КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Песнь дружбы [Бернхард Келлерман] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


БЕРНГАРД КЕЛЛЕРМАН
ПЕСНЬ ДРУЖБЫ


*
BERNHARD KELLERMANN

LIED DER FREUNDSCHAFT

1935


Перевод с немецкого

Е. А. МАГАТ


Редакция перевода

Ю. H. АФОНЬКИНА


Вступительная статья

Г. Ю. БЕРГЕЛЬСОНА


Художник

Д. Б. БОРОВСКИЙ


М., Л., Государственное издательство

художественной литературы, 1960

БЕРНГАРД КЕЛЛЕРМАН И ЕГО РОМАН «ПЕСНЬ ДРУЖБЫ»

Через три с лишним месяца после прихода гитлеровцев к власти, 10 мая 1933 года, в самом сердце германской столицы, на Оперн-плац, неподалеку от здания Берлинского университета, в стенах которого некогда воспитывались и работали многие выдающиеся деятели немецкой и мировой культуры, был совершен акт, знаменовавший возрождение средневекового варварства: под улюлюканье эсэсовских молодчиков и студентов-нацистов были брошены в огонь книги немецких и зарубежных писателей, которыми по праву гордилось человечество и которые оказались неугодными фашистским правителям. В стране воцарился цензурный террор. Было составлено несколько черных списков запрещенной литературы.

Но гитлеровское правительство не ограничилось методами «культурного террора»: многие писатели, являвшиеся активными антифашистами, были подвергнуты физической расправе. А те, кому удалось избежать этой участи, оказались вынужденными покинуть родную страну. Эмиграцию и лишение германского подданства они предпочли подчинению директивам министерства пропаганды «третьей империи». «Мрачная перспектива созерцания всех этих бесчинств стала просто невыносимой — отвращение к тому, что совершалось на наших глазах, заставляло забывать даже страх перед собственными невзгодами», — вспоминал об этом впоследствии в своей книге «Обзор века» Генрих Манн. По далеко не полным данным Союза охраны прав немецких писателей-эмигрантов число покинувших Германию писателей достигло внушительной цифры в двести пятьдесят человек. Для большинства из них боевым девизом стали слова поэта Эриха Мюзама, повешенного в концентрационном лагере Ораниенбург в июле 1934 года, которые он произнес в своем последнем публичном выступлении за неделю до ареста: «Мы будем продолжать борьбу против фашизма где бы то ни было: в эмиграции или в тюрьме».

Бернгард Келлерман не эмигрировал из фашистской Германии, но произведения его, созданные еще во времена вильгельмовской империи и Веймарской республики, не оставляют и тени сомнения в том, насколько чужды были этому писателю человеконенавистнические идеи нацизма. Сложен и извилист был его путь от неоромантической повести «Йестер и Ли» («Yester und Li», 1904) к острому социально-критическому роману «Город Анатоль» («Stadt Anatol», 1932), почти каждое новое произведение ни по содержанию, ни по форме не было похоже на предыдущее, но все его творчество было озарено гуманистическими идеалами, мечтой о социальной справедливости и мире на земле, верой в силу человеческого разума и человеческих рук. Недаром одной из жертв аутодафе, о котором говорилось выше, явился роман Келлермана «Девятое ноября» («Der 9. November», 1920), а имя его автора было вычеркнуто из списков Академии искусств, членом которой он являлся с 1926 года.

В годы фашизма Келлерман разделил судьбу немногочисленной группы писателей (Гергарт Гауптман, Рикарда Гух, Клара Фибих, Ганс Фаллада, Эрнст Вихерт, Ганс Лейп и др.), которые хотя и остались в Германии, но не были заражены нацистской идеологией и пытались в это трудное время идти самостоятельными путями. Хотя он и не вступил на путь активной борьбы с фашизмом, однако ни на какие идеологические уступки он не пошел, проявив в этом отношении больше непреклонности и гражданского мужества, чем, например, Гауптман или Фаллада.

Когда мы читаем то немногое, что Келлерману удалось опубликовать за годы фашистской диктатуры, и, в частности, предлагаемый вниманию читателя роман «Песнь дружбы», мы должны помнить, что перед лицом жесточайшего цензурного террора автор не мог высказывать свои мысли так, как ему этого хотелось бы. Но даже учитывая это, нельзя не заметить в его произведениях тех лет, и особенно в романе «Песнь дружбы», скрытой полемики с идеологией фашизма.

* * *
«Песнь дружбы» была опубликована в 1935 году. Роман создавался в период, когда гитлеровцы, все более активно пуская в оборот легенду о том, что немецкому народу якобы не хватает «жизненного пространства», готовили таким образом население к захватническим войнам.

Против этой-то легенды и направил свое произведение писатель-демократ, стремившийся делать все возможное, чтобы уберечь немецкий народ от пагубного влияния демагогической пропаганды.

Известно, что легенда о «жизненном пространстве» возникла задолго до прихода гитлеровцев к власти, и даже задолго до того, как в 1926 году она нашла свое наиболее яркое воплощение в печально знаменитом романе Ганса Гримма «Народ без пространства».

Однако и Келлерман не впервые выступил против нее в 1935 году. Еще в 1923 году в газете «Берлинер тагеблатт» (в номере от 25 декабря) он поместил большую статью под знаменательным заглавием «Восстановление Германии» («Der Wiederaufbau Deutschlands»). Озабоченный судьбами своей страны, переживавшей тяжелые последствия первой мировой войны, писатель указывает в этой статье на использование внутренних экономических ресурсов Германии как на единственное средство ее спасения от хозяйственной разрухи. Эти ресурсы он видит прежде всего в сельском хозяйстве, которое должно быть всячески интенсифицировано. «Германия, ныне представляющая собою хорошо обрабатываемое поле, — пишет он, — должна быть превращена в сад. Да, в сад! Такова должна быть наша цель, и, лишь видя перед собою эту цель, мы сможем разрешить наши огромные задачи. Это требует труда, пота, упорства, знаний, но каждая горсть земли, поднятая лопатой, каждый килограмм азотных удобрений, каждый опыт, поставленный в лаборатории, означают шаг вперед в борьбе с голодом и нуждой, а значит — шаг вперед к возрождению Германии».

Идеи, высказанные Келлерманом в этой статье, все больше овладевали им, перерастая в план полного социального обновления страны и даже всей Европы, и план этот послужил идейной основой его романа «Братья Шелленберг» («Die Brüder Schellenberg», 1925). Программа, предложенная Келлерманом в статье «Восстановление Германии», получила дальнейшее развитие в проектах главного героя этого романа, основателя обществ «Новая Германия» и «Новая Европа», Михаэля Шелленберга.

Как ни беспочвенны были все эти проекты в условиях капиталистической экономики, но, создавая их, писатель шел по пути, диаметрально противоположному тому, на который толкали немецкий народ Гитлер и Людендорф, организовавшие как раз в том самом году, когда была опубликована статья Келлермана, путч в Мюнхене, и литераторы типа Ганса Гримма или Ганса Фридриха Блунка. Не война была его целью, а стремление видеть свой народ мирно сосуществующим с другими народами Европы и всего земного шара. По справедливому мнению писателя, Германия нуждалась не в захвате чужой территории, а в добросовестном использовании возможностей своей собственной земли.

И вот через два года после прихода гитлеровцев к власти, когда все более грозной становится опасность превращения демагогических теорий в кровавую практику, Келлерман вновь обращается к издавна волнующей его теме.

Но, очевидно уже давно ощутив утопичность грандиозных реформаторских планов в духе Михаэля Шелленберга, он на сей раз ограничивается более скромными масштабами и главным героем своего нового романа «Песнь дружбы» делает уже не выдающегося изобретателя или ученого, а простого крестьянина, бывшего солдата-артиллериста Германа Фасбиндера.

Работа Германа, возрождающего уничтоженный страшным пожаром родной хутор Борн, преодоление им неимоверных трудностей и. последовательное выполнение всех планов составляет сюжетную основу романа.

Красочно изображая, как оживают мало-помалу руины Борна, как начинает зеленеть нива на заброшенных ранее полях, как наполняется вновь дыханием жизни опустевший скотный двор, Келлерман обнаруживает глубокое знание сельской жизни. И в то же время он нигде не сбивается на натуралистическое воспроизведение трудовых процессов; в центре внимания писателя остается отношение героев к труду и его воздействие на их внутреннюю жизнь.

Герой всемирно известного романа Келлермана «Туннель» («Der Tunnel», 1913) Мак Аллан, живой, полный энергии и творческих дерзаний, постепенно, по мере того как осуществляется его смелый проект, превращается в маньяка, в бездушный придаток построенного им туннеля. В романе «Песнь дружбы» картина резко меняется: Герман Фасбиндер, уцелевший в огне войны, но морально раздавленный фронтовыми переживаниями и катастрофой, погубившей его хозяйство, возрождается и сам под благотворным влиянием труда, приносящего жизнь замершему хутору, и чем больше трудностей приходится ему преодолевать, тем крепче становится его вера в успех своего дела.

Келлерман отлично понимает коллективную природу человеческого труда и не верит ни в какую «робинзонаду». Он знает, что одним из главных условий, в которых может нормально трудиться человек, является наличие работающего коллектива, члены которого связаны естественными человеческими отношениями, то есть прежде всего отношениями взаимопомощи. Так возникает в романе тема дружбы, подчеркнутая автором уже в самом заглавии произведения. Она переплетается с темой труда, становится просто-напросто ее другим аспектом.

Вопрос о коллективности человеческого труда давно привлекал Келлермана, и ему он уделил внимание и в «Туннеле» и в «Братьях Шелленберг». Но в первом из названных романов он не проникал в сущность вопроса, так как взаимоотношения коллективно трудящихся людей выпадали, по сути дела, из поля его зрения; руководя миллионной армией строителей туннеля, Мак Аллан оставался «сверхчеловеком», отделенным воздушной стеной от подвластных ему рабочих и инженеров. Михаэль Шелленберг — руководитель другого типа: дружба и товарищеская взаимопомощь лежат в основе того уклада, которым живет созданное им общество, но эти человеческие отношения не раскрываются, а лишь декларируются и остаются фактически такой же абстракцией, как и те утопические идеи, которые написаны на знамени этого общества.

Герман Фасбиндер не располагает ни трудовой армией Мака Аллана, ни обществом Михаэля, зато у него есть четверо друзей, таких же бывалых солдат, как и он. Они приезжают в Борн как гости Германа, мечтают отдохнуть от тягот фронтовой жизни, но остаются здесь надолго, и не потому, что война лишила их родного крова и им теперь некуда деваться, а потому, что они не могут бросить товарища в беде.

«В эти страшные времена рушилось многое: вера, надежда, планы, мечты, идеалы; но одно осталось у них — дружба… И никакая сила на свете не сможет разлучить их, потому что они ведь друзья! А дружба, пожалуй, — единственная постоянная вещь на свете, может быть даже более постоянная, чем любовь!» Во всем романе встречаются только два-три подобных патетических места, в основном же дружба показана в действии, причем сделано это настолько естественно, что изображение вызывает полное доверие у читателя и тогда, когда друзья вместе трудятся, и тогда, когда они помогают одному из них спасаться от полиции, а другому — от мысли о самоубийстве, и тогда, когда двое примиряются после недолгой ссоры, чтобы подружиться потом еще крепче.

В заглавии произведения сказывается некоторое стремление Келлермана к романтизации дружественных отношений героев. И действительно, местами роман звучит именно как песнь, как гимн дружбе и труду, и эта романтическая приподнятость, вообще характерная для реалистического метода Келлермана, только усиливает правдоподобие и убедительность повествования. Таков, например, эпизод, в котором описывается, как после первых успехов в работе друзья едят на кухне только что испеченный и совсем по-особому пахнущий хлеб.

Дружба и единство устремлений главных героев романа еще больше оттеняются тем, что все эти люди отличаются друг от друга и что каждого из них автор наделяет глубоко индивидуализированной характеристикой. Их образы он раскрывает постепенно, накладывая все новые и новые мазки, так что по мере развития сюжета перед нашими глазами возникают яркие портреты разноликих людей: волевого и упорного, скрытного, сосредоточенно молчаливого Германа; кузнеца Карла, мягкого и добродушного человека; плотника Антона Хохштеттера, огромного силача с ручищами как лопаты, «который никогда не унывал, не падал духом, никогда не жаловался», не прочь был выпить и подраться, но обладал обаянием человека широкой натуры; пароходного кока и парикмахера Генсхена, веселого и беззаботного юноши, при всем своем легкомыслии так же верно хранящего дружбу, как и все остальные; каменщика Петера Клингенбергера (он же Петер Ройтер, по прозванию Рыжий), который не может связать двух слов в разговорах с людьми, но которого отлично понимают животные. К ним присоединяется образ «неутомимой труженицы» Бабетты, единственной женщины в этом маленьком коллективе. Бабетта — едва ли не самая яркая фигура во всем романе. Это многогранный и в то же время удивительно цельный характер, органично сочетающий различные человеческие черты и черточки, и читателю надолго запоминаются ее трудолюбие, честность и бескорыстие, как запоминаются ему болтливость Бабетты, ее суеверность и та простодушная дипломатия, с которой эта добрая женщина старается устранять все конфликты, возникающие во взаимоотношениях ее друзей. Как выгодно отличается полнокровный образ Бабетты от бледного и безжизненного образа Христины Шпан, появившегося в книге, по-видимому, только потому, что автор не решился оставить своего главного героя без «любовной линии»!

Различные профессии друзей Германа позволяют каждому из них по-своему помогать восстановлению Борна, а их душевные качества, дополняя друг друга, способствуют созданию единой и дружной трудовой семьи. Из скупых намеков на их прошлое, из некоторых красноречивых деталей их детства, юности, довоенной жизни, которые Келлерман умело и незаметно вплетает в ткань основного повествования, читатель узнает, что им никогда не жилось легко, ибо принадлежали они к людям труда, или, как говорит писатель, к «большинству людей». Разными путями шли они в жизни, но сейчас о них всех можно сказать то же, что было сказано о Германе: их опустошила война, но совместная работа возродила их так же, как они сами возродили сожженный хутор.

Келлерман часто, но в то же время не навязчиво, подчеркивает чистоту помыслов своего главного героя и тех средств, к которым он прибегает, выполняя свои планы. Когда владелец торговой фирмы Шпан истолковывает визит Германа к нему как попытку получить денежную помощь, это приводит Германа в негодование. Верный своим принципам, он отказывается даже от той помощи, которую ему бескорыстно предлагает Бабетта, готовая ссудить другу свои последние трудовые сбережения. «Герман принадлежал к числу людей, умеющих только давать, но не брать», — объясняет автор поведение своего героя, и читателю не раз предоставляется возможность убедиться в справедливости подобной характеристики. Просто, без всякой аффектации дарит, например, Герман Рыжему часть своей земли.

Лишь один раз в пылу спора с Антоном в душе Германа просыпается собственнический инстинкт. «В конце концов я ведь хозяин в Борне», — заявляет он Антону, и тот, восприняв слова Германа как нарушение принципов дружбы и коллективизма, немедленно покидает дом, «где есть хозяева и батраки», и возвращается обратно лишь после того, как Герман признает свою ошибку.

То, что Герман случайно «срывается» в этом эпизоде и лишь на короткое мгновение изменяет своим правилам, подтверждается всем ходом повествования, — ведь Герман так же не похож на хозяина-кулака, как друзья его не похожи на батраков.

И в этом смысле Келлерман также идет по пути, противоположному тому, по которому шли тогда фашиствующие литераторы, авторы усиленно пускавшихся в оборот так называемых «крестьянских романов», стремившиеся идейно укрепить позиции немецкого кулачества — опоры гитлеровского режима в деревне. Напомним, что уже в 1933 году, вскоре после прихода к власти, фашистские правители издали свой «закон о наследственном дворе», согласно которому крестьянином мог называться только владелец крупного участка земли, да и то лишь, если в его жилах текла «арийская кровь». Вдохновителем этого закона, равно как и хитроумной системы жестоких мер, направленных против мелкого, а частично и среднего крестьянства, являлся один из преступных руководителей «третьей империи», министр продовольствия и сельского хозяйства, «рейхсбауэрнфюрер» Рихард Вальтер Даррé, автор фашистских книг «Кровь и земля», «В борьбе за душу немецкого крестьянина» и др. «Программа Даррé» и была положена в основу фашистских «крестьянских романов», главными героями которых обычно являлись кулаки, «наследственные крестьяне», жадно накапливающие свои богатства во славу «арийской родины».

Таким образом, в эпоху, когда гитлеровская пропаганда, пытаясь действовать на самые низменные инстинкты людей, разжигала алчность, корыстолюбие, стремление нажиться за чужой счет и сочетала эти «идеалы» с оголтелым национализмом, Келлерман противопоставлял идеи гуманизма фашистскому «воспитанию».

Особенную художественную убедительность образ главного героя «Песни дружбы» приобретает в тех случаях, когда Келлерман показывает, как преображается и оживает сдержанный Герман в знаменательные часы своей трудовой жизни, например в эпизоде с первой вспашкой или в конце романа, когда, окрыленный успехами, достигнутыми за два года, он развертывает перед Христиной свои чертежи и рассказывает ей о планах на шесть и более лет. Его пафос— это пафос творческого труда, пафос неутомимой преобразовательной работы. «Работа — единственное настоящее счастье на земле. Создавать! Герман оживился, он говорил без конца».

Эта мысль о труде как «единственном настоящем счастье на земле» — мысль, которая, кстати, проводилась Келлерманом во многих его произведениях, — лежит в основе и других образов членов борнского «товарищества», и в первую очередь образа Карла, детально разработанного Келлерманом. Шаг за шагом обнажает писатель душевную трагедию этого человека, сраженного слепотой — последствием войны. Некая Фрида, девушка, с которой он был когда-то близок, бросила его в беде. Самым трагичным, однако, является для Карла то, что парализовавшая его слепота отняла у него возможность вернуться после войны к тяжелой, но любимой профессии кузнеца, к которой он привык с детства. Изображению тоски Карла по труду посвящены едва ли не лучшие страницы романа. Разве можно забыть, хоть раз прочитав это место в книге, как Карл с черными очками на носу сидит скрючившись и трогает свои большие, потрескавшиеся как древесная кора руки и как в эту минуту все его помыслы заслоняет одна мечта — выковать бы сейчас ось для телеги! Великолепной находкой автора является «биография» рук Карла: «Указательный палец на правой руке не сгибался — его когда-то раздробила лошадь. На одном пальце не хватало сустава — его оторвало клещами. На тыльной стороне левой руки зиял глубокий шрам — след от удара топором. Эти руки, ковавшие когда-то раскаленное железо, были покрыты шрамами, но все еще таили в себе огромную силу». А вот и другая картина из жизни Карла, написать которую в состоянии только подлинный мастер реалистического изображения и знаток человеческой психологии: проходя через поле, ослепший кузнец останавливается как завороженный, услышав звуки, доносящиеся из сельской кузницы, — звуки, по которым он узнает, что сейчас там подковывают старую лошадь с твердыми копытами, — и, не помня себя от волнения, идет по направлению к кузнице, чтобы еще раз взмахнуть молотом. Убедительно звучит при этом тонкое замечание, которым сопровождает Келлерман этот порыв своего героя: «Можно было подумать, что у него здоровые глаза, так уверенно подошел он к наковальне».

Жизненной правде писатель не изменяет и тогда, когда рассказывает, как Карл старается преодолеть отчаяние, охватывающее его от сознания собственного бессилия, как берут в нем верх здоровые инстинкты, как тяжелые, заскорузлые руки кузнеца приспосабливаются к плетению корзинок, к этой «позорной», «женской» работе, как начинает он испытывать удовлетворение и от этого труда. Понимая, что такой душевный процесс не мог совершаться гладко, без конфликтов, автор подчеркивает мучительность этой «перестройки».

Трагедия Карла используется для раскрытия важнейшей темы книги — темы дружбы. Весьма возможно, что никакие здоровые инстинкты, о которых говорилось выше, не спасли бы Карла, если бы Бабетта, Герман, Антон и другие его друзья не оказывали ему помощи, не старались бы, хоть и с грубоватой простотой, но всегда тактично и не навязчиво отвлекать его от мыслей о его неполноценности, не охраняли его бдительно от покушений на самоубийство.

Борн превращается в оплот дружбы трудящихся людей, в незыблемую крепость подлинно человеческих взаимоотношений. Но крепость эта стоит как бы на островке, вокруг которого продолжает бушевать стихия капиталистического мира со свойственными ему нравами: своекорыстием и стяжательством, обманом и цинизмом, подкупом и моральным разложением. Эти нравы царят в городке Хельзее, близ которого расположен Борн и от которого до некоторой степени зависит жизнь на хуторе. Нити, связывающие жителей Борна и Хельзее, дают Келлерману возможность совершенно естественно, без всякой нарочитости строить двухплановое повествование, противопоставляя нравы, господствующие в этом городе, нравам обитателей хутора. Правда, возможно в угоду «развлекательности» романа, автор иногда увлекается изображением городских эпизодов, чересчур отклоняясь от своей основной темы.

И до создания «Песни дружбы» Келлерман уже не раз доказывал, что одинаково хорошо знает и изображает жизнь и крупнейших столиц мира и маленьких провинциальных городков. Захолустный Хельзее заставляет нас вспомнить город Анатоль из одноименного романа, по крайней мере до того момента, когда в нем происходит «нефтяной переворот». Нефть, открытая в Анатоле, является лишь мощным катализатором, дающим возможность сразу обнажить те язвы, которые давно уже были на теле этого города. В Хельзее такого катализатора нет, и социальное зло, свившее свое гнездо и здесь, как в любом капиталистическом городе, Келлерман показывает поэтому не в столь грандиозных масштабах, однако с не меньшим правдоподобием.

Не изменяя свойственной ему манере обрисовки характеров в мягких тонах, как всегда прибегая часто к добродушному юмору, автор «Туннеля», «Девятого ноября», «Братьев Шелленберг», «Города Анатоля» и в романе «Песнь дружбы» снова обнаруживает себя как большой мастер социальной критики.

Длинная галерея образов жителей Хельзее, несмотря на разницу положения и характеров героев (а может быть, именно благодаря этой разнице), способствует созданию мрачной картины упадка, которая является выгодным фоном для морально полноценной жизни на хуторе Борн. Все эти люди, в отличие от Германа и его друзей, не стремятся добывать себе средства к существованию собственным трудом. Это коммерсанты и лавочники, как Шпан, вся жизнь которого была направлена «на сохранение и приумножение его состояния» и «скупость которого была общеизвестна», или как старик Шпангенберг и его сын, толстяк Бенно, которому «война пошла на пользу», наглые гуляки, как сын владельца лесопильни Вальтер Боригребер, ханжи и воры, как Фрида Шальке, или девицы, гоняющиеся за выгодными жейихами, как Вероника и Долли. Их моральные принципы прямо противоположны тем, которые определяют норму поведения жителей Борна. И, как бы отвечая на девиз дружбы, под которым живут Герман и его друзья, старик Шпангенберг поучает своего сына Бенно: «Друзья? Ах, ты еще веришь в дружбу? Ты веришь во всякую ложь, которую люди повторяют ежедневно? Дружба, любовь, благодарность — все это ложь! А ты еще веришь тому, что говорят эти лицемеры и дураки!..И на этом ты хочешь строить свои дела в этом мире?» И когда читатель видит, как старик Шпангенберг пытается отбить с помощью своих денег, во власть которых он твердо верит, невесту у разорившегося сына, он понимает, что слова эти не являются лишь циничной фразой, а вполне отвечают моральным принципам старого коммерсанта.

В галерее этих образов особенно интересен образ вдовы Шальке, большая творческая удача автора. Логично и последовательно раскрывает писатель внутреннее содержание своей героини, показывая, как под личиной вкрадчивости и мнимо благожелательного отношения к людям в этой одинокой женщине, зарабатывающей себе на пропитание шитьем, живет зависть к богатым людям, как гложет ее страсть к наживе, как умело пользуясь оружием сплетни, она втирается в доверие к теряющему рассудок Шпану, как, все больше и больше входя во вкус, обкрадывает его. Ее перевоплощение происходит на глазах у читателя совершенно закономерно, в полном соответствии с теми чертами ее характера, которые Келлерман сначала лишь намечает, а затем все более раскрывает.

Если в Борне царит атмосфера взаимного доверия и взаимной помощи, то население Хельзее (по крайней мере его буржуазные и мелкобуржуазные слои, особенно интересующие Келлермана) живет в обстановке сплетен и мелкого злорадства по поводу больших и малых бед соседей, и в этом смысле характерны сообщения местной газетенки, которые несколько раз приводятся в романе. Быть может, следует усматривать некоторую аллегоричность в том, что Борн, живущий высокими нравственными принципами, по воле автора расположен на горе, а Хельзее находится внизу, в долине.

От затхлой атмосферы Хельзее ищет спасения в романтической мечте о счастливой жизни с режиссером, доктором Александером, Христина Шпан; она бежит из родного города, но, потерпев крушение, больная и морально опустошенная, возвращается домой. Борн и любовь Германа возвращают ей физические и моральные силы, и когда в конце романа одна из лошадей Германа несет на своей спине выздоравливающую героиню «прямо навстречу пылающему солнцу», то лучи этого солнца должны, очевидно, по мысли автора, символизировать победу Борна над Хельзее. На этой концовке романа, напоминающей, кстати, заключительную часть «Братьев Шелленберг», в которой показано «обращение» Венцеля и его приход к идеям брата, лежит налет схематизма.

Но есть в ней и другое — идилличность, связанная со всей социально-утопической концепцией романа. Противоречивость и ограниченность мировоззрения буржуазного писателя-гуманиста, находящегося в плену превратных представлений о классовой борьбе и ее результатах, заставляет его временами идти на компромиссы во имя «мира и спокойствия» в человеческом обществе, обходить острые углы и отказываться от поисков источников социального зла. Келлерман сознательно уходит от спора по некоторым принципиальным вопросам, скатываясь порою на позиции релятивизма. Характерно, что когда Бабетта употребляет в разговоре пословицу: «Нет худа без добра», автор комментирует эти слова следующим образом: «и это было верно, как верны все пословицы, — а на них всегда можно ответить пословицами, утверждающими обратное, и они тоже всегда верны».

Недаром многие из героев романа так склонны к примирению и всепрощению. «В мире много неполадок, и все потому, что люди так, непримиримы», — заявляет примирившийся с собственным несчастьем Карл. Герман перестает думать о романе Христины с Александером. Шпан перед смертью склоняется к тому, чтобы простить свою дочь, и в данном случае Келлерман отступает от художественной правды и не считается с внутренней закономерностью развития этого образа. Рыжий прощает владельца лесопильни Руппа, выдавшего его полиции, и в конце концов, после долгих мучений, перестает размышлять о том, изменяла ли ему с Руппом его жена Эльзхен. Он делает это совершенно сознательно, и автор помогает ему найти «теоретическое» обоснование: «Рыжий улыбается. Он пережил немало, но все это позади. Он доволен. О, есть вещи, которые вовсе не нужно знать до конца, не надо стремиться проникнуть во все тайны — это совсем не обязательно. Так обстоит дело или не так, — человек должен примириться. Да, у Рыжего есть все основания быть довольным; пусть всем людям будет так же хорошо, как ему».

Правда, к этому выводу он приходит только после ссоры с Эльзхен. Измученный ревностью муж, размахивая огромным ножом, требует от жены, чтобы она сказала ему наконец всю правду о ее прошлых отношениях с Руппом. Но Эльзхен, которую выводят из себя эти вечные допросы, пускает в ход веник, вышибая им нож из рук Рыжего и нещадно избивая мужа. Так трагическое внезапно оборачивается комическим, и грязный веник побеждает нож ревнивца, принося «умиротворение» измученному герою.

Тематически «Песнь дружбы» примыкает к произведениям так называемой Heinikehrerliteratur (литературы о тех, кто вернулся с фронта), нашедшей широкое распространение в Германии эпохи Веймарской республики. Лучшие книги этого жанра, например роман Эриха Марии Ремарка «Возвращение», появившийся за четыре года до выхода в свет «Песни дружбы», были книгами антивоенными: ретроспективное изображение первой мировой войны, описание ее пагубных последствий ставило своей задачей ее осуждение. В этом смысле и «Песнь дружбы» не представляет собою исключения, что служит еще одним подтверждением той скрытой полемики, которую вел Келлерман с пришедшими к власти фашистами, окружавшими все военное героическим ореолом. Но если Ремарк, как и многие другие певцы «потерянного поколения», показывая разрушительный характер войны и принесенные ею моральные опустошения, вселяет в душу читателя чувство безысходной тоски, то Келлерман, для которого всегда было характерно жизнеутверждение, ищет, как мы видели выше, выхода в таких идеалах, как труд и дружба.

Что касается дружбы, то вряд ли можно назвать такое произведение Heimkehrerliteratur, в котором бы она не воспевалась, а в первом романе Ремарка «На Западном фронте без перемен» товарищество называется «единственно хорошим, что породила война». В милитаристских, профашистских произведениях (например, у Эрнста Юнгера) также использовалось понятие «фронтовой дружбы», и здесь оно становилось одним из средств романтизации и героизации войны. Иллюзорность этого понятия разглядел Ремарк, показавший в «Возвращении», как многие из бывших фронтовых друзей после войны в поисках «дороги к новой жизни» становятся чужими друг другу людьми и даже врагами. Герои Келлермана тоже спаяны солдатской дружбой, и на фронте товарищи спасли Герману жизнь, но не это интересует писателя в первую очередь: гораздо важнее оказывается для него то, что сохраненная после войны дружба расцветает по-настоящему только в совместном труде.

Характерно, что и в заглавии и в тексте романа понятие дружеских, товарищеских взаимоотношений людей Келлерман выражает не. любимым словом Ремарка Kameradschaft, которое воспринимается в первую очередь именно как обозначение фронтовой дружбы однополчан и на котором несомненно лежит налет кастовой замкнутости, а гораздо более широким, «общечеловеческим» словом Freundschaft.

Можно с уверенностью сказать, что этот роман, прославляющий труд человека, живущего в условиях естественных взаимоотношений с другими людьми, получил особенное звучание через десятилетие после того, как он был создан, то есть уже после освобождения Германии от фашизма. Многим немцам эта книга могла и может помочь строить на развалинах гитлеровского государства свободную, миролюбивую Германию, как Герман и его друзья строили новый хутор на пепелище Борна.

* * *
Не приходится удивляться, что фашизированная пресса, усиленно раздувавшая все литературные явления, которые хоть в какой-то степени могли быть использованы нацистскими пропагандистами, постаралась попросту замолчать роман «Песнь дружбы».

Точно так же поступила она и в отношении следующего произведения Келлермана, романа «Голубая лента» («Das blaue Band»), который он опубликовал в 1938 году, ибо и в этой книге писатель не пошел ни на какие уступки фашистской идеологии. Роман представляет собою историю первого и последнего рейса огромного пассажирского судна «Космос». В «исторической справке», которой автор сопроводил книгу, он сообщил, что при работе над ней использовал в качестве «фактического фона» обстоятельства гибели в апреле 1912 года английского парохода «Титаник». «Космос», как и «Титаник», является величайшим техническим достижением века. Блеску корабля соответствует блеск его пассажиров — первых богачей Европы и Америки, знаменитых политических деятелей, артистов, ученых, многие из которых платят бешеные деньги, чтобы ради сенсации проехать первыми в самых роскошных и комфортабельных каютах судна-гиганта. Но, путешествуя на «Космосе» вместе с пассажирами, изображая их поведение и поведение экипажа до и после катастрофы, писатель умело показывает изнанку жизни, поднимаясь до больших высот социальной критики, обнажая классовые противоречия и темные силы капиталистического мира, жертвой которых оказываются не только люди, но и сам «Космос» — одно из крупнейших завоеваний человеческого разума. Погоня за сенсацией, за «голубой лентой» рекорда, являющегося средством получения баснословных барышей, сводит на нет лучшие достижения техники, разрушает их и обрекает на гибель сотни человеческих жизней.

После чтения «Голубой ленты», в отличие от пронизанной жизнеутверждающими идеями «Песни дружбы», читателя охватывает ощущение полной бесперспективности. Здесь, несомненно, сказалось состояние глубокого отчаяния, в котором находился Келлерман в те времена, — вспомним, что беспросветная ночь фашизма тянулась уже шестой год.

Еще через три года вышел в свет роман Келлермана «Обращение Георга Вендландта» («Georg Wendlandts Umkehr»). «Обращение» заглавного героя, молодого талантливого скульптора, состоит в том, что после ряда разочарований он отказывается от суетной жизни, от эгоистической погони за наслаждениями, от тщеславных устремлений, чтобы посвятить себя медицине и жить в дальнейшем «с людьми и ради людей». В художественном отношении это третье и последнее произведение Келлермана, написанное в годы фашистской диктатуры, значительно слабее двух предыдущих. Нужно, однако, отметить, что и в 1941 году, несмотря на резкое усиление в ту пору фашистского террора, писатель не изменил своей гуманистической программе.

Заговор молчания, который гитлеровцы организовали вокруг имени Келлермана (в марте 1939 года не был даже упомянут ни единым словом его шестидесятилетний юбилей), был одним из средств, с помощью которых они пытались воздействовать на него, чтобы заставить всемирно известного писателя отказаться от своего упорного, хотя и пассивного, сопротивления. Другим таким средством были попытки завербовать его с помощью высоких гонораров в число пропагандистов фашистской шовинистической политики. Он получил официальный, подписанный министром пропаганды Геббельсом, заказ на две брошюры. Одна из них должна была носить антисемитский характер, а в другой Келлерману надлежало выступить против американского народа. Геббельс и его подручные делали при этом ставку на то, что писатель, так редко получавший возможность печататься, ухватится за эти предложения, как утопающий за соломинку. Но Келлерман, для которого чистота его убеждений всегда была дороже собственного материального благополучия, ответил на оба предложения решительным отказом. Вскоре после этого один из главных вдохновителей расизма, самоуверенный невежда Альфред Розенберг публично поставил под сомнение писательский талант Келлермана и попытался зачеркнуть все его творчество.

Материальные бедствия, травля со стороны нацистской критики, постоянная слежка довели бы, вероятно, Келлермана до полного отчаяния, если бы на пороге 1943 года не забрезжил свет свободы. Разгром гитлеровских полчищ под Сталинградом принес и писателю надежду на освобождение от ненавистного врага немецкого народа.

И Келлерман вновь начал писать. Он писал о том, что волновало его тогда больше всего на свете, — о годах фашистской диктатуры в Германии. Так созрели замыслы романа «Пляска смерти» («Der Totentanz») и публицистической книги «Что нам нужно делать?» («Was sollen wir tun?»), работая над которыми Келлерман обращался уже к будущему читателю, освобожденному от ига гитлеризма. Обе книги писатель закончил и опубликовал после войны, когда он, несмотря на преклонный возраст и пошатнувшееся здоровье, принимал самое активное участие в строительстве новой, демократической Германии и стал одним из выдающихся деятелей международного движения борцов за мир.

Роман «Пляска смерти» (1948), принадлежащий к числу лучших произведений немецкой антифашистской литературы, давно уже пользуется успехом и у советского читателя. Что же касается не переводившейся на русский язык книги «Что нам нужно делать?», опубликованной еще в сентябре 1945 года, то следует сказать, что в те знаменательные дни зарождения новой, послевоенной Германии опа имела самый широкий резонанс в немецкой демократической печати и получила поистине общенародное признание. Пером превосходного мастера слова Келлерман описал здесь господство фашистских правителей и тяжелые последствия установленного ими режима. С волнением человека, глубоко заинтересованного в лучшем будущем своего народа, он наметил тот путь, которым, по его мнению, должна пойти Германия, освобожденная от цепей гитлеризма, — путь мирного, демократического развития и установления дружественных связей со всеми странами. Понимая, что одно лишь нравственно-политическое перевоспитание народа не может являться гарантией этого пути, он требовал прежде всего коренного пересмотра экономических позиций Германии, — ведь в течение долгого времени (не только с приходом Гитлера к власти) преступные правители страны в своих экономических расчетах делали ставку на грабительскую эксплуатацию чужой земли. Немцы должны понять, писал Келлерман, что Германия в этом не нуждается и что страна может добиться процветания, если ее собственная земля будет использована по-настоящему. Он вновь возвращается к выдвинутому им еще в 1923 году лозунгу интенсивного использования имеющейся земли и намечает широкую программу переустройства сельского хозяйства. Он говорит о том, что земледелие должно быть превращено в искусство, призывает ученых изыскивать дополнительные средства удобрения почвы и находить еще не известные способы улучшения обработки земли, инженеров — конструировать новые сельскохозяйственные машины, а крестьян — глубже познавать агрономию; предлагает подумать о расширении посевной площади за счет пустошей и осушенных болот. Новую землю Келлерман советует отдать в руки переселенцев и других людей, которые потеряли во время войны возможность прежнего существования и которым земля дарит надежду на возрождение; призывает оказать им всенародную поддержку и даже, хотя и в робкой форме, ставит вопрос о коллективном землепользовании.

Таким образом, в книге «Что нам нужно делать?» Келлерман еще больше развил и углубил те идеи, которые лежали в основе его статьи «Восстановление Германии» и романов «Братья Шелленберг» и «Песнь дружбы». На протяжении двух с лишним десятилетий писатель упорно возвращался к мысли о разумном использовании всех внутренних экономических, и в первую очередь сельскохозяйственных, ресурсов страны, воплощая эту идею то в художественной, то в публицистической форме. И в романах и в статье сказалась последовательная линия борьбы Келлермана за мирное развитие экономики Германии, против губительной политики завоевания «жизненного пространства» за германскими рубежами.

Познакомившись с одним из этих произведений, романом «Песнь дружбы», советский читатель, давно знающий и любящий творчество Келлермана, с удовлетворением отметит, что и в самую трудную пору своей жизни, в пору суровых испытаний, которые принес с собой фашизм, писатель не свернул со своей главной дороги, сохранил верность идеалам демократии и гуманизма и смог с чистой совестью встретить день освобождения своей родины.

Г. Бергельсон.
Любовь — деяние, а не слово.



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Вот опять они празднуют там, на горе! Они могут себе это позволить, они создали все своими руками. Нелегко приходилось им все эти годы!

Вскоре после окончания войны, в туманный ноябрьский вечер, явились они в Борн: Герман, которому тетерь принадлежала усадьба, и его друзья. Старому Фасбиндеру, который в последние месяцы только и говорил что о возвращении сына, не суждено было дожить до радостного дня. Он умер за несколько недель до этого от сердечного припадка: старик разволновался, и это свело его в могилу. И вот они явились: их было пятеро.

В этот день утром они получили в своем полку увольнительные документы и, не теряя ни минуты, отправились на железнодорожную станцию. На них еще была затасканная военная форма, покрытая заплатами, облепленная глиной и грязью последнего окопа. Только Антон, плотник, раздобыл себе неведомыми путями — на это он был мастер — почти новую длинную серую шинель и отличные сапоги в. придачу. Генсхен помахивал тоненькой бамбуковой тросточкой, которую он купил, чтобы показать всему миру и самому себе, что он теперь человек вольный. Он беспечно напевал и улыбался встречным девушкам; время от времени ему приходилось останавливаться и поджидать товарищей. Они не могли идти так быстро: они вели кузнеца. Кузнец был в черных очках, у него все еще было неважно с глазами. Накануне вечером онивыкрали его из лазарета и привели в казарму, чтобы он мог отправиться в путь вместе с ними. О, они не забыли его, Карла-кузнеца, — ведь они считали его своим и ни за что не оставили бы его здесь!

Им удалось найти себе место на крыше вагона, и несколько часов они ехали под дождем, почти не разговаривая, промокшие до костей. Когда начало смеркаться, пришлось пересесть в товаро-пассажирский поезд, и здесь они устроились гораздо лучше. Они разыскали уголок в теплушке, набитой гомонившими и распевавшими солдатами. Герман протискался к полуоткрытой двери теплушки и высунул голову. Ветер трепал его темные, давно не стриженные волосы. Остроконечная колокольня призрачно проплыла в сумерках. Это была нейштеттенская церковь; он чуть не прозевал ее из-за тумана.

— Приготовься! — волнуясь, крикнул он.

Они оказались единственными пассажирами, высадившимися на маленькой, заброшенной станции Хельзее. Когда Герман коснулся ногами земли, он словно ощутил сильный толчок в груди: наконец-то он опять здесь! Четыре года войны, — но вот он опять здесь.

Поезд с горланившими песню солдатами исчез вдали, и тотчас же вокруг-стало невероятно тихо. Им не верилось, что на свете бывает такая тишина; за долгие годы войны они отвыкли от тишины, и она их пугала. В их ушах еще отдавался грохот стрельбы. Мелкий дождик моросил с низко нависшего, мрачного неба, ночь почти наступила, и далеко вокруг не было ни единой души. Они стояли неподвижно, прислушиваясь, склонив головы, и молчали. Ни звука! Тишина, в которую они все еще не могли поверить, подавляла их; даже шум поезда затих. Благоговейное безмолвие, как в храме, — и они совершенно одни. Это казалось необъяснимым чудом. Лишь теперь, в это мгновение, когда они стояли в безмолвии ночи и ни один звук не доносился до их слуха, война осталась позади..

2

Герман, оторопевший, как и остальные, от этого непонятного молчания, опомнился первый.

— Все налицо? — громко спросил он. — Генсхен, Антон? Карл здесь?

— Да, здесь.

— А Рыжий? — Голос Германа вдруг зазвучал неуверенно. Когда он видел его в последний раз? Уж не потеряли ли они Рыжего?

— Здесь, здесь, — проворчал кто-то в темноте. Голос звучал глухо, как из мешка.

Перед станцией разлилось целое озеро жидкой грязи, но Герман пустился через него вброд без долгих размышлений, даже испытывая удовольствие. Он хорошо знал эту желтую грязь: это была земля его родины. В темноте фигура Германа виднелась лишь смутно, но даже по его позе чувствовалось, что он разочарован. Он надеялся найти у станции старую повозку отца или вообще кого-нибудь с лошадьми. Еще позавчера он написал Бабетте — кроме нее, в Борне не было сейчас ни одной живой души, — чтобы его встретили на станции; она могла попросить об этом кого-нибудь из соседей. Он настороженно вслушивался в темноту.

— А ну-ка, послушайте! Не едет ли там телега? Может быть, они опоздали.

Все прислушались. Ничего. Струился дождь, его шум напоминал шипение кипящей воды. Нет, тут все-таки что-то неладно.

Ни старой отцовской повозки, ни лошадей больше не существовало, и то, что Герман этого не знал, было, пожалуй, неплохо. Он еще, чего доброго, сорвался бы и побежал куда глаза глядят, в непроглядную темень. Известие о внезапной смерти отца застало его еще на фронте, а недобрую весть, ожидавшую его сегодня, Бабетта не смогла сообщить ему по той простой причине, что последние две недели не знала, где он находится. И она была этому рада.

«В последнее время все идет вкривь и вкось», — с досадой думал Герман, вглядываясь в ночную тьму. Ведь они все устали как собаки, еле на ногах держатся, просто беда. Как часто он представлял себе возвращение домой — сотни, тысячи раз. Ах, если бы только старик был жив! Уж он-то обязательно приехал бы на станцию — краснощекий, возбужденно говорливый — и, конечно, захватил бы с собою ради встречи бутылочку тминной настойки. Вот они, отец, видишь, я привез их с собою, как ты хотел, моих товарищей, тех, кто остался в живых из расчета третьего орудия. Он видит, как отец трясет руки друзей, смущенно смеется, запинается, мелет всякий вздор и все это с самыми лучшими намерениями.

Герман еще долго прислушивался к ночным шорохам, но потом решил, что это бесполезно.

— Нет, — сказал он, — ждать нет никакого смысла. Должно быть, Бабетта не получила моей открытки. Придется идти пешком.

— Ну что ж, пешком так пешком! — громко крикнул Антон, плотник. Он кричал всегда, даже когда к этому не было ни малейшего повода. — Да разве мы в каретах привыкли разъезжать? Сколько придется идти, говоришь ты? Час? — Антон громко и весело рассмеялся, тишина вдруг отозвалась эхом. — Один час!

За четыре года войны они прошли многие тысячи миль, они, должно быть, трижды обошли земной шар. Один час! Право, смешно! Ну и Герман!

Они побрели в темень и слякоть. Генсхен шел впереди. Он зажал свою тросточку под мышкой и наигрывал что-то на губной гармонике. Но вскоре он перестал играть — пальцы закоченели. Жирная глинистая грязь просачивалась сквозь их рваные башмаки. Один лишь Антон в своих высоких сапогах и длинной шинели шагал, защищенный от дождя и грязи, словно в водолазном костюме.

— Кто хочет надеть мою шинель? — спрашивал он время от времени.

Никто не хотел, хотя все промокли до нитки. Вдруг Антон услышал, что у Карла-кузнеца от холода стучат зубы.

— Да ты совсем замерз! — закричал он. — Это лазарет тебя изнежил! На, возьми мою шинель!

— Не нужно мне твоей шинели.

— Брось! Я ведь слышу, как ты лязгаешь зубами! Карл-кузнец пробурчал что-то, но возражать больше не решился. Он знал: когда Антон начинает так сердито пыхтеть, противоречить бесполезно.

Больше не было сказано ни слова. Они брели молча, минутами по старой привычке засыпая на ходу. В желудках у них урчало. Им грезилась теплая комната. Не может же так длиться без конца! Вот уже впереди сквозь пелену дождя мелькнул тусклый огонек. Им виделись как наяву дымящиеся миски. Отец Германа писал как-то о свинье, которую он, в ожидании их приезда, припрятал от властей. В мечтах своих они видели эту сказочную свинью. Свинина, капуста, крупная, чудесная картошка, тминная водка! Кружка пива, быть может, и тепло, тепло, чтобы можно было снять с себя промокшее тряпье. И затем — спать, в сарае, на соломе, все равно где, лишь бы спать!

Они пересекли спящий городишко Хельзее, и когда они снова вышли на открытую дорогу, их пробудил звонкий голос Германа.

— Еще десять минут! — воскликнул он, волнуясь. Он шел теперь так быстро, что они еле за ним поспевали.

Свернув с проселка, они миновали узенькие мостки; дорога пошла в гору.

— Это уже Борн, наше поле, — сказал Герман.

Дождь перестал, но здесь, наверху, поля были покрыты туманом: в десяти шагах ничего уже нельзя было разглядеть.

— Тут болотистый луг, — объяснил Герман. — Надо будет прорыть новые канавы для стока воды.

Вдруг Антон, шедший рядом с Германом, остановился и стал принюхиваться.

— Гарью пахнет! — сказал он.

— Гарью?

— Да, гарью.

— Озеро иногда пахнет так в дождливую погоду. Это болотные газы.

Рыжий, который редко открывал рот, внезапно проговорил басом над самым ухом Германа:

— И здоровый же тут, видать, пожар был, ребята! Вдруг они очутились перед широко раскрытыми воротами, и в ту же минуту Герман исчез.

— Это Борн! — услышали они его голос, прозвучавший как-то неестественно, словно издалека, и показавшийся им незнакомым. — Проклятый туман! Ты видишь дом, Антон?

Антон, в котором было метр восемьдесят сантиметров, выпрямился во весь рост и напряг зрение, стараясь проникнуть взглядом сквозь туман. Он хорошо знал, как выглядит дом: Герман сотни раз показывал ему фотографию, которую постоянно носил в кармане. Это было вытянутое одноэтажное старомодное здание со странной отвесной крышей, каких теперь уже не строят. Он различил несколько высоких голых деревьев, терявшихся в тумане, но ни дома, ни других строений не было видно. Не оставалось никаких сомнений в том, что здесь был пожар; едкий запах гари ощущался осязаемо близко.

— Из-за этого тумана ничего не разберешь, — сказал Антон, стараясь говорить как можно более равнодушно. — Пожар тут, конечно, был, но ты не тревожься, Герман; должно быть, сгорел какой-нибудь сарай.

Тявкнула собачонка. В тумане появился желтоватый отсвет, но и теперь никаких строений не было видно. Испуганно взвизгнул женский голос.

— Послушай, Герман, обожди, не волнуйся, ничего ведь не видно!

3

— О, господи, о, господи боже мой! — произнес визгливый женский голос и перешел в жалобный плач. Затем они услышали голос Германа, по-прежнему странно отдаленный. Потом хлопнула дверь.

А они стояли, промокшие до костей, дрожащие от холода. Веселенькая история! Прощай, свинина, прощайте, капуста, картошка и настойка! «Братской трапезе», о которой столько раз писал старый Фасбиндер, сегодня, как видно, не бывать. А они были так голодны и измучены, что с трудом держались на ногах.

— Вот бедняга-то Герман! — сказал Антон, и голос его впервые зазвучал тихо. — Сначала умер старик, а потом и усадьба сгорела!

— Тут, как видно, полыхало вовсю! Должно быть и скотина сгорела. Воняет горелым мясом, — послышался в тумане хриплый голос Рыжего.

Некоторое время все молчали, затем раздался громовой бас Карла-кузнеца:

— Уж если захочет судьба уничтожить человека, так она его уничтожит! — сокрушенно проговорил он.

— Три упряжки лошадей было в хозяйстве! — сказал Антон не без торжественности. — Двенадцать коров стояло в хлеву, дюжина свиней!

Все молчали. Подумать только: три упряжки, двенадцать коров, дюжина свиней! Чего уж тут говорить!

— А пожар, видать, был нешуточный! — зазвучал снова в тумане голос Рыжего. — Палеными перьями воняет. Старые деревья, наверное, тоже горели.

— Да, бедняга Герман!

Они услышали голос Германа.

— Заходите сюда! — позвал он.

Они ощупью побрели на голос. Собачонка — это была Ведьма, такса Бабетты, — вдруг перестала тявкать и завизжала: Карл-кузнец наткнулся на нее.

— Добрый вечер! Добрый вечер!

Из двери вырвались клубы теплого пара, словно из прачечной, — у друзей просто дух захватило от этого густого, благодатного тепла, смешанного с едким дымом горящего хвороста. Этот чудесный запах напомнил им что-то родное.

— Вот они, мои друзья, Бабетта! — сказал Герман. Его голос уже опять звучал спокойно и твердо, он держался просто молодцом. — А вот Бабетта, она заменила мне мать.

— Добрый вечер! — промолвила Бабетта.

Котелок на очаге был отставлен в сторону, и в пляшущих отсветах пламени они увидели женщину с несколько неопределенными чертами лица, не старого и не молодого, покрытого морщинками, с покрасневшими, мокрыми от слез глазами.

— Да, вот так встреча, люди добрые, вот так возвращение домой! О, боже милостивый!

Воспаленные глаза Бабетты испытующе вглядывались в незнакомые лица. Если бы эти люди пришли не с Германом, она бы не на шутку испугалась, — такими отчаянными казались эти парни. Один был в черных очках, как переодетый разбойник, а у того вон верзилы глаза сидели так глубоко, словно ему проломили киркой две дыры в голове. А вот этот — ни дать ни взять мешок с картошкой. Голова его была покрыта мешком, а когда он его снял, показалась бледная лысина и влажные маленькие крысиные глазки. Только молоденький блондин производил приятное впечатление, и его она не испугалась. Он был красив, как юный принц.

— Ну, перестань же хныкать, Бабетта! — сказал Герман.

Пахло капустой и сосисками. Бабетта получила открытку Германа лишь в полдень и больше ничего не смогла достать. Она обегала всю округу, но у крестьян ничего нельзя было купить.

— Садитесь! — пригласил Герман. — Придется вам перекусить тем, что есть. Уж не взыщите. Все это мыслилось немножко иначе, — добавил он, — все должно было быть не так: вы ведь знаете, какую встречу готовил вам отец. Он припрятал свинью, и дюжина красного вина стояла у него наготове. Ну да я не виноват! — Герман казался смущенным и расстроенным, а они все стояли молча: им было жаль его. — Садитесь же, садитесь! Добро пожаловать в Борн!

Одного Антона невозможно было смутить.

— Да ладно, молчи уж, Герман! — закричал он. — Вели подавать картошку! Что у тебя есть, то есть, а чего у тебя нет, того нет!

Этим было сказано все.

Жилы на лбу у Германа все еще вздуты. Не так-то быстро он успокоится, они его знают! Его широкое жесткое лицо измазано и приобрело нехороший землистый оттенок. Слишком уж много бед свалилось на Германа. Он положил грязные кулаки перед собою на клеенку, покрывавшую стол, но кулаки эти чуть заметно дрожали. Лучше всего было не обращать на него внимания. Бабетта наполнила тарелки, и они начали есть. Герман не прикасался к еде. Но самое лучшее, разумеется, было оставить его в покое.

Некоторое время они ели молча. Человек со светлой лысиной и рыжей бородой начал заигрывать с Ведьмой.

— Осторожно! Она кусается, — предостерегла Бабетта.

— Кусается? Она говорит, что ты кусаешься, Ведьма! Это правда? — Рыжий захихикал. — Да ведь ты вовсе не кусаешься. Ну, иди сюда!

К величайшему изумлению Бабетты, Ведьма одним прыжком очутилась на коленях у Рыжего и принялась есть из его рук.

Опять наступило долгое молчание. Затем Герман заговорил сам.

— Это был поджог, — сказал он. Он знал, что друзья ждут от него объяснений. — Не иначе как поджог! Усадьбу подожгли! Мерзавцы, ох, какие мерзавцы! — закричал он взволнованно.

Бабетта возилась у очага, сгорбив спину, опустив покатые плечи. Ее трясло. Лицо ее было мокро от слез, хотя она то и дело вытирала его передником. Она покачала головой:

— Нет, усадьбу не подожгли. Недоглядели — вот и загорелось. Злого умысла тут не было, Герман! Боже всемилостивый, обрати свой взор на меня! Это несчастный случай, просто несчастный случай!

— Значит, это был пожар от неосторожного обращения с огнем, — ворчливо заметил Антон.

Заплаканное лицо Бабетты на мгновение просветлело.

— Да, пожар от неосторожного обращения с огнем, так это называется.

Она поблагодарила Антона быстрым взглядом.

Дело было так: хозяин умер, славный господин Фасбиндер, царствие ему небесное, лучше его на свете не было. Доктор строго-настрого запретил ему пить, но он сказал: «Принеси-ка мне бутылочку, Бабетта, я так рад, что Герман теперь уже скоро вернется». А на следующее утро его нашли в постели мертвым. Весь Хельзее пришел на похороны, и пастор сказал, что скончался поистине хороший человек, который никогда не указал на дверь ни одному нищему. И правда, он ведь никогда ни одному не отказал, ни одному! Бабетта рассказывала и плакала. Михель, проработавший в хозяйстве тридцать лет, умер; Мария, батрачка, уехала в Нейштеттен. Усадьба опустела и пришла в упадок, — что уж Бабетта могла сделать одна своими двумя руками?

И вот, недели три тому назад, сюда явились трое молодых парней и попросились переночевать. Погода стояла отвратительная. Шел снег, и было страшно холодно. Но Бабетта боялась — она была одна — и сначала ответила отказом. А потом у нее все-таки не хватило духа выгнать их в такую погоду. Может быть, ей следовало быть осторожнее? Перед этим ей снились ночью крысы, целые полчища крыс. Это всегда не к добру. Но она не могла поступить иначе. Парни поселились в сарае и старались ей во всем угождать. Они помогали ей в хлеву, на кухне, таскали воду, кололи дрова; это были не какие-нибудь проходимцы. Непогода длилась уже трое суток, в такие дни хороший хозяин собаку на улицу не выгонит. На третью ночь усадьба загорелась. Огонь занялся в сарае, где ночевали те трое, ветер перебросил пламя к дому; и, прежде чем. явились пожарные, все уже пылало. Должно быть, парни, чтобы согреться, развели в сарае костер.

Все слушали молча. Они ели, усердно черпая из большой глиняной миски. Иногда они кивали, слушая рассказ Бабетты, но не произносили ни слова. Рыжий навалился грудью на стол и ел с жадностью людоеда; его огненная взъерошенная борода торчала над грязным шейным платком. Ведьма все еще сидела у него на коленях. Карл-кузнец, в черных очках, неуверенно водил ложкой в воздухе, разыскивая миску. С его глазами, по-видимому, дело обстояло хуже, чем он говорил.

— На вот! Ты говори, когда тебе что-нибудь нужно, — сказал Ганс.

Герман все еще не прикасался к еде. Антон время от времени искоса поглядывал на него: парень здорово убит горем!

Бабетта не переставала говорить о пожаре. Господи, она еще не пришла в себя, она ни днем, ни ночью не может ни о чем другом думать. Ее разбудил визг и лай Ведьмы, и в первую минуту зарево так ослепило ее, что она почти ничего не видела. Соломенная крыша сарая была охвачена огнем. Она пылала, и ветер, отрывая от пылающей крыши клочья, швырял их на хлев. Уже и там в окна пробивались языки пламени, стойла горели. Ей удалось спасти только одну корову Краснушку с теленком — теперь они стоят в сарайчике. Весь остальной скот сгорел, и почти вся птица в придачу. Пожарные явились два дня спустя и зарыли трупы сгоревшей скотины, чтобы вонь не отравляла местность.

— Уж кому на роду писано, тот от своей судьбы не уйдет, — как бы про себя снова проговорил Карл-кузнец.

После ужина Герман взял фонарь и вышел во двор. Антон, не спросясь, пошел за ним. Они взобрались на развалины дома и Герман высоко поднял фонарь. Щебень, обугленные балки; за кучей, на которой они стояли, была вторая, еще большая. Почти ничего не было видно, кроме дождевых капель, попадавших в полосу света от фонаря. Герман молчал и неподвижно стоял среди тумана с фонарем в поднятой руке. Затем они снова спустились вниз.

— Теперь нужно ложиться спать, Герман, — сказал Антон. — Днем весь мир выглядит иначе!

Бабетта натаскала в прачечную соломы. Сегодня им придется переночевать здесь, а завтра видно будет.

— Ты можешь лечь в моей комнате, Герман, — сказала она, — я постлала свежие простыни. А я лягу в каморке Михеля.

Но Герман нахмурился и искоса взглянул йа Бабетту.

— Я буду спать, разумеется, с ними! — пробормотал он и отвернулся. Бабетта была обижена: она только хотела сделать как лучше — ведь в конце концов он здесь хозяин.

Все уже уснули и храпели. Но Герман не спал; он сидел с открытыми глазами, прислонившись спиной к стене, в странном оцепенении — между сном и бодрствованием. Несчастье придавило его. Четыре года провел он в окопах и остался невредим. Правда, когда их блиндаж разнесло прямым попаданием, у него было сломано несколько ребер, но стоит ли об этом говорить? А здесь, дома, его подстерегало несчастье, такое огромное, что он еще не в состоянии был его постигнуть. Что же дальше? Что теперь будет? Он не мог, не решался думать. Небо обрушило пламя на его кров, чтобы уничтожить его. Он слышал жаркий треск огня, видел, как пылающая соломенная крыша сарая несется во тьме и накрывает хлев; словно в бреду он вдруг увидел, как, вздымаясь, окружает его со всех сторон грозное пламя; ужас объял его, но он не мог шевельнуться.

В прачечной было совершенно темно, дождь шумно хлестал по стеклам маленького оконца. Казалось, чья-то рука швыряет камешки: с желоба на крыше через равные промежутки падали тяжелые капли, стучали о железо под окном. В соседней каморке тявкала Ведьма и вскрикивала во сне Бабетта, испуганно и пронзительно. Храп друзей то вдруг нарастал, сливаясь в разноголосый хор, то так же внезапно затихал. Карл-кузнец стонал во сне. Герман напряженно прислушивался к чему-то там, снаружи, в ночной тишине, его ухо старалось сквозь храпение спящих и шум дождя что-то уловить. Он все напряженнее и напряженнее вслушивался в тишину ночи, и вдруг до него донесся плеск и шелест, отдаленное журчание. Ручей! Как часто Герман мечтал о том, чтобы услышать журчание ручья, ручья в Борне! Он узнал голос этого ручья, его лепет, его торопливый веселый говорок. Он узнал бы его среди сотни других. Ручей был по-прежнему здесь, он бежал среди лугов как всегда, бог в своем гневе не уничтожил ручья. Его плеск утешал Германа, наполнял ощущением радости, и он внезапно забыл свое горе. Чу! Ручей по-прежнему здесь, вот он плещет, журчит! Кажется, он течет совсем близко… и в то же мгновение Герман погрузился в мертвый сон.

4

Во дворе кто-то крикливо отдавал приказания. Герман еще сквозь сон узнал голос Антона, который вечно важничал и задавался. Грохнуло что-то тяжелое, словно бревно, брошенное на землю. Тут Герман проснулся окончательно. Друзья были уже во дворе. Бабетта принесла ему кусок хлеба и крынку теплого молока. Больше у нее ничего не было, да ему больше ничего и не нужно. Она что-то сказала, но он не понял ее и не ответил.

Первым долгом он пошел в сарайчик, где Бабетта устроила временное пристанище для Краснушки и ее теленка. В сарае было холодно, в двери не хватало доски, в стенах зияли щели. Этот сарай уже несколько лет служил лишь мастерской и кладовкой для старого хлама. На тоненькой подстилке из овсяной соломы лежала Краснушка и неохотно жевала жвачку. Она повела ухом, когда Герман ее окликнул, а когда он похлопал ее ладонью, бока ее нервно вздрогнули.

— Ну, старуха!

Он не мог смотреть на нее без волнения. Во время пожара насмерть перепуганная Краснушка — она, должно быть, испугалась за своего теленка — выворотила толстую железную балку, вцементированную в стену хлева. Балка согнулась, как гвоздь; это казалось просто невероятным.

Теленок выглядел гораздо бодрее, чем Краснушка. Он стоял в отгороженном досками полутемном чулане, в так называемой мастерской. Ему Бабетта пожертвовала немного больше соломы. Он весь был в рыжих и белых пятнах, и потому Бабетта окрестила его Пегим. Его блестящая шерстка была шелковистой и гладкой, белые пятна на ней походили на сливки, глаза, опушенные длинными ресницами, казались глубокими и прозрачными, словно родники. Герман погладил его мягкую, нежную мордочку. Теленок расшалился, подпрыгнул на высоких, как ходули, ножках и выгнул спину: ему захотелось порезвиться Движения теленка были так забавны, что Герман невольно громко рассмеялся.

— Как же нам с тобой быть? — проговорил он. — Тебе нужен хороший корм. Ну ничего, все найдется, не горюй!

Это звучало уже гораздо более обнадеживающе. Животные придали Герману мужества.

На оглобле маленькой тележки, уже много лет стоявшей без употребления в сарае, сидели три курицы, следившие за ним тревожным взглядом. Они сидели, растопырив обгоревшие местами перья, и были готовы каждую минуту взлететь. У них был совершенно растерянный вид. Каким-то чудом они спаслись от огня. Из-под тележки показалась и утка; она бесцельно ковыляла взад и вперед и испуганно крякала. Это была вся живность, оставленная ему огнем. Герман распахнул дверь.

— Убирайтесь-ка во двор! — крикнул он. — Чего вы здесь сидите?

Куры вылетели, утка заковыляла вслед за ними.

Герман вышел в поле. Глядя на скудное, жалкое жнивье, он с первого взгляда понял, в какой бесконечный упадок пришло хозяйство. Да, здесь предстояла большая, почти нечеловеческая работа!

Полз туман над долиной. Над озером нависло белое облако, похожее на толстый слой снега. Оно поглотило и большую часть городка. Серое небо, затянутое неподвижными тучами, напоминало чело, изрезанное скорбными морщинами. Герман прошел несколько сот шагов до ручья, торопливо стремившегося вперед и омывавшего своими струями стебли увядших трав. Здесь он стоял довольно долго, вдыхая влажный запах ручья; лишь после этого, собравшись с духом, вернулся в усадьбу.

— Доброе утро!

— Доброе утро, Герман!

Ночью Антон сказал: «Днем весь мир выглядит иначе». Что ж, все и в самом деле выглядело иначе. Куда ужаснее. Нужно было мужество для того, чтобы смотреть на это страшное опустошение. Что, собственно, осталось от Борна? Маленькая сторожка, в которой жила Бабетта, сарайчик, где находились Краснушка и теленок, да свинарник, сложенный из нетесаных камней, причем крыша его тоже сгорела. Сгорели оба больших сарая, включая гумно, где находилось зерно и машины, сгорели до самого фундамента хлев и жилой дом.

Настоящие горы щебня и обломков высились по всему двору, а среди них торчали наполовину обугленные стволы старых каштанов, прежней гордости Борна. За деревьями виднелись развалины сгоревшего почти дотла дома. Это было красивое строение городского типа, с веселыми желтыми ставнями; в длину — добрых сорок шагов; нелегко было Герману смотреть на черные, закопченные развалины. Но он храбро расхаживал повсюду, взбирался на кучи обломков и внимательно все осматривал. Он хотел познать всю глубину своего несчастья.

— Ничего не осталось, ничего! — повторял он про себя. — Я должен начинать с начала. С самого начала!

Антон и Рыжий, взобравшись на самую верхушку беспорядочной груды обугленных бревен, рубили топорами и что-то отпиливали.

— Мы начали тут понемногу разбирать, Герман! — закричал сверху Антон. — Все равно ведь придется взяться за это, правда?

Герман пробормотал что-то, но ничего не ответил. Ему придется начинать с самого начала, да!

Карл-кузнец, в черных очках, сидел, сгорбившись, на куче обломков и отбивал штукатурку от кирпичей. Генсхен — посиневший от холода, с капелькой на кончике носа — раскапывал мусор старой лопатой.

— Золу сгребай в одну кучу, слышишь, Генсхен, — распоряжался Антон. Лицо его было красно. — Она понадобится Рыжему для огорода. Надеюсь, ты не переутомишься! Правда, это не так легко, как завивать кудряшки хорошеньким девушкам!

Генсхен прекратил работу и неторопливо набил трубку.

— Можно действительно подумать, что вы, плотники, порох выдумали! — насмешливо отозвался он.

— А что, скажешь — нет? — закричал Антон.

Герман продолжал расхаживать взад и вперед, взад ш вперед. Глубокая складка залегла у него между бровей. Да, ему придется начинать с самого начала, с самого начала! Вдруг он остановился. Он стоит, широкоплечий, сдвинув брови. Его темные глаза устремлены в землю.

— Черт побери! — произносит он вполголоса. — А почему бы мне и не начать с начала? Почему, собственно, нет?

Он сбрасывает куртку, вот он уже карабкается на груду бревен туда, к Антону.

— Дай сюда! — говорит он Рыжему и берет топор у него из рук. — Помоги пока Карлу отбивать кирпичи.

И он начинает рубить обугленное бревно, так что только щепки летят.

— Из крепкого, однако, дерева строили когда-то! — кричит Антон. — Сплошной дуб! Теперь это никому не по карману!

Герман взмахивает топором.

— Послушай, Антон, — говорит он, — нам надо починить дверь сарая, там не хватает доски.

Щепки летят. Герман думает о Краснушке и ее теленке. В сарае слишком холодно. Что будет, если начнутся ледяные северные ветры? «А ледяные ветры могут начаться хоть завтра — декабрь уже не за горами. Что тогда?

— Я хочу утеплить сарай камышом. Антон, как ты думаешь? — спрашивает Герман, вытирая потный лоб.

— Что ж, дело хорошее!

Герман опускает топор.

— Эй, Рыжий!

— Я здесь.

— Видишь там ивы? — спрашивает Герман, выпрямляясь между двумя обгорелыми балками. Да, ивы еще можно было рассмотреть, но больше ничего. Даже буковой рощи, начинавшейся за оградой и примыкавшей к усадьбе Дитлей, не было видно. Они были словно обнесены стеной тумана. Отрезанные от всего мира, они одиноко трудились у себя на горе, будто были единственными людьми на земле.

Да, Рыжий видит ивы. Ну так вот, он должен пойти вниз, по ручью, тогда он придет к озеру, заросшему камышом. Там есть и лодка.

— Много тебе нужно камыша?

— О, очень много, только возьмись за это!

Антон тащил на плече тяжелое бревно совершенно один, никто не смел приблизиться. Он любил хвастать своей необычайной силой.

— С дороги! — кричал он. Он был в хорошем настроении. Смотрите-ка на Германа, он уже приходит в себя! Что вы на это скажете! Еще вчера он бы не поручился за него. Но таковы уж люди!

Герман таскал камыш в сарай. Скоро у Краснушки и ее теленка была подстилка в два фута толщиной.

— Зачем же вам мерзнуть? — говорил им Герман. — После обеда Антон починит дверь, и тогда сквозняка не будет. Дайте только срок, теперь здесь с каждым днем будет становиться все лучше!

5

Целую неделю трудились они не покладая рук на развалинах дома. Уже видно было, что здесь работают люди, умеющие взяться за дело. Между отдельными кучами были проложены узкие дорожки; теперь по крайней мере можно было опять передвигаться по двору.

Все эти дни стоял туман. Временами в его бездонной глубине появлялось серебряное мерцание; казалось, какой-то сверкающий огонь хочет прорвать туман. В такие минуты они видели, как за грудами развалин встает буковый лес редкостной красоты — высокий и могучий, как крепостная стена; в долине выплывали, чтобы тотчас же рассеяться вновь, очертания Хельзее. С голых ветвей обугленных каштанов стекала вода, на паутине висели капли, крупные и чистые, как кристаллы.

— Я уж думал, что солнышко выглянет, — ворчал про себя Антон, — а оно опять раздумало.

Он говорил сам с собою и не ждал ответа. Они работали молча, каждый был занят своими мыслями. Словно стук, дятла, раздавались удары молотка: Карл-кузнец равномерно и терпеливо обивал свои кирпичи. Работы ему должно было хватить еще надолго, и она нравилась ему. Каждые два часа появлялся Рыжий с тачкой, нагруженной камышом. Сначала слышалось поскрипывание его тачки, потом и сам он выплывал из тумана. Он натаскал уже целую груду. Герман с удовлетворением следит, как она растет. Из камыша можно много чего сделать. Он годится на подстилку в хлеву, на утепление сарая, на кровлю. Когда Рыжий управится с камышом, Герман поручит ему нарезать ивовых прутьев. Для них он тоже придумал применение. В сущности, дела совсем не так уж плохи. Нужно только умело использовать то немногое, чем он располагает. Герман за все эти дни не произнес почти ни слова, ни на кого не смотрел, он был погружен в свои мысли: так, значит, итак, и так. Он еще не знает отчетливо, чего хочет, но мысли копошатся в его мозгу. Он размышляет медленно, но ему с каждым днем все яснее становится лежащий перед ним путь.

Антон отпиливал от бревен обуглившиеся концы.

— Мерзнуть в эту зиму мы уж, во всяком случае, не будем! — закричал он и весело рассмеялся.

Герман проворчал что-то. Ему было неприятно, что Антон то и дело заговаривает об «этой зиме». Друзья могут оставаться здесь сколько хотят, он ничего не имеет против, даже наоборот. Но все же ему не по себе. Ведь не может же он требовать от них, чтобы они жили с ним среди этих развалин, да еще впроголодь. По совести говоря, он просто не вправе задерживать их здесь хотя бы на один день.

— Ястреб! — закричал Антон, указывая вверх. — Как низко летит!

Герман старался разобраться в путанице обуревавших его мыслей. Но так трудно привести их в порядок, когда этот Антон болтает без конца!

Как сможет он весной вспахать поля без лошадей? Как сеять без семян? Иной раз он вдруг просыпается среди ночи, мучаясь сознанием своего полного бессилия. Он — выжатый лимон, от которого осталась одна кожура, он — ничто: его можно вышвырнуть, зарыть в землю, в нем больше нет жизненных соков. Он, правда, мог бы поговорить со своей теткой Кларой, у которой усадьба в Нейштеттене. Быть может, она дала бы ему хоть совет или смогла бы ссудить его парой лошадей и семенами?

Бабетта каждый день твердит, что он должен сделать визиты в Хельзее. Ох, Бабетта права! Ему давно бы уже следовало навестить старика Шпана, лучшего друга отца, а то, что он еще не повидал Христину Шпан, это уж никуда не годится. Они, разумеется, давно знают, что он вернулся, и Христина знает это. Но неужели же они не понимают, что он просто не может отлучиться, пока здесь не будет приведено в порядок хотя бы самое необходимое. Порой у него мелькала мысль, что Христина могла бы зайти к ним — ведь раньше она часто навещала Бабетту. Но нет, нет, сюда ей заходить нельзя, а то о ней невесть что скажут… ну конечно, сюда она прийти не может.

Теперь он твердо решил навестить Христину завтра, самое позднее — послезавтра. А друзья? Что ему делать с друзьями?

Ведь он никак не ожидал, что дело примет такой оборот, что здесь, в Борне, произойдут такие резкие перемены. Чего они только не пережили на фронте; в один прекрасный день их блиндаж разворотило снарядом, — тогда-то и произошло несчастье с глазами Карла; целый день просидели они, скорчившись, в темноте и чуть не задохнулись. Выбраться на волю им помог второй снаряд, разметавший остатки блиндажа. Герман лежал, потеряв сознание, зажатый между бревнами. Друзья спасли его. Такие случаи бывают на фронте ежедневно. Он подробно сообщил обо всем отцу, и тот начал слать длинные письма: привези их с собою, твоих друзей, этих храбрецов, этих героев, твоих спасителей! Я хочу с ними познакомиться! Они будут моими гостями, они останутся сколько захотят — навсегда, если пожелают, я дам им землю. Во всяком случае, они должны несколько месяцев отдохнуть и поправиться. И в конце неизменно повторялся рассказ о жирной свинье и дюжине бургундского.

Да, так должно было быть, так хотел отец. Все вышло иначе, чем он предполагал! Герман обратился за помощью к соседям; ему было нелегко, но он сделал это ради друзей. Соседи ссудили его кое-чем, хотя сами располагали немногим. У него еще полная яма картофеля— и это все, а впереди долгая зима! Ничего, ничего не может он предложить друзьям! Они спят на соломе в прачечной и мерзнут. Нет, он не смеет задерживать их ни одного дня. Они хорошие мастера, они везде найдут себе работу. Так обстоит дело — пусть это тяжело, но это так. Он должен сказать им всю правду, это его долг.

Не проходило дня, чтобы Герман не делал попытки намекнуть на скорую разлуку, но друзья, по-видимому, не хотели его понимать.

Лицо Германа было задумчиво и сумрачно. Еще и другие заботы удручали его. Антон починил дверь хлева, но в нем было по-прежнему холодно. Что будет, если ударят морозы? Да, забот было немало.

Герман осмотрел старый свинарник, построенный из камня. Крыша сгорела, но стены были в полметра толщиной и без изъянов. Нельзя ли перевести скотину сюда? А в сарае устроить временное жилье? Все это нужно трезво, по порядку обдумать. А завтра он обязательно навестит Шпана. Иначе что в конце концов подумает о нем Христина?

В дверях показалось доброе круглое лицо Бабетты. Она визгливо закричала:

— Суп готов!

Это был неизменный молочный суп с накрошенным в него хлебом. Краснушка давала четыре литра молока в день, этим они и питались.

6

Бабетта была глубоко несчастна. Ей нужно было обсудить с Германом очень многое, но он совершенно не слушал ее и большей частью даже не отвечал.

— Я просто не узнаю его, этого Германа! — жаловалась она. — Вот он опять торчит во дворе и не идет к столу! Он ни о чем не спрашивает, ничего не говорит, все думает, думает день и ночь. Посмотрели бы вы на него раньше! Это была сама жизнь. Душа радовалась, как только он появлялся на пороге. О, боже милостивый!

Она месила на столе огромный ком теста, мужчины сидели вдоль стен с тарелками на коленях и хлебали суп.

— Потерпи немного, Бабетта, — заметил Ганс. Карл-кузнец кивнул.

— Мы знаем его лучше, — сказал он. — Его не так-то легко осилить, он упрям. Да, очень упрям, это верно!

Рыжий собрался было тоже что-то сказать. Он дул на горячее молоко в своей тарелке так усердно, что его рыжая борода развевалась, обнажая вздутые багровые губы. Но как раз в ту минуту, когда он собрался открыть рот, чтобы заговорить, Антон внезапно выпрямился и закричал во всю глотку:

— Оставь его в покое, Бабетта! Ты его совсем не знаешь! Он такой замкнутый! Сколько раз, когда мы, бывало, терялись, Герман находил правильный выход. Я за него спокоен. Немало он, должно быть, передумал за эти дни!

Бабетта, окончательно смущенная, втянула голову в плечи и замолчала.

В кухню вошел Герман.

— Счастье еще, что погода стоит такая мягкая! — сказал он.

— Да, нам просто везет.

Все отправились снова работать, один Герман остался в кухне.

— Я побуду немножко с тобою, Бабетта, — сказал он.

Он попросил миску горячей воды и тряпочку. Несколько дней тому назад он занозил большой палец на левой руке; палец сильно распух и гноился. Герман хотел вскрыть нарыв.

Бабетта продолжала месить тесто. Мускулы ее обнаженных рук играли, вздувались и натягивались, как канаты; никто не мог бы предположить, что у этой коренастой маленькой женщины столько силы. Между пальцами налипло клейкое тесто, руки были до самых локтей обсыпаны мукою. Герман зевал, держа больную руку в горячей воде.

Казалось, все указывало на то, что ей наконец представился случай поговорить с Германом. Ах, ей нужно так много ему рассказать; она не знает, с чего начать! Боже милосердный! Она заговорила о хозяйстве, если вообще это можно назвать хозяйством, — о Краснушке и теленке. Смогут они прокормить Краснушку с теленком или придется их продать? Герман перебил ее. Только не продавать! Он считает, что продавать ни в коем случае нельзя. У них еще есть порядочный запас брюквы. Да, брюква у них есть, но в остальном у них нехватки на каждом шагу. Бабетта тяжело вздохнула. А еда? Она день и ночь ломает себе голову, а крестьянам самим есть нечего, и они ничего не хотят продавать, просто беда! Герману следовало бы сходить в Нейштеттен к тете Кларе. У нее-то, наверное, кладовые ломятся от добра, она женщина дельная, во время войны загребала деньги лопатой. Герман проворчал, что пойдет.

Но пусть Герман не думает, что она пала духом. О нет, нет, ей самой ничего больше не надо, решительно ничего! С нее довольно нескольких картофелин в день. Но когда она думает о мужчинах, которые работают целыми днями, она зачастую всю ночь не может уснуть. Ей-то лучше, чем им всем! За эти годы она прикопила немного денег; у нее в сберегательной кассе около четырех тысяч марок. Это не так мало. Она могла бы открыть мелочную, лавку в Хельзее. Почему бы и нет?

Бабетта стала подливать воду в тесто. Герман улыбнулся.

— Значит, нам скоро придется самим варить себе суп, Бабетта? — спросил он.

Бабетта повернула к нему свое круглое, слегка одутловатое лицо с воспаленными глазами.

— То есть как это так? — удивленно спросила она.

— Я хочу только сказать, что открыть мелочную лавку — вовсе неплохая мысль!

Бабетта сердито покачала головой. Ведь это пока еще только так, фантазии, лишь на случай, если здесь для нее не найдется больше работы, — дело-то к старости. Да и вообще сейчас речь идет не о ней, а о нем, о Германе. Он должен побывать у своей тетки в Нейштеттене и сходить в город, чтобы навестить Шпанов. Боже милосердный! Что подумает о нем старый Шпан? Когда умер отец, он сейчас же пришел сюда, на гору, он явился первый. Нельзя же так обижать людей!

— Завтра я пойду в город, обещаю тебе, — сказал Гермай. — Ты права, как всегда, Бабетта! — продолжал он с робкой нежностью в голосе. — Но ты пойми меня, здесь ведь так много работы, что я до сих пор никак не мог собраться.

Да, Бабетта прекрасно все понимала. Она усердно месила, тесто было уже почти готово.

— Увидишь, как изменился Шпан! — сказала она. — Он уже совсем не тот. Вспомнить только, какой он был! Суровый, правда, но все же у него всегда находилось доброе слово для каждого. А теперь? — О, Бабетта хорошо знает Шпана, знает его лучше чем кто-либо; восемь лет она вела у него хозяйство, до того как перешла сюда, в Борн.

— Он постарел, Герман! Он сразу стал стариком — недоверчивым, подозрительным и еще более замкнутым, чем раньше.

— Еще бы, ведь его Фриц не вернулся с фронта.

— Да, с тех пор он конченый человек. Уж как он своим Фрицем гордился, какие на него возлагал надежды! Собирался послать его в Париж, Лондон, даже в Америку, чтобы тот повидал свет. Шпан мог себе это позволить. Ах, господи, то-то горе для старика! — Бабетта тяжело вздохнула.

Герман кивнул, внимательно осмотрел распухшую руку и снова опустил ее в теплую воду.

— Шпан — не единственный! — проговорил он.

Это была правда. Таких, как Шпан, было много, очень много в городе.

— Но Шпан вецет себя так, словно он один потерял сына. Он ропщет на бога, не может простить ему, что тот отнял у него Фрица. «Я ведь следовал всегда его заповедям», — говорит он. «Ах, не надо грешить, — говорю я ему, — бывают на свете большие несчастья», говорю. У вас нет никаких забот, господин Шпан, — сказала я ему. — У вас есть деньги, и вы не одни. У вас осталась Христина, господин Шпан!» — «Христина осталась, — согласился он. — Ты права, Бабетта, я не должен роптать, да свершится воля его!

Ну теперь Бабетта вошла во вкус. Ее бледные щеки разгорелись. Разговор опьянял ее, она молчала так долго, так много, бесконечно много дней! Ведь жизнь так непонятна, непостижима, но когда говоришь, кажется, что эту непостижимую бездну пронизывает свет; многое становится яснее; слова, точно лампы, освещают тьму, и то, чего раньше нельзя было постичь, вдруг кажется понятным.

Теперь она говорила о Христине, только о Христине. Ах, она-то ведь знает Христину, она воспитывала ее после смерти матери; она, может, и по сей день жила бы в их доме; если бы Шпан тогда не обошелся с нею так плохо. Но об этом она не хочет говорить: люди — это люди, у каждого есть свои слабости. Шпан — чудак, большой чудак. Ну, да у кого нет недостатков? А какая славная девушка Христина! Кто на ней женится, не пожалеет. Такая прямая, без всякой фальши, без жеманства, без капризов, не то что другие девушки! И к тому же так хороша собой — да, красивая девушка, слов нет! Разумеется, она Шпану дороже всего на свете, она для него все и вся, но этот Шпан совершенно не понимает ее! Да и где ему понять молоденькую девушку? Она должна вечно сидеть дома и делась то, что хочет Шпан, потому что Шпан думает только о себе. Но когда пришло известие о Фрице, он сказал ей: «Теперь у меня осталась только Христина! Сжажи ей, Бабетта, что я люблю ее, скажи ей это!» Потому что сам Шпан о таких вещах говорить не умеет.

Бабетта говорила без умолку, поглядывая по временам на Германа: она боялась, что он уйдет, прежде чем она успеет выложить все, что у нее на душе.

Ах, она любитХристину как родное дитя, и Христина тоже к ней привязана, уж это она знает. Христина каждую неделю приходила к ней сюда, а со времени последней побывки Германа — нередко даже два раза в неделю. И никогда она не забывала спросить, нет ли весточек с фронта.

Бабетта остановилась, чтобы перевести дух. Она говорила так быстро, что начала заикаться. Но за последние полгода, продолжала она, Христина стала навещать ее реже. Должно быть, ей много приходилось работать в лавке — у них давно уже не было помощника; кроме того, жизнь с отцом становилась все тяжелее.

Да, нелегко приходилось Христине! Где уж тут ходить в гости! Но после пожара она пришла на следующий же день. Она сказала: «Зарево ослепило меня, я сразу же увидала, что это здесь, у вас, на горе. Борн горит, подумала я, и заплакала».

Герман взглянул на Бабетту.

— Неужели она так и сказала? — спросил он.

— Да, именно так! Она еще сказала: «Герман ничего не знает. Что он скажет, когда узнает?»

Бабетта раскатала тесто по столу, натерла его мукой. Затем разделила ножом на шесть частей, перемяла каждый из шести хлебов, пришлепнула, придала им нужную форму и наконец сложила хлебы в плоскую плетеную корзинку. Но и работая так, что пот струился по щекам, она ни на секунду не закрывала рта. О чем она только ни говорила: о крестьянине Борге, который сидел за поджог, о Катарине Шейерман, задушившей своего ребенка, — Бабетта жалела ее мать. Но в конце концов она опять завела речь о Христине. Разумеется, у такой хорошенькой девушки, да еще с деньгами, ухажеров много. Ах, как они вокруг нее увиваются! Таковы уж мужчины. Да, лакомый кусочек! Бабетта визгливо рассмеялась. Этакое приданое, да и сама девушка уж больно хороша!

Вот, например, Вальтер, сын Борнгребера, владельца лесопильни. Старый Борнгребер сам говорил со Шпаном. Но Шпан только пожал плечами. Этот Вальтер — просто ветрогон. Никогда в жизни не занимался ничем путным, хотя ему уже двадцать пять лет, а воображает о себе бог весть что.

Но потом появился другой. Это уже было дело иное. Герман не поднимал головы — он пробовал острие своего складного ножа. Так вот, явился молодой господин фон Дитлей, и весь город только и говорил что о нем. Молодой фон Дитлей вернулся с фронта, раненный в грудь и худой как смерть. Ну, этот господин фон Дитлей стал ежедневно заходить в лавку Шпана за какой-нибудь покупкой, лишь бы повидать Христину. Христина сама рассказывала ей. Он так открыто ухаживал за девушкой, что все заговорили об этом.

Герман покачал головой. Он приложил нож к большому пальцу и вскрыл нарыв.

Бабетта болтала без конца. Но и этого жениха Христина не очень-то жаловала. А ведь он был из самой лучшей семьи, и она могла сделать хорошую партию. Теперь он в санатории в Швейцарии.

— Нет, она ни на кого не обращает внимания, — сказала Бабетта. — Но о тебе она справлялась каждый раз!

И, так как Герман ничего не отвечал, она добавила:

— Можно подумать, что она ждет кого-то!

Операция была закончена. Герман протянул Бабетте палец, обернутый тряпочкой.

— Завяжи, Бабетта! — попросил он. — Потуже! Мне не больно.

Он вдруг страшно заторопился. Ему нужно немедленно приниматься за работу. Бабетта удержала его.

— Послушай, Герман, — начала она, и в ее голосе зазвучали странные, обидчивые нотки. — Ты давеча сказал…

— Что я сказал?

— Что вам скоро придется самим варить суп. Мне это обидно, Герман, мне это, право же, обидно! Неужели я это заслужила?

— Да погоди, Бабетта! Я ведь не думал ничего плохого! — Он обнял ее за плечи.

— Ведь я только так, между прочим сказала, что у меня четыре с лишним тысячи марок в сберегательной кассе! Никаких дурных намерений у меня при этом не было.

Она провела рукой по глазам. Теперь все ее лицо было перепачкано мукой.

— Почему ты не берешь этих четырех тысяч, Герман? — вдруг спросила она.

Герман опустил глаза.

— Что ты хочешь этим сказать? — Он покраснел.

Она хотела… Ну, словом, она хотела сказать, что он может взять эти деньги, если ему нужно. Ведь они пригодились бы ему для хозяйства!

— Ты очень добра, но этого никогда не будет!

Герман принадлежал к числу людей, умеющих только давать, но не брать.

— Ты же сможешь мне их потом отдать! — воскликнула Бабетта.

— Никогда, ты ведь меня знаешь. Спасибо, Бабетта, но я не возьму.

Герман вышел.

Бабетта тихонько заплакала. Почему он так высокомерен? Зачем обижает ее? Ведь она уже почти десять лет живет в Борне!

7

Бабетта все еще была обижена. Вчера она плакала, сегодня не говорила ни слова. Когда Герман, собравшись после обеда в город, попрощался с ней, она, чтобы не отвечать, стала изо всех сил дуть на огонь.

Герман медленно спускался с холма. Ночной иней за день растаял и остался только в тех немногих местах, куда не проникало солнце. Взор Германа испытующе скользил по склону, покрытому озимью, — он всегда, проходя мимо, внимательно осматривал посевы. Всходы были недружные, чахлые и немощные, верхушки пожелтели, прихваченные холодом. Почва была истощена, поля казались запущенными, пришли в упадок. Одна из полос даже заросла хвощом. Проезжая дорога, ведущая через поля, вся бы^та в ухабах и выбоинах. Ее надо будет засыпать щебнем. Рыжему придется долго таскать сюда свою тачку. Работа, работа, куда ни глянь! В эту зиму не придется ни одной минуты сидеть без дела!

Он перешел через маленький каменный мостик, под которым торопливо журчал ручей, и свернул на шоссе. Огромные старые липы по краям дороги почернели от сырости, верхушки их сливались с блекло-зеленым, туманным, низко нависшим небом. Отсюда были уже видны первые городские строения.

Герман брел очень медленно, и чем ближе он подходил к крайним домам, тем нерешительнее становились его шаги. Странное волнение охватило его. Город! Опять он здесь! Он может встретить знакомых, ^они начнут его расспрашивать, а что, в сущности, может он им сказать в ответ? Он вдруг остановился. Скоро он будет стоять лицом к лицу с Христиной, — а что он скажет ей?

Христина Шпан! Стоило ему подумать о ней, и перед ним тотчас же возникали ее глаза — сверкающие, темные, прозрачно-чистые, какими бывают лишь глаза животных, 0 загадочным блеском в глубине. Еще в те времена, когда они в детстве играли вместе, эти глаза таинственно влекли его к себе, а порой пугали. Черты лица Христины слегка померкли в его памяти, но совершенно отчетливо перед ним витала странная улыбка, игравшая на губах и лице девушки всегда, даже когда она не улыбалась. Скоро он опять услышит ее грудной, мягкий голос. Однажды, во время его последнего отпуска, она сказала ему на прощанье одно коротенькое словечко, и это коротенькое, такое простое словечко он не забывал ни на минуту. Он и сейчас еще верил, что это словечко, как волшебное заклинание, провело его невредимым через все опасности войны.

Герман пошел дальше. Христина ему нравилась, он этого не отрицал; возможно, что это было даже нечто большее. Теперь, правда, когда с ним стряслась беда, он стал скромнее в своих притязаниях. Но разве, оставаясь один, он не предавался часто дерзким мечтам?

Город мало изменился. Перед «Якорем» сидела новая собака, лохматый пудель, с любопытством обнюхавший Германа. Как и прежде, по ухабистой мостовой рыночной площади со страшным грохотом катились крестьянские телеги.

— Ба, Герман! — послышался звонкий голос, когда Герман проходил мимо скобяной лавки Шпангенберга. Толстый, круглый как шар Бенно Шпангенберг вразвалку спускался по ступенькам крыльца, протягивая ему свои пухлые руки и сияя от радости.

— Вот это сюрприз! — Бенно был готов прижать Германа к своему животу и смеялся так, что его двойной подбородок трясся. — Вот ты и вернулся! — воскликнул он, словно Герман возвратился из поездки на курорт. — Заходи же! Хоть на минутку! Выглядываю в дверь — вдруг вижу, идет Герман! — Жирные щеки Бенно лоснились.

Они были школьными товарищами, и Герману всегда нравился добродушный, постоянно всем довольный Бенно. Сердечность, с какой его приветствовал Бенно, обрадовала его — ведь в конце концов он все же стал здесь чужим.

— Какой у тебя свежий вид, как ты загорел! — восклицал Бенно. — У меня есть великолепная вишневка, еще довоенная! Входи! — Переваливаясь с боку на бок на своих облаченных в широкие брюки коротеньких ножках, Бенно расхаживал по магазину, в радостном оживлении потирая свои жирные руки. — Ты давно вернулся? — Он принес вишневку и сигары. — Кури, Герман, они очень недурны. Замечательно, что ты опять здесь!

— А твои дела, надеюсь, хороши, Бенно? — спросил Герман.

По-видимому, война пошла на пользу толстому Бенно.

— О, спасибо, хороши, очень хороши!

— А как твой отец?

Бенно изобразил скорбь на лице и пожал плечами.

— Все еще хворает. Сейчас он опять лежит. Еще стаканчик, Герман?

Бенно начал болтать. Герману, по совести говоря, было вовсе не так уж неприятно, что его задержали. Им вдруг овладела странная робость перед Шпаном, и он рад был отсрочить хоть на несколько минут свой визит к нему. Город, люди, новости! Хельзее расцветает. Доктор Бретшнейдер — молодой, не старик — и Бенно взяли теперь это дело в свои руки. Прошлым летом здесь побывало уже свыше двухсот приезжих. В городе не осталось ни одной свободной комнаты, приезжие ночевали на чердаках. Теперь у Бретшнейдера и у него появился план превратить Хельзее в грязевой курорт. Так обстояло дело. Они стремились придать ему новый размах. Они вновь пробудили к жизни любительский театр, уже готовый было развалиться, основали общество по благоустройству города.

Все строят, он тоже хочет построить павильон рядом, в саду, с двумя киосками в современном стиле — сплошь сталь и стекло. Да, город снова ожил. А затем — затем им повезло этим летом. Им посчастливилось раздобыть приманку для Хельзее! Заезжую знаменитость! Бенно самодовольно откинулся в кресле, сложив на животе жирные руки с растопыренными толстыми пальцами.

— Да, знаменитость! Доктор Александер!

— Александер?

— Ты еще ничего не слыхал о докторе Иозефе Александере?

Откуда же мог Герман слышать об этом Александере, сидя у себя на горе? Так вот, доктор Александер — капельмейстер и пианист, режиссер и актер; один из тех людей, которые умеют все. Он появился в Хельзее летом, дал в «Лебеде» фортепьянный концерт — откровенно говоря, чтобы заработать немножко денег. Он очень понравился, все барышни и дамы в городе тотчас же втюрились в него. Доктор Бретшнейдер и он сразу поняли, как полезен может быть этот Александер для осуществления их планов, если удастся его удержать в городе. Надо было сделать его душой общества, которое съезжается сюда летом, — вот в чем было дело!

— Вечера декламации, танцы, прогулки, — понимаешь, Герман? — дело пошло блестяще! Любительский театр уже дал одно представление, недели через две они поставят еще одну пьесу. Наше болото вдруг зашевелилось! Гости прямо уезжать не хотели, хотя погода стояла не особенно хорошая. Будущим летом Александер собирается приехать опять, и тогда уж можно будет взяться за дело основательно.

Герман внезапно поднялся. Он не мог больше оставаться ни минуты. Бенно проводил его до выхода.

— Ты, должно быть, заведешь теперь у себя в Борне вполне современное хозяйство, с машинами и все как полагается? — спросил он.

Герман улыбнулся. Да, разумеется, но с этим придется немного повременить.

— Конечно, конечно! Но если тебе нужны машины, ты можешь их выписать через меня. В кредит, разумеется, с рассрочкой на три, на шесть месяцев, как ты захочешь, Герман. В следующий раз я покажу тебе новейшие каталоги сельскохозяйственных машин. Не выпьешь ли на скорую руку еще стаканчик?

Герман отказался. Он и так уже страшно запоздал. Он хочет засвидетельствовать свое почтение Шпану.

— А! — Бенно откинул голову и почтительно округлил глаза. Его жирное лицо выражало дружеское сочувствие. — Всего хорошего! — проговорил он с поклоном.

На противоположном углу рыночной площади стояло старомодное приземистое здание «Лебедя». Справа от него находилась аптека «Золотой ангел», слева, сверкая протертыми стеклами и начищенной медью, возвышался узкий белый дом Шпана, весь олицетворение достатка.

Герман поспешно поднялся по ступенькам и распахнул дверь лавки. Его загорелое лицо медленно заливалось ярким румянцем. Ему было стыдно, что каждый может заметить его волнение.

8

Прозвенел колокольчик. Он помнил еще с детства его звонкий, захлебывающийся звук. Наконец звон прекратился. Сейчас выбегут оба приказчика, торопливые, услужливые, с красными от холода руками. Но нет, никто не выходил. И Герман был этому рад: ему нужно было время, чтобы снова обрести внутреннее равновесие.

Бакалейный магазин Шпана размещался в просторном сводчатом помещении, отделанном в старомодном деловом вкусе и похожем на те аптеки, какие иногда еще можно встретить в провинции. Фирма существовала свыше ста лет и была известна во всей округе. Прежде здесь стоял одуряющий запах свежеразмолотого кофе, корицы и других пряностей. Теперь в магазине, опустошенном войной, пахло запустением и известкой, которой были выбелены стены. На стуле лежала черная кошка; она недоверчиво сверкнула в сторону Германа прищуренными желтыми глазами. В лавке, как всегда, было холодно, словно в леднике. Нигде ни звука, дом молчал как зачарованный.

Герман начал зябнуть. За первой комнатой, где была сама лавка, находилась еще одна, которую Шпан называл складским помещением; оттуда-то, очевидно, и шел тот леденящий сквозняк, от которого Герман так застыл. Склад был пуст и в это время дня почти весь тонул в темноте. Раньше там стояли туго набитые мешки с кофе, мукой, рисом и сахаром, и в каждом мешке торчал блестящий никелированный совок. Во мраке склада поблескивало что-то похожее на тусклое зеркало, и Герману почудилось, что в этом тусклом зеркале вдруг показалось чье-то лицо. Сначала он увидел лишь расплывчатые очертания, потом разглядел, как ему показалось, высокий бледный лоб и под ним — сверкающие глаза. Глаза эти становились все больше и яснее. Не обманывает ли его собственное зрение? Что это? Ему показалось, что раскрываются чьи-то губы, и вдруг на стекле мелькнула загадочная улыбка Христины. Но когда он стал пристально всматриваться в зеркало, лицо начали медленно удаляться. Ему чудилось, что он слышит тихое дыхание, затем приглушенные шаги и голос, который что-то шептал.

Как странно! Неужели он ошибся? Он ясно видел тусклое зеркало в глубине склада, но теперь это была лишь гладкая поверхность. Герман кашлянул, и черная кошка бесшумно соскользнула на пол, не спуская, однако, с него глаз. Нет, это не было воображение. Он ясно видел в зеркале лицо — он ведь не спал! Лицо с высоким лбом и блестящими глазами. Он узнал загадочную улыбку Христины. Это было ее лицо, сомнения быть не может. Мягкий шепот, ее голос! Это была она; она взглянула в зеркало, чтобы посмотреть, кто вошел в лавку. Внезапный страх пронизал его, как тонкая раскаленная игла: почему она не вышла, раз узнала его?

Скрипнула дверь. Послышался чей-то кашель, и очки Шпана блеснули в полутьме склада. Шпану было за пятьдесят; он был тщедушен на вид и со своей серебристой сединой и золотыми очками походил скорее на ученого, чем на коммерсанта. Держался он всегда с достоинством человека, который питает к себе самому величайшее почтение и считает вполне естественным, чтобы и окружающие выказывали ему такое же почтение. Его слово было твердо как скала, его решение — сама справедливость. Герман уважал его с детства, он казался ему образцом человека, обладающего всеми добродетелями и лишенного недостатков. Но расположения к Шпану он не испытывал никогда, а мальчишкой даже боялся его.

— Герман! Герман Фасбиндер! — проговорил Шпан холодным, надменным голосов и протянул Герману мягкую, дряблую руку. В его голосе не было ни малейшего изумления, и, судя по этому, было ясно, что Христина его предупредила.

Он открыл дверь в свою контору и пригласил Германа войти. Когда Шпан приглашал кого-либо в контору, это считалось большой честью.

— Прошу, Герман, садись! — сказал он.

Герман выждал, пока Шпан опустился на зеленый плюшевый диванчик, и лишь после этого осмелился сесть.

— Да, я уже слышал, что ты вернулся, Герман, — начал Шпан. — Христина мне рассказала об этом. Ты хорошо выглядишь. — Шпан смотрел в лицо Герману внимательно, почти испытующе, с неприятной настойчивостью.

Здесь, в конторе, было гораздо светлее, чем в сумрачной лавке, и Герман увидел, как сильно изменился Шпан. Со времени его последнего отпуска Шпан постарел лет на десять. Его редкие волосы стали почти совсем седыми, узкое лицо казалось изможденным и страдальческим. Герман помнил рот Шпана, — у него были красиво очерченные, высокомерно изогнутые губы; теперь рот его как-то странно сжался, стал как будто меньше. В серо-голубых глазах Шпана, прежде спокойно и сурово глядевших из-за очков, появился какой-то лихорадочный блеск.

— Да, ты выглядишь здоровым и крепким! — повторил Шпан.

— Благодарю вас, господин Шпан, я чувствую себя хорошо.

— Так мог бы выглядеть теперь и Фриц, точно так, — продолжал Шпан, опуская глаза. Его губы вздрогнули. Он помолчал, потом тихо добавил: — Но Фриц не вернулся!

Герман был молод и здоров, он не думал о тех, кто остался на полях сражений. Многие погибли — это была война, и они давно свыклись с мыслью, что многие не вернутся на родину. Ну он, Герман, вернулся случайно, в этом он тоже не видел ничего удивительного. Он никогда над этим особенно не задумывался. Одного настигла смерть, другого — нет.

Шпан долго молчал, погруженный в свои мысли, затем проговорил:

— Такова неисповедимая воля божья!

Но в его голосе не было покорности, он звучал горько, словно Шпан обличал бога. Его рот сжался еще больше. Он несколько раз глубоко вздохнул, затем попытался овладеть собой и переменил тон. Он сердечно рад, заявил он, что Герман цел и невредим. Но, увы, Германа тоже постигла тяжелая утрата! Ему пришлось пережить смерть отца. Это был человек чести, человек, которого уважал каждый, кто его знал. Лучший человек, какого Шпан встречал за всю свою жизнь, добрый до самопожертвования.

Герман покраснел: он безгранично любил отца.

— Но чем же вознаграждает нас жизнь за все страдания? — продолжал Шпан слегка напыщенным тоном, в какой он часто впадал. — Чем же она может нас вознаградить? Уважение окружающих — вот лучшая награда!

И Шпан стал говорить о том, что человек может оставить после себя миллионы, но если он был бесчестен, его зароют как собаку и одни лишь воры соберутся у его могилы. А честный нищий будет похоронен с почестями, и все будут его оплакивать. Воры, стоящие у могилы миллионера, не плачут. Шпан говорил о двадцатилетней дружбе, связывавшей его с отцом Германа, и голос его впервые зазвучал теплее. Но внезапно он словно устал, перестал находить нужные слова, и лицо его снова приобрело прежнее удрученное и отсутствующее выражение. Он умолк, пряча глаза за опущенными серыми веками. Прошло немало времени, прежде чем он снова вспомнил о присутствии Германа. Он поднял глаза и сказал:

— И ко всему ты еще понес большие материальные убытки, Герман. Борн превратился в развалины. Это большое несчастье — слов нет! Но что значат материальные убытки? Ничего! Потерять людей, которых мы любим, потерять честь — вот подлинно непоправимая утрата! Материальные убытки! О, как охотно я, например, отдал бы все мое состояние за то, чтобы Фриц сидел передо мною невредимый, как ты, Герман! Поверь мне, Герман, поверь мне! — проговорил он, внезапно охваченный сильным волнением; его руки дрожали, лицо покрылось смертельной бледностью. — Я предпочел бы быть нищим! — Герман никогда не видел Шпана таким взволнованным.

Шпан поднялся, тяжело дыша. Герман тоже встал.

— Что же ты думаешь теперь делать, Герман? — спросил Шпан, овладев собой.

— Я буду трудиться и попытаюсь опять выбраться на поверхность! — ответил Герман и невольно выпрямился.

Шпан кивнул, устремив глаза вниз. Он, казалось, глубоко задумался. Затем проговорил:

— Да, попытайся, Герман! Свято храни память твоего отца и честь его имени! — И пробормотал, что в настоящий момент он не может, к сожалению, помочь Герману ссудой. Он охотно сделал бы это, но сейчас, к сожалению, никак невозможно. Если Герману понадобится его совет, — он, Шпан, в любое время к его услугам. Кровь бросилась Герману в голову. У него никогда и в мыслях не было обращаться за помощью к Шпану, скупость которого была общеизвестна. Шпан вежливо отворил дверь.

До этого момента Герман все еще надеялся, что Христина спустится к ним. Он прислушивался к тишине, царившей в доме; нигде ни звука, не слышно ни скрипа дверей, ни шагов.

— Как поживает Христина? — спросил он официальным тоном, когда они вышли в лавку.

Шпан рассеянно взглянул на него.

Христина? Она сейчас чувствует себя неважно, по крайней мере в последние дни. Он ею недоволен. У нее и всегда-то был не особенно легкий характер, она была своевольна, жила своими мечтами, но теперь один бог знает, что с нею происходит! Правда, он сейчас не особенно приятный собеседник и Христина в конце концов молодая девушка. Он разрешил ей, несмотря на то, что со времени смерти Фрица не прошло и года, брать уроки танцев, чтобы она немного рассеялась. Но, по-видимому, и этого не следовало делать. Нет, он сейчас недоволен ею.

— Передайте, пожалуйста, от меня привет Христине, господин Шпан!

— Спасибо! — отозвался Шпан, и Герман вышел.

9

Когда Герман спускался с крыльца шпановского дома, его ослепил отблеск огненного облака: освещенное заходящим солнцем, оно стояло высоко над крышами рыночной площади. Оно странным образом напомнило ему два оконных витража, которые около ста лет тому назад принес в дар церкви св. Иоанна один из Шпанов и которые сверкали таким же ярким пламенем. Герман был разочарован и расстроен. Его визит к Шпану был не слишком удачным, это нужно признать. Шпан принял его, разумеется, вежливо, но вместе с тем сдержанно, почти холодно. Герман усмехнулся. Деньги? Пусть себе хранит спокойно свои деньги, церковные витражи и шпановский фамильный склеп в придачу. Герману не нужны его деньги! Ни Шпан, ни кто-либо другой не дождется, чтобы он стал унижаться, даже если ему придется вскапывать свои поля голыми руками!

Но, в сущности, его расстроил вовсе не холодный прием, оказанный ему Шпаном. Его беспокоило совсем другое. Христина! Почему она спряталась от него?

Он сделал несколько мелких покупок и отправился домой. На западе, где закатилось солнце, на небе еще развевались огромные догорающие дымчатые знамена, но темнота быстро поглотила их. Впрочем, Шпан ведь сам сказал, что Христина в последние дни не совсем здорова. Может быть, она простудилась, может быть у нее как раз работает прачка, и она не могла показаться? Кто их знает, этих женщин! Возможно, что она завтра же придет в Борн, завтра или послезавтра. Почему бы и нет? О, она наверное придет теперь, после того какой был у них! «Чем ты поручишься, Герман?» Герман готов был поручиться чем угодно.

Из кухни Бабетты неслись крики и смех, и, распахнув дверь, Герман остановился пораженный. Кухня была полна великолепным, неописуемо приятным запахом — запахом свежевыпеченного хлеба!

Все сидели при свете маленькой лампы вокруг стола и с каким-то детским, праздничным благоговением следили за возней Бабетты, медленно, с наслаждением жуя огромные ломти хлеба. На столе лежали три большие буханки с хрустящей коричневой корочкой. Одна из них была разрезана. Внезапно все умолкли, и в кухне воцарилась торжественная тишина: Бабетта вытащила из печи еще три хлеба! Они были почти черные, отливали синевой и дымились; облако горячего пара поднялось над ними.

— Так всегда бывает, когда болтаешь, — упрекнула себя^Бабетта. — Еще немножко — и они бы сгорели!

Карл, с черными очками на носу, выставил вперед небритый подбородок и жадно втянул носом запах пышущего жаром хлеба. Затем он протянул свои большие руки, осторожно ощупал один из хлебов, обвел его руками. Жар проник через его огрубевшую кожу, хлеб почти обжигал, но это было только приятно, и счастливая улыбка пробилась сквозь небритую щетину.

— Хлеб! — сказал он.

— Кто хочет еще кусочек? — спросила Бабетта. Она оглядывала всех, нож сверкал в ее руке. Бабетта казалась олицетворением щедрости. Да, прибавки хотели все. — Терпение! — сказала Бабетта. — Только терпение!

Как вкусен был этот хлеб! Он еще отдавал горячим летним солнцем, которое не поленилось прогреть со всех сторон каждый отдельный колос, чтобы он созрел. В мягкой корке чувствовалось еще дыхание теплого летнего ветра, обдававшего рожь ароматами, чтобы сделать ее более душистой. Никто не умел так печь хлеб, как Бабетта: она владела этим древним, великим, постепенно исчезающим искусством.

— Да, Бабетта, вот это действительно хлеб!

— Ну что тут особенного? Вы что ж, думали, я и хлеба печь не умею? — взвизгивала Бабетта, смущенная и довольная. Никогда еще не имела она такого успеха.

— Но какой хлеб! Хлеб хлебу рознь. — Они говорили только о хлебе. Все были в веселом настроении, словно их опьянил свежий хлеб и его запах.

Генсхен (наконец-то и ему представился случай блеснуть!) работал одно время на пароходах, объехал весь свет и перепробовал много сортов хлеба. Самый лучший хлеб, заявил он, пекут во Франции. Ах, что там за хлеб! Длинные бруски из чистой пшеничной муки; их попросту ломают руками. Что за хлеб! А в Китае, например, вообще нет хлеба, в Индии и Японии тоже нет.

— Вообще нет хлеба?

— Нет! Хлеба там нет. И скота нет — нет ни молока, ни масла, ни сыра. Один только рис.

— Нет хлеба? Нет скота? Нет молока! Нет масла? Что ты там плетешь? Как же они живут? — спросил Антон насмешливо.

Лицо Ганса приняло выражение снисходительного превосходства.

— А так вот и живут! — ответил он. — Поезжай туда, Антон, и убедись!

Ну, этого, разумеется, Антон сделать не мог — поехать в Индию и Китай, чтобы убедиться, что Генсхен, в виде исключения, на этот раз прав.

— Ну, расскажи же, Герман, что в городе? — с любопытством спросила Бабетта. — Как ты нашел Шпана?

— Шпана? — Герман пожал плечами. — Это конченый человек, Бабетта. Откровенно говоря, я не понимаю, что с ним.

— Что я тебе говорила? Конченый человек, это верно. А Христина?

Герман в замешательстве почесал затылок.

— С нею я совсем и не говорил.

— Ты с нею не говорил? — Бабетта разинула рот от изумления. Этого она не могла понять!

— Она выглянула в лавку и тотчас же ушла, чтобы позвать Шпана.

Этого Бабетта решительно не могла понять. Как так? Зачем же Христина то и дело бегала на гору и передавала приветы Герману?

Герман попытался оправдать Христину.

— Шпан сам говорит, что Христина сейчас не совсем здорова.

— Ну, так и есть! — закричала Бабетта, и лицо ее покрылось красными пятнами. — Он сведет ее с ума своими вечными проповедями. Он способен самого разумного человека свести с ума, этот Шпан! И больше ты ни с кем не говорил, Герман? — разочарованно спросила она. Неужели это все, что Герман может рассказать? Нет, больше он не говорил ни с кем. Хотя да, он вспомнил, что довольно долго беседовал с толстяком Бенно.

— Война, кажется, пошла ему только на пользу, — заметил Герман.

Бабетта рассмеялась.

— Жир он унаследовал от своей матери, — сказала она. — Его мать могла в один присест съесть целого гуся и миску клецок в придачу. Фаршированного гуся!

Фаршированного гуся и целую миску клецок в придачу! Здорово! Они сидели, облизываясь, все еще ощущая во рту вкус чудесной, хрустящей, почти черной хлебной корки. Этот вкус и мысль о фаршированном гусе, о котором говорила Бабетта, пробудили в них самые смелые и безрассудные желания, И они, успевшие уже отощать от здешней скудной пищи, стали рассказывать друг другу о прославленных обжорах, состязаниях в еде и роскошных пирах, про которые им доводилось слышать. Жареный молочный поросенок, целый котел сосисок, сковороды, наполненные жареными карпами, плавающими в сале… А Антон знавал одного медника, который однажды так обожрался, что его хватил удар.

Герман рылся в карманах, отыскивая деньги. Генсхен, умевший бегать быстрее всех, должен был отправиться вниз, в «Якорь», и принести кувшин пива. Это было уже похоже на праздник.

А завтра в Борн придет Христина!

10

Дул свежий ветер. Светило солнце, в первый раз с высоты была видна вся местность: в лучах осеннего солнца отсвечивали ржавчиной холмы, села и леса, окаймлявшие горизонт. В Хельзее поблескивали окна. Роща, высившаяся за кучей щебня, не казалась теперь грозной и неприветливой, как во время тумана; это был высокий, гостеприимный, приветливый лес; кое-где еще пламенели кроны буков, но густая, хотя и блеклая листва сохранилась только на дубах.

Работа среди развалин мирно шла своим чередом.

Герман был сегодня рассеян, временами он останавливался и внимательно смотрел на спуск с горы. Однажды он выпрямился и напряг зрение. По дороге поднималась девушка! Но нет, это была старуха, повязанная платком, с корзиной за плечами. Становилось все яснее, что он ручался напрасно.

Рыжий все еще продолжал резать тростник.

— Мне больше не надо камыша, слышишь, Рыжий! — сказал Герман. — Теперь мы будем резать ивовые прутья.

Они спустились вместе к ручью, где росли ивы. На Рыжем была старая ярко-зеленая шерстяная куртка, в которой он казался еще более толстым, круглым как валик. Эту куртку с огромными заплатами, принадлежавшую прежде Михелю, покойному работнику, ему подарила Бабетта. Рыжий постоянно зяб и носил на шее шерстяной шарф, из которого торчала его огненная взъерошенная борода. На голове у него была старая продавленная шляпа, найденная им среди камыша. Должно быть, ее выбросил летом кто-либо из туристов. Вид у Рыжего был, правда, отнюдь не элегантный, но зато он по крайней мере не мерз.

Вслед за Рыжим озабоченно ковыляла единственная оставшаяся в живых утка. Между ними завязалась тесная дружба. Рыжий кормил ее хлебными крошками, размоченными в молоке, садясь за стол, брал ее на колени, а когда поднимался холодный ветер, засовывал ее под свою зеленую шерстяную куртку; она преспокойно сидела у него за пазухой, высовывая из-под его рыжей бороды свой желтый клюв. Осиротевшая утка, оставшаяся одна-одинешенька на этом свете, была счастлива, что нашла покровителя. Работая, Рыжий разговаривал с нею — с людьми он почти не говорил, — разговаривал своим сиплым, тихим голосом. Он называл ее Тетушкой.

— Ну, иди сюда, Тетушка! Чего тебе надо, Тетушка?

И утка, которой было безразлично, какой у него голос— сиплый или звонкий, — крякала и весело вертела гузкой. Она была ему предана, как собачонка.

После обеда Герман кивком подозвал к себе Антона.

— Я хочу с тобой посоветоваться, — сказал он. — У меня есть план, и мне надо обсудить его с тобой. Ты ведь мастер.

— Давай, давай!

Антон-плотник любил подшутить над товарищами, резко покритиковать их, съязвить на чей-нибудь счет, но когда к нему обращались за советом, глаза его тотчас же принимали серьезное и внимательное выражение. Его лицо, резкое и угловатое, словно высеченное топором из куска дуба, с выдающимся крючковатым изогнутым носом, становилось в такие минуты странно неподвижным и суровым.

План Германа состоял в следующем: сарай, в котором помещались корова с теленком, был всего лишь дощатой постройкой, непригодной для зимы. Стены прежнего свинарника были в полметра толщиной и хорошо сохранились; не хватало только крыши. Герман считал, что у них достаточно балок, чтобы сделать крышу. Тростника для кровли тоже было достаточно. Там могут поместиться полдюжины коров и пара лошадей. Он решил отстроить старый свинарник. А сарай тогда можно будет приспособить для жилья, хотя бы временного. Можно использовать старую железную печку, лежавшую среди обломков. Если даже там будет немного холодно, — не беда.

— Люди ведь выносливее, чем скотина!

— Разумеется!

— Значит, ты понял меня, Антон?

— Чего же-тут не понять?

— Так мы сейчас же и начнем — это самое неотложное дело. Не сегодня-завтра могут наступить холода.

Антон, сосредоточенно шагая в своих высоких сапогах, направился к сложенным в штабель балкам, сдвинул шапку на затылок и начал замерять. У этого Германа была голова на плечах!

Антон засунул два пальца в рот и пронзительно свистнул:

— Генсхен! Иди сюда!

Всклокоченный светлый вихор Ганса вынырнул среди обугленных бревен. Лицо было вымазано сажей.

— Чего ты там орешь?

— Иди сюда! Помоги мне выбрать бревна!

Герман уже начал углублять земляной пол свинарника. На этом полу скотине было бы слишком холодно, к тому же земля здесь насквозь была пропитана навозной жижей! Он хотел срыть слой толщиной в две лопаты. Здесь было над чем потрудиться!

Когда Герман брался за что-нибудь, он работал просто как одержимый — так быстро, что никто не мог поспеть за ним. Ему следовало бы поучиться у Антона: тот умел правильно распределять свои силы, работал без малейшей спешки, размеренно напрягая свои могучие, как у Геркулеса, мышцы и целыми часами выдерживая один и тот же темп. Герман же вскоре был уже весь в поту, а ведь работал он стоя на ледяном ветру. Он копал этот и весь следующий день, отрываясь только для того, чтобы наскоро поесть. Целая гора черной, едко пахнувшей земли лежала перед свинарником: великолепное удобрение, необходимое ему как хлеб насущный. Он ни разу не взглянул на дорогу, ведущую к Борну. Он совсем забыл о том, что ждет гостью. Гости? Нет, теперь это было бы совсем некстати! Окончив копать, он сразу же, без передышки, стал возить щебень, чтобы засыпать им вырытый в хлеву котлован. Получался замечательный утепленный пол для скота.

Карл-кузнец услышал, как он сгребает мусор лопатой, и слез со своей кучи камней.

— Это прекрасно мог бы сделать и я, Герман, правда? — сказал он. — Ты мне только покажи в первый раз дорогу, а там я и сам управлюсь!

Герман сунул ему лопату в руки.

— Но только дело должно идти живо — слышишь, Карл! — сказал он.

Через неделю крыша была готова — прочная, красивая крыша, покрытая, как полагается, толстым слоем тростника. Карл утрамбовал пол гладко, как на току, сверху настлали толстым слоем тот же камыш и поверх него положили подстилку из соломы. Теперь это был действительно теплый хлев. Стены были выбелены известкой, все было чисто и опрятно, здесь прекрасно могли бы жить и люди. Завтра должно было состояться переселение. В глубоких сумерках при свете, падавшем из кухонного окна, они еще пилили доски для дверей хлева.

На следующий день, когда в хлеву были закончены последние приготовления, сразу после обеда Краснушка со своим теленком отправилась на новоселье. Это было настоящее событие. Бабетта глазам своим не поверила, когда увидела новый хлев. Просто великолепно: кругом такая чистота, скотине здесь гораздо лучше, чем им всем в сторожке!

— Доберемся и до этого, потерпи немного! — сказал Герман, слегка важничая. — Погоди, ты еще увидишь, что будет!

Хлев был поистине великолепен. Герман расхаживал гордый и довольный. Он разыскал в сарайчике масляную краску и выкрасил дверь хлева в светло-зеленый цвет. Вот чего они добились! Этот хлев означал, в сущности, гораздо больше, чем просто теплое помещение для скота; лишь теперь, когда он был готов, Герман это почувствовал. Среди печальных развалин вдруг выросло что-то новое! Это был перелом. Хлев был первым признаком начинающегося возрождения Борна.

Это было начало. Началось, помогай господи!

— Такой хлев показать никому не стыдно, Антон!

Еще бы!

— Мы лицом в грязь не ударили, Антон! А как ты думаешь, в нем будет достаточно тепло?

— Если зима будет суровая, мы с тобой будем спать со скотиной.

Герман сидел на бревнах. Он вытянул ноги и принял небрежную позу. Ему хотелось казаться непринужденным, потому что он собирался сделать Антону важное признание, и ему это было нелегко.

— Да, — начал Герман, — хлев получился на славу, спроси кого хочешь!

Он положил руку на плечо Антона, который сидел, согнувшись, с ним рядом.

Они не любили сентиментальностей, никогда не говорили о своих чувствах, и если Герман положил руку Антону на плечо, то это случай совершенно необычный. Антон прекрасно это понимает и ценит. Он не двигается и лишь что-то бормочет.

Ну так вот, говорит Герман, сначала, когда он увидел развалины и все, что здесь творилось, он упал было духом. Даже еще хуже. Он думал, что не переживет этого.

— Конечно! — ответил Антон. — Это каждый поймет!

Да, он совсем упал духом, он откровенно сознается в этом. Но вот теперь построен хлев, и это вселяет в него надежду, придает ему мужества. И вообще за эти дни он снова обрел веру в себя. Одним словом, за эти дни ему все яснее и яснее становится, чего он хочет. Теперь он принял твердое решение. Он решил… Герман замолчал, и плотник вопросительно уставился ему в лицо своим твердым взглядом:

— Что ты решил?

Он решил… Как, однако, нелегко произнести эти слова! Он немного помедлил. Немало ночей ломал он голову над этим решением; в то время, как они спали, как они храпели, он в отчаянии вытирал пот, выступавший на лице от тяжких дум.

И вот наконец последовало признание Германа, которое он делал только ему, Антону.

— Я решил, — произнес он, — отстроить заново весь Борн, сделать его таким, каким он был!

Он сказал это почти торжественно, слова его прозвучали как клятва; его охватило такое сильное волнение, что он встал. Антон тоже поднялся.

— Почему же нет? — закричал Антон, впиваясь взглядом в лицо Германа.

Герман смутился и потупился, что он делал всегда, когда его что-либо изумляло. «Почему же нет?» Без денег, без кредита, без скота, без машин? «Почему же нет?» О чем он думает, этот Антон? Представляет ли он себе, о чем идет речь?

— Ты, значит, думаешь, что это удастся? — опросил он, все еще смущенный, покраснев до ушей. Он открыл Антону свою сокровенную тайну.

— Как же может не удаться? — заорал Антон, укоризненно глядя на него. — Почему же нет? — Антон рассмеялся. — Да я ни одной минуты и не думал иначе!

У Германа чуть не отнялся язык. Он уставился в землю. Антон ни одной минуты и не думал иначе! А он, Герман, в это время лежал ночи напролет, не смыкая глаз! Очевидно, на свете есть люди совершенно иного склада, крепкие, несгибающиеся люди, твердые как скала.

— А как нам оборудовать сарай? — спросил Антон, немного помолчав. Он и думать забыл о предложении Германа. Чтобы перебиться эту зиму, можно было бы сделать то-то и то-то. — Герман ответил уклончиво.

— Сегодня вечером мы это основательно обсудим, — сказал он.

Сегодня вечером, — он знал это, — должно состояться объяснение, которое все время откладывалось. Он не может больше ни одного дня пользоваться услугами своих друзей. И, право же, незачем им ломать голову над тем, как оборудовать сарай.

11

Бабетта была женщина уже не первой молодости, но не боялась никаких невзгод. Она была дочерью чахоточного корзинщика, умершего от пьянства. В десять лет она пасла гусей, а в четырнадцать поступила в услужение к шестидесятилетнему лесничему, который, как только напивался, пытался ее насиловать. В девятнадцать она познакомилась с одним дровосеком. У него был свирепый вид, но это был красивый мужчина! Он напоил Бабетту водкой, в которую соскоблил пыль со своих ногтей (так по крайней мере утверждала сама Бабетта), и она уже не помнила, что делает. На свет появился ребенок, ее дочь Альвина, — ей скоро должно исполниться двадцать лет, а служит она в Рауне у портного. Тогда Бабетте пришлось очень плохо, и она пошла работать на живодерню, где с ума можно было сойти от ужасной вони. Она неохотно вспоминала об этом времени.

Много лет прослужила она у господ или у богатых крестьян, живших где-нибудь на отшибе, вдали от людей, и привыкла считать, что одиночество — гораздо более страшный враг, чем все бродяги и воры. Такая суровая школа может или сломить человека, или сделать его мужественным. Но Бабетту не так-то легко было обескуражить! Когда явился Герман со своими друзьями, она ни на минуту не поддалась малодушию. Соображала она быстро. Вспомнив, что после Михеля осталась куча тряпья, она заштопала рубашки и куртки и починила штаны, состоявшие почти сплошь из дыр. Из старых лошадиных попон сшила тюфяки. Бабетта была изобретательна. Правда, мужчины были одеты так, что на них смотреть было стыдно. Герман только смеялся, когда она указывала на Рыжего, который был похож на огородное пугало.

— Да, Бабетта, до миллионеров нам далеко! — говорил он.

Но в конце концов и никогда не унывавшая Бабетта начала падать духом. Пусть себе выглядят как угодно, это еще не беда. Но день ото дня становилось все труднее прокормить пятерых мужчин. Просто невозможно было что-либо раздобыть! Соседи сначала оказывали помощь, теперь же они начали спрашивать, долго ли еще Герман собирается кормить своих четырех друзей. Зачем это ему надо — содержать за свой счет всех четверых? Бабетта намекала на это каждый раз, когда оставалась с Германом наедине. Они же прямо голодают, а ведь это молодые люди, они везде могут заработать себе на хлеб. Смотреть больно, а зима только начинается! Герман кивал. Он видел, что она права. Он должен был наконец поговорить с друзьями начистоту.

Хлев был готов. По этому случаю Герман решил устроить небольшой праздник, рассчитывая на то, что он будет в то же время и их прощальным вечером. Герман наскреб немного денег. Бабетта приготовила жаркое под кислым соусом и огромную миску клецок. Она припасла и пару кувшинов пива. Никогда они еще не кутили так, как в этот вечер.

Герман не принимал участия в общем веселье, был беспокоен и задумчив: ему было не по себе. Все обратили на это внимание. После еды он неторопливо набил трубку и наконец заговорил, не решаясь ни на кого взглянуть. Ну вот, хлев готов, сработан основательно, в нем тепло, и скотине теперь хорошо. Этоглавное. И работа по разборке развалин тоже здорово подвинулась, теперь он уже успокоился, воспрянул духом. Вот что ему хотелось сказать.

— Благодарю вас всех, благодарю! — Голос Германа звучал торжественно.

Друзья молчали и смотрели, на него, они не знали, куда он гнет. Его торжественный тон встревожил их. Это была целая речь.

— Ладно уж, нечего об этом говорить! — перебил его Антон.

Нет, он должен об этом говорить. Он твердо решил высказать сегодня все, что у него на душе. Их помощь, их готовность прийти на выручку, их дружба — все это было для него неоценимой поддержкой. Возможно, что без них он впал бы в отчаяние. За это он их и благодарит.

— Да хватит об этом! — закричал Антон.

Нет! Так вот, с их помощью он значительно продвинулся вперед. Бабетта налила ему пива, чтобы он смелее продолжал свою речь. И Герман опять заговорил о том, как представлял себе все это отец. Он хотел, чтобы они прожили здесь сколько пожелают, чтобы они поправлялись и отдыхали, но они сами знают, что все вышло иначе, совсем иначе! Он должен наконец выложить друзьям всю правду, больше он не может молчать. И он наконец ее выложил. Не могут же они в самом деле вечно жить здесь, к тому же впроголодь. Да им это совершенно ни к чему, они могут своим трудом заработать себе на жизнь и выбиться в люди. Ведь Антон — плотник, Генсхен — парикмахер, Рыжий — каменщик.

Карл-кузнец положил тяжелые кулаки перед собою на стол: он сидел совершенно неподвижно, обратив к Герману стекла черных очков. Антон слушал с сердитым лицом, глаза его сверкали. Рыжий сидел подавленный, уткнув бороду в шерстяной шарф, мигая ресницами цвета ржавчины. Генсхен смотрел на Германа в упор своими светлыми глазами, попыхивая папиросой.

— Если я тебя правильно понял, — заговорил наконец Карл, с трудом подбирая слова, — если я тебя правильно понял, ты хочешь сказать, что не намерен больше держать нас здесь? Что мы, одним словом, тебе в тягость?

— Разумеется, это он и хотел сказать! — закричал Антон раздраженно и сердито.

Герман покраснел, он старался не встречаться ни с кем глазами. Он снова заговорил о том, как представлял себе это дело отец, — он ведь им только добра желал. Он хотел, чтобы они прогостили здесь сколько пожелают и чтобы им было хорошо. Отец ведь не предполагал, что в Борне им придется мерзнуть и голодать! Да и кто бы мог это предположить! Он ведь думает об их же благополучии, только об их благополучии! Это он и хотел сказать.

— А куда идти мне, Герман? — проговорил Карл-кузнец, медленно вытягивая на столе руки по направлению к Герману. — Скажи мне!

Рыжий сжался еще больше, лицо его выражало полнейшую беспомощность.

Здесь они спят на соломе, ходят в лохмотьях, а там, за оградой Борна, для них всегда найдется заработок.

Но тут поднялся Антон и выпрямился во весь рост» Лицо его было свирепо. Он продолжал, казалось, расти на глазах.

— Прекрати это нытье! — закричал он так громко, что Бабетта испуганно забилась в самый темный угол. Друзья облегченно вздохнули и с надеждой посмотрели на Антона: когда он говорит, можно быть уверенным, что будет сказано именно то, что нужно.

— Довольно болтать! — продолжал Антон, побледнев от волнения. — Короче говоря, ты хочешь, чтобы мы убирались?

— Так будет лучше для вас самих!

— Так, значит, нам надо уходить! Вы слышите? А мы-то верили, что он наш друг! Послушай, Герман, нам нужно договориться: а если мы захотим у тебя остаться, ты, несмотря на это, вышвырнешь нас? Отвечай: да или нет?

— Я только хочу сказать…

— Да или нет?! — рявкнул Антон. Жилы на его шее вздулись, кадык торчал, словно Антон кость проглотил. Герман сидел смущенный и растерянный, Антон стоял перед ним в позе обвинителя. — Да или нет?

— Если вы хотите остаться… Но вы ведь знаете, впереди долгая зима — не можете же вы голодать!

Антон раскачивался из стороны в сторону. Внезапно он ударил кулаком по столу и уставился, сверкая глазами, в красное лицо Германа.

— Послушай, Герман! Ты пригласил нас, когда катался как сыр в масле, и мы к тебе охотно приехали. А теперь, когда с тобой стряслась беда, теперь, ты думаешь, мы удерем и оставим тебя в беде? За кого же ты нас принимаешь? Что ж, по-твоему мы подлецы?

Герман чувствовал себя уже неуверенно. Ну, что на это скажешь? Он плохо повел дело, они его не поняли.

Антон беспощадно напустился на него.

— Мы не такие подлецы, Герман! — ревел он. — На фронте мы погибли бы вместе, если бы пришлось, — почему же нам вместе немного не поголодать? Стыдно тебе, Герман!

Это были нужные слова: они попали в цель. Не еда и не питье самое главное. Антон прав. Герман обидел друзей, он слишком мало ценил их. Да, ему стало немного стыдно.

— Поэтому я спрашиваю тебя еще раз, — крикнул Антон. — Если мы захотим остаться, тогда ты тоже нас вышвырнешь? Да или нет, и больше ни слова, слышишь?

— Разумеется, нет!

— Отлично! В таком случае дело улажено. — И Антон примирительно протянул Герману руку. — Мы останемся сколько захотим, и если в эту зиму нам придется есть одну картошку — это дело наше!

Бабетта успокоилась. Похоже было на то, что затевается ссора, этот плотник — малый горячий. Но теперь все опять в порядке. Герман плохо повел дело, — где ему тягаться с Антоном.

А Герману действительно было немного совестно. Да, получилось так, словно он и впрямь хотел обидеть товарищей.

Карл-кузнец нащупал его руку и спросил:

— Ну скажи сам, Герман, куда бы я девался с моими больными глазами?

— Ты, разумеется, мог бы остаться здесь, Карл.

— А я? — нерешительно проговорил Рыжий. — Я тоже один на белом свете и не знаю, где мне голову приклонить!

— Ты ведь опытный каменщик! Теперь, после войны, так много строят!

Рыжий почесал свою огненную бороду.

— Да, это-то верно! Но не все обстоит так, как надо!

Больше Рыжий не сказал ничего. Ведь здесь он чувствует себя как дома и в полной безопасности; неужели Герман не понимает этого?

Антон расстегнул жилетку. В подкладке был карман, в нем звенели деньги.

— Возьми, Генсхен! — Антон великолепным жестом бросил деньги на стол. — Принеси пива! У тебя ноги помоложе, чем у Бабетты! Я угощаю! — Он крепко хлопнул Германа по плечу и рассмеялся. — Я покричал немножко, но это не со зла. Ты уж не обижайся, Герман!

12

На следующий день они работали в сарае. Они вычистили загородки, где стояли раньше Краснушка и теленок, и начали устраивать себе жилье на зиму. Больше откладывать было нельзя: ночи стояли уже довольно холодные, с востока дул пронизывающий ветер. Антон сколачивал из нетесаных досок нары.

После обеда Генсхен попросил у Бабетты горячей воды. Он смыл с себя всю грязь и побрился. Прихорашивался он долго и обстоятельно, как кошка, и когда наконец окончил, его было просто не узнать. Это был красивый парень со светлыми блестящими волосами, с лукавыми серо-голубыми глазами, стройный и ловкий. Он хотел наведаться в Хельзее — не найдется ли для него какого-нибудь заработка. Он парикмахер, кельнер, повар; ведь такие профессии нужны везде! Взяв свою бамбуковую тросточку, он стал весело спускаться с горы.

— Красивый малый! — сказала Бабетта. — Просто принц, да и только.

— Да, парень хорош! — согласился с нею Герман. Все они гордились его красотой.

В первом же трактире Генсхен остановился выпить рюмочку. Он спросил, какой парикмахер самый лучший в городе. Нюслейн, разумеется, только Нюслейн, на рыночной площади, рядом со Шпангенбергом, ошибиться нельзя.

Генсхен был в задорном настроении, он так и излучал жизнерадостность и веселье. Он молод и здоров, денег у него, правда, нет, но он ощущает в себе такой избыток сил, что их с лихвой хватило бы на покорение всего этого города.

Парикмахер Нюслейн несколько напоминал внешним видом чудаковатого ученого. У него была жидкая седенькая бородка, на узком остром носу слегка косо сидело золотое пенсне.

— Я— парикмахер! — представился Генсхен с изящным поклоном. — Я говорю также на иностранных языках: Parlez-vous français, englich spoken, se habla espanol! Ведь у вас здесь, в Хельзее, бывают летом приезжие?

Нюслейн в изумлении отступил на шаг назад. Ничего подобного с ним еще не случалось. Вот так молодой человек! Он брызжет весельем, да и красотой этот парень тоже может похвастаться! Он привлечет всех дам города, конкуренты могут прикрыть лавочку!

— Подойдите поближе, молодой человек! — вежливо сказал Нюслейн.

В данный момент в городе работы не так много, летом дело шло лучше, но он все же решил открыть специальный дамский зал, пока лишь на пробу! Он хочет сначала посмотреть, как пойдет дело.

— Если вы дамский мастер, молодой человек, то у меня для вас найдется работа.

Дамский мастер? Да ведь это, сказал Генсхен, его специальность! Он получил в Сан-Франциско приз за дамские прически!

— В Сан-Франциско? Значит, вы бывали в Сан-Франциско?

— Да, я везде побывал — в Бомбее, в Иокогаме. Я работал парикмахером на пароходе.

Это было не совсем так: Генсхен плавал на грузовом пароходе в качестве повара и заодно стриг матросов.

Нюслейн гладил свою реденькую седую бородку и благосклонно смотрел на Ганса.

— Занятный молодой человек! — воскликнул он. — Надеюсь, однако, что все это не пустое хвастовство!

Нюслейн сверкнул стеклами пенсне и ударил себя в грудь.

— Таков уж я — люблю сразу узнать все до конца и заглянуть человеку в самое нутро! — сказал он и хлопнул в ладоши. — Долли! Долли!

Молоденькая девушка просунула голову в дверь.

— Да, папа!

Долли была маленького роста и склонна к полноте; волосы, обрамлявшие ее лицо, похожи были на сноп спелой ржи, колеблемой ветром.

— Этот господин — дамский парикмахер, премированный в Сан-Франциско. Я хочу посмотреть, не преувеличивает ли он. Он тебя причешет, Долли, садись! Вы здесь найдете все, что вам понадобится, сударь!

Нюслейн с достоинством поклонился и вышел из салона.

Долли со смехом бросилась в кресло.

— Таков уж папа, видите ли: придет ему что-нибудь в голову, и все должны плясать под его дудку!

Она оживленно болтала, ее отражение в зеркале кокетничало с Гансом. Вдруг она вспомнила, что уже видела его однажды. Вместе с Германом Фасбиндером! Ведь правильно? Да, Германа она знает очень хорошо.

— Я, к сожалению, не очень-то слежу за своими волосами, мне прямо неловко!

Ганс с видом знатока пропустил сквозь пальцы прядь ее волос.

— У вас изумительные волосы, милая барышня, — сказал он с льстивым поклоном. — Они только слишком отросли. Если вы соблаговолите довериться мне…

Он взял гребенку и щетку. Шелковистые волосы, в которых тонули его руки, нежная розовая кожа в вырезе платья и взгляд светло-голубых глаз Долли, отражавшихся в зеркале, привели его в приятное волнение. Долли ему нравилась, и он пустил в ход все свое искусство. Сложив румяные губы сердечком, Генсхен улыбался своей самой обворожительной улыбкой. Глаза его вспыхивали всякий раз, как он, отрываясь от работы, взглядывал в зеркало. Он находился в городе всего около получаса, а небо уже послало ему это прелестное дитя! Нет, опасаться нечего, ему будет чудесно в этом городе! Волосы Долли потрескивали при каждом взмахе гребня.

Ганс заявил, что по волосам можно точно определить свойства человека. Волосы у Долли были шелковистые и послушные, а значит, у нее очень хороший характер, возможно даже слишком хороший, слишком податливый, слишком нежный.

Долли захихикала, глядя в зеркало.

— Вы, однако, льстец! — воскликнула она.

Он попросил у Долли разрешения ощупать ее голову, чтобы изучить форму, иначе он не может выбрать соответствующую прическу. Лоб должен остаться открытым, вот так! Зачем, собственно, она закрывает свой красивый лоб? Ганс откинул ее волосы назад, вложив в кончики своих пальцев особую нежность. Долли мгновенно покраснела. Это уже была настоящая дерзость. Она встряхнула своей гривой.

— Видно, что вы работали за границей! — снова затрещала она. — Вы долго были в Сан-Франциско?

— Довольно долго.

— Ах, как интересно!

Да, еще немного, и он остался бы во Фриско навсегда. Это было чудесное время! Генсхен пустился в нескончаемое повествование. Он влюбился там и дочь своего шефа, молодую особу восемнадцати лет, которую— вот удивительное дело! — напоминает ему своими волосами фрейлейн Нюслейн. Честное слово! Ее звали Мэри, она была богата, и казалось, что он нашел наконец свое счастье. Однако из этого ничего не вышло.

— Как интересно! Почему же?

Генсхен понизил голос.

— Между нами говоря, Мэри была слишком падка на поцелуи. Она хотела целоваться целыми часами, так что под конец я начинал задыхаться. Я был вынужден расторгнуть помолвку! — заявил он.

Долли громко расхохоталась.

Помолчав немного, Долли заговорила о городе. Здесь, заявила она, вовсе не так скучно, как может показаться на первый взгляд. Для летних прогулок есть озеро, а теперь каждую неделю устраиваются уроки танцев, скоро начнутся балы. А с тех пор, как открылся любительский театр, скуки вообще как не бывало. В ближайшую субботу опять будет спектакль. Пойдет комедия, которую они разучили с режиссером, доктором Александером. И тут Долли вдруг вспомнила очень важную вещь: ни один парикмахер не мог угодить Александеру, им был необходим хороший театральный парикмахер!

— Быть может, вам это подойдет? — воскликнула Долли.

Генсхен поблагодарил ее легким поклоном.

— Я всегда к вашим услугам! — ответил он. — Не походатайствуете ли вы за меня перед вашим отцом?

Он начал поливать волосы Долли эссенциями; прическа была совершенно готова. Долли выглядела очень шикарно, словно светская дама, отправляющаяся на бал. Она кокетливо вертела головой, любовалась собой и чувствовала себя польщенной.

— Прекрасно! — сказала она и признательно улыбнулась в зеркале Гансу.

Нужно было еще поправить несколько прядок и локонов, лежавших не совсем так, как хотелось Гансу; он взял снова гребень и щетку. Локоны на висках он пригладил рукой, и кончики его пальцев опять стали нежными и ласковыми. Улыбка Долли в зеркале придала ему смелости. Долли снова покраснела. Она раскаивалась, что не вела себя более сдержанно, — этот человек попросту, нахал. И вдруг она почувствовала губы Ганса на своей щеке.

Она вскочила и попятилась.

— Вы с ума сошли! — с негодованием крикнула она, и вся ее любезность мгновенно улетучилась. — И к тому же от вас несет водкой! — грубо заявила она. — Вам вообще нельзя пить — вы же дамский парикмахер!

В эту минуту вошел Нюслейн.

— Что за шум? Вы, кажется, повздорили? — спросил он.

«Кончено, — подумал Генсхен, — я слишком поторопился».

Но его опасения были напрасны: Долли весело рассмеялась.

— С чего это нам ссориться? Как тебе нравится прическа, папа?

Нюслейн надел пенсне и растерянно стал осматривать вызывающую прическу Долли. Перед ним стояла незнакомая дама.

— Слишком экстравагантно для здешних мест! — решил он. — Но талант настоящий! Черт побери, молодой человек, у вас еще будет собственный салон в Берлине! Можете работать у меня!

Нюслейн тотчас же согласился и на то, чтобы Генсхен взял на себя обязанности театрального парикмахера, — он и так достаточно проканителился с этим надменным доктором Александером, на которого никак не угодишь. В субботу Генсхен должен прийти к Нюслейну в два часа дня. Платит Нюслейн марку в час.

— Но только работать живо, живо, молодой человек! Не то это может затянуться до поздней ночи! Мы здесь работаем точь-в-точь как в Сан-Франциско!

Долли, раскаиваясь в своей недавней резкости, протянула Генсхену руку. «Красивый парень!» — подумала она, когда Генсхен ушел.

13

Марка в час — это ли не успех! Генсхен возвратился на гору в самом наилучшем настроении. По дороге он опрокинул еще одну рюмочку. Эта Долли, право же, неплохая девчонка, ничего не скажешь, уж он в таких вещах знает толк.

— Осторожно, Генсхен, осторожно, мой мальчик! — подтрунивали друзья.

Пусть себе издеваются! Генсхен смеялся. На первые деньги, которые он получит, он купит для всех них хлебной водки, несколько бутылок крепкой водки. Они уже заранее ощущали ее запах.

В следующую субботу Генсхен снова ушел, размахивая своей бамбуковой тросточкой. Он спешил. Долли сказала ему, что сегодня он познакомится со всеми дамами Хельзее, он не хотел ничего упустить.

Долли встретила его доверчивой улыбкой, как старого знакомого. Она гордо заявила, что ее прическа получила всеобщее одобрение и что сейчас придет причесываться ее приятельница Вероника. У нее, говорят, самые красивые ноги во всем Хельзее.

Но вот появилась первая клиентка. Это была жена аптекаря Кюммеля, красивая, немного высокомерная особа, заставившая Ганса порядочно потрудиться. Ее стриженые иссиня-черные волосы были уложены крупными локонами, как у римской матроны.

Вслед за женой аптекаря явилась подруга Долли Вероника; она уже больше пришлась Гансу по вкусу. В ней чувствовалось то, что Генсхен называл породой. Вероника держала маленькую модную мастерскую на Зеештрассе. Это была стройная девушка с длинными ногами и гривой выкрашенных в красновато-каштановый цвет волос. Но сегодня она была, по-видимому, не в духе — рассеянна и задумчива.

Ганса задело то, что она почти не обращала на него внимания. Лишь время от времени, болтая с Долли, она сквозь длинные ресницы взглядывала на него в зеркало; ее светлые бездонные глаза волновали его. О да, она проделывала это умело. У Вероники действительно оказались красивые ноги, немного тонковатые, правда, но прекрасной формы. А эти узкие колени! Но как только он принялся слишком внимательно рассматривать ее ноги, Долли ревниво рассмеялась.

— Вы сапожник или парикмахер? — насмешливо спросила она.

Генсхен прекрасно ее понял! Он ни разу больше не взглянул на ноги Вероники и рьяно орудовал гребнем и щеткой. Он придал красной гриве Вероники дерзкий, вызывающий вид. Как пламя на ветру, горели ее волосы вокруг узкой, породистой головы, напоминавшей голову борзой собаки. Прическа выглядела фривольно, почти залихватски.

Вероника впервые искренне улыбнулась. Прическа была, правда, немного смелой, но понравилась ей.

— Вы должны всегда носить такую прическу, она вам идет, — с поклоном заявил Генсхен. — Каждого человека можно распознать по тому, как он причесывается. Благодарю вас, сударыня!

— Ну что, Вероника, разве я преувеличивала? Разве он не красивый парень? — шепнула Долли, прощаясь с приятельницей.

— Ничего. Но он, кажется, очень высокого мнения о себе.

Вошли две деревенские девушки с красными от солнца руками и неподвижными лицами. Гансу никак не удавалось расшевелить их своими поклонами и шутками. Долли оставила его с ними: на этот раз для ревности не было ни малейшего повода. В соседнем, мужском зале раздавались голоса, стрекотали ножницы. Нюслейн щеголял своими познаниями о Наполеоне, которого он называл «великим корсиканцем». «К вашим услугам!» «Благодарю вас!» Временами он бросал испытующий взгляд в сторону дамского зала, не выпуская из рук щелкающих ножниц. Генсхен работал до седьмого пота. Деньги на улице не валяются, нужно поторапливаться, если он хочет здесь укрепиться. Долли вернулась как раз в ту минуту, когда ушли девушки. Она принесла Гансу чашку кофе с молоком. Ну разве не доброе у нее было сердце? Но не успел Генсхен сделать первый глоток, как Нюслейн широко распахнул дверь и с почтительным поклоном — впустил новую посетительницу.

— Ваш покорный слуга, фрейлейн Шпан! Чрезвычайно польщен!

— Здравствуй, Христина! — удивленно и обрадованно воскликнула Долли и протянула Христине руку, — v Тебя теперь совсем не видно!

— Я редко выхожу из дому, Долли. У нас так много работы, — спокойно ответила Христина мягким глуховатым голосом. «Голос у нее как бархат», — подумал Генсхен; девушка сразу необычайно заинтересовала его. Она заявила, что хочет лишь немного привести волосы в порядок: они слишком отросли.

Движения Христины были спокойны, в них не было поспешности и суетливости, свойственных молодым женщинам. Генсхен не сразу обрел свою прежнюю уверенность, а его обычные комплименты были здесь совершенно неуместны, он это почувствовал тотчас же. Эта девушка была не похожа на остальных здешних барышень. Ее немного бледное лицо словно светилось, а когда она говорила, на губах ее играла обворожительная легкая улыбка. Даже когда Христина молчала, эта таинственная улыбка не исчезала; казалось, она играет не только вокруг красиво изогнутого рта, но и на всем лице. Это было поразительно. Генсхен осторожно распустил ее волосы, связанные узлом на затылке. У нее были красивые виски, высокий выпуклый лоб и спокойные карие, мерцающие теплым блеском глаза.

«Удивительный народ — женщины! С Долли можно без обиняков позволить себе некоторые вольности, — подумал Генсхен. — С Вероникой надо быть начеку. А к этой Христине вообще не подступишься». Он даже не решался прикасаться к ее красивой белой шее. «Как это все-таки странно! — думал он. — Ведь на лбу у них ничего не написано!»

Христина едва удостоила его взглядом. Она спокойно следила за его работой, глядя в зеркало. Девушки болтали.

— Так ты все же придешь сегодня вечером, Христина? Будет великолепно! — воскликнула Долли, шаловливо приподнявшись на носках.

Христина покачала головой.

— Вряд ли я смогу прийти, — серьезно ответила она. — Отец этого не любит. У нас ведь траур.

— Как же так? — Долли рассердилась. Попробовал бы ее отец проделать с нею что-либо подобное, она бы ему показала. Траур — да, конечно! Но ведь прошло уже больше года со времени несчастья с Фрицем! Одним словом, Долли считает, что Христина слишком уступчива, да, да, слишком уступчива. Какие здесь еще бывают развлечения для молодых девушек, хотела бы она знать. Нет, ей никто не смог бы запретить!

— У отца часто бывают странности, ты ведь знаешь.

Долли рассмеялась.

— А ты возьми да удери! — воскликнула она. — Ведь это не впервые! После спектакля будут танцы! До четырех часов ночи.

Христина покраснела, на ее лбу образовалось несколько маленьких вертикальных складочек, она бросила на Ганса быстрый подозрительный взгляд. Потом посмотрела на Долли, и в глубине ее темных глаз вспыхнули искорки.

— О, этого я не люблю! — сказала она, покачав головой. — Я не люблю обманывать отца, мне всегда бывает страшно стыдно.

Долли снова легкомысленно рассмеялась.

— Подумаешь! — пренебрежительно сказала она. — Что же тебе остается делать, раз твой отец такой сумасброд?

Прическа была готова. Генсхен подал Христине пальто..

— Ну что ж, надеюсь, что вечером мы все же увидимся, Христина!

Христина задумчиво натягивала перчатки. Она снова покраснела, но на этот раз не так сильно, как раньше; слабый румянец выступил на ее лице. Она пожала плечами.

— Возможно, я приду попозже, Долли. Я еще не знаю.

Не успела Христина закрыть за собой дверь, как Долли дала волю своему негодованию против старого Шпана. Ах, какой это несносный деспот! И все это одна лишь спесь! Бедная Христина! Все ей запрещено, а по воскресеньям она должна ходить в церковь! Долли очень зло отзывалась о Шпане, — однажды он строго отчитал ее, и она не могла ему этого простить.

— Так вот, это была она, знаменитая Христина Шпан, — сказала она Гансу, который сидел на стуле, молча прихлебывая свой кофе. — Многие считают ее самой красивой девушкой в Хельзее. Во всяком случае, она самая богатая. Вам повезло, что вы ее увидели: она редко выходит. Как она вам понравилась?

Генсхен кивнул: очень! Да, действительно понравилась.

Это, сказал он, одна из тех женщин, на которых безусловно можно положиться, — серьезная и вдумчивая, совсем не такая, как все остальные. Такие женщины, как она, относятся ко всему в жизни очень серьезно. Впрочем, это не его тип, он любит — к сожалению! — те непостоянные создания, которые сегодня плачут, а завтра смеются.

— Да, она милая девушка! — кивнула Долли. — Но вот что удивительно: всем мужчинам она нравится, а девушки ее не очень-то жалуют. Она слишком горда. — Долли таинственно понизила голос. — Ведь она — симпатия вашего Германа.

— Что, что? — Генсхен насторожился.

Да, сказала Долли, говорят, что между ними что-то было. Но все ведь изменилось. Борн сгорел, и теперь, разумеется, Герман — неподходящая партия для Христины. Шпан, конечно, мог бы отстроить Борн, если бы захотел. Но захочет ли он? Он об этом и не думает! Этот Шпан — сама скупость.

— Жаль! — проговорил Генсхен.

— Почему жаль?

— Нет, это я просто так! Эта Христина, пожалуй, подошла бы Герману. Он относится к жизни так же серьезно и целыми днями погружен в свои размышления. — Генсхен покачал головой. — Какая у нее странная улыбка, у этой Христины! Она улыбается даже тогда, когда ее лицо совершенно спокойно.

— Она и в детстве так же улыбалась, — заметила Долли.

— Может быть, у нее есть свои тайны?

— Возможно. Почему бы и нет? У всех девушек есть свои тайны.

И все-таки Долли не думает, чтобы у Христины могли быть какие-нибудь секреты, и причина того, что она все время улыбается, — это скорее всего ее фантазии.

— Фантазии?

Да, Христина всегда, еще будучи девочкой, отличалась странными фантазиями. Как-то раз сюда приехал цирк, и Христина хотела непременно сделаться цирковой наездницей. Она несколько недель мечтала об этом и хотела даже убежать из дому.

— Ну, и убежала?

Долли рассмеялась.

— Да нет же, это все одни только разговоры!

Но тут пришли новые посетители, и с этой минуты дверь больше не закрывалась. Генсхен работал так, что пот струился по его лицу. Да, деньги Доставались ему не очень-то легко! Ровно в семь часов появилась Долли, уже в пальто.

— Кончайте! Укладывайте ваши вещи! — возбужденно воскликнула она. — Семь часов, нас ждут в «Лебеде»!

На улице шел снег.

14

«Лебедь» был ярко освещен по всему фасаду. Девушки и молодые люди торопливо поднимались по лестнице. Их пальто были сплошь засыпаны снегом, они стряхивали его и смеялись. Это были местные актеры и актрисы, которым через час предстояло выступить. Живей, живей!

Наверху, на широкой площадке парадной лестницы, стоял в позе владетельного князя, ожидающего своих подданных, доктор Иозеф Александер, режиссер, молодой человек высокого роста, с необыкновенно смуглым, энергичнььм лицом и курчавыми темными волосами. Он несколько свысока здоровался со своими актерами.

Долли мчалась так, что каблуки ее ботинок щелкали. Как она была возбуждена!

— Вот пришел парикмахер, господин Александер! — воскликнула она.

— Отлично, господа уже выражают нетерпение, — с достоинством ответил Александер, внимательно осматривая Ганса; впрочем, взгляд его был милостив и сулил благосклонность. Этот доктор Александер понравился Гансу. В нем было нечто необычное, хотя трудно было сказать, в чем это выражается. Чувствовалось какое-то превосходство. Он казался, как мысленно определил Ганс, аристократом среди этих провинциалов. Доктор Александер открыл одну из дверей, выходящих в коридор, и они очутились в комнате, где было очень шумно и весело. В кругу молодежи стоял толстяк Бенно; на его круглом, как луна, лице были наклеены маленькие усики. Усики были слишком малы. Он был невыразимо смешон. Глядя на него, все помирали со смеху.

— Да ведь эти усики слишком малы, Бенно!

Генсхен сбросил пиджак и принялся за работу. В переполненной комнате было невыносимо жарко, пахло помадой и мылом, конфетами и пролитым вином. Все были уже слегка навеселе; можно себе представить, что будет, когда они начнут играть!

— Ну, что ж это Генсхен водку не несет? — спрашивает Рыжий.

Они сидят при свете фонаря. Девять часов. Тишина. Глаза слипаются от усталости. Они работали весь день, приводя в порядок сарай. Они не в состоянии больше ждать Ганса, хотя было бы так приятно выпить перед сном стаканчик, и ложатся спать. Среди ночи они просыпаются: Ведьма бешено лает, утка, которой дозволено спать на соломе рядом с Рыжим, испуганно крякает. Это наконец Генсхен; он смеется пьяным смехом, но тут же умолкает. Раздается храп. Должно быть, уже очень поздно.

Здорово они напоили Ганса, черт побери! Даже на следующее утро он еще ходит обалделый. Ему кажется, что он сидит на облаке, уносящем его вдаль, что сам он — парящее в небе облако.

— Ну, — говорит Карл-кузнец, — расскажи, что было вчера вечером?

Генсхен делает над собой усилие. Его череп словно налит свинцом. Конечно, сейчас он все расскажет. Этот городишко, этот Хельзее кажется отсюда, сверху, таким тихим и невинным, но как бы не так! Нет, нет, его теперь не проведешь, он все знает! Чистые улочки, блестящие дверные ручки, — о, его не проведешь! Люди везде одинаковы, везде, — таков уж род людской.

То, что люди везде одинаковы, они знают и сами. Антон перебивает его:

— Да ладно, хватит. Мы хотим знать, что там было!

— Что было? — Генсхен стал припоминать. Началось это так: «Поторапливайся, Генсхен, поторапливайся». Он должен был гримировать их и приклеивать им бороды. Они все были пьяны еще до начала. В особенности толстяк Бенно, который играл главную роль. В антрактах ему пить уже не давали, он пробавлялся содовой водой. Потом там была одна рыжая, ее зовут Вероника, она играла сумасшедшую учительницу. — Да, вот это девчонка, доложу я вам!

— Что ты мелешь? — закричал Антон. Лицо его побагровело. — Из твоей болтовни ничего не поймешь, Генсхен. Скажи же наконец, что они играли? Ведь был же во всем этом какой-нибудь смысл?

Смысл? Нет, смысла не было никакого. Он по крайней мере никакого смысла уловить не смог.

Антон негодовал. Он поднялся и метнул на Ганса презрительный взгляд, способный повергнуть в прах самого сильного человека.

— Ну, какая же это пьеса? — спросил он. — Да что с тобой разговаривать? Ты и сейчас пьян как стелька!

Они снова принялись за работу.

Пьян как стелька? Генсхен опять унесся на своем облаке, посмеиваясь потихоньку. А Долли-то! Пьян как стелька? Он охотно приударил бы немножко за Вероникой — она улыбалась ему, но Долли этого не допустила, она не спускала с него глаз. «Посмотрите, как эта дрянь заигрывает с вами!» Нет, стоит этим девушкам выпить одну рюмку, и они сейчас же раскиснут. Как они льнули к этому доктору Александеру, как увивались вокруг него! Доктор Александер! И Долли строила ему глазки и Вероника, ее глаза сияли, когда она смотрела на него. А ведь между ними, пожалуй, что-то есть? Что ж, все возможно. Генсхен знает эти вкрадчивые, сияющие взгляды у женщин. Этот Александер, несомненно, человек незаурядный, ничего подобного они здесь еще не видывали. Впрочем, у него волосы как у негра — курчавые и какие-то тусклые, словно их присыпали пылью, но лицо — тут уж ничего не скажешь!

После спектакля были танцы. Долли пригласила его. Она стремглав ринулась к нему, чуть не сбив его с ног.

— Вы ведь танцуете?

Он — да чтобы не умел танцевать?!

— Держите же меня крепче, — говорила Долли, — что у вас — силы не хватает? Я улечу!

Он ощущал упругую грудь Долли, ощущал ее маленький круглый живот. Долли раскраснелась как маков цвет — так ей было жарко.

Потом он разгуливал по прохладному коридору, подвыпивший и счастливый. В зале было душно. Долли слишком крепко прижималась к нему грудью и маленьким круглым животом. Ну и город этот Хельзее! «Славный городок, неправда ли, Генсхен?»

Внезапно он снова увидел ту брюнетку, которая так понравилась ему днем. Долли сказала: «Симпатия вашего Германа». Ее зовут Христина. Да, она ведь сказала, что, возможно, придет попозже; вот и пришла. Она принарядилась и выглядела почти как настоящая дама. Странная улыбка, как и днем, играла на ее лице. Она медленно прогуливалась с Александером по широкому коридору. Они тихо разговаривали, Христина опиралась на его руку. Но когда Генсхен приблизился, она отняла руку, опустила глаза и замолчала.

— Неужели вы уже хотите уходить? — спросил Александер.

— Еще немножко я могу остаться! — ответила Христина, быстро взглянув на Ганса. Они пошли дальше по коридору, разговаривая опять очень тихо.

О, они не знали Ганса, а то бы так не осторожничали! Генсхен умел молчать, он ведь джентльмен, он знает людей и знает, какие дела бывают на свете!

Все это беспорядочно проносится в голове Ганса, пока он сидит на своем облаке. Даже вчерашняя музыка все еще звучит в его ушах. Под конец они прокатили толстяка Бенно по залу в тачке, он размахивал стаканом, и веселье достигло предела. Долли в коридоре так и льнула к Гансу, он чувствовал при каждом шаге движение ее бедер. У нее есть изюминка, у этой Долли! Но она ревнива, а Генсхен не любит ревнивых женщин. Он любит любовь, но и свободу тоже.

— Любовь и свобода! — говорит Генсхен. Но в это мгновение облако уносит его куда-то в самое поднебесье.

15

Жизнь Шпана заключалась в выполнении долга и работе, направленной на сохранение и приумножение его состояния. Строго говоря, он никогда не был молод, и с того момента, как он шестнадцатилетним мальчиком вступил учеником в отцовское дело, его существование на протяжении многих лет протекало с неизменной размеренностью: долг и работа, работа и долг.

Он вставал рано и ровно в восемь часов садился завтракать, чтобы затем посвятить делам весь день. Каждый вечер, как только начинало смеркаться, с рыночной площади можно было увидеть сквозь тонкие занавески, как на его письменном столе вспыхивает зеленая лампа: он садился за свои счета и накладные. Пунктуальность, с какой загоралась зеленая лампа, словно маяк, зажигающийся каждый вечер, способствовала тому, что уважение к Шпану, как человеку трудолюбивому и неуклонно выполняющему свой долг, возрастало не по дням, а по часам. После ужина он читал какую-нибудь книгу, чаще всего назидательного содержания— нередко это бывала библия, — ровно в десять часов отправлялся спать и, помолившись на ночь, мгновенно засыпал крепким сном.

Только по субботам вечером он ходил в «Лебедь», где у него был свой излюбленный столик, и встречался там с несколькими старыми друзьями. Он выпивал не больше двух кружек пива, давал пять пфеннигов на чай и ровно в одиннадцать часов возвращался домой. Это было единственное развлечение, которое он себе позволял.

Когда любительский театр устроил свой «вечер со спектаклем и танцами», он не пошел в «Лебедь». Он провел вечер в полном одиночестве и лег спать несколько раньше, чем-то обеспокоенный, возможно — веселыми голосами, доносившимися с площади.

В одной из комнат шпановского дома стояли старые высокие часы. У них был глухой, торжественный бой. Когда они били полночь, весь дом наполнялся их звоном и в стенах еще долго гудел отголосок. Он был слышен в самых дальних комнатах и даже в соседних домах. Эти часы в блестящем футляре красного дерева со старинным гравированным циферблатом стояли в доме Шпанов больше ста лет, с тех пор как поселился здесь Каспар Георг Шпан со своей молодой женой Барбарой, урожденной Беркентин. Они торжественно возвещали время трем поколениям при свадьбах, крестинах и в те дни, когда кто-либо из Шпанов лежал на смертном одре.

Поразительно было то, что часы били не всегда одинаково громко. Возможно, что это зависело от направления ветра или изменчивой влажности воздуха; во всяком случае, это было очень странно; и когда в эту ночь они пробили двенадцать, их удары прозвучали оглушительно громко, как набат, так что Шпан проснулся. Обычно он никогда не слышал боя часов. Лежа на высоких перинах, он опять, как и перед сном, ощутил смутное беспокойство. Он повернулся на другой бок, но тотчас же проснулся снова. До него донеслась отдаленная музыка: в «Лебеде» танцевали.

Шпан сел. С тех нор как он потерял Фрица, всякое веселье и музыка вызывали в нем чувство неприязни и горечи. У молодости, конечно, есть свои права, но разве уместно в такие суровые времена устраивать бесшабашные празднества? С улицы, перекликаясь друг с другом, доносились звонкие, беззаботные голоса; по площади с грохотом прокатилась повозка, набитая веселыми, смеющимися людьми. Потом стало опять тихо, так тихо, что он долго еще слышал удаляющиеся шаги одинокого прохожего.

Что это? В доме где-то послышался шорох! Снова шорох, затем шаги. Шпан насторожился. Тишина. Но вот шорох возобновился, кто-то осторожно проскользнул мимо двери, крадучись стал спускаться по лестнице. Этот жуткий шорох и шаги до смерти напугали Шпана. Ему казалось, что за обоями шуршит осыпающийся песок, что одна из стен бесшумно расступается, что кто-то таинственно скребется в наружные стены дома. Его слух обострился до последнего предела. Он слышал— да, совершенно отчетливо, — как кто-то осторожно открыл и закрыл входную дверь. Шпан сидел среди подушек испуганный, скованный парализующим страхом, причины которого он еще’ не мог понять.

Кто-то проскользнул только что по коридору и лестнице и вышел из дома, в этом нет никакого сомнения. Кто мог уйти так поздно из дому? Кто осмелился выйти так поздно? Мета, молодая служанка? О, она никогда не осмелилась бы уйти без его разрешения! Нет, нет, это не она! Шпан покачал в темноте головой. Это Христина, его дочь!

И он сидел в темноте и безмолвии совершенно неподвижно, склонив голову, словно продолжая прислушиваться к этим жутким шорохам, раздававшимся в его доме. Его руки — он на них опирался — казались парализованными. Он был полон разочарования, боли. Его дочь Христина! Она не считалась с ним. Еще вчера он говорил с нею о том, как неуместно устраивать шумные праздники во время столь тяжких испытаний. Он считает это предосудительным. Кто ходит на такие сборища, у того, на его взгляд, просто нет ни стыда, ни совести. Разве этого недостаточно? Христина потупила глаза: она достаточно хорошо поняла его.

К Шпану вернулось дыхание. Он дышал тяжело, почти астматически. Ей нужно общество и приключения — совсем как ее матери, которая больше всего на свете любила музыку, танцы, цветы и прогулки, подобно тому как ее отец, церковный регент, больше всего на свете любил вино.

Вдруг он понял, что беспокоило его весь вечер: Христина была после обеда у парикмахера и выглядела необычно. Ловко она все это подстроила! Хитро, хитро! Совсем как ее мать, которая не подозревала, что он по цвету пыли на ее туфлях умел определить, где она была. Совершенно бесспорно, его дочь Христина за последние месяцы заметно изменилась. С того дня, как он разрешил ей брать уроки танцев. Злополучная уступчивость, не надо было этого делать! Он раскаивался: с этого все и началось, с тех пор Христина становилась ему все более чужой.

Шпан сидел в темноте с открытыми воспаленными глазами. Христина всегда была нелегким ребенком, своенравным и мечтательным. Маленькой девочкой она так замыкалась в причудливом мире своей фантазии, что внушала родным тревогу. Лишь медленно и постепенно возвращалась она к действительности, и это происходило, признаться, под благотворным влиянием доброй и рассудительной Бабетты. Затем наступили годы благоразумного отрезвления, когда она втянулась в повседневную жизнь, как все молодые девушки. Несмотря на молодость, она почти самостоятельно вела все домашнее хозяйство, и он радовался ее задорному рвению и тому, что она наконец осознала свой долг. Но за последний год у нее опять появились причуды, выходки, которых он не любил. Она курила. Он попросил ее бросить курить. Он ничего не имеет против покупки сигарет, он не настолько мелочен, — но это вредит се здоровью: ее мать умерла от чахотки. Она читала до глубокой ночи. Он' выключал свет в десять часов, но видел, что ее комната все-таки освещена. Она взяла из лавки пачку свечей. Ее своеволие заходило столь далеко, что начинало сердить его. Между ним и дочерью произошло тогда неприятное объяснение.

— Значит, ты таскаешь свечи, Христина? — сказал он.

— Да, папа, я таскаю свечи! — ответила она и побледнела.

Он раскаивался в своей резкости. Но что она в конце концов понимает, этот ребенок? Господь вверил ее ему, он отвечает за нее перед творцом. Куда ни посмотри, везде одно и то же: семейные узы рвутся, общественная мораль приходит в упадок, еще немного — и наступит полный хаос. Гораздо правильнее подержать ее несколько лет под строгим наблюдением, чем дать ей погибнуть в этом хаосе, как гибнут другие. Позже она будет ему за это благодарна. Да, разумеется! Он отец и сознает лежащую на нем ответственность.

Но за последние несколько месяцев он вообще перестал понимать Христину. Он лишь чувствовал, что она все больше и больше ускользает от него. Черты ее лица с каждым днем становились все более чуждыми, и улыбка, игравшая на ее губах, казалась все более странной.

Он просидел несколько часов без сна, с открытыми глазами, пока снова не отворилась тихо входная дверь и шелестящие шаги проскользнули мимо дверей его комнаты. Им все более овладевало чувство неприязни к ней; не окликнуть ли ее? В эту ночь он так и не заснул.

Но утром, когда часы в футляре из красного дерева пробили восемь, Шпан уже сидел за завтраком, как обычно. Шел сильный дождь. Через несколько минут вошла Христина. Ее «С добрым утром!» звучало непринужденно, слишком непринужденно. Вот как она изощрилась во лжи! Христина казалась бледной и утомленной, но была довольна и весела. Она улыбалась.

— Скверная погода сегодня!

Шпан взглянул в окно.

— Да, погода скверная, — сказал он.

Христина опустила голову и покраснела. Отец в плохом настроении. Отец зол. Заметил он что-нибудь? Как он мог заметить? Она ушла так тихо.

Молчание. По стеклам скатывались капли дождя.

«Как она становится похожа на мать!» — подумал Шпан. Он вспомнил то время, когда появился здесь этот скрипач, ученик его тестя. «Тот же наклон головы, та же круглая линия затылка. Такими же движениями намазывала она масло на булочку. И та же улыбка постоянно играла на ее лице».

— В «Лебеде» сегодня ночью страшно шумели! — внезапно прервал Шпан тишину. — Тебе это не помешало спать?

Его охватило непреодолимое желание испытать ее. Быть может, отвращение ко лжи ещенастолько сильно в ней, что она воспользуется этим предлогом, чтобы открыться ему. В конце концов она не совершила никакого преступления, и он готов тотчас же простить ее. Он ждал. Молчание. Христина ела свою булочку и смотрела в окно, в которое стучал дождь.

Христина насторожилась. Она хорошо изучила голос отца — в нем слышалось что-то подозрительное. Она скользнула взглядом по его лицу: оно стало маленьким, изможденным, вокруг небольшого рта залегли непрошеные морщины. Какое счастье, что у нее как раз набит рот и есть время подумать! Одно мгновение она хотела рассмеяться и признаться ему в том, что она из любопытства «ненадолго заглянула» туда. Но его лицо было так печально, — к чему еще его огорчать?

Она улыбнулась и посмотрела на него.

— Мне это не мешало! — ответила она совершенно невинным тоном.

Шпан отвел взгляд. Он барабанил пальцами по столу, наклонив голову. Не мешало! Она не выдержала испытания. Она лгала, она лицемерила, ее ответ был бесстыден. Его охватила скорбь и печаль. Почему она не доверяет ему? Он сразу как-то осунулся. Христина почувствовала, что он разгадал ее ложь. Она уже раскаивалась, что не созналась ему во всем. Но было поздно. Отец и. она никогда не поймут друг друга, как это ни странно.

Она лгала. Шпан продолжал барабанить пальцами по столу, погрузившись в свои мысли, и когда Христина встала и попрощалась, он не ответил ей.

Он застал ее мать врасплох, когда музыкант в лесу целовал ей руки, а она смеялась. Вспоминая это, он еще долго просидел за столом.

Шпан молчал целыми днями, глядя неподвижно перед собой. Отец и дочь почти не разговаривали друг с другом. Слово — страшное оружие, им можно убить, но еще легче убить человека молчанием. Невысказанные слова, застывшие слова были издавна злым роком шпановского дома. Шпаны не умели говорить, их уста были замкнуты.

Шпан наблюдал за Христиной. Она казалась счастливой, рассеянно улыбалась, ее глаза сияли скрытой радостью и блестели еще сильнее, чем обычно. Девушка превращалась в женщину. Скоро она окончательно ускользнет от него, если он не позовет ее обратно. В конце концов он ведь отец, а она дочь и обязана повиноваться.

Однажды вечером, за ужином, ее улыбка, эта мечтательная, загадочная улыбка, озарявшая все лицо, стала ему невыносима, вывела его из себя. Он побледнел. Сегодня он должен поговорить с ней — сейчас же, сию же минуту, он не может больше выдержать! Тяжело дыша, он произнес слегка хрипловатым голосом, сразу испугавшим Христину своей необычностью:

— Мне сообщили, что ты была на театральном вечере в «Лебеде». Зачем ты обманываешь своего отца, Христина?

Христина опустила глаза. Она была бледна как полотно. Тихий, исполненный угрозы голос отца повторил:

— Зачем ты обманываешь своего отца?

Шпан медленно поднялся. Христина, сидевшая напротив него, тоже встала.

— Почему ты не откровенна со мной? — продолжал угрожающий голос.

Христина подняла глаза. Она увидела лицо, ужаснувшее ее: белое как мел, с тонкими синими губами. Никогда еще она не видела лицо своего отца таким искаженным. Она отступила; уж не собирается ли он ее побить?

Христина нахмурила лоб и выпрямилась.

— Спроси самого себя, папа, — ответила она дрожащим голосом, — почему я не откровенна с тобой!

Бледное лицо с маленькими злыми глазками придвинулось ближе.

— Впредь я не потерплю ни малейшего своеволия! — строго произнес Шпан. — Ни малейшего! Понимаешь? Я требую от своей дочери детского послушания и в дальнейшем буду неумолим.

Христина несколько дней не выходила из своей комнаты. Она не могла забыть белого как мел лица и злых глаз. Она была больна от стыда и унижения. Это было унизительнее любого наказания. Под конец она действительно заболела. Пришел врач и заявил, что это грипп. Однажды дверь бесшумно отворилась и вошел отец. Она едва успела отвернуться лицом к стене.

— Как ты себя чувствуешь, Христина? — озабоченно спросил он.

— Спасибо, гораздо лучше, — холодно ответила она, не поворачиваясь в его сторону.

16

Целыми днями по небу ползли неторопливые, отягченные снегом тучи. Однажды днем несколько больших, как талеры, снежных хлопьев опустились на землю очень медленно, и вдруг город сразу скрылся из глаз. К вечеру все было засыпано снегом, глубокая мягкая пелена в целый фут толщиной окутала землю.

Они жили в сарае, устроившись в нем, как смогли. Посередине стоял грубо сколоченный стол; по вечерам при свете фонаря они сидели вокруг него на ящиках и табуретах, курили и играли в карты. Ржавая железная печь распространяла тепло — чудесное, восхитительное тепло. Они были дома и чувствовали себя в безопасности.

Ну вот, зима наступила, она продлится месяца четыре, но здесь, наверху, работы достаточно. Когда они вставали и умывались на морозе у колодца, до рассвета было еще далеко. Они вели суровый образ жизни, но что за беда! В кухне у Бабетты светился тусклый огонек: она уже варила утренний суп. Зачастую бывало так темно, что они не видели друг друга и только перекликались. Громкие, мощные голоса мужчин звучали в темноте странно, призрачно.

Антон чинил орудия и инструменты. Одной этой работы ему хватит на несколько недель. Сарай в течение многих лет служил свалочным местом для хлама. Здесь валялись старые плуги и бороны, сломанные колеса, лопаты, топоры, развалившиеся тачки. Герман радовался каждой новой находке. Все могло отлично пригодиться!

Рыжий возил щебень вниз, на проезжую дорогу. Он делал это изо дня в день, говорил он мало. На нем была его старая шляпа, зеленая вязаная куртка. За последние дни Рыжий опять начал чудить. Он не говорил ни слова, работал так, что пот катился с него градом, не давал себе ни минуты роздыха. Он что-то ворчал про себя, иногда вполголоса разговаривал сам с собой. Генсхен утверждал, что он молится. На фронте, под сильным огнем, Герман сам слыхал, бывало, как Рыжий безостановочно повторяет: «Господи, прости мне мои прегрешения!» Ну что ж, на фронте молились многие, но у Рыжего это не было похоже на страх; а теперь он и здесь вел себя так же странно. Выпадали дни, когда он был сам не свой, забивался в угол и избегал всех. Видно, у этого Рыжего что-то было неладно, он никогда не говорил о своем прошлом. Ну что ж, у каждого человека есть свои тайны!

— Может быть, у него какое-нибудь тяжелое горе? — говорила Бабетта. — Я спрошу его!

— Лучше не спрашивай, Бабетта, это пройдет, мы знаем.

В такие, дни они делали вид, словно Рыжего и не существует. Он был надежный товарищ, хороший человек — это они знали твердо. Все остальное их не касалось.

Плохо обстояло дело с Карлом-кузнецом. Кирпичи были очищены, иногда еще приходилось кое-что перевозить на тачке — это было все. Карл мыл Бабетте миски и чашки из-под молока, чистил ведра, подметал ежедневно кухню, а по субботам посыпал белым песком. Но этой работы было, разумеется, недостаточно для здорового, сильного мужчины. Несколько дней он колол дрова, но сильно поранил руку. Для такой работы его глаза были слишком слабы. И Карл сидел, застывший и неподвижный, бездеятельно свесив огромные руки, когда-то ковавшие раскаленное железо, — статуя, олицетворяющая несчастье. На него было до боли тяжело смотреть.

Бабетта предложила ему плести корзины. Этому ремеслу она научилась у своего отца. Работа отвлечет его от мыслей. Нет! Этого он не хочет, — он поднял кулак, — ему хотелось бы, например, выковать ось для большой телеги, таскать мешки с зерном в амбар — вот чего ему хочется, а плести корзины — нет, это работа для женщин и детей! Ну, положим, это вовсе не так просто, объяснила ему Бабетта, хотя силачом для этого действительно быть не надо. Она показала ему, как плетется корзина, и Карл со временем это усвоил. Теперь он работал в кухне у Бабетты, усердно, но без лишнего шума. Рыжий подвез ему к самой двери целый воз ивовых веток. Карл сортировал их, взмахивал топором, обрубая сучья. Можно было подумать, что его глаза значительно поправились. Страшные, скорбные складки на его впалых щеках исчезли, иногда он опять смеялся шуткам. Они уже много месяцев не слыхали, как он смеется.

После праздников Герман попросил Ганса побрить его, одолжил у Антона длинную шинель и поехал к тетке Кларе, у которой была неподалеку от Нейштеттена усадьба почти в триста моргенов. Тетка, сестра его матери, была маленькая хрупкая женщина, всегда разряженная как на бал, словно она ожидала гостей. Она уже много лет совершенно самостоятельно управляла усадьбой и проявляла в этом деле необыкновенные способности. Нерадивые батраки задерживались у нее недолго.

Герман знал, что у тетки были деньги, но он остерегался даже заикнуться о деньгах, зная заранее, что это безнадежно. Тетя Клара была женщина на редкость скупая и мелочная. Но, быть может, у нее найдется лишняя пара лошадей, которую она сможет ему дешево уступить. У нее была, например, пара старых вороных, которых Герман охотно взял бы.

Они долго беседовали о всякой всячине, и наконец Герман спросил, сколько пар лошадей сейчас работает в теткином хозяйстве. Пять пар, сказала тетя Клара, и среди них действительно старые вороные, хотя они уже едва оправдывают овес, который съедают.

— Продай их мне, тетя, — сказал Герман, — мне они еще сослужат хорошую службу!

— А разве у тебя есть деньги?

— Сейчас нет, но в будущем году, после уборки, я смогу уплатить.

Тетка весело рассмеялась и покачала седой головой. На это она согласиться не может. К тому же эти лошади ей нужны для весенних работ. Вороные, правда, стали медлительнее, но все еще очень сильны и с влажной пашней справляются даже лучше других.

— Но я, может быть, продам их тебе, Герман, будущей осенью.

Итак, из этого ничего не выходило. Придется ему и дальше ломать себе голову над тем, как весной обрабатывать поля. Они часто говорили об этом по вечерам, сидя в сарае. Антон орал:

— Если нам не удастся призанять лошадей, мы сами впряжемся в плуг — Карл, и я, и Рыжий, — вот увидишь! Пускай тогда соседи сгорят со стыда! Ведь в конце концов мы своим горбом защитили их дворы!

Однако поездка Германа все же дала кое-какие результаты. Тетка согласилась ссудить его семенами для весеннего сева. После уборки он вернет ей такое же количество зерна. Денег она не хочет, деньги могут до осени упасть в цене. На прощание опа приготовила ему сверток: пирог, хлеб, немного масла и сала.

— Я сама нуждаюсь, — заявила она, — здесь все голодают, но родственники должны по мере сил помогать друг другу.

Затем она внимательно окинула его благосклонным взглядом и сказала, сверкнув светлыми глазами:

— Вот тебе мой совет, Герман: поищи себе невесту с деньгами! Почему бы и нет?

Герман тотчас же побагровел и метнул на тетушку возмущенный взгляд. Тетка весело рассмеялась, видя его гнев и смущение.

— Почему же нет? Такой парень, как ты! Да они себе пальчики оближут! Ты совсем не знаешь женщин, дурачок! А ведь у старого Шпана, должно быть, денег куры не клюют!

Герман в своей длинной шинели выпрямился во весь рост, и глаза его приняли жесткое выражение.

— У старого Шпана? Что ты хочешь этим сказать? — спросил он. Деньги? Он презирает деньги! Ему не нужно никаких денег.

— Перед теткой тебе притворяться незачем! Мне передавали, о чем говорят люди. Это действительно была бы прекрасная партия для тебя, и ты избавился бы от всех забот.

Герман промолчал, уставившись в землю.

— Спасибо за угощение, тетя!

— О, не за что!

Поездка была не особенно успешной, но все же Герман вернулся домой в прекрасном настроении. По дороге он купил четверть фунта кофе, и они устроили на кухне у Бабетты великолепный ужин. Тетя Клара умела печь пироги.

— Это настоящий рождественский пирог, совсем как до войны! — сказала Бабетта.

Наконец раскачался и Антон. Он вычистил свою длинную шинель, выгладил ее по всем правилам и спустился в город. У подрядчика Греца в данный момент, зимой, для него не нашлось работы, но весной и летом работы бывает очень много. Как только стает снег, сказали ему, Антон может начать.

— Взгляните на меня! — кричал Антон. — Разве не видно, что я свое дело знаю?

Антон стал ходить по крестьянам, из дома в дом. Язык у него был подвешен хорошо, это должны были признать даже его враги. Нет ли работы, починки? Он кричал, шумел, залихватски сдвигая шапку на затылок. Денег, мол, ему не надо, он берет все, что дадут: масло, сыр, яйца, сало. Крестьяне таращились на него: вот, значит, один из тех, кто прошел всю войну. Да это и видно, все они такие!

Здесь сорвало ветром гнилую дверь сарая, там сломалось дышло от ворота, тут подгнили половицы — работы было хоть отбавляй, и от Антона не так-то легко было отделаться. Он возвращался домой с туго набитым рюкзаком. Однажды он даже притащил курицу.

— Держи, Бабетта! — сказал юн. — Видишь, старый боженька не забывает нас! Ну так что же, перебьемся мы эту зиму или нет? — торжествующе кричал он грозным голосом. — Теперь ты видишь?

Работал Антон не только за продукты. Смекалки у него хватало. У владельца лесопилки Борнгребера, которому он сделал лестницу, он взял в уплату целый штабель досок, гладких досок, пригодных для окон и дверей. Одному богатому крестьянину по фамилии Дюрр он исправил подгнившую веранду. За это Дюрр должен был весной, когда начнется пахота, предоставить на три дня упряжку лошадей.

Во дворах лежало очень много древнего хлама: старые оси, разбитые колеса, развалившиеся бочки, ломаные тачки. Антон осматривал все, для всего находил применение.

— Вам, должно быть, это уже не нужно?

То, что не помещалось в его рюкзаке, он тащил домой на плечах.

После Нового года Антон отлучился. Он отправился к своему шурину, в сутках езды от Борна. Когда он вернулся, его рюкзак был набит до отказа, а по бокам болтались два мешка, в которых что-то шевелилось.

— Что у тебя в мешках, Антон? — взволнованно завизжала Бабетта.

Всем не терпелось узнать, что привез Антон. В одном мешке оказались три курицы.

— Вот эта белая, по словам моей сестры, — наседка, какой не сыщешь! — заявил Антон.

Бабетта всплеснула от радости руками. Из другого мешка, в котором что-то судорожно билось, Антон извлек пару кроликов.

— Мясо! — торжествующе крикнул он и поднял трепещущих зверьков за уши в воздух. — Мясо!

В следующие дни он занимался устройством удобного помещения для кроликов и их будущего потомства; а заодно и для кур, уток и гусей, которых Бабетта собиралась развести весной. Нужно, чтобы все было в порядке, когда понадобится.

17

Наступили жестокие холода. Дул ледяной восточный ветер, и казалось, ему особенно полюбился ветхий сарай на горе. Ветер колол тонкими ледяными иголками сквозь мельчайшие щели. Пришлось завалить стену снаружи тростником. Стало лучше, но ветер переменил направление: он несся с юго-востока и дул в дверь сарая. У них коченели ноги. Дверца печки раскалялась, от нее несло жаром и запахом нагретого железа, а на расстоянии одного метра от печки в ведре замерзала вода.

— Вот проклятие! — сердито ругался Антон. Он относился к ледяному ветру как к своему личному врагу. В сердцах он заколотил дверь сарая гвоздями — входить можно было через прежний выход из хлева. Антон замазал щели глиной. Стало лучше, и он торжествовал. Но торжествовал преждевременно: ветер снова переменил направление и дул теперь с севера, прямо с Северного полюса; он превратился в ураган, поднял крышу, и на них низвергся целый слой льда. Антон был сражен.

Они промерзали до костей, дрожали в своих убогих постелях. Иногда они просыпались с проклятьями, иногда вставали, чтобы не замерзнуть, и грелись, прижавшись к печке. По ночам бывало очень тихо вокруг, весь мир казался застывшим. Чего-то не хватало. Чего? А, ручей молчал! Уже не слышно было по ночам, как плещет ручей, — его сковало льдом.

У Германа было достаточно досуга для того, чтобы вновь и вновь все обдумать, а по вечерам он чертил планы. Чертил он мастерски, видно было, что он прошел хорошую школу. Первым делом он хотел вдвое расширить сарай, в котором они теперь мерзли, сделать из него нечто вроде амбара, потому что амбар был им особенно нужен. Балок для деревянной пристройки было достаточно, к тому же у них было больше двадцати тысяч старых кирпичей. Антон углубился в чертеж Германа, морщил лоб, ворчал что-то себе под нос и наконец одобрил его. Он замерил находившиеся в их распоряжении бревна, стоя на пронизывающем ветру; его грубые руки покрылись кровавыми трещинами. Он собирался, как только у него будет свободное время, заняться понемногу плотничьими работами. Рыжий, укутанный в одеяла и старые мешки, разумеется, брал на себя всю работу каменщика.

У этого Рыжего был такой вид, словно он не умел сосчитать до трех, на самом же. деле он был не так прост, как казался. Он был каменщиком — ну, этому-то он учился; в сельском хозяйстве, в уходе за скотом, надо сознаться, он не смыслил ничего, но зато, как он утверждал, в совершенстве знал садоводство.

— Черт возьми, где ты этому выучился?

Рыжий проворчал себе в бороду:

— Не все ли равно где?

О некоторых вещах он вообще не говорил. Еще до того, как выпал снег, он основательно осмотрел огород Бабетты, расположенный позади сгоревшего дома. Огород этот был совершенно заброшен, и в нем шелестели на ветру поблекшие кусты крапивы. «Через год вы его не узнаете», — вот и все, что сказал Рыжий. У него тоже были свои планы, хотя он не говорил о них ни слова. Но он уже сейчас сколачивал ящики для рассады.

У этого закоренелого хитреца был к тому же почерк как у гравера — такой почерк встречается только на визитных карточках. Писал он, правда, слишком медленно, вырисовывая каждую букву, но получалось настоящее чудо.

Уже несколько недель подряд Рыжий писал какое-то письмо. По воскресеньям он забивался куда-нибудь в уголок и усердно выписывал свои буковки, так что друзья уже начали подтрунивать над ним. Уж очень чудно это у него получалось.

— Ее зовут Эльзхен! — насмешливо заявил однажды вечером Ганс, тасуя карты. — «Дорогая Эльзхен!» Я случайно прочел.

Но что это стряслось с Рыжим? Он вдруг корчится, словно его ударили обухом по голове, закрывает глаза, лицо его, насколько можно разглядеть, мертвенно бледнеет.

— Рыжий!

Внезапно он вскакивает и, задыхаясь, бросается на Генсхена. Его короткие костистые руки судорожно сведены, на губах пена. Он не помнит себя от ярости.

— Я задушу тебя! — кричит он. — Я этого не потерплю, слышишь? Я этого не потерплю!

Никогда еще они не видели этого тихого человека в таком страшном волнении.

Герман оттаскивает его.

— Не хватало еще, чтобы вы полезли в драку! Что ты так распетушился?

— Распетушился? Я распетушился? — бормочет Рыжий, все еще вне себя от ярости.

— Но я же не хотел тебя обидеть, Рыжий! — кричит Генсхен. — Неужели ты перестал понимать шутки?

— Да, да, но только не по этому поводу! Этих шуток я не понимаю!

Рыжему стало плохо, он слишком разволновался, ему пришлось выйти на свежий воздух. Потом он вернулся, но у него пропала охота играть в карты, он забрался в свою постель.

— Что это с ним? — прошептал Ганс.

Герман пожал плечами.

— Оставь его в покое, Генсхен! — сказал он. — У каждого человека есть больные места, которых не нужно касаться!

Наконец письмо, которое Рыжий писал несколько недель, было готово. Но оно пролежало еще две недели — Рыжий никак не мог решиться его отослать. Странное письмо! Наконец он отнес его на почту. Он отправил его заказным и имел длительную беседу с почтмейстером. Рыжий оставил ему свой адрес на случай, если для него будет письмо: «Петеру Ройтеру, Борн, у Фасбиндера». Все эти дни он был очень возбужден. В часы, когда мимо их ворот должен был пройти почтальон, Рыжий то и дело отрывался от работы и поглядывал на дорогу. Ничего!

Наконец в один прекрасный день почтальон свернул во двор и подошел к Герману. У него было письмо для некоего Петера Ройтера. Герман кивнул.

— Да, это здесь! — сказал он и окликнул: — Эй, Рыжий!

Но кричать было незачем: взволнованный Рыжий уже бежал из сарая. Он мчался, забавно перебирая короткими ногами.

— Петеру Ройтеру? Это мне!

От волнения у него глаза вылезали на лоб. Значит, от Эльзхен все-таки пришел ответ! Он жадно схватил письмо, покраснел и побледнел. Вертел письмо в руках, рассматривал почерк, но долго не мог решиться вскрыть конверт. Мелкие капельки пота выступили у него на лбу. Наконец, собравшись с духом, он вскрыл письмо. Краска тотчас же ударила ему в лицо. Он не стал читать дальше, сунул письмо в карман и исчез в сарае.

В этот день Рыжий отставил тачку (он все еще возил щебень на дорогу) и спустился в город. Вернулся он очень поздно, изрядно навеселе, и на следующее утро проспал до восьми часов. Разбудить его было невозможно. После этого он с мутными глазами и подгибающимися коленями поплелся скова за своей тачкой, и от него за десять шагов несло водкой. А ведь до сих пор никто его пьяным не видел, и вообще он был весьма непривередлив. Но напился он не с горя, — нет, напился он от радости, что Эльзхен вообще ему ответила! Только поэтому. Это удалось выяснить Герману. Утка сидела, нахохлившись, в теплой вязаной куртке Рыжего, и он поминутно говорил ей:

— Один поцелуй, Тетушка!

Тетушка целовала его и радостно крякала; запах водки нисколько ее не смущал. Утка была ему беззаветно предана. И, как это ни странно, Ведьма, собака Бабетты, тоже была к нему привязана и постоянно вертелась возле него. Она даже ревновала его к утке.

За эту зиму Рыжий получил два письма, написанных неумелой рукой. И оба раза случалось одно и то же: он исчезал в городе, напивался, а на следующий день бывал в самом наилучшем настроении.

Антон и Герман каждый день сидят над чертежами амбара. Это самый обыкновенный амбар, но, глядя на них, можно подумать, что они собираются строить собор, — так часто они вносят изменения, так много придумывают усовершенствований. В составленной ими смете не забыт ни один центнер извести, ни один метр кровельного толя. У Германа веселое мальчишеское лицо, щеки горят румянцем, темные волосы растрепаны.

— Я думаю, до лета мы с этим управимся, Антон!

Антон уверенно смотрит на него и кричит:

— До лета? Ну еще бы! Когда захочешь, все можно сделать!

Герман чувствует, как радость наполняет его сердце, — будь он один, у него, возможно, не хватило бы мужества.

Рыжий давно уже сидит за столом и тасует колоду грязных карт. Порой он кладет карты на стол и молча ждет. Ни у кого нет столько терпения, сколько у него. Если есть на свете высшая школа, в которой обучают терпению, то он, безусловно, посещал эту школу. Они могут спорить полчаса и даже больше, он их не торопит. Он закрывает глаза, и кажется, что он спит. Потом снова открывает глаза и втягивает носом воздух. Вишневое дерево! Он вдыхает запах вишневых поленьев, горящих в печке. Каким образом вишневое дерево попало в печь? Порой, когда ему прискучит сидеть и ждать, он отправляется на боковую, — он просто встает и уходит, даже не пожелав им спокойной ночи.

— Ну, давайте играть! — говорит Антон.

Рыжий сдает карты. Сон с него как рукой сняло, и его маленькие лукавые глазки хитро моргают.

Внезапно снаружи налетает порыв ветра, сарай вздрагивает, словно ветер хочет столкнуть его с места. По полу тянет холодом. Антон подбрасывает полено в печку. Ну и зима, люди добрые! Пол вдруг белеет: ветер наметает в сарай снежную пыль.

— Большой шлем! — торжествующе объявляет Рыжий, сдвигает свою жесткую шляпу на затылок, и из огненной бороды жадно высовывается розовый кончик языка.

18

Карл-кузнец сидел скрючившись, неподвижно уставившись черными очками на свои руки. Руки были большие и потрескавшиеся, как древесная кора. Он ощупывал их. Указательный палец на правой руке не сгибался — его когда-то раздробила лошадь. На одном пальце не хватало сустава — его оторвало клещами. На тыльной стороне левой руки зиял глубокий шрам — след от удара топором. Эти руки, ковавшие когда-то раскаленное железо, были покрыты шрамами, но все еще таили в себе огромную силу. Теперь они плели ивовые прутья.

— Подумать только, — пробормотал Карл про себя. Бабетта, возившаяся у очага, обернулась.

— Что ты говоришь? — спросила она после паузы.

— Ничего!

Карл выпрямился, взял пучок прутьев и стал сортировать их, перебирая пальцами. Помолчав; он добавил:

— Подумать только, что я мог бы сейчас ковать ось для телеги!

— Плести корзины тоже не позорно! — отозвалась Бабетта довольно неприветливо. — У каждого своя работа!

— Я и не говорю, что это позорно. Но мне хотелось бы выковать ось. Ух-ух-ух! — произнес он, подражая ритму кузнечного молота.

Весь день он говорил на эту тему. Бабетта начала сердиться.

— На свете есть люди, которые годами лежат в постели, терпят боли и умоляют господа бога послать им избавление. А ты здоров, Карл!

Здоров? Допустим. Он ведь не жалуется, он не хочет быть неблагодарным. Но как хорошо было бы, например, подковать лошадь! Копыто дымится, а запах-то какой! Как хорошо положить в раскаленные угли большой железный обод от колеса и раздуть кузнечный мех! Он видел, как накаляется обод, слышал, как гудит пламя, слышал глухие удары молота, опускающегося на раскаленный обод, — искры летели вокруг.

— Человек не может сам выбирать себе работу! — закричала Бабетта. Теперь она уже здорово разозлилась. — Старайся лучше не наделать ошибок! Когда человек работает, он должен думать о своей работе, иначе ничего путного у него не выйдет!

Бабетта начала мыть посуду, и Карл, как обычно, встал, чтобы помочь ей вытирать. Работал он очень ловко.

— Посмотреть на тебя, как ты орудуешь, — сказала Бабетта, уже раскаиваясь в своей недавней резкости, — можно подумать, что ты видишь так же хорошо, как мы все.

— Да, здесь, в кухне, я вполне освоился. И во дворе тоже. А дальше?

— Ну, со временем придет и это! Твои глаза еще совсем поправятся!

— Ты, Бабетта, всегда меня успокаиваешь.

Бабетта выходит из кухни, а Карл молча вытирает посуду. Затем он прислушивается к тому, что происходит во дворе: Бабетта скликает кур. Тогда он хватает полотенце, засовывает его себе в рот и воет. Воет как животное, которое истязают. «О-о, о-о!» Руки судорожно впились в полотенце, жилы на шее готовы лопнуть, он сейчас упадет. Но вот возвращается Бабетта: Карл вытаскивает полотенце изо рта и снова принимается вытирать тарелки.

— Ты звал меня, Карл?

— Нет. Я разговаривал с Ведьмой.

— Опять ты начал чудить! — вздыхая, говорит Бабетта.

Карлу неприятно это слышать. Чудить! Он снова забился в угол и принялся молча за свои прутья. При этом он сопел, словно размахивал тяжелым молотом. «Опять ты начал чудить», — сказала она. Тут он был бессилен. Временами он был вынужден прятаться в угол, повернувшись спиной к остальным, буравя стену головой. Он ничего не мог поделать с собой. Он так сильно прижимался головой к стене, что, казалось, у него треснет череп. Пробить! Пробить стену! Да, ему никто не мог помочь. Тоска пожирала его — тоска, о которой он не мог говорить ни с кем. Это был ад, но ад, состоящий из одной лишь тьмы. Пробить стену, пробить стену! Разговор друзей обрывался. Пробить стену!

— Карл! — доносился до него голос Германа. — Что с тобой?

Он не отвечал и еще сильнее вдавливал голову, как бурав, в стену. Никто не может ему помочь, он не хочет, чтобы и пытались, проклятие господне поразило его.

Но скоро Бабетта перестанет сетовать на него и его хандру, скоро: у него есть тайна, и он ее никому не выдаст. Никто не знает, что он украл у Бабетты четыре метра бельевой веревки, никто! Он ни на что не променял бы эту веревку, даже на золото. Даже если бы Бабетта, желающая ему добра, стала на коленях просить, даже если бы Герман приказал ему отдать веревку, он и тогда бы не отдал. Нет! Он не расставался с веревкой, носил ее в кармане штанов, а ночью брал в постель и обвязывал вокруг тела. Он берег ее, как драгоценность. Веревка была крепкая и гибкая, он натер ее мылом — именно такая ему и была нужна. Он знал каждый уголок в сторожке, в сарае, в хлеву. В сарае он обнаружил потолочные балки, через которые можно было перебросить петлю. Как раз то, что ему нужно. Только этот обрывок веревки может избавить его от черного ада, и ничто другое.

Герман все эти дни не выпускал Карла из виду. Заметив как-то под вечер, что Карл проскользнул в сарай, Герман заглянул через маленькое, оконце в полутемное помещение. К своему удивлению, он увидел, что Карл стоит на скамье. «Что ему там нужно?»— подумал он. Он стал всматриваться и увидел, что Карл закинул на одну из перекладин веревку. Герман громко крикнул и с шумом распахнул дверь сарая. Карл сидел смущенный на скамье и растирал рукой ляжку.

— Ну как дела, старина? — спросил Герман невинным тоном, словно ничего и не заметил. — Опять ломота?

— Да, ломит!

— Весной пройдет!

Карл сидел неподвижно, сердце его билось глухо, лицо пылало огнем. Слава богу, Герман ничего не заметил! Теперь ему было стыдно. Господи, что было бы, если бы Герман заметил? Он дрожал, этот большой, сильный человек, дрожал всем телом от стыда. Голос Германа раздавался во дворе; Карл прислушался и, обождав немного, влез на скамейку и стал ощупью искать свою веревку. Что? Пусто, пусто, пусто! Веревки не было. Пропала, исчезла! Но ведь Герман прошел мимо не останавливаясь, он ясно слышал это. Карл оттолкнул скамью и прополз по полу, шаря рукой. Веревки не было. Лоб его покрылся потом. Он был вынужден прилечь, настолько он чувствовал себя несчастным, бесконечно пристыженным и беспомощным! В отчаянии он решил, что останется лежать и больше не встанет, просто больше не встанет. Но тут он услыхал, что Герман зовет его.

— Карл! — кричал Герман у самого сарая. — Ты не мог бы выйти на минуточку? Нам нужен силач!

Карл весь дрожал, но все-таки поднялся; он еле держался на ногах. Может быть, Герман все-таки ничего не заметил, а веревка свалилась и лежит где-нибудь?

После еды Герман попросил его прочистить засорившуюся трубку — он, мол, так хорошо умеет это делать. Ничто в голосе Германа не говорило о том, что он что-нибудь заметил.

Герман показал веревку друзьям.

— Нужно внимательно следить за Карлом! — сказал он. — На этот раз обошлось.

Прошло несколько дней, прежде чем Карл-кузнец сумел преодолеть свой страх. При каждой возможности он возобновлял поиски веревки, но веревка исчезла. Может, Герман просто захватил ее с собой? Подумал: «чего она здесь болтается?» — и сдернул, даже не подозревая, что здесь что-то неладно?

Наконец Карл обрел способность спокойно рассуждать. Веревка пропала; это ужасная потеря, но ведь он прекрасно знает, где висят у Бабетты веревки для белья. Ему просто надо раздобыть себе другой кусок веревки. Он целыми днями ждал благоприятного момента, когда все будут заняты, и наконец ему повезло. Кролики Антона удрали, и все были заняты их ловлей. Ведьма тявкала, все смеялись. Карл торопливо прокрался в прачечную. В два счета очутился он возле котла, держа наготове острый нож. Справа на деревянном колышке висят веревки. Он потянулся вверх — ничего! Но ведь он сам повесил их туда, когда в последний раз помогал Бабетте снимать белье! Он ощупал колышек и стены — веревок не было.

Разочарованный, смущенный, Карл опять проскользнул в кухню к своим корзинам. Тотчас же вошли со смехом и все остальные: они поймали наконец кроликов.

19

В городе Герман бывал очень редко. Ему не хватало времени: у него было много дела в Борне. Но иногда ему приходилось делать необходимые покупки, и тогда он отправлялся в путь, обычно уже в сумерки. Раз-другой он даже позволил себе выпить кружку пива в «Лебеде». Из окон пивной видна была вся рыночная площадь. В конторе Шпана горела зеленая настольная лампа, лавка была освещена, покупатели входили и выходили. Но странно — Христины что-то не было видно.

«Где это она прячется?» — думал он.

Толстяк Бенно выложил перед ним целую кипу новых каталогов.

— Просмотри эти каталоги, Герман, — сказал он. — Великолепные машины!

Да, там были замечательные вещи: сенокосилки, трехлемешные плуги, железные круглые катки и вообще все, чего только душа пожелает.

— Вот тебе бланк, Герман, — напиши, что тебе нужно. Если хочешь, я дам тебе рассрочку на шесть месяцев, до уборки урожая.

Германа бросило в жар. Нелегко было устоять перед таким сильным искушением. Если бы у него было несколько таких машин!

— Нет, нет! — ответил он. — Спасибо, Бенно! Через год, через два, может быть. Я не могу влезать в долги!

Бенно весело рассмеялся, его толстый живот колыхался, как бурдюк с водой.

— Ах, как ты отстал! — проговорил он. — Современная экономика основана на кредите, друг мой! Фабрики дают кредит мне, а я предоставляю его моим клиентам. Таким манером мы, современные коммерсанты, всучиваем потребителю в два, а то и в три раза больше товаров, чем раньше. С тех пор как отец передал мне дело, я утроил его обороты!

Круглые голубые глазки Бенно сияли от гордости.

— Жаль, жаль, Герман! Я охотно продал бы тебе машин на пару тысяч марок! Ну что же, не сейчас, так позже! Но почему тебя так редко видно? Должно быть, у вас там много работы?

— Да, часто не знаешь, за что раньше взяться. Очень много.

— Понимаю. И все-таки незачем тебе жить затворником у себя на горе! Ты должен больше принимать участия в жизни города. Ах, какой изумительный вечер, например, был у нас вчера в «Лебеде», а тебя не было!

— Вчера?

— Да, это был прощальный вечер доктора Иозефа Александера. Игра на рояле и декламация. Замечательно! Сегодня Иозеф уехал.

Герман даже не знал об этом. У него не было ни времени, ни настроения заниматься подобными вещами.

— Знаю, знаю! — снисходительно сказал Бенно. — До свидания, Герман!

Возвращаясь в этот вечер домой, Герман заметил на рыхлом, недавно выпавшем снегу следы женских ботинок, которые вели прямехонько в кухню Бабетты. Женщина? Что за женщина могла прийти к ним на гору — женщина в городской обуви? Никто не мог бы сделать определенного вывода на основании следов женских ботинок, но Герман тотчас же почувствовал, что здесь была Христина. Да, это могли быть только ее следы. Откуда он знал это?

Он вошел в кухню. Она была пуста. Но рядом, в каморке Бабетты, раздавались голоса. Он тотчас же узнал теплый, грудной голос Христины. Со времени своего возвращения он слышал его впервые. Звук этого голоса отдавался в его груди.

— Раз твой отец не хочет, Христина, ты сама знаешь, тут уж ничего не поможет, хотя бы десять пасторов стали его уговаривать! Что же я могу сделать? — говорила Бабетта.

Христина возражала. Отец очень считается с мнением Бабетты. Ну, подслушивать Герман не собирался, — он вышел из кухни, осторожно закрыв за собой дверь.

Вскоре он увидел, что Бабетта хлопочет в кухне. Христины уже не было. Должно быть, она ушла, пока он заходил в хлев.

— Краснушка все лежит? — обратился он к Бабетте. — Она совсем перестала подниматься.

— Она устала. У нее нет больше сил. Откуда взяться силам при таком корме?

— Я постараюсь раздобыть что-нибудь.

— У крестьян теперь у самих ничего нет.

Герман был удивительно разговорчив в этот вечер. Бенно, сказал он, предложил ему сельскохозяйственные машины в кредит, машины теперь выпускают замечательные. Но Герман не спрашивал, зачем Христина приходила к Бабетте, — скорее он откусил бы себе язык. Наконец Бабетта сама заговорила о ней.

— Сегодня после обеда у меня была Христина, — сказала она. — Она передает тебе привет. Так и сказала: «Передай привет Герману».

— Спасибо! А что ей нужно было от тебя?

Бабетта вздохнула и покачала головой:

— Она несчастна, эта девочка! Ох, этот Шпан! Она сходила один разок без его разрешения на танцы, и он после этого так набросился на нее, словно она совершила бог весть какое преступление. Она прямо заболела от этого. Ах ты господи милостивый! Да неужели он никогда не был молод? Теперь она хочет уехать.

— Уехать?

— Да. Она говорит, что эту зиму ей здесь не выдержать. Она хочет уехать. Может быть, ей кто-нибудь вскружил голову. Почем знать? Она хочет уехать в город и учиться в школе домоводства. И отговорить ее невозможно.

— А зачем ей школа домоводства?

— Она хочет научиться как следует готовить, шить, гладить и тому подобное. «Дитя мое, — говорю я ей, — да ведь ты все это умеешь делать!» — «Нет, нет, Бабетта, — отвечает она, — теперь требуется гораздо большее, тебе этого не понять». Но Шпан ее не отпускает. Он попросту заявил: «Нет!» Ну вот она и прибежала сегодня ко мне. Она хочет, чтобы я спустилась и уговорила старого Шпана. А я ей ответила: «Ты ведь знаешь— когда твой отец не хочет, так значит он не хочет, и тут уж ничего не поделаешь!»

Рассказ Бабетты успокоил Германа. Этот старый Шпан — можете говорить о нем что хотите — все-таки рассудительный человек! Зачем это Христине понадобилось в город? Он встревожился при мысли, что Христина может покинуть Хельзее, хотя он и не встречался с ней. Работа приковывала его к Борну — развалины, хлев, сарай, — но за всем этим он вовсе не забыл Христину. О нет, он ее не забыл!

— Ты не спрашивала ее, почему она так редко показывается? — спросил он довольно равнодушным тоном.

— Спрашивала, разумеется. Она сказала, что теперь будет приходить чаще.

— Завтра я схожу к Анзорге, Бабетта. Может быть, он все-таки даст мне еще немного корма для Краснушки.

С этих пор Герман постоянно поджидал Христину. Никто и не подозревал об этом. Работая, он непрестанно посматривал на склон горы. Гораздо благоразумнее было поджидать ее здесь, чем надеяться на случайную встречу в Хельзее.

Наконец однажды вечером, когда зимнее небо еще горело на западе красным пламенем, он увидел поднимающуюся на гору фигуру. Это была она! Вот она и пришла!

Он надел шапку и спустился к дороге, чтобы подождать ее там. Она его избегает, что ни говорите, — он это видит. Почему? Но на этот раз она от него не ускользнет! Ему нужно задать ей несколько вопросов, вполне определенных вопросов. И возможно, что у него есть на это право.

20

Пламя на западе почти потухло, от него осталась лишь темно-багровая щель, которая все больше и больше суживалась и меркла, как угасающий взор. Стало темно и холодно, ледяной ветер гнал над полями облака снега. Почти ничего уже не было видно.

Да, он задаст ей несколько вполне определенных вопросов. Он преградит ей дорогу и спросит ее напрямик: «Что это было тогда? Как это нужно было понимать? Мы ведь друзья — или нет?» Чем дольше он ждал, тем яснее становилось ему, что он спросит. Он даже слышал, как звучит в морозном воздухе его голос.

По склону что-то скользило: движущийся дымок, тень, — это была она. Герман вышел на дорогу, она медленно шла ему навстречу. Каждый ее шаг взметал снег, и ветер уносил снежную пыль. Подойдя вплотную, она слегка уклонилась в сторону. Тогда он окликнул ее. Она мгновенно остановилась.

— Герман?

Ее голос звучал испуганно и отчужденно.

— Да! — ответил он и приблизился, загородив ей путь. — Да, это я!

Он протянул руку и ощутил знакомое пожатие ее нежных пальцев. Ее лицо расплывалось в темноте, он видел ясно одни глаза. На ее волосах, выбившихся из-под шапочки, лежали хлопья снега, они лежали и на щеках, таяли, их сменяли новые, большая снежинка опустилась на глаз, и сквозь эту непрерывно меняющуюся снежную паутину он разглядел ее лицо, исполненное, как ему показалось, глубокой печали.

— Как ты поживаешь, Христина? — спросил он.

— Спасибо, хорошо! — ответила она. — Но здесь совершенно невозможно стоять! Этот противный ветер! Проводи меня немножко, Герман!

Теперь дело было за ним — он мог говорить, мог задавать свои вопросы. Но он вдруг почувствовал, что в голове у него нет ни одной мысли, он вообще забыл, что собирался о чем-то спрашивать Христину. Ее близость смущала его.

— Сюда, Христина, здесь дорога немного утоптана! — сказал он и стал следить, чтобы она не сбивалась с узкой протоптанной тропинки. — Обожди, я пойду вперед!

Он прокладывал ей след по занесенной дороге.

— Так тебе будет легче идти. Суровая зима, однако!

— Да, зима тяжелая!

Внезапно снежное облако совсем окутало их, пришлось остановиться.

— Почему ты никогда не заходишь к нам? — спросила Христина, когда они пошли дальше. В ее голосе слышался упрек, темные с поволокой глаза были устремлены на него. — Я видела недавно, как ты направлялся в «Лебедь». Почему ты не заглядываешь к нам? Отец думает, что обидел тебя; он, разумеется, не хотел этого!

Да, сказала она, в тот раз, когда он был у них, она действительно видела его. Она тихонько рассмеялась. У нее тогда как нарочно был флюс, от сквозняка, должно быть, и она не хотела ему показываться.

— Осторожно, Христина! Здесь очень плохая дорога! Ты представить себе не можешь, как у нас много работы по хозяйству! Из-за этого я так редко бываю в городе.

Да, Бабетта ей рассказывала, как усердно все они тут трудятся, даже холода и метели не могут остановить их.

Манера говорить у Христины изменилась. В ее голосе появилась какая-то боязливая торопливость, она говорила поспешно, словно опасалась, чтобы не заговорил он. Она говорила о пожаре, о бедствии, постигшем его. Она увидела тогда зарево среди ночи и подумала о том, как тяжело ему будет теперь. Потом она заговорила о своем отце, о том, что он не может примириться со смертью брата и что с ним теперь нелегко ужиться.

— И ты хочешь этой зимой уехать в город? — спросил Герман.

Она удивленно посмотрела на него.

— Это тебе Бабетта рассказала? Ей, собственно, не следовало тебе говорить, никто не должен этого знать. Ты ведь знаешь, каковы здешние люди!

Да, она хочет уехать в город, хочет поступить в школу домоводства. Но если говорить начистоту, настоящая причина не в этом. Ей просто хочется вырваться отсюда, — она ведь еще ничего в жизни не видела. Она бывала каждый год разок-другой в Нейштеттене, но что там интересного? Ей так хочется увидеть настоящий большой город,людей, театры, концерты! Летом здесь чудесно, но уж зато зимой… зимой здесь просто невыносимо.

Герман испугался. Он умолк и удрученно зашагал сквозь снежную пелену, охваченный неясной печалью. Ее голос звучал так равнодушно, так чуждо! Она говорила без умолку, лишь бы не молчать.

— Ты, наверное, поймешь меня, Герман! — сказала она. — Ты ведь много видел. Но отец…

О да, он прекрасно понял!

Недалеко от городка ветер швырнул им в лицо такой яростный снежный вихрь, что им снова пришлось остановиться.

— Ах, в такую погоду невозможно разговаривать! — воскликнула Христина, протягивая Герману руку. — Спокойной ночи, Герман! Я побегу поскорей! Невозможно разговаривать!

— Доброй ночи!

Она быстро пошла вперед, но вдруг снова обернулась.

— Послушай, Герман! — проговорила она. — Мы ведь всегда были добрыми друзьями! — Внезапно Герман услышал снова ее прежний голос. Теплый, доверчивый, он наполнил его радостью. — Если бы обо мне стали дурно говорить… Так вот, ты ведь меня знаешь, — я никогда не делала ничего дурного!

Он увидел сквозь кружившийся снег устремленные на него глаза, увидел их беспокойный блеск.

— Люди ничего не говорят о тебе, Христина!

— Да, но если бы стали говорить — хочу я сказать… Заходи же к нам, когда снова будешь в городе! А то у отца на душе неспокойно.

Герман протянул руку, почувствовал прикосновение ее пальцев, и Христина исчезла.

Он задумчиво поднимался по склону, борясь с метелью. О, какая девушка, о боже, что за девушка! Как блестели ее глаза сквозь снег! Теплый голос, каким она сказала, что они всегда были добрыми друзьями, все еще наполнял счастьем его сердце. Он засмеялся, сам не зная чему смеется. А его вопросы — как же с ними?

На следующее утро он рассказал Бабетте, что встретил Христину. Бабетта принялась мешать кочергой раскаленные угли в очаге, избегая взгляда Германа. Нет, сказала она, с Христиной что-то неладно, — ее, Бабетту, не проведешь!

— Вот здесь она сидела, — закричала Бабетта, указывая кочергой на табурет, — здесь она сидела и плакала!

— Плакала?

— Да!

Уж она-то знает Христину лучше, чем кто бы то ни было на свете! Она ведь воспитала ее после смерти матери. Конечно, девчонкой она ревела но всякому поводу, как все маленькие девочки. Но когда выросла, она плакала только тогда, когда у нее бывало большое горе, очень редко; она была так горда и замкнута — никто не должен был знать, что происходит в ее душе. Но вчера она плакала, и Бабетта не понимает, что с ней.

— Просто ума не приложу! — кричала Бабетта.

Герман молчал, растерянно глядя на нее.

21

Позади Борна высился запорошенный снегом лес, седой и мрачный. Он казался стеной из пепла, которая лишь чудом стоит и не рассыпается. Из-за пепельного леса поднималась вздувшаяся луна, медно-красная и страшная, как неуклюжий призрак; проходило немного времени, и она торжествующе плыла по черному небу — сияющий ледяной диск, распространяющий холод. Снег скрипел как кожа, колодец во дворе превратился в ледяной столб. Борода Рыжего была покрыта инеем.

Но днем сияло солнце, и занесенная снегом долина, сверкая, расстилалась внизу, у их ног. Городок казался застывшим и безжизненным, словно засыпанный лавиной, только из труб тянулся кверху тоненький дымок — значит, под снегом все-таки еще теплилась жизнь. Далеко вокруг разносился скрип тяжелых дровен, выезжавших из леса; где-то вдали звенели бубенчики на санях.

Терпение, терпение! Зима еще не кончилась, а они уже побледнели, и щеки у них ввалились. Сквозь бороду Рыжего просвечивала синевато-бледная кожа.

— Теперь ждать осталось не так уж долго!

— Да, теперь уж недолго!

— Завтра мы должны спуститься к Шпану и поздравить его, — заявила Бабетта, — завтра у него день рождения. Так заведено!

Да, так было заведено. Герман знал это, его отец тоже из года в год ходил поздравлять Шпана.

У Германа не было ни малейшего желания идти к Шпану, который при первом посещении принял его не очень-то любезно. Но ему представлялся случай повидать Христину, не привлекая ничьего внимания, и поэтому он решил сопровождать Бабетту. Конечно, Герман остерегался чем бы то ни было выдать свои мысли, но он день и ночь думал об одном: с Христиной, очевидно, что-то случилось!

Так как он не сразу согласился и вид у него был угрюмый, Бабетта прибавила:

— Отец ходил каждый год! Старый Шпан может обидеться.

— Ну хорошо, — ответил Герман, — завтра мне все равно нужно сходить в налоговое управление.

Они пошли. Бабетта разрядилась в пух и в прах. Она надела темное суконное платье и старомодную черную шляпку, настолько менявшую ее лицо, что ее с трудом можно было узнать. Шпан принял их с торжественно-любезным видом. Приход Германа, казалось, искренне его обрадовал: он приветствовал гостя с особой сердечностью, насколько сердечность вообще была доступна Шпану. Он просил заходить чаще. Герман обещал. В это время явился директор школы Камерер, маленький седой человечек с хитрым лицом; с ним пришел старый доктор Бретшнейдер — врач, ничем не отличавшийся внешне от крестьянина.

— Как хорошо, что ты пришел, Герман! — сказала Христина, приветствуя Германа ласковым взглядом. Очаровательно улыбаясь, она держала поднос с наполненными рюмками и бисквитами и угощала пришедших. Она была, казалось, в хорошем, спокойном настроении, ее высокий лоб сиял, темные глубокие глаза мерцали, и все же Герману показалось, что, переходя с подносом от одного к другому и улыбаясь, она остается внутренне совершенно безучастной. Она делала все это как посторонняя, едва замечая отца.

— Всего хорошего, Герман! — сказала Христина, прощаясь с ним, и он снова почувствовал ее ласковый взгляд, а голос ее еще долго отдавался в его ушах. Этот взгляд, этот голос! Они придавали ему надежду и мужество.

Какой чудесный день! Купол неба вздымался над ними нежной, прозрачной синевой, уже по-весеннему мягкой. Герман чувствовал, что в такой день ему будет везти во всем. Его дело в налоговом управлении уладилось проще, чем он предполагал. На обратном пути он переговорил с соседом Анзорге, угрюмым старым крестьянином, который хотел на будущий год арендовать у Германа выгон. Они торговались из-за арендной платы и долго не могли сговориться. Наконец старый крестьянин, чтобы уломать Германа, предложил ему в виде задатка сало — он знал, что у них на горе с продуктами туго. Герман согласился.

Он вернулся домой, неся под мышкой огромный кусок сала. Бабетта нажарила целую гору картошки, и вдобавок каждый мог отрезать себе сала сколько хотел. У Ганса опять оказалась бутылка водки — он не скаредничал, когда зарабатывал. Они принялись есть и-пить. После еды закурили трубки, водка Ганса разогрела всех, и они затянули песню.

Бабетта покачала головой.

— Ты думаешь, Герман, — сказала она, — Христина сегодня разглядела как следует хоть одного из тех, кто был в комнате? Ни одного! Ее там словно и не было. О, уж я-то ее знаю! А когда я уходила, она поцеловала меня и сказала: «Всего тебе хорошего, Бабетта!»

Герман посмотрел на Бабетту.

— То же самое она сказала и мне, Бабетта! Что же тут особенного?

Бабетта не переставая качала головой.

— «Всего тебе хорошего»! С каких это пор она стала так говорить? Никогда она так не говорила — я ведь знаю! Она становится все более непонятной. Герман, тут что-то неладно!

Стоило Антону выпить стаканчик, как он начинал ругать женщин, о которых он был весьма нелестного мнения. Это, мол, змеи, просто змеи! Но его они уж не поймают, он раз и навсегда раскусил их!

Какая женщина стала бы спокойно выслушивать такие вещи? Этого от Бабетты и требовать было невозможно! Она завопила и принялась язвить. «А мужчины? Мужчины — просто вероломные негодяи! Да, да, смеяться тут не над чем!» Антон орал, побагровев от злости, Бабетта, бледная от ярости, визжала, а остальные чуть не лопались со смеху — они уже не впервые наблюдали такую перепалку.

— И все-таки, Бабетта, — сказал Герман, — все-таки мы выпьем за здоровье твоего суженого! Пейте все за здоровье суженого Бабетты!

Бабетта была сконфужена и польщена. Ах, этот Герман! Она уже не молода; кому может понравиться такая старуха! Но она, разумеется, не собирается становиться поперек дороги собственному счастью, и, может быть, в глубине души она все еще питала надежды, несмотря на то, что ее виски уже начали седеть. И она чокнулась.

Но тут Герман заявил, что они должны выпить за здоровье самой Бабетты! Да, за здоровье Бабетты!

— Пейте до дна!

И все закричали:

— Да здравствует наша славная мамаша Бабетта!

Антон, который только что чуть ли не плевал Бабетте в лицо, орал громче всех.

Тут уж Бабетта принялась беспокойно ерзать на стуле, она не решалась даже поднять глаза. Ах ты боже милостивый, ну и Герман! Она совсем растрогалась; ведь она была так чувствительна.

Чудесный вечер! У Ганса, у этого милого, славного Генсхена, оказалась еще одна бутылка водки в запасе.

— У тебя, как видно, целый погреб, Генсхен!

— Да, но только потайной!.

Они смеялись, шутили, рассказывали о своей молодости, — а она была нелегкой. Ах, как безрадостно проходит юность у большинства людей! Антона воспитывали пощечинами — да, пощечинами, а однажды подмастерье изломал об его голову жердину — вот, посмотрите, шрам еще заметен, но от этого башка становится только крепче. Генсхен работал мальчиком при кегельбане, а по утрам разносил хлеб. Рыжий вырос в сиротском доме. Он не знал своих родителей. Карла-кузнеца, когда он был ребенком, заставляли воровать и били, если он ничего не приносил домой. Он воровал дрова, уголь, репу, картошку. Да, такова жизнь, — прожить ее не так-то легко. Но сегодня они смеялись над этим.

Герман, выпивший уже несколько рюмок, был в таком великолепном настроении, в каком они его никогда еще не видали.

— Нам, собственно, не так уж плохо здесь! — воскликнул он, сильно хлопнув Рыжего по плечу. Рыжий, выпятив губы, с наслаждением затянулся трубкой и выставил бороду вперед.

— Да, нам здесь действительно неплохо, Герман! — сказал он.

Герман внезапно поднялся.

— Тише! — рявкнул Антон.

Лицо Германа так и сияло радостью и уверенностью. Его глаза искрились.

Он смотрел на друзей, и на сердце у него становилось тепло. В эти страшные времена рушилось многое: вера, надежда, планы, мечты, идеалы; но одно осталось у них — дружба.

Да, дружба!

И он вдруг заговорил. Это была настоящая речь, ничего подобного с ним вообще никогда не случалось. Им было неплохо здесь, на горе, сказал он, это правда, даже несмотря на то, что они здорово голодали в эту зиму.

Но лучше всех было ему, потому что с ним остались его друзья! Иначе он бы, наверное, испытал одиночество. И, может быть, пал бы духом, кто знает? Но скоро уже самое худшее останется позади. Борн принадлежит им всем, это так, иначе и быть не может! В Борне достаточно земли для них всех. Если они хотят, они могут поселиться на его земле, чтобы им было где приклонить голову. А если кто-нибудь из них вздумает жениться, он может отгородить себе несколько моргенов, обосноваться и заняться своим ремеслом. Он может открыть плотничью мастерскую, садоводство или что захочет, что ему придется по вкусу. Вот как он себе это представляет! Голодать им не придется!

И никакая сила на свете не сможет разлучить их, потому что они ведь друзья! А дружба, пожалуй, — единственная постоянная вещь на свете, может быть даже более постоянная, чем любовь!

Друзья не сводили с его лица удивленных глаз. На мгновение Герман запнулся, затем продолжал: когда-нибудь, быть может через много лет, здесь снова будет построен дом, такой, как раньше, и в нем в один прекрасный день может появиться хозяйка. Он произнес это и гордо вскинул голову. Да, все возможно, но он говорит это лишь так, между прочим; это неважно. Главное, как он уже сказал, — дружба! За нее он хочет выпить, и друзья должны поддержать его тост!

22

На следующее утро они снова поднялись чуть свет, откашлялись, сплюнули и принялись за работу. Это был замечательный вечер, но они почти не говорили о нем. Антон время от времени бросал на Германа взгляд, полный удивления. Странный человек этот Герман: месяцами бывал он молчалив и скуп на слова, и вдруг его прорывало, да так, что никто не мог ожидать. Какую речь произнес вчера вечером этот человек! Да ведь он, если называть вещи своими именами, подарил им вчера вечером, собственно говоря, весь Борн!

День обещал быть хорошим, началась оттепель, с крыш капало. Солнце пробивалось сквозь облака, и они наслаждались его мягким теплом. Около девяти часов утра во дворе появилась Мета, молоденькая служанка Шпанов, и спросила Бабетту. Она раскраснелась, запыхавшись от быстрого бега, и казалась необычайно взволнованной. Бабетта в это время как раз священнодействовала— ставила тесто для хлебов — и была недовольна, что ей помешали.

— Чего тебе надо? — недружелюбно крикнула она.

Мета начала ей что-то шептать, и Бабетта тотчас же захлопнула дверь. Через несколько минут она вышла вместе с молоденькой служанкой.

— О, боже всемогущий, отец небесный! — проговорила она, торопливо повязывая голову темным платком.

— Что случилось? — спросил Герман. Появление служанки Шпанов обеспокоило его.

— Ничего особенного! — ответила Бабетта. — Шпан хочет поговорить со мной. Не знаю, о чем!

Она лгала!

Герман испугался. Почему пришла служанка, а не Христина? Дело касалось не Шпана, раз он хотел поговорить с Бабеттой. Значит, дело могло касаться только Христины, — это он сообразил мгновенно. Он остался дома, но на душе у него было неспокойно.

Они очищали ото льда замерзший колодец. Обложив его горящими поленьями, они обрубали лед по мере того, как он подтаивал.

Пора было обедать, а Бабетты все еще не было, и у них в желудках начало урчать. Гансу пришлось отправиться на кухню и приняться за стряпню. Когда они наконец привели колодец в порядок, было уже поздно: солнце тонуло в лиловом тумане сумерек. Бабетты все еще не было. Она пришла, когда уже совсем стемнело и, не говоря ни слова, прошмыгнула в дом. Герман чуть не прозевал ее. Он пошел следом за ней на кухню и закрыл за собой дверь.

— Что случилось у Шпанов? — спросил он вполголоса.

Бабетта опустилась на стул и неподвижно смотрела перед собой, беспомощно свесив руки. Она, казалось, не слышала его вопроса.

— Ах ты господи! Она уехала! — проговорила она еле слышно. — Уехала!

— Кто уехал? Кто? — Герман побледнел. А впрочем, к чему, собственно говоря, спрашивать?

Бабетта медленно, растерянно покачала головой.

— Кто, кто?.. Христина, наша Христина! Наша славная Христина! Уж я ли не знаю ее?

— Уехала? — спросил Герман, остолбенев. — Она уехала? Куда? — Его лицо стало пепельно-серым.

Закрыв лицо озябшими руками, Бабетта тихо плакала. Потом неожиданно отняла руки и искоса посмотрела на Германа.

— Куда? — вскричала она. — Если бы мы это знали! Как это у тебя все просто! Она уехала и написала отцу: «Прости меня, забудь меня!»

— Забудь меня?

— Да, так она написала! Я читала ее письмо. Она уехала — уехала, может быть, навсегда! Если хочешь знать, она убежала из дому!

На это Герман уже ничего не мог ответить. У него захватило дыхание, ему казалось, что небо рушится на него.

— Уехала? Христина?

— Да, уехала!

Бабетта застала Шпана в его конторе. Он весь словно окаменел, губы у него побелели. Он двух слов связать не мог, только что-то бормотал — язык не повиновался ему. При этом он безостановочно проводил руками по письму, лежавшему на письменном столе, словно старался его разгладить. Он встал как всегда, в обычный час сел завтракать и ждал Христину. Она не являлась, и он послал за ней Мету. Оказалось, что Христины нет дома. Мета принесла только письмо, лежавшее у Христины на столе. Вот это письмо. Шпан продолжал его разглаживать. «Прочти его, Бабетта!»

— Не может быть, не может быть, — произнес Герман и покачал головой.

— «Что я ей сделал, Бабетта? — спрашивал Шпан. — Разве я был ей плохим отцом? Я был с ней, правда, немного строг, но нравы так угрожающе падают! Я не позволил ей поступить в школу домоводства в городе. Неужели в этом все дело? Я ничего, ничего не понимаю, Бабетта! Не понимаю и ее письма. «Ты меня, конечно, не поймешь, отец!» Разве отцу так пишут? Почему это я не пойму ее, откуда она это знает? Я ничего, ничего не понимаю!»

И Шпан продолжал сидеть, словно окаменевший.

В конторе было холодно, в доме беспорядок. Бабетта велела девушке принести дров и сварить крепкого кофе — это было ее излюбленное целебное средство во всех сложных случаях: при болезнях, смертях и рождениях.

«Объясни же мне, Бабетта! Она пишет, что ее сердце было всегда исполнено любви и уважения ко мне. Так-то она доказывает мне свою любовь и уважение? Ты ведь знаешь ее, Бабетта, объясни же мне, — ты ведь ее вырастила! Она пишет, что не будет несчастна, что будет счастлива, — я не понимаю всего этого, не понимаю! А люди — что подумают люди? Христина Шпан!»

— Да почему же она уехала? — тихо произнес Герман.

«Что делать, Бабетта, посоветуй же! Ты ведь ее вырастила. Сделай одолжение, Бабетта, прошу тебя! Сходи в Дитлей, хорошо?» В Дитлей? Шпан совсем голову потерял. «Да, в Дитлей. Тут замешан этот молодой господин фон Дитлей, он постоянно заходил к нам в лавку. Сходи туда, может быть там что-нибудь знают! Пойдешь?»— «Но ведь молодой господин фон Дитлей за границей!» — сказала Бабетта. «А все-таки, кто его знает? Может, он вернулся. Сделай мне это одолжение, Бабетта! Быть может, они что-нибудь знают. Умоляю тебя, Бабетта!»

Что оставалось делать Бабетте? Она пошла в Дитлей. Туда было больше часа ходьбы. В имении она не узнала ничего нового. «Молодой господин фон Дитлей? — спросили ее. — Он в Швейцарии».

Через три часа она вернулась. Шпан стоял посреди конторы неподвижный, расстроенный, в шубе, с высокой шапкой на голове, бледный как утром, потерявший голову.

«Значит, — спросил он, — ничего? Ничего определенного?»— «Куда вы хотите идти, господин Шпан?» Он заявил, что хочет сходить на станцию и узнать, нельзя ли там что-нибудь выяснить. «Если бы я только знал, есть ли у нее при себе деньги!» — «На станцию? В вашем состоянии? Уже темнеет, и у меня ноги совершенно окоченели!»

Шпан покачал головой, и Бабетта видела, как он исчез в темноте.

— Что же могло заставить ее уехать? — Герман не знал, что подумать.

На этот вопрос Бабетта уже не отвечает. Она кладет руки на стол, опускает на них голову и начинает кричать так громко, что Германа охватывает неподдельный страх.

— Христина, Христина! — кричит она. — Где ты теперь? Дитя мое, бедное мое дитя!

23

Герман исчезает в темноте и возвращается поздно, когда друзья уже спят. Он тихо забирается в свою постель. Среди ночи ему снится что-то. Он кричит и говорит так громко, что Антон просыпается, встает и будит его:

— Тебе, должно быть, приснился дурной сон, Герман?

Утром Антон напоминает ему об этом:

— Ну и ужасы же тебе, должно быть, снились! Ты стонал так, словно тебя хотели задушить!

Герман густо краснеет от стыда.

— Да, видно это было что-то страшное, — отвечает он.

Несколько дней Герман ходил с застывшим лицом, смотрел неподвижными, невидящими глазами. Ганс принес из города новости. Антон рассмеялся горьким смехом:

— Что я всегда говорил? Это просто змеи! Следовало бы их всех убить, и тогда наконец наступил бы покой на несчастной земле!

Антону нужно было сходить в город, чтобы сдать заказ — оконную раму. Он оставил Герману балку, которую нужно было обтесать на один дюйм. Герман взял топор и принялся обтесывать балку. От обеда он отказался — ему не хотелось есть. Антон, вернувшись из города, поднял Германа на смех.

— На дюйм, я сказал, а ты отхватил по крайней мере два дюйма; теперь вся балка испорчена!

Германа явно обидел его смех. Он сердито посмотрел на Антона.

— Но ведь я тоже могу когда-нибудь ошибиться! — закричал он, вспылив.

Такого злого взгляда Антон никогда не видел у Германа. Но он ничего не ответил.

— Эти женщины, — проворчал он себе под нос, — способны даже святого превратить в убийцу!

Бабетта в эти дни не знала ни минуты покоя. Она ежедневно бегала вниз, к Шпану, иногда даже дважды на день. Письма до востребования! Христина часто получала письма до востребования. Шпан это узнал. Вот каков свет! Вот какова жизнь! Кто ее поймет? Все в мире — одна лишь путаница, если подумать. Люди мечутся туда и сюда, говорят, говорят — и в конце концов ложатся в землю молча, а на устах у них последние невысказанные слова: самое главное-то и не сделано!

Бабетта уже совершенно перестала соображать. Она была так взволнована, что все валилось у нее из рук. Ах, Христина, Христина! Какой мошенник ее опутал? В том, что здесь замешан мужчина, она не сомневалась. А бедное, неопытное дитя, разумеется, поверило на слово этому мошеннику.

В Борн зашел почтальон, старый сплетник, разносивший из дома в дом новости и слухи. Он важно заявил, что сегодня у него есть совершенно необычайная новость: Христина Шпан сбежала!

В кухонном окне мгновенно появилось рассерженное лицо Бабетты.

— Сбежала? — Ее визгливый голос звучал насмешливо.

— Да, так рассказывают! Старый Шпан, говорят, слишком строго обходился с ней.

— Пусть люди говорят, что им вздумается! — закричала Бабетта. — Она уехала в город учиться в школе домоводства, если хотите знать! Я сама была у нее и помогала ей укладывать вещи!

С Бабеттой трудно было разговаривать в эти дни. На гору явилась Долли Нюслейн, чтобы поговорить с Генсхеном. Генсхен, по-видимому, был сердит на нее. Она принесла ему пачку сигарет. Долли заглянула к Бабетте на кухню и, разумеется, тотчас же принялась болтать о Христине.

— Ах, Бабетта, ты, конечно, давно уже знаешь? — спросила она.

— Что? — закричала Бабетта, моментально приходя в ярость.

Долли пришла в незлобивом настроении, испытывая лишь легкое беспокойство в своем влюбленном сердечке, но ее обидело, что Бабетта сразу так свирепо набросилась на нее. Она разразилась смехом.

— Ты, должно быть, плохо выспалась, Бабетта! — насмешливо воскликнула она. — Да ты просто смешишь меня! Она сбежала тайком, она, которая всегда морщила нос, если одна из нас осмеливалась глаза на кого-нибудь поднять! А теперь она сама попалась!

— Как это попалась? — Бабетта побагровела от злости.

— Ну, я могу тебе сказать, с кем она удрала, как мы предполагаем…

— С кем? Скажи мне, если знаешь!

— А тебе бы очень хотелось узнать? Не правда ли? Тебе это пришлось бы очень кстати? Счастливо оставаться!

— Я бы на твоем месте не важничала так, Долли! — завизжала ей вдогонку Бабетта, высовывая голову за дверь. — Ты ходишь сюда, чтобы беседовать с одним молодым человеком, и суешь ему каждый раз сигареты! Постыдилась бы, вместо того чтобы языком трепать!

Теперь рассвирепела Долли. Покраснев как рак, она остановилась.

— Посмотрите-ка на нее! — закричала она, вызывающе подбоченившись. — Ты бы лучше не задавалась, Бабетта! Все знают, что у тебя есть в Рауне двадцатилетняя дочь! Тебя и Шпан-то выгнал из-за этого!

— Ах ты стерва! — Бабетта в ярости сплюнула.

Это был ловкий удар. Бабетта отступила и, шатаясь, прошла через кухню. Затем остановилась, бледная и расстроенная. В Рауне! Откуда они знают? И то, что Альвине двадцать лет! Откуда они знают?

24

Наконец в Борне перестали говорить об этом. Жизнь опять пошла своим чередом. Ветер изменил направление, и холода возобновились. Личинки майского жука зарылись почти на метр в землю, Рыжий говорил, что это предвещает долгую, суровую зиму, а ему можно было верить.

Хельзее был по-прежнему погребен под снегом, острая колокольня сверкала, как ледяная сосулька. Несколько дней тому назад, во время оттепели, озеро выделялось иссиня-черным пятном среди белой равнины. Оно было тогда похоже на мрамор, а теперь стало снова белоснежным, как поля, и очертания его берегов можно было распознать лишь по ржавой кайме сухого тростника, поваленного ветром.

Оставалось только работать — дни, слава богу, начали удлиняться. Герман и Антон сколачивали леса для пристройки к сараю.

— Теперь тебе уж и перекусить некогда стало, Герман! — с упреком сказала Бабетта.

Герман работал почти без передышки, замкнутый и молчаливый. Лишь когда Бабетта приближалась к нему, он начинал тихонько насвистывать. Пусть только она не думает, что он тоскует!

Генсхен почти ежедневно бывал в городе. Вечера не прекращались: певцы, стрелки, гимнасты, пожарные — все устраивали свои вечера. Он рассказывал истории и сплетни; прямо удивительно, что делается в этом сонном, словно вымершем городке. О Христине Генсхен не заикался ни единым словом, хотя и узнавал в салоне Нюслейна все, о чем сплетничали в городке. У Германа не раз было искушение расспросить его. Он старался не слушать, когда Бабетта иной раз заводила речь о Шпане и Христине. И все же стоило ему услышать имя Христины, как он ощущал острую боль в сердце, словно в него вонзали большой раскаленный нож.

— Никогда и ни за что не поверю, что Христина сделала что-нибудь дурное, — говорила Бабетта. — Никогда и ни за что, я ведъ ее знаю! У нее доброе, гордое сердце. Но почему она не пишет? Старик умрет от огорчения!

Герман ответил спустя много времени и таким изменившимся, равнодушным голосом, что у Бабетты захватило дыхание:

— Должно быть, у нее есть на то причины, Бабетта! Бабетта пристально посмотрела Герману в лицо. А она-то все время думала, что он тоскует, и жалела его! Нет, оказывается! Он произнес это таким равнодушным и скучающим тоном, словно ему хотелось бы вообще больше ничего не слышать о Христине. Ладно, она может и помолчать, раз ему этого хочется!

У них в хозяйстве произошло событие: крольчиха Антона принесла как-то ночью восемь крольчат. Мать надергала из своей шубки шелковистого пуха, и малыши лежали удобно, словно на вате, прикрытые пушистой паутиной. Антон был вне себя от гордости. Восемь штук! Можно было подумать, что это уже взрослые кролики, весом по крайней мере фунтов в шесть каждый, а не жалкие, крошечные комочки, похожие на крысят.

— Наступил перелом! — хвастался Антон. — Теперь нужде пришел конец! Они растут очень быстро!

Все чувствовали, что и в самом деле нужно расти крольчатам поскорее, чтобы в Борне наступил перелом. Щеки у всех ввалились и стали землистыми. Если бы Генсхен так о них не заботился, они давно свалились бы от голода.

А Рыжий, оказывается, был настоящий чародей! В его ящиках для рассады уже затеплилась жизнь. Они стояли то в темноте, то на свету, временами появлялись в прохладном сарае» затем опять возвращались в теплую кухню. Он ежедневно возился с ними, и наконец некоторые из ящиков покрылись великолепной, густой зеленью, на которую они поглядывали с тайной нежностью. Рыжий, когда его хвалили, становился багровым от гордости. Ну, теперь уже весна действительно не за горами!

Но зима не сдавалась, и с востока все еще дул ледяной ветер. Колодец опять покрылся толстой броней льда, и Рыжий снова стал щеголять в полярном снаряжении, из которого был виден один только нос.

Однажды ночью ветер был так силен, что Герман дрожал от холода в своей жалкой постели. Печь остыла; он встал, развел огонь из щепок и хвороста и придвинулся к печке вплотную, чтобы согреться. Усталый, с опустошенным сердцем, смотрел он на огонь. Вдруг он испугался: среди пламени он увидел лицо Христины, окруженное искрами.

Это было лицо Христины, каким он его видел год тому назад, в последний день своей побывки. Она приходила к Бабетте, и он провожал ее обратно в город. В тот вечер прошла сильная гроза, с мокрых верхушек лип, стоявших вдоль дороги, стекали капли, сыпались на них дождем. Но над темными деревьями сияли луна и яркие звезды. Лицо Христины было озарено трепетным лунным светом, дождевые капли, как роса, блистали на ее волосах и щеках, глубокие глаза искрились. Это было видение, сотканное из росы, звезд и искр; оно было освещено луной. Такой он видел ее перед собой. Пожимая его руку, сна произнесла в тот вечер одно лишь слово:

— Возвращайся!

Это слово провело его сквозь ужасы войны, его волшебная сила сохранила Германа невредимым.

Он подбросил в огонь хвороста, чтобы удержать видение. Хворост затрещал. На еловой ветке вскипали крошечные белые пузырьки пара, и лицо в огне вдруг заволоклось дымом.

В одну из ночей началась буря, ночь взвыла, лес зашумел, как море в шторм. Треснул подгнивший сук, и слышно было, как он тяжело ударился о землю. Это подул южный ветер. Герман проснулся: он совершенно явственно услышал выстрел тяжелого орудия, стоявшего, по-видимому, очень далеко. Вновь раздался отдаленный глухой гром. Озеро! Лед на озере начал лопаться! Значит, этой бесконечной зиме все-таки приходит конец! Герман прислушался, сердце его громко стучало. Оно было исполнено печали и боязни. «Возвращайся!» Вот он вернулся. Зачем?

Друзья храпели, а он лежал с открытыми горящими глазами, пока не посветлело маленькое оконце. Тогда он поднялся.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Светит солнце. Ветрено.

Они стоят в обеденный перерыв у ворот усадьбы, взоры их блуждают по долине. Ветер треплет волосы и покрытые заплатами куртки. Лица кажутся немного бледными, зато зима уже позади.

Только в дальних лесах еще сверкал там и сям снег, но пахотная земля лежала перед ними обнаженная, коричневая и влажная, как шкура зверя, который вылез из воды и улегся сохнуть на солнце. Местами на полях пробивалась светлая, нежная зелень, она была едва заметна. Это озимь. Озеро наполовину очистилось. На его маленьких проворных волнах качалось солнце. Стаи чаек сидели на краях льдин, беспокойно вертясь во все стороны.

— Что это за птицы? — спросил Генсхен, дрожавший от холода.

Никто ему не ответил, все молчали. Наконец Антон потянул своим большим носом и сказал:

— Это чайки. Они сидят и подкарауливают рыбу.

Рыжий был укутан, как в самые жестокие морозы. Герман взял у него из рук лопату и с силой воткнул ее в землю. Полетели искры. Почва все еще была промерзшей.

— Придется, должно быть, переждать еще несколько дней, раньше мы начать не сможем! — произнес Герман.

Он в нетерпении обходил поля. На этой полосе будет пшеница, на той — рожь, эту мы пустим под репу, ту — под картофель. Он часто останавливался, голова его горела; работа начинала ему казаться нечеловечески трудной. Это были не поля, это была пустыня.

Он написал тете Кларе насчет семян. Ответа не было, и он начал беспокоиться. Уж не раскаивается ли она в своем обещании? Что, если теперь она оставит его ни с чем? Но через несколько дней пришла подвода с семенами. Зерно было выгружено со всеми возможными предосторожностями, им заполнили все сухие уголки, оно лежало даже под кроватью Бабетты. Теперь Герман мог опять спать спокойно. Возбужденный, с раскрасневшимся лицом, рылся он в высоких грудах зерна, пропуская его сквозь пальцы. Зерно было тяжелое, плотное, отсвечивало здоровым блеском.

— Прекрасные семена!

— Да, прекрасные! — подтвердил Антон, кивнув головой.

Из этих семян должен был возродиться Борн, — такой, каким он был раньше. Так из ореха вырастает ореховый куст — это длится много, много лет. Терпение!

Земля оттаяла, но почва все еще была слишком влажная и тяжелая. Рыжий, однако, не мог уже больше ждать — иначе ему не поспеть. Он работал на огороде, за развалинами дома, с рассвета до поздней ночи. Стоя по грудь в земле, он рыл канаву. Когда он наклонялся, видны были только его шляпа и огненная борода. Лопата скрежетала и причмокивала в мокрой земле, а земля, когда он ее приглаживал, блестела как сало. С каждым днем канава увеличивалась на небольшой кусочек — быстрее невозможно было копать при такой влажной почве, да он и не спешил. Терпение Рыжий считал высшей добродетелью человека.

Утка Тетушка взволнованно ковыляла взад и вперед и крякала. Куры следовали за ней. Они жадно рыли и клевали черную землю. Когда Рыжий обнаруживал какую-нибудь заманчивую находку — жирную желтую личинку или толстого, мясистого червяка, — он отбрасывал лакомый кусочек в сторону и звал:

— Идите сюда!

Его лицо сияло от удовольствия, он чувствовал себя божеством, которое заботится о своих созданиях.

Иногда Рыжий останавливался, обливаясь потом. Сдвинув на затылок измятую шляпу, он вытирал лицо. Лишь тогда можно было увидеть по-настоящему, как безобразен Рыжий. Кожа иссиня-бледная, лицо покрыто желтыми пятнами. Он был похож на ящерицу, на пещерную ящерицу, никогда не выползавшую на свет, дряблую, рыхлую, бесформенную.

Становилось уже теплее, и он понемногу разматывал свой шарф.

— Идите сюда! Скорее! Вот это лакомство так лакомство! Тише, только потише, Тетушка, другие тоже хотят попробовать.

2

Если день бывал солнечный. Карл-кузнец сидел обычно в обеденный перерыв перед дверью сарая. Здесь было приятно сидеть, ветра почти не было, деревянная дверь нагревалась и отражала тепло. Он сидел, положив кулаки на колени, подставив лицо под солнечные лучи. При этом он откидывал голову так, что в черных стеклах его очков играло крохотное отражение солнца. Лицо у Карла было худое и желтое, как натянутый на колодку кусок кожи, глубокие, скорбные морщины, точно шрамы, прорезали это лицо, покрытое густой черной щетиной. Он сидел спокойно, неподвижно и только порой тихо стонал про себя, совсем тихо, чтобы Бабетта не услыхала: «А-а-а!» Его уши вздрагивали. Вот скворцы прокричали. Вдалеке насвистывает зяблик. Вот и весна, а-а-а! Опять весна, a-а! Иногда над двором с резким криком начинали носиться птицы, и он следил за их полетом, обратив в их сторону черные очки. Когда послеобеденный отдых кончался, Бабетта выходила на крыльцо и звала:

— Пора, Карл!

Карл покорно вставал и принимался за работу.

— Ты знаешь, что тебе нужно за неделю сплести три корзины? — Голос Бабетты звучал почти недружелюбно, она была недовольна Карлом в последние дни. Он ей не нравился: все время думал о чем-то, лоб его испещрили морщины, и морщины эти непрерывно шевелились. Он почти не разговаривал. Так у него всегда начиналось, и она убедилась, что в эту пору лучше всего обходиться с ним построже. Недавно она заметила, как он оттачивал лезвие старого перочинного ножа, который разыскал где-то. Лезвие было острым как бритва, когда ей удалось незаметно стянуть у него нож.

— Да, я знаю, Бабетта! — буркнул Карл и достал трубку, собираясь ее набить.

— И что ты все куришь! — рассердилась Бабетта. — Один только расход и вред для твоих нервов. Не удивительно, что нервы у тебя становятся все хуже и хуже!

Карл послушно отложил трубку и взялся за прутья. Спустя немного Бабетта подошла к нему и сказала:

— Ну, Карл, теперь ты с чистой совестью можешь выкурить трубочку.

Но Карл лишь проворчал что-то; лицо его было мрачно, курить ему уже расхотелось. Бабетте стало стыдно за свою строгость, она была огорчена.

— Подумаешь, уж и слова ему не скажи! Я ведь о твоем же здоровье забочусь, а ты обижаешься!

Теперь Бабетта говорила с ним почти нежным голосом; она сказала, что скоро они пойдут вместе в город, чтобы продать то, что он наработал за зиму. Тогда Карл купит себе новую трубку и табаку в придачу, но только не такого скверного, какой он курит сейчас. От этого табака такая вонь, что даже Ведьма выдержать не может, а ведь у собаки нос не особенно нежный.

— Да, да! — ответил Карл и кивнул. Его лицо так странно исказилось, что Бабетта испугалась и замолчала.

Карл опять захандрил, думала она; за ним надо следить в оба. Какая жалость — такой силач, и к тому же человек с таким добрым сердцем! Ему едва исполнилось тридцать лет, а волосы у него начали седеть, на лоб Свисала совершенно белая прядь. Жаль его прямо до слез, люди добрые!

Карл становился все молчаливее. У остальных было какое-то особенно радостное и приподнятое настроение, они только и говорили что о своей работе — о пахоте, о севе, об огороде. Герман и Антон задавали тон. Через несколько дней должна была прийти упряжка Борнгребера, и Анзорге тоже собирался предоставить им на неделю пару лошадей. Карл вырос в деревне, пахал и косил, он считал, что понимает в этих делах побольше Антона, который так ужасно важничает. Несколько раз он пробовал вмешаться в их разговор, но они пропустили его слова мимо ушей, и с тех пор он больше ничего не говорил. Да и к чему? Это не имеет никакого смысла. Он и они — два разных мира. Они живут там, на свету, работы у них по горло, они бьются как рыба об лед. Но жизнь ведь в том и состоит, чтобы трудиться в поте лица, и все-таки она прекрасна. А он живет глубоко под ними, в темноте, на глубине двадцати саженей под землей, и от одной этой тьмы уже можно умереть. Он составил себе фантастический план: вырыть собственную могилу, яму в десять метров глубиной, затем забраться в нее — и пусть земля его засыплет. Этот план занимал его много дней и ночей, но в конце концов он убедился, что план этот совершенно невыполним. Ведь они отняли у него даже маленький ножик, который он уже было отточил как бритву.

Мягкий, почти теплый ветерок скользил по двору, он нежил и сушил кожу. Карл окунул руки в теплый, ласкающий воздух. Краснушку и теленка выпустили на волю. Он ощущал их запах, когда они проходили мимо него. Ведьма яростно тявкала каждый раз, как раздавался крик кукушки, — должно быть, она была где-то совсем близко.

Сидя перед дверью сарая на солнцепеке, Карл порой начинал видеть перед собой мягко переливающиеся яркие краски, в нем пробуждались воспоминания: лица, события, давно забытые мелочи. Вот собака несет кость, пугливо оглядываясь, вот красное лицо пьяного, который обругал его десять лет тому назад. Все это проносилось перед его внутренним взором, который ему еще сохранил господь. Лица возникали из пустоты и вновь исчезали.

Сегодня солнце грело особенно сильно. Маленький огонек упорно обжигал край глаза — шаловливый, вздрагивающий огонек, щекотавший его; вдруг все его лицо вспыхнуло, словно на него пахнуло жаром из раскаленного кузнечного горна, — и вот уже как будто снова к нему прижимается разгоряченная щека — нежная разгоряченная щека.

Вдруг он понял: нежная, горячая, плотная, упругая щека — да это же Фрида! Горячая щека Фриды в тот жаркий июльский день! Острая коса врезалась в рожь, потом они остановились отдохнуть, и в тот день Фрида отдалась ему. Но когда он потом попросил сестру в лазарете написать ей о том, что произошло с его глазами, Фрида ответила: «Нет, нет, я девушка жалостливая, я бы этого не перенесла, я бы только и делала что плакала. Я теперь помолвлена со слесарем, его зовут Ксавер».

И действительно, думал он, на что нужен девушке слепой муж?

Карл тяжело дышал. Потом он внезапно ощутил мягкие губы на своих губах. Это были опять губы Фриды — такие мягкие-мягкие. Нет, нет, оставь! Что кончено, то кончено. Иди к своему Ксаверу!

Внезапно он вскочил, взбешенный, и громко крикнул:

— Иди к своему Ксаверу!

О Карл! Карл! Карл! Нет, он прилагает все усилия. Он борется, бог тому свидетель.

Однажды вечером он не притронулся к еде. Сказал, что не может есть, что ему нездоровится. Он рано лег на свою койку, а утром не встал. Он был болен. Не мог есть, не мог пить, даже глотка молока не мог проглотить. Что же это с ним такое? Герман, самый образованный из всех, — пощупал у Карла пульс, потрогал рукой лоб и щеки. Ничего.

Бабетта принесла миску супа с лапшой — супа, от которого встал бы и мертвый. Карл покачал головой и отвернулся к стене. Он не ел ничего три дня, четыре, пять дней, неделю. Выглядел он ужасно — бледный, истощенный. Они пригласили доктора. Да, у них не было денег, чтобы платить врачу, и все-^аки они позвали молодого доктора Бретшнейдера. Доктор пощупал у Карла пульс, измерил температуру. Удивительный случай! Больной был здоров, совершенно здоров, и все же он был болен.

К постели подошел Генсхен. От него пахло духами и эссенциями — он только что вернулся из парикмахерской Нюслейна. В руке он держал стакан грога, и одуряющий запах ударил Карлу в нос. От этого запаха кузнец— если только он настоящий кузнец — даже из могилы должен подняться. Но Карл не поднялся. Голова его ерзала по подушке, но он молчал.

— Послушай, Карл, я раздобыл это в городе. Послушай же, это высший сорт. Один глоток — и ты выздоровеешь! Ну, Карл, будь же благоразумен!

Нет, Карл не хотел быть благоразумным. Он притворился спящим. И обескураженному Гансу пришлось отступиться и самому выпить свой грог.

Вошел Рыжий. Говорить он был не мастер. Сначала он сидел молча, потом дернул Карла за рукав.

— Эй! — пробормотал он. — Что с тобой такое? Это пройдет. Поверь мне, я знаю, это бывает, когда теряешь всякую надежду. Эй, Карл! Поверь, я знаю! Я тоже однажды решил ничего не есть. Я сидел тогда в заключении, в одиночке. И мне стало невмоготу. Эй, послушай же, Карл, это пройдет!

Рыжий подождал. Ни звука. Он подергал еще раз Карла за рукав, еще немного посидел молча и наконец тихонько вышел.

Антон действовал более бесцеремонно. Он повернул голову Карла и закричал ему в ухо:

— Да ты просто притворяешься! Вот ты каков, значит? Эх ты! И не стыдно тебе? Как это может взрослый человек устраивать подобный балаган?

Антон орал так, что по всему двору было слышно; кузнец не шевелился.

Десять дней Карл ничего в рот не брал. Он худел у всех на глазах, стал совершенно безучастен к окружающему и почти все время спал.

«Он хочет умереть, — сказал себе Герман, — просто-напросто умереть. Он не может перенести своей слепоты».

На двенадцатый день Бабетта решила зарезать одну из трех оставшихся у нее куриц. Она сварила бульон, от которого, когда она несла его в сарай, аромат распространялся по всему двору.

— Карл! — позвала она, усевшись у его койки, каким-то особенно нежным, воркующим голосом. — Карл!

Карл не пошевельнулся.

— Карл!

Карл натянул одеяло на голову.

— Карл!

Молчание. Карл больше не шевелился. Он совершенно исчез под одеялом.

Тогда Бабетта принялась бить по одеялу.

— Послушай, ты, — визжала она, — мы зарезали курицу— теперь их у нас только две, — и сварили тебе суп! — Раскаиваясь в том, что вспылила, она начала нежно гладить руку Карла. — Послушай, Карл, мы ведь любим тебя, за что ты огорчаешь нас? — Она снова рассердилась. — Неблагодарный! Чудовище! — кричала она. — Ты делаешь это только для того, чтобы помучить нас! Просто со злости! Дьявол ты, а не человек!

Она беспомощно заплакала и снова начала нежно гладить грубую руку Карла.

Одеяло оставалось неподвижным. Но немного погодя оно начало шевелиться. Наконец показалась голова Карла. Его черные очки были неподвижно устремлены в сторону Бабетты.

— Дьявол! Это я дьявол? Так ты сказала?

Его бледное лицо было мокро от пота.

Бабетта продолжала плакать. Она все еще ласково гладила его руку.

— Мы ведь любим тебя, зачем ты огорчаешь нас? — Она достала платок и вытерла его мокрое лицо. — Как ты потеешь! — Она всхлипнула и вдруг опять принялась пронзительно кричать: — Да, конечно, ты дьявол! Ты притворяешься из одной только злости, чтобы причинить нам горе!

Карл попытался подняться. Она поддержала его. Теперь он сидел прямо, словно воскресший из мертвых.

— Нет, — сказал он, — нет! Я не дьявол! Я не притворяюсь. Но я не могу тебе это объяснить. Почему вы не даете мне умереть? Я ведь не хочу вам причинить ни малейшего зла.

— Но ты причиняешь нам зло! Ты огорчаешь нас! А мы ведь любим тебя все, все! И я люблю тебя!

Карл насторожился. Потом покачал головой.

— Я только обуза для вас.

Бабетта торопливо гладила руку Карла. Да, она любит этого большого беспомощного человека, теперь она поняла это! Она любит его, как мать любит свое дитя, и она никогда больше не оставит его. Она гладила его колючие щеки.

— Будешь ты есть или нет? — ласково спросила она.

Карл сидел молча, ослабевший. Она начала его кормить, как ребенка, а он сидел, выпрямившись, и послушно ел куриный суп.

— Может быть, я действительно плохой человек, Бабетта? Может быть, ты права?

— Молчи и ешь, иначе еда не пойдет тебе на пользу. Ты обещаешь мне, что и завтра будешь есть? Обещай мне! — потребовала Бабетта, не веря своему счастью. Он покорно обещал.

Через три дня Карл, с провалившимися глазами, ослабевший и худой, словно воскресший из мертвых, кое-как вышел опять во двор. Он преодолел и это испытание.

— Теперь побереги себя, — сказал ему Герман.

Поберечь себя? Почему? Он хотел работать, хотя и чувствовал еще небольшую слабость. Он во что бы то ни стало хотел работать. Герман дал ему наточить нож. Несколько дней он точил ножи и топоры, ножницы — все, что нужно было наточить. Потом он снова принялся за свои ивовые прутья и начал плести корзины.

— Нам надо подумать, что бы еще ты мог делать на продажу, — сказала Бабетта, штопая чулки. Она умолкла и долго размышляла. — Грабли, например. Или маленькие ящички, в них отправляют посылки с фруктами. Или подставки для яиц — знаешь, такие, с дырками. И еще деревянные ложки и лопатки. Есть ведь уйма полезных и нужных в обиходе вещей. Ты только не думай, что тебе всю жизнь придется плести корзины!

Карл громко сопел. Его сердце было исполнено благодарности к Бабетте. Он так ясно видел перед собой все предметы, которые она перечислила. Может быть, у него еще будет когда-нибудь лавка, наполненная этими товарами. Может быть, жизнь на этом свете все-таки еще имеет смысл?

3

Бабетта поклялась, что отныне глаз не спустит с Карла, и клятве своей она была верна. Прежде всего его нельзя было оставлять надолго наедине со своими мыслями. Она поручала ему всевозможные дела.

— Иди-ка сюда, Карл, — просила она, — и помоги мне немножко. Одной мне не управиться. Ах ты господи милостивый, у меня ведь тоже только две руки!

Карл кивал головой. Он помогал ей стирать белье, чистил, скреб, таскал взад и вперед тяжелые ушаты с водой. Она бранила его, когда он делал что-нибудь не так. Нет, она его нисколько не баловала. Сегодня надо привести в порядок кухню — так больше оставаться не может. Нужно все вынести. Вот песок. Теперь нужно вымыть пол. Зимнюю грязь всю долой, кирпичи должны сверкать как новенькие.

— Завтра мы идем в город, чтобы продать твои корзины, Карл, — понятно?

Она попросту приказывала.

— Ладно, ладно!

Карл был так взволнован, что не мог уснуть в эту ночь. В город! С тех пор как он жил в Борне, он ни разу не бывал в городе. Ему снились страшные сны: его окружали грохочущие телеги, на него нападали собаки, огромные как телята, пьяные крестьяне набрасывались на него.

На рассвете Бабетта принялась нагружать Карла. Сначала она повесила ему на спину корзину, в нее вставила вторую, затем третью и так далее. В конце концов получилась целая башня из восьми корзин.

— Можешь спокойно прибавить еще, Бабетта, — говорил он.

— Нет, нет, больше нельзя!

В правую руку она дала Карлу палку, в левую — связку маленьких корзиночек. Себе на плечи Бабетта взвалила груду корзин для овощей, под которой ее почти не было видно.

— Вот так, теперь пошли! — скомандовала она. — Иди все время за мной!

Солнце едва показалось, когда они начали спускаться с горы: Бабетта — похороненная под грудой корзин, Карл — с высоченной башней за спиной.

Наконец они вышли на шоссе, и здесь идти стало гораздо легче.

— Ну как, Карл, очень неудобно нести?

— О нет, я мог бы прекрасно тащить вдвое больше. Навстречу им с шумом катилась крестьянская телега.

— С добрым утром!

— Это проехал один крестьянин, его зовут Лохнер. У него двадцать моргенов земли. Однажды он так избил свою жену, что отсидел за это три месяца. Он волочится за каждой юбкой.

Теперь навстречу катилось что-то совершенно необычное, копыта тяжелых коней громко щелкали.

— С добрым утром! — вскричала Бабетта. — Да это никак Анна!

Тяжелая телега остановилась.

— Да, это я, Анна. Здравствуй, Бабетта!

— Ты недурно устроилась, Анна!

— Каждый устраивается как умеет.

— Славные у тебя лошади!

— Зато и обошлись недешево.

— Не купишь ли у нас парочку корзин, Анна?

— Корзин? Ах, у меня полный сарай корзин! Прощай, Бабетта!

Бабетта плюнула вслед проехавшей телеге.

— Когда она еще была сопливой девчонкой, — сказала она, — я часто вытирала ей нос. Осторожно, Карл, здесь глубокая лужа!

Вдруг Карл остановился как вкопанный.

— Слушай! — сказал он. — Что это?

— Это кузница Хельбинга. Самая старая кузница в здешних краях. Хельбинг — мой двоюродный брат. Его жена родила ему семерых детей, а на восьмой раз умерла от родов. Ее звали Луиза, она была урожденная Штер.

Кузнечные молоты звучали то глухо, то звонко. Карл не двигался с места, он стоял вытянувшись, опираясь на палку, с ворохом корзин за спиной.

— Они подковывают лошадь. Я слышу запах горячего железа, — произнес он, задыхаясь. — У этой лошади твердые копыта. Это старая лошадь.

— Ну да, почему бы им не ковать лошадей, раз они кузнецы? Это старая кляча Хаберланда, она уже недолго протянет. Здравствуй, Хельбинг! Все работаешь? Стараешься с утра до вечера, хочешь все сундуки набить талерами? Мы продаем корзины, большие и маленькие. Не сделаешь ли нам почин, Конрад?

Кузнец рассмеялся. Зачем ему корзины?

— Э, да это ты, Бабетта! Ну что ж, покажи, что ты там тащишь на спине? Тебя совсей не видно!

После долгого торга он купил у Бабетты три маленькие корзинки.

Карл все время стоял неподвижно, принюхиваясь к запахам и прислушиваясь к тому, что делалось в кузнице.

— Тяжелый молот, однако! Что это вы там куете?

Можно было подумать, что у него здоровые глаза, так уверенно подошел он к наковальне. Да, он тоже был когда-то кузнецом, и он только хотел сказать им об этом.

— Он опытный кузнец, — сказала Бабетта, — но теперь он испортил зрение и вынужден заниматься другим ремеслом. Пойдем, Карл!

Но Карл не двигался с места.

— Тяжелые, однако, молоты!

Как бы хотелось ему попробовать, слушается ли его еще молот!

— Ну, дайте уж ему тяжелую кувалду, — сказал кузнец.

Карл любовно ухватил кувалду за рукоятку. Его пальцы напряглись так, что побелели. Он размахнулся тяжелым молотом и почти целую минуту держал его на весу, словно это была щепка.

— Черт побери, вот это сила! — сказал Хельбинг.

Карл побагровел, но не от напряжения, а от волнения, он сам не знал почему. Охотнее всего он показал бы им, как поднимают в воздух наковальню.

— Да идем же, Карл! Счастливо оставаться, Конрад!

Болтая без умолку, Бабетта ходила из дома в дом. В некоторых местах она молола языком по полчаса. От двух бельевых корзин им удалось избавиться. Они были дешевые, потому что в них были небольшие изъяны, которые мог заметить только корзинщик. На крыльце магазина Шпангенберга стоял, заложив руки в карманы широких штанов, толстяк Бенно и грелся на солнышке. Бабетта обрушила на него целый поток слов: она стирала у его матери, царствие ей небесное, она знала господина Бенно, когда он еще не умел штанишек себе застегнуть. Бенно не мог никому ни в чем отказать. У него было слишком доброе сердце, оно было окутано толстым слоем жира — вот в чем причина его доброты. Он тотчас же купил четыре большие корзины и шесть маленьких. Почему бы ему не торговать и корзинами? Как только ему понадобится еще товар, он их известит. Да, вот каков был этот Бенно!

— Он унаследовал доброе сердце от своей матери, — сказала Бабетта, когда они двинулись дальше, и притом сказала так громко, что Бенно должен был слышать ее слова.

Торговля шла бойко, и к одиннадцати часам они распродали уже половину своего товара. Бабетта была красна как рак и обливалась потом, хотя вовсе не было жарко.

— Ну, Карл, пойдем, теперь мы имеем право чем-нибудь угоститься.

Они зашли в «Корону», маленький трактирчик, и она заказала себе кофе, а Карлу — рюмку тминной настойки. Но сидели они недолго: Бабетта напомнила о том, что им нужно торопиться, — ей надо было возвращаться, они там, наверху, не могли долго обходиться без нее. Перед заходом солнца они вернулись в Борн, продав почти все.

— Ну, видишь, Карл! Что я говорила? — торжествующе кричала Бабетта. — Идет дело! Теперь ты видишь?

— Да, да!

Он видел. Видел, что дело идет. Он сидел за столом, расправив грудь, положив кулаки перед собой, высоко подняв голову. Ему не придется сидеть у края дороги, положив старую солдатскую шапку себе на колени. Этого он боялся больше всего. Он выставил большой кувшин пива, затем достал из кармана пачку табаку и положил ее на середину стола.

— Кто хочет курить?

— Ишь ты как заважничал, Карл! — закричал Антон, набивая трубку. — Где ты раздобыл такой табак?

— Табак недурной. Толстяк Бенно купил сразу четыре большие корзины, и шесть маленьких й обещал заказать еще.

— Я уже вижу, что у тебя будет собственная фабрика корзин, Карл! С электромоторами и прочими штучками!

Карл с наслаждением попыхивал трубкой. Он улыбался. С тех пор как он жил здесь, среди них, они еще ни разу не видели, чтобы он улыбался. На его лице постоянно лежала печать глубокой скорби, словно толстый слой пепла, через который не могла пробиться улыбка.

— У этого кузнеца, Хельбинга, — сказал Карл, — здоровые кувалды. Но у нас в свое время были и потяжелее.

— В следующий раз он сможет уже один пойти в город! — заявила Бабетта.

Карл кивнул.

4

Долли Нюслейн, улыбаясь, пускала вверх дым от сигареты. Они сидели в верхнем зале «Лебедя» и пили кофе — Долли и Вероника. Им видна была отсюда вся рыночная площадь, и в то же время с площади их не было видно.

— Если я люблю мужчину, Вероника, — говорила Долли вполголоса, — он может со мной делать все, что хочет. Он может меня даже бить. Такой уж у меня характер!

Она думала о Генсхене. Она была снова влюблена без памяти.

Вероника презрительно засмеялась. Она сидела сгорбившись, подперев руками узкую голову. Она была так худа, что через платье можно было различить каждый позвонок. Вероника насмешливо взглянула на Долли.

— Нет, так далеко не уедешь, Долли! Это они как раз и любят — делать с нами все, что им вздумается. Ведь они все, все такие эгоисты! Ну, с меня-то уж, во всяком случае, хватит!

Она позвонила кельнеру и заказала рюмку коньяку. Когда Вероника пила коньяк, Долли знала: у нее что-то не в порядке.

— Разве ты все еще не имеешь никаких известий? И с поездкой в Копенгаген на этот раз ничего не вышло? — спросила она тихо и почти заискивающе.

— Нет! — Вероника энергично взмахнула рыжей гривой. — Но он был на конгрессе в Копенгагене. Я читала об этом в газете.

— Он был в Копенгагене?

— Да! И не нашел времени даже на то, чтобы написать мне открытку. Теперь я положу этому конец.

— Ты каждый раз так говоришь.

Веронике однажды улыбнулось счастье. Летом она поехала отдохнуть и в дороге познакомилась с одним господином. Это был не мужчина, а сущий дьявол. Он был, правда, не первой молодости, но таких мужчин она еще в жизни не видывала. Она мгновенно влюбилась в него. Это была настоящая любовь. Вероника просто голову потеряла, и они в тот же день отпраздновали свадьбу. Но тут выяснилось, что этот дьявол — знаменитость, даже мировая знаменитость, главный врач крупнейшей берлинской клиники. Ну что ж, это нисколько не могло помешать, не правда ли? Разумеется, нет, напротив, Вероника очень гордилась своим дьяволом. Тут, однако, обнаружилось, что у этой знаменитости есть жена и почти взрослые дети. Это было, разумеется, ужасно, и счастье Вероники превратилось в огромное несчастье. Она могла видеться со своим любимым дьяволом только изредка, несколько дней в году, не больше. Но ведь она любила его!

Он преподносил ей подарки, она могла иметь все, чего пожелает. Но что за радость? Разве это жизнь? Раз в несколько месяцев, два-три дня! А в остальное время? Что делать в остальное время? Ведь она молода и создана не из дерева, отнюдь нет. Приходилось «лакомиться», то тут, то там «лакомиться». Вероника употребляла это выражение тогда, когда начинала презирать самое себя. Приходилось «лакомиться» поцелуем, ласковым словом, а иногда и кое-чем иным. Нет, говорила она себе, так продолжаться не может, это просто невыносимо, она должна положить этому конец.

Вероника выпила свой коньяк и закурила. Передернув узкими плечами, она тихонько рассмеялась.

— Ах, — сказала она, — не следовало бы принимать все это так близко к сердцу — мужчины вовсе этого не заслуживают. Послушай, Долли, что я тебе скажу. Не показывай им, что ты их любишь. Никогда не показывай! Слышишь?

О, Долли вовсе не такая простушка! Раньше чем она проявит малейшую благосклонность к мужчине, он должен дать ей клятву, торжественную клятву.

— Я напишу ему сегодня же, — заявила Вероника, — сегодня я положу конец.

Ах, как часто она говорила это! Потом приходила телеграмма, она бросала все и уезжала. И так длилось уже два года.

Долли продолжала развивать свои мысли. Она обдумывала великолепный план, пришедший ей в голову. Ей не удавалось хоть минутку поговорить с Гансом без помехи — дверь то и дело отворялась. Вчера она вдруг вспомнила о маленькой дачке, которая была у Нюслейнов на окраине города. Ах, сам бог внушил ей эту мысль! Там даже есть железная печка, вовсе не нужно ждать, пока потеплеет. Замечательно! В этом домике она сможет наконец совершенно спокойно побеседовать с Генсхеном. Но он должен ей дать клятву.

Гансу жилось теперь неплохо, да он и не жаловался. Он часто улыбался про себя, глаза его становились плутоватыми. Нет, он нисколько не скучал в этом городке, и для этого ему даже не приходилось прилагать особых усилий. Он был здесь ни при чем. Больше всех его интересовала Вероника, с дерзкой рыжей гривой, узкой головой и изумительными ногами. Она таинственно влекла его к себе, ее серые глаза странно улыбались каждый раз, как она на него смотрела. А Долли — та просто с ума спятила. Она совала ему сигареты, любовные записочки, училась у него делать прически, специально для того, чтобы находиться постоянно вместе с ним. Но она уже начала докучать ему своей ревностью. Когда приходила Вероника, она ни на секунду не оставляла их вдвоем.

Сегодня Долли сказала ему:

— Я придумала замечательный план, как нам побеседовать наедине.

— Какой?

— Через несколько дней я смогу вам сказать больше, Генсхен!

Долли побывала на маленькой дачке, вытерла пыль, придала комнате более уютный вид. Дров там было достаточно. Долли ежедневно таскала из кассы пятьдесят пфеннигов — этого никто не мог заметить. На эти деньги она покупала вино, ликер, сигареты, яблоки, печенье, шоколад. Ах, она мечтала о настоящей оргии, о неслыханном кутеже. Все будет как в сказке, и Генсхен будет только диву даваться.

— Вы свободны сегодня вечером? — шепнула она Гансу, сидя в кресле, в то время как он причесывал ее, — это был их урок. Ее лицо пылало, глаза многообещающе искрились.

— Сегодня вечером? Да! — Генсхен был приятно поражен.

— Отлично, отлично! Я ведь говорила вам о моем плане… Так вот, если хотите… — Долли шептала тихо и обольстительно.

У Ганса дух захватило. Хочет ли он? Наконец нечто положительное, до сих пор была одна сплошная ерунда — суета, поцелуи, письма, а по-настоящему ничего не выходило.

— Но где? — спросил Генсхен. — Разве это возможно здесь, в таком забытом богом местечке?

Долли торжествующе улыбнулась.

— Прекрасно! — Она слышала, как бьется ее сердце. Судьба свершилась, подумала Долли. О господи, она уже сейчас так взволнована, она, наверное, сделает сегодня какую-нибудь большую глупость. Она возбужденно зашептала ему на ухо. За кладбищем… Там между садами есть широкая дорога… в конце ее стоит домик, а перед ним — высокий флагшток. Других флагштоков там нет. Из трубы будет идти дым. Света, разумеется, не будет.

— В одиннадцать часов. Хорошо?

— Хорошо! — восхищенно прошептал Генсхен. «О, эти девушки, — подумал он, — чудесные создания!»

В одиннадцать часов, взволнованный приключением, он пробирался по рыхлому снегу. Вот флагшток, вот пахнуло дымом. Дверь домика открылась, и полные руки Долли втащили его в комнату.

— Ах, как я счастлива, что вы пришли, Генсхен! — прошептала она ему на ухо.

На полу горела свеча — более яркого света нельзя было зажигать; маленькая железная дверь отбрасывала трепетные алые отсветы. В домике было уютно, тепло. Генсхен был в восторге. Что за славная девушка эта Долли! В Хельзее — подумать только, в этой захолустной дыре — и вдруг такое приключение! Да, девушки во всем мире, куда бы тебя ни занесло, бывают поразительно изобретательны, когда влюблены!

— Лучше всего, если мы сядем на пол, — сказала Долли, — так нам и светлее будет.

Она выглядела необычно при свете свечи и в красном пламени печурки, — казалась более миловидной, чем всегда, словно ее заворожили. Волосы Долли отливали желтой медью.

— Вот вино, вот сигареты.

Да это была настоящая скатерть-самобранка! А на полу были разостланы толстые одеяла.

Генсхен почувствовал себя влюбленным. Он обнял Долли и поцеловал ее. Но как только он стал немного смелее, она отстранилась.

— Ну, давайте есть и пить! — сказала она.

Она налила вина, они чокнулись.

— Выпьем на брудершафт, Генсхен! Но, разумеется, мы будем говорить друг другу «ты» только наедине.

«Она идет прямехонько к цели, — подумал Генсхен. — За мной дело не станет».

После ужина Генсхен опять стал нежным. Долли страстно целовала его, бросилась ему на шею, обвила ее руками. Она даже всхлипывала от волнения.

— О, я люблю тебя, — шептала она, — ты мой единственный! Я люблю тебя!

Генсхен почти задыхался. Но в конце концов он ведь не впервые оставался наедине с девушкой и знал, как приступить к делу. Внезапно Долли вскочила: нет, они должны вести себя благоразумно!

— Если я люблю человека, — начала она, — он может делать со мной все, что захочет. Он даже может бить меня, Генсхен, знаешь? Все может делать со мной!

Генсхен хотел поймать Долли, но она ускользнула от него.

— Но я вовсе не собираюсь бить тебя, Долли, совсем наоборот. — Он схватил ее. — Ну, обожди же, малютка!

Он смеялся самоуверенным, глуповатым смехом.

— Совсем наоборот, Долли, совсем наоборот! — Он поцеловал Долли так, что у нее захватило дух.

— Нет, нет, нет, мне нечем дышать!

Ах, она попала в ужасную историю! Нужно из нее выпутаться. Это трудно, почти невозможно.

— Нет, нет, послушай, Генсхен, сначала ты должен дать мне клятву. Сначала, слышишь?

Ему были хорошо знакомы эти клятвы.

— Слышу, Долли!

Он насторожился, его самоуверенное настроение начало падать.

— Поклянись, что ты меня любишь, Генсхен!

Ну, в этом-то Генсхен мог поклясться с чистой со-вестью: Долли ему нравилась, хотя он и предпочел бы, чтобы вместо нее здесь была эта — как ее зовут? — Вероника! Итак, он поклялся. Но нет, дело не так просто. Он должен поклясться, подняв руку. Почему же нет? Он поднял руку.

— А теперь поклянись, Генсхен, что ты всегда будешь мне верен. — Долли вела наступление. Это была ее первая настоящая любовь.

Генсхен испугался. Нет, этого он не может сделать. Он даже расстроился. Это нелепо. Заманить его сюда… Здесь, правда, прелестно, но дело зашло слишком далеко. Эта Долли просто дурочка. Быть верным вечно? Боже упаси! В этом честный человек поклясться не может. Он налил стакан вина и выпил. Нет, невозможно, в этом уважающий себя человек поклясться не может. Ишь чего она от него требует!

— Генсхен, Генсхен! — испуганно закричала Долли. — Что с тобой? Генсхен, ведь это только… Пойми, я бы просто не перенесла — ведь я так люблю тебя, — чтобы ты любил сегодня меня, а завтра другую!

Долли была здесь, рядом, ее волосы, ее губы, ее грудь, ее бедра, вырисовывавшиеся под тонким платьем, — ему стоило, казалось, только руку протянуть за всеми этими прелестями. Он был страшно разочарован.

— Нет, нет! — ответил он, чтобы хоть что-нибудь сказать. Он не таков. Пока он любит девушку, он всегда остается ей верным. Но клясться? К чему сразу клясться?

Долли почти успокоилась. Она придвинулась поближе, прижалась к нему.

— О господи, ты можешь делать со мной что хочешь, Генсхен, можешь даже бить меня! Я буду всегда твоя! Но послушай, Генсхен, — поклянись мне, что ты когда-нибудь женишься на мне!

Генсхен был так ошарашен, что сначала ничего не ответил. Он удивленно уставился на Долли, совсем онемев. Потом отстранил Долли и встал. Взял со стола коробку сигарет, сунул ее в карман, затем выпил еще стакан вина и наконец сказал:

— Ты знаешь, что я моряк, Долли. Я хоть и парикмахер, но плавал по морям, тебе это известно. Когда-нибудь я снова отправлюсь в плавание на большом корабле. Мир влечет меня к себе, я не могу сидеть на одном месте. Все это я говорил тебе.

Он был совершенно спокоен, даже слегка улыбался— он нисколько не сердился. Затем взял свою шапку.

— Но ты меня не поняла. Ты меня разочаровала, Долли, и я должен, к сожалению, тебе сказать, что ты просто дурочка, наивная дурочка, — вот и все.

Дурочка! Глаза Долли, полные ужаса, были обращены на него, она следила за каждым его движением и ровно ничего не понимала. Чего же он хочет? Генсхен зевнул и похлопал себя по рту.

— Я устал, извини меня, Долли!

Генсхен не был извергом, он даже протянул Долли руку.

— Не сердись, Долли, благодарю тебя за приятный вечер!

Что? Что такое? Уж не намерен ли он уйти? Нет, этого она не перенесет, просто не перенесет! Она умоляюще протянула руки и сделала вид, что собирается упасть на колени.

— Генсхен! Генсхен!

Но, прежде чем она успела оглянуться, он вышел. Она не верила своим глазам. Ушед, растаял как туман!

— Боже милостивый!

Долли громко расплакалась. «Наивная дурочка», — сказал он! И он действительно ушел! Генсхен! Она побежала к двери и закричала в темноту:

— Генсхен!

Но он не вернулся.

5

Карл выглядел уже гораздо здоровее и бодрее. Бабетта, разумеется, была права: ему нужно поручать всякую работу — он должен чувствовать, что ничем не отличается от всех остальных. Герман горько упрекал себя за то, что они так мало заботились о нем. Люди бывают эгоистичны и беззаботны, пока сами не попадут в беду. Человек может погибнуть на их глазах, а они не заметят этого в своем эгоизме и тупости.

— Теперь придется ежедневно посылать Карла на несколько часов на работу, заявил он вечером на кухне. — Слышишь, Карл? Найдется у тебя для нас час-другой свободного времени?

— Час или два он всегда сможет урвать, — ответила за него Бабетта.

Карл кивнул:

— Разумеется. Зовите, когда нужно.

— Эй, Карл! — позвал Герман. — Оставь-ка на минутку свои корзины и помоги мне вынести старый плуг!

Они вытащили из сарая плуг; старый Фасбиндер несколько лет тому назад выкинул его в железный лом. В эту весну плуг может еще послужить, если привести его в порядок. Карл ведь был кузнецом, и это работа для него. Но плуг должен быть совершенно готов в ближайшие несколько дней. Карл отлично знал, как взяться за плуг, он ощупывал ржавое железо, и целый день слышно было, как он бьет молотом, стучит и подпиливает. На следующий день плуг был в полном порядке. Герман похвалил Карла:

— Да, тебе можно поручать работу!

Сто раз в день поглядывал Герман на небо. Погода, слава богу, прояснилась, ветер сушил влажную почву. Герман работал на проезжей дороге, ведущей к усадьбе, утрамбовывал щебень, который Рыжий так трудолюбиво возил зимой. Справа и слева от дороги были протянуты веревки, отмечающие линию будущих рвов. Герман любил четкую работу; порой он мог даже показаться педантом.

Вдалеке там и сям уже ползли по сверкающей пашне упряжки лошадей, долина просыпалась. Время от времени в луче солнца, пробивающемся сквозь низко бегущие облака, поблескивал лемех.

Давно уже они только и говорили что о лошадях Борнгребера. Тот хотел прислать их послезавтра, он твердо обещал. Это было не одолжение, а выполнение заключенного условия. За это Антон отработал у Борнгребера.

— Завтра они придут.

Итак, завтра! В эту ночь все они спали тревожно.

— Завтра придут лошади Борнгребера!

В четыре часа утра они уже умывались у колодца. Стояла еще глубокая ночь, пронизывающе холодная и такая темная, что все они видели ничуть не больше, чем Карл-кузнец. Неба совсем не было видно. Бездонная чернота, на которой мерцало несколько больших призрачных звезд. Ручей журчал необычайно громко. У Бабетты светился огонек — она, разумеется, уже поднялась. Один только Генсхен еще спал, он был освобожден, — ведь парикмахер в конце концов ничего не смыслит в сельском хозяйстве. По двору передвигался, покачиваясь, ручной фонарь. Это расхаживал Рыжий.

Они напились кофе. Кофе? Да, ради торжественного дня Бабетта напоила их кофе, который купила за свой счет. Вдруг все подняли головы. Чу! Да, это лошади! Или не они?

— Отвори-ка дверь, Рыжий!

Ну конечно же, это были лошади Борнгребера, несомненно. Они приближались. С — ними шел Штефан. Через несколько мгновений стало слышно, как стучат копыта по вымощенному двору. Ишь как цокают лошадиные копыта! Мертвый двор ожил. Это было похоже на чудо, все умолкли.

Бабетта распахнула дверь и пронзительно закричала в темноту. Ни звезды, ни ночная тишина не смущали ее.

— Ты, однако, точен, Штефан! Заходи, выпей кофейку!

— Точным быть не мешает, Бабетта! — ответил Штефан откуда-то из темноты. Ни его, ни лошадей не было видно. — Так уж полагается, иначе нельзя!

Во дворе было тихо. Ни звука. Лошади потряхивали сбруей, им было холодно.

Вдруг Герман закричал:

— Карл!

Его голос отдался эхом в темноте. Зачем он так кричит? Он словно дает понять, что Карл один несет ответственность за все, что здесь происходит.

— Принеси сюда вместе с Рыжим плуг — ты знаешь, где он лежит!

Красный фонарь проплыл, покачиваясь, через двор. Плуг прикрепили к упряжи.

— Пронесите плуг над мостовой! — крикнул Герман. — Достаточно!

Они вышли на пашню. Штефан развернул в темноте лошадей и попрощался. Фонарь Рыжего раскачивался перед ногами лошадей.

— Ну, начали! — произнес Герман.

Он был заметно взволнован.

Приподняв плуг, он слегка согнулся, выставив левое плечо вперед.

— С богом! — проговорил он про себя почти торжественно. Он опустил плуг и почувствовал, как лемех врезался в землю.

— Но! Вперед!

В голове у него гудело, словно-играл орган. Он шагал вперед в счастливом упоении. Месяцами, годами мечтал он лишь об этом мгновении, когда проведет первую борозду. Начало положено! Нужна тысяча дней, чтобы снова превратить эту пустыню в цветущие поля, — тысяча дней, он это знал, — но начало, начало положено. Красный фонарь плясал по полю. Голос Германа звучал в ушах Карла не так ясно, но глухие удары лошадиных копыт отдавались еще совершенно отчетливо.

Карл стоял не шевелясь и жадно вслушивался. Он, сын крестьянина, знал, что это значит: пахать, сеять, собирать урожай. Из-за этого стоило волноваться так, как волнуется Герман. Герман приступал сегодня к работе, которой нет конца: пахать, сеять, собирать урожай. Окрики Германа звучали все дальше, потом затихли; слышны были лишь глухие удары. Вот уже не слышно ничего. Холод почвы пронизал Карла, он ощущал запах только что взрыхленной земли, свежий ночной воздух овевал его. Борода его стала влажной — скоро начнет светать. Где-то стремительно пронеслась сова. Снова раздался топот, потом оклики Германа, которыми он подгонял лошадей. Бренчало железо, топот раздался совсем близко от него. Вдруг Карл внутренним зрением увидел прямо перед собой упряжку тяжелых рабочих лошадей; он видел их так ясно, что мог бы нарисовать. Он жадно вдохнул запах конского пота, мягкая лошадиная морда коснулась его руки. Лошади утомленно фыркнули, и он ощутил брызги на своем лице.

— Ты еще здесь, Карл? — спросил Герман.

— Да, я здесь. А кони, видно, славные?

— Да, кони хоть куда, крепыши, но земля еще очень мокрая и тяжелая. Помоги мне повернуть. Подними плуг. Я сейчас вернусь, обожди здесь, Карл.

Когда Герман вернулся, Рыжий с фонарем ушел. Было уже достаточно светло. День занялся. Герман вытер лицо и засмеялся.

— Пощупай-ка, Карл! — сказал он. — Я весь мокрый как мышь, не правда ли? Отвыкаешь после такого большого перерыва. Возьмись-ка ты теперь за плуг, Карл!

— За плуг?

Карл испугался. Как он поведет плуг? Он ведь даже не видит, куда идти. От волнения он дрожал. Этот Герман, должно быть, спятил.

— Вперед, вперед, Карл! Давай! — скомандовал Герман без церемоний.

Лошади тронулись. Карл пошел следом. Вначале плуг дергал его из стороны в сторону, так что он шатался. Герман шел между лошадьми и вел их.

— Вперед, вперед! — кричал он. — Очень хорошо! Не захватывай так глубоко. Сразу видно, что ты вырос в деревне. Вперед!

Они прокладывали борозду за бороздой. Через час Карл остановился, обливаясь потом и вытирая лицо. Он чувствовал на мокром лице теплые лучи восходящего солнца.

— А вот и солнышко! — сказал он.

— Да, но, кажется, собирается дождь и ветер. Теперь дай-ка плуг опять мне, Карл. Но!

И так каждое утро. Под конец Карл уже валится с ног от усталости.

— Хоть помрем, — говорит Герман, — а сделать надо!

Анзорге дает лошадей на целую неделю, потом появляется упряжка Дюрра. Работа начинается еще ночью. Карл слышит фырканье лошадей и идет, пошатываясь, за плугом, усталый от вчерашней заботы.

— И как ты только выдерживаешь? — удивленно спрашивает он Германа.

— Я выдерживаю только потому, что ты меня сменяешь. Иначе я давно бы уже свалился.

Вечером Герман с силой хлопает Карла по плечу:

— Здорово поработали сегодня! За три дня! Ну как, Антон, справимся?

— Еще бы!

Антон смертельно устал — он целый день плотничал.

— Ты — д$ не справишься! — говорит он, зевая. — В худшем случае посадишь на несколько моргенов больше картошки.

— Только бы перебиться эту весну!

Толстяк Бенно приходит в Борн и заказывает дюжину бельевых корзин. Карлу надо работать в поле, но Бабетта протестует.

— Нет, — говорит она, — вы не должны все время рассчитывать на него. Так не годится. Завтра ему нужно опять заняться своей работой.

— Карл! Карл! Карл, иди сюда!

Что ему делать? Ему надо работать в поле, Рыжий хочет, чтобы он помог ему на огороде, нужно плести корзины. За что же приняться раньше? Он хочет угодить всем, он ни с кем не хочет портить отношений!

6

Ах, как ей тяжело, как мрачно на душе; ей, право же, и свет не мил! Долли носилась по скрипучей крутой лестнице своего дома вверх и вниз, вверх и вниз, — в лице ни кровинки. Вращала голубыми глазами перед зеркалом, смотрела, как слезы текут по щекам, вздыхала, временами беспомощно опускалась на стул.

— Да что с тобой стряслось? — спрашивала мать.

Долли легла в постель. Но перед ее глазами мгновенно возникла вся картина ее посрамления. «Дурочка». Он назвал ее наивной дурочкой и ушел. Ну ладно же, подожди! Через несколько дней мы опять встретимся! Она собиралась выказать ему свое презрение, свое бесконечное презрение. Генсхен, Генсхен, берегись! Она всхлипнула.

Совершенно неожиданно Генсхен появился в понедельник утром в парикмахерской, в шапке набекрень, веселый и беззаботный как всегда, словно ничего и не произошло. Долли окинула его ледяным взглядом.

— С добрым утром! — приветливо воскликнул Генсхен.

— Здравствуйте! — ответила Долли таким ледяным, поистине ледяным тоном, что Нюслейн растерянно оглянулся в ее сторону. Но она уже вышла. Ну что, получил? Подожди же, Генсхен!

Генсхен пришел только для того, чтобы ъзять свои вещи: отныне он должен был каждый понедельник в одиннадцать часов отправляться к жене аптекаря Кюммеля, чтобы ее причесывать.

— Это весьма- почетное поручение! — заявил Нюслейн. — Я прошу обслуживать эту даму с величайшим вниманием. Это высокообразованная дама, она читает целыми днями.

Генсхен был не в восторге от этого поручения. Он не забыл, что жена аптекаря Кюммеля, эта «римлянка», когда-то обошлась с ним несколько свысока. Однако фрау Кюммель приняла его весьма любезно. Она была в изящном утреннем халате, в зеркале ему прекрасно была видна верхняя часть ее, белоснежной полной груди. От ее холеного тела пахло духами.

— Мне особенно нужен, — заявила она, — хороший массаж головы. Я страдаю ужасными головными болями.

На ее туалетном столике стояли десятки флаконов различных духов.

Фрау Кюммель была раньше продавщицей в берлинском магазине граммофонных пластинок. Там, среди танго и тустепов, она познакомилась с аптекарем Кюммелем. Он приглашал ее несколько раз ужинать и наконец предложил ей поехать с ним летом в Швейцарию. В конце концов он на ней женился. И вот волею судеб эта «римлянка» оказалась в Хельзее. Она была жгучая брюнетка, глаза ее напоминали капли смолы. Кюммель называл ее Кармен, и так называл ее весь город.

У фрау Кюммель, у Кармен, был попугай Лола, говоривший: «войдите», когда стучали в дверь, и канарейка Принц, заливавшаяся раскатистыми трелями. Ко всему этому целая стена ее комнаты была уставлена книгами. Генсхен никогда в жизни не видал столько книг. Нюслейн был прав — это была и в самом деле весьма образованная дама.

— Вы действительно бывали в Сан-Франциско? — спросила фрау Кюммель. — Да? Ну расскажите же, что вы там видели?

Генсхен сказал, что там есть немецкий ресторан, в котором — можно получить прекрасное мюнхенское пиво и сосиски с капустой. Рассказал еще кое-что, в общем немного.

— Вы, пожалуйста, скажите мне, сударыня, если я массирую слишком сильно.

— Нет, нет! Это так приятно! Продолжайте. — Фрау Кюммель откинулась в кресле и закрыла глаза. — Ах, как это приятно! Моя бедная голова!

Нет, дурнушкой назвать эту Кармен, во всяком случае, нельзя. Образованная, говорит так изысканно, и пахнет от нее хорошо.

Через несколько дней Долли вошла в дамский зал, когда Генсхен стриг двенадцатилетнюю девочку.

— Здравствуйте! — бросила она холодно и отрывисто.

Генсхен шутил с девочкой и не обратил на нее никакого внимания. «Ах, разве можно сравнить тебя с этой Кармен, с настоящей дамой», — подумал он.

— Вы что же, не изволите отвечать, когда я с вами здороваюсь? — раздраженно закричала Долли.

Генсхен весело рассмеялся.

— Здравствуйте! — ответил он, подражая ледяному тону Долли.

Разъяренная Долли вышла, сильно хлопнув дверью.

В зале появился Нюслейн, багровый от гнева, пенсне на его носу тряслось.

— Кто это здесь так швыряет дверь? — закричал он.

— Ваша дочь! — ответил Генсхен, не отрываясь от работы.

— По временам она бывает просто бешеная со своими настроениями!

Нет, нет, так продолжаться не может. Долли сама это видела. Она капитулировала, она безоговорочно сдалась. Ее нервы не выдержали.

— За что вы меня давеча так обидели? — спросила она Ганса, оставшись с ним наедине в салоне. Генсхен нахмурился. Он хотел ответить резко, покончить с этим раз и навсегда, но тут он почувствовал мягкую, нежную руку Долли. А Генсхен не был извергом, вовсе нет.

Он сказал, что рассердился. Он, мол, разумеется, не должен был поддаваться гневу, он должен был сказать: «Извините, фрейлейн Нюслейн, мы не поняли друг друга».

О, это было бы гораздо хуже, этого она бы не перенесла. Лучше уж другое.

— Генсхен, Генсхен! — Она прильнула к нему. — Разве не может все опять стать как прежде?

Генсхен мягко отстранил ее.

— Может быть! — сказал он.

Может быть! Он сказал «может быть»! Какое счастье! Да, теперь она знает, что такое любовь! Генсхен! О, как она его любит!

— Ах, Генсхен! — Она снова прильнула к нему и предложила: — На нашей даче завтра вечером — по пятницам отец уходит играть в кегли — в десять часов? Хорошо? — Генсхен медлил с ответом. Это было невыносимо!

— Генсхен!

— Но ты, может быть, снова потребуешь, чтобы я клялся?

— Нет, нет, клянусь тебе!

— Так, значит, теперь клянешься ты? — засмеялся Генсхен. — Ладно, Долли, завтра в десять часов.

7

Пятница! Никогда не надо ничего затевать в пятницу! А эта пятница была поистине несчастливым днем. Долли весь день чувствовала, что ей что-то грозит; все казалось каким-то хмурым и зловещим, даже воздух.

Когда начало темнеть, она незаметно сбегала в загородный домик, вытопила печку и накрыла на стол. Она купила бутылку красного вина. У нее кружилась голова, когда она думала о поцелуях примирения. Бедная Долли, она не предполагала, что этим поцелуям не бывать и что она еще будет радоваться, что не случилось ничего похуже.

Вернувшись домой, она услышала, как отец распекает ученика. Он говорил еще более раздраженно, чем обычно, — это был один из тех дней, когда он становился тираном. За ужином в его голосе несколько раз неожиданно прорывалась злоба. Он попробовал суп, надел пенсне и начал пристально рассматривать этот суп, словно в гороховом супе можно увидеть что-либо интересное.

— Лук! Суп пахнет луком!

— Как же может этот суп пахнуть луком? — осмелилась заметить фрау Нюслейн. Но Нюслейн уже с торжествующей злой усмешкой вылавливал из супа кусочек лука.

Ну, фрау Нюслейн резала лук, должно быть кусочек лука попал при этом в суп. В конце концов ведь это не яд!

Яд! А разве он сказал, что в супе есть яд? Нет, он говорил лишь о несомненном привкусе лука и больше ни о чем, а теперь говорят уже о яде!..

— Никто не говорит о яде.

Нюслейн метал язвительные взгляды сквозь стекла пенсне.

— Никто не говорит о яде? Но ведь ты сама только что говорила о яде!

Больше он не проронил ни слова. После ужина он закурил сигару и принялся расхаживать взад и вперед по комнате, раздраженно пощипывая свою бородку. Это был плохой признак: он искал повода для ссоры. Долли убрала посуду. Девять часов. Надо надеяться, что сейчас он уйдет играть в кегли.

Вдруг до нее донеслись из комнаты возбужденные голоса. «Ой-ой-ой, уже спорят!» В том, что они ссорились, не было ничего необычного, позже никто не мог сказать, из-за чего, собственно, возникла ссора.

— Ты сегодня невыносим, — говорила мать, — шел бы уж лучше играть в свои кегли.

Ах, так? Он должен уйти? Его не хотят видеть дома! Подумайте только! Он хотел после целого дня работы отдохнуть от трудов в кругу своей семьи, а его попросту выгоняют! Выгоняют на улицу!

— Никто тебя не выгоняет. Ты перевираешь каждое слово!

Ах, хоть бы он прекратил уже свои бесконечные разговоры и ушел!

— Но мама же не хотела сказать ничего плохого, отец! — вставила Долли.

Нюслейн остановился и пристально посмотрел на нее сквозь пенсне.

— Недостает только, чтобы вмешивались дети! — возмущенно проговорил он, и Долли поняла, что дело плохо. — Этого только недоставало! Жена против мужа, дочь против отца! Иди спать, Долли! Слышишь? Только я не желаю, чтобы ты опять читала до поздней ночи, — освещение стоит денег, дочь моя! И я не желаю, также, чтобы ты опять удрала!

У Долли закружилась голова. Недавно она попросту удрала и отправилась на бал в клуб пловцов, несмотря на запрещение отца, считавшего, что в этом клубе ведут себя фривольно. «Фривольно» — больше он ничего не сказал. О, он знал все, хотя и не говорил.

— Иди спать, я проверю тебя. Впредь ты меня не проведешь! Авторитет главы семейства должен быть восстановлен!

Долли легла в постель одетая. Она дрожала от страха. Она плакала.

Нюслейн продолжал распространяться о падении нравов, об анархии в семье, наконец он сорвал с вешалки свое пальто из толстого сукна и плюшевую шляпу и ушел.

Долли слышала, как захлопнулась наружная дверь. Было уже около десяти часов. Нет, сегодня у нее уже не хватит смелости пойти туда. Генсхен, Генсхен!

Нюслейн выбежал во тьму. Обеими руками оннахлобучил на голову свою плюшевую шляпу. Несчастье пригибало его к земле. Его несчастье, его трагическая судьба заключались в том, что он женился на женщине, которая духовно была ниже его. Немного спустя он успокоился; благотворная волна мягкой грусти охватила его.

— Такова жизнь, — вздыхал он, — такова жизнь!

Человек женится, и с этого момента он связан по рукам и ногам и принужден жить в захолустье, среди совершенно необразованных людей, которые понятия не имеют о расщеплении атома и об электронах. А он, быть может, рожден для более высокого призвания! Рожден, чтобы стать изобретателем, ученым, государственным деятелем — кто знает? Нюслейн снова вздохнул и снял плюшевую шляпу, чтобы освежить разгоряченную голову. А может быть, он стал бы философом? Кто знает? Но теперь все в прошлом, жизнь испорчена. Лучше всего было бы уехать прочь отсюда, прочь — где-нибудь на южных морях еще можно стать человеком. Господь бог отвернулся от холодного севера, господь благоволит к югу.

Вдруг Нюслейн остановился. Куда он, собственно, забрел? Вокруг него сгустилась темная ночь. Он увидел белые кресты над стеной. Ах, это кладбище. Равнодушно прошел он мимо белых крестов. Он не боялся ни белых крестов, ни мертвецов, погребенных под ними, ни темного призрака, перегнувшегося через стену и простиравшего к нему руки. Это была просто плакучая ива, раскачиваемая ветром. Нюслейн не боялся призраков. Здесь, среди этих крестов, будет когда-нибудь лежать и он.

«Возвышенная цель, достойная меня!» — подумал он и насмешливо рассмеялся про себя, минуя кресты и медленно входя в дачный поселок.

Внезапно он остановился. Что это? Кажется, на его дачке брезжит тусклый огонек? Это ведь его дача — ну да, вот и флагшток, а из трубы вьется светлый дым! Странно, странно! Он погладил свои реденькие усы. Может быть, привидения все-таки существуют, и одно из них сидит там у печки и греет озябшие руки. Он весело засмеялся.

«Какая чепуха! — сказал он самому себе. — И это говорит философ! Даже если допустить, что привидения существуют, нельзя ни в коем случае поверить, что они способны мерзнуть. Нет, где дым, там и люди! — заключил он. — Животные не умеют разводить огонь».

Он вошел в палисадник и постучал в дверь домика. Дверь была закрыта. Он нащупал ключ под водосточной трубой и открыл дверь. В печке тлели угли.

— Кто здесь? — крикнул он. Все его тело в одно мгновение покрылось гусиной кожей — такой сильный страх испытал он теперь. Он чиркнул спичкой: никого, домик был пуст. Он увидел на столе свечу и зажег ее.

«Ого! Вино, да еще бордо! Ого! Сигареты, печенье! Ого! — Он остолбенел от изумления. — На моей даче явно кто-то живет; эти люди чувствуют себя здесь отлично, и к тому же жгут мои прекрасные сухие дрова. Какая безграничная наглость!»

Он попробовал вино. Замечательное! От Шпана, разумеется. Приключение вдруг настроило его на мирный, даже веселый лад, он сразу забыл о своем горе. Это, должно быть, молодые люди; ведь нынешняя молодежь— это все нахалы, каких свет не видывал! Они приятно проводят здесь время, играют в карты, веселятся, едят вкусные вещи, смеются, поют — все это на моей даче, а я ничего об этом не знаю. Это действительно забавно, в высшей степени забавно!

Вдруг он услышал снаружи шаги и поспешно задул свечу. Кто-то тихо свистнул. Ну, теперь Нюслейн должен показать, с кем они имеют дело. Он распахнул дверь.

— Кто здесь? — рявкнул он дурным от страха голосом. Его грозный окрик мог нагнать ужас на всякого. Один удар топором — и его не будет в живых. Но удара не последовало, ничего похожего. Какая-то тень испуганно отпрянула и пустилась наутек. Эта победа, собственно, должна была бы удовлетворить Нюслейна, но нет — когда враг бежит, его нужно догнать. Нюслейн, не задумываясь ни секунды, бросился вдогонку за тенью. Бегал он прекрасно, когда-то он работал на треке, и газеты писали о нем: «Нюслейн — мастер жать на педали».

— Стой! Стой!

8

Но Генсхен и не думал останавливаться! Прочь! Он узнал Нюслейна по его длинным усам. Измена! Прочь! Однако как этот Нюслейн быстро бегает, черт побери, — да это настоящий спринтер! Он все приближается, сейчас он его догонит, и тогда сраму не оберешься, хотя ничего особенного Генсхен и не сделал. Генсхен соображает молниеносно. Перед пожарным сараем свален вывезенный за город снег. Генсхен прежде всего, еще не зная на что решиться, дважды обегает эту снежную гору. Потом он поспешно бросается в сугроб и ждет. Нужно дать этому парикмахеру сражение, настоящее сражение. Но ввязываться в бой небезопасно. Куча состоит из больших глыб снега и льда. Генсхен мгновенно отламывает огромный ком, величиной с голову гиганта, секунду выжидает и затем изо всех сил швыряет ком в голову Нюслейна. Тот исчезает в вихре снега и льда.

— Стой! Стой!

Стой? Генсхейн громко хохочет и скрывается в темноте. Бедняга хромает: бросаясь в снег, он разбил себе колено.

Спустя немного Нюслейн с важным видом явился в кегельбан. На лбу его красовалась багровая шишка.

Пережитое приключение удивительным образом развеселило его. Значит, в «этом городке хоть что-нибудь иногда случается! Ну и отчаянные ребята, эта нынешняя молодежь! Сегодня ему попался один такой молодчик — прямо сорвиголова! Он рассказывал о своем приключении всякому, кто только хотел послушать.

— Представь себе: задумавшись, подхожу случайно к своей дачке. Вдруг вижу дым, думаю: ну-ну, никак привидение с кладбища зашло погреться на мою дачу?

Слушатели удивлялись — быть не может! — восхищались его храбростью, хохотали.

— Неужели тебе не было страшно, Феликс? Ведь это могли оказаться жулики.

Страшно? Нет, страх Феликсу незнаком! Но что за отчаянная голова этот парень! Как он дрался! Это была настоящая битва. Нюслейн разрешил себе выпить рюмку водки и несколько кружек пива.

Наутро в доме Нюслейнов царил снова полнейший мир. Так всегда бывает в природе: ночью проносится гроза, а утром небо сияет синевой. Когда Нюслейн явился к столу пить кофе, он был в отличнейшем настроении и потирал руки от удовольствия.

— Что это за ужасная шишка у тебя на лбу? — испуганно спросила фрау Нюслейн.

— О, это неважно!

Вид у Нюслейна был гордый, усы стояли торчком. Он смеялся.

— Ты ведь веришь в привидения, Роза, — сказал он, — многие люди верят в привидения, хотя наука ни при помощи микроскопа, ни при помощи телескопа не обнаружила ни малейших признаков привидений. Ну, я, как ты знаешь, в привидения не верю. Но сегодня ночью!..

Да, сегодня ночью, несмотря на все, он встретил привидение, настоящее привидение.

— Это привидение сидело у нас на даче и грело себе руки, потому что оно озябло, — да, да!

Нюслейн весело рассмеялся. Долли побледнела и чуть не свалилась со стула. Она сидела словно на раскаленных углях. Нюслейн стал рассказывать. Да, да — вино, сигареты: они, как видно, проводили время недурно, и при этом жгли его прекрасные сухие дрова. Ну, он, значит, погнался за привидением, а оно попросту дало тягу.

— И ты поймал его? — спросила фрау Нюслейн вне себя от волнения.

— Да! — Нюслейн самодовольно погладил бороду. — Он споткнулся о кучу снега, и тут я его схватил за шиворот. Мы сразились. Он бросил мне в голову кусок льда — вот шишка! — но я положил его по всем правилам на обе лопатки, и он сдался.

— Он сдался?

— Сдался.

Долли — белее снега. Да, любовь — ужасная вещь! Долли чувствует, что угли под нею раскаляются уже добела, — еще секунда, и она потеряет сознание.

— Но кто это был? Ты его узнал? — спросила мать.

— Да, разумеется, узнал! Молодой, подающий надежды юноша из хорошей семьи. Но он на коленях умолял меня не выдавать его. Его отец…

Долли облегченно вздыхает.

— Уж не Вальтер ли Борнгребер это был? — продолжает расспрашивать фрау Нюслейн. — Это на него похоже.

Нюслейн с достоинством качает головой.

— Нет, нет; я дал ему слово не выдавать его, и я свое слово сдержу.

Нюслейну пора отправляться на утренний обход своих клиентов. Сегодня ему было о чем порассказать, и в конце концов его повествование превратилось в целый роман. «Сжальтесь, сжальтесь, господин Нюслейн, иначе я — погибший человек!»

Когда Генсхен после полудня, все еще прихрамывая, явился на работу, Нюслейн приветствовал его весело и игриво.

— Что это у хозяина шишка на лбу? — спросил Генсхен ученика, да так громко, что Нюслейн должен был услышать. Нет, Генсхен действительно был уж слишком нахален!

Рассказ о похождениях Нюслейна попал даже в газету. «Вестник Хельзее» напечатал заметку под веселым заголовком «Господин Нюслейн сражается с привидением».

Антон принес газету в Борн. Он показал заметку Гансу.

— Генсхен! — окликнул он его, смеясь. — Генсхен!

Так как Генсхен не отвечал, он ткнул его под ребро, — Эй, Генсхен!

Антон громко расхохотался. Само собой разумеется, Генсхен не мог рассказывать обо всех своих похождениях.

9

Железнодорожный экспедитор ежедневно подвозил ящики и бочки к дому Шпана. Лавка со сводами снова наполнялась мешками риса, муки и сахара; из склада, расположенного позади лавки, снова несся запах кофе и пряностей. Все было как раньше.

Торговля шла бойко, приказчик и ученик выбивались из сил: с восьми часов утра до семи часов вечера они были на ногах. Если покупателей было много, Шпан сам выходил из своей конторы в лавку и помогал их обслужить. Он был очень вежлив, предупредителен, задавал любезные вопросы, просил передать дома привет. Одет он был, как всегда, с величайшей тщательностью. После закрытия лавки в его конторе загоралась зеленая лампа, и с улицы можно было наблюдать, как Шпан сидит над счетными книгами.

Но в городе встретить Шпана было почти невозможно, и за своим обычным столиком в «Лебеде» он появлялся теперь очень редко.

В остальном же его образ жизни почти не изменился. У него лишь появилась одна новая привычка. Он не ложился теперь спать, как прежде, ровно в десять, а сидел часами полураздетый в своей спальне, неподвижно глядя перед собой. Он мысленно проверял всю свою жизнь.

Он старался понять, в чем состояли его преступления против заповедей господних, его грехи. Он в чем-то согрешил, быть может сам того не зная, и бог наказывал его. Жестоко наказывал. Эта кара господня была очевидна: он отнял у него Фрица, отнял дочь Христину. За что?

Шпан склонял голову: бог справедлив и ничего не делает без причины. Он несомненно провинился, — но в чем, что он сделал дурного?

Ну, он не был, разумеется, святым, у него были свои недостатки, как у каждого человека: временами он бывал вспыльчива часто относился несправедливо к окружающим, зачастую держал себя надменно — неужели же бог наказывает его за эти слабости? Нет.

Шпан склоняет голову еще ниже и думает.

Может быть, из-за брата Роберта? Может быть, он был несправедлив к своей жене? Он думал, думал без конца. Он ни в чем не мог себя упрекнуть, ничего не находил. Нет!

Подумай, Шпан, подумай! Быть может, господь вразумит тебя.

Его брат Роберт — разве он не страдал тогда из-за него? Брат Шпана Роберт принадлежал к числу тех людей, которые высоко метят, но лишены выдержки. Он совершил ряд легкомысленных поступков и наконец отправился в Южную Америку. Через десять лет он вернулся, но вернулся не богачом, как он постоянно хвастался, а, наоборот, без гроша в кармане. Вид у него был болезненный, лицо землистое. Он говорил на многих языках, но толку от этого было мало. Разве Шпан не принял его по-братски? Отец за это время умер, и Роберт потребовал свою долю наследства, чтобы иметь возможность что-либо предпринять.

Завещания отец не оставил, — но Шпан не нуждался в завещании. Он не придумывал никаких отговорок, не пытался отделаться при помощи какой-нибудь уловки от впавшего в нужду брата. О нет, ему это и в голову не приходило. Он передал документы и бухгалтерские книги нотариусу Хаммахеру, чтобы нотариус решил дело. Часть наследства, принадлежавшая Роберту, была вложена в дело, и фирма благодаря этому развивалась успешнее. На основании отчетности легко было высчитать, насколько вырос капитал, и брат должен был получить половину. Таково было мнение Шпана. Нотариус Хаммахер заявил, что он, Иоганн Шпан, все эти годы работал один и что состояние увеличилось в первую очередь благодаря его трудолюбию и предусмотрительности; нужно принять это во внимание при расчетах. Но Шпан и слышать не хотел. Он лишь выполнил свой долг, больше ничего. Он не любит этих адвокатских уверток. Он выплатил брату чистоганом и наследственную часть и значительную часть прибыли в придачу.

Ему тогда пришлось взять большую ссуду в банке, и в течение пяти лет после этого фирме приходилось туго.

Нет, нет, ему не в чем было себя упрекнуть. Он не был адвокатом, но в нем было развито чувство справедливости.

Брат Роберт отправился со своими деньгами в Гамбург. Там он пустился в спекуляции. Советов он слушать не хотел: он долго странствовал по свету и считал себя умнее всех. Не прошло и года, как он потерял все свои деньги. Тогда он снова начал писать письма и просить о помощи. Шпан ему отказал. У фирмы, писал он, есть долги, к тому же он несет ответственность перед своими детьми. Он не вправе растрачивать их состояние. Зачем Роберт спекулировал? Шпан старался держаться подальше от спекулятивных предприятий. Больше он не мог помогать брату. Ну, Роберт никогда не был разборчив в средствах, деньги ему были нужны до зарезу, и он поступил крайне опрометчиво. В один прекрасный день Шпану предъявили вексель, и он сразу увидел, что его подпись подделана. Он подозревал, что вексель подделал Роберт, но уверенности в этом у нею не было. Сумма была незначительная — тысяча двести марок.

Мог ли он погасить этот вексель? Нет, не мог, никоим образом. Это было невозможно. К чему бы это привело? Честь фирмы, честь его имени! Невозможно! Он не мог поощрять беззаконие — закон есть закон, на его безупречном имени не должно быть ни малейшего пятнышка. Он объявил вексель подложным. Тогда произошло то, что должно было произойти. Роберта арестовали, но он еще до суда умер в следственной тюрьме. Это было ужасно — разумеется, это было ужасно! Шпан тогда очень страдал.

Правильно или неправильно он поступил? Шпан долго размышлял. Он покачал головой: вины за собой он не чувствовал.

В эти ночи он много думал также о Маргарете, своей покойной жене. Быть может, он держал себя по отношению к ней слишком властно, слишком нетерпимо, несмотря на то, что горячо любил ее? Да простит ему господь! Маргарета обладала веселым нравом, любила развлечения. Она была дочерью церковного регента Мерка — жизнерадостного, почти легкомысленного человека, в доме которого постоянно бывало весело, порой даже слишком весело. Почти ежедневно там была музыка, квартеты, пение, там собиралось общество, пили вино и жженку, играли в карты. А Шпан был коммерсант, его дом, разумеется, был спокойнее, солиднее, в нем царил педантичный порядок и сознание долга, — иначе во что бы он превратился?

Вначале Маргарете было тяжело мириться с новой обстановкой, он видел это. Он делал все, что мог. Носил ее на руках, угадывал каждое ее желание. Потом родились дети, Фриц и Христина, у Маргареты появился свой круг обязанностей, и она стала жить исключительно домом и детьми. Она часто хворала, у нее уже тогда были слабые легкие. Но в эти годы она была счастлива — он чувствовал это. То был самый счастливый период их совместной жизни.

Так шло, пока не появился однажды тот приезжий из Дрездена. С этого дня Маргарета изменилась. Да, с этого дня ее словно подменили.

Он ясно помнит, как появился этот гость. Это был молодой человек с белокурыми, довольно длинными волосами, в белом костюме. Было лето. Молодого человека звали Ганс Фишер. Ах, если бы он никогда не появлялся! Может быть, он виновен в преждевременной смерти Маргареты! Этот светловолосый молодой человек, этот Ганс Фишер был сыном местного портного, известного пропойцы. Когда-то Мерк учил его игре на скрипке. Он стал скрипачом и с годами занял видное место в известном симфоническом оркестре. Теперь он вернулся, чтобы в качестве концертмейстера поражать своих земляков. Карманы его были полны денег — да, это был не какой-нибудь бродячий музыкант! Как знать — может быть, он когда-то был влюблен в Маргарету, когда брал уроки у ее отца? В юности все возможно. Так или иначе, но он нанес ей визит, как и всем остальным знакомым. Он был жизнерадостен и любил шутить. Шутил он слишком часто и сплошь и рядом нелепо, но Маргарете, по-видимому, его шутки нравились. Когда он пришел к ним ужинать, она была нарядна и весела, щеки у нее горели. Фишер болтал и смеялся громко и без всякого стеснения, как, бывало, болтали и смеялись в доме Мерка. И странно — Маргарета в этот вечер снова смеялась, как до замужества. Это было поразительно.

На следующий день скрипач пригласил их обоих покататься. Шпан помнит ясно каждую подробность. Стоял чудесный летний день; Маргарета оделась во все белое и надела шляпку, которую носила еще девушкой, — совершенно плоскую, с маленькой красной розочкой. Она даже похорошела и была в приподнятом настроении. Он, разумеется, не смог поехать — дело не позволяло ему в будни принимать участие в прогулках. Маргарета усадила в экипаж детей и уехала с этим Фишером. Вернулась она лишь вечером, веселая и счастливая. Она говорила без умолку, целовала усталых детей и никак не могла нахвалиться чудесной прогулкой. Ну что ж? Почему бы ей не развлечься? Разве он был против этого? Нет. Прогулки устраивались через день, и она каждый раз брала с собой детей. Но до бесконечности так продолжаться не могло. Что подумают люди? Соседи начали шушукаться. Неужели этот господин Фишер ничего не понимал? В таком маленьком городке! А Маргарета? Так продолжаться не могло.

Когда в один прекрасный день господин Фишер опять заехал за Маргаретой, Шпан с достоинством вышел ему навстречу и пригласил его в свою контору. Произошла неприятная сцена. Не подобает, сказал он, жене Шпана, матери двоих детей, что ни день отправляться на прогулку с друзьями. Неужели господин Фишер не понимает этого? Скрипач был очень взволнован и под конец, бросившись к дверям, закричал так громко, что все покупатели в лавке могли его слышать:

— Вы дурак, сударь! Форменный дурак!

Никогда еще ни один человек не осмеливался говорить с ним в таком тоне. Господин Фишер уехал в тот же день. Это были тяжелые дни. Но разве он оскорбил господина Фишера? Разве не господин Фишер возмутительно обошелся с ним?

А Маргарета плакала, она плакала дни и ночи. Но в конце концов все прошло. Прежняя спокойная жизнь вернулась в их дом. Только Маргарета стала поразительно тихой и молчаливой. Глаза у нее часто бывали заплаканы. Он делал все, что было в его силах, лишь бы развлечь ее. Но зимой она простудилась и слегла. У нее была лихорадка, доктора не отходили от нее. Мар-гарета больше не поднялась, доктора ничем не могли ей помочь. Она все худела и через полгода умерла от чахотки.

Был ли он виноват в ее смерти? Шпан ломал себе голову. Неужели он лишил ее просто маленького, невинного удовольствия? О нет, нет, он запретил ей эти прогулки лишь тогда, когда дело зашло слишком далеко.

Неужели в этом был грех, за который бог карал его?

Нет, нет! Жизнь так непонятна!

Он покачал головой; он не мог найти своей вины.

Часы в футляре красного дерева пробили полночь, а Шпан все еще сидел на краю постели.

10

Между домом Шпана и «Лебедем» стоял, слегка отступя от улицы, узенький домишко в два окна, расположенный на участке Шпана. В этой лачуге скромно и одиноко жила некая фрау Шальке, которую все привыкли видеть закутанной в темный платок и с неизменной корзинкой на руке. Она была вдовой мелкого судебного писца, занималась шитьем и штопкой чулок, получала мизерную пенсию.

Эта вдова Шальке иногда заходила в лавку Шпана, и тому всегда казалось, что она каждый раз как-то странно на него посматривает. Шпан был по натуре подозрителен, а за последнее время его подозрительность еще возросла, хотя он и старался ее скрыть. Он скользил быстрыми взглядами по лицам покупателей. Возможно, ему удастся подметить, о чем думают люди. Он знал, что весь город сплетничает о нем и о постигшем его несчастье. Часто ему казалось, что в глазах людей он читает злорадство.

Разумеется, Шпан очень хорошо знал вдову Шальке: первого числа каждого месяца она вносила в его конторе квартирную плату. Это было странное создание, крошечное, хрупкое. Было ей лет тридцать с лишним. Она принадлежала к числу тех забитых жизнью людей, которые пугаются, когда с ними заговаривают. У нее было узкое лицо, гладкое и белое, как фарфор. Когда на нее смотрели, веки ее глаз были почти всегда опущены, Однако стоило взглянуть на нее врасплох, чтобы тотчас же поймать взгляд ее темных блестящих глаз; взгляд этот длился всего одно мгновение, потом веки снова опускались. Голова ее была постоянно ханжески склонена. Она принадлежала к маленькой религиозной секте, которой руководил один столяр. Да, вдова Шальке каждый раз смотрела на Шпана каким-то странным взглядом, словно хотела ему что-то сказать и не решалась.

Однажды вечером — стояла еще суровая зима — вдова Шальке вошла к нему, и он тотчас же снова почувствовал на себе ее странный взгляд. Он был один в лавке. Но когда он посмотрел на нее, ее глаза были, как всегда, потуплены. Смиренным голосом, словно речь шла о милостыне, попросила она отпустить ей фунт соли.

— Да, да, — робко начала она, вздохнув, — жизнь — это испытание. Но спаситель умер за всех нас — в этом наше утешение.

Она положила покупку в корзинку и начала отсчитывать медяки.

— Кто бы мог подумать, что это может случиться с фрейлейн Христиной, господин Шпан!

Шпан мгновенно ушел в себя, — произнесенное имя подействовало на него как заклинание. С тех пор как Христина уехала, никто еще не осмеливался в его присутствии произносить ее имя. Он не ответил и молча стоял за прилавком, холодный и неприступный. Вдова Шальке мгновенно сообразила, что совершила какую-то оплошность. Она смущенно отступила, потупив глаза, прижав к себе корзинку. Ах, она, может быть, не должна была говорить об этом, она просит господина Шпана извинить ее. Но она хотела лишь сказать, что если бы она могла предполагать заранее^ что с фрейлейн Христиной произойдет нечто подобное, она подала бы знак господину Шпану — они ведь соседи, — и тогда, может быть, все было бы иначе. Она сделала вид, что собирается уходить.

— Подали бы знак? — тихо прозвучал в темноте голос Шпана. Он стоял, с трудом переводя дыхание, не в силах тронуться с места.

— Да, подала бы знак. И, возможно, мне, как вашей давнишней квартирантке, следовало бы так поступить. Дело складывалось так, что мне нужно было сообщить кое-что господину Шпану. Но кто бы мог подумать, что bee это так окончится? Я ведь знала фрейлейн Христину, она была всегда такая серьезная и прямодушная.

— Сообщить? — Шпан стоял неподвижно, как тень.

— Да, не так уж много, но все же кое-что.

Шпан дрожал всем телом. Он пригласил вдову пройти в его контору — больше жестами, чем словами.

— Сообщить? Что же именно? — растерянно пробормотал он.

Так, значит, ей что-то было известно? Но если уж она что-то знала, почему же она тогда не предупредила его, почему не «подала ему знак», как она выразилась?

— Садитесь, пожалуйста; корзинку вы можете поставить на пол.

Фрау Шальке давно уже хочет поговорить об этом с господином Шпаном, но все не решалась. Это могло показаться назойливостью — она ведь всего лишь бедная вдова, да и знает она, в сущности, не так уж много, просто ей довелось кое-что увидеть. Она страдает бессонницей: ей все вспоминается, как тяжело умирал ее дорогой муж. Тогда она начинает ходить взад и вперед по комнате и нередко выглядывает в окно.

Так вот, однажды в «Лебеде» были танцы, и она увидела, как фрейлейн Христина шла через двор. Ночь как раз была лунная. Фрейлейн Христина осмотрелась по сторонам, потом перелезла через низенький забор, отделяющий двор «Лебедя» от участка господина Шпана.

Шпан поднял голову. Он знал, что Христина иногда тайком уходила из дому. Это все?

— Все? Нет. Фрейлейн Христина хотела, должно быть, просто сократить путь — тогда шел сильный дождь. Ах, бедная моя голова, что же я хотела сказать? Да, об этой тени!

— Тени?

Да, насчет тени. Однажды ночью, когда она опять никак не могла уснуть, она вдруг увидела, выглянув в окно, какую-то тень, стоящую посреди двора. Совершенно неподвижную. Словно во дворе вдруг дерево выросло. Луна спряталась за облака, а когда стало снова светлее, тень все еще была там, но уже поближе к дому господина Шпана.

— Странно! — проговорил Шпан.

Да, и эту тень опа видела часто. Но она не особенно задумывалась над этим. Кто бы мог расхаживать ночью по двору? Налетчиков в Хельзее не было. Лишь впоследствии, когда разыгралась эта история, она вдруг вспомнила — тень! Да, порой ей даже казалось, что она ошиблась, что она вообще ничего не видела. А потом — но гораздо позже — припомнила, что у Господина Шпана в одном из окон иногда в темные ночи светился огонь.

— В каком окне?

Видите ли, она могла и ошибиться. Она не могла уснуть, подходила часто к окну, смотрела, скоро ли начнет светать, тут можно увидеть все, что угодно, даже то, чего нет. Но позже она снова вспомнила: иногда в темные ночи в одном из окон брезжил свет.

Шпан говорил шепотом.

— Какое же это могло быть окно? — спросил он, волнуясь.

— Какое окно? — повторила вдова мягким голосом и потупила глаза. — Я могла и ошибиться. Когда всматриваешься в ночную тьму, в глазах часто мелькают огни. Над чуланом, где у вас стоит ручная тележка, есть окно, — так вот в нем-то я и видела свет.

«Это комната Фрица», — думает Шпан, и мысли его путаются. — С тех пор как он погиб, туда никто не входит. Ключ лежит у меня в письменном столе». Его вдруг бросает в жар.

— Зайдите, пожалуйста, завтра перед закрытием магазина, фрау Шальке, — проговорил он.

Ключ! Да, ключ был заперт в его письменном столе. Он достал его из ящика, пошел к комнате Фрица. Поразительно — комната была отперта! С внутренней стороны в двери торчал совершенно новый ключ, на нем были еще видны следы напильника. Светилось окно над чуланом! Да, это самое окно.

Шпан должен был присесть — ноги вдруг отказались ему Служить. Он был словно в1 обмороке; когда он пришел в себя, день уже занялся. Мета отправилась за врачом. Сердце Шпана судорожно сжималось, он дышал с трудом, легкие словно окаменели. Быть может, это смерть? Что ж, он готов.

Старый доктор Бретшнейдер сделал Шпану укол и когда через два часа пришел проведать его, Шпану было уже гораздо лучше. Доктор Бретшнейдер стал упрекать Шпана.

— Так продолжаться не может, Иоганн, — говорил он. — Ты живешь слишком замкнуто, слишком много времени предаешься своим мыслям. Ты должен бывать на людях. Почему ты перестал ходить в «Лебедь»?

Шпан лежал молча, полузакрыв глаза, и не отвечал. Бретшнейдер подождал немного, потом встал и, сгорбив спину, начал расхаживать по комнате.

— Мы знаем, что у тебя горе, Шпан, и мы тебе сочувствуем. Но у кого, в сущности, нет горя? У тебя одно, у меня другое.

Друзья считали, что Шпан слишком предается своему горю. Ведь его несчастье в конце концов поправимо. Молодая девушка, должно быть слегка романтически настроенная, сбежала из дому — так это ведь в конце концов не первый случай, такие вещи происходят на каждом шагу! В этом возрасте они способны на все. Когда они влюблены, они удирают иногда с молодым человеком — бывает и так. Но ведь это не такое уж несчастье. В конце концов пусть лучше удирают, лишь бы не топились. Ну, а затем они возвращаются в один прекрасный день — когда у них кончаются деньги или проходит любовь. Немного слез — и все опять в полном порядке.

Маленький морщинистый рот Шпана зашевелился.

— Почему она мне не доверяла? — тихо спросил он, обращаясь больше к самому себе. Этот вопрос он ежедневно задавал себе сотни раз.

Доктор Бретшнейдер громко рассмеялся:

— Доверять? Попробуй, доверься! Да ее просто запрут в комнате — пусть себе ревет и выбивает стекла, сколько ей вздумается. Тебе, наверно, хотелось бы, чтобы она сказала: «Сегодня ночью я удеру»? Нельзя^ же в самом деле требовать от нее этого! У молодых людей есть тайны, которые они не выдают ни при каких обстоятельствах, и меньше всего они склонны делиться ими с родителями. Они стесняются говорить об этом, для этого они слишком стыдливы. Они предпочитают удирать из дому или топиться. Будь здоров, Иоганн, завтра ты можешь встать с постели.

11

На следующий день Шпан был снова здоров, но вид у него был плохой, болезненный. Его мысли витали далеко, он был так рассеян, что всем это бросалось в глаза. Вечером он вдруг снова заметил среди покупательниц бледное лицо, обрамленное платком, и сердце его забилось сильнее. Вот она опять пришла! Она знает больше, чем рассказала, может быть, даже все, — сам господь бог послал ее. Вдова Шальке скромно ждала, пока он отпустит всех покупателей. Она не старалась пробиться вперед. Наконец они остались вдвоем. Она сказала, что слышала о болезни господина Шпана и раскаивается в том, что побеспокоила его. Ей бы надо прийти к нему раньше!

Шпан растерянно пробормотал что-то. Он попросил вдову Шальке зайти на минутку в его контору. Болен? Ничего серьезного. Он относится ко всей этой истории, как она ни печальна, не так трагически, как раньше. Молодежь — это молодежь, и она зачастую боится довериться своим родителям. От этого происходят все несчастья. Если бы молодежь была немного доверчивее, сколько бед можно было предотвратить на свете!

Шпан достал из шкафа небольшой пакет и положил его в корзинку фрау Шальке.

Он опустил глаза. Пусть Шальке продолжает. Она, безусловно, знает больше. Он не такой человек, чтобы ходить по городу и выпытывать, что говорят люди. Это совершенно не в его характере. Он надеется, что фрау Шальке его понимает. Да, она понимает прекрасно: такой человек, как господин Шпан! Но, быть может, она сумеет рассказать ему что-нибудь, он вполне ей доверяет. Ведь она бывает в стольких домах. Много ли, например, говорят в городе о его дочери?

— Нет, нет, уже не говорят!

— Уже не говорят? Значит, раньше говорили?

— Вначале говорили. Даже очень много.

— Что же говорили?

Шпан слегка подвинулся и еще больше понизил голос. Не слыхала ли она от кого-нибудь более определенных предположений? Например, какого-нибудь имени? Не называл ли кто-нибудь молодого господина фон Дитлей? Нет? А что она сама думает по этому поводу?

— Дорогая фрау Шальке, не сможете ли вы мне помочь? Я не знаю, что и подумать, просто ума не приложу. Я блуждаю в потемках.

Веки на иссиня-бледном лице поднимались и опускались, как у совы. Один раз ее взгляд упал на Шпана, затем так же быстро спрятался.

Она, собственно, ничего не знает. Вернее — ничего определенного.

— Ничего определенного? Но, может быть, у вас есть какие-нибудь свои соображения на этот счет, фрау Шальке? Ведь вы в конце концов единственный человек, который хоть что-то заметил. Тень, освещенное окно.

Да, это правда. Она может в этом поклясться перед лицом всевышнего. Но вообще-то…

Фрау Шальке была как в чаду. «Дорогая фрау Шальке»! Она ходила шить по квартирам, чинила белье, появлялась и исчезала как тень; в домах, где она работала, ее тарелку во время обеда ставили на краешек кухонного стола. Этот домовладелец Шпан едва удостаивал ее взглядом, когда она вносила ему плату за квартиру. Она видела, как сверкают дарованные семейством Шпан витражи церкви св. Иоанна, она слышала, засыпая, торжественный бой шпановских часов, от шпановского дома исходил блеск, ослеплявший ее. А теперь сам Шпан сидел перед нею, без конца расспрашивал ее и говорил, что питает к ней полное доверие! По-видимому, она начала играть известную роль в жизни коммерсанта Шпана; она выросла в собственном мнении и перебирала в своей убогой голове все возможности сделаться еще более значительным и нужным человеком.

И вот она сидела, опьяненная сознанием своей значительности и важности, хотя в действительности не знала ничего, почти ничего. Тень, светящееся окно, да затем она иногда еще наблюдала, как в одной из комнат «Лебедя» странно вспыхивал свет: один раз, второй, потом опять становилось темно. Словно сигнал. Вот и все. Она на это и внимания не обращала.

Но когда весь город начал сплетничать о Христине Шпан, она припомнила эти беглые, случайно сделанные ею наблюдения. Христина Шпан — подумайте! Эта гордая, даже слегка заносчивая девушка! О да, да! Так вот: ее, фрау Шальке, этим не удивишь! Почему? Нет, ее этим не удивишь. Иона принималась с таинственным видом рассказывать о тени, о мерцающем огоньке в окне и о световых сигналах. На ее бледных щеках выступали лихорадочные пятна. Да, ей было что порассказать!

И когда ее расспрашивали, она начинала рассказывать. Фантазия ее разыгрывалась все больше. Тень расхаживала взад и вперед почти каждую ночь. Сначала вспыхивал световой сигнал. Потом освещалось окно. А потом раздавался смех. Христина Шпан! Не может быть!

А кто это был? Что это была за тень? Кто бы это мог быть? Люди переглядывались.

Он и с ней хотел однажды затеять свои глупые шутки. Она брала воду у колодца, а он стоял у окна в «Лебеде». Это была та самая комната, в которой она постоянно наблюдала световые сигналы. Он послал ей воздушный поцелуй, едва заметный, но она все-таки заметила. Он был в купальном халате и слегка распахнул отвороты, чтобы она могла видеть его широкую грудь. Грудь была вся покрыта волосами, — отвратительно! О, эти мужчины ужасны! Ведь они, если подумать, так безобразны. Их, право же, испугаться можно.

Вдова Шальке, бледная и маленькая, взволнованная, с лихорадочным румянцем на щеках, никогда не называла имени. Но все знали, кто это был. Доктор Александер! Капельмейстер!

Шпану, однако, она сказала:

— Нет, нет, ничего определенного я не знаю. Но…

— Но? — Шпан впился в нее глазами.

Фрау Шальке непонятным образом ввязалась в эту историю, из которой могла, может быть, извлечь выгоду, — это было единственное, что она сознавала. Назвать имя или нет? Но тут она поняла по глазам Шпана, что он все знает. Она мгновенно изменила свое поведение.

Так вот, ей думается, — раз уж она должна высказать свое мнение, хотя ничего определенного она не знает, — раз господин Шпан доверяет ей, она считает своим долгом открыто высказать ему свое предположение. Судя по контурам тени и всем прочим обстоятельствам, это мог быть только господин доктор Александер.

Шпан побледнел.

— Я так и думал! — кивнул он.

— Да, доктор Иозеф Александер. Но утверждать я не берусь.

Шпан сгорбился. «Однажды, один-единственный раз, я отступил от моих принципов и разрешил ей посещать уроки танцев, — думал он. — С этого все и началось».

Да, сказала она, ничего определенного она, конечно, не знает. Вполне возможно, что она ошиблась.

Смеркалось. Лицо Шпана погружалось в темноту. Он не говорил больше ни слова. Она поднялась.

— Я скоро еду в город, — сказала она. Эта мысль осенила ее только сейчас, но ее тонкое чутье подсказывало ей, что при сложившихся обстоятельствах она может сыграть значительную роль в этом доме, если умеючи возьмется за дело.

— Да, я скоро еду в город, — повторила она с таинственным видом. — Там у меня есть брат. Он пианист, работает в кино, и его сослуживцы наверняка знают кого-нибудь из театра. Может быть, мне удастся повидать ее.

— Кого?

— Ее, Христину.

— Кого? — Шпан стоял, раскрыв рот. Этот испуганный, беспомощно раскрытый рот фрау Шальке видела перед собой и тогда, когда уже спускалась по лестнице.

— Завтра или послезавтра я поеду в город, — сказала она, окрыленная неясной надеждой. Из самой нестоящей с виду затеи может получиться что-нибудь дельное. Как знать?

На следующее утро она уехала в город.

12

До пожара перед домом стояли два ряда высоких каштанов с розовыми цветами. Они были гордостью Борна. Во время цветения они походили на холмы розового снега, а летом представляли собой изумрудно-зеленую стену, броню из зеленых листьев, сквозь которую лишь местами проглядывал светлыми пятнами дом. В сильную жару они распространяли свежесть, словно прохладный источник. На этих каштанах были сотни птичьих гнезд, и на восходе солнца над деревьями стоял немолчный крик и щебет. Вечером этот гомон затихал, и с их темных верхушек, казалось, струится на Борн и на весь мир ночной покой.

Огонь уничтожил ряд каштанов, который был расположен ближе к дому. Обугленные и жалкие, стояли обезображенные трупы деревьев. На них было больно и страшно глядеть. От черных скелетов, разумеется, уже не было проку, и Герман с помощью Рыжего срубил их зимой. Второй ряд деревьев тоже сильно пострадал, но Рыжий уверял, что их еще можно спасти. Он две недели подряд лазил по их стволам, спиливая сучья. И действительно, как только стало теплее, каштаны начали подавать признаки жизни.

— Да ты, Рыжий, просто мастер на все руки! — радостно сказал Герман, увидев блестящие набухшие почки. — Они действительно опять оживают! Но будут «пи они снова такими красивыми, как раньше?

Рыжий ответил, что через два-три года они будут такими же красивыми. Он за это ручается.

— Не забудь достать извести, Герман! — закричал он ему вслед. — Я на будущей неделе займусь сараем; работу в огороде я уже кончил.

Да, работу в своем огороде Рыжий закончил. Бабетта рот разинула от удивления, когда увидела, во что превратился старый, заброшенный огород. В нем были прямые, как ниточка, дорожки и прямые, как ниточка, грядки. Некоторые из грядок уже зазеленели. Во всем Хельзее не было второго такого огорода.

В своей продавленной шляпе, в шарфе, с всклокоченной бородой, Рыжий как две капли воды походил на пугало для птиц, прогуливающееся между грядок. На опушке леса, на одном из дубов, на которых только что показались маленькие зеленые листочки, сидела стая вяхирей. Они оживленно сновали в ветвях, ворковали и заглядывали в огород Рыжего. На высокой садовой стене теснились воробьи, поджидая удобного момента, чтобы налететь на грядки. Но стоило Рыжему взмахнуть руками — и птицы испуганно разлетались.

Теперь, когда соседи почти закончили обработку своих полей, Герману стало легче доставать лошадей. Изо дня в день его можно было видеть в поле, погоняющим упряжку, то с плугом, то с катком, то с бороной. Поворачивая в конце борозды, он стоял секунду на одной ноге, помахивая в воздухе другой; казалась, что он пляшет. Потом Германа день за днем видели шагающим по пашне, то на одной, то на другой полосе. На груди его висел мешок. Он взмахивал правой рукой. Он сеял.

— Этот Герман, — говорили соседи, наблюдая за ним, — прямо какой-то неугомонный.

Сегодня его видели с тяжелыми конями Борнгребера, завтра — с большой белой кобылой Анзорге. Неужели он никогда не кончит? Сколько же раз еще он намерен пройтись взад и вперед с катком и бороной? Наконец пашни Борна стали совсем бархатными, и у того, кто шагал по ним, нога увязала по щиколотку.

Лицо Германа заострилось и похудело от напряженной работы последних недель и от забот, не покидавших его ни днем, ни ночью. Он почти не снимал сапог, которые были до самого верха облеплены глиной и никогда не чистились, потому что это уже не имело смысла. Его отросшие волосы свалялись, на лице выросла настоящая борода.

«Наш Герман совсем в дикаря превратился!» — думала Бабетта каждый раз, когда взглядывала на него, — и смеялась.

Усталый, изнуренный Герман окидывал взглядом начинавшую зеленеть долину: мириады семян лежали в земле. Когда-то они взойдут!..

Однако через несколько дней он попросил Ганса привести его в порядок. Он велел Бабетте нагреть котел воды, вымылся в кухне и вышел в чистой рубахе, выбритый, со свежим, раскрасневшимся лицом, просто неузнаваемый. Итак, он снова стал прежним.

13

Пожалуйста только не думайте, что Бабетта сидела сложа руки, пока мужчины выбивались из сил. О нет! Уже на рассвете она гремела горшками, пока Карл разводил огонь. Потом направлялась в хлев задать корм скотине. Карлу она поручала чистить Краснушку и теленка. «Хорошо вычищенный скот уже наполовину накормлен», — говорила она. Затем начинались хлопоты по хозяйству, и на них уходил весь день.

Еще зимой Бабетта много размышляла о птице. Мужчины ничего в этом не понимают, это было ее дело. Как только пришло время, она тотчас же посадила на яйца белую наседку — ту, которую Антон принес от своего шурина. Плетенку с наседкой она поставила к себе под кровать: там тихо, темно и наседка сможет спать — время не покажется ей таким долгим. Бабетта каждый день разговаривала с наседкой, ласково внушая ей:

— Потерпи еще немножко, теперь уже недолго!

Когда в один прекрасный день мужчины пришли обедать, вся кухня кишела крошечными цыплятами: их было четырнадцать, и ступить было совершенно некуда. Лицо Бабетты сияло. Да, да, у нее тоже голова работает, хоть она всего лишь простая баба!

Спустя некоторое время Бабетта возвратилась домой с двумя корзинками, в которых что-то копошилось и крякало. Она притащила полдюжины утят и четырех молодых гусей. Антону пришлось смастерить садок, который поставили на солнце. Тетушка, утка Рыжего, взволнованно ковыляла вокруг садка, крякая ревниво и встревоженно.

Герман рассматривал уток и гусей.

— Где ты раздобыла все это? — спросил он, подозрительно глядя на Бабетту. — Ты, должно быть, влезаешь в долги?

Нет, долгов она не делала. Она за все это заплатила наличными из собственного кармана, но в этом она Герману не призналась: она знала его щепетильность в денежных делах. Как это ни странно, Герман вдруг вздумал заговорить о том, что он уже целых полгода не платит Бабетте жалованья.

Что такое? Бабетта смотрела на него, ошеломленно раскрыв рот.

— Но как же ты можешь платить, Герман, раз у тебя нет денег? — спросила она. — Это не к спеху! Ведь я здесь свой человек — да или нет?

Разумеется, она свой человек. Но Бабетта умолчала о том, что отец Германа ужедва года не платил ей жалованья. Какое Герману до этого дело? Это касалось лишь ее и покойного старого хозяина, который был добрейшим человеком и никогда не сказал ей ни одного резкого слова. Царству ему небесное! Он лежит в могиле, а с мертвых дене? не взыскивают.

На дворе щебетали ласточки. Ворковали голуби, стаи нахальных воробьев налетали, чтобы посмотреть, нельзя ли чем-нибудь поживиться, куриное племя горланило, утята и гуси болтали без умолку. Воздух был мягок как бархат. Можно было широко открыть окна, и сырые углы просыхали, исчезал затхлый запах. Вместе с теплым воздухом в кухню врывался веселый гомон, радовавший Бабетту. А еще так недавно на этом дворе было тихо, как на кладбище! Борн снова просыпался, с каждым днем все больше и больше.

Но в жизни никогда не бывает так, чтобы все шло гладко: за удачей всегда следует неудача. Заболела свинья, и ее пришлось заколоть.

— Нет худа без добра, — сказала Бабетта, и это было верно, как верны все пословицы, — а на них всегда можно ответить пословицами, утверждающими обратное, и они тоже всегда верны.

Лицо Германа омрачилось: за эту свинью они выручили бы осенью немалые деньги, это так; но теперь, когда все они так усиленно работают, им в конце концов вовсе не мешает поесть досыта! Теперь у них каждый день пир горой, вот здорово! Они почувствовали прилив свежих сил, совершенно невероятных сил, и даже начали понемногу ими хвастаться. За столом неизменно появлялась водочка, которая была как нельзя более кстати при сытной еде. Да, теперь в Борне жилось прекрасно!

Водкой, как всегда, угощал Генсхен. Он зарабатывал теперь очень хорошо, в его карманах постоянно позвякивали деньги. Хельзейские дамы помешались на короткой стрижке, они не хотели отставать, Хельзее был словно охвачен эпидемией. Некоторые из них, возвращаясь домой стрижеными, получали пощечины, но это мало их печалило — они были стойки, как мученицы. К тому же Кармен опять страдала головными болями, и Генсхен должен был два, а иногда и три раза в неделю причесывать ее и делать ей массаж головы. Кармен была высокопоставленная клиентка, Генсхен каждый раз получал марку на чай. При таких обстоятельствах ему ничего не стоило время от времени угостить друзей бутылочкой водки.

— У нее действительно такая куча книг, как говорят? — с любопытством спрашивала Бабетта.

— Да, книг у нее невероятно много. Все стены заставлены. И все в красивых разноцветных переплетах.

— И что она делает с такой уймой книг?

— Она их читает.

— Читает? Все? Ах ты господи! Вот уж действительно образованная дама! А портниха Шальке, которая работает у нее, рассказывает, что у нее такое тонкое белье, какого нет ни у одной дамы в Хельзее; все шелковое и отделано кружевами. Только жаль вот, что аптекарь хворает. Больной муж, боже милостивый, да может ли быть большее несчастье для молодой женщины!

— Не удивительно, что у нее постоянно болит голова! — смеясь, закричал Антон и осушил стаканчик за здоровье Кармен.

— Да, не удивительно, в самом деле, — согласилась Бабетта. — Подумайте только, люди добрые, молодая женщина — и больной муж! Ей надо бы иметь детей, у нее бедра как у кобылы, ей бы родить штук пять. И такое добро зря пропадает. Ах, отец небесный, неисповедимы пути твои!

Однажды Антону пришлось несколько дней проваляться в постели. Голова его была забинтована, словно он вернулся с поля сражения. Один глаз налился кровью, второй совершенно заплыл желто-зеленой опухолью. Антон попал в жестокое побоище. Когда он уходил, никогда нельзя было знать, в каком виде он вернется. Две недели тому назад он возвратился в изодранном платье и весь исцарапанный. Он бросился наперерез понесшим лошадям, и они протащили его за собой. А на этот раз ему здорово досталось — они прямо испугались, когда его увидели. Бабетта терпеливо прикладывала ему холодные компрессы.

— Трусы негодные, — ворчал Антон, — десятеро против одного! Подумаешь, фокус какой!

А случилось вот что: он много работал в эти дни, а когда он много работал, ему необходимо было время от времени пропустить стаканчик. Но стоило ему выпить лишнего, как он начинал ощущать в себе непомерный прилив силы! Он мог приподнять плечом бревенчатый потолок, мог взвалить себе на спину телегу, нагруженную досками. Кто здесь в этом сомневается? Никто! Ну ладно! Он, Антон Хохштеттер, родом из Лангенценна во Франконии, готов к услугам каждого. Он отстроил сгоревшую колокольню в Шепфингене и крыл кровлю ратуши в Ворцене и кровлю отеля «Атлантик» в Гамбурге. Кто сомневается в этом, тот может справиться у него! Он перетаскал на этих — вот на этих! — плечах столько бревен, что ими можно было бы нагрузить пароход— большой пароход, такой, какие стоят в гамбургском порту!

Тут Антон заказал всем по кружке; они должны были выпить для храбрости, потому что теперь он собирался драться. Он, Антон из Лангенценна, против них всех, всех этих жалких трусов! Ну, теперь держись!

Вот почему Антон вернулся домой в таком потрепанном виде.

Через неделю он уже снова передвигался по двору, и в это время явилась депутация из «Якоря», чтобы проведать его. Это были дюжие молодцы, завсегдатаи «Якоря». Они заявили, что им поручено справиться о самочувствии Антона.

— Трусы! — яростно закричал Антон. — Трусы! Десятеро против одного!

— Тише, тише, не горячись! Успокойся, Антон, и выслушай. Дело было так. Они сидели мирно и вовсе не собирались затевать драку. Это он, Антон, хотел заставить их драться, а они совсем не хотели драться. Тогда он набросился на них, схватил тяжелый дубовый стол. Тут уж, разумеется, пришлось вступить в драку и им.

— Ты бы нас всех попросту уложил на месте, Антон! — Вот как? Неужели действительно так было дело? — Да, именно так!

Антон поднялся во весь свой рост. Голова его все еще была перевязана. Он приложил руку к сердцу.

— Если дело действительно обстояло так, — сказал он, — а я вам верю, то, значит, просто вышло недоразумение. Прошу прощения. Уж не взыщите!

И Антон громко, весело рассмеялся. Недоразумение! Время от времени с ним случались подобные недоразумения, иногда на него находила такая полоса.

14

Проходила неделя за неделей, а фрау Шальке не появлялась. Шпана охватило странное беспокойство. Каждый вечер он выходил перед закрытием в лавку и незаметно оглядывал покупательниц — нет, ее не было. Он стыдился, его поведение было недостойным и говорило о слабости. Это уже походило на нервное заболевание.

Было уже почти лето, когда однажды вечером он внезапно опять увидел бледное лицо под темным платком. Он вздрогнул. Бледное лицо едва заметно улыбалось, а темные юркие глаза метнули на него украдкой короткий взгляд. Этот взгляд казался многозначительным. Шпан мгновенно ощутил необычайное смятение и тревогу. Он закрыл за собой дверь конторы и приложил руку к груди. Как билось его сердце! Доктор был прав, с его сердцем что-то неладно — стоило ему немного поволноваться, и оно уже билось часто и неравномерно.

Приказчик постучал и спросил, может ли войти фрау Шальке. Она, мол, хочет уплатить за квартиру. Шпан сидел и с деловым видом писал письмо.

— Кто? Ах, фрау Шальке! Попросите ее обождать две минуты.

Наконец он был в состоянии говорить с этой вдовой с глазу на глаз.

— Долго же вас не было, фрау Шальке! — начал он, стараясь казаться спокойным и равнодушным.

Фрау Шальке казалась смущенной и подавленной. Да, она проездила долго, дольше, чем предполагала. Ее невестка заболела и слегла, и она, разумеется, не могла просто взять и уехать, ей пришлось вести хозяйство брата. Ах, жизнь в городе тяжелая, столько безработных, ее брат, занимавший хорошее место пианиста в кино, тоже очутился на улице. Вдова Шальке умолкла, и Шпан слышал, как она дышит — тихо и часто. Затем, облизав губы кончиком тоненького язычка, она продолжала рассказывать о городе. Время от времени она быстро вскидывала свои бледные, почти прозрачные веки и окидывала его коротким взглядом. Она. чувствовала, что Шпан полон напряженного внимания и только ждет, как бы узнать что-нибудь о Христине. И ей было что ему рассказать! Но она решила не говорить ни слова до тех пор, пока он сам не спросит. Он, наверно, считает ее дурой. Но он ошибается, хотя она и в самом деле не умеет говорить так гладко и красиво, как все эти коммерсанты. В первый раз ощутила она нечто вроде злорадства и неприязни к этому Шпану, носившему золотые запонки на белых манжетах и высокомерно восседавшему за своим письменным столом.

Шпан слушал ее, опустив глаза. Он охотно задал бы ей единственный интересовавший его вопрос, но он не был в состоянии произнести его. Над его переносицей появилась маленькая угрюмая складка: он был недоволен собой. Уважение к себе не позволяет, решительно не позволяет ему хотя бы еще минуту беседовать с этой фрау Шальке, да еще обсуждать с нею вещи, носящие интимный характер. Ведь это жалкое, забитое, преследуемое судьбой создание, несчастная, болтливая и, пожалуй, даже немного слабоумная женщина. И как он только мог связаться с нею? Теперь он был даже сердит на себя. Наконец он поднялся и произнес с достоинством:

— Ну, теперь, надеюсь, вы будете наведываться чаще, фрау Шальке. Всегда к вашим услугам! Вот квитанция!

Фрау Шальке испугалась.

Его слова прозвучали деловито и холодно, словно он и не хотел ничего узнать. Она совершила ошибку, страшную ошибку, и теперь ей оставалось только взять свою корзинку и уйти. Она надеялась опять заработать немного кофе, муки и сахару, однако просчиталась.

Но у двери она обернулась, иначе она не могла поступить: надо хотя бы намекнуть Шпану на то, что он упустил. И она произнесла приглушенным дрожащим голосом, ничего особо не подчеркивая:

— Я совсем забыла вам сказать, господин Шпан, — я ее видела.

Говоря это, она не решалась взглянуть на Шпана и поэтому не могла заметить, что он съежился, как от удара.

— Вы ее видели?

— Да, я ее видела. Не раз.

Шпан молчал. Его голос дрожал, он боялся выдать свое волнение и ждал, пока не утихнет нервное сердцебиение.

— Надеюсь, она выглядит здоровой, — опросил он, достаточно овладев собой.

— Да, она выглядит хорошо. Она очень загорела в городе.

— Ну, это приятно слышать.

— И она, по-видимому, в хорошем настроении. Она так весело смеялась!

О хорошем. настроении Христины фрау Шальке сообщила, собственно, лишь для того, чтобы сказать Шпану что-нибудь приятное.

Она весело смеялась? Шпан почувствовал укол в сердце. Он сгибается под тяжестью горя, а она радостна и весела! Мгновенно он стал холодным и неприступным, уязвленный до глубины души. Он поблагодарил вдову Шальке официально-вежливо и закрыл за ней дверь.

Но уже через минуту, — ах нет, не через минуту, а еще поворачивая ключ в замке, — он раскаивался: не нужно было поддаваться мимолетному раздражению. Он пролежал всю ночь без сна. Она хорошо выглядит! Она в хорошем настроении! Ах, Христина, Христина, как я люблю тебя, дитя мое! Лучшего известия он не мог получить. Он видел, как она идет по оживленным улицам, весело болтая, а рядом с нею мужчина с темным, слегка мрачным лицом, черты которого он забыл. Он слышал, как она говорит, разбирал отдельные слова, а один раз она обратила к нему свой мерцающий темный взгляд поверх снующей вокруг толпы.

Вдова Шальке поплелась домой, разочарованная, с корзинкой в руке. Корзинка была легка как перышко. Женщина брела, съеживаясь все больше и больше. Она считала себя необычайно умной, даже чересчур умной, — а она глупа, попросту глупа! Однако на следующее утро Мета, стоя во дворе, окликнула ее: господин Шпан хотел бы вечером повидать ее на минутку. Он говорит, что выдал ей неправильную квитанцию.

В этот вечер Шпан преобразился. Он казался совершенно спокойным и приветливо сказал, что вчера вечером, к сожалению, был озабочен деловыми неприятностями — в теперешние времена все идет не так просто, совсем напротив. Так вот, он был бы благодарен фрау Шальке, если бы она подробнее сообщила ему о Христине. Он проговорил это приветливо и с теплотой, которая должна была ободрить фрау Шальке. Ведь в конце концов Христина его дочь, чтобы там ни было — заблуждение молодости, неосторожный шаг, а может быть, что-либо и похуже. Фрау Шальке ведь женщина разумная и знает, каковы бывают молодые девушки.

Фрау Шальке покраснела; зажав руки между острыми коленями, она кивала головой. Ах да, она тоже была молода когда-то и, разумеется, не была святой, вовсе нет! Кто без греха? Она меньше всего собирается бросать камень в ближнего, кто бы он ни был. Тем более если это молодая девушка! Никто не может угадать того, что происходит в душе молодой девушки. Особенно же мужчина. Девушки — это все равно что лунатики, идущие над зияющей бездной опасностей; просто удивительно, что все обходится, в общем, так благополучно и что не случается еще больших несчастий.

Фрау Шальке может говорить с ним совершенно откровенно. Он удивляется, как это ей удалось отыскать Христину. Как Христина выглядит? В каких условиях живет? Она может рассказывать подробно, сегодня у него есть время. Между прочим, он опять приготовил для нее небольшой пакет.

Шальке рассказала: приехала она, значит, к своему брату Эмилю, который до недавнего времени был музыкантом в кино. Так вот, ее брат Эмиль не знал этого господина — этого доктора Александера. Но разузнать о нем было нетрудно, потому что театр и кино — все это связано между собой. Нужно было только немного порасспросить. Этого господина-w-доктора Александера — почти не знают в городе, он не принадлежит к числу знаменитостей, о которых пишут в газетах, отнюдь нет. Он из хорошей зажиточной семьи. У его отца была фабрика, и со временем она должна была перейти к сыну. Старик хотел, чтобы сын стал юристом. Он и учился на юридическом факультете. Но потом у него вдруг пропало всякое. желание заниматься делами отцовской фабрики, и теперь он целыми днями играл на рояле и мечтал только о театре. В конце концов он сделался капельмейстером, режиссером и актером, но старому Александеру это надоело, и он перестал давать сыну деньги. Ну, тот и начал слоняться по свету, и ничего путного из него не вышло. В настоящее время он режиссер в «Шиллертеатре». Это маленький театр, где ставятся комедии и оперетты. Говорят, что этот театр скоро закроется, — он большей частью пустует. Есть люди, которые возлагают большие надежды на доктора Александера и верят, что он далеко пойдет, но есть и такие, которые о нем совершенно иного мнения. Они говорят, что он вообще не способен серьезно работать и любит вести беспутную жизнь.

— Беспутную?

— Да, беспутную. Когда у него есть деньги, он платит за всех, пока сам не останется без гроша. Одна актриса «Шиллертеатра» рассказала ее брату следующий случай, произошедший с доктором Александером. У него была тетка, по его словам злая и скверная женщина, и он был с нею в ссоре. И вот эта тетка умерла и оставила ему тысячу марок. Но Александер не хотел принимать денег от этой особы, ни одного пфеннига. Он заявил своим товарищам, что каждый, кому нужны деньги, пусть смело приходит к нему. Пришли, разумеется, все. Актриса клялась ее брату, что такой случай действительно был.

Шпан покачал головой.

— Поразительно! — произнес он.

Однако слишком уж верить всему этому нельзя: ее брат говорит, что нигде не врут так много, как в театре. Словом, можно думать о докторе Александере что угодно, но нельзя не признать, что он мужчина представительный, и нечего удивляться, что он пользуется успехом у женщин. Ах, эти женщины! У них совершенно нет ни стыда, ни самолюбия. Вот, например, жена владельца бойни — она и хороша собой и богата — день и ночь гоняется за Александером, всучивает ему деньги и подарки, а один раз даже предложила жене Александера пятьсот марок, если та…

Шпан остановил ее движением руки.

— Его жене, вы сказали? Разве у него есть жена? — удивленно спросил он.

— Да, да, у него есть жена! У нее рыжие крашеные волосы. Она певица, субретка, как они называют.

— Значит, он женат?

— Да, женат. Я рассказываю только то, что мне говорил мой брат. Так вот, эта жена владельца бойни…

Нет, нет, фрау Шальке переборщила. Этого Шпану вовсе не нужно знать. К чему? Она усмехнулась про себя. Нет, нет, ее брат сам говорил, что вся эта история чистейшая выдумка. «Шиллертеатр» — это она уже говорила — накануне банкротства, и говорят, что Александер хочет его заполучить. Говорят также, что Александер подцепил себе в провинции богатую невесту и что он арендует театр.

— Так и говорят? Богатую невесту? — Шпан побледнел.

— Да, так говорят актеры и актрисы. Но, конечно, многое в этой истории — просто слухи. Я только рассказываю вам то, что слышал мой брат.

— Продолжайте! — сказал Шпан.

— Так вот, все это одни разговоры, а на самом деле у этого Александера сплошные долги, а денег нет. Да, так вот — одну минутку — ее брат Эмиль рассказал ей, что актеры «Шиллертеатра» ежедневно после обеда собираются в маленьком кабачке, напротив их заведения. Александер и Христина тоже ежедневно приходят туда, этот кабачок называется «Шиллеркафе». Она, разумеется, заинтересовалась и пошла туда на следующий же день.

— И там я увидела Христину! — сказала фрау Шальке.

Она умолкла. Ей надо было немного передохнуть. Она была слишком взволнована собственным красноречием. Шальке сидела, опустив веки, и тихо дышала. Шпан все еще был очень бледен. Он нервно прижал кончики пальцев к щекам, и когда их отнял, на щеках долго горели ярко-красные лихорадочные пятна. Когда немного погодя она подняла глаза, то увидела, что он сидит, низко согнувшись, сжав бескровные волосатые руки.

— Там, значит, вы увидели Христину? — спросил он. немного помолчав, мягким голосом.

— Да!

Фрау ТИальке глубоко вздохнула и посмотрела на него. Да, она увидела фрейлейн Христину. Там был палисадник с высокими зелеными деревьями и два круглых стола, за которыми сидели актеры. Фрейлейн Христина вошла вместе с доктором Александером, и их обоих шумно приветствовали. Там были почти сплошь молодые люди. Потом явилась очень живая рыжеволосая дама маленького роста. Она была подвижна как ртуть и говорила на венском диалекте. Это была жена Александера. Фрау Шальке начала описывать внешний вид Христины, ее платье. Она привирала — так подробно она не могла все разглядеть. На Христине была серебристо-белая плоская шляпка, которая очень шла к ее темным волосам, — она была надета чуть-чуть набекрень, так было модно. Здесь, в Хельзее, она не смогла бы появиться в таком наряде. Он придавал ей слегка вызывающий вид. Молодые актеры, по-видимому, очень любят ее, потому что ее поминутно окликали: «Христель! Христель!» Так ее там называют. Христине это, очевидно, нравилось, — она шутила и смеялась все время, пока пила кофе и курила сигаретку.

Больше фрау Шальке при всем желании ничего не могла придумать. Она начала говорить о жизни актеров, о том, сколько в большом городе нужды и соблазнов, — а об этом можно было говорить без конца. Шпан слушал молча. Лишь изредка он задавал краткий вопрос. В каких условиях живет Христина? Как она устроилась с квартирой? Об этом фрау Шальке могла бы тоже дать сведения, но она считала более благоразумным не выкладывать Шпану всего в первый же раз. Кое-что она решила пока оставить про запас — она сама не знала почему. Она хотела сохранить возможность прийти еще раз, хотела играть какую-то роль у Шпана и сама, собственно, не знала, почему ей этого хочется. Она неопределенно ответила, что поручила своему, брату разузнать и написать ей и что, как только она получит письмо, она возьмет на себя смелость зайти снова.

Шпан сидел, склонив голову. В кбмнате становилось уже темно.

— Значит, она хорошо выглядит, говорите вы? — спросил он. Он уже раньше спрашивал об этом.

Фрау Шальке ответила с живостью:

— Да, да, она загорела и выглядит здоровой. Она никогда раньше не бывала такой загорелой.

Но ей показалось этого недостаточно, и она добавила, что Христина немного изменилась.

— Изменилась?

Да, ее лицо несколько округлилось, и потом она стала красить губы, от этого ее лицо и кажется изменившимся. Больше фрау Шальке уже действительно ничего не могла придумать.

Шпан сидел неподвижно. Он закрыл рукой глаза и не шевелился. Может быть, теперь ей следует уйти? В комнате уже совсем стемнело, но она не решалась пошевелиться. Наконец Шпан произнес очень тихо, мягким голосом:

— Главное — что она здорова!

О да, она здорова. Это сразу видно. В темноте голос фрау Шальке прозвучал слишком громко.

Шпан медленно поднялся. Она видела его согбенный силуэт. Потом он выпрямился, поблагодарил ее и протянул ей сверток. Когда он повернул в лавке выключатель, чтобы осветить ей дорогу, она увидела, что его щеки влажны.

— Еще раз спасибо, дорогая фрау Шальке! Это было очень любезно с вашей стороны. Но я хочу вас кое о чем попросить, хорошо? Не рассказывайте никому обо всем этом. Не говорите ни с кем. Вы ведь знаете здешних людей…

Ах, господин Шпан может на нее положиться. Да и какое дело людям до всего этого? Она может поклясться чем угодно, что будет молчать, — бог ей свидетель! Она может поклясться могилой своей матери!

Какой тяжелый сверток! Дома она с жадностью вскрыла его: кофе, сахар, мука, а в конверте лежала бумажка в двадцать марок. И что это люди болтают, будто Шпан скуп!

15

С тех пор как Шпан прибегнул к ее услугам, вдова Шальке выросла в собственных глазах. Раньше она была ничтожеством, полнейшим ничтожеством. Она охотно ходила бы не по улице, а под мостовой, настолько она сознавала свою скромность и униженность. А теперь! Теперь ее принимал в своей конторе такой богатый и всеми уважаемый человек, как сам господин Шпан!

Теперь уже нет необходимости скромно садиться на краешек стула. В ней что-то происходило, она сама не знала что, но чувствовала: в ее жизни свершился решающий перелом. Эта история со Шпаном и Христиной еще далеко не окончена — нет, ни в коем случае! Она больше не даст себя загнать в угол, время ее унижения миновало.

Теперь и этот сапожник, Дорнбуш, почувствует, что она уже не та, что прежде. Ее нельзя больше оскорблять в расчете на то, что она и словечка не скажет в ответ. Да разве Шпан подал бы руку этому сапожнику, предложил бы ему сесть? Никогда!

Сапожник жил внизу, под ней. Он въехал год тому назад и с первого же дня не давал ей прохода. «С добрым утром, молодка, все прыгаешь?» И постоянно в том же духе. Он чинил ее башмаки, не требуя за это ни гроша. К рождеству подарил ей домашние туфли из мягкой кожи. В первые месяцы они ладили, она относилась к нему хорошо, возможно даже слишком хорошо: ее странным образом влекло к нему. Это был грузный человек с седой бородой и безобразным зобом, настоящий кузнец, сильный как медведь; она даже готова была забыть о его безобразном зобе и слезящихся водянистых глазах. Бывали ночи, когда она думала только о нем и не могла заснуть. Она любила даже исходивший от него запах кожи и смолы. Но нет, никогда, никогда! Ее влекло к нему, и в то же время она боялась его. Она была такая нежная по сравнению с ним, а у него был такой алчный взгляд. Он, должно быть, способен всадить человеку шило в сердце, если в нем взыграет страсть. Она часто просыпалась ночью от страха: что это, уж не сапожник ли дышит там, под ее дверью?

Однажды вечером Дорнбуш подкараулил ее и набросился на нее в сенях. Он обхватил ее в темноте руками — руки у него были словно железные тиски. Она никогда не забудет этой минуты. Колени у нее подкосились, она застонала от желания, такого желания она не испытывала за всю свою жизнь. Но она тут же оттолкнула его. Нет, нет, никогда, никогда, со дня смерти судебного писца она не имела дела с мужчинами, и сапожник внушал ей страх.

С тех пор Дорнбуш преследовал ее своей ненавистью и оскорблениями. Незадолго до этого случая она заказала ему пару ботинок; собственно, он уговорил ее это сделать и заверил, что она сможет уплатить, когда захочет. Ботинки стоили восемь марок, и она до сих пор никак не могла расплатиться. А он тотчас же представил ей счет и грозил подать на нее в суд. Чтобы досадить ей, он оставлял дверь в сени открытой, насмешливо кашлял, когда она проходила мимо, и таращился на ее ботинки. На ее приветствия он давно перестал отвечать— лишь покашливал и язвительно посмеивался ей вслед. Иногда он принимался плевать в сени, и ей приходилось переступать через эту грязь. Она дрожала каждое утро, когда ей предстояло пройти мимо его распахнутой двери. Сапожник был изобретателен в своей злобе.

Но сегодня она, бледная, как всегда, с торжествующей улыбкой на лице спустилась с лестницы. Она очень вежливо постучала в открытую дверь и поздоровалась. Сапожник не удостоил ее ответом. Тогда она вошла и положила деньги среди обрезков кожи на его рабочий стол.

— Я могу наконец уплатить мой долг, — вежливо сказала она. — Спасибо вам за ваше терпение, господин Дорнбуш! В наше время так редко встречаются великодушные люди!

Сапожник изумленно смотрел на нее снизу вверх; он был смущен. Его глаза были похожи на светлые стекляшки.

— Да, так редко! Вы ни разу не напомнили мне, никогда не были со мной нелюбезны. Когда мне опять понадобятся ботинки, я закажу их, разумеется, только у вас! Возможно, что и в моей жизни скоро произойдет перемена к лучшему, возможно! — Шальке таинственно поджала узкие губы.

Сапожник покраснел как рак и засопел, его огромный зоб под седой спутанной бородой стал пунцовым. Шальке уже исчезла. Сапожник был так пристыжен, что не ответил ни слова.

Да, вот как нужно разговаривать с этими людьми! Прошли времена, когда можно было помыкать ею.

Вдова Шальке была женщина необычайно скромная, даже смиренная, и до сих пор неизменно носила на голове темный платок. Теперь она сняла его и надела светлую шляпу. Корзинку она теперь тоже оставляла дома. Она стала неузнаваема. Однажды в сумерках за ней даже увязался какой-то молодой человек. У нее была хорошая фигура, этого нельзя было отрицать, и в конце концов она еще не была стара. Молодой человек имел даже дерзость заговорить с ней. Но в то же мгновение он узнал ее.

— Это вы, фрау Шальке? — удивленно проговорил он. — Я вас, право же, не узнал. Да вы помолодели на десять лет!

Это был Вальтер Борнгребер; она каждый месяц ходила шить в дом владельца лесопильни.

Работая у кого-нибудь на дому, она напускала на себя таинственный и важный вид. О, она кое-что знает, она может кое-что порассказать! Благодаря ее стараниям все вдруг снова занялись Христиной Шпан. Она-то, Шальке, все знает — ведь она живет в доме Шпана. Прямо смотреть жаль, как он убивается!

Да, рассказывала она, конечно она говорила с господином Шпаном, и он плакал. Плакал самым настоящим образом. Она говорила с ним о многом, чего она, разумеется, никому не может рассказать, потому что Шпан взял с нее слово, что она будет молчать. Она видела в городе Христину и, как она намекала, даже говорила с ней, но об этом она опять-таки по некоторым причинам ничего не может рассказать. Христина, как все актрисы, накрашена, у нее намазаны губы, а на голове надета набекрень маленькая серебряная шапочка.

— Серебряная шапочка?

— Да, серебряная шапочка! Кажется, будто она из чистого серебра, но она сделана из серебристо-серого шелка и сразу бросается в глаза.

И живет Христина на Вильгельмштрассе 60, у некоей фрау Шпербер, бывшей оперной певицы. Она живет там вместе с доктором Александером, а жена Александера, Пеппи, субретка с рыжими волосами, хотя и живет отдельно, часто приходит к ним обедать, а иногда и остается ночевать. Так они и живут втроем.

— Христина Шпан!

— Да, Христина Шпан! Все, что я говорю, — истинная правда, как бог свят! Таковы эти артисты. Ах, я немало могла бы порассказать о них!

И тут начиналось повествование о жене владельца бойни, которая была влюблена в доктора Александера и посылала ему деньги и подарки. Его жене она предлагала пятьсот марок за то, чтобы та уступила ей на несколько педель милейшего Александера. Именно уступила! Да, это правда, чистейшая правда!

Каждый день фрау Шальке придумывала новые подробности, с каждым днем она чувствовала себя все более значительной персоной. Число ее заказчиц росло, женщины разносили сплетню, и каждая хотела послушать всю историю из ее собственных уст. Они угощали ее кофе с печеньем и шушукались.

— Христина Шпан! Подумать только! Как можно ошибиться в девушке!

— Ну, ее мать, бывало, среди бела дня ездила на прогулки с любовником!

Два дня в месяц Шальке шила теперь у Шпана. Он спросил ее, не возьмется ли она присмотреть за его бельем: Мета, мол, не умеет этого делать как следует. Она немедленно согласилась. Она шила и штопала; полная корзина белья стояла перед нею. Без темного платка она выглядела гораздо моложе. У нее были темно-каштановые вьющиеся волосы, в них проглядывало несколько тонких белоснежных нитей. Шальке прожила нелегкую жизнь. Она казалась существом неопределенного возраста, иногда ей можно было дать тридцать, иногда пятьдесят лет. Но фигура у нее была стройная и моложавая, безукоризненная.

Расплачиваясь с ней, Шпан время от времени спрашивал, не получала ли она известий от своего брата. Он казался гораздо более спокойным, чем раньше.

Она радовалась каждому дню работы у Шпана. Здесь было так чисто, красиво, тихо. Она слушала бой часов в футляре красного дерева, и этот торжественный звон наполнял ее благоговением. Она сидит в доме Шпана! Кто бы мог допустить, что это возможно, — думала она, торжествующая и смущенная.

Ее дела, несомненно, шли в гору. Она чуяла это. Долгие годы она словно лежала в гробу, в каком-то летаргическом сне, и лишь случай вернул ее к жизни. Люди опять начали ее замечать, никто уже не оскорблял ее самолюбия, отсылая ее обедать на кухню с прислугой, она ела за столом вместе со всей семьей, и хозяйки говорили:

— Берите побольше, фрау Шальке, не стесняйтесь!. Но она, конечно, не ждала, что весь Хельзее не сегодня-завтра падет перед нею ниц, — настолько она не была глупа.

16

Лес зазеленел, обе яблони в разбитом Рыжим саду нависли розовыми облаками над зеленью грядок, и терновник внизу, у рва, пенился белыми цветами. Они выделялись светлыми пятнами даже ночью. У ручья раскинулся целый ковер ярко-желтых лютиков. В воздухе стоял звон птичьих голосов, ласточки с пронзительным криком носились над двором.

— Как прекрасен мир! — сказала Бабетта. — Прекрасен, как сон! Прекрасным создал его господь!

Бабетта бросила быстрый взгляд в окно. Ее жилистые, сильные руки были погружены до локтей в мыльную пену, кончики пальцев были растравлены и изъедены щелоком. Карл, стоя у кухонного стола, изо всех сил орудовал щеткой. Бабетта трудилась самозабвенно, лицо ее было красно и горело, а язык ни на одну секунду не оставался в бездействии.

Две ласточки с пронзительным криком пронеслись через кухню, влетев в дверь и вылетев в окно. Они чувствовали себя в Борне как дома. Их крылья просвистели над самым ухом Карла, и он испуганно отшатнулся.

Бабетта рассмеялась: ласточки никогда не заденут его, как бы они быстро ни летели, даже если их будет целая тысяча. Откуда у этих созданий такая мудрость? Откуда? Ах, она так счастлива, что ласточки свили гнездо как раз над ее дверью! Это приносит счастье и покой. А кроме того, ласточки оберегают от лихорадки, точно так же как голуби-турманы предохраняют от рожи. Ах, мир — сплошная загадка и чудо.

— Помоги мне вылить лохань, Карл!

А когда пробуешь заговорить об этих вещах с людьми, они смеются, а ведь это все верно. Люди смеются над всем, смеются даже тогда, когда им рассказывают о духах и привидениях. И все-таки она несколько раз в своей жизни видела духов — она может поклясться в этом. Да! Все это не так просто, нельзя же все осмеивать. Однажды — она как раз собиралась выйти- из дому — она увидела, как по темной лестнице поднимается видение, закутанная женщина. Видение двигалось очень медленно, — ах, Бабетта не умеет объяснить как следует, — оно не шло, а парило, не-касаясь земли, и проскользнуло мимо нее. Она так и приросла к месту от ужаса. Видение оставило после себя странный запах, как в доме, где лежит покойник, и в тот же вечер умерла ее сестра. Бабетта может поклясться богом на небесах, что все это так и было. А история с этим землевладельцем Фрюхауфом? Она еще его помнит — такой был грузный, угрюмый человек. Он переставил межевые знаки на своем участке, и она своими глазами видела, как он в темные ночи блуждал после смерти по полям. Его почти нельзя было разглядеть, но у него были огненные руки. «Выгляни в окно, Бабетта, это он, Фрюхауф», — говорила ей мать. Он блуждал, и руки его пылали огнем — так его покарал господь. А теперь? Теперь люди даже в бога не верят, а между тем достаточно посмотреть, как вылупляется цыпленок из яйца. Сначала нет ничего, кроме обыкновенного яйца, и вдруг из него выходит живое существо. Никакие профессора, уверяла она, не смогут этого объяснить!

Бабетта вдруг перестала болтать, перевела дух и обернулась к Карлу.

— Почему ты сегодня ничего не говоришь? — спросила она.

— Я слушаю тебя, Бабетта, — ответил Карл, — и размышляю кое о чем.

— О чем же ты размышляешь? — спросила Бабетта с упреком в голосе. Она не любила, когда Карл размышлял; она ревновала его к его мыслям. Не о чем ему раздумывать!

У Карла-кузнеца был здоровый, загорелый вид, лицо утратило страшный известковый оттенок — цвет безнадежного несчастья. Нет, теперь он уже не станет буравить головой стену, да еще гранитную, и не ляжет, чтобы умереть от голода. Прежде он был словно окаменевшим, теперь же снова оживает. У него есть друзья, он не мерзнет, не голодает, даже кое-что зарабатывает, немного, правда, но все же достаточно для того, чтобы не чувствовать себя нищим. Он здоров и силен, как лошадь. Разве этого мало! Многих из его друзей нет в живых, это были ребята здоровые, как быки, а теперь они давно уже лежат в земле и не шелохнутся. Неужели же лучше неподвижно лежать в земле, чем жить на свете, хотя бы и калекой? Он чувствует, как греет солнце, слышит пение птиц, шелест ветра и человеческие голоса. В тысячу раз лучше жить на земле, пусть даже с изъяном, чем лежать под землей! Нет, Карл вовсе не был недоволен жизнью, хотя и счастливым его тоже нельзя было назвать.

— Я часто думаю, — заговорил Карл немного погодя задумчиво и нерешительно: он все еще ощущал взгляд Бабетты, направленный на него, — я часто думаю о том, что у других есть жены. Человек работает, скажем, в каменоломне, надрывается целый день, но когда он приходит домой, жена подает ему обед. Пусть даже самый скромный, но он знает, что у него есть пристанище.

Бабетта гремела ведрами, ломала хворост и раздувала огонь. Ее голос прозвучал словно издалека, когда она ответила:

— А кто сказал, что у тебя никогда не будет жены, Карл?

— Жена? У меня? — Карл довернул черные очки в сторону котла, где, как он предполагал, находилась Бабетта.

— Да почему же нет? Ты молод и здоров. Почему бы тебе не жениться?

— Да кто же это согласится выйти за меня, Бабетта?

— О, дай срок! Что уж такого страшного с твоими глазами, Карл? У людей бывает чахотка — это гораздо хуже!

Чахотка! Да, чахотка, разумеется, гораздо хуже, с этим он вынужден согласиться.

— Ну вот видишь! Почему ты не попытаешься как-нибудь один спуститься в город? Я уже не раз говорила тебе об этом. Увидишь, все будет хорошо. Нужно только попробовать. Иди-ка сюда, помоги мне!

— Да, я завтра пойду, Бабетта!

Карл покраснел до корней волос. Она, значит, считает, что у него когда-нибудь будет жена? Его сердце преисполнилось благодарности к Бабетте. Они отжимали простыню, и его руки приблизились к ее рукам. Он испытывал потребность прикоснуться к ней, чтобы выразить ей свою благодарность, и начал гладить ее руки.

— Ты и в самом деле так думаешь, Бабетта, или только говоришь?

Разумеется, она и в самом деле так думает.

— Чудесные у тебя руки, Бабетта, — ничего не скажешь! — продолжал Карл, и в голосе его звучали удивление и восторг. — Красивые, полные руки!

Бабетта засмеялась глуповатым смехом, а ведь повода для смеха, собственно, не было никакого.

— Да, красивые, полные руки! И какие они теплые, какая шелковистая кожа!

Бабетта находила, что ее руки показать не стыдно, есть на что поглядеть. Но, вообще говоря, ей уже не двадцать лет, и она всю свою жизнь работала как вол, гнула спину с утра до ночи. Да, работала как вол, бог свидетель!

Глуповатый смех Бабетты смутил Карла и в то же время ободрил его. Он провел рукой по ее бедрам.

— Да и бедра у тебя тоже хоть куда, Бабетта! — одобрительно сказал он. Он уже несколько лет не прикасался к женским бедрам, и кровь бешено ударила ему в голову. — Славные бедра, как и полагается!

Бабетта снова рассмеялась дурацким смехом, как молодая девушка, когда ее щекочут. Она даже слегка блеяла при этом. О да, бедра у нее тоже вполне сносные. Бедра у Бабетты были полные, внушительные. Ей было за сорок, и она уже немного раздалась.

— Да и вообще, кажется, у тебя все на месте, как полагается, — продолжал Карл. В ушах у него звенело, он внезапно словно опьянел и совершенно не сознавал, как все это произошло. Бабетта визгливо рассмеялась — ну, это уж слишком! Она вырвалась, и Карл не знал теперь, где она.

— Ах ты! — завизжала она из угла, но голос у нее был вовсе не сердитый. — Какая это муха тебя сегодня укусила? Посмотрите-ка на него! Ну, завтра ты пойдешь в город один, вот увидишь, как это просто! Тебе не нужна собака-поводырь.

— Да, завтра я обязательно пойду в город, Бабетта!

И действительно, на следующий день Карл отправился в город. Он нащупывал дорогу палкой. Спуститься с горы было совершеннейшим пустяком. Потом маленький мостик, а за ним начиналось широкое шоссе. Корни лип приподняли мостовую, и эти бугры указывали ему дорогу вдоль лип. Потом начиналась булыжная мостовая — по ее сторонам стояли дома. Стучали кузнечные молоты. Он дошел ощупью до кузницы Хельбинга и постоял около нее, вдыхая запах раскаленного железа. Он очень хотел, чтобы с ним заговорили. Но кузнецы, знавшие его, побаивались его черных очков и не произнесли ни слова. Он повернул назад.

— Я дошел до кузницы Хельбинга, Бабетта! — заявил он, вернувшись. — Это было очень легко. Ты, я думаю, права: собаки мне не нужно. На это я могу не тратиться.

— Ну вот видишь! — торжествовала Бабетта. — Я ведь тебе все время говорила! Нужно было только попытаться!

— Да, теперь я буду часто ходить в город. Обратно идти было уже гораздо легче.

За обедом Бабетта похвалила его: он прошел один до кузницы Хельбинга! Друзья поздравляли его, а Рыжий совершенно серьезно пригласил его в свой сад полюбоваться цветущими яблонями. Они превратились в сплошное облако из цветов.

— Ты должен взглянуть на них, Карл! — сказал он.

Карл молчал.

— Ну, пойди уж с ним и полюбуйся его деревьями! — сказала Бабетта.

Неужели они совсем забыли, неужели они действительно совсем забыли?..

17

Весна была холодная и дождливая, но в последние дни солнце начало припекать совсем по-летнему. Герман оглядывал долину: мириады зерен, лежавших в земле, взошли. За одну ночь долина зазеленела.

Из лесу веяло теплом, ветер был мягок, как материнский поцелуй. Рыжий взял у Бабетты ножницы и скрылся в кухне. Слышно было, как он там плещется, фыркает и стонет от наслаждения. Он устроил себе основательную чистку, и это, поистине, не было излишней роскошью. Когда он вышел, его было просто не узнать. Он наполовину укоротил свою огненную бороду, снял шарф и зеленую вязаную куртку. На свет выглянула снова его старая розовая рубашка. Он был похож на недощипанную курицу, казался голым, неприлично голым. Антон, увидев его, покатился со смеху. Да, теперь уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что близится лето.

Поля были обработаны с грехом пополам, но большего в этом году ждать было нечего. Озимь немного поправилась, однако вид у нее все еще был довольно плачевный. Счастье еще, что у них достаточно семенного картофеля. Картошка у них нынче будет даже в избытке.

Герман разрешил себе полдня передышки, но вечером заявил:

— Завтра мы примемся за постройку сарая. На этот раз вы все мне понадобитесь.

Они были готовы помочь ему. Старым хлевом, на худой конец, в этом году еще можно было обойтись. Там могли поместиться осенью еще две-три головы скота. Корма у него предостаточно, а для пары лошадей, которых он собирался купить у тетки, место тоже найдется. Но сарай! У него не было амбара. Куда он ссыплет зерно — рожь, ячмень, овес, пшеницу?

— Давай, давай!

Общими силами они заложили фундамент — пять метров на десять. Попотеть пришлось немало, да это не беда. У садовой ограды лежала куча булыжника. Рыжий и Карл подвозили его тачками. Затем подвезли кирпичи, оставшиеся после пожара. Все это могло быть использовано при постройке — зачем добру валяться зря?

Антон помахивал сверкающим топором.

— Только спокойно! — кричал он. — Мы и не такие дела проворачивали. Герман!

Они гасили известь. Рыжий стоял среди молочно-белых испарений, похожий на мага со своей бородой и лысиной. Временами облако пара совсем окутывало его. Потом он в течение нескольких дней возил вместе с Карлом песок на гору. Яма, из которой брали песок, находилась в самом отдаленном конце усадьбы, около терновника, который так пышно цвел весной. Это был великолепный песок. Рыжий то и дело любовно встряхивал его на ладони, глядя на него, как ювелир, оценивающий бриллианты. Этот песок годился даже для бетона.

Каркас был возведен, и Рыжий мог приниматься за кладку стен. Гансу и Карлу было поручено подвезти к месту постройки двадцать тысяч кирпичей, оставшихся после пожара. Двадцать тысяч кирпичей — это не так просто! Было уже довольно жарко, и светлые волосы Ганса с самого утра слипались на лбу.

С рассвета до ночи слышно было, как звенит кельма Рыжего. Лишь изредка он позволял себе маленькую передышку. Щебетала птичка — он поворачивал голову и прислушивался. Он вел длинные разговоры с Тетушкой и Ведьмой. Каждый вечер Герман приходил посмотреть, как подвигается у него дело.

— Управишься, Рыжий? — нетерпеливо спрашивал он.Рыжий становился в хвастливую позу.

— А почему бы мне не управиться?

Герман был опять занят в поле — нужно было окучивать картошку. Целую неделю Герман, Карл и Бабетта ползали вдоль борозд. Вечером они, мертвые от усталости, валились на соломенные тюфяки.

В это лето у Германа не хватало времени на то, чтобы предаваться своим чувствам. Он был переутомлен работой, и это было хорошо. Иногда в его голове проносилось воспоминание о Христине. Христина! Это было так далеко-далеко, давным-давно — с тех пор, кажется, прошли годы, это было в другой жизни.

Ну что ж, она ему нравилась, почему бы ему не сознаться в этом? Она была словно кроткая звезда, светившая впереди, цель, наполнявшая жизнь содержанием. Ну что ж, звезда потухла, и в конце концов мужчина должен уметь найти свой путь и без путеводной звезды. Она предпочла другого, это было ее право; возможно, что она вовсе не была создана для тихой пристани. Неизвестно даже, захотела ли бы она вообще соединить свою судьбу с ним. И неизвестно, согласился ли бы на это Шпан.

Как вышло, так вышло, — спорить нельзя. Такова судьба, и смысл ее можно разгадать лишь спустя годы, быть может лишь в старости. У него пока нет времени думать вообще о какой бы то ни было женщине. Он взрыхляет твердую, засохшую почву между молодыми побегами картофеля, он знает, что ему нужно так взрыхлить еще бесконечное множество борозд. Он, попросту говоря, борется за свое существование, за тощую корову с теленком, за нескольких свиней и землю, которую грозят сожрать сорняки. Сейчас не время думать о жене. Быть может, через несколько лет, когда будет снова построен дом и в нем будет мебель и кровати, наступит время подумать и об этом. Возможно, через несколько лет.

В это лето он очень редко спускался в город. Толстяк Бенно почти закончил постройку своего павильона— сплошная сталь и стекло! — и Герман должен был все подробно осмотреть, восхищаться дверными ручками и патентованными витринами.

— Как ты загорел, Герман! — удивленно заметил Бенно. — И как исхудал! Ты слишком много работаешь.

— Да, работы у нас прорва.

Изредка Антон тащил их всех в субботу вечером в город — выпить кружку пива в «Якоре». Они сидели, усталые после целой недели работы, молчаливые, лишь иногда один из них произносил несколько слов. В «Якоре» почти каждый вечер околачивался Вальтер Борнгребер, сын владельца лесопильни. Он ухаживал за хорошенькой официанткой. Вальтер сватался когда-то к Христине, Герман знал это от Бабетты. Однажды Вальтер явился в «Якорь» навеселе в компании молодых парней, державших себя весьма развязно. Они шумно играли в карты и по временам начинали шушукаться, поглядывая на Германа. Герман поднялся. Не назвал ли только что этот Вальтер имя Христины? В то же мгновение он очутился около Вальтера. Он схватил его за шиворот и поднял со стула. Они стояли друг против друга, Герман — с побелевшим лицом и горящими от бешенства глазами, Вальтер — бледный и испуганный.

— Что ты сказал, Вальтер? — закричал Герман вне себя.

Но Антонч уже был между ними и разнял их руками, огромными как лопаты. Он знал, на что способен Герман, когда он в бешенстве, и боялся за него.

— Не ссориться! — сказал он.

После этого случая Герман больше не соглашался ходить в город.

— Не стоит! — говорил он.

18

Герман всегда был молчалив, но с некоторых пор он вообще не произносил почти ни единого слова. Работал он еще более напряженно, не отдыхал даже по воскресеньям. Бабетта украдкой наблюдала за ним. О чем он размышляет целыми днями? У него по временам такой угрюмый вид!

«Живется ему невесело, — думала Бабетта. — Труд, заботы, а радостей никаких. Человек не может жить без радости. Если бы Христина была здесь, он был бы совершенно иным. Почему она так обошлась с ним? Ах, Христина!» Сидя за штопкой рваных носков, Бабетта вздыхала так, словно у нее душа с телом расставалась.

— Что с тобой? — спросил Карл.

Он сидел подле нее и курил новую трубку, которую она ему подарила.

— Ах, жизнь иногда бывает так тяжела, прости меня господи!

— Да, да, иногда жизнь действительно бывае? очень тяжела — ты права, Бабетта!

Все эти дни Бабетта с утра до вечера думала о Христине, иногда ясно слышала ее голос. В левом ухе у нее все время звенело: должно быть, и Христина в эти дни много думала о ней. Она часто снилась Бабетте по ночам. Ей снилось, будто Христина еще девочка, и вот она приходит к ней ночью, будит ее и говорит: «Боюеь, Бабетта!» — и забирается к ней в постель. А сегодня ей снилось, что она входит в дом Шпана, колокольчик у двери заливается без умолку, но дом совершенно пуст, и она кричит в страхе: «Христина! Христина!» И вдруг она слышит, как Христина смеется в глубине дома: «Я здесь, Бабетта!» Как ясно она слышала этот голос! Ах, Христина! Зачем ты с нами так поступила: Зачем ты так поступила со своим отцом? Зачем? Разве иначе нельзя было? Почему ты не даешь о себе знать, почему?

Бабетта непрестанно качала головой.

— Таковы мы, женщины, — вполголоса проговорила она. — Стоит нам влюбиться, как мы совершенно теряем голову!

Карл рассмеялся.

— А может быть, так и надо, Бабетта, а?

Он положил свою тяжелую руку ей на плечо и слегка привлек ее к себе. Бабетта сбросила его руку.

— Оставь! — сердито сказала она. — Герман только что смотрел в нашу сторону!

— Ну и что за беда?

— Что за беда? Беды, разумеется, никакой. Как теперь твоя новая трубка, Карл?

— Она уже здорово обкурилась, Бабетта.

Ну, что вы на это скажете? На следующее утро почтальон принес Бабетте толстое письмо, и письмо было от Христины. О, у нее было предчувствие, недаром ей снились все эти сны.

«Моя милая, славная, дорогая Бабетта! Я люблю тебя, как мать», — так начиналось письмо Христины. По лицу Бабетты уже струились слезы. На свете есть только одна Христина, одна-единственная, Бабетта знает ее нежное, доброе сердце. Нет, нет, не говори ничего, Христина, я все понимаю! И тебе не надо стыдиться, что ты пишешь мне с таким опозданием, о нет, нет! Я все понимаю. Очень трудно, разумеется, свыкнуться с новой обстановкой, да, я и это «понимаю, новые люди, совершенно новый мир. Можешь ничего больше не говорить. Я буду терпеливо ждать, пока ты сможешь написать подробнее, — ах, главное ведь то, что ты чувствуешь себя счастливой!

Тут же было приложено письмо к Шпану. Бабетта должна была передать письмо лично ее отцу и переслать ей его ответ. Христина очень страдала от того, что причинила отцу такое горе, но иначе она не могла. Она боялась отца. Однажды он посмотрел на нее таким злым, ужасным взглядом, и с тех пор она боялась его, с тех пор у нее было одно желание — уехать от него. «Не сообщай никому моего адреса, Бабетта, даже отцу».

У Бабетты был хлопот полон рот, но сразу же после обеда она собралась в город. Карл мог и один вымыть посуду. Письмо к Шпану жгло ее, словно огонь, оно могло оказаться чрезвычайно важным, от него, быть может, зависели судьбы людей. Ах, Шпан горюет, он даже не подозревает, что у нее в кармане лежит для него письмо от Христины!

— Мне надо сходить к Шпану! — возбужденно сказала она Герману. Он вез по двору тачку, полную травы: вчера они косили в первый раз. — Я получила письмо от Христины!

Герман остановил тачку и повернул в сторону Бабетты загорелое худое лицо. Он, казалось, не понял. Потом потупил глаза.

— Ах, так, — произнес он, — теперь я понял. Ты получила письмо от Христины?

— Да.

— Надеюсь, у нее все благополучно? — спросил он довольно равнодушным голосом, посмотрев на нее. Белки его глаз почти светились — так потемнело его лицо.

Бабетта растерянно уставилась на него. По-видимому, это его не особенно интересовало — вопрос прозвучал так равнодушно. А она-то все время воображала, что он влюблен в Христину! Ах, эти мужчины, все они таковы!

— Да, благополучно! — ответила она слегка обиженным тоном. — Она пишет, что здорова и довольна.

Герман кивнул и ничего больше не сказал. Ох, ох! Значит, и он таков, как все остальные! У них все только показное! Мужская любовь — словно перышко на ветру, мужским клятвам грош цена. Но все же она еще верила одному из них, одному-единственному. Ах, как этот человек чувствителен, нежен, как благодарен за каждую мелочь! Стоит подарить ему новую трубку, и он целый день только и говорит что о новой трубке. Но, может быть, им, этим быкам, нужно прежде стать беспомощными, для того чтобы оценить любовь женщины? Ах, боже милостивый, как разобраться во всей этой жизни!

Шпана не было в лавке, он находился наверху, у себя дома.

— У вас к нему срочное дело? — спросил приказчик.

— Да, очень срочное! Лучше всего я поднимусь наверх к господину Шпану, — сказала Бабетта. Она прекрасно знала, что это дерзость — подняться к Шпану раньше, чем ему доложат, но опа была настолько взволнована, что не в силах была ждать. А Шпан ничего еще не подозревал. На лестнице она приподняла платье и достала письмо из кармана нижней юбки.

Шпана в столовой не было. У балконного окна сидела худенькая девушка и шила медленно, стежок за стежком, перебирая бледными, тонкими пальцами. Худощавая девушка повернула голову, и Бабетта от изумления раскрыла рот. Да ведь это Шальке!

— Ах, это ты, Фрида? — сказала она. — Я тебя сперва и не узнала! Что, господин Шпан здесь?

— Здравствуй, Бабетта! Господин Шпан только что проходил здесь, он, должно быть, скоро вернется, — ответила фрау Шальке. Она с любопытством поглядывала на письмо, которое Бабетта держала в руках. — У тебя что-то важное?

— О нет, ничего особенного! Ты теперь работаешь у Шпана?

— Да, я слежу за его бельем. Он попросил меня. Ах, этот человек всеми покинут, я не могла ему отказать!

Часы в футляре красного дерева начали громко бить; пришлось переждать, пока они не умолкли.

Что-то в тоне Шальке не понравилось Бабетте — слух у нее был тонкий. Но она заявила, что у нее, должно быть, скоро тоже будет для Фриды работа. Она так обносилась, пора ей опять справить себе кое-что. И возможно, что скоро в ее жизни наступит перемена, возможно — определенно еще ничего не известно.

— Перемена? — Фрау Шальке быстро вскинула бледные веки и с любопытством взглянула на Бабетту. Она хотела по выражению лица прочесть ее мысли. Но так как Бабетта не отвечала, фрау Шальке продолжала равнодушным тоном:

— В твоей жизни что-то изменится, Бабетта?

Нет, нет, просто нужно сшить кое-что. Работы для Фриды найдется примерно на неделю.

— На целую неделю?

В таком случае Бабетта должна предупредить ее заранее. У нее теперь очень много работы, она работает в лучших домах города. В эту минуту через комнату прошел Шпан. Он был бледнее, чем обычно, казался постаревшим, его волосы почти совершенно поседели.

— Бабетта? — проговорил он удивленно и слегка укоризненно.

Бабетта указала на письмо. Она должна кое-что передать господину Шпану.

Они вышли в коридор, и Шпан прикрыл за собой дверь.

— Передать? — тихо спросил он. Его взгляд выражал испуг. — Надеюсь, ничего плохого?

— Нет, нет, ничего плохого! Письмо от Христины! Она пишет, что ей живется хорошо.

Шпан пошатнулся и побледнел еще больше. Затем молча взял протянутое письмо и стал медленно спускаться по лестнице, крепко держась за перила. Когда они очутились внизу, он долго стоял неподвижно, потом произнес задумчиво, глядя в землю:

— Почему она пишет тебе, Бабетта, а не мне? Разве она забыла адрес своего отца?

Шпан прошел в контору и запер за собой дверь. Он теперь часто так поступал, приказчик уже перестал обращать на это внимание. Шпан опустился на стул у письменного стола, надел очки. Он был близок к обмороку. Попытался вскрыть письмо, но руки вдруг перестали повиноваться, словно парализованные. Почему она не писала прямо к нему? Она ведь знает его адрес!

Наконец он настолько пришел в себя, что смог прочитать письмо, но не понял ни единого слова. Лишь спустя некоторое время он понял, что там написано. Он громко всхлипнул, но в то же мгновение взял себя в руки и кашлянул. Приказчик мог услышать. Да, он был готов простить ее, его сердце было исполнено нежности и умиления. Так продолжаться не может. Он прощает ее, пусть она вернется, люди могут говорить все, что им вздумается! Он сегодня же напишет ей. Она бросается перед ним на колени — вот что означает это письмо. Он, естественно, должен поднять ее и прижать к своей груди.

Фрау Шальке спустилась вниз и спросила, где Шпан.

— Он заперся, — тихо ответил приказчик.

Ах, так, ну хорошо, она только хотела спросить его кое о чем. Она снова поднялась наверх. Теперь она знала, что это не было обычное письмо: оно было от Христины.

В этот вечер Шпан на письмо не ответил. Он был совершенно обессилен пережитым потрясением; он принял бром и лег, не поужинав. Утром, уже значительно успокоившись, он принялся читать и перечитывать письмо. Лишь теперь он заметил, что Христина не сообщала своего адреса. Ответ он должен переслать через Бабетту. Это глубоко оскорбило его. Она ему не доверяет! Быть может, она думает, что он пришлет за нею полицию? Письмо показалось ему набором красивых слов. «Прости меня, если можешь. Я не раскаиваюсь в моем поступке, хотя и раскаиваюсь глубоко в том, что нанесла тебе такой тяжелый удар». Она не раскаивается! Нет, сегодня он не в состоянии ответить на ее письмо. Нет, нет. она не думает становиться перед ним на колени, — с чего это ему вчера показалось?

На следующий день он опять не смог ответить на письмо. Ему казалось, что в письме сквозит высокомерие и упрямство. Если бы она написала: «Прости меня, я больше не могу вынести, прости меня, я раскаиваюсь, раскаиваюсь…»

Его сердце снова до краев переполнилось горечью.

Дни проходили. Нет, он еще не мог ответить на это письмо. Он запер его в свой несгораемый шкаф, там оно и лежало.

Примерно через неделю Бабетта зашла в лавку за покупками. Она многозначительно поглядывала на Шпана, болтала о пустяках, но ни единым словом не упомянула о письме.

19

Долли была счастлива, ее любовь к Гансу разгоралась с каждым днем. Ах, когда-то ей казалось, что любить сильнее она уже не сможет, но если тогда она была без памяти влюблена, то теперь она любила с каким-то исступлением. В глубине души она была девушка трезвая и практичная — она по крайней мере считала себя такой, презирала все показное и высмеивала девушек, Которые, влюбившись, вели себя легкомысленно. А теперь выяснилось, что она так же безрассудна, как другие. Она вспоминала все стихотворения, которые ей довелось прочесть, — в них всегда говорилось о луне, любви, пении соловья. А ведь она смеялась над всеми этими стихами, считала их преувеличением, безвкусицей или просто враньем. Оказывается, это не вранье, а чистая правда!

Раньше она не могла понять, как это люди доходят до такой глупости, чтобы взять и отравиться в гостинице. Стучат, никто не открывает; дверь взламывают и находят их мертвыми в объятиях друг друга. Раньше ей казалось, что все это совершенно невероятно и выдумано репортерами. А теперь она понимала: все это чистая правда! Если бы Генсхен потребовал, она не колеблясь завтра же пошла бы с ним топиться. Любовь, казалось ей, это не что иное, как своего рода колдовство.

Долли вышила Гансу пару домашних туфель, связала ему галстук из зеленого шелка. День и ночь она думала о том, чем бы его порадовать. Он неземное создание. Как он хорош собой, какие у него прекрасные зубы, как он улыбается! Ах, Генсхен!

Им было хорошо в их маленьком домике. Долли жила ожиданием очередной пятницы. Ах, эти поцелуи, эта страсть! И эта последняя пятница, когда в окно светила полная луна! Собственно, Долли следовало бы ходить постоянно багровой от стыда, но — удивительное дело! — ей ни капельки не было стыдно. Любовь — это любовь! Все же иногда Долли глубоко задумывалась, становилась даже грустной, неподвижно смотрела в одну точку и спрашивала:

— Но к чему это все-таки приведет, Генсхен? Я знаю, ты мне ничего не обещал. Но чем это кончится? Ведь не может же так продолжаться вечно!

— Вечно? Кто же говорит о вечности?

Нет, о вечности Генсхен не хотел и думать.

Любовь — страшная штука. С одной стороны огонь, с другой — лед. Рай и ад, о да! Уж кто-кто, а Долли могла бы многое порассказать об этом. Ах, все это было ей так хорошо известно!

Когда она шла через рыночную площадь, и копна ее светлых волос сверкала на солнце, никому не могло бы прийти в голову, что она, такая юная и цветущая, жарится на адском огне ревности. Да, это не преувеличение — Долли жарилась на огне ревности; порой ей казалось, что она умрет от этих мучений. О, это было ужасно! И все эта Вероника! Однажды ей показалось, что Вероника сунула Гансу записочку. То был для нее ужасный день. Она пошла к Веронике, заклинала ее сказать правду. Но Вероника только смеялась, она попросту высмеяла ее.

— Да ты спятила, Долли! — сказала она. — Оставь преспокойно своего Ганса себе. Есть достаточно мужчин и без него. И не так уж он хорош, твой Генсхен!

Хуже обстояло дело с аптекаршей, фрау Кюммель, римлянкой. Как Долли страдала из-за этой Кармен! Генсхен ходил к ней каждый понедельник, а иногда и по четвергам. Долли видела, как он входил в дом, а затем через несколько минут прислуга аптекарши выходила из дома в белоснежном переднике, с продуктовой сумкой в руке. Следовательно, они оставались одни! Долли терпела невообразимые муки. Через полчаса служанка возвращалась с покупками. Она шла не спеша, словно ей было сказано, что она может не торопиться.

Нет, это было наконец невыносимо! Долли спросила Ганса, как это так получается, что служанка каждый раз уходит, как только появляется он. Генсхен растерянно посмотрел на нее. Как? Очень просто! Кармен говорит: «Можешь идти в магазин, парикмахер здесь и откроет дверь, если позвонят».

Это было весьма правдоподобно. Она не решалась расспрашивать, так как Генсхен рассердился и заявил, что с него хватит этих провинциальных штук, что это прямо какая-то инквизиция.

А тут еще затесалась эта Берта Хельбинг, дочь кузнеца, пышная особа с жирной шеей и толстыми руками. Она раньше причесывалась у их конкурента Керна, но, как и многие другие девушки, перешла к Нюслейну, с тех пор как у него стал работать Генсхен. Прямо непостижимо, чего они все от него хотят? Эта Берта вела себя как пьяная, смеялась и хихикала, когда Генсхен ее причесывал. Она возбужденно дышала, и ее полная грудь бурно вздымалась и опускалась — настоящий прилив и отлив. И каждый раз она давала ему пятьдесят пфеннигов на чай. Пятьдесят пфеннигов! Уж не думала ли Берта купить Ганса? За пятьдесят пфеннигов его не получишь!

— Что ты с ней так любезничаешь? — ревниво заметила Долли.

— Любезничаю? Это моя обязанность — вежливо обращаться с клиентами, — холодно отозвался Ганс.

Вероника сказала ей:

— Ты ревнуешь ко мне, Долли, ты воображаешь, что у меня какие-то шашни с твоим Гансом. Ты лучше последи за Бертой. Один мой знакомый видел, как они в десять часов вечера шли в лес — Берта и Генсхен.

— Это неправда! Это наглая ложь!

— Мне так сказали.

Долли немедленно учинила допрос Гансу. В десять часов вечера! В лесу! Генсхен потупил глаза, но вид у него был отнюдь не виноватый, а скучающий и недовольный.

— Сколько сплетен в этой дыре! — сказал он. — Я, должно быть, недолго здесь останусь. По-видимому, я скоро опять отправлюсь в плавание.

Долли испугалась и ни о чем больше не осмелилась расспрашивать. Генсхен казался искренне расстроенным, когда говорил это. К нему не подступишься.

20

Небо искрилось звездами, стрекотали кузнечики. Ночи стояли такие теплые, что скотину можно было оставлять на воле. От сытного корма Краснушка снова округлилась, и ее шкура, имевшая весной такой жалкий вид, начала лосниться. Резвый теленок превратился в славную молодую корову. На одном выгоне с ними паслись шесть коров, принадлежавших Борнгреберу. Они были на откорме у Германа, а он за это должен был осенью получить по дешевке двух телят. Ночной воздух был напоен ароматом сена.

Рыжий заканчивал кладку амбара, и им пора было приниматься за крышу. Герман отправился к Грецу, чтобы заказать материал. Антон уверял, что Грец, несомненно, предоставит им кредит до осени. Грец углубился в чертеж Германа и заявил, что должен сначала проверить все их расчеты, — крыша все-таки основательная. На следующее утро он объявил Антону, что не может отпустить материалы в кредит. Он уж и так слишком многим предоставил рассрочку, он сам по горло в долгах. Антон побагровел и смущенно почесал затылок. Невозможно, совершенно невозможно передать Герману подобный ответ! Он полдня размышлял и наконец придумал выход.

— Я дам вам поручительство, хозяин! — заявил он. Грец посмотрел на него, но ничего не сказал.

— Я отвечаю вам своей заработной платой, хозяин, — продолжал Антон.

Он предложил Грецу выплачивать ему лишь половину заработанных им денег, и тогда крыша к осени будет оплачена. Ведь это верное обеспечение, не правда ли?

— Ну, тогда пожалуй, Антон!

Они договорились, и Антон успокоился.

— Герман ничего не должен знать о нашем соглашении, хозяин. Он ужасно щепетилен и горд.

Грец понимал это.

Через три дня тяжелая подвода Греца вползла на гору, и в тот же вечер они приступили к делу. Через неделю крыша была готова. Герман с удовлетворением осматривал амбар. Десять метров на пять — места хоть отбавляй!

Пшеница приобрела серебристый блеск, рожь потемнела, а кисточки на овсе начали белеть. Хлеба были, правда, невысоки, но Герман был все же доволен — в сущности, все обошлось не так уж плохо. Будущим летом поля не будут так заглушены сорняками, в этом уж можно на него положиться!

А теперь пора! Время не ждет! Герман и Карл готовили косы. Они точили и отбивали их целыми днями, а Герман то и дело поглядывал на небо.

— У Анзорге уже вчера начали, — сообщила Бабетта.

— Ага! — Герман снова испытующе взглянул на небо. — Завтра и мы начнем, Бабетта!

На следующий день было воскресенье, и Антон был свободен. Когда солнце взошло и высушило росу, они начали покос.

— Иди ты вперед, Герман! — закричал Антон.

Герман, немного волнуясь, взмахивал косой. Он далеко заносил руку в сторону, лезвие прогрызало себе дорогу, среди колосьев. Антон дал Герману отойти на десять шагов вперед, затем тоже поплевал на ладони, и коса со свистом загуляла по его полосе. Колосья ложились с шумом и шелестом. У Антона был более сильный и быстрый размах, чем у Германа, и все-таки ему пришлось приналечь, чтобы не отставать от Германа, коса которого продвигалась вперед, раскачиваясь мягко и спокойно. Следом за косцами передвигались Бабетта, Карл и Рыжий: они сгребали снопы и вязали их. Так продолжалось до темноты. Горячее выдалось воскресенье, черт побери!

Антон отпросился у Греца на понедельник, и косьба продолжалась весь следующий день до наступления ночи. Но во вторник Антону пришлось уйти на работу, и теперь он мог помогать только несколько часов по вечерам. А Герман трудился изо дня в день все так же исступленно, словно одержимый. Он был в каком-то опьянении. Откуда только у него брались такие нечеловеческие силы? Рыжий падал от усталости. Карл тоже был порядком измучен, но его достоинство кузнеца не позволяло ему уклониться от работы ни на час.

Бабетта — вот кто был вынослив! Пунцовая — казалось, ее вот-вот хватит удар, — она не сдавалась, только стала чуть-чуть молчаливее.

В долине временами то тут, то там что-то вспыхивало. Это были острия кос, поблескивавшие на солнце. В воздухе стоял гомон отдаленных голосов, поля были полны людьми, местами по жнивью катились высоко нагруженные возы. Нет, занять лошадей в страду им не удалось, да они особенно и не пытались. Нужно было, чтобы им повезло, — это было главное. И им действительно повезло. Погода почти все время оставалась сухой.

Поля Борна на верхней части склона были усеяны снопами. Собиралась гроза. Но наутро поля оказались пустыми. Соседи были изумлены. У них ведь нет лошадей, как они это устраивают? Неужели они таскают снопы ночью на собственном горбу, а рано утром уже снова выходят на работу? Чудеса, да и только! Они и впрямь работают как бешеные, эти парни из Борна, поневоле начнешь их уважать!

— Да как вы это устраиваете?

Они качали головой и смеялись. Это была их тайна.

21

Лицо Германа покрыто потом и грязью, но он смеется. Его давно уже не видали смеющимся.

Они искусно сложили во дворе огромную скирду хлеба, перекрыли ее; новый и старый сараи полны, полон каждый уголок. Как только они втащили на гору последние снопы, упали первые капли. Грозы продолжались три дня, земля захлебнулась дождем.

Герман выставил два огромных жбана пива. Бабетте пришлось купить мяса и сварить один из своих знаменитых супов. А к мясу у них были свежие овощи с огорода Рыжего.

Они пировали и смеялись. Да, им повезло, здорово повезло. Да и должно же было им повезти наконец!

Некоторое время в Борне царило затишье, хотя Герман уже поговаривал о сушке сена, о картошке, репе и водоотводных канавах. Во всяком случае, по воскресеньям теперь работать уже не приходилось.

Они наслаждались воскресным отдыхом, особенно Рыжий: уборка урожая вконец измотала его. О,он умел наслаждаться отдыхом, как никто!

Он вставал поздно, затем умывался — в будни у него не хватало на это времени. Откровенно говоря, он не любил воды; даже в летнюю жару вода и холод были его заклятыми врагами. Потом он растягивался, чтобы вздремнуть где-нибудь на самом солнцепеке. Он лежал на спине плашмя, словно сваленный ударом кулака, совершенно безжизненный, только борода вокруг вздутых, багровых губ шевелилась при каждом шумно вырывавшемся вздохе. Тетушка постоянно спала возле него, зарыв клюв в перья, зачастую тут же спала и Ведьма, положив голову ему на живот.

Во дворе царила воскресная тишина. Куры и утки Бабетты с кудахтаньем и кряканьем бродили вокруг огромной башни из снопов, словно по волшебству выросшей посреди двора. Это была целая гора хлеба. Налетали, трепыхая крылышками, воробьи, возбужденно порхали голуби, даже вяхири прилетали из лесу: в Борне опять появилась пища.

Вздремнув, Рыжий старательно выводил письмо к Эльзхен, иногда принимался читать желтенькие книжечки, отыскавшиеся среди наследства, оставленного Михелем. Это был бульварный роман «Тайна зеленого свода». После обеда он снова ложился поспать — вот воскресенье и прошло.

Но в одно из воскресений, когда он почувствовал себя уже бодрее, Рыжий решил отправиться в лес, примыкавший к его огороду.

Едва пройдя сто шагов, он остановился как зачарованный. Здесь было темно и таинственно тихо. Огромные дубы, буки, ольхи, ели — смешанный лес, немного одичавший, чудесный лес! Он прислушался; сердце его громко билось, красота леса взволновала его. Высоко среди вершин светило солнце, ветви покачивались с тихим, далеким шумом, но внизу, на земле, было совершенно тихо, ничто не шевелилось. Глубокое молчание наполняло его благоговением и даже внушало легкий страх. Не лучше ли вернуться? Каждую минуту может случиться что-нибудь непредвиденное, из темноты навстречу может кто-нибудь выйти. Ему казалось, что он видит сон. Он так давно не был в лесу. Его ухо уловило писк комара, над листьями папоротника плясали золотистые мухи: казалось, что у них нет крыльев, — маленькие бронзовые шарики; покачнулась ветка бука, взлетела птица, но Рыжий ее не видел. Вдали тихо и задумчиво пела птица. Пение ее слышалось словно сквозь сон.

Рыжий пробирался вперед крадучись, втянув голову в плечи, словно вор, словно злоумышленник, вторгшийся в храм.

— Чудесный лес! — произнес он, чтобы хоть чем-нибудь нарушить тишину.

Однако спустя немного он освоился с сумраком и торжественной тишиной леса. Он кашлянул несколько раз и начал спокойно, пытливо оглядываться вокруг. Лишь теперь он был в состоянии внимательно осмотреть лес.

Да здесь полным-полно сухого хвороста и валежника! Можно обогревать жилье целую зиму, две, три зимы, не тратя притом ни гроша. Он остановился. Грибы! Здесь где-нибудь поблизости должны быть грибы; в следующий раз он захватит с собой мешок. Черная лесная почва! Тут он не мог удержаться, опустился на колени и начал рыться в ней руками. Как изумительно пахнет эта черная земля — более прекрасного запаха нет на свете. Яма, полная перегнивших листьев! Все это могло ему пригодиться, очень пригодиться! Для его садоводства, которое он со временем собирался открыть в Хельзее, — да, да, как только приедет Эльзхен! О, у Рыжего тоже были свои планы, только он не говорил о них. Камни, камни, плиты великолепного песчаника, — они тоже отлично пригодятся ему. Впоследствии!

Внезапно он очутился перед мшистой скалой; пеней тонкой жилкой струился родник. Между двух скал Рыжий обнаружил отверстие. Из любопытства он осторожно просунул туда голову: пещера, самая настоящая пещера! Пещера была так велика, что в ней свободно могли поместиться лежа четыре человека. И настолько высока, что он мог в ней стоять, выпрямившись во весь рост. В пещере было совершенно сухо, пол был усыпан обугленными щепками. Здесь, по-видимому, жил дровосек или охотник. Рыжий с ребяческим рвением подмел пещеру, затем забрался в нее и уселся там в самом благодушном настроении. Он слышал, как каплет родниковая вода, стекая со скалы. По стволу дерева, росшего у самого входа в пещеру, резвясь скакала белочка. Чудесное местечко! Здесь немного жутко, но зато удивительно красиво! Он наслаждался торжественной тишиной леса и журчанием родника. Он дышал глубоко и радостно.

— Ну, теперь-то Эльзхен, наверно, скоро приедет! — проговорил он. — И маленький Роберт!

Эльзхен жила в услужении у владельца лесопильни в Тюрингии, и хозяин пока не мог обойтись без нее. Но как только он ее отпустит, она приедет вместе с маленьким Робертом, — так писала Эльзхен.

Ах, какое это было сказочное воскресенье!

С тех пор лес властно влек его к себе. Каждое воскресенье он отправлялся на разведку. Он старался запомнить места, где лежали каменные плиты, мох, перегной. Хорошо было узнавать, где растут грибы, ландыши и черника. Хорошо было запоминать солнечные — полянки, на которых зрела земляника.

— Посмотри-ка, Роберт, — земляника, сладкая земляника!

В одно из воскресений он не смог отыскать свою пещеру. Целую неделю он чувствовал себя несчастным. Не во сне же он видел эти скалы, и высокое дерево, и карабкающуюся белку! Или в этом лесу водится нечистая сила? Но в следующее воскресенье он снова набрел на свою пещеру и был счастлив. Белочка, резвясь, снова прыгала по стволу старой лиственницы. Ее коготки забавно постукивали по коре, отставшей тонкими слоями. Рыжий собрал корм для белочки и положил его к подножию дерева. Потом уселся у входа в пещеру, закурил трубку и с наслаждением затянулся.

Белочка соскользнула вниз головой по стволу и подкралась к приготовленному угощению. Тут она заметила Рыжего, сверкнула в его сторону маленькими блестящими глазками и вот уже снова исчезла среди ветвей. Рыжий тихонько свистнул.

— Ничего, скоро ты будешь есть из моих рук, — сказал он, — я уж знаю. И скоро придешь в мою пещеру, Скажешь — нет?

В иные воскресенья он целиком отдавался очарованию леса. Когда бывало ветрено, деревья шумели сильно и грозно; он вздрагивал — их шум напоминал звуки органа в церкви. Но в другие воскресные дни его ум бывал направлен исключительно на практические вещи: он рыскал, обследуя камни, почву и растения. Потом принялся таскать камни из лесу и складывать их около своего огорода. Он таскал камни из лесу все лето и осень. Кто хочет строить, тому нужны камни!

Иногда Рыжий приносил Бабетте из лесу корзиночку черники. Один раз он высыпал ей на стол груду грибов. Но Бабетта не хотела к ним прикоснуться.

— Боже милостивый, что это за мерзкие грибы? — закричала она. — Ты что, отравить нас вздумал?

Рыжий отварил грибы, но никто не захотел их пробовать. Рыжий с наслаждением съел их сам и сидел, лукаво поглядывая на друзей. Они тоже смотрели на него и ждали, что он свалится замертво. Но он остался жив.

22

В эти дни из кухни часто доносится пение Бабетты. Высоким, пронзительным голосом она поет старинные, берущие за душу песни. Когда она уже не может вытянуть ноту, она останавливается, а потом продолжает на целую октаву ниже. Карл сидит на крыльце и плетет свои корзины.

— Красивая песня, Бабетта! Как там дальше-то поется?

— Ее пели, когда я была молода! — Бабетта глубоко вздыхает. — Ах, боже мой!

Она подозрительно часто ходила в город. У нее не хватало нескольких зубов сбоку, это было не так страшно; но в верхнем ряду у нее недоставало как раз двух передних, и это было некрасиво. В один прекрасный день эти уродливые дыры исчезли, на их месте появилось два ослепительно белых — пожалуй, слишком белых, — зуба.

Побывав в городе, Бабетта каждый раз возвращалась нагруженная свертками. Опа обливалась потом. Все свои покупки она тащила на гору сама, потому что всем, что она купила за день, ей хотелось полюбоваться в тот же вечер. В пакетах были полотенца, передники, белье. Однажды она притащила целую штуку полотна и всю неделю кроила простыни и наволочки. Потом принесла новые башмаки и долго смотрела на них влюбленными глазами. У них были лакированные носки! Да она никак с ума сошла? В воскресенье она попробовала надеть новые башмаки и пройтись по двору. Она переваливалась с боку на бок, осторожно, словно шла по гвоздям, а потом поспешно сняла элегантные башмаки. Ноги у нее горели как в огне. Башмаки были слишком узки. Она была страшно огорчена. Столько денег зря!

В другой раз она притащила тяжелый сверток черного сукна. Это было отличное плотное сукно с шелковистым блеском. Такому сукну сноса не будет.

Пришла вдова Шальке.

— Здравствуй, Фрида! — сказала Бабетта. — О, у меня накопилась для тебя уйма работы.

Нужно было перешить ее зеленое шерстяное платье и две юбки, затем у нее было старое зимнее пальто, уже довольно поношенное. Из него Шальке должна была сделать жакетку. Рукава нужно оторочить черным мехом, из такого же меха сделать и воротник.

— Из меха? Разве у тебя есть мех? — спросила Шальке, и у нее даже нос заострился от любопытства. Она сразу заметила новые зубы во рту у Бабетты. Выиграла Бабетта, что ли?

— Но лучше всего, Фрида, если ты начнешь с черного суконного платья, — заявила Бабетта. — Это должно быть такое платье, в котором можно было бы ходить и в церковь.

Она не могла больше удержаться — достала сверток с черным сукном и раскинула его на кухонном столе. Потом взяла кофейную мельницу, зажала ее между колен и начала молоть кофе. Портниха! Это было что-то вроде праздника: вот уже два года, как у нее не шила портниха.

У Шальке было достаточно времени, чтобы рассмотреть черное сукно. Она гладила его своими прозрачными пальцами.

— Замечательное сукно! — сказала она, не скрывая восхищения. — Ему сноса не будет. Наверное, марок по восемь за метр?

— Восемь? — возразила Бабетта. — Ишь ты какая! Двенадцать, если хочешь знать! — торжествующе закричала она.

— Что ты говоришь? — Шальке опустила голову, на ее лице проступил легкий румянец. Смотрите-ка, у этой Бабетты, как видно, водятся деньжата! Не нужно портить с ней отношения. Да, сказала она, материал отличный, не всякий может себе позволить купить такой! И платье можно сделать городского покроя, не правда ли? Ведь в конце концов Бабетта еще молодая женщина!

— Вид у тебя молодой и свежий, Бабетта, — сказала Шальке. — Ты, кажется, немного пополнела, но это тебе идет. А какой у тебя кофе! Даже у жены бургомистра кофе не лучше.

Каждый человек любит послушать приятные речи, и Бабетта налила Шальке еще чашку кофе.

— Ты видела за последнее время Шпана, Фрида?

Да, ответила Шальке, она его видела, — ведь она ходит к нему каждые две недели, чтобы осмотреть его белье. Он становится все более странным, этот господин Шпан. Мете у него приходится нелегко. Он то и дело распекает ее: то она опоздала минут на пять, то слишком шумно прошла по комнате, то недостаточно экономно ведет хозяйство. Он стал так скуп за последнее время.

И еще он не разрешает Мете выходить из дому, а ведь она молодая девушка, и у нее есть жених. Но в прошлое воскресенье она все-таки ушла, была на вечеринке, а потом еще пошла прогуляться со своим женихом и вернулась домой в три часа утра. И вдруг дверь распахнулась, и перед нею предстал Шпан, еще одетый. Мета чуть в обморок не упала от испуга. А Шпан заявил: «То, что ты делаешь, Мета, грех — да, грех! Все кабачки закрываются в час ночи, а теперь уже три». Мета чуть не провалилась сквозь землю от стыда. И тогда Шпан сказал: «Ступай в свою комнату, стань на колени и проси господа, чтобы он снова наставил тебя на путь истинный. И я тоже буду за тебя молиться».

Бабетта удивленно покачала головой.

— Он Мете добра желает, — продолжала Шальке. — У него благородные намерения. Но ведь Мета в конце концов молодая девушка. Она три дня ходила бледная как смерть и плакала. Она говорит, что долго этого не выдержит. Шпан становится все более странным, часто разговаривает вслух сам с собой. Временами она просто боится его.

Бабетта испуганно подняла глаза.

— Боится его? — переспросила она шепотом.

— Да, боится. Мета так говорит.

Бабетта долго молчала, потом покачала головой.

— Послушай, Фрида, — заговорила она, понизив голос, — мне ты ведь можешь все рассказать — ты знаешь, как я отношусь к Шпану. Но не рассказывай другим; ты знаешь, каковы люди. У Шпана все это от нервов, нервы у него не в порядке, вот и все.

Шальке поклялась не говорить никому ни слова.

— Это ты сейчас так говоришь, Фрида. Но стоит им угостить тебя чашечкой кофе, и твой язык начинает молоть, как мельница. Ты не обижайся на меня за то, что я это говорю, мы ведь с тобой старые знакомые. Мне рассказывали, что ты говоришь о Христине, — о, только не сердись на меня! — будто она красит щеки и франтит и заигрывает с мужчинами.

Шальке побледнела еще больше и отодвинулась от стола.

— Пусть я умру на месте, — воскликнула она, — если я говорила это или что-нибудь подобное! Совсем наоборот, я говорила… Ах, я говорила, что фрейлейн Христина…

Ну-ну, Бабетта хочет только сказать, что иногда нужно попридержать язык: люди ведь только и делают, что болтают, весь город полон сплетен.

Шальке начала снимать мерку. Не так-то легко было шить на Бабетту. У нее была немного кривая спина. Ну, это еще можно было поправить, но груди свисали до самого корсажа юбки, а живот был подозрительно велик. Шальке покосилась на ее живот. Ах ты господи! Она высчитывала и прикидывала, чертила по черному сукну мелом и взяла в руки ножницы.

Бабетта испугалась не на шутку, увидев, что Шальке взялась за ножницы, а Бабетте как раз нужно было уходить, оставив ее одну. Боже мой, ведь в конце концов такое платье не пустяк! Она ушла в хлев и принялась за работу.

— Спасибо, Бабетта! — сказала Шальке, прощаясь. — Значит, я послезавтра приду на примерку.

Спускаясь с горы, она вся была полна злорадства: нет никакого сомнения в том, что Бабетта беременна. Да еще на последних месяцах! На следующий день она рассказала об этом заказчицам. Да, да — несмотря на то, что ей уже под пятьдесят! Пятеро мужчин, ничего удивительного! «И старая кобыла до соли лакома». Шальке хихикала про себя. Но кто же это мог быть? Который из пятерых?

А Бабетта уже действительно не могла больше скрывать свое положение. Да и не хотела скрывать. Когда она шла по двору, все могли видеть ее вздутый живот, но это ее не тревожило. Так устроил господь бог, а она — лишь смиренно£.орудие в его руках.

— Послушай, — смущенно обратилась она к Герману как-то вечером, очутившись вдвоем с ним в хлеву, — я уже давно собиралась поговорить с тобой, да все как-то не выходило. Я хотела тебе только сказать, что мы скоро поженимся — Карл и я.

К изумлению Бабетты, Герман нисколько не удивился. Ведь в конце концов и у них были глаза. Эго было самое лучшее для Карла, самое лучшее для Бабетты. Герман благословлял их.

23

В продолжение нескольких недель по вечерам только и было разговора что о лошадях, которые Герман собирался купить у своей тетки. Они знали этих вороных, о которых Герман так долго мечтал, — они видели их весной, когда кони привозили в Борн зерно для посева. Это были прекрасные, сильные лошади.

Но Антон был против этой покупки. Он вообще был против покупки старых лошадей. Их нужно щадить, из года в год от них все меньше пользы, а корма им надо все равно что молодым. А молодые кони с каждым годом становятся сильнее.

В один из жарких осенних дней Герман отправился в Нейштеттен покупать у тетки вороных. Он выложил ассигнации на стол. Это были первые деньги, вырученные им после уборки урожая. Как раз в ту минуту, когда он собрался домой, разразилась сильная гроза, и ему пришлось задержаться. Но после ужина он тотчас же тронулся в путь.

Килиан, батрак, вывел лошадей из конюшни и сказал, что проводит его часть пути. Они двинулись. Было уже темно.

— Это хорошие кони, Герман, — раздался во тьме голос Килиана. Он ходил за ними шесть лет. Они еще пригодны ко всякой работе, только не надо их погонять, В последнюю зиму он возил на них дрова, тяжелые возы, более молодым коням с этим не справиться. С ними надо много разговаривать, так они приучены. Вот этого зовут просто Черный, а вот этого, с отвисшим правым ухом, — Бродяга, потому что он и впрямь настоящий бродяга. Килиану пора было возвращаться. Если Герман будет все время идти таким шагом, то он еще до восхода солнца доберется до Хельзее.

— Доброй ночи! — Килиан похлопал лошадей по крутым бокам. — Прощайте, я приду как-нибудь вас навестить!

Он исчез в темноте.

Герман пошел своей дорогой. Ливень размыл почву. Герман увязал в грязи, копыта лошадей шлепали позади него. Вороные шли за ним без недоуздка. Они знали, что Килиан не отдал бы их дурному человеку.

Время от времени Герман начинал с ними громко разговаривать. Он говорил, что им будет хорошо в Борне. Почва там легче, чем в Нейштеттене, — ведь там вязкая глина. Овса у негодостаточно, они могут есть досыта, он не так скуп, как его тетка. И лошади, довольные, брели за ним следом.

Грозовые тучи еще неслись по небу, но затем прояснилось, и внезапно над ним раскинулось сверкающее звездное небо. Кузнечики, которых дождь загнал в норки, выползли и снова завели свою трескотню. Над полями повеяло запахом промокшего сена. В прудах снова заквакали лягушки. Воздух быстро теплел, и наконец стало так же душно, как перед грозой.

Герман шел вперед при свете звезд, под аккомпанемент пиликавших кузнечиков. Шаги его звучали твердо и уверенно. Он много пережил за этот год, иногда падал духом, временами приходил в отчаяние — он охотно сознавался в этом. Теперь он вел в Борн лошадей — начиналась новая полоса, теперь все станет легче. Он будет идти своим путем все дальше, все вперед. Никакая сила на свете его не остановит.

— Но, вперед! Эй, не засыпайте!

Когда взошло солнце, он добрался до Борна. Он был весь мокрый от росы. Все высыпали наружу, чтобы осмотреть вороных. Пришли наконец! Да, теперь самое трудное уже позади!

Герман обтер лошадиные спины мешком, и они так и заблестели в лучах утреннего солнца. Они были черны как смоль, в их аспидно-серых гривах кое-где мелькали седые волоски. У них были широкие, мощные копыта; черт побери, на такие копыта действительно можно прочно опереться, когда поклажа тяжела! На бабках у них густыми пучками росли седые волосы — настоящий мех. Это были прекрасные, сильные животные, все единодушно признавали это, а Герман сиял от радости и вытирал потное лицо.

— Сильные кони! — кивнула Бабетта. — Я перевидала немало лошадей на своем веку.

В это время из сарая вышел Антон. На спине у него висел мешок с инструментами. Он был все время против этой покупки и теперь критически осматривал лошадей. Откровенно говоря, сейчас они нравятся ему еще меньше, чем весной. Он недовольно покачал головой. Ему достаточно взглянуть на ноздри лошади, чтобы определить, сколько ей лет. Тетка надула Германа.

— Никто не говорит, что они молоды. Зато они и стоят дешево.

Дешево? Ну, за ту же цену Герман мог бы получить молодых лошадей. У одной круп был слишком покатый, а у другой впадина на спине, и передние бабки у нее не совсем в порядке, хотя она и не засекает. Антон придирался. К тому же ему очень хотелось проявить свою осведомленность, хотелось, чтобы они увидели, что он действительно знает толк в лошадях.

— Я, во всяком случае, не купил бы этих лошадей, Герман! — заявил он, направляясь к воротам.

Герман был огорчен. Он целые сутки не спал, шел всю ночь напролет — не удивительно, что его легко было вывести из себя. Кровь ударила ему в голову.

— Ты не купил бы! — ответил он. — А я купил, и в конце концов я ведь хозяин в Борне!

Антон резко обернулся. Слышно было, как звякнули тяжелые инструменты в его мешке.

— Хозяин в Борне? — повторил он, наморщив лоб, с легкой насмешкой. — Прекрасно, прекрасно! Всего хорошего! — И он ушел.

Вернувшись вечером, Антон долго возился в сарае. Когда он вышел, его рюкзак был набит, в правой руке он держал полный мешок. Он распахнул дверь в кухню.

— Ну, я ухожу, Бабетта! — закричал он. — Спасибо за все! Мы с тобой как-нибудь увидимся. Будь здорова!

Бабетта не поняла его.

— У вас есть где-нибудь работа? — спросила она.

— Нет, нет, но я ухожу! Передай им всем привет, и Герману тоже. Ему не следовало говорить: «Я хозяин в Борне», — можешь ему спокойно это передать!

Прежде чем Бабетта опомнилась от изумления, Антон исчез.

За ужином Герман едва прикасался к еде. Расстроенный, с мрачным лицом, жевал он кусок хлеба. Ну ладно, ему не следовало этого говорить, он сознавал. Но этот Антон способен свести человека с ума своей болтовней о лошадях. То круп не в порядке, то спина, то одна из них хромает, и еще бог знает что. Вечно он придирается, всегда всех учит, и это тянется уже давно.

Герман был рассержен не на шутку.

— И из-за этого нужно было сразу сорваться и убежать? — выкрикнул он.

Никто не проронил ни слова, только Бабетта тяжело вздохнула.

Однако после ужина Герман незаметно вышел и спустился в город. Он нашел Антона, как и предполагал, в «Якоре». Антон сидел, обхватив голову своими огромными руками; перед ним стояла кружка пива. Он не взглянул, когда Герман уселся против него, но как только Герман открыл рот, он поднял руку, словно обороняясь:

— Ни слова! — закричал он. — Ты не должен был этого говорить, Герман! Довольно, довольно! Ни слова!

Герман сказал, что провел целые сутки на ногах и что ведь в конце концов Антон разнес лошадей в пух и прах.

Антон желчно рассмеялся:

— И это, по твоему, лошади? Да твоя тетка просто-напросто обманула тебя! Околпачила, как последнего дурака! А попробуй только заикнуться об этом, — ревел Антон вне себя, бросая на Германа такие взгляды, словно хотел испепелить его, — так ты, видите ли, хозяин в Борне!

Герман достаточно хорошо знал Антона. Продолжать с ним разговор сегодня бесполезно. Герман поднялся. Он надеется, сказал он, что завтра Антон посмотрит на все это иными глазами, — сегодня он слишком возбужден.

— Возбужден! — взревел Антон, чуть не опрокинув стол. — Возбужден! Да я спокоен так, как только может быть спокоен человек!

На следующий день Генсхен попытался уговорить Антона, но и он вернулся домой заметно присмиревшим. Он застал Антона пьяным, и тот напрямик заявил ему, что никогда не вернется в Борн, где есть хозяева и батраки. Пусть, мол, они не стараются понапрасну. Если Герман желает иметь батраков, пусть выпишет себе откуда-нибудь рабов! А он, Антон Хохштеттер, родом из Лангенценна во Франконии, плотник по профессии, — человек свободный, а не раб какой-нибудь!

— Можешь ему так и передать! — сказал он.

Бабетта тоже пыталась уладить дело. Она отправилась в «Якорь», но Антон не дал ей и слова сказать. Он пил запоем; увидев ее, он тотчас же начал бушевать. Этого только не хватало, закричал он, теперь уже и бабы вздумали вмешиваться в споры между мужчинами! Бабетта пустилась наутек.

Нужно было оставить Антона на несколько дней в покое. В Борне царило печальное настроение, словно в доме был покойник. По вечерам они почти не разговаривали между собой; можно было подумать, что Антон умер. Лишь теперь они почувствовали, как много он значил для них. Они любили его за мужественный, непреклонный нрав: он словно излучал силу. Этот человек не отступал и не колебался, он не уступил бы и самому сатане. Никогда они не слышали от него ни слова жалобы, одни только проклятия. Смелости у него было нисколько не меньше, чем самоуверенности. У каждого из них были свои заботы, большие и мелкие, и они часто поддавались унынию и падали духом, хотя и старались это скрыть. Антон же никогда не унывал, никогда. Сила, с которой он противостоял всем испытаниям, поражала их.

Через несколько дней Герман сделал еще одну попытку.

— Послушай, Антон, — сказал он, — я пришел к тебе еще раз, последний! У меня тоже есть самолюбие!

Антон кивнул. Герман сказал ему, что у них на горе похоронное настроение и что они успокоятся, только когда он вернется.

— Я говорю совершенно откровенно. Ты необходим нам, ты поддерживал в нас мужество.

Антон выслушал молча, подумал немного и наконец поднял голову. Он посмотрел в глаза Герману долгим, твердым, решительным взглядом. Потом снова потупился.

— И я, — сказал он, — если уж говорить начистоту, я тоже тоскую по вас! Я здесь просто пропадаю! Все это глупости.

Он протянул Герману руку.

— Завтра я вернусь!

24

Пока шла уборка урожая, о свадьбе, разумеется, и думать не приходилось, да Бабетта и не думала. Картофель, репа, второй и третий покос, сено — какая уж тут свадьба! Но ее беременность становилась все более и более заметной. Сможет ли она в таком виде предстать перед алтарем? Ей будет смертельно стыдно перед пастором, а люди станут пальцами на нее указывать. Не лучше ли обождать, пока ребенок появится на свет, а потом уж обвенчаться? Почему бы и нет? Бабетта была женщина практичная.

Но Карл возражал. В конце концов, заявил он, он тоже имеет право голоса в этом деле — ведь это его ребенок, и он хочет, чтобы ребенок родился так, как предписывает закон. Пусть Герман их рассудит. Герман стал на сторону Карла.

— А какой у тебя вид, Бабетта, — сказал он, — это совершенно безразлично!

Ему нужно было сегодня побывать по делам в городе, и он взялся переговорить с пастором.

— Недель через шесть, ладно?

— Ах ты господи! — сокрушалась Бабетта. Она была просто в отчаянии. — За шесть недель я не справлюсь, Герман!

— Ну, через два месяца, иначе может оказаться поздно.

Два месяца! Бабетта была вне себя от волнения. Когда она начинала соображать, что еще нужно сделать, она совершенно теряла голову. Люди добрые! К тому же почти ежедневно приходили гости, приятельницы, которые узнали об оглашении брака и хотели принести свои поздравления. Видишь по крайней мере, что у тебя есть друзья! Они либо глазели с любопытством на ее живот, либо старались не замечать его и глядели, с риском вывихнуть себе шею, куда-то в пространство. Надо надеяться, она еще дотянет, думали женщины. Два месяца! Как бы с нею не произошло чего при венчании! Голубой эмалированный кофейник Бабетты целый день стоял на очаге.

Одна из первых заявилась с поздравлениями вдова Шальке. Она просунула в кухонную дверь бледное лицо и долго с укоризной качала головой. Потом сказала:

— Хороша, нечего сказать! Так-то ты относишься ко мне! Ни словом не обмолвилась! Поздравляю тебя. Ах, кто бы мог подумать, Бабетта!

— Входи же, Фрида! Очень мило с твоей стороны, что ты пришла. Кофе еще не остыл.

Шальке сидела в скромной позе, опустив веки и прихлебывая кофе.

— Сколько лет твоему жениху, Бабетта? — спросила она.

— Сколько лет? — Ну, точно Бабетта не знала. — Так, лет около тридцати.

— Около тридцати? Он выглядит гораздо старше. Около тридцати, говоришь ты? — Шальке рассмеялась своим коротким жиденьким смешком. — Да это ведь совсем еще молодой человек, Бабетта!

О да, ответила Бабетта, он еще молод, да и она ведь не старуха. Тут она вспомнила важную вещь: ее дочери Альвине, которая служит в Рауне у портного, к свадьбе тоже понадобится черное платье. Материал у нее найдется.

— Я совсем не знала, что у тебя такая взрослая Дочь! — заявила Шальке. — А ты выходишь замуж, И у тебя будет маленький!

Шальке прекрасно знала, что у Бабетты есть взрослая дочь, но она не могла устоять: ну как не съязвить при таком удобном случае? Бабетта беспокойно ерзала на стуле, смущенно бормотала что-то, и вдруг в ней шевельнулась неприязнь к Шальке. Она заявила, что, пожалуй, лучше будет отослать материал Альвине, — пусть ей сошьют платье в Рауне.

Шальке почувствовала, что зашла слишком далеко.

— Ах да, — сказала она, — прости меня, Бабетта: теперь я вспоминаю, что ты уже один раз была замужем. Как быстро летит время!

Бабетте приходилось часто бывать в городе. Не мог же Карл предстать перед алтарем в этой рваной и покрытой заплатами куртке! Ему необходим черный свадебный сюртук, и цилиндр, и ботинки, и еще всякая всячина. Ах ты господи, а время-то уходит!

Затем Бабетте надо было съездить в родную деревню, где была похоронена ее мать. Она должна была сказать своей матери, лежащей в сырой земле, что выходит замуж, и попросить ее благословения. Так надо было, без этого Бабетта обойтись не могла, хотя на поездку туда и обратно ушло целых два дня.

Приближался день свадьбы. Бабетта волновалась все сильнее. Она устроила генеральную уборку, предстояла еще большая стирка. Бабетта начала составлять список блюд для свадебного стола. Герман пожелал уплатить за все, предоставив Бабетте полную свободу выбора. Бабетта напекла целую гору пирогов — нельзя же, чтобы угощение было скудным! Она хлопотала у себя на кухне до поздней ночи, эта неутомимая труженица, которой так скоро предстояло стать матерью.

За неделю до свадьбы Бабетта окончательно впала в панику. Пот струился у нее по лицу, она попросту не могла управиться со всей работой. Она послала дочери телеграмму, чтобы та немедленно приехала. Это была первая телеграмма, отправленная Бабеттой за всю ее жизнь.

Альвина известила, что едет. Портной дал ей отпуск.

— Альвина едет!

Весь Борн был охвачен волнением. И вот она приехала.

Это была дородная, пышущая здоровьем девушка с толстыми румяными щеками, пытливо глядящими глазами и русыми косами, обвитыми вокруг головы. Красивой ее нельзя было назвать: у нее был слишком большой рот, и когда она смеялась, у нее сильно обнажались десны. А смеялась она почти беспрестанно. Голос у нее был такой же визгливый, как у Бабетты, и молчаливостью она тоже не отличалась. С первого же часа она почувствовала себя в Борне как дома. Антон поглядывал на нее не без удовольствия.

— У тебя, Бабетта, дочка — бой-баба! — одобрительно заявил он, — Есть на что посмотреть, черт побери!

В последнюю минуту выяснилось, что Бабетта забыла самое важное: фату и миртовый венок. С двадцатилетнего возраста она мечтала о фате и миртовом венке: что это за невеста, если у нее нет фаты и венка? Обойтись без них было совершенно невозможно! Ведь в конце концов деньги у нее есть, почему же она должна пренебречь мечтой всей своей жизни? За три дня до свадьбы она отправилась в город и посвятила в это дело вдову Шальке.

— Как ты думаешь, Фрида?

Шальке горячо поддержала ее. И в самом деле, почему Бабетте не надеть фату и миртовый венок, раз даже крестьянские девушки это делают? Но тут возникло затруднение: в Хельзее невозможно достать что-нибудь приличное, в Нейштеттене тоже. Шальке предложила съездить в город. В город? Полдня езды туда и полдня обратно только для того, чтобы купить венчальную фату и венок? Неслыханное дело!

— Сколько же ты возьмешь за такую услугу?

Она? Ничего! Она сделает это просто по дружбе.

— Ты, конечно, приглашена на свадьбу, Фрида! — ответила Бабетта, сраженная таким великодушием. — Это само собой разумеется!

25

Господь бог не оставил ее своими милостями: торжественный день ее жизни наконец-то наступил. Бабетта встала в четыре часа утра, от волнения она не могла спать дольше. Когда свадебная карета с голубыми шелковыми занавесками въехала во двор, — а без кареты она не согласилась бы венчаться, — Бабетта всхлипнула так громко, что можно было подумать, будто ее ведут на казнь.

— Влезай поосторожнее, мама! — сказала Альвина. — Помни о твоем положении!

Этого только недоставало! Бабетта в белой фате и миртовом венке едва влезла в карету. Наконец уселся и Карл, и карета покатилась с горы. Карл сидел неподвижно, как изваяние, олицетворяющее торжественность и достоинство. Он держал цилиндр на коленях и был совершенно неузнаваем в черном праздничном сюртуке и высоком белом воротничке. Он молчал, временами у него вырывался глубокий вздох, он тоже был взволнован, и в голове его теснились мысли. На его жилетке болталась золотая цепочка. Бабетта подарила ему к свадьбе золотые часы с цепочкой — так полагалось.

Остальные отправились в церковь пешком. Бабетте очень хотелось, чтобы и они поехали в коляске следом за новобрачными. Она бы охотно оплатила коляску, но Герман даже рассердился, как только она об этом заикнулась. Рыжий остался сторожить дом. К тому же ему нечего было надеть — не мог же он идти в церковь в своей зеленой заштопанной куртке.

В церкви Бабетта тихо плакала про себя от умиления. Она не разбирала почти ни слова из того, что говорил пастор.

Она оплакивала всю свою жизнь, и душа ее освобождалась от гнета воспоминаний: безрадостная молодость, работа на живодерне, бросивший ее дровосек — презренный! — и тысячи одиноких ночей, таких страшных, таких беспросветных, что ей оставалось лишь сидеть на своей постели и выть дурным голосом, как воют волки в лесу. Ах, слезы приносили ей облегчение! Теперь это были уже слезы благодарности и смирения! Господь в своей безграничной милости, говорила она себе, допустил ее к своему престолу, она может на коленях приблизиться к нему. Господь милостив к ней как добрый отец, он видит всех своих рабов и рабынь. Он все эти годы взирал на нее, свою смиренную рабу Бабетту. И в своей непостижимой мудрости господь послал ей этого слепца, чтобы он избавил ее от одиночества и заброшенности. Ведь она не знала до сих пор, где приклонить голову, была бездомна, как собака. Кто закрыл бы ей глаза после смерти? Она думала о том, как отрадно теперь ее старой матери взирать на нее с небес. Тут пастор умолк, и Бабетта очнулась от слез. В эту минуту сквозь цветные, сверкающие окна, некогда пожертвованные церкви одним из Шпанов, засияло солнце. Это был хороший знак.

Венчание окончилось. Когда они возвратились в Борн, лицо Бабетты сияло от счастья. Но глаза ее были красны и распухли, словно она вернулась с похорон. Вечером, за свадебным пиром, она беспрерывно смеялась над раздававшимися за столом шутками, сначала сдержанно, как и подобало в столь торжественный для нее день, но потом, выпив несколько рюмок вина, стала кричать и визжать от смеха. При этом она осторожно придерживала руками живот — как бы чего-нибудь не произошло. Вот был бы конфуз, люди добрые!

Это была настоящая свадьба!

Все были веселы и шумели так, что порой никто не мог разобрать собственных слов. Генсхен и Герман без устали наполняли стаканы: вино, пиво, водка — все, что душе угодно! Друзья не поскупились на выпивку. Потом во дворе пускали фейерверк. Фейерверк? Да, да, это была выдумка Ганса. Он заказал дюжину ракет, и когда разноцветные огненные шары с треском взлетали к небу, соседи говорили:

— Видать, они там, в Борне, окончательно спятили!

А Бабетта думала: если матушка, сидя у себя в раю, посмотрит на Борн и увидит фейерверк, что-то она скажет? «Бабетта, Бабетта, дочь моя, ты счастлива», — вот что она скажет!

Около полуночи гости начали прощаться. Ушла и вдова Шальке, обняв перед уходом Бабетту и расцеловав ее в обе щеки.

— Нет, подумать только, какая свадьба, Бабетта! Желаю много, много счастья, — сказала она.

И вот они остались в своей компании, обитатели Борна. Кроме них здесь были только Альвина и брат Бабетты, маленький, кривоногий хитрый крестьянин, у которого из ушей росли волосы, как у рыси. Он поглощал столько вина, пива и водки, что они только рты разинули. Его поразительно длинный, изогнутый нос напоминал клюв попугая. Кроме того, у него был какой-то недостаток в произношении. Даже пока он был трезв, его трудно было понять, и Бабетте приходилось объяснять им, что он говорит. Теперь он поднялся, чтобы произнести речь.

— Что он говорит, Бабетта? — спросил Герман. Он не понял ни слова.

— Он говорит, что в Борне живут прекрасные люди, что он с удовольствием остался бы здесь навсегда и хотел бы, чтобы здесь его и похоронили.

Оратор с кривым носом поднял свой стакан, и они шумно поддержали его тост: в конце концов не важно, как человек говорит, важно, что он хочет сказать.

Альвина, нужно признаться, веселилась вовсю.

Она была уже порядочно навеселе, смеялась и визжала не меньше своей матери. Она изнемогала от жары. На ее щеках, словно на яблоках, пылали резкие пурпурные пятна, глаза метали искры. Она строила глазки Генсхену, — ах, какой красивый малый, какие у него красивые волосы! Но когда Генсхен попробовал ущипнуть ее, она сильно хлопнула его по руке. С ней так быстро не сладишь, он слишком много о себе воображает, этот парень! Она чувствовала на себе взгляд Антона; этот взгляд непрерывно преследовал ее, как луч света. Антон тоже нравился ей — он был такой серьезный и мужественный. Он нравился ей даже больше, чем этот блондин, который, наверное, бегает за каждой юбкой. На Антона скорее можно положиться. Если бы Антон ущипнул ее, она сделала бы вид, что ничего не замечает. Да, ей вдруг страшно захотелось, чтобы он хотя бы прикоснулся к ней, но он держался все время поодаль. Ей нравилось в Борне, — вот это люди. Мать спросила ее, хотела ли бы она, если придется, переехать в Борн. О да, почему же нет?

Антон! Кровь внезапно бросилась ей в голову. Ей надо выйти на свежий воздух, ей в самом деле дурно. Она должна выпить немного холодной воды. Не поможет ли ей Антон накачать воды из колодца? Он сидит ближе всех к двери.

Антон, разумеется, охотно согласился — он ведь был кавалер. Воздух на дворе был изумительно свеж, как глоток снега. А звезды! Вонь от трубки Рыжего стала — просто невыносимой. Антон качал воду, и Альвина наклонилась, чтобы наполнить стакан. Она выпила один стакан, второй… Ах, какая прекрасная, свежая вода! Когда она наполнила стакан в третий раз, Антон наконец обхватил ее. Как глупы иногда бывают мужчины! Но — боже мой! Она тотчас же закричала. Ну и ручищи у этого человека! Как железо! У нее, наверное, три недели не пройдут синяки.

— Ишь ты какой отчаянный! — закричала она.

Антон громко расхохотался. Он попытался удержать ее, но она убежала.

Герман подал знак, и Генсхен наполнил всем стаканы. Тогда Герман встал и произнес речь. Он говорил столько хорошего о Карле и еще больше о Бабетте, ее преданности и добром сердце, что глаза у Бабетты снова наполнились слезами. Ах, если бы покойная матушка могла слышать эту речь! Но вот все закричали, и ей опять надо чокнуться с ними, и все должны выпить до дна. И она тоже! Ах, Бабетта не может больше пить; неужели же эти изверги ничего не соображают!

Наконец и Карл стряхнул свою угрюмую серьезность и торжественную задумчивость. Он внезапно поднялся со стаканом в руке и запел глубоким басом песню. У него был красивый бархатный голос. Песня страшно понравилась, и все так бурно выражали свое одобрение, что он был вынужден спеть еще одну. Веселье не прекращалось, все время придумывали что-нибудь новое. Генсхен поднялся и прошептал Карлу что-то на ухо. Карл тотчас же сбросил свой черный свадебный сюртук. Но это пришлось не по вкусу Бабетте. Нет, так не годится! Она рассердилась. На что это похоже? Не может же Карл в день своей свадьбы сидеть в жилетке! Но Герман, знавший таланты Генсхена, объяснил ей, что Генсхен будет сейчас показывать волшебные фокусы и что ему для этого нужен сюртук Карла. Фокусы? Фокусы! Да, вот это свадьба так свадьба, люди добрые! Сначала фейерверк, потом фокусы! Жаль, что Фрида ушла так рано.

Генсхен исчез, а когда вернулся, все так и покатились со смеху. Тут и мертвый рассмеялся бы. Он был невероятно комичен в черном праздничном сюртуке, который был ему слишком широк, в залихватски надетом цилиндре, с тросточкой в руке. Он сдвинул цилиндр и вытянул губы. Какие трели! Да это соловей! Ну, что вы на это скажете! Куриное кудахтанье — тут происходит настоящая куриная битва! Потом залаяли собаки, большие и маленькие дворняжки — целая деревня. Ведьма, спавшая под столом, вылезла, тявкая, и бросилась к ногам Генсхена. Но тут вдруг целое сборище котов принялось так жалобно мяукать, что Ведьма буквально взбесилась. Полный мешок котов! А когда все эти коты принялись фыркать, Ведьма испугалась, поджала хвост и дрожа ретировалась под стол.

Генсхен снял цилиндр и раскланялся. Отделение первое! Затем он засучил длинные рукава праздничного сюртука, похлопал в ладоши, показал руки: пусто. Он взмахнул кончиками пальцев, и к ним вдруг прилипли талеры, затем тотчас же исчезли снова. Он сжал кулаки, открыл их: пусто. Снова сжал, и когда открыл во второй раз, в каждой руке было по белому яйцу. Яйца тоже исчезли. Тогда Генсхен извлек из ноздрей Германа, Альвины и Антона по талеру, а под конец вынул изо рта у брата Бабетты яйцо. Но когда он вытащил яйцо изо рта у Бабетты, она завизжала так громко, что задохнулась. При этом она крепко схватилась обеими руками за живот, иначе ребенок появился бы на свет в ту же минуту — бог свидетель.

Здорово! Генсхен громко хохотал. Он снял сюртук и возвратил его Карлу. Альвина кричала от удовольствия: вот это люди так люди!

Теперь Альвина была уже совершенно пьяна, она это чувствовала: все плыло у нее перед глазами. Ее снова охватило желание, просто непреодолимое, чтобы Антон, этот верзила, силач, скупой на ласку, обнял ее еще раз. Ах, господи, как он застенчив, и в то же время как странно он все время на нее смотрит! Альвина вдруг опять покраснела, она так и залилась краской. Она поднялась. Ах, ей дурно, заявила она, а лицо у нее при этом пылало, как раскаленные угли. Ей, мол, опять надо напиться холодной воды. Не поможет ли Антон ей снова? Ну, разумеется, Антон галантен, как всегда. Он обнял ее так крепко, что на этот раз она не могла улизнуть, да она вовсе и не пыталась. Антон сказал, что охотно побеседовал бы с нею несколько минут без помехи: они могли бы пройти в сад. «Нет, нет», — закричала Альвина, однако пошла с ним в сад. На этот раз они долго не возвращались.

— Я боюсь! — сказала Альвина. — Боже мой, Антон, что они подумают?

— Ничего не подумают! — ответил Антон и протолкнул ее в дверь.

Да, действительно, они ничего не думали. Даже не обратили на них никакого внимания, когда они вернулись. Брат Бабетты был вдребезги пьян и пытался справить естественную нужду в углу кухни. Герман взял его в охапку и вынес, и все они захохотали как одержимые.

— Вышвырни его вон, Герман, вон! — кричала Бабетта. — Какой стыд! На моей свадьбе!

Но тут пришла очередь Рыжего. Он почти весь вечер молчал, только пил без разбора вино, пиво и водку и думал об Эльзхен и своем маленьком Роберте. Он тоже скоро отпразднует свадьбу! Ждать; быть может, осталось не так уж долго. Он сидел весь багровый, покуривая свою обгрызенную трубку, распространявшую удушающее зловоние.

Рыжий сам приготовлял табак из каких-то листьев и лесных корешков, сохраняя рецепт в тайне. Бабетта, сидевшая рядом с ним, чуть не падала в обморок от этой вони!

Но вот пришла его очередь. Внезапно среди общего смеха и криков раздался звонкий, свежий, совершенно чужой голос, говоривший без остановки.

— Кто это говорит? — удивленно спросила Бабетта. — Да послушайте же, здесь кто-то говорит!

Действительно, кто-то говорил. Совершенно отчетливо, странным, звонким тенором. Слушайте!

— Уважаемые сотрапезники! Я позволю себе выразить новобрачным мои сердечные пожелания счастья. Я, бургомистр Хельзее, почитаю своим долгом…

Бабетта встала и осмотрелась по сторонам.

— Да кто же это говорит, ради бога?! — закричала она. — Бургомистр? Дух? Слушайте же!

Герман расхохотался, вслед за ним неистово расхохотались остальные. Рыжий оказался чревовещателем. Он лукаво улыбался, не выпуская трубки изо рта. Для Бабетты это было уже слишком.

— Люди добрые, да вы никак хотите меня совсем свести с ума! — кричала она. — Я и в самом деле подумала, что бургомистр здесь, только я его не вижу. Ах, да вы ведь настоящие жулики!

Это было уже слишком, слишком! Бабетта, смеясь, упала на стул: с ней сделались настоящие судороги от смеха. Ой, люди добрые! Герман ударил ее по спине. Но Бабетта не могла перестать смеяться; при этом она обеими руками держалась за живот. Бургомистр! Ой, люди добрые! Да это же настоящие мошенники, все вместе взятые! Ну и свадьба!

Внезапно Бабетта перестала смеяться. Она сидела неподвижно, лицо у нее было бледное и испуганное.

— Альвина! — позвала она.

Она досмеялась до того, что ей стало дурно.

— Я здесь, мама!

— Иди сюда!

Да, ей стало нехорошо, она слишком сильно хохотала. И потом вонь от трубки Рыжего! Нет, ей нужно выйти на свежий воздух.

Альвина повела ее к выходу. Но это было не так-то просто: ноги отказывались служить Бабетте, они были словно из резины.

— Плуты вы все, вот вы кто!

Наконец она вышла. Мужчины рассмеялись.

Спустя немного Альвина вернулась и сказала, что мать прилегла, она скоро вернется. Брат Бабетты явился снова и произнес речь, из которой никто не понял ни звука. Но Генсхен ответил ему на каком-то диковинном языке, которого они сроду не слыхали, а пьяный — вот удивительное дело! — понял этот язык, и они начали как ни в чем не бывало беседовать друг с другом.

Альвина знаками подозвала Германа и прошептала ему на ухо: мать хочет, чтобы послали за фрау Фогель; кто бы мог сходить за нею? Фрау Фогель была местная повитуха. Но мать не хочет, чтобы кто-либо знал об этом, ей немного неприятно — в день свадьбы!

— Я пойду сам! — ответил Герман.

Никто не заметил, как он ушел.

26

На рассвете фрау Фогель, пыхтя, поднялась на гору и поставила свою потертую кожаную сумку на стол в кухне Бабетты.

— Вот и я, Бабетта! — воскликнула она.

Она просунула голову в каморку Бабетты: каморка была пуста.

— Где же мать? — спросила она, растормошив Альвину, дремавшую на стуле в углу.

— Мать? Ей стало легче. Она говорит, что зря испугалась. Она в прачечной, готовит пойло для свиней.

В это время вошла Бабетта. Она тяжело ступала, лицо ее исказилось от боли.

— Я все же думаю, что мне придется лечь.

— Я тоже так думаю, Бабетта, — сказала Фогель, — достаточно на тебя взглянуть!

Она велела Альвине нагреть котел и приготовить большую плоскую лохань. И пусть еще раз хорошенько вычистит ведро, в котором носят воду. Отдав распоряжения, она закрыла за собою дверь каморки Бабетты.

— Свари кофе, Альвина! — крикнула Бабетта.

Альвина принялась молоть кофе. Она прямо с ног валилась от страшной усталости. Поспать бы сейчас хоть часок! Она направилась в прачечную, чтобы согреть котел. Здесь, к своему изумлению, она увидела Карла. Он сидел на ящике, на нем все еще был черный свадебный сюртук и белый галстук. Под котлом был разведен огонь, плоская лоханка стояла наготове, рядом с нею сверкало ярко начищенное ведро. Мать успела все приготовить сама. Карл сказал, что будет следить за огнем. Альвина вернулась в кухню и тотчас же крепко уснула, сидя на стуле.

Карл, молчаливый, торжественно неподвижный, сидел на ящике, положив грубые руки на колени, прислушиваясь к треску огня. Время от времени он подбрасывал буковое полено. Он был совершенно трезв — он почти ничего не пил — и нисколько не хотел спать, только его лицо казалось немного утомленным. Он испытывал чувство торжественного благоговения перед могучими и таинственными силами жизни, темными и непонятными ему, — силами, которые не мог разгадать ни один человек. Ему хотелось молиться. Святой отец небесный! Что же еще может в конце концов сказать человек? Он был в чьей-то власти, во власти грозной силы, перед которой человек был беспомощен, — великой и суровой, но не лишенной милосердия. Эта сила управляет небом и землей. Герман привез его в Борн, здесь он познакомился с Бабеттой, а теперь должно родиться дитя — и все свершилось по воле этой грозной силы. Не чудо ли все это? Карл был потрясен, губы его дрожали. Ему, собственно, следовало бы пасть на колени и поблагодарить за все эти милости. Но он продолжал сидеть неподвижно на ящике, он не мог пасть на колени, сам не понимая почему.

В котле забурлило, вода начинала кипеть. Во дворе чирикнула птица — птицы на каштанах подняли кутерьму. Потом он услышал, как кто-то качает воду у колодца, как ругается и фыркает Антон. Герман смеялся, они говорили о чем-то во дворе, но он не разобрал о чем. Начинался день. Герман вывел лошадей из хлева, потом опять стало тихо, только птицы громко щебетали.

Вдруг он услышал крики, страшные, нечеловеческие крики. Он встал и прислонился к стене: его трясло. Он хотел бы умереть, он охотно умер бы, только бы с Бабеттой ничего не случилось.

Альвина ворвалась в прачечную. Она горько плакала. Эта старая ведьма дала ей оплеуху за то, что она уснула. Ей нужна плоская лоханка, а Карл должен принести горячей воды.

Через некоторое время Альвина пришла снова: Бабетта подарила жизнь мальчику. Но к ней не пускают.

Молчаливый и торжественно неподвижный сидел Карл на ящике. Он сидел целый час не шевелясь, растроганный, полный благодарности. Потом он снова услыхал голоса во дворе. Герман говорил Рыжему торжественным тоном:

— Новый человек родился в Борне, Рыжий!

— Хвала Иисусу Христу! — отозвался Рыжий. Он был единственный католик среди них.

Лишь в полдень Герману было разрешено навестить Бабетту. Она лежала в постели в белоснежной сорочке, держа в руках молитвенник с золотым обрезом и серебряный крест. Она молилась, шевеля бесцветными губами, и была смертельно бледна. Слишком много ей пришлось пережить за последнее время: приготовления к свадьбе, самая свадьба и, наконец, роды. Ребенок родился в первую брачную ночь! Сначала ей было немного стыдно: что скажут люди? Но она была так счастлива, что в конце концов ей стало совершенно безразлично, что они скажут. Люди? Какое ей дело до людей? Да разве они дадут кусок хлеба тому, кто терпит нужду?

Герман попросил Бабетту, чтобы она себя поберегла. За несколько дней ничего не случится. Он сам присмотрит за скотиной, и потом ведь Альвина здесь. Через три дня Бабетта уже снова бродила по двору. Герман стал упрекать ее, но она его высмеяла.

— Я ведь не какая-нибудь неженка! — заявила она.

Карлу в это время пришлось немало потрудиться в прачечной. Он стирал изо дня в день, работая с каким-то благоговейным рвением. В кухне пахло мылом и пеленками, развешанными для просушки. Карл был как-то странно молчалив и задумчив. Он был, как видно, окончательно потрясен выпавшим на его долю счастьем. Бабетта часто передавала ему ребенка, и он должен был держать его на коленях. Он сидел терпеливо и неподвижно, стараясь не раздавить своими огромными, грубыми руками кричащий комочек из мяса и костей. Порой он ощупывал покрытую пухом головку ребенка и, когда никто не мог заметить, осторожно касался кончиками пальцев его глаз… Потом опять продолжал сидеть, охваченный торжественным молчанием.

Однажды вечером в сарае он окликнул Германа.

— Это ты, Герман? — спросил он.

— Да, я.

У Карла большая просьба к Герману, но это секрет. Люди обманывают его, все его обманывают, как только речь заходит о глазах, — даже Бабетта. Даже на Бабетту он не может положиться в этом отношении. Но Герману он доверяет. Он ведь скажет правду, если Карл задаст ему вопрос? Честное слово? Да? Карл сжал руку Германа своей жесткой рукой.

— Честное слово, Герман? Ты можешь поклясться всем, что тебе свято?

— Да, Карл, честное слово, — спрашивай! — удивленно ответил Герман.

Карл молчал. Его что-то мучило, он тяжело дышал, подыскивая слова. Уже много дней собирался он задать ему этот вопрос, но все не решался. Теперь он уже не может больше выдержать, он должен удостовериться.

— Послушай, Герман, — начал он наконец, — тебе я верю, тебе одному. Ты дал честное слово. Я задам тебе один вопрос. — Он схватил Германа за руки испросил: — Он видит?

— Кто? — Герман все еще не понимал, чего добивается Карл.

— Кто? Кто? Мальчик, мой сын! Скажи мне, видит ли он, такие ли у него глаза, как у всех вас? Скажи мне, Герман!

Лишь теперь Герман понял. Кто бы мог подумать? У бедняги Карла пот выступил на лбу: видно было, что его гложет страх. Герман тихонько рассмеялся, чтобы успокоить его, потом ответил серьезно, почти торжественно:

— Ты напрасно беспокоишься, Карл. Он видит. Он прекрасно видит! У него нормальные глаза, как у всех нас. Клянусь тебе честью и всем, что для меня свято!

Карл выпустил руки Германа. Он облегченно вздохнул; мягкая, счастливая улыбка осветила его лицо.

— Он видит! У него нормальные глаза, говоришь ты?

— Да! У него даже очень живые, большие и красивые голубые глаза. У него твои глаза, Карл!

— Мои глаза?

— Да, я хочу сказать, — смущенно ответил Герман, — я хочу, разумеется, сказать — такие, какие у тебя были раньше. Такие же голубые глаза.

— Так глаза у него, значит, мои!

Карл вытер рукой потный лоб.

— Ну, тогда все хорошо. Спасибо, Герман! Тогда все хорошо, — тихо проговорил он и вышел.

С этого момента Карла словно подменили. Он казался спокойным и довольным, даже счастливым. Он с радостным выражением лица носил ребенка на руках взад и вперед, когда тот кричал, а если случалось, что ребенок обмочит его, он громко смеялся: от этого становится тепло, видно по крайней мере, что в этом мальчике много жизни.

— А как же мы назовем мальчишку, мать?

Она уже давно обдумала это и решительно заявила, что ребенок будет окрещен Фридрихом Себастьяном в честь отца Германа. Фридрих Себастьян — так звали единственного человека из всех, кого она знала за свою долгую жизнь, который не сказал ни одного дурного слова, был всегда добр и отзывчив и раздавал все свое добро людям до тех пор, пока у него самого почти ничего не осталось. И поэтому ее мальчик должен быть назван Фридрихом Себастьяном и должен вырасти таким же поистине хорошим человеком, каким был Фридрих Себастьян Фасбиндер, царствие ему небесное!

С тех пор как у Бабетты появился ребенок, ее охватила поистине неукротимая жажда деятельности. Она теперь едва разрешала себе поспать несколько часов и работала без передышки. Ребенок, скотина, птица, стирка, тесто для хлеба, варка пищи — и все это она делала сама! Можно было подумать, что у нее три пары рук!

— Эй, люди добрые, не стойте без дела, не зевайте по сторонам! Яму для картошки нужно приготовить еще сегодня.

Глядя на нее, приходилось только удивляться.

Бабетта думала, разумеется, и о будущем. Герман был человек разумный, с ним можно было говорить обо всем. Он понимал не хуже нее самой, что теперь ей надо иметь свой собственный кров, как полагается, а это дело она давно уже обдумала.

Примыкая вплотную к пашне, принадлежавшей Борну, на опушке леса стоял ветхий домишко, в котором раньше жил лесной сторож. Домик был покрыт соломой. Ему было больше ста лет, и в нем давно уже никто не жил. Там было большое гумно, служившее прежде и амбаром, и две каморки. Этого было предостаточно, больше Бабетте и не нужно. Домик стоял на земле барона Дитлей, и Бабетта купила его за тысячу двести марок. Деньги она выложила барону Дитлей чистоганом на стол. Ведь деньги у нее водились!

Но больше всего Бабетту устраивало то, что домик был расположен на самой границе Борна. Бабетта могла в любую минуту забежать к ним и навести порядок. Без нее ведь им не обойтись!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Теперь Шпан почти не показывался в лавке. Вдова Шальке тщетно выслеживала его. Когда она в последний раз шила у Шпана, ей тоже не удалось повидать его.

— Не болен ли господин Шпан? — спросила она у Меты.

— Нет, господин Шпан не болен, но он становится все более странным. Теперь он почти всегда сидит запершись в своей комнате. Я сама его редко вижу.

Шальке вздохнула.

— Тебе тоже нелегко здесь приходится, — сказала она. — Такая молоденькая девчонка!

Придя на работу в следующий раз, она наконец увидела Шпана. Погруженный в свои мысли, он шел через комнату, шевеля губами, словно разговаривал сам с собой.

— Господин Шпан! Господин Шпан! — робко пролепетала фрау Шальке и поднялась со стула.

Шпан не обратил на нее внимания. Неужели он уже не слышит, когда к нему обращаются? Его серо-голубые глаза походили на глаза слепого — тусклые и безжизненные. Тут Шальке совершила неслыханную дерзость. Она загородила ему дорогу и сказала, что была снова в городе и собрала желательные сведения.

— Так, так, в городе? — Лишь теперь он узнал ее, и его взгляд оживился. — Фрау Шальке, не правда ли? Я давно вас не видел. Сведения?

Узкие губы Шпана чуть заметно вздрагивали. Он пугливо посмотрел на дверь, на его щеках выступил слабый румянец.

— Так, так… Ну и?.. — Он сдвинул очки на лоб и посмотрел на нее своими серо-голубыми тусклыми глазами. — Но присядьте же, пожалуйста, фрау Шальке! — пригласил он и стал нащупывать спинку стула.

— С вашего разрешения. Вы так неизменно добры ко мне, господин Шпан.

И Шальке принялась рассказывать. Собственно, рассказывать-то было почти нечего. Господин Шпан в последний раз спрашивал ее, в каких условиях живет в городе фрейлейн Христина, не правда ли? Она написала тогда своему брату Эмилю, но у него голова полна своих забот. Поэтому во время своей последней поездки она взяла это дело на себя. Шпан одобрительно кивнул. Это было вовсе не так просто, она должна была, по некоторым соображениям, действовать осторожно; но у нее есть смекалка. Шальке улыбнулась — с нею это случалось очень редко, — подняла на мгновение веки и быстро облизала губы бледным кончиком языка.

Ну так вот, она разузнала, что фрейлейн Христина вместе со своим другом живет в скромном пансионе на Гётештрассе. Пансион содержит бывшая оперная певица по фамилии Шпербер, его обитатели — преимущественно художники и актеры.

— Вместе со своим другом, говорите вы? — перебил ее Шпан.

— Да, вместе со своим другом.

Это обычное явление в артистической среде, совершенно обычное. Но в пансионе Шпербер живет и его жена, эта субретка с крашеными рыжими волосами. Возможно, что это вовсе не его жена; ничего определенного на этот счет ей узнать не удалось. Кто там разберется у них, у этих артистов?

Шпан кашлянул, словно собираясь перебить ее, но ничего не сказал.

Так вот, Шальке была в пансионе и говорила лично с фрау Шпербер. Она справилась, можно ли будет получить комнату для одного музыканта, ее знакомого. Вскользь она упомянула имя доктора Александера, заметив, что он очень одаренный капельмейстер и режиссер. На это фрау Шпербер, державшая себя очень важно, сказала, что, к сожалению, ей придется, по-видимому, скоро отказать господину доктору Александеру — он очень милый человек, но вот уже несколько месяцев не платил за комнату. «Шиллертеатр» закрылся, господин Александер остался без места и лишь иногда снимается в кино. Он постоянно пускает пыль в глаза, что собирается взять «Шиллертеатр» в аренду или открыть бар с танцами и что его невеста скоро получит из дому много денег. Но фрау Шпербер такими разговорами больше не проведешь. Ей только жаль его невесту — девушка она положительная, и ей совсем не место среди этих людей.

Да, потом она говорила с швейцаром того дома, и швейцар ей тоже сказал, что вся привольная жизнь наверху, в пансионе Шпербер, скоро придет к концу. Слишком уж они там распоясались. Впансионе живут киноактрисы и артистки театра, по ночам они привозят с собой мужчин, пьют и буйствуют. Артисты — совершенно чуждый мир! И сама эта фрау Шпербер…

Шпан слушал фрау Шальке с раскрасневшимся лицом и вдруг подал ей знак. Затем тихо поднялся и подкрался на цыпочках к двери. Быстро распахнул ее — никого.

— Продолжайте, фрау Шальке! — сказал он. — Мне показалось, что я слышу шаги за дверью.

Шальке продолжала рассказывать, все чаще облизывая губы острым бледным языком. Ее охватила истерическая жажда сочинять небылицы. У швейцара, сказала она, уже была полиция и справлялась, что происходит наверху каждую ночь. А однажды ночью из открытого окна неслись крики — какая-то киноактриса хотела выброситься из окна.

Шпан внезапно поднялся; он, как видно, был в полной растерянности.

— Благодарю вас, фрау Шальке, — торопливо сказал он. — Пожалуйста, не говорите об этом ни с кем. Вы правы, это чуждый мир, которого мы никогда не поймем. Я еще поблагодарю вас. — Он поспешно подал Шальке холодную руку и вышел.

А фрау Шальке сложила губы бантиком, вдела новую нитку и старательно взялась за шитье, таинственно шепча что-то себе под нос. Она уже не могла обуздать свое истерическое воображение и продолжала рассказывать самой себе историю о киноактрисе, которая хотела выброситься из окна. Дома, в постели, она все еще лихорадочно грезила о пансионе Шпербер, она была точно в исступлении. Ее глаза горели в темноте, как у крысы. Так вот: эта киноактриса… Ну да, у нее был друг, живший в соседней комнате. Но однажды ночью она услыхала за стеной шепот и поцелуи, слышала совершенно отчетливо все — вздохи и стоны. И вдруг услыхала, как девушка за стеной засмеялась и сказала: «Oh yes!»[1] Тут ей стало ясно, что к ее другу пришла англичанка из бара «Одеон», и она в ту же секунду решила выброситься из окна. Но, прежде чем она это сделает, те двое, рядом, должны услышать, что она о них думает. И она постучала в стену…

Но тут в стену действительно постучали, и Шальке очнулась от своего фантастического бреда. Она сидела притаившись, и сердце в ее узкой груди трепетало, как крылья маленькой птички, залетевшей в угол комнаты. Это был Дорнбуш, сапожник, живший внизу.

Дорнбуш прошептал что-то и начал скрестись в дверь. Она слышала его дыхание, слегка астматическое, совсем близко: он дул в замочную скважину. Так прошло несколько минут, и сердце у Шальке совсем перестало биться. Этот сапожник непреодолимо влек ее к себе, и в то же время он ее отталкивал, как страшное чудовище, — он разорвет ее на части, он убьет ее когда-нибудь. Немного погодя она перевела дух: к ней вернулось мужество, она ощутила чувство странной отваги. Она вспомнила о страсти, охватившей ее, когда однажды он привлек ее к себе в сенях, — никогда не забудет она этого чувства. Она взяла ключ с ночного столика, стукнула им в стену. Она прислушивалась, затаив дыхание. Что-то будет?

Ничего. Все было тихо. Дом молчал.

Шальке вся горела, ее лихорадило. Искры вспыхивали перед ней в темноте. Она выскользнула из постели и подкралась к двери.

— Я открою, господин Дорнбуш! — горячо прошептала она, прижавшись к двери.

Ничто не шевелилось. Дом молчал.

— Господин Дорнбуш! — шепнула она.

Молчание.

О, значит ей все померещилось! Как странно! Она снова забралась в постель. А как же с пансионом Шпербер? Ах, бедная девушка, сказала фрау Шпербер, мне так жаль ее, такая порядочная девушка! Она любит этого человека; ах, она целиком в его власти. Возможно, что она скоро начнет красить щеки, чтобы его удержать, господин Шпан, возможно, — как знать?

2

При свете зеленой лампы Шпан склонился над своими книгами, принуждая себя работать. Прежде эти часы были самыми приятными для него. Но теперь цифры путались у него в голове, итог почему-то не сходился.

Он видел перед собой лицо Шальке, ее опущенные веки, узкие губы, шевелившиеся проворно и осторожно. Конечно, он верил далеко не всему, что говорила ему эта сплетница, однако в ее сбивчивом рассказе он уловил достаточно подробностей, от которых можно было прийти в ужас. Его сын ушел в далекий мир, возвышенный и благостный, куда и он когда-нибудь последует за ним. Но дочь умчалась в мир низкий, ненавистный, презренный, где нет нравственных законов. За ней он никогда не сможет последовать. Нет, никогда! Лучше бы она умерла. Ничто не презирал он так сильно, как все, что было связано с театром.

Шпан отнюдь не был поклонником изящных искусств, этого никто не смог бы утверждать. По его мнению, люди могли бы прожить и без искусства. За всю свою жизнь он не прочел и десятка книг; бывая в городе, он, разумеется, посетил несколько музеев, ходил в театры и на концерты — чем же еще можно заняться в городе? Но он мог прекрасно обойтись без всего этого, не испытывая никаких лишений. Были времена, когда существование искусства было, пожалуй, оправдано, — о, разумеется, оно было нужно, когда создавались храмы и статуи во славу господню, когда украшались дворцы королей и князей. А нынче? Не стало ли искусство чем-то совершенно излишним в нынешние тяжелые времена? Ему — было непонятно, почему государство и городские власти тратят огромные суммы на музеи, оркестры и театры, когда не хватает коек в больницах и улицы кишат нищими. По его мнению, искусство не имело больше никаких трав на существование в жизни народов, — у правительства и городских управ есть в наше время несравненно более неотложные расходы.

А раз Шпан огульно отрицал все искусства, то какого же мнения он должен был быть об артистах? Откровенно говоря, он не ставил этих людей ни во что, совершенно не доверял им. Это были сомнительные личности, которых он подозревал в том, что они избегают всякой серьезной работы и предпочитают гоняться за призраком, за суетной славой, что они служат лишь Маммоне. Подозрительные люди — не то шарлатаны, не то паразиты. Они напоминали ему канатных плясунов, живущих за счет простодушных крестьян. Так или иначе; он их не любил и даже не пытался скрывать это. Он рассматривал в иллюстрированных журналах лица артистов, поэтов, всех этих знаменитостей, их позы, их самодовольные улыбки. Как они тщеславны, как подозрительно тщеславны! Они считают себя высшими существами, избранниками. Он вспомнил друга юности своей жены, этого концертмейстера, ворвавшегося в их семейную жизнь. Как тщеславен был этот человек! Он носил шелковый костюм и развевающийся галстук. Он хотел даже наружностью выделяться среди окружающих, и все это лишь потому, что умел, как цыган, немного играть на скрипке.

Нет, нет, в этом отношении его, Шпана, переубедить невозможно, — ему все совершенно ясно.

Это чуждый ему мир, совершенно чуждый! Его мир — будни, и пусть он «будничный человек», как пренебрежительно называла людей его склада Маргарета, его жена. Он уважал мир, в котором люди тяжким трудом зарабатывают свой хлеб и платят долги. Он уважал пекарей, месивших тесто по ночам, и мясников, забивающих скот на рассвете. Он презирал всех, кто жил вне этого мира упорядоченного труда, — спекулянтов и артистов, этих «канатных плясунов, живущих за счет простодушных крестьян».

Но больше всего он презирал актеров и комедиантов. Он не в состоянии был постигнуть, как могут люди пасть так низко, чтобы приклеивать себе фальшивые бороды, а потом произносить ходульные фразы перед праздными зеваками, — что это за люди? Он не только презирал их, он гнушался ими. Это были бесстыдные тунеядцы, живущие за счет простоты и наивности легковерных обывателей.

И в этот сомнительный, двусмысленный мир ушла его дочь Христина! Возможно ли? Это все еще как-то не укладывалось в его голове. Но день грядет! Настанет день, когда она познает всю лживость и непрочность этого мира и отвернется от него с ужасом и отвращением. Рано или поздно, но этот день настанет — он уверен. Быть может, он уже недалек? С чувством мучительного удовлетворения он услышал, что Христина испытывает нужду. Он изнывал от печали: здесь, в доме своего отца, она никогда бы не знала нужды и лишений, здесь она имела бы все, что нужно человеку: пищу, кров, одежду и тепло. Но, должно быть, ей надо пройти этот искус — такова воля господня. Быть может, ей суждено голодать и терзаться, сознавая всю мерзость этой жизни, прежде чем она поймет, как была слепа. Настанет день, когда она будет смиренно стоять на коленях у порога его дома и молить о прощении. Он уверен.

А он — он поднимет ее. О да, он это сделает! Разве блудный сын не был радостно принят в отчем доме?

Шпан все еще сидел над своими книгами. Да, он поднимет ее, но не сразу — нет, не сразу. Она должна простоять некоторое время на коленях, и лишь после этого он прижмет ее к своей груди. Шпан отодвинул в сторону книги и письма. Снял очки и прикрыл глаза рукой. Ах, он устал, страшно устал!

Ставни были закрыты, никто не мог его видеть. Он лишь недавно велел сделать ставни в конторе. Раньше зеленый свет его лампы торжественно и мягко струился на рыночную площадь, словно маяк буржуазной размеренности и порядка. Теперь этот светоч потух, шпановские окна были черны.

Шпан издал мучительный стон. Сколько он перестрадал! Маргарета покинула его, Фриц покинул его, Христина ушла от него. Всю жизнь он работал только ради своей семьи, ради жены и детей. Разве не в этом долг человека? Жизнь потеряла смысл и содержание. Люди смотрели на него странными глазами: глядите, вот Шпан, у которого дочь сбежала из дому!

Да, она должна стоять на коленях и биться лбом о порог — и тогда он поднимет ее, прижмет к своей груди и скажет: «Все забыто, дочь моя!»

Шпан почти не выходил из дому. В продолжение нескольких месяцев он изредка еще появлялся в «Лебеде» за столиком завсегдатаев. Но в последнее время его нигде не было видно.

— Что поделывает наш Шпан?

Завсегдатаи снарядили к нему посла, судебного советника Валя, славившегося своим красноречием. Но Шпан принял советника сдержанно и холодно. Он сказал, что наслаждается уединением в тиши своего дома. У каждого человека бывает пора самоуглубления, самопроверки, когда он должен отдать самому себе отчет в своих поступках. Но от судебного советника не так-то легко было отделаться: он говорил без умолку, и в конце концов Шпан, чтобы его спровадить, обещал прийти в «Лебедь». Но он не пришел. И не известил о том, что не придет. С тех пор как Шпаны жили в Хельзее, ни один из них не нарушил своего обещания. Что это означало?

Спустя несколько недель доктору Бретшнейдеру удалось после закрытия лавки проникнуть на несколько минут к Шпану в его контору. У Шпана был усталый и разбитый вид, он — был рассеян, смущен, растерян. Доктор Бретшнейдер испугался — это были симптомы быстрого угасания. В тот же вечер он написал Шпану дружеское письмо, полное упреков и увещеваний. Здоровье Шпана внушало ему серьезные опасения. Он советовал ему «поехать на несколько недель в санаторий.

Шпан не ответил на письмо. За столиком завсегдатаев он тоже не появился. Он разрушил мост между собой и людьми.

3

Через несколько недель после свадьбы Бабетта урвала наконец время, чтобы написать Христине длинное письмо. Христина тотчас же ответила ей. Она поздравила ее с замужеством и с появлением маленького Себастьяна. Ее письмо было написано так сердечно и задушевно, что у Бабетты глаза моментально наполнились слезами. Никто на свете не умел писать таких замечательных, сердечных писем, как Христина, — казалось, ее голос звучит у тебя в ушах. В этом письме Христина впервые писала подробно о своей жизни. Она все еще счастлива и может ей, Бабетте, вполне откровенно признаться, что ни в чем нисколько не раскаивается. В настоящее время они живут в маленьком скромном пансионе у некоей фрау Шпербер. Фрау Шпербер прежде была всемирно известной оперной певицей; теперь это обедневшая, но удивительно милая пожилая дама. По вечерам часто приходят знакомые пианисты и музыканты, они играют и поют; заходят побеседовать и некоторые известные писатели. Это чудесные, незабываемые вечера. Христина даже не представляла себе, что может существовать нечто подобное. А в остальном? Ну, дела у них сейчас не блестящие, иногда им приходится даже отказывать себе в чашке кофе после обеда, но ведь об этом в конце концов и говорить не стоит. Ее друг любит ее даже больше, чем раньше, хотя теперь у него много забот и он нередко нервничает.

Но что ее мучает — так это то, что она все еще не помирилась с отцом! Ее нынешнее положение невыносимо! Она написала ему письмо — письмо, в котором бросалась перед ним на колени и умоляла простить ее! И на такое письмо он вообще не ответил! Пусть же она, добрая, славная Бабетта, спустится в город и разузнает, не наступило ли время написать отцу еще раз. Она охотно приедет в Хельзее, если есть надежда с ним объясниться. «Что ты думаешь на этот счет, Бабетта?»

Боже мой, Христина представляет себе все гораздо проще, чем оно есть на самом деле! У нее ребенок, за ним необходим уход, пятеро едоков исправно являются к столу, и их нужно кормить; к тому же хлев полон скота и птицы. Но в один из ближайших дней она все же выкроила время и отправилась в Хельзее.

Не так-то легко было проникнуть к Шпану. Запуганная Мета попросила ее обождать. Бабетта прождала почти полчаса, спокойно и терпеливо сидя на стуле, пока наконец Мета не вернулась с известием, что господин Шпан ждет ее — в столовой. Когда Бабетта поднималась по лестнице, ее охватил страх: боже мой, что же она, собственно, скажет Шпану? Ее голова была совершенно пуста. Лишь сейчас она полностью осознала, как тяжела ее миссия.

Шпан встретил ее недоверчивым взглядом. Спина его согнулась, вид у него был страдальческий. С тех пор как она была у него в последний раз, его волосы стали белыми как мука. Усталым, разбитым голосом он попросил ее сесть. Она вышла замуж, безучастно проговорил он, он от души желает ей счастья. А сегодня — что привело ее к нему сегодня? Что-нибудь важное?

— Собственно, ничего особенного! — смущенно и неуверенно ответила Бабетта. От этого холодного приема она окончательно оробела. Шпан держался так, словно они совершенно незнакомые люди. Она только хотела… Она просто хотела повидать господина Шпана, чтобы узнать, как его здоровье. Она слыхала… Тут она осеклась, почувствовав себя совершенно беспомощной под испытующе-подозрительным взглядом Шпана.

— Что ты слыхала? — спросил Шпан. — В городе, должно быть, много говорят обо мне?

Она слыхала, что господин Шпан не совсем хорошо себя чувствует, и больше ничего. Бабетта вдруг вся подобралась, в ее голосе зазвучало упрямство.

Маленький своенравный рот Шпана искривился в презрительной усмешке. Так, так: больше, значит, ничего? И за этим-то она, значит, и пришла? Он недоверчиво улыбнулся, и при виде этой улыбки кровь ударила Бабетте в голову. Его глаза испытующе следили за выражением ее лица. Было совершенно ясно, что она скрывает от него истинную причину своего прихода. Может быть, она должна опять передать ему письмо? Так или иначе — он это чувствовал — ее появление находится в какой-то связи с Христиной. Она была ее поверенной, ее соучастницей. Быть может, еще в те времена, когда она жила одна в Борне, она содействовала сближению молодых людей, — как знать? Его подозрительность росла, он внезапно ощутил неприязнь к Бабетте. Если бы она была ему предана, быть может все сложилось бы иначе. Но эти крестьянки так лживы и хитры!

Шпан наклонился вперед.

— Ну так я тебе скажу, Бабетта, — заговорил он. — Я прекрасно знаю, зачем ты пришла. Моя дочь Христина послала тебя ко мне, Бабетта. О, я знаю, молчи, не говори ни слова!

Его голос, несмотря на то, что он говорил тихо, звучал неприятно и язвительно.

Бабетта тотчас же опустила голову, она скорчилась от стыда.

— Ах, нет, нет! — ответила она с поспешностью, изобличавшей, что она лжет. — Ничего подобного!

— Но ты ведь получила письмо от Христины? Разве нет? — перебил Шпан поток ее слов, в которых она искала спасения.

Да, письмо от Христины она получила, несколько дней тому назад, — она этого не отрицает. Христина писала, что у нее все обстоит благополучно, она живет теперь у одной старой, очень почтенной дамы, бывшей певицы.

— Знаю, знаю, Бабетта, — протянул он скучающим гоном, словно этот разговор утомил его. — У фрау Шпербер. Я знаю об этом пансионе Шпербер на Гётештрассе. Вообще я знаю больше, чем ты предполагаешь.

Бабетта испугалась и смотрела на него, раскрыв рот. Сегодня на ней была надета маленькая старая черная шляпа, и эта шляпа совсем съехала набок — так велик был обуявший ее страх.

Лицо Шпана залилось краской, но уже через секунду оно было снова мертвенно бледным. Он укоризненно и сердито качал головой.

— Послушай, Бабетта, — произнес он холодно. — Передай Христине, что если она хочет мне что-либо сообщить, то она ведь знает мой адрес. Не правда ли? Я не хочу, чтобы кто-нибудь вставал между нами. Спасибо, что пришла меня проведать, Бабетта!

— Между вами? — растерянно пролепетала Бабетта.

— Да, ты суешь нос не в свое дело! Как же это иначе назовешь? Не взыщи, что я говорю откровенно. Но это недостойно тебя.

Аудиенция окончилась. Со сбившейся набок шляпой на голове Бабетта направилась к двери, обиженно сморщив губы, словно собираясь заплакать. Она была глубоко уязвлена. Голос Шпана, его недоверчивые взгляды, его насмешливая улыбка, выговор, который он ей сделал, — все это было сплошное оскорбление. Он вел себя так, словно он — судья, а она у него на допросе. Нет, господин Шпан, Бабетта вам не какой-нибудь воришка!

— Ты неудачно попала, Бабетта, — успокаивала ее в сенях Мета. Временами у него бывают дни, когда ему весь свет не мил и он ко всем придирается. Вчера он сказал, что лучше вовсе не встречаться с людьми, что все они сговорились против него. Отказывай всем, не впускай больше никого!

Мета уже подыскивала себе новое место.

«Ты суешь нос не в свое дело!» Нет, так с нею, с Бабеттой, разговаривать нельзя! Обиженная и не на шутку обозленная, отправилась она в Борн, кляня про себя все на свете. Этот человек постоянно твердит о любви к ближнему, а как доходит до дела, плюет на окружающих, как в навозную кучу. О, она не забыла! Шпан уже однажды глубоко оскорбил ее. Это было много лет назад. Он позвал ее в контору и объявил — ему известно, что у нее есть незаконнорожденный ребенок! И тут же уволил ее. Он должен считаться с мнением людей, заявил он, и, к сожалению, при таких обстоятельствах он больше не может доверить ей своих детей. Тогда она целыми днями плакала от обиды.

А сегодня? Нет, теперь ему — придется ждать до второго пришествия, этому Шпану, прежде чем он ее увидит снова. Ах, ах! Бабетта вздыхала. Что же сообщить Христине? Ведь никак не посоветуешь ей написать теперь отцу? Нет, этого она никак не может взять на свою совесть. А чтобы Христина могла лично объясниться с отцом, — нет, это невозможно, совершенно невозможно.

Карл уже по походке Бабетты почувствовал, что у нее какая-то неприятность; он озабоченно вертелся вокруг нее.

— Ну, что слышно в городе, мать? — спросил он наконец.

— Ox, — сердито буркнула Бабетта, — этот Шпан становится все более странным. День и ночь говорит о любви к ближним, а сам понятия не имеет, что это такое. Любовь — деяние, а не слово! Так постоянно говорил старый Фасбиндер, но Шпану далеко до того, чтобы это понять!

4

Когда с каштанов облетела листва, снова стал виден остов сгоревшего дома с почерневшими дырами окон. Страшная картина, способная вселить уныние в сердце самого мужественного человека! Проходя по двору, Герман каждый раз отворачивался. Нужно было еще приготовить ямы для брюквы и репы, но как только и эта работа была закончена, он вывел лошадей из хлева и запряг их в маленькую повозку, уцелевшую от огня.

— Эй, Рыжий! — позвал он каменщика, возившегося в своем огороде. — Не хочешь ли поехать со мной?

Они поехали на кирпичный завод. Дорога шла через мокрый лес, уже принявший зимний облик.

Согнувшись в три погибели, Рыжий сидел рядом с Германом. Его шея была обмотана шарфом, на голове красовалась старая продавленная шляпа. Он уже снова напялил свое полярное снаряжение. В лесу стояла тишина, из чащи тянуло острым запахом плесени и гниющих грибов. Вокруг высохшей верхушки старого дуба с карканьем кружила стая дерущихся ворон.

Герман подстегнул лошадей; задремавшие вороные встряхнулись и фыркнули.

— Славные кони! — пробурчал Рыжий в бороду.

Герман кивнул и ничего не ответил. Ему было приятно, что Рыжий хвалит лошадей. Он все еще не забыл уничтожающей критики Антона, хотя теперь Антон частенько уверял, что вороные оказались гораздо лучше, чем он предполагал.

Они гасили известь. Рыжий снова стоял с длинным шестом среди причудливых облаков дыма и испарений, точно какой-то чародей. Потом опять слышался звон его кельмы — с рассвета до наступления темноты. Герман ездил на кирпичный завод, затем до седьмого пота возил в тачке песок и замешивал штукатурку и наконец сам принялся за работу каменщика.

Антон только диву давался. Да и было чему удивляться. Наступил уже ноябрь. Всякий иной человек после целого года тяжелого труда отдохнул бы недельку-другую, а Герман затеял такую огромную работу, когда зима на носу.

— Эти развалины должны исчезнуть, Антон! — смеялся Герман. — Я больше не могу их видеть, я болен из-за них, понимаешь?

Рыжий предсказывал, что зима будет мягкая, — они смогут работать до середины декабря. Пчелы летали до самого октября, личинки ушли едва на два фута в землю— уж Рыжему-то можно было верить!

Из долины поднимался туман. Рыжий часто исчезал в пелене испарений вместе со своими подмостками, слышен был только звон его кельмы. Когда ударили морозы, у них была готова почти вся наружная стена. Через год дом будет выглядеть уже совершенно иначе.

Зима вступала в свои права постепенно, не торопясь. Сначала появился иней, потом лужи покрылись тонкой корочкой льда; временами выпадало немного снега. Лишь после Нового года ударили настоящие морозы, и снежный вихрь закружился над полями. Но теперь в Борне жилось хорошо, с прошлой зимой нечего было и сравнивать. Стоило лишь вспомнить, как год тому назад в ледяные ночи они коченели от стужи на своих соломенных тюфяках. Теперь у них было так тепло, что временами они даже потели. Они могли есть досыта, у них было достаточно сала, картошки, а капусты — сколько душе угодно. Им жилось прекрасно, — хоть бы всем людям на земле жилось так! Большего они не хотели, они были довольны.

В прошлую зиму у них горел только тусклый масляный светильник, а теперь с потолка сарая над столом свисала настоящая сверкающая керосиновая лампа. Если она и не особенно светло горела, то все же была роскошью по сравнению с прежним светильником, распространявшим к тому же страшную вонь. И Бабетта ежедневно старательно чистила лампу, чтобы она блестела вовсю.

Ах, как они наслаждались по вечерам этим теплом и сверкающей лампой!

— А ведь нам, право же, чудесно живется этой зимой! — кричал Антон и радостно смеялся, тасуя карты. — Прямо барская жизнь настала у нас в Борне!

— Ну, на боку в этом году мы тоже не лежали, в этом нас никто не может упрекнуть!

Нет, на боку они действительно не лежали, это не было самомнением. Они здорово поработали, черт побери, нужно отдать им справедливость! Но им и повезло к тому же. Не правда ли, Герман? Они запоздали на две недели, но и лето, слава богу, запоздало. Осень была сухая, иначе все луга были бы затоплены: ведь сточные рвы засорились и расползлись.

Вдруг Антон побагровел и, сверкая глазами, рявкнул, обращаясь к Рыжему:

— Ходи в масть, мошенник! Я вижу, что у тебя есть червы!

За Рыжим нужно было постоянно следить в оба, иначе он жульничал, — это было у него в натуре. Рыжий хитро улыбнулся и запыхтел своей вонючей трубкой. Червы у него сразу нашлись.

Герман мог быть и в самом деле доволен этим годом. У него был вид человека, свалившего с плеч большие заботы и вздохнувшего с облегчением. Его хлев, его маленький хлев был набит до отказа, больше туда нельзя было никого поместить. Там стояли вороные, там стояла Краснушка, гладкая и раздавшаяся от сытного корма. Она снова была стельной. Пегая телка превратилась в славную молодую корову с забавными рожками и маленьким стыдливым выменем. Здесь была молодая бурая корова, стельная в первый раз, и два поджарых теленка. Он выменял их на репу, сено, рожь и картофель. В тесном загоне лежали три свиньи, не меньше чем в сто двадцать пять килограммов каждая; рядом помещались три тощих жеребца, которых он купил на прошлой неделе. О курах, гусях и утках Герман даже и не вспоминал — этим делом ведала Бабетта, да и не так уж оно много значило в хозяйстве. И вся эта живность лопала так, что смотреть было приятно, и могла лопать сколько влезет. Кормов у Германа было достаточно, Борн мог прокормить вдвое больше скота. Весной, когда кончатся холода, он сможет, пожалуй, взять еще пару голов — пока же в хлеву не было места.

Как же Герману не быть довольным этим годом?

Он выписал несколько книг, с которыми ознакомился еще в сельскохозяйственной школе, По воскресеньям он ревностно их изучал, подперев голову обеими руками. Он не был честолюбив, о нет; не гнался за деньгами и славой, но он поставил перед собой цель: Борн должен стать образцовым хозяйством. Таким, чтобы крестьяне останавливались и разевали рты от изумления. Дайте ему только два-три года сроку.

Но поистине торжественные минуты наступали для Германа, когда он раскладывал на столе коричневую папку со своими чертежами. Здесь был план Борна, вычерченный в точных масштабах. Старый дом должен быть отстроен точно таким, каким он был раньше, — с высокой крышей, широким, приветливым фасадом. Но хлевы, амбары и хозяйственные постройки будут расположены и построены по-иному.

Антону не надоедало обсуждать с Германом эти планы.

— Здорово ты рисуешь! — говорил он с удивлением. — Ничего не скажешь! Многие из тех, что мнят себя специалистами, не могут тягаться с тобой. А сколько же, по-твоему, понадобится времени на то, чтобы выполнить все это?

Герман задумался. Он предвидел огромную, почти сверхчеловеческую работу. Будь у них полная мошна денег, это был бы не фокус.

— Сколько времени? — переспросил он. — Точно нельзя сказать. Но лет в шесть — десять я надеюсь управиться, если поднажму.

— Шесть — десять лет? — Антон изумленно посмотрел на Германа. Он не сразу нашел, что ответить. — Ну, знаешь, Герман, — проговорил он наконец, — терпения тебе не занимать!

А почему бы ему и не запастись терпением? Он молод. Шесть — десять лет работы — да что же тут в конце концов особенного? Он был рад этой работе.

— Представляешь ли ты себе, какими чудесными будут эти годы? — Герман неожиданно рассмеялся. — Разумеется, такому делу никогда не будет конца! И это самое лучшее!

Антон тоже принялся за свою зимнюю работу: у Греца он теперь был занят только три дня в неделю. Он пилил, строгал и грозно рявкал в сарае. Работы в Борне для него было сколько угодно, на целые годы. Сначала он сделал несколько оконных рам и ставней для Бабеттиного домика, потом принялся за изготовление телеги с откидными бортами. Это будет такая телега, что из соседних сел будут приходить на нее дивиться. Не телега, а чудо! Но для Антона не существует невозможного — он еще и не такие дела делал!

Ганса они в эту зиму видели редко. Он бывал в городе ежедневно, — начинался сезон; а когда он возвращался ночью, они большей частью уже спали. Иногда он вообще не приходил домой. Где он ночевал, знали только господь бог и Антон.

— Вот грех-то, — хохотал Антон, — кузнец Хельбинг застукал его у своей дочки, у толстой Берты, и разыгрался большой скандал! Женщины его до добра не доведут. Как это может разумный человек столько путаться с бабами?

— А Долли? Что говорит Долли?

— А что ей говорить? Она ничего не знает. Он парень хитрый, наш Генсхен!

5

Пока еще стояла сносная погода и не было снега, Рыжий каждое воскресенье бродил по лесу. Как разведчик, опасливо и настороженно пробирался он среди влажных от сырости деревьев; порой на него падали одинокие холодные капли. Втянув шею, выставив вперед рыжую бороду, он был похож на пробирающегося по мрачному лесу гнома — дети испугались бы при встрече с ним. Он таскал к своим складочным местам камни и плиты, таскал без устали, хотя и обливался потом; камни и плиты, плиты и камни — ему все было мало. У него было три таких склада. Он собирал также жерди и дрова, укрывая все это хворостом.

Но как только начались холода и выпал снег, он больше не отходил по воскресеньям от теплой печки. Даже сильные вороные Германа не были бы в состоянии его оттащить. Он снова читал желтенькие книжечки, истово тараща осоловевшие глаза. Белочка, которую он приручил, резвилась около него и брала из его рта лесные орехи. Потом снова наступила полоса, когда он каждое воскресенье писал письмо Эльзхен. Он терпеливо выводил букву за буквой и так часто брал в рот Перо, что его губы и рыжая борода были сплошь покрыты чернильными пятнами.

— Ну, Рыжий, — спросил Герман, — когда же наконец приедет Эльзхен?

Он положил руку на плечо Рыжего, чтобы вызвать того на откровенность. Он знал, что Рыжий застенчив как девушка и скорее позволит себя обезглавить, чем выдаст свои сокровенные мысли. Они были совершенно одни в комнате.

На широком лице Рыжего отразились печаль и уныние.

— Она-то хочет приехать, но хозяин ее не отпускает, — ответил он.

Это Герман не мог понять. Раз Эльзхен хочет?.. Что, собственно, спросил он, представляет собой эта Эльзхен? Рыжий опасливо посмотрел в сторону, распустил шарф на шее. Герман почувствовал, что ему приятно немного отвести душу. Что представляет собой Эльзхен? Ну, это высокая стройная женщина с черными глазами и настоящим орлиным носом — да, настоящим орлиным носом. У нее величавая походка, и на батрачку она не похожа, скорее на жену крестьянина. Он знает ее десять лет, — тогда он был батраком на лесопильне. У нее есть от него мальчик.

— У тебя есть сын? — удивился Герман.

Он этого не знал. Рыжий изумленно посмотрел на него; ему казалось невероятным, что есть люди, которые не знают, что у него сын от Эльзхен.

— Его зовут Роберт, ему шесть лет.

— Роберт?

Рыжий лукаво моргал глазами: есть, значит, люди, которые не знают, что его сына зовут Робертом?

Однако Герману не все было понятно.

— Но ведь если Эльзхен действительно хочет, она может просто собраться и уехать!

Рыжий снисходительно посмотрел на Германа. Он — пожал плечами, или, вернее, втянул огненную бороду глубже в свой шарф.

— Ты слишком хороший человек, Герман, — сказал он, — ты не знаешь людей. Хорошие люди никогда не знают людей, они считают, что все такие, как они.

Нет, все это не так просто. Владелец лесопильни просто не отпускает Эльзхен. Он прячет ее платья и башмаки. А однажды, когда она хотела сбежать, вдруг пропал Роберт. Роберт исчез, а ведь без своего малыша она не могла уехать. Хозяин покуражился над ней три дня, прежде чем Роберт появился снова; она тогда чуть с ума не сошла. Потому что хозяин — его зовут Рупп — способен на все. Ему уже за шестьдесят, но это отчаянная голова, его все боятся. Рупп заявил Эльзхен: «Видишь, Эльзхен, что с тобой будет? В следующий раз ты не увидишь Роберта целый год». Вот каков Рупп! Нет, Герман слишком добр, он не знает людей.

— Черт побери! — сердито закричал Герман. — Да я на твоем месте просто отправился бы туда и забрал Эльзхен и мальчика. Денег на дорогу мы как-нибудь наскребем!

Рыжий поник головой, он казался совсем обескураженным.

— Это ты так рассуждаешь, Герман! Ты совершенно не знаешь людей!

— Да брось ты толковать о том, что я не знаю людей! Вовсе не так приятно это слушать. Поезжай, и баста!

— Это ты так рассуждаешь, Герман!

Все это не так просто. Владелец лесопильни попросту вызовет жандармов — у него ведь есть телефон, — и они арестуют Рыжего, возьмут и арестуют.

— Арестуют?

— Ну да, конечно! За похищение несовершеннолетних. Или скажут, что это вмешательство в чужие семейные дела.

Герман громко расхохотался.

— Разве Эльзхен несовершеннолетняя?

— Нет, но Роберт.

— Да послушай, Рыжий, — ведь это твой ребенок!

— Рупп станет утверждать, что Роберт — его ребенок, а жандармы поверят ему — они сделают все, что он им скажет: они его боятся.

— Можно подумать, что этот Рупп — настоящий дьявол!

Лысина у Рыжего побагровела, на висках вздулись синие жилы. О да, этот Рупп — дьявол, подлец, сам сатана! Его нужно прикончить, просто прикончить! Топором! Как он ненавидит этого Руппа — о, как ненавидит!

— Ну ладно, Рыжий! — сказал Герман. — Успокойся. Мы подумаем, как быть, это гораздо разумнее.

За все время их знакомства Герман впервые так откровенно разговаривал с Рыжим. Чтобы окончательно его успокоить, он сказал:

— Ты, во всяком случае, напиши Эльзхен, что она и Роберт будут в Борне желанными гостями.

Рыжий кивнул и схватил свое каллиграфически написанное письмо.

— Это я уже написал: приезжай смело с нашим Робертом. У меня есть благородный друг. Он постоянно говорит, что у нас хватит места для всех. Он обещал предоставить мне участок, если я захочу завести садоводство. Вот, Герман, можешь прочесть, если хочешь.

Если класть кирпич за кирпичом, наступит день, когда самое большое здание будет готово. Так и Рыжий дописал наконец письмо, которое выводил столько воскресений. В одно прекрасное воскресенье он вычистил свою запыленную шляпу, изо всех сил натер ваксой сапоги. Он спустился не торопясь в город и вернулся поздно вечером, не совсем твердо держась на ногах: что ни говори, ведь это не пустяк — опустить в ящик такое важное письмо.

Теперь для Рыжего наступили тяжелые времена. Он слонялся, втянув бороду, желтый и похудевший, и ни с кем не разговаривал. Он и Карл резали ивовые прутья у ручья, но к одиннадцати часам, когда должен был пройти мимо почтальон, Рыжий неизменно, как и раньше, появлялся во дворе и начинал что-то искать. Он слонялся около получаса и наконец, разочарованный, возвращался к своей работе.

Он знал, что обычно ответ приходит не так-то скоро. Эльзхен должна сначала обстоятельно прочитать его письмо, и, конечно, не один раз, а потом оказывается, что чернила высохли и что в доме нет почтовой бумаги, а разносчик никогда не приходит в нужную минуту. Все это он знал и несколько недель ждал спокойно, но теперь молчание слишком затянулось.

По ночам он стонал и громко говорил во сне, а один раз закричал, что укокошит владельца лесопильни.

Ты стал прямо невыносим, Рыжий! — набросился на него утром Антон. — Кого это ты хочешь укокошить— всех, что ли?

Рыжий побледнел как мертвец.

— Неужели я говорю во сне? — пролепетал он, вконец растерявшись.

— Да, конечно, ты говоришь во сне! Ты бы хоть ночью попридержал язык. Какое нам дело до твоей Эльзхен и владельца лесопильни? Мы устаем от работы и хотим спать!

Рыжий ходил совсем уничтоженный, боязливо потупив глаза.

— С нашим Рыжим что-то неладно, — сказал Герман, качая головой.

— Совсем неладно.

— В его жизни что-то не в порядке..

— Назови мне хоть одного человека, у которого все было бы в порядке, — возразил Антон с горькой усмешкой.

Антон был прав, как всегда. У любого человека — не одно, так другое. У того нелады с женой, у другого — дети не удались.

— У каждого свое! — сказал Антон. — Жизнь — не таблица умножения.

Герман вспомнил, как на фронте Рыжий однажды рассказал ему, что совершил поступок, в котором вечно раскаивается. Об этом он, по-видимому, часто думал, но ни с кем не говорил.

Рыжий начал вечерами шататься по трактирам. Это, разумеется, его дело; неприятно было лишь то, что, когда он поздно возвращался, Ведьма лаяла как бешеная, — он каждый раз приносил ей сверток костей.

— Сегодня ночью опять был тарарам! — ругался Антон поутру. — Долго это еще будет продолжаться?

Наконец письмо пришло. Бабетта положила его рядом с. тарелкой Рыжего. Придя к обеду, он недоверчиво уставился на письмо.

— Когда оно пришло?

— С час назад.

Кончик носа у Рыжего побелел, как отмороженный. Он схватил письмо стремительно, словно ловя птицу, потом встал и вышел.

Антон хлебал суп.

— Ну, наконец-то Эльзхен ему ответила! — засмеялся он.

Бабетте не понравился его смех; она находила поведение Антона некрасивым.

— Почему ты так плохо с ним обращаешься, Антон? — закричала она. — Может быть, он к ней привязан.

Кровь моментально ударила Антону в лицо. Он заорал:

— Если мужчина так привязан к женщине, он не мужчина, а тряпка! Вот мое мнение!

Но Бабетта лишь презрительно скривила губы: жалкое же представление у этого человека о любви, а между тем любовь — самое прекрасное и благородное на земле! Она отправилась в сарай, чтобы позвать Рыжего. Но тот не пошел к столу — он заявил, что не голоден.

Он сидел в темном углу сарая, сгорбившийся, расстроенный, совершенно подавленный. Вечером, когда они сидели за ужином, он вдруг вышел и исчез среди хлопьев падавшего снега.

— Сегодня он здорово напьется, — сказал Герман.

Бабетта вздохнула — жизнь так трудна! Да, временами она бывает ужасно трудна.

— Когда мужчины несчастны, они пьют, а мы, женщины, плачем, — сказала она.

Антон вызывающе посмотрел на нее.

— А кто тебе больше нравится, Бабетта? — спросил он. — Пьяный или человек, который нюни распускает?

— Человек, который плачет, — ответила Бабетта. — А с тобой, Антон, я не желаю разговаривать об этих вещах — ты ведь не человек, а просто истукан какой-то!

Когда они собрались ложиться, разыгралась сильная метель, тучи снега носились по двору.

— Хоть бы он благополучно добрался до дому, — заметил Герман.

Антон рассмеялся.

— Не беспокойся, пьяного бог бережет. Спокойной ночи, Герман!

Герман уснул с трудом — он был расстроен и задумчив. Но вскоре проснулся, что с ним случалось очень редко. На дворе бушевал ветер; в печке тлели и порой вспыхивали угольки. Он слышал, как сопит Антон, но храпа Рыжего, похожего на звук пилы, не было слышно, — он еще не вернулся. Герман зажег свет; было около часа ночи. Рыжий должен был давно быть дома. «Якорь» закрывался в полночь. Он подошел к маленькому оконцу, чтобы выглянуть во двор, но оно было сплошь занесено снегом.

— Зачем ты зажег свет? — спросил Антон спросонья.

— Рыжий еще не вернулся. Ну и погодка!

В эту минуту в дверь яростно забарабанили кулаком. Этот стук показался им таким зловещим, что оба они в глубине души испугались.

— Вот он! — смеясь, воскликнул Антон.

Но это был не Рыжий, это была Бабетта. Она вошла страшно взволнованная, кутаясь в пальто, все засыпанное снегом, в деревянных башмаках на босу ногу. Она не могла заснуть из-за метели, а тут вдруг затявкала Ведьма — она всегда так тявкала, когда возвращался Рыжий с костями. И в ту же минуту Бабетте показалось, что она слышит вдалеке крики.

Герман мигом выскочил во двор, Антон — за ним. Снежный вихрь со свистом хлестнул им в лицо. Во дворе, и то было трудно передвигаться, а дорогу на гору замело совсем. Царила полная тьма, но им был знаком малейший бугорок. Совсем внизу, у самого шоссе, из глубокого сугроба торчал подозрительный темный предмет. Они с трудом подошли ближе: темным предметом оказалась шляпа Рыжего, а рядом лежал он сам — из-под снега виднелась только его рука. Они стряхнули с него снег, отнесли наверх, в сарай, и принялись оттирать его снегом.

— Он умер! — сказал Герман. — Он уже совсем окоченел.

Антон рассмеялся.

— Ты, видно, не знаешь, что способен выдержать человек!

Когда они снимали с него зеленый обледеневший свитер, на пол упал сверток. Кости, кости от отбивных, которые Рыжий собрал в «Якоре» для Ведьмы. Рыжий пошевелил губами и начал дышать.

В сторожке горел огонь. Бабетта варила кофе. Она выпила сама несколько чашек, чтобы успокоиться, а потом принялась отпаивать Рыжего, пока он не очнулся.

На следующий день он был снова здоров, а через три дня совсем пришел в себя.

— Эльзхен, должно быть, все еще не может приехать? — спросил Герман, когда они остались одни.

— Нет еще. Хозяин пока ее не отпускает. Но будущим летом она приедет — она клянется в этом.

— Летом? Ну, тебе придется еще немного потерпеть, Рыжий!

— Потерплю.

Рыжий снова принялся за работу, словно ничего и не произошло.

6

Рыжий оказался прав: зима была мягкая, и весна наступила неожиданно рано. Уже в марте синева неба была нежна и прозрачна, как бывает только в мае. Скворцы прилетели и пронзительно верещали.

Теперь Бабетта не хотела больше ждать ни одного дня. Домик надо было привести в порядок. Она распахнула настежь окна и двери, чтобы выветрился запах плесени, скребла и чистила, по вечерам возвращалась покрытая слоем глинистой пыли, — даже уши у нее были желтые. Антон вставил новые оконные рамы, сделал ставни, исправил косяки, Рыжий починил стены и полы, Герман выкрасил двери и окна веселой зеленой краской. Бабетта сияла от радости:

— Ну, с такими помощниками не пропадешь, люди добрые!

Обстановку Бабетта покупала в течение всей зимы: кровати, шкаф, стол, несколько стульев и полированный комод. Ах, этот комод был Бабетте необходим, она столько лет о нем мечтала!

Герман предложил ей разделить птицу. Ведь все равно они никогда толком не знали, кому она принадлежит. Корм он давал. Бабетта с благодарностью согласилась. И вот еще что: всю жизнь она лелеяла в сердце, в самых его тайниках, мечту иметь собственную корову. Ее брат навел справки и нашел для нее корову— славную, кроткую скотину, и совсем недорогую. Но корове, люди добрые, нужен выгон и корм, а к ее домишку примыкает лишь крошечный клочок земли! Она изложила Герману свои пожелания. Она хотела бы арендовать у него несколько моргенов — как он на это посмотрит? Но Герман поднял ее на смех.

— Бабетте незачем у меня арендовать! — заявил ой. Ее корова может пастись с его скотом, а корма на зиму у него тоже хватит. Ведь она восемь лет работала в Борне не покладая рук!

Но у Бабетты было еще одно желание. Да, еще одно, — она все не решалась его высказать. Что подумает о ней Герман? Что она просто ненасытна! Она хотела бы иметь возле своего дома один морген огородной земли: она всегда мечтала завести небольшой огородик с овощами и цветочными клумбами. И эта ее просьба тоже встретила у Германа полное понимание, и Бабетта с благодарностью приняла его подарок.

Ну, наконец все готово. Наутро она собиралась переехать. Ах ты господи! Завтра она должна покинуть Борн. Она была в полной растерянности, так огорчало ее расставание.

— Обещайте приходить ко мне почаще! — восклицала она в слезах. — Обещайте!

Это они могли обещать с чистой совестью — домик Бабетты находился всего в пяти минутах ходьбы.

На рассвете она отнесла кошку, завернув ее в темный платок, — кошка не должна была видеть дороги; придя в комнату, она заставила кошку три раза посмотреться в зеркало, чтобы та привыкла к новому жилью. Потом она стала перебираться.

В течение трех дней Бабетта непрерывно смеялась. Она была самым счастливым человеком на всем белом свете. У нее было все, о чем она мечтала, — чего же ей еще? Золота и драгоценных камней? Три дня Бабетта не работала — просто не могла: она стояла посреди своих владений и изумлялась. Она была влюблена в свою сверкающую плиту, в алюминиевые сковороды и кастрюли. В комнате красовался комод, отполированный до блеска, а на комоде слева стояла фарфоровая собачка, справа кошка, а посередине два гнома из красной глины; все это она находила чудесным. И все принадлежало ей! У нее был свой кров! Говоря откровенно, она давно уже потеряла всякую надежду. И все-таки чудо свершилось! Жаль только, думала она, что ее дорогая матушка не может заглянуть к ней хоть на четверть часика. Но она, наверное, смотрит сюда, сидя на золотых ступенях господнего престола, и видит, как безгранично счастлива ее Бабетта. Куда девалось одиночество, страшное одиночество, от которого она задыхалась? Исчезло навсегда!

В дверь постучали.

— Входите! Входите же, люди добрые! — крикнула Бабетта.

Это были друзья из Борна, они попросили поднести им по стаканчику ради новоселья.

— Славно у тебя тут, Бабетта!

Бабетта только смеялась. Говорить она вообще уже не могла.

Приехала Альвина. Пора было ей наконец переселиться. Но вести хозяйство, как они вели его в Рауне, в Борне нельзя. Так заявила ей Бабетта в первый же день. Вот она покажет ей разочек, как чистят в Борне подойник; там, в Рауне, живут, как видно, настоящие свиньи! Бабетта была строга и придирчива. Альвина, может быть, воображала, переезжая сюда, что здесь она будет целыми днями распевать, кокетничать с мужчинами и позволять Гансу щипать ей щеки? Как бы не так!

— Нет, нет, нерях нам здесь, в Борне, не нужно! И послушай, Альвина, что касается мужчин — смотри, чтобы я ничего об этом не слыхала!

Альвина смеялась громко и визгливо, совсем как мать. Пусть себе Бабетта читает проповеди, сколько ей угодно! Она гремела ведрами, распевая. при этом, строила мужчинам глазки и глуповато смеялась. Альвина была пышно развившаяся девушка, как говорится — кровь с молоком: все, чем наделила ее природа, было у нее в преизбытке. Щеки у нее были слишком красные, серо-голубые глаза чересчур блестели; когда она шла через двор, направляясь в хлев, по всему ее телу — по груди, животу — словно пробегали волны, круглые бедра раскачивались; когда смеялась — обнажалось множество белых зубов, когда говорила — слова звучали звонко, прерываясь кудахтающим смехом. Глаза Бабетты с удовольствием останавливались на дочери. Эта девушка, думала она, прямо просится на картину! Ах, двадцать лет тому назад ее тоже нельзя было назвать безобразной, а дровосек, этот негодник, тоже был парень красивый!

Только смеяться этой девушке не следовало! Когда она смеялась, у нее обнажались десны, а рот растягивался до ушей. Но смеяться она любила.

— Послушай, Альвина, — наставляла ее Бабетта, — помни, что мужчины попросту насмехаются над девушкой, после того как добьются своего. Все они таковы! Вспомни о твоем отце, этом бродяге, — вспомни, как он покинул меня в беде.

Альвина в ответ только смеялась и пожимала плечами.

— Но, матушка, я ведь уже не желторотый цыпленок! Не желторотый цыпленок? Ну что ты на это скажешь? Ах, милая матушка, как она наивна со своими советами! Ей бы следовало съездить в Раун и побывать там на храмовом празднике, один лишь разочек, — она бы только ахнула! И она не знает, что Альвина почти помолвлена. К чему ей рассказывать? В Рауне у нее остались два поклонника. Один из них — ее хозяин; но у него двое детей, зачем ей возиться с чужими детьми? Второй — столяр-краснодеревец, Георг, — он совсем без ума от нее, и с ним-то она, можно сказать, сговорилась. Но он пропивал все, что зарабатывал, и она заявила ему: пусть он скопит тысячу марок. Когда у него будет тысяча марок, они поговорят о дальнейшем. С тех пор Георг начал копить, не позволял себе выпить даже кружку пива. Он, по-видимому, всерьез решил скопить тысячу марок, Альвина же только смеялась над этим.

В Борне Альвине очень нравилось, она этого не отрицала. Здесь было так много мужчин! Целых четверо, а она среди них — единственная девушка. Герман почти не обращал на нее внимания, да к тому же она слишком уважала его; этот человек думал только о своей работе, больше ни о чем. Но был здесь и Генсхен, красивый, цветущий парень, — он понравился ей еще на свадьбе. Она делала ему глазки, и он уже потерял голову. Генсхен причесал ее на городской манер, и она стала похожа на даму. Но когда пришла мать, она чуть не упала в обморок от ужаса и спросила, не собирается ли Альвина наняться в тир? Будь у Ганса немного больше терпения — кто знает? Она вроде как помолвлена, но кто знает…

А Рыжий? Он опускал глаза и начинал беспокойно раскачиваться из стороны в сторону, когда она на него смотрела. Забавный дяденька, какой-то блаженненький, над ним можно хохотать до упаду. Он, должно быть, боится, что она его хочет соблазнить.

И, наконец, Антон! Антон, да, вот это мужчина, — несомненно, настоящий мужчина, что надо! Она постоянно ощущала на себе его жесткий, мужественный взгляд. У него был вид человека, способного поколотить того, кто его разозлит, но и это было заманчиво: ведь в конце концов мужчина должен быть мужчиной. Но с ним Альвина вела себя довольно сдержанно, — едва удостаивала взглядом, избегала встреч и старалась не оставаться с ним наедине. Это было просто удивительно: на свадьбе ведь она вела себя совершенно иначе! Взгляд Антона выражал недоумение и наконец стал укоризненным и почти презрительным.

Ах, Альвина была поистине в затруднительном положении, у нее были свои основания избегать встреч с Антоном. Она отчетливо помнила свадьбу матери. Ей хотелось пить, она вышла с Антоном к колодцу, он ущипнул ее, и на этом дело кончилось. Но — разве она не выходила с ним еще раз?

Да! А что же тогда случилось? Этого она толком не помнит. То ей чудилось одно, то совершенно другое. Она была тогда сильно пьяна. Временами она как будто вспоминала, что произошло нечто важное, временами же уверяла себя, что не случилось ничего, ровно ничего. О небо, сказала бы мать, о боже милостивый!

Взгляд Антона преследовал ее — вопрошающий, испытующий, презрительный. Положение Альвины было не из приятных, — но не могла же она в конце концов спросить его, не правда ли? Однажды вечером, когда они случайно остались одни, он прижал ее в углу, так, что она никак не могла улизнуть, и уставился на нее сверкающими от бешенства глазами.

— Послушай, Альвина, — заревел он, — чертовка проклятая! Как ты обращаешься со мной? Ты воображаешь, что с мужчиной можно так обращаться? Или ты не помнишь, что между нами было? Что это за дурацкие замашки? — Вид у него был свирепый.

У Альвины закружилась голова. В испуге она разинула рот и приготовилась к защите, выставила вперед руки, но в то же время невольно выпятила свой круглый живот. Она млела под гневными взглядами этого человека, с которым она стояла лицом к лицу. Ее охватило искушение тут же сдаться и обвить его шею руками. Зачем ты так кричишь, милый, славный Антон? Но это не дело, так поступать не годится. Она ведь, можно считать, помолвлена со столяром, — не может же она уже через две недели нарушить слово? А стоит ей дать потачку этому Антону, и все будет кончено, она это знала.

Слава богу, она опять овладела собой и сказала:

— Что было между нами? Что же между нами было? Я ничего не знаю!

Ее лицо выражало крайнее изумление.

— Ничего не знаешь?

— Нет, правда ничего!

— Так ты, верно, была вдрызг пьяна?

Альвина рассмеялась.

— А не ты ли, Антон? Может быть, я была трезва, а ты пьян?

Антон нахмурил брови, задумался; он казался смущенным. Она прочла на его лице сомнение и повторила:

— Я бы должна была знать, не правда ли? А я ничего не знаю. Ты был тогда пьян, Антон, — вот и все.

Антон отступил на шаг.

— Так ты, значит, не ходила со мной в сад, Альвина? — закричал он.

— В сад? Что ты! Ах, теперь вспоминаю, ты хотел пойти в сад, но я сказала: «Что подумает мать?»

Антон был окончательно обезоружен. Что за чертовщина! Но, может быть, она права? А? В самом деле, они много пили в ту ночь, и он был изрядно пьян. Словом, Альвина, которая толком не знала, что произошло в ту ночь, теперь все хорошо помнила, а Антон, прекрасно помнивший, что в ту ночь произошло, теперь уже не знал ничего.

— Пусти меня! — сказала Альвина. — Мне нужно мыть посуду. Я не люблю мужчин, которые хотят силой добиться своего. Слышишь? Вы — сильнее нас, это не ново. Мы останемся добрыми друзьями, Антон.

О, теперь она торжествовала!

Антон проводил ее сердитым, мрачным взглядом, затем ушел. В течение нескольких недель они при встречах были очень сдержанны.

— Здравствуй, Антон!

— Здравствуй, Альвина!

Пусть немного потрудится, думала она, чтобы добиться ее расположения, — это ему не вредно.

7

В Хельзее скалывали лед с тротуаров. На всех улицах звенели ломы и топоры. Ах, добрый день, добрый день, — кажется, весна наступает! Добрый день, да, сегодня солнце уже здорово припекает! Город наполнен веселым шумом и оживлением.

На крыльце скобяной лавки Шпангенберга стоит с огромной сигарой во рту толстяк Бенно и подставляет живот под лучи солнца. Круглое лицо Бенно сияет, светлые блики играют на его щеках и двойном подбородке. Он отпустил черные усики; йх концы, как черные кабаньи клыки, торчат вверх, достигая крыльев носа. Это выглядит страшно комично. Бенно раскланивается, здоровается, смеется, временами оборачивается и спрашивает, заглядывая в лавку:

— Что ты говоришь, папа?

Старый Шпангенберг сидит в углу лавки, скрытый грудой зеленых леек. Он недавно оправился после смертельной болезни и не умер, к величайшему огорчению жителей Хельзее. Он умирал каждую зиму, — однажды ему даже прислали венки. Чем он страдал— почками или печенью — доктора не знали. В длинном, покрытом пятнами сюртуке, с платком вокруг шеи, в больших комнатных туфлях, сидел он за письменным столом Бенно. Он был доволен, что стена из зеленых леек скрывает его полностью от покупателей. Когда он вставал, широкие штаны чуть не сваливались с него. Он был маленького роста, а долгий недуг совсем иссушил его — кожа стала желтой, как воск. Реденькие пучки седых волос торчали на его желтом черепе. Он беспрестанно курил сигареты, курил, кашлял и отхаркивался; при этом он часто не попадал в плевательницу и плевал прямо на пол.

— В твоих книгах сам черт не разберется, Бенно! — кричал он.

Он брюзжал день и ночь, никто не мог ему угодить.

— Но, папа, достаточно, если я говорю, что оборот увеличился почти на пятьдесят процентов! — терпеливо отвечал Бенно. Он давно уже махнул рукой на отца.

— Но приход уменьшился на целую четверть! Какой же толк от увеличения оборота? Да ты коммерсант или нет, сын мой? Ты вылетишь в трубу с этими методами, Бенно, вылетишь в трубу! — сердито закричал старик и сильно закашлялся. — Но не воображай, что я тогда хоть палец о палец ударю, чтобы помочь тебе выкарабкаться, — не воображай!

Бенно не дослушал и снова вышел на крыльцо. В современных методах ведения дела отец не смыслит ничего. Надо приучить крестьян к новым машинам и орудиям, внушить им, что без этих машин им не обойтись. Плата? Ну, когда-нибудь они заплатят.

Там, у входа в «Лебедь», опять стоит она, вчерашняя куколка. Вероника? Она ли это? Ведь она уезжала на всю зиму? Что за прелестная фигурка! Лицо Бенно беспокойно лоснилось на солнце. Что у нее, однако, за ножки! Да, это ее знаменитые ножки, и все-таки это не может быть Вероника. У Вероники были темно-рыжие волосы, а у этой куколки волосы гораздо светлее, у них совершенно неправдоподобный цвет — цвет золотой рыбки. И потом она так невероятно элегантно одета, ну просто светская дама, настоящая светская дама. Вот она начала переходить площадь, ступая на своих высоких каблуках как на ходулях, но в эту минуту его позвал отец.

— Сколько раз нужно звать тебя, Бенно? — сердито закричал старый Шпангенберг. — Ты что, оглох?

Тут у него начался приступ кашля, который его чуть не задушил.

— Перестань же наконец курить, папа! — укоризненно сказал Бенно. — Тебе это вредно.

— Откуда ты знаешь, что мне это вредно? Это сохраняет мне жизнь! Если бы я следовал вашим советам, я бы уже давно лежал в земле.

Таким уж чудаком был старый Шпангенберг. Врач запретил ему пить красное вино — оно для него просто яд. С тех пор он пил исключительно красное вино — настоящий яд! Он и не собирался следовать советам этого шарлатана, а лекарства, которые тот ему прописывал, он, не долго думая, выливал. Вполне возможно, что Бенно подкупил врача, чтобы тот как можно скорее отправил его на тот свет, но его, старого Шпангенберга, не так то легко провести!

Когда Бенно вернулся на крыльцо, куколка стояла перед парикмахерской Нюслейна. Вышла Долли, и обе молодые особы, взявшись под руку, пошли через площадь. Вероника! Значит, это все-таки Вероника! Она опять здесь! Сердце Бенно радостно встрепенулось.

Молодые особы поднялись по лестнице, ведущей в «Лебедь».

— Как я рада, Вероника, что ты опять здесь! — сказала Долли. — Долго же ты ездила на этот раз!

Да, на этот раз она ездила долго. Голос Вероники изменился: он звучал устало, равнодушно, почти пресыщенно. Долли рассматривала приятельницу. Она стала поразительно элегантной, надела украшения: кольцо с камнем, маленькие часы с браслетом, на шее у нее висела тоненькая серебряная цепочка с жемчужиной. А волосы! Она перекрасила волосы.

— Какие у тебя волосы, Вероника! И как ты элегантна!

— Нельзя же постоянно расхаживать с одними и теми же волосами, Долли! — со смехом ответила Вероника. — Тициановское золото! Вся Вена носит этот цвет, и такие же платья! Вся Вена!

Она заказала кофе, пирожные и положила на стол портсигар с сигаретами. Новый, сверкающий портсигар из массивного серебра! Да она никак выиграла, эта Вероника? «Любимой Веронике» — было выгравировано на портсигаре.

— Можешь прочесть и внутри, там тоже кое-что написано.

Долли прочитала надпись, выгравированную внутри: «Что слава без любви, что мудрость без любви, что вся жизнь без любви? Ничто!»

— От него? — спросила Долли, которая была в восторге от этого изречения. Ах, Генсхен не умел так красиво выражаться!

Кельнер принес кофе и пирожные. Вероника откинулась на спинку» стула и курила, пуская дым кверху.

— А как у тебя дела с Гансом? — спросила она. — Все еще горячая любовь? — У нее появилась странная привычка: улыбаясь, она кривила губы.

— Да, все еще.

— Вероника сморщила лоб. Она отхлебнула из чашечки и сказала:

— У меня все кончено. Три дня тому назад я распрощалась с моим дьяволом на веки вечные! Я никогда его больше не увижу!

— Навеки? — с ужасом переспросила Долли.

— Да, навеки. Так продолжаться не могло.

Нет, это стало совершенно невыносимо! Она просто не в состоянии была больше ждать по три месяца, чтобы видеть его затем в течение нескольких дней, — она сходила с ума. Он не мог урвать больше времени, работа поглощала его, а когда удавалось освободиться на несколько дней, он должен был посвящать их своей семье, своим детям. Ах, разве это жизнь! Расстались они, разумеется, как друзья, как товарищи. Наступил конец, просто конец, он сам видел, что она не может больше это вынести. На прощание они провели вместе несколько дней в Вене, он прочел там несколько лекций в университете. А потом они отпраздновали расставание. Он одел ее с головы до ног, белья и платьев она могла накупить сколько хотела, он подарил ей эти драгоценности и дал три тысячи марок, чтобы она могла открыть свой магазин. Она приняла деньги. Может быть, ей не следовало этого делать?

— Почему же нет? — сказала Долли.

Ну, а в Дрездене они расстались, и она, по правде говоря, даже была довольна, когда его поезд тронулся: три дня расставания — это было слишком много. И вот она осталась одна и в отчаянии сказала себе: «Ладно, теперь — первый встречный!»

— Ради бога, Вероника! — воскликнула Долли.

Да, первый встречный. Ну, долго ждать не пришлось, первый встречный уже увязался за нею и не отставал. Это был высокий холеный блондин. Она пошла с ним в ресторан, очень приличный — отдельный кабинет, все так шикарно; они отлично поужинали, пили великолепное вино и шампанское. Потом он стал к ней приставать и когда полез целоваться, она схватила его за горло и стала душить. Она хотела его задушить, хотела задушить мужчину — мужчину, все равно какого! Он вырвался, дал ей две увесистые пощечины, такие, что она еще и на следующий день ничего не слышала, и ушел.

— Вероника! — в ужасе закричала Долли. — Да что ты говоришь!

Что за приключение, какие переживания!

— Честное слово! Клянусь тебе, что все это правда! — ответила Вероника и рассмеялась. Но две большие слезы скатились по ее щекам. Она торопливо вытерла их. Долли ничего не заметила.

Вероника позвала кельнера и спросила, есть ли бенедиктин или шартрез. Этих вин нет, но он может предложить им данцигскую наливку и кюммель. Вероника заказала наливку и попросила принести две рюмки.

Ну, теперь этой жизни пришел конец, заявила Вероника. Для нее начинается совершенно новая жизнь — совершенно новая! Она откроет в Хельзее большой модный салон, поставит его на широкую ногу, — местные дамы прямо голову потеряют. Любовь, чувства, идеалы? Вероника рассмеялась. Нет, отныне все это для нее не существует. Эта полоса для нее, слава богу, окончилась. В дальнейшем она будет думать только о своей выгоде, действовать по расчету, и только по расчету. Она хочет жить в свое удовольствие и в то же время подумать о том, как бы лучше пристроиться.

— На кого из здешних мужчин можно взять курс, скажи-ка, Долли?

Вероника снова усмехнулась, перекосив рот.

Долли в ужас пришла от ее слов: Впрочем, Вероника ведь выпила уже три рюмки данцигской наливки. Долли назвала в шутку несколько имен, Вероника каждый раз отрицательно качала головой: никак не подходит.

— Вальтер Борнгребер? Недурно, но. не думаю, чтобы у старика было много денег. Не годится!

Наконец Долли сказала:

— Может быть, Бенно Шпангенберг? Говорят, у этого деньги водятся.

Вероника удивилась. Толстяк Бенно? Он раньше отчаянно ухаживал за нею, но она обращалась с ним свысока. Она рассмеялась громко и весело.

— Толстяк Бенно? О, это забавно, Долли, весьма забавно!

Она хохотала до полного изнеможения.

Но на следующее утро, часов около одиннадцати, она появилась, разряженная в пух и в прах, на рыночной площади и с интересом принялась рассматривать новый павильон Бенно — сплошь из стали и стекла. Она расхаживала взад и вперед до тех пор, пока Бенно не появился наконец на крыльце. Он изумленно уставился на нее. Затем узнал ее и стал спускаться с крыльца, балансируя на своих коротеньких ножках. Фрейлейн Вероника! Значит, это все-таки она? Она как-то изменилась!

Да, она перекрасила волосы, ответила Вероника и томно посмотрела на Бенно. Она протянула ему руку и задержала ее несколько дольше, чем было необходимо.

— И вы тоже изменились, Бенно! — сказала она. — Вы отпустили себе усики, и это вам очень к лицу.

Ее интересует павильон. Нельзя ли его осмотреть? Бенно принес ключ. Сплошная сталь и стекло, а позади лавки две маленькие комнатки: их бы вполне хватило ей для жилья.

Она сняла помещение, и уже на следующий день появился маляр, который вывел на оконных стеклах красными буквами:


«ВЕРОНИКА»

МОДЫ


Вероника сама придумала шрифт для этой изящной надписи.

8

Дом Шпана сверкал в лучах весеннего солнца. Поблескивали обшивка зеленой двери и массивные медные прутья перил.

Сверкали в шпановском доме и оконные стекла, и все же в эту весну дом выглядел как-то иначе, хотя с первого взгляда трудно было сказать, что именно в нем изменилось. Ставни обоих окон в конторе Шпана не открывались теперь даже днем, а во втором этаже оставались постоянно закрытыми ставни трех окон столовой. Может быть, Шпан уехал? О нет, все знали, что он в городе, хотя его не было видно с прошлой осени.

Шпан не выносил теперь яркого дневного света, — у него болели глаза. Он боялся улиц и людей, не переносил громких голосов и веселого дневного шума. Звонкий смех, доносившийся с рыночной площади, действовал на него как удар ножа. Он жил только в ночной тиши. Ночью он часами расхаживал по комнате. Мета часто слышала до утра его усталые, шаркающие шаги в столовой. Казалось, он таскает на плечах мешок со свинцом. Нередко он обходил весь дом: скрипя башмаками, он спускался вниз, в лавку и склад; проходила целая вечность, пока он не возвращался наверх, и его шаги шаркали по коридору, мимо комнатки Меты, изнывавшей от страха в своей постели.

Он бродил по дому целыми часами, затем в полном изнеможении опускался в кресло и сидел как мертвый, закрыв глаза. Он устал, невыразимо устал.

Он одинок, страшно одинок; вокруг него тишина и тьма. Ведь есть же в городе счастливые семьи, почему же с ним так случилось? Его старость могла бы быть счастливее, радостнее, могла бы быть достойным завершением жизненного пути. Фриц покинул его, — так было угодно богу. Христина покинула его, — это не могло быть угодно богу.

— Я одинок, я старею! — повторял он без конца в беспомощном отчаянии. Да, он стареет. Ему скоро шестьдесят, но дело не в этом: два года тому назад он был еще бодр и свеж, мог ходить при самом сильном ветре три часа подряд и дольше, если нужно, а теперь он всегда чувствует усталость. У него больное, слабое сердце, но и это не самое главное. Самое главное — это то, что сердце его полно печали, которая все прибывает, беспрестанно, безудержно, как вода в колодце. Печаль— вот в чем старость. У него пет радости, нет надежды, он жаждет того покоя, который длится вечно. Это старость.

Может быть, его спасение в библии? Быть может, она просветит и укрепит его, укажет ему выход? Ночи напролет сидел он, склонившись над библией. Священное писание — в нем все: ликование и отчаяние, благословения и проклятия, искушение и гибель. В нем стоны и исступленные молитвы; где бы он ни раскрыл его — везде кровоточили человеческие сердца, повсюду бог-отец вершил страшную кару над своими грешными детьми. У одного любимый сын был предан своими братьями, сын другого, мчась на бешеном коне, повис в лесу на дереве, зацепившись за сук волосами, сын третьего сбился с пути и дошел до того, что ел вместе со свиньями. Одна и та же вечная судьба, повторяющаяся тысячелетиями. О дочерях говорилось мало, как старательно он ни искал.

Он откидывался в своем кресле и отдавался думам. Сердце трепетало в его груди; временами оно замирало совсем, чтобы потому снова забиться взволнованно и неудержимо. Он смотрел на свою исхудавшую руку — она высохла и стала почти прозрачной; должно быть, теперь уже недолго… Ну что ж, он готов. Порой глаза у него закрывались от изнеможения, и он сидел неподвижно как мертвец. Но тут часы в футляре красного дерева начинали бить. Шпан поднимал серые веки, как человек, который очнулся после глубокого забытья и не знает, где он находится. Он принимался снова шаркать по комнате. Сквозь щели ставен пробивались сияющие полосы. Было полнолуние. Однажды ночью человеческих шагов больше не стало слышно, с улицы доносились только голоса. Это выпал снег.

Снова и снова припоминал он всю свою жизнь — тысячи поступков, незаметных и важных, из которых слагается жизнь. Правильно он поступал или нет? Взвешивай и оценивай, Шпан, взвешивай и оценивай! Ты, возможно, скоро предстанешь перед высшим судией!.. Он взвешивал и оценивал. Пусть это покажется высокомерием, — да, он поступал правильно. Он мог со спокойной совестью предстать перед высшим судией. Да, да! Но в эти ночи Шпан не испытывал прежней уверенности: временами в его душу закрадывались странные сомнения. Быть может, он поступал всегда правильно и в то же время был не совсем прав? Быть может, в том или ином случае следовало проявить больше кротости и снисхождения? Но проявлял ли он кротость и снисхождение к самому себе? Иной раз он бывал, возможно, даже жестоким, потому что считал это единственно правильным. Но разве он не был жесток к самому себе? Быть может, ему следовало быть милосерднее к беднякам? Но ведь он участвовал во всех сборах в пользу бедных, жертвовал всем благотворительным обществам, подписывал все подписные листы. И ведь в конце концов он был отцом семейства, а это обязывало его быть бережливым и не сорить деньгами. Господь да простит его, если порой он нарушал этот долг.

Одни и те же мысли постоянно занимают мозг Шпана из ночи в ночь, одни и те же, и под конец он засыпает в одном из кресел и вдруг просыпается от боя часов: пять, шесть. Он бросается в постель и засыпает как убитый. Но через несколько часов его будит щемящий страх: ему кажется, что его сердце остановилось. Он выпивает чашку теплого молока с куском сахара. крошит булочку. За последнее время он привык довольствоваться этим и зачастую целый день больше ничего не ест. Мета готовила, но какой это имело смысл? Она убирала все нетронутым, а потом Шпан сердился, когда она требовала денег на хозяйство.

Мета хотела уйти первого числа ближайшего месяца, на этом настаивал и ее жених. Она хотела вырваться отсюда. Человек, который бродит ночью по своему дому, как привидение! А в последнее время у него появилась привычка громко разговаривать с самим собой, словно проповедуя. Нет, нет, она здесь не останется!

— Ты действительно хочешь уйти, Мета? — спросила Шальке.

— Да, хочу уйти, во что бы то ни стало!

Шальке покачала головой.

— Что же тогда будет с ним? Он уже подыскал себе новую?

Этого Мета не знала.

Шальке снова покачала головой и вздохнула.

— Я, во всяком случае, не собираюсь тебя уговаривать остаться, — сказала она.

Но ведь просто жалость берет, если подумать: такой порядочный и добрый человек, вот беда-то! Она когда-то знала такой же случай, сказала Шальке. Это был учитель гимназии, исключительно образованный человек, говоривший на восьми языках. Его жена умерла, — у него получилось нервное расстройство, он перестал спать; ему становилось все хуже, и однажды ночью он перерезал горло своим двум детям.

— Ну, Мета, что же ты кричишь? Я просто рассказываю, что бывает в жизни. Дай бог, чтобы нервы господина Шпана поправились! А ты можешь уходить спокойно, Мета, — добавила Шальке. — Я завтра поговорю с господином Шпаном и, во всяком случае, позабочусь о нем, пока он не найдет кого-нибудь. Ведь в конце концов кто-то должен же подумать о нем!

Однажды ночью, когда на дворе бушевала непогода— это была та метель, во время которой чуть не погиб Рыжий, — Шпан читал библию, и его вдруг охватила необычайная тревога. Библейское имя, очень схожее по звучанию со знакомой ему фамилией, вызвало в нем воспоминание об одном случае, происшедшем лет десять — двенадцать тому назад, о котором он совершенно забыл.

Губен! Как было с этим Губеном? Однажды к Шпану явился крайне взволнованный господин лет сорока. Этот взволнованный господин отрекомендовался его дальним родственником; его фамилия была Губен. Он был учителем; его уволили за то, что он выступил с речью на социалистическом выборном собрании. Господин Губен занимался также и литературным трудом — он показал несколько газет. Но теперь он находился на грани отчаяния! Как много встречал Шпан людей, заявлявших, что они «на грани отчаяния», и пропивавших в ближайшем кабаке деньги, которые им давали! Губен на коленях молил помочь ему — ведь в конце концов они родственники, хотя и дальние. Шпан указал ему на дверь. От этого человека пахло водкой, а людей, которые пили водку, Шпан не выносил. На следующий день Губена нашли повесившимся в городском саду. К дереву была прикреплена записка: «Губен, бывший учитель, преследуемый властями, покинутый родственниками и всеми людьми». Шпан помнил даже эту подробность. Да, он видел с мучительной отчетливостью даже эту записку, прикрепленную к дереву, хотя в действительности он ее никогда не видал — он лишь читал об этом в газете.

Как странно! Почему это его сердце так взволнованно колотится в груди, почему это его вдруг бросило в жар? Какое ему дело до этого несчастного учителя? В нем пробуждались голоса, кричавшие: «Губен, бывший учитель, преследуемый властями, покинутый родственниками и всеми людьми»!

Шпан беспокойно поднялся. Лицо у него было страдальческое. Как? Он ведь совсем не знал этого человека, никогда в жизни не слыхал его имени. Не мог же он в конце концов оказывать поддержку всем людям, являвшимся к нему и пахнущим водкой? К чему бы это привело? Но тут он оцепенел от страха, услышав голоса, кричавшие ему: «Да, конечно, ты должен был поддерживать его до тех пор, пока у тебя оставался хоть один пфенниг!» Неужели? «Да, разумеется, разумеется! Ты толкнул Губена на самоубийство!» Шпан в отчаянии заломил руки, на его лбу выступил пот. Но не мог же он знать, что положение этого Губена так безвыходно! «Ты должен был это знать!» Не мог же он предвидеть, что этот человек повесится! «Ты должен был предвидеть! Ты должен был это чувствовать, чувствовать, чувствовать! Губен, учитель…»

В эту ночь Шпан не спал вовсе. Утром, когда он лежал совсем измученный, обливаясь потом, в своей постели, он ощутил потребность сейчас же, немедленно поговорить с фрау Шальке.

Фрау Шальке пришла, и он в страшном волнении попросил ее тотчас поехать в город.

— Меня тревожит судьба моей дочери; — сказал он. — Может быть, она голодает? Я хочу знать, как она живет. Мне не к кому обратиться, кроме вас, фрау Шальке, — понимаете? Может быть, вам удастся поговорить с ней или навести справки. Вот деньги. Запишите все ваши расходы. Вы можете поехать сегодня же?

Этого фрау Шальке, пожалуй, не сможет сделать, но так как господин Шпан был всегда добр к ней, она должна постараться. После обеда она отправилась на станцию. Она не шла, а мчалась, ног под собой не чуя от радости, — это была поистине милость господня! Во время своей последней поездки она познакомилась с одним человеком, служившим шеф-поваром в гостинице, и дело у них дошло почти до помолвки. Он писал ей влюбленные, нежные письма и клялся, что женится на ней. Теперь ей представился великолепный случай проверить, серьезные ли у него намерения или же он, по обыкновению, как все мужчины, просто говорит красивые слова. Ах, а он-то и не подозревает, что она еще сегодня вечером будет у него.

9

Приказчик обратил внимание Шпана на то, что многие товары на исходе. Шпан попросил его все записать, чтобы он мог сделать заказ. Но товары так и не поступили. Приказчик был в полном отчаянии: ему уже пришлось отказать нескольким покупателям. Как же это так? Раньше склад Шпана постоянно бывал набит товарами. Шпан был чрезвычайно смущен.

— Мы сейчас справимся, — сказал он приказчику. — Войдите, пожалуйста.

И тут выяснилось, что списки все еще лежат в письменном столе и что вот уже несколько педель не делалось ни одного заказа. Шпан покраснел, растерялся, начал беспомощно заикаться. После закрытия лавки приказчик пошел в контору и несколько часов подряд писал заказы. Он видел, в каком состоянии находится Шпан. С этого дня он вел дело почти самостоятельно.

Шпан в эти дни был полон одной мыслью: почему ее так долго нет? Уж не вздумала ли она навсегда остаться в городе? Прошла уже целая неделя, как она уехала.

Но на следующее утро фрау Шальке сидела в столовой за шитьем. Она не обернулась, когда вошел Шпан, притворившись, что не заметила его.

Шпан некоторое время рассматривал ее, словно она была призраком, внезапно представшим перед ним, потом подошел ближе.

— Вы вернулись? — спросил он удивленно и взволнованно.

Шальке встрепенулась и оставила работу.

— О, господин Шпан, это вы? Я не слыхала, как вы вошли! Да, я вернулась, я приехала вчера вечером.

На ее впалых щеках выступил слабый румянец. Она вовсе не спешила возвращаться, — кто знает, когда ей удастся опять съездить так дешево? Да, это были для нее чудесные деньки, она обручилась со своим шеф-поваром. Его фамилия была Екель. Они день и ночь только и делали что строили планы на будущее. А этот Шпан такой страшный — словно из гроба встал, право!

— На этот раз вышло немножко дольше, — добавила она.

На лице Шпана выступили красные пятна, но потом его охватило блаженное чувство успокоения. Он придвинул стул и спросил, может ли фрау Шальке сообщить ему что-либо.

— Мета рядом, — прошептала Шальке и продолжала уже громче, торжествующе глядя на Шпана: — Я говорила с ней!

— Вы говорили с ней? — переспросил Шпан и сам удивился спокойствию, с каким задал свой вопрос.

— Да, я говорила с ней.

Шальке не лгала. Она действительно говорила с Христиной. Она подкараулила ее неподалеку от пансиона Шпербер и затем, словно случайно, столкнулась с ней лицом к лицу. «Фрейлейн Шпан! Вот так встреча! Но, должно быть, фрейлейн Шпан не узнает ее?» Почему же? Разумеется, Христина ее узнала. Но держалась она холодно и неприступно. Она густо покраснела и сказала, нахмурив лоб, что одна приятельница из Хельзее написала ей, будто фрау Шальке ходит по домам и рассказывает о ней своим заказчицам нелепые и оскорбительные истории. Шальке побледнела и пустилась уверять, что все это ложь, и если она рассказывала что-либо подобное, пусть она провалится сквозь землю на этом самом месте. Тогда Христина немного оттаяла и спросила, что слышно в Хельзее. Они болтали несколько минут о том о сем, а потом Христина поспешно ушла. Она даже протянула Шальке руку, но как… Лучше не спрашивать!

Разумеется, Шальке не могла изобразить Шпану свою встречу с Христиной в подлинном виде — не так-то она была проста. Но она уже давно обдумала и выучила наизусть все, что собиралась ему сказать, и слова струились без запинки с ее тонких губ. Фрейлейн Христина прямо вскрикнула от радости и неожиданности, вдруг увидев перед собой знакомую из Хельзее. Шальке добрых четыре дня расхаживала перед пансионом на пронизывающем ветру. Им с Христиной пришлось тотчас же зайти в маленькое кафе, потому что обе ужасно озябли. Там они проболтали целый час, а может быть, и два.

Шпан откинулся на спинку кресла и заслонил рукой глаза: Шальке открыла ставень, чтобы было светлее работать, и свет ослеплял его.

— Я слушаю, — сказал он, кивнув.

Да, так вот, они, значит, сидели в этом кафе. Христина была одета по-прежнему очень мило, но это уже было не то, что год тому назад, — она ведь портниха, ее на этот счет не проведешь. Обшлага немного пообтерлись, одна пуговица держалась непрочно, а в голубом берете, который был на фрейлейн Христине, моль проела крошечную дырочку. Все это мелочи, но женщина не должна этого допускать. И волосы фрейлейн Христины были не так тщательно причесаны, — это ведь стоит денег. Плохо ли выглядела Христина? О нет, этого нельзя сказать, но прошлым летом она была такая загорелая, а теперь казалась немного бледной. Летом она выглядела еще такой — ну, как бы это выразиться — гордой и самоуверенной, а теперь у нее появились усталые складки вокруг рта, словно она упала духом. Да, совершенно ясно видно, она уже не та, что летом. К тому же она казалась довольно нервной и рассеянной и* курила одну сигарету за другой.

Шпан тяжело дышал, он опустил голову, все еще закрывая рукой глаза… Может быть, теперь она скоро вернется; может быть, в одно прекрасное утро она будет стоять у его постели, как ему недавно приснилось.

Шальке по привычке облизывала губы кончиком языка и говорила без умолку. Она сказала, что во всем этом нет ничего удивительного — в большом городе люди быстро изнашиваются. А господин доктор Александер, как видно, едва концы с концами сводит. С арендой театра ничего не вышло, потому что он не получил денег, на которые рассчитывал, и теперь работает в баре. Этот бар называется «Феникс» и усиленно посещается светскими господами и дамами. Она там не была, о нет, нет, разумеется, но своего брата она туда посылала. Там горят в ложах красные лампы, там выступают танцовщицы, на которых почти ничего не надето, они обмахиваются веерами из белых перьев, а певицы исполняют песенки, которые и слушать-то зазорно. Перед каждым номером выходит господин Александер и отпускает какую-нибудь шуточку или преподносит публике веселые куплеты. И Христина, разумеется, тоже просиживает ночи напролет в баре «Феникс», — не может же она так долго оставлять своего друга одного! Но много ли на этом заработаешь? Да, сразу видно, что живется им очень и очень не сладко.

Шпану хотелось задать фрау Шальке один вопрос, но, — как это ни странно, — каждый раз, когда он открывал рот, у него захватывало дыхание. Наконец он тихо произнес:

— А обо мне… обо мне она не спрашивала?

— О, разумеется, она спрашивала о господине Шпане! — с живостью ответила Шальке. — И я сказала ей, что вы, слава богу, чувствуете себя хорошо, и это, по-видимому, очень ее успокоило.

И Шальке продолжала сыпать словами. Она должна сообщить господину Шпану большую новость — большую-большую новость. Христина, должно быть, скоро сама напишет господину Шпану, чтобы сообщить ему о дне своей свадьбы с доктором Александером.

Шпан уставился на нее. Он побледнел еще больше, и сердце бешено колотилось у него в груди.

— О дне свадьбы?

— Да, это вы можете смело передать моему отцу, — сказала Христина, — может быть, это известие успокоит его.

И Шальке продолжала болтать. Ей кажется, что она знает, почему свадьбу нельзя больше откладывать. Она подождала немного, не спросит ли Шпан о чем-либо, но он молчал. Да, ей кажется, что она знает. Шпан продолжал молчать. Ну, в конце концов это не такая уж большая тайна: она думает, что Христина в положении.

Шпан неожиданно поднялся. Его немного шатало, но он уже снова вполне овладел собой. Он поблагодарил фрау Шальке за ее хлопоты и стал сразу чрезвычайно официальным. Запись расходов у нее, надо надеяться, при себе? Фрау Шальке порылась в кармане. Она записала проездной билет и по пять марок в день на содержание.

— Не много ли это?

— Нет, нет, нисколько!

Для Шпана наступили тяжелые дни и ночи. Вначале рассказ фрау Шальке звучал многообещающе, он почерпнул из него надежду вскоре увидеть Христину. Но когда Шальке начала рассказывать о свадьбе, он понял, что все потеряно, потеряно навсегда. Христина все больше и больше отдалялась от него, связывала себя все больше и больше с тем миром, куда он не может за ней последовать. Лишь теперь, с замужеством, он навсегда потеряет Христину.

Однажды утром, когда Шпан вышел к столу завтракать, стол не был накрыт. Он вспомнил, что Мета вчера ушла от него. Он сам приготовил себе завтрак. Он был один, совершенно один в своем доме и почувствовал себя счастливым, как вор, за которым никто не следит.

Чудесная жизнь! Со времен его молодости он никогда ни одного часа не бывал один. Несколько недель он хозяйничал сам: варил себе горсть рису, брал из лавки кусочек сыру, и этого было ему вполне достаточно. Он топил печь в столовой, а когда ему нужна была вода, выходил во двор, к колодцу. Земля вокруг колодца обледенела; однажды утром ок поскользнулся и упал. Он почувствовал, что расшиб голову. Очнувшись, он увидел, что лежит в постели, и какое-то видение бесшумно скользит по комнате. Видение подало ему кофе. Тут он окончательно пришел в себя и узнал фрау Шальке.

С того дня она вела его хозяйство, и это было прекрасным решением вопроса. Все было в образцовом порядке. Постель была хорошо постлана, домашние туфли стояли на своем месте, белье лежало наготове, и при этом он ее никогда не видел. Казалось, что его обслуживает невидимка.

10

Лужи по ночам еще замерзали, лай собак разносился в студеном воздухе далеко над долиной, а Герман уже принялся за работу. Он возил дымившийся на холоде навоз. Когда ночи стали теплее, а утренние туманы поглощали голоса и шум, он уже вышел с плугом в поле. Изо дня в день можно было наблюдать, сколько любви он вкладывает в свой труд; его пашня была мягкой, как бархат. А озимь! В этом году на нее было приятно посмотреть!

С первыми лучами солнца жизнь в Борне пробудилась и уже не утихала ни на минуту. Другие не успели еще глаза протереть после зимней спячки, а у них работа уже кипела вовсю. Карл приходил из своего домика возить кирпичи и песок. Рыжий, укутанный в платки, с рассвета принимался за работу на лесах строящегося дома; его огненная борода часто бывала покрыта инеем. Он сделал карнизы, починил разрушенные оконницы, расширил лестницу, — и вот дом вчерне готов, на него можно было залюбоваться. Это уже не развалины, почерневшие от копоти, готовые рухнуть, а новая постройка, приостановленная из-за того, что у владельца не хватило денег. Герман мысленно уже видел, как над домом вздымается высокая крыша, — дайте только срок! Теперь в Борне уже нельзя было обнаружить ни малейших следов пожара.

Рыжему тоже нельзя было терять ни одного часа. Его огород! Он по десять раз в день исчезал в лесу и возвращался с полным мешком за спиной. Он таскал прошлогодние листья и перегной, мох и чернозем. Он утверждал, что и профессора еще не разгадали тайну земли. Изо дня в день таскал он в своивладения полные мешки, задыхаясь под их тяжестью. И все же он находил еще время помогать Карлу там, внизу, у его дома, вскапывать огород Бабетты. При желании все можно успеть.

Весна мощно вступала в свои права. Солнце припекало уже основательно. По склону холма, из дому в Борн и из Борна домой раз по десять на день шариком катилась вверх и вниз Бабетта. Люди добрые, люди добрые! Скотина, свиньи, птица! А Себастьяну уже опять пора дать грудь. Нужно перебрать посевную картошку, посадить репу, испечь хлеб, — а в корыте лежит замоченное белье!

Лето было раннее и знойное, и для сна оставалось теперь не больше четырех-пяти часов. Солнце все выше, вот уже полдень. Под тенью первого попавшегося дерева хлебают они суп, который приносит им Альвина. Солнце заходит, они валятся в постель, мертвые от усталости. Солнце всходит, солнце заходит. И так день за днем. Пот струится по их телам. Налетают грозовые тучи, хлещет дождь, временами им приходится спасаться от ливня. Еще разбитые от вчерашней работы, они поднимаются, лишь только начинает брезжить утро.

Герман неутомим. Как и в прошлом году, он первый поднимается, последний ложится, а между тем у него уже язык не поворачивается от усталости, он ничего не чувствует, ни о чем не думает. Лишь очень редко вспоминается ему Христина. Порой в воздухе, в мерцающем свете ему чудится ее загадочная улыбка. Солнце всходит, солнце заходит.

Альвина с каждым днем становится все более проворной и ловкой. Вначале она стояла с разинутым ртом, глядя, как здесь работают. Бабетта следила за ней в оба. «Альвина, куда ты опять запропастилась?», «Иди сюда, Альвина!», «Ну, поворачивайся немножко живей, дочка!» Однажды Альвина даже получила основательную оплеуху за то, что после обеда задремала на стуле в кухне.

— Спать среди бела дня? Этого еще не хватало! — возмущенно кричала Бабетта. — Тебе двадцать лет или сто?

Но когда в работе случался малейший перерыв, самый малейший, язык Альвины тотчас же начинал молоть, а когда в поле с ними работал Антон, она хохотала без умолку, несмотря на то, что от зноя щеки у нее пылали как маков цвет.

Она уже совсем помирилась с Антоном и вовсе не делала секрета из того, что он ей нравится. Каждый мог видеть это, и ее мать в том числе. Бабетта это видела и была очень довольна: этот Антон — парень порядочный, душа нараспашку, в нем нет ничего фальшивого. И к тому же такой сильный мужчина! О, Бабетта прекрасно знала, какими господь бог создал женщин, она себя не обманывала, — а эта Альвина так и пышет здоровьем и избытком сил.

Столяр из Рауна писал длинные письма, он собирался вскоре навестить Альвину в Борне, но она не торопилась с ответом. Откровенно говоря, какое могло быть сравнение между Антоном и этим худосочным Георгом с его оттопыренными ушами? Никакого! Антон как две капли воды походил на высеченного из дуба апостола Луку, что стоит в раунской церкви, только у Антона глаза горят, как два фонаря в темноте. Нет, столяру до него далеко, где уж ему с ним тягаться!

11

Но что Альвине пришлось пережить в последние дни из-за этого Антона! Никогда бы она не поверила, что так бывает. Ах, мужчины! Поди разберись в них! Она всегда немножко побаивалась Антона, его свирепых глаз, его вспыльчивости, но ведь он умеет так добродушно смеяться, — она верила, что у него хороший характер. Ах, как она обманулась, жестоко обманулась! Это будет ей уроком на всю жизнь.

Однажды в воскресенье после обеда в дверь постучали, и матушка — она забежала к ним на минутку — крикнула: «Войдите!» В кухню застенчиво и робко вошла красивая светловолосая женщина, подталкивая перед собой маленького мальчика.

— Извините, пожалуйста! — произнесла женщина и поклонилась. У нее были светло-голубые глаза, одета она была по-городскому: несмотря на довольно теплую погоду, на ней было тоненькое светлое пальто, а на плечах— лиса. На мальчике — ему было года четыре, и он был круглый как пышка — красовался какой-то очень странный наряд.

Бабетта посмотрела на женщину, на мальчика, пугливо жавшегося к материнскому пальто, и воскликнула:

— Ай-ай, молодой человек пришел к нам в гости! Кого вы ищете, милая?

Молодая женщина смущенно теребила свои перчатки.

— Простите, пожалуйста, — робко сказала она. — Я ищу Антона.

— Плотника?

— Да, плотника. Это ведь Борн?

Да, правильно, это Борн. Но Антона как раз нет дома. Он взялся сделать в воскресенье небольшую починку у владельца лесопильни Борнгребера; она, наверное, проходила мимо, не подозревая, что он там.

— Ах! — Молодая женщина была разочарована.

Но Бабетта умела обходиться с людьми. Она придвинула молодой женщине стул. Антон должен с минуты на минуту вернуться. Она, должно быть, родственница Антона и пришла его проведать?

Молодая женщина покачала головой и потупилась. — Я его жена, — ответила она тихо.

Его жена? Зазвенела разбитая чашка: Альвину словно кто ударил, так что мокрая чашка выскользнула у нее из рук. Мать бросила на нее строгий взгляд, затем ее лицо выразило радостное изумление.

— Жена Антона? — воскликнула она. А она даже не знала, что он женат. Таковы мужчины: они работают, играют в карты, а о своих личных делах не говорят ни слова!

— Свари кофе, Альвина! — приказала она.

Жена Антона! Подумайте, как Антон обрадуется, так вдруг, нежданно-негаданно! Но, в таком случае, этот молодой человек, должно быть, сын Антона!

— Да, сын Антона.

— Сын Антона! — взвизгнула Бабетта, вне себя от радости.

— А как его зовут?

— Генрих.

— Иди же ко мне, Генрих!

Альвина, возившаяся у плиты, громко рассмеялась. Мать сердито обернулась в ее сторону. Ну и манеры у этой девушки — просто стыдно! Но Альвина не могла удержаться от злобного смеха. Даже четырехлетний сын есть у него, у этого несчастного лгуна!

Молодая женщина, оправившаяся понемногу от смущения, сказала, что, по ее мнению, Генрих очень похож на своего отца. Бабетта согласилась — конечно, вылитый отец! Но через минуту она уже утверждала обратное. Генрих был как две капли воды похож на мать — да, на мать. У Антона ведь узкая, длинная голова, а у Генриха — круглая, как шар; глаза у него голубые, а у Антона — серые. Но ведь в этом возрасте еще трудно судить о форме головы, возразила молодая женщина. Бабетта стала разливать кофе, а Альвине она велела достать банку сливового повидла и намазать хлеб для молодого человека. Ах, какой славный мальчонка — сын Антона! А у нее, у Бабетты, тоже есть сынишка, — о, еще бы! Сколько же лет ее сыну? Бабетта громко рассмеялась: ее сыну немногим больше шести месяцев. Этому молодая женщина никак не могла поверить: да нет, полно, не может быть!

На крыльце раздались тяжелые шаги Антона. Альвина начала хлопотать у плиты. О, она должна посмотреть, как будет вести себя этот лицемер, этот врун, всегда так высокомерно осуждающий других!

Антон, как обычно, распахнул дверь, откашлялся и крикнул:

— Добрый вечер!

Тут он заметил, что в кухне сидят гости. Он скинул с плеч рюкзак и повернулся в сторону молодой женщины. Он неподвижно уставился на нее, вытянулся еще больше, побледнел, и ноздри у него раздулись.

— Ты здесь, Мария? — спросил он, прижимая подбородок к груди. — Кто тебя просил являться сюда?

— Да, я здесь, Антон! — ответила молодая женщина беззвучным голосом. Она побледнела как полотно, ее трясло. Потом сдернула свою лису и воздела руки к небу.

— Антон, Антон! — закричала она.

Ее крик пронзил Альвину, словно нож. Антон отступил на шаг и угрожающе поднял свою огромную ручищу. Женщина тотчас же послушно остановилась, тихо всхлипывая. Мальчик испуганно захныкал.

— Ведь это твой сын, твой сын! — всхлипывала молодая женщина.

— Да, мой сын! Я и плачу за это. Разве нет? — Антон презрительно засмеялся. — Зачем ты пришла, Мария? — сердито спросил он. В его голосе звучала угроза.

Тут что-то было не так! Бабетта тотчас же почуяла неладное и вмешалась. Ребенок должен уйти, ребенку незачем слушать, как родители ссорятся. Сейчас он еще мал, но через десять лет все злые слова всплывут в его памяти, — она это знает. Альвина должна увести ребенка в свою каморку, да и ей, Бабетте, лучше уйти. Но Антон попросил ее остаться. Ну что ж, Бабетта осталась охотно: она изнывала от любопытства.

Альвина увела разревевшегося мальчишку в свою каморку и уложила на кровать. Она и сама была страшно взволнована, колени у нее дрожали. Боже мой, какие взгляды он бросал на эту бедную женщину: у него были не глаза, а настоящие кинжалы. Она испугалась его, право. Если его разозлить, он, пожалуй, и убить может! Они продолжали ссориться там, на кухне, она не все разбирала, но когда они начинали говорить громче, слышно было каждое слово.

Молодая женщина говорила, что в дальнейшем Антону не придется платить за мальчика. Это больше не нужно. Ее мать умерла и оставила ей двенадцать тысяч марок, поэтому-то она и приехала сюда. Ему незачем больше надрываться, работая по найму, — он может открыть плотничью мастерскую, у нее есть и дом, а все, что принадлежит ей, принадлежит, разумеется, и ему. Вот она и подумала, что он может немного облегчить свою жизнь.

Антон перебил ее.

— Меня не купишь! — громко закричал он. — Антона Хохштеттера нельзя купить за все сокровища мира, тебе давно уже следовало бы это знать!

Женщина в отчаянии снова заплакала.

— Неужели же ты не можешь простить, Антон? — жалобно проговорила она. — Я люблю тебя несмотря ни на что, Антон! Возьми заявление о разводе обратно! Возьми обратно!

— Когда реки потекут вспять!

— Я утоплюсь сегодня же вместе с ребенком, Антон!

— Как знаешь, Мария! Я тебе не мешаю! Тебе надо идти, Мария, иначе ты опоздаешь к поезду.

— Вот ужас-то! — Альвина заткнула уши. Подумать только! «Как знаешь, Мария!»

Ребенка позвали, и Альвина вынесла его в кухню. Антон подарил мальчику новенькую монету — одну марку.

— О, тебе незачем так тратиться! — произнесла с холодной насмешкой молодая женщина, презрительно бросив монету на пол. — У него денег больше, чем у тебя!

Они вышли. Антон пошел проводить их до шоссе.

Бабетта была мертвенно бледна и страшно дрожала. Она была так взволнована, что даже не могла плакать. Да, вот что творится на белом свете, хоть этому просто поверить трудно! Вот каков мир, вот каковы мужчины! Грубые, бессердечные. А женщины пусть себе топятся!

— Таков был твой отец, этот бродяга, — точь-в-точь таков, а я-то молила его тогда на коленях! — кричала Бабетта. — И что же он мне ответил? Я даже не хочу повторять, что он мне сказал. Тьфу, тьфу, тьфу! Надеюсь, ты еще с ним не спуталась, Альвина? Ах, не дай бог, дитя мое! Я ведь тебе мать!

Но тут внезапно вернулся Антон. Он брел как лунатик, отыскивая что-то — вероятно, свою шапку; у него были совершенно безумные глаза. Наконец он снова вышел, но когда он был в дверях, Бабетта не выдержала. Она вскочила и завизжала:

— Ты убийца, Антон!

Антон, по-видимому, ее не понял. Он тупо посмотрел на нее и закрыл за собой дверь.

В эту ночь Альвина не сомкнула глаз. Она решила завтра же написать столяру. Пусть приезжает к ней в Борн, если хочет, — почему же нет?

Антон не вернулся домой ни в эту ночь, ни в следующую. Но на третий день в шесть часов утра он неожиданно появился в домике Бабетты. Вид у него был измученный и жалкий, на лбу красовался глубокий шрам. Бог знает что с ним опять случилось! К его одежде пристала хвоя — по-видимому он ночевал в лесу. Бабетта приняла его весьма сдержанно.

— Послушай, Бабетта, — заговорил он с удивительным спокойствием. — Я хочу тебе кое-что рассказать, я не могу этого вынести, потому что ты — женщина, которую я уважаю. Да, ты одна из немногих женщин, которых я действительно уважаю. Ты назвала меня убийцей.

Неужели она так его назвала? Неужели?

— Я этого, наверное, не говорила, Антон, ты, должно быть, ослышался. Но боже мой, что это у тебя за шрам на лбу?

Антон покачал головой.

— Оставь шрам в покое, Бабетта, это не беда. Я налетел на дерево.

Нет, он вовсе не ослышался. Но так как он ее уважает, он и взывает к ее чувству справедливости. Поэтому он и пришел. «Убийца»! Пусть она рассудит, иначе он не успокоится.

— Слушай же, Бабетта!

Солдат уезжает на фронт, как только начинается война, в первые же дни, но перед отъездом он женится на девушке, которая ему нравится. Любовь ведь не позор. Ровно через двадцать месяцев он приходит в первый раз на побывку. Вот его жена, — а это что? Ребенок? Ребенок, а она ни слова не писала ему об этом? «Я хотела сделать тебе сюрприз», — говорит жена и бледнеет как снег; он рассматривает ребенка — ему не больше двух месяцев. Тут входит в комнату старуха. Солдат спрашивает старуху: «Сколько месяцев ребенку, мать?» Но старуха отвечает: «Отдохни сначала, поешь и выпей, потом будем разговаривать». Тогда солдат берет в углу свою винтовку и уходит. Наутро он справляется в управе: ребенку ровно шесть недель. У солдата десять дней отпуска, но через четыре дня он уже снова на фронте.

— Рассуди теперь, Бабетта, убийца я или нет?

Бабетта была страшно смущена рассказом Антона. Она прикинула: двадцать месяцев и шесть недель — нет, конечно не получается!

— Ах ты господи милостивый! — вздохнула она. — Не к чему и высчитывать. Есть на свете и дурные женщины, не только дурные мужчины, я знаю, — бесчестные женщины, без всякого стыда, настоящие шлюхи; кому ты рассказываешь? Неужели я сказала: «убийца», Антон? Нет, ты ослышался! Выпей стаканчик моей черничной настойки, тебе станет легче. Господь да смилостивится над этими бесстыжими женщинами! Ах, какой шрам, ты же мог расшибиться насмерть!

Антон кивнул.

— Даже сук сломался! — сказал он.

У него к ней просьба: все, что он ей рассказал, он доверил только ей; никто не должен этого знать. В конце концов опозорен-то ведь он сам, — Зачем же ему трубить об этом по всему свету?

Бабетта молчала, хотя ей вовсе не легко было молчать. Но когда она заметила, что Альвина не здоровается с Антоном и презрительно о нем отзывается, она все же сочла нужным намекнуть Альвине, что Антон ей кое-что рассказал, и теперь она совершенно изменила свое мнение о нем. Больше она ничего не может сказать. Во всем виновата жена, — больше она ничего не может сказать. А ребенок вовсе не сын Антона. Больше она» право же, ничего сказать не может.

12

Каждый день толстяк Бенно с сигарой во рту стоял на крыльце своего магазина. Теперь уже нельзя себе даже представить рыночную площадь Хельзее без Бенно; скоро он станет неотъемлемой достопримечательностью города. Издали он, право же, походил на надутую рекламную фигуру резиновой фабрики.

Рекламная фигура раскланивалась, улыбалась, пускала дым, порой спускалась с крыльца, проходила мимо окон магазина Шпангенберга и наконец в восхищении останавливалась перед витриной «Вероника. Моды»: изящное дамское белье, тонкие, как паутина, носовые платки, сказочные купальные костюмы.

За тюлевыми занавесками сидела Вероника и вышивала своими изящными пальчиками. Иногда она вставала, так что Бенно видел ее голову, и отвечала улыбкой на его низкий поклон. Улыбалась она, правда, несколько рассеянно, но все же довольно приветливо. Ах, теперь дело уже не казалось Бенно таким безнадежным, как раньше, — раньше Вероника едва его замечала. Как чудесно было сознавать, что Вероника так близко от него, в каких-нибудь двадцати шагах от его крыльца, — дама с самыми красивыми в Хельзее ножками и окрашенными в красный цвет ногтями, единственная настоящая дама во всем городе!

Вероника с большим вкусом обставила свою маленькую квартирку и устроила по случаю новоселья интимный ужин. Она пригласила Долли и Ганса и предложила Бенно тоже заглянуть, если он хочет. О да, он с удовольствием придет! Они приятно провели вечер, и Бенно спросил, можно ли ему устроить ответный ужин. Он прислал кое-что вкусное, сигареты, ликеры и вино. Но когда он пришел к восьми часам, то застал Веронику одну. Долли сообщила в последнюю минуту, что не придет, ей нездоровилось, — а Генсхен не хотел приходить без Долли.

— Придется вам удовольствоваться моим обществом! — сказала Вероника.

Бенно был счастлив. Ее болтовня восхищала его — наедине Вероника была еще обворожительнее, чем в обществе. Никогда в жизни он еще не проводил вечер так мило и интересно.

Теперь он все чаще стал вечерами бывать у нее. Он мог приходить к ней через свой палисадник, так, чтобы его никто не видел. Вероника разрешала ему любоваться своими узкими руками и касаться губами накрашенных ногтей. Иногда он удостаивался и «дружеского поцелуя». Но когда он начинал настаивать на большем, она мгновенно отстранялась.

— Вы все испортите, Бенно! — говорила она, печально глядя на него. — Разве не говорила я вам, что вы должны немного потерпеть? Ведь я совсем, еще не знаю вас.

Потерпеть? Потерпеть? Никто не скажет, что это звучит безнадежно!

Великолепное лето! Дни стояли солнечные, и ночи тоже были теплые. Приехали уже первые туристы, и дела Вероники шли хорошо. Но каждый день часов около пяти она вешала на дверь записочку: «Ушла купаться, вернусь к семи часам». Нет, купанья она не пропускала ни при каких обстоятельствах! Обычно она заходила за Долли, и они шли к озеру поплавать.

Веронику и Долли связывала теперь самая искренняя дружба, они стали просто неразлучны. Вероника загорела: она была черна как негритянка; загар и худоба как нельзя лучше шли к ее золотистым волосам и крашеным ногтям; а Долли, которая сгорала от бушевавшей в ее сердце страсти, становилась, несмотря на это, все более пышной. Нюслейн торжествующе поглядывал на дочь, когда она шла через рыночную площадь и светлая грива, как факел, пылала над ее головой: вот это девушка так девушка! С такими бедрами можно произвести на свет не то что семью, а целое племя!

Да, лето было чудесное; но в один теплый летний вечер, когда небо пылало так многообещающе, для Долли внезапно наступила тоскливая осень. Ее слегка знобило, и она покашливала. Ей казалось, что смерть прикоснулась к ней. В этот вечер она вернулась к ужину в расстроенных чувствах. Лицо у нее было бледное, осунувшееся, она не могла проглотить ни кусочка.

— Что с тобой, Долли? — в ужасе спросила мать. — Тебя кто-нибудь испугал?

— Нет, нет, ничего, я чувствую себя прекрасно.

— Может быть, у вас с Гансом что-нибудь случилось?

— Нет, ничего у нас с ним не случилось.

Ничего не случилось с Гансом? О, именно, именно с Гансом! Все кончено, все пропало — все, все! Люди просто изменники и лгуны! Да что же случилось, ради бога? Что? Сегодня вечером она нашла в беседке у себя на даче тоненькую серебряную цепочку с голубоватой жемчужиной. Она лежала на плетеном стуле. Вот что случилось — разве этого мало? Это была жемчужина той змеи, лицемерки, которая постоянно так нежно ее целует. «Ах, милая Долли, ах, дорогая Долли!» Лучше всего было бы вообще не видеть больше этих людей! А Генсхен! Ну, с нее достаточно, вполне достаточно! Значит, она не ошиблась в свое время, когда ей показалось, что эта змея сунула ему записочку. А с каким возмущением эта бесстыжая тварь заявила ей тогда: «Оставь своего Ганса себе!» Долли провела ночь без сна. Разразилась сильная гроза. Долли видела, как вспыхивают молнии. Пусть они поразят его, пусть сожгут эту змею в ее павильоне из стали и стекла! Ну, обождите же, обождите!

Наутро Долли, вчера еще сгоравшая в огне страсти, походила на призрак. Увидев приближающегося Ганса, она спустилась в парикмахерскую. Генсхен был занят точкой бритв, он выглядел в это утро особенно свежим и красивым — должно быть, провел ночь лучше, чем она.

Долли дрожала. Она подошла к Гансу вплотную и поднесла к его глазам серебряную цепочку с жемчужиной.

— Посмотри, что я нашла в беседке, Генсхен! Ты не знаешь, что это такое? — спросила она срывающимся голосом.

Генсхен продолжал точить бритву, затем попробовал на ладони ее острие. На цепочку он бросил лишь беглый взгляд. Но нельзя же было от него требовать, чтобы он долго смотрел на нее, раз он возился с острой бритвой. Он сделал вид, что очень занят.

— Это, должно быть, цепочка Вероники! — небрежно произнес он.

Да, цепочка Вероники. И она нашла ее вчера вечером в беседке. Она лежала там на плетеном стуле.

— В беседке? Как же цепочка могла туда попасть?

— Об этом-то я тебя и спрашиваю! — закричала Долли вне себя от ярости.

Генсхен тихонько рассмеялся.

— В таком случае ты слишком много с меня спрашиваешь, — ответил он с улыбкой и взял другую бритву.

Вот какой это был притворщик! Он даже ничуть не смутился, глазом не моргнул. Казалось, что для него в эту минуту не существует ничего более важного, чем его несчастные бритвы! Он, право же, не знает, каким образом попала туда эта цепочка, — больше он ничего не может сказать. Ведь он в конце концов не., ясновидец!

Долли смерила его презрительным взглядом.

— Стыда у тебя нет! — крикнула она. — Между нами все кончено, так и знай!

Эта сцена так ее взволновала, что она была вынуждена тотчас же снова лечь в постель. После обеда она увидела, что Вероника с купальными принадлежностями в руках переходит рыночную площадь. Она последовала за ней. Ну, теперь эта змея получит по заслугам! Долли трепетала от ярости и жажды мести.

Ах, что за ужасная сцена произошла в купальне, на глазах у всех! Бесстыдство Вероники моментально взбесило Долли.

— Ах, моя цепочка! У тебя на даче, говоришь ты? Действительно, как это она могла туда попасть?

Тут Долли не выдержала, и приятельницы вцепились друг другу в волосы. Барышни и дамы смеялись и кричали, а бессовестная аптекарша Кюммель, становившаяся с каждым днем все тучнее, эта Кармен, стала аплодировать. Это был невероятный, неслыханный позор! Долли забилась в самый темный уголок своей комнаты.

13

Несколько дней Долли не решалась выйти из дому. В газете даже появился остроумный фельетон: «Сражение в дамской купальне». Долли слонялась по дому как привидение и кашляла. Да, она действительно кашляла, настолько плохо она себя чувствовала! За столом она все еще почти не прикасалась к еде. Наконец Нюслейн надел пенсне и начал осторожно пощипывать свои длинные седые усы. Долли поспешно потянулась к блюду и положила себе на тарелку немного бобов.

С тех пор ей стало немного лучше. Она по крайней мере начала снова выходить из дому. Но в купальне она все еще не решалась появляться. Такой позор, такой неслыханный позор! «Сражение в дамской купальне»! К тому же она не хотела встречаться с этой женщиной. Бедный Бенно, какой он все-таки простачок! Ей оставалось только пожалеть его.

Однажды утром она случайно встретила Ганса, который шел куда-то со своими инструментами. Она побледнела.

Но он поздоровался с ней как ни в чем не бывало.

— Ну, послушай, Долли! — сказал он с миролюбивой улыбкой. — Может быть, уже можно поговорить с тобой спокойно? А? Ты была тогда совсем бешеная.

Что же касается этой злополучной цепочки, то он действительно не знает, какими путями она попала в беседку. Право же, не знает, хоть убей! Может быть, она зацепилась за платье Долли и таким образом попала туда? Может быть, каким-нибудь другим загадочным путем — как знать? Долли ничего не ответила, только скривила рот в уничтожающе-насмешливой улыбке.

А тут еще эта ворона, продолжал Генсхен, она ему очень не нравится. Эта ворона постоянно сидит на флагштоке перед дачей Нюслейнов, и ведь Долли сама ему рассказывала, что не раз уже видела эту ворону на подоконнике.

Долли остановилась в изумлении.

— Ворона? При чем тут, собственно, ворона?

Генсхен тоже остановился и открыл дверь какого-то дома. Ему нужно было идти работать.

— Ну да, ворона! — сказал он.

Неужели же она не знает, что вороны любят воровать блестящие предметы? Может быть, она нашла цепочку на улице и притащила ее в беседку.

— То есть как это?

Долли стояла с открытым ртом. Но Генсхен уже ушел, и очень хорошо сделал, что ушел.

Однако спустя несколько дней, когда Долли проходила мимо магазина Шпангенберга, ее окликнул толстяк Бенно. Он скатился со ступенек и, дружелюбно улыбаясь, протянул ей свою пухлую маленькую руку.

— Так что же это вы, дети мои, рассорились? Да полно, быть того не может!

Он заявил, что Вероника глубоко несчастна. Она действительно совсем не виновата, он может за нее поручиться.

— Цепочка! Ссориться из-за какой-то ничтожной цепочки!

И Вероника чуть не утонула в купальне! Долли так глубоко окунула ее в воду, что она никак не могла выплыть.

Тут Долли чуть не расхохоталась. Ну и глуп же этот толстяк Бенно: он и не подозревает, что эта змея обхаживает его только потому, что у него есть деньги. Не сказать ли ему?

Но она не успела этого сделать, потому что Бенно вновь принялся ее уговаривать. Ссориться из-за цепочки, которая стоит всего лишь несколько марок! Нет, этого не должно быть между ними! Во всяком случае, справедливость требует, чтобы она по крайней мере дала Веронике возможность оправдаться. Если бы она знала, как несчастна Вероника! Долли была настроена уже несколько миролюбивее.

Против объяснения ей, разумеется, возразить было нечего. И Бенно сказал, что лучше всего будет, если это объяснение произойдет сейчас же. Да, именно сейчас. Вероника, должно быть, одна в мастерской, дверь открыта.

Вероника приняла Долли с глубоко оскорбленным видом. Нет, она, право, же, не знает, каким образом цепочка попала в беседку Долли. Судьба, злополучное сцепление обстоятельств. Она и сама бывала не раз в беседке, но это было уже, должно быть, недели две тому назад, заявила Вероника. Долли холодно и насмешливо улыбнулась: это было уже больше месяца тому назад, и она нашла бы цепочку гораздо раньше. Цепочка лежала на плетеном стуле.

Вероника покачала головой. Она не знает, что и подумать, просто теряется в догадках, она может лишь поклясться, что ей неизвестно, каким загадочным образом цепочка попала в беседку. Может быть, ее кто-нибудь нашел и бросил туда через окно, чтобы посеять между ними раздор? Как знать?

Толстый Бенно покачивался на своих коротеньких ножках, обутых в элегантные башмаки.

— Кошки, Вероника! — сказал он.

— Ах да, кошки! — с жаром воскликнула Вероника.

Она уже думала об этом и говорила Бенно. Быть может, она потеряла эту цепочку уже давно, и, наверное, именно у Долли на даче. Цепочка лежала в каком-нибудь углу, кошка забралась в беседку, нашла цепочку, затащила ее на стул, да там и оставила.

Долли была так поражена, что смотрела на нее, открыв рот. Она сидела в кресле, крепко ухватившись за его ручки. Уж не издеваются ли они над ней? У Ганса — ворона, у этой — кошка!

— Да вы еще издеваетесь надо мной! — сердито крикнула Долли.

Но Бенно увещевающим жестом положил ей на плечи свои маленькие пухлые руки.

— Издеваться? Никто над тобой не издевается, Долли! Версия с кошкой вполне правдоподобна. Разве на даче не бывает кошек?

— Кошки, разумеется, на даче бывают.

— Ну вот видишь, Долли!

Тут Бенно принял позу адвоката, собирающегося выложить свой самый главный козырь. Может ли она вообще присягнуть, что это была действительно цепочка Вероники? На свете есть сотни таких цепочек с жемчужинами. Разве нет? Цепочка потерялась, когда они повздорили в купальне; теперь она вообще уже не может доказать, что это была цепочка Вероники.

Нет, доказать она ничего не может, поклясться тоже не может, эти люди вдобавок еще сведут ее с ума. Но Долли чувствовала, что уже готова идти на мировую. Может быть, цепочка и в самом деле попала в беседку каким-нибудь таинственным образом? Кто может знать? Вовсе не обязательно, чтобы в этом участвовала ворона или кошка. Ведь в конце концов нельзя же себе представить, чтобы люди могли быть такими невероятными лицемерами.

14

Солнце светило сквозь полуоткрытые ставни, когда однажды утром Шпан, усталый и разбитый после бессонной ночи, вошел в столовую, чтобы позавтракать. Он закрыл ставни и опустил шторы. Возле его чашки с молоком стоял небольшой букет бледных роз, распространявших сильный аромат. Их поставила Шальке. Шпан вдыхал их запах, и воспоминание о чем-то невыразимо прекрасном, о временах, исполненных веселья и радости, пробудилось в нем. Это были розы из палисадника, они распускались пышно, как пионы, но быстро облетали. Маргарета любила их. Такими розами украсил он ее подушку в тот день, когда она родила Фрица. Все прошло! Вялой, бессильной рукой он отодвинул вазочку с розами, и его мелкие зубы обнажились от отвращения: для него не существует больше воспоминаний, не таящих горечи на дне.

На столе лежали два письма. Он узнал почерк Христины и тотчас же понял, что письмо содержит то известие, из-за которого он уже в течение нескольких недель не спит по ночам. Он не ошибся. Христина сообщала ему, что выходит замуж. Значит, Шальке не лгала. Христина писала откровенно и сердечно, но Шпан перестал понимать язык, на котором люди объясняются друг с другом. Для него это были слова — пустые слова, без всякого смысла. Он понял лишь одно: Христина навсегда уходит в тот чуждый мир, который ему непонятен и куда он не сможет за ней последовать. Тайные нити, которые, быть может, еще связывали его с дочерью, порваны навсегда, навсегда. Навеки. Второе письмо, в конверте большого формата, содержало печатное известие о предстоящем бракосочетании капельмейстера доктора Александера с фрейлейн Христиной Шпан.

Шпан почувствовал себя плохо и снова лег в постель. Он лежал и неподвижно смотрел в потолок. Теперь он был уверен: именно сейчас он потерял Христину окончательно. У него больше нет дочери.

Пришла Шальке и принесла ему чашку мясного бульона. Она давно перестала разговаривать со Шпаном, потому что он почти никогда не отвечал ей. Но сегодня она разговорилась: она поздравила его со свадьбой Христины. Сегодня в газете напечатано объявление, и в городе много говорят об этом. Ну, теперь все уладилось, за ними нет вины ни перед богом, ни перед законом, и люди не смогут больше сплетничать и клеветать. А когда родится ребенок…

Шпан закрыл глаза и как будто заснул. Шальке вышла.

Открыв через несколько минут глаза, Шпан не мог вспомнить, действительно ли Шальке была здесь или ему только померещилось. Эта женщина часто казалась ему призраком. Она то появлялась, то исчезала, шагов ее не было слышно. Она бесшумно передвигалась — между миром, в котором он жил прежде, и миром, в который он скоро уйдет. Иногда он вздрагивал, увидев ее. Быть может, она и в самом деле посланница того, иного мира?

А когда родится ребенок… Какой ребенок? О, наверное он родится. Ребенок, в чьих жилах будет течь его кровь, кровь Шпанов, столетиями живших здесь в почете, но смешанная с кровью этого безродного чужака. Бог весть из какой он семьи и какие задатки унаследует этот ребенок. Шпана лихорадило. Он может умереть завтра. Завтра? Сегодня! Нужно действовать. Он ненавидит эту незнакомую ему семью и не желает, чтобы она воспользовалась его состоянием. Ни этот человек, ни ребенок, который должен родиться и которого он ненавидит еще до его появления на свет!

Он не спал в эту ночь, а когда забрезжил день, ему все стало ясно. Сам господь внушил ему эту мысль. Ни одного пфеннига, ни одного гроша этому человеку, этому ребенку, этой семье. Мать Христины принесла ему в приданое небольшое состояние в шесть тысяч марок и, когда уже была смертельно больна, выразила желание, чтобы каждый из ее детей при вступлении в брак получил три тысячи марок как материнский подарок. Он обещал ей это. Никто не знал о завещании, не знала и Христина. Но Шпан ни одной секунды не колебался: он выполнит свое обещание — не такой он человек, чтобы вкривь и вкось толковать волю своей жены. Он послал нотариусу чек на три тысячи марок и поручил ему перевести чек Христине, приложив к нему краткое деловое уведомление. Таким образом вопрос был улажен. Но сверх того — ни одного пфеннига этому человеку, этому ребенку, этой семье! В том же письме он просил нотариуса прийти к нему завтра вечером в половине восьмого по срочному делу. Это было необычное время, но Шпан и нотариус были старые друзья и называли друг друга на ты.

Нотариус пришел точно в назначенное время, и, к его удивлению, Шпан сам открыл ему дверь.

— Нам никто не помешает! — сказал он.

Лестница была освещена скудно, но в столовой горел свет. На столе были разложены бумаги, испещренные цифрами. Когда голова Шпана в первый раз появилась в круге света, отбрасываемого лампой, нотариус так испугался, что не решился спросить, как тот себя чувствует. Он едва узнал Шпана. Тот стал седой как лунь, волосы жидкими прядями свисали с головы, он не брился много дней, и густая сивая щетина покрывала подбородок и щеки. Воротничок у него был грязный, сюртук нечищен и покрыт пятнами. Нотариусу, разумеется, кое-что рассказывали о Шпане, но он не допускал, чтобы тот мог настолько опуститься. Самым ужасным было то, что Шпан пытался улыбаться: он стиснул свои мелкие зубы и растянул узкие посиневшие губы в неподвижную гримасу. Впрочем, Шпан бодрился, вид у него был самый деловой, и все указывало на то, что он был в твердой памяти и здравом рассудке.

— Садись, пожалуйста! — проговорил он, придвигая к себе стул. — Ты, я знаю, любишь выпить рюмочку вишневки. Вот, прошу, я все приготовил.

Нотариус был так ошарашен, что все еще не мог произнести ни слова. Он сел.

— Ты не собираешься, надеюсь, составлять завещание, Шпан! — указал он шутливым тоном. Он пошутил только для того, чтобы скрыть смущение, но в ту же минуту устыдился. Этот человек, его друг Шпан, был отмечен смертью. Нотариус уважал Шпана, ему редко приходилось встречать таких порядочных людей.

Вот именно это он и собирается сделать, ответил Шпан, растянув узкие синие губы в гримасу. Сердце у него плохое, долго оно не выдержит и в один прекрасный день откажется служить. Нет, нет, доктора ему уже не могут помочь, да он и не жалеет об этом, ибо, подобно пророку Соломону, он познал, что все лишь тлен и суета.

— Пей же!

Нотариус, все еще смущенный, отпил из рюмки.

Шпан заявил, что он мог бы и письменно изложить свою последнюю волю, но что у него есть совершенно особая причина, почему он побеспокоил его лично — его, своего лучшего друга. Не раз уже бывало, что наследники оспаривали здравый рассудок завещателя, если завещание оказывалось составленным вопреки их желанию. Вот в этом-то и причина. Шпан старался говорить возможно яснее. Он хотел, чтобы нотариус убедился, что он в здравом уме и твердой памяти.

А дело шло вот о чем: он достаточно долго был городским советником и знает нужды Хельзее. Особенно плачевным он находит состояние городской больницы, совершенно недостойной местной общины: грозящий обрушиться барак, без света и воздуха, без порядочной операционной. Его наличное состояние выражается в сумме сто двадцать тысяч марок. Это состояние он завещает городу Хельзее на постройку новой больницы. На вывеске больницы должно быть только указано: «Основано Шпаном». Больше он ничего не требует. Свой дом и обстановку он тоже завещает городу. Они должны быть проданы через полгода, и вырученная сумма должна пойти на оборудование больницы, особенно же операционной. Вот в общих чертах и все.

Нотариус записывал. Завтра он лично принесет ему подготовленный документ.

— Завтра? А разве недостаточно моей подписи под твоим черновиком? — испуганно спросил Шпан.

— Нет, нет. Завещание, подписанное подобным образом, легко опротестовать.

Когда нотариус ушел, Шпан в изнеможении опустился на стул. Он был весь в испарине — стольких усилий стоил ему этот час. В эту ночь он не решался заснуть— он ведь мог умереть во сне; он лежал до утра с открытыми глазами. Нотариус пришел после обеда, и, лишь подписав завещание, Шпан успокоился.

Итак, сделано то, что необходимо было сделать. Теперь он может спокойно встретить смерть. Его жизнь окончена, больше он ничего не хочет, ничего не желает, — все лишь тлен и суета. Он готов. Есть смельчаки, которые сами обрывают свою жизнь. Шпан не принадлежал к их числу. Что сказали бы люди? Но прежде всего этого не допускают его религиозные убеждения. Нет, нет, невозможно!

Но, существуют в конце концов иные пути, которые господь, наверное, не осудит. Он может идти навстречу смерти, принимая как можно меньше пищи. Отныне он выпивал за день только маленькую чашку молока с половиной булочки. Шальке готовила легкие блюда: немножко овощей, яйца, почки, иногда голубя — он съедал чуточку, одну ложку. Никто не должен был подозревать, какой путь он избрал, чтобы идти навстречу смерти.

Шальке подавала еду и уносила обратно. Она бывала очень довольна, когда находила ее почти нетронутой, и на кухне съедала все сама, хотя и укоряла Шпана за то, что он не ест.

Да, теперь она была полновластной хозяйкой в доме Шпана. Ей незачем больше опасаться, что Шпан застанет ее врасплох. Он жил по ночам, а днем спал — спал почти всегда. Она бережно стирала пыль с мебели Шпана — она любила ее. Может быть, когда-нибудь вся эта мебель будет принадлежать ей — как знать? Может быть, Шпан упомянул ее в своем завещании? Часы в футляре красного дерева, с таким красивым и внушительным боем, приводили ее в восторг. «Париж» — какими буквами это написано! Она прислушивалась: даже тогда, когда часы не били, в них слышался слабый звон.

В одной из кладовых стоял большой бельевой шкаф. К ее удивлению, он оказался незапертым. Сверху донизу он был плотно набит бельем. Здесь были камчатные скатерти на двенадцать персон с вытканными на них виноградными лозами, бесчисленные салфетки, дюжины простынь, наволочки с монограммами — роскошное белье.

В одном из сундуков она обнаружила целую гору шуб, мужских и дамских; они лежали в нафталине. Она вывесила их во двор на солнце — просто для того, чтобы вволю полюбоваться всем этим фамильным богатством. Она выискивала и вынюхивала вещи во всех ящиках и сундуках.

Буфет в столовой был битком набит фарфором и стеклом. Но нижняя его часть была заперта. Наконец ей удалось отомкнуть замок. Там стояли хрустальные бокалы и рюмки, а справа лежало серебро. Дюжины ножей и вилок, рыбных ножей, ложек — больших и маленьких, черпаков. От восторга у нее перехватило дыхание. Шпановское фамильное серебро! Сама судьба привела ее в этот дом! Набор позолоченных ложек стоил ей бессонной ночи.

А шкаф с бельем просто не выходил у нее из головы. Ее жених, шеф-повар, намеревался, открыть маленький ночной ресторанчик, исключительно для знатоков. Он возлагал на этот план большие надежды; в Париже и Брюсселе ему приходилось работать в таких заведениях. Для ночного ресторана эти камчатные скатерти и салфетки могли ведь очень пригодиться. Шальке достала одну скатерть и полдюжины салфеток — виноградные листья и гроздья, — разложила их на коленях и так влюбилась в узор и ткань, что попросту унесла их с собой. Взять от излишка — не грех, успокаивала она себя. Зачем этим вещам здесь лежать? Они только истлеют. Она даже сделала доброе дело: нельзя же допустить, чтобы такая тонкая работа пропала даром.

15

Целый день возле домика Бабетты слышалось неумолчное жужжание насекомых — эта веселая музыка лета. Щебетание птиц и окрики, доносившиеся с полей, пронизывали воздух. Где-то резал стебли серп, коса прогрызала себе дорогу во ржи, а когда налетал ветер, стоявшая перед домом береза начинала шелестеть. Таков был мир, в котором жил Карл-кузнец.

Он работал большей частью за своим верстаком перед домом. Его овевал теплый воздух; порой он ощущал взмах крыльев пролетавшей мимо птицы. Если по проселочной дороге катилась телега, он вдыхал пыль, пахнущую глиной.

Маленький Себастьян, который рос на славу, лежал в корзине, подвешенной к стропилам крыши. Когда он начинал копошиться, Карл покачивал люльку, а когда принимался кричать, Карл останавливал люльку и менял пеленки. Почти целыми днями Карл оставался дома один, — Бабетта работала в поле. Если же случалось, что Себастьян долго вел себя тихо, Карла охватывал страх. А что, если Себастьян вдруг умер? Никогда не знаешь, что может случиться с ребенком. Взрослый человек крепче сложен, не так хрупок, — но ребенок? Это все равно что цветок, который каждую минуту может надломиться. Он вставал и подкрадывался к люльке: Себастьян спал блаженным, здоровым сном.

В минуты досуга Карл часто брал ребенка на колени, и малыш начинал сучить ножками. Герман уверил его, что у Себастьяна здоровые глаза; но разве глаза не могут внезапно заболеть? В один день? Он смастерил из дощечек забавного плясуна, раскрасил его яркими красками и стал дергать за веревочку. Себастьян запищал от радости и потянулся ручонками к плясуну. Теперь можно не сомневаться: он видит! Его, Карла, не так-то легко провести, он человек находчивый. Через несколько лет его сын Себастьян будет его поводырем, он больше и не помышлял о том, чтобы завести собаку. А несколько лет пройдут быстро.

Бабетта, изобретательная как всегда, поставила перед домом стол и несколько стульев. На столе была постлана белоснежная скатерть, на ней стояли чистенько вымытые стаканы: туристы могли получить здесь свежее молодо. Это была прекрасная выдумка. Выручка за молоко была ничтожная, но так как гостей обслуживал Карл, они вступали в беседу с этим большим угрюмым человеком в черных очках, осматривали его мастерскую, пахнувшую свежим деревом и лаком, и в конце концов покупали шкатулку, коробку для перчаток или другую безделку. Один господин из Тюрингии, торговавший канарейками, заказал сразу десять дюжин маленьких клеток для птиц. Это была крупная удача! О, Бабетта была женщина смышленая, голова у нее работала хорошо.

Однажды явился инженер Ладевиг из дорожностроительного ведомства. Ему нужны были для дорог две сотни заостренных мерных реек в полметра длиной, выкрашенных красными и синими полосами. Осенью Карл, если захочет, может получить у Ладевига работу на несколько месяцев — инженер искал хороших рабочих, чтобы дробить камень. Дела шли неплохо — то одно подвернется, то другое. Однажды в полдень на дороге остановился новенький автомобиль для развозки товаров. Он был покрыт небесно-голубым лаком, по которому крупными буквами было выведено: «Шпангенберг». Из автовыпрыгнул толстяк Бенно и направился к домику: он хотел посмотреть, что новенького есть в мастерской Карла, не может ли он что-нибудь захватить с собой в свой объезд. Счастье еще, что Бабетта оказалась дома, она умела говорить гораздо лучше, чем Карл. Она показала Бенно корзины Карла, подставки для яиц, скамеечки, ларцы, клетки для птиц и вообще все, что у него было.

— Какой у тебя замечательный автомобиль, Бенно! — с восхищением сказала Бабетта.

Да, ему пришлось приобрести этот грузовик, чтобы выдержать конкуренцию. Фрей из Нейштеттена развозит товары по селам и имениям за тридцать километров и даже еще дальше.

— Ты можешь осмотреть его изнутри, Бабетта! — с гордостью предложил Бенно.

Бабетта окончательно пришла в восторг. Смотрите-ка, да у него там целый склад! Бенно разъезжал по деревням и крестьянским дворам, говорил, говорил без конца, показывал свои прейскуранты: платить можно тогда, когда будут наличные деньги. О, этот Бенно был ловкий делец! Его оборот возрастал с каждым месяцем, хотя отец желчно называл этот автомобиль «катафалком фирмы Шпангенберг». Какое ему до этого дело?

Вечером того же дня Бенно в своем элегантном автомобильном костюме из светло-желтой кожи еще раз появился в мастерской: маленькие скамеечки, очевидно, пойдут хорошо, он заказывает целую дюжину.

Лето обещало быть удачным. Карл был доволен. Может быть, уже этой зимой удастся купить токарный станок? Тогда он сможет изготовлять и не такие вещи. Он живет здесь припеваючи, у него есть Бабетта и Себастьян; а сколько кругом скитается людей, у которых нет никого на всем белом свете! Пусть он перестал видеть, зато слышит он теперь гораздо лучше, и мир доходит до него тысячами шорохов и звуков. Ему часто кажется, что он совершенно ясно видит все перед собой. Есть даже на свете голоса и звуки, которых он раньше совсем не различал.

И в самом деле, его слух так необычайно обострился, что Бабетта не переставала удивляться. Он ясно разбирал, что именно кричат друг другу люди на полях, а Бабетта не слышала даже их голосов. По шагам он узнавал всех людей, часто проходивших мимо, различал даже телеги соседей. И чего только он не умел расслышать в человеческих голосах! Ну, скажем, добрый это человек или завистливый — это в конце концов сможет разобрать по голосу каждый, по Карл узнавал на слух гораздо больше. Однажды вечером пришел Антон и принес с собой несколько тонких липовых досок. Он говорил громко и резко, как всегда, и Бабетта не заметила в его голосе ни малейшей перемены. Но Карл тотчас же осведомился, что у пего болит. Болит? Да, ему действительно больно. Антон выругался: сегодня бревно упало ему на ногу, и нога распухла. Каким образом Карл смог узнать это по голосу?

После работы Герман частенько заглядывал на четверть часика в домик Бабетты. Он прикидывался веселым и даже шутил, но Карла не легко было провести.

— У Германа какая-то забота на душе! — говорил Карл. — Что же его тревожит, хотел бы я знать?

— У кого теперь нет забот? — отвечала Бабетта. — Лето стоит слишком жаркое, вот уже целый месяц, как не выпало ни капли дождя, — как тут не беспокоиться? И потом они хотят строить сарай и не знают, где взять время на это. Сегодня Герман говорил, что им придется, должно быть, работать по ночам.

В следующее воскресенье они собрались у Бабетты поиграть в карты, и она угощала их своей черничной настойкой. Герман много смеялся, но это не могло обмануть Карла. Когда Герман ушел, Карл покачал головой.

— Не знаю, — сказал он, — что-то мне не нравится наш Герман. Он печален, у него какое-то горе, его что-то гложет. Я слышу по его смеху.

Бабетта сидела в темпом углу и кормила Себастьяна грудью. Она подняла голову и посмотрела на Карла, прямо и неподвижно сидевшего на стуле. Проницательность Карла начала уже пугать ее. Она прекрасно знала, какое горе угнетало Германа. Он был вчера в городе и случайно узнал, что Христина недавно вышла замуж.

— Почему ты мне не рассказала, Бабетта? — укоризненно сказал он сегодня утром.

Наверное, это и было горе, угнетавшее Германа. Но как мог Карл распознать это по смеху?

Она вытерла грудь и положила Себастьяна в люльку.

— Что ж, может быть у него и есть горе! — сказала она со вздохом. — На свете так много страданий. Иногда вся земля кажется сплошным морем горьких слез.

16

Ночью прошла гроза, а утром стоял леденящий холод. Целый день моросил холодный, унылый дождь. На узкой тропинке, ведущей от дороги к домику Бабетты, послышались тихие, осторожные шаги. Карл сидел у открытой двери, но не поднял головы. Это была та «тихоня», которой он терпеть не мог.

— Добрый день! Бабетта дома? — спросила она робким голосом. Такой голос бывает у попрошаек или у тех женщин, что ходят по дворам и предлагают купить ленточку; испытав на своем веку немало унижений, они боятся ругани и собак.

Бабетта, сидевшая в темном углу с кофейной мельницей, зажатой между колен, ответила вместо Карла:

— Я здесь! Кто там? А, это ты, Фрида! Ну, входи. Скверную ты приносишь погоду с собой!

— Да, погода скверная! За одну ночь как похолодало!

Шальке вошла в комнату и тотчас же понизила голос, увидев, что Себастьян спит в своей корзине. Она склонила голову набок и принялась влюбленными глазами рассматривать ребенка. Ах ты, славный мальчонка, ах ты, милый крошка, ничего подобного она в жизни не видывала! И подумать только, что он превратится в большого, сильного мужчину и покорит всех девушек— всех без исключения! Шальке рассмеялась тоненьким смешком. Лицо Бабетты сияло. Она умела распознавать лесть, когда речь шла о ней самой, но когда дело касалось Себастьяна, никакая лесть не могла оказаться чересчур грубой. Если бы Шальке предсказала ей, что когда-нибудь Себастьян будет вторым Наполеоном и покорит весь мир, она бы тотчас же с восторгом поверила ей. Почему бы Себастьяну и не стать вторым Наполеоном?

— Раздевайся, Фрида! — радостно сказала она. — Ты даже в пальто?

Да, холод ужасный. Но именно потому, что погода такая плохая, она и подумала, что Бабетта, наверное, дома, и решила навестить ее. Кроме того, у нее есть дело.

Карл потихоньку вышел в сарай, чтобы наколоть немного щепок для плиты. Лучше не оставаться в комнате. Ему было не по себе в присутствии этой женщины. Голос Шальке был ему неприятен с первого раза, как он его услышал. Но неужели человек может хранить в памяти звук и тембр многих тысяч голосов, которые он слышал за свою жизнь? Оказывается, может, и когда Карл в первый раз услыхал голос Шальке, он стал рыться в своей памяти, стараясь припомнить, где он слышал уже этот голос. Именно этот голос! И вдруг вспомнил. Когда ему было лет двенадцать, к его матери часто приходила бледная, больная женщина; она занимала несколько спичек и чашку молока. Мать не любила эту женщину, говорила, что она «делает ангелочков». Делает ангелочков? В этих словах таилось что-то непонятное и, наверное, страшное. Потом эту женщину забрали жандармы, и он больше о ней не слыхал. У Шальке был тихий, хихикающий смех; этот смех Карл тоже начал искать в своей памяти. Но разве может человеческий мозг сохранить тысячу различных оттенков смеха? Да, может. Он вспомнил: такой смех был у дочери его учителя, болезненно распущенной девушки. Она сходилась со всеми мужчинами — молодыми и старыми; она просто жить не могла без этого. Учитель потерял из-за нее свое место. У него была красивая фамилия— Зивекинг, но и это ему не помогло.

Однажды Карл заговорил с Бабеттой о своем отвращении к Шальке — вечером, когда они лежали на своей высокой перине. Голос этой женщины и ее манера смеяться решительно ему не нравятся, заявил он. Но Бабетта здорово отчитала его. Нетрудно, разумеется, осуждать человека, особенно когда сам лежишь в теплой постели. Люди треплют языком, а он за ними.

— Не греши, Карл! — сказала она. — Это она-то «делает ангелочков»? Она вдова, у нее никого нет. Понимаешь ли ты, что это означает для молодой женщины? Вы, мужчины, можете получить свое от любой деревенской девчонки, вам это легко. Она бедна и никогда не ест досыта. Представляешь ли ты себе, до чего нужда доводит человека? Человек становится хуже последней собаки, начинает ходить на задних лапках и попрошайничать.

А понять бедняка может только бедняк. Тот, у кого никогда не было вшей, не знает, как они кусаются. Она тоже могла бы кое-что возразить против Шальке, но, как говорится, не судите, да не судимы будете. С тех пор Карл не говорил больше ни слова о «тихоне».

Шальке поблагодарила за кофе, которым угостила ее Бабетта.

— Да, у тебя здесь красиво и уютно, Бабетта, это всякий скажет, — говорила она. — А какая прочная старая постройка; ты живешь прямо шикарно! Сынишка у тебя здоровенький, чудный мальчонка, а муж такой славный, силач и стройный как сосна. У тебя есть все, что нужно женщине, тебе и в самом деле можно позавидовать.

— Я каждый день благодарю бога за его великую милость, — заметила Бабетта, смиренно склонив голову.

Но она надеется, что и Фрида скоро заживет своим домом. Ведь теперь уже ждать осталось недолго, не правда ли?

Как сказать! Ее жених Екель ежедневно пишет ей письма, что он больше жить без нее не может, но есть, разумеется, еще немало препятствий, в нынешние времена все это не так просто. Им не хватает денег; кое-что они скопили, но этого, конечно, недостаточно. Они хотят открыть маленький ресторан, совсем маленький, но в очень изысканном вкусе, исключительно для дипломатов, промышленников, людей с деньгами. И тут она сумеет во многом помочь своему жениху. Она сможет помогать на кухне, сможет обставить зал, украсить его цветами, граненым стеклом и тонкими камчатными скатертями.

— Камчатными? Разве скатерти должны быть обязательно камчатными?

Шальке смущенно захихикала. Нет, нет, откуда у нее камчатные скатерти? Она хотела только сказать, что все будет рассчитано на самый взыскательный вкус, как в лучших заведениях. Она на коленях будет благодарить бога, когда уедет отсюда. Вечно быть одной, совсем одной — нет, это не жизнь!

О, как Бабетта ее понимала!

— Человек должен знать, где ему приклонить голову, — сказала она.

Да, это правильно. А потом этот сапожник, этот Дорнбуш, который все еще преследует ее, — нет, прочь отсюда! Но для отъезда ей нужно, — тут она вспомнила о своем деле, — несколько вместительных корзин. У нее много старья, которое она не может попросту выбросить, а потом все эти годы она шила себе на досуге белье, постельное белье, скатерти, салфетки и вообще все, что полагается. Ей нужны приличные корзины. Она видела такие дорожные корзины у Шпангенберга, но этот Бенно просил за них двенадцать марок. Это бессовестная цена, таких денег у нее просто нет. И вот она подумала: наверное, муж Бабетты сможет ей сделать несколько таких корзин подешевле?

Почему же нет? Нужно это обсудить. Бабетта обещала поговорить с Карлом. Двенадцать марок? Карл сможет, наверное, сделать ей корзины марок по восемь, а может быть, и еще дешевле — смотря сколько штук ей нужно.

Сейчас она хотела бы иметь три или четыре корзины. Потом, может быть, понадобится и больше.

— Три или четыре? — удивленно воскликнула Бабетта. — Неужели же у тебя так много вещей?

— Да, понемногу накопилось за все эти годы. И потом еще вещи ее покойного мужа.

Выпив кофе, Шальке отогрелась. Она все еще сидела в пальто, в красивом пальто какого-то необычного коричневого цвета, с широким меховым воротником. Но теперь ей пришлось снять пальто, — кофе у Бабетты был крепкий.

Бабетта с любопытством и вниманием рассматривала темно-коричневое сукно и меховой воротник. Шальке тотчас же заметила испытующий взгляд Бабетты и засмеялась своим дребезжащим смешком.

— Ах, ты, должно быть, знаешь это пальто, Бабетта, — сказала она. — Это одно из тех старых пальто, что лежат в черном резном сундуке у Шпана. Я перешила его для себя.

Она вынула все пальто и шубы из сундука и развесила их, чтобы они проветрились. При этом она спросила Шпана, на что ему все эти вещи. Ведь есть столько бедняков, которым нечего надеть. Вот у нее, например, даже и одного пальто нет. Тогда он подарил ей это пальто и еще шубку. «Возьмите же себе, что вам нужно, здесь все это только лежит и портится, дорогая фрау Шальке». Да, он так и сказал: «Дорогая фрау Шальке». В этом доме все в избытке, все сундуки и шкафы битком набиты, прямо нелепо!

— Да, дом Шпана — старый солидный дом, — подтвердила Бабетта.

Шальке продолжала восхвалять доброту Шпана. Он подарил ей еще и старые платья, и белье, и посуду. Лишь теперь, узнав его поближе, она убедилась, как он добр. А люди говорят, что Шпан — скряга. Это он-то — скряга!

Бабетта опустила голову и, задумавшись, искоса поглядывала на пол. Что-то ей не нравилось в том, что говорила Шальке, — она сама не знала что.

— Да, конечно, — проговорила она немного погодя. — Шпан добр, даже очень добр, хотя и слишком суров. Но все-таки он какой-то не такой, как все. У него бывают заскоки, и когда это с ним случается, тут уж пиши пропало.

— Какие заскоки, Бабетта?

Ну, Бабетта не знает, как это объяснить. Пока человек делает то, что Шпан считает правильным, все идет хорошо, но стоит поступить иначе, и вся его доброта исчезает. Вот что она думает о Шпане. Да, примерно так, лучше она сказать не может и надеется, что ее поймут.

— А как он поживает сейчас? — спросила Бабетта. — Налить тебе еще чашечку, Фрида?

— Спасибо, Бабетта, налей, если я тебя не разорю. Шпан? О, ему плохо, очень плохо.

— Плохо, говоришь ты?

— Да, плохо. На него просто жалко смотреть. Он живет только по ночам; а кроме того, он умирает с голоду, буквально умирает с голоду.

— Умирает с голоду?

— Да, умирает — провалиться мне сквозь землю, если это не так. Он почти перестал есть: чашечка молока— это все. Она старается изо всех сил, но все напрасно. Вчера она подала ему вареного голубя и всеми святыми заклинала его поесть. «Господин Шпан, господин Шпан, так ведь продолжаться не может!» Но он даже не притронулся к этому голубю. Он съел только голубиное сердечко, плававшее в соусе, больше ничего.

— Люди добрые, люди добрые!

— И часы он остановил.

— Какие часы?

— Ну, часы в большом футляре, которые били так торжественно, как церковный колокол.

— Часы красного дерева? Неужели?

— Да, и теперь в доме мертвая тишина. И выглядит он так, что смотреть больно. Краше в гроб кладут.

Бабетта в отчаянии ломала руки. Завтра она навестит его, завтра же, и скажет ему… Ведь они старые знакомые, ведь она столько лет прожила в его доме! Но Шальке тихо рассмеялась. Он не впустит Бабетту. Он никого не впускает, квартира заперта на ключ, а ключ он держит в кармане. Он уже несколько месяцев не разговаривает ни с кем, один только раз у него был вечером нотариус Эшерих. Ах, просто беда, да и только. А в лавке дела идут все хуже, да оно и понятно: Шпан передоверил все приказчику, но тот не может управиться. «Долго ли так будет продолжаться, фрау Шальке?» — спросил ее вчера приказчик. Ах, ах! Шальке вздохнула и взялась за свою чашку.

Затем она заговорила другим тоном. Она не может больше говорить об этих грустных вещах, которые и так угнетают ее день и ночь. Она заговорила о всех слышанных ею сплетнях, о своих планах на будущее, о блюдах, которые Екель собирается подавать в своем ресторане, и в конце концов о Христине. Да, наконец-то она может сообщить нечто приятное, — а она чуть было не забыла! Недавно брат опять прислал ей подробное письмо. Да, им наконец живется хорошо, Христине и доктору Александеру, и она от души этому рада. Доктор Александер теперь стал совладельцем бара «Феникс», в котором он раньше просто служил. По-видимому, он получил откуда-то деньги. У них теперь собственная квартира, и Христина носит красивые платья и модные шляпы. Самое худшее у них, по-видимому, позади, и этому можно только радоваться.

А теперь Шальке заявила, что ей пора, — она и так слишком задержала Бабетту. Она допила свою чашку и облизала губы кончиком языка. Потом натянула пальто.

— Оно послужит мне еще несколько лет, — сказала она, — а в сундуке оно только истлело бы. Спасибо за кофе, Бабетта, и не забудь про корзины.

Бабетта была страшно расстроена. Шпан! Шпан! Она плакала, лежа в постели, и не могла заснуть.

— Что с тобой, Бабетта? — спросил Карл.

Ах, этот Шпан, этот Шпан, она не может забыть о нем.

— Вот как бывает, Карл, — говорила она, — вот он и дождался, — ведь его погубило собственное упрямство. У него что-то не так, с ним случаются заскоки, и тогда уж он ничего с собой не может поделать. Вот это-то его и сгубило.

Она испытывала безграничное сострадание к нему — она ведь знала его хорошие стороны. Он был благороден и правдив, — олицетворение справедливости. А если он и скуповат и не дает целого хлеба, то половину-то он все-таки дает! И никогда она не слыхала от него ни единого слова лжи!

— Вот что нынче творится с людьми, Карл, — говорила она, — видишь, теперь уже не так, как раньше; на свете больше нет настоящей любви, и мир должен из-за этого погибнуть.

Но тут заплакал Себастьян, Бабетта вылезла из кровати и стала на руках качать ребенка, шлепая по полу босыми ногами и продолжая твердить одни и те же слова:

— Нет любви, нет настоящей любви, вот что губит людей, понимаешь, Карл?

17

Огород Рыжего пышно разросся. Теперь это был просто образцовый огород — его можно было показывать на выставке садоводства.

— Огород у тебя вышел на славу, Рыжий! — сказал Герман, удивленно покачивая головой. — Ну-ка, возьми свою лопату и пойдем. Пора нам наконец приняться за канавы.

Уже несколько недель он читал Рыжему целые лекции о том, как, по его мнению, можно улучшить водоотводные канавы на лугах.

Они спустились к озеру и, обливаясь потом, потащили осмоленный челн через заросли камыша к лугам. Герман сказал, что им давно пора приняться за расчистку и расширение канав. Луга начинают загнивать, воздух не проникает больше в почву, земля становится слишком холодной для корешков.

Герман хотел сделать канавы настолько широкими, чтобы по ним свободно мог проходить челнок. Тогда будет очень легко содержать их в порядке.

— Ты меня понял, Рыжий?

Да, он понял. На следующий день Рыжий работал уже один, и так продолжалось без перерыва целыми неделями. Всего надо было прорыть около двадцати широких канав длиной в сто пятьдесят шагов каждая. Это была поистине геркулесова работа, но Рыжий работал не поднимая головы и шаг за шагом терпеливо продвигался вперед, копая ил как землечерпалка. И все же в это лето ему, как видно, не управиться.

Однажды утром, когда он был занят вычерпыванием ила из канавы, к нему подошел почтальон и передал ему письмо.

— Вы будете Петер Ройтер?

— Да, я.

Письмо было от Эльзхен. Рыжий с багровой лысиной и косящими от волнения глазами неподвижно стоял по колени в вязкой тине, держа письмо в руке: Эльзхен сообщала, что владелец лесопильни согласился наконец отпустить ее и что она с Робертом собирается приехать к первому октября.

Наконец Рыжий вышел из оцепенения. Значит, через каких-нибудь три месяца Эльзхен и Роберт будут здесь!

Лишь к вечеру он овладел собой настолько, что смог поговорить с Германом. Его глухой голос звучал поистине торжественно. Да, теперь они приезжают, и он хотел лишь спросить: может ли он рассчитывать на тот клочок земли, о котором Герман так часто говорил? Для него это был вопрос жизни, — не удивительно, что он впал в торжественный тон. Может быть, Герман сказал это не всерьез, просто так?.. Нет, Герман сказал это вполне серьезно. Разумеется, он может получить свою землю. На первых порах ему ведь хватит четырех моргенов — этого достаточно, чтобы завести садоводство, а потом он сможет получить еще четыре моргена и даже больше, если понадобится. Аренда? Нет, об аренде Герман и слышать ничего не хотел. Они друзья, и места здесь хватит для всех. К тому же в Борне всегда найдется достаточно работы, и если Рыжий будет только содержать в порядке водоотводные канавы, то они уже будут вполне в расчете.

Над очисткой канав Рыжий трудился так усердно, что пот лил с него градом. Не так-то легко найти человека, который был бы готов предоставить тебе четыре моргена лучшей земли без арендной платы. Можно, пожалуй, исходить вдоль и поперек всю Европу, и то вряд ли найдешь такого! До, самого вечера рыл он канавы, а потом вытирал потное лицо и исчезал в лесу.

Теперь ему нужно было и о себе подумать — о себе, Эльзхен и Роберте. Через три месяца они будут здесь! Через три месяца! Тут и впрямь можно потерять голову. Счастье еще, что он кое-что подготовил заранее! А поработал он на славу! Вот его три склада камней — слава богу, совершенно нетронутые и по-прежнему укрытые хворостом. Он таскал камни, каждый в отдельности, к опушке и отвозил их на тачке к своему участку. Как хорошо, что вечера такие длинные! Целыми неделями он спины не разгибал, работал даже по воскресеньям. Зачастую Карл помогал ему возить тачку.

— Ты, видать, целый дворец собираешься строить! — шутила Бабетта. — Откуда ты раздобыл столько камней?

Рыжий прекрасно понимал, что это шутки, но никто никогда не слыхал от него шутливого ответа. На это он не был способен.

— Нет, Бабетта, — отвечал он, — я строю просто домик, но поосновательней. Кухню, в которой можно было бы жить, а на будущий год можно будет ее расширить.

Герман обещал ему помочь, когда понадобится, а Антон вызвался сделать дверь и окна.

Ну, покамест Рыжему камней хватит — он перевез уже все свои три склада. Теперь он принялся таскать жерди, толстые и тонкие, затем ветки и сучья. Он натаскал их целую гору. Это был материал для изгороди.

По воскресеньям он лихорадочно писал письма Эльзхен. Пусть она начинает укладку вещей и пусть не забудет своевременно справиться о расписании поездов.

Эльзхен исправно отвечала, не так, как раньше. Она радовалась, что ее жизнь наконец-то устроится. Роберту нужно иметь отца, а ей — законного мужа; моложе она не становится. Но было в ее письмах кое-что такое, что не нравилось Рыжему. Похоже было, что владелец лесопильни снова начинает вставлять палки в колеса. Он делал странные намеки: если Эльзхен настаивает на том, чтобы уехать первого октября, то он может удержать ее сбережения, хранящиеся у него. В следующем письме было сказано уже яснее: Эльзхен может уезжать, если хочет, но Роберта он просто-напросто не отдаст. Мальчик родился на лесопильне, никто точно не знает, кто его отец, он кормил мальчика все эти годы и имеет на него право. Он просто не отдаст его, и баста! Таков был Рупп! Таков был этот Рупп!

В эти ночи Рыжему не удавалось заснуть ни на минуту, хотя он крепко уставал за день, копая свои канавы и перетаскивая жерди. Он кипел от ярости, целые ночи напролет воюя с владельцем лесопильни; в темноте раздавался его злобный шепот, слюна текла по бороде. Он ему покажет, этому Руппу, — ведь в конце концов существует же суд!

Но тут уже рассердился Герман.

— Ко всем чертям твоего Руппа! — кричал он гневно. — Мужчина ты или нет? Против него надо действовать решительно, с такими людьми нечего церемониться! Эльзхен должна предъявить ему иск, если он не отдаст ей ее денег, а ты подашь на него в суд, если он захочет удержать Роберта! Напиши ему это, но так, чтобы он понял, да не давай ему спуску! Ему и так слишком долго все с рук сходило!

Да, Рыжий теперь и сам был отнюдь не склонен церемониться со своим врагом. Хватит, его терпению тоже пришел конец! В ближайшее воскресенье он в шесть часов утра уже сидел за столом и писал Эльзхен, давая ей все необходимые указания, а после обеда стал писать Руппу. Выводя букву за буквой, он попеременно то краснел, то бледнел. Время от времени ему приходилось ненадолго выходить на свежий воздух, чтобы не задохнуться, — внутри у него все так и кипело. Нужно наконец припугнуть этого Руппа! Есть же еще суд на свете, — ведь это не что иное, как шантаж и посягательство на свободу личности: за это сажают в тюрьму, он может отсидеть за это целый год! Год! И каждый ведь знает, что он, Петер Ройтер, — отец Роберта, каждый… Все это просто злостная клевета; у него достаточно денег, чтобы повести процесс, он не один. Бояться? Кому? Кого? Его, Руппа? Ошибаешься, брат, жестоко ошибаешься!

На следующее утро он пошел в город и отправил оба письма заказными.

— Ты достаточно крепко написал ему, Рыжий? — спросил Герман.

— О, еще бы!

Через неделю пришел ответ от Эльзхен. Рупп беснуется! Рупп изломал в щепы два стула! Рупп велел ему передать, чтобы он его остерегался!

Победа! Рыжий выставил вперед бороду и расхохотался. Рупп беснуется! Рупп ломает стулья! Ага, попал в цель! Год тюрьмы! Шантаж! Остерегаться? Кого? Руппа? О, он не боится! Ему просто смешно. Можешь хоть всю лесопильню разнести в щепы, если хочешь, черт паршивый!

Рыжий снова пропадал в лесу. Он таскал жерди, колья, сучья и все, что могло ему пригодиться. Он притащил даже полуразрушенный деревянный мостик.

Потом начал возить песок для постройки. Поторапливайся, скоро они приедут — Эльзхен и Роберт!

Но тут ему пришлось прервать на недельку работу на своем участке. Герману нужна была его помощь. Герману постоянно приходило в голову что-нибудь новое, а что он задумал, то должно быть выполнено во что бы то ни стало, — хоть с ног вались от усталости, а сделай. В прошлом году так было с постройкой сарая, в этом году — с водоотводными канавами, а вот уже опять затевается что-то новое. Амбар! Герман хотел построить из досок временный амбар, — иначе куда он денет урожай? Осенью старый сарай понадобится ему для скота, у него просто не хватает уже места.

На новой телеге, которую Антон сделал зимой, спустились они к Грецу за материалом для постройки амбара. Это было пять полных подвод балок, досок и кровельного толя. Лошади с трудом втаскивали тяжелую груженую подводу на гору, а в последний раз застряли так основательно, что пришлось половину выгрузить, — поклажа оказалась им просто не под силу.

Весь двор был завален досками и бревнами. Антон пробирался между ними с метром в руках и беспрестанно смачивал во рту копчик карандаша. При этом он все время кричал. Антон уговаривал Германа принять совершенно новый план, который он составил за последние дни. Он все высчитал, каждый метр деревянных брусьев и каждый квадратный метр досок. Если Герман доложит двести марок, они могут из этого же материала, необходимого для амбара, перекрыть начерно жилой дом и временно использовать его как амбар. Да, это вполне возможно!

Герман нахмурил лоб и покачал головой. Но там крепкие стены, кричал Антон. Они выиграют больше места. Можно даже выделить несколько комнат для жилья, и тогда старый сарай, в котором они теперь живут, полностью освобождается. Антон воодушевлялся все больше и больше.

— Нет! — коротко отрезал Герман.

Эта мысль мелькала у него еще зимой, но он от нее отказался. Низкая крыша из толя совершенно изуродует длинное красивое здание! Ему была невыносима мысль видеть его таким изуродованным хотя бы в течение двух-трех лет.

— Нет, Антон, лучше подождем, пока мы сможем сделать высокую отвесную крышу, пусть даже пройдет еще несколько лет.

Антон молчал. Ладно! Ничего не поделаешь.

Но в ту же ночь Герман разбудил спавшего Антона.

— Послушай, Антон, — сказал он, — а ведь твое предложение правильно!

— Ну конечно, правильно! — воскликнул Антон и повернулся на другой бок.

На следующий день они принялись за крышу, и через две недели она была готова.

18

До сих пор лето стояло жаркое и сухое, но как раз во время уборки урожая погода изменилась: стало прохладно, и начались дожди. Снопы с поля приходилось перетаскивать поодиночке, а сено вообще больше не просыхало. Герман бродил по полям угрюмый и расстроенный.

В конце концов Рыжий чуть не утонул в своих канавах и вынужден был прекратить работу. Ему это было очень кстати, потому что теперь он мог всецело отдаться заботам о своем участке. Дождь и холод нисколько не мешали ему. Он сплел изгородь из прутьев и ветвей, и когда убрали картофель, которым был засажен участок, он начал подводить фундамент и класть стены своего домика. Никогда еще в своей жизни Рыжий не трудился с таким усердием; даже гроза не могла его остановить: он работал при свете молний и под раскаты грома.

Стены были выведены уже почти в два метра вышиной, когда однажды после обеда он увидел, что мимо его изгороди прошли два человека с винтовками за спиной. Он, собственно, успел заметить только винтовки. В душу его закрался смутный страх. Охотники? Или это были не охотники?

Он подкрался к изгороди и осторожно выглянул. Они были в форме. Нет, это были не охотники, это были жандармы. Они поднимались к Борну. Рыжий торопливо втянул бороду обратно.

Герман работал в хлеву и очень удивился, когда во дворе показались два жандарма. Одного из них, черного, он знал; его звали Альбрехт. Но второго он никогда не видел. Должно быть, он нездешний: высокий человек с суровыми голубыми глазами и некрасивыми белобрысыми кустиками волос на подбородке и над губой. Альбрехт погладил свои меланхолически свисавшие усы, мокрые от дождя, и полез за пазуху, чтобы достать бумагу.

— Мы к тебе, — слегка смущенно проговорил он. — Мой коллега Хонигер из Нейштеттена и я, мы пришли к тебе, Герман, по служебному делу.

Они пришли, чтобы справиться о некоем Петере Клингенбергере. Петер Клингенбергер — так, кажется?

Петер Клингенбергер? Герман подумал и покачал головой. Они, должно быть, не туда попали. В эту минуту на крыльце кухни показался Антон и громко закричал, что у них здесь жуликов нет. Он терпеть не мог жандармов.

Оба жандарма неодобрительно посмотрели в его сторону.

— Он называет себя также Петером Ройтером, — сказал белобрысый, насмешливо поглядывая на Германа, и подтянул ремень своей винтовки. — Эту фамилию он назвал и внизу, на почте.

Альбрехт добавил:

— Он среднего роста, и у него рыжая борода. Это, наверное, тот рыжий, которого я видел не раз там, внизу, за очисткой канав.

Рыжий? Они ищут Рыжего? Чего им от него надо?

Герману стало не по себе.

— Он работает внизу, на своем участке, — сказал он, — рядом со старым домишком.

Он велел Альвине спуститься и позвать Рыжего. Герман сразу стал гораздо вежливее с жандармами и пригласил их войти в кухню. Ведь идет дождь, в кухне куда теплее, и по чашечке кофе, вероятно, тоже найдется. Альбрехт тотчас же согласился, но белобрысый угрюмо отвернулся и проворчал что-то. Он сел на опрокинутую лохань, стоявшую около прачечной. Тогда и Альбрехт снова вышел из кухни — он не хотел, чтобы его коллега один мокнул под дождем. Он расхаживал по двору и внимательно осматривал сараи, хлев и дом.

— Ты много успел за такое короткое время, Герман! — сказал он.

Но белобрысый неподвижно сидел на опрокинутой лохани, зажав винтовку между колен и не говоря ни слова.

— Что они хотят от Рыжего? — спросил Антон. — Может быть, барон Дитлей подал на него жалобу? Он недавно утащил из его леса целый деревянный мост.

Герман покачал головой. Не может быть, — в этом случае Рыжий получил бы сначала повестку. Должно быть, это какая-нибудь старая история. Он вспомнил, что однажды Рыжий уже делал ему какие-то намеки; подумал и о том, что по временам он целыми днями ходит словно потерянный и что-то невнятно бормочет.

Вернулась Альвина. Рыжего не было ни на его участке, ни у Бабетты.

— Он, должно быть, пошел ненадолго в лес, — сказал Герман и принялся за прерванную работу в хлеву.

Жандармы не двигались с места. Только когда совершенно стемнело, а Рыжий все еще не показывался, они ушли, заявив, что утром придут опять. После их ухода в Борне воцарились беспокойство и тревога.

— Один черт знает, в чем здесь дело! — шумел Антон. — Лучше всего вышвырнуть этих ребят отсюда, когда они заявятся снова!

— Должно быть, его просто спутали с кем-нибудь, — предположила Бабетта. — Это часто случается.

Они прождали весь вечер, молчаливые, расстроенные, прислушиваясь к малейшему шороху. Куда же, черт побери, запропастился этот Рыжий? Они легли лишь около полуночи. Но и на следующее утро Рыжего не было видно. Генсхен хитро улыбался.

— Я догадываюсь, где он прячется! — заявил он.

Взяв у Альвины хлеба и сала, он исчез в лесу.

Несколько раз по воскресеньям Рыжий брал с собой Ганса в лес и как-то показал ему свою пещеру. И действительно, Ганс нашел его в этой пещере, взволнованного и посиневшего от холода. Он грел руки у маленького костра. Лес был пропитан сыростью, верхушки деревьев поскрипывали.

— Долго они там пробыли? Они еще вернутся? — спросил Рыжий, и глаза его были полны страха.

— Они собирались сегодня утром прийти опять, — ответил Генсхен. — Пожалуй, лучше будет, если ты спрячешься еще ненадолго.

Рыжий кивнул и принялся жевать ломоть хлеба.

— Да, это самое лучшее, — произнес он.

Около полудня жандармы вернулись снова. Они обыскали’ участок Рыжего, а белобрысый даже побывал в лесу. Потом они опять вошли во двор, и белобрысый уселся, как вчера, на лохани, зажав винтовку между колен. В двенадцать часов они ушли обедать, а к часу дня уже снова вернулись. Они оставались до поздней ночи. Так продолжалось несколько дней. Но в конце концов высокий жандарм с голубыми глазами начал злиться. Слышно было, как он ворчит и брюзжит в темноте. Альбрехт вошел в сарай и отвел Германа в сторону.

— Мой товарищ утверждает, что вы все заодно и что вы прячете его в лесу, — заявил он. — Он хочет сегодня вечером связаться по телефону с Нейштеттеном и вызвать на завтра полицейских собак. Пожалуй, вам нет никакого смысла доводить дело до крайности.

У них есть приказ во что бы то ни стало арестовать этого Петера Клингенбергера; что же они могут в конце концов поделать против такого приказа?

Дело серьезное! Друзья совещались весь вечер. С Альбрехтом еще можно было поладить, но с этим противным белобрысым шутить не приходится. Если приведут собак, Рыжий все равно пропал, и его положение этим только осложнится. Рыжий должен сдаться.

— Да, он должен сдаться! — закричал наконец и Антон. — Продолжать нет никакого смысла.

Завтра, как можно раньше, Генсхен должен пойти в лес и передать Рыжему их решение. Пусть он сначала придет к Бабетте.

Когда на следующее утро снова пришли жандармы, Герман объявил им, что они наконец разыскали Рыжего. Он в их распоряжении, но только Герман хочет прежде узнать, что они намерены с ним делать. Белобрысый сморщил лоб и злобно посмотрел на Германа. Оп снял фуражку: на голове у него волосы росли такими же противными светлыми кустиками, как на подбородке. Что они намерены с ним делать — это он сейчас скажет, грубо ответил он. Они немедленно его арестуют и ближайшим поездом отправят в Нейштеттен, а если он окажет малейшее сопротивление, они наденут на него наручники, — они уже и так слишком долго мешкали.

Лицо Германа потемнело от гнева. Раз они так разговаривают, закричал он, то незачем тратить слова понапрасну! В таком случае он подаст Рыжему знак, чтобы тот смылся, и тогда они могут ждать сколько влезет, пока он появится снова! Если им угодно, пусть везут в Нейштеттсн вместо Рыжего его, Германа. Почему бы и нет? Нет, так не годится. Они не должны забывать, что Рыжий — их друг, и к тому же храбрый фронтовик. Друзья не допустят, чтобы его повели среди бела дня как мошенника, — этого они ни за что не потерпят! Рыжий провел несколько ночей под открытым небом, ему необходимо сначала немного отдохнуть, собраться в дорогу. Короче говоря, Герман предлагает следующее: ближайший поезд уходит в четыре часа; без четверти четыре он явится вместе с Рыжим на станцию, — по рукам?

— Я ручаюсь за него своим словом! — заявил Герман.

Альбрехт возразил, что если бы это зависело от него одного, он согласился бы без разговоров, потому что раз Герман ручается, то ни малейшего сомнения быть не может. Но это зависит не только от него, и он не знает, как отнесется к делу коллега Хонигер. Коллега Хонигер упрямо возразил, что у него есть приказ и что против этого приказа он ничего поделать не может. Герман снова с неиссякаемым терпением принялся уговаривать белобрысого. Нельзя же подвергать такому позору храброго фронтовика.! В конце концов белобрысый заявил, что согласен встретиться с ними при выходе из города на дороге, ведущей к станции.

Ну, слава богу, дело было слажено!

Рыжий был бледен и страшно волновался, он совершенно потерял голову.

— Владелец лесопильни донес на меня, — говорил он. — Поверьте мне, это не кто иной, как Рупп. Теперь он добился своего!

— Да ты успокойся, — заметил Антон, — головы ведь за это не снимут!

Рыжий должен был сперва поесть как следует, а потом его хорошенько одели. Не мог же он отправиться в своей зеленой вязаной куртке! Герман дал ему тужурку и шерстяной шарф на шею, Антон принес свою длинную солдатскую шинель, и Рыжий должен был ее взять, хотел он этого или нет. Шинель волочилась по полу, но Бабетта укоротила ее несколькими умелыми стежками.

— Ну вот, теперь ты выглядишь куда приличнее! — закричал Антон. — Сразу видно, что ты бывший солдат!

Альвина собрала Рыжему еды на дорогу, а Генсхен наполнил его карманы табаком.

Рыжему хотелось взглянуть еще раз на свой участок. Он был глубоко несчастен — ведь его отрывали от незаконченной работы; он был просто безутешен. Но пора было идти.

— Это, должно быть, какая-нибудь старая история? — спросил Герман, шагавший рядом с Рыжим.

— Да, одна старая история.

— И мы, вероятно, теперь долго тебя не увидим, Рыжий?

Рыжий молчал.

— Очень возможно, — сказал он наконец. — В общем, неполных три года. И, пожалуй, для меня же лучше, что я их все-таки отсижу.

Целых три года! Герман не решался больше спрашивать.

— Но ты, во всяком случае, напишешь нам, как только сможешь? — спросил он. — А мы постараемся выручить тебя, если только будет возможно, — мы не оставим тебя на произвол судьбы, помни это!

На рыночной площади Генсхен с ними распрощался— ему нужно было идти на работу. Они пошли дальше втроем: Герман, Антон и Рыжий. На окраине города, там, где начинались поля, их ждали жандармы. Увидев трех приятелей, они медленно пошли вперед, и белобрысый время от времени оборачивался в их сторону.

Наконец пришел поезд. Они еще раз пожали Рыжему руку.

— Мы не оставим тебя на произвол судьбы — помни это! — крикнул Герман.

Еще мгновение они смутно различали бороду Рыжего за решетчатым окном, потом поезд тронулся.

19

Рыжий уехал, Рыжего нет с ними!

Гнетущее настроение, вызванное присутствием жандармов, все еще не покидало обитателей Борна. Им чудился этот отвратительный белобрысый жандарм, сидящий у двери кухни на перевернутой бельевой лохани, с винтовкой, зажатой между колен.

У них просто в голове не укладывалось, что Рыжий был не с ними! Рыжего всегда было не слышно, не видно, он никому не мешал, занимал ровно столько места, сколько ему было необходимо, даже еще сжимался немного. Он не изрекал мудрых фраз, говорил очень редко, а если и говорил, то сам краснел от своей смелости. Никто не знал, о чем он думал, но он был неспособен кого-нибудь обидеть. И вот он уехал! Невероятно! Они видят наяву, как он, сгорбившись, сидит за столом, его рыжая борода закапана супом; они даже чувствуют еще запах его трубки — особой смеси табака, секрет которой он никому не хотел открыть. А как он оказался чревовещателем на свадьбе Бабетты! «Я, бургомистр Хельзее, почитаю своим долгом…» — они до сих пор слышали его голос. Нет, просто не верится, что он не войдет сейчас в дверь, пряча в шарф свою рыжую бороду.

— А ведь какой он был странный! — сказал Антон. — На него можно было кричать сколько хочешь, он знай себе молчит в ответ. Я только один раз видел его взволнованным — когда Ганс вздумал подтрунивать насчет его Эльзхен.

— Три года! Он сказал: возможно, три года! Да ведь это целая вечность!

— Тут, должно быть, ошибка, люди добрые! — твердила Бабетта.

Тетушка, любимая утка Рыжего, изгнанная из общества уток и кур и чувствовавшая себя отщепенкой, взволнованно ковыляла взад и вперед по двору и отчаянно крякала. Она побывала у водоотводных канав, потом появилась у домика Бабетты и так упорно крякала перед дверью, что Бабетта наконец сжалилась и впустила ее. Там она и осталась. Но белочки Рыжего не было видно уже несколько дней. Один раз она еще забралась на старую яблоню в саду Рыжего и принялась весело прыгать в ее ветвях, но после этого исчезла в лесу навсегда.

Рыжий, Рыжий, где ты? И в самом деле казалось, что он все еще стоит на огороде в своей зеленой вязаной куртке и продавленной шляпе — ни дать, ни взять пугало для птиц.

— Ты должен сходить в город и поговорить с адвокатом, Герман! — заявил Антон. — Ты сумеешь это сделать лучше, чем все мы. Мы должны нанять Рыжему защитника, — без защитника он пропал! Немного денег мы как-нибудь наскребем. Генсхен поможет.

Герман кивнул. Завтра он пойдет к нотариусу Эшериху. Разумеется, Рыжего надо выручить, если только это возможно. Если понадобится, Герман продаст корову.

— И защитника нужно взять первоклассного! — кричал Антон. — Слышишь, Герман? Скупиться здесь нельзя!

На следующий день Герман отправился к нотариусу Эшериху. Нотариус записал все, что нужно. Он собирался немедленно навести справки и обещал держать Германа в курсе дела.

В Борне царило тягостное уныние. Герман был удручен. Во-первых, эта история с Рыжим, а во-вторых, смотреть, как у тебя гибнет урожай, тоже не очень-то приятно. Генсхен в значительной мере утратил свою прежнюю беспечность, по-видимому у него не все шло гладко. Антон молчал, сердито хмурил лоб и лишь изредка говорил: «Ну и жизнь!», сопровождая эти слова каким-нибудь ругательством.

Но что это стало с Альвиной? Еще недавно она была бодрее всех, и даже в те дни, когда они грустили по Рыжему, она напевала себе под нос. А за последнее время она что-то притихла, постоянно вздыхала, совсем как ее мать, и глаза у нее часто бывали красные и распухшие. Яркий румянец на ее круглых щеках поблек; иногда она выходила из своей каморки вся в слезах. Антон наблюдал за ней. В конце концов онне выдержал.

— Да что с тобой? — грозно прикрикнул он на нее. — От твоих вздохов прямо тошно становится!

В ту же секунду Альвина разразилась беспомощным плачем. О, он-то мог бы понять, что с ней происходит! Антон понял. Значит, дело зашло так далеко?

— Эх ты, дуреха! — сказал он уже гораздо мягче. — Чего же ты ревешь? Что случилось? За кого ты меня принимаешь? Я готов держать ответ. Перестань же хныкать, дурная ты голова! — Антон весело рассмеялся. — Ревет, словно бог знает что случилось!

После этого Альвина немного успокоилась, но это было не единственное ее горе, — ее тревожило еще и другое. Ее бывший жених, столяр из Рауна, находился в Хельзее и следил за ней так, что она не решалась выглянуть за дверь. Ах, как она его боялась! Ведь столяр может пристать к Антону и все ему рассказать, она его знает: он парень вредный, от него можно всего ожидать. И надо же так случиться, что как раз в это время на нее свалилось и другое несчастье. Столько бед, и все сразу, — подумать только!

Об этом столяре, Георге, она вообще забыла — ведь прошло уже столько времени. Да и он, видать, забыл ее; наверное, утешается с этой маленькой замарашкой, Анной из «Орла». Но однажды в воскресенье в дверь кухни постучали, и когда она, ничего не подозревая, сказала: «Войдите!» — перед ней вдруг предстал Георг. От неожиданности она так и приросла к месту.

Он заявил, что приехал в Хельзее, чтобы повидать ее. И к тому же она писала ему, что он может навестить ее, если хочет.

— Ну, раз ты уже здесь, Георг, садись! — сказала она не особенно приветливо. Но писать она ему не писала, этого она что-то не помнит.

Ах да, конечно, она писала ему, но с тех пор прошло уже много месяцев. Столяр прифрантился по-воскрес-ному, все на нем было вызывающе новенькое, с иголочки: и черный костюм, и белоснежный воротничок, и сверкающие ботинки. Он положил на кухонный стол небольшой пакет.

— Я принес тебе, Альвина, немного шоколада, — заявил он, — ты, я знаю, любишь его.

— Спасибо! — ответила она, не глядя в его сторону.

Георг сказал, что она хорошо выглядит. Да, она выглядит здоровой и свежей, даже пополнела немного. Затем он заявил, что во время их последнего разговора она поставила ему условие относительно тысячи марок. Альвина насторожилась. Какое условие? Ну, она сказала тогда, что не намерена выйти замуж за человека, у которого ничего нет, но если он сможет показать ей тысячу марок, она согласится.

Альвина рассмеялась.

— Тебе это, должно быть, приснилось, Георг! — насмешливо сказала она.

О нет, ему не приснилось! С места ему не сойти, если это не правда. Ну вот, поэтому-то он и пришел сегодня к ней: он может показать тысячу марок, раз она хочет увидеть наличные деньги. И действительно, он полез в карман, достал оттуда пачку денег и хвастливо показал их. Альвина побледнела. Здесь даже больше тысячи, заявил он, здесь полторы тысячи. Она может пересчитать, если ей угодно. Так вот, значит, настало время напомнить ей об ее обещании. Альвина растерянно ерзала на стуле. О боже, вот положение-то! Обещание? Опа не давала никакого обещания! Ну мало ли что она говорила, вполне возможно, что и о тысяче марок когда-то была речь, хотя она и не помнит этого. Но обещать — что же она могла ему обещать? Ничего!

— Ничего? Так! — Георг с оскорбленным видом замолчал. Он засунул деньги обратно в карман. Спустя немного он попытался подступиться к ней иначе. Он заявил, что получил в наследство от тетки две тысячи марок. Кругленькая сумма, не правда ли? Теперь он ни от кого не зависит и хочет открыть столярную мастерскую здесь, в Хельзее. Ему ничего не стоит заткнуть за пояс всех здешних столяров. Он говорил самоуверенно и хвастливо. Его бледное худое лицо раскраснелось, а большие оттопыренные уши горели. О, надо дать ей понять, кого она отвергает, — ведь он — человек с большим будущим! Да, но Антон, у которого ни гроша в кармане, был ей все же в тысячу раз милее этого столяра, даже если бы тот получил в наследство десять тысяч марок. Она может с чистой совестью ему это сказать.

Георг умолк и испытующе посмотрел на Альвину. Он вовсе не требует, чтобы она дала ему ответ сегодня же. Он-то, во всяком случае, человек, верный своему слову. Пусть она еще подумает.

— И думать не о чем! — резко перебила его Альвина.

— Не о чем? Ишь как!

Она, как видно, забыла не только свое обещание, но и вообще все, что между ними было? Теперь столяр сидел бледный, сердитый и даже косил немного. Посмотрим, посмотрим! Так вот, они тогда были на вечере в «Орле» — не правда ли? — и когда танцы окончились, он пошел ее провожать. Было это или нет? Конечно, было.

— Кто предложил погулять еще немножко в лесу, Альвина, — продолжал столяр, — не я ли? Или, может быть, это предложила ты? Отвечай!

Альвина молчала.

— А! Я вижу, ты не хочешь отвечать, Альвина! А кто из нас сказал: «Здесь есть скамейка «Отрада взору», на которой так приятно сидеть и где никто не мешает», — я это сказал или ты, Альвина?

Альвина неприязненно молчала; все в ней кипело от злости.

— Так как же дело было? Ты ли на этой скамейке села ко мне на колени, Альвина, или я сел на колени к тебе? Отвечай! Да я бы никогда и не осмелился, я слишком уважал тебя! Ты мне казалась высшим существом. Ну, а потом?

Внезапно Альвина вскочила и неистово затопала но-, гами.

— Вон отсюда! — закричала она вне себя. — Вон! Ах ты, паскуда! Ах ты, гадина!

Столяр с оттопыренными ушами ушел бледный, сердито нахмурив лоб. В другой раз, быть может, она окажется в лучшем настроении, проговорил он. В эту ночь Альвина и часу не проспала.

Через две недели Георг опять явился в воскресенье, когда остальных не было дома. Он снял мастерскую в городе и поселился в Хельзее навсегда. Он снова задал ей те же бессовестные вопросы: послушать его, так можно подумать, что это она его совратила. Ну и человек! На этот раз не обошлось и без скрытых угроз: он может кое-что порассказать людям. С этого дня она перестала впускать его.

Тогда он подстерег ее рано на рассвете, когда она собиралась пойти в город за покупками. Он, мол, хочет только сказать ей, что любит ее и что она может делать с ним что ей вздумается, если только будет ^оть немножко добрее к нему. Не так-то легко было от него отвязаться.

— Все кончено, уходи! — сказала она.

Но он не уходил и начал всхлипывать.

— Альвина, послушай, я с ума сойду!

Мужчина, который плачет, — что это за мужчина? Она с отвращением оттолкнула его, но тут он неожиданно схватил ее и начал душить. Она вырвалась и убежала. Он подстерег ее во второй раз и в третий. Она не решалась больше ходить в город. Когда начинало темнеть, она замечала, что он ходит, крадучись, вокруг усадьбы.

Так продолжаться не могло, все это ей стало просто невмоготу. Она решилась признаться Антону и, горько плача, рассказала ему все, но Антон заявил: то, что было раньше, его не касается.

Когда Георг, по обыкновению расфранченный, водно из ближайших воскресений заявился снова в кухню неожиданно вошел Антон.

— Здравствуй, Альвина! — произнес он, пренебрежительно оглядел столяра и добавил: — А этому молодчику что от тебя надо?

Он держал себя несколько высокомерно: пусть Альвина сразу видит разницу, неизмеримую разницу между ним и этим столяром в его смешном воскресном наряде.

Презрительный тон, каким с места в карьер заговорил Антон, сразу же заставил столяра вспыхнуть. Он выпрямился на стуле, словно проглотил палку, и раздраженно воскликнул:

— Вы, надеюсь, ничего не можете возразить против того, что я навещаю свою невесту?

— Невесту? — издевательски переспросил Антон и рассмеялся.

Да, невесту, невесту! Он имеет право называть Альвину своей невестой после всего, что произошло между ними. Пусть Альвина отпирается — это дела не меняет. Он чувствует себя глубоко оскорбленным и не потерпит, чтобы с ним обращались как с бродягой. Столяр говорил все более громко и возбужденно. Все, что он утверждает, заявил он, он может, доказать! Он рассказал историю о тысяче марок, потом рассказал о танцах в кабачке «Орел», о ночной прогулке в лесу и о скамейке «Отрада взору». Альвина закричала, но столяра не так-то легко было сбить с толку: это его право, и он им воспользуется.

Лицо Антона становилось все темнее и темнее, и наконец он заревел, — да и в самом деле нужно было зареветь, чтобы заставить себя понять.

— Кавалер, нечего сказать! — заорал Антон так громко, что жилы на его шее посинели.

Однако достаточно, больше они не хотят слышать ни одного слова!

Но тут столяр вне себя закричал, что он никому не позволит затыкать себе рот, — никому! Он говорит чистую правду, но здесь, по-видимому, не желают слушать правду?

— Вон отсюда, негодяй! — заорал Антон. — Или я вытащу тебя из дома за твои длинные уши!

Столяр поднялся шатаясь, бледный как мертвец, готовый броситься на Антона. Мужчины кричали, Альвина в отчаянии визжала: «Антон, Антон!» Ну вот, вышло именно то, чего она боялась!

— На помощь, Герман, на помощь, иначе они убьют друг друга!

Дверь затрещала, и она увидела, что Антон обеими руками держит столяра высоко над головой, словно бревно нести собрался. Он пронес отчаянно дрыгавшего ногами столяра через весь двор и швырнул его на кучу навоза. Георг в своем воскресном наряде описал в воздухе большую дугу, затем скатился с навозной кучи прямо в помойную яму. Все это произошло с такой молниеносной быстротой, что Альвина едва успела заметить мелькнувшие в воздухе ноги.

Затем вернулся Антон. Он был очень бледен, тяжело дышал и зализывал кровь на руке.

— Этот тип укусил меня за руку, — вот он каков!

Тут он заметил на столе шляпу столяра и вышвырнул ее через открытую дверь на двор.

— Твоя шляпа, мерзавец! — крикнул он и захлопнул дверь.

Альвина дрожала всем телом, от страха у нее перехватило дыхание.

— Боже мой, боже милостивый! — стонала она не переставая.

Антон вытер лицо.

— Да ты успокойся, Альвина, он больше не придет! — проговорил он.

Наконец Альвина снова была в состоянии говорить.

— Но зачем же ты бросил его на навозную кучу? — со страхом спросила она. — Он никогда тебе этого не простит!

— Зачем? — ответил Антон. — А я не хотел, чтобы он переломал себе кости! Там-то он уж, во всяком случае, удариться не мог!

Через несколько дней Альвина получила письмо. В конверте лежал один только листок. На нем был нарисован чернилами череп, а внизу кудрявыми буквами выведено: «Смерть бродит вокруг Борна».

Альвина побледнела. Она так боится за Антона. Откуда она могла знать, что этот Георг такой подлец? В Рауне ее часто предостерегали на его счет, но она только смеялась над теми, кто это говорил. Она показала Антону листок с черепом. Он, мол, должен теперь остерегаться, особенно когда возвращается домой в темноте. Этот молодчик может каждую минуту подкараулить и наброситься на него. Но Антон только громко рассмеялся: вот насмешил! «Смерть бродит вокруг Борна!»

— Смерть бродит вокруг Борна! — повторял он, смеясь и барабаня кулаками по столу. — Ну что ж, пусть себе бродит, если ей это нравится!

20

Ни слова от Рыжего, ни слова от нотариуса Эшериха! А в Борне появились уже новые тревоги: Генсхен собирался их покинуть. Он не хотел расставаться с ними навсегда, но считал необходимым исчезнуть из Хельзее по крайней мере на несколько месяцев, может быть — на всю зиму.

— Мне надо уехать, — твердил он, — уехать, пока не поздно.

Так, во всяком случае, продолжаться не могло!

Во всем виновата эта Долли! Она окончательно перестала скрывать свое увлечение, при всех говорила ему ты, но хуже всего было то, что она все больше и больше вовлекала его в свою семью. Она вела себя так, словно он уже с ними породнился. Фрау Нюслейн пригласила его в воскресенье к обеду. Отказаться было бы, конечно, невежливо, и он согласился. Подали жаркое под кислым соусом с картофельными клецками; обед был изумительный, и Генсхен полакомился на славу, но когда в следующее воскресенье фрау Нюслейн опять пригласила его к обеду, он поблагодарил и отказался: к сожалению, сказал он, у него нет времени.

— Нет времени? Да какие у тебя дела, Генсхен? Никаких, совершенно никаких! Уговори его, мама, он просто стесняется.

Но когда Генсхен все же отклонил приглашение, Долли была страшно обижена. Ах, она его решительно не понимает!

Папаша Нюслейн обращался с ним все более по-приятельски. «Не хочешь ли выпить кружечку пива, Генсхен?» Теперь он говорил ему ты. Однажды даже повел его с собой играть в кегли. Он говорил с ним о расширении дела. «Мы могли бы снять соседнее помещение, Генсхен, как ты на это смотришь? Я возьму на себя мужской зал, а ты вместе с Долли — дамский, а?» У Ганса волосы становились дыбом.

— Да, мне надо уехать, — повторял он с беспокойством, — иначе будет поздно!

Герман только смеялся над всей этой историей, но Антон относился к ней с полной серьезностью.

— Улепетывай, Генсхен! — кричал он так громко и взволнованно, что у всех звенело в ушах. — Улепетывай, да так, чтобы пятки сверкали! У меня есть опыт, а ты еще слишком прост. Я знаю эту Долли — она славная девушка, но через год она приберет тебя к рукам. Удирай, удирай, как можно скорее!

Через несколько недель Генсхен уехал к своей старой больной матери; Долли могла ломать руки, сколько ей было угодно, — ничего не помогло.

Они проводили Ганса на станцию, а когда вернулись, было уже темно и стол был накрыт к ужину. На не. м стояли только три тарелки.

— Нас становится все меньше! — сказала Альвина, простодушно смеясь. Они не ответили.

На столе лежало письмо, которое принес посыльный: нотариус Эшерих просил Германа прийти к нему. На следующее утро Герман, тщательно побрившись, отправился в город.

— Пришлось немало повозиться! — заметил нотариус и открыл папку с бумагами, лежавшую наготове на письменном столе. — Но, так или иначе, кое-что удалось выяснить, хотя случай оказался трудный, исключительно трудный!

Герман кивнул. Он и сам совершенно убежден в том, что случай трудный. Нотариус что-то говорил, перелистывал дело и наконец заявил, что речь идет о тяжком преступлении — ни больше, ни меньше, как об убийстве, вернее— о нанесении смертельного ранения в состоянии аффекта. Во всяком случае, суд в свое время счел убийство доказанным и, принимая во внимание смягчающие вину обстоятельства, приговорил Петера Клингенбергера к шести годам тюремного заключения.

Что такое? Герман побледнел как мертвец. Он сидел, словно его обухом по голове ударили, и недоверчивая, даже глуповатая улыбка застыла на его лице. Смертельное ранение, убийство? Рыжий? Он ожидал чего угодно, но это совершенно невозможно, никак невозможно! Человек, который никогда мухи не обидел!

И все же это так, заявил нотариус. На свете нет ничего невозможного, в чужую душу не заглянешь. Самый добрый человек при известных предпосылках может совершенно измениться, иногда ненадолго, даже всего на несколько минут. Этот Петер Клингенбергер из ревности зарубил топором батрака Вильгельма Рааба и бросил тело в мельничный пруд. Повод для ревности подала работница, служившая на той же мельнице, — некая Эльза Вебер.

У Германа закружилась голова, он уже не слышал, что говорит нотариус. Защитник… Что сделал защитник? Нет, он был не в состоянии следить за рассказом.

Защитник, разумеется, отрицал преднамеренное убийство, но налицо было показание Петера Клингенбергера, который сам признал, что он еще днем приготовил топор, чтобы вечером убить батрака. Один из тех случаев, в которых разобраться трудно. Таково положение вещей. Трудно, очень трудно. К началу войны Клингенбергер отсидел три года из шести. Он выразил желание отправиться на фронт добровольцем: ему отказали. Но Клингенбергеру, по-видимому, уже невмоготу стало оставаться в тюремных стенах. Ему удалось бежать и раздобыть бумаги некоего Петера Ройтера. Под этим именем он и воевал. Однако власти узнали об этих похождениях и отдали приказ арестовать его вновь. Ведь он еще не отбыл наказания. Нотариус не советовал добиваться пересмотра дела — это займет слишком много времени. Лучше всего, по его мнению, подать прошение на имя министра юстиции. Быть может, удастся добиться, чтобы наказание Петеру Клингенбергеру было хотя бы смягчено, особенно если удастся представить убедительные доказательства того, что Клингенбергер действительно вел себя на фронте так доблестно, как утверждает Герман. Может быть, из полка, может быть, от командира батареи?

— От командира батареи! — сказал Герман и встал. Он не мог ни минуты больше оставаться в конторе нотариуса. — Я сегодня же напишу командиру батареи! — сказал он и поспешно попрощался, забыв даже поблагодарить нотариуса.

Домой он вернулся совсем растерянный. Альвина должна была сегодня одна есть свой суп, — он сказал, что уже позавтракал в городе. Несмотря на довольно сильный дождь, он весь остаток дня усердно работал в поле; уже темнело, когда он привез последнюю подводу с репой.

Антон ждал его в кухне.

— Ну что сказал нотариус? — с любопытством спросил он.

Герман ответил, что случай довольно тяжелый и что пройдет, должно быть, немало времени, прежде чем они снова увидят Рыжего. Он сделал Антону знак глазами: Альвина была в кухне. Лишь придя в сарай, он рассказал ему все подробно. У Антона был такой вид, словно его дубиной по голове ударили. Как? Что? Рыжий? А эта Эльза Вебер — как видно, его Эльзхен? Никто бы этому не поверил! Рыжий! Рыжий, у которого белочки берут корм из рук! Совершенно невероятно. Во всяком случае, они тут же единодушно решили, что никто ничего не должен знать об этом деле — даже Карл и Бабетта. Так будет лучше.

Они тотчас же принялись сочинять письмо командиру батареи. Это был капитан фон Хассе, владелец имения Клейн-Роде под Магдебургом. Друзья припоминали сотни смелых поступков Рыжего, говоривших об его удивительной выдержке и хладнокровии. На следующий день Герман переписал письмо начисто, и после этого у них стало немного легче на душе. На капитана Хассе они могли положиться, — Рыжий был его любимец, и он, конечно, помнит свою «Морковку», как он его называл.

Тихо стало в Борне. Им не хватало Рыжего, умевшего так ловко плутовать в карточной игре; уехал и Генсхен, который неизменно забавлял их россказнями о своих похождениях и проделках. Они уныло играли по вечерам в шестьдесят, шесть, но игра скоро надоедала; они зевали и ложились спать спозаранку. Целыми днями Герман в полном одиночестве работал на горе. Работы было, слава богу, достаточно, но от нее не становилось радостно — не то что раньше. Жизнь перестала ему нравиться: чего-то не хватало. Он ощущал какую-то пустоту в сердце — черт побери, куда девалась вся его сила и настойчивость? Что толку думать о девушке, которая потеряна для него навсегда?

К Бабетте он заходил чаще, чем раньше. В ее доме уже топили, потому что маленький Себастьян немного кашлял. Там было так тепло, особенно после холодного осеннего ветра. В доме Бабетты постоянно царило оживление. Маленький Себастьян кричал, Карл постукивал молотком и строгал, Бабетта гремела кастрюлями, болтала и весело смеялась. Им жилось хорошо — прямо позавидовать можно!

— Садись же, Герман! — говорила Бабетта, вытирая передником сиденье стула. — Сейчас я поднесу тебе рюмочку. Ах, какой холодный ветер, должно быть зима наступит рано! Сегодня ночью уже подморозило.

Нет, пусть Бабетта не беспокоится, он заскочил только на минутку.

— Ах, вечно ты спешишь, Герман! У мужчины всегда должно найтись время выпить рюмочку. Мы как раз говорили о том, что Карл собирается купить себе токарный станок.

Так, значит, дело идет недурно? Да, совсем недурно, Карл доволен.

— Он теперь очень прилично зарабатывает! — гордо заявляла Бабетта.

Каждое утро, чуть свет, Карл отправлялся в путь, погребенный под целым ворохом корзин, которые он нес на спине. Он разносил их по городу, уходил за несколько миль в села и усадьбы. Он продавал то тут, то там понемножку. «Курочка по зернышку клюет и сыта бывает», — говорила Бабетта. У Бабетты выдумок — что блох у собаки: она дала ему с собой для разноски сонник, изданный одним владельцем типографии в Нейштеттене. Бабетта уверяла, что это самый надежный сонник из всех, какие попадались ей в жизни. Вначале Карл стеснялся предлагать эту книгу, но когда наконец решился, оказалось, что крестьянки и батрачки интересуются ею гораздо больше, чем его корзинами и подставками для яиц. При каждом обходе он продавал несколько экземпляров; однажды продал целых пять. Бабетта торжествовала: она-то знала людей!

Когда дни стали короче, Карлу пришлось приостановить свою торговлю. Дул ледяной ветер, над полями носился снежный вихрь: зима пришла ранняя и суровая. Теперь он работал дома — строгал, приколачивал, плел, целыми днями не выпуская трубки изо рта. Для него наступили чудесные, спокойные дни.

Спать они ложились рано. Забираясь в постель, Бабетта говорила: «Благослови, господи», потом вздыхала несколько раз подряд, спрашивала Карла, не холодно ли ему, всхрапывала и засыпала, смертельно усталая после целого дня работы.

Но Карл обычно еще долго лежал без сна. Он лежал на своей высокой перине, словно водруженный на пьедестал в беспредельном храме тьмы, обступившей его сверху, снизу, со всех сторон. Но эта тьма была мягкой. Она не была враждебной и грозной, как раньше, и Карлу в бесконечной темноте мерцал теплый, умиротворяющий свет. Он был доволен, даже счастлив. У него есть Бабетта — олицетворение доброты — материнской доброты, безграничной и вездесущей. А то, что она иногда бранится и кричит, — не беда. У него есть Себастьян. У него есть корова, дающая достаточно молока, два поросенка, восемь кур, — чего же ему еще? Нет, больше ему ничего не нужно, нечего бога гневить. Он зарабатывал достаточно для того, чтобы прокормить Бабетту и ребенка, если бы вдруг Бабетта заболела. Это вселяло в него гордость и уверенность.

Он наслаждался часами тишины среди бесконечной мягкой тьмы. В печке потрескивало тлеющее полено, Себастьян тихонько хныкал во сне, Бабетта храпела громко и спокойно. Ветер бился о стены дома, скреблась мышь. Мимо катилась телега с подвыпившими крестьянами. Однажды вечером он услыхал звон колокольчика; это были сани. Значит, то, что ударяет в окна, — снег.

Мягкий снег падал без перерыва три дня и три ночи. Домик совсем занесло, Карл уже не улавливал шелеста падающего снега. Однажды ночью мимо проехали сани, и звук болтливого колокольчика почти не был слышен; вчера сквозь тьму и снег пробился автомобиль, должно быть грузовик; он надолго нарушил ночную тишину, но зато сегодня ночью стало еще тише. Снег, как видно, валит вовсю. Стропила крыши иногда потрескивают под его тяжестью, порой сквозь соломенную кровлю просачивается капля: снег тает от тепла жилища.

В эту ночь, когда снег падал так бесшумно, Карл вдруг услыхал тихие, шаркающие шаги; он заслышал их издали. Кто-то поочередно вытаскивал ноги из глубокого снега, с трудом продвигаясь дальше. Это был очень усталый человек. Карл затаил дыхание и напряженно прислушался. Теперь шагов не стало слышно: путник, как видно, совсем обессилел и остановился. Если он будет отдыхать слишком долго, он погибнет! Но через минуту Карл опять услышал шаги. Усталый путник свернул с проезжей дороги и начал подниматься по тропинке, ведущей к их дому. Шаги приближались очень медленно, ноги увязали в глубоком снегу. Он, наверно, уже пал духом и лишь через силу продолжает тащиться вперед. Шаги у него мелкие и робкие — это женщина!

Тихие шаги по глубокому снегу, которых никто, кроме Карла, не смог бы расслышать, раздавались все ближе и ближе и наконец остановились под окном.

Карл сел на постели. «Вот она и здесь! — подумал он, странно волнуясь. — Она тяжело дышит, ей страшно. Что это?»

В окно тихонько постучали. В ту же секунду Карл услышал, что Бабетта приподнялась и вскрикнула.

— Там кто-то есть! — шепнул Карл. — Кто-то стоит под окном.

В окно снова постучали, и женский голос позвал:

— Бабетта! Бабетта!

Это прозвучало как мольба о помощи, донесшаяся откуда-то издалека.

Бабетта проговорила: «Тише», — и вылезла из постели. Она подошла в одной рубашке к окну и взглянула через стекло, но окна были занесены снегом, и вдобавок снаружи было так темно, что она ничего не могла разглядеть.

— Кто там? — спросила она.

— Бабетта! Бабетта!

Сердце Бабетты замерло. Она приоткрыла окно. Ее страх внезапно исчез без следа.

— Это ты, Христина? — прошептала она.

— Да, я, Бабетта!

— Так входи же, ради бога!

Ключ заскрежетал в замке. Кто-то вошел. Карл услышал звук поцелуев и тихий плач, а Бабетта охала и причитала, словно пришел ее последний час.

— Господи милосердный, отец небесный! Да ты совсем замерзла, дитя мое! Садись, я сниму с тебя башмаки. Ах, что за ботиночки! Они хороши для города, но не для здешних мест!

— Бабетта! Добрая ты душа!

Карл услыхал треск поленьев в печи.

— Сейчас мы разведем огонь, чтобы ты могла обсохнуть. Раздевайся, устраивайся, как тебе удобнее. Сейчас ты согреешься. Ах, какая даль — от станции до Борна! Садись к печке. Боже мой, какие у тебя ледяные руки! Девочка ты моя! Я сварю кофе.

Карл зашевелился в постели.

— Кто там пришел? — громко спросил он.

— Спи себе, отец! — отозвалась Бабетта. — Воры ко мне не ходят, ты это знаешь. Завтра я тебе все расскажу!

И Карл услышал, как среди ночи завертелась ручка кофейной мельницы.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Домик Бабетты утопал в снежных сугробах. Он был засыпан снегом до самых окон. Из трубы вился, уносясь к серому небу, густой дым; топили они там в эти дни основательно, а ведь было не особенно холодно.

С того дня, как была такая сильная метель, Бабетта редко показывалась на горе. В свое оправдание она извергала целый поток слов. Этот снег! Да и дома у нее столько дел, что ни днем, ни ночью не переделаешь.

— А как здоровье Себастьяна? Надеюсь, ничего серьезного? — спросил Герман.

— Себастьяна?

Да, он встретил на шоссе молодого доктора Бретшнейдера, и тот сказал ему, что идет к Бабетте. Ах да, да! Бабетта совсем растерялась и побагровела от смущения. Ах да, да! Карл такой мнительный! Если ребенок ночью кашлянет два раза, приходится уже звать врача, — он на этом настаивает. Бабетта была подозрительно рассеянна и очень торопилась. Здесь что-то неладно. Герман знал ее достаточно хорошо.

— Что с матерью? — спросил он у Альвины.

— С матерью? А что с ней может быть? — уклончиво ответила Альвина. Голос ее. звучал неискренне.

Антон тоже заметил происшедшую в Бабетте перемену. Когда ни постучишь теперь к ней в дом, дверь постоянно оказывается на задвижке, — Бабетта говорит, что ветер прямо ломится в дверь. Вот и сегодня: он пришел передать Карлу пакетик гвоздей и услышал внутри женские голоса, но как только постучал, сразу все стихло. Бабетта подошла к двери и спросила: «Кто там?» Да ему надо только передать гвозди, а мешать он не собирается, раз у них гости, — сказал Антон.

— Гости? У нас нет никаких гостей, Антон; заходи же! — Бабетта как-то странно рассмеялась.

В комнате никого не было, но он-то совершенно ясно слышал еще один женский голос. И что это Бабетте вздумалось разыгрывать перед ним комедию? Но таковы уж женщины — вечно надо соврать, даже тогда, когда это совершенно ни к чему; без этого они жить не могут. Бог знает, кого это Бабетта прячет в своем доме!

Герман рассмеялся:

— Кого же ей прятать у себя?

— Почем я знаю! Может, у нее есть еще одна дочь. Еще одна! Но передо мной-то зачем комедию ломать? — кричал Антон.

А зима была и в самом деле не из приятных! Тучи снега с утра до ночи носились над полями, и было так темно, что уже в полдень приходилось зажигать фонарь. И при этом гремел гром. Однажды вечером Герман поздно задержался около лошадей — у одного из вороных были колики; когда он вышел из хлева, ветер задул его фонарь. Стена снежной пыли неслась на него, и, — вот ведь грех-то, рассказать — так, пожалуй, засмеют, — он едва нашел дорогу к сараю. Шаг за шагом пробирался он вперед, смеясь в душе над глупым положением, в которое попал, и вдруг в испуге остановился. Кто-то кричал! Среди завывания ветра до него издалека донесся крик. Это был крик отчаяния, словно кто-то сбился с пути в эту метель и, боясь замерзнуть, звал на помощь. И вдруг Герман окаменел от ужаса. Чу! Что это? Ему показалось, что он разбирает слово, которое непрерывно, с отчаянием в голосе, выкрикивает этот человек.

— Христина, Христина! — кричал он. — Христина!

Нет, он не ошибся. Теперь можно было различить каждый слог. От страха он прирос к месту, сердце у него готово было выскочить из груди. Но внезапно голос умолк, и ничего больше не было слышно, только свистел ветер. Наваждение, да и только!

Когда наконец, все еще скованный страхом, он нащупал дверь сарая, то увидел, что Антон, выпрямившись, сидит в постели. Он прислушивался, широко открыв глаза; мускулы его лица напряглись.

— Ты слышал крики? — спросил Герман. — Ветер доносит чей-то голос.

Антон кивнул.

— Да, мне так показалось. Но это, видно, просто ветер воет, — сказал он. Затем зевнул, завалился на бок и тотчас же уснул.

Наутро в небе засияло солнце, воздух был мягок, и пушистый снег блестел как шелк. Вокруг домика Бабетты все дышало спокойствием. Из'трубы к безоблачному небу прямо, как свеча, поднимался дым. За последнюю неделю проезжая дорога была совсем пустынной, но теперь по ней снова заскользили крестьянские сани, школьники топтались в снегу, и небесно-голубой грузовик Шпангенберга прокладывал себе дорогу. Бенно разъезжал и зимой, чтобы повысить свой оборот.

В один из таких солнечных дней по занесенной снегом тропинке к дому Бабетты поднялась Шальке. На ней была черная шубка и несколько старомодная меховая шапочка. Она с трудом передвигалась по глубокому снегу; к тому же ее разморил мягкий воздух. У двери дома она остановилась и прислушалась. Ни звука, все словно вымерло. Тогда Шальке постучала.

Никого. Потом она вдруг услышала голос Бабетты у самой двери.

— Одну минутку! — кричала Бабетта. — Я кормлю Себастьяна грудью.

Некоторое время слышно было, как Бабетта возится, потом она открыла.

— Нам приходится закрывать дверь на задвижку, Фрида, — пояснила она, — ты представить себе не можешь, как ветер ломится в дверь. Мы прямо погибаем от холода.

Бабетта с первого взгляда узнала, что это шубка покойной фрау Шпан, и шапочка тоже ее, люди добрые, она отлично знала эту шапочку! Шубка и шапочка были рождественским подарком. Тому уже… Ну, словом, это было много, много лет тому назад. Ах, как быстро жизнь летит!

— Входи, Фрида!

Глаза Шальке блестели от возбуждения: она принесла сегодня столько новостей, что не могла дождаться момента, когда сможет их выложить Бабетте. Но сперва она сделала вид, что ничего особенного не произошло: тараторила о страшной метели — говорят, что на железной дороге застряли поезда, — потом поболтала с маленьким Себастьяном; не простужен ли он, этот кронпринц? Наконец заговорила о своих корзинах, — они оказались очень удобными. Она заказывает еще три штуки. Ах, вещей оказалось гораздо больше, чем она думала! А сегодня надо наконец расплатиться с долгами, за этим-то она, собственно, и пришла. Бабетта давно уже ждала этих денег, немножко даже опасалась за них, но все же заявила, что спешки никакой нет: дело терпит. Нет, нет! Шальке вытащила свой кошелек, но тут выяснилось, что у нее с собой только десять марок, а должна она тридцать две.

Бабетта на сей раз вовсе не спешила предложить ей кофе. Сама она, очевидно, уже напилась: на столе стояли немытые чашки. Одна, две, три чашки — пересчитала Шальке. Три? Почему три? Неужели маленький Себастьян пьет уже из отдельной чашки? Наконец Бабетта вскипятила немножко кофе, но на этот раз он был прескверный, совсем никудышный.

— Ах да! — вздохнула Шальке. Нужно было наконец выкладывать новости. Да, удивительные дела творятся за последнее время, просто удивительные. Маленькие блестящие глазки Шальке вдруг нырнули под скамейку, на которой сидела Бабетта: а там ведь, ей-ей, стоят дамские ботинки! Чьи же это, интересно? Уж во всяком случае не Бабетты. Такие носят только в городе! Бабетта подметила ее вороватый взгляд и забеспокоилась. Она поднялась и связала в узел разбросанное детское белье.

— Ах, извини за беспорядок, Фрида, — сказала она. — В последние дни невозможно было выйти во двор или в сарай, приходилось все делать дома. Работаешь, работаешь, а конца не видно!

Когда Шальке снова покосилась под лавку, ботинки исчезли.

— Ах да, — вздохнула Шальке, несколько озадаченная их исчезновением, и принялась выкладывать, новости. Жизнь — одно сплошное беспокойство, заявила она, один человек умирает, другой рождается. Не успеешь подумать, что вот человек обрел тихую пристань, а судьба уже снова гонит его куда-то. Люди, если разобраться, — те же лесные звери, убегающие от пули охотника, они так же, как звери, не знают покоя.

Она опять получила известия из города — весьма странные новости! Бабетта пристально посмотрела на нее. Так вот, недавно она говорила о том, что рада, всем сердцем рада за Христину, за то, что ее жизнь в городе наконец-то немного устроилась. Не правда ли, она говорила об этом? Но, видно, она радовалась слишком рано: дело-то обстоит вовсе не так блестяще, как она думала. Нет, нет! Но тут Шальке почувствовала, что ей больше не утерпеть. Надо же сказать самое главное; сейчас она эт*о выложит. Она глубоко и бесшумно втянула воздух, затем таинственно прошептала:

— Христина, кажется, уже не в городе!

Бабетта испуганно отшатнулась и обеими руками схватилась за голову.

— Как? Что ты говоришь? Да как же это так? — воскликнула она в крайнем изумлении.

Шальке кивнула.

— А вот так! — заявила она; лихорадочные пятна горели на ее впалых щеках. Несколько недель назад в адрес Шпана неожиданно пришла телеграмма: фрау доктор Александер, урожденной Шпан. Шпан вернул телеграмму разносчику, не говоря ни слова. Шальке уже тогда поразилась. Два дня спустя пришло заказное письмо с точно таким же адресом: Рыночная площадь, дом 3. Она сама держала это письмо в руках. В тот же вечер она написала своему брату в город, и он собрал сведения. Как она предполагала, так и оказалось: Христины действительно уже не было в городе. И никто не знал, где она находится.

— Боже мой! Да что же это? Да как же это так, люди добрые! — громко причитала Бабетта. Все ее существо выражало удивление.

— А вот так! Между ними, как видно, произошел разрыв, — шептала Шальке. — Скоро должен был родиться ребенок, а доктор Александер, как это часто бывает с мужчинами, очевидно развлекался на стороне. Знаем мы этих мужчин!

Бабетта безостановочно качала головой: она, казалось, никак не могла оправиться от изумления.

Но самая большая новость еще впереди! Шальке была вынуждена предварительно несколько раз высморкаться как следует — от волнения она задыхалась.

— Он был здесь, — произнесла она тихим, прерывающимся шепотом. Ее всю трясло.

— Кто был здесь, ради бога!

Он, доктор Александер! Пусть Бабетта верит или нет, но она может в этом поклясться чем угодно. Дело было несколько дней тому назад, пожалуй с неделю, как раз тогда разыгралась эта страшная вьюга. Ей рассказала об этом горничная из «Лебедя»; сомнения не может быть ни малейшего. Он приехал с двумя друзьями на автомобиле, доверху занесенном снегом. Они промерзли до костей и остановились в «Лебеде» обогреться. Потом заказали комнату и велели Эльзе протопить. Внезапно они опять уехали на автомобиле. Это было вечером, как раз в самый свирепый буран. Вернулись лишь около десяти часов. Они поужинали, но доктор Александер ни к чему не притронулся. Он сидел, курил, а сам был бледен как полотно. После ужина они снова уехали, хотя на дворе была тьма кромешная. За комнату они уплатили, а ночевать не остались, сказав, что спешат обратно в город. И Эльза совершенно напрасно топила ‘печь.

Бабетта только головой качала:

— Подумайте, как же это так, люди добрые!

На лице Шальке сияла торжествующая улыбка. Она упивалась бесконечным изумлением Бабетты. Вот это новости так новости! Но все же она была немного разочарована: Бабетта не задала ни одного вопроса. Ни единого! А ведь она ответила бы на любой, на какой угодно вопрос с величайшим наслаждением. Но Бабетта казалась рассеянной и была, по-видимому, поглощена своими мыслями. Она перекладывала детское белье, затем принялась торопливо чистить картошку и не проронила больше ни слова. Она даже забыла спросить, хочет ли Шальке еще кофе.

— У тебя сегодня, как видно, много работы, Бабетта? — слегка обиженно спросила Шальке и встала.

Да, работы сегодня много, ответила Бабетта, и к тому же у нее сегодня тяжелый день — столько мыслей лезет в голову.

Шальке ушла. На дворе снова страшно похолодало. Она плотнее закутала свое тощее тельце шубкой и надвинула на лоб теплую меховую шапочку. Она наслаждалась своим торжеством: Бабетта примолкла и стушевалась совсем, примолкла и стушевалась, у нее даже язык отнялся!

Но по мере приближения к городу Шальке все больше замедляла шаги. Вдруг ей стало не по себе. А ведь с Бабеттой что-то не так! Не было ли ее безграничное удивление немного преувеличенным, деланным? И она ни о чем не расспрашивала! А эти городские ботинки под лавкой? А дверь на задвижке? Шальке вдруг ощутила такой испуг, что ей показалось, будто она проваливается в глубокий снег. «Может быть, — мелькнуло у нее в голове, — Бабетта знает больше, чем все они вместе взятые».

Подумайте, какая притворщица Бабетта! Какая комедиантка!

2

Однажды ранним утром, когда экономка нотариуса Эшериха хотела зайти за покупками в лавку Шпана, она увидела на дверях маленькую, едва заметную записочку: «Закрыто по случаю ликвидации фирмы». Экономка, пожилая женщина, недоверчиво посмотрела на вывеску, потом отступила и взглядом, полным сомнения, уставилась на дом Шпана. Может быть, и дом-то уже не стоит на месте?

Приказчик составил опись склада, затем явились приезжие торговцы, произвели подсчет в своих записных книжках и выложили деньги на стол. Приехали подводы, вывезли ящики и мешки, и все было кончено. Дверь лавки больше не отпиралась, и ставни оставались закрытыми. Шпан был один. Все мирские треволнения, жалкая суетность людей, которые, как это ни странно, воспринимали всерьез свои смехотворные потуги, отныне остались за порогом его дома.

Он жил в глубоком, призрачном сумраке, который лишь изредка прерывался краткими мгновениями до ужаса отчетливой, пугающей ясности. Он много спал, так он ослабел; часами лежал с открытыми глазами в постели, и нередко Шальке заставала его спящим в одном из кресел. Иногда по утрам у него все еще горело электричество — Шпан забывал его выключить. Что сейчас— ночь или день? Он давно перестал отличать их друг от друга. Порой он писал целые ночи напролет, — как странно! Шальке бывала поражена, замечая утром, что письменный стол завален листами бумаги, испещренными неразборчивыми, торопливо набросанными строчками.

Она старалась по возможности избегать встреч со Шпаном, потому что его вид каждый раз пугал ее. Он был похож на седовласого, иссохшего до костей старца, который восстал из могилы, расхаживает по земле вопреки всем законам природы и беззвучно, как привидение, спускается и поднимается по лестнице. Ни за какие сокровища мира она не решилась бы войти ночью в дом Шпана. На ее счастье, Шпан, проходя мимо, большей частью вообще ее не замечал. Он выглядел опустившимся и жалким, однако в дни просветления, выпадавшие все реже и реже, переодевался и даже брился. В такие дни он иногда разговаривал с нею. Шальке представляла ему тетрадь с записями расходов, и он сосредоточенно просматривал эти записи. После этого он шел в спальню, где стоял несгораемый шкаф, и она слышала звук отпираемого замка. Но где хранится ключ — этого ей до сих пор установить не удалось.

В один из таких дней Шальке заговорила о Христине. Она сказала, что Христины, по-видимому, уже нет в городе и что никто не знает, где она находится. Шпан потупил глаза и долго думал в тоскливом напряжении. Но ее слов он, очевидно, совсем не понял.

— Нет, — ответил он и покачал головой, — скажите людям, что я больше не открою лавки. Я понял: торговля— такое же пустое и суетное занятие, как и все дела и помыслы человеческие! — И, помолчав, добавил, что за последние ночи записал все свои откровения; их найдут после его смерти, и тогда, может быть, люди поймут свои заблуждения.

И Шпан снова погрузился в глубокие, призрачные сумерки. Эти сумерки были полны мира и успокоения. Тени двигались вокруг него с мягкими жестами и ласковыми словами, он вновь переживал некоторые события своей жизни, и на душе у него становилось так тепло, ясно и отрадно; перед ним возникали чудесные видения, и он упивался ими. Иной раз ему всю ночь снились радостные сны. Вот вернулся из поездки в Лондон его Фриц. Здоровый, веселый, — а что за умница! Он нащупал в Лондоне новые возможности для закупки чая и кофе невероятно высокого качества по неправдоподобно низким ценам. Ведь гамбургские и бременские оптовики — обманщики. В Лондоне цены вдвое ниже, а качество совершенно непревзойденное! А вот пришла в гости Христина со своей маленькой дочкой Иоганной. Какой у них цветущий вид — они прямо излучают летнее благоухание! И Шпан целую ночь болтал с Христиной и ее дочуркой, нежные слова и шутки наполняли счастьем его сердце. Он плакал от счастья, слезы утомляли его, и он засыпал, сидя в кресле.

Но порой его охватывало непонятное беспокойство. Он слышал грозный бой часов в футляре красного дерева, бежал, чтобы остановить их, и видел, что они стоят, — ведь он сам снял гири. Беспокойство гнало его с места на место, он метался вверх и вниз по лестнице, как призрак, не находящий покоя. В стенах шуршало, потрескивали балки, в коридоре слышались крадущиеся шаги, в воздухе звучали угрозы. Долго так продолжаться не может, дом обрушится. И вот наступали те страшные минуты, когда все прошлоеи настоящее вдруг раскрывалось перед ним с ужасавшей его отчетливостью. Он — торговец Шпан, закрывший свою лавку, потому что торговля стала ему казаться недостойным делом. Его сын Фриц погиб на войне, а дочь Христина покинула его. Он завещал все свое состояние общине и сжег мосты, соединявшие его с земной жизнью. Между ним и людьми легла глубокая пропасть, и виной тому лишь его высокомерие — о да, только его гордыня. Он неожиданно испытывал парализующий страх от сознания, что возврата нет. Поздно, слишком поздно!

Он вел себя надменно, жестоко и деспотично по отношению к людям, и господь покарал его за это. Он мнил себя судьей над людьми, над женой, над дочерью — своей плотью и кровью. Был строг и непримирим — о, гордец! В этом был его грех, он не умел любить по-настоящему— в этом был его грех. Если бы у него нашлось хоть одно нежное слово для дочери — одно-единственное, — все было бы иначе.

И все-таки он любит Христину, он любит свое дитя безгранично, любит ее почти недозволенной любовью, как любовницу. Эта любовь страшна и мучительна, он должен завтра же поехать к ней и преклонить колена у ее порога.

Это безжалостное просветление было ужасно. Высший судия призывал его к ответу, осуждал его. Страх гнал его по всему дому, вдерх, вниз, через все комнаты. Шпан зажигал повсюду свет, но это не помогало. По всему дому раздавался зов: «Шпан, Шпан!» Этот голос требовал отклика, призывал к возмездию. «Шпан, Шпан!» Сначала он прикидывался, что не слышит этого голоса, потом останавливался.

— Здесь я! Здесь! — отвечал он, падая на колени, складывал молитвенно руки и плакал.

Со слезами приходило опять мягкое, успокаивающее оцепенение, опять прекращались мучения и укоры совести. Вот он встречает в полутемном лесу человека, прикасается к его тени и спрашивает: «Ты ведь Губен? Что ты здесь делаешь?» И человек отвечает: «Да, я Губен, и я хочу повеситься». — «Почему же ты хочешь повеситься?» — «Потому что я в отчаянии». И Губен рассказывает ему, что он был учителем, что его уволили за то, что он выступил на политическом митинге. Все это Шпан знает уже давно. Он смеется. «Как это безрассудно; к чему отчаиваться, друг мой Губен! Идем со мной!»

И он ведет Губена из леса обратно в город, приводит к себе домой. «Я привел с собой гостя, Маргарета!» Ион слышит, как звучит в глубине дома приветливый голос его жены.

На следующее утро Шальке застает его в столовой в одном из кресел. Он крепко спит. Сначала она пугается, думая, что он умер, — так кротко он улыбается.

Но в тот же момент он открывает глаза, смотрит на нее ясным взглядом.

— Я, кажется, вздремнул? — лепечет он.

— Да, легли бы вы в постель, господин Шпан.

Шпан с трудом поднимается с кресла.

— Человек рожден, чтобы творить добро — да, добро, — бормочет он, выходя из столовой, — Это ведь так просто и совсем не трудно.

3

Шальке чувствовала себя как нельзя лучше в доме Шпана, где царил сонный полумрак и все дышало опрятностью. Разве не похоже на то, что все здесь принадлежит ей? Она с какой-то нежностью поддерживала порядок. «Старый, солидный дом», — сказала Бабетта, и теперь Шальке действительно понимала, что такое старый, солидный дом. Она терла массивные шкафы и комоды так, что они блестели как зеркало, не пропускала ни пылинки. Занавески белели, как мыльная пена.

Для нее в доме больше не было тайн, кроме одной. Но и эту последнюю тайну она еще откроет! Шкафы, сундуки и комоды влекли ее с непреодолимой силой, ей даже по ночам снилось, что она перебирает вороха полотна, сукна и шелка. Мало-помалу Шальке перетаскала к себе все скатерти и салфетки и в придачу опустошила шкаф красного дерева, набитый бельем. Все это здесь портилось, грешно было оставлять. Ослепительное шпановское серебро целыми месяцами мерещилось ей во сне. Сначала она осмеливалась брать из ящика только поломанные безделушки, но потом не могла больше устоять. Она наверно заболела бы, если бы не поддалась искушению. Сперва она взяла только дюжину кофейных ложечек, потом стала с каждым днем брать больше: вилки, ножи, разливные ложки и ножи для рыбы, серебряные тарелки, миски, блюда, три пары старомодных позолоченных щипцов для сахара и четыре тяжелых серебряных подсвечника. Под конец Шальке удивилась: больше ничего не осталось! Буфет был пуст! Но ведь она брала от излишка! Бедняк тоже должен получить свою долю, это не грех. Разве не могли в любую ночь забраться воры и унести все? За несколько месяцев она очистила все сундуки и шкафы. Как только какой-нибудь ящик опорожнялся, она тщательно его запирала, а ключ уносила с собой и забрасывала куда-нибудь в кусты — зачем ему лежать здесь без дела?

Время от времени Шальке отсылала тяжелую корзину в город. Не брату, о нет, — родному брату тоже нельзя доверять; к тому же брату слишком хорошо знакома дорога в городские ломбарды. И не Екелю, ее жениху, — она еще слишком мало его знала. Она не доверяла никому на свете. Однажды, когда ей было десять лет, отец, который пил запоем, украл у нее из копилки все ее сбережения за целый год, — как могла она после этого доверять людям? Нет, корзины хранились у экспедитора, так было вернее. Она хотела сначала посмотреть, как этот Екель покажет себя, действительно ли он такой делец, каким себя изображает. Если да, то она, разумеется, сможет дать ему столовое белье, а если через десять лет у него на самом деле будет маленький отель, как он пишет во вчерашнем письме, тогда пригодится и серебро; но спешить она не собиралась.

Когда Шальке шла по улице, она из скромности и робости ни на кого не смотрела. Взгляд ее маленьких, темных, блестящих, как ягоды, глаз скользил по мостовой. Она беспрестанно шевелила тонкими губами, потому что все время разговаривала сама с собой. О сокровищах, лежавших на хранении у экспедитора, о Шпане, об Екеле, его ночном ресторанчике и об отеле. Она бывала постоянно возбуждена: на ее бледных, худых щеках горели круглые алые пятна, казавшиеся намалеванными. Временами она даже хихикала себе под нос.

Шальке ходила словно в лихорадке, и все же ее щеки и нежные руки оставались неизменно прохладными, как речная галька. Она казалась — бог свидетель— самой себе заколдованной; жизнь, какую она теперь вела, часто представлялась ей нереальной. Все зависит от судьбы — теперь она поняла это! Судьба открыла перед ней дверь шпановского дома, свела ее с Екелем, и не судьба ли устроила так, что жена владельца лесопильни Борнгребера пригласила ее к себе шить, а Вальтер Борнгребер в нее втюрился!

Шальке посмеивалась своим дребезжащим смешком. Да, да, судьба и в самом деле к ней благосклонна. Раньше она голодала, однажды даже продела голову в петлю, но когда ей оставалось только оттолкнуть стул, в соседней комнате рассмеялся ребенок, да так весело, что у нее духу не хватило сделать это. Теперь в городе лежали ее сокровища: на них она сможет жить долго, не боясь, что умрет с голоду. Раньше люди и не смотрели на нее, а теперь самые почтенные из них заговаривали с ней на улице, чтобы осведомиться о здоровье Шпана. Она была не так глупа; чтобы высказывать им откровенно свое мнение. Да в конце концов она и не обязана это делать — пусть сами идут к Шпану и справляются.

Нет, нет, никто в городе не подозревал о ее тайнах. И никто не подозревал о ее величайшей тайне. Пусть эти откормленные бюргерши наслаждаются сытостью и довольством— она бы не поменялась ни с одной из них.

И еще раз судьба оказалась к ней милостива. Ведь в конце концов она была еще молодая женщина — ей было тридцать пять лет, и кровь у нее была не рыбья. Ей было нелегко, о, ей приходилось трудно, она не спала ночи напролет, в темноте ей мерещилось красное пламя: то был огонь чистилища, адский огонь. Она не знала, как бывает с другими женщинами, но лучше вовсе не говорить об этом. В такие часы она думала о зобатом сапожнике, который волновал и вместе с тем отталкивал ее.

И вот жена владельца лесопильни пригласила ее к себе — она хотела обновить свои туалеты, — и в комнате все время торчал Вальтер Борнгребер, еще совсем молоденький мальчик, говоривший ей любезности. «У вас чудесная фигура!» — говорил он. А однажды, когда шел сильный дождь, Вальтер взял зонтик и проводил ее домой. Он обнял ее за талию и привлек к себе, но Шальке делала вид, что не замечает этого. «У вас, должно быть, замечательное тело», — сказал он, и она захихикала. Ныл настоящий потоп, и они добрались до города промокшие до нитки. Вальтер попросил разрешения войти, чтобы немного обсохнуть. Шальке никак не могла ему отказать. «Тише, тише! — говорила она. — Сапожник!» — Но как только Вальтер прикоснулся к ней, она потеряла сознание.

С тех пор Вальтер стал бывать у нее часто — два, три раза в неделю. Он бросал камешки в ее окно. Слыша сквозь сон стук первого камешка, Шальке тотчас же просыпалась, пылая как в огне. Так шло уже несколько недель, она была словно в дурмане и вела себя безрассудно, как девчонка.

Екель? При чем здесь Екель? Нет, ей не в чем себя упрекнуть — ведь в конце концов она не так близка с Екелем, она еще не вышла за него замуж.

Но в один прекрасный день Шальке появилась на улице бледная как мел, а когда на нее залаяла собака, она вскрикнула и от ужаса не могла двинуться с места. Ради бога, что же случилось?

Нечто страшное, нечто ужасное произошло в эту ночь! Шальке и сейчас еще дрожала всем телом. Ночью Вальтер опять был у нее, и на рассвете она проводила его до дверей. «Тише, тише, сапожник!» Но как только она повернула ключ в замке, дверь в сенях распахнулась, и перед нею очутился зобатый сапожник в одной рубахе — голубой нижней рубахе — и уставился на нее выпученными рыбьими глазами.

— Ага! — тихо проговорил он. — Сквозь ночную тишь крадется как мышь!

Он подступил ближе. От него исходил навсегда приставший к нему запах кожи из его мастерской. Шальке окаменела от ужаса и отшатнулась. Она вся еще горела от объятий Вальтера.

Ха-ха-ха! Добродетельная Фрида, которая ходит по улице, всегда потупив глаза! Ну, теперь он ее поймал. Но он ей ничего дурного не сделает, о нет! Напрасно она так дрожит. Он ее не выдаст и вовсе не ревнует к молодому человеку, — для этого он слишком благоразумен. Но если она так ласкова с Вальтером, то почему она так плохо относится к нему? Почему?

Он подошел к ней вплотную и положил свои большие руки ей на плечи. Она почувствовала на щеке прикосновение его бороды и зоба. Как она дрожала! Но не могла произнести ни слова.

И затем он часто замечал, продолжал сапожник, что Фрида всегда возвращается от Шпана с полной корзиной, а когда идет туда, ее корзина всегда пуста,»-он это заметил. Но он и об этом готов молчать — тсс, тсс! — никому не скажет ни слова, только она должна быть с ним немножко ласковей, немножко ласковей, — ну?

Шальке все еще дрожала, потом внезапно окаменела от страха и едва не потеряла сознание. Она погибла — все, все погибло! Все было кончено, и она, не сопротивляясь, прижалась к нему. Он понес ее на руках вверх по лестнице, и лестница трещала так громко, словно собиралась развалиться.

Какого страху она натерпелась! Два дня Шальке была бледна как полотно, но потом красные розочки опять зацвели на ее впалых щеках. Все судьба — что можно против нее поделать? Ничего! Она была совершенно бессильна. А этот сапожник! Да он прямо бешеный! Яркий румянец вспыхивал на ее лице каждый раз, как она вспоминала о нем. Нет, никто в городе не знал ее тайн, так же как и она не знала чужих тайн. Разве она должна вести себя иначе, чем другие?

4

Бабетта поместила Христину в маленькой каморке. Тут стояла простая кровать, а у стены были сложены штабелем доски. Карл не мог их держать в сыром сарае. В каморке было мало места, но ей больше и не нужно было. Она все время лежала.

Первое время Христина почти беспрерывно спала — настолько она была измучена. Да, она прошла долгий путь и устала. Время от времени Бабетта бесшумно приоткрывала дверь, чтобы посмотреть, не сползло ли одеяло. Иногда Христина, почувствовав прикосновение Бабетты, просыпалась и говорила:

— Какая ты добрая, Бабетта! — Больше она ничего не говорила. И Бабетта отвечала:

— Спи, спи, Христина, выспись хорошенько! Спешить тебе некуда.

Спешить? Христина качала головой. Спешить ей некуда, нет. Ее лицо было спокойно и серьезно. Куда девалась странная улыбка, прежде игравшая на ее губах? Улыбка исчезла.

Однажды утром она проснулась с пылающими щеками и горячим лбом. Ее глаза блестели как раньше, тысячи крошечных огоньков вспыхивали в их глубине. Но Бабетте не понравились эти сияющие глаза, — они блестели слишком ярко. «Совсем как глаза ее матери, — подумала она, — когда та слегла в постель, чтобы больше уже не встать».

— Лежи и не вставай, Христина, — сказала Бабетта, — ты больна.

Ах, ходить по снегу в таких тоненьких ботиночках, как тут не заболеть! Да еще в ее положении!

— Попробуй снова уснуть, Христина! Я потом принесу тебе теплого молока.

— Как ты добра, Бабетта! — Но уснуть Христина не могла, она и так спала, должно быть, слишком долго. Ей хотелось видеть Себастьяна. Бабетта принесла мальчика, посадила его на одеяло и принялась ласкать.

— Какой у тебя хорошенький, здоровенький мальчик, Бабетта!

— Скоро и у тебя будет такой ребенок, Христина! — ответила Бабетта и засмеялась.

— Да, да! — Христина закрыла глаза. — Да, Бабетта, скоро, — устало проговорила она.

Она снова лежала одна; проходили часы, и мысли текли в ее мозгу непрерывно и беспорядочно, причудливые и путаные, как во сне. Люди шли вереницей сквозь дождь, на нее неслись автомобильные фары, и нужно было остерегаться, потому что из-под колес автомобиля брызгами летела вода. Слышались звуки оркестра, и она видела ярко освещенную сцену, изображавшую комнату; девушки сидели за прялками, звонко раздавались их голоса. Потом она отчетливо слышала звуки пианино. Это маленький Шойриг в соседней комнате готовился к концерту, который прошел с большим успехом, и он потом пригласил их ужинать. Она видела лица, лица без конца, то вблизи, то издалека, но отчетливо, они смеялись, кричали ей что-то, но слов она не могла разобрать.

Вот этот человек с красивой седой головой, который сейчас снял очки и улыбается ей, — это знаменитый поэт, он написал не меньше десятка прекрасных книг и все же влачит жалкое существование.

Теперь Христина сидела в поезде, поезд шел, шел и наконец остановился. В вагон ворвался мужчина без шляпы. Он бросился к ней. Это был «герцог», ее «герцог». Так она называла его. Он на руках вынес ее из вагона, на глазах у всех отнес в экипаж, и экипаж затерялся среди уличной суеты. «Герцог» не переставая целовал ей руки, а она смотрела на большой незнакомый город.

Еще маленькой девочкой, лет десяти, Христина случайно увидела в журнале портрет молодого человека, непонятным образом пленивший ее. Это была картина старого мастера, изображавшая герцога Орлеанского, а может быть и кого-нибудь другого — она уже не помнила. Лицо молодого человека, в котором было что-то властное, темные волнистые волосы, высокий выпуклый лоб, черные глаза и маленький, несколько надменный рот так взбудоражили ее детскую фантазию, что она с трудом оторвалась от портрета. Она вырезала его, сохранила и окружила своего рода культом. Время от времени она доставала портрет и снова подолгу рассматривала своего «герцога». Это продолжалось несколько лет. Наконец Христина забыла «герцога» и даже не знала, куда девался портрет. Но однажды, уже взрослой девушкой, она выглянула в окно и увидела — сначала ей показалось, что это ошибка, — неожиданно увидела в одном из окон противоположного дома голову «герцога», живого «герцога»! Это был он! Да, разумеется, это был он, ее «герцог»! Как это могло случиться? Теперь она принадлежит ему, это какое-то колдовство, и вот они едут по улицам большого города, вокруг поспешно снуют чужие люди, а он покрывает поцелуями ее руки.

И вот Христина живет постоянно у своего «герцога», у человека с темными курчавыми волосами и высоким выпуклым лбом, и может видеть его ежедневно. Снова и снова всматривается она в это лицо: да, это несомненно он, ее «герцог». Но прошло много месяцев, и ей стало казаться, что это все же не он. Это было, другое лицо! Проходили месяцы, и его лицо все больше утрачивало сходство с лицом «герцога» и наконец стало совершенно на него не похожим. Нет, нет, это не «герцог» целовал ей руки, когда она ехала с ним в экипаже по улицам чужого города!

Лица стремительно проносились в разгоряченном мозгу Христины, расплывались, искажались, некоторые раскалывались. Их поток унес с собой и «герцога». Наконец осталось только одно лицо. Оно было серое, бескровное, жуткое, оно все приближалось, становилось все больше и больше, склонялось над ней, и от этого бесцветного лица веяло холодом и ужасом. Христина испугалась. Она вздрогнула и увидела, что это серое лицо — просто занесенное снегом маленькое оконце, расположенное против ее кровати.

У постели стояла Бабетта со стаканом горячего молока в руках.

— Тебе что-то снилось, Христина? Ты так кричала…

— Я кричала? — Христина болезненно улыбнулась. — Да, мне все время снились такие путаные сны.

Бабетта села на край кровати и пощупала горячую руку Христины.

— Я позову доктора, — испуганно сказала она. — У тебя жар!

Но Христина не хотела, чтобы звали доктора.

— Не надо, Бабетта! — просила она. — Завтра я буду совершенно здорова!

5

Однако когда температура подскочила еще выше, Бабетта пригласила молодого доктора Бретшнейдера. Когда он осматривал Христину, она лежала без сознания. Врач сказал, что у нее опасная простуда, и выписал несколько рецептов. Христине стало немного лучше, и через несколько дней у нее уже была почти нормальная температура.

Дверь каморки оставалась открытой, и она слышала, как в соседней комнате Бабетта гремит горшками и укачивает ребенка. Когда раздавался стук во входную дверь, Бабетта поспешно закрывала дверь каморки. Тогда из соседней комнаты доносились голоса, пока гости наконец не уходили.

Однажды Христина узнала голос Долли. Долли была несчастна и спрашивала, не собирается ли Генсхен скоро вернуться. Нет, Бабетта ничего о нем не знает: от него уже несколько недель нет вестей. Долли плакала. Она говорила, что больше не в силах выдержать. Она наденет коньки, выедет на середину озера, — там рыбаки сделали во льду большие проруби — и попросту бросится в воду, а люди подумают, что ^то был несчастный случай. Но Бабетта высмеяла ее. Когда ей было столько лет, сколько сейчас Долли, сказала она, в один прекрасный день она тоже хотела повеситься, на следующий день собиралась утопиться, однако и по сей день жива и здорова.

— Нет, нет, Долли, — говорила Бабетта, — обдумай все это еще раз хорошенько! Отпусти ты Ганса на все четыре стороны. Он славный парень, но для семейной жизни не годится.

Но Долли заявила, что не может жить без него. Не согласится ли Бабетта написать ему? Бабетта рассердилась. Нет, для таких дел у нее нет времени. Ах, боже правый, люди приходят и воображают, что у нее нет других дел, как только сидеть и выслушивать их болтовню. Наконец Долли ушла. Но сейчас же вернулась: она совсем забыла — она ведь принесла маленькому Себастьяну колокольчик. И Христина услышала серебряный звон колокольчика.

— Большое тебе спасибо, Долли! — сказала Бабетта уже гораздо мягче. — Но Генсхену я действительно не могу написать. Он бы только поднял меня на смех. Да разве на нем свет клином сошелся? Мало ли есть других?

— Нет, только он — он один, никто другой!

Когда Бабетта уходила, Христина оставалась с Карлом и Себастьяном. Карл строгал и постукивал молотком, он подолгу разговаривал с мальчиком, и в комнате часто раздавался звон колокольчика, принесенного Долли. Стоило Христине пошевелиться, и Карл мгновенно появлялся в дверях.

— Тебе что-нибудь нужно, Христина? — спрашивал он. Он находил ощупью ее лицо. Рука у него была грубая, как дубовая кора. — У тебя все еще небольшой жар. Если тебе что-нибудь понадобится, позови меня. А вообще-то тебе у нас нравится?

О да, сказала Христина, ей так хорошо у них!

— Если тебе чего-нибудь захочется, Христина, — продолжал Карл, — ты должна сказать об этом. Мы люди небогатые, но для тебя мы сделаем все, что сможем.

Однажды, когда она спала, он принес ей Себастьяна.

— Прости меня, Христина, — но мне кажется, что у него что-то с глазом. Он так странно хнычет. Посмотри, пожалуйста!

У Себастьяна была довольно основательно выпачкана рожица, но в глазах ничего не было заметно.

— Ну, спи спокойно, Христина, — сказал Карл. — Не сердись, что побеспокоил тебя!

Через несколько дней Христина попыталась подняться. Она просидела часа два около плиты, потому что все время зябла, но почувствовала себя плохо, и Бабетта заставила ее снова лечь.

Она спала; ее слегка лихорадило. Иногда ветер очищал оконце, и тогда она видела, как кружатся хлопья снега, но вскоре ветер снова залеплял ими стекло, и больше ничего не было видно. Часто Христина просыпалась среди ночи, и тогда мысли в ее голове текли спокойно. Она слышала, как в своей комнате храпят Карл и Бабетта, как ветер рвет дверь, а когда становилось совсем тихо, до ее слуха нередко доносился из-под пола нежный писк, какой издают птицы во сне. Это были мыши. Иногда слышно было даже, как они бегают, но Ведьма и кошка мирно спали у себя в сенях и даже ухом не вели. Покой царил в доме Бабетты.

Этот покой наполнял сердце Христины, и она могла не спеша размышлять о своей жизни, не отчаиваясь, не чувствуя себя несчастной, как это часто бывало днем. Что с ней произошло? Она и сама-то плохо понимала, а между тем все уже кончилось. В ее жизнь вошел мужчина, похожий на портрет, привлекавший ее еще в детстве; она влюбилась в этого мужчину, и любовь захватила ее и унесла, подобно тому как ветер уносит лист. Она не раздумывая последовала за этим человеком, а когда любовь его стала охладевать, она убежала — в то самое мгновение, как почувствовала это. Вот и все, и это так бесконечно просто, что ей никогда этого не понять, если бы даже она размышляла целый век.

Христина сидела в ночной темноте и думала об этой пугающе-несложной жизни, которую ей никогда не постигнуть. Она часами думала об одном и том же, пока не слышала наконец, как встает Бабетта. Ведьма прыгала со стула и отряхивалась, маленький Себастьян плакал и получал грудь, Бабетта разводила огонь и громко разговаривала сама с собой. Потом она визгливо кричала:

— Пора вставать, отец!

А Карл откашливался и говорил:

— Сегодня ночью опять был сильный ветер, мать.

Жизнь была проста.

Днем Бабетта часто садилась у постели Христины, штопала чулки и начинала болтать о всякой всячине.

— У тебя уже снова лучше цвет лица, Христина, — говорила она, — право же. Когда ты пришла, у тебя был совсем больной вид, а на лице были такие некрасивые желтые пятна. Но теперь дело идет на лад.

Да, Бабетта болтала о всякой всячине, но за все время она не задала Христине ни одного вопроса, который бы выдал ее любопытство или мог бы смутить Христину. Ни звука об этом! Как, почему, отчего, что же дальше? Ни слова.

Да, Бабетта была добра и, быть может, именно поэтому без лишних рассуждений понимала, как проста жизнь.

В тишине ночи Христине становилось легче, но днем ее одолевали невеселые думы. Ей хотелось отвести душу, и она сама заговорила о вещах, которых не касалась Бабетта. Ах, Бабетта, должно быть, никогда не поймет, почему она вдруг убежала. Этого никому не понять, она и сама не понимает.

— Люди делают много непонятного, — ответила Бабетта и кивнула.

А понять, в сущности, совсем нетрудно, продолжала Христина. Она попросту влюбилась, вот и все.

Бабетта глубоко вздохнула.

— Ах, — простонала она, — господи милосердный, не оставь нас, бедных женщин, когда на нас найдет эта блажь! Вот что я скажу, — да и что тут еще скажешь?

В глубине души Христине хотелось много о чем порасспросить Бабетту, и временами, когда в доме бывало тихо, она собиралась с духом и начинала спрашивать. Вот, например, вопрос, мучивший ее день и ночь. Должна же она когда-нибудь узнать правду.

— Послушай, Бабетта, — начала она, невольно впадая в тот по-детски доверчивый тон, каким она говорила с Бабеттой, когда была маленькой девочкой. — Мне надо спросить тебя кое о чем, что мучит меня днем и ночью. — Она понизила голос. — Он был здесь или нет — скажи мне, Бабетта?

— Кто?

— Ну, он, ты ведь знаешь, о ком я говорю! Я не знаю наверняка; может быть, мне все это почудилось в бреду?

Бабетта кивнула.

— Да, он был здесь!

Они приехали как-то ночью, во время метели, направили слепящий свет автомобильных фар в окно, и он тотчас же начал кричать как безумный: «Христина, Христина!» И она тогда сказала Карлу: «Выйди-ка, отец, — вот дураки, они, должно быть, заблудились». И тогда он вошел сюда с Карлом, кричал, и бесновался, и хотел немедленно взять Христину с собой — в таком состоянии. Но Бабетта сказала ему: «Вы, как видно, не в своем уме, разве вы не видите, что это ее погубит, — ведь она больна».

— И тогда он ушел?

— Да. Но сначала он потребовал, чтобы ты простила его.

— А я что сделала?

— Ты его простила! — Бабетта улыбнулась. — Что же еще тебе оставалось? Им всегда всё прощают, хотя они этого и не заслуживают.

Христина долго молчала.

— Он совсем не такой плохой, Бабетта, — сказала она наконец, — поверь мне, он хороший и благородный человек. Он только слабоволен.

Бабетта ничего не ответила, лишь презрительно скривила губы. Знает она этих слабовольных мужчин!

А у Христины было в запасе еще много вопросов.

— Послушай, Бабетта, мне часто бывает так страшно. Что теперь со мной будет?

Бабетта неодобрительно взглянула на нее.

— Теперь? К чему говорить об этом? — воскликнула она. — Прежде всего выздоравливай, роди ребенка, потом подумаем, что с тобой будет дальше.

Христина молчала. Потом она задала еще один вопрос: почему в доме говорят обо всех — о Генсхене, за которым бегают девушки, о Рыжем, которого посадили в тюрьму, об Антоне, — но имени Германа не упоминают никогда, никогда, словно все они сговорились? И вот именно поэтому ей хотелось бы узнать, что с Германом.

— С Германом? — Бабетта низко склонилась над чулком, который вязала. Она начала отсчитывать петли. — Не мешай мне теперь, девочка! Да, насчет Германа… О, ему живется хорошо! Он работает, не щадя сил, ему просто вздохнуть некогда, — поэтому ему и живется хорошо. Но он своего добьется, люди только диву даются, глядя на него. Без денег! С помощью одной только упрямой головы и пары рук!

А о ней Герман, спросила Христина, должно быть, очень плохого мнения?

Бабетта сердито пожала плечами. Она не любила подобных разговоров. Плохого или не плохого — откуда ей это знать?

— Спроси его сама, когда он придет! — сказала она.

Христина покачала головой. Она ни за что не сможет спросить его, она сквозь землю провалится от стыда.

Бабетта укоризненно посмотрела на нее.

— От стыда? Разве ты совершила преступление? — Она снова принялась считать петли. — Не мешай мне теперь, девочка!

Все эти вопросы Христина, смущенная, пристыженная, ослабевшая от болезни, задала только один раз, и с нее было этого достаточно. Но один вопрос она задавала каждый раз, как беседовала, с Бабеттой. Отец! «Когда мы пойдем к отцу?» И она прятала голову под одеяло и всхлипывала.

— Потерпи еще немного, Христина, — терпеливо отвечала Бабетта. — Тебе нужно прежде окрепнуть. Что за нетерпение!

У дверей раздавался стук, и Христина тотчас же затихала.

— Это Антон! — шептала Бабетта. — Я узнаю его стук. Он у нас бешеный. Но ты не беспокойся. — И она затворяла за собой дверь каморки.

— Это ты, Антон? — визгливо спрашивала она в сенях. — Ты, как видно, собираешься купить мой дом или поместье Дитлей? Нам приходится запираться, ветер так и гасит огонь в плите.

— Да никакого ветра нет, Бабетта!

— Что же, прикажешь мне то и дело высовывать нос и смотреть, есть ли ветер? — засмеялась Бабетта.

6

Герман въехал во двор с грузом новых оструганных досок. Они пахли чудесно.

— Борн, как видно, будет готов еще этой зимой? — спросила Бабетта.

— Это было бы неплохо, Бабетта! — рассмеялся Герман и принялся выгружать доски.

В воскресенье Герман и Антон настилали пол в угловой комнате жилого дома. Герман собирался пока отделать только одну комнату и расположенную позади нее кухню; это было уже своего рода роскошью, и ему пришлось влезть в долги. Но иначе ничего не выходило. Ему не хватало места. Хлев был переполнен. Там рядом с лошадьми стояли три коровы, четыре телки и два бычка. Для свиней места в хлеву не хватало, и ему пришлось перевести их в сарай, где до сих пор жил он сам вместе с Антоном.

Герман устроился в угловой комнате, предоставив Антону кухню. Впервые за все эти годы они жили отдельно.

— В Борне становится все шикарнее! — заявил Антон. — Мы еще будем играть в карты при электрическом освещении, Герман, — бьюсь об заклад!

Но Герман не хотел биться об заклад; он начал разбирать часть каменной ограды, метров тридцать длиной, — ему нужно было место для хозяйственных построек. Ограду нужно было отодвинуть на пятнадцать метров. Для зимы это была самая подходящая работа. Ограда была сложена из нетесаных камней, некоторые из них весили больше центнера. Таская их, они в самые лютые морозы обливались потом.

— Зачем это? — спрашивала Альвина. Она не переставала удивляться. В жизни не встречала она такого человека, как Герман, — он не отдыхает ни единого дня. — Неужели ты хочешь все здесь застроить?

Герман отвечал, не отрываясь от работы:

— Все! И сторожка тоже будет в один прекрасный день снесена и построена заново. Погоди, Альвина, ты еще увидишь все это своими глазами!

Однажды Антон принес письмо, которое передал ему по дороге почтальон. При виде этого письма можно было испугаться: оно походило- на бумагу из какого-нибудь очень важного государственного учреждения, буквы были словно на камне высечены.

— От Рыжего! — сказал Герман и покраснел от радости. Письмо было на шести страницах, и каждая буква словно выгравирована на стали, Рыжий вычерчивал их четыре воскресенья подряд.

Рыжий писал, что ему живется хорошо, что чувствует он себя прекрасно. Он поправился на шесть фунтов.

— Что ты на это скажешь! — закричал Антон. — А мы тут горюем о нем!

Да, Рыжему жилось неплохо. Он попал в ту же тюрьму и встретил там много прежних знакомых; старый начальник тоже был на месте и отнесся к Рыжему очень благосклонно. Осенью Рыжий работал в тюремном саду, как раньше; начальник очень любил цветы, и если бы они увидели здешние далии и астры — Рыжий перечислял сорта цветов, — они подумали бы, что находятся в раю. Да, поистине в раю, так он писал.

Теперь Рыжий работает в канцелярии, но он уже заранее радуется предстоящей работе в саду, которая начнется, как только наступит весна. Нет ни малейшего сомнения, что именно Рупп донес на него и указал властям его местопребывание. Но Рыжий теперь все простил Руппу, он уже отказался от мысли задушить его, как поклялся раньше. Так, должно быть, лучше, во всяком случае теперь совесть у него спокойна. Прошение о помиловании подано, и директор поддержал его. А Эльзхен поклялась, что приедет в Ворн, как только он будет на свободе. Он, разумеется, и сейчас охотно вышел бы на волю, разумеется, — но если уж так надо, он ничего не имеет против того, чтобы побыть здесь, — его хорошо содержат, и он ведет размеренную жизнь. Все это было изложено на шести тщательно написанных страницах. Он просил друзей последить за тем, чтобы не растащили его камней, и справлялся о здоровье Тетушки. «Кто теперь будет чистить водоотводные канавы?»— спрашивал он. Но в один прекрасный день он вернется.

— Это письмо можно читать и перечитывать без конца! — заявил Антон.

— Да, это верно. Главное, что ему живется хорошо.

Рыжий сидел за тюремной решеткой и ни на что не жаловался, а Генсхен, находившийся на свободе и хорошо зарабатывавший, был вечно недоволен. Он хотел поехать за границу, хотел снова плавать на больших пароходах и видеть свет, а девушек с него хватит. Ах, с ними всегда одна и та же история! Сначала любовь без всяких условий, потом вечная любовь и условия, а потом он превращается в вероломного негодяя. Он уже написал северо-германской пароходной компании Ллойда, где работал раньше. Как различны эти два человека!

— После еды надо будет сходить к Бабетте, — сказал Герман, — и показать ей письмо. Она каждый день справляется о Рыжем.

Работая над разборкой каменной ограды, Герман видел иногда, в хорошую, мягкую погоду, как из дверей домика Бабетты выходит какая-то женщина. Закутанная в теплые платки, она медленно прогуливалась несколько минут перед домом и снова исчезала. Теперь уже не оставалось никакого сомнения в том, что Бабетта кого-то прячет у себя и не желает, чтобы об этом говорили. Но он ни о чем и не спрашивал.

Сегодня утром, когда выглянуло солнце, Герман снова увидел ту женщину. Она медленно ковыляла вдоль дома, взад и вперед, временами придерживаясь рукой за стену. Укутанная с головы до ног, она с трудом передвигалась и часто останавливалась, чтобы перевести дыхание. Она была, очевидно, больна, стара и несчастна, и эта добрая душа, Бабетта, приютила ее у себя, чтобы ухаживать за ней. Но иногда — как странно! — женщина вдруг нагибалась, брала пригоршню снега, лепила из него шарик и каким-то детским движением бросала этот шарик в воздух. Нет, вряд ли она стара — старуха не станет играть в снежки. Как странно! Она явно молода, в жесте, которым она бросает снежок, есть что-то девичье; он, этот жест, напоминает ему когда-то у кого-то подмеченную манеру вскидывать руки. Но он не стал думать об этом — все это совершенно неважно, а ему нужно работать.

Когда Герман после работы спустился к Бабетте, чтобы показать ей письмо Рыжего, погода резко изменилась. Снег валил так сильно, что сверху Герман совсем не видел домика. Он вынырнул перед его глазами лишь когда Герман вплотную подошел к нему. Карл что-то приколачивал в сенях и поднял такой шум, что Герман не постучал и решил выждать, когда тот перестанет. Наконец Карл остановился, но как раз в то мгновение, когда Герман хотел постучать, ухо его уловило серебряный звон колокольчика. Он подумал, что это сани, едущие мимо, и невольно повернул голову в сторону шоссе. Но тут он снова услыхал серебряный колокольчик, на этот раз за дверью, и одновременно раздался голос, прозвучавший, как ему показалось, над самым его ухом:

— Себастьян, ты слышишь колокольчик?

Детский голосок завизжал от удовольствия.

— Слышишь колокольчик, Себастьян? — повторил голос.

Рука Германа беспомощно опустилась, он отступил на шаг от двери. Это был мягкий, теплый, немного грудной голос. Снова прозвенел колокольчик, и Герман отступил еще на несколько шагов, пока домик не утонул в снежной пелене и не заглох серебряный звон.

Он осмотрелся по сторонам. Никого, далеко вокруг нет никого — только падают, кружась, хлопья снега.

— Не может быть! — прошептал он, и внезапно снежные хлопья, прежде летевшие ему навстречу, завертелись вокруг него в быстром вихре.

7

Христина наконец немного оправилась и не хотела ждать больше ни одного дня. Бабетта пыталась ее отговорить, но в конце концов ей не осталось ничего иного, как сходить к Шальке. Задача была не из легких, и сначала она не знала, как приступить к делу, но потом все же сказала Шальке, что совершенно неожиданно приехала Христина и хочет объяснится с отцом.

Шальке изобразила на своем лице безграничное изумление.

— Да когда же она приехала? — спросила она.

— Когда? Дня два-три тому назад; она была немного простужена.

— Два-три дня тому назад? — Шальке, хитро улыбаясь, посмотрела на Бабетту. Пусть только Бабетта не воображает, что может водить ее за нос, пусть не считает ее такой дурой. Всего два-три дня?

Шальке насмешливо захихикала. Бабетта смутилась и начала теребить свой платок.

— Ну, может быть немного больше, Фрида! — сказала она.

Разыгрывая изумление, Шальке успела мгновенно все обдумать. Отказать? Нет, отказать Бабетте в ее просьбе о посредничестве нельзя ни в коем случае, — что бы она о ней подумала? Вопрос лишь в том, не угрожает ли посещение Христины ей самой? Нет ли тут какой-либо опасности? Как знать? Но она тут же решила, что опасности для нее никакой быть не может, потому что Шпан так болен, что, наверное, не узнает ни Бабетту, ни Христину.

— Я всем сердцем готова помочь, — ответила она, — всем сердцем, Бабетта! Ах, я только и мечтаю о том, чтобы оказаться полезной Христине. Но сейчас Шпан очень болен, у него мысли мутятся. Что же нам делать, Бабетта?

— Ты сообщишь нам, Фрида, как только Шпану станет лучше.

О, это Шальке сделает охотно! Через несколько дней она послала к Бабетте мальчика с запиской, хотя состояние Шпана нисколько не улучшилось. Обе они должны были прийти в город в сумерки, когда будет почти совсем темно.

— Ты готова, Христина? — спросила Бабетта.

— Да, готова! — храбро ответила Христина, вся дрожа.

Она оделась, и Бабетта нашла, что у нее жалкий вид. Ее лицо слегка отекло и было словно покрыто тонкой шафранно-желтой пылью, осевшей густо на губах, особенно в уголках рта. На щеках были коричневые пятна, а широко открытые глаза лихорадочно блестели. И ко всему еще обезображенная фигура. Вот в каком виде она возвращается! «Ах, что за жалкие создания мы, женщины!» — думала Бабетта.

— Хорошенько смотри за Себастьяном, отец, — обратилась она к Карлу, — мы скоро вернемся. Ну, Христина, пойдем, в добрый час! Укутай только получше шею платком.

Уже смеркалось, когда они вышли из дому. По небу ползли темные тучи, а на западе догорало буйное призрачное пламя, вот-вот готовое погаснуть. В тех местах. куда падали отблески пламени, снег был красен, как вино; в тени же он был черен, как сажа.

Христина то и дело вздрагивала. Этот воздух ощущался во рту как лед — но лед обжигающий. Снег вокруг вспыхивал красными, синими и зелеными огоньками, словно высовывались язычки горящего газа.

— Держись крепче за меня, Христина. Молись, чтобы бог послал тебе силы. Проси бога, чтобы он смягчил сердце твоего отца, — ты тяжело провинилась перед ним.

— Да, я тяжко перед ним провинилась!

Но тут силы Христины иссякли. Она зашаталась и вынуждена была присесть на краю дороги.

— Может быть, нам лучше вернуться, Христина, бедная моя девочка?

— Нет, нет, Бабетта!

— Ну так обопрись на меня хорошенько. Ну как, легче тебе? Когда мы будем у него, ты, Христина, ничего не говори, так будет лучше, слышишь? Господь вразумит меня и подскажет мне нужные слова.

— Хорошо, Бабетта.

— Я ведь знаю твоего отца. У него доброе сердце, но он упрям. Все вы, Шпаны, упрямы, и ты тоже, Христина!

— Да, я тоже, я это знаю.

Буйное призрачное пламя погасло быстро, как костер, который разгребли и затоптали. Внезапно наступила темная ночь. Христина испугалась глубокой темноты; когда она оглядывалась по сторонам, у нее начинала кружиться голова. Она снова зашаталась и опустилась на землю.

Бабетта подняла ее и вытерла ей лицо снегом.

— Давай вернемся, Христина! — жалобно повторяла она.

— Нет, нет, я должна к нему пойти.

В городе Христина сразу почувствовала себя гораздо лучше. К тому же здесь было как будто теплее. Шальке ждала их у калитки и поведа в кухню. Почувствовав запах кухни, нисколько не изменившийся за время ее отсутствия, Христина потеряла сознание. Бабетта дала ей выпить воды, и наконец Христина пришла в себя настолько, что с помощью Бабетты смогла подняться по узкой лестнице. И вот она сидела в скудно освещенной столовой и как зачарованная смотрела на часы в футляре красного дерева.

— Часы остановились, Бабетта! — прошептала она.

— Да, сиди спокойно, Христина.

Шальке исчезла. Бабетта оглядела комнату и удовлетворенно кивнула. «Нужно отдать Фриде справедливость, порядок у нее образцовый», — подумала она. Потом попробовала быстро приоткрыть один из ящиков буфета, но ящик был заперт. Бабетта усмехнулась про себя. Как бы Шпан ни был болен, он никогда не забудет запереть ящики. Спустя немного Шальке вернулась. Она отозвала Бабетту в угол и стала с ней шептаться.

— Сегодня твой отец чувствует себя неважно! — обратилась Бабетта к Христине. — Я попытаюсь поговорить с ним. Ты посиди здесь спокойно.

Христина сидела неподвижно, — вовсе незачем было говорить ей об этом. Она снова была почти без сознания и не знала, сколько времени отсутствовала Бабетта— несколько. минут или час. Она опомнилась только тогда, когда та подошла к ней и потрогала ее за плечо.

— Сюда, Бабетта, — прошептала Шальке, — мы войдем через эту дверь. — Бабетта следовала за ней.

Шпан сидел в постели; рядом на ночном столике горел ночник. Бабетта не сразу узнала его. Он сидел сгорбленный, глубоко задумавшись, опершись на руки, и не мигая глядел в одну точку. Его глаза, лишенные жизни и выражения, приобрели тусклую свинцовую окраску. Он казался мертвецом, погруженным в разрешение вопросов, которых не смог разрешить при жизни. Скорбно опущенные, окруженные тоненькими, как лучики, морщинками уголки рта временами вздрагивали, а один раз даже могло показаться, что он пытается улыбнуться. Синие губы растянулись, показалась узкая полоска мелких зубов, — смех был похож на гримасу, и Бабетте стало страшно.

— Господин Шпан! — робко прошептала она.

— Громче! — сказала Шальке. — Можешь даже кричать.

— Господин Шпан!

Но Шпан не слышал ее. Он широко раскрыл глаза и, казалось, напряженно прислушивался, но не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг. Он был в том глубоком сне, от которого в последние недели его невозможно было пробудить. Что ему снилось?

О, ему снилось нечто величественное и чудесное, нечто бесконечно прекрасное, чего никто не в состоянии себе представить. Он был празднично оживлен и взволнован. Дом был украшен цветами, стол накрыт, повсюду пахло печеньем и самым лучшим кофе, имевшимся на складе. Он самприготовил его. «Нужно еще положить ковер на парадной лестнице, — подумал он, — красный ковер. И усыпать его цветами».

Он бегал по лестнице вверх и вниз, вытирал потный лоб, — стояла летняя жара. Пробили часы в футляре красного дерева. Христина должна была приехать с минуты на минуту. Лошади уехали за ней на станцию уже час тому назад.

Мимо проходили люди, кланялись и поздравляли его. Да, он ждет Христину, свою дочь, — она вышла замуж за коммерсанта из Амстердама и собралась наконец, после многих лет, навестить его со своими двумя детьми. Она болела несколько месяцев, но теперь поправилась и не испугалась трудностей пути, чтобы навестить старика отца. Чу! Вот и карета!

Подъехала коляска, и Шпан торжественно спустился с лестницы. Но в коляске сидел только полицейский инспектор. Он привстал и доложил, что улица охраняется. «Все в полном порядке, господин Шпан», — сказал он, и отдал честь. «Спасибо», — ответил Шпан. Он заказал эскорт для сопровождения Христины, чтобы ее поездка была безопасна.

А вот теперь, да, теперь приближается карета Христины! Вот она несется в облаке пыли; люди ликуют и машут платками. В карету запряжена четверка лошадей. Вот так выезд! Христина все ближе и ближе, она привстала с места, он уже видит ее улыбку и блестящие зубы. Она цветет, как пышное лето, а дети рядом с ней, свежие и прелестные, напоминают весну. Карета остановилась, Шпан спешит ей навстречу и протягивает Христине руки. Христина, Христина!

И действительно, Шпан, сидя в постели, вытянул руки, его губы взволнованно зашевелились, и в тусклых свинцовых глазах появился слабый блеск. Бабетта снова осмелела. Видно по крайней мере, что он не спит. Она подошла ближе и наклонилась.

— Господин Шпан! — сказала она. — Господин Шпан! Это я, Бабетта! Я здесь!

Но Шпан не слышал ее; он слышал фырканье лошадей, и детский смех, и теплый, мягкий голос Христины, наполнявший его счастьем. Бабетта приблизилась еще на шаг. Теперь она подошла к кровати вплотную, решив окончательно разбудить Шпана.

— Господин Шпан! — окликнула она его и прикоснулась к его плечу. — Это я, Бабетта! Христина здесь., Христина! Она хочет поговорить с вами, она здесь рядом, Христина, господин Шпан! Господин Шпан!

Шпан вдруг повернулся в ее сторону, его руки вздрагивали, он сделал резкое, угрожающее движение.

— Прочь, прочь! — проговорил он, задыхаясь и не глядя на нее. — Прочь! — Бабетта в ужасе отступила.

Нет, она была не в состоянии развеять глубокий сон Шпана. Он видел нищих, которые хотели втереться между ним и Христиной. Движением руки он отстранил их: потом, потом! Всех их накормят и поднесут им вина, а в придачу все они получат подарки, — все, все!

Его чудесный, глубокий сон не прерывался ни на одну секунду. Христина выросла и немного пополнела, она расцвела, став матерью. Входи же в дом твоего отца, Христина, входи! Он взял на руки детей и все не мог на них налюбоваться. «Наконец-то вы здесь! Какие у тебя прелестные, красивые малыши, Христина!»

Бабетта потрогала Христину за плечо. Христина была страшно бледна и дрожала всем телом.

— Пойдем, Христина, — сказала она упавшим голосом, — твоему отцу сегодня нехорошо. Нам придется прийти в другой раз.

— В другой раз?

— Да, в другой раз!

Христина не раздумывая, в каком-то отупении, последовала за Бабеттой. Она пришла в себя, лишь когда они очутились за чертой города и молчаливая темнота окутала их. Христина дрожала от холода.

— Ты должна мне подробно обо всем рассказать, Бабетта, — произнесла она. — Что сказал отец?

— Обопрись на меня хорошенько, — ответила Бабетта, — иначе ты опять упадешь, Христина! У твоего отца сегодня был плохой день, я расскажу тебе все. Но раньше давай доберемся до дому, я сварю тебе кофейку, уложу тебя с грелкой в постель, а потом, когда ты как следует согреешься, я расскажу тебе все, все. Нам нужно держаться немножко левее, Христина. О господи, как сегодня темно!

8

Долли грустила, вспоминая Генсхена.

Она надолго забилась в свою комнату и была в глубоком отчаянии. В эту зиму, во всяком случае, она не примет участия ни в каких развлечениях. Кончено, кончено, для нее все кончено раз и навсегда! Она почти всегда ходила в темном, как вдова, но от этого ее волосы приобретали еще более металлический и возбуждающий блеск. На улице она почти не появлялась.

Вот какая девушка была эта Долли!

Вероника, напротив, была занята исключительно балами и маскарадами. Она не пропускала ни одного развлечения, флиртовала со всеми мужчинами, потеряв всякий стыд, — так передавали Долли, — а простодушный толстяк Бенно улыбался, глядя на это. Он даже чувствовал себя польщенным.

Долли не была на балу, устроенном обществом любителей пения, и не пойдет завтра на бал гимнастического общества — ни за что не пойдет, хоть убейте ее. Последнее время Нюслейн не вмешивался в дела своей дочери, но, услышав это, он расчесал седые усы и поправил пенсне на носу. Всему есть предел! Капризы как у принцессы, замашки как у принцессы, да вдобавок еще принцессы в трауре, — всем этим он сыт по горло, по горло! Он человек деловой, и его положение в обществе просто-таки обязывает, чтобы он повсюду показывался со своей семьей.

— Завтра ты пойдешь на вечер! — заявил он, не слушая возражений Долли.

Убивать Долли не пришлось, она пошла на вечер гимнастического общества. Что ж, она пойдет, но отец от этого не возрадуется. Она сидела холодная и безжизненная, как восковой манекен в витрине парикмахерской. Она не говорила, не улыбалась — не так-то легко отцу подчинить ее своей воле. В городе недавно появился новый учитель, доктор Дикергофф, выдающийся спортсмен, прозванный всеми «скороходом», — этот доктор Дикергофф поклонился ей и пригласил ее танцевать. Долли тихонько покачала головой, и «скороход» ретировался, несколько уязвленный. Но вскоре появился снова под руку с папашей, и Нюслейн заявил:

— Вот я привел тебе господина доктора Дикергоффа, одного из лучших спортсменов Германии, Долли! Брось ломаться, дитя мое, надо всегда быть готовой к услугам; клиентура остается клиентурой!

Нюслейн благодушно рассмеялся, — он уже опрокинул несколько рюмочек, — и Долли чуть сквозь землю не провалилась, так ей было стыдно за его неотесанность и дурацкий смех.

Доктор Дикергофф был долговязый светловолосый молодой человек, говоривший исключительно о спорте. Он был выдающийся спринтер и получил уже несколько призов. Долли едва отвечала ему. Она протанцевала с ним мазурку, а когда он пригласил ее снова, улыбнулась ему уже более благосклонно.

Почему бы ей, собственно, и не потанцевать? Ради чего она должна сидеть в заточении дома, в своей комнате? Разве она не молода? «Скороход» был великолепным танцором, вел он превосходно. Она думала о том, как танцевала с Генсхеном. Сколько раз она с ним танцевала, боже! Но вдруг она нахмурила лоб и даже приняла приглашение «скорохода» выпить с ним бокал шампанского. В сущности, он был вовсе не так плох, этот «скороход», если бы только не воображал о себе так много. Подумаешь, какая важность — уметь быстро бегать! Впрочем, он был довольно мил. Она вела себя уже отнюдь не так холодно, как вначале, держалась более естественно, улыбалась своему кавалеру и даже, по своей привычке, прижималась кинему во время танца маленьким круглым животом.»

Это было на вечере гимнастического общества. А когда через неделю устроил свой вечер любительский театр, Долли, разумеется, не могла не пойти — Вероника и толстяк Бенно, члены правления театра, никогда не простили бы ей этого, а обижать ей никого не хотелось. На вечере она все время вспоминала Генсхена и чуть было не ударилась в меланхолию. Она погрузилась в воспоминания о поцелуях Ганса и под впечатлением этих воспоминаний прильнула к груди «скорохода», словно ища у него спасения. На новогоднем балу, во время антрактов, она уже разгуливала с доктором Дикергоффом в прохладном коридоре. Ах, как часто прогуливалась она тут с Генсхеном, влюбленная до потери сознания! Ей пришлось выпить несколько стаканчиков вина, чтобы не расплакаться и не удрать домой. Но в конце концов она прижалась к плечу «скорохода»; они опять вышли погулять в коридор, и он рассказывал ей о своих успехах в легкой атлетике. Почему Генсхен не с ней? Генсхен, где ты? Она выпила еще стаканчик вина, потом еще. Один раз у нее даже слезы показались на глазах. И все же Генсхен все больше и больше бледнел в ее памяти, лишь иногда она слышала его звонкий, бездумный, неотразимый для дам смех. Нет, смеяться так очаровательно доктор Дикергофф, конечно, не умел, хотя и бегал быстрее. И целоваться, как Генсхен, он тоже не умел.

К концу масленицы «скороход» частенько сиживал за столом Нюслейна, а танцевал он только с Долли.

9

Бабетта часто наведывалась к Шальке, чтобы справиться о самочувствии Шпана. Христину томили беспокойство и страх. Шпану было плохо, очень плохо, но он ни за что не хотел звать врача.

За последние дни у него опять начались припадки слабости, сердце отказывалось служить. Шальке варила крепкий черный кофе и вливала ему в рот по ложечке.

— Долго он не протянет! — сказала Шальке сапожнику Дорнбушу.

— Все там будем! — отозвался сапожник и прищелкнул языком.

Шальке ухаживала за своим чахоточным мужем до самой его смерти: она знала, как умирает человек. В последние дни она почти не отходила от Шпана. Он большей частью спал. Но часто просыпался, внезапно охваченный безумным страхом: кто-то касался ледяными пальцами его плеча — кто-то невидимый, предупреждавший его о какой-то опасности. Чей-то голос шептал ему что-то на ухо совершенно отчетливо, но когда он приподнимался и оглядывался по сторонам, никого не было, В его грезах ему часто являлась Христина. Он влачился среди раскаленной тьмы, по горячей, темной пустыне, его терзала ужасная жажда. И вот раздавался мягкий шелест в воздухе, перед ним возникал ангел в серебристом одеянии и протягивал ему на пальце капельку росы. И он с трепетом видел, что это Христина, что она смачивает его губы. Его тело пылало, иссыхало от страшного зноя, но в это время его овевало благовонное дыхание светящегося ангела, излучавшее прохладу. Да, это была Христина — она являлась, чтобы сопровождать его через все страшные испытания.

Иногда он часами шептал, разговаривая сам с собой, и Шальке отчетливо разбирала каждое слово. Он говорил о кофе, рисе, сахаре, и при этом его руки беспокойно бегали по одеялу. Он целыми часами проверял на ощупь кончиками пальцев рис и сахар, потом растирал муку, наконец в пальцах оставался только песок, один только песок. «Они прислали мне песок», — шептал он.

Порой, когда Шпан неожиданно открывал глаза, он видел, как вокруг него витает какой-то дух, призрак, нащупывавший серебряную цепочку на его груди. Потом он снова погружался в глубокий сон. Туда призрак не мог за ним последовать. «Как тяжело он умирает!» — думала Шальке.

Однажды вечером он проснулся в полном сознании, давно уже голова его не была так ясна. Он с трудом сел и спросил поразительно чистым голосом:

— Где Христина?

Шальке протянула ему стакан воды.

— Христина в городе, — ответила она.

— В породе? Да, разумеется, она в городе.

Шальке ответила не размышляя. Что же еще она могла сказать? Неужели же выпустить все из рук в последнюю минуту? Кто отблагодарит ее за то, что она месяцами мучилась у постели больного? Никто! Уж не должна ли она была отправить посыльного к Бабетте ночью? И где было ей взять такого посыльного? У этого человека печать смерти на лице. Пока Христина явится, будет уже слишком поздно. Зачем его тревожить в последние минуты?

Шпан неподвижно смотрел перед собой свинцовыми, тусклыми глазами. Он напряженно думал, потом сказал:

— Позовите нотариуса, пусть придет сейчас же!

Но прежде чем Шальке успела ответить, он снова упал на подушки. Он лежал не двигаясь, его закрытые веки слегка дрожали. С этой минуты он больше не приходил в сознание. Он едва дышал, пульс уже не прощупывался. В его дыхании постепенно появился присвист, потом хрипение. Руки иногда вздрагивали. Шальке ушла: она знала, что наступил конец.

Она была совершенно измучена, ее силы были на исходе.

— Ешь, Фрида! — сказал сапожник, уплетая за обе щеки. На столе лежали хлеб и сыр.

— Я не могу проглотить ни куска.

— Ну так выпей по крайней мере стаканчик! — Он налил ей стакан сладкого венгерского. Это было вино, взятое из погреба Шпана.

— Да, пожалуй это мне поможет.

Сапожник пил и жевал, громко чавкая. Тяжелый, громоздкий, сидел он за столом, не снимая передника, распространяя сильный запах кожи и пота. Облизывал зубы толстым красным языком и медленно поглаживал реденькую шелковистую бороду, которая, словно паутина, прикрывала его зоб.

— Ну, Фрида! — сказал он, глядя на нее выпученными рыбьими глазами, и похотливо протянул к ней мясистую руку.

Шальке вскочила.

— Оставь меня в покое! — крикнула она. — Я хочу спать — иначе я с ума сойду.

— Не вечно же это будет длиться!

Но Шальке не заснула. Она подождала, пока не услышала, что сапожник внизу улегся в кровать. Наконец он захрапел. Тогда она тихо поднялась и крадучись проскользнула в дом Шпана. Страх сжимал ей горло. Это было, в сущности, выше ее сил, но если она теперь не выдержит, то все ее старания были напрасны. В доме царила нерушимая тишина. Шальке не решалась зажечь лишний свет, она включала лампочки ненадолго, только чтобы осмотреться. Кто-нибудь с рыночной площади может заметить свет. Случайность, мелочь может погубить все, как об этом часто пишут в газетах.

У дверей спальни она прислушалась. Все было тихо, нигде ни звука. Наконец, собравшись с духом, она заглянула внутрь. Шпан лежал тихий и неподвижный — маленький, ссохшийся, столетний. Он казался замерзшим: волосы из снега, щетина на лице — иголочки льда, глаза — маленькие льдинки. Она содрогнулась. Он был мертв.

Вдову Шальке охватили печаль и скорбь, она смиренно склонила голову и начала молиться. «Упокой, господи, душу его», — бессознательно шептала она слова какой-то молитвы. И в то же время она испытала какое-то возвышающее душу чувство, увидев его в таком страшном одиночестве.

Теперь ей предстояло проделать самое трудное — самое-самое трудное. Она давно уже боялась этой минуты. Ах, ведь, в сущности, она женщина робкая, даже трусливая; смелой ее никак не назовешь — мышь пробежит, а ей уже страшно. Но сделать это надо. Она прикрыла носовым платком маленькое столетнее лицо с иголочками льда, и тогда стало гораздо легче. Где же цепочка? Она искала цепочку, которую Шпан носил на груди. Вот она! Шальке нащупала ключик и осторожно сняла цепочку через голову мертвеца. Самое трудное позади. Она прислушалась, затаив дыхание. Тишина, в городе не слышно ни звука.

Двигаясь вдоль стен, не спуская глаз с кровати, проскользнула она в угол, где стоял маленький желтый несгораемый шкаф. Осторожно наклонилась, отперла его, и дверца бесшумно отворилась. Шальке знала: если что-нибудь случится, если где-нибудь кто-нибудь шевельнется или заговорит, она упадет замертво, и завтра ее найдут здесь, — о, позор! В «сейфе лежали письма, бумаги — это ее не интересует, — стояла коробочка с серебряными монетами — это ее тоже не интересует. Рядом лежала пачка банкнотов, она торопливо сунула их себе за пазуху. Потом тщательно заперла сейф. Когда она нажала дверцу, из шкафа со свистом вырвался воздух. Готово! Ее руки страшно дрожали, пора было кончать.

Вдруг ее сердце замерло от ужаса. В городе внезапно завыла собака. Шальке опустилась на корточки, у нее не хватало сил подняться, пока собака выла. Наконец она снова пошевелилась. Что, если Шпан сейчас сядет на постели? Что-то зашуршало, или ей только послышалось? Это была серебряная цепочка с ключиком. Ну и трусиха же она, ужасная трусиха! Надо быть немного посмелее, если затеваешь такое дело. Тут она ощутила пачку банкнотов на груди, и мысль о деньгах снова придала ей силы. Она вспомнила о том, что всю жизнь боялась умереть с голоду. Теперь нищете конец, теперь можно подумать о ночном ресторанчике, о котором мечтал Екель, а Христине останется еще достаточно, более чем достаточно, — она взяла только излишки.

Наконец Шальке решилась поднять голову. Шпан лежал, как раньше, с платком на лице. Она выпрямилась. Но на то, чтобы надеть ему снова цепочку, у нее не хватило мужества. Она бросила цепочку за кровать. Потом, пятясь, вышла из комнаты и прошмыгнула как можно быстрее через дом, не погасив света. Она замирала от ужаса при мысли о том, что Шпан вдруг вздумает ее преследовать. Как-то раз ей приснилась мертвая старуха, которая гналась за нею и хлестала ее своим саваном; сейчас она невольно вспомнила об этом.

Очутившись во дворе и вдохнув свежий воздух, Шальке заметно успокоилась. Проскользнула в свою комнату, заперла дверь на задвижку. Здесь горела красная лампа, на комоде стояли безделушки, и она почувствовала себя увереннее. Выпив немного воды — у нее страшно пересохло во рту, — спокойно пересчитала деньги. Она была немного разочарована — денег оказалось всего четыре тысячи марок с небольшим. Но в конце концов могло оказаться и меньше. Ну что ж, Христина так или иначе получит еще достаточно.

Уснуть Шальке, разумеется, не могла — она была слишком взволнована; сидя на кровати, она прислушивалась к малейшему шороху. Шпан все еще мог явиться за своими деньгами, хотя дверь была крепко заперта. Кто их знает, этих мертвецов? Странно — теперь собаки во всем городе принялись выть и визжать. Пусть себе воют: теперь у нее уже прошел этот безумный страх. Проходил час за часом. Наконец она услышала грохот катящейся телеги и успокоилась окончательно: люди просыпались, и мертвые теряли свою власть над живыми.

Утром, услыхав внизу возню сапожника, она поднялась, стараясь шуметь как можно больше. Постучала в дверь Дорнбуша. Сапожник открыл дверь. Он стоял в одной рубахе, почесывая волосатую грудь.

— Мне так страшно! — сказала Шальке. — Я видела ужасные сны.

— Ночью отчаянно выли собаки, — сообщил сапожник.

Через несколько минут Шальке прибежала к сапожнику с громким криком.

— Он умер! — кричала она. — Он умер!

Она побежала на улицу и с плачем стала рассказывать всем встречным, что Шпан умер. Придя утром, чтобы взглянуть на него, Шальке нашла его мертвым в постели. Теперь ей надо сбегать за врачом, как бишь его фамилия? Бретшнейдер, да, да.

10

Христина лежала в постели, закрыв глаза и не шевелясь. Бабетта ласкала ее, убеждала как малого ребенка, но Христина не шевелилась.

— Ты не хочешь сказать Бабетте хоть одно словечко, девочка моя?

Христина покачала головой.

— Разве Бабетта не была всегда добра к тебе, мое золотко? За что ты ее обижаешь? Разве Бабетта ничем не может тебе помочь?

Христина не шевелилась.

Наступили тяжелые дни, один мрачнее и темнее другого, и даже Бабетта с трудом выдерживала. Две недели она не раздевалась. У Христины родилась девочка, но ребенок хворал с первой минуты и умер через три дня. Несколько дней Христина лежала как мертвая. Карл сколотил маленький гробик, и Бабетта вечером отвезла его на ручной тележке в город, прикрыв мешком.

Наконец в ее доме все немного поуспокоилось, и Бабетта смогла по крайней мере приняться за работу. Христина все еще лежала в постели. За последние дни у нее вошло в привычку укрываться одеялом с головой. Она слышала, как в городе звонил кладбищенский колокол, слышала, как Карл сколачивал гроб для ее ребенка, — она слышала достаточно и больше ничего не хочет слышать.

— Христина! — умоляла Бабетта, держа в руках чашку кофе. — Христина, ну послушай же, золотце! Это я, Бабетта! Ах, отец небесный, будь милостив ко мне!

Одеяло пошевелилось. Христина что-то сказала.

— Что ты говоришь, девочка моя? Говори, я слушаю!

— Моя жизнь окончена, Бабетта!

— Что ты говоришь?

— Моя жизнь окончена.

Бабетта заломила руки.

— Да послушай же, Христина, Христинхен, девочка моя! Послушай! — И Бабетта стала рассказывать, как невесело ей было, когда этот негодяй дровосек бросил ее, а она ждала ребенка. Ах, она была тогда в полном отчаянии, и хотела утопиться, и тоже говорила, что ее жизнь окончена: каждый человек говорит это десятки раз в своей жизни. Но что бывает с ивой у ручья, когда ее срубят? Корень дает новые побеги, из них вырастает новое дерево, — и точно так же бывает с людьми. Тоскливо было у нее на душе, и она отправилась тогда к одной старухе, которая гадала на картах, и гадалка сказала: «Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие, плохо твое дело, Бабетта, ничего не скажешь; но отчаиваться все-таки не надо. Наберись терпения и жди, тогда все понемногу наладится. А здесь, вот видишь, рядом с тобой брюнет, и деньги, много денег, так что люди тебе еще позавидуют». И все точно так и вышло! Брюнет — это Карл в своих очках, а люди завидуют ей, что у нее есть Себастьян. А деньги? Может быть, когда-нибудь заведутся и деньги, кто знает?

— Христина! Послушай же, Христина!

Но Христина больше не отвечала.

Бабетта была очень озабочена в эти дни: Христина забивалась под одеяло и по ночам ужасно кашляла. Себастьян все время плакал — у него резались зубы, а наведываясь в Борн, она заставала Альвину то с распухшей щекой, то ее тошнило — так далеко уже зашло дело. Жизнь идет своим чередом, и все в ней всегда одинаково: немножко боли и слез, немножко смеха и радости, а там, глядишь, и помирать пора. Мало этого человеку — ох, как мало. Весь мир, думала она, — не что иное как юдоль скорби.

Бабетта хлопотала по дому, обвязав лоб мокрой тряпкой. Да, с нее тоже достаточно!

Карл положил ей руку на плечо.

— Мать! — с тревогой сказал он. — Нельзя же так убиваться. Не хватало только, чтобы ты теперь заболела. Что тогда будет? Без тебя все пропадут.

Бабетта энергично затрясла головой.

— Ах, обо мне не беспокойся, Карл! — воскликнула она. — Я просто не в своей тарелке последние дни. Завтра я опять буду в полном порядке. — И она изо всех сил загремела кастрюлями.

Ко всем огорчениям Бабетты в эти дни прибавилось еще одно: Герман смотрел на нее очень мрачно. Он почти не разговаривал с нею, когда она приходила в Борн. Что он имел против нее?

Герман все еще был занят разборкой ограды. Сотни раз в день его взгляд пробегал по долине и сотни раз, помимо его воли, задерживался на домике Бабетты. Он пугался, когда дверь дома открывалась. Показывались Бабетта или Карл, — и он испытывал разочарование; Бабеттиной гостьи не было видно уже несколько недель. Бывали дни, когда Герман избегал смотреть в ту сторону; он радовался, если наступала оттепель: тогда можно было рыть новую яму для удобрений, и ему не приходилось все время смотреть на долину.

И все-таки, даже копая яму, Герман все время думал о том, что она там, в этом вот домике, в нескольких минутах ходьбы от него. «Что она делает? — думал он. — Почему ее больше не видно? Не больна ли она?» Он не знал ничего и никого не спрашивал, он скорее откусил бы себе язык. Иногда Герман выходил по вечерам погулять— только для того, чтобы увидеть крошечное светящееся окошко. Может быть, она сидит с Бабеттой у очага? Как хотел бы он еще раз услышать ее голос! «Слышишь колокольчик, Себастьян?» Какой теплый и красивый у нее голос! Перед ним в темноте мелькала ее таинственная улыбка, как тогда в зеркале, в лавке, когда она спряталась от него.

За последние годы, увлеченный работой, Герман почти забыл о Христине, и его сердце оставалось совершенно спокойным, когда он случайно о ней вспоминал. «Жаль, — думал он, но не испытывал при этом ни глубокого сожаления, ни печали, — жаль, она не похожа на других, жаль». И больше ничего.

Но теперь Христина внезапно вновь ожила в его душе, и Герман испытывал боль каждый раз, когда думал о ней. Он был полой печали, что утратил ее, полон тоски. Мысль о ней пылала в нем, когда он бодрствовал, тлела в нем ночью, во время сна. Его беспокойство мучительно росло, и внезапно ярким пламенем вспыхнула страсть к Христине. Хоть бы увидеть ее еще раз! Нужно только войти в дом и прикинуться удивленным. Ведь он может сделать это хоть сейчас.

Нет, он не может этого сделать! Никак не может. Он бы всю жизнь стыдился самого себя. Ему вообще не следовало встречаться с ней после всего, что произошло. Какие трусливые, жалкие мысли!' Он работал так, что пот градом катился по его лицу. Ведь он в конце концов мужчина, ему нелегко потерять уважение к себе.

Нет, он не должен встречаться с ней — никогда!

Герман призвал на помощь всю свою твердость и решил держать себя в узде. Это было нелегко. Теперь его лицо было всегда мрачно, глубокая складка залегла между бровями.

С Бабеттой он говорил только о самом необходимом и не переступал порога ее дома. Нет!

Наконец Бабетта не выдержала. Однажды, когда Герман работал над своей оградой — глубокая складка залегла между его бровей, — она не утерпела и заговорила с ним.

Карл сердится, что ты перестал ходить к нам, Герман! — начала она. — Он каждый день спрашивает, почему это Герман к нам больше не приходит.

Герман ворочал в это время тяжелый камень; он быстро поднял голову и взглянул на нее, его темные глаза вспыхнули.

— Карл прекрасно знает, почему я перестал приходить. И ты знаешь это отлично, Бабетта. Только не надо лжи между нами, не надо лжи! — Его голос звучал жестко и неумолимо.

Бабетта виновато потупила глаза. «Он все знает, — подумала она, — так я и чувствовала. Но откуда он узнал?» Германа охватило чувство злобного удовлетворения: так, значит, Бабетте все-таки стало стыдно! Ага, посмотрите, как ей стыдно!

— Ну я, кажется, ничего дурного не сделала! — проговорила наконец Бабетта.

— Разумеется, ничего дурного! — ответил Герман уже гораздо мягче. — А я разве тебя упрекнул в чем-нибудь?

— Как же я могла сказать тебе, Герман? Она не хотела. Она все время твердила: Герман ни в коем случае не должен знать, обещай мне это. Она больна, — продолжала Бабетта, — уже давно. Она, наверное, обрадуется, если ты навестишь ее, Герман. Она так одинока. Вы ведь были друзьями.

Герман прокатил мимо Бабетты тачку, поставил ее, вытер потное лицо и спокойно ответил:

— Да, мы были когда-то друзьями, Бабетта, ты права. И в моем сердце нет злобы против Христины, поверь мне. Передай ей привет от меня, Бабетта. Скажи, что я огорчен тем, что она потеряла отца и ребенка. Скажи, что я принимаю участие в ее судьбе. Пожелай ей от моего имени скорого выздоровления. Но я никогда, — слышишь, Бабетта, — никогда не приду ее навестить! Так и передай! — крикнул он, и глаза его снова вспыхнули. — Никогда! — Он взялся за тачку.

Некоторое время Бабетта молчала. Она чувствовала себя уязвленной, сама не зная почему.

— Лучше всего я ничего не стану передавать! — сказала она обиженным тоном.

— Это будет, пожалуй, самое лучшее! — отозвался Герман, стоя у ограды.

В эти дни с Германом было трудно разговаривать. Счастье еще, что как раз в это время в Борне произошли события, давшие иное направление его мыслям.

11

В сумерки Карл пришел к Герману.

— Добрый вечер, Карл, — встретил его Герман. — У тебя ко мне какое-нибудь дело?

— Нет, дела никакого. Я только хотел проведать тебя.

Они уселись в комнате Германа, закурили трубки.

— Да, так вот, — начал Карл. — Я теперь много размышляю о людях, когда плету свои корзины. В мире много неполадок, и все потому, что люди так непримиримы. Все от этого. Почему же они так непримиримы, вот о чем я думаю. А знаешь почему?

Герман окинул Карла недоверчивым взглядом. «Это Бабетта его прислала», — подумал он, но ничего не ответил.

— Потому что они еще не люди, — продолжал Карл.

— Еще не люди?

— Нет, еще не люди. Но через тысячу, может быть, через две тысячи лет они станут настоящими людьми. Об этом я часто думаю, когда плету свои корзины.

Уже настала ночь, а они всё молчали. Карл поднялся.

— Я, собственно, хотел еще поговорить с Антоном, — сказал он, — но он, как видно, сегодня запоздает.

— Может быть, передать ему что-нибудь, Карл?

— Нет, нет.

Герман почувствовал, что Карла-кузнеца что-то гнетет, но он не решается заговорить об этом. Но в конце концов Карл сказал:

— Собственно говоря, я пришел сегодня, чтобы предостеречь Антона.

— Предостеречь?

— Да, предостеречь.

Дело вот в чем: ему часто снятся странные сны. Бабетта считает, что его сны всегда что-нибудь означают. Когда в свое время арестовали Рыжего, он ему перед этим часто снился. Он все бежал, бежал, бежал, словно удирая от погони. А последние две ночи ему снился Антон — один и тот же сон два раза кряду. Антон шел в темноте по тропинке в густом еловом лесу, и вдруг позади него появились волки. Их было четверо, и Карл ясно видел, как светятся их глаза. Антон обернулся, закричал, затопал ногами, выхватил свой топор и зарубил всех четверых. Он громко засмеялся, торжествуя победу, но тут из чащи выскочил пятый волк, бросился на Антона и повалил его на землю. Карл дважды видел этот сон, и Бабетта потребовала, чтобы он сейчас же сходил к Антону.

— Я должен предупредить Антона, — сказал Карл-кузнец, — ему грозит какая-то опасность, он должен остерегаться — передай ему это.

Антон рассмеялся, когда Герман рассказал ему историю о пяти волках. Карлу снятся сны — ну и пусть снятся!

Антон, казалось, стал еще выше ростом, во всяком случае он стал гораздо сильнее. Можно было испугаться не на шутку, когда этот огромный детина в широких черных штанах, в большой шляпе появлялся на улице, держа в руках отточенный топор. Антон работал сдельно, карманы его были полны денег, и в эту зиму он порядком заважничал. «Всех угощаю! Кельнер! Еще раз пива на всю компанию!» Он зачастил в пивную и часто бывал в задорном настроении. Никто, кроме Альвины и Германа, не знал одного обстоятельства: суд узаконил развод, он был свободен и мог строить свою жизнь заново.

И он ее построит! Он собирался открыть собственную плотничью мастерскую на одном из луговых участков Германа; они уже и место подобрали. Участок расположен возле самого озера, Антон сможет перевозить материалы на лодке. Через два года Грец уйдет на покой — ему стукнет семьдесят, — и к этому времени все должно быть готово. Тогда во всей округе будет только один настоящий плотник, а все остальные пусть закрывают лавочку! Вот как!

Антон был охотник прихвастнуть и слишком много шумел, но люди любили его; в сущности, у него в городе был только один враг: незадачливый столяр Георг с оттопыренными ушами, который когда-то сватался к Альвине. Столяр все еще не забыл Альвину: он запил с горя, спустил чуть ли не все свое наследство, а с мастерской у него не ладилось. В его витрине был выставлен прекрасно сработанный шкаф, но если ему заказывали стол, он в течение месяца не мог собраться остругать первую доску.

Однажды зимой Георг встретил в темноте этого страшного плотника, которого смертельно ненавидел. За спиной у Антона висел рюкзак, в руке сверкал топор. Столяр невольно отпрянул в сторону, потому что плотник сделал вид, что идет прямо на него. Антенн остановился и презрительно сплюнул. На днях произошло второе столкновение с плотником. Собутыльники Георга повели его в «Якорь» играть в кегли, и там, к своему ужасу, он увидел Антона.

На кегельбане был принят довольно грубый тон, мастеровые не боялись крепкого словца и не очень-то стеснялись в выражениях, но всё же все нашли, что Антон в этот вечер зашел слишком далеко. Он только что собрался метнуть шар, как вдруг почувствовал чей-то неприязненный взгляд за спиной и обернулся: перед ним внезапно очутился этот несносный парень, этот горшок со столярным клеем! Антон тотчас же уронил на пол тяжелый шар, так что доски загудели.

— Я больше не играю! — рявкнул он и смерил столяра презрительным взглядом. — Раз пришла сюда такая сволочь, я больше в игре не участвую!

Столяр отступил на шаг; он был бледен, растерян, а его торчащие уши даже позеленели. Он был слегка под хмельком и не имел ни малейшего желания ввязываться в спор.

Мастеровые начали уговаривать Антона. Потише, потише! Но Антон продолжал упорствовать.

— Где моя шляпа? — кричал он. — Я ухожу! Этакая сволочь: сидит ночью с девушкой на скамейке, а утром об этом знает вся деревня! Я человек честный и не желаю иметь дело с подобной сволочью!

Столяр схватил свою шапку.

— Я знаю: этот плотник хочет сжить меня со света! — пролепетал он и ушел.

Антон решил, что инцидент исчерпан, и продолжал играть в кегли. Он выпил в этот вечер чуть-чуть больше, чем следовало; когда он отправился домой, было уже довольно поздно. Знакомый пекарь сопровождал его часть дороги, и когда они прощались, пекарь сказал, что Антону следовало бы остерегаться столяра. Георг грозил во всеуслышание. «Если меня убьют, — говорил он, — то и Антону не жить на этом свете — вот вам крест!»

— Ты должен быть осторожен, Антон! Может быть, он спрятался за одной из лип.

Антон рассмеялся. Да и как ему было не смеяться? Этот-то столяр? Да на него стоит только подуть, и он свалится, как доска! Продолжая смеяться, Антон свернул на липовую аллею.

— Эй, столяр! — орал он. — Вот я, если ты поджидаешь меня, — смотри не проворонь! Вот я, меня зовут Антон Хохштеттер! — Он остановился и прислушался. Ничто не шевелилось, только обнаженные верхушки старых лип поскрипывали от ночного ветра.

— Эй, столяр, где же ты запропастился? Убивать тебя я не стану, нет, мой мальчик, поверь мне! С такой сволочью я вообще не связываюсь! Я сегодня немного перегрузился, но подойди только и увидишь: я от тебя не улизну! — И Антон пошел дальше. У мостика, где он должен был свернуть, было совсем темно. Он натолкнулся на дерево. — Гопля! — проговорил он, — извините. Эй, столяр, ты, может быть, не видишь меня в темноте? Я сейчас закурю сигару, чтобы тебе легче было меня найти. Смотри: где тлеет сигара, там и я! И будь вас хоть двадцать пять, я берусь справиться с двадцатью пятью бездельниками.

Он подождал еще немного, вызывающе расхохотался, перешел каменный мостик и очутился в открытом поле. Никого, никого, насколько хватает глаз. Этот столяр просто трусливый болтун, сволочь и больше ничего.

Через несколько дней Антон узнал, что столяр уехал из города. На окне его мастерской появилась записка: «Заведение продается». Ну и прекрасно, очень хорошо, что эта сволочь уехала из города!

Но когда через неделю крестьянин Анзорге поехал на рассвете сдавать молоко, его кляча вдруг остановилась на каменном мостике и упорно не хотела трогаться с места.

— Да тут кто-то лежит! — испуганно произнес Анзорге. Он узнал Антона по широким черным штанам и большой шляпе.

— Антон! — закричал он. — Вставай! На этот раз ты, как видно, здорово нализался!

Он вылез из тележки, чтобы растолкать Антона, лежавшего ничком. Но тут увидел, что у Антона между лопатками торчит нож. Рукоятка ножа была совсем новая. Все пальто было пропитано кровью.

12

И вот Антон лежал на своей кровати. Пришел врач и осмотрел рану. Антон был без сознания, но под вечер очнулся и медленно открыл глаза. Он был, казалось, удивлен, что лежит в своей постели и что в комнате стоит какой-то странный острый запах, как в больнице. Тогда он смутно припомнил, что, споткнувшись, упал, как только свернул с темной аллеи, и что кто-то ударил его.

В комнату вошла Альвина и, увидев мертвенно бледное лицо Антона, громко зарыдала. До этой минуты Герман не впускал ее.

— Антон! — кричала она. — Антон! Что сделал с тобой этот подлец?

Антон рассматривал свои большие руки, удивляясь тому, что они так вялы и бескровны.

— Уйди, Альвина! — скомандовал он. По своему обыкновению, он хотел крикнуть и был поражен, что с трудом расслышал свой собственный голос. «Я, должно быть, расшиб себе голову», — подумал Антон. Затем, ощутив сильную боль между лопатками, он захотел подняться. Но Герман удержал его.

— Лежи спокойно и не разговаривай, доктор запретил.

— Доктор?

Антон рассмеялся, но смеха не получилось, и он снова потерял сознание.

Так лежал Антон четыре дня, и врач приходил ежедневно утром и вечером. Лишь изредка Антон приходил в себя на несколько минут. Однажды он увидел подле своей кровати Альвину. Она тихонько плакала.

— Уйди, я теперь не могу тебя видеть! — прошептал он. — За меня не беспокойся, плотники не так-то легко умирают. Я уже однажды свалился на постройке с третьего этажа.

Альвина потихоньку вышла. Она плакала и причитала. Герман пытался ее утешить.

— Но у меня будет ребенок! Что тогда? — с отчаянием крикнула она. — Что мне тогда делать?

— Ну, успокойся, Альвина! — сказал Герман. — Если случится худшее — все мы надеемся, что этого не произойдет, — ты ведь знаешь, что для тебя и твоего ребенка в Борне достаточно места.

На четвертый день к вечеру у Антона вдруг появился сильный жар. Он говорил громко и бессвязно, временами тыча кулаками в воздух. Плотничал, взмахивал топором. Живее надо работать! Распекал подмастерьев: через неделю, согласно контракту, стропила для крыши должны быть готовы. Потом очутился на фронте и подавал снаряды для орудия. Только не трусить — они им еще покажут, этим мошенникам, они еще живы, и пусть противник не радуется заранее. «Давай, — кричал он, — давай, мы им зададим, чертям эдаким!» Потом принялся проклинать женщин: змеи они все вместе взятые! Под конец он так разбушевался, что Герману стало страшно, и он послал Альвину за врачом, хотя доктор Бретшнейдер уже приходил после обеда.

Да, с Антоном дело было плохо! Все в Борне ходили молчаливые, словно у них языки отнялись.

— У него крепкая натура, — говорила Бабетта, — на это вся моя надежда; другой давно бы уже отправился на тот свет. И подумать только, ведь Карл его предупредил, но Антон вбил себе в голову, что с ним ничего не может случиться! Пятеро волков, — а ему наплевать! О, господи милостивый!

Когда доктор наконец пришел, Антон снова затих. Он лежал неподвижно, закрыв глаза и тихо дыша. Врач пробыл около часа.

— Больше я ничем не могу помочь! — сказал он уходя. — Он умирает.

Ночью Герман остался один с Антоном. Антон был странно тих, его руки были холодны, лицо еще холоднее. Зубы у него были стиснуты и иногда стучали как от озноба. Он все больше вытягивался. Глаза ввалились, щеки запали, губы совсем побелели. Череп под натянутой кожей обрисовался как у мертвого.

Герман много раз видел, как умирают люди. Он не боялся смерти, а еще меньше — умирающих. Но сердце разрывалось у него в груди. Трудно поверить, что Антон уходит от них.

Вот он лежит — Антон Хохштеттер из Лангенценна во Франконии! Вот он лежит — Антон, о голову которого подмастерье изломал жердину, Антон, которого воспитывали подзатыльниками. Вот он лежит, перетаскавший на своих плечах столько бревен, что ими можно было бы нагрузить океанский пароход. Вот он лежит — силач, который никогда не унывал, не падал духом, никогда не жаловался. И этот богатырь умирает, а на дворе ночь, и звезды торжественно сияют на черном небе.

В сторожке горел свет, Бабетта была у Альвины и утешала ее.

Герман сидел в углу и напряженно прислушивался к тихим вздохам Антона. Каждый из них мог оказаться последним. Внезапно Герман почувствовал невыразимую усталость — за последние ночи он почти не смыкал глаз. Проходил час за часом. Как только начнет светать, Бабетта сменит его.

Вспоминая о том, как смеялся, орал и ругался Антон, Герман незаметно задремал. Но вдруг его разбудил легкий шум — он проспал не больше минуты.

— Тсс…

Кажется, Антон сказал «Тсс…»? Он поднялся, подошел к кровати и увидел, что Антон приоткрыл глаза. Его лоб был холоден как лед, а зубы выбивали дробь.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил Герман, и комната отозвалась эхом на его голос.

Антон кивнул, и Герман наклонился к нему.

— Коньяку. Есть у тебя коньяк? — прошептал Антон.

Конечно, коньяк у него есть: Генсхен, уезжая, оставил свой запас крепких напитков, и среди них была бутылка коньяку. Герман достал бутылку и наполнил первую попавшуюся чашку. Затем поднес ее ко рту Антона. Тот попробовал глотнуть, но почти все пролил на подбородок. Немного погодя Герман попытался дать ему снова, и на этот раз дело пошло гораздо лучше. Зубы Антона вдруг перестали стучать.

— Дай побольше! — прошептал он.

Герман влил в рот Антона полчашки коньяка. Теперь Антон проглотил уже без труда. Некоторое время он лежал молча, потом тихо проговорил:

— Доктор сказал, что ничем не может мне помочь. Что он понимает, этот доктор? Дай мне еще коньяку, — мне уже немножко теплее. Я погибаю от холода.

Может быть, коньяк и не годился для умирающего, но в конце концов было уже все равно — врач от него отступился, — и Герман снова влил в рот Антону полчашки коньяка.

Придя на следующее утро, доктор был крайне поражен.

— Еще жив? — недоверчиво спросил он.

Герман не упомянул о коньяке; в сущности, какое доктору до этого дело? Бабетта уже отправилась за новой бутылкой. В течение ночи Антон выпил всю бутылку, его по крайней мере больше не знобило, и он спал глубоким сном. Доктор покачал головой — вот уж действительно настоящее чудо!

Поздно ночью Антон проснулся; у него снова был озноб, и его трясло, но на этот раз все прекратилось уже после первой чашки коньяка. Легкий румянец выступил на лице Антона, его взгляд стал гораздо яснее.

— Что они понимают, эти доктора? — проговорил он. — Плотника не так-то легко угробить!

Через три дня Антон был вне опасности.

13

Разумеется, нетрудно было догадаться, кто ранил Антона. Хотя столяр уже давно исчез из города, но говорили, что кто-то видел его на днях в Нейштеттене.

Альбрехт, жандарм, явился в Борн, вытащил толстый служебный блокнот в черном переплете и допросил на кухне Альвину. Она рассказала ему о письме с угрозами: «Смерть ходит вокруг Борна». Жандарм удовлетворенно поглаживал свои пышные усы: случай совершенно ясный. Но когда он несколько дней спустя смог приступить к допросу Антона, оказалось, что тот ничего не знает. Он хватил лишнего, заявил Антон, возле мостика споткнулся, и его ударили — больше онничего не знает. У него нет ни малейшего подозрения на кого бы то ни было. А угрозы? Ну, такие вещи люди пишут по глупости, не задумываясь над тем, что делают. Это решительно ничего не доказывает!

Антон, разумеется, ни минуты не сомневался в том, что напал на него столяр. Говоря откровенно, он не считал его способным на такой решительный поступок, и столяр с оттопыренными ушами значительно вырос в его глазах. Столяр, с которым он в конце концов обошелся не особенно хорошо, просто отомстил — вот и все. Но ведь это, в сущности, касалось их двоих, и полиция была здесь совершенно ни при чем. Таково было мнение Антона. Если этот столяр когда-нибудь попадется ему в руки — немного же от него тогда останется!

Антон мог уже сидеть в постели; выздоравливал он быстро. Когда к нему приходили гости, он, разумеется, не мог удержаться, чтобы не прихвастнуть. Не так-то просто отправить его на тот свет, и не такие уже пробовали! Однако на этот раз его и в самом деле чуть не угробили; многие на его месте не выдержали бы, это можно сказать без преувеличения. Врач махнул на него рукой, о, н уже окончательно похолодел и окоченел — совсем застывший труп. И Антон смеялся.

Таяло. Солнце, прорываясь сквозь облака, припекало основательно и сверкало в тысячах капель, падавших с каштанов. Герман изо дня в день возил песок из нижнего рва, работа шла своим чередом. Однажды, остановив вороных на полдороге, чтобы дать им передохнуть, он увидел поднимающегося по склону горы человека.

Кто бы это мог быть? Он узнавал и снова не узнавал этого человека. На нем было светлое пальто городского покроя и твердая черная шляпа. В одной руке он нес чемодан, но на спине тащил бесформенный мешок. Не странно разве, что одетый по-городскому человек несет на спине такой огромный мешок?

Вдруг откуда ни возьмись появилась Ведьма, мчавшаяся во весь опор. Она тявкала, визжала, бросалась на путника с такой необузданной радостью, что ему пришлось опустить на землю чемодан и мешок; в конце концов она сбила шляпу с его головы. Тогда Герман увидел блестящую лысину и красное, словно подернутое ржавчиной лицо незнакомца. Герман опешил. Не может быть! Да ведь это Рыжий!

Да, это был Рыжий. Он снова здесь! Амнистия, объявил он, его помиловали. Слава Иисусу Христу! Он снова здесь.

Он поправился на десять фунтов, стал толстым и круглым, как отшлифованная колонна. Одежду, которая была на Рыжем, ему подарил начальник тюрьмы, а в мешке была рассада — флоксы, рыцарские шпоры, плющ, розы, черенки и клубни всех сортов. Весь мешок был набит ими, все для его садоводства. И через два месяца приедет Эльзхен с маленьким Робертом!

Рыжий! Какая радость для всего Борна!

— Ах, Рыжий! — воскликнула Бабетта и всплакнула. — Я же все время говорила, что они его скоро выпустят, что это просто ошибка. Разве я не говорила?

Все, все Бабетта предсказывала заранее — прямо ни дать ни взять прорицательница!

Рыжий оглядывался по сторонам, он кого-то искал.

— А где Тетушка? — спросил он.

Тетушка? Бабетта потупилась. Ах, Тетушка утонула!

— Утонула? Утка — и вдруг утонула?

Ну, она не совсем правильно выразилась. Утка забралась в бочку для воды, которую Рыжий врыл в землю на своем огороде, и не смогла оттуда выбраться. Бабетта нашла ее там на следующий день, когда она уже сдохла, выбившись из сил.

Гм! О белочке Рыжий не спросил; но как только остался один, пошел в лес и долго бродил там, посвистывая время от времени тихо и жалобно. Однако в верхушках деревьев никто не шевелился.

Его камни лежали на месте, жерди и бревна тоже, не тронута была и яма с известью. На следующий день он замесил известь и принялся класть стены. Он сопел от волнения. Герман и Карл помогали ему — Рыжий очень спешил. Через неделю домик был уже покрыт. Антон — у него все еще были ввалившиеся глаза — подкатил на тачке двери и окна, давно лежавшие наготове в сарае. Ему часто приходилось останавливать тачку — он был еще слаб, но орал почти так же громко, как прежде.

Рыжий перетащил в домик две железные кровати — свою и Ганса, — стол и пару табуреток и выкрасил все это в голубой цвет. Затем купил у Шпангенберга небольшую плиту и привез ее к себе на ручной тележке Бабетты. Он вытирал пот на затылке.

Ну что ж, теперь они, пожалуй, могут приезжать, Эльзхен и маленький Роберт, — он готов!

14

Христина получила письмо от одной приятельницы из города. Но, прочитав письмо до середины, поняла, что оно, в сущности, от Александера, — приятельница согласилась пойти на обман. Александер просил ей передать, что получил в городском театре место второго капельмейстера, заключил контракт <на три года и просит ее вернуться. Она уронила письмо на пол.

Как может мужчина быть таким наивным? Как будто ничего не случилось! Он все еще не понимал, что все кончено, ушло безвозвратно.

Вошла Бабетта: письмо обеспокоило ее.

— Надеюсь, ничего плохого, Христина? — спросила она.

Христина сидела в постели, занимаясь вязаньем; она была немного задумчива, по спокойна.

— Вот лежит письмо. Можешь его прочесть.

Бабетта надела очки и прочла.

— А ты? — спросила она. — У тебя, наверное, нет желания возвращаться?

Христина ничего не ответила, только удивленно взглянула и продолжала вязать.

— Завтра я, должно быть, поднимусь, Бабетта! — сказала она.

Христина стала наконец снова похожа на ту Христину, какой Бабетта ее помнила. Странный шафранно-желтый оттенок лица исчез, исчезли и болезненные желтые пятна. Она выглядела как раньше, только немного похудела и была бледнее обычного. Мерцающие глаза казались почти черными на побледневшем лице, их выражение стало еще более кротким и неуверенным. Загадочная улыбка снова играла на губах. В Христине появилось пугающее сходство с матерью, когда та была тяжело больна, — даже руки стали такими же узкими и прозрачными.

— Тебе лучше обождать, пока станет немного теплее, Христина, — сказала Бабетта, — ты еще так сильно кашляешь по ночам.

Разумеется, Христина еще кашляет, но небольшой кашель у нее всегда был, и доктора в городе сказали, что ничего страшного в этом нет. Иногда у нее бывает небольшая температура, но, в общем, она чувствует себя гораздо лучше. Ей легче, она уже не смотрит на жизнь так безнадежно и воспрянула духом.

Днем маленькое оконце каморки бывало открыто. Христина видела квадратный кусок голубого неба, в каморку вливался свежий воздух. В нем все еще чувствовался запах снега, в глубине леса еще лежал, должно быть, снег, но уже пахло и черной землей и корой деревьев, по стволам которых тянутся вверх соки. В оконце заглядывала желтая ветка ивы, покрытая мелкими листочками; ива начинала пахнуть медом, когда солнце ее нагревало. Воздух был непрерывно наполнен птичьим гомоном, манящими призывами и бодрыми криками, а в один прекрасный день — о чудо! — на подоконнике появилась маленькая птичка с желтым хохолком на голове и начала призывно щебетать, потом внезапно вспорхнула и улетела. Ивовая ветка сильно раскачивалась из стороны в сторону.

Да, Христина вновь воспрянула духом!

Потом начались дожди. Ну что ж, «нужны и дожди! В каморке пахло известкой, стены отсырели и стали напоминать разведенную синьку. Капля за каплей просачивались сквозь соломенную кровлю. Христина вдыхала запах слежавшейся соломы. Капли падали на утрамбованный глиняный пол, и вот теперь она чувствовала запах глины. В эти дни Христине нездоровилось, она сильно кашляла, и Бабетта была в отчаянии.

— Что же нам делать? — говорила она. — Домик у нас ветхий, я отдала бы тебе нашу комнату, но и она не лучше.

Бабетта топила печь, но суше от этого не становилось.

— Ах, ничего страшного нет, — говорила Христина, — скоро станет теплее.

По всему было заметно, что весна близка. К Бабетте чаще стали заглядывать гости. Христина слышала их голоса и громкий смех. Однажды она узнала кроткий, смиренный голос вдовы Шальке.

Шальке пришла попрощаться. Она наконец собралась в путь. Но прежде, заявила она, она хочет расплатиться с долгами. Шальке долго звенела серебряными монетами и под конец вынуждена была вывернуть наизнанку свой кошелек, чтобы наскрести нужную сумму.

— Вот видишь, Бабетта, — захихикала она, — я целую неделю потратила на то, чтобы собрать долги, — и что же у меня после всего осталось? Едва хватит на билет. Но это не беда — когда я приеду в город, платить за все будет Екель, у него есть деньги.

— С каких это пор у него завелись деньги? — спросила Бабетта. — Ты ведь все время твердила, что у него ничего нет.

— Ничего нет? Этого я не говорила! Но он, разумеется, не богат, много ли он мог накопить? — Шальке порылась в кармане и вытащила пачку исписанных листков. — Эти листочки, — таинственно сказала она, — я нашла на письменном столе Шпана и взяла их с собой. Я подумала, что они, может быть, пригодятся Христине.

Бабетта надела очки и стала внимательно рассматривать исписанные страницы.

— Это почерк Шпана, — сказала она, — но я не могу разобрать ни единого слова.

Тогда, может быть, Христина сама расшифрует эти записи? А вдруг здесь важные распоряжения? Все может быть. Не удастся ли Христине на основании этих записей опротестовать завещание? Такие вещи случались. Шальке, во всяком случае, всегда готова засвидетельствовать, что в последние месяцы Шпан был не вполне нормален.

Нет, Бабетта не думала, чтобы Христина стала оспаривать завещание.

— Во всяком случае, она будет тебе очень благодарна, — заметила Бабетта.

— А как она поживает? — спросила Шальке.

Ах, не особенно хорошо. Она все еще хворает. Шальке охотно бы попрощалась с Христиной, на она не хочет навязываться; раз Христина больна, не стоит ее тревожить. Она немного помолчала, ее гладкое лицо выражало обиду. Вот полюбуйтесь! Ни слова благодарности за все ее самопожертвование! Таковы люди! Ну, разве не дурой оказалась бы она, если бы отправила посыльного к Бабетте, когда Шпан перед смертью спрашивал о Христине? Не только дурой — идиоткой, настоящей идиоткой!

Шальке встала.

— Если тебе случится приехать в город, Бабетта, — сказала она, — ты зияешь, где ты можешь чувствовать себя как дома!

Уже в дверях Шальке заговорила о заказе, который хочет сделать Карлу. Бывают такие плоские корзины, в них во Франции упаковывают красное вино. Екель хочет завести такие корзины в своем ночном ресторанчике; она пришлет Карлу образец, им понадобится несколько дюжин таких корзин.

— Ты постоянно о нас помнишь, — растроганно сказала Бабетта. — Не забывай нас, Фрида, как мы никогда не забываем настоящих друзей!

Да, гостей у Бабетты бывало много, почти ежедневно кто-нибудь заглядывал, но — странно! — один человек не приходил никогда: Герман.

— Почему Герман у вас никогда не бывает? — спросила наконец Христина. — Вы поссорились?

Бабетта смутилась и начала придумывать отговорки.

— Он переносит ограду, роет новую яму для удобрений, возит песок.

Он, сказала Христина, явно сердится на нее. За что? На этот вопрос Бабетта не могла ответить. Ну, может быть, он питал раньше надежды. Надежды? Он всегда был Христине симпатичен, конечно, но ее чувства все эти годы были так путаны и неясны, что она сама не умела как следует разобраться в них. Поэтому никакой, даже малейшей надежды она ему подать не могла. За что же он на нее сердится?

Христина охотно повидалась бы с Германом, — почему не признаться себе в этом? Он казался ей более серьезным и вдумчивым, чем другие люди; он способен быть настоящим другом. Раз Герман не приходит сам, то она его попросит навестить ее. Христина написала несколько строк и попросила Бабетту передать записку.

— Передать? В самом деле? — неуверенно спросила Бабетта.

— Конечно! — улыбнулась Христина. — Почему же нет?

Бабетта выполнила поручение. Но произошло именно то, что она предвидела. Герман прищурил глаза, прочел записку и снова принялся за работу. Глубокая складка залегла между его бровями.

— Ну что же мне передать? — спросила Бабетта.

Складка между бровями стала еще глубже.

— Передать? Передай ей сердечный привет.

Он не ответил. Христина была огорчена: почему он не отвечает, за что сердится на нее? Ну, обожди же, скоро она выздоровеет, пойдет к нему и скажет: «Вот я пришла, Герман, так-то ты понимаешь дружбу?» Она тихонько рассмеялась.

Часто она думала: «Может быть, он все-таки Придет?» Но Герман не приходил.

Воздух становился теплее. Пахло землей, травами и елью, пустившей молодые побеги. Из леса доносились запахи плодородной почвы. В голосах людей слышалась бодрость и уверенность.

Христина чувствовала себя лучше, бодрее. «Завтра я встану!» — говорила она каждый день, но — странно — она испытывала постоянно такую страшную усталость. Однажды утром Христина сильно закашлялась и вдруг ощутила во рту незнакомый вкус, испугавший ее. Она взяла носовой платок. Кровь.

Платок она спрятала от Бабетты.

— Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? — спросила Бабетта.

Христина была необычно молчалива.

— Я не особенно хорошо спала, — ответила она.

15

Рыжий работал на своем огороде с раннего утра до поздней ночи и считал дни. Наконец он радостно объявил:

— Завтра они приезжают!

И засопел.

Никогда еще не видели они Рыжего таким франтом. На нем было его светлое пальто и черный котелок — он был немного велик и сползал на уши. Вокруг шеи был повязан зеленый шерстяной шарф. Рыжий занял у Бабетты ручную тележку и после обеда рысью стал спускаться с горы, таща тележку за собой. Он боялся опоздать, но на станции пришлось ждать еще целый час.

Когда подошел поезд, у Рыжего все завертелось перед глазами. Но Эльзхен он узнал сразу, хотя и не видел ее пять лет. Она была все так же черна, как цыганка, и ее орлиный нос тоже не изменился. Он тотчас же заметил, что у нее появились новые белоснежные зубы, ослепительно сверкавшие на ее темном, удлиненном лице. Эльзхен была выше и шире в плечах, чем большинство женщин. Да, она здорово раздобрела за последние годы, пожалуй даже слишком. А руки у нее были что твои ляжки. Зато такими руками крепко ухватишь!

Эльзхен искала его глазами и узнала, лишь когда он вплотную подошел к ней.

— Не может быть! — закричала она. — Да я бы тебя ни за что не узнала, Петер, — ты стал настоящим франтом!

— Ну-ну, — пролепетал Рыжий и побагровел от смущения. — Наконец-то вы приехали! — А этот маленький мальчик, должно быть, его Роберт, его маленький Роберт? — Далекий же вы проделали путь!.

Эльзхен громко рассмеялась, ее новые зубы сверкали.

— Да это вовсе не Роберт! — сказала она. — Вон стоит Роберт. Это же Конрад!

— Конрад?

Да, это маленький Конрад, сын ее покойной сестры Розы. Она ведь писала ему об этом, когда Роза умерла. Роза? Роза? Он смутно припоминал, что слышал о какой-то Розе, но о мальчике этой Розы он никогда ничего не слыхал. У него голова пошла кругом от этой встречи, о которой он годами мечтал. Так, значит, вот этот, с рыжими волосами и вздернутым носом, — его Роберт?

— Наши вещи! — закричала Эльзхен. — Поезд не будет стоять вечно! — Она привезла с собой массу багажа: чемоданы, ящики, коробки, пакеты — не перечесть.

Рыжий взгромоздил багаж на тележку. Хорошо еще, что он занял у Бабетты тележку!

Эльзхен осмотрелась по сторонам.

— Какое у вас здесь ровное место! — разочарованно сказала она. — Совсем нет гор. И к тому же еще начинается дождь. Моя новая шляпа! — На ней была маленькая городская соломенная шляпка.

Рыжий вытащил из кармана желтый носовой платок и покрыл им шляпу Эльзхен.

— Так хорошо? — спросил он.

Да, гор здесь нет, но есть красивые холмы и чудесные леса, все это она увидит завтра; сегодня, к сожалению, погода плохая. Тут только Рыжий вспомнил, что принес с собой конфеты для Роберта; он вытащил сверток из кармана и отдал мальчикам, чтобы они поделились. Ну что ж, можно трогаться? Маленький Роберт хотел везти тележку, Конрад хотел ехать на ней. Пришлось удовлетворить их желания.

Толкая тележку вперед, Рыжий украдкой поглядывал на Эльзхен. Какое на ней красивое пальто, совершенно новое! И она даже в перчатках!

— Ты, надеюсь, не очень устала с дороги, Эльзхен? — спросил он.

Нет, устать она не устала, но очень проголодалась.

— Нам еще далеко? Ах, какой противный дождь!

Нет, не особенно далеко. Еще с полчаса ходьбы, а еды найдется вдоволь.

Когда они добрались до Борна, начало смеркаться.

— Теперь близко, — сказал Рыжий. — Вот в этом домике живет Бабетта.

Эльзхен остановилась.

— А крыша-то еще соломенная! — воскликнула она. — Знаю я эти старые дома: мыши и крысы в них так и бегают.

Еще несколько шагов — и они у цели. Рыжий отворил калитку. Было уже довольно темно, но светлая прямая дорожка, которую он утром тщательно посыпал песком, была видна.

— Это вот твой сад? — спросила Эльзхен. Ее голос прерывался от разочарования.

Да, это его сад. В нем четыре моргена. Эльзхен долго молчала.

— Но ведь в нем ничего не растет!

Рыжий запротестовал. Завтра она все увидит. Здесь есть овощи и салат, картофель и клубника, он посадил даже кусты: редкий сорт флоксов, четыре сорта темносиних рыцарских шпор, розы и глицинии. В будущем году, разумеется, все примет совсем иной вид, для этого нужно время.

— А это, должно быть, твой дом? — спросила Эльзхен и отрывисто засмеялась. Ах, как неприятно звучал ее смех!

Да, это его дом. Рыжий только недавно кончил его; в будущем году он продолжит постройку, и тогда дом станет вдвое больше.

Эльзхен снова засмеялась неприятным смехом. Ну, он должен был сообщить ей, она должна была бы знать об этом! Да ведь это просто беседка, — где же они все поместятся?

Где поместятся? Место найдется для — всех. Места достаточно.

Рыжий вошел первым и зажег лампу. Стол был уже накрыт, на нем лежали хлеб, колбаса, сало и сыр, сколько душе угодно, стояли кувшины с пивом и молоком. Сейчас Рыжий согреет кофе. Он с гордостью осматривал роскошное угощение.

Эльзхен сидела на стуле в унылой позе; ее темные, почти черные, немного грустные глаза перебегали с одного предмета на другой. Она никак не могла решиться снять пальто и шляпу.

— Да где же мы тут все поместимся? — повторила она. Он должен был написать ей, она обождала бы, пока дом будет готов. На лесопильне у них были большие комнаты, настоящие залы по сравнению с этой кухней. Коридор перед ее комнатой был больше, чем весь этот дом. И чем они будут здесь питаться? — продолжала Эльзхен. Можно быть какого угодно мнения о Руппе, но что касается еды — он никогда не скупился. На обед у них почти всегда был мясной суп, а по воскресеньям — еще и жареная свинина с клецками. А здесь что будет?

— Все найдется, Эльзхен! — ответил несколько задетый, но в то же время оробевший Рыжий. — На будущий год у нас будут свиньи и куры, может быть и коза. Нужды мы, конечно, терпеть не будем. Да ты раздевайся, Эльзхен, и садись кушать!

Эльзхен нерешительно стянула пальто и села к столу. Лишь теперь Рыжий мог как следует разглядеть ее. Она не стала моложе за эти годы, разумеется, и видно было, что поработала она вдосталь — глубокие складки залегли на лице. Но вид у нее был здоровый и крепкий. Непривычные белые зубы делали ее лицо чужим. Своего Роберта он тоже рассмотрел лишь теперь. У него были серо-голубые глаза и упрямое лицо, густо усыпанное веснушками. Больше всего понравились Рыжему его крепкие зубы. Такие точно крепкие, здоровые зубы были у Рыжего, когда он был мальчишкой.

— Ну, Роберт, — сказал он, — ешь хорошенько, чтобы вырасти сильным мужчиной! И ты тоже, Конрад!

Конрад был светловолос и хрупок; на вид он казался года, на два моложе Роберта. У него были светло-голубые глаза, светлее незабудок, и немного бледное лицо. Но здесь, на свежем воздухе, это скоро пройдет.

— Значит, его зовут Конрад? — переспросил Рыжий. — Я совсем забыл, что у тебя была сестра.

Эльзхен ведь ему писала, когда умерла Роза, — она умерла неожиданно от воспаления легких. Пришлось, разумеется, взять ребенка к себе, ведь в конце концов это ее родная сестра. А оставить теперь мальчика на лесопильне она тоже не могла.

Конечно, не могла. Рыжий кивнул.

— Ешь хорошенько, Эльзхен! — говорил он. — Ты здорово принарядилась, у тебя даже часы на руке!

У нее было и кольцо, а на шее висела золотая цепочка с крестом. Все это — подарки Руппа, он делал их ежегодно к рождеству. Можно говорить о Руппе что угодно, но он не скуп. Живи и жить давай другим — вот его правило. Он подарил ей и материи на платья, все это лежит в чемоданах.

Рыжий вдруг вспомнил, что припас любимую настойку Эльзхен; он чуть не забыл об этом. Вот это сюрприз так сюрприз! Рыжий достал бутылку с жидкостью ядовито-зеленого цвета и налил Эльзхен рюмочку.

— Помнишь? — спросил он с лукавой улыбкой. — Это мятная настойка, которую ты так любила пить, когда мы бывали в «Золотом олене»!

Эльзхен густо покраснела.

— Ты не забыл этого?

Она выпила несколько рюмок настойки, потом пару бутылок пива, и настроение ее значительно улучшилось. У них здесь прекрасное пиво, ничего не скажешь, а такой свинины она у Руппа никогда не едала. Эльзхен уложила усталых мальчиков спать и принялась распаковывать чемоданы. Она выложила на стол пачку табаку и трубку. Это для Рыжего. Затем вытащила никелированный будильник, галстук, две пары толстых самодельных носков и положила все- перед ним на стол.

Маленькие глазки Рыжего заблестели.

— И все это ты привезла мне? — спросил он, бесконечно удивленный. Да, а в одном из чемоданов есть еще материал на костюм, ответила Эльзхен. Она приехала к нему не с пустыми руками! Она скопила, как уже писала ему, восемьсот марок и эти деньги тоже привезла ему, он может истратить их на достройку дома. А затем можно будет построить маленький хлев и купить на откорм пару свиней. Можно завести и кур. Эльзхен смотрела на будущее уже не так безнадежно, и Рыжий тоже воспрянул духом.

Нет, нужды терпеть им не придется! Он с воодушевлением заговорил о своем саде: в нем прекрасная, жирная земля, а из лесу он натаскал болотной земли и перегною, около ста мешков. Вот она посмотрит, какое здесь будет садоводство через два-три года. Свои овощи Рыжий сможет продавать в городе шутя — здесь ни у кого нет путного огорода. Он собирается завести и пчел. Да что там говорить, Эльзхен тут обживется! И, главное, это ее собственный дом, — пусть маленький, но ей незачем больше надрываться, работая на других.

— Еще бутылочку пивка, Эльзхен? Пива еще много.

Эльзхен выпила еще бутылку пива. Да, да, конечно, она и сама все это понимает, а если давеча она заговорила о больших комнатах на лесопильне, он не должен обижаться — она просто устала с дороги.

Да он вовсе и не думал обижаться, — возразил Рыжий и в первый раз осмелился прикоснуться к ее руке. Эльзхен стала ему почти чужой. Пять лет — срок немалый!

Эльзхен устала и захотела лечь спать. Но уснуть они не могли — они говорили и говорили без конца. Среди ночи Эльзхен рассмеялась и сказала:

— У меня не восемьсот марок, Петер, а тысяча двести. Можешь делать с ними что хочешь. Завтра я их тебе отдам.

16

Что с Бабеттой? Лицо у нее расстроенное, лоб стал совсем низкий — так сбежались на нем морщины. Глаза красные, воспаленные, она не росится больше с горы и на гору, ходит задумчивая и часто разговаривает сама t собой. Ее прямо не узнать.

С Германом она говорила лишь о самом необходимом, нисколько не скрывая своего недовольства им, и ему начало становиться не по себе. У него появилось нечто вроде угрызений совести, хотя он ни в чем не мог себя упрекнуть. С задумчивым выражением лица трудился он с утра до вечера, обрабатывая поля. Ну, в конце концов пусть Бабетта думает о нем, что ей угодно, в этом единственном вопросе он останется тверд и непреклонен.

Наконец он не выдержал.

— Что с матерью? — спросил он как-то вечером Альвину.

— С матерью? — уклончиво ответила Альвина. — С матерью ничего. Дело касается Христины.

— А что с Христиной?

— Она кашляет. Но самое худшее — то, что она перестала спать.

— Перестала спать?

— Да. Как видно, все, что случилось, сильно подействовало на нее.

Наутро Герман, как обычно, пошел за плугом. В этот день он бранил лошадей, они никак не могли ему угодить. Перестала спать? Должно быть, она испортила себе в городе нервы, вот и расплачивается.

Но совесть его была все же неспокойна, он не знал почему. Ведь он ни в чем не может себя упрекнуть. Не он же в конце концов удрал в город, не правда ли?

Бабетта вышла из дому и стала подниматься в гору. Как часто в последнее время она говорит сама с собой и взволнованно размахивает при этом руками! Герман остановил лошадей и обернулся в ее сторону, явно поджидая ее. Ну и пусть ждет до седых волос. Бабетта сделала вид, будто что-то забыла, и вернулась в дом. Ах, Герман страшно разочаровал ее — вот как можно ошибиться в человеке! Она всегда думала, что он такой же, как его отец, старый Фасбиндер, — тот был олицетворение доброты. «Любовь — деяние, а не слово». Старый Фасбиндер бывал обеспокоен, стоило ему увидеть у кого-нибудь недовольное выражение лица, а Герман? Он упрям и бессердечен, он думает, как видно, что жизнь длинна и что можно вечно оставаться непримиримым и суровым? Ну, значит, он не понимает, как коротка жизнь.

Когда Бабетта снова вышла из дому, Герман все еще стоял с лошадьми и ждал. Он окликнул-ее и подошел.

— Мне нужно поговорить с тобой! — угрюмо проговорил он. — За что ты на меня сердишься?

Бабетта потупилась.

— Сержусь? Я вовсе на тебя не сержусь!

Герман нахмурился. Но ведь он ясно чувствует, что она на пего сердится, что она им недовольна.

— Говори же, Бабетта!

Бабетта обмотала руку передником, затем размотала и вытерла ее, хотя рука вовсе не была влажной. Она помолчала, потом бросила на Германа укоризненный, почти злобный взгляд и вдруг крикнула:

— Ты ни о чем не спрашиваешь! Вот за что я на тебя сержусь.

Она кричала так громко, что Эльзхен, работавшая в своем огороде, выглянула из-за забора.

— Ты ни о чем не опрашиваешь! Человек может погибнуть, а ты ничего не спросишь — ни слова!

Значит, его вина в том, что он ничего не спрашивает?

Да, в этом его вина, и это большой грех — не спрашивать, — он ведь видит, что она чуть себе глаз не выплакала. Бабетта разрыдалась.

— Ну, успокойся, Бабетта, Эльзхен уже прислушивается.

— Пусть слушает!

Герман узнал сегодня многое. Битых полчаса стоял он с Бабеттой посреди поля. Лошади удивленно поворачивали морды в его сторону. Бабетта рассказала ему, как тяжело больна Христина. Это не легкая простуда, как он, может быть, воображает! Речь идет о жизни и смерти. Самое худшее то, что она уже много дней не может уснуть. Молодой доктор Бретшнейдер сказал, что так продолжаться не может. Раз человек не спит, откуда у него возьмутся силы? А как она кашляет! В каморке сыро, вообще во всем доме сырость, — чего уж они не перепробовали! Ей нужен, разумеется, тщательный уход, сказал доктор, и прежде всего сухая, теплая комната, в которой было бы достаточно света и солнца.

Герман озадаченно смотрел вниз. Он побледнел. Но ведь Христина может на некоторое время поехать в санаторий! Неужели она не хочет? После всего, что она пережила!

Бабетта посмотрела на него как на полоумного и язвительно рассмеялась. В санаторий? На какие средства? Неужели он не знает, что Шпан завещал все больнице? Дом, деньги и все! На какие же средства ехать?

Нет, этого Герман не знал, об этом ему никто не рассказывал.

— Вот что получается, когда не спрашивают! — насмешливо закричала Бабетта. — Теперь видишь, что получается? Так тебе и надо!

В этот вечер к ним пришел Рыжий, они собирались играть в карты. Но у Германа не было ни малейшего желания играть. Он пошел в город, чтобы повидать молодого доктора Бретшнейдера. Они близко познакомились во время болезни Антона. Доктор Бретшнейдер как раз собирался выйти из дому и попросил Германа немного его проводить. Христина? Ну что ж, он считает ее положение очень серьезным, это не секрет. У нее катар верхушек легких, но это само по себе еще не так опасно; самое худшее — ее бессонница и меланхолия. Христине нужны свет, воздух, солнце, ей надо быть с людьми. Бабетта очень славная женщина, но в ее доме Христина лишена всего этого. Если она пролежит еще несколько недель, отрезанная от мира, одинокая, в этой сырой каморке, ее вряд ли можно будет спасти. Она ни на что не жалуется, храбрится, но ее мужество ей не поможет. Его отец уже хлопочет о том, чтобы несколько друзей старого Шпана сложились и отправили Христину в санаторий.

В эту ночь Герман долго расхаживал по двору, прежде чем лечь, но уснуть он не мог, несмотря на то, что работал весь день и устал до смерти.

В его хлеву стояла новотельная корова — великолепное, смирное животное, редкостный экземпляр. В прошлом году он купил ее телкой, недавно она принесла первого теленка и развивалась прекрасно. Белоснежная, словно ее выкупали в сливках, темноглазая, с шелковистыми ушами и большим выменем, покрытым, словно паутиной, нежным пухом. Она обещала стать первоклассной молочной коровой. Герман был просто влюблен в это животное.

Богатый крестьянин Дюрр, известный скотовод, увидел Белую на лугу и буквально потерял голову. Он без конца приходил в Борн и делал Герману заманчивые предложения, но тот только поднимал его на смех. Он, мол, и сам знает, что это за корова! На следующее утро Герман отправился к Дюрру и продал ему Белую.

В этот день Германа не было видно. Он оставил вчера плуг посреди поля, чего с ним никогда не случалось. Вечером он пришел, запряг лошадей в телегу и вернулся, лишь когда совсем стемнело.

Антон вышел во двор и с любопытством рассматривал привезенную Германом поклажу. Шкаф, стол, насколько можно рассмотреть в темноте, матрац, кровать, комод.

— Да, что это ты притащил, черт побери! — спросил Антон. Но вдруг умолк и больше ни о чем не спрашивал: он все понял.

— Я, должно быть, опять переберусь к тебе на некоторое время, — сказал Герман.

— Тем лучше. Мне скучновато одному.

17

Христина, вытянувшись, лежала на кровати с закрытыми глазами. Бледные, нежные веки прикрывали ее ввалившиеся глаза. Темные ресницы на бледных щеках задрожали: кто-то вошел в каморку. Она узнала Бабетту и не пошевелилась.

Бабетта подошла к постели, прикоснулась к руке Христины, чтобы не испугать ее, и сказала:

— Христина! К тебе пришел один, из твоих старых друзей и хочет повидать тебя.

Обычно Христине приходилось немного подумать, когда к ней обращались, но на этот раз она поняла мгновенно. Она сразу догадалась, кто этот друг, и испуганно села. Герман уже стоял возле кровати.

Христина покраснела, лицо ее так и зарделось, но потом она откинула волосы назад и посмотрела на Германа без тени смущения, тем долгим, полным спокойного внимания взглядом, с каким дети рассматривают взрослых. Какими широкими стали его плечи, как крепко посажена на них голова! Его лицо потемнело, стало более волевым и мужественным, даже несколько грубым; он отрастил небольшие усики. Темные глаза смотрели на нее с мягкой теплотой; его можно было не бояться.

Германа смутил ее взгляд. Ночью он обдумал, что ей скажет, но теперь не находил нужных слов. «Она очень бледна, — думал он, — уши у нее совсем белые». Вообще же Герман нашел, что Христина мало изменилась— разве только немного похудела. Особенно исхудавшими казались руки. Ни малейшей горечи он больше не испытывал.

Герман пробормотал что-то. Пусть она извинит его, он прямо с поля и пришел к ней как был.

Христина улыбнулась, даже тихонько рассмеялась ц снова опустилась на подушки.

— Я так слаба! — сказала она, опять улыбнулась, как бы извиняясь, и посмотрела на Германа широко открытыми блестящими глазами. Глаза были красивы и кротки, как глаза животного.

— Это скоро пройдет, Христина!

Христина сказала, что она тоже надеется, но пока что-то не похоже. Она рада видеть его. Почему он не приходил раньше? Герман покраснел до корней волос. Нет, не надо ничего говорить, Бабетта ей уже сказала. Он сердит на нее, сказала Бабетта, она чем-то его обидела. Но ведь она уже как-то просила его прийти, ей хотелось рассказать ему все, что было. У нее и в мыслях не было его обидеть.

Герман перебил ее. Теперь он вспомнил, зачем пришел.

— Не говори об этом, Христина! — сказал он. — В. другой раз. Мы теперь будем видеться часто, каждый день, если ты захочешь.

О, она очень этого хочет; тогда она сможет все ему объяснить, и он поймет.

Но сегодня он пришел к ней с особой просьбой.

— Да! — Христина внимательно слушала, на губах ее играла всегдашняя загадочная улыбка. С просьбой? К ней?

— Ты больна, очень больна, Христина, ты это знаешь.

Да, она это знает. Она кивнула.

— Я ко всему готова, — тихо и мужественно произнесла она, глядя на него.

Герман опустил глаза. Может она понять, что друзья беспокоятся за нее, — может? Христина кивнула. В таком случае она должна понять и то, что ее друзья больше всего хотят, чтобы она выздоровела как можно скорее. Христина снова кивнула.

Ну так вот, если она все это понимает, то. исполнит просьбу своих друзей. Они все обдумали и обсудили.

— Ты должна сделать то, чего хотят твои друзья. Они желают тебе добра, Христина! — Он протянул ей руку.

— Но уезжать мне от вас не придется?

— Нет, нет, — разумеется, пет!

Христина кивнула, взяла его руку и украдкой погладила ее.

— Раз ты так со мной говоришь, я должна, конечно, ответить — да! — отозвалась она.

Герман вдруг страшно заторопился. Лошади стоят все время одни в поле, сказал он.

— Бабетта все тебе расскажет, Христина. Завтра мы увидимся опять. — Он быстро попрощался.

Христина согласилась на все. Она ослабела и чувствовала себя плохо, потеряла почти всякую надежду, а в голосе Германа было что-то придававшее ей мужество. Она поняла, что в Борне больше места, воздуха, света и солнца, что у Альвины больше времени, чем у Бабетты, занятой Себастьяном и хозяйством. Она была лишь обузой для нее. Все это Христина поняла и согласилась сегодня же вечером переселиться в Борн, но только никто не должен был этого видеть, даже Герман.

— Не на плечах же ты меня перенесешь, Бабетта? — спросила она.

— Это не твоя забота, — ответила Бабетта.

Вечером Бабетта и Карл укутали Христину в одеяла и перенесли ее на самодельных носилках. Никто этого не видел. И вот она в Борне. В комнате тепло, Альвина затопила печь, потому что вечер холодный. Как уютно Герман обставил комнату! Здесь был даже коврик перед кроватью и зеркало.

— Ну, Христина, поправляйся скорее! — сказала Бабетта. — Мне нужно бежать к Себастьяну. Здесь вот, за дверью, живут Герман и Антон, и тебе стоит только крикнуть, если что-нибудь понадобится. Сейчас Альвина принесет тебе суп. Спокойной ночи, девочка моя!

18

Работы Эльзхен не боялась. Рыжий с удивлением и гордостью смотрел, как она копается на огороде или стоит у корыта, подоткнув юбки.

— Да ты работаешь за двоих, Эльзхен!

Слава богу, она здесь совсем освоилась. Особенно ей нравился лес, примыкавший к саду, и вид на озеро. Рыжий сколотил большую открытую веранду. Эльзхен сидела на ней, шила и работала, и ей уже не казалось, что дом слишком мал.

Рыжий был доволен. Дело шло хорошо, сад зазеленел и зацвел, земля была жирная, как сливки. Он построил сарай и маленький хлев, завел шесть ульев, а осенью собирался посадить сто фруктовых деревьев и закончить дом. Рыжий имел все основания быть довольным, но все же часто, задумчивый и даже мрачный, он уходил в лес и подолгу там оставался.

Иногда Эльзхен очень много рассказывала о лесопильне: как они там жили, и что говорил Рупп, и как один раз вся лесопильня чуть не сгорела. Когда речь заходила о лесопильне, Эльзхен просто не могла остановиться, и чем больше она говорила, тем молчаливее и мрачнее становился Рыжий. Он щурил глаза так странно, что они становились все меньше и меньше и наконец совсем исчезали. Ах, эта лесопильня, этот Рупп! Неужели она никогда не перестанет говорить о лесопильне и Руппе? Рыжего мучила ревность, он часто не мог уснуть по ночам, думая о подарках Руппа: отрезах, часах и золотой цепочке с крестиком. Он охотно разорвал бы отрезы в клочки, а часы и прочий хлам вышвырнул бы на помойку. А тут еще выяснилось, что за новые зубы Эльзхен заплатил тоже Рупп! Рыжий хмурился и смотрел исподлобья.

А потом этот маленький Конрад! Мальчики целыми днями носились по саду, и Рыжий прислушивался, как Эльзхен разговаривает с ними. В ее голосе нельзя было уловить ни малейшего различия — говорила ли она с Конрадом или с их маленьким Робертом. Она обращалась с обоими совершенно одинаково, а ему казалось более естественным, чтобы она выделяла маленького Роберта.

— Почему это Конрад называет тебя тоже мамой? Ведь ты ему вовсе не мать! — Рыжий не смотрел на Эльзхен.

— Опять ты со своими вопросами! Я взяла его, когда ему было два года. Он тогда стал называть меня мамой, и с тех пор так и повелось.

Гм! Рыжий пробурчал что-то в бороду. Он снова и снова заговаривал о маленьком Конраде. Его мучило то, что она иногда брала Конрада к себе в постель, так же как и собственного ребенка.

— Они оба так любят это! — говорила Эльзхен. — Один раз я беру Роберта, другой раз — Конрада, они так привыкли.

Работая, Рыжий целыми днями размышлял. Он был молчалив и угрюм. Пораскинув мозгами, он все же не мог вспомнить, что слышал когда-нибудь о существовании сестры Розы. Может быть, этой сестры никогда и не было; может быть, она вовсе и не умирала? Как ему узнать правду?

— Если Конрад — ребенок твоей сестры, то у тебя должны быть на руках бумаги?

Но у Эльзхен не было никаких бумаг. Ни метрики, ни свидетельства о крещении — ничего. Она взяла Конрада без всяких бумаг.

— В таком случае тебе нужно, очевидно, раздобыть эти бумаги!

— Когда они ему понадобятся, — раздобуду, не беспокойся! Это очень просто; я ведь знаю, где и когда он родился.

— Но я бы хотел, чтобы ты достала эти бумаги теперь же! — продолжал Рыжий сердитым тоном, и глаза его угрожающе засверкали.

Эльзхен вышла из себя.

— И не подумаю! — закричала она раздраженно. — Я ведь знаю, что у тебя на уме! Твои мысли у тебя на лбу написаны! И не подумаю — говорю тебе!

— И не подумаешь? — Рыжий снова принялся, задавать свои прежние вопросы. Почему это Руппу взбрело в голову заплатить за ее новые зубы? Почему она не приехала к нему раньше? Почему так долго оставалась у Руппа? Почему Рупп донес на него? Ну, почему?

— Я не желаю больше слышать эти постоянные расспросы! — закричала Эльзхен и в сердцах ударила кулаком по столу. — Я сыта ими по горло!

— Охотно верю! — отозвался Рыжий, побледнев. Он вышел и хлопнул дверью. В эту ночь он не вернулся. Наутро работал в саду, не говоря ни слова, вечером снова исчез. Так продолжалось несколько суток. Когда он являлся утром, на его шерстяной куртке часто видны были сухие листья. Он, должно быть, спал в лесу, этот чудак! В своей пещере! Нет, это не жизнь! Эльзхен плакала втихомолку. А она-то думала, что обретет наконец покой! Но Рыжий не мог вынести вида ее слез. Он стоял перед ней пристыженный, растерянный, в полном отчаянии, беспомощно простирая к ней руки.

— Ну, не плачь, Эльзхен! — просил он. — Я никогда больше не буду мучить тебя такими вопросами. Клянусь тебе, Эльзхен!

На несколько недель в доме воцарились тишина и согласие.

Но спустя немного ревность опять вспыхнула в Рыжем. Это был яд, отравлявший его.

С утра до вечера он исподтишка наблюдал за маленьким Конрадом и вглядывался в его лицо. Он часто бранил его, и ребенок в конце концов стал пугливым и скрытным. Вот он сидит, этот белобрысый карапуз, и насмешливо смотрит на него уголком глаза. Да это настоящий маленький злой бесенок! А ведь Рыжий знает эти водянисто-голубые глаза со светлыми ресницами, прищуренными так, что остается чуть заметная щелочка. Где это он видел их раньше? Да это Рупп! Точь-в-точь такой подстерегающий, насмешливый взгляд был у Руппа, когда тот бывал сердит и смотрел вслед батраку, которого только что отругал. Да, это Рупп смотрит на него уголком глаза!

Бледный как смерть бродил Рыжий по саду. Он был не на шутку болен от ревности. В него вселился какой-то бес. В такие мгновения кровь приливала к его голове и глаза заволакивались туманом: в нем просыпалась дикая ярость. Он готов был все разнести в щепы, пусть все вокруг трепещут перед его всесокрушающим гневом. Пусть от него веет страхом — страхом и ужасом, он ничего не может с собой поделать. Пусть его боятся, боятся.

— Это Рупп! — тихо произнес он посиневшими губами, задыхаясь, бледный как смерть. Он потерял последние остатки самообладания. — Это Рупп! — закричал он. — Его отец — Рупп!

Эльзхен в эту минуту как раз подметала комнату. Она остановилась и устремила на Рыжего сердитый взгляд. Но, увидев его, испугалась и побледнела.

— Опять начинается! — закричала она. — Я не хочу больше этого слышать!

Рыжий присел за столом, словно готовясь к прыжку. Он был страшен. Искаженное лицо на фоне огненной бороды казалось бледным до синевы. Борода пылала, а глаза, обычно такие маленькие, искрились, как расплавленный свинец.

— Я хочу знать правду! — хрипел он. — Правду! Я не шучу, слышишь? Я уже раз убил человека!

— Не думаешь ли ты, что я забыла об этом? — насмешливо ответила Эльзхен.

— Я и тюрьмы не испугаюсь, — слышишь? Я хочу знать правду! Правду!

Эльзхен попятилась.

— Но ты ведь знаешь правду! — исступленно закричала она, и кровь бросилась ей в лицо. — Клянусь могилой моей матери!

Этот человек сошел с ума! Рыжий поднялся из-за стола, медленно выпрямился, и вдруг в его руке мелькнул длинный нож. Он вонзил нож в стол.

— Правду! — закричал он; его лицо и руки дергались. — Сегодня я должен все услышать! Всю правду!

Эльзхен остолбенела. Лицо у нее было белое как известка. Не может же она позволить этому человеку делать с ней все,что ему вздумается! Теперь она уже не пятилась перед ним, она ждала его, не сходя с места.

— Так ты мне ножом грозить?! — яростно закричала она, окончательно выйдя из себя.

— Правду, Эльзхен!

— Ты угрожаешь мне ножом? — Эльзхен стояла, широко расставив ноги, несокрушимая как статуя, с веником в правой руке. И вот-она медленно приблизилась. — Правду, дурак? Да я ведь поклялась тебе!

Рыжий рассмеялся.

— В чем ты поклялась? Ты ни в чем, ни в чем не клялась!

Эльзхен уже не соображала, что делает. Вдруг, сама того не ожидая, она ткнула веником в лицо Рыжего — один раз, второй, так, что он отшатнулся. Еще мгновение— и она принялась изо всех сил колотить Рыжего. Удары так и сыпались: рука у нее была тяжелая.

— Дурак! — беспрестанно повторяла она. Рыжий качался под ее ударами. Она отшвырнула в сторону торчавший в столе нож. — Дурак! Дурак! — Наконец Рыжий осел под ее ударами. Он защищался от взмахов веника руками.

— Да, бей меня! — кричал он. — Бей меня, Эльзхен, я дурной человек!

Это был недобрый день. Вечером Эльзхен прикладывала к лицу Рыжего мокрые платки. — Ты меня прямо взбесил! — говорила она и ласково гладила его лысину.

С этого дня все было кончено. Рыжий не задавал больше вопросов, и в доме воцарился мир.

День приходит, день уходит. У Рыжего есть работа в саду, которую он любит больше всего на свете; у него есть пчелы, и он любит каждую из них. Ну а теперь, когда сад обработан, у него опять найдется время для водоотводных канав Германа, — пусть Герман не думает, что имеет дело с неблагодарным человеком.

Рыжий работает с утра до вечера, а когда солнце начинает клониться к западу, он садится на маленькую скамейку перед хлевом.

Он садится, полузакрыв глаза, и дремлет, утомленный трудовым днем. Клумбы пахнущих медом флоксов, клумбы голубых рыцарских шпор, чистых как детские глаза, покачивающихся под тяжестью пчел, клумбы спиреи, похожей на душистый снег, — вот каким будет скоро его сад.

Мимо его ушей проносятся с жужжанием пчелы, — он сидит неподалеку от ульев. Порой пчелы запутываются в его бороде, пахнущей потом и сеном. Они ползают по его лицу, вся борода иной раз кишит ими.

Рыжий улыбается. Он пережил немало, но все это позади. Он доволен. О, есть вещи, которые вовсе не нужно знать до конца, не надо стремиться проникнуть во все тайны — это совсем не обязательно. Так обстоит дело или не так, — человек должен примириться. Да, у Рыжего есть все основания быть довольным; пусть всем людям будет так же хорошо, как ему.

19

С некоторых пор Вероника утратила уверенность в своей неотразимости и, переходя рыночную площадь, уже не покачивалась, как бывало, на своих хорошеньких ножках. Ее золотисто-рыжая грива развевалась как раньше, но лицо уже не было самоуверенно-дерзким. А в один прекрасный день оно стало совсем расстроенным.

— Да что это с тобой стало в последнее время? — испуганно спрашивала Долли. Щеки Долли пылали от счастья, она была теперь официально помолвлена со своим «скороходом».

— Что со мной? — Вероника нервно кусала накрашенные губы. — У меня большие неприятности. Должно быть, у меня ничего не выйдет с Бенно, нет. Все пропало! — Ах, все равно Долли скоро узнает, так что она может сказать ей сейчас: Бенно через несколько дней приостановит платежи. Он обанкротился. — Мне так жаль Бенно! Что делать? Посоветуй, Долли!

Через три дня Бенно объявил себя банкротом. Словно гром разразился над городом. Бенно Шпангенберг? Быть не может! Магазин у него теперь не хуже, чем в любом большом городе. А его павильон — весь из стали и стекла? А его голубой автомобиль для развозки товаров? Невероятно! Толстяка Бенно жалели, у него никогда не было ни одного врага в городе; теперь это стало ясно. А извещения о его помолвке с Вероникой уже были отпечатаны. Но ведь на худой конец старый Шпангенберг мог бы выручить его своими деньгами!

Старый Шпангенберг даже и не помышлял об этом. Он торжествующе потирал руки. Он, как всегда, курил, кашлял и плевал, прячась за стеной зеленых леек.

— Вылетел, значит, в трубу! — злорадно говорил он, и его изможденное лицо искажалось гримасой. — Вылетел-таки в трубу, видишь? Вот они, твои современные методы торговли! Оборот утроился! Что я говорил, когда прибыл голубой автомобиль? Катафалк фирмы Шпангенберг! Кто был прав, сын мой? Ты или я?

Бенно говорил, что кредиторы собираются его санировать. Санирование уже готовится. Завтра приедет из города адвокат.

Старый Шпангенберг смеялся до слез.

— Ты говоришь: «санировать»? — спрашивал он. — Это ты называешь санированием? С него сдирают шкуру, а он называет это санированием!

— Но в конце концов у меня ведь есть друзья! — возражал Бенно, глубоко обиженный.

— Друзья? Ах, ты еще веришь в дружбу? Ты веришь во всякую ложь, которую люди повторяют ежедневно? Дружба, любовь, благодарность — все это ложь! А ты еще веришь тому, что говорят эти лицемеры и глупцы! — Старик пронзительно взвизгнул и сплюнул. — И на этом ты хочешь строить свои дела в этом мире? Да тебя будут раз за разом обдирать! Поверь мне, твоему старому дураку-отцу!

Бенно, несчастный Бенно, заметно худел от огорчения. С каждым днем он становился тоньше, словно проколотый резиновый баллон. У него ничего не осталось. О свадьбе с Вероникой не могло быть и речи, по крайней мере в ближайшее время. Он был в полном отчаянии.

— Так, значит, вот он благополучно и обанкротился, наш Бенно! — со смехом говорил Веронике старый Шпангенберг. Он внимательно, с похотливым блеском в маленьких глазках, рассматривал ее и кивал головой. — Очаровательна, очаровательна! — говорил он. Все здешние женщины никуда не годятся по сравнению с ней. И она действительно хочет выйти за Бенно? Даже теперь, когда он обанкротился?

— Но, дитя мое, вы с ума сошли! Что такое любовь? Это просто великая ложь. Люди твердят се изо дня в день. Вся беспомощность и отчаяние рода человеческого скрыты в этом слове. Любовь! Любовь! — Старый Шпангенберг покачивал головкой, сидящей на тонкой шее. Он долго молчал, осматривая Веронику с головы до ног. — Очаровательна! Очаровательна! — Однако, шутки в сторону, он хочет сделать ей совершенно иное предложение, разумное предложение. — Выходите за меня, Вероника! — сказал он и мгновенно покраснел как в лихорадке.

— Почему бы и нет? — продолжал он, и руки у него задрожали от волнения. — Если вы девушка благоразумная, вы обдумаете мое предложение, вместо того чтобы смеяться над ним. У вашего Бенно больше нет денег, а у меня их еще достаточно, хватит на двоих. Мы сможем путешествовать — стоит вам только пожелать. Что вам делать в этой дыре с вашими прелестными ножками? Я проживу еще лет десять, и тогда вы останетесь молодой независимой вдовой и сможете купить себе мужа, какой вам понравится. Ну? А может быть, я решился бы даже преподнести вам в день венчания, скажем, двадцать тысяч марок!

Вероника рассмеялась, но с отвращением попятилась.

Старый Шпангенберг поднялся и указал на свой грязный, покрытый пятнами сюртук и мешковатые брюки.

— Вас смущает мой вид, Вероника? О, это изменить легко! Все легко изменить, когда есть деньги. Вот только трудно приобрести деньги, когда их нет!

Вначале старый Шпангенберг, может быть, и шутил, но теперь эта дикая идея завладела им целиком. Он позвал портного и заказал себе два модных костюма светло-серого цвета.

— Я собираюсь жениться! — заявил он портному. — Почему бы и нет? — Потом он пригласил Нюслейна и заставил навести на себя красоту, насколько это было возможно. — Я собираюсь жениться, Нюслейн! — смеясь, заявил он. — И знаете на ком? На близкой приятельнице вашей дочери!

Он написал Веронике письмо, в котором обещал в день венчания уплатить ей двадцать тысяч.

— Что бы ты сказала, Долли, — задумчиво спросила однажды Вероника, — если бы я вышла замуж за старого Шпангенберга?

— Фу! — воскликнула Долли. Больше она ничего не сказала.

В городе начали сплетничать. Это ведь совершенно невероятно! А впрочем, на этом свете все возможно. За какого же Шпангенберга выйдет Вероника — за молодого или за старого? — спрашивали все.

Ни за того, ни за другого! В конце лета в город приехал некий доктор Винцер, химик из Бремена, человек представительный и, как видно, со средствами. У него был красивый белый автомобиль, и этот автомобиль каждый день останавливался перед салоном Вероники. Часто можно было видеть, как Вероника катается с доктором Винцером. А в один прекрасный день, проезжая через рыночную площадь, она весьма оживленно, подозрительно оживленно, помахала Бенно своим шарфом. С этой минуты, ее больше не видели в городе.

— Она вернется, Бенно, — говорил старый Шпангенберг. — Утешься, Бенно! Она ведь девушка умная!

Но когда прошло две недели, а Вероника все не возвращалась, он сказал, цинично улыбаясь:

— Я ошибся, Бенно, она так же глупа, как и все остальные!

20

Воздуха, света и солнца было много. В прохладные весенние дни Альвина топила печь, но когда бывало солнечно, Бабетта с самого утра приходила, чтобы убедиться, что все окна открыты. Она следила за тем, чтобы Христина ела вовремя, приносила вино, мед, шоколад и яблоки, — Герман даже начал сердиться.

— Ты, как видно, думаешь, что мы морим ее голодом, Бабетта!

— Я знаю, что делаю, Герман!

Бабетта была счастлива.

— Ты выглядишь уже гораздо лучше, девочка моя! — говорила она. — Ах, месяц тому назад я, право же, не поручилась бы за тебя!

Христина и сама вынуждена была признать, что кашель стал гораздо слабее. Но она все еще не спит по ночам!

— И это придет, поверь мне, это все от слабости— говорит врач.

Перед окном Христины начинали зеленеть старые каштаны, их почки блестели, словно смазанные медом. Большие капли росы падали с их ветвей, сверкая в лучах утреннего солнца, птицы щебетали на верхушках.

Днем она видела сквозь каштаны высоко раскинувшееся небо и светлые облака, несущиеся по бездонной синеве; по ночам сквозь верхушки деревьев светили звезды. Иногда показывалась искорка, словно сверкая в крошечном отверстии; иногда среди ветвей вспыхивало и тотчас же потухало светлое пламя. В одну теплую тихую ночь, когда воздух сквозь темную листву казался зеленым, она села в постели и увидела, что вся долина затоплена озером серебристого света: светила луна.

Рядом в кухне раздавалось глубокое дыхание спящих мужчин, утомленных работой. Порой они говорили во сне: у Германа вырывались вполголоса слова — казалось, он понукал лошадей; Антон ворчал и смеялся. Слыша его смех, Христина тоже смеялась. Так проходила ночь. Под утро она обычно ненадолго забывалась, потом раздавался стук лошадиных копыт, и она просыпалась; день начинался. Листва деревьев дрожала от дыхания утра.

Вначале они приглушали голоса, разговаривая или играя вечером в карты, но Христина попросила Германа не обращать на нее никакого внимания. Они не мешают ей, сказала она; наоборот, их разговор развлекает ее. С тех пор они говорили так, словно ее не было. Христина вдыхала через дверь запах их трубок и слышала глухие удары кулаков по столу, когда они клали карты. Иногда заглядывал по вечерам и Рыжий, и тогда игра становилась более оживленной. Они шумели, смеялись и подтрунивали над Рыжим и его Эльзхен.

— У тебя что, отпуск, толстяк? Сколько времени тебе разрешено оставаться у нас?

Герман бывал у Христины мало, ссылаясь на работу. Но каждое воскресенье после обеда, приведя себя в порядок, он стучался к ней и заходил поболтать.

— Как ты себя чувствуешь сегодня, Христина? — спрашивал он.

— Спасибо, Герман, мне опять лучше.

— Да, кажется щеки у тебя немного округлились. Не хочешь ли чего-нибудь?

— Нет, спасибо.

Герман умолкал, лицо его сохраняло серьезное выражение; нелегко было втянуть его в разговор. Но Христина радовалась уже тому, что Герман сидит у нее.

— Вы работаете здесь даже по воскресеньям, — сказала Христина. — Ты, должно быть, никогда не отдыхаешь, Герман?

Он покачал головой. Нет, сказал он, у него нет времени, он должен усердно работать, чтобы добиться своего.

Христина поражалась тому, как много Герман успел сделать за эти два года.

Да, он уже кое-чего достиг, соглашался Герман, но самое главное еще впереди. Предстоят еще годы напряженной работы.

— Годы напряженной работы? — Этого Христина не могла понять.

— Мне трудно тебе объяснить! — ответил Герман, улыбаясь. — Тебе нужно взглянуть на мои чертежи.

Его чертежи? Она охотно их посмотрит. Герман поднялся. Если только это ее интересует! Он пошел за чертежами, принес рулоны и развернул их на одеяле. Здесь все обозначено точно. Вот тут будет новый двор, обнесенный тремя постройками: сараем, амбаром и каретником. Все предусмотрено. Вот кладовая для корма, вот для сбруи, а здесь — для молочных продуктов. Все честь честью. Герман был не особенно словоохотлив, но о своих планах он мог говорить без устали.

Христина сидела в постели, пытаясь разобраться в чертежах.

— На это, наверное, уйдет еще несколько лет, Герман, — сказала она, качая головой.

— Разумеется, несколько лет! — ответил Герман, и лицо его стало серьезным. — Лет шесть, я думаю, — добавил он.

— Шесть лет?

— Да, шесть лет. А может, и больше. — В эту зиму он снес часть ограды — вот здесь — и заложил каменный фундамент нового хлева. За эти лето и осень он собирается двинуть дело вперед и отстроить к зиме хотя бы часть хлева, чтобы перевести туда лошадей. Каждый год он выполняет только часть своего плана, но всегда заранее радуется тому, что ему еще придется потрудиться. Работа — единственное настоящее счастье на земле. Создавать! Герман оживился, он говорил без конца.

Вдруг он замолчал. Христина устало откинулась на подушки. Ее слегка покрасневшие от бессонницы веки едва заметно дрожали.

— Продолжай, — сказала она, — я слушаю!

Ее голос звучал сонно, словно издалека. Герман продолжал говорить вполголоса и вдруг увидел, что се покрасневшие веки неподвижны. Христина уснула. Она спала глубоким, крепким сном — сомнений тут быть не могло. Он долго не решался пошевелиться. Христина спит! В его сердце внезапно вспыхнула радость, он покраснел.

Герман услышал шаги Альвины по двору, она несла Христине еду. Он тихо вышел и прошептал:

— Христина спит!

Вечером им захотелось сыграть в карты. Они сели играть в сторожке у Альвины и не шумели. Время от времени Герман отправлялся в дом и прислушивался у дверей Христины. Да, она все еще спит! Это было похоже на чудо.

В эту ночь Терман не сомкнул глаз. Он прислушивался к дыханию Христины. Неужели она действительно спит? Под утро Христина закашлялась, и он услышал, как она пошевелилась в постели.

Герман подошел к двери.

— Не пугайся, Христина, это я! — тихо проговорил он — Тебе что-нибудь нужно? — Он вошел в комнату Христины, наполненную лунным светом.

— Нет, — ответила она, — спасибо. Я спала, — подумай, Герман, я спала!

Он сел возле ее кровати.

— Да, ты действительно спала, Христина, и это очень хорошо.

Она положила руки ему на плечи.

— Может быть, я все-таки выздоровею? — сказала она.

— Конечно, выздоровеешь, Христина! А теперь поспи еще, тебе нужно выспаться.

Она легла опять и закрыла глаза. Он погладил ее по руке.

— Ну, спи, — сказал он.

Она уже спала опять.

Утром Герман косил траву; после бессонной ночи он выглядел утомленным.

— Послушай, — окликнул он Бабетту, — сегодня ночью Христина в первый раз спала.

Да, она уже знает, ей рассказала Альвина.

— Ну теперь я действительно верю, что самое худшее позади! — сказала Бабетта, и лицо ее просияло от радости.

Удивительно! Когда Герман садился вечером у постели Христины, разговаривал с ней и держал ее руку в своей, она каждый раз засыпала очень скоро.

— Это все голос Германа, — говорила Христина Бабетте, — в нем столько спокойствия и уверенности. Он убаюкивает меня.

21

Христина лежала в кресле под высокими каштанами. Мягкий, теплый ветерок доносил до нее запах сена и соломы. Он обвевал ее лицо. Ей казалось, будто ее ласкает чья-то нежная рука, кто-то добрый-добрый и она подставляла ветерку щеки, глаза и, губы. О да, она чувствовала ясно, что возвращается к жизни!

День за днем лежала она здесь, ощущая теплое дыхание лета. Каждый день она пробовала сделать несколько шагов, и с каждым днем это становилось все легче. Вчера она дошла до кухни Альвины и обратно, а сегодня решилась даже дойти до ворот и была взволнована собственной смелостью.

'Ласточки с пронзительным криком проносились мимо нее, озеро сверкало на солнце, чистый, прозрачный воздух омывал долину, как сплошная сверкающая капля росы. Ветер расчесывал молодые всходы, над озером тянулась стая диких уток — тонким шнурочком, как взвившийся кнут. Внизу на лугу она увидела Бабетту и Карла, сгребавших сено. Облака сена вздымались у их ног. Порой ветер доносил до Христины голос Бабетты.

Герман прошел через двор, ведя за собой обоих вороных. Он изумленно остановился у ворот.

— Ты сегодня расхрабрилась! — сказал он.

— Да! Возможно, я скоро спущусь к вам и буду помогать.

Герман улыбнулся.

— Должно быть, еще не так скоро, Христина!

— Как знать?

Христина ласкала мягкие лошадиные морды.

— Какие у них чудесные глаза! — сказала она.

«Такие же, как у тебя», — подумал Герман, но ничего не сказал. Ему нужно было опять приниматься за работу.

В эту минуту Христине пришла в голову блестящая мысль. Еще маленькой девочкой она больше всего любила скакать по полю, взобравшись на широкую спину лошади. Почему бы ей, собственно, не испытать это снова?

— Послушай, Герман, — произнесла она, — как ты думаешь? Повезет меня Бродяга или сбросит — как ты думаешь?

— Разумеется, повезет.

— Так помоги мне взобраться!

Герман колебался. Не окажется ли такое усилие чрезмерным для Христины? Но он уже поднял ее, она уже сидела на лошади. Она уже наверху! Спина у Бродяги была горячая, солнце нагрело ее; она была широкая, мягкая.

Как это чудесно! Лошади тронулись, Христина плавно покачивалась из стороны в сторону, ее волосы развевались на теплом ветру.

— Как только ты почувствуешь, что устала, ты должна сказать, Христина, слышишь?

Устала? Она устала? Христина тихонько засмеялась, сидя на спине лошади.

— Если бы ты знал, как это чудесно! — сказала она. — Герман, если бы ты знал! У меня голова кружится, у меня дух захватывает от радости!

Солнце слепило ее, она вынуждена была закрыть глаза. Лошадь несла ее к свету, прямо навстречу пылающему солнцу.


INFO


Келлерман Б. Песнь дружбы: [Роман] / Пер. с нем. Е. А. Магат; [Вступ. статья Г. Ю. Бергельсона, с. 5–20]. — Москва; Ленинград: Гослитиздат. [Ленингр. отд-ние], 1960. - 424 с.: ил.; 20 см. — (Зарубежный роман XX в.)



Бернгард Келлерман

ПЕСНЬ ДРУЖБЫ


Редактор Н. Снеткова

Художественный редактор Л. Чалова

Технический редактор М. Кондратьева.

Корректор В. Урес


Сдано в набор 11/IV 1960 г. Подписано к печати 5/VII 1960 г. Бумага 84х108 1/32. — 13/25 печ. л. = 21,73 усл. печ. л. Уч. изд. л. 22,443. Тираж 50 000 экз. Заказ № 681. Цена 11 р. 20 к. С 1/I 1961 г. 1 р. 12 к.


Гослитиздат, Ленинградское отделение.

Ленинград, Невский пр., 28.


Ленинградский Совет народного хозяйства. Управление полиграфической промышленности. Типография № 1 «Печатный Двор» имени A. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, 26.


…………………..
FB2 — mefysto, 2023





Примечания

1

О да! (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • БЕРНГАРД КЕЛЛЕРМАН И ЕГО РОМАН «ПЕСНЬ ДРУЖБЫ»
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  • INFO
  • *** Примечания ***