КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

До-бемоль минор [Андрей Черных] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Черных До-бемоль минор

Вавилову Михаилу, благодарному другу и воспитанному человеку.

«И только в снах, только в поэзии и в игре случается такое: зажжешь свечу пройдешь с ней по коридору — и вдруг заглянешь в то, чем мы были раньше, до того, как стали тем, чем, неизвестно еще, стали ли».

Х. Кортасар («Игра в классики»)

1

«Я чувствую себя как в Детстве, в школе, когда никак не можешь или тебе не дают что-то доказать, а что — и сама не знаешь. Вот как я себя чувствую».

Э. Олби («Все кончено»).

Не заметив рыжего южного муссона, о котором не имею представления, и не выставив обе ноги вперед для самозащиты, я несправедливо завалился в сырость. Меня приметили, обратили взоры осуждения. «Ничего и тр. пр..» — порешил я и пытался приподнять себя с целью очеловечиться. Однако не суждено было тому случиться, судьба распорядилась иначе, а именно — заставила меня влюбиться в эту неприветливую для жизни секунду (не в секунду влюбиться, а, разумеется, в женщину).

Описываю: хитро двигающийся стан, синий гольф на обе ноги, прочный не сворачивающий взгляд (на оба глаза), крупная дамская сумка по всей таинственности, видать, для хранения бриллиантов и других ценных предметов — и сердце, сердце…

«Это ты!» — кричал я, не открывая рта и оставаясь в полу горизонтальной власти гравитации.

«Дождей не хватит, чтобы передать ожидание т е б я..» — чуть было не сорвалось с моих зубов и языка

— Дурак! — шипела она, вполне материально распахнув уста и — несмотря на трудность — протянула «платок для носа» в цветочек.

— Нннь… — сглотнул я уже громко вслух и, с ловкостью разрядника, умудрился не завалиться повторно.

Минутой позже завязался диалог, в аритмичном ходе которого я спешил произносить разнообразные вопросы с той лишь целью, чтобы не ушла она, на что она почти так же скоро давала чуть менее разнообразные ответы, вероятно с тем, чтобы не уполз я…

***

С представителем частного извоза я рассчитался «не глядя» последними металлическими рублями, а подруга Женя приветствовала нас весьма массивным пирогом и… в изящном столетнем халате в горох.

К этому моменту я успел уже выяснить, что ЕЕ величают Анной, и совсем твердо помнил, как зовут меня.

Вечером обнаружилось, что Женя не очень любит убирать квартиру, посуду же моет утром, с двенадцати до тринадцати, поскольку именно в эти ранние часы на нее обваливается полноценная бодрость духа и еще какая-то интересная сила.

Известная кистевая мощь помогала Жене вырезывать из пирога отдельные части, на что никак не реагировал прозрачный от старости и абсолютно омерзительного вида кот, бесстыдно валявшийся на коленях у хозяйки, которая, в свою очередь, продолжала повествовать:

— …а если бы мне вдруг удалось родить, то назвала бы Петей и переехали б мы жить в Москву — там теплее и больше всяких событий происходит.

В этот момент из забытого крана потекла ржавая теплая вода; все разом припомнили о позднем времени и умолкли…

— А я рожать никогда не хотела и хотеть пока не собираюсь, — разрушив неловкость паузы, девушка Анна всучила мне подсохшие грязные чашки с блюдцами и устремилась в направлении ванной комнаты —, а только смею заметить, что мне и без того хорошо… Сегодня!

Мгновенно сообразив, что конец фразы олицетворяет собою некий запоздалый пароль для Жени в отношении дальнейших действий, я — с нелегальным вздохом облегченья — проследил за тем, как хозяйка стряхнула с себя остатки лирической мины, журчащего кота, крошки пирога и приоткрыла рот:

— Я принесу вам полотенце и приготовлю белье.

Выкуривались последние две сигареты на троих, агрессивно кипятилась рыхлая зубная щетка для меня, произносились последние мягкие слова для Жени, лениво и «честно» зевали мои губы (для Анюты), и квартира, наконец, присоединилась к темным и слепым другим квартирам этого района — для Ночи!

***

Середину этой белой тихой ночи шипенье голоса захватило врасплох:

— Я так рада, что в ожиданиях своих ты видел меня, а не кого-нибудь другого. Как хочется, чтобы так же хорошо, как сегодня, было всегда… И вовсе ничего, что ты такой «старинный». Теперь у тебя тоже все по-другому, да?

Приподнимаю волосы со лба, там — усталость и влажность. Молчу, гляжу вертикально и думаю: «Милая, маленькая девочка моя, ты — зелень моего повседневного костюма, нежная хвоя грубой «кожи моей, ты — вода, все поры обнимающая, ты — вода, целующая… И — вода, обреченная испаряться. Ты — обречена, а я — животное!»

— Ты что-то сказал?

— Нет.

— Я слышала. Не ври и повтори.

— …я говорю, что ты — зелень… первая, вода… талая. Словом, что ты — весна, а я — …старинный.

— Неправда, ты хороший…

От лучей уже слезился глаз, красные задницы насекомых примостились над ковром у потолка, а заботливая Женя ломилась в дверь с воплями о том, что уже давно десятый…

Обручальное кольцо едва не выкатилось из правого кармана, ну а времени на чистку зубов явно не оставалось, не говоря уж о пирогах и тр. пр…

2

Утро каждого понедельника всегда вызывало во мне противоположные эмоции. С одной стороны, понедельник — традиционно тяжелый день, от этого становится немного неуютно и приходится вздыхать чаще, нежели в другие дни недели — просто так, по воле рефлекса. С Другой стороны, утро понедельника — начало новой недели в жизни, поэтому в груди накапливается этакая приятная теснота, тревожное ожидание чего-то трогательно-нового и неизвестного еще, — почти как в первые дни нового года.

Конечно, далеко не последнюю роль в такой ситуации выполняет и состояние здоровья (график которого от понедельников к понедельникам стабильностью отличается не всегда), но все же, если есть повод настроению подниматься, а еще лучше — причина, тогда и жизнь норовит продолжаться, и люди кажутся добрей. Это песня известная…

На этот раз во мне боролись две естественные силы — воспоминания ночи и предощущение вечернего накала страстей при свидании с супругой. Последняя сила старалась завладеть организмом прежде, чем я успею добежать к рабочему столу и, прищурив сладко веки, вспомню девушку мою Анну, Зелень мою и Воду, Рыбу Золотую, Птицу Голубую… Поэтому некоторые ступени шести пролетной парадной лестницы лихо игнорировались, ну а толстопузый, спускавшийся навстречу, жирно улыбался влажной губой со спонтанною рифмой:

— Здравствуй, сонные глаза!
Отчего краснеем
Капиллярные дела
Прятать не умеем?
— Отстала бы твоя, Жумадыл Иваныч, глядишь — моя б скорей посветлела, — отвечал я достаточно злобно, поскольку давно заприметил, что многие из тех, кто на работу являются минут за десять до «звонка», уверены, что уже одним этим обретают полномочность праздно фланировать снизу доверху и обратно, да еще и справа налево.

С разбегу бросившись в насущные дела и очень быстро утомившись, я откинулся спиной, расправил плечи, а глаза мои устремились в настенное зеркало причудливой формы (круглой). Зеркало лукаво намекнуло мне на возможность общения с собственным отражением, после чего, наконец, удалось забыться ненадолго — расфокусировать взгляд, курить и думать о своем…

Не вполне полагаясь на память, которая, может статься, будет вскоре зашиблена колоритным жестом и обильной словесностью супруги, я пометил в блокноте английскими словами: «Ближайшее воскресенье. Северный угол Малого и 5-й Линии. 17 часов ровно. Анна — синий гольф, большая сумка и роскошная темень в глубине зрачков. Ласточка, крылышко мое! Аня».

***

В полдень по делам службы пришлось ехать в детскую школу изоискусства № 27 с докладом о недавно вышедшей из типографии им. Бальмонта на Литейном проспекте свеженькой книжонке под многообещающим названием «Джотто— Боннар. Преемственность традиций. Российское преломление вопроса».

…Улица Халтурина. Сзади — светло синее дыханье Эрмитажа, его всевидящие старые тени; левее — Канавка с отражением сонных водяных облаков и туч: от стального к темно-черному…

А впереди, за лиловой входной дверью школы — руки и лица ожидающих встречи детей.

Дети иногда могут капризно лениться, симулировать самые невероятные недомогания, вовсе не явиться на занятия, зато уж чем-то (кем-то!) заинтересовавшись — Влюбляются. Да в кого! — в Веронезе и Матисса, Тэрнера и Босха, Серебрякову и Хокусая… Наконец, в Павла Кузнецова и Цзянь Ши Луня. И влюбляются искренно и надолго, воинственно бросаясь и интимно переваривая — до полного забвения жучек и жвачек, белых ленточек в длинных косах. Забывают даже лето и зиму, забывают спички, игровые автоматы и мелкие мамины монеты для нерегулярных обедов и мороженого…

В такие минуты мне начинает казаться, что неформальный лагерь самоубийц (существует, говорят, и такой, хоть и не ведает об этом своем существовании) целях разумных и гуманных — должен бы радикально пересмотреть основные параграфы своего фальшивого кодекса и вложить хотя бы минимум труда в святое дело воспитания вкуса и культуры в сердцах наших юных и верных друзей.

— Любая картина Ван Гога, будь она большая или совсем крохотная, надрывно взывающая или мудро молчащая, непременно рождает в нас увеличенную любовь к родному очагу, — мурлыкал я в полушепоте. — И не столько даже к родному краю, поселку или улице, сколько к тому мизерному местечку, где после затихания закатного часа мы вновь обретаем чувства тонкой страсти к собственной жизни и притихшего во времени одиночества — при неизменных стенах, давнем кресле или стуле, стопке сухих сигарет и задумавшемся насекомом на стекле у подоконника… Даже яростный непоседа и неисправимый путешественник, наблюдая картину этого глиняно-желтого доброго бога, продает себя, ретивого, во власть ностальгии по одушевленному углу уюта и ласки, по последним, белым в прошлом, кирпичикам летней прохладной печи или по рытвинам от завалившегося частокола на не скошенной и пахнущей сладкой плесенью траве. А еще — по старому пушистому коту, которого давно уже нет в живых, но жива пока та самоуверенная, «безапелляционная» поза, в которой он так мило дремал на краю стола, изображая хозяина, окружающего пространства, а заодно и превосходного натурщика… Вот тогда забываются беглые успехи и модное нижнее белье, завтрашние свежие газеты и алчущие рожи меркантильных знакомых, зато выплывают из тихости и древней дымки лица матерей давно умерших прадедов, пожилые мужские руки, кормившие в поле птиц и хоронившие слишком рано затруженных жен. И уже только потом, после рук и жен, словно бы к венцу этих чувствований — появляются их седые глаза (много глаз), взиравшие к звездам вечного неба за много веков до сегодняшних наших утех…

***

В метро я постарался гнать от себя мысль о близкой уже семейной сцене, внутренне возвращаясь обратно в класс к моим будущим художникам: мне нравилось, что сегодня, мгновенно уловив степень моего недосыпания, они не выказали даже признаков крамольного юмора, напротив же — слушали с неподдельным любопытством широко открытых глаз, не обращая внимания на истекшее время урока и напоминая мне наших давних лучших лицеистов. Кто-то из них спрашивал:

— А где нам искать еще и те законы правды и света, которые — за пределами укромного угла уюта и печали, тепла и камерных воспоминаний? Кто их укажет и откроет?

Я же, гонимый верностью порывов души и отчасти вдохновляемый вчерашним приобретением в области сердцеволнений, с увлеченностью подвыпившего солиста продолжал «петь»:

— О!.. О'кей!.. Я рад вопросу и отвечу с удовольствием: это — Федя Васильев! Многие взрослые тети и дяди, резонно задаваясь вопросом трудности и краткости человеческой жизни, соизмеряют свой век с великолепием и вечностью холмов и долин российских: растут, мол. холмы и вздыхают крепкие долины, а проследить за этим возможно лишь сотнями поколений, то есть— тысячами лет!.. Но ежели б не помер в 23 года наш улыбчивый и светлый Васильев, то долины и холмы, берега и горизонты живо произрастали бы соразмерно мужанию его мощного таланта и крепнущего духа. Тогда бы все знали, а главное — видели, что живем мы долго, почти вечно, в ногу и вместе с природою… И последнее: Федя Васильев с цветущей молодостью для дыхания природы и Ван Гог с морщинами пальцев над кистью для дыхания сердца — суть той гармонии духа и нежной силы, которая любовью будет награждать нас в стремительном движении лет наших и заботливо ограждать от общения и примиренья с равнодушными мира сего…

И все-таки, несмотря на все мои попытки избежать неприятных размышлений, подкожное желание поскорее объясниться с женой (с тем, чтобы и забыть об этом пораньше), заставило переключить воспоминания на «более серьезную» волну, оставив в покое детей вместе с Федей, школой и Ван Гогом.

Перед глазами уже в который раз замелькали старые картинки, давно ушедшие в прошлое, но неизменно вызывающие во мне чувство нервозности, желчи и тотального стыда: металлически ровная лютая зима, «внезапная» пышная женитьба и невероятно длинный, полукругом и еще двумя линиями, свадебный стол, вместивший колоссальное (неприличное даже) количество довольных собою и происходящим, едва знакомых и вовсе неизвестных Персон.

« Весьма любят у нас в иных интимных случаях устраивать коллективные мероприятия (на благодатной почве чужого разорения) для публичной демонстраций «собст. достоинства» и «накопленного изнурительным трудом авторитета у общественности». И все это — под флагом бескорыстной трогательной заботы и бесценных пожеланий семейного согласия и счастья виновникам торжества», — так я внутренне противился, когда вокруг орали «Горько!», и тошнотворные эти воспоминания рождали теперь во мне цепь подобного же качества выводов. — «Эх, бедная киса моя! И за что я на тебя свалился всей немилостью своей натуры и фальшивостью минутного геройства. Теперь, при живом законном муже, ты заколочена сундуком одиночества, руки и глаза твои забыли ощущение живого цвета подаренной гвоздики, а врачи объясняют твои бесконечные недуги недостатком мужских гормонов. Позор мне, заевшемуся в эгоизме!.. »

Двери закрываются, причем — осторожно. Следующая станция… и тр. пр… Примерно таким манером мне периодически напоминали — куда я еду (что вообще еду) и что меня там ожидает…

3

Неожиданный (а впрочем — естественный) порыв развернул мой подземный маршрут на сто восемьдесят: сначала — к жене Глобуса (неизменного моего приятеля) для добычи денег, затем — за «Шампанским» и темными розами на Кузнечный РЫНОК. Глобусиха накануне утеряла верхний передний зуб слева, поэтому преувеличенно долго свистела, однако деньги дала; полусладкое оказалось отечественного производства, а розы — розовыми и лучшими в этот день.

Весь мокрый от дождя и прыти я домчался наконец домой. Молодая супруга моя целый день плакала от горестей судьбы, теперь — от нежданно свалившегося тепла и нежной заботы. Я также был весьма растроган и долго целовал колени и жизненные линии ее ладошек…А совсем глубокой ночью я еще раз окончательно убедился, что не люблю жену, что жизнь действительно сложная штука и что я недостаточно серьезный гражданин.

***

Утром, выходя на работу и захлопнув дверь своей парадной, я вдруг невольно приостановился, и незаметная улыбка пробежала по моим щекам и растаяла в груди. Мокрая почва уже начинала оживать под первыми лучами раннего солнца, а легкий ветерок от испарявшейся воды, казалось, омывал меня знакомым прикосновением: я ощутил вокруг себя незримое присутствие Анюты — короткое ее дыхание, цветную белизну наряда и даже запах ее духов…

Как не хотелось идти на работу! Захотелось никуда не спешить и дышать свежим утренним воздухом, долго- долго бродить по оранжевым улицам странного города, а затем направиться туда, где скрывается сейчас моя черноокая и голубоглазая и… тоже к чему-то сопричастная…

Увлекающее выдумывание любви вряд ли нужно понимать как чистый грех, ибо это — жажда жить и мечтать для долгого будущего. Именно поэтому так бросалась в глаза резкая зелень напившейся ленинградской травы и нравились люди, проходившие быстро в заботах, и медленно — во временном их отсутствии — красивые люди… Решив, что «провались оно пропадом и черным снегом с белою глиной вплоть до землетрясения», и мысленно плюнув куда-то в сторону, я позвонил на работу и заявил, что буду завтра, что разверну повышенную деятельность и разгребу ошеломляющее количество дел — за себя и за всех сразу. Долгожданные короткие гудки наконец пропищали, и впереди — «законно» свободный день.

Хорошо знакомый мне угол Малого и 5-й Линии был запланирован девушкой Анной на воскресенье, однако удовольствие увидеть это место в новом свете уже сегодня — клокотало внутри само по себе и окончательно определило направление моего дальнейшего следования.

***

Васильевский Остров встретил меня солнцем и подчеркнутой тихостью, которая бывает даже не в жаркий выходной, а скорее — во всеобщий отпуск или забытый праздник.

Торопить события не хотелось, поэтому я разработал обходной маршрут и для начала заскочил в комиссионный магазин. Без конкретной цели, так, глянуть — что дают, кто покупает… А там— пестрый ворох разнообразной одежды, электронная техника и фототовары, футбольные мячи и даже эмалированный таз. В следующем отделе — изделия из золота (желтые такие, красивые), еще какие-то немыслимые, но — безусловно — необходимейшие предметы. Для жизни людей!.. На любой возраст, для разных волос, для синих, черных и красных глаз… три — раз… два — раз… эмалированный таз!!!

Вот, к примеру, седой загорелый мужчина выбирает между рыжим и лимонным комбинезонами для внука или сына. Почему он так деловито сердит? Видать, приятность в его жизни состоит не только из утреннего созерцания отсутствия мешков под глазами, но также и из уважительного отношения к нему коллег по работе, а к его жене— ее коллег, к детям или внукам — соседей и классной руководительши (лучше — директрисы), ну а ко всей семье целиком — старых друзей и прочих милых незаменимых людей.

А вот у обувной стойки присела женщина, что-то примеряет. Наверное, понравились какие-нибудь изящные кремовые босоножки. Плечи у нее высокие и узкие, движенья рук мягкие и достойные, тяжелая копна чистых волос и интересное лицо. Красавица, издалека — прямо мечта!.. Рядом суетится молоденький торговый работник с костылями в руках… Боже милостивый, да она ведь без ноги! И так модно одета?! Поразительно… Ей не более тридцати пяти, хотя вены на руках заставляют думать о пятидесяти. Вот и она приобрела для своей протестующей ходьбы по всяческим местам ее неясной жизни нужную и модную вещь — летний «туфель» на высокой шпильке.

Внезапное удушье от неприятной красоты и звериного достоинства одноногой дамы увело меня вновь на улицу к продолжению маршрута, а солнце прямыми лучами быстренько вышибло дикие мысли и догадки воображения из моей пошатнувшейся было «легкости».

Средний проспект, дом номер…

А вот и долгожданный магазин музыкальных инструментов: когда-то я часто сюда захаживал, а теперь — соскучился.

Слева, на второй полке — маленькая гармонь, чуть выше выбираю глазом белую сопилку. Это солирующие. Справа, перед кассой — целое семейство каштановых пианино — для аккомпанирующего фона моей дневной мелодии…

Немного прикрываю веки и склоняюсь к ми-бемоль минору. А это значит — множество тонких черных клавиш, самое мягкое на свете «вышивание» гармонии и бархатная физика еще не самых низких басов. Ми-бемоль минор для фортепиано!

Сказка! Затем выслаиваю двухголосую полифонию посредством высокой сопилки и гармошки в среднем (для нее) регистре на секстах и редких квартах. И все это будет называться «Вечер в Каннах», а сочетание септим в гармонии с секстами в мелодии вполне отвечает моему нетерпению и… сомнениям. Где-нибудь через 16–20 тактов непременно начну сползать в модуляцию тоном ниже — в ре-бемоль минор, поэтому уже сейчас тяготею к меланхолии и медленно-нервной интонации…

Однако — стоп! Опасно увлечься и отдать себя во власть одной лишь внутренней нематериальной силы: безгласая мелодия всегда чище, глубже и откровенней, нежели исполняемая в пространство и публично, зато и доступна она для наслаждения и тревоги — лишь самому себе. И это зачастую грозит возможностью затерзать душу до состояния физической боли, ни с кем не поделившись, поэтому стремлюсь подзатянуть эмоции в тугой квадрат и обращаюсь к продавщице охраннице мертвых муз — с вопросом:

— Не позволите, добрый день, попробовать вон тот инструмент… С тремя педалями, что ли? — Да-да, в углу, который… если позволите.

— Бога ради, — без особого одобрения прозвучал ответ. — Только вот верхнюю крышку совсем не обязательно трогать, там ничего интересного не имеется.

Мне захотелось было пояснить охраннице муз состоятельность интереса к внутренностям инструмента, но я побоялся окончательно утерять не угасшую еще мелодию, молча присел на краешек треногого кресла, а голова принялась руководить минорными пальцами.

Неожиданно мягкий тембр понравился мне, на сердце вновь стало беспокойно и щекотливо, хотя и пытались помешать попеременные скрипы входной двери и правой педали, залах опилочной пыли от клавиатуры и сверлящий спину (седьмой шейный позвонок) кривой взгляд недовольной чем-то охранницы. Но ничего, я уже потихоньку привыкаю к этим маленьким врагам, уже начинаю думать вперед — для любимого минора — и вновь опускаю веки…

Получилось недолго, но — хорошо!

Аккуратно закрываю крышку и, с чуть притворной стыдливостью, оборачиваюсь и встаю… Мне нравится сегодняшний день, поэтому я опять стремлюсь на улицу — к воздуху, свету и действиям…

Открываю дверь магазина наружу. Не скрипит, не сопротивляется… Но глаза запоминают эту дверь своею беглой нелогичной памятью. Эта память глаз (без участия мысли) свойственна тому состоянию человека, когда секундой назад ему удалось верно угадать, верно захотеть и верно выразить свою месяцами вынашиваемую и сокровенную жажду к совершенству и общению с Прекрасным в их конкретных проявлениях — будь то посредством клавиш, кости, голоса или даже высвобождением мышечного потенциала (ударом в челюсть, например, — если кто заслужил). Эта память глаз совсем не избирательна, она слепа, она — радуется, подобно малым детям“ или малым животным. В то же самое время мысли, рассудок, логика и прочие «принадлежности» черепной коробки вдруг — по собственной воле или же просто так (что вероятнее) — отключаются, перестают работать, балуются и отдыхают от той работы, которая истрачена была неделями и месяцами, подготовляя сердце к долгожданной удаче воплощения: музыки— в звуках, динамики — в танце, другой динамики — в слове, ударов пульса крови— в акварельном листе или в бронзовом изгибе губ…

Это отступление к памяти зрения и «выпадению» логики, характеризующим состояние творческого удовлетворения, чистоты ощущений и — в известном смысле — «активной» наивности я употребляю здесь лишь целью оправдаться за собственное пижонство, допущенное мною при выходе из магазина в беседе с молодой семьею— папой, мамой и маленьким Колей.

…Придерживая дверь и будучи одной ногой на тротуаре, я вдыхаю полной взволнованной грудью и помогаю маме с Колей и папой выйти из магазина инструментов, а рослая мама, загадочно улыбнувшись, обращает ко мне такие слова:

— Простите нас, молодой человек, за беспокойство и не совсем обычную просьбу… Видите ли, мы тут решили к сентябрю определить нашего Колю — он очень способный у нас мальчик— в школу музыки, десятилетку, а достойного инструмента подобрать пока не можем… Не хотели бы вы, молодой человек, немного помочь нам в этом и прямо сейчас подъехать в Гостиный Двор… Мы, знаете ли, приезжие… и боимся в спешке купить плохое или какое… бракованное, что ли, пианино. Покупаешь ведь надолго, можно сказать — на всю жизнь… А тут говорят, что из наших инструментов, даже если одной фабрики, не сразу найдешь то, что хотелось бы. Поэтому позвольте просить вас…

— А почему в Гостиный, здесь не нравится? — слегка перебиваю я рослую маму крошечного Коли.

— Как вам сказать… Там, знаете ли, больше выбор, целый зал большой и… говорят… еще на складе много есть. Хотя марки вроде такие же как тут— тоже «Красный Октябрь», «Ласточка», «Сонет» и., вот этот… на котором вы…

— «Эллингтон», — каркнул щеголеватый папа. — тоже рослый и с молодым элегантным брюхом под одеждой, — но здесь правая педаль уж очень неприятно рычит…

— Да, вот и Элентоны там тоже стоят, в чехлах… А мы, молодой человек, дадим вам… чтобы, знаете ли, зря вам не таскаться… за беспокойство… три рубля, например, — продолжала мягко атаковать супруга Колиного папы, много и безуспешно при этом улыбаясь, часто хихикая и подтягивая правое плечо к щеке. — Или даже пять, как скажете. Так сказать, искусство — требует!

Жадная поспешность и птичья суета клубились вокруг этой заботливой мамы, папа, напротив, был чрезвычайно тверд в эмоциях и напоминал застрявшее в водовороте равнинной реки бревно, ну а мальчишка выглядел уставшим и печальным: мордашка его иногда приподнималась для вздохов тоски. Называли же Колю весьма любопытно — Колё (реже — Коля, когда он фигурировал в третьем лице). И я решил спросить у него, бывал ли он в зоопарке…

— Не бывал, — промычал Коля и спрятался за маму, как за хищную, но родную птицу.

— Напрасно…

Тут я открыл для Коли новую страницу к его младенческому (не замусоленному еще) арсеналу фактов, явлений и переживаний — в образе старого «ленинградского» тигра. Я объяснил ему (да!), что вообще тигры — самые красивые из земных зверей, а обитатель нашего северного зоопарка — не исключение. Для красного словца (и по другой причине тоже) я осмелился добавить к этой характеристике полосатого зверя еще и ту немаловажную деталь, что тигр, проникнувшись к собеседнику доверием и забыв на время главную свою печаль, может сделать бескорыстный подарок в виде жевательной резины, а иногда — даже ананаса. Вот, дескать, лихие какие дела имеют место происходить в нашем городе…

Николай уже рванулся было поведать о том, как ему хочется в зоопарк, но тут деревянный папа совершенно неожиданно высказал недовольство:

— Вы, гражданин, еще слишком молоды, чтобы позволять себе дерзить и произносить всякие иронии в сторону старших…

Еще какие-то нужные и теплые слова высказывал этот лесной человек, который и впрямь был года на два старше меня. Хотя — черт его разберет…

— Всего доброго и… разнообразных успехов!.. А тебе, Колё, — оптимизма и верных друзей… — закончил я беседу, круто развернулся и, отметив про себя, что мое «семейное счастье» еще не из самых безнадежных, зашагал (уже не сворачивая) в сторону 5-й Линии и Малого проспекта…

***

Угол Линии и Проспекта приветствовал меня безветрием и чистотою, каким-то ласковым торжеством света и объемов.

Приятно и легко становится людям от такой встречи, но мне отчего-то взгрустнулось… То ли перспектива способного Коли показалась фикцией, то ли «запущенный в разгильдяйство» полноценный день любимой работы (временно любимой) не позволял-таки успокоиться, то ли прилипшая в паспорте фотография жены (всюду гуляющая со мной вблизи сердца, в нагрудном кармане) охладила пыл моего солнца и безоблачной тревоги… Скорее всего — это предчувствие очередного и известного уже повтора в судьбе, в единственной, пробегающей рысцою, жизни: ведь не один раз еще больший восторг от вновь нахлынувшего чувства овладевал мною в продолжение последних лет, но окончательного смысла или «здоровой семьи» не приносил. Оставались лишь утерянное счастье минутных первых месяцев и обоюдные раны от горя и пошлости… Почему такая трудность сопутствует мне тенью, отчего такую виноватость я узакониваю в себе?!

Присев на северный угол тротуара и продумывая опять эту тему, я начинаю наказывать себя внутренними словами и тщательно выискиваю в существе своем признаки извращенности: «Неужели бы Глобус приметил в своей летней молодости какую-нибудь девицу… с одной ногой? Вряд ли… Скорее, он бы вычитал в умных книгах про то, как Гораций, уступив достоинство и честь Меценату, все же послужил добру, искусству и будущему. А вот моя крысиная извилина непременно должна была разыскать некую убогость, чтобы сплести из нее думу для текущего дня… Даже рассказывать друзьям об одноногой красавице — неприлично (и не выгодно): скажут — известный выдумыватель лживо исхитрился в поисках нестандартного самовыражения…».

Уж было успел я согласиться с этой железной. логикой, как вдруг услышал в глубине спины стук костылей и модной шпильки и через секунду увидел справа над собой предмет своих рассуждений.

Внезапная тоска, и голос охватили неспокойную внутренность мою, заставили меня сосредоточиться в порывах и поджаться. Неожиданно для самого себя я ухватил руками деревянное орудие ходьбы, затем привстал и замялся в нелепости и стыде.

— Вы что, не в своем уме, — произнесла женщина твердым тоном и негромко, — или другой страдаете болезнью?

Вместо ответа я лишь коряво отряхивал заднюю часть костюма и устремлял глаза книзу (возможно, от разницы в возрасте); нечаянно покраснел ушами и щеками, выпрямил колени.

— Отвечайте же! Не отнимайте у меня время, я ведь не сержусь на вас: вы чересчур ничтожны даже для того, чтоб заслужить мой гнев. Однако, мне необходимо понимать, чем вызван подобный хамский поступок в мой адрес?.. Ну? Я жду…

— Я видел вас сегодня в магазине… Потом… о музыке думал… А теперь — опять вы… Мне страшно было от прошлого, вы же появились так стра… Вы красивая!

— Наглец!

Строгая женщина зачеркнула меня из событий дня, тяжело и решительно принялась производить свои шаги… Шла она достойно и страшно, и скоро скрылась за дверьми парадной на углу Малого и 5-й Линии…

4

Следующие три дня протекали быстро в разнообразных заботах: возвращение долга жене Глобуса, совместное архитектурное совещание специалистов и любителей на тему возрождения древнерусского аркатурного фриза в периферийных новостройках Ленинграда, длинный и бестолковый вечер с Глобусом в пивном владимирском баре с разговором «за личную жизнь и судьбы», ворох пережитой документации и хлопоты по благоустройству интерьера новой «жилплощади» нашей творческой Команды, а также — футбольный матч на первенство Севера с представителями мурманского Цветочного Клуба любителей хорового пения (проигранный— 1: 2). В пятницу вечером — обшивка досками моего гаража для сухости, а с пятницы на субботу — ночное захоронение в землю любимой собаки Валентины Анисьевны — матери все того же Глобуса — собака долго болела какой-то свирепой чушью еще со времен фестиваля молодежи и студентов.

Вот, собственно, все дела, занимавшие меня в течение этих трех суток, хотя вполне уместным будет припомнить здесь и весьма необычный сон, имевший волю присниться мне сразу же после погребения старой афганской борзой…

…За начальственным местом какой-то вшивой конторы восседает рыба моя — Анна. Она курит трубку, иногда отвлекаясь на телефонные ответы и переключение вентилятора.

Стук в дверь своею робостью напоминает дальний трезвон коровьих колокольцев — это входит одноногая.

— Слушаю вас внимательно и чутко, — мямлит в сторону золотая моя рыба.

Нежный и тихий голос бледной посетительницы запевает из «положения стоя»:

— Хотела бы просить вас, уважаемая глава молодых начинаний, об устройстве к вам в предприятие в качестве подсобного рабочего. Очень вас о том прошу и всячески умоляю! Очень нужны деньги, да и сильные руки даром пропадают. Пожалуйста! Милая… Хотите, я помолюсь за вас?

— Нет, не стоит, это лишнее. Вы хоть и красивая женщина, но возрастом превозмогаете всех наших сотрудниц. К тому же ваши, как вы соизволили выразиться, сильные руки ни в коей мере не способны восполнить непозволительное отсутствие ноги… Всего хорошего, и постарайтесь не задерживать…

Посетительница, поцеловав висок молодого командира, направлялась беззвучной шпилькой в сторону выхода, властная Анюта уже орала слово «Следующий!», а я почему-то находился за шторой с автоматом Калашникова и трусливо стеснялся обнаружить свое присутствие…

Далее сон проступал отрывочными фрагментами. В кабинет конторы поочередно вошли две молоденькие девицы: первой — подруга Женя в качестве секретаря-машинистки, второй — моя жена в пору девственной юности в качестве «следующей». Женя принесла Анюте поднос с пивом и косметическими принадлежностями, а моя зареванная жена засеменила к окну, отвела штору и низко приткнулась к магазину автомата, а заодно — и к моей колыхавшейся груди, — она всегда чувствовала, где меня искать…

…Тогда я проснулся и курил минут тридцать.

***

Субботним утром супруга выслала меня за сметаной и дрожжами, а также проверить лотерею ДОСААФ, Вернувшись, я слегка порадовал ее выигрышем какого-то шагомера стоимостью в одиннадцать рублей и, немного повиляв своим хитрым хвостом, снова помчался на Васильевский Остров, чтобы быть поближе к чарующему тайному Углу.

…Пошел дождь. От него я укрылся под навес уже знакомой парадной и наблюдал беспокойство кратких пузырей, выскакивающих из неба, отраженного в луже. Так я когда-то ожидал своего дембельского часа, и пузыри разделяли тогда мое нетерпение и сладостную грусть юности…

Теперь я ожидал Анну. Мне казалось, что она должна проживать где-нибудь поблизости: иначе — зачем бы ей назначить именно здесь нашу завтрашнюю встречу. Интуиция убеждала меня, что мы увидимся сегодня, очень скоро.

Редкие зонты проплывали мимо. Они укрывали собой молчаливых людей и двигались неторопливо, боясь противоречить тихому и ровному дождю и низко замершему темному небу — те не любят быстрой ходьбы под собой и чрезмерно громких голосов.

Пытаясь угадать сокровенную жизнь в одиноких фигурах и вглядываясь в их замаскированные непогодой лица, я невольно обнаружил странную закономерность: среди них вовсе нет мужчин, а только одни женщины…

«Женщины выходят в дождь, чтобы освободить наружу тлеющий уголь печалей и обид, долгое время скрываемый от постороннего пониманья внутри терпеливой груди. Пускай он выхолодится на воле, пускай хоть немного пошипит в дожде и надышится свежей влагой и новой силой, чтобы вновь надолго спрятаться в темном чулане души для терпенья и сохранения семьи…»— так рассуждал я сам с собою, ожидая девушку мою Анну. — «И дождь, рассекающий улицы и тротуары на множество участков уединения, не позволит ни одному мужчине подглядеть Такую женщину в ее слабости и откровении — ее настоящей силе!»

Анна появилась через час в сопровождении пожилого джентльмена…

***

Не успев еще изумиться, я упрятался в глубину дверей, выставил глаза наружу, а затем, намокая, украдкой двинулся вслед Анюте и ее коротконогому приятелю.

Они остановились у нужной арки, сбросили вниз мешавшую отдышаться «бриллиантовую» сумку и, обнявшись, принялись целоваться…

Мне показалось вдруг, что я — тринадцатилетний: удивляюсь всяческим происшествиям, отвешиваю нижнюю губу и даже пытаюсь плакать, точно у меня открылось давнишнее горе.

А горе заключалось в том, что утащили у меня свежую и невесомую радость — забвение прошедших лет, длинные ночи с «верной девчонкой» и «улетанье» от семьи, от фальшивой мертвой солидности и каждодневных, дум на нравственные темы.

— Я быстренько гляну кто дома и сразу же вернусь, — говорила Золотая моя Рыба своему нужному старикашке, а я, укрываясь за ствол безжалостно подстриженного дерева, не стеснялся ронять слезы и получал свое несчастье от рухнувших надежд.

Анна действительно скоро вернулась, после чего они обменялись последними лихими фразами для гарантии безмолвно оговоренного ранее дела. И исчезли…

В такие заколдованные минуты любой «тринадцатилетний» человек склонен растеряться и совершить необдуманные действия. Вот и я не был обделен этим божеским недоумием и стремительно направился на угол 5-й Линии с патологически навязчивым желаньем разыскать по квартирам пресловутой парадной неприятную, но теперь уже необходимую мне как кислород, одноногую Красавицу.

Дождь к этому времени усилился, что помогло мне отвлечься от нелепости моего присутствия на белом свете нерешительно названивать в квартиры 1-го, 2-го, 3-го этажей в надежде и поисках… черт знает чего! Сострадания? Эффекта неожиданности? Или еще Чего-то — никому до конца не понятного, традиционно абсурдного, но для жизни и смерти — Важного и необходимого…

***

Алиса Николаевна (так звали рокового моего, человека) открыла дверь двухкомнатной квартиры в третьем этаже, и, увидав меня плачущего, пригласила войти. Она держала себя официально на своей одной ноге, оказалась членом ленинградского отделения Союза художников страны, а одета была в прозрачный пеньюар и еще во что-то незаметное. Не загоревшая часть груди бросилась мне в глаза, неприбранные волосы шикарно провисали по телу, а холодное лицо было злым и цвета всей нашей трудной жизни.

— Я сейчас открою на кухне окно и… вас затаскают по следственным органам. В лучшем случае — в качестве свидетеля. Хотите этого избежать — пригласите в комнату, — последовал ответ на вопрошающий взгляд Алисы Николаевны, и я, хоть и помнил еще лобызанье Анюты с клиентом, постепенно включался в новое поле магнитов и токов, — и напоите чаем.

— Шантаж на уровне детского сада… Любопытно! Ну что ж, попробуем, прошу в комнату…

Грохочущие палки унеслись на кухню, а я, сбросив обувь, вошел в дальнюю дверь, ведущую к чужим владеньям.

Там я обнаружил великое множество портретов самых разных людей. Это были рисунки, этюды и эскизы, большие, среднего размера и совсем небольшие станковые картины, размещенные по полу и на стенах, втиснутые между стекол окна и подвешенные на серых нитках от потолка. Кроме того, в комнате также расположились около пятидесяти горшковых цветов, черный витой диван, разобранный по крышкам кабинетный рояль (белого цвета), маленький сервант и торшер с кисточками, березовые низкие пни, стилизованные под стулья, футляр от ружья и огромное число каких-то неожиданных предметов. Повсюду в стопках и отдельно валялись книги, а на торшере в ретро-подрамнике таилась желтая фотография Алисы Николаевны с надписью внизу фиолетовыми чернилами: «Одесса. 1945. Салют Победы над сволочью. АЛИСА — пора детства, две ноги, голубой бант и кукла Катя. Полноценность и Жизнь… На долгую память самой себе!».

Интерьер комнаты неприятно поразил меня, хотя, справедливости ради, пришлось отметить, что коробит меня лишь от привычной канонизованной установки на гармонию цветовых «группировок» и заполненность пространства — меня учили полутонам и свободе мебели и вещей. А тут — нескладные контрасты множества предметов. И все же я был шокирован интересным и волнующим духом комнаты, что привело меня к состоянию стыда и некомпетентности. Спонтанная стилистика и, соответственно, неожиданный уровень вкуса — свежий и развинченный, но, вместе с тем, древний и монументальный — пугали и повергали в сконфуженность… Поэтому, в ожидании чая и дикого красивого существа, я постарался мобилизоваться и не тушеваться от серости.

Не успели эти мысли и корявые слова промелькнуть у меня в голове, как отворилась дверь и вошла Алиса Николаевна — в другой прическе и сверлящем глаз «хохломском» кухонном переднике (для отвода глаз). Заметил я и появившийся легкий грим, темную помаду в губах и более мягкие, почти «кошачьи», повадки.

Следом за ней вползла тысячелетняя старуха с не стираемыми временем чертами благородства в лице. Она несла на подносе чай, вяленую дыню и молоко и, между прочим, старательно делала вид, будто воспринимает меня как старого знакомого частого гостя этого дома. Я вскочил, принял у нее поднос и, водрузив его на низенький столик, помог Алисе присесть и выдохнуть воздух. И в тот момент, когда Алиса заговорила, старухи уже не было в комнате.

— Я, кажется, вспомнила вас. Несколько дней назад, на тротуаре… Вы хватали мой костыль и пытались оправдаться какой-то ересью… о музыке, о роковом прошлом… Верно?

— Да, именно так.

— Кстати, вы и сейчас ведете себя несколько… навязчиво. Как прикажете вас понимать? Хотя… сегодня мне не до обид, поскольку через час у меня должна… родиться дочь. Да-да, не удивляйтесь, так предсказала мне моя система религии. Я даже собираюсь отметить такое событие соответствующим ритуалом, поэтому и ваше появление здесь в этот час я склонна расценивать скорее как естественное и вполне закономерное явление.

— Не понимаю…

— Да, конечно, все это походит на бред заклинившего ума, однако я всегда верила приметам и гаданью и не захотела лишать себя близкого раздумья и приятной мечты… Вы слушаете меня?

— Безусловно!.. Вы удивительно странный и интересный человек: ваша логика равносильна чувству, а чувства ваши представляются мне искренними и… возвышенными.

— Ну хорошо. Зачем вы ПРИШЛИ? — спросила одноногая Алиса, которую я не мог воспринимать иначе, чем как заморский сон.

Затрудняясь точно сформулировать ответ даже самому себе, но, вместе с тем, прекрасно понимая, что молчать сейчас категорически неверно, я вдруг неожиданно выпалил:

— Я пришел потому… что люблю вас!

Звериный взгляд и капельки пота, проступившие в глазах этой женщины, мгновенно превратили ее лицо в сплошное отчаянье и свирепую болезненность. Сдержав, однако, сердечную бурю последним терпением, Алиса спросила металлическим голосом:

— Ваши родители воевали в Отечественную или же их возраст не попадает в это поколение?

Обескураженный таким поворотом событий и заколотившись грудной клеткой, я пытался осознать идеювопроса, а несносная способность человека к анализу тупо выводила меня на отсутствие ноги, пытаясь уловить хотя бы зыбкую связь с какими-нибудь военными действиями. Но тщетно. Мысли смешались с какими-то чужеродными ощущениями, а язык затрещал о чем попало:

— Николай Петрович — мой дед. Умер под конец войны в тылу от резкого пресыщения пищей. Когда же, в свое время, ему исполнилось тридцать, он стал философствовать о смерти, а голова его и шея принимались дрожать, если темой воспоминаний становилась жена, захороненная им в Неве подо льдом.

На кухне старушка уронила что-то из посуды, принялась эту беду убирать и напомнила мне необычайное мое присутствие в чужом и жутком доме. А Николаевна продолжала атаковать:

— Мужчина обязан чувствовать ответственность даже за потаенные мысли по отношению к женщине: нельзя приручать заведомо ненужное, заведомо временное… А вы несете здесь вредительскую чушь о какой-то любви к уродливой женщине, пытаясь выразить фальшивую гуманность якобы чуткой души и готовность жертвовать во имя справедливости и добра. Весьма польщена таким участием, особенно — вашим стремлением утешить свое самолюбие и насладиться собственным безграничием человечности! Быть может, вы не побрезгуете подарить мне и постельную радость? Разок-другой, а?.. Попадались мне и такие экземпляры, какой ведь дряни на свете не встретишь… И все интеллигентные люди, художники…

Глаза ее заплывали кровью, как у быка на арене, а у меня вниз по позвоночнику текли ледяные жгучие струи. Двадцать седьмым чувством я ощущал далекую правоту ее слов и лихорадочно искал спасения из плена тошноты и стыда: опустился на колени, проглотил собственный воздух и жалко произнес:

— Алиса, родная, скажите — зачем вы спросили о войне, причем она здесь?

— А притом, что родители, пережившие блокаду, никогда не допустили бы такого чудовищного изъяна в воспитании сына, какой я частенько наблюдаю в самоуверенной гнилой морали подобных вам, юноша, субъектов. Неужели нужны непременно варварские исторические события, чтоб воспитать в последующем поколении честное и нежное отношение к ближнему, совесть и веру в людей?! И способность… любить…

Алиса схватила остывший чай и залпом опорожнила целую чашку.

— И откуда вам известно мое имя? — после паузы нервно спросила она. — И отчего это у вас влажные глаза?! И вообще, не смейте тут меня жалеть, иначе я выставлю вас вон! Экое самоуправство вы здесь разводите… Немедленно поднимитесь с колен и потрудитесь сказать мне хоть несколько разумных слов.

Дар речи к этому времени уже успел изменить мне, тело мое переместилось на прежнее место, а глаза я прикрыл руками и отвернул в сторону голову. Тогда приоткрылась дверь комнаты, и пожилая гадалка осторожно произнесла:

— Алиса, голубушка, осталось пятнадцать минут — не забудь приготовиться.

Меня попросили на кухню, и я к чему-то начал отсчитывать по секундам длительность пятнадцати минут, понимая мистическое рождение несуществующей дочери как нелепое чудо женской психологии.

На кухне интерьер продолжал терзать меня новизной, а на исходе двенадцатой минуты, в одежде для уличной прогулки и с крысой палевого цвета на вороте плаща, появилась старуха. Она любезно предложила мне вернуться обратно в комнату, сама же — с едва заметным налетом манерности — схватила зонтик в розовых наплывах, щелкнула замком входной двери и исчезла.

…Я испугался странностей и молчанья, и оттого решительнее, чем прежде, отворил дверь и затворил ее изнутри.

Алиса возлегала посреди комнаты на сизой постели глядела в распахнутое окно, сложив при этом кисти рук поверх разбросанной по ее телу простыни.

Пузырек с молоком стоял на полу у изголовья, тишина заставляла меня приближаться, а крупные родинки на шее почему-то напомнили Трускавец, воинствующую актрису театра и кино и что-то еще — какую-то небыль и темную тайну.

Я подошел вплотную и замер в лихорадке. Не шелохнувшись, Алиса тихо заговорила:

— Закройте окно и опустите штору… Слышите?

— Слышу…

— Теперь подойдите ко мне, возьмите молоко и наберитесь хладнокровия… Взяли?

— Да, беру… Дальше?

— Дальше будете аккуратно выливать его мне на грудь.

С этими словами она отвернула часть простыни. Красивые груди слегка подрагивали от неровного дыхания и растеклись от собственного веса мягкими ровными полушариями. Боковое зрение угадывало, что Алиса пристально смотрит в мою сторону, а я, застигнутый, не смог ответить встречным взглядом — глаза уже поползли вверх по стене, пока не уткнулись в изломанные одежды Анны Ахматовой… Вероятно, чтобы выиграть время, память наскоком пробежалась где-то в давнем далеке и выхватила светлую стену одного из залов Русского музея, а заодно и голое черное дерево в ста метрах от могилы художника Альтмана…

Я знал — нужно что-нибудь сказать или, хотя бы, посмотреть Алисе в глаза. Но странность копии, повисшей на стене, сковала мышцы и застучала кровью по вискам: Ахматова сидела в той же мудрой стеклянной позе, но сквозь одежды нежным теплом проступала… грудь самой Алисы, дышавшая светом и страхом.

«Какая дикость! Что это со мной, маньячество какое-то… позор… кретин…»— десятки быстрых слов мелькали от затылка к задавленным зубам. Душа, однако, не разделила их механического смысла и закричала свое: «Я хочу эту женщину! Хочу наброситься и прижаться, хочу терзать и выть, как лед в начинающемся костре…».

Шепот Алисы Николаевны током врезался в шею и плечи, он казался мне неправдой, чужим туманом.

— Я прошу вас… приказываю вам — скорее! Лейте же, уходят секунды…

Профиль Ахматовой неожиданно менялся на лицо Алисы в фас.

— Не терзайте, умоляю вас… Уважайте хотя бы то, что это молоко мне отнюдь не легко досталось…

На стене уже исчезла нога и начинали шевелиться руки. А душа моя теперь кричала о том, что во всем виновата Ахматова… или жена… или нога… и опять закричала о том, что хочу схватить за голые руки…

Вдруг в три секунды затихло ВСЕ, лишь слышно было, как хрустят сосуды в голове. Я обернулся. Алиса молчала; в глазах у нее расселись крупные слезы, губы дрожали, как у мальчишки, а руки — тоже дрожали и… тянулись ко мне.

— Родной мой… милый…

И я сорвался…

***

Восьмого декабря теперь уже далекого года„в 20 часов по Москве, я встретил свою первую любовь. Светлана была девушкой немного избалованной, но заболел я ею смертельно с первого взгляда и до последних своих дней буду нести по жизни ее нежную и добрую женственность, великолепную красивую преданность и ЕЕ счастье и жизнь, которые во мне не умирают…

Так вот, вечером восьмого декабря, околдованный неизведанным смыслом и жгучей тревогой еще раннего сердца и наблюдавший ее, танцующую, с расстояния четырех метров, я каждым кончиком пальца ощущал любое движенье уже тогда любимой фигуры, в ладонях же чувствовал колыханье оставленных ею следов на паркете.

А если случалось ей пролетать чуть ближе к моему углу в просторной комнате, то вспыхивала кожа под покровом волос и комочки молний сухим льдом продвигались в разных направленьях по ногам, по рукам и по всему организму. ТОГДА я боялся мечтать о первом робком поцелуе, страшась отпугнуть невозможное и близкое счастье.

Память не глохнет.

Поэтому я навеки влюблен в ушедший декабрь любимого святого времени…

***

Ну а Т Е П Е Р Ь был август совсем другого года, другой город и другой вечер… Теперь я не ощущал даже кровавых ран на спине от ногтей художницы Алисы, не слышал несвязных и громких ее криков и лишь напрягался всеми мышцами и костьми, а еще— молча и грубо впивался губами в отрубленную ногу чужой женщины…

***

Прошли какие-то часы с минутами. О них не помню— мы спали. Спали глубоко, без сновидений, переплетясь руками— как Родные или как змеи…

От назойливой сирены, кричавшей огромной жалобной птицей, завертелись в ушах острые механизмы, а тело рвануло короткой судорогой — это сработало в темноте двора противоугонное устройство чьей-то машины, одновременно разбудившее и напугавшее меня. Омерзительная сущность этого звука помогла мгновенно освободиться от мертвого сна.

Я не спешил открывать глаза, это казалось выше сил. Сначала ожили колени и руки, левая щека, губы и часть живота — все то, что слито было с мерно дышавшим горячим телом…

Она еще спала.

« Кто она? И кто здесь я? И нужно ли задавать себе эти вопросы сейчас? Да, необходимо… Но — не хочу, не буду! Лучше после: сейчас я голый и даже не знаю какой сегодня день… А может это вовсе не я.. » .

Глаза наконец открылись, а тусклый свет далекого окна освещал ее лицо. Брови были перечерчены путанными волосами, щеки держали едва угадываемый румянец, и подрагивали веки — как у девчонки-притворщицы. Мятые от сна «черты» не сделали Алису старше, напротив — она чему-то улыбалась сквозь лицо текущим изнутри спокойным светом и оттого становилась много моложе… все так же подрагивая веками.

Я увлекся, долго глядел на нее и долго к чему-то привыкал, затем осторожно поцеловал чуть вскинутый вверх подбородок.

Запах кофе, просочившийся со стороны кухни, вернул меня к действительности и напомнил о чужой неосязаемой квартире, вчерашнем дне, жене и дожде, о 5-й Линии и о… ноге. И об Анне Ахматовой, Обернувшись к стене, я не смог ее там отыскать (и теперь не уверен, была ли она в самом деле или же только грезилась мне).

Алиса вдруг проснулась, и мы надолго встретились глазами. Я уже начинал не выдерживать взгляда, когда она испустила глухой стон и гримасой животного дернулись губы.

— У х о д и! — вырвало ее единственным словом.

5

Я вышел на улицу оглушенным, медленным и каким-то стареюще-одиноким психом. Возможно, я и был рад новому трепету, вдумчиво сам себе улыбался и, казалось, еще держал в кулаке Нормальную молодость, однако — не чувствовал ни страсти, ни надежды и… действительно был «стареюще-одиноким». Переживал «цейтнот средней силы в стадии миттельшпиля», как сказал бы Глобус.

Стало страшновато. Даже страшно. В нижней части горла подташнивало, перед глазами вскружился преувеличенных размеров обрубок ноги, а собственные подошвы с трудом отлипали от прохладного асфальта. Пришлось совсем остановиться, чтобы унять бессилие в коленях, к тому же — уши уловили стук картонного квадрата о водосточную трубу: перемещениями воздуха квадрат увлекался то влево, то вправо. Объявление гласило: «Умер муж. Фото прилагается. Все, кто обладают аналогичным дизайном лица и желают обрести любовь и беспрестанную заботу, могут в дневное время суток позвонить по тел. 279-2…» и тр. пр.

«Это— не шутка, нет!», — вслух решил я, оглянулся на угол Малого и Линии, достал из кармана часы.

« Ха-Ха-Ха! Через семь минут будет семнадцать, еще минут через шесть должна выползти рыба Анна и… Любопытно получается! Дождался-таки… » .

Некая гнусная черта характера мгновенно обрела еще одно дыханье, частный извоз в который раз пришел на помощь, и уже в 16–59 я стою с тремя рыжими хризантемами все на том же углу. В течение сорока секунд справляюсь с одышкой, а хладнокровное ежедневное уважительное к себе отношение или же вчерашние лужи с пузырями кажутся мне голой фантазией, ну а какая-то там моя любовь к Врубелю и к его певице-жене, предыдущая ночь и любимые поэты — вообще враньем…

Анна пришла без опоздания, прикинулась девчонкой и, бегло коснувшись губами моего носа (в знак старой дружбы), неприятно кольнула меня совсем другим запахом кожи и волос: Алиса не выветрилась еще.

— Пойдем поужинаем где-нибудь? — спросил я.

— Конечно, — она улыбнулась вполне приятной гримаской и взяла меня под руку.

Сначала мы шли молча — прямо, направо и еще метров триста; затем она спросила:

— И что же, вспоминал ты меня эти дни?

— Что? Да, вспоминал…

Взрослее прежнего показалась мне Анна. И равнодушнее. Это чуть задело и даже, пожалуй, оскорбило. Но не сильно, скорее — рефлективно.

А часы в руке пропищали половину шестого…

***

— Две киевских, персики и красного сухого —, заявил я официанту, — два салата, воду… хлеб… И чуть позже — мороженое, сто пятьдесят.

— И сразу же — маленький двойной и пачку сигарет, — продолжила Чужая, но все еще Золотая рыба.

А через час распахнулась с улицы дверь и в зал, точно выцветший воздушный шар, ввалился приятель Глобус, а следом за ним… моя «кроткая» супруга. Кроткая, законная и в новых штанах.

«Вот это да-а!! Неужели выслеживала? Да нет, глупости… И почему с Глобусом?! Этот идиот всегда пред- почитал здравому смыслу активную несусветность…» — пронеслось в растеплившихся мозгах.

Они зачем-то не заметили нас, подошли к лысеющему шустрому метру и очень вежливо (как мне показалось) прощебетали ему несколько тихих словосочетаний, после чего заполучили громкий ответ, сопровождавшийся жестом большого пальца в нашу сторону:

— Проходите туда, к молодым людям… Да, за пятый столик, официант подойдет.

В пору студенчества мы часто заглядывали с Глобусом в это заведение, а прежний персонал изрядно оживлялся при встрече со «старыми. знакомыми». Когда же несуразная пара приблизилась к нашему «пятому» столу, взгляды пересеклись и бурые пятна побежали по лицу жены, а рыхлый нос ее кавалера изумленно задышал, — я тотчас же сообразил, что Глобус приволок сюда мою несчастную совершенно случайно, по давней привычке (привычке «сюда», а не «ее»).

— Присаживайтесь, не стесняйтесь. Вы нам не помешаете, — любезно хохотнула веселая Анюта, схватила сигарету и протянула мне зажигалку (чтоб не забывался).

Такой лихой выпад живо вернул Глобуса к более «естественному» самочувствию. Замешательство его длилось недолго, после чего он встряхнулся на манер промокшего пса и почти задорно прогремел:

— А мы и… это… вообще ничего не стесняемся. Да! Не комплексующая мы молодежь, так сказать— из ультра-авангарда… Я верно говорю, любовь моя?.. Ну а что очами вашими заинтересовались, так это только лишь с целью выбрать подходящую стратегию для возможной приятной беседы. Скажем так, прикинуть с кем имеешь дело… Садись, дорогая. И прочти там чего-нибудь самого вкусного… Позвольте зажигалочку?

— Да, конечно, — прошипел я вдруг обсохшими связками.

Глобус расположился рядом с Анютой и по диагонали ко мне. Первую «рыбу» мою усадил рядом со мной, по диагонали с рыбой Золотою.

И грянул вальс Брубека из раннего сочинительства. Это на тоненькой сцене колечком разместились старички — с аккордеоном, контрабасом и ударной установкой «о двух компонентах» (так когда-то выразился мой приятель Глобус, страстный обожатель побочных и ударных инструментов). Четвертый дедушка, самый трогательный, выгнул спину в сторону темного зала, а скрипку вскинул вверх от подбородка к мнимым небесным далям.

Вальс этот был знаком мне еще десять лет назад и запомнился тем, что в трехдольном размере мелодия была расписана на две четверти. Сходу, без подготовки исполнить это весьма затруднительно, зато уже освоив — дрожишь от наслаждения.

«Да я до сих пор помню его наизусть… Тогда я играл его в темноте, а Светлана слушала, прислонив голову к моей спине. Играл долго, не прерываясь, несколько раз подряд… а она зачем-то плакала. Тихо и спокойно…

Зачем?! Неужели ради того, чтоб с выправленной осанкой я сидел теперь и молчал в этом вонючем кабаке в роли самодовольного подлеца, закусывал рыбным салатом в обществе какой-то законной супруги и еще «более „какой-то”. рыбы?!»

Вальс закончился, пожилая дама за соседним столом пыталась даже скромно аплодировать, а Глобус уже успел наполнить «свою» пару бокалов, мигнул Анюте, чтоб мы следовали их примеру и едва не уронил вазу с персиками (поскольку, видимо, был навеселе с утра). Спина и шея жены, до этого момента являвшие собою нечто гипсовое и монументальное, вдруг слегка изогнулись, плечи неравномерно опустились, и она произнесла максимально вкрадчивым тоном:

— Что же мужчины не хотят предложить какой-нибудь тост? Ну… хоть бы за тихую музыку, например. Или, скажем, за здоровье присутствующих здесь дам…

— Действительно, так даже и не честно. Танцевать — не приглашаете, развлекать — не развлекаете, будто в рот чего понабирали да только и думаете, как бы нас быстрее напоить. Все вы такие, — поспешила протрещать вконец захмелевшая Анюта и, с выражением крайней сентиментальности, провела кончиками пальцев у меня за ухом.

Супруга моя в три глотка осушила бокал, что с нею бывало исключительно редко (а при мне — впервые), а Глобус, через паузу, проделал то же самое в, один глоток- и вдогонку промычал в опустевшее стекло:

— Да… тихая музычка… это приятно, редко в наши дни… Скрипочка, контрабас и чей-то забытый вальсочек… А установочка! — тут он слегка воодушевился и решил налить еще. — Я бы сказал, о двух всего компонентах, а так ласково покачивает, что даже и всплакнуть не грех…

Я придавил его ногу пяткой (вероятно, для полноценности интриги), а старичок со скрипкой, сделав короткое вступление, запел: «Когда проходит молодость…».

«Золотая» тянула меня за рукав, кривлялась как довольная собою невеста и звала танцевать. Тогда я резко встал, коротко бросил ей — «Сидеть!», а сам направился к соседнему столу.

Старушка, склонная аплодировать Брубеку, ютилась в неосвещенном углу стола, поэтому ей нетрудно было прикрыть глаза, подпереть ладонями подбородок и слушать дивную мелодию, вспоминая молодого Утесова и нелегкое, но доброе время юности.

— Позвольте. — сказал я и протянул руку.

Она отвела ладони и вонзила в меня изучающие глаза. Затем уже вопрошающим взглядом обвела своих друзей и, наконец, решительно поднялась.

— С огромным удовольствием!! — последовал ее ответ, и под перекрестным огнем четырех нар глаз (и еще трех) мы двинулись в направлении сцены…

Я вел ее за руку и краем глаза, с каким-то злым восторгом, отмечал, как максимально опустились и чуть подались назад отвыкшие плечи, как вскинулся лоб и вытянулись шейные позвонки, как в локте и запястье верно изогнулась худая рука, а глаза… — наверняка сверкали и думали! И я уже знал главное об этой женщине, ибо эти краткие и узнаваемые за версту черточки манер благородны уже сами по себе как таковые, независимо от того, кому принадлежат: за ними кроется та земная сила, которою способны овладеть лишь долгая женская судьба и прочная вера.

«Что в этом понимают разные Анюты и прочие…», — спрашивал я себя, загораясь нервным холодом и заодно, быть может, оправдывая себя за что-то.

Захотелось вдруг забыть обо всех хоть на минуту, и я целиком сосредоточился на сокровенных и лаконичных фигурах медленного полу-вальса: старался вести партнершу едва ощутимыми посылами правой ладони и выверенными противодействиями кончиков пальцев левой руки. А она забыла о шестидесяти восьми годах, о сидящих за столом друзьях и была легка, чиста и благодарна: судьбе за минутную Память, себе за молодость в сердце, а мне— за сдержанное не притворное удовлетворение и… за молчаливое доверие. Она прошептала, не оборачиваясь ко мне лицом:

— Почему вы пригласили именно меня?

— Это не я, это — скрипач.

— Скрипач? Каким образом?.. Ах да, поняла…

А старичок уже заканчивал петь, взвешивал тихие паузы: «…когда проходит молодость… еще сильнее… любится…».

Я задержал сухие длинные пальцы в своей руке, вгляделся в них сквозь темноту и коснулся губами, а скрипка растаяла в субдоминантовой минорной ноте, оставив залу незаконченность и надежду.

— Я думаю, вы добрый и очень ранимый человек. Спасибо вам… Не провожайте, я сама…

Еще мгновенье я следил за нею взглядом, а затем прямиком рванул на кухню и оттуда — через служ. выход — на улицу.

«Ничего, Глобус расплатится. Ну а я… Да чего уж теперь, поздно за волосы хвататься… Старушка права — жить надо… правильно!.. Но чем? Когда уже это (сш… фв… мнн… зд… бб… твою…) искусство «откроет мне свои ворота»? Когда уже доступен буду я начать по-настоящему работать подчинить единому счастью свои разнузданные порывы…».

***

Без оглядки я мчался к своему гаражу: хотелось уехать.

« Да, старуха больно задела меня. А какие смелые и настоящие глаза! И, вместе с тем, что за неприятно леденящий оттенок в самой глубине ее зрачков, откуда это?.. Ну конечно, это оттого, что человек предчувствует близкий конец и внутренне к нему готовится. Помимо воли… »

В кои-то веки пользуюсь услугами государственного такси и нащупываю в кармане связку ключей от квартиры, почтового ящика, гаража и машины…

« Что же еще такое приятное поразило меня в этой старухе? Что темно и не видно морщин? Разумеется — нет. Что-то неожиданное… Проклятая память! »

Отсчитываю два рубля и 86 копеек…

« Вот так, ни копейки больше… Вспомнил! Приятно стало оттого, что она умело двигается и что у нее… две ноги! Тьфу… какой бред! »

Бензина хватало километров на четыреста — этим я остался доволен…

« Хоть бы зажевать чем… Хотя какая теперь разница: сердце вот-вот разлетится в куски, так что ГАИ, ВАИ, ВАИР и Каир… Допустим, с этим решили, а вот ехать куда? Ладно, сейчас налево, а там видно будет… Значит, старушка моя Предчувствует и готовится. А я ведь тоже что-то предчувствую, но ни черта не готовлюсь…

Главное о жене не думать, иначе на встречную полосу занесет… Интересно, куда это я так залихватски выруливаю? Неужто опять на Васильевский?.. Конечно! Конечно… А больше и некуда: одиночество мне сейчас не осилить, к тому же тянет к ней— гипнотически… И знаю — почему, только признаться боюсь… Ну вот, справа ГАИ… Пронесло…

Она ущербна, но… сильнее меня. Да, сильнее! Она Работает! Работая — дышит, видит и слышит; мечтая и улетая — воплощает. И конкретно производит! Затем берется за новое, растет и… живет. А у меня — лишь бездыханная половина: ищу, вижу и слышу — не воплощая; мечтаю и «парю» — не производя… Захлебываясь нервами— НЕ ЖИВУ! Все только надеюсь, верю и… коплю. И жду, когда разверзнутся бесовы преграды… Оттого и тянет к ней так заколдованно и тупо, оттого и вчерашнее желанье «победить» любой ценой — пусть даже так ничтожно и подло…

Не надо бы ехать на Васильевский… Не надо!! »

Однако угол Малого уже перед носом, а спасительные надежды на себя или на зрелость рассудка — смехотворны. И никакие позитивные силы не в состоянии удержать и вернуть обратно, к недобитому корыту.

Поэтому взлетаю черной птицею на третий этаж и кулаком стучусь в дверь к художнице Алисе — роковому моему человеку.

6

В Архангельской области вполне достаточно глухих звериных мест, пригодных для локальных зон заточения преступников.

Когда на втором году службы я попал в Кобылий Лес (почему-то так называли его заключенные), меня в обычном порядке проинструктировали касательно «Стой! Кто идет!», предупредительного выстрела вверх, ну и насчет, так сказать, «нормального» последующего выстрела в человеческую фигуру, соизволившую перевалиться через забор после преодоления внутренней контрольно-следовой полосы. В неофициальной части инструктажа «старшие товарищи» по службе настоятельно советовали не пытаться закуривать на вышке, поскольку, сняв варежки для извлечения огня, спасти руки от обморожения практически не представляется возможным. Имели место и другие всевозможные наставления относительно, например, световых и звуковых примет опасности, неосвещенные уставной бумагой, но наработанные долгой переходящей практикой солдата-охранника.

Не было лишь никаких рекомендаций по поводу состояния души в щекотливую секунду и сердечного посыла в момент поражения цели. Вероятней всего, это исходило из того соображения, что за «успешно проведенные боевые действия по защите Родины» полагаются 10 суток отпуска с выездом домой, а уж объяснять солдату все прелести такого поощрения нет никакой необходимости.

Что до местного охранного коллектива, то принимали меня (как нового бойца) на удивление приветливо и сдержанно. Один из дедов даже улыбнулся и похлопал по спине, потрескавшейся от морозов и труда лапой, после чего, дружелюбно зацепив тыльной частью сапога за позвоночник, компетентно заявил:

— Да ты не боись, в такой мороз ни одна сука не полезет.

Затем резко потемнело и пришло время первого выхода в караульную службу (без предварительных стрельб и «дневальств» по роте — они сентиментальны, что вредит истинной бдительности).

Чистый воздух любого зимнего леса всегда приносит людям таинственную бодрость и приподнятость в настроении (от сознания накапливаемого здоровья и свеже-привнесенных эмоций). На этот раз прозрачная красота и ректифицированное безмолвие, а также темные горизонты сосновых крон не вселяли ничего, кроме задавленного животе ужаса. Единственной спасительной зацепкой для приведения сердечных колебаний в установленную медициной норму являлась пол суеверная аксиома о том, что в самый первый выход судьба не догадается подбросить Настоящий Побег — это-де слишком оригинально.

Время остановилось лишь тогда, когда окончательно исчезла из виду долговязая фигура разводящего «прапора», а ночь пригласила стать ее единственным собеседником. Контуры лесса и дальние снежные отсветы отрешились от меня, как театральные декорации: их не было здесь, они придуманы были другой жизнью. Живыми остались только мрачно-желтые фонари, нависшие над нескончаемой длиной забора. «Что же так мало, ведь ничего не видно…», — попытался я выговорить вслух, чтобы оживить тишину пространства. Но звук не получился…

«О-го-го», — подумал я И не одобрил своего малодушия. Тогда попробовал захотеть курить, но чуть колышущиеся тени от шляпок фонарей не позволяли шевелиться, а только гулко двигался кадык и независимой дрожью позванивала шея…

Пришлось применить иной способ — методично себя застыдить. Это дало результаты, и я даже провел пальцами по внутреннему меху, как когда-то по роялю- туда и обратно, туда и обратно. Такое завоевание окрылило меня, и я решил наступать.

Сначала улыбнулся и проверил варежкой губы — улыбаюсь ли? «Да. Отлично!». Дальше — снял с плеча автомат и уложил его к ногам. «Совсем обнаглел. Молодец!» Варежки сбросил на автомат, достал из-за груди «Дымок», спички и закурил. «И вовсе не холодно, нашли кого пугать…»

Оставалось всего полтора часа, а я был уже почти спокоен и даже привык к колебаниям фонарных теней. И когда одна из них метнулась от внутренней тропы к забору, я, с некоторой долей бахвальства, припомнил мудрое предупреждение старлея о том, что в первую ночь огромное количество теней бросаются то вправо, то назад, а то и прямо на тебя. А для убедительности — закрыл глаза и, в ожидании ответного эха, прокричал над зоной «А-ии-аа…». Но вместо лесных отзвуков родного голоса вдруг услышал откуда-то рядом чужое короткое и хриплое:

— Не ори, сволочь. Услышит кто — убью.

Звук донесся сверху и чуть справа. Я в ужасе дернул туда голову и… заледенел- всеми тысячами клеток: вверху, головой вниз и резко рассекая руками воздух, подползала все ближе ко мне человеческая фигура, а провода электропередачи прогибались в местах ее сомнамбулических «шагов» …

Какое-то другое, неземное сознание властно включилось в руководство моими конечностями; я застыл как чугунное дерево и лишь испытывал острую шейную боль от чрезмерного поворота головы.

Черно-серое чудовище синхронным движением рук сорвало узлы веревок, кривые ноги отделились от завизжавших проводов и вертлявое тело рухнуло в сугроб рядом с вышкой… Секунды четыре не происходило ничего, потом послышалось неимоверной наглости хрипенье:

— Лежать, скотина… застрелю…

Он пополз в сторону леса — метр, два, три…

Против воли правая рука потянулась к шее и до меня, наконец, дошло, что в нее воткнута металлическая спица. От прикосновенья сразу же пронзила еще более острая боль, колени завалились на автомат, а глаза заволокло густой холодной слезой.

И тогда только возникло третье сознание, опять земное, но теперь уже — не человеческое, а, скорее — звериное. Обида, остервенение и качественно новый страх заставили передернуть затворную раму и вцепиться в спусковой крючок: выстрела не последовало…

В груди завопили тугие силы. Они кусались изнутри «тюрьма», «свобода», издевательским потоком слов — «смерть»;«одиночество»… — и гнали меня спасаться от запредельной пустоты и правосудия, а слезы потекли вниз от носоглотки.

«Стой… кто идет…», — я открывал рот насколько мог, но звук опять не извлекался. Оглянувшись к лесу, я увидел ровный широкий след, но… ЕГО. уже не было!

«А-а-а-а..», — заорал я, а дальнее эхо ответило тем же. Снова схватил автомат — опять осечка. От ступней к вискам судорогой прокатился секундный приступ тошноты, а глаза застучали кровью соразмерно ударам сердца. Автомат полетел в сторону забора и теперь уже мое тело рухнуло в снег недалеко от свежей стальной ямы. Изрыгая пар, я бросился к лесу…

Уже через минуту я снова ВИДЕЛ его. Вероятно, при падении он что-то сломал в своем зловещем организме, поэтому не бежал, а «строго» продолжал ползти… А еще минут через пять, находясь в состоянии маниакального страха перед Жизнью, я кулаком вбивал в уже мертвую голову остатки глаз, бровей, носа и зубов…

7

От ударов кулака осыпалась краска дверей, сами же двери гулко рычали, а отзвуки ударов все глубже резонировали и раскатами бегали от нижнего этажа к верхнему. Когда в неокрашенных местах появились пятна крови, я подключил к атаке правую ногу, а затем, отпрыгнув назад, с разбегу набросился спиной на злосчастную дверь. С высоким металлическим свистом замка она провалилась в черноту коридора, а я успел развернуться в кривом полете и уткнулся локтями в угол стены, расшибив подбородок и левую бровь.

Из щелей старухиной комнаты потянуло паленым тряпьем и какие-то грязно-рыжие глухие пятна света то выползали к моим ногам, то исчезали опять. Я понял, что Алиса там и толкнул дверь коленом…

Черно-зеленые стены огромной комнаты были прочерчены по всему периметру длинным рядом миниатюрных рамок с неуловимыми лицами. Они располагались строго выдержанной линией на уровне человеческого роста и перед каждой из них мерцала зажженная рубиновая лампадка. Во всю площадь пола стелился белый ковер; неравномерной длины ворс был выстрижен таким образом, что создавалось ощущение спиралевидно-гофрированного светящегося квадрата. Цвет потолка никак не мог установиться постоянным — мешали бегающие огоньки лампадок и глубокие тени неизвестного происхождения.

В этой комнате вовсе не было окна: в эту стену влипло огромных размеров вертикальное панно с изображением чудовищно вытянутой головы. По глянцево-белому шелку — черно-зеленой тушью. Рахманинов или Маяковский, словом — Мефистофель.

Два несхожих начала вступили в неприятно давящую на сердце борьбу: с одной стороны — злость и решимость, с другой — замешательство и забытая шейная боль от несуществующей металлической спицы. Тогда я заставил себя перевести взгляд в ту сторону, куда не хотел и боялся смотреть— в дальний и нижний темный угол. Там должна быть одноногая колдунья… И Алиса была там!

Из темноты недосягаемой для огоньков ямы высвечивались лишь желтые кисти рук и серое бесплотное лицо, а зверино-человечьи глаза кричали страхом и… холодной смелостью.

Мне показалось, что я возненавидел это виденье еще в далеком детстве, когда оставляли меня одного в пустой ночной квартире и гадкие воображаемые привидения вступали со мной в односторонние беседы о жизни и смерти. Теперь я продолжал ненавидеть это виденье по инерции, а еще оттого, что провел с «ним» вчерашнюю ночь в одной постели…

И я заорал:

— Собирайся, мы уезжаем!

Невыносимо медленно приподнимались вверх тонкие длинные кисти. Они остановились у приоткрытых предполагаемых губ, а сквозь темные просветы изумительно страшных пальцев тихой пылью покатились ко мне ночные звуки:

— Куда? За что? Я никуда с вами не поеду…

— Нет уж, поедешь. Я слишком долго чего-то ждал. Выходит — Тебя! Собирайся!!

Сзади проскрипел паркетный пол и послышалось частое, чуть глуховатое дыханье. Голова старухи змейкой выявилась в дверном проеме, а затем… прислонилась к моему плечу.

— Алиса, голубушка, собирайся, милая… Теперь тебе с собою все одно не сладить. Уже как молилась ты, чтоб только пришел, руки наложить грозилась. Собирайся, веточка моя подстрелянная… Так уж, видать, богу угодно.

Старуха обернула лицо ко мне и сухими древними глазами уложила на мою грудь спокойствие свое и веру.

— А ты, родной, ступай-ка вниз, Алиса будет сейчас, — поцеловав меня в ушибленное место, она отняла больные руки.

— И змием этим — не балуй, не по тебе это занятие… В тебе есть божья правда, да только сам ты себя не знаешь. Иди, ступай…

Ну а внизу, параллельно со всем остальным, я получил возможность ощутить, как едко и больно можно курить, ежели к тому приложишь чрезмерно удалое физическое усилье…

***

Лишь когда огни родного города остались позади, а атмосферой завладели признаки очередной грозы, Алиса произнесла первую фразу:

— Пахнет дождем…

Я не отреагировал.

— Куда мы едем? — она старалась говорить подчеркнуто мягким и умиротворенным тоном, хотя едва ли это удавалось ей.

— В Зимарово.

— Это далеко?

— Далеко.

В течение следующих полутора часов мы опять ехали молча, так ни разу и не обернувшись друг к другу. Алиса опустила руки на здоровое колено и сидела неподвижно, а я вцепился в рулевое колесо и делал вид, будто все помыслы мои — лишь в показаниях спидометра, изгибах еле видимой дороги…

Мысль то и дело застревала на месте, топтала себя и мучила; и только гуденье сопротивляющегося скорости воздуха помогало «двигаться» вперед, спасая рассудок от помрачения…

Я импульсивно вспоминал раннюю теплую осень. Это было девять лет назад при переезде из Волгограда в Москву. Светлана тогда предложила ночевать в Зимарово…

— Зачем мы едем? — неожиданно спросила Алиса.

— Чтобы быть вместе.

Лобовое стекло уже покрывалось каплями крупного дождя, но останавливаться, чтобы вставить стеклоочистители, я не решился.

— Зачем нам быть вместе? — она впервые повернула голову ко мне.

Я опять не ответил и продолжал смотреть вперед. Сверкнула молния, а гром так и не прогремел.

— Может быть ты намерен меня убить? — осторожно спросила она, положив руку мне на плечо.

— Я намерен Любить.

— Не поняла?

— Неправда, ты поняла… Я ведь говорил уже, что… люблю тебя.

Нутром почуяв крутой поворот шоссе влево, я умудрился вывернуть руль, и машина завизжала, но выровнялась опять. Алиса, похоже, этого не заметила.

— Так не бывает. Я же калека, старая и убогая и… я не верю твоим злым словам. Зачем ты выбрал меня для каких-то неведомых целей?!

— Алиса, довольно, оставь эту… чужую позу. Тебе просто страшно. Мне тоже страшно, я даже боюсь остановиться, хотя уже почти ничего не вижу…

— Да, мне страшно! Мне всегда было страшно жить, я всегда боялась каждого нового дня, боялась просыпаться. Двадцать лет я воспитывала в себе иммунитет против… тебя, а ты пришел и в один день сломал такую долгую волю, отобрал пусть холодную, пусть даже смертельную, но благодарную и сугубо личную тишину… Моя Тишина — в моей работе. Если и это ты успел раздавить, то у меня больше ничего не осталось… Кроме вот этого сегодняшнего дождя, твоей машины и тебя. Ты понимаешь?

— Я это знаю, — выдавил я поверх голоса, а шум в ушах и неровный шум дождя перемешивались где-то высоких и родственных друг другу частотах.

— Тогда ты должен знать и о том, что будет теперь со мной?

— Мы будем теперь вместе.

— Сколько? — Алиса перешла на тихий крик.

— Всегда! …или…

— Что или???

— Или… пока я не сойду с ума…

Очередная молния обширной сетью белых кривых линий взломала все видимое пространство, но громового раската вновь не удалось дождаться — раньше взорвалась Алиса:

— Ты… садист! Не человек!.. животное… домовой длинными пальцами… палач… — при этих словах она всем корпусом рванулась ко мне, вцепилась пальцами в правую руку и, уткнувшись в нее лицом, вдруг… зарыдала.

От неожиданности и усилившегося ливня окончательно побелело в глазах, поэтому, сбросив коленом передачу, я обеими ногами уткнулся в педаль тормоза. Тормозной путь показался бесконечным, однако машина наконец остановилась: ее отнесло влево, но все же в пределах шоссе.

Руки мои еще минуту боялись расстаться с запотевшим кольцом руля, а низкое шипенье дождя о кузов своим вкрадчивым гипнозом постепенно возвращало зрение и дыханье…

Алиса была будто не жива: она не рыдала уже, а твердая хватка пальцев не убавлялась в силе.

— АЛИСА… — я попытался произнести это слово как можно ровнее и непосредственнее.

Мгновение она не шевелилась, затем резко вскинула голову и процедила:

— Кто ты?

И тогда я увидел лицо старого и совершенно чужого человека. «Дальний» свет фар матовым эхом возвращался в салон машины, предварительно рассеиваясь в ливневой желтой пыли. Он отнимал у меня возможность не заметить в темноте седой цвет изрезанной морщинами кожи, пульсирующие корневища вен у висков и сухие, словно из папье-маше, темно-серые губы.

« Господи, зачем все это?! Что я делаю? За что так незаслуженно страдает это убогое живое существо? И как неприятен этот неуклюже торчащий обрубок… Я страшный человек… Кто я такой?? »

— Кто ты? — Алиса повторила вопрос уже без звука, лишь губами, а затем продолжала спрашивать только глазами.

Глаза даже и не спрашивали, а, скорее, о чем-то просили, молили и… умоляли.

— Я…

— Говори, говори.

— Ты нужна мне!

— Ты— мой?

— Да! —я сказал это громко и поспешно, испугавшись, что вообще не смогу ничего сказать, а руки тоже как-то заспешили и неуверенно потянулись к ее голове. Алиса откинулась к двери, открыла ее и простонала:

— Помоги выйти, мне душно, я умру…

Я выскочил наружу, но еще раньше из машины буквально выкатилась Алиса улеглась на асфальт лицом вверх и разбросала в стороны руки. Вода хлестала ее по глазам, и она улыбалась, как тогда, во сне.

А мною вдруг завладели какие-то инстинкты старшего — няньки или отца: я опустился на колени и пытался поднять ее, обхватив руками шею и ногу. Тогда ледяные пальцы вонзились в мокрые волосы и, с силой притянув мою голову к своей, она надолго захлебнулась в конвульсивном больном поцелуе.

Впиваясь в десны и прокусывая губы, Алиса расширившимися ноздрями рыхло выбрасывала и опять глотала порции воздуха и воды, а дождевые потоки разъяренно метались во все стороны и наступали со всех СТОРОН: сверху — точно расстреливали спину и шею, а снизу— беззвучно омывали ее затылок и уносили хвост волос в направлении мигающего издали света.

И лишь когда в окостенелом объятии мы докатились до середины шоссе, а длинные водяные стрелы вонзались уже не в мою спину, — лишь тогда источник настойчиво мигающих огней стал для меня реальным и понятным, Его стремительное приближение сопровождалось нарастающим знакомым гулом…

Встречный грузовик лихорадочно бросался с «дальнего» на «ближний» и обратно в надежде избавиться от слепящего света моей машины, а нелепое ее расположение на шоссе только усугубляло тщетность таких усилий.

Алиса то ли не поняла происходящего, то ли не захотела понимать. Она схватила мои руки — будто пригвоздила их к асфальту (в эту минуту она физически оказалась сильнее), а зеленые пряди ее волос и белые глаза нависли надо мной какой-то… загробной радостью. И поначалу взметнувшийся ужас вдруг сменился во мне спокойным и злым торжеством…

«П О З Д Н О!! Сейчас мы размажемся в лопающихся рваных кусках одежды и костей и… ЭТО Б У Д Е Т В Ы Х О Д!»

…А грузовик, дугой прочертив сухую полосу у самых моих ног и забросив кверху теперь уже красные пряди ее волос, качающейся юлой провизжал по жидкому грунту и с глухим деревянным стоном боком врезался в первую полосу леса…

***

Ну а девять лет назад над Зимарово точно так же сверкали молнии, точно так же не всегда был слышен гром и так же точно лил теплый крупный дождь.

Церковный двор укрывал за белой каменной оградой молодой и ухоженный сад из яблонь, а купола высоко и одиноко темнели над окрестными полями и тонко вытянутыми перелесками. В километре от холма, в непроглядной низине, пряталось небольшое мелкое озеро с идеально круглым периметром.

Спать в ту ночь не хотелось, а вспененная ливнем поверхность озера оживала мягкой тканью и манила к себе.

Мы решили купаться под дождем…

Она лежала у меня на руках и скользила по воде, а я украдкой всматривался в ее закрытые глаза и детскую улыбку и водил ее то кругами, то восьмерками, то еще какими-то сказочными линиями. Дно озера было чистым и песчаным, и это позволяло мне ступать тихо и ровно, чтоб не нарушить плавного ее блаженства…

В два часа ночи Светлана сказала, что ни за что не поверит в реальность своего существования, если когда-нибудь ей будет суждено меня потерять, а затем — родным шепотом еще раз повторила, что любит меня…

Через час я пережил одно из самых тяжких потрясений в начинающейся жизни, заставившее повзрослеть на десяток лет, а еще через четыре дня — дал себе клятву, что когда-нибудь непременно вернусь в Зимарово к райскому зловещему озеру…

***

Гулкий треск дерева утонул в лесу, взволновавшиеся сонные птицы исчезли в темноте и нелепо звонким голосом Алиса разорвала мертвую секунду этой страшной ночи:

— Бежим! Скорее вставай!

Буквально зашвырнув ее на заднее сиденье, переломав при этом торчавший поперек костыль, я резкими движениями заставил взвыть двигатель, и машина прыгнула вперед подобно пневматической пуле в полустволе прорезанного леса…

Алисанепредсказуемо быстро уснула, а до Зимарово оставался час езды.

8

Озеро за девять лет почти не изменилось: едва заметно поредел камыш, да ближайший перелесок стал более внушительным. Купола над холмом лишь в редкие мгновения угадывались сквозь завесу дождя, освещаясь фарами случайных автомобилей. В эту ночь было еще темней. Темней, чем во всю последующую жизнь…

Оставив Алису спящей, я осторожно направился к озеру. Помимо ливня, тишину подчеркивали еще какие-то скрытые неживые звуки. Мне вдруг показалось, что по мере приближения к воде неумолимо сокращается и время: девять лет превратились в восемь, затем в семь… три… Стоп!

Собственный голос зазвучал незнакомым инструментом, он был то ли громок, то ли очень тих — неизвестно, но — чрезмерно и навязчиво слышен. Как адово сплетение звуков необъятной загробной промышленности скрипели гигантские шестерни, свистели из трещин невидимые живые существа, а километровые прозрачные стебли растений гудели от медленно-нудных ударов тяжелого молота. И не понятно было мне, что все это — лишь собственный голос, которым руководят повязанные слабеньким узлом три силы — Память, Жажда Быть, Сомнения:

« Это тот же деревянный мосток, четыре доски. Купальник телесного цвета, белые руки. Пастернак… стихотворение, кажется «Зеркало». Такой же ливень, еще сильнее… Любовь… Тот же ли я?.. Другой, другой… Нет, тот же! Песок, мечтанья, черно-белая вода… Маяковский, 10 часов утра. Нет!.. Первый трехколесный велосипед (из двухколесного). Да! И первый раз на уроке чистописания… ЧИСТОПИСАНИЕ…

Венки, Светлана и священник. Почему священник, откуда?.. Солнечный свет, запах деревьев, цикады, люди… Запах асфальта и… снова запах вечера и деревьев… Дорогая…

Жизнь и черно-белая вода; смерть и… опять в о д а … »

— Я проснулась! Хочу к тебе! Слышишь?.. Я хочу к тебе! — закричала Алиса из машины. «Вот так Алиса и Я, я и Алиса; горы и леса, реки и моря. Петушок-Гребешок и тра-ля-ля, Змей Горыныч и Баба Яга… Ноги отяжелели… как не свои. Пойду к ней… Что она кричит? Хочет ко мне. Ага. Очень хорошо, в таком случае— я тоже хочу к тебе! Да, да… Эжен Ионеско… Что? Кто? Ионеско?! Ах, ну конечно, помню, помню… Какой-то Жак соизволил жениться, а у нее— три носа и четыре глаза… соответственно. Ну да, три и… четыре… Не схожу ли я с ума? Да нет, это просто так, потому что… Опять кричит. Так я ведь иду, уже иду! И что же Жак? А ничего — сидят они с женой у дивана и рады друг другу до смерти… или что-то в этом роде. Но Жак прокисший помидор, его заставили, а я-то куда лезу, чего мне-то нужно?.. Безногая Красавица, удавила б ты меня!»

— Ну скорее же, ты так медленно идешь… Где мы?

— В Зимарово.

— Слава богу. А я проснулась и поняла, что… родилась! Вчера мечтала родить дочь, а сегодня — сама родилась… Ну а завтра — хоть помру, мне все равно. Теперь мне плевать… Все, пошли к воде. Помогай!

В эту ночь был самый сильный и самый жадный дождь из всех, которые мне довелось когда-либо видеть; казалось, именно он заставил меня поднять Алису на руки и отнести ее к четырем доскам. К песку, к черно-белой воде и к „мечтаньям в чистописании… К белым рукам и куполам над холмом. Странно только, что купола эти не запели в «такую… какую-то… в общем, в ЭТУ минуту».

— Пойдем в воду, я не купалась миллиард лет.

— Не нужно, холодно ведь… Ты и без того уже простужена.

— Я хочу! И не смей даже думать о том, что тебе сейчас плохо, слышишь?.. Скажи, тебе ведь хорошо сейчас, правда? Со мной?..

« Музыка… Какая странно знакомая мелодия. Опять в миноре. Да что же это с мажорами, передохли что ли? Хотя, я никогда их по-настоящему не любил. Признавал кое-что, уважал даже, но — не любил… А Светлана любила, как-то загоралась, начинала хаотично жестикулировать… Не рывками, нет, наоборот — бережливо так, чуть-чуть улыбаясь… »

— Что же ты молчишь? Тебе хорошо? Ну скажи!

— …Да.

— Еще!

— Да, да, — вдруг сорвался на Крик, даже как-то зарычал.

— Боже, что с тобой, ты кричишь?! Не смотри так, мне страшно!

А я уже не выводил ни кругов, ни восьмерок, ни, тем более, сказочных линий, а упрямо тащил Алису Николаевну все глубже и дальше от берега.

— Что ты собираешься сделать? Не молчи! Я боюсь тебя! — ужас в ее глазах обратной связью воздействовал на меня и лишь подталкивал вперед. — Ты же любишь меня… ТЫ САМ ГОВОРИЛ!

« Это до-минор, совершенно точно. Я когда-то с него начинал. И был счастлив, поднимаясь все выше и нежнее, тоньше и значительнее, модулируя, комбинируя и… обогащаясь! Во вторник я дошел было к ми-бемоль ми-нору, затем сразу скатился в ре-бемоль и вот теперь опять… »

В глубине души я всегда боялся этой черно-лиловой тональности, но всегда тянулся к ней и возвращался с жаждой и страхом. И только она воспламеняла мысли и душу, и она же предупреждала о недобром исходе.

«Нет, это была не копия Альтмана и никакая не Ахматова. Это — автопортрет! Автопортрет в намеренно тех же контурных линиях, но решенный… в черно-лиловых тонах и гениально исполненный! Она победила До-минор: Давно! И сломала меня!.. А теперь я ломаю ее и — дважды себя… Но за что ЕЕ?!»

Алиса закричала, и я, наконец, остановился. Уровень воды уже подбирался к щекам.

— Зверь… зверь… зверь… я умираю… я люблю тебя!.. ОПОМНИСЬ!!

Здоровая ее нога пыталась коснуться дна и, казалось, угрожала оттуда гипертрофированностью своих размеров. Я зажмурил веки, будто стиснул челюсти.

« Преступление. Против нее всех и себя. Из трех сил побеждает третья: Сомнения… И какая-то четвертая, о которой я ничего не хочу знать!..

Родители! Чувствуете ли вы меня сейчас, слышите ли? Где вы? Уничтожьте меня, прошу вас… Я задыхаюсь, я бегу, я бросаю ее… ВСЕ!!! »

Опускаю руки, разворачиваюсь спиной и уже больше не вижу одноногой художницы Алисы Николаевны, а только слышу поднимающийся над водою и перелесками человеческий женский вой, который все ударяется в меня, пока я выхожу на берег, сажусь в машину, включаю зажигание, выключаю его, а затем — вновь включаю и выскакиваю на шоссе, шипящее от ливня и ненависти…

9

Однажды, субботним утром, когда моя жена впервые учуяла, что в ее молодой супружеской жизни не все ладится так, как ей представлялось, что муж поделился далеко не всеми тайнами сердца и носит в себе неизвестные секреты, она подвергла меня «глобальному» испытанию. Со свойственной большинству женщин «манерой» безрассудно надеяться даже в безнадежной ситуации, она напомнила мне о якобы давно запланированном выезде за город, к природе. Упрекнув меня в дырявой памяти, она непринужденно собрала необходимый минимум вещей, задорно зевнула (точно ничего особенного не происходит) и, отсчитав на всякий случай определенную сумму денег из треснувшей деревянной вазы, объявила:

— Ну что, пора…

Шоссе веселилось соответственно погоде: ясной и солнечной. Легкий вчерашний мороз оставил верхушкам деревьев небольшие порции свежего снега на ветках, а отсутствие ветра еще более обнажало величие природы и наплевательское ее отношение к окружающей возне людей и машин.

Супруга диктовала мне маршрут с какой-то новой и немного смешной решимостью, что, пожалуй, даже забавляло меня. Наконец, оставив позади массивный мост через реку, мы свернули вправо и, проехав полтора километра вдоль берега, остановились. Берег в этом мест оказался чрезвычайно высоким — горизонт просматривался отсюда в любую сторону.

Дымящиеся печные трубы деревянных избушек усиливали ощущение уюта и торжественного спокойствия и относили неспокойную память к старой русской прозе — Аксакову или Бунину…

Я вдохнул полной грудью и лениво подбросил в костер несколько сухих веток, а жена моя взволнованно следила за языками пламени и явно ожидала от меня каких-то вопросительных слов. Поэтому я спросил:

— Ты что, уже бывала здесь?

— Да, давно…

— Рассказывай!

Она как-то сразу подобрела, минуту помолчала, а затем заговорила, окрашивая свою речь некой заговорщической патетикой:

— Еще за год до знакомства с тобой я отдыхала здесь, летом, почти два месяца. Тут недалеко жила бабушка Даши Кольцовой… помнишь, рыжая такая, высокая, на свадьбе у нас была?

— Допустим, что-то такое… Ну вот. А у меня тогда… роман… с одним молодым человеком… Я никогда тебе не говорила…

— Скажи на милость, любопытная деталь…

— Он все настаивал на… короче говоря, домогался как мог, а я упорно твердила, что вот, дескать, распишемся, и уже тогда… — она натужно изобразила подобие улыбки, стала вдруг жалкой и совсем неинтересной.

— И что же потом?

— Он пробыл здесь две недели, затем уехал и больше ко мне не вернулся.

— Трогательно-то как, черт возьми!.. А через пару месяцев ты героически вынесла злую годину и… страстно полюбила меня!

— Не передергивай, пожалуйста. Не остроумно…

— Ладно, не сердись.

— Между прочим, я даже пыталась… Ты не слушаешь!.. Пыталась броситься с обрыва. Вот на этом самом месте, клянусь тебе…

— Послушай, а чего ради мы приперлись сюда, да еще зимой? Уж не соревноваться ли в прыжках с обрыва, а?

— Нет конечно, просто мне вдруг показалось, что скоро ты тоже уйдешь и не вернешься; стало как-то грустно и больно, вспомнились прежние недобрые дни, Дашина слепая бабушка и этот дурацкий обрыв… и захотелось приехать с тобой именно сюда, чтоб почувствовать, что все плохое — позади…

Мне вдруг представилась тогда картина, застрявшая надолго в моей памяти; а впоследствии не один раз назойливо являвшаяся мне в самые неподходящие минуты: красные вязаные гетры, брошенные на снег варежки и мохнатые шары ее зимней шапочки, неуместные в этом диком полете, как неуместен был бы кленовый лист в картине Кустодиева «Русская Венера».

10

Теперь эта картина стояла перед глазами особенно отчетливо, будто нарисована была на лобовом стекле, ну а «минута» уже не казалась такой уж «неподходящей».

«Платонов в юности работал на паровозах; уверен, управлялся он с ними так же виртуозно, как я сейчас с автомобилем. Вот только двигаться приходится в другую, в обратную, сторону, да путь покороче паровозного… Скорей бы уж кончался бензин — объективная причина для кратковременной отсрочки…»

***

Для того, чтобы восстановить в памяти остаток ночи, пришлось бы чрезмерно напрягаться и ломать голову, а вспомнится ли хоть что-нибудь — нет уверенности…

***

Близилось утро, и солнце уже намекало на скорое свое появление розовым светом на востоке. И еще другие причины также заставляли торопиться. Не дойдя тридцати сантиметров до края, мне захотелось вывернуть карманы и, тем самым, освободиться от ненужного балласта, от лишних предметов, еще связывающих меня с чужими и родными воспоминаниями, с короткими и длинными часами и днями прошлого. Последним оказался календарик грядущего года, поразивший своею нелепою истиной…

« Итак — Платонов ВЫЖИЛ. Поздравляю! Это — справедливо! Однако, черт с ним, с Платоновым. сам-то я что должен сейчас делать? Что-то ведь должно предварительно произойти… Как там у них обычно… Ах да, я же должен почувствовать, как за одну секунду во мне пронесется вся моя жизнь— от рождения и до теперешней минуты… »

Но — нет: лишь только шары зимней шапочки возникали в представлении, да слышалось вокруг тиканье огромных солнечных часов…

Оставалось двадцать секунд. Я ждал…

Оставалось десять секунд — я ждал…

Оставалось пять секунд — я ждал…

А когда секунд уже не оставалось — я отступил несколько шагов назад, закрыл глаза, наугад разбежался и… НЕ СМОГ!!!

Над лесом и всем миром уже громыхало «НЕМО-ГУ-У-У!» и новое утро успело вступить в свои права.

…Я же продолжал бежать наугад, куда-то ТУ ДА: то ли на запад, то ли чуть правее, то ли на север, — и теперь уже вполне справедливо завалился в сырость, опять не заметив рыжего южного муссона. А из канавы выползали какие-то черные и коричневые черви (банально, но факт — именно Черви); они упирались ногами вверх и потирали руками, жутко смеялись, плевались и что-то напевали… или, может быть, просто не замечали меня. Они были ненастоящими, но невыразимо гадкими…

***

Ну а что было потом — не помню. Честное слово. Кажется, что-то хорошее…

май 1987 г. — Январь 1988 г.

Оглавление

  • 1
  • ***
  • ***
  • 2
  • ***
  • ***
  • 3
  • ***
  • ***
  • ***
  • 4
  • ***
  • ***
  • ***
  • ***
  • ***
  • ***
  • 5
  • ***
  • ***
  • 6
  • 7
  • ***
  • ***
  • ***
  • 8
  • 9
  • 10
  • ***
  • ***
  • ***