тишину, требуя разгрузки линии.

— Я не приеду.

— Почему? — удивленно крикнула она, пробиваясь сквозь гудки.

— Потому что ты женщина, — и я отключил теле­фон, чтобы она не звонила и не выясняла. Не было у меня сил говорить с женщиной.

И сразу стало в квартире тихо, тише, чем при включенном телефоне. Я ощущал время на ощупь, словно секунды текли между пальцев. Может, крик­нуть, чтобы прибежали незнакомые соседи? Или уда­рить себя по груди, чтобы там затихло то, что никак не хотело затихать...

Посмотрели бы на меня сейчас коллеги. Похож ли я на того вечно осклабившегося парня, который сочиняет афоризмы типа: «Не требуйте от друзей слишком многого — достаточно, что они придут на ваши похо­роны»? Похож ли я на того доморощенного философа, который точно знает, что где бы и кем бы человек ни был — в конце концов он всегда остается наедине с со­бой? Но это в конце концов.

Я схватил справочник, включил телефон и набрал номер мастерской по ремонту стиральных машин.

— Мастерская слушает!

— Девушка, нельзя ли вызвать на сегодня мастера?

— Только на послезавтра, — отчеканила она.

— Девушка, помогите одинокому мужчине.— Я знал, на что женщины отзываются наверняка. — Ру­ками стирать не умею.

— Жениться надо, — заметила она потеплевшим голосом.

— Зачем? Теперешние девицы не переломятся.

— Разные бывают, — голос ее окончательно сел, и я подумал, как бы она сама не приехала стирать.— Что с машиной?

— Урчит.

— Она и должна урчать.

— И дымит. Урчит и дымит.

— Высылаю мастера. Адрес?

Я назвал. Сразу стало легче, потому что началось ожидание. Есть пословица: ждать и догонять хуже всего. Чепуха. Хуже всего — ничего не ждать.

Я лег на диван, уставившись в потолок. Там, на потолке, с той стороны, ходили люди. За стенкой гор­ласто кричал ребенок, пробивая звуком все перекры­тия. Где-то лаяла породистая собака — простых в на­шем доме не держали.

Но у меня было тихо. Так тихо, что я стал думать о смерти. Век я о ней не думал и не собирался. Какая смерть, когда в больнице ни разу не был, а в эпидемии даже не чихал. Или в одиночестве всегда о ней ду­мается? Ну конечно. Одинокий человек уже не совсем живой, он уже вне жизни — он одинокий.

Звонок в передней сбросил меня с дивана. Я за­стегнул рубашку и открыл дверь.

Мастер вошел деловито, словно в моей квартире что-то забыл и теперь вернулся. Он поставил на пол огромную сумку с инструментом и спросил:

— Говорите, урчит и дымит?

— Да, дычит и урмит. Проходите!

Я шагнул в комнату. Мастер остановился у порога:

— А она не в ванной?

— Кто?

— Стиральная машина.

— Нет, не в ванной.

— На кухне?

— Нет, не на кухне.

— Зря вы ее сюда затащили, — сказал мастер, взял сумку и пошел за мной в комнату.

Я сел на диван и пододвинул ему кресло:

— Садитесь.

Он обежал взглядом комнату, задержавшись на книгах, иконах и ералаше на столе.

— Машина тут?

— Не тут. Да вы садитесь!

— А где она?

— В магазине.

— Уже отправили?

— Я ее и не покупал.

— Как не покупали?

— Да так. То в прачечную снесу, то сам постираю.

Теперь мастер сел, видимо потеряв силу в ногах.

— Вы же говорили, что машина дымит и урчит?

— Это не она, это я фырчал, — игриво сообщил я и для подтверждения слегка фыркнул.

Мастер напрягся и как-то сбился в один угол кресла. Его узкие глаза смотрели в мою переносицу, как прицеливались. Он был чуть старше меня.

— Просто ошибочный вызов, — поспешил я успо­коить его.

— Платить все равно придется.

— Конечно, — я торопливо протянул пятерку.— Сдачи не надо.

Он скрипнул кожаной курткой, спрятал деньги и сказал сразу осевшим голосом:

— Ничего, бывает.

— Кофейку выпьете? — спросил я, испугавшись, что он сейчас уйдет.

— Можно, — совсем оттаял мастер.

Я почти бегом бросился на кухню и вмиг сварил ароматный кофе. Крупно порезал колбасу, заблестев­шую крепкими кружочками. Высыпал в вазу конфеты, припасенные для Марины. На блюде горой выложил апельсины.

Мастер выпил кофе, залпом и молча задвигал че­люстями.

— У меня, понимаете, настроение плохое, — отпил я глоток и налил ему.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего не случилось.

— Бывает. Я тоже прихожу как-то домой, а у жены черт сидит.

— Какой черт?

— Знакомый ее. Жинка у меня хорошая, только от нее все время витамином пахнет. На витаминном заводе работает.

Я сделал еще глоток. Мастер ел колбасу, пахну­щую дымком и пряностями. Апельсины он не замечал. Кожа на щеках заблестела и заметно распарилась, словно кофе ударил ему в лицо.

— Душа болит с утра, — неопределенно сказал я.

— Может, прохлопал чего? — перешел он на «ты».

— Да нет, не прохлопал.

— А то есть правильная русская пословица:

«Нельзя хлопать ушами». С другой стороны, греть руки в мутной воде тоже опасно...

— У меня душа болит, понимаешь, душа?

— Понимаю. У меня тоже болела. Я вроде тебя, к врачу не шел, а занимался анализом. Оказался аппендицит. А почему? Потому что кругом синтетика. Едим одни протезы.

И выпил кофе, вкусно чмокнув пустоту в чашке. Кофе все-таки натуральный.

Я взял с дивана журнал и открыл страницу с фо­тографией буровиков. Ребята все стояли обнявшись.

— Смотри-ка, — показал я мастеру, — стоят, об­нявшись, как перед разлукой.

Он прищурился, рассматривая рабочих. Вдруг под­мигнул им, понимающе улыбнулся и постучал согну­тым пальцем по лбу пожилого буровика.

— Знаешь, сколько они заколачивают в месяц?

Я глотнул. Кофе показался невкусным, как полын­ная настойка. Вот тебе и натуральный. Видимо, я сморщился.

— Что? — спросил мастер.

— Спешу.

— Куда? — удивился он, бросив свой прицельный взгляд на недорезанную палку колбасы.

— Куда? Куда... В магазин за стиральной маши­ной, — нашелся я.

— Правильно, в хозяйстве пригодится.

Я встал. Поднялся и он, не отцепляя взгляда от тарелки. Я взял бумагу, завернул колбасу и протянул ему. Он молча положил ее в инструменты, как гаеч­ный ключ. И ушел не оглянувшись — только дверь хлопнула.

Я остался один в густонаселенном доме, в перена­селенном городе, на четырехмиллиардном земном шаре. На столе лежала записная книжка, испещрен­ная телефонными номерами знакомых. Рядом стоял и сам телефон. А на кухне капала вода из протекаю­щего крана.

Я не знаю, когда умру, — никто не знает. Я не знаю, от чего умру, — никто не знает. Но пусть во всех случаях друзья и сослуживцы на моей могиле напишут: «Умер от одиночества»...

Я вздрогнул. Мне показалось, что на столе лопнула посуда. Но это звонил телефон. Я снял трубку.

— Ну, как? — тревожно спросил Виктор.

— Что «как»?

— Мы едем к тебе.

— Кто «мы»?

— Я, Галя, Марина, Сергеев еще... Не понравился нам твой голос, старик. Через двадцать минут будем...

И он положил трубку.

Значит, Виктор за это время всех обзвонил и всех собрал. Или Марина собрала. Даже Сергееву сооб­щили. А ведь ничего не случилось. Почти ничего не случилось, кроме страшного одиночества.

Вдруг я заметил, что на кухне перестала капать вода. Может, она и не капала? Я встал и облегченно потянулся.

Землянин

Лагушкин пришел с работы поздно — раз. По дороге заходил в «Прохладительные вина» — два. А вчера тоже в них заходил — три... И еще... В об­щем — четыре.

Поэтому он пугливо посматривал на жену и ста­рался дышать в угол, чтобы не отравлять воздух в квартире. Жена стояла посреди кухни и развивала мысль о глобально-государственном проекте, который заключался в следующем: собрать всех пьяниц, поса­дить в пивную бочку и запустить в космос к чертовой бабушке на другую галактику. Лагушкин согласно ки­вал головой — ему хотелось обедать.

— Другие отцы дома помогают, детям уроки под­сказывают,— безнадежно сказала жена. — А наш Димка вон сидит мучается...

Лагушкин понял, что есть шанс искупить вину. Ну, и пообедать. Он вскочил со стула и пошел в комнату.

Закатив глаза, Димка смотрел в потолок.

— Не решить? — ласково спросил Лагушкин, ста­раясь не очень сипеть.

— Как бы назывались люди, если бы они жили на планетах нашей солнечной системы? Задали на­писать...

«И тут астрономия», — подумал Лагушкин.

— Про Марс и Луну я уже знаю — луняне и мар­сиане,— сообщил Димка.

— Какая там, сынок, следующая планета? — по­интересовался отец и сел поудобнее.

— Плутон. Люди будут плутоны?

— Плутоны...— Лагушкин тоже закатил глаза.— Непонятно. Что они — плутовали, что ли? Лучше спиртоны. Или закусоны. Доходчивее.

Сын внимательно посмотрел на крупное рубиновое лицо родителя и неуверенно записал.

— Пап, следующий Меркурий. Меркуры?

— Знаешь, похоже на ликеры.

Димка хихикнул.

— Давай лучше — мадеры. Какая следующая?

— Юпитер. Юпитерцы?

— Ты скажешь... Похоже на питерцев.

— Ну, юпитцы.

— Ю-питцы, — размышлял вслух отец. — Питцы от слова пить. Тогда уж не юпитцы, а юпивохи. По­ехали дальше!

Помогать сыну ему понравилось. А он-то думал, что это нудное занятие вроде бесед о циррозе печени...

— Планета Венера. Люди — венеры, да?

— Сынок, давай ее пропустим,— внушительно сказал Лагушкин. — Какая там на подходе?

— Нептун. Тут ясно — Нептуны.

— Какие тебе нептуны?! Давай проще, чтобы на­роду было понятно. Непьюны! Чувствуешь? Не-пьюны. Сразу виден их моральный облик. Дальше.

— Дальше Сатурн. Значит, сатуры?

— Да понятнее! — вошел Лагушкин в раж. — Не сатуры, а самтресты. Дальше!

— Пап, надо и про Солнце. По-моему, солнцеляне.

— Не солнцеляне, а солнцедары. Ясно?! Солнцедары! И все по девятнадцать градусов…

На другой день насупившийся Димка протянул Лагушкину записку от классного руководителя: «Ува­жаемый Землянин! Немедленно зайдите в школу, иначе я поставлю вашему сыну два балла за сочи­нение».

— А что такое «балл», сынок? — спросил отец.

— Ну, для оценки... Вроде градусов, — объяснил Димка подоходчивее.

— И ты учишься на два градуса? — удивился Лагушкин. — Нужно на сорок! Надо за тебя взяться. Пойду-ка я в школу...

Интересный случай

Можно даже сказать — страшный случай, кроме загадочного, произошёл в воскресенье с гражда­нином Зародышевым, который проживает там же, где он всегда проживал. Такое не с каждым случается, и правильно делается.

В воскресенье, как известно, кроме халтурщиков и домохозяек, никто не работает. Зародышев был ни тем ни другим, поэтому два законных дня в ему вынь да положь.

Он проснулся, надел майку и вышел на балкон. На улице все оказалось на месте: солнце себе подни­малось, микрорайон себе простирался, а очередь на домино уже себе стояла, будто на ночь и не расходи­лась. Зародышев вдохнул воздух, выдохнул углекис­лый газ и пошел мыться. Ничто еще не предвещало ничего.

За завтраком он: спокойно съел тарелку студня и выпил чашечку черного кофе без молока. И решил поговорить с женой — теперь многие мужья разгова­ривают с женами, мода такая.

— Тася, не клади в студень много чесноку.

— Подележкины обои новые купили, — ответила Тася.

Пока все было тихо, как в ювелирном магазине. Поэтому Зародышев, пока тихо, надел воскресный костюм и пошел в ювелирный магазин купить сереб­ряную позолоченную импортную зубочистку. Продав­щица ответила, что импортных зубочисток нет, а есть наши. Только они не серебряные и тем более не позо­лоченные, а мельхиоровые. И называются они не зу­бочистки, а подстаканники.

Возвращаясь домой, Зародышев вдруг... Нет, здесь еще не случилось, вернее, случилось, но еще не здесь, а точнее — не случилось и не здесь.

Просто он вдруг-встретил Федю Подележкина.

— Какого цвета? — спросил Зародышев.

— Да такого, неопределенного, несуществующего.

— С рисунком?

— Нет, с листьями.

— С какими?

— Да вроде лопухов.

Поговорив с Федей об обоях еще с часик, Зароды­шев вернулся домой и снял воскресный костюм. Пока ничего не предвещало того, что потом случилось.

На обед были щи кислые, студень и кофе черный без молока, натуральный, молотый. Пообедав, Зародышев надел воскресный костюм и решил еще раз поговорить с женой:

— Пойду пройдусь.

— Там большая очередь.

Пока еще ничего не случилось, можно было и по­стоять. Зародышев встретил своего лучшего друга, ко­торого он встречал здесь каждый день, но не знал его имени, потому что не разговаривал — друг против друга десять лет играли, а не разговаривали.

Наигравшись, Зародышев пришел домой и снял парадный костюм. Пока воскресенье шло, как всегда ходило. Поэтому он решил поспать — пока. Зароды­шев лег на диван и два часа так нудно скулил во сне, что под балконом остановился школьник и крикнул: — Не мучайте собачку!

После сна Зародышев попил чаю и надел выход­ной костюм. Он вышел на балкон: солнце себе зака­тывалось, микрорайон себе простирался, а доминош­ники составляли список на завтра.

Зародышев постоял, но пока все было нормально. Тот случай, которого он не ждал, еще не подоспел. По­этому он снял парадный костюм и включил телевизор.

Показывали хоккей на клюшках. В первом периоде у судьи кончились шайбы — все улетели к зрителям. Во втором периоде кончились клюшки — хоккеисты их обломали об себя. В третьем периоде хоккеисты применили силовые приемы — удалили с поля судью за неспортивное поведение.

Посмотрев хоккей, Зародышев сел ужинать. Пока еще ничего не случилось, но что-то уже надвигалось — уже висело в воздухе то, которое надвигалось. На ужин был студень из ног коровы и кофе черный цель­ный с баранками.

После ужина он лег в постель и выключил свет. Без света сразу потемнело. И тихо стало, как ночью в ювелирном магазине... Что-то хрустнуло в углу... И вдруг...

Неужели вы серьезно думаете, что при таком об­разе жизни может что-нибудь случиться?!

Путь наверх

В жизни поработать пришлось. Трудился и по году на одном месте, и по двадцать лет. Но в памяти осталась работа, загадочная, как беспричинная тоска. Я только что получил заочное юридическое обра­зование, и должность кочегара стала меня тяготить. Я знал, что существует путь наверх. Жизнь, не обре­менив меня ни умом, ни опытом, обременила двумя дипломами — кочегара и правоведа. Если первый из них никак не действовал, то второй лишал меня не­которых прелестных человеческих качеств. Кажется, я утратил тогда простоту. Это уж потом, когда жизнь меня кое-чем обременила, я понял, что истинный путь наверх — внутри нас.

Но тогда мой приятель, вездесущий, как человече­ский дух, стал искать мне приличествующее место. И нашел. И предупредил, что такие места снятся лю­дям, как те самые голубые города без названия.

Это было тихое учреждение на тихой улице, и с тех пор тишину я считаю признаком вечности учреждений. Сейчас не помню названия, но в него входили первые слоги десяти слов. Меня взяли референтом с испыта­тельным сроком на месяц.

Какой-то начальник привел в кабинет и посадил за стол, на котором замерла в ожидании пачка чистой бумаги.

— Ну что ж, осматривайтесь.

В большом кабинете стояло только два стола. За другим сидел суровый пожилой человек, которого я даже мысленно стеснялся назвать коллегой. Он молча шелестел бумагами. Стояла тишина, как в барока­мере. Осматриваться было трудно, так как не на что было смотреть. Мешать соседу расспросами я не ре­шался.

Подошел обед. За полдня я испещрил шесть листов бумаги женскими силуэтами, ибо был молод. Испе­щрив седьмой, я пошел, придерживаясь мягкого ковра, и попал прямо к начальнику.

— Вы про меня не забыли?

— Мы ни про кого не забываем. Вы осматри­вайтесь.

Так прошел первый рабочий день. К моему удив­лению, второй прошел так же.

Вечером я позвонил вездесущему приятелю:

— Слушай, я ведь не кочегар, а сижу так.

— Голубчик, это же приличное учреждение, они же присматриваются. Забудь ты про свою вульгарную кочегарку.

На третий день я опять сходил к начальнику.

— Неужели осмотрелись? — удивился он.

— Осмотрелся, — убежденно ответил я.

— Ну, хорошо, идите на рабочее место.

И я просидел еще дней пять, вырисовывая женские ножки. Мне было стыдно перед коллегой, кото­рый не отрывался от бумаг.

— Скажите, — не вытерпел я, — почему мне не дают работу?

— Как не дают? Вы же ходите на службу? — строго спросил он и, посмотрев сурово-отеческим взглядом, добавил: — А вы настырный.

Я порозовел, ибо в кочегарке меня считали недо­тепой.

Однажды, когда я заканчивал женский бюст во весь лист бумаги, мой молчаливый коллега спросил:

— Вы, кажется, юрист?

На меня пахнуло радостным жаром. Я подбежал к столу, готовый взяться даже за ядерную физику.

— Гражданское право знаете? Какой там есть тер­мин из трех букв?

— Иск.

— Икс не вставляется.

— Не икс, а иск.

— Правильно, — впервые улыбнулся он. — Три дня из-за этого иска не могу кончить кроссворд.

Я пошел к начальнику, по ковру, в тишине.

— Сегодня уже двадцатый день, мне бы порабо­тать...

— Молодой человек, ну что вы ходите! Когда бу­дете нужны — вас призовут.

Я махнул рукой и остальные десять дней таскался по два раза в буфет, выучил наизусть стенгазету, по­знакомился с секретаршей и разрисовал ее профилем всю оставшуюся бумагу.

На тридцатый день начальник меня призвал.

— Вам нравится у нас? — подозрительно спро­сил он.

— Пытка бездельем, — признался я, ибо в то вре­мя еще не научился скрывать верные мысли.

— Ну, так вот, молодой человек. По образованию и деловым качествам вы нам подходите, но по харак­теру — нет. Уж больно вы суетливы. Идите в отдел кадров. До свидания.

Я вернулся в кочегарку, но испытательный срок не прошел даром. Явпервые понял, что дармовой хлеб мне в горло не пойдет.

А это — тоже путь наверх.

Запись на полях

«Ах, как кружится голова, как голова кружится!» Вчера не могла писать и вообще ничего не могла делать. Утром пришла домой и упала на кровать. Давно ли мы в классе спорили о счастье, а оно тоннами навалилось, и я даже пугаюсь — да правда ли все это? Мне ничего, ничего не надо. Не в этом ли счастье? Восемнадцать лет, симпатична, только что закончила школу, люблю и любима. Ах, Володька, он думает, что признался, а я уже два года знаю. Разве это скроешь... Он ко всему относится с юмором, даже к мате­матике, а со мной тишает, темные глаза под длинными женскими ресницами совсем чернеют, и он смотрит на меня, смотрит. Затем достает конфетку, очень дорогую и вкусную. Но я-то не сомневаюсь, что он и сердце бы достал.


Я уже знаю сто определений счастья, а вчера узнала сто первое. Большой луг до самого леса, весь засыпан цветами, и каждый цветок бежит куда-то под ветром. Белые-пребелые, чистые-пречистые, мои люби­мые ромашки вертят на ветру головками. Бледные, как неотстиранные чернильные пятна, круглыми ро­тиками кивают колокольчики. Из канавы высовывает­ся иван-чай — долговязый и пышный. Желтенькие, синенькие, тусклые, яркие, огромные, маленькие и со­всем малюсенькие цветы, которым мы не знаем назва­ния, бегут у наших ног. И все это в солнце, в креп­ком белом солнце, как в бесплотном раскаленном сиропе.

Мы идем к лесу. Володька держит меня за руку, и глаза у него не черные, потому что солнце с цве­тами залепило их. Я уже съела все его конфеты. Одна была с ромом. И я опьянела. А может быть, от цветов?

Этот день я никогда не забуду.


А вот сто второе определение счастья: меня только что поцеловал Володька. Сначала я испугалась. А по­том... Мне стыдно признаться, но мне понравилось. Всего поцеловались два с половиной раза, потому что в щечку решила считать за половинку.


Поцеловались четыре раза.


Шестнадцать раз.


Тридцать два раза. Господи, да ведь это же про­грессия! А первый раз Володька поцеловал и спраши­вает: «Тебе не больно?» Я ответила, как в романе: «Истинный мужчина об этом истинную женщину не спрашивает». Иногда против воли вырывается баналь­ность или глупость, хотя так и не думаешь. Потом, я не истинная женщина, а Володька не истинный мужчина.


Я — студентка геологического факультета. Но Капа, моя верная рассудительная Капа, тоже пошла на геологический, хотя ей пророчили торговлю и заму­жество.

Я — студентка геологического факультета. Но мой верный долговязый пышноресничный Володька пошел вместе со мной, хотя собирался на физический. Впро­чем, мы должны быть вместе. Но только подумать: я — студентка геологического факультета.


Маме не нравится моя будущая специальность. Го­ворит, что не женское занятие разъезжать по провин­ции. Маму я очень люблю, и все-таки, истины ради, должна сказать, что мы с ней — люди разных поко­лений. Это сказывается в мелочах, и скорее всего в мелочах. Для нее квартира, мебель, снабжение — это все. Она может расстроиться из-за спущенной петли, треснувшей тарелки или прокисшего молока.

Она может заплакать из-за потерянной десятки. И она умрет, если, не дай бог, сгорит наша двухэтажная дача. Мне это непонятно. Чего стоят все тряпки мира по сравнению с жизнью человека! Чего стоит прах по сравнению с духом!

Вчера купила интересную летнюю шляпку из син­тетики. Очень дешево стоит. Похожа на глубокую хлебницу и сидит на моей голове, как довесок. Мате­риальные блага — это суета тела, а суетиться дол­жен дух.


Когда Капа говорит о любви, то мне кажется, что она продает на базаре семечки. Опишу наш разговор.

Капа: Любовь придумали писатели и девицы...

Я: Капа, ты дура.

— .. .которых не берут замуж и на которых не об­ращают внимания.

— Неправда. На меня обращали внимание, меня любит Володька, и все-таки я за любовь.

— Твой Володька — как паровая фрикаделька. С таким в нашем бурном ракетном веке пропадешь.

— У него способности и красивые ресницы.

— К способностям нужен характер. И вообще, он типично несовременен.

— Милая Капа, если нет любви, то что же есть?

— Дорогуша, как ты глубоко отстала от эпохи. Ты пойми, что каждый век — оригинальный век. В каждом веке все новое, в том числе и любовь. В каждом веке любили по-своему. Было время, когда женщин просто забирали силой. Заметь, это была тоже форма любви. Рыцари молились на женщин и пели серенады — другая форма любви. В девятнадца­том веке вздыхали при луне — третья форма любви.

Да мало ли сколько форм — об этом можно диссерта­цию написать.

— А сейчас-то какая форма?

— Свободная любовь, как у Кармен.

— Ах, Капа, да ты дура!

— Сама дура. Заметь, что это высшая форма любви. Так и должно быть, согласно сданному нами диамату. Эта форма отбросила все худшее и впи­тала лучшее. Современная любовь лишена предрас­судков и сентиментальности, но она обходится и без насилия.

— Выходит, что и семья не нужна?

— Нужна как экономическая ячейка. Заметь, я все по социологической науке.

— Но чтобы выйти замуж, надо же полюбить че­ловека?!

— Надо правильно выбрать человека. Любовь — это мимолетное чувство психически неуравновешен­ных людей. Поэтому при выборе мужа надо пользо­ваться более определенными константами. Хотя сей­час в моде ученые, лично я выйду замуж за офицера или курсанта. Слушай плюсы. В его здоровье сомневаться не надо, дохлого военная комиссия не пропу­стит. Обеспечен будет прекрасно, особенно если моряк или летчик. На пенсию пойдет рано. И еще психоло­гический эффект: форма, жена офицера и тэдэ.

— Ох, Капа, Капа, неужели это по науке?

— По ней, — заверяет Капа.

Я чувствую, что она неправа, но не могу серьезно возразить. Капа умеет полученные знания применять на практике. Почему мне так часто приходится защи­щать любовь?


Вот и кончился первый курс. Бешеный пульс жиз­ни, когда каждый час расщеплен на минуты, как атом на элементарные частицы. Нам дают знания только по специальности, а мне хочется быть высококультурным человеком. Вот и рвусь на части между лекциями, те­атром, Филармонией, Публичкой и Володькой.

Но я за такую жизнь, за бури и метели, за схватки и борьбу, за победы и поражения, за любовь и нена­висть, за бессонные ночи и мозоли. Короче, я за беше­ный пульс жизни.


Вернулась с практики, которую проходили в Кры­му. И чего мама так пугала меня провинцией? Наку­палась, назагоралась и навитаминизировалась вволю. Надави на мою кожу — из нее брызнет морская вода и виноградный сок. А может быть, и солнце.

Я влюблена в свою специальность. Какие поэтич­ные названия у пород и минералов: кварц-морион, пи­роксен, халцедон, пегматит... Да их тысячи. Я буду петрографом:..


Уже третий курс. Как-то быстро пошло время, со­всем не как в школе. Теперь я работаю более упоря­доченно, не разбрасываюсь. Наш век требует специа­лизации, больших знаний и не терпит дилетантов. Мир огромен, и при всем желании его не охватишь. Только Володька может себе позволить читать всеми забы­того Гельвеция. Я строго распределила время и на самообразование оставила вечерние часы.


Любовь — очень сложное чувство, и Капа не права. При чем здесь диалектика? Мы с Володькой как це­ловались, так и целуемся. Разве интимные отношения тоже должны усложняться? И с какого момента? По­целуи я уже не считаю, но все-таки это приятно. И со­всем Володька не робкий — он просто порядочный. В конце концов, не всегда же он будет таким.


Почему мама вечно ругается с отцом? Почему отец всегда говорит, что нет в жизни правды? Почему пьют водку? Почему одному деньги некуда девать, а дру­гому едва хватает? Зачем бывают войны? Почему не все страны идут по пути социализма? Как должен жить человек? И почему все-таки люди смеются над любовью?


Время, время идет, никого не спрашивая. Я спешу, спешу жить, учиться, любить. Скорее бы на самостоя­тельную работу. Пятый курс! Уже была на трех прак­тиках. Была и в тайге. Мы с мамой разные люди, но тут она оказалась права: женщине там тяжеловато. Но я не боюсь, а сама ищу ветра и бури. Потом, я петрограф, могу работать и в лаборатории.


Только что со свадьбы — Капа вышла замуж. Но не за офицера, а за сына известного металлогениста. Чего только и кого только не было; на свадьбе! Папа жениха подарил молодоженам кооперативную квар­тиру, а мама — мебельный гарнитур, включая пиани­но. Было много цветов, вина и черной икры. Были крабы и два профессора. Я не завидую, потому что Капа хотя моя и лучшая подруга, но все-таки ме­щанка.

Как это ни странно, но моя мама и Капа находят во всем общий язык. Они советуют скорее выйти за­муж, и не за Володьку. Боятся распределения, а я не боюсь.

Володьку я люблю, но семейной жизни с ним не представить. Я и сама не мещанка, но некоторые его мысли выходят за рамки. Он совершенно не обращает внимания на свою внешность и говорит, что несоот­ветствие одежды и сущности человека есть единствен­ное исключение из диалектического принципа един­ства формы и содержания. А по-моему, нет никаких исключений. Володю я очень люблю.


Диплом в кармане, точнее, лежит в столе. Вчера выпила целую бутылку шампанского. Володька груст­но смотрел на меня и, как всегда, говорил свои фило­софские глупости.

События развивались, как в кино. Капа пошла к мужу, тот пошел к папе, а папа куда-то звонил. Ре­зультат: меня оставили в городе. Но моя совесть чиста — я к этому руку не приложила. Буду работать петрографом в научно-исследовательском институте. Володька получил назначение геологом в стационар­ную партию Северного Казахстана.


Мы гуляли с Володей по улицам города — мы про­щались перед его отъездом. Друзья — это две парал­лельные прямые, но жизнь — слишком длинная пло­скость. Иногда я его не понимаю. Он может высмеять все, даже то, что не высмеивается. Однажды он очень плохо отозвался об уважаемом доценте, назвав его «социальным подонком». Вот наш разговор:

Я: Володя, как ты смеешь?

Он: Как он смел?

— Надо уважать старость!

— Тут одной биологии мало, старость должна иметь социальную заслугу.

— Чепуха какая-то. Ты и маму мою не уважаешь.

— Не могу себя заставить.

— И Капу не любишь...

— За что ее любить?

— Капа энергична, умна...

— У Капы энергия спекулянта. Капа набита об­рывками знаний и не имеет ни одной своей мысли. Даже вся ее пошлая философия — не ее. Что касается внешности, то ее в заслугу личности не поставишь, ибо это от природы. Впрочем, я подозреваю, что там пре­обладает не естественная натура, а избыточная кос­метика.

— Володя, ты человеконенавистник, — заключаю я. Он только грустно улыбается. Хотя бы по-мужски обругал меня. Он и видит все не так. Как-то мы смотрели двухсерийную картину о бедной матери. В зале плакали, а Володька улыбался и говорил: «Сентиментальная муть». В другой раз смотрели ве­селую кинокомедию, где герой с лошадиной физионо­мией никак не мог продать пылесос. Зал стонал от хохота. Володька смеялся-смеялся, а потом его длин­ные ресницы заблестели. Разве мужчины плачут? Разве это хорошо, когда ты думаешь не как все?


Сегодня проводила Володю. Даже не догадался купить колбасы. Здоровенный рюкзак набит какими-то старыми книгами, которые умные люди давно не чи­тают. Даже костюма на нем нет. Мы поцеловались, может быть, миллионный раз. Столько лет дружили, и между нами ничего не было. Это в наше-то время. Кому скажешь — не поверят. Обещала ждать и пи­сать. Решили пожениться. Все-таки его люблю.

Ну, завтра в жизнь, в институт научно-исследова­тельский, навстречу ветрам и бурям, поражениям и победам!


Вот познакомилась и с работой. Мне дали микро­скоп и посадили за шлифы. После работы зашли с Ка­пой в «Синтетику», посмотреть чего-нибудь. Капа не живет, а купается в птичьем молоке. Не скажу, что завидую, но когда долетают его брызги, то невольно ощущаешь свою неполноценность.

Начальник лаборатории — молодой и строгий муж­чина. У него совершенно нет ресниц. Взгляд немигаю­щий, наполненный какой-то пружинистой силой. Я люблю работать под началом сильных людей — у них обязательно работается.


Прочла роман Диккенса. Книжка, конечно, для детей, но как Диккенс понимал счастье! Я посмотрела концы в других его романах, и все невзгоды, печали, мытарства кончаются женитьбой и спокойной уютной жизнью у камина. Так правы ли мы, когда идем на­встречу ветрам и бурям? В лабораторию-то я пойду.

Весь вечер мама пилила меня, как ржавая пила тонкую осинку. Все то же самое — я не умею жить. Опять фигурировала Капа как идеал. Но разве быстро научишься жить, как Капа?


Начальник лаборатории поговорил со мной серьезно. Он страстно любит свою работу и говорит силь­но, как будто читает шекспировские монологи. Он убеждал не распыляться, не быть дилетантом и стре­миться к вершинам. Короче, он велел писать диссер­тацию. Придется культурные запросы ограничить только телевизором.


Почти год прошел, как уехал Володька. Пишет часто. Все такой же. Живет в утепленной палатке и восторгается каким-то интрузивным телом. Просит выслать тридцать шесть книг. Эх, Володя, Володя, люди взрослеют, и плохо тому, кто задержался в раз­витии и остался вечным ребенком.


Герман Васильевич (заведующий лабораторией) опять беседовал со мной о диссертации. Я уже начала собирать материал и готовиться в аспирантуру. Со­всем не боги лепят посуду. У Германа Васильевича очень большая нога. Никогда не думала, что мужчине так идет большая нога.


Капа сказала (узнала через мужа), что Герман Васильевич восхищен моими маленькими ножками. Что ж, мне уже двадцать четыре.


Сегодня полдня искала свежий огурец — надо по­тереть лицо. Не нашла. Попрошу у Капы.


В лаборатории разразился скандал. Молодой специалист, чем-то похожий на Володьку, назвал Германа Васильевича карьеристом. Когда завлаб подошел к парню, мне даже стало жутко. Герман Ва­сильевич уничтожил его морально, изрешетил слова­ми, сплющил взглядом и растер логикой. Это выгля­дело так:

Гер. Вас.: Да, я карьерист, но именно карьеристы двигают науку.

Мол. спец.: Науку двигают страстные и умные.

— Молодой человек, у вас молоко на губах не об­сохло.

— Очень убедительный аргумент!

— У меня вы работать не будете.

— А я работаю не у вас, а у государства.

Как этот парень похож на Володьку... Сами ни­чего толком делать не умеют, а без конца критикуют.


Мужчина — это звучит гордо! Крупные руки и ноги, широкие плечи, пусть волосатая грудь, гордые глаза, бритый выпяченный подбородок — вот муж­чина.

Сегодня, говоря о диссертации, Герман Васильевич взял меня за руку. Не знаю, что это такое, но что-то передалось из его руки в мою, и голова моя закружилась-закружилась...


Получила письмо от Володьки. Вот оно:


«Любимая моя! Ты пишешь, что друзья — парал­лельные прямые, но жизнь — слишком длинная пло­скость. Я знаю, что ты меня давно не любишь, да и любила ли, да и умеешь ли ты любить... Но какое мне до этого дело. К сожалению, есть на жизненной плоскости однолюбы. Им тяжело, но они ничего не могут поделать, потому что они однолюбы. Любимая! А ведь ты счастливый человек, потому что на этой самой плоскости есть парень, который бросится к тебе по первому зову.

Я понял, что писать ты больше не будешь. Что ж, если буду нужен — крикни, и я приду. Если не при­ду — значит, меня вообще нет.

У нас хорошая осень. Небо высокое, синее, в беле­сых разводах. Теплый ветер катит по логам редкие перекати-поле да шелестит по сопкам сухой травой. Тихо-тихо, как будто лето еще только прислушивается к подступающей зиме. На письмо падают красные листья осинок, которые стайкой сгрудились за моей спиной.

Тихо и покойно.

Только вдруг кольнет в груди, и упругий комок на­стойчиво полезет в горло... Поднимаю голову и смотрю в небо — там плывет угол журавлей. Они курлычут, покрыв трубными звуками притихшую степь.

До свиданья, любимая! Дай бог тебе твоего счастья».


Герман Васильевич пригласил меня на модерн-междусобойчик. Будет все просто и современно: пиво, вобла, танцы. Будет, конечно, Капа с мужем. Надо потереться огурцом.

Весь вечер Капа учила меня танцевать куку-коку. Как это я умудрилась так отстать?! Купила новые туфли и теперь не хожу, а пишу по полу. Мама гово­рит, что наконец-то. Завтра междусобойчик. Что-то будет, я чего-то жду.


Господи, он же настоящий мужчина!


Капа меня поздравила — она уже все знает. Сва­дебное платье!

Я выхожу замуж. Герман Васильевич познакомил­ся с мамой. Она поцеловала его, потом меня и сказала, что даст деньги на кооперативную квартиру, чтобы жить совершенно самостоятельно. У Германа Василье­вича своя «Волга». Это настоящий мужчина.


Вот теперь у меня все есть, и я даже не знаю, чего мне еще хочется. Герман говорит, что работать мне необязательно. Даже показал статью о положении женщины в Скандинавии.


Ездили на машине за город. Посидели в каких-то кустах. Капа облила бензином мое новое платье. Мы уже три дня с ней не разговариваем.


Вот у нас любят осуждать блат. Прежде чем осу­ждать, надо наладить снабжение. Попробуй найди осетрину.


Купила щенка-спаниеля. Сам просится а-а.


Мне уже тридцать. Простояла два часа в парик­махерской, два часа искала «Боржоми» и два часа говорила по телефону с Капой. Вот и весь день.


Надоел мне этот дневник. Ни один приличный че­ловек его не пишет. Только время берет. И на кой черт он мне? Все. Точка.

И места нет — придется на полях. Утром просну­лась взволнованная, разбитая, не в себе.

Приснился большой-большой луг, весь белый от солнца и ромашек. Теплый ветер треплет волосы и травы, гоняет белые волны по лугу, а вдалеке про­хладно топорщится лес. Запах меда, душистого го­рошка и влажной земли прозрачным потоком дрожит в солнце.

Я иду по лугу, рядом идет Володька, цветы бьются о наши ноги. Володька дает мне конфету, большую и вкусную, смотрит на меня из-под пушистых ресниц и улыбается, молчит и улыбается. А кругом чистые-пречистые, белые-пребелые, самые мои любимые ромашки. Я не отрываясь смотрю на Володьку, а он вдруг медленно пропадает в мутных косых волнах. Я хочу видеть, стараюсь не проснуться, плачу во сне, просыпаюсь и все еще плачу. А может, я плачу сейчас?

Жизнь муравьиная

Муравьиха Шуша, рожденная черной, как-то в дождливый день по совету подружек залезла под оранжевый листок и вылезла рыжей. К заходу солнца она вышла замуж.

Шуша любила, чтобы в жизни все было так, как оно должно быть. А кто ее знает, как оно должно быть? Шуша-то знала.

Дело в том, что хвоинки можно класть вдоль, а можно поперек. Вдоль-то для муравья удобнее —  перелезать не надо.  У Шушы хвоинки всегда лежали вдоль. Только какая сдвинется — Шуша ее по­правлять.

Но в лесу всегда или ветер, или ветерок, всегда он перевернет хвоинки и так, и этак. Шуша работала как муравей, укладывая их вдоль. Но она и была муравей.

Радовался муж порядку в доме и похвалялся на макушке муравейника. «Великая труженица», — гово­рили соседи и приводили ее в пример, когда некого было привести. И муж стал следить за хвоинками, чуть какая поперек — он ее сейчас же вдоль.

Но в лесу всегда то ветер, то ветерок...

Однажды муж, черный муравей, и говорит Шуше:

— А зачем мы их вдоль да вдоль? Муравью можно и перелезть. Пойдем лучше...

— Ну как же, — возмутилась Шуша, — порядок нужен.

Что-то стало Муравью не по себе. Глупый был му­равей, счастья своего не понимал. Выдавила на него Шуша каплю муравьиной кислоты и выгнала из дому, да его чуть из муравейника не выгнали — такую тру­женицу обидел. Осталась она с маленьким муравьенком.

Положит Шуша хвоинки вдоль, а в лесу то ветер, то ветерок. Хотела было выучиться топтать муравьи­ные тропинки, да ведь некогда. Хотела подняться на дерево и окинуть взглядом все, что ни на есть в лесу, — да когда же? Много чего хотела Шуша.

— И, милая, куда нам с такими хлопотами на древо лезть, хоть на познания, хоть на сосну, — сочув­ственно говорили соседи, которые и сами ставили хво­инки на попа.

А в лесу то ветер, то ветерок...

Приучила Шуша и муравьенка к порядку, да, ви­дать, недоучила. Когда учить-то — ведь надо вдоль.

Только он вырос, так и заявил:

— Я, мама, к черным муравьям... И ушел в соседний муравейник.

Болеть стала Шуша — годы сказывались, да и пообкололась об иголки. Полежит она, силенок набе­рется и опять хвоинки вдоль разложит.

А в лесу то ветер, то ветерок...

Совсем слегла Шуша, и не встать больше. Как-то напряглась, подняла голову и взглянула на хвоинки.

— Господи, опять поперек? — ужаснулась Шуша. Упала — и умерла.

Дядя Саша

С годами что-то подходит ближе, а что-то уходит дальше. В детстве о смерти я только читал в кни­гах. В юности у моих знакомых, иногда умирали зна­комые. Стал постарше — и случалось, что умирал че­ловек, которого уже и я знавал в лицо.

А вчера умер дядя Саша, тихий экономист в нарукавниках, с которым я проработал рядом три года.

Есть люди, которым трудолюбие не ставится в за­слугу потому, что они лишены других потребностей. Дядя Саша мог только работать, и на него навали­вали под завязку.

Иногда и я задерживался. Часов в восемь вечера дядя Саша поднимал голову и мечтательно, как о по­ездке в Ниццу, говорил:

— В кино бы сходить...

— В чем дело — идите сейчас.

— Еще часик поработаю, — спохватывался он и шелестел до десяти.

— Да и дома много работы, два внука на руках, — говорил дядя Саша на прощание.

Может быть, и нет людей, лишенных потребностей, а просто есть люди, которых лишили их.

В отделе к нему относились с легким превосход­ством, как относятся к людям, которые не могут обру­гать, вырвать прибавку к зарплате, выпить пол-литра в компании, поухаживать за чертежницей и потребо­вать данную в долг пятерку. Начальник отдела Ка­шин, обстоятельный и ясный, как большинство ограни­ченных людей, просил секретаршу Нину Иванну:

— Позовите ко мне блаженного.

Боявшийся больше всего в жизни шуток и началь­ства, с дядей Сашей он смело острил.

Нина Иванна, у которой скелет плотно увяз в упи­танных формах, а сами формы выгодно просвечивали сквозь легкие ткани и косметику, была женщиной так­тичной. Поэтому она открывала дверь и с улыбкой, удивительно синтетической улыбкой, скомпонованной из женского целомудрия и ухмылки Кашина, офици­альным голосом кричала:

— Святой человек, к шефу!

Дядя Саша был молчалив. Но иногда перегибался ко мне через стол и тихонько ронял фразу, которая как-то застревала во мне, как глубокая заноза:

— Вам не кажется, что у нас очень легко быть святым: не пей, выполняй норму и живи с семьей? А?

И, не дождавшись ответа, утыкался в бумагу. Да я и не мог бы сразу ответить.

Сначала и я считал дядю Сашу не очень далеким человеком и как-то ему польстил:

— А вас в отделе любят.

Он усмехнулся и полез ко мне через стол:

— Вы заметили, что любят детей, больных, убогих, животных? А почему?

Я не знал — почему. Дядя Саша вздохнул:

— Они любят меня потому, что считают глупым. Если только любят.

Последнее время он уставал. Из дому приходил с красными глазами, пожелтел и все чаще вздыхал.

— Вам не кажется, — сказал он однажды, — что взрослые дети эксплуатируют родителей и это одна из самых страшных эксплуатаций?

— Не замечал. Лично я не эксплуатирую.

— А кто у вас сидит с ребенком?

— Моя мама.

— А кто обед готовит?

— Мама, — тихо ответил я.

— И стирает, моет, шьет, убирает мама, — доба­вил дядя Саша и печально улыбнулся.

Я редко встречал человека, который бы так мало говорил, но каждая фраза которого ставила бы про­блему. Он кипел, но кипел тихо. Так кипит иногда чайник, но не видно пара и не слышно шума.

Дядя Саша всю жизнь собирался в кино. Но ему все было некогда, некогда, а потом он умер.

Я не плакал, но во мне что-то оборвалось, и обо­рвалось надолго. Я чувствовал, что теперь буду не­много иным. Каждая смерть должна что-то давать людям, потому что она слишком много берет.

Отдел траурно притих. Сначала все шептались по углам. Затем стала проявляться организационная дея­тельность.

— Сколько вы жертвуете на дядю Сашу? — подо­шла ко мне Нина Иванна.

Я не сразу понял и поэтому растерялся. Сейчас бы я много дал, чтобы освободить его от непосиль­ных нош.

— Все дают по рублю. Святой наш...

Она хотела заплакать, но слеза не появлялась. Нина Иванна страшно покраснела, пытаясь ее выда­вить, потому что подошел Кашин — в горе он хотел быть с народом. Я скорее дал рубль убитой горем Нине Иванне.

— Возьмем дяде Саше оркестр, — сообщил Кашин.

— Не надо — он был не громкий, — возразил я.

— Дядя Саша должен умереть красиво, — сказала Нина Иванна, так ничего и не выдавив.

— Он не гладиатор.

— Наш человек, — строго посмотрел на меня Ка­шин, — выше любого гладиатора, и он имеет право на красивую смерть.

— Лучше позаботились бы о его красивой жиз­ни,— буркнул я.

— Вы не бурчите, — сказал Кашин, — а лучше подготовьте надгробную речь, как сидевший с ним ря­дом. Он был хороший работник, и мы должны похо­роны превратить в воспитательное мероприятие.

— На это мероприятие я не пойду.

В кабинете все обернулись. Юная чертежница Клава смотрела на меня ясным, как дистиллирован­ная вода, взглядом. Смерть дяди Саши была ей по­нятнее, чем мой отказ.

— Не пойдете на похороны сотрудника? — пере­спросила Нина Иванна. Неподдельное удивление за­светилось в ее глазах, в которых никогда ничего не светилось.

— Не пойду, — упрямо подтвердил я.

— Вы бессердечный человек, и коллектив вас осудит.

В этом я не сомневался, ибо мой коллектив такой возможности не упустит.

Два дня отдел жил напряженной жизнью, как пе­ред Восьмым марта. Заказывался оркестр, писались речи, составлялись какие-то списки, закупалась водка и подыскивалось помещение для поминок. Клава на­дела новое платье. Нина Иванна похорошела.

В день похорон я сидел один в кабинете и смотрел на дяди Сашины нарукавники, а в этот момент кол­лектив засыпал его землей. Если бы коллектив при жизни дяди Саши уделил ему десятую часть своей по­хоронной энергии, то не было бы и похорон. Ну а что я-то делал?

На следующий день на работу пришли только жен­щины — у мужчин болели головы. Мимоходом про­мелькнул Кашин — серый и мятый. Женщины собра­лись в кружок и обсуждали поминки. Я узнал, что на каждого пришлось по литру, что Кашин ухаживал за Ниной Иванной, что Клаву поцеловал плановик Федя, что счетовод двинул бухгалтера по морде, и что как был бы рад дядя Саша, увидев свои собственные по­минки.

После работы я поехал на кладбище. Слава богу, могилу сделали скромной.

— Пока такая, — сказал кладбищенский рабо­чий,— потом обещали гранитный монумент с изре­чением.

Я остался один. Тишина, кладбищенская тишина сразу обволокла меня, словно давая понять, что я остановился перед другим миром — непонятным и страшным. И обидно, что человек, самое высокоорга­низованное существо природы, сразу превращается в ничто. Хотя бы деревом оставался на земле, хотя бы мог пить землю, воздух и солнце.

Я достал бутылку вина, сел на траву и налил стакан:

— Дядя Саша, пью за то, чтобы, назло атеи­стам, был тот свет, где уж наверняка тебе дадут от­дохнуть.

Теплый вечер лег на кладбище, а я все сидел на траве и смотрел на крашеный столбик. Я не плакал, когда умер дядя Саша, но на кладбище-то можно муж­чине заплакать...

Домой я вернулся поздно. Сын уже спал, сунув под подушку саблю и пистолет. Мама штопала носки. Она встала и пошла было на кухню подогреть мне ужин, но вдруг остановилась и тихо спросила:

— Что с тобой?

— А что?

— Ты сегодня... не такой...

Я подошел и поцеловал ее, чего не делал давно, очень давно...

Каждая смерть должна что-то давать людям, по­тому что она слишком много берет.

Жить быстрее

В левом боку кольнуло, будто туда юркнул маленький гвоздик. Так было и вчера. «Надо сходить к врачу», — подумал я так же, как подумал и вчера.

До сна оставалось полтора часа — полчаса на дневник и час на Блока. Я закрыл папку с рукописью и, раскинув руки, упал в проем двери. Тело хрустнуло, как пакет с макаронами. И так пять минут, пока не почувствовал, что во мне застучало сердце.

Писать в дневник было и нечего, но я открыл эту амбарную книгу моей памяти, потому что не раз за­писанный пустячок вдруг оборачивался интересной мыслью.

Захлопнув дневник, я растянулся на кровати. На­ступил самый любимый час моей жизни, священный, как вечерняя молитва. Только хорошая музыка из бе­ленькой коробки с ночного столика могла вторгнуться в него, в час чужих мыслей и грез. Я взял третий том Блока и, как лицо в букет цветов, медленно погрузил сознание в его страницы...

Этот последний час дня самый короткий, как и все счастливое. Мой уплотненный, разлинованный на кле­точки день кончился. Радио уже молчало. Я отложил книгу, завел будильник на восемь часов утра, выклю­чил свет и, как всегда, несколько минут думал в тем­ноте о прочитанном, о мире и поэзии. И как всегда, пролежал около часа, тщетно пытаясь успокоиться и заснуть.

Гвоздик опять юркнул в бок и дважды перевер­нулся, словно пытаясь там устроиться поудобнее. Все-таки надо сходить к врачу...

— Вам остался год жизни, — повторила врач, бе­лая и рыхлая, будто сложенная из больших кусков ваты.

Что-то я спрашиваю, но не слышу своего голоса и не чувствую себя. В кабинете надрывно звенит тишина.

— Ну, немного больше, немного меньше, но в сред­нем год.

Как в патологическом опьянении, замелькали куски яви, рассеченные мутными провалами. Кажется, мед­сестра вывела меня под руки.

И я уже стою в своей комнате, дико озираюсь и не узнаю ни одной вещи. Спазма, как резиновый жгут, перетягивает горло, а тела нет — оно тряпичной кук­лой болтается под головой. Почему же меня не поло­жили в больницу! Сухо трещат пальцы, и только боль мешает мне вывернуть их. Комнату заволакивает пар, белый, как ватный доктор.

Я бессильно опускаюсь за стол, и на глаза сразу попадается план — план моей жизни на год, точный, как график поездов. Из горла, из-под резинового жгута, вырывается звук, слитый из смеха и воя. Я хва­таю черный карандаш и крещу план большим крестом. Ничего, ну ничего мне больше не нужно — ничего! Только удовольствия, много удовольствий, с утра до вечера, и все разные. Я бешено вспоминаю читанные и слышанные наслаждения, которых никогда не знал. Буду пить и есть. Женщин буду любить. На работу не пойду — она для живых, а я уже мертвый. К черту ломать голову над книгой! Что еще? Где найти спра­вочник по наслаждениям? И пойду в притоны, и буду курить опиум. Но еще-то что — что?!

Опять белый пар, опять эта вата...

Я хожу по комнате чужими резиновыми ногами, но в теле появился стержень. Руки уже не дрожат. Я беру план, и каждая строчка вдруг разбухшими знаками выпукло смотрит в мое лицо. Это кусок жизни, и меня обволакивает грусть, будто по комнате прошуршали осенние листья.

Красным карандашом я ставлю птичку возле книги — моей книги с несовременным названием «О че­ловеческом счастье», в которую столько вложено. Только одну птичку, и только возле книги, но теперь ее надо закончить за год вместо двух. Уж не знаю, как рука прошмыгнула к плану и черкнула красную птич­ку возле графы «в КБ работать творчески», потому что без работы для людей никакая книга о счастье не напишется. Зарядку, зарядку-то зачем выбрасы­вать — ее теперь надо делать вдвое дольше.

Голова опять ткнулась в жидкую вату, но я ру­кой, как от наваждения, отмахнулся от нее и вновь уставился в план — в план оставшейся жизни.

Почему Блока читать по часу в день? Я ставлю самую большую птичку и бегу по графам дальше, как по ступенькам лестницы, опаздывая на работу. О боже, «серьезно поговорить с Валей». Неужели это надо планировать на год... И что говорить, когда у нее все в глазах.

Словно услышав, появляется ее лицо, раздвигает буквы и печально смотрит на меня с легкой винова­той улыбкой. Я знаю, откуда эта виноватость, — Валя казнит себя, что жила с нелюбимым и не дождалась своей романтической любви, не дождалась меня.

Она пропадает под графой «ходить в театр». Я опять ставлю птичку.

А белый пар стелется где-то у ног и шипит, как змея. Быстро бегает карандаш, и мой план краснеет.


Оглавление

  • От автора
  • Рисунок
  • Как я стал юмористом
  • Фома
  • Книги и люди
  • Кулинарный рецепт
  • Один
  • Детектив
  • Четыре репортажа
  • Комета Когоутека
  • Взаболь у нас так!
  • Шарики
  • Спорт в две тысячи первом
  • Как мужчина мужчине
  • Идиотка
  • Золотая скрепка
  • Не дышите
  • Дневник самоубийцы
  • Их вопросы
  • Стоп!
  • Усреднение
  • Классики
  • Абстракционист
  • Письмо токаря девушкам с красивыми глазами
  • Через сто лет
  • Насчет цыплят
  • Мех из шубы
  • Перепутаница
  • Удивительная штука
  • Там
  • Сплошные определения
  • Баллада о дурачке
  • Похороны
  • Возрастное
  • Кого проще?
  • Драма
  • Уик
  • Рыбацкий случай
  • Басня Крылова
  • Человек без шеи
  • Тайна торговли
  • Свежий глоток
  • По обычаю
  • Общественник
  • Первый гонорар
  • Экологическое равновесие
  • В шахматном
  • Лекция психиатора
  • Раискина сила
  • Красавица
  • Ни о чем
  • Галька
  • Лерит
  • Никогда
  • Обвал
  • Здравствуй, оружие!
  • С первого взгляда
  • В одном доме
  • Привет архитекторам
  • Ничего не случилось
  • Землянин
  • Интересный случай
  • Путь наверх
  • Запись на полях
  • Жизнь муравьиная
  • Дядя Саша
  • Жить быстрее